Сеславин — где не пролетит
С крылатыми полками,
Там брошен в прах и меч и щит
И устлан путь врагами.
В. А. Жуковский
«Певец во стане русских воинов»22 августа 1812 года[2] Кутузов согласился вверить подполковнику Денису Давыдову 50 гусар и 80 казаков для партизанских действий в тылу неприятеля. «Более он не дает», — сказал Багратион, представлявший рапорт Давыдова на рассмотрение главнокомандующего.
Однако вскоре было сочтено полезным послать еще несколько отрядов на охоту за мародерами. Князь Вадбольский с мариупольскими гусарами основался возле Можайска; генерал Винценгероде с драгунами — на Петербургском тракте; поручик Фонвизин с казаками — на Боровской дороге; вдоль Смоленской дороги лихие налеты на транспорты французов совершали гусары и казаки генерала Дорохова; Кудашов контролировал Серпуховскую дорогу; у самых московских застав истребляли врагов два артиллерийских капитана, два Александра — Фигнер и Сеславин. Опустошенная пожаром Москва превратилась в западню. Без продовольствия и фуража, бездействуя среди погорелых развалин, армия Наполеона теряла боеспособность. С мнимым доброжелательством Наполеон предложил императору Александру начать мирные переговоры. Ответа на его письмо не последовало. Тогда он направил своего генерал-адъютанта к русскому главнокомандующему.
Еще в начале войны Наполеон как-то назвал Кутузова «старой северной лисицей». Узнав об этом, седовласый фельдмаршал с усмешкой пообещал, что надеется не дать ему ошибиться. И вот сейчас происходила та заочная, невидимая, но крайне напряженная борьба, в которой побеждают дипломатический опыт, расчет и мудрая прозорливость. Кутузову необходимо было продлить пребывание французов в Москве, чтобы успеть пополнить русскую армию. Он намеренно затягивал переговоры с приехавшим в Тарутинский лагерь генерал-адъютантом Лористоном, внушая ему надежду на заключение мира.
После визита Лористона Наполеон 14 суток терпеливо дожидался окончательного ответа. Он получил ответ Кутузова 6 октября, когда был разгромлен вышедший из Москвы авангард под командованием заносчивого Мюрата.
Русская армия ликовала! Наконец произошло сражение, увенчавшееся успехом. Эта первая несомненная победа имела огромное нравственное значение. Потери французов составили 2 тысячи убитых. 1500 солдат сдалось в плен.
Известие о разгроме под Тарутином поразило Наполеона. Он понял наконец хитрость одноглазого старика. «Итак, нам суждено делать только ошибки!» — с досадой сказал император и, поручив обозы маршалу Мортье, объявил, что покидает Москву. Решено было возвращаться по новому маршруту: на Боровск, Малоярославец, Медынь. Война еще не коснулась этой территории, и, при достаточном снабжении продовольствием и фуражом, здесь предполагалось развить быстрое продвижение.
Наполеон двинулся по старой Калужской дороге, пустив впереди дивизию генерала Брусье, но внезапно перешел западнее — на новую Калужскую (Боровскую) дорогу, рассчитывая обойти Кутузова и открыть себе свободный путь на Смоленск.
В расположении главной квартиры русской армии, между пехотных биваков, коновязей кавалерийских и артиллерийских полков появились всадники в егерских шинелях, гусарских ментиках, казачьих чекменях. Многие с бородами, в косматых бараньих шапках. Замелькали дротики казаков, кавалерийские карабины и трофейные ружья, взятые у врага. Сойдя с коней, двое вошли в большую избу посреди села. Их встретил дежурный офицер начальника штаба генерала Ермолова.
— Доложите Алексею Петровичу: Фигнер и Сеславин, по его вызову.
Рослый, могучего сложения генерал в походном сюртуке без регалий беседовал со штабными офицерами. На лавке лежали офицерские плащи, на столе — карты, листы реляций и приказов. Наклонив над картами широколобую голову, Ермолов водил пальцем по кривым линиям, означавшим передвижения корпусов. Голос Ермолова рокотал в низенькой горнице, офицеры с вниманием следили за генеральской рукой.
О военной дерзости и смелости Ермолова рассказывали легенды. Он был не менее знаменит в армии, чем сам Багратион или беспримерно храбрый генерал Неверовский. Посмеиваясь, вспоминали, как Ермолов просил царя пожаловать его в «немцы». При Бородине, видя, что французы готовы прорвать центр русских позиций, он бросился отбивать батарею Раевского во главе одного батальона. Говорили, будто в кармане Ермолова были Георгиевские кресты; он кидал их впереди себя, и солдаты под ливнем пуль завладевали наградами. На выручку Ермолову спешили полки Васильчикова, в тыл французам ударил Паскевич. Перед батареей вырос холм из окровавленных тел, Ермолова ранило картечью в шею, но батарея была отбита…
Ответив на приветствие партизан и кивая на оконце, за которым шумели прибывшие отряды, Ермолов шутливо сказал:
— Вы обращаете мою квартиру в вертеп разбойников… Что скажете? Бонапарт в Москве?
Главнокомандующий и погибший в Бородинском сражении князь Багратион — ученики великого Суворова — называли императора французов его корсиканским именем, как бы подтверждая свое неизменное и презрительное мнение об «узурпаторе». Так же именовал Наполеона и Ермолов. Он считал себя генералом суворовской ориентации.
— Пленные показали, что по Калужской дороге идет дивизия Брусье…
— Что еще?
— …по Боровской дороге движутся неизвестные колонны…
— Неизвестные?! — Ермолов с насмешливым удивлением посмотрел на Фигнера.
В длиннополом неопрятном казакине Фигнер и правда походил на разбойника; наряд его дополняла гусарская сабля и пистолеты, заткнутые за пояс. Говорил он уверенно, громким голосом; его круглое лицо е начесанными на лоб редкими волосами и словно бы сонными, небольшими глазками казалось лицом очень спокойного и благодушного человека.
— Давно ль стал ты пленных-то брать? — Ермолов укоризненно покачал головой. — Знаю ведь о твоей чрезмерной жестокосердости… и не одобряю ее.
Фигнер хладнокровно пожал плечами.
Рассказывали, как при отступлении из-под Смоленска Фигнер увидел разоренную сельскую церковь, а в ней трупы священника и замученных озверевшими мародерами малолетних девочек. Фигнер побледнел, глаза его вперились в тела убитых. Положив руку на алтарь, он в присутствии своих солдат поклялся мстить врагам без снисхождения и пощады.
— Совместно с Александром Самойловичем мы рассеяли конвой обоза, шедшего из Москвы, — докладывал, в свою очередь, Сеславин; в отличие от Фигнера, на нем был аккуратно пригнанный конноартиллерийский гвардейский мундир с черным воротником и красной выпушкой. Собираясь к начальнику штаба, Сеславин прикрепил на грудь ордена: Анны 2-й степени и Владимира 4-й степени. Он поминутно поправлял иностранный крест под воротником, будто смущаясь устремленных на него глаз и особенно — пристального, тяжелого взгляда Ермолова.
— Пленный подтвердил присутствие неприятельских колонн на Боровской дороге…
— Где же пленный-то ваш? — хмурясь, спросил Ермолов. — Надо показать его Михаилу Илларионовичу.
Сеславин с некоторой досадой указал на невозмутимого Фигнера:
— Александр Самойлович приказал…
— Эк его! Ну так добывайте мне теперь верные сведения. И немедля. На сей раз разойдитесь. Речку Нару (Ермолов ткнул в карту) должно перейти ночью, не привлекая неприятеля. Изловчитесь узнать: что за колонны движутся по Боровской дороге. Сие есть задача первостепенная.
Отпустив партизан, Ермолов поспешил к главнокомандующему. Кутузов встревожился. Он прикатал генералу Дохтурову вести к Фоминскому 6-й пехотный корпус с предписанием завязать бой. Тою же ночью Фигнер трижды пытался перейти Нару, но всякий раз натыкался на засады, был обстрелян и, проклиная свалившееся на него невезение, повернул назад.
Брезжил рассвет 10 октября. Над лугами стелился рыхлый туман. Сеславин зорко всматривался за реку в белесую мглу, но тишина, не нарушаемая ничем, кроме теньканья синицы, успокоила его. Он приказал перейти речку, ведя коней в поводу.
На рысях миновали желтые перелески, лощины, заросшие ольшаником, просторные поляны с поникшей травой. Чем дальше — тем ехали осторожней, сдерживая разгоряченных коней. Остановились перед матерым лесом, за которым пролегала Боровская дорога.
— Дальше я один разведаю, — сказал Сеславин младшему офицеру.
— Да как же, Александр Никитич! А вдруг что-нибудь такое? Возьмите казаков.
— И впрямь, ваше благородие, — вмешался бородатый казачий урядник. — Взяли бы полусотню, мигом бы доскакали…
— Нельзя, братцы. Шуму наделаем, всполошим всю округу. А коли у француза дозор?.. Словом, ежели часа через четыре меня не будет, возвращайтесь в главную квартиру.
Сеславин спешился, снял шинель, отцепил саблю, передал вестовому и, положив за пазуху пистолет, скрылся в лесу.
Бледный свет скользил по верхушкам сосен, по белым стволам берез. Роняя листву, испуганно вздрагивали осины, внезапно, под косым лучом, высвечивали медью дубы. Туман исчез, но утро не разгоралось. Будто сырая ветошь, по небу расползались тучи, и солнце пряталось, предвещая дождь.
Сеславин шел с осторожностью охотника, задумавшего выследить опасного зверя. Иногда он наклонялся, подносил к губам горстку брусники и напряженно вслушивался. Перестук дятлов, шелест редеющего леса, запах грибной прели невольно пробуждали воспоминания далекой, безоблачной и мирной поры. Обманчивый покой не усыплял бдительности разведчика, но рядом с важной, настойчиво понуждающей его мыслью выплывали милые видения детства: скромный отцовский дом и приветливо кивающие ему лица матери, отца, братьев…
Родился он в селе Есемово Ржевского уезда Тверской губернии. Отец, потомственный дворянин, всю жизнь прожил в деревне, трезво и кропотливо хозяйствуя, но значительных средств не скопил, хотя и к «недостаточным» не причислялся.
У есемовского хозяина родилось четверо сыновей: Петр, Александр, Федор и Николай. Тщанием дяди, гатчинского офицера, Александра и Николая удалось поместить в Артиллерийский и инженерный шляхетский кадетский корпус. В это привилегированное учебное заведение принимали обычно отпрысков знати. Но благоволение цесаревича Павла[3] к своему старому служаке было лучшей рекомендацией для его племянников, нежели титулованная фамилия.
Братья Сеславины увидели Петербург, узнали фрунт и жесткое казарменное воспитание. За изучение военных наук взялись рьяно, и время полетело незаметно над классами, манежем и плацем.
Однажды февральским солнечным днем кадеты играли на дворе в снежки. Офицеры разъехались по домам обедать. Внезапно часовой у ворот вскинул ружье «на караул».
В воротах показались всадники. Впереди ехал полковник маленького роста в высоких ботфортах и треуголке, сдвинутой к самому носу. Этот короткий нос с вывернутыми ноздрями и водянистый, бешено-требовательный взгляд знал в Петербурге каждый.
Фельдфебель, присматривавший за кадетами, помертвел! «Батюшки, царь! А в корпусе ни одного офицера…»
Павел слез с коня и, широко ступая тяжелыми ботфортами, зашагал к зданию корпуса. Он с сердитым недоумением вертел головой в детской треуголке, короткий нос его яростно фыркал. Император тщетно ждал обычного церемониала: торжественной встречи и рапорта. Сопровождавшие императора офицеры поотстали, опасаясь находиться рядом о ним при взрыве необузданного царского гнева, последствия которого бывали для окружающих плачевными,
В эту минуту один из мальчиков смело направился к разгневанному царю, Подойдя «журавлиным шагом», кадет громко отрапортовал о состоянии дел в корпусе, Павел смотрел на него насупившись. Но вдруг отрывисто захохотал и поцеловал находчивого кадета в румяную щеку.
Нарушение установленных им порядков не имело оправдания, и никто не взялся бы предсказать меру взысканий, которые могли быть наложены. Но судьбе было угодно, чтобы юный Саша Сеславин попался на глаза императору в ту минуту, когда его неистовое самодурство разрешилось неожиданной милостью. Узнав, что Саша племянник того Сеславина, что служит у него в Гатчине, император спросил, не хочет ли он стать гвардейцем. «Мне хотелось бы служить вместе с братом», — ответил смелый кадет.
На другой день императору доложили об отличных способностях Сеславиных, и он приказал зачислить их в гвардейскую артиллерию.
В 1800 году двадцатилетний подпоручик Александр Сеславин за «усердную и ревностную службу» и «состояние команды и орудий в совершенном порядке» был награжден «мальтийским» крестом. Император Павел считался магистром Мальтийского рыцарского ордена и давал этот крест в знак своего особого расположения.
С 1805 года начался боевой путь Сеславина. Он принимал участие почти во всех войнах, которые вела тогда русская армия. С первых же шагов боевого офицера Сеславин обнаружил выдающуюся храбрость и прекрасное владение техникой орудийной стрельбы, а если требовалось, без промедления бросался в рукопашную схватку, увлекая за собою солдат. Во время первой войны с Наполеоном он был отмечен наградами: золотой шпагой «За храбрость» и орденом Владимира 4-й степени. Под Гейльсбергом он получил тяжелое ранение в штыковой атаке и вынужден был покинуть армию. Позади осталась окутанная пороховым дымом Европа. С рокотом победных барабанов лавина французских войск неудержимо двигалась на восток.
В июне 1807 года война окончилась, был подписан Тильзитский мир.
Одновременно о войной против Наполеона Россия воевала с турками (1806 — 1812 гг.).
Залечив рану, Сеславин возвратился в действующую армию. При осаде города Разграда его батарея успешно подавила прицельным огнем сопротивление осажденных турок. По отзывам командиров, Сеславин проявил себя даровитым офицером-артиллеристом; такие же отзывы о нем были и после сражения при Чаушкое.
Мощные укрепления и высокий вал Рущука, лучшей турецкой крепости на Дунае, выдержали сильнейший обстрел русской артиллерии. Турки защищались отчаянно, отвечая ружейным и орудийным огнем. Был назначен решительный штурм. Во взятии Рущука участвовал и другой будущий герой — партизан Александр Фигнер.
Со штыками наперевес штурмовые колонны двинулись к крепостному валу. От турецких бастионов, окутавшихся желто-серым дымом, хлестнуло картечью. Сомкнув поредевшие колонны, с грозным «ура» русские солдаты устремились на приступ. Треск выстрелов и тысячеголосый крик слились в оглушительном грохоте боя.
Сеславин первым ворвался на крепостной вал. Пошатнулся, сделал несколько неверных шагов… и упал, выронив шпагу. Пуля пробила ему плечо.
12 июня 1812 года триста красавцев уланов на отборных конях переплыли Неман. Вслед храбрецам торжествующе гремели трубы, рушилась лавина рукоплесканий, несся восторженный рев: «Да здравствует император!»
Над переправами запестрели знамена и штандарты кирасирских, уланских, драгунских полков; за дробным топотом кавалерии, дребезжа на неровных бревнах, с тяжким гудом проскакала конная артиллерия; сплошной массой киверов, ранцев и ружей текла пехота.
Наполеон с высокого берега наблюдал, как «великая армия», вобравшая в себя силы почти всех европейских народов, пересекла русскую границу. «Судьба России должна исполниться. Внесем войну в ее пределы», — было сказано императором с актерским воодушевлением, тоном, не допускающим сомнения во всем том, что говорил и делал он, повелитель Европы, избранник провидения. Проходя мимо, солдаты поворачивали в его сторону весело скалившиеся молодые лица. Среди золотого шитья, орденов, лент и плюмажей они видели только его приземистую фигуру в сером сюртуке и низко надвинутой черной треуголке. Поставив короткую ногу на барабан и скрестив руки на груди, Наполеон говорил маршалам:
— С такими мальчиками я завоюю весь мир… Вперед!
Начало Отечественной войны застало капитана Сеславина в должности адъютанта командующего русской армией Барклая-де-Толли.
Сеславин искренне ценил полководческий талант, честность и выдержку генерала Варклая. Впоследствии в своих записках он вспоминал: «… близорукие требовали генерального сражения. Барклай был непреклонен, армия возроптала. Главнокомандующий был подвергнут ежедневным насмешкам и ругательствам от подчиненных, а у двора клевете…» Сеславин, как офицер с большим боевым опытом, понимал, что Барклай прав, отступая, заманивая трехсоттысячную «великую армию» в глубь России и не допуская решающего сражения.
24 августа Сеславин принял участие в бою за Шевардинский редут, хотя накануне был задет, пулей при перестрелке у Гриднево.
Высверкивая на солнце тысячами штыков, вражеские колонны трижды неистово атаковали и трижды откатывались, оставляя убитых и раненых. В сумерки французы подожгли стога и при багровом, зловеще пляшущем освещении четвертый раз пытались овладеть редутом, но безуспешно. По приказанию Кутузова защитники редута покинули ночью место героической обороны и отступили к главной позиции.
26 августа началось сражение, никогда и никем не виданное по жесточайшему упорству, стойкости, самоотверженности всех его участников и по огромному числу жертв. Здесь, на изрытой ядрами, пропитанной кровью, опаленной равнине окрепла нравственная сила русской армии, здесь же величайшее разочарование и растерянность постигли французскую. Наполеон мог бы последним отчаянным ударом вырвать победу — если бы послал на русских стоявшую в резерве гвардию, но он отказался от этой мысли. Непобедимый полководец как будто, потерял ясность ума, стремительность решений и веру в свое военное счастье.
С самого начала Бородинской битвы находясь в центре русских позиций, Сеславин умело руководил огнем и перемещением орудий; он в числе первых бросился отбивать батарею Раевского, когда, после третьей атаки, французам удалось ее захватить. Он сражался в самом аду, в самом раскаленном, смертоносно опасном месте с беззаветной отвагой и мужеством; его имя достойно быть в ряду тысяч героев Бородина, о которых всегда с благодарностью будет помнить Родина.
После отступления русских войск в Тарутинский лагерь Сеславин назначается командиром маневренного разведывательного и истребительного отряда. Перед ним открылся еще больший простор для его военных способностей, храбрости и удали, доходящей до дерзости, для его поразительной, буквально безграничной анергии, горячего патриотизма и сказочной удачливости. Всеми этими качествами обладали с избытком и другие вожаки партизан, но Сеславин совершил подвиг, прославивший его имя по всей России, сделавший его любимым народным героем.
Издали послышался скрип повозок, всхрапывание лошадей, мерный маршевый шаг солдат, Сеславин верно рассчитал, что выйдет к тому отрезку пути, который версты четыре тянется до Фоминского и сворачивает на Боровск, но встретиться с маршевой колонной противника не ожидал. Он обернулся, стараясь предугадать любую случайность. Группа солдат могла отделиться от основного строя и прочесать лес вдоль дороги. Не исключено было столкновение с двумя-тремя отставшими от колонны ротозеями. К счастью, лес здесь старый, замшелый: деревья стоят тесно; падая, образуют завалы, а лоза с орешником заплели прогалы и тропки.
Сеславин выбрал кряжистого неохватного великана, взросшего у дороги, ухватился за сук, вскарабкался со сноровкой кавалериста по шершавому стволу, затаился, как рысь, в развилке ветвей.
Тысячи шагающих ног, странное сочетание скрипа, звяканья, стука и гула… Негромкие, но ясно различимые, чуждые голоса… Ему представилось, что внизу течет медленный непрерывный Поток уродливых существ с горбами ранцев и стальной щетиной штыков… Еще немного — и султаны на их киверах заденут подошвы его сапог… Нет, это фантазия, — он невидим, он в безопасности, ежели счесть безопасным положение разведчика, повисшего в пяти саженях над неприятельскими штыками.
Между колоннами французов шли пьемонтцы, неаполитанцы, баварцы, гессенцы, вюртембержцы, голландцы, саксонцы, отдельно ехали польские уланы князя Понятовского… Сеславин узнавал их по штандартам и покрою мундиров, Заметил он, что шинели у большинства изодраны, прожжены, заляпаны грязью, у некоторых поверх мундиров наброшены партикулярные плащи с пелеринами, мужицкие армяки, женские шали и салопы; кавалерийские и артиллерийские лошади выглядели истощенными, не отличаясь от костлявых кляч, тащивших маркитантские фуры…
Глазом опытного военного Сеславин сразу определил: перед ним не разведывательные отряды, не арьергард, это основная сила огромной армии захватчиков.
После страшной раны, полученной при Бородине, после западни, которой оказалась охваченная пожаром Москва, после чувствительного удара под Тарутином полчища Наполеона уже чувствовали свою неизбежную гибель, но были еще грозным, боеспособным войском.
С цокотом проплывали кавалерийские эскадроны, тяжело катила артиллерия — Сеславин насчитал больше пятисот орудий.
Стройными колоннами, соблюдая порядок и интервал между рядами, мерно шагали солдаты в синих мундирах, красных эполетах и медвежьих шапках… Сеславин невольно напрягся: зрелище, развернувшееся перед ним, сильно его взволновало. Досада, гнев, бессильная жажда отмщения поднялись в душе… Он едва не выдал себя, когда в центре гвардейских полков, в окружении маршалов, ехавших верхом или в открытых колясках, показалась карета и у окна — желтовато-бледное, непроницаемое лицо человека в сером сюртуке и черной, низко надвинутой треуголке.
Что, если удачный выстрел?! Нет, слишком далеко. Бесполезное геройство… Он не раз доказывал, что готов пожертвовать жизнью, но — не напрасно. Впрочем, решит ли верный прицел исход войны? И смеет ли разведчик поступать столь опрометчиво, когда главнокомандующий не осведомлен еще о движении неприятеля?
Вымахать бы из чащи с гиканьем, свистом, занесенными саблями и отточенными жалами дротиков… Разворачивая арканы, окружить карету Наполеона! Да тут ведь и Коленкур, Даву, Мюрат, Бертье, Ней… Неосуществимая мечта! С малым отрядом не пробиться сквозь гранитные ряды французской гвардии…
На версты растянулся обоз: фуры с награбленным добром, с больными, ранеными, маркитантками, проходимцами и барышниками разных национальностей, с женами и детьми иностранцев, ушедших из Москвы с наполеоновской армией.
Полил дождь, Небо насупилось, пригасило краски, серая завеса задернула даль. Остроту звуков заглушило монотонным шуршанием и плеском.
Сеславин осторожно спустился и попятился в заросли. Оглядываясь, шел о полверсты, потом бросился бежать через мокрое, Хлещущее ветками чернолесье.
Отряд ждал его, укрывшись от дождя под деревьями. — Что там, Александр Никитич? — Наполеон подходит к Фоминскому…
Сеславин понимал, что только показания пленных могут быть ощутимым подтверждением его донесению. И вот в ранние сумерки умчались неистовые и упорные всадники.
Каким образом партизаны сумели подобраться вплотную к лагерю французов под Боровском? Ведь наверняка здесь были расставлены усиленные посты, тем более что в Боровске находился сам император.
Какой способ придумали русские храбрецы, чтобы взять пленных? И как им удалось беспрепятственно ускакать? На эти вопросы определенных ответов нет. Известно только, что партизаны сумели захватить четырех солдат, а сам Сеславин, бросившись с дерева, скрутил унтер-офицера наполеоновской гвардии. Надо полагать, гвардеец яростно сопротивлялся — для гвардии отбирали очень рослых и сильных людей. Но Сеславин заткнул ему рот, связал, перекинул через седло и понесся к месту, назначенному для встречи с отрядом.
Соединившись, партизаны поскакали в главную квартиру. Мчались не разбирая луговин и болот, припав к дымящимся конским шеям.
Рухнул выстрел… Тени метнулись к дороге…
— Стой! Стой! Кто такие?
— Свои! Отряд капитана Сеславина,
Робкими огоньками замаячила деревушка. Послышались голоса, ржание лошадей. У околицы расхаживали часовые. Это было село Аристове, в котором квартировал недавно прибывший сюда, 6-й пехотный корпус генерала Дохтурова.
Сеславин ворвался в избу, где находился Дохтуров с офицерами. Доложил, что по приказанию Ермолова был в разведке и обнаружил неприятельскую армию на Боровской дороге, Всю армию полностью — с артиллерией, кавалерией, гвардией и обозом.
Дохтуров мерил его недоверчивым взглядом, Он обладал характером замкнутым, уравновешенным, лишенным всякой неосновательности и бравады. Полагаясь на его хладнокровие и мужество, Кутузов во время Бородинского сражения послал Дохтурова на место смертельно раненного Багратиона, И Дохтуров с честью оправдал надежды главнокомандующего.
Нынче же он был направлен к Фоминскому, чтобы атаковать Брусье. Но встретить здесь всю французскую армию и самого Наполеона… это казалось ему невероятным.
Дохтуров несколько скептически относился к удальцам партизанам. Признавая их полезность, он все-таки знал за ними склонность к излишнему молодечеству и рисовке.
— Ваше превосходительство, пошлите к светлейшему! От одного часа промедления зависит участь Отечества! — настаивал Сеславин.
Дохтуров понимал: если у Фоминского действительно оказалась вся французская армия, значит Кутузов еще не оповещен о том, что Наполеон ушел из Москвы, и французы могут беспрепятственно двигаться через территорию, не тронутую нашествием. Это создаст положение крайне нежелательное и может быть чревато тяжелыми последствиями для русской армии. И все-таки сомнения его не оставляли. Ох, уж этот пылкий, как юноша, лихой капитан! Дохтуров никак не желал ему поверить; известие Сеславина представлялось ему заблуждением.
— Если мое донесение фальшиво, прикажите меня расстрелять! — в бешенстве вскричал Сеславин.
- Я не могу верить вам на слово. Мне нужны более основа* тельные доказательства, — отрезал Дохтуров.
Круто повернувшись, Сеславин вышел из избы. Ночь была непроглядная, набухшая промозглой октябрьской сыростью. На биваке, за дворами, горели костры.
— Что кони? — спросил Сеславин своего казака.
— Бог милостив, отдышались.
Подавив в душе возмущение несправедливым, как он считал, недоверием генерала, Сеславин приказал привести пленных.
Когда пленные французы предстали перед Дохтуровым, и он услышал, каким образом они доставлены, суровый генерал, повидавший всякое и побывавший во многих опасных передрягах, искренне поразился геройству Сеславина и его удальцов.
Французы подтвердили донесение Сеславина. Все еще в нерешительности, Дохтуров послал за начальником штаба, тоже прибывшим в Аристово. Ермолов с английским генералом Вильсоном, состоявшим при штабе русской армии и штабными офицерами явились в приподнятом настроении. Узнав подробности, они поздравили Сеславина со славным «делом», имеющим огромное значение для дальнейших действий русской армии. Посыпались вопросы, похвалы, изумленные восклицания.
— Вы совершили подвиг, капитан, — сказал Вильсон, — и достойны самых высоких наград… Но вы устали… Могу предложить вам охапку соломы…
Но Сеславин отказался от отдыха. Подкрепившись стаканом рома и сухарем, он вернулся к своему отряду: нужно было проследить за движением неприятеля.
Тем временем Дохтуров и Ермолов срочно направили к Кутузову подполковника Болговского.
За полночь Болговский приехал в Леташевку, где располагались основные русские силы. Разбудили дежурного генерала Коновницына, потом барона Толя.
Они пришли к Кутузову и попросили разбудить главнокомандующего. Адъютант зажег свечу. Увидев заляпанного грязью посланца, Толя и Коновницына, Кутузов приказал адъютанту набросить ему на плечи мундир.
Болговский кратко сообщил об уходе Наполеона из Москвы и протянул донесение Дохтурова,
— Благодарю тебя, господи! — сказал Кутузов, — Спасена Россия.
12 октября русская армия спешно выступила на перехват армии Наполеона, В составе русской армии уже насчитывалось до 100 тысяч человек, 10 тысяч казаков подоспели о Дона, Из Калужской и других ближних губерний везли всевозможные припасы.
С рассветом генерал Дохтуров начал наступление на Малоярославец, занятый французами, На улицах завязался яростный рукопашный бой, После семи часов беспрерывных атак, после того как Малоярославец несколько раз переходил из рук в руки, подошла русская армия во главе с Кутузовым. Сражение было упорным и жестоким, Обе стороны потеряли по 5 тысяч человек убитыми и тяжелоранеными…
Наполеон удержал за собой Малоярославец, превращенный в дымящиеся развалины; Кутузов преградил Калужскую дорогу. Объезжая свои позиции, Наполеон был в нерешительности. В этот день казаки атамана Платова едва не взяли императора в плен, ему чудом удалось ускакать.
Не надеясь пробиться по Калужской дороге, Наполеон с гвардией покинул войско и 14 октября стал быстро отступать по старой Смоленской дороге. Остальная армия двинулась за ним. План Кутузова, который он обдумывал еще до Бородина, начал осуществляться.
За отступающей «великой армией» бросились казачьи войска и авангард генерала Милорадовича. Растянувшееся на многие версты полчище преследовали и уничтожали партизанские отряды Давыдова, Орлова-Денисова, Кайсарова, Кудашова, Фигнера и Йвелавина.
Донесение Сеславина дало русской армии возможность вовремя перехватить Наполеона у Малоярославца и не допустить его на Калужскую дорогу. Денис Давыдов, славный герой Отечественной войны, сам совершивший немало подвигов, говорил! «Извещением Сеславина решилась участь России». Впоследствии один из наполеоновских историков, граф Сегюр, разбирая обстоятельства войны 12-го года, со вздохом вынужденного правдолюбия признавал: «Здесь (под Малоярославцем. — В.П.) остановилось завоевание вселенной, исчезли плоды двадцатилетних побед и началось разрушение всего, что думал создать Наполеон».
Сеславин всю жизнь гордился этим прославившим его делом и в своих записках выразился без лицемерной скромности, со свойственной его стилю патетикой: «Неприятель предупрежден под Малоярославцем, французы истреблены, Россия спасена, Европа освобождена, и мир всеобщий есть следствие сего возможного открытия».
Во время дальнейших военных действий против отступающей французской армии Сеславин проявил себя одним из самых деятельных, самых неутомимых и дерзких партизанских командиров. Кроме того, он обладал несомненным дарованием стратега. Тщательно обдумывая последствия совершаемых его отрядом рейдов в тыл неприятеля, он не просто выполнял поручения главнокомандующего, но старался согласовать свои действия с теми Общими, важными в военном отношении целями, которым следовала вся русская армия.
Помня о Бородине, Малоярославце, предвидя будущие сражения, Кутузов берег армию. Его упрекали в нерешительности, в преступной медлительности, писали возмущенные письма государю. Но старый фельдмаршал оставался непоколебим. «Все это развалится и без меня», — говорил он и предоставлял партизанам уничтожение голодающей и замерзающей толпы захватчиков.
Французов настигали всюду, стоило им немного зазеваться, потерять осторожность, отдалиться хоть на версту от основных сил. «Дубина народного гнева», размахнувшись, обрушивалась на врага и — ни пощады, ни покоя не было ему ни ночью, ни днём. Французская армия ежедневно теряла сотни солдат и офицеров, уничтоженных или взятых в плен партизанами.
Следуя за неприятелем, Сеславин впереди русского авангарда подошел к Вязьме,
Накануне Вязьма была занята французами. Наполеон с гвардией прошел город насквозь, оставив в арьергарде, корпус маршала Нея. В Вязьме стояли также корпуса вице-короля Евгения Богарнэ и князя Понятовского; рядом, за селом Федоровским, скопились огромные обозы, которые конвоировал корпус маршала Даву.
Ермолов с казаками и артиллерией атаковал корпус Даву. Русский авангард под командованием Милорадовича ударил на корпус Нея. Ввязались в сражение войска вице-короля и поляки Понятовского. На помощь Милорадовичу прибыли дивизии генерала Олсуфьева и немецкого принца Евгения Вюртембергского, сражавшегося в русской армии против Наполеона. Разгорелся ожесточенный бой, длившийся с переменным успехом.
Не выдержав казачьей атаки, Даву бросил обозы и отошел за Вязьму, неся большие потери. Попятились к городу, отстреливаясь и отбиваясь от наседавших русских кавалеристов, остальные французские войска.
Вечером 21 октября к кавалерии Милорадовича, Платова и Ермолова присоединились два пехотных полка — Белозерский и Перновский. Ожидалось, что наутро французы снова выйдут навстречу русской армии, попытаются отбить обоз.
22 октября, посовещавшись с командиром передового Пернов-ского полка, Сеславин на своем стройном черкесском жеребце, въехал в занятый неприятелем город. Он увидел на улицах панику и смятение. Французы, торопясь, покидали Вязьму, поджигали дома, на скорую руку грабили имущество жителей. Основные части неприятельской армии уже ушли, в городе оставался арьергард Нея.
На Сеславина довольно долго не обращали внимания, хотя он даже не прикрыл плащом свой конноартиллерийский гвардейский мундир. Наконец заметили русского офицера, дерзко разъезжавшего между отступающими колоннами. За ним погнались, раздалось несколько выстрелов.
Сеславин стремительно проскакал через город, не получив ни одной царапины, выехал в поле и стал недосягаем для французских пуль. Там он снял фуражку и принялся размахивать ею и белым платком.
По этому условному знаку командир Перновекого полка повел солдат к Вязьме. За ним с барабанным боем и развернутыми заменами ринулся Белозерский полк. Обнажив сабли, помчалась кавалерия. Солдаты кричали, подходя к Сеславину: «Вот наш Егорий Храбрый на белом коне!» Наверное, «черкес» Сеславина был светло-серой, почти белой масти. (В записках Сеславин упоминает о своем любимом сером «черкесе». — В.П.) Прославленный партизан казался неуязвимым, настолько удивительно было его презрение к смерти. Его появление перед строем воодушевило солдат.
Впереди Перновского полка Сеславин ворвался в Вязьму, Рукопашная схватка, по рассказам ее участников, превратилась в жесточайшую кровавую резню. По улицам, заваленным трупами, с трудом проезжали кавалеристы. В горячке боя Сеславин долго не придавал значения пропитавшей рукав крови. Он опять получил ранение.
Французы потеряли под Вязьмой 4 тысячи убитыми и ранеными; потери русских — 1800 человек.
С 26 октября начались снежные вьюги, морозы усилились, дороги стали труднопроходимыми. Голодная, замерзающая «великая армия» Наполеона представляла собой жалкое зрелище. Сотни французских солдат оставались на месте стоянок, не находя сил продолжать путь. Многие падали во время похода, вся Смоленская дорога была устлана трупами. Французы жарили на кострах конину, были случаи, когда доходило и до людоедства Горькой усмешкой поминали наполеоновские гвардейцы свое вступление в Россию: уверенные в скорой победе бравые солдаты, перекидываясь остротами и восклицая восторженно: «Да здравствует император!», в лакированных штиблетах, белых крагах и перчатках шли завоевывать варварскую страну, чтобы насадить в ней европейскую цивилизацию и порядок. Теперь их засыпали снега под тоскливый и бесконечный вой метели.
Преследуя неприятеля, партизанские отряды Давыдова, Фигнера и Сеславина соединились у села Ляхова Смоленской губернии.
Давыдов узнал; от своих лазутчиков, что в Ляхове находится корпус генерала Ожеро. Соединенные отряды партизан составили только 1200 кавалеристов, 80 егерей (стрелков) и четыре пушки. Послали гонца к стоявшему неподалеку партизанскому генералу Орлову-Денисову, просили оказать помощь и возглавить предстоящее дело,
28 октября началось сражение при Ляхове, В стрелковые цепи стали егери и спешенные казаки. Кавалерия Ожеро вырвалась из села и, разворачиваясь по заснеженному полю, помчалась на русских стрелков, Сеславин немедленно приказал ахтырским гусарам ударить с фланга. Атака французов была сорвана. Гусары смяли их и загнали в овраг, где кавалеристы Ожеро увязли в трясине. Орудия под непосредственной командой Сеславина продолжали палить картечью. Также успешно действовали отряды Давыдова, Фигнера и Орлова-Днисова. Они окружили село, и генерал Ожеро не нашел другого выхода как сдаться.
Кутузов писал императору Александру по поводу сражения при Ляхове: «В первый раз в продолжение нынешней кампании неприятельский корпус положил перед нами оружие». За умелое командование кавалеристами и артиллерией Сеславин был произведен в полковники.
Наполеон рассчитывал перезимовать в Смоленске, но провиантом, найденным в городе, смогли обеспечить только гвардию. Остальных солдат даже не подпустили к заставам. Вспыхнул бунт. Солдаты отказывались подчиняться офицерам. Начался грабеж провиантских складов,
Через четыре дня Наполеон ушел из разоренного Смоленска и продолжил путь по старой Смоленской дороге.
Совершая рейд вдоль отступающих неприятельских колонн, Сеславин в очередной раз берет «языка» и отсылает его в штаб. Одновременно с доставкой пленного он пишет Кутузову смелое письмо, позволяя себе упрекать штабных генералов в плохом знании местности и неумелом преследовании врага. Сеславин предлагает Кутузову план быстрого и окончательного разгрома французской армии.
План Сеславина состоял в следующем: часть русской армии должна быть направлена по проселочной дороге к селу Дубровино на Днепре, то есть наперерез Наполеону, который, по мнению Сеславина, должен был придти именно туда. (Как показали дальнейшие события, Сеславин оказался прав: Наполеон действительно пришел в Дубровно. — В.П.). К этому месту Сеславин предлагал выдвинуть и основные русские силы: частично — по столбовой дороге, преследуя неприятеля, частично — атакуя его с флангов, и здесь, на переправе, покончить с Наполеоном, которому уйти из тупика было некуда.
Письмо написано ясным и лаконичным языком опытного боевого командира; свое предложение Сеславин подтверждает сведениями из перехваченных французских депеш.
Однако Кутузов предложение Сеславина отклонил, предпочитая ждать дальнейшего разложения неприятельской армии. Кроме того, в штабе главнокомандующего у Сеславина обнаружились недоброжелатели в генеральских эполетах. Они считали оскорбительным для себя следовать указаниям новоиспеченного полковника, привыкшего, по их понятию, нападать на обозы, прыгать с дерева на головы французов, скакать и стрелять, а не составлять глубокомысленные диспозиции. Они оговаривали сеславинские планы как скороспелые и наивные, раздражались, насмешничали, даже обращались к каким-то сановным лицам из окружения императора Александра.
А Сеславин продолжал разведку, бесстрашно маневрируя среди французских частей, растянувшихся по дороге до города Красного, где остановился Наполеон. Срочно посылается донесение Кутузову: «Поспешайте, ради бога, на Красное, неприятель тянется от Смоленска — мы отрежем несколько корпусов».
Кутузов направил под Красный Милорадовича и Ермолова, которые преградили путь Даву и Нею. Началось длительное и ожесточенное сражение, в котором французы потерпели поражение. Но гвардия Наполеона и корпус маршала Нея сражались с обычным мужеством и, неся огромные потери, отказывались сдаваться. Другие войска, среди которых было много раненых и больных, не выдержали орудийного огня, штыковых атак и, нападений казаков Платова.
Под Красным было захвачено 228 пушек, убито и ранено 6 тысяч французских солдат, взято в плен 20 тысяч, причем 5 тысяч французов добровольно сдались генералу Раевскому. В этих боях, доблестно бросаясь в кавалерийские атаки, участвовал и полковник Сеславин.
Едва отгремела канонада над Красным, а Сеславин 8 ноября уже доносит на главную квартиру: «Уведомляю в третий раз, что неприятельское депо (запас провианта. — В.П.) находится еще в Горках (Могилевской губернии. — В.П.)… Пришлите пехоты, кавалерии и конной артиллерии, и депо сей в наших руках».
Переправившись через Днепр, Сеславин поскакал к Борисову на реке Березине. Ему было поручено открыть сообщение между Дунайской армией, подходившей с юга под командованием адмирала Чичагова, и приближавшимся с севера 1-м корпусом графа Витгенштейна.
Адмирал Чичагов занял Борисов, где находилась переправа через Березину. Однако корпус генерала Удино с отвагой отчаянья бросился к переправе и вытеснил русских из Борисова. Отходя, Чичагов приказал сжечь мост.
Тем временем отряд Сеславина мчался вперед и 15 ноября столкнулся с союзниками французов, польскими кавалеристами графа Тышкевича. После ожесточенной рубки половина их была уничтожена, другая половина сдалась в плен. Сеславин еще не раз попадал в жаркие стычки с рыскавшими по округе отрядами неприятеля. Наконец ему удалось встретить авангард Витгенштейна. Он устанавливает сообщение между ним и Чичаговым. Кутузов рассчитывал использовать их взаимодействие и не дать основным силам французов перейти Березину. Как бы вспомнив предложение Сеславина перед переправой через Днепр, главнокомандующий надеялся на Березине завершить разгром наполеоновских войск,
Однако адмирал Чичагов в решительный момент недостаточно мощно атаковал Нея, в перемещении Дунайской армии не было необходимой подвижности. Отряды Ермолова и Платова бились с неприятелем на левом берегу реки, ожидая помощи Витгенштейна. Но Витгенштейн из самолюбия (в чем его потом обвинил Кутузов) и нежелания подчиняться Чичагову изобретал множество предлогов для оправдания своей медлительности. Его артиллерия обстреляла лишь хвосты уходящих французских колонн.
Несмотря на гибель 12 тысяч убитых и утонувших, несмотря на то что 20 тысяч солдат сдались в плен, армия Наполеона перешла Березину.
Получив подкрепление от адмирала Чичагова, Сеславин молниеносным ударом выбил из Борисова остатки неприятельских войск.
Победа была решительная. Но казачий генерал Денисов, уничтожив в окрестностях Борисова несколько неприятельских отрядов, не долго думая, приписал взятие города себе. Подобные недоразумения случались из-за путаницы и разобщенности действий некоторых командиров. Поверив своему генералу, атаман Платов послал об этом рапорт Кутузову.
Сеславин тоже обратился к главнокомандующему с требованием восстановить истину. Начались штабные интриги. Против него исподволь объединялись чванливые карьеристы; им давно досаждала громкая известность Сеславина в армии и кругах, близких двору. Сеславин не желал уступать чести взятия Борисова не из честолюбия или корысти, но полагая недопустимым умаление заслуг бесстрашно бившихся вместе с ним солдат и офицеров и особенно тех, кто сложил головы в этом бою.
За Сеславина вступился адмирал Чичагов, который наблюдал штурм Борисова. Поддержал своего давнего любимца и начальник главной квартиры генерал Ермолов. В конце концов правда оказалась на стороне Сеславина. За Борисов он получил почетное звание флигель-адъютанта.
Слава его представлялась многим невероятной, да и сам он казался не человеком, а легендой, преувеличением, собирательным образом бесшабашно-лихого, неустрашимого партизана. Среди солдат передавались рассказы, в которых действительные его подвиги перемежались с вымышленными. Сеславину приписывались сверхчеловеческие возможности, объясняемые чудесной помощью святого Георгия Победоносца, а иной раз — и волшебным заклятьем неизвестного колдуна из Ржевского уезда. Забывали — даже в среде образованных военных — его трезвый ум, боевой опыт, ошеломляющую энергию и спартанскую выносливость.
Но Сеславин не думал о славе, чинах и наградах. Он пребывал в состоянии высокого душевного подъема, в самоотверженном и неустанном стремлений принести возможно большую пользу Отечеству,
Вместе с авангардом адмирала Чичагова Сеславин продолжал преследовать бегущих захватчиков. Французы уже не в состоянии были оказывать организованное Сопротивление партизанам. Ударили сильные морозы, окончательно сломившие обессиленное войско Наполеона.
Ночью 23 ноября Сеславин ворвался в занятое французами местечко Ошмяны. Развернув пушки, поставленные на полозья саней, партизаны открыли огонь по лагерю неприятеля.
Верхом на пляшущем скакуне Сеславин управлял боем.
Вот гусары и казаки с криком и гиканьем поскакали во тьму; раздается треск французских ружей, слышатся резкие возгласы команды… Вдоль дороги на Вильно шевелится, колышется огромное черное чудовище — выстраивается неприятельская пехота… Сеславинские пушки продолжают торопливо стрелять… За толкущейся во мраке колонной мелькают факелы, повозки, всадники…
Если бы не тьма, Сеславин мог бы увидеть Наполеона, в разгар боя въехавшего в Ошмяны. А император, мрачно кутавшийся в польский кунтуш на соболях, не предполагал, конечно, что неподалеку стреляет в его солдат русский офицер, который по странному стечению обстоятельств или, скорее, по приговору истории, неоднократно нарушал его стратегические расчеты.
27 ноября на плечах французской кавалерии отряд Сеславина ворвался в Вильно. Партизаны яростно бились с превосходящими силами французов, пока не подоспел отряд генерала Ланского. Сеславин захватил шесть пушек и знамя. Вместе с кавалерией Ланского он третий раз бросился в атаку… В это мгновение пуля пробила ему левое плечо, раздробив кость.
Казармы и госпитали Вильно были переполнены ранеными, больными, обмороженными, умирающими французами. Мюрат, король неаполитанский, ускакал с остатками кавалерии. Незадолго до этого уехал и сам император. Заключив окончательно, что война в России проиграна, Наполеон бросил своих солдат и не только солдат. Огромный обоз, все пушки, награбленную добычу, императорскую казну, множество важных документов из императорской канцелярии, а также станок для печатания фальшивых ассигнаций, которыми предполагалось наводнить Россию.
После взятия русскими Вильно французской армии практически не существовало. Кое-где брели разрозненные, почти не боеспособные отряды голодных оборванцев.
Русские солдаты и офицеры тоже переносили тяжелые лишения, многие обморозились, голодали, много было больных и раненых. При таких условиях, с серьезным ранением, полученным Сеславиным под Вильно, ничего не стоило пропасть. Но его спасла забота партизан, товарищей по оружию; они добром отплатили ему за его сердечное отношение к простым солдатам и казакам, за его невиданное геройство и великую самоотверженность.
Находясь в лазарете и извещая об этом дежурного по главной квартире генерала Коновницына, Сеславин писал: «…его светлости рекомендую весь мой отряд, который во всех делах от Москвы до Вильно окрылялся рвением к общей пользе и не жалел крови за Отечество».
За подвиги в Отечественной войне Сеславин был награжден золотой саблей и назначен командиром Сумского гусарского полка. Только теперь он расстался с конноартиллерийским мундиром и надел ментик и доломан.
По отзывам сослуживцев, Сеславин проявил себя заботливым полковым командиром. Он изыскивает дополнительные средства на покупку запасных лошадей, беспокоится о продовольствия и фураже, входит во все мелочи полкового хозяйства.
Поход 1813 года складывался из триумфов и неудач, из малых и больших сражений, где русская армия по-прежнему выказывала волю к победе, неустрашимость, стойкость, а по отношению к мирному населению сдержанность и дружелюбие. Сумской гусарский полк входил в корпус графа Витгенштейна, назначенного после смерти Кутузова главнокомандующим.
Особенной храбростью Сеславин отличился в трехдневном сражении при Лейпциге, которое называли «битвой народов». Французская армия была разгромлена; союзники взяли в плен 37 тысяч солдат и офицеров, 22 генерала и захватили 300 пушек. Всю тяжесть боя вынесли русские войска, они сдержали ярость атак наполеоновской армии, сумели выстоять и победить.
В лейпцигской битве Сеславин участвовал уже будучи в чине генерал-майора.
Как и во время Отечественной войны, Сеславину поручалось сообщение между армиями, захват важных оборонительных пунктов и дорог; как прежде, он находился в передовых отрядах и своими донесениями способствовал успешному движению союзных войск. Он участвовал в многочисленных кавалерийских стычках, в сражениях при Бриенне, Ла-Ротьере, Арси-сюр-Об.
В отдельных случаях Наполеон еще одерживал победы, благодаря топтанию на месте и грубым ошибкам прусского фельдмаршала Блюхера и командующего австрийской армией князя Шварценберга. Они никак не могли отвыкнуть от робости перед былым могуществом Наполеона.
После боя при Арси, где благодаря упорству и самоотверженности русских солдат французы отступили с большими потерями, император Александр, схватившись за голову холеной рукой, сокрушенно воскликнул:
— Эти австрийцы сделали мне много седых волос!
Стоявший позади Ермолов поморщился: царская тирада походила на перевод с немецкого.
В штабе союзных армий шли споры — брать ли прежде всего Париж и требовать капитуляции или преследовать Наполеона и добиться его низложения. Стороны никак не могли прийти к согласию.
А Сеславин с отрядом кавалерии и конной артиллерии рассеял французов по берегам Орлеанского канала, соединявшего Сену с Луарой, потопил грузовые суда и взорвал шлюзы. Захватив канал, Сеславин пресек сообщение между частями французской армии и лишил Париж подвоза продовольствия. Он хотел поставить столицу наполеоновской империи в безвыходное положение и заставить французское командование пойти на капитуляцию. По его сведениям, во французских высших кругах назревало недовольство Наполеоном, да и парижане казались склонными избавиться от него. Обыватели и дельцы всегда надеются на сохранение своего благополучия при смене правительства.
Сеславин считал, что любезничать о врагом, если он не сдается, нет оснований, ему было жаль крови русских солдат. Блокировав Орлеанский канал, Сеславин послал письмо государю с подробным изложением своего плана.
Письмо Сеславина императору передал барон Толь. При этом присутствовали два австрийских генерала, Барклай-де-Толли, сменивший на посту главнокомандующего русской армии графа Витгенштейна, Ермолов и Дибич.
— Это очень важная депеша, — сказал Александр и стал читать про себя донесение партизана. Усмехнувшись, он поднялся с раскладного кресла, медленно прошелся. Все почтительно следили за ним. Ермолов неожиданно заметил, что несмотря на походные условия, Александр располнел: фалды его мундира распирало, как у переодетой женщины.
Император пересказал содержание пакета по-немецки. «О, о!» — воскликнули с кислым видом австрийские генералы. Им совсем не улыбалось бесспорное первенство русских при капитуляции Франции.
— Наш Сеславин молодец и герой, но… Париж — столица мира, и к тому же… — Император будто в раздумье, склонил голову, выставив заметно ползущую со лба лысину, и произнес: — Я веду войну с Наполеоном, а не с французами, и потому, приказываю восстановить шлюзы на Орлеанском канале.
Получив ответ, Сеславин понял, что царь счел наилучшим предстать перед европейскими дворами в образе кроткого монарха, исполненного христианских добродетелей.
Но Наполеон не желал капитулировать. Вой продолжались, тысячи русских солдат гибли на полях Франции.
13 марта произошло кавалерийское сражение с корпусами маршалов Мармона и Мортье при Ла-Фер-Шампенуазе. Сражение длилось с переменным успехом. Сеславин бился вместе со своими гусарами, врезавшись в каре бешено сопротивлявшихся французов.
Не выдержав натиска, наполеоновская конница обратилась в паническое бегство, за ними побежали и пехотные колонны. Гусары преследовали врагов.
Военные историки того времени писали, что сражение при Фер-Шампенуазе, во всяком случае в моральном отношении, решило участь Парижа. Французы потеряли 11 тысяч человек и 75 орудий, 3 тысячи сдались в плен.
19 марта 1814 года русские войска вступили в Париж. Маршируя по улицам французской столицы, солдаты говорили: «Пришлось батюшке Парижу поплатиться за матушку Москву». 25 марта Наполеон подписал отречение от престола и выехал на остров Эльбу.
Под стенами Парижа и закончился боевой путь Сеславина. Около десяти лет он находился в действующей армии; за последние три года почти не было сражения, в котором он не участвовал бы и не отличился.
Денис Давыдов писал о Сеславине: «К военным качествам Фигнера он присоединял строжайшую нравственность и изящное благородство чувств и мыслей. В личной же храбрости не подлежит никакому сомнению: он — Ахилл, а тот — Улисс». Фигнер представлялся Давыдову не всегда безупречным с нравственной стороны, и потому отождествляется с хитроумным Одиссеем. Многие современники, отдавая должное храбрости и боевым достоинствам Фигнера, упрекали его за жестокость к пленным французам. Но Сеславин, не уступая Фигнеру в дерзкой предприимчивости и неукротимой энергии, в обращении с пленными был всегда снисходителен, даже мягок, несмотря на то, что французы расстреливали партизан, если они попадались им в руки.
Заслуги Сеславина высоко ценили Кутузов, Барклай-де-Толли, Ермолов, Витгенштейн, Чичагов. Его любили солдаты и казаки, воевавшие с ним в конной артиллерии, в партизанском отряде и позже — в Сумском гусарском полку, любили не только за храбрость, за его блестящие подвиги, но и за то, что он умел быть родным для них человеком, заботился об их пище, снаряжении, быте, думал над тем, как избежать в бою лишних жертв, хотя себя не щадил.
Знаменитый партизан пользовался громкой известностью у своих современников и благодарных его памяти потомков.
На портрете художника Матюшкина изображен человек в расцвете молодости; чрезвычайно привлекательное, красивое, мужественное лицо, курчавые русые волосы, лихо подкрученные усы, пристальный взгляд больших выразительных глаз; во всем облике ощущение сдержанного порыва, огромной энергии. Он изображен в гусарском мундире с орденами Георгия и Владимира и своим юношеским «мальтийским» крестиком. Под портретом написано: «Храбрый генерал-майор Сеславин, командир Сумского гусарского полка, отличившийся в достопамятнейшем походе 1812 года партизанскими, делами. Он первый известил г-на главнокомандующего армиями, о намерении неприятеля идти из Москвы в Калугу и тем содействовал предупреждению его под Малоярославцем, которое имело следствием постыдную и гибельную для французов ретираду».
На этом можно было бы закончить описание пути прославленного партизана. Но Сеславин после окончания войны с Наполеоном прожил еще долгую, своеобразно сложившуюся жизнь, в течение которой он при разных обстоятельствах по-прежнему ярко проявлял свой удивительный характер и незаурядный ум.
Заключив мир в Париже, русские войска походным порядком возвратились на Родину. Вернулся домой и генерал-майор Сеславин. О первых послевоенных годах его жизни трудно сказать что-нибудь определенное. Надо полагать, это был триумф, обожание, восторженное признание его заслуг, восхваление его подвигоз, однако… В одном из писем, написанных им впоследствии своему давнему знакомому и покровителю, генерал-адъютанту графу П.А. Толстому, говорится о неприятностях, отравлявших его существование, о врагах, старавшихся очернить его в глазах царя; Сеславин вынужден защищаться от обвинений в «развратной жизни» и жаловаться на недостаток средств.
Гордый своими подвигами, прямой и не очень сдержанный, он, как видно, скоро набил оскомину у тех, кто окружал царя, тем более что постепенно набирали силу вельможи типа небезызвестного Нессельроде.
Жалобы Сеславина не случайны; в них не только личная обида, но как будто общий тон разочарования, возникшего среди возвратившихся домой офицеров. Армия ждала другого отношения к себе; многих оскорбляло то обстоятельство, что русский народ, героически боровшийся против захватчиков, остается в крепостной зависимости, что солдаты, с беззаветной отвагой бросавшиеся в огонь сражений, оказались по-прежнему в положении бессловесных и бесправных существ. Образованное дворянство, надеявшееся на политическое влияние, на народное просвещение и общее благоденствие, убедилось в тщетности своих надежд. Идеи Сен-Симона и Лагарпа, книги Руссо возбуждали стремление к независимости и жажду справедливости.
Думается, Сеславин тоже переживал горечь утерянных надежд, его охватывало возмущение при мысли о неблагодарности императора Александра. Через несколько лет он будет писать тому же генерал-адъютанту Толстому: «… я просил Его величество спасти честь генерала, которому он некоторым образом обязан (ежели вспомнить Мало-Ярославец и последствия оного) и которого кровь для чести Отечества истекала из восьми ран». Здесь нет и тени верноподданнического смирения. Сеславин обращается к царю с просьбой позволить ему выехать за границу, чтобы залечить раны, полученные в боях. Лечение действительно необходимо ему, Но вместе с тем он ищет выхода для своей неуёмной энергии; опытный разведчик назначает себе задание, выполнение которого принесет, по его мнению, большую пользу России.
Разрешив Сеславину ехать на воды, Александр сказал ему с видом чрезвычайного благодушия и доброжелательства:
— Я никогда не забуду твоей службы. Если будешь иметь нужду — пиши прямо ко мне, уведомляя о своем здоровье. Требуй от меня, чего тебе надо.
Он дал понять беспокойному герою, что берется щедро оплачивать его расходы в заграничном путешествии.
Но в приведенном выше письме Сеславин описывает безвыходное положение, в котором он оказался из-за мучительной нужды и безденежья. Субсидии из России запаздывали на месяцы или не приходили вовсе. Не получая ответа от государя, он обращается к близким ему людям. Он рассказывает, что двадцать семь дней сидел без обеда и питался одним чаем, что не мог заплатить лекарю за операцию и несколько месяцев не платил за квартиру. «Один только инстинкт самосохранения, как говорит Руссо, внушил мне средство, которое меня спасло», — с горьким юмором заканчивает свои сетования Сеславин.
В Барреже, на юге Франции, у подножия раскаленных зноем Пиренеев, Сеславин долго лечился. Семь ран почти не беспокоили, но восьмая — где была раздроблена кость — время от времени открывалась и причиняла ему страдания.
1818 год застает его в Швейцарии. Женева показалась ему чересчур шумной: здесь слишком много английских и немецких дам с мужьями, детьми, гувернантками и лакеями. Разноязыкий говор, натянутая благопристойность, курортные сплетни утомили Сеславина. Он предпочитал одиночество и близость снеговых вершин. Неподалеку от Лозанны он снял мызу и здесь, в горах, провел лето.
Проезжая через Францию, он вспоминал недавние сражения! Бриенн, Ла-Ротьер, Арси, Фер-Шампенуаз… В ушах снова гудела канонада, раздавались звуки кавалерийских атак — ржание лошадей, лязг клинков, неистовый топот, тысячи криков и стонов отчаянья, боли, ужаса смерти…
Желая быть полезным России, Сеславин добровольно берет на себя обязанности разведчика — выполняет задание, назначенное самому себе. Исколесив Францию, опытным глазом осматривает крепости, переправы через реки, арсеналы, морские порты.
Из своей мызы под Лозанной он начинает совершенствовать навык восхождения в горы. У него было непреодолимое желание сравнить три пути в Альпах: первый — великого полководца древности Ганнибала (его переход через заснеженный перевал с огромной армией, конницей и боевыми слонами, совершенный с изумительным искусством и быстротой, вызвал удивление изучавшего военную историю Наполеона); стремительный бросок самого Бонапарта, начинавшего тогда свои завоевания и прошедшего в Италию узкими губительными ущельями близ пика Сен-Бернар; наконец, третий, самый опасный, поразительный по отваге и сверхчеловеческому напряжению — путь Суворова.
Вскоре Сеславин разыскал местного проводника — крепкого парня, не раз водившего в горы иностранцев.
Проводник разбудил его перед рассветом. Звезды уплывали в глубины Вселенной. Горные пики из фиолетовых превращались в пурпуровые, потом засверкали и заискрились, будто залитые расплавленным серебром. Чистейший ледяной воздух наполнял грудь, возбуждая стремление прийти к цели, несмотря ни на какие трудности и опасности. От Мартиньи они прошли через Большой Сен-Бернар в Аосте, оттуда, через Малый Сен-Бернар в Италию — в Пьемонт и через Мутию, Мон-Блан возвратились в Мартиньи, сделав 66 французских миль (260 верст) за 5 дней на высоте от 10 до 11 тысяч футов в вечных альпийских снегах.
В дороге несколько раз открывалась рана. Проводник перевязывал ее, но делал это грубо и неумело. Иногда боль становилась нестерпимой. Сеславин не в силах был продолжить поход; приходилось по нескольку часов лежать в хижине или у костра на снегу, ждать, пока спадет жар и боль утихнет. И все-таки он продолжал задуманный путь.
Отдохнув в Бриге, он дошел с проводником до Айроло, где Суворов разбил французов, и начал переход через Сен-Готард.
Это был титанически трудный поход.
Крутые, обрывистые скалы, петлявшая между ними тропинка над самым краем пропасти, куда с шорохом осыпались из-под ног снежные комья и, звонко отламываясь, падали осколки льда. Гранитные глыбы и наплывы рыхлого снега могли в любую минуту от резкого звука рухнуть и превратиться в лавину. Каким же чудом удалось суворовским полкам пройти мимо оледенелых обрывов и гибельных круч?! Но ведь прошли же, прошли! И может быть, здесь, у этого камня останавливался на своей казачьей лошадке и маленький старик с седым хохолком на темени. Может быть, здесь и сказал он солдатам: «Где олень пройдет, там и русский солдат пройдет; а где олень не пройдет, там русский солдат пройдет».
Сеславин добрался до Чортова моста: узкой каменной перемычке над бездной. Отступая, французы взорвали ее, но Суворов приказал разобрать горную хижину и связать бревна офицерскими шарфами.
Сеславин пошел дальше, через перевал Фурка до истоков Роны и Рейна, потом повернул назад.
На обратном пути через Чортов мост поскользнулся и чуть не сорвался в пропасть, но, уцепившись руками за ледяной карниз, сумел выбраться с помощью проводника в безопасное место.
За две недели Сеславин прошел 170 верст. Местные жители, опытные альпийские горцы, не могли в это поверить. Они собирались группами, чтобы взглянуть на «безумного» русского, бешено карабкающегося по горам и почти бегающего над пропастями по ледяным тропинкам.
Следуя по пути Бонапарта, Сеславин спустился в благодатную долину Ломбардии. Буквально не переводя духа, он едет из Милана в Брешию, оттуда в Кастельнуово, потом в Верону и Ваченду. Затем следуют Мантуя, Кремона, еще несколько небольших городков и, наконец, Генуя. И всюду Сеславин прежде всего осматривает места сражений и передвижений суворовских войск во Бремя победоносного «италийского» похода.
Из Генуи Сеславин морем отправляется в Ливорно, потом через Пизу едет во Флоренцию, Рим, Неаполь, где проводит короткую сырую зиму. Побывал он в Болонье, на Адриатике. Вернувшись на западное побережье, в Ливорно, на маленьком каботажном судне поплыл на север, во Францию.
Когда проплывали мимо острова Эльбы — места первого заключения Наполеона, откуда он бежал, чтобы на короткий срок снова стать властелином, — вспомнился хмурый осенний день, запруженная колоннами Воровская дорога, одинокая карета и у окна — непроницаемое, желтовато-бледное лицо человека в сером сюртуке и черной, низко надвинутой треуголке…
Неожиданно заревел ветер, поднялась буря; суденышко швыряло по воле волн, и пассажиры ждали неминуемой гибели. Коляска Сеславина, привязанная палубе, при сильном крене перевернулась через борт и исчезла в пучине. К счастью, скоро море успокоилось, тучи рассеялись, но Сеславин потерял все свое имущество и личный архив, который возил с собой. Погибла значительная часть его путевых записок, планы дорог и военных укреплений. (Биографы часто приводят это обстоятельство, сетуя на отсутствие документов, которые могли бы заполнить многие пробелы и неясности его жизни.)
Прибыв в Тулон, Сеславин расплатился с хозяином судна и посуху, цветущим солнечным побережьем отправился в Марсель.
Несколько месяцев он лечился на теплых водах, пока не кончились деньги. Почти с пустым кошельком приехал в Лион и здесь наконец-то получил 9 тысяч рублей, их переслал из Парижа граф Воронцов. В августе 1819 года Сеславин пишет из Марселя императору Александру, просит разрешить ему отправиться в Калькутту и оттуда через Дели, Агру, Аллага-Бату, Лагор, Кабул, Балк, Великую Бухарин), Самарканд, Хиву, Грег, Киргизские степи в Оренбург. «Путешествие сие, — указывает Сеславин, — могло бы, может быть, решить вопрос европейских политик: может ли Россия ввести оружие свое в ост-индийские английские владения… и уничтожить владычество англичан в Индии?»
На это путешествие в воинственные мусульманские страны, где свирепствовала в те годы фанатическая вражда к иноверцам, отважился бы только безумец или подвижник. Да Сеславин и был подвижник, великий патриот, неукротимый, бесстрашный воин. Он хотел быть «полезным Отечеству».
Но ответа от Александра Сеславин не получил.
Царь и вельможи сочли предложение бывшего партизана вмешательством в область внешней политики, а такое вмешательство представлялось им бесцеремонным и вредным.
Вспомним донесение Сеславина в ноябре 1812 года с предложением уничтожить армию Наполеона одним ударом при форсировании Днепра. План этот был отвергнут, хотя указания о передвижении французов были верны. Вспомним намерение Сеславина блокировать Париж и принудить французское командование капитулировать. Однако Александр предпочел проявить к врагу христианское милосердие, расплачиваясь кровью русских солдат.
И наконец факт налицо: через полстолетия после письма Сеславина по поводу разведки на Востоке, Россия вынуждена была вести тяжелую войну в Средней Азии, чтобы отдалить от своих юго-восточных границ угрозу экспансии англичан.
Из южной Франции Сеславин снова едет в Италию; из Италии через Австрию и Германию отправляется в Лондон, где, оставшись совсем без денег, попадает в бедственное положение. Обстановка сугубой меркантильности и чванливого высокомерия правящих классов Англии пришлась не по нраву Сеславину; политика колониальной империи вызывает у него вполне обоснованную неприязнь,
В 1821 году он пишет из Парижа царю и генерал-адъютанту Толстому. Снова и снова настойчиво напоминает о себе, о своих заслугах (что никогда не нравилось власть имущим особам), просит позволить ему возвратиться в Россию с тем, чтобы служить «или по гвардии, или по армии, или даже… по статской службе…». Ответа нет.
При обязательном ритуале верноподданнических заверений а письмах Сеславина явно просматривается глубокая обида и резкое раздражение.
Пишет он также брату Николаю и его молодой жене. Подробно рассказывает о своих путешествиях, завидует Николаю, ставшему отцом, мечтает поселиться в родном доме и тоже жениться. Желание создать семью крепнет в нем, он просит брата узнать и известить его — помолвлена ли с кем-нибудь младшая дочь графа Толстого. Как видно, он бы хотел породниться со своим покровителем и корреспондентом.
Сеславин спрашивает брата «существует ли еще Аракчеев» и какое влияние имеет он на царя. Аракчеев претендовал считаться выдающейся фигурой в Отечественной войне. Это приводит Сеславина в негодование. Аракчеев и цесаревич Константин Павлович были среди тех немногих недальновидных людей, что склоняли императора заключить мир с сидевшим в Москве Наполеоном. Барклай-де-Толли еще раньше удалил из армии цесаревича Константина. К Аракчееву же не скрывал презрения Михаил Илларионович Кутузов, и Сеславин вполне разделял чувства фельдмаршала к угрюмому временщику.
Письма Сеславина к родным нередко полны юмора. «Я никогда не сомневался в воздержанности твоей жизни… — говорит он намекая брату на какие-то „особые“ обстоятельства. — Ты описываешь, что чрез девять месяцев ровно твоя Соничка родила… Ежели это истино, то я должен надеяться, что моя жена будет рожать через 4,5 месяца».
К самой Софье Павловне любезный деверь обращается следующими строками: «Милая Софинька! Проехав Европу, смею esc уверить, что нет лучше народа русского, нет лучше места как Есемово, где бы я желал провести время в кругу милых сердцу моему».
Не дождавшись от царя обещания назначить ему достойную его заслуг и рвения службу, разуверившись в полезности своих разведывательных экспедиций, Сеславин вернулся на Родину. Через некоторое время по приезде он отправился во дворец и просил аудиенции; ему сказали, что государя нет в Петербурге. Сеславин уехал в Есемово.
Находясь многие годы за границей, Сеславин отдалился от тех участников Отечественной войны, которые составили немалую часть передовой, вольнолюбиво настроенной дворянской интеллигенции. Свободомыслие привело их к созданию тайных обществ. В тайные общества входили и герои Бородина, среди них: Трубецкой, Муравьев-Апостол, Лунин. Генерала Ермолова император назначил главнокомандующим на Кавказе — это была своего рода опала. К Ермолову отсылали таких неблагонадежных людей, как будущий посланник в Персии Грибоедов и литератор Кюхельбекер. На Ермолова — героя 12-го года, резавшего царю «правду-матку», поносившего лизоблюдов и «немчуру», с восторгом смотрела молодежь. Близким знакомым Пушкина, Чаадаева и многих будущих декабристов был Денис Давыдов.
В 13-м году в Германии погиб Фигнер. Но если бы Фигнер, с его хладнокровной энергией и высокой образованностью, с его независимым и жестким характером, остался жив… Вероятно предположить, что он оказался бы среди тех, кто сделал попытку изменить российскую действительность.
У нас нет никаких сведений о том, как воспринял Александр Никитич Сеславин день 14 декабря 1825 года. Известно, что до конца дней он жил в родовом отцовском селе, которое переименовал в Сеславино.
Семьи у него не было. Надо думать, генерал-адъютант Толстой под каким-нибудь благовидным предлогом отказал ему в руке своей дочери. Жил он замкнуто, не принимал никого, кроме самых близких родственников. Иногда гостил у двоюродного дяди, умного и почтенного старика, предводителя дворянства Ржевского уезда. Но стоило пожаловать кому-нибудь из окрестных помещиков с добрососедским визитом или по деловому вопросу, как Сеславин тотчас уезжал.
Его считали мизантропом. По слухам, поведение его было невежливым даже по отношению к дамам. Но письма Сеславина к жене брата Софье Павловне, а впоследствии и к своей любимой племяннице Марии Николаевне Огаревой — любезны, ласковы, задушевны. Ему претило общение с соседями-помещиками и их женами, раздражали меркантильные разговоры, уездные сплетня и неумеренное возлияние домашних наливок.
В 1827 году Сеславин ездил в Петербург, подавал прошение императору о принятии двух своих племянниц в Екатерининский институт благородных девиц. Не разобравшись толком в родстве девочек и знаменитого партизана, Николай велеречиво начертал на прошении: «Дочери Сеславина принадлежат государству — оне приняты». Так же была удовлетворена просьба о зачислении племянников в Пажеский корпус. Благонамеренные современники Сеславина превозносили снисходительность монарха к старому воину; впрочем, некоторые пожимали плечами — дело в том, что сам Сеславин не выражал восторга по поводу царской милости и принял ее как должное.
В старости его мучили раны. Однажды он сказал, что хотел быть похороненным в Малоярославце, под колонной, установленной в память о благоприятном переломе войны.
Умер Александр Никитич Сеславин 25 апреля 1858 года на 78 году жизни. Похоронен при приходской церкви погоста Никола-Сишки Ржевского уезда. Родственники поставили над могилой простой памятник с выбитыми на нем известными стихами Жуковского.
Незадолго до смерти Сеславин все мечтал отлить статую, которая изображала бы его на дереве, наблюдавшим за передвижением наполеоновских полчищ по Боровской дороге, он хотел поставить ее на том самом месте — в Четырех верстах от села Фоминского. Ему казалось, что об Отечественной войне, о героях 12-го года начинают забывать, что в скором времени никто не вспомнит и о нем.
Он ошибался, конечно. Россия никогда его не забудет.
Борис Костин ИЗ ЕДИНОЙ ЛЮБВИ К ОТЕЧЕСТВУ
I
Густая осенняя темнота с холодной, ознобной изморосью вынуждала разъезд двигаться медленно и часто останавливаться. Едва заметная лесная тропинка, по которой ехали всадники, становилась шириной то с наезженную дорогу, то исчезала совсем, и кони, тыкаясь мордами в густые еловые ветви, упрямились, не желая идти в чащу, и приходилось спешиваться, чтобы отыскать вдруг пропавшую дорогу.
— Ваш-бродие, кажись, огонек моргнул, — обратился к штабс-капитану Рябинину один из разведчиков.
— Где?
— Да вон, на том бугре, — указал он нагайкой в направлении, где только что заметил свет.
— Не вижу.
— Святой истинный крест, был, а сейчас пропал.
— По моим подсчетам, до Погирщины еще с пяток верст.
Через сотню шагов хвойный лес сменился невысоким и редким кустарником, под копытами зашуршала опавшая листва, и отряд оказался на пологом берегу небольшой речушки. Противоположный берег был крут и высок. На фоне серого неба, покрытого низкими свинцовыми тучами, Рябинин с трудом различил колодезный журавель и очертания небольших домишек деревушки Погирщина. Она стояла, будто разрезанный пополам каравай, пс обеим сторонам Витебского тракта. Принадлежала деревушке Григорию Глазке, помещику из однодворцев, получившему ее в награду за труды не столько на поле брани, сколько за услуги: которые никогда не забываются, если в споре вельможных заведомо принимаешь сторону сильнейшего.
Глазка от природы был расчетлив и сметлив. Березовая роща с небольшим озерком, из-за которой разгорелся сыр-бор, как и предполагалось, досталась генерал-майору Сухозанету, а в награду «за чистосердечные и клятвенные свидетельства» в пользу Сухозанета получил Глазка презент в виде вымиравшей от непосильных поборов деревушки и запушенного особняка в излучине Оболянки.
В глухую деревеньку новости из губернии доходили, лишь когда из Витебска в Полоцк шла очередная эстафета и важные и несловоохотливые фельдъегери останавливались в Погирщине, чтобы расседлать и напоить коней. Но важность и неприступность Глазка разрушал умело, потчуя гонцов тройной ухой с расстегаями. А там, где уха, и наливкой не грех побаловаться. Готовить наливки Глазка был мастак. Голубичная, мятная, рябиновая, чер-носмородинная, искрившиеся многоцветьем красок и издававшие аромат осеннего сада, игриво переливались в фигурных и разнокалиберных хрустальных штофах и приводили очередного курьера в благодатнейшее расположение. Вот тут-то Глазка неназойливо выпытывал свежие новости, сопровождая рассказ учтиво-удивленными возгласами: «Что вы, что вы говорите'» и «Не может быть!»
Легкий дурман наливок быстро проходил, и гонец съезжал со двора, вновь надевая — на себя личину величия и неприступности.
Известие о вторжении Наполеона Глазка встретил так, словно это было запланированное Библией светопреставление. Помещик был в меру набожен, на престольные праздники регулярно наведывался в Полоцк, где у Покрова терпеливо простаивал заутреню и обедню, ставил но свече за здравие и за упокой, принимал причастие, исповедовался в грехах, жертвовал на храм господен, молился о ниспослании урожая и погибели вредителей огородных, об избежании мора на ревизские души и возвращался в имение с сознанием исполненного христианского долга и веры в то, что его молитвы дойдут до всевышнего.
Известие о том, что император французский ведет за собою воинство всей Европы, не было бы столь огорчительно, если бы Глазке не шепнули, что идет Бонапарт на Русь со злым умыслом — дать волю крепостным.
Этот слух ввел Глазку в состояние, близкое к душевному потрясению. По ночам его стали одолевать навязчивые кошмары, в которых виделось ему, что он лишился имения, возрожденного его трудами, и превратился в обыкновенного смерда, вскапывающего земельку в тесной деревянной оградке, очень напоминающей кладбищенскую.
Опасения его еще более усилились, когда однажды ранним утром он был разбужен быстро приближающимся шумом. Накинув на плечи халат, он вышел на крыльцо и был поражен увиденным: над трактом медленно плыло огромное желтое облако, из которого доносились человеческие голоса, обрывки команд, ржанье лошадей, надрывные крики ездовых и позвякивание металла.
Через десяток минут облако достигло Погирщины, и перед Глазкой нестройными колоннами потянулись пехотинцы, кавалеристы, артиллерия, упряжки с зарядными ящиками, телеги с имуществом офицеров и фуры с провиантом. «Значит, верно сказывал полоцкий голова, что супостат скоро и у нас будет», — подумал Глазка, зашел в дом и, сев за стол, обхватил голову руками, в сердцах чертыхнулся и крикнул:
— Эй, девка, наливки!
— Какой пожелаете, Григорий Алексеевич? — раздался мягкий женский голос.
— Любой, — отмахнулся Глазка.
Все дни, пока Первая армия шла мимо Погирщины, Глазка ежедневно просыпался с тяжестью в голове от пресыщения горячительными напитками и невеселых дум. За ушедшими к Витебску полками по дороге поодиночке, группами потянулись отставшие солдаты. От них Глазка узнал, что, кроме арьергардного дела под Вилькомиром да небольших стычек с конными разъездами французов, в серьезных боях армия не была.
День шел за днем, а французы в селе не показывались.
Как-то однажды, когда уже начало смеркаться, Глазка выглянул в окно и увидел группу людей, стоявших перед флигелем и о чем-то беседовавших с конюхом Герасимом. Мужчины, женщины и дети выглядели бедно и даже очень убого. В руках у каждого были грубо выструганные посохи, а за плечами котомки.
Среди них выделялась высокая женщина с круглым, но не полным лицом. На голове ее был повязан темный платок, из-под которого выбивались смолистые волосы, собранные в тугую и тяжелую косу. От небольшого с горбинкой носа крутыми дугами расходились тонкие брови, огибавшие правильные овалы карих глаз, покорно и кротко смотревших на владельца Погирщины" К подолу ее платья пугливо прижимались вихрастый мальчуган и девочка.
— Вот, Григорий Алексеевич, беженцы, — упредил вопрос барина словоохотливый Герасим. — Идут из-под Полоцка. Говорят4 что бой жестокий за город был, наших побили многих, а их сиятельство граф Витгенштейн отступить на Петербург соизволил, а деревеньку их француз дочиста разграбил, кого поубивал, кого в полон взял, дома пожег.
— И что же они хотят?
Герасим собрался было открыть рот, чтобы объяснить Глазке просьбу погорельцев, но его опередила женщина, от которой Глазка не отводил взгляда.
— Не гони, барин. Теперь у нас нет ни хозяйства, ни земли, ни крова, ни пропитания. Все порушили басурманы. Только и осталась надежда на сострадание людское. Возьми нас, барин, в свои дворовые, не прогадаешь.
Глазка насупил брови и, заложив руки за спину, подошел к беженцам и остановился возле широкоплечего бородача, переминавшегося с ноги на ногу.
— Кто такой? — спросил Глазка.
— Петр Степанов, — пробасил бородач.
— Склонность к чему имеешь, мастерить что можешь?
— Кузнец я, — сказал Степанов.
— Не извольте сомневаться, — вновь заговорила женщина, — кузнец он отменный, на всю округу.
— Ты дело какое творить можешь? — обратился Глазка к невысокому мужику с жидкими волосами на голове, с часто мигающими глазами.
— Я по плотницкой части, — ответил мужик.
Глазка задумался: с такими нужными работниками его малочисленное хозяйство может увеличиться на добрый десяток душ. "Надобно определить их ко двору", — решил он и взглянул на женщину в темном платке.
— Ну а тебя как кличут?
— Зовут меня Федорой. По мужу — Миронова я. У их превосходительства в услужении была ключницей, грамоте и счету понятие имею, — ответила женщина и кивнула на ребятишек: — А это мои.
— Недурственно, очень даже недурственно, — произнес Глазка, потирая руки, и его лицо расплылось в довольной улыбке. — Герасим, попотчуй горемычных да в лес проводи. Нынче время такое, что беда незнамо откуда нагрянет. Ну ступайте, да помните мою доброту. А тебе, Федора, велю с детьми остаться при мне. Поди во флигель, там прибери себя и малых, а опосля ко мне в горницу прошу, там и потолкуем.
Вот что рассказала Федора Глазке.
"Была я еще совсем девчушкой, когда заприметил меня барин. От родителей отлучил, ко двору призвал и к ключнице помощницей приставил. По молодости барин все более за книгам; по ночам засиживался, прожекты строил, дворовым "вы" говорил, христосовался по обычаю с каждым, деньгами девок на выданье одаривал, зерном в трудную пору делился.
Только служба в столице будто подменила барина. Наведывался он в имение редко, а по приезде многие дни во глубоком хмелю, буйстве и игре в карты пребывал. Друзей барин завел под стать себе. Ох, и доставалось девкам дворовым от их бесовских затей. Терпели от них всякое. Стал и барин зол и жесток. Но, женившись, остепенился. Сына и дочек ему двух Ефимия Петровна принесла. Только вскорости занемогла, слегла и отдела господу душу. Пробовал барин в вине горе утопить, службу оставил. Стал в имении жить, по соседям ездить. В тот год господь ключницу прежнюю призвал к себе. Велел барин мне на ее место заступить. По частому отсутствию барина сошлась с дочерьми евонными. Стали они меня читать да считать учить. Наука сия мудреная оказалась. Но одолела ее. А как осилила, так и глаза открылись на обман, что на виду творил староста: мало что барину в писаниях лгал и барышень благородных змеями обзывал, так мужиков до последней нитки обдирал и деньги в кубышку прятал. С ней, подлая его душа, и сбежал, когда известие пришло, что француз к Полоцку подошел. Не успели деревенские собраться и уйти. Да и как уйти и вмиг все бросить — и хаты, и скотину, скошенную траву, раскиданную на просушку, неубранные хлеба. Вот и поплатились за свои колебания и медлительность. Французы не церемонились. Согнали крестьян на поляну перед домом старосты, кто из мужиков не пожелал добром идти, того нагайкой и штыком гнали. Вот и мой Степан не стерпел, когда ему руки ломать начали, распрямился и уложил кулаком на землю обидчиков. Да разве против силы попрешь! Офицер французский враз порешил его из пистолета. Так и остались мы без кормильца, а каким работящим и умелым он был, да и слова обидного от него не слышала, даже во хмелю. Многие за неподчинение и отказ выдать требуемое поплатились жизнью. Разворовали добро, побили уток, кур, гусей, забрали сено, увели скот, напоследок во хмелю хату запалили, а от нее и остальные занялись".
За те немногие дни, что Федора провела в Погирщине, Глазку как будто подменили: с лица сошло горестное выражение, и хотя настороженность еще где-то осталась в душе, но безрадостные мысли все реже стали одолевать его. Вроде бы и ничего в доме не изменилось, та же скромная, без претензий на роскошь обстановка, те же занавески на окнах, тот же халат и войлочные шлепанцы, отороченные заячьим мехом, та же конторка, приобретенная у отставного чиновника, за которую он ежедневно становился вечером и при свете свечи принимался за подсчеты доходов, почесывая за ухом остро отточенным гусиным пером, звонко перекидывая косточки на счетах, те же лампадки под иконами, но даже и лики святых, казалось, посветлели с появлением в доме Федоры.
Наблюдая за ней со стороны, Глазка не переставал поражаться. Делала Федора все как бы замедленно: движения и походка ее были плавными; вся она была воздушной и, будто лебедушка, скользила по особняку, словно по водной глади полюбившейся ей заводи. Ее напевный голос, звучавший невысоко, обезоруживал даже Глафиру, горластую, нахальную и ленивую девку, которую Глазка приблизил к себе после смерти жены.
Хозяйство Федора вела рачительно, знала счет припасам, подавала на стол блюда, которым, как полагал Глазка, было место самое малое на губернаторском столе.
В этот день Глазка занемог. Сильная ломота в суставах уложила его в постель. Пришлось отказаться от обычного вечернего обхода деревеньки и поручить сделать это за себя Герасиму, явившемуся к нему навеселе и, очевидно, прикинувшего, что по причине недомогания барина разносу не будет. Так оно и вышло.
— Ставни плотно прикрой да ворота покрепче затвори, — наказал Глазка. — Да не вздумай заснуть! Кириллу вели тревожить тебя, и чтоб ни одна собака голосу не подала.
— Дак, завчера, неведома отколе, приблудная, разрази ее холера, появилась. Еле спровадили с деревни. Норовистая оказалась тварюга. Меня за порты цапнула и как есть их порвала.
— Видно, опять во хмелю был?
— Что вы, барин, ей-ей только для храбрости чарку пропустил. Ночью жуть и страхомань дюже одолевают. Так чтобы не пугливому быть, вот и прикладываюсь.
— Ну ладно, иди. Да выполни в точности, что сказывал.
— Не извольте беспокоиться. Враз все сотворю.
Творения рук хмельного Герасима и привели отряд штабс-капитана Рябинина к Погирщине. Всадники, доехав до околицы, остановились за надежно укрывавшей их посадкой кустарника,
— Симонов, Филатов, — подозвал Рябинин разведчиков. — Живо узнать, есть ли в селе французы.
Гусары тихо ответили в один голос: "Слушаюсь!" — соскочили в лошадей, передав их товарищам, и бесшумно скрылись в темноте. Через несколько минут они возвратились.
— Никого, ваш-бродь, — доложил Симонов, — ни французов, ни наших, будто все вымерло, только в особняке живность какая-то имеется, свеча горит, и лампадка светится — это я через щель подсмотрел.
— Вперед, за мной! — скомандовал штабс-капитан и направил коня к особняку.
Разведчики рассыпались вокруг дома и нацелили ружья и пистолеты на двери и окна. Рябинин решительно постучал в дверь рукояткой пистолета и услышал, как за нею мужской сиплый голос крепко выругал предмет, о который, по всей видимости, сильно ударился впотьмах, затем послышалось потрескивание зажигаемой лучины, шлепающие шаги и, наконец, до него донеслось пугливое: "Кто там?"
— Свои. Гродненского гусарского полка штабс-ротмистр Рябинин. Открывай, не медли.
Тяжело звякнул засов, затем зазвенела цепь, и в приоткрытой двери показалась заспанная физиономия Герасима, державшего в руках лучину.
— Батюшки-светы, как есть наши! — всплеснул руками Глазкин телохранитель и чуть не выронил лучину. — Вот радость! — сказал он, раскрывая дверь. — Надобно разбудить барина.
— Буди, да побыстрее. Нам мешкать некогда.
— Понимаю, понимаю, — торопливо ответил Герасим, окончательно скинув дремоту, распрямил грудь, провел штабс-капитана и сопровождающих его гусаров в небольшую спальню, где застали хозяина, разбуженного шумом и голосами, сидевшего свесив ноги с высокой кровати.
— Вот, Григорий Алексеевич, офицер по надобности к вам!
— Рад приветствовать у себя в доме господина гусара, — сказал Глазка и, указав рукой на кресло, спросил: — С чем пожаловали?
— Начну без предисловий. Я полагаю, что имею перед собой истинного слугу нашему государю, и Отечеству?
— Не извольте беспокоиться, — торопливо ответил Глазка, — рад стараться сослужить их императорскому величеству любую службу, какая понадобится. Живота своего не пожалею, исполню все, что требуется.
— Вам, конечно, известно, что неприятель завладел Полоцком и сильно укрепляется в оном?
— Как же, как же, доподлинно известно.
— Я имею к вам просьбу от его сиятельства графа Витгенштейна оказать армии важную услугу. Нам необходимы сведения о подступах к Полоцку, о силах французов, об их артиллерия и расположении укреплений. Все наши попытки что-либо узнать, увы, оказались бесплодными.
— Да, но в моих ли силах вам помочь? Видите, как меня — скрутило.
— Я не говорю, что в город должны отправиться лично вы. Наверняка у вас среди дворовых есть человек со сметкою и хорошо знающий окрестности. Желательно, чтобы это была женщина. Мужику сие предприятие может стоить головы. Потерять теперь ее легко, обрести сведения о неприятеле труднее. Для войска это сохранение сотней жизней.
— Дайте прикинуть, кто бы это лучше мог сделать.
— Хорошо, я подожду.
Глазка даже побагровел от напряжения, перебирая в памяти принадлежащие ему души женского пола. Но на ком бы он ни останавливался, кроме забитости и безропотной покорности, представительницы женской половины Погарщины другими качествами не обладали. "Вот задача! — горестно вздохнул про себя Глазка, и тут же его осенила мысль: — Федора!" Как же в такую минуту он умудрился забыть о ней! Ничего, что пришлая, не своя, но кому об этом известно. Всем взяла баба: и ликом, и телом, и мозгами. Сметливая яко купчиха, памятливая, да и не из робкого десятка, коль Глафиру с постыдством приструнила.
Глазка улыбнулся.
— Есть у меня такая, есть, господин офицер. Сейчас велю ее кликнуть. Герасим, зови немедля сюда Федору.
Рябинин непроизвольно привстал, когда в дверях показалась Федора. Она, по-видимому, еще не спала, но, готовясь ко сну, распустила косу, и Рябинину показалось, что ее лицо, словно волны, омывают пышные волосы. Платок, торопливо накинутый на укрытые плечи, не мог скрыть высокую грудь и красивые руки с гонкими изящными пальцами.
— Звали, барин? — обратилась Федора к Глазке.
— Да вот, Федорушка, — заискивающе начал Главка, — дело-то какое. К нам пожаловали штабс-ротмистр.
— Рябинин, — напомнил свою фамилию офицер.
— Выслушай его внимательно и пособи по силе возможностей.
— Позвольте нам остаться наедине, — сказал Рябинин тоном, не допускающим возражений.
— Конечно, конечно. Прошу ко мне в кабинет. Герасим, поди зажги там свечи.
— Я, Григорий Алексеевич, сама это сделаю.
— Ну что ж, пусть будет по-твоему, — согласился Глазка и, как только за Федорой и офицером захлопнулась дверь, соскочил с кровати (куда и ломота подевалась), сунул ноги в шлепанцы, осторожными шагами приблизился к двери и, изогнувшись, прильнул ухом к замочной скважине.
Между тем в кабинете шел вот какой разговор.
— Твой хозяин отрекомендовал мне тебя исполнительной. Этого было бы достаточно, если бы не роль, уготовленная тебе. Я даже боюсь сказать, насколько она ответственна и опасна. Подумай хорошенько, сможешь ли ты выполнить все, о чем я попрошу. Но прежде всего я хотел бы узнать, насколько тебе известны окрестности и сам Полоцк?
— В Полоцке бывала я не раз, там у моего мужа родня в услужении у господ Иволгиных. Ходили мы в город по престольным праздникам в церковь, да управляющий возил меня с собой по весне и осени на базар, птицу, скот да лен торговать.
— Значит, город тебе знаком?
— А чего ж его не знать. Поди не Петербург, где, сказывают, одних улиц с тысячу.
— Может быть, тысяча и не будет, однако их много и красивые, — заметил Рябинин, никогда не бывавший в столице империи и твердо решивший по окончании войны обязательно наведаться в Северную Венецию. — Но вернемся к разговору. — И Рябинин, достав план Полоцка и объяснив Федоре условные обозначения, поведал, что от нее требуется. Он внимательно следил за ее лицом. Оно было необычайно серьезным и сосредоточенным. Видимо, она прикидывала свой образ действий, и когда Рябинин попросил ее повторить то, что он только что рассказал, Федора почти слово в слово повторила его слова. На мгновение штабс-капитан даже опешил и взволнованно произнес!
— Я очень рад, что случай свел меня о гобой. Теперь я уверен — будут у вас нужные сведения. Есть ли у тебя что-нибудь ко мне. Проси, все непременно исполню.
— Думаю, что мне одной будет трудно пробраться в город. Французы придирчивы и злы. Позвольте взять с собой детей и переодеться нищенкой, так будет надежнее.
Рябинин поинтересовался:
— Сколько у тебя детей?
— Двое. Бориска да Манятка.
— Большие?
— Да где там, малые совсем.
— Ладно, — Рябинин встал, решительно распахнул дверь и почувствовал, как она уперлась во что-то мягкое и податливое. За дверью раздалось! "Ох!" — и он увидел, как Глазка, потирая ушибленный лоб, мелкими лисьими шагами попытался достигнуть кровати.
— Не извольте спешить, уважаемый? — остановил его Рябинин. — Запомните, либо черкните на бумаге: как бы ни сложились обстоятельства, не оставлять Федориных детей без надзору и пропитания. Вот вам деньги. — С этими словами Рябинин расстегнул ментик, достал из внутреннего кармана внушительную пачку купюр и протянул их Глазке. — Берите, берите все, и бог свидетель, если будет не по-моему!
— Все, все сделаю, не извольте беспокоиться, как велели-с.
— Графу Витгенштейну доложу о вас как о благородном и честном помощнике, соблюдшем верность в столь трудную для Отчизны годину. Прощайте.
Лишь услышав за окнами приглушенную команду! "По коням!" — и мягкое шуршание листвы под копытами, Глазка пришел в себя, сел на кровать и при тусклом свете свечи принялся пересчитывать деньги. Положив последнюю ассигнацию, Глазка непроизвольно вымолвил вслух: "Боже, за что такая милость! Ведь здесь мой годовой доход! Царица небесная, видимо, не зря молился я тебе денно и нощно, не обошла за усердие и благочестие мое".
Утром Глазка поднялся с постели и, не обнаружив на столе по обыкновению сбитня с еще дышащей жаром печи булочкой, с криком: "Федора!" — отправился во флигель. Но ни Федоры, ни ее детей он не обнаружил. И лишь только стопка чистого белья да аккуратно заправленная постель остались напоминанием о ее пребывании здесь.
II
Карта Российской империи, полученная командиром 6-го баварского корпуса генералом Гувионом Сен-Сиром накануне второй Польской кампании (Наполеон почему-то называл русский поход именно так), породила, кроме неподдельного интереса, присущего любому полководцу, столкнувшемуся с ранее незнакомым театром военных действий, чувство тревоги.
Что-то пугающее и зловещее было в этой карте, на которой десятилетние завоевания заняли бы в лучшем случае треть. Вдобавок к тревоге присоединилось неверие. Все потуги Сен-Сира объяснить разноплеменному воинству цель войны, которая самому ему рисовалась призрачной, натыкались на глухую стену непонимания, грозившего обыкновенным предательством.
В тот день, когда 4-й корпус перешел мост через Неман, Сен-Сир впервые оказался в ситуации, грозившей потерей репутации в глазах императора.
Корпус, сделав несколько переходов, не вступив ни разу в сражение, наполовину растаял. Командиры полков разводили руками: расстрелы не могли удержать мародерства. Солдаты оставляли бивуаки, исчезали в лесах, их трупы находили в деревнях, покинутых обитателями. Полчища грабителей бродили по дорогам. Больные сотнями падали на песчаное покрывало дорог, безнадежно взирая на запад, где остались их дома, куда им не суждено было более возвратиться.
Гнев императора, пожелавшего устроить смотр корпуса, был беспределен. "Считайте, что для меня эта толпа бродяг отныне не существует!" — резко бросил Наполеон Сен-Сиру и, может быть, вычеркнул из действительности тринадцать тысяч человек, если бы не важность задачи, которую он поручил Удино и Сен-Сиру — совместно с Макдональдом захватить Полоцк и уничтожить корпус Витгенштейна, единственное препятствие на пути к Петербургу.
Полоцк был взят без штурма. Удино и Сен-Сир, прохаживаясь по гребню высокого вала, круто обрывавшегося к Полоте, были в недоумении. Казалось, сама природа позаботилась создать в этом месте крепость, которая в состоянии выдержать любую осаду. Небольшие усилия по укреплению предместий и устройство нескольких редутов с батареями сделали бы город и вовсе неприступным. Становилось очевидным, что русские, осознав ошибку, постараются отбить Полоцк.
Сен-Сир часто выезжал на петербургский тракт, вглядывался в даль и, сопровождаемый крикливым вороньем, возвращался в город. Все чаще и чаще к нему приходила мысль о недосягаемости русской столицы, о безысходности кампании, в которой единственной надеждой был гений императора.
Мог ли предположить маршал, что этот древний город окажется первым и последним в числе завоеванных им и что первая цель плана так и останется последней. После известия о Бородине Сен-Сир отдал распоряжение, смутившее многих: готовить зимние квартиры, строить теплые землянки, наводить через Двину мосты. Ив скором времени они повисли над ее холодными и темными водами как немые предвестники грядущей катастрофы.
До Полоцка Федора с детьми добралась почти без приключений. Лишь в двух верстах от города ее остановил конный жандарм, на ломаном русском языке спросил, кто она и зачем идет в город. Но вопросы французского офицера так и остались без ответа. Дети что было мочи дали такого реву и так отчаянно размазывали по давно не мытым щекам слезы, что офицер махнул на всю троицу рукой, и она продолжила свое шествие.
Бели бы Глазка присутствовал при этой сцене, то он, наверное, пришел бы в замешательство и вряд ли узнал в убогой, сгорбленной и неряшливо одетой женщине свою бывшую прислужницу. Казалось, вся ее горькая судьбина и бедствия, выпавшие на ее долю, легли тяжкой печатью на весь ее облик. В вынужденное превращение красавицы и опрятницы в странствующую нищенку, живущую подаянием, Федора вложила недюжинный талант преображения. Вместо стройной осанки — спина полудугой, почерневший от времени платок, тяжело нависший над высоким лбом словно монашеский балахон, своей тенью надежно укрывал красивое лицо, делая его старческим и страждущим. Широкий изрядно выношенный кафтан с чужого плеча, перетянутый бечевой выше талии, придавал фигуре расплывчатые очертания. Всегда ухоженные дети выглядели не лучше матери и с лихвой дополняли общую картину убогости и забитости, замешенной на детских слезах, которые, как известно, в состоянии растрогать даже самое черствое сердце.
Федора любила бывать в Полоцке. Город был ухожен и выглядел летом особенно привлекательным. Могучие тополя окружали купола церквей, яркими белыми пятнами выглядывавших в различных его концах. Их развесистые кроны отражались в Полоте, бежавшей среди высоких и крутых берегов. Федора любила шум, краски и многолюдье полоцкого базара, где, стараясь перекричать друг друга, наперебой предлагали свои товары купцы со всей Руси и заморских стран. Она с восхищением наблюдала, как в умелых руках гончаров обыкновенная глина превращалась в изящные кувшины и блюда, как под быстрыми и расчетливыми ударами молотков чеканщиков возникали удивительные узоры на металле. Она подолгу простаивала в небольшой церквушке Спасского монастыря и, глядя на саркофаг Ефросиньи Полоцкой, представляла образ княгини, о которой слыхивала множество легенд. Й вот она вновь в Полоцке, Город был темен, сер, тих.
Федора шла по дощатым тротуарам, ведя за руки детей, и опасливо поглядывала но сторонам. Вот мимо прошагал строй солдат во главе с офицером, выкрикивавшим команды на гнусавом и непонятном наречии, их обогнала группа всадников в нарядных мундирах. Федора отпрянула в сторону, когда увидела, как по улице провели толпу горожан с кирками, лопатами и ломами, подгоняемую грозными окликами конвойных. Позади толпы шел, а вернее, плелся тщедушный мужичишка с тяжелой киркой в руках, которая, будто корабельное кормило, управляла хозяином, бросая его из стороны в сторону. Мужик остановился и, оперевшись на кирку, разразился надрывным, сухим кашлем. Вмиг к нему подскочил рослый солдат и слегка подтолкнул прикладом. От этого, казалось, несильного, толчка, мужик выронил кирку и, потеряв опору, слегка покачнулся и рухнул на землю, едва успев встретить удар руками. Он сделал безуспешную попытку подняться, но смог лишь немного оторвать тело от земли. В его взгляде одновременно отразились боль и страх.
Федора наблюдала, как француз, очевидно, выругавшись по-своему, неторопливо снял с плеча ружье, взял его в обе руки и, коротко замахнувшись, вонзил штык в спину мужика. Тот издал глубокий вздох, перевернулся на бок и, весь съежившись, затих. Солдат несколько раз ткнул штыком в дорожный песок и поспешил догонять ушедших.
Федора закрыла лицо руками. Дети, изрядно напуганные виденным, всхлипывали. На всем пути до покосившейся лачуги, которую занимала семья тетки мужа, Федора не могла справиться с сильным ознобом. Войдя в дом, где жили родственники мужа, она с порога бросилась на плечи тетки Глафиры и, горько рыдая, приговаривала:
— Что же это такое, что же это такое творится, когда же это все кончится? И неужели не будет им наказания господнего за кровь и муки людские?
— Успокойся, голубушка, — принялась увещевать племянницу тетка Глафира. — Вот и моего Ивана забрали строить укрепления и копать ямы. Пока господь миловал, возвращается живой, а там как знать — каждый день до десятка забивают до смерти за неусердие в работе и попытки вырваться из города. А сколько раненых солдат наших в Полоцке перемерло! Не сосчитать. Не успевали хоронить, оттого и мор образовался. Косит, проклятый, людишек. Так вот и живем в горе и ожидании наших войск. Да, поди, они нынче не в силах, иначе бы несдобровать поручателям храмов христианских. Ведь что удумали, ироды, — позолоту с икон ножами и штыками содрали, утварью церковной и монастырской свои телеги набили, а у Спаса конюшню устроили.
— Да мыслимо ли такое? — спросила, справившись с волнением, Федора.
— У сих антихристов мыслимо. Ни совести, ни веры, ни сострадания в них нет. Только нет им и покою. Видимо, жжат им пятки наша земля. Как вошли в город, погреба с вином опустошили, песни свои горланили да между собой, словно собаки, грызлись. Теперь присмирели: ни песен, ни драк, ни перебранок. Злые, готовы каждого не за понюх табаку жизни порешить. Чувствуют близкую расплату. Вот и беснуются. Ну а тебя какая судьба занесла в Полоцк?
— Нет более деревеньки нашей, нет и мужа… сама чудом с детьми спаслась… Скитались по чужим углам, теперь вот к вам пожаловала. Не прогоните?
— Да, видать, горюшка ты хлебнула вдоволь. Но не ты одна такова. А гнать незачем. Хотя у самих на полках только пыль, но картофелину какую-либо найдем, да и хлебом, может быть, разживемся. Пока господа были, жилось неголодно. Теперь с воды на квас перебиваемся.
— У меня тут кое-что имеется, — сказала Федора и, развязав мешок, достала половину каравая, с десяток луковиц и кусок сала.
Поздно вечером пришел с земляных работ Иван. Молча добрался до печи.
__ Что с тобой сегодня? — спросила тетка Глафира. Вместо ответа Иван задрал рубаху, и она увидела несколько темных кровавых рубцов, пересекавших спину.
— Батюшки светы, да за что это так тебя?
— А за то, что плохо землицу лопатой кидал на ихний редут, чтоб он рухнул.
Утром Иван поднялся и, почесывая израненную спину, вышел в сени умываться. Федора шмыгнула за ним.
— Дяденька Иван, а где этот редут, про который ты вчера сказывал?
— Вот оказия, а тебе-то что до французского редута?
— Значит, надобно, если спрашиваю.
— Ты, девка, не шути. Платок не на что будет повязывать, коль интерес твой француз обнаружит.
— Так ведь надобно так сделать, чтобы не обнаружил.
— Вот заладила: надобно да надобно… А для кого и для чего?
— Тебе одному откроюсь. Нашим надобно, их сиятельству графу Витгенштейну. Им я послана сюда.
— Да ну?! Побожись!
— Гляди, — и Федора сотворила крест.
— Теперь верю. Только какую подмогу от меня ты хочешь иметь?
— Сегодня я к тебе, дядя, на редут обед принесу. Да еще мне надобно побывать у одного человека, ты его должен знать, живет неподалеку. Скажи, отставной солдат Петр Климов жив?
— А что ему сделается, одноногому. На работы его по причине искалеченности не берут, а по евонтой грамотности и нраву подлого французы определили его в учетчики. С их стола питается, подлюга. Кто бы мог подумать — из суворовских чудо-богатырей.
— Значит, и это надобно.
— Вот далось тебе это слово, а я так думаю, что порешить этого оборотня надо.
— То не нашего ума дело. Только мне наказывали передать, чтобы с его головы ни один волос не упал.
— Да кто такое мог наказать тебе?
— А тот, кто послал меня в Полоцк.
Иван замолчал, а потом хлопнул ладонью по лбу, будто его осенило знамение.
— Вот, оказывается, какая история. А я ненароком подумал, что Петруха из ума выжил. Теперь поспешать надо, неровен час ему красного петуха пустят.
На улице послышался призывный сигнал рожка.
— Ну, мне пора, на сбор кличут, — сказал Иван и, взяв лопату, вышел из дома.
В полдень Федора, собрав небольшой узелок, в который положила краюху хлеба, несколько картофелин, луковицу, кринку клюквенного морса, отправилась к Спасскому монастырю, где горожане возводили укрытия для орудий. Когда она приблизилась к работающим, ее остановил грозный окрик часового. Француз встал с валуна и преградил ей дорогу штыком.
— Ваше благородие, — жалостливо промолвила Федора. — К отцу я, на минуточку, только обед передам. — С этими словами она развернула косынку и показала ее содержимое.
Затрапезный вид женщины и ее жалостливый голос, очевидно, сделали свое дело, и часовой, поставив ружье к ноге, махнул рукой.
Федора подошла к Ивану и, пока тот неторопливо пережевывал обед, рассматривала укрепления, которые были почти готовы. В обшитых дерном бойницах стояли орудия, возле которых суетилась прислуга. Федора считала: одно, второе, третье… В этом редуте восемь, да у моста шесть, на валу, мимо которого она проходила, насчитала четыре пушки, но помешал часовой, замахнувшийся на нее прикладом. Но и того, что она выглядела, было достаточно.
Даже если бы ее, внезапно подняв с постели, спросили, где и как расположены французские батареи, она без запинки рассказала бы о них. Она мысленно представляла план города, который показывал ей Рябинин, где дома были изображены, словно аккуратно нарезанные из глины кирпичики, где улицы, точно на спицах, сплетались в ажурное кружево, по которому пробегали извилистые линии рек и ручейков.
Придя домой, Федора на куске колета изобразила виденное. Вечером огородами добралась до дома, где жил Петр Климов. Негромко постучала в дверь,
— Чего надобно? — спросил хриплый голос.
— Мне бы водицы испить колодезной, — негромко произнесла Федора условные слова.
Дверь отворилась, и в тусклом свете, доходившем из горницы, ояа разглядела высокого мужчину с короткой бородой, державшего в одной руке трубку, другой опиравшегося на суковатую палку. Левая нога у него отсутствовала по колено: к бедру тонкими ремнями был привязан деревянный протез.
Старый солдат Петр Климов за красоту и мощь голоса был в юности отпущен барином на оброк в певчие. Но вскоре ему пришлось расстаться с пахнущей ладаном жизнью церковного служки. Любвеобильный настоятель отбил у него Настю, опозорил и надругался над невестой, оболгал перед барином, за то был сильно порот. Но и он в долгу не остался перед обидчиком. На пасху отходил попа кистью, которой куличи да яйца кропят, сбил с головы скуфью и напялил чашу из-под святой воды. Да так крепко в сей почитаемый предмет вошла голова священнослужителя, что пришлось прибегнуть к помощи кузнеца. Петра же за этакое кощунство выпороли по первому разряду, забрили лоб и отдали в рекруты. Воевал он много, бивал турок, поляков, французов и выходил из баталий без единой царапины. А когда возвратился в Россию, произошло непредвиденное.
Возле какой-то деревушки, название которой он толком и не запомнил, окружила артиллеристов гурьба ребятишек, известных проныр и проказников. Никто и не заметил, как пара лошадей, запряженных в зарядную фуру, вдруг встала на дыбы и понесла. Мальчишки, находившиеся на фуре, отчаянно выли, и лошади, подгоняемые благим ревом не управляемые никем, неслись во весь опор к глубокому оврагу. Первым спохватился Петр. Он бросился наперерез лошадям, широко расставив ноги, принял удар на себя, успев схватить коренного за уздечку. Лошади остановились как вкопанные. Но от резкой остановки лопнула ось, тяжелое кованное железом колесо, словно выпущенный из катапульты снаряд, ударило Петра по ноге и, потеряв скорость, медленно скатилось в овраг. Последнее, что увидел Петр, ребятишек, стремглав удиравших от покосившейся фуры. Полковой лекарь, осмотрев Петра, покачал головой, влил ему в рот стакан водки и отрезал ногу по колено. Так он оказался в Полоцке.
Не думал и не гадал, что судьба уготовит очередной сюрприз. Старый солдат, не единожды видевший неприятельские спины, волей случая оказался во вражьем осином гнезде и не где-нибудь в Италии или Швейцарии, а на Полотчине. От такого сраму на воинство российское впал он в расстройство, л неизвестно, чем бы закончилось дело, если бы не визит штабс-капитана Рябинина. Уговорил его гусарский офицер остаться в городе, поручив дело брезгливое, но нужное. Оттого-то и поднимался он раньше петухов и спешил на площадь под недобрыми взглядами горожан и. делал перекличку отправляемых на работу. А по вечерам при лучине садился за стол и отписывал донесения. Только толку-то от его хлопот. Гонца с той стороны как не было, так и нет. "Видимо, позабыли в горячке обо мне", — горестно вздыхал Климов и потому растерялся, услыхав пароль, и вместо нужного отзыва ответил, не скрывая радости:
— Наконец-то. Заждался, шибко заждался. — И видимо, вспомнив, что говорит не те слова, произнес: — Отчего не испить, колодезь рядышком, — но разглядев, наконец, что перед ним женщина, непроизвольно вымолвил: — Вот те на! Баба! Как есть баба!
— Ты прежде чем на всю улицу горланить, провел бы в хату. А то что баба, так меня даже в такую темень с мужиком не спутаешь. И не кори себя — не в каждом из вас нонче воин сидит, иначе не отдали бы нехристям пол-России. С эстафетой я к тебе. Давай, что у тебя, да поспешай. По утру мне в путь.
Климов суетливо полез в печь и вытащил в трубку свернутую бумагу.
— Здесь все и силы ихние, и номера полков, и командиры, и что ожидают в подкрепление. Только как ты доставишь это?
— Теперь это моя забота. Молись за меня да очередной встречи жди.
— Буду молиться неустанно. Счастливого пути. Постой! Скажи хотя бы, как тебя кличут?
Опасения Климова были не напрасными. Если в город Федоре удалось попасть без затруднений, то при выходе на городской заставе ее остановили и долго держали до прибытия офицера в тесной и сырой комнате.
— Зачем шел из Полотска? — коверкая слова, спросил француз. — Буду немного пытать, будет немного больно. Надо сказать все.
— В деревню я иду, — жалобно пролепетала Федора. — У меня отец, мать, муж в Полоцке от болезни кончились. Надобно детей спасать. Отпустите, ей-богу, правду сказываю.
— Не верю! Обыскать!
К Федоре подскочили две дюжих солдата и беззастенчиво облапали ручищами.
— Раздеть!
Федора стояла в одной рубахе перед небрежно сброшенной в кучу одеждой, закрыв лицо руками. Бориска и Манятка, прижавшись друг к другу, забились в угол и не подавали голоса. О них забыли.
— О, да ты есть шарман! — причмокнув губами, сказал офицер.
— Ничего! — доложил солдат, перетряхивавший убогое одеяние.
Федора терпеливо снесла эту унизительную процедуру и искоса с тревогой поглядывала на детей. Послание Петра Климова было надежно зашито под подкладку Борискиной шапки. Прервал обыск истошный крик: "Казак! Казак!" — и торопливая перестрелка. Офицер бросился к выходу, следом за ним из комнаты выбежали и солдаты. Перестрелка так же внезапно кончилась, как и началась.
Федора оделась и, взяв детей за руки, вышла из дома. Перед ее, глазами предстало следующее зрелище. Офицер, только что допрашивавший ее, бездыханно распластался на земле лицом вверх, на месте правого глаза зияло отверстие, из которого вытекала тонкая струйка крови. Невдалеке от него корчился от боли, обхватив руками живот, солдат, осматривавший ее одежду. На дороге валялось еще несколько трупов, возле которых суетились французы.
Федора кустами обошла это злосчастное место и почти бегом, увлекая за собой Бориску и Манятку, пустилась по дороге. Достигнув леса, она остановилась, чтобы перевести дыхание. Вдруг из густого ельника, одновременно с двух сторон выехали на дорогу два всадника и преградили ей путь.
— Куда тебя несет, чумная? — пробасил бородач. — Француз кругом. Детей хотя бы поберегла, коль самой жизнь не дорога.
— Ой, наши! — всплеснула руками Федора.
— А на кой хрен нам быть чужими.
"Казаки", — смекнула Федора, а вслух сказала:
— Не вы ли только шум на городской заставе учинили?
— А тебе до энтова какое дело? Ну, мы!
Федора низко поклонилась и вымолвила:
— Ой, спасибо, родненькие! Вы же меня от позору и надругательства спасли… Пытать меня собирались, изверги.
— Это как же? Разве есть закон с бабами да с малыми воевать?
— У этих нехристей, видать, законы, как на живодерне, — вмешался в разговор молодой казак. И может быть, он бы продолжил мысль, но из леса выехала большая группа верховых и окружила Федору с детьми.
— Вот, господин есаул, баба с ребятишками, изволит из самого Полоцка бежать.
— Как же ей это удалось?
— Выходит, что мы подсобили.
— Ну если так, то пусть идет с богом куда надобно.
— Надобно мне в ваш главный штаб к генералу Властову, а зачем — только ему одному могу открыться.
— Эк, замахнулась! — произнес есаул и, видимо, что-то прикинув в уме, спросил: — А откуда тебе известна фамилия начальника арьергарда?
— Сорока на хвосте принесла. Сказываю, нужон он мне, а если не веришь, что и я ему нужна, проводи к генералу.
III
К Властову есаул пробился с трудом. В небольшой избушке, которую он занимал со штабом, было полно офицеров. У дверей навытяжку стоял часовой. К величайшему удивлению есаула, лишь только он доложил о Федоре, генерал вскричал: "Где она?" Есаул ввел ее в комнату.
— Вот радость-то какая, а я уже, грешным делом, я в живых тебя не чаял видеть. Хотел нового гонца в Полоцк посылать. Только теперь вижу, что не ошибся Рябинин, — произнес Властов.
— Спасибо казакам, ваше превосходительство, выручили.
И Федора рассказала, что с ней произошло, когда она покинула город.
Во время рассказа есаул стоял в безмолвии и, наконец, решил напомнить о себе, кашлянув в ладонь.
— Ты еще здесь? Конечно, было б неплохо, если бы твои ребята вместо двух десятков убитых одного живого француза привезли. Теперь в нем надобность отпала. Передай своим молодцам сердечную мою благодарность. Ступай. Хотя, погоди, — Властов позвонил в колокольчик, на звук которого вошел адъютант, совсем еще юный поручик, над верхней губой которого еще только начинал пробиваться пушок.
— Что прикажете, ваше превосходительство?
— Приказания мои будут таковы. Пиши. Есаула Верхова за геройство в нынешнем поиске, в коем убито до трех десятков французов и спасена жизнь важной для армии персоны, представить к монаршей награде. Всем казачкам его отряда выдать по чарке водки. Вот теперь можешь идти, есаул.
— Ваше превосходительство, — обратился к Властову Верхов.
— Что еще?
- Ошибочка в повелении вашем случилась. Положили мы неприятеля числом до двадцати.
— Я еще в своем уме и коль с десяток надбавил, значит, надобность в том есть. Да за нее одну, — указал он кивком головы на Федору, — я и сотню убиенных неприятелей не променяю.
— Рад стараться, ваше-ство! — рявкнул есаул и, брякнув шпорами, вышел из комнаты, думая про себя: "Вот ведь простолюдина, баба, а ценность какую имеет. Не зря, значит, говорила, что надобность в ней особая есть".
— Ну, где твое донесение? — нетерпеливо спросил Властов.
- Позвольте кликнуть Бориску, у него оно. Подай, сыночек, шапку. Да ступай. Я скоренько, — обратилась она к мальчугану и, попросив у Властова ножик, аккуратно вспорола подкладку и достала в несколько раз сложенный листок,
Властов развернул его, с жадностью перечитал несколько раз и перекрестился.
- Благодарение богу, в сей бумаге кровь сотен российских воинов сбереженная. Ну а на плане сможешь показать, где у французов батареи поставлены?
— Почему же не показать? Только чтоб в точности, как у их благородия господина офицера был, что в Погирщину наведывался.
— Такой? — И с этими словами Властов развернул перед Федорой план города. — Вот Двина, вот Полота, а вот Спасский монастырь, вот замок, а это Петербургский тракт, деревня Белое, где мы сейчас находимся. Вот тебе карандаш, отметь на схеме все, что знаешь.
Федора сосредоточенно рассматривала план, а затем робко поставила первую точку.
— Вот тут у них редут, восемь пушек, охрана… Здесь тоже редут, но послабее, с четырьмя пушками, а вот здесь и здесь у монастыря никаких укреплений нет. На валу ровики для пехотинцев. На витебском тракте насыпи сделаны, наши-то не больно стараются, за ними только мальчонке разве что укрыться, стоят за насыпями четыре орудия, а об остальном в записке сказано.
— Ай да молодец, Федора! Вот услужила. Век твою услугу не забуду. Я сейчас на доклад к начальству поеду. А ты располагайся, я обо всем распоряжусь, чтобы ни тебе, ни твоим ребятишкам обиды не чинили.
Властов позвонил в колокольчик, и на пороге вырос все тот же молоденький поручик. Генерал отдал ему распоряжение, а тот, услужливо пропустив Федору, повел ее к большому амбару, одиноко стоявшему на пригорке. Хата, где располагался штаб Пластова, и амбар были единственными строениями, уцелевшими в деревне после июльских и августовских боев. Смеркалось. На пути к амбару Федора с удивлением останавливала взгляд на людях, попадавшихся ей навстречу. Платье на них было гражданское. За широкими поясами торчали топоры, тесаки, пистолеты, на фуражках кресты.
— Ополченцы это, из Петербурга, — пояснил поручик, заметив недоуменный взгляд Федоры. — Приказано тебя у них расположить. Более, как видишь, негде.
Федора и без этих слов заметила, что ополченцы группами сидели у наперебой потрескивающих костров. На плечах многих из них были накинуты рогожки, платки, одеяла.
— Сотенный начальник! — окликнул поручик.
— Здесь, здесь я, — ответил голос из амбара, и в воротах показался плотный мужчина в расстегнутом кафтане и с заспанным лицом.
— А, это вы, господин поручик! Ну что, какие новости? Скоро ли в бой? А то у моих молодцов руки от самого Петербурга чешутся. Да, видать, правду говорили, что с выбором ангела-хранителя нам не повезло. Их сиятельство все больше назад смотрит да каждый свой шаг со столицей сверяет, а она — за шесть сот верст, а Полоцк-то рядом. И числом мы теперь сильны, да, видать, умения надо подзанять.
— Вам бы, Копейкин, прежде чем хулу возводить на начальство, терпением следовало бы запастись. Штурм Полоцка — не штурм снежного города на Урестовских островах на масленицу. Со спеху можно и шею сломать. К крепости сей с умом надо подойти.
— А когда его нет?
— Опять вы за свое! Вот выполните лучше приказание генерала. Накормите, обогрейте и расположите поудобнее женщину о ребятишками. Да позаботьтесь, чтобы ни один волос с ее головы нё упал. Вы отвечаете за нее перед графом.
Только теперь Копейкин разглядел, что в нескольких шагах от поручика стоит женщина и держит за руки детей. "Женщина в дружине? Случай невероятный! Да и примета дурная", — такие мысли мгновенно пронеслись в голове у Копейкина. Но приказ Властоза и ответственность перед командиром корпуса за жизнь незнакомой ему женщины настроили его на деловой тон.
— Я уступлю ей свое место в амбаре. Покорнейше прошу… сударыня. Не хоромы, как видите, зато не каплет. Располагайтесь. Будьте спокойны, поручик. Мои мужички грубы только с неприятелем.
Через десяток минут Бориска и Манятка с жадностью уплетали наваристую кашу, похрустывали сухарями и искоса посматривали на громадного денщика Копейкина, почему-то стоявшего перед опустошавшей котелок троицей навытяжку и не проронившего ни слова до конца трапезы.
После ужина Федора уложила детей, и только когда они сладко засопели, изредка вздрагивая во сне, почувствовала, как усталость зажала тело словно в тиски, сковала веки.
С неделю прожила Федора в лагере ополченцев. Ее наблюдательный глаз замечал многое. Эти люди, по всей вероятности взявшие в руки оружие совсем недавно, выглядевшие суровыми и недоступными, на самом деле оказались простодушными, добрыми и необычайно заботливыми.
Таким был и денщик Копейкина, в больших руках которого солидный солдатский котелок казался кружкой небольших размеров, и всякий раз, когда он нес его, Федора опасалась, что вот-вот он раздавит его и лишит детей наваристой каши.
— Степаном зовут меня, а по фамилии Железнов, стало быть, — представился денщик гулким басом, от которого Федоре стало не по себе.
— Мужа моего тоже Степаном звали, а я Федора.
— Ты не пужайся, Федорушка, и деткам накажи то же. Это мне в наследство от отца досталось и плоть и глас громоподобный. А я на своем веку и мухи не обидел. Не чаял, не гадал, что и воевать мне суждено. И все более по кузнечной части воинству расейскому служил, штыки да пики ковал, а теперь самому пришлось взять оружие в руки да податься в ополчение. От самого Петербургу идем, а вот сразиться с французом не довелось. А тебя-то каким ветром к нам занесло?
— То мой секрет. По надобности я сдесь. Больше тебе ничего не скажу. Не велено.
— Прослышали наши мужики, будто ты к французу в тыл ходку делала и погибели чудом избежала с детьми? Не страшно ли, Федорушка?
— Разве до страху нонче, когда все кругом рушится.
— И то верно. Прими-ка от наших дружинников сахарку да хлебушка. Вот тут детишкам ягодки, мы из них кисель варим. Сальца раздобыли у деревенских для семейства твоего. Дай-ка заберу одежду ребячью — ее Гришка Прядкин, известный на всю петроградскую сторону портной, враз в порядок приведет. Обувку тоже подправят им, и на это дело у нас умелец имеется. Васька Лыков всей дружине сапоги латает.
— Неужто вы и в самом деле из Петербурга?
— Из него самого и есть.
— Небось царя каждодневно видите?
— Эк, куда взяла! На то он и царь, что его больше в уме держать должно да на портрет молиться…
Федору приняли в боевую семью, жившую законами военного времени. Дружинники, словно дети, резвились с Маняшкой и Бориской, угощали их сахаром, готовили ягодные кисели, рассказывали сказки, были предупредительны и обходительны с Федорой.
Она наблюдала, как каждое утро лагерь, замиравший на ночь, оживал, лишь только раздавался сигнал к побудке. Команды выполнялись без суеты, во всем чувствовалась организация и порядок. Ополченцы стройными колоннами уходили и возвращались с учений. Начинали день с песней. Она звучала размашисто, звонко. Запевалы, соперничая друг с другом, высокими голосами выводили запев:
Не труба трубит звонка золота… Его дружно подхватывал строй: Ох, вы русские добры молодцы! Вы хватайте сабли острые, Ведь идет злодей на святую Русь,А по вечерам Федора слушала протяжные, совсем незнакомые ей песни. Они щемили сердце и наполняли его какой-то безысходностью, и все же жила в них вера в справедливость и надежда на лучшее будущее. Каким-то оно будет у нее?
Федора не раз задавала себе этот вопрос и не могла ответить на него сразу. Она ждала прихода каждого дня с опаской. За те время, что она провела в лагере, она, как и все, ждала с нетерпением, что наконец будет дан приказ, и корпус выступит в поход. Ее дважды вызывал Властов. Он был с ней мягок и любезен, как и при первой встрече, но всякий раз при виде ее с грустью вздыхал.
Федоре было невдомек, что в душе генерала происходила глубокая внутренняя борьба. Сведения, доставленные ею, были ценны, но ценность их ослабевала по мере оттяжки наступления на Полоцк. Строить расчеты в надежде на бездеятельность и беспечность французов было преступно и непростительно. Властов был почитателем Якова Петровича Кульнева, которого недаром называли учеником Суворова. Но с его славной смертью под Клятицами в корпусном командовании будто поселился дух французобоязни и слово "наступление" произносилось лишь горячими головами, которых обрывали запасенной фразой: "Волею, данною мне государем…" "А ведь поддержи Витгенштейн в июле Кульнева всем корпусом, — размышлял Властов, — тогда вместо обоза достался бы нам Полоцк. Хотя всем известно, что граф даже эту победу приписал себе".
Властову нелегко было сообщать Федоре о том, что сведения ее устарели, скрепя сердце он решился предложить ей вновь отправиться в опасный путь.
IV
На этом большаке Федоре была знакома каждая выбоина, каждый поворот, каждый перелесок. Иногда ей казалось, что хаживала она по нему всю жизнь. Еще от отца слышала она, что ведет он в столицу и начинается от самого дворца, где живет император. Только проложил его не ныне здравствующий Александр Павлович, а его бабушка Екатерина II, уважавшая скоропалительные наезды в отдаленные вотчины государства российского, любившая петлять в политике и жизни, но в силу своего происхождения привыкшая к изысканности пейзажей и прямолинейности дорог. Только, как говорил батюшка, обманывали государыню вельможи и придворные холуи, будто стервятники налетавшие в деревни и сгонявшие мужиков на невиданное на селе дело: возить на подводах развесистые липы, вкапывать их по краям дороги с тем, чтобы как только минует их пышная кавалькада, перевезти на новое место, чтобы ласкали они взор императрицы.
Липы так и остались стоять, будто солдаты в шеренгах, немые свидетельницы коварной изворотливости придворных прихвостней.
Еще дважды делала Федора ходки в Полоцк и оба раза возвращалась целая и невредимая. Удача, словно невидимый телохранитель, оберегала ее. Сколько раз ей казалось, что жизнь висит на волоске. Подозрительность французов росла день ото дня, и даже мощные редуты, возведенные вокруг города, не позволяли им чувствовать себя в безопасности. Осень давала ясно понять, что не за горами зима, о которой они столько наслышаны и приближение которой ждали с опасением и тревогой. Зимние квартиры в Полоцке были ненадежны, холодны и голодны. Вокруг города, казалось, все будто вымерло, негде было разжиться провиантом, фуражом, дороги были перерезаны конными русскими отрядами. Приближающаяся расплата как дамоклов меч повисла над корпусом Сен-Сира.
1 октября Витгенштейн принял решение штурмовать Полоцк, главнокомандующий просил его поспешить. 5 октября было решено начать атаку города с трех сторон. Корпус делился на две колонны и шел на сближение с французами в места, указанные Федорой Мироновой. По левому берегу Двины на помощь Вигенштейну двигался граф Штейнгель с Финляндским корпусом. Но тут вмешалась непогода. Дождь начался нерешительно, как бы выискивая место, куда бы обрушиться со всей силой. Люди поглядывали на небо в надежде, что вот-вот прояснеет и прекратится этот холодный, безжалостный поток воды, от которого не спасали палатки, деревья и телеги. Лесные дороги превратились в сплошное месиво, по которому, высоко поднимая ноги, с трудом вытаскивая их из тяжелой, не отпускающей грязи, шли полки, батальоны, дружины. Но люди шли, шли… Не было на лицах ни озлобления, не слышны были ругательства, все делали молча, зная, что надо не только дойти, но сохранить силы для боя.
Федора ехала с детьми в обозе.
У села Белого Витгенштейн приказал оставить подводы. Войска ушли, Федора спрыгнула с телеги, прислушалась. Невдалеке прозвучала барабанная дробь, раздались призывные звуки боевого рожка, а затем будто крупный град забарабанил по крыше, началась нестройная перестрелка, в которой изредка надрывно ухали орудия. "Найдут ли правильный путь?" — волновалась Федора. На левом фланге ударили пушки. Бой разгорелся.
К вечеру перестрелка стала удаляться. "Нет, не могу оставаться здесь, когда наших, поди, и раненых и искалеченных вдоволь, — подумала Федора и обратилась к вознице, седобородому мужику:
— Побудь с ребятишками… — И побежала на звук орудий.
Через пару верст она оказалась там, где еще недавно шел бой. Всюду лежали убитые. У многих отсутствовали головы, руки, ноги, струилась из ран кровь. Но вот Федора услышала слабый стон и увидела, как дружинник пытается скинуть навалившегося на него всей тяжестью мертвого француза. Она подбежала и с трудом отвалила эту тяжелую ношу. У дружинника оказалось простреленным насквозь плечо и чуть выше колена зиял рубец. Вот еще стон, еще одна перевязка, еще одна спасенная жизнь. Федора трудилась до самой темноты, пока наконец к полю сражения пробились подводы, на которые стали собирать раненых.
— Спасибо, Федорушка, — слабым голосом поблагодарил ее дружинник. — Век тебя не забуду.
Между тем события разворачивались следующим образом. Вытесненные изо всех предместий французы, предприняв несколько безуспешных контратак, вошли в город и укрылись за его стенами. Властов не раз мысленно вспоминал Федору: бой за предместья был выигран малою кровью.
Теперь впереди Полоцк. Вот он, совсем рядышком, опоясанный рекой Полотой, топкими берегами и неприступным валом, окруженным двойным палисадом, мостом, соединяющим берега реки…
К ночи 7 октября артиллерийские батареи, расположенные в несколько ярусов на валу, стрелки в окопах замолчали, видимо, рассудив, что главные события должны развернуться поутру. Но здесь вступил в силу азарт боя, внесший расстройство в планы оборонявшихся и наступавших. Русские войска двумя колоннами, не давая французам опомниться, начали штурм города в два часа ночи.
Русскими управляло стремление побыстрее ворваться в укрепления, французам, обойденным со всех сторон, они были последней защитой.
Степан Железное, одним из первых взобравшись на вал, давно отбросил ружье, которым так и не научился толком владеть, орудовал тесаком и кулаками.
— Вот тебе, мусье, за Россию, за Питер, за Полоцк, — приговаривал он. — Прими и за Федору, за дитяток ее горемычных.
К утру французы бросились бежать по мостам, наведенным через Двину, которые тотчас сожгли.
Рассвет поднимался над Полоцком. Город дымился в руинах, потрескивали догоравшие дома, возле пепелищ выли собаки, окна домов зияли пугающей пустотой, из дверей церкви доносились запахи конского пота и прелого сена, повсюду валялись обезображенные людские тела и трупы лошадей, стенания перекликались с радостными восклицаниями.
Федора подошла к дому тетки, но увидела только обгорелую печь.
Петра Климова она нашла повешенным на коньке своей хаты. Лицо его было в ссадинах и кровоподтеках, губы искусаны в кровь, сквозь изорванную в клочья рубаху и порты виднелись грубые черные шрамы, беспомощно повисла на ремнях деревянная культя.
Не дожил до победы старый солдат.
Федора схоронила Климова возле дома, из которого он еще недавно ее провожал.
8 октября в Полоцк торжественно въехал Витгенштейн. Войска и дружины, построенные на городской площади, под звуки встречного марша дружно грянули "Ура!".
"Ну вот и все, — подумала Федора. — Теперь я им не нужна более. Теперь им прямая дорога на Францию".
— Слушай, на кра-ул! — донеслась до ее слуха команда: — Приказ его сиятельства командира и кавалера графа Витгенштейна:
"Герои! Всевышний внял мольбе нашей, и Полоцк свободен. Вы пожали новые лавры на поле Марса, и среди самого жарчайшего сражения противу миллиона смертей, летавших из адских укреплений, на деле доказали, что может преодолеть истинная вера и любовь к Отечеству и чего достигает рвение к славе и чувство чести. Корпусный командир с приятнейшим удовольствием изъявляет искреннейшую благодарность свою как всем регулярным войскам, в деле бывшим, так особенно и дружинам Санкт-Петербургского ополчения, которые, подняв в первой оружие, показали чудеса храбрости и мужества, оправдали надежду соотечественников и заслужили лестное наименование защитников России".
Опустела площадь, разошлись по бивуакам полки и дружины, заполыхали костры, зазвучали песни.
Федора побрела по дороге к обозу. Никогда она не чувствовала себя такой одинокой, как в этот победный день. Никто не подошел к ней, никто ни о чем не спросил. Рябинин пал у рва, она видела, как двое спешенных гроднёнцев бережно несли штабс-капитана, будто опасаясь потревожить его вечный сон. Его кудри сбились на лбу, и из них ручейком стекала тонкая струйка крови.
Федора вздрогнула, услышав за спиной тяжелое дыхание, оглянулась.
Это был Степан Железной. Федора вскинула руки и обвила его шею.
— Жив?!
— Господь миловал на сей раз. Ну, а ты как? Понятна обида твоя. Не до тебя нонче. Помышляют командиры за Двину гнать француза, а между нами разговор идет, что и Москву наши назад у Наполеона отбили. Вот ведь каково образовалось. Теперь наш черед их гнать в землю ихнюю.
— Жаль, что без меня завершат войну, — вздохнула Федора. — А я бы сгодилась еще. Я ведь за ранеными могла бы ходить. По хозяйству военному услужила бы.
— Что ж поделать, война — она для мужиков, — принялся утешать женщину Степан. — Но ничего! Как только добьем француза, приезжай в Питер. Спросишь на Литейном Железновых. Нас там всяк знает. Да вот еще, возьми от меня деньжонок малость, авось пригодятся, я без них обойдусь. Жив буду, заработаю.
— Спасибо тебе за доброту. Надеялась я за труды свои свободу обрести, но, видать, не судьбина.
— Погоди плакаться. Войну докончим, государь не обойдет в доброте своей народ.
— Дай тому господь!
— Что же ты станешь делать?
— Пойду с ребятишками в Погирщину, барин там добрый, в обиду не давал, да и жилось мне у; него не худо… Ну, прощевай. Храни тебя господь.
— Прощай, Федорушка.
Еще три дня пробыл корпус Витгенштейна в Полоцке и после торжественного молебна выступил из города по наведенным через Двину мостам.
Федора с ребятишками стояла на берегу и наблюдала, как один за другим подходили к переправе батальоны, дружинники, конники, артиллерия. И вдруг услышала песню. Сказывал ей Степан, что на взятие Полоцка в их дружине сочинили слова и тут же подобрали мотив, задорный, удалой, с присвистом.
Чудо новое свершили С Витгенштейном русский дух, Штурмом Полоцк Покорили, Разнесли врагов как пух. Как из рвов и из окопов Сен-Сир лыжи навострил. Витгенштейн — другой Суворов, Полоцк — новый Измаил.Федора стояла на берегу до тех пор, пока последняя обозная повозка, неуклюже переваливаясь с боку на бок, не переехала по мосту,
V
— Неужто Федора! — воскликнул Герасим. — Барин, Григорий Алексеевич! Взгляните, кто к нам пожаловал! А мы тебя отпевать собирались. Сказывали, тебя в сражении видели. Грохот великий до нас доносился, известие пришло, что полегло наших множество. Вспоминал тебя барин. По секрету скажу, Глафиру разжаловал из фавору. Во злобе глубокой пребывал. Теперь твое место свободное. К-хи, к-хи!
Звонкая оплеуха прервала смех телохранителя Глазки.
— Это ты чево… Ты это брось. Ты это руки в ход не пущай. А то не ровен час рассерчаю, — выдохнул Герасим, обдав Федору устоявшимся перегаром.
— Ну право, не везет тебе, Герасим, по взаимности, — проговорил усмехаясь барин, выходя на крыльцо. — Поди пррчь! А тебе, Федорушка, рад, от души рад благополучному твоему возвращению, и детишек твоих рад видеть в целости и невредимости. Место твое никем ныне не занятое. Можешь располагаться там же. Жду и рассказов от тебя о событиях героических. Усталость вижу на лице твоем. Ступай отдохни, а после потолкуем. Просьбы какие будут, непременно исполню.
Два года Федора начинала день с одной и той же просьбы, от которой Глазку покрывала испарина: дать ей вольную. Но Глазка пытался свести разговор к шутке или надолго уходил в себя, отгородившись стеной видимой неприступности.
Долгожданной свободы не получила ни Федора, ни другие из подданных русского императора. А Глазку чествовали так, будто он сам лично пробирался в осажденный город и, рискуя собой, доставлял русскому командованию важные сведения. Он, не замечавший ранее за собой способностей рассказчика, переходя на шепот, нагонял на слушателей таинственность, то внезапно возвышал голос, приводил их в восторг своей решительностью и умением найти выход почти в безнадежной ситуации, О Федоре в этих рассказах упоминалось лишь вскользь. Витебский генерал-губернатор жаловал его почестями. Деньги Рябинина, пущенные в оборот, приносили немалый доход, имение росло и процветало. Неизвестно, сколько бы продолжалось такое бытие, но однажды он получил письмо, угрожающий тон которого не сулил ему ничего хорошего.
"Милостивый государь! — обращался к нему генерал Сухозагнет. — Прослышал я от многих, что вы за труды, взятые на себя в годину нашествия, имеете благодарственное отношение соседей и начальства. Но с каких пор вы, сударь, имеете возможность распоряжаться чужой славой? Федора Миронова с малых лет была у меня в услужении и ни у кого другого, и содеянное ею принадлежит по праву мне. Письменных доказательств по причине сожжения бумаг я не имею, но всяк знает, что она ходила за моими дочерьми и содержала дом. Вы поступили бесчестно, и кроме как отдачи ее назад, я мог бы потребовать удовлетворения, но ограничусь одним — возвратом ее к прежнему месту пребывания и искренним вашим заверением, что никогда более не станете упоминать о ней как о вашей подданной и заслуг себе, о которых вы изволите трубить в окрестностях, не приписывать. В противном случае я вынужден обратиться в сенат и открыть подлинную правду".
Глазка, прочтя письмо, сделался чернее тучи и сорвал гнев на первой попавшей под руку жертве. Желанная награда уплывала из рук, и это было настолько очевидно, что он даже не вышел на крыльцо, когда от дома отъехала телега, на которой е детьми и небогатыми пожитками уезжала Федора к своему прежнему господину. Но даже Глазка не мог подозревать, что отправляет ее совсем не к тому, от кого получил угрожающее послание. Сухозагнет в пылу азарта проиграл имение в карты генерал-провиантмейстеру Лабе, в свою очередь, изрядно задолжавшему казне. На имение был наложен арест.
В один из ноябрьских дней к барскому особняку подъехала карета, сопровождаемая парой конных жандармов. Из кареты вышел генерал и, зябко кутаясь в медвежью доху, проследовал в дом и расположился в гостиной у камина. Он мельком взглянул на выстроившихся в шеренгу обитателей особняка и, обратившись к жандарму, сказал:
— Ну что ж, приступим к описи. Есть кто из вас, кто может показать нам дом?
— Я, ваша светлость, — ответила одна из женщин и сделала легкий поклон.
Генерал от неожиданности отпрянул в кресле.
— Федора! Глазам своим не верю! Ты?!
— Я, ваша светлость, поверьте… Я вас сразу признала. Хотя три года минуло, как на бой вас проводила.
— Каким образом ты оказалась здесь? Где твои дети? Садись рядышком. Выслушаю. Помогу по силе возможности. Я ведь перед тобой в большом долгу. Тогда я докладывал о тебе графу Витгенштейну. Просил исходатайствовать тебе и твоему семейству вольную. Но ты внезапно исчезла, а как звать помещика твоего, вот беда, я запамятовал.
— Последним моим господином был Григорий Алексеевич Глазка. А теперь мы, выходит, ничьи.
— Поверь мне, я все сделаю, чтобы ты получила то, что заслужила. Завтра жду тебя в приемной градоначальника. Я распоряжусь выдать лошадь и телегу. Фамилию мою помнишь?
— Где уж забыть!
— Ну хорошо. Жду завтра. А пока, будь любезна, проведя по дому.
На следующий день Властов вручил Федоре небольшой конверт с сургучной печатью, раскрыл бумажник и, отсчитав несколько ассигнаций, протянул ей.
— Это тебе на одежду, и дорогу, и пропитание в ней.
— Премного благодарствую, ваша светлость, но не понимаю, в какую дорогу вы меня отправляете?
— В столицу, Федора, в Петербург к военному министру. Ему и передашь сей пакет. В нем я изложил все. Уверен, что Петр Петрович Коновницын ни в чем не откажет тебе. Мне нынче недосуг — дела. Счастливого тебе пути.
Федора вышла от Властова опешившая. Мыслимое ли дело, она, крепостная крестьянка, и попадет в столицу.
До Петербурга она добралась без особых приключений. Хозяева постоялых дворов были любезны и обходительны с нею. Конверт с сургучной печатью на шелковой ниточке обладал магическим свойством, а фамилия Властова — героя войны, некогда прошествовавшего со своим авангардом по этому тракту, была у многих на устах. Генерала помнили и уважали.
В столицу прибыли засветло. На Сенной площади, у костров, переминаясь с ноги на ногу и похлопывая руками по бокам от крепкого утренника, толпились извозчики. Федора выбрала мужика небольшого роста.
— На Литейный, так на Литейный. Нам что, лишь бы денежки платили да кобыла из сил не выбивалась, — улыбнулся мужичок и, ловко размахнувшись кнутом, крикнул: — Ну пошла! А где тебе надобно на Литейном?
— Не знаю.
— А куды ж растуды едешь?
— Человека одного сыскать хочу.
— Эх, взяла. Это ж, поди, целая перспектива до самой Невы. Это тебе не в деревне. Тут с тысячу, а может, и с две домов, да в каждом по взводу, а то и по роте людей квартирует. Человека-то хоть фамилие знаешь? И кем он пристроен, какую должность исполняет?
— Из мастеровых он, кузнец, а зовут его Степан Железнов.
— Кузнецы и на самом проспекте, и на Пушкарской имеют вид на жительство. Мастерские же их к набережной примыкают. А какой он из себя?
— Ополченец он, из столичного ополчения, воевала я с ним.
— Дак, почитай, весь Петербург в эту войну воевал. Многих недосчитываются нонче. Я вот со своей лошаденкой до Кенигсберга добрался. Насмотрелся и наслышался всякого. Если ополченец и погибший — пиши пропало. Сколько ихнего брата перевозил на кладбища. Если живой и искалеченный — у церкви Владимирской на паперти искать надобно, а если и вовсе живой, то и тебе, и ему повезло. Ну вот и Литейный. Эх, была не была, рванем на Пушкарскую.
Им повезло. Фамилия Железновых была известная, только о Степане никто ничего не смог рассказать: не вернулся он из заграничного похода.
— Ну а теперь куда?
— К военному министру.
— Ну и молодчина баба! То ей ополченца, то самого военного министра подавай! Знамо тебе, что министр у самого царского дворца обитает? Туда не с моей харей суваться, да и не в твоем одеянии показ иметь.
— И все-таки мне надобно. Я к нему с письмом прислана.
— Покажь!
— На!
— Верно, и печатка болтается. Как бы мне нагайкой не схлопотать. Жандармы нынче не церемонятся. Ну да чего не сделаешь ради правого дела.
Словоохотливый мужичок притормозил сани у красивого здания и, не получив за езду, рванул лошадь с места в крутую рысь, К Федоре тотчас подскочил городовой.
— Проходи, проходи, здесь непозволительно стоять.
— Мне к военному министру надоть, — жалостливым голосов вымолвила Федора. — Я к нему письмо имею от люцинского градоначальника генерала Властова. — С этими словами достала из-за пазухи конверт и протянула его городовому.
— Надо же, — осмотрел он ее с ног до головы сверлящим взглядом. — Стой здесь. Я передам.
Петр Петрович Коновницын многое испытал на своем веку. Знавал он почести, стремительный взлет, не менее стремительна падение при Павле Петровиче, не жаловавшем матушкиных любимцев. Удалось ему служить при светлейшем Григории Александровиче Потемкине, чествовавшем людей разумных, деятельных, храбрых. В турецкую кампанию 1791 года он близко сошелся с Михаилом Илларионовичем Кутузовым, а оставив несколько лет военную службу, проживая в деревне, предался изучению сельского хозяйства и его устройства. От реформаторства он был далек и все же пытался по мере возможности облегчить у себя в имении налоги и подати. В войну он не переставал восхищаться солдатами и без сожаления расставался с деньгами на одежду, обувь, провиант. Среди многих генералов русской армии Коновницын был по-особому уважаем и любим. С Властовым военный министр был накоротке, но сразу же разглядел в нем отважного воина и творческого надежного исполнителя далеко не самых лучших решений Витгенштейна. В таких случаях Коновницын усмехался: "Везет Петру Христановичу на умниц!"
Петр Петрович развернул конверт и прочитал: "Дано сие Витебской губернии, Полоцкого уезда, живущей в деревне Погирщина, принадлежащей помещику Глазке крестьянке Федоре Мироновой в том, что в незабвенную Отечественную войну 1812 года во время командования мною авангардом корпуса генерала от кавалерии графа Витгенштейна в местечке Белом вышеупомянутая Федора Миронова была неоднократно посылаема в город Полоцк, находившийся тогда во власти неприятеля, для приносу письменных известий от тамошних жителей о положении врагов, что она исполняла со всею ревностью, приличною верноподданной всеавгустейшего монарха нашего любезного Отечества, подвергая опасности жизнь для пользы государства, за что не получила никакой награды, а сама об оной никогда не утруждала, но справедливость требует просить начальство о должном вознаграждения сей верноподданной россиянки, бескорыстно жертвовавшей собою из единой любви к монарху и Отечеству, в чем свидетельствую за подписанием моим и приложением печати. Г. Люцин. Ноябрь 28 дня 1815 года".
— С кем передано это послание? — спросил Коновницын дежурного генерала.
— Его принес городовой, он доложил, что вручила ему конверт какая-то женщина.
— Приведите ее ко мне.
— Как тебя зовут? — встретил Коновницын вошедшую вопросом.
— Миронова Федора.
— Ты знаешь, что написано в этом письме?
— Мне об этом ничего не известно. Мне только велено передать его военному министру Петру Петровичу Коновницыну.
— Я и есть военный министр.
При этих словах Федора бухнулась на колени.
— Сейчас же поднимись. Не перед барином.
Коновницын прочитал письмо вслух и спросил:
— Здесь все написано правильно?
— Да, ваша светлость.
— Понимаю, что в письме все не расскажешь. Дополни его своими словами.
И Федора, заметно волнуясь, рассказала Коновницыну о пережитом.
— Назавтра утром жду тебя здесь, — сказал министр, когда ока замолчала. — Я велю пропустить. Впредь запомни: на колена перед неприятелем не становилась, негоже и теперь.
Лишь только Федора исчезла за дверями, Коновницын сел за письменный стол, еще раз пробежал глазами текст: случай был необычным. Коновницын знал, что в лесах и на дорогах в числе партизан сражалось немало женщин, своей отвагой нагонявших страх на врагов. Но здесь было иное дело. Женщина-разведчица обладательница всех качеств, присущих далеко не всякому мужчине.
"Надо ей помочь", — рассудил Коновницын и быстрым почерком написал:
"Князю Петру Михайловичу Волконскому. О всемилостивейшее воззрении на бедное положение крестьянки Витебской губернии помещика Глазки Мироновой, которая в 1812 году будучи неоднократно посылаема в Полоцк из усердия и любви к Отечеству, невзирая на все опасности доставляла оттуда верные и весьма полные сведения о положении находившихся там неприятелей, в чем свидетельствует генерал Властов".
На приеме в Зимнем дворце Коновницын добавил, обращаясь к Волконскому: "Неплохо бы испросить у государя вольную сей крестьянке". Волконский пожал плечами и скрылся за тяжелой дверью царского кабинета.
Через неделю Коновницын получил записку назад с резолюцией Волконского: "Высочайше повелено дать небольшую серебряную медаль "За отличия" на анненской ленте и пятьсот рублей ассигнациями из кабинета".
"И это все?" — с горечью подумал Коновницын.
Он вручил Федоре медаль и деньги и сказал:
— Ты поезжай к себе, а об остальном я позабочусь.
— Некуда мне ехать, ваша светлость. Имение наше описали и сдали в казну. Кому теперь мое семейство принадлежит, неизвестно.
"Вот задача, — подумал Коновницын. — Дело-то, оказывается, совсем не простое, придется обращаться в сенат".
— Вот что. По возврату в имение напиши прошение генерал-губернатору, а я похлопочу здесь в столице. Уверен, все будет хорошо.
— Спасибо за доброту вашу, — сказала Федора и, прижимая к груди медаль и деньги, вышла из кабинета.
Федора в точности выполнила все, что велел военный министр. Свидетельство, выданное ей на руки, открывало двери присутствий и инстанций, и в результате на свет появилось прошение в сенат о даровании ей свободы.
Два долгих года шла переписка, и наконец решение было принято.
"30 декабря 1819 года № 34773 правительственный сенат постановил: даровать крестьянке Мироновой е семейством свободу за услуги, оказанные ею во время войны 1812 года".
ДЕВИЦА-КАВАЛЕРИСТ
"Какие причины, — писал Александр Сергеевич Пушкин, в предисловии к ее "Запискам", — заставили девушку, хорошей дворянской фамилии, оставить отеческий дом, отречься от своего пола, принять на себя труды и обязанности, которые пугают и мужчин, и явиться на поля сражений — и каких еще? Наполеоновских! Что побудило ее? Тайные семейные огорчения? Воспаленное воображение? Врожденная неукротимая скромность? Любовь?"
Попытаемся ответить на эти вопросы.
Гусарский полк, в котором служил ротмистр Андрей Дуров, стал на постой в городе Пирятине Полтавской губернии.
Рядом с тихой, порой унылой и тоскливой жизнью горожан вдруг закипела жизнь страстная, деятельная, живая, с песнопениями, пальбой, скачками, застольями, танцами. И было бы удивительно, что дочку владельцев Великой Кручи, Надежду, не увлек этот мир. Не заставил себя ждать и роман, финалом которого было похищение из родительского дома, погоня, тайное венчание в деревенской церкви, бегство в Киев, рождение дочки к запоздалое благословение родителей.
Девочку супруги Дуровы назвали Надеждой.
О своем детстве Надежда Андреевна Дурова вспоминала с известной долей фантазии, однако записки являются и по сей день единственным источником, из которого мы узнаем о ранних годах ее жизни, и поэтому приходится принять за правду рассказ о ненависти, которую внушило ее рождение матери. Факт этот нельзя исключить. Романтические иллюзии молодой женщины исчезали по мере того, как гусарский полк удалялся от родного имения и суровый походный мир, с неустроенностью быта и недостатком средств поглощал молодость и силы.
До семи лет маленькая Надежда находилась на попечении флангового гусара татарина Астахова. Он не без успеха заменил ей отца и мать. Девочка жила в обстановке, где каждый день начинался по сигналу кавалерийской трубы, где человек не мыслил себя без верного друга — коня, где отвага и удаль, сила, ловкость, озорство почитались превыше всего. Предметами игр Надежды были пистолеты, сабли, свинцовые пули. Едва научившись ходить, она уже умела сидеть в седле и с тех пор не испытывала боязни при виде лошади, даже с самым коварным норовом. Ее героями были гусары, мыслью она жила в боях и походах. Все попытки матери повлиять на девчонку-сорванца остаются без результата, и тогда принимается предложение бабушки: отправить Надежду в имение. Об этих удивительных беззаботных годах, когда ее окружала всеобщая любовь, Надежда Андреевна будет вспоминать всегда и сравнивать их с домашней обстановкой, в которую ей вновь пришлось окунуться, когда после множества прошений отец получил должность городничего в Сарапуле в Вятской губернии. Дочь уважаемого в городе человека на людях была кокетлива, отвечала заученными фразами, но пользовалась любым удобным случаем, чтобы сбежать из дома, где ее по возвращению ожидали упреки и наказания.
Красноречивые рассказы отца об азарте боевых схваток, о высокой радости победы, об упоении славой будоражили юное сердце. Какими же ненавистными были ей придирки матери, днями заставлявшей сидеть за кружевами и жаловавшейся мужу на непоседливый мальчишеский характер Надежды в следующих словах: "Я предпочла бы видеть дочь мертвой, чем с такими наклонностями".
В те годы она часто слышала от матери горькие сетования на женскую долю. Так в ней исподволь готовился протест. Ей становилось ясно, что с приобретением качеств, столь необходимых будущей хозяйке и матери, она через несколько лет должна всего лишь пополнить армию "представительниц угнетенного подначального элемента".
О своих огорчениях той поры Дурова вспоминала: "Женщина самое несчастное, самое ничтожное и самое презренное творение на свете! Она должна родиться, жить и умереть в рабстве… Вечная неволя, тягостная зависимость и всякого рода угнетения, есть ее доля от колыбели до могилы…"
Когда Надежде исполнилось восемнадцать лет, ее выдали замуж. Да, она так же как и все, слушала елейные речи священнослужителя, стояла под венцом, когда хор громогласно, словно один человек, грянул традиционное: "Исайя ликуй!", давала клятву перед алтарем и наверняка уже тогда думала: "Зачем все это, когда есть жизнь иная". Чиновнику четырнадцатого класса Василию Чернову, ежедневно заседавшему в земском суде, было невдомек, что творится в душе у молодой жены. Для нее же он так и не стал ближе даже тогда, когда появился сын. Разрыв зрел. Чернова с повышением направили в Ирбит. Надежда оставляет мужа и больше никогда не возвращается к нему. Вскоре и родительский дом, куда она вновь вернулась, становится ей тесен, и лишь любимый конь по кличке Алкид и верховая езда вносят разнообразие в мерное течение времени. Неудовлетворенность замкнутой обстановкой семьи, подавление самостоятельности, тоскливая, бездеятельная жизнь в глухом городке, бьющая через край энергия и мечтательность искали выхода. И после мучительных размышлений он был найден! Она тайком бежит из дома, переодевшись в казачий костюм, подаренный отцом, а чтобы завести поиски в тупик, оставляет на берегу свое женское платье…
"Итак, я на воле! Свободна, независима! — всклицает Надежда. — Я взяла мне принадлежащее: мою свободу, свободу драгоценный дар неба, неотъемлемо принадлежащий каждому человеку! Я умела взять ее, охранить от будущих притязаний на будущее время, и отныне до могилы она будет моим уделом и наградою!"
В те дни из Сарапула на западную границу выступал казачий полк. Не без труда Дуровой, назвавшейся дворянином Александром Соколовым, покинувшим родительский дом из-за неуемного желания посвятить жизнь военной службе, удалось уговорить командира принять ее в свои ряды.
Полк после долгого пути прибыл в Гродно. Западная граница российской империи в 1806 году жила тревожной жизнью. В нескольких сотнях верст от нее гибла под мощными ударами французской армии, ведомой Наполеоном, Пруссия. Русская армия выступила на ее стороне. В конце ноября ее передовые части заняли Варшаву. В феврале 1807 года при Прейсиш-Эйлау разыгралось кровавое сражение, в котором французы и русские согласились на ничью. Война на время весенней распутицы замерла, с тем чтобы через несколько месяцев заполыхать вновь.
К Гродно стекались пехотные, кавалерийские полки, артиллерийские парки, шло комплектование изрядно поредевших в боях частей. Коннопольский полк не составлял исключение, и после нескольких вопросов вербовщик, которым оказался ротмистр Казимирский, Надежда Дурова под именем Александра Соколова была зачислена в полк. "Наконец мои мечты осуществились! Я воин, коннополец, ношу оружие и сверх того счастие поместило меня в один из храбрейших полков нашей армии".
В формулярном списке "Коннопольского полка товарища Соколова" появилась запись: "Товарищ Александр Васильев сын Соколов, семнадцати лет от роду, мерою двух аршин, пяти вершков, имеет приметы: лицо смуглое, рябоват, волосы русые, глаза карие, из Российских дворян Пермской губернии, того же уезда, крестьян не имеет, доказательство о дворянстве не представил; в службе с марта 1807 года, по российски читать и писать умеет, по суду или без суда в штрафах не бывал, холост".
И хотя Александр Соколов был вовсе не новичок в кавалерийской науке, все же пришлось ее осваивать заново и до пота заниматься выездкой, стрельбой, рубкой, действиями в конном строю. Об этом времени Дурова вспоминала: "Всякий день встаю я на заре и отправляюсь в сборню, оттуда все вместе идем в конюшню уланский ментор мой хвалит мою понятливость и всегдашнюю готовность заниматься эволюциями, хотя бы это было с утра до вечера. Он говорит, что я буду молодец… Сколько не бываю я утомлена, размахивая целое утро тяжелою пикою — сестрою сабли, маршируя и прыгая на лошади через барьер, но в полчаса отдохновения усталость моя проходит и я от двух до шести часов хожу по полям, горам, лесам бесстрашно, беззаботно и безустанно!"
В письме еще неурядица с собственным "я", а в душе уже прочно поселилась оправданность своего поступка и желание служить Отечеству.
В трудных, напряженных днях боевой учебы пролетело два месяца, и вот наконец полк получил приказ о выступлении, и Дурова в восторге восклицает: "Мы идем за границу! В сраженье! Я так рада и так печальна! Если меня убьют, что будет со старым отцом моим? Он любил меня! Через несколько часов я оставлю Россию и буду в чужой земле! Пишу к отцу, где я и что теперь; пишу, что падаю к стопам его и, обнимая колена, умоляю простить меня, побег мой, дать благословение и позволить идти путем, необходимым для моего счастья".
Как видим, Дурова первая "позаботилась" о раскрытии своей тайны. А пока письмо к отцу совершает путь в далекий Сарапул, полк снялся с зимних квартир и выступил в восточную Пруссию.
Французская и русская армии маневрировали, не проходило дня без стычки, но первое крупное сражение, в котором принимали участие авангарды армии, произошло лишь 24 мая.
Это был ее первый бой, где все, что она приобрела в мирной жизни, проверялось суровой практикой сражения. А ведь для нее он мог стать и последним. Но нет! "Новость зрелища поглотила все мое внимание, грозный и величественный гул пушечных выстрелов, рев или какое-то рокотание летящего ядра, скачущая конница, блестящие штыки пехоты, барабанный бой, и твердый шаг, и покойный вид, с каким пехотные полки наши шли на неприятеля, — все это наполняло душу мою такими ощущениям, которых я никакими словами не могу выразить".
Дурова несколько раз ходила в атаку с эскадронами, была, быть может, суетливой, но первые волнения улеглись, уступили место рассудку, и в победном течении боя была и ее заслуга. И закончился он для юного коннопольца несколько неожиданно.
"…Я увидела, — пишет она в "Записках", — как несколько человек неприятельских драгун, окружив одного русского офицера, сбили его выстрелом из пистолета с лошади. Он упал, и они хотели рубить его лежащего. В ту же минуту я понеслась к ним, держа пику наперевес. Надобно думать, что эта сумасбродная смелость испугала их, потому что они в то же мгновение оставили офицера и рассыпались врозь".
Спасенным от гибели оказался поручик Финляндского драгунского полка Панин. В формулярном списке товарища Соколова, в графе "В продолжении всей службы где и когда был ли в походах против неприятеля" записано: "В Пруссии и в действительных с французскими войсками сражениях, 1807 года мая 24-го под Гутштатом, 25 мая в преследовании неприятеля до реки Пасаржу (Пассаргу), 26 и 27-го в перестрелке и стычках при реке Пассаржи, 28-го при прикрытии марша арьергарда и при сильном отражении неприятеля у переправы при Гутштате, 29-го под городом Гейльсбергом, июня 2-го под Фридландом, с 30 мая по 7 число июня при прикрытии марша арьергарда до местечка Ильзита, в беспрестанной перестрелке и при наступлении неприятеля в сильных отражениях оного".
Сухие, официальные строчки, записанные полковым писарем в формулярный список, не передают драматизма ситуации, в котором оказалась русская армия в восточной Пруссии. На глазах Дуровой радость первых побед, одержанных русскими, сменилась горечью поражения и спасительным бегством к Неману.
Фридланд 2 июня 1807 года.
Ей иногда казалось, что она попала в тот день в кромешный ад, которым с детства ее страшили попечители. Картина преисподней, известная ей по иконам, померкла бы перед кроваво-пепельными красками Фридландской бойни. Огненный смерч беспредельно властвовал в междуречье, в котором, словно в мешке, оказалась русская армия. Он смешал на своем пути батальоны, эскадроны, батареи. Осыпаемая градом свинца, армия таяла на глазах. Конные, пешие воины смешались в многоликую и разноцветную толпу, которая металась в тщетной надежде найти выход из кровавого плена.
Потерять присутствие духа в такой обстановке немудрено, но Дурова, к удивлению бывалых воинов, оставалась хладнокровной даже в самых безрадостных обстоятельствах, в каких оказался полк. С восхищением она отзывалась о простых солдатах, с которыми ей приходилось сражаться бок о бок. "Священный долг к Отечеству заставляет простого солдата бесстрашно встречать смерть, мужественно переносить страдания и покойно расставаться с жизнью", — писала она в "Записках". Но героизм и мужество Дуровой и ей подобных не в силах были что-либо изменить. Война была безнадежно проиграна. Последовал Тильзит. А следом за миром развернулись события, едва не лишившие Дурову ее мечты.
Письмо к отцу наделало в Сарапуле немалый переполох. От нервного потрясения скончалась мать. Розыски, которыми по просьбе отца занялся ее дядя, проживавший в Петербурге, привели в Коннопольский полк. "Отец ее и брат его, — писал он в прошении на имя императора, — всеподданнейше просят высочайшего повеления о возвращении сей несчастной".
Следом за всплеском рук из царственных уст посыпались вопросы. Как?! Женщина в армии? Кавалерист! Участница сражений! Случай доселе невиданный, и далее события развивались со стремительностью; которой руководило высочайшее любопытство и желание лицезреть сей уникальный индивидуум.
Мирный уклад жизни с изрядно опостылевшими смотрами, караулами, разводами, с извечными солдатскими заботами: выпасом и чисткой коней и конюшен, с глубоко затаенной боязнью ненароком выдать себя был нарушен внезапным вызовом Дуровой к шефу полка. Генерал Каховский начал без обиняков: "Согласны ли были твои родители, чтобы ты служил в военной службе, и не против ли их воли это сделалось?" Дуровой тогда показалось, что генерал знает о ней гораздо больше. Она ответила: "Отец и мать мои никогда бы не отдали меня в военную службу, но что имея непреодолимую наклонность к оружию, я тихонько ушел от них с казачьим полком". Дурова сказала правду, чем нимало вызвала удивление у Каховского. Ведь всем было известно, что "дворянство предпочтительно избирает для детей своих военное звание". Тем не менее приказ главнокомандующего Буксгевдена гласил: "Доставить товарища Соколова в главную квартиру в Витебск в сопровождении адъютанта".
То, что отныне ее тайны не существует, Дурова определила по первым словам Буксгевдена. С трепетом и волнением выслушала она их: "Я должен отослать вас к государю. Он желает видеть вас… Я много слышал о вашей храбрости, и мне очень приятно, что все ваши начальники отозвались о вас самым лучшим образом".
"Это конец", — подумала про себя Дурова, а вслух произнесла: "Государь отошлет меня домой, и я умру в печали".
Буксгевден пытался успокоить ее: "Поверьте мне, что у вас не отнимут мундира, которому вы сделали столько чести".
Слова главнокомандующего оправдались. Вот как Дурова описывает в "Записках" встречу с Александром I в Зимнем дворце 31 декабря 1807 года.
"Когда князь Волконский отворил мне дверь государева кабинета… государь тотчас подошел ко мне, взял за руку… стал спрашивать вполголоса: "Я слышал, что вы не мужчина, правда ли это?" — "Да, ваше величество, правда!" И Дурова поведала Александру I причины, которые толкнули ее принять чужое имя и оставить родительский дом.
"Государь много хвалил мою неустрашимость, — вспоминала позднее Дурова, — говорил, что это первый пример в России, что все мои начальники отозвались обо мне с великими похвалами, называя храбрость мою беспримерною… и что он желает сообразно этому наградить меня и возвратить с честью в дом отцовский…"
Не дав императору договорить, Дурова упала на колени: "На отсылайте меня домой, ваше величество… не отсылайте, я умру там!.. Не заставляйте меня сожалеть, что не нашлось ни одной пули для меня в эту кампанию…"
"Чего же вы хотите?" — спросил царь. "Быть воином, носить мундир, оружие". — "Если вы полагаете, — сказал император, — что одно только позволение носить мундир и оружие может быть вашею наградою, то вы будете иметь ее… и будете называться по моему имени — Александровым".
Перед отправкой Дуровой в Мариупольский гусарский полк, выбранный ею по ее желанию, она была произведена в корнеты. На второй встрече Александр I вручил Дуровой Георгиевский крест. Так было оценено спасение офицера "известной фамилии".
Четыре года до начала Отечественной войны пролетели незаметно. За это время Дурова побывала в ординарцах у Киевского военного губернатора Милорадовича, одного из суворовских чудо-богатырей. Была представлена и Алексею Петровичу Ермолову, в котором разглядела "душу великую и непреклонную", оставила аристократический Мариупольский полк, служба в котором была явно не по карману безродному корнету. Следует заметить, что денежные затруднения будут преследовать Дурову всю жизнь. "С прискорбием рассталась я с моими достойными товарищами, с сожалением скинула я блестящий мундир свой и печально надела синий колет с малиновыми отворотами".
Над Россией властвовала бурная весна 1812 года. Новая война с Францией застала Литовский уланский полк, который входил в состав второй русской армии, в походе. Дурова с болью и горечью восприняла приказ Багратиона об отступлении. Мелькали на этом безрадостном пути деревни, известные по ежегодным маневрам, пустынны были обочины дорог, на которые не так давно высыпали гурьбой деревенские, заслышав молодецкие" песни улан.
"Скорым маршем мы идем в глубь России, — пишет Дурова в "Записках", — и несем на своих плечах неприятеля, который от чистого сердца верит, что мы бежим от него. Счастие ослепляет… Мы идем день и ночь… Мы не только не спим, но не едим: спешим куда-то…" Полк, как и вся армия, спешил вырваться из клещей, которые уготовил ей в своих планах Наполеон. Воистину это были нелегкие версты. Скупые строчки формулярного списка корнета Александрова не передают драматизма положения, в котором оказались войска, ведомые Багратионом на соединение с главными силами. Вот эта запись: "1812 года противу французских войск в российских пределах в разных действительных сражениях, июня 27-го под местечком Миром, июля 2-го под местечком Романовым, 16 и 17-го под деревнею Дашковкою…" Да, под той самой деревней, где генералом Раевским был совершен "поступок, достойный древних, и где рухнули надежды французов окружить и разбить Багратиона".
Численному перевесу неприятеля, его стремлению отрезать вторую армию было противопоставлено мужество, стойкость русских воинов, "шедших в сражения, как на пир". В сердце уланского корнета прочно поселилась ненависть и надежда на скорое отмщение. Имевший возможность наблюдать Надежду Дурову в то трудное для армии время, командир Ахтырского гусарского полка Денис Давыдов вспоминал: "Дурову я знал потому, что с ней служил в арьергарде во время отступления нашего от Немана до Бородина…" На отважного гусара, лишь отвага равная или большая была способна произвести должное впечатление, и его "молодец!" звучало едва ли не высшей наградой мужеству женщины, называемой современниками именем римской богини войны — Беллоной. И может быть, совсем не случайно, что символом непобежденной России стала женщина, держащая в руках меч.
Эскадрон Дуровой был лишь одним из малых винтиков в сложной механике сражения. С места, где он располагался, ей не было видно, как сходились и расходились в рукопашной схватке французские корпуса с единственным корпусом русских под командованием Раевского, взявшего на себя ответственность защиты Смоленска. Но так же, как и всем малочисленным защитникам города, ей передалась мысль военачальника не дать французам прорваться и отрезать русскую армию от сообщения с Москвою. "Эскадрон… построился и грозною тучею понесся навстречу неприятелю. Земля застонала под копытами ретивых коней, ветер свистал во флюгерах пик наших. Неприятель был догнан, разбит, рассеян и прогнан несравненно с большим уроном, нежели был наш…"
И все же от Смоленска отступили. На пути к Можайску Дурову отрядили из полка ординарцем к генералу Коновницыну. О нем нам говорят такие строки "Записок": "Генерал этот очень любит находиться как можно ближе к неприятелю и, кажется, за ничто считает какие бы то ни было опасности: по крайней мере он так же спокоен среди битв, как и у себя в комнате".
Коновницын опекал молодого ординарца и вполне доверял его исполнительности. С ним Дурова встретила прибывшего к армии нового главнокомандующего Кутузова.
"Русский народ был удовлетворен, а войска в восторге", — отмечал современник. Всеобщий восторг передался и Дуровой. "Спокойствие и уверенность заступили место опасений; весь наш стан кипит и дышит мужеством…"
В отдельных стычках и арьергардных боях русская армия проделала нелегкий путь к Бородину.
Уже одно только участие в этом сражении, в котором "русские оказались достойными быть непобедимыми", во все времена почиталось признаком наивысшей воинской доблести. На поле, которое прежде возделывал крестьянский плуг и через которое пролегали старая и новая дороги — торговые пути в Москву, сошлись разноплеменное воинство, ведомое покорителем Европы, и рать российская во главе с Михаилом Илларионовичем Кутузовым. "В сей день все были герои" — слова, повторяющиеся во многих рапортах военачальников, без сомнения можно отнести ко всей русской кавалерии. Мощь ее атак и ударов, стремительность улан испытали пехотные корпуса Даву, Нея, Евгения Вогарнэ, Жюна. Конница, которой командовал полулегендарный Иоахим Мюрат, оказалась не в силах соперничать с регулярными частями гусаров, уланов, драгунов, кирасиров. Собственно, в словах Дуровой мы без труда найдем следующую оценку: "Посредственность французской кавалерии давно была мне известна". С ней, конечно, можно и не согласиться, но в сражении при Бородине французской коннице был нанесен ощутимый удар, от которого она не смогла оправиться до конца кампании.
Сама же Дурова вспоминала о битве так: "Вечером вся наша армия расположилась бивуаками близ села Бородино. Кутузов хочет дать сражение, которого так давно все желают и ожидают. Наш полк по обыкновению занимает передовую линию. В эту ночь я сколько ни куталась в шинель, но не могла ни согреться, ни заснуть…
26-го. Адский день! Я едва не оглохла от дикого, неумолкаемого рева обеих артиллерий. Ружейные пули, которые свистали, визжали, шикали и, как град, осыпали нас, не обращали на себя ничьего внимания… Эскадрон наш ходил несколько раз в атаку… Хотя нет робости в душе моей и цвет моего лица ни разу не изменялся, я покойна, но обрадовалась бы, однако же, если бы перестали сражаться".
До конца сражения Дурова не покидала седла, несмотря на тяжелую контузию левой ноги ядром, которая "распухла, почернела и ломит нестерпимо".
Дурова с горечью восприняла оставление Москвы неприятелю, но вера в полководческий талант Кутузова и прозорливость главнокомандующего, в которой ей суждено было убедиться, став на непродолжительный срок его ординарцем, не покидала ее. Обстоятельства, при которых она оказалась в почитаемой всеми офицерами должности, были необычны. Посланная с командой для заготовки сена, она потеряла ее и вернулась одна. Командир полка, не разобравшись толком, пригрозил ей расстрелом. Очевидно, Штакельберг присовокупил к угрозе и крепкое словцо. Людей Дурова таки нашла. А оскорбление послужило поводом для обращения к Кутузову. Вот как описан визит в главную квартиру в "Записках".
"…В передней горнице находилось несколько адъютантов, я подошла к тому, чье лицо мне показалось лучше других, это был Дишканец: "Доложите обо мне главнокомандующему, я имею надобность до него". — "Какую? Вы можете объявить ее через меня". — "Не могу, мне надобно, чтобы я говорила с ним сама без свидетелей…" Я вошла и не только с должным уважением, но даже с чувством благоговения седому герою, маститому старцу, великому полководцу. "Что тебе надобно, друг мой?" — спросил Кутузов. "Я желал бы иметь счастье быть вашим ординарцем во все продолжение кампании…" — "Какая же причина такой необыкновенной просьбы, а еще более способа, каким предлагаете ее?" Я рассказала, что заставило меня принять эту решимость и, увлекаясь воспоминанием незаслуженного оскорбления… между прочим я сказала, что… имея… репутацию храброго офицера, я не заслуживаю быть угрожаема смертью… Я заметила, что при слове "храброго офицера" на лице главнокомандующего появилась легкая усмешка. Это заставило меня покраснеть, я угадала мысль его… и решила сказать все… Я сказала, что мне двадцать третий год и что Прусскую кампанию я служила в Конопольском полку. "Как ваша фамилия?" — спросил поспешно главнокомандующий. "Александров!" Кутузов встал и обнял говоря: "Как я рад, что имею наконец удовольствие узнать вас лично! Я давно уже слышал о вас. Останьтесь у меня, если вам угодно… Теперь подите к дежурному генералу Коновницыну скажите ему, что вы у меня бессменным ординарцем".
Вскоре последовал приказ о производстве корнета Литовского полка Александрова в поручики.
Рана давала о себе знать ежедневными болями, появился сильный жар, и Дуровой пришлось распрощаться с главной квартирой, испросить отпуск и провести почти полгода на излечении. Вернулась она в строй весной 1813 года, когда русская армия, начала европейский освободительный поход. Уже по пути в действующую армию она узнала о смерти Кутузова и потому была вынуждена вновь возвратиться в свой полк.
Еще трижды пришлось Надежде Дуровой участвовать в боевых делах "при блокаде крепости Модлин в герцогстве Варшавском, равно при блокаде городов Гамбурга и Гарбурга".
20 марта 1814 года в расположение русских войск, осаждавших мощную крепость с тридцатитысячным гарнизоном, примчался фельдъегерь с радостным известием: "Париж пал!" Война была закончена "со славою для русского оружия", полки получили приказ о выступлении в Россию.
Грустно и тоскливо стало на душе. После полных напряжения боевых лет потянулись однообразные года обычной военной службы в глухих гарнизонах.
9 марта 1816 года Дурова решается подать в отставку. "Мне казалось, что вовсе не надобно никогда оставлять меча, а особливо в мои лета, что я буду делать дома! Так рано осудить себя на монотонные занятия хозяйством. Но отец хочет этого!.. Его старость!.. Ах! нечего делать. Надобно сказать всему прости!., и светлому мечу, и доброму коню… друзьям!., веселой жизни!., учению, парадам, конному строю!., скачке, рубке… всему, всему конец!.. Минувшее счастье!., слава!., опасности!., шум!., блеск!.. Жизнь, кипящая деятельностью!., прощайте!"
Преполагала ли тогда Дурова, что ей суждено было прожить почти полвека одинокой, в полунищете, в глухом провинциальном городке Елабуге, сохранив навсегда привычку носить мужской костюм, так и не привыкнув к своему подлинному "я", вводя в смущение окружающих резким, с хрипотцой голосом, манерами держаться по-мужски и курить трубку. Об этом говорит и описание знакомства с Пушкиным в ее книге "Год жизни в Петербурге". "Впрочем, любезный гость мой приходил в приметное замешательство всякий раз, когда я, рассказывая что-нибудь, относящееся ко мне, говорила: "был!., пришел!., пошел!., увидел!..". Наконец Пушкин поспешил кончить и посещение и разговор, начинавший делаться для него до крайности трудным". Когда Пушкин, уходя, поцеловал ее руку, Дурова покраснела, поспешно вырвала ее и воскликнула: "Ах, боже мой, я так давно отвык от этого!"
Пушкин сыграл в литературной жизни Дуровой, продолжавшейся, к великому огорчению, очень непродолжительно, едва ли не решающую роль, по достоинству оценив ее литературные дарования, тонкую наблюдательность, понимание природы, образность и живость языка. По поводу появления в пушкинском "Современнике" записок Дуровой Белинский заметил:
"В 1836 году появился в "Современнике" отрывок из записок девицы-кавалериста. Не говоря уже о странности такого явления, литературное достоинство этих записок было так высоко, что некоторые приняли их за мистификацию со стороны Пушкина. Боже мой, что за чудный, что за дивный феномен нравственного мира героиня этих записок, с ее юношескою проказливостью, рыцарским духом, отвращением к женскому платью, к женским занятиям, с ее глубоко поэтичным чувством… И что за язык, что за слог у девицы-кавалериста! Кажется, сам Пушкин отдал ей свое прозаическое перо".
Пушкин оказал содействие в издании "Записок". "За успех, — писал он, — можно ручаться. Что касается до слога, то чем он проще, тем будет лучше. Главное: истина, искренность".
Эти два качества будут всегда наполнять произведения Дуровой, а их было не так уж и мало, и каждое оставило свой неизгладимый след в литературе 30 — 40-х годов девятнадцатого столетия. Из-под ее пера выходит целый ряд повестей и рассказов, которые печатаются в "Библиотеке для чтения", в "Отечественных записках", в журнале "Сто русских литераторов", издаются отдельным четырехтомным изданием. И все же литературный труд внезапно обрывается. Трудно установить подлинные причины такого шага. Для жителей уездного городка Дурова еще многие годы продолжала оставаться отставным штабс-ротмистром Александровым, живущим одиноко в скромном деревянном домике, с тремя окнами на улицу и небольшим подворьем. В нем она и скончалась 21 марта 1866 года в возрасте 83 лет.
Более века спустя в архиве была найдена статья Дуровой, написанная в 1858 году, в которой Надежда Андреевна делилась мыслью о будущем русской женщины. Вот отрывок из нее:
"В наше время женщина скучающая, не умеющая найти себе занятие, утомленная бездействием, такая женщина более неуместна, чем когда-либо! Теперь более чем когда-либо нужны русскому обществу женщины деятельные, трудящиеся, разумно сочувствующие великим событиям, которые происходит около нас, и способные вложить свою лепту для того здания общественного блага и устройства, которое воздвигается общими усилиями".
ЖЕНЩИНЫ 1812 ГОДА
Хрупкий лед трещал под тяжестью людей. Они искали спасения на правом берегу Березины.
Было брошено все: орудия, зарядные ящики, ружья, аммуниция, фуры, кареты, телеги с награбленным.
В этом страшном нагромождении конских и людских трупов, замерзших и замерзающих людей был найден человек, сжимавший в посиневших руках, по всей вероятности, самый дорогой для него предмет.
Когда спешившийся казак наклонился над человеком, тот издал последний вздох и выпустил из рук небольшую картину. Казак узнал на ней Наполеона. Французский император сидел над грубосколоченным столом, на котором была разложена карта, в обыкновенной крестьянской избе, с образами и светящейся лампадкой в красном углу. На руках Наполеона восседал пухлый, голубоглазый мальчуган, игравший пуговицей расстегнутого мундира. На коленях в раболепной позе с подарком в руках перед императором стояла мать младенца, две другие женщины стояли в дверях, одна из них вытирала кружевным платком катившуюся слезу, другая, картинно заломив руки, с умилением смотрела на Наполеона. "Никак наши бабы! — воскликнул казак, с трудом узнав в изображенных крестьянок. — Эк, как расфуфырились! Глазищи бесстыжие размалеваны, перстни и кольца на руках. Не может такового быть, — смекнул казак. — Откуда это у них? Чай, не из господского племени, раз в сарафанах, в каких на Руси всякую работу удобственно творить. Обман это, как пить, обман!" — вымолвил казак и в сердцах швырнул картину оземь.
Мог ли знать донец, что это была одна из немногих картин, по какой-то случайности не попавшая в Париж. Невдомек ему было и то, что творение рук замерзшего художника преследовало определенную цель: показать невозможное — полнейшее единодушие, сложившееся у завоевателей с русским народом. Ведь известно, что представительницы слабого пола наиболее отзывчивы на галантное французское обхождение. Так было во всей Европе: мужчины за лестью скрывали подлинную трусость, женщины, не скрывая ничего, дарили улыбки и цветы победителям и не судили строго за вольности.
В России же действительное при всех потугах никак не удавалось выдать за желаемое, и идиллии суждено было пребывать лишь на картинах художников, возимых в обозе великой армии.
Осень 1812 года. Москва. За решетчатыми окнами Петровского дворца бушуют огненные волны, захлестывающие языками пламени все новые и новые постройки и мириадами искр уносящиеся в небо. Грозные отсветы пожара ложатся на стены, кирпичный пол, на угрюмое и сосредоточенное лицо Наполеона, склонившегося над посланием к русскому народу.
"Вы, московские мирные жители, мастеровые и рабочие, которых бедствия войны удалили из города, и вы, заблудшие земледельцы, которых неосновательный страх еще задерживает в деревнях ваших, слушайте: спокойствие и порядок восстанавливается в сей столице; ваши земляки добровольно выходят из своих убежищ, не опасаясь оскорбления; всякое насильственное в отношении к их личности либо к имуществу немедленно наказывается. Его величество император вас покровительствует и никого и, з вас не считает неприятелями, кроме ослушников его повелениям.
Он хочет положить предел вашим бедствиям; он желает, чтобы вы возвращались под ваши кровы, к вашим семействам. Будьте признательны к его благотворным намерениям и придите к нам безо всякого опасения. Пусть каждый из жителей возвратится с доверием в дом свой: вы вскоре найдете там средства удовлетворить вашим нуждам.
Рабочие, мастеровые, живущие трудом своим, возвращайтесь к вашим обычным занятиям; для вас готовы дома, лавки, охранные караулы, вы получите за ваши работы должную плату.
И вы, крестьяне, выходите из лесов, куда от ужасов укрылись, возвратитесь в свои избы; вы найдете в них защиту. В городе учреждены рынки, на которых вы можете продавать излишки ваших запасов".
Но впервые за многие годы раболепия и искреннего проявления чувств Наполеона окружала глухая стена ненависти. Свидетельств вспышек гнева французского императора на варварскую страну, на ее обычаи, на народ предостаточно. За ними, как правило, следовали кошмарные сновидения. Рассказ об одном из них сохранился в бумагах приближенного Наполеона. "Приснились императору три стакана, из коих один — белый пустой, другой — с водою, третий — с кровью". Пришлось обратиться к услугам гадалки. Вот ее толкование сна. "Пустой стакан означает, что сия война начата тобою из пустого тщеславия и гордости, стакан с водой значит слезы бедных, невинных и разоренных войной людей, а последний, наполненный кровью, изображает человеческую кровь, пролитую в сию ужасную войну".
Вряд ли гадалка знала историю так, как знал ее Наполеон, но русская женщина в нескольких словах сумела выразить причины войны, которые не сумел выразить он сам, не сумел убедить своих маршалов и еще в меньшей степени солдат. Никто не нес к стопам Наполеона "почтение и доверие" и не проявлял открытого желания "соединиться с императором и королем и способствовать с ним общему благополучию".
Все очевидней становилась безнадежность расчетов на быструю и упоительную победу, на беззаботный отдых от ратных трудов в теплых и уютных крестьянских избах, в просторных дворцах и особняках русской знати. Время давило, жгло, испепеляло эфемерные надежды завоевателей, исподволь готовило им бесславный конец. Он был сокрыт от взоров разноплеменных вояк, лихо маршировавших по русской земле, туманной дымкой, за которой им мерещились богатства "скифских городов". От предсказаний в таких случаях отмахивались, как это сделал, например, польский генерал (не исключено, что это был Понятовский). Вот какой разговор состоялся между ним и пожилой женщиной в Могилеве.
На его вопрос, что она ищет в огороде, когда кругом все пусто, "женщина, обремененная летами и бедностью, лишившаяся последних крох от грабежа французов", ответила: "Однако помню, что в одно лето налетевшая саранча точно так же опустошила край наш, но она, окаянная, от наступившей стужи вскоре погибла".
Что же, народная мудрость, сравнивавшая нашествие французов с нашествием всепожирающих насекомых, оказалась права, а пока над Родиной нависла смертельная опасность, народу грозило порабощение, родным очагам — разорение. Чувство гнева разгоралось в многомиллионных массах по мере того, как враг продвигался в глубь страны, сжигая деревни и села, насильничал над их обитателями, оскорбляя священные реликвии, грабя и увозя добытое трудом и потом.
И хотя в манифесте Александра I были такие слова: "Да встретит враг в каждом дворянине — Пожарского, в каждом духовном — Палицына, в каждом горожанине — Минина", русский народ без подсказки определил стелепень беды, надвигавшейся на Отчизну. Людская молва быстрее, чем официальные депеши, разносила весть о французах-грабителях, мародерах-истязателях.
Пламень мщения Ударил молнией по вспыхнувшим сердцам. Все бранью вспыхнуло, все ринулось к мечам.Слова поэта достаточно точно характеризовали обстановку в России того времени. Страна превратилась в единый и огромный военный лагерь, готовый к схватке со смертельным врагом. В напутствиях матерей, сестер, дочерей, кроме веры в победу, звучало неуемное желание быть полезными Родине. В Петербурге оно выразилось в создании "Дамского патриотического комитета" под покровительством императрицы Елизаветы Алексеевны.
Современник, заглянувший в двери комитета, мог наблюдать приблизительно такую картину. Одна из комнат была отведена под склад одежды и обуви, другая была наполнена прочно устоявшимся запахом махорки: здесь готовили солдатские кисеты, в третьей властвовали врачи, упаковывая в походные корзины медицинские препараты, в четвертой вели записи денежных средств, поступавших в комитет. "Как пожертвования шли отовсюду на нужды государственные от богатых дам, так и баба несла последнюю свою куделю или кусок холста в общее казнохранилище". Барьер сословной розни, существовавший с незапамятных времен, отступил, позволив простой русской женщине в полный голос заявить о своих гражданских чувствах. "Я не затем это сделала, чтобы про меня знали", — сказала крепостная графа Орлова, отдавая 100 рублей "на укрепление воинства расейского". Читателю предлагается сравнить: накануне войны "рабочую девку" можно было выторговать за 150 рублей, мужика — за 200, а "смышленного в грамоте" — за 300 рублей.
За извечной сухостью цифр оказались скрытыми имена, возраст вкладчиц порой грошовых сумм, и лишь по фамилиям их владельцев удается установить обширную географию безвозмездных пожертвований.
Дорогам Смоленщины не единожды приходилось становиться немыми свидетелями всевозможных нашествий. Данное разве что масштабом отличалось от предыдущих. Оно, словно спрут, множеством цепких щупалец проникало в мирный жизненный уклад, где главной заботой была забота о хлебе насущном.
В августе 1812 года его жгли на корню, косили недозревшим, закапывали в землю, оставляя пустыню с одинокими колодезными журавлями, завыванием одичалых собак, с постукиванием незакрытых ворот и ставень.
Это было настолько неожиданным для врага, что в мемуарах любого чудом уцелевшего солдата или офицера можно найти подтверждение недоумению, царившему во французской армии. "Уже больше двух месяцев, — писал во Францию офицер Лабом, — мы встречаем на пространстве около 300 миль одни только безлюдные деревни и опустошенные поля". Другой офицер, Росс писал: "Все против нас, все готовы либо защищаться, либо бежать, везде меня встречали неприязненно, с упреками и бранью… бабы готовы к бегству и ругали нас так же, как мужики".
Что ж, русские женщины умели при острой необходимости выражать свои мысли словами, которые заслуживали оккупанты и которые не вошли в словарь Даля и точно не переводятся ни на один язык мира.
Ненависть, прочно поселившаяся в сердце каждой россиянки, искала и находила выход не только в словах. Под рукой всегда в таких случаях находились предметы непритязательного крестьянского обихода.
"Даже женщины сражаются! — восклицал Федор Глинка и описал следующий эпизод. — Сего дня крестьяне Гжатского уезда, деревень князя Голицына, будучи вытеснены из одних засек, переходили в другие соседственные леса через то селение, где была главная квартира (русской армии. — В.К.). Две молодые крестьянские девки ранены были в руки. Одна бросилась на помощь деду своему, другая убила древесным суком француза, поранившего ее мать".
Никто и никогда из душевладельцев не ставил цель научить крестьянина владеть оружием. Больше того, этого умения боялись. Приходилось эту мудреную науку постигать в схватках с неприятелем, уничтожая его добытым оружием. Вот где был простор природной сметке, цепкому уму, твердым рукам и острому глазу! Было бы наивно полагать, что русский крестьянин всю жизнь готовился к нашествию, и все же "предприятия они свои (воины-земледельцы. — Б.К.) основывали не на слепой отважности, но на благоразумии и осторожности. В перелесках, за буераками, везде острожные воины-земледельцы расставляли недремлющую стражу. Сверх того установили, чтобы по звону колокольному сбираться им немедленно верхами и пешком, где услышат первый звон".
Именно так действовал отряд под командой крестьянки Прасковьи из деревни Соколове Ни она, ни ее односельчане не сумели, да и вряд ли бы успели воспользоваться тем способом, который оказался сподручным Смоленскому губернатору барону Ашу, постыдно бежавшему при первых выстрелах французской артиллерии, предоставив подданным распорядиться своей судьбой.
Оставшаяся для потомства "кружевница Прасковья" распорядилась ею так, как подсказывала совесть. Как бы трудно ни звучало ее имя по-французски, его с опаской произносил губернатор Смоленска Жомини, оно косвенно послужило причиной расстрела интенданта Сиоффа и вызвало удивление у самого императора Франции. Гнев Наполеона был беспределен: армия не получала "запланированного" фуража и провианта. Может быть, и другого интенданта Вильбланша ждала та же участь, если бы Жомини не сообщил Наполеону о трудностях снабжения и, в частности, о "неуловимой предводительнице Прасковье и ее поразительных действиях".
Жомини, назначая за голову Прасковьи "большую сумму", не подозревал, что имя ее окажется бесценным для истории, а в золотых кладовых народной памяти навсегда сохранится ее образ. "Ростом была она высокая, с открытым ясным лицом, с тяжелыми косами за плечами. Она была настоящей русской красавицей. Ее руки умели не только плести искусные кружева, но и не гнушались тяжелого крестьянского труда. А когда необходимо было постоять за себя и ближних, они брали топор, вилы и разили врага".
Почти ежедневные визиты французов в деревню, где жила Прасковья, превращались в повальные грабежи и избиение ни в чем не повинных людей. В один из таких наездов двое солдат ворвались в ее избу и "со злобным намерением устремились к крестьянской жене, угрожая умертвить ее саблею". Жизнью расплатились они за беспредельную наглость. Топор еще раз сослужил Прасковье хорошую службу, отправив к праотцам троих из шестерых нападавших. Среди убитых оказался полковник, в форме которого она не раз появлялась перед неприятелем во главе отряда, вооруженного трофейным оружием. "Страшное это было войско, — свидетельствовал современник, — двадцать сильных молодых парней и с ними красавица Прасковья".
Стихийно создаваемые крестьянские отряды становились не только серьезной силой, главным содержанием которой было сознание внутренней правоты вооруженной борьбы, но и оказывали весьма значительную помощь действующей армии. Во многих из них рядом с мужьями, отцами, братьями сражались с неприятелем русские женщины. "Враг мог разрушить стены ваши, — обращался с посланием к жителям освобожденного Смоленска Кутузов, — но не мог и не возможет победить и покорить сердец ваших. Таковы Россияне!"
Слова фельдмаршала, носившего, кроме прочих титулов, титул князя Смоленского, целиком и полностью относится к женщине, о которой говорили с восхищением в армии, ее имя делало храбрецов трусами, в стане врагов сеяло панику, обращало в бегство. Не исключено, что ее устами была произнесена фраза, ставшая народной пословицей: "Россия — не птичье гнездо, ее не разоришь!" Именно молве мы обязаны тем, что имя старостихи Василисы и ее подвиги, обрастая деталями былинного эпоса, стали известны в самых глухих уголках России.
Перед исследователем стоит в данном случае трудная задача: отличить историческую правду от вымысла. Но простое раскладывание по полочкам вряд ли необходимо и наверняка может привести к нарушению целостности образа женщины — "грозы двенадцатого года", прочно сложившегося в народном сознании. Попытаемся воссоздать картину минувшего.
В селе Сычевка Пореченского уезда знали, что французы заняли Смоленск, но староста Дмитрий Кожин полагал, что негоже оставлять созревшие хлеба в поле, да и значительная отдаленность от города вселяла надежду, что французы сюда не доберутся. И все же они не обошли Сычевку. Начали с уговоров, кончили повальным грабежом. Ни крики негодования, ни плач женщин и детей не остановили грабителей. За отказ выдать требуемое многие в тот жаркий августовский день поплатились жизнями. Удар сабли решил судьбу непокорного старосты. Так Василиса Кожина стала вдовой. Односельчане, справив скромные поминки, единодушно избрали ее старостихой, сопроводив избрание словами: "Будь ты на место мужа. Ты — баба с головой". В последнюю фразу, по всей вероятности, был вложен следующий смысл. В замужестве любая из женщин-крестьянок окончательно теряла всякую самостоятельность и навсегда лишалась возможности выражать собственное мнение. Но, очевидно, перед нами исключительный факт, когда широкие мужские плечи не могли заслонить природный ум, рассудительность и решимость отстоять собственное "я". И не только смерть мужа, но и авторитет односельчан выдвинул Василису Кожину на довольно-таки значительный пост сельского старосты.
"Плетью обуха не перешибешь", — гласит пословица, но коль так, то в ход были пущены изобретательность и хитрость. Пригодились лесть, чарующая улыбка, задорный смех в ответ на корявые сальности.
В этот визит в Сычевку французам казалось, что хлебосольству русской женщины не будет предела. На столе одна за другой появлялись наливки, пиво, всевозможные закуски. Но, как говорится в народе, на пиру наступило похмелье, обломки избы, подожженной Василисой, навсегда похоронили под собой жаждущих легкой наживы.
Сколько их полегло от кос и рогатин, не счесть, еще больше попало в плен. Летом это были наглецы и истязатели, а в начинавшуюся стужу пришедшие от голода в отчаяние люди по своему виду более напоминали бродяг. Позднее слова Василисы, обращенные к ним, нашли отражение в стихах.
Добрых людей Да званых гостей С честью у нас встречают И в передний угол сажают. А незваных нахалов, Грабителей басурманов С бесчестием прогоняют И кулаком провожают. Знать, в Москве-то не солоно хлебали, Что хуже прежнего и плоше стали, А кабы занесло вас в Питер, Он бы вам все бока вытер.В одном из источников говорится, что "сам светлейший Кутузов (Б.К.) пожелал видеть старостиху-героиню".
Вот как описывается эта встреча.
"К нему привели огромного роста женщину, в высоких валяных сапогах, в короткой юбке и полушубке, с вилами в руках. Но несмотря на воинственный вид, лицо ее было крайне добродушно". К сожалению, документального факта личного знакомства Кутузова и старостихи Василисы установить не удалось.
На многие годы образ легендарной женщины приковал к себе внимание художников. Но, к сожалению, нет ни одного художественного произведения, которое соответствовало бы оригиналу. На карикатуре И.И. Теребенева Василиса изображена старухой; несколько моложе она выглядит на рисунке А.Г. Венецианова. Очевидно, воспользовался приведенным выше описанием и И.И. Горюшкин-Сорокопудов. Остается полагать, что только на портрете Александра Смирнова, хранящемся в музее-панораме Бородинской битвы, старостиха Василиса предстает перед нами такой, какой она была в действительности.
Уже упоминалось об удивительной скромности героинь нашего очерка. И те, что отдавали последнее во имя Победы, и те, что открыто смотрели в лицо смерти, предпочитали остаться безызвестными, нежели требовать воздаяния за свершенное. Так произошло и с Василисой Кожиной, получившей (?) серебряную медаль "В память Отечественной войны" и пять рублей. Не сохранили источники имя дочери, сражавшейся рядом с нею. Та же участь постигла казначейскую горничную из Волоколамска, заколовшую в чулане двух гвардейцев, не повезло и старушке бобылке, с которой связан анекдотический случай.
Вот как гласит о нем предание:
"Заехало несколько французов в одну смоленскую деревню. По обыкновению обшарили все хаты, забрали у крестьян мало-мальски ценные вещи и деньги. В конце-концов зашли в крайнюю избушку, в которой жила старушка бобылка, все имущество которой заключалось в козе. Заслышав о приближении французов, спрятала ее в подполье. Когда французы зашли к ней в хату и стали требовать денег, угрожая пистолетами, она ответила: "Ничего у меня нет и дать вам нечего!" Но французы не унимались, и пришлось старушке открыть погреб: "Бог с вами, забирайте козу!" Глядит, а французы стоят, словно громом убитый, побледнели, на месте замерли. А потом как бросятся из избы, да на лошадей и кричат: "Казак, казак!"
Следует отметить, что в 1812-м важную патриотическую роль выполняли так называемые летучие листы, или листы политической сатиры. В них не только высмеивались захватнические планы Наполеона, стяжательство и трусость врагов, их бесславное бегство из России, но и проявлялась русская удаль, бесстрашие. И совсем не случайно, что на многих карикатурах и рисунках изображены женщины. Так и вышеприведенный эпизод остался запечатленным на карикатуре И.И. Теребенева "Французы, испугавшиеся козы".
Не требовала для себя никакой награды Анфиса из деревни Юхны Вяземского уезда Смоленской губернии. Стоны, проклятия, жалобные крики, ругательства часто оглашали лес и дороги. На них бесследно исчезали конные и пешие солдаты и офицеры. В плен "команда Анфисы" никого не брала. Это было в некотором роде соперничество в уничтожении врага. О послевоенной судьбе Анфисы и ее боевых подруг вдов Лукерьи и Настасьи, девушек Марии, Ульяны, Анны и других ничего не известно.
Отгремело эхо Отечественной, закончился взятием Парижа заграничный поход русской армии, возвратились к мирной жизни крестьяне и жители городов. Русский народ надеялся, что за жертвы, разорение, изгнание неприятеля он "заслужил свободу". Однако в высочайшем манифесте 30 августа 1817 года о награде крестьянам была одна единственная строка: "Крестьяне, верный наш народ, да получит мзду свою от бога".
Костям убийц и грабителей еще долго суждено было покрывать российские поля и дороги. А в памяти наших героинь еще многие годы жили славное время, славные дела…
2
Все даты даны в старом стиле.
(обратно)3
На российском престоле еще была Екатерина II.
(обратно)
Комментарии к книге «Из единой любви к отечеству», Валентин Пушкин
Всего 0 комментариев