«Земля незнаемая»

413

Описание

Исторический роман «Земля незнаемая» — о времени правления князя Владимира в период объединения Киевской Руси.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Земля незнаемая (fb2) - Земля незнаемая 1303K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Борис Евгеньевич Тумасов

Борис Тумасов Земля незнаемая

Антонине Васильевне Тумасовой, жене и доброму другу.

СКАЗАНИЕ ПЕРВОЕ

Див кличет на вершине дерева; велит послушать земле незнаемой — Волге, и Поморью, и Посулью, и Сурожу, и Корсуню, и тебе, тмутороканский идол. Слово о полку Игореве.
Как не повернуть реку вспять, так нельзя остановить годы. Нет жизни без начала и конца, но не прожитыми летами измеряется век человека, а делами его…

1

Всю ночь на той стороне Днепра небо метало молнии. Были они необычными, подобно летящим огненным каменьям. Перун гремел грозно, проклиная отступников[1]. Языческий Перун злобствовал на крещёную Русь.

В избах и хоромах не спали:

— Озлился Перун, почнёт кидать на Киев, быть пожару, — и тайно зажигали жертвенный огонь. Молились по старине, шептали: — Не по нашему изъявлению, а по княжьему уставу скидывали тебя, боже, в Днепр. Мы же кричали: «Выдыбай, боже!» Но ты уплыл за пороги. Так не гневись же.

Не спалось этой ночью князю Владимиру, сыну Святослава. И не злобствования Перуна тому причина.

Князь не верит Перуну. У Руси теперь новый бог, христианский. Думает князь: каким-то будет нынешний поход? Печенеги сильны, и надо бы успеть перенять их, дать бой, не пустив к Переяславлю.

А тут ещё гложет сердце тайная кручина. Она не покидает его вот уже которое лето. С тех пор, как воротился из Корсуни[2] с молодой женой, почуял неладное. Отдаляются от него сыновья, чужими становятся. Да и были ли близкими? Любил ли он их, трудно ныне сказать. Было много жён. В юношестве из Новгорода ходил походом на скандинавов. Оттуда привёз Олофи. Она была холодная, как лёд её страны. Олофи родила ему сына. Промчалась короткая любовь к Юлии, жене убитого в усобице брата Ярополка. Есть сыновья и от чехини Малфреды и Адели… Потом Анна. От неё Борис да Глеб.

Анна… Раньше мыслил: стану в родство с базилевсами[3] Византии, легче Русь будет держать, ан не так. Ныне годы берут своё.

Годы, годы! С ними прибывает мудрость, но телом человек не тот. Чует Владимир, как подкрадывается к нему старость, точит душу.

Сыновья, дети жён разных. Кто из них Русь будет крепить? И не ошибся ли, посылая на княжение по городам? Может, наберутся силы и, выждав отчей смерти, почнут рвать Русь на уделы?

Который раз вспоминал Владимир, как, собрав сыновей и выделив им столы, наказывал… Да уразумели ли они слово отцовское?

Перед взором старого князя проходили старший из всех тихий Вышеслав, добрый и спокойный Изяслав; тайный плод — замкнутый и раздражительный Святополк[4]. Чей он, брата ли Ярополка или его, Владимира? Поди, теперь разберись. На минуту задержался мыслью на Ярославе. Быть бы ему на столе киевском, но не старший он летами. А мудрый не по годам.

Святослав робок и не твёрд. Слабо будет сидеть на княжении. А Мстислав хоть и молод, да умён и удал. Воин. От деда Святослава много взял и лицом и ухваткой.

На какой-то миг старый Владимир вспомнил отца. Редко доводилось видеть его. Святослав всю жизнь провёл в походах. Ходил на хазар и касогов, бивал гордых греков… Со времени Святослава в краю касожском есть русская земля, княжество Тмутороканское, удел Мстислава[5].

Мысли сызнова перенеслись к утреннему походу. Всё ли учтут воеводы? Достаточно ли припасут съестного?

В оконце забрезжил рассвет. Владимир прислушался, гроза уходила. Реже сверкала молния, глуше гремел гром. Князь поднялся, кликнул спавшего за дверью гридина[6]. Тот принёс одежду.

— Что, Василько, пора в путь?

К рассвету подул ветер с Хазарии, прогнал тучи. Ветер отшелестел листвой, повертелся у княжьих хором да боярских теремов, выстудил избы смердов и успокоился.

Владимир в красном корзно[7] поверх кольчуги, в боевом шишаке[8] стоял посреди двора, дожидаясь, пока слуги подведут коня. Дружина уже выступила. Княжеский двор, привыкший к шумным пирам, звону гуслей, затих. На минуту пожалел, что не довелось перед отъездом увидеть любимую дочь Предславу. Не знала, что случится такое, уехала на богомолье, увезла с собой малолетних Бориса да Глеба.

Гридин Василько подвёл коня, подержал стремя. Владимир уселся в седло, выехал за ворота. На круп лошади от князя следовал Василько. Конь под гридином норовистый, то и дело рвётся вперёд. Василько знай придерживает его. На гридине корзно, только синее, под ним тоже кольчуга. На боку меч обоюдоострый, как и у князя.

Проскакали городом. За валом пыльной дорогой спустились к перевозу. На паром грузились ополченцы. Ими командовал молодой воевода Ян Усмошвец. Русоволосый, без шишака, он стоял у самой воды и спокойно наблюдал, как на паром вступали воины. И столько было в нем уверенности, что Владимир залюбовался им, и на душе стало спокойней. Всходило солнце, чистое, ясное, и Днепр катился плавно, не будоражился волнами. На том берегу вдаль уходила дружина. Владимир сошёл с коня, на поводу повёл к переправе.

Старый перевозчик Чудин, завидев князя, поклонился:

— Удачен будет поход, князь, по всему замечаю. Вишь, как после грозы всё очистилось, и солнце светит ярко.

И, уже обращаясь не то к Владимиру, не то к брату Путяте, стоявшему на пароме, а может быть, и ко всем воинам, закончил:

— Не пускай недруга на Русь!

Дорога то петляет непаханым полем, то свернёт в смешанный лес, чтобы снова вырваться на простор и загулять из стороны в сторону. Экая ширь кругом! Вьётся дорога, и мысли старого Владимира вьются, нанизываются виток на виток. Так года человеческие проходят один за другим и, кажется, канут в вечность. Ан нет, живут в памяти своими делами.

Вот размотался один виток. О чём же? Да это о тех временах, когда он, Владимир, силу телесную чуял. Тогда не томили его частые походы и крепкой была рука, держащая меч…

И нынче князь киевский не жалуется боярам и ближним людям на недуги, однако в стремя вступает не с прежней лёгкостью…

Следом за князем едет верхоконно по трое в ряд дружина старшая: бояре, гридни. За ними молодшая дружина — отроки. Далеко позади растянулись ополченцы: лучники, копейщики, иные с шестопёрами, мечами. Поднялся на рать ремесленный люд. И так не однажды бывало.

Впереди маячат дозорные. Они то скроются, то вновь вынырнут на отдалённых холмах, разбросанных по всему осеннему полю.

Чем ближе Переяславская земля, тем леса реже, местами поле укрывают кустарники да перерезают овраги. Трава начала жухнуть и лист желтеть. Владимир сказал ехавшему рядом воеводе Александру Поповичу:

— Мыслится, Александр, что сей печенежский набег в нынешнее лето последним будет. В зиму откочуют их вежи.

— По снегопутью кони у них негожи. У печенега нет в обычае сено готовить. А много ли конь копытом из-под снега нароет?

— Да, зимой конь у печенега тощий. Куда им до дальних переходов. Надобно крепости ставить на пути печенегов. Срубили Переяславль, добро. Ныне частоколом дорогу на Русь печенегам перекроем, а где и вал насыпем. Худо, что мало городов около Киева. Построим города на Десне, Остру, Суле и Стугне, заселим лучшими мужами. А не упомнишь ли, Александр, как стояли на Трубеже в ту битву? В какое лето то было?

— В месяц листопада[9], в восьмой день.

— Верно. Тогда ещё Рагдай вёл полк правой руки, ты левой, а я большой полк.

— А в засадном Андриха Добрянков стоял.

— Жаль, ныне нет Рагдая, удал был.

— Стрела и на удалого сыскалась.

И снова, как виток, разматывается мысль. Вспомнилась Владимиру земля на Трубеже. По одну сторону русские полки, по другую — печенежские. Ни те, ни другие не осмеливаются перейти реку. А печенеги подзадоривают, к самой воде спускаются, саблями кривыми грозятся. Хан их, Боняк узкоглазый, коня горячит, насмехается; «Эгей, — кричит, — конязь Володимир! Есть ли у тебя батыры, пусть любой из них с нашим побьётся. А если нет такого, то идите к нам в пастухи. И тебя, конязь, переходи на эту сторону, пастухом возьмём!»

Тут же богатырь печенежский прохаживается, рукава засучены, халат нараспашку. Смотрят гридни, дивуются: и где печенеги такого великана сыскали?

Поворотился к своим Владимир и спрашивает:

— Нет ли кого средь вас, кто б взялся биться с печенегом?

Промолчали гридни. Тогда из ополченья вышел старик Усмошвец и ответил:

— Дозволь, княже, сыну моему меньшему постоять за честь русскую!

— А крепок ли он у тя?

— Да быка валит.

— Так кличь его.

И вышел Ян Усмошвец против печенежского богатыря. Схватились. Ян печенегу по плечо, но крепок оказался. Долго бились они на кулаках, за пояса взялись. Замерло поле. Не шелохнутся воины ни русские, ни печенежские. Но вот изловчился Ян Усмошвец, поднял печенега, ударил о землю, тот и дух испустил. И в тот же час ринулись гридни, а за ними и всё воинство русское через Трубеж, сшиблись с печенегами и погнали. До самой темени секли печенегов. А на том месте, где Ян Усмошвец переял славу и печенежского богатыря осилил, велел он, Владимир, город срубить и имя ему дал — Переяславль. Ныне тому минуло двенадцать лет… Ян уже сам полки водит.

…Орда спешит. Далеко в степи остались вежи — становища. Там, в кибитках на колёсах, ждут воинов жены, на травах разгуливают табуны, а старики доят кобылиц.

Хан Боняк торопит темников. Поход должен быть стремительным, как полет степного коршуна. Пятый рассвет встречает хан в седле. Притомились кони, но воины рвутся к русским городам. Там много богатства. Воины вернутся с добычей.

У Боняка неподвижное обветренное лицо, редкая борода. Его рот никогда не знал доброй улыбки. Рука хана крепко держит повод. Сколько раз водил он орду этой дорогой. Знал по прошлому: удача будет, коли Владимир силу не успеет собрать.

Под копытами дрожит земля, клубится пыль, и сердце Боняка радуется. Что может быть лучше?

Хан огрел коня плёткой, вынесся на бугор. Орда неслась мимо, гикая и визжа, а далеко позади догорало пожарище. Много лет назад отец завещал Боняку дойти до Киева, но он ещё не исполнил воли отца. Так вперёд же! Хан снова пустил коня вскачь, и только когда диск луны выкатился на небо и глаза предков уставились на землю, Боняк велел остановиться на отдых. Запылали костры. В казанах забулькало, и далеко окрест запахло варёной кониной. Поджав под себя ноги, хан уселся у костра в одиночестве и, подняв лицо к небу, задумался. Почему глаза у тех, кто ушёл в иной мир, так ярко светят? И смотрят предки только ночью. Когда предки злятся и мечут молнии, Боняк велит зажигать жертвенный огонь и зарезать раба.

А где глаза его отца? Хан выискивает самую большую звезду, останавливает на ней свой взор. Отец мигает ему. Он доволен Боняком. Сын не отлёживается с жёнами на кошме.

При мысли о младшей жене, совсем ещё юной красавице из Хазарии, хан прикрыл веки, от наслаждения поцокал языком.

Подошёл раб, протянул кусок горячего мяса. Боняк достал нож, отрезал ломоть, пожевал. Конина сладкая и резко отдаёт потом, но хан этого не замечает. Когда от куска не осталось ничего, Боняк вытер руки о потник, на котором сидел, и, закутавшись в тёплый халат, улёгся. Живот просил ещё мяса, но хан знал: нельзя набивать утробу столько, сколько она просит. Если воин пресытится, он станет ленивым и сонным, а рука не будет крепкой в бою.

Угревшись, Боняк задремал, и душа его перенеслась в родное кочевье, в юрту младшей жены. Красавица хазарка, как степной цветок, тонка и стройна, пела ему свои песни, и голос её звенел как тетива лука.

А потом душа Боняка встретилась с отцом, и хан-отец сказал ему: «Щенок, ты не умеешь управлять. Твои воины ожирели, а вежи обеднели».

Боняк озлился за эти обидные слова и пробудился. Рассветало. Перед ним стоял его брат по отцу хан Булан и говорил:

— Встань, Боняк. Не время спать. Урусы совсем рядом. Они заступили дорогу на Переяславль.

В Переяславле князь Владимир держал с воеводами совет. В трапезной переяславского боярина Дробоскулы за дубовым столом сидели Александр Попович, Андриха Добрянков и Ян Усмошвец.

— Будем ли выходить в поле, воеводы, либо за стенами отсидимся? — попеременно глядя то народного, то на другого, спросил Владимир, восседавший в торце стола.

Первым ответил меньший по годам Ян:

— Выйти, силой на силу ответить.

— Верно, — поддержал Андриха. — Только место, где станем, надобно загодя сыскать да засадный полк тайно посадить, чтоб с крыла по печенегам ударил.

Владимир согласно покачал головой, пригладил бороду:

— Ну а что ты скажешь, воевода Александр?

— Я тоже, что и Ян с Андрихой. И ко всему мыслю я, что стать нам надобно за Кудновым сельцом, где путь пролегает меж лесами. Там орде не развернуться, а мы с правой руки и с левой засадные полки выставим.

Вошли боярские холопы, внесли брашно[10], ендову с мёдом, поставили на стол и удалились. День кончался. Последние лучи заглядывали сквозь проделанные высоко в стене оконца.

Владимир к еде не притронулся, поднялся:

— Полк правой руки возьмёшь ты, воевода Александр. Тебе ударить в левое крыло печенежской орды. Ты, воевода Андриха, бери полк левой руки и бей в правое крыло. А в засаде тебе сидеть до той поры, пока не увидишь, что нам с Яном уже невмоготу… В ночь надобно быть на Кудновом поле и от орды засадный полк укрыть.

Воеводы вышли следом за князем, и вскоре из Переяславля в сторону печенежских степей двинулась русская рать.

Орда изготовилась к бою. Боняк с седла осматривал русские полки. Солнце слепило глаза, и он прикрылся ладонью. Конь под ханом плясал, и Боняк, срывая зло, огрел его меж ушей плёткой.

Боняку было отчего злиться. Разве думал он, что успеет князь Владимир собрать силу. Вот он впереди русской дружины. Хан безошибочно узнает его по позлащённому шлему и красному корзно. Позади возвышается стяг. Но почему у Владимира маленькая дружина? По ту и другую руку от князя не гридни, а люд ремесленный. Дружина вон она, за Владимиром на конях.

Боняк настороженно поглядел в сторону темневших лесов, что вытянулись обочь русского крыла. От урусов всего можно ожидать. За спиной брат, будто догадавшись, о чём он думает, сказал:

— Не таятся ли там урусы?

Боняк снова вглядывался в лес, но зоркие глаза его ничего подозрительного не видят. Там всё тихо, и хан успокаивается. Он оборачивается и с удовлетворением смотрит на своих воинов. Они ждут его сигнала. Сейчас он поднимет руку, и первая тысяча ринется на урусов, за ней другая, третья. Они сомнут урусов, погонят, посекут и откроют путь на Киев. Приподнявшись в седле, Боняк крикнул пронзительно:

— Те урусы ваши рабы! Вы продадите их на невольничьих рынках, а их жены будут вашими.

И воины услышали своего хана. Дико визжа и гикая, орда ринулась на дружину Владимира. С высоты седла Боняку видно, как русские ощетинились копьями. Вот печенежская лава докатилась, сшиблась, и пошла сеча. Вон развевается красное корзно Владимира. Оно то мелькнёт, то снова затеряется, и хану кажется, что русского князя уже зарубили. Но корзно снова выныривает меж печенегов.

— Храбро бьются урусы, — с досадой промолвил Боняк.

Позади хана замерла в напряжении ханская сотня. Это отборные воины, самые смелые. Его, Боняка, охрана. Они помчатся за своим ханом в бой, как только русские не выдержат и побегут. Боняк вздрогнул. Ему показалось, что русская рать отходит. Он присмотрелся. Брат сказал:

— Бегут урусы, — и поднял саблю.

Боняк тоже потянулся за саблей, но не успел обнажить, как в обхват печенегам ударил в спину верхоконный засадный полк. Не ждали печенеги, поворотили коней обратно, а русские догоняют, рубят. Хотел Боняк ринуться на дерзких урусов, повернулся, чтоб кликнуть сотню, а она уже скачет прочь с места боя. Потемнело от злости в ханских глазах. Не помнит, как брат схватил его коня за узду, как ускакали от преследователей. А русские до самой Сулы гнались за печенегами.

2

Чуть свет пробудилась торговая Тмуторокань. Едва-едва заиграли первые блики. Свежо. От моря потянуло туманом, разорвало, и видно стало крепостные стены, с Сурожа бревенчатые, от степняков из камня сложенные, стрельчатые башни и кованные медью городские ворота, Потускнела от времени медь, не блестит под солнцем. На крепостной стене срубы поросли мхом, и бойкая трава то тут, то там пробилась меж дубовыми брусьями.

Красив и многолюден город. Белые мазанки, крытые морской травой либо черепицей, убегают на две стороны от крепости. На центральной площади церковь. На посаде торжище, пожалуй, не менее киевского. Тут тебе и охотный ряд, и пушной, где торг ведут скорой[11] со всей Северной Руси, и оружейный. А за ними ряды мясные и рыбные, молочные и овощные, хлебные и медовые. Но всего заманчивее для баб и молодок лавки с паволокой и аксамитом, коприной и брачиной[12]. В торговый час всеми цветами переливают на свет иноземные шелка да бархат, глаз не отведёшь.

В крепости — княжий двор. Хоромы из камня ракушечника для князя и большой дружины. В хоромах просторная гридница, опочивальни, наверху горенка. От княжьих хором вытянулось жилье молодшей дружины. Тут же поварня. К воротам подступила караулка для сторожей. Весь другой конец княжьего двора застроен конюшнями. Неподалёку от них крытая дёрном баня. Она без оконцев и топится по-чёрному.

За княжеским двором терема бояр думных из большой дружины. В Тмуторокани боярские хоромы не то, что в Киеве, чаще из сырца, под красной черепицей. Реже встречаются рубленые. Княжий терем и боярские по дереву узорочьем украшены: тесовое крыльцо и оконные наличники хитрой резьбы, что кружево…

С петушиной побудкой подхватился князь Мстислав. В выставленное оконце донёсся окрик дозорных, слышится людской гомон. Мстиславу нет и тридцати. Стройный, широкоплечий, с орлиным носом и голубыми глазами, он в движениях быстр и говорит громко.

Вошёл отрок, помог одеться. Сказал ненароком:

— Вчерась к вечеру византийские гости с хазарами передрались.

— Розняли? — спросил Мстислав.

— Наши караульные подоспели.

— Почто драка?

— То ли хазарские гости греков на торгу обманули, то ли греки хазар.

— Они без этого не могут.

Перехватив ремешком волосы, чтоб не рассыпались, Мстислав направился к крепостным стенам. На пустыре отроки затеяли стрельбу из лука. Князь остановился, крикнул стрелку:

— Что дыхание не переводишь, когда тетиву спускаешь? Ишь, кузнечным мехом грудь ходит.

Отроки дружно рассмеялись. А Мстислав уже лук взял и стрелу наложил.

— Гляди, как надобно.

Стрела, взвизгнув, вонзилась в чурку.

— Во! — одобрительно зашумели отроки.

Отдав лук, Мстислав взошёл на стену, зашагал поверху, разглядывая городни. Иногда трогал подгнившее бревно рукой, хмурился: «Менять надобно».

Завидев стоявшего внизу тысяцкого, спустился:

— Наряди, боярин Роман, людей за лесом.

У Романа лицо суровое, загорелое. Седые усы опущены книзу. Он слушает молча.

— К зиме заготовить надобно да завезти, а с весны почнём новые городни ставить. Только пусть столбы тёсом укроют, а то гнилец дерево прохватит.

Тысяцкий кивнул, пошёл следом за князем: Мстислав шагал легко, зорко смотрел по сторонам. От него ничего не укрывалось. Вон повалила в церковь боярская челядь. Важно прошагал тиун огнищный[13] Димитрий, бороду распушил, посохом пристукивает. Следом за Димитрием просеменила молодка. Завидев князя, стыдливо потупилась. Из Романова подворья две дородные бабы вынесли холсты, пошли отбивать к морю.

Мстиславу это до боли напоминает Киев.

В распахнутые на день ворота въехал конный дозор. Тысяцкий подозвал десятника, спросил:

— Где сторожу несли?

— В печенежской стороне.

Роман отпустил десятника и подождал, что скажет князь. Но тот молчал. Мстиславу пришли на память последние часы, проведённые дома под отчей крышей. Над Киевом сгустились сумерки, и в княжьих хоромах зажгли светильники. Они чадили, отбрасывали на стены причудливые тени. Чуть качнётся пламя, и тени начинают раскачиваться взад-вперёд.

Мстислав сидел в тёмной отцовской опочивальне. Борода у отца взлохмачена, нос крупный, мясистый. Владимир говорил хрипло:

— Я, сын, всего не сказал те там, в трапезной. Не в обиде ли ты, что едешь так далече от Киева? Не мнишь ли себя изгоем? Нет? То и добро. Край тот отдалённый, что щит у Руси Киевской. Окрепнет Тмуторокань, и не страшны станут Киеву степняки. Да и Византии будет над чем поразмыслить. Гостям же торговым путь откроется. Не только же Корсуни византийской быть городом торговым. Надо и Руси на море Русском[14] твердо стать. Разумеешь ли ты всё это, сын?

— Разумею, отец.

— Дружина с тобой пойдёт. Придёт час, и у тя будет много воинов. Приглядись к касогам. Им хазары и печенеги тоже угроза. Касогам с Тмутороканью заодно.

Мстислав слушал отца, а сам был уже далеко. И чудился ему то трубный клич, то звон мечей. Сторона неведомая, как-то ты примешь меня? Но голос отца снова вернул Мстислава в опочивальню.

— А ещё наказываю те, сын. Коли придёт смерть ко мне, не ходи ратью на брата старшего, кто сядет князем киевским. Не разоряй Русь. Слышишь то?

— Слышу, отец.

И почувствовал тогда Мстислав, как сдавило ему горло, не мог слово вымолвить. И не предстоящая разлука была тому причиной, а слово отца о смерти. Неужели чует он её? И хоть редко видел Мстислав ласку, стало жаль отца. Мальчишкой посадил его отец на коня. Крепко ухватился Мстислав за гриву и не испугался даже, когда понёс конь. Отец сказал довольно: «Хорошо сидишь на коне, Мстислав».

И ещё раз познал он отцовскую похвалу, когда впервые один на один свалил свирепого тура…

Мстислав тряхнул головой, отогнал воспоминания. Ещё раз наказал тысяцкому:

— Так гляди же, боярин Роман, о лесе не запамятуй. А рубить пусть бояре холопов пошлют.

От князя Владимира прискакал в Тмуторокань гонец с доброй вестью: «Печенеги побиты и в степь ушли».

И ещё просил старый Владимир сына приехать в Киев.

Собрался Мстислав, да за непогод и лось, задождилось. Решил повременить до заморозков.

А октябрь-грязевик развёл бездорожье, затянул небо тучами и дождём льёт. Тиун огнищный Димитрий поставил девок в княжьих палатах щели конопатить. Сам тут же доглядает, покрикивает. Отроки озоруют, девкам работать мешают.

— Я вас! — шумит Димитрий, пряча улыбку в усы.

Зашёл Мстислав, и все стихли. Один за другим отроки шмыгнули из гридницы. Мстислав спросил у дворского:

— В достатке ли зерна, боярин Димитрий?

— Полуторы тыщи коробов пшеницы да ячменя столько же. Ещё пятьсот гречихи. Должно хватить до нова. А мяса навалили вдосталь.

— Надобно, боярин Димитрий, тем гридням, что в Киев со мной отъедут, шубы новые шить. Путь-то не ближний.

— За тем дело не станет, овчина есть.

— Так не медли.

Мстислав уселся к очагу, загляделся на пламя. Густые брови сошлись на переносице. До кружения в голове духмянно пахли в палатах сухие травы.

Челядин внёс охапку дров, подбросил в огонь.

За предстоящей дорогой Мстиславу виделись родные места. Когда покидал их, гадал, какая она, Тмуторокань…

Князь Тмутороканский… Мстислав усмехнулся… Дивно ему было слушать о Тмуторокани рассказы старого воина Вукола, обучавшего маленького князя владеть оружием. Бывал Вукол в краях дальних с князем Святославом. Мстислав не помнит деда. Его убили печенеги коварно, когда тот возвращался из Византии. Подкупили печенегов византийцы. От Вукола известны Мстиславу и любимые дедовы слова: «Слава — спутница оружия русов!»

Так оно и есть. Взял Святослав Тмуторокань на щит, и поныне ещё никто не оспаривал у русов право на неё. Даже Византия. Правда, её базилевсу не до Тмуторокани. Теснит Василия Семён болгарский. Которое лето воюют болгары с Византией, и небезуспешно.

Мстислав обвёл взглядом гридницу. Своды высокого потолка. На стенах развешано оружие, на полках расставлены шеломы. Вдоль гридницы вытянулся стол на толстых дубовых ножках, по бокам лавки.

Две девки внесли лестничку, подставили к оконцу. Одна взобралась наверх, начала тряпицей стекольца слюдяные протирать, другая, привязав к шесту пучок веток, принялась снимать по углам паутину.

Дворский прикрикнул:

— Не пылите! Аль ослепли, князя не видите!

Мстислав остановил его:

— Пускай делом занимаются, а мы с тобой выйдем отсюда.

И, отодвинув кресло от огня, поднялся:

— Прогляди ещё раз, Димитрий, все припасы да Роману обскажи. На время, когда я в Киев отбуду, он заместо меня останется.

…Выехали по первой пороше. Чем дальше отдалялись от Тмуторокани, тем сильнее забирал мороз, глубже лежал снег. На ночь лошадей укрывали попонами, а себе разбивали шатры.

Дружина с Мстиславом шла небольшая, до полсотни гридней. Ехали по два в ряд, высылая вперёд ертаульных[15]. Позади сильные кони, запряжённые цугом, тащили санный обоз, груженный снедью, зерном для лошадей и даже колотыми дровами. В степи, занесённой снегом, попробуй сыщи топку.

На Мстиславе тёплая бобровая шуба, шапка, отороченная соболями, новые валенки. Гридни тоже в шубах, только овечьих, — и в валенках, а шапки огромные заячьи.

Остались позади беспокойные места, где можно было ожидать встречи с печенегами, и теперь уже недалеко до Переяславля. Кони подбились и истощали. С полпути за отрядом увязалась голодная волчья стая. Днём волки трусили вдалеке, ночами подходили близко, и караульные отгоняли их горящими головешками.

Голое поле сменилось лесостепью. Горбились заснеженные кустарники. По обрывистым оврагам ветер сдувал со стенок снег, и они темнели лысинами.

За спиной Мстислава гридин говорит товарищу:

— В таку пору мальчишки на салазках с горок катаются.

Маленьким Мстислав любил спускаться с кручи на Днепр. По льду салазки скользили далеко. А втаскивать их наверх было несподручно. Святополк хитрил, заставлял меньших братьев тащить санки в гору. Ярослав заступался за братьев, и Святополк дразнил его «хромцом». Прихрамывающий с мальства Ярослав решал спор на кулаках.

Много с той поры минуло лет, но Святополк каким был завистливым, таким и остался.

Мстислав вытащил руку из рукавицы, вытер щеки и нос. Дело к вечеру, и мороз забирал.

Показался ертаульный. Он мчался навстречу, но не сигналил, как было принято при виде неприятеля. Подскакав к князю, ертаульный радостно выпалил:

— Княже, деревенька впереди. Дымы видно!

Обернувшись к десятнику, Мстислав сказал:

— Скачи вперёд, пускай баню затапливают.

…В избе чадно. Стены и потолок закопчены, а по углам на паутине сажа качается.

Мстислав из бани да на полати, шубой накрылся и заснул как убитый. Пробудился уже утром. Старуха хозяйка, в лаптях и в рваном нагольном тулупчике, топила печку по-чёрному. Дым столбом тянулся в дыру на потолке.

Мстислав спустился с полатей, обулся, надел шубу и шапку, вышел на улицу. Чистый морозный воздух перехватил дыхание. Мстислав огляделся. Деревня небольшая, три избы всего. Тут же во дворах копёнка сена, сараи, каки избы, крыты соломой. Дружина уже приготовилась к отъезду. Передохнувшие кони взяли резво.

Ватага мальчишек с гамом провожала дружину далеко за околицу. У леса мальчишки отстали. В зимнем лесу голо, и между густыми деревьями лежит несбившийся снег. Снег пушистыми папахами накрыл кустарник, повис на ветках. Иногда кто-нибудь из дружинников, озоруя, толкнёт ветку, и белый ком, разбрасывая снежную пыль, рухнет на головы всадникам.

Дорога узкая, только саням проехать.

За лесом снова поля и овраги. Переяславль открылся сразу дубовыми стенами и угловыми башнями, шатром деревянной церковки.

Солнце встало на полдень.

— Слава те, Господи, теперь уже дома, — промолвил довольно десятник.

Мстислав не сказал, подумал:

«Вишь ты, дома. Дом-то в Тмуторокани, а он всё от Киева не отвыкнет».

Со стены опознали князя, распахнули крепостные ворота. Расторопный дозорный пустился бегом к посадникову подворью. Прослышав о приезде молодого князя, боярин-посадник, как был в рубахе и портах, выскочил на мороз, крикнул челядину, топтавшемуся поблизости:

— Прими коня, ослопина!

И, почти достав бородой землю, поклонился князю:

— С прибытием тя, князь.

Дождавшись, когда Мстислав пройдёт в горницу, боярин уже на ходу сказал десятнику:

— А гридни идите в людскую, отогрейтесь да поешьте горячего.

За столом, потчуя гостя, посадник Дробоскула рассказывал о последнем набеге печенегов. Мстислав спросил:

— Здрав ли отец?

— Ещё крепок князь Владимир. А про то, что скончался брат твой Вышеслав в Новгороде и Ярослав с ростовского стола на новгородский пересел, о том, княже, верно, слыхал?

— Знаю. А что Святополк?

Боярин замялся, забегал глазами.

— Что плутуешь? — Мстислав нахмурился. — Сказывай, что в уме таишь?

— Поговаривают, что к королю ляшскому Болеславу Святополк тянется. Но то всё слух, а как на самом деле, мне неведомо[16].

Мстислав пригубил чашу с хмельным мёдом и тут же отставил:

— Душно у тебя, боярин.

— Натопили. — Боярин засуетился, накричал на стоявшего в стороне отрока: — Почто стоишь, тащи князю квасу, да с ледком.

— Ненадобно, — остановил отрока Мстислав. — Пойду лучше сосну. Завтра спозаранку выедем. А квасу ты вели мне в опочивальню принести.

3

Утро зачиналось зорёное.

В лесу тихо. Тревожа покой, застучит иногда дятел либо вскрикнет иволга. А то хрустнет под ногой сухой валежник, и снова всё стихнет.

Под деревьями толстым слоем лежит тёмная листва. Она ещё сырая от недавно сошедшего снега и пахнет прелью. На полянах зелёным ковром встала первая трава. Мстислав осторожно пробирается сквозь густые заросли. Обутые в кожаные поршни ноги ступают бесшумно.

Вот он раздвинул ветки, вышел на едва приметную тропинку. Постоял, поглядел, как с ветки на ветку запрыгала белка, улыбнулся. Глаза у него большие, а на розовом лице бородка кучерявится.

Белка прижалась к ветке, затаилась, а ушки сучками торчат.

Мстислав идёт медленно, вглядывается в пробудившийся лес. У ручья наклонился, напился студёной воды.

Где-то далеко заревел тур. Мстислав насторожился. Рука легла на висевший в кожаном чехле нож. Сколько раз встречал он тура. И не отступал, когда дикий бык оказывался со стадом.

Но сегодня Мстислав вышел не на охоту. Скоро предстоит возвратиться в Тмуторокань, и Мстислав пришёл сюда, в лес, попрощаться с родными местами. Здесь прошли его детство и юность. Сюда, в чащобу, уходил он, бывало, не на один день и не на два, а на недели. Любил бродить один. В одиночку и зверя брал. Случалось, тура и медведя если не копьём, так мечом валил.

Тропинка привела Мстислава к Днепру. С кручи далеко видно. На той стороне редкий лес и поля. На этой, внизу, у берега, стоят ладьи. Ближе паром. Кругом ни души, только старик паромщик варит на костре какое-то хлёбово. Иногда он помешивает в котелке ложкой. Мстислав узнал деда Путяту. Вот он попробовал на вкус, развязал мешочек, сыпнул щепотку соли и снова хлебнул. Мстислав спустился к парому. Путята оглянулся, поглядел из-под седых кустистых бровей на молодого князя.

— Здрав будь, дед. Сегодня ты здесь, не Чудин?

Старик кивнул головой, указал на место рядом.

Мстислав присел.

— Что, князь, так рано взгомонился? Видно, весна-красна спать не даёт. А почто без зверя? На тебя-то не похоже.

— Седни, дед, не промышлял я. Подошла пора покидать Киев. Вот и ходил взглянуть напоследок гоны[17].

— Не близко княжество твоё.

— Да, путь дальний.

— Зато места там добрые.

Мстислав вскинул брови:

— Бывал ли там?

— Доводилось. Звал меня дед твой, князь Святослав, в поход на хазар. А оттуда ходили мы на касогов. Потом ещё единожды бывал я в тех землях. С гостями торговыми ходил. Там живучи, и по-хазарски разуметь обучился.

Старик снял с огня котелок, достал из торбы другую ложку, протянул Мстиславу:

— Ешь, князь.

Мстислав почерпнул жидкую кашицу на рыбном бульоне, подул:

— А я, дед, мыслил, что ты с Чудином всю жизнь от парома не отходил.

Старик пригладил взлохмаченную бороду:

— То многие так думают. Были и мы с братом воинами, а как состарились, к парому нас князь Володимир приставил. А сказывают, что род наш ещё раньше князя Кия тут жил. А от того Кия и город будто прозывается, а так ли, кто знает.

Они доели молча. Мстислав встал.

— Спасибо тебе, дед.

— Путь тебе добрый, князь. В тех дальних местах будешь, родной земли не забывай.

Мстислав пошёл вдоль берега. Почти незаметно катились волны. Полоскал листья в воде тальник. Дорогой в стороне от Днепра проскакал верхоконный. Мстислав не заметил, как очутился у высокого тына. За ним пряталась усадьба боярина Аверкия. Сам боярин сидел посадником в Корчеве[18], а в усадьбе жил его тиун Чурило.

Мстислав воротился в Киев к обеду. Город избами поднимался от Днепра в гору. Там, на горе, терема боярские каменные расписные да хоромы княжьи с затейливой резьбой. Ров и вал, потемневшая бревенчатая стена со стрельницами ограждает детинец[19].

Через открытые ворота Мстислав вошёл в детинец и поднялся на крыльцо княжьего терема. Постоял, поглядел на княжеский двор с постройками. В дальнем углу, у конюшен, дружинники чистили лошадей. У поварни челядин длинным ножом ловко разделывал подвешенную баранью тушу. Рукава рубашки у челядина закатаны до локтей, а земля вокруг потемнела от крови.

Из княжьей кузницы доносился стук молота, волчьими глазами блестели в полутьме угли в горне.

Мстислав толкнул тяжёлую дубовую дверь. Из сеней пахнуло сыростью и мышиным духом. Длинный и узкий переход привёл Мстислава в просторную гридню. Стены её увешаны оружием. На колках тускло отливают мечи и сабли, темнеют узорчатые щиты и кольчуги, на полках, красуясь один перед другим, выстроились шеломы. В углу на лавке лицом к стене храпит молодой гридин.

«Знать, прозоревал Василько утро», — решил Мстислав. Когда-то мальчишками они с Васильком лазили по голубятням.

Из трапезной доносились шум, голоса, звон посуды. Был час трапезы. Мстислав прошёл к себе в опочивальню, скинул поршни, переодел рубаху и порты, натянул зелёного сафьяна сапоги и, пригладив волосы, направился в трапезную. На пороге остановился, беглым взглядом окинул огромный зал с высокими сводами, подпёртыми деревянными столбами, слюдяными круглыми оконцами под потолком и стенами, украшенными картинами сражений, охоты. Рисовал их безвестный русский художник по заказу княгини Анны в год её приезда в Киев.

Пол в трапезной толстым слоем устлан соломой, а за длинными дубовыми столами, сдвинутыми один к одному, сидит большая дружина — бояре думные, воеводы, тысяцкие, все в белых рубахах, многие не одни, с жёнами. Те разодетые, лица румяные подведены. Жена воеводы Александра Поповича, боярыня Любава, сидит между мужем и князем в парчовом сарафане, голова покрыта шёлковым убрусом[20], а на шее дорогое ожерелье.

За столами вольно и весело. Старый князь Владимир что-то рассказывает молодой воеводше, та смеётся, прикрыв рот ладошкой. От стола к столу мечутся отроки, вносят и выносят блюда и миски с яствами: мясо жареное и рыбу, птицу с яблоками и грибы солёные, пироги да меды настойные.

Владимир заметил Мстислава, поманил. Тот подошёл к отцу, сел. Отрок налил в кубок мёд, подвинул блюдо с мясом. Владимир вытер руки о расшитый рушник, выждал, пока все стихнут, сказал торжественно:

— Бояре мои думные, воеводы и тысяцкие, други по делам ратным и по устройству земли, слушайте мою речь! Хочу выпить сей кубок за сына Мстислава. Будто недавно пили за его приезд, а нынче настал час расставаться. Послушай же слово родительское, сын. Княжество твоё отдалённое — щит у Киева. И хоть никто ещё не ходил на тебя с мечом, не уповай на мир. Княжествуй по разуму и не поддавайся порыву скоротечному. Умей ладить с Византией и не давай окрепнуть Хазарии. Тмуторокань — наш ключ к морю. А посему даём мы тебе в помощь полк Яна Усмошвеца. Ян хоть и молод, но воинским разумом наделён. Вдвоём вам сподручней будет. В добрый же путь, сын!

Воевода Ян, сидевший по другую сторону стола, поднялся, отвесил князю поклон. Зазвенели кубки.

— В добрый путь!

— Доброму быть пути!

Не отрываясь, Мстислав выпил, закусил мясом. Вокруг снова загудели голоса. Отец ел не торопясь, время от времени бросал взгляды то на сына, то вдоль стола. Отрок поставил перед Владимиром ендову с заморским вином. Оно искрилось и играло, как жаркое солнце на его далёкой родине.

— Душно! — тонким голосом выкрикнула боярыня Любава.

— Эгей, откройте оконце! — вскинул седые брови Владимир.

Отрок мигом вскарабкался по лестничке, толкнул свинцовую оправу рамы, хлынул свежий воздух.

Мстислав не заметил, кан в трапезную вошёл дед-паромщик, постоял чуточку и, углядев старого князя, приблизился, поклонился:

— Дозволь, князь Володимир, слово молвить?

— Сказывай, Путята, с чем явился.

Из-под лохматых бровей смотрели на Владимира мудрые, много видевшие глаза.

— Слышал я, князь Володимир, что отъезжает князь Мстислав в землю Тмутороканскую.

— Верный то слух, — подтвердил Владимир.

— Прошу тя, отпусти меня с ним. — Путята снова поклонился. — А на пароме будет брат мой Чудин, и ещё кого поставь.

— А не стар ли ты, Путята, в края дальние ехать?

— Я, князь Володимир, не столь стар летами, а телом, сам видишь, крепок. Да мыслю, что ещё сгожусь князю Мстиславу.

Владимир задумался, потом решительно махнул рукой:

— Быть по-твоему, Путята.

Из покоев князя Владимира Мстислав вышел поздно. Ночь. На стрельчатых башнях детинца перекликаются дозорные. Мстислав пересёк двор, миновал терем воеводы Поповича, поднялся на крепостную стену. Вдали лунно блестел Днепр. На Подоле кое-где сиротливо мерцали огоньки. Лениво побрёхивали псы. Там, где за Киевом находилось княжье село, горел костёр. Не иначе в ночное на первые выпасы выгнали табун.

В стороне усадьбы тиуна Чурилы темень.

С неба скатилась звезда, очертила дугу, скрылась за дальним лесом.

На память пришли слова отца: «Не ходи ратью на брата старшего, кто сядет князем киевским». Значит, не сына ромейки Анны мыслит отец оставить после себя. Что ж, пусть будет так. Он, Мстислав, слово отца блюсти станет, лишь бы блюли братья. Подумал о новом воеводе, Усмошвеце. Ещё зимой, при первой встрече, понравился он Мстиславу. Взгляд у него открытый, не таится.

Поблизости кашлянул дозорный. На фоне неба Мстислав разглядел его тёмную фигуру. Он тоже заметил князя, приблизился, заговорил:

— Князь Мстислав, это я, Василько. Узнал ли?

— Как не узнать старого товарища. А седни видел, как ты на лавке всю ночь добирал.

— Случалось, — рассмеялся молодой гридин. — То я с лавкой миловался. — Потом уже серьёзно спросил: — Князь, неужели не возьмёшь меня с собой?

— Почему не возьму? Я, поди, ещё не запамятовал, как мы с тобой пироги с поварни таскали.

— Егда[21] меня стряпуха за чуб ухватила?

— Было такое, — усмехнулся Мстислав. — Я тогда под рукой у неё прошмыгнул.

— Проворней меня оказался, а я пока кус поболе выбрал, она меня и заприметила да поучать зачала. — И Василько, вспомнив детские проказы, рассмеялся.

Мстислав тоже улыбнулся, потом проговорил:

— Поедем, Василько, на новые места. Не всё ж в Киеве тебе сидеть.

4

Для торгового человека Давида Русское море всегда гостеприимное. Сколько лет бороздит его ладья воды от Тмуторокани до Царьграда и от Царьграда до Корсуни, а оттуда снова в Тмуторокань.

Лицо Давида огрубело от солёного ветра, в постоянных тревогах и долгих дорогах посеребрило бороду, и только проницательные глаза не стареют, смотрят по-прежнему молодо.

Много лет минуло, как покинул Давид родной Чернигов, променял на Тмуторокань. Здесь, в этом приморском городе, торговлю повёл крупно. Возил в Византию мёд и пушнину. У местных рыбаков скупал рыбу вяленую. Из Византии доставлял камку[22] дорогую да ковры восточные. Покупателей на Руси немало: бояре и иные люди именитые по-византийски жить ладятся.

Давид стоит у борта и смотрит, как ладья режет носом волны. Ветер дует в парус, и ладья, шагов в двадцать длиной, бежит резво.

Давно уже миновали Кафу[23], скоро конец пути.

Совсем рядом с ладьёй резвится стая дельфинов. Они высоко выпрыгивают из воды, гоняются друг за другом. Давид засмотрелся на их игрище.

Снова былое вспомнилось. Нелегко попервах пришлось, как в Тмуторокань пришёл. Хазарские гости друг за друга держались, торговали бойко. Секреты свои русским гостям не открывали. Все мнили, что хазарский каган Тмуторокань под свою руку возьмёт, тогда и дань им собирать. Ин по их не вышло.

Торг же вести он, Давид, и без них осилил. Нынче богаче его среди гостей не сыщешь. А с чего начинал? С рыбы вяленой! Когда брал её у рыбарей почти за так, гости не токмо хазарские, но и русские посмеивались: Давид-де на все лета рыбу копит. А он привёз её в землю Новгородскую да и воротился с беличьими и соболиными шкурками. С того и пошло…

Нынче русские гости прочно в Тмуторокани сидят, потеснили хазарских. Знают путь в Византию; по Днепру ходят в Киев и Новгород, а оттуда в землю Германскую; торгуют своими товарами в Итиле[24], плавают морем Хвалисским[25] в страны восточные.

Много лет назад ходил с товарами в далёкую Бухару и Давид. Через безлюдную пустыню шли караваном. Вьючные верблюды несли грузы. Давид тоже ехал на верблюде, удобно умостившись в плетёной корзине. Под мерное покачивание засыпал, просыпался от верблюжьего рёва и крика погонщиков. На зубах поскрипывал песок, порошило глаза. И так до самой Бухары.

Тому минуло много лет, но и по сей день мысленно видит Давид узкие улочки, мутные арыки, глинобитные дувалы, расписанные орнаментом мечети и шумный базар…

Давид прилёг на борт ладьи, прикрыл глаза. Который день в пути. Сейчас бы баньку истопить да попариться, глядишь, и усталость куда бы делась.

Ладья переваливается с волны на волну, отбивает поклоны морю. Который год, отправляясь в путь, он просит у моря удачи. Море бывает злым и добрым.

Над ладьёй с жалобным криком пронеслась чайка, за ней другая. Значит, берег близко. Вот и в пролив вошли.

— Тмуторока-а-а-ань! — раздались сразу несколько голосов.

Давид перешёл на нос, вгляделся вперёд и увидел тёмную береговую полосу. Она приближалась. Кормчий круто повернул руль, ладья резко накренилась, затем выпрямилась и весело побежала вдоль берега. Подошёл Савва, гость, ещё молодой, но разумом богатый, стал за спиной Давида.

— Что, Савва, скоро дома будем?

— Скорей бы. — Савва вздохнул. — Третий раз плаваю с тобой, Давид, пора и привыкнуть, подолгу живучи в Византии, ан нет, домой тянет.

— Экий ты! Нынче, пока молод, да не женат, тебе бы и печали не иметь. А что же станется, коли молоду жену заимеешь? Не кручинься, Савва, наше дело торговое, попривыкнешь, иной жизни не захочешь. И я таким в твои годы был. Для купца торг главная забота: где убыток, где прибыль… А вон, гляди, город-то завиднелся.

Далеко на обрывистом берегу темнеют крепостные стены. Виднеется рубленая церковь с тесовым куполом. Савва подался вперёд. Давид тоже замолк, смотрит. Вон уже показались белые дома посада разных умельцев и торгового люда. Тут же селятся и семьи дружины молодшей. Особняком строятся касоги, приехавшие с гор на княжескую службу воинами. К посадским домам вплотную подступили зелёные виноградники и сады. В конце посада пристань с большими торговыми ладьями со спущенными парусами, небольшие рыбацкие челны. По берегу на кольях сушатся сети. За Тмутороканью, у начала моря Сурожского, рыбацкий выселок: подслеповатые, выбеленные мелом мазанки, крытые морской травой или мелким камышом, рядом огороженные плетнём огороды. Выселок тянется вдоль залива Тмутороканского.

Издавна селились здесь русы: то броднику край приглянется, то смерда судьба занесёт[26]. Редкими выселками жались к морю. Море кормило обильно даже в самый засушливый год.

Ранними вёснами ратаи[27] сеяли рожь-ярицу, по осени сурожь[28]. Оттого и море стали прозывать Сурожским.

На жирных землях хлеба всходили добрые, но сорные. Осенью бабы бережно жали их серпами, вязали в снопы и везли с поля. А в погожий день обмолота в выселках стучали цепами, а на утрамбованных до блеска токах ползали малые дети, выискивая ненароком закатившиеся с глаз колоски.

Кормчий лихо развернул ладью, и она бортом коснулась причала. Босой, с оголённой грудью ладейщик наотмашь кинул канат, и корабль, вздрогнув, замер. Давид сказал:

— Доглядишь за выгрузкой, а я на берег сойду, телеги пригоню.

И пошёл, коренастый, грузный.

Ладейщики забегали, спустили парус, принялись сносить на берег тюки с товаром. Савва направился к ним.

Высокий забор отгораживает дворище Давида от всего мира. Злые псы не пустят сюда чужого. Во дворе на каменном фундаменте дом из сырца, вплотную к нему примыкает клеть для товаров. Двор вымощен булыжником.

Примостившись у стола, Давид костяной палочкой выводил значки на бересте, шептал:

— Две штуки коприны, да брачины штука, да камки…

Костяная палочка царапает письмена. Берестовые грамоты Давид бережно складывает в просторный сундук. Здесь уже немало таких грамот. В одних записывает товары, в других — кому сколько дано купы[29]. Те купы, что дал Давид гостям, принесут ему приклады[30].

Тут же, рядом с Давидом, коротал время Савва.

В горницу тихо вошла старуха, ведавшая домом, остановилась у порога. Давид покосился на неё.

— Там рыбаки кличут.

— Подождут.

Старуха вышла. Давид снова принялся за письмо. Закончив, сказал:

— Выйду-ка.

Савва направился следом.

Во дворе пустынно. Вслед за Давидом Савва вышел за ворота.

У крытого воза стояли два рыбака. Один постарше, невысокий, суетливый, с редкой светлой бородёнкой, другой молодой, худощавый. Давид подошёл, приподнял край рогожки, достал вязку вяленой тарани, поглядел на солнце.

— Ненадобно, да куда вас подевать, возьму. А за купу кунами[31] отдадите. С тебя, Андреяш, — Давид ткнул пальцем в рыбака постарше, — две гривны, а ты, Важен, прошлый раз обещал нынешним летом вернуть?

Андреяш не ответил, почесал бородёнку, а Важен, переминаясь с ноги на ногу, виновато пожал плечами:

— А что, я отдам, только нынче ничего нет.

Давид ушёл в лавку, а рыбаки принялись разгружать воз. Рыбу внесли в клеть, сложили в рогожные мешки. Андреяш уехал, а Важен подошёл к Савве, сказал:

— Давно ты, Савва, не был у нас. С тех пор как в Византию стал ходить, к нам дорогу забыл.

— Не запамятовала ли меня Добронрава? — спросил Савва.

Добронрава, сестра Бажена, в детстве их товарищ по играм, когда утонул отец, стала вместе с Баженом ходить в море за кефалью, а в лиманы за таранью, рыбцом да шемаёй. Иногда плавал с ними и Савва.

— Как не помнить, — удивился Важен. — Вот и сегодня спрашивала.

— Скажи, что приду непременно.

5

Над степью парит орёл. Распластал крылья недвижимо и описывает круг за кругом. В высокой траве попряталось всё живое, затаилось. Но глаза у орла зоркие. Вот он, высмотрев добычу, камнем упал книзу и снова взмыл.

Сурово оглядывает степь тмутороканский идол.

Василько осадил коня. В больших глазах любопытство. Что за болван и к чему он стоит здесь? За спиной Путята пробормотал что-то неразборчиво.

— Никак, молвил, отец? — обернулся Василько.

— Сказываю, что всё тут, как прежде было, когда мы с князем Святославом по этим местам проходили. Вот у этого болвана первых касогов приметили.

Обгоняя Путяту и Василька, двигался полк Яна. Стороной шла дружина Мстислава. Гридни все как на подбор, молодые, крепкие. Блестят на солнце шеломы и щиты, покачивается лес копий.

— А степь-то какая! Гляди, отец, трава коня укрывает. — Василько снял шелом, пригладил чёрные как смоль волосы.

— Тут, Василько, и зверя видимо-невидимо. Вон в стороне топи, так там и кабаны, и птицы всякой.

За разговором время бежало незаметней.

Мстислав ехал далеко впереди дружины. Повернувшись в седле, глазами разыскал Василька, поманил.

— Скачи, Василько, к воеводе, пускай посылает вперёд кашеваров. Надобно роздых людям дать, да и кони приморились.

Василько повернул коня, поехал разыскивать воеводу. Далеко, еле приметные, виднеются горы. Там, по словам Путяты, живут касоги.

Небо чистое, и солнце печёт неимоверно. Броня на Васильке накалилась, пот так и катится из-под шлема. Василько вспоминает Днепр. Сейчас бы окунуться в его прохладную воду да вздремнуть в тени деревьев.

Конь идёт резво, поднимает траву грудью. Василько чуть пустил повод, и конь перешёл на рысь.

Завидев Василька, молодой воевода подмигнул ему, весело спросил:

— Что за весть везёшь, добрый молодец?

— Князь велел наперёд высылать кашеваров с котлами.

— И то пора, — одобрил Ян и позвал ехавшего поодаль сотника, а Василько поскакал догонять дружину.

Путяте приснилось, что он на перевозе в Киеве. На том берегу смерды толпой сгрудились. Одна за другой выстроились телеги. Путята паром подогнал. Начали смерды грузиться, одна телега на паром въехала, другая, а третья никак не становится. Уже смерд и так и этак заводит коня, но всё никак, телега задними колёсами на берегу остаётся. Озлился Путята, взял коня под уздцы и без труда разместил телегу на пароме…

А потом приснилось, что варит он с братом Чудином уху. Булькает вода в котле, пахнет варевом.

Пробудился Путята.

Лежит он на войлочном потнике, под головой седло, а поблизости тлеет потухший костёр. Рядом спят воины. Темень. Высоко в небе блестят звёзды. Белесоватой полосой протянулся Млечный Путь. Рядом с Путятой посапывает Василько. Сросшиеся на переносице брови делают лицо Василька суровым. Но Путята знает, парень добрый сердцем и к нему, Путяте, душой привязан, отцом кличет.

Глядя на Василька, Путята вспоминает молодые годы. Как быстро промчались они. Кажется, вчера был таким, как Василько, а сегодня и волос побелел, и силы нет той, что прежде. На непогоду ноют старые раны.

Степь пахла мятой и горечью полыни.

Путята приподнял голову. По всей степи, сколько видят глаза, горят костры. Нарушая ночную тишь, ржут стреноженные кони да иногда перекликаются дозорные. И ночь такая же, и огни, и запах степи. И почудилось Путяте, будто молодость вернулась к нему.

— Что не спишь, отец? — подал голос Василько, — о чём мыслишь?

— Припоминаю, где-то тут неподалёку мы стояли. Тогда у моего костра князь Святослав спал. А поутру конину на углях пекли, и князь сказал: «Мы пришли в эту землю не за данью, а чтоб Русь у моря накрепко встала…»

Путята надолго замолк. Василько решил, что старик начал засыпать, и не стал тревожить расспросами.

Савва открыл лавку спозаранку, огляделся. Толпа взад-вперёд плывёт. Издалека над головами виднеются шесты с дорогими мехами. То гости из Новгородской земли наехали.

На весь торг голосисто кричат бойкие рыбачки. Возле них навалом лежит рыба свежая и вяленая. На острых крючьях подвешены коровьи туши и вепря[32]. Деревянные полки завалены битой птицей и дичью, а за ними ряды, где торгуют виноградом и грушами, дынями и орехами.

Пробираясь сквозь толпу, Важен волок огромного осётра. Савва не окликнул его. Всё равно за гамом не услышит. Подошёл бородатый купец из Киева, приценился к штуке коприны. Савва ловко перебросил шёлк из рук в руки, намётанным взглядом определил: «Покупатель». Купцы из Киева ткани брали охотно. За них там вдвойне выручали.

Гость торговался недолго. Деньги уплатил и ушёл. Узнал от него Савва, что отныне князь Мстислав велел для охраны гостей в пути от печенегов стражу выделять.

В толпе Савва разглядел старшину хазарских гостей. Обадий не спеша проковылял к себе в лавку. Следом прошли два дружинника: старый — десятник, второй — гридин молодой. У лавки бронника они долго разглядывали оружие. Потом подошли к Савве, залюбовались парчой.

— Во брачина! — сказал молодой.

— Как боярином станешь, Василько, купишь девкам в подарок, — пошутил старый десятник.

Савва подмигнул молодому:

— Бери, молодец, любимой на кокошник, она тебя поцелуем одарит.

— Ещё не сыскал такой, — рассмеялся Василько.

— Он у нас парень робкий, — сказал десятник. — Ты ему, добрый человек, сыщи красавицу, да побойчей.

— Это мы враз, — ответил Савва. — Да только на свадьбу чтобы не забыл позвать.

Мимо прошёл воин. На ходу окликнул десятника:

— Эй, дед Путята, кому брачину выбираешь? Никак, молодку приметил?

Старый десятник обернулся:

— Я-то не ты, я и молодке пригожусь.

Путята и Василько от лавки Саввы направились в скотный ряд. Хазарские гости лошадей табун пригнали.

К обеду торг поредел. Савва зазвал сбитенщика, приложился к корчаге. Горячий мёд душил пряностями, приятно разливался по телу.

Сбитенщик, низкорослый мужичонка с редкой бородкой и взлохмаченными волосами, довольно ухмыльнулся:

— Что, ядрён?

— Крепок!

Поддёрнув порты, сбитенщик прикрыл тряпицей жбан, засеменил к торговкам рыбой.

Покинув торг, Савва встретил Добронраву, обрадовался. Нравится она Савве. У Добронравы лицо белое, русые густые волосы волнистые, а глаза большие и синие, как бывает нередко вода в море.

Пошли вместе. Миновали посад, начались рыбацкие выселки. Добронрава сказала:

— Раньше ты почаще бывал у нас.

— Сама ведаешь, в Царьград плавал. Наше дело гостевое. Хочешь, я тебе подарок привезу из-за моря? Жуковину[33] иноземную?

— Не надо! — нахмурилась Добронрава, — А сам приходи, коли надумаешь. Всегда тебе рады.

Они остановились у небольшого выбеленного домика с затянутым бычьим пузырём оконцем. Прямо к порогу подступало море. Тут же на берегу валялся перевёрнутый чёлн. На кольях растянуты старые сети.

Когда за Добронравой закрылась дверь, Савва сказал так, чтоб она услышала:

— Я приду, слышишь?

Чуть забрезжил рассвет. В оконце княжеской опочивальни пахнуло ветром. Мстислав вскочил, наспех натянул сафьяновые сапоги, пригладил пятерней волосы. На душе невесть отчего радостно. Чуть ли не бегом выскочил во двор. С тесового крыльца, завидев умывавшегося Василька, крикнул:

— Выводи коня, поскачем зорю зрить!

Тот наспех отёрся, побежал в конюшню. Конюхи уже заседлали лошадей. Василько вывел коней, подержал повод, пока князь сядет. Потом сам вскочил в седло. Застоявшиеся кони взяли с места в галоп.

Дозорные, завидя князя, поспешили распахнуть крепостные ворота. Под копытами застучал деревянный настил.

В узких улицах посада Мстислав перевёл коня на размашистую рысь. Василько скакал следом. Позади остались рыбацкие выселки. Где степь подступила к морю, князь осадил коня. Соскочив на землю, кинул повод Васильку:

— Держи!

У самых ног плескалось море. За степной кромкой выкатывалось огненным шаром солнце. Его лучи побежали по воде. Мстислав наклонился, помыл руки, лицо:

— Хорошо!

Потом, вдруг решившись, скинул сапоги, порты и рубашку, бросился в воду, окунулся, крикнул:

— Полезай, Василько!

Василько стреножил коней, пустил на траву и, мигом раздевшись, нырнул с разбега. Купались долго, пока солнце не припекло.

— Пора! — Мстислав вылез из воды.

Обратную дорогу Мстислав молчал. Кони шли шагом.

В рыбацком посёлке людно. С утреннего лова вернулись челны. У пристани рыбаки набрасывают в плетёные корзины рыбу. Она поблескивает чешуёй, бьётся.

В ближнем челне хозяйничает рыбачка. Мстислав придержал коня:

— Как звать тя?

Рыбачка подняла голову, ответила насмешливо:

— При крещении Ольгой нарекли, отец же с матерью Добронравой кликали, князь.

Мстислав усмехнулся:

— Ты почём знаешь, что я князь?

— А я ведунья, — отшутилась Добронрава.

— Почто одна на лов ходила?

— Я не одна, мы с братом в море ходим. Он корзину понёс.

Тронув коня, Мстислав сказал весело:

— На уху загляну когда-нибудь.

У крепостных стен мастеровые отёсывали дубовые брёвна, в чанах кипел вар. Смола пузырилась, булькала. Мастеровые не обратили внимания на подъехавшего князя, продолжали своё.

Подошёл тысяцкий Роман. На нём зелёного шелка штаны и рубашка, сапоги, как и на князе, красного сафьяна. Пригладив усы, Роман кивнул на мастеровых:

— На той неделе закончат городни.

— Добре.

Мстислав легко соскочил с коня, подал повод Васильку:

— Ставь на конюшню, я до завтрака здесь погляжу.

Вместе с тысяцким они поднялись на стену. Мастеровые, уже разобрав часть старых городней, ставили новый сруб. Тяжёлые брёвна с земли подавали на верёвках.

— И-эх, раз! И-эх, два! Пошла! — кричали в такт мастеровые, и бревно плыло снизу до самого верха. Его подхватывали и укладывали на место.

Мстислав заглянул внутрь сруба. Роман сказал:

— Наутро песком набьём. Суше земли будет.

— Тебе, боярин, лучше знать, — одобрил Мстислав.

С высокой стены как на ладони видно большую пристань. Покачиваются у чалок длинные ладьи русских гостей, широкие неуклюжие корабли византийские из Царьграда и Корсуни. По обрывистому берегу за забором дворы гостей с клетями для товаров, жильём. Вон ближний, хазарский, за ним византийский, а поодаль армянских гостей. Эти сухим путём в Тмуторокань ходят, через многие земли. Русские гости из Киева, Чернигова, Новгорода и иных мест свой двор имеют.

— Наш город гостевой, — довольно проговорил Мстислав. — На самом перепутье стоит. Мы у хазар и греков что бельмо в глазу.

— Хазарский каган[34] тот и по сей час мыслит Тмуторокань под свою руку взять, а уж о базилевсе и речи нет.

Они спустились вниз, пошли не спеша в княжий терем, где уже трапезовала большая дружина. Василько тем часом, поставив лошадей, прошёл в трапезную молодшей дружины.

6

Итиль-река, какую русичи именуют Волгою, многими рукавами поит море Хвалисское. Здесь, в низовье, столица некогда могучего Хазарского царства. Город, как и реку, называют Итиль. Пыльные, грязные улицы, по ту и другую сторону реки глинобитные мазанки, войлочные юрты, чахлая зелень садов. Город окружён стеной. С утра и допоздна шумит многоязыкая толпа. По узким и кривым улицам величаво вышагивают гордые верблюды, трусят ослы, проносятся верхоконно наёмные хазарские воины-тюрки, переселившиеся в Хазарию из Хорезма с семьями. Тюрки-арсии, как зовут их хазары, гвардия кагана.

Итиль огород разных народов и обычаев, с разными верами: христиане и иудеи, мусульмане и язычники. У каждого народа свои храмы, свои улицы. Улицы ведут к базарам, в степь, к реке. Река омывает остров. В глубине его — Дворец кагана. Высокие каменные хоромы окружает кирпичная изгородь. Вокруг ограды мазанки вельмож. Каган подобен богу, и люд не смеет зрить его. Видят кагана и слышат только избранные. На острове, где камыш лезет на берег, ещё один дворец. Здесь живёт хаканбек. Каган — наместник бога на земле. Мирскими делами ведает хаканбек. Каждый день поутру является он к кагану. В погоду и непогоду проделывает хаканбек этот путь.

У низкой калитки дворца кагана зоркая стража. Она остановит любого, но только не хаканбека. Он наместник кагана и может сам стать каганом. Так было в ту тяжёлую для царства годину, когда князь русов Святослав разбил войско, разрушил Итиль и иные хазарские города. Тогда нынешний каган Бируни был хаканбеком. Бируни пришёл во дворец и сказал старому кагану: «Хазары говорят, пусть каган идёт к Богу и просит за нас». Старый каган ничего не ответил. Такова воля Бога. И хаканбек зарезал старого кагана и стал каганом. А у хазар с тех пор хаканбек сменился дважды. Нынешнего хаканбека зовут Буса. Он высокий, молодой, с узким бледным лицом. Глаза с прищуром. Ходит Буса мягко, крадучись, и говорит что мурлычет.

По утрам хаканбек пересекает остров пешком, в одиночестве. Так лучше думается: «Стареет каган, рушится царство. Вот уже скоро тридцатое лето минет, как прошёл Святослав через хазарские земли. Пора бы оправиться, в силу войти, ан нет».

Тропинка вьётся берегом, поднимается кверху, петляет меж глиняных жилищ беков и тарханов[35]. Тропинка потянулась вдоль ограды дворца. Стража у калитки, завидев хаканбека, расступилась. Буса, пригнувшись, вошёл во двор, огляделся по привычке. Тихо и безлюдно, как всегда. Каган Бируни не любит шума. Он боится даже слуг. В каждом ему мнится убийца. Когда каган гуляет в небольшом садике, слуги и рабы стараются не попадаться ему на глаза. Двор замирает.

У входа во дворец ещё одна стража. Два дюжих воина-тюрка, опираясь на копья, замерли по ту и другую сторону двери. Буса миновал их и, очутившись в первом, меньшем зале, остановился у входа, стащил сапоги и босой прошёл к горевшему у стены светильнику. На подставке ровным рядочком уложены лучины. Буса взял одну, поджёг от светильника и только после этого направился в большой зал. Босым и с горящей лучиной являться к кагану велит закон хаканбеку.

Миновав ещё одну охрану, Буса вошёл в просторные покои кагана. Свет тускло пробивается сквозь маленькие оконца, проделанные под самым потолком. Комнату устилает восточный ковёр. На стенах тоже ковры. Каган сидит на низеньком помосте. Пред ним блюдо с рисом и большими кусками жареной конины. Закатав рукава пёстрого бухарского халата, каган ест не торопясь, рис отправляет в рот щепотками, а мясо ловко срезает ножом у самой губы. На вошедшего хаканбека каган не обратил внимания. Буса, дождавшись, когда догорела лучина, уселся рядом. Говорить, когда каган ест, нельзя. Еда — здоровье старого кагана. Ел он долго, чавкал, то и дело вытирал руки и губы полой халата.

Вошли темник Шарукань, загорелый, обрюзглый и болезненно-жёлтый племянник кагана оглан[36] Севенч, распростёрлись ниц. Отодвинув блюдо с рисом, каган подал знак, разрешил говорить.

— Из Таматархи[37] весть, — сказал Буса. — Князь Владимир заместо посадника Борислава сына прислал, Мстисляба.

— Хе, Мстисляб жеребёнок. На ногу резв, а умом слаб, — усмехнулся каган. — Что мыслит он в делах воинских? Верно ли я говорю?

Лежавший ниц темник Шарукань поднялся:

— Правдивы твои слова, великий каган. Дерево смолоду слабое.

— Хе! Смолоду в голове ветер.

— Но тот Мстисляб город крепит, — нахмурился Буса.

— Хе, пусть крепит. Верно, Севенч?

— Верно, мудрый владыка, — подхватил оглан Севенч и метнул злобный взгляд на хаканбека.

— Что ещё скажешь, хаканбек?

Буса помял в кулаке чёрную бороду.

— Без Таматархи казна наша оскудела.

Сказал и посмотрел на кагана. А тот уже закрыл глаза и тихо посапывал. Буса поднялся, вышел. Следом за ним покинули палату темник и оглан.

«…Племя хазар воинственное и торговое, — писали в VII веке византийские историки. — Они кочуют в обширных степях и почти не строят городов. Но сила этого племени несметная. Хазарам платят дань народы, живущие от Хорезма до Херсонеса. И даже некоторые племена славян-русов признают их власть…»

Много лет византийские императоры перед лицом персидской и арабской опасности искали и находили поддержку у хазар.

Но под напором мадьяр и печенегов, прорвавшихся в причерноморские степи, пошатнулась власть Хазарского каганата. Почуяв это, Византия захватила старые греческие города в Крыму. Из союзников Византии хазары стали её врагами.

В борьбе с хазарами византийские императоры использовали печенегов и аланов. Борьба за причерноморские степи между кочевниками подорвала их обоюдную силу. А с тех пор как киевский князь Святослав прошёл Хазарию и захватил Тмуторокань и Саркел, не стало у Хазарского каганата прежней силы.

Ко всему с северо-востока нависли над Хазарией кочевники-гузы, и кто знает, устояли бы хазары, если б не шах Мемун Хорезмский, назвавший хазар своими данниками и посылавший полки против гузов.

— Расступись! Дорогу!

Шумная толпа раздавалась по сторонам, очищая путь всадникам. Там, где не помогали крики, действовали плётками. Чем ближе пристань, тем толпа гуще, пестрей наряды: камские сермяги, византийские багряницы.

У причала приставленные к иноземным гостям хазарские счётчики вели учёт товарам, брали в казну десятую долю. Не слезая с высокого седла, Буса долго наблюдал за их работой, думал: «Мало товара нынче привозного и отвозного идёт через Итиль. А кагану нет печали, что скудеет Хазарское царство, нечем платить воинам. А чтоб отвоевать у русов Таматарху, для того силу готовить надобно. Каган же и слышать о том не желает. Одно знает — ест да спит».

Толпа обтекала хаканбека и всадника. Тут же вертелись грязные оборванные мальчишки. Глядя на них, Буса вспомнил своё детство. Вот таким он был, как прокатились через Хазарию русы. Тьма воинов была у Святослава. А сколько же их ныне у Мстислава?

От причала, окружённая пешим караулом, отъехала гружёная телега. На ней, свесив ноги, сидит счётчик. Он везёт взятую у иноземных гостей десятину.

Буса тронул коня.

Со смертью посадника Борислава хазарские гости, жившие в Тмуторокани, возымели надежду, что хазарский каган сызнова возьмёт Тмуторокань под свою руку. И всё будет как прежде, ещё до Святослава.

Обадий, старшина хазарских гостей, хорошо помнит то время. Тогда гости хазарские не платили дань. Её собирали с русских, византийских и иных купцов каганские сборщики и отвозили в Итиль. Но пришёл Святослав, разбил войско хазарского кагана, выгнал из Тмуторокани хазарских сборщиков дани и ушёл, оставив в Тмуторокани посадника Борислава с дружиной.

Ныне нет Борислава, но Обадий знает, у кагана нет наготове и силы, чтоб пойти ратью против князя киевского Владимира за Тмуторокань. Такую силу каган соберёт, надо только выждать. А Обадию хочется поторопить время. Он и послал сына своего Байбуха к хаканбеку с вестью о смерти Борислава и о приходе в Тмуторокань Мстислава.

Поджав ноги под себя, Обадий сидит на мягком коврике посреди лавки. Пред ним торговая площадь. Вечереет, пустеют торговые ряды. Купцы покидают сбои лавки, навешивают на двери хитрые замки. Вон закрыл лавку старшина русских гостей Давид. Постоял у двери, поглядел по сторонам и важно, не торопясь, направился домой. Завидев Обадия, Давид поклоном поприветствовал его. Лоснящееся от жира лицо хазарского гостя расплылось в улыбке, но маленькие раскосые глазки Обадия не улыбаются, в них прячется ненависть. Хазарский гость ненавидит русского давно. Ненавидит за удачливость, за то, что у Давида больше покупателей, чем у него, Обадия, что богатство приумножает и в почёте среди гостей ходит.

«И кому те гривны копит?» — глядя вслед Давиду, подумал Обадий.

Он, кряхтя, поднялся, запахнул халат, подпоясался потуже и, покачиваясь на кривых ногах, вышел из лавки.

Солнце уже коснулось края моря. В русской церкви вовсю трезвонили колокола, заливались.

Миновав дом Давида, Обадий повернул в улицу, где жили хазарские гости. За высокими заборами прятались в зелени садов саманные на кирпичном фундаменте домики. У низкой, вырезанной в воротах калитки Обадий задержался на минуту, потом, пригнувшись, шагнул во двор и нос к носу столкнулся с сыном Байбухом:

— Воротился? Видел хаканбека?

— Видел, отец.

Байбух вылитый отец. Такой же кривоногий, раскосый и одет в такой же полосатый халат.

— Что услышал ты из его уст?

— Хаканбек велел немедля воротиться, передать тебе, чтобы обо всём, что в Таматархе творится, ему сообщал, а боле всего, что князь Мстислав замыслит и какова у него сила.

Обадий недовольно буркнул и, обойдя сына, направился в дом.

С первым весенним теплом, когда в степи буйно поднимались травы, от берегов Итиля и до границ Киевского княжества, а вниз до земель касожских кочевали орды хазар. За многочисленными стадами катились войлочные кибитки на колёсах, скакали пастухи-воины.

Нередко дикая орда перекатывалась через русские сторожевые кордоны, сжигала села и поспешно уходила, угоняя в рабство пленных смердов.

Иногда орды хазар сталкивались с ордами печенегов, и тогда завязывалась меж ними жестокая сеча.

Кибитки орды оглана Севенча стоят неподалёку от Итиля. Оглан не уводит своих воинов далеко от города. Когда орда Севенча висит на спине хаканбека, Буса сидит как на острие пики.

Севенч полулежит на кошме и поёт. Песня у него долгая; без начала и конца. Она не мешает Севенчу думать. А мысли у него сладкие: о власти. Нет у старого кагана детей и нет никакой родни, кроме Севенча. Ой-ля! Умрёт каган, и он, оглан, станет каганом. Он будет жить в каменной кибитке, и молодые жены кагана станут его жёнами. Ой-ля! Двадцать пять жён, двадцать пять красавиц!

Севенч поднялся, откинул полог, выглянул. От яркого солнца прищурился. Степь горбилась юртами, ревела стадами. В загоне старик доил кобылицу. У ближней кибитки и на треноге висит огромный казан. Вокруг бродят злые псы. Караульный воин от скуки поднял с земли голую кость, швырнул псам. Собаки накинулись, потом лениво разошлись.

Севенч зевнул, почесал грудь. Всё с детства знакомое, обычное. Постоял немного и снова улёгся на кошме. Сбившийся войлок едко отдавал верблюжьим потом, напоминал мальчишеские годы, дальние кочёвки, отцовскую юрту.

Зачуяв чужого, забрехали собаки, ринулись навстречу. Севенч, не поднимаясь, откинул край полога. Из степи подъезжали всадники. Впереди, скособочившись в седле, скакал темник Шарукань.

«Какие ветры пригнали его?» — подумал Севенч, вставая. Он вышел из юрты. Всадники уже спешились. Шарукань издали поприветствовал хозяина, подошёл. Большой рот Севенча растянулся в улыбке, но душа не рада гостю. Язык спросил:

— Добрым ли был твой путь, темник? — и жестом пригласил в юрту.

Шарукань пробормотал что-то невнятно, прошёл вслед за Севенчем. Сели и надолго замолчали, каждый думая о своём. У Шаруканя мысли ложились тесно, одна к другой.

«Худой Севенч. Злость и зависть гложут его. Ждёт смерти кагана… Ха! И у Бусы мысли о том… Знаю вас, шакалы. Когда вы вцепитесь друг другу в горло, я ещё посмотрю, кому помочь».

«Верно, замыслил что-то старый ожиревший волк, — глядя на темника, думал Севенч. — Ну, ну, я дождусь, когда сам скажешь, на кого зубы точишь. А может, на меня с Бусой заодно?»

Шарукань прикрыл глаза, тяжело дышал. Но Севенч знает: в этом отяжелевшем и на вид неуклюжем человеке скрывается барс. И ещё сильнее закралось сомнение:

«А не Буса ли подослал тебя выведать, о чём я мыслю?»

Молодой воин внёс глиняный сосуд с кумысом, разлил по чашам, удалился. Шарукань открыл глаза, осторожно взял чашу и, не отрываясь, выпил. Потом отёр губы рукавом, промолвил, не глядя на Севенча:

— Хаканбек злится. На тебя злится. Зачем твоя орда у Итиля стоит. Звон оружия твоих воинов доносится до дворца кагана.

— Кагана или Бусы?

Шарукань ощерился в улыбке. Снова приложился к чаше. Севенч ждал ответа настороженно. Темник допил кумыс, усмехнулся. Севенч заскрипел зубами:

— Буса — собака, ублюдок! Зарежу! — Подскочил к Шаруканю, нагнулся. Зрачки расширились, от гнева задохнулся. Брызгая слюной, прохрипел: — Тебя тоже зарежу, пёс Бусы! Каганом стану! — И, упав на кошму, забился в судорогах.

Шарукань поднялся, посмотрел с презрением на; корчащегося Севенча, вышел из юрты. Воин подвёл коня. Темник легко занёс ногу в седло, разобрал поводья и с места поднял коня в галоп. За ним помчались воины.

Когда тьма опустила свои чёрные крылья на улицы Итиля, Бусу услаждали песни красавицы Парсбит. Её нежный голос то уносил хаканбека в знойный Хорезм и журчал водой арыка, либо тихо шептал, словно листья на зелёных деревьях с сочными и сладкими плодами, что растут на её родине. То вдруг голос опускал Бусу в степи на прохладный ковыль и начинал звенеть жаворонком. В мерцании светильников тело юной Парсбит, закутанное в прозрачное белое покрывало, то извивалось, то замирало, и тогда Бусе казалось, что оно высечено из редкого камня, что греки именуют мрамором.

Но вот песня смолкла. Хаканбек долго ещё сидел не шевелясь, закрыв глаза. Потом молча удалился.

В полутёмном коридоре, что соединяет дворец хаканбека с женской половиной, Буса разглядел старого слугу. Тот согнулся в поклоне, прошепелявил:

— Там темник дожидается.

Брови у хаканбека недомённо поднялись. Он пошёл вслед за слугой. Шарукань сидел поджав ноги и сложив руки на толстом животе.

— Воины требуют своё, — сказал он, подняв глаза на Бусу. — Воины не получали от кагана ни диргемы[38].

Хаканбек спросил вкрадчиво:

— А разве арсии заслужили их?

— Копья тюрок подпирают трон, — не повышая голоса, ответил темник.

— Но казна кагана пуста.

— У кагана с тюрками-воинами есть уговор.

— Со времён Святосляба разве есть каганат? Русы сидят в Таматархе и Саркеле. Мы слышим звон огузских сабель. А забыл ли ты, что ал-Мемун в мечтах видит Хазарию за Хорезмом?

— В чём вина арсий?

— Арсии подпирают не трон, а воздух. Арсии не получав ни диргемы, пока жив каган Бируни.

— А если сядет оглан Севенч?

— Тогда не будет темника Шаруканя. — И, немного повременив, Буса добавил: — И хаканбека Бусы.

Шарукань засопел. Хаканбек проронил:

— Арсиям нужен каган-воин. Бируни не поведёт хазар против русов. Он не отнимет у них Таматарху, не расчистит сорняк на развалинах Саркела. Как слаб телом Бируни, так слаб ныне и народ хазарский.

— Но Буса не слаб телом, — прищурившись, сказал Шарукань.

— Буса не каган, Буса хаканбек.

— Кто знает, кто? — усмехнулся темник. — Но ты прав, хаканбек, ныне нет каганата. Арсии подумают, стоит ли держать на своих копьях воздух. — И, не сказав больше ни слова, Шарукань вышел.

…В полночь Севенч забылся в беспокойной дрёме. Заснул и не услышал, как проскользнули в юрту чужие. Навалились, перехватили дыхание. Хотел Севенч крикнуть, позвать на помощь, но рот закрыла чья-то рука. Только и промелькнула мысль: подосланные Бусы.

А когда луна десять раз обошла небо и солнце в десятый раз возвратилось из своего дальнего странствия, во дворец кагана явился хаканбек. Вместе с Бусой пришёл и Шарукань. Они миновали стражу, не разуваясь и не зажигая лучины, вошли к кагану.

Бируни поднял на вошедших глаза и промолчал. Первым заговорил хаканбек Буса:

— Ты долго был каганом, Бируни. Плохим каганом для хазар. Мы обеднели, сила наша убавилась. Пора тебе идти к Богу и молиться за нас.

Каган перевёл взгляд на Шаруканя. Темник смотрел в сторону, и Бируни ничего не возразил Бусе. Каган принял смерть, как и подобает кагану хазар.

Неслыханное сотворилось. Отныне не стало у хазар иной власти, кроме власти кагана. Буса — каган. Буса и хаканбек.

Пошумел народ, поволновался, но у Бусы сила, за Бусой арсии, и народ затих. Только беки и тарханы ещё долго не могли успокоиться. Но миновало время — и они смирились. Есть ли хаканбек, нет ли, что до того бекам и тарханам. У каждого из них своя орда, своя дружина.

7

В поварне шумно и чадно, но белобрысому Петруне нет до того Дела. Его проворные пальцы споро лепят из куска глины человечка, губастого, нос картошкой. Челядь столпилась вокруг, посмеивается, подбадривает парнишку.

— Ай да Петруня, ловок-то…

— Гляди, гляди, ну что наш тиун.

— И впрямь Чурило. Ты ему брюхо-то, брюхо поболе сделай.

Хихикает челядь, потешается. Рябая грудастая стряпуха, навалившись на засиженный мухами стол, умиляется:

— Мал-то парнишка, а умелец.

Шмыгая носом, Петруня щепкой сделал над глазами подрезы, откинулся, полюбовался работой. Тиун вышел на славу. Как живой. Неожиданно для всех Петруня воткнул ему в брюхо щепку, и в ту же минуту чья-то рука больно ухватила парнишку за белёсые волосы, оторвала от скамьи, кинула в угол. Поднял Петруня глаза и увидел перед собой тиуна Чурилу. И ещё успел заметить пустую людскую. Даже толстую стряпуху и ту как ветром выдуло. Тиун от гнева не говорит, а шипит, и борода трясётся:

— Колдовство сотворяешь? — И носком сапога парнишке в живот. Подхватился Петруня, юркнул меж тиуновых ног — и во двор. А Чурило за ним. Смекнул Петруня, прибьёт тиун, да что было духу к воротам. Не успел воротний мужик заступить ему дорогу, как парнишка был уже у леса.

Отдышавшись за кустами орешника, Петруня побрёл к перевозу. Иногда он заходил к старому паромщику Чудину. С виду суровый, дед на самом деле был добрым, потчевал парнишку печёной рыбой, кислым квасом и рассказывал много интересного.

Четырнадцатое лето встречал Петруня. Не было у него ни отца, ни матери. Они, по рассказам дворовых, умерли, когда Петруня появился на свет. С тех пор мальчишка жил по людям.

Остановившись, Петруня вытащил из пятки занозу, подтянув латаные порты, пошёл дальше. Босые ноги обросились, покраснели от холода, но Петруня к этому привыкший. Кубарем скатившись с кручи, уселся на опрокинутую днищем кверху лодку и стал дожидаться, пока паром вернётся с другого берега.

На той стороне поджидала перевоза артель мастеровых. Старший, что-то сказав Чудину, прыгнул на паром, за ним взошли остальные, и паром тронулся с места. Петруне видно, как рослый артельщик, поплевав в ладони, налёг на длинное рулевое весло.

Неторопливо переваливает волны Днепр. У берега они спешат, торопятся, а на середине, кажется, и нет течения. Днепр застыл, замер в своей красоте.

Дед Чудин рассказывал Петруне, что, если плыть вниз по реке, попадёшь в Русское море. Оттуда, на восход солнца, Тмуторокань. А в Тмуторокани у деда Чудина брат, Путята.

— Ну что, сызнова тиун обидел? — догадался старик.

Петруня кивнул. Дед достал из воды лозовый кошель с рыбиной и, пока мальчишка бегал за хворостом, вырыл в земле углубление, положил в него рыбу, присыпал землёй. Разожгли костёр. Когда огонь перегорел, дед осторожно снял земляной слой. Рыба пропеклась, и от неё валил пар. Дед разломил её, протянул Петруне больший кусок.

Перекладывая с ладони на ладонь, Петруня остуживал рыбу. Сверху над обрывом кто-то торжественно выкрикнул:

— Во, сыскался-таки!

Петруня замер от страха. С кручи к ним спускался воротний мужик. Опомнился Петруня, хотел вскочить, но было поздно, мужик крепко держал его за шиворот.

— Пойдём. Ужо будешь знать, как бегать. Через тя и меня тиун облаял.

— Отпусти мальчишку, — заступился Чудин.

— Но, но, — оттолкнул деда дюжий мужик и поволок Петруню.

Тиуна в усадьбе уже не было, и воротний мужик закрыл парнишку в тёмную клеть.

Наступила ночь. Изголодался Петруня, и сон не идёт. Страшно. Прибьёт тиун. Встал, нащупал в потёмках дверь, толкнул. Подалась маленько. Нажал плечом и удивился: дверь легко открылась. Либо мужик забыл засов задвинуть, либо кто её открыл.

Таясь, Петруня пробрался в поварню. На цыпочках, чтобы не разбудить храпевшую в углу стряпуху, добрался до полки с хлебом, взял тяжёлую ковригу, потихоньку вышел. Через крышу сарая взобрался на забор, спрыгнул на ту сторону и направился к перевозу, где стояли лодки. Теперь Петруня знал, что ему делать. Он доберётся до Тмуторокани, где нет ни тиуна, ни злого воротнего мужика…

Шестую ночь проводил Петруня на воде. Первые дни встречались по берегу обнесённые земляным валом выселки с крытыми дёрном землянками, с загонами для скота. На Петруню никто внимания не обращал. Мало ли куда вздумал плыть парнишка, может, рыбу ловит.

Потом пошли берега пустынные. Лес поредел, а вскоре по ту и другую сторону потянулась укрытая высокой травой степь.

Хлеб Петруня берег и ел по малой толике. По ночам он спал, свернувшись калачиком на дне, а чёлн продолжал скользить вниз по течению.

Долгими днями под мирный плеск волны Петруня мечтал, как разыщет в Тмуторокани деда Путяту и как удивится тот, узнав, откуда Петруня. Он будет жить с дедом, чистить его оружие, а потом и сам станет воином.

Каждый раз, когда Петруня думал, как ему удалось обмануть тиуна, он тоненько хихикал. Его, наверное, искали везде, но уж никому, конечно, и в голову не взбрело, что Петруня мог уплыть. Разве, правда, дед Чудин, когда обнаружит пропажу челна, догадается. Да он не скажет тиуну.

Чёлн-дубок, небольшой, лёгкий, бежит споро. Петруня знай подгоняет его веслом-лопаткой.

Иногда вскинется над Днепром прожорливая щука, и всплеском шарахнется перепуганная рыбья мелочь. Нарушая тишину, в прибрежном омуте ударит хвостом проснувшийся сом, и снова тишина. А потом низко, со свистом рассекая воздух, пронесутся утки, упадут на воду.

Смеркалось.

Чистое небо вызвездило. Издалека до Петруни донёсся гул. Он нарастал всё сильнее и сильнее. Казалось, кто из огромного жбана лил воду. Петруня догадался: впереди пороги. Из рассказов деда Чудина он знал, что на порогах река становится коварной. Она стремительно и грозно несётся меж валунами. На порогах ладьи тащат волоком.

Петруня решил дождаться утра. Он пристал к берегу, вытащил нос дубка на лесок, чтобы не снесло чёлн течением, и заснул…

У печенега глаза зоркие, повадка лисья. Зачуяв добычу, печенежин преследует её не один десяток вёрст. Ужом крадётся в высокой траве, караулит, чтоб напасть неожиданно.

Ведал Петруня, что нет места опасней, чем днепровские пороги, да не уберёгся. Сонному связал ему руки Печенежин и на волосяном аркане повёл в степь. Припекает солнце. Режет руки верёвка, а печенег в рваном малахае гонит коня рысью, и Петруня, чтоб не упасть, бежит следом, задыхается.

К вечеру стреножил печенег коня, связал ноги парнишке, а потом уселся рядом, достал из перемётной сумы кусок сырого мяса, принялся жевать. Ел, чавкал, и воняло нестерпимо то ли мясо, то ли от печенега.

Но не чувствовал Петруня ни усталости, ни голода. Одно у него на уме — безвестное будущее. От страха глаз не сомкнул всю ночь. А наутро, едва заря занялась, печенежин был уже в седле. И снова бредёт Петруня, степью, поднимает босыми ногами высокую траву, спотыкается.

Только на третий день привёл печенег его к месту, где разбила свои вежи орда. Ещё издали увидел Петруня войлочные кибитки на колёсах, далеко в степи табуны пасущихся коней, гурты скота.

Набежала орава мальчишек, таких же оборванных, как и Петруня, разглядывают его, по-своему переговариваются, смеются. До чего же они заросшие и грязные! Наверное, никогда в бане не парятся. Печенег тем часом с коня соскочил, развязал Петруне руки и ушёл. Немного погодя приковыляла старуха, седая, нос крючком, верно, мать печенега. Принесла сосуд с кислым молоком, молча напоила Петруню и ушла.

Печенежский мальчишка, озорства ради, запустил в Петруню комом грязи. Петруня ту грязь размял, слепил лошадь, печенега в малахае, усадил его верхом. Мальчишки Петруню окружили, присели на корточки, от удивления языком прицокивают. Один из них сбегал, притащил огромный ком грязи, протянул Петруне.

Подошёл печенег в меховой шапке, в сафьяновых сапогах, зелёный шёлковый халат прихвачен поясом с саблей, остановился рядом. Борода у печенега рыжая и редкая, глаза злые, а загорелое скуластое лицо неподвижно.

Завидев важного печенега, мальчишки кинулись врассыпную. Откуда ни возьмись появился хозяин Петруни, упал на колени перед печенегом, залопотал. Одно и понял Петруня: перед ним хан Боняк. Проговорив что-то, хан пальцем указал на Петруню, удалился.

А хозяин бережно собрал игрушки, понёс их в кибитку. Удивился Петруня: к чему они ему?

8

То не море волнуется и не чайки кричат, то стонет и плачет невольничий рынок.

От утра и допоздна призывно, на все лады, расхваливая живой товар, горланят купцы, щёлкает бич надсмотрщика и вереницами тянутся к бухте рабы.

Со спущенными парусами покачиваются на воде корабли из заморских стран.

Петруня стоит на пригорке, и у его ног расставлены игрушки. Те, что лепил он для печенежских мальчишек.

Время от времени печенег, что полонил Петруню, выкрикивает цену и снова молчит. Петруня не поймёт, спит печенег сидя иль разморило его на солнцепёке.

Вокруг люди, в разные одежды наряжены, над печенегом посмеиваются. Слыханное ли дело, за мальчонку запросил чуть ли не в два раза дороже, чем за мужчину-раба.

Петруня на толпу глядит, глаза блуждают по каменной крепостной стене. Слышал он, город этот Корсунью называли. И теперь подумал, что отсюда совсем недалеко до Тмуторокани.

Открыл глаза печенег, гаркнул своё, потянул из-за плеча бурдюк с водой, отхлебнул. У Петруни во рту пересохло. Облизал губы, пить ещё больше захотелось. И не чует Петруня, как по щекам слёзы катятся. А кругом, куда ни глянь, невольники стоят: мужчины, женщины, дети; гости что муравьи на муравейнике шмыгают, к одному рабу прицениваются, к другому.

Совсем рядом с Петруней молодку старик покупает, в зубы ей заглядывает, по щекам похлопывает. Перевёл глаза Петруня: то же самое — торг людьми идёт. Заморский гость в белом хитоне[39] купил раба и ещё приглядывается. Заметил Петрунины игрушки, подошёл. Долго перебирал их, с руки в руку перекладывал, похмыкал одобрительно. Наконец достал из глубокого кармана кожаный мешочек. У печенега сон как рукой сняло, вскочил, засуетился. Отсчитал чужеземец гривны, высыпал в ладонь печенегу и повёл Петруню на корабль.

Море под днищем плещет, солёными брызгами швыряет в лицо Петруне. Короткая цепь от ноги к лавке растёрла кожу до мяса. Рядом на такой же цепи другой раб в одних портах, без рубашки. Мускулистый, загорелый. День и ночь молчит, на еду не смотрит. Попробовал Петруня заговорить с ним, да тот ни слова по-русски не понимает. А глаза печальные смотрят, и кажется, что ничего не видят.

Корабль большой, со множеством парусов. На самой середине шатёр распят. Вышел оттуда хозяин в хитоне, подошёл к Петруне и рабу, поглядел и снова удалился. А вскоре подошёл безбородый надсмотрщик, в одной руке палка, а в другой сосуд с питьём, протянул рабу. Тот отвернулся. Тогда надсмотрщик принялся колотить раба палкой. Поднял тот кулаки, но цепь дёрнулась, и раб упал. Лежал долго, не замечая побоев. В ту же ночь, не слышал Петруня, только утром заметил, удушил сам себя раб. Дотянулся до конца верёвки от паруса и повис на ней.

Подошёл надсмотрщик, отковал цепь, кинул мёртвое тело за борт. Плеснуло оно и скрылось в пучине.

Страшно стало Петруне, заплакал он беззвучно. Долгими ночами всё чудились ему звон цепи и тень прикованного раба.

Боян строфа к строфе песнь слагает. Резец в искусных руках мастера дивное диво творит.

Глядит Петруня и ахает. Был кусок камня цвета белого с прожилками — и в голову человеческую обратился. А мастер, грек худосочный, в чём и душа держится, разными инструментами мраморное чело, нос и ланиты прошлифовал, натёр до блеска и, отложив всё в сторону, похлопал Петруню по плечу, сказал:

— Базилевс Василий!

Потом поднял кверху палец, проговорил торжественно:

— О, рус Петра, придёт час, и ты глянешь на форум[40] Августеона!

Петруня не решался спросить, что же это за форум, куда обещает его сводить мастер Анастас.

Мастерская Анастаса светлая и просторная. Но везде, на полу и полках, где разложен всевозможный инструмент, и даже на спальном ложе мастера лежит мучным налётом мраморная пыль и крошка.

Анастас не раб. Но у него нет семьи, и живёт он здесь же, в мастерской.

Петруня спит в мастерской на куче хлама в углу. Работа его пока несложная, знай присматривай, как резец Анастас держит и как молоточком ударяет.

— Учись, рус Петра, — подбадривает мастер.

Иногда Анастас разведёт какой-то белый порошок, замесит, как тесто, и они с Петруней лепят фигуры животных или статуи. Анастас доволен учеником, умелец, каких редко сыскать.

Кое-когда спускался в мастерскую хозяин в хитоне, походит, поглядит и снова уйдёт.

Наконец наступил день, когда Петруня с Анастасом направились на площадь Августеона. Было уже за полдень, но жара не спадала. Улицы круто поднимались вверх, потом снова спускались лестницами. Петруня сообразил, что город стоит на холмах. И дома строятся здесь чудно, каждый на своей площадке, выступом.

С высоты холма виднелось море. Издали оно синее и тихое. Даже несмотря на жару, в городе людно и шумно. Константинополь оглушил Петруню. Анастас вёл его долго. Они прошли длинную, мощённую плитками улицу, сплошь усаженную зелёными деревьями, за которыми выглядывали огромные каменные здания с окнами чуть не на полстены, мраморными подъездами и колоннами, булочными, откуда маняще пахло печёным хлебом, с просторными лавками и дремлющими купцами у дверей.

Нередко встречались церкви. Некоторые были побольше тех, что видел Петруня в Киеве. Крыши на них что шишаки боевые на воинах и позолотой отливают на солнце, как княжий шелом.

Идёт Петруня, любопытствует молча. Незаметно вышли они на площадь, мощённую мрамором. И тут Петруня рот от удивления открыл. Хоромины, куда там княжескому, одни больше других и всё какими-то чудными переходами, мостками меж собой соединены. Окружённые железными решётками, они утопают в зелени и цветах.

То, рус Петра, дворец базилевсов, — пояснил Анастас. — А то, вишь, изваяние базилевса Юстиниана.

В центре площади на огромном мраморном основании высилась высокая бронзовая колонна. На её вершине гордо сидел на коне в доспехах и мантии бронзовый Юстиниан. Левой рукой он зажал земной шар, увенчанный крестом, а десницу[41] простёр на восток. Весь форум Августеона украшали колонны, портики, а за ними высились стройные ворота.

Долго не мог прийти в себя Петруня. До чего же красиво. Замер, и только глаза сами собой медленно ползают с одного на другое. А вокруг люд сновал, смеялся и шумел, кричал и ругался.

Анастас присел рядышком на корточки, передохнул. Потом тронул Петруню за руку, промолвил:

— Пойдём, рус Петра.

На полу разостлан лист пергамента. Ползая на четвереньках, Анастас выводит на нём замысловатые линии и кружочки. Петруне мудрено, но мастер поясняет:

— Сие план кириакона[42]. Дом Господень будет. Сие, гляди, фундамент, на нём весь храм стоит, а посему крепок должен быть. Это апсида[43]. А это своды и купола.

Петруня тоже опустился на колени, так лучше следить за рукой Анастаса, запомнить, что к чему.

Для зодчего сей план что папирус. По нему из камня зодчий почнёт строить и узорочьем украшать, — говорил Анастас.

— Ты, Анастас, зодчий? — спросил Петруня.

— О да! — с гордостью подтвердил мастер и добавил: — И ты, рус Петра, тоже станешь зодчим.

Ночью Петруне приснился Киев. Они с мастером Анастасом на пустыре место размерили под шнур, по углам и по диагонали. А потом, не успел Петруня опомниться, уже стоит храм готовый. И будто это не какой-нибудь храм, а сама десятинная церковь. И попом в ней тиун Чурило, а дьякон — воротний мужик.

Сон на невидимых крыльях перенёс Петруню на берег Днепра, к перевозу. Паромщик, дед Чудин, выспрашивал его о житье на чужой стороне. Петруня плакал и просился домой.

Пробудился он, но в думах ещё долго блуждал по Киеву.

СКАЗАНИЕ ВТОРОЕ

И сидели сыновья Владимира на своих столах: Ярослав в Новгороде, Святополк в Турове, в далёкой, порубежной Тмуторокани Мстислав, у древлян Святослав, в лесном Муроме малолетний Глеб… Копьями длинными, мечами острыми, стрелами калёными крепить бы им землю Русскую, край отчий…

1

В низкой и тесной каморе полумрак и сырость. Законопаченные болотным мхом голые стены потемнели от времени. Вплотную к слюдяному оконцу прилепился одноногий столик, рядом накрытое грубым холстом узкое дощатое ложе.

День едва начался, а епископ Колбергский Рейнберн, худой, выбритый до синевы старик, одетый в чёрную сутану, уже склонился над листом пергамента. Епископ морщится, и кожа на лбу собирается в складки. Он обмакивает тростниковую палочку в бронзовую чернильницу, аккуратно выводит:

«…С того часа, милостивый король, как по вашему изъявлению покинул я отчизну, землю Польскую, и стал проживать на Руси в граде Турове святым духовником и наставником при распрекрасной Марысе, дочери вашей и жене князя Святополка, дела мои и помыслы обращены к тому, чтобы приобщить молодого русского князя к нашей латинской вере, наставить его на путь истинный, в любви к вам и нашему отечеству…»

Рейнберн пожевал тонкие бескровные губы, снова обмакнул тростниковую палочку в чернила:

«…В том многотрудном деле я уповаю на Господа, который укрепляет мой разум и облегчает мне путь к душе князя Святополка…»

Тихо в каморе, только поскрипывает тростниковая палочка по пергаменту да иногда сухо закашляется епископ.

«…А дочь ваша, любимая Марыся, в истинной вере устойчива и к ней мужа своего склоняет, хотя князь Святополк держит при себе духовника веры греческой — пресвитера[44] Иллариона.

Проведал я доподлинно, что тот Илларион к Святополку приставлен князем Владимиром для догляда, ибо нет ему веры от киевского князя».

Епископ затаил дух, рука перестала выписывать значки. Ему показалось, что буквица «О» вдруг ни с того ни сего подморгнула и насмешливо выпятила губу, ну точь-в-точь, как это делает пресвитер Илларион.

— Наваждение? — прошептал Рейнберн и зло сплюнул, нажав на тростниковую палочку.

Чернила брызнули по пергаменту.

— О, Езус Мария! — вскрикнул епископ и, отложив перо, заторопился слизнуть чернила языком.

Во рту стало горько. Рейнберн набрал щепотку песка, присыпал написанное и, свернув пергамент в трубочку, кликнул дожидавшегося за дверью молодого монаха:

— Доставишь в руки короля, сын мой!

Монах приподнял сутану, упрятал письмо в складках не первой свежести белья, с поклоном удалился. Рейнберн долго стоял не двигаясь. Мысль перенесла его на берега Вислы, в далёкую пору отрочества. Епископ увидел на миг родную деревню и себя совсем юным… В туманном воспоминании промелькнуло лицо женщины. До боли знакомые черты. Кому принадлежали они? Да матери же!

«Рейнберн!» — позвал его ласковый голос. Епископ вздрогнул, очнулся от дум. Ну конечно же ему почудилось. Ведь тому минуло более полувека, как мать покинула этот грешный мир.

Накинув капюшон, Рейнберн толкнул дверь и сразу же попал под косые струи дождя. Небо обложили тяжёлые тучи, было пасмурно и зябко. Пересекая двор, пробежала босиком дворовая девка. В одной руке она несла бадейку, другой придерживала край мокрого сарафана, из-под которого выглядывали красные от холода ноги.

Проводив взглядом молодку, епископ миновал пузырившуюся лужу, ступил на княжье крыльцо.

Дождь монотонно барабанил по тесовой крыше, хлестал в подветренную, сложенную из вековых брёвен стену. Ветер налетал рывками, разбивался о старый княжеский дом.

В пустой трапезной у горящей печи сидит на низком креслице княгиня Марыся. Бледные тонкие черты лица печальны. Из-под полуприкрытых длинных ресниц она следит за шагающим по-журавлиному из угла в угол высоким Святополком. Движения у него быстрые, суетливые, а рот не знает улыбки. Сросшиеся на переносице брови делают князя постоянно суровым. Вот он остановился напротив пресвитера Иллариона, хрипло заговорил:

— В Святом Писании сказывается: позвал Господь Моисея на гору Синайскую и изрёк ему заповеди. То десятисловие Моисей записал на скрижалях[45], и дошли они до дней наших. Одна из них гласит: «Не убий!» Так ответствуй, отче, как же вяжется она с деянием великого князя Владимира? На нём кровь брата его, а моего отца Ярополка!

Чёрный лохматый Илларион скрестил руки на широкой груди, рокочет басом:

— Делами диавола, сын мой!

Святополк отскочил, замахал рукой:

— Так ли? А заповедь — не желай жены ближнего своего? Князь-то Владимир, Ярополка смерти предав, добро и жену его на себя взял!

— С грехопадением Адама диавол искушает человека, — пресвитер Илларион поднял палец. — Ты же, сын мой, прими разумом: плотское наслаждение — суть разврат.

Княгиня Марыся незаметно улыбнулась. В трапезную вошёл епископ, откинул мокрый капюшон. Марыся подняла на него глаза, сказала вкрадчиво:

— Рассуди, святой епископ, спор князя с духовником своим. Поп Илларион в злых делах князя Владимира узрел наущение дьявола.

Рейнберн метнул на пресвитера ненавидящий взгляд, заговорил горячо:

— Князь Владимир и вы, кои ему служите, продались диаволу, погрязли во блуде и чревоугодии. Ваши попы греческие жён поимели и о делах мирских боле радеют, нежели Богу служат.

— Мирские дела угодны Богу, — вставил Илларион. — Не для того ли он создал человека во плоти?

— Нет, нет! Вам, грешникам, Господь не уготовал место в чистилище! Вы избрали себе путь в ад. Не ведите же за собой паству неразумную!

Пресвитер Илларион выпятил губы, спросил насмешливо:

— Верую в ад и рай, но есть ли чистилище?

— Есть!

— К чему быть третьему?

— Для тех грешников, коим ещё дано искупить вины свои! Ваша греческая вера стоит на ложном толковании Святого Духа.

— Заблудшие во Христе, паства неразумная, — пророкотал Илларион. — Как может Святой Дух исходить от Отца и Сына? Дух Святой исходит от Отца Единого.

— Апостол Пётр был первым епископом Рима. Папа — его преемник и наместник Христа на грешной земле. Вы со своим патриархом отреклись от истины. Проклинаю, проклинаю! — брызгая слюной, выкрикнул Рейнберн и засеменил к выходу.

Вдогон ему Илларион пробасил:

— Христос на кресте страданиями своими спас тя, человече. Молюсь о те терпеливо и усердно и гнев твой не принимаю.

Княгиня поднялась, проговорила раздражённо:

— Поп Илларион, утомил ты князя, дай роздых ему.

Святополк, молчаливо слушавший перебранку двух попов, согласно кивнул Марысе.

Илларион поклонился с достоинством, напялил чёрный клобук. Под длинной, до пят, рясой колыхнулся большой живот.

— Не я речь первый повёл, а латинянин, прости, княгиня. — И вышел вслед за Рейнберном.

Проводив злым взглядом пресвитера, Марыся повернулась к мужу:

— Поп Илларион не твой духовник, а слуга князю Владимиру! К чему он здесь, в Турове? Что ты молчишь, Святополк, или не князь ты? Так зачем тогда брал в жены дочь короля? А, вижу, ты боишься отца своего, князя Владимира…

— Пустое плетёшь, княгиня! — вскинул голову Святополк. — Ведь знаешь, не отец он мне, но что я поделаю против Киева со своей малой дружиной? Отец же твой, король Болеслав, не даст мне свои полки.

— Князь Владимир немощен, умрёт, великим князем сядет Борис. А почему не ты? Ты старше всех братьев, тебе и стол киевский принимать! — Марыся подошла к мужу, подняла на него глаза. — На это отец мой полки даст, изъяви согласие.

Длинное лицо Святополка, с залысинами на висках, покрылось красными пятнами.

— Не время о том речь вести, княгиня, и не так уж великий князь немощен, как ты мыслишь. Стар, верно, но смерть от него далеко бродит. — Святополк насупился. — Третьего дня боярин Путша из Киева воротился, сказывал мне, князь Владимир-де на пиру громогласил: «Святополку доверия не имею, к Болеславу польскому он льнёт».

— И пусть его, — усмехнулась Марыся. — Не желают тебе добра князь Владимир и братья. Одна я у тебя, — Марыся приподнялась на цыпочки, поцеловала Святополка в холодные губы. — Хочу великой княгиней быть.

Святополк вымолвил глухо:

— Сбудется, княгиня, дай час.

Боярин Путша в дальней дороге притомился, неделю давал костям роздых. Ко всему ненастило. Лежит боярин на широкой лавке, бесцветные глаза в потолок уставил, а сам что гора из рыхлого теста. В голове мысли плутают. Поведал он Святополку, да не всё. Не мог Путша открыться, как князь Владимир с того пира, где промолвился о недоверии к туровскому князю, зазывал боярина в свою опочивальню, пытал о Святополке. Он же, Путша, видя то недовольство Владимирово, рассказал ему, что Святополк с Болеславом списывался, Владимир ответствовал Путше: «Ты, боярин, будь при князе Святополке глазами и ушами моими. И ежели заметишь, что Святополк козни затевает, уведомь о том пресвитера Иллариона».

Путша вздохнул, повернулся на бок. На глаза попался ковш с водой. Протянул руку, достал со столика, испил. Тёплая. Выплеснул остаток на выскобленный до желтизны пол, позвал:

— Авдотья!

Никто не откликнулся.

Боярин повысил голос:

— Авдо-о-тья!

Заскрипели половицы, и в горницу заглянула молодая краснощёкая девка.

— Где тя носит, — проворчал Путша. — Принеси воды родниковой.

Авдотья исчезла и вскоре появилась с наполненной корчагой.

— Поставь, — нехотя проговорил боярин и лениво, прикрыв один глаз, другим поглядел в спину девке.

Прошлой голодной зимой взял он её у кабального смерда за пять коробов сурожи. С той поры смерд свой долг не отработал и дочь не выкупил. Так и живёт Авдотья у боярина в услужении.

Путша снова повернулся на спину, долго следил за ползущим по потолку тараканом. Потом подхватился, накинул кафтан, вышел на крыльцо. Дождь перестал, но небо хмурилось. По двору, огороженному крепким тыном, бегала свора псов. Под навесом двое мастеровых чинили телегу, у ворот красноносый конюх с лицом, изрытым оспой, и редкой щетинистой бородёнкой выгуливал боярского коня. Конь пританцовывал, и конюх то и дело зло дёргал за узду.

— Лешко, что воли не даёшь! — прикрикнул сердито боярин. — Да не забудь опосля попоной прикрыть. — И тише проворчал: — Так и доглядай за всем самолично.

Посреди двора в луже грязи разлеглась откормленная свинья. Путша опять повысил голос:

— Вепря-то почто в закут не отгоните?

Один из мастеровых, надев колесо на ось, бросился выгонять свинью из грязи, а Путша, поддёрнув сползшие с брюха штаны, направился к сложенной из толстых брёвен житнице[46]. На двери красовался тяжёлый замок, Боярин отвязал висевший на поясе ключ, долго отмыкал, ругался:

— Наказывал, чтоб смазали, ан нет…

Наконец замок подался, и Путша толкнул дверь. Из житницы, перемешиваясь с запахом обмолоченного хлеба, терпко пахнуло свежим мёдом и вощиной. Боярин потоптался на месте, блаженно втянул носом воздух и только после того вошёл в житницу. У стены стояли огромные закрома с пшеницей, берестяные туески с мёдом, на крючьях под балками висели вяленые окорока, пучки сушёных трав. В дальнем углу короб с гречкой. Глаза у Путши блеснули жадно. Он запустил руку по локоть в пшеницу. Сухая, под пальцами пересыпается.

За спиной услышал шаги. Не оборачиваясь, Путша спросил:

— Нет ли за кем из смердов долга, Вукол?

Боярский тиун Вукол ответил обстоятельно:

— Много нет, но смерды из Припятского погоста не додали десять по десять мер ржи да мяса пять туш. А горыньцы медов не наварили, сказывают, бортей не сыскали.

Путша поворотился к Вуколу. Тиун, мелкорослый, скуластый, с маленькими, глубоко запавшими глазками, угодливо ждал боярского слова.

— Припятских и горынских баб молодых возьмёшь на меня. Пущай зиму пряжу готовят да холсты ткут. То и будет за их нерадение.

— Исполню, боярин, — Вукол изогнулся в поклоне. — А что повелишь делать тем закупам[47], кои телегу чинят?

Путша шагнул к берестяному туеску, откинул крышку, пальцем подцепил мёду, лизнул. Почмокал от наслаждения.

Тиун продолжал:

— Они речь ведут, что отработали тебе недоимку. По домам просятся.

— Попусту, — Путша скользнул бесцветными глазами по тиуну. — Весна настанет, тогда и отпущу. Ныне же уроки им давай полной мерой, пусть не сидят без дела.

Припустил дождь, косой, частый. Боярин высунулся из двери и тут же спрятался.

— Ты, Вукол, самолично догляди за мягкой рухлядью, как бы сырость её не попортила.

— Не должна бы. В твоё отсутствие, боярин, на солнцепёке всю пересушили и коробья тако же.

— Добро.

Путша почесал спину о дверной косяк, перевёл разговор:

— Накажи девкам, пусть баню истопят. Да веник не забудь новый связать. Авдотью покличь, она спину потрёт. Иди.

Тиун кивнул, заторопился исполнить боярское желание. А Путша, переждав дождь, не спеша направился к врытой в углу двора курившейся по-чёрному землянке-бане.

2

Просмолённые дочерна новгородские расшивы, вытянувшись гусиным строем, пересекали озеро Нево. Расшивы низкие, длинные, однако в воде устойчивые, даже в непогоду. Умеют рубить свои ладьи новгородские мастеровые.

Стороной, подняв паруса, режет чёрные воды дракар[48] свевов[49]. Хищно уставилась вдаль позолоченная голова невиданной птицы. От носовой части и до кормы варяги вывесили тяжёлые щиты. Время от времени на дракаре затрубит невесть к чему рожок и смолкнет.

Шесть на десять воинов-варягов нанял князь Ярослав в свою дружину.

Худой, среднего роста новгородский князь Ярослав, положив руки на борт ладьи, разглядывает поросшие лесом берега. Утренний туман поднялся, и на голубом склоне неба берег и лес тянутся нескончаемой тёмной полосой.

Зима грянула ранняя, и русы торопятся. Дело известное: с морозами Волхов покроется толстым льдом и тогда до самого тепла не будет расшивам дороги…

Ещё весной отправился Ярослав в землю свевов. Не любопытства ради плавал он, а в поисках родственного союза с конунгом[50]. Олафом. На будущую весну свевы привезут в Новгород жену для князя Ярослава. Гордая Дочь Олафа Ингигерда станет русской княжной Ириной.

Слегка прихрамывая, Ярослав прошёл на корму. Кормчий Ивашка, опытный мореход, не выпуская рулевого весла, простужено произнёс:

— Прихватит мороз, станет Волхов.

— Скоро устье, там на весла наляжем, — успокоил Ярослав.

Ивашка поглядел на небо, потом на воду:

— Не успеем, князь.

Ярослав снял соболью шапку, потёр высокий и чистый лоб:

— Ты, Ивашко, море читаешь ровно книжную премудрость.

Коренастый, ладно сложенный кормчий, с редкой проседью в смоляных волосах, ответил:

— Не впервой, князь, плаваю. Да и очи даны для того, чтобы видеть.

Минуя тесно жавшихся на скамьях воинов, князь воротился на носовую палубу, остановился рядом с воеводой Добрыней, грузным, седым боярином, поглядел на корабль свевов. Варяжский дракар шёл всё так же в стороне. Теперь на нём подняли ещё один парус. На дракаре плывёт ярл Рангвальд, двоюродный брат Ингигерды.

Мысли перенесли Ярослава в страну свевов, лесистую, суровую, где берега изрезаны фиордами и море меж камней кипит бурунами, а ярлы строят свои крепости, подобно орлам, на скалах и живут торговлей да морским разбоем.

В стране свевов, в городе Упсала, конунг Олаф потчевал новгородского князя. В честь гостя пели лучшие скальды[51]. Они славили доблестных викингов.

На пиру Ярослав впервые приметил Ингигерду, белолицую, с косами, уложенными венцом. Тут же сидел упдандский[52] ярл Олаф, избранник её сердца. Но конунг свевов Олаф не внял мольбам дочери и избрал ей в мужья не бездомного упландского красавца, мечтавшего стать конунгом Упландии, а князя богатой Новгородской земли…

Обогнув выступавшие из воды камни, расшивы втянулись в Волхов. Ветер ослаб, и большие квадратные паруса, сшитые из кусков полотна, временами стреляли звонко.

Против течения налегли на весла. Кормчий Ивашка следил за водой зорко, мели обходил стороной. Не Доведи, зазеваешься, и днище на камнях пропорешь, а то на песок сядешь, так пока столкнёшь расшиву с мели, простуду схватишь.

По ту и другую сторону Волхова к самой реке подступал густой, богатый зверем и птицей лес. Края эти давно известны новгородским промысловым людям. Частенько набегали сюда ушкуйники. Пограбят лесной народ не словенского племени, загрузят ушкуи пушниной, да только их и видели.

По Волхову путь на Русь из северных стран и обратно. Ходят им русы, свевы, нурманы и иные торговые гости, бродят варяжские дружины. От разбойных людей срубили новгородцы вверх к устью реки городок, опоясали его бревенчатыми стенами, валом и назвали Ладогой. Городок невелик, до двух сотен жителей, но есть в нем свой посадник-воевода с малой дружиной. Ладожцы зимой промышляют пушнину, а весной везут её в Новгород. Обратно возвращаются с оружьем, хлебом, одеждой, кой-кто из молодых парней и жён привозит. Случается, наслушаются новгородцы про вольное житье в Ладоге, соберутся ватагой, атамана походного изберут и отправляются в поисках лучшей доли, а то и к ладожцам пристанут…

К темну расшивы подошли к Ладоге. Ещё загодя князь Ярослав решил устроить здесь ночёвку. Когда корабли причалили к дощатым мосткам, на пристань высыпал весь городской люд. В высокой бобровой шапке, дорогой шубе пришёл встречать князя и посадник Парамон. Немолодой, болезненно-жёлтый воевода привёл Ярослава в свои хоромы. Дворовые забегали, натащили в трапезную снеди, уставили стол. Ярослав скинул шубу и шапку, отдал отроку, сам умылся над тазиком, сел рядом с хозяином.

— Ну, сказывай, боярин Парамон, как живёшь?

Боярин разлил из ендовы по ковшам мёд, промолвил:

— В людской нужде живём, князь. Вот и этим летом набежала воровская дружина варягов, пограбила поморян и ушла безнаказанно. А всё оттого, что дружина у меня мала числом. Варяги то чуют и потому смелы.

Ярослав постучал костлявым пальцем по столу, ответил:

— Твою нужду знаю, но ты сам о городе и крае мало печёшься. Давно надобно бы тебе на новгородском вече кликнуть охочих людей к себе на жительство и в дружину. Да не раз то проделать. Я же дозволяю брать с поморян для ладожской дружины по кунице с дыма да съестного на пропитание воинам.

— На том спасибо, князь, — не поднимаясь, отвесил поклон боярин.

— И ещё хочу сказать, боярин. Ладога, что ворота у «Новгорода, будет крепка, и новгородцам покой от варяжских разбоев обезопасится. Ты, Парамон, ров прокопай да городни повыше поставь. Лесом, поди, не беден.

— Исполню, князь.

На рассвете потянул мороз, и с запелёнатого тучами неба посыпалась мелкая, колючая пороша. Ветер гнал её по мёрзлой земле, наметал под изгородями белёсыми ветровками. У берега Волхов покрылся тонким прозрачным ледком. Ивашко присел на корточки, пальцем придавил ледяную корку, покачал головой, потом поднялся, зашагал к стоявшему на возвышении боярскому терему. Было рано, и на подворье безлюдно. Кормчий отыскал опочивальню, где спал Ярослав, вошёл без стука, сказал негромко:

— Князь, пробудись!

Ярослав открыл глаза, увидел кормчего, откинул сшитое из куниц одеяло, подхватился:

— Что стряслось, Ивашка?

— Припозднились, князь, расшивам дальше нет хода, Волхов становится.

Ярослав натянул сапоги, ополоснулся над тазиком. Надевая рубаху, спросил:

— Не отпустит ли мороз?

— Забирает. Теперь дожидайся, пока ледяная дорога установится, тогда на санях тронешься. Мы же здесь перезимуем, а по весне расшивы домой пригоним.

— Так и придётся, — согласился Ярослав.

В приоткрытую дверь просунул голову Парамон:

— С зимой тя, князь. — И почесал бороду.

Не ко времени зима, — недовольно ответил Ярослав и повернулся к кормчему: — Расшивы на берег вытащите, дальше плыть не станем. А ты, боярин Парамон, о санях позаботься да Добрыне накажи, пусть два десятка воинов отберёт для дороги.

Ивашка вышел. В опочивальне остались Ярослав и боярин.

— Варяги, князь, что с тобой приплыли, по домам на постой определены, как ты и велел. А ярл их, Рангвальд, у меня в хоромах жить станет.

— Хорошо, боярин.

Парамон помялся, не решаясь продолжать речь. Яро» слав заметил это, спросил:

— Что ещё не досказываешь, воевода-боярин?

— Просить хочу тя, князь, освободи меня от посадничества. Стар я и в Новгороде смерть желаю принять.

Нахмурился Ярослав, долго не отвечал, думал. Потом сказал:

— Добро, Парамон, поедешь со мной по первопутку в Новгород. Здесь же посадником оставлю Рангвальда. Он хоть и варяг, но кровь у него с Ириной одна. К тому же в воеводских делах он разумный, хоть и годами молод.

По первопутку санный поезд покидал Ладогу. На первых лёгких санках, покрытых медвежьей полостью, сидел раскрасневшийся на морозе князь Ярослав. Следом, на трёх розвальнях, умостились два десятка дружинников с воеводой Добрыней, а за ними, закутавшись в две шубы, только нос торчит, боярин Парамон с женой. Боярыня обложилась домашним скарбом, довольная: Новгород не Ладога.

На двух последних санях вдосталь нагрузили съестного. Дорога не ближняя, и сел по пути почти нет.

— Трогай! — коротко бросил Ярослав.

Весело скрипнули железные полозья, застучали по льду кованые копыта. Застоявшиеся кони взяли с места резво. Ярослав обернулся. Ярл Рангвальд в окружении варягов и ладожских дружинников быстро отдалялись. Вот ярл, заметив, что князь смотрит на него, поднял руку в кожаной рукавице. Ярослав тоже вскинул ответно, подумал: «Ладога — город порубежный, и здесь, у посадника, главное — воеводские заботы. Добро, Парамон сам о том уразумел и от посадничества запросился. Стар боярин, ко всему в делах воинских соображения не имеет. Рангвальд же воин…»

Не один день пути от Ладоги до Новгорода, не одна мысль перебродит в голове князя. Есть время и о деле, и о пустом передумать. В дороге в княжьи сани пересел воевода Добрыня, но ехали больше молча. У Добрыни слово — золото, говорит редко, но всё с умом. Неспроста Ярослав воеводу советчиком кличет.

Ледяная дорога, зажатая между вековым лесом, отливает на солнце голубизной, звенит. Ночами трещат от мороза деревья, и люди, покрыв лошадей войлочными попонами, ищут спасения от лютого холода у костра. Но едва поблекнет небо, снова в путь…

Легко бегут кони, косит налитым кровью оком коренник, горячие пристяжные гнут дугой шею, высекают кованым копытом лёд.

На крутых поворотах сани заносит, и каждый раз Добрыня приговаривает добродушно:

— Эк их! Не потерять бы ненароком боярина Парамона с боярыней. — И оглядывается.

Ярослав посмеивается, а Добрыня как ни в чём не бывало уже посапывает молчком да поглядывает с прищуром по сторонам. Воевода родом киевлянин, и в Новгород его да воеводу и дядьку Ярослава, боярина Будого, послал старый князь Владимир, чтобы они были опорой молодому княжичу.

— А что, Добрыня, охота ли тебе в Киев? — спросил Ярослав.

Воевода потёр нос, ответил:

— Мне бы сейчас не в Киев, а в какое ни на есть захудалое сельцо бы добраться да на полати залезть. Помолчав, спросил: — Хочу, князь, слышать от тебя, кому после Владимира киевский стол наследовать?

Не глядя на Добрыню, Ярослав ответил:

— Кому отец передаст.

— Но князь Владимир своего слова не сказал, да и скажет ли? А чуется мне, алкает Святополк власти.

— К брату Святополку и я веры не имею, то так, воевода. Ко всему княгиня Марыся с отцом своим Болеславом за братней спиной козни плетут, о том всем ведомо.

— Болеславу сие свойственно, — поддакнул Добрыня, и они надолго замолчали, оставшись каждый со своими мыслями.

Ярослав думал о том, что у отца он не в милости и навряд ли достанется ему киевский стол. Его скорей всего наследует Владимиров любимец — Борис. Неспроста отец не выделяет ему никакого удела и держит при себе.

А Добрыне припомнилось, как однажды проездом через Туров ему довелось заночевать в этом маленьком городе. То было в первый год Святополковой женитьбы на Марысе. При встрече с молодой княгиней Добрыня любовался ею. Маленькая, лёгкая в движениях красавица полька надолго запала в душу воеводе. И сейчас, соглашаясь с князем Ярославом в кознях Болеслава и Святополка, ему никак не хотелось верить, что и Марысе свойственно коварство. Но непрошеный голос шептал ему:

«Разве не дочь она отца своего Болеслава? А король ляшский злобы полон, хотя с виду и добродушен. Кто, как не он, родичей своих ослепил, а кровных братьев с отчей земли изгнал?»

— Так, — вслух промолвил Добрыня и широким рукавом шубы смахнул с бороды иней.

— О чём ты? — спросил Ярослав.

— Да ничего, — скрыл мысли Добрыня и перевёл разговор: — Ранняя нынче зима. Ко всему и мы в гостях засиделись.

— Доберёмся, — спокойно ответил Ярослав. — Худо, коли б стала река на пути к Ладоге. Пришлось бы ладьи без присмотра оставлять, самим же пешком до Ладоги добираться. — И, помолчав, сказал, ища ответа: — А что, воевода, ежли Ирине город этот в вено[53] отдам? Пусть то, что ладожане мне, князю, присылают, ей будет.

— Твоя воля, князь.

— Ин быть по тому.

3

Мощённые дубовыми плахами улицы зимнего Новгорода завалены снежными сугробами. Сухой снег шапками лежит на крепостных стенах, маковках церквей и шатровых звонницах, укутал зелёные разлапистые ели, рваными клочьями повис на голых ветках.

Вышел князь Ярослав из хором, любуется. Над избами и теремами сизый дым столбами. В ближнем переулке мальчишки озоруют. Стукнут по стволу дерева и мигом ныряют под снежный дождь. А оттуда выскакивают все в белой пороше.

У ворот воеводы Добрыни мужик деревянной лопатой дорожку прочищает. Кидает легко, играючи. Где-то далеко, за заборами, бабы бранятся.

Ярославу весело. По душе ему этот большой шумный город. Раньше здесь княжил брат Вышеслав, а он, Ярослав, сидел в тихом Ростове. Когда Вышеслав умер, отец отдал новгородский стол Ярославу.

Расстегнув бобровую шубу и сдвинув на затылок опушённую мехом парчовую шапочку, он, слегка припадая на одну ногу, направился к Волхову. Через реку мост хоть из дерева, но велик, о семнадцати устоях. Дойдя до середины, князь остановился. Река блестит льдом, застыла надолго.

С моста та и другая сторона города что на ладони. Налево Неревский и Людин концы, направо — Словенский и Плотницкий. Тут же высится кремль — детинец из камня. Встань на седло, руку протяни, верха не достанешь. В детинце хранилище городской казны — скотница, хоромы епископские, жилье верных ратников, что берегут новгородскую богатую казну. В том они клянутся вечу. Ночами ратники сторожат спящий город. В темноте на улицах и с крепостной стены, что опоясывает город, то и знай несётся бодрое:

— Славен Людин конец!

И не умолкают, перекликаются ратники:

— Славен конец! Неревский!.. Плотницкий!.. Словенский!

Дубовую крепостную стену местами сменил камень. Удобные для обзора и боя стрельницы глядят во все стороны, а угловые башни вместительны.

Совсем недавно напротив детинца, через реку, сложили Ярославу из камня терем. Княжье дворище примыкает к торговой площади. Рядом с ней гостевые дворы: Готский, Свейский, Варяжский и иные. За оградами скрываются тёплые жилые избы иноземных купцов, клети для товаров. Те клети сторожат лютые псы.

У юго-восточного прясла детинца взметнулась тринадцатиглавая София.

Глаза Ярослава перекочевали с куполов Софии[54] на избы ремесленников, скользят по боярским и купеческим хоромам. В Новгороде дома всё больше двухъярусные. На первом — клети для провизии, на втором — жилье.

По мосту то и дело снуёт люд, проезжают сани. Ладьи вытащены на берег, занесены снегом. По-над Волховом землянки-бани курятся по-чёрному. Вон из одной выскочил молодец в чём мать родила, покатался в снегу — и снова париться. Для новгородца такое не в диковинку. Отсюда здоровье и сила в человеке.

Громко переговариваясь, на мост вступили три нурманских гостя. Иноземцев издалека по обличию видно. Кафтаны до пят из дорогого фландрского сукна скрывают зашнурованные башмаки, на головах низкие круглые шапочки, пояса оттягивают короткие мечи.

Поравнявшись с князем, нурманы приветственно взмахнули руками, зашагали дальше.

Пробежал, ни на кого не глядя, поджарый, что борзой пёс, купец из готской земли. Ярослав спустился с моста, пересёк пристань, вышел на торговую площадь. Многолюдно. У выпряженных возов кони жуют сено, толпятся приехавшие целыми семьями смерды из ближних деревень. Мужики и бабы в тулупах, на ногах валяные катанки. На весь торг кричат голосистые калачники и сбитенщики, ряженые скоморохи на дудках песни играют, потешают честной люд. Тут же, в толчее, власяных дел мастер, разбитной малый, стриг парню голову. Надел ему на макушку глиняный горшок и ножницами в пол-локтя корнает в кружок.

Ярослав пробрался к ряду, где свевы вели торг железом, долго приглядывался к выставленной на полке броне. Тонкая сталь отливала на морозе холодной синевой. Князь залюбовался работой, не заметил стоявшего рядом Добрыни.

— Что, приглянулись?

Новгородский бронник услышал, сказал с обидой:

— У нас, князь, на Руси умельцы почище иноземцев. И оружие, что наши мастеровые куют, в чужих землях не залёживается. Эта же броня, гляжу я, кой день стоит.

— А что, — поддержал его Добрыня, — бронник верно говорит. У меня и меч и кольчуга новгородцем сделана, и я на него хулу не кладу.

Ярослав усмехнулся:

— Не в осужденье русским мастеровым похвалил я сию броню. И обиды не должно быть, коли мы в чём у иноземцев поучимся, а они у нас. То им и нам на пользу…

Обжили новгородцы волховские берега, крепко живут на огнищах. Жилье и клети, хлева и дворы крытые, добротные, леса не жалеют — вдосталь. С весны и до заморозков хватает дел у смерда. Зимой и то гулять некогда. Женщины чешут кудель. Из летней овечьей шерсти тянут на веретёнах нити для тёплой одежды, из худшей мужики бьют катанки.

С морозами болота вокруг Новгорода затягиваются ледяной корой. В зимнюю пору путь от ожог[55] к городу не вкруговую, а напрямик. Но болоту мало веры. У осоки, где снежные намёты, жди полыньи.

Ожога смерда Савватея в одну избу. Двор и хозяйственные постройки обнесены высоким тыном. За двором огороженная жердями вырубка. Семья у Савватея невелика. Мужиков — он да сын Кузька. Старший, Ивашка, не в отца-ратая. От весны до поздней осени водит ладью по Волхову.

Всё бы ничего, да издавна почуял Савватей, что и меньшой, Кузька, не тянется к земле, всё больше выводит палочкой какие-то значки, закорючки. Поначалу Савватей злился на сына, потом рукой махнул. Блаженный какой-то, что с ним поделаешь, хоть и ростом вымахал, под притолокой голову гнёт.

А худой, длинновязый Кузька и впрямь не в меру тихий, всё больше улыбается. Глянет на него Савватеи, плечами пожмёт: и в кого такой пошёл? Мать была крепкая, он, Савватей, здоровый, борода лопатой, и хоть годы ему немалые, но возьмёт бревно в обхват, вскинет на плечо играючи и не согнётся. Раньше Савватей думал: я умру, будет кому ожогу наследовать. Ин нет. Видно, не судьба смерду Савватею оставить после себя на земле пахаря.

Забрёл как-то в ожогу новгородский охотник обогреться и поведал, что по велению князя Ярослава на архиепископском подворье монах Феодосий зачал учить детей книжной премудрости.

С той поры пристал Кузька к отцу: «Пошли мя, тятя, на ученье божественных книг к учителю».

Савватей отмалчивался недолго. Сердце у него мягкое, доброе. Однажды за едой сказал:

— Собирайся, в Новгород поедем. Может, возьмёт тя, дурня, монах-книжник на учение.

За дубовым, вымытым до желтизны столом сидели вдвоём Савватей с Кузьмой, горячие щи хлебали из одной миски. Услышав отцовы слова, Кузька, скор на ногу, метнулся в сени, где стояли лыжи, а отец пошёл закладывать коня.

Выехали чуть свет. Кузьма на лыжах бежал впереди, а Савватей, полулежа на санях, за ним. На занесённом снегом болоте торчали заиндевелые кусты осоки, темнел дальний лес. За ним будет проезжая дорога. Глядя в спину сыну, Савватей вспомнил старшего, Ивашку. Отвык от дома. В эту зиму и домой не воротился. Слух был, в Ладоге остался. Тот город далеко, Савватей в нем никогда не был. Ивашка рассказывал, что тамошний народ не русами прозывают, а лопарями. И те лопари — люди к охоте ловкие, с русами живут в дружбе, а варягов-ушкуйников опасаются, грабить они горазды.

Приподнявшись на колени, Савватей крикнул сыну:

— Не притомился ли? А то садись в сани!

Повернулся Кузьма к отцу, на лице от мороза румянец, улыбнулся:

— Нет!

И снова побежал проворно.

Савватею тоже становится отчего-то радостно. Плохо, конечно, что не будет в его роду землепашцев, но, может, у Кузьки судьба не за сохой ходить?

За поворотом леса показались стены Новгорода, купол Софии. В главные ворота втягивался длинный санный обоз. По накатанной дороге прыгали вороны. Прорысил верхоконный княжеский дружинник, Кузьма снял лыжи, кинул в сани, сел рядом с отцом, спросил, робея:

— А не откажет учитель?

— Почём знать, сын.

На архиепископском подворье не в новых, а в старых хоромах, где раньше помещалась монашеская трапезная, устроили школу. Новгородцы княжеской затее не перечили. Новгород — город торговый, всем иноземным гостям открыт, новгородские купцы по всему свету ездят, и Новгороду грамотные люди вот как нужны…

У неплотно приоткрытой двери Кузьма с отцом остановились, потоптались в нерешительности. В щель Кузьме видно длинный стол, а вокруг с десяток школяров сидят, без шапок, берестяные досочки в руках держат и что-то нараспев тянут хором.

Ученики все малолетки, не то что Кузьма. Лишь один, крайний к двери, высокий, плечистый, белые волосы ремешком перехвачены, тот, пожалуй, и Кузьму превзошёл.

Наконец Савватей осмелился, дёрнул сына за рукав, и они переступили порог. Мальчишки за столом замолчали, повернули к ним головы. Кузьма совсем оробел, когда увидел, что к ним идёт маленький жилистый старик в чёрном монашеском одеянии.

Отец скинул шапку, в поклоне чуть не достал бородой пола:

— К те, отец Феодосий, отрока своего привёл. Книжную премудрость уразуметь желает.

Глаза монаха цепкие, так и лезут Кузьме в душу. И что они там разглядывают?

Но вот учитель заговорил:

— Отрока твоего возьму я, смерд, хоть и переросток он. Жить он будет в моей келье, а ты же на прожитье съестного привозить ему должен. — И, снова уставив очи на Кузьму, спросил: — Как звать тя, отрок?

— Кузьмой кличут, — ответил за сына Савватеи.

— Ну проходи, Козьма, на своё место. Сидеть те рядом с Провом. — Рука монаха-учителя легла Кузьме на плечо. — Вишь детину, то и есть Пров. Будет отныне у меня вас два великовозрастных.

4

Нервничает Святополк. Накинув на плечи короткую меховую душегрейку, он то и дело подходит к печи, греет руки.

Тихо в хоромах, и только потрескивают берёзовые дрова да сечёт по слюдяному оконцу снежная пороша. С вечера разобралась метель. Она не утихла и к утру.

Поправив сползшую душегрейку, Святополк прошёлся к двери, снова воротился к печи.

С отъездом жены за рубеж к отцу туровский князь проводил время в одиночестве. Мрачные мысли одолевали Святослава. Не было веры ни князю Владимиру, ни братьям. Да откуда ей, вере той, взяться? С матерью разлучили в младенческой поре. Жена Ярополка, гречанка, покоится в далёком Херсонесе. Святополк не помнит матери, знает о ней лишь то, что звали её Юлией и была она родом из Византии.

Вырос в семье нелюбимым. И княженье ему Владимир выделил не от сердца. Отдать бы Новгород после Вышеслава ему, Святополку, ан нет. Ярославу достался…

И Святополк меряет ногами опочивальню, трёт ладонями виски. Теперь мысли его о жене. Он шепчет:

— Марыся, только ты, Марыся, добра мне жаждешь…

Святополк думает, что жена вернётся по весне, а это ещё не скоро, и он хмурится. Но разве мог Святополк не пустить её к отцу? Болеслав прислал гонца, просил дочь проведать его. Кто знает, может, настанет час и придётся просить помощи у ляшского короля?

И Святополк снова говорит сам себе:

— Только бы на великое княжение сесть, а там всю Русь возьму на себя, — Он озирается вокруг, словно боится, что кто-то услышит. В тёмных, глубоко посаженных глазах настороженность.

В соседней гриднице послышались голоса, шум. Князь испуганно вздрогнул. От страшной мысли лоб покрылся испариной.

«Уж не Владимировы ли люди заявились, убийцы, им посланные?»

Всю жизнь боялся этого Святополк, подозревал каждого. Особенно когда в Турове поселился. Крикнул, повернувшись к двери:

— Эй, гридни!

На зов князя вбежал стоявший на карауле воин. Святополк спросил:

— Чьи голоса я слышу?

Воин, положив руку на меч, ответил спокойно:

— То гридни из дозора воротились, спать укладываются.

Князь недовольно проворчал:

— Могли б шуметь поменее.

Спокойствие караульного воина передалось и Святополку. Он снова заходил по хоромине, потом, опомнившись, бросил воину:

— Почто стал, не надобен ты мне еси.

А у боярина Путши время бежало в сборах. Надоел боярину унылый Туров, но более всего опостылела старая жена. Путшу манил Вышгород. Оттуда до Киева рукой подать, ко всему на вышгородском подворье жила у него не одна весёлая молодка.

Боярин Путша хоть и принял в отроческие годы христианскую веру, но с Христовым ученьем по единожёнству не согласен. Иное дело языческие времена, имей сколько хочешь жён и наложниц. А ныне молодок и то тайно держи.

За утренней трапезой Путша, отворотив лик от жены, глодал жареную баранью ногу. У боярыни глаза заплаканные, из-под повойника выбилась прядка седых волос.

— И зиму-то дома не побыл. Может, останешься? — просит она, и голос у неё такой смиренный, тихий, ласковый.

Путша долго не удостаивает жену ответом, стучит костью об стол, потом, с шумом высосав мозги, цедит сквозь зубы:

— Вишь, развылась! — И, пыхтя, поднялся.

Вбежал Святополков отрок без шубейки, волос распатлан, а на ногах катанки стоптанные. Запыхавшись, видно бежал всю дорогу, выпалил:

— Князь велел прийти к нему.

— Почто взбалмошен, будто стая псов за тобой гналась?

Отрок шмыгнул покрасневшим на морозе носом и был таков. А Путша, напялив новую тёплую шубу и соболью шапку, важно зашагал в Святополковы хоромы. У самого крыльца его окликнул кто-то. Оглянулся — пресвитер Илларион. Прижал к стене, зашептал:

— В Киеве, боярин, непременно у князя Владимира побывай, скажи, князь Святополк жену свою и епископа зачем-то к Болеславу услал. Слышь?

— Слышу, отче. Непременно всё как есть князю Владимиру обскажу.

И заспешил в хоромы, чтоб, гляди, кто не узрел, что он с попом Илларионом шептался, да и не донёс Святополку. Через людную гридню прошёл в опочивальню. Святополк был один. Длинной железной палкой он ковырял горевшие в печи дрова. Путша спросил:

— Почто звать велел, князь?

В поклоне у Путши качнулся тяжёлый живот, а высокая шапка чуть не свалилась наземь.

Святополк присел на скамью, сказал:

— Слух до меня дошёл, что ты в Киев собрался?

— То не совсем так, князь. Перво-наперво в Вышгород.

Князь неизвестно почему кивнул согласно, потом, заглянув в бесцветные глаза боярина, спросил недоверчиво:

— А ответствуй, Путша, предан ли ты мне?

Боярин вздрогнул от неожиданности, мелькнула догадка: «Уж не дознался ли Святополк, что я про него Владимиру наговорил?» Ответил поспешно:

— Иль какое сомнение во мне держишь, князь? Пусть Перун меня сразит, коли я к тебе измену таю…

— Ну, добро, ежели так, — оборвал боярина Святополк, — Есть у меня к тебе наказ: в Киеве будешь, дознавайся, что тайно противу меня князь Владимир замышляет. А о чём проведаешь, меня осведомляй. Уразумел?

— Уразумел, князь, — снова отвесил поклон Путша.

— Ну, в таком разе иди. — И Святополк нагнулся, подкинул в огонь чурку.

Боярин, пятясь, толкнул задом дверь, опамятствовал, только очутившись в гридне. В углу на соломе спали два воина из княжьей дружины, один из них храпел с присвистом. У Святополковой опочивальни бодрствовал на карауле безусый гридин.

Застегнув шубу и нахлобучив шапку, Путша покинул княжьи хоромы.

Королю польскому хорошо ведомо недовольство Святополка князем Владимиром. При случае Болеслав разжигает корыстолюбивые стремления своего зятя.

Не единожды король заверял Святополка, что готов оказать ему помощь против киевского князя. О том и наказ епископу Рейнберну.

Рейнберн думает об этом, поспешая по дороге из Кракова на Туров. Путь не близок, почти в два десятка дней.

Епископ трусит верхом на муле вслед за установленным на полозья возком. Мул бежит рысцой, а Рейнберн трясётся в седле нахохлившись, чёрный капюшон сполз на глаза. Тёплая, подбитая мехом сутана подвязана в поясе верёвкой. Щёлкают бичи возниц, переговариваются ляхи. Три десятка рыцарей выделил Болеслав в охрану дочери. От русской границы к ляхам присоединился десяток дружинников туровского князя.

Плотно прикрыв дверцу возка, Марыся забилась в угол, зябнет. В ногах тлеют угли в глиняном горшочке. Но слабый жар не согревает княгиню, и она с тоской вспоминает жаркий камин и горячее молоко с мёдом, которое пила дома перед сном.

Лицо у епископа совсем посинело на морозе, но мысли работают чётко. Напутствуя Марысю, Болеслав наказывал: «Святополку надобно сидеть на княжении не в захудалом Турове, а в Киеве. О том ты, дочь, и должна внушить мужу. Если найдутся у него в том супротивники, будет ему моя помощь».

А Рейнберну Болеслав сказал больше: «Пусть Святополк сядет на киевский стол, не миновать тогда распри меж братьями. Мы же, помощь Святополку оказав, заберём за то у него червенские города[56]. До поры об этом не только Святополку, но и Марысе знать ненадобно».

И ещё знал Рейнберн: туровский князь труслив, однако власти алчет. Трусливый же человек коварен, то истина.

Думы епископа нарушил голос Марыси. Откинув шторку, она позвала его. Передав поводья одному из дружинников, Рейнберн перебрался в возок, уселся напротив княгини, приготовился слушать. В полумраке бледно вырисовывается лицо Марыси. Она говорит о том же, о чём думает и он, Рейнберн.

— Слаб душой Святополк, не сидеть ему на великом княжении. Точит меня червь сомнения. Такого ли мне мужа надобно? Зачем отец отдал меня за него!

— Не ропщи, дочь моя, — прервал княгиню епископ. — Ты нужна Святополку, чтобы вселить в его робкую душу огонь смелости. Семя сладкого желания сесть на великое княжение посеяно в нем с отроческих лет. Каждодневно же орошай, княгиня, то семя доброй словесной влагой, и бледный росток взойдёт, даст плоды.

Тихим журчанием родника лился голос Рейнберна:

— Успокой душу, дочь моя, не гневи Господа нашего Иисуса, и уйдут от тебя печали, развеются, подобно утреннему туману. — Рука епископа осенила княгиню крестом. — Забудься в покое.

Мал городок Туров, рублеными избами и хоромами прижался к южному берегу реки Припяти. Земляной вал порос сорной травой, а замшелые бревенчатые стены и башни крепости почернели за многие годы.

Зимой городок и всё в округе заметают снежные сугробы. На припятском лугу, где с ранней весны туровские бабы пасут скот, сиротливо стоят придавленные снегом копёнки сена. Чернеет вдали голый лес, а даже днём до городка доносится вой голодных волков.

Ночами, будоража тишину, перекликаются дозорные да во дворе боярина Путши перебрёхиваются лютые псы.

Долги зимние ночи. В подполье скребутся мыши, пищат. Их возня мешает спать пресвитеру Иллариону. Он лежит боком на жёстком ложе, подсунув ладонь под голову. Мысли набегают одна на другую. Вот уже два года минуло, как по велению патриарха византийского прибыл болгарин Илларион на Русь.

Киевский архиерей[57] Анастас послал Иллариона духовником к туровскому князю Святополку.

Недолюбливал пресвитер архиерея. Может быть, помнил, что Анастас — тот самый коварный корсунский грек, коий в осаду Корсуни Владимиром, в лето 6496-е[58], изменил своим горожанам и указал киевскому князю, где зарыты водоносные трубы? Либо умный и проницательный Илларион разгадал, что в душе Анастаса правда с ложью родными сёстрами уживаются? Как знать? Верно, и сам Илларион не ответит на этот вопрос.

При дворе туровского князя увидел Илларион, какие сети плетут латиняне вокруг Святополка. Воспитанник афонских монахов, он люто ненавидел латинскую веру, ибо видел в ней отступление от православия. Вот почему и считал Илларион своим долгом уведомлять обо всём князя Владимира, дабы Святополк не отшатнулся от православной веры. Туровский же князь неустойчив, ко всему епископ Рейнберн вокруг него козни плетёт. Да и жена Святополка тянет его в латинскую веру. То по всему видно. А ежели Святополк поддастся ему, то быть ему слугой короля Болеслава, а не русским князем. И всё, что ни станет он творить, пойдёт не на благо Руси.

Илларион поднялся, достал из печи огонёк, вздул, зажёг лучину. Потом раскрыл рукописное Евангелие, долго читал. Запели вторые петухи за тёмным оконцем, отвлекли пресвитера от книги. Он вздохнул, произнёс громко:

— Прости мне, Господи, прегрешения мои.

И снова подумал: «Когда боярин Путша скажет князю Владимиру, что Святополк жену свою к королю посылал, а с ней и Рейнберн ездил, то-то взъярится князь. Но и как не взъяриться, — тут же оправдал Владимира Илларион, — коли то всё творится со злым умыслом, чтоб Святополка против братьев и великого князя восстановить. Правду рекли афонские братья: «Вера латинская коварства полна. А Рейнберн так и брызжет слюной ядовитой, аки гад ползучий».

Снова в подполье подняли возню мыши, нарушили ход Илларионовых мыслей. Он протянул руку к стоявшему в углу посоху, с силой стукнул об пол. Писк стих. Илларион уселся поудобнее на лавку и, скрестив руки на животе, забылся в дремоте.

— Княгиня, Туров! — радостно вскричал передний ездовой, раньше всех заметивший выдавшуюся из-за леса угловую стрельчатую башню.

Верхоконные дружинники и польские воины, ехавшие по двое за возком, подтянулись. Ездовые защёлкали бичами, лошади перешли на рысь, и возок покатился, легко набирая скорость.

Дозорные тоже увидели конный поезд. В городе ударили в кожаное било. Его глухие звуки донеслись до ближних сел, не вызывая у смердов тревоги. Било не возвещало опасности, оно гудело ровно, торжественно. Распахнулись городские дубовые ворота, и навстречу княгине вынесся Святополк с десятком гридней.

— Истосковался я, тебя дожидаючись, — проговорил Святополк, целуя жене руку.

Княгиня Марыся улыбнулась краем рта:

— Не держи на дороге, озябла я.

Князь нахмурился, отпустил её руку, крикнул ездовым хрипло:

— Гони! — И сам, вскочив в седло, поскакал рядом с возком.

В оконце Марыся искоса наблюдала за Святополком. Брови у него насуплены, лицо жёлтое, бескровное, редкая борода длинным клином, ну ровно старец древний, а ведь и сороковое лето ещё не минуло.

Марыся отвернулась, задёрнула шторку.

— Смирись, дочь моя, — проговорил молчавший до того Рейнберн.

Княгиня вздрогнула, ответила раздражённо:

— Не всегда сердце подвластно разуму. Любовь и плоть суть чувства человеческие.

Епископ подался вперёд, взметнулись седые брови.

— Учись владеть чувством, дочь моя.

— То удел убелённого старца либо отрешившегося от земных сует чернеца[59], — возразила Марыся.

Рейнберн поднял руку. Узкий рукав сутаны перехватил запястье. Сказал резко:

— Не забывай, дочь моя, в тебе королевская кровь. Король Болеслав твой отец, а Польша твоя родина! Разве не должна ты печься о расширении её владений и могущества? К этому должны быть все твои помыслы, и князя Святополка лаской исподволь наставляй на то. Того и твой отец от тебя ждёт…

Копыта коней застучали по бревенчатому настилу под воротней аркой, возок затрясло, колеса затарахтели, заглушая речь епископа. Он замолчал. Вскоре они подъехали к княжескому дому, и ездовые осадили лошадей. Марыся первая покинула возок. От солнца и снега прищурилась. Во дворе толпилась челядь. Не ответив на поклоны, княгиня вслед за Святополком вошла в хоромы.

У боярина Путши мысли двоятся. Святополку ли, Владимиру служить, поди угадай? Наяву видел, что Святополк против Владимира идёт, да с его ль силой? Значит, надобно к Владимиру льнуть, ко всему князь киевский богат, одарит щедро. Ну а ежели туровскому князю польский король поможет и они вдвоём одолеют Владимира, быть тогда Святополку киевским князем…

Гадает Путша и как в думах теряется, так и в делах тайно мечется от одного князя к другому.

Вслух говорит сам себе:

— Не доведи проведать о том, Владимиру или Святополку. — И пугается уже одной этой мысли, смахивает рукавом пот со лба.

А в боярских хоромах в поварне стряпухи с ног сбились, жарят и парят с ночи. Путша поесть и попить горазд. Ко всему вышгородские бояре к Путше в гости обещали пожаловать.

Боярская ключница, молодая, румяная, в белом кокошнике, велела столы в трапезной накрывать, а Путшевым девкам быть готовым гостей потешать.

Чад с поварни по всему дому разносится, щекочет Путше ноздри. Принюхался — мясо баранье варят… А это, никак, грибами запахло, видать, с ночи сухие размачивали, а теперь жарят на сале. Путша доволен, знает ключница, как угодить ему.

Пришли бояре Тальц и Еловит. Оба бородами обросли, друг на друга смахивают. Даже глаза что у Тальца, то и Еловита — маленькие, злобные. Скинули шубы и высокие боярские шапки на лавку, пригладили волосы, заговорили разом:

— С приездом тя, болярин.

— С прибытием.

Путша гостям рад, всё же веселей, да и от дум тревожных отвлекут. Ин не тут было. Тальц завёл, Еловит подхватил:

— Князь Владимир зазнался, на боляр не глядит, только и знает советчика воеводу Поповича.

— Нас, боляр, слышать не хочет, а то запамятовал, — что у нас большая дружина, мужи старейшие. Пиры нынче тоже в редкость… Раньше, бывало, нам почёт…

— Одряхлел князь Владимир, — снова сказал Тальц.

Молодой бы князь нас, старейших, в чести держал, — поддакнул Еловит.

Заглянула в открытую дверь ключница, пропела с улыбкой:

— Трапезная ждёт, веди гостей, болярин Путша.

День на исходе.

Солнце закатывалось за дальним лесом, косыми лучами скользило по маковкам церквей, играло в слюдяных оконцах боярских теремов и княжьих хором. Затихал к ночи шумный Киев. Покидали торг купцы иноземные, закрывались лавки с дорогими товарами: тканями восточными, коврами персидскими, оружьем лучших бронников, мехами из Новгорода. Мясники снимали с крючьев замороженные коровьи и бараньи туши, свиные окорока, битую птицу, подводами отвозили в клети-хранилища.

В слободах ремесленный люд заканчивал свои дела, собирал инструмент, гасил огонь в горнах. Мастеровым отдых до утра…

Князь Владимир призвал к себе в горницу дочь Предславу, вёл с ней беседу. Постарел Владимир, весь седой, и здоровье уже не то. Не успел оглянуться, как и жизнь резвым конём проскакала. Глядит на дочь — молода, красива. А состарится, куда всё денется.

Предслава же не ведает, о чём думает отец, и печалиться ей не о чем. Голубоглазая, коса русая до пояса, она с улыбкой глядит на Владимира. Смешно ей, о чём он спрашивает:

— Не пора ли тебе, дочь, замуж? Вчерашнего дня получил я письмо от короля ляшского Болеслава. Просит — он тя в жены, и коли будет на то наше согласие, посольство за тобой зашлёт.

Предслава ответила поспешно:

— Нет, батюшка, не желаю, паче за Болеслава. Ведаешь сам, в летах он…

— Что ж, не неволю. Тако же и я решил. Вот только слова твоего ждал, чтоб напоследок меня не попрекала. О том и королю отпишем.

В длинной, до пят, шубе вошёл воевода Александр Попович, сказал добродушно Предславе:

— Экая ты у нас красавица. Годков бы тридцать мне назад, чем бы я тебе не жених.

Предслава зарделась, а Владимир, пригладив белые от седины усы, проговорил:

— О том у нас с дочерью и речь.

Попович перевёл разговор:

— Там тебя, князь, боярин Путша дожидается.

— Это какой, туровский? — встрепенулся Владимир.

— Он самый. Неделю назад из Турова приехал.

— Зови, Александр, — кивнул воеводе Владимир, а Предславе сказал: — Ты же, дочь, пойди к себе.

В дверях Предслава столкнулась с Путшей. Боярин отступил, пропуская молодую княжну. По-воровски кинул на неё взгляд. Следом за Предславой удалился и воевода. Владимир спросил:

— Какие вести, боярин Путша? Поздорову ли сын мой Святополк? — И замер во внимании.

Путша откашлялся, заговорил не спеша, тихо:

— Князь Святополк в полном здравии. Княгиня же его с духовником своим у короля Болеслава нынче.

Владимир насупился:

— Что передавал пресвитер Илларион?

— То и поп тебе, князь, велел передать.

— Имеешь ли ещё что, боярин?

— Боле нечего мне сказать тебе, князь.

— Тогда иди, боярин, и покличь мне отрока.

Путша вышел, и вскорости вбежал отрок, остановился выжидающе у порога.

— Верни воеводу, — бросил ему Владимир и, склонив голову, задумался.

Нет, не признает его Святополк за отца. Да и отец ли он ему? Видно, всё же Ярополкова кровь в нем. И Святополк так считает…

Очнулся старый князь с приходом воеводы Поповича. Поднял на него глаза, сказал, качая головой:

— Вот и снова весть нерадостная. — Усмехнулся горько: — Догадываешься, о чём речь, Александр?

Попович кивнул молча.

Владимир снова заговорил:

— Ведаю я одно, Александр, козни те в плоде задушить надобно, либо вижу наперёд, со смертью моей пролиться большой крови.

Воевода снова промолчал согласно.

— Но как предупредить то, Александр? Знаю, не хочешь говорить, жалеешь меня. А ты жалости ко мне не имей, да и не люблю я её. Коли же не дашь ответа, я сам надумаю как быть. — И махнул рукой недовольно: — ставь меня наедине, воевода.

Под утро насела на князя Владимира тяжёлая хворобь. Мечется в беспамятстве, губы пересохли, потрескались. Глаза открыты, а никого не узнает.

Княжеский дом всполошился. Гридни, охранявшие опочивальню, помчались к архиерею Анастасу и к лекарю. Лекарь прибыл вскорости, прогнал толпившихся у ложа гридней. Сказал сопровождавшему отроку:

— Наготовь чашу, кровь огненную пустим с князя.

Гридни от двери смотрели на лекаря с почтением и надеждой. Маленький, носатый, со смоляными волосами пришелец из далёкой страны Армен знал многое. В молодости изучил медицину в знаменитой Муфргинской школе, владел арабским и греческим языками, в Киеве научи лея говорить по-русски и лечил вот уже десяток лет князя Владимира и бояр, пользуясь наукой Гиппократа и Галена.

Пока отрок готовил чашу, лекарь достал из кожаной сумки острый нож, засучил князю рукав и быстрым движением сделал косой надрез. Тёмная, вязкая кровь струйкой полилась в глиняную посуду. Лекарь склонился над больным выжидающе. Владимир задышал спокойней, и лекарь тут же пережал жгутом руку, остановил кровь.

Вошёл архиерей Анастас, старый седой грек, сел в С ногах больного, вперил в него зоркие глаза.

— Что с князем сделалось, Гурген, ответствуй? — спросил он.

Лекарь, осторожно положив Владимирову руку на постель, извлёк из сумы пузырёк с настойкой трав, серебряной ложкой влил в рот больному и лишь после этого ответил:

— Огненная кровь жгла князя. Теперь не будет. По весне же надобно попить горячую кровь молодого тура, а пока отвар из плодов дикой розы.

Владимир опомнился, сказал слабым голосом:

— Спасибо те, Гурген, а теперь дай нам побыть вдвоём с архиереем.

Лекарь удалился с поклоном.

Князь вздохнул и тяжело, превозмогая слабость, заговорил:

— Коротки годы человеческие, отче, чую, и мой к концу подходят.

— На всё воля Божья, князь Владимир, — положив бороду на посох, ответил архиерей.

Владимир недовольно поморщился:

— Знаю то, отче, и не печалюсь, что век мой на исходе, а хочу те свой завет оставить. Когда умру я, то князем киевским сесть бы Борису, сыну моему. Нравом он тих и кроток, братьям своим обиды чинить не станет. Посему и хочу ему стол оставить. Ты же, отче, будь Борису мудрым советником и наставником.

Хлопнула дальняя дверь, раздались торопливые шаги, и в опочивальню, запыхавшись, ввалился воевода Попович.

— Услышал, князь, про болезнь твою и поспешил, — проговорил воевода.

Владимир приподнялся на подушке, сказал:

— Хорошо, что пришёл, Александр, сам собирался за тобой посылать. Тут я архиерею свою волю высказал, что быть сыну Борису киевским князем, и ты о том знать должен. А ещё, как день начнётся, наряди гонца в Туров к князю Святополку. Пусть передаст ему изустно: «Князь-де Владимир хвор, к смерти изготовился, и тебе бы, князю, к нему поспешить надобно».

Помолчав немного, добавил:

— Того гонца ко мне введёшь. Повезёт письмо Святополку.

5

Мудрёны науки, да Кузьме они не в тягость. Другие ещё азбуку учат, а он уже читает и счёт в уме ведёт скоро. Ко всему соседу Прову помощь окажет. Тот хоть и переросток, а в книжной премудрости глуп.

Кузьма подхватился спозаранку. Феодосий, закутавшись шубой; ещё спал. В келье не топлено, вода в жбане подёрнулась ледяной коркой. Натянув порты и рубаху, Кузьма пробил ковшиком ледок, почерпнул воды, наскоро умылся и, сжевав чёрствую краюху хлеба с луковицей, налегке побежал тёмным переходом в класс.

В школе ни души. Смахнув мокрой тряпицей с длинного соснового стола пыль, Кузьма уселся на лавку, положил перед собой берестяную дощечку с палочкой, огляделся. На подвесной полке в кожаных переплётах Евангелие и «Изборник». Рукописные пергаментные страницы с рисованными вставками и картинками. Начальные, большие, буквицы выведены киноварью.

За учительской скамьёй подвешен на стене пучок молодых ивовых прутьев. То для нерадивых и непослушных. Когда Феодосий хлещет провинившегося школяра, другие кричат хором: «Розга — мать-кормилица, уму-разуму наставительница!»

Один за другим подходили школяры, умащивались на свои места. Позже всех ввалился Пров. Лицо заспанное, потянулся с хрустом:

— Теперь поесть бы!

И плюхнулся рядом с Кузьмой. Почесал затылок, продолжил:

— Утрами матушка из поварни ворох шанежек тащит: «Ешь, Провушка, набирайся сил», — Пров блаженно прикрывает глаза, от наслаждения цокает языком. — Теперь не поспевает.

Феодосий вошёл неслышно. Чёрная монашеская ряса, до самого пола, на лысой голове островерхий клобук. Кузьма толкнул Прова локтем, вскочил. Откашлявшись по-стариковски, монах подал знак, и школяры уселись.

— Гляди, Кузька, сейчас старый козел бородёнку задерёт и проповедь о книжной премудрости прочтёт, — зашептал Пров товарищу в ухо.

А Феодосий и вправду лик кверху поднял, заговорил дрожащим голосом:

— Велика бывает польза от ученья книжного, ибо сие есть река, напояша Вселенную. Ведомо ли вам, отроки, что земля наша части свои имеет? Земля есть неровная доска, а части же её: Асия, Иеропия и Ливия, а меж ними водные пучины. Над землёй же небо.

Монах прошёлся по классу, сухонькой ручкой ткнул Прова в спину:

— Вот скажи ты, добрый удалец, что есть лето?

Пров лениво встал, почесал пятерней затылок и, потоптавшись, пробасил:

— Не ведаю.

— Дубина ты еси, Пров, сын Гюряты. Вот послушай Козьмы ответ, — захихикал Феодосий. Кузьма подхватился, заспешил:

— Лето имять триста шестьдесят пять дний и четверть, сия же четверть на четвёртое лето день бывает приступ, сий же день приступает в феврале.

— Молодец, Козьма, сын Савватея.

И снова ткнул Прова кулачком:

— Дубина, дубина еси, Пров. И как я с тобой философией и риторикой займусь, коли ты грамматику не осмыслишь.

К обеду Феодосий отпустил школяров. Пров предложил Кузьме:

— Айдате ко мне?

Жил Пров на Неревском конце. Высокий, о двух ярусах, дом обнесён крепким забором. В глубине двора клети, житница, конюшня. Отец Прова, тысяцкий Гюрята, ведал новгородской казной, а в дни, когда по нужде скликали городское ополчение, становился его предводителем.

Когда Кузьма с Провом приблизились к дому, Гюрята стоял на крыльце, заложив руки за спину. Был он, несмотря на мороз, в одной рубахе навыпуск, седой волос теребил ветер. Лицо на морозе раскраснелось. Увидев сына с товарищем, спросил весело:

— Ну-те, что нынче за науку преподнёс вам Феодосий? А не сёк ли он вас? Вижу, вижу по глазам, что у тя, Пров, в голове пусто, брюхо же урчит от голода. Ну-тка спешите в трапезную насыщаться.

Сменив во Вручеве подбившихся лошадей, гридни князя Владимира одвуконь скакал гонцом в Туров. У гридня шапка надвинута на самые брови, ноги в тёплых катанках, шуба на волчьем меху. Но холод всё равно лезет за воротник. Усы и борода у гонца заиндевели. Приподнимаясь в стременах в такт бегу коня, он смотрит по сторонам, нет ли поблизости жилья обогреться. Но кругом заснеженное поле и редкие раздетые леса.

Рука в рукавице придерживает на боку тяжёлый обоюдоострый меч, другая — повод. К седлу приторочены лук с колчаном и сума с провизией.

Везёт гонец запрятанное на груди письмо князя Владимира к Святополку. Пишет он, что болен тяжело и желает при последнем дыхании увидеть своего сына. Такова его княжья воля…

Скачет гридин и не знает, что другой, кружной дорогой, через Искоростень, выехала в Туров сотня дружинников киевского князя. Эти едут не торопясь, делая долгие привалы.

У сотника тайный наказ от Владимира. Дождаться, когда Святополк покинет Туров, забрать княгиню Марысю с её латинским духовником и доставить в Киев…

На третьи сутки за полночь гонец добрался до Турова. У закрытых ворот осадил коня, крикнул:

— Эгей, дозорные! — И застучал рукоятью меча по доске.

По ту сторону раздался скрип шагов на снегу, сердитый голос спросил:

— Кто будешь и зачем?

— Гонец князя Владимира к князю Святополку!

За воротами принялись совещаться. Гридин не выдержал:

— Что мешкаетесь, отворяйте!

Дозорные с шумом откинули засов, распахнули одну створку, впустили гридина. Старший дозора сказал:

— Поезжай за мной.

И, взяв за уздцы, повёл на княжеский двор. У людской остановились.

— Заходи, обогрейся, а я князю скажу…

Узнав о приезде гонца, Святополк накинул на исподние порты и рубаху шубу, прошёл в людскую. Гридин угрелся, задремал, сидя на лавке.

— Пробудись! — Святополк положил руку на плечо.

Тот подхватился, протёр глаза. Увидев князя, полез за письмом. Святополк отшатнулся, настороженно следил за гриднем. Наконец тот протянул свёрнутый в трубку лист пергамента.

Святополк поднёс к лучине, прочитал бегло, задумался. Гонец не сводил с него глаз. Вот Святополк свернул пергамент, спросил, уставившись на язычок пламени:

— Послал ли князь Владимир гонцов в Тмуторокань и Новгород?

— Того не ведаю, — ответил гонец.

— А князя Владимира, ты, гридин, самолично видел?

— К хворому князю вхожи лишь лекари да воевода с архиереем, меня же князь призывал к ложу и передал сию грамоту. А воевода по выходе из опочивальни наказал сказать: «Великий князь к смерти изготовился, поспешай, князь Святополк».

— Хорошо, передохни, гридин, прежде чем в обратный путь тронешься. А у меня же сборы недолгие, и дня не займут.

Из людской Святополк направился в опочивальню жены.

Хоромы тёмные, через гридницу переходил, чуть не стукнулся лбом о притолоку. Путь оказался слишком длинным, не терпелось поделиться радостной вестью с Марысей. Одна мысль оттеснила все: «Поспеть бы, пока Борис либо другой из братьев не сел на великое княжение… Бояр одарить щедро… Особливо тех, кто Владимиром недоволен, они опорой мне будут…»

Марыся, заслышав его быстрые шаги, оторвала голову от подушки, спросила удивлённо:

— Чем ты встревожен, Святополк?

Он остановился у её постели, ответил, не скрывая удовлетворения:

— Князь Владимир умирает. Мне ехать в Киев надобно.

Марыся уселась, поджав под себя ноги:

— Ты едешь, чтоб стать великим князем над всей Русью?

— Моё право на то. Отец мой Ярополк сидел на этом; столе.

— Тогда отправляйся, не теряй времени, да возьми с собой попа Иллариона. Не люблю я его.

Покинул Святополк Туров и не мог знать, что приезжали в город дружинники князя Владимира и по его указу увезли в Киев Марысю с её духовником Рейнберном.

…К Путше в Вышгород нежданно нагрянул боярин Тальц с недоброй вестью: Святополка князь Владимир обманом в Киев зазвал и в темницу кинул.

Мечется Тальц по горнице, рассказывает:

— Поверил Святополк болезни володимирской, приехал. Ин нет! Владимир-то уже здоров, а туровского князя схватили… Ещё слух верный имею, — Тальц к Путше наклонился, зашептал: — Жену его с латинянином ждут.

Путша боярина не слушает, холодным потом обливается: ну как скажет Святополк, что Путша в соглядатаях ходит и обещал ему доносить всё о князе Владимире?

Ноги и руки у Путши одеревенели от страху, сидит недвижим, глаза таращит на Тальца. Тот же ведёт своё:

— Надумал бы ты, болярин, как князя Святополка из беды вызволить. Ума-то у тя палата!

А у Путши и язык не ворочается. Наконец опамятовался:

— Бежать надобно Святополку!

— И, плетёшь такое, — замахал на него Тальц. — Караул у него крепкий!

— В таком разе просить архиерея Анастаса, чтоб слово за князя Святополка замолвил перед Владимиром.

— Разумно мыслишь, болярин Путша, — согласился Тальц. — Мы с Еловитом сходим к архиерею.

Лебедем вплыла пышнотелая ключница:

— Велеть ли девкам повеселить боляр?

Голос у неё мягкий, не говорит, мурлычет кошкой.

— Не до них, — прогнал ключницу Путша и снова поворотился к Тальцу: — С Анастасом говорить надобно, чтоб о том Владимиру не стало вестимо.

— Да уж так.

— Коли же Владимир княгиню Марысю в клеть посадит, то уж тут ляшский король дочь свою в обиду не даст.

— Вестимо!

— Значит, ты, Тальц, с Еловитом архиерея Анастаса улещите да как-либо знак князю Святополку дайте, а я же в Туров отправлюсь и оттуда короля Болеслава оповещу. Не забудьте ещё к воеводе Блуду заглянуть да к боярину Горясеру. Доподлинно знаю, они на князя Владимира недовольство таят.

6

Между реками Вислой и Вартой — маленький городок Гнезно. С десяток узких, мощённых булыжником улиц, торговая площадь, костёл, рядом дворец архиепископа. Гнезно — столица польских королей. В городке мрачный, сложенный из камня замок. Его ворота, обитые толстым полосовым железом, всегда на запоре. Через наполненный водой широкий ров подъёмный мост на цепях. Городок и замок обнесены высокой стеной.

Польское королевство молодое. Двух королей знала Ляшская земля: покойного Мешко и сына его, нынешнего Болеслава.

Королю Болеславу лета за полвека перевалили, даже на коня с трудом взгромождается…

Запахнув тёплый суконный кунтуш, Болеслав, грузно ступая, поднялся по шаткой лестничке в угловую башню замка. Через окна-бойницы видны за крепостной стеной поле и хаты кметей[60]. Снег уже сошёл и только кое-где лежал ещё грязными латками. Болеслав поймал себя на мысли, что и отец его Мешко часто искал здесь уединения.

Подумав об этом, он потёр ладонью голый подбородок, разгладил пышные, но уже поседевшие усы.

Отец! Не он ли был Болеславу примером? Отцу удалось объединить ляшские племена, сделать границами Польского королевства на юге Чехию, на востоке Русь, на севере пруссов и поморян, на западе по реке Одру — Германскую империю…

Не раз отец твердил Болеславу: «Нет опаснее для нас, ляхов, как германцы».

В поисках союзников отец женился на дочери чешского короля Дубравне. От неё и родился Болеслав, да ещё Владивой. С матерью пришло на Польскую землю христианство латинского обряда. Из Германской империи нахлынули монахи-католики, строятся монастыри, в церковных школах учат на латинском языке. Болеслав не противился этому. Разве монахи не молятся за него и не призывают к смирению?

От села к замку приближалась крытая рогожами гружёная телега. Рядом с лошадью шагал кметь. Королю видно, как его лапти по щиколотку тонут в грязи.

И снова мысли Болеслава обращаются в давнее…

После смерти Дубравны отец вывез из монастыря дочь маркграфа Оду. От неё родились ещё три сына. Когда же отец умер, Болеслав изгнал мачеху с её сыновьями из Польши и стал единым королём. Отец, наверное, одобрил бы его. К чему делить королевство на уделы…

Немало пришлось повоевать Болеславу с чехами. С Русью мир заключил в первый же год своего княжения. Да и как было не сделать этого, когда ещё отец, Мешко, был побит Владимиром?

Он, Болеслав, слово дал князю Владимиру, что не будет зариться на червенские города, но слово-то трудно держать. Слишком лакомый кусок. Теперь вся надежда на Святополка…

Болеслав мечтает о походе на восток, о расширении королевства от Буга за Червень и Перемышль, но ему мешают германцы. Их император Генрих уже ходил дважды на Польшу. О первой войне Болеславу не хочется и думать. Едва германцы перешли польскую границу, как восстали чехи. Чешский князь Ольджих принудил Болеслава отказаться от Чехии.

Но зато когда император Генрих начал вторую войну, польское войско разбило германцев и заняло земли лужичан и мильчан.

В городе Межиборе Генрих и Болеслав заключили перемирие.

Однако Болеслав чует, германский император готовится к новой войне…

Стемнело. Болеслав не спеша спустился вниз. Здесь его уже поджидал воевода Казимир, недавно назначенный каштеляном[61] гнезнинского ополья[62]. Сухопарый, с чёрной как смоль шевелюрой и длинными отвислыми усами, он сказал отрывисто, резко:

— Воротился жупан[63] из ополья. Не собрал дани и половины. Кмети голодные, мор начался.

— Пся крев! — выругался король и недовольно оборвал каштеляна: — Излишняя жалость к кметям, и жупан тот негоден, кто не привозит дань сполна. Объяви ему об этом, Казимир.

И, не задерживаясь, прошёл в просторный зал, где жила королевская стража, верные рыцари-отроки, отцы которых жалованы им, Болеславом, шляхетством и холопами. Минует время, и эта молодшая дружина получит от него лены[64], построит замки, обзаведётся своей небольшой дружиной, кметями, конюхами, ловчими, скотниками. За всё это шляхтичи обязаны по зову короля являться к нему на помощь со своей дружиной.

У Болеслава много рыцарей, две на девять тысяч…

Рыцарский зал примыкает к королевским покоям. Болеслав обошёл разбросавшихся на соломе воинов. В углу, у жировой коптилки, несколько рыцарей переговариваются вполголоса. Здесь же навалом лежат броня, мечи.

Миновав бодрствующую у двери стражу, Болеслав вошёл в опочивальню, скинув кунтуш и шапку, повесил на вбитый к стене колышек. Усевшись на мягкое ложе, позвал:

— Эгей!

Вбежал стоявший на карауле рыцарь. Болеслав выставил ногу:

— Стащи!

Приставив к стене копье, рыцарь опустился на коле но, расшнуровал сапоги. Разув короля, он покинул покои. Оставшись босой, Болеслав долго ещё сидел задумчивый. Мысли перекочевали на иное… Нежданно скончалась жена. Оно и печали в том нет, стара и неласкова была. Но вот что Владимир ответит? Давно письмо ему послано… И Рейнберн что-то вестей не подаёт. А сказывают, Предслава молода да пригожа…

Ко всему отдал бы князь Владимир за дочерью червенские города, то-то ладно было бы! Ну да станет либо не станет Предслава его, Болеслава, Женой, а Перемышль да Червень всё едино он, король Польши, возьмёт на себя. Такая пора наступит, когда Святополк сядет вместо Владимира великим князем киевским…

Где день, где ночь, Святополк определяет по узкой щели меж брёвнами. В подполье темно и холодно. Сколько же времени прошло, как князь Владимир приказал бросить его в эту клеть? Уже немало. Давно потерял Святополк тому счёт.

Узкое и низкое подполье давит бревенчатым перекрытием. Прильнув к щели, Святополк силится разглядеть краешек неба. От напряжения глаза слезятся. Он опускается на сколоченное из досок грубое ложе, покрытое конской попоной, дерёт пятерней неухоженную бороду. Она отросла, взлохматилась. Длинные волосы, не перехваченные ремнём, рассыпались, а под измятой, грязной одеждой тело в баню просится, чешется.

Зачем он в Киев отправился, для чего поверил Владимирову письму? И что ждёт его теперь?

Но на этот вопрос Святополк не может ответить. Узнал он от стражи: из Турова княгиню Марысю с епископом привезли и тоже в клети содержат.

Приходил к нему архиерей Анастас, просил покаяться в грехах, открыться великому князю, какую измену на него таил и о чём с королём польским замышлял. А уходя, шепнул, что бояре с нём не забыли и на их помощь пусть князь Святополк надежду имеет.

Но чем могли помочь ему бояре? Разве король Болеслав за дочь свою в заступ пойдёт…

Со скрипом открылась тяжёлая дверь. Кто-то сказал:

— Вздуйте огня!

Святополк узнал голос Владимира. Он знал, рано или поздно не миновать этой встречи, и не хотел её. Когда ехал в Киев; надеялся застать князя мёртвым, но говорить с живым — о чём?

Ненависть затмила разум, тело бил мелкий озноб. Владимир остановился рядом, постоял, потом сказал отроку, державшему светильник:

— Оставь нас наедине.

Отрок опустил плошку и удалился, Владимир уселся рядом со Святополком, сморщился:

— Дух от тя зловонный… Молчишь или речь вести нам не о чем? Так поведай, как заодно с Болеславом смерти моей выжидал. Знаю, знаю, великого княжения алкал, к тому тебя и латиняне подбивали… Да ведомо ли те, — Владимир повернулся к Святополку, — что епископ Рейнберн, коий злобу на меня распалял в твоей душе, вчерашнего дня смерть принял?

Сказал и прищурился. Увидел, как Отшатнулся Святополк, глаза расширились.

— Либо жалко стало? А меня что ж не жалел, аль не родной я те? Не мыслил я, что сын мой на меня измену затаит!

— Не отец ты мне! — резко выкрикнул Святополк и вскочил. — Князь Ярополк отец мой!

— Вот оно о чём ты, — усмехнулся Владимир и тоже поднялся. — Твои уста изрыгают яд. Раньше гадал я, чей ты сын, мой ли, брата. Трудно мне было знать, однако ж столы я вам всем выделил равные, не чествуя одного выше другого. Но то было прежде, нынче же, вижу, злобы ты полон, Ярополкова кровь в тебе.

— Так и не чествуешь? — злобно выкрикнул Святополк. — А, небось, Ярославу вон какой богатый стол выделил, новгородский. Мстиславу — тмутороканский…

— Ярославом не попрекай, — оборвал Святополка Владимир. — Мстиславу же Тмуторокань отдал потому, что он храбр и на дальнем рубеже Руси крепко стоять будет.

— А Бориса к чему подле себя держишь? Видать, на стол киевский замыслил посадить его?

— Может, и так, — спокойно ответил Владимир. — Нрава Борис кроткого, да разумом не обижен. А ко всему кровь в нем византийских императоров. Ты же того не разумеешь, что Русь рядом с Византией соседствует.

Сказал и направился к выходу.

— Погоди, — остановил его Святополк. — Вели, чтоб баню мне истопили, срамно. Да вместе с княгиней пускай поселят меня.

— Ин быть по-твоему. Но стражу подле тебя оставлю, ибо не верю те…

Выбравшись из подполья, Владимир закрыл глаза от яркого солнечного света. Долго дышал всей грудью. Потом увидел шедшего через двор воеводу Александра Поповича, остановил, взял за локоть. Пока дошли до крыльца, сказал:

— Надобно тебе, воевода, вести рать к червенским городам. Чую, поведёт Болеслав свои полки на Русь.

СКАЗАНИЕ ТРЕТЬЕ

Ещё жив великий князь Владимир, и на весёлом пиру славит его сладкозвучный Боян. Поёт песню речистый певец, рокочут звонкие струны…

1

Отстояв заутреню, тысяцкий Гюрята задержался на прицерковном дворике. День по-весеннему тёплый, земля от мороза отошла, дышит паром. На могильных холмиках птичья стая щебечет. Деревья набрякли соком, вот-вот распустятся, в зелень оденутся. Хорошо жить на свете! Сбив соболью шапку на затылок и распахнув шубу, тысяцкий зашагал по мощёной улице. На плахах комья грязи, за ногами натащили, местами гниль брёвна подточила. «Менять надобно», — подумал Гюрята, и в его голове это увязывалось с гривнами. Не шутки шутить казной новгородской распоряжаться. А он, тысяцкий, не первый год дело ведёт. Свернув к торжищу, лицом к лицу столкнулся с боярином Парамоном. Тот рад встрече. Гюрята хотел махнуть рукой, обойти болтливого боярина, да уловил в его речи интересное, насторожился.

— На гостевом дворе киевские купцы драку учинили, — говорил Парамон, — вдвоём на новгородца насели. Пристав драчунов рознял и тех киевских купцов на суд княжий увёл. А драка-то, драка из-за чего, слышь, Гюрята, новгородец попрекнул киевлян, что-де Киев у Новгорода в захребетниках[65] ходит.

— Как сказал, в захребетниках? Гм, — кашлянул тысяцкий, — Так-то! — и не стал дальше слушать Парамона.

У кабака два мастеровых с Плотницкого конца о том же речь вели. До Гюрятиных ушей донеслось:

— А сколько мы Киеву гривен выплатили?

— Пора Киеву и честь знать. Много мнит о себе князь Владимир. Запамятовал, что мы его на великое княжение вместо Ярополка сажали. — Забыл, забыл, вестимо, что новгородцам в те лета челом, бил…

На торгу суета, гомон, но тысяцкому не до того, мысль вокруг услышанного вертится: «Коли б не платить Киеву, и скотница не оскудеет, и спокойней будет. А то ведь как настанет пора, мудрствуй, Гюрята; бояре и купцы не щедры, люд же новгородский на гривны не богат…» Было отчего тысяцкому ломать голову. Не раз, когда дело доходило до того, сколько какому концу платить, спорили новгородцы до кулачного боя, гончары на плотников, бронники на кожевников… Задумался Гюрята и не заметил, как миновал шумное торжище, Ярославов двор и к своему двору подошёл. Толкнул калитку с твёрдой решимостью подбить князя Ярослава, чтоб отказал Киеву в дани. «Владимир, вестимо, озлится, на Новгород с дружиной пойдёт, да уж новгородцы постоят за себя».

По теплу очистился Волхов. Последние льдины, кружась, уплыли к морю. Законопатив и осмолив ладью, покинул Ладогу кормчий Ивашка с товарищами. Пережидая зиму, не сидели они без дела, промышляли зверя в лесу, строили избы, обновили городни, но время тянулось долго. Не выпуская руля из рук, кормчий Ивашка зорко глядит вперёд. Всяко бывает. Хоть и мели здесь не встретишь, и известно, что за каким поворотом, однако случается, то бревно вода погонит, то запоздалую льдину. Ночами ладья приставала к берегу, ладейщики жгли костры, и Ивашка, угревшись у огня, вспоминал отчий дом. Закроет глаза, и видятся ему отец и меньшой брат Кузька. Потрескивают крова в костре шумит над головой Ивашки голый лес, где-то в глубине плачет, жалуется ночная птица. — Отец с Кузьмой в такую пору на вырубке Лес пожгли, пахать начали, — тихо произнёс, ни к кому не обращаясь, Ивашка.

Сидевший поодаль ладейщик не расслышал, повернулся к кормчему:

— Ты о чём?

— Ожогу свою припомнил.

— Ну что это, год не побыл, — протянул ладейщик. — Мне вот довелось с ушкуйниками ходить, три лета не ворочались в Новгород…

Другой ладейщик, подбросив в костёр веток, прервал его:

— Не доброе дело ушкуйничать.

— Разбойное, — согласился Ивашка, — грабёж — дело немудрёное…

По утрам иней серебрил землю, а по оврагам, куда не Пробивалось солнце, запоздало лежал грязновато-рыжий снег. Но чем ближе ладьи приближались к Новгороду, тем сильнее весна давала себя знать. Дней Ивашка сбрасывал с себя латаный тулуп и оставался в одной рубахе. Свежий ветер бодрил, а солнце ласково пригревало.

Поваживая из стороны в сторону рулевым веслом, кормчий искоса посматривал на ладейщиков, усевшихся вокруг жаровни с углями, над которыми пеклись куски мяса. На последней стоянке подстрелили новгородцы лося. Зверь оказался молодой и, на удивление, не отощавший за зиму.

Ветер неожиданно стих, и парус обвис.

— Эгей, берись за весла! — окликнул Ивашка товарищей.

Ладейщики, опустив парус, налегли на весла. Только в слышно:

— И-эх! Да! И-эх!

Режет ладья носом чистые воды Волхова-реки, торопятся ладейщики. Нет ничего дороже человеку, чем родная сторона. Разве жизнь, да и она не мила без отчего крова. Не мало лет плавает Ивашка и давно познал это. Каждый раз, ворочаясь в Новгород, торопился он в свою ожогу, где до боли знакомо всё: изба и тёмные сени, двор, обнесённый высоким тыном, загон для скота, печь и полати, и даже зыбка, прикрученная к подволоку, зыбка, в которой качался отец, Савватей, баюкали его, Ивашку, и Кузьму.

Новгород открылся сразу куполами Софии, крепостными башнями и бревенчатой стеной, шатровой крышей княжьих хором, заиграл слюдяными оконцами теремов.

От неожиданности Ивашка забыл о руле, подхватился, Сколько раз видит он всё это, но всегда почему-то кажется, что впервые. И, словно разгадав его мысли, ладейщик, сидящий рядом, ахает:

— И что за чудо град Новгород? Ай да Великий!

Ладья, толкнувшись бортом о причал, вздрогнула и замерла. На сосновые столбы-сваи петлями полетели канаты, и Ивашка сошёл на пристань. По соседству с их ладьёй загружался мехами и кожей корабль из Ганзы. Немецкий гость, скрестив на груди руки, зорко следил за работным людом. Тут же, неподалёку, над ярким костром булькала в чане смола. Вытащив из воды дракар, варяги смолили днище. Новгородские мастеровые-плотники обшивали досками ладьи. На пристани раздавался стук топоров.

Миновав амбары и клети с товарами, кормчий направился к Ярославову двору. Время послеобеденное, и улицы малолюдны. Ивашка по сторонам поглядывает, примечает, где что за год изменилось. Вот у боярина Парамона постройки новые.

«Вишь ты, — крутит головой Ивашка, — едва успел из Ладоги перебраться, как уже хоромы обновил. Прыток боярин…»

Позади зацокали копыта. Оглянулся Ивашка, дружинники скачут. Посторонился. Воины в броне, шишаки с бармицами[66]. Лошади под ними горячие, одна другую норовят обойти, вперёд вырваться.

Посмотрел кормчий дружинникам вслед, полюбовался и дальше своей дорогой зашагал.

А князь Ярослав в ту пору, отобедав, умостился в удобном кресле с книгой в руках. Но не читалось. Ярослав под впечатлением недавнего разговора с тысяцким. Посеял Гюрята в его душе сомнение. «Князь Владимир стар, — сказал он, — помрёт, сядет великим князем кто-либо из братьев твоих, и будем мы платить ему, как и ноне платим. А за что? Разве Новгород в долгу перед Киевом?»

Знает Ярослав: то, что сегодня сказано ему Гюрятой, завтра сообща подтвердят бояре. Станет он противиться, скличут вече и на своём поставят.

Но разве Ярослав не согласен с тысяцким? Он давно уже об этом подумывал, только гнева отца остерегался. Нынче, когда и у Гюряты такие же мысли зародились, решился, ответил: «Ин быть по-вашему».

Теперь, прикрыв глаза, Ярослав терзался душой, так ли поступил, не так? Но каждый раз выходило, что по-иному и быть не могло. Князь Владимир далеко, а новгородцы рядом…

Размышления нарушил заглянувший отрок:

— Кормчий Ивашка заявился.

— Впусти, — коротко бросил Ярослав.

Приезд кормчего обрадовал князя. «Значит, и Ирина вскорости прибудет», — подумал он. Вошедшего Ивашку встретил с улыбкой:

— Как путь по Волхову, совсем ли открылся?

Кормчий поклонился князю:

— Очистилась река сполна.

— А не ведаешь, стоит ли ещё лёд на Нево?

— Когда мы из Ладоги отплывали, охотные люди с верховья воротились, сказывали, тронулся.

— Добро! — удовлетворённо проговорил Ярослав, — Ну а как новый ладожский воевода?

— Ярл Рангвальд к воинскому делу пристрастен, городни новые срубил, разве что… — и замялся, не решаясь, говорить или промолчать. Но Ярослав насторожился:

— О чём умалчиваешь?

— Да что уж тут. Ярл-то Рангвальд добр, но дружина его ладожан притесняет, нередко разбоем живёт…

Ярослав нахмурился, отвернулся к оконцу. Недовольно бросил:

— Разберусь ужо!

Наступила тишина. Ивашка потоптался на месте, не зная, оставаться ли, покинуть горницу. Но вот князь снова повернулся к нему, сказал как ни в чём не бывало:

— И ты, Ивашка, каким был, таким и остался, ровно и месяцы не пролетели.

Кормчий рад перемене разговора, сказал:

— Хочу просить тя, князь!

— Ну, сказывай, о чём?

— Давно я не был в своей ожоге. Отпусти, князь, лето пожить дома…

Ярослав посмотрел на него с усмешкой:

— Не по девке ли соскучился?

— И в том правда, князь, муж я, сам видишь, не дряхл телом, — ответил ему тем же Ивашка.

— Добро, добро, поди в таком разе сыщи дворского, скажи, что я велел выдать те три гривны серебра. Не с пустыми же руками являться в избу.

Ещё не рассвело, как Ивашка, упросив воротнюю стражу выпустить его из города, шагал знакомой дорогой. Путь до ожоги не ближний, через болота с весны хода нет. Идёт Ивашка, перекинув котомку через плечо, поглядывает по сторонам. Слева Волхов, справа узкой полосой тянется лес. За ним непролазная топь.

Небо засерело, зарделась на востоке утренняя заря. Лес пробуждался одиночными пересвистами птиц, потом враз ожил, наполнился трелями и переливами. Ивашка вдруг припомнил детство, надул щеки, засвистел иволгой. На душе радостно, ноги несут сами собой. Слева остался Юрьев монастырь. Мальчишкой был, когда рубились его кельи. Не раз потом привозили они с отцом в дар монахам то мясо-дичину, то мёд в кадках.

Не замечая устали, прошёл Ивашка без отдыха весь путь. К обеду издалека увидел ожогу. Из-за высокого тына выглядывала тесовая крыша избы, верхушка нераспустившейся берёзы. За жердевой изгородью, обочь тына, чернело нераспаханное поле.

При виде родного дома Ивашка почуял, как сильнее забилось сердце и к горлу подступил тёплый комок. И что за неведомая сила прячется в человеке, которая Жадно влечёт его в отроческие края? Стареет человек, но не убывает в нем той силы, наоборот изо дня в день она зовёт его всё настойчивей, властней. В ком нет любви к родине, не уподобается не только человеку, но и животному. Ибо зверь дикий, птица ли перелётная, — всяк тянется в те места, где впервые обогрело их материнское тепло.

Задержавшись у ворот, Ивашка бегло оглядел двор. Всё как и год назад: по двору бродят куры, хрюкает в закутке свинья; в копёнку сена уткнулся носом телок, ворошит. На конюшне, заслышав человека, заржала лошадь. Узнав своего, старая собака потёрлась об ногу, завиляла хвостом. Ивашка погладил её и, скинув котомку, переступил порог.

2

— Свевы явились! Свевы Волхов меряют! — облетела весть Новгород.

Со всех сторон города стекался К пристани люд поглазеть на княгиню.

— Слыхал ли, нашему князю свевскую королеву в жены привезли?

— Наслышан!

— Издалека! А по-русски разумеет ли?

— Наш князь Ярослав книжник, иноземным языкам обучен!

— Позрим ужо, что за птица у Олафа дочь, — насмешливо сказал боярин Парамон, семеня за боярыней.

— Уж не припадает ли на один бок, как наш сокол, — вторит боярыня и поджимает губы.

— Но, но, вы, грибы старые, червивые, — обгоняя Парамона; прикрикивает дружинник. — Почто хулу на князя кладёте!

— Не плети пустое, — ершится боярыня, и её морщинистое лицо багровеет от гнева.

Дружинника оттирает толпа. Она прихлынула к самому берегу. За спиной у боярина Парамона тысяцкий Гюрята. Ему хорошо, голова над толпой выделяется. Парамону же, кроме спин да затылков, ничего не видно. Досадно, не каждый день бывает такое, а тут ещё боярыня под бок толкает:

— Ну что там, какова, пригожа ль?

— Отстань, неуёмная, — злится Парамон. — Тебе-то на кой её пригожесть, в постель класть будешь, что ль?

Гюрята рассмеялся.

— Не бранись, боярин, чай, она любопытства ради спрашивает. А ты, боярыня, на Парамона не серчай, ростом он мал уродился. Я те лучше обсказывать буду. Дракары-то видны те, либо и их не разглядишь?

— Ладьи свевские мне видать, — охотно отвечает боярыня. — Сколь их, две?

— Две. Боле ничего нет.

— Может, то всё враки? — сомневается мастеровой, стоящий сбоку от Гюряты. — Может, всего-навсего торговые свевы приплыли и никакой княгини с ними нет?

— Дай час, увидим, — спокойно отвечает Гюрята и оглаживает бороду.

Его глаза устремлены на Волхов, где у самого причала покачиваются со спущенными парусами дракары свевов. Борта у них смоляные, высокие, с узкими весельными прорезями. Нос самого большого украшает позолоченная голова хищного грифа.

Издалека Гюряте видно, как свевы возятся со сходнями, крепят их.

Прибежали дружинники, оттеснили толпу от берега, стали тыном.

— Значит, жди, скоро князь пожалует, — заключил мастеровой.

Парамонова боярыня приподнялась на носки, вытянула по-гусиному шею. Недовольно промолвила:

— Ничего не вижу. Сказывала, пойдём раньше. Экой!

Боярин смолчал. Негоже пререкаться с бабой, пусть даже с боярыней, да ещё меж людей. На то хоромы есть. А тысяцкий рад, боярыню подзуживает:

— Вестимо дело, надо было загодя явиться. Ну да Парамон завсегда так, нет о жене подумать. Ты уж, боярыня, построже с ним, Парамон доброго слова не понимает, я уж его с мальства знаю.

— Эк, и не совестно те, Гюрята, иль боярыня молодка какая, — пристыдил тысяцкого Парамон и, обиженный, выбрался из толпы. Следом ушла и боярыня.

Тут народ зашумел:

— Князь Ярослав идёт!

— Где? Что-то не примечу!

— Да вона, с пригорка спускается!

— Ага, теперь разглядел.

— Разглядел, когда носом ткнули! — подметил сосед Гюряты, и в ответ раздались редкие смешки.

Ярослав шёл в окружении рынд[67], по правую и левую руку воеводы Добрыня и Будый. Воеводы оба на подбор, высокие, плечистые, шагают грузно. Князь им чуть выше плеча, ко всему и худ. На Ярославе алый кафтан, шитый серебром, соболья шапка и сапоги зелёного сафьяна. У воевод шубы тонкого сукна, под ними кольчатая броня на всяк случай. Кто знает, с чем явились свевы. Сапоги, как и на князе, сафьяновые, а шапки из отборной куницы.

Шагов за десять до дракаров Добрыня и Будый отстали от Ярослава, а он приблизился к сходням. Навстречу шла Ирина в длинном до пят платье из чёрного бархата, на плечи накинут узорчатый плат, а непокрытую голову обвила золотистая коса.

Замер Ярослав. А в толпе бабий шум:

— Соромно, волосы-то напоказ выставила…

— Ха, в заморских-то странах, видать, и нагишом стыду нет.

Гюрята прицыкнул на баб:

— Не трещите, подобно сорокам, поживёт княгиня на Руси, обвыкнется.

Высоко несёт голову дочь свевского короля, гордо, на люд внимания не обращает, будто и нет никого на берегу. Со сходней на землю ступила твердо, князю поклон отвесила не поясной, по русским обычаям, а по-заморскому, чуть голову склонила.

«Властна, видать, будет княгиня», — подумал Гюрята, и, будто разгадав его мысли, мастеровой рядом проговорил:

— Идёт-то как, ты погляди, не иначе кремень-баба! А лик-то бел да пригож, ишь ты…

— Ай да Антип! — подметил другой мастеровой. — Княгине хвалу воздаёт, своей же жены не примечает.

— Своя-то она своя, — проговорил мастеровой Антип, — её Каждодневно зрить не возбраняется, а вот княгиню-то, да ещё заморскую, в кои лета поглядеть довелось.

— Коли так, разглядывай. Ай и в самом разе стойко ходит варяжская невеста.

Ярослав уже подал Ирине руку, повёл с пристани. Часть свевов осталась на дракарах, а десятка три, закованных в броню, с копьями и короткими мечами, стуча по бревенчатому настилу тяжёлыми сапогами, двинулись следом за Ириной. На викингах рогатые шлемы, поверх брони накинуты тёмные, подбитые мехом плащи. Свевы шли по два в ряд, все безбородые, с отвисшими усами. Лишь у одноглазого ярла, шагавшего впереди отряда, с чёрной повязкой на лице, седая борода и плащ не как у всех, златотканый. Гюрята знал этого ярла Якуна, старого варяжского воина, и не удивился, что король Олаф доверил ему охранять дочь. Верный языческой клятве на мече, он сражался под Антиохией с сарацинами, служил в гвардии базилевса, водил торговые караваны.

Якун тоже заметил тысяцкого, поднял руку в приветствии. Рядом С Якуном шёл ярл помоложе. Этого Гюрята тоже видел лета три назад. Его зовут Эдмунд. Он приходил в Новгород торговать, воротившись из удачного похода.

Эге, сколь варягов призвал Ярослав, — сказал кто-то в народе.

Ему ответили:

— Княжья забота — звать, а ноугородская — корми!

— Корми в одном разе! Тут ещё за службу платить будешь свевам. Будто своей дружины ему нет.

— Да, за гривнами к нам пойдут, что и говорить. Вона Гюрята, он казной ведает, ему лучше знать.

Тысяцкий, будто не расслышав, выбрался из толпы.

Отойдя от людей, Гюрята повернул на мост. Внизу, у свай, река грязная, водой прибило щепки, коряги. В отрочестве Гюрята любил нырять с моста. Но то было давно. Сейчас уже Пров в таких летах, как он тогда был. «Пров, Пров, не лезет тебе в голову ученье…» — подумал тысяцкий о сыне.

Перейдя Волхов, Гюрята направился на епископское подворье, где в стороне от других строений стояла скотница — каменное здание с маленькими, высоко поднятыми зарешеченными оконцами и с толстой, окованной листовым железом дверью.

Два ратника в доспехах бодрствовали на карауле. Тысяцкий отвязал от пояса связку ключей, отомкнул замок, переступил порог, постоял, пока свыкся с полумраком, потом пошёл не торопясь вдоль стен. На кольях висели связки шкурок. Гюрята пробовал рукой их нежный мех, убеждался, что время не подпортило их, переходил к другой связке. За мехами располагались коробья с золотыми и серебряными изделиями. Всё это от торговых людей Великому Новгороду. Дальше тесно жались один к одному кожаные корзины с русскими гривнами да иноземными золотыми монетами. И всему этому он, Гюрята, ведёт точный счёт. Его забота, чтобы богатство в скотнице не уменьшалось, а прибывало. Хоронится у тысяцкого тайная дума — услышать, как Новгород окажет Прову такую же честь, как оказал ему, Гюряте. Но, видно, тем мыслям не суждено сбыться, скудоумен Пров и бесхитростен.

Гюрята вздохнул, закрыл дверь скотницы, навесил замок…

Многолюдно и разноязыко новгородское торжище. Водным путём прибывают гости из варяжских земель: свевы и нурманы, даны из Роскильда, немцы из ганзейских городов По Днепру и Ловати, перетягивая ладьи волоком, приплывают купцы из Киева, знают Новгород гости из царственной Византии, а подчас на торгу слышится речь купца-мусульманина из далёкого Багдада или Хорезма. Через моря и многие реки пролегает путь этих гостей. И хотя есть у купеческих караванов стража, не одна опасность подстерегает их в дороге. Но таков удел купца. Нет торга без риска.

На новгородском торгу ряды крыты тёсом — задождится, купцу не боязно, и товар и сам в сухости. Гостевые лавки не пустуют, иноземные и русские торговые люди всяк своё выставили, кричат, зазывают покупателей. Варяги, те больше броней да оружием похваляются. Хорошо железо у свевов. Немцы и византийцы всякой всячиной обложатся, гости с Востока навезут пряностей, на весь торг запаху, а русские купцы пушнину выставят иноземцам на удивление.

Есть на торгу свои ряды и у новгородских мастеровых: кузнецы и гончары, плотники и кожевники умельцы хоть куда.

На потемневших от времени полках разная битая птица, тут же свисают на крючьях окровавленные говяжьи, свиные и бараньи туши, заветриваются. По теплу мухи сажают на мясе червя, и оно пахнет несвежо.

За жердевой оградой грязь по колено, здесь торгуют живым скотом.

Бойко, на всё торжище кричат сбитенщики, пирожочники, калачники.

День воскресный, и Кузьма с Провом прибежали на торг поглазеть, а коли удастся, так и послушать гусляров либо что купцы рассказывают. Тем есть о чём поведать; где правду глаголят, а где и приплетут, поди проверь их.

Здоровый, широкоплечий Пров грудью люд расталкивает. Тощий, длинновязый Кузьма за ним еле поспевает. Находились, проголодались. Пров предложил:

— Айдате, Кузьма, пирогов отведаем, я плачу.

Пироги у бабы в коробе румяные и тёплые. Откинула она тряпицу, а от них дух такой шибанул, что у Кузьмы в животе заурчало.

— С грибами али с капустой? — спросила баба.

— Грибных давай, — скомандовал Пров.

Они съели тут же, не отходя от короба. Баба хоть и толстая, а проворная подсунула по второму. Тут и сбитенщик вывернулся, старый дед, сам ростом мал, но кувшин таскает преогромный. Обжигаясь, выпили Кузьма с Провом по корчаге горячего медового сбитня. Во рту сладко, на душе весело. Кузьма увидел восточного гостя, толкнул Прова:

— Гляди, эко чудо!

Гость на загляденье: на голове платок диковинно накручен, поверх тонкой белой рубахи через плечо, переброшена зелёная шёлковая материя, на ногах не сапоги — кожаные сандалии привязаны тесёмками, а борода и брови у купца чёрные, смоляные. И сам восточный гость смуглый, вроде на жарком солнце днями валялся.

— Ух ты! — изумился Пров. — Вот так птица заморская, перья-то как разукрашены. А порты-то, никак, исподние!

Они поглазели на восточного гостя, отстали. Кузьма сказал:

— Поздно, Феодосий ругаться почнёт.

— Старый козел, верно, житие своё пишет, ему не до нас.

— Ты, Пров, учителя не обижай даже словом. Он нам добра желает, грамоте обучает, — озлился Кузьма.

— Так я же не в обиду, Кузька, а что до грамматики, так сам ведаешь, разве с моим разумом её осилить? — опечалился Пров. — Отец и тот скудоумием попрекает.

— А ты не горюй — хлопнул Кузьма его по плечу. — Дай срок, и ты все науки одолеешь.

— Нет уж, куда мне. Ты вон вполовину менее моего учишься, а уже всё превзошёл, а я только и того, что читать по складам осилил. Иль уйти с ушкуйниками?

— Гляди, Провушка, никак, отец твой! — перебил его Кузьма.

— Где? — всполошился тот.

— Да вона, вишь, спиной к нам стоит, — указал Кузьма на высокого, дородного боярина.

— И впрямь он! — ахнул Пров.

Обойдя стороной Гюряту, они покинули торжище. Чем дальше отдалялись от него, тем малолюдней улицы.

— Приметил бы отец, не токмо отругал, но и затрещиной оделил бы. Да ко всему непременно сказал бы: «Ротозейничаешь, Провка! До этого ты умелец, а вот к наукам не больно ретив…» Он такое мне уже не единожды говаривал, — почесал затылок Пров.

Кузьма рассмеялся:

— А может, отец твой и правду сказывает?

Смеркалось. Они повернули в узкую глухую улицу.

Жидкая грязь разлилась по ней озёрами. Вдоль забора узкий настил. Кузьма шёл впереди осторожно, стараясь не оступиться в грязь. Не приметил, как Откуда ни возьмись варяг навстречу. Хотел было Кузьма прижаться к забору, чтоб пропустить варяга, но тот толкнул его плечом, и Кузька растянулся в луже. Подхватился мигом, глядь, Пров, избычившись, двинулся на варяга. Тот попятился, руку под плащ запустил, но не успел за меч схватиться, как тяжёлый Провов кулак ткнулся ему в подбородок, и варяг кулём осел в грязь. Рогатый шлем со звоном покатился по настилу.

— Бежим, Провушка! — вскрикнул Кузьма и потащил друга за руку.

Берегом Волхова они выбрались к мосту, отдышались.

— Ловко ты его, — переводя дух, проговорил восхищённо Кузьма.

— Дак я вполсилы, шуйцей[68] и ударил-то. Слаб, видать, варяг. А наперёд наука, чтоб знал, как русича задирать.

Ярл Эдмунд, несмотря на поздний час, нагрянул к Ярославу искать управы на обидчиков. Видано ли, потомка тех, кого взлелеял бог Вотан и выкормило суровое нордическое море, храброго ярла Эдмунда, чей замок над фиордом самый древний в земле свевов, посрамили новгородцы.

Плащ у Эдмунда в грязных потёках, на лице кровь. Гневно сжимая кулаки и не замечая никого, он вбежал по ступеням княжьих хором, столкнулся с Добрыней и Гюрятой. Воевода отступил на шаг, закрыл за собой дверь, недомённо спросил:

— Что стряслось, ярл, и почто ты в таком виде?

— Пропусти, воевода, к князю я! — гневно выкрикнул Эдмунд. — Новгородские люди напали на меня разбойно.

— Но Ярослава нет. Сколько было обидчиков твоих, ярл?

— Два!

— И ты им уступил? — удивился Добрыня.

— Нежданно они.

— Приметил ли ты своих обидчиков? — вмешался в разговор Гюрята.

Эдмунд замешкался с ответом. Он успел разглядеть лишь, что тот, который ударил его, здоровый, широкоплечий, выше его, ярла, на полголовы. Наверное, бородат, ибо почти все русичи отращивают волосы на подбородке.

Метнув на тысяцкого злой, взгляд, ярл процедил сквозь зубы:

— Я найду своих врагов, и если князь не накажет их, мой меч прольёт их кровь и смоет мой позор, не будь я ярл Эдмунд, — и, стуча сапогами, сбежал с крыльца.

Добрыня покачал головой, повернулся к Гюряте:

— Мыслится мне, не приметил ярл тех молодцев, кон побили его, иначе назвал бы.

— Истинно так. И не иначе свев первым задирал молодцев, — высказал предположение Гюрята.

— Ну, ну, — проговорил Добрыня, — пускай поищет, Новгород велик…

На второй день за утренней трапезой Гюрята обронил как бы невзначай:

— Варяга знатного побили. — И покосился на сидевшего сбоку Прова.

А тот что не слышит, знай гоняет серебряную ложку ото рта к чаше и обратно.

— Гм! — хмыкнул Гюрята и замолчал.

Пров же немедленно левую руку под стол сунул, не доведи до беды увидеть отцу, как распухла она.

Долгими вечерами Феодосий обучал Кузьму греческому и латинскому языкам. «Познав сие, — говорил он, — ты прикоснёшься к истории многих народов».

Кузьма ученик понятливый, и чужая азбука ему не в тягость. Сам того не заметил, как читать и писать научился.

Иногда Феодосий вспоминал свою далёкую родину. Прикроет глазки, высохшие руки на колени положит и рассказывает Кузьме про горы и синь моря, высокие кипарисы и сладкие финики, про страну, где никогда не бывает метелей и люди не знают тёплых шуб.

Ровно горит берёзовая лучина, плавно течёт речь монаха, дивной сказкой видится Кузьме Греческая земля. Ночами снились ему города с мраморными дворцами, огромными деревьями, верхушки которых упирались в чистое, без единого облака, небо, и мудрыми людьми, похожими на Феодосия. В одну из ночей приснилась ему ожога и отец, но стоит их изба не на краю болота, а в чужом краю. Заговорил Кузьма с отцом, а тот отвечает ему по-гречески, да так складно, Кузьма даже хотел спросить его, откуда научился он иноземной речи, да не успел, пробудился…

Кто знает, сколько бы проучился Кузьма в школе, если бы не заявившийся к ним как-то на урок князь Ярослав. Монах встретил князя, засуетился, почёт ему выказывает. Тот же сказал: «Ты, отче, веди урок, а я послушаю, кто к чему прилежание имеет», — и присел на скамью напротив Кузьмы. Долго слушал школяров, довольна покачивал головой, потом спросил:

— Кто из отроков, отче, боле всех к грамоте припадает?

Феодосий ответил не раздумывая:

— Козьма, князь, хоть и мене других в школе, но зело разумен, — и указал на Кузьму. Тот зарделся, вскочил.

— Похвалы достойно, — одобрил Ярослав, — что к наукам нет в тебе лени. Обучи его, отче, ибо надобен мне писец и книжник разумный, перекладывать книги из языка греческого на славянский.

— О, князь, — перебил Ярослава монах, — Козьма не токмо по-гречески разумеет и писать обучен, но и язык древних латинян превзошёл.

— В таком разе пошли его ко мне, отче, погляжу, к чему он способен. — И уже к Кузьме: — Жду тя, отрок, завтра пополудни.

Из Ладоги явились в Новгород охотные люди с великой обидой. Варяги ярла Рангвальда у вольных людей скору с половины забирают, а кто им Воспротивится, всё отнимут да озорства ради искупают в Волхове. Истинное глумление над русским людом. Новгородские выборные — тысяцкий Гюрята и кончанские старосты высказали жалобу князю Ярославу. Тот посулил унять варягов, но не успели охотные люди воротиться в Ладогу, как оттуда нагрянул Ярославов приказчик с новой вестью: викинги напали ночью на княжескую ладью с мехами, перегрузили на свой дракар пушнину и покинули Ладогу, оставив там лишь ярла Рангвальда и с ним десяток свевов. Ярл Рангвальд к тому грабежу не причастен, но викингов задержать не мог. Слух есть, что они пристали в низовьях Волхова. Ярослав озлился, послал в Ладогу воеводу с малой дружиной, чтоб наказать варягов, но пока Добрыня добирался, викинги уже снялись с якоря и ушли в озеро Нево. Обогнув деревянную церквушку, Пров наткнулся на толпу мужиков. Окружив детину в кожаном кафтане, они говорили разом. Пров любопытства ради протиснулся вперёд. Детина — борода лохматая, глаза с прищуром, хитрые, то и знай по мужикам шастают. А те спорят, одни говорят «завтра», другие «повременим». Детине, видимо, надоела их ругань, прикрикнул: — Неча судачить, завтра тронемся, чего время терять.

Заметив Прова, кивнул:

— А ты что ж, тоже к ватаге пристать желаешь?

Догадался Пров, артель ушкуйников сбилась, а детина за атамана у них.

— Коли желание такое есть, приходи, как заутреню зазвонят, на пристань, там наши ушкуи стоят. Возьмём и тебя с собой. Пойдём к лопарям счастья искать.

У Прова ответ готов, сам о том мечтал. Куда как надоело Феодосиево наставление слушать.

Пока домой добежал, всё думал: «То-то озлится монах. И отец не похвалит. Ну да он и знать не будет, а хватится попусту вслед».

Сборы недолгие: уложил Пров в суму пару рубах и порты запасные, шапку с тулупом: «Кто знает, может, к зиме не добуду», и, натянув вытяжные сапоги из лошадиной кожи, не дожидаясь, пока зазвонят к заутрене, покинул дом.

Ещё не рассвело, небо звёздное. Подошёл тайком к воротам, прислушался. Воротний мужик спит с подхрапом. Осторожно, чтоб не проснулся, миновал его, заспешил к пристани…

Утром собралась семья за столом, нет Прова. Послал Гюрята за ним девку. Та воротилась вскорости, развела руками.

Тысяцкий сказал спокойно: «Спозаранку, не поевши, в школу умчался. То и хорошо, а что на пустой желудок, так больше в голову влезет».

Затревожились о Прове лишь к вечеру. Глянули, одежонки нет. Тут кто-то припомнил, что видел, как утром ушкуйники уплывали. Кинулись на пристань к сторожке. Те поддакнули, что ушла утром ватага, а был ли с ней Пров, сказать не могли.

Опечалился Гюрята, один сын и тот не как у людей. Хотел послать вдогон, потом раздумал. Не сегодня, так через лето уйдёт. Пусть что станется. Жив будет, воротится, глядишь, ума-разума наберётся…

На второй день проведали о том школяры. Заскучал Кузьма, жалко друга. Припомнил, как на торжище грозил Пров уйти с ушкуйниками. Тогда Кузьма не принял всерьёз его слов, а он, оказывается, не шутил.

Феодосий разгневался такому непослушанию, занятия начал с длинной проповеди о блудном сыне. В том несчастном отроке школяры без труда узнали Прова.

Кузьма впервой на княжьем дворе. Идёт несмело, удивляется, сколько тут понастроено клетей, житниц, конюшен. Из поварни, что из кузни, чад и дым валом валит. Дворня многочисленная, то и знай снуёт. На задворках гридни коней выгуливают, покрикивают. Парень плотный, что гриб боровик, волос огнём полыхает, перестрел Кузьму, спросил задиристо:

— Ты чего заявился? — и руки в бока упёр.

Кузьма растерялся, только и сказал:

— Князь звал.

Проходивший гридин заступился:

— Чего, словно кочет, наскакиваешь? — И хлопнул парня по шее.

Кузьма пошел вслед за гриднем. Тот указал ему на дверь:

— Там князь.

Ярослав стоял за столиком, сделанным в форме налоя[69], читал толстую, в кожаном переплёте книгу. Услышав шаги, поднял голову. Кузьма оробел. Но князь смотрел на него добро, даже чуточку насмешливо.

— Это ты, отрок, коий грамоту превзошёл? — сказал Ярослав. — Ну, ну, поглядим. Подойди ко мне.

Из-за княжеского плеча Кузьма взглянул на страницу. Написано по-гречески, прочитал вслух, по складам.

— А-лек-сан-дрия.

— Верно, — Ярослав поднял палец. — Книга сия о воинских деяниях царя Македонского, коий разгромил персов и нашёл путь к индусам. Многие века назад создал царство, простирающееся от реки Дуная до вод Инда… Книгу эту привезли мне из страны греков. Не одно лето переписывал её трудолюбивый монах, старался, выводил буквицы. Тебя же, Кузьма, беру я к себе, дабы вёл ты летописание дней наших. Жить отныне будешь здесь, при княжьем дворе. Тиун отведёт те каморку. Он же даст чернили папирус да что потребно из одежды. Кормиться станешь вместе с отроками из дружины. А понадобишься, призову тебя.

3

Корчма на бойком месте у шляха, что ведёт в Краков. Никто не знает, кем и когда построена, поговаривают, будто она здесь с самого сотворения мира, как и её стареющий, хозяин, рыжий, костлявый Янек, с бритым подбородком и пейсиками до самых скул, в грязной, никогда не сменяемой поддёвке.

Едет ли кто в город, возвращается, не минет корчмы, заглянет на шум голосов, запах жареного мяса. А в ненастье или в ночь пану и кметю найдут при корчме ночлег и корм коню.

Крытая тёсом корчма вросла в землю. От солнца и дождя, мороза и ветра тёс потрескался, местами покрылся, зелёным мохом. На краю крыши длинноногий аист свил гнездо, привык, не боится людей.

На восход солнца, влево от корчмы, течёт Висла, направо — заросшая кустарником равнина, унылая ранней весной, в дождливую пору.

В один из дней, когда небо, сплошь затянутое тучами, щедро поливало землю и вода мутными потоками растекалась по равнине и шляху, к корчме подходил одинокий монах. Не только сутана, но и сапоги его давно уже промокли насквозь, и теперь он брёл, не выбирая дороги. Поравнявшись с корчмой, монах остановился, будто решая, продолжать путь или завернуть, и, наконец надумав, шагнул внутрь.

Остановившись на пороге, монах откинул капюшон, присмотрелся. В корчме безлюдно, лишь в углу за длинным дубовым столом сидели два кметя. Видно, их тоже загнала сюда непогода. У топившейся по-чёрному печи колдовал над огнём хозяин. Увидев вошедшего, он заспешил к нему, приговаривая:

— О, святой отец, прошу, прошу. — Схватив монаха за широкий рукав, он не умолкал: — И что за скверная погода, святой отец!

Умостившись у огня, монах стащил сапоги, поставил рядом с собой, потом сказал:

— Неси, Янек, корчагу пива и холодный поросячий бок.

Хозяин положил на стол кусок мяса и ржаную лепёшку, метнулся во двор, а вскоре воротился с корчагой пива.

Монах ел жадно, как едят изголодавшиеся люди; Бросив в рот последний кусок, он осушил корчагу, с наслаждением вытянул ноги и, прислонившись к стене спиной, захрапел. Спал недолго. Ругань и возня разбудили его. Открыв глаза, увидел четырёх дюжих шляхтичей, взашей толкавших тех двух кметей, что пережидали дождь. Кмети упирались, но шляхтичи пинками выгнали их под дождь.

Рыжий Янек, заметив, что монах проснулся, успел шепнуть:

— То королевские рыцари, скоро сам круль[70] заявится.

— Эгей, — позвал Янека усатый шляхтич, — зажаривай каплунов[71] да живо кати бочку бражки!

Хозяин заметался по корчме, и не успел монах натянуть сапоги и зашнуровать их, как жирные каплуны, нанизанные на вертел, уже лежали над угольями, а рыжий Янек тем часом с грохотом вкатил замшелый бочонок с вином. Усатый шляхтич высадил поленом днище, зачерпнул корчагой, выпил, крякнул:

— Добре! — И тыльной стороной ладони вытер усы.

Издалека донеслись голоса. Зачавкали по грязи конские копыта, зазвенели стремена. Кто-то громко и отрывисто заговорил, а вслед за этим в корчму со смехом и гомоном ввалилась толпа шляхтичей. Монах без труда узнал в толстом пане, одетом в кожаный плащ, короля. Болеслав вразвалку подошёл к огню, скинул плащ на лавку, поманил хозяина:

— Але не рад?

Янек изогнулся в поклоне:

— Как не рад! Коли б не так, жарил бы я каплунов. Ай-яй, как мог мой круль помыслить такое?

Пока король переговаривался с хозяином, монах приподнял край сутаны, извлёк помятый пергаментный лист. Выступив из тёмного угла, он с поклоном произнёс.

— Туровский боярин Путша письмо шлёт.

Болеслав вырвал лист, поднёс к огню.

«Королю Ляхии и моему господину! Боярин Путша челом бьёт и спешит уведомить тя, что княгиня Марыся, а с ней князь Святополк князем киевским увезены и в темнице содержатся. А тебе надлежало бы, того коварного Владимира наказав, спасти князя туровского с женой его, а твоей дочерью… Мы же, в чём какая у тебя нужда выйдет; помощь по возможности окажем…»

Отбросив лист, Болеслав со стуком опустил тяжёлый кулак на стол, загрохотал:

— Пся крев! Дьяволы!

Голос его загремел по корчме:

— Казимир!

Стоявший у двери воевода повернулся.

— Созывай воинство, порушим червенские города!

Забыв о монахе и еде, Болеслав вскочил.

— Але не знает князь Владимир моё рыцарство? О, Езус Мария! Точите же ваши сабли. Казимир, ты поведёшь славное ляшское воинство на Русь!

И, грузно переваливаясь, заспешил к выходу. Остальные повалили за ним. Усатый шляхтич воротился, оттолкнул хозяина корчмы от печи и, подхватив петухов вместе с вертелами, бегом пустился догонять своих.

— Ай-яй, — всплеснул руками рыжий Янек. — И что за скверный рыцарь у такого почтенного круля? Всё-то ему надо! Ая-яй, какие каплуны были… — Он закрыл глаза и причмокнул. Монах засмеялся. Янек приоткрыл один глаз, глянул с прищуром. — У ксёндза есть такие жирные каплуны и он надумал подарить их мне? — И обиженно отвернулся. Но монах оставил его слова без ответа. Стащив сапога и откинув капюшон, он снова улёгся тут же, у огня…

На левобережье Буга, в земле волынян, город Червень. Обнесённый земляным валом и бревенчатой стеной, он стоит на пути из Сандомира в Киев. Не раз развевались под Червенем вражеские стяги, сгорали в пожарах его деревянные терема и избы, но город снова строился, поднимался сказочно быстро. В год 6523-й[72] послал король Болеслав на Русь воеводу Казимира с двумя тысячами рыцарей. Осадили они Червень, нет в город ни въезда, ни выезда. Подойдя к городу, поляки бросились на приступ, но дружина посадника Ратибора и городской люд отбили первый натиск. Ратибор, невысокий жилистый старик, поднялся не спеша на крепостную стену, внимательно осмотрел, что делается в стане врага. Вчерашнего дня воевода Казимир посылал к нему своих послов с требованием открыть ворота. На что Ратибор ответил: «Коли у Казимира силы достаточно, пусть сам отворяет». Посадник знал, польский воевода будет готовиться к решительному приступу. То и видно, вон как суетятся рыцари, носят из леса жерди, вяжут лестницы, оковывают железом конец толстого бревна, прикручивают к нему цепи. «Таран мастерят, — догадался Ратибор и подумал: — Подоспеет ли в срок воевода Александр Попович?»

Никому не было известно, один червенский посадник знал, что идут им на подмогу полки князя Владимира. Ещё до появления рыцарей прискакал в Червень от Александра Поповича гонец. Передал; воевода изустно, чтоб посадник город ляшским рыцарям не сдавал, а держался до его, Поповича, подхода.

Сойдя со стен, Ратибор остановился возле мастеровых, навешивавших на всяк случай вторые ворота.

— Запоры крепче цепляйте! — сказал он и зашагал дальше.

В чанах булькала смола, кипятилась вода. От костров жарко. Мальчишки и бабы подносят дрова, камни. В кузницах не умолкает перезвон, куют стрелы, копья.

Весенний день близился к концу. Смеркалось медленно. Позвав сотника, Ратибор сказал;

— На ночь дозоры на стенах удвой, дабы с недруга глаз не спускали, да у костров баб оставь, чтоб огонь не перегорел, остатный люд пусть отдыхает, завтра день многотрудный предстоит.

Ночью посаднику не спалось, бодрствовал, обходил дозоры. Иногда пробросит под стрельницей плащ, вздремнёт чутко и снова на ногах. На заре ополоснулся у колодца, отёрся рукавом. Голосисто, на все лады перекликались утренние петухи в Червене. Ратибор прислушался, Распознав среди других крик своего кочета, усмехнулся, потом, спокойно взойдя на стену, принялся всматриваться в ляшский стан. Небо светлело. В лагере недруга послышались голоса, ярко запылали костры, запахло варевом. Посадник глянул в сторону леса. Там, в двух полётах стрелы от крепости, разбил свой шатёр воевода Казимир.

Сколько ни всматривался Ратибор, не мог разглядеть шатра.

«Спит ещё воевода», — подумал Ратибор.

Позади раздались шаги. Посадник оглянулся, кивнул отроку. Тот развернул узелок, поставил перёд Ратибором хлеб и молоко в кринке. Не присаживаясь, посадник поел, отёр бороду.

— Скажи боярыне, обедать домой не приду, пусть сюда передаст. Да пускай лапши изварит с утиным потрохом, погуще.

Отрок удалился, а Ратибор подумал:

«Видать, ещё не знает Казимир, что Попович на подходе, потому и не торопится».

На стену один за другим поднимались воины в доспехах, горожане, вооружённые кто чем, становились к бойницам; К самому рву подошёл рыцарь, плащ внакидку, лицо нахальное, задрал голову, крикнул:

— Эгей, кмети, добром сказываем, отворяй ворота! Але силой возьмём и кожи ваши на сапоги выдубим! — и, захохотав довольно, погрозил кулаком.

Стоявший рядом с посадником дружинник мигом поднял лук, натянул тетиву. Стрела запела смертоносную песнь, впилась в горло рыцарю. Закачался он, поднял руку, видно хотел выдернуть стрелу, и рухнул наземь. Дружинник промолвил вполголоса:

— Не бахвалься, не храбрись попусту.

Ляшский лагерь пришёл в движение. У Казимирова шатра заиграла труба, и рыцари устремились к крепости. Раз за разом застучал таран. Со стен в осаждающих полетели стрелы, камни. Рыцари ставили лестницы, лезли на стены. На головы им лили кипяток, смолу.

— Держись, молодцы! — подбадривал червенцев Ратибор, но его голос тонул в звоне мечей, треске копий, людских криках.

Кое-где уже рубились на стенах. Туда побежали на подмогу, сталкивали рыцарей вниз. Перед посадником выросло усатое лицо ляшского воина. Ратибор не спеша поднял меч, ударил наотмашь. Рыцарь не успел отпрянуть, сорвался со стены, а на его место уже новые лезли. Всё трудней и трудней приходилось червенцам. С треском рухнули протараненные первые ворота. Победно заорали ляшские воины. Мельком успел взглянуть Ратибор по сторонам: всё больше и больше на стенах рыцарских шлемов. И чуял посадник — не выстоять его малочисленной дружине и горожанам против такого напора. Но тут; совсем нежданно, в польском стане прерывисто, тревожно заиграла труба отхода. Попятились рыцари, полезли со стен. Постепенно стихла сеча. Недомённо глянул Ратибор им вслед и тут только понял, почему отступили ляшские воины. Вдали замаячили передовые дозоры воеводы Александра Поповича. В горячке боя совсем забыл посадник об обещанной помощи. А рыцари, не дожидаясь, пока русские полки развернутся в боевой порядок, поспешно, сняв осаду, уходили от города. Но Александр Попович не стал преследовать Казимира, да и бесполезно было. Королевское воинство бежало так поспешно, что притомившиеся кони русской дружины не смогли бы догнать их.

В детстве слышал хан Боняк притчу. Далеко, так далеко, где конец земли, небо подпирают высокие горы. В тех горах жил могучий и свирепый хан ханов Ветер. Когда он злился, то сбрасывал камни под кручу, в лесах вырывал с корнями деревья, загонял зверей в берлоги, а птиц прогонял с неба.

Однажды Ветер выл и метался в горах, пока наконец не вырвался из этого каменного мешка. Ветер мчался высоко в поднебесье и неожиданно увидел красавицу Степь. В шелковистые ковыльные косы вплетён из алых маков венок, голубые глаза-васильки что вода в горном озере, а речь лилась величавой и плавной рекой.

Покорённый её красотой, угомонился Ветер, тихо опустился на зелёное ложе.

От красавицы Степи и хана ханов Ветра ведёт начало печенежский род…

Когда тонконогий гривастый скакун размашисто нёс Боняка, а позади пластались в стремительном беге кони его воинов, хан мнил себя Ветром. Он гикал, срывал с головы малахай, ловил открытым ртом воздух. Топот многих копыт и свист сабли услаждали его слух, а пролитая кровь врага горячила. Но лучшая песнь для хана Боняка — это плач невольниц, бредущих следом за ордой.

Удачлив набег, давно такого не было у печенегов. Не уследили русские дозоры, прокараулили.

В то лето, когда рыцари короля Болеслава осадили Червень и воевода князя Владимира Александр Попович торопился на подмогу к червенцам, из степи вырвалась орда Боняка, пограбила и пожгла села и деревни до самого Переяславля, а теперь, отягощённая богатой добычей, безнаказанно уходила к своим вежам.

— Э-эй, Чудин! — всполошно закричал верховой, осадив коня у самой кромки вод. И, сорвав с головы шапку, замотал ею, продолжая звать плывущего к нему паромщика. — Переправу-у, печенеги объявились!

Норовистый конёк закрутился, потянулся к воде, но верховой натянул поводья. «Верно, гонит издалека, разгорячил коня, остерегается запалить», — решил Чудин.

Старый паромщик налёг на весло, выгребал большими взмахами.

— Откуда и кто будешь? — спросил он, пристав к берегу. Рукавом рубахи отёр пот со лба.

— Из Переяславля я, челядин боярина Дробоскулы.

Парень был худой, в портах, на босу ногу и рубахе навыпуск, но на голове неизвестно почему, может впопыхах, нахлобучена зимняя шапка. Всю дорогу гнал он без седла, охлюпком, не делая долгих привалов, и устал не меньше, чем конь. Дождавшись парома, челядин соскочил наземь, завёл на переправу коня.

— Степняков-то где видели? — снова спросил Чудин.

— К Переяславлю дошли, когда Дробоскула меня к князю Владимиру послал. Орда Боняка из степи вышла.

— Боняк, — нахмурился Чудин. — Сколько он русской крови пролил! Редкое лето мирно проходит, а то, того и знай, либо сам, либо брат его иль тысячник какой озорует. Пора б князю самому в дикую степь пойти, удачи поискать, гляди, порушил бы Боняковы вежи…

Паром плавно пересекал реку, скользил незаметно по чуть приметным волнам. На той стороне Днепра по склону холма лепились избы ремесленного люда, за высокими заборами торчали крыши боярских теремов, высились на горке княжьи хоромы, звонницы церквей, золотом отливали обитые медью крепостные ворота.

Парень из-под козырька ладони рассматривал Киев.

— Любуешься? — заметил Чудин. — Я вот жизнь здесь прожил, пора привыкнуть ко всему этому, и то нет-нет да заглядишься и о переправе забудешь.

Не успел паром ткнуться в берег, как парень уже вскочил на коня, поскакал к городу…

Князю Владимиру не ко времени весть. Сесть бы самому на коня да повести дружину на Боняка, но годы не те, ко всему недужится. Опираясь на плечо отрока, он вышел на высокое крыльцо, прищурился от яркого солнца, вздохнул: «К чему есть старость? Зверю лютому, птахе небесной, всякой твари неразумной она в тягость.

Человеку же вдвойне тяжко. Тяжко собственного бессилия, нет крепости ни в руках, ни в ногах, а цепкая память напоминает о молодецких годах, будоража душу». Владимир чуть слышно шепчет:

— Было ли это?

Потом опирается о столбец, поддерживающий навес, велит отроку:

— Сыщи-ка княжича Бориса.

Отрок побежал разыскивать, а князь смотрел, глаз не спускал с двух гридней из молодшей дружины. На потеху товарищам они затеяли борьбу. Ухватили друг друга в обхват, возятся по двору, никто никого не осилит. И снова князю своя молодость припомнилась. Чего только не проделывал в те молодые годы, а нынче от горницы до порожек и то с чужой помощью добрался.

Показался сын Борис. На молодом безусом княжиче яркий кафтан, бархатная шапочка оторочена узкой соболиной лентой, сапоги красного сафьяна до колен. Лицо Кроткое. Подошёл к отцу, склонил голову, Владимир ласково смотрел на сына, Молод, душой добр и разумом не обижен. В мать Анну удался.

Почему-то мысль перескочила на другого сына, Глеба. Тот ещё моложе, совсем юн, но Владимир послал его в Муром. Пускай привыкает сидеть на княжении с детства.

— Звал меня, отец? — нарушил его думы Борис.

Владимир встрепенулся:

— Я покликал тебя, сын. От боярина Дробоскулы нерадостная весть. Боняк тайно из степи вырвался и, до самого Переяславля пожёгши села, с немалым полоном воротился в своё становище. Тебе, Борис, надобно в степь идти, сыскать печенежские вежи и тот русский полон отбить да самого Боняка проучить, чтоб наперёд неповадно ему было на Русь ходить.

Борис с поклоном выразил согласие, спросил:

— Когда выступать повелишь, отец?

— К вечеру сборы, поутру в путь, чтоб время не терять. С тобой воевода Блуд пойдёт. Он же проследит, чтоб полки в сборе были. Всё необходимое вьючными конями повезёшь: оно и подвижно, и нехлопотно.

И, немного помолчав, добавил:

— Да остерегайся, печенежская орда коварна. Без дозоров не ходи, на привалах караулы зоркие выставляй. И постарайся, сын, сыскать Боняка. Пока же иди, собирайся в дорогу.

На отшибе большого княжьего двора, в густых кустарниковых зарослях прячется старая бревенчатая изба. Поставленная ещё во времена княгини Ольги, бабки Владимира, для своей челяди, изба долгие годы пустовала, пока князь Владимир не поселил в ней опального Святополка с женой.

Изба хоть и низкая, но просторная, с полатями вдоль глухой стены и тремя заколоченными оконцами.

Смеркалось, и в избе быстро темнело. Просунув в щель руку, Святополк подёргал доску, прижался к ней лбом, тихо проговорил:

— За крепким забором держит нас Владимир.

За дверью закашлялся караульный.

— Тсс! — подняла палец Марыся. — Это его люди, они пришли убить нас.

Она испуганно забилась в угол, зажала ладошками виски.

— Нет, нет, княгиня, то к нам сторожа приставлена, — успокоил её Святополк и, оторвавшись от окна, крикнул: — Дайте огня, почто в темени держите!

Вошёл караульный гридин, раздул трут, зажёг тусклый светильник и удалился молча. Святополк заходил по избе, потом приостановился, вспомнив вдруг, как в детстве, уединяясь от братьев, забегал в эту избу. Тогда оконца её не были забиты и дверь, сорванная с петель, валялась в кустах. Видно, по княжьему повелению навесили её и прибили запоры, а окна заколотили толстыми досками.

— Княже, княже! — прошептал кто-то в узкую оконную щель и задышал часто.

Святополк резко повернулся на зов, спросил тоже шёпотом:

— Кто это?

— Я, княже, либо не узнал, боярин Горясер.

— Что те надобно?

— Болярин Путша весть подал королю Болеславу!

— Тихо, боярин, там стража у двери, — испугался Святополк, и длинное лицо его с залысинами покрылось потом.

Горясер хихикнул:

— Ты, княже, не опасайся, страж тот за гривну глух и слеп.

— А что бояре Тальц и Еловит так долго о себе не давали знать?

— На примете они у князя Владимира, вот и остерегались. Ты, княже, надежды не теряй, и, ежли король замешкается, мы тя вызволим, дай срок. — И снова задышал тяжело, как загнанный пёс. — Пойду я, а то, упаси Бог, доглядит кто.

Шаги удалились. Закашлялся караульной. Марыся вскочила, заговорила горячо:

— Отец знает, он придёт сюда, слышишь, Святополк, придёт!

Князь приблизился к ней, прижал к груди:

— Да, княгиня, он не оставит нас, и бояре нам помогут сызнова на княжение сесть.

— Послушай, Святополк, — Марыся подняла на него гневно блестевшие глаза, — станешь великим князем, не дели Русь на уделы меж братьями.

…Святополк отшатнулся, потом, не отпуская её плечи, зашептал:

— Ты мысли мои отгадала, княгиня. Сяду на княжение, изведу братьев своих, единым князем на Руси останусь!

— К отцу нам надобно бежать. Он даст тебе войско, и ты воротишься с ним на Русь.

— Да, княгиня, да, я поведу полки, на Киев!

— Так поторопи же своих бояр, Святополк, слышишь?

— Слышу, княгиня.

Он забегал по избе, заговорил быстро, лихорадочно:

— О князь Владимир, ты ещё узнаешь меня, узнаешь! И тебе не удастся убить меня так же коварно, как ты убил отца моего, князя Ярополка.

И засмеялся громко, истерично. Потом неожиданно сник, спросил удивлённо:

— Отчего же не идут бояре? Я заждался их!

Улёгся на полати, затих. Марыся присела рядом, провела кончиками пальцев по его лицу. Рука у неё горячая и голос нежный, успокаивает:

— Ты будешь великим князем, будешь…

Близилась к концу первая половина 6523-го лета… Отцвели сады, и налилась соком перезимовавшая под снегом рожь, по оврагам и перелескам буйно росла трава, а реки, вдосталь напоенные вешней талой водой, ещё не обмелели под жарким солнцем.

Сельцо Берестово избами прилепилось к холму, на котором возвышается обнесённый изгородью старый княжеский дом с постройками. При доме не менее старый, неухоженный сад. Но князь Владимир любит это маленькое сельцо. Здесь прошло детство, Берестово напоминает ему о матери, рабыне Малуше. Княгиня Ольга сослала сюда свою ключницу за то, что она осмелилась стать женой князя Святослава.

Оттого что в жилах Владимира текла кровь раба, киевские бояре долго не хотели признавать его своим князем. Оружием он сломил их упрямство. А когда полоцкая княжна Рогнеда бросила ему дерзко: «Не хочу разуть робичича»[73]. Владимир не простил ей такого. Идя из Новгорода на Киев, он взял на щит Полоцк и, убив её отца и братьев, силой сделал Рогнеду своей женой.

Ныне в Полоцке княжит внук Рогнеды и Владимира, молодой князь Брячислав.

Приложив руку к стволу ветвистой яблони, князь Владимир разглядывал сельцо. Многие избы пришли в негодность, покосились, солома на крышах потемнела, сползла, оголив стропила.

Редко доводится бывать здесь Владимиру, недосуг, бот и дорога тоже зарастает, не видно на ней колёсного следа.

Владимир прищурился, напряг зрение.

— Кому это быть? — не поворачивая головы, спросил у стоявшего за спиной отрока. — Видишь, никак, едет кто-то!

У отрока глаза молодые, зоркие, ответил бойко:

— Не иначе возок архиерея Анастаса!

— Неужели Анастас жалует? К чему бы? Видать, неспроста, — удивился Владимир. — В таком разе неси скамьи.

Пока возок ехал, отрок притащил две скамьи.

Владимир махнул рукой:

— Теперь поди прочь.

Возок подкатил к воротам, ездовые остановили лошадей. Поддерживаемый дюжим монахом, архиерей подошёл к князю, уселся, долго отдыхал, прикрыв веки. Владимир не мешал ему. Наконец Анастас открыл глаза, тяжело вздохнул.

— Дорога-то не близкая, и мы с тобой, Анастас, не молодцы. Так чего трясся сюда, сказывай?

— Верно речёшь, князь, душа моя стареет. Стар ты, князь, и скоро ответ держать будешь перед Богом…

— А нам вместе с тобой перед ним стоять, — насмешливо перебил его Владимир и затеребил белую бороду.

Анастас недовольно встряхнул головой:

— Всяк за свои вины на Господнем суде ответчик. Не хочу, чтоб ты, князь, отягощал их.

— Чем же?

— За что Святополк муки терпит?

— Всяк своему стаду пастырь, архиерей, — оборвал Анастаса Владимир.

— Освободи безвинного Святополка, вороти в Туров. Не держи гнева, и Господь простит те твои прегрешения.

— Моим прегрешениям я первый судья. Что же до Святополка безвинного, как ты, архиерей, сказываешь, то ведомо ли те, что его тесть, Болеслав, мыслил Червень порушить?

— О том слышал, но Святополка не виню. Не по его наущению ходил Болеслав на Русь.

— Про то дознаюсь. Со Святополком же сам говорил. Злобствует он, подобно гаду ползучему, и нет у меня к нему веры.

— Без веры в ближнего как жить можно, князь Владимир? — в голосе архиерея строгость и торжественность.

Владимир не успел ответить, как в ворота въехал княжий тиун боярин Никула. Лихо соскочив с коня, кинул повод гридню, заторопился к сидевшему Владимиру.

Никула юркий, маленький, и голос тонкий, пищит, ровно комар. Отвесив поклоны Владимиру и архиерею, выпалил одним духом:

— Недобрая весть, княже, новгородцы дань платить отказались.

— Что? — гневно спросил Владимир, и седые, косматые брови сошлись на переносице. — Ведомо ли о том Ярославу?

— Вестимо, — склонил голову Никула.

— Сие и разрешило наш с тобой спор, Анастас! — Владимир порывисто поднялся, повернулся к архиерею: — Нет, не будет у меня для Святополка прощения. Вели, Никула, готовить возок, в Киев поеду, поведу рать на Новгород, пусть не мнят себя новгородцы выше Киева. — И, побледнев, покачнулся.

Гридни подскочили, не дали упасть. Осторожно повели в горницу.

К вечеру князя Владимира не стало. Жизнь покинула его быстро и легко.

В полночь гроб с телом привезли в Киев и установили в Десятинной церкви.[74]

Боярин Горясер хоть и в летах, а всё ещё статный и красивый, прибежал, запыхавшись, к Святополку, нашумел на караульного:

— Почто князя взаперти держите! — И распахнул настежь дверь избы: — Выходи, княже, Владимир преставился!

Святополк с полатей подхватился, от радости куда речь дел ась. Стоит столбом в одних исподних портах и рубахе.

— Поспешай же, княже, боляре ждут тя! — потащил его за руку Горясер…

Затемно в Десятинную церковь народу набилось, гридни стороной держатся, бояре тоже. Пришёл и Святой полк, остановился у гроба. Лежит Владимир что живой. Свечи горят тускло, и кажется Святополку, что вот сейчас откроет Владимир глаза, глянет строго. И от такой мысли Святополка озноб пробирает. Тут ещё за спиной шепчутся:

— Вишь, как Святополк рад. Не ему мыслил князь Владимир киевский стол передать…

— Что верно, то верно, Борису он предназначался. Ин у Святополка прыти боле.

— Не прыти, а боляре ему опора.

— Не все. Кабы был здесь Борис, ино дело.

Святополк не выдержал, оглянулся, но толпа уже молчала. Скорбные лица не на него, на Владимира глядят. Резко повернувшись, Святополк, придерживая накинутый на плечи плащ, выбрался из церкви.

Светало.

У выхода князя поджидали гридни. Один из них подвёл коня, поддержал стремя. Усевшись в седло, Святополк с места взял в рысь, поскакал из города…

В Вышгороде, в хоромах Путали собрались Горясер да Тальц с Еловитом. Бояре как были с дороги в шубах и высоких собольих шапках, так, несмотря на теплынь, и расселись по лавкам, ждали, тревожились. То и дело хозяин прислушивался, наконец сказал:

— Не случилось бы чего. Гора[75], она примет Святополка, но не взропщет ли люд?

Сидевший напротив Еловита Тальц ответил:

— Не люда, дружины опасаюсь.

— Что верно, то верно, — поддержал его Еловит. — Воротится Борис с дружиной, тогда и люд за ним потягнет. Ко всему еж ли ещё Александр Попович из Червеня прибудет, жди лиха.

Горясер отмолчался.

За разговорами прозевали приезд Святополка. Увидели его уже входившим в горницу. Святополк хмуро поздоровался, сразу же заговорил о деле:

— Мужи мои старейшие, будете ли вы мне приятели от всего сердца?

Лицо его бледно, борода редкая взлохмачена. Бояре окружили князя, заговорили разом, перебивая один другого:

— Как можешь сомненье держать в нас, княже?

— Готовы за тя и головы положить!

Святополк протянул им руки, заговорил горячо:

— Коли так, то исполните наказ мой. Ты, Путша, и вы, бояре Еловит и Тальц, не говоря никому ни слова, подите и убейте брата моего Бориса. А ты, боярин Горясер, иди со своими людьми в Муром и казни Глеба. Оттуда же воротись в землю древлян и лиши жизни брата Святослава. Не будет мне княжения, покуда живы они. А как покончу с ними, то до Ярослава и Мстислава дойду.

4

Десятые сутки петляет по степи орда Боняка. Десятые сутки висит у неё на хвосте русская дружина. Но Боняк спокоен. Иногда печенежский хан с умыслом задерживает орду, даёт время русским дозорам почти настичь себя, а потом, выждав, когда полки князя Бориса остановятся на ночлег, оторвётся и снова уйдёт далеко вперёд.

Покусывая редкую бородёнку, Боняк хихикает: «Конязь Борис щенок, лающий на луну. И воевода у него никудышный. Ничего не стоит обмануть их».

Зная, что русские будут продолжать преследование, хан Боняк велел брату Булану откочевать с вежами далеко в степь. Туда же тайно увезли добычу и угнали полон.

Сам же Боняк заманивал русскую дружину совсем в иную сторону.

На десятые сутки орда подошла к мелкой степной речке. Боняк съехал в сторону, поглядел на реку, потом перевёл взгляд на орду. И без того узкие глаза насмешливо сощурились. Он подозвал тысячника Челибея:

— Хе, надо послать урусов ловить ветер. Как думаешь?

Тысячник, по-бабьи рыхлый, безбородый печенег, не слезая с седла, отвесил поклон:

— У хана мать — лиса, отец — волк.

— Хе, — довольно потёр руки Боняк. — Вели воинам идти водой, да чтоб ни одно копыто не ступало на берег. А как солнце на локоть спустится к земле, орда направится от реки в степь.

— Я понял тебя, хан. Здесь на тот берег перейдёт лишь табун.

— Да, табунщики погонят коней, и русская дружина пойдёт по следу их копыт. Однако вели воинам взять по одному запасному коню, а табунщикам уходить с табунами, не делая привалов. Урусы не должны знать про нашу хитрость.

Орда уходила, оставляя за собой пепел костров да примятую под копытами траву. Русская дружина шла вдогон. Дни стояли сухие и жаркие. Кони притомились, исхудали. На коротких ночных привалах гридни не успевали передохнуть, спали мало, не снимая брони.

Князь Борис скакал впереди дружины, бок о бок с воеводой Блудом. Тщедушный, большеголовый старик скрипучим голосом уговаривал молодого князя:

— Понапрасну гоняемся, княже.

У Бориса ответ один:

— Как князь Владимир повелел, так тому и быть.

— Ворочаться пора, печенеги не хотят боя.

— Озлится отец, что упустили Боняка.

— А попусту степь топтать что толку?..

Сумрак пеленал степь. Редкие белёсые облака обволакивала розовая дымка. От блестевшей невдалеке ленты реки потянуло прохладой. Борис снял шлем, свежий ветер растрепал перехваченные тесьмой волосы. Заметив направившегося к ним дозорного, Борис осадил коня.

— Печенеги за реку убрались! Земля там выбита, самолично видел! — закричал ещё издали дозорный.

— Каков совет твой, воевода? — переходя на рысь, спросил Борис и поглядел на Блуда.

Тот недовольно пожал плечами:

— Как надумаешь, так тому и быть.

— Коли так, то переходим на тот берег, — сказал Борис, пуская коня в воду. — А там и роздых гридням…

Поутру, едва погасли первые звёзды, затрубил рожок. И снова весь день в седле. Блуд молчал, зорко поглядывал по сторонам, отъезжал в сторону, искал что-то в траве.

Борис не выдержал, спросил:

— Уж не потерял ли чего, воевода?

Блуд ответил сердито:

— Не я один, а с тобой, княже, вдвоём Боняка затеряли. Перехитрил нас хан.

— Это ты оттого сказываешь такое, что домой захотел, — с досадой возразил ему Борис.

Воевода поднял на молодого князя глаза, на тонких губах промелькнула злорадная улыбка.

— Я, княже, водил дружину, когда тя ещё на свете ре было. Слова же твои обидные на малолетство сношу.

Борис покраснел, но смолчал, а воевода продолжал уже иным голосом, будто и обиды никакой не было:

— Неужели не видишь, княже, что нет на нашем пути ни перегоревших костров, ни иных следов привала. Не за ордой идём, а за малым табуном… Ворочаться надобно, пока своих коней вконец не изморили.

Возвращались короткой дорогой. Не было нужды петлять по степи. Повеселели гридни: ещё два-три дня и Переяславль покажется, а там и дома, в Киеве. Лишь князь Борис сумрачный, в голове думы невесёлые, знать, плохой из него воин, коли упустил Боняка. А душой чуял: печенежские дозоры, укрываясь в высокой траве, крадутся за дружиной и хану Боняку обо всём доносят…

В полдень остановились на привал, выставили караулы. По степи запылали костры, запахло мясом — кониной. Гридни спали тут же, отодвинувшись от огня и подложив под голову седло либо свёрнутый потник.

Князю Борису разбили шатёр. Прилёг он на войлок, задремал чутко. Пробудился от говора. Поднялся, откинул полог, увидел киевских бояр Путшу с Еловитом и Тельцем, а с ними воевода Блуд. В удивлении поднял брови, хотел спросить, к чему они здесь, но не успел и рта открыть, как Путша выступил вперёд, заговорил дерзко и громко, чтоб другие слышали:

— Отец твой, князь Владимир, преставился, а брат твой старший, Святополк, великим князем сел и велел он те никуда с этого места не ходить и ждать его указа.

Борис закрыл ладонями лицо, слёзы застлали глаза, прошептал:

— Умер отец…

А Путша, сказав своё, ушёл с товарищами. С ними отправился и воевода; Князь Борис долго сидел в одиночестве. В шатёр заглянул отрок:

— Княже, Блуд мимо твоей воли дружину к Святополку уводит. Выйди, скажи слово гридням. Поведи отцовскую дружину на Киев, и она возвратит тебе великий стол.

Борис очнулся от его голоса, возразил решительно:

— Нет, не подниму я руку на старшего брата.

Молодой гридин опустил полог. Борис прислушался, шум и оживление в стане подтверждали слова отрока. Князь растерялся. Он попытался вскочить, но ноги не повиновались, закричать, но голос отказал. Степь затихала. Понял Борис, дружина покинула его, и заплакал, как не плакал уже давно, с тех пор как умерла мать.

Наступила ночь, полная тревог, сомнений. Борис долго не смыкал глаз, ворочался с боку на бок, стонал. Вошёл отрок. Князь спросил с надеждой:

— Не вернулась ли дружина?

— Нет, княже.

— Чу, — насторожился Борис и вскочил. — Слышишь?

Отрок прошептал испуганно:

— Никак, бродит кто-то. Не печенеги ли?

— Подай меч.

Отрок метнулся к оружию, но в шатёр ворвался Пут ша; следом Тальц и Еловит. Борис попятился, спросил тихо:

— Что замыслили, бояре?

Но те, выставив копья, молча приближались к нему.

— Кончаем, — прохрипел Путша и ударил Бориса.

— Убийцы окаянные! — закричал отрок.

Бояре оглянулись.

— Прикончим и его! — крикнул Еловит и вонзил в отрока копье. Тот упал.

Оттолкнул Путшу князь Борис, обливаясь кровью, выбежал в степь.

Почто стоим да смотрим? Окончим повеленное нам! — воскликнул Путша.

Обнажив мечи, Тальц с Еловитом догнали Бориса, рубили остервенело, пока Путша не остановил их:

— Будет, теперь завернём тело в шатёр да захороним, как угодно было князю Святополку.

В Переяславле и людном Киеве, в ближних сёлах и городках: Вышгороде, Василеве, Белгороде, Искоростене, на торгу ли, в церквах только и разговоров:

— Слыхал, Святополк Бориса убил!

— Братоубивец!

— Борис-то тихий был князь.

— Окаянный!

— Вестимо, окаянный!

Трудно людскую молву унять. Велел Святополк народу меды выставить, ин хуже, хмель совсем языки развязал.

В княжьих хоромах, как и при князе Владимире, что ни день, пируют от обеда и допоздна. Уже с полудня кличут горластые зазывалы гостей:

— Дружину старейшую, боярскую, князь Святополк кличет на званый обед!

Тех дважды не приглашать, торопятся в гридню, рассаживаются за дубовыми столами всяк на своём месте, как издавна повелось.

Просторная гридня украшена еловыми и сосновыми лапами, пучками полевых цветов. На полу ногам мягко от толстого слоя соломы.

Святополк сидит за столом, на помосте, рядом с Марысей, в рубахе яркой, шёлковой, от ендовы хмельного мёда раскраснелся, на высоких залысинах пот бисеринками. Княгиня тоже в нарядном сарафане, губы в довольной улыбке. Ещё бы, как оно обернулось. Совсем недавно за крепким караулом в смердовой избе Дни коротала, а ныне княжение киевское…

Вся гридня столами уставлена. Воевода Блуд уселся у самых ног княгини Марыси, туда-сюда покачивает большой головой, хихикает беспричинно.

Не терзают Блуда сомнения, и совесть душу не гложет, что бросил княжича Бориса в беде. В тот день, когда боярин Путша велел ему увести в Киев к князю Святополку дружину, он догадался, что Борису осталось Мить недолго, но не захотел стать на его сторону, переметнулся к Святополку…

За столами, поближе к княжескому помосту, один к другому жмутся бояре Путша, Еловит и Тальц, а за ними Другие бояре, тысяцкие, сотники. Шумно, весело на пиру. Едят и пьют без меры. Отроки с ног сбились, не успевают наполнять ендовы, снедь на столах менять.

Под столами собаки подняли возню, кости не поделили. Путша пнул ногой первую попавшуюся, собака заскулила.

За гвалтом и гомоном мало кто заметил, как в гридню вошёл запылённый воин, направился к князю, склонившись, сказал ему что-то. Святополк побледнел, стукнул кулаком по столу. Сидевшие поблизости стихли. Путша, слышавший, что сказал гридин князю, шепнул Еловиту:

— Воевода Александр не в Киев направился, в Новгород, к Ярославу.

Святополк тяжело поднялся, глаза злобные, открытым ртом воздух ловит, задыхается. Дёрнул ворот рубахи, так что с треском отлетела золотая застёжка, выкрикнул:

— Предал воевода Александр, козни творит! Я не забыл, как они меня с Владимиром обманом из Турова в Киев затащили! А Ярослав-то? Мало ему Новгорода, мою дружину переманивает… Не бывать тому! Отдам червенские города Болеславу и сестру мою Предславу ему в жены! Избью братью свою и приму власть русскую един!

В гридне тишина наступила, гости не шелохнутся. Путша торопливо поднялся, обнял Святополка за плечи, навалился рыхлым телом, усаживает, успокаивает:

— Полно, князь, печалиться, пускай его уходит воевода Александр. Всё одно не слуга он те. Был псом у, Владимира и остался таковым. Ярослав же в Новгороде сидит до поры… Скоро и Горясер заявится к те с вестью радостной…

А Еловит налил корчагу мёда, сует Святославу в руки:

— Пей, княже, пей!

СКАЗАНИЕ ЧЕТВЁРТОЕ

Стояла крепость, да порушили, была сила, да порастерялася… Выдувает ветер землю чёрной бурей, заносит нивы ухоженные, улицы зелёные, города древние. От века в век та пыль толстым слоем наслаивается и хранит под собой историю народов, тайну человеческую…

1

У князя Мстислава тиун огнищный, боярин Димитрий, телом худ, но важности хоть отбавляй. Борода у боярина пушистая, посеребрённая, шапка и зимой и летом высокая, соболиная, а длинная шуба, до пят, горностаевым мехом оторочена.

Отстояв утреню и отбив не один десяток поклонов, Димитрий с лёгкой душой покинул церковь. У крепостных ворот задремавшему дозорному ткнул под бок:

— Спят на полатях, а не в дозоре. Вдругорядь примечу, на суд к князю доставлю. Дозорный, безусый отрок, виновато переморгал, а боярин направился своей дорогой.

Навстречу с пустыми вёдрами на коромысле шла резвая бабёнка, отвесила боярину поклон, на губах промелькнула улыбка. Димитрий оглянулся, почесал пятерней бороду, сказал сам себе:

— Эко создание!

Хоромы Димитрия вплотную примыкают к княжьему терему. Делал их, и княжий дворец, и боярские хоромы, нерусский мастер, а потому и крыши получились островерхие, на иноземный манер.

В хоромах тихо и спокойно. Димитрий в тёмной передней скинул шубу и шапку, поплевал на ладони, стянул сапоги и, шлёпая босыми ногами по дощатым половицам, прошёл в горницу. Боярыня, бездетная Евпраксия, молодая, белотелая, повязав голову повойником[76], дожидалась мужа. На столе стыл завтрак. Димитрий молча пододвинул стул, уселся. Девка в ярком сарафане внесла на глиняном блюде дымящуюся гречневую кашу, поставила перед боярином. Тот, почерпнув ложкой, подул:

— Горячо.

— С жару же, — промолвила Евпраксия.

— Квасу испить.

Девка метнулась в погреб, мигом возвратилась с кувшином. Димитрий налил в ковш, выпил не торопясь. Вошёл Мстислав, поздоровался шумно. Боярыня встала, отвесив поклон, протянула нараспев:

— Садись, князь, к столу да отведай нашей еды.

— Отчего не поесть.

Мстислав уселся рядом с Димитрием. Девка подала ему миску.

— Вот уж что люблю, то люблю, — усмехнулся Мстислав. — Знаешь, боярыня, чем князя потчевать. — И покосился на Евпраксию. Та зарделась невесть отчего.

Ели молча.

Отодвинув пустую миску, Мстислав сказал:

— В Корчев поплыву. Кузнецы там знатные. Дружине и полку Яна броня нужна да мечи. Надобно посаднику Аверкию наказать, чтоб всё оружье к нам направлял, всё купим.

— Не сидится тебе, княже, — вставила боярыня. — От Киева не передохнул и сызнова в дорогу.

— Дорога-то недальняя, — не выдержал Димитрий.

Та будто не заметила недовольства мужа, продолжала:

— Недальняя, да хлопотная. Оженился бы, князь Мстислав.

— Не твоего ума дело, — оборвал Евпраксию Димитрий.

Она обиженно поджала губы.

— В хлопотах веселей время идёт, — с улыбкой сказал Мстислав. — И на роздых нам время не дано. А ожениться я, боярыня, ещё успею. Невесту вот пригляжу. — И уже от двери закончил: — За угощенье благодарствую.

И, поклонившись Евпраксии, вышел.

…Как был босиком, Димитрий спустился в людскую. В полутёмной клети два холопа, в портах, без рубах, валяли из овечьей шерсти тёплые сапоги. Тут же, на полу, поджав под себя ноги, примостился швец.

Боярин присел на лавку, долго наблюдал, как трудятся холопы, дивовался. Гляди ж ты, гора шерсти стала валенками, а кожа баранья — тулупом тёплым.

Рядом, за стеной, дубовые кросна установлены[77]. Через дверь Димитрию видно, как, задрав подолы, девки гремят бёрдами[78], руки у молодок снуют проворно, ткут холсты.

Челядь трудится молча. Даже словом не перекинутся. За слово боярин наказывает. Там, где разговоры да перебранка, руки работать перестают. Вот только песни петь Димитрий дозволяет. Под песню руки у холопа проворней становятся.

Загляделся Димитрий и, сидя на лавке, вздремнул с подхрапом. Швец, весёлый малый, чтоб боярин не услышал, шепнул:

— Вишь, пузыри-то как пускает.

Шерстобит добавил:

— Тут сон слаще, девки рядом.

— Чать, боярыня Евпраксия не стара, — подморгнул его товарищ. Девки, глядя, как сонный боярин клюёт носом, хихикали. Один из шерстобитов, будто в дело, стукнул что было мочи скалкой по доске. Боярин вздрогнул, пробудился, метнул гневный взгляд на озорника: — Башкой бы этак. Но больше уже не дремал, покинул людскую.

Корчев на той стороне рукава, что соединяет море Русское с Сурожским, напротив Тмуторокани. В ясный погожий день корчевцы видят на высоком берегу крепостные стены и церковь, белые мазанки в рыбацком выселке. Корчевцы народ искусный, мастеровой. Одни железо варят, другие мечи куют. В Корчеве с утра допоздна звон стоит и перестук.

У посадника Аверкия Мстислав не засиделся. Вместе с Васильком обогнули поросшую редким кустарником гору, попали в мастеровую слободу. Под навесом бронзовый от загара кричник кожаными мехами нагонял в печь воздух. Мехи гудели, и деревянные угли, между которыми кричник слоями проложил руду, горели ярко. Руда плавилась, и грязное жидкое железо, шипя, капало в подставленный внизу чан с водой. Потом кричник его выберет, и попадёт оно в руки кузнецов.

Мстислав не стал задерживаться у крични. Кричнику, когда плавится руда, от печи нельзя отходить ни на шаг.

У первой, вросшей в землю кузницы Мстислав приостановился. Из открытых дверей чадило, звенело, сыпало искрами.

Кузнецы, без рубашек, чёрные от копоти, сразу и не поймёшь, который из двоих старше, какой помоложе, не заметили князя, продолжали работу. Один Из них длинными щипцами достал из огня железную полосу, положил на наковальню, а другой тут же ударил по ней раз, другой и пошёл выколачивать. Первый кузнец знай успевает вертеть железо.

На глазах Мстислава железная полоса в меч превратилась. Князь подошёл к двери, поздоровался. Кузнецы отложили работу, вышли к Мстиславу.

— Никак, князь Мстислав? — не удивляясь, признал один из них.

— Узнал. Что, видел когда?

— Довелось. Этим летом в Тмуторокани торг вёл.

— Всё ли продал?

— До едина. Нашему товару не дают залёживаться.

— Кто же мечи взял?

— Хазарские гости купили.

Мстислав задумался. Потом сказал:

— Был я у посадника вашего. Велел, чтоб вам, веек кузнецам корчевским, сказано было. Оружие иноземцам, особливо хазарам, не продавать. Чтоб возили в Тмуторокань, на княжий двор. Там тиун огнищный всё купит.

Кузнецы согласно кивнули, снова принялись за дело. Миновав кузнечную улицу пыльной дорогой, Мстислав спустился к морю. Сказал шедшему позади Васильку:

— Слышал? Неспроста хазарские гости оружие скупают. Слух есть, каган их, Буса, воевать хочет.

По узким дощатым сходням князь и гридин взошли на ладью. Ладейщики подняли паруса, и ладья спокойно стронулась.

2

С той поры, когда Обадий в последний раз побывал в Итиле, минуло немногим больше года. Старшина хазарских гостей в Тмуторокани собирался ехать к касогам торг вести, но тайно явился к нему посланный от кагана с приказом явиться незамедлительно.

Обадий собирался недолго. День и ночь, ночь и день, налегке, без товаров, ехали они с Байбухом по степи, вброд переправляясь через тихие, заспанные речки.

На хазарских купцах длинные кафтаны, опоясанные Свёрнутыми в жгут платками, широкие штаны, вправленные в лёгкие сапоги, на головах войлочные колпаки. То и дело Обадий смахивал рукавом со лба грязный пот.

Был полдень, когда они въехали в Итиль. Нещадно палило солнце, и на улицах встречались редкие прохожие. Но чем ближе не знающий устали звонкоязыкий базар, тем становилось многолюдней.

Миновав торговую площадь, Обадий повернул в узкий переулок и въехал на мощённый булыжником двор караван-сарая, где, по обычаю, останавливались хазарские гости.

Пока Байбух привязывал под навесом коней, Обадий направился к стоявшей поодаль низкой отурлученной пристройке[79]. Здесь было темно и прохладно. Обадий осмотрелся. Нет никого. Умостившись в уголке, он прилёг передохнуть.

Вошёл Байбух, прилёг рядом. Обадий подумал, что вот какой они с сыном путь проделали и за всю дорогу Байбух не полюбопытствовал, для чего каган велел позвать их. Да и что Обадий мог на это ответить? Верно, неспроста вспомнил о них Буса.

Начальник стражи вёл Обадия тёмными улицами. Луна ещё не взошла, и старшина хазарских гостей шёл то и дело спотыкаясь. На свалке рычали и скулили бездомные собаки. Из темноты вынырнул ночной караул. Начальник стражи шепнул что-то, и караульные направились своей дорогой.

И снова Обадий следует за начальником стражи.

Тускло блеснула река. По плавучему мосту из брёвен начальник стражи провёл Обадия на остров. Показалась луна. Она осветила длинную стену-изгородь. За ней, в глубине, дворец с шатровой крышей и башенками, сад.

Обадий миновал одну стражу, другую, прежде чем вошёл во дворец. Буса встретил его сидя на ковре. Был он таким же, каким видел его в последний раз Обадий лета три назад. Совсем не изменился.

Обадий распростёрся ниц и замер.

— Встань, Обадий, и запоминай, что я тебе скажу, — раздался над его головой голос кагана Бусы.

Поднялся Обадий и вздрогнул от страха. В мерцании светильников зло блестели глаза кагана:

— От гостя херсонесского слух дошёл до нас, что стратиг Херсонеса Георгий Цуло от Византии отойти задумал[80]. Мыслишь ли, Обадий, о чём речь?

Тот склонил голову, а Буса продолжал:

— Но Цуло в страхе перед Василием. Что для империи херсонесский стратиг? Если бы Георгий силу имел!..

Каган поднял палец кверху. Потом зашептал, будто опасаясь, что их кто-то может услышать:

— Ты, Обадий, с Херсонесом торг ведёшь, и наше тебе повеление. Отправляйся в Херсонес для торга и повстречайся со стратигом Георгием. Передай ему наши слова. Мы дадим ему своих арсиев против Византии, только сначала он со своими воинами поможет нам Русь одолеть. Чтобы Таматарха и Саркел хазарскими снова стали. Запомнишь ли эти слова, какие Цуло сказать надобно?

— Упомню, могущественный каган, — снова распростёрся ниц Обадий.

— Если случится что с тобой, пусть выполнит нашу волю Байбух. С тобой ли он?

— Со мной.

— А воротишься из Херсонеса, жди с верными людьми. Как подступим мы к Таматархе, вам Мстисляба жизни решить. Иди и повинуйся.

Пятясь, Обадий вышел. На улице вздохнул облегчённо и в сопровождении начальника стражи добрался до караван-сарая.

В Хазарию и иные земли торговые гости ходят не в одиночку, а с надёжной охраной. В степи печенеги озоруют. Да и орда хазарская при встрече не прочь поживиться.

Купцы русские, закончив торг в Итиле, возвращались в Тмуторокань. Вьючные кони тащили поклажу. Далеко впереди ехали гости Давид и Савва, а с ними ещё два торговых человека из Киева.

Следом за караваном рысили воины. Десятник, дед Путята, когда конь переходил на шаг, дремал, сидя в седле. Путята доволен, что князь Мстислав взял его в свою дружину. Второе лето, как он в этих краях, но чует старый десятник, что молодеет телом, будто годов уменьшилось. Видно, на пользу ему жизнь походная: то дозоры, то вот охранять гостей торговых доверили…

Прискакал ертаульный, осадил коня, крикнул:

— Там два хазарина, гости тмутороканские. У старшего лихорадка!

Обадий лежал на попоне. Услышав шум, приподнялся и тут же снова лёг. В стороне, у костра, сидел на корточках Байбух. Он не обратил на подъехавших никакою внимания. Караван остановился. Войны снимали с лошадей вьюки, раздували костры, готовили еду. Давид и Савва направились к Обадию. Тот дышал тяжело, на бледном лице капельки пота. Подошёл Путята, сказал:

— Дубровки ему либо жерухи сейчас сыщем…[81]

Ночью Путяту разбудил тихий разговор. Речь вели поблизости по-хазарски. Путята догадался: то Обадий с Байбухом, значит, опамятовался старый купец. Однако о чём это они шепчутся? Говорил Обадий:

— Скажешь стратигу Цуло, каган даст ему арсиев против Византии. Но Цуло пусть поможет кагану русов одолеть, Таматарху и Саркел вернуть…

Сказал и замолчал. Теперь заговорил Байбух. Но сколько Путята ни прислушивался, он так и не смог ничего разобрать, Байбух говорил тихо и невнятно, а потом и совсем замолчал.

«Так вот что они за гости торговые, — подумал Путята. — Надобно сказать о том князю Мстиславу. А я-то думал — торг вели, а без товара».

Докатилась до Тмуторокани весть:

— Слыхали, не стало великого князя Владимира…

— А Святополк-то братьев Бориса и Глеба убил, на киевский стол сел…

Грузный Вышата да рыжий Любомир, гости из Киева, привезли эту печальную весть, в лавке Давида рассказывали. Вышата говорил нараспев:

— Святополк давно с тестем своим, королём польским, измену готовил…

— Кто же Святополку-то помощником в делах его гнусных был? — перебил рассказчика Давид.

— Боярин Путша да Тальц с Еловитом и Горясером. А к ним воевода Блуд примкнул.

В разговор вмешался купец Любомир:

— Беспредельна подлость боярская.

— Знает ли о том князь Мстислав? — спросил Давид.

— Нет, — покачал головой Вышата.

Давид нахмурился:

— Допрежь чем на торгу речи вести, надобно было князю обо всём поведать. Идём же немедля к Мстиславу. — И купцы поспешили из лавки.

Херсонес русские именуют Корсунью. Шумный торговый город, мощные башни и крепостные стены из жёлтого камня, тесный посад и дворец катапана, наместника византийского императора в Крыму стратига Георгия Цуло, дворцы знати, не уступающие константинопольским, сияющие белизной мрамора и с бассейнами, наполненными голубой водой, крикливые толпы на площадях и тихие, благоухающие ароматом бани. А вокруг города на щебёнистой, угретой солнцем земле зеленеют виноградники. Сочные гроздья гнут гибкую лозу. Херсонес торгует мехами и кожами, дикими лошадьми и рабами. Сюда привозят пряности и благовония, материю и пшеницу.

Савва стоял у моря и смотрел, как покачиваются на волнах корабли со спущенными парусами, снуют проворные челны и, несмотря на приближающийся вечер, не затихает жизнь на пристани.

На берегу под навесом сложены тюки с товаром, бочки одна на другую накатаны. За всем зоркая стража доглядает.

Дождавшись, когда солнце скроется за горизонтом, Савва направился в город. От моря круто в гору поднималась каменная лестница. Она вывела Савву на мощёную улицу. Вдоль неё тянулись торговые ряды, дома знати, двухъярусные, под красной черепицей, общественные бани и церкви. Савва миновал центр, вступил на посад.

В узких грязных улицах зловонило. Тесно лепятся беленькие домики и глинобитные хижины. Здесь живут ремесленники, земледельцы, виноградари. У покосившихся ворот маленького дома золотых дел мастера Савва остановился, уверенно толкнул дверь, вошёл в освещённую двумя оконцами мастерскую. Худой мастер, согнувшись за верстаком, тянул тонкую золотую проволоку.

На стук двери поднял голову. Узнав Савву, отложил инструмент. Савва достал из кармана кожаный мешочек, молча протянул мастеру. Тот взял не спеша, развязал, высыпал на ладонь горстку драгоценных камешков, поднёс к оконцу. В неровном свете камни заиграли разноцветным переливом.

Мастер высыпал драгоценности в мешочек, завязал и, удалившись за перегородку, вскоре вернулся с пустыми руками. Сцепив длинные бледные пальцы на груди, он уставился на Савву. Только теперь Савва обратил внимание, что глаза золотых дел мастера водянистые, а крючковатый нос изрезан синими прожилками.

— Что надобно русскому гостю? — спросил мастер глухо.

— Князь Мстислав велел выведать, что замыслил катапан. И правдив ли слух, что Корсунская фема[82] от империи отложиться надумала.

— О том в Херсонесе пока нет слуха. Если и задумал о чём Цуло, то мыслит тайно. Но ты верно сделал, что явился ко мне. Никто того не знает, что могу знать я. Ибо не позже как на той неделе у меня будет жена магистра Клавдия. А он, надо тебе знать, первый советник стратига. Видишь, я уже делаю для неё украшение.

— Будет ли она знать о том?

На губах мастера промелькнула улыбка.

— Коли думы стратига станут известны магистру, то они не будут тайной для его жены.

Савва, уходя, уже с порога, сказал:

— Жди меня на той неделе.

Что ни год, растёт Тмуторокань. Во все три Стороны разбегаются посадские избы. Особенно много их понастроили касоги, что переселились в Тмуторокань с гор. Из касогов торговых людей и ремесленников мало. Всё больше в дружине князя служат. Подковой изогнулся посад вокруг города, прижался к крепости, а концами крыльев к морю прильнул.

От восточных ворот, сразу же за посадом, в низине, немалое озеро. Вода в нем из дальних и ближних ключей собирается. Всю Тмуторокань озеро поит.

Из озера по гончарным трубам вода поступает в крепостную подземную цистерну. Вход в хранилище прикрывает тяжёлая решетчатая дверь, запертая пудовым замком. Это вода на тот случай, если враг осадит Тмуторокань и придётся отсиживаться за крепостными стенами. Где и как заложили строители водопровод, никто не знает. Мстиславу сказывали, что Святослав велел мастерам класть те трубы не по траншее, а по подземному ходу, чтоб о том не проведали жители. А когда водопровод был готов, по приказу князя мастеров вывезли на ладье в море и утопили. С ними сгинула и тайна подземных труб. Так ли это, не так, но людская молва живуча. И об этом думал Мстислав, пока тиун огнищный Димитрий отмыкал замок.

Массивная дверь открылась со ржавым скрипом. По каменным винтовым ступенькам князь спустился вниз. Здесь, в хранилище, у глубокого каменного чана с чистой прозрачной водой сыро и холодно. Сверху через дверь проникает блеклый свет. В полумраке влажно блестят поросшие мхом стены подземелья. Мстислав наклонился над чаном, выпил глоток. Ледяная вода перехватила дыхание.

— Студёная? — спросил за спиной Димитрий.

— Угу, — удовлетворённо ответил Мстислав Холод лез под тонкую рубашку, морозил тело.

Постояв ещё немного, князь вышел из хранилища. Солнце ярко ударило в глаза. Мстислав зажмурился. Димитрий, навесив на дверь пудовый замок, удалился. Из хором выскочил Усмошвец. На воеводе рубашка нараспашку, широкие порты вправлены в мягкие сапоги. Заметив князя, он сбежал к нему с крыльца.

— Нынче хочу полки в поле увести, ученье устроить.

— Ты, Ян, особливо погляди, чтоб касогов русскому бою обучить, — ответил Мстислав, любуясь, как под рубахой воеводы переливаются тугие мышцы.

— О том и мыслю. Они-то с нами ещё в деле не были.

— Скоро, верно, доведётся побывать. Выводи полки, а я приеду с обеда. Кормить воинов по-походному на биваке будешь?

Усмошвец согласно кивнул, заторопился. Мстислав поглядел вслед, подумал: «Догодил отец, что дал мне такого воеводу. Хоть и не знатен, но в делах ратных разумен и годами товарищ. Не доведи, послал бы в Тмуторокань воеводу Блуда. Коварен оказался и на добро не горазд».

Через распахнутые настежь южные ворота, выходили полки. А из ближних, восточных, покидала крепость дружина. На застоявшихся конях, ряд за рядом, блистая оружием, проезжали воины. Прогарцевал на тонконогом жеребце тысяцкий Роман. Из хором в накинутом поверх кольчуги синем плаще вышел Усмошвец.

Мстислав кликнул стоявшего поблизости отрока:

— Василько, коня мне и доспехи!

Воевода рассмеялся:

— Что, либо позабыл, сказывал, с обеда приедешь?

— Иные дела повременят, — махнул рукой князь.

3

Всю жизнь Добронраву преследовал запах рыбы: сырой и вяленой, отварной и копчёной. Рыбным духом напитались ладья и сети, клеть и даже стены жилища.

Небогато жили они с Баженом, кормил их рыбный промысел, но жилище Добронрава держала в порядке. Стены и потолок мелом выбелены. Посуда глиняная и деревянная на поставцах выставлена. Старый сосновый стол и скамья выдраены до блеска морской галькой. У стены лары покрыты домотканым холстом. Тут же рядом печь.

Никто не мог бросить Добронраве в упрёк: «У тебя нечисто». И даже самые придирчивые старухи, судившие всех своей мерой, не могли сказать о ней ничего дурного.

В этот вечер Добронрава засиделась допоздна. Важен с товарищами уплыл на лиманы да там и задержался. В избе тускло горела лучина. На печи в глиняном горшке булькала уха. За стеной шумел дождь. Он барабанил по единственному, затянутому бычьим пузырём оконцу.

Много минуло лет, но Добронрава помнит смутно, как мать, высокая и красивая, вечерами ткала и пела им с Баженом песни. Мать умерла в ненастный год; когда мор прибрал половину выселок.

Кто-то открыл дверь, и вместе с вошедшим дождь плеснул в избу. Закачалось пламя лучины. Незнакомец в промокшем насквозь корзно поспешил закрыть дверь. Потом шагнул к свету. Теперь Добронрава узнала князя. Она растерялась. А Мстислав, повесив корзно на колок, вбитый в стену, разгладил мокрые волосы и, одёрнув рубаху, сел на скамью.

— Непогода в пути застала. Вижу, у тя огонёк светится. Дай, думаю, обсушусь.

И улыбнулся, взглянув на зардевшееся лицо рыбачки.

— Брат-то твой где?

— На лов ушёл.

— Это в непогоду-то?

— Загодя, да там и дождь, видимо, решил переждать.

— А у тя ухой пахнет. — Мстислав вдохнул шумно. — Сказывал же тогда, на уху приду.

Добронрава метнулась к печи, схватила с поставца Миску и ложку, налила, поставила перед князем. Сказала с поклоном:

— Отведай нашей еды.

Уха дымилась паром и обжигала. Отроду не ел Мстислав такой. Не заметил, как и опорожнил миску. Добронрава хотела ещё подлить, но он отказался:

— Оком бы всё поел, да живот не примет. Теперь повалюсь к те на уху, и не рада будешь.

— Приходи, в море рыбы не убудет.

— То верно. Но станешь ли меня принимать?

— Ты князь.

— А как не князь?

Добронрава подняла глаза, ответила смело:

— Если для забавы, нет.

— А коли скажу, будь женой князя?

— Ты сначала скажи, а потом и ответ услышишь.

— Спасибо на том. — И уже с порога сказал: — Жди, скоро приду с тем.

В боярских горницах судачат, перемывают Мстиславовы кости. Носят из хором в хоромы:

— Слыханное ли дело, князь на рыбачке женится.

— Святополк-то, гляди, короля польского дочь держит. Ярослав со свейским королём породнился, а наш Мстислав со смердами в родство входит.

И посмеивались, похихикивали.

— Уж коли не княжью дочь, то хоть бы боярскую. Либо наши боярышни не белотелы да не пригожи?

Тысяцкий Роман, приглаживая седые усы, говорил боярину Димитрию:

— Покойный князь Володимир дал нам воеводой смерда Яна, А ныне князь Мстислав во княгини берет дочку смердову.

Но тиун огнищный Димитрий только головой покачал, ничего не ответил. И ушёл молча, оставив тысяцкого гадать, передаст ли Димитрий его, Романовы, слова князю.

Но при Мстиславе бояре молчали, опасаясь княжьего гнева. А Мстислав будто не замечал их недовольства, торопил со свадьбой.

Тиун огнищный совсем с ног сбился в приготовлении. День и ночь на поварне пекли и жарили, варили и солили. Свадьба-то княжья, не боярская. На свадьбе князя не только дружина, но и вся Тмуторокань до Корчева гулять будет. Вот и покрутись, чтоб всяких съестных припасов вдосталь хватило. Боярин Димитрий то и дело, княжьи клети отпирает для поварих. Вздыхает, глядючи, как уплывают продукты. Эх, прокорми такую прорву!

Свадьба пришла шумная, песенная. Княжии двор столами уставили и на них снеди полным-полно навалили. Мясо целыми окороками отварное и птица битая, на вертелах зажаренная, осётры, на духу запечённые, пироги и поросята дикие, жаренные в целом виде, яблоками умощённые…

Неделю пировала дружина на свадьбе, неделю веселился городской люд, славил князя с молодой княгиней.

Ликовали тмутороканцы:

— Теперь Мстислав наш князь, породнился с нами.

— Вестимо дело. Какую красавицу мы ему отдали.

— Добронрава по князю.

И шли на княжий двор выпить за здоровье молодых.

Боярин Димитрий по радостному случаю велел налить дворовым по корчаге мёда да обед сварить сытный. Дворня по корчаге выпила, понравилось, тайно ещё бочонок почала, всю ночь бражничала да на посаде девок пугала.

А на другой день Димитрий от такого своевольства дворни занемог. Ведунья, беззубая баба, боярина травяным настоем отпаивала да в кадке парить задумала. Да по дури плеснула кипятка на голый боярский зад.

Димитрий подхватился и в чём мать родила припустил по двору. Потом до самого полдня шустрый отрок прямо из бадейки хлюпал на боярский зад ключевую воду. Когда маленько отошло, хотел было Димитрий наказать холопам, чтоб похлестали бабку кнутами, да одумался, ещё не в последний раз кличет.

Долгой ночью Димитрий не спал, стонал, ворочался, злился на Евпраксию. А та сны видела с темна и до рассвета.

Обо всём передумал тиун огнищный, но пуще всего жаловался Богу, что не послал ему детей. И для кого богател, кому всё останется?

От молодой боярыни, как от печки, жаром пышет, да толку в том.

Димитрий сел на постели, свесив ноги. Во дворе неистово забрехали псы. Боярин насторожился. Не тать ли озорует? Псы не умолкали.

— Чтоб вам, — заворчал Димитрий и, надев короткие, по щиколотку, валенки, вышел на крыльцо. Лунно и пустынно во дворе. Зачуяв хозяина, собаки успокоились.

— Эй, воротний! — окликнул караульного тиун огнищный. — Почто псы всгомонились?

От ворот подошёл холоп с дубинкой:

— А нипочто, болярин. С псиной дури.

— Ну, ну, доглядай в оба. — И, потоптавшись, ушёл.

И снова лежит Димитрий на перине, ворочается. Не утаивает ли киевский тиун от него, боярина? Блюдёт ли боярское добро? Вздыхает тяжко. Как проведать о том? Далеко Киев от Тмуторокани.

В клети темно и зябко. Ночами из подполья выползают мыши. Их много. Они мечутся по клети, ворошатся в охапке перетёртой соломы, на которой спят Обадий и Байбух.

Вот уже лето минуло с той поры, как по велению князя Мстислава кинули их в клеть. Обадий теряется, откуда мог проведать Мстислав, зачем они ездили в Итиль и что за поручение дал им Буса.

Как выполнить наказ кагана? У Обадия на душе неспокойно. Он сидит, поджав под себя ноги, и думает: «Старшина хазарских гостей знает, что хазарские купцы, живущие в Тмуторокани, уже просили за него князя, но Мстислав остался непреклонным».

Отказался князь выпустить и Байбуха, сказав:

— Будем судить их княжьим судом.

Теперь старшина хазарских гостей со дня на день дожидался суда. Пуще всего опасался Обадий, чтобы не стали пытать их. Боялся, что не выдержит Байбух и повинится во всём. При мысли об этом он ругал себя за то, что открылся в ту ночь сыну. Не думал живу остаться, вот и выложил тайну. Обадий пнул ногой лежащего в углу Байбуха:

— Допрос учинят, молчи.

Байбух кивнул и снова завалился на солому.

Но князь почему-то не призывал их на суд. Потом слышали, что нынче Мстиславу не до них, женится он.

И закралось у Обадия сомнение: может, и неведомо Мстиславу, по какому делу ездили они в Итиль, а бросили их сюда по подозрению? Либо забыл о них князь?

Но Мстислав всё помнил. Тогда Путята в дороге, подслушав тайну хазарских купцов, скрыл её от всех. И, только возвратившись в Тмуторокань, поведал о замысле кагана князю. Мстислав велел кинуть Обадия и Байбуха в клеть и приставить к ним надёжный караул. А паче всего, чтобы никто с ними не вёл никаких речей.

И с судом Мстислав не торопился. К чему раньше времени другим тайну узнавать? Довольно, если о ней станет известно императору Василию, которого Мстислав думал склонить на свою сторону в борьбе с хазарами.

А о том, что Василий будет с Тмутороканью в этом деле заодно, Мстислав не сомневался. Ведь хазарский каган подбивал против Византии корсунского катапана и помощь ему в том обещал.

Нет, пока ещё не пришла пора судить хазарского гостя Обадия. Пусть каган думает, что он в Корсуни выполняет его наказ. А той порой Мстиславово посольство в Константинополь сплавает.

4

Неделя в хлопотах пролетела незаметно. С первыми петухами поднимался Савва и ложился, когда расходился шумный торг. Надобно всё успеть: и сбыть привезённые меха, и закупить иноземного шелка. Да ещё послушать, что говорят корсуняне. Не будет ли речей, какие интересуют князя Мстислава?

Но люд о том молчал, и Савва стал подумывать, уж не досужие то домыслы о сговоре хазар с корсунянами.

С этими сомнениями и пришёл он к золотых дел мастеру. Солнце уже зашло, и в мастерской сумрачно. Босой, в рубахе навыпуск, мастер колод от соснового полена лучины. Савва уселся на скамью, молча принялся наблюдать, как одна за другой отскакивают лучины и тает полено. Вот мастер закончил, положил на верстак нож.

— Тот слух, с которым ты тогда ко мне явился, верный. Стратиг Георгий замыслил Херсонесскую фему от Византии отложить, чтоб царствовать без императора. И ещё, что сказала мне жена магистра Клавдия, Цуло к кагану послов слать будет. Остерегается, что базилевс пошлёт противу него воинов, и хочет помощью хазар заручиться. О том и скажи князю Мстиславу. И ещё, Георгий пока втайне всё творит, чтоб о том базилевс Василий не проведал.

— Про всё то я скажу князю. А ты продолжай выведывать. Как прослышишь что новое, запомни. Князь за твою службу добром воздаст…

К гостиному двору Савва добрался в потёмках, петляя в узких улицах, с трудом минуя лужи. Савве почему-то пришло на ум, что не будь Давид старшиной русских купцов в Тмуторокани, не послал бы его Мстислав в Корсунь. Князь доверился Савве оттого, что Давид указал на него.

Брызгая грязью, прошёл караул. Греческие воины, вооружённые лёгкими копьями и мечами, освещали факелами дорогу, то и дело выкрикивая:

— Уже ночь! Спать пора!

Запоздалый купец закрывал свою лавку, стучал тяжёлыми ставнями. Дождь пустился сильнее, и Савва, запахнувшись в корзно, заспешил на гостиный двор.

Из распахнутого оконца горенки Добронраве видно море. Оно совсем рядом, стоит выйти из княжьего терема, спуститься по узкой тропинке с обрыва — и море вот тебе. Через этот узкий рукав пресное Сурожское море выплёскивает свои воды в Русское.

Добронрава могла часами стоять у оконца, смотреть, в распущенные паруса ладей у берега, на белеющие мазанки в Корчеве. А пуще всего любила, как в непогоду гоняло море волны, било с рёвом о берег и во все стороны разлетались брызги.

Иногда Добронрава, забыв о том, что она княгиня, заплывала далеко в море, а потом наперекор волнам гнала чёлн к пристани.

Бояре брюзжали.

— Достойно ли то княгини! Прыгает, что те коза.

А тмутороканцы посмеивались:

— Храбра княгиня наша. Был бы князь под стать княгине.

— Сказывают, Мстислав храбр.

— Поглядим в деле. Допрежь о том говорить нечего…

Добронрава смотрит, как за море закатывается солнце. Ярко-огненный шар уже опустился в воду.

За спиной раздались быстрые шаги. Добронрава узнавала их из всех. Она резко обернулась и встретилась глазами с Мстиславом.

— Из Корсуни весть. Что Путята расслышал, правдой оказалось. У Бусы на уме Тмуторокань вернуть.

Добронрава положила руки Мстиславу на плечи, сказала спокойно:

— Не печалься, разве у хазар такая сила, как у тебя?

Мстислав нахмурился:

— Буса расчёт держит на корсунских греков. Ежели Цуло пошлёт свой флот на Тмуторокань, а хазары с суши подступят, вот чего остерегаться надо. Кабы не Святополково коварство, послал бы я гонца в Киев за помощью, да теперь о том и не мысли. Братняя кровь пролилась, и, чую, прольётся ещё немало, когда Ярослав на Святополка войной пойдёт, и я в том Ярославову руку держу. Надобно было б помочь ему Святополка покарать, да у меня иные заботы. Меня хазары тревожат, нам Тмуторокань нельзя оставить… Против же хазар с корсунянами, я мыслю, нам удастся союзом с Византией заручиться. Подождём, что Давид из Царьграда привезёт, чем порадует.

Мстислав помолчал немного, потом продолжал:

— А нынче надумал я тысяцкого Романа к касогам послом слать. Может, князя Редедю склонит, чтоб против хазар сообща выступить.

— Пошли, князь. Поди, у тя в дружине и без того вон уже сколько касогов служит.

— Я, Добронрава, мыслю, чтоб с Романом брат твой, Важен, отправился. Он по-касожски разумеет. У Романа толмачом будет. Как ты на то глядишь?

— Тебе, князь, видней. А Важен перечить не станет.

Мстислав погладил руку жены, сказал ласково:

— Иного не ждал от тебя. Спасибо те. — И вышел торопливо, шумно, на ходу бросив отроку: — Кликни-ка боярина Романа!

5

Чем выше в горы, тем прохладней и чище воздух.

В стороне внизу осталось море. Пока ехали рядом с ним, у Бажена на душе было спокойно. Море напоминало ему дом.

На полдороге нежданно тмутороканских послов окружили касоги. Чёрнобородые, одетые в кольчуги, гикали и горячили коней. Схватились за оружие.

Бажен успел выкрикнуть, указав на боярина Романа:

— Посол князя Мстислава к князю Редеде!

Так с той минуты посольский отряд и ехал под надзором касожских воинов.

Давно уже сошли с дороги на узкую тропинку. Неприметно вьётся она среди вековых дубов и каштанов, обрывается у быстрых горных речек, чтобы снова начаться на том берегу.

Бажен удивляется. Одна и та же речка, а в который раз переправляться приходится.

В лесу тихо, только слышно, как гудит река да поют птицы. Меж деревьями вытянулись в рост человека заросли папоротника, кусты орешника.

Боярин Роман молчит. С непривычки по горам ездить в голове кружение началось. Особенно когда тропинка петляет над самой кручей.

Про себя боярин князя ругал, обзывал разными непотребными словами, злился, глядя на Бажена. А тому всё в диковинку, едет, по сторонам озирается. И другим русским воинам любопытно смотреть на такую красоту.

Привалы касоги устраивали у родников, и вода здесь тоже особенная, чем-то не такая, как внизу, в Тмуторокани. Чистая, как роса и бежала по берёзовым желобам, поросшим зелёным мхом, по камешкам, задерживаясь в каменных неглубоких колодцах, через края растекались по зеленям.

Бажену касожские нравы по душе. У каждого родника стоит потемневший от времени, неизвестно кем вырезанный ковшик. Всяк, кто ни остановится, напьётся и уходит дальше, а ковшик следующего ждёт.

И ещё вот что увидел Бажен. Касог не пройдёт мимо; если заметит, что берестяной жёлоб сбился либо камень на колодце упал. Непременно поправит.

Наутро четвёртого дня въехали они в большой аул. Из разговоров касогов Бажен понял, что здесь живёт князь Редедя. Он сказал о том Роману. Боярин вздохнул облегчённо:

— Наконец-таки. Взад-вперёд по окаянным горам покидало, ажник в животе играло. Спроси-ка у них, где они нам избу посольскую отведут и скоро ли свово князя покажут. Бажен слова боярина Романа старшему касогу перевёл. Тот велел им ехать следом за ним. У длинной сакли с плоской крышей касог спешился, кликнул другого касога, что-то шепнул. Потом повернулся к Бажену, сказал: — Тут жить будете. А как князь Редедя велит, тогда и к нему явитесь. И ушёл, уводя на поводу коня. Отрок спрыгнул, помог сойти с коня боярину. Воины тоже спешились, с вьючных лошадей сняли тюки с подарками для Редеди. Касог, приставленный доглядать за русами, ввёл боярина и Бажена в саклю. Полутемно и пахнет глиной. — Ну и изба посольская, хоть бы какие-нибудь полати, — простонал боярин и велел Бажену принести для спанья хоть попоны. Касог ушёл, а Роман, стянув сапоги и скинув рубаху, завалился спать. Бажен походил из угла в угол, потоптался во дворе среди воинов да и тоже последовал примеру боярина.

И день, и два, и уже больше недели живёт в ауле посольство князя Мстислава, а с Редедей так и не виделись. Сказывают касоги, уехал, куда — не знаем. Боярин Роман Бажена то и дело гонит узнать, не вернулся ли касожский князь. И если прибыл, то пусть послам честь выкажет. От безделья и сна частого Роман распух, борода взлохматилась. Бажен тоже заскучал по дому. Не раз пожалел, что знает касожский язык. Кабы не выучил ещё мальчишкой, сидел бы сейчас дома. А то на тебе, будь толмачом, да ещё при таком боярине. Роман не раз порывался воротиться в Тмуторокань, да остерегался Мстислава. Велел тот непременно с Редедей увидеться. К касожскому князю их привели, когда они и думать о том не стали. В просторной сакле, выстланной медвежьими шкурами, в окружении вассальных князьков, нахмурившись, сидел Редедя. Густые брови сошлись на переносице. Рука поглаживала смолянистую бороду. На вошедших русских послов смотрели чёрные глаза.

Роман отвесил поясной поклон, сказал:

— Князь Мстислав бьёт челом тебе, князь касожский. Вели дары принять тмутороканские.

Стоявший позади Романа Бажен перевёл.

Один за другим воины внесли щит и меч, шлем и кольчугу, положили у ног Редеди.

— А ещё, князь, — снова произнёс боярин, — привезли мы те парчи византийской да мехов русских.

Молчали сидевшие князья, только глаза жадно глядели на оружие. Заговорил Редедя быстро, гортанно. Бажен едва успевал переводить.

— Чего хочет князь Мстислав? Выскажи, боярин, а мы послушаем. Вот и советники для того собрались, — он обвёл рукой сидевших вокруг касогов.

Роман кивнул, потом поворотил голову к Бажену:

— Всё ли понял, что он сказал?

— Слово в слово, — подтвердил Бажен и приготовился слушать ответ Романа. Тот сказал:

— Князь Мстислав зовёт тебя, князь, идти с ним повоевать хазар. Для того и меня послал к тебе.

Касоги переглянулись. Редедя приказал стоявшему у двери молодому касогу:

— Выведи русских послов, пусть подождут, пока мы совет держать будем. — Боярин с Баженом вышли, ждали недолго. Наконец их снова ввели в саклю. Редедя произнёс:

— Скажи, боярин, князю Мстиславу, что воевать с ним я хазар не буду, но тем моим касогам, что сбежали от меня и в Таматархе нынче живут, в дружине княжеской, не возражаю. Наперёд же пусть князь Мстислав моих недругов не привечает, как и я его. Тогда будет меж нами мир и не станем мы воевать друг с другом.

Князьки закивали одобрительно, заговорили вполголоса меж собой. Тмутороканские послы удалились с поклоном. За порогом Роман сказал со злостью:

— Стоило дожидаться.

В тот же день посольство князя Мстислава покинуло касожский аул.

В низкой горнице разбросан толстый ковёр. Вдоль стены длинная лавка. Заложив руки за спину, Мстислав ходит из угла в угол, сосредоточенно думает. Иногда присядет на лавку, но не надолго, потрёт лоб либо побарабанит пальцами по коленке и вскочит, снова меряет горницу широким шагом.

Есть о чём поразмыслить князю, коль сидит на таком княжении, как Тмуторокань. Нынче явью стало, что задумали хазары. И катапан корсунский с ними заодно будет. Сила немалая собирается. А кто с тмутороканцами против них станет? Призвать бы кого из братьев на подмогу, да не ко времени Святополк свару затеял. Был ещё расчёт на касогов, ан неудача постигла. Вишь, Редедя обиду держит…

Теперь послов из Константинополя дожидаться. Каков будет ответ базилевса?

В горницу заглянул Ян Усмошвец:

— В Белую Вежу гонцов наряжаю.

— Одвуконь пусть скачут. — Мстислав подошёл к двери, остановился. — Гонцы те необычные, важную весть повезут. Кого за старшего посылаешь?

— Десятнику Путяте велел собираться.

Мстислав кивнул одобрительно, потом сказал:

— Перед дорогой ко мне пусть зайдёт. Наказать надобно, чтоб беловежский воевода стены крепил да съестные припасы в крепости проверил на случай осады.

Князь присел на лавку, указал Яну на место рядом:

— Вот, воевода, мысли меня не покидают, когда ждать хазар в гости?

— О том и у меня думы. И чудится мне, что нынешней осенью не пойдут они ратью на нас. Да ко всему греки корсунские от словес не отошли. А хазарам не слова их надобны, а воины.

— И я тако же мыслю. Весной ждать надобно. А нам же готову завсегда быть.

Вошёл тысяцкий Роман, покосился на сидевшего рядом с князем Яна.

— Уразумел ли, о чём речь? — спросил Мстислав.

Роман кивнул, пригладил усы. Немного помолчав, предложил:

— А ежели печенегов призвать? Они с хазарами старые недруги.

— А разве ты, боярин, забыл, что печенеги недруги и Киеву? — возразил Усмошвец. — Сколь раз набегали на Русь.

Нет, с печенегами у нас дружбы быть не может, — поддержал воеводу Мстислав. — Нынче с нами Византин по пути.

Тысяцкий не стал перечить, но старое недовольство на Яна снова заворочалось в груди. Не могли простить бояре князю Владимиру, что простого кожевника воеводой сделал, возвеличил так. А он, ишь ты, советы князю да боярам подаёт.

— Так ты же, воевода, пошли ко мне десятника Путяту, — сказал уходившему Усмошвецу Мстислав. — И не забудь, чтоб одвуконь гонцы в Белую Вежу скакали да хазарских и печенежских караулов остерегались.

6

За Амастридской площадью, где торг вели скотом, рыбами и по повелению базилевса устраивали публичные казни, строители заложили церковь.

На восходе солнца приходил сюда Анастас, на гладкой доске разворачивал свиток пергамента, сверял, так ли ведут мастеровые работы, как задумал он.

Анастас приводил с собой Петруню.

— Смотри, рус Петра, и учись. Уйду я в иной мир, Константинополь красить станешь.

Петруня любознательный, во всё вникает. На какую глубину фундамент вырыт и где какие колонны возводить следует, что за раствор, на каком мастера стены кладут.

В суете день пролетел незаметно. Бритые рабы с железными ошейниками, одетые в рваные рубища, таскали по строительным лесам носилки с камнями. За ними наблюдали греки-надсмотрщики. По их окрику и свисту бичей Петруня догадывался о приходе хозяина в хитоне. Того, который купил Петруню. Тогда надсмотрщики старались изо всех сил.

— Эй, ленивцы, разбойники! — раздавались их голоса, и ремни гуляли по спинам рабов.

Хозяин кивал головой. Рабов надо подгонять, иначе они совсем не будут шевелиться.

Возвращались Анастас с Петруней сумерками. Шли сначала широкими улицами, наряженными в мрамор, с затейливыми каменными домами, украшенными портиками, увитыми плющом, со стройными зелёными кипарисами у подъездов. Улицы освещались с вечера яркими фонарями. Днём тут всегда бывало шумно. У цистерн с питьевой водой собиралась толпа говорливых греков с узкогорлыми сосудами. Вода поступала по водопроводу, и когда случалась какая поломка, жаждущие за место у цистерны устраивали побоища.

Предприимчивые торговцы продавали воду на разнос.

Тут же, у лавок торговцев разным товаром, лежали железные багры и длинные шесты для тушения пожаров. Пожары в Константинополе не редкость. Уже на глазах у Петруни в одночасье под ветер выгорел целый квартал.

За долиной Ликоса тянулись кварталы бедноты и ремесленного люда. Дома здесь деревянные, крытые тростником, а улицы узкие, изрытые ямами. В этих кварталах воняло нечистотами, сыромятными кожами, а в темноте, пугая редких прохожих, стаями бродили голодные собаки.

Петруня отбивался от собак суковатой палкой, по колени проваливался в зловонные колдобины.

По этим улицам иногда лишь протопает ночная стража. Не таясь, ходят воры и девицы весёлого нрава, кому не дозволялось появляться в царственном граде.

Но Петруне с Анастасом нечего опасаться воров. Что возьмут они у бедного зодчего, с пустым кошелём у пояса и его одетого в старье ученика?

Как-то у Харисийских ворот в шуме толпы Петруне почудился русский говор. Он насторожился. Так и есть, русские. Они держались кучно, изредка перебрасывались словами. Дёрнулся Петруня к ним, но рука Анастаса потащила его в другую сторону.

От Харисийских ворот русские послы направились в район Влахерна[83]. Здесь, среди множества храмов, высился новый императорский дворец. Но Давид знал, базилевса нет в Константинополе, Логофет дрома[84], принявший грамоту тмутороканских послов, сказал, что базилевс в Болгарии и за весть тайную благодарит князя Мстислава. Но не то главное для Давида. Велел ему Мстислав склонить греков на совместный поход против хазар. Однако хитрый логофет дрома гостей выслушал, но ответа без базилевса не дал. Третий месяц дожидаются русские послы базилевса. Живут в предместье Царьграда, на подворье святого Мамонта, где ещё со времён Игоря оговорено жить русам в Константинополе. В город ходят кучно, без оружия, как и записано в договоре.

Давид времени не терял, торг вёл мехами и кожей, а как сбыл, накупил всяких византийских товаров и, чтоб не углядел городской эпарх[85], тайно доставил на ладью штуку китайского шелка да две затканной золотом византийской парчи.

В Константинополе торг ведут разумно. Греки и иноземные гости знают, где какой товар продавать: золото на Мессе, товары с загадочного Востока в Эмволах, а между Милием и Халкой, чуть ли не у самого царского дворца, зазывают люд торговцы благовониями. Каменные ряды здесь тесно уставлены сосудами, на гладких досочках разложено душистое мыло, баночки с ароматными притираниями. На все лады кричат горластые зазывалы.

Выйдя на площадь Августеона, тмутороканские паведщики[86] направились к храму Софии Премудрой[87], строгому и высокому, с куполообразной крышей, увенчанной огромным крестом, с широкими распахнутыми дверями, отливающими золотом, переливающимися цветными камнями и серебром.

Пройдя через толпу, забившую площадь перед храмом и паперть, русы вошли в собор. В сумерках трепетали огоньки лампад и свечей, играли переливами подвешенные на цепях наборные висячие лампады, сделанные в виде гроздьев винограда, небесно-голубой гладью радовали балки и купол крыши, поддерживаемый четырьмя столбами, блестело золото, темнели лики святых, а перед алтарём яркая россыпь звёзд и крест вещали силу христианства. По всей длине храм Софии разделяли четыре ряда колонн. Внутренние, сужавшиеся кверху, подчёркивали высоту и стройность здания, упирались невидимо в расписной потолок, а на боковых крепко держались хоры и забранные искусными резными решётками верхние места.

Бывая в Царьграде, Давид каждый раз с дивом взирал не только на бесподобные творения человеческих рук, которыми Константинополь поражал чужеземцев, но и на то, как живут греки. В богатстве и роскоши соперничали между собой патриции, пресыщая себя.

А рядом в скудности ютились ремесленники и рабы, бедные торговцы и люд без занятий, разноплеменный: греки и армяне, иудеи и славяне — византийские плебеи, неугомонные, подчас буйные.

Однажды, Давид сам тому свидетель, толпа в бесчисленном множестве, вооружённая дубинами и камня ми, вывалила с ипподрома и, подстрекаемая зачинщиками, принялась крушить дома именитых, жечь их подворья. В ту ночь ненасытный огонь слизал не один квартал царственного города. А наутро на непокорных базилевс бросил воинов. Мечами и копьями они усмиряли плебеев, а в церквах священники призывали к тишине и Миру.

Пристроившись особняком у боковой колонны, Мстиславовы послы отстояли вечерню. До самого купола возносилось умиротворяющее пение хора, гремел бас дьякона, пахло ладаном. Зазвонили колокола, возвещая конец службы. Толпа закружила Давида, вынесла из духоты на воздух. Он огляделся, разыскивая глазами своих. Увидел их сходивших по широким ступенькам паперти: киевляне Любомир с Вышатой да Славин, купец тмутороканский, — а ныне они послы князя Мстислава.

Пробираясь в толпе, они вышли на главную улицу Константинополя, именуемую Мессой. Посвежело. С моря дул ветер. Давид запахнул плащ. По каменной мостовой шаркали подошвы, топали копыта, гремели колеса. Верхом на муле, в окружении бежавших следом слуг проехал патриций. Расталкивая прохожих, пробежали рабы-носильщики, удерживая на своих плечах крытый паланкин. Протрусил навьюченный огромными глиняными амфорами осел. Перебраниваясь, пробрела компания пьяных бездельников. Мальчишки протащили на верёвке юродивого.

За городом, в предместье, улицы узкие, по холмам петляют, переваливают. Грузный Вышата, тяжело отдуваясь, промолвил:

— Что в Киеве, на Подоле.

— В Киеве, верно, первый снег выпал, — сказал Любомир.

— Оно, поди, и в Тмуторокани мороз прохватывает, — вздохнул Славин. — Доколь жить здесь будем, пора бы домой воротиться.

— А что скажешь князю Мстиславу? — спросил его Давид.

— Да и до весны теперь как плыть станешь? Море-то неспокойное. Будем ждать тепла. А к тому времени и базилевс воротится.

— Греки-то кормят нас, — усмехнулся Вышата, — по правде, не обильно.

Славин рассмеялся.

— Они о те, Вышата, пекутся, чтоб похудел, а то, вишь, еле ноги переставляешь. От обжорства и лопнуть можешь.

Вышата обиделся, но смолчал. Из распахнутых настежь дверей приземистой харчевни раздавались весёлые голоса бражников, смех греховных девиц, разило кислым вином и горелым луком.

— Беспутство, что геенна, — поднял палец Давид.

— Содом, — поддакнул Вышата. У ворот подворья святого Мамонта солдаты префекта при свете факела подбрасывали кости, ругались за каждый проигранный фолл[88]. Увидев русов, ненадолго отложили кости, мельком оглядели гостей. Налегке идут. Если б несли эти купцы при себе какой товар, тогда иное дело. Глядишь, недозволенное оказаться может, а это солдатская пожива. А когда в город русы направляются, поглядеть непременно, чтоб оружья при них не оказалось. На этот счёт префект дал строгий приказ. Русы скрылись, и солдаты снова принялись за кости.

Зима в Константинополе не то что на Руси, По утрам лёгкий мороз затянет ледяной коркой лужи, но едва взойдёт солнце, они оттаивают. Далеко в синее небо вытянулись зелёные стрелы кипарисов, недвижно стоят разлапистые ели и, не замечая холодов, красуются, не сбросив листву, дуб и лавровишня. Петруне дивно такое. И что это, зима не зима, так себе: без снега, без метели, без салазок. По вечерам, греясь у жаровни с тлеющими деревянными углями, Петруня рассказывал Анастасу, какие трескучие морозы у них в Киеве, с вьюгами и снежными заносами. Анастас слушал и улыбался. К утру, когда перегорал огонь в жаровне, в мастерской становилось зябко. Петруню бил озноб. Он вскакивал, прыгал попеременно то на одной ноге, то на другой, пока не согревался, и, подхватив амфору, торопился к водопроводу. Пока туда бежал, под ногами ледок похрустывал, оттуда по лужам шлёпал. Анастас тем часом варил хлёбово — пустую полбу. Только и того, что горячо. Поест Петруня и не сыт. Редко в какие дни полба была С мелкими кусочками мяса.

Не раз припоминал Петруня, какие каши доводилось едать дома да какие высокие и душистые, с румяной корочкой хлебы пекла стряпуха…

Однажды, взобравшись на леса, Петруня приглядывался к работе каменных дел мастеров. Особенно понравился ему высокий плечистый мастер с клеймом на лбу. Он клал камень к камню быстро и ровно. Петруня остановился рядом.

— Вижу в тебе русича, отрок, — не прекращая работы, по-русски сказал мастер. — Я тоже русич. Зовут меня Малк.

Петруня растерялся. Разве мог он подумать, что этот раб из Руси попал в неволю? — мастер заговорил снова.

И Петруня, изредка поглядывая на стоявшего поодаль надсмотрщика, рассказал Малку о своих мытарствах.

— Много лет я здесь, отрок, — поведал ему Малк. — Состарился, но Русь не забыл. Вишь отметину на челе то знак за побег. Нынче, чую, не убежать мне. День и ночь за мной вот он доглядает. — Малк указал глазами на надсмотрщика. — А тебя я заприметил с того самого дня, как зодчий сюда привёл. И вот что я тебе скажу. Бежать надо, отрок, пока нет за тобой надзора и покуда ошейник не надели. Как бежать, то сам подумай. Теперь поспешай отсюда, вишь, грек идёт.

7

От Милия и до священного дворца подернутую инеем дорогу посыпали цветами. Гирлянды роз свисали на стенах домов, обвивали портики и колонны. Мягкие восточные ковры устилали мостовую. Шумные плебеи теснились по ту и другую сторону улицы Мессы. Нетерпеливых сдерживали солдаты императорской гвардии. В низко надвинутых шлемах, лёгких кольчугах, они выстроились на расстоянии локтя друг от друга, зорко следя, чтобы никто из крикливых оборванцев, высыпавших поглазеть на благочестивого базилевса, не заступил ему дорогу.

Розы и другие цветы искусные садовники выращивали зимой в императорских оранжереях.

Давид протиснулся вперёд, всмотрелся туда, где мраморной аркой начиналась улица. Никого не видно. За спиной простуженно закашлял Любомир-киевлянин.

— Теперь скоро и в путь, — сказал Славин.

— Весной поплывём. Зимой море неспокойно.

— Едет! Едет! — закричали со всех сторон.

Толпа задвигалась, притиснулась к дороге, прижала Давида и его товарищей. Базилевса увидели, когда он поравнялся с ними. Два молодых воина вели под уздцы вороного коня, крытого шитой золотом попоной. На отделанном драгоценными камнями седле восседал базилевс Василий. На нём соболья шуба, покрытая багряным китайским шёлком, и соболиная шапка. Тонконогий конь прядёт ушами, пугливо косит по сторонам.

— Божественный!

— Несравненный! — раздавалось вокруг.

Император не смотрел на народ. Давид успел разглядеть суровый взгляд базилевса и сдвинутые на переносице брови. О чём он думал в эту минуту? Может, торжественные встречи, к которым так привык Василий Второй, время от времени возвращали его к смутным годам первого десятилетия? Тогда непрочно сидел он на императорском троне. Варда Фока, племянник покойного императора Никифора, поднялся против Василия. Аристократия Анатолии провозгласила его базилевсом. Не успел Василий подавить мятежников, как вспыхнуло другое восстание патрициев. Его возглавил стратиг Варда Склир. Вся Азия поддержала Склира. Эмиры Майферката и Амиды посылали ему на помощь свои отряды. На сторону Варды переходили полководцы Армении. На несколько лет потерял покой базилевс Василий…

Но потом настал час, когда побеждённый Варда Склир пришёл с повинной, и торжествующий император, глядя на изнурённого и постаревшего мятежного вассала, не удержался, воскликнул: «Вот тот, кого я так страшился, кто всех нас повергал в трепет. Он идёт ко мне с мольбой на устах, его ведут за руку».

Базилевс улыбнулся краем рта, но Давид этого уже не видел. На расстоянии от императора конюхи вели попарно коней базилевса. Лучшие скакуны, покрытые парчовыми чепраками, пугливо косили глазами, норовисто вскидывали головы. Следом, по четыре в ряд, ехали этериоты — конная гвардия, лучшие из лучших, кому доверено охранять священное дыхание базилевса, шли широким шагом пешие армянские воины, а позади, едва успели скатать ковры, теснимые конниками, брели скованные цепями пленные болгарские князья и воеводы. Те, кто не смирил своей гордыни перед могуществом Византии. Теперь их вели в рабство.

Давид с товарищами не стали дожидаться шествия и выбрались из толпы.

«Армия без государства подобна голове без тела. Если не заботиться об армии, само существование империи может оказаться под угрозой».

Базилевс Василий поставил точку, посыпал чернила мелким песком и отложил перо. Стоявший за его спиной паракимомен[89] Иоан, тщедушный старец с лицом скопца, облачённый в длинную одежду из жёлтого шелка, принял из рук базилевса лист. Василии поднялся. Из отделанной красным деревом библиотеки, стены уставлены книгами и свистками, прошёл на открытую галерею. Следом неслышно ступал паракимомен.

Базилевс остановился, положил руки на резные перила. По дыханию догадался, что паракимомен рядом, спросил:

— Что ответил логофет послам архонта[90]!

Иоанн, шамкая беззубым ртом, ответил:

— Он ждёт твоего слова, благочестивый.

И снова Василий подумал, что прав он был, когда издал указ, ограничивающий мятежных феодалов.

— Цуло забыл судьбу Фоки и Склира, — промолвил базилевс.

— Не мешает ему напомнить судьбу царя Самуила[91].

— Хе-хе, — мелко рассмеялся паракимомен.

Василий нахмурился. Одно упоминание о ныне уже покойном болгарском царе Самуиле приводило его в ярость. Сколько крови попортили ему болгары. Разве может забыть он, император ромеев, как побили его войско болгары при проходе Трояновых ворот на Балканах. Только через десять лет после того смог базилевс начать.

За то поражение у Трояновых ворот Василий жестоко отомстил болгарам. В ущелье Чимбалонги в лето 1014 месяца июля, пленив четырнадцатитысячное войско царя Самуила, базилевс велел ослепить всех, после чего отпустил их. Когда четырнадцать тысяч слепцов с пустыми глазницами возвратились в лагерь царя Самуила, тот не выдержал и спустя короткое время умер. С той поры базилевса Василия прозвали Болгаробойцем.

— Хочу слышать, что скажет синклит[92]. — Василий обернулся к паракимомену: — Вели оповестить патрициев.

Власть императора безгранична, его воля священна.

В огромный зал большого дворца, поражающий великолепием и роскошью, уставленный вдоль стен мраморными статуями, входили один за другим высшие сановники Византийской империи. Стоявший у двери антриклин[93], худой и высокий грек, встречал каждого, жестом указывал место. Ближние к императору кресла заняли севаст и куропалат, за ними магистры, патриции и протоспафарии[94].

Мраморные колонны подпирали высокие своды. Стены расписаны цветными фресками, изображающими победы могучей Византии. Над кадильницами, установленными по углам зала, поднимался дымок фимиама.

В широко распахнутых дверях, сделанных из лучших пород африканского дерева, показался препозит[95], любимец базилевса, евнух Михаил, в одежде, тканной серебром. Провозгласил:

— Повелитель!

За его спиной показался император в золотой хламиде.

Все с шумом встали, склонились в поклоне. Мрачным взглядом Василий окинул спины подданных, уселся. Дождавшись, когда сановники подняли головы, подал знак садиться. Упёршись в подлокотники кресла, базилевс чуть подался вперёд, насупив брови, сказал негромко, но резко:

— Катапан Цуло замыслил отложиться от империи. Поведай, что известно тебе о том? — Василий посмотрел на логофета дрома. Тот вскочил, проговорил быстро, размахивая руками:

— Архонт Мстислав уведомил нас, что Георгий Цуло, надеясь на помощь хазарского царя Бусы, коварную мысль вынашивает: сделать нашу Херсонесскую фему империей, а самому базилевсом херсонесским стать. Вобрал воздуха, снова зачастил: — Ещё сказали нам таматархские паведщики, что хазары поход против Таматархи готовят и на то Цуло подбивают.

— Нельзя допускать, чтобы Буса и Цуло объединились! — прервал логофета молодой ещё стратиг Андроник. — Одолев Мстислава, они и против нас воедино восстанут. Тогда и Херсонеса лишиться можем.

Сидевший в углу седой протоспафарий выкрикнул:

— А скажи, стратиг Андроник, не думаешь ли ты, что мы должны послать свои дромоны[96] на помощь архонту Мстиславу?

— Не об архонте Мстиславе мы должны мыслить ныне, а о том, как подавить мятежного Георгия, не дав ему окрепнуть. А то случится, если они с царём хазар сговорятся, — возразил Андроник.

Болезненный куропалат Роман, поминутно кашляя, предложил:

— Можно печенегов нанять.

Брат базилевса Константин отрицательно покачал головой:

— Печенеги Херсонес разорят и уйдут, а за ними хазары заявятся да и осядут. Что тогда делать станем? Не отдавать же им Херсонеса.

Василий молчал, слушал внимательно. Препозит Михаил, уловив желание базилевса, сказал:

— Оружием подавить мятежного Георгия. Доместику схол[97] о том велеть.

Базилевс поднял руку, подав знак, что он достаточно выслушал мнение синклита, и покинул зал первым.

Следом вышел Константин.

Братья не были похожи друг на друга ни лицом ни телом. И в характере не наблюдалось ничего общего. Василий — высокий, плотный, с крупным мясистым носом и тёмными, тронутыми густой проседью волосами. Из-под нависших бровей умно смотрели голубые глаза. Базилевсу давно перевалило за пятьдесят, но он был крепким и не знал усталости.

Обрюзгший от вина и разгульной жизни Константин ростом по плечо Василию.

Базилевс шагал широко, и Константин с трудом поспевал за ним. Василий проговорил с сожалением:

— Был бы жив архонт Владимир…

— Правдивы твои слова, несравненный, — поддакнул Константин. — При архонте Владимире и сестре нашей Анне…

Василий остановился, свысока взглянул на брата:

— О том ли речь, когда целую фему от империи отторгнуть замыслили. Верно сказал препозит Михаил, дромоны слать надобно. А тебе, брат, со стратигом Андроником тот поход возглавить.

Константин послушно склонил голову.

— А куда, несравненный, наши дромоны должны путь держать, на Херсонес либо в Таматарху?

— К чему же в Таматарху? — насмешливо спросил базилевс. — Разве мятежный Цуло там?

— Но о том архонт Мстислав просит, — промолвил Константин.

— Пусть архонт Мстислав с хазарами сам воюет, а нам надо нашего катапана наказать достойно.

— А что ответим паведщикам Мстислава, несравненный?

Базилевс нахмурился:

— Разве то, что мы катапану не дадим заодно с хазарами Таматарху осадить, не помощь Мстиславу?

— В твоих словах истина, несравненный.

Василий резко повернулся, пошёл в свои покои. Глядя ему вслед, Константин подумал, что трудно быть братом базилевса.

8

От обедни Мстислав перешёл на княжий двор вершить суд. О том люд оповестили загодя, дабы кто на кого какие обиды имел, при себе не держал, а на княжье усмотрение представил.

День праздный, народ загодя повалил, чтоб место получше занять. Савва остановился подле Давида.

Иноземные гости — в стороне. Кто впервые на Руси, тому непривычно. В их землях такого не видывали.

Посередь двора княжье место — помост, крытый алым сукном, ниже места боярские, а за помостом дружина старшая в броне и сбруе.

Колготно. Показался Мстислав, и люд затих. Ждут, что скажет князь. А он не спеша уселся в кресло, дождался, пока бояре угнездятся, поднял глаза на тысяцкого Романа:

— Почнём?

Боярин Роман подал знак, и пристав княжьего суда зычно выкрикнул:

— Есть ли жалобщики, кто суда княжьего ищет. Вперёд выскочил суетливый мужичонка с бородкой, как из льняной кудели, кинул шапку оземь Савва узнал в нем того рыбака, что привозил рыбу Давиду, тому много лет минуло. Попытался вспомнить имя, не удалось. Пристав нахмурился:

— Непотребное пред князем и лучшими мужами вытворяешь, шапкой землю метёшь.

Мужичонка пропустил слова пристава меж ушей.

— К тебе, князь, с жалобой. Самоуправство чинит.

— Кто ты и на кого слово твоё? — перебил его Мстислав.

Толпа загомонила, послышался смех, кто-то крикнул:

— Громче сказывай, что под нос бубнишь!

Мужичонка обернулся на крикуна, но смолчал. Мстислав повторил вопрос.

— Андреяш я, с выселок, — снова заговорил мужичонка. — А жалуюсь я на купца Давида. Самоуправство чинит. Третьего дня чёлн мой забрал и сети с шеста снял.

— Здесь ли ответчик? — пристукнул посохом тысяцкий Роман.

Из толпы вышел Давид, поклонился князю и боярам.

— Верно ли говорит истец? — обратился к нему Мстислав.

Давид на Андреяша и глазом не повёл, сказал, чтоб все слышали:

— Правду говорит он, князь. Было такое. Но взял я чёлн и сети у него за то, что купы мне который год как не ворочает.

— Велик ли долг тот? — вдругорядь вмешался Роман.

— Две гривны, боярин, да к ним приклады набежали.

— Так ли говорит ответчик? — взгляд Мстислава повернулся к Андреяшу.

— Лежат на мне те гривны, — развёл руки мужичонка.

— Почто ж ты жалобу к князю принёс? — выкрикнул боярин Димитрий.

Мстислав перебил его:

— Жалоба твоя, истец, не по справедливости. Отказываем тебе княжьим судом, А что на честного гостя хулу вознёс, взыщи с него, пристав, полгривны в княжью скотницу.

Давид усмехнулся, отвесил поклон. А Андреяш только руки развёл, задохнулся от обиды. В толпе загомонили:

— Вот те и сыскал защиты!

— Но и что? Суд верный!

— Да что, Давид-то старшина гостей, к князю ближе!

— А ваш-то Андреяш хорош! Гривны почто не отдаёт?

Голос пристава прервал перебранку:

— Судит князь по справедливости хазарского гостя Обадия. — И, повернувшись, приказал стражникам: — Где ответчик?

Толпа разом стихла. Задние на носки приподнялись, чтоб лучше видно было. Подгоняя копьями, стража вытолкнула Обадия. Хазарские гости заволновались. Обадий вытер рукавом гноящиеся глаза. Мстислав спросил, чтоб слышно было всем:

— Ходил ли ты, купец, без товара в Итиль и с какой надобностью?

Обадий промолчал.

— Почто рот не раскрываешь? — рассердился Димитрий. — Либо не разумеешь, о чём речь?

— Пусть послух скажет! — возвысил голос боярин Роман.

Путята ждал того, вышел без промедления. Из толпы хазарских гостей раздался голос:

— Княжий слуга он, есть ли ему вера?

Лицо у Мстислава посуровело.

— Он воин и стяг дружины целовал. Говори же, что услышать довелось, десятник Путята.

Старый Путята повернулся не к князю, а к народу, принялся рассказывать, о чём поведал в дороге. Вот он закончил. Зашумел люд, заволновался, только хазарские гости молчат, будто воды в рот набрали. Раздались голоса:

— Живота лишить Обадия.

— Хазарские гости в Тмуторокани живут, а сами измену мыслят!

Мстислав встал, поднял руку:

— За измену достоин купец Обадий смерти. Но мы не будем лишать его живота. Отныне, до нашего дозволения, запрещаем купцу Обадию вести торг, и товары кои имеются у него, забрать в пользу Тмуторокани. Да ещё взыскать с Обадия в скотницу двадцать гривен серебра. — Сказав, он спустился с помоста. Следом за князем потянулись бояре. Княжий суд закончился.

Отвыла зима голодной волчьей стаей, перебесилась мокрым снегом да предутренними заморозками и пошла на убыль. Лед на Сурожском море посинел, стал ноздреватым, а потом в одночасье полопался, зашевелился и тронулся с места крупной шугой.

Высыпали тмутороканцы на берег, гомонят. Треск и гул стоит, далеко слышно. Глыбы одна на другую наползают, крошатся.

Приковылял поглазеть и Обадии. Оперся о палку, смотрит слезящимися глазами. Весна идёт. По весне начало торгу, да Обадию князь Мстислав своим судом запрет наложил: из Тмуторокани не отлучаться. И не только Обадию, но и сыну его, Байбуху. А другим гостям хазарским велел князь до его указа в Итиль не ходить. Те было воспротивились, но что поделаешь против княжеской воли.

Обадию забота вдвойне. Торг — одно, другое как уведомить кагана, что Мстиславу уже известно о хазарских планах и дружину русы собрали многочисленную. В той дружине касогов немало.

В толпе Обадий разглядел Савву. Тот стоял рядом с Баженом, а глазами уставился на молодую княгиню. На Добронраве шубейка короткая, на самые плечи платок тёплый спадает, на ногах сапожки красные. На ветру щеки разрумянились, горят маковым цветом.

На той стороне в дымке Корчев виднеется. По льду корчевцы к тмутороканцам, а тмутороканцы к корчевцам в гости хаживали. Теперь жди следующей зимы.

— Море разверзлось! — крикнуло несколько голосов, и все обратили взоры туда, где у самого берега разошлась мёрзлая каша и зазияла огромная полынья. Она поминутно ширилась, открывая тёмное, водяное: поле И уже какой-то шустрый тмутороканец под общий смех и шутки, набычившись, того и гляди, лопнет, волок в море.

Княжеский гридин Василько почерпнул пригоршню студёной воды, плеснул в стоявших поблизости девок. Те взвизгнули, шарахнулись в стороны.

Воздух пьянил весенним густым настоем, обильно хлестал по жилам, распирал грудь. Эхма, вот она, весна-голубушка!

Запоздало прибежал Мстислав, шуба внакидку, без шапки, крикнул Васильку:

— Ну-тка, поборемся!

И, раздевшись до рубах, завозились, заходили в обхват, в обнимку. Толпа окружила, подбадривает одного и другого. Весело. Повернулся Обадий и ушёл незаметно.

Временами тесным становился княжий терем для Добронравы. Её потянуло в рыбацкий выселок, где не было ни тиуна огнищного, ни тысяцкого, не шушукались по углам бояре из большой дружины…

Добронрава прошла мимо гостевых дворов к пристани, где с первой оттепелью засуетился люд. Она замедлила шаг, захотелось посмотреть, как зимовавшие в Тмуторокани иноземные купцы готовят свои корабли к отплытию. Корабельщики варили в чанах смолу, проверяли паруса. Издали Добронрава увидела Савву. Он тоже заметил её, подошёл, спросил:

— Не к Бажену ли?

Добронрава кивнула. Савва пошёл рядом.

— Тогда пойдём вместе, я тоже к нему. Давно обещал, да недосуг.

Большую часть пути они молчали. Уже когда начались выселки, Савва сказал:

— Никак не привыкну, что ты княгиня.

— А я о том и не думаю. Я не за князя шла, а за Мстислава. По любви.

— То знаю.

Бажена дома не оказалось, и Савва не стал дожидаться. Скинув дорогие одежды, Добронрава надела девичий сарафан, принялась наводить в избе порядок. За работой не заметила, как и вечер наступил. Вышла к морю. Рыбаки ещё не возвратились с лова. Добронрава мыслью была сейчас с Баженом. Она представила, как он выбирает рыбу из сетей и руки у него красные, обветренные, с детства привыкшие к работе.

И ещё дорогой Добронрава подумала, что сети у Бажена старые и жить ему трудно. Верно, долг купцу Давиду не вернул.

Из Корчева кузнецы и бронники целую ладью оружия доставили. Всё, что за зиму заготовили и какое ещё с прошлого лета в клетях лежало. Тиун огнищный Димитрий с мастеровыми расчёт произвёл и мечи да иные боевые припасы воеводе Яну Усмошвецу передал. Тот роздал его гридням, принятым в дружину за последнее время в большом числе.

Добронраве приглянулся панцирь тонкой работы. Пластины одна к одной пригнаны, сбоку замки хитрые. Ян усмехнулся:

— Возьми, княгиня, тебе под стать.

Пошутил и сам не подумал, что Добронрава возьмёт. А она в ответ:

— Так ты, воевода, и шелом мне в таком разе подбери, и меч. Пусть и у меня будет воинское убранство.

— Мстислав заругает, воинское дело мужское.

— А разве чёлн гонять и рыбу сетями ловить женское дело? Князь видел, что я умею то делать не хуже мужчины. Мечом же владеть не князь, так ты, воевода, намучишь. Глядишь, сгодится для жены Мстислава.

Усмошвец долго перебирал мечи, отыскал, какой полегче, протянул со словами:

— В таком разе будет те дядькой в делах ратных дед Путята. Но прежде осиль на коне ездить. О том мужа своего, князя Мстислава, проси.

С той поры с утра и допоздна в мужских одеждах княгиня носилась по полям. Добронрава сидела в седле крепко, вдыхала степной воздух, и на сердце было радостно. Конь шёл иноходью, покачивал крупом, то переходил на размашистую рысь либо вытягивался в галопе, подминая копытами первую траву. Скакавший позади Василько диву давался. Откуда у молодой княгини столько силы?

Не знал гридин Василько, что степь напоминала Добронраве море и дышалось ей здесь легко и хорошо.

А бояре снова злоязычили:

— Разве то княгиня. Отрок в сарафане.

9

В порту тесно от складов. Петляя в узких лабиринтах, Петруня выбрал безлюдное место, затаился. Отсюда видно всё. Вон бортом прильнула к гранитным мосткам русская ладья. Тут же торговые корабли из других стран стоят. Море тихое, выглянуло краем солнце. У входа в порт просторное каменное здание. С утра и дотемна сидят в нем важные сановники, милостью базилевса удостоенные званий табулярия и эпарха. Первый печатью заверяет торговые договоры, второй по своей книге следит за ценами и проверяет купчие сделки.

Трясёт Петруню озноб. Скоро появятся корабельщики, купцы: греки, армяне, персы, сарацины, русы, иудеи. Оживёт порт.

Вдали на рейде со спущенными парусами темнеет грозный и многочисленный военный флот Византийской империи. Застыли на морской сини оснащённые греческим огнём[98] тяжёлые дромоны, лёгкие хеландии[99].

Ворота в гавань при случае перекрывает крепкая цепь. Кораблям неприятеля нет пути к Царьграду с моря, а с суши рвы да стены неприступные.

Но Петруня думает о другом. С той поры как встретил он на стройке раба Малка, заронил тот в его душу мысль о побеге на родину.

Увидел Петруня поздней осенью русских гостей, и затеплилась у него надежда бежать из рабства на русской ладье. Вот только бы час укараулить, когда купцы из Царьграда отплывают.

И повезло-таки. Шли они с Анастасом вчера. Время было позднее. Их обогнали два бородача, одетые в корзно и мягкие сапоги. Один сказал другому по-русски: «Слава те, Господи, завтра уплываем».

Ёкнуло сердце у Петруни. Всю ночь глаз не смыкал, а в полночь, прислушавшись, спит ли Анастас, выбрался из каморы. Тёмными улицами, таясь дозорных, долго блуждал, пока добрался до гавани. Здесь взяла его оторопь. В предрассветной мгле увидел закрытые ворота и стражу, а там, где за высокой стеной было море и русская ладья, тоже перекликалась стража.

Подождал Петруня, стража от ворот никуда. Стоят два воина, говорят между собой. Заплакал Петруня с горя. Что делать теперь? Надобно, пока Анастас не хватился и хозяина не кликнул, назад ворочаться. Поднял Петруня голову, глянул в последний раз на ворота и себе не поверил. Ушла стража. В один прыжок оказался Петруня у стены, оттуда ползком к воротам. Ухватился за толстый, в руку, прут, подтянулся и, помогая ногами, взобрался наверх. Спускаться полдела. Уже на земле, когда бежал к темнеющим скалам, услышал, как вернулась воротняя стража.

Теперь Петруня выжидал, когда можно будет пробраться на ладью. Показалась компания весёлых корабельщиков, повидавших многие страны. Важно прошли русские купцы. Постояв у сходней, поднялись на судно. Почти следом за ними в сопровождении охраны пришёл императорский чиновник в красной хламиде, сделал досмотр ладье. На берег сошёл довольный, неся под рукой свёрток.

Выждал Петруня, когда чиновник ушёл и стражи поблизости не оказалось, огляделся. Ладейщики своим делом занимаются. Ужом прошмыгнул Петруня на ладью, забился в глубоком трюме, где хранились продуктовый запас и амфоры с водой. Лежал долго. Незаметно заснул и не слышал, как отчалили. Проснулся Петруня и не поймёт, где он. Потом вспомнил, прислушался, за кормой волны плещут, над головой ноги топотят, люди переговариваются. В животе у Петруни от голода урчит. Пошарил он в потёмках — ничего не достать, всё упаковано, даже напиться нельзя. Амфоры высокие, тяжёлые, одному не поднять, а горлышко узкое, кляпом задолго искал Петруня, что бы поесть. Не заметил, как в трюм купец спустился, увидел парнишку, крикнул товарищей. Выволокли Петруню наверх, пришёл седобородый гость, допрашивать стал. Петруня всё как есть рассказал. Купец посмотрел на товарищей.

— Удрал парень! Ин в Тмуторокани видно станет, как быть с тобой.

И поплыл Петруня, радуясь освобождению.

10

За кроткой улыбкой тихого магистра Клавдия кроется хищник. Два лета минуло с того дня, как затаил он злобу на базилевса. В то прошедшее время магистр Клавдий надеялся, что базилевс Василий сделает его логофетом дрома, готовился к тому, но Василии отдал эту должность другому, а Клавдия услал в Херсонес к стратигу Цуло.

Подобно барсу, изготовившемуся к прыжку, выжидал магистр Клавдий часа для мести…

Херсонесская фема — аванпост Византийской империи на севере. Херсонес — ворота к печенегам, хазарам и на Русь. Херсонесские каменоломни славятся на всю империю. Горы жёлтого и белого камня высятся неподалёку от крепости. Закованные в кандалы рабы рубят его в пыльных штольнях. Другие невольники под надзором крепкой стражи добывают для всей империи соль в борисфенских солеварнях. Рабу нет возврата к свободе. Базилевс наделил катапана Херсонеса властью. У Георгия Цуло солдаты и флот. Катапан — базилевс в своей феме. Эту мысль внушил Георгию магистр Клавдий. Клавдий отгадал тайные думы катапана Цуло.

Полуденный час, и дворец катапана затих в сонной дремоте. Магистр Клавдий, маленький седой старик, шёл по залам не торопясь, придерживаясь за стены. Ноги, обутые в розовые мягкие башмачки, ступали бесшумно. Одной рукой Клавдий придерживал полу яркой, расшитой серебром мантии. Подойдя к широкой резной двери, потянул ручку на себя. Створки распахнулись легко.

Катапан сидел на низкой, обшитой золотой материей скамье ссутулившись. Клавдий остановился. Не открывая сомкнутых век, Георгий спросил:

— Есть ли какие вести, магистр?

— Хазары ждут ответа, стратиг.

Цуло промолчал, напряжённо думая. Усталое бледное лицо покрылось мелкими каплями пота. Клавдий видел: катапану трудно решиться.

— Войска базилевса Василия пока ещё в Болгарии. Решайся, стратиг, не упусти время.

— А разве у Василия нет больше воинов, кроме тех, что в Болгарии? — лицо Цуло нервно передёрнулось. Он открыл глаза. Катапан уловил, Клавдий колеблется. — Или магистр не упомнит, что Фока и Склир тоже имели силу, да Василий на неё сыскал воинов?

— Ты, стратиг, не должен сомневаться. Мы начнём, нас Антиохия поддержит да и другие фемы. На Василия патриции недовольство таят. Его сборщики налогов с патрициями, как с плебеями, речи ведут. А там, глядишь, снова болгары поднимутся. Базилевсу будет не до Херсонеса. Помощью же хазар заручиться, стратиг, надобно. Помоги им Таматархой овладеть, пошли хедии. Мстиславу твой флот не одолеть, — сказал министр.

— Но хазары мыслят Таматархой владеть! Нет. Коли отложится Херсонесская фема от империи, то надобно русов изгнать из Таматархи и тот город в наше подчинение взять. Зришь ли ты, магистр, какая то будет сила в наших руках? Зачем же отдавать Таматарху хазарам.

— Ты верно мыслишь, стратиг, совсем недавно хазары были нам угрозой. Но теперь не те времена, и пусть хазары прогонят Мстислава и на время овладеют Таматархой. Их же помощью заручившись, стратиг, ты не станешь опасаться базилевса. Разве сможет послать он сюда такую армию? А как только базилевс смирится, мы уж сумеем поссорить печенегов с хазарами и сами тем часом Таматарху под себя возьмём.

Катапан почесал бороду:

— Речь твоя правдива, магистр, но я хочу подумать. Пусть хазарские послы подождут ещё.

«…В злом умысле катапан Георгий недоброе затеял. И с хазарами противу империи сговор ведёт. О том я, магистр Клавдий, тя, благочестивый базилевс Василии, уведомляю…»

Посыпав написанное мелким песком, магистр дождался, пока просохнут чернила, стряхнул песок и свернул пергамент в трубку. На губах мелькнула коварная улыбка. Что же, он сделал своё. Пусть Цуло готовится стать маленьким базилевсом. Коли придёт к нему удача, он Клавдий, ему в том советником был. Нет, пусть насилий казнит Георгия. Он же, магистр Клавдии, в коварстве катапана не повинен и о том письмом базилевса упреждал.

Клавдий протянул свиток стоявшему у двери монаху.

— Отдашь в руки препозиту Михаилу. Корабль отплывает сегодня. Гляди, в нем тайное.

Корабли плывут легко, распустив льняные паруса, не теряя друг друга из виду. Полсотни хеландий и дромонов по повелению базилевса держат курс на Херсонес. В центре армады корабль драгмана флота. На носу, в плетённом из виноградной лозы кресле, сидит брат императора Константин. Загорелый раб держит над ним зонтик из китайского шелка. Жарко. Даже морской ветер, пропитанный солёной влагой, не даёт прохлады. Константина поминутно одолевает жажда. Евнух принёс чешуйчатый, медового цвета ананас, разрезал на дольки. Высасывая сок, Константин в который раз добром помянул мраморный бассейн и тенистый дворцовый парк, где в самые знойные дни не бывало так жарко. В душе он ругал базилевса. Разве не мог Василий послать одного стратега Андроника?

Давно уже заметил Константин, как охладел к нему базилевс. Даже родная кровь не сделала их близкими. Чуждается его Василий.

Не укрылось от Константина и другое. Слишком много любви уделяет базилевс своей племяннице Зое. Разное о том говорят во дворце, но Константин не осмеливается вникать в дела дочери. О том станет известно базилевсу…

Ветер попутный, и дромон торопится вслед за волнами, высоко вздымая над водой крутые борта, поблескивая медью обшивок, мелко вздрагивая, как норовистый конь…

В голову Константину влез червь сомнения. Не в сговоре ли с Зоей услал его базилевс?

Закрался, и уже нет от него покоя.

— О падшая! — шепчет Константин, думая о тайной связи дочери с базилевсом. Но попробуй скажи о том Василию, и накличешь его гнев. Да только ли! Не будешь ведать, из чьих рук смерть примешь. Может, вот этот евнух со сладким ананасовым соком дал ему яд…

Константин вздрогнул от этой мысли, остановил недоверчивый взгляд на евнухе. Тот стоял смиренно, сложив руки на животе, опустив глаза долу. Понемногу к Константину вернулось спокойствие.

Смеркалось. Солнце коснулось кромки воды, розовой дорогой вытянулось по морю, заиграло на волнах. Над дромоном пронеслись чайки. Услышав их, Константин подумал, что если ветер не изменится, то к утру они будут у Херсонеса.

Крики, топот ног разбудили катапана Цуло. Казалось, весь дворец заходил ходуном. Тревога охватила Георгия. Он вскочил, прислушался. За дверью раздавались голоса. Они приближались. Цуло начал лихорадочно одеваться, Разговор за дверью прекратился, но шум во дворце не утихал.

Торопливо вошёл магистр Клавдий, с порога выкрикнул:

— Флот базилевса!

— Драгман, где драгман? — засуетился Георгии. — Почему наши хеландии не вышли ему навстречу?

— Поздно, стратиг, флот базилевса уже в гавани. Жерла огненного боя смотрят на твои хеландии, а с кораблей базилевса начали спускать шлюпки.

Цуло подбежал к оконцу, выглянул. Снова бегом к Клавдию.

— Они не должны высадиться! Вели закрыть крепостные ворота…

На тонких губах магистра мелькнула улыбка. Он отрицательно покачал головой:

— Твои воины не захотят сразиться с воинами базилевса. Ты опоздал, стратиг. Если бы здесь были арсии хазар, они защитили б тебя. Но ты затянул с ответом кагану…

— Что же делать, магистр? — побледнел Цуло.

— Бежать тебе надо, катапан. В Итиле, у хазар, искать защиты.

— Но и тебе надо бежать, магистр? — голос у Цуло дрожал.

Клавдий смотрел в глаза катапану, продолжая улыбаться.

— Бежим вместе, магистр, — снова проговорил Георгий.

— Нет, мне ненадобно, стратиг.

Цуло поразил этот тихий, спокойный голос.

— Но ты, магистр, подавал мне советы. Это ты заставил меня искать сговора с хазарами. И тебя ждёт наказание базилевса…

— Кто поверит тебе, опальный стратиг. Даже базилевс, если ты скажешь ему о том. Магистр Клавдий упредил его о твоём зломышлении.

— Ты подобен змею, магистр, — катапан гневно схватил Клавдия за грудь, потянул к себе. — Не ведал я, что речи твои полны коварства. Но погоди, я успею ещё счесться с тобой.

Клавдий отвёл руку, указал на дверь.

— Теперь уже не токмо бежать, но и сделать мне что либо не успеешь, стратиг Георгий. Слышишь звон оружия, то идут за тобой воины базилевса. — И Клавдий хихикнул, обнажив мелкие зубы. — Тебя увезут в Константинополь, и ты примешь там лютую смерть. Это будет в наказание, стратиг, за твою нерешительность. Тот, кто хочет стать базилевсом, не может поступать, как трусливый шакал. Ты же только выл… Я ухожу, стратиг. Молчишь?

Он вышел не торопясь, оставив дверь открытой. Цуло смотрел ему в спину не двигаясь. За дверью стояли вооружённые мечами и копьями солдаты. Они пропустили магистра. Старший произнёс сурово:

— По велению базилевса!

Константин доволен. Херсонес не оказал сопротивления. Закованный в цепи Цуло брошен в тёмный трюм дромона. Он будет нести ответ перед базилевсом. Новый катапан Херсонесской фемы магистр Клавдий устроил ему, Константину, императорские проводы. Были толпы народа и ковры на дорогах, где проносили охмелевшего, Константина, цветы и восторженные крики.

На время Константин почувствовал себя базилевсом. Уже на дромоне, в пути, вспоминая это, он подумал: умри Василий, и быть ему, Константину, императором.

Подумал и тут же испугался своей мысли. А вдруг Василий догадается о ней?

Константин доволен, ещё ночь и день пути, и флот будет в Константинополе.

Жёлтый огонь свечи тускло освещает небольшую каюту со вделанными в стену резными шкафами. В одном хранятся мореходные карты и тяжёлые географические книги. На досуге Константин любит листать страницы из пергамента с описанием разных земель и народов. В другом шкафу — одежда и оружье.

Стены и потолок каюты из орехового дерева и ливанского кедра, узор к узору подогнаны. За стеной охрана переговаривается.

Под мерное покачивание дромона Константин заснул.

В полночь ветер прекратился, паруса обвисли, и в воздухе стало душно. Небо затянули тяжёлые тучи. Бывалые мореходы взволновались: быть шторму. На дромонах и хеландиях бросились спускать паруса.

Ветер подул незаметно. Сначала тонко засвистело в верхушках мачт, потом посвежело, и снова всё стихло ненадолго, чтоб разразиться ураганом.

Море взыграло! Оно бросало на корабли горы воды, ломало мачты и смывало людей с палуб. Море озлилось! Оно швыряло дромоны и хеландии, опрокидывало их, бросало друг на друга. Треск кораблей и людские крики потонули в рёве ветра. Кормчий бессилен, когда море разворачивает судно бортом к волне, высотой как несколько императорских дворцов…

Шторм унялся к утру…

Константин привёл в Золотой Рог меньше половины флота.

СКАЗАНИЕ ПЯТОЕ

Печенег проводит жизнь на крупе коня. Степь — дом печенега. Кто отдаст свой дом добром?

1

Печенеги, кочевавшие у хазарской границы, донесли до хана Боняка весть, что хазары силу собирают. А против кого она, то пока им неведомо.

Хан встревожился. Прошлое лето сын князя Владимира Борис с дружиной немалой на хвосте у орды висел. Ныне, когда не стало Владимира и у русов меж его сыновьями нет лада, Боняку самый раз завет отца выполнить, да не ко времени хазарин коня седлает.

Хан Боняк хана Булана позвал:

— Скачи в Тмуторокань, — сказал он, — зови князя Мстислава заодно на хазар пойти.

У хана Булана сборы недолгие. Отбили от косяка табун коней, в дар князю русов, отхлебнули кумыса из одной чаши — и готовы в путь.

Сто воинов взял с собой Булан. Отряд уж не так велик, но в степи до самого Танаиса родные кочевья, вежи одной орды Боняка.

Надвинув на глаза остроконечный войлочный колпак, хан Булан с высоты коня оглядывает покрытую зелёным разнотравьем равнину. Местами она горбится холмами, изрезана буераками. Хан Булан радуется; хорошие выпасы, сытым будет скот. Он причмокивает губами, торопит лошадь. Конь переходит на рысь. Булан оглядывается, воины не отстают, скачут следом. Табунщики гикнули, и дикие, необъезженные кони, подарок Боняка Мстиславу, вытянувшись полукругом, понеслись, храпя, выстилая траву хвостами.

Одутловатое лицо Булана, покрытое потом и грязью, улыбается. Пусть топчут степь печенежские косяки…

Через широкий Дон переправлялись двумя частями. Сначала пустили табун. Кони поплыли, фыркая, высоко задрав головы. Тем временем воины, расседлав лошадей, достали из сум припасённые заранее конские шкуры, принялись набивать их сеном, сшивать ремнями.

Спешившись, Булан стал тут же, расставив колесом ноги и выпятив живот, покрикивал нетерпеливо.

Наконец плоты готовы. Печенеги опустили их на воду, сложили на них оружие, седла и одежду. Дождавшись, когда на той стороне табунщики собьют коней в табун, хан дал знак второй партии. Воины завели в реку лошадей, привязали к хвостам плоты и поплыли, держась за конские гривы…

За Доном повстречали русскую сторожу. На миг уловили зоркие глаза печенежского хана в высоком ковыле блеск железных шишаков и кольчуг. И нет никого.

Булан определил: сторожа мала, не больше десятка. Он хмыкнул, а вслух сказал ехавшему позади сотнику:

— Оросы рядом. Дозорных, что не углядели их, наказать…

А от русской сторожи отделился Василько и одвуконь погнал в Тмуторокань. Велел десятник Путята князя Мстислава упредить, что печенеги, числом до ста, с табуном идут. Ежели князя не будет, сказать о том воеводе Яну.

Сам же Путята с оставшимися воинами незаметно следом за печенегами пошли. Коням на морды сумки холщовые накинули, чтоб не ржали. У печенега слух острый.

Путята сразу определил: печенеги с миром идут, но не торговые, хоть и табун гонят.

«Верно, к Мстиславу», — подумал Путята, но, зная коварство печенегов, решил доглядать до конца.

Печенеги торопились, привалы делали короткие. Ночами от их костров тянуло запахом печёной конины, а к рассвету, затоптав огонь, они уже скакали дальше.

Хан Булан, хоть и больше не замечал русского сторожевого отряда, чувствовал: русские воины где-то неподалёку, они видят печенегов каждую минуту.

Булан посмеивался, говорил молчаливому сотнику:

— Пусть оросы идут по пятам, пусть гадают, зачем я, хан, еду к их конязю. Конязю Мстиславу тоже, верно, не терпится, из своей каменной кибитки выглядывает, меня, Булана, дожидается.

Сотник молчит, сотник весь внимание, он слушает хана, и хан снова довольно хмыкает. Степь не любит болтливых, подобных стрекочущим кузнечикам.

Ян Усмошвец заступил путь хану Булану. Князь не велел пускать печенегов в город. Пусть их отряд станет лагерем в степи, а хана Булана, чтоб не обидеть, сам воевода встретит и к Мстиславу приведёт.

Встретились на дороге печенеги с дружиной небольшой, натянули поводья, ждут. Русская дружина стоит спокойно. Впереди, без шишака и без доспехов, русый волос на плечи спадает, синее корзно внакидку, воевода князя Мстислава.

Воевода легко соскочил с коня, кинул повод отроку и в сопровождении толмача направился к хану. Когда приблизился и заговорил, Булан с трудом узнал в нем того отрока, что в войске князя Владимира под Переяславлем одолел печенежского богатыря.

Хан Булан уважал силу, и ему понравилось, что оросский воевода спешился и идёт к нему первый. Вот он остановился, отвесил поклон, коснувшись двумя пальцами самой земли, заговорил. Толмач перевёл:

— Князь Мстислав кланяется те, хан, и гостеприимство кажет…

А печенеги той минутой уже шатры ставят, костры разводят, с воза поклажу снимают.

Воевода же речь свою ведёт:

— И просит наш князь тя, хан, на обед к нему припожаловать. — Ян снова отвешивает поклон Булану и садится на подведённого отроком коня.

Безбородый печенежский хан чешет грязными ногтями шею, что-то ворчит в ответ.

— Я приехал к князю Мстиславу от брата моего, хана Боняка. И если ты, воевода, зовёшь меня к нему, я еду, — перевёл толмач.

Бок о бок русский воевода и печенежский хан вдвоём поскакали к видневшейся в отдалении Тмуторокани…

Город встретил Булана белыми домами посада, шумом торговых рядов, боярскими теремами за крепкими высокими заборами. С непривычки Булану стало жарко. Он вытер рукавом халата лоб, покосился на воеводу. Тот ехал невозмутимо, не обращая на печенега внимания. У ворот княжеской усадьбы подскочили отроки, приняли коней, и Ян повёл хана во дворец. Они поднялись по ступенькам на высокое крыльцо, миновали одну горницу, за ней вторую. Княжий дворец гудел многими голосами. Мимо, держа блюдо на вытянутых руках, пробежал отрок в красной рубахе. Другой нёс на плече кувшин. Ещё два дюжих отрока, покрикивая «берегись!», прокатили замшелую бочку с мёдом. Шум голосов нарастал. Воевода с ханом прошли в гридницу. За уставленными снедью столами пировали с князем бояре. Булан разглядел Мстислава. Весёлый, ворот нараспашку, он рассказывал о чём-то сидевшей от него по правую руку молодой жене. Та звонко смеялась. Увидев печенежского хана, Мстислав замолк, поднялся. Бояре затихли. Указав на место слева от себя, Мстислав сказал толмачу:

— Объясни хану, что мы рады принять его гостем. А о деле, с каким прибыл, потом говорить будем.

И сел. Ян подвёл Булана к скамье. Бояре носы в сторону поворотили, разит от печенежина конским потом и нечистым телом. Отроки принялись ухаживать за ханом, налили кубок искрящегося вина, положили на блюдо мяса жирного, грибов солёных. Булану за столом неудобно, ему бы на кошме да чтоб ноги поджать. Закатал он рукава и рукой кусок мяса в рот отправил. А потом хлебнул из кубка. Понравилось. Выпил всё. Отроки снова налили. Булан и этот кубок опорожнил. Ударило в голову хану веселье, песню запел. Не помнил, как под стол свалился, заснул под хохот бояр. Улыбалась Добронрава. Посмеивался Мстислав. Слаб гость оказался.

Проснулся Булан, голова тяжёлая, тошнит. Сейчас бы кумыса холодного. Отрок стоит рядом, протягивает хану корчагу с квасом. Выпил Булан, полегчало. Отрок удалился. Огляделся Булан: горница небольшая, коврами увешанная, и на полу, под ханом, ковёр.

Вошёл Мстислав, сел рядом, поджав ноги, бородку кудрявую пригладил. Толмач у двери остановился.

— Устал с дороги, хан, вот и сон тя рано сморил, мало с нами попировал. Ну да то всегда успеем, а теперь давай о деле сказывать.

— Брат мой, хан Боняк, звал тебя с ним на хазар идти.

Мстислав прищурился:

— А почто хану Боняку хазары?

Булан ничего не ответил. Мстислав снова спросил:

— На когда же тот поход хан Боняк готовит?

— Когда тебе, князю, сподручней будет.

Задумался Мстислав. Потом промолвил:

— Не могу враз ответить те, хан, совет буду держать с товарищами. — И поднялся, давая знать, что разговор пока окончен.

Вышел Мстислав, у двери тысяцкий с воеводой поджидают. Смотрят вопросительно, что скажет князь.

— Булан на хазар зовёт вместе идти.

— А что, печенеги так печенеги, — махнул рукой Роман.

Усмошвец взглянул на него недовольно:

— Легко соглашаешься, боярин, либо забыл, сколько они зла Руси причиняют? — И повернулся к Мстиславу: — Нет у меня им веры, князь. Как хочешь, но не верю в дружбу со степняками. Корысти у них много, и неспроста Боняк Булана прислал.

Мстислав долго шёл молча, потом остановился, заговорил:

— С тобой, воевода, я согласен, веры печенегам нет. И посему должны мы, идя на хазар, на свою силу уповать. Но поскольку Боняк тоже против кагана желание поимел выступить, мы не против, пусть идёт с нами.

Мстислав провёл ладонью по лбу.

— Ты, боярин Роман, воротись к Булану, передай моё решение: пусть хан Боняк дожидается меня с ратью у Белой Вежи. Оттуда и пойдём на хазар.

2

— Люди тмутороканские, князь Мстислав на хазар собирается! — с паперти деревянной церквушки взывал голосистый глашатай.

Взволновался народ, а глашатай знай своё:

— Ребята удалые, парни молодые, подсобите князю!

О том же кричали глашатаи на торгу, посаде и выселках. Давно не слышала Тмуторокань такого. Тревожно. Неспроста князь на хазар идёт. Если Мстислав меч обнажил, то, верно, хазарин на Русь собрался, Тмуторокань воевать…

— Нет, не дадим, чтобы хазары верх взяли, — заговорили тмутороканцы.

— Постоим за себя, — и шли толпами на княж двор рыбаки и пахари, торговый люди и ремесленный. Шли с копьями и луками, топорами и шестопёрами.

Тысяцкий Роман из горожан полк собирал, разбивал по десяткам и сотням.

Услышал Савва глашатая, лавку запер и поспешил к Давиду. Тот у себя дома отдыхал, увидев гостя, кликнул старуху:

— Сготовь-ка на стол, полдневать будем.

Савва отказался.

— Не для того я, Давид, к тебе зашёл. Разве не слышал, что князь Мстислав люд на хазар зовёт?

— Слышать не слышал, но что такое будет, знал с того самого часа, как Обадия перехватили. Да ты садись, Савва, что стоять-то. — И указал на скамью рядом.

Савва, продолжая стоять, протянул Давиду связку ключей:

— Возьми-ка, от лавки и от дома.

Давид удивлённо поднял брови:

— К чему то? Уж не на войну ль собрался?

— Нынче все идут, и мне обочь не стоять.

— Война — не гостей забота. Твоё дело торг вести, — попробовал возразить Давид.

Савва покачал головой:

— То не так. А разве война дело пахаря либо рыбаря? И если на нас рать вражья идёт больше, чем у князя воинов в дружине, кто поможет ему? Не возьмёмся мы, одолеют хазары Мстислава, возьмут Тмуторокань, и станешь ты платить дань сборщику Обадию. Будет он хозяином в доме твоём…

Давид поднялся, положил руку Савве на плечо:

— К торгу я приучал тя, молодец. Ин же как оно дело обернулось. А за домом твоим я догляжу. Ворочайся, всё в целости будет.

…После крикливого и неугомонного Константинополя Петруня увидел тихую и спокойную Тмуторокань. Здесь не было огромных каменных домов с мраморными колоннами у подъездов, фонтанами и бассейнами, не блистали позолотой соборы, а княжий терем ничем не напоминал дворец базилевса.

Ночами улицы города не освещали фонари, и на центральной площади, которую греки в своей стране именуют форумом и украшают портиками и статуями, стояла маленькая церковь да росли сочные лопухи. В Тмуторокани не было ипподрома, и люди не слонялись бесцельно толпами, не хватали прохожих за полы, не попрошайничали. Только на торгу да в порту весь день суетился и шумел, спорил до хрипоты и веселился многоязыкий люд.

У гостевых дворов, огороженных высоким забором, вросла в землю харчевня. Её хозяин не раз заставлял Петруню колоть дрова или делать ещё какую-либо работу и за то кормил парня щами на говяжьем бульоне и кашей.

В порту свою харчевню открыл осевший в Тмуторокани усатый армянин. Её завсегдатаи — любители восточных блюд, иноземные купцы и корабельщики. Любопытствуя, заглянул в эту харчевню Петруня и отшатнулся: дымно и чадно. Потом пообвык, пригляделся. У двери тлеют деревянные угли и шкворчит подгоревший жир. Под гул голосов и стук корчаг мечется от мангала к столу и обратно толстый хозяин.

На весь порт аппетитно щекочет ноздри запах жареного мяса, приправленного острыми восточными специями. Проглотил Петруня слюну и направился из порта в рыбацкий посёлок. Вытянулся посёлок по-над морем, дома в один ряд, маленькие, крытые чаще всего морской травой либо камышом, рыбные коптильни-землянки, на шестах у берега сети сохнут, челны, чтоб волной не смыло, на песок вытащены. Петруня идёт не спеша, по сторонам поглядывает. За посёлком лёг на тёплый песок, долго смотрел в голубое небо. Оно было такое же, как над Киевом и Константинополем.

Время к обеду, в желудке урчало от голода. Зашёл Петруня в ближнюю избу в надежде, что накормят. Хозяин, немолодой, суетливый, с жидкой бородёнкой, Андреяшем назвался, позвал гостя за стол. Глазастой болезненной хозяйке в ветхом сарафане сказал:

— Собери поесть!

Рыбий холодец из подсулков был жидким от жары, но сладким и вкусным. Петруня не заметил, как миску выел. Тем часом Андреяш выспросил, откуда в Тмуторокань попал. Рассказал Петруня, как от тиуна по Днепру бежал да к печенегам угодил, а оттуда в Константинополь и как из неволи сумел выбраться.

Сложив руки на выпирающем животе, хозяйка жалостливо слушала гостя. Андреяш почесал ногтями светлую бородёнку, поддакнул:

— Мои вот родители тоже в Тмуторокань от боярина прибежали. Сначала в Белую Вежу через степь пробрались, а оттуда водой плыли. А вот её дед, — Андреяш указал на жену, — со Святославом сюда пришёл. Когда же князь к себе в Киев ворочался, он тех гридней, кои желание возымели, в Тмуторокани поселил, да ещё многих в дружину посаднику дал…

Петруня заслушался хозяина и не заметил, как сумерки надвинулись. Поблагодарил хозяина, заторопился, пока крепостные ворота не закрылись.

— Ты к нам заглядывай! — крикнул ему вслед Андрияш.

У тиуна огнищного Димитрия дел невпроворот. С утра и допоздна по клетям подсчёт ведёт, продукты, какие для дальнего пути надобны, отбирает. Петруня у Димитрия за помощника, стоит за его спиной, всё в памяти держит: и сколько мер гречи, и сколько сала солёного. Тиун знай посохом по закоулкам тыкает, на кули указывает либо берестяную грамоту из торбочки достанет, палочкой костяной нацарапает цифирь и снова спрячет. Из-за плеча поглядел Петруня, как единицы пишутся, десятки, запомнил, а на досуге уразумел, что к чему. Димитрий удивился: «Смекалистый малый».

Весна и пол-лета миновали, как привёз Давид Петруню из Константинополя. Привёл к князю, рассказал о парне и что с ним случилось в жизни. На ту пору был у Мстислава дворский. Посмотрел он на Петруню и сказал:

— Дай мне его, князь…

С того дня живёт Петруня у Димитрия в людской. Долгими вечерами рисует кусочками деревянного угля на гладких берёзовых досочках. В тусклом свете лучины накладывает уголёк штрих за штрихом, и вот уже готовы портреты зодчего Анастаса и русского мастерового Малка. На другой досочке нарисовал Петруня улицу Константинополя и порт с кораблями.

Попались те досочки в руки тиуна огнищного, показал он Мстиславу. Тот долго разглядывал, потом сказал;

— Пригляди, Димитрий, за ним. Помнится, говорил мне купец Давид, что жил парнишка в Константинополе у зодчего. Видно, и впрямь умелец малый, раз грек в обученье брал его. Нам такой городенец[100], зодчий надобен будет.

Давид стоит на берегу у самого моря и смотрит, как грузится на ладьи княжья дружина. Один за другим поднимаются по зыбким сходням воины. Иногда какой-нибудь оглянется, махнёт рукой и исчезнет за высокими бортами ладьи, только голову в остроконечном шеломе видно. Зато у ладей, где садится полк тысяцкого Романа, шумно, крикливо. Да и не могло иначе быть: все здесь свои, тмутороканские. Гончар с посада, положив на плечо копье, окликает другого гончара, остающегося дома:

— Матери при случае помоги!

Товарищ из толпы отвечает кивком.

Молодайка из рыбацких выселок со сбившимся на самый затылок платком кричит здоровому, плечистому парню с топором за поясом:

— Возвертайся, Василь, ждать буду!

Рыбак смущается от девичьего признания на миру, топчется на сходнях, как увалень, и они дугой гнутся под ним. Не зная, куда девать свои красные пудовые руки, он сжимает их в кулаки, басит невпопад:

— Марья, чёлн просмоли!

Толпа хохочет:

— Ай да Василь, не о девке думает, а о челне!

Василь, может быть, ещё топтался бы на сходнях, да задние подпирают, и он вперевалку взошёл на корабль. У других ладей тоже гомонят, перекликаются. Малолюдно только у тех кораблей, на которые грузят снедь, кули с зерном и другим провиантом. Дворский Димитрий, борода лопатой, сам за всем доглядает, глаз не спускает. Тут же Петруня вертится. Увидев его, Давид подумал: «Ишь как вытянулся да раздобрел».

Прошли на ладью Савва с Баженом. Давид сразу и не признал их. Оба в кольчугах, шеломах, бармицы на плечи спадают. Савва искал глазами кого-то на берегу. Увидев Давида, помахал. Давид в ответ поднял руку, почуял, как скупая слеза набежала на ресницы. Незаметно смахнул её.

Корабли, приняв воинов, отходили от берега, становились на якорь. Одна княжья ладья с развевающимся голубым стягом замерла у чалок. Ждали Мстислава.

Тихо в княжьем тереме, безлюдно. Скрипнет ли половица под ногой, зажужжит ли шальная муха, далеко слышно.

Мстислав торопится. Надо с Добронравой проститься да ещё Яну дать наказ. Он поведёт часть дружины верхоконно, степями, по-над Доном. С ним пойдёт обоз и табун.

Вот и Добронравина горенка. Дверь приоткрыта, и Мстислав издали увидел жену. На ней мужские штаны, заправленные в лёгкие, красного сафьяна сапоги, шёлковая рубаха. Из-под распахнутого ворота выглядывает кольчуга. На треногом столике лежат лёгкий меч и шлем. Мстислав усмехнулся, догадался — Добронрава с ним надумала ехать. Подошёл к ней, обнял:

— На рать собралась?

Она промолчала.

— Нет, не возьму, не для женщины то.

— Я — княгиня, и место моё с князем. Без тебя мне здесь делать нечего, — ответила Добронрава. Коли ты не возьмёшь, с воеводой уйду. Не для того я ратному делу обучалась.

Мстислав понял: Добронраву не переубедить. Он задумался, выглянул в оконце. Ладьи изготовились к отплытию. Сотни полторы, они заняли весь пролив.

— Ин быть по-твоему, — Мстислав обернулся, сказал задорно: — Пусть у князя тмутороканского и жена не такой будет, как у остальных князей русских…

Вверх по Дону плывут ладьи, вытянулись длинной лентой. Далеко позади остались мутные воды Сурожского моря и широкое речное гирло Дона с островами, поросшими камышом и густым кустарником.

Воевода Ян ведёт конные полки берегом, не теряя из глаз княжьей ладьи. Иногда воевода думает о предстоящей битве с хазарами, расставляет в уме полки. Душой он не верит печенегам. Ещё ни разу не ходила Русь на врага с ними в союзе.

Ян морщит лоб, пытаясь представить, как поведут себя в бою печенеги, но ему не удаётся это. Свернув на обочину, он натянул поводья. Мимо ряд за рядом проходил полк большой руки. За ним засадный. В голове каждого полка свой стяг. Воевода всматривается в знакомые лица воинов. Разные они: суровые и весёлые, молчаливые и разговорчивые. Одни из них видели уже не одну битву, другие впервые ждут её, торопятся, будто на свадьбу. Здесь и русские, и касоги, что ушли от своего князя Редеди служить под знамёна князя Мстислава.

Вон горячит коня гридин Василько. Рядом с ним десятник, дед Путята. Яну он напоминает отца в былые годы. Теперь уже нет в живых старого Усмошвеца. Не довелось ему поглядеть, как мужал сын, из простого воина стал сотником, потом князь Владимир тысячу воинов доверил, а вскоре и воеводой сделал, в один ровень с родовитыми боярами киевскими. Им на зависть… Не оттого ли князь Владимир в Тмуторокань послал его, к Мстиславу?

Ян очнулся от дум, когда полки прошли. Следом, на коротком интервале, гнали табун, тянулись обозные телеги. Разноголосо скрипели колеса, ржали лошади, покрикивали пастухи.

Прикрывшись ладонью от солнца, воевода поглядел, не сильно ли растянулся обоз, и тронул коня.

3

Дальние дозоры разведали — хазары идут. Не стал Мстислав дожидаться их, снял полки, выступил навстречу.

Печенеги Дон перешли, двинулись следом. Три тысячника скачут за ханами Боняком и Буланом, три тысячи всадников топчут копытами землю. Молчит Боняк, и Булан не знает, о чём он думает. Если рот человека закрыт, как узнать его мудрость?

Искоса Булан поглядывает на брата. Тот щурит и без того узкие глаза, смотрит вдаль. Мыслям в голове стало тесно, и Боняк сказал:

— Когда копье Мстислава достанет хазар, каган Буса потеряет дорогу в степь, и наши вежи будут кочевать от Переяславля до Итиля. У хазар не станет силы порушить наши вежи, когда мы откроем ворота Киева и исполним наказ нашего отца.

— Но ты забыл, что когда конязь Мстислав сломает хребет Бусе, его копье упрётся в нашу спину.

— В той битве, куда спешит сейчас конязь урусов, он оставит половину своей дружины.

— Но, брат мой любимый по отцу, хотя ты и ведёшь только часть своих воинов, позволь спросить тебя, разве на том поле, где полягут хазары и русы, не закроют глаза печенеги, что скачут вслед за нами?

— Хе! Когда ты сосал ещё грудь своей матери, я впервые обнажил саблю.

Булан почтительно склонил голову:

— Речь твоя подобна роднику, брат мой.

Воевода Ян отыскал место для боя. Было оно просторное, поросшее пыреем и яркими цветами степного мака. Одним концом поле упиралось в узкую речку, другим, в отдалении, — в небольшой сосновый лесок.

Усмошвец удивился лесу так, как удивился бы, встретив степь в лесном краю. Он сошёл с коня, до ночи ходил меж старых, усыхающих деревьев, трогал рукой молодые деревца, колючие, пахнущие распаренной на солнце хвоей.

Наступили сумерки. Наломав еловых веток, Ян улёгся спать тут же. Ночью ему снился родной Вышгород, где провёл детство, лес вокруг и Днепр.

Наутро с передовым отрядом подъехал Мстислав. Вдвоём с Усмошвецем они осмотрели поле. Ян сказал:

— Тут и надобно ждать хазар. Место удобное, и полки успеют передохнуть и изготовиться.

— То так, воевода, дальше идти не след, — подтвердил Мстислав. — Здесь, в челе, тмутороканцы станут, а по крылам полки левой руки и правой. Большой же полк позади расположился и в бой при нужде ввяжется. Сам же с тмутороканцами стану. А тебе, воевода, на тот час быть с засадным полком, ударишь по ворогу, ежели на левом крыле неустойка будет. Печенеги же полку правой руки подсобят.

Ян кивнул согласно. Глаза его отыскали Добронраву. В кольчуге, волосы под шеломом спрятаны, она сидела на коне в окружении дружинников. Ян пожалел, что дал ей в тот день меч и броню. Разве думал он, что возьмёт её с собой Мстислав. Считал, оружье Добронраве для потехи надобно.

Дождавшись, когда Мстислав отъехал, Усмошвец подозвал старого десятника Путяту, сказал:

— Княгиню в бою поберегите. Верными людьми окружите.

Путята ответил спокойно:

— Ты уж на нас, воевода, надейся. Пока сами живы будем, с княгини волос не упадёт.

Полки подходили, располагались в порядке. Тысяцкий Роман, старший, над пешими тмутороканцами, собрав сотников, указал, где какой сотне в бою стоять надлежит, после чего разрешил сделать привал. Бажену с Саввой выпало в первом ряду биться. Савва за дорогу умаялся, лёг на траву. Ноги гудят, и в сон клонит. Сомкнул он глаза, и уже кажется, что людской гомон и лошадиное ржание не рядом, а откуда-то издалека доносятся, пока не исчезли совсем.

Темник Шарукань вёл орды хазар короткой дорогой на Белую Вежу. От Белой Вежи путь его проляжет на Тмуторокань. Тысячи наёмных воинов-арсий идут следом за темником Шаруканем, и он верит в победу.

«Мы вернём Саркел и Таматарху, — хвастливо сказал Шарукань, покидая Итиль. — Мы наденем на шею Мстиславу верёвку и спутаем ему ноги, как норовистому коню в табуне».

Темник ждёт встречи с русским князем. Ему нужна победа. Когда Шарукань возвратит для Хазарии Белую Вежу и Тмуторокань, он явится к Бусе и скажет: «Ты больше не каган, каган тот, за кем воины».

Жарко, и пот крупными каплями стекает со лба темника, грязными струйками расползается по обрюзгшим щекам. Шарукань сопит, и мысль его в будущем. Он разобьёт дружину Мстислава и станет каганом. Потом придёт время, когда Шарукань поведёт арсий на богатый Хорезм. Ныне шах Мемун сладко думает, что хазары его данники, и грозит силой гузам. Мудрецы же говорят; «О мальчике в колыбели нельзя судить, каким он станет мужчиной». Пусть же ожиревший шах Мемун мнит хазар до поры мальчиками.

Подскакал на взмыленном коне арсий, спешился, изогнулся в поклоне:

— Ороса изловили. Сказывает, тебя, темник, видеть желает.

Шарукань разглядел его в толпе арсий. Молодой русский гридин с густыми белыми волосами и кудрявой бородой смело рассматривал хазарского темника. По знаку Шаруканя он приблизился, вытянул вперёд связанные руки.

— Вели освободить. Не знал я, что у хазар обычай послов не уважать.

Шарукань вскинул брови, и арсий, уловив его желание размотал верёвку.

— Лазутчиком пробирался?

— Говорил же, послом князя Мстислава в войско хазарское ехал.

— О чём речь князь Мстислав держал с тобой?

— Князь Мстислав сказать велел, что дожидается он тя, темник, на пути меж Белой Вежей и Итилем.

— Доводилось ли тебе, орос, видеть такую тьму воинов? — Шарукань провёл рукой по катившейся мимо коннице. — Воротись к князю и поведай ему о том. Пусть страх зайцем дрожит в его груди. Пусть Мстислав готовится пасти наши табуны.

Гридин гордо вскинул голову, ответил насмешливо:

— К чему похваляться, едучи на рать. Не мешало бы те, темник, да твоим тысячникам проверить, крепки ли хвосты у коней ваших воинов, чтоб удержать их, когда повернут они вспять с поля брани.

Стоявшие поблизости арсии замерли.

Шарукань разобрал поводья, уже на ходу бросил:

— Ты не достоин жить, дерзкий орос.

Блеснула сабля, и гридин упал.

В полночь, опасаясь русской сторожи, пробирался к печенегам посланный Шаруканем тысячник. Три верных арсия шли за ним по пятам. Тысячник то и дело останавливался, прислушивался. Заметив опасность, падал на землю, и арсии тоже ложились бесшумно, пережидали.

Услышав печенежскую речь, тысячник пошёл смело. Неподалёку у горящих костров сидели и спали печенеги. На хазар никто не обратил внимания. Тысячник окликнул дозорного. Тот отозвался. Тысячник сказал по-печенежски:

— Я посланный темником Шаруканем к хану Боняку. Дозорный схватился за меч, кликнул товарищей, и с десяток печенегов окружили хазар. Подошёл печенежский сотник, старший ханской стражи.

— Проведи меня к хану Боняку, — сказал тысячник. Печенежский сотник подумал, потом сделал знак, и печенеги расступились, дали дорогу. Сотник подвёл тысячника к шатру, шепнул о чём-то караульным у входа, отогнул полог.

Вскоре тысячника допустили к хану. Боняк сидел на кошме, обложившись подушками. Его глаза-щёлки при свете горящего в жиру фитиля с любопытством разглядывали хазарского тысячника.

Отвесив глубокий поклон, тот промолвил:

— Темник Шарукань послал меня к тебе, хану над всеми печенегами, с подарком.

Он повернулся к входу, крикнул, и арсий внёс корзину из бараньей кожи. Поставив её у ног хана, он тотчас вышел. Боняк протянул руку, откинул крышку. Тускло блеснуло золото. Закрыв корзину, Боняк проговорил хрипло:

— На рассвете я уведу печенегов. О том скажи темнику Шаруканю.

Ещё и солнце не взошло, а всё уже знали: Боняк предал, ушёл тайно.

Нахмурившись, Мстислав проходил через пустынное поле. Дотлевали костры, валялся свежий конский помет, «Недавно снялись», — подумал Мстислав.

Следом за ним шли воевода Ян и боярин Роман. Роман говорил запальчиво:

— Надобно снять большой полк и засадный, послать вдогон, наказать достойно.

Мстислав промолчал, ответил воевода:

— Того делать нельзя. Хазары совсем рядом. И печенегов не догоним, и Шарукань нас по частям разобьёт.

«Верно говорит Ян», — подумал Мстислав, а вслух сказал:

— И без печенегов биться будем.

…Русь исполчилась, встала стеной. Напротив, через узкое поле, хазары изготовились, кто первый начнёт. Зажал Савва копье рукой, другой щит выпятил. Смотрит вперёд, боязно: никогда в бою не был. Оглянулся — свои, знакомые лица. Замерли в молчаливом выжидании. Рядом с Саввой, плечом к плечу, Бажен руку на топорище держит. А дальше в окружении молодшей дружины Мстислав. Под князем конь белый, голову вскидывает, прядёт ушами.

Изловил себя Савва на мысли, что ищут глаза его Добронраву.

То и другое крыло полки правой и левой руки замкнули. А над шеломами утренний ветер полощет голубой княжий и полковые стяги.

Выбежал на середину поля арсий, поднял меч, вызывая желающего на единоборство. Не успел Савва арсия как следует рассмотреть, как Бажен от рядов отделился, вышел на поле. Начали они сближаться. С той и другой стороны воины каждый своего подбадривает. Молчит Савва, с Бажена глаз не спускает. А тот идёт спокойно, в руке топор на длинном топорище. Хотел было крикнуть Савва товарищу, да в горле комок застрял. Видит, как взмахнули один мечом, другой топором и упал на траву арсий, а рядом Бажен рухнул. И тут же зычно разнёсся голос князя Мстислава:

— Потягнем, братья!

Запели стрелы смертельную песню, с железным лязгом обнажили воины мечи, и сошлись, ударились две стены, и началась сеча. Кричали, лязгала сталь о сталь, трещали копья, тревожно ржали кони. Князь Мстислав с дружиной врезался в гущу боя, свалил одного арсия, увидел Шаруканя. Тот в бой не ввязывается, сидит поодаль на коне в окружении телохранителей. Мстислав к нему начал пробиваться, но безуспешно, крепкий заслон выдвинули хазары. Повернулся Мстислав, успел заметить Добронраву. Успокоился, надёжно прикрывают её дружинники. Тут перед ним арсий коня вздыбил, саблю занёс. Мстислав удар отвёл, что было силы опустил меч. Лопнула кольчуга, покачнулся арсий, сполз с седла, а Мстислав уже с другими схватился.

У Саввы копье обломилось, кинул в сторону. Не помнит, откуда в руке шестопёр оказался. Озлобился за Бажена, бьёт направо и налево, не замечая устали, про страх позабыл. А хазары с новыми силами лезут, визжат, гикают. То они тмутороканцев потеснят, то те их, не видно конца битве. Ещё у русских большой полк в бой не вступил и у хазар немало арсиев стоят позади темника, ждут сигнала, чтоб ринуться, смять тмутороканцев, погнать с поля.

Путята со своим десятком окружили Добронраву, сообща от хазар отбиваются. Здесь же знаменосец, княжий стяг высоко поднял. Пусть всё знают, где князь Мстислав сражается. Хазары к знамени рвутся. Какой-то арсий достал копьём знаменосца. Покачнулся тот, выпустил из рук древко. Радостно завопили хазары, но дед Путята успел подхватить стяг, крикнул:

— Крепка Русь!

Савва услышал, подхватил:

— Крепка!

И множество голосов закричали вокруг:

— Крепка-а-а!

Скинув кольчугу и шлем, Василько взобрался на сосну и, умостившись на голой ветке, принялся наблюдать за боем. Его глаза зорко высматривали всё, что творится на поле. То и дело, свесив голову книзу, он кричал стоявшему под деревом воеводе:

— Вижу князя с дружиной! Во-он середь пеших тмутороканцев верхоконные! А хазары-то словно тараканы лезут!

Позади воеводы, шагах в десяти, засадный полк наготове затаился. Воины слышат Василька, тревожатся. Раздаются голоса:

— Не пора ли?

— Подавай знак, воевода!

Но Усмошвец будто не слышал их. Задрав голову, он спросил Василька:

— Держатся ли крыла?

И немного погодя снова:

— Как чело?

Василько едва успевал отвечать:

— На крылах никто никого не осиливает. А в челе наши хазар теснят!

Но вот голос Василька стал тревожным:

— Полк правой руки попятился!

За спиной воеводы по рядам полка прошёл шум:

— Что ж мы выжидаем, пока хазары наших совсем сомнут, что ли?

— Веди нас, воевода, наипаче поздно будет!

Но Ян, будто не его эти возгласы касались, окликнул стоящего рядом гридина:

— Скачи не мешкая к большому полку, пусть частью правое крыло прикроют!

Гридин поскакал, и вскоре Василько увидел, как от стоявшего позади большого полка отделилась одна сотня, за ней другая, помчались навстречу хазарам.

Василько закричал радостно:

— Держится правое крыло!

И замолчал ненадолго, затаился напряжённо, но вскоре снова раздался его голос:

— От чела тысячник Роман к большому полку поскакал. Видно, с княжьим указанием… Так и есть! Большой полк на помощь челу двинулся.

— Так, — только и сказал воевода. — Теперь наблюдай за теми хазарами, что рядом с темником стоят.

— На месте пока.

— Гляди за ними внимательно!

— Нет, нет! Тронулись и они! На левое крыло пошли!

— Добро! — довольно потёр руки Усмошвец. — Есть ли теперь кто рядом с темником?

— Не больше десятка!.. Наши на левом крыле не устояли! — крикнул Василько.

— Не спиной ли сейчас к нам хазары на левом крыле? — спокойно спросил Ян.

— Спиной, воевода, спиной поворотились!

— Теперь слезай! — Ян направился к полку. Легко вскочив в седло, он обнажил меч, повернулся к воинам, сказал негромко, но его услышали все:

— Час настал!

Ломая ветки, вынесся полк Усмошвеца, ударил хазарам с тыла. Перед Васильком арсий коня вздыбил, замахнулся саблей. Изловчился гридин, достал недруга копьём. Не увидел Василько, почуял, как переломилось древко. Откинул он конец копья, выхватил меч, а уже новый арсий налетел на него. Скользнула сабля по русской броне, да, видно, слаб оказался удар. Тут подоспели гридни, помогли Васильку, срубили арсия.

Не выдержали хазары, побежали, а русы преследовали их дотемна и множество арсий порубили.

С той поры ни один летописец не вспомнит и не запишет на своих страницах о некогда могучем народе хазар.

СКАЗАНИЕ ШЕСТОЕ

«О, Вотан, помоги отыскать недруга. Встань на защиту сына твоего могущественного народа, чьи воины наводят ужас на дальние и ближние страны! Не допусти терпеть обиду от безвестного, не дай позору покрыть мою голову», — мысленно обращался ярл Эдмунд к своему языческому богу и клялся на мече отыскать обидчика…

1

Наступила осень.

Сжатой стерней ощетинились нивы, весёлый перестук цепов возвестил пору обмолота ржи, и в избах смердов духмянно запахло свежевыпеченным хлебом.

Прихваченная ранними заморозками, пожухла трава, а лес переливал многоцветьем, зеленью и желтизной, мучным налётом и яркой киноварью.

Перелётные птицы сбивались в большие плотные стаи, тянулись к югу, но днями солнце всё ещё грело по-летнему жарко.

До света Савватей растолкал Ивашку:

— Дозорюешь в пути.

Поёживаясь, Ивашка вывел коня, пустил к колоде с водой. Пока тот пил, пофыркивая, кормчий принёс пропахшую конским потом и сыромятиной сбрую, заложил лошадь в телегу. Савватей тем часом вынес куль с домашней снедью, сказал:

— Кузьме, побаловаться.

Дорога пустынная. Тихо. Небо ясное, с крупными редкими звёздами. «К погоде», — заключил Ивашка.

Под мерный перестук копыт задремал, и приснилось ему, будто плывёт он по взыгравшемуся морю. Швыряет оно ладью что скорлупу. Волны, одна другой выше, поднимают утлое судёнышко на самый гребень и с маху кидают в пучину. Кормчий на что привык к штормам и то ахает. Ну как захлестнёт! Подбрасывает море ладью, играет, что кот мышью.

Штормом вынесло ладью к берегу, погнало на камни. Ивашка на руль налёг, кричит, чтоб парус убрали, но ладейщики за свистом ветра не слышат.

С перепугу пробудился Ивашка. Видит, трясёт телегу по ухабам. Рассмеялся и подумал: «С весны уйду плавать».

Подъезжая к Новгороду, заторопил коня. Обогнал молодого смерда в лаптях, с котомкой за плечами.

— Подвезу! — окликнул его Ивашка.

Смерд запрыгнул на ходу, умостился, прокричал Ивашке над ухом:

— На торжище?

— Брата проведать!

И замолчали.

Чем ближе к городу, тем людней дорога. День начинался тёплый, солнечный. Ивашка скинул кафтан и шапку, остался в одной рубашке и холщовых портах. Пригладил пятерней волосы:

— Ну-тка, признаю ли Кузьку? Боле года не виделись.

Въехав в распахнутые настежь ворота, телега загремела по бревенчатой мостовой. Миновали низкую, крытую дёрном кузницу, оттуда доносился звон железа, удары молота.

Прежде чем искать брата, Ивашка завернул на торг, в душе надеясь увидеть кого-нибудь из ладейщиков.

У самого торга объехали застрявший воз, груженный тяжёлыми крицами[101]. Повстречался весь в саже углежог. За ним плелась впряжённая в телегу лошадь.

Ивашка загляделся на углежога и не заметил стоявших на обочине варягов. Один из них крепкой рукой схватил коня за уезду.

— Но, но, не балуй! — опомнился Ивашка и соскочил с телеги.

Варяг по виду был из знатных. Длинный бархатный плащ, отороченный соболем, такого же чёрного бархата шапочка. Под плащом разглядел Ивашка броню.

— Но, но! — снова предупреждающе проговорил кормчий и двинулся к варягу.

Тот, опустив узду, тоже шёл ему навстречу. Глаза свева злобно блеснули, он что-то выкрикнул по-своему, занёс руку. Ивашка перехватил удар, но тут на него навалились подбежавшие варяги, сбили с ног. Кормчий увидел, как в драку ввязался ехавший с ним смерд. Кто-то из русичей крикнул:

— Люди, свевы наших бьют!

И заволновался, всполошился торг. Похватали новгородцы что под руку подвернулось, кинулись на варягов. Те мечи обнажили, но толпа разъярилась. Вывернулся Ивашка, подмял под себя ярла. Тут бы и лишился Эдмунд живота, не подоспей помощь. Свалили варяги кормчего, оттащили ярла, потом стали кольцом, мечами от толпы отбиваются.

Прибежал кузнец, как был, в кожаном фартуке, с молотом в руке, закричал голосисто:

— Не пускай живьём свевов, будут знать, как замать новгородцев!

Ивашка отполз, отдышался, потом оторвал доску от изгороди, пошёл крушить варягов.

Кинулись свевы отходить, ин новгородцы на пути схватились врукопашную. Бились жестоко, насмерть.

Прискакал верхом тысяцкий Гюрята, приподнялся в стременах, зычно крикнул:

— Опомнись, люд новгородский! Будет поливать улицу кровью!

А от своего подворья боярин Парамон иное орёт, подзадоривает дерущихся:

— Так их, поднажми, ребятушки!

В горячке не увидели, как на помощь варягам спешил одноглазый Якун с отрядом. Ивашка первым заметил, крикнул:

— Укрывайся на Парамоновой дворе!

Едва успели новгородцы закрыть ворота, как подбежал ярл. Разглядев Гюряту, взвизгнул:

— Гляди, что натворили твои люди, боярин!

И ткнул пальцем в поверженных варягов. Гюрята ответил не повышая голоса:

— Драки у новгородцев дело обычное. А за убитых виновные внесут виру. Уводи свою дружину, ярл, а чтоб счесться, кого больше побито и кто прав, кто виновен, созовём вече, пусть оно и решит.

— Нет, тысяцкий, у нас иной закон: око за око! — И, повернувшись к дружине, указал мечом: — Ломай ворота!

Свевы притащили бревно, раскачав, ударили по створкам. Затрещали запоры, и варяги ворвались во двор…

Ивашка очнулся не скоро. Долго не мог понять, что с ним и где он. Солнце назойливо лезло в глаза, слепило. Он с трудом поднялся. Болела голова. Пощупал рукой затылок, и пальцы стали липкими. Догадался, кровь. Вспомнил: варяги побили всех, кто был на Парамоновой дворе. Он, Ивашка, случайно уцелел, потому что меч лишь скользнул по затылку.

Осмотрелся кормчий — двор пустынный, убитых уже развезли по домам. Он вышел, шатаясь, на улицу и обрадовался. Телега стояла неподалёку, у дерева. Отвязав коня, Ивашка спустился к Волхову, остановился у реки, мылся не спеша, приговаривая:

— Вот те и повидал Кузьку…

В тот день, опасаясь мести новгородцев, одноглазый ярл Якун, посадив варягов на дракары, уплыл из Новгорода. Князь Ярослав в ту пору отдыхал в подгородном селе Ракове. Проведав о драке, озлился на новгородский люд и велел воеводе с полками уйти из города. Остался Новгород без князя и без дружины.

Первые заморозки уступили тёплым солнечным дням. В безоблачном небе далеко слышатся трубные журавлиные крики, а в омытых утренней росой кустарниках зависла серебряная паутина. Она плавает в чистом, пропахшем зрелым ржаным колосом воздухе, липко цепляется за сжатую стерню.

Золотится поле хлебными снопами, густо уставленными в суслонах.

Довольны смерды: урожайный нынешний год.

В Ракове прознал Кузьма, что в лесном озере караси водятся, ни одной зори не пропускает. Утрами тихо. Вода в озере иссиня-чёрная, застыла, не шелохнётся, с виду густая, что кисель.

Склонится Кузьма над удочкой, глаза на поплавок пялит, чуть поведёт его в сторону — раз, и подсек.

За минувшее лето вытянулся Кузьма что жердь, а непомерно великая голова, того и гляди, обломит худую шею.

Кузьма на житье не жалуется — князь Ярослав работой не обременил. Только и дел у него — в неделю единожды развернуть пергамент и записать, что случилось за минувшее время.

Откладывая исписанные листы, подчас подумывал Кузька, ну как через века прочтёт какой-нибудь грамотей и скажет: «Кто ты был, мой далёкий собрат по перу? Умудрённый ли годами старей либо инок-послушник?»

И хочется Кузьме в такую минуту крикнуть во весь голос, чтоб услышал будущий человек, коему доведётся прочесть его старание: «Не черноризец я, а отрок, грамоте обученный в Ярославовой школе старцем Феодосием. И бытописую я не со слов чужих, а по виденному самолично!»

Есть у Кузьмы помимо писцовой службы другая работа. Велел ему Ярослав блюсти сохранность княжеских рукописных книг. А их у него много, и все разные: толстые, с трудом в руках удержишь, и тонкие, в кожаных переплётах и свитками. Одни из них написаны греческими значками.

Князь Ярослав до книг падок и держит их в кованых сундуках, чтобы мыши не поточили либо кто нечистой рукой сальных пятен не насажал.

Кузькина забота книги от моли уберечь. Когда доводилось ему перебирать их, откроет он какую-нибудь тайком и читает, покуда не заслышит шаги князя.

А в книгах интересное описывается: в одних про странствия мореходов, в других о правителях и чем они знамениты. Кузьма диву даётся. Мыслимо ли, какой мир преогромный и сколько живёт в нем разных людей!

Насадил Кузьма на крючок червя, закинул в воду, ждёт. Поплавок полежал спокойно самую малость и пошёл вбок. Кузьма насторожился, но тут, совсем некстати, его окликнул отрок:

— Э-эй, Кузька, князь зовёт! — И убежал.

Кузьма смотал удочку, взял низку с карасями, пошёл следом. По пути занёс в поварню, отдал стряпухе. Когда переступил порог горницы, Ярослав, стоя за высоким столиком, что-то писал. Заслышав шаги, поднял голову:

— Это ты, Кузьма?

— Кликал, княже?

— Звал. Перепиши сей лист начисто. — Ярослав протянул Кузьме пергамент. — Надумал я уставы, по коим суд вершится либо уроки исполняются, воедино свести. Довольно быть такому, когда какой князь, либо монастырь, либо тиун, княжий ли, боярский, восхощат чего, то и устав. Ин не быть этому. Побились новгородцы со свевами, а какой Правдой судить их? Вот и записал я на этом листе, кому месть вершить дозволено. А коли не будет местника, то с кого сколько виры брать надлежит.

Бережно неся свиток, Кузьма удалился.

«…А вчерашнего дня получил князь Ярослав от сестры своей, Предславы, письмо, и в оном пишет она, что князь Святополк сел обманом на киевский стол…»

Кузьма почесал голову, пригладил пятерней перетянутые ремешком волосы и, обмакнув перо, склонился над пергаментом:

«Но то всё ещё не беда, коли б по повелению того окаянного Святополка не лишили жизни князя Бориса, а к малолетнему Глебу в Муром не послал он убийц. И кто ведает, может, к князю Ярославу тоже засланы злодеи?»

Поставив точку, Кузьма наморщил лоб. Ну что за чудный народ эти князья? Живут себе, нужды не зная, едят и пьют с серебряной посудины, а меж тем братья единоутробные и те готовы друг друга смерти предать.

Вздохнул Кузьма, обмакнул палочку, снова принялся писать:

«Князь Ярослав от той Предславиной вести в печали пребывал длительно, тоскуя за отцом своим, великим князем Владимиром, и молодым княжичем Борисом, а потом призвал меня к себе и велел отписать в Муром юному князю Глебу: «Брате, любимый мой, меньшой, Глеб! Не могу писать те самолично, слеза очи застит. Умер отец наш, великий князь Владимир, и Святополк сел обманом на отцовский стол. По его наущению пришли убийцы к брату Борису и лишили его живота. И нас с тобой, княже Глеб, замыслил Святополк извести, остерегайся!»

Присыпав жирные чернила песком, Кузьма дождался, пока они просохнут, встряхнул пергамент, свернул в трубочку и, положив на полку рядом с другими свитками, промолвил:

— Кому-то доведётся прочесть сии листы…

По сонному, ещё не пробудившемуся Новгороду, нарушая предутреннюю тишину, проскакал верхоконно гридин. У ворот тысяцкого Гюряты осадил коня, спрыгнул наземь, забарабанил:

— Заснул небось, открывай!

Высунув голову в смотровую щель, рябой взлохмаченный мужик ответил сердито:

— Не горлань, вишь, отворяю!

Вводя в поводу коня во двор, гридин спросил:

— У себя ль тысяцкий?

— А куда ему подеваться.

Гюрята вышел из хором босой, в одной исподней рубахе и портах, спросил зевая:

— Пошто всколготился?

Гридин снял шлем, ответил:

— Князем Ярославом послан я. Желает он с новгородским людом говорить. Велел уведомить о том.

— В таком разе к обеду быть вече, так и скажи князю Ярославу…

К полудню, будоража люд, загудел вечевой колокол. На всех четырёх концах его подхватили сохранившиеся ещё со старины кожаные била. Колокол и била гудели размеренно, величаво.

Народ новгородский суетной, спешит на вече. Кое-кто из мастеровых как были в кожаных кафтанах, так, не переодеваясь, побросав ремесла, торопились к детинцу.

Выстукивая резным посохом, задрав козлиную бороду, шёл боярин Парамон. У обгонявшего его старосты Неревского конца, боярина Трифона, спросил:

— Почто скликают?

Боярин Трифон, в греческом кафтане синего сукна, расшитом золотыми нитями, в высокой шапке с соболиной тульёй и красных сафьяновых сапогах, пожал плечами:

— Сам не знаю.

Площадь у детинца запружена народом, каждому из четырёх концов своё место определено: Неревский рядом с Людиным, далее, в обхват помосту, Словенский и Плотницкий. Впереди концов кончанские старосты. Они законы знают, как порешат, так и быть тому. Рядом со старостами к помосту бояре льнут. Тут же, неподалёку, особняком держатся торговые гости.

Мастеровой люд не слишком разговорчивый и любопытства мало проявляет. К чему раньше времени свару заводить, страсти накалять. Ещё успеется. А то может и до кулаков дойти. Пока же нечего спорить да судачить, не бабы и не на торгу. Дело предстоит решить важное, народа касаемое.

На помост-степень взошёл, прихрамывая, князь Ярослав, а следом тысяцкий Гюрята, и затих народ. Ярослав скинул шапочку, поклонился на все четыре стороны:

— Люд новгородский, бью челом тебе! Не хочу зла держать на тебя, а тако же вы не держите на меня. Вы побили свевов, они вас — и на том квиты, ибо мстил муж за мужа…

Молчит вече, не перебивая оратора. А он продолжает:

— Ныне час настал трудный, и как вы порешите, с тем я и соглашусь.

— Говори, князь Ярослав, что за беда стрясалась! — перебил его боярин Трифон.

— Горе великое. Умер отец мой, князь Владимир. Князь Святополк хитростью завладел киевским столом, убил брата Бориса и со мной, с остальными братьями такое же мыслит сотворить…

Ярослав отёр широким рукавом лоб.

— Пришёл я к вам совет держать. Коли скажете: «Не люб ты нам», уйду из города. Не захотите прогнать, то встаньте на мою защиту!

Всколыхнулся народ, зашумел. Но вот вышел к краю помоста тысяцкий, и вече стихло.

— Твоя правда, князь. — Гюрята провёл сжатой в кулак рукой сверху вниз. — В крови, что пролилась меж нами и свевами, и мы повинны. Не будем вспоминать о том. Тебя же мы не гоним. Ты много лет сидел у нас князем, и не желаем мы Святополка с его злодеяниями. То, что я скажу, и будет те нашим ответом. Не станем ждать, пока пойдёт Святополк окаянный на Новгород, а выступим мы с тобой первыми на Киев, и коли посадим тя там на княжение, то дай слово, что выделишь своего посадника с дружиной для Новгорода, а дани, как и решили мы с тобой ране, платить Киеву не станем во веки веков. Так ли я речь веду, люд новгородский?

— Истинно так!

— Правильно!

— Пойдём на Киев! На Ки-ев! — взорвалась толпа.

И снова отвесил Ярослав низкий поклон на все четыре стороны:

— Пусть будет так! Спасибо вам, люди!

…Выступали по частям. Первыми ладьями поплыла дружина с воеводой Добрыней, за ней распустили паруса дракары ярла Якуна. Уговорили Ярославовы гонцы одноглазого ярла и его викингов воротиться к князю на службу забыть обиды, в коих обоюдно, и варяги и новгородцы, повинны.

Князь Ярослав задержался. Отправил в Ладогу Ирину с малым сыном. Там поспокойней ей будет. Отдал последнее распоряжение молодому посаднику Константину, сыну воеводы Добрыни. С Константином, чтоб город стеречь, оставался старый воевода Будый с малой дружиной.

Проследил самолично и за тем, как тысяцкий Гюрята своих новгородцев в дальнюю дорогу готовит.

Те собирались без суеты, с толком, ладьи конопатили, смолили, кузнецы и бронники день и ночь оружье ковали, ополчение-то великое выставляет Новгород! Из дальних и ближних ожог везли съестное, грузили на ладьи.

Увидел Ярослав на берегу Ивашку, окликнул:

— Пойдёшь ли на княжью ладью кормчим?

Ивашка повернулся к князю, пожал плечами:

— По мне всё едино, какую ладью поведу.

Ярослав подошёл к кормчему, усмехнулся:

— Всё злишься на варягов и мне не можешь простить, что я их сызнова покликал. Так ли? — И ответил сам себе: — Так я варягов воротил, ибо нас ждёт крепкий бой. Святополк коли успеет, покличет на нас тестя своего Болеслава либо печенегов, и тут варяги нам сгодятся.

— Те, князь, видней, — промолвил Ивашка и поглядел в сторону.

— Так знай же, — похлопал его по плечу Ярослав, — тебя и никого иного не возьму рулевым на свою ладью. Ко всему и Кузьма с нами поплывёт. Вот и будешь ты ему заместо отца. Брат ведь единоутробный. — И, отходя, подморгнул: — А ты ещё раздумывал…

Пристроившись на носу ладьи, Кузьма положил на колени досочку, развернул пергаментный свиток. Наморщив лоб, задумался, потом написал:

«Наказал мне князь Ярослав быть при нём неотлучно и, что узрю особливое, обо всём записать на папирусе…»

Кузьма поднял глаза. За головами сидевших на вёслах гридней разглядел Ивашку. Брат стоял на корме, не выпуская из рук руля.

Оттого, что вместе с ним плывёт Ивашка, на душе у Кузьмы повеселело, и он снова взялся за тростниковую палочку:

«Со дня моего рождения не зрил я воинов в таком количестве… Довелось мне ещё на берегу услышать слова тысяцкого Гюряты, сказанные им боярину Парамону: «Коли мы воспоможем Ярославу, то и не платить нам гривен Киеву…»

И ещё о чём хочу поведать.

Уже в пути настиг нас гридин князя Глеба, что с малолетства сидел в Муроме. Тот воин очами своими зрил ещё одно злодейство князя Святополка.

Послал Святополк письмо Глебу с вестью: отец-де, князь Владимир, помер, поспешай.

Не мог знать князь Глеб злого умысла Святополкова и с десятком воинов да печенежином Торчином, кухарем княжьей поварни, тронулся водным путём в Киев.

Дорогой встретил Глеба боярин Горясер с убийцами. Схватили они его, а кухарь Торчин, дабы в доверие войти к тому подлому боярину, зарезал малолетнего князя Глеба своим поварским ножом, словно овцу либо ещё какую живность.

А ещё проведал тот гридин, будто после казни над Глебом Горясер со своими злодеями-товарищами отправился в землю древлянскую свершить своё гнусное дело и над князем Святославом…»

Отложив в сторону тростниковую палочку, Кузьма загляделся на берег. На высокой круче стояли три обнесённые высокой изгородью избы. Над ними курился сизый дым. Избы топились по-чёрному. Ещё издалека, увидев ладьи, у воды собрались смерды, глазеют. Да и есть с чего. Хоть и живут они на людном водном пути из варяг в греки, однако такого множества воинства видеть не доводилось.

Высокий бородатый смерд напомнил Кузьме отца. В сердце закралась грусть. Загляделся на деревню Кузьма, захотелось пробежаться по траве, а то сходить в лес за грибами или поставить силки. Деревня осталась позади, и снова потянулись пустынные берега. К Кузьме подошёл Ярослав, взяв лист, промолвил:

— Дай-кась погляжу, что нацарапал.

Сдвинув к переносице брови, прочитал, беззвучно шевеля губами, потом сказал одобрительно:

— Не ошибся в те, Кузьма, твой монах-учитель.

2

Князь Святополк пребывал в великой тревоге. С дальней переволоки дошёл слух, что водным путём и сушей идёт на Киев Ярослав в силе большой.

По княжьему указу с паперти собора и на шумных киевских торжищах кричали голосистые бирючи, зазывая охочих людей в ополчение. Но народ ретивости не проявлял, из толпы нередко выкрикивали:

— Не люб нам Святополк, и не станем мы в его защиту!

— По его наущению Ярославовых братьев смерти предали!

— Он боярам, что на Горе, угоден, пусть они за него и идут против Ярослава!

Те разговоры стали известны Святополку, велел он позвать на думный совет ближних бояр. Пришли немногие, одни больными сказались, другие спешно из дому отлучились. Время-то смутное, кто знает, кто кого одолеет, Святополк ли Ярослава либо Ярослав Святополка, а потом поди изворачивайся.

На совет явились, не заставили себя ждать Путша с Горясером да Тальц с Еловитом. Расселись на лавке у стены рядком, стали дожидаться выхода Святополка. Заглянул в дверь воевода Блуд, увидел бояр, попятился, хотел, верно, скрыться, да его приметил Горясер, поманил:

— Почто не входишь, воевода, либо улизнуть мыслишь?

Блуд нехотя уселся на скамью напротив бояр, исподлобья взглянул на Горясера. «Вишь ты, в товарищи к себе приписывает».

Путша бороду положил на посох, сопит. Еловит Блуда пытать принялся:

— А известно ли те, воевода, в каком числе Ярослав идёт?

— Что с той известности, — буркнул Блуд. — Надобно, чтоб люд киевский за Святополка стал, как новгородский за Ярослава.

Боярин Тальц за щёку держится, стонет. С ночи зуб разболелся, свет белый не мил.

В душу Путше страх залез, пробирает озноб. Не придётся ли ответ держать за князя Бориса? Коли Ярослав одолеет, то и спросит. Ко всему ещё Горясер со Святополком Глеба извёл.

Глянул Путша на Горясера. Лицо у того-рыжей щетиной заросло, а глаза маленькие, кровью налились.

Поспешно, хлопнув дверью, вошёл князь Святополк. Весь помятый, осунулся. Видать, ночь не спал. Поздоровался кивком и, не присаживаясь, заходил по гридне. Путша сначала водил за ним головой, потом надоело. Боярин Тальц, чтобы не озлить князя, морду в воротник уткнул, сдерживается, не стонет.

Святополк заговорил, ни к кому не обращаясь:

— Зачем киевляне призвали меня, коли не хотят нынче вступиться?

И, неожиданно остановившись перед Блудом, ткнул в него пальцем:

— Вот ты, воевода, одолеешь ли Ярославову дружину?

Блуд заёрзал на скамье.

Не дождавшись ответа, Святополк хихикнул злорадно:

— А, молчишь? То-то! Так к чему же вы меня подбили, чтоб я на княжение садился?

— Князь Святополк, — осмелился перебить его Путша, — а не лучше ль те в Польшу к королю Болеславу за подмогой поспешать? С его рыцарями воротишься и Ярослава из Киева изгонишь. Мы же на то время тоже укроемся.

— Во, во! — передёрнулся Святополк. — И княгиня Марыся о том же мне твердит. Ты, боярин Путша, что, сговорился с ней? А разве не ведомо те, что император Генрих сызнова на Польшу войной ходил?

— О том знаю, — ответил Путша. — Да и то известно, как король польский германцев разбил и за Лабу переступил.

Святополк прервал боярина:

— Скликая вас, знал, что не будет мне от вас совета разумного. Я же хочу биться с хромцом Ярославом и его новгородскими плотниками. Не путляй, боярин Путша, и не мешкая отправляйся в степь, зови печенегов на подмогу. Обещай хану Боняку золото.

Путша побледнел. Мыслимое ль дело к степнякам ехать? Печенеги народ дикий, от них всякого жди. Тальц с Еловитом переглянулись, оба подумали: «Хорошо, что не в нас ткнул Святополк перстом».

— Ну, чего сидишь, боярин! — прикрикнул Святополк. — Либо не слышал, что велел я?

Путша подхватился, грузно переваливаясь, заспешил к выходу.

— Без печенегов не возвращайся! — крикнул вслед Святополк и тут же повернулся к воеводе: — Ты, Блуд, вели дружине быть готовой, а вам, Еловит, Тальц да Горясер, киевлян на рать поднимать, над ними и в бою стоять будете.

И зашагал к двери. Бояре поднялись, пошли за ним.

Кузьма ночь зяб, всё жался к огню, утром угрелся, заснул. Ивашка накинул на него шубу, под голову наломал душистых еловых лап, прикрыл лицо тряпицей, чтоб гнус не жалил.

Спит Кузьма и не видит, как новгородцы ладьи на берег выволокли, катки под них стали подводить.

Вчерашнего дня, миновав Касплю-реку, добралась Ярославова рать до Смоленской переволоки. Дальше по Днепру дорога до самого Киева.

Тысяцкий Гюрята, кафтан нараспашку, по берегу ходит, своих ополченцев торопит, шумит:

— И, детушки-ребятушки, поднажми! И ещё разок!

Новгородцы и без того стараются. Каждый видит, время на зиму повернуло.

На суше ладьи неуклюжие, громадные. Облепили их новгородцы, толкают. Ярослав в одних портах и рубахе работал со всеми. С непривычки руки болели, бревном чуть ногу не отдавили. Ивашка не выдержал, сказал в сердцах:

— Не брался б ты, князь, не за своё дело. Отошёл бы подобру!

Ярослав смолчал, тут ко всему позвал его тысяцкий. Повернулся и замер от неожиданности. Рядом с Гюрятой стоял воевода Александр Попович. Был он в кафтане поверх брони, но без шапки. Белый волос лохматил ветер.

— Воевода Александр, ты ли это? — воскликнул Ярослав и заспешил навстречу.

Попович отвесил князю низкий поклон, но тот был уже рядом, обнимал, расспрашивал:

— Почему тут? Один ли, с дружиной?

Потом отступил на шаг, поглядел на воеводу.

— Ай, постарел-то ты как! А ведь я не забыл, как ты меня нянчил, уму-разуму наставлял.

— Так, верно, помнишь, князь, как я тебе вот этой шуйцей затрещину давал. — Спрятав улыбку в усы, воевода протянул руку.

— И то не забыл, — рассмеялся Ярослав, но тут же улыбка сошла с лица, переспросил: — Отчего же дружины не вижу?

— Дружина, князь, в одном переходе отсюда, отдыхает. Немалый путь проделали гридни. В ту пору, как умер твой отец, был я под Червенем, с ляхами бился. А как узнал, что Святополк вокняжился, сказал себе: не стану служить я Владимирову ослушнику — и к тебе подался.

— Спасибо, воевода Александр, за верность. Ты был неизменным другом великому князю Владимиру. — Ярослав снова шагнул к нему, обнял. — Спасибо, что и ко мне дружину привёл, на измену, как воевода Блуд, не подался.

При упоминании имени Владимира глаза у Поповича повлажнели.

— Очи мои плачут, князь Ярослав, — глухо проговорил он. — Зришь ли? А ведь воин я, но не стыжусь того. Воистину, всю жизнь был мне князь Владимир не только князем, но и товарищем. Тяжко, ох как тяжко терять друга.

— Нет срама, воевода, в том, когда слёзы по другу роняешь!

Повернувшись к Гюряте, Ярослав сказал:

— Вели отрокам, чтоб потчевали нас. — И, взяв Поповича за локоть, повёл к шатру.

Ели, сидя на ковре, по-печенежски поджав под себя ноги. Обгладывая говяжью кость, воевода говорил:

— Когда увидел, что плывут дракары свевов да ладьи воеводы Добрыни, враз понял, ты недалече.

— Вовремя ты подоспел, воевода Александр. Коли твоя дружина уже передохнула, то поведёшь её на Киев берегом. А свевы да моя дружина с новгородской ратью сойдут на сушу под Вышгородом. Тут и ты к нам пристанешь. — Ярослав разлил из ендовы мёд по корчагам, поднял: — Пью за твоё здравие, воевода Александр. — Отёр уста ладонью, снова заговорил: — У Вышгорода, изготовясь, двинемся на Киев. На случай боя тебе, воевода, стоять на правом крыле, тысяцкому Гюряте на левом, а я со свевами и частью новгородцев биться буду в челе. Добрыня же пусть с дружиной в засадном полку Дожидаются.

— Попервоначалу пусть так, — согласился Попович. — На месте же видно будет. Только мнится мне, что Святополк, проведав, в какой силе идём против него, не примет боя, убежит под тестеву защиту. Труслив он и подл, аки пёс смердящий.

— Может, и так, — согласился Ярослав. — Подлость его мне ведома.

…На левом берегу Днепра, в трёх пеших переходах от Киева, Любечское поселение. Городок Любеч хотя и мал, а древний, ещё князьям Аскольду и Диру дань платил. Избы в Любече рубленые, соломой крытые, а боярские хоромы тёсом, с высоким крыльцом, на реку смотрят. Но с тех пор как боярин Горясер перебрался в Киев, хоромы пришли в запустение.

Широкий ров и земляной вал, опоясывающие городок, заросли густым терновником и колючей ожиной.

Стоит Любеч на великом водном пути, кто ни проплывёт мимо, всяк причалит. Одни мяса-свежатины подкупить, другие хлебный запас пополнить, а то и воды родниковой залить в глиняные сосуды.

Не миновал городка и Ярослав. Донесли ему дозорные, что у Вышгорода дожидается его Святополк с воинством.

На княжеской ладье заиграл призывно рожок, и на всех однодревках спустили паруса, подняли весла. Ярослав сошёл на берег, сказал Кузьме:

— Скликай воевод!

Гридни разбили на пологом пригорке княжеский шатёр.

Один за Другим пришли Добрыня с Поповичем, тысяцкий Гюрята с одноглазым ярлом Якуном.

— Вестимо ли вам, воеводы, что князь Святополк нам на Киев путь закрыл? — откидывая со лба прядь волос, сказал Ярослав. — А с ним и орда Боняка числом в десять тысяч.

— Прослышали!

— Того не скроешь!

— Мои дозорные от людей проведали, что Боняк дорогой на Киев все села разорил, — проговорил воевода Александр.

— И в том Святополкова окаянность, что степняков-грабителей на Русь навёл, — пробасил Добрыня.

— Каков совет ваш будет? — прервал разговоры Ярослав.

Воеводы задумались. Первым заговорил Гюрята:

— Нынче у Вышгорода не высадиться, Святополк не даст.

— Мой совет таков, — подал голос Попович, — высаживаться надобно у Любеча. Сюда же перевезти с правой стороны и мою дружину. Ежели пытаться где выше Вышгорода причалить, то не миновать беды. Ясное дело, за нами Святополковы дозоры следят. Не успеют гридни к бою изготовиться, как конная орда наскочит, порубит.

— Святополку веры нет, у него поступки татя, и дедова честь ему неведома, — перебил Александра Добрыня. — То дед Святослав врага заране упреждал: «Иду на вы!»

— А ты что молчишь, ярл Якун? — Ярослав поворотил голову к свеву. — Каков твой совет?

— Мои викинги будут биться, когда ты велишь и там, где твои полки станут, — ответил ярл и поклонился сидя.

— Ин быть по тому, как вы, воеводы, рассудили. Велите гридням высаживаться у Любеча. Пускай идёт к нам Святополк, а коли не придёт, то пойдём сами на него, и пусть тогда оружье спор наш решит, кому Киевом владеть.

И записал Кузьма:

«В лето 6524[102]. Приде Ярослав на Святополка, и сташа противу оба полы[103] Днепра, и не смеяху ни си онех, ни они сих начати, и стояша месяце трипротиву собе».

Ночью подул ветер, и тяжёлые тёмно-синие тучи низко поползли над Любечем. К утру начал срываться снег. Белые хлопья, гонимые ветром, покружив, опускались на промёрзлую землю, не таяли. Взбудораженный Днепр плескал в берега студёной водой, качал причаленные у пристани ладьи новгородцев.

Третий месяц стоит новгородская рать на левой стороне реки, а напротив — киевляне с печенегами, и ни Ярослав, ни Святополк не осмеливаются первыми перейти Днепр. Так и выжидают да задирают друг друга, обидными словами перекидываются.

Новгородцы народ мастеровой, землянки вырыли, бани топят, парятся, а дружина Ярослава в Любече по избам расселилась и в пустующих боярских хоромах. Здесь же жил Ярослав с воеводами и тысяцким да ярл Якун со своими викингами.

Ярослав пробудился рано, едва сереть начало. Опустив ноги, уселся на жёстком дощатом ложе, взял со стола толстую, в кожаном переплёте, рукописную книгу, полистал, потом, отложив, вышел во двор.

Снег уже прекратился. Местами ветер смел его в пушистые намёты, и он пятнами белел на чёрной земле. Наверху ветер назойливо стучал краем оторвавшейся доски.

Запахнув шубу и нахлобучив поглубже тёплую соболью шапку, Ярослав спустился с крыльца и, прихрамывая, направился к воротам вала. Ноги, обутые в катаные валенки, ступали мягко. Дорогой повстречал тысяцкого Гюряту, спросил:

— Что подхватился спозаранку?

— Не спится, князь, — и пошёл следом.

Ярослав промолчал. Да и говорить нечего. Ему и самому надоело отсиживаться в Любече, но и в Новгород ворочаться — значит признать Святополково старшинство.

Миновав вал и ров, они обходили землянки. Новгородские ратники жгли костры, готовили еду.

— Надобно первым на ту сторону переходить, — снова нарушил молчание Гюрята. — Новгородцы мне о том уши прогудели. Да и сам рассуди, сколь сидеть здесь будем? А без драки со Святополком нам, новгородцам, не резон. Не хотим быть киевскими данниками. Мы и тебя, князь, знаешь о том, поддержали, что ты нас от дани освободил ещё при жизни великого князя Владимира. Так что, князь, как хошь, а биться будем.

Они остановились у Днепра. На той стороне толпится люд. Узнав Ярослава, зашумели. Один из них, высокий, в шубе и шапке, выскочил наперёд, журавлём заходил по берегу, закричал:

— Эй, новгородцы, зачем пришли с сим хромцом, что князем Ярославом прозывается?

Тысяцкий тронул Ярослава, сказал удивлённо:

— Никак, сам Святополк? Соромно орёт, будто худой мужик.

Ярослав узнал брата. От злости в глазах потемнело. А тот продолжал выкрикивать:

— Вы, плотники, вот заставим вас хоромы рубить!

— Слушай, князь Ярослав, — проговорил Гюрята, — завтра переправимся против них; если кто не пойдёт с нами, сами убьём Святополка.

— Добро, тысяцкий, — решился Ярослав. — Завтра я с первыми поплыву. А теперь пойдём оповестим о том воевод, надобно людей готовить. Завтра быть бою жестокому.

Хмельное вино веселит Святополка. Засев с ближними боярами в избе, что срубили с холодами мастеровые, бражничает князь Святополк. Потешаются они над Ярославом, зубоскалят. Святополку жарко. Раздевшись до исподней рубахи, он размахивает пустой корчагой, выкрикивает:

— Я един князь на Руси! Кто сказал «Ярослав»? — Сросшиеся на переносице брови хмурятся, рука ловит за грудь боярина Путшу. — Это ты молвил?

Тот отшатывается, бормочет испуганно:

— Что ты, князь, чудится те!

В избе на время наступила тишина, но вот разом нарушилась. Святополк разжал пальцы. Путша вытер покрывшийся испариной лоб и тут же потянулся через стол за гусем. Не достал, влез рукавом в ендову с вином. Боярин Тальц склонил голову на дубовый стол, храпит.

День на исходе. Отрок воткнул в поставец восковую свечу, вздул огонь. С шумом отодвинув скамью, воевода Блуд засеменил к выходу. Святополк поднял на него тяжёлый взгляд, окликнул хрипло:

— Почто уходишь, воевода?

Тот повернулся;

— Я, князь, дозоры самолично навещу. — Воротившись к столу, взглянул трезвыми глазами в припухшее от перепоя лицо Святополка: — Ещё сдаётся мне, печенеги замышляют что-то. В обед проходил я мимо, оживленье у них, словно в дальнюю дорогу собираются.

Святополк насторожился, спросил:

— Чего же ране не сказывал?

— К чему прежде времени тревожить?

Закусив тонкие бескровные губы, Святополк потупился, о чём-то долго думал, потом проговорил:

— Коли так, воевода, то сходи погляди. Да не забудь Боняка к нам покликать. Он хоть и дикий степняк, а вино горазд пить.

Гридин внёс на руках ещё один бочоночек с мёдом, выбил чеку. Князь протянул отроку корчагу, бросил коротко:

— Лей!

Поманил пальцем Горясера. Тот подхватился, подбежал. Святополк уцепился за него, горячо зашептал в ухо:

— Почему ты, боярин, Ярослава не убил? Проберись в Любеч, подкарауль!

Горясер побледнел:

— Стража, стража-то у Ярослава… Боязно, князь, а как изловят?

— Не желаешь мою волю исполнить? — нахмурился Святополк. На скулах заиграли желваки. — Не хочешь? — переспросил с угрозой.

— Не седни, князь, дозволь завтра. Я поутру людей своих надёжных сыщу, — лепетал Горясер, а в мыслях таилось обнадёживающее, что Святополк забудет до утра.

С силой распахнулись двери, и в избу ввалился Блуд. Глаза у воеводы растерянные, шуба нараспашку. Уже с порога закричал:

— Князь Святополк, Боняк орду увёл!

Бояре повернулись к двери, умолкли. Первым опомнился Святополк, спросил недоверчиво:

— Плетёшь, воевода! — И подхватился.

— К чему мне выдумывать, — обиделся тот. — Я, чай, не малец-озорник.

— Так отчего не воротил их! — взвизгнул Святополк. — Зачем дал сняться со становища?

— Без меня то было. Когда я на место прибыл, последние печенеги за курганом скрылись.

— Скачи вдогон, воевода, не мешкай! Вороти Боняка, ему золото обещано. Почему же нарушил уговор?

Блуд попятился:

— Попытаюсь, князь, но не ведаю, сумею ль воротить Боняка.

— Скажи ему, как мороз Днепр закуёт, так и ударим на Ярослава. Слышишь?

Мрак ещё окутывал землю, как от любечской пристани одна за другой отчалили переполненные ладьи и дракары. Вчера, в сумерки, на небольшой лодке-однодревке кормчий Ивашка замерил у того берега дно. Мели не оказалось, и теперь Ярослав был спокоен: не придётся людям лезть в студёную воду. Князь держится рукой за борт, переговаривается с воеводой Добрыней:

— Как и условились допрежь, воевода, станешь с дружиной в засадном полку и в бой ввяжешься, ежели почуешь, что нам уже невмоготу. Воевода Александр и тысяцкий Гюрята на крыльях будут биться, а я со свевами и частью новгородских полков в челе останусь.

— Особливо надобно остерегаться вершних печенегов, — проговорил Добрыня. — С крыла чтоб нас не охватили.

— То так. Когда конная орда навалится, оторопь берет.

Не выпуская из рук руля, кормчий Ивашка одним ухом слушал разговор князя с воеводой, другое навострил на правый берег. Там перекликаются дозорные, волчьими глазами сверкают по степи костры.

Лёгкие всплески весел изредка нарушали тишину на воде. Вот днище скребнуло по камешкам, ладья ткнулась в берег и замерла. С глухим стуком гридни опустили сходни и следом за Ярославом и Добрыней сошли на берег.

Одна за другой приставали к берегу ладьи, берег оживал.

Будоража спящий лагерь, закричали Святополковы дозорные, а новгородцы уже выстраивались полками, готовились с рассветом начать битву.

Ночь проходила в тревоге. Святополк не спал, метался. Отрок то и дело поил князя квасом, прикладывал к голове мокрую тряпицу. Нездоровилось Святополку то ли с похмелья, то ли оттого, что в душе сумятица и волнение. В полночь вернулся ни с чем воевода Блуд. Хан Боняк отказался ворочаться, передав: «Трава вымерзла, и коню корма мало. Когда же снег землю покроет, будет ещё хуже, отощают кони, начнут падать, а печенег без коня не воин! Ко всему место, где ты стоишь, озёрное, как по льду коней погонишь?»

Святополк вскочил, забегал по избе, изрыгая ругательства:

— Проклятый печенежин!

Потом упал на войлочную полость, уткнулся в стену. Напрасно силился изменить ход мыслей, думал о княгине Марысе, чей-то чужой голос твердил: «Не видеться тебе с ней, покуда Ярослав под Киевом».

Неожиданно припомнил, как за столом Горясер обещал тайно пробраться в Любеч и убить Ярослава. Приподнял голову, кликнул отрока. Тот появился не мешкая, протянул корчагу с квасом. Святополк отвёл его руку, сказал с досадой:

— Чего суёшь, коли не просят. Поутру приведи боярина Горясера.

Отрок не успел выйти, как за стеной послышались шум, крики. Святополк встревожился:

— Что за переполох, поди узнай.

У двери отрок столкнулся с боярином Путшей. Тот дышал тяжело. Еле переводя дух, выпалил:

— Князь, новгородцы Днепр перешли!

Святополк вскочил, засуетился, накричал на перепуганного отрока:

— Тащи броню да помоги одеться!

Путша стоял не двигаясь. Кровь отхлынула с его отвислых щёк, руки мелко дрожали. Тревожный шум за стеной усиливался.

— Боярин Путша, — Святополк ухватил его за плечи, заговорил быстро, шёпотом: — Укрой за ближними холмами десяток гридней с запасными конями и сам от них не отлучайся. Буде надо, дожидайся меня. Да наряди гонца в Киев, к княгине Марысе, пусть на всяк случай в дальнюю дорогу соберётся…

— Исполню, княже! — обрадовался Путша и выскочил из избы.

Полки изготовились, встали друг против друга: новгородские и киевские смерды и ремесленный люд, княжьи гридни и варяги, опершись на мечи и копья, ждут рассвета. Во тьме запросто своего за недруга принять можно.

Тысяцкий Гюрята велел перегнать ладьи к любечской пристани, сказав Ярославу:

— Дабы знали, назад нет возврата!

Серело медленно. Колючий морозный ветер дул новгородцам в спину.

— То добрый знак, — заметил стоявший поблизости от Ярослава новгородец.

Ярослав поднял голову. Небо обложили снежные тучи. Заметив, что князь смотрит на небо, гридин, прислонив к ноге щит, сказал:

— Не быть седни солнцу.

Ярослав оставил его слова без ответа, подождал немного, послушал, как киевляне с новгородцами перебраниваются, только потом, повернувшись к трубачу, проговорил негромко:

— Пора!

Тот поднёс к губам рожок, заиграл. Качнулись новгородцы, пошли скорым шагом, а лучники позади спустили тетиву. Запели стрелы. Сшиблись полки, зазвенела сталь, затрещали сломанные копья.

«…И была сеча короткая, но злая…» — записал днём позже очевидец той битвы Кузьма.

Не выдержали киевляне ярости новгородцев, попятились, побежали. Напрасно воевода Блуд пытался задержать своих гридней, искал глазами Святополка. Тот был уже далеко. Едва началась сеча, Святополк покинул её и теперь с боярином Путшей и гриднями скакал, меняя коней, к Киеву.

«…В то же лето 6524 от сотворения мира вошёл князь Ярослав в Киев, а Святополк окаянный с женой своей бежал в Ляшскую землю», — Кузьма, свернув свиток, положил меж княжьих книг.

3

Вавельский замок в Кракове оживал в зимнюю пору, когда из Гнезно наезжал король Болеслав со своими рыцарями и многочисленными холопами.

Замок Вавель на островке. Замшелые стены, узкие прорези бойниц, четырёхугольные и островерхие башни.

Дорога от Кракова обрывается у широкого затопленного рва. По утрам и вечерам далеко окрест раздавался резкий скрип цепей. То с сумерками подымали и поутру опускали навесной мост. Поднятый мост служил и первыми воротами в замок.

Зима в тот год выдалась, как никогда, промозглая. Лили обложные дожди, висели плотные туманы. Погожие дни выдавались редко, и потому, как только проглянуло солнце, Болеслав объявил, что быть потехе. Скорые гонцы поскакали в ближние и дальние поместья, созывая шляхтичей на забаву.

Тем временем на замощённый булыжником двор замка холопы вкатили клеть с диким медведем. Зверь метался, ревел.

Неподалёку другие холопы устанавливали помост для короля, дощатые скамьи для гостей.

Ночь прошла в суете. Спозаранку начали собираться гости. Старые и молодые шляхтичи в сопровождении разряженных пани и паненок съезжались в замок. Потеха началась после утренней трапезы. В сопровождении рыцарей Болеслав не спеша направился к помосту. На короле алый, отороченный мехом, кунтуш, соболья шапка, на ногах мягкие, зелёного сафьяна, сапоги. Взойдя на помост, он постоял с минуту, потом, пригладив пышные усы, умостился в плетённом из лозы кресле.

Гости усаживались на скамьях с шумом, препираясь за места поближе к королевскому помосту. Не обращая внимания на шляхетскую перебранку, Болеслав подал знак, и голосистый глашатай прокричал:

— Ясновельможные Панове, кто удаль испытать желает?

На скамьях затихли, а глашатай, подняв короткое копье, взывал с перерывом:

— Шляхта и рыцари, есть ли такой меж вами?

Болеслав насмешливо окинул взглядом сидящих, сказал через плечо каштеляну Казимиру:

— От страха задами к скамьям приросли.

Тот крутнул длинный ус, ответил, поднимаясь:

— Ещё не сгинуло шляхетство!

Но каштеляна опередил молодой шляхтич. Выбежав наперёд, он повернулся к помосту, крикнул:

— Желам!

Шляхетские жены и дочери захлопали, зашумели. Король одобрительно поднял руку, и молодой шляхтич, приняв из рук глашатая короткое копье, вошёл в клетку.

Медведь лежал, но маленькие, глубоко запавшие глазки настороженно следили за человеком. Вот зверь зарычал, поднялся. Шляхтич сделал выпад, копье кольнуло медведя. Зверь взревел, встал на задние лапы. Цепь натянулась.

Шляхтич отпрянул назад, заходил то с одного бока, то с другого. Улучив время, он сделал ещё прыжок, и снова копье вонзилось в медведя. Но зверь ударом лапы вышиб копье из рук человека. Теперь шляхтич делал обманные движения, норовя достать копье, но медведь был наготове. Едва шляхтич нагнулся, как зверь кинулся на него, подмял.

Перекрывая свирепый рёв, дико закричал шляхтич. На скамьях вскочили:

— До помощь!

Вопли и взвизги перепуганных паненок огласили замок.

— Тихо, панове, тихо! — пытался успокоить разволновавшуюся шляхту каштелян Казимир.

К клетке кинулись холопы с копьями и мечами.

Упёршись в подлокотники кресла, король смотрел на всех без жалости. На то и потеха. А из шляхтича, знать, плохой рыцарь, коли не увернулся от зверя.

Услышав голос оружничего за спиной, Болеслав недовольно оглянулся:

— Зачем тревожил?

— Король, в Краков въехал Святополк с женой и малой дружиной.

— Святополк? Что надо ему и почему бросил Киев?

— Король, людская молва летит впереди русского князя. Сказывают, Святополка Ярослав из Киева прогнал…

— Брешешь, пся крев! — гневно перебил оружничего Болеслав. — По очам твоим вижу, что брешешь. — И погрозил ему кулаком. — Ежели речь твоя облыжная, сидеть тебе на колу. Вели впустить князя в замок, а дружину в городе размести.

Несмотря на тучность, Болеслав легко соскочил с помоста, рысцой затрусил в покои.

Не дожидаясь королевского обеда, гости поспешно покидали замок. Их никто не задерживал.

Окровавленное тело шляхтича холопы уложили рядом с клетью. Медведь звенел цепью, метался, ревел.

Сложив на груди руки, каштелян Казимир смотрел на отъезжающую шляхту. Пани и паненки рассаживались по возкам. Холопы подводили почтенным панам коней, помогали взобраться в седла. Молодые шляхтичи гарцевали у возков, заглядывались на паненок.

В дальнем углу замка русские дружинники вываживали коней, умывались с дальней дороги. Среди них знакомые каштеляну воевода Блуд и боярин Путша. Боярин по толщине разве что сравнится с королём.

Княгиню Марысю уже увели в покои, а Святополка к Болеславу.

Казимира окликнул оружничий:

— Король звал не мешкая.

На приход каштеляна Болеслав не обратил внимания, он говорил стоявшему у стены Святополку:

— …На исходе весны, когда земля высохнет от грязи, я поведу рыцарство на Русь. А ты отправляйся к хану Боняку, зови его на Киев.

Отстегнув серебряные пряжки кунтуша, Болеслав почесал пухлый живот, шумно отрыгнул и снова сказал:

— Но за помощь, что я тебе окажу, ты отдашь мне червенские города… И ещё Предславу в жены. Слышишь, Святополк, мой уговор?

Святополк с радостью закивал:

— Согласен, согласен. И Червень, и Перемышль со всему сёлами забери. Предславу отдам, только посади меня на киевский стол. Изгони оттуда проклятого Ярослава!

Каштелян Казимир молча крутил усы, внимал речам короля и русского князя. Но вот Болеслав повернулся к нему, сказал:

— Ты, воевода, посылай гонцов по всей Ляхии, нехай шляхта готовится.

Глухо отдаются шаги под сводами католического монастыря. Монах в чёрной сутане, подпоясанной бечёвкой, опустив на глаза капюшон, безмолвно шагает впереди. Монах идёт быстро, и Болеслав едва поспевает за ним. Король запыхался, в душе проклинает монаха. Вдоль узкого перехода по бокам низкие полукруглые двери. У одной из них монах остановился, стукнул согнутым пальцем, пробубнил:

— Во имя Отца и Сына!

— Амен! — ответил ему тихий голос.

Монах открыл дверь, пропустил короля в келью, снова закрыл. Привыкшие к темноте глаза Болеслава разглядели маленького розовощёкого епископа, настоятеля монастыря.

Узнав короля, епископ поклонился и, указав на плетёное кресло, с трудом сказал по-польски:

— Садитесь, ваше величество.

Болеслав уселся, беглым взглядом окинул келью. Деревянное ложе, столик с двумя креслицами, широкая полка с книгами, соломенная подстилка на полу.

Король усмехнулся в усы. Ему ль не знать, что нет богаче и могущественней этого католического монастыря, построенного ещё при жизни короля Мешко.

Сквозь полуприкрытые веки на Болеслава смотрели умные, не по-стариковски молодые глаза настоятеля. Епископ ждал, что скажет король. Покрутив усы, Болеслав заговорил по-немецки:

— Святой отец, настал конец моему терпению. Русский князь Ярослав прогнал зятя моего Святополка с княжения. Отец Ярослава, покойный Владимир, Святополка и дочь мою Марысю в темнице гноил. Во Владимировой темнице скончался епископ Рейнберн…

Сложив на животе руки, настоятель слушал. При имени Рейнберна он мелко перекрестился. Болеслав продолжал:

— Я дал слово князю Святополку, что верну ему стол…

— Но чего хочет мой король от слабого, немощного старца? — прервал настоятель Болеслава.

— Святой отец, тебе известно, что и король Мешко, и я помогали укреплению среди нашего народа истинной католической веры.

— Так, так, ваше величество, — мелко закивал настоятель.

— Когда я заберу Червень и Перемышль, то построю там католические монастыри. Но, святой отец, для похода в русские земли я должен знать, что германский император Генрих не посмеет в моё отсутствие напасть на Ляхию.

Настоятель неожиданно поднялся, взмахнул руками и сказал:

— Ваше величество, вы можете быть уверены, император Генрих не перейдёт рубежей вашего государства. Своё обещание я подкреплю заверением папы, коему я обо всём сообщу.

Несмотря на ранний час, Киев давно пробудился. На улицах людно, и всё больше чужих, новгородских, с котомками, узлами.

Не дожидаясь тепла, новгородские полки покидали Киев. За помощь Ярослав расплатился щедро, каждому ратнику достало по четверть гривны, а именитых людей одарил богатыми подарками…

Воевода Добрыня, выйдя со двора, лицом к лицу столкнулся с Ярославом. Уминая подсыпавший за ночь снег, пошли вместе. Оба в валенках, тёплых, до пят, шубах и собольих шапках. Добрыня заговорил:

— Вчерашнего дня воротился купец Вышата, сказывал, что с Мстиславовым посольством в Царьград плавал.

— Мстислав базилевса Василия подбивал на совместный поход против хазар, — пояснил Ярослав.

— Немалые годы каганат Руси угрозой был, и то, что Святослав начал, Мстислав закончил, — вставил Добрыня.

— Да! Один брат Русь боронит, другой к иноземцам за подмогой бегает. — Ярослав пригладил ладонью бороду. — Тревожусь, как бы Святополк ляхов не навёл.

— От него всякого лиха ждать можно, — поддакнул Добрыня.

Ярослав помолчал, потом сказал:

— Думается мне, что надобно нам к германскому императору посольство слать. Глядишь, и согласится Генрих с нами заодно на Болеслава пойти. Сам-то Генрих в третий раз на Польшу ходит. Да последние разы все неудачи.

— Слова твои верны, испытать можно, на кого паведщиком мыслишь к императору?

— А коли гостя Вышату? Как смотришь на то, воевода?

— Он с умом и на язык воздержан, — одобрил Добрыня.

— Дадим ему товары, крепкую стражу, да и пусть отправляется.

— В зиму?

— К чему же мешкать, гостю по любой погоде путь открыт. А что с письмом нашим к императору послан, кто о том знать будет, кроме него да нас с тобой?

— И то так, — согласился Добрыня. — Ну, а теперь поглядим, как новгородцы собрались.

С высоты холма Кузьме видно как на ладони…

От Киева до Вышгорода растянулся новгородский санный поезд. Гомонят люди, ржут кони, дерёт полоз слежалый снег.

Смотрит Кузьма, как отдаляются полки, а с ними брат Ивашка, и на сердце становится тоскливо. Когда-то ещё доведётся свидеться. Может, и Кузьма бы ушёл домой в Новгород, кабы князь отпустил. Загодя сказал он Кузьме: «Быть те при мне».

Купцу Вышате надоело скитаться. Отяжелел, как-никак за полсотни перевалило, и волос седина посеребрила, но на Ярославову просьбу согласие дал. Плавал Мстиславовым паведщиком в Византий, теперь в Германии побывать доведётся.

Долгая, полная опасностей, дорога ожидала его. К исходу зимы санным путём через Новгород надобно было добраться до Ладоги, а там, дождавшись, когда сойдёт лёд, сесть на ладьи и плыть, минуя варяжские страны, к датскому городу Роскильду. Оттуда до германских земель рукой подать.

Поискал Вышата себе товарища из киевских гостей, но никто в компанию не вступил. Одни собрались весной в Царьград плыть, другие зиму решили в Киеве переждать, а у Вышаты время не терпит, собрался по-быстрому и выехал один…

4

Земля карелов лесистая, озёрная, усеянная поросшими мхом и лысыми валунами. Большие и малые, они лежат на болотах, громоздятся вокруг озёр, на полянах и в лесистой чащобе. Будто невидимый великан накатал их сюда во множестве.

По берегам лесных рек и озёр живёт народ карелы. Издревле промышляют они ценной пушниной, засевают с трудом очищенные клочки земли да разводят скот.

Новгородцы невесть отчего прозвали карелов лопарями. В этот богатый зверем край издавна повадились их ватаги на своих лодках-ушкуях за добычей. Добралась сюда и Провова ватага…

Незаметно миновало лето…

Дождливой ненастной осенью срубили ушкуйники острожек. Избы и клеть с мехами обнесли высоким тыном, у ворот поставили островерхую стрельницу и начали дожидаться зимы.

А она наступила лютая, с ветрами и снегопадами. На морозе трещали деревья, лопался лёд на озере, и замерзали на лету птицы. С холодами время потянулось медленно. Прову иногда казалось, что оно остановилось. В такие часы многое передумалось. Вспоминал, как тайком покинул отцовский дом. Терзало сомнение, правильно ли, что пристал к ушкуйникам. Мечтал страны иные увидеть, ин не то. Не по душе ему грабежи. Бывало, плывут, высматривают, где дымок над лесом вьётся, пристанут к берегу, пошлют одного-двух ватажников разведать, не становище ль. И тогда налетят на карелов нежданно, пограбят, что те промышляют, и дальше плывут.

Походный атаман — мужик суровый, ватагу крепко в руках держит. Не один год водит ушкуи к карелам, всё озеро Нево избороздил. Однажды похвалялся, что добирался даже к пермякам, а живёт тот народ за чудью заволочской, в дремучих лесах. Богатства там видимо-невидимо, но дальний и опасный путь в ту землю.

В тот день ватажники собрались у огня в избе и под завывание ветра слушали атамана.

Не сдержался Пров, перебил:

— Не в честном бою та добыча.

Стихли ушкуйники, ждали атаманова ответа, а он не спеша подкинул полено в топившуюся по-чёрному печь, поворошил в огне палкой и лишь потом поднял на Прова глаза:

— Сидеть бы те, парень, под крылом своего книжного монаха, а не за добычей ходить.

Ватажники загудели одобрительно, зацыкали на Прова.

— Мы тя с собой не звали! — подступил к нему заросший, с гноившимися глазами ватажник.

Другой из угла вставил насмешливо:

— Вишь ты, в молодце честь взыграла! Так, может, и от доли откажешься?

Пров в спор не ввязался, всю ватагу не переубедишь.

Беда забралась в острожек на исходе зимы. Болезнь и мор одолели ватажников. Одного за другим похоронили ушкуйники шестерых товарищей. На что уж крепким был атаман, и того болезнь не обошла.

«Видно, послала на нас хворобь старуха лопарка», — шептались ватажники.

Пров соглашался с ними…

Как-то, ещё до зимы то было, пристали ушкуйники к берегу, глядь, над лесной впадиной дым курится. Смекнули — становище. Изготовились враз, надели кожаные кафтаны с медными бляхами, опоясались мечами и, прихватив топоры и копья, двинулись осторожно. Однако чуткие собаки чужих учуяли далеко, и, пока ушкуйники добрались к становищу, карелы укрылись в лесу. Но уходили поспешно, меха, что висели в клети, с собой не забрали. Атаман первым кинулся к добыче. Потянул дверь и попятился. На пороге клети стоит старуха, седые волосы по плечам космами рассыпались, глаза мутные.

«Сгинь!» — крикнул атаман и оттолкнул старую карелку. Падая, она ударилась о брёвна и осталась лежать недвижимо. Атаман перешагнул через труп, принялся выбрасывать на траву связки шкурок…

Но не впрок пошло чужое добро, и, верно, за смерть старухи расплачивались теперь ушкуйники…

Измаялся Пров, дожидаючи тепла, похудел. На ночь ставили ватажники на звериных тропах капканы, варили для больных сосновый настой, рубили дрова. А зима уступала медленно, нехотя. Прову иногда казалось, что не будет ей конца и края.

Из озера Нево в Варяжское море волок в пятьдесят тысяч шагов…

Пятьдесят тысяч шагов — это пятьдесят изнурительных дней…

Гридни, выделенные для охраны посольства, умаялись. Пров тоже подбился, рубаха изорвалась, плечи в ссадинах. Накинув лямку, он с несколькими гриднями тащил ладью, другие подкладывали катки. Кормчий Ивашка то и знай командует:

— Заменить катки! Аи взяли!

И снова забегает наперёд, указывает дорогу.

Купец Вышата закутался в подбитый мехом плащ, идёт молча. Пров за всю дорогу не услышал от него ни слова. Что немой.

К посольству Пров пристал в начале переволоки, где ушкуйники повстречались с посольской ладьёй. Уговорил Пров купца взять его с собой, уж куда как хотелось поглядеть иные страны…

На пятнадцатые сутки показалось море. Оно было тихое и холодное. Под радостные крики опустили ладью на воду и, передохнув, подняли парус.

Часто встречались льды. Они плавали одиноко и стаями, подобно каравану гусей.

Ивашка за морем следил зорко, большие льдины обминал стороной: враз расколют расшиву, что орех, а Прова послал на верхнюю дозорную бочку, наказав:

— Гляди во все очи. Прозеваешь, на дне очутимся. Да ежели парус узришь, кричи. Тут разбойные варяги промышляют.

Но купец Вышата свевов опасался мало. Их король, конунг Олаф, — Ярославов тесть, и князь написал ему письмо на случай, если кто из свейских викингов задержит посольство.

Миновали остров Готланд, по правую руку осталась страна свевов. Доволен Вышата Ивашкой, знал Ярослав, кого советовал в кормчие…

В датском городе Роскильде посольство не задержалось. Город не удивил Прова. Его родной Новгород больше и красивее. Только и того, что дома здесь каменные да на пристани разные иноземные корабли на воде Покачиваются. Купцы из многих стран привезли на знаменитую роскильдскую ярмарку свои товары. Ярмарка ежегодно длилась подолгу, от весны до середины лета, после чего гости разъезжались, и Роскильд пустел до будущего года.

На ярмарке Вышата торг почти не вёл, любопытствующим купцам сказал, что желает попытать счастья в Германской земле.

Закупив продукты, ладья русов подняла парус и, подгоняемая ветром, покинула город датчан.

В Роскильде от приезжих германских гостей узнал Вышата, что император в Гамбурге. Вышата торопился, гридням на вёслах велел грести посменно. Парус парусом да два десятка весел, и скользит ладья по морю лёгкой чайкой.

В Гамбург вошли туманным утром. По зыбкому трапу Пров ступил на берег, обогнул портовые строения и очутился на узкой, пахнущей нечистотами улице. Туман поднимался нехотя, оставляя рваные клочья на верхушках редких деревьев.

Город пробуждался. Появились первые прохожие. Пров бродил по чужому городу, удивлялся нерусской речи, островерхим черепичным крышам и монастырю, постоял у мрачного, с узкими окнами-бойницами каменного дворца императора, поглазел на закованных в броню рыцарей у ворот и снова воротился на пристань.

Из открытых нараспашку дверей тёмной портовой харчевни тянуло рыбьим варевом, кто-то кашлял в глубине.

С ладьи сошёл Вышата. На нём дорогая одежда, Поверх накинут голубой плащ с серебряной застёжкой на плече, на голове бархатная шапочка, отороченная соболем, на ногах мягкие сапоги. Позади купца невооружённые гридни несли коробья с подарками Ярослава германскому императору.

Пров проводил их взглядом. С ладьи его окликнул Ивашка:

— Чего зеваешь, бери посудину, делом займёшься.

Вместе с другими гриднями Пров несколько раз сходил к роднику, налил в узкогорлые кувшины воды про запас, потом рубил принесённые от мясника туши вепря, складывал в дубовые бочонки, пересыпал солью. Мясо и сало на обратный путь заготовили.

За делом не заметил, как Вышата воротился, что-то сказал Ивашке. Ивашка велел гридням вытащить Вышатин товар.

В вечеру явился на ладью германский гость, безбородый, толстое туловище на коротких ногах, как на обрубках, примостилось; долго торговался, потом купил у Вышаты оптом его меха, кожу да топлёный воск.

Пров думал, что Вышата станет грузить на ладью иноземные товары, но тот ничего не покупал и из Гамбурга отплывать не велел. Ивашка пояснил Прову:

— Письмо ждём от германского императора для князя Ярослава.

На исходе недели к ладье подъехал верхоконный знатный рыцарь, не слезая с седла, вручил Вышате пергаментный свиток, что-то сказав при этом по-своему, Вышата ответил ему тоже не по-русски, чем сильно удивил Прова: «Ишь ты, вот те и гость торговый, речь иноземца осилил».

Проводив рыцаря, Вышата взошёл на ладью, вздохнул облегчённо:

— Теперь и на Русь ворочаться можно!

Мрачно и сыро в покоях императора Генриха. На неровных каменных стенах кое-где бисерными каплями блестит вода. Большой ковёр на полу местами позеленел, покрылся плесенью. В никогда не открывавшиеся окна не проникал свежий воздух.

Император Генрих, одетый в тёмный бархатный кафтан, зябнет, ёжится. Безбородое лицо бледное, а глаза блестят лихорадочно. Он сидит ссутулившись за точёным, отделанным перламутром столиком, слушает епископа. Тот, скрестивши пухлые ручки на животе, говорит быстро, горячо:

— Сын мой, верен ли слух, что ты обещал союз киевскому князю?

Генрих молчит, и епископ продолжает:

— Нет, не мыслю, чтоб рыцари моего императора мечами укрепляли власть ослушников католической церкви. Папа не одобрит, если такое случится.

Император хмурится, но епископа не прерывает. Он склоняется над картой, нарисованной чёрными чернилами на большом листе пергамента, долго разглядывает её. Потом хрипло говорит:

— Письмо к князю Ярославу передано, но оно не есть всё. Однако тебе, епископу в земле ляхов, ведомо, что у нас с королём Болеславом издавна нет дружбы.

— Истинно так, сын мой, однако король Болеслав и ты единой веры. Король ляхов хоть и славянин, но в своей стране верный слуга папы и поборник католической церкви.

— В этом твоя правда, отец настоятель, но погляди и на другое. — Генрих провёл ладонью по карте. — Ляхия при Болеславе слишком расширила границы. Под властью Болеслава Мишенская марка и земля лучижан. Нынче он готовится взять под себя земли русов.

Император вопросительно поднял на епископа глаза.

— Может, и так, сын мой, да разве мечи германских рыцарей не смогут отрезать добрый клок Ляшской земли, когда Болеслав, король одних славян, истощит свои силы в борьбе с другим славянином — Ярославом? От той вражды германцам выгода. Ты, сын мой, и сам убедишься в правоте моих слов. Своей же помощью Ярославу германские рыцари помогут славянской Руси, и, кто знает, не будут ли русы опасней Германии, чем ляхи, как стали они опасны для Византии с того часа, когда их корабли начали бороздить воды Понта, а князь Мстислав сел на тмутороканский стол.

— Речь твоя поколебала меня, — потёр лоб император. — Пусть будет так, как ты сказал, — Император поднялся.

Епископ откланялся, приподняв полы сутаны, покинул покои.

Тысяцкого Гюряту в полночь потревожил псиный лай, окрик воротнего сторожа. Оторвав от подушки голову, Гюрята прислушался. Нет, кажется, всё стихло. Тысяцкий снова лёг, повернулся на бок. Перина мягкая, горячая. Закрыл глаза, попытался уснуть. Сквозь дрёму услышал, как сызнова заворчали псы, забубнили у ворот два голоса.

Гюрята прогнал сон, как был в исподней рубахе, вышел в тёмные сени, на ощупь открыл дверь. Пахнуло ночной прохладой. Небо ярко светило звёздами. Где-то за крепостной стеной на болотах кричала ночная птица.

— Эй, кто там? — негромко спросил Гюрята у сторожа.

От ворот отделился человек, проворно пошёл к крыльцу. Предчувствие сжало тысяцкому сердце.

— Кто это? — снова спросил Гюрята.

— Я, отец, Пров.

— Вон оно кто! С края земли заявился, — сдерживая радость, проговорил Гюрята. — Проходи, сказывай, где бывал и что видал да много ли ума-разума набрался?

5

В лето 6526-е[104] солёными слезами умылась правобережная Киевская Русь. Навёл Святополк войско Болеслава на отчие земли, вытоптали копыта ещё не сжатую смердову ниву, опустошили села и деревни.

На Буге встретил Болеслава Ярославов воевода Будый и начал через реку задирать короля, насмехаться:

— Эй, ты! Вот проткнём мы тебе палкой брюхо твоё толстое!

Переправились поляки через Буг и с криком «Погром!»[105] смяли русский полк. Воевода Будый с четырьмя гриднями едва спасся.

Не устоял вражескому натиску и червенский посадник Ратибор с дружиной, пали города Червень и Перемышль.

Оставляя клубы седой пыли и пепел пожарищ, тянулось шляхетское рыцарство на Киев, а вослед им нёсся тяжкий людской стон…

Ликует король ляхов. Со дня перехода границы его воинство не встречает серьёзного сопротивления. Бояре-перемёты[106] Путша с Горясером через свою челядь разведали: Ярослав в замешательстве и не готов к отпору…

Вот уже половина пути пройдена. Шляхетские полки ведёт сам Болеслав, по правую руку — воевода Казимир, по левую Святополкова дружина с воеводой Блудом.

Шло рыцарство на Русь, а тем часом князь Святополк, минуя русские сторожевые дозоры, не зная роздыха, гнал коня в печенежскую степь.

Укрываясь в высоких травах, сухой, загорелый печенег издалека не спускает с русского князя глаз. За князем скачет десяток гридней. Печенег на расстоянии узнал Святополка. Это к нему на помощь прошлой осенью водил Боняк орду. Видно, и теперь этот русский князь направляется за тем же.

Печенег крадётся следом, пока не убеждается, Святополк знает дорогу к хану и его конь бежит безошибочно. Только после этого, нахлёстывая коня, далеко опередив князя, печенег спешит оповестить следующий караул об увиденном, и вскоре хану Боняку стало известно о приближении Святополка.

На закате нежаркое солнце ровным светом озаряет степь. Она горбится разноцветьем трав, звенит и стрекочет. Вдалеке, у холмов, пасутся табуны. Боняк видит, как на курган въехал табунщик, замер нахохлившейся птицей.

Хан сидит на кошме, поджав калачом ноги, напротив русского князя. Перед ним чаши с кумысом, куски конины.

Святополк говорит:

— Не я один тя зову, но и король Болеслав. Он со своими полками уже пришёл на Русь, повоевал галицко-волынские земли. Нынче король на Киев направился. Веди и ты туда орду.

Боняк щиплет кончик уха, думает своё:

«Этот конязь подобен степному шакалу, труслив, а норовит урвать добычу другого».

А вслух говорит:

— Конязь, в прошлый раз я приводил к тебе орду, но мы не получили ни одной кобылы, ни гривны серебра. Разве не может и на этот раз случиться такое?

И хитро щурится.

— Хан винит меня, но разве не сам он увёл орду перед боем? — с обидой возразил Святополк. — Не оттого ли князь Ярослав осилил меня в тот день?

— Кхе, кхе! Не будем винить друг друга. Я поведу орду на Киев, но смотри, конязь Святополк, добычу мои воины получат сполна.

— Ты будешь иметь её вдосталь, — заверил Святополк.

— Кхе! — одобрительно кивнул Боняк. — Отдыхай, конязь, а мы начнём готовиться к походу. Ты пойдёшь с нами.

Воевода Добрыня, ещё больше отяжелевший за этот год, допоздна бродил по городу. Ночь наступала пасмурная, душная, как перед грозой. Добрыня спустился вниз на Подол, постоял у перевоза через Днепр, потом, обогнув усадьбу боярина Аверкия, снова воротился на Великую улицу, что тянулась к княжьим хоромам. Шагал воевода грузно, низко опустив голову. Заботы одолевали его. Да и было от чего задуматься Добрыне. Бояре Тальц и Еловит, бежав из Киева, нынче челядь свою дворовую подбили, и те кричали на торгу и улицах, а иные на площадях:

— Не будем стоять за хромца Ярослава, хотим Святополка!

— Ярослав с новгородцами наших братьев побил, пусть уходит в Новгород!

То же самое кричала в Вышгороде челядь Путши и Горясера.

Добрыня велел гридням унять крикунов, ан ещё хуже. Ко всему слух был: Святополк киевским боярам письмо тайное прислал и в нем просил их не держать Ярославову сторону. А за то будет им от него, Святополка, милость землёю и деревнями…

От дум Добрыню оторвали чьи-то торопливые шаги за спиной. Он обернулся, всмотрелся. Узнав Кузьму, спросил:

— Чего надобно?

— Князь наказал сыскать, дожидается.

— Ладно, беги уж, сейчас приду.

В думной палате при свете восковой свечи сидели за столом Ярослав с воеводами Александром и Буднем и молчали. Князь пятерней теребил маленькую бородку, смотрел на тёмное, в свинцовой оправе оконце. Увидев вошедшего Добрыню, встрепенулся, сказал, нарушив гнетущую тишину:

— Заждались мы тя, воевода. Садись, может, вместе удумаем, как быть. — И, вздохнув, продолжил: — Нелегко нам — с западной стороны Болеслав со своими рыцарями да наёмными уграми и германцами насел, с дикой степи, дозоры донесли, Боняк идёт, а позвал его всё тот же Святополк. Ко всему, знаю, многие бояре тут, в Киеве, дожидаются его, и нам от них помощи не будет.

И замолчал, посмотрел вопросительно то на одного воеводу, то на другого. Будый голову книзу опустил, с Ярославом глазами не встречается. Постыдно, полк загубил и ляхов не задержал.

Заговорил Добрыня:

— Правду сказываешь, князь. Трудно нам ныне. Нет у нас и четверти той силы, что насела на нас. О том много думал и сейчас, идя сюда, и ране. Мыслю, надобно собирать ополчение да звать в него не только городской ремесленный люд, но и по деревням да сёлам смердов.

— Ратаю хлеб жать пора наступила, а негоже отрывать его от этого, — возразил Ярослав.

— Всех бояр принудить, чтоб с челядью на рать шли, — не обратил внимания на княжеское замечание Добрыня. — Да, исполчившись, выйти навстречу Болеславу, пока они с Боняком не воссоединились. На тот же случай, ежели хан Киевом овладеть попытается, в городе оставить воеводу Александра, а к князю Мстиславу гонца слать, пусть свою дружину к печенежским вежам подвинет.

Александр недовольно покачал головой, сказал тихо:

— Речь твоя, воевода, смелая и верная, ежли б сил у нас было вдосталь. Наша вина, не собрались вовремя воедино да одним кулаком не ударили по Болеславу. Досиделись, пока он нас порознь бьёт. То на Буге Будого разбил да Ратибора, нынче, пока мы ополчение созовём да изготовимся, Болеслав с одной стороны нажмёт, с другой Боняк насядет, допрежь наш гонец у Мстислава успеет побывать. — Воевода Александр помедлил, потёр морщинистый лоб, закончил: — Ко всему, верно заметил князь Ярослав, ратая брать нам теперь негоже. Не сожнёт он хлеба, голод настанет и мор на Руси. Кто нас разумными назовёт?.. Нет, знаю твердо, Болеслава и Боняка нам на сей раз не одолеть. Потому, мыслю я, город не удерживать и боя Болеславу не давать, а уйти в Новгород. Там же, силу собрав, снова воротиться в Киев.

— А может, ярла Якуна позвать, его слово услышать? — предложил Добрыня.

Ярослав отмахнулся:

— Ярл Якун варяг и за гривны служит. Сами как решим, так и быть тому.

Положив на стол руку, сказал уже спокойней:

— Посылал я посольство к германскому императору, да вот что-то нет ответа. По всему, отказался Генрих.

Поднял глаза на Добрыню, добавил со вздохом:

— Уважаю я тебя, воевода, за разум и храбрость. Но ныне, видно, прав воевода Александр, и пусть будет так, как он сказал. Поклонимся Новгороду. Коли откажет, уйдём в Ладогу да поищем помощи у варягов.

От кормчего Ивашки Пров узнал, что Кузьму взял к себе князь Ярослав. Огорчился Пров. Хотелось повидать друга, рассказать о своих приключениях, да Кузьма теперь далеко, в Киеве, и кто знает, воротится ли когда в Новгород.

Отец решил было отдать Прова в обучение к монаху Феодосию, да не только Пров заупрямился, но и старый учитель заявил решительно: «Дырявый горшок не наполнишь, тако и Прова. Нет уж, голова его мудрёностей не приемлет».

Тысяцкий рукой махнул: «Ладно, пусть повременит маленько, к делу приставлю».

К чему собирался Гюрята приставить сына, тот так и не узнал, ибо привычная новгородская жизнь вскоре снова нарушилась.

Новгородское вече шумело и волновалось. Ещё продолжал гудеть вечевой колокол, ещё глухо вторили на концах кожаные била, а площадь перед детинцем заполнил люд.

Не всякому новгородцу место на вече. Тому дозволено голос иметь, кто двором владел. Однако горло на вече дери, а истинные хозяева здесь бояре и иные именитые люди, им и судьбу вечевую определять.

Стекался народ, не расспрашивая друг друга, для чего званы, знали: князь Ярослав воротился, а с ним дружина при двух воеводах…

Пров запоздал. Бродил с луком за городом, силки на перепела ладил, когда услышал, на вече созывают. Прибежал, перевёл дух, осмотрелся. Площадь полна народу. Протискался вперёд к помосту. Не в затылки людские ему глядеть, хотел своими очами увидеть. Только умостился, как кто-то за рукав потянул. Оглянулся и ахнул. Сбоку Кузька, лик в улыбке расплылся.

— Вот те и раз! — развёл руками Пров. — Я-то и не подумал, что с князем и ты заявишься.

И кинулся тискать друга. А тот отшучивается:

— Эвон, какой медведище вымахал, нагулял силы. Задушишь! Довольно, давай послушаем. Вишь, отец твой на помост поднялся.

Пров отпустил Кузьку, глянул. На помост поднялись Гюрята с посадником Константином, а с ними Ярослав с воеводами Добрыней и Александром.

Побурлило вече ещё малость и замерло, слушает, о чём говорить с ними начнут. А на помосте поклонились на все четыре стороны, и тысяцкий Гюрята речь стал держать:

— Люд новгородский, вестимо ли тебе — князя Ярослава с отчего, киевского стола ляшский король Болеслав изгнал и Святополка посадил!

— Вестимо!

— Князь Ярослав у вас, новгородцы, пришёл защиты искать. Дадим ли? — перекрывая рёв голосов, зычно спросил Гюрята.

Кинул тысяцкий эти слова в толпу и замолк, ждёт ответа. Знает, сейчас должен бы первым выкрикнуть боярин Трифон, староста Словенского конца. Его поддержит купец Остромысл, староста Неревского торгового конца. С ними у Гюряты намедни сговор был, как и что отвечать.

Закрыл рот тысяцкий, а стоявший внизу у помоста боярин Трифон уже вопит:

— Станем в защиту князя, прогоним Святополка с ляхами!

А за ним голос Остромысла:

— Соберём ополчение!

— Пошлём рать! — поддержал люд кончанских старост.

Но тут, нарушая заданный Гюрятой тон, тонкоголосо, по-бабьи, выкрикнул боярин Парамон:

— Ходили ужо! Почто не удержался на княжении?

Толпа услышала, подалась голосами в его сторону:

— Верно речёт боярин, ходили, живота своего не жалеючи!

— Почто мечом не бился с ляхами за свой стол? Зачем город покинул?

Крякнул тысяцкий — экий пустозвон боярин! Брякнул и очи вытаращил, дивуется. И к чему? Не для Новгорода ли он, Гюрята, старается? А коли для Новгорода, то в первый черед для него, боярина Парамона.

Ругнув в душе боярина за то, что не туда поворотил вече, подумал: «Надобно своё слово вставить».

— Люд новгородский! — Тысяцкий напрягся, от злости лицо кровью налилось. — Кто худое о князе Ярославе скажет? Коли и были какие обиды, то обе стороны чинили их. Князь же Ярослав за то, что мы его на стол киевский сажали, по правде новгородской поступил с нами. И мы с той поры Киеву дань не платим. Святополк же, севши в Киеве, сызнова потребует от нас гривны, и станем мы платить ему из лета в лето, как платили при великом Владимире! Так не лучше ли помочь князю воротить стол, и за то свободны от дани будем, либо пусть к варягам уходит?

— Воротим!

— Пошлём ополчение! — дружно закричало вече, позабыв, что оно только что поддерживало Парамона. — Вели скликать рать!

— Скотницы наши обильны, людьми мы богаты, зачем нам варяги, сами прогоним Святополка!

— Мыслю я, — вставил князь Ярослав, — нынешней зимой изготовимся, а по весне и двинемся.

Пусть будет так! — поддержали князя сначала на помосте, а потом и всё вече.

СКАЗАНИЕ СЕДЬМОЕ

Обуянный гордыней, алчущий власти, отдал Святополк Русь на поругание иноплеменникам. И за то от рода в род проклято имя его, ибо нет меры вины забывшему родительский дом, не будет прощения предавшему Отчизну свою…

1

Шумно пирует Болеслав, что ни день, то пьяное разгулье. А тут ещё свадьба подоспела…

На княжьем дворе, где некогда, при великом князе Владимире, выставлялись столы для ближней боярской дружины и пел речистый Боян, кричала и бахвалилась шляхта.

По праву победителя и по уговору со Святополком взял король в жены Владимирову дочь Предславу. Не хотела добром, забрал силой. И Червень, и Перемышль с ближними сёлами тоже ему, Болеславу, отошли…

Пьяно похваляется шляхетское рыцарство, звенит серебряными кубками. С утра и допоздна не поднимаются из-за столов…

День хоть и пасмурный, но не дождливый. К вечеру проглянуло солнце, осветило княжеский терем на холме, заиграло в слюдяных разноцветных оконцах хором, на дорогой посуде, уставленной на столах. Пенится янтарный мёд и розовое вино в ендовах, полным-полно на блюдах снеди. Святополк всё выставил для тестя, благодарит, что посадил князем в Киеве…

Грустно Предславе. Похудела и подурнела она. Предслава жалеет, что не покинула Киев вместе с Ярославом. Звал он её. Но разве думала княжна, что коварство Святополка падёт и на неё…

Локоть Болеслава упирается Предславе в бок. Она пробует отодвинуться, но с другой стороны ненавистный Святополк. Он то и дело покрикивает на отроков, рушником вытирает вспотевший лоб. Отроки волокут из глубоких подвалов липовые, замшелые от долгого хранения бочки, мечут на столы яства. Болеслав громко смеётся, и его большой живот колышется, толкает стол. Стол качается, и вино из кубков плещется на белую льняную скатерть.

Шляхта гомонит, выкрикивает здравицы в честь короля, ест и пьёт без меры. Под столами собаки грызут кости, ворчат.

Поодаль от Святополка уселись бояре: Путша с Горясером да Тальц с Еловитом. Меж ними воевода Блуд бородой в стол уткнулся, зевает. Скучно воеводе, не понимает, о чём ляхи говорят. Хмель ударил в голову Блуду, вскочил, стукнул кулаком о стол:

— Эй, шляхетское рыцарство, и вы, бояре, выпьем за князя Святополка!

Бояре поднялись, а Блуд через стол ухватил шляхтича за грудь, заорал:

— А ты почто не поднимаешь, князя не чтишь?

И полез в драку. Воеводу и шляхтича разняли. Блуда из-за стола вывели, уложили в гриднице на лавку. Болеслав Святополку недовольство высказал:

— Старость воеводе разум затмила…

Расходились со свадьбы за полночь. Луна в тучах и темень. Давно спит Киев, лишь псы в подворотнях надрываются да караульные в боярских дворах голоса подают. Тальц с Еловитом покачиваются в обнимку, руками за заборы цепляются. Боярам нет печали, и совесть не терзает их, что вместе со Святополком привели на Русь ляхов, а те города Червень и Перемышль забрали. У Тальца с Еловитом в тех краях нет земель, у них деревни под Киевом.

Тальц с Еловитом хоть и хмельные, а дорогой со свадьбы речь вели о том, сколько кому земли Святополк даст да какие деревни им достанутся, и не заметили, как из-за угла шагнул кто-то, поднял топор и опустил на головы сначала Тальцу, потом Еловиту, проговорив:

— Изменщики, псы смердящие…

Зажился Ивашка в Киеве. В чужом городе день за год кажется. Сам себя корит, зачем ряду с Вышатой держал! Ему бы в Новгороде остаться, ан нет, уломал купец, с собой в Киев позвал. По ряде с Вышатой Ивашка обязан, в Киеве перезимовав, по теплу отправиться с гостевым караваном в Корсунь и Тмуторокань. Соблазнил купец кормчего рассказами о тех городах…

К германскому императору сплавали они попусту. Ярослава повстречали уже на Днепре, когда тот плыл в Новгород. Сошлись ладья с ладьёй на реке, гридни крючьями за борта сцепились, ждали, пока Вышата на княжескую ладью перейдёт, письмо Ярославу отдаст. Ивашка слышал, как, прочитав ответ германского императора, князь сказал: «Иного не ждал…»

Замедлив на площади шаг, кормчий в который раз посмотрел на четвёрку медных коней, вздыбившихся на каменном постаменте, сделанном в виде ворот. Этих коней, как и статуи, стоящие на мраморных колоннах, вывез князь Владимир, когда взял Корсунь. Взгляд Ивашки скользнул по каменному златоверхому княжескому терему и архиерейским палатам.

Ивашка сравнил Киев с Новгородом. У них много общего, но то, чем красны города на Руси, того не увидишь у иноземцев. В этом Ивашка убедился воочию.

На Руси хоромы и избы по дереву резьбой разукрашены. Тут тебе и тонкое кружевьё, и рушники, и подвески, и серьги замысловатые, и райские птицы, и иное диковинное зверье, балясины и крылечки, башенки и крытые переходы, всем веселит сердце русский город…

Но с приходом ляхов тревожно стало в Киеве. Шляхта по избам и клетям воровство чинит, торговых гостей грабит, баб и девок насильничает, в ближних сёлах и деревнях житницы выгребли.

Киевский люд на иноземцев злобствует, князя Святополка и его бояр поносит. Ночами шляхтичей убивали, в Вышгороде усадьбу боярина Путши сожгли; на торгу днём семерых рыцарей топорами зарубили…

Миновав площадь, Ивашка Подолом спустился к переправе: любил он приходить сюда к старому перевозчику Чудину, смотреть на широкую, спокойную реку и слушать рассказы старика.

Ивашка издали увидел Чудина. Перевозчик сидел на выброшенной водой коряге, и ветер теребил его белые, что пух, волосы. Редкая, такая же белая борода лопатой лежала на груди. Заметив кормчего, Чудин кивнул, сказал обрадованно:

— Садись, пока народ не повалил, обедать будем. А то скоро с торга ворочаться начнут, тогда не до еды.

И принялся развязывать котомку. Тут с пригорка, придерживая лошадей, начали спускаться одна за другой телеги. Следом толпой шагали к перевозу смерды. Чудин встал, сказал с досадой:

— Вот и поели.

За спиной Ивашки заскрипели на песке шаги. Кормчий оглянулся и увидел двух шляхтичей в броне, шлемах. Они остановились. Один дюжий, усатый, проговорил что-то по-своему и сгрёб с земли дедову котомку. Ивашка опомниться не успел, как Чудин схватил валявшееся весло, ударил шляхтича по шлему. Глухо отозвалось железо, хрястнуло и переломилось весло. Шляхтич, покачиваясь, осел на песок. Второй рыцарь отскочил в сторону, закричал и, обнажив меч, кинулся на старика.

Изогнувшись, Ивашка прыгнул на шляхтича, но тот увернулся.

Блеснула сталь меча, и Ивашка почувствовал, как острая жгучая боль перехватила дыхание. Последнее, что увидел он, были смерды. С деревянными вилами-двузубцами они бежали к ним на помощь…

Трупы врагов смерды столкнули в воду, а старого Чудина и кормчего Ивашку похоронили тут же, на перевозе.

Холодный северный ветер бил в лицо, шелестел засохшей листвой, голил деревья. Ветер протяжно и тонко свистел под стрехой, гонял облака по унылому серому небу.

Низко надвинув бархатную, отороченную соболем шапку, Болеслав кутается в чёрный, подбитый мехом плащ, ждёт, пока выведут коня. В стороне рыцари, королевская стража, уже гарцевали верхом, негромко переговаривались. У колодца гридни умывались гурьбой, лили друг другу на оголённые спины студёную воду из бадьи, пофыркивали.

Болеслав хмурится. Вчера воевода Казимир рассказывал, что какой-то русский лучник пустил в него стрелу. Она пролетела в одном локте от воеводы. Болеслав подумал: «Надо велеть Казимиру, чтоб готовил воинство в дорогу. Надобно домой ворочаться».

Из хором вышел Святополк в короткой шубе и мягких тёплых сапогах, переваливаясь с боку на бок, по топтался на негнущихся ногах. Болеслав сказал ему в сердцах:

— Я посадил тебя на княжение, но твои холопы убивают рыцарей, а гридни не могут изловить виновных. Может, они с ними заодно?

Шляхтич подвёл коня, придержал стремя. Сердито поводив усами, Болеслав грузно умостился в седле, разобрал поводья и только после этого глянул на побледневшего Святополка.

— Ты, князь, на обратный путь выдели воинству прожитое да на каждого шляхтича по гривне серебра. А за тех, что люд твой побил, по три гривны виры положишь…

И тронул коня. Следом в беспорядке поскакали рыцари.

Земля Путше жалована ещё князем Владимиром, и на ней за Туровом да Выжгородом сёлами и деревнями живут смерды.

По устоявшемуся княжьему положению смерды, что живут на княжьей земле, платят дань князю, ежели на боярской — боярину.

В год 6526-й в великой бедности жили смерды. От Днепра до западных рубежей разорила шляхта Киевскую Русь. А от Дикого поля пронеслась печенежская орда, оставив копытный след да пепел.

Тут зима настала. Заявились к смердам княжеские и боярские тиуны, ездят с гриднями, где добром, где силой всё забирают. Платят смерды дань от дыма[107] и рала[108] мехами и кунами, зерном и мёдом, холстами и кожами, битой и живой птицей…

По первопутку боярин Путша послал в свои дальние деревни тиуна, а сам отправился в село за Вышгород.

Едет боярин, радуется. Хорошо всё обернулось. У Святополка первым другом и советником стал, в Вышгороде вместо сожжённых хором смерды-умельцы срубили новые, краше прежних.

Дорога то полем тянется, то лесом. Воздух свежий, морозный, в санях по сену медвежья полость положена. Закутался боярин в бобровую шубу, угрелся. Позади ещё сани порожние едут, а за ними, разобравшись по двое, следуют четверо гридней из молодшей дружины.

Село открылось за лесом. С десяток почерневших от времени и непогоды рубленых изб, крытых соломой, топятся по-чёрному, сараи и клети, занесённые сугробами, протоптанные тропинки к ним, пашня под снегом, над избами сизый дым столбами. Навстречу саням бежали босоногие мальчишки и девчонки. Старик на пригорке, приставив ладонь козырьком ко лбу, подслеповато всматривался в подъезжающих.

У крайней избы Путша вылез из саней, размял затёкшие ноги, сказал гридням:

— Сгоните мужиков.

Гридни спешились, привязали коней к саням, кинулись звать смердов из изб. Боярин сунулся в избу и мигом выкатился: едкий дух перехватил дыхание. На воздухе отдышался, цыкнул на шмыгавшую носами детвору.

Сошлись мужики, кто в чём. У одних на плечах латаные тулупы, иные в холщовых, длинных, до колен, рубахах, стали полукругом, топчут снег лаптями, знают, чего боярин приехал. Путша сказал хрипло:

— За нынешнее лето дань вами не отдана.

Смерды с ноги на ногу переминаются, молчат. Вышел вперёд старик, поклонился низко:

— Уволь, боярин-батюшка, нет нынче ничего, пограбили нас иноземцы. Погоди до будущего лета.

Покраснел Путша от гнева, выкрикнул:

— Добром не хотите, возьму что найду! — И повернулся к гридням: — Всё обыщите, а моё мне!

— Не забирай, болярин, не оставляй голодными, — взмолились смерды.

Старик перед Путшей на колени опустился, заговорил скорбным голосом:

— Болярин-батюшка, детишек малых пожалей. Весна голодна не с калачом придёт. В прошлую зиму тиун твой всё выгреб, от сосновой толчёнки брюхо раздуло, насилу до урожая дотянули. Нынче ты обижаешь.

Путша на старика двинулся, замахнулся посохом:

— Уйди прочь, смерд! — А потом к гридням: — Почто стали, либо не слыхали моего слова?

Кинулись дружинники к клетям, волокут на сани глиняные сосуды с зерном, берестяной туесок с мёдом, солонину, коробок с яйцами, снова ворочаются, шарят всюду. Один корову привёл, привязал к саням. Бабы и ребятишки вой подняли.

Склонился Путша к туеску с мёдом, поддел пальцем, лизнул, почмокал, потом пригрозил смердам:

— Сокрыть дань захотели? Сгоню с земли!

Молчат смерды, головы долу повесили, покашливают.

Путше надоело ругаться, велел бабе смахнуть снег с пенька, уселся, глядит, как гридни сани наполняют всякой снедью. День к вечеру, мороз крепчал. Подошёл гридин, развёл руками:

— Всё забрали.

Боярин, негодуя, головой закрутил:

— Малая дань. Покудова вторые сани не заполните, не уеду! Слышите, смерды?

Притихли бабы, потом снова заголосили. Мужики пошептались, разошлись. А дружинники из крайней избы всех выгнали, баб заставили свежей соломы наносить, ко сну готовятся.

Время к ночи подошло, гридни коней в сарай завели, сани холстом увязали, сами в избе в солому зарылись, захрапели.

Затихло село, даже собаки не лают. Лежит Путша на полатях, медвежью полость под бока, сверху шубой укрылся. Сладкий сон видится боярину, будто он в вышгородских хоромах на перине развалился, а ключница рядом стоит, приговаривает: «А не прислать к тебе девку, болярин?»

От ключницы жаром пышет, тело печёт. Пробудился Путша, в избе дымно, и огонь крышу лижет, потрескивает, гридни мечутся, кричат, дверь толкают, не поддаётся.

Соскочил боярин с полатей, смекнул: снаружи колом подпёрто. Закричал с перепугу, кинулся с гриднями в крыше дыру проделывать, солому по избе раскидывать. Понял Путша, конец настал и заплакал от злости…

Сбежались смерды на пожарище, сбились кучно, молчат, к горящей избе не подходят. С грохотом выбросив высоко к небу искры, рухнула крыша, и смолкли крики, только трещат да корёжатся брёвна.

Вздохнул старик, надел шапку.

— Не стало болярина-батюшки. Не умел избу по-нашему топить, оттого и беда приключилась.

И, повернувшись к мужикам и бабам, прикрикнул:

— Чего уставились, разбирайте с саней поклажу, прячьте понадёжней. А как заявятся тиун да княжий пристав, сказывайте, болярин-де сгорел по своему недоразумению.

2

Нет покоя архиерею Анастасу, извёлся душой…

Положив седую голову на посох, Анастас сидит в обитом красным аксамитом кресле, и его чёрные глаза задумчиво уставились на стену, завешенную ковром.

В хоромах полумрак, благоухают сухие травы, натоплено жарко. Анастас не любит холода. На его далёкой родине Византии не бывает таких морозов. И в Корсуни, где прожил немалые годы, тоже было теплее…

— Ох-хо-хо, до чего довёл княжество Святополк, — сокрушённо покачивает из стороны в сторону головой Анастас и трёт лоб, снова думает.

Который день терзают его сомнения, бояр Еловита и Тальца в душе ругает. «Все они, проклятые, посулами в соблазн ввели. Прибежали, уговорили: иди замолви слово за Святополка, уйми гнев Владимира…»

Потом и сам Анастас уверовал в Святополка. Мыслил, сядет на киевский стол, чтить будет его, архиерея, церковь одарит щедро. А что получилось? Святополк ляхов на Русь навёл, золото и серебро, что в скотнице хранилось, отдал. Ко всему сам от Православной Церкви отходит, к католикам льнёт.

Упаси Бог, дойдёт слух о том до Никеи[109], патриарх во гневе не то что митрополии, но и архиерейского сана лишит. А Анастас давно уже держит тайную мысль стать митрополитом на Руси…

Хлопнув в ладоши, прислушался. Тихо. С силой стукнул посохом в пол. Появившемуся монаху сказал:

— Сыщи пресвитера Иллариона.

Монах удалился, а Анастас воротился к прежним мыслям.

«По Святополкову наущению Борис и Глеб мученическую смерть приняли, а новгородский архиепископ Феопемт поспешил в проповеди к святым их причислить. Ведома хитрость новгородца, митрополитом жаждет быть на Руси. Не потому ли и покойного князя Владимира с амвона[110] тоже в святые возвеличил. — Анастас усмехнулся, покачал головой. — Во святые, что Русь крестил… Но во язычестве многоженец и блудник… Хе, хе! Гиене подобен алчущий Феопемт!»

И, закрестившись истово, вслух проговорил:

— Прости, Господи, прегрешения мои.

Вошёл пресвитер Илларион, всё такой же, каким в Турове был, живот выдался под грубой сутаной, чёрные лохматые волосы из-под клобука до плеч свисли. Остановился у двери, склонился в поклоне.

— Подойди ближе, Илларион, — насупился Анастас, — и сказывай, почему не уведомил меня, что князь Святополк ещё в Турове склонялся к католикам?

— Отец архиерей, обо всём том уведомлял я князя Владимира, — пророкотал Илларион. — Ты же не спрашивал меня.

Анастас замахал на него рукой:

— Замолчи! Гордыня обуяла тебя, пресвитер. Допрежь князя Владимира должен был знать я о том, и не князю ты служишь, а Церкви!

Передохнул, сказал спокойней:

— Не уберёг ты князя Святополка и на путь истинный не наставил. За то будет с тебя, пресвитер Илларион, спрос, как с княжьего духовника. Ныне же в Новгород пошлю тя, к князю Ярославу. Скажешь ему, ляхи Киев покинули. Ещё упомяни, я за него молюсь и бояр да народ киевский в любви к нему наставляю.

Пожевав тонкими бескровными губами, закончил:

— Всем же говори, архиерей Анастас в Новгород к архиепископу Феопемту тя шлёт.

День воскресный, и время за полдень. Выдалась у Кузьмы свободная минута, во двор выскочил, осмотрелся: пусто, челяди никого не видно.

В открытые ворота въехали гружёные сани. Рядом с конём, держась за дышло, шагал смерд. Кузьма посторонился. У поварни сани остановились, и смерд, скинув рогозовый полог, принялся сгружать битую птицу.

Смерд напомнил Кузьме отца и ростом, и медлительной, уверенной походкой. Из поварни вышла краснощёкая стряпуха. Засмотрелся, Кузьма, а за спиной чей-то голос:

— Эй, Кузьма!

Оглянулся. На ступеньках воевода Добрыня усы вытирает рукавом кафтана, на снег щурится.

— Сбегай, позови тысяцкого к князю. Да спешно. И сам с ним ворочайся.

Припустил Кузьма, полами тулупа снег метёт. Вот и подворье тысяцкого. Мужик дрова рубит, лихо топором вымахивает. Увидел Кузьму, указал на баньку:

— Там Гюрята.

Кузьма с разгона открыл дверку, пар наружу клубами вырвался, чуть с ног не свалил. А откуда-то из-за угла сердитый голос:

— Чего дверь распахнул, дубина, баню холодишь?

Всмотрелся Кузьма, тысяцкий нагишом на скамье сидит, ноги в кадку с горячей водой сунул, а пятерней волосатую грудь почёсывает.

— Чего заявился?

— К князю зовут.

— Добро, приду, дай попарюсь. — И принялся стегать тело берёзовым веником.

Выскочил Кузьма, отдышался. Увидел Прова на голубятне. Тот подпёр плечом стену, глазеет, как стая зерно клюёт. Пров Кузьму тоже заметил, поманил:

— Давай сюда!

На голубятне запах помета и воркование. Из-за пазухи Пров достал голубя, показал:

— Вертун, хошь вспугну?

— А ну!

Подкинув голубя, Пров вспугивает всю стаю, свистит, заложив пальцы в рот, потом хватает длинный шест с тряпицей на конце, машет. Голуби, хлопая крыльями, носятся высоко в небе, кувыркаются, камнем падают к земле и снова взмывают ввысь, выделывая в морозном воздухе замысловатые кренделя.

— Здорово! — восторгается Кузьма.

— Это ещё что, погоди!

Вышел, уже одетый в шубу и тёплую шапку, тысяцкий Гюрята, сказал укоризненно:

— Иного дела ты, Пров, не сыщешь, как птиц гонять.

И направился к воротам, важно выставляя впереди себя отделанный серебром и чернью посох. Кузьма пошагал следом…

Поздним вечером при мерцании жирового светильника Кузьма записал:

«Сегодня был у князя Ярослава монах именем Илларион с вестью, что король Болеслав с рыцарством в Ляхию убрался. А после ухода монаха князь держал совет с воеводами и тысяцким, и порешили с первым теплом выступить из Новгорода. «Изгоним Святополка из Киева», — сказали князь Ярослав и воеводы».

Гюрята возвратился вскорости. В хоромах лицом к лицу столкнулся с Провом, промолвил:

— Поди за мной.

В горнице прислонил к стене посох, шубу и шапку повесил на вбитый в стену колок, сказал:

— Хочу говорить с тобой, сын. Какое же это лето те исполнилось? — Спросил и посмотрел на Прова из-под нависших бровей. Тот переминался с ноги на ногу, слушая отца. — Коли не ошибаюсь, семнадцатое. Так ли? Лета немалые, а чему в жизни обучился? Вон Кузька, вишь, как горазд, а ведь мене твоего в два раза обучался?

Помолчав, прошёлся взад-вперёд по горнице, потом снова остановился, заговорил:

— По твоей силе быть бы тебе, Пров, оратаем, да не смерд ты родом, а боярский сын, и негоже боярскому сыну за соху держаться. В купцы хитростью не вышел, в ушкуйники — душа добрая… Обида есть, что по делам твоим не выкрикнут тебя новогородцы моим преемником. Слаб умом ты. Скорблю… Видно, быть те, Пров, гриднем в большом боярском полку, и о том князя Ярослава просить буду. Желаешь ли того?

Пров помялся, пожал плечами. Гюрята нахмурился:

— Иного дела не вижу, к чему тя приставить, а посему, есть ли желание, нет, как велю, так тому и быть. А теперь уйди, отдохнуть хочу.

3

И в мыслях не держал Илларион, что за Любечем его подкараулят горясерские челядинцы. По велению боярина схватили они пресвитера, привезли в Киев, кинули в клеть.

В ту же ночь явился к Иллариону Горясер, уселся на лавку, стал выспрашивать, зачем ходил в Новгород. У пресвитера ответ один: к архиепископу Феопемту послан архиереем Анастасом.

Не верит боярин, снова тот же вопрос задаёт.

Наутро пришёл князь Святополк, бледный, глаза злобным огнём горят. Подскочил к прижавшемуся к стене Иллариону, обрызгал слюной.

— Ты, поп, был моим духовником, теперь же врёшь, изворачиваешься.

Задохнулся, дёрнул ворот рубахи. Хватил открытым ртом воздуха, снова закричал пронзительно:

— Всё одно заставлю сказать правду!

И принялись с Горясером да двумя подручными гриднями пытать пресвитера с пристрастием, глаза выкалывать. Не выдержал Илларион боли, взвыл и признался, что по указу Анастаса ходил к князю Ярославу.

Выбежал Святополк из клети и, как был раздетый, без шубы и шапки, помчался по талому снегу на архиерейское подворье. Встречный монах-чернец шарахнулся от князя, перекрестился.

Анастас собирался в церковь, когда в палаты ворвался Святополк. Руки и рубаха в крови, лик безумный. Архиерей отшатнулся к ложу, оцепенел от страха. А Святополк подступил к нему, страшный, и шепчет:

— Так ты Иллариона к Ярославу посылал, с недругом моим сносишься?

— Кто сказал тебе о том? — выставил Анастас пятерню, будто прикрываясь. — Зачем поверил словам облыжным?

— Не-ет, — помахал пальцем Святополк и засмеялся. — Сам Илларион в том сознался. Видишь руки? На них пресвитера кровь. Теперь он ослеп, как крот, и валяется в клети…

— Врёт, врёт, Иллариошка, пёс шелудивый, — гневно постучал посохом Анастас. — Самолично ходил он к Ярославу, и за то буди ему анафема! Вырви его собачий язык!

Но Святополк не слышал, упал, забился в приступе, изо рта слюна пеной. Анастас дверь открыл, позвал монаха. Тот принёс корчагу с настоем шиповника, уложил князя в постель и, расцепив зубы, влил в рот.

Присев на край ложа, Анастас положил горячую ладонь на лоб Святополку, заговорил тихо:

— Как мог ты, сын, поверить такому? Не я ли был твоей защитой пред князем Владимиром, не моя ль молитва за тебя неслась к Господу?

Голос у архиерея вкрадчивый, так и лезет в душу. Притих Святополк, а Анастас не умолкает:

— Силён искуситель, и явился он к тебе в образе Иллариона. Не давай ему веры, ибо сети его паучьи расставлены на человека слабого. Ты же есть князь! Внемли слову пастырскому и чти сан духовный.

И поднялся, надел клобук.

— Пойдём, сын, помолимся Господу.

Святополк поднялся, покачиваясь, пошёл следом.

Под санным полозом тает рыхлый снег, чавкают копыта коней, отбрасывая воду и мокрые снежные комья. По сторонам тёмные леса сменяются полями, холмами, оврагами. Осевший снег вот-вот растает и оголит землю.

За возком скачет полусотня шляхтичей, верных рыцарей княгини Марыси. Отдёрнув шторку, она смотрит из-под полуприкрытых ресниц, и лицо её печально…

Знакомая дорога. Ведёт она из Польши на Русь и из Руси в Польшу. Шестой раз едет Марыся, и не в последний ли? Провожая жену, Святополк говорил: «Ярослав грозит мне. Пусть король придёт на помощь».

Но Марыся знала, отец не поведёт больше воинство на Русь. Он взял себе, что хотел — и Червень и Перемышль, и даже молодую жену.

Когда он покидал Киев, то сказал Марысе: «Я прогнал Ярослава, пусть Святополк отныне сам думает о себе».

Сколько лет мечтала Марыся быть великой княгиней. Это внушали ей отец и покойный епископ Рейнберн. Но когда всё сбылось, поняла: не сидеть Святополку на киевском столе. Не взял он ни храбростью, как тмутороканский князь Мстислав, ни умом и пристрастием к книжным премудростям, как Ярослав. Отроду злобен Святополк и труслив.

Епископ Рейнберн учил Марысю, что трусость и злоба способны породить коварство, оно поможет Святополку овладеть Киевом. Марыся — дочь своего отца, коварного Болеслава, хорошо запомнила эти слова. Она внушала Святополку, что ему быть единоличным князем во всей Киевской Руси, и радовалась, когда по Святополкову указу извели братьев. Но почему он не послал убийц к Ярославу? И Марыся не мыслила, что Ярослав, сидя князем в богатом Новгороде, станет оспаривать киевский стол…

Она задёрнула шторку, откинулась на подушки и в который раз говорит сама себе, что не вернётся к мужу, если тот не осилит и не убьёт Ярослава. Ибо, пока жив новгородский князь, не будет покоя Святополку.

Вещая весну, прилетели из тёплых краёв скворцы, засвистели, защёлкали на голых ветках. Потом как-то сразу выгрело солнце и не стало ночных заморозков. Сошёл снег с земли, звонко отстучала капель, весело отжурчали и пересохли быстрые ручьи, наполнив и без того полноводный Днепр.

Земля парила.

Робкими стрелами вытыкалась первая трава, и, набухая, лопались почки деревьев. Вдруг, после первого дождя, всё незаметно зазеленело, ожило.

От верховий Днепра с последними льдинами дошла в Киев весть, что ладьи князя Ярослава отплыли из Новгорода, а сушей ведут дружины воевода Добрыня и Александр.

Хотя и ждал этого Святополк, а всё же иногда тешил себя надеждой, что не согласятся новгородцы во второй раз идти на Киев.

В Дикую степь к печенегам поскакал боярин Горясер, но воротился вскорости один, без орды. Хан Боняк передал: «Кони наши после зимы ослабли, подожди, пока отъедятся на молодых выпасах».

И Марыся вестей не подаёт. Видно, не придёт король Болеслав Святополку на помощь.

Собрались бояре на думный совет, расселись по лавкам в княжеской палате, спорили до хрипоты, друг друга обидными словами обзывали, посохами замахивались и наконец порешили, собрав ополчение, выйти Ярославу навстречу, пока тот город не осадил.

Застучали в деревянные била голосистые бирючи, закричали:

— Люд киевский, хромец Ярослав сызнова ведёт на нас новгородских плотников!

— Кузнецы и гончары, шведы и сапожники, бросай своё ремесло, берись за мечи и топоры, ладь копья и луки, постоим за князя Святополка!

А по сёлам и деревням звали бирючи смердов:

— Выпрягай коня из сохи, оратай, поспешай в ополчение!

Народ слушал и расходился. Нет у киевлян охоты за Святополка биться, но как не пойдёшь, коли следом за бирючами в каждую избу заходили уличанские старосты, грозили:

— В ответе будешь, ежели не явишься! — И назначали место сбора.

Бояре сходились со своей челядью, конно, приоружно.

День и ночь звенели молоты в Киеве, горели костры на Подоле и за крепостной стеной. Немалую рать собрал князь Святополк.

Передовой дозор из большого полка воеводы Добрыни далеко оторвался от своих. Десяток гридней с запасными конями на поводу ехали один за другим лесом, то и дело вслушиваясь, не треснет ли где ветка, не заржёт ли чужой конь…

На опушке леса придержали коней, вгляделись. Безлюдная степь горбится холмами, покато спускается к Днепру. Десятник бросил коротко:

— Трогай!

Скачет дозор берегом, горячий конь под Провом идёт легко, изогнув дугой шею. Свежий ветер хлещет Прову в лицо, назойливо лезет под железный шлем. За многие сутки грудь под броней устала, просит отдыха. Расстегнув кафтан, Пров размял плечи.

Конь неожиданно прянул в сторону, захрипел. Пров потрепал его по холке, успокоил. Гридин рядом сказал:

— Зверя учуял.

Они подъехали к Днепру, дождались, пока кони остынут, потом пустили в реку, напоили. Сами пили, черпая студёную воду пригоршнями, умылись, отёрлись рукавами — и снова в седла.

Отводя рукой стегавшие по глазам тугие ветки, въехали в небольшой лесок. Под копытами затрещал сухой валежник, испуганно захлопала крыльями птица, без умолку трещала в кустах сорока.

Уставившись в гриву, Пров размечтался…

С зимы он в дружине князя Ярослава и с той поры редко видит Кузьму. Вот и теперь Кузьма на княжьей ладье плывёт, а он конно. На привалах тоже порознь.

— Стой! — нарушил его думы негромкий голос десятника.

Пров потянул повод на себя, приподнялся в стременах. Лес закончился, а вдалеке, сколько видели глаза, темнели полки киевлян…

— А Святополк полки свои выставил так: в челе воевода Блуд с большой дружиной и полками правой и левой руки, а крыла держат ополченцы, — говорил воевода Александр.

Разведав всё самолично, он начертил остриём стрелы на береговом песке план построения киевлян.

Ярослав, Добрыня, Гюрята и одноглазый ярл Якун слушали не перебивая. Наконец, когда Попович закончил рисовать, Ярослав спросил:

— Святополк с Блудом?

Вытерев конец стрелы о мягкую кожу сапога, Александр ответил:

— Свой шатёр Святополк разбил за ратниками на холме, а с ним вместе засадный полк. Но то не в счёт, малочислен он у него.

— Видно, замыслили смять нас одним махом, — подал голос Гюрята.

— Что скажете, воеводы? — поднял голову Ярослав.

— Я с моими викингами буду биться против Блуда, — резко сказал Якун и, поправив чёрную повязку на глазу, замолчал.

Не спеша, взвешивая каждое слово, повёл речь Добрыня:

— Ежели ярл Якун хочет быть в челе, то пусть будет по его. А с викингами, мыслю я, надобно поставить тысяцкого Гюряту с его новгородцами. Мы же с воеводой Александром на правом и левом крылах станем и будем биться без засады, негде её укрыть.

Когда бой начнём, новгородцы-молодцы, по прошлому знаю, вместе с викингами устоят удару Блуда, вымотают, а мы тем часом сомкнём крыла. Думаю, не выдержать пешим горожанам и смердам против наших конных гридней. А как потесним киевлян и те побегут, тут мы Блуда со Святополком и охватим кольцом.

— Умно задумал воевода Добрыня, — поддержал Гюрята.

— Иного сказать не могу, — согласился воевода Александр. — Главное, чтоб смять ополченцев.

— А коли те не побегут? — высказал сомнение Ярослав. — Что, ежели перед твоей, воевода Добрыня, и твоей, воевода Александр, дружинами не дрогнут киевляне?

— Не устоят, — твердо заверил Добрыня.

— Раз так вы мыслите, то и я согласен. Попытаем удачи, воеводы, — сказал Ярослав и, сняв шлем, пригладил волосы. — Пойдём готовить полки.

Развернулись гридни, ждут…

С высоты конского крупа Прову видно, как в центре построились остромордым вепрем закованные в железные доспехи викинги, а от них по ту и другую сторону — новгородцы. Вот их стяг плещет на ветру. Под ним должен быть его отец, тысяцкий Гюрята. А за новгородцами, на левом крыле, дружина воеводы Александра. С ними князь Ярослав с Кузькой.

Пров силится разглядеть друга, но далеко, и разве в такой массе узнаешь!..

Тесно в рядах, жмутся кони боками, звенит стремя о чужое стремя. С шелестом обнажили гридни мечи. Вытащил и Пров свой из ножен. Смотрит, как, поблескивая броней, выставив щиты, двинулась на них людская стена. Вздрогнул. От непривычки по телу пробежали мурашки. Стало тихо, только изредка доносится приближающийся шум.

Закрыл Пров на мгновение глаза, и чудится, будто в половодье Ильмень-озеро разливается, бушует…

Но вот подал знак сидевший в седле вполоборота воевода Добрыня, пропел рожок, и помчались конные полки навстречу киевским ратникам.

Широким вымахом идёт под Провом кань. Всё ближе и ближе людская масса, безликая, ощерившаяся в крике.

— На слом! — И отдаётся: — О-ом!

Врубились гридни, зазвенели мечи о железо, замахали топоры…

Не крепко стоял киевский люд за Святополка. Видно, не хотели биться за него горожане и смерды, повернули вспять, побежали.

Слышит Пров голос Добрыни:

— Отсекай ополченцев от дружины! Охватывай Блуда!

Сомкнулись дружины Поповича и Добрыни, тугим кольцом зажали со всех сторон Святополковых воинов, а в центре викинги с новгородцами их пополам расчленяют. И пошли избивать…

Ворвался Пров в самую гущу, увидел под стягом воеводу Блуда. Узнал того по дорогой одежде, направил к нему коня. Воевода боец умелый, отбил удар и сам занёс меч над головой Прова. Не уйти бы ему от смерти, но подоспел Добрыня. Сверкнул меч, и упал Блуд под ноги коню.

Но тут Святополков гридин достал Добрыню копьём. Закачался воевода, начал сползать с седла. Подхватил его Пров одной рукой, другой коня за повод и из боя вывез. Подъехал десятник, помог снять воеводу, уложить на траве. Опустившись на колени, расстегнул броню, приложился к груди. Долго слушал, потом поднялся, сказал глухо:

— Мёртв воевода Добрыня.

Кинулся Пров снова в сечу. Тут воевода Александр голос подал:

— Святополк уходит!

Глянул Пров, а князь вырвался из боя и с остатками засадного полка скачет в степь.

Помчались за ним гридни, преследовали долго, пока ночь не укрыла князя Святополка.

4

Отодвинув в сторону глиняную чернильницу, Кузьма взял в руки лист, прочитал вслух:

«Проводил князь Ярослав новгородцев с почестями, а для большой дружины своей и бояр киевских дал пир велик.

На том пиру сказал князь: «Что случилось меж нами, о том помнить не станем».

И пил князь за здравие бояр киевских, а они за него…

Для городского же люда и меньшой своей дружины велел князь Ярослав выставить меды хмельные и вина да яств сколько кому потребно будет…»

Наморщив лоб, Кузьма подумал и дописал:

«И было веселье в Киеве многодневное, князю Ярославу честь воздавали…»

…— Кузьма, а Кузьма, сбегаем на торжище, день-то какой. И говорят, иноземцы товаров навезли, хоть поглядим, — едва переступив порог, позвал друга Пров.

Кузьма, босой, в рубахе и портах, склонившись над столиком, стоя старательно выводил букву за буквицей. Услышав Провов голос, поднял голову.

— Не надоело те писанием заниматься? — улыбнулся Пров. — Вскорости таким станешь, как учитель, монах Феодосий.

Не обратив на насмешку внимания, Кузьма не торопясь свернул лист в свиток, бережно положил на полочку у стены. Потом, обув сапоги и подпоясавшись бечёвкой, долго причёсывался деревянным гребнем, только после этого сказал коротко:

— Пойдём ужо.

Яркое солнце ослепило Кузьму. Он прищурился, чихнул. Пров стукнул его по спине, сказал добродушно:

— Прочищай рожок, а то, в келье сидючи, плесенью оброс.

Они зашагали вымощенной плахами улицей. У обнесённой строительными лесами церкви Кузьма с Провом остановились, задрав головы, поглазели, как мастеровые, переговариваясь, ставили звонницу, стучали топорами. Повсюду на земле валялись щепки, штабелем лежали ошкуренные брёвна.

Один из плотников сверху окликнул их:

— Любуетесь? Аль дело наше по душе, так давай обучим!

— Своё имеем! — весело ответил ему Пров, и они снова пошли, минуя богатые боярские подворья, избы ремесленного люда.

За крепостной стеной, где начинается тесный Подол, улицы узкие, грязные. Обходя зловонные лужи, подошли к торжищу. Оно было таким же, как и у них в родном Новгороде, многолюдное, шумное, обнесённое торговыми дворами гостей из германских земель, польских, византийских, варяжских и даже персидских. Здесь же находились дворы новгородских купцов и еврейских. Торговлю вели по рядам. На шестах развесили свои товары сапожники, башмачники. На полочках иноземцы разложили дорогую коприну и бархат, аксамит и шелка, цену на пальцах показывают. Перекликались на все лады звонкоголосые торговки пирожками и сбитнем, калачами и бубликами.

В мясном ряду у кровяных туш мухи и осы роятся. В базах скот ревёт…

Послушав гусляра, Пров с Кузьмой выпили на двоих глиняный кувшин холодного молока и пошли толкаться. Издалека увидели ярла Эдмунда. Тот стоял к ним боком и жадно разглядывал штуку алого шелка. Поднимал её за край, разворачивал, сыпал из ладони в ладонь, и нежная материя, привезённая иноземным гостем из восточной страны, переливалась, как родниковая вода.

— А что, Кузька, не запамятовал, как мы этого ярла в Новгороде угостили? — подморгнул Пров и кивнул в сторону Эдмунда.

Кузьма рассмеялся:

— Как не помнить. Тогда мы ещё твоего отца повстречали.

— Эгей, Пров! — расталкивая толпу, к ним пробирался гридин. — Десятник кличет. Наш черед в дозор заступать.

— Вот вишь, — сокрушённо пожаловался Пров, — в коий раз с тобой, Кузьма, довелось побыть, и то не дали. Пойдём, коли зовут.

Святополк не знал устали, только б выдержал конь. Четвёртые сутки не сходит он с седла. Сменит на коротком привале коня — и дальше.

Боярин Горясер выдохся. Ему бы поспать да потом, в баньке попарившись, сытно поесть, а не жевать кусок сырой конины, как приходится сейчас. Но попробуй скажи о том Святополку.

Горясер на ходу косится на князя. Тот припал к гриве, глаза безумные. Злоба и ненависть душат Святополка.

Гикая и визжа, катится за ними лавиной орда. Печенеги шли за добычей, что обещана им русским князем. Боняк долго упирался, не хотел этим летом идти на Русь, обещал на осень, но Святополк не мог ждать и стал перед ханом на колени. Тогда Боняк сказал:

— Что дашь ты мне, когда я верну тебе Киев?

На это Святополк ответил:

— Каждый твой воин получит по гривне серебра.

Боняк рассмеялся:

— Хе! Гривны мы возьмём и без тебя, конязь Святополк! Ты без дружины, и когда я возьму Киев, то всё в этом городе будет моё. Но мне не надо твои дымные и душные жилища. У печенега есть степь, а что может сравниться с ней? Она как нежная и ласковая красавица, посмотри вокруг, конязь Святополк, коснись её рукой. Хе! Степь подобна твоей жене, конязь. А знаешь ли, что я возьму у тебя, как прогоню Ярослава? Твою жену! Она будет моей двенадцатой женой, конязь! Хе, хе! — И посмотрел насмешливо, ощерив в улыбке гнилые зубы.

Боярин Горясер увидел, как побледнел Святополк, закусил до крови губу, потом хрипло ответил:

— Моей княгини нет в Киеве. Она у отца своего, короля Болеслава.

— Хе! Испугался конязь. Тогда я возьму в твоём городе столько золота, сколько увезут наши кони, и столько урусских красавиц, сколько захотят мои воины.

Святополк в знак согласия склонил голову…

Орда вырвалась из Дикой степи; орда несётся по русской земле, сметая всё на своём пути. Горит Переяславль, горят села и деревни. Князь Святополк ведёт печенегов на Киев…

С кургана Пров оглядывает степь. Поросшая высокой травой, она изобилует птицей. Вот высоко потянулись лебеди, а с ближней тихой речки снялась стая уток, со свистом пролетела над Провом. Хорошо ему и спокойно в степи, и не знает он, что уже несётся от дозора к дозору тревожная весть…

Оглянулся Пров назад. Внизу под курганом гридни его десятка уселись у костра, едят. Здесь же пасутся их нерассёдланные кони. Потом снова посмотрел Пров вдаль и вдруг увидел, вершник коня нахлёстывает, гонит во весь дух. Не успел Пров товарищей позвать, как конник будто сквозь землю провалился. Пров догадался: под всадником пал загнанный конь. Махнув рукой сидевшим у костра гридням, он поскакал навстречу спешившемуся.

Тот уже поднялся, бежит с криком:

— Печенеги всей ордой в дне пути!

Подоспел десятник, приказал Прову:

— Не медли, скачи в Киев к воеводе Александру!

В полночь добрался Пров до города, проскакал, будоража собак, по безлюдным улицам. У подворья воеводы забарабанил в калитку рукояткой меча. Сонный сторож высунул голову в смотровое окошко:

— Чего стук поднял?

— Пусти к воеводе, печенеги идут!

Отворилась широкая калитка, и Пров, передав сторожу коня, вбежал на крыльцо…

Воеводу Александра подняли с постели. Выслушав Прова, он сказал:

— Ступай в гридницу, передохни! — а сам поспешил к Ярославу.

В княжьих хоромах темень, у дверей бодрствуют караульные гридни. Один из них мигом вздул огонь, зажёг восковую свечу, проводил воеводу к княжеской опочивальне.

Два дюжих отрока у двери приглушённо переговаривались. Завидев воеводу, умолкли.

Попович переступил порог опочивальни. Ярослав не спал. Лежа на узком с навесом ложе, читал. Услышав скрип отворяемой двери, отложил книгу и, отодвинув свечу, поднял голову:

— Что стряслось, воевода?

Александр остановился, переводя от быстрой ходьбы дух, ответил:

— Печенеги к Киеву подходят. Святополк ведёт Белякову орду.

Ярослав сел, свесив ноги. В тишине слышно, как в хоромах, не умолкая, поёт сверчок, на крепостных стенах перекликаются дозорные. Наконец Ярослав спросил:

— Успеем изготовиться и встретить печенегов на пути?

Александр, видно, ждал этого, ответил сразу:

— Времени мало, да ко всему страшна орда, когда идёт валом в такой силе. Может, и одолеем Боняка, коли выйдем навстречу, но и своих положим не мало.

— Как же тогда быть, воевода? — спросил Ярослав. — Не ждать же, пока Боняк нас в крепости закроет и всё окрест пограбит и пожжёт, а после уйдёт безнаказанно. Либо ещё чего хуже, приступом нас возьмёт. Дружина наша уступает орде числом… Эк, не вовремя послали большой полк под Червень на Казимира. Благо ты, воевода, ещё не успел уйти…

Александр перебил князя, предложил:

— А что, ежели ты, княже, с полком левой руки и викингами затворишься в крепости, а я к рассвету уведу полк правой руки и засадный из города и укроюсь тайно от Боняка и Святополка неподалёку. Орда с ходу ударится о стены и рассыпется, к осаде начнёт готовиться. Тут мы на второй день с восходом солнца и навалимся на них. Я с полками начну, а ты отворяй ворота да и бей им в спину. Не удержатся печенеги.

— Успеешь ли полки вывести?

— Успею, князь Ярослав, — твердо заверил Александр.

— В таком разе поспешай, воевода.

Орда город осадила. Киевляне едва успели за крепостными стенами укрыться, ворота затворить.

Рассыпались печенеги по Подолу, хоромы и избы обшаривают, жгут. Смотрят горожане со стен, как их дома горят, степняков проклинают. Бабы плачут, грозят печенегам.

Боняк остановил коня от города дальше чем на полет стрелы, жадно смотрит на Золотые ворота. Заманчиво блестят створки на солнце. Пощёлкал языком:

— Це, це!

Святополк в душе глумится над ханом. Пусть думает, что медные пластины на воротах золотые.

На стене узнали Святополка, закричали:

— Окаянный!

— Братоубивец!

И пустили стрелу. Не долетев, она воткнулась в землю, закачалось белое оперение.

Святополк погрозил кулаком, разразился ответной бранью:

— Эй вы, изменщики! Зачем приняли хромца Ярослава? Отдам всех хану, он вас отгонит в Корсунь на невольничий рынок!

Боняк рассмеялся:

— Верно сказываешь, конязь Святополк. — И позвал тысячников: — Пусть воины вяжут лестницы, засыпают ров. Завтра мы возьмём Киев. Я исполню завет моего отца. — А про себя подумал: «Хорошо, когда урусские конязья дерутся меж собой, как голодные собаки».

Повернув коня, Боняк шагом поехал от города к высокому берегу Днепра. Там воины уже поставили ему шатёр…

Закутавшись в тёплый стёганый халат, чутко дремлет Боняк. Ветер колышет край полога шатра, относит дым перегоревшего костра, окрики караульных печенегов.

У костров спит половина десятитысячной орды, что привёл Боняк к Киеву, а ругая половина бодрствует, готовая каждую минуту, вскочив в седла, начать бой…

Дремлет хан Боняк, а лесными тропами, ведя лошадей в поводу, возвращаются к Киеву полки воеводы Александра. Из уст в уста передавали гридни слова воеводы: «Идти скоро, но поелику бесшумно, дабы печенеги прежде времени не прознали».

Пров ступает легко, ноги не замечают устали. На ходу достал из притороченной сумы ломоть ржаной лепёшки, протянул коню. Тёплые и мягкие губы лошади щекочут ладонь.

Неожиданно передние останавливаются, затем снова, теперь уже медленно, трогаются. Лес становится всё реже и реже и, наконец, заканчивается. Издалека слышно чужую печенежскую речь. Волчьими глазами мерцают костры.

Кровь приливает Прову к вискам, хмельно будоражит. Он крепче сжимает повод, садится верхом и пробует рукоять меча.

Полки бесшумно строятся, разворачиваются, ждут рассвета.

Ночь близилась к концу. Гасли звёзды. На подворье боярина Аверкия пропел, захлопал крыльями петух. Ему отозвались другие.

Ярослав с тремя отроками прохаживался от одной сторожевой башни к другой, подбадривал народ, а самого не покидала мысль: «Проведёт ли незаметно воевода Александр полки? Не доведи Бог, заметят печенеги да первыми ударят, пока воевода не изготовился. Тогда быть беде…»

Небо поблекло, потянуло утренней свежестью. Подошли, бряцая оружием, бояре киевские и ярл Якун. Ярослав спросил:

— Все ли на местах?

— Ждём, княже, — ответили бояре.

— Нам с вами, бояре, вести полк левой руки, а те, ярл Якун, выступить вслед за нами. — И, подняв голову, Ярослав закончил: — Скоро, теперь скоро…

На стену поднялся староста кузнецов. Крепкий, плечистый, кожаный кафтан в медных наклёпанных пластинах. Разглядев князя, вразвалку направился к нему.

— Дозволь, княже, и нам, кузнецам, за ворота выйти, топорами помахать. Всё польза от нас будет. Народ о том тя просит.

Ярослав положил руку на плечо кузнецу, сказал:

— Спасибо тебе, Микула, и всему кузнечному людству. Но нельзя всем город покидать, кому-то надо стены и ворота стеречь, чтоб печенеги, чего доброго, нашей оплошностью не воспользовались и в крепость не ворвались. Так что уж вам стоять здесь накрепко. Да коли увидите, что у нас неустойка получилась и отходим мы, готовьтесь, впустивши полки, ворота затворить и первый натиск печенегов отразить.

— Ну, разе уж так, — развёл руками староста.

Его слова прервал шум и гомон в печенежском стане. Ярослав кинулся к краю стены.

— Смотри, княже, к лесу, — радостно закричал отрок. — Никак, наши!

Серело быстро. Ясно различимо вдалеке двигалась на печенегов русская конница.

— Они, — облегчённо вздохнул Ярослав. — Теперь пойдём, боярин, и ты, ярл Якун, наш черед наступает.

— Хан, пробудись! — откинув полог, в шатёр заглянул один из тысячников. — Урусы из лесу вышли!

Боняк подхватился. От сна не осталось и следа. Закричал, гневно затопал босой ногой:

— Проглядели! Головы рубить караульным!

Скинув халат, дождался, пока вбежавший печенег надел на него броню, натянул сапоги. Потом, выскочив из шатра, легко, несмотря на годы, взлетел в седло. Окинув взглядом становище, понял: с русскими бьётся та половина орды, что бодрствовала. Остальных надо собирать как можно быстрее и бросать в бой. Сердито крикнул тысячному:

— Что ждёшь? Всех, всех туда! Смять этих урусов, прежде чем другие из Киева не вышли!

Тысячный поворотил коня, намётом ворвался в потревоженный суетившийся стан. Где окриком, где плёткой принялся торопить печенегов. Те кинулись ловить лошадей, седлать.

Мимо тысячного проскакал князь Святополк со своими боярами. За ними нахлёстывали коней десятка полтора гридней. Князь правил коня совсем не в ту сторону, где бились печенеги. Тысячный злобно крикнул Святополку, но тот и головы не повернул.

Одна за другой сотни печенегов вступали в бой. Хан Боняк радовался: его воины окружают урусов, теснят.

— Пора! — проговорил Ярослав и надел шлем.

Со скрипом распахнулись створки ворот, и дробный топот копыт раздался под длинной каменной аркой.

Обнажив мечи, вынесся из города полк левой руки, ударил в спину печенегам, и перемешалось всё.

Бились люто. Кололи друг друга копьями, рубились мечами. Почуяв запах крови, дыбились кони, ржали дико.

Тут викинги подоспели. Идут острым клином, в латах, рогатых шлемах, добивают спешившихся печенегов, подсекают коням ноги.

Бьются обдуманно, точно, словно мастеровые в повседневном труде. Да и как иначе, коли с детских лет бою обучены.

Смотрит хан: попятились, побежали его воины. Потемнело у Боняка в глазах, рванул саблю из ножен, завизжал, но кто-то из телохранителей ухватил его за плечи, другой повод перенял…

Лихой конь уносил Боняка от Киева, и никто из скакавших позади печенегов не видел, как по сухим, опалённым ветром ханским щекам катились крупные слёзы.

Петляет, запутывает следы Святополк. Минуя села и деревни, крадётся загнанным волком. Подбились кони, устали гридни. Пятый день преследует Святополка погоня. Две сотни дружинников, разбившись по три десятка, идут по дорогам на Чарторыйский городок и Теребовль с наказом убить Святополка. «Покуда жив окаянный, до той поры и опасаться надобно, ибо сызнова наведёт на Русь ляхов либо печенегов», — сказал Ярослав.

Вот уже и Теребовль позади остался, ещё день-два — и укроется Святополк в Перемышле или Червене, у польского воеводы Казимира.

Беспокоятся дружинники. Ехавший рядом с Провом десятник всё сокрушается:

— Уйдёт!

Пров молча соглашался с ним.

Съехав в сторону, он спешился, подтянул ослабшую подпругу, напился из ручья и только занёс ногу в стремя, как заметил вышедшего из леса смерда. Тот, видно, с охоты ворочался. В руке лук, у пояса заяц висит. Поздоровались. Пров спросил:

— А что, не приметил ли случаем поблизости князя Святополка?

Смерд сдвинул шапку на макушку, пожал плечами:

— Князь ли то, боярин какой, а совсем недавно проехал этой дорогой на Перемышль кто-то, а с ним человек шесть гридней…

Догнал Пров десятника, сказал:

— Князь Святополк неподалёку, охотник самолично видел.

Десятник обрадовался:

— Эгей, други, слышите, о чём сказывает Пров? Встречный смерд видел Святополка! Не дадим ему скрыться!

И погнал коня намётом, а следом, обгоняя друг друга, поскакали дружинники…

Святополка увидели сразу за поворотом дороги. С ним рядом ехал боярин Горясер, а следом, по два в ряд, шесть гридней. Приморённые кони шли шагом.

Обернулся Святополк, заметил погоню, захлестнул коня. Гикнул Пров, пригнулся к гриве. Быстро сокращается меж ними расстояние. Святополковы гридни остановились, обнажили мечи, но дружинники налетели на них силой, начали рубить. Пров промчался мимо, погнался за Святополком. На ходу заметил, как боярин в лес коня поворотил. За ним десятник с дружинниками кинулись.

Настигает Пров коня, вот сравнялись кони. Повернул Святополк искажённое страхом лицо, замахнулся мечом, но Пров опередил, звякнула сталь о железо, лопнула на князе броня.

Придержал Пров коня, смотрит, как волочится повисшее в стремени тело. Подъехали взбудораженные короткой схваткой дружинники, кинулись ловить княжеского коня, а Пров сломил ветку, вытер меч, кинул в ножны. За спиной раздался голос десятника:

— Прикончили-таки окаянного!

5

Разросся Киев. Многие бояре заместо деревянных хором начали каменные возводить, подобно княжеским палатам, стены картинами расписывать.

Камнетёсы не управляются. Князь Ярослав велел искать по всей Киевской Руси добрых городенцев, кои умели б чертежи рисовать и по ним каменные мудрёные строения возводить, а смердам уроки задал — камень в город доставлять.

Пороптали мужики, им поле под урожай готовить, скоро время подойдёт леса подсекать, выжигать, но ничего не поделаешь, сам не повезёшь, княжеские приставы силком заставят. И потянулись в город телеги, груженные камнем.

Перед княжьим двором мастеровые сняли деревянные плахи, площадь булыжником замостили. А на всё гривны потребны. По деревням и сёлам отправились княжеские и боярские тиуны, со смердов дань требуют.

На перевозе через Днепр посадил Ярослав своего боярина мыто[111] за переправу брать. И мытникам[112] на торгу пристани не единожды наказывал, чтоб гости не только русские, но и иноземные от своих доходов отсчёт и отмер в княжескую скотницу не забывали вносить…

Сам же князь Ярослав долгими ночами при свете восковой свечи записывал слышанные им законы. Не мало накопилось их у него: и те, что из Новгорода привёз, и те, по каким Киев да иные русские города живут.

Пройдёт немного времени, и Ярослав сведёт эти законы в одну Русскую Правду[113], закончит нелёгкий труд, задуманный ещё в Новгороде. «Единой Руси быть и единой Правде», — не раз говорил он…

Оторвёт князь глаза от рукописи, поглядит на огонёк свечи. Тает воск, сосульками свисает с серебряного поставца, малыми озёрцами застывает на столике. Пока ко сну, свеча сгорит до конца.

Немудрена выдумка — свеча, да полезна, от неё свет людям. И Ярослав сравнивает её с человеческой жизнью.

Часто приходили ему на ум годы междоусобной борьбы после смерти отца, великого князя Владимира. Нелегко далась Ярославу победа, пока наконец сам сел в Киеве-городе, о котором много лет назад князь Олег сказал: «Се буде мати городам русским!»

Киев — мать городов и сердце Киевской Руси! И князь Ярослав обещал боярам крепить Русь. «…Ибо вам, бояре, — говорил он, — от того польза явная. Чтоб смерд князя и боярина знал да дань ему платил, сила потребна.

А где ей быть, когда меж нами нет лада. Тем Болеслав либо Боняк пользуется…»

С будущей весны надумал Ярослав перекрыть печенегам дорогу к Киеву и для того к тем городкам, что стоят ещё со времени князя Владимира, новые добавить да валы насыпать.

На боярском совете решили поставить на Псёле-реке городок Голтав, по правую руку от Днепра Воинь, Корсунь-русский и Юрьев, а воеводами в тех городках посадить бояр, в воинском деле разумных…

Кончалось 6527 лето…[114]

Поздней осенью 6528 лета[115] с верховий Днепра спускались к Киеву лёгкая, похожая на чайку ладья и варяжский дракар. Остроносая новгородская расшива[116] под Ярославовым стягом бежала резво, играючи, и тяжёлое свейское судно, выставив позолоченную голову морского чудовища, едва поспевало за ней.

Когда ладья отдалялась слишком далеко, на дракаре гудел серебряный рожок и налегали на весла.

Днепр то причудливо извивался, то голубой лентой натягивался, как тетива лука.

Чем дальше вниз, тем шире расступались берега, обрывистые и пологие, заросшие лесом, и луга, залитые весенней водой, с молодым камышом и сочным чаканом.

Когда на дракаре трубил рожок, с плёсов снимались стаи диких уток, гусей и другой перелётной птицы.

На ночёвках ладья и дракар приставали к берегу, и гридни отправлялись на охоту. Они ворочались вскорости. Кузьма со свевами едва успевали развести костры. Воины жарили на вертелах дичь и рассказывали о городах и землях, в каких кому доводилось бывать. Заводили речь и о Киеве, хвалили его красоту. А спозаранку, ещё стлался над водой молочный туман, поднимали паруса.

К исходу мая, что на Руси травнем-цветеньем кличут, подходил конец странствований мореходов. С нетерпением ждали они того часа. Год минул, как из дому.

Пробрался Кузьма к носу ладьи, даль очами шарит!.. Рядом княгиня Ирина застыла в молчании. Оперлась о борт, задумалась. Нравится ей Новгород, каким-то Киев окажется? Правда, и в Новгороде была она слишком мало. Шестое лето прошло, как привезли её на Русь. Уже три сына родилось, а всё больше одна в Ладоге прожила, с Ярославом в редкие его наезды виделись…

В одиночестве сердце Ирины не может забыть и отцовский бревенчатый дворец, и тихий плеск холодных волн в фиордах, и упландского ярла Олафа, и песни скальдов…

Весело бежит ладья, торопится вслед за ней дракар…

Тепло пригревает солнце. Ирина ещё с утра скинула парчовый повойник, стоит в расшитом шугае[117], и ветер теребит золотые волосы, хлопает над головой льняным парусом.

Далеко, на правом берегу, мелькнул и скрылся верховой дозорный. Кузьма проговорил восхищённо:

— Эк погнал! Вскорости князю Ярославу известно будет, что мы подплываем.

Ирина промолчала.

— Киев, княгиня, рукой подать. За лесом сейчас откроется, — снова сказал Кузьма и вытянул шею.

У Ирины слегка вздрогнули и приподнялись тонкие брови.

— Да вон, вон, гляди! — радостно воскликнул Кузьма. — Вишь?

Гридни взмахнули вёслами, ладья рванулась, понеслась птицей. Вот уже и пристань виднеется, на берег народ сходится, а впереди, у самой кромки воды, Пров.

Издалека разглядел его Кузьма, свесился через борт, сорвал с головы шапку, заорал что есть духу:

— Эгей, Пров, я воротился!

6

В княжеские хоромы один за другим направлялись думные бояре. День тёплый, но бояре в кафтанах, расшитых узорочьем, воротники в подбородки упираются, шапки дорогого меха высокие, тулья бархатная, идут, на посохи опираются. Инако быть не может, на княжий совет званы.

Сходились думные бояре в гридню послушать, с чем прибыл полоцкий боярин от князя Брячеслава. Рассаживались на лавках по чести, по родовитости, переговаривались:

— О чём просить станет Брячеслав-то?

— Долго не давал о себе знать полоцкий князь!

— Услышим, услышим!..

Вошёл Ярослав, поклонился боярам, проследовал через всю гридню, где в дальней стороне на возвышении стояло княжье кресло, уселся. Чуть ссутулился, спросил громко:

— Готовы ли бояре-советчики полоцкого паведщика слушати?

— Готовы! — нестройно ответили бояре.

— Тогда пусть войдёт он! — сказал Ярослав, и ведавший посольскими делами боярин отворил дверь.

Полоцкий боярин, что жердь, прямой и худой, вошёл странно, отвесил поклон сначала князю, потом по сторонам боярам думным, заговорил скрипучим голосом:

— Бьёт те, княже Ярослав, челом князь наш Брячеслав. Нищает княжество Полоцкое, скудеет скотница…

Думные бояре заелозили на лавках. Боярин Герасим бороду на плечо соседу положил, шепчет в ухо:

— Боярин-то вымогатель…

— По всему видно, — загудел ответно сосед.

Полоцкий боярин на шумок внимания не обращает, дальше речь ведёт:

— Просит тя, князь Ярослав, наш князь Брячеслав землицы к княжеству Полоцкому прирезать, не дай ему захиреть…

Ярослав глаза уставил на боярина, пальцами по подлокотнику постукивает, а сам думает: «Брячеслав-то внук Рогнеды и Владимира, одна кровь…»

Но тут на мысль иное пришло. Небось как Святополк его, Ярослава, донимал, Брячеслав не встал на защиту, а теперь боярина прислал, просит. Неожиданно оборвал полоцкого боярина, сказал:

— Отчего же чахнуть княжеству Полоцкому? Стоите вы на пути торговом: Двиною в море Варяжское, Днепром, по Греческому пути, в Византию. Ни Киев вам, ни Новгород не чинят препон, так отчего хиреет скотница полоцкая?.. Нет, стол, что наследовал князь Брячеслав, ширить не стану, так и передай племяннику моему…

Думные бояре зашумели одобрительно. Полоцкий паведщик развёл сокрушённо руками:

— Почто обижаешь, князь Ярослав, ведь не мало у тя городов и веси твои обильны…

— Как сказал, так и быть по тому, — поднялся Ярослав и, расправив плечи, ступил с помоста.

Следом поднялись бояре, застучали посохами по деревянному полу.

— Истинно так!

— По разуму!

Полоцкий боярин обидчиво поджал губы, поклонился достойно и гордо покинул гридню.

Ирина едва-едва лик умыла, а проворная гречанка-массажистка румяна наложила, как в опочивальню ворвалась давняя княгинина прислужница Хелга, бухнулась в ноги, выпалила скороговоркой:

— Княгиня-голубушка, прости за позднее каяние, Ярл Эдмунд со товарищами Киев покидает без княжьей воли.

— Ах, ах! — заахали сенные боярыни и даже одевать княгиню перестали.

Ирина прищурилась, спросила строго:

— Чего плетёшь несусветное?

— Ох, верно, княгиня-голубушка, — всплеснула ладошками Хелга. — Ярл Эдмунд сам мне о том поведал ещё вчерашнего вечера, да я те не сказала, час поздний был. А ноне сама видала, как они к дракару отправились. Коли не веришь, сходи погляди своими очами.

— Не сказывал ли Эдмунд, куда надумал увести свевов? — перебила её Ирина.

— В Полоцк, княгиня-голубушка, к князю Брячеславу!

— Беги к князю Ярославу, скажи обо всём да передай, что я задержу Эдмунда, коли поспею! — уже вслед Хелге прокричала Ирина.

Накинув на голову лёгкий платок, Ирина заторопилась на пристань. Шла, не замечая никого, на поклон воротних гридней не ответила.

На берегу малолюдно. Ярла Эдмунда разглядела издалека. Он стоял на сходнях у готового к отплытию дракара, одетый по-походному. Под плащом блеснуло нагрудное зерцало-броня, на голове рогатый шлем на самые глаза опущен. Завидев княгиню, пошёл навстречу.

— О, госпожа моя, я знал, что ты придёшь выслушать меня! — заговорил он по-свейски.

— Ярл Эдмунд, — ответила Ирина на родном языке, — зачем уводишь викингов, к чему подбил ты этих свевов на измену князю Ярославу? — Она указала рукой на дракар. — Либо запамятовал, как целовал меч на верность?

— Госпожа, меч целовал я, то так, но тому минуло не одно лето, и срок истёк. Ныне же уходим мы в Полоцк. Зовёт нас к себе князь Брячеслав. Ярослав на гривны скуп, полоцкий же князь щедро одарит нас!

— Но погоди, — резко возразила Ирина, — почему молчал ты о своих бедах, почему не говорил о них князю Ярославу ране? Может, он заключит с тобой иную ряду…[118]

— Поздно, госпожа моя, — недобро рассмеялся ярл.

— Так если Брячеслав с Киевом вражду затеет, ты за него с викингами своими станешь?

— Я воин, госпожа! — гордо ответил Эдмунд.

Каем глаза Ирина заметила спускавшихся к берегу вооружённых гридней. Эдмунд тоже увидел их, вскрикнул гневно:

— О, коварная госпожа моя, ты с умыслом держала меня, пока не явятся Ярославовы воины, чтобы перебить нас? Так нет же!

Подхватив Ирину и прикрываясь ею от стрел как щитом, он попятился к сходням.

До Ирины донёсся голос бежавшего к берегу воеводы Будого:

— Не стреляйте, княгиню пронзите!

Гридни враз опустили луки. А на дракаре уже подняли паруса, ударили по воде длинные весла.

У края чалок гридни остановились. У ног Днепр сваи омывает, плещет на помост. Меж пристанью и дракаром водяное поле на глазах ширится.

Воевода Будый приложил ладони ко рту трубой, разразился бранью:

— Ярл Эдмунд, пёс шелудивый, ты Ярославово ел, пил, а ныне, лыцарство позабыв, княгиню бесчестью предашь!

С дракара пустили стрелу. Она тонко тенькнула над головами, вонзилась в бревенчатую стену мытной избы. Гридни щитами прикрылись. Кто-то предупреждающе выкрикнул:

— Ярослав идёт!

Все разом обернулись. Князь шёл торопливо, почти бежал, припадая на больную ногу. Шёлковая рубаха не подпоясана, волосы без головного ремешка рассыпались. Следом едва поспевал ярл Якун. Растолкав гридней, Ярослав подскочил к воеводе, гневно ухватил его за плечи:

— Не уберёг, не уберёг княгиню, боярин!

И, оттолкнув воеводу, нашумел на оторопелых гридней:

— Почто стоите? Вдогон!

Гридни кинулись отвязывать ремни, накладывать сходни. Тут ярл Якун вмешался:

— Князь, догнать немудрено, да опасаюсь, ярл Эдмунд княгиню в живых не оставит, когда его брать начнут. Эдмунда я знаю, сей ярл на всё способен.

Воевода Будый глядел на Ярослава, ждал, что ответит тот, а князь уже гридней ворочает:

— Не надобно! Эй, слышите? — И повернул во дворец.

До ворот шёл молча, сникнув головой. Наконец сказал:

— Экий Брячеслав! А я-то и не принял всерьёз его паведщика…

Воевода Будый кашлянул. Ярослав поворотил к нему голову:

— Слышь, боярин, помнишь, как князь полоцкий через своего посла городов у меня просил, а я отказал. Вот он и замыслил сие коварство. — Криво усмехнулся: — Племянничек-то, племянничек!

Будый заглянул Ярославу в глаза, спросил:

— Велишь созвать бояр думных?

— Нет, — покачал головой князь, — ты полки на Полоцк поведёшь. Силой заставим Брячеслава и княгиню воротить, и себя молодшим признать. Да заодно и Эдмунда за бесчестье наказать.

У Смоленской переволоки повстречался воеводе Будому боярин Трифон, староста Словенского конца. На лёгкой ладье, не зная отдыха, гнал он в Киев. Послали его новгородцы к князю Ярославу, слёзно молили найти управу на полоцкого Брячеслава. Словно тать, тайно напал на город, посад разграбил, пожёг и с полоном да добычей ушёл безнаказанно. У посадника же Константина уменья не хватило отпор дать.

Узнав о том, воевода Будый повёл полки наперерез полоцкому князю, а боярин Трифон вниз по Днепру на Киев поплыл.

На исходе седьмых суток настиг воевода князя Брячеслава. Полоцкий князь, кинув обоз и новгородский полон без боя, укрылся за городскими стенами.

Осадили киевляне город и о том князю Ярославу гонца нарядили с вестью…

Покликал киевский князь «боляры своя» на совет. Долго совещались, ругались до хрипоты. Одни кричали: «Полоцк на щит взять!» А для того требовали послать Будому в подмогу воеводу Александра. Иные настаивали: «К чему крови литься! Прирезать Брячеславу землицы, полюбовно спор решить!»

Наконец надумали отписать Брячеславу, чтоб «жить по единому сердцу» и не разорять земли Русской…

В тот же день написал Кузьма под Ярославову диктовку письмо к полоцкому князю:

«Вороти, князь Брячеслав, княгиню Ирину и не промышляй боле разбоем. Да накажи обидчика моего неверного варяга Эдмундишку. Коли ослушаешься, пошлю ещё полки на тя, разорю Полоцк. Станешь жить миром и меня в отца чтить, дам твоему княжению ещё городов Усвят и Витебск…»

Брячеслав поспешил замириться с Ярославом. Княгиню Ирину отправил в Киев со всеми почестями, а ярла Эдмунда с товарищами, не оделив гривнами, не выдав прожитого, из города велел гнать, сказав: «От вас подмоги мало, не хочу держать при себе. Плывите куда хотите!»

Двиной к морю Варяжскому отправился ярл Эдмунд искать удачи у германского императора Генриха.

СКАЗАНИЕ ВОСЬМОЕ

Не одна вода в реках обновилась, не одна жизнь народилась, веком коротким ли, долгим, цветёт красуется.
Минуло три лета со дня Мстиславова похода на хазар, потянуло на четвёртое. Курган за Белой Вежей, где схоронила Русь своих воинов, порос сочной травой, и на вершине его нашёл пристанище дикий орёл.
Прячет трава кости хазар. С тоскливым карканьем вьётся над ними голодное воронье, моют дожди и иссушают знойные лучи.
Не разбивают на том поле свои вежи печенеги, а русский дозор, случится, спешится у кургана, скинут воины шеломы, помолчат, вспомнив товарищей, и дальше скачут.

1

Княгини Добронравы сын ни в отца пошёл, ни в мать, хилый да шумливый. Будто на смех при крещении нарёк его поп Евстафием, что на языке греков означало «крепкий».

Мстислав младенца к столу вынес, дружине показал. Какой ни на есть, а князь. Дружина кубки подняла, за здравие княжича выпила и князя с княгиней.

Опочивальня Добронравы далеко от гридни, ни шума голосов, ни звона посуды туда не доносится. Зато хорошо слышно, как внизу под обрывом плещет море. Оно всегда напоминает Добронраве те годы, когда они жили с Баженом в рыбацком выселке. Теперь, когда не стало брата, она не ходит туда. Добронрава не может забыть Бажена. Иногда ей кажется, что он на лове и скоро воротится. Тоска и хворь точат Добронраву, как короед дерево.

В опочивальню вплыла боярыня Евпраксия, жена тиуна огнищного Димитрия, крепкая, белотелая. Нараспев одну за другой начала выкладывать новости.

У тысяцкого Романа девки-дочери кобылищи, замуж пора. Роман неспроста Усмошвеца привечает, будто в гости зазывает, а сам мнит какую-либо дщерь выдать… А корчевский посадник Аверкий, слыхано ли дело, боярыню свою в тереме взаперти держит, а сам с девками дворовыми озорует…

Судачит Евпраксия, сплетни, как из короба, сыплет, а Добронрава лежит, прикрыла глаза, о своём думает. Князь Мстислав скуп на ласки, не жене, а дружине больше время отдаёт. Да, таков уж он от роду, о том и дед Путята ей как-то сказывал. А он-то князя с отроческих лет знает. Без воинов князь не князь.

С хазарского похода признали тмутороканцы удаль Мстиславову…

Как издалека, доносится голос боярыни:

— На торгу-то, сказывают…

О чём говорят на торгу, Евпраксия не закончила, вошёл Мстислав, неся на руках сына. Уложив в висевшую под сволоковым бревном зыбку, качнул:

— Голосистый, кочетом заливается. — И подморгнул Добронраве.

Потом присел на краешек постели.

— Дни-то стоят сухие да тёплые, ровно и зима не подходит. Поправляйся, на тура возьму с собой.

Добронрава улыбнулась. Хотела сказать Мстиславу, что уже седина виски ему посеребрила и морщины у глаз вон какую паутину заплели, да не успела. Евпраксия опередила:

— И, князь, дело ли княгини за туром бегать. У неё теперь иные заботы.

— Да, зрю я, что была ты, Добронрава, храбра, пока боярыня Евпраксия крылья над тобой не распустила, — пошутил Мстислав и, погладив Добронраве руку, удалился.

Добронрава поднялась, накинула сарафан и с помощью Евпраксии подошла к открытому оконцу. Солёный ветер пахнул в лицо, давно забытым счастьем наполнило Добронраве душу. Она сжала руку боярыне, вскрикнула радостно?

— Здорова я, уже здорова, Евпраксия!

Ей казалось, что Мстислав обязательно услышит это.

…За Кубань-рекою леса — дуб с каштаном да граб с ясенем. Редко сосна сиротой меж ними поднимается. Места здесь живностью богатые, ягодные, грибные. Откинешь жирный, размером с блюдо, лопух, а под ним целой семьёй боровики ютятся, либо на старом прогнившем пне опята мостятся.

Давно уже не устраивал такой охоты Мстислав, как нынче. Неделю в плавнях диких кабанов стреляли, потом в лес на сохатого перебрались.

Издалека доносится стук колотушек и возгласы загонщиков. Мстислав стоит у дерева, затаился. Рядом с ним Добронрава, отроком выглядит, держит колчан со стрелами. Послышался треск ломаемых веток. Наложив стрелу, Мстислав изготовился. Тяжело поводя боками, на поляну выскочил лось, остановился, понюхал воздух и, не учуяв опасности, запрокинул рогатую голову, замычал призывно. Мстислав натянул тетиву, но не успел пустить смертоносную стрелу, как из-за кустов выбежал теленок, ткнулся в бок матери. Добронрава шепнула:

— Лосиха!

Мстислав опустил лук, вышел из-за дерева, позвал Добронраву. Завидев людей, лосиха закрыла собой телёнка, медленно попятилась.

Почувствовав, что детёнышу не угрожает опасность, она не спеша пошла в чащу.

— Вишь, как дитя-то ей жалко. — Мстислав беззвучно рассмеялся, подморгнул Добронраве. — Свой бок подставила, а его защитила. — И, сняв стрелу с лука, сунул в колчан.

Верхом на коне подъехал тысяцкий Роман, спросил удивлённо:

— Почто не стрелял?

— Не успел, — хитро прищурился Мстислав. — Да не беда. Кличьте людей, время-то полдничать.

Отроки, стреножив коней, развернули на привядшей траве тканый восточный ковёр, принялись доставать из сум еду. Командовал отроками Димитрий. Оглаживая бороду, он покрикивал:

— Братину[119] посерёд ставьте, да хлеб допрежь резать не надобно, заветрится.

Разглядев стоявшего без дела отрока, накинулся:

— Рот-то чего открыл! Жги костёр, мясо-то не на твоём рыле печь!

Засуетились, забегали отроки, задымил костёр, разгорелся весёлым пламенем. Отроки притащили кабанью тушу, принялись рубить на куски, нанизывать на железные прутья. Мстислав подозвал Василька:

— Скачи в Тмуторокань, скажи воеводе Яну, что мы завтра к вечеру воротимся.

Василько отправился седлать коня. Димитрий окликнул его:

— В град прибудешь, непременно боярыню повидай, пусть баню велит истопить к прибытию. А то жди, пока девки зад поднимут.

Боярыня Евпраксия уснула с вечера. Разметалась на пышной перине, исподняя сорочка задралась, оголив белое тело.

В низкой опочивальне жарко, благовонно пахнет сухими травами и заморскими сурьмяными мазями. Спит Евпраксия и сон видит сладкий. Не муж Димитрий склонился над ней и бородой трясёт, а целует её огонь-молодец, к груди прижимает.

Пробудилась Евпраксия, вся в поту, кровь жилы того и гляди разорвёт. При свете ночника разглядела ключницу, верную дворовую. Та склонилась, воркует:

— Очнись, матушка, гонец от боярина Димитрия внизу дожидается.

Евпраксия всполошилась, села, свесив босые ноги. Только спросила хрипло, без стыда:

— Пригож ли тот гонец?

Разгадав мысли боярыни, ключница ответила:

— Гридин князя, Василько. Поди, упомнишь его, матушка боярыня. И лицом-то он добр, и на язык воздержан. — И тут же шепнула доверительно: — Введу-ка я те, погляди.

Евпраксия кивнула согласно да так, не одеваясь, и принялась поджидать гонца…

Чудно сделана церквушка в Тмуторокани. Искусные умельцы с русских северных земель срубили её из брёвен без гвоздей. Шатровую колокольню, окна и двери замысловатой резьбой украсили. Хоть и мал храм Божий, а дивен. Петруня который год живёт в Тмуторокани, а не налюбуется. Как случится пройти мимо, непременно остановится, а то и вокруг обойдёт, посмотрит, головой покачает, промолвит сам себе:

— Велик тот мастер, кто этаким рукомеслом овладел.

Случалось, когда тиун Димитрий к делу Петруню не приставит, уходил он к морю, садился на валун и щепкой рисовал на песке города разные, какие хоть и не видел, но мысленно представлял, либо воинов в облачении.

Возмужал Петруня, усы начали пробиваться, и подбородок жёстким пухом порос. Да и пора: шестнадцатую весну проводил. Встретил его как-то старый Путята, развёл руками:

— Эхма! Увидел бы тя, хлопец, дед Чудин, не узнал… Да только жив ли он? Сколько лет прошло, как расстались, а будто вчера было. — И вздохнул.

Выдался раз у Петруни день свободный, Димитрий в Корчев уплыл. Надел рубаху новую и порты, натянул сапоги, подарок деда Путяты, и, стараясь не попасться на глаза боярыне Евпраксии, иначе сыщет работу, вышел со двора. Пропетляв по узким улицам, поравнялся с церковью. Сколько стоял, разглядывал, не заметил. Очнулся от голоса за спиной:

— Зрю я, неспроста любованье твоё.

Петруня обернулся и ахнул. Князь Мстислав! Ну как скажет: «Почто бродишь праздно?»

Но Мстислав этого не спросил. Он глядел на церковь и продолжал:

— Многие лета будут стоять творения, подобные этим, людей поражать. Но коли каменных дел умелец сотворит так же, хвала ему вдвойне.

Потом перевёл глаза на Петруню:

— Помню, говорили мне, что обучал тя, отрок, зодчий-грек своему ремеслу. А не пора ли и те своё старание приложить и каменный храм вот здесь рядом воздвигнуть[120]?

Взгляд у князя проницательный, так и лезет в душу Петруне, будто заветное его читает. Забилось у него сердце от радости, сказать хотел, что давно мыслит о том, но Мстислав поднял руку, проговорил:

— С ответом не торопись, отрок, одумай всё и, как решишь, приходи.

Не двигаясь, смотрел Петруня вслед князю. Будто птица какая вещая пролетела над ним, не мог опомниться. Наконец пришёл в себя, почесал затылок и заторопился к морю.

На берегу пустынно. Вдалеке, подняв паруса, плыла ладья. С криком пролетели чайки. Касаясь воды, носились проворные ласточки.

Отыскав место, где море намыло мелкий песок, Петруня присел и долго выводил на нём стены с окнами овальными, какие запомнились ему в храме Святой Софии в Константинополе, купола шишаковые. Потом стер всё, начал сызнова. И теперь уже это была его церковь.

Подхватился Петруня, домой заспешил. Достал бог весть когда припрятанный от боярина Димитрия чистый лист, раздобыл чернил и допоздна чертил: какой фундамент надлежит иметь, чтоб храм выдержал, и какие стены высотой и толщиной будут, да где шатрами, а где шишаками купола ставить потребно.

Ко всему в левом углу нарисовал Петруня всю церковь, какой она виделась ему. И может, сам того не заметил, что был тот собор похож отчасти на византийский, отчасти на тмутороканскую рубленую церковь. Перенял Петруня всё лучшее от зодчих тех лет, к своему уменью приложил. Рисовал и не думал, что скажут о нём люди через многие века.

2

Князь Мстислав обновил меньшую дружину. Отроки из касогов стяг целовали, на мече клялись блюсти дружинникову честь.

Воеводе Яну есть забота — молодых гридней ратному делу обучать. Ясный ли день, дождит, уводил он меньшую дружину в степь за озеро, и там в пешем и конном бою отроки тешились меж собой.

Не слезая с седла Усмошвец следил за гриднями. Смуглые, худощавые касоги ловко орудовали копьём и мечом, искусно били из лука. Изредка ненадолго появлялся тысяцкий Роман, довольно хмыкал:

— Вишь ты, и нашим русичам не уступят.

Иногда промолчит, постоит рядом с Яном, разгладит седые усы. Усмошвецу тоже нет охоты говорить. Тоскливо и невесело ему. Не прошло то незаметно мимо Мстислава, зазвал он как-то к себе Яна, спросил, глядя в глаза:

— Почто задумчив стал, воевода, редким гостем на пирах бываешь? Либо житьём недоволен, либо мной обижен? А может, кто из бояр на тя облыжье возвёл, так ты скажи о том.

Не отвёл Усмошвец взгляда, сказал твердо:

— Тобой я, князь, не обижен и житьём своим доволен. А боярского облыжья, коли б было, не потерпел.

Мстислав улыбнулся.

— Седеешь, воевода, а всё нет у тя семьи. Женись, давно пора. Есть желанье, сыщем дочь доброго боярина, — именитого.

— Дозволь, князь, неженатым быть, — ответил Ян.

— Твоя печаль, — развёл руками Мстислав, ни с чем отпустив Яна.

Не мог сказать правду князю воевода Усмошвец. Думал ли он, что в его годы, когда за сорок лет перетянуло, шагнёт ему в душу княгиня Добронрава. Когда и как то случилось, не упомнит. Знает одно: из Хазарии воротились, и с тех пор стоит она у него перед глазами. В военных играх искал себе Усмошвец покоя, но трудно прятаться от своей любви.

Повелел князь Мстислав церковь из камня возводить. Княжий пристав из бояр хоть и худосочный, но въедливый, обошёл слободу, принялся за выселки. Всем, за кем долг князю, уроки от него получили — камень рубить и тесать. Добрался пристав и до Андреяша. Не запамятовал, что за ним ещё от княжьего суда полгривны числится. Андреяш и сам не рад тому, да где те полгривны возьмёшь? Не забрал бы у него за долги купец Давид сеть и ладью, глядишь, по путине рыбы бы изловил, продал, а нынче… Ко всему и недели не прошло, жена померла, оставив ему мальчонку-грудняка. Кормить нечем, Андреяш хлеба ржаного нажуёт, завяжет в тряпочку, сунет мальцу в рот, чтоб не орал, и бежит соседу помочь чем-либо. Глядишь, дадут какой еды.

Поравнялся пристав с Андреяшевой избой, остановился. Она у него не княжий терем и даже не боярский, в землю по крышу вросла, а единственное подслеповатое оконце, затянутое бычьим пузырём, сиротливо смотрит на белый свет. И всю избу, того и гляди, в непогоду море слижет.

Увидел Андреяш пристава издалека, шапку что ветром сдуло. У пристава сердце неотходчивое, спросил строго:

— Иль княжий суд не признаешь? Годы тому миновали, забыл разве!

Андреяш не успел и рта раскрыть, как пристав что дубиной по голове:

— За долг урок те. Камень рубить будешь.

Бухнулся Андреяш приставу в ноги, бородёнку задрал, на глазах слёзы, просится:

— Не гневись, батюшка болярин! Малец у меня, на кого оставлю?

Не разжалобился пристав, уходя, кинул через плечо:

— Князь урок те даёт, не я.

Поднялся Андреяш, повесил голову. Но что поделаешь.

Вошёл в избу, взял мальчишку на руки, принёс соседке. Та слышала, о чём пристав речь вёл, приняла мальца с рук на руки, сказала:

— Где своих трое, четвёртый не помеха.

Поклонился Андреяш за доброе слово и отправился отрабатывать урок.

Камень рубили за Корчевом. Урок у каждого мужика немалый, до лютых морозов и с половиной не управились.

Через рукав моря, по толстому льду, потянулся в Тмуторокань санный обоз с камнем. Поскрипывает полоз, далеко слышно. Ездовые в заиндевелых шубах и треухах ногами притопывают, руками хлопают, греются. А мороз с утра забирает, дым над Тмутороканью в столбы вытягивает.

На пустыре, где с весны начнут мастеровые церковь выкладывать, горы камня наворочаны. Вокруг мужики расселись кто на чём, железными топориками отёсывают камень. Меж ними Андреяш примостился. Топорик у него в руках так и летает вверх-вниз, перестук над пустырём на все лады.

Холод лезет Андреяшу сквозь рваную одежонку, мороз знай за пальцы хватает. Когда совсем невмоготу, подхватится Андреяш и вприпрыжку к костру, опалит руки, отогреется и снова за дело.

Работный люд на речи не горазд, но сердцем добр. Время к обеду, развяжут торбы, кто чем богат, зовут и Андреяша:

— Немудрёна еда, да всё сыт будешь.

И впрямь, погрызут мужики тарани вяленой с луковицей, попарят кишки кипятком — и день короче покажется.

Петруня к каменотёсам наведывается частенько, полюбуется работой, укажет, что где не так, а то и сам топорик в руки возьмёт, промолвит:

— Ежели камень не ровен и не гладок, нет в нем красоты и устойчивости.

Увидел однажды Петруня, как Андреяш ловко тешет, ничего не сказал, подумал: «В мастеровые определить надобно».

Живёт Петруня по-прежнему у тиуна огнищного Димитрия в тесной боковушке, ест в людской и одевается во что боярину не жалко. Но ему о том и беспокойства нет. Об одном думы: верны ли расчёты, не упустил ли чего?

Не до сна Петруне. По свету сомнения в хлопотах тонут, а ночью — откуда только и берутся. Уставится Петруня в потолок, темень в комнатушке, а глаза не смыкаются. В мыслях не раз обращался к зодчему Анастасу, совета просил, но молчит грек.

С той поры как Мстислав приставил Петруню к делу, тиун Димитрий не докучал ему своими заботами. Бояре меж собой посмеиваются в бороды:

— Сыскал князь городенца!

— Отрок безусый. Без смышления.

Похихикают, и то легче. А пристав княжий на Петруню зло затаил. Пришёл как-то Петруня к камнетёсам. Видит, те в сани готовый камень укладывают, да ещё и отбирают, чтоб один к одному был. Рядом пристав стоит, доглядает, торопит. Андреяш шепнул:

— На своё подворье болярин увозит…

Не сдержался Петруня, кинулся к приставу:

— По чьему повелению? Не дам камень!

Пристав разгневался, замахнулся посохом:

— Как смеешь перечить боярину!

И тут же затрусил мелкой рысцой к князю с жалобой. Мстислав пристава выслушал и, вместо того чтобы Петруню в железо заковать, остудил пристава:

— Камень не замать, а Петруня зодчий, только перед князем за всё в ответе.

Стало о том известно боярам. Тысяцкий Роман ахнул:

— Слыхано ли дело, смерда выше боярина поставил!

Воевода Ян, свидетель того, остался доволен Мстиславом. Разве мог он забыть, кем был его отец, старый Усмошвец…

Весна в тот год выдалась ранняя. Враз пахнуло теплом, и побежали ручьи. Они катились с пригорков, оставляя в песчаной земле вымытый след. Ночью полил дождь и к утру съел остатки снега.

С первым теплом забил Петруня посреди пустыря кол и от него тонкой верёвкой отмерил, где фундамент рыть надобно. Взялся работный мир за лопаты, а мастеровые тем часом известковый раствор готовят, столбы для лесов протёсывают да брёвна сосновые на доску распиливают. Людно на стройке, что муравьи копошатся, никто без дела не сидит. Даже шустрые мальчишки стружки отгребают, доски ярусами складывают, чтоб их ветром продувало, сушило.

Андреяша Петруня приставил к мастеровым, сказав:

— Вникай, стены из камня с ними возводить почнёшь.

Обрадовался Андреяш: и ремесло по душе, и то, что артелью жить станет. Сколько лет беда бродит за ним по пятам. Этой зимой смерть в одночасье подкралась к сынишке. Никого теперь не осталось у Андреяша из родных. А зодчий Петруня — отрок, но слова говорит тёплые.

— Одежонку те принесу, хоть и старую, но всё же целую и чистую. Наделил меня боярин Димитрий, и на твою долю хватит.

Тут же на пустыре велел Петруня баню открыть, чтоб артельные мастеровые на исходе дня парились вдосталь да усталость сбрасывали. Пристав эту затею не одобрил, но смолчал, а Мстислав увидел, похвалил, да ещё приставу наказал при этом:

— Надобно жилье проветрить да кипятком каждую щель обдать. Ко всему пусть бабы порты да рубахи в стирку возьмут.

А потом повернулся к тиуну огнищному:

— Ты, боярин Димитрий, вели, чтоб на прожитье мастеровым отпускалось, Богу строят, не себе.

Насупился Димитрий, шепнул сердито приставу:

— Эко, кормить такую ораву.

Петруня услышал, но внимания не придал, пусть ворчит, а мастеровые сыты будут…

К исходу весны стены над землёй поднялись…

Потянуло на первую половину лета. Строители уже стены выгнали под окна, принялись леса ставить. Врыли в землю столбы, на них опалубку намостили.

Радуется Петруня, сколько умельцев объявилось. И камень тешут, и из кирпича такое узорочье выводят, что гости иноземные, повидавшие на своём веку не мало дива, и те ахают. Споро и ладно получается у русов.

Андреяш к работе въедливый и дотошный, до всего норовит своим умом дойти, а что не поймёт, Петруню допросит. Петруня рад: отлучится ли в Корчев, где камень рубят, либо за Кубань уедет поглядеть, какие брёвна готовят, Андреяша за себя оставлял.

Короткими ночами, лежа на куче соломы в старой поварне, Петруня с Андреяшем спорили, как лучше известь распустись, чтоб вязь крепкая была, какой камень на колонны потребен, а то вздуют лучину и угольком на досочке начнут рисовать звонницу, чтоб стояла она на виду всего города и звон от неё слышали на том берегу Сурожского рукава.

Как-то заглянул на стройку князь Мстислав. Одетый налегке, в голубой шёлковой рубахе с серебряной застёжкой на плече, тёмных бархатных штанах и зелёных сафьяновых сапогах, он долго лазил по лесам, трогал раствор, присматривался к работе умельцев. Андреяш не выдержал:

— Ненароком загрязнишь наряд, князь.

Вскинул брови Мстислав, прикрикнул, недовольный дерзостью мастерового:

— Не твоя в том печаль, холоп.

Петруня заторопился перевести разговор, высунулся вперёд:

— Мрамору бы, князь. От того внутреннее убранство красоту обретёт.

Мстислав головой закрутил, на зодчего глянул с насмешкой:

— Ишь ты, к чему алчен. Камень сей дорогой, италийский, его из-за трёх морей доставлять надобно.

И, больше не проронив ни слова, спустился вниз.

Минула неделя, и князь Мстислав, видно вняв голосу зодчего, купил у чужеземных купцов несколько плит мрамора. Те его в трюмах кораблей вместо балласта держали. Петруне же при встрече тиун огнищный Димитрий не преминул сказать:

— По солиду[121] за каждый камень плочено, разумей.

3

Занедужил Путята. С болезнью нахлынула тоска по родному краю, не покидают мысли о доме, оставленном десять лет назад. Вспомнил Путята последние слова, произнесённые отцом в смертный час: «Чуете, как дым пахнет? — Он приподнялся, глянул сыновьям в глаза. — То дым костра, что развёл ваш род. Бойтесь забыть его запах. С кем то случится, забудет и род свой».

У ложа Путяты, насупясь, сидит Василько. Ворот рубахи расстегнут, волосы, не перетянутые тесьмой, рассыпались.

— Почто печальный, Василько? — окликнул Путята.

Василько встрепенулся, поднял взгляд:

— Твоя хворь тревожит.

— Ни к чему, Василько, поправлюсь.

И под кустистыми седыми бровями по-доброму глянули на гридина бесцветные стариковские глаза. Потом глаза медленно обошли стену каморы, ненадолго задержались у колков, где в ожидании хозяйской руки мирно висели меч и лук с колчаном, кольчужная рубаха и щит, а рядом на полке темнел стальной шелом. О чём думал в эту минуту Путята? Может, мысленно перенёсся он в молодые годы, когда под Дористолом водил их князь Святослав на византийские полки императора Цимисхия? Либо слышался ему трубный клич и виделась яростная атака конницы печенегов?

И снова глаза вернулись к Васильку, по-новому глянули на гридина.

Откашлялся Путята сказал:

— А ведь и ты уже не молод. Ишь, как оно, время, бежит… Не заметил, что и жизнь позади…

В открытом дверном проёме показался Петруня, остановился, загородив собой свет.

— Вспомнил-таки деда, — обрадовался Путята. — Я уж грех клал на тя, думал, зазнался парень, как в зодчие произвели. Ну, ну! Садись. Потеснись, Василько.

Петруня уселся на лавку, широко улыбнулся:

— Избегался, оттого и не появлялся.

— Ну, сказывай, что состроили?

— Стены возводим, — радостно сообщил Петруня. — Ладно получается. Не хуже, чем у греков.

— А чему б нашим мастеровым быть хуже византийских? — удивился Василько. — Кто нам киевские делал, греки, что ль?

— Наши мастеровые не уступят иноземцам, — согласился Петруня. — А в ином рукомесле и превзойдут их. Да только редко мы ещё из камня строим, оттого и раздумья меня брали.

— И поныне ещё сомненья таишь? — хитро спросил Путята.

— Нет, теперь уверился, своими силами построим. Земля наша богата умельцами. Помнишь ли, дед Путята, Андреяша, что на княжьем суде ответствовал? Так вот, нет нынче лучше каменных дел мастера. Сам обучился в малый срок, теперь у него другие уменья набираются. Одно плохо, — лицо у Петруни стало пасмурным, — обещал князь Мстислав на прожитье артелям вдосталь выдавать, а тиун Димитрий да пристав утаивают, голодом морят.

— Князю обскажи, — перебил Петруню Василько.

— Я сказывал, и Мстислав вникнуть обещал, да только слова те попусту, как было, так и есть.

— Брат Чудин говорил: «Боярин боярину не недруг», — Путята сделал безнадёжный жест. — Не забыл ли ты, Петруня, деда Чудина?

— Как забыть! — удивлённо поднял белёсые брови Петруня.

— Жив ли брат мой, — задумчиво промолвил Путята, — здоров ли…

Увидев, что Петруня с Васильком собрались уходить, попросил:

— Ты, Василько, коли приведётся, скажи князю Мстиславу, с ним говорить хочу.

На торгу всего многолюдней в византийском ряду. Знают греки, что везти на Русь. В открытых лавках, на виду у всей Тмуторокани разложили гости свои товары, выбирай, плати гривны. Княгиня Добронрава залюбовалась тканью шелковистой, узорчатой. Как море в ясную погоду, переливается она в ловких руках купца.

Увлеклась Добронрава и не заметила, что Савва стоит позади, с неё глаз не сводит и мысленно удивляется. Мог ли думать он, что та босоногая девчонка в вылинявшем от времени сарафане с ухваткой мальчишки вдруг незаметно превратится в красавицу, жену князя.

— Поздорову ли живёшь, княгиня? — наконец оторвался Савва.

Добронрава вздрогнула, обернулась, обрадовалась встрече.

— Что давно не объявлялся? Либо в отъезде был?

— Не случалось. Но вскоре в Киев намереваюсь плыть. Привезти ль чего?

— Да о чём же просить тя?

Выбравшись из торговых рядов, они вышли на улицу, мощённую невесть когда, ещё в незапамятные времена, каменными плитами. Меж ними упрямо пробивалась зелёная трава.

— Сила какая, — покачал головой Савва. — Ни щёлочки нет, а гляди ж ты.

Добронрава посмотрела на него внимательно, сказала С грустью:

— Как тебя вижу, Бажена вспоминаю.

Савва промолчал. Да и что ответить Добронраве? Разве не то же самое думает он, когда видит её…

Они миновали хоромы тысяцкого Романа. За ними потянулось подворье тиуна Димитрия. За высоким сплошным забором метались псы. Воротний мужик с тяжёлой дубинкой, сморённый жарой, зевал сонно. Добронрава проговорила:

— Беспокойный ты, Савва, непоседливый. Давно ли в Корсунь плавал, теперь вот в Киев собираешься.

Савва развёл руками:

— Наше дело гостевое. Кому-то и торг вести надобно.

Повстречался Обадий. Прошёл медленно, опираясь на суковатую палку, сделав вид, что не заметил Саввы с княгиней.

— Обиду таит старшина хазарских гостей, — усмехнулся Савва. — А напрасно, велика вина за ним.

— На той неделе был он у Мстислава, — сказала Добронрава.

Но Савва не удивился:

— Слышал о том. Просил, сказывают, у князя дозволенья торг в Константинополе вести. Не отказал Мстислав. Знать, не помнит зла.

— Мстислав справедлив, — ответила Добронрава.

Савва хотел спросить её, счастлива ли она, довольна ли своей судьбой, но язык вымолвил иное:

— Люба ты мне, Добронрава, ох как люба…

Сказал и смолк растерянно. Добронрава остановилась, брови вскинулись недоумённо:

— Как можешь ты, Савва, такие речи вести? Иль запамятовал, что я княжья жена? Да и к чему говорить о том, чего не воротишь.

Добронрава попрощалась, оставив Савву наедине со своими мыслями. Долго стоял он задумавшись. Может, вспомнил, как давно, возвратившись из Константинополя, на подворье у Давида повстречал Бажена и тот звал его заходить к ним почаще. Кто знает, была бы Добронрава нынче не Мстиславовой женой, а его, Саввы?

В незапамятные времена здесь плескалось море. Оно нехотя отступало, и, как шапки сказочных великанов, обнажались острова. Под толщей воды великаны грозно расправляли плечи. Земля поднялась, и острова соединились в полуостров. Но море оставило следы, обильно разбросав на всём полуострове лиманы и озера. В паводок бурная река, устремляясь с гор, сбрасывает в них лишние воды.

Проходили века, и полуостров буйно укрыли травы, а лиманы и озера поросли сочным камышом и кугой. Богата земля тмутороканская зверем и птицей, а воды рыбой. Крепко сидит на своём столе князь Мстислав, зорко наблюдает дальний рубеж Киевской Руси.

В воскресенье пополудни в большой гридне, устланной восточными коврами, увешанной по стенам дорогим оружием, Мстислав принимал херсонесского катапана Клавдия. Душно. В ожидании князя и катапана томились бояре. На скамье в углу, отвалившись к стене, дремал посадник Аверкий. Приехал некстати из Корчева, в пору бы и в обратный путь, да Мстислав велел задержаться. А с утра поесть сытно не удалось. Только и того, что перекусил у тысяцкого Романа. Съел кусок холодной грудинки да гуску, зажаренную в сметане, с пирогом. С утра до полудня время для боярина Аверкия длинное, успел проголодаться. В думах о еде не учуял, как и захрапел.

Неподалёку от Аверкия тиун Димитрий с тысяцким Романом. Пощипывая седые усы, тысяцкий спросил:

— По своей ли воле либо указу базилевса приплыл Клавдий?

— Должно, не по велению Василия, — ответил ему Димитрий.

Поодаль, погрузившись в свои мысли, в одиночестве стоит воевода Ян. Толкутся бояре в гридне, шумят, на вошедшего князя не обращают внимания. Мстислав остановился посреди гридни, окликнул Димитрия:

— Вели столы накрывать, попотчуем катапана по нашему обычаю.

Димитрий заторопился, а Мстислав уже обратился к Усмошвецу:

— Слыхал ли? Сказывает катапан Клавдий, что князь Редедя на нас зло держит, что мы его касогов в дружину принимаем?

— Они к нам по своей воле идут, — пожал плечами Ян, — и у касожского князя напрасная обида.

В дверях появился княжий пристав, объявил о приходе херсонесского катапана. Разговоры стихли. Бесшумно ступая по коврам, в гридню вошёл маленький седой старик в дорогом кафтане, лёгких сафьяновых башмачках, расшитых узорами. Зоркие глазки пробежали по толпе бояр, обнаружили князя, и старик отвесил лёгкий поклон.

Тысяцкий Роман толкнул посадника Аверкия, шепнул в самое ухо:

— Очнись, боярин, да уйми храп.

Аверкий вскинул голову, ошалело хватился:

— Ась?

— Катапан-то в гридне, почто вскрикиваешь? — прошептал Димитрий.

Аверкий не успел больше и рта раскрыть, как раздался негромкий дребезжащий голосок Клавдия:

— Гостем я к тебе приплыл, князь Мстислав, — катапан говорил по-русски без толмача. — Прими дар от меня.

Он взял из рук вошедшего грека лёгкий меч. Ножны и рукоять отделаны золотом и чернью, украшены драгоценными камнями.

Мстислав выступил вперёд, принял оружие и тут же передал воеводе Яну, сказав:

— Русь гостям завсегда рада, катапан Корсуни, и по обычаям нашим мы гостей за столом потчуем.

Указав широким жестом на дверь, что вела в трапезную, Мстислав пошёл рядом с Клавдием. Следом повалили бояре.

За столом умащивались с шумом. Катапана усадили рядом с Мстиславом. Отроки в атласных рубахах, молодцы как на подбор, мигом наполнили хмельным мёдом серебряные кубки, окованные золотом турьи рога. Мстислав поднялся, сделал знак, и все стихли.

— Сей первый кубок мы пьём за брата старшего, базилевса Василия. Пусть недруги наши помнят, что император ромеев в родстве с нами.

Всё выпили, и снова трапезная наполнилась шумом. Отроки метались между рядами столов с большими подносами, уставленными снедью, держа над головой кувшины, наполненные вином и мёдом.

Аверкий сказал вполголоса Роману:

— А дары-то князю малые привёз.

Тот согласно кивнул, поддакнул:

— Скупец.

В трапезной висела густая пелена пара, резко пахло жареным мясом и восточными специями.

Опорожнив второй кубок, Клавдий наклонился к Мстиславу, проронил как бы невзначай:

— Херсонесские гости, что торг ведут с Тмутороканью, сказывают, что ты, князь, велишь брать с них пошлину.

Мстислав насторожился. Клавдий, будто не замечая, продолжал:

— И ещё без гривен прокорма не велишь давать.

— Речь твоя непонятна мне, катапан, — прервал его Мстислав. — Иль есть меж нами грамота, чтоб торг вели мы без мыта?

Клавдий мелко засмеялся, потом, протерев глаза, сказал:

— Не о грамоте сказываю, а просьбу передаю тебе от гостей херсонесских.

Мстислав ответил с усмешкой:

— А ты, катапан, дозволишь нашим гостям без мыта торг вести в Херсонесе и будешь ли месячные давать русским купцам?

Клавдий не растерялся, сказал, будто сокрушаясь:

— Не моя вина в том, а базилевса.

— Ну коли так, о чём же речь. Даст базилевс грамоту гостям, то мы с его торговых людей мыта брать не станем и месячное на прожитье выдавать почнём.

На лицо катапана набежала тень неудовольствия и тут же исчезла. Клавдий снова кротко улыбнулся. За гомоном бояре не поняли, о чём переговаривались князь с херсонесским катапаном. Только Димитрий, сидевший По левую руку от Мстислава, слышал всё. Молча, поманив пальцем отрока, шепнул ему:

— Налей греку вина наихмелее, да не мешкай. А выпьет, ещё подбавь.

Исполнявшись, Димитрий постучал кубком о стол:

— Изопьём, бояре, до дна за здравие гостя, катапана корсунского.

Мстислав разгадал хитрость тиуна, спрятал улыбку в бороде. Подумал: «Умён боярин Димитрий».

Клавдий в душе ликовал, стрела, пущенная им, попала в цель. Этим разговором ему удалось отвести мысли Мстислава и бояр от истинной цели приезда. А прибыл он в Тмуторокань по повелению препозита Михаила. Писал тот Клавдию, что базилевс Василий желает знать, не собирается ли князь Мстислав, поразив хазар, обратить оружие против Византии. От Корчева до Херсона через Сурож рукой подать.

Оттрапезовав, Мстислав вышел во двор. Над Тмутороканью сгущались сумерки. Дальние белёсые облака окрасились в багряный цвет. По верхушкам деревьев, по крышам теремов солнце разбрасывало последние лучи. Тихо, спокойно в крепости, и только снизу, от пристани, доносились разноязыкие выкрики чужеземных моряков.

У боковых хором, где жила меньшая дружина, под открытым небом накрывали столы. Из поварни в тяжёлых жбанах выносили еду, разливали по глиняным мискам. Стряпухи готовились кормить отроков. Мстислав окликнул стоявшего у крыльца Василька:

— Проводи-ка меня к деду.

Они пересекли двор, низко кланяясь дверям, чтобы не Стукнуться о притолоку, вошли в камору Путяты. Увидев князя, старик обрадовался, попытался подняться. Мстислав положил ему на плечо руку, присел на край ложа:

— Что за недуг свалил тя, Путята?

Старый десятник вздохнул, медленно заговорил:

— Многие лета прожил я, князь Мстислав, и тело моё во шрамах. Видно, настал час уйти на покой, дать отдых костям немощным. — Путята передохнул, снова заговорил: — Нынче же прошу, князь, отпусти меня в Киев. Хочу умереть на родной земле, где могила отца моего.

Мстислав замахал рукой:

— Рано, дед, о смерти речь ведёшь.

Нет, — покачал головой Путята, — чую её.

— Пройдёт твоя хворь, — упрямо возразил Мстислав. — Однако ежели ты в Киев надумал воротиться, не держу. По своей воле пришёл ты в Тмуторокань, по своей и уходишь. Но не пущу, пока не пойдёт гостевой караван со стражей. С ними отправишься.

— Князь Мстислав, — подал голос молчавший до этого Василько, — дозволь и мне со стариком. Привык я к нему.

Мстислав поднялся, нахмурился:

— Ну, коли и ты, Василько, надумал, та и те такой же ответ, что и деду Путяте. — Не сказав больше ни слова, он покинул камору.

К ночи жара спала и с моря потянул свежий ветер. Расстегнув рубаху, Мстислав подставил ему грудь. Злость и обида на Василька прошла незаметно, оставалось ещё сожаление, что не будет с ним верного гридина да старого Путяты. И он, и Василько были частью его родной киевской земли. Оттуда они пришли с ним, Мстиславом, туда и уходят. Но уходят без него…

— О чём, князь, печалишься? — раздался за спиной вкрадчивый голос.

Мстислав круто повернулся. В сумерках узнал Обадия. Ничего не ответил ему, но хазарский купец сам заговорил:

— Князь, прости меня за дерзкие слова, но как смею я скрывать то, что видят мои глаза.

— Какую ещё паутину плетёшь ты ныне, Обадий?

— Не гневись, князь, а приглядись к воеводе. Отчего мужа зрелого одолевает грусть-тоска?

— Ты на что намёки даёшь, купец? — Мстислав цепко ухватил Обадия за плечи. — Говори, не таи!

Хазарин струсил, но князь подтащил его к себе, приблизился лицом к лицу:

— Ну?

— Воевода-то по княгине страдает, вижу я…

— Врёшь, пёс! — Мстислав гневно оттолкнул купца, бросился к хоромам Усмошвеца, и не услышал он, как Обадий злорадно хихикнул ему вслед…

Ян готовился ко сну, когда Мстислав, толкнув ногой дверь, с шумом ворвался в опочивальню. Качнулся желтоватый язычок плошки. Князь заговорил глухо:

— Верный ли тот слух, воевода?

— Ты о чём речь ведёшь, князь? — Усмошвец недомённо встал.

— Разве и не знаешь? — Мстислав усмехнулся недобро. — Говорят, жена моя приглянулась те?

Ян вскинул голову, глянул князю в глаза. Потом заговорил медленно, отчётливо:

— Слушай меня, князь Мстислав. Да, то так! Кто сказал те о том и как ему стала ведома моя тайна, не знаю, но, видно, злой он человек, раз замыслил внести разлад меж нами. Я говорю те, князь, хочешь ты того или не хочешь, любовь моя в моей душе. О ней знать только мне, и то моя радость и моя печаль. Прости, князь, Добронрава твоя жена, и я её честь завсегда уберегу, в том моё слово.

Мстислав протянул ему руку:

— Верю тебе, Ян! Теперь жалею, что в тот раз хазарского купца Обадия помиловал. Ну да не беда…

4

Базилевс Василий делит ложе с племянницей Зоей. В том нет греха для божественного. Император может иметь не одну наложницу-рабыню, но кто из них сравнится умом с Зоей! С ней базилевс забывает о летах, а разум его становится гибким.

По ночам, когда Зоя покидает опочивальню императора, в огромной, озарённой свечами приёмной, где с утра допоздна толпятся византийские вельможи, её дожидается паракимомен Иоанн. Тщедушный старец, первое лицо при императоре и его верный пёс, он злобен и не умеет прощать обид.

Раньше, когда Иоанн не был паракимоменом, его называли Славином. Теперь только недруги помнят это имя да Иоанн не забыл, как мальчишкой, оскоплённого, привезли его в Константинополь откуда-то с Дуная…

В полуночный час в приёмной пусто, каменными изваяниями замерли у двери опочивальни телохранители. Склонившись в поклоне, Иоанн пропускает любовницу базилевса, бесшумно плетётся следом. Она проходит, не замечая паракимомена, шурша шёлковыми одеяниями, и запах благовонных масел надолго повисает в залах.

Иоанн ненавидяще смотрит ей в спину. Разве женщина несёт добро базилевсу? Он, паракимомен, никогда не знал женщин и презирает их.

Каждый раз, когда Иоанн следует за Зоей, она чувствует его взгляд. Но для неё паракимомен раб и червь, недостойный внимания.

Они проходят анфиладу дворцовых залов, минуют опочивальню Константина, и когда Зоя скрывается в своих покоях, Иоанн поворачивает назад. Завтра, если базилевс соизволит, он расскажет ему об этом. Но паракимомен скроет от императора истинную мысль, он заговорит о Зое, и лицо его будет излучать радость.

…Искусство плести интриги препозит Михаил познал за многие годы дворцовой жизни. Высокий худой евнух с дряблым лицом и голым черепом тенью возникал там, где его всего меньше ждали, слышал то, что хотели от него скрыть. Душа Михаила полна коварства. Его остерегались. Один паракимомен не опасался препозита. Разве есть кто ближе к базилевсу, чем паракимомен? Препозит Михаил знает это и за паутиной льстивых речей скрывает свою ненависть к Иоанну. В душе Михаила тлится надежда занять место паракимомена…

Развернув свиток пергамента, препозит Михаил читал послание катапана Клавдия. Херсонесский катапан уведомлял, что воротился он из Таматархи, где беседу имел с архонтом Мстиславом и его боярами. А из того письма он, катапан, не мог заключить, собирается или нет архонт Мстислав расширять дале свои владения и в какие земли готовит вести дружину…

Может быть, препозит Михаил так и не придал бы особого значения посланию херсонесского катапана, если б не последние строки. В них Клавдий писал, что в Таматархе к византийским гостям нет почёта, а архонт Мстислав ко всему на его, Клавдия, вопрос ответил дерзостно, заявив, что-де пусть император даст гарантии русским гостям, тогда и он сделает послабление гостям византийским.

Обхватив голову, препозит Михаил долго сидел задумавшись. Сладкое чувство мести уже охватило его, но внутренний голос противодействия всё ещё шептал: «Опомнись, Михаил, не приведи Господи, базилевс распознает».

Хлопнув в ладоши, препозит свернул свиток пергамента, достал чёрного дерева шкатулку, осторожно открыл. На чёрном бархате лежал кристалл с рисовое зерно.

Бесшумно появился раб-фракиец, изогнулся в поклоне.

Михаил закрыл шкатулку, спросил голосом бесстрастным:

— Сумеешь ли ты тайно проникнуть в покои паракимомена?

Фракиец изогнулся, и на препозита уставились бесцветные немигающие глаза. Михаил ждал ответа. Он доверял этому рабу самые сокровенные мысли.

— Да, — произнёс фракиец.

— Выслушай меня со вниманием, — препозит взял со стола пергамент и шкатулку, протянул рабу. — Чтоб не проведал никто, войди в покои паракимомена и сокрой там сие…

По утрам Зою ждал бассейн, отделанный розовым мрамором, наполненный тёплой водой, настоянной на хвое. Она долго мылась, а молоденькие рабыни держали одежду тонкого шелка, гребни и благовонные масла.

Из бассейна тело Зои попадало в руки слепых массажистов. Понежившись на ложе, она отдала себя в руки рабынь. Её причёсывали и натирали розовыми благовонными маслами, одевали, завязывали тесёмки сандалий.

Нарушая привычный уклад, рабыня доложила:

— Препозит Михаил ждёт тебя, несравненная.

Брови Зои приподнялись в недоумении. Что привело к ней препозита? Она заторопила рабынь, вышла в зал. Увидев её, препозит повалился на колени, красная хламида[122] растопырилась колоколом.

— О несравненная, я прах у ног твоих. — Он приложил к груди руки, заглянул в глаза Зои. Они смотрели на препозита с любопытством и насмешкой. Но теперь уже ничто не могло остановить Михаила. — О коварстве паракимомена Иоанна поведаю тебе, — снова заговорил он. Лицо Зои потемнело, глаза сузились. — Иоанн от базилевса утаил письмо катапана Клавдия. И ещё грех великий замыслил паракимомен, — Михаил отшатнулся, затряс головой. — Нет, нет, язык мой не смеет выговорить, что замыслил Иоанн.

— Ты скажешь, что затаил паракимомен, — зло прошептала Зоя и наклонилась к стоявшему на коленях препозиту. — А может, длинные языки нашептали в твои большие уши лишнее?

— Несравненная, паракимомен ищет твоей смерти, — выкрикнул Михаил, и его лоб покрылся испариной. — Яд для того держит.

— Истинные ли твои слова? — Зоя выпрямилась. — Повторишь ли ты их базилевсу?

— Да, несравненная, язык мой не извергает ложь. Если нет в моих словах истины, пусть я приму смерть.

— Тогда поднимись, препозит, и следуй за мной.

Поцеловав край её одежды, Михаил встал с колен, направился за Зоей. Открытой галереей они прошли в библиотеку. Василий был один. Он листал толстую книгу в кожаном, отделанном драгоценными камнями переплёте, а рядом на высоком столике из красного дерева лежал лист пергамента и стояла чернильница с лебединым пером. Базилевс работал. В такую минуту никто не смел нарушать его мысли. Препозит распростёрся ниц, вздрогнул от голоса базилевса:

— Что привело тебя, Михаил, сюда в этот час?

Страх сковал препозита, слова комом застряли в горле, но тут услышал он спасительный голос Зои:

— Единственный, пусть твой гнев обратится на паракимомена Иоанна, по чьей вине мы нарушили твои священный распорядок.

— В чём виноват Иоанн? — базилевс нахмурился, носком ноги пнул препозита. — Открой свои уста, Михаил, и поведай мне!

— О божественный, — препозит поднял голову. — Я пыль, которую ты отряхиваешь со своих ног! Недостойный раб твой паракимомен Иоанн утаил от тебя папирус катапана Клавдия. Херсонесский катапан уведомлял тебя о тмутороканском архонте Мстиславе.

— Откуда стало известно тебе, Михаил, о письме Клавдия? — недоверчиво спросил Василий.

— Посланец катапана привёз тот папирус мне. Я же вручил его паракимомену…

— Единственный, — снова заговорила Зоя, — Иоан Славин. Не кажется ли тебе, что, скрыв письмо Клавдия, паракимомен служит тем архонту русов?

Василий задумался. Зоя повернулась к всё ещё стоявшему на коленях Михаилу:

— Скажи, препозит, что ещё известно тебе.

— О божественный, злобная ненависть к несравненной помутила разум Иоанна.

Базилевс шагнул к двери, крикнул.

Бряцая оружием, вбежали солдаты императорской гвардии, телохранители базилевса застыли у порога, Василий бросил коротко:

— Ступайте к паракимомену Иоанну, именем императора в темницу его!

Солдаты поспешили исполнить приказание повелителя. На губах Зои мелькнула и скрылась злорадная улыбка.

Базилевс обернулся к препозиту:

— Что писал катапан Клавдий об архонте Мстиславе.

— Катапан остерегается архонта русов, божественный. Разгромив каганат, Мстислав может осадить Херсонес.

Василий поднял руку, дав знак препозиту умолкнуть:

— Иди, Михаил, я позову тебя, когда в том будет нужда.

В темнице мрак и сырость. На замшелых стенах слезится вода. За железной дверью гулко отдаются шаги караульных. В этом каменном мешке паракимомен Иоанн потерял счёт времени. Как узнаешь, день ли, ночь ли на дворе? Паракимомен лежит на подстилке из сена, и мысли его мечутся затравленным зверем. Именем базилевса заточили Иоанна в темницу. Жизнь и смерть, благость и страдания — на всё воля базилевса! Это известно паракимомену, и он смирился со своей судьбой. Но Иоанн не ведает за собой вины. Так чьих же козней не остерёгся он и какую смерть примет: забьют ли насмерть палками или вольют в горло расплавленный металл, а может, ослепят и направят на глухой остров или оставят навечно в темнице?

Лязгнул засов, и со скрежетом отворилась дверь.

От яркого дневного света Иоанн зажмурился. Кто-то остановился возле него. По шелесту шёлковых одежд, запаху благовонных масел паракимомен узнал её. Она долго молчала, любуясь унижением того, кто ещё недавно был в милости базилевса и носил высшую придворную должность. Теперь он лежит, дряхлый старец, и никто не спасёт его.

— Паракимомен Иоанн, — позвала она его.

Иоанн открыл глаза. Зоя стояла над ним, скрестив на груди руки, властная, не знающая жалости.

— Ты хотел моей смерти, Славин, ты ненавидишь меня, потому что божественный любит меня. — Нога, обутая в сандалии, расшитые жемчугом, наступила ему на грудь.

Иоанн промолчал. Что мог ответить он, поверженный, обречённый на смерть.

— Раб, покушающийся на дочь царей, недостоин на милость. Умри, Славин. — Она переставила ногу на горло, надавила. У Иоанна перехватило дыхание, потемнело в глазах. Жизнь уходила от паракимомена.

На закате солнца у ворот императорского дворца крепкие загорелые рабы осторожно опустили богатые носилки. Откинув полог, из них вышел препозит Михаил.

За первыми носилками остановились другие, не менее роскошные. Не успели ещё рабы поставить их на землю, как маленький толстый логофет дрома выкатился колобком и устремился к препозиту. Обменявшись приветствиями сдобренными кроткими улыбками, препозит и логофет направились к воротам, ведущим в Дворцовый парк. Стража из крепкотелых скандинавских варягов раздалась, и они ступили на усыпанную песком и ракушечником главную аллею.

Тихо и безлюдно в тенистом дворцовом парке. Замело всё даже лист не колеблется. Усыпанная песком и ракушечником дорожка привела препозита и логофета дрома к просторному пруду, обсаженному кустарниками и деревьями. У берега на низком креслице из бамбука сидел базилевс. Слуга подал ему плетёную корзину с кормом для рыб. Василий взял горсть хлебных крошек, бросил в воду. Вода чистая, и ему видно, как рыбки сверкая серебряной чешуёй, набрасываются стаями на хлеб. Препозит и логофет замерли, почтительно опустив головы. Император долго не замечал их. Наконец когда в корзине не осталось корма и слуги удалились, базилевс повернулся к ним, произнёс:

— Пса, оскалившегося на хозяина, убивают.

Оба и препозит, и логофет, поняли, император имел в виду паракимомена Иоанна. Головы придворных опустились ещё ниже.

— Катапан Клавдий опасается таматархского архонта. В том есть истина. Архонт Мстислав искусный стратег, о том поведала нам битва с хазарами. Но кто сказал катапану Клавдию, что нет у таматархского князя противоборствующей силы? Разве отказала ему память и он не может вспомнить, что мощь Византии не только в оружии? Пусть Клавдий осветит дорогими подарками дорогу к сердцу касожского архонта Редеди.

Базилевс поднялся, оттолкнул ногой креслице.

— Истинны слова твои, несравненный!

— Непостижима мудрость твоя, божественный, — в один голос принялись воздавать хвалу препозит и логофет.

— Спешите уведомить катапана Клавдия, пусть плывёт в землю к касогам, — прервал их Василий и повернулся к придворным вельможам спиной.

Пятясь, препозит Михаил и логофет дрома удалились.

5

Леса Оковские водой неиссякаемы. Поят они не одно море. Ту реку, что бежит к морю Варяжскому, Западной Двиной прозвали, ту же, что вольно покатила свои воды в море Хвалисское, русичи назвали Волгою, а хазары по-своему — Итилем, а реку, что многими перекатами и порогами устремилась к Русскому морю, издревле на Руси Днепром именуют, греки же Борисфеном кличут. Левые рукава его подходят к Итилю и Дону.

Неведомо, кто первым проложил путь из варяг в греки: воинственные норманны из далёкой Скандинавии, прослышавшие о несметных богатствах Царьграда, или дружины храбрых русичей, а может, торговые люди Великого Новгорода?

Так ли это, кто знает. Но пролёг тот путь через мать городов русских, стольный Киев… Идут торговые караваны в Византию или обратно, в северные страны, Киева не миновать.

Труден и опасен путь из варяг в греки: то море взыграет, то пороги на Днепре преодолеть надобно, а то и печенеги подстерегут.

Со времён Владимира начала Русь от степняков крепостями отгораживаться, а на днепровских перекатах сторожу выставлять, да разве всегда остережёшься…

От низовий Днепра до кочевья хана Боняка не близок путь. Не зная роздыха, день и ночь скачет степью печенежин. Рядом, на поводу, бежит запасной конь. На коротких привалах печенежин не разводит костра, перекинет седло с крупа на круп и дальше гонит.

Начало июня, но у печенега поверх кольчуги халат, а на голове ушастый малахай. И малахай, и рваный халат покрыты коркой грязи, припудрены толстым слоем серой пыли.

Зоркие глаза печенега на ходу ощупывают степь. Рука в любую минуту готова сорвать притороченный у седла лук. Но в степи безлюдно и спокойно. По ещё не успевшему поседеть ковылю кровяными пятнами расцвёл мак, распустился душистый клевер, а цепкий горошек опутал степь сетью батогов. В сочных травах, поднявшихся после тёплых майских дождей, жадно кричат, перекликаются перепела.

Четвёртый восход солнца встречает печенег в седле. Придержав коня, он приподнялся на стременах, скинул малахай, прислушался. Чуткое ухо уловило донёсшиеся издалека лай пса, запахло кизячным дымом. Там, неподалёку, было кочевье. Нахлобучив малахай, печенег пустил коня вскачь.

Юрта хана Боняка из белого войлока. Из такого войлока шатры его жён. Поодаль становище хана Булана. Ханские юрты опоясывают кольцом кибитки нукеров, а за ними, по степи, разбросались вежи орды.

На обильных пастбищах выгуливают отощавшие за зиму табуны, бродят отары овец, ревут и мычат многочисленные стада…

Едва порозовело небо, нукер пригнал из табуна кобылицу, привязал к коновязи. Заслышав её ржание, из юрты показался хан Боняк. Присев на корточки, он принялся наблюдать, как нукер доил лошадь. Тонкие струнки молока со звоном били по стенкам бронзового казана. Вот нукер кончил доить, поднялся и, держа казан на вытянутых руках, подошёл к хану. Молоко тёплое и сладкое. Боняк выпил небольшими глотками, прищёлкнул языком. Нукер удалился. Хан обвёл глазами кочевье. На окраине степи выглянуло солнце, заиграло на росистой траве. Кочевье ожило, зашумело. Боняк встал, потянулся. Вдалеке, заметил, печенег скачет. Догадался, издали едет, раз одвуконь. А печенег уже рядом, увидел хана, с седла упал, заговорил быстро:

— Ладьи урусов на Кий-город путь держат!

От радостной вести вздрогнул Боняк, но виду не подал, спросил невозмутимо:

— Сколько людей насчитал ты и далеко ли они были от перекатов?

— Три ладьи, хан. Когда выплыли они из моря, я помчался к тебе с вестью.

— Ступай, пусть отдохнут твои кони. Завтра ты укажешь путь к тем ладьям хану Булану.

Подгоняемые попутным ветром остроносые однодревки гуськом тянутся вверх по Днепру. Нашитые дощатые борта высоко вздымаются над водой. Один к одному сидят на скамьях воины, наряженные князем Мстиславом для охраны гостевого каравана. По двадцать гридней на ладью выделил князь. Старшим над ними Мстислав поставил Василька.

Однодревки тесные. Люди торговые тмутороканские загрузились товарами русскими и иноземными вдосталь. Савва стоит, прислонившись к борту, смотрит, как пузырятся паруса плывущей впереди ладьи, а думы о предстоящем торге: удачен ли будет? Впервой отправился он в Киев.

Меж скамьями на разостланном корзно лежит десятник Путята. Плох старик. Когда в Тмуторокани на ладью грузился, сам ещё ходил, а нынче совсем не поднимается, глаза закрыты, дыхание тяжёлое.

Василько склонился над ним, мокрой тряпицей обтирает ему лицо и скорбно припоминает, как много лет назад ехал с Мстиславом и дедом Путятой из Киева в край тмутороканский. Виделась Васильку знойная степь, всадники и Путята, скачущий с ними стремя в стремя. Не гадал тогда Василько, что доведётся ему сопровождать старика и в обратный путь…

За спиной Василька гридин вполголоса рассказывал:

— Случилось мне этой дорогой как-то греческих гостей провожать. Зовут они Днепр по-своему, Борисфеном, и всё-то им было дивно у нас…

Крик кормчего с передней ладьи прервал Васильковы мысли. Только теперь обратил он внимание на доносившийся издалека шум. Будто кто-то из огромного ковша лил воду на воду.

Воины на скамьях засуетились, загомонили разом:

— К порогам подошли!

— Теперь гляди в оба!

Ладейщики спустили паруса, гридни взялись за весла, хором выдохнули:

— Эх да, разом!

Норовистым конём рванулась ладья, а гридни снова погрузили весла в воду и погнали однодревки к берегу. Тем часом ладейщики готовили катки-брёвна. Вот ладьи ткнулись в мель, остановились. Гридни повскакивали, не раздеваясь, один за другим попрыгали в воду. Василько перелез через борт. Мелко, по пояс. Под ногами дно песчанистое, твёрдое. Ладейщики кинули канат гридням, ухватившись, выволокли однодревки на берег…

Выставив дозоры, воины и ладейщики, подкладывая под днища катки, потащили ладьи сушей. Продвигались медленно, делая частые привалы.

Привязав к копьям корзно, Василько и Савва молча несли Путяту. Он очнулся, открыл глаза, позвал:

— Василько!

— Что, отец!

Они опустили старика наземь, склонились над ним.

— Чую шум людской, — хрипло, с трудом произнёс Путята. — Словно торжище на Почайне волнуется…

— Пороги то, отец.

— Днепр?.. Подними меня повыше, Василько… Вот так… Хочу Киев увидеть… Нет, не вижу… А ты, Днепр, разве не признаешь своего перевозчика? Это же я, Путята, брат Чудина…

К вечеру дед Путята умер… Хоронили его не по языческому обряду, не на костре сожгли. Мечами вырыли гридни могилу, завернули тело в корзно, опустили в яму. Накрыли Путяту щитом, рядом меч положили. Первым горсть земли кинул Василько.

До утра не смыкали очей воины, поминали старого десятника.

В полдень, едва ладейщики и гридни сели передохнуть, прибежал дозорный, издалека крикнул:

— Печенеги! — и тут же упал, сражённый стрелой. Из-за бугра вынесся верховой, осадил коня, завизжал дико.

Вскочили гридни, заметались.

— В ладьи! — подал голос Василько.

И едва успели воины укрыться за высокими бортами однодревок, как из степи, с трёх сторон, высыпали конные печенеги.

— Гляди, да, никак, хан Булан! — вскрикнул удивлённо Василько. — Эва, когда сыскался. Слышь-ка, Савва?

— Это который?

— А вон погляди, на копье конский хвост заместо стяга болтается, вишь? Так под ним.

— Который на белом коне?

— Ну да! Давно не объявлялись они с Боняком. Со времени, как хазарам спину показали…

Часть печенегов тем временем спешилась, и рои стрел полетел на ладьи. Стрелы со стуком впивались в дерево. Зазевавшийся гридин упал замертво. Натянув тетиву, Василько выждал момент, пустил стрелу. Успел разглядеть, как гарцевавший рядом с Буланом печенег сполз с седла.

Стреляя раз за разом, печенеги приблизились к ладьям. Уже не один гридин лежал, сражённый печенежской стрелой, и не мало печенегов валялось в степи, когда солнце подходило к закату. Высунулся Василько из-за борта, оглядел степь. Нет, не уменьшается печенегов. Много их привёл с собой хан Булан. Видно, знал, что хорошая добыча ждёт его. Задумался Василько. Самим не отбиться от орды, надобно за подмогой кого-то слать. А успеет ли? Всё одно попытаться своих уведомить надобно. Кто реку переплывёт? Глаза остановились на Савве. Мелькнула мысль: «Он у моря жил…»

Позвал:

— Савва!

Тот подполз, присел на корточках.

— Слышь, Савва, худо дело…

— Худо.

— Ты плавать горазд?

— Умею.

— Тогда запоминай. Как стемнеет, переплыви реку и тем берегом поспешай в верх течения. Где-то там должны стоять дозоры киевского князя. Оповести их, пусть торопятся на подмогу. Да гляди, остерегайся печенежина. Только и надежда на тя, Савва…

Во гневе Булан не знает пощады. Уже вдругорядь солнце отгуляло над степью, а русы всё отбиваются. Булан знает, что их осталось совсем мало, но они не сдадутся. Гикая и крича, орда валом подкатывается к ладьям и, встретив дружный отпор, каждый раз поворачивает коней. Плеть Булана ходит по спинам сотников и десятников. Хан обзывает нукеров самыми обидными словами, но эта брань не заговаривает воинов от стрел русов, и Булан решает дать нукерам передышку до ночи.

Обложившись подушками, Булан говорит окружившим его сотникам:

— Мы не оставим в живых ни одного руса… У нас не будет к ним жалости… На ладьях драгоценности, и мы завладеем ими, хотя бы пришлось оставить здесь половину орды… Так велел нам мой брат, великий хан Боняк!

Речь Булана отрывиста, и сотники знают, он не терпит возражений.

— Когда затихнет степь и сон сморит русов, печенеги неслышно подкрадутся к ладьям. Подобно волку, изготовившемуся к прыжку, они выждут, пока погаснет последняя звезда и утренняя заря съест ночь. Тогда мои нукеры бросятся на русов и саблями порубят их.

Сотники почтительно склонили головы…

Василько не спал. Сквозь рокот бегущей по камням воды ухо ловило ржание печенежских коней, голоса.

«Нет, неспроста успокоились печенеги к вечеру. Что замыслили они? — думал Василько. — И Саввы нет с подмогой. Да и не изловили ли его печенеги?»

Вспомнились проводы из Тмуторокани, боярыня Евпраксия. Плакала, когда прознала про его отъезд. С ключницей прислала ему на дорогу съестного, отговорить пробовала, да у Василька решение твёрдое. Не мог он бросить старого Путяту.

Лежавший рядом с Васильком гридин подал голос:

— Прижали нас, что скажешь. А кажись, самое опасное миновали — и на те.

Василько без него знал, что впереди только один перекат, остальные позади. Но что от этого? Попробуй протащи ладьи оставшиеся несколько сот шагов под вражьими стрелами.

И Василько ничего не отвечает гридину.

Скоро рассвет. Что принесёт он с собой?

— Чу! Слышишь? — шепчет гридин и настороженно приподнимает голову. — Словно ползёт кто!

Высунувшись из-за борта, Василько всматривается в темень. Ничего не видно. Может, гридину почудилось? Но нет. Вот теперь и Василько услышал шорох. Едва различимый, он раздавался неподалёку.

«Печенеги крадутся», — обожгла мысль, и Василько крикнул, чтоб услышали на тех, двух передних однодревках:

— Бодрствуй! Печенеги рядом!

Едва гридни подхватились, едва за мечи взялись, как орда с воем бросилась на приступ, полезла через борта. Пошла на ладьях злая сеча. В потёмках не видно, где кто.

— Держись кучно! — подал голос Василько.

Сбились гридни полукругом, рубятся. Звон мечей и сабель перемешивается с выкриками, стонами раненых. Тяжело гридням, неравны силы. Не успели отбиться от первых недругов, как другие наседают.

Вот уж и небо посерело. Теперь видно, как один за другим взбираются на ладью печенеги, а гридней всё уменьшается, слабеют их силы. Василько никак не сообразит, сколько же он врагов свалил. И кажется ему, что перед ним всё один и тот же печенег.

От крови скользко! Оступился Василько; а печенегу того и надобно, ударил он, и потемнело в глазах у гридня. Качнулся, а недруг ударил сызнова, и упал Василько.

На перекате течение стремительное. Оно не раз валило Савву с ног, волокло по камням. С трудом выбравшись на берег, он оделся, взглянул туда, где в ночной темени остались товарищи, и заторопился вверх по реке. Чем дальше удалялся Савва от порогов, тем спокойнее становилось течение, река замирала в своём движении.

Степь спала, и только изредка тишину нарушал крик ночной птицы. К рассвету над водой повис туман. Трава стала влажной, холодной. Савва бежал и шёл, не замечая устали. Иногда, потревоженный человеком, из-под ног вспархивал перепел или с писком убегал проснувшийся зверёк.

Заалел край неба, и всё вокруг ожило, зазвенело на разные голоса. Вот Сварог[123] выгнал сына Дажбога[124] из хлева, и он огненным шаром выкатился над степью. Уплыл туман, оставив на траве крупные капли росы, да кое-где, зацепившись за прибрежные кустарники, он оставался ещё висеть рваными клочьями. До боли в глазах Савва всматривался вдаль, надеясь разглядеть сторожевой дозор, но степь была безлюдна…

Миновал день. На исходе была другая ночь. Савва выбился из сил, глаза слипались, но есть не хотелось. Присев на траву, Савва обхватил руками колени, задумался. Мысль его была там, с Васильком и другими гриднями. Как они? Вспомнил Давида. Потом подумал о Добронраве: «Знала бы она, что сейчас со мной…» И снова мысль перекинулась к оставленным ладьям: «Печенеги добром не уйдут, им товары надобны. Для того и караван гостевой в силе великой дожидались…»

Не заметил Савва, как сморил его сон. И приснилось ему, будто спускается он по крутому обрыву к морю. Тропинки нет, камни из-под ног сыплются. Не удержался, посунулся вниз. Тут откуда-то Василько объявился. Подхватил он Савву, не дал сорваться с кручи. Потом они с Васильком к морю подошли. Неспокойное, грозное оно, волны валом гуляют, о берег бьют. Тут куда-то исчез Василько, а вместо него Добронрава стоит и весла на плече держит. Удивился Савва, хотел сказать, что в такую непогоду нельзя в море выходить, но слова не выговорит, а Добронрава уже в чёлн садится. От страха за неё проснулся Савва. Вокруг воины спешились, окружили его. Старший дозора, сотник, наклонился над ним, трясёт за плечо, спрашивает:

— Эгей, что за беда стряслась с тобой?

Вскочил Савва, и тут же потемнело у него в глазах. Закачался он. Воины подхватили, поддержали. Сотник крикнул кому-то, и гридин, отрезав кусок вяленого мяса, сунул Савве в руки. Но тот уже очнулся, сказал:

— Там, у порогов, печенеги на гостевой караван напали!

Вмиг вскочили воины на коней. Один из них подвёл лошадь Савве, помог сесть. И не медля поскакал сторожевой дозор вниз по Днепру.

Открыл глаза Василько, не соображает, что с ним. Лежит он, уткнувшись лицом в днище ладьи, голову ломит, а на спину кто-то навалился, давит. С трудом приподнялся, увидел гридней, порубленных, раздетых, и всё вспомнил. Застонал Василько не столько от боли, сколько от злости на печенегов, да от того не легче стало. Руку на грудь положил, нет брони. Догадался, сняли степняки и меч забрали. А его не добили, за мёртвого сочли.

Выбрался Василько из ладьи, подполз к Днепру, долго черпал пригоршнями воду, пил большими глотками, потом умылся. Немного полегчало. Мелькнула мысль: «Ежели б не шелом да бармица, рассёк бы печенег голову… А Савва, верно, не дошёл, перехватили недруги, либо утонул…»

Долго глядел Василько на быстрину. Река грозно ревела, крутилась и пенилась у берега.

А той стороной от верховий уже подъезжал сторожевой отряд киевского князя. Углядел Василько щетину копий, блеск кольчуг и шлемов, бородатые русские лица, и от радости дух перехватило. Хотел крикнуть, но голос пропал, только и шепнул: «Други!»

По щекам непрошено покатились слёзы.

Вот конники сгрудились у берега, спешились. Из толпы выступил Савва, узнал Василька, крикнул:

— Погоди, сейчас брод сыщем!..

Потеряв, половину нукеров, но отягощённый добычей, возвращался хан Булан в орду. Наполненные дорогими товарами торбы приторочены к сёдлам, вьюками громоздятся на конских крупах.

Притомились кони, дремлют, покачиваясь, нукеры. Кабы не стремена, давно бы досыпали воины на шёлковой траве. Короткие привалы делает Булан. Торопит подальше в степь уйти от Днепра. Ненароком наскочит русская сторожа, поспешит вдогон…

Ой-ля, поле Дикое, степь ковыльная, будь печенегу матерью родной! Едут нукеры вслед за Буланом, досыпают в сёдлах. Позади половина пути, впереди ждёт печенега ласковая жена и долгий отдых на войлочной кошме.

Ой-ля! Очнись, печенег, русские совсем рядом. Приложись ухом к земле, дрожит она под копытами их резвых коней. Упроси ветер подуть тебе в спину, и услышишь железный звон их кольчуг.

Но дремлют нукеры, не чуют опасности. Налетели гридни. Не успели печенеги за сабли схватиться, как русские занесли над ними мечи, колют копьями. А злее всех бьётся гридин без шелома и кольчуги. Кричит он что-то непонятное, глаза злые, и мечом на все стороны вымахивает, не успевают нукеры уворачиваться.

Гикнул Булан, огрел коня плетью, понёсся прочь от страшного места. Нукеры лошадей хлещут, за ханом скачут, но у русских кони не уморённые, не уйти печенегам от преследования. И тогда поворотил печенежский сотник нукеров, сбились печенеги и гридни. В кровавой сече одолели русские. Лишь хан Булан не остановил коня, не принял боя.

6

С теплом Тмуторокань полна гостей из разных земель. Караванным путём приходят купцы из Бухары и Итиля, становятся на якорь корабли гостей византийских и херсонесских, приплывают ладьи из Киева и Чернигова, не минуют Тмуторокань торговые армяне. До самых холодов не пустуют гостевые дворы.

По весне объявился в Тмуторокани киевский купец.

Гость как гость, ничем не примечательный, ни лицом, ни ухваткой, разве лишь тем, что борода рыжая до пояса да шапка соболиная на самой макушке лихо сбита.

Сложил киевлянин товары в клеть, на гостевом дворе место облюбовал и в город вышел. Шёл не спеша, диву давался. Не узнать Тмуторокань, застроилась, вытянулась в степь и над морем; Где пустырь был, церковь возводят. Белые стены в леса взяты, а вокруг горы камня, штабеля брёвен, и везде мастеровые суетятся, работают. Постоял киевлянин, на торжище прошёл. Людно и разноязыко. Походцем приценился к иноземным товарам, покрутил головой и, не ворочаясь на торг, направился на княжий двор. Видно, не впервой бывать ему в Тмуторокани. Дорогой повстречал Давида, узнал. Тот тоже признал киевлянина, обрадовался, распростёр руки:

— Любомир, старый товарищ? Сколько же лет минуло, как мы с тобой виделись?

— Да с той поры, как паведщиками в Константинополь плавали. Да ещё Вышата со Славином…

Они обнялись. Давид спросил:

— А что Вышата?

— Вышата? Он с тех пор успел побывать Ярославовым паведщиком у императора германского, а ныне в Новгороде. Оттуда, сказывают, желание имел попасть в землю Свейскую.

— Свейскую? Не бывал я там. Да уж, верно, и не доведётся. Ну, а ты, Любомир, куда путь держишь? Никак, к князю Мстиславу?

— К нему. Князь Ярослав грамоту велел передать.

— Нет в городе Мстислава, в Корчеве будто. Да ты грамоту Ярославову тиуну огнищному Димитрию отдай, он князю вручит по прибытии.

— Крепок ещё Димитрий?

— Годы не подточили. А ты, Любомир, слыхал ли чего о Савве? Прошлой весной в Киев отплыл, да и поныне.

— Как не ведаю. В прошлое лето печенеги над тем гостевым караваном, где Савва плыл, разбой учинили. Но Савва жив остался, и товары отбили. А нынешнее лето, сказывал он мне, в Новгород пойдёт.

— Да-а, — сожалеюще промолвил Давид, — видно, не скоро воротится Савва в Тмуторокань. Ты же, Любомир, ко мне приходи. Не забыл ли дорогу?

— По свободе проведаю.

Не успел Мстислав пробудиться, как в опочивальню заглянул тиун.

— Из Киева князь Ярослав грамоту передал. Димитрий переступил порог, протянул пергаментный свиток.

Мстислав сел, спустив ноги на медвежью полость.

— Погоди, оденусь.

Натянув рубаху и порты, принялся за грамоту. Читал вслух бойко:

— «…Княжение у мя, брате Мстислав, суетное и вельми трудное. Много козней творил Святополк окаянный, и ляхов на Русь водил, и печенегов. Но ныне тишина и покой возродились. Не ведаю, надолго ли.

Знаю, брате, что и те на княжении изрядно хлопот досталось, но такова доля наша…

Прослышал же я, брате Мстислав, от гостя тмутороканского что есть у тя искусный городенец, коий из камня строит и в этом деле греков превзошёл. Если нет в нем особой нужды, отпусти его ко мне, чтоб Киев-город украшал…»

Отложил Мстислав грамоту, долго глядел задумчиво в выставленное оконце. Димитрий молчал, не нарушал покоя. А мысли тем часом перенесли Мстислава в пору отрочества. Почему-то припомнилось, как весенним днём они с отцом ехали в Чернигов. Дорога тянулась берегом реки. Всё зеленело, и была особенная, поразительная тишина. Отец сказал: «Чуду подобна земля наша, и людская забота, чтоб стала она ещё краше».

Мстислав потёр лоб, очнулся. Как был босой, прошёлся по опочивальне, потом надел сапоги, остановился рядом с тиуном.

— Пошли отрока, боярин Димитрий, пусть сыщет зодчего Петруню.

Пригнувшись под низкой дверной притолокой, тиун удалился. Отрок внёс глиняный таз с водой. Мстислав подкатал рукава, ополоснулся и, отёршись рушником, вышел во двор. С высоты тесового крыльца взглянул на суетившуюся челядь. Мужик в латаных портах, без рубахи колол дрова. Рядом высилась поленница чурок. Две бабы в огромной корзине потащили стирать белье к морю. Молодка носила бадейкой в поварню воду. Неподалёку гридин чистил коня. Прищурившись, Мстислав поглядел на небо. Ни облачка.

Тем часом боярин Димитрий послал отрока за Петруней. Отрок расторопный, одна нога здесь, другая там. Вмиг разыскал Петруню. Тот следил, как каменных дел мастера камень для настенных узоров протёсывают, чтоб гладко было, без шероховатостей. Увидел отрока, оторвался от занятия.

— Князь кличет! — запыхался отрок.

— К спеху?

— Вестимо!

Петруня заторопился следом. Мстислава застал у воротней башни. Не успел поклон отбить, как князь к нему с вопросом:

— Как мыслишь, Петруня, кто ещё, кроме тя, дело зодчего уразумел, твоё рукомесло перенял?

Петруня, не задумываясь, твердо ответил:

— Андреяш, князь, к сему труду любовью проникся.

Мстислав потёр лоб, потом пригладил тронутые сединой волосы:

— Собирайся, Петруня, поедешь в Киев. Просит тя князь Ярослав. Нужда в тебе там большая. Брату же Ярославу моё письмо передашь, пусть он пришлёт в Тмуторокань человека, коий смыслит красочными картинами стены разрисовывать.

И повернулся спиной, не стал дожидаться, что скажет Петруня.

Нелёгкую задачу задал базилевс Василий катапану Херсонеса. Есть над чем поразмыслить. Клавдий и так и этак прикидывает, нелегко войти в доверие к касожскому князю Редеде, а надо бы, чтоб тот Таматарху разрушил. Беспокоится базилевс Василий. Таматарха крепко стала на море, в торгу Херсонесу помеха, да и Константинополю не уступает.

Извилист путь катапана Клавдия. Опальный советник, ныне стратиг могущественной фемы, а кто ведает, что станет с ним завтра? Милость базилевса и гнев соседствуют. Разве судьба паракимомена Иоанна не пример этому? Клавдию вспомнился Георгий Цуло. Где он, доживает ли век в темнице константинопольской тюрьмы или увезён на остров Хиос, куда под надзор стражи ссылают опальных вельмож?

Катапан Клавдий снова вернулся к тайному письму базилевса. Писал Василий, чтоб катапан подарков не жалел и касогов на Русь навёл.

А Клавдию не хочется плыть к Редеде, но воля базилевса священна, и кто забудет это, того постигнет судьба Цуло и паракимомена Иоанна. Да и сам Клавдий понимает: власть империи сильна до тех пор, пока она умеет разделять своих недругов.

Упёршись в подлокотники кресла, катапан подхватился, забегал, мелко семеня, по просторному залу, потом остановился, потёр ладошки. Что же, он, Клавдий, отправится к Редеде, только изначально у касогов под видом негоцианта побывает верный катапану человек. Исподволь он должен выведать, какое недовольство таит Редедя на Мстислава, и если будет то возможно, поставить в известность касожского князя о приезде его, Клавдия.

В мастерской золотых дел мастера чадно и душно. Тускло горит жировая плошка, освещая его бледное лицо, мудрёный инвентарь, разложенный на верстаке, и золотые колты[125]. Колты лежат краем на наковальне, и мастер крохотным молоточком выбивает на них узор. Глаза его отрешены, губы шепчут одному ему понятные слова. Искусен труд золотых дел мастера, и не всякому дано познать его.

Вот он отложил молоточек, бросил колты в раствор жидкости, нагрел над плошкой и, вытащив, протёр мягкой бархоткой. Колты заиграли, заблестели.

Долго любовался старый мастер делом рук своих.

Сколько дорогих и прекрасных вещей видели стены этой мастерской. Самые знатные женщины Херсонеса знают к нему дорогу. Вот и за этими колтами поутру явится жена катапана Клавдия.

При мысли о катапане старый мастер подумал о русских купцах Савве и Давиде. Давно не приезжали они в Херсонес, а необходимость в том настала. Весть, что выведал он у жены катапана Клавдия, стоит многих драхм…

По теплу над всей Тмутороканью разносится густой запах рыбы. Её ловят с конца зимы, подлёдно, засаливают в огромных чанах, а весной развешивают низками. Не успеет та провянуть, как в чаны уже закладывается новый улов.

Янтарём отливают осетровые балыки, темнеют спинки тарани и рыбца, кефали и шемаи, просвечивают на солнце. Земля под низками обильно полита жиром…

Давно сулил Андреяш угостить Петруню рыбой, приготовленной по известному тмутороканским рыбакам способу, да всё не подворачивался случай. А тут заявился Петруня, увидел Андреяша на лесах, окликнул. Мастеровой руки отёр, спустился вниз.

— Князь в Киев меня посылает! — сказал Петруня. Андреяш удивлённо замер, потом опомнился:

— Когда воротишься?

— Сюда уж не ворочусь, там останусь.

— Но тут-то? — Андреяш кивнул на белые стены церкви.

— Здесь те заканчивать.

— Нет, не по плечу, — покрутил головой Андреяш.

— По плечу! Вишь, ты и без меня ловко управляешься. Да и народ с тобой остаётся мастеровой, умельцы хоть куда…

Ночью они сидели на берегу моря у костра. Андреяш наловил кефали полную корзину. Петруня такого лова ещё никогда не видел. К маленькому челну привязал Андреяш плот, сплетённый из камыша, с невысокими бортиками и поплыл. При свете луны видел Петруня, как, выскакивая из воды, серебрилась рыба, шлёпалась на плот.

Потом они почистили кефаль, в медном казане сварили уху, а несколько самых крупных рыбин Андреяш густо натёр солью. Выдолбив ножом углубление, он устлал дно травой и, уложив кефаль, прикрыл её тонким слоем травы и земли. Сверху присыпал жар от костра.

Петруня молчал. Нет, ему совсем не хотелось уезжать отсюда. Полюбились и город, и люди. Пуще же всего жалел он что не доведётся своими глазами взглянуть, как скинут леса со стройки и поднимется над Тмутороканью каменная церковь, сделанная им, Петруней, по его замыслам и расчётам.

— Слышь, Петруня, — нарушил молчание Андреяш, — уплыву и я с тобой. Здесь всё одно нет у меня никого.

Пламя костра выхватывало из темноты их задумчивые лица, щедро сеяло искры в звёздное небо. Петруня положил руку другу на колени.

— Нельзя, Андреяш, кому начатое дело доверим. Ты потерпи, обживусь в Киеве, тогда и приедешь. К тому времени здесь окончишь. Я те на то лето с гостями весть передам.

— Не забудешь?

— Как можешь ты плести такое, обиделся Петруня.

— Погоди, — Андреяш подхватился. — Заболтались, а за рыбу запамятовали.

Он разгрёб жар, ножом снял пласт земли и, скинув траву, достал кефаль. От печёной рыбы шёл пар, она пропиталась жиром, душисто пахла. Обжигая руки, Андреяш аккуратно почистил кефаль, протянул Петруне:

— Поешь, в Киеве такой не отведаешь.

Рыба таяла во рту. Такой вкусной Петруне и на самом деле не доводилось есть ни разу.

А Андреяш знай прихваливает да новую рыбину протягивает Петруне.

На востоке небо посветлело, стали гаснуть звёзды.

Перегорел костёр.

— Погляди, море-то совсем не колышется.

Андреяш будто не расслышал его, сказал своё:

— Если ты весть не подашь, я тя всё одно разыщу на то лето, к осени.

— Ну, пора, собираться мне надобно.

Они поднялись, пошли к городу.

Высоко в горах прилепилось родовое гнездо могучего князя Редеди. Если тяжёлые облака курятся над землёй, над княжеским аулом светит солнце. Ворочая камни-валуны, стремительно несётся под обрывом река. Весной, когда на вершинах тают снега, она становится полноводной и подступает к крайним саклям. Плоскокрышие, отурлученные мазанки бейколов[126] тесно жмутся друг к другу, ступеньками поднимаются в горы. К самому обрыву подступила обнесённая изгородью усадьба князя. Сложенная из камня просторная сакля одной стороной стоит на земле, другими на деревянных столбцах. Вдоль окон протянулся навес, вплотную к сакле примыкают хозяйственные постройки.

Ещё и день не начался, как Редедя уже пришёл к обрыву, уселся на сваленное дерево. Подперев кулаком тронутую проседью бороду, он долго смотрел вдаль, где виднелась укрытая снегом горная лысина. Освещённая утренним солнцем, она сверкала и искрилась.

Дробный стук копыт вернул Редедю из забытья. Он повернул голову и увидел подъезжающего бейкола. У княжеской усадьбы тот привязал коня.

— О чём весть твоя спозаранку? — окликнул его Редедя.

Воин обернулся на зов, мягко ступая, приблизился.

— Ашкан-пши[127] к тебе послал. Задержал он торгового человека из Херсонеса, и византиец сказывает, что его катапан желание имеет тебя повидать, пши.

Редедя незаметно усмехнулся.

— Пусть Ашкан-пши передаст тому византийцу, что мы катапана встретим достойно.

Ускакал бейкол, а Редедя снова задумался. Не умолкает сварливая река. Река свидетельница того, как сюда после неудачной битвы с русским князем Святославом привёл дружину дед Редеди. Здесь родился он, Редедя. У деда было мало бейколов, и князья касожских племён не хотели признавать его старшинства. Мальчишкой Редедя видел, как князья грызлись меж собой, что собаки за кость. Слабый дед не мог усмирить их, но те годы давно миновали. Помнится Редеде, как собирались к нему удальцы со всей Касожской земли.

Ворчит река. Вот так же ворчали князья, недовольные Редедей. Но ему не было до того дела. Разве есть у кого из них такая дружина, как у него, все на резвых скакунах, в броне иноземной. Власть Редеди признали касожские племена, что живут в горах и вдоль моря, до самых границ Таматархского княжества.

Река стекает вниз к морю, по пути огибает не один аул. Это аулы Редеди. В них живут пахари и табунщики, швецы и мяльщики кож, кузнецы и бортники. Они платят дань Редеде, кормят и обшивают его многочисленную дружину…

Поток воды пробил себе русло в горах. По узкому ущелью, перепрыгивая с камня на камень, Редедя добрался до поворота реки. На яме играла форель. Прижавшись к обрыву, князь затаился, стоял долго. По ту и другую сторону жались к ущелью деревья. Они подступали близко, обнажив до половины свои корни. Ухватившись за повисший плетью корень, Редедя выкарабкался наверх, углубился в лес. Прохладно и сыро. Ветер пахнул травами и цветами, шумнул листьями деревьев. Под разлапистым дубом земля изрыта. «Дикий кабан пасся», догадался Редедя. В густых зарослях папоротника он наткнулся на его лежбище.

Пройдя дальше, Редедя остановился у бившего из горы родника, поправил камни запруды. Из переполненного блюдца вода стекала прозрачными струями, терялась в буйной травяной зелени.

В усадьбу Редедя воротился не скоро. У сакли бейколы окружили связанного касога, оживлённо переговаривались.

Заметив князя, умолкли. Сотник сплюнул.

— Разве не узнаешь, могучий пши, своего бейкола Енэмука? Того, что прошлым летом убежал от тебя в дружину таматархского князя?

— Может, ответишь, Енэмук, чем князь Мстислав перебежчиков жалует и сколько вас таких он взял к себе в дружину? — голосом, не предвещавшим ничего доброго, спросил Редедя.

— Не хочет говорить! Глаза отводит, — зашумели бейколы. — Казни его, пши!

— Слышишь, Енэмук, что требуют твои товарищи, от которых ты отрёкся? Может, и не казнить тебя, а? — снова заговорил Редедя. И тут же покачал головой: — Нет! То, что ты сбежал из моей дружины, можно простить, но забывшего свой народ прощать нельзя. Мои бейколы отведут тебя на высокую гору, чтоб перед смертью ты увидел в последний раз землю своих отцов, землю, которую ты предал. Бейколы сбросят тебя со скалы, и голодные шакалы сожрут твоё тело. Уведите его!

Одиночество тяжко, особенно к старости. В молодые годы Давид не замечал этого, редко доводилось сидеть на месте, Русское море переплывал не единожды, в какие только земли не хаживал! Но годы взяли своё, и теперь почти не покидает Давид Тмуторокань. Ночи ему долгие, обо всём успевает передумать. Случается, что до утра глаз не сомкнёт, уставится в потолок открытыми очами и лежит неподвижно, а то ворочается с боку на бок.

— Эхе-хе, — шепчет Давид, — не успел оглянуться — век минул.

В комнате темень, и в затянутое бычьим пузырём оконце просачивается блеклый свет. За перегородкой похрапывает Любомир. Пришёл вечером да и засиделся допоздна. Давид гостя не отпустил, у себя ночевать оставил. В долгом разговоре с Любомиром всё перебрали. Растравил Давид душу, теперь не успокоится, мысли прыгают загнанным зайцем, мечутся. Давид поднялся, в потёмках открыл массивную крышку кованого ларя, опустился на колени и на ощупь провёл по холодному металлу. Здесь гривны и драхмы за многие годы сложены стопками. Старый купец знает, когда и как каждая из них попала к нему. А на дне ларя в дальнем углу кожаный мешочек с золотыми украшениями и драгоценными камнями.

Время близилось к рассвету, а Давид всё стоял на коленях, не в силах оторваться от того, что составляло смысл всей его жизни. Но вот он тяжко выдохнул, навалился на край ларя грудью и затих.

Смерть подстерегла Давида нежданно.

Узкая береговая полоса выстлана песком и галькой, зажата с трёх сторон горами. Горы местами подступают к самому морю, скалистыми глыбами нависли над водой. От подножий и до вершин горы поросли лесом. Обдуваемые ветром, сиротливо проглядывают голые террасы На одной, стреножив коней, вторую неделю дежурят два бейкола. Тот, что постарше, чернобородый, загорелый, закутался в бурку, дремлет у кучи хвороста. Другой, прямой, стройный, присел рядом на корточки, нахохлился.

— Скажи, Шиготиж, почему Енэмук ушёл к урусам? — спрашивает он товарища.

Укрытый буркой бейкол делает вид, что не слышит.

— Ты не знаешь? — снова спрашивает молодой.

Не поднимая головы, Шиготиж отвечает:

— У Редеди-пши большие уши и длинные руки. Гуче, он не любит болтливых и любопытных.

На Гуче смотрят сквозь полуприкрытые ресницы глаза с хитринкой. Совсем неожиданно горец сбрасывает бурку, садится.

— Хорошо, я расскажу тебе, Гуче, отчего бежал Енэмук, — голос у Шиготижа гортанный, хриплый. — Тогда тебя ещё не было среди бейколов. Мы гонялись по аулам за непокорным Аталиком, отцом Ашкан-пши. Наши кони подбились и нуждались в отдыхе. Неподалёку от того аула, где мы с тобой набили едой хурджумы, Редедя сделал нам привал. Рядом зеленело поле, и пши велел пустить на него наших лошадей.

Мы пробудились от крика и увидели старика с мотыгой. Он стоял у истоптанного поля и кричал на Редедю-пши: «Сын собаки, разве не видишь, что твои кони съели враз то, что я выращивал многие дни. Или ослеп ты и не разглядел, что земля на этом поле влажная от пота?» Шиготиж замолчал, потом продолжил:

— Я ожидал, что увижу пши во гневе, но он рассмеялся. От этого смеха мне стало страшно.

«Безумный старик, — сказал он, — разве ты не узрил меня? Если глаза твои не распознают пши, им незачем смотреть на свет!»

И, повернувшись, он приказал ослепить старика. Енэмук был тогда с нами, но в ту же ночь он сбежал в Таматарху…

Молодой горец отошёл от товарища к обрыву, долго вглядывался в морскую даль. День безветренный, но волны бороздят море, низко носятся с криком белые чайки. Из-под ног касога с шумом посыпалась галька. Лежавший у хвороста бейкол подхватился, но тут же успокоился, достал из сумы вяленое мясо, круг брынзы и хлебную лепёшку, разложил на земле:

— Эй, Гуче!

Касоги принялись за еду. Шиготиж усмехнулся:

— Ты за Енэмуком жалости не выказывай, бейколу это негоже.

Тяжёлый дромон со спущенными парусами приближался к берегу. Как крылья, поднимались над водой и опускались длинные весла.

Дозорные бейколы заметили корабль, засуетились. Шиготиж птицей взлетел в седло, и вскоре топот копыт затих вдалеке, а Гуче перешёл к кустам, продолжая следить за кораблём. Дромон проскользнул из открытого моря в бухту, развернулся боком и застыл на месте. Касогу с горы видно, как, сбившись кучно, греки спустили на воду лодку. Один за другим уселись в неё воины. Тускло блестит на солнце броня, щетинятся копья. Наконец лодка медленно отвалила от дромона, пересекла бухту и, ткнувшись в отмель, остановилась. Прикрываясь щитами, греки вброд добрались до берега, по команде разбежались и вскоре собрались снова. В это время к берегу подплыли ещё две лодки. С одной чёрные рабы осторожно вынесли на песок закрытые носилки, с другой принялись разгружать тюки.

Засмотревшись на чернокожих людей, Гуче не заметил, как из носилок выбрался маленький, засохший, как чахлое деревцо, старик, уселся на подставленное плетёное креслице, крикнул что-то, и воины бросились подгонять рабов.

— Ха, — рассмеялся горец, — они боятся этого слабого старца? — И, выйдя из укрытия, бейкол спустился к морю.

А Шиготиж гнал коня и упреждал касожские караулы:

— Грекам, что идут с Гуче, обид не чинить! То наказ Редеди-пши!

Неприметная тропа петляет по лесу, переваливает с горы на гору. Поспешая за касогом, мускулистые чёрные эфиопы бережно несут Клавдия.

Катапану нет дела до притомившихся рабов, жизнь раба не стоит сожаления.

Выставив копья, лёгким шагом бегут воины. Клавдии сонно зевает и шепчет слова проклятия базилевсу, а вместе с ним и логофету дрома, по чьей вине покинул прохладные залы херсонесского дворца, переплыл море и вот теперь ищет встречи с князем диких варваров…

Князь Редедя принимал катапана не по-княжески, в лесу, после удачной охоты на медведя. Редедя возбуждён, глаза искрятся молодо, не всяк раз случается свалить такого зверя собственноручно.

Ловко орудуя ножом, князь снимал шкуру, когда рабы внесли на поляну вырезанные из красного дерева носилки, опустили на траву. Безоружный грек помог катапану выйти, и по его невидимому знаку рабы удалились.

Отложив нож, Редедя вытер руки о кожаные порты, шагнул навстречу:

— Добрым ли был твой путь, стратиг заморского Херсонеса? Не утомили ли тебя наши дороги?

— Твои бейколы, архонт, сделали мой путь вдвое короче, а воздух гор — бальзам древних.

— У нас есть и иной бальзам. Отведай нашей еды и испей той воды, что течёт с самых вершин, и ты воротишься в свой Херсонес окрепший телом. Сегодня я не хочу, стратиг, спрашивать тя, к чему ты прибыл в нашу землю, какая нужда заставила плыть через море, о том будет особый разговор. Я звать велел тебя сюда, дабы развеять твои думы. Садись, стратиг, к огню.

Проворные унауты[128] разбросали меховую полость, и Клавдий, обезоруженный таким приёмом, уселся поджав ноги. Он ждал, что будет дальше, а Редедя уже склонился над медвежьей тушей, отхватил мякоть и, нарезав кусками, принялся насаживать на вертела. Унаут пригасил огонь, уложил вертела над угольями, и вскоре над лесом потянуло жареным мясом.

«Варвары, чуждые прекрасного, — мысленно философствовал Клавдий, — звук охотничьего рожка заменяет вам тонкострунную арфу, а кусок полусырого мяса ароматные блюда, сдобренные восточными специями. Но Бог сделал эти племена дикими, а Византию цветущей, и Бог вложил грекам разум, чтобы они повелевали этими народами».

Клавдий размечтался и не заметил, что Редедя давно уже держит перед ним дымящийся вертел.

— Яркое солнце затмило твой взор, стратиг, а разум заполнили думы. Но ты очнись от них, — усмехнулся Редедя, — съешь еду отцов наших.

На бледных щеках катапана проступили гневные пятна. Он поднял глаза и встретил насмешливый взгляд касожского князя. Ничего не ответив, Клавдий принял вертел, а унаут уже ставил перед ним поднос с разными травами и глиняную чашу с водой. В стороне у другого костра шумели и смеялись княжеские телохранители.

— Хмелен воздух страны твоей, великий архонт. Он подобен тому вину, что хранится в амфорах долгие годы.

— Ты прав, стратиг, но мы, касоги, не пьём вино. Вино туманит разум, а воздух бодрит душу.

Редедя жевал быстро, срывая мясо с вертела зубами, заедал травами. Покончив, отложил вертел в сторону и, взяв ещё один, стрельнул глазами в Клавдия.

— Оттого ты, стратиг, немощен, что желудок твой всегда пуст, — палец Редеди ткнулся в нетронутый вертел катапана. — Видно, попусту я позвал тебя сегодня, тело твоё ищет покоя, вели своим чёрным унаутам унести тебя. Для дела же позову тебя, как час настанет.

— Зачем послал тебя ко мне твой император? — Смоляные брови Редеди взметнулись, он подошёл к катапану вплотную.

Перед Клавдием стоял не тот князь, какого видел он в первый день на охоте, насмешливого, оживлённого, и одет был Редедя не так: дорогие порты заправлены в лёгкие сафьяновые сапоги, поверх рубахи накинут стянутый в талии халат зелёного шелка, и голову прикрывает войлочная шапочка.

По резкости тона Клавдий догадался, разговор будет коротким.

— Базилевс Василий шлёт тебе, великий архонт, свой поклон и дары, прими их.

Греки внесли и положили к ногам Редеди саблю, изукрашенную камнями и чернью, тонкой вязки кольчужную рубаху и шелом с бармицей. Редедя нагнулся, взял саблю и, обнажив, подул на сталь. Маленькие, глубоко запавшие глазки катапана прощупывали касожского князя насквозь. Вот Редедя оторвался, глянул на Клавдия:

— Чего хочет император?

— Греческие купцы к вам, касогам, редкие гости, потому как нет у вас торга, подобного таматархскому, а иметь бы надобно, от того наипервая выгода тебе, архонт.

— Что ещё хочешь сказать мне, стратиг? — Редедя скрестил руки, поставил ногу на шелом.

— Ведаешь ли ты, стратиг, что Мстислав замыслил вас, касогов, взять под свою руку? И в том ему помощь от тех твоих единоплеменников, кои ему уже служат.

Нахмурился Редедя, заходил взад-вперёд по горнице. Задравшуюся медвежью полость на земляном полу отшвырнул носком. Наконец остановился напротив Клавдия, сказал зло:

— То наша забота, стратиг. А о торге, передай своему императору, я подумаю.

…В пасмурную погоду мутная пелена закрывает море и гряды холмов, небо сыпет мелкой дождевой пылью, и стража на крепостной стене Херсонеса ищет укрытия под навесами стрельчатых башен. Пустынно и грязно на изломанных улицах города, и только на торгу по утрам людно.

Спозаранку выбрался золотых дел мастер за несколько дней прогуляться по торговым рядам, заглянул в купеческие палатки, с одним, с другим словом перекинулся да, так и не присмотрев ничего, домой собрался. За торговыми рядами столкнулся с иноземцем. Запахнувшись в корзно, тот чуть было не сбил старого мастера с ног. Купец чем-то напомнил ему Давида, такой же коренастый, широкоплечий и борода лопатой. Мастер посторонился, глянул иноземцу в спину. Потом вдруг, круто поворотив, поспешил следом. Купец шагал широко, стороной обходил лужи. Догнав гостя, золотых дел мастер дёрнул его за рукав:

— Не из Русской ли ты земли, человек, и не в Таматарху путь твой?

— Ты угадал, человек. Русский я, и зовут меня Любомир. Но только дорога моя из Тмуторокани в Киев.

— Плохо! Ай-яй, как плохо, — посокрушался мастер.

— Что же в том плохого? — показав в улыбке зубы, спросил Любомир.

— Коли б ты в Таматарху путь держал, я бы с тобой для Давида весть передал.

— Это не о старшине ли купцов тмутороканских Давиде ты, человек, речь ведёшь?

— С нём самом.

— Вон оно как, — посерьёзнел Любомир, — не приплывёт он боле в Корсунь, не увидишь ты его, человек, ибо нет в живых Давида.

— Умер, сказываешь, — опечалился мастер, развёл руками. — Нежданно как. — И зашагал прочь, потупившись.

— Обожди, человек! — окликнул его Любомир. — Что хотел сказать ты Давиду? Есть здесь гость тмутороканский по имени Славин. Одно лето Давид и я плавали с ним к грекам, в Царьград. Так не сгодится ли ему та весть?

Золотых дел мастер воротился, шепнул:

— Катапан Клавдий, сказывают, в Константинополь отбыл, но ты не верь тому. В великом таинстве к касогам он взял путь. Так ему базилевс велел, о чём речь у него с варварами будет, не ведаю… Да скажи тому гостю Славину, что такие вести Давид князю своему поспешал передавать, а князь меня гривнами за то одаривал.

— Спасибо тебе, человек. Я же слова твои без промедления передам Славину и накажу, чтоб в обратный путь он поторопился…

Семя, кинутое Клавдием, дало всходы. Отбыл катапан в Херсонес, а князя касогов речи Клавдия не покидают, в них его, Редеди, думы. Давно копит он гнев на Мстислава, не хочет смириться, что принимает князь таматархский на жительство Редеди ослушников и в дружину берет. Знать, настала пора не полюбовно, а оружьем решить ту тяжбу.

В дальние и ближние племена поскакали гонцы. Извещал Редедя своих меньших князей и владетельных старшин, что идёт с дружиной на русов.

Суетно в аулах. Со времени Святослава не воевали касоги с Русью, не обнажали мечей. На Редедин зов торопились князья с малыми дружинами, у подножия гор, где дорога круто поднималась в Редедин аул, ставили шатры, поджидали Редедю. А он уже спускался вниз, к морю. Следом скачут бейколы, переговариваются. Князь не слушает их. Впереди река преградила дорогу. Редедя направил коня в воду. Дно неровное, каменистое, и лошадь ступает осторожно. На другом берегу она встряхнулась, долго отфыркивалась. Из-под смоляных, нависших бровей Редедя следит за переправой. Горный поток швыряет брызгами, окатывает всадников. Вот последний из них выбрался на берег. Взмахнул Редедя властной рукой и пустил повод. Почуяв свободу, конь легко понёс седока, а позади дробным цокотом ударили по каменистом земле сотни копыт.

Касог спешит, касог не знает устали. Тонконогий конь то пластается птицей, то переходит на размашистую рысь. Касог не таится, гонит смело. Короткий привал и снова в седле.

Первым касога обнаружил рыжий гридин, засевший в высоком чакане. На высохшем лимане чакан вымахал густой и сочный. Вперемежку с ним вытянулись стрелы камыша. Где-то в их зарослях гогочут дикие гуси, крякают утки, сиротливо кукует кукушка.

— Микула, — толкнул рыжий гридин товарища, — гляди, вершник! — Он приподнялся в стременах.

Гридин, названный Микулой, встрепенулся, приложил ладонь козырьком ко лбу.

— Где приметил?

— Ты в низину гляди, за вётлами. Вон, вон выскочил!

— Вижу! А и верно, кажись, касог. Ну-тка, перехватим?

Проговорив это, гридин пустил лошадь наперерез. Следом, пригнувшись к гриве, мчался товарищ.

— Стой!

Касог услышал, повернул голову и, разглядев русов, натянул повод. Конь заплясал, закружился. Гридни сравнялись. Рыжий перегородил дорогу, схватился за меч. Стройный чернобородый касог метнул тёмными, как уголья, глазами, хрипло крикнул:

— Тамтаракай! Князь русов!

— Слышь, князь, говорит, ему надобен? — переглянулись гридни. — А ну, гони за ним! — решился Микула.

В Тмуторокань въехали к вечеру. Солнце ещё показывало из-за моря половину диска, но на улицах встречались редкие прохожие.

На горца никто не обращал внимания, мало ли их у Мстислава в дружине. У княжьего терема, едва с седел соскочили, наткнулись на тысяцкого Романа.

— Кого привёз, гридин Микула? — спускаясь с порожек, спросил он, прищурившись. — Никак, бейкола изловили?

— Нет, боярин, — поправил рыжий гридин. — Касог к князю Мстиславу весть вёз.

— Вот оно как, — пригладив усы, насмешливо протянул Роман. — В чём же та весть заключаемся? Пойдём-ка, сведу тя к князю. Да саблю сыми, — сердито ткнул пальцем горцу в бок.

Тот что-то заговорил быстро по-своему, закрутил головой. Видно, понял, о чём сказал ему боярин.

— А леший с тобой, — махнул тысяцкий, — пойдём уже.

В полутёмных покоях Мстислав был один. Увидев боярина и касога, удивился.

— От Редеди к тебе, сказывает.

За спиной тысяцкого показался тиун.

— Кликни-ка толмача, боярин, — велел Мстислав Димитрию.

Редедин гонец стоял невозмутимо. Вошёл толмач.

— Спроси его, что он привёз нам.

Горец заговорил. Толмач переводил слово в слово. Насупив поседевшие брови, Мстислав слушал внимательно, потом прервал толмача:

— Скажи ему, пусть он передаст Редеде изустно: коли он на нас идёт с дружиной, то и мы встретим его не по-дружески, с дружиной. Пусть нас битва по справедливости рассудит.

Повернувшись к тысяцкому, приказал:

— Касожского гонца отпустите, да пусть его те гридни, что сюда привели, до границ княжества сопроводят…

В хлопотах тиун огнищный. Мыслимо ли, в одночасье дружину снарядить. Мстислав торопит, не ждёт время. Отроки суетятся, съестное на возы уложили, увязали, чтоб на ухабах не растряслось. Димитрий обошёл каждый воз, собственноручно проверил, нет ли дырявых сум, может, крупа где сыпется, потом подёргал за верёвки, не болтаются ль. Довольно крякнул, сказал притихшим возчикам:

— В добрый путь!

И телеги тронулись.

Проводив последний воз, Димитрий направился в терем, на княжескую половину. Одетый по-дорожному, Мстислав отдавал указания оставшемуся тысяцкому Роману.

Заслышав голос тиуна, князь повернулся, спросил.

— Всего ли в достатке положил?

— О том не думай, князь, — успокоил Димитрии. — Одной солонины не дал, скот вослед погонят. Пусть гридни свежатиной попотчуются, всё ж лакомей.

— Тут во всём на тя, боярин Димитрий, полагаюсь. Знаю, ты о гриднях печёшься, они завсегда сыты.

Тысяцкий провёл пятерней по усам, промолвил:

— И с Редедей настал час сразиться.

— Византия не может без козней, — ответил Мстислав. — И что князь касожский на нас идёт, её коварство.

— Ты ж, боярин Роман, когда купец Славин из Корсуни весть привёз, что Клавдий к Редеде отбыл, его словам веры не хотел давать и говорил: «Он-де касогов на нас не посмеет подбивать», — упрекнул Димитрий.

Мстислав проговорил:

— Катапан корсунский в чёрном деле своему базилевсу Василию верный помощник.

— Клавдий весь из коварства слеплен, — снова сказал тиун.

Переговариваясь, они вышли во двор. По трое в ряд выводил дружину воевода Ян. На крыльце показалась Добронрава в длинном шёлковом сарафане, голова покрыта тёмным повойником, спустилась вниз. Князь подошёл к ней, обнял. Ему подвели коня, отрок придержал стремя, и он легко вскочил в седло. Конь присел под тяжестью, взял с места в рысь.

— В добрый путь, князь Мстислав, — прокричал вслед Димитрий.

На расстоянии полудня от Тмуторокани стремительная река Кубань, замедлив бег, сбрасывает свои мутные воды в Русское море[129]. Весной она обильно разливается, но летом паводок спадает, и тогда песчаные наносы да поросшие камышом и ветвистыми ивами острова делят её устье на множество обмелевших рукавов.

Через реку переправа паромная. На правом берегу — укрытая дёрном землянка перевозчика и дозорных, на кургане сторожевая вышка. Сменяя друг друга, днюют и ночуют на ней гридни.

Зимой, когда лютые морозы заковывают Кубань льдом, паромщик уходит в Тмуторокань, с тем чтобы воротиться сюда по первому теплу.

В сумерки воевода Усмошвец привёл к перевозу большую и меньшую дружину, стали биваком, разожгли костры. Всю ночь ржали лошади, скрипели колеса, подтягивался обоз.

При свете восковой плошки в княжеском шатре, разбитом под курганом, Мстислав с воеводой за вечерней трапезой рядили, как быть. Ертаульные донесли — Редедя уже спустился с гор.

Вытерев тыльной стороной ладони губы, Мстислав промолвил:

— Тысяцкий Роман перед отъездом совет давал — на левый берег не ходить, а ежели переправятся, бить их, пока не исполчились.

Ян вскинул голову, недомённо посмотрел на князя:

— Нечестно Роман мыслит, не к лицу поступать так русам. Коли останемся на этой стороне, то пусть касоги к нам идут. Мы же дадим их дружине время к рати изготовиться.

— Ты верно сказал, воевода, нам искать Редедю. Завтра гридни перейдут реку вплавь, возы с поклажей вели ночью переправить…

За полночь, кончив дела, Ян разбросал на траве войлочный потник и, положив под голову седло, прилёг отдохнуть. Над головой тёмное небо, иссеянное, как пылью, мелкими звёздами, месяц, проглянувший из-за облака. У перевоза гомонят возницы, рядом щиплют траву кони, однотонно выводит трель кузнечик, дышит согретая за день земля.

Усмошвец лежал с открытыми глазами, и мысленно виделся ему не предстоящий бой, а лицо княгини Добронравы, и было оно красивым и светлым. Тепло и покойно на душе у воеводы, в лёгкой дрёме сомкнулись веки…

Неприметно гасли звёзды, серело небо и на востоке обволакивалось розоватой пеленой. К княжьему шатру вышел трубач, поднёс к губам рожок, заиграл побудку. Русы начинали переправу…

Степь изгорблена холмами, испещрена лиманами и балками. В этих местах она подступает к лесистым отрогам. Не изведавшая сохи земля буйно поросла травой полевыми цветами.

Тихо и безлюдно в степи. Лишь иногда, распустив по ветру хвосты, вихрем пронесётся табун диких лошадей или важно прошагает тур, поднимет голову, заревёт призывно. Распластав крылья, над землёй кружит горный орёл. Он прилетает в степь за добычей, но сегодня орлу не узнать этих мест. Здесь скрестились дороги князя Мстислава и Редеди. В конном строю остановились дружины одна против другой на расстоянии перелёта стрелы, выжидают. Мстислав с Усмошвецем внимательно разглядывают рать недруга.

— Мнится мне, воевода, что правое крыло у касогов послабее будет. На него большой полк бросим, — промолвил, не поворачивая головы, князь. — Те, Ян, и место там. А как крыло сомнём, то и побежит Редедино воинство.

— Погоди, князь, что ещё Редедя замыслил? — перебил Усмошвец.

Он смотрел туда, где в окружении своих бейколов стоял касожский князь. Его рука указывала на Мстислава. Один из бейколов подскакал к русским порядкам и, осадив мохнатого конька, шипяще выкрикнул:

— Эгей, князь Мстислав! Зовёт тебя на единоборство Редедя-пши. Он велел передать тебе, что не хочет губить бейколов. Кто же кого из вас одолеет, за тем и победа, тот и дань возьмёт.

Огрев, он крутнулся, понёсся к своим.

Стихли гридни, молчат касоги. Что ответит русский князь? А Мстислав уже соскочил с коня, позвал отрока:

— Помоги броню скинуть! — И положил на траву шелом и меч.

Проворный отрок стянул кольчугу. Оставшись без брони в портах и рубахе из паволоки, пружинистым шагом Мстислав направился навстречу спешившемуся Редеде Сходились не торопясь, приглядываясь друг к другу. Касожский князь повыше русского, в стане узок, но в плечах уступает Мстиславу. Тот, что кряжистый дуб, крепко стоит на ногах.

Сошлись на половине поля, схватились. Набычился Редедя! видно, думал подмять русского князя с единого маха да не рассчитал, вывернулся Мстислав…

Напряжённо следят за поединком дружины, чем единоборство окончится, кому хвалу провозглашать.

Чует Мстислав, как покидает его сила. Словно клещами сжимает тело Редедя, обжигает горячим дыханием. Изловчился русский князь, подмял касожского, ударил оземь. Редедя поднялся, выхватил болтавшийся у пояса нож, замахнулся, но Мстислав опередил. Блеснула на солнце сталь, и в смертельных судорогах забилось тело Редеди…

Ликующие крики раздались над русской дружиной. В безмолвном молчании стоят бейколы. Приблизился князь Ашкан, посмотрел на мёртвого Редедю, потом на Мстислава, склонил голову:

— Ты осилил великого князя Редедю, и отныне мы никогда не обнажим сабель против твоей дружины. Позволь уйти нам к себе. — И замолчал, дожидаясь Мстиславова слова.

— Не мы хотели этого боя, а вы, — ответил тот. — И коли теперь сами от него отказываетесь, мы искать не будем, уводи дружину, князь Ашкан!

— Князь Мстислав Тмуторокань покидает! — заговорили на торгу.

Юродивый с паперти недостроенной церквушки вещал:

— Сокроет небо тучи, быть грозе великой!

Иноземным гостям невдомёк, народ, знать, неспроста волнуется и себе с торжища прочь.

Русские купцы у Славина собрались, гадают, верна ли та молва? Может, попусту подняли переполох?

Славин лавку закрыл, позвал:

— Айдате самого Мстислава о том спросим!

— Сходим!

— Те, Славин, речь держать, ты над нами старшина, — высказались купцы.

Отправились торговые люди на княжеский двор, а народ туда уже валит. Слыхано ли дело, чтоб Тмуторокань без воинов оставлять. Тут при князе да с этакой дружиной и то дважды на рать выходили…

Толпа шумела многими голосами, обрастала и, влившись потоком в открытые ворота, остановилась у крыльца, сдерживаемая гриднями. Чей-то голос выкрикнул:

— Пусть князь народу покажется!

— Мстислава-а-а! — подхватили другие. — Князя!

Ждали недолго. Мстислав вышел не один, с ним тысяцкий Роман и воевода Усмошвец. Люд затих, приготовился слушать, что скажет князь. А он руку поднял спросил, окинув взором народ:

— Чего, тмутороканцы, шумите?

Толпа разом закричала. И снова Мстислав поднял руку, успокоил:

— Не разом, пусть один из вас речь ведёт.

— Славин, сказывай, тебе слово даём! — выкрикнул кто-то из купцов.

Народ раздался, пропустив Славина вперёд; он пробрался к крыльцу, задрал бороду.

— Слух прошёл, князь, что есть у тя намерение уйти из Тмуторокани в Чернигов. Так ли это?

— То так! — твердо ответил Мстислав, глядя купцу в глаза.

— А о Тмуторокани что же не радеешь? Либо уже не нужен те этот город, либо запамятовал, как стояли мы за тебя противу хазар, живота не жалели? А может, на нас какое зло поимел?

— Зла на вас я не имею, и любы вы мне, тмутороканцы. — Зычный голос Мстислава разнёсся над толпой, утихомирил возбуждённые голоса. — За то же, что ходили со мной на рать, город свой боронили, низкий поклон. — Князь склонил голову, помолчал, потом снова заговорил: — В Чернигов я собрался, и в том нет у меня поворота. Тмуторокань — что щит у Руси и зоркий страж на Русском море. А недругов у нас с вами, сами ведаете, не мало. Хазаров не стало, остались коварные греки. С другой стороны хищные степняки. Трудно нам. И хоть прочно сидит ныне в Киеве брат мой Ярослав, на его помощь я не уповаю. У него иная забота — от ляхов и печенегов Русь стеречь. Коли же буду я в Чернигове, то мы с вами степнякам с двух сторон грозить станем. А ежли ещё какая над Тмутороканью угроза нависнет, я с северной дружиной к вам немедля на помощь явлюсь.

Вот теперь сами разумейте, как лучше для вас: тут ли мне оставаться либо в Чернигов уйти? То-то! Тмуторокани на руку, коли я на черниговский стол сяду. Она от того ещё крепче станет. С братом же Ярославом мы, я мыслю, урядимся[130], и козней мне творить он не станет. А вас, тмутороканцы, я без дружины не оставлю. Будет в Тмуторокани мой посадник, воевода Усмошвец, а с ним гридни. Ян — воевода разумный, вы же помощь ему окажете, если надобность в том случится.

— Не хотелось бы, князь, с тобой расставаться, но коли решил, что поделаешь, — развёл руки Славин.

Тмутороканец сбоку пробасил:

— Ежели Усмошвеца с нами оставляешь, то добро. Ему мы доверяем.

Народ начал покидать княжеский двор.

От Тмуторокани и до самого Корчева море усеяно дочерна осмолёнными ладьями. Погода безветренная, и корабли застыли, не шелохнутся.

Спозаранку погрузилась молодшая дружина, за ней настал черед большей. Ладья, украшенная головой сказочного зверя или птицы, на вёслах подходила к мосткам, принимала десятка два гридней и, обвешанная щитами, отплывала в море…

Последним к мосткам причалил княжеский корабль. Орел с раскрытым клювом резал водную гладь. Ждали Мстислава, он задерживался.

Пристань заполнил народ, вся Тмуторокань высыпала проводить дружину. Шныряли мальчишки, надрывались, зазывая, торговцы-разносчики. Пришёл с товарищами Славин, покосился на стоящих обочь хазарских купцов с Обадием. Хазары о чём-то переговаривались оживлённо. На лице Обадия Славин уловил довольство: «Рад, поди. Ну да ныне нет вашего каганата…»

Засмотрелся Славин и не заметил князя. Поддерживая Добронраву за локоть, он ступеньками спускался с обрывистого берега. Следом торопились тысяцкий Роман, воевода Ян и тиун Димитрий с раздобревшей боярыней Евпраксией. Княгиня взор потупила, лицо печальное, — видно, нет охоты покидать родные места, зато Мстислав голову высоко несёт, глазами по толпе шарит, будто ищет кого-то. Заметил Славина, а неподалёку от него иноземных гостей, сказал:

— Купцы тмутороканские, и вы, гости с чужих земель, рады будем принять вас в Чернигове, навещайте с товарами.

— За доброе слово благодарим тебя, князь, — ответил за всех Славин. — Торг наше дело. Ты же нас не забывай, а коли в Киеве доведётся побывать да увидеть Савву, скажи, чтоб ворочался домой, и передай ему о смерти Давида.

У мостков Мстислав пропустил на корабль Добронраву с боярыней и тысяцкого тиуна. Толпа прихлынула к берегу, стала дугой вокруг князя. Он обнял Усмошвеца, и промолвил:

— Прощай, воевода, оставляю город на тя. Верю, в надёжных руках он будет. — И шагнул на ладью.

Ударили весла. Гордо выпятив резной нос, корабль тронулся. По мачтам поползли шёлковые паруса.

Встав на скамью, Мстислав снял шелом, крикнул:

— Спасибо те, люд тмутороканский!

И пока ладьи вытягивались в море Сурожское да белели поднятые паруса, не расходился народ.

СКАЗАНИЕ ДЕВЯТОЕ

Затмила жадная корысть князьям разум, и, позабыв добро, пошёл брат на брата… В летописях древних, сказаниях далёких хранит печальная память ту битву…

1

У подножия Старокиевской горы Днепр пьёт воду Почайны-реки. Отсюда тянется заливной луг, заросший травами, жимолостью. Киевляне прозвали это место Оболонью.

В пятый день недели, когда время перевалило за полдень, княжий книжник Кузьма забрёл на Оболонь послушать, как кричат перепела да трещат коростели. Здесь и прихватил его дождь. Частый и густой, он повис сплошной стеной, закрыл Киев. Кузьма укрылся под слежавшейся копной, долго смотрел, как пузырится вода в луже. Прошлогоднее, потемневшее сено пахло прелью.

Не заметил Кузьма, как заснул. И приснилось, будто они с отцом поле пашут. Он, Кузьма, коня за уздцы ведёт по борозде, а старый Савватей грудью на рало налёг, тяжело дышит. Руки у отца синими жилами изрезанные, заскорузлые, борода взлохматилась, и пот со лба катится, глаза застилает. Из-под лемеха земля отцу под ноги пластом выворачивается, парует, пахнет хмелем. Голова у Кузьмы закружилась. Хочет он сказать отцу: «Давай передохнём», но Савватей опережает его, прикрикивает: «Не пора, Кузьма, не пора!»

Пробудился Кузьма, дождь прекратился. Солнце, большое, яркое, к земле опускается. Поднялся Кузьма и напрямик по мокрой траве зашагал к городу.

У Копырева конца[131] полюбовался каменной стеной. Совсем недавно сложили её камнетёсы по Петруниному плану на месте старых бревенчатых городен. Получилась она широкой и высокой, с прикрытием для воинов и бойницами для лучников. Придёт время, и такой стеной Петруня огородить весь город. Вот Золотые ворота[132] начал он переделывать.

До темна ещё не скоро, и Кузьма направился на поиски Петруни.

Второе лето, как приехал он из Тмуторокани и по велению Ярослава город укрепляет. Не раз слышал Кузьма, как бояре меж собой потешались над молодым зодчим:

«Эка городенца Ярослав сыскал! Молоко на губах не обсохло, а туда же…»

А потом попритихли, когда увидели, какие стены по его замыслу мастеровые возвели…

Кузьма пересёк город. Ещё издали за горой камня разглядел, как на дощатых мостках народ суетится: раствор носят, кирпич подают камнетёсам, а те знай молотками постукивают, плиты с природным камнем чередуют, кладут на известковой цемянке. Да так искусно подгоняют, словно под шнур.

Башня-стрельница вся в строительные леса взята.

Заметил Петруня Кузьму, вниз спустился, сказал:

— Се, Кузьма, отводная башня-стрельница с Золотыми воротами. От них каменные стены возведём с перекрытием. То крытый ход в город будет, а по краям для защиты срединной стрельницы ещё две башни поставим с зубчатыми парапетами…

Говорит Петруня и будто наяву всё видит.

— Вот там, Кузька, над Золотыми воротами поднимется надвратная церковь с золочёным куполом, а под воротами княжеская скотница для драгоценностей… Через два лета ты, Кузька, сам на всё поглядишь.

И, прикрыв глаза, помолчал, потом снова заговорил:

— Вчерашнего дня князь Ярослав зазвал меня и велел церковь делать из камня, подобную тмутороканской. Я же, Кузька, издавна иной мыслью тешусь. Не по подобию тмутороканской сделать бы, а чтоб царьградской Софии не уступала. Дорогим камнем её отделать, многоглавыми шеломами своими чтоб она небо подпирала, золотом глаза застила. А тому бы храму вечно стоять и Русь возвеличивать.

— И сколь лет те, Петруня, надобно, чтоб дивность такую создать? — млея, спросил Кузьма.

Петруня усмехнулся:

— Много, Кузьма, много! Пятнадцать ли, двадцать, но я сделаю, поверь… Вот с нынешнего лета зачну известь гасить…

Положив руку Кузьме на плечо, изменил разговор:

— Набахвалился я те, Кузька, пора и честь знать. Темень-то, а завтра вставать спозаранку…

Из освещённой восковыми свечами гридни доносились голоса. Стараясь не скрипнуть половицами, Кузьма на носках подошёл к открытой двери, заглянул. В гридне на лавках бояре сидят: воевода Александр Попович, а с ним рядом одноглазый ярл Якун. Подальше боярин Герасим с воеводой Будым, а напротив бояре Авдюшко и Степанко, Жадан и Кружалко, сын покойного Владимирова воеводы Волчьего Хвоста.

Князь Ярослав восседает на кресле красного дерева, строг, брови хмурит, перстами пушит подернутую сединой бороду. Увидел Кузьму, махнул рукой: дескать, уйди с глаз. Кузьма попятился, скрылся, но совсем не ушёл, слышит, о чём в гридне говорят.

— Мстислав письмо прислал, требует: «Дай Чернигов», — сказал Ярослав. — Коли отвечу ему «возьми», а он возжадится и Киев потребует.

— К чему вотчину покинул! — выкрикнул чей-то голос.

Кузьма прислушался, узнал боярина Герасима.

Того перебил ярл Якун:

— Заступим полками дорогу, воротим Мстислава в Тмуторокань!

— Надобно посольство к князю Мстиславу править, степенно проронил воевода Попович.

Воевода Будый долго простуженно кашлял, мешая говорить, наконец стих. Кто-то из бояр, Кузьма так и не признал по голосу, поддержал воеводу Поповича:

— Спросить у князя Мстислава следует: к чему не хочет сидеть в Тмуторокани?

— Верный сказ, правь посольство к Мстиславу, князь, — зашумели бояре.

Ярослав постучал ладонью о подлокотник, призывая к тишине, и, не дожидаясь, повысил голос:

— Мудрость есть в словах ваших, бояре, мои советчики. Пошлём мы посольство. Думаю, править его те, боярин Герасим. Мы же на всяк случай полки наши изготовим и, коли не воротится Мстислав на отчий стол добром, силой прогоним.

Тёмноглазые, смолянисто-чёрноволосые касоги и русая голубоокая Русь — великое воинство, расставшись с ладьями, неторопко, с ночными привалами двигались к Чернигову. Залозным путём[133] вёл Мстислав многобойцовую дружину. Рядом с князем ладно держится в седле Добронрава. Ясным взором озирает княгиня бугристую, ковыльную степь, перевитую маковым цветом, сравнивает её с тмутороканскими просторами…

Молчит князь Мстислав, поглощён своими думами.

Добронрава знает, о чём его мысли. Заботит Мстислава сомнение: не станет ли Ярослав на его пути? Поймёт ли разумом, отчего он, Мстислав, ушёл из Тмуторокани? Захочет ли миром уступить Чернигов? А коли воспротивится, то не нарушает ли он, Мстислав, слова отцовского? Давно то было, когда сказал ему Владимир: «Не ходи ратью на брата старшего, коий сядет князем киевским…»

Но видит Бог, Мстислав не силой берет, а как меньшой брат просит…

— Река по праву руку, — нарушила его раздумья Добронрава.

Мстислав очнулся, поглядел из-под козырька ладони на блестевшую, будто застывшую воду.

— Голтав-река, княгинюшка. Треть пути осталась. — И, обернувшись к ехавшему поодаль дворскому, сказал: — На отдых станем тут. Распорядись, Димитрий, чтоб людей накормили, а нам с княгиней шатёр поставили.

Не являясь потемну к Мстиславу, боярин Герасим переспал под открытым небом. Благо ночь тёплая, сухая. У реки, по всей степи, огни мерцают, Мстиславовы воины костры жгут.

Поутру, едва заря погасла и солнце проглянуло, боярин Герасим кликнул отрока, велел облачать себя, чтоб как подобает посольство править.

Отрок извлёк из походной сумы шитый золотом кафтан, высокую шапку-боярку с алой бархатной тульёй и соболиной оторочкой, сапоги не пыльные, мягкие.

Герасим прикрикнул:

— Зерцало придержь!

И пока отрок держал на вытянутых руках большое серебряное зеркало, боярин костяным гребнем долго расчёсывал плешивую голову и куцую бородёнку. Наконец крякнул, проронил довольно:

— Подводи коня, поедем к Мстиславу…

Проведав о посольстве, дворский Димитрий просунул голову в шатёр, разбудил Мстислава:

— Княже, Ярослав паведщика прислал!

Мстислав не заставил ждать, вышел к боярину налегке, без кафтана, в шёлковой алой рубахе, атласных портах, вправленных в сапожки. Пригладил русые, тронутые серебром волосы, проговорил приветливо:

— Рад видеть тя, боярин Герасим.

Герасим с коня долой, отвесил князю поясной поклон, коснувшись земли перстами правой руки.

— От князя Ярослава к те, князь. Не дерзости ради, а по княжьему повелению речь моя. Послал меня князь Ярослав спросить тя, князь, зачем покинул ты Тмуторокань, к чему Чернигов ищешь?

— Когда брат мой Ярослав из богатой и вольной Новгородской земли ушёл и всей Русской землёй завладел, не спрашивал я его, к чему это. Я же не Киев прошу, а Чернигов. А от Тмуторокани не отказываюсь, то тоже моя земля…

Герасим сделал шаг вперёд, сказал смело:

— Князь Ярослав не даёт те Чернигов и велит воротиться в Тмуторокань.

Мстислав потемнел лицом, ответил раздражённо:

— Передай, я ему не челядин, а князь и на отчую землю право имею, как и он. А со своего пути не сверну, пусть не стращает.

— Ох, князь Мстислав, не искушай себя.

— Слова непотребные говоришь, — озлился Мстислав, — и посольство правишь не по чести. Ворочайся к Ярославу и скажи, что я иду не один, а с дружиной, и коли он силой надумал мериться, не побегу. Теперь же ступай, боярин Герасим.

Круто поворотив, Мстислав направился в шатёр.

2

Гридин Василько с нетерпением дожидался княжеского выхода. Привёл своих рынд Пров, назначенный совсем недавно их десятником. Рынды все на подбор, молодец к молодцу, броней поблескивают, сдерживают ретивых коней. Василько засмотрелся на Прова. Вот таким молодым и он был, когда в Тмуторокань ушёл. Не заметил, как время пролетело…

Переступил Василько с ноги на ногу, руки на перильце положил. Тяжко давит грудь кольчуга. Не предстоящий бой страшит гридня Василько, а совесть гнетёт…

Раздались шаги. Василько поднял голову. На крыльце показался Ярослав в полупанцире, поверх брони багряница, отороченная горностаем, накинута. Положив руки на рукоять меча, он окинул взором двор, видно высматривал княгиню, и медленно, прихрамывая, принялся спускаться по ступенькам. Увидев Василька, приостановился, вскинул брови:

— А ты почто не в полку? Он-то давно выступил.

Василько ответил тихо, но внятно:

— Князь Ярослав, остался я оттого, что потребность имею к тебе. Дозволь её высказать.

— Ну, говори. Вишь, княгиню ждать заставляешь.

С женской половины вышла Ирина в парчовом платье, голову шёлковый плат обвил, лицо бледное.

— Князь, прошу тя, освободи меня от боя.

— Ты о чём? — переспросил удивлённо Ярослав, не сразу сообразив, что говорит ему этот воин.

— Освободи меня, князь, от этой рати, — не отводя глаз, снова повторил Василько свою просьбу. — Три лета я у тя в дружине, князь, а до того, коли не забыл, служил я князю Мстиславу. Ныне те, с кем ты, князь, биться собрался, мне товарищи, и рука моя не обнажит меч против них. Пойми меня, князь…

Потупил голову Ярослав, долго хмурился, наконец поднял глаза на Василька:

— Ты воин, поступаешь по чести, а я тя не неволю.

Сказав это, он сошёл с крыльца, обнял княгиню.

— Ну, Иринушка, ехать мне надобно.

Рта не раскрыла княгиня Ирина, не проронила скупой слезы. Кровь варяжская холодная поборола.

Гридин подвёл коня, придержал стремя. Звеня железом, Ярослав уселся в седло, разобрал поводья. Сытый конь, приплясывая, взял с места в рысь. Пров приподнялся в стременах, взмахнул одетой в кожаную рукавицу рукой, и рынды поскакали за князем.

Василько посмотрел вслед задумчиво: «Где мудрость князей, отчего войной идут друг на друга? Иль не могут полюбовно спор решить? А речь оба, и Ярослав, и Мстислав, о Руси ведут, и оба будто за неё радеют. Ин же как городом поступиться, так мечи обнажают…»

Постояв ещё немного, Василько направился к коновязи. Отвязав узду, гридин уселся верхом, пустился за дружиной.

Сошлась русь за Лиственом[134] не на братчину[135], а схлестнулась в кровавой усобице…

Желтели осенней позолотой леса, и алела рябина. В тот день хмурое небо нависло низко над землёй и скрыло солнце…

Широким строем развернул полки князь Ярослав, тугим луком напружинились тмутороканцы…

Разглядел Мстислав, как наёмные варяги железным клином выдались, сказал:

— А пошлю-тко я против свевов черниговских удальцов.

И поставил в челе полк пеших черниговцев, что привёл ему на подмогу посадник Ростислав. На крылах касогов выставил, а отборной верхоконной дружине велел ждать своего часа.

Полощет ветер голубые княжеские стяги, раскачивает святые хоругви. Русские хоругви над русскими полками.

Запели серебряные трубы, и закованный в железо одноглазый ярл Якун первым повёл своего варяжского «вепря». Взяли их «свинью» в топоры и шестопёры пешие черниговцы, сошлись грудь с грудью. Гикая и визжа, ринулась на сечу касожская конница.

В звоне металла, в треске копии потонули крики и стоны, в смертельных судорогах храпели кони…

Время на ночь перевалило, крупными каплями сорвался грозовой дождь. Перечертила молния небо, осветила искажённые злобой лица…

Люто бьётся русь!

Шлёт тысяцкий Роман гонца к Мстиславу:

— Не подоспело ль дружине за мечи взяться?

Встал Мстислав в стремена, видит, нет никому перевеса, решился:

— Скажи боярину Роману, пора!

«Пора!» — пропели трубы.

— Пора! — откликнулась Мстиславова дружина и ринулась, выдохнув единым голосом: — Тму-та-ра-кааань!

В топоте застоявшихся копыт качнулась земля. Врубились гридни. Не выдержали киевляне свежесильного удара, попятились, побежали…

О том сражении, тайно от князя Ярослава, запишет погодя Кузьма сии слова:

«…А от Листвена, положив полки многие, бежал князь Ярослав, минуя Киев, искать защиты у Новгорода. Ярл же Якун, в бесславии погубив варяжскую дружину и потеряв на поле брани своё златотканое корзно, за море уплыл и там умер, не вынеся позора…»

Ветрено… Ярко зажёгся восход.

Затихло поле. В Листвене-городке отдыхают воины от боя, и только бодрствует князь Мстислав. Кутаясь в корзно, медленно обходит поле, подолгу стоит перед убитыми, вглядывается в мёртвые лица. Вот лежат тмутороканцы, а рядом вечным сном спят Ярославовы гридни. Там, не выпустив из рук сабли, распластались касоги. Как шли клином варяги, так и смерть приняли от черниговского топора…

— Зри, князь, зри, как русич русича изводит, — раздался позади укоризненный голос.

Вздрогнул от неожиданности Мстислав, оглянулся. Узнал неизвестно как появившегося Василька, спросил:

— И ты против стоял?

— Нет, — покачал головой Василько, — не был я тут, и попусту, княже, твоё злобствование.

— Не злобствую я, — вскинул брови Мстислав. — Скорблю, глядючи, к чему доводит наша княжья котора[136].

Вишь, — обвёл он рукой вокруг, — и я в том повинен. — И после долгого молчания сказал: — Велеть, чтоб тела их земле предали по чести.

И пошёл, скорбно потупив голову. Ветер теребил ему волосы, срывал корзно. Чувствуя, что Василько идёт за ним, Мстислав снова заговорил:

— Полонённые гридни сказывают, что Ярослав в Новгород отправился…

Василько ничего не ответил, и Мстислав продолжал:

— Хочу просить тя, чтоб ты, Василько, письмо моё свёз ему. Пускай воротится в Киев, отступится от Чернигова. Довольно раздоров, довольно губить Русскую землю. Неужели не урядимся мы? Ему Киев, мне Чернигов и Тмуторокань, где мой посадник сидит, Ян Усмошвец… Так доставишь ли письмо Ярославу?

— Повезу, князь! Немедля поеду!

…В то же лето, собравшись у Городца, переделили братья Киевскую Русь. Одному земли по правую руку от Днепра, другому по левую да ещё Тмуторокань с Белой Вежей. Сел Ярослав в Киеве, Мстислав в Чернигове…

ЭПИЛОГ

Год 6558-й от сотворения мира, а по летосчислению 1050-й…

Укрытая снегом равнина до боли слепит глаза. Звонко заливается колоколец под дугой коренника, ярятся пристяжные, гнут шеи, хапают на ходу губами снег. Позади саней растянулись верхоконные рынды.

Накинув на ноги медвежью полость, задумчиво сидит князь Ярослав. Подобно быстрому бегу саней, незаметно промчалась жизнь. Не успел оглянуться, ан старость ухватила…

Закрыл князь глаза, забылся в воспоминаниях. Как наяву виделась ему вся жизнь.

Немногим больше десяти лет прокняжил Мстислав в Чернигове. Похоронил сына и жену, а вскорости и сам скончался…

Перед тем ходили братья сообща на ляшского короля Мечислава, сына Болеслава. В тот год от многих панских бесчинств поднялись холопы, и был мятеж в земле Польской.

«…Вставши людье, избиша епископы, и попы и бояры своя».

Ярослав с Мстиславом, повоевав Червень и Перемышль, посадили там воеводой боярина Прова, сына новгородского тысяцкого Гюряты. И наказали ему за смердами догляд вести, дабы они по подобию ляшских холопов боярам обиды не чинили.

…А князь Мстислав умер в лето 6544-е…

Вздохнул Ярослав, помял в кулаке седую бороду. Ясно, будто вчера то случилось, припомнил тот день…

Прискакал из Чернигова гонец с вестью печальной… Плакали колокола в Киеве и Чернигове, в Тмуторокани и по всей Русской земле.

Собрались киевские бояре в княжеской гриднице. Вошёл Ярослав с архиепископом Илларионом, остановился посреди, сказал громко:

— Скорбит моё сердце, бояре. Нет с нами брата моего, князя черниговского и тмутороканского.

— Храбр и честен был муж, — пророкотал Илларион и воздел руки. В единственном глазу, уцелевшем после Святополковых пыток, блеснула слеза.

— Храбр! — откликнулись хором бояре.

Прервав их, снова заговорил Ярослав:

— Не оставил князь Мстислав после себя сыновей, кому стол наследовать. Ино не дадим Северской земле пусту быть…

С того же года взял он, Ярослав, на себя всю Киевскую Русь. Крепко сел на княжение. От Переяславля и до Червеня, от Ладоги и до Тмуторокани знают его руку. Стерегут путь по морю Русскому гридни Яна Усмошвеца; стоят стеной под Угорскими горами полки воеводы Прова; на степных рубежах перекрыли конные дружины дорогу печенегам. Короли и императоры ищут с ним, Ярославом, родства. Любимую дочь Анну отдал замуж за французского короля Генриха; другую дочь, Елизавету, за короля Норвегии Гаральда; сыновья — Всеволод женился на византийской царевне, дочери императора Константина Мономаха; Изяслав — на сестре польского короля Казимира…

Окрики ездовых оторвали Ярослава от дум. Он открыл глаза, увидел издалека подпиравшие небо позлащённые шатры пятнадцатиглавого Софийского собора, резные кресты и переливчатую игру заморских стёкол.

Дивно строили её русские мастеровые по замыслу искусного зодчего Петруни-городенца. Стоит она за чертой старого Киева, на месте бывшего пустыря. Теперь здесь вольготно разросся новый город…

Возница придержал коней, осторожно свёл на лёд и снова погнал рысью. Ярослав воротился к прежней мысли…

Собор заложили в тот год, когда хан Боняк в последний раз приводил орду на Киев. Тогда Ярослав ворочался из Новгорода. Здесь под городскими стенами была жестокая сеча. До самого Дона гнали и избивали русичи печенегов…

Нет уже в живых хана Боняка.

— Погоди, — попросил Ярослав.

Возница остановил коней.

Один из рынд откинул с княжеских ног медвежью полость, помог сойти.

Ярослав долго стоял недвижимо, не спуская глаз с Киева. Верхоконные рынды застыли поодаль, молчат, не нарушают княжеские думы.

Но вот Ярослав снова сел в сани, дал знак трогаться.

Когда въехали в город, один из скакавших позади рынд опередил княжеские сани, закричал, пугая прохожих:

— Стереги-ись! — И снова голосисто: — И-ись!

Сани катились по многолюдным широким улицам, огороженным по обе стороны тыном, мимо шумного торжища, каменных боярских хором, рубленых домов киевского люда…

Ярослав встрепенулся, с любовью глядел по сторонам, и его стариковские глаза осветились радостью.

Примечания

1

Перун гремел грозно, проклиная отступников. — Перед совершением обряда крещения происходило ниспровержение языческих идолов. Одних рассекли на части, других сожгли, а статую главного — Перуна — привязали к конскому хвосту и свергнули с горы в Днепр. Н. М. Карамзин приводит рассказ летописца о том, как идол, влекомый с горы, вопил и рыдал. Когда он плыл по реке, суеверные язычники кричали: «Выдибай», т. е. выплывай, и он действительно выплыл на берег. Место, где это произошло, назвали Выдибичи (Выдубичи), Но христиане утопили идола, привязав к нему камень (см.: Карамзин Н. М. История Государства Российского: В 12 т. Т. 1. М., 1989. С. 289).

Владимир Святославич (?-1015) — великий князь киевский с 980 г. С 970 г, княжил в Новгороде, Расширил границы Древней Руси. Ок. 988 г, принял христианство. Канонизирован церковью.

(обратно)

2

Корсунь — Херсонес, город в Крыму, принадлежавший Византии. (Постраничные примечания принадлежат автору.)

(обратно)

3

Базилевсы — императоры.

(обратно)

4

Святополк (ок. 980 — 1019) — князь туровский (988 — 1015), Прозвище Окаянный получил за вероломное убийство своих братьев Бориса, Глеба и Святослава.

(обратно)

5

Со времени Святослава в краю касожском есть русская земля, княжество Тмутороканское. — Княжество Тмутороканское — русское княжество в X–XI вв. на Таманском полуострове, Центр его — г. Тмуторокань (Тмуторокань, Таматарха, Матарха). В 988 — 1036 гг. княжеством правил Мстислав Владимирович. Он расширил территорию путём захвата касожских земель. В 60-х гг. XI в. Тмутороканское княжество принадлежало к владениям черниговского князя Святослава. Здесь до 1068 г. княжил его сын Глеб, затем его брат Олег, который в 1079 г. был захвачен хазарами в плен и отправлен в Царьград. Тмутороканским княжеством стали управлять посадники киевского князя. К 1094 г. княжество вновь оказалось в руках Олега. В начале XII в. княжество потеряло самостоятельность и было присоединено к Византии.

Ходил на хазар и касогов… — Хазары — племена, жившие на территории Дагестана, Нижнего Поволжья, Приазовья, Крыма, Подонья. В середине VII в. возникло государственное образование Хазарской каганат. Столицей его до середины VIII в. был г. Семендер, затем Итиль. Каганат был разгромлен Русью в 965 г. Касоги (кашег, кашаки, кесак) — древнее название одного из адыгейских племён, живших по южным притокам р. Кубани.

(обратно)

6

Гридин — воин.

(обратно)

7

Корзно — плащ.

(обратно)

8

Шишак — шлем.

(обратно)

9

Месяц листопада — ноябрь.

(обратно)

10

Внесли брашно… — Брашно — кушанье.

(обратно)

11

Скора — меха.

(обратно)

12

Коприна — алый шёлк; брачина — парча.

(обратно)

13

Дворецкий.

(обратно)

14

Русское — Чёрное море.

(обратно)

15

Разведчиков.

(обратно)

16

Поговаривают, что к королю ляшскому Болеславу Святополк тянется. — Болеслав I Храбрый — польский князь (992 — 1025) и король в 1025 г. В борьбе со Священной Римской империей объединил польские земли, распространил своё влияние на значительную часть земель западных славян.

(обратно)

17

Гоны — места для охоты.

(обратно)

18

Керчь (Корчев по-русски — Кузнецк).

(обратно)

19

Детинец — крепость, кремль.

(обратно)

20

Убрус — платок.

(обратно)

21

Когда.

(обратно)

22

Камка — шёлковая ткань с разводами.

(обратно)

23

…миновали Кафу… — Кафа — Феодосия.

(обратно)

24

Итиль — столица Хазарского царства.

(обратно)

25

Хвалисское — Каспийское море.

(обратно)

26

…то броднику край приглянется, то смерда судьба занесёт. — Бродники — вольное и воинственное население Придонских степей в XII — ХIII вв. русского происхождения. Они составляли особое общество, наподобие казаков. В союзе с половцами нападали на русские земли. Смерд — крестьянин-земледелец.

(обратно)

27

Ратаи — пахари.

(обратно)

28

Сурожь — смесь пшеницы и ржи.

(обратно)

29

Купа — заём.

(обратно)

30

Приклады — проценты.

(обратно)

31

В Древней Руси кунами именовались деньги. Название про¬изошло от куницы, шкурки которой до появления денег имели хождение вместо них.

(обратно)

32

Вепрь — дикий кабан.

(обратно)

33

Жуковина — перстень.

(обратно)

34

Великий хан.

(обратно)

35

Беки — члены старых богатых родов; тарханы — люди, получившие особые льготы от кагана.

(обратно)

36

Оглан — родственник хана.

(обратно)

37

Из Тмуторокани.

(обратно)

38

Диргемы — серебряные монеты.

(обратно)

39

Хитон — одежда греков в виде белой накидки без рукавов.

(обратно)

40

Форум — площадь.

(обратно)

41

Десница — правая рука.

(обратно)

42

Кириакон — церковь.

(обратно)

43

Апсида — полукруглая часть здания, покрытая полукуполом.

(обратно)

44

Пресвитер — священник, поп.

(обратно)

45

Скрижали — доска или плита с письменами.

(обратно)

46

Житница — амбар.

(обратно)

47

Закупы — люди, попавшие за долги в кабальную зависимость.

(обратно)

48

Дракар — ладья.

(обратно)

49

Свевы — шведы.

(обратно)

50

Конунг — вождь.

(обратно)

51

Скальда — певцы.

(обратно)

52

Упландский — норвежский.

(обратно)

53

Вено — в Древней Руси выкуп за невесту, уплачиваемый женихом, либо приданое невесты.

(обратно)

54

София, Софийский собор — древнейшее монументальное сооружение Новгорода. В описываемое время Софийского собора в Новгороде ещё не существовало. Здесь автор, как и в некоторых других случаях, допускает смещение событий во времени. Софийский собор возведён в 1045–1050 гг. сыном Ярослава Мудрого Владимиром Ярославичем.

(обратно)

55

Ожога — местное название деревни в одну-две избы. Чаще всего в ней жила семья или род. Ранней весной смерды готовили вырубку для пахоты, жгли сваленный лес.

(обратно)

56

…заберём за то у него червенские города. — Червень, Перемышль — Червенские города (по г. Червену) — группа древних городов по верхнему течению реки Западный Буг, его притокам Гучве и Луге, верховьям Стыря, В группу входили города Червен, Луческ (Луцк), Сутейск, Броды, Всеволож, Белз, Шеполь и др. Они находились на границе России и Польши и часто являлись предметом споров и военных столкновений. В 80-х гг. X в. города были отняты у Польши киевским князем Владимиром Святославичем, который посадил там сына Всеволода. В 1018 г. города захватил Болеслав Храбрый, но в начале 30-х гг. XI в. они снова отошли к Киеву и удерживались уже постоянно в составе русских земель. Позднее стали частью Владимиро-Волынского княжества.

(обратно)

57

Священноначальник всей епархии.

(обратно)

58

988 год.

(обратно)

59

Чернец — монах.

(обратно)

60

Кмети — крестьяне.

(обратно)

61

Каштелян — начальник города и прилегающих к нему территорий.

(обратно)

62

Ополье — территория, прилегающая к тому или иному городу.

(обратно)

63

Жупан — помощник каштеляна.

(обратно)

64

Лен — земельное владение, предоставленное феодалом-землевладельцем вассалу на условиях выполнения определённых обязанностей.

(обратно)

65

Захребетник — живущий за чужой счёт, чужими подаяниями.

(обратно)

66

Бармицы — шлемы с прикрывающими шею кольчатыми сетками.

(обратно)

67

Рынды — телохранители.

(обратно)

68

Шуйца — левая рука.

(обратно)

69

Налой — покатый высокий столик, на который в. церкви кладут иконы или книги.

(обратно)

70

Круль — король.

(обратно)

71

Каплун — холощёный петух.

(обратно)

72

В 1015 году.

(обратно)

73

То есть не хочу разуть раба — обычай снимать обувь мужа в первую брачную ночь.

(обратно)

74

В полночь гроб с телом привезли в Киев и установили в Десятинной церкви. — Десятинная церковь (церковь Богородицы) была сооружена в 989–996 гг. Своё название она получила потому, что на её сооружение пошла десятая часть княжеского дохода. Это была первая на Руси каменная церковь, возведённая после официального признания христианства. Она являлась олицетворением силы и мощи молодого государства. Отличалась богатым внешним и внутренним убранством. Стояла церковь на площади Бабин торг, названной по имени бабки Владимира, княгини Ольги.

(обратно)

75

Бояре, жившие на киевском холме, вблизи княжьего подворья.

(обратно)

76

Повойник — головной убор, повязка. В отличие от кокошника, повойник носили по будням.

(обратно)

77

…дубовые кросна установлены. — Кросно — ткацкий станок.

(обратно)

78

Бёрдо — принадлежность ткацкого станка, род гребня.

(обратно)

79

…направился к …отурлученной пристройке. — Отурлученная — обнесённая плетнём, обмазанным глиной.

(обратно)

80

…стратиг Херсонеса Георгий Цуло от Византии отойти задумал. — Стратиг — правитель военно-административной области (фемы) в Византии. Буквально: полководец, военачальник.

(обратно)

81

Дубровки ему либо жерухи сейчас сыщем… — Дубровка, жеруха — растения, употребляемые как лекарство.

(обратно)

82

Провинция. На фемы делилась Византийская империя.

(обратно)

83

…направились в район Влахерна. — Влахерны — местность на западе Константинополя. Славилась своими святынями (Богородичная церковь, где хранились ризы Святой Девы Богоматери. Сгорела в 1434 г.).

(обратно)

84

Руководитель внешне б политики Византии.

(обратно)

85

Чиновник, запрещавший вывоз некоторых товаров из Византии, проверявший счётные книги купцов.

(обратно)

86

Послы.

(обратно)

87

Храм Софии Премудрой — главный собор Византийской империи, воздвигнутый по повелению императора Юстиниана в 532–537 гг.

(обратно)

88

Мелкая медная монета.

(обратно)

89

Постельничий. В Византии высшая придворная должность.

(обратно)

90

Архонт — князь.

(обратно)

91

Не мешает ему напомнить судьбу царя Самуила. — Самуил — царь (997 — 1014) Западно-Болгарского царства, образовавшегося после завоевания Византией в 972 г. Восточной Волга ржи.

(обратно)

92

Совет.

(обратно)

93

Чиновник, рассаживающий вельмож в зависимости от звания.

(обратно)

94

Высшие титулы Византийской империи. Первые два, как и титул кесаря, жаловали исключительно родственникам императора.

(обратно)

95

Должность сановника, руководящего дворцовым церемониалом.

(обратно)

96

Военные корабли. Экипаж дромона насчитывал 300 человек.

(обратно)

97

Главнокомандующему.

(обратно)

98

Греческий огонь — смесь селитры и нефти. Струя огня из специальных труб направлялась на корабли врага.

(обратно)

99

Экипаж хеландии — 100–150 человек.

(обратно)

100

Строитель.

(обратно)

101

Крицы — бесформенные железные болванки.

(обратно)

102

1016 год.

(обратно)

103

По обе стороны.

(обратно)

104

1018 год.

(обратно)

105

Победа!

(обратно)

106

Переметнувшиеся на сторону врага.

(обратно)

107

Дым — жилая изба, изба с очагом.

(обратно)

108

Орудие для пахоты с деревянным или металлическим лемехом.

(обратно)

109

Никея — город близ Константинополя, местожительство патриарха.

(обратно)

110

Амвон — возвышение в церкви перед царскими вратами, ведущими в алтарь в Православной Церкви.

(обратно)

111

Мыто — пошлина.

(обратно)

112

Мытник — человек, собиравший пошлину.

(обратно)

113

Пройдёт немного времени, и Ярослав сведёт эти законы в одну Русскую Правду… — «Русская Правда» — памятник русского раннефеодального права. Древнейшая её часть — «Правда Ярослава», созданная в 1016-м или в 1036 г. Во второй половине XI в. была составлена «Правда Ярославичей» (сыновей Ярослава Мудрого: князей Изяслава, Святослава и Всеволода). Эти два свода законов и отдельные законы были, по-видимому, в конце XI — начале XII в. объединены в краткую редакцию «Русской Правды», Позднее она была переработана и расширена, дополнена Уставом Владимира Мономаха. Имеется и третья, сокращённая, редакция «Русской Правды».

(обратно)

114

1019 год.

(обратно)

115

1020 год.

(обратно)

116

Расшива — большое деревянное парусное судно с острым носом и кормой.

(обратно)

117

Шугай — суконная или парчовая короткополая кофта с рукавами и отложным воротником, с застёжкой.

(обратно)

118

Ряда (ряд) — договор.

(обратно)

119

Братина — сосуд для вина или пива.

(обратно)

120

А не пора ли и те своё старание приложить и каменный храм вот здесь рядом воздвигнуть? — С. М. Соловьёв пишет, что церковь Богородицы в Тмуторокани была построена Мстиславом по обету, который он дал во время поединка с касожским князем Редедей. Когда силы его были на исходе, он сказал: «Пречистая Богородица, помоги мне; если я его одолею, то построю церковь в твоё имя» (см.: Соловьёв С. М. Соч.: В 18 т. Книга 1, История России с древнейших времён. Т. 1. С. 204.).

(обратно)

121

Солид — византийская золотая монета.

(обратно)

122

Верхняя одежда сановников.

(обратно)

123

Бог неба.

(обратно)

124

Сын Сварога — солнце.

(обратно)

125

Серьги.

(обратно)

126

Бейколы — княжеские дружинники.

(обратно)

127

Князь.

(обратно)

128

Дворовые крепостные.

(обратно)

129

До конца XIX века Кубань впадала в Чёрное море, а в начале XX века она проложила новое русло — к Азовскому морю.

(обратно)

130

Договоримся.

(обратно)

131

Район древнего Киева.

(обратно)

132

Золотые ворота — главный парадный въезд в Киев с южной стороны. Строились они в 1019–1024 гг. и играли большую роль в истории города. Над проездом Золотых ворот была построена церковь Благовещения.

(обратно)

133

От Дона.

(обратно)

134

Листвен — город близ Чернигова.

(обратно)

135

Братчина — праздничный пир.

(обратно)

136

Спор, ссора.

(обратно)

Оглавление

  • СКАЗАНИЕ ПЕРВОЕ
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  • СКАЗАНИЕ ВТОРОЕ
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  • СКАЗАНИЕ ТРЕТЬЕ
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  • СКАЗАНИЕ ЧЕТВЁРТОЕ
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  • СКАЗАНИЕ ПЯТОЕ
  •   1
  •   2
  •   3
  • СКАЗАНИЕ ШЕСТОЕ
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  • СКАЗАНИЕ СЕДЬМОЕ
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  • СКАЗАНИЕ ВОСЬМОЕ
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  • СКАЗАНИЕ ДЕВЯТОЕ
  •   1
  •   2
  • ЭПИЛОГ Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Земля незнаемая», Борис Евгеньевич Тумасов

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!