Павел Маленёв ПАЦАНЫ ВЫХОДЯТ ИЗ БАРАКОВ Документальная повесть о детстве «детей войны»
(По благословению протоирея Вячеслава)
Название книги — «Пацаны выходят из бараков» — говорит само за себя: в ней послевоенная страна предстает сквозь призму восприятия 10-летнего мальчишки. Мальчишки, родители которого и его товарищей начинают в 1949 году строить первую послевоенную ГЭС — Горьковскую и возводить посёлок, который потом перерастет в город Заволжье (ныне Нижегородской области). Это «путешествие в детство» — уникальное историческое свидетельство. Быт строителей, послевоенное настроение народа, праздники на большой стройке, городские события, ЧП в школе в день смерти И. Сталина — автор вспоминает о многом.
(Издатель).
+++
Мы не были шпаной, не были хулиганами. Мы были обыкновенными послевоенными пацанами с присущими их характеру чертами. Но и не пасхальными мальчиками. Мы были дети рабочих, а жили в палатках, землянках и коммунальных бараках.(Автор)
+++
1
Уходят из жизни ветераны Великой Отечественной войны, защитники Отчизны. Их осталась малая толика. Может быть, поэтому заговорили в последнее время о тех людях, которых тоже коснулось лихолетье 1941–1945 годов, — о «детях войны».
Кто же они — «дети войны»? Это те, которые в свои 8 лет работали наравне с бабами от зари до зари в колхозах, чтобы накормить хлебом фронт. Это те мальчишки и девчонки, которые в 12–15 лет на дневной пайке хлеба в 200 граммов пополам с торфом, засыпая от усталости, стояли у станков, вытачивая для фронта снаряды. Это и те, кто в эти годы младенцем вместо соски с молоком сосал странную соску–тряпицу с нажеванной матерью дурандой (жмыхом), а потом, после голодовок 1946–1948 годов, еще несколько лет продолжал недоедать вместе со всем простым народом и залечивать военные раны.
У них у всех тоже была своя война…
***
Я отношусь к последним, потому что родился за неделю до войны.
Себя я помню только с 5 лет. Тогда я жил в деревне Либежево Чкаловского района Горьковской области (ныне Нижегородской) у бабушки, матери отца. Запомнил я себя только с этого возраста потому, наверное, что именно тогда вернулась домой мама из поселка Правдинска, где она в последние годы войны охраняла на Балахнинском бумкомбинате военнопленных немцев. Мужики были на фронте, работающих на производстве немцев охраняли женщины с винтовками. «Такие, — рассказывала мама, — эти фашисты педанты: поднимут бревно, чтобы положить его на бревнотаску. Вдруг — гудок на обед. Они куда надо бревно уже не положат, а кладут его обратно на землю, потому что, видите ли, рабочее время закончилось…»
Мой папа — белобилетник, из–за плоскостопия непризывной был. Но его снял с парохода на Волге во время облавы уполномоченный военкомата и отправил на фронт, где папа как плотник служил сапером, наводил для армии мосты. «Бывало, мы не успевали навести мост. Тогда сами, как сваи, стояли по шею в воде, вплотную друг к другу, держа на плечах бревна, по которым проходили воинские части», — рассказывал отец.
Списали его из Советской Армии незадолго до конца войны, так как из–за плоскостопия он не мог угнаться за всеми на маршах. Вернулся он в военной форме, живой, хоть и с хроническим радикулитом. Потом военные чиновники ему заявили, что он «не является участником боевых действий». От обиды и гордости папа так ни разу и не сходил в военкомат за положенными медалями…
В то время, как вернулись отец и мать, даже в деревне люди голодали. Ели крапиву, лебеду, дуранду (черный жмых от льняного семени). Поздней осенью, когда поля утопали в ледяной дождевой воде, мы, пацаны, ходили босиком копать крахмал. После того, как колхоз убирал картошку, в старой лунке оставалась сгнившая черная осклизлая прошлогодняя картошина, которая была основой картофельного куста. Эту слизь мы собирали как драгоценность. Из нее родители пекли нам черные, и, казалось, очень вкусные лепешки, которыми мы и набивали пустые желудки. О том, какие были до войны конфеты, мы знали только по фантикам — конфетным оберткам, которые находили на чердаках и хранили как величайшую ценность.
Если везло, то на сжатом хлебном поле нам с мальчишками удавалось найти по нескольку колосков, которые я складывал в отцовскую пилотку. Зерна из колосков мы ели с ладони. Правда, собирать колоски разрешалось только пионерам. Их отряды были в соседней деревне, где был сельсовет. Они ходили по полю с холщевыми котомками и соревновались, кто больше соберет и сдаст колосков «в закрома Родины». Это были конкуренты деревенских мальчишек, к которым я тогда принадлежал. Издалека мы дразнили пионеров: «Пионеры из фанеры, а вожатый из доски, пионеры просят хлеба, а вожатый — колбасы!» В ответ на нашу дразнилку они показывали нам кулаки.
А вообще все, что тогда росло в поле, строго охранялось. Но как, например, фронтовик дядя Коля Чучин, пришедший с фронта на деревянной «ноге» и охранявший гороховое поле, мог достать нас? Сорвав 2–3 стручка на противоположной от дяди Коли стороне поля, мы пулей мчались долой. Правда, иногда нас догоняла крупная соль из его ружья!
В 6 лет я уже помогал отцу, умел пахать, только на углах поля мне было не под силу перебрасывать тяжелый плуг из борозды в борозду под прямым углом, и это делал папа. Мы с пацанами водили колхозных коней в ночное и лихо ездили рысью, стоя в полный рост на спине лошади как циркачи.
«То не Божий был знак — военный, от разрухи и голода крут, этот год с рахитичной рожей надевал на мальчишек хомут…»
Современному поколению трудно представить, что многие деревни и села, в том числе в Горьковской области, сидели тогда при керосиновых лампах, молотили хлеб вручную — цепами (к длинной палке ремнём приколачивалась короткая палка, это и был цеп), поскольку немецко–фашистское нападение в 1941 году остановило электрификацию страны.
Дальше начинались события, тоже типичные для моего поколения.
2
Года через два после окончания Великой Отечественной войны в сотнях деревень Горьковской области близ Волги — в Чкаловске, Пурехе, Городце, Правдинске, Балахне — стали появляться уполномоченные. Тем, кто у них завербуется, они обещали на какой–то большой стройке хорошую работу, нормальную зарплату и профессию. А жильё — сразу для всей семьи.
Оседлых крестьян это манило и одновременно отпугивало. Как это так: сняться с места, бросить избу и куда–то ехать? Серп для жатвы — вот он, цеп для обмолота зерна тоже инструмент привычный. Да и куда деть козу и кур, если они у кого есть?
А с другой стороны — плюсы несомненные: во–первых, за людей, оголодавших в годы войны, голосовали желудки. Во–вторых, уполномоченные обещали, что можно уйти из колхоза, откуда никого не отпускали, просто не выдавая паспорт. А за трудодни, за «палочки» вместо денег все устали работать. И, самое главное, на стройке паспорт выдадут — полноценным гражданином можно стать!
Но в первую очередь вербовали так называемых «отходников»: тех, кто умел держать топор, кто знал кузнечное, шорное или иное какое дело, а уж, тем более, механиков или трактористов.
Так постепенно формировался кадровый состав строителей Горьковской гидроэлектростанции — первой огромной послевоенной стройки. Здесь, в 70 километрах от Горького, на ГорьковГЭСстрое, которому впоследствии предстояло стать городом Заволжьем, в 1949 году оказалась и наша семья.
3
До ГорьковГЭСстроя я видел кино только один раз — в селе Губцево Климотинского сельсовета под Чкаловском. Самой большой цивилизацией в нашем Либежеве были черная тарелка радиорепродуктора и керосиновая лампа. И вдоволь я с пацанами смотрел кино на Десятом поселке, входящем в черту ГорьковГЭСстроя. Это была 16‑миллиметровая пленка, ее часто заедало в аппарате. На ней скакал и стрелял сам Чапаев! «Ура!», «Ура-а!» — кричали и свистели мы, когда киномеханик, приехавший откуда–то на телеге, перематывал пленку и вставлял в свой аппарат очередную часть с Петькой и Анкой, завораживая нас своим колдовством.
Когда наша семья осенью 1949 года приехала на ГорьковГЭСстрой, мне было 8 лет, и я пошел во второй класс. Мы были в числе первых, кто приехал на стройку. На лесной поляне, частью вырубленной искусственно, было расставлено около десятка больших, армейского типа палаток. Посреди каждой палатки стояла печка–буржуйка. А вокруг нее по периметру простыми занавесками были отмерены для каждой семьи «секции». Днем мы подтаскивали сухие чурки и сучья, а женщины на кострах готовили пищу для своих семей.
Ночевали за занавесками в своих «секциях». Уже стукали ночные заморозки. Нас, детей, клали поближе к «буржуйке». Но всё равно утром встанешь — не можешь одеяло от полога палатки отодрать: примерзало!
Но рядом уже просеку прорубили и назвали: «Улица Полевая». Мой папа в своей бригаде плотников строил здесь первый барак.
Больше повезло тем, кто имел практику жизни близ Волги. Они выкапывали в крутом берегу реки землянки и, казалось, им всякая непогода нипочём.
— Ничего, — успокаивала меня и сестру мама, — первый барак папа уже заканчивает. Скоро из палаток туда переберемся!
А пока что счетовод Борис Иоффодович привез откуда–то тахту и поместил её в нашей палатке, заняв тахтой часть соседних занавесочных «секций». Из–за этого в палатке постоянно вспыхивали ссоры, которые заводила его жена, если кто–нибудь задевал их тахту грязными сапогами.
Борис Иффодович день проводил на работе, а его жена находилась всё время «дома», и я её хорошо запомнил. Она была жирная, как осенняя утка на карьерах. И потом, переехав в индивидуальный финский домик, даже в самые сильные морозы ходила без перчаток. При этом её могучие лёгкие испускали на морозе такие клубы пара, а её испорченные зубы — такой запах, что казалось: это в густой пыли на сельской дороге катит ассенизаторская бочка в конной упряжи.
Но вот на улице Полевой было построено несколько бараков с общей кухней, где у каждой хозяйки на дровяной плите была своя конфорка, своя бельевая веревка. А дальше — как сказал Владимир Высоцкий:
«Все жили вровень, скромно так, — Система коридорная, На тридцать восемь комнаток — Всего одна уборная. Здесь на зуб зуб не попадал, Не грела телогреечка, Здесь я доподлинно узнал, Почём она — копеечка».В бараке часто вспыхивали ссоры: из–за того, что тесно, и из–за того, что холодно, из–за того, что всегда хотелось есть, и из–за того, что кто–нибудь занимал чужую конфорку на кухне или бельевую верёвку.
Но всё равно для нашей семьи радостью стал и барак: до зимы мы всё–таки успели перебраться в более–менее сносное жильё.
Барак представлял собой длинное дощатое сооружение с коридором, выходящим на оба торца барака. Стенки были двойные, между которыми для утепления насыпались древесные опилки. Там всегда кишели клопы, и спать на кровати можно было только после того, как постель посыплешь свежим дустом. На наружную стену крест–накрест прибивалась дранка (рейки) и наносилась штукатурка. В каждой комнате была печка — «буржуйка». Вот и всё.
Извините, если утомил техническими подробностями. Но это я для тех, кто сейчас на свои кровно заработанные ставит трёх- четырехэтажные дворцы, например, в Ялте, Евпатории прямо над водой и на пляжном песке. А также хотел показать, как жили мы, дети войны, и наши отцы и матери, прошедшие войну, когда и такая жизнь считалась счастьем.
Конечно, и тогда семьи начальствующего и технического состава жили не в бараках. Для них строили из сборных деревянных щитов так называемые «финские» домики.
А пока строился в посёлке клуб, мы бегали из палаток по торфяным гарям, где в первые годы советской власти добывали торф, в кино на Десятый посёлок. Там изредка крутили привозные кинофильмы: «Чапаев», «Свинарка и пастух», «Его зовут Сухэ Батор» и другие. Ушёл 1949‑й год…
4
Моих ровесников на «ГорьковГЭСстрое» оказалось много. Девочек сейчас почти не помню, а вот друзей, мальчишек, вспоминаю до сих пор.
По именам мы друг друга не звали. Побегали к окну и кричали:
— Белка, выходи гулять!
Белкой был Юрка.
— Сейчас доделаю уроки и выйду! Зови пока Мартышку!
Мартышкой мы звали Шурку. Шурка тоже кричал в ответ:
— Сейчас, Щурёнок, выйду.
Щурёнок — это значит я.
Помню и фамилии, но называть не буду, поскольку когда один из троих, спустя много лет, стал небольшим начальником в цехе Заволжского Моторного завода, где я работал наладчиком агрегатных станков, то он меня «не узнавал».
У Мартышки среди барачных жильцов были самые «богатые» родители. У них всегда был хлеб и сахар. Когда мы звали его гулять, он выходил на улицу, нарочно медленно дожёвывая настоящее по тем временам лакомство: кусок чёрного хлеба, чуть присыпанного сахарным песком и политого водой, чтобы песок не ссыпался. Мартышка выходил из барака и тут же кричал:
— Сорок один — ем один!
Тот, кто раньше произносил тогда это популярное среди моих сверстников заклинание, имел право не делиться едой с товарищами. Но нас не проведёшь: мы с Белкой спрятались за дверью, и, едва нос Мартышки показался из–за двери, мы дуэтом произнесли раньше, чем он открыл рот:
— Сорок восемь — половину просим!
Мартышка без жадности отломил нам половину оставшегося у него куска — такое было у нас железное правило.
5
И вот в поселке Заволжье появился киноклуб. Его строили в основном по вечерам женские комсомольские бригады после того, как они до потери сил нарабатывались на валке леса — прорубались всё новые и новые просеки. И когда клуб построили — это был настоящий праздник для всего «ГорьковГЭСстроя». Особенно для пацанов. А среди наших любимых фильмов вдруг стали появляться заграничные: «Индийская гробница», «Кето и Коте».
Но нас, мальчишек, больше всего поразил американский «Тарзан», снятый в павильонах — «джунглях» Голливуда, во время демонстрации которого появлялись титры о том, что «этот фильм взят в качестве трофейного после разгрома фашистской Германии». После «Тарзана» меня и всех пацанов поразила такая «болезнь»: мы приставляли ладони рупором ко рту и как этот киношный герой издавали гортанный крик «иа–а–а», похожий на ослиный, только намного протяжнее. У нас не было пальм как у Тарзана — нам хватало в лесу деревьев. Мы залезали на одну ёлку и, раскачавшись на ветке, прыгали на другое дерево, пытаясь догнать друг друга. А ещё громко декламировали неизвестно кем сочинённые строки о героях этой первой ленты о Тарзане: «Тарзан — партизан, Чита — патриотка, Мальчик — тоже партизан, а Джен — идиотка!»
Потом мы усовершенствовали эти тарзаньи забавы: брали длинные шесты и, разбежавшись, как прыгун в высоту, запрыгивали на лапы елей.
Еще среди наших забав были лапта и «в попа–гонялу», когда водящего загоняли километра на три по старой Чкаловской дороге, чуть ли не до Урковской горы, а потом мчались обратно, чтобы успеть занять свои лунки раньше водящего.
Потом до ночи нас нельзя было оторвать от игр «в ножички на круге», «ножички в зубарики» или от «чижа».
Хотя выражение «играть в чижа» бытовало только в интеллигентных семьях, а мы, дети рабочих из бараков, говорили: «играть в кулики». Потому что когда для кого–нибудь после проигрыша наступали «маялки», он, маясь, бежал за далеко отбитым из круга чижом и приносил обратно, набрав в лёгкие побольше воздуха, и кричал, растягивая слова и не прерывая дыхания: «Бабы веники вязали, и кричали кулики–и–и…» Если не вытягивал и прерывался — его маяли повторно.
А также среди наших игр было ещё, например, хождение на высоких ходулях, когда мы свободно садились с ходулей на крыши сараев.
Но мы были бы, наверное, не пацаны, а ангелы, если бы не играли на деньги — по всякому: «в орла и решку», «в чику», «в стенку». Правда, это были всего лишь копейки.
6
Но и эти копейки стоили многого. Периодически, чаще это было весной, мой папа брал листок бумаги и химический карандаш, с которым он плотничал в котловане, и садился к тарелке радиорепродуктора. Это значит, что по указанию И. Сталина было очередное снижение цен на продовольствие и промтовары. Как писал В. Высоцкий, «было дело — и цены снижали».
Знаменитый Левитан читал всё, вплоть до мелочей: «Цена на штапель снижена на 23 процента, на габардин — на 17 процентов, на кастрюли алюминиевые — на 12 процентов, на икру паюсную — на 15 процентов…» Да, на фоне аскетической жизни в магазинах и сельских лавках стояли большие деревянные бочки с красной рыбой и икрой. Стояли и тухли, потому что не было спроса, потому что икра рабочему классу ГорьковГЭСстроя была не только не по карману, но и не по вкусу. А, главное, потому что нам не хватало и хлеба…
На Финском посёлке, рядом с площадью, был синий хлебный ларёк на шаткой основе.
Очередь за хлебом часто занимали с вечера, писали номера на ладонях и периодически уходили домой. Если это было летом, то чаще всего взрослые посылали следить за очередью нас, детей. Порядок в очереди наблюдался только до прихода либо фуры–автомашины с хлебом, либо конной фуры (на какой стал работать мой папа, так как плотничать дальше ему не давали плоскостопие и полученный на фронте радикулит). Но как только подъезжала машина, стоящие сзади люди начинали давить на передних, чтобы кто–нибудь не «пролез без очереди». Ларёк от такого напора начинал шевелиться и сдвигаться с бетонной подушки. При таком напоре самые слабые буквально выдавливались из очереди как мячи. А в это время машина «пятилась», чтобы разгрузиться. И вот однажды, когда женщина, далеко выставив под углом ноги, пыталась «вдавиться» обратно на своё место, заднее колесо машины наехало на её ноги — раздался хруст и крик…
От ларька до барака мы бережно несли не только буханку, но и все маленькие довесочки. В то время хлеб резали и взвешивали с точностью до грамма на весах с гирями так, что иногда получалось по два–три крохотных хлебных довеска. И стоило большого терпения, чтобы донести их до дома и не съесть по дороге.
7
Наши отцы, уцелевшие на войне, и матери, выкладываясь на работе, тоже питались кое–как. Одевались в валенки да фуфайки (телогрейки). Единственное крепдешиновое платье, ещё довоенное, моя мама надевала только по праздникам, например, на массовое гуляние в парке за школой в честь Дня выборов («День» писали с большой буквы) «за кандидатов Сталинского блока коммунистов и беспартийных». А я носил в школу пиджачок, который мама сшила на руках из своей старой сатиновой юбки.
Иногда после получки наши матери шли на базар, чтобы купить немножко куриных потрошков для «барского» супа (картошку и капусту большинство наших соседей возило из своих окрестных деревень, а также выращивали на грядках возле бараков). Когда на базар шла моя мама, я всегда просился идти с ней. И я запомнил: «Полуголодный рынок месит грязь. Холодный ветер умывает снегом. Иду, за руку мамину держась, и всё смотрю туда, где пахнет снедью. Круги дуранды, спички, самогон, замки, часы, иконы, коромысла. Кто ворожит, кто тычет сапогом… Вот инвалид поёт, но я не смыслю…»
Вообще тема инвалидов войны тоже шла параллельно нашему барачному детству. Они встречались везде: на стройке, в поезде, который таскал из нашего Заволжья в Сормово по проложенной ветке паровоз, на Сталинском вокзале в Горьком. После войны многие калеки — без рук или без ног — зарабатывали «жалостливыми» песнями. Женщины слушали, вздыхали, утирали влажные глаза и кидали им в кружку копейки. Были и смешные наивные песни. Одна из них, которую я услышал на Сталинском вокзале в Горьком, врезалась в мою мальчишескую память. Пишу с сохранением всех стилистических особенностей:
«Я познакомился с семьёй — Вместе с мужем и женой. Говорит, что «мужа нет, Приходи ко мне, мой свет!» Вот я к дому подхожу, Во все стороны гляжу. Мы сидели, пили чай — Муж вернулся невзначай. И с испугу, так сказать, Я пустился под кровать. Под кроватью было пыльно, Мне чихать хотелось сильно. Муж свою жену шугнул, — Я испугался да чихнул! Муж тогда ко мне пошёл, Меня, бедного, нашёл. Поволок меня «мой милый друг» То на север, то на юг, То на запад, на восток, То об печку, об шесток! Переломал он мои кости, Перестал ходить я в гости. Вот советую и вам Не любить красивых дам!»Там, на Сталинском вокзале, когда мама возила меня в Горький крестить в церкви, я заработал денег на полную копилку–свинку следующим способом. Я был юркий мальчишка, и какой–нибудь денежный уркаган из вокзальной толпы клал на цементный пол бумажный рубль. Я, лёжа на спине и делая очень крутой мостик, наподобие цирковых гимнастов, должен был дотянуться до рубля через голову, поддеть его языком и удержать губами. Если это удавалось — все аплодировали, а рубль оставляли мне. Если не доставал — получал «щелбан» по голове.
Та вокзальная толпа тогда просто кишела уголовными элементами. В Сормове на вокзале я видел следующую сцену. Двое поссорились возле буфета. Один выхватил финку, другой — пистолет (толпа завизжала и отхлынула прочь!). Но до крови дело не дошло: первый закатал рукав и показал второму какую–то наколку, после чего оба разошлись. Можно было догадаться, что первый оказался «паханом», авторитетом.
8
Нам, растущим пацанам, всё время хотелось есть. Как могли, мы питались на стороне — у матушки–природы. Даже родителей подкармливали.
Вот, например, начиналась весна. Пацаны — в лес, чтобы «сочить». Сочить — это значит вот что: ножом удаляешь на стволе сосны продолговатый участок коры. Весной на стволе под корой появляется тонкая нежная белая плёнка. Острым ножом снимаешь этот нежный слой сверху вниз тонкими длинными лентами. Эти ленты вкусны и сочны (их мы и называли соком). Потом известным способом заготавливали берёзовый сок. Мама его выпаривала, и получалось очень вкусное лакомство к хлебу (если он был). Потом под разлапистыми елями появлялась кислица — нежные растения, по вкусу напоминающие щавель. Потом поспевали ягоды черёмухи. А дальше — как и сейчас: разные ягоды и грибы.
Но это ещё не всё. Там, где сейчас находится чаша Горьковского водохранилища, может быть, в полукилометре от ныне существующей дамбы, протекала река Воложка, длинный рукав Волги, отгороженный от основного русла островом. А рядом была пойма, в которой неисчислимо росли кусты лесного ореха, и протекала речка Юг. Мы наедались этих орехов досыта и полные пазухи приносили домой. А в речке Юг «щупали» раков — их было много в речных норах среди коряг. Я отваривал их и относил на работу папе, когда он ещё плотничал в котловане ГЭС.
9
Ласточки–береговушки вили свои гнёзда в обрывистом берегу Волги — там, где сейчас находится известный Заволжский моторный завод, и ниже по течению. Потом их покой нарушили приехавшие на «ГорьковГЭСстрой» практичные люди. Пока мы жили в палатках и бараках, они по примеру рыбаков выкопали в обрывистом берегу множество землянок по образцу военных блиндажей, выложили их изнутри и с крыши брёвнами, какие плыли по Волге в неисчислимых количествах, потерянные во время сплава на лесозавод. Покрыли их толем. Получалось хоть и дымное, но тёплое жильё, где они и жили семьями по нескольку лет, ожидая очереди на квартиру. А в свободное время немеряно ловили осетров, жерехов, язей, сомов и налимов, которых много было в волжской воде.
Огромные, километровой длины, сплавлялись вверх по течению, на стройку, на лесозавод для разделки, связки плотов строевого леса. Возле лесозавода эти плоты стояли, уходя от берега до середины Волги. Мы летом с пацанами ночью жгли на них костры и ловили на подпуск (снасть со множеством крючков) жирных лещей — до 5–8 килограммов за ночь.
Было в те времена на Волге только одно неудобство: день и ночь грохотали земснаряды и землечерпалки. Поселок строился в торфяных местах, и нужно было намыть твёрдую песчаную подушку на огромных площадях.
10
К названию «Заволжье» люди привыкали очень долго, постепенно. Первые годы и строительство ГЭС, и жилой посёлок обозначали одним словом: «ГорьковГЭСстрой».
«Дружно работает на «ГорьковГЭСстрое бригада Каёлы», — сказал однажды репродуктор голосом Юрия Левитана в новостях из Москвы.
— Тихо, тихо! — зацыкала на меня в это время сестра, и вся наша семья стала слушать, как работает комсомольско–молодёжная бригада.
Да, имя водолаза Каёлы было известно на строительстве всем. Да разве только его?
Таких знаменитых людей здесь были даже не десятки — сотни. Если начальника «ГорьковГЭСстроя» Дмитрия Юринова, главного инженера Константина Севенарда и парторга ЦК на стройке Калянова (он обеспечивал партийную идеологию) знали из семейных разговоров просто как руководителей даже мы, мальчишки, то других людей называли «героями дня», «героями стройки», «победителями соцсоревнования», «ударниками труда» только за какое–нибудь неожиданное трудовое достижение.
Когда наша семья в 1949 году приехала на «ГорьковГЭСстрой», то здесь уже прославились, например, две бригады, одна из которых строила высоковольтную электролинию «Пестово — Балахна», а другая прокладывала просеку для железнодорожной линии от деревни Палкино (нынешняя Товарная станция) до Правдинска. А Грунин и Орехов прославились тем, что во время беды спасали других, а сами погибли. Потому им и честь, потому им и память в названиях заволжских улиц.
Я помню, как в первый год строительства во время рабочего дня кишел котлован людьми.
Это только позднее появились краны, скреперы, бульдозеры, экскаваторы, «МАЗы» и другая техника. А поначалу… Если вы видели по телевидению хронику строительства «Беломорканала» заключёнными, то картина ничем не отличалась в первый год и на Горьковской ГЭС. (Кстати, от крайностей нам не суждено, видимо, избавиться. Почему–то Горьковскую ГЭС переименовали в Нижегородскую. Видимо, по примеру украинских властей, которые пыжась от своей «нэзалэжности», в документах у людей переименовали все старые названия. Мне, например, тоже в паспорте напачкали, что я не Павел, а Павло, и что родился я в Нижегородской области. Прекрасное название, да ведь я родился в Горьковской, а Нижегородской тогда не существовало вообще!)
Но вернусь к повествованию. Когда я первый раз посмотрел сверху вниз в котлован, то он напоминал муравейник: тысячи людей с тачками, ломами, лопатами, пилами, кирками и топорами. «Лишь тачки у почина, уж после — ЗИС и МАЗ, но строилась плотина, и рос рабочий класс…»
Это была первая послевоенная ГЭС. Обнищавшая за годы войны страна… Обнищавшие и полуголодные, но сильные духом, если хотите, — сильные своей соборностью люди всё восстанавливали из руин и строили новое. А электроэнергия была нужна так же, как воздух, как хлеб. И мы, дети войны, были всему свидетелями.
11
Тогда никто себя не щадил. Людям достаточно было сказать: «Надо!», чтобы они выполняли по полторы–две нормы. Пусть даже так, идеологически: «Идя навстречу очередному съезду КПСС…», но выполняли. Коллективизация труда тогда звучала как поэзия. Разнорабочих обучали, и они получали профессии.
Я иногда носил папе в котлован «тормозок» с едой — ну, там ломтик хлеба, огурец, луковица, иногда — суп. Папа и его товарищи по работе часто работали как водолазы: стоя почти по пояс в холодной воде (так же он наводил переправы во время войны в саперной роте). Кроме резиновых штанов им ничего из спецодежды не выдавали, но они работали, не жалуясь. Так отец, которого в конце концов доконал неизлечимый радикулит, был вынужден уйти работать коневозчиком в конный парк, располагавшийся рядом с лесозаводом.
На «ГорьковГЭСстрое» время уплотняли, как говорил советский публицист Борис Горбатов, до состояния сжатого воздуха. Многое делали девушки, в числе которых была и моя старшая сестра Рита.
Даже свадьбы играли, выкраивая время у работы. Почти не было тогда никаких выходных.
У всех обязательно что–нибудь случалось. «Плывун» пошёл в котловане (плывучий грунт) — объявляют аврал: вызывают экскаваторщиков, плотников, сварщиков, арматурщиков (и всегда, конечно, чернорабочих!). Баржа с грузом по Волге подошла — девушек на разгрузку! Цемент появился — бетонщиков давай!
12
Девушки, надо сказать, все были переростки — под 30 лет, а многие и старше.
Большинство — незамужние, потому что миллионы мужчин погибли на войне. Много было вдов того же возраста, с опавшим взглядом, чьи мужья тоже остались лежать на полях боёв. «Свою нужду и тягостные мысли работой гнали изо всех углов. И превращались спины в коромысла у этих гордых и красивых вдов!» Каждая считала счастьем, если ей находилась хоть какая–то пара! Вот, например, как на этой свадьбе: «Русская!», «Русская!» слышна из подворотни. «Русская», «Русская» — в послевоенный год. Пляшет вся улица. Жених у Кати — ротный. «Русская!», «Русская!». А кто там слёзы льёт? Жарит заливисто гармонь в руках у Кати. Дождичек серенький пылит под фонарём. «Катька счастливая, всем женихов не хватит!» «Русская», «Русская!». «Мы живы, не помрём!» Ватники, туфельки… Смешные завитушки. Сколота «Русскою» с души усталой боль. Только недвижимо сидит жених у кружки. «Русская», «Русская» — каблучною пальбой! …А в горнице хлопоты спугнули долю вдовью: в горницу бережно безногого несут. К койке привязана полынь у изголовья… «Русская», «Русская»… Что — человечий суд?!
13
Выходной день на строительстве выпадал в какой–нибудь день выборов. Тогда объявляли массовое гуляние в парке. Парком была окультуренная часть леса. Вековые сосны и ели были прорежены. Между ними построили сцену, сделали из досок и врыли в землю скамейки. По случаю массового гуляния здесь и буфеты работали. Кому дома не хватило самогонки, могли добавить здесь, в буфете.
Был я в августе 2005 года на празднике 55-летия Заволжья. Хороший праздник! Но я невольно сравнил его с «теми» праздниками, на «ГЭСстрое». Есть разница! Сейчас люди избалованы, пресыщены событиями. Ходят степенно, почти без эмоций, если не считать те эмоции, которые возникают в палатке после рюмки водки. Кажется, что людей уже ничто не вдохновляет, кроме воздушных шаров с портретом Президента В. Путина. А в те годы не праздновали — гуляли!
Гуляли как и работали: от души! Обязательно с гармонью, с песнями, с частушками, не стесняясь петь и веселиться (тоже соборность?) «Эх, раз, ещё раз! Варёные раки. Приходите в гости к нам — мы живём в бараке». Одна проходящая песенная компания заглушала при встрече другую: «Страна моя, Москва моя, ты самая любимая…», «Нам песня строить и жить помогает, она как друг и зовёт и ведёт…», «Вьётся, вьётся чубчик кучерявый, так и вьётся чубчик на ветру…», «На скамеечке влюблённые сидят и вдыхают там весенний аромат…»
14
Пели ещё и такое: «А мне милый изменил — я где надо стукнула! За решётку угодил — я ему аукнула!» Здесь душевную простоту прощали даже специальные органы! Тем не менее, некоторых людей изредка куда–то с «ГорьковГЭСстроя» увозили. Не рабочих, конечно.
«Где ты, Сеня — Сенечка? Мать письмишка ждёт. Не осталось семечка тебе на развод! Помнишь, Сень, в избе–то лекцию? В люди вышли, кто донёс. Тут идейная инфекция всех изводит как понос!» Таким Сенечкой на «ГЭСстрое» оказался, например, архитектор Станкевич, по проекту которого построены самые примечательные здания нынешнего города Заволжья. С уха на ухо, закрыв поплотнее дверь, рассказывали, что Станкевич — шпион, враг народа, потому что слушал по ночам заграничное радио.
У нас, да и у всех в бараках, были только «тарелки» проводных радиорепродукторов, и нам, пацанам, было непонятно, как можно было слушать Англию или Америку! «Два кнута свились: кривда с правдою, тройка русская вязла в пыли!»
15
А в парк на праздники приезжали знаменитые на всю страну люди. Помню лётчика Водопьянова (мы, мальчишки, обязательно пробивались в первый ряд, перед скамейками, и сидели на траве). Приезжал друг Сергея Есенина, уже пожилой человек. Здесь же, на эстраде с ажурными деревянными стойками, похожими на книжные этажерки, мы слушали, затаив дыхание, летчиц Раскову и Гризодубову, прославленную снайпершу Великой Отечественной войны Павлюченко и многих других, знаменитых в Советском Союзе героев.
В парке мы пробовали курить. В праздники на земле валялось много окурков — мы их называли «бычками». Все мы бегали летом босиком, так как обувь берегли для школы. И вот, чтобы не заметили взрослые, мы прикрывали «бычок» ступнёй, затем ловко хватали его пальцами той же ноги и, согнув ногу в колене назад, так же ловко переправляли окурок в ладонь. Набрав пригоршню «Норда», «Звёздочки», а, если везло, то и «Казбека», «Герцеговины Флор», мы убегали курить — поглубже в лес или на чердак барака, или в чью–нибудь баню в деревне Пестово.
Если забежать вперед, то другим, повальным видом отдыха у заволжан станет после постройки в 1952‑м году стадиона катание на коньках. По вечерам вся рабочая молодёжь была здесь. И мы, мальчишки, конечно, — тоже! Хотя мы больше предпочитали катание на замёрзших торфяных карьерах. По гудящему льду можно было доехать до Десятого посёлка!
И лёд был такой прозрачный, что сквозь него мы наблюдали за плавающими подо льдом тритонами и лягушками. А ещё там, где скапливалась большая масса белого болотного газа, можно было проткнуть дырку и бросить спичку — раздавался замечательный взрыв!
16
И всё же я бы сказал, что кадровых рабочих на «ГорьковГЭСстрое» всё–таки оберегали как могли. Например, в особенно опасных и глубоких оползнях, иногда увлекающих за собой людей, на самых тяжёлых «дубинушках» работали «зеки» — заключённые, не политические, сплошь уголовники. Их пригоняли сюда из «зоны», где они тоже жили в бараках, примерно там, где в настоящее время находятся магазины на проспекте Дзержинского (поэтому старожилы до сих пор и называют по привычке этот район «зоной»).
У «зеков» была своя рабочая «поэзия». Когда они тянули, например, верёвками бетонную трубу диаметром метра в два–три, то делали это под нецензурную, длящуюся часами и неповторяющуюся «дубинушку» — прибаутку. Вот, запомнил самую мягкую: «Раз–два, взяли! Ещё взяли! Ещё на ход! Курва–пароход! Раз–два, с маху! Любим сваху!» Ну, и в таких случаях добавляют: «и т. д. и т. п.»
Кстати сказать, тогда процветала уголовная романтика. Отчасти потому, что отбывшие свои сроки «зеки» оставались на стройке и оказывали на окружающих, особенно на нас, мальчишек, своё влияние. У некоторых пацанов был свой такой опекун, бывший «зек», который не позволял старшим мальчишкам обижать опекаемого. У меня был Толик — парень лет 30 с выколотым на груди большим орлом.
Пацаны, которые были постарше, чем наша группа, умели делать ножи–финки с наборными ручками из алюминия, бука и цветных вставок. Потом они все делали так, как и написано у поэта: приходили к баракам, в которых за колючей проволокой содержались заключенные, и «на хлеб меняли ножики». А происходило это следующим образом. Старшие подсылали к вышке с охранником мальчишек помладше. И те канючили:
— Дядь, ну дядя! У меня тут братан сидит. Позовите его, а?!
— А ну, брысь!
Внимание охранника переключалось на мальчишек. А в это время за колючую проволоку старшие пацаны бросали нож. Обратно летел кусок хлеба. Надо сказать, что «зэки» не обманывали, и хлеб всегда отдавали.
Была ещё одна мода: мы доставали у матерей из швейных подушечек две иголки, обматывали их ниткой, обмакивали в тушь и выкалывали между большим и указательным пальцем синие якоря. Мы были ещё не того возраста, чтобы понимать, что к чему.
17
В моих воспоминаниях охвачено 3–4 года, начиная с 1949‑го. В общем–то, они похожи, и некоторые детали, относящиеся, например, к 1952‑му году, а не к 1950, ничего не меняют в сути. И я уже где–то выше говорил, что пацаны, как могли, помогали своим родителям. В том числе косили траву, заготовляли сено (многие держали в сараях рядом с бараками кур, коз и даже коров, пока не запретили). В общем, белоручками мы не росли. Когда я приносил папе в котлован еду, например, мурцовку — то же, что и окрошка, только без мяса, а вместо кваса — кипячёная вода на постном масле, то брал у отца топор и, отставив по–плотницки ногу, обтёсывал слегу так, что плотники меня хвалили.
А когда папа застудился и перешёл работать в конный парк, я быстро вспомнил, как запрягать лошадь.
18
Ну как это так: жить на стройке и не научиться приспосабливать окружающее к своим забавам? Нет, без этого было не обойтись.
— Ну–ка покажи, покажи свою башку! — кричала однажды на Шурку мать. — Показывай–показывай! Что за кровь у тебя на голове? Да у тебя голова–то пробита! Где был? Что делал?
— Да мы это… Меня из трубы камнями!
— Из какой трубы? Какими камнями?
Пришлось Шурке сознаваться, что одним из наших любимых занятий летом было катание на струе земснаряда. По толстым трубам подавалась со дна Волги на намывку грунта под большим напором пульпа — смесь песка и воды, в которую попадала и галька. Мы подходили по верху трубы к её концу, из которого с грохотом вылетала пульпа, подпрыгивали и садились верхом на этот мутный поток. Несколько мгновений мощная струя несла нас на себе горизонтально, а потом увлекала вниз. Так мы и зарабатывали себе на голове кровавые шишки, а, случалось, и пробоины, как у Шурки. Он еще не сказал, что в тот раз нас поймал багермейстер с земснаряда и всем накостылял!
И ещё одну технику мы приспособили к своим нуждам. На бетонном заводе работали транспортёры, подававшие песок в бетономешалку. Периодически какие–то подшипники в роликах, по которым катилась прорезиненная лента, изнашивались. И слесари их заменяли годными, а старые снимали для ремонта. Мы научились выбивать из этих роликов подшипники и делать самокаты. Настилали в длину много широких досок (такого добра на «ГорьковГЭСстрое» хватало!) и с шумом гоняли по ним на самокатах, как сейчас катаются по асфальту.
А ещё катались на плотах по коллектору, который и сейчас протекает вдоль Заволжья. В ту пору он был совершенно чист, в нём даже водилась рыба (да ведь и из Волги мы тогда пили воду сквозь подол собственной майки!)
19
В общем, как понял читатель, дети, родившиеся до, во время или после войны, в подавляющем большинстве не были шпаной, не были хулиганами. Но наше племя было и не пасхальными мальчиками. Мы были дети рабочих, живших в коммунальных бараках.
А вот и ещё одну забаву вспомнил. Мы клали в дождевую лужу кусок карбида кальция (он тогда везде валялся), накрывали его пробитой консервной банкой и издалека кидали на банку зажжённую спичку. Банка от взрыва летела выше крыши. Одному мальчишке из соседней компании такими делами изуродовало до неузнаваемости всё лицо, поэтому его знал весь посёлок.
И рогатками баловались! Сразу скажу: животных или птиц никогда не трогали. Стреляли по мишеням, самыми излюбленными из которых (увы, а кто ещё признается?!) были керамические изоляторы на деревянных столбах воздушных электролиний.
Но не дай, Бог, если у кого–нибудь из нас родители обнаруживали рогатку — отец мальчишки зажимал ему голову в своих коленях и вкладывал Макаренко и доктора Спока горячим ремнём в одно мягкое место!
Это сейчас вольготность докатилась до того, что рогатки продают в обыкновенных магазинах игрушек. А мы свои рогатки прятали в «заначках».
20
И вот однажды, когда мы, набив карманы камнями для рогаток, пришли на «наше место» в лесу и, развесив на сучках деревьев консервные банки, стали стрелять по ним из рогаток, в небе тревожно завыл реактивный самолёт (это был 1950‑й год). Тогда новые — реактивные — самолёты, взлетавшие на Истоминском аэродроме, стали появляться над посёлком всё чаще и чаще. Но этот самолёт не гудел, а выл. И снижался, снижался над Полевой улицей, уходя от бараков в лес, к торфяным карьерам. Мы уже всё поняли, но ещё не осознали, что воочию видим подвиг лётчика, который уводит свой истребитель подальше от посёлка. И, услышав вдалеке глухой взрыв, мы побросали рогатки под дерево и помчались в сторону падения истребителя.
Когда мы с Юркой и Шуркой, пробежав по корням деревьев и по гривам карьеров километра три, оказались на месте падения самолёта, то остались несколько разочарованными: мы здесь были далеко не первые! Тут уже вовсю хозяйничали два каких–то «дядьки». Упавший самолёт ушёл глубоко в торф под углом градусов в 50. На поверхности виднелся только хвост с небольшой частью фюзеляжа.
Дядькам мы не помешали. Мы слышали, как они говорили, что реактивные самолёты ещё только проходят испытания, и что надо искать патроны. Они деловито откапывали торф от самолёта, добираясь до кабины. Потом один из копальщиков что–то нашёл: это оказались рука и скальп летчика.
У меня защипало глаза, и я стал звать Шурку и Юрку домой. Но они не шли, и я увидел, как дядьки вытащили из торфа пулемётную ленту и быстро–быстро пошли по гриве в сторону Десятого посёлка.
Мы с пацанами ничего не стали копать, а как–то отчуждённо пошли к своим баракам.
Когда вышли на Полевую улицу, то увидели, как по улице Клубной проехал к лесу необычный грузовик и высадил солдат, которые бегом направились туда, откуда мы с пацанами только что вышли.
21
Пока «ГорьковГЭСстрой» не стал Заволжьем и не отгородился дамбами и водохранилищем, он был связан как пуповиной с местной округой: рукой было подать до Выползова, Бебрюхова, Либежева, Матренина, до Бесед и до десятков других деревень, впоследствии затопленных Горьковским водохранилищем. В Матренино, например, ходили на престольный праздник к Ильинской церкви, где под высокой кручей пили, пели, разбивали друг другу носы.
У многих строителей в близлежащих деревнях оставались родственники, которые подкармливали их. А немало строителей так пока и жили в своих деревнях и ходили на работу пешком за 5–7 километров.
В этих пойменных лугах, поросших дубками и орешником, бывало и неспокойно. Особенно в дни получек. Идёт человек со стройки, рядом — ни души. Вдруг из кустов — человек с ножом! Не раз бывало. Одно время тут по деревням даже такой слух ходил, что какая–то 80-летняя старуха, божий одуванчик, будто бывшая «зэковка» со стажем — с виду ничего такого не подумаешь — совершала грабежи с длинным кухонным ножом.
Слухи — слухами, а нас с мамой там тоже пытались ограбить. У мамы сумка наперевес на плече лежала с ценной буханкой хлеба, где и деньги были. Вдоль речки Воложки шли. Какой–то здоровенный парень уже и ручищу на мамину сумку положил, а у меня сердце в пятки ушло. На наше счастье впереди какой–то деревенский пастух со стадом оказался и мама громко закричала:
— Помогите! Грабят!
До пастуха было далековато, вряд ли он услышал мамин крик, но грабитель всё же испугался и вильнул в орешник, подальше от тропы. А мы с мамой побежали вперед, где паслись коровы.
И я всегда вспоминал этот случай, когда смотрел в то время кино «Свинарка и пастух» и сюжет доходил до сцены с коровами. А ещё мы смотрели «Девушка спешит на свидание».
Если в киноленте писали, что «Детям до 16 лет смотреть не разрешается!», то мы приставали к взрослым зрителям, чтобы нас провели на сеанс:
— Дядь, возьми меня за сына!
Тогда же шли кинокартины «Неуловимый Ян», «Поединок», «Ленин в Октябре», «Человек с ружьём», «Бесприданница», «Белеет парус одинокий».
22
Конечно, у нас свободного времени было больше, чем у взрослых, поэтому мы и видели больше, и успевали везде. Но если, например, проходили Всесоюзные мотогонки в честь памяти знаменитого лётчика Валерия Чкалова, родившегося в Василёве, ныне Чкаловске, по «большой дороге» Горький — Чкаловск на мотоциклах со снятыми колясками, то смотреть их выходил весь «ГорьковГЭСстрой». В такой глуши и вдруг — Всесоюзные соревнования! У нас дух захватывало, когда колясочники, помогая своим водителям проходить повороты, прыгали по раме со стороны на сторону!
Тогда по этой дороге ездили, кроме конных повозок, в основном редкие полуторки, иногда даже газогенераторные автомобили. Остановится, бывало, такой водитель и скажет:
— А ну–ка, пацаны, насобирайте–ка мне чурочек покороче!
И мы с охотой выполняли такие просьбы, благо, что чурок на стройке валялось множество.
Водитель бросал чурки в печку генератора, установленного сбоку, ближе к кузову на подножке, сажал нас в кузов полуторки. Печка разгоралась — мотор заводился, и мы ехали километра два–три.
23
Сейчас, спустя десятки лет, когда я приезжаю в Заволжье, то почти всегда захожу на кладбище. Это трудно объяснить — почему. Тут я как бы возвращаюсь в те самые бараки на «ГорьковГЭСстрое», из которых вышли я и мои ровесники, многие из которых — увы, о, Постум! — уже почили и лежат здесь. «Упокой, Господи, души усопших раб Твоих…» Имена на памятниках возвращают меня туда. Тут лежат люди, либо известные мне по военным наградам, по производственным рапортам тех лет, либо знакомые моих родителей, либо те, с кем вместе учился или у кого учился в школах — дневных и вечерней, либо знакомые моих знакомых, либо, наконец, те, кого я знал, когда уже работал в Заволжье или Городце, и даже бывшие мои товарищи, и даже первая моя любовь… Вот и получается, что знаешь чуть ли не всех, что тут у меня «своих» даже больше, чем осталось в Заволжье в настоящее время.
Иду вдоль могилок и вспоминаю: с этим и с этим, жившим в землянке у Волги, ездили уже в сентябре–октябре на теплую речку в ГоГРЭс на поезде, который таскал паровоз. Там, где на пересечении железнодорожной дороги с десятком узкоколейных линий, по которым возили торф, поезд резко замедлял ход, мы выпрыгивали из вагона, купались в приятной воде теплоэлектростанции, а потом, съёжившись от холода, ждали встречного поезда, чтобы снова на пересечении вскочить на подножку.
А вот с этими ребятами мы забирались на глухой и высокий каменный забор, каким был обнесён дом начальника «ГорьковГЭСстроя» Дмитрия Юринова. С верха забора мы кидали шишки медведю, которого Юринов держал на цепи в своём дворе до тех пор, пока медведь не задрал какого–то пьяного, перелезшего через забор…
С этим товарищем ходили в радиокружок к Ушакову, а с этим — в изостудию к члену Союза художников СССР Либерову…
Вот и этого не забуду. Он обирал весь второй класс, где учился с нами. Толстый, дебелый, сильный. Одному он говорил: «Давай двадцать копеек, а то учительнице скажу, что ты ругнулся». Другого стращал: «Если не купишь мне пять пончиков — скажу, что ты училку обозвал!»
А вот этот, когда работал на заводе, всё свободное время проводил в бане, потому что мог выпить ведро пива, а пиво привозили только по субботам в банный буфет.
В общем, на городском кладбище можно прочитать всю историю города. И ту, нашу, барачную.
24
Шло время. Был построен центральный — Первый посёлок. Теперь мы стали смотреть кино в шикарном кинотеатре «Энергетик», с шикарной архитектурой в гипсовой лепнине, с шикарнейшей люстрой–звездой, с зеркалами в фойе во всю стену и барельефами Ленина и Сталина.
Мы и здесь снова смотрели «Чапаева» (тогда мало новых кинолент снимали)! Потом «Гибель «Орла», «Последний табор».
Особо стоит заметить, что после художественного кинофильма «Алитет уходит в горы», который мы тоже смотрели несколько раз (там показан промысел — массовое побоище лежбища тюленей на берегу моря), в СССР в среде рабочего класса появилась поговорка, живущая до сих пор: «Работа не Алитет — в горы не уйдёт!»
А из холодных бараков, где в комнатах стояли печки — «буржуйки», людей стали переселять в коммунальные квартиры двухэтажных шлакоблочных домов, построенных на проспекте Сталина, на улице Веденеева, Павловского, Мичурина и других.
Конечно, некоторые особенно известные передовики производства и начальство разного ранга — прорабы, мастера и те, что выше — селились в отдельные квартиры, а самое большое начальство — в особняках, называемых «финскими домиками», на самой тихой улице Кирова (теперь это улица Пирогова).
А наша семья переехала в другой… барак, стоявший на конном парке. Только через несколько лет мы вчетвером поселились в 8‑метровой, сравнительно удобной, коммуналке на улице Мичурина. Повезло только в том, что соседи по квартире оказались душевными людьми.
Как только построили Первый поселок, учащихся всех школ стали выводить на субботники на посадку деревьев, так что деревья, в которых ныне утопает город, — это наша работа, работа учащихся, комсомольцев, пионеров и даже октябрят (теперь они дедушки и бабушки).
25
Заволжье росло вширь, добираясь до близлежащих деревень, и «поглощало» их. Я учился в семилетней школе № 2, был пионерским звеньевым в своём классе, выпускал стенгазету класса. Как «образцово–показательного» ученика, «хорошиста» меня однажды наградили путевкой в пионерский лагерь, куда съезжались дети со всего Заволжья, где–то под городом Городцом. Там впервые в жизни, например, я узнал, что такое какао с молоком (наши пацаны в бараках жили по прибаутке: «Утром чай, в обед чаёк, а вечером чаище»).
В пионерлагере я выучился на горниста. Мог подавать сигналы: «Внимание: слушайте все!», подъём: «Хватит спать, пора вставать, немного надо погулять!», сбор в столовую: «Бери ложку, бери хлеб и скорее на обед!» Получалось у меня, видимо, не так уж плохо, потому что когда отсутствовал общелагерный горнист, заменять его доверяли мне. Именно за это меня оставили ещё на две лагерные смены.
А вспомнил я об этом для того, чтобы сказать, какие были в то время поощрения. За исполнение обязанностей горниста меня наградили валенками. Большая ценность в то время!
Когда прощались с лагерем, то пели сочинённую пионервожатой песню (может быть, кто–нибудь сейчас и себя вспомнит в этом лагере):
«Прощай, наш лагерь пионерский, Прощай, линейка и костёр! Прощай, наш повар тётя Аня, Володя, бойкий наш шофёр!»Так мы учились и далее: в третьем, четвёртом, пятом классах. Кроме того, сажали деревья, соревновались между классами и школами: кто больше сдаст металлолома и макулатуры, мыли школьные коридоры в качестве дежурных и подметали улицы посёлка на субботниках.
Бывало, что мы сбегали с уроков, зимой выпрыгивая со второго этажа школы в сугроб.
На переменах пацаны играли в чехарду (в осла). Каждый прыжок имел своё название: «подковать осла», «накормить осла», «пришпорить осла» и т. д. В прыжках мы достигли такого совершенства, что легко перепрыгивали друг друга в полный рост. Девчонки металлической баночкой из–под вазелина, наполненной песком, играли во дворе школы «в скакалки» или прыгали «в классики». Из школьного радиоузла транслировались «Полонез Огинского» и «Школьный вальс» (кто их теперь знает?).
26
Мой папа получал 650 рублей на троих (мама болела). Правда, еще несовершеннолетней пошла работать штукатуром старшая сестра. И у нас дома появился сначала относительно дешевый — складной — патефон, потом — настоящий радиоприёмник в металлическом корпусе, который работал на длинных и средних волнах. Когда первый раз его включили — певица сопрано пела про Васю:
«Вчера смотрела я в кино Жерар Филиппа, мне всё казалось: это ты поёшь, мой Вася!»
А когда я учился в 5‑м классе, родители с сестрой купили мне впервые в жизни новый костюм. Вельветовый, с застёжками на штанинах ниже колен как у немецких скаутов. И я впервые почувствовал себя в этом костюме полноценным человеком: до этого я носил только то, что шила мне мать простой иголкой, хотя и довольно искусно. Я чувствовал себя в этом костюме важно и задиристо, особенно когда шел с друзьями в киноклуб «Энергетик». Пред этим выпрашивал у родителей ещё 7 копеек на мороженое. Продавщица возле клуба взвешивала на весах в круглой алюминиевой чашечке маленькую порцию, выталкивала ее внутренним стержнем на вафельный кружочек и сверху прикрывала вторым кружочком (кроме молочного и сливочного было ещё клубничное и клюквенное мороженое). Эту сладкую лепёшечку надо было лизать по окружности, чтобы не капало и дольше хватало. После мороженого — кино: «Максимка», «Парень из нашего города», «Бесприданница», «Повесть о настоящем человеке».
27
Смотрю на школьную общую фотографию тех лет и вспоминаю однокашников: Голубева, Капранову, Засыпкина, Костенюка, Каёлу, Редкину, Барышева, Ерёмина, Карасёва, Карбышева, Чугунова… Например, в отличницу «Надьку Редкину», жившую рядом со школой, была влюблена вся мужская половина нашего 4‑го класса.
Простите, ребята и девчата, не всех помню, потому что как в песне поётся: «Что–то с памятью моей стало…» Как–никак, а нам сейчас, тем кто дожил до сего дня, кто уцелел в передрягах горбачёвской «перестройки», павловской голодухи начала 90‑х, в бандитских перестрелках после пьяного раздела Советского Союза в Беловежской пуще, — всем нам, увы–увы, по 65–70 лет. И наши лица совсем не похожи на те, которые смотрят в наши глаза со старой школьной фотографии. «Прошёл по жизни эшелон годов, когда вы все своих высот достигли. Тот — инженер, тот в стане вечных льдов. Тому за подвиг ордена вручили…»
А я ничем не отличился. Перебрав 6 рабочих профессий и достигнув в них неплохой квалификации, я в конце концов стал журналистом, и из 50 лет трудового стажа более 45 работаю с пером (правда, какое–то время поработал старшим инженером по обучению и воспитанию кадров в Инструментальном производстве Заволжского моторного завода). Но я забежал вперёд…
Как сейчас в глазах стоит следующая картина. В школе начинается урок. Дежурный приносит из кладовки чернильницы для всего класса. Обмакиваю ручку с пером под названием «лягушка» в чернильницу–непроливашку и… Писать нельзя: чернила пузырятся чем–то белым, перо не пишет. Это значит, что сейчас должна быть контрольная работа, и кто–то наклал в чернильницы кусочков карбида кальция, который напрочь портит чернила!
Промыть дежурным по классу чернильницы и залить в них свежие чернила? На это уйдет весь урок. Значит, контрольная сорвана.
— Встать! — командует учительница.
Класс встает.
— Кто это сделал? — спрашивает она.
Все, конечно, знают, кто это сделал, но молчат.
— Как вам не стыдно! Вот это для кого написано? — и учительница показывает на лозунг, висящий на стене: «Учиться, учиться и еще раз учиться. В. И.Ленин».
Учительница приглашает директора. Фронтовик с очень обидной кличкой, которую ему приклеили ученики, он входит в класс, опираясь на палку. Нервы у него разболтаны на войне — просто дальше некуда, как разболтаны! Он знает всех зачинщиков в школе наперечет, в том числе и в нашем классе, и говорит:
— Ты, ты и ты! Сейчас пойдете чистить свинарник.
— Да, а чё, это не мы! — бубнили виновники, но шли и чистили свинарник, который находился возле нашей школы.
28
5 марта 1953 года в нашей школе все классы построили на линейку в коридоре–спортзале на втором этаже. У меня на рукаве — нашивка звеньевого, значит, я слежу за порядком в своём звене. Со стороны учительской плотной группой стоят суровые преподаватели и старшая пионервожатая. У некоторых женщин глаза заплаканы. В зале удивительная тишина, какой он никогда не знал.
Вперёд выступает завуч и, обращаясь к построенным классам, говорит:
— Сегодня после тяжёлой и продолжительной болезни скончался наш любимый вождь и учитель Иосиф Виссарионович Сталин…
Проходит какая–то секунда, две… В зале мёртвая тишина. Но ведь я‑то — звеньевой, я‑то знаю, что всегда, когда кончается какая–нибудь речь, надо обязательно аплодировать! И я захлопал, гордый от того, что я знал, что надо делать. Стоящие рядом, глядя на меня, тоже постепенно начинают меня поддерживать. От нашего класса аплодисменты расходятся волнами и доходят до последних рядов. И вот уже аплодирует вся школа, выстроенная на траурной линейке по случаю кончины И. В.Сталина!
Когда я рассказал эту историю сотрудникам Заволжского музея (на празднике 55-летия города), кто–то сбоку спросил:
— И что же с Вами было потом?
— Пред тем, как ответить, я вспомнил, что сейчас многие пользуются демократией, чтобы свести счёты с советской системой, которая им не дала где–то что–то украсть, кому–то нагадить, кого–то, действительно, в чем–то обделила, и т. д., как говорится, «поливают» всё при первом удобном случае. Да, много было и горького, о чём я тоже рассказываю в этих заметках. «И спотыкались ноги, и косо била плеть: на правильной дороге направо не смотреть!» Это были, вероятно, издержки плаката 1919 года:
«Железной рукой загоним человечество к счастью!»
Но ведь неизмеримо больше было светлого. Лечили и учили, например, не только бесплатно, но, можно сказать, принудительно!
А тогда, после траурной линейки моих родителей вызвали в школу. Но мама болела, а папа сильно уставал на работе и тоже не пошёл. На том всё и закончилось.
29
Я тоже думал: почему эта история с траурной школьной линейкой без последствий закончилась и для меня, и для моих родителей? Причин может быть несколько. Скорее всего, меня спасла та социально–политическая неопределенность, которая нарастала в те годы в стране. После амнистии и освобождения из тюрем уголовников страну захлёстывали случаи поножовщины и грабежей. После смерти Сталина в ЦК партии развернулась подковёрная борьба за власть. Арест и расстрел Берии. Политическая и идеологическая растерянность на местах. Мы с мальчишками скандировали где–то услышанную дразнилку:
«Берия, Берия, потерял доверие, а товарищ Ворошилов начесал ему затылок, а товарищ Маленков надавал ему пинков».
В общем, было заметно: «Два кнута свились: кривда с правдою. Тройка русская вязла в пыли!»
Ну, а, может быть, нашу семью тогда не тронули потому, что тогда в Заволжье у взрослых людей были другие, более важные задачи по строительству ГЭС. И им было просто некогда заниматься детскими глупостями, которые произошли в Заволжской семилетней школе № 2.
30
Тем не менее, некоторые тенденции, происходящие в СССР после смерти Сталина (особенно позднее, после известного доклада Никиты Хрущёва о культе личности) не могли не коснуться и Заволжья. В фойе клуба «Энергетик» сломали над входной дверью барельеф Сталина (никто еще не знал, что придёт срок и барельефу Ленина!) Проспект Сталина переименовали в проспект Мира.
Вообще по поводу «культа личности», в пору которого проходило детство моих сверстников, исписаны тонны бумаги. И я не хочу вступать здесь в полемику или соглашаться с кем–либо. Я только на правах прожитых лет, большая часть которых осталась позади, могу сказать о некотором парадоксе описываемой мною советской поры: на дороге, которая к Храму никого не вела, несколько поколений людей, тем не менее, жили, работали и умирали с верой в какого–нибудь одного человека. В годы нашего детства это был Сталин, с верой в которого — хочешь не хочешь — люди сделали страну настолько могущественной, что можно было стукнуть ботинком по трибуне ООН!
Но этот гигант — СССР — в 1991 году рухнул. И тоже называют разные причины. Кроме одной. Я думаю, что эта моя огромная страна сложилась как костяшки домино потому, что у неё не было внутреннего стержня, какой был у Руси, например, когда она громила татар или Наполеона. Я имею в виду духовность общества, благочестие.
Простите меня, земляки, но и Заволжье не могло стать исключением из этого явления. Когда, к примеру, ломали небольшие часовни в Палкине или Пестове, то не думали, конечно, что подобные акты по всей стране сольются в ту бесовскую силу, которая не только выхолостит души людей, но со временем приведёт к 1991 году.
Трудно, трудно идти и нынче к истокам предков. Тогда, когда ломали церкви и часовни, мешала р-революционность, нынче — долларовый аршин и телевизионный, извините, зловонный понос.
31
Будучи в Заволжье, ходил по тем местам, где мы бегали пацанами, где я прожил полжизни, и посочувствовал тем, кто хотя бы не забывал, что его имя есть в Святцах, и кто во все времена сохранял нательный крест. Посочувствовал потому, что актовый зал бывшего управления треста № 6 «ГорьковГЭСстрой», в котором когда–то мне доводилось играть в бильярд, хотя и переоборудован под православный храм и, как положено, освящён, тем не менее, создаёт некоторый психологический дискомфорт, поскольку неканоничное помещение с четырьмя углами не притягивает таинством. Может быть, потому здесь пока еще мало встречается молодёжи. Все больше — мои ровесники, «дети войны».
А место на улице Дзержинского, выделенное городом для настоящего храма, заросло бурьяном. Смуро от того на душе. Смуро и от того, что какой–нибудь олигарх может позволить себе поставить в стороне от людей личную часовню, чтобы замаливать свои умножающиеся грехи, а заволжские прихожане столько лет собирают на церковь свои копейки! Я спросил у одного знакомого:
— А что, в Заволжье разве нет такого человека с тугим кошельком, с которого прихожане могли бы отмолить часть его грехов, если бы он помог построить храм?
Мой знакомый ответил как–то грубо:
— Такой раньше удавится! Чем богаче — тем жаднее…
Мой собеседник был человек простой и говорил без обиняков.
А я подумал, что всё–таки сегодня кое–что меняется в выборе у человека. Хочешь — выбирай грехи с большими деньгами: «Они получат возмездие за беззаконие: ибо они полагают удовольствие во вседневной роскоши…» 2‑е Соборное послание Петра (2:13). А хочешь — ступай на путь, который ведёт к Храму и спасению души. И есть, может быть, надежда на то, что люди вспомнят, о чем говорил русский князь: «Человек силён родом–племенем, Верой и местом родным». Но вот нынешних правителей России можно увидеть даже на Афонской горе, но стоят они в храмах поодаль от паствы, а паства — «дети войны» — едва сводит концы с концами.
(Здесь я делаю позднюю, спустя три года после данного повествования, вставку: всё–таки нашлись в Заволжье люди, которые возвели, наконец, в городе рекордный срок великолепную церковь, копию древней).
32
Простите за отступление, но невозможно оторвать прошлое от настоящего!
Из более позднего детства мне запомнилось затопление котлована. Перекрыли русло Волги бетонными глыбами, которые подвозили в железных кузовах МАЗы (мы их называли «бомбовозами», наивно полагая, что именно такие сильные машины и перевозили бомбы на войне). Потом разобрали перемычку.
Народу при этом событии тоже собралось великое множество. Многие кричали «ура» от чувства гордости: они сумели справиться с могучей рекой как с дождевым ручейком, они «выполнили задание партии» (только так тогда и говорили).
Наша пацанья компания пробралась, конечно, вперёд всех. И мы с торжеством глядели, как вода метр за метром поглощала дно котлована и подступала к нашим ногам. И люди всё отступали и отступали, не догадываясь, что Волга навсегда изменила своё естественное русло, а леса, луга, реки, а также многие десятки деревень вместе со слезами их бывших обитателей навсегда ушли под воду.
Шёл август 1955 года, но ещё долго, несколько месяцев, на поверхности «моря» плавали поднявшиеся со дна острова с растущими на них деревьями. Иногда на них метались зайцы и лисы, а однажды на таком плавучем острове была замечена даже корова.
33
Рыба, шедшая непривычным речным руслом, вдруг натыкалась на бетонную плотину и, скапливаясь как в мешке, буквально кишела на поверхности возле станции.
В тот год всё Заволжье питалось рыбой. Рыба на первое, рыба на второе, даже на третье. Третье — это самодельные консервы. Их наделали в неисчислимых количествах и не могли съесть. Больше хотелось хлеба. Дошло до того, что рыбой стали кормить поросят.
В основной массе это были окуни. Попадались еще щуки и чехонь. Их ловили особой снастью, называемой «парашютом»: квадратная ячеистая вязаная сетка, какие научились вязать все и я в том числе, углы которой привязывались к концам двух перекрещенных стальных прутьев, которые верёвкой крепились к длинной жерди на подставке, наподобие колодезного журавля. Да и техника ловли рыбы в точности соответствовала черпанию воды в колодце. Когда рыбак медленно поднимал из воды с помощью жерди сетку — стальные прутья прогибались от тяжести рыбы.
Но в таких больших количествах уловы были только возле самой плотины, где рыба скапливалась, не находя выхода. А ниже по течению рыбы становилось все меньше и меньше.
Так рыбачили до тех пор, пока не пришёл запрет на подобный лов. Его с опозданием объявили браконьерским, а орудия лова стали отнимать сотрудники рыбнадзора. Но к тому времени даже самый ленивый уже наелся рыбных консервов досыта. Но настоящие рыболовы не опечалились. В конце концов, настоящее наслаждение ценящий себя рыболов мог почувствовать удовольствие только при ловле традиционными любительскими снастями — либо на Волге, либо на озёрах. Там душа отдыхает!
34
Я и мои сверстники вырастали и бросали школу не доучившись, остановившись на семилетке. Главная причина всё та же: не хотелось быть обузой в семье, где всегда были какие–то лишения. Да и самостоятельности уже хотелось тоже. А какая же это самостоятельность, если на пончик в школьном буфете надо было просить у родителей 4 копейки?
Так в 15 лет с одним знакомым я оказался в Правдинском ФЗО. Здесь как- никак, а кормили, выдавали форму и большие кирзовые ботинки. Здесь мы дразнили друг друга так: «Рожа — во (показывали ладонями узкую щель)! Ботинки — во (раздвигали руки во всю ширину)! Значит он из ФЗО!» Здесь я стал слесарем–сантехником и в неполные 16 лет снова вернулся в Заволжье.
Через какое–то время многие мои одноклассники и товарищи, побывав и поработав там и сям, оказались у походной строящегося Заволжского моторного завода. «Ещё в лесу молчит кукушка, а мы уже у проходной, где больно в зад долбит вертушка, и очень хочется домой!» Но это моя шутка тогдашнего времени. Вообще завод мы любили. Здесь пацаны становились подростками.
35
Шла вторая половина 50‑х. В это время страна жила новой заботой — целиной. Народу не хватало хлеба. Хлеб нужен был прямо сегодня, прямо сейчас, без гигантских капитальных вложений, без удобрений, каких требует традиционное сельское хозяйство. Таким выходом и стало освоение целинных и залежных земель в Казахстане. На целину ехали отовсюду, в основном комсомольцы. Ехали целыми бригадами. «ГорьковГЭСстрой» тоже отправил лучшие кадры по разнарядке обкомов партии и комсомола. В это время в моде стали «целинные» песни, какие распевали даже при застольях:
«Вьётся дорога длинная, здравствуй, земля целинная, здравствуй, простор широкий, весну и молодость встречай свою!»
36
Мы уже приглядывались к взрослым. Ходили на балкон Дома культуры и смотрели через окно, как там танцуют парни и девушки «Полечку», «Краковяк», «Падеграс», «Полонез» и «Мазурку». Потом как–то постепенно уже начали ходить на танцы и сами. Шли по проспекту Мира и распевали неизвестно кем сочинённое: «Вот идут мои ноги по заволжской дороге, по проспекту до ДК кровь кипит как у быка!»
Перед танцами взад–вперёд прогуливались по проспекту, приглядываясь к девчонкам.
Западная мода докатилась и до нашего Заволжья. Многие пацаны (так иногда мы еще тогда себя называли) выглядели вот как: широкий в плечах пиджак с ватными подкладками на плечах, идущий книзу на конус; пестрая рубашка, желательно с попугаями или с пальмами; яркий до безумия галстук — тоже с пальмами или с русалками. Брюки резко заужены (дразнили нас: с мылом штаны надеваешь!), их мы часто перешивали сами вручную. На ногах — полуботинки на «манной каше», то есть на мягкой высоченной подошве, желательно белого цвета (если не хватало денег на такие — сами приклеивали второй слой микропористой резины). Носки ярко–пёстрые или белые. На голове — кок из собственных волос, собранный на голове в виде стоящей волны с помощью бриолина (вазелин, смывающийся водой).
У меня был пиджак зелёный, в яркую клетку, который знало «всё Заволжье». Именно как дань моде появились у нас тогда вторые имена: был Валькой — стал Робертом, звали Павлом — стал Эдиком. Всё было, как писал советский поэт:
«Он был монтёром Ваней, Но в Духе парижан Себе присвоил звание Электротехник Жан».А у девчонок, помню, самые смелые надевали юбки, которые открывали икры ног. Как сейчас бы сказали, тогда это было вызывающе «сексапильно».
Ну и танцы у нас уже появились другие. Мало–помалу начинали играть на танцах не только вальс, но и фокстрот. А где фокстрот, там и «Бесаме мучо» и «16 тонн». А больше — ни–ни, в ДК ничего не разрешалось, иначе тут же появлялись бдительные комсомольцы с красными повязками на рукавах: «комсомольско–молодёжная дружина».
Тут особо стоит заметить, что будущие «шестидесятники» — это тоже «дети войны».
37
Мы в ту пору любили джаз Цфасмана, Лундстрема и Дюка Эллингтона. Фанатично собирали песни Луи Армстронга, слушали буги–вуги и — шик моды: рок–н–ролл в исполнении Элвиса Пресли.
Эти мелодии тогда запрещались, их можно было купить в виде самонарезанных гибких пластинок на использованной рентгеновской плёнке. Потому и назывался такой «шедевр» народного граммофонного искусства как «рок–н–ролл на туберкулёзных скелетах».
Продавались такие пластинки дорого на Молитовском рынке в Горьком, где можно было тогда купить всё без исключения, вплоть до пистолета. Подходишь к рынку, а на тебя из–под козырька уже смотрят бегающие глаза, и раздаётся вопрос:
— Продаёшь или покупаешь?
Если пришёл продавать что–нибудь стоящее — тут же у тебя эту вещь могут купить со скидкой, чтобы не стоял сам. А если за покупкой приехал — тотчас желанную вещь принесут тебе прямо сюда.
Однако я отвлёкся… Ставили мы этот «рок–н–ролл на туберкулёзных скелетах» и на проигрыватель в Доме культуры на танцах, если уходил директор, и не было дружинников.
И даже рисковали танцевать буги–вуги (когда партнёра или партнёршу надо было кувыркать через себя). Но такими делами занимались только пацаны. Девчата были скромнее (за исключением 2–3, которых знал весь посёлок). Да и в милицию за буги–вуги пацанам было идти как–то сподручнее, чем девчонке.
В общем, именно нас тогда в Заволжье называли стилягами. «Ворчали и на нас из тёмного окна: «Опять идут на джаз стиляги и шпана!» Но языком–пером зачёркивали суть: не праздный рок–н–ролл определял наш путь!»
38
Я думаю, что по сегодняшним меркам промышленной Нижегородской области Заволжский моторный завод, где тогда работало около 30 тысяч человек, — предприятие почти обыкновенных масштабов. Но когда наше племя оказалось в стенах завода, цеха поражали нас своим гигантизмом. (А, впрочем, по сравнению, например, с крымскими предприятиями, где 300 работающих — «большое» производство, а 3 тысячи — уже предел, ЗМЗ и сейчас гигантское предприятие). Но постепенно каждый из нас — а во все цехи тогда набирали станочниками и учениками тысячи моих сверстников в расчете на развитие производства — занял на заводе своё место, как нужный винт в определённом станке. Меня взяли станочником на обработку клапана двигателя «Волги» в первом моторном цехе.
При каждом удобном случае или в обеденный перерыв мы с друзьями сходились вместе и обходили друг у друга рабочие места (за что нам попадало от мастеров).
— Ну-у… Это что! — говорили мы пренебрежительно о профессии товарища. — Айда лучше в наш цех.
В обед шли в заводскую столовую, где по тем временам хорошо, намного лучше, чем дома, недорого кормили.
В ночные смены самые смелые заходили в ангар, где стояли электрокары, и ездили на них по пустым широким пролётам.
Тогда на заводе совершенствовался выпуск двигателей для 21‑й «Волги». Вся сборка вначале велась почти вручную. Детали для сборки находились на полу возле конвейера без охраны. В личном пользовании таких машин почти не было, и сложенные на полу детали для сборки были просто никому не нужны.
Но вдруг при рабочих испытаниях на стенде стали «барахлить» некоторые двигатели.
Выяснилось: попадались неисправные термостаты (латунная полая деталь размером с яйцо куропатки, по форме напоминающая детскую юлу). А потом эти детали вообще стали пропадать.
Как только начальник участка сборки проводил оперативку — мастера тут же докладывали: сколько сот термостатов у кого не хватает.
Спустя какое–то время выяснили следующее. Рабочие каким–то образом узнали, что внутри термостатов жидкость состоит из 10 граммов спирта и какого–то количества глицерина. И научились отделять одну жидкость от другой. Прокалывали термостаты, выливали из них содержимое, а потом «тару» выбрасывали в металлолом, чтобы их не уличили. Кажется, с тех самых пор все детали стали хранить и учитывать более строго.
Но потом всё равно, как нам говорили, спирт в термостатах во избежание соблазна заменили какой–то другой жидкостью.
Честно сказать, работать на завод в то время мы ходили с удовольствием. То ли наш возраст располагал к этому, то ли интересные формы коллективного общения и отдыха. Например, для коллективов каждого цеха по выходным дням организовывались выезды на катере, в лес, в цирк и так далее.
39
И как–то незаметно подошел у меня и у всех моих друзей срок службы в армии. Мы были уже не пацаны. Мы стали юношами, а этот возраст уже не вписывается в заметки о детстве «детей войны», которые я пишу. Далее у каждого из пацанов началась другая, уже взрослая жизнь, достойная иного описания.
Эпилог
А напоследок я ещё раз пройду по улицам Заволжья. Они мне напоминают о многих событиях, рассказать о которых выше не нашлось повода.
Вот, например, площадь перед Домом кльтуры (полагалось писать с прописной буквы). Здесь в середине 50‑х была массовая драка между парнями из Заволжья и молодыми монтажниками Горьковской железной дороги, которые вели работы по электрификации железнодорожного пути, начинавшегося от Палкино, а жили здесь же, в вагончиках. После того, как они избили «наших» после танцев, заволжане ответили тем же, а потом пришли в Палкино и поставили их вагончики вверх колёсами. Дрались жестоко: арматурными прутьями, бляхами на ремнях, железнодорожными «костылями», привязанными к верёвкам. Кого–то убили… Тогда посадили двоих заволжан и троих монтажников.
Вот улица Кирова, мы её ласково называли Кировкой (ныне улица Пирогова). Это была самая любимая у молодёжи, самая тихая улица. Сюда в наше время уходили обниматься все влюблённые.
А вот на этом месте, сбоку от Дома культуры, был «зверинец» — летняя танцевальная площадка, огороженная по периметру металлической решёткой. Когда мы здесь по вечерам танцевали под оркестр (а в перерывах — под радиолу), то ещё больше людей стояло снаружи и смотрело на танцующих. Отсюда название — «зверинец». Бывало, что хулиганы сыпали во время танцев на пол нюхательную, в порошке, махорку, отчего едучая пыль поднималась под одежду, девушки быстро разбегались, и танцы срывались.
Потом на бетонном основании танцплощадки поставили кафе — «стекляшку». А в настоящее время на этой обширной бетонной плите стоит игорное заведение «Сова».
Мне жаль также, что всё лесное, примыкающее к городу, хиреет, замусоривается и вытесняется дачниками, для чего в 1972 году, когда в России гуляли небывалые лесные пожары, была выжжена, как говорили — специально под дачи, и берёзовая чаща, примыкавшая к Заволжью.
И в то же время несчитанные десятки дачных домиков хиреют и догнивают. Молодых наших потомков нынешнее буржуазное общество целенаправленно пропитывает духом потребительства, и они уже не хотят работать на дачных сотках уходящих из их жизни родственников.
И ещё один признак сегодняшней жизни в Заволжье: куда ни глянь — увы! — как и везде в СНГ, в каждой щели копошатся жирные империалистические клопы с кровососущим эффектом.
+++
Но я не хочу прощаться с любимым моим городом на минорной ноте. Тем более, что перед моим отъездом с очередной побывки в Заволжье(нынче Украина — гиблое место, где невозможно свести концы с концами, и редко удаётся скопить сумму на поездку!) со мной и моим другом, известным в Нижегородской области художником Валентином Софоновым, произошёл довольно символичный, как я думаю, случай. Может быть, даже симптоматичный.
В какой–то из последних дней июля мы с ним пошли через луга — искупаться на Волге, да и просто так посидеть на песке в ласковых листьях мать–мачехи напротив древнего Городца за Волгой.
В Волге тихо текла вода. Воздух звенел пронзительной тишиной, даже чаек не было слышно. Радиорубки сухогрузов, стоящих на якорях близ левого берега, у Городца, громко переговаривались с пропускными шлюзами электростанции. Мало–помалу самоходные баржи снимались с якорей, — пробка на шлюзах рассасывалась.
Переговаривались пацаны, которые купались на противоположном от нас берегу. Выше них поднимался крутой откос, доходящий до подножия церкви.
Отсюда, с правого берега, казалось, что всё это рядом: прыгни в воду, махни саженками — и через пять минут будешь там, под Слободой в Городце. Но обманчиво зрение. Из–за этого за многие годы немало храбрецов тут потонуло. Когда из Заволжья ходили по льду через Волгу зимой с бидончиками покупать патоку на кондитерской фабрике, полтора–два километра до левого берега выходило!
Валентин искупался. Я не стал. Потом неожиданно и как–то по особенному зажгло солнцем лопатки. Облака на глазах уплотнялись и наливались тяжестью. Исчезли чайки. И вот уж небо и река контрастно отделились друг от друга.
Первый грозовой раскол потряс и небо, и воду, и землю и душу. Дальше глухо рокотало и ворчало. Ливень начался не постепенно, а сразу — будто небо–лейка разом наклонилось над землёй.
Мы сидели в десяти метрах от уреза воды под полиэтиленовой плёнкой и постепенно остывали под потоком холодеющего ливня, отгоняя от себя больших рыжих комаров.
Минут через сорок ливень перешёл в мелкий дождь. Тучи разделились пополам — в разрыве показалось солнце. И тут же возникла радуга, но не обычная, а, скорее всего, единственный раз возникшая нашем мире в данном образе: как крутой арочный мост, перекинутый поперёк Волги. И не под углом, как обычно бывает, а напротив нас: один её конец был на левом берегу, под церковью, а другой конец радуги, разложенный на известные цвета, лёг прямо к нашим ногам!
Я только потом сообразил, что если бы тогда сразу, без колебаний, поверили в реальность как поверили библейские апостолы, то могли бы ступить на этот цветной мост. Ведь и знак был: мост на той стороне шёл от церкви!
Но в тот миг у меня появился в сознании такой образ: на радугу ступает седой Старец в белых одеждах и держит за руку беловолосого Мальчика. Ведь это так просто: радуга–мост соединяет два берега, два города; Старец — это, конечно, Городец, который старше Москвы и в котором в Рождественском монастыре скончался Александр Невский; Мальчик — это Заволжье, которому исполнилось только 55 лет (и которому из–за названного исторического факта и близости к Городцу хотели когда–то присвоить имя Александра Невского). Под сенью древней городецкой истории, за которой приезжают сюда со всего света, растёт молодой город и своими молодыми силами питает патриархальное течение жизни Городецкого района. А в результате выигрывают оба.
Пусть же Старец и Мальчик идут и дальше по радуге бытия рука об руку!
И где–то у малиновой зари Мой город будто служит на посылках И часто в моих снах меня корит — Я тру глаза: какая–то соринка…(Заволжье — Крым)
Крымский Афон, 2005
Комментарии к книге «Пацаны выходят из бараков», Павел Артемьевич Маленёв
Всего 0 комментариев