КНИГА ПЕРВАЯ
Часть первая. Школа гладиаторов
Глава первая. Погребение
По дороге, которая тонкой лентой тянулась между покрытыми виноградниками холмами, медленно шла большая толпа людей. Под лучами южного солнца ярко блестели трубы и флейты, владельцы которых извлекали из своих инструментов резкие, пронзительные звуки. Эти звуки, однако, не могли заглушить стоны и плач множества женщин в белых одеждах с распущенными волосами, печально бредущих за музыкантами. По тому, с какой страстностью они голосили и взламывали руки, всякий мог бы безошибочно признать в них профессиональных плакальщиц, нанятых, согласно римскому обычаю, для участия в похоронной процессии. Вслед за ними шли актеры, декламирующие стихи из трагедий, и мим в маске, напоминающей лицо умершего, облаченный в его одежды. За мимом специально нанятые люди несли тело покойного. Траурное шествие замыкали его родственники, многочисленные друзья и знакомые.
Хоронили Гая из древнего плебейского рода Орбелиев, вилла которого располагалась в двенадцати милиариях[1] от Рима, неподалеку от Аппиевой дороги, что вела от Капенских ворот великого города на юг, в сторону Капуи.
Гай Орбелий, прослуживший в войсках Друза Старшего[2], затем Тиберия[3] более двадцати лет, прошел путь от рядового легионера до военного трибуна. За добросовестную службу Тиберий включил его в сословие всадников. И вот теперь он, одержавший столько побед, был сам побежден неумолимым временем, которому безразличны как наши заслуги, так и наши вины.
Первым в толпе, идущей за носилками с телом покойного, шел его сын, Квинт Орбелий, статный римлянин шестидесяти лет, со своими детьми, двадцатилетним Марком и семнадцатилетней Орбелией. За ними шли старые товарищи Гая Орбелия, знавшие его еще по германским походам, а также соседи-владельцы вилл, расположенных поблизости.
Несмотря на печальную торжественность процессии, многие из этих почтенных людей оживленно переговаривались, благо голоса заглушались ревом труб и криками плакальщиц.
— Клянусь Юпитером, — говорил один толстый римлянин Дециму Селанию, молодому человеку хрупкого телосложения, — сегодняшнее погребение лишилось всего великолепия из-за скупости Квинта Орбелия, отказавшегося купить у меня хотя бы пару гладиаторов из тех, которых я, услышав про смерть его отца, специально привез сегодня утром. А ведь в прошлом году, когда бог смерти Танат забрал его жену, Теренцию, у ее погребального костра сражалось пять пар моих воспитанников. Я тогда по-дружески подобрал для него самых лучших.
— Ну, ты-то, разумеется, продал их ему по-дружески — без всяких скидок, а то бы он мог, чего доброго, почувствовать себя твоим должником.
— Конечно, мой милый Селаний. Ты ведь сам прекрасно знаешь, что в дружбе помощь и уступки должны быть обоюдными, а у меня уже тогда насчет Квинта Орбелия были некоторые сомнения.
— В таком случае, дорогой Мамерк, если для тебя друг — лишь кошелек, из которого ты можешь всегда вынуть положенные тобою сестерции и который, разумеется, не должен быть дырявым, то ты не прогадал. Вчера я вернулся из Рима, где мне удалось занять кругленькую сумму у старого скряги ростовщика Антинора, и он, между прочим, просил передать Квинту Орбелию‚ что срок возврата его долга уже истек.
— И что же, много он задолжал?
— Антинор говорил, что-то около пятисот тысяч сестерциев. Видно, пятилетняя засуха дала о себе знать.
— Откуда же он их возьмет?.. Ведь даже если он продаст виллу и рабов, то все равно не наскребет такой суммы.
— Ну что же, тогда ему, а там, глядишь, и мне, придется продать тебе себя в гладиаторы.
— Уж тебя-то я не куплю — больно тощий! — сказал Мамерк Семпраний, которого за внушительность прозвали Толстым Мамерком, и спутники тихо засмеялись.
К их беседе внимательно прислушивался идущий за ними высокий человек, одетый в тогу сенатора. Глубокие морщины, бороздившие его лоб, говорили, казалось, о длительных раздумьях — отправлениях мудрости; сжатые губы — о твердости, приличествующей государственному мужу; нахмуренные брови — о суровости воина. Это был Луций Валерий Руф‚ богач и сенатор, отпрыск знатного рода патрициев, который, однако, увы, не мог похвастаться вышеперечисленными добродетелями. Несчетные морщины говорили о несчетных его попойках, нахмуренные брови — о мрачности характера, твердо сжатые губы — о беспощадности к тем, кто рискнул вызвать его неудовольствие и неудовольствия кого он мог не опасаться. Одно время Валерий Руф был постоянным спутником Калигулы в его развлечениях, но однажды он заметил охлаждение к себе императора и с тех пор избегал попадаться ему на глаза. Все ведь знали о неприязни Калигулы к сенаторскому сословию; белая, с красной полосой сенаторская тога Валерия могла, чего доброго, подействовать на взбалмошного деспота как красная тряпочка на быка. Позже, не желая испытывать судьбу и сославшись на подорванное заботами о государстве здоровье, он уехал в одну из своих вилл, которая была расположена недалеко от Рима и от тех мест, где развивались описываемые нами события.
В прошлом году, получив приглашение, сенатор отправился на похороны жены злополучного Квинта Орбелия в роскошной коляске, запряженной восьмеркой лошадей, каждая из которых стоила дороже всего поместья его обнищавшего соседа. Валерий Руф говорил, что этим великолепием он хочет почтить Орбелиев, прекрасно зная, что бедный так же насладится видом роскоши богача, как и голодный насытится видом яств на столе состоятельного обжоры.
Когда же он, войдя в дом и сказав несколько небрежных слов приветствия, стал непринужденно рассматривать присутствующих, то среди грубых обветренных лиц, обезображенных трудом, и лиц обрюзгших, попорченных праздностью, Валерий вдруг увидел грустное личико хорошенькой девушки. Это была Орбелия, родная дочь умершей. И вот он, завсегдатай лупанариев[4]‚ пресыщенный сластолюбец, неожиданно для самого себя воспылал страстью к этой девчонке. В ней все показалось ему желанным: и мягкий овал лица, обрамленный каштановыми волосами; и волосы, волнами ниспадавшие на округлые плечи; и плечи, ниже которых красовались маленькие, упругие груди; и груди, и талия, и бедра… Живое воображение Валерия легко дорисовало те детали, которые были скрыты под плотной туникой. Печальная торжественность обряда сдержала в тот раз его звериную похоть, которую он называл любовью, однако потом, часто бывая в их доме, он стал настойчиво домогаться ее руки. Орбелии был противен этот злобный пьяница и развратник, который не делал тайны из своего образа жизни, да и никакое богатство не смогло бы скрыть его распущенность. Однако ее отец, не желая себе такого порочного зятя, но боясь такого могущественного соседа, продолжал принимать его.
Услышав о громадном долге Орбелиев, Валерий Руф обрадовался. Немного поотстав, он сказал своему вольноотпущеннику[5] Хригистону, который тенью следовал за ним и тоже слышал разговор достойных римлян:
— Ну вот, теперь, хвала богам, эти Орбелии будут сговорчивее. Пусть поразит меня Юпитер, если старикашка сам не уложит эту упрямицу в мою постель, когда я преподнесу ему мешок золотых.
— А если он окажется настолько глуп, что не захочет воспользоваться твоей добротой?
— В таком случае я заставлю его поумнеть, и ты поможешь мне в этом.
Вскоре процессия достигла рощи пробкового дуба, принадлежащей Орбелиям, под сенью громадных деревьев находилась гробница с урнами, в которых покоился прах их предков. Тело умершего, умащенное бальзамами, положили на высокую поленницу дров, сложенную заранее. Запылал костер, зажженный, согласно обычаю, сыном покойного. После того, как костер прогорел и тлеющие угли были залиты водой, приглашенные разошлись. На пепелище остались только ближайшие родственники; они собрали кости, обмыли их в вине и молоке и, вытерев, поместили в урну, занявшую одно из пустующих мест в родовой гробнице.
…Ланиста[6] Толстый Мамерк возвращался домой, непрестанно ерзая на своем седле и бормоча, — ему не давала покоя шутка Децима Селания.
В самом деле, может быть, там, где ему не удалось сегодня выгодно продать, завтра удастся выгодно купить?.. Марк, сын Квинта Орбелия, отличался завидной силой и ловкостью. Два года назад он впервые начал участвовать в состязаниях атлетов, устраиваемых в Риме на частых празднествах. Выступая как борец, или кулачный боец, или сражаясь на деревянных мечах, он не знал поражений. Так почему бы ему, как и подобает такому отважному, сильному юноше, для наилучшего развития своих способностей не стать гладиатором?.. Такой молодец, подумал Мамерк, без труда заработал бы себе славу, а ему деньги. А он бы, так и быть, помог бы Орбелиям рассчитаться с их долгами, хотя, разумеется, любовь публики — и без того достаточное вознаграждение за те опасности, с которыми гладиаторы встречаются на арене.
Таким образом, ланиста, ставший, подобно Валерию Руфу, проявлять трогательную заботу о благосостоянии Орбелиев, решил принять столь же глубокое участие и в их судьбе.
Глава вторая. Купцы
После смерти старого воина прошло девять дней, и в дом Орбелиев стали вновь съезжаться гости, чтобы почтить Манов — добрых духов умершего. Прибывшие приходили в атрий — самую большую комнату дома, где их встречали Орбелии, отец и сын. Рядом с очагом, в котором ярко горел огонь, сидя на низенькой скамеечке, пряла шерсть юная Орбелия. В атрии было расставлено много кресел, чтобы уставшие в дороге могли отдохнуть. Вошедший гость приветствовал хозяина, говорил слова утешения его сыну и дочери, а затем подходил поболтать к какому-нибудь из своих знакомых. В это время в соседней комнате — триклинии[7] рабы заканчивали последние приготовления к трапезе.
Мамерк Семпраний, приехавший раньше всех, с нетерпением дожидался того момента, когда можно было переговорить с Марком наедине. Вести разговор в присутствии его отца не входило в планы хитрого толстяка. Ланиста хорошо знал, что Квинт Орбелий с негодованием отнесся бы к его предложению — сделать юношу гладиатором, ведь сражаться на потеху толпе считалось недостойным римлянина. Когда же старый хозяин зачем-то вышел, Толстый Мамерк поспешно подошел к Марку и участливо сказал:
— Какое горе, что уже нету с нами твоего деда, мой мальчик… Он был честным римлянином и храбрым воином. Но еще тягостнее нам, его друзьям, осознавать, что с его смертью, быть может, угаснет древний род Орбелиев.
— О чем ты говоришь?.. Разве его сын — мой отец, а я и Орбелия — его внуки не продолжатели рода? — недоуменно спросил юноша.
— Это, конечно, так. Но, дорогой Марк, продажа вашего дома, ваших виноградников, вашей рощи с гробницей, где хранится прах ваших предков, разве не будет означать, что ваш род угас?.. Или, может, ты думаешь, что для принадлежности к роду Орбелиев достаточно только называться Орбелиями?
— Но мой отец ничего не собирается продавать!
— Тогда за него это сделают другие. Неурожаи в течение пяти лет, да тут еще второй год подряд похороны… На погребение твоей матери твой отец занял у ростовщика Антинора пятьсот тысяч сестерциев, пообещав вернуть через год. Он, очевидно, надеялся на урожай, но засуха сделала возвращение долга трудным, а расходы, связанные с похоронами твоего деда, — невозможным. Срок кредита, увы, уже истек. Подошло время расплачиваться.
Марк был поражен услышанным. Так вот почему отец так мрачен и молчалив, хотя после смерти деда прошло уже девять дней!..
— Но неужели положение безвыходно?.. Неужели мы обречены на разорение? — тихим голосом спросил он ланисту.
Толстый Мамерк ободряюще улыбнулся и похлопал «своего мальчика» по плечу.
— Выход есть. Гордись, Марк, именно ты спасешь семью! Ведь твоя сила и твоя ловкость могут быть оценены не только жалкими хлопками болельщиков на состязаниях атлетов, в которых ты так любишь участвовать и в которых ты так хорошо умеешь побеждать. Мои ученики за свои победы получают золото и сестерции, а о славе уже и творить нечего. Да и разве искусство гладиатора не достойно настоящего мужчины?.. Убивать, рискуя быть убитым, разве не высшая доблесть?.. Победить, встать на грудь побежденному, — разве не высшая радость?.. А ликование зрителей, только твое кричащих имя, — разве не высший почет?.. Я же, чтя уважение, которое ты, конечно же, проявишь к моему совету, выплачу ростовщику ваш долг.
Марк призадумался. Конечно, кровавые сцены, которые, прищуря глаза и причмокивая, и колыхаясь жирным телом, с таким восхищением описывал Толстый Мамерк, показались ему отвратительными. Но что было делать, не обрекать же на позорную нищету и отца, и сестру, и себя?..
— Я согласен, — вздохнув, сказал он. — Что для этого нужно?
Обрадовавшийся толстяк тут же рассказал юноше свой план: встретившись завтра у Капенских ворот Рима, они сначала направятся к ростовщику Антинору, которому Марк вернет долг деньгами ланисты.
Затем они пойдут к народному трибуну, разрешение которого было необходимо на то, чтобы гладиатором стал, по своему желанию, свободный римлянин. Получить такое разрешение для богатого Мамерка Семпрания не составляло труда. При этом Марк обязан был принести клятву гладиатора, включающую слова: «Даю себя жечь, вязать и убивать железом». После того, как договор о продаже молодым римлянином самого себя в гладиаторы занесут на лист папируса, Марк вместе со своим заботливым наставником должен будет отправиться в школу ланисты, наказав своему рабу донести о случившемся отцу.
Собеседники едва успели обговорить в общих чертах характер предстоящей сделки, как раб-распорядитель громогласно пригласил всех в триклиний, наконец-то подготовленный к поминальной трапезе. Гости омыли руки в тазах, поданных услужливыми рабами, и возлегли на ложа, которые были установлены рядом с тремя огромными столами. Чавканье началось.
Болтливость и развязность приглашенных поначалу сдерживались грустным видом хозяев, объяснившимся одними — печалью по умершему, другими — недовольством малостью полученного наследства. Однако после того, как столы несколько раз обошла большая чаша с фалернским, гости заметно оживились (кажется, кое-где даже раздались тихие смешки, замаскированные под всхлипывания). В это время раб-привратник склонился к уху Квинта Орбелия и шепотом сказал, что в атрии его, Орбелия, дожидается Валерий Руф; причем сенатор требует немедленной встречи по неотложному делу. Старый римлянин, нахмурившись, встал со своего ложа.
В атрии Квинт Орбелий увидел грозного сенатора, у ног которого лежал объемистый мешок.
— Привет тебе, Орбелий, — важно сказал богач вошедшему хозяину.
— Привет и тебе, Валерий. Надеюсь, что ты, знавший моего отца, разделишь со мной то горе, которое меня постигло.
— Напротив, дорогой сосед!.. (Сенатор пнул ногой мешок — послышался характерный металлический шелест, развеявший всякие сомнения относительно его содержимого.) Сегодня я собираюсь разделить с тобой не твое горе, а твою радость, которую я привез тебе и которая дожидается тебя вот в этом мешке. Здесь миллион сестерциев, их тебе хватит не только на то, чтобы расплатиться с долгами, но и на то, чтобы придать этому дому приличествующее ему великолепие. А чтобы твоя радость была продолжительной и чтобы твои доходы не оскудевали, я намерен сегодня же, сейчас же просить руки твоей дочери, несравненной Орбелии.
Квинт Орбелий стоял, с ужасом осознавая услышанное. Он знал, что его дочь избегает Валерия Руфа, испытывая лишь отвращение к его ухаживаниям. Продолжая принимать своего богатого соседа, он надеялся на то, что какая-нибудь новая рабыня отвлечет внимание этого сластолюбца от его дочери. Но тщетно!.. И вот теперь мерзавец, видя неуступчивость Орбелии, предлагает ему, отцу, продать ее!
— Продать свою дочь, свободнорожденную римлянку, как какую-нибудь рабыню я не могу, выдать ее насильно замуж не хочу. Она же скорее будет нищей, чем согласится стать женою того, кто снискал себе громкую славу не в военных походах, а в диких оргиях да лупанариях. Тебе больше нечего делать в моем доме. Убирайся, пока я не приказал рабам вышвырнуть тебя!
Квинт Орбелий показал на дверь — неудачливый купец с проклятиями удалился, волоча за собой свой мешок. Рабы подхватили под руки старого римлянина, тяжело переводящего дыхание, и отвели его в спальню. Из триклиния тем временем продолжали доноситься голоса гостей, заметно повеселевшие после изрядной выпивки. Эти сердобольцы уже позабыли о печальной причине своего приезда и радовались все новым амфорам с фалернским и цекубским‚ которые подносились безмолвными рабами.
…Вернувшись домой, Валерий Руф принялся с удовольствием избивать раба, накануне расколовшего драгоценный стеклянный кубок. Этот раб, уже битый, был специально выведен Хригистоном из эргастула[8] к возвращению сенатора. Хитрый управляющий, не сомневаясь в результатах поездки и прекрасно зная норов своего патрона, распорядился приковать его цепью к воротам, чтобы вернувшийся хозяин смог сорвать свою злобу, не входя в дом (и, следовательно, еще не повидавшись с ним самим). Успокоившись ровно настолько, чтобы суметь отдавать приказания, Валерий Руф послал за Хригистоном и, когда управляющий подошел, приказал ему вооружить рабов, чтобы силой захватить Орбелию.
Хригистон, смиренно склонившись, выслушал приказ своего патрона и бросился на колени. Жалобно стеная, он принялся умолять сенатора не губить себя и не отказываться так поспешно от Орбелии.
Увидев, что ему перечат, Валерий Руф вскричал:
— Что ты мелешь, грязный раб! Я ведь не собираюсь, подобно тем дурням, которым отказала девка, бросаться грудью на меч, а хочу с мечом в руке взять то, в чем мне эта потаскуха отказала!.. Беги же, собирай рабов, если не хочешь первым испробовать остроту моего меча!
— Но, господин, вспомни о Калигуле! Старик наверняка обратится с жалобой к императору, а божественный бывает к сенаторам так несправедлив… Особенно к тем, чье состояние велико. Выслушай своего старого слугу, прошу тебя! Быть может, его низкий ум подскажет тебе более надежный путь к твоей высокой цели.
Напоминание о Калигуле утихомирило расходившегося рабовладельца, который мигом вспомнил все проделки жестокого деспота. Два года назад, промотав все состояние, оставленное ему его предшественником Тиберием, Калигула заметил, что он умудряется опорожнять казну быстрее, чем налоги — наполнять ее. Тогда император, чтобы иметь достаточно средств на свои развлечения, стал выискивать новые способы пополнения казны, ни перед чем не останавливаясь и ничем не брезгуя. Он устраивал распродажи, на которых заставлял богатеев покупать за громадные деньги никчемные безделушки; он признавал недействительными завещания, в которых не упоминалось его имя, он ввел новые, доселе небывалые налоги. Калигула знал о богатстве Валерия Руфа, поэтому, рассматривая дело, он мог, чего доброго, проявить притворную беспристрастность и показное человеколюбие, чтобы, осудив сенатора, конфисковать его имущество.
Немного помедлив‚ Валерий приказал Хригистону говорить. Скромно потупив глаза, управляющий сказал:
— Если бы господин купил у ростовщика долг Орбелиев, то они стали бы его должниками. А так как срок кредита уже истек, а платить Орбелиям нечем, то господин мог бы потребовать передачи в счет долга всего их имущества, которого едва ли наберется даже на половину требуемой суммы. Когда же дом и виноградники Орбелиев станут собственностью господина, то старик, разумеется, уже не будет раздуваться от гордыни, как поющая брачную песню лягушка. Одно дело — знать, что ты можешь стать нищим, а другое — стать им. Одно дело знать, что тебя могут выбросить на улицу, а другое — когда выбрасывают.
Валерий Руф, подумав, согласился с доводами своего вольноотпущенника. Хригистон должен был завтра же отправиться в Рим, чтобы от имени своего патрона купить долг Орбелиев у ростовщика Антинора.
План действий, таким образом, был намечен, после чего сенатор побрел в триклиний — заливать вином, этим чудодейственным бальзамом, раны, нанесенные его самолюбию. Хригистон же, советчик Валерия, пошел собираться в дорогу, рассчитывая, выехав рано утром, уже к полудню достичь Капенских ворот великого города.
Глава третья. Посвящение
На следующий день Марк проснулся очень рано, когда в доме все еще спали. Было прохладно, только-только начинало светать. Молодой римлянин разбудил своего верного раба, ассирийца Саргона, которого он посвятил в свои планы еще вечером.
Саргон, родившийся в доме Орбелиев, был камердинером Марка. Ему не приходилось потеть на полях, и стол его был куда лучше стола тех многих италиков‚ которые, будучи свободными от рабского труда, были свободны и от средств к существованию. Марк, чья кормилица была матерью ассирийца, относился к нему скорее как к товарищу, а не рабу, поэтому неудивительно, что у Саргона послушание и преданность Квинту Орбелию сочетались с признательностью и привязанностью к его сыну.
Они оседлали коней и, выбравшись из усадьбы, поехали крупной рысью, а достигнув Аппиевой дороги, поскакали галопом, стремясь к полудню попасть в Рим. Дорога в этот ранний час была безлюдна, лишь изредка встречались одинокие земледельцы, везущие в Рим свой небогатый товар: маслины, шерсть, вино. Проскакав галопом не менее часа, всадники перешли на спокойную рысь, давая отдых коням — своим верным помощникам. Вдруг они услышали громкий крик:
— Эй, постойте! Подождите!
Путники оглянулись. Их догонял какой-то всадник, вовсю настегивающий свою лошадь. Вскоре он приблизился настолько, что они смогли хорошо разглядеть его: это был Хригистон. И Марк и Саргон без труда узнали вольноотпущенника Валерия Руфа, который постоянно сопровождал своего патрона в его частых поездках к Орбелиям.
— Привет тебе, Марк. Кажется, ты направляешься в Рим? — спросил Хригистон, переведя дыхание. — Интересно, что за нужда подняла тебя в такую рань?
— Хозяин собирается нанять хороших мастеров для отделки родовой гробницы, — ответил вместо молчащего юноши Саргон, сказав первое, что пришло ему в голову, лишь бы только отвязаться от докучливых расспросов.
Марка покоробил ответ ассирийца, который показался ему если не святотатственным, то, по меньшей мере, неуважительным к памяти его предков. Кроме того, ложь сама по себе была противна юноше, поэтому он сухо сказал:
— Я еду в Рим, чтобы вернуть долг ростовщику Антинору — подошло время расплачиваться.
Саргон недовольно посмотрел на своего молодого господина. Хотя оба они только и думали, что об этом злосчастном долге да о приближающейся расплате, но обсуждать свои горести со случайным попутчиком вовсе не были расположены. Бывший раб, а ныне вольноотпущенник Хригистон мог, в силу свойственного людской породе злорадства, пожалуй, только порадоваться тому, что вот, мол, и гордый римлянин становится рабом, ведь гладиаторство только тем и отличается от рабства, что гладиаторы рабствуют с оружием в руках, вместо мотыг у них мечи.
— А я вот хочу купить парочку хорошеньких рабынь, — невозмутимо сказал Хригистон, как будто не заметив разницы в ответах хозяина и слуги. — Правда, не знаю, каких мне предпочесть?
Тут назойливый вольноотпущенник стал, словно не замечая молчания своих спутников, с видом знатока расписывать честность египтянок, трудолюбие эфиопок, любвеобильность гречанок, сдабривая свою речь многочисленными шутками. Впрочем, обвинить Хригистона в невнимательности мог лишь тот, кто совершенно не знал его.
Увидев впереди себя скачущих во весь опор всадников, Хригистон сразу же признал в одном из них Марка Орбелия. Опасаясь неожиданных препятствий своему предприятию, он решил выведать, куда же так торопится юноша, и сразу же нагнал его, как только лошадь Марка перешла с галопа на рысь. Ответ молодого римлянина чуть было не опрокинул слугу Валерия Руфа с его благородного скакуна.
«Наверное, — подумал Хригистон, — кто-то из приятелей старикашки решил-таки выручить своего дружка. Чтоб их обоих растерзали Эринии[9]… Ну ничего, еще неизвестно, кому улыбнется фортуна».
Бывший раб решил во что бы то ни стало помешать Марку, страшась гнева своего господина, который для Хригистона был ничуть не менее страшен ярости тех милых созданий, к которым он взывал.
Путешественники добрались-таки до Рима к полудню, как им того и хотелось. Ярко светило солнце; у городских ворот столицы великой империи было оживленно: теснили друг дружку многочисленные повозки, меж которых с трудом пробирались люди и животные; то здесь, то там виднелись тюки с шерстью, мешки с мукой, корзины с маслинами, виноградом, финиками. Толстый чиновник взимал с каждой подводы, въезжающей в город, специальную пошлину; за порядком следили солдаты городской когорты.
Спутники спешились и, ведя лошадей под уздцы, подошли к воротам. Около самых ворот была давка, настоящее столпотворение, всем не терпелось попасть в город поскорее.
Вдруг Хригистон увидел, как через толпу с трудом пробирается тучный человек, за которым какие-то люди в рваных туниках, по-видимому, его рабы, тащили упирающихся мулов; по бокам животных висели небольшие корзинки. И мулы, и рабы, и корзинки были вымазаны чем-то красным.
Давка все усиливалась, и торопливый владелец рабов и мулов закричал:
— Дорогу!.. Дайте мне дорогу, невежи. Я везу пурпур для самого императора, пропустите меня!
Тяжело дышащий купец вскоре очутился неподалеку от Хригистона, его плечо оттягивала большая кожаная сумка. По тому, с какой силой он в нее вцепился, можно было заключить, что в ней, несомненно, содержится нечто ценное. Представлялся удобный случай крепко насолить Марку, и коварный вольноотпущенник не собирался упускать его. Как только купец оказался совсем близко, Хригистон, вытащив заранее нож, резким движением вспорол его так тщательно удерживаемую ношу и засунул свою опытную в подобных делах руку вовнутрь. Ловкие пальцы Хригистона быстро нащупали какой-то увесистый мешочек, который был тотчас же извлечен на поверхность. Это был кошелек, сестерции приятно шелестели в его кожаном чреве. Удачливый вор, впрочем, не долго любовался своей добычей — ее он тут же незаметно вложил в сумку, притороченную к седлу коня Марка.
Выбравшись на свободное место, купец заметил значительное полегчание своей поклажи. Недоумевая, он раскрыл злосчастную сумку — щеки его обвисли, как проткнутый пузырь.
— Деньги… Где мои деньги?.. Меня обокрали!
Он кинулся к стражникам.
— Найдите вора!.. Я уплачу, только найдите вора!
Блюстители порядка с усмешкою переглянулись.
— Где же его теперь найдешь? — лениво поинтересовался один из них.
— Ты бы лучше привязал свой кошелек к шее, да покрепче, глядишь, целее был бы, — сказал другой с притворным сочувствием.
Купец понял, что если только он не сумеет хорошенько взбодрить этих ленивцев, то помощи ему от них не дождаться.
— Болваны! У меня украли не только сестерции, в том мешке письмо к императору от дуумвиров[10] Сидона[11]!.. Я пожалуюсь на вас Калигуле!
Стражники засуетились, грозное имя принцепса[12] враз развеяло их сонливость. Один из них кинулся в караульное помещение, находившееся поблизости, и вскоре оттуда выскочил центурион с солдатами. Пропуск людей в город был прекращен; стражники начали обыскивать повозки, которых, однако, было так много, что розыски грозили затянуться до вечера.
— Даю сто сестерциев тому, кто укажет вора! — крикнул купец. — Сто сестерциев!.. Кто хочет заработать сто сестерциев?
— Я! Я видел вора! — послышался чей-то голос. — Я знаю, кто, тебя обокрал!
Это был, конечно же, Хригистон.
— Я шел за тобой и заметил, как вот он (Хригистон показал на Марка) вытащил твой кошелек и засунул его в свою сумку.
— Собака! — крикнул Саргон. Тотчас же один из стражников бросился к лошади Марка и через мгновение уже показывал извлеченный из его поклажи кожаный мешок.
— Это он! — закричал купец. — В нем мои деньги!
Марк с недоумением смотрел на происходящее. Когда солдаты схватили его, он взмахнул плечами и они познали радость полета. Тут же засверкали мечи, однако оружие не пригодилось: обвиняемый сам зашагал к караулке. Саргон, чуть не плача, побрел за своим господином, ведя на поводу обоих коней.
Хригистон хотел было прошмыгнуть незаметно назад, в толпу, но купец схватил его за полу плаща и дружелюбно сказал:
— Э, нет! Постой, друг, получи-ка сначала свои сестерции!.. Пусть никто не говорит, что я, Кассий Сцева, не выполняю свои обещания.
— Только сперва надо убедиться, что этот кошелек — действительно твой, — сказал центурион, забирая кожаный мешок у стражника. — Давай пройдем-ка к нам!
Хригистону ничего не оставалось делать, как проследовать вместе со всеми в караулку, ловя злобный взгляд Саргона, ведь если бы он вздумал отказываться от награды и вырываться из дружеских объятий купца, то это сочли бы по меньшей мере странным, а то и подозрительным.
Внутри помещения центурион внимательно пересчитал содержимое мешка. Там было две тысячи четыреста сестерциев, ровно такую сумму и назвал купец. При этом Кассий Сцева радостно сообщил, что письмо, оказывается, находилось в другом мешке, о чем поначалу запамятовал из-за волнения, вызванного пропажей. Стражники, услышав, как их ловко провели (никакого письма в украденном мешке, да наверняка и у самого-то купца, и в помине не было!)‚ недовольно заворчали.
Центурион нахмурился.
— На, получай свои сестерций! — грубо бросил он и подтолкнул мешок к купцу. В этот момент пронзительно завизжали проржавленные петли открываемой двери (казенное имущество никогда не баловали хорошим уходом) и в помещение вошел Мамерк Семпраний. Он только что подъехал к Капенским воротам и, не увидев Марка, но услышав занятную историю о воровстве, решил на всякий случай наведаться в караулку.
— Ого!.. Да это мой юный приятель!.. Что тут еще стряслось, Теренций? Теренцием звали центуриона, с которым ланиста был немного знаком. Мамерку Семпранию часто приходилось бывать в Риме, и этого торговца живым товаром знали многие.
— А, это ты, Мамерк!.. Да вот, этот молодчик обокрал почтенного купца, и дело в всего-то. Сейчас его свяжут и отведут в тюрьму.
— Послушай, Теренций. Этот юноша — мой приятель, и поверь, он скорее отрубит себе руку, чем протянет ее в чей-то мешок.
Теренций пожал плечами.
— И тем не менее он вор. У него нашли кошелек, который был украден вот у этого купца. (Перст центуриона уперся в жирный подбородок поставщика пурпура.)
— А точно ли деньги его? — недоверчиво спросил Мамерк, взглянув на масленые губки Кассия Сцевы.
— Я точно сказал, сколько сестерциев в этом кошельке, — обиженно произнес купец. — Да посмотрите вы на этот мешок повнимательнее: он весь измазан в пурпуре!
Мешок и в самом деле был вымазан в краске настолько, что даже оставил на столе приметный след.
Мамерк Семпраний не собирался сдаваться.
— Но если в сумке юноши и нашли этот проклятый кошелек, то это еще не значит, что именно он его украл. Может, вор — его раб?
Ланиста во что бы то ни стало хотел избавить Марка от тюрьмы, дурацкая история нарушала все его расчеты.
— Мы все равно проводим в тюрьму обоих, — немного раздраженно ответил Теренций, которому уже стали надоедать все эти препирательства. — Правда, этот вот человек утверждает, что вор все-таки не раб, а его хозяин.
Мамерк с интересом всмотрелся в того, на кого указал центурион.
…Увидев входящего ланисту, Хригистон быстро повернулся спиной к двери — лицом к окну, будто приметив там что-то интересное.
По поручению Валерия Руфа Хригистон несколько раз покупал у Мамерка Семпрания его гладиаторов, так что они были знакомы; однако это знакомство было для вольноотпущенника отнюдь не из приятных. Дело было в том, что Хригистон, никогда не упускавший возможности подзаработать, докладывая своему патрону об очередной покупке, называл сумму затрат несколько большую той, которая была на самом деле, присовокупляя разницу к своим сбережениям. Валерий Руф, встретившись как-то раз с ланистой, вскользь заметил, что гладиаторы не стоят тех денег, которые были за них уплачены; тут-то все и открылось. Хригистона высекли, и с тех пор Мамерк Семпраний, встречаясь с ним, всегда с насмешливой внимательностью пересчитывал получаемые от него сестерции и расписки.
— А, да тут еще один мой приятель, — весело протянул ланиста. — А ну-ка, Теренций, — он повернулся к центуриону, посмотри на свои ладони, на ладони тех, кого ты обвиняешь, ну и заодно на лапы этого правдолюбца!
Ладони Марка и Саргона были совершенно чистые, а у центуриона — темно-красные, как и все, к чему прикасался мешок с сестерциями, намазанный в пурпуре. Когда же стражники вывернули руки Хригистона ладонями наружу (он почему-то не торопился это сделать), то все увидели причину его медлительности — ладони вольноотпущенника имели красноватый оттенок, несомненный след пурпура.
…Когда Мамерк Семпраний и Марк Орбелий наконец-то выбрались на улицу, то они сразу же направились к дому ростовщика Антинора. Всю дорогу ланиста весело подсмеивался над растерянностью разоблаченного мошенника, с удовольствием глядя на молодого римлянина, как на прекрасную вещь, которую ему вот-вот удастся приобрести, и с некоторым сожалением — на мешки с сестерциями, с которыми ему вот-вот придется расстаться.
Вслед за римлянами шли их рабы. Саргон вел лошадей Марка, а слуга ланисты — двух прекрасных скакунов своего хозяина, к седлам которых и были приторочены эти самые вместилища ничтожного металла, заключающего в себе свободу и рабство.
В дальнейшем все происходило так, как и намечал расчетливый ланиста: Марк уплатил ростовщику долг полученными от него сестерциями, а затем расплатился с ним самим, произнеся в присутствии народного трибуна клятву гладиатора.
* * *
Тем временем Хригистон, которому приходилось выкручиваться и из ситуаций много опаснее той, в которой он оказался, сумел-таки избавиться от тюрьмы и отвязаться от стражников, купив за пятьсот сестерциев их доброжелательность. Распрощавшись с негостеприимными караульщиками, он помчался к дому ростовщика, отчаянно надеясь все же опередить своих конкурентов, однако его старания, как и следовало ожидать, были тщетными. Хригистон опоздал. Понурясь, вышел он из дома Антинора и, страшась объяснений с Валерием Руфом, отправился в обратный путь.
Глава четвертая. Школа
Выехав из Рима, Марк расстался с Саргоном. Верный раб повез в дом Орбелиев печальную весть о происшедшем, а молодой римлянин вместе со своим спутником — ланистой, которого теперь можно было бы смело назвать его хозяином, отправился в гладиаторскую школу.
Школа Мамерка Семпрания располагалась на расстоянии двадцати стадий от города, к ней была проложена хорошая мощеная дорога, чья добротность свидетельствовала о привлекательности для многих того места, куда она вела (за исключением, разумеется, тех, кто там находился).
Путники ехали молча. После того, как договор между Марком и Толстым Мамерком был одобрен народным трибуном и занесен на лист папируса, они вообще мало разговаривали друг с другом; да и было бы странно, если бы юноша вдруг принялся делиться своим горем с ланистой, а ланиста — своей радостью с Марком, ведь теперь их разделяла несокрушимая стена людского тщеславия — не было больше юного римлянина и его умудренного годами наставника, но были хозяин и раб.
Вскоре всадники въехали в рощу пробкового дуба, за которой и находилась школа ланисты.
Разорение уже не угрожало Орбелиям, но стоило ли удивляться, что тем не менее будущее, сбросившее призрачные одеяния надежды и не заслоняемое более неопределенностью настоящего, представлялось Марку мрачным и неприглядным?.. Дед и отец его проливали кровь свою, утверждая величие народа римского, он же будет проливать кровь на потеху толпе. Если он будет убит на арене, то тело его оттащат в сполиарий[13], а затем, вместо погребения, сбросят в один из тех колодцев, куда сбрасывают умерших рабов. Он — гладиатор, и отныне друзьями его, рожденного свободным римлянином‚ будут отданные в гладиаторы преступники и рабы!..
Ланиста, Толстый Мамерк, был настроен куда как веселее своего нового воспитанника; радость от заключенной сделки, сулящей крупные барыши, распирала его, словно какая-нибудь проглоченная муха объевшегося паука. Однако он тоже не высказывал ни малейшего желания поболтать, не столько из-за высокомерия, сколько из-за благоразумия. Так хитрый торговец, скупивший по дешевке дорогой товар у неопытного простака, боится своей радостью выдать его истинную стоимость, опасаясь гнева одураченного.
Когда всадники проехали дубовую рощу, их взору открылось громадное мрачное здание, скорее тюрьма, нежели школа, окруженное высокой бревенчатой стеной. Это и было знаменитое детище Мамерка Семпрания, где Марку предстояло теперь научиться мастерству гладиаторов, которые живут, чтобы убивать, и убивают, чтобы жить.
Как только Марк и ланиста подъехали вплотную к обитым железом воротам, в проделанном над ними оконце мелькнула черная голова какого-то нубийца. Раб, видно, узнал своего хозяина: тут же послышался скрип отодвигаемого засова, и ворота распахнулись. Марк увидел целое селение, множество зданий, между которыми деловито сновали рабы: окруженный оливками дом ланисты, дома, или, вернее, бараки его рабов, бесчисленные конюшни, амбары, склады, а также возвышающуюся над всеми этими строениями темную громаду самой школы, где жили и обучались гладиаторы.
К прибывшим сразу же бросилось несколько человек, одетых в добротные туники. Это были, конечно же, рабы, поджидавшие своего господина, о чем говорила их излишняя поспешность.
Среди этих людей выделялся один гигант, на голову выше остальных, лицо которого было покрыто больше шрамами, чем загаром, а тело напоминало сильно пересеченную местность, где буграми, вздымались могучие мышцы, между которыми голубыми лентами наливались набухшие вены. Это был ближайший помощник ланисты, германец Протогор, в прошлом — гладиатор, в настоящем — учитель гладиаторов. Четверть века назад, во времена походов Германика Юлия Цезаря[14] к берегам Рейна, в бою с римлянами он был ранен, захвачен в плен и обращен в раба. Где только не приходилось побывать ему за долгие годы рабства!..
Познакомившись с плетью надсмотрщика на медных рудниках Кипра, Протогор закреплял свои знания и в мраморных карьерах Пентеликона, и на плодородных пашнях Кампании, и в знаменитых кузнях Толетума. В конце концов, поменяв несколько хозяев, он был куплен Толстым Мамерком, который и сделал его гладиатором. С тех пор фортуна, ранее упорно избегавшая германца, стала, казалось, оказывать ему некоторые знаки внимания: вместо того, чтобы подобно другим, менее удачливым искателям милости своенравной богини, быть убитым в первой же схватке, он, проведя двадцать боев, получил деревянный меч из рук эдитора[15] и почетную отставку. Став ветераном, Протогор был освобожден от арены, однако, будучи рабом ланисты‚ продолжал жить в гладиаторской школе, обучая своему искусству новичков. Вскоре Толстый Мамерк сделал его старшим среди учителей-ветеранов, своего рода управляющим, не столько благодаря успешности его обучения, сколько благодаря той жестокости, которой это обучение сопровождалось, и закономерного следствия таковой — ненависти к Протогору его питомцев; Поначалу германец стремился таким незамысловатым, но надежным способом отличиться и выслужить какое-нибудь преимущество для себя, но по мере того, как Мамерк Семпраний одаривал его этими самыми преимуществами, Протогор стал испытывать особое удовольствие в своей жестокости, которое он получал, удовлетворяя свое властолюбие, так свойственное людям, испившим чашу рабства, и утоляя свою злобу к хозяевам-римлянам (ее он вымещал на спинах бедных гладиаторов). И вот теперь Протогор, видя перед собой молодого римлянина, с удовольствием подумал о тех бедах и страданиях, которым предстояло свалиться на голову этого молодца до того, как он окончит свои дни на арене.
Въехав во двор, всадники спешились. Затем ланиста приказал одному из рабов отвести Марка в его новое жилище, а сам, переваливаясь и отдуваясь, поспешил в сопровождении Протогора на зов своего желудка, непривычного к столь длительному пренебрежению со стороны такого заботливого хозяина.
Школа гладиаторов представляла собой двухэтажное прямоугольное каменное здание старой постройки. Пройдя несколько коридоров, раб и Марк вошли в обширный внутренний двор, где как раз в это время проходили занятия гладиаторов. Сюда, располагаясь в два яруса, выходили многочисленные двери; двери верхнего яруса вели в маленькие каморки — жилища гладиаторов, внизу же находились комнаты учителей-ветеранов, триклиний, арсенал с оружием, а также обширные помещения с клетками для животных, предназначавшихся к травле. Вдоль верхнего яруса был протянут настил, поддерживаемый колоннами, сообщающийся с землей широкими лестницами; на него выходили двери каморок гладиаторов. Одну из этих каморок отвели Марку. Как только юноша остался один, он сразу же уснул, утомленный переживаниями последних дней.
Гладиаторская школа Мамерка Семпрания была одной из наиболее известных в Италии того времени. Здесь находилось одновременно около восьмисот гладиаторов, которые составляли четыре центурии меченосцев, выступавших на арене в одеянии, или фракийцев, или самнитов, или секуторов, или мурмиллонов. Пегниариев и андабатов у Толстого Мамерка не было: он говорил, что первые, сражаясь, палками или кнутами, лишали зрителей удовольствия увидеть себя убитыми, вторые же, выступавшие с завязанными глазами, не нуждались в мастерстве гладиаторов, им было достаточно сноровки мясника.
Каждая центурии состояла как бы из двух подцентурий: опытных гладиаторов-мастеров и новичков, которых называли «желторотыми». Мастерам разрешалось иметь пекулий[16]: подарки, получаемые от зрителей, они оставляли себе, а не отдавали ланисте. Накопив достаточную сумму, гладиатор мог даже выкупить себя, если, конечно, Мамерк Семпраний соглашался на это. Новичок становился мастером только после того, как выигрывал два боя на арене, сражаясь настоящим, железным оружием, а не учебным, деревянным. До этого момента он был прикреплен к одному из наиболее опытных гладиаторов, который обязан был научить его своему искусству.
Командовали центуриями ветераны, получившие отставку от арены, а ветеранами командовал Протогор.
…Марк крепко спал, и сновидения не тревожили юноши давая то обманчивое успокоение, которое заключается в бесчувственности. Вдруг сквозь сон до него стали доноситься чьи-то слова, вернее, незатейливая ругань:
— Вставай, негодный!.. Ну, долго еще ты будешь вылеживаться?.. Да ты что, мертвый, что ли?.. Ну ничего, сейчас я тебя воскрешу!
Получив хороший пинок, Марк вскочил, протирая глаза. Перед ним стоял низкий, но мускулистый человек в коричневой тунике, край которой по-военному не доходил ему до колен.
— Ну, очухался? — спросил незнакомец и, не дожидаясь ответа, продолжал: — Я твой наставник, гладиатор Диокл. Если и в следующий раз тебя не разбудит труба, то отведаешь розог. Собирайся, пора идти в триклиний.
Ответа от Марка не требовалось — он быстро оделся и пошел за своим строгим учителем.
Когда они вошли в триклиний, то оказалось, что завтрак уже начался. В огромном зале находилось восемь больших столов — по числу Центурий, за столами на длинных скамьях сидели гладиаторы, вовсю наминавшие густую бобовую кашу с салом. От множества одновременно говорящих людей в триклинии стоял неумолкаемый гул, однако за столом, расположенным у самого окна, все почему-то молчали. Вот туда и направился Диокл.
Подойдя к столу, наставник юноши сел на среднюю скамью, на свободное место, оставленное, по-видимому, специально для него. Марк же пристроился с краю стола, с той стороны, где находилась скамья Диокла и где стояла единственная нетронутая чашка с кашей. Сотрапезники-гладиаторы внимательно смотрели на него, некоторые — с доброжелательностью, но большинство — с какой-то странной усмешкой.
Стоило только молодому римлянину опуститься на скамью, как тут же мелькнула рука сидевшего рядом гладиатора — обладателя смуглой кожи нумидийца, и на шею юноши обрушился прекрасный удар, вероятно, один из тех, которыми мастера школы Мамерка Семпрания обучают новичков.
Марк вовремя заметил жест гладиатора и моментально распознал его отнюдь не дружелюбный характер, поэтому он не скатился под лавку, как от него ожидалось, а лишь слегка пошатнулся, успев пригнуть голову, — удар пришелся вскользь.
— «Желторотым» здесь не место, садись туда, — буркнул нумидиец, недовольный тем, что его удар не достиг желанной цели, и подтолкнул юношу к другому краю стола — в триклинии опытные гладиаторы и новички сидели напротив друг друга.
Марку, разумеется, пришлись не по вкусу все эти тычки да затрещины‚ которыми его стали потчевать на завтрак, однако он, не желая начинать потасовку в первый же день своего гладиаторства, молча пересел на противоположную скамью.
Затем Марк пододвинул к себе миску с кашей и потянул было ложку, громадную представительницу своего племени, намного превосходящую тех, которыми орудовали остальные едоки, однако она, казалось, приросла к столу.
Тут раздался оглушительный хохот сидевших напротив него гладиаторов, а те, которые сидели на той же стороне стола, что и он сам (то есть новички), как-то смущенно заулыбались, и было непонятно, то ли их тоже порадовала удавшаяся шутка, то ли их лица просто отражали буйное веселье, царящее напротив них.
— Видно, придется тебе, дружок, есть руками! — заметил один из весельчаков.
— Пусть лакает, как собака! — сказал другой.
— Или жрет, как свинья! — добавил третий.
Внимательно вглядевшись в ложку, Марк заметил головки трех маленьких гвоздиков, которыми она была накрепко прибита к столу. Разгадав секрет подвоха, юноша цепко ухватил ее, и, поднапрягшись, сумел-таки отодрать эту мечту обжоры, правда, в ложке остались дырки от гвоздей, а ручка ее треснула.
— Ты сломал, ты сломал нашу ложку! — заверещал нумидиец, с которым Марк уже успел познакомиться. Размахнувшись, нумидиец хотел было воздать юноше укоризну‚ полагающуюся за такой скверный поступок, однако в тот самый момент, когда его опытный кулак уже почти достиг своей цели — подбородка Марка, — молодой римлянин резко откинулся назад. Орудие возмездия просвистело мимо, а его владелец, не удержавшись, грохнулся об стол, опрокинув сразу несколько тарелок.
Кожа нумидийца приобрела цвет бобовой каши. Он вскочил, собираясь броситься на Марка с кулаками, однако сидевшие рядом с ним гладиаторы удержали его.
— Брось, Юба! Мальчишка — молодец, из него выйдет хороший гладиатор, — примирительно сказал один из мастеров, ливиец Тиринакс.
— А если он тебе не по нраву, ты еще успеешь разделаться с ним на арене, — успокоил нумидийца курчавый галл Неовист.
— Пусть «желторотый» знает свое место, — хмуро пробормотал Юба, которого напоминание об арене скорее утихомирило‚ чем успокоило. Немного подостыв, он с тревогой подумал, что юнец, видно, обладает изрядной ловкостью, и вразумить его было бы не просто.
На этом развлечения закончились, новичок был принят за общий стол, завтрак продолжался.
— Когда будешь в следующий раз отворачиваться от кулака мастера, делай это не так быстро, — тихо сказал Марку его сосед, такой же «желторотый», как и он сам. — Здесь считается, что хороший синяк не бывает лишним для мужчины. А также помни: ты должен всегда уступать дорогу мастеру и говорить с ним почтительно, пока сам не станешь опытным гладиатором.
— А разве для мастеров иметь синяк менее почетно, чем для нас? — спросил любопытный юноша.
— Они считают, что с них достаточно тех ударов, которые они получают на арене.
— А разве мы избегаем арены или, сражаясь, будем рисковать своими жизнями меньше, чем они?.. А ведь мертвому безразлично, сколько у него шрамов и ссадин.
— Но не безразлично живому. Так уж здесь заведено, и нам с тобой этого не изменить.
Вскоре завтрак закончился, и все восемьсот гладиаторов вышли в обширный внутренний двор. Как только протрубили начало занятий, они разошлись по центуриям и, разделившись на пары, задали славную работу своим мышцам, которая была, быть может, менее приятна, чем та, которой они только что с таким усердием нагружали свои желудки, но не менее необходима. Одни принялись фехтовать деревянными мечами, другие — бороться, третьи увертываться от зацепистых сетей.
Командир той центурии, в которую был зачислен Марк, галл Нумитор, медлил с началом занятий. Построив своих подопечных, он сказал:
— Гладиаторы. Наш хозяин, Мамерк Семпраний, сегодня дает вам нового товарища. Все вы знаете, что быть настоящим мужчиной можно только в битве, поэтому наше ремесло так желанно храбрецам и так ненавистно жалким слабакам да презренным трусам. Победа делает вас повелителями побежденных и любимцами зрителей, но чтобы победить, недостаточно смелости, нужно еще и умение.
Повернувшись к Марку, центурион продолжал:
— Здесь тебя научат, как наносить удары и как отражать их, как нападать и как обороняться; здесь ты узнаешь истинную цену жизни, ту цену, которую может назначить за жизнь только смерть. Не владея мастерством гладиатора, ты — всего лишь червяк, которого раздавить разве что противно, но ничуть не трудно. Сейчас ты сам убедишься в этом!..
Тут же Нумитору передали два деревянных меча, один из которых он швырнул Марку. В школе Толстого Мамерка таким способом новичку в первый же день доказывали его ничтожество, чтобы он относился к занятиям с достаточным радением — ведь зрители хотели видеть на арене схватку львов, в крайнем случае — грызню волков, но не резню львами да волками визжащих свиней и блеющих баранов.
Гладиаторы окружили бойцов, и центурион сделал первый выпад.
Публика равнодушно смотрела на развертывающееся перед ней представление, уверенная в победе ветерана, и Марк, не заблуждаясь относительно настроений зрителей, решил подыграть Нумитору. Обменявшись несколькими ударами с противником, он сделал вид, что устал, что слабеет, что вот-вот уронит меч. Превосходство галла казалось несомненным, поэтому, когда его атака стала непрерывной, все подумали, что, видно, время, отведенное Нумитором на это показательное сражение, истекло, подошел конец. Почувствовав, что центурион намерен заканчивать, Марк решил не раздражать своего учителя затягиванием схватки. Молодой римлянин резко подался назад, будто отступая, и тогда Нумитор, вытянувшись, нанес по его мечу прекрасный удар, в который вложил всю свою немалую силу.
Центурион наверняка рассчитывал на то, что этот удар будет последним, и он не ошибся: через мгновение его собственный меч упал к ногам Марка, который сумел не только вовремя отклониться, но и вовремя атаковать, воспользовавшись той мимолетной задержкой, необходимой для расслабления и перегруппировки мышц, которая всегда наступает после резкого движения и которая как раз и сковала Нумитора.
Зрители, изумленные, молчали. Центурион с недоумением смотрел то на свой меч, валявшийся на земле, то на свою руку, только что его державшую.
Вдруг все разом заговорили. Большинство гладиаторов было пока что только удивлено, они смотрели на молодого римлянина, как на какую-то диковинку, и наиболее добродушные из них были не прочь познакомиться с юношей поближе. Однако самыми сообразительными владели иные чувства: у одних преобладала зависть, у других — страх. Да и немудрено, ведь этот столь искусный в сражении юнец — и кто только его обучал? — мог встретиться на арене с любым из них. Чтоб ему провалиться в Тартар[17]!
Нумитор же был свободен от страстей, охвативших наиболее находчивых, — его место ветерана и центуриона само по себе было завидным, и поэтому он не завидовал, а его освобождение от арены избавляло от опасности быть убитым, и поэтому он не боялся.
Окончательно придя в себя, центурион сказал:
— Ну что же… ты, малыш, — прекрасный гладиатор. Я попрошу, чтобы тебя перевели в разряд мастеров, — клянусь Юпитером, ты этого заслуживаешь… Ну а заниматься с тобой буду я сам.
Тут он грозно посмотрел на свою центурию.
— Что стоите, раззявив рты?! Живее принимайтесь за дело!
Гладиаторы немедленно разбились на пары и принялись усердно фехтовать, «желторотые» стремились доказать мастерам свою исключительную даровитость, а мастера — охладить их пыл своим искусством.
Тем временем один из служек донес о происшедшем Протогору, занимавшемуся в другом конце двора с ретиариями. Возмущению германца не было границ. И этот губошлеп, еще не нюхавший горячую кровь, бьющую из горла поверженного противника, осмеливается своей случайной победой бросить тень на мастерство лучших гладиаторов школы!.. Да и Нумитор тоже хорош. Получить щелчок от видавшего виды бойца — куда ни шло, но от римского щенка, только вчера скинувшего протексту[18]‚ — это уж слишком. Молокососу, сумевшему одолеть Нумитора, проведшего полжизни на арене, конечно, не откажешь в обезьяньей ловкости, но куда ему до настоящего мастера!.. Хвала Юпитеру, он, Протогор, еще достаточно силен, чтобы показать мальчишке, что значит школа Мамерка Семпрания.
Германец быстро подошел к месту, где занималась центурии Нумитора, и с досадой плюнул — он увидел, что Нумитор, один из лучших гладиаторов школы, фехтует с новичком с такой осмотрительностью, словно ему приходилось сражаться с опытнейшим противником.
Протогор расшумелся не на шутку. Он принялся проклинать то фортуну, давшую победу этому юнцу, то Нумитора, давшего себя победить, то победителя, имевшего наглость победить. Под конец Протогор заявил, что намерен сам сразиться с новоявленным Геркулесом.
Гладиаторы, оставив свои занятия, вновь образовали круг, и деревянные мечи скрестились.
Марк сразу почувствовал, что перед ним сильнейший противник. Протогор был на двадцать лет старше юноши, но не старее, и тело его, казалось, не знало усталости. Выпад следовал за выпадом, атака за атакой. Однако через некоторое время германец понял, что не сможет долго выдерживать темп, навязанный ему более молодым соперником, а разница в возрасте, как ни странно, не покрывается опытом, которым он так гордился. Протогору ничего не оставалось делать, как прибегнуть к хитрости, — слишком много всего он наговорил до битвы, чтобы потерпеть поражение.
Края одной из плит, которыми был устлан внутренний двор школы, основательно искрошились, и в образовавшиеся щели во время дождей проникала вода, подмывая грунт. Постепенно с одной стороны плиты, там, где земля была более податливой, образовалось углубление, и поэтому плита, с виду стоящая надежно, «плясала» под ногами. Сюда-то и стал отступать Протогор, увлекая за собой своего юного противника. Когда же Марк, вступив на эту шаткую опору, на какое-то мгновение потерял равновесие, германцу удалось выбить меч из его руки.
Конечно‚ Протогор понимал, что все зрители не хуже его знали каждую трещинку двора, в котором им пришлось провести множество часов, но тем не менее он сделал вид, что победил исключительно благодаря своей силе и ловкости; разумеется, никто не стал разубеждать его в этом. Вдоволь нахваставшись, германец отправился к ретиариям. Занятия продолжались.
…Незаметно подкрался вечер, завершая первый день жизни Марка в школе Мамерка Семпрания, который принес ему не только множество друзей, но и немало недругов, потому что любое мастерство вызывает не только симпатии, но и неприязнь.
Глава пятая. Поединок
Мамерк Семпраний, подобно другим ланистам, прилагал немало усилий к тому, чтобы удержать в повиновении своих подопечных. Со времени восстания Спартака прошло уже более ста лет, но римляне не забыли ярость рабов, едва не погубивших их государство, тогда еще республику.
Система толстого ланисты была проста: поблажками опытным гладиаторам он стремился вызвать зависть у «желторотых», а старательным лелеянием той заносчивости, с которой гладиаторы-наставники обращались к новичкам, — ненависть к ним их воспитанников.
Ланиста также неустанно заботился о том, чтобы никогда не прекращались раздоры и между самими гладиаторами-мастерами, в этом ему верной помощницей была любовь — та Секира, которая способна рассечь самые крепкие дружеские узы.
…Прошло уже несколько дней с тех пор, как римский юноша переступил порог школы Мамерка Семпрания. Марк уже стал привыкать к новой жизни, к гладиаторам и гладиаторству. Правда, он пока что не испробовал арены, и поэтому можно было говорить о его знакомстве только со смутной тенью того, что ему предстояло испытать, о его достижении только преддверия того, куда он должен был попасть.
Однажды утром, еще до начала занятий, все центурии были построены, и Протогор зачитал распоряжение ланисты о зачислении гладиатора Марка Орбелия, родом из Лациума, в подцентурию мастеров.
— Радуйся, гладиатор! — сказал германец, насмешливо глядя на юношу. — Клянусь Марсом, завтра ты сам убедишься, какую честь оказал тебе господин наш, Мамерк Семпраний‚ который всегда с лихвою вознаграждает за храбрость и мастерство!
По рядам гладиаторов пробежал ропот, непонятный для Марка, как непонятны были для него и слова Протогора о какой-то награде, которую он будто бы должен получить завтра.
Когда начались занятия, Марк, выбрав удобный момент, обратился за разъяснениями к Нумитору. Центурион выслушал его и, усмехаясь, сказал;
— Один раз в месяц в нашей школе между опытными гладиаторами проводится состязание, победители которого получают самую прекрасную награду, о которой только можно мечтать: руку и сердце какой-нибудь красотки. Завтра как раз состоится очередной турнир, и ты, став мастером, тоже примешь в нем участие, ну а силы да ловкости у тебя вполне достаточно, чтобы завоевать приз.
— Но разве здесь, в этой школе, есть гладиаторы, которые имеют семьи?
— Мамерк Семпраний настолько милостив к храбрецам, что он освобождает победителей от бремени семейных обязанностей, одаривая только наслаждениями. Ну а чтобы награжденные не обленились, наш хозяин каждый месяц разыгрывает столь ценные призы заново, и те, кто победил, должны каждый раз заново доказывать свое превосходство.
Сперва объяснения центуриона показались Марку странными, но постепенно, беседуя с гладиаторами, уже долгое время жившими в школе Толстого Мамерка, юноша начал понимать замысел ланисты.
Дело было в том, что для удовлетворения любовных потребностей гладиаторов к ним каждую ночь приводили рабынь, которые жили в отдельном доме за пределами школы. Так коротали ночные часы, однако, далеко не все: любовные отправления не совершались «желторотыми» (пусть сначала заслужат такое право!) и даже не всеми опытными гладиаторами — из четырехсот гладиаторов-мастеров было лишь сто счастливчиков.
Толстый ланиста объяснял подобные ограничения своей бедностью, ведь красивые рабыни очень дороги, а он слишком любит своих питомцев, чтобы держать для них каких-нибудь уродин. Поэтому в лупанарии школы содержалась всего сотня рабынь, а для того, чтобы избрать из четырехсот гладиаторов сотню наиболее достойных, раз в месяц и устраивался турнир, победители которого пользовались этой самой «наградой» до нового состязания.
Разумеется, победившие однажды не хотели терять плоды своих усилий, прочие же приходили в неистовство, слыша по ночам сквозь тонкие перегородки счастливую возню своих торжествующих соперников, поэтому турниры всегда протекали с неизменным накалом.
Немудрено, что при таких порядках между гладиаторами не могла сложиться сколь-либо крепкая дружба, но легко возникала вражда, а именно это было нужно Толстому Мамерку.
Теперь Марк понимал то недовольство, с которым встретили гладиаторы распоряжение ланисты о переводе его в мастера накануне состязаний — ведь он становился одним из претендентов на «награду», в соблазнительности которой заключалась какая-то грязная прелесть, привлекательная для тела, но отвратительная для души.
Когда наступил вечер и гладиаторы, поужинав, отправились спать, Протогор прошел в каморку нубийца Гискона (это было нетрудно — к дверям скромных жилищ рабов Мамерка Семпрания засовы приделывались снаружи, а не изнутри).
Гискон считался одним из лучших гладиаторов школы, вторым после нумидийца Тротона‚ который в это время показывал свое мастерство на арене Тарентского амфитеатра, и поэтому не мог принять участие в предстоящем состязании.
Чернокожий Гискон был всего лишь на пять лет старше Марка, но куда как дороднее его. Пожалуй, нубийца можно было назвать даже толстым, но толщину эту придавали ему мышцы, а не жир, и густоволосое тело Гискона, в покое обманчиво-студенистое, в битве становилось твердым, как камень. За толщину, щетинистость и похотливость гладиаторы называли его меж собой Хряком.
Гискон был одним из постоянных победителей ежемесячных состязаний, и неудивительно, что Протогор, зайдя в его комнату поздним вечером, как раз застал нубийца за очисткой плода предыдущей победы, другими словами, за раздеванием рабыни, которую только что привели к нему.
— Проклятье!.. Кто еще там, порази тебя Венера?! — вскричал тяжело сопящий Гискон, услышав скрип отворяемой двери. Обернувшись, он увидел Протогора, державшего перед собой факел.
— Ты!.. Подожди за дверью! — бросил германец рабыне.
«Награда» нубийца тут же вышла, на ходу натягивая на себя тунику.
— Боюсь, что скоро тебе придется с ней расстаться, — сказал германец, стараясь придать оттенок сочувствия своему грубому голосу и одновременно любуясь яростью Гискона. — Завтра тебе предстоит сразиться с Марком Орбелием, а этот молодчик, пожалуй, отобьет у тебя твою красотку.
— А, это тот самый «желторотый», который так всполошил всю школу?.. Да будь он самим Марсом, ему не устоять против меня, я никому не отдам то, что завоевал!
— Но ведь никто не знает, в каком месте Парки[19] завяжут узелок, а в каком — оборвут нить. Нелепая случайность может помочь этому мальчишке победить, что было бы несправедливо. Поэтому, я думаю, не будет большой беды, если ты, сражаясь, в какой-то миг нарушишь наши правила, когда увидишь, что на стороне юнца сражаются боги, — это только уравняет ваши шансы. Я сам буду судить вас, и я уж постараюсь, чтобы ничто не помешало победить достойнейшему.
— Не думаю, что мне что-нибудь помешает завтра, — небрежно сказал Гискон. — А вот ты мне мешаешь сегодня — моя курочка заждалась меня.
Протогор мог бы приказать рабам высечь гладиатора за его дерзкие слова, в которых сквозило неуважение к нему, заместителю ланисты, но нахальство позволялось лучшим из лучших, да и, кроме того, сила Гискона нужна была германцу — Протогор хотел, используя ее, хорошенько проучить Марка, чья ловкость и умение сражаться вызывали у него дикую злобу.
«Этот уроженец Лациума, как и все римляне, просто наглец, — думал Протогор. — Он хочет быть лучше всех, и скверно то, что это ему удается. В схватках он всегда побеждает, удача сама идет к нему в руки. Счастье неизменно сопутствует ему, а разве он достоин его, разве он заслужил его?..
Ведь он не обливался потом на пашне, как я, не жарился в кузнях, как я, не умирал на рудниках, как я… За что же фортуна так любит его?.. Почему природа так щедро наградила его, дав ему такое сильное тело, что даже я, выстрадав свою силу, оказался слабее его?.. Нет, это просто нестерпимо. Он просто издевается надо мной своими победами!.. Он должен быть наказан, и, клянусь, он будет наказан!»
* * *
Следующим утром все гладиаторы, проснувшись, выглядели то ли больными, то ли не выспавшимися — так они были раздражены и озлоблены.
За завтраком на столе центурии Нумитора похлебку разливал иллириец Камокл. Его несчастливый соперник в последних двух состязаниях, мавританец Югута, со злобой за ним наблюдавший, воскликнул:
— Да поразят тебя молнии Юпитера!.. Сам ты, видно, решил обожраться, а меня — уморить голодом, не иначе как для того, чтобы задавить меня сегодня своим брюхом!
Югуте показалось, что Камокл налил себе похлебки больше, чем ему.
— Хватит с тебя и того — глядите-ка, какие телеса! — ответил Камокл и своим большим черпаком дотронулся до жирного подбородка мавретанца.
Югута тут же запустил в противника свою чашку. К несчастью, иллириец успел пригнуться, и чашка упала на стол центурионов, стоявший поблизости.
— Да угомонитесь же, негодные… — вскричал Нумитор. — Подождите немного, скоро вы получите свое!
За другим столом тоже нарастал шум, и один из центурионов поспешил туда. Ветераны-центурионы в этот день особенно внимательно следили за своими подопечными, столкновения между которыми, сами по себе весьма полезные для существования школы, накануне турниров всегда приобретали особо яростный характер, что было уже излишне, — это могло бы привести к порче того товара, каковым являлись гладиаторы.
Наконец завтрак закончился, и все вышли во внутренний двор школы, часть которого рабы заранее посыпали песком, — это была арена. Сразиться предстояло четыремстам гладиаторам-мастерам, зрителями были «желторотые», а судьями — центурионы.
В те времена, когда Мамерк Семпраний только-только начинал заниматься прибыльным делом ланисты‚ в этих состязаниях гладиаторы бились друг с другом на деревянных мечах, но после того, как один из них был неплохо покалечен, им стали выдаваться вместо мечей сети. Толстый Мамерк говорил, что меч нужен для того, чтобы убить, а для того, чтобы победить, его воспитаннику должно хватать и того оружия, которым его наделила природа.
По правилам, введенным ланистой, сражение проходило только на том участке двора, где был насыпан песок, — Толстый Мамерк опасался, как бы какой-нибудь из его гладиаторов, падая на каменные плиты, не пробил бы себе дорогу в Орк[20]. Поэтому проигравшим считался не только тот, кто запутывался в сетях своего противника, но и тот, кто сходил с насыпанной арены на свободное от песка место.
Все четыреста гладиаторов были разбиты центурионами на пары, каждый из них получил сеть. Когда все было готово, раздался звук трубы, и битва началась.
Замелькали кулаки и сети, полетел во все стороны песок. Каждый хотел победить, но не каждый умел побеждать, и тем более не каждый умел достойно проигрывать. Некоторые, видя, что победа уходит, пытались вернуть ее, ударив своего противника в живот или в пах (что было запрещено), а то и вцепиться ему в горло — этих рабы, по приказанию центуриона, немедленно оттаскивали в сторону. Нарушившие правила считались побежденными.
Прошло немного времени, и на арене осталось лишь двести гладиаторов-победителей в первом сражении, которые теперь должны были решить между собой, кто же из них получит «награду».
Центурионы опять засуетились, разбивая претендентов на пары. В этот момент во двор вышел Протогор, наблюдавший за сражением из окна. Германец подошел к арене и быстро пробежал глазами по лицам гладиаторов. Неудивительно, что Марк и Гискон были в числе победителей; вот их-то Протогор и велел поставить друг против друга.
У Марка ощущения еще не заменили чувства, как у тех несчастных, которые готовы были сражаться ради «награды», — он сражался по необходимости, дав клятву верности ланисте. «Мамерк Семпраний купил не только мою жизнь, но и свободу, — рассуждал юноша. — Но какую свободу?.. Свободу распоряжаться этой жизнью — и только, но не свободу чувствовать. Я обязан сражаться, но не обязан побеждать, а победив, не обязан принимать награду, похожую на издевательство, более подобающую зверю, нежели человеку». Таким образом, Марк Орбелий, не отказываясь от состязаний и от стремления к победе, решил пренебречь той отравленной приманкой, именуемой «наградой», на которую ланиста выуживал остатки нравственности из своих подопечных.
Марк и Гискон сошлись — сражение закипело. Противники здорово махали то кулаками, то сетями, пытаясь достать друг друга, но некоторое время оба легко увертывались и от сокрушительности первых, и от зацепистости вторых. Ну а если кулак иной раз и попадал в цель, то на это ни тот, ни другой совершенно не обращали внимание (именно так, по крайней мере, казалось).
Вскоре Гискон начал злиться — его раздражал новичок, который никак не хотел проигрывать; удары нубийца посыпались чаще. В пылу сражения он, будто бы увлекшись, нанес несколько ударов, целя явно в живот Марка, — за это любой другой был бы немедленно признан проигравшим, но Протогор сделал вид, что ничего не заметил.
Через некоторое время нубиец стал подозревать своего противника в том, что тот как бы ни был сильнее его. Наступила пора вспомнить обещание Протогора судить по-справедливости (то есть закрывая глаза на проделки Гискона), и нубиец, не жалующийся на память, решил воспользоваться благосклонностью к нему германца.
Подойдя к самому краю арены, Гискон внезапно прыгнул за ее границу — нубиец рассчитывал на то, что Марк, уверенный в своей победе (ведь покинувший арену считался побежденным), замешкается, оборачиваясь, а тем временем он как раз и накинет на него свою сеть. Молодой римлянин, однако, повернулся неожиданно быстро, благодаря чему ему удалось увернуться от сети Гискона, резко пригнувшись. Одновременно Марк, видя, что Протогор и не думает останавливать схватку, набросил свою сеть на ноги нубийца. Гискон и рванулся, пытаясь освободиться, но вместо этого еще больше запутался и, не удержавшись, упал на каменные плиты двора.
Нубиец попытался приподняться, но это ему не удалось — он упал опять; в его черном затылке хорошо была видна большая красная рана, из которой хлестала кровь. Протогор, зрители, рабы — все кинулись к нему. Гискон еще дышал, но уже был без сознания. Вскоре на губах его запузырилась кровавая пена, и подбежавший лекарь, опытный лекарь, которого гладиаторы прозвали Хароном[21] глухо сказал: «Все кончено — он мертв».
Маленькая кровавая слезинка застряла в уголке глаза Гискона, и ему, мертвому, уже не нужна была женщина.
— Негодяй! — вскричал Протогор, повернувшись к Марку. — Ты убил лучшего гладиатора школы!.. Будь ты проклят!.. В эргастул его!
Рабы кинулись к состоявшемуся победителю — несостоявшемуся призеру и, схватив, поволокли его в темницу, предназначавшуюся для провинившихся воспитанников ланисты.
Видевшие битву гладиаторы принялись роптать, не одобряя действий Протогора. Они понимали, что в случившемся виноват Гискон, нарушивший правила, а отчасти — сам Протогор, вовремя не прекративший схватку, но никак не Марк. Среди них никто особо не сочувствовал Гискону, который частенько обращал свое высокомерие в затрещины.
Возмущение гладиаторов быстро нарастало, они стали припоминать Протогору и другие его несправедливости, которых было предостаточно. Опасаясь бунта, германец заявил, что занятий в этот день не будет, и приказал всем разойтись. Гладиаторы, ворча, побрели в свои каморки — на большее в этот день они явно не были способны.
Эргастул находился в подвале школы. Рабы провели Марка по скользким от сырости ступеням в подземелье и впихнули в темную камеру. Задвинув наружный засов, они ушли; Марк остался один.
Впервые он убил человека. Нет, не убил, Гискон сам убил себя, его сеть была лишь орудием смерти, он лишь видел смерть. Марк видел смерть вблизи себя и раньше — смерть матери и смерть деда, которая уже разрушила его детскую веру в собственное бессмертие, своим появлением сорвав с себя покров необычности. И вот теперь не просто смерть, но самая хрупкость жизни предстала перед ним. «Как же немного надо человеку, чтобы умереть! — подумал Марк. — Одно маленькое движение, один неверный шажок — и нет его, и нет его на земле, и разорвана та тоненькая паутинка, которая удерживала его на земле и давала возможность общения с ним. Смешны те, которые, забыв, что они — не птицы, бросаются с обрыва, надеясь взлететь, но не менее смешны и те, которые зарываются в норы, подобно скользким гадам, рассчитывая на то, что толщина пород защитит их от Таната, именуемого Временем».
Размышления юноши были прерваны скрежетом отодвигаемого засова. Дверь распахнулась, и в камеру к Марку вошел Протогор в сопровождении рабов.
— Итак, вот этот юнец посмел нанести ущерб хозяину. Клянусь Немезидой, сейчас он пожалеет об этом.
Протогор с усмешкой кивнул рабам, которые прекрасно знали, что от них требуется: они привязали руки юноши к кольцам, вделанным в потолок, а ноги — к специальным штырям, вбитым в пол, затем один из них взял трость и встал рядом с Марком.
— Гискон сам погубил себя — он продолжал бой, покинув арену, и ты сам видел это, — сказал молодой римлянин.
— За сегодняшний день чего только я не насмотрелся, — насмешливо ответил помощник ланисты. — Я уже вдоволь налюбовался твоими прыжками да скачками, и вот теперь мне хочется послушать твой голосок!
Марк понял, что совсем не любовь к хозяйскому добру управляла поступками германца, а ненависть к нему, к Марку. Протогор попросту хотел расквитаться с ним, отомстить побежденному за позор собственной победы.
— За то, что ты убил Гискона, тебе полагается двести плетей. Кроме того, я позабочусь, чтобы тебя не особенно долго ждала арена!
Протогор помедлил, ожидая от Марка если не слез, то, по крайней мере, мольбы, но юноша молчал. Германец нетерпеливо крикнул рабу:
— Ну, шевелись же!
На обнаженную спину Марка посыпались первые удары.
— Раз, два, три, — принялся считать Протогор, — четыре… Бей сильнее!.. Семь, восемь… Бей сильнее, говорят тебе, а не то сам испробуешь плети… Десять, одиннадцать…
На счете «двадцать» спина Марка была уже довольно густо покрыта синяками, на которые продолжали падать удары. Кожа стала рваться, появилась кровь.
Протогор продолжал считать:
— Двадцать пять… Тридцать…
Голос его немного дрожал.
— Сорок…
Тут Протогору показалось, что раб начал уставать. Тогда он выхватил плеть из его руки, избиение продолжалось.
На счете «сорок пять» у юноши резко закружилась голова, на счете «сорок восемь» он потерял сознание.
…Очнулся Марк от холода. Тут же он услышал чей-то голос:
— Да подожди же, он, кажется, пришел в себя.
Когда туман, застилавший глаза юноши, немного рассеялся, то он увидел рядом с собой Мамерка Семпрания, державшего плеть, и раба с кувшином, из которого тот лил воду на голову Марка.
Немного в стороне стоял Протогор с разодранной туникой, в камере также находились несколько чернокожих рабов, составлявших охрану ланисты.
— Смотрите, смотрите, он пришел в себя! — увереннее повторил ланиста, вглядываясь в лицо Марка. — Ты мог убить его, негодяй! — гневно крикнул он Протогору. — Иди к себе и ожидай моего распоряжения.
— Но, господин… — протянул управляющий жалобным голосом, который никак не вязался с его могучей фигурой, — я не виноват, я лишь наказывал этого юнца за то, что он убил Гискона, я лишь…
— Убирайся! — крикнул Толстый Мамерк с большим ожесточением, и Протогор, не осмелившись возразить, вышел, на прощание смерив юношу уничтожающим взглядом.
Ласково улыбнувшись Марку, Толстый Мамерк сказал:
— И так, мой милый, я избавил тебя от долгов‚ от обвинения в воровстве, а сейчас — еще и от щекотки моего управляющего, как ты мог убедиться, не совсем приятной. Так что не забудь обо всем этом, когда выйдешь на арену!
Марк молчал. Молчание юноши ланиста приписал сильной слабости и поэтому приказал немедленно проводить его в отведенную каморку и прислать к нему лекаря.
…После ухода лекаря Марк заснул, и крепкий сон его не могли нарушить стоны и скрипы, доносившиеся из соседних каморок, где победу справляла незнающая смерти природа.
На следующий день молодой римлянин узнал, что Протогор был отстранен от управления школой и послан в Мавританию, — там после прошедшей недавно войны можно было купить много дешевых рабов; заместителем ланисты стал Нумитор. Победив Гискона, Марк как бы занял его место в гладиаторской иерархии, к нему перешло уважение, с которым все относились к нубийцу, вернее, к его силе. Правда, ночью к новому мастеру не приводили рабынь — этим ланиста хотел показать, что не только убивать, но и даже лишь косвенно быть замешанным в убийстве можно было только по его приказу.
Глава шестая. Встреча
Шло время, и с каждым днем Марк Орбелий все больше постигал искусство, которому его обучали, — искусство убивать. Конечно, он умел хорошо сражаться еще до знакомства со школой Толстого Мамерка, да и в учебных боях молодой римлянин всегда одерживал верх, но если бы он вздумал сразу, без подготовки, выйти на арену, то ему пришлось бы весьма тяжело — ведь его умение было умение побеждать, а не убивать, тогда как его противник стремился бы победить, убивая; любой пропущенный юношей удар мог бы стать роковым. Если Марк хорошо знал, как обезоружить противника, а как — заставить отступить, то теперь он учился, как убить.
Однажды в гладиаторскую школу Мамерка Семпрания привезли львов, предназначавшихся к травле, — в Риме умер богатый всадник Секст Гавр, который завещал наследникам в память о себе устроить роскошные венации[22]. Ланиста не поставлял зверей в амфитеатры — этим занимались другие торговцы, с ними-то он и заключил договор, по которому до начала игр животные должны были содержаться в его школе, причем клетки со львами Толстый Мамерк приказал разместить во внутреннем дворе — там, где проходили занятия гладиаторов. Ланиста хотел, чтобы будущие бестиарии[23] привыкли к виду зверей, иначе львы, чего доброго, увидели бы на арене не своих противников, а свой обед.
Когда клетки были установлены, центурионы прекратили занятия, чтобы дать возможность своим подопечным поближе познакомиться с этими царственными животными. Гладиаторы живо воспользовались столь редкой для них возможностью самим побывать зрителями; сбежавшись, они не без некоторой робости глазели на прекрасных зверей, поражавших своими громадными размерами и свирепым видом. Правда, робость (так робко мы называем страх) не была преобладающим чувством гладиаторов, в их словах и в их молчании было больше удивления. Это удивление у мастеров принимало форму делового интереса («Куда же надо ударить такого, чтобы убить?»)‚ а у «желторотых» — любопытства («А сможет такой вот проглотить человека целиком?.. А перекусить пополам?..»).
Даже среди старых, опытных гладиаторов лишь нескольким довелось сразиться со львом, что объяснялось не редкостью использования этих зверей в амфитеатрах, а редкостью использования людей в качестве гладиаторов после таких сражений.
Один из ветеранов, которому пришлось однажды биться со львом, центурион Алкиаст, насмешливо сказал:
— Ну что, храбрецы, вот видите — лев совсем не страшен (звери, утомленные длительным путешествием в повозках по тряской дороге, зевали, лениво потягиваясь). Когда встретитесь с ним на арене, смело начинайте его щекотать — львы страшно боятся щекотки.
Для подтверждения правдивости своих слов Алкиаст просунул деревянный меч сквозь прутья решетки и кончиком его кольнул зверя. Лев, оскалив огромную пасть, взревел, и колодец внутреннего двора отозвался протяжным, гулким эхом.
Многие отпрянули, но тут же устыдились своей робости, вспомнив, что львы пока что сидят в клетках, а не разгуливают, поджидая их, по арене. Некоторые гладиаторы, принялись тотчас же, следуя примеру центуриона, «щекотать» зверей, своим смехом доказывая собственное бесстрашие себе и окружающим. Рев животных чередовался с хохотом людей, а хохот — с ревом.
В одной из клеток сидел особенно крупный лев, настоящий великан; когда какой-то шутник смело кольнул его мечом, этот гигант, взревев, всей массой своего огромного тела бросился на решетку. И то ли бросок его был слишком силен, то ли крепления клетки были слишком слабыми — вдруг неожиданно для всех решетка упала. Страшный зверь оказался на свободе.
Люди на какое-то мгновение оцепенели, затем кинулись врассыпную. Рядом со злополучной клеткой стоял худощавый гладиатор лет сорока, лицо которого пересекали во всех направлениях многочисленные шрамы. Отступая, он поскользнулся и упал. Лев выбрал свою жертву — собравшись, хищник приготовился к прыжку. Марк, оказавшийся неподалеку, быстро принял решение — в воздухе просвистел его деревянный меч, через мгновение вошедший до самой рукоятки в глаз зверя. Лев яростно взревел, затем повалился на бок и затих.
Когда волнение улеглось, спасенный гладиатор подошел к Марку. Это был египтянин Сарт, гладиатор-ретиарий.
— Вот уж не думал, что кто-нибудь помешает сегодня моему путешествию к берегам Стикса[24], — сказал он. — И хотя стоики здорово трудятся, пытаясь взрастить в нас посеянные щедрою рукой страха зерна равнодушия, однако, видно, почва не всегда бывает плодородной даже здесь, в Италии.
— Но если я не ошибаюсь, стоики учат не равнодушию, а стойкости. Стойкость же не означает равнодушие к человеку, своей смертью предотвратившему надвигающуюся опасность, за которым обычно скрывается боязнь за собственную жизнь (ведь лев, выбрав тебя, дал таким образом возможность спастись остальным). Быть стойким — значит смело идти навстречу опасности, презирая страх собственной смерти, — ответил Марк, еще не забывший уроков своего учителя, вольноотпущенника Архистада, по приглашению его отца, Квинта Орбелия, жившего больше года в их доме.
Сарт захлопал в ладоши.
— Прекрасное определение, полностью соответствующее хваленой римской добродетели, которая, однако, всегда кончается там, где начинаются личные интересы… Тем более благодарен я за твою помощь, что не ожидал ни от кого никакой помощи. Но я не останусь в долгу: пара хороших ударов, которым я тебя научу, думаю, не дадут тебе пожалеть, что ты спас меня, даже если нам суждено будет встретиться друг с другом на арене.
С этого дня египтянин стал лучшим другом Марка.
Глава седьмая. Совет
С Хригистоном мы расстались, когда он, распрощавшись с ростовщиком и со своими надеждами купить хорошую узду для Орбелиев, именуемую задолженностью, повернул в обратный путь.
Несчастный управляющий добрался до виллы своего господина поздно вечером. К этому времени рабы, вернувшись с виноградников и поужинав хлебом с солеными маслинами, уже разошлись по баракам, где их поджидали соломенные циновки, а Валерий Руф, промаявшись в ожидании весь день и под конец решив, что его поверенный прибудет на следующее утро, уже успел осушить две приличные чаши жгучего фалернского и завалиться на свое ночное ложе с тюфяками, набитыми левконской шерстью, и подушками с гусиным пухом.
Хригистон кивнул привратнику, посторонившемуся, чтобы пропустить этого любимчика хозяина, и, войдя в дом, направился прямо к спальне сенатора — Хригистон справедливо рассудил, что ночь вряд ли что изменит в его рассказе, а всякое его промедление было бы объяснено не трепетом перед господином, но нерадивостью.
Около двери в спальню Валерия Руфа сидел зверовидный ибер, телохранитель сенатора. Заметив управляющего, раб дернул за шнур, тянувшийся внутрь комнаты. Шнур был привязан к молотку, подвижно прикрепленному к медному листу, — своего рода наковальне: Валерий Руф приказал иберу сразу же разбудить его, как только появится Хригистон.
Раздался протяжный звон, и тут же из спальни вышел сенатор, нетерпеливость которого еще не была усыплена винными парами (алкоголь еще не полностью всосался в кровь).
Вглядевшись в вольноотпущенника, чей унылый вид без слов говорил об «успешности» задуманного, Валерий Руф грозно сказал:
— Ну, хитрая лиса, давай-ка хвастайся, с каким проворством ты выполнил поручение своего господина… И пусть падут на меня молнии Юпитера, если я не оценю по достоинству твои заслуги.
— Почтительнейше благодарю тебя, мой господин, за заботу о твоем верном слуге… Я скакал в Рим во весь опор, не жалея сил и нигде не отдыхая, однако по воле богов не поспел вовремя, я опоздал, меня опередили! — жалобно запричитал Хригистон, скорбно кривя рот и согнувшись дугой, — так он изображал свою ничтожность и свою покорность, стремясь тем самым если не вызвать жалость сенатора, то, по крайней мере, умерить его ярость. — Марк Орбелий уже успел вернуть долг ростовщику Антинору. Он продал себя в гладиаторы и получил за себя от ланисты, Толстого Мамерка, кучу денег. Пусть Парки обрежут нити их жизней!.. Пусть мальчишку разорвут на арене дикие звери!.. Пусть ланиста лопнет от своего обжорства!.. Пусть ланиста подавится мальчишкой!..
— Замолчи, наглый обманщик! — гневно вскричал Валерий Руф. — Чтоб тебя самого сожрали эринии… Вот твой «надежный» способ, вот твой «верный» план… Вместо того, чтобы отправиться в Рим затемно, ты, небось, провалялся в постели до обеда, а теперь винишь во всем бессмертных богов… Ты годишься лишь на то, чтобы обворовывать своего господина, вот уж тут-то ты расторопен… Чтоб ты сам подавился моим добром!
Внезапно сенатор позабыл о Хригистоне, представив Орбелию, радующуюся освобождению от долгов и спасению от бедности. Нет, не радующуюся, а самодовольную, гордую, отвергнувшую его любовь и не страдающую при этом, в то время как он страдает и ей положено страдать. Валерий Руф не подумал, как тяжела плата за освобождение, он знал только то, что ему помешали, что у него отняли средство, могущее принудить ее к покорности.
Кипя от возмущения, злобный сенатор продолжал:
— Теперь Орбелия для меня потеряна, но, клянусь Гекатой, раз я не буду наслаждаться ее ласками, то я наслажусь ее горем!.. Эта девчонка еще раскается, что насмеялась надо мной, Валерием Руфом! Она еще поплачет, она еще пожалеет, что пренебрегла мной, сенатором!.. Посмотрим, как она запоет, когда я отправлю в Орку ее милого братца, так подло помешавшего мне!.. Ты, Хригистон, должен показать этому наглецу самую короткую дорожку к Харону, а не то — горе тебе!
Хитрый вольноотпущенник обрадовался, увидев, что гнев его патрона, словно бушующий поток, стремительности которого он так боялся, помчался по другому руслу. Хригистон всю дорогу обдумывал планы мести, не сомневаясь в том, что их востребуют, поэтому он без промедления сказал:
— Воля господина для меня — закон. Через двадцать дней, в ноябрьские ноны, в Риме начнутся Плебейские игры. Наш божественный император, конечно же, порадует народ римский гладиаторскими боями. Я, твой верный слуга, договорюсь с ланистой, чтобы тот выставил этого мальчишку, которому так не терпится оказаться на арене, сражаться боевым оружием. Ну а чтобы нашему храбрецу противник не показался недостойным его отваги, ланиста сведет его с нумидийцем Тротоном. Посмотрим, сумеет ли молокосос одолеть лучшего гладиатора Италии.
* * *
На следующий день Хригистон, встав еще затемно, оседлал коня и галопом поскакал в гладиаторскую школу Толстого Мамерка. Добравшись до места, он потребовал, чтобы его сразу же провели к ланисте, однако привратник не пустил торопыгу дальше вестибула[25], сославшись на то, что Мамерк Семпраний будто бы еще спит (было уже четыре часа дня). Там Хригистону пришлось проторчать довольно долго, пока, наконец, ему не разрешили войти в атрий, где его поджидал потягивающийся и зевающий Толстый Мамерк.
Конечно, предыдущая встреча с ланистой, публично изобличившим этого хитреца как вора, не была для него особенно приятной, однако Хригистон обладал изрядным бесстрашием (именно так в его глазах выглядело то, что другие называют нахальством), кроме того, он не без оснований считал, что Мамерк Семпраний не настолько щепетилен и злопамятен, чтобы в угоду своим чувствам поскупиться выгодой, поэтому он не без тени смущения посмотрел на Толстого Мамерка и вежливо сказал:
— Привет тебе от Валерия Руфа, почтенный хозяин. Мой патрон послал меня узнать, порадуешь ли ты нас на предстоящих Плебейских играх мастерством своих воспитанников?
— Хвала богам, наш божественный император не забывает о нас, — ответствовал ланиста, как будто позабыв о предыдущей встрече с Хригистоном. — Калигула еще пять дней назад прислал центуриона с приказом, чтобы я подобрал с полсотни лучших гладиаторов специально к Плебейским играм.
Толстый Мамерк решил, что Валерий Руф хочет заключить пари на крупную сумму, поставив на какого-нибудь гладиатора, поэтому-то он и послал Хригистона, — Хригистон должен был выведать о самочувствии бойцов.
— Ну а храбрый Тротон, конечно же, тоже покажет свое искусство? — полюбопытствовал Хригистон.
— Непременно. Правда, не знаю, где мне взять подходящего для него противника?
Хригистон напрягся.
— Я слышал, что Марк Орбелий стал твоим новым учеником. Почему бы ему, такому смелому и сильному юноше, не испробовать свои силы?
— Потому что арена — не площадка для занятий атлетов, где каждый может соревноваться с кем угодно, без риска для жизни, — ответил ланиста. — Каким бы Марк ни казался силачом себе и другим, для Тротона он — всего лишь муха, которую тот раздавит одним хлопком. Я же слишком много вложил в Марка Орбелия, чтобы сразу все потерять. Вот через годик-другой, научившись не соревноваться, а убивать, он, может, и сумеет на равных сразиться с Тротоном.
— Мой патрон, однако, считает, что ты явно недооцениваешь Марка. Чтобы убедить тебя в этом, а также полюбоваться на то, как Марк Орбелий проучит выскочку Тротона, Валерий Руф поручил мне возместить тебе те расходы, которые ты понес, обучая этого славного юношу.
Мамерк Семпраний живо смекнул, в чем тут дело. Слухи о том, что Орбелия и ее отец ответили отказом на настойчивые притязания Валерия Руфа, дошли и до него. И вот теперь отвергнутый ухажер хочет отомстить девице за пренебрежение, погубив ее брата. Ну что же, в добрый час… Видно, фортуна опять улыбнулась ему, ведь из этого толстосума можно выудить кучу сестерциев!
— Я рад предоставить моему другу Валерию радость наблюдения за поединком этих двух прекрасных гладиаторов, лучших из всех, когда-либо обучавшихся в моей школе, — понимающе усмехнулся ланиста. — У Марка, правда, меньше опыта, чем у Тротона, зато Марк на десять лет моложе. Хотя в свои тридцать лет Тротон, разумеется, тоже не выглядит стариком. Ну а силы да храбрости им обоим не занимать. Какое удовольствие они, сражаясь, доставят зрителям, и лишь я, несчастный, буду горевать, ведь кто бы из них ни погиб — я понесу громадную потерю!..
— Какая же сумма сможет облегчить твое горе, уважаемый Семпраний? — перебил Хригистон ланисту, боясь, что если жадный старик слишком расчувствуется, то денег, которых он с собой захватил, окажется недостаточно, чтобы высушить слезы отвратительного толстяка.
— Думаю, миллион сестерциев в какой-то мере возместит мой ущерб, хотя полная компенсация вряд ли возможна, — ответил Мамерк Семпраний, едва не всхлипывая.
— Миллион сестерциев? Да на них можно купить сотню гладиаторов, — возмутился вольноотпущенник. — Ты, наверное, хотел сказать — двести, ну — триста тысяч?
Начался торг. Хригистону, несмотря на все его усилия, так и не удалось сломить упрямство ланисты. Отсчитав Толстому Мамерку миллион сестерциев, он отправился в обратный путь, сокрушаясь о том, что ему пришлось выложить всю сумму, выданную Валерием Руфом, ничего не оставив себе на память о поездке.
Глава восьмая. Подготовка
В ноябрьские календы[26], за пять дней до начала Плебейских игр, Мамерк Семпраний перед строем гладиаторов зачитал список тех, кому предстояло развлекать римских граждан на этом празднестве, выступая в амфитеатре.
Сарт очень удивился, когда одним из первых ланиста назвал Марка Орбелия, да еще и среди гладиаторов, которым было определено сражаться боевым оружием. Первое выступление на арене ученика школы Толстого Мамерка считалось показательным, учебным‚ оно проводилось на деревянных мечах. Правда, молодой римлянин, обладавший немалой силой, уже числился в подцентурии мастеров, и ланиста, наверное, посчитал, что он уже подготовлен к настоящей битве…
Когда же, развернув другой свиток, Толстый Мамерк стал зачитывать, кому с кем предстоит сразиться, египтянин с тревогой услышал, что противником Марка назначен великан Тротон.
Нумидиец Тротон, будучи еще четырнадцатилетним подростком, участвовал в восстании Такфарината против римского господства в Африке. Когда в 777 году[27] восстание было подавлено, Тротон, как сражавшийся с оружием в руках против римского народа, был обращен в раба одного из центурионов. Центурион продал его работорговцу, который ехал в обозе римской армии, а тот, в свою очередь, — владельцу серебряных рудников в Испании. На рудниках слабых убивала плеть надсмотрщика, сильных — непосильная работа. Однако необычайная физическая сила Тротона соответствовала необычайно тяжелому физическому труду, развившему ее до невиданных размеров. Когда однажды один из надсмотрщиков стал особенно рьяно подстегивать великана, работающего и без того за пятерых, Тротон так ударил его кулаком, что тот на месте испустил дух. К счастью для нумидийца, надсмотрщик был вольноотпущенником, а не свободнорожденным римлянином, иначе бы ему не избежать креста[28]. Тротон был продан в гладиаторскую школу Мамерка Семпрания, но нашел в этом не наказание, а награду.
Раньше лишь его имели право убить, теперь и он имел право убить. И, легко убивая, Тротон каждый раз доказывал себе, что он — особый, что он — особенный. Ведь его сила исключительна, значит — он исключителен. Все остальные люди, бессильные по сравнению с ним, ничтожны. Он достаточно повидал их на руднике, вырывающих друг у друга дрожащими руками заплесневелый хлеб. Жаль, что весь мир — не арена, где бы он мог разделаться с каждым поодиночке, утвердив навсегда свое господство.
Конечно, египтянину не были известны все эти подробности биографии нумидийца, а о его мыслях он мог только догадываться, но зато Сарт знал наверняка, что противник Марка очень силен, что еще ни разу Тротон не потерпел поражения, что ни один из гладиаторов, сражавшихся с нумидийцем на арене, не остался в живых. Поверженных Тротон предпочитал приканчивать, не дожидаясь воли зрителей и эдитора.
В то время, когда Толстый Мамерк зачитывал свои списки, самого нумидийца не было в школе. Он участвовал в гладиаторских играх, которые проводились в Таренте, и должен был вернуться со дня на день.
Все гладиаторы, названные ланистой, вплоть до выступления в амфитеатре освобождались от наиболее утомительных занятий, а к надоевшей бобовой похлебке им ежедневно прибавлялось по большому куску мяса. «Мои гладиаторы должны смотреться на арене орлами, а не ощипанными курицами», — говорил ланиста.
После того, как Толстый Мамерк, зачитав списки, велел продолжать занятия, египтянин подошел к Марку и тихо сказал:
— Жирную свинью, нашего почтенного хозяина, видать, до отвала накормили желудями, раз он разрешил сломать такой дубок, как ты. Ведь этот Тротон — сущий Марс, он провел намного больше сражений, чем ты — дней в нашей чудесной школе, и всегда побеждал… Проклятое ремесло гладиатора! Тебя тащут на арену, а на арене, чтобы не стать бараном, которого приволокли на заклание, надо самому становиться мясником!.. И при этом еще находятся простаки, которые сами идут в гладиаторы!
— Я здесь такой же доброволец, как и ты, как и все мы. Ценой своей крови я купил жизнь своему отцу и сестре. И я не мясник я ведь тоже могу быть убит, но я не безропотное животное — я не дам себя убить, — грустно ответил молодой римлянин.
— Хотел бы я в этом убедиться, когда тебя сведут на арене с Тротоном, — хмуро улыбнулся египтянин. — Сила в нем исполинская‚ вот он — настоящий мясник, и еще никому не удалось дать повод в этом усомниться. Мне много раз приходилось наблюдать, как он сражается, и вот что я тебе скажу: одолеть Тротона можно разве что хитростью. Не надейся поразить его в бою, старайся лишь сам защищаться. Улучив момент, притворись тяжелораненым. Когда Тротон видит перед собой не противника, а жертву, он как-то медлит, наслаждаясь ее беспомощностью, прежде чем нанести последний удар. Тогда — атакуй!.. Но помни — так провести его можно будет только один раз.
В это время послышался рев трубы, означающий продолжение занятий. Напоследок Сарт пообещал Марку показать вечером несколько способов защиты от меча Тротона, по его мнению наилучших, и друзья разошлись по своим центуриям.
Глава девятая. Арена
Когда наступили ноябрьские ноны[29], в Риме начались Плебейские игры. Они давались в честь Юпитера, длились тринадцать дней и проходили ежегодно.
В этом году торжества, по приказанию Калигулы‚ проводились с особой пышностью. На деньги, которые налоги отняли у всех, а он — у богатых, император устроил великолепные зрелища и раздачи подарков, чтобы вызвать восхищение и признательность многих, хотя бы и ценой ненависти немногих. Ведь голодному все равно, кто его накормит, лишь бы наесться.
Город обходили пышные процессии, во всех театрах с восхода солнца и до заката шли представления, в цирке Фламиния ежедневно делалось по тридцать заездов. Но самое желанное для римлян развлечение ожидало их в последний день плебейских игр — в амфитеатре Статилия Гавра, что на Марсовом поле, император устраивал гладиаторские бои.
В пятнадцатый день до декабрьских календ[30] — последний день плебейских игр — туда потекли толпы народа, жаждущие поглазеть на столь увлекательное зрелище. Сенаторы занимали места на оппидиуме‚ всадники — в отведенных для них первых четырнадцати рядах, остальные — в зависимости от проявленной поспешности и толщины кошелька (лучшие места продавали тем, которые пришли раньше всех, специально придя раньше всех). К трем часам дня амфитеатр был полон, но представление не начинали, ожидая прибытия императора.
Когда, наконец, появился Калигула, одетый в пурпурную‚ расшитую золотыми листьями тогу триумфатора, трибуны разразились аплодисментами и криками приветствия. В это время Калигуле было всего лишь двадцать семь лет, однако злодейства, которые он совершил, лишили его внешность привлекательности, свойственной молодости, приведя ее в соответствие со своей многочисленностью.
Кожа императора была слишком бледной, ноги — слишком тонкими, живот — слишком большим. Впалые виски, горящие безумием глаза, оттопыренные губы делали его лицо отталкивающим, гнусность совершенных им преступлений — отвратительным, а легкость, с которою он их совершал, — пугающим.
Калигулу сопровождали всадники Сергий Катул и Гней Фабий, а также актер Мнестер, своими ужимками веселивший императора.
Гней Фабий, угрюмый медлительный человек плотного телосложения, выполнял обязанности претора[31]. Когда в Калигуле жадность перевешивала злобу к намеченной жертве, то вместо быстрой расправы назначалось «тщательное» расследование, причем дела об оскорблении величия направлялись именно к Гнею Фабию. Допрашивая и пытая, он исхитрялся значительно увеличивать число обвиняемых, увеличивая тем самым и количество имущества, которое подлежало конфискации после их осуждения раболепным судом. Беспощадность, с которой Гней Фабий отправлял правосудие, снискала ему расположение императора.
Сергий Катул, молодой человек лет двадцати, считался воспитанником Калигулы и был постоянным участником его безумств. Правильное лицо Сергия, покрытое нежным румянцем, пожалуй, можно было назвать красивым, если бы в нем была хоть капля мужественности, если бы не выщипанные брови, да накрашенные губы. Говорили, что он состоит в позорной связи с императором. Своим бесстыдством и кровожадностью способный ученик вызывал одобрение своего наставника.
Калигула, заняв предназначенное для него ложе, окруженное преторианцами, подал знак, что игры можно начинать. Тотчас же по амфитеатру разнеслись звуки труб и из широко распахнувшихся Главных ворот на арену попарно стали выходить гладиаторы. Первыми шли бестиарии, вооруженные длинными мечами и кинжалами, за ними — ретиарии со своими сетями и трезубцами, фракийцы с кривыми мечами и маленькими круглыми щитами, мурмиллоны с короткими тяжелыми мечами, квадратными щитами и массивными шлемами, на которых была изображена рыба.
Когда гладиаторы, делая круг по арене, проходили мимо ложи императора, они дружно прокричали, согласно обычаю: «Привет тебе, о Цезарь! Идущие на смерть приветствуют тебя!» Зрители ответили им аплодисментами. Может, хоть сегодня эти трусы не омрачат праздник позорными попытками отвертеться от того, чему они предназначены. Ведь их выпускают на арену не сражаться, чтобы не умереть, а умирать, для этого сражаясь.
Когда гладиаторы покинули арену, Калигула сказал:
— Надеюсь, мой милый Фабий, ты славно поработаешь те дни, которые остались до моего консульства, — в январские календы я намерен устроить не меньшее празднество, чем сегодня.
Собиравшегося ответить претора перебил Сергий Катул, злобно сказав:
— Поручи претуру мне, божественный, уж я-то добуду больше сестерциев, чем этот увалень, который к тому же еще и хороший плут: дом на Авентине[32] он строит не иначе как на денежки негодяев, которых ему приходилось расследовать!
Бросив на Сергия Катула грозный взгляд, встреченный молодым повесой презрительной усмешкой, Гней Фабий сказал:
— Клянусь твоим гением[33]‚ божественный, этот умник не зря хлопочет о претуре: ему, наверное, не хватает денег на помаду, чтобы вымазать ею свой смазливый зад. Из моих же подопечных он выжмет больше крови, чем сестерциев.
Император потешался, наблюдая, как препираются его любимцы. Услышав ответ претора, он подмигнул Мнестеру, который тут же стал изображать то Гнея Фабия, грозно сдвинув брови и рыча, обнажая в пугающем оскале кривые зубы, то Сергия Катула, растянув губы тонкой ниточкой в мерзкую гримасу (наверное, улыбку) и посылая воздушные поцелуи Гнею Фабию от места, пристрастие к которому развратного юнца вызывало столь сильное отвращение претора, что служило постоянным объектом его насмешек.
В этот момент зазвучали трубы и на арену вышел гладиатор, чья нагота была прикрыта одной лишь набедренной повязкой; в правой руке он сжимал меч, на поясе у него висел кинжал. Это был фессалиец Диодор, опытный бестиарий, пятый год выступающий в амфитеатрах; зрители радостно приветствовали первого бойца. Следом за ним на арену выскочил громадный лев, которого в течение трех дней до игр не кормили, чтобы голодом подстегнуть и без того присущую этим хищникам свирепость. Увидев своего противника, зверь сразу же бросился к нему. Лишь несколько прыжков отделяло льва от фессалийца‚ последний из них, казалось, опрокинул гладиатора… Но нет, лев промахнулся. Страшный зверь перелетел через рывком упавшего на арену Диодора, только слегка задев его плечо. Бестиарий, не давая льву времени развернуться, быстрым движением всадил свой меч в брюхо животного.
То ли благодаря мастерству гладиатора, то ли благодаря случайности, меч, по-видимому, попал в какой-то крупный сосуд, потому что лев, так и не обернувшись, что-то слабо прорычал и издох.
Послышались жидкие хлопки. Зрители были явно разочарования, одни — быстротой схватки, другие — невредимостью гладиатора. Калигуле же показалось, что его одурачили.
— За мои сестерции вместо льва мне подсовывают какую-то падаль!.. Где этот жадный торгаш, решивший заработать на своем государе?.. На арену его! На арену!
Услышав императора, трибуны пришли в неистовство. Зрители яростно закричали: «На арену купца! На арену!», и в этом крике было столько же негодования, сколько и подобострастия.
Вскоре преторианцы вытолкнули на арену старика в тоге — торговца львами, принесшего так много горя императору. Затем из главных ворот выбежали пять львов. Многие зрители не успели еще убрать со своих лиц мины недовольства купцом, как львы, урча и облизываясь, стали пожирать дымящиеся куски мяса.
Сенатор Публий Метелл, сидевший в оппидиуме, сказал своему соседу, бывшему консулу Домицию Карбулону:
— Пусть поразит Юпитер всех тиранов! Калигуле так же легко убить римского гражданина, как и простого раба!
— А мы и есть его рабы, — с горечью ответил Домиций. — Да и что могло остаться от нашего гражданства после того, как он разрешил нашим рабам доносить на нас?.. Теперь я боюсь наказать раба, потому что этот раб может заявить претору, будто бы я оскорбил императора. И меня убьют, конфискуют имущество! Я беззащитнее раба, у которого нечего отнять!
После того, как львы расправились со своей жертвой, на арену вышли двадцать гладиаторов, которые расправились со львами. Затем трупы людей и животных отволокли в сполинарий, и на арене развязалось сражение между сотней гладиаторов и сотней ягуаров.
Вскоре стало видно, что люди одерживают верх над своими прекрасными противниками: около двадцати животных было убито, не менее пятидесяти ползали по песку с перебитыми хребтами и распоротыми животами; гладиаторов из строя вышло не более десятка, правда, многие были легко ранены. Чтобы обострить обстановку, на арену выпустили еще сотню ягуаров, и тут уже тяжело пришлось бестиариям, мастерство и вооруженность которых казались недостаточными, чтобы сдержать натиск обезумевших зверей.
Для восстановления пошатнувшегося равновесия сил к сражающимся добавили еще двадцать гладиаторов, а позже, с этой же похвальной целью — еще двадцать ягуаров. Скоро вся арена была завалена грудами тел убитых людей и животных. Зрители наконец-то стали довольны, с трибун доносился их восторженный рев. Длившаяся около двух часов битва завершилась победой гладиаторов, которых осталось в живых не более тридцати, и все победители были ранены.
В играх наступил перерыв. Служители привели в порядок арену, и зрителей принялись развлекать молодые гладиаторы, которые показывали свое мастерство, сражаясь деревянными мечами; их сменили пегниарии, бившиеся друг с другом, вооружившись кнутами. Ни те, ни другие не могли нанести себе существенного вреда, поэтому зрители с равнодушием смотрели на арену, больше занятые обменом впечатлений о происшедшем и ожидая не меньших удовольствий в предстоящем: после перерыва должны были начаться схватки между гладиаторами.
Среди немногих недовольных было несколько ланист, предоставивших для этих игр своих питомцев. Слишком много гладиаторов было убито, а они так надеялись на то, что хотя бы половина сражавшихся останутся живы!.. Ведь гладиатор, ушедший живым с арены, возвращался обратно в школу ланисты, если, конечно, учредитель игр не даровал ему свободу.
Рядом с ланистами на зрительских трибунах сидело по десятку гладиаторов из их школ, взятых на тот случай, если бы кто-нибудь из предназначавшихся к выступлению на арене не смог или не захотел бы выступать. Ведь случалось, что молодой гладиатор, напуганный потоками проливаемой крови, еще загодя начинал дрожать, а будучи вытолкнутым на арену, своим жалким видом вызывал негодование зрителей. В подобной ситуации использовался «запасной» гладиатор, а труса, разумеется, жестоко наказывали. В числе «запасных» Мамерка Семпрания был и египтянин Сарт, который внимательно наблюдал не столько за тем, что происходило на арене, сколько за тем, как вели себя зрители.
«Чему так радуются эти люди? — думал Сарт. — Разве они не боятся смерти? Разве они не понимают, что могут сами в любой момент оказаться на арене по прихоти тирана, как этот старый торговец?..
Но если бы они были равнодушны к смерти, то они бы были спокойны, а не возбуждены. Но если бы они хоть на мгновение представили себя на арене, то они бы ужасались, а не наслаждались.
Значит, они боятся смерти и поэтому боятся даже представить себя на арене, боятся даже мыслей о смерти. Они стремятся убить свой страх, но, не имея сил убить его, зажмуривают глаза и, не видя его, делают вид, будто и нет его, будто они убили его.
Они не могут убить свой страх, и поэтому убивают бедных гладиаторов, чтобы обмануть себя, чтобы сказать себе: „Вот она смерть, а я не боюсь ее!“
И тогда они радуются или делают вид, что радуются, будто они не боятся, делая вид, что не боятся смерти. А ведь это смерть чужая, не их, а поднять покрывало пришедшей к другому незнакомки не означает — увидеть свою».
Размышления Сарта прервал рев труб, возвещающий о начале второй части представления — битвах гладиаторов между собой.
На арену вышли пятьдесят фракийцев и пятьдесят мурмиллонов, вновь заревели трубы, и эти здоровые, сильные люди бросились друг на друга — сражение началось. Через каких-то полчаса на арене бились лишь два фракийца и один мурмиллон.
Фракийцы наступали, мурмиллон оборонялся. Отступая, ему удалось встать так, что яркое солнце на мгновение ослепило его противников. Этого оказалось достаточно, чтобы один из фракийцев погиб, — изловчившись, мурмиллон всадил свой меч в грудь нападающего, и тот, захрипев, упал, обливая блестящий песок алой кровью.
Теперь соперники сражались один на один. Оба были сильными юношами, оба были легко ранены: у фракийца была небольшая ссадина на правом плече, у мурмиллона — на шее. Оба, казалось, были равными и по выносливости, вернее, по усталости. Удар следовал за ударом, победителя все равно не было.
Вдруг мурмиллон с силой бросил щит в своего противника, рискуя в случае неудачи атаки остаться незащищенным. Фракиец в это время сражался, стоя на месте, которое ему представлялось удобным: с правой стороны его загораживала груда трупов, слева, разлилась большая лужа крови, а сзади оставался проход. Когда фракиец увидел, что мурмиллон бросил в него свой щит, ему, чтобы не быть опрокинутым, оставалось только отпрыгнуть в сторону достаточно быстро отступить назад он бы не смог, а удержаться на ногах при ударе было бы еще сложнее: песок был не просто мокрым, но скользким от свернувшейся крови.
Фракиец прыгнул, стараясь очутиться на сухом месте, но ему не повезло — лужа крови оказалась слишком большой для оставшихся у него сил. Приземляясь, он поскользнулся, потерял равновесие и упал. Этого-то и ожидал мурмиллон, тут же нанесший ему удар, который бедный фракиец не сумел отразить.
Удар пришелся в шею, при этом была рассечена сонная артерия, из которой струей забила кровь. Побежденному уже не приходилось уповать на милость зрителей, через несколько мгновений он был мертв.
Трибуны восторженно аплодировали. Многие повскакивали со своих мест, приветствуя победителя.
Калигула, помрачнев, сказал:
— Проклятье! Эта чернь, видно, забыла про своего господина, раз так восхваляет раба!
— Но господин может всегда напомнить о себе как наградой, так и наказанием, — зловеще улыбнулся Сергий Катул.
Прозвучали трубы, и глашатай объявил волю императора:
— Государь наш и бог Калигула дарует гладиатору Строфоклу свободу, миллион сестерциев, а также льва, шкура которого украсит победителя!
Тут же на арену был выпущен лев. Утомленный долгой битвой гладиатор, силы которого поддерживала лишь надежда на победу да уверенность в том, что с этой победой сражение закончится, не смог долго обороняться. Через несколько мгновений могучий зверь разорвал его.
Затем было объявлено о заключительном зрелище — поединке Тротона и Марка Орбелия. Марк выступал в одежде фракийца, а Тротон — самнита. У обоих были мечи, щиты, поножи на ногах, шлемы: у Марка — с низким гребнем, у Тротона — с высоким. У обоих правая рука, державшая меч, была покрыта нарукавником, спускавшимся от плеча до локтя. У обоих грудь и спина оставались голыми, ведь зрителям хотелось видеть не только то, как гладиаторы сражаются, но и то, как они умирают.
Римляне заключили между собой пари: против одного сестерция за Марка ставили пятьдесят, сто сестерциев за Тротона. При этом ставящие на молодого гладиатора говорили, что рассчитывают не на него, а на фортуну. Да и немудрено — крепкий, высокий юноша Марк смотрелся каким-то недомерком рядом с великаном нумидийцем.
Да, сила Тротона заслуживала своей славы. В нем все казалось несокрушимым: крепкие ноги, будто стволы деревьев, могучие волосатые руки, громадная грудь… а бычья шея!.. А массивное, бесстрастное лицо!.. А какие-то белесые, будто затянутые дымкой глаза, равнодушные, безразличные!..
Когда Марк увидел своего противника, в нем холодной змейкой шевельнулся страх, рожденный телом, который тут же был раздавлен сознанием.
«Если самое страшное — это смерть, то Тротон, который не страшнее смерти, не так уж страшен, — сказал себе юноша. — Архистад, мой учитель, часто повторял, что смерть так же естественна, как и жизнь, она вплетена в жизнь, она всегда за плечами. Теперь же я увижу ее лицом к лицу, да и только».
«Моей смерти нет, есть лишь его смерть, чужая смерть, до которой мне нет дела, — думал Тротон. — Да и может ли смерть победить меня, так легко повелевающего жизнью? Сейчас я увижу его смерть, и она не страшна, я сам вызвал ее, я сильнее ее!» Блаженная улыбка играла на лице Тротона.
В наступившей вдруг тишине раздались первые удары. Никогда еще молодому римлянину не приходилось встречаться с противником, столь явно превосходящим его. Марк, казалось, пытался сокрушить скалу; чем большей была сила, с которой он, замахнувшись, опускал свой меч, тем с большей силой тот отлетал в сторону, встретив меч Тротона. Нумидиец разил, как сама неизбежность, и вскоре Марк перешел исключительно к защите, причем ему приходилось не столько отражать атаки, сколько увертываться.
Сарт с тревогой наблюдал за битвой.
«Почему на месте этого мальчишки не я? — подумал египтянин. — Как несправедлива судьба, когда она отнимает, не дав… А что не дав? Богатство, и славу, и власть?.. Но всех их, пропитанных страхом за них, отнимет время. Жизнь?.. Но что останется от жизни, если в ней не будет ни богатства, ни славы, ни власти, ни стойкости, ни воли?.. Лишь страх за жизнь?.. А стойкость и волю судьбе не отнять, раз они существуют в отнятии‚ другое дело, что их может не быть…»
Марк считал, что надо всегда идти навстречу судьбе, а не бежать от нее и не покоряться ей, делая случайное — неизбежным, а возможное — неотвратимым. Поэтому юноша, увидев, что сопротивляться атакам Тротона ему становится все труднее, решил последовать совету египтянина.
Когда нумидиец в очередной раз ударил, целя в грудь Марка, молодой римлянин отвел удар с меньшей силой, чем это было необходимо, чтобы его окончательно избежать. Меч Тротона, проколов кожу юноши, прошел над ребрами, но не задел их; кровь, однако, обильно потекла из раны. Марк тут же повалился на песок, которым была усыпана арена (разумеется, не выпуская из руки свой меч).
Трибуны возрадовались. Их любимый Тротон опять победил, он опять победитель!.. Да он просто божествен, их отважный, их несокрушимый, их великий Тротон!
Тротона переполняло счастье. Разве смерть так страшна? Вот она сейчас появится на арене, а он будет ликовать, и трибуны будут ликовать!
Тротона опьяняло счастье.
Вдруг жалкий человечишка, лежащий у его ног, как-то смешно, будто в судороге, изогнулся, что-то сверкнуло, и он почувствовал какую-то тяжесть, неприятно оттягивающую живот. Тут же в ногах нумидийца появилась слабость, по телу разлилась истома, и он стал опускаться на песок, с удивлением видя, что его противник встает, казалось, смертельно раненный.
«Где же его меч?» — подумалось Тротону. Начиная догадываться, великан со страхом опустил глаза.
Из живота нумидийца, чуть пониже пупка, торчала рукоятка меча Марка.
«Но ведь я — я! — не могу умереть. Смерть — моя послушная служанка, которую я посылаю, куда мне вздумается, так неужто она посмеет напасть на своего хозяина?» Тротон лихорадочно силился удержать ускользающую мысль, связывающую его существо с существованием, но все было тщетно. Окружающее стало как-то расплываться, и он потерял сознание.
Несколько мгновений все молчали. Зрители были потрясены. Изумление их, однако, вскоре сменилось возмущением. Да как он посмел?! Они верили в него, они любили его, они гордились им, они ставили на него, а он так подло их обманул!.. Так пусть же он подохнет, как раб, обманувший своего господина! Смерть Тротону! Смерть!
Так кричали римляне, показывая зловещий знак смерти — опущенный кулак с оттопыренным вниз большим пальцем. При этом они во все глаза смотрели на императора, ожидая его решения.
…Когда нумидиец очнулся, он увидел какое-то странное мерцание, услышал какой-то непонятный, далекий гул, почувствовал телом какую-то незнакомую ему доселе тяжесть.
— Я не хочу умирать… Я боюсь этого мрака… Я не могу без света… пощадите… — хрипло и невнятно простонал Тротон, пуская ртом розовые пузыри. Ему казалось, что он громко молит зрителей, и они, конечно же, пожалеют его, они подарят ему жизнь, ведь они так любят его!..
Калигула внимательно следил за битвой. До последнего мига он не сомневался в победе Тротона и все больше проникался ненавистью к нему. «Пора проучить эту глыбу мяса, которая чересчур уж восславлена дураками, не умеющими отличить истинный свет от отраженного, истинное величие от поддельного», — подумал Калигула. Понятно, что император, увидев поражение Тротона, не стал медлить с выражением собственной воли.
Калигула подал знак смерти, и Марк, рывком высвободив увязший в чреве нумидийца меч, отсек великану голову.
Перед глазами юноши все кружилось, комок подкатывал к горлу, он покачнулся, едва не упал… Трибуны яростно аплодировали.
— А что, если божественный наградит этого смелого юношу знакомством с двумя-тремя не менее смелыми львами? — сказал Сергий Катул, наклонившись к Калигуле.
— А что, если божественный повелит зачислить этого молодца в свою гвардию?.. Я бы сделал из него прекрасного солдата, — быстро сказал оказавшийся рядом префект претория.
Калигула молчал. Пока он не испытывал зависти, а, следовательно, и злобы к Марку, потому что в реве публики было больше возмущения Тротоном, чем восхищения его молодым победителем. Кроме того, император имел слишком много врагов — эти жадные капитолийские гуси, подлые сенаторы, пресмыкаясь, конечно же, ненавидели его (разоблачение заговора Гетулика — верное тому подтверждение). Калигула с удовольствием представил, как победивший гладиатор вонзает свой меч в их грязные глотки, источающие лесть, приправленную ядом.
…Когда мертвого Тротона либитинарии отволокли в сполиарий, глашатай торжественно объявил:
— Марк Орбелий, римлянин, освобождается от данной им клятвы гладиатора, ему даруется двести тысяч сестерциев, он зачисляется в преторианскую гвардию. Слава божественному! Слава Гаю Юлию Цезарю Германику Калигуле!
Зрители восторженно приветствовали волю императора. В их громких криках радости и одобрения оказался неслышен другой крик, вернее, вопль — ярости и гнева.
Валерий Руф рвал на себе волосы, в бессильной злобе топал ногами. А он-то надеялся до последнего, что счастье наконец отвернется от его врага и улыбнется ему!.. Он рассчитывал упиться местью, но вместо этого ему приходится хлебать горечь собственного поражения. Ни Тротон, ни Калигула не сделали то, что они должны были сделать, и вот теперь этот наглец торжествует, а он, богач и сенатор, лишь причитает да шлет ему на голову проклятья, как слабая женщина. То-то девчонка обрадуется, узнав про братца!.. Ну ничего, он им еще покажет, они еще отведают его месть — месть Валерия Руфа!
Часть вторая. Калигула
Глава первая. Выкуп
Когда Марк, уходя с арены через главные ворота, вошел во внутреннее помещение амфитеатра, к нему тотчас же подбежали служители. Рассыпаясь в поздравлениях, они перевязали ему рану и помогли облачиться в белую тогу — символ римского достоинства. Затем к Марку подошел толстый человек с маленькими масляными глазками и большим, мясистым носом, зажатым пухлыми щеками, который сладким голосом сказал:
— Ну, дорогой мой, теперь тебе не придется добывать кусок хлеба жалким ремеслом гладиатора. Наш император славно устроил твое будущее, зачислив тебя в свою гвардию. Преторианцу не надо ни о чем думать, не надо ни о чем заботиться — божественный за него думает и о нем заботится. Как сегодня ты проткнул брюхо этому негодному Тритону, так завтра ты проткнешь какого-нибудь жадного богача, ненавидящего нашего доброго императора, а тогда не зевай, смотри, чтобы к твоим рукам прилипла не только кровь, но и сестерции.
Это был один из вольноотпущенников Калигулы сириец Маглобал‚ которому было поручено проводить новобранца в казармы. Непрерывно болтая, он повел Марка к Виминалу[34]‚ где в те времена находился лагерь преторианцев. События последнего дня развивались столь стремительно, что молодой римлянин, не слушая своего разговорчивого проводника, с трудом осмысливал свое новое положение. Марк вспоминал все то, что ему когда-либо приходилось слышать о претории.
Преторианская гвардия была основана еще Августом, в ее состав входило девять когорт по тысяче человек в каждой; первоначально три из них находились в Риме, а шесть — в других городах Италии. Тиберий разместил все когорты на Виминале‚ чтобы всегда иметь под рукой достаточно сил для вразумления своих беспокойных подданных, по привычке называвших себя римскими гражданами. Служба в гвардии была настолько почетна, насколько выгодна: преторианцы, лишенные тягот походной жизни, получали тем не менее вдвое большее жалование, чем простые легионеры, да и служить им приходилось шестнадцать лет, а не двадцать пять.
Вообще-то Марк Орбелий никогда не искал себе безопасных и доходных мест. Отчасти причиной этой столь редкой во все времена непритязательности было соответствующее воспитание, а отчасти — отсутствие необходимости добывать средства к существованию, но даже когда таковая необходимость появилась и Толстый Мамерк, чтобы ее устранить, любезно предложил юноше свой кров ланисты — даже тогда Марку представлялось, что он продается в гладиаторы не ради куска хлеба, а ради спасения чести рода.
С детских лет Марк мечтал о карьере военного, пример деда постоянно был перед его глазами, — ведь для римлянина нет занятия достойнее, чем защита своего отечества (по крайней мере, именно так было принято говорить). Юноша рассчитывал поступить простым легионером в действующую армию, где бы его за доблесть, как достойного представителя всаднического сословия, конечно же, вскоре назначили бы военным трибуном, однако судьба распорядилась по-своему… Даже сейчас, после победы и избавления от гладиаторства, у Марка не было выбора — воля императора делала его преторианцем.
Юноше не больно хотелось стать одним из тех, кого дед его, Гай Орбелий‚ пренебрежительно называл лежебоками да тунеядцами, никогда не видевшими настоящие битвы, но ничего изменить уже было нельзя. Поразмыслив, Марк решил, что, быть может, близость к императорскому двору поможет ему даже скорее достичь своей цели — стать военным трибуном в действующей армии. (Как видим, сдержанность и стойкость отнюдь не мешают развиваться честолюбию).
Вскоре путники подошли к воротам лагеря. Караульные, хорошо знавшие Маглобала, сразу же вызвали дежурного центуриона, которому и был передан юноша вместе с сопроводительным листом папируса, содержащим приказ императора. Центурион провел Марка к преторианскому трибуну. Ознакомившись со свитком, трибун внес молодого воина в списки гвардейцев. Затем Марка накормили и отвели в маленькую комнату, где ему предстояло жить и где для него уже была приготовлена одежда. Через некоторое время юноше передали разрешение на двухдневный отпуск от префекта претория и мешок с обещанными сестерциями от императора. Рана уже не беспокоила Марка, и он решил, воспользовавшись отпуском, наведаться домой, чтобы известить отца и сестру о столь неожиданном повороте судьбы.
* * *
Рано утром молодой римлянин взял из гвардейской конюшни лошадь и отправился в путь. Выехав из Рима, юноша, спеша обрадовать своих родных и помня о том, что не далее как вечером следующего дня ему надлежало вернуться, галопом поскакал по Аппиевой дороге, ругая коня за медлительность, а время — за быстротечность.
А вот и долгожданный поворот на дорогу, ведущую прямо к поместью Орбелиев. Вскоре показались и знакомые с детства холмы, усаженные виноградниками, и дубовая роща, и их родовая усадьба.
Во дворе усадьбы Марк соскочил с коня и, бросив поводья подбежавшему слуге, быстро вошел в дом. Отовсюду сбегались удивленные рабы.
В атрии, рядом с очагом, где когда-то сидела его мать, теперь сидела и пряла шерсть юная Орбелия. Орбелия увидела своего брата — изумление, радость, тоска запестрились на ее лице; она кинулась к нему. На шум из спальни вышел отец, который показался Марку сильно постаревшим, хотя не прошло и месяца со дня его отъезда. Когда Квинт Орбелий узнал от Диомеда, что Марк расплатился за долги своей свободой, он тяжело заболел и только в последние дни стал вставать с постели, — время, этот мудрый целитель, если и не залечило рану, нанесенную его душе неумолимым роком, то, по крайней мере, притупило вызываемую ею боль.
Марк подробно рассказал обо всем, что с ним произошло за последнее время: и о любезном предложении Мамерка Семпрания, и о гладиаторской школе, и о битве с Тротоном, и о милости Калигулы. Беседа затянулась до позднего вечера, а на следующий день юноша отправился назад, отдав половину подаренных ему императором денег отцу. На оставшиеся сто тысяч сестерциев Марк собирался выкупить у ланисты своего друга, египтянина Сарта.
* * *
Когда раб-именователь доложил Толстому Мамерку, что встречи с ним добивается Марк Орбелий, тот сначала не поверил своим ушам, а потом, поверив, обрадовался — ведь дела с таким юнцом, не имеющим жизненного опыта, а, другими словами, не научившимся плутовать, хитрецу да мошеннику всегда сулят выгоду.
— Рад тебя видеть вновь, мой милый Марк, — сказал ланиста, войдя в атрий. — Как мило, что ты приехал поблагодарить своего старого учителя, так много сделавшего для тебя!
— Я хочу купить у тебя ретиария Сарта, — ответил юноша, не собираясь терять время на любезности (соответствующие выражения отнюдь не раздражали его язык). — Сколько ты просишь за него?
Ланиста хорошо помнил, какая сумма была подарена молодому римлянину Калигулой.
— Такой опытный гладиатор стоит никак не меньше двухсот тысяч сестерциев, клянусь Меркурием[35]!
Марк нахмурился.
— У меня на руках только сто тысяч, и больше ни сестерция: все остальное я отдал отцу.
Ланиста задумался. В правдивости юноши он не сомневался, хорошо его зная, ведь чтобы хитрить, нужно быть достаточно хитрым. Сначала Мамерк Семпраний хотел настаивать на своем, рассчитывая на то, что Марк заберет назад отданные им самим деньги.
Однако прикинув и так, и эдак, ланиста все же решил, что вряд ли молодой римлянин предпочтет отцу друга, да и сто тысяч сестерциев — сумма немалая, хороший гладиатор редко стоил больше двадцати.
— Ну разве что из уважения к твоему отцу, я, пожалуй, соглашусь на такую смехотворную сумму, — сказал наконец Толстый Мамерк.
Тут же на принесенном рабами листе папируса был заключен договор о продаже египтянина Сарта, раба Мамерка Семпрания, Марку Орбелию. Вручив свиток Марку и получив от него мешок со своими сестерциями, ланиста велел позвать Сарта.
Когда друзья выехали за ворота школы знаменитого ланисты, Марк вручил египтянину вольную, которая была написана заранее. Сарт, помолчав, сказал:
— Была тебе нужда тратить кучу денег на то, чтобы купить признательность такого бродяги, как я. Вот уж не думал, что наша дружба переживет твое освобождение и даже сделает меня свободным.
— Считай, что я не купил твою признательность, а лишь расплатился за нее — ведь именно твой совет помог мне одолеть Тротона. Да и хватит об этом. Лучше скажи, что ты собираешься теперь делать?.. Вернешься ли на родину, в Египет, или останешься здесь, в Италии?
— Моя родина и есть Италия, — ответил египтянин. Поймав удивленный взгляд Марка, знавшего от своего друга, не любившего говорить о своем прошлом, только то, что до того, как стать гладиатором, он был рабом в Александрии, Сарт продолжал:
— Да, я родился в Италии, в Риме. Мой дед египтянин, сражался на стороне Антония[36]. В битве при Акции Антоний потерял флот, а мой дед, захваченный в плен солдатами Октавиана Августа, свободу. Дед стал рабом Сарториев, и отец мой был рабом Сарториев, и я родился рабом одного из Сарториев — Невия Сартория Макрона. О, я честно служил своему господину! Ведь я хотел стать свободным… За то, что Макрон подавил заговор Сеяна, Тиберий сделал его префектом претория, тогда же я стал управляющим Макрона — хозяин отблагодарил меня за мою преданность. Каких только поручений мне не приходилось выполнять!.. Когда три года назад престарелый Тиберий тяжело заболел и все никак не мог умереть, его нетерпеливый внук Калигула попросил Макрона помочь деду. И вот, отослав преторианцев, якобы по приказу императора, и запретив друзьям входить к умирающему, якобы по его просьбе, Макрон встал у двери спальни, чтобы никакая случайность не помешала задуманному. А что же я?.. А я в это время вместе с одним вольноотпущенником Калигулы задушил бессильного старца. Ведь я хотел получить свободу, и какое дело мне было до римлян — мне, рабу?.. Так я стал вольноотпущенником Макрона. Впрочем, Макрон не хотел терять мою преданность — он постоянно подкреплял ее сестерциями‚ и я по-прежнему оставался его управляющим.
Калигула сделал Макрона префектом Египта. Вместе с ним я отправился в Александрию и вместе с ним едва не погиб, когда Калигула, не желавший никому быть обязанным своим возвышением, приказал его умертвить. Получив приказ, солдаты ворвались в дом Макрона. Они убили и его, и Эннию, его жену, и множество его рабов и вольноотпущенников, пытавшихся защитить своего господина… Тогда я заработал эти шрамы, делающие мой нос прямым, а мой рот кривым. Солдаты разграбили имущество Макрона, поделили между собой его рабов и оставшихся в живых его вольноотпущенников, как рабов. Центурион, которому я достался, продал меня (позже я узнал, что он должен был, согласно приказу Калигулы, убить меня). Центурион продал меня одному александрийскому работорговцу, который отвез меня в Рим, и там, на рыночной площади, меня купил Мамерк Семпраний… Вот и вся моя история. Если я родился рабом по воле богов, то я стал рабом по воле Калигулы. Он отнял у меня свободу, так что же у меня осталось?.. Разве что жизнь, мне не принадлежащая. Я дал ему право распоряжаться чужими судьбами, и вот он распорядился моей судьбой, лишив, меня права распоряжаться своей судьбой… И тогда я поклялся отомстить Калигуле. Так пусть же он сам убедится, что отнятым у других счастьем не сделаешь себя счастливее, а из отнятых у других жизней не совьешь длиннее свою.
…Когда путники въехали в Рим, они расстались: Марк направился в казармы, а Сарт — на Палатинский холм, где в те времена находился дворец императора.
Глава вторая. Фаворит
Итак, расставшись с Марком, Сарт направился к Палатинскому холму, где в те времена находилась резиденция римских императоров.
Октавиан Август имел довольно небольшой особнячок на Палатине — то ли этот деспот ценил существо власти куда как больше ее материальных отправлений, то ли этот скромник очень уж наслаждался своею скромностью. Последующие же цезари были лишены даже фальшивой простоты, они алкали осязаемого величия. Тиберий построил обширный дворцовый комплекс, состоящий из множества зданий, а Калигула продолжил его до самого форума, да так, что основной корпус дворца соприкасался с храмом Кастора и Поллукса. Калигула любил стоять между статуями братьев Диоскуров‚ и при этом ему, по его требованию, воздавали почести как богу.
Проходя по узкой кривой улочке, ведущей от Аппиевых ворот к Палатину, египтянин зашел в одну из многочисленных лавчонок и купил там вощеную табличку со стилем — тонкой палочкой для письма. На это он истратил один из нескольких сестерциев, которые у него оставались от суммы, полученной за победу в последнем его сражении на арене.
Чтобы иметь возможность отомстить или, если будет угодно, послужить орудием мести в руках богов, Сарт решил для начала поступить во дворец простым служителем. Он рассчитывал на то, что грубые рубцы, изменившие его лицо, и тяжелые физические упражнения, изменившие его тело, сделали его неузнаваемым. Ведь если бы в нем признали бывшего управляющего Макрона, казненного якобы за «оскорбление величия», его бы наверняка посчитали врагом императора, а в этом случае последствия для него были бы весьма печальными. Проникновению во дворец, как думал Сарт, должно было способствовать его знакомство с Каллистом — могущественным фаворитом императора. Каллист был тем самым вольноотпущенником Калигулы, вместе с которым египтянин когда-то задушил дряхлого Тиберия. В те времена они вполне устраивали друг друга, не то что как друзья, а, лучше сказать, как сообщники. Хорошо зная дворцовые нравы, Сарт надеялся не на приятельскую заботливость Каллиста, а на его холодную расчетливость, на то, что использование давнего знакомца покажется Каллисту более выгодным, чем выдача и казнь.
По слухам Сарт знал, что сенаторы и всадники дожидаются целыми днями встречи с влиятельным вольноотпущенником, поэтому, чтобы добиться приема, он решил передать Каллисту письмо, смысл которого был бы понятен только им обоим. Не утруждая себя длительными раздумьями, острым концом стиля египтянин написал на вощеной табличке: «Вдвоем мы были заодно, пока не стало одного».
Чуть ниже Сарт намалевал что-то вроде короны в обрамлении веревки — намек на удушение Тиберия.
Добравшись, наконец, до Палатина, Сарт без труда отыскал дом — канцелярию фаворита, у дверей которого многочисленные носилки и рабы дожидались своих хозяев. Египтянин дал привратнику сестерций и прошел в вестибул, там он увидел сидящих на длинных скамьях просителей, двое из которых были в краснополосых тогах сенаторов. В вестибуле стоял тихий гул голосов, сразу же смолкавший, как только дверь во внутренние покои открывалась и в дверном проеме появлялся секретарь Каллиста, смуглый сицилиец, приглашавший одних и отказывающий в приеме другим.
Сев на свободное место, Сарт оказался рядом с пожилым тучным римлянином, который в это время говорил своему соседу:
— Третий день подряд я прихожу сюда, дожидаюсь приема. Дело у меня такое: мы с братом получили в наследство большой дом в Риме и все никак не могли поделить его. Наконец мы решили, что дом останется у брата, он же выплатит мне стоимость моей доли — триста тысяч сестерциев.
— Да-а, — протянул его собеседник, — домишко-то прехорошенький!
— Был хороший, а теперь нет никакого. За то, что мы договорились без суда, а, стало быть, не уплачивали судебную пошлину, квестор императора приказал забрать спорное имущество — наш дом — в казну, так как мы будто бы нарушили эдикт Калигулы, по которому все имущественные споры должны решаться в суде. И вот теперь я здесь, пришел просить пересмотра дела, и кого?.. Каллиста, своего бывшего раба!.. Да, Каллист был моим рабом. Но он плохо работал на вилле, и я велел отвести его на рыночную площадь, чтобы продать. Откуда же я мог знать, что его купит Калигула и что ленивый раб станет любимцем императора?..
— В таком случае, ты бы лучше поискал справедливости в каком-нибудь другом месте. Не думаю, что после всего того, о чем ты мне рассказал, он будет испытывать к тебе нежные чувства.
Рассказчик всплеснул руками.
— В каком же это «другом месте»?! Ты-то сам сидишь здесь, ты-то сам прекрасно знаешь, что все прошения идут к императору через Каллиста, все вопросы фиска решает Каллист, все императорские эдикты составляет Каллист. Неужели же он, достигнув такой власти, став великим, останется мелочным?.. Да, я ошибался, когда пытался сделать его то пахарем, то виноградарем, не управляющим! Но ведь именно благодаря этому он и оказался на рынке, а ведь если бы я сделал его вилликом, он, пожалуй, так и не увидел бы Рима!
В этот момент дверь во внутренние апартаменты Каллиста распахнулась и показался секретарь. Говоривший громким шепотом проситель застыл с открытым ртом — сицилиец посмотрел на него! Улыбнувшись, секретарь сказал, что Каллист не сможет принять его, потому что не считает возможным пересмотр дела. Сильно побледнев, римлянин вышел.
Секретарь брезгливо пробежался глазами по изуродованному шрамами лицу Сарта, по его ветхому плащу и насмешливо заметил:
— Ты, кажется, ошибся дверью, милейший, — трактир находится на соседней улице. А если ты принес письмо своего господина, то давай его мне и уходи.
— Попридержи язык, приятель. Мой господин — я сам, а ты передай своему вот это, — ответил презрительно египтянин и протянул вощеную табличку.
Вертя ее, сицилиец раздумывал, не велеть ли рабам вышвырнуть на улицу дрянную деревяшку вместе с передавшим ее бродягой, потому что заслуживающие внимания послания пишутся на папирусе, а не на воске, да и посланники подбираются почище. Однако бродяга вполне мог оказаться каким-нибудь незнакомым ему соглядатаем Каллиста, из тех, которых тот во множестве рассылал по породу… В конце концов сицилиец понес-таки злополучное письмо своему хозяину.
* * *
Грек Каллист, вольноотпущенник и любимец императора, был низеньким человеком средних лет и невзрачной наружности. Его лицо было обрюзгшим, его грудь была впалой, его ноги были кривыми. Впрочем, все эти замечательные качества были не настолько выражены, чтобы он казался уродом, но уж, конечно, не могли сделать его красавцем. Однако за непривлекательной внешностью скрывался человек немалого ума, острого своею хитростью, которая казалась его друзьям мудростью, а его врагам — коварством.
Когда Каллисту доложили, что приема добивается его бывший хозяин, Луций Лонгин, он с удовольствием отказал. В свое время и этот чванливый римлянин велел продать его, Каллиста, как какую-то слабосильную скотину, пока она еще не издохла от рабского труда, и вот теперь он получил по заслугам… Жаль только, что проклятая осторожность мешает вытолкать его пинками, вышвырнуть его, и натравить на него собак…
Из надписи на вощеной табличке, которую поднес ему секретарь, хитрый грек сразу понял, с кем имеет дело. Он распорядился немедленно ввести египтянина, решив, что в ходе встречи выяснится, какой прок может быть от столь неожиданного визитера.
Каллист с трудом узнал в вошедшем своего старого знакомца, с которым он в свое время проделал немало славных делишек…
* * *
Войдя в кабинет фаворита, Сарт увидел стены, обитые кедром, высокий сводчатый потолок и большой стол, за которым сидел одетый в простую белую тогу человек.
— Счастлив тебя видеть, дорогой Менхотеп, — приветливо сказал грек. — Только боюсь, что не все твои бывшие товарищи, узнав про твое возвращение, разделят мою радость.
— Чтобы не волновать моих старых товарищей своим появлением, я изменил не только внешность, но и имя. Теперь меня зовут Сартом.
— Так что же, дорогой Сарт, привело тебя обратно в наши края? Думаю, не только похвальное желание проведать своего старого друга.
Сарт знал, если он будет ловчить, пытаясь обмануть Каллиста насчет настоящей цели своего прибытия, то этим самым только раззадорит его подозрительность, а там, чего доброго, осторожный грек мог бы придти к достойному его решению — побыстрее избавиться от своего бывшего сообщника, увидев в его скрытности для себя опасность.
Кроме того, египтянин знал цену дворцовой преданности, которая никогда не перевешивала чашу собственных интересов и собственной безопасности, — Каллисту, конечно же, был безразличен Калигула как таковой, хотя грек и делал вид, что не чает в нем души. Другое дело — насколько сейчас император был нужен Каллисту и насколько сейчас император был опасен Каллисту?..
Во всех уголках громадной Римской империи, где шепотком, а где и во весь голос, говорили о безумии Калигулы. И действительно, создавалось впечатление, что тщеславие императора постепенно переросло в сумасшествие. Калигула мнил себя богом и возводил себе храмы, а с недавнего времени стал даже требовать, чтобы свободные римляне при встрече целовали ему руку и падали ниц. Неудивительно, что возмущение сенаторов, недавних правителей Рима, за которыми и Август, и Тиберий оставляли видимость власти, переходило в отчаяние, порождая заговоры.
Слухи об этих заговорах и о безумствах императора доходили и до Сарта.
«Каллист достаточно умен, — думал Сарт, — чтобы понимать, что его может погубить и ярость императора, — ведь поступки сумасшедшего непредсказуемы, и ярость сенаторов — ведь какое-нибудь их очередное покушение может быть успешным, а Каллиста все знают как первого советчика Калигулы… Так разве не выгодно греку иметь кое-какие связи с противниками бесноватого императора, чтобы, в случае необходимости, суметь быстро переметнуться в их лагерь?.. А я бы мог стать человеком, который поддерживал бы связь между ними, — Каллист прекрасно знает и о моей ненависти к Калигуле, и о моей ловкости».
Вслух египтянин мрачно сказал:
— Я хотел бы послужить под твоим началом, почтенный Каллист, нашему императору, чтобы доказать ему, что он ошибся, решив, что избавиться от такого преданного слуги, как я, весьма просто.
В голосе Сарта явственно прозвучала угроза императору. Каллист молчал.
«Неужели я ошибся? — спросил себя египтянин, и холодные росинки заблестели на его лице. — Неужели стены гладиаторской школы оказались настолько толсты, что важнейшие события не дошли до меня?.. Быть может, позиции императора прочны как никогда?.. Быть может, Каллист сам участвовал в зверствах Калигулы, и теперь уж им не размежеваться?.. Быть может, у Каллиста уже есть связь с сенаторами, и моя ненависть к Калигуле ему не нужна?..»
Помолчав, грек сказал:
— Ну что же, Сарт, я, пожалуй, помогу тебе доказать свою преданность императору. Побудь-ка для начала писарем, а там посмотрим, на что ты еще можешь сгодиться.
Затем Каллист позвал секретаря и приказал ему отвести «нового слугу, египтянина Сарта» к вольноотпущенникам, составлявшим описи конфискованных имуществ.
* * *
Прошло около часа после того, как секретарь увел Сарта. В одну из внутренних дверей, соединяющих кабинет фаворита с коридорами канцелярии, тихонько постучали. Получив разрешение войти, в комнату проскользнул Маглобал — проводник Марка в преторианский лагерь был как раз одним из тех служителей, к которым повели египтянина. Ласково улыбаясь и рассыпаясь в извинениях за то, что пришлось потревожить Каллиста, он сказал:
— Готов поклясться, дорогой Каллист, что у этого малого, которого ты к нам прислал, почерк в точности такой же, как у египтянина Менхотепа, некогда замышлявшего вместе со своим подлым патроном убийство нашего доброго императора… К счастью, негодяи были разоблачены и, надеюсь, казнены. Но когда я посмотрел на лицо этого молодчика, то мне показалось, что не будь ужасных шрамов, я увидел бы Менхотепа… Мне ли не знать его почерк и его самого, ведь именно я три года назад помогал ему снимать копии с бумаг умершего Тиберия!
Каллист внимательно посмотрел на сирийца.
— Он в самом деле египтянин, но зовут его Сартом, а не Менхотепом, и он вольноотпущенник какого-то Марка Орбелия, а не Макрона, о чем написано в свитке, который у него на руках. (Перед самым уходом из кабинета Сарт в двух словак рассказал греку о своих злоключениях и показал вольную.) Этот египтянин бойко пишет и вроде не глуп, поэтому я принял его на службу. Или ты сомневаешься в моей преданности императору?..
Маглобал замахал руками.
— Ни в том, ни в другом, уважаемый Каллист. Просто мне показалось, что тебе будет интересно узнать о моих наблюдениях. Но раз они тебе безразличны, что ж, пойду шепну на ушко Гнею Фабию — может, он ими заинтересуется.
Каллист добродушно улыбнулся.
— Ну что ты, мой верный Маглобал! Я, конечно же, очень благодарен тебе за твое сообщение, прямо не знаю, чем же мне наградить тебя?.. Что же касается претора, то его по-моему, не следует беспокоить такими пустяками.
Маглобал потупил глаза.
— Думаю, что сто тысяч сестерциев будут достаточной благодарностью за мою наблюдательность, которой, клянусь Юпитером, сможешь воспользоваться только ты.
Услышав сумму, Каллист не стал долго упорствовать, чем очень огорчил Маглобала, — ведь это означало, что тайна египтянина стоила большего.
— Правда, у себя в кабинете я не держу столько, — с горечью заметил грек. — Так что давай-ка, дружок, пройдем в кладовую там мы найдем, чем оценить твою преданность.
Каллист тут же повел Маглобала по полутемным коридорам, охраняемым многочисленной стражей, в подвалы канцелярии туда, где помещалась казна императора.
У низкой, сбитой железом двери Каллист остановился — здесь находились средства фиска, предназначавшиеся для текущих расходов. По бокам двери стояли два преторианца. Каллист своим ключом открыл замок и вместе с Маглобалом вошел внутрь.
На стеллажах, установленных вдоль стенок обширной кладовой, лежали мешки с золотом римского принцепса.
Грек развязал один из мешков и отсчитал из него тысячу золотых денариев, что составляло сто тысяч сестерциев‚ в мешок поменьше. Затем Каллист протянул золото Маглобалу и проникновенно сказал:
— Вот, мой верный товарищ, достойная твоей преданности награда. Бери же ее и помни: Каллист никогда не бывает неблагодарным.
Маглобал, громко сопя, схватил мешок. Могущественный вольноотпущенник улыбнулся.
— Ну а теперь иди, достойнейший Маглобал! Я же еще немного побуду здесь, чтобы привести в порядок кое-какие счета.
Сириец вышел. Каллист, подождав, пока он немного отойдет, рывком открыл дверь и крикнул преторианцам:
— Это вор! Он украл деньги императора! Убейте вора!
Маглобал бросился бежать — видно, он услышал приказ всесильного фаворита; преторианцы кинулись вдогонку. Они без труда настигли потерявшего от страха голову сирийца и, недолго думая, закололи его мечами. Подошедший грек с торжеством вынул из-за пазухи беглеца мешок с золотом, который уже успел перемазаться кровью.
На шум сбежались рабы. Привыкшие к такого рода происшествиям, они молча стерли кровавые пятна с мраморного пола и молча потащили мертвеца в дворцовый сполиарий. Хитроумный Каллист отправился обратно в свою приемную: рабочий день продолжался.
Глава третья. Преторианец
Итак, расставшись с египтянином, Марк повернул в преторианский лагерь. Когда юноша добрался до своей каморки, то он сразу же, не трогаясь, отдал оставшиеся несколько часов отпуска сну — этой болезни лежебок и лекарству сильных, а на следующий день началась его служба, служба в преторианской гвардии…
Жизнь преторианского лагеря вначале показалась Марку столь схожей с порядками Толстого Мамерка, как будто бы он вновь очутился в гладиаторской школе. Преторианцы, как и гладиаторы, большую часть дня занимались военными упражнениями под началом центурионов; рядовые воины проводили все время, свободное от выполнения поручений императора и кратковременных отпусков, в самом лагере — и гладиаторы постоянно находились в школе, за исключением дней, отведенных на арену; преторианцы за свою службу получали жалование — и гладиаторы, победив, получали награды, иногда — весьма весомые. Правда, каждый преторианец имел римское гражданство, но если бы ему вдруг вздумалось отказаться от выполнения воли императора, то он был бы наказан так же жестоко, как и гладиатор, отказавшийся повиноваться ланисте.
Через несколько дней Марк понял, что сходства между гладиаторами и преторианцами было все же значительно меньше, чем различия, да и немудрено: гладиаторов учили уничтожать друг друга, а преторианцев — других, тех, кто был врагом императора или же просто рискнул вызвать чем-либо неудовольствие императора. Но врагами императора могли оказаться и взбунтовавшиеся гладиаторы, и люди, не менее искусные в сражении, нежели гладиаторы, поэтому исполнителям воли императора — преторианцам — давалось оружие, с которым они могли бы наверняка одолеть непокорных, — сплочение.
Власть боялась своих врагов, а поэтому боялась обезоружить своих слуг стравливанием их между собой. Но страшны были и сами слуги — их преданность приходилось покупать. Это различие между преторианцами и гладиаторами присутствовало во всем, даже в военных упражнениях: если гладиаторов обучали единоборству, то преторианцев — сражению в строю. Не удивительно, что при таких порядках среди гвардейцев императора не было неприязни, которую приходилось бы преодолевать дружбе, другое дело, что дружелюбие могло быть и здесь преодолено завистью, или соперничеством, или эгоизмом, или жестокосердием.
Вскоре у Марка появилось несколько приятелей. Двое из них, с которыми юноша наиболее тесно сошелся, были его соседями — их каморки находились по бокам комнатки, отведенной для него.
Его новые друзья — разумеется, римляне — являлись уроженцами Лациума: Пет Молиник родился в Риме, а Децим Помпонин — в небольшой деревушке столичного предместья.
Пет, ровесник Марка, был высок, строен и весел нравом, он считался большим мастером рассказывать всякие забавные истории. Марк никогда не видел его унывающим или задумчивым, но всегда бодрым и улыбчивым; даже ночные дежурства во дворце, казалось, не утомляли его и не давали ему обычного для других повода поворчать. Преторианцы, в большинстве своем большие ценители выпивки и закуски, любили его за ту щедрость, или, вернее, бесшабашность, с которой он расходовал свое жалованье. Тем же немногим, кто отличался скупостью, была по нраву его привычка никогда ничего не выпрашивать.
Децим Помпонин, Десятник, был человеком другого склада иные легкомысленные весельчаки посчитали бы его, пожалуй, сумрачным, но скорее его следовало бы назвать рассудительным. Десять лет назад он, потомственный землепашец, не выдержав конкуренции с виллами, разорился и подался в Рим, где благодаря помощи разбогатевшего родственника сумел поступить в гвардию. Децим Помпонин был опытным солдатом, от него первого узнал Марк свое место в строю, он первый объяснил юноше значение подаваемых сигналов и команд начальников.
Прошло около двух недель с тех пор, как Марка зачислили в гвардию, и вот однажды центурион объявил, что на следующий день всей центурии предоставляется очередной однодневный отпуск. Как раз на этот месяц приходился день рождения Пета Молиника, поэтому он пригласил Марка и Помпонина на маленькую пирушку в кабачок «Золотой денарий» — одно из излюбленных мест преторианцев для времяпрепровождения подобного рода.
«Золотой денарий» находился на улице Кожевников. Когда преторианцы посещали это утешительное заведение, его обычные завсегдатаи — римская чернь, кормящаяся подачками императора, маленького достатка вольноотпущенники и пропойцы-ремесленники — спешили ретироваться: гвардейцы, отличавшиеся выраженным корпоративным духом, недолюбливали посторонних (преторианцы только друг дружке позволяли горланить да блевать).
Хозяином трактира был Луций Випск, в прошлом — преторианец. Еще пятнадцать лет назад он оставил преторий и на заработанные деньги приобрел «Золотой денарий». Неудивительно, что теперь он мало походил на солдата, — постоянно крутясь около очага, Луций Випск основательно разжирел и отяжелел.
Когда Марк, Пет и Помпонин вошли в трактир, то оказалось, что провести свой отпускной день у Луция Випска решили не только они один: за всеми столами сидели преторианцы, позвякивая сестерциями и постукивая чарками. Столы же были полностью заставлены разнообразнейшими блюдами, из чего Марк сделал вывод, что солдаты претория не очень-то церемонились со своими кошельками. Конечно, в «Золотом денарии» кушанья не благоухали сильфием, здесь не смущали посетителей ни лакринские устрицы, ни краснобородки, но зато Луций Випск вдоволь потчевал своих заказчиков жареной бараниной, бобами, солеными оливками, всевозможными овощами, ну и, конечно же, вином — пищей для души (или, быть может, бездушия).
Все столы были тесно окружены преторианцами, и лишь за столом, пододвинутым трактирщиком к самому очагу, сидел только один человек. Этим человеком был Тит Виний, или иначе — Кривой Тит.
Виний получил такое малопривлекательное прозвище не потому, что и в самом деле был кривым, а от того, что имел привычку, разговаривая с кем-либо, смотреть куда-то в сторону от своего собеседника. Эта его особенность, сама по себе пустяковая, сочеталась с любовью Виния заглядываться на чужие кошельки и коситься на чужие доходы — так Тит Виний стал Кривым Титом.
— Сегодня плачу я, — заявил Пет Молиник, вместе с Марком и Помпонином подсев к Кривому Титу. — Думаю, что ты не прочь распить с нами пару кувшинчиков цекубского.
— Конечно же, не прочь!.. А я, дурень, было собрался уходить, так и не смочив глотку… — молвил Кривой Тит, любящий столоваться за чужой счет. — Жаль, что я позабыл день своего рождения, а не то бы я непременно пригласил бы вас отметить его!
Децим Помпонин усмехнулся — жадность Виния была всем известна. Тут к очагу подошел трактирщик, чтобы перевернуть аппетитных кур‚ жарящихся на вертелах, и Пет крикнул ему:
— Эй, почтенный Луций! Жаль, что ты отдаешь предпочтение каким-то курам, а не своим друзьям, которые ждут не дождутся, когда же ты, наконец, перевернешь хороший кувшин цекубского в их чарки.
— Но прошлый раз ты сам был недоволен, что куры пригорели, а ведь это случилось потому, что я, занимаясь утолением вашей неутолимой жажды, совершенно о них позабыл.
— Ты тогда позабыл о них потому, что не забывал о себе, разливая нам вино, ты и сам то и дело пропускал чарочку. Ну да ладно, хватит разговоров, неси-ка нам кувшин, мы и сами сумеем поухаживать за собой.
Покончив с курами, Луций Випск вынес из подвала большой кувшин с вином, а рабы-прислужники наносили закусок, и вскоре за столом у очага так же громко хрустели, чавкали и икали, как и за соседними столами.
Тем, кто давно сидел в кабачке, сетийское и хиосское уже поразвязывало языки: одни вслух мечтали о будущем доме, другие о вилле (небольшой, но очень доходной), иные вспоминали прелести своих жен, иные — вчерашних проституток. Словом, никто не скучал, было весело и шумно.
Вино пробудило мечтательность и в Дециме Помпонине.
— А я… Я куплю виноградник… А какой виноград был у меня, какое было вино. Солнце Италии наполняло сладостью тяжелые грозди, золотом — мой кошелек… И все было кончено — Гай Скрибоний разорил меня своим богатством. Он купил у наследников-шалопаев старого Авла Мунтия озеро, из которого мы, честные земледельцы, брали воду для полива, и запретил нам поить наши бедные лозы. Я был вынужден продать свой виноградник ему же, чего он и добивался, — пусть гнев богов падет на его голову… Ну а теперь, хвала Сильвану[37], я преторианец, и когда я выйду в отставку, у меня будет достаточно сестерциев, чтобы вернуться к земле, чтобы купить лучший виноградник и лучших рабов.
— Если тебе понадобятся хорошие рабы, то обращайтесь ко мне, — сказал Кривой Тит, облизав тонкие губы (видно, вино и его настроило на лирический лад). — Работорговля — вот прибыльное ремесло. За морем рабы дешевы, и пусть только Меркурий поможет мне накопить на корабль: дальше я сумею и без его помощи с выгодой торговать их шкурами. Я два года служил управляющим у Гнилого Нумерия и знаю, сколько приносила ему торговля живым товаром, в то время как мне перепадали жалкие ассы…
Тут, осушив подряд два кубка (разумеется, не первые, а очередные), в разговор вступил Пет Молиник. От его обычной веселости не осталось и следа, он заметно помрачнел и посуровел.
— А вот я… я родился в Риме. Мой отец был клиентом Гнея Кабура, сенатора и консуляра. Когда он умер, я уже носил тогу взрослого, и я тоже стал клиентом Кабура… Богатые поучают дураков: патрон — защитник, покровитель клиента. Знайте: патронат — это проклятье, это позор. Только когда я занял место своего отца, я понял, как гнусно, как постыдно он жил… Рано утром надо было вставать, надевать чистую тогу и шлепать к дому Кабура. Если шел дождь, или снег, или дул пронизывающий ветер, привратник имел обыкновение не пускать даже в вестибул, и приходилось дожидаться на улице, когда же патрон наконец проснется и позволит войти, — мы, клиенты, обязаны были каждое утро приветствовать его. А обеды у патрона?.. Сидеть за его столом, таращась на чудесные кушанья, которые рабы ставят перед ним, в то время как тебе кинут какую-нибудь кость, с которой срезано мясо, да плеснут кислого вина… А то еще раб поставит перед тобой что-то аппетитное, и стоит тебе только протянуть руку, как оказывается — проклятый раб ошибся, это блюдо предназначалось хозяину, и его тотчас же уносят… А если виночерпий нальет тебе хорошего вина, не тянись к кубку — подлый раб сразу же выльет его обратно в кувшин и скажет, что это вино — для хозяина, тебе его налили случайно!.. И вот на одном из таких обедов я увидел ее…
— Кого «ее»? Краснобородку? — пошутил Децим Помпонин, стараясь перебить мрачный тон Пета Молиника. Он уже много раз слышал эту историю и знал, что если рассказчика вовремя не отвлечь от его грустных мыслей, их веселая пирушка грозила превратиться в угрюмое поминовение бед и неудач.
Пет, будто не расслышав слов Помпоннна, продолжал:
— Ее… Ливиллу… И я полюбил ее, дочь богача… С тех пор я приходил к дому Кабура раньше всех, я первым кидался выполнять его поручения, во всем я вторил ему, и Кабур заметил мое усердие: вскоре он поручил мне сопровождать Ливиллу в Остию[38], к ее тетке.
Путешествие наше пролетело, словно сон, и вот на обратном пути, когда мы уже подъезжали к Риму, я, трепеща, пролепетал, что люблю ее… Она пообещала мне ответ в доме своего отца. Она улыбнулась — я возликовал… Когда на следующий день я подошел к дому Кабура, рабы тут же провели меня в триклиний, где уже был накрыт стол. Они омыли мои руки благоухающей водой и показали мне мое ложе — почетное ложе, располагавшееся по правую сторону от того места, где обычно возлежал сам сенатор. Стали прибывать гости, и когда все места за столом были заняты, появились Кабур и Ливилла. Рабы принялись разносить кушанья — лучшие ставились передо мной, разливать вино — лучшее наполнило мой кубок. Но стоило мне лишь пригубить его, как Кабур встал, и в тот же момент ложе подо мной рухнуло, и я повалился на пол… Гости удивленно молчали, не зная, громко выражать ли мне свое сочувствие или громко смеяться, но я-то все сразу понял: падая, я заметил раба, дернувшего за веревку, привязанную к ножке моего ложа, видно, специально подпиленной… Я упал, и Кабур презрительно усмехнулся, и тут же захохотали гости… Громче всех смеялась Ливилла…
Осушив очередную чарку, Пет заплетающимся языком продолжал:
— Я упал, а она смеялась… Кабур сказал: «Посмотрите-ка на этого мальчишку! Он не сумел удержаться на обеденном ложе, а ведь рассчитывал удержать мою дочь на брачном… Да-да, Пет Молиник положил глаз на мою дочь. Клянусь, если Пет и дальше будет так же искусно веселить нас, то я прикажу выдавать ему две корзинки[39] вместо одной. А пока… эй, Фидонид, отсчитай-ка этому актеришке десять денариев!» И тогда я бежал…
Сотрапезники Пета молчали. Марку было искренне жаль своего товарища, всегда такого веселого; Децим Помпонин недовольно хмурился — маленький праздник чревоугодия, который он хотел себе устроить, был безнадежно испорчен. Кривой Тит тоже молчал, но было видно, что он еле сдерживается, чтобы не расхохотаться, злоключения Пета его здорово позабавили.
— И тогда ты стал преторианцем? — спросил рассказчика Марк, стремясь прервать неуютное молчание.
— Да, я стал преторианцем. Кончились мои унижения, хотя и началась неволя. О ней я думал каждый день, в моих ушах постоянно звенел ее смех… И я дождался своего часа. Гней Кабур отказался купить какую-то безделушку на распродажах Калигулы, и император в ярости приказал умертвить его. Дело было поручено нашей центурии… Проломив ворота, мы разбежались по его громадному дому, не встречая никакого сопротивления, — рабы Кабура в страхе попрятались по чердакам и чуланам… Писцы Каллиста заносили в списки все наиболее ценное — это становилось собственностью императора, менее ценным мы набивали свои сумки, а что нельзя было вынести, — разрушали. Сенатора нашли в нужнике, ему сразу же снесли голову… И вот в одном из внутренних двориков, в маленькой беседке, я увидел ту, которая насмеялась надо мной… Как дикий зверь, я набросился на нее и овладел ею… А как она кричала, как она извивалась, как она дрыгала ногами, пытаясь не допустить мою карающую плоть к своему сокровению, но я все равно взял ее, я разорвал ее девичье высокомерие и спесь…
Пет залпом осушил новую чарку. Глаза его блуждали, он осоловело оглядел своих слушателей и, больше ничего не сказав, повалился на стол. Через мгновение он захрапел.
— Вот так всегда, — покачал головой Помпонин. — Стоит Пету напиться, как он тут же начинает рассказывать всем свою историю, в которой еще неизвестно, сколько истины: я ведь тоже был среди тех, кто потрошил хоромы Кабура, Пет был у меня все время на виду, и я не помню, чтобы он с кем-нибудь по-воински развлекался. Правда, когда мы бегали по дому в поисках сенатора, он и в самом деле на короткое время куда-то исчез, но не думаю, что именно тогда он осуществлял свою месть: никто из нас не слышал соответствующих криков.
Кривой Тит улыбнулся с видом гурмана, отведавшего любимое блюдо.
— Надо будет как-нибудь расспросить его поподробнее, как же все это происходило, — мечтательно сказал он. — Долго ли она сопротивлялась, сколько раз ему удалось войти в нее, и что с ней сделалось потом?
Децим Помпонин нахмурился.
— Не думаю, что тебе удастся что-нибудь из него выудить, он никогда не рассказывает больше этого.
— А мне эти откровения пьяного попросту противны, — проговорил Марк. — Конечно, Пета оскорбили жестоко, подло, мне жаль его, но его месть грязна и отвратительна.
— Отвратительна? — насмешливо переспросил Кривой Тит. А чем же, как не отвратительностью, мы должны платить сенаторам за их высокомерие? Они наслаждаются своим наследственным богатством, не стоившим им ни капли пота, своей хваленой родовитостью, так почему же нам не воспользоваться возможностью, которую время от времени предоставляет император, — возможностью приобщиться к их благородству, которым они так гордятся, возможностью пощекотать сучонку из их помета? Ну а если их тошнит от вида римского солдата, то пусть рыгают, но только как бы им потом не захаркать кровью!
— Ты негодяй! — крикнул Марк и, схватив Кривого Тита за грудки, приподнял его над столом.
— Ну-ну, потише, — бесцветным голосом сказал Децим Помпонин. — Отпусти-ка товарища, Марк… Тит погорячился.
Марк с сожалением опустил своего доверчивого сотрапезника, видно, посчитавшего, что все сидящие за столом разделяют его взгляды.
Кривой Тит посерел, наверное, от страха. Ворча, он стал потирать те места, где туника сильно сдавливала кожу в момент его возвышения (разумеется, над столом, а не над людьми).
— Ты, Тит, не должен оскорблять отцов-сенаторов — среди них есть и немало сторонников нашего императора. Да и Калигула никогда не отдавал приказа грабить и насиловать…
Децим Помпонин еще что-то говорил о милосердии императора и о величии сената, но говорил как-то скучно, вяло. Невозможно было понять, верил ли он в то, что говорил, или стремился только утихомирить страсти.
— Можно подумать, что сам ты никогда не грабил, — произнес Кривой Тит, окончательно придя в себя. — Ну, мне пора.
И он поспешно удалился.
— Этот Тит не сочувствовал Пету, а радовался насилию. И откуда в нем столько злобы?.. — с сожалением спросил Марк.
Децим Помпонин хлебнул из своей чарки.
— Эх, сынок!.. Нет ничего удивительного в том, что бедный завидует богатому, хотя, конечно, у Кривого Тита зависть кровавая, мерзкая, а не справедливая… А по мне так какая разница, богат или беден тот, к кому меня посылают с приказом, всадник он или сенатор?.. Я должен выполнить волю императора, за это мне платят жалование. И тебе советую — поменьше жалости, поменьше кровожадности, не надо лишней жестокости. Побольше исполнительности — и ты окончишь службу с сестерциями…
Глава четвертая. Танцовщица
В то время, как Марк знакомился с повадками преторианцев, жизнь во дворце текла своим чередом. После случая с Маглобалом Каллист перевел Сарта в служители дворцового зверинца — там не требовалось умения писать и там не было проворных алчущих глаз императорских вольноотпущенников. Сам же грек принялся составлять годовой отчет для Калигулы о доходах фиска, а император, по своему обыкновению, все пировал да развратничал.
В день посещения преторианцами кабачка «Золотой денарий» Каллист как раз закончил свой доклад и на следующее утро понес его Калигуле.
Канцелярия соединялась с императорским дворцом длинным переходом, пройдя который, Каллист попал в один из внутренних двориков обширного дворца. Там был разбит красивый сад, в ветках деревьев щебетали птицы, а по посыпанным морским песком дорожкам разгуливали павлины. Грек пересек двор и, пробравшись сквозь густой кустарник, оказался у маленькой дверцы. Он открыл ее одним из ключей, висевших у него на поясе, и быстро пошел по располагавшемуся за ней ярко освещенному извилистому коридору. Этот коридор то и дело перегораживали массивные двери, у каждой из которых стояло по два преторианца; Каллист говорил пароль, каждый раз отличный от предыдущего, и стражники безмолвно отступали, пропуская его. Наконец Каллист, назвав очередной пароль и толкнув очередную дверь, оказался в большой светлой комнате.
Пол комнаты устилал огромный ковер, а в ее стенах были пробиты высокие ниши; в них стояли позолоченные статуи двенадцати олимпийских богов: Юпитера, Юноны, Нептуна, Минервы, Марса, Венеры, Аполлона, Дианы, Вулкана, Весты, Меркурия, Цереры — выполненных в рост человека. В центре комнаты, на ложе с витыми ножками, полулежал-полусидел тот, чьего имени свободные страшились не меньше, чем рабы, — принцепс сената и император Гай Калигула, а немного поодаль от него стоял, низко склонившись, пухлый человек в темной тунике, на боку которого висел усыпанный каменьями кинжал, — это был фракиец Арисанзор, начальник Палатинского лупанария и надзиратель, приставленный к императорским наложницам.
Два года назад Арисанзор, торговец из Фракии, привез в подарок Калигуле десять рабынь, обученных искусству наложниц. Принцепсу понравились рабыни, Арисанзор поселился во дворце и стал незаменимым слугой Калигулы по части утоления похоти. Целыми днями он пропадал на улицах и площадях Рима, выискивая подходящие тела, владелиц которых он то подкупом, то силой затаскивал в императорский дворец. В дальних покоях дворца избранницы Арисанзора ожидали появления Калигулы… Особенно полюбился фракиец императору за то, что умел делать покорными и готовыми на все даже самых больших упрямиц, приглянувшихся Калигуле, без ущерба их прелестям. Постепенно влияние Арисанзора росло, и быть бы ему временщиком сластолюбивого императора, но тут на его пути стоял Каллист. Фракиец решил погубить своего соперника. Побоями и уговорами он подучил нескольких невольниц пожаловаться Калигуле на слабость, усталость, головную боль как раз в момент совокупления, а причиной своих страданий и, таким образом, неготовности развлекать императора. Невольницы должны были назвать чары Каллиста, который им, якобы, привиделся во сне (иногда Калигула был до смешного суеверен). Задуманное Арисанзором начало было исполняться: наложницы аккуратно жаловались Калигуле, Калигула все больше косился на своего любимца-грека, казалось, еще немного, и…
Однако Каллисту удалось узнать о происках Арисанзора все же раньше, чем план фракийца был окончательно осуществлен. Грек, в свою очередь, заставил одну из любимых наложниц императора напоить и соблазнить властолюбивого фракийца. И вот, когда Арисанзор и его соблазнительница принялись заниматься любовью, Каллист и приглашенный им принцепс с удобствами устроились у маленькой щелки… Калигула пришел в ярость — теперь он знал, кто утомляет его рабынь! По приказу разгневанного императора Арисанзору пришлось принести на алтарь Венеры некую жертву — так фракиец стал евнухом. С тех пор Арисанзор люто возненавидел грека и ожидал только удобного момента, чтобы отомстить ему; Каллист, догадываясь о мечтаниях Арисанзора, тоже был не прочь погубить своего недруга, но все никак не представлялось удобного случая. Арисанзор, в отличие от Маглобала, был нужен Калигуле, и поэтому убить его можно было только руками императора.
— А, Каллист, — сказал, не переставая смеяться, император. — Вот послушай, что придумал этот мудрец для пополнения моей казны. Мне следует издать эдикт, по которому все римлянки, достигшие брачного возраста, обязаны будут одну ночь в году работать в Палатинском лупанарии…
Лупанарий на Палатине, это недавнее детище Арисанзора (именно ему принадлежала идея его строительства), был возведен по повелению Калигулы как новый источник дохода, весьма не лишний для расточительного принцепса. Все труженицы любви, заполнявшие многочисленные комнаты огромного здания, вносили в казну императора ежедневную дань — цену одного сношения, и по рынкам ходили глашатаи, зазывавшие всех в лупанарий.
— Если божественному угодно, можно сделать еще выгоднее, почтительно произнес Каллист. — Божественный мог бы своим эдиктом наложить на каждую римлянку, достигшую брачного возраста, ежедневную подать в размере стоимости одной услуги торговки любовью, а с замужних вполне справедливо было бы брать двойную сумму: им ведь не придется искать клиента.
Раздался новый взрыв императорского хохота. Наконец, отдышавшись, Калигула пробормотал:
— Ну ладно… об этом я еще подумаю… А теперь скажи-ка, Каллист, смогу ли я отметить свое будущее консульство навмахией[40] или же мне придется довольствоваться только венациями?
— Вот отчет о доходах и расходах казны за этот год, — сказал Каллист и положил на стол из ретийского клена, стоявший у ложа императора, внушительный свиток. — Страшусь огорчить божественного, но навмахию, видно, придется отложить: средств казны едва хватит на то, чтобы вовремя выплатить жалование солдатам…
— Проклятье! — воскликнул Калигула. — Я знаю, что кое-кто хочет, чтобы римский император стал жалким киником[41]‚ так не бывать же этому!.. Ну каково? Подлые богачи жиреют, а цезарь еле сводит концы с концами! Они, видно, позабыли, что мне, наследнику Августа и Тиберия, принцепсу сената, дозволено все в отношении всех!..
Вдруг взгляд Калигулы упал на все еще находившегося в комнате Арисанзора.
— Ну, что там у тебя еще? — раздраженно бросил он.
— Муций Меза, господин, прислал тебе сегодня чернокожую танцовщицу. Думаю, она понравится тебе… Старик сказал, что купил ее на форуме за миллион сестерциев специально для тебя, божественный…
— Миллион сестерциев?.. Ты сказал — миллион сестерциев?! Вот как живут наши отцы-сенаторы! А вот я, цезарь, должен был бы еще и раздумывать, могу ли я позволить себе купить ее… Ну, что же ты стоишь? Тащи ее скорее сюда!
Повернувшись к Каллисту, император добавил:
— Сейчас мы с тобой посмотрим, стоит ли она миллион, сумеет ли она и в самом деле понравиться мне, как это только утверждал сей достойный муж…
Евнух быстро вернулся вместе с танцовщицей, которая ожидала позволения показать свое искусство в соседней комнате, и двумя рабами-флейтистами.
Рабыня была действительно чернокожей, чернокожей и черноволосой; у нее были карие глаза и несвойственные африканской расе тонкие губы — наверное, в жилах ее текла смешанная кровь. Тело танцовщицы прикрывали легкие накидки из косского шелка, окрашенного в пурпур.
Калигула хлопнул в ладоши, и рабы принялись с силой дуть в свои инструменты, а танцовщица завертелась в бешеном африканском танце. Пурпурные одежды ее замелькали, как крылья красивой бабочки, как язычки веселого пламени…
Через некоторое время музыканты сменили мелодию, оставив ритм таким же быстрым, и танцовщица, не прекращая вертеться, стала скидывать с себя свои накидки (по-видимому, Арисанзор объяснил ей, что хочет от нее император).
Вскоре обнаружились сочные груди рабыни, и она, не прекращая танцевать, направилась к ложу Калигулы. В дальнейшем, по известному сценарию, танцовщица должна была, скинув с себя оставшиеся одежды, броситься в объятия императора.
Калигула уже давно шумно сопел, его обычно бледное лицо побагровело, и было видно, как под шелковой туникой наливается силой его мужественность…
Вдруг что-то блеснуло в одеждах рабыни.
Лицо Арисанзора тут же исказилось, он приоткрыл рот, как человек, набирающий в грудь воздух, чтобы громко крикнуть, однако Каллист опередил его.
— Берегись, государь! — воскликнул грек и бросил стоявшее у стены комнаты изящное кресло с красиво изогнутыми ножками прямо в танцовщицу.
Удар был силен, хотя Каллист мало походил на силача, рабыня отлетела в сторону, противоположную императорскому ложу.
Возглас Каллиста ожег принцепса, словно плеть; Калигула резко дернулся и едва не свалился на пол, чудом удержавшись на своем месте. Он со страхом смотрел то на танцовщицу, то на евнуха, то на вольноотпущенника, все еще не осознав, откуда исходит угрожающая ему опасность.
Рабы бросили играть и молча стояли, дрожа; Каллист и Арисанзор, наконец-то крикнувший что-то неразборчивое, кинулись к упавшей танцовщице.
Рабыня приподнялась на локте. В руке ее был зажат маленький ножик, которым она слегка царапнула свою левую грудь.
Когда фаворит и евнух подбежали, рабыня уже не дышала она была мертва. Каллист внимательно осмотрел сначала нож, а затем — ранку на груди рабыни.
— Это яд, — уверенно сказал он. — Нож отравлен.
На шум сбежались преторианцы. Увидев, что Калигула в безопасности, хотя и изрядно напуган, они растерянно толпились у двери, не смея ни пройти в комнату, ни уйти обратно, на свои посты.
— О божественный, ты здоров, тебе ничего не угрожает — какое счастье!.. — внезапно запричитал Арисанзор, бросившись перед Калигулой на колени. Евнух, видать, подумал, что гнев императора мог обрушиться и на него: ведь это именно он привел танцовщицу, не убедившись толком в ее благонадежности.
Каллист нахмурился — в его голову пришла какая-то новая мысль. Он еще раз внимательно посмотрел на умершую и с сомнением покачал головой. Затем он подошел к столу, на котором помимо принесенного им самим свитка находилось несколько салфеток‚ два отделанных золотом кубка из слоновой кости и кувшин с вином. Грек смочил одну из салфеток в вине и, вернувшись к трупу, потер ею черное лицо танцовщицы.
По салфетке расплылось темное пятно.
— Ну, помогите мне! — крикнул Каллист преторианцам.
Воины намочили оставшиеся салфетки и присоединились к Каллисту. Вскоре от черноты танцовщицы не осталось и следа — вся краска сошла с лица поддельной негритянки. Любой римский патриций теперь узнал бы ее — это была Юлия, дочь Авла Порция Флама, видного римского сенатора, недавно казненного Калигулой.
Император, немного придя в себя, заинтересовался манипуляциями своего любимца и тоже подошел к покойнице. Увидев ее лицо, он отпрянул.
— Они… опять они… — глухо пробормотал Калигула. — Опять это проклятое сенаторское сословие… Они объединились, они хотят убить меня, они погубят меня… Нет, это я погублю их!
В ярости Калигула выхватил у одного из преторианцев меч и принялся кромсать мертвое тело. Какие-то невнятные слова слетали с его губ, в это время он больше, чем когда-либо, напоминал сумасшедшего.
Арисанзор, до этого валявшийся на ковре, подбежал к трупу. Он выхватил свой кинжал и тоже стал наносить удары, всем своим видом подражая императору (таким усердием евнух, по-видимому, хотел отвратить от себя гнев Калигулы). Однако было заметно, что его лицо то и дело искажала гримаса ужаса, порожденного то ли страхом за собственную жизнь, то ли страхом живого перед мертвым телом, смешанным с отвращением.
Каллист наблюдал за императором и евнухом с прячущейся в углах рта усмешкой.
Наконец Калигула насытился видом пролитой крови. Отбросив меч, он, пошатываясь, подошел к столу, выпил залпом два кубка вина (именно столько его еще оставалось в кувшине) и повалился на свое ложе.
Арисанзор тоже поднялся, весь дрожа.
По приказу грека преторианцы подхватили покойную и вместе с рабами-музыкантами вышли вон. Как только дверь за ними закрылась, Каллист твердым голосом сказал:
— Государь! Повели преторианцам немедленно схватить Муция Мезу, ведь это он прислал сюда под видом танцовщицы презренный плод твоего врага, Авла Порция Флама. Надо допросить его.
— Божественный… Прикажи твоему рабу… прикажи мне… мне схватить этого изменника, — заверещал Арисанзор, стараясь окончательно увериться в том, что император не гневается на него.
— Возьми с собой преторианцев и отправляйся, — мотнул головой Калигула. — Притащи Муция Мезу сюда, во дворец, я сам, хочу истолковать с ним… Да смотри, он должен быть здесь до захода солнца, а не то — не жить тебе…
— Только пусть наш храбрый Арисанзор возьмет себе в попутчики преторианцев из лагеря, а не из дворца, — твою охрану, божественный, нельзя ослаблять, — заметил Каллист.
— Да, да. Пусть будет так… Ты, Каллист, напишешь приказ… Идите же… Торопитесь…
Евнух и вольноотпущенник поспешно вышли, боясь промедлением разгневать своего владыку. Они вместе направились в канцелярию фаворита: Каллист должен был написать и передать Арисанзору приказ, обязывающий префекта претория выделить солдат для ареста Муция Мезы. Подобные приказы могли исходить только от императора, но у Калигулы частенько не было настроения заниматься писаниной, и поэтому специально для таких случаев Каллист имел в запасе несколько пустых свитков с императорской подписью и печатью.
Хотя евнух и вольноотпущенник ненавидели друг друга, но они оба были в достаточной степени царедворцами‚ чтобы при необходимости уметь скрыть более-менее искусно свои истинные чувства. Труднее всего это удавалось Арисанзору как стороне пострадавшей и, следовательно, жаждущей реванша. Поэтому он иной раз сбивался с узенькой тропки притворства на разухабистую дорогу раздражительности и скандальности.
— И к каким только ухищрениям не прибегают злодеи, чтобы погубить нашего императора! — сокрушенно вздохнул Арисанзор, не сбавляя шаг и внимательно вглядываясь в лицо Каллиста. — Дрянная дочь дрянного сенатора сегодня приняла обличие рабыни-танцовщицы, а не далее как вчера я случайно увидел во дворце человека, как две капли воды смахивающего на доверенного слугу того самого Макрона, который не так давно был казнен за предательство… Когда Макрон еще не был разоблачен, этого человека звали Менхотепом — он несколько раз приводил от своего хозяина рабынь в подарок императору, и я запомнил его имя. А вот теперь он почему-то именуется Сартом — именно так при мне его назвал какой-то раб. Мне кажется, что все это неспроста…
— Это и в самом деле египтянин Менхотеп, — бесстрастно сказал Каллист. — На днях он пришел ко мне и попросил, чтобы я по старой памяти помог ему устроиться во дворец. Я сразу раскусил его: из разговора с ним я понял, что он хочет убить Калигулу… Я давно искал человека, который помог бы мне выйти на врагов императора, поэтому я сделал вид, что тоже не прочь избавиться от нашего доброго Калигулы — и этот глупец поверил мне! Я назначил его служителем зверинца. Рано или поздно он свяжется с заговорщиками из сенаторов (я уверен, что если он не разыщет их, то они сами приметят его), и вот тогда я узнаю точно: сколько их, где встречаются, каковы их замыслы — он сам мне все расскажет, рассчитывая на мою поддержку. А затем я погублю всех злодеев, угрожающих нашему цезарю!.. Только смотри, не разболтай эту тайну — иначе тебе несдобровать!
Арисанзор промолчал.
— Да, кстати, ты заметил, как быстро подействовал яд на негодницу? — спросил Каллист, когда уже подходили к канцелярии. — Если его нанести на лезвие ножа или кинжала, то с таким оружием можно было бы смело выходить один на один с любым противником — даже маленькая ранка на теле твоего брата была бы смертельной. Сейчас ты получишь приказ и вместе с преторианцами пойдешь арестовывать Муция Мезу; почем знать, не встретите ли вы при этом сопротивления? Ведь Меза может вооружить всех своих рабов. В столкновении с ними для тебя было бы неплохо иметь такой вот ядовитый кинжал, так почему бы тебе не смазать лезвие своего собственного кинжала каким-нибудь быстродействующим ядом?.. Недавно император попросил меня достать хорошего яду (наверное, для того, чтобы морить клопов), и вот, не далее как вчера, мне принесли полный коробок. Я бы мог немного отсыпать тебе — я как верный слуга императора хочу, чтобы ты успешно выполнил его поручение и остался жив.
Арисанзор желчно рассмеялся.
— Что-то ты больно печешься о моей безопасности… Не тот ли это яд, от паров которого умирают так же верно, как если бы он попал на свежую царапину? А может, он проникает через кожу, может, даже прикосновение к нему смертельно, если вовремя не принять противоядия?.. Нет уж, прибереги-ка этот яд для себя, мне он не нужен. Впрочем, может, я и воспользуюсь твоим советом, только яд раздобуду в каком-нибудь другом месте…
Глава пятая. Верность
На следующий день после посещения «Золотого денария» гвардейцы центурии, в которой состоял Марк, упражнялись в метании дротиков. Вдруг к Дециму Помпонину подошел центурион, Квинт Помпиний, только что куда-то отлучавшийся, и тихо сказал ему несколько слов. Затем Квинт Помпиний оглядел преторианцев, состоявших в десятке Децима Помпонина, и более громко проговорил:
— Вас вызывает Кассий Херея, ребята. Должно быть, для вас припасена какая-то работенка.
Преторианцы понимающе переглянулись. Когда они шли к небольшому двухэтажному зданию, где размещался штаб их когорты, Пет Молиник шепнул Марку:
— Наверное, надо будет опять потрошить какого-нибудь зазнавшегося сенатора — к трибуну по пустякам не вызывают.
У входа в здание стояли двое часовых. Центурион назвал пароль — «Юпитер», и преторианцы были пропущены внутрь. Поднявшись на второй этаж, они все вместе вошли в просторный кабинет, где их поджидал Кассий Херея — начальник их когорты, один из девяти трибунов претория.
Кассий Херея был высоким сухощавым воином лет пятидесяти, еще сохранившим всю свою силу. Служба его начиналась при Августе, и, волею случая, вскоре после ее начала ему пришлось доказывать не только свою храбрость (храбрость обоюдоостра — полезная в друге, она опасна в недруге), но и свою преданность императору. Когда в семьсот шестьдесят седьмом году от основания города восстало Нижнее Войско в Германии (служба вдруг показалась солдатам слишком долгой и тяжелой, а жалование — слишком маленьким и нерегулярным), он был в числе немногих не нарушивших присягу центурионов, с оружием в руках пробивших себе дорогу из мятежного лагеря. Верность Кассия Хереи не осталась незамеченной: восстание было подавлено, а его назначили примипилом[42]. После нескольких лет безупречной службы он стал трибуном пожарников, затем — городской стражи, а еще через три года по приказу тогдашнего принцепса, императора Тиберия, — трибуном претория.
— Арисанзор только что принес приказ от цезаря, — сказал Кассий Херея, увидев вошедших преторианцев. — Вам надлежит арестовать Муция Мезу‚ сенатора. Остальное вам скажет центурион. Идите.
Кассий Херея был строг с солдатами, хотя не жесток, и солдаты скорее уважали его, чем любили. Поскольку трибун больше ничего не добавил к своим словам, преторианцы, развернувшись, стали выходить из его кабинета. В это время послышались чьи-то шаги, и воины посторонились, пропуская прибывшего. В комнату вошел Корнелий Сабии, который, как и Кассий Херея, был одним из трибунов Претория…
Центурион провел преторианцев в одну из комнат на первом этаже, там они увидели всем известного Арисанзора.
— Вы должны будете исполнять приказания Децима Помпонина‚ а ты, Помпонин, — Арисанзора, — сказал центурион Квинт Попиний. — Ты должен будешь повиноваться Арисанзору во всем, что касается ареста Муция Мезы (таков приказ императора), но не более того. И помните: вас посылают не конфисковать имущество, а арестовывать.
Как только центурион вышел, евнух заторопился:
— Давайте-ка быстрее отправляться, ребята, пока этот злодей не удрал. А не то попадет не только мне, но и вам.
— А что, Муцня Мезу обязательно брать живым? — поинтересовался Децим Помпонин.
— Да, таков приказ. Впрочем, вы можете с ним не больно-то церемониться — ему предоставляется лишь кратковременная отсрочка, не более того. Так что если вдруг какой-нибудь браслет или какое-нибудь кольцо будет мешать вам связывать ему руки, то вы, разумеется, должны будете устранить помеху; если вы где-нибудь заметите кинжал или другое оружие, которое может быть использовано против вас, то вы, разумеется, должны будете изъять его; если какая-нибудь наглая рабыня посмеет помешать вам выполнять приказ, то вы, конечно же, сможете примерно наказать ее.
Преторианцы повеселели.
— Жаль, что Кривой Тит не с нами, — сказал один из них. — По части выискивания всяких браслетов да кинжалов, которые могли бы помешать нам выполнить приказ императора, ему нет равных. Причем враги нашего цезаря подчас бывают так богаты, что держат у себя, негодные, оружие, украшенное золотом и каменьями…
* * *
Корнелий Сабин — трибун, попавшийся навстречу преторианцам, — был примерно такого же возраста, как и Кассий Херея; как и Кассий Херея, он начинал когда-то службу рядовым легионером. Когда восстало Нижнее Войско, он, тогда уже военный трибун легиона, вместе с Кассием Хереей, своим центурионом‚ мечом проложил дорогу в лагерь Юлия Цезаря, позже названного Германиком, который был послан своим дядей, императором Тиберием, усмирять мятеж. С тех пор Сабин и Херея стали друзьями, и в сражениях им не раз приходилось выручать друг друга. Время выровняло их звания и укрепило их дружбу. Вида Корнелий Сабин был величавого; тело его, некогда гибкое и мускулистое, с годами несколько огрузло. Многие солдаты любили его — он никогда не был сторонником тех строгостей, которые нельзя было объяснить целесообразностью, причем там, где можно было действовать шуткой не с меньшим успехом, чем окриком, он отдавал предпочтение именно ей.
— Я слышал, что Цезарю вновь понадобились преторианцы, не так ли? — спросил Корнелий Сабин своего старого друга Кассия Херею, едва войдя в его кабинет.
— Да, он прислал Арисанзора с приказом — немедленно выделить преторианцев для ареста Муция Мезы.
— Как? Цезарь приказал арестовать Муция Мезу? Этого старика?
— Именно таков его приказ. Сам знаешь — я обязан был отрядить людей.
Корнелий Сабин, нахмурившись, возмущенно сказал:
— А не кажется ли тебе, Кассий, дорогой ты мой товарищ, что в последнее время очень уж часты стали аресты и казни сенаторов?.. Похоже, Калигула намерен уничтожить все сенаторское сословие. Мы с тобой не сенаторы, а всадники, но мне (не знаю уж, как тебе) горько видеть, как гибнет сенат — опора государственного устройства, доставшегося нам от предков и превратившего Рим в столицу мира. На месте сената не создается ничего нового, что могло бы поддерживать порядок и питать римский дух; на месте сената, добродетели, и дисциплины образуется пустота… Калигула лишь разрушает, но не создает, он промотал наследство Тиберия и теперь принялся обирать римских граждан — вводить новые налоги… Но казна все равно пуста — все тратится на пьянство да разврат.
Кассий Херея молчал. Корнелий Сабин уже несколько раз при нем в резкой форме затрагивал цезаря, уверенный в том, что его давний товарищ не предаст его, не побежит с доносом. Херее были неприятны эти речи. Сначала он возражал Сабину, затем — резко обрывал его, но в последнее время больше отмалчивался.
— Так зачем же нам нужен такой принцепс? — продолжал Корнелий Сабин. — Разве справедливо, что рождение делает цезарей, а не мудрость, не опытность, не мужество? Божественный Юлий достиг верховной власти благодаря своему государственному уму и военной доблести; Август тоже воевал, а став принцепсом, укрепил римское могущество и возвеличил Рим; Тиберию власть досталась скорее по наследству, нежели по заслугам, но и он сделал немало достойного: он подавил восстание в Паннонии, а когда он умер, в казне лежало два миллиарда сестерциев. Калигулу же подняла на вершину власти слепая фортуна, не разглядевшая всей его гнусности, и вот теперь…
— Не потому ли ты так говоришь, что император не любит тебя и иной раз подшучивает над тобой? — с досадой перебил Кассий Херея расходившегося Сабина.
— А хоть бы и так. Да, он издевается надо мной, как и над всеми, кто не потакает его мерзостям… Год назад Калигула, первый из принцепсов, стал вводить рабский обычай рукоцелования, и вот однажды он протянул мне свою руку, а я, замешкавшись, вместо того, чтобы приложиться к ней, пожал ее, как клиент патрону… С тек пор Калигула возненавидел меня. Когда моя когорта становится на стражу во дворце, он дает мне пароль то «Венера», то «Приап[43]». Протягивая мне руку для поцелуя, он то вымажет ее какой-нибудь вонючей грязью, то нарисует на ней какую-нибудь пакость: тайное женское место или готовый к сношению мужской орган…
— Что касается паролей — так он всем дает такие… Ты, конечно, прав — Калигула ни во что не ставит наше достоинство римских граждан, но мы не частные лица, чтобы возмущаться, мы давали ему присягу и мы не можем бросить свою службу иначе, как с разрешения принцепса, мы не можем бежать…
— Бежать?.. Ни за что. Повторяю тебе то, с чего я начал: дело тут не только в наших обидах, дело тут в нашем государстве, в Риме, в империи… Ты говоришь, мы не можем нарушить присягу это было бы незаконно, но разве его возвеличание законно? Многие поговаривают, что он попросту убил Тиберия, и я, видя, как легко он убивает, склонен этому верить… И вот я спрашиваю тебя — так не лучше ли нам нарушить присягу, но спасти Рим? Не лучше ли будет для нас и для Рима, если мы убьем Калигулу? Найдутся римляне и в Претории, и в городских когортах, еще не развращенные грабежом, которые пойдут за нами, ну а тех, кто уже успел почувствовать вкус беззакония и прелесть разврата, я думаю, для пользы Рима можно было бы подкупить… Победив, мы сумеем привить им добродетель.
Кассий Херея посуровел.
— Ты предлагаешь мне не только измену, но и убийство! Нет, на это я не пойду… Один человек, будь он хоть трижды злодей, не сможет погубить Рим, но если граждане забудут о своем долге повиноваться власти, а солдаты — о своей присяге…
— Долг, присяга… О какой присяге ты говоришь? Мы присягали принцепсу сената как оплоту римского могущества, славе и гордости Рима, но где такой принцепс? Его нет, а значит, нет и нашей присяги… Я не хочу больше говорить с тобой.
Корнелий Сабин вышел, а Кассий Херея, старый римлянин и заслуженный воин, начал в волнении ходить по комнате. От его сдержанности не осталось и следа.
«Да, Калигула — тиран, — сказал он сам себе. — Но разве его убийство, убийство принцепса, не было бы пагубно для Рима?»
Кассий Херея повидал за свою долгую службу немало солдатских бунтов и знал, что люди, однажды посягнувшие на верховную власть, напрочь забывают о порядке и о дисциплине. Если вдруг новый начальник попытается ограничить их распутство, то они, дождавшись удобного момента, не преминут вновь взбунтоваться.
«Юлия Цезаря тоже считали тираном, — подумал Кассий Херея. — Его убили, но вместо мира и спокойствия Рим получил войну, позорную войну между гражданами, которая тянулась более десятка лет… Да, Калигула губит сенат, но разве сенат — основа Рима?.. Нет, основа Рима — верность и повиновение…»
Так рассуждал Кассий Херея, старый воин, а Корнелий Сабин тем временем успел уже добраться до штаба своей когорты и вызвать к себе своего раба, Феликса, всецело преданного ему.
— Вот что, Феликс, отправляйся-ка к Муцию Мезе‚ — негромко сказал он. — Когда доберешься до его дома, требуй, чтобы тебя немедленно проводили к нему. А самому старику ты скажешь, что если он хочет дожить до завтрашнего утра, то ему следует немедленно и тайно, без рабов, бежать к Валерию Азиатику — Калигула уже послал за ним. Ну а чтобы Муций Меза тебе поверил, покажешь ему вот это…
Корнелий Сабин снял со своего пальца массивный золотой перстень и протянул его рабу. На этом перстне была искусно выгравирована волчица — наверное, в память той, которая некогда вскормила Ромула и Рема.
— Торопись же…
И трибун слегка подтолкнул своего раба.
Глава шестая. Соперники
Дом Муция Мезы находился на Яникуле — холме, наиболее отдаленном от Виминала с его лагерем преторианцев, так что ногам Феликса предстояло проделать большую работу, которую к тому же надлежало выполнить быстро.
Когда-то давным-давно (так, по крайней мере, казалось Феликсу, хотя иному лежебоке-бездельнику прошедшие четыре года покажутся одним днем) он‚ потомственный раб-сириец, гребец на галере богатого римского купца Авла Рупа, где-то у берегов Египта попал в лапы изнуряющей лихорадки. Феликс быстро выбился из сил. Когда плеть надсмотрщика нс смогла уже заставить его работать, матросы по приказанию Авла Рупа выволокли его на палубу, чтобы кинуть в море. На счастье сирийца, на этом корабле плыл Корнелий Сабин (Тиберий послал его с каким-то поручением к префекту Египта). Увидев, что больного гребца вот-вот швырнут за борт, трибун претория предложил Авлу Рупу продать его. Так Феликс приобрел нового хозяина, а Корнелий Сабин — преданного раба.
Конечно, трибун не был настолько жалостлив, чтобы пожалеть раба, но был достаточно расчетлив, чтобы спасти его, — видно, что-то в лице Феликса подсказало римскому воину, что из сирийца может получиться верный слуга…
Феликс бежал, не жалея ног; мелькали дома, мелькали улицы… А вот и мост через Тибр. Одолев его, сириец очутился на Яникульском холме — одном из семи холмов великого города. Проскочив еще несколько домов, Феликс свернул за угол и, сдерживая шаг, уже медленнее пошел по длинной улице, в конце которой находился дом Муцня Мезы, — его хорошо было видно, но сириец увидел не только его…
К воротам усадьбы сенатора подходили какие-то люди… Ну конечно же, как только он их сразу не распознал?! Это были преторианцы.
Феликс остановился. О том, чтобы опередить преторианцев, а самому при этом остаться незамеченным, нечего было и думать. Правда, в дом Муция Мезы можно было попасть не только через главный вход, был еще и другой путь — в заборе, огораживающем усадьбу, со стороны, противоположной главному входу, была проделана калитка, которой пользовались обычно только рабы. Феликс несколько раз приносил сенатору письма от своего хозяина, и однажды рабы вывели его из усадьбы не через центральные ворота, а через эту самую калитку…
Сириец неспеша пошел обратно. Свернув за угол, он во всю прыть понесся к вожделенной дверце.
* * *
Пока Феликс бежал к калитке, преторианцы успели вплотную подойти к воротам сенаторской усадьбы, и Арисанзор тотчас же принялся что есть мочи колотить в них.
За забором не раздалось ни звука, даже собаки не залаяли.
Евнух был озадачен. Обычно римские сенаторы не сопротивлялись воле принцепса даже тогда, когда речь шла об их жизни. Для того, чтобы устранить неугодного, императору было достаточно послать к нему простого вестника с приказом покончить с собой. Подобные самоубийства «по приказу» в те времена встречались на каждом шагу, иные даже благодарили цезаря за подобную «милость» — за избавление от мук и от рук палача, стараясь предсмертным подобострастием сохранить для наследников хотя бы часть имущества, незначительную по сравнению с той, которая отбиралась в казну.
Арисанзор, бросив свое бесполезное занятие, удивленно посмотрел на Децима Помпонина, а Децим Помпонин посмотрел на забор. Высота ограждения усадьбы более чем вдвое превышала человеческий рост, а по кромке и забор, и ворота были усажены заостренными прутьями.
— Видно, здесь нас ожидали… — задумчиво сказал Децим Помпонин. — Муций Меза‚ по крайней мере, находится все еще за этим забором — иначе зачем надо было закрывать ворога?.. Так что давайте-ка, ребята, проверим их на прочность!
Арисанзор что-то забурчал себе под нос (наверное, он принялся ругать сенатора за так некстати воздвигнутое им препятствие), а преторианцы принялись своими мечами вгрызаться в дерево и полетели щепки.
* * *
Добежав задворками до калитки, Феликс обрадовался — она была слегка приоткрыта. Сириец немедля проскользнул в узкую щель и тут же оказался в объятиях громадного негра Аниситы.
Нубиец Анисита был предан своему господину Муцию Мезе не меньше, чем Феликс — Корнелию Сабину. Анисита родился в доме сенатора, и как только его изрядная сила стала проявлять себя, он сразу же был замечен Муцием Мезой. Небольшие поблажки да разумная строгость сделали из него верного слугу.
— Откуда ты взялся, малыш? Что тебе здесь нужно? — спросил Анисита, внимательно разглядывая сирийца.
— Ты разве не помнишь меня, Анисита? — доброжелательно проговорил Феликс, стремясь завоевать симпатию сурового стража напоминанием о некотором знакомстве с ним. — Я слуга одного важного господина, друга твоего хозяина. Я уже несколько раз бывал в этом доме с различными поручениями и письмами к Муцию Мезе, вот и сейчас мне необходимо срочно повидаться с сенатором — у меня важное сообщение.
— Я что-то никак не вспомню тебя… Да и, кроме того, тот, кому нужен Муций Меза, а не его имущество, тот, у кого честные намерения, стал бы стучаться в главные ворота, а не выискивать обходные пути, как вор…
В этот момент со стороны главных ворот донесся шум. Хотя калитка находилась на большом расстоянии от них, этот шум, вернее, треск был отчетливо слышен — не заботясь о покое обитателей усадьбы, преторианцы принялись торопливо сокрушать стоящее перед ними препятствие.
— Ого, как тарабанят… Похоже, они не стучатся, а ломают ворота… — сказал несколько недоуменно нубиец. — Жаль, что хозяин запретил нам, его рабам, даже близко подходить к воротам, а не то я научил бы их вежливости…
— Так теперь ты понимаешь, почему я не мог войти через главный вход?.. Эти молодцы, которые сейчас долбают ваши ворота, явно не друзья твоего хозяина, а, стало быть, и не приятели моего; мне бы не хотелось встречаться с ними… Кроме того, разве мог я попасть к твоему господину иначе, чем через эту калитку, — если Муций Меза запретил вам подходить к воротам, то кто бы их мне открыл?
— Похоже, что ты прав… — задумчиво проговорил Анисита, не отличавшийся особой живостью ума. — Подожди-ка здесь, сейчас я схожу за управляющим.
С этими словами великан нубиец легонько толкнул Феликса, и тот вмиг очутился за забором, снаружи усадьбы. Противно скрипнул засов. Сириец дернул калитку — она была заперта. Оставалось только ждать.
Впрочем, ждать пришлось неделю. Вскоре засов опять заскрипел, дверца немного растворилась, и в образовавшуюся щель просунулась черная рука нубийца, цепко ухватившая Феликса и потянувшая его внутрь.
По ту сторону ограды сириец увидел рядом с Аниситой тучного человека в лиловой тоге, это был Аней — управляющий Муция Мезы и его вольноотпущенник.
— Что ты хотел, дружок? — ласково спросил управляющий, вздрагивая от каждого более-менее сильного удара, доносившегося со стороны ворот.
— Мне немедленно нужен Муций Меза, у меня важное сообщение для него… Вот, взгляни.
Феликс сунул прямо под нос управляющему перстень с изображением волчицы печаткой вверх.
— Да, это он… — еле слышно проговорил вольноотпущенник. — Анисита! Немедленно отведи этого человека к хозяину — Муций Меза распорядился всех, у кого такой перстень, сразу же пропускать к нему.
Нубиец согласно кивнул и, крепко взяв Феликса за руку, повел его к большому двухэтажному дому — жилищу сенатора. Неподалеку от этого дома стоял барак, где жили рабы, а чуть дальше, ближе к воротам, располагались конюшни. Больше никаких строений в усадьбе не было, всю оставшуюся площадь занимал богатый сад.
— Да! — окликнул их управляющий, едва они сделали несколько шагов. — Ты, раб, когда пробирался к нам, не обратил ли внимание, кто же это так ломится в ворота, вернее, ломает их?
— Какие-то люди в темных туниках и с мечами. Больше я ничего не заметил — сильно торопился, — ответил Феликс.
Сириец не сказал всей правды, потому что испугался: слуги Муция Мезы, услышав, что за воротами — преторианцы, могли чего доброго, кинуться открывать их. Всякий бы понял, что появление преторианцев, сопровождавшееся подобным грохотом, не сулило добра сенатору, а опасность, угрожающая сенатору, могла обернуться бедой и для его рабов, особенно если бы они не попытались предательством своего господина купить милость его врагов.
— Ну-ну, идите, — отпустил управляющий Феликса и Аниситу, хотя и не совсем довольный ответом сирийца.
Феликс и Анисита пошли к дому. Вольноотпущенник Аней оставался на месте, пока они не скрылись в чреве дворца (жилище сенатора вполне можно было назвать дворцом — обширное и прекрасное, украшенное мрамором, окруженное портиком, оно было великолепно), но как только они пропали из виду, он тотчас же направился к воротам. Правда, Муций Меза запретил всем строго-настрого приближаться к главному входу, но управляющий рассудил, что это распоряжение относится к рабам, а не к нему; кроме того, он не собирался раскрывать ворота, а хотел всего, лишь посмотреть в небольшое оконце, проделанное в стене, — кто же это там так нетерпелив?..
Не успел Аней пройти даже половину пути, как ворота рухнули и в образовавшуюся прореху в ограде усадьбы кинулись какие-то люди… «О боги, это же преторианцы… (Управляющего прошиб пот.) Меза слишком громко ругал Калигулу, и вот теперь пришел его черед расплачиваться… Но что же делать мне?.. Куда бежать?..»
Аней так и не успел ничего придумать — солдаты оказались рядом с ним.
— Ты почему не открывал нам? — крикнул прямо в ухо управляющему Децим Помпонин. — Отвечай же, где скрывается Муций Меза, предатель и заговорщик, враг цезаря?
— Он там… там… — И дрожащей рукой вольноотпущенник показал на дом своего патрона.
— Так почему же ты нам не открывал? — со зловещей улыбкой переспросил управляющего подоспевший Арисанзор.
Аней что-то силился сказать, но евнух, не дожидаясь ответа, слегка кольнул его своим кинжалом.
Хотя ранка была крошечная, управляющий упал, несколько раз судорожно дернулся и…
Преторианцы переглянулись.
— Он умер? — спросил с недоумением Децим Помпонин и ногой толкнул управляющего.
Труп, разумеется, остался безучастным к подобному тесту на живучесть.
— Этот негодяй, оказывается, к тому же еще и трус — глядите-ка, помер от страха! — насмешливо произнес Арисанзор.
— Но император не приказывал убивать его, хотя бы и страхом, — сказал кто-то за спиною евнуха.
Арисанзор резко обернулся и со злобою стал всматриваться в лица преторианцев. Казалось, стоит только указать — и он изничтожит говорившего.
— Да, ты нарушил приказ, — продолжал Марк. — Ты сам…
— Уймите этого мальчишку! — словно разгневанный хорек, пискнул евнух. На собственные силы он, по-видимому, решил не возлагать особых надежд.
Все молчали, молчал и Децим Помпонин. Никто из преторианцев не сдвинулся с места.
Все молчали, и в этом молчании была не жалость к убитому, но презрение к убийце. Преторианцы достаточно повидали смерть в разных ее обличиях, чтобы не жалеть умершего только за его смерть. Они совершенно не знали Анея — ни как друга, ни как врага, чтобы воспоминаниями оживить свою умершую жалость, так откуда же было ей, этой самой жалости, взяться?.. Однако преторианцам было неприятно, что таинство смерти извлек на свет какой-то отвратительный евнух, не мужчина и не воин, евнух, вдобавок ко всему пытающийся покрикивать на них, солдат, повидавших смерть в бою…
Арисанзор понял, что ему следует идти напопятную. Не глядя на Марка, он пустился в разъяснения.
— Я лишь хотел припугнуть этого, лилового… Я лишь хотел, чтобы он поживее стал ворочать своим ленивым языком и поскорее выложил все, что знает: почему не открывали ворота, в какой именно комнате находится Меза?.. Ну да ладно, забудем про него нас ведь заждался сенатор!
— Надо обыскать дом, — сказал Децим Помпонин. — Пошли, ребята!
Преторианцы зашагали по тропинке, ведущей к жилищу сенатора, и уже через несколько шагов они в большинстве своем напрочь забыли об умершем, как о досадном пустяке, как о грязи, приставшей к калигам…
Конечно, управляющий Муция Мезы умер не от страха, а от яда — кинжал евнуха был отравлен. Арисанзор все же воспользовался советом Каллиста: по пути в преторианский лагерь он зашел в лавчонку александрийца Суфлимаха, торговца благовониями. Помимо протираний да натираний у Суфлимаха (если, конечно, хорошо ему заплатить) всегда можно было разжиться парой щепоток порошка вроде того, которым травят крыс, да и не только этим… Так Арисанзор раздобыл мазь, которой натирают лезвие оружия, если хотят избавить противника от долгих мучений, а в мошну Суфлимаха перекочевало двадцать золотых. Воспользовавшись первым же представившимся случаем, евнух проверил действие яда — яд оказался превосходным, что весьма обрадовало его. Однако радость Арисанзора была испорчена каким-то дерзким преторианцем…
* * *
Итак, войдя в дом Муция Мезы, Феликс и Анисита прошли через вестибул в атрий. Из атриума двери вели в два триклиния большой и поменьше; в массажную с бассейном; в две комнаты, служащие для приема гостей (одна была отделана желтоватым пентелейским мрамором, а другая — розовым каристийским); а также в кабинет хозяина с приемной. Сириец и нубиец осмотрели поочередно все эти комнаты. Нигде никого не было видно, правда, в кабинет Мезы они попасть не смогли: дверь его была заперта. Анисита, конечно, довольно долго стучал и призывал хозяина, но никто не отозвался (возможно, в комнате просто никого не было дверной замок был устроен таким образом, что, имея ключ, можно было закрыть дверь не только изнутри, но и снаружи).
Феликса удивило то, что во всем первом этаже дворца они не встретили ни души, и он спросил об этом нубийца.
— Господин еще в полдень вызвал нас, своих рабов, и приказал всем, кроме меня, сидеть в бараке и не показываться оттуда до самого вечера. Мне же Муций Меза велел хорошенько запереть ворота, а затем я должен был идти сторожить калитку. Также Муций Меза наказал нам ни в коем случае не подходить к воротам, как бы настойчивы ни были посетители.
«Меза, наверное, знал, что ему угрожает сегодня, — подумал Феликс, — раз уж он отдал рабам такие приказы, — по-видимому, для того, чтобы затруднить солдатам императора проникновение на территорию усадьбы хотя бы на некоторое время… Но если он заранее знал об угрожающей ему опасности, то почему же он заранее не скрылся у того же самого Валерия Азиатика, — если это можно было сделать сегодня, то почему это нельзя было сделать вчера?.. Значит, сенатор должен был находиться в своем доме до определенного момента…» Феликс не знал еще о покушении на императора и об участии в этом покушении Муция Мезы, ну а если бы знал, то сразу бы понял замысел сенатора: Меза не мог скрыться раньше, чем произошла встреча Калигулы с танцовщицей, потому что он боялся, как бы его исчезновение не стало известно прихвостням цезаря до этой самой встречи, что могло бы привести к разоблачению заговора. Меза предпочел забаррикадироваться в собственном доме и ожидать сигнала от Корнелия Сабина: спешить ли ему в курию, на торжественное заседание сената, посвященное смерти Калигулы, или бежать. Посланием Сабина как раз и являлся Феликс, правда, он немного запоздал…
Феликс и Анисита, закончив осмотр первого этажа, вернулись опять в вестибул. Из вестибула можно было попасть не только на второй этаж, но также в комнаты для рабов и на кухню. Были осмотрены и эти помещения, а затем, не встретив никого, Феликс и Анисита стали подыматься на второй этаж. Рядом с лестницей находилось большое окно, Феликс мельком посмотрел в него: к дому спешили преторианцы.
— Скорее! — крикнул он. — Сюда идут преторианцы! Это они ломились в ворота, это им нужен Меза!
И вместе с Аниситой сириец побежал наверх…
* * *
Двое преторианцев остались снаружи наблюдать за усадьбой, чтобы никто незаметно не покинул ее, а остальные вместе с евнухом вошли в дом и разбрелись по комнатам. Разумеется, они никого не нашли, хотя кое-что все же попалось им на глаза: несколько позолоченных кубков перекочевало в их сумки… Равнодушными к богатствам сенатора оказались, пожалуй, только трое: Марк, которому был отвратителен грабеж, Пет, который предпочитал разбить какой-нибудь драгоценный стеклянный кубок, нежели забрать его себе, да евнух — Арисанзору было не до наживы, его слишком интересовал сенатор.
Когда все было обыскано, Децим Помпонин послал Марка, Пета и еще одного преторианца — Прокула на второй этаж, а сам вместе с другими гвардейцами принялся выламывать дверь в кабинет Муция Мезы…
* * *
Феликс и Анисита быстро осмотрели комнаты, находившиеся на втором этаже: три спальни, библиотеку, музыкальную комнату везде было пусто. Дверь четвертой спальни оказалась заперта.
Анисита тихонько постучал. За дверью послышался шорох.
— Хозяин, хозяин… — нетерпеливо позвал нубиец.
— Это я, Петриана, — неожиданно раздался женский голос.
Петриана была рабыней и наложницей Муция Мезы.
В молодости Муций Меза обожал любовь, потом немного поостыл, но не так давно у него открылось второе дыхание. Однажды Меза проходил по рынку и его прельстили формы одной из рабынь, выставленных к продаже. Старик тут же купил свою избранницу, собираясь сделать ее наложницей. Красавицу Петриану отнюдь не влекло к старикам, но она была рабыней и поэтому ей волей-неволей пришлось несколько раз уважить своего хозяина. Последней ночью Меза, не уверенный в том, что ему удастся дожить до следующей, задумал вволю натешиться любовью (быть может, в последний раз!) — вволю и по-всякому, однако злодейка Петриана проявила недопустимую строптивость — она наотрез отказалась соприкасаться с высохшим старцем.
— Что ты там делаешь, Петриана? — удивленно спросил Анисита. — Ты разве не слышала приказа хозяина?
— Какого еще приказа?.. Твой хозяин, старый Меза, сам запер меня здесь, да еще и пригрозил, что сегодня я буду наказана за свой отказ целовать его слюнявый рот, мять его дряблость… Клянусь Афродитой, я скорее вытерплю побои, чем его грязный язык, его зловонное дыхание, его ледяные объятия…
Анисита не стал до конца выслушивать жалобы рабыни, он схватил Феликса за руку и потащил его в библиотеку, на ходу заметив:
— Эту потаскушку давно следовало наказать. Она, видишь ли, не любит хозяина!.. Ну ничего, посмотрим, придется ли ей по нраву десяток преторианцев…
В библиотеке нубиец подвел Феликса к широкой портьере и отодвинул ее: за ней находилась небольшая дверь.
— Хозяин, наверное, остался в своем кабинете… Не знаю, жив ли он… За этой дверью — лестница, которая выведет нас прямо в сад. А там уж мы как-нибудь изловчимся и окажемся за оградой…
Анисита распахнул дверь. Лестница была разрушена.
Не так давно Муций Меза велел заменить деревянную лестницу мраморной; рабы снесли деревянную, а мраморную еще не успели установить. Правда, в стену были вбиты деревянные колья — ими размечались места пролетов.
Феликс посмотрел вниз.
Яма была в четыре человеческих роста, а внизу, на земле, валялись куски мрамора — прыгать с такой высоты было бы по меньшей мере опрометчиво.
— Давай, я помогу тебе, — сказал нубиец, и не успел Феликс возразить, как великан подхватил его и начал опускать в шахту.
Сириец почувствовал, что его ноги коснулись одного из кольев, и тогда он, держась то за выступы стены, то за колья, принялся сам опускаться вниз, рискуя каждое мгновение сорваться.
Вскоре Феликс оказался на земле — спуск прошел успешно.
— А как же ты? — спросил он нубийца, стараясь говорить как можно тише.
Колья, по которым спустился Феликс, были слишком хрупки для такого гиганта. А если бы Анисита попытался спрыгнуть, то сильный шум, возникший при этом, наверняка привлек бы внимание преторианцев (что грозило смертью им обоим), да и сам прыжок даже в лучшем случае закончился бы тяжелой травмой, и слабосильный сириец не смог бы вытащить здоровяка Аниситу за ограду раньше, чем на шум сбегутся преторианцы.
— А я… Самому мне, видно, уже никогда не опуститься на землю… — горько произнес нубиец.
Анисита тут же закрыл дверь, находившуюся на втором этаже, а Феликс открыл другую — ведущую в сад.
Сириец выбрался в сад и, скрываясь за деревьями, сумел незамеченным проскочить к калитке. Оказавшись за оградой усадьбы, он отбежал несколько домов от жилища Муция Мезы и принялся с невинным видом расхаживать по улице, зорко наблюдая за воротами. Феликс решил дождаться преторианцев, чтобы доложить своему хозяину, добрались ли они до Мезы. Ему оставалось только всматриваться, выведут ли они Мезу живого, или вытащат мертвого, или, может, вынесут под мышкой кровавый мешок с его головой…
* * *
Получив приказ обследовать второй этаж, Марк и Пет по лестнице, устланной вавилонским ковром, огороженной позолоченными перилами, стали подниматься наверх, за ними следовал Прокул. Пет первым вошел в длинный полутемный коридор второго этажа, и в тот же миг из-за мраморной колонны к нему бросилась какая-то тень.
Анисита собирался опрокинуть преторианца, и если бы это ему удалось, он свернул бы Пету голову раньше, чем кто-либо смог помешать ему, однако нубийцу не повезло: Марк вовремя заметил его появление и вовремя кинулся ему под ноги. Нубиец упал, ударился, застонал… Подняться ему не пришлось — Прокул дважды погрузил свой меч в его шею…
Анисита был слишком прост, чтобы осознать умирание как окончание осознавания, как кончину всего, — и это было благом для нубийца. Смерть… смерть представилась ему лишь как устранение от плотских развлечений (как будто в смерти возможно желание развлекаться). Досада на себя, злоба к гвардейцам — вот что владело им, пока он не уснул…
Преторианцы заглянули во все комнаты верхнего этажа, кроме, разумеется, закрытой, — там они не встретили никого. После этого они вернулись к закрытой двери.
— Чего мы ждем? Надо взломать ее, — сказал Прокул.
Гвардейцы втроем налегли на дверь — замок отлетел, дверь распахнулась, и они ввалились в комнату.
Раздался крик рабыни (наверное, бедняжка подумала, что в дом ворвались бандиты — ведь у Мезы был ключ!).
Прокул заметил наложницу, оценил ее прелести, дрогнул и мягко, пружинисто стал подбираться к ней.
Рабыня кричала, Пет угрюмо молчал, Марк…
Прокул бросился на рабыню, и она сама раздвинула ноги, а еще через несколько мгновений сладострастно застонала…
Марк с досадой плюнул. Он уже было хотел вмешаться, но то, что показалось ему сначала насилием, на самом деле было всего лишь любовной игрой…
Марк повернулся, собираясь выйти, и лицом к лицу столкнулся с Арисанзором, входящим в комнату.
Евнух уже закончил осмотр первого этажа — дверь кабинета была взломана, сам же кабинет оказался пуст. Напуганный неудачей (сенатор был очень нужен Арисанзору), евнух кинулся на второй этаж. В коридоре Арисанзор чуть было не упал, налетев на тело раба. Когда он разобрался в происхождении препятствия, он немного приободрился. «Наверное, этот раб защищал своего господина, — подумал Арисанзор. — Раб убит, и мои молодцы сейчас вяжут сенатора…» Услышав за одной из дверей шум (скорее, ритмичное поскрипывание), евнух бросился туда, надеясь увидеть Муция Мезу, связанного и избитого, но вместо этого перед ним предстало во всей своей первобытной красе недоступное ему соитие…
— Негодяй! — вскричал Арисанзор. — Вместо того, чтобы разыскивать проклятого Мезу, ты развлекаешься с грязной рабыней! Чтоб ты потерял свою чувствительность! Чтоб она отсохла! Чтоб на нее напала короста! Чтоб ее отрубили в какой-нибудь потасовке! Чтоб ее отгрызли собаки!.. А вы? (Евнух бросил грозный взгляд на стоящих у двери преторианцев.) Вы что, дожидаетесь своей очереди?.. Вы развлекаетесь, тогда как изменник еще не найден! Ну погодите же, я ужо проучу вас!
Прокул наконец соскочил с рабыни. Раздосадованный помехой, он брякнул:
— Ты, наверное, просто завидуешь нам, после того, как сам стал ничтожеством…
— Замолчи!.. (Арисанзор задохнулся от злости.) Смотри, как бы у меня не появилось желания упросить цезаря, чтобы он сделал тебя моим помощником! Клянусь бессмертными богами, вас всех оскопят, если вы сейчас же не приметесь за работу! Живо отправляйтесь к Дециму Помпонину, он ждет вас, а я сам, допрошу это невинное создание!
Преторианцы вышли. Прокул еле сдерживался, чтобы не кинуться обратно (ему хотелось придушить евнуха), Пет кусал губы, Марк хмурился…
— Итак, милашка (евнух бегло осмотрел рабыню), сейчас ты мне расскажешь, где скрывается твой хозяин, не так ли?
Наложница стала клясться, что ничего не знает, Арисанзор и верил и не верил ей. В конце концов, обозленный бесконечными подножками, которые подставляла ему фортуна весь день, он выхватил свой кинжал…
Тут послышался крик Децима Помпонина — преторианец зачем-то звал евнуха. Арисанзор подумал, что нашелся сенатор, позабыв о рабыне, он кинулся вниз.
— Мы обыскали весь дом — Муция Мезы здесь нет, — сказал Помпонин. — Осталось только заглянуть в конюшни и барак для рабов.
— Проклятье!.. — простонал евнух.
…Спустя час преторианцы и Арисанзор вышли из усадьбы. Арисанзор уже не ругался, он лихорадочно соображал, как бы ему оправдаться перед цезарем — ведь Муций Меза так и не был найден; преторианцы весело переговаривались между собой — они выполнили все, что от них требовалось, и гнев императора не угрожал им.
Никто не заметил худого раба, внимательно оглядевшего полу-пустые сумки преторианцев.
Глава седьмая. Сенаторы
Вечером того же богатого событиями дня к одному из больших красивых домов на Эсквилине стали подходить одетые в плащи с низкоопущенными капюшонами люди. Рабы хозяина особняка уже устроились на ночлег в своем бараке, причем до рассвета им было запрещено покидать его (за порядком в бараке следил огромный германец), однако для двух рабов было сделано исключение: один из этих двоих стоял у ворот ограды, другой — у входа в дом. Они встречали гостей. Поздние посетители показывали и первому, и второму золотой перстень с изображением волчицы и позорили пароль: первому — «Катон[44]» ‚ второму — «Брут[45]». Рабы, услышав пароль, пропускали прибывших, и те тихонько проходили в атрий дома. По той уверенности, с которой действовали и рабы, и гости (если людей в темных плащах называть гостями), можно было утверждать, что ночные визиты, подобные этому, случались и раньше.
В атрии дома гости молча занимали приготовленные для них заранее кресла. Примерно в начале второй стражи, когда четыре кресла из шести уже были заняты, отворилась ведущая во внутренние покои дверь, и в комнату вошел хозяин.
Тут же гости скинули свои балахоны. Хозяин дома был Корнелий Сабин, а его гостями оказались сенаторы Валерий Азиатик, Марк Виниций, Павел Аррунций и богатый всадник Фавст Оппий. Если бы этих людей увидел вместе кто-либо, хотя бы немного знающий их, то этот некто сразу бы подумал, что столь разных и характером, и положением, и состоянием людей могло собрать в одно место только одно: все они в какой-то мере пострадали от цезаря и все они ненавидели цезаря, одни — более, другие — менее успешно скрывая свою ненависть.
— Сегодня мы собрались, почтенные римляне, — начал Корнелий Сабин, — чтобы обсудить результаты нашего замысла. Так знайте же: именно сегодня дочь Авла Порция Флама, Юлия, переодетая рабыней, была приведена к Калигуле. Именно сегодня боги предоставили ей возможность убить тирана, и она наверняка убила бы его, если бы ей не помешали, если бы ее не разоблачили… И знаете, кто провалил все дело? Ну конечно же он, наш давний недруг, эта змея Каллист… Он постоянно встает на нашем пути, и я уже начинаю подумывать о том, что, быть может, нам сперва следует устранить Каллиста, а уж потом заниматься Калигулой… Как только я узнал о провале заговора, я сразу же послал к Муцию Мезс своего раба. Феликс, как мы и уговаривались, должен был предупредить старика, чтобы тот успел скрыться у Валерия Азиатика до того, как преторианцы явятся за ним. Но мой раб опоздал, преторианцы оказались проворнее… Впрочем, Феликс утверждает, что внимательно наблюдал за ними, и клянется, что Меза не достался им: когда преторианцы подошли к дому сенатора, его уже и след простыл, и им пришлось убраться, не солоно хлебавши… Не знаю даже, что и думать об этом.
— Муций Меза у меня, — сказал Валерий Азиатик.
Корнелий Сабин, да и остальные гости, чьи лица становились все мрачнее по мере того, как он говорил, удивленно посмотрели на сенатора.
Валерий Азиатик был одним из наиболее яростных противников Калигулы. Император пока что не успел отнять у него ни состояния, ни родных, но тем не менее сенатор люто ненавидел цезаря. «Что с того, что император до сих пор не добрался до меня — ведь стоит нашему бесноватому кивнуть, как моя голова покатится с плеч… Нет, друзья (возражал он в доверительной беседе тем, кого еще не коснулась тяжелая длань цезаря и кто, наверное поэтому, вместо активных действий предлагал отсидеться, переждать тиранию), когда Калигула отнимет у вас все, не позабыв прихватить и вашу жизнь, будет поздно бороться с ним — некому, нечем, да и незачем… Что бы вы ни говорили, я знаю одно — римлянин должен убить Калигулу…» Своей честностью и прямотой (разумеется, разумной) Валерий Азиатик привлекал к себе все достойное, что еще оставалось в Риме, и, может быть, поэтому доносчики пока избегали проявлять особое усердие по отношению к нему, опасаясь мести его приверженцев.
— Примерно в полдень, — продолжал Азиатик‚ — я, предвидя возможность того, что планы наши могут не осуществиться и Муций Меза может заявиться ко мне, приказал своим рабам всякого, кто постучится в ворота, немедленно и без расспросов провожать прямо в дом. Старый сенатор оказался первым же… Меза сказал мне, что его довел до самого моего дома какой-то человек в плаще, который и предупредил его о крушении нашего замысла. Я думал, что это был как раз твой раб. Меза пока что останется у меня, он не будет некоторое время посещать наши собрания — показываться на улице для него опасно.
— Что ты на это скажешь, Корнелий? — спросил трибуна Павел Аррунций, у которого все состояние (около двадцати миллионов сестерциев) ушло на покупку звания жреца Калигулы — Юпитера, — такова была плата, назначенная цезарем ему за его собственную жизнь.
— Право, нс знаю… Я верю Феликсу, он никогда еще не подводил меня, да и какой резон ему сначала выполнить мое поручение, а потом уверять, что оно не выполнено?.. Не знаю, кем был человек в плаще, но знаю точно, что или он сам, или тот, кто его послал, — прекрасный знаток всех наших планов… Этот таинственный незнакомец не только одним из первых узнал о безуспешности покушения, но ему также было известно и о том, кто это покушение организовал, и даже о том, что мы собирались предпринять в случае неудачи…
— Другими словами, — задумчиво произнес Марк Виниций, — ты хочешь сказать, что в этом замешан кто-то из нас…
Неудивительно, что Марк Виниций был одним из заговорщиков: его брата и отца убили по приказу императора, первого — за то, что был слишком любим римлянами (в Германских походах Тит Виниций трижды награждался дубовым венком[46]), а второго — за то, что осмелился попросить разрешения не смотреть, как убивают собственного сына. («Помогите этому старику закрыть глаза, бросил Калигула палачам. — Пусть все знают, что цезарь всегда прислушивается к голосу сенатора»).
— Быть может, кто-нибудь из твоих, трибун, рабов подслушивает нас, когда мы собираемся здесь? — предположил Фавст Оппий, богатый всадник, чей брат был казнен за оскорбление величия.
— Кто-нибудь из моих рабов?.. Да нет, это невозможно, — взволнованно ответил Корнелий Сабин, оставив без внимания замечание Марка Виниция. — Все мои рабы, кроме тех двух, что встречают вас, на всю ночь запираются в бараке, они даже не знают о ваших визитах. Их сторожит германец Сулиер, которого я когда-то спас от смерти и который всецело предан мне… Рабы, встречающие вас, воспитывались в моем доме, их верность испытана: когда взбунтовались легионы в Германии, они помогли мне пробиться к сыну Друза[47], хотя мятежники предлагали им свободу за их отступничество. Так кого же мне подозревать?.. Нет, в моем доме нет предателей.
Заговорщики с тревогой (кто — с явной, кто — с едва уловимой) посмотрели друг на друга. Если трибун уверяет, что в его доме нет соглядатаев, значит, таинственное лицо, ведущее непонятную (а потому и настораживающую) игру, — кто-то из них пятерых?
— Думаю, сейчас не время подозрениями разжигать между нами раздор, — твердо сказал Валерий Азиатик. — Вы считаете, что тот, кого вы пытаетесь разгадать, — наш враг, а мне сдается, что это какой-то наш сторонник, имеющий свободный вход во дворец. Он не примкнул к нам явно (быть может, из-за страха), но, сочувствуя нашим целям, нашел способ помочь нам. Этот человек узнал, что за Муцием Мезой послали преторианцев, и поспешил сам (либо послал своего слугу) к сенатору; Мезе повезло — преторианцы опоздали. Ну а то, что Муция Мезу наш тайный друг привел именно ко мне, наверное, просто случайность. Я менее осторожен на язык, чем вы, — видно, какую-нибудь из моих филиппик[48] в адрес императора удалось услышать нашему незнакомцу, и он решил, что я ненавижу цезаря (что, впрочем, совершенно справедливо). Когда же ему понадобился именно такой человек — враг цезаря, он воспользовался им — то есть, мной.
— Азиатик прав. Если мы не будем доверять друг другу, то мы погубим дело, — проговорил Павел Аррунций. — Не забывайте — Меза не казнен, Меза спасся, а мы выискиваем спасителя, как палача… Давайте-ка лучше подумаем, чем мы можем помочь тому, кто в опасности, — я говорю о Публии Сульпиции. Вы знаете, его бросили в тюрьму по навету (будто бы он оскорбил цезаря, хотя на самом деле Калигулу оскорбляли его богатства), и скоро этого старика будут судить…
Услышав о Сульпиции, заговорщики вздрогнули. Валерий Азиатик горько усмехнулся, Марк Виннций сжал губы, Фавст Оппий опустил глаза. Корнелий Сабин задумчиво сказал:
— Что бы ему и в самом деле помогло, так это — смерть Калигулы. Сегодня мы не смогли осуществить свой замысел, и теперь (по крайней мере, некоторое время) Калигула будет особенно осторожен…
— Я слышал, что сенаторы будто бы собираются идти к Калигуле — вымаливать прощение Публию Сульпицию, — неуверенно сказал Фавст Оппий.
— Это так, — подтвердил Азиатик. — Глупцы собираются просить у цезаря того, чего у него сроду не водилось, — милости…
— Сульпиция нам не спасти — слишком мало времени осталось до суда, мы не успеем подготовить еще одно покушение, — с сожалением проговорил Марк Виниций. — Ах, если бы только к Калигуле пропускали с оружием, так нет же — его проклятые рабы обыщут всякого, даже сенатора…
— Значит, Публий Сульпиций погибнет?.. Неужели мы ничем не поможем ему? — воскликнул Павел Аррунций.
— А что ты хотел от нас? — поинтересовался Корнелий Сабин. Губы претора слегка подрагивали. — Нам, пятерым, напасть на дворец? Да нас просто перебьют преторианцы, а Калигуле это будет только на руку — меньше станет у него врагов… Мы не трусы — каждый из нас отдал бы свою жизнь, если бы Танат пообещал прихватить с собой и жизнь Калигулы, но мы и не безумцы, чтобы лезть на рожон. Да, Сульпиций умрет, и мне жаль его, но ведь и мы не бессмертны, чтобы действовать необдуманно… Наши жизни постоянно под угрозой, мы ежечасно рискуем ими, и в этом наше сочувствие, наша жертва Сульпицию. Но разве эта жертва должна быть только искупительной, искупающей наше теперешнее невмешательство в его судьбу?.. Нет, эта жертва должна быть угодна богам и отечеству, эта жертва должна нести с собой смерть тирану…
Павел Аррунций опустил голову.
— Так что давайте думать о гибели Калигулы, а не о том, как принести в жертву себя, — продолжал Корнелий Сабин. — Все вы знаете, что к императору не пропускают вооруженных, а теперь, наверное, будут обыскивать с особой тщательностью. Следовательно, нам нужны сторонники среди тех, кто обыскивает (я имею ввиду рабов императора), и среди тех, кто имеет право входить к императору с оружием (я имею ввиду преторианцев). Кроме того, надо нейтрализовать Каллиста — пока он у дел, наши попытки свалить императора будут обречены… Среди сенаторов нам тоже нужны, если не сообщники, то, по крайней мере, сторонники — если наше следующее покушение удастся, нас не должны в этот же день объявить врагами Отечества…
— Сенаторы ненавидят Калигулу не меньше, чем любой из нас, — сказал Валерий Азиатик, — но страх собственной смерти пригибает их, застилает им глаза и запечатывает рты… Тем не менее я уверен — мои коллеги-сенаторы не настолько трусы, чтобы бояться даже тени тирана; стоит Калигуле пасть, и сенат раздавит его приверженцев… Я считаю, что все, о чем ты говорил сейчас, правильно. Нам следует поискать себе помощников или хотя бы тех, кто своим бездействием сможет помочь нам. Что касается меня, то я переговорю с сенаторами (разумеется, с теми, кто заслуживаег доверие), чтобы при случае хоть кто-то из них поддержал нас…
— Каллиста я возьму на себя, — сказал Марк Виниций. — Я изучу его распорядок дня, я разузнаю те места, где он бывает, я выясню, велика ли его охрана. Когда мы встретимся в следующий раз, я расскажу вам обо всем. Надеюсь, его устранение вы доверите мне.
— А я попробую выведать, кого из императорских рабов можно подкупить, — сказал Фавст Оппий. — Я не пожалею всего своего состояния, лишь бы только погубить тирана…
— Что касается меня, — сказал Павел Аррунций, — то я разузнаю, каково настроение городских когорт, не смогут ли они нам помочь? Трибуны городских которт — Тит Стригул и Марк Франтий — мои давние друзья и, должен сказать, далеко не приверженцы императора.
— Ну а я, — сказал Корнелий Сабин, — я поищу сторонников среди преторианцев — на то я и трибун претория. У меня есть на примете несколько ветеранов, которые еще не продали свое достоинство; я знаю нескольких гвардейцев, которых легко можно будет подкупить. Однако этого недостаточно, в претории нам нужно иметь хотя бы одного сторонника, обладающего не меньшей властью, чем моя. Кассий Херея, мой старый друг, пока упорствует, но я уверен, что в конце концов он примкнет к нам… Теперь же, если вы не против, нам пора расстаться. Пусть каждый займется своим делом, не забывайте только об осторожности — малейший промах, и вы рискуете погубить не только себя, но и остальных… Встретимся через неделю.
Заговорщики стали расходиться по одному. Когда в комнате кроме хозяина остался только Валерий Азиатик, Корнелий Сабин с сомнением проговорил:
— Я все не перестаю думать о том, что кто-то из нас, возможно, ведет скрытую игру… Я имею в виду таинственного спасителя Муция Мезы. Сдается мне, то, что он привел старика к тебе, — не простое совпадение с нашими планами, нет, он прекрасно знал их, он — один из нас… Ну а если этот человек — один из нас, значит, он не полностью наш сторонник, раз он сторонится нас, раз он скрывает свои замыслы от нас. Правда, незнакомец помог нам, но, быть может, это помощь только на первый взгляд?.. Быть может, он помог Мезе оказаться у тебя не для того, чтобы тот спасся, а для того, чтобы потом продать Калигуле и Мезу, и тебя?.. Ведь тогда вас обоих казнят и ваше имущество конфискуют, а доносчиков, как известно, император награждает тем весомее, чем весомее отобранное…
— Но кто же, по-твоему, этот человек? — спросил Валерий Азнатик. — Который же из нас?
— Наверное, тот, у кого меньше всего причин ненавидеть Калигулу…
— В таком случае, это я, — усмехнулся сенатор. — Мне не за что вредить императору: мое имущество цело и мои родственники живы, в то время как Марк Виниций потерял отца и брата, Фавст Оппий — брата, а Павел Аррунций — состояние (если бы мы не помогли Аррунцию, то у него не нашлось бы даже суммы, которой должен обладать сенатор по цензу).
Помолчав, Корнелий Сабин задумчиво сказал:
— Может, все-таки — Павел Аррунций?.. — Ведь он потерял сестерций, а не родственников.
— Аррунция я знаю более двадцати лет. Пять лет назад мы охотились в Нумидии на львов, и если бы однажды он не помог мне, меня бы не было в живых…
— А что ты скажешь об Оппии?.. Правда, его брат казнен Калигулой, но ведь он не очень-то любил своего брата.
— Оппий?.. Да, особой братской любовью он не отличался, но вспомни: Оппий предлагал, чтобы танцовщица с отравленным кинжалом была послана к императору как его подарок, но ты сам предпочел ему Муция Мезу. Ну а что же касается брата Фавста Оппия, то (почем мы знаем?), быть может, именно смерть его от руки Калигулы растормошила братские чувства Фавста и пробудила ненависть Фавста к императору?..
— Даже не знаю, что и думать, — сокрушенно сказал Корнелий Сабин. — Марк Виниций, кажется, вне подозрений…
— Еще бы! В один день потерять и отца, и брата!.. Он чуть не сошел с ума от горя, временами я всерьез боялся за его рассудок. Он ненавидит Калигулу, это уж точно.
— Так как же нам выяснить истину?.. Приставить тайно к ним рабов, чтобы они проследили за ними?
— Великие боги! — вскричал Валерий Азиатик. — Похоже, что в честности друзей тебя не убедит сама Конкордия[49]!.. Ты хочешь установить за ними слежку, но если кто-либо из них заметит ее, значит — прощай, доверие! А если между нами не будет доверия, то о каком сотрудничестве в деле, где приходится рисковать жизнью, можно будет говорить?.. Нет, на это нельзя идти. Да и я все больше убеждаюсь в том, что этот незнакомец — посторонний… Ну а обо мне можешь не беспокоиться: я (насколько это, конечно, возможно) обезопасил и Мезу и себя. Старика нет в моем доме, он находится на одной из загородных вилл моего племянника, так что если ко мне явятся от Калигулы с арестом, молодчикам императора придется еще попотеть, чтобы выйти на Мезу и на вас… Так что пусть наша дружба сохраняется и впредь, на погибель тирану!
— Пожалуй, ты прав, — неуверенно проговорил Корнелий Сабин.
Глава восьмая. Ночью
Не только сенаторы предпочитали для ведения дел своих темное время суток…
В начале третьей стражи Сарт встрепенулся — сквозь сон он явственно услышал скрип открываемой двери.
Египтянин, утомившись за день, лег спать довольно рано; ложем ему служила старая деревянная кровать, которая находилась в небольшой комнатке — жилище служителя зверинца. Дворец соединялся со зверинцем подземным переходом; переход заканчивался сбитой железом дверью; дверь вела в длинный коридор, по обе стороны которого были расположены комнаты. Сарт лежал в первой же из них, что направо от входа, а в остальных были установлены клетки со зверями. Запиралась только входная дверь, ведущая в зверинец, — ключом изнутри, и Сарт хорошо помнил, что, ложась спать, запер ее. Вот она-то и заскрипела…
Послышались чьи-то шаги, и вскоре дверь комнаты египтянина приоткрылась. В дверном проеме появились очертания какого-то человека.
Сарт осторожно нащупал длинный нож, с которым он никогда не расставался (во всяком случае, в тех помещениях дворца, куда пускали без обыска).
— Не вздумай только пырнуть меня, — раздался знакомый египтянину голос, и комната осветилась — незнакомец скинул покрывало, наброшенное на фонарь, который он держал в своей руке.
Сарт успокоился — это был Каллист, чьего прихода он ожидал, но, не дождавшись, уснул, сморенный усталостью. Грек, разумеется, имел ключи от всех дворцовых замков.
— Я немного запоздал — слишком уж поднакопилось дел. Но я вообще-то знаю, что ты выполнил мое поручение, — Меза не достался преторианцам. Арисанзор сам рассказал мне, чуть не плача, что добыча ускользнула от него. К счастью для евнуха, император сегодня не потребовал от него отчет (Калигулу усыпили винные пары, и с полудня он храпит, упившись), но уж завтра ему придется-таки ответить, как же это он упустил Мезу… Однако кое-что Арисанзор не мог знать, и вот я сейчас хочу услышать от тебя — благополучно ли ты доставил Мезу к Азиатику, не умер ли почтенный старец по пути от страха?
— Я выполнил твое поручение в точности, — ответил Сарт. — Сенатор сейчас у Азиатика — я проводил его до самых ворот. Поводырь и в самом деле был нужен старику: Меза дрожал, то и дело спотыкался, и я уж не знаю, добрался ли бы он до Азиатика без моей помощи.
— Ну что ж, такого молодца, как ты, не худо и поощрить.
Каллист бросил на кровать египтянина тяжелый мешок.
— А, сестерции… — протянул Сарт. — Сестерции всегда пригодятся. Но не забывай: я помогаю тебе не ради денег — мне нужна жизнь Калигулы; сестерциями не искупить ни мои тогдашние мучения, ни мой теперешний риск. А сейчас скажи-ка, почему ты не дал танцовщице прикончить цезаря?
Каллист усмехнулся.
— Вот как быстро разносятся слухи… Да, я и в самом деле остановил ее, но не потому, что не желал смерти Калигуле, а потому, что если бы эту Эринию не остановил я, то ее остановил бы Арисанзор. Я внимательно смотрел на его лицо, и только когда увидел, как оно исказилось (Арисанзор заметил в руке танцовщицы нож и собирался крикнуть) — только тогда я вмешался. Раз эту поддельную негритянку разоблачили, то она и ее замысел все равно были обречены (она находилась слишком далеко от Калигулы, чтобы успеть поразить его), мне же было нужно сохранить свое влияние на Калигулу, а для этого я должен был предстать перед цезарем более надежным, более преданным слугой, нежели Арисанзор. Именно поэтому я не стал ждать, пока евнух выдаст танцовщицу, — я сам выдал ее, раз уж она сама выдала себя… Кстати, должен сказать тебе: Арисанзор вообще слишком много замечает — он узнал тебя, и теперь мне придется что-нибудь придумать, чтобы обезвредить его.
— Но почему ты не сделал так, чтобы Арисанзора не было в комнате, когда привели танцовщицу? Ты все знал о заговоре, и ты мог бы это устроить — выслать его или вызвать под каким-нибудь предлогом…
— Увы, — вздохнул Каллист, — мои возможности сильно преувеличивают: я не обладаю такой уж большой властью над Цезарем, да и предвидеть всего не могу… — поймав недоверчивый взгляд египтянина, грек, очевидно, вспомнил, что его приятель прошел хорошую школу притворства, поэтому уже другим тоном продолжал: — Да ты, дружок, я вижу, не веришь мне… И правильно делаешь. Конечно, дело тут не только в том, что Арисанзор мог опередить меня (хотя все, о чем рассказал я тебе, — правда, клянусь Юпитером), но также в том, что если бы Калигула сегодня был убит, то старый Каллист не дожил бы до завтра. Сенаторы убили бы меня, ведь они ненавидят меня не меньше, чем цезаря, они считают меня не только исполнителем, но и зачинщиком всех его затей. Что же касается меня, то я до сегодняшнего дня не сделал еще ничего, что можно было бы предъявить им (если такая необходимость появится) как благодеяние (как известно, благодеянием они считают то, что им нá руку, а что им не по вкусу, то они называют предательством, мошенничеством, злодейством). Вот поэтому я сделал все, чтобы предотвратить это преждевременное покушение, чтобы не допустить танцовщицу к императору — я не желал танцовщице-римлянке смерти! — однако это мне не удалось, а тут еще Арисанзор… Словом, пришлось действовать так, как случилось. Мне удалось спасти Мезу, но не Юлию — тут уж я был бессилен что-либо предпринять…
— Что же ты намерен делать дальше?
— Конечно, организовать такое покушение на Калигулу, которое бы удалось… Причем мне придется опираться на собственные силы (и, разумеется, на твою любовную помощь); искать поддержки у сенаторов-заговорщиков сейчас не имеет смысла — они не поверят мне. Другое дело, если Калигула будет убит: тогда я буду спасителем Рима, это будет победой не только над Калигулой, но и над предубеждением, с которым относятся ко мне сенаторы… — грек на мгновение замолчал, запнувшись, но тут же продолжил: — Впрочем, моя рука не слишком тверда, чтобы ею можно было нанести надежный удар, так что, пожалуй, мне все же понадобятся помощники, и не исключено, что ими как раз будут сенаторы. Только не те сенаторы, которые слепо ненавидят и Калигулу, и меня, а те, которые боятся и Калигулу, и меня (у них, слишком трусливых, чтобы выдать меня, достанет храбрости, чтобы напасть на Калигулу при моей поддержке). Так что‚ дружище Сарт, не переживай — скоро твои мечтания осуществятся. Будь ко всему готов — ты мне можешь всегда понадобиться. А теперь прощай.
— Прощай, — сказал Сарт.
Каллист вышел, а египтянин подумал: «А все-таки Каллист ведет себя очень странно… Он собирается плести паутину заговора, вовлекать в него множество людей, тогда как проще было бы убить Калигулу ему самому — ведь его не обыскивают рабы, он запросто может пронести в покои императора оружие (ну а ссылка на немощные руки, дрожащие то ли от слабости, то ли от страха перед убийством, попросту смешна). Конечно, хитрюга Каллист очень осторожен: по какой-нибудь нелепой случайности удар может миновать цезаря, и тогда покушавшемуся на его жизнь не позавидуешь — преторианцы прикончат всякого, стоит лишь Калигуле погреметь сестерциями… Если в этой скользкости грека — только страх перед возможным провалом, то это еще полбеды, но ведь все может, оказаться намного хуже: а что если и спасение Мезы, и покушение на Калигулу (при котором император будет „чудесным образом“ спасен) — все это нужно Каллисту только для того, чтобы втереться в доверие к действительным врагам тирана, войти в их среду, а затем всем скопом уничтожить их?.. (Сарт представил себе торжество Калигулы, а затем — победу сената. И то, и другое казалось неустойчивым, зыбким, неопределенным.) Нет, Каллист не настолько прост, чтобы уже сейчас отдать предпочтение или цезарю, или сенату. Он, наверное, собирается сделать так, чтобы и Калигула, и сенат считали его своим сторонником, тогда как он до самого последнего момента будет колебаться, выжидать, присматриваться, кто же из ник окажется безусловно сильнее — к тому он и примкнет…»
Глава девятая. Евнух
Арисанзор в волнении расхаживал по вавилонскому ковру своей опочивальни. Тускло горели серебряные светильники, заправленные оливковым маслом, разгоняя жирную темноту. Арисанзор метался, прикидывая и соображая.
Что же ему делать, как спастись от гнева императора?.. Калигула наверняка взбесится, узнав, что Меза где-то развратничает (слухи о старческих забавах сенатора дошли и до дворца), а не сидит в тюрьме. А кто виноват в этом? Конечно же он, Арисанзор! Ведь Арисанзор сам вызвался заарканить Мезу, а вместо этого упустил его!.. Так как же теперь ему, Арисанзору, выпутаться? Наверное, для начала (то есть до слезливого бормотания, низких поклонов да дурацкого вранья — неизменных атрибутов личной встречи) надо было бы как-то успокоить цезаря, умерить его горячность, умаять его, ну а для этого есть известное средство…
Арисанзор решил воспользоваться помощью любимой наложницы Калигулы, фракийки Полидоры — именно ей предстояло (по замыслу евнуха) до наступления дня как следует умаять императора, чтобы он сдобрился и помягчал, излив свою злобу в ее лоно. Арисанзор знал, что альков Калигулы в эту ночь был пуст (Цезония, его жена, гостила у своей родственницы в Остии, а заявок на наложниц от императора не поступало), поэтому, лишь забрезжил рассвет, Арисанзор поспешил к Полидоре, чтобы послать ее к императору (все знают, что Венера дружит с Авророй, — утренние часы нельзя было упускать).
Идти Арисанзору пришлось недолго: комнаты рабынь-наложниц находились поблизости от его спальни. Арисанзор подошел к двери одной из них, светя себе фонарем, открыл ее и вошел внутрь.
Посредине комнаты стояло низкое ложе с витыми ножками. На нем, утопая в пурпурных подушках, лежала полная женщина лет тридцати — это и была Полидора. Рядом с ложем стоял одноногий столик из цитруса, по которому были в беспорядке разбросаны многочисленные баночки с натираниями; над столиком висело бронзовое зеркало в серебряной оправе. Два больших ларца из кедра, стол и несколько кресел дополняли обстановку комнаты.
Фракийка Полидора была одной из трех рабынь, которых когда-то Арисанзор привез в подарок императору. Он купил ее у мельника; прежний хозяин, старец с высохшей плотью, изнурял ее работой, поэтому неудивительно, что Полидора осталась довольна, сделавшись наложницей, — это занятие пришлось ей куда как более по вкусу.
Арисанзор, после того, как его сделали евнухом, стал очень строг к рабыням. Его злило то, что они продолжают как ни в чем не бывало получать удовольствие, которого он лишен через них.
Евнух подошел к ложу и сильно ущипнул мягкую округлость наложницы, правда, не настолько сильно, чтобы мог образоваться синяк.
— Вставай, лентяйка! Ишь, развалила свое мясо! Вставай, говорю тебе!
Рабыня зевнула, изогнулась и развела ноги — лицо евнуха скривилось.
— Вставай, а не то, клянусь богами, ты у меня отведаешь плетей!
Полидора приоткрыла глаза.
— Ну чего тебе надо, Арисанзор?.. Вечно ты не даешь поспать…
— Ты что, забыла, для чего я привез тебя сюда? Одевайся, и марш к цезарю! Божественный сильно устал за вчерашний день, надо бы его поразвлечь. Да смотри, если не хочешь опять крутить жернова (а это я тебе могу устроить), то изволь хорошенько покрутить своею…
Арисанзор похлопал рабыню по крутому бедру.
— А что, Калигула прислал за мной? — спросила Полидора, вставая.
— Я достаточно верный слуга божественного, чтобы выполнять все, что угодно господину, не дожидаясь его приказаний, предугадывая его желания. Ты имеешь право войти в покои императора и должна сейчас же воспользоваться им — императора слишком взволновали проклятые сенаторы, ты должна успокоить его. Ну а, кроме того, поскольку ты так же глупа, как и похотлива, то я дам тебе хороший совет: если ты не хочешь, чтобы тебя однажды вышвырнули из дворца в лупанарий, то должна сама стремиться, чтобы божественный постоянно помнил о тебе. Ты не должна ждать, когда тебя позовут, а должна сама зазывать в месиво своих прелестей, как торговец-мясник, желающий привлечь внимание к своему товару, зазывает в свою лавку.
Пока Полидора натягивала на себя тунику и закутывалась в черного шелка паллу, Арисанзор не переставал давать советы, которые были столь же полезны, сколь и язвительны. Наконец Полидора оделась.
— Ну, я пошла…
Она вышла из своей спальни и засеменила, подрагивая телесами, к лестнице, ведущей в покои императора, а Арисанзор вернулся в свою комнату. «Ну, эта-то дуреха сделает свое бабье дело, подумал он. — Но будет ли того достаточно, чтобы Калигула, успокоившись, простил меня?.. Быть может — да, а быть может нет. Так не попросить ли мне еще и заступничество у Каллиста? (Арисанзор с ненавистью вспомнил о той радости, с которой встретил Каллист его известие о том, что Мезе удалось скрыться.) Нет, Каллист не поможет мне, скорее он погубит меня. А почему, собственно, меня?.. Может, это я погублю его?.. Сарт-то все еще во дворце. Я упустил Мезу, но зато не прошел мимо так называемого Сарта — я узнал его, этого вольноотпущенника Макрона, который должен был бы быть казнен вместе со своим патроном. Каллист обрадовался моей неудаче — так пусть же он сам попотеет, объясняя, как же египтянин не только выжил, но и оказался здесь, во дворце. Правда, грек что-то болтал насчет того, что, мол, хочет через Сарта выйти на заговорщиков-сенаторов, — ну так пусть он повторит все это перед императором! Калигула примется выяснять, что да как (врет Каллист или нет)‚ и это отвлечет внимание от моей персоны…»
Так думал Арисанзор, под конец решивший сразу же, как только наступит утро, идти к Калигуле — ему надо было повидать императора раньше, чем тот увидится с Каллистом (о том, что Меза спасся, евнуху было необходимо доложить самому).
* * *
Полидора подошла к двери императорской спальни (преторианцы, следуя приказу императора, везде пропускали ее) и поскреблась в дверь.
— Кто там еще? — раздался хриплый, испитой голос Калигулы.
— Это я, твоя раба…
— А, Полидора…
Калигула, едва одетый, распахнул дверь, обхватил рабыню и, не говоря более ни слова, потащил ее на ложе.
Полидоре стало противно. Она любила и любовь, и свою работу наложницы, но от Калигулы так отвратительно воняло перегаром, блевотиной, к тому же он радостно икал. Впрочем, Полидора была не так глупа, чтобы попытаться вырваться, ей хотелось жить, и жить во дворце, и жить долго, поэтому она только сладостно постанывала, сдерживая себя, чтобы не застонать.
Калигула повалил Полидору на ложе и стал катать ее. Рабыне показалось, что кто-то вымазывает ее в помоях, льет ей помои в рот… А меж тем руки и губы Полидоры — руки и губы наложницы делали свое, дело: этот мерзкий сластолюбец был императором, и он должен был остаться доволен…
* * *
Рассвело. Арисанзор выпил чарку вина, чтобы взбодриться, и поспешил к Калигуле — ему нужно было войти к императору сразу после того, как тот кончит с Полидорой, и, разумеется, до Каллиста.
Кое-где встречающиеся преторианцы зевали. Дворец просыпался; Арисанзору то и дело попадались то низко кланявшиеся ему рабы, то приветствовавшие его кивком головы императорские вольноотпущенники.
Чтобы сократить себе дорогу, евнух пошел через внутренний дворик.
— А, это ты, Арисанзор… — вдруг послышался чей-то голос и кто-то больно сжал его в объятиях.
Арисанзор‚ опешив от такой бесцеремонности, оглянулся. Перед ним стоял Ульпинол, один из вольноотпущенников Калигулы, слуга Каллиста.
— Пойдем, выпьем с тобой по чарочке: сегодня исполняется год, как божественный даровал мне свободу, — запинаясь, пробормотал Ульпинол, видно, уже успевший угоститься, и потащил евнуха в сторону, противоположную той, куда Арисанзор так спешил.
— Я тороплюсь к императору, оставь меня…
— Нет, сначала выпей…
Арисанзору показалось, что Ульпинол более делает вид, что пьян, нежели пьян на самом деле, и это ему не понравилось.
— Отпусти меня…
Ульпинол, что-то бормоча, не слушая Арисанзора, все тянул его куда-то в глубину сада, разбитого во внутреннем дворике. Евнух не поддавался, Ульпинол наращивал усилия, и в какое-то мгновение Арисанзор почувствовал, что вот-вот упадет, — вольноотпущенник императора был куда как здоровее его. Тогда евнух выхватил свой кинжал — Ульпинол тут же отпрянул в сторону с ловкостью, не подобающей пьяному, и страхом, значительно превышающим тот, который мог бы возникнуть в подобной ситуации у лица, не знающего ядовитого секрета кинжального клинка.
«Не иначе, как этот раб знает, что мой кинжал отравлен: наверное, Каллист рассказал ему об этом, — подумал Арисанзор, пожалевший о своей вчерашней болтливости. Во время вчерашнего свидания грек как бы мимоходом поинтересовался, воспользовался ли он, Арисанзор, его советом — намазать ядом лезвие собственного кинжала, и он, глупец, ответил утвердительно. — Ну а если раб знает секрет моего клинка, то, стало быть, его прислал Каллист, и не спроста, а чтобы задержать, а может, и убить меня».
Арисанзор несколько раз взмахнул своим кинжалом и, часто оглядываясь, быстрым шагом пошел к дверце в стене, через которую можно было попасть в покои императора. Ульпинол стоял, не двигаясь, и смотрел ему вслед.
* * *
Полидора еле дотерпела до конца экзекуции, которой ее подверг император. Когда Калигула отвалился от нее, она сразу же покинула его, радуясь выполненной работе, тому, что смогла все перетерпеть. Правда, все тело рабыни было покрыто едкой пачкучестью, но зато она по-прежнему оставалась любимой наложницей цезаря, она по-прежнему оставалась во дворце, ну а пачкучесть легко смыть.
Выходя из спальни, рабыня низко склонилась — она заметила могущественного грека. Каллист стоял у двери, терпеливо ожидая, когда же ему можно будет войти (преторианцы сказали Каллисту о Полидоре). Как только рабыня удалилась, он сразу же проскользнул в императорскую опочивальню.
Калигула в прострации валялся на своем ложе.
— А, это ты, Каллист… А что там Меза?
Грек немного приободрился — хорошо еще, что императору не надо было напоминать о вчерашнем.
— Государь, — проговорил Каллист, — Арисанзору не удалось задержать Мезу — заговорщик на свободе.
Калигула сел и наморщил лоб.
— На свободе?.. Что это значит — на свободе? Значит, Меза не в тюрьме? Он бежал, и вы его не сумели поймать… Отвечай же (тут император повысил голос), посланы ли ищейки по его следу? Обысканы ли дома его родственников и его друзей? Описано ли его имущество?
— Рабы ищут Мезу по всему городу, ну а для того, чтобы послать преторианцев обыскивать дома его друзей-сенаторов и конфисковать его имущество, мне нужно твое, о цезарь, разрешение. Именно поэтому я и осмелился потревожить тебя так рано.
— Ну так бери это самое мое разрешение и проваливай, — грубо сказал император. — А взамен принеси мне голову Муция Мезы, раз уж вы не можете доставить его целиком.
Каллист заторопился.
— Приказ твой, государь, будет выполнен, клянусь Юпитером! Я сейчас же пошлю за преторианцами. Но перед тем, как уйти, я хочу сказать тебе кое-что насчет Арисанзора. Вспомни, божественный: танцовщице удалось пронести нож, как будто Арисанзор ее не обыскивал — а будь он преданным слугой, то непременно обыскал бы ее; Арисанзор стоял ближе к ней, чем я, когда она кривлялась, но не заметил ее оружие; Арисанзор сам вызвался доставить Мезу и вот Мезы нет. Так верен ли тебе, божественный, Арисанзор? А может, он все еще зол на тебя с тех самых пор, как ты избавил его от мужских забот? А может, он сам в числе заговорщиков?
Какая-то тень пробежала по лицу Калигулы, прежде чем он хриплым голосом рассмеялся.
— Арисанзор — заговорщик?.. Евнух-заговорщик?.. Хо-хо!.. Да он слишком занят своими рабынями, чтобы заниматься заговорами, сенаторы же слишком кичливы, чтобы принять его в свою компанию. На этот раз ты ошибаешься, клянусь Юпитером!
— Мне бы хотелось ошибиться, но все говорит против него… (Каллист сочувственно покачал головой.) Мне донесли, что Арисанзор недавно покупал яд в лавке одного александрийского купца, верного твоего, божественный, слуги. Быть может, это тот самый яд, которым смазан нож танцовщицы?.. Быть может, этим ядом натерт и клинок кинжала Арисанзора?
Калигула сжал губы. Немного помедлив, он дернул за шнур, который соединялся с колокольчиком в соседней комнате. Тут же на вызов императора явились два чернокожих раба-великана.
— Курцин, Фрок! Как только сюда войдет Арисанзор, я подам вам знак, и вы должны будете так сжать его, чтобы он не мог шевелиться.
— Будет исполнено, господин, — сказал один из рабов. — Арисанзор уже пришел, он ожидает твоего разрешения войти. Вели позвать его.
— Зови!
Раб приоткрыл дверь и поманил евнуха, которого лишь на немного опередил Каллист.
— Привет тебе, о Цезарь! Привет и тебе, Каллист, — сказал Арисанзор, войдя. Голос евнуха был спокойным, но мокрый лоб и сторожкие глаза выдавали его волнение. — Увы, боги не благоприятствовали мне, несчастному, — Мезе удалось скрыться…
В этот момент Калигула кивнул рабам, и они скрутили евнуха. Арисанзор не сопротивлялся — он был слишком труслив и достаточно благоразумен (сопротивление только усилило бы подозрения да и вряд ли было бы успешным). Однако то, что произошло дальше, не учел благоразумный Арисанзор: Каллист быстро подошел к нему, выхватил его кинжал и отравленным острием провел длинную царапину по его шее. Из ранки выступила маленькая бисеринка крови — ранка была пустяковой…
Арисанзор опустил голову и застонал. Он не видел свою рану, но чувствовал, как начинает умирать его плоть, как немота расползается по телу… Он чувствовал, что умирает, он знал, что ему осталось жить лишь несколько мгновений (как танцовщице, которая убила себя; как управляющему Мезы, которого убил он сам), и это убивало его. Теперь ему не было никакого дела ни до Калигулы, ни до Каллиста — ни до злобы одного, ни до коварного торжества другого; они просто не существовали для него. Все существо Арисанзора заполняло последнее лихорадочное ощущение жизни, и этим ощущением был страх… Но вот какая-то мутная пелена стала обволакивать сознание Арисанзора, и страх смерти растворился в ней. Этот страх, оказывается, всего лишь туман, а не иссушающее ее душу пламя. Этот страх сам боится смерти, и первое, что умирает с умиранием, так это этот самый страх. Спокойствие снизошло на Арисанзора, ему нечего и некого уже было бояться, и смерть приняла его в свое лоно…
Калигула увидел только, что стоило Каллисту нанести роковую царапину, как евнух то ли застонал, то ли захрипел; затем подвернул ноги так, что рабам пришлось на весу удерживать его; затем по-собачьи вывалил язык и закатил глаза…
— Яд сделал свое дело — он мертв, — глухо проговорил Каллист.
Все страхи Калигулы враз воскресли, а император, как известно, имел обыкновение топить свои неприятные ощущения в ярости.
— Арисанзор тоже оказался предателем… — запинаясь, проговорил Калигула. — Что же мне делать?.. Может, провести децимацию в сенате, этом гнезде заговорщиков?
Децимацией называлась казнь каждого десятого воина за предательское нарушение всем войском своих обязанностей перед государством (обычно — за отступление), применялась она крайне редко.
— Но, государь, при этом могут пострадать твои сторонники, тогда как твои противники волею случая могут остаться на свободе, — возразил Каллист. — Было бы разумнее казнить тех, кто признан замешанным в измене, причем казнить всех изменщиков, без замены казни ссылкой или тюрьмой.
— Ты, кажется, осмеливаешься поучать меня? — в глазах императора было загорелся злобный огонек, но тут же погас. — Впрочем, сегодня ты заработал это право, только смотри не вздумай злоупотреблять им… Ну а теперь скажи-ка мне, Каллист, не закрыть ли мне совсем свой дворец для сенаторов? А может, следует сенаторов вытолкать из Рима, перенести курию… хотя бы в Остию?
— Сенаторы в большинстве своем, конечно же, подлецы и трусы, — сказал Каллист. — Но найдется еще немало глупцов, в том числе и среди воинов, которые думают, что сенат — хребет государства, тогда как хребет государства не сенат, но ты, божественный… Раз ты, цезарь, приказываешь мне советовать тебе, то я бы посоветовал тебе немного подождать — скоро все убедятся в никчемности сената, и вот тогда можно будет расправиться с сенаторами!
Ну что же, может, ты и прав, — проговорил Калигула, начиная успокаиваться. — Пусть сенаторы пока поподличают! Завтра я даже готов принять их делегацию — самых глупых из них, тех, которые придут просить за Публия Сульпиция. Я покажу им, что значат они для Рима и что означаю я!.. А теперь оставь меня, я хочу отдохнуть (император зевнул). Ну а вы… (Калигула сонливо посмотрел на рабов, которые еще находились в комнате.) Принесите мне вина да уберите эту падаль…
Калигула показал на валяющегося на полу скрюченного евнуха.
Глава десятая. Аудиенция
Поздним вечером, накануне того дня, на который была назначена встреча Калигулы с сенаторами, из Остии вернулась Цезония.
Быстро прошла утомительная ночь. Утро застало божественных супругов за легким завтраком, после завтрака император вздумал поразвлечься — прямо в опочивальню, как это уже бывало не раз, был приглашен любимец Калигулы, актер Мнестер, накануне хваставший своей новой пантомимой.
Был конец ноября. Погода стояла довольно прохладная и пасмурная, поэтому в громадном камине горел огонь, бросая отблески пламени на посеребренные барельефы, которые украшали стены комнаты, да на блестящий пол из каррарского мрамора. Император и Цезония, его четвертая жена, возлежали на ложе, покрытом шкурами леопардов.
Цезония Милония была женщиной пышной, но настолько, что вряд ли могла считаться красавицей, — ее формы расплывались, лишая фигуру привлекательной упругости, будто какое-то вот-вот готовое сбежать тесто. Она была слишком ленивой для чувств, будь то любовь или ненависть, зависть или жалость, признательность или мстительность. Калигула любил ее за то, что, равнодушная к его безумствам, она всегда была готова к его любовным утехам. К подданным своего взбалмошного супруга Цезония не испытывала, подобно ему, презрения, однако не проявляла и ни малейшего уважения, нередко позволяя себе невинные шалости. Наблюдая за кривляньями Мнестера, она ела крупные вишни, лежавшие перед ней на большом серебряном блюде, и, выплевывая косточки, пыталась попасть ими в лысину прославленного мима.
Знаменитый актер представлял суд Париса. По греческой легенде, сын троянского царя, Парис, был назначен отцом богов Зевсом судьей в споре трех богинь: Афины, Артемиды и Афродиты, которые никак не могли решить, кто же из них прекраснее. Мнестер своими телодвижениями изображал поочередно то богинь, каждая из которых превозносила свои достоинства, то раздумывающего и колеблющегося Париса. Победу одержала Афродита, пообещавшая ему в жены прекрасную Елену. Радость Париса, показанная мимом, выражалась в глупо растянутых, будто улыбающихся губах, да во вздыбившейся ниже пояса тунике. Августейшие супруги весело смеялись.
В этот момент вошел раб, доложивший, что прибыли сенаторы, которые добиваются немедленной аудиенции.
Калигула нахмурился. Опять эти наглецы хотят ему навредить — помешать его отдыху! Они являются ни свет ни заря, когда им вздумается, вместо того, чтобы смирно ждать, когда он прикажет им явиться, да еще и (гляди-ка!) осмеливаются требовать приема! Эти глупцы воображают, что они чего-то еще значат, что они на что-то еще способны, кроме как слащаво льстить, ползая перед ним на коленях, да злобно шипеть у него за спиной. Ну ничего, он-то посбивает сейчас с них спесь!
Получив милостивое разрешение Калигулы, вошли сенаторы, которых было не менее сотни.
Впереди всех шел Бетилен Басс, видный сенатор, старательно пытающийся всем своим видом изобразить, какое для него счастье лицезреть развалившегося на ложе императора.
— Привет тебе, о божественный! Привет тебе, трижды консул! Привет тебе, государь! — как будто радостно прокричал он и под приветственные возгласы сенаторов поцеловал руку Калигулы, которую император брезгливо протянул ему.
Затем Бетилен Басс продолжал:
— Мы молим тебя, цезарь, помиловать Публия Сульпиция, старейшего из нас. Подлый Тит Навий оклеветал его! Вспомни, государь: Публий Сульпиций выделил десять миллионов сестерциев на твой победоносный поход в Германию, Публий Сульпиций пожертвовал два таланта золота на украшение твоего храма и храма Друзиллы[50]. Так разве мог он хоть единым словом оскорбить тебя, своего императора, он, который так любит тебя?.. Пощади его, смилуйся!
Сенаторы разразились криками отчаяния и бросились к ногами Калигулы.
Дело заключалось в следующем: Публий Сульпиций, сенатор и богач, обвинялся в том, что он у себя на пиру будто бы сказал, раздосадованный постоянными принуждениями к всевозможным подаркам императору и пожертвованиям его храму, что он, наверное, велит растопить свое золото и может, тогда Калигула, нахлебавшись, наконец-то набьет свою ненасытную утробу. Эта история была придумана и рассказана претору Гнею Фабию всадником Титом Навием, которого Сульпиций имел неосторожность пригласить к себе и который давно выискивал возможность выслужиться перед Калигулой, а заодно и разбогатеть — ведь император расплачивался с доносчиками из конфискованных сумм. Все знали, что Публий Сульпиций слишком труслив, чтобы когда-то упомянуть императора иначе, нежели прославляя его и восхваляя, однако все знали также и о богатстве сенатора, и о жадности Калигулы.
Претор Гней Фабий, который всегда старался угодить императору, сразу же ухватился за это дело. Он тотчас же приказал отвести обвиняемого в Мамертинскую тюрьму, где сенатор и находился с того самого времени в ожидании суда.
Среди сенаторов у Публия Сульпиция было немало родственников и друзей; и тех, и других он не раз выручал деньгами. Многие искренне сочувствовали ему: одни помнили его благодеяния, другие надеялись на них, третьи жалели его, жалея в нем себя. И вот теперь они слезно просили императора помиловать его, однако крики их, вначале громкие, постепенно переходили в какое-то невнятное бормотание по мере того, как на их глазах Калигула все больше бледнел, что было верным признаком его гнева.
— Итак, вы хотите, чтобы я простил того, кто насмехался надо мной и кто ненавидит меня! — вскочив, крикнул Калигула, весь дрожа от ярости. — Ну уж нет, я не собираюсь, подобно своему прадеду, божественному Юлию Цезарю, направо и налево миловать врагов, чтобы потом быть ими же заколотым!.. Клянусь Юпитером, я знаю, почему вы защищаете его! Вы сами ненавидите меня! Вы сами с нетерпением ожидаете моей смерти! Чем же тогда Публий Сульпиций хуже вас? Чем же тогда вы его лучше?
Страх, с которым сенаторы встретили слова императора, перерос в ужас, когда он закончил. Калигула мог, чего доброго, расправиться с ними со всеми, а затем, используя право цензора, пополнить сенат, кем ему вздумается. Страх за себя заставил позабыть сенаторов о жалости к злосчастному Публию Сульпицию. Спасая другого, можно, пожалуй, и самому погибнуть, а ведь жизнь у каждого одна. В конце концов, этот богач сам виноват — ему не следовало дразнить императора прекрасными конями, громадными дворцами, роскошными виллами, а пуще того — щедростью да гостеприимством, бросая тень на Калигулу. Многие тут же подумали, что старик, впрочем, был не так уж и добр, как, о нем болтают, — иной раз он давал меньше, чем у него просили.
Стремясь избежать участи злосчастного Публия Сульпиция, сенаторы принялись громко винить себя в собственной глупости и недальновидности, прославляя ум и проницательность Калигулы. Как только они могли позабыть о божественном Юлии, о его подлом убийстве?.. Соря деньгами, этот толстосум, Публий Сульпиций, просто пускал им пыль в глаза, стремясь усыпить их бдительность показной щедростью и притворной мягкостью, чтобы, улучив момент, напасть (да-да, напасть!) на императора и убить его… Конечно, цезарь как всегда прав, а как он прозорлив, а как он велик…
Они так здорово вопили, что Цезонии это показалось забавным, и она, выплевывая косточки вишен, стала стараться попасть в орущие рты. Шум еще больше увеличился, когда Мнестер, опустившись рядом с сенаторами на колени и поставив перед собой снятое со стола блюдо, принялся отбивать шутовские поклоны, громко стукая в него лбом. Его поза изображала истовое раболепие сенаторов, а звук, получающийся при этом, символизировал обширные пустоты в содержимом их величественных голов.
Шутка мима отвлекла Калигулу от его божественного гнева, превратив злобу к сенаторам в отвращение. Поэтому на этот раз император ограничился лишь тем, что принялся пинать их податливые тела ногами, крича:
— Подлые псы! Вы, ползая на брюхе, только и выжидаете, как бы цапнуть руку, которую вы лижите! Убирайтесь вон! Все вон!
Когда сенаторы, кланяясь и рыдая, наконец покинули «гостеприимные» покои, несколько ужимок Мнестера развеселили императора, и через некоторое время супруги по-прежнему смеялись, как будто позабыв о происшедшем.
Однако Калигула, забывшись, ничего не забыл. Он ожидал услышать просьбу, но Бетилен Басс, говоривший от имени сенаторов, скорее требовал, нежели просил, скорее обвинял его, императора, в неблагодарности, нежели просил его, императора, о милости.
Впервые за три года его правления не зазнавшийся одиночка, но без малого треть сената осмелилась возразить ему, правда, спрятав это возражение в обертку верноподданнической просьбы. Калигула, сам в свое время немало попресмыкавшийся перед Тиберием, слишком хорошо знал цену слезам и мольбам, чтобы в них поверить. Они, видно, считают его дурачком, раз думают, что за их приторной лестью и показной преданностью он не разглядит их презрение к нему и их неверности.
Вечером этого же дня, сразу после ужина, когда Цезония уже удалилась в опочивальню, к императору пожаловал Каллист.
— А, Каллист… Ну что, придумал, как мне вразумить этих лжецов-сенаторов, этих прихвостней Сеяна, которые только и знают, что врут, будто любят меня? — спросил, покачиваясь, Калигула своего фаворита (за день цезарь успел опорожнить изрядное количество кубков).
— Кое-что я могу предложить тебе, божественный… — негромко ответил Каллист вкрадчивым голосом. — Двое из негодных сенаторов, дерзнувших сегодня возражать тебе, — Бетилен Басс и Аниций Цериал — были у Публия Сульпиция на том самом пиру, когда он осмелился оскорбить тебя. Этого чревоугодника скоро будут судить — так пусть же они, так распинавшиеся в любви к тебе, на деле докажут ее, выступив свидетелями в суде. А когда Публий Сульпиций с их помощью опустится в Орк, у них, небось, поубавится охота и льстить, и злословить, да и другие прикусят язык!
Калигуле понравилась задумка грека, и он приказал хитрецу обрадовать ничего не подозревающих сенаторов представляемой им возможностью доказать искренность своих чувств к нему. (А также Каллист должен был проследить, достаточно ли велика будет их радость.)
* * *
В тот же вечер Каллист вызвал Сарта и заперся с ним в своем кабинете, поставив у двери глухонемого ассирийца, верного своего слугу, чтобы помочь какому-нибудь любопытному рабу или вольноотпущеннику избежать соблазна подслушать разговор двух старых приятелей.
— Ну вот, теперь императору, который так хочет быть богом, останется недолго ожидать приобщения к сонму бессмертных, — проговорил Каллист, убедившись, что верный раб занял свое место и дверь надежно заперта. — Сенаторы Бетилен Басс и Аниций Цериал помогут ему в этом. Бетилен Басс давненько беспокоится, как бы божественный Калигула не задержался больно долго на нашей презренной, недостойной его величия земле; да и Аниций Цериал вряд ли захочет его насильно удерживать. В этой истории с Публием Сульпицием, которую ты, разумеется, не раз уже слышал, император приказал им сыграть немалую роль: они должны будут, выступив на суде, подтвердить, что старый сенатор действительно был неуважителен к императору. Затем как верные слуги они обязаны будут доложить Калигуле о выполнении его поручения — я постараюсь, чтобы цезарь захотел лично услышать от них о том, какими преданными ему они оказались. Наше же дело — направить их ленивые руки туда, куда они стремятся в своих мечтаниях. Ты должен будешь намекнуть достойным сенаторам, что неплохо было бы им воспользоваться встречей с Юпитером Латинским (так в последнее время все чаще изволит именовать себя наш цезарь), чтобы помочь ему отправиться на свой Олимп. Ну а я постараюсь, чтобы у них при этом не возникло никаких досадных препятствий. Думаю, что путешествие в суд даст нашим уважаемым сенаторам достаточный заряд бодрости, чтобы справиться с этим делом.
— Но почему бы мне самому не помочь императору стать богом? — спросил Сарт коварного грека. — У тебя слишком слабые руки (так, по крайней мере, ты сам утверждал), сенаторы могут оказаться слишком трусливыми, чтобы пойти на такое, — так не лучше ли будет, если я сам попытаюсь вознести императора на небо?
— Увы, я не могу быть уверен в успехе задуманного наверняка, а поэтому должен предусмотреть возможность неудачи, в случае которой лучше уж пусть погибнут эти гордецы-сенаторы, чем такой преданный друг, как ты.
Египтянин понял, что Каллист попросту не хотел рисковать собой. Ведь если бы покушение на императора совершил он, Сарт, то в случае неудачи подозрение в соучастии неминуемо пало бы на грека (слишком многие знали, что Каллист покровительствовал ему).
Оставив свои мысли при себе, Сарт на словах поблагодарил грека за заботу и добавил, что полностью полагается на его немалый в таких делах опыт и готов выполнить все его указания.
— Таким образом, — продолжал лукавый грек, — у нас остается только одно затруднение: надо, чтобы у дверей, когда император будет принимать сенаторов, стоял преданный нам воин, который не только бы не воспрепятствовал этим достойным исполнителям воли императора выполнить его давнишнее желание, но и сдержал бы тех, кто бы захотел помешать им. У меня есть на примете несколько испытанных людишек, но боюсь, как бы звон кандалов не показался им громче, чем звон моих сестерциев.
Немного подумав, Сарт сказал:
— У меня есть друг-преторианец, которого, правда, не соблазнишь сестерциями, но зато и не напугаешь кандалами. Он, как и все римляне, хорошо знает, что представляет собой наш император, — он, я уверен, согласится помочь нам.
— Ну вот и отлично, — улыбнулся Каллист, всегда предпочитавший, действуя через посредников, оставаться в тени. — Предложи ему это дело, ну а если он согласится, я уж постараюсь, чтобы тогда, когда Басс и Цериал встретятся с Калигулой‚ именно он стоял на часах в императорских покоях. Только торопись: завтра будет суд, послезавтра император устраивает пир, еще день он будет отсыпаться, набираясь сил для новых оргий, ну а потом, я думаю, у него появится желание повидать наших друзей.
Глава одиннадцатая. Суд
На следующее утро Каллист послал раба за Бетиленом Бассом и Аницием Цериалом. Когда сенаторы, удивленные и напуганные, явились, грек сказал им:
— Наш император, божественный Калигула, видя, как горячо вы его любите, решил поручить вам маленькое дельце: сегодня в суде слушается дело Публия Сульпиция‚ и вы, конечно же, не замедлите засвидетельствовать правдивость слов достойного Тита Навия, который, услышав, как этот негодный сенатор поносит императора, обвинил его в оскорблении величия. Ну а после суда вы, конечно же, захотите поздравить Калигулу с тем, что его враг, Публий Сульпиций, благодаря вашей преданности с лихвой заплатил за свои злодеяния.
Грек с удовольствием увидел, как побледнели сенаторы, и, немного помедлив, прочувственно продолжал:
— Вот как вам верит, как вам доверяет император! Да и вы, я вижу, счастливы и взволнованы возлагаемым на вас поручением. Ну а чтобы от радости вы не потеряли дорогу в суд (неожиданная удача может, чего доброго, вскружить вам голову), я дам вам в провожатые смышленого малого.
Каллист тотчас же велел позвать Сарта. Когда египтянин явился, грек распрощался с сенаторами, пожелав им успеха и попросив их поторопиться, чтобы не опоздать к началу судебного заседания.
* * *
Когда сенаторы, сопровождаемые навязанным им проводником-соглядатаем, покинули дом могущественного вольноотпущенника, Бетилен Басс горько молвил, обращаясь к своему товарищу по несчастью:
— Великие боги, что же мы будем говорить на суде? Ведь мы прекрасно знаем, что все, в чем обвиняет нашего старика Тит Навий, — подлая ложь.
— Скажем, что мы ничего не слышали: пришли мы к нему на пир самыми последними, а покинули его дом одними из первых. Может, без нас он что-то и говорил в подпитии, но этого мы не знаем… Публий Сульпиций, конечно же, ни в чем не виноват, но если мы будем слишком горячо отстаивать его невиновность, то наверняка сами окажемся в темнице. Сказав, что мы ничего не знаем, мы сохраним свое достоинство (мы не подтвердили клевету) и не вызовем гнева императора (мы не опровергли ее). Да и в самом деле, не можем же мы утверждать, что Публий Сульпиций никогда не оскорблял императора, только потому, что мы этого никогда не слышали.
Тут Сарт решил вмешаться в беседу почтенных римлян. Он сказал:
— Осмелюсь возразить уважаемым сенаторам: мой господин, божественный Калигула, хочет, чтобы уважаемые сенаторы доказали ему свою любовь и преданность, а не равнодушие и безучастие. Между прочим, император, повелев донести до вас свою волю, также приказал сделать предварительный расчет, как велики ваши состояния.
Сенаторы тревожно переглянулись.
— Что ты хочешь сказать этим, презренный раб? — гневно спросил египтянина Бетилен Басс.
— Поясни-ка свои слова, дружок! — вымученно улыбнулся Аниций Цериал.
— Я лишь позволил себе предположить, что если вы не проявите в суде столько уважения к императору, сколько ему подобает, то божественный Калигула, пожалуй, возместит недостаток из ваших кошельков, а вас пошлет курьерами к Орку, чтобы вы подготовили для Публия Сульпиция достойное его место, — ответил Сарт.
Сенаторы заметно помрачнели.
Единственный сын Бетилена Басса был женат на младшей дочери Публия Сульпиция, сам Бетилен Басс много раз пользовался щедростью старого сенатора, когда исполнял должность городского эдила[51], — ведь ему приходилось тратить много собственных средств на благоустройство города, на многочисленные праздники и зрелища, которые так любимы римлянами. Пытаясь спасти своего родственника и друга, Бетилен Басс организовал визит сенаторов к Калигуле, закончившийся так печально. Он, конечно же, заступился бы за Сульпиция на суде, презрев гнев императора, но что тогда будет с его семьей, с его сыном, Гнеем Бассом?.. Если даже Калигула не станет преследовать сына за непокорность отца, то Гнею все равно останется только что броситься на меч, раз имущество Бассов будет конфисковано и у него не будет средств, необходимых для поддержания достоинства их древнего рода. А дочь старого сенатора?.. Что будет делать она, когда лишится не только отца, но и мужа, и семейного очага?.. Публий Сульпиций должен понять и, конечно же, поймет, что он, Бетилен Басс, вынужден пожертвовать своим достоинством ради их детей.
Аниций Цериал, с виду по-дружески относившийся к Бетилену Бассу, в душе проклинал его. И зачем только он поддался на уговоры этого глупца, и зачем только он участвовал в этом бестолковом, заведомо напрасном визите к императору?.. И вот теперь, попав на глаза Калигуле, ему самому приходится расплачиваться за чьи-то дурацкие бредни. Конечно, Публий Сульпиций много сделал для него — старик не раз выручал его деньгами, но это же не значит, что теперь они вместе должны совать свои головы под секиру палача! Досадно, что некоторые из сенаторов, чего доброго, отвернутся от него после суда — но попробовали бы они сами оказаться в его шкуре! Да и что за прок от того, как он выступит, если судьи все равно вынесут тот приговор, который нужен императору? Так стоит ли себя губить, раз Публия Сульпиция все равно не спасешь?.. Публий, хвала богам, добрый старик, он будет только рад, если его давний приятель, Аниций Цериал, благополучно выпутается из этой истории.
Так оба римлянина нянчили свою совесть, пытаясь хорошенько усыпить ее: один — пряча свое предательство под личину родительской любви, другой — драпируя его в одежды вынужденности и неизбежности.
Сенаторы и вольноотпущенник шли мимо парфюмерных лавок, харчевен и контор менял к форуму, где находилась Юлиева базилика, в которой и должно было состояться заседание суда. Сенаторы, горько сетуя на свою судьбу, не замечали ни зазывающих в свои лавки купцов, ни прохожих, уже многочисленных в этот ранний час.
А вот и форум, символ римского величия и римского могущества. Еще недавно он был сосредоточием высшей государственной власти: в курии проходили заседания сената, а на площадке перед ростральной трибуной[52] — народные собрания. Однако со времен Августа центр реальной власти сместился на Палатин — резиденцию цезарей, сенаторы же вынуждены были довольствоваться лишь некоторыми ее внешними атрибутами, а народ — подачками императоров.
Когда сенаторы и египтянин подошли к Юлиевой базилике, то оказалось, что заседание суда уже началось. Увидев вошедших, выступавший в это время главный обвинитель, Тит Навий, заметно приободрился. Ему, как и судьям, уже шепнули, какую роль должны будут сыграть Бетилен Басс и Аниций Цериал, и хотя у него вполне хватило бы наглости самому полностью вести обвинение, однако поддержка представителей сената, формально продолжавшегося считаться высшим государственным органом власти, тоже была не лишней. Ведь на сенаторов в этом случае возлагалась немалая доля ответственности за судебное решение, справедливость которого некоторым глупцам, еще, увы, встречающимся среди римлян, могла показаться сомнительной.
Бетилен Басс в рассеянности слушал и то, как клялся в своей правдивости Тит Навий, и то, как допрашиваемые после него рабы Публия Сульпиция, наученные претором, хором врали, что их хозяин и в самом деле имел обыкновение поругивать императора. Боясь вслушиваться в слова выступающих, вдумываться в то, что предстояло сказать ему самому, он впал в какое-то оцепенение, желая только одного — как можно дольше оставаться в таком состоянии внутренней застылости, недвижимости, омертвелости.
Аниций Цериал тоже мало вникал в происходящее, но не потому, что был чрезвычайно взволнован судьбой Публия Сульпиция, а потому (что уж там таиться от самого себя!), что был совершенно равнодушен к нему. Своим участием в суде Аниций Цериал был обеспокоен лишь настолько, насколько был им недоволен, а недоволен лишь настолько, насколько был им напуган. Ведь поддержкой Тита Навия он, чего доброго, мог нажить себе врагов среди тех дураков, которые привыкли кичиться своей фальшивой добродетелью. Аниций Цериал мечтал поскорее разделаться с этим неприятным делом и отправиться домой, а там уж время рано или поздно стерло бы черное пятно вынужденной клеветы с белоснежной тоги его достоинства.
Наконец рабы были допрошены, и после этого судья, который вел заседание, спросил у сенаторов, подтверждают ли они показания Тита Навия.
— Да, подтверждаю… — очнувшись, бесцветным голосом сказал Бетилен Басс.
— Да, подтверждаю… — дрожащим голосом проговорил Аниций Цериал, всем своим видом (всклокоченной шевелюрой, трясущимися руками, отвисшей челюстью) выражая глубокие нравственные мучения. Таким образом он стремился вызвать жалость к себе тех, у кого его предательство могло бы вызвать лишь злобу да возмущение.
…Когда сенаторы, сопровождаемые египтянином, вышли на площадь, Сарт распрощался с ними, предварительно поблагодарив их за теперь уже доказанную верность императору.
После этого Аниций Цериал, сокрушаясь над участью осужденного Публия Сульпиция, отправился к себе домой, на Виминал; а мрачный и молчаливый Бетилен Басс уныло побрел к Эсквилину.
Глава двенадцатая. После суда
Бетилену Бассу, сенатору, казалось, что он идет домой, однако на самом деле не он шел, а его несли — его собственные ноги несли его. Лишенные хозяйского присмотра, ноги сенатора прошли Аргилет, Сабуру, улицу Шорников, еще несколько улиц, не имеющих названия, и когда Бетилен Басс пришел в себя, то он обнаружил, что оказался весьма далеко от дома: под ним стелилась пожухлая трава, то там, то здесь виднелись деревья, какие-то кустарники; кое-где были разбиты клумбы. Места показались знакомыми сенатору, и через мгновение он понял, что очутился в садах Мецената — излюбленном месте отдыха римлян. Однако на этот раз кругом не было видно ни души — сад пустовал, вероятно, из-за сырой, пасмурной погоды. Тело сенатора склонялось к земле, и он в изнеможении опустился на колени, горестно взмолившись:
— О великие римские боги! За что вы так жестоки ко мне? Разве я не поклонялся вам? Разве я не жертвовал на храмы? Чем же вызвал я вашу злобу?.. О Юпитер, Янус и вы, вещие Парки, сжальтесь надо мной, избавьте меня от моих страданий…
Кругом все молчало; лишь опавшая листва, подымаемая порывами ветра, шелестела что-то свое. Начал накрапывать мелкий дождик.
Бегилен Басс приник головой к земле. Казалось, последние силы оставили его.
— Боги услышали тебя, римлянин! — раздался вдруг чей-то твердый голос.
Сенатор в недоумении оглянулся — рядом с ним стоял его провожатый — соглядатай, тот самый, который ему и Цериалу был дан Каллистом.
Сарт следовал за сенатором по пятам от самого форума, стараясь оставаться незамеченным: египтянин хотел переговорить с Бетиленом Бассом, но совершенно не собирался делать это на улице, в толпе равнодушных прохожих и любопытных ушей. Сарт, правда, думал, что разговор их состоится в доме сенатора, но Бетилен Басс забрел в сад — тоже подходящее место для беседы.
Египтянин увидел, что сенатор заметил его, и продолжал:
— Да, боги услышали тебя и показывают тебе единственный путь, ведущий к избавлению от твоих мучений. Средство тут одно — ты должен будешь избавить от мучений других, ты должен будешь убить Калигулу. Тебя свербит грязь предательства, и только кровь тирана может смыть ее. Публия Сульпиция уже не спасти — его сегодня казнят, так пусть же убийца сенатора будет принесен в жертву на его могиле!
Бетилен Басс, все еще стесненный неожиданностью, удивленно спросил:
— Как?.. Разве ты не слуга Калигулы?.. Кто же ты тогда?..
— Я слуга самому себе и его смертельный враг, — ответил Сарт. — И я не один — этот злодей своими зверствами нажил себе немало врагов даже в стенах собственного дворца. И вот теперь мы — те, кому надоело терпеть его издевательства и целовать его вонючие ноги, — решили убить его. Ты можешь помочь нам разделаться с этим злодеем, который погубил твоего друга и растоптал твое достоинство.
Поднявшись с колен, сенатор глухо сказал:
— Нет, я сам растоптал его, дрожа от страха за свою жизнь. Я судорожно цеплялся за нее, я совершенно позабыл… нет, не позабыл, я никогда и не задумывался о том, что есть смерть для жизни. А ведь жизнь — лишь отсрочка смерти, смерть неизбежна. И лишь от меня зависит, будет ли эта отсрочка мучением, или нет… Мое тело, хотевшее лишь жрать да развратничать, соблазнило меня — оно посулило мне жизнь, которая оказалась обманом. Я сам обманул себя, я сам внушил себе, что смогу жить и после предательства. Не Калигула унизил меня — я сам унизил себя, но он погубил моего друга, и я отомщу ему… Скажи же, что мне делать?
Выслушав исповедь сенатора, Сарт рассказал ему план Каллиста. Бетилену Бассу предстояло пронести под тогой в императорские покои кинжал (который при обыске «не найдут» рабы — тут уж постараться обещал Каллист) и на приеме во дворце убить Калигулу.
При этом ему должны будут помочь Аниций Цериал и один преторианец — с ними Сарт обещал переговорить и об их согласии сообщить дополнительно.
После того, как Бетилен Басс поклялся сделать все, что от него потребуется, египтянин направился к дому Аниция Цериала.
* * *
Пережитые волнения не отразились на аппетите сенатора. Аниций Цериал, вернувшись домой, плотно пообедал и лег отдыхать. Когда ему доложили, что его вызывает какой-то человек, называющий себя слугой императора, он недовольно поморщился. «Опять Калигула придумал какую-то гадость», — мелькнуло в голове у Аниция Цериала, и славный римлянин поспешил в атрий.
Увидев Сарта, Аннций Цериал несколько растерялся, но не подал виду. Деланно-равнодушным голосом он сказал:
— А, это ты, дружок… Наверное, императору понравилась моя исполнительность и он решил поручить мне еще какое-нибудь дельце вроде сегодняшнего?..
— Не совсем так, почтенный сенатор, однако то, что я хочу тебе сообщить, не менее важно, чем приказ императора. Поэтому проведи-ка ты меня в какое-нибудь укромное местечко, где бы мы смогли поговорить по душам, без посторонних, даже если эти посторонние — твои преданные рабы.
Аниций Цериал кивнул и молча повел египтянина в свой кабинет, на ходу пытаясь сообразить, что же еще может быть нужно от него этому прохвосту Каллиста.
Когда они вошли в комнату, Сарт огляделся и, убедившись, что они одни, сказал:
— Милейший Цериал, я явился к тебе по поручению Каллиста. Мы, верные слуги императора, привыкшие предугадывать желания своего господина, давно терзаемся оттого, что никак не можем собраться с силами да помочь ему осуществить его заветную мечту — сделаться богом. И вот сейчас мы твердо решили, что пришло время забыть наши маленькие нуждишки, нашу большую лень, и наконец-то помочь Калигуле покинуть презренную землю. Бетилен Басс уже согласился участвовать в этом достойном деле; надеюсь, и ты не огорчишь Каллиста своим отказом?
У Аниция Цериала отвисла челюсть.
Каллист хочет убить императора, а его, Аниция Цериала, сделать соучастником… Опять его втягивают в историю, которая отдает тюрьмой и казнью… И с чего только этот хитрец взял, что он, сенатор, подходит в заговорщики? Правда, он, как и многие другие римляне, никогда не разделял буйных развлечений Калигулы и никогда не восхищался ими, но ведь он никогда и не порицал их. Нетрудно сообразить, что если императора однажды все-таки погубит ненависть его многочисленных врагов, то и его приятелям не поздоровится, но сейчас, когда Калигула у власти, было бы самоубийством выражать ему свое неудовольствие. И вот его, Аниция Цериала, сначала толкнули в одну крайность, заставив выступить на суде и сделав, таким образом, в глазах римлян приверженцем императора, а теперь толкают в другую, стремясь сделать его убийцей императора. А ведь если покушение не удастся, то телохранители Калигулы его попросту растерзают на месте… Что же ему делать?.. Отказать?.. Но отказать, когда во всем этом замешан Каллист, значит — быть зарезанным или отравленным уже сегодня (проклятый грек, конечно же, побоится, как бы он, Цериал, не выдал сей опасный замысел, и подошлет к нему убийц).
Так Аниций Цериал колебался между страхом к Калигуле и страхом к Каллисту. В конце концов сенатор решил, что на сегодняшний день могущественный вольноотпущенник все же более опасен, чем его божественный патрон.
— Я согласен вам помочь, — сказал, запинаясь, Цериал. — Правда, я уже лет десять не держал в руках оружие, поэтому моя помощь вряд ли будет существенной.
На это Сарт успокоительно ответил, что «любезному Цериалу» не о чем беспокоиться, — у него есть несколько дней, чтобы поупражняться, хотя вообще-то особого воинского мастерства ему не потребуется: пару раз взмахнул кинжалом — и готово. Затем египтянин вкратце рассказал план операции и на этом распрощался с сенатором, оставив его наедине с собственной трусостью. Сарт отправился в преторианский лагерь, чтобы повидать Марка Орбелия.
* * *
Когда Сарт подходил к казармам, день уже клонился к вечеру, было сумеречно. Занятия уже закончились, а отбой еще не проиграли. В это время преторианцы, если они не стояли на страже, могли свободно выходить из лагеря, поэтому египтянину без труда удалось вызвать Марка.
После того, как друзья обменялись приветствиями, Сарт сказал:
— Помнишь, Марк, я рассказывал тебе о своей жизни, о том, за что я ненавижу Калигулу. Ведь это злодей и тиран! Он изломал мою жизнь, и он убивает все живое — подобно Медузе Горгоне, Калигула превращает всех, на кого падает его взгляд, в мертвых телом или духом. Ну а ты, как же ты можешь служить ему?.. Неужели тебе безразличны его злодейства?
— Я служу не ему, а Риму, — ответил юноша. — Мне не больше твоего нравятся его безумства, и я никогда не собираюсь делать то, что противно моей совести, — скорее я покину преторий и пойду служить рядовым воином в легион, в действующую армию.
Сарт усмехнулся.
— Ты думаешь, что в легионе будешь избавлен от его злодейств, от выполнения его безумных приказов?.. А хоть бы и так, но тогда скажи, какой же ты защитник отечества, раз бежал от врага? Ведь Калигула — враг Рима, он впился в самое сердце твоей Родины — в достоинство ее граждан… — Сарт на миг замолчал, словно какая-то новая мысль пришла ему в голову, и тут же опять продолжал: — Вот ты, Марк, наверное, думаешь сейчас: «Какой-то египтянин, бывший раб, напоминает мне, уроженцу Лациума, о римском гражданстве, чтобы я помог ему отомстить…» Конечно, два года назад Калигула приказал убить меня не потому, что ему никак не удавалось растоптать мое достоинство римского гражданина, недавнего раба, а потому, что ему захотелось уничтожить того, кто знал, как умер Тиберий. И вот ко мне, израненному легионерами, смерть подошла настолько близко, что жизнь стала измеряться мною не сестерциями (они, как оказалось, не нужны умирающему), а тем, что можно было донести до самого последнего проблеска мысли, то есть не тем, что нужно телу, а тем, что нужно душе… Кто-то назовет это чувством выполненного долга, кто-то — доброй памятью, достоинством, порядочностью… какая разница?.. Так я узнал цену собственной жизни — оказалось, она не бесценна, потому что конечна. Так я узнал, что жизнь значит столько, сколько в ней достоинства, и только достоинство в ощущении своем способно уничтожить страх смерти, а значит, и самую смерть, ведь то, чем смерть является нам, есть страх… И вот тогда я решил, что должен убить Калигулу. Ради этого я служу во дворце, ради этого я гну перед ним спину, ради этого я льщу и лицемерю. Хитрая змея Каллист задумал убить своего господина, который стал опасен даже для него, как взбесившийся кобель. Я и двое сенаторов также вошли в число заговорщиков. Покушение состоится через два дня в императорском дворце, и нам потребуется твоя помощь.
Марк нахмурился.
— Да, я ненавижу злодейства Калигулы, но он выручил меня: освободил меня от клятвы гладиатора, дал мне оружие преторианца, наградил деньгами, за которые я выкупил тебя… То, что есть в Калигуле хорошего, было обращено ко мне, так как же я могу убить его? Чем же я буду лучше его, если убью его — того, кто помог мне? Я могу убить убийцу, но не хочу сам становиться убийцей.
Сарт с досадой выслушал Марка и с горечью сказал:
— Калигула так же добр к тебе, как добр рыболов, угощающий какого-нибудь глупого карася червяком, надетым на крючок… Разве это тебя Калигула освободил и одарил?.. Нет, он одарил твою силу и освободил тебя от клятвы гладиатора только потому, что захотел связать тебя клятвой преторианца. Но наши тела не вечны — стоит тебе получить серьезную рану (от которой да хранят тебе боги!), и ты больше не будешь нужен ему… Впрочем, для того, чтобы показаться императору ничтожнее былинки, тебе совершенно не нужно терять силу: Калигула безумен и непредсказуем, если вдруг ему захочется узнать, какого цвета твоя кровь, то он, не задумываясь о твоей преданности, пошлет тебя обратно на арену…
Египтянин говорил, а Марк, потупив голову, молчал. В конце концов Сарт решил, что в необходимости того дела, которое он предлагал юноше, нельзя было убедить, хотя можно было убедиться.
— Я вижу, нам придется обходиться без тебя, — сухо сказал он.
Холодно попрощавшись, друзья расстались, недовольные друг другом. Задумчивый Марк повернул в казарму, а Сарт отправился во дворец, в свою каморку при зверинце.
Глава тринадцатая. Пир
Утром следующего дня Сарт доложил Каллисту о результатах своих хлопот: согласии сенаторов участвовать в заговоре и об отказе Марка Орбелия. Выслушав египтянина, влиятельный вольноотпущенник сказал:
— Ну что же, как и следовало ожидать, твой верный товарищ не пожелал рисковать своим здоровьем ради вашей трепетной дружбы. Позаботься о том, чтобы он, по крайней мере, не проболтался… Делать нечего, придется, видно, мне просить помощь у своих старых приятелей. Может, они любят мои сестерции… Так что наведайся-ка завтра с этим вот мешком к преторианцам Квинту Сентицию и Виписку Фламинию — ты на поверку убедишься, что такие скромные подарки вместе с благоразумной боязливостью огорчить дарителя способны связать людей надежнее, чем самая крепкая дружба.
С этими словами Каллист подал Сарту мешок с сестерциями. Египтянин взял его, взвесил на руке (в мешке доставало тяжести) и спросил:
— Не лучше ли сообщить этим славным римлянам твое предложение сегодня? Если они все-таки откажутся, то мы сможем за завтрашний день подыскать кого-нибудь еще — ведь прием у Калигулы наших сенаторов назначен уже на послезавтра.
— Ни в коем случае. Они слишком жадны, чтобы отказаться от моего презента, и слишком трусливы, чтобы отказать мне, поэтому они наверняка согласятся. Однако моим ребятам нельзя оставлять время на раздумье, о наших намерениях относительно них они должны узнать в самый последний момент, а не то эти храбрецы, если дать им возможность поразмышлять, так раздразнят свой страх к императору, что, чего доброго, умудрятся обратить свое согласие и купленную верность в предательство. Так что оставь переговоры с ними на завтра, а сейчас лучше займись своими питомцами — они могут понадобиться сегодня.
Дело было в том, что на этот день в императорском дворце намечался пир, а на пирах, как известно, император нередко имел обыкновение забавляться, заставляя кого-нибудь из гостей, чей внешний вид был неподобающе величественен или чьи военные заслуги слишком расхваливали, сразиться то с медведем, то с пантерой, то с тигром (император, якобы, предоставлял им, таким образом, возможность проявить свою доблесть). В обязанность египтянина, как служителя зверинца, входило — держать зверей постоянно наготове в такие вот пиршественные дни, чтобы не рассердить Калигулу долгим ожиданием, если уж ему вздумается поразвлечься. (Сарт пересаживал зверей с помощью специальных цепей и крючьев в особые клетки, в которых они, если в них возникала необходимость, переносились в пиршественную залу. Затем в такую клетку подсаживали, по указанию императора, какого-нибудь гостя.)
Расставшись с Каллистом, Сарт направился к своим четвероногим подопечным, а грек занялся последними приготовлениями к приему гостей.
* * *
Ближе к полудню к императорскому дворцу потянулись самые богатые и знатные: то здесь, то там виднелись украшенные золотом носилки, в которых гордо восседали именитые матроны, величественные сенаторы, богатые всадники. Войдя через парадный вход дворца в широкий вестибул, приглашенные проходили между двух рядов преторианцев, выстроившихся до самого триклиния. Бывшие в числе гостей молодые римляне любовались их прекрасными доспехами, пожилые воины — их военной выправкой, юные девушки — их мужественной внешностью, почтенные матроны — их покрытой одеждами мужественностью.
Правда, преторианцы были поставлены Калигулой не для любования, а для устрашения. Император не без основания подозревал, что нажил себе немало врагов, скрывающихся за льстивыми улыбками, тошнотворной почтительностью и притворной преданностью. Боясь их, он, таким образом, хотел как следует припугнуть их.
Пройдя вестибул, гости входили в триклиний, пол которого был выложен плитами из цветного мрамора, а стены искусно украшены мозаикой. В триклинии было установлено пять громадных столов, расположенных друг за дружкой, вокруг которых рабы расставили ложа. Центральное ложе среднего стола предназначалось для императора. Вдоль стен триклиния стояли массивные гранитные колонны, напротив которых в стенах были пробиты ниши; в этих нишах находились преторианцы, обязанные внимательно следить за благонамеренностью пирующих. В их числе был и Марк Орбелий. Когорта, в которой он состоял, в этот день несла охрану императорского дворца.
Марк не был приучен к чревоугодию, подобно тому, приготовления к которому проходили перед его глазами. Юноша с удивлением смотрел на столы, ломящиеся от всевозможных кушаний, одни из которых были знакомы ему лишь понаслышке, а о существовании других он и не подозревал. То здесь, то там красовались блюда, доверху наполненные жареными раками, тарренскими устрицами, гранатовыми зернами, сирийскими сливами. Паштеты из гусиной печенки — одного из любимых лакомств римлян — стояли вперемежку с паштетами из языков фламинго, молок мурен, петушиных гребешков, мозгов фазанов и павлинов. Все эти яства, относящиеся к закускам, предназначались для того, чтобы возбудить аппетит приглашенных или, вернее, разбудить их обжорство, подготовив их, таким образом, к основной трапезе.
Вошедших в триклиний гостей встречали рабы, которые омывали им руки в воде, насыщенной благовониями, и затем отводили их к уготовленным для них ложам. Устроившись, гости приступали к закускам, не забывая и о кубках, в которые подливали вино заботливые руки императорских виночерпиев.
Хотя место Калигулы пустовало, приглашенные, казалось, не были огорчены отсутствием императора. Они дружно наполняли свои желудки, оживленно переговаривались.
— Ты, Габиний, и сам не больно часто появлялся у Калигулы, а сегодня, гляди-ка, даже привел вместе с собой дочку, этакую пугливую козочку… — сказал один тучный римлянин, на пальце которого блестело золотое кольцо всадника, своему соседу, старику лет шестидесяти, одетому в тогу сенатора.
— Поневоле явишься, когда приглашение тебе принесет центурион от самого императора, — проговорил сенатор. — Правда, не понимаю, зачем здесь понадобилась моя дочь?
— Не прикидывайся простаком, почтенный сенатор! Тебе прекрасно известно, зачем такая красавица понадобилась такому молодцу, как наш император, наш Калигула… — многозначительно, с хищной улыбкой опытного развратника сказал один из вольноотпущенников Калигулы, возлежавший по другую сторону от старого римлянина.
Лицо девушки покрылось краской стыда, а ее отец, Тит Габиний‚ мрачно нахмурился.
В это время раб громко объявил о прибытии императора. Гости, еще не успевшие как следует захмелеть, дружно встали, и, увидев входящего Калигулу, разразились криками приветствия. На этот раз император вырядился Меркурием: на нем была пурпурная шелковая хламида, в правой руке он держал жезл, а на голове у него переливался золотой обруч с маленькими крылышками.
Рядом с Цезарем плыла Августа — Цезония Милония. Сиреневая стола прикрывала мясистость ее тела, края столы волочились по полу.
Божественная чета возлегла на свое ложе, и Калигула подал знак продолжать пиршество. Кубки гостей вмиг наполнились прославленным цекубским тридцатилетней выдержки, со всех сторон понеслись здравицы в честь императора, все ликовали.
Впрочем, Калигула, против обыкновения, не обращал внимания на всеобщий восторг (то есть не окидывал грозным взором, по-орлиному, столы; не прищуривал спесиво глаза и не задирал нос, изображая величественность; не прикладывал к уху ладонь, показывая этим самым свою заинтересованность в приветствиях присутствующих и побуждая их к более громким крикам радости). Разумеется, император не был равнодушен к почестям, но на этот раз его занимало что-то другое. По мере того, как все больше гостей замечало такое странное поведение императора, в триклинии становилось все тише, пока наконец не наступила полная тишина.
Тут император перестал крутить головой и уставился в одну точку, видно, отыскав того, кто был ему так сильно нужен. Тит Габиний, с тревогой наблюдавший за Калигулой, с ужасом увидел, что столь пристальное внимание императора было привлечено к его дочери, Габинии…
На лице не спускавшего с нее глаз Калигулы все больше расцветало сладострастие, Габиния все больше краснела, Тит Габиний все больше отчаивался, его старческие щеки стремительно покрывались лихорадочным румянцем гнева.
Калигула не привык обуздывать свои страсти. Не в силах далее сдерживать свою похоть, он воскликнул:
— Какой же ты, Тит Габиний, подлец, — скрывал от своего господина такую кралю! Да, недаром Сергий Катул прожужжал мне о ней все уши! Так что не забудь поблагодарить его — сегодня твоя дочь, подобно Данае[53], удостоится чести испробовать бога, и уж в золотом дожде, клянусь Юпитером, не будет недостатка!
Калигула, не дожидаясь ответа старого римлянина, тут же вскочил со своего ложа, а рабы, привыкшие к таким сценам, молча подхватили под руки Габинию. В этот момент Тит Габиний горестно воскликнул:
— О государь!.. Лучше возьми все мои богатства, но пощади мою дочь, мою единственную дочь, которая еще не познала мужа!..
— Ты, кажется, осмеливаешься возражать мне, вздорный старик! — вскричал Калигула. — Твоя дочка слишком румяна — маленькое кровопускание, клянусь Асклепием, ей не повредит!
Сказав это, мерзкий сластолюбец, не оглядываясь, поспешил к выходу; рабы потащили за ним плачущую и упирающуюся Габинию. Ее отец, давясь старческими слезами, в изнеможении опустился на ложе.
Чем же занималась Цезония, пока шел сей занимательный разговор? Цезония ела. Перед императрицей стояло большое блюдо с соловьиными язычками, сваренными в молоке кобылицы, вот ими-то и увлеклась Августа. Когда Калигула вышел, она сказала одной знатной Матроне, Цинии Арестилле, возлежавшей рядом с ней:
— Эта дуреха так ревет, будто ее вот-вот разорвут… А там всего делов-то — стоит только расслабиться…
— А ты не боишься, что эта молодка утомит цезаря? — спросила Арестилла низким, с хрипотцой голосом.
— Эта-то пигалица? Да мой Гай справится с десятком таких прозрачных созданий, которые и всем скопом не дадут ему то, что даю я… Это для него вроде разминки — вроде вот этих паштетов, тогда как обед еще впереди — Цезония гордо обхватила и приподняла свои тяжелые груди.
— Таким молодцом был и мой покойный муж, Авл Анний. Даром что старик — и днем, и ночью он был готов к любви. И каков привереда! — все время подавай ему новое. Я извела целое состояние на наложниц. Бывало, спросишь у рабыни: «Где хозяин?», а она показывает между ног… Это-то его и погубило: мне самой пришлось стаскивать его с наложницы — старый лакомка испустил дух, взобравшись на нее (а та растеряха стала орать, будто ее насилуют).
Цезония поперхнулась.
— Чтоб ты проглотила свой грязный язык, а не то накличешь беду!.. Нет, с Гаем такая гнусность не случится — ему ведь нет и тридцати, а твоему муженьку, когда он умер, было за семьдесят…
Матроны продолжали беседовать, гости тем временем болтали не менее оживленно, не отставая от них (молчание могло бы быть принято за неодобрение действий цезаря).
— Этот старый осел, почтенный сенатор, остался, кажется, недоволен оказанной ему милостью, — насмешливо сказал Сергий Катул, обращаясь к своим соседям, которые встретили его слова скабрезными ухмылками.
— Он, глупец, должен был еще и благодарить императора, — проговорил Квинт Люппий, один из приятелей Катула.
— Его следовало бы проучить за строптивость, — сказал другой. — И как только Калигула не приказал ему самому держать за ноги свою дочку? Ведь именно так божественный поступил год назад с Децимом Страгулоном.
Собеседники загоготали, видно, представив подобную сцену с Титом Габинием.
— Вот бы ты, Катул, и рассказал этому глупцу, как сладка милость императора, — усмехнулся Гней Фабий с другого конца стола. — Тебе-то она хорошо знакома!
Гней Фабий и Сергий Катул, оба — любимцы Калигулы, не переставая, враждовали друг с другом, борясь за влияние на императора. Однако если один стремился заслужить признательность Калигулы, потакая его распущенности (что Катулу при его достоинствах было совсем нетрудно), то другой — потакал его жестокости (самого Гнея Фабия, впрочем, тоже никто не обвинил бы в излишней мягкости). Гости, сидевшие с ними за одним столом, слушали их пререкания с веселым видом, поддерживая то одного, то другого (отдать полностью предпочтение или Фабию, или Катулу было опасно — это могло бы вызвать злобу обделенного).
— Да Катул, небось, боится, как бы красотка не переманила императора, — сказал всадник Аппий Поппей, возлежавший на одном ложе с Гнеем Фабием. Поппей считал себя большим знатоком любовных утех. — Этим распутницам стоит только почувствовать вкус обольщать — и их уже не отвадить… Когда малышка кричит — ее одолеешь да отбросишь, а когда она ластится, то тут смотри в оба, как бы самому не оказаться побежденным.
Марк Орбелий с негодованием наблюдал за той отвратительностью, которая развертывалась перед его глазами. Калигула, Тит Габиний, Габиния… Ему казалось, что молодую римлянку жадно ухватило какое-то зловонное болото, липкая грязь облепила-облапила ее и потянула в пучину… Да и что, кроме отвращения, может вызвать мерзкий обрубок, приготовившийся, словно ядовитый червяк, ужалить белое тело — только, разве что, еще и желание раздавить его?..
Так что же он, Марк, должен был сделать?.. Вмешаться, убить Калигулу? Но в переполненном преторианцами зале это было совершенно невозможно, даже при его силе и ловкости, — так, по крайней мере, думал сам юноша. Конечно, в этой его уверенности в бессмысленности вмешательства была известная доля опасения за себя, страха за свою жизнь, ведь он бы неминуемо погиб, если бы попытался убить Калигулу, независимо от успешности такой попытки.
Но разве можно живым винить живого в том, что тот не хочет умирать, спасая другого, или даже не другого — не жизнь другого, а другого честь — этакую штучку, что между ног?..
…Когда рабы привели назад растрепанную и всхлипывающую Габинию, за которой горделиво шествовал Калигула, Тит Габиний принялся непослушным языком проклинать императора и призывать на него гнев богов. Калигула было нахмурился, но вместо того, чтобы разъяриться, оглушительно захохотал. Тут же засмеялись гости и Цезония — все увидели, как Мнестер стал носиться вокруг обесчещенной, смешно изображая ее отчаяние трагически сведенными бровями и ладонями, зажатыми в горсть на том самом месте, что пониже пояса. Это спасло сенатора — вдоволь навеселившись, Калигула приказал вытолкать в шею «старого ворчуна и его дочь-поганку, ревущих тогда, когда другие бы радовались».
Рабы выполнили приказание императора. Пир продолжался, голоса гостей, разгоряченных вином, не умолкали. Вскоре была объявлена перемена блюд, и рабы стали заставлять столы новой снедью: тут были и родосские осетры, и лангусты, и громадные мурены, и жареные дрозды под соусом из шампиньонов, и нежные спинки беременных зайчих в обрамлении спаржи. Гости ели и пили, прославляя Калигулу: Когда у многих из них стали заплетаться языки и блуждать взоры, рабы внесли десерт: орехи, африканские смоквы, засушенные финики, маслины, сваренные в меду. Особого внимания гостей удостоился пирог в виде громадного фаллоса, покрытого глазурью. Его поставили на стол, за которым возлежал император, а несколько фаллосиков поменьше поместили на другие столы.
— Будь здоров, божественный, слава тебе! — закричали все.
— Хвала Приапу, я здоров… Думаю, что в следующий раз ты высмотришь для меня кого-нибудь получше, чем эта плакса, — медленно проговорил Калигула, обращаясь к Сергию Катулу (так говорят пьяные, когда речь уже перестает повиноваться им, но рассудок их еще не уснул).
Прежде чем молодой развратник успел ответить, послышался чей-то хриплый голос, ярко размалеванный подобострастием:
— Твой старый слуга рад вновь послужить тебе, о божественный… У меня есть на примете одна красотка, которая, клянусь твоим гением, будет послаще, чем крикунья этого мошенника Катула.
Марк стоял неподалеку от места, где возлежал Калигула, поэтому он хорошо слышал разговор достойных римлян, хотя и не видел их, — их загораживали колонны. В грубом голосе человека, опередившего Катула, юноше послышалось что-то знакомое.
— Давненько тебя… ик!.. не было видно в Риме. Что же это ты забыл своего императора? — поинтересовался Калигула у невидимого для Марка льстеца.
— Клянусь богом, я покинул Рим только для того, чтобы подыскать какое-нибудь милое создание, единственно достойное служить тебе своими прелестями…
Если бы Марк мог не только слышать, но и наблюдать за сотрапезниками Калигулы, то он увидел бы, как смачно чмокнула в щеку говорящего большая куриная кость, вымазанная в соусе.
— Ну а я, что же, недостойна, что ли?
Кость принадлежала Цезонии. Августа была равнодушна к тому, сколько у императора наложниц, но вот единственной-то была она одна…
— Ты бы лучше запустила в него все блюдо, — сказал Калигула и, пуская слюни, поцеловал Цезонию. — Можешь быть спокойна, моя курочка, — если я иной раз пью и цекубское, и хиосское, и сетийское, то это не значит, что я откажусь когда-нибудь от моего любимого фалернского…
У Валерия Руфа (а это был именно он) задрожали губы.
— Прошу тебя, о цезарь, и тебя, Августа, простить меня… Во всем виноват мой пьяный язык — он сболтнул что-то свое, тогда как я только хотел сказать, что моя красотка будет получше иных наложниц, но сравнивать ее с… хм… божественной Августой мне даже не пришло в голову…
Сенатор еще долго извинялся, что-то там бормотал, но августейшие супруги, казалось, не слушали его: Цезония в полудреме от съеденного и выпитого о чем-то вяло переговаривалась со своей соседкой, а Калигула, не отрываясь, пристально смотрел на вино в своем стеклянном кубке (можно было подумать, что император о чем-то напряженно размышляет, между тем как Калигула попросту осоловел от вина).
Наконец взор цезаря покинул кубок и остановился на Валерии Руфе, который все еще продолжал оправдываться.
— Так где же она, твоя девчонка?.. Давай, волоки ее сюда…
— Я доставлю ее тебе завтра же, государь, и тогда ты сам убедишься в смазливых достоинствах Орбелии. Но глупышка может, чего доброго, не поверить такому счастью — тому, что ты хочешь ее видеть, и тогда мне понадобится какое-нибудь доказательство моей правдивости.
— Какое еще доказательство?.. Ну да ладно, пусть Каллист черкнет пару строк от моего имени, хотя не знаю, достойна ли она письменного приглашения цезаря…
Сказав это, Калигула кивнул в сторону своего любимца Каллиста, который возлежал за одним столом с ним.
— Пусть достойный сенатор пройдет в канцелярию сразу же после нашей трапезы — я дам ему такое приглашение, — сказал Каллист вполне трезвым голосом. Грек всегда воздерживался от обильных возлияний, боясь утопить в них свое верное оружие — лукавство. — А чтобы это приглашение выглядело достаточно убедительно, я могу дать в придачу к нему десяток преторианцев.
— Мне будет достаточно и своих рабов, — проговорил Валерий Руф…
Марк, слушая беседу славных римлян, все больше мрачнел. Он узнал Валерия Руфа и с первых же слов сенатора понял, что речь идет о его сестре. И вот теперь-то он возненавидел не только злодеяния Калигулы — нет, он ненавидел его самого.
Каким же он был глупцом, когда считал, что человек обезображивается дурными поступками так же, как чистый в своем истоке ручей мутнеет, пересекаясь людьми или животными; и как из ручья можно напиться, достигнув его истока, так от любого, даже от Калигулы, можно добиться участливости, если его не раздражать и не провоцировать.
Да, прав был Сарт — у этого тирана нет ничего человеческого. Как источник, бьющий мертвой водой, никогда не сможет стать живительным, так и Калигула со всеми его пороками никогда не сделается человечным. Теперь Марк ругал себя за то, что, жалея Габинию, он даже не подумал, как отомстить за нее Калигуле… или даже нет, не отомстить, а уничтожить его, это кровожадное чудовище.
Марк решил во что бы то ни стало добиться с завтрашнего дня отпуска, чтобы с оружием в руках воспрепятствовать Валерию Руфу осуществить задуманное им злодейство.
* * *
Пока шел пир, Сарт крутился в толпе рабов и прислужников у стола Калигулы, ожидая, не понадобятся ли императору его звери. Египтянин хорошо слышал все, о чем говорили за столом. Марк рассказал ему о своей сестре, и он, услышав ее имя из уст Валерия Руфа, понял, что именно о ней шла речь, именно ее сенатор вызвался доставить к Калигуле (уж, разумеется, не для нравоучительной беседы).
«Ну ничего, я помешаю злодейству — этому сенатору, который зовется Валерием Руфом, не выбраться из дворца, — подумал Сарт. Он найдет свою погибель там, где ищет погибель для других».
Пир продолжался всю ночь. Под утро император, которого вконец развезло, отправился в свою опочивальню (рабам пришлось вести его под руки — он еле держался на ногах), вслед за ним побрела Цезония. Немного погодя, гости стали покидать дворец — одних тоже выводили под руки, других выносили.
Валерий Руф казался трезвее обыкновенного, наверное, потому, что удовлетворение сжигавшей его жажды мести сулило ему большее наслаждение, нежели опьянение. Когда он, вместе с другими гостями, направился к выходу (из триклиния сенатор собирался сразу же пройти в канцелярию Каллиста), к нему подошел Сарт.
— Каллист, мой господин, приказал мне проводить уважаемого сенатора в его кабинет, — сказал египтянин, склонившись.
Как и следовало ожидать, Валерий Руф принял Сарта за одного из служек всесильного фаворита. Он кивнул и, ничего не сказав, пошел вслед за египтянином.
Сарт молча повел сенатора по многочисленным коридорам и переходам дворца. Кое-где встречающиеся преторианцы провожали их равнодушным взглядом — все они знали египтянина, который часто водил то одного, то другого любопытного римлянина посмотреть императорский зверинец (разумеется, с ведома Калигулы или Каллиста).
Валерий Руф долго не появлялся во дворце, да и раньше был знаком только с его триклиниями да парадными залами, поэтому он быстро запутался в палатинском лабиринте. В одном из коридоров, по которому они шли, Сарт резко обернулся и сказал:
— Каллист велел тебе ожидать его здесь.
Не дожидаясь расспросов сенатора, египтянин сразу же вышел, прикрыв за собой дверь, через которую они только что вошли.
Валерий Руф остался один. Оглядевшись, он понял, что место, в котором он оказался и которое он сначала принял за очередной коридор, на самом деле было небольшой комнаткой. В эту комнатку вела только одна дверь, через которую они вошли и которую, выходя, так заботливо прикрыл его провожатый. Тусклый свет зарождающегося утра проникал в нее через маленькое оконце, расположенное высоко от пола; оконце выходило в какой-то маленький дворик. Стены комнаты были расписаны сценами с изображением охоты, а пол был, похоже, деревянный, а не мраморный, как во всем дворце.
Валерий Руф нагнулся, чтобы получше рассмотреть довольно широкую щель между досками пола, показавшуюся ему чем-то странной. Вдруг пол заскользил у него под ногами, и грозный сенатор полетел куда-то вниз.
Не успев как следует крикнуть, Валерий Руф приземлился на ворох соломы, устилавшей подземелье, в которое он попал. В тот же момент створки пола, служившего, оказывается, и потолком, беззвучно сомкнулись.
Сенатор оказался в темном помещении, не имевшем окон; лишь небольшой его участок освещался слабо горевшим факелом, прикрепленным к стене. В одну из стен, похоже, была вделана дверь, и Валерий Руф направился туда.
Сенатора остановило громкое рычание. Оглянувшись, Валерий Руф увидел громадного льва. Он закричал, и в этом крике было так же мало человеческого, как и в рыке зверя. Вся его жизнь пронеслась перед ним. Чувствовал ли он раскаяние за те преступления, которые совершил?.. Нет, только сожаление, что ему больше никогда не придется наслаждаться своим богатством и страхом своих врагов, да злобу на самого себя — ведь он так глупо попался!..
А через мгновение все его существо захлестнула волна страха, и больше не было места ни сожалению, ни злобе.
Спустя некоторое время в подземную комнату, оказавшуюся ловушкой для Валерия Руфа, вошел Сарт. (Предварительно египтянин намотал на специальный блок цепь, к которой был прикован хищник, оттащив его, таким образом, к стене.) С сенатором было все кончено — в большой луже крови валялись лишь обглоданные кости того, кто много лет внушал смертельный страх не имевшим достаточной защиты от его ненависти…
Эта ловушка была устроена по приказанию Калигулы для тех, чьими действиями (или бездействием) император был недоволен и от смерти которых он собирался получить удовольствие. Из специального решетчатого окна в стене Калигула любил наблюдать, как удивление жертвы сменяется страхом, страх — отчаянием, отчаяние — предсмертным воплем. Сарт, как служитель зверинца, ухаживал за львом-людоедом, поэтому он прекрасно знал устройство ловушки.
* * *
Сарт видел Марка, когда тот стоял на страже в триклинии, и не сомневался в том, что молодой римлянин, конечно же, слышал разговор Валерия Руфа с Калигулой. Поэтому египтянин, уничтожив следы львиного пиршества, поспешил в преторианский лагерь — он хотел успокоить Марка, а заодно передать людям Каллиста мешок с сестерциями вместе с предложением их благодетеля.
Подходя к казармам преторианцев, Сарт увидел, как из ворот лагеря выехал всадник в темном плаще, подпоясанный мечом. Всадник быстро поскакал по дороге ему навстречу. Расстояние между ними быстро сокращалось, и вскоре в этом нетерпеливом наезднике египтянин признал своего друга, Марка Орбелия.
Марк летел во весь опор и, пожалуй, не заметил бы Сарта, если бы тот не окликнул его. Сдержав коня, молодой римлянин прерывающимся голосом сказал:
— Привет тебе, Сарт! Извини, сейчас я очень спешу. Давай поговорим как-нибудь в другой раз.
— Да, я вижу, как ты несешься, словно тебе не терпится упасть и сломать себе шею. Но на то я и друг тебе, чтобы удерживать тебя от безрассудства. Поворачивай-ка назад — ты уже встретил того; кто был так нужен тебе.
Сарт заметил на лице юноши нетерпение, и ему ничего не оставалось делать, кроме как поведать своему приятелю о том, какое отношение может иметь отнюдь не любопытный и ничуть не любящий животных сенатор к его зверинцу. Заканчивая свой рассказ, египтянин сказал:
— Так что, стремительный юноша, придержи-ка коня! Валерий Руф, этот любитель чужих страданий, больше никогда не будет наслаждаться ими.
У Марка будто гора свалилась с плеч. Правда, к его радости примешивалась известная толика горечи, ведь прежде чем скатиться до безучастия к беде Габинии, он поскользнулся на отношении к злодействам Калигулы в том самом разговоре с Сартом, когда он отказался принять участие в заговоре. Юноше показалось, что он был просто безразличен к тирану, и это безразличие к тирану равнодушие к его жертвам — он скрыл за дрянными ширмами честности и справедливости (честность и справедливость будто бы мешали ему навредить человеку, которому он был вроде как обязан).
— А как же Калигула? — виновато спросил Марк.
— Калигуле мы предъявим счет завтра. Однако поскольку в подобных исках судьей является фортуна, то мы можем и прогореть, а тогда нам придется заплатить за судебные издержки своими жизнями. Но если мы победим, то тем самым выиграют жизни те, кто рискует потерять их, если будет жив Калигула.
— Да, теперь я вижу, что ты был прав, когда говорил, что необходимо убить Калигулу. Я же ошибался… — проговорил Марк задумчиво. — Нет, не ошибался, а боялся. Боялся за себя, когда рассуждал, что если, мол, Калигула не угрожает мне и даже помог мне, то и я не могу поднять руку на него. Я совершенно позабыл о людях, как будто сам я не человек. Я помнил только о себе, о собственной жизни, как будто другие не живут, а я не смертен… Тогда я отказал тебе, а теперь прошу — не отказывай сейчас мне, позволь и мне быть человеком, а не обезумевшим от страха куском плоти…
— Ну-ну, больно-то можешь меня не уговаривать, — ответил, улыбнувшись, Сарт. — Я не собираюсь слишком упрямиться — я соизволяю тебе рискнуть собственной шкурой в этом дельце.
Затем египтянин подробно разъяснил Марку, в чем должно заключаться его участие в заговоре, и друзья расстались.
Сарт направился к Бетилену Бассу, а от него — к Аницию Цериалу. Воротившись во дворец, египтянин сразу же нашел Каллиста и сообщил ему о том, что сенаторы подтвердили свою готовность участвовать в заговоре, а сестерции грека остались неиспользованными.
Каллист выслушал своего поверенного и сказал:
— Ну что же, если опытный садовник Калигула взрастил в твоем дружке такую ненависть к себе, то она, конечно, будет культурой более жизнестойкой, нежели та исполнительность, которую я взлелеял в своих приятелях, подкармливая их сестерциями…
Умный делает ставку не на жадность или дружбу, которые могут быть запущены страхом, а на ненависть — вот истинное чувство, которое не изменит. Так что раз твоего приятеля обуяла злоба к Калигуле и только поэтому он согласился помочь нам — тем лучше для нас, ну а сестерциям я уж найду применение…
Заговорщики еще долго уточняли свои планы на завтра и расстались очень поздно.
Глава четырнадцатая. Покушение
И вот наступил день, когда в сердце Римской империи, на Палатине, должно было совершиться задуманное египтянином и греком.
Весь вчерашний день Калигула выдыхал винные пары, но теперь он был достаточно трезв, чтобы опьянение уже не притупляло такие тонкие материи его души, как злорадство и высокомерие. Именно сегодня Бетилену Бассу и Аницию Цериалу было приказано доложить о том, с какой радостью, и усердием они выполнили, его поручение — стать лжесвидетелями, и императору не терпелось понаблюдать, как их трусость будет смирять их гордыню, ведь нет ничего приятнее наблюдения за тем, как человек, считающийся честным и считающий себя честным, становится подлецом, якобы принуждаемый обстоятельствами (как будто они могут принудить!). Ах, как ему не хочется подло поступать, как он стремится уклониться от того, что ему навязывает судьба, пытаясь обмануть или подкупить ее, используя все доступные ему средства, старательно избегая только самой малости — того, что может поставить под угрозу его жизнь.
Бетилен Басс проснулся, по своему обыкновению, еще затемно. Впервые за несколько месяцев он обрадовался наступающему дню, ведь именно этот день должен был воскресить его порядочность. Наконец-то он избавится от невыносимого позора, который тяжким грузом висит на нем…
Облачившись в тогу сенатора, Бетилен Басс направился к Аницию Цериалу, чтобы затем вместе с ним, как это было задумано хитроумным Каллистом, проследовать в императорский дворец. Разумеется, сенатор не забыл прихватить с собой кинжал, который, как он думал, должен был бы положить конец царствованию тирана.
Аниций Цериал встретил своего коллегу, старательно изображая робость (именно так Цериал расположил морщинки на своем лице, хотя в глубине души он скривился, будто отведавши чего-то горького).
— Привет тебе, Басс, — доброжелательно сказал сенатор. — Я знаю, что тебя тоже, как и меня, полюбил это пронырливый слуга Каллиста. Ну как, собираешься ли ты сегодня у императора не только расписывать, какие прекрасные качества были проявлены тобой на суде, но также и продемонстрировать некоторые другие?
— Я уже достаточно искривлялся, улыбаясь тому, что мне противно, и возмущаясь тем, чем надо восхищаться, — твердо ответил Бетилен Басс. — Я не мим и не паяц — я не собираюсь ничего декламировать или демонстрировать. Я просто выполню то, в чем поклялся великим богам, я просто сделаю то, что должен сделать. Я должен возродить свое достоинство, и для этого я спасу Рим от тирана — я убью Калигулу. А ты, неужели ты колеблешься?
— Что ты! Мне так же тяжело, как и тебе, и я не менее твоего хочу быть честным, и я не более твоего боюсь за себя, — поспешно сказал Цериал. — Пусть погибнет злодей, пороки которого, словно язвы, разъедают наше отечество!
Высказавшийся с такой решительностью и непреклонностью сенатор, однако, не был в действительности наделен этими качествами. Ведь Аниций Цериал был трусом — да-да, всего лишь трусом, а трусость так мягка, подвижна и трепетна, что, даже надевши личину храбрости, она всегда остается зыбкой, как студень. Император пока что не угрожал непосредственно Цериалу, и сенатору не хотелось лезть в логово волка только для того, чтобы потом похвастаться его шкурой. Однако Каллист неутомимо подталкивал его прямо в волчью пасть, и Аниций Цериал вконец намучился от страха. Так трусливая собака мечется между зверем и охотником, ужасаясь то клыкам одного, то тяжелой дланью другого.
Из дома Цериала сенаторы направились прямо на Палатин. Во дворце их уже поджидали рабы, которым Каллист велел сразу же отвести сенаторов, как только они появятся, к императору (отвести сразу же и без обыска — император дожидается сенаторов чуть ли ни с самого вечера, не заставлять же его еще и ждать, пока их ощупают! Кроме того, эти сенаторы доказали свою преданность императору, они птицы известные — то ли гуси, то ли курицы, то ли трясогузки, но уж, по крайней мере, не орлы с железными перьями).
Когда рабы вели Бетилена Басса и Аниция Цериала в покои цезаря, навстречу им попался, как бы случайно, Сарт. В правой руке египтянин сжимал свиток — знак того, что все идет по намеченному плану.
Чем ближе Аниций Цериал подходил к комнате, где Калигула по обыкновению принимал сенаторов, тем сильнее страх перед Калигулой вытеснял из него страх перед Каллистом. Цериалу мерещились римляне, убитые Калигулой: одни из них были отравлены, другие — задушены, третьи — брошены диким зверям на растерзание. И вот теперь подошел его черед. Ведь если даже покушение удастся, если даже нелепая случайность поможет им осуществить задуманное, то все равно сбежавшаяся челядь, раскормленная Калигулой, убьет его. Так что же ему делать, как спастись?..
Наконец сенаторы подошли к зале, где находился Калигула и где им предстояло его убить. У дверей на страже стояли два преторианца, один из которых, как уверял их ловкий помощник Каллиста, египтянин Сарт, должен был помочь им.
Да, Марк Орбелий готов был выполнить то, что ему поручили. Согласно замыслу Каллиста, первый удар цезарю должен был нанести Бетилен Басс, а Марк, услышав шум, обязан был помешать кому бы то ни было войти в комнату.
Сенаторы миновали преторианцев и, отворив дверь, попали в небольшую приемную. Там их встретил старый раб-именователь Калигулы. Старик увидел сенаторов и неспеша подошел к двери, которая вела в аудиенц-зал. Когда он стал открывать ее, чтобы доложить Калигуле о прибывших, Цериал ринулся к нему.
Сенатор оттолкнул старика, рванул дверь и бросился в комнату, громко крича:
— Спасайся! Спасайся! Тебя хотят убить!
Калигула в это время восседал на роскошном троне, упиваясь своим величием и всемогуществом, покоящимся на безнаказанности. Он с ужасом услышал страшный крик Цериала‚ и в то же мгновение лицо его, такое самодовольное, покрылось каплями холодного пота, он весь как-то сморщился, осунулся.
— Предатель! — яростно вскричал Бетилен Басс и, выхватив кинжал, кинулся вслед за Цериалом.
Калигула заметил блеск оружия… Цезарь тонко, по-заячьи, крикнул и бросился в неприметную дверь позади трона, которая вела в коридор, сообщавший его покои с канцелярией.
* * *
В конце этого коридора, сулящего Калигуле спасение, сокрытый колонной, притаился Каллист. Вольноотпущенник императора сжимал рукоятку маленького кинжала.
Кто знает, какие чувства привели грека сюда и вложили в его руку оружие — гнев, ненависть или страх?.. Но, по крайней мере, было ясно, что Сарт ошибался, когда подозревал Каллиста в неискренности — в том, что грек только на словах хотел устранить Калигулу, а на деле, возможно, мечтал об устранении его врагов — сенаторов. Сарт ошибался — Каллист, видно, и в самом деле хотел убить Калигулу, да и разве могло быть иначе?.. Какими бы ни были чувства Каллиста, они никогда не выплескивались за рамки холодного расчета.
С каждым днем Каллисту становилось все труднее с цезарем — Калигула все чаще представлял себя богом и, как это нередко бывает, все больше считал себя таковым, путая представление с действительностью. А ведь богу не нужны помощники… Если раньше император слушался своего советчика-вольноотпущенника, то теперь лишь прислушивался к нему. В безумную императорскую голову того и гляди могла забраться мысль, что она, эта голова, сможет и совсем обойтись без грека…
Словом, Каллисту стало ясно — императору надлежало умереть, и как можно скорее. Другое дело — что нужно было сделать для этого?
Тайный путь показался греку наименее опасным: в случае удачи покушения он получал лавры тираноборца, в случае неудачи ничего не терял. Так Каллист вступил в соглашение с сенаторами, но было бы несправедливо обвинять его в том, что он намеревался намозолить исключительно их нежные руки. Грек предполагал, что, возможно, неумехи-сенаторы и не убьют Калигулу, но они, по крайней мере, сыграют роль загонщиков (так и получилось: Калигула и в самом деле спешил на кинжал своего вольноотпущенника) и, самое главное, — роль ответчиков за убийство цезаря… Сенат ненавидел Калигулу, но сенат был далеко, преторианцы — рядом, и ничего не было бы удивительного в том, если бы им вдруг захотелось в память о полученных от цезаря сестерциях под горячую руку отомстить его убийцам.
…Император, задыхаясь, вбежал в коридор, и Каллист флегматично подумал: «Эх, растяпы… Видать, упустили Калигулу. Придется мне самому прикончить его, а там уж боги помогут мне улизнуть отсюда». Грек поднял руку, с кинжалом — оставалось лишь дождаться, когда Калигула поравняется с колонной, за которой он скрывался.
Не, успел цезарь пробежать и половину пути, отделяющего его от спасительной двери в канцелярию и от притаившегося рядом с этой дверью Каллиста, как она распахнулась — из канцелярии выскочил Кассий Херея. Преторианский трибун, чья когорта в этот день несла охрану императорского дворца, побежал навстречу Калигуле‚ на ходу доставая из ножен меч. В тот же момент из кабинета, с такой поспешностью покинутого Цезарем, выскочил Бетилен Басс.
Калигула стал останавливаться. Ему показалось, что преторианский трибун заодно с заговорщиками, что Кассий Херея хочет убить его… Ноги императора подкосились, и он упал.
— Не бойся, цезарь, я спасу тебя! — крикнул преторианец.
К счастью для Калигулы, тех нескольких шагов, которые ему удалось сделать до своего падения, оказалось достаточно, чтобы Кассий Херея добежал до него раньше, нежели это сумел бы сделать сенатор.
Однако Бетилен Басс даже не пытался догнать Калигулу — как только он увидел, что ему все равно не опередить преторианца, он остановился.
Дело было проиграно: Калигула спасся. Дело было проиграно, но он, Бетилен Басс, не проиграл — ведь он сумел одолеть все грязное, все трусливое, все низкое в себе, отбросить всю эту мерзость со своей души. Больше никогда Калигула не будет наслаждаться его унижением, он победил судьбу, сделавшую его подданным, она более не в силах властвовать над ним.
И кинжалом, приготовленным для Калигулы, сенатор ударил себя в то место, где у человека находится сердце…
Каллист скрипнул зубами: больше надеяться ему было не на что. Тут как раз из канцелярии выбежала большая толпа рабов, привлеченных шумом. Рабы сразу же кинулись к валявшемуся на полу императору, и Каллист неприметно присоединился к ним — благо, его туника была такого же блекло-серого цвета, как и у них.
Вслед за рабами из канцелярии выбежали преторианцы, вместе с Хереей они подбежали к телу сенатора и несколько раз пнули его ногами — не по злобе, а чтобы убедиться в смерти заговорщика. Неопровержимое доказательство точности удара сенатора было получено — Бетилен Басс не шевельнулся. Для верности преторианцы все же пару раз ударили его в грудь, а затем кинулись в приемную. Оттуда доносился шум, в котором опытный воин без труда различил бы лязг железа — характерную музыку битвы, которую создавали самые проникновенные инструменты в мире — мечи.
Музыкантами были преторианцы и Марк Орбелий. Как только из покоев императора донесся шум, юноша выполнил свой долг — он обезоружил преторианца, стоявшего на страже вместе с ним, и теперь, прислонившись спиной к двери (она вела в приемную императора), отражал атаки сбегавшихся отовсюду воинов. Преторианцы пробежали аудиенц-зал императора, не обратив внимание на валявшегося в углу Цериала (сенатор даже не стонал, опасаясь быть вгорячах убитым), пробежали приемную и распахнули с внутренней стороны дверь, которую охранял Марк. Молодой римлянин не мог оглянуться — он был бы тут же пронзен своими противниками, и Кассий Херея без труда оглушил его, ударив плашмя мечом по голове. Марк упал.
Тем временем Каллисту удалось пробраться сквозь толпу рабов, окруживших императора (некоторые из них, придя в себя, узнавали фаворита и сами давали ему дорогу, сторонясь его).
Склонившись над Калигулой, грек поразился его бледности. Глаза императора были закрыты, однако он, увы, не умер — Калигула ровно дышал. Каллист достал из-за пазухи флакончик с пахучей солью и поднес его к носу цезаря.
Калигула застонал и открыл глаза. Рабы запричитали. Каллист, бормоча что-то успокоительное, помог императору подняться и медленно повел его в канцелярию.
Пройдя небольшой коридор, Калигула и Каллист, окруженные рабами, вошли в маленькую комнатку, служившую триклинием. Императора била крупная дрожь. Он опустился на ложе и прохрипел:
— В тюрьму… Негодяев — в тюрьму… Позвать сюда Гнея Фабия, пусть он займется этим делом, он предан мне… Нет, нельзя верить и ему, пусть за ним присмотрит Сергий Катул — они слишком ненавидят друг друга, чтобы сговориться… А ты, мой верный Каллист, присмотри-ка за ними обоими…
В этот момент в комнату вошла Цезония, и Каллист поручил ей успокоение ее напуганного мужа. Сам же фаворит отравился отдать необходимые распоряжения претору Фабию и гуляхе Катулу, а заодно и принять надлежащие меры к сокрытию своего участия в заговоре, который постигла такая неудача.
Часть третья. Претор
Глава первая. Путешествие
После того как Марк, сраженный Кассием Хереей, потерял сознание, преторианцы оттащили его в дворцовый эргастул — тюрьму, предназначавшуюся для провинившихся императорских рабов (впрочем, всадники да сенаторы тоже не считались там большой редкостью). Вот на ее-то холодном полу Марк и пришел в себя.
В голове его стоял какой-то гул, а на душе лежала тоска-мокрица. Руки юноши были заведены за спину и связаны, толстая веревка больно вгрызалась в запястья.
Смерть опять подступила к нему, но не так, как тогда, на арене, когда ему пришлось сражаться с Тротоном… Тогда он сражался с человеком, а не со смертью, и победил-то он человека, а не смерть; сейчас же у него не было противника, который нес бы ему смерть и которого надлежало победить, чтобы остаться в живых, — сама смерть пришла за ним, потому что не в силах смертный, покушавшийся на жизнь цезаря, избежать казни. Цезаря можно было убить, но не победить, сражаясь, — за Калигулой стояла вся Римская держава, купленная гвардия и подкупленные легионы. Неудача заговора означала смерть для заговорщиков; телом невозможно было бороться со смертью, а вот духом, душой?..
Кто-то зашевелился в темном углу камеры и залепетал что-то жалобное, невнятное. Марк приподнялся — там, на соломенной подстилке, валялся Цериал…
Охрану узников несли двое: Децим Помпонин — тот самый ветеран, под началом которого Марк делал первые шаги на служебном поприще, и Луций Метем — преторианец когорты Кассия Хереи. Стражники неподвижно и молчаливо стояли у дверей темницы; они зашевелились лишь тогда, когда в эргастул пожаловал сам преторианский трибун. Вместе с Кассием Хереей в эргасгул вошли три дюжих преторианца.
— Ну что, ребята, как там эти… заговорщики? — негромко спросил Кассий Херея.
— Да что-то их не слышно — наверное, еще не очухались, — равнодушно произнес Децим Помпонин.
— Вот тебе, Децим, приказ императора, — продолжал Херея. — Возьми-ка моих молодцов (он кивнул на своих спутников) и проводи обоих заговорщиков в Мамертинскую тюрьму. Да смотри, чтобы они у тебя не сбежали дорогой, а не то все вы лишитесь голов, да и я, пожалуй, составлю вам компанию.
Децим Помпонин ответил, что приказ ему ясен, и Кассий Херея удалился — видно, в этот день преторианскому трибуну хватало забот.
Старый воин принялся возиться с заржавленными засовами тюремной двери. Некоторое время засовы были отодвинуты, дверь распахнута, и Помпонин вместе с Луцием Метеллом и Авлом Цинноном (так звали одного из преторианцев, приведенных Хереей) вошел в камеру; двое преторианцев остались снаружи.
Ветеран подошел к Цериалу и небольно пнул сенаторское тело ногой.
— Вставай! Выходи! — коротко бросил он.
Цериал медленно поднялся.
— Вы… что вы хотите делать… что вы сделаете со мной?.. — сенатору, наверное, показалось, что ему собираются снести голову тут же, в императорском дворце.
— Да выходи же, выходи, говорят тебе!..
Аниций Цериал стоял и дрожал. Он предал Бетилена Басса в припадке безумного страха перед смертью, которая ему явилась Калигулой. При этом Цериал осознавал, что Калигула не настолько великодушен, чтобы прощать своих, даже раскаявшихся, врагов, и не настолько отзывчив, чтобы испытывать признательность к своим друзьям (то есть называвшимся таковыми), даже если бы они предотвратили угрожавшую ему опасность. Поэтому Цериал не рассчитывал на награду, нет, он мечтал только о том, чтобы живым выпутаться из этой истории. Тюрьму же, в которой он оказался, отнюдь нельзя было принять за осуществление его надежд — Цериал, холодея, подумал, что Калигула, видно, позабыл о его, Цериала, помощи, и теперь его, чего доброго, казнят вместе с этим вот юным преторианцем, небось, позарившимся на сестерции Каллиста…
Преторианцам надоело ждать, когда Цериал восстановит способность к передвижению, — Метелл с Цинноном подхватили его и грубо потащили наружу.
Децим Помпонин подошел к Марку.
— Вставай, сынок, — негромко сказал он, касаясь плеча юноши. — Вставай! Император велел доставить вас в Мамертинскую тюрьму.
Силы юноши уже восстановились; не произнеся ни слова, Марк поднялся и пошел к выходу.
Децим Помпонин вышел из камеры последним. После этого узники и их конвой покинули эргасгул и направились к дворцовым воротам.
Первым преторианцы вели сенатора, рядом с ним вышагивали Кривой Тит (тот самый преторианец, который когда-то повздорил с Марком в кабачке «Золотой денарий») и Луций Метелл. Вслед за Цериалом шел Марк, с боков его охраняли от необдуманных поступков (вроде попытки бежать) Авл Циннон и Пет Молиник, которого Марк спас от рук нубийца Аниситы в доме Муция Мезы. Шествие замыкал Децим Помпонин.
Выйдя из дворца, преторианцы вместе со своими узниками опустились с Палатинского холма на Священную дорогу и пошли по направлению к Капитолию — Мамертинская тюрьма располагалась на Капитолийском холме.
Вдоль всей Священной дороги были выстроены лавки торговцев, на ней до самого позднего вечера кипела жизнь — тут и там покупали и продавали, туда-сюда сновали римлянки и римляне, рабыни и рабы. Гвалт тысяч людей стоял над дорогой. Заметив преторианцев, одни с интересом разглядывали их жертвы, другие со страхом, но большинство оставалось равнодушным — подобные шествия во времена Калигулы не были редкостью. Люди сторонилась, давая дорогу императорским гвардейцам, но кое-где конвоирам все же пришлось то ругнуться, то пихнуть зазевавшегося раба.
В самой гуще толпы Марк вдруг почувствовал, что Пет слегка коснулся его, и тут же юноша услышал шепот преторианца:
— Когда будем проходить мимо ростр, приподними руки — я перережу веревку… Затем я сделаю вид, что поскользнулся, и упаду, а ты — прыгай в мою сторону и беги!
Марк молчал.
Надежда трепыхнулась в нем подраненной птицей. Что ж, попытаться бежать?.. А куда он мог бежать, где он мог укрыться в малознакомом городе?..
«Да где угодно, — подумалось Марку. — Хоть в общественной уборной, хоть в сточной канаве, хоть в какой-нибудь мусорной яме, по шею в грязи. Главное — получить надежду на спасение, значит жить…»
«А как же Пет? — подумал Марк. — Децим Помпонин наверняка обвинит его в пособничестве заговорщику (я — заговорщик), и Пету снесут голову. А если Помпонин сделает вид, что не заметил, как Пет помог мне, то его самого казнят… Впрочем, Помпонин старый воин, он не станет поступать себе во вред. Значит, если я убегу, то вместо меня казнят Пота…»
Когда показались ростры, Марк тихо сказал:
— Нет, никуда я не побегу… — И отодвинулся от Пета.
Ростры приближались.
— Ты должен бежать — ты спас меня, должен же и я что-то сделать для тебя, — зашептал опять Пет. — Кроме того, мне хочется хорошенько насолить Калигуле (чтоб, этот лемур захлебнулся моей кровью!). А может, все обойдется: меня вышвырнут из претория, да и только, ты же будешь спасен.
Пет просто успокаивал совесть Марка, и юноша понимал это.
«Мне-то хочется жить, но ведь и ему не хочется умирать, — подумал Марк. — Я не хочу, чтобы меня убили, но не собираюсь убивать то, что другому во мне не убить — мое достоинство римлянина. Так пусть же боги пошлют мне стойкости — не мертвой, но живой… Старый Архистад (так, если помнит читатель, звали учителя Марка) говорил, что стойкость — не бесстрашие, а страх; но страх не смерти, а жизни, страх утраты достойной жизни — страх жизни подлой, грязной; страх и признание, а не только знание, неизбежности смерти…
Если вместо меня погибнет Пет, то те несколько мгновений, которые он купит ценой собственной жизни у моей смерти для меня, будут мгновениями жизни тела и мучения души, они перечеркнут прожитые мною годы. Этими мгновениями я лишь отсрочу смерть, но погублю достоинство».
— Нет, Пет, оставь меня, я не собираюсь бежать, — проговорил Марк. — Поищи-ка какой-нибудь другой способ навредить Калигуле…
Внезапно Кривой Тит остановился, остановив тем самым остальных преторианцев и их пленников, и резко обернулся. Гримаса злорадства исказила его лицо — в этот момент всякому стало бы ясно, почему его прозвали кривым.
— От самого дворца я только и слышу, как воркует наш Пет с негодяем, нарушившим преторианскую присягу на верность императору, — прогнусавил он. — А ты, Помпонин, прикидываешься‚ будто ничего не слышишь. Да ты, небось, хочешь, чтобы пленник сбежал?! Ну уж нет, я не собираюсь терять свою голову…
— Замолчи! — перебил расходившегося преторианца Децим Помпонин. — Тебе не велено было останавливаться — это непослушание… Ну раз уж ты такой слухач — меняйся-ка местами с Петом! Сдается мне, что ты сам будешь болтать с преступником, как сорока, и о твоей болтливости мне придется доложить центуриону…
Преторианцы поменялись местами, и процессия продолжила свой путь. Вплоть до ворот Мамертинской тюрьмы все молчали, только Децим Помпонин что-то невнятное бормотал себе под нос.
Глава вторая. Собеседники
Весть о покушении на Калигулу быстро разнеслась по Риму. Императорский дворец клокотал, как рассерженный индюк: то там, то здесь раздавались команды центурионов; повсюду носились преторианцы; кругом лязгало оружие. У парадного входа дворца начали собираться знатные римляне. Всегда послушные зову своего страха и подобострастия, они спешили заверить императора в своей преданности; впрочем‚ преторианцы не впускали их.
Каллист в окружении свиты рабов и вольноотпущенников‚ клявшихся в своей любви к императору и умолявших дать им какое-нибудь поручение, выполнение которого послужило бы доказательством их верности, проследовал в свои апартаменты.
В свой кабинет грек вошел один — его охающие и вздыхающие сопровождающие остались за дверью. Затем Каллист позвал секретаря и приказал ему немедленно послать рабов за Гнеем Фабием и Сергием Катулом, а также за Кассием Хереей, чья когорта несла в этот день охрану императорского дворца. Когда преторианский трибун явился, Каллист от имени цезаря приказал ему удвоить стражу в императорских покоях; никого не пропускать во дворец, кроме как с его, Каллиста, разрешения; а также немедленно отправить схваченных на месте преступления заговорщиков — сенатора Аниция Цериала и нарушившего присягу преторианца — в Мамертинскую тюрьму (разумеется, под усиленным конвоем). Как только Кассий Херея вышел, секретарь доложил Каллисту о прибытии Гнея Фабия и Сергия Катула — эти милые римляне, оказывается, уже прослышали о случившемся и ожидали разрешения войти во дворец, стоя у парадного входа в толпе сенаторов и всадников. Таковое разрешение тотчас же было дано греком, и через некоторое время давние недруги вместе вошли в кабинет.
— Приветствую тебя, Гней Фабий, и тебя, Сергий Катул, — сказал Каллист. — Вы уже, конечно, слышали о том подлом злодеянии, которое было совершено здесь, в императорском дворце. Я говорю о покушении на жизнь цезаря… К счастью, негодяям не повезло. Хвала Юпитеру, охраняющему нашего императора, — наш добрый Калигула в безопасности, а злоумышленники схвачены и будут, разумеется, казнены. Однако неясно, как этим негодным сенаторам удалось сговориться с преторианцем‚ были ли у них другие сообщники, помогал ли им в подготовке покушения кто-нибудь из их рабов или вольноотпущенников, были ли впутаны в заговор служители императорского дворца?.. Словом, вопросов немало, и цезарь желает получить ответы на них. Калигула знает о твоей, Гней Фабий, опытности, о твоем умении раскрывать самые хитроумные замыслы его врагов, и поэтому он поручает тебе это дело. Но нашему мудрому императору также ведомо и о том, что даже у преданного слуги из-за чрезмерного напряжения злодейка-слеза может застлать взор. Поэтому, чтобы ты, переутомившись от усердия, не допустил ошибки, император поручает Сергию Катулу дополнить твою опытность зоркостью и выносливостью, присущими молодости. Вам обоим верит император, вы оба должны заняться этим делом.
— Клянусь богами, — грубо произнес Гней Фабий, — я еще не настолько стар, чтобы у меня слезились глаза, когда мне приходится разглядывать замыслы преступника, или дрожали руки, когда мне приходится обуздывать его упрямство. Ну а этот красавчик Катул бодр и свеж только в постели; вряд ли у него хватит силенок заниматься делом, требующим терпения и сноровки.
Выслушав в свой адрес столь хвалебную тираду, Сергий Катул, зло прищурившись, сказал:
— Уж я-то, по крайней мере, вырву всю правду о заговоре у этих негодяев — всю правду, а не их презренные сестерции. Мне ведь достаточно и одного дома — я не собираюсь мошенничать, подобно Гнею Фабию и на высосанные у преступников деньги возводить себе новые хоромы. Хорошо, что император поручает мне присматривать за ним, — потому что такого корыстолюбца, думающего о своем кошельке больше, чем об императоре, заговорщикам было бы нетрудно подкупить.
Гней Фабий собрался было достойно ответить вздорному юнцу‚ в словах которого было больше зависти к богатству претора, чем правды, однако Каллист опередил его. Грек покачал головой и примирительно сказал:
— Ну-ну, столь достойным слугам нашего божественного императора не следует браниться. Император уверен, что вы оба любите его, поэтому он так доверяет вам. Зная о вашей преданности, цезарь горько скорбит о ваших распрях, поэтому, поручая вам обоим вести расследование, божественный повелел мне, ничтожному его слуге, проследить за тем, чтобы ваши разногласия не помешали следствию. Результаты следствия вы также, согласно воле Калигулы, должны будете докладывать мне… Возможно, мне придется самому изредка допрашивать этих злодеев — не потому, что я не доверяю вам, а для того, чтобы более точным было мое представление о заговоре, следовательно, более точными будут и мои донесения императору. При этом я ни в коей мере не собираюсь сковывать ваше усердие своей опекой — можете действовать, как считаете нужным. Кстати, я распорядился всех рабов, находившихся во время покушения в императорских покоях, закрыть в одной из комнат канцелярии, так что можете для начала допросить их, пока эти дурни ничего не забыли.
На этом Каллист закончил аудиенцию, отпустив знатных римлян кивком головы. Как только Гней Фабий и Сергий Катул, обмениваясь своими обычными любезностями, вышли, в кабинет фаворита заглянул его секретарь. Сицилиец сказал, что служитель зверинца, египтянин Сарт, просит немедленно принять его.
…После того, как Сарт узнал о крушении замысла Каллиста, он уже не вспоминал о своей ненависти к Калигуле, а помнил лишь о Марке. Несмотря на настойчивость обстоятельств, Марк без его подсказки, пожалуй, и не подумал бы о необходимости убийства Калигулы — необходимости, которая ему, Сарту‚ казалась столь очевидной, — а значит, и не рисковал бы.
«Мне не следовало вмешивать Марка в это дело, — пронеслось в голове египтянина. — Каллист давал мне деньги для подкупа своих дружков, а я сберег их ему, подставив своего друга. Я желал Калигуле смерти сильнее, чем Марку — жизни».
Однако Сарт недолго рассуждал — времени на причитания, хлопания себя по лбу, кусание губ и ломание в отчаянии рук не было. Египтянин помчался к Каллисту, ему показалось (и, наверное, совершенно справедливо), что только хитрый грек может спасти его друга…
Получив испрашиваемое разрешение, Сарт вошел в кабинет Каллиста. Некоторое время оба молчали. Наконец Каллист сказал:
— Увы, наше дело не выгорело. Разумеется, из этого поражения мы извлечем урок и придумаем в следующий раз что-нибудь получше. Но сейчас мы должны обезопасить себя: надо как можно скорее отправить к Плутону и этого дурачка-сенатора, решившего‚ что предать мой план безопаснее, чем убить Калигулу, и твоего приятеля-глухаря, который не смог отличить шум предательства от шума убийства.
— Делай с Цериалом что хочешь, — глухо ответил Сарт, — но выручи Марка. Он не должен расплачиваться своей жизнью за то, что я уговорил его участвовать в покушении…
Словно облачко пробежало по лицу императорского вольноотпущенника. В его планы, по-видимому, вовсе не входило, чтобы хоть один из участников заговора, кроме египтянина да его самого, пережил ближайшую ночь. Ловкость Сарта могла ему еще пригодиться, кроме того, египтянин не участвовал непосредственно в покушении и был поэтому пока вне подозрения. Но Марка Орбелия схватили с оружием в руках, а он, Каллист, не был настолько наивен, чтобы надеяться, что молодой римлянин вынесет, не проговорившись, допрос такого умельца как Гней Фабий. Короче говоря, совершенно ясно, что Марка Орбелия, равно как и Аниция Цериала, необходимо было умертвить до допроса претора. Но Сарт… Было бы опрометчиво отказывать египтянину, который, чего доброго, мог тогда сам кинуться спасать своего дружка и при этом понаделать немало глупостей.
— Ну что же, я готов помочь твоему приятелю, раз уж вы так дружны, — сказал Каллист, немного подумав. — Но ты не должен вмешиваться в это дело — ты можешь только навредить, тут нужна ювелирная работа. Так что отправляйся-ка спокойно в свой зверинец да сиди там тихонько, как мышка, да пореже неведывайся ко мне, а то нас и так видят вместе чаще, чем этого требуют твои обязанности. Когда ты будешь мне нужен, я сам тебя найду.
На этом старые компаньоны расстались.
Глава третья. Египтянин
Сарт расстался с Каллистом совсем не таким успокоенным, как это могло показаться какому-нибудь безмятежному, погрязшему в неге ленивцу, Правда, лицо египтянина не выражало ничего — дворец был местом, приучающим к скрытности, однако мысли Сарта затеяли такую чехарду в его голове, проделывали такие кувырки и перевертывания, что следовало всерьез опасаться за целостность подмостков, на которых выступали эти мимы.
Сарт медленно шел по мраморному полу канцелярии, сторонясь куда-то спешащих с озабоченным видом рабов и преторианцев, наверное, уже прознавших о покушении на Калигулу.
«Что, поверить Каллисту?.. Каллист спасет Марка?.. (Тут перед мысленным взором Сарта мелькнула коварная улыбка грека.) Нет, Каллисту нельзя верить… Я сам должен спасти Марка, мне надо торопиться, я должен бежать… Бежать?.. Куда бежать?..»
Сарту вдруг захотелось пространства, и он стремительно поднялся на широкую открытую площадку второго этажа канцелярии.
Под ним расстилался Рим. Великий город, окутанный солнцем, вечный, бескрайний Рим… Рим — центр вселенной, откуда шли легионы республики, легионы цезарей захватывать государства и храмы.
А над Римом нависло небо. Пройдут года‚ минут столетия, и рассыплется камень, из которого сложен был город, но еще раньше забудутся люди, мгновение жившие…
«Что с того, что Каллист пообещал выручить Марка? — уже спокойно подумал Сарт. — Каллист не хочет (да и никогда не хотел) уничтожения тирании, а хочет лишь обезопасить себя. Ему, наверное, и в самом деле была выгодна смерть Калигулы — вот он и замыслил покушение на него, а теперь ему надо скрыть свое участие в нем, и поэтому он хочет устранить своих соучастников. Но я-то еще нужен ему, и я не зря ходил к нему — если он и не поможет Марку, то, по крайней мере, поостережется вредить ему».
Теперь Сарту ясно — он сам должен спасти своего друга. Но как это сделать?.. Подкупить тюремщиков? Понабрать всякого сброда и напасть на тюрьму? Но и сброду, и тюремщикам нужны были сестерции, а их-то у него не было (вернее, не было столько, сколько потребовалось бы, чтобы из труса сделать храбреца, из честного человека — негодяя, а из негодяя — честного человека). Кроме того, Сарт знал, что при попытке насильственного освобождения узников, подобных Марку (то есть обвиненных в государственной измене), обычно умерщвляли.
Значит, оставалось одно — раздобыть ключи от темницы молодого римлянина здесь, во дворце. Таким ключом была бы смерть Калигулы…
Сарт вспомнил, как он когда-то просил Каллиста, чтобы тот помог ему самому, без поводырей, убить Калигулу. Он просил помощи — и был уверен, что ему откажут в ней, вот потому-то он просил ее… Он лукавил перед самим собой тогда, он искал оправдание себе, своей безопасности. Да, он хотел, чтобы Калигула был убит, но самому ему не хотелось рисковать, ему хотелось жить!..
Рисковал Марк. Но теперь, чтобы спасти Марка, он должен был рисковать сам. Он должен убить Калигулу, но как это сделать?..
И тут Сарту пришел на память афинянин Фесарион Потрид. Его отец, Потрий, был довольно известным в Афинах учителем риторики, имел собственную школу и собственный язык. Однажды Потрий взялся защищать одного римского гражданина в римском суде. Как на грех, обвинительную речь вздумалось подготовить императору… То ли из тщеславия, то ли из гордости, но скорее — из-за плохого знания императорского нрава Потрий не отказался от защиты, и речь его была блестящей. Неудивительно, что в этот же день Потрия казнили (наверное, на суде он казался сам себе соловьем, своими трелями заглушающим клекот пернатого хищника, но на самом деле он был токующим глухарем, не прислушивающимся к предостережениям друзей). Чьи-то услужливые уста напомнили Калигуле и о сыне оратора — император обратил Фесариона в раба. Вначале Фесарион был послан на конюшню, и там он, горюя об отце, тем не менее добросовестно принялся орудовать скребком. А через некоторое время умер раб, гонявший пыль в императорских покоях, и Фесариона перевели на его место.
Египтянин познакомился с Фесарионом случайно — в одно и то же время они заглянули в одну и ту же лавку, а когда они вышли из лавки, то оказалось, что путь их пролегал в одном направлении — во дворец. По дороге они разговорились, Фесарион рассказал Сарту о своей жизни, Сарт — о своей (то, что можно было рассказать без опаски). После этого афинянин и египтянин несколько раз встречались во дворце — так и подружились.
Сарт надеялся найти Фесариона в специальной дворцовой пристройке, где жили рабы, — там афинянину была отведена небольшая комната. Египтянин прошел несколько коридоров, пересек внутренний двор, вошел в неширокий вестибул и через несколько мгновений уже стучался к Фесариону.
За дверью не раздалось ни звука.
Сарт, видя, что никто не отзывается на стук, толкнул дверь. Она оказалась открытой, и египтянин вошел в комнату.
В комнате было убого: несколько колченогих табуреток, перекошенный стол, рассохшийся деревянный ларь да провалившееся ложе, накрытое соломенной циновкой, теснились меж ее грязных стен. На циновке, лицом к стене, лежал Фесарион.
Афинянин был молод (ему было что-то около тридцати) и худ, вернее, костляв (в нем было что-то от селедки). Когда он обернулся на скрип открываемой двери, то оказалось, что глаза его, совершенно выцветшие, располагались по соседству с крупными веснушками щек как-то асимметрично, из-за чего лицо его напоминало тот самый блин, который, как говорится, был испечен хозяйкой первым.
— Привет тебе, Фесарион, — сказал Сарт. — Ну как, ты все еще греешь мрамор императорского пола своим дыханием?
— Не мешай… (Фесарион уставился в потолок). Только что мне вспомнились Афины — узенькая улочка, где я родился, оливки и виноград, которые всегда были у нас на столе. А школа отца?.. Он брал меня туда, когда я еще ничего не смыслил, и я не столько слушал его, сколько глазел на ужимки его великовозрастных учеников, которые, выполняя урок, жестикулировали, как опытные ораторы…
— Ох, Фесарион… Похоже, что ты напился какого-то дурмана.
— Наверное, знаю, если ты имеешь в виду покушение на Калигулу. Только сейчас забегал ко мне Диодорх, спальник императора, он и рассказал мне обо всем. Но каких действий ты от меня хочешь?.. Я бедный, слабый грек, так что оставь меня в покое…
— Я уже говорил тебе, что Калигулу ненавидят многие, — продолжал Сарт, не обратив внимание на последние слова афинянина. — Вот видишь, нашлись люди порешительнее нас с тобой. Они не побоялись поражения, они не испугались риска, так неужели их поступок, их твердость, их решительность — не пример для нас?.. Твоего отца казнил Калигула, тебя Калигула сделал своим рабом — так неужели ты простил ему все, так неужели ты не хочешь стать свободным и вновь увидеть свои Афины?..
Фесарион начал было прислушиваться к тому, что говорил ему египтянин. Он даже приподнялся на локте, чтобы лучше видеть Сарта, но когда он понял, к чему клонит его приятель, то в испуге отшатнулся.
— Ты предлагаешь мне убить императора… Но моя шея тоньше его волоса, и секире палача так же легко будет рассечь ее, как и у тех, кто сегодня пытался убить его…
Сарт с отвращением плюнул.
— Это слова труса! Ты просто трус, Фесарион, раз боишься быть убитым, убивая того, кто погубил твоего отца и погубит еще многих, возможно, и тебя в том числе. Ты трус, Фесарион, но более того — ты глупец, раз боишься смерти больше, чем рабской жизни.
— Да, я боюсь смерти, но разве ты не боишься ее? — поинтересовался афинянин, и голос его слегка дрожал (не потому, что Фесарион был очень уж обижен обвинением в трусости, а потому, что он был напуган разговором, приобретающим все более опасный характер).
— Я боюсь страха ее и борюсь с ним, а ты поддался ему, склонился перед ним, — ответил Сарт. — Я слышал, что твой отец в свое время расхваливал стоицизм. Так разве он никогда не говорил тебе, что человек рождается со смертью, что она дается ему при рождении, а вот смерть достоинства ему при рождении не дается. Никто не может сделать себя бессмертным, но вот не дать умереть своему достоинству может каждый.
Фесарион сделал попытку усмехнуться.
— Пусть о достоинстве толкуют римляне… Сейчас я — раб, ты — бывший раб, так нам ли о нем рассуждать?..
— Человек теряет свое достоинство тогда, когда становится рабом в душе, когда перестает бороться за свою свободу. Но ведь ты хочешь быть свободным?
— Хочу ли я быть свободным?.. — задумчиво произнес Фесарион. — Да, хочу. Но я не хочу умирать — на что мертвому свобода, на что мертвому достоинство?..
Сарт хмыкнул.
— Глупец, ты все равно умрешь, даже если останешься рабом. Страх смерти ослепляет тебя и залепляет твои уши… Но подумай — что ты боишься в смерти? Отсутствия ощущений и отсутствия сознания. Но ощущения можно насытить и в жизни — съешь барана, и тебе больше не захочется ни ребрышка. Но сознание мы теряем каждые сутки — мы убеждаемся в этом, когда, просыпаясь утром, мы можем вспомнить лишь то, как заснули. Так что смерть вплетена в жизнь, ее не избежать. А ты, дурачок, пытаешься увернуться от нее. И что же ты получишь, потеряв достоинство, но живя рабом, — несколько плошек каши да несколько судорог сознания, цепляющегося за утекающий остаток жизни?..
Фесарион молчал, и Сарт успокоительно добавил:
— Ну-ну, не горюй. Я говорил о смерти так, как будто покушение на Калигулу обязательно должно закончиться провалом. Но ведь возможна удача! Убийство Калигулы было бы местью за твоего отца, да и ты тогда бы наверняка получил свободу — ведь тебя сделали рабом не по закону, более того, ты сам говорил мне, что ты не внесен в список императорских рабов, а числишься в дворцовых прислужниках. Кстати, если ты захочешь помочь мне, то тебе не придется больно рисковать — тебе не нужно будет махать кинжалом или протягивать императору кубок с отравленным вином. Даже если мне не удастся убить Калигулу, ты вряд ли пострадаешь — ты как бы останешься в тени…
— Так что же я должен буду сделать? — перебил египтянина Фесарион, как будто убежденный им.
— Ну, подумай-ка сам: я не могу войти к Калигуле с оружием (меня, как и всех, кого он вызывает к себе, обыщут), я не смогу достать его ножом или кинжалом в каком-нибудь дворцовом переходе той части дворца, где не обыскивают (в таких местах он всегда появляется с преторианцами, которые не спускают с него глаз). Значит, я должен буду, напросившись на прием и войдя к нему, когда он будет один, раздобыть оружие в его покоях. Я вижу этому единственную возможность — ты прибираешь у него, ты сможешь незаметно под ковер какой-нибудь комнаты (ну, например, комнаты Девяти муз) засунуть вот это…
Сарт протянул Фесариону нож с плоской рукояткой, и афинянин дернулся, будто ему протягивали какого-нибудь ядовитого гада.
— Ну, бери, бери, — сказал египтянин, гневно смеясь. — Это железо ручное — оно не укусит тебя, кроме как по воле хозяина… От тебя требуется только подложить его под ковер. Даже если у меня ничего не выйдет, ты все равно будешь в безопасности никто не докажет, что его подсунул ты.
— А императору и не потребуется доказательств — он снесет головы всем рабам, прибирающим в его покоях, да и только, — уныло сказал Фесарион, все же взяв нож и засовывая его под соломенную циновку. — Ну да ладно, я… я помогу тебе. Только имей в виду: комнату Девяти муз я буду убирать послезавтра — завтра ее убирает сириец Антиох.
— А разве ты не можешь договориться с ним и заменить его?
— Что ты, что ты!.. (Афинянин замахал руками). Мало того, что я согласился прыгнуть в полноводную реку императорского гнева — сейчас Калигула, небось, страх в какой ярости, а что-то будет, если и твоя затея не удастся! — так ты еще пытаешься подвесить мне на шею хорошенький булыжник, ведь после твоего покушения, согласись я поменяться с Антиохом, всякий догадается, откуда взялся нож!.
— Замолчи!.. (Египтянин презрительно посмотрел на Фесариона.) Ну ладно, пусть будет по-твоему. Итак, послезавтра, в комнате Девяти муз, под правым углом ковра, рядом с императорским креслом…
— Да, да… — простонал Фесарион и опять уставился в потолок.
— Сарт вышел, не отказав себе в удовольствии хлопнуть на прощанье дверью.
Глава четвертая. Тюрьма
Когда Сарт покинул кабинет Каллиста, грек, немного помедлив, открыл потайную дверь, вделанную в стену так искусно, что даже вблизи можно было заметить ее, лишь зная о ней и специально приглядываясь. За этой дверью находилась маленькая каморка, туда-то и прошел Каллист. В каморке стоял небольшой шкаф, из его темного чрева Каллист извлек маленький ларец. В этом ларце ожидали своего часа самые верные, самые преданные помощники грека — разнообразные яды, ссыпанные в аккуратно завязанные мешочки.
И каких только специй не было в этом ларце!.. Тут были и порошки для подсыпания в пищу, не меняющие ни вкуса ее, ни запаха, ни цвета; и порошки для подсыпания в очаг — когда жертва разводила огонь, они наполняли комнату ядовитыми испарениями. Разумеется, такой маститый коллекционер, как Каллист, имел также порошки, испаряющиеся сами по себе, без нагревания или намачивания, — эти были бережно ссыпаны в стеклянные флакончики, а уже затем, во флакончиках, они были помещены в мешочки. Одни яды сжигали свою жертву моментально, словно пламя, другие медленно разъедали — человек словно заболевал, с кем не бывает?..
Каллист взял из одного мешочка щепотку находившегося там порошка и припудрил им свою правую руку. Этот яд был получен из цикуты, он не проникал через кожу, а действовал лишь тогда, когда его случайно или преднамеренно отведывали.
Надев перчатки, чтобы не потерять ни пылинки такого замечательного средства, Каллист отправился в Мамертинскую тюрьму. Для своего путешествия Каллист воспользовался носилками, которые понесли восемь здоровых каппадокийцев, и грек всю дорогу торопил их — ему хотелось увидеть Аниция Цериала и Марка Орбелия прежде, чем Гней Фабий и Сергий Катул смогли бы переговорить с ними (оба римлянина, получив приказ вести расследование, отправились допрашивать дворцовых служек).
* * *
Солдаты городской стражи, охранявшие Мамертинскую тюрьму, заволновались — они увидели, что к воротам тюрьмы рабы несут роскошные, изукрашенные золотом носилки. Все знали, что эти носилки принадлежат Каллисту, вольноотпущеннику и фавориту императора. Когда спешно вызванный начальник тюрьмы выбежал за ворота, рабы уже опускали носилки, и как только они коснулись земли, из них, отодвинув полог, вылез Каллист.
Начальник тюрьмы, Гай Куриаций, склонившись перед могущественным вольноотпущенником (о, где ты, римское достоинство!), почтительно сказал:
— Рад видеть тебя, достойный Каллист. Чем могу быть полезен я тебе или нашему императору, божественному Калигуле, который, как известно, доносит свою волю до нас, его преданных слуг, через таких уважаемых римлян, как ты?
— Император поручил мне наблюдать за расследованием преступления этих ужасных злодеев, которых доставили сюда сегодня. Причем я обязан время от времени докладывать Цезарю о ходе следствия, — важно ответил Каллист. — Первое сообщение я должен сделать уже сегодня вечером, поэтому я намерен допросить негодяев сейчас же. Проведи меня к ним.
Гай Куриаций, уверяя в своей преданности императору и проклиная осмелившихся поднять руку на него, сразу же повел Каллиста во внутренние помещения тюрьмы.
Грек и его проводник прошли через несколько тюремных двориков, полутемных коридоров, железных дверей, у каждой из которых стояло по два охранника, и остановились у решетки, загораживающей вход в подземелье. Куриаций крикнул пароль — стражник, стоявший по другую сторону от решетки, поднял ее с помощью специальной системы блоков. Каллист и Куриаций ступили на небольшую площадку, являющуюся входом в подземелье, и по каменным ступеням, истертым многими поколениями тюремщиков и узников, стали опускаться вниз.
Через некоторое время они оказались в коридоре, куда выходили двери камер. Коридор слабо освещался еле горевшими факелами, прикрепленными к стенам на большом расстоянии друг от друга. Пахло сыростью и плесенью. Каллист и его проводник дошли до самого конца коридора — там был пост охраны, представлявший собой стол, за которым сидели два надзирателя, игравшие в кости. Узнав в одном из подошедших своего начальника, а в другом тень императора, Каллиста, они дружно вскочили, всем своим видом выражая почтение и подобострастие.
— Посвети-ка нам, Аппий, — сказал Гай Куриаций, обращаясь к одному из них.
Тюремщик вынул один из факелов из настенного держателя. Освещаемые его неровным светом, начальник тюрьмы и Каллист подошли к одной из дверей подземелья. В дверь было вделано два замка, один из которых открыл Гай Куриаций, выбрав подходящий ключ в связке, висевшей у него на поясе, а другой своим ключом открыл Аппий.
Начальник тюрьмы толкнул дверь, и все втроем они вошли в маленькую каморку, служившую последним пристанищем многим знатным римлянам. Тюремщик высоко поднял факел — самые дальние углы комнаты осветились. В одном из них стал виден человек, сидевший на ворохе соломы, уныло склонив голову. Это был Аниций Цериал.
По пути в тюрьму Цериал несколько раз обмирал, когда преторианцы замедляли ход — ему всякий раз казалось, что это делается из-за близости места казни. Слова, сказанные Кривым Титом по поводу Марка, несколько успокоили сенатора — Цериал начал догадываться, что преторианцам велено доставить его и другого участника заговора в тюрьму, не более того. В камере же страх опять захлестнул Цериала — ведь его узничество, как и всякая отсрочка, должно было рано или поздно кончиться…
Любое шарканье ног, любой скрип за дверью Аниций Цериал воспринимал как верный признак приближения палача, поэтому увидев вместо палача Каллиста, он несколько приободрился. Мысль о том, что это именно он выдал план Каллиста, мелькнула в голове сенатора и тут же пропала — Каллист сам пришел к нему, а не прислал палача, значит он, Цериал, еще может приходиться Каллисту. Вот только как гадать, что нужно Каллисту от него?.. Быть может, грек не произнесет вслух свое желание, и жизнь его будет зависеть от того, правильно ли он угадает, как ему следует угождать…
«Наверное, Каллист хочет обратить свое поражение в свою победу (а может, на поражение-то он и рассчитывал!)» — подумал Цериал.
Сенатор успокоился настолько, что способность мыслить вернулась к нему.
«Не иначе как он собирается разделаться со своими врагами, схватив их под предлогом участия в заговоре. Наверное, в этом-то я и должен помочь ему — я должен буду назвать кого-нибудь из тех, на кого он зол, своими приятелями-соучастниками».
Решив таким образом добиться прощения за предательство ценой нового предательства, Аниций Цериал повалился на колени. Плача и стеная, пополз он к Каллисту, обращаясь к нему прерывающимся голосом:
— О наконец-то пришло мое избавление!.. Каллист, великий, заступись за меня пред императором — ведь я не виноват, я предан ему, это я предупредил его тогда… Внеси успокоение в мою истерзанную душу — скажи, что я могу надеяться на твою защиту. Боги, как путаются мои мысли… А ведь голова моя должна быть ясной, чтобы я не забыл никого из тех негодяев, что злоумышляли против императора… Подскажи мне, великий, славный, добрый Каллист, как мне вымолить прощение, как я должен себя вести, что я должен говорить?..
Стоя на коленях перед вольноотпущенником, римский сенатор целовал край его тоги и пол у его ног.
Каллист злорадно наблюдал за унизительными телодвижениями и позорным лепетом сенатора, осмелившегося нарушить его планы и теперь жестоко расплачивающегося за это. Вдоволь налюбовавшись, он успокоительно сказал:
— Похоже, Аниций Цериал, ты и в самом деле раскаиваешься в том, что сообщил о заговоре лишь в покоях императора, подвергнув, таким образом, жизнь божественного риску, — и это вместо того, чтобы рассказать мне обо всем без утайки еще накануне вашего визита к Цезарю. Мне жаль тебя, и я, наверное, и в самом деле замолвлю о тебе словечко императору. Так что успокаивайся, приводи свои мысли в порядок: завтра я, пожалуй, опять навещу тебя, и мне понадобится, чтобы твоя память была достаточно крепкой.
С этими словами коварный грек протянул сенатору правую руку, с которой он предусмотрительно снял перчатку еще в коридоре. Аниций Цериал покрыл ее поцелуями, рассыпаясь в благодарностях, — перед ним забрезжил свет надежды.
Да, Каллист недаром напудрил свою правую руку ядовитым порошком!.. Повидав за свою богатую заговорами и их крушениями жизнь множество смертей, он прекрасно знал, что барахтающиеся в трясине отчаяния несчастливцы готовы ухватиться за любую соломинку, не задумываясь о том, не обернется ли эта соломинка ядовитой змеей…
Когда Каллист посчитал, что Аниций Цериал нализался достаточно яда, он оторвал свою милостливую руку от его алчущих губ — ведь оставшегося на ней порошка должно было хватить и для насыщения другого опасного заговорщика — Марка Орбелия. Обещание спасти Марка, данное Сарту, было обманом — хитрый грек не собирался ради дружбы египтянина и римлянина рисковать собственной жизнью.
Из камеры Цериала Каллист и тюремщики отправились прямо к Марку Орбелию.
Молодой римлянин дремал, прикрывшись плащом, который, однако, мало защищал от промозглой сырости подземелья. Теперь руки Марка были свободны — тюремщики, которым преторианцы передали его, внимательно проследили, как тюремный кузнец приковывал юношу за ноги к короткой цепи, закрепленной в стене, и после этого развязали его. Марк твердо знал, что ему надлежало делать дальше — терпеливо снести то, что ему предуготовила судьба, умолчав о том, что ему было известно о заговоре, чтобы не подвести Сарта. Утомленный происшедшими событиями, Марк, как только его оставили одного, задремал, или, вернее, забылся.
Молодого римлянина заставил очнуться чей-то насмешливый голос:
— Ого! Молодец, видно, не больно раскаивается в своем злодеянии — глядите-ка, как он спокойно посапывает, будто честный земледелец после целого дня работы!
Повернувшись на голос, Марк увидел худого римлянина в тоге — в нем он признал Каллиста (во дворце юноше довелось несколько раз видеть знаменитого вольноотпущенника), а в его спутниках по их темным плащам и подобострастным лицам он верно угадал тюремных служек.
Каллист заметил, что пленник пришел в себя, и продолжал:
— Молодой человек, по-видимому, слегка запамятовал о происшедшем, а может, его слишком хорошо вразумили мечом, так что спешу напомнить: ты покусился на жизнь принцепса и по римским законам заслуживаешь смерти.
— Смерть мы заслужили, родившись на свет. (Марк говорил медленно — усталость и удар давали о себе знать.) А вот то, какую жизнь мы заслужим, зависит лишь от нас самих — иная жизнь бывает хуже иной смерти.
Каллист усмехнулся.
— Скоро ты на собственном опыте убедишься, что смерть всегда хуже жизни… Клянусь богами, смерть будет горька для тебя: ведь одно дело — умирать утомленным старцем, пресытившимся ее удовольствиями‚ иное — умирать молодым, не познавшим всех ее радостей.
— Ну, если радостями да удовольствиями считать пьянство, обжорство, разврат, то и в самом деле — не напившись допьяна, не наевшись досыта, не натешив похоть до онемения членов, с жизнью горько было бы расставаться. Но если радость и удовольствие заключаются в достоинстве и чувстве выполненного долга, а предательство и трусость ведут к мучениям, миновать которых можно, только сойдя с дороги жизни, так не предпочесть ли жизни смерть?
Марк говорил уверенно — он отвечал, а не спрашивал. Однако Каллист тоже не считал себя учеником, но считал учителем — он знал за собой право спрашивать, а не отвечать.
— Твои рассуждения достойны римлянина… — внушительно проговорил Каллист и далее с насмешкой, подчеркивающей его пренебрежение к только что сказанному, он продолжал: — Но они достойны римлянина — старика, у которого уже не гнутся колени, чтобы перепрыгивать препятствия, встречающиеся на жизненном пути, и поэтому бедняга вынужден сойти в придорожную канаву — так старость за сильными словами скрывает свое бессилие. (Тут Каллист ненадолго остановился, якобы давая юноше возможность обдумать его слова, а в действительности же — подождав, пока яд его слов впитается в душу Марка.) Но зачем же тебе, такому молодому, умирать?.. Тебе следовало бы перепрыгнуть препятствие, которое глупцы да гордецы называют достоинством, и ты не оказался бы здесь. Так нет же, ты полез напролом, ты хотел сокрушить препятствие твоему так называемому достоинству — нашего императора, и вот результат — ты сам сокрушен. Ты упал, но ты еще не скатился на обочину, ты еще можешь подняться!.. Я чту твою смелость и твое мужество, а император милосерд. Я наверняка упрошу его простить тебя, если ты раскаешься в своей гордыне и поможешь мне кое в чем…
Всю дорогу в тюрьму Каллист раздумывал, как ему вести разговор с Марком, как добиться той степени благодарности юноши, чтобы Марк, если не прильнул к его отравленной руке, подобно Цериалу, то, по крайней мере, пожал бы ему ее (хоть пылинка яда с руки юноши обязательно попала бы Марку в рот — Каллисту стоило только после посещения тюрьмы велеть накормить узников). С Цериалом было проще — понятнее…
«Этот юнец знает о том, что покушение на Калигулу — дело моих рук, — размышлял грек. — И если я предстану перед ним как его товарищ, не разоблаченный и достаточно влиятельный, чтобы спасти его, то, я думаю, пара ободряющих слов — и он бросится ко мне в объятия, а там уж мне надо будет как-нибудь изловчиться и подсунуть ему свою руку. Но такой разговор можно вести только наедине с ним, когда же он умрет, проклятому ищейке Гнею Фабию наверняка покажется странной его смерть — сразу после моей с ним беседы, — и вопросов не оберешься… Итак, все это не годится — я ведь должен встретиться с мальчишкой в присутствии свидетелей, которые могли бы подтвердить, что я не мог убить его. Но перед ними я должен выглядеть как верный слуга Калигулы… Значит, остается одно — я должен так повести себя, чтобы юнец подумал, будто я — прислужник Калигулы, организовавший не покушение, а инсценировку покушения втайне от императора для каких-то своих целей: чтобы запугать (но не убить) Калигулу или чтобы погубить Басса с Цериалом — пусть думает, как хочет. Он, конечно, разозлится — как же, его обманули!.. И он может болтнуть о моем участии в заговоре при тюремщиках… Нет, не болтнет — он будет молчать, ведь если меня разоблачат, то разоблачат и Сарта, его дружка. Однако мне не нужна его ненависть ко мне — мне нужна его признательность. Следовательно, я должен дать ему надежду на спасение — этого наверняка будет достаточно, чтобы он перестал дуться на меня…»
Вначале все шло, казалось бы, так, как и рассчитывал Каллист, Марк ни словом не обмолвился о его участии в заговоре. Правда, грека немного смутило то, что Марк не проявлял ни малейших признаков злобы по отношению к нему — ведь организатором заговора был он, Каллист, и он был на свободе, в то время как его рядовой участник-исполнитель, Марк, сидел в тюрьме, и вот теперь Каллист будто бы судил Марка за то, что сам организовал.
Такую незлобивость юноши Каллисту больше всего хотелось бы объяснить тем, что тот попросту боялся рассердить человека, который мог бы помочь ему (то есть его, Каллиста). Однако при этом Марк должен был стенать на манер Цериала, умолять о милости, а не проявлять такую удивительную твердость. Вот эта-то твердость (или стойкость — как кому нравится) и удивила Каллиста.
Каллист решил, что стойкость юноши исходит из уверенности в том, что его непременно казнят (что его стойкость была сродни обреченности), поэтому стоит только расшатать эту уверенность в неизбежности смерти обманчивой надеждой на спасение, как от невозмутимости и хладнокровия молодого римлянина не останется и следа.
Закончив говорить, грек внимательно всмотрелся в лицо Марка, и ему показалось, что черты юноши потеряли былую суровость. Ему показалось, что он убедил мальчишку — да и разве много нужно доводов, чтобы доказать преимущество жизни перед смертью?..
Принимая молчание Марка за радостное волнение, вызванное открывшейся перед ним возможностью спастись, Каллист бодрым голосом сказал:
— Ну-ну, не горюй. От тебя нужно только раскаяние и послушание, а там уж я помогу тебе.
Затем, прощаясь, грек с дружеским видом протянул юноше руку (конечно же, правую, ядовитую). Каллист не рассчитывал на поцелуй, но был уверен в рукопожатии: не рассчитывая на пресмыкательство Марка, он был уверен в его признательности за обещанное ему заступничество.
Однако напрасно коварный грек протягивал свою отравленную приманку — юноша, казалось, не замечал ее. Каллист держал руку на весу до тех пор, пока она не стала дрожать — тогда уж ему ничего не оставалось делать, кроме как развернуться, ругнуться и выйти.
Каллист велел тюремщикам хорошенько сторожить узников, после чего отправился обратно, на Палатин, по пути обдумывая способы, как бы ему побыстрее извести Марка. Грек отнюдь не был успокоен стойкостью юноши, так как был уверен в том, что огонек палача способен сделать самого твердого фанатика мягче воска, а самого молчаливого — болтливее сороки.
Глава пятая. Прозрение
Окончив расследование во дворце, Гней Фабий и Сергий Катул на время прервали свое общение, которое, увы, нельзя было назвать взаимно благожелательным и которое (что уж там греха таить!) весьма неприятно щекотало их чувства. Гней Фабий направился в тюрьму — допрашивать схваченных заговорщиков, а Сергий Катул — домой, так как после бурно проведенной ночи он чувствовал усталость. Утомленный развратом юнец, впрочем, пообещал к вечеру заявиться в тюрьму, чтобы, как он сказал, «помочь Гнею Фабию сдержать свою алчность и не поддаться на посулы преступников».
Гней Фабий предпочитал всегда проводить расследование по горячим следам, поэтому, добравшись до тюрьмы, он приказал немедленно послать за палачом Антохом — лучшим мастером пытки, а сам в сопровождении уже знакомого нам начальника тюрьмы Гая Куриация и надзирателя Аппия направился к схваченным заговорщикам.
Когда тюремщики открыли дверь камеры Аниция Цериала и, почтительно пропуская вперед претора, вошли туда, то они увидели своего узника лежащим на полу, раскинув руки.
— Что это он так развалился? — встревожился Гай Куриаций.
Начальник тюрьмы подошел к распростертому телу и несколько раз пнул его носком сапога.
Гней Фабий молчаливо стоял, загораясь злобой. Увидев сенатора, он сразу понял, что от Аниция Цериала ему уже не дождаться приветствий и не добиться признаний.
Сенатор был мертв. Возможность получить какие-либо сведения о заговоре, таким образом, резко уменьшилась.
Гней Фабий грозно взглянул на начальника тюрьмы и устрашающе тихо сказал:
— Ты, видно, забыл, негодный, что наказания обрушиваются на головы не только рабов, но и преступников, а преступниками могут быть признаны не только рабы, но и свободнорожденные римляне, такие, как ты. А разве не преступление (тут голос претора загремел) своей тупостью и ленью разъедать правосудие императора?.. Тебя держат здесь для того, чтобы ты берег своих питомцев, как зеницу ока; пестовал их, как собственных детей; лелеял их, как свою возлюбленную; охранял их так, чтобы никто не мог нарушить священное право цезаря — право перерезать нить их жизни. Говори же, несчастный, говори: кто мог убить сенатора?.. кто входил к нему?.. кто видел его?.. кто разговаривал с ним?.. Говори правду, помни: ежели я разгляжу хоть крупицу лжи в твоих словах, то я позабочусь, чтобы Аниций Цериал не надолго опередил тебя на своем пути к Харону!
— Клянусь всеми богами Рима, — испуганно, с дрожью в голосе, начал Гай Куриаций, — после того, как преторианцы ввели этого преступника в предназначенную для него камеру, в которой мы сейчас находимся, только однажды ее дверь раскрывалась — Каллист, вольноотпущенник Калигулы, велел мне провести себя самого к сенатору, и я выполнил это распоряжение, ведь он — управляющий канцелярией императора, и он приказывал мне именем императора.
«Интересно, что здесь было нужно этой старой лисе?» — подумал Гней Фабий. Правда, Каллисту было поручено наблюдать за следствием, но претор не ожидал такой прыти от вольноотпущенника, который сумел переплюнуть даже его усердие, — встретиться с пленником раньше его самого.
— И что же делал здесь этот славный римлянин? — спросил он вслух.
— Почтенный Каллист пробыл здесь совсем недолго, — принялся объяснять Гай Куриаций. — Он лишь пообещал Аницию Цериалу, тронутый его слезами, свое заступничество, а на прощание сказал, что завтра еще раз навестит его. Мы, я и Аппий, присутствовали при их разговоре, и — видят боги — больше меж ними не было сказано ничего.
— Не передавал ли Каллист сенатору что-нибудь?
— Нет, они только разговаривали. Ведь правда, Аппий? (Начальник тюрьмы с надеждой посмотрел на своего помощника, ожидая, что тот подтвердит его слова.)
Надзиратель Аппий, отвечая на обращение Куриация, так энергично и размашисто закивал головой, что можно было подумать, будто у него тряпичная шея.
Немного помолчав, Гней Фабий сказал:
— Теперь я, кажется, понимаю, в чем дело. Аниций Цериал не иначе как скрывал под своей туникой яд, а вы, растяпы, даже не удосужились как следует обыскать его! Когда же он окончательно убедился, что дела его плохи, то он глотнул из пузырька и фьють! — упорхнул от вас. Но вам это так даром не пройдет, негодники, ужо я доберусь до вас!
Ругая на чем свет стоит бедных тюремщиков, Гней Фабий, однако, в душе не разделял уверенность, звучавшую в его же собственных словах. Смерть сенатора продолжала оставаться для него загадкой.
«Вряд ли Цериал отправился к берегам Стикса без посторонней помощи — ведь негодяи вроде него слишком живучи, чтобы умереть от страха, и слишком трусливы, чтобы пойти на самоубийство, размышлял претор. — Но кто же тогда убийца?.. Каллист?.. Но эти олухи-тюремщики утверждают, что вольноотпущенник и сенатор мирно беседовали друг с другом и мирно разошлись, хотя…»
Претор прекратил сквернословить (без чего, как известно, не обходится ни одна крепкая ругань) и быстро спросил:
— А что, Каллист не подходил к сенатору?
Гай Курнаций и Аппий переглянулись.
— Нет, Каллист не подходил к Цериалу, — проговорил Куриаций. — Правда, сенатор сам подошел к нему, когда они прощались. Цериал поблагодарил Каллиста за обещанное заступничество, и весьма горячо: видишь, любезный Фабий, вся туника Цериала в грязи — он вымазал ее, ползая у ног Каллиста.
Гней Фабий некоторое время молчал, обдумывая услышанное. «А что, если Каллист, прощаясь, сунул Цериалу, незаметно от растяп-тюремщиков, какой-то яд?.. Быть может, сенатор все же отравил себя сам: этих трусов не поймешь, чего они больше боятся — смерти или пыток… Впрочем, Каллист мог убить Цериала и без его на то согласия, раз у них было такое теплое расставание: говорят, есть яды, действующие через кожу, — Каллист мог мазнуть Цериала одним из них, прикоснувшись, будто невзначай, к его телу, например, к щеке (а сам Каллист, чтобы яд не подействовал на него самого, мог накануне принять противоядие)… Как бы то ни было, смерть, чтобы настичь Цериала, наверняка не обошлась без услуг Каллиста. Следовательно, Цериал знал о Каллисте то, что, по разумению грека, не должен был узнать я… Да поможет мне Юпитер — я выведаю во что бы то ни стало, каких же это признаний Цериала так боялся Каллист!»
— Ну что же, ведите меня теперь к преторианцу, — сказал Гней Фабий, обращаясь к тюремщикам. И тут же тревожная мысль мелькнула в его голове! «А что, если и другой схваченный заговорщик мертв?»
— А что, Каллист посетил и этого… преторианца? — как бы мимоходом спросил претор на пути к камере Марка.
Тюремщики замялись. Затем, немного помедлив, Гай Куриаций согласно кивнул.
— Что же вы стоите, остолопы?! Ведите же скорее меня к нему! — раздраженно крикнул Гней Фабий…
* * *
Когда провожатые претора распахнули двери камеры Марка, Гней Фабий облегченно вздохнул: молодой воин, целый и невредимый, спокойно сидел на ворохе соломы и, казалось, не собирался умирать.
«Ну уж из этого-то юнца я вытрясу все, что он знает», — подумал Гней Фабий.
Претор велел тюремщикам выйти, и когда они покинули камеру, он сказал, обращаясь к Марку:
— Итак, храбрый юноша, ты славно покуролесил сегодня утром — теперь пришла пора расплачиваться. Император скорее всего повелит тебя казнить, и смерть твоя будет мучительной, но если ты без утайки ответишь на все мои вопросы, то я, клянусь Юпитером, помогу тебе отправиться к Орку без особых хлопот и без тяжелой поклажи вроде цепей да колодок, которые на тебя наденут уже сегодня и которые не снимут до самой твоей смерти, если ты, конечно, не будешь покладистым.
Претор дал юноше некоторое время, чтобы тот собрался с мыслями и по достоинству оценил его слова, а затем спросил у Марка, где он родился, кто его родители и каким образом ему удалось попасть в гвардию. Молодой римлянин ответил, что он родился в семье всадников Орбелиев‚ вилла которых неподалеку от Рима, что за долги он продался в гладиаторы, а за победу над Тротоном вновь получил свободу из рук Калигулы. Император же зачислил его в свою гвардию.
Гнею Фабию вспомнилась смерть Тротона на арене, свидетелем которой, в числе тысяч зрителей, был и он сам. «Так, значит, этот мальчишка — тот самый гладиатор, который убил нубийца…» — с некоторым удивлением подумал он вслух и сказал:
— А теперь, смелый воин, отвечай без утайки‚ за что же ты так невзлюбил императора, столь милостивого к тебе, и как ты сошелся с сенаторами?
— Император миловал не меня, а свои страсти, свои прихоти, которые волею случая обернулись мне благом, тогда как для многих (большинства!) они — неиссякаемый источник горя. Неудивительно, что через некоторое время и мне пришлось испить из этого горького источника, ведь прихоти тирана так же редко приносят счастье, как и игра с ловкачом шулером — победу. Вот тогда-то я и решил убить Калигулу, чья случайная милость или страшна, как улыбка урода, или нелепа, как чистое пятно на грязной тоге… — Марк говорил глухо, тщательно подбирая слова, чтобы не сказать лишнего. Передохнув, он продолжал: — Больше я ничего не скажу тебе. Участие в заговоре сенаторов — их тайна, и я не раскрою ее.
— Ну это мы еще посмотрим. (Претор широко улыбнулся.) Сейчас ты сам убедишься, что твоя уверенность не стоит ни асса. — Гней Фабий выглянул за дверь и крикнул:
— Палача сюда!
В камеру тут же вошел палач, томившийся в коридоре. Это и был знаменитый Антиох — худой, но жилистый раб-сириец. В правой руке он сжимал пучок железных прутьев разной толщины. Вслед за ним тюремщики втащили жаровню, в которой весело потрескивал огонь. Кряхтя, они поставили свою ношу на пол, близ Марка, и затем привязали юношу к кольцам, укрепленным в стене. Напоследок они подергали за эти самые кольца, проверяя прочность крепления, после чего, удовлетворенные своей проверкой, удалились.
— Ну что, ты все еще намерен противиться мне? — насмешливо поинтересовался Гней Фабий.
Юноша молчал.
Претор посчитал, что времени на раздумье у Марка было предостаточно, — он кивнул палачу, приглашая его приниматься за работу (ну что поделаешь с таким упрямцем?).
Сириец положил несколько своих прутьев на жаровню, затем подошел к молодому римлянину и резким движением надорвал его тунику, обнажив грудь.
На правом плече юноши чернели три звездообразные родинки, расположенные треугольником.
Гней Фабий, не отрываясь, смотрел, как накаляется, краснеет железо, которым он хотел разбудить разговорчивость Марка. Когда прут побелел, палач осторожно взял его перчаткой и подошел к узнику.
Претор перевел взгляд на юношу.
Сириец поднес свое страшное орудие к самой груди Марка, собираясь коснуться ее (этим весьма действенным способом он уже не раз преодолевал оцепенение, сковывающее язык тех, кто, по мнению претора, нуждался в его услугах), но — чего никогда не бывало раньше — Гней Фабий вдруг сдавленным голосом крикнул:
— Стой, раб! — и столько ярости было в этом крике, что палач, застыв, удивленно посмотрел на претора.
Гней Фабий был бледен, как полотно, по лицу его струился пот, а в расширенных глазах поблескивал (вот чудеса!) как бы ни испуг…
— Убирайся! — прохрипел Гней Фабий, и сириец поспешно вышел, недоумевая, чем же это мог он прогневать грозного всадника.
Претор застыл, тяжело дыша. Остановившийся взор его был прикован к плечу юноши…
Такие метаморфозы поведения претора, способные удивить любого стороннего наблюдателя своей кажущейся беспричинностью, на самом деле имели весьма веские основания. Когда Гней Фабий взглянул на Марка, то ему показалось, что стены темницы зашатались, потолок стал стремительно падать на него, а где-то вдалеке раздался хохот богов — на плече узника претор увидел точно такие же пятна, нанесенные насмешницей-природой, какие были и у него самого…
* * *
В молодости Гней Фабий не раз участвовал в военных походах римлян к берегам Дуная. В сражении с одним из германских племен, упорно сопротивлявшихся завоевателям, его добычей стала дочь вождя.
Будущий претор полюбил свою новую рабыню, и, по возвращении в Рим, стал добиваться ее благосклонности. Однако девица оказалась достойной мужества своего гордого племени: она ненавидела римлян — врагов ее народа, и склонить ее к добровольному сожительству оказалось невозможно.
Неудивительно, что Гней Фабий, раздосадованный неуступчивостью рабыни, в конце концов насильно овладел ею. По-видимому, Ареиста (так звали рабыню) обладала особой притягательностью — каждую ночь Гней Фабий отважно шел на приступ ее твердыни… Частые соития если не разбудили в германке страсть, то, казалось, по крайней мере остудили в ней ее ненависть. Когда через положенное время Ареиста родила ребенка, радость Гнея Фабия была столь высока, что он дал рабыне свободу, заключил с ней законный брак и признал новорожденного своим сыном-наследником.
Сделавшись матроной, Ареиста, впрочем, оставалась холодной к Гнею Фабию и безразличной к его богатствам. Германка скучала в доме всадника; вместе с сыном она любила гулять в садах Саллюсия, сопровождаемая двумя рабами, своими соплеменниками.
Как-то раз Гней Фабий, вернувшись домой из поездки в одно из своих загородных имений довольно поздно, обнаружил в доме уныние в переполох. Ареиста, уйдя гулять, по своему обыкновению, в полдень, все еще не вернулась. Уже были посланы рабы на ее поиски, но Гней Фабий, не удовлетворившись этим, отправился разыскивать ее сам.
Поиски продолжались до самого утра, однако все было тщетно: никто не знал, куда средь бела дня исчезла знатная римская матрона. Гней Фабий разослал рабов по всей Италии, в отчаянии пообещал целое состояние тому, кто отыщет его жену или хотя бы сообщит место, где она находится, но все усилия были напрасными — Ареиста исчезла бесследно, вместе с двумя рабами-германцами и сыном, его сыном…
Прошло два года в бесплодных поисках, и Гней Фабий женился вновь на римлянке из богатой всаднической семьи, которая дала ему двух дочерей, к моменту нашего повествования уже замужних. И хотя новая жена полностью вытеснила из его памяти образ гордой Ареисты, тоска по так неожиданно утраченному сыну не только не развеялась с годами, но еще больше усилилась — так плотское начало всегда склоняется перед вечностью начала духовного, не нуждающегося в тленной телесности.
* * *
«Неужели это он… мой сын… мой мальчик?..» — с трепетом подумал Гней Фабий.
— Какая у тебя была булла? — тихо спросил он Марка о том маленьком талисмане, который, по римскому обычаю, вешали на шею маленького римлянина при рождении, а в день его совершеннолетия снимали и посвящали домашним ларам.
Марк был не менее палача удивлен внезапной переменой, произошедшей в преторе, да и вопрос Гнея Фабия отнюдь не показался ему светочем, дарующим ясность.
— Моя булла — маленький золотой шарик с вырезанной на нем лирой, — немного помедлив, ответил юноша.
Роду Фабиев покровительствовал Аполлон (по крайней мере, именно так считали сами Фабии), и поэтому у всех детей рода на булле была изображена лира — символ этого бога, предводителя муз.
Услышав ответ, Гней Фабий встрепенулся и кинулся к своему вновь обретенному сыну-преступнику, прикованному к стене и обреченному на казнь.
Не успел претор преодолеть и половину пути, отделявшего его от Марка, как дверь камеры с шумом распахнулась.
Гней Фабий обернулся — на пороге стоял Сергий Катул.
— Ну что, этот упрямец, видно, не больно-то разговорчив? — проговорил жестокий юнец, заметив приготовления к пытке. — Ну ничего, сейчас я вразумлю его.
Сергий Катул мельком взглянул на претора.
«У этого увальня Фабия наверняка ничего не вышло — молодчик не сказал ни слова, — подумал он. — То-то Фабий злится, глянь-ка, аж губы кусает… Ну я-то сейчас покажу ему, что значит настоящий допрос!»
И Катул громко крикнул, впившись глазами в Марка:
— Отвечай же, подлец, как ты снюхался с негодяями-сенаторами?
Развратному юнцу очень хотелось выглядеть грозно, и поэтому — страшно, но все выходило как-то истерично, хотя отчасти и в самом деле страшно — таков страх здоровых людей перед вооруженными помешанными. Впрочем, этот страх, витая в воздухе, казалось, не находил почву, где бы ему можно было прорасти, — лицо Марка оставалось спокойным, юноша молчал.
Хладнокровие пленника разозлило Катула — он схватил раскаленный прут, кривя рот в зловещей улыбке.
— Стой, Катул! — крикнул Гней Фабий. — Досматривать и подсматривать за мной можешь, сколько угодно, но я не позволю, чтобы ты вмешивался в следствие, не имеющий понятия, как его вести!
Сергий Катул яростно посмотрел на претора.
— Можно подумать, что допрашивать да пытать — такое хитрое дело, что доступно лишь твоему утонченному уму. Ну же нет, я поклялся доказать, и я докажу, что ты — просто старый осел, скрывающий свои ослиные уши под колпаком заносчивости!
Сказав это, злобный юнец направился прямо к Марку, однако на этот раз его попытке доказать свое мастерство в пыточном деле было суждено закончиться, не начавшись, — Гней Фабий кинулся ему наперерез и, настигнув, ударил его по той самой руке, в которой он сжимал раскаленный прут. Пальцы Катула разжались, и прут упал, слегка задев его ногу.
Дикий вопль юного сластолюбца огласил тюрьму. Когда боль немного поутихла, Сергий Катул прошипел:
— Погоди же!.. Я еще расквитаюсь с тобой. Этот молодчик, наверное, уже подкупил тебя, ты успел сговориться с ним!..
— Глупец! — презрительно бросил Гней Фабий. — Своими дурацкими пытками ты можешь убить единственного оставшегося в живых заговорщика из схваченных нами. Как же мы тогда доберемся до остальных — до тех, что разгуливают на свободе?.. Ты сам, наверное, замешан в чем-то преступном, о чем известно этому мальчишке, — быть может, ты сам замышлял что-то против императора и теперь собирался, будто случайно, убить его, чтобы он не выдал тебя!
Проклиная, претора, Сергий Катул выбежал из камеры.
Не успел Гней Фабий толком собраться с мыслями, чтобы обдумать, что же ему предпринять, как в камеру вошел центурион. Преторианец сообщил, что Каллист немедленно требует к себе обоих римлян, которым было поручено расследование дела о заговоре.
Выбравшись из подземелья, претор велел тюремщикам расковать Марка.
Глава шестая. Прощание
Каллист продержал у себя Гнея Фабия и Сергия Катула аж до второй стражи, якобы для того, чтобы хорошенько растолковать им, что же от них хочет император, а на самом деле — стараясь таким образом отвлечь их от следствия (затянув беседу с ними допоздна, грек хотел вынудить их перенести допрос на следующий день). Проволочка была Каллисту нá руку и после того, как он покинул тюрьму, ему удалось еще до встречи с Фабием и Катулом связаться с одним из своих доверенных лиц — государственным рабом, в обязанность которого входило приготовление пищи для заключенных и который уже не раз получал от грека сестерции за свою ловкую стряпню. На сей раз этот умелец должен был постараться, чтобы скромное тюремное блюдо, предназначавшееся на завтрак Марку, было обильно приправлено полученными от Каллиста специями — теми самыми, что хранились в потайном ларце.
Неудивительно, что Каллист, расставаясь с приглашенными, настойчиво посоветовал им «получше отдохнуть этой ночью, чтобы завтра продолжить расследование с новыми силами».
Непримиримые противники, которых грек связал одной веревкой императорского приказа, вышли из дворца вместе и тут же разошлись, кажется, собираясь последовать его совету, — дом Катула находился на Авентине, а Фабия — на Виминале.
Вскоре однако же оказалось, что претор не больно-то прислушивался к наставлениям императорского фаворита: пройдя несколько улиц по направлению к собственному дому, он решительно свернул к Капитолию — туда, где находилась Мамертинская тюрьма.
У Каллиста Гней Фабий ни словом не обмолвился о своих подозрениях относительно смерти Цериала — ни Каллист, ни умерший сенатор более не интересовали его, как не интересуют переливы бренности увидевшего смерть. Смерть вновь обретенного сына стояла перед глазами претора, она и он в единственности своем лишь занимали его, их свидания он боялся, их объятий страшился. В распоряжении Фабия была только ночь, чтобы спасти своего сына, — эта ночь, ведь завтра он уже не смог бы вразумительно объяснить, почему он так настойчиво уклоняется от услуг палача.
Оказавшись на Капитолии, претор требовательно постучал в тюремные ворота — тут же из смотрового окна выглянул стражник. Узнав грозного всадника, он, не мешкая, пропустил его во двор, а затем побежал за старым надзирателем, Авлом Пакунием, который заступил на ночное дежурство, сменив своего начальника, Гая Куриация.
Вскоре Авл Пакуний, уже собравшийся ложиться спать, вышел, зевая.
— Так-то ты сторожишь преступников, Пакуний… — сулящим неприятности голосом проговорил Гней Фабий. — В то время, как все верные слуги императора готовы работать день и ночь, чтобы обрубить корни измене прежде, чем она успеет вновь замаскироваться, отрастив листву притворства, ты предпочитаешь портить свою доблесть ленью, ублажая тело сном. А что, если именно тогда, когда ты спишь, злоумышленники вздумают проникнуть в тюрьму, чтобы избавить от твоего общества своих дружков?.. Ни одни стены не удержат узника, имеющего в тюремщиках засоню, вроде тебя… На будущее же имей в виду: случись что, и ты получишь прекрасное местечко для сна — в темноте и с соломенной подстилкой. Ну да хватит слов — иди, буди своих молодцов да подавай мне сюда моего Орбелия. Я должен доставить его немедленно в канцелярию Каллиста, там мы оба допросим его.
Послушный Авл Пакуний, как огня боявшийся претора, тотчас же побежал за Марком. Спустя некоторое время он привел своего узника, предварительно велев связать ему руки, и передал его Гнею Фабию вместе с двумя конвоирами-сопровождающими.
На этом претор и тюремщик распрощались. Пакуний заковылял к своему ложу, а Фабий, Марк и солдаты вышли за ворота.
Прошло не более получаса после ухода претора, как в ворота тюрьмы опять постучали. На этот раз стражник, разглядев нового посетителя, не проявил прежней расторопности, да и немудрено — стучавшим был молодой римлянин с изнеженным лицом изрядного повесы. Пожилой солдат смерил незнакомца презрительным взглядом и раздраженно произнес:
— Вот что, друг, проваливай-ка отсюда подобру-поздорову здесь у нас не лупанарий!
Сказав это, стражник сразу же отвернулся от смотрового оконца, не утомляя себя ожиданием ответа от какого-то юнца. Однако молодой негодяй был, по-видимому, иного мнения о собственной значимости: недовольный оказанным ему приемом, он принялся тарабанить так, что разбудил уже было задремавшего Авла Пакуния. Старший надзиратель вышел во двор, как ни странно, мало довольный той помощью в поддержании его неусыпности, которую ему оказывали в эту ночь.
— Ты что, дожидаешься, пока этот молодчик снесет ворота? — грозно спросил он караульного. — Ты посмотрел, кто это так стремится попасть сюда?
— Да там какой-то молокосос, видно, спьяну спутавший тюрьму с лупанарием.
— Ну так что же ты стоишь? Открывай-ка живее ворота, сейчас мы почешем ему то место, которое у него так раззуделось!
Пока стражник открывал ворота, Авл Пакуний раскрывал рот, чтобы сразу же осыпать вошедшего градом отборных ругательств, но на этот раз его катапульта не сработала — он увидел Сергия Катула.
Старший надзиратель рассыпался в извинениях — в такой досадной задержке виноват, конечно же, не он, а солдафон-караульный, который не так давно прибыл из провинции и поэтому не знал еще всех знатных людей Рима в лицо. Разумеется, несмотря ни на что ему это так даром не пройдет — он, Авл Пакуний, непременно доложит обо всем начальнику тюрьмы, Гаю Куриацию, и тот наверняка лишит караульщика дневного заработка…
— Замолчи, Пакуний, — наконец оборвал Катул напуганного тюремщика. — Твоя назойливая болтовня начинает раздражать… Отведи-ка лучше меня к преступнику, покушавшемуся на цезаря (я говорю про бывшего преторианца). Я намерен допросить его.
Авл Пакуний невинно удивился.
— Но его нет в тюрьме… — растерянно проговорил он.
— Да ты что — насмехаешься надо мной, что ли?
— Нет, что ты, уважаемый Катул. Марка Орбелия только что забрал по приказу Каллиста Гней Фабий — претор повел его на допрос во дворец.
У Катула задергалось веко.
— В своем ли ты уме, милейший?.. Допрос во дворце в такую пору?.. Да ты, наверное, совсем тут спятил от безделья!
Авл Пакуний не на шутку встревожился.
— Клянусь Юпитером, я говорю правду — я только что передал Марка Орбелия, бывшего преторианца, Гнею Фабию…
Сергий Катул призадумался, ненавидя Гнея Фабия за его насмешки и завидуя его богатству, он на каждом углу кричал о продажности претора, но сам при этом меньше кого бы это ни было верил в собственные россказни‚ зная их действительную цену. Известие о том, что Фабий увел преступника к Каллисту, ошеломило его: ведь он вместе с претором был у грека — ни о каких ночных допросах Каллистом не было сказано ни слова. Так что же это значит?.. Измена?.. Так неужто тогда, когда он поносил Гнея Фабия, его презренным ртом какой-то бог-прорицатель давал свой оракул?..
— Слушай, Пакуний, — проговорил наконец Катул. — Сегодня вечером вместе с Гнеем Фабием я вошел в кабинет Каллиста, и вместе с Гнеем Фабием я вышел из него. Так вот: Каллист не собирался никого допрашивать, и даже нам он советовал отправляться спать. Если претор забрал из тюрьмы преступника от имени Каллиста, значит, он обманул тебя. Теперь тебе придется расплачиваться за собственную глупость и трусость — ведь ты даже не потребовал от Гнея Фабия предписания грека, не так ли? (Пакуний мелко, с дрожью закивал головой.) Так… значит, я оказался прав…
Повисло тягостное молчание. Внезапно Катул, будто наверстывая упущенное за мгновения относительного спокойствия, сорвался на резкий, с визгливыми руладами крик — так река, прорвав плотину, обретает куда как большую силу течения, нежели до запруживания.
— Ты, пустоголовый дуралей! Что же ты трясешься, как дрянной кобель во время случки?! Что — испугался?.. А ну, тащи сюда четырех солдат — быть может, я еще успею догнать их!
Авл Пакуний, не чувствуя под собой ног, кинулся сразу в разные стороны, и через мгновение перед Катулом стояло четверо молодцов. Получив строжайший приказ старшего надзирателя во всем повиноваться Катулу, солдаты вместе со своим новым начальником покинули двор тюрьмы (собственно говоря, этот приказ исходил от самого Катула, а не Пакуния. Пакуниевы были только дрожащие губы да прерывающийся голос).
Пока Катул убеждал Пакуния в том, что его, Пакуния, природа обделила не то что мудростью, но даже мелочной сметливостью, Гней Фабий, Марк и солдаты-конвоиры успели отойти уже довольно далеко. Они шли по направлению к Палатину, солдаты думали — в императорский дворец, но у Гнея Фабия была иная точка зрения. Правда, претору все никак не удавалось приблизить действительность к своим соображениям, потому что для этого была нужна некая интимность, которой как раз и не хватало: то луна так некстати выходила из-за туч, то вдруг какой-то запоздалый прохожий показывался неподалеку. Впрочем, подходящий момент, когда все помехи куда-то попрятались (словно испугавшись неизбежности), все же наступил — и Гней Фабий воспользовался им.
Гней Фабий сделал вид, что его тога зацепилась за какой-то куст, и, замедлив шаг, принялся будто бы высвобождать ее. Солдаты подумали, что это — пустяковая задержка, и претор тут же нагонит их, поэтому они перегнали его. То-то и нужно было Гнею Фабию — претор выхватил из-под тоги свой кинжал и изо всех сил ударил в затылок одного из них. Солдат упал. Его товарищ непонимающе оглянулся и, не успев испугаться, тут же был сражен вторым ударом прекрасного орудия случая, чью золотую рукоятку, усыпанную каменьями, сжимала в своей руке судьба. Клинок сверкнул еще раз и веревки, стягивающие руки юноши, упали к его ногам.
— Ты свободен, — тихо проговорил Гней Фабий. — Отправляйся немедленно на Виминал. Найди там дом купца Секста Ацилия‚ у ворот его — фонтан с тремя дельфинами. Передай рабу, который откроет тебе дверь, вот этот перстень (претор надел тускло блестящее золото на палец Марка) — и хозяин примет тебя, как своего родного сына. Расскажи ему обо всем. Он предан мне — он укроет тебя.
Гней Фабий замолчал, будто бы в нерешительности. Казалось, он хотел сказать что-то еще — и не смел. Наконец, заметив, что юноша с изумлением смотрит на него, Гней Фабий, словно боясь расспросов, торопливо произнес:
— Ну, иди-иди… Время дорого, потом я все объясню тебе…
Когда молодой римлянин скрылся за поворотом, претор облегченно вздохнул. Только теперь он стал задумываться о собственной участи, ведь, спасая Марка, он погубил себя. Да-да, погубил себя — ему не оправдаться за тот обман, с которым он вывел узника из тюрьмы, и последовавший за этим побег. Значит, ему самому надо скрыться, ему самому надо бежать…
Вдруг в темноте мелькнули фигуры людей. Гней Фабий хотел было войти в тень, но опоздал — незнакомцы стремительно приближались к нему, по-видимому, заметив его. Через мгновение перед претором стоял Сергий Катул.
— Вот ты где! — воскликнул Катул со злорадством. — А где же остальные?
Тут молодой преследователь заметил трупы двух стражников, на которые падала тень, и, торжествуя, сказал своим помощникам, показывая то на трупы, то на претора:
— Теперь вы знаете, что Фабий — убийца и преступник. Хватайте его!
Гней Фабий понял, что он пропал, — ему не одолеть пятерых вооруженных противников. И тогда сверкнула молния — кинжал претора до самой рукоятки вошел в шею Сергия Катула.
Поначалу солдаты стояли, непонятливо разглядывая то трупы своих недавних товарищей, то претора, то Катула. Услышав приказ своего предводителя, они разве что только слегка шевельнулись, но не спешили выполнять его, удерживаемые презрением к командиру-юнцу и страхом к претору, гнев которого был им хорошо известен. Но когда Катул с кинжалом в горле стал медленно оседать, они кинулись к убийце, не столько выполняя приказ, сколько защищаясь.
— Наконец-то, — подумал Гней Фабий, отринув ненужные одежды со своей груди…
Часть четвертая. Следствия
Глава первая. Игроки
Каллист узнал о ночных событиях, происшедших в Мамертинской тюрьме, ранним утром из сбивчивого рассказа начальника тюрьмы Гая Куриация.
Солдаты, сопровождавшие Сергия Катула, убив претора, вернулись обратно, в тюрьму, и доложили обо всем Авлу Папинию. Папиний тотчас же послал за Гаем Куриацием. Куриаций, добравшись до тюрьмы, из всхлипываний Папиния понял, что произошло нечто нешутейное, а после допроса солдат и вовсе схватился за голову. Но случившегося не исправишь, а предопределенное не изменишь — Куриаций все же сумел кое-как зажать свой страх слабенькими тисками надежды. Дождавшись утра, он сразу же помчался во дворец и вот теперь стоял перед Каллистом.
Каллист внимательно выслушал доклад Куриация и задумчиво произнес:
— Итак, Куриаций, у тебя из тюрьмы убежал преступник — ты, надеюсь, понимаешь, чем тебе это грозит. Я попытаюсь выручить тебя, но не знаю, удастся ли… Пока ты мне не нужен — ворочайся назад и жди Паллисия, он займется всеми твоими трупами, он ведь у нас знатный трупоискатель. Кстати, а ты знаешь Паллисия? (Куриаций кивнул. Паллисий был вольноотпущенником Калигулы и подручным Каллиста, который не раз поручал ему расследование всяких запутанных дел. Правда, насчет умелости Паллисия Каллист значительно преувеличивал — тот был удивительно неудачлив во всем, где необходимо было проявить малейшую находчивость, но зато был послушен ему, Каллисту.) Ну иди, — отпустил грек начальника тюрьмы наклоном головы.
Куриаций направился к двери.
— Да… — негромко произнес Каллист, и Курнаций, весь внимание, остановился и обернулся. — Не забудь посадить в камеру этого… Авла Папиния. Позаботься, чтобы в его новом жилище было побольше крыс: пусть они потренируют его ловкость. Авось, проснется и его сообразительность.
Куриаций склонился в согласии и, так и не распрямившись‚ полусогнутым вышел.
«Вот и Гнея Фабия пробрало, — подумал Каллист. — Даже он, палач-кровопийца, решил отречься от Калигулы… То-то он и полез спасать этого Орбелия — выслуживал прощение за свои делишки. Правда, Катул помешал ему насладиться плодами своей преданности Цезарю — они оба канули в Орк, туда им и дорога!»
Греку была не по нраву та независимость Фабия и Катула, которую давала им близость к императору — их смерть пришлась ему по душе. Исчезновение Марка Каллист тоже счел за благо — Марк унес с собой тайну участия в заговоре его, Каллиста, и греку оставалось только позаботиться, чтобы беглеца не нашли (при этом он, разумеется, должен был сделать вид, что усиленно разыскивает сбежавшего мальчишку). Вот поэтому-то Каллист и послал за Паллисием — большего простака трудно было сыскать.
Паллисий оказался ярким рыжеволосым субъектом, обсыпанным веснушками. Едва выслушав несколько слов грека, он заторопился:
— А, в тюрьму?.. Да-да, я все выясню, я все разузнаю… Я отправляюсь туда сейчас же!
— Погоди, — улыбнулся Каллист. — Ты должен выяснить не только то, что же на самом деле произошло в тюрьме, но и то, что случилось за ее пределами (я говорю о смерти Фабия и Катула), а самое главное — куда бежал узник?..
— Мне все ясно, Каллист, не задерживай меня! — И Паллисий кинулся к двери.
— Будь внимателен: там, в тюрьме, сплошь обманщики да прохвосты! — крикнул Каллист ему вдогонку, но Паллисий вряд ли услышал своего наставника — он уже успел захлопнуть за собой дверь.
Каллист испытал мимолетное чувство удовлетворения. «Такой помощничек, — подумал он, — будет разыскивать беглеца до скончания века». Быть может, грек и подольше порадовался бы людской глупости, но у него не было времени — ему следовало немедленно сообщить обо всем императору, который должен был узнать о происшедшем от него первого, иначе действия Калигулы могли бы выйти из-под тайной опеки.
Каллист вышел из своего кабинета и отправился в покои Цезонии — именно там, по его сведениям, император провел последнюю ночь.
Грек прошел длинный коридор, соединяющий канцелярию с апартаментами Августы, и, отворив дверь, которой этот коридор кончался, оказался прямо в вестибуле ее дома. Там было людно: у двери, ведущей в атрий, стояли на страже четыре преторианца, еще восемь сидели на скамьях в самом вестибуле.
Каллисту цезарь даровал право бывать без особого разрешения в покоях божественных супругов, преторианцы, разумеется, прекрасно знали его, но тем не менее они расступились перед ним, пропуская его в атрий, только тогда, когда он назвал пароль (таков был обычай — ведь под видом Каллиста к Цезонии мог проникнуть какой-нибудь сластолюбец-чародей, принявший его обличие).
Войдя в атрий, Каллист увидел Кассия Херею, который шел прямо навстречу ему, — видно, преторианский трибун осматривал императорские покои, что входило в его обязанности (конечно же, за исключением спальни) и теперь возвращался назад, в вестибул, к своим преторианцам (постоянно находиться дальше вестибула без специального на то указания императора ему не полагалось).
Дежурство Кассия Хереи‚ начавшееся прошедшим днем с покушения злоумышленников на жизнь императора, все еще не закончилось — когорты охраняли дворец сутками, смена когорты Хереи должна была прийти в полдень. О том, что ночь оказалась не менее богата событиями и пролитой кровью, нежели предшествующий ей день, Кассий Херея, как предполагал Каллист, еще не знал.
— А, Кассий… Ну как, все ли благополучно во дворце? — ласково проговорил Каллист. Херея буркнул в ответ что-то утвердительное, и Каллист с еще большей ласковостью продолжал:
— Ну вот и хорошо… Да, вот что я думаю: тебя сменят в полдень, мы с тобой оба — верные слуги цезаря, так не распить ли нам с тобой сегодня, по-приятельски, кувшинчик вина? На прошлой неделе мне прислали отменное цекубское…
— Да ты еще, чего доброго, намешаешь мне чего-нибудь, — проворчал Херея. — Если бы даже я умирал от жажды, то я скорее напился бы слюны змеи, чем твоего вина!
Каллист все еще продолжал растягивать рот в улыбку.
— Сегодня ты что-то больно мрачен, Херея, раз даже в моей расположенности к тебе ты видишь какой-то подвох. Конечно, я понимаю — негодяи покушались на жизнь цезаря, и ты все еще гневаешься на них. Это похвально. Но сейчас император в безопасности, и все мы должны радоваться этому, особенно ты — ведь именно ты так вовремя оказался в канцелярии и сумел помешать злодею Бетилену Бассу! — Тут Херее надоело слушать грека, и он захотел было пройти в вестибул, однако Каллист, будто непредумышленно, загородил собою дверь, продолжая добродушно разглагольствовать: — Так что же ты такой хмурый?.. Может, ты нездоров?.. Улыбнись, брось свою хандру, вспомни о чем-нибудь веселеньком — ну, например, о том, как вчерашним вечером вы с императором пошутили. Припоминаешь случай с императорскими сандалиями?.. Весь дворец до сих пор покатывается со смеху!
История и впрямь произошла забавная: после того, как Калигула, до смерти напуганный Бетиленом Бассом, кое-как пришел в себя, Цезония отвела его в свои покои. Ужимки Мнестера и вино окончательно успокоили императора, да так хорошо успокоили, что к концу дня он даже как-то злобно развеселился. Когда пришло время отходить ко сну, Калигула призвал прямо в опочивальню Кассия Херею и, завалившись на ложе, велел трибуну снять с его императорских ног сандалии (просьба, вернее, приказ был необычен — подобные услуги даже императорам оказывали, как правило, только рабы). Как только Херея, склонившись, стал расстегивать пряжки, Калигула комедийно застонал и принялся бойко сучить ногами, словно его охватил судорожный приступ какой-то нервной болезни, вызванной пережитым. Разумеется, преторианскому трибуну, спасшему императора, пришлось несладко — разлетающиеся императорские ноги не раз останавливались какой-нибудь частью тела (обычно — лицо) Хереи. Но что преторианец мог поделать?.. Отказаться от выполнения приказа цезаря он не мог, зажать божественные ноги так, чтобы они не трепыхались, он не смел.
В конце концов Херее все же удалось стянуть августейшие сандалии, и тут же раздался хохот императора — шутка удалась на славу. Цезония, стоявшая рядом, тоже смеялась, смеялись и рабы, оказавшиеся в опочивальне, — только Херею не больно обрадовало общее веселье.
— Дай дорогу… — прохрипел Херея и, едва не свалив Каллиста, прошел в вестибул.
Каллист остался доволен — он встретил Херею именно таким, каким и ожидал, а вдобавок потешил свое злорадство, которое очень, очень любило, когда его тешили…
Разминувшись с Хереей, Каллист пересек атрий и остановился у двери, ведущей в обширную залу Нимф — любимую комнату Цезонии‚ из которой был выход прямо в спальню Августы. Каллист не решался пройти далее, не узнав, пробудились ли для дня божественные супруги (для ночи-то они, возможно, и не прекращали бодрствовать).
Тут как раз из залы Нимф выглянула любимая рабыня Цезонии, Диодора. Наверное, она расслышала голос Каллиста.
— Ну как там? — шепотом поинтересовался грек.
— В спальне скрип такой, как будто пляшут, но ты пришел рано — цезарь и Августа еще спят, — протараторила Диодора и захлопнула дверь.
В ожидании пробуждения царственной четы Каллист присел на скамью, стоявшую у стены атриума, и задумался.
«Верна ли Калигуле гвардия?.. Солдаты — да, по крайней мере в той степени, в которой они верны его сестерциям, которые у них есть, пока он есть… Ну а трибун?.. (Каллист не спеша шлифовал свои мысли — торопливость могла ему дорого обойтись.) Трибуны, конечно, не настолько богаты, чтобы не желать большего, но они достаточно богаты, чтобы пренебречь подачками императора… Значит, трибун может однажды не подчиниться приказу?.. А как же присяга?.. Интересно, что вскоре запоет о присяге Кассий Херея — он спас Калигулу, и теперь Калигула — вот умора! — не иначе как возненавидел его. Этот глупец Херея, небось, рассчитывал на милость, а получил ненависть — владыки не любят своих спасителей, они едва терпят своих помощников, ну а милуют только своих рабов…»
Размышления Каллиста прервала Диодора — она выглянула из-за двери и пискнула, что Калигула готов принять его.
Каллист тут же стремительно поднялся (в данном случае спешка была оправдана — ведь любая случайность могла помешать греку доложить о случившемся так, как ему хотелось) и быстро прошел в залу Нимф.
Зала Нимф представляла собой большую комнату округлой формы, из которой выходила только одна дверь, кроме той, что впустила Каллиста, — дверь в спальню Августы. В центре комнаты разлился бассейн, в воде его размещалась целая скульптурная композиция морской бог Нерей, выполненный из мрамора, в окружении своих дочерей, мраморных же Нереид. Руки Нерея и Нереид сжимали большие раковины, которые извергали целые фонтаны воды.
Немного в стороне от бассейна, у большого стола, находилось широкое ложе, усыпанное маленькими пурпурными подушками. На ложе возлежали Калигула и Цезония. Когда Каллист вошел, то оказалось, что супругам к этому времени уже было нужно не только ложе, но и стол — они играли в кости. Наградой победителю служил поцелуй — побежденный целовал выигравшего. Калигула целовал Цезонию в сосок, она его — в окаянное место. Игра, против обыкновения, протекала довольно лениво — более шутливо, нежели игриво, — оба игрока были утомлены предыдущей, ночной игрой.
— Приветствую тебя, мой государь, — проговорил с достоинством Каллист. — Да будут милостивы к тебе боги…
— А, Каллист… — Калигула заметил своего вольноотпущенника и, повернувшись к Цезонии, подмигнул: — А почему бы ему не сыграть с нами, а?
Императрица с презрительной улыбкой оглядела и худобу, и бледность, и морщинистую обвислость Каллиста.
— С таким игроком я не хотела бы сразиться — тут уж не позавидуешь ни выигравшему, ни проигравшему, — со смешком сказала она. — Разве только мы будем играть на что-нибудь другое, не на поцелуи…
— Так зачем ты пожаловал на этот раз? — Калигула посмотрел на грека, отбросив шутливость.
Каллист взглянул на копошившуюся у стены комнаты с какими-то ковриками Диодору. Калигула махнул рукой — Диодора вышла.
— Важное сообщение, государь, принес мне только что начальник Мамертинской тюрьмы Гай Куриаций, — проговорил Каллист. — Аниций Цериал найден мертвым в камере. Гней Фабий вывел из тюрьмы единственного оставшегося в наших руках заговорщика — преторианца Марка Орбелия и помог ему бежать. Сергий Катул хотел воспрепятствовать Фабию — Фабий убил Катула, да и сам тут же пал под ударами стражников, которые были вместе с Катулом.
По мере того, как Каллист говорил, Калигула приподнимался на ложе — так приподнимается кипящее молоко, грозя залить огонь, который вызвал его же кипение. Но молоко, как известно, иная дуреха нагревает и кислым — император со стоном упал на свои подушки. (Видно, страх на этот раз одолел ярость. Впрочем, в душе Калигулы страх, возникнув, всегда одерживал верх над яростью — другое дело, что «кесарево безумие» начисто лишило Калигулу осторожности. В отдалении от опасности он был бесстрашен, аки лев, вблизи же, когда опасность становилась осязаемой, он вмиг оборачивался трусливым грызуном вместо хищника.)
— Сенаторы… опять сенаторы… — прохрипел Калигула. — Они пробрались даже в Мамертинскую тюрьму… Они, это они убили Цериала — ведь он предал их… Они сманили даже Фабия — Фабия! — и устроили побег преторианцу… (Калигула на мгновение замолчал, как будто что-то припоминая.) Фабий… не могу поверить… Это он… он помог пленнику бежать?
— Да, государь, — горьким голосом проговорил Каллист. — Фабий хитростью вывел из тюрьмы преторианца и затем отпустил его, зарезав при этом двух стражников — они, наверное, пытались помешать ему.
— А кто… кто разрешил вывести из тюрьмы изменника? (Калигула как-то странно посмотрел на грека.)
— Приказывал сам Фабий, а тупица-тюремщик только и успевал, что кланяться ему да разворачиваться. — Тут Каллист заговорил быстрее — ему не понравился вопрос цезаря. Видно, Калигула догадался, что сейчас-то ему ничего не угрожает, и начал от страха переходить к ярости — греку надо было спешно направить ее поток на кого-то, отведя, таким образом, от себя. — Скорее всего, этот тюремщик — просто большой дуралей, но все же есть какая-то вероятность того, что он связан с сенаторами, поэтому я велел бросить его в темницу. Расследование всех этих убийств я поручил одному своему помощнику, ловкому малому… Да, я хотел просить твоего соизволения, о божественный, на конфискацию имущества Гнея Фабия…
— Гнея Фабия?.. (Калигула встрепенулся, будто огонь злобы и желчи пронзил члены его.) Нет, на этот раз я не собираюсь забирать то, что по праву принадлежит Марсу-Мстителю!.. Пусть снесут дома Фабия и его виллы, пусть засыплют сады его солью, пусть казнят всех его рабов — пусть все видят, какова она — кара за измену, и нет кары страшнее той, что обрушивается на предавшего мои милости!..
Разъяренный цезарь был воистину величествен — поднявший вверх кулаки, с искаженным гневом лицом, он и в самом деле был похож на рассерженного бога. Для полного сходства ему не доставало только молнии (так негодяю для полного сходства с честным человеком недостает порядочности).
Цезония, до этого молчаливо что-то жевавшая (наверное, свой язык — ведь на столе, кроме четырех игральных костей, ничего не было), вдруг заплакала.
— Сенаторы убьют нас с тобой, — прохныкала она, размазывая слезы. — Ах, за что они так ненавидят нас?..
— Дура! — крикнул Калигула и поднес кулак к ее пухлой прыгающей щеке. — Замолчи, дура!.. (Цезония продолжала реветь — Калигула, разжав кулак в ладонь, заткнул ладонью ее размякший рот.) Они ненавидят цезарей, потому что цезари отняли у них власть; они хотят растерзать меня — но я не дамся им, я сам раздавлю их, как жадных, ненасытных вшей!.. Они ненавидят меня — да, но и я ненавижу их: скорее высохнет Тибр, чем иссякнет моя ненависть к ним! Они ненавидят меня, эти мерзкие кровососы; легионы и гвардия — вот тот скребок, которым я очищу Рим от них!..
Калигула замолчал, тяжело дыша. Цезония приутихла, цезарь освободил ее рот и отодвинулся от нее. Каллист недвижимо стоял, потупив глаза.
— Ну, что призадумались? — воскликнул вдруг Калигула. — Или размечтались о моих похоронах?.. Клянусь бородой Юпитера — прежде чем меня снесут на погребальный костер, Рим засыплет пепел с костров сенаторов!.. Ну а пока я жив, я собираюсь жить — продолжим же нашу игру!.. Эй, Диодора! (Цезарь дернул за какой-то шнур — тут же вбежала расторопная рабыня). Передай рабам — пусть внесут сюда еще два ложа, да кликни Кассия Херею — мы тут намерены поразвлекаться!
Каллиста насторожило веселье, обуявшее Калигулу, вроде бы совсем неуместное, однако он ничем не выдал своего удивления (удивленно рассматривать веселящегося тарантула не менее опасно, нежели печального). Напротив — хитрый грек принял беспечный вид, весело улыбнулся: «Кости так кости, почему бы и в самом деле не позабавиться?» Как только рабы втащили ложа, Каллист непринужденно разлегся на одном из них, стараясь в то же время всем своим видом показать, что такая непринужденность — лишь выполнение приказа цезаря.
Вслед за рабами в залу Нимф вошел Кассий Херея. Отвечая на его приветствие, Калигула ласково сказал:
— Вот твое место, дружок! (Император показал на свободное ложе.) Ты ведь спас меня, не так ли? (Глупый Херея кивнул.) Ну так я хочу отблагодарить тебя, для начала — порадовать тебя веселенькой игрой! (Калигула потряс в ладонях кости.)
— А на что мы будем играть? — спросила Цезония, улыбаясь, как ни в чем не бывало.
— Ну хотя бы… (Калигула с показным интересом посмотрел на свои сандалии, которые валялись рядом с его ложем, и перевел взгляд на Херею — Херея покраснел.) Хотя бы на чистые ноги!
— А как это? — Цезония заинтересованно растопырила глаза.
— А вот так: проигравшие должны будут вымыть победителю ноги, — с усмешкой проговорил Калигула. — А чтобы это занятие не показалось им слишком пресным, — вымыть ноги своими поцелуями!
— Ну так я молю фортуну о проигрыше, — захлебываясь радостью и улыбками, сказал Каллист. — Разве может что-нибудь быть достойнее для римлянина, чем целовать божественные ноги?
Кассий Херея промолчал.
— Пора начинать игру — где там кости?.. — проговорил Калигула, покосившись на Херею.
Кости пошли по кругу. Калигула бросил свой ход со злобной гримасой (должно быть, улыбкой), Цезония — с веселым любопытством («А ну-ка, что там у меня? Ха-ха, ха-ха…»), преторианский трибун — с плохо скрываемым волнением, Каллист — с благодарным подобострастием («Как я счастлив — я развлекаюсь вместе с Цезарем! О боги, пошлите мне поражение! Но если даже по вашей, о боги, милости мне суждено выиграть, то это будет означать, что вы благосклонны к моему послушанию — ведь я, играя, выполняю волю цезаря!»).
В первом туре победителем оказалась Цезония — игорное счастье подбросило ей очков больше, чем остальным игрокам.
— Самый раз тебя пощекотать, моя свинка! — сказал Калигула и, повернувшись к ней, первым облобызал ее подошвы.
При этом Цезония сладострастно подстонала ему: что ни говори, а это был ее супруг, к тому же — император.
Вторым был Каллист. Грек медленно подошел (почти что подполз) и осторожно (как будто со священным трепетом), бормоча, какая это честь для него, несколько раз коснулся губами ног Августы. Цезония вытерпела — конечно, мало радости, когда тебя целует то ли слизняк, то ли лягушка, но, к ее счастью, процедура была непродолжительной. Благодарно охая‚ Каллист удалился.
Оставался еще один проигравший — Кассий Херея. Преторианский трибун подошел к ложу Августы, багровея лицом, наклонился (тут по губам его пробежала судорога отвращения — стопы Цезонии, сами по себе не вызывавшие у него ни малейшего желания их поцеловать, были сплошь облеплены слюной Калигулы) и несколько раз прикоснулся к ногам императрицы щекой, выбирая места посуше.
— Э нет, друг, так не годится, — сказал Калигула, внимательно следивший за действиями Кассия Хереи. — Давай-ка расплачиваться за проигрыш звонкой монетой, а не фальшивкой!
Херее пришлось наклоняться опять. Цезония, заметив нерешительность преторианца, капризно поджала губы. Когда Кассий Херея принялся за поцелуи, ноги Августы пришли в движение — Херея лобызал ноги Цезония, а Цезония все норовила то засунуть их в рот Херес, то зажать пальцами его нос…
Калигула хохотал, Каллист вежливо улыбался — игра, и в самом деле, получалась презабавнейшая!
— Ну довольно, довольно… — наконец проговорил сквозь смех Калигула, и преторианский трибун, сгорая от стыда, вновь занял свое место.
Игроки опять по очереди бросили кости. На этот раз фортуна улыбнулась злосчастному преторианцу.
— Ну где там твои… — проговорил с загадочной улыбкой Калигула. — Давай их сюда — делать нечего, мы проиграли…
Кассий Херея несколько мгновений не шевелился. Утонченность лица его — печать страха — сменилась какой-то суровостью, развисшие губы твердо сжались. Трибун закинул свою ногу на стол.
Калигула, казалось, спокойно поцеловал ногу победителя — только Каллист заметил, как на миг злобно сузились его глаза.
— Ну, что же ты? — прикрикнул император на Цезонию. — Не видишь — тебя ждут!
Кисло сморщившись, Цезония отвесила пару поцелуев.
Последним оказался Каллист. Медленно, как бы извиняясь за то, что в присутствии владыки ему приходилось целовать ногу кому-то другому, он приложился к стопе Хереи…
— Что же, продолжим игру, — мрачно сказал Калигула. — Где там кости?
Кости пошли по новому кругу. Все молчали — Калигула молчал. Победителем на этот раз случай выбрал Каллиста.
— Давай, Каллист-голова, забрасывай свои ноги на стол — ты видел, как то ловко проделывал Херея‚ — проговорил Калигула, внимательно всматриваясь в грека, — забрасывай обе, чего уж там…
— Да я скорее готов собственноручно отрубить их, чем пойти на такое! — продолжал Каллист. — Нет, ни за что!
— Ты отказываешься выполнять мой приказ? — император был будто бы удивлен. — Тогда я заставлю тебя!
Калигула поднялся со своего ложа.
Каллист словно увидел явление какого-то божества: он в страхе вытянул вперед руки, резко отшатнулся, не удержавшись, упал со своего ложа, простонал (Цезония стала подсмеиваться) и задом, задом пополз от стола.
— Ну… — грозно промычал Калигула.
Каллист сделал рывок назад и свалился в бассейн.
— Тону! Тону!.. — истошно завопил, барахтаясь, грек. — Тону!
Цезония тоже приподнялась, чтобы лучше видеть, как барахтается Каллист, а он барахтался просто великолепно: грек то поднимал руки вверх, призывая на помощь; то разводил их в стороны, стараясь удержаться на воде. Разбрасывая мириады брызг, он то громко, сильно кричал, то издавал какие-то горловые звуки, которые обычно издают захлебывающиеся (в бассейне воды было едва ему по пояс). Каллист тонул так забавно, что любой бы рассмеялся, — и божественные супруги весело хохотали.
Повеселившись добрых четверть часа (Кассий Херея все это время молчал, уставившись в стол), Калигула в конце концов позвал рабов, которые и вытащили вымокшего грека. Каллиста тут же переодели во все сухое, и он кое-как, будто утомившись в борьбе с водой, взгромоздился на свое ложе.
— Раз уж ты такой упрямый, придется, видно, тебе уйти отсюда нецелованным, — проговорил Калигула. («Зато и не обезглавленным», — подумал Каллист.) Все же, сдается мне, игра у нас получается неплохо — давайте сыграем еще разок!
Кости опять застучали о стол. Фортуне, наверное, захотелось еще раз полюбоваться, как барахтается Каллист: ему выпала «Венера» — максимально возможное число очков. Грек снова стал победителем.
Цезония захлопала в ладоши — ей тоже не терпелось опять увидеть представление Каллиста, но императору захотелось чего-то нового.
— Ты уже однажды выигрывал, дружище Каллист, — сказал Калигула. — Так не поделишься ли ты со мной своей удачей — не передашь ли ты мне свой теперешний выигрыш?
Когда Каллист увидел выпавшую ему костяшками «удачу», он впервые за всю игру заметно погрустнел — ему не очень-то хотелось вновь плескаться в воде, изображая тонущего. Неудивительно, что, услышав просьбу-приказ императора, он на этот раз совершенно искренне обрадовался.
— Да! Конечно! О чем речь! Все мое принадлежит тебе! — радостно закивал грек.
— Итак, решено — выигрыш мой. (Калигула тяжело посмотрел на Кассия Херею.) Да, я забыл сказать вам — на этот раз мы с вами играли на целование не ног, а…
Тут император, развернувшись на ложе, выпятил в сторону партнеров-игроков свой зад.
— Ах ты, проказник! — засмеялась Цезония, первая с большим удовольствием приложившись к его божественному сидалищу.
— Вот это штука! — весело вторил императрице Каллист и тут же последовал ее примеру.
Кассий Херея не смеялся.
— А где же Херея? — поинтересовался Калигула, оглядываясь. — Что-то я не чувствую его преданного дыхания!
В голове пожилого воина мелькали обрывки каких-то мыслей: достоинство, честь, верность, долг, предательство, смерть… Последнее обстоятельство, возникнув, не исчезло, как прочие, но мгновенно увеличившись, поглотило все остальное. «За невыполнение приказа цезарь и да покарает меня смертью», — загремели в ушах Хереи слова из клятвы, которую каждый преторианец давал гению императора.
— Эй, Каллист, помоги ему — он никак не может прийти в себя от волнения: так велика честь, которую ему оказывают! — со злорадством проговорил Калигула.
Каллист подвел бледного трибуна к Цезарю…
— Однако же, мне пришлось изрядно ждать этого Херею, — ворчливо сказал император, опять приняв положение, подобающее римлянину и мужу. — Он, видно, не обучен отдавать игорные долги. (Тут Калигула сумрачно посмотрел на преторианца.) Ну ничего, мы обучим тебя, мы предоставим тебе возможность потренироваться — я сам подберу тебе несколько евнухов с жирными задами, чтобы ты не промахнулся… Ну а теперь — идите, работайте! Мне тоже надо кое-чем заняться с Цезонией…
Кассий Херея, пошатываясь, вышел. Вслед за ним вышел и Каллист. «Херея получил хороший щелчок, — удовлетворенно подумал Каллист на пути в канцелярию. — В следующий раз, прежде чем бросаться спасать императора, он хорошенько все обдумает…
Мне же надо торопиться с Калигулой — Калигула, похоже, все меньше доверяет мне. Может, кто-то ему нашептывает обо мне?.. Нет, не должно — ведь вся его прислуга подобрана мною, да и мне бы доложили об этом. Император не настолько умен, чтобы разгадать меня, тем не менее он все более подозревает меня значит, он все более безумеет, значит, он должен умереть! Не могу же я постоянно сигать в бассейн только для того, чтобы поддерживать его чувство превосходства надо мной и уверенность в том, что я до смерти боюсь его! Вода слишком холодна, а я не слишком молод…»
Глава вторая. Благое намерение
Каллист не зря торопился, желая доложить Калигуле мамертинские тюремные вести первым — они распространились по Риму с достойной удивления быстротой. Наверное, их разнес сильный ветер, уже неделю не покидавший Рим.
Этот ветерок поймал Сарта где-то около полудня, когда египтянин, прибрав в зверинце и проголодавшись, заглянул на дворцовую кухню (разумеется, в те кастрюли, где готовилась пища для прислуги). Известия ошеломили Сарта — кусок пшеничной лепешки, только что с таким удовольствием разместившийся во рту его, плюхнулся обратно в чашку.
«Так что же, значит, Марк спасен, и мне больше не надо торопиться с Калигулой?» — мелькнуло в голове у египтянина.
«Пусть Каллист подыщет для покушения еще какого-нибудь сенатора, — прошептал кто-то рассудительный в его ушах. — Зачем самому теперь-то рисковать?..»
«Но разве дело тут в Марке? — подумал Сарт. — Разве только Марку был опасен Калигула?.. Да и разве Марку больше не опасен Калигула?.. Марк бежал, но не спасся, его спасет смерть Калигулы, а значит — и да погибнет Калигула!»
Сарт решил немедленно повидаться с афинянином Фесарионом, чтобы убедиться в его памятливости: в том, что происшедшие события не заставили его забыть его же обещание — спрятать нож египтянина в императорских покоях. Фесарион должен был проделать это уже на следующий день.
Позабыв было о еде, Саш прошел к каморке Фесариоиа‚ но когда он распахнул ее дверь (на этот раз египтянин, учтя свой предыдущий визит, не стучался), то оказалось, что те, кто думает, будто нахлебавшаяся горя душа способна без труда сдержать плотские позывы тела, далеки от истины. Голод тотчас же напомнил о себе Сарту: встрепенувшись, он впился в него где-то под ложечкой.
Голоду было с чего лютовать — Фесарион трапезничал. Он сидел на утлой табуретке за покосившимся столом, а на столе важно разлеглись: добрый окорок, величественный пирог, внушительная головка сыра, ну и, конечно же, она, любимица римских гурманов крупная краснобородка. Пленительная рыбеха, вся пропитанная каким-то захватывающим дух в свои объятия соусом, казалось, с удивлением глазела на окружающее ее убожество.
Как только заскрипела дверь, открываемая Сартом, Фесарион резко накренился, словно собираясь загородить от взглядов нежданного посетителя свое богатство. Впрочем, Фесарион, по-видимому, быстро уразумел, что странность его позы способна привлечь к столу еще большее внимание, да и телом-то он не слишком горазд, чтобы использовать себя вместо ограждения. Фесарион тут же дернулся в прежнюю позицию.
— Вот как я вовремя! — радостно воскликнул Сарт, делая вид, будто паника афинянина осталась незамеченной. — У меня с самого утра во рту ни крошки!
Нельзя сказать, что Фесариона сильно обрадовало сообщение египтянина о собственном рте.
— Садись, садись… — проворчал Фесарион, выдвигая из-под стола такую же ветхую табуретку, как и у него самого. — Сыра, что ли, тебе отрезать? — Тут Фесарион уставился в пол, как будто именно там, в какой-то половой щели, дожидался его ножа сыр, предложенный египтянину.
— Да, пожалуй, — скромно проговорил Сарт, но как-то невнятно, словно зажав что-то в зубах.
Фесарион посмотрел на Сарта и обомлел — египтянин уже успел потянуть с блюда сочную ляжку и теперь откусывал от нее…
Ляжка не остановила Сарта. За ней последовали: пирог, сыр, рыба — куски и куски, и все изрядной величины. Фесарион тяжело вздыхал, уста его бездействовали — наверное, афинянин рассчитывал своим примером заразить Сарта быстрее, нежели пища могла бы его насытить.
— А что же ты? Уже наелся? — прошамкал с набитым ртом египтянин немного погодя.
— Ну, если я могу насытиться теми кусками, которые ты отправляешь в свой рот, то наелся, и уже давно, — хмуро сказал Фесарион. — Но зачем ты пришел? Думаю, не только для того, чтобы съесть мой обед?
Сарт наконец-то удовлетворился столом — он протер руки и губы какой-то тряпкой, лежавшей на столе (наверное, она служила Фесариону салфеткой) и, ни мало не смущаясь недовольством афинянина, назидательно произнес:
— Хорошая пища врачует тело, хорошее дело врачует душу. Раз мне завтра предстоит испить горькое лекарство очищения души — рисковать жизнью, отбирая жизнь у тирана, — то сегодня я должен, по крайней мере, укрепить свое тело. Кроме того, не забывай — смерть Калигулы несет очищение нам обоим (очищение от подлости страха, пресмыкательства, униженности), в то время как горечь врачевания достанется вся, без малого, мне одному. Ведь ты почти что ничем не рискуешь, кроме этого «почти что», без которого не обойтись… Итак, Фесарион, значит, решено — завтра?..
— А я, честно говоря, думал, что ты пришел сказать мне, что наше дело не состоится, — уныло прогнусавил Фесарион. — Коли сенаторы сумели даже вытащить преторианца из тюрьмы (ты, конечно, уже слышал об этом), то убить Калигулу им не составит особого труда, стоит только немного подождать…
Сарт едва не бросился на афинянина с кулаками (во всяком случае, именно так показалось самому Фесариону) — египтянин резко вскочил, отбросил стол, который обязательно упал бы, если бы не был сильно перекошен в его сторону.
— Неужели ты не способен не быть рабом?! — вскричал египтянин. — Неужели тебя всего разъела язва рабства, не оставив ни единого здорового кусочка? Неужели ты умер для свободы? Неужели кровь твоего отца, которую пролил Калигула, не палит огнем твою душу? Неужели те поклоны, которые ты отбиваешь тирану, не впиваются в тело твое, словно крючья палача?
— Да я не отказываюсь от нашего плана, нет, что ты, — поспешно ответил Фесарион с некоторой толикой испуга. — Просто мне подумалось, что тебе будет труднее осуществить его, нежели сенаторам — ведь тебя могут даже не допустить к Калигуле.
— Меня пропустят к нему, можешь не сомневаться. Я найду, что сказать, — произнес спокойнее Сарт.
— А если император не соизволит завтра посетить комнату Муз?
— Что же, значит, будем ждать другого раза. — Тут египтянину пришло в голову, что, задавая вопрос, Фесарион, возможно, не столько беспокоился о Калигуле, сколько о судьбе ножа, который он должен был подложить под ковер комнаты Муз. — Что же касается той вещички, которую я дал тебе, то, если она останется не использованной, ты сможешь забрать ее обратно вечером: ведь вы, насколько мне известно, убираетесь в императорских покоях по два раза на день. (Фесарион согласно кивнул). Итак, — продолжал египтянин, — значит, договорились: завтра в комнате Муз под ковром у правой ножки императорского кресла я буду искать тот предмет, что передал тебе. А теперь прощай — мне надо кормить моих зверей. Да поможет нам Юпитер!..
— Да, да, — тихо промямлил Фесарион и опустил глаза.
Сарт поспешно вышел, чтобы удержаться от искушения взбодрить афинянина, нашлепав его по его обвислым щекам.
* * *
Утро следующего дня пробудило Сарта теплом и светом жизни. Египтянину показалось, что оно шепнуло ему: «Я ведь нравлюсь тебе, так стоит ли тебе делать то, что ты задумал, рискуя жизнью — рискуя расстаться со мной навсегда?»
«Навсегда я расстанусь с тобой, если струшу, если дрогну сегодня — тогда ты не будешь мне нужно больше, — мысленно ответил Сарт. — Я не смогу ощущать тебя, любоваться тобою, презирая себя. Нет уж, я не сверну…»
Сарт прошел в ту часть дворца, которая прилегала к покоям императора, и стал внимательно прислушиваться к гомону прислуги. Египтянин ожидал, что кто-нибудь невзначай скажет о Калигуле, что тот, мол, развлекается в своей любимой комнате Девяти Муз, и вот какой-то раб мельком заметил, что видел, как Калигула вместе с музыкантами и певцами проследовал туда…
Сарт тут же шагнул в приемную. За большим дубовым столом там сидел один из секретарей Калигулы, его вольноотпущенник Метрувий — именно он мог пропустить или не пропустить к императору. Счастливчикам Метрувий давал в сопровождающие раба и золоченую пластинку с изящным рисунком — то был пропуск. Кроме Метрувия, в приемной находились четыре преторианца.
— Привет тебе, Метрувий, — сказал Сарт, прикрыв за собой дверь. — Я хотел бы немедленно повидать императора…
— Императора? А что там у тебя? — вяло спросил Метрувий, видно, уже заранее собравшись отказать. — Цезарь принимает сегодня, но не могут же его беспокоить все подряд!
— У меня важная новость — одна моя львица тяжело заболела… — начал было рассказывать Сарт, но Метрувий, не дослушав, перебил его:
— Да ты сам-то здоров ли, приятель?.. И по таким пустякам ты намерен тревожить императора?! Сходи лучше в канцелярию — пусть Каллист даст тебе какого-нибудь мясника, чтобы он помог тебе убить твою львицу и снять с нее шкуру, пока она не издохла!
— Но это не просто львица, — возразил Сарт. — Это Хрисиппа, любимица цезаря. Божественный Калигула велел мне хорошенько присматривать за ней, а в случае ее болезни сразу же докладывать ему. Ты мешаешь мне выполнить его приказ!
Хрисиппа полюбилась Калигуле тем, что, прежде чем разорвать свою жертву — какого-нибудь сенатора или всадника, которого подсаживали в ее клетку по приказанию Калигулы, — она долго игралась с ней, словно большая кошка с мышонком. Это было интересно наблюдать. Чтобы случайно не подвернулся такой умник, который сказал бы, что Хрисиппа здорова, египтянин несколько дней подряд подсыпал львице в воду всякую гадость, так что она и в самом деле чувствовала себя неважно.
«Конечно, львица — не велика птица, — подумал Метрувий, — но Калигула и за меньшее убивал. Значит, надо пропустить этого звериного служку в императорские покои — пусть сам объясняется с Цезарем».
Вслух секретарь Калигулы сказал:
— А, Хрисиппа… Это другое дело. Пожалуй, я пропущу тебя.
Метрувий тут же дернул за шнур, и из какой-то малоприметной двери в стене выскочил черный раб, по-видимому, нубиец.
Нубиец тщательно прощупал каждую складочку одежды Сарта разумеется, его поиски не увенчались успехом. После этого египтянин получил золоченую пластинку-пропуск, и затем вместе с рабом-провожатым он был пропущен в императорские покои.
Раб провел Сарта через несколько комнат, у двери каждой из них стояли преторианцы. Нубиец говорил пароль, египтянин показывал пластинку, и солдаты пропускали их. В одной из комнат Сарт увидел маленького, сморщенного старичка. Это был Тинисса‚ доверенный слуга Калигулы и его раб. Тут-то они и остановились.
Нубиец повернул назад, и, как только дверь за ним захлопнулась, старичок сладким голоском спросил у египтянина, что ему нужно от Калигулы. Сарт рассказал свою историю — старичок скрылся за высокой красного дерева дверью, которая как раз и вела в комнату Девяти Муз.
Ожидать пришлось недолго. Вскоре Тинисса вернулся и важно произнес:
— Божественный Калигула сейчас занят — он слушает флейтисток‚ но, может быть, он все же найдет какое-нибудь мгновение для тебя. Осторожно приблизься к нему и ожидай, когда он соизволит заговорить с тобой.
Сказав это, сладкий старичок распахнул дверь, и Сарт не без волнения шагнул в знаменитую комнату Девяти Муз.
Эта комната была по-императорски велика, вдоль стен ее стояли статуи всех девяти Муз-покровительниц пения, танцев, поэзии, науки, театра. В глубине комнаты на большом кресле-троне восседал Калигула; к креслу его вела ковровая дорожка — та самая, под которой Сарт рассчитывал отыскать свой нож. По правую руку от Калигулы бесновались флейтистки, и в этом не было ничего удивительного, ведь флейта (или, точнее, авлос) — инструмент Диониса, веселого виноградного бога. Под их аккомпанемент несколько певичек грубыми полосами выводили незамысловатые песенки, если и могущие привлечь внимание, то только разве что своей непристойностью. Впрочем, Калигула, казалось, был вполне доволен и музыкантами, и певцами: сидя на своем кресле, он то притоптывал, то прихлопывал, то подпевал.
Цезарь словно не заметил Сарта — сидя вполоборота к двери, он даже не повернул голову в его сторону. Однако при этом было бы неразумно обвинять Калигулу в невнимательности, которая, как известно, порождается беспечностью. Император, однако, не был беспечен — после нескольких покушений он был весьма пуглив. Просто Калигула был предупрежден Тиниссой о том, что некая песчинка жаждет прицениться к его сандалии, — разумеется, он не мот быть более участлив). Другое дело, что песчинка могла очеловечиться, и для этою ей надо было немного — превратиться в песчаную бурю и снести великолепные одежды цезаря, которые прикрывали кучу пепла.
Сарт не успел сделать и трех шагов по направлению к Калигуле‚ как его догнало рассерженное стариковское шипение:
— Падай ниц, негодный, и ползи, ползи к божественному! Падай ниц!..
Египтянин, ничуть не склоняя свою гордость, преклонил свои колени и пополз (ковер оказался ближе — стало удобнее выхватить оружие).
Когда Сарт таким способом подобрался к креслу императора (между тем Калигула все «не замечал» его), то он обнаружил, что правая ножка императорского кресла стояла как раз на том самом углу ковра, под который Фесарион должен был еще утром подложить нож. Наверное, Калигула сам передвинул свое кресло, чтобы было удобнее наблюдать за актерами…
Ничто не вечно, кроме вечности — в конце концов представление закончилось, исполнительницы удалились, и вот тут-то Калигула заметил Сарта.
— Чего тебе? — буркнул он.
— Я бедный служитель твоего зверинца, о цезарь!.. Беда привела меня к тебе — Хрисиппа заболела!
— Что ты мелешь, скотина?.. Какая еще Хрисиппа!.. Та, что ли, потаскушка, которая спит с тобой? (Калигула прекрасно знал Хрисиппу, но ему захотелось немного попугать египтянина — поразвлечься.)
Сарт уткнулся головой в ковер, как будто сраженный гневом императора, и трусящимся голосом пролепетал:
— Хрисиппа — львица, цезарь… Та самая львица, которую ты так часто угощал всякими негодяями…
— Ах, львица… Да ты, негодяй, что же, хочешь сказать, что я отравил ее?..
— О нет, божественный, нет, клянусь твоим гением!.. — завопил Сарт, но Калигула уже не слушал его.
— Замолчи! — недовольно бросил император.
Сарт, прекратив свои вопли, мельком взглянул на Калигулу — цезарь внимательно всматривался во что-то… Сарт скосил глаза Калигула смотрел на человека, только что вошедшего в комнату через бесшумную дверь.
Этого человека знал Рим, хотя он не был ни сенатором, ни всадником, но был сыном одного из многочисленных клиентов некоего Гая Цинцинната‚ отпрыска древнего рода Квинкциев. Квинту Плантию (так звали вошедшего) известность принес его голос и его песни, вплетенные в голос кифары, — песни о величии Рима и величественности его граждан, эпически просторные, лирически тончайшие.
Как это нередко бывает, в представлении римлян певец со временем воплотился в, символ того, о чем он пел, символ (а для людей с развитым воображением — олицетворение) римской доблести, что, конечно же, не могло понравиться Калигуле.
Однажды император, прослушав в театре выступление Квинта Плантия, как только певец закончил, предложил ему станцевать что-нибудь под веселый барбитос или флейты («У такого артиста наверняка не только голос ловок, но и ноги», — сказал при этом Калигула.) Квинт Плантий, по-видимому, увлеченный (или упившийся) собственной песнью не менее, чем зрители, молча покинул подмостки. Это было величайшим оскорблением цезаря — нарушением приказа его… Калигула не стал долго раздумывать — он повелел выйти на сцену флейтистам, прицепить, для смеха, Квинту Плантию кожаный фаллос (который был одним из обычных атрибутов комедиантов того времени) и заставить его танцевать, хотя бы палками. Все тотчас же было исполнено — несколько отрезвляющих ударов, и Плантий запрыгал по сцене, тряся забавной безделицей.
С тех пор так и повелось — выступления Квинта Плантия заканчивались непристойным танцем, что не оставляло и следа от их очарования. Калигула был доволен, растоптав очередное достоинство, ведь один из способов стать величественным — это ниспровергнуть чье-то величие (однако при этом завоеванная грандиозность обращается не в высь, но в бездну). Для римлян же — тех, кто почище, — кифаред Квинт Плантий словно умер, правда, на земле осталась его тень, выплясывающая на его могиле…
— А вот и Плантий наконец-то пожаловал, — насмешливо произнес Калигула. — Негодник, я ожидаю тебя с самого утра!
— Я торопился, государь… — принялся виновато оправдываться певец, но Калигула перебил его:
— Торопился?.. Уж не хочешь ли ты этим сказать, что в спешке что-то позабыл? Кифара, вроде, с тобой, твой кожаный набедренник хранится у меня (у меня он не пропадет, будь спокоен!)… Может, ты растерял по дороге свои напевы?
— Нет, цезарь, я…
— Ну так давай, приступай! (Калигула не собирался мерить глубину своего терпения выслушиванием оправданий.) Напой для начала мне хотя бы что-то из Вергилия, а уж потом можешь бормотать свои вирши!
Квинт Плантий взял кифару в левую руку, ударил по струнам изящным плектром и запел. В воздухе стали возникать образы соразмерные, сияющие, загадочные… Звуки рождались и умирали, таинство жило.
Тем временем Сарт все еще лежал под ногами у Калигулы — император, увидев Плантия, словно забыл про него.
«Хорошо еще, что Калигула не велел мне убираться прочь тогда бы мне пришлось действовать впопыхах, не раздумывая, — пронеслось в голове у Сарта. — Однако у меня все равно не так уж много времени, так что, раздумья, поторопитесь! А ну-ка подскажите, как мне достать из-под ковра, придавленного императорским креслом, свой нож?»
Сначала, до прихода певца, египтянин рассчитывал на то, что Калигула, отпустив певичек и флейтисток, придаст комнате обычную симметричность, то есть, другими словами, поставит свое кресло так, как оно обычно стояло: на мраморе пола, а не на ковре. Но принцепс, увы, не догадался поступить согласно его, Сарта, желаниям, так что же ему теперь оставалось делать?.. Ждать, пока уйдет и Квинт Плантий?.. А что, если Калигула все равно не уберется с ковра?.. Значит, оставалось одно…
Сарт крепко сжал руками плотный ворс ковра и бросил быстрый взгляд на Калигулу — император сидел отрешенный, погрузившись в мир песни, полуприкрыв глаза… Сарт резко дернул ковер на себя.
Императорское кресло шатнулось и с грохотом упало, вместе с ним повалился на пол и Калигула. Египтянин быстро откинул правый угол ковра, под которым должен был лежать его нож… Ножа не было — Фесарион подвел его!
В этот момент в комнату Муз ворвались четверо преторианцев вместе со старым Тиниссой — видно, они расслышали шум падающего кресла. Тинисса тут же кинулся к императору (к его радости, Калигула, разумеется, был жив), а преторианцы принялись за императорских подданных — они прижали к полу и Сарта, и Плантия, приставив мечи к их спинам.
Калигула поднялся, потирая ушибленный бок.
— А ты, Плантий, оказывается, не только трус, но и злодей, — зловеще проговорил он. — Да еще и хитрец к тому же. Но только боги, которые охраняют меня, поумнее тебя…
Квинт Плантий молчал.
— Залейте его ядовитую глотку свинцом, — бросил Калигула преторианцам. — Я наслушался его песен — пусть теперь поет у Плутона!.. А ты, Тинисса, проследи за всем — потом расскажешь мне, как шипел его язык!
— А что делать с этим? — Тинисса кивнул на Сарта.
— А этот останется пока у меня. Все, идите.
После того, как преторианцы и Тинисса ушли со своею жертвой, Калигула принялся расхаживать по комнате, что-то бормоча себе под нос. Сарт прислушался и приподнял голову — император вертел в руках фигурку какого-то крылатого божка вроде Амура, блестевшую серебром; ноги Амура (если это, конечно, был он) плавно переходили в заостренный штырь.
«Надо же, что придумал этот Квинт Плантий, — разобрал Сарт. — Прицепить эту штучку к кифаре, словно украшение, и пронести сюда! (Калигула поднес вещицу к своим глазам.) А сделано-то как!.. Надо приказать Каллисту — пусть разыщет мастера, который делал это. Не может быть, чтобы мастер не знал, для чего Плантию это нужно!.. А Плантий-то, оказывается, меток, нечего сказать! И кто бы мог от него это ожидать?!»
Тут-то Сарта обожгла мертвящей молнией догадка.
«Так вот, оказывается, почему за мгновение до того, как я дернул ковер, Плантий перестал петь!.. За мгновение до того, как я дернул ковер, Плантий запустил в Калигулу этим самым заостренным божком, который был приделан к кифаре, словно украшение, поэтому-то ему и удалось пронести его! Плантий метнул свое оружие, целя в Калигулу (наверное, в глаз или в шею), но не попал — я дернул за ковер, и Калигула упал, избежав его мести! — В глазах египтянина потемнело, какие-то отблески заплясали перед ним — то пузырился расплавленный свинец. — Я хотел убить Калигулу, но я спас его — я помешал тому, кто чуть было не убил его, я помешал Квинту Плантию, я убил Квинта Плантия!..»
Сарт со стоном припал головой к ковру — император внимательно посмотрел на него.
— Ты, я вижу, верен мне, — медленно проговорил Калигула, по-видимому, убежденный в том, что Сарт только потому и дернул за ковер, что хотел этим самым спасти его. — За это я прощаю тебе Хрисиппу, можешь из ее шкуры сделать себе накидку. Только смотри, чтобы вслед за ней не перемерли другие львы, а не то придется тебя самого посадить в клетку — будешь вместо львов грызть моих ослушников!.. Ну все, убирайся!
* * *
Сарт, спотыкаясь, вышел из императорских покоев и, пошатываясь, поплелся в свою каморку. Добравшись до нее, он сразу же повалился на ложе, зажав уши (отовсюду египтянину слышались крики Квинта Плантия, обжигаемого свинцом).
Сарт пролежал так то ли час, то ли вечность — мука души не имеет временной размеренности. Привело же его в себя чье-то осторожное касание. Сарт оглянулся — рядом с ним стоял Каллист.
— Да, мой друг, сегодня ты прославился! — произнес грек язвительно. — Я же не раз говорил тебе, умолял без моего ведома не соваться туда, куда не следует, но нет же, ты, видите ли, не доверяешь мне!.. Правда, должен признаться, я тоже в последнее время не очень-то доверял тебе: почему-то Калигула все более охладевает ко мне, и я никак не могу докопаться, кто же это обдает императора холодом от моего имени. Вот поэтому-то я и не помешал тебе сегодня, чтобы убедиться наверняка, тот ли ты, за кого себя выдаешь:
— Не «помешал» мне?.. О чем это ты говоришь? — с непонимающим видом спросил египтянин.
Каллист снисходительно улыбнулся, словно прощая Сарту его глупое притворство.
— Да о твоих ковровых делах — о чем же еще! Разумеется, я имею ввиду не твое спасение Калигулы, надеюсь, невольное (вся эта история с Квинтом Плантием явилась такой же неожиданностью для меня, как и для тебя). Я говорю о твоем желании прирезать Калигулу ножом, который должен был дожидаться тебя под ковром, не так ли?.. (Удивление египтянина осведомленностью Каллиста все больше росло, и это не скрылось от внимания последнего.) Да-да, под ковром — разве я не прав?.. Фесарион — давний мой приятель — надоел мне своими доносами на тебя — уж больно ты настойчив!.. Ты пообещал Фесариону свободу — он, конечно, не прочь получить ее, но он рассчитывает получить ее из моих рук, служа мне. Согласись, это куда более надежный и безопасный путь, нежели тот, который ты так усиленно навязывал ему!
— Так значит Фесарион лгал мне с самого начала? — мрачно произнес Сарт.
— Конечно, ведь он служит мне. Неудивительно, что ему приходится иной раз поводить за нос какою-нибудь простака! — самодовольно подтвердил Каллист. — Ну да ладно, хватит про Фесариона. Лучше скажи, собираешься ли ты в дальнейшем слушаться меня и подчиняться мне — разумеется, до тех пор, пока Калигулу не положат на погребальный костер, — или же ты намерен по-прежнему действовать самостоятельно?
Сарт покачал головой.
— Нет уж, с меня довольно собственных ошибок, — произнес египтянин. — Я готов подчиняться — надо же дать возможность поошибаться и тебе. (Прежде, чем сказать это, египтянин подумал о Каллисте — греку не нужны были те, кто, зная много, слишком уж самостоятельничал).
— Вот и хорошо, — с удовлетворением сказал Каллист. — Вот тебе поручение — надо проследить за одним человечком…
Глава третья. Опять сенаторы
Разумеется, Калигула интересовал не только Сарта с Каллистом — читателю уже известно, что внимание сенаторов тоже было привлечено к его особе, по крайней мере, тех из них, которые вечером того же дня, дня Квинта Плантия, собрались у Корнелия Сабина. Пропуском, как и в прошлый раз, служил золотой перстень с изображением волчицы и пароль.
Со дня последней встречи этих ненавистников цезаря произошло немало событий — триумф Басса и падение Цериала, побег Марка из Мамертинской тюрьмы, гибель Гнея Фабия и Сергия Катула мелькнули, но не как крылышки мотылька, а как резец, которым история, или, лучше сказать, никому не подвластное время, проводит неизгладимые рытвины в памяти поколений и природы. (Правда, время, неутомимый ваятель, материал для своих новых работ берет, рассыпая в прах предыдущие. А там, в прахе, попробуй найди давние зарубки!)
На встрече у Корнелия Сабина присутствовали, как и в предыдущий раз: сам хозяин, Валерий Азиатик, Павел Аррунций, Марк Виниций и Фавст Оппий.
Первым начал) Корнелий Сабин:
— Мы намечали с вами, о римляне, обсудить сегодня, что удалось каждому из нас сделать из того, о чем мы договорились в прошлый раз, и что не удалось. Однако время оказалось торопливее нас вы знаете, о чем я говорю…
— Это уж точно. Знаем! — подхватил Валерий Азиатик. — Ты имеешь ввиду покушение на Калигулу Бетилена Басса и все, что связано с ним. Да, Бетилен Басе оказался настоящим римлянином! Мы как-то упустили его, не знаю уж как… Но что теперь слезливо сокрушаться?! Теперь надо думать, как отомстить за него. Так что воздадим должное делу… (Присутствующие согласно закивали головами.) Ну тогда, коли уж я начал, расскажу о себе — я должен был подыскать нам сторонников среди сенаторов. Вы знаете, что часть сенаторов (к счастью, их немного — менее трети), открыто поддерживают Калигулу — трудно сказать, то ли из-за собственной порочности, то ли из-за страха к нему. Последнее вернее, но это в данном случае значение не имело — я не разговаривал с ними, ведь даже не из-за любви к Калигуле, а из-за страха они могли бы состряпать донос на меня. Прочие же мои коллеги-сенаторы скользки, как угри, или, вернее, склизки (природа, видно, обильно вымазала их мылом угодничества и приспособленчества). Все же я отобрал среди них два десятка человек, показавшихся мне наиболее подходящими для разговора наедине, и что же вы думаете? Все они, как один, проклинали Калигулу, почти все согласились поддержать тех, кто рискнул бы уничтожить его (после того, разумеется, как Калигула был бы убит), но никто из них не согласился участвовать в этом самом убийстве!.. Короче говоря, они предпочитают разделывать дичь и, конечно же, лакомиться мясом, а вот охоту препоручают другим!
— То же самое скажу вам и я, — махнул рукой Павел Аррунций. — Городские когорты недовольны Цезарем (и немудрено — у преторианцев больше жалование и больше привилегий), но не настолько недовольны, чтобы рискнуть собой. «Собственная голова дороже сестерциев», — сказал мне Тит Стригул, один из трибунов городской стражи и мой приятель, когда я намекнул ему, что неплохо было бы поторопить Калигулу расстаться, если не с принципатом‚ то, по крайней мере, с собственной жизнью. Когда же я попытался убедить Стригула в том, что дело тут не в сестерциях, а в чести, в римском достоинстве, то знаете, что он мне ответил?.. Стригул рассмеялся и сказал: «Если бы в Риме нашелся такой глупец, который давал бы за так называемое римское достоинство хоть асс, то я немедленно расстался бы с ним».
— Если бы нашелся в Риме такой глупец, который давал бы за римское достоинство асс, то он наверняка остался бы при своих деньгах: предлагать римлянам асс за достоинство, это все равно, что предлагать им асс за пригоршню лунного света — пусть, мол, наскребут в своих спальнях! — желчно проговорил Валерий Азиатик. Помолчав, сенатор продолжал: — Впрочем, я не прав — в Риме не только рабы да тени, есть и римляне!.. Ну а ты, Марк Виниций, ты-то что нам скажешь? Ты, кажется, занимался Каллистом?
Марк Виниций кивнул.
— Насчет Каллиста: мои рабы следили за ним целыми сутками, и вот что они рассказывают. Каллист никогда не выходит из императорского дворца один, но — только с охраной. Впрочем, я оговорился: Каллист никогда не выходит из дворца, его выносят на носилках здоровяки каппадокийцы, его рабы. Кроме того, не менее двух десятков охранников в разноцветных плащах, будто простые прохожие, сопровождают его. Однажды мой раб упал, будто нечаянно, прямо перед носилками грека, и его тут же оттащили в сторону эти будто бы случайные прохожие. Так что мне совершенно ясно одно: чтобы напасть на Калигулу, нужно не менее сотни рабов…
— И хоть один из этой согни (а, скорее, не один, но несколько, если не все) донесет, обязательно донесет на тебя, — подхватил Валерий Азиатик. — А в награду раб получит от Калигулы свободу и деньги — что же ему еще нужно?.. Нет, это не годится — видно, Каллиста нам придется оставить в покое. У нас не так много сил, чтобы тратить их на него.
— Я тоже так думаю, — сказал Марк Виниций. — Нет существа продажнее, чем раб.
Всем присутствующим был хорошо известен нрав рабов, поэтому никто из них не возразил Валерию Азиатику.
— Что же касается меня, — произнес Фавст Оппий вслед за Виницием, — то я должен был проверить, любят ли служки императорскою дворца сестерции. Для этого я нарядил двух своих рабов в тоги. Словно любопытствующие провинциалы, они направились к императорскому дворцу и, улучив момент, принялись предлагать выходящим из дворца императорским рабам сестерции с тем, чтобы не только провели их во дворец — поддельным римлянам якобы не терпелось полюбоваться на него изнутри. Из пяти императорских рабов согласился только один — он велел подойти им к вечеру, однако его самого мои люди через час видели в канцелярии Каллиста. Не иначе, как он докладывал обо всем греку. Так что вывод мой таков: мы опоздали подкупать дворцовых служек, все они давным-давно куплены Каллистом и, надо думать, не только за сестерции, но и за собственные жизни. Так что, видно, нам придется обойтись без дворцовых служек — без их алчных, потных рук, нечесаных голов и трусливых душ, — подвел итог Валерий Азиатик. — Ну а ты, Корнелий, что скажешь нам о своих преторианцах?
А Корнелий Сабин, слушавший своих сотоварищей, опустив голову, со спокойной твердостью ответил:
— Из всего того, что вы тут наговорили до меня, я понял одно: преторианцы — единственная наша надежда. Раз мы не можем положиться на сенаторов (кроме, разумеется, тех, кто присутствует здесь), раз мы не можем довериться городским когортам, не говоря уж о рабах Калигулы, то, следовательно, остается единственный источник, способный придать нам дополнительные силы, — это они, мои воины. После Бетилена Басса вряд ли вас, сенаторы Рима, допустят к Калигуле без обыска и сопровождения — тем более нам нужны преторианцы… Разумеется, не все преторианцы спят и видят гибель Калигулы — большинству, увы, во сне мерещится блеск его золота. Однако найдутся и такие, кто пришел со мной в преторий из легиона, кто воевал и видел смерть, кто знает, что не жизнь нужна для сестерциев, а сестерции нужны для жизни, жизнь же нужна для смерти — она слишком дорога, чтобы разменивать ее на сестерции‚ или подлость, или трусость. Конечно, таких воинов, преданных мне, немного — я говорю о трех центурионах и двух-трех десятках ветеранов своей когорты. Вот на них-то я могу положиться, довериться же остальным — все равно, что доверить слону высиживать куриные яйца… Впрочем, если на остальных нельзя положиться, то им можно положить… сотню-другую сестерциев в их сумки. Это, по крайней мере, на время притупит их любовь к императорским сестерциям — а большего, пожалуй, нам и не потребуется… Да, я не сказал вам самого главного — мне кажется, что скоро с нами будет Кассий Херея! Старому ворчуну, сдается мне, больше не захочется выкрикивать приветствия императору — Калигула, судя по слухам, обил Херее все губы о свою задницу…
Ну а если Кассий Херея будет с нами (а с ним — несколько центурионов и солдат, которые пойдут за ним), то тогда нам стоит дождаться дня, когда обе когорты — его и моя — станут одновременно нести службу во дворце. В этот день мы сумеем одолеть Калигулу. И нам не придется долго ждать: такой день приближается. Я говорю о Палатинских играх. Обычно в это время на Палатине несут службу по две когорты одновременно — я могу постараться, чтобы меня поставили вместе с Хереей, если вы, конечно, не будете возражать.
Гости Корнелия Сабина некоторое время молчали, обдумывая его слова.
— Короче говоря, ты предлагаешь нам убить Калигулу на Палатинских играх, — проговорил наконец Валерий Азиатик. — Я говорю «нам» — не хочешь же ты, чтобы мы — я, Аррунций, Виниций, Оппий — остались безучастными, этакими зрителями на представлении, плата за которое — наша честь!.. Ну нет, это не годится; Мы обязаны поддержать тебя, и мы поддержим тебя во что бы то ни стало! Так что я вообще-то не против твоего предложения с этой вот поправкой. Как я представляю себе, на Палатинских играх нам желательно будет улучить такой момент, когда бы мы все (и твои преторианцы в том числе) оказались рядом, и в это самое время поблизости проходил Калигула… Я думаю, такое будет возможно в театре: зрителей не обыскивают — нам удастся пронести с собой кинжалы, ну а твои люди всегда при оружии.
— Я согласен, — кивнул Корнелий Сабин.
— Быть может, кто-нибудь думает иначе? — спросил Валерий Азиатик.
— Нет, нет! — ответили в один голос Павел Аррунций и Фавст Оппий. — Давно пора расправиться с Калигулой‚ сколько же можно откладывать?
— Я тоже согласен, — сказал Марк Виниций. — Меня беспокоит одно: что будет с Римом после того, как мы убьем Калигулу?
— Ты еще спрашиваешь, что будет?! — воскликнул Валерий Азиатик. — Будет республика!.. Рим уже достаточно помучили цезари, еще один принцепс — и в Риме не останется римлян, а будут лишь только рабы!.. Мы не допустим новой тирании, которая может оказаться похлеще старой! Лучше умереть гражданином, чем жить презренным подданным!
Заговорщики зашумели — само упоминание о возможности новой тирании было ненавистно им. Корнелий Сабин задумчиво произнес:
— А все же Марк Виниций тревожится не зря — я уверен, что Рим больше не увидит цезарей, но тем не менее мы должны постараться, чтобы цезарей больше не было, — так надежнее… Сенат, конечно, выступит за республику, но нам надо позаботиться, чтобы и родственники Калигулы, отпрыски Юлиев, поддержали нас. Я говорю об одном человеке, вы все знаете его — это Тиберий Клавдий Друз (о прочих Калигула позаботился сам, отправив возможных претендентов на престол прямиком в Орк).
— Этот дуралей? — презрительно усмехнулся Павел Аррунций. — Правда, Клавдий носит сенаторскую тогу, но когда он начинает выступать в сенате, все принимаются шептаться между собой о своих делах, будто в заседании объявлен перерыв…
— Корнелий прав, — перебил Аррунция Валерий Азиатик. — Нам надо заручиться поддержкой Клавдия, я увижусь с ним завтра. Ничем нельзя пренебрегать!
Заговорщики поговорили еще немного. Они договорились о новой встрече — накануне плебейских игр, на которую Валерий Азиатик пообещал привести все еще скрывавшегося Муция Мезу. Затем заговорщики расстались.
Заговорщики расстались, а пламя, горевшее в большом камине, продолжало колыхаться — так колышется, дышит жизнь, вроде сильная, могущая спалить, а могущая и согреть. Но кончаются дровишки — и что остается?.. Лишь дымок от тлеющего уголька, да и тот мгновение спустя развеется по ветру.
Кому же будущее сулило угасание?.. Принцепсам ли, сенату?..
Ни одно пламя не вечно, но, живя, оно может спалить, обжечь, согреть, а может и просто рассеяться, раствориться…
Глава четвертая. Клавдий
Темной птицею прилетела ночь, багрянцем полыхнул день — и Валерий Азиатик отправился на Виминал, к Тиберию Клавдию Друзу…
В дом Клавдия сенатора долго не пускали; раб-привратник бегал то от ворот, то к воротам, то якобы в поисках хозяина, то якобы затеряв куда-то ключи. Словом, было видно, что от такого визитера Клавдий не ожидал ничего хорошего. Однако в конце концов решился на встречу — Валерия Азиатика пропустили-таки во двор и затем провели в атрий дома, где его уже поджидал сам хозяин.
Наружностью Клавдий был горазд, тут были: и почтенная седина, и дородность тела, и величественность лица, которая создавалась массивным подбородком (мечтой скульпторов, образцово пригодным для профилей), крупными, жирными морщинами, толстыми губами, горделиво выпяченными вперед, как будто выставляющими напоказ свою крупность. Все вышеперечисленные достоинства придавали Клавдию некую монументальность, когда он молчал, и какую-то комедийность, шутовство, когда он говорил, — слишком разительным получался контраст между пышной внешностью и простоватой речью (не простой, а простоватой!).
Войдя в атрий, Валерий Азиатик сразу же заглянул в триклиний‚ дверь в который была приоткрыта, и затем, повернувшись к хозяину, с деланным удивлением произнес:
— А я-то думал, что мне пришлось так долго торчать за воротами твоего дома оттого, что ты, узнав о моем приходе, распорядился накрыть на стол — вот я и дожидался, пока очухаются твои расторопные рабы…
— Да, неплохо бы пообедать сейчас, — мечтательно проговорил Клавдий. — Я что-то тоже проголодался, и, наверное, поэтому с таким нетерпением ожидал, когда же ты войдешь. Однако ты что-то копался там, и я было подумал, что ты подыскиваешь слова, с которыми собирался преподнести мне в подарок какого-нибудь красавца лангуста или краснобородку. Но у тебя в руках ничего нет — значит, ты уже побывал на кухне и передал все, принесенное тобой, повару… Как мило!.. Так зачем же ты пришел ко мне?
— Сущая безделица, — сказал Валерий Азиатик, не посчитав нужным опровергнуть догадки хозяина. — Лет пять назад я купил в лавке твою «Римскую историю», и вот теперь хочу поинтересоваться у тебя: там ты больно уж расхваливаешь республику — такую, какой она была до цезарей, — так ты, что же, и сейчас считаешь, что республика была так уж хороша?
— О да, — довольный тем, что его писания читают, важно произнес Клавдий. — Прежние времена были, конечно же, лучше нынешних — лет двадцать назад я покупал у торговцев говядину и вино чуть ли не вдвое дешевле, чем сейчас. Что же говорить про более ранние…
— Так что же, как я понял, до цезарей жилось лучше, чем с цезарями?
— Да, конечно… — рассеянно начал Клавдий, но тут же спохватился. — Постой, постой, что ты сказал?.. До цезарей жилось лучше — значит, с цезарями живется плохо?.. И я, что же, будто бы согласился?.. Ах они мерзкие, ах они негодные! (Клавдий принялся нашлепывать себя по губам, как шлепают, только что не по губам, напроказивших ребятишек.) Да как же это я?.. Как же это меня угораздило?.. Как же?.. — Через некоторое время Клавдий прекратил размахивать руками, видно, посчитав, что уже достаточно наказал своих несносных торопыг, и далее более спокойно продолжал: — Я ошибся, я обмолвился… Цезари возвеличили Рим и облагодетельствовали его граждан, не так ли?..
— Принципат лучше республики настолько, насколько цепи раба легче свободы, — ответил Валерий Азиатик. — Вспомни республику, Клавдий! («Нет, нет, не говори!» — Клавдий снова замахал руками, но на этот раз руки его всего лишь полоскали воздух.) — Вспомни республику! — продолжал Валерий Азиатик с подъемом, не обращая внимание на жестикуляцию своего собеседника. — Вспомни республику и вспомни Калигулу! Если бы у нас была республика, твой родственничек не осмелился бы ни бить тебя сандалиями по лицу, ни купать в озере.
— Да, вода была холодна, — поежился Клавдий.
— Если бы у нас была республика, то у нас была бы власть — у нас, сенаторов; власть, дающая уважение и почет, а не только краснополосые тоги. Так разве республика не лучше Калигулы?.. Так разве Калигула не хуже?..
— Да-да, так-то оно так, — промямлил Клавдий. — Республика республикой, но сейчас у нас Калигула, а не республика, это факт несомненный, историческая, так сказать, реалия…
— Но разве Рим не жив?.. Разве мы с тобой, римляне, не живы?.. — воскликнул Валерий Азиатик. — Представь себе — Калигула умрет, и мы с тобой, со всем сенатом опять возглавим государство. Тебе вернут деньги, которые ты должен был заплатить за сан жреца Калигулы — Юпитера; ты сможешь к своей «Истории» добавить еще одну — «Историю Калигулы» — справедливую, беспристрастную, которой, ей-ей, будут зачитываться, прямо, клянусь богами, ее будут читать до дыр…
— Ну уж нет, не надо до дыр, дыры не к лицу римлянину. — И Клавдий оглядел со вниманием свою тогу — не закралась ли где какая-нибудь шальная прореха? К счастью, прорех не было. Довольный осмотром, Клавдий продолжал: — Ну что ж, республика, кажется, и в самом деле штука не плохая…
— Но раз республика лучше тирании, то пади тирания — и ты примкнул бы к тем, кто стоит за республику? — с воодушевлением подхватил Валерий Азиатик. — Если бы цезаря, к примеру, убили, то ты бы выступил на стороне сената, ведь верно?
— Убили?.. (Глаза Клавдия расширились.) Как… как это — убили?.. Разве в Риме враг?.. Разве Рим осажден?.. А может, восстали рабы?..
Клавдий поспешно подошел к окну — дом его находился на возвышенности, из окна открывался прекрасный вид на город — и принялся всматриваться в темноту, словно стремясь отыскать там зарево пожаров, этих непременных спутников войны.
Валерий Азиатик гневно, без тени улыбки, посмотрел на Клавдия, раздраженный его глупостью — ведь глупость смешна для нас только тогда, когда она нам безразлична.
— Ты, быть может, велишь еще своим рабам выпустить на улицу гусей, чтобы они опять попытались спасти Рим, как им это уже однажды удалось во времена нашествия галлов?
— Гусей?.. (Клавдий оглянулся.) Я не держу гусей в этом доме, за ними надо ехать в мое загородное имение…
— Так что же ты там высматриваешь, раз здесь у тебя, видите ли, нет гусей? — с досадой проговорил Валерий Азиатик. — Не побежишь же ты сам спасать цезаря?.. Да ему, к тому же, пока что ничего не угрожает. Но если его вдруг поразит молния Юпитера, и он умрет (гуси тут окажутся бессильны) — вот тогда встанешь ли ты на сторону сената — за республику?
— Конечно, ведь я — римлянин, а римляне должны чтить традиции… Конечно же, я буду за республику, — нерешительно ответил Клавдий.
— И тогда республика наградит тебя — ты получишь деньги, почет, быть может, даже триумфальные знаки отличия… — начал обещать Валерий Азиатик, уж и не зная, чем же ему укрепить рассеянную нерешительность Клавдия, уже жалея о своем визите. — Помни — сенат и народ римский не оставят, не забудут тебя, поддержи ты их…
— Да, теперь я вижу, что республика — это хорошо, прямо-таки здорово, — мечтательно пробормотал Клавдий, немного погодя провожая своего гостя.
Как только Клавдий, жуя какие-то слова (наверное, он уже принялся составлять «Историю Калигулы»), воротился в атрий, то первое, что он увидел, было бюстом его супруги — Валерия Мессалина в небрежно одетой столе, скорее подчеркивающей, нежели драпирующей известные выпуклости, уже поджидала его.
Супружница Клавдия была грузной, тяжелой женщиной, но не пасмурной, дождливо-нудной, а ядреной, золотистой (вернее смуглой), грозовой; Голос она имела басовитый, а страстность неутолимую — казалось, она испытывала постоянно такой страшный зуд в посвященном Венере месте, как будто в то самое место ее поразила чесотка. Валерия Мессалина отличалась если не деловитостью, то, но крайней мере, властолюбивой напористостью — она постоянно вмешивалась во все, что касалось Клавдия, все разговоры-переговоры Клавдия с более-менее важными посетителями проходили при ее участии, если не явном, то тайном — тайном для визитера, но не для хозяина. Клавдий прекрасно знал, что стоит только какой-нибудь важной птице переступить порог его дома и, настояв на аудиенции наедине, приняться болтать, как тут же Мессалина, его Женушка, начинала упражнять свой слух, притаившись за будто бы плотно прикрытой дверью.
— Ну что ты скажешь, каков молодец! — гневно проговорила Мессалина, смерив глазами своего супруга. — Он, видите ли, будет за республику!.. Ишь ты, какой республиканец выискался! Поразвесил уши, раззявил рот, а Азиатик, не будь дураком, и принялся запихивать туда лесть да обещания! Их-то у него оказалось предостаточно — я уже было хотела сбегать за корытом, чтобы собрать то, что в тебя не вместится, да выкинуть на помойку — нечего засорять дом липкими сладостями из тины да грязи!..
— Какими еще сладостями? Что-то я ничего не заметил, — удивился Клавдий. — Мы только немного поговорили — о старых временах, о старых людях. Сдается мне, республика, власть многих, и в самом деле лучше единовластия цезаря!
Мессалина злобно усмехнулась.
— Республика лучше… Для кого, я спрашиваю, лучше? Для Азиатика — да, ведь он получил бы от республики все, на что он только может рассчитывать, но ты ведь не Азиатик! Ты из рода Юлиев, и, если Калигула умрет, ты мог бы стать Цезарем!
— Я?.. Цезарем?.. (Клавдий испуганно огляделся). Говори тише — нас могут услышать, и тогда мне несдобровать…
— Можешь не беспокоиться — если даже кто-нибудь из наших рабов подслушивает нас сейчас, то, будь уверен, он не побежит с доносом к Калигуле, потому что, когда ты станешь Цезарем, твои рабы получат свободу и по тысяче наградных. Ну а если какой-нибудь негодник все же донесет о нашем разговоре, то, клянусь Гекатой, я не пожалею всех своих сокровищ, чтобы расквитаться с ним — я пообещаю выдать всякому, кто принесет мне его голову, ее вес золотом!.. (Мессалина, видно, хотела подкупить возможного слухача, ну а если ему обещанные ею награды показались бы слишком незначительными, то — запугать.) Немного передохнув, она продолжала: — Да, я хочу стать Августой, но разве ты не хочешь стать Августом?.. Ты только подумай — не какие-то жалкие триумфальные знаки отличия, но постоянный триумф будет сопровождать тебя! Твоя «История» будет высечена на мраморных плитах и помещена на форуме, ты сможешь осуществить свою давнишнюю мечту — ввести три новые буквы в латинский алфавит. Тебе не нужна ничья милость — ты сам станешь источником милостей и кары!
— Хочу ли я стать принцепсом?.. — задумчиво протянул Клавдий. — Да, принцепсам и в самом деле живется неплохо. Тогда бы я смог рассчитаться со своими долгами, ну а кредит, в случае необходимости, открыл бы мне каждый…
— Какой еще кредит, дуралей ты этакий?.. (Мессалина всплеснула руками.) В твоем распоряжении будет вся казна — и императорская, и Сенатская!
— А что же останется сенату? — озабоченно поинтересовался Клавдий.
— Сенату останется то, что ты ему оставишь — краснополосые сенаторские тряпки да здание курии, чтобы отцы-сенаторы могли болтать в тени, а не на солнце. Ну а Валерию Азиатику, раз уж ему так понравилась твоя писанин… твоя «История», ты подаришь выполненный на драгоценном пергаменте экземпляр…
— На пергаменте и обязательно с картинками! — подхватил Клавдий. — И в самом деле — до чего же хорошо быть цезарем!
— Тут беседа супругов была прервана появлением раба-нумидийца, который, поклонившись Мессалине, доложил, что ложе ее готово.
По телу матроны пробежала дрожь — раб был молодой, рослый, красивый.
— Ах, мне сегодня что-то нездоровится, — жеманно сказала она Клавдию, не сводя глаз с нумидийца. — Вот я и приказала прибрать в моей спальне сейчас, а не вечером — я должна отдохнуть. С тобой же мы еще поговорим после… Ой-ой! кольнуло сердце! Клавдипор, проводи меня!
Нумидиец подошел к Мессалине, и та оперлась, вернее, повалилась на него, тело ее стало сотрясаться — видно, она действительно была больна.
— В-веди!.. — низким, грудным голосом простонала матрона, словно тигрица, раздираемая течкой…
За Мессалиной и рабом громко хлопнула дверь, но Клавдий даже не шелохнулся — весь погруженный в мечты о будущем величии, он словно не заметил ухода своей супруги. Очнулся Клавдий только тогда, когда кто-то осторожно потянул его за тогу.
Клавдий вздрогнул — перед ним стоял Марк Антоний Паллант, вольноотпущенник его матери, Антонии, и его доверенный слуга.
Паллант был тем самым рабом, с которым Антония послала весточку Тиберию о готовящемся Сеяном перевороте. Благодаря своевременности такого предупреждения планы Сеяна удалось расстроить — так Паллант заработал свою свободу. В дальнейшем Антония поручала Палланту немало щепетильных дел, которые он с успехом выполнял. Умирая, знатная матрона завещала своему сыну, Клавдию, его ловкость (то есть пронырливость) и его преданность (то есть здравомыслие).
Судя по облику, Паллант не отказывал себе в мелких радостях жизни — с сытым брюшком, пухленькими щечками-ямочками, масляными глазками он походил на какого-нибудь бездельника, с удовольствием проедающего наследство, достаточно большое, чтобы освободить своего владельца от каких бы то ни было забот. Улыбчивое лицо его и чуткий голос (когда надо — веселый, когда надо грустный, но никогда не раздраженный, не гневный, не сварливый) представляли его как милого, доброго человека. Только сама наблюдательность могла бы разглядеть злобный огонек, изредка мелькавший в его глазах, — в человечке-то была изюминка, причем отнюдь не из сладких.
— И да простит мне господин мой, — начал тихим голосом Паллант, — но я шел мимо окон атриума и случайно расслышал несколько слов, сказанных Мессалиной. Как я понял, Валерий Азиатик говорил сегодня в этом доме о смерти Калигулы как о свершившемся факте (меж тем император пока что жив-живехонек) и просил тебя, господин, выступить на стороне сената…
— Только если Калигула будет уб… если Калигула случайно умрет, — быстро сказал Клавдий. — Только на этот случай!
— Так-то оно так, но, сдается мне, Калигуле будет безразлично, согласился ли ты поддержать сенат до его смерти или после… Тут вот о чем я подумал (Паллант тревожно оглянулся по сторонам и понизил голос до шепота): а что если Валерий Азиатик — лазутчик Калигулы?.. Быть может, цезарь специально подослал его, чтобы выведать, как ты относишься к сенату… Валерий Азиатик перескажет Калигуле ваш разговор — как ты восхищался республикой, как ты обещал помочь сенату… Понимаешь, что тогда сделает Калигула?
Клавдий не на шутку встревожился.
— О боги, что же мне делать теперь?.. (Величественные щеки его заметно пообвисли.) Неужели я сам подал топор своему палачу?.. Неужели я обречен?.. (Паника все больше охватывала его). Ты слышишь — сюда идут… (Клавдий посмотрел на окно, откуда и в самом деле донесся шелест чьих-то шагов.) Это преторианцы… они пришли за мной…
Паллант быстро подошел к окну. Он понял, что перестарался — еще немного, и Клавдий перестал бы воспринимать членораздельную речь.
Паллант выглянул в окно.
— Да это старуха рабыня, твоя птичница, — успокоительно сказал он. — Преторианцы так не шаркают — их калиги делают пока что не из железа… Что же касается цезаря, то все еще можно поправить.
— Как? — встрепенулся Клавдий.
— Это несложно. Ты, господин, должен немедленно отправиться во дворец, добиться встречи с Цезарем и рассказать ему о сегодняшнем визите к тебе Валерия Азиатика — о том, что тот так уверенно говорил о смерти божественного, как будто сам готовит покушение на него. Ты же в разговоре с Азиатиком лишь сделал вид, что поможешь сенаторам, — ты просто не хотел спугнуть заговорщиков.
Лицо Клавдия немного прояснилось.
— Да-да, ты прав… Вели подать носилки — я должен быть на Палатине немедленно!
— Если господин не возражает, я тоже отправлюсь с ним, — вкрадчиво произнес Паллант. — Кто знает, быть может, я понадоблюсь господину в императорском дворце…
Глава пятая. Ловкачи
К Палатину медленно ползли носилки, которые тащили восемь чернокожих рабов. В носилках сидели двое — сенатор Клавдий Тиберий Друз и клиент его, Марк Антоний Паллант. Эти носилки несли римскому принцепсу, Калигуле‚ весть о Валерии Азиатике о том, что Азиатик-то, оказывается, враг и ненавистник цезаря…
Когда до императорскою дворца стало рукой подать, Паллант вкрадчиво сказал:
— А что, господин мой, если Валерий Азиатик все же честный сенатор, а не провокатор императора?.. А что, если он невиновен перед тобой?.. Если он говорил с тобой искренне, значит, он и в самом деле злоумышляет против императора, и если ты передашь все то, что он говорил тебе, Калигуле, то тем самым ты погубишь его. Калигула наверняка казнит его, а это отсрочит смерть самого Калигулы и, стало быть, отсрочит начало правления новою принцепса…
Клавдию не понравились последние слова Палланта, и он просящим совета голосом произнес:
— Так как же мне быть?.. Сказать лишь о том, что Валерий Азиатик был у меня, но умолчать, о чем он говорил со мной?.. А если все же этот Азиатик был прислан Калигулой?
Паллант слегка кивнул, как бы соглашаясь с сомнениями своего патрона, и задумчиво проговорил:
— Если господин позволит, то можно сделать так: ты, господин, когда мы войдем во дворец, не пойдешь дальше вестибула, пока я не разузнаю хорошенько, был ли сегодня Валерий Азиатик у Калигулы, да и вообще, частый ли он гость на Палатине. Если окажется, что Валерий Азиатик так же любит свидания с Цезарем, как какая-нибудь крыса — с крысоловкой, то это будет означать, что Валерий Азиатик говорил с тобой своим языком, а не языком Калигулы или Каллиста. Тогда мы потихонечку уйдем, так и не вкусив счастья лицезреть цезаря. Если же мне скажут, что Азиатик и днюет, и ночует у Калигулы, то тогда, мой господин, тебе придется не идти, но бежать к Калигуле, как будто за тобой уже гонятся посланные им преторианцы.
— Ну так я полагаюсь на тебя, Паллант, — со слезою ответил Клавдий, проклиная свою судьбу за то, что она послала ему такой несчастливый день.
Подъехав на рабах до самого дворцового крыльца, Клавдий и Паллант сошли с носилок и прошли в вестибул. К Клавдию тотчас же подошел один из дворцовых служителей, приставленных к вестибулу, с вежливым вопросом — уж не хочет ли почтенный сенатор видеть императора? Клавдий в ответ, было, что-то начал мычать, но тут вмешался Паллант — он сказал, что, возможно, все дела его патрону с его, разумеется, помощью, удастся решить в императорской канцелярии без вмешательства Калигулы, и в этом случае свидание с императором не понадобится, ну а если нет — вот тогда Клавдий смиренно попросит цезаря принять его. Пока же сообщать о приходе Клавдия (который приходился Калигуле дядей) цезарю не стоит — незачем его беспокоить, быть может, дело уладится и без его императорского вмешательства.
Удовлетворенный разъяснением Палланта, служитель отошел, после чего Клавдий со вздохом опустился на скамью для посетителей, а Паллант отправился добывать сведения о Валерии Азиатике (по крайней мере, именно это он обещал своему патрону).
Выйдя из вестибула, Паллант сразу же повернул к канцелярии, а добравшись до канцелярии, он тут же прошел в приемную Каллиста. Даже Клавдию, не отличавшемуся особой сообразительностью, если бы он мог проследить за своим клиентом, действия его показались бы странными — не у Каллиста же, в самом деле, следовало выспрашивать о Валерии Азиатике, ведь если Валерий Азиатик состоял на службе у Калигулы, то, стало быть, Азиатик состоял под началом у Каллиста.
Между тем Паллант, не обращая внимания на могущие возникнуть у какого-нибудь бога-покровителя Клавдия сомнения относительно его действий, попросил секретаря передать Каллисту, что он, Паллант, настаивает на немедленной встрече с ним. Секретарь немного знал Палланта, да и Каллист, по-видимому, тоже: несмотря на множество толпящихся в приемной посетителей, Паллант сразу же получил разрешение войти в кабинет.
— А, дружище Паллант, — с обычной своей улыбкой проговорил Каллист, ласково взглянув на доверенного слугу Клавдия (так ласково смотрит кошка на хозяйскую сметану). — Давненько, давненько ты не заглядывал к нам!
— Да все не было нужды, — сказал Паллант, садясь. — Но тут такая приключилась история, что хочешь-не хочешь, а пришлось заглянуть.
— Что же это за история? — без тени любопытства спросил Каллист, словно для того, чтобы только отдать необходимую дань вежливости.
— История, увы, не больно веселая — сегодня Валерий Азиатик был у Клавдия…
Тут Паллант замолчал и внимательно посмотрел на Каллиста, но тот ничуть не изменился в лице. Грек, словно недовольный медлительностью своего собеседника, лишь коротко бросил:
— И что же?
Паллант настороженно оглянулся на дверь — плотно ли она прикрыта.
— Так вот: Валерий Азиатик попросил моего патрона, Клавдия, поддержать сенат… поддержать сенат после того, как будет убит Калигула!.. (Паллант сделал страшные глаза.) Валерий Азнатик говорил так, как будто смерть Калигулы неизбежна… Несомненно — против императора составлен заговор, и Азиатик во главе его…
Каллист укоризненно покачал головой.
— Смотри-ка, какой этот Азиатик, оказывается, негодяй — осмелился покуситься на жизнь цезаря!.. Ну а что же Клавдий?
— Клавдий, по своему обыкновению, много мямлил и мало говорил. Когда же Азиатик ушел, он, как преданный слуга нашего императора, сразу же помчался во дворец — сейчас он сидит в дворцовом вестибуле и дожидается меня, чтобы вместе со мной пойти к Калигуле.
Каллист презрительно сморщил губы — презрительность в данном случае адресовалась явно избыточной, по мнению грека, волнительности Палланта.
— Все то, что ты рассказывал мне сейчас, конечно же, довольно интересно, — с демонстративным равнодушием протянул Каллист. — Но что же вам — тебе и твоему патрону — нужно от меня, всего лишь горсточка праха у императорских ног?.. Идите, докладывайте Калигуле обо всем — если цезарь сочтет нужным вмешать меня в это дело, то он пошлет за мной.
Паллант слегка побледнел, его улыбчивость и сахарность изрядно обмелели — наружу выступила та самая изюминка, которая по вкусу мало чем отличалась от перца, а по действию своему была сродни отраве.
— Погоди, Каллист, не торопи меня, — заторопился Паллант, — это еще не все, что я хотел сказать тебе… Знай, Каллист, — к рассказу Клавдия там, у Калигулы, я добавлю кое-что от себя… Я поведаю императору о том, что тогда, когда Бетилен Басс бежал за ним, собираясь убить, некто поджидал его в полутемном коридоре, ведущем в канцелярию, с кинжалом в руке… Это был ты, Каллист!.. Мнестер не так уж и глуп, хотя прикидывается паяцем, он следил за тобой и выследил тебя!..
— Значит, Мнестер… — задумчиво сказал Каллист, полуприкрыв глаза, словно насмехаясь над ожиданиями Палланта в спокойствии своем. — Мнестер — личность известная… О том, что он работал на тебя, я знаю — один мой человек ходил за ним по пятам несколько дней и выследил все его пути-дорожки, все они вели из императорского дворца к тебе, Паллант… Правда, мне удалось раскусить Мнестера лишь после того самого визита Бетилена Басса к Калигуле, к которому ты так оказался внимателен, но, думаю, это не беда — я переговорил с Мнестером и теперь, боюсь, он не подтвердит перед императором твои догадки насчет меня.
— Итак, ты подкупил или запугал Мнестера, — зловеще уставившись на Каллиста, проговорил Паллант. — Но Мнестер — не все, что у меня есть… вернее, было. Я смогу кое-что порассказать Калигуле о Сарте — том самом служителе зверинца, который был когда-то верным слугой Макрона, врага императора. Уж не он ли выследил Мнестера?.. Ну, что ты скажешь на это?
— Да, подобное сообщение могло бы огорчить не только Калигулу, но и меня. (Каллист загадочно посмотрел на Палланта.) Но ты ведь не хочешь огорчать меня, не так ли?
Паллант довольно усмехнулся — наконец-то ему удалось пробить броню невозмутимости грека.
— Ты, никак, хочешь запугать меня?.. Не будь глупцом, Каллист, — убить меня тайно сейчас, пока я не встретился с императором, тебе не удастся, ведь о том, что я у тебя, знает и Клавдий, и твои канцеляристы!
— Не совсем так, — Каллист любезно вернул Палланту его улыбку, вернее, усмешку. — Боги сделали человека, увы, слишком хрупким — совсем не обязательно в него всаживать нож или кинжал, чтобы убить. Иному несчастливцу, чтобы быстро и без мучений умереть, достаточно неловко подвернуть ногу и, падая, толкнуться головой… хотя бы об эту штучку…
Каллист показал на массивную бронзовую ножку стола, за которым он сидел, и в тот миг Паллант услышал за своей спиной какой-то шорох. Паллант оглянулся — за его креслом возвышалась массивная фигура чернокожего раба. Паллант попытался встать великан положил свою руку на его плечо. Нашему хитрецу показалось, что на него взвалили ствол какого-нибудь столетнего дуба: скривившись, он плюхнулся на свое место и немедленно придал своему лицу благоразумный вид.
— Это мой верный Ниоба, — пояснил Каллист. — Он верен мне и к тому же, на его счастье, глух и нем. Боги обделили его слухом и речью, но зато силу придали ему изрядную… (Каллист слегка повел головой в сторону, и Ниоба скрылся за портьерой, благодаря искусно подобранной окраске полностью сливающейся со стеной. Паллант понял, почему он не расслышал шума открываемой двери.) Ну да что уж нам пугать друг друга собственными тенями, — миролюбиво продолжал Каллист. — Ты, сдается мне, не для того пришел сюда, чтобы предупредить меня, насколько ты опасен для меня… Так зачем же ты пожаловал?
— Я знаю, что ты, Каллист, связан с сенаторами — об этом говорит хотя бы то, что тебе была хорошо известна истинная цель того самого визита Басса и Цериала к Калигуле, — начал присмиревший Паллант тоном объясняющим, но не назидающим. — Ты, как мне думается, желаешь Калигуле смерти, и поэтому ты вошел в сговор с сенаторами, которые ненавидят его, — чтобы убить его… Я пришел к тебе, чтобы сказать тебе — давай объединимся!.. Пусть сенаторы на здоровье убивают Калигулу — в этом мы поможем им, но что касается власти — они после смерти Калигулы хотят заграбастать ее целиком, без остатка, — то уж нет, дудки!.. Если после Калигулы будет республика, то даже тебе, Каллист, придется уйти от дел — эти глупцы считают, что только свободнорожденные созданы для власти, а мы, вольноотпущенники, годимся лишь на то, чтобы почтительно толпиться вокруг своих патронов, лебезить да кланяться им!.. Ну ничего, они еще пожалеют о собственной глупости!.. — Тут Паллант на миг остановился, чтобы перевести дыхание, и затем тотчас же продолжил: — Ты знаешь моего Клавдия?.. (Каллист кивнул.) Если Клавдий будет Цезарем после Калигулы, то мы с тобой будем сенаторами, а тупицы сенаторы нашими вольноотпущенниками!..
— Я понял тебя, — перебил Палланта Каллист. — Ты говоришь верно, я сам думал об этом — для сенаторов, этих капитолийских гусей, мы что-то вроде червяков. Так мы покажем им, что умеем жалить не хуже змей!.. Насчет Клавдия… Ты должен свести меня с ним поближе, чтобы он знал, от кого получает власть — а не то, когда он станет Цезарем, ты, глядишь, обскочишь меня! (Паллант энергично замахал головой.) Ну-ну, я пошутил — не думаю, чтобы тебе это удалось…
Тут в дверь кабинета осторожно постучали. Каллист дернул за шнур — раздался звонок в приемной, разрешающий войти (грек знал, что по пустякам его не стали бы тревожить). Полуоткрыв дверь, в кабинет заглянул секретарь Каллиста.
— Только что от Калигулы прибежал раб, господин. Цезарь зовет тебя к себе.
— Не спросил, зачем?
— Раб бормочет что-то про Клавдия… Я понял только то, что Клавдий сейчас у Калигулы, а зачем-то одновременно Калигуле понадобился ты…
— Ну ладно, иди.
Секретарь захлопнул дверь, грек же негромко сказал:
— Клавдий почему-то не стал дожидаться тебя, Паллант… Возможно, Калигуле шепнули, что в вестибуле сидит его дядька, и цезарь сам велел позвать его: как известно, Клавдий для Калигулы неиссякаемый источник питания веселости, его, Калигулы, шуток и острот… Как ты думаешь, успел ли Клавдий болтнуть насчет Азиатика?
— Вряд ли. Он слишком труслив, чтобы говорить о чем-либо с Калигулой, не будучи уверенным наверняка, к выгоде ли это. Поэтому у Калигулы он, скорее всего, сейчас несет всякую чушь — так безопаснее.
— Как бы то ни было, я должен идти к Калигуле. (Каллист встал.) Не могу же я ослушаться его приказа… Да, вот что я думаю: давай-ка, друг, вместе пойдем к нашему Цезарю — вдвоем мы скорее поможем Клавдию расстаться с ним, а то еще, чего доброго, Калигула что-нибудь учудит. Нам же нужен Клавдий живым и здоровым (по крайней мере, физически) правда ведь?
Паллант кивнул, и оба вольноотпущенника поспешили к Калигуле.
* * *
Как же Клавдий оказался у Калигулы?.. Мы оставили его, когда он, расставшись с Паллантом, уселся на скамью вестибула императорского дворца — дожидаться возвращения своего доверенного слуги. Волею судьбы сидеть ему пришлось недолго: вскоре после ухода Палланта к Клавдию подошел раб-сириец, один из императорских вестников, и сказал, что, мол, Калигула, прослышав про то, что его дядька томится в вестибуле, страшно разгневался и велел немедленно провести его, Клавдия, к себе — отпрыскам Юлия Цезаря не пристало высиживать в приемных, как обычным смертным.
Подлый раб, увы, изрядно исказил истинные слова и чувства цезаря — Калигулу нельзя было обвинить в излишнем почитании своих родственников, в особенности Клавдия, которого все знали как человека недалекого. Правда, Калигула и в самом деле велел немедленно привести к себе Клавдия, но не потому, что не хотел утруждать своего дядьку длительным ожиданием в вестибуле, а потому, что хотел с участием Клавдия немного поразвлекаться…
С раннего утра Калигулу, которого мучила бессонница и безлюбица, развлекал Мнестер — верный мим показывал своему покровителю сценки, изображающие подвиги Геракла.
Как известно, свои подвиги Геракл совершил на службе у Эврисфея, царя Микен. По воле Аполлона Геракл должен был выполнить двенадцать заданий царя, и он справился со своими двенадцатью, но коварный Эврисфей, согласно распространенной в те времена версии, имя автора которой затерялось в авгиевых конюшнях народной памяти, не засчитал герою одно из них — Гераклу, видите ли, помогли (имеется ввиду битва Геракла с лернейской гидрой, которую помог ему одолеть его друг Иолай, сын его брата Ификла, — чтобы отрубленные героем головы гидры не отрастали вновь, Иолай прижигал шеи чудовища). Поэтому Эврисфей дал Гераклу еще одно поручение — последнее, тринадцатое: герой должен был за одну ночь удовлетворить сорок девственниц.
Мнестер, дойдя до тринадцатого подвига Геракла, принялся изображать то самого героя, то поочередно каждую из его противниц, различных и обличием, и нравом. Мнестеру приходилось представлять то отчаянную трусиху, то неистовую тигрицу; то жадную толстуху, то болезненную пигалицу. Чтобы затруднить Гераклу выполнение задания, Эврисфей включил в число его противниц десяток старых дев — беззубых, со сморщенными грудями и седыми волосами, висящими клочьями, — Мнестеру пришлось показать и все это. Словом, работы у прославленного мима было хоть отбавляй.
Калигула во все глаза смотрел на дрожание да рывки его любимца, казалось, полностью погруженный в мир его фантазии. Вдруг император тряхнул головой, словно пробуждаясь от очарования мастерства актера, и махнул Мнестеру рукой — мим замер.
— Ты, конечно, кувыркаешься хорошо, — медленно проговорил Калигула, — но вот что пришло мне в голову: чтобы придать блеска твоему представлению, тебе надо парочку партнеров… вернее, партнерш — Геракла ты неплохо вытанцовываешь и сам. (Тут Калигула зловеще улыбнулся.) Тебе помогут… ну, хотя бы, Кассий Херея — кажется, именно он сегодня охраняет дворец; да еще, пожалуй, найдется какой-нибудь сенатор в моей прихожей… Эй, раб, есть ли там кто-нибудь?
Из-за двери выглянул старик Тинисса.
— Только Клавдий, государь…
— Клавдий?.. Этот будет получше многих… Тащи сюда Клавдия да разыщи Херею — его я тоже жду!..
Клавдия и Херею тут же доставили к Калигуле. Оба они принялись было бормотать слова приветствия, но император перебил их:
— Вот что, мои милые, — я намерен развлекаться!.. Для этого тут есть Мнестер, от вас же требуется немного — только помочь ему. Вы должны делать то, что он скажет вам, а остальное — не ваша забота.
Клавдий сразу же несколько раз кивнул головой, чтобы Калигула не сомневался в его покорности. Кассий Херея не шелохнулся.
Мнестер подошел к своим помощникам.
— Ты, господин мой сенатор, — сказал он Клавдию, низко кланяясь, — должен встать вот так (Мнестер опустился на пол и изогнулся в любовной позе) и стоять, стоять не шелохнувшись!
Клавдий тут же попытался повторить позу своего наставника — он запутался в тоге, а ноги его стали разъезжаться (пол был очень скользкий). Калигула засмеялся.
Мнестер посмотрел на Херею.
— Ну а тебе, господин, нужно изобразить этакую недотрогу… (мим вновь повалился на пол, раздвинул широко ноги и ладошками принялся сжимать, вроде как охранял, то самое место).
Кассий Херея продолжал стоять, бледнея.
Калигула бросил на Херею молниеносный взгляд и сразу же махнул рукой Мнестеру.
— Ну, начинай!
Мнестер плавно развел руки, затем — ноги, и, выплясывая, начал кружиться вокруг Клавдия. Постепенно мим сжимал свой круг, и когда Клавдий приблизился настолько, что до него уже можно было дотронуться рукой, Мнестер стал ритмично дергаться, изображая любовь. Клавдию между тем так и не удалось найти точку опоры — ноги его продолжали разъезжаться, он то валился на пол, то приподнимался. Калигула хохотал — зрелище веселило.
Покончив с Клавдием, Мнестер, танцуя, приблизился к Кассию Херее и принялся вокруг Хереи выписывать свои кренделя.
Преторианский трибун стоял неподвижно, не обращая на актера ни малейшего внимания.
Калигула топнул ногой — мим остановился.
— Похоже, для Хереи не в радость доставлять радость императору, — мрачно сказал Калигула. — Но ведь дело тут не только в радости — я приказал тебе, Херея, слушаться Мнестера, а ты?..
Херея дернулся, но не так, как дергаются от страха. Его рука, казалось, дернулась к рукоятке меча.
— Не принуждай, государь… — глухо начал преторианский трибун, но Калигула перебил его.
— Молчи!.. — Калигула затрясся не хуже Мнестера. — Молчи!.. Ты не выполнил мой приказ — ну так я заставлю тебя выполнить его!.. Раз ты не желаешь раскорячиваться здесь, то тебя растянут на арене! До Палатинских игр осталось немного — пусть зрители полюбуются на тебя!.. А теперь убирайся!
Кассий Херея вышел. Калигула проводил его полным ненависти взглядом и затем посмотрел исподлобья на Клавдия, который все еще валялся на полу, а посмотрев на Клавдия, опять подумал о Херее. Ему вдруг стало казаться, что он дрогнул перед Хереей…
Так неужто он и в самом деле дрогнул?.. Ведь он вместо того, чтобы сразу покарать осмелившегося неповиноваться его приказу, лишь пообещал (пообещал!) наказание в дальнейшем… Но что же теперь, возвратить, что ли, Херею?.. Но тогда все узнают о проявленной им слабости. Нет, пусть уж Херея получит свое на Палатинских играх — осталось недолго ждать, а до той поры Херею даже не стоит смещать с должности преторианского трибуна — пусть его вытащат на арену каков он есть, со всеми знаками отличия!.. (Здесь Калигуле опять попался на глаза Клавдий.) А что же Клавдий?.. Уж не подумал ли он, что его, Калигулы, приказа — приказа римского императора — можно ослушаться?..
— Ну вот, Клавдий, — Калигула широко улыбнулся. — В свое время я немало колошматил тебя и палкой, и кулаком, и сандалией, а сегодня ты к тому же стал моим шутом. Так разве ты свободный человек?.. Ты — мой раб!.. Да-да, ты мой раб!.. Я сейчас же велю Каллисту занести тебя в список моих рабов, и завтра об этом будет объявлено на форуме. Твое имущество, разумеется, станет моим, в том числе и твоя сенаторская тога — она не подобает рабу, вместо нее ты получишь набедренную повязку… Эй, Тинисса! (Старый раб слегка приоткрыл дверь и в образовавшуюся щель сунул свою лысую голову.) Немедленно пошли за Каллистом! А ты… (Калигула посмотрел на Мнестера.) Ты можешь идти — сейчас у меня начнется другое представление!
Мнестер поспешно удалился, Клавдий же беспокойно заворочался на полу — он не поднялся, ведь ему не было велено вставать. Тинисса послал раба к Каллисту; о том, как приказ императора достиг грека, читателю уже известно.
* * *
Итак, Каллист и Паллант отправились к Калигуле. Весь путь они прошли молча, обдумывая сказанное друг дружкой. Уже в вестибуле императорского дворца Каллист произнес:
— Вот что Паллант: тебе-все же, сдается мне, следует остаться здесь и здесь дожидаться своего патрона. Калигуле может не понравиться, если я притащу тебя — он страх как не любит, когда людишки кучкуются. «Вместе хороши только враги» — вот его любимая прибаутка. (Про себя Каллист подумал, что если Клавдию у Калигулы приходится туго, то лучший способ сойтись с ним поближе — выручить его собственными усилиями, без помощников.)
Паллант насупился.
— Хорошо, я буду ждать Клавдия здесь, — недовольно сказал он. (Паллант явно рассчитывал на то, что, сотрудничая с греком, он будет говорить, грек же будет соглашаться. Однако пока получалось наоборот.)
Тинисса распахнул перед Каллистом дверь комнаты, в которой находился Калигула вместе с Клавдием, как раз в тот самый момент, когда император поучал своего дядьку, — разъяснял своему новому рабу его обязанности (о правах, разумеется, речь не шла).
— Ну а ежели ты окажешься нерадивым, то тебе придется познакомиться с эргастулом… А, Каллист! (Калигула заметил своего фаворита.) Занеси-ка этого Клавдия в список моих рабов, да приставь его к какому-нибудь делу, хотя бы мести пол… Клянусь Юпитером, это самое подходящее занятие для него — видишь, как он вычистил мой пол своей тогой!
Пока Клавдий, что-то лепетал в ответ, Каллист быстро, но внимательно оглядел императора — Калигула говорил хотя и грозно, но как-то деланно, несердито (обычно, когда божественный изволил гневаться, он бледнел, жестикулировал и бегал по комнате; сейчас ничего такого не было — Калигула довольно спокойно сидел, развалившись, в своем кресле. Значит, Калигула и сам-то не воспринимал всерьез свои слова, а раз так, то, следовательно, цезарю можно было возразить — разумеется, умело).
Каллист улыбнулся, делая вид, что принял все, сказанное Калигулой, за хорошую, прямо-таки мастерскую шутку.
— Божественный слишком добр — он берет этого старика себе в рабы, тогда как убытка от него будет, несомненно, больше, нежели пользы! Кроме того, должен напомнить тебе, государь, — у Клавдия больше долгов, чем имущества…
— Так ты, что же, не хочешь заполучить такого помощника?.. (Каллист поклонился, соглашаясь с догадкой императора.) Ну, будь по-твоему… (Тут Калигула продемонстрировал свою меткость — его смачный плевок попал прямо в клавдиево темечко.) Видишь, старый дурень, — ты даже в рабы не годишься, а ведь носишь сенаторскую тогу… Впрочем, таковы все сенаторы — они горазды только лгать да лицемерить. А теперь убирайся!.. Каллист, помоги ему встать — а не то этот умник перепутает, где ноги, а где руки, и взгромоздится на голову… (Каллист помог Клавдию подняться.) Ну а теперь — марш отсюда!
— Позволь, божественный, довести его до выхода — как бы он не заблудился во дворце! — быстро сказал Каллист.
Калигула усмехнулся.
— С него станется… Так и быть — проведи его, да скажи там кому-нибудь, пусть сбегают за Цезонией — что-то мне захотелось свидеться с ней…
Каллист тут же подхватил под руку Клавдия и грубо потащил его к двери, в присутствии цезаря выпячивая свое будто бы пренебрежение к сенатору. Оказавшись снаружи, грек моментально понежнел, как будто Клавдий вмиг превратился в какой-то хрупкий драгоценный сосуд. Передав слова Калигулы насчет Цезонии Тиниссе, Каллист медленно, осторожно, можно сказать — трепетно повел Клавдия в сторону вестибула.
Когда Клавдий перестал дрожать, придя, по-видимому, в себя, Каллист вкрадчиво сказал:
— Думаю, что почтенный сенатор не забудет мою ничтожнейшую помощь — ведь все, что я говорил у Калигулы, я говорил только для того, чтобы почтенный сенатор мог побыстрее распрощаться с цезарем… Я мог бы и впредь помогать тебе, о досточтимый Клавдий, — я слышал, что император собирается подшутить над тобой на предстоящих Палатинских играх, и я мог бы подсказать тебе, как избежать этой нешуточной опасности…
— О боги, когда же он оставит меня в покое?.. — простонал Клавдий.
— Клянусь богами, которыми ты, достойнейший сенатор и консуляр, клянешься, — я помогу тебе!.. Позволь мне только на днях посетить тебя, я поведаю тебе о многом…
Клавдий несколько раз кивнул головой, соглашаясь, а вскоре показалась и дверь в вестибул.
Глава шестая. Сюрприз
Накануне Палатинских игр, в начале января, у Корнелия Сабина опять собрались его единомышленники, а дума-то у всех была одна — уж как бы нам исхитриться да убить Калигулу…
Пропуском им, как и в прошлый раз, служил золотой перстень и пароль; а для маскировки они использовали плащи с капюшонами — верное средство от назойливых глаз. Войдя в предназначенную для тайной беседы комнату, заговорщики скидывали свои плащи и рассаживались в специально приготовленные для них кресла.
Всего в комнате стояло семь кресел, к началу второй стражи четыре из них были заняты — наиболее дисциплинированными или, быть может, наиболее торопливыми оказались Марк Виниций, Павел Аррунций, Фавст Оппий и Корнелий Сабин. Впрочем, пятому креслу не пришлось долго пустовать: не успели гости перекинуться и парой слов с хозяином, как в комнату вошел Валерий Азиатик. После обычного приветствия Корнелий Сабин удивленно сказал:
— А где же Муций Меза? Ты, Валерий, кажется, обещал привести его…
— Меза вот-вот должен прибыть, — ответил Валерий Азиатик. — Хотя я, честно говоря, думал, что он уже прибыл сюда. Он скрывается в одной из моих загородных вилл, еще утром я послал за ним своего доверенного раба.
— Раз так, то давайте подождем еще немного — вряд ли Меза обрадуется, если мы начнем без него, — проговорил Корнелий Сабин. — Ну а пока его нет, я вам представлю нашего нового товарища…
Корнелий Сабин скрылся за дверью и тут же вернулся назад. За ним шел Кассий Херея.
Все оживились.
— Кассия я знаю, как себя самого; я не раз говорил вам о нем, — сказал преторианский трибун. — Правда, он долго колебался, прежде чем примкнуть к нам, но, как известно, решение тем тверже, чем оно обдуманнее.
— Видно, у Хереи много ума, раз ему пришлось его так долго переворашивать, как сопревшее сено, — проворчал Валерий Азиатик. — Да, друг ты милый, долго же нам пришлось дожидаться тебя!
Слова Валерия Азиатика можно было посчитать оскорбительными, только отказавшись признать их справедливыми, но Кассий Херея был не таков — самолюбие его явно не достигало степени слепоты, не говоря уж о более высокой ступени развития, именуемой глупостью. Как совестливый человек, Кассий Херея нуждался сейчас в подобной грубости, он был благодарен Азиатику за нее — эта грубость притупляла его досадование на самого себя, ведь и в самом деле он поздно прозрел. «Правда, к счастью, не слишком поздно», — подумал про себя Херея.
Вслух же преторианский трибун сказал, опустив глаза долу:
— Я долго служил цезарям — привычка повиноваться ослепляла меня, но не страх, нет, не страх… Калигула раскрыл мне глаза на свою «божественность»: это всего лишь зад, и больше ничего… Так что же, повиноваться заду?.. Нет, никогда… Калигула не может приказывать, он украл право приказывать, и это право у него надо отнять, пока он не наделал еще худших злодеяний…
— Отнять и передать сенату! — подхватил Валерий Азиатик. Все это ты правильно говоришь, но где же ты был раньше?
— Да хватит вам, — примирительно сказал Павел Аррунций. — Теперь Херея с нами, и это — самое главное, а не то, что привело его сюда… Ты, Азиатик, лучше скажи, где же все-таки твой Меза? Может, нам следует начать без него — ведь скоро закончится вторая стража.
— Ну что ж, давайте начнем… — медленно, словно раздумывая, проговорил Валерий Азиатик. — Что же касается Мезы, то он вот-вот должен появиться, иначе и быть не может, иначе я и не знаю, что думать… Так как там насчет Палатинских игр, Корнелий?
— Палатинские игры пропускать нельзя — кто знает, когда нам еще подвернется подходящий случай?.. Хотя, должен признаться, нельзя сказать, что тут все благоприятствует нам. Как вы помните, я рассчитывал, да и продолжаю рассчитывать на то, что мою когорту в один из дней Палатинских игр поставят охранять Палатин вместе с когортой Кассия Хереи. Так вот — сейчас поговаривают, что для придания играм особого блеска (а скорее всего — из-за страха) Калигула, возможно, прикажет охранять Палатин одновременно трем когортам, что было бы крайне нежелательно для нас: мы с Хереей можем положиться только на несколько человек из своих когорт, но не из других. Будем надеяться, что Калигула не станет нарушать традиции, но если это даже и произойдет, мы все равно обязаны рискнуть — ожидать далее нету сил… Мы с Хереей разместим своих людей так, чтобы те, кто будет знать о наших планах, оказались рядом друг с дружкой. Это возможно сделать в переходе между дворцом и театром: обычно одна когорта охраняет театр, а другая — дворец, в переходе же они соприкасаются. Когда Калигула будет проходить это самое место соприкосновения, я подам знак, и все свершится…
— Только не забудь про нас, — сказал Валерий Азиатик. — Я, Аррунций, Оппий, Виниций будем в театре; когда представление закончится и Калигула отправится во дворец, мы напросимся сопровождать его, чего б это нам не стоило — хотя бы нам пришлось для этого, проявляя свои верноподданнические чувства, ползти рядом с ним на коленях. Когда же ты подашь свой значок, мы все оприходуем его… А вот и Меза наконец-то пожаловал!
В комнату заговорщиков вошел человек, закутанный, по их правилам, в плащ.
— Чего-то ты, Меза, больно долго добирался сюда… — начал было Корнелий Сабин и осекся.
Вошедший скинул капюшон — это был не Меза, а… Каллист!
— Все дернулись назад, словно увидевши змею, но, осознав, что Каллист один, опомнились. Все разом вскочили. Вокруг грека заблестели кинжалы.
Марк Виниций — тот самый сенатор, которому так и не терпелось убить Каллиста, это препятствие на пути к Калигуле, — кинулся к двери и загородил ее собой. Грек не мог выйти, не напоровшись на его клинок.
— Я бы посоветовал уважаемым сенаторам и всадникам поосторожнее обращаться с оружием, — спокойно проговорил Каллист. — Ведь впопыхах можно запросто порезаться и самому. Что же касается меня, то я на этот счет спокоен — при мне нет ничего металлического, кроме, разве что, вот этого перстня, который помог мне войти сюда… Так что берите пример с меня!
Заговорщики мало-помалу успокоились. Они попрятали кинжалы и расселись по своим местам: только Марк Виниций продолжал, сжимая оружие, стоять около входной двери.
— Ты… зачем ты пришел сюда? — глухо спросил Валерий Азиатик. — Здесь не Мамертинская тюрьма, в которой ты можешь делать все, что тебе заблагорассудится!
Каллист улыбнулся.
— Ты, Азиатик, можешь успокоиться: я еще не настолько стар, чтобы перепутать тюрьму с домом Корнелия Сабина… Тому доказательство хотя бы то, что я, как видишь, пришел сюда один, без тюремщиков. А привело меня к вам маленькое дельце: вы, присутствующие здесь, насколько мне известно, собираетесь убить Калигулу. Так вот: предлагаю вам свою помощь, без которой вам, боюсь, не справиться!
Марк Виниций и Корнелий Сабин, вожди заговорщиков, недоуменно уставились друг на друга. Фавст Оппий и Павел Аррунций, вцепились в подлокотники кресел, подались вперед, во все глаза глядя на своих предводителей. Марк Виниций тяжело задышал — он-то и не выдержал первым.
— С Каллистом надо кончать! — вскричал Виниций. — Что вы поразвесили уши да слушаете его, словно пение сирен[54]?!
Валерий Азиатик сделал предостерегающий жест.
— Погоди, Виниций… Я думаю, что ты, Каллист, просто хочешь заманить нас в ловушку, не так ли?.. Ты навязываешь нам свою помощь, как будто мы без нее не можем обойтись, — в басне Федра[55] свободные голуби, ускользавшие от коршуна, согласились на его предложение выбрать его, якобы для их защиты, их царем. В воздухе потом кружилось много белых перышек… Почему ты так уверен, что мы доверимся тебе?.. Ты, кажется, не настолько глуп, чтобы считать нас непроходимыми глупцами.
Каллист по-прежнему сохранял спокойствие.
— Никакими голубями я вас не считаю — на вас, несомненно, нет перьев, да и летать вы, судя по всему, не умеете… Мне понятны ваши колебания насчет того, смогу ли я помочь вам, между тем мне уже доводилось помогать вам. Ведь Мезу спас я — это мой слуга по моему приказу предупредил его, опередив преторианцев, которые были посланы за ним… Кстати, о Мезе: пусть вас не беспокоит его отсутствие, он — у Валерия Азиатика. Надеюсь, вы простите мне маленькую хитрость: чтобы без лишней волокиты пройти в эту комнату, мне пришлось представиться твоим, Корнелий, рабам Муцием Мезой. Это было нетрудно: у меня есть перстень, я знаю пароль, ну а капюшон вместо лица дополнил мое сходство с ним. Самого же Мезу я, представившись твоим, Азиатик, слугой и показав ему в доказательство своих слов перстень, отправил к тебе домой: я сказал ему, что сборище, намеченное на сегодня, вы перенесли на другой день.
Повисло тягостное молчание — заговорщики были изумлены и удручены осведомленностью грека. Наконец Валерий Азиатик медленно сказал:
— Итак, как тебе удалось провести Мезу и рабов, мы уже услышали. А теперь скажи — и, смотри, без уверток! — откуда тебе все известно о нас?.. Только не уверяй‚ что обо всем ты узнаешь от какого-нибудь бога во сне!
Заговорщики заволновались — прозвучал вопрос, который висел в воздухе с тех самых пор, как только Каллист перешагнул порог комнаты и скинул свой капюшон.
— Все, о чем вы говорили у Корнелия Сабина, мне пересказывал один человек, который присутствует здесь. Этот человек… (тут Каллист помедлил, давая возможность всем почувствовать напряженность момента) этот человек — Фавст Оппий!
Фавст Оппий вскочил, да так резко, что кресло, на котором он сидел, упало на пол. В его руке блеснул кинжал.
— Не верьте Каллисту!.. Он хочет перессорить нас всех, чтобы наше дело погибло!.. Позвольте мне — я сам убью его!
Фавст Оппий, было, кинулся к Каллисту, но на пути его вырос Валерий Азиатик.
— Погоди, Оппий!.. Сначала мы должны узнать все то, что знает этот грек, — надо дать ему выговориться! Пусть он болтает, хотя бы ложь — для достоверности ему придется сдабривать ее правдой, ну а отделить зерна от плевел мы, я думаю, сумеем! А вот потом ты убьешь его… Говори, Каллист!
Каллист стоял, скрестив руки на груди, бушующие вокруг страсти, казалось, совсем не волновали его.
— Доказательство правдивости моих слов на пальце Оппия. Сними с него перстень, почтенный сенатор, и ты увидишь, что волчица, вырезанная на нем, не такая, как у вас всех, — помимо двух глаз, которыми ее наделила природа, у нее есть еще и третий, добавленный ювелиром, — на ее лбу!.. Когда-то Оппий принес мне свой перстень, ваш опознавательный знак, чтобы я сделал с него копию для себя. Я же оригинал оставил себе, а копию, изготовленную ювелиром по моему заказу (с пометкой!), передал ему. Разумеется, при этом я забыл сказать Оппию о подмене…
— Оппий, дай перстень! — Валерий Азиатик протянул руку.
Фавст Оппий снял перстень со своего пальца (руки его при этом дрожали) и передал его Валерию Азиатику.
— Я сам заказывал ювелиру шесть одинаковых перстней себе, Сабину, Аррунцию, Виницию, и тебе, Оппий… — Задумчиво произнес Валерий Азиатик, разглядывая перстень. — Это не мой перстень — я дал тебе другой…
— Ну так и что же с того? — Фавст Оппий зябко передернул плечами. — Наверное, Каллист подкупил кого-нибудь из моих рабов, и этот раб подменил перстень, который я получил от тебя, на перстень Каллиста. Каллисту просто было нужно заготовить доказательство своей правдивости, и ему ничего не оставалось делать, кроме как прибегнуть к фальшивке!
— Но мы же договорились всегда держать перстень с волчицей при себе, беречь его, а не бросать, где попало! — взорвался Корнелий Сабин.
— Держать при себе?.. — с подчеркнутым удивлением переспросил Фавст Оппий. — Я думал, что речь шла о том, что каждый из нас должен иметь этот перстень при себе, выходя из дома, но зачем таскать его в собственном доме?.. А ты-то сам разве не расставался с ним? Вспомни: когда ты послал своего раба (кажется, Феликса) спасать Мезу, ты дал ему свой перстень!
— Но это было необходимо для того, чтобы Феликс был принят Мезой незамедлительно, — от этого зависела жизнь Мезы! Кроме того, план оповещения Мезы мы обговаривали заранее, вы все прекрасно знали о нем; о том же, что ты, оказывается, дома снимаешь свой перстень, мы узнаем только сейчас!
— Просто раньше все как-то не представлялся случай рассказать вам об этом, — проговорил Фавст Оппий, успокаиваясь на глазах: довод Каллиста был явно недостаточен, чтобы погубить его. — Ну, долго вы еще будете лакать яд сладкоречивости этой змеи грека?
Или вы хотите обязательно дождаться, когда в вас окажется яду столько, что он бросится вам в голову?
— Этот перстень и в самом деле недостаточно доказывает виновность Оппия, — нахмурившись, сказал Валерий Азиатик. — Конечно, то, что мы узнали, мы просто так не оставим. Мы доищемся‚ откуда у тебя поддельный перстень, Оппий, — мы попросим твоих рабов и, если будет нужно, мы побываем у всех ювелиров Рима… Однако, если тебе, Каллист, больше нечего сказать, то…
— У меня есть еще кое-что в запасе, — перебил Валерия Азиатика Каллист. — Вообще, должен вам заметить, неплохо иметь запасы на черный день… Пусть Корнелий Сабин прикажет ввести сюда человека, который стоит у ворот его дома!
Корнелий Сабин, посмотрев предварительно на Валерия Азиатика (тот слегка кивнул головой), поспешно вышел из комнаты.
Все молчали, поглядывая то на Каллисто, то на Оппия. Каллист оставался невозмутимым, Оппий же начал опять раскисать, то ли зная за собой вину, то ли страшась коварства грека.
Вскоре преторианский трибун вернулся; вместе с ним в комнату вошел человек, закутанный в плащ.
Незнакомец скинул свою личину — Фавст Оппий охнул и обмяк. Это был брат его, Квинт…
— Как, Квинт?.. Да полно, ты ли это? — воскликнул Валерий Азиатик. — Глашатая Калигулы слышал собственными ушами, тебя казнили еще полгода назад в Мамертинской тюрьме…
Квинта Оппия полгода назад по обвинению в оскорблении величия бросили в Мамертинскую тюрьму, и, как было объявлено, на третий день заключения палач, по приказанию Калигулы, якобы задушил его. В чем состояло это самое «оскорбление величия» никто только не знал, хотя догадок на этот счет было предостаточно: одни говорили, что Квинт Оппий, посещая отхожее место, демонстративно не снимал с пальца кольцо, на котором было написано имя цезаря; другие — что он будто бы заменил голову мраморному Приапу, стоявшему у него в саду и показывавшему фаллосом на дом, мраморной же головой Калигулы; третьи — что он назвал своего шута Гаем (именем цезаря!), а шутиху — Цезонией. Словом, в том, почему же Квинт Оппий попал в немилость, не было ясности, но бесспорным казалось одно — то, что он был казнен.
— Что, не ожидали?.. Как видите, я жив, — ответил Квинт Оппий. — В первый же день, как только я оказался в тюрьме, меня навестил мой братец. Братец Фавст сказал мне, что цезарь подарит мне жизнь, если я расскажу, где я прячу то золото, которое мне удалось накопить благодаря успешной торговле с Парфией. Оно уже давно не давало покоя им обоим — и Калигуле, и Фавсту… От меня мой братишка, конечно, ничего не добился; ему так и пришлось убраться ни с чем. А через день в мою камеру пришли какие-то люди, не похожие на тюремщиков; они зашили меня в мешок и куда-то сперва понесли, а затем повезли — я уж думал, что топить… Богам, видно, пока что не была угодна моя смерть: меня вытряхнули из мешка в каком-то саду, как потом оказалось — на вилле Каллиста. Каллист сказал, что мне нужно скрываться, и все это время я жил там, на его вилле… Каллист не требовал с меня ничего за мое спасение, не ставил мне никаких условий… Вчера он прислал за мной своего посыльного с просьбой явиться к нему, в Рим; а сегодня он попросил меня рассказать здесь мою историю. Он объяснил мне, кто вы такие, я же должен был объяснить вам, кто такой мой братец…
— Вот донос Фавста Оппия на собственного брата, Квинта Оппия, — проговорил Каллист и бросил на низенький столик, стоявший у очага, свиток папируса. — Фавсту Оппию захотелось разжиться сестерциями, наследуя брату, которого по навету с удовольствием убил бы Калигула, не вмешайся я, — доносчику, как известно, перепадает от цезаря часть имущества осужденного. Из-за того, что основную часть своего состояния Квинту Оппию удалось хорошо запрятать, Фавст Оппий получил немного — намного меньше того, на что он рассчитывал. Вот тогда-то я и предложил ему за известное вознаграждение стать осведомителем, предварительно втесавшись в ваши, любезные мои ненавистники Калигулы, ряды…
— Та-ак… — протянул Валерий Азиатик. — Значит, среди нас все же есть предатель… вернее, был…
— Нет… нет… не убивайте меня… (Фавст Оппий, позабыв про свой кинжал, простер руки к тем, кто недавно называл его своим товарищем.) Я отдам Квинту… я отдам вам все свое состояние… Я отправлюсь в изгнание… Я покину Рим навсегда…
Тут Фавст Оппий замолчал и застыл, очарованный видом Марка Вининия, который подошел к нему, сжимая в руке блистающий, словно откровение богов, кинжал.
Валерий Азиатик опустил голову — из раны на шее сребролюбца забилась, запузырилась кровь. Фавст Оппий захрипел и повалился на пол.
Корнелий Сабин приоткрыл дверь и кликнул управляющего.
— Позови рабов, Харипп. Тех, которые все знают… Ты понимаешь, о чем я говорю. У нас тут труп — труп негодяя, его надо закопать в саду…
Управляющий кивнул. Живо обернувшись, он вошел в комнату с двумя рабами. Втроем они положили тело в мешок и вынесли его.
— Место Фавста Оппия по праву принадлежит мне, — произнес Квинт Оппий. — Никто не посмеет сказать, что я не достоин убить Калигулу!
— Садись, Оппий, садись… Мы все знаем тебя, — сказал Валерий Азиатик, показывая на кресло, которое только что занимал Фавст Оппий. Посмотрев внимательно на Каллиста, сенатор продолжал: — Странно, что ты, Каллист, надеешься, выдав нам своего лазутчика, спасти тем самым себя самого… Если охотник, азартно преследовавший льва, вдруг бросает зверю свой колчан со стрелами (а, быть может, не со стрелами, но пустой), то разве этого достаточно, чтобы они тотчас же подружились? Не безопаснее ли льву растерзать своего преследователя, нежели согласиться на сомнительную дружбу с ним?
— Если какой-то глупец бросает своей добыче свое оружие, что делает его самого добычей, то это значит, что он сошел с ума, — сказал Каллист. — Не за вами я охочусь, почтенные сенаторы и всадники, но за Калигулой… В вас же я вижу своих сторонников, увы, предубежденных против меня; поэтому мне и пришлось заводить себе лазутчика, чтобы, прежде чем встретиться с вами, в доказательство своей честности хоть в чем-то помочь вам: для этого я должен был знать о ваших намерениях, не так ли?.. Я спас Мезу, я спас Квинта Оппия — разве это не доказывает мою искренность? Наконец, сегодня я добровольно отдался в ваши руки — если бы я стоял за Калигулу, то мне, с моими знаниями о вас, ничего не стоило бы расправиться с вами: хоть со всеми вами сразу, хоть с каждым из вас в отдельности. Мне не нужно было так рисковать только для того, чтобы сперва втереться в ваше доверие, а уж затем погубить вас…
Заговорщики переглянулись.
— Не нравится мне этот Каллист, хоть обмажь его медом, — хмуро сказал Марк Виниций. — Мне кажется, что нам все же следует убить его: мертвый не навредит.
Каллист покачал головой‚ осуждая поспешность Виниция, и смиренно произнес:
— Мне бы хотелось предостеречь вас от необдуманных поступков… Как известно, укротители хищников, которые иногда показывают нам искусство своих питомцев, хоть и дружат со своими любимцами, но тем не менее всегда наготове держат если не топорик, то кинжал, если не кинжал, то нож — мало ли что взбредет в голову зверю!.. Так и я: боясь вашей решительности, я маленько обезопасил себя, хотя и рискуя вызвать этим самым ваше неудовольствие. Одному рабу, преданному мне, я передал письмо к императору, в котором говорится о вас (вы, конечно, понимаете, что именно). Если к утру я не вернусь во дворец, то это письмо прочтет Калигула, и тогда уже не вы будете охотиться за ним, а он за вами…
Заговорщики, возмущенные предусмотрительностью Каллиста, зашевелились.
— Каллист должен умереть! — вскричали в один голос Марк Виниций и Павел Аррунций, однако остальные ограничились невнятным бормотанием.
Валерий Азиатик поднял руку, призывая к тишине.
— Мы не можем винить грека в том, что он не хочет умирать, — проговорил сенатор. — Мы не можем убить его, и дело тут не в нашей трусости, не в том, что тем самым мы поставили бы под угрозу собственные жизни, а в том, что тем самым мы спасли бы Калигулу — кто же убьет его, если мы будем убиты?.. Мы должны пойти на сотрудничество с Каллистом — видно, так уж решили боги. Но пусть он сначала скажет, чем же это он может помочь нам?
Каллист, пряча в углах рта удовлетворенную улыбку, ответил:
— Насколько мне известно, вы собираетесь напасть на Калигулу на Палатинских играх. Так вот: я устрою вашу встречу с ним так, что никто не помешает вам; я сделаю так, что Калигула сам полезет на ваши мечи — ведь я буду главным распорядителем на играх!
— Какую же плату ты хочешь получить за свою помощь? — спросил Корнелий Сабин.
— Безумство Калигулы смертельно опасно для меня — то, что вы убьете его, будет уже достаточной платой за мою ничтожную поддержку. Ну а когда Калигула умрет и сенат опять возьмет власть в свои руки, вы, я надеюсь, позволите мне беспрепятственно покинуть Рим вместе с моими скромными сбережениями. Их у меня немного, что-то около пяти миллионов сестерциев. Все же виллы и дома свои я оставлю римскому народу.
— Ладно, можешь улепетывать… — Валерий Азиатик махнул рукой. — Ну что, согласимся на его предложение? (Квинт Оппий и Павел Аррунций кивнули, Корнелий Сабин развел руками, Кассий Херея пожал плечами, Марк Виниций, продолжая хмуриться‚ опустил голову.) Итак, возражений нет… Мы согласны, Каллист! Ты получишь то, что просишь — ты сможешь покинуть Рим вместе со своими сестерциями, даю тебе в этом свое слово, слово римского сенатора!.. Ну а теперь давайте еще раз хорошенько обсудим, как мы будем действовать на этих самых играх…
Часть пятая. Стойкость
Глава первая. Искушение
Дворцовые интриги заставили нас на время позабыть о Марке Орбелии, теперь же мы напомним читателю о нем, а не то образ стойкости (а может, упрямства?) рискует улетучиться из нашей памяти…
Итак, вырванный Гнеем Фабием из рук тюремщиков, юноша побежал, согласно совету претора, на Виминал, где ему предстояло разыскать дом, хозяин которого вроде должен был бы его укрыть.
Марк плохо знал город и поэтому долго искал указанный Гнеем Фабием фонтан с дельфинами. В конце концов фонтан все же был найден, и юноша тихонько постучался в ворота расположенного рядом с ним дома. На стук из окошка, что над дверью, выглянул сонный раб-привратник. Поведя мутными очами, он вялым голосом спросил:
— Чего тебе надо, приятель? Приходи-ка лучше днем — сейчас хозяин спит, как и все честные римляне, и я не стану его будить.
— Днем твой хозяин накажет тебя, если ты не разбудишь его сейчас. Передай-ка ему вот это, — сказал Марк, протягивая перстень Гнея Фабия.
Раб, молча взяв перстень, скрылся. Через некоторое время заскрипели засовы, где-то заворчали собаки, и Марка впустили во двор. Раб провел юношу прямо в атрий дома, где его уже поджидал хозяин.
Всадник Секст Ацилий был купцом и сыном купца, его корабли ходили в Египет, Мавретанию, через Боспор Фракийский — к государствам Понта Эвксинского. Год назад один из вольноотпущенников Калигулы, позарившись на богатства Ацилия, обвинил его в оскорблении величия. Не торговать бы больше купцу, да и живому бы не быть, если б за дело не взялся Гней Фабий. Нет, не невинность Ацилия и не его мольбы оказались спасительны, и уж, разумеется, не честность да милосердие претора. Дело решила случайность: удивительное внешнее сходство Секста Ацилия с отцом Гнея Фабия, умершим десять лет назад.
Претор уже давно позабыл о жалости, да и разве его жаловала судьба, отняв у него сына?.. В своей жестокой исполнительности Гней Фабий искал забвение и находил его — ведь чужое горе успокаивает иного горюющего лучше, нежели чужое счастье радует иного счастливого.
Облик отца оставался неизменным в памяти претора — время, властное над телом, оказалось бессильно перед мыслью. Мгновением пролетели десять лет, и вот теперь Фабий увидел в темнице человека, как две капли воды похожего на того, которого он никак не мог забыть…
Претор спас Секста Ацилия, опровергнув ложь мерзкого вольноотпущенника. Правда, чтобы не вызвать гнева Калигулы, Фабию пришлось отнять состояние у другого купца — тут уж ничего не поделаешь, такова жизнь… О спасенном же им римлянине претор, продолжая служить Калигуле, казалось, позабыл. Ан нет, не позабыл — спасая Марка, Фабий вспомнил о нем, им спасенном…
Когда Марк, поздоровавшись, рассказал купцу все, что произошло с ним (вернее, то, что необходимо было рассказать), и под конец попросил для себя хотя бы временного пристанища, Секст Ацилий ответил:
— Человек с перстнем Гнея Фабия может оставаться в моем доме столько, сколько захочет. Пока волнение, вызванное твоим побегом, не уляжется, тебе необходимо быть у меня, а через пару месяцев в Египет отправится с караваном мой управляющий, и ты можешь поехать вместе с ним — ведь в Италии, пока жив Калигула, ты никогда не будешь в безопасности. Своим рабам я накажу молчать, ну а чтобы любопытство не распаляло их, я скажу им, что ты, мол, сын моего давнего друга, скрываешься у меня от кредиторов. Ну а сейчас тебе, конечно же, больше всего нужен отдых. Исидор, мой управляющий, покажет тебе твою спальню.
Вскоре в доме римского всадника и купца Секста Ацилия наступила тишина, лишь изредка нарушаемая хриплым лаем молосских псов.
* * *
На следующий день в Риме только и было разговоров, что о покушении на императора и побеге одного из заговорщиков. С ростр зачитали обращение Калигулы к народу, в котором он клял свою несчастливую судьбу, сделавшую его римским принцепсом; грозился отойти от дел и стать частным лицом, раз его не любят ни сенаторы, ни преторианцы. В конце же император обещал награду за поимку преступника — миллион сестерциев, а если отличившийся будет рабом, то, кроме того, и свободу. Множество ищеек кинулось на поиски беглеца (если помнит читатель, руководить императорскими следопытами Каллист назначил простака Паллисия, правда, нашлось и немало доброхотов); охрана городских ворот была усилена; все, покидающие город, тщательно сличались с разосланными повсюду приметами Марка.
Когда Марк проснулся, раб, приставленный к нему для услуг, пригласил его в триклиний, где уже был накрыт стол, за которым ночного гостя поджидал сам хозяин со своей дочерью, Ацилией.
Ацилия была смуглой, черноволосой‚ бойкой девушкой; неутомимой в желаниях, желанной в неутомимости; любвеобильной до неистовства. К сожалению, ее порывы не ограничивала так украшающая девушек стыдливость, ей, увы, не свойственная. Зная ее веселый нрав и боясь за свое доброе имя, Секст Ацилий уже месяц как держал ее взаперти. Ограждая таким образом свою дочь от далеко не добродетельных подруг и прервав ее далеко не невинные игры с друзьями, купец пытался тем самым охладить ее горячность и затолкать ее в рамки (а она говорила — в гроб) римской добродетели. Однако добрая бражка, стоящая в каком-нибудь укромном месте, со временем становится все забористее — так и натура девичья становится все вспыльчивее; ну а длительное брожение способно, как известно, превратить образовавшуюся живительную влагу в уксус.
Марк, разумеется, обратил на себя внимание Ацилии, которая обрадовалась, услышав, что он останется в их доме надолго. Ацилия пообещала никому не говорить о юноше — грустный рассказ о терзающих его кредиторах опечалил ее. До сих пор она не была замечена в выбалтывании секретов своего отца, что давало купцу право надеяться на ее сдержанность и в этом случае. Обворожительно улыбаясь, Ацилия засыпала юношу пустыми вопросами, не имевшими ни малейшего отношения к тому, что привело его в их дом, она справедливо рассудила, что напоминание о долгах может навести тоску на кого угодно. Однако несмотря на тактичность Ацилии, ответы Марка были краткими, а паузы между словами долгими, что впрочем, легко объяснялось невеселыми переживаниями юноши, посвященными сестерциям.
После трапезы все разошлись: Секст Ацилий направился к своим лавкам, которые располагались на Бычьем рынке, Марк — в отведенную ему комнату, а Ацилия, как и подобает порядочной римлянке и послушной дочери, — к своей прялке, в атрий. Однако за напускной кротостью фальшивой девицы скрывалось разгоравшееся сластолюбие — вид Марка так же подействовал на нее, как действует свежий ветерок на тлеющие головешки, которым мешает разгореться наваленный на них хворост, затрудняющий доступ воздуха.
Терпения Ацилии хватило ненадолго: посидев немного в атрии, она поспешила на зов своей похоти — в комнату юноши, на ходу обдумывая приличествующую ее появлению фразу.
Войдя к молодому римлянину, Ацилия сказала:
— Совсем забыла спросить, милый Марк, нравится ли тебе эта комната?
— Комната прекрасная, госпожа, — удивленно ответил юноша, озадаченный неожиданным появлением дочери хозяина.
Роскошь к тому времени глубоко въелась в быт богатых римлян, ушли в прошлое ограничивавшие ее законы предков. Комната, отведенная Марку, и в самом деле была великолепна: пол ее покрывал громадный ковер, на стенах висели шкуры тигров и леопардов, сам же юноша сидел на ложе из красного дерева, среди набитых лебяжьим пухом пурпурных подушек.
— А твоя кровать не показалась ли тебе этой ночью слишком жесткой? — воркующим голосом произнесла Ацилия, садясь рядом с ним.
— Нет, госпожа, — ответил Марк и немного отодвинулся.
Ацилия принялась глубоко дышать — стало видно, как заходили ее упругие груди.
— А твоя туника не слишком ли тонка? Тебе, наверное, холодно? — продолжала она. Ее тонкие пальцы ухватились за одежду юноши и стал теребить ее, как будто проверяя толщину материи.
— Нет, госпожа!
Тут Марк встал и отошел к окну. Ацилия, тело которой уже трепетало, была разочарована. Пытаясь скрыть свое недовольство, она пообещала все же прислать юноше пару добротных туник и затем, кивнув головой на несколько сказанных Марком слов благодарности, поспешно вышла.
* * *
Прошло несколько дней. Все попытки Ацилии расшевелить Марка оказались безрезультатны; правда, опасаясь отца, Ацилия не была слишком уж назойливой. При этом самого Секста Ацилия она донимала постоянными вздохами да слезами, которые вроде как изображали ее тоску по обществу подруг, однако и на этом поприще ее усилия не приносили желаемых результатов. Наконец молодая притворщица, видя непреклонность своего отца, поклявшегося держать ее взаперти до замужества, в сердцах сказала ему:
— Так сколько же времени, дорогой отец, я буду томиться в этой темнице?.. Что же плохого в том, что я иногда посещала своих подруг?.. Разве дружелюбие не достойно римлянина?.. А ведь нельзя быть дружелюбным без друзей!
Секст Ацилий сурово оглядел свое нетерпеливое создание.
— Римлянина — да, но не римлянки!.. Друзья хороши для дела — военного или торгового, а какое дело может быть у римлянки, кроме как поддерживать семейный очаг?.. Но ты отвергла уже двух юношей из славных всаднических семейств, кого же ты хочешь найти на улице?
Ацилия не стала объяснять своему отцу, какое отвращение вызвала у нее толщина одного и худоба другого, — она принялась жалобно плакать, умоляя разрешить ей пройтись хотя бы до форума и обратно (не узница же она, в конце концом). На этот раз Секст Ацилий устоял, но через несколько дней он все же сдался, решив, очевидно, что его дочь пролила достаточно слез, чтобы наполнить ими доверху чашу собственной добродетели (кто из нас не принимал женский плач, лишь симулирующий печаль, за истинное чувство!)
Ацилии были разрешены короткие прогулки в сопровождении нескольких рабынь, и она не замедлила воспользоваться этим разрешением.
Прошло еще несколько дней. Ацилия вела себя так благовоспитанно, — и на улице, и дома, с Марком, — что Секст Ацилий позволил ей гулять одной. При этом купец взял с нее слово, что она не будет портить свою с таким трудом взращенную порядочность общением со своей старой подругой, Юлией Норицией.
Юлия Нориция была бездетной вдовой, причем (как это случается только в сказочках о счастье) богатой — муж оставил ей хороший дом вместе с состоянием в двадцать миллионов сестерциев. Но не домом и не богатством была известна она всему Риму, а тем распутством, теми оргиями, которые почти что ежедневно устраивались у нее. В ее дом как мух на мед (или, вернее, как стервятников на падаль) тянуло всех сластолюбцев вечного города.
Купец, понадеявшись на клятвенные уверения своей дочери (Ацилия клялась вслух и Вестой — хранительницей домашнею очага, и Юноной — покровительницей честных женщин; в то время как про себя она, наверное, давала совсем иные обещания Венере и Приапу), вскоре уехал в Кумы по каким-то своим торговым делам. Ацилия наконец-то получила возможность вознаградить себя за столь длительное воздержание. Для начала она решила доканать-таки Марка, на которого, казалось, совершенно не действовали ее чары.
На следующий день после отъезда Секста Ацилия Марк, Ацилия и управляющий, старый раб Исидор, на попечении которого она осталась, уселись за обеденный стол, как обычно, в восемь часов. Уселись-то они уселись, но вот куска ко рту никто поднести не успел — внезапно Ацилия слабо охнула и стала сползать на пол.
— Госпоже плохо! — встревоженно воскликнул Исидор.
На его крик со всех сторон сбежались рабыни. Они положили свою госпожу на ложе и принялись то брызгать водой, то махать опахалами, — словом, делать все то, что полагалось в таких случаях.
Вскоре Ацилия открыла глаза и прерывающимся голосом сказала:
— Ох, как мне плохо… Как кружится голова… Перенесите меня в мою спальню…
Засуетившиеся рабыни хотели тут же поднять свою хозяйку, но она запротестовала:
— Вы так неуклюжи, что, чего доброго, уроните меня… А ты, Исидор, слишком стар и слаб… Быть может, наш гость поможет мне?.. О боги, как я страдаю…
Марк, конечно же, согласился помочь. Старый управляющий нахмурился, но промолчал.
Когда молодой римлянин поднял свою не столько прекрасную, сколько тяжелую ношу (девица-то была в теле!)‚ Ацилия так обхватила его шею, что если бы не ее жалобные стоны, Марк, пожалуй, засомневался бы в ее столь неожиданной немощи.
Транспортировка в спальню прошла благополучно. Опуская Ацилию на ложе, Марк заботливо спросил:
— Не могу ли я еще чем-нибудь помочь, госпожа?
— Не уходи… Мне страшно — мне кажется, что Танат кружит над домом…
— Я думаю, что молодому человеку лучше уйти, — твердо сказал старый управляющий. — Не его дело — женские хвори!
Несмотря на молящий взгляд Ацилии, Марк тотчас же вышел, а ее окружили рабыни. Конечно, хозяйская дочь могла приказать Исидору замолчать, а юноше — остаться, но такая решительность не соответствовала бы ее мнимой болезни и могла бы вызвать у старика удивление, а то и подозрение. Впрочем, Ацилии показалось, что цель ее все же достигнута — некая связь между нею и Марком будто бы установилась…
* * *
На следующий день Ацилия встала как ни в чем не бывало, словно отдых полностью восстановил ее было пошатнувшиеся силы. Она решительно прогнала рабынь и, бодрая и независимая, отправилась на прогулку.
Ацилия, конечно же, совсем не желала оказаться у дома Юлии Нориции, но когда она, споткнувшись, случайно посмотрела на ворота, мимо которых проходила, то оказалось, что врата сии ей хорошо знакомы — через них она-то хаживала не раз. Но раз уж боги привели ее прямо к жилищу старой подруги, то, конечно же, не для того, чтобы провести ее мимо. Чтобы не прогневать их, она волей-неволей должна была войти внутрь. Правда, тому было маленькое препятствие…
Как только Ацилия выходила прогуляться, за ней тотчас же увязывался раб-сириец атлетического телосложения, которому купец поручил шпионить за ней. Этот раб был куплен Секстом Ацилием за немалые деньги, причем когда купец покупал его, то он выложил за него сумму большую, чем другой претендент — владелец серебряных рудников. Неудивительно, что раб боготворил своего нового господина и добросовестно выполнял все его задания. Однако Секст Ацилий, отправляясь в Кумы, захватил с собой преданного сирийца, следить же за Ацилией было поручено одному галлу, любителю выпить.
Ацилия оглянулась по сторонам — галл стоял неподалеку, как раз у винной лавки. Ацилия блеснула ему краешком сестерция соглядатай тут же подошел к своей госпоже. Надо ли говорить о том, что распоряжение немедленно отправляться в харчевню было выслушано им без возражений?..
Когда Ацилия вошла в вестибул, раб-именователь, улыбнувшись давней приятельнице своей хозяйки, сразу же поспешил к Юлии с докладом. Разрешение войти было получено, и раб провел Ацилию через несколько богато обставленных комнат прямо в атрий, где уже собралась небольшая компания.
Здесь все были давними знакомцами Ацилии: сама хозяйка, уже начинающая заметно стареть и полнеть; любовник хозяйки, неудачник и игрок Аппий Сумпий; а также Теренция, весьма юная особа, чей престарелый муж, отправившись год назад с караваном в Египет, так до сих пор и не вернулся, что ее весьма радовало.
Увидев вошедшую, милая компания обрадовалась.
— Давненько тебя не было видно, — сказала Юлия, мерзко осклабившись. — Чай, завела себе какого-нибудь нового дружка?
— Наверняка завела: глянь-ка, какая она веселая да румяная! — не без зависти проговорила Теренция, отличавшаяся худосочностью и желтизной.
Ацилия, притворяясь скромницей (наверное, для смеху — здесь все хорошо знали ее), потупила глазки.
— Я просто рада, что выбралась к вам! Отец мой, старый скряга, держал меня взаперти больше месяца, как какой-нибудь дешевый товар в ожидании хорошей цены.
Аппий Сумпий плотоядно ощерился.
— Уж я-то дам за тебя хорошую цену, будь спокойна! Дай-ка я поцелую твои губки, моя бедняжечка!
С этими словами Аппий Сумпий смачно поцеловал Ацилию и тут же получил хороший пинок от Юлии Нориции. Все весело засмеялись.
— И тем не менее я готова поклясться, что наша вертунья уже успела подхватить кого-нибудь, — сказала Юлия, отдышавшись. — Интересно, кто же это может быть?
— Наверное, какой-нибудь красавец-патриций, — сказала Теренция. — Высокий, стройный, черноглазый… ох, сильный…
— Нет, это какой-нибудь старик, толстый, как свинья, или кривоногий, как сатир, но зато богатый, как Красс[56]… Ведь Ацилия, сдается мне, уже подумывает о муже, а ей, умнице, прекрасно известно, что должно быть в муже, а что — в мужчине!
Ацилии не понравились догадки Аппия Сумпия.
— Нет, он не свинья и не Сатир! Правда, он и не патриций, но он… он… (в голове Ацилии зашумело) он молодой, светловолосый, голубоглазый… с маленькой родинкой у правого виска…
Тут Ацилия замолчала — ей вспомнилось, что Марка разыскивают кредиторы. И как ее приятели, посмеиваясь, не пытались побольше разузнать о предмете ее чаяний, им так и не удалось ничего дополнительно выведать. Наконец Аппий, вздыхая, сказал:
— Ну, как бы то ни было, он — счастливчик, что и говорить… не то, что некоторые!
Вздохи Аппия не оказались напрасными — он тут же был награжден внушительным пинком от своей сожительницы. Приятели еще немного поболтали и немного посмеялись, а затем хозяйка пригласила всех в триклиний. Ацилия, однако же, отказалась принять участие в общих развлечениях — она знала, что пирушки у Нориции сопровождаются обильными возлияниями, а возлияния распутством, в то время как ей была нужна трезвость, а там, глядишь, могла понадобиться и бодрость. Наскоро простившись, она отправилась домой.
Весь оставшийся день Ацилия была весела, вернее, взбудоражена, предвкушая наступление ночи. Когда все отравились спать и в доме все стихло, она с нетерпением стала дожидаться храпа своей старой няньки, ночевавшей в ее комнате. Как только Морфей[57] затрубил в свой рог, Ацилия на цыпочках, стараясь не шуметь, отправилась к спальне Марка.
В легкой тунике из тончайшего шелка, она подошла к двери его комнаты и, неслышно отворив ее, просочилась внутрь. К сожалению, Марк не спал, а то бы она попросту прошмыгнула бы к нему в постель. Юноша сидел на ложе, прислонившись к стене, по-видимому, о чем-то думая.
Тяжелые, мрачные мысли не покидали его, но не о себе, нет, не о себе, а о Гнее Фабии… Секст Ацилий уже рассказал ему о том, что в ту самую ночь, ночь его спасения, претор был убит — слухи об этом убийстве с подробностями и догадками, одна нелепее другой, носились по Риму. Все поступки влиятельного всадника, любимца цезаря, начиная с того самою момента, когда он прогнал палача, и кончая убийством конвоиров, казались Марку странными, необъяснимыми, удивительными. Постепенно юноша пришел к выводу, что претора, по-видимому, внезапно посетила добродетель, и он проникся его (наверное, Марк считал, что добродетель — это что-то вроде дубинки судьбы, удар которой способен основательно всколыхнуть мозги). Однако оставалось неясно, что же привело в действие эту самую дубинку, что пробудило Фабия?.. что его возродило?.. что потрясло'?..
Поразил ли Фабия ужас пытки?.. Но к пыткам он был привычен.
Проснулась ли в нем жалость к узнику, такому юному?.. Но через его руки прошло множество людей, среди них немало было и молодых.
Быть может, претора пронзила ненависть к Калигуле, и в этом причина его внезапной помощи?.. Но в чем же тогда причина столь внезапной ненависти?
Причем чувства Гнея Фабия были настолько сильны, что он, не ограничиваясь простым сочувствием, помог Марку бежать, рискуя собственной жизнью и потеряв ее.
Да, вопросы были тяжелы, словно могильные плиты, Марк искал ответы на них и не находил…
Вдруг юноша услышал шелест легких шагов, приближающихся к его кровати. Вздрогнув, он поднял глаза.
Перед ним стояла Ацилия.
— Ацилия?.. Что нужно тебе здесь в такую пору?
Красотка моляще простерла руки (к нижней части тела юноши, надо полагать).
— Твоя любовь, Марк!.. Пожалей меня, ох… ох… о-о-о-о… полюби меня…
Марку показалось, что нечто холодное, липкое, гадкое стремится проникнуть в его душу.
— Что ты, Ацилия!.. Ведь это означает предательство — предательство того, кто приютил меня. Твой отец, узнав обо всем, проклянет меня!
Ацилия решила изменить тактику — взять крепость не уговорами (не только уговорами, но тараном. Руки ее опустились и уперлись в бока, в дальнейшем же они принимали положение в зависимости от смысла ее слов.
— Отца не бойся — он ничего не узнает, да и стоит ли мужчине бояться того, кого не боится слабая женщина?
Марк опустил глаза.
— Я не боюсь твоего отца, а боюсь своего предательства… пусть даже твой отец не будет знать о нем, но будет знать о нем моя совесть. Тебе ведь известно, что по обычаю предков девушка может подойти к мужу только с согласия отца.
— Но я уже не гожусь в жрицы Весты!
Подобное откровение могло повергнуть в ужас любого благонравца (как, впрочем, и любого ханжу) — слова Ацилии понял бы любой римлянин, ибо все римляне знали, что Веста требует от своих жриц целомудрия.
Марк не нашелся, что ответить, — да и разве есть слова, которые смогли бы утихомирить расходившуюся похоть?.. Ацилия немного подождала. Как только ей стало ясно, что надежды ее на сегодняшнюю ночь рухнули, так тут же сущность ее женская высохла, а глаза увлажнились. Ацилия заплакала.
— Теперь я вижу, что ты не любишь меня, тебе даже не жаль меня… Ты любишь только себя, ты жалеешь только свою совесть, и ласкаешь ты только ее…
Марк молчал. Отвергнутая красотка вышла, еле сдержавшись, чтобы не наделать шумных глупостей, — это было бы совсем некстати; в сердце ее полыхал гнев. Ее выгнали, как какую-то липкую потаскушку из тех, что предлагают себя в лупанариях! А ведь она так полюбила его!.. Ах он негодяй, подлец!.. Ах он… он…
Ацилия была слишком богата, чтобы продавать себя, но слишком бедна, чтобы не продаваться. И вот ей впервые отказали. Что же может испытывать женщина, чью любовь отвергли, кроме ненависти?..
Но разве любовь может породить ненависть?.. Похоже, ненависть появляется там, где не было любви, а была лишь похоть и было лишь требование ее удовлетворить. Ведь любовь дает, а похоть требует. Если же похоть получает отказ, то этот отказ порождает ненависть — горькую фигу обиды, растущую не на прекрасном дереве любви, но на тернии самолюбия.
* * *
Весь следующий день Ацилия старательно избегала Марка. Ближе к полудню она, как обычно, отправилась на прогулку. Подойдя к дому Юлии Нориции, Ацилия, не колеблясь, постучалась — на этот раз она даже не вспомнила о своем непрошеном попутчике, к его немалому сожалению. Раб-привратник, отворивший дверь, сразу же провел ее в атрий дома (наверное, на этот счет было соответствующее распоряжение его госпожи).
В атрии Ацилию встретило многолюдие — множество гостей, разбившись на маленькие группки, оживленно переговаривались, ожидая обед. Сама Нориция сидела в глубоком кресле у очага, рядом с ней стояли уже знакомые читателю Аппий Сумпий и Теренция.
— Ты что-то больно грустна сегодня, — сказала хозяйка, едва взглянув на Ацилию. — Уж не твой ли дружок огорчил тебя?
— Или, может, тебя огорчила его погремушка? — предположила Теренция.
— Видно, приятель Ацилии непозволительно богат, раз он позволяет себе огорчать такую милашку! — заметил Аппий Сумпий.
После того вреда, который нанес Марк репутации прелестей Ацилии (в ее глазах — очень, очень высокой!), выглядело бы по меньшей мере странно, если бы Ацилия продолжала помогать его укрывательству.
— Куда ж там «богат»!.. Мой отец из милости приютил какого-то хлыща, у которого нет ни сестерция! — злобно сказала Ацилия.
Аппий Сумпий развеселился — ему нравилось, когда особы женского пола злились.
— У него нет ни сестерция — вот он и хочет продать себя подороже! Наверное, он присмотрел себе покупательницу богаче, чем наша Ацилия!
Приятели засмеялись (о том, засмеялась ли Ацилия, пусть судит читатель). Трудно сказать, чем закончился бы этот разговор — хохотом или ссорой, — продлись он еще немного, но тут раб-распорядитель громогласно объявил, что стол накрыт, и все направились в триклиний.
Пара хороших кубков с цекубским погасила досаду, последующие же принесли желанное забвение, и вскоре Ацилия уже не вспоминала ни Марка, ни отца. Кубок настигал кубок, а там подоспел и неизменный спутник возлияний — разврат. Винцо да разврат — эти старые друзья и желанные гости Юлии Нориции — веселились и плясали до самою вечера до упаду.
…Пьяная Ацелия вернулась домой затемно. Первый, кого она встретила, приходился ей отцом. Секст Ацилий, вернувшийся из своей поездки еще в полдень, пришел в ярость. Ругая на чем свет стоит свою распутную дочь, управляющего, а пуще всего — самого себя (весьма похвальная самокритичность!), он приказал рабыням немедленно отвести Ацилию в спальню и впредь никуда не выпускать ее без его ведома.
Глава вторая. Плата
Каллист держал перед собой письмо, которое передал в его канцелярию чей-то раб (это случилось как раз не следующий день после праздника, устроенного для себя Ацилией).
Неизвестный доброжелатель утверждал, что знает, где скрывается бежавший из тюрьмы преступник Марк Орбелий, и за обещанное вознаграждение предлагал свои услуги. Каллист должен был явиться сам или прислать кого-нибудь из своих доверенных лиц к храму Януса, вечером этого же дня (причем с собой надлежало иметь сестерции). Прибывшего к храму Януса неизвестный обязывался отвести прямо к убежищу злодея, получив предварительно причитающуюся ему плату. Свое инкогнито таинственный помощник объяснял боязнью мести друзей заговорщика.
Ясно было то, что автору письма хотелось заработать, но вот собирался ли он заработать сестерций честным доносительством, либо он просто надеялся, поморочив голову, выманить их, в действительности ничего не зная о сбежавшем узнике?.. После непродолжительного раздумья Каллист решил все же поверить письму — по крайней мере настолько, чтобы заняться им.
«Возможно, кто-то из приятелей заговорщика решил выдать своего товарища — дело-то житейское! — предположил грек. — Но мне-то что делать с этим сребролюбцем?»
Если бы узник вновь занял свое место в темнице, то Каллисту пришлось бы опять что-то выдумывать, как-то выкручиваться, ловчить, чтобы только он замолчал, — подобная перспектива совсем не улыбалась греку. Так не лучше ли, не проще ли устранить этого добровольного помощника, нежели обременять себя заботами об Орбелии — его жизни или, вернее, смерти?..
Каллист велел позвать Сарта. Когда египтянин явился, он сказал ему:
— Ну, любезный Сарт, подставляй горсть — вот тебе гостинец: пришла первая весточка о твоем приятеле!
Грек протянул египтянину полученное им письмо и, когда тот, потемнев лицом, закончил читать, невозмутимо продолжал:
— Так что можешь отправляться. Ты, я знаю, сумеешь доказать этому умнику, что сестерции так легко не достаются, — в противном случае все были бы богачами!
* * *
Когда наступил вечер, Сарт вместе с полученными от Каллиста восемью чернокожими рабами-великанами отправился к форуму. У храма Януса он остановился — именно здесь ему предстояло дожидаться незнакомца, как это было указано в письме.
Незаметно наступили сумерки, а затем на форум опустилась ночь, и египтянину стало казаться, что он напрасно мерзнет — автору письма, возможно, что-то помешало прийти, а быть может, само письмо было какой-то шуткой. Внезапно послышались чьи-то шаги, в перед Сартом возникла фигура человека, с головы до ног укутанного в плащ.
— Где деньги? — грубо спросил незнакомец.
— А где преступник?
— Давай сестерции!.. Я отведу тебя к дому, где он скрывается, и подожду, пока вы не вытащите его. Можешь оставить со мной на это время кого-нибудь из своих рабов, если боишься, как бы я не улизнул. Ну а затем мы с тобой распрощаемся.
— Ну что же, пойдем! — сказал Сарт, отдавая мешок. — Но имей в виду — у любого из моих молодцов достанет сноровки постеречь тебя, пока я сам не уверюсь в том, что ты нс морочишь нам голову!
Незнакомец, получив мешок, взвесил его на руке и затем, по-видимому, вполне довольный его весомостью, засунул его в большую сумку, которую он запасливо прихватил с собой. После этого он махнул рукой, предлагая следовать за собой, и быстро пошел по направлению к Виминалу.
У дома Секста Ацилия незнакомец остановился и молча показал на него. В тот же миг он повалился с раздробленным затылком на мостовую.
Ловкий пройдоха не заметил малоприметный жест египтянина — Сарт, казалось, лишь слегка шевельнул левой рукой, сжатой в кулак. Этого было достаточно — один из чернокожих, получив приказ, резко взмахнул боевым топориком.
Сарт нагнулся к поверженному доносчику и приподнял его капюшон. Он увидел лицо римлянина, которое лишь однажды мелькнуло перед ним на каком-то пиру у императора, — он увидел лицо Аппия Сумпия.
Аппий Сумпий, встретившись с Ацилией в доме Юлии Нориции впервые после ее длительного отсутствия, из ее болтовни сразу понял, что за юнец так вскружил ей голову — ведь приметы Марка висели на каждом углу. Правда, в тот раз ему не удалось выяснить, где же скрывается голубок, но зато на следующий же день он вспомнил досадный пробел — Ацилия чуть ли не с радостью выдала убежище своего возлюбленного, которое оказалось домом ее отца.
Неудачливый игрок Аппий Сумпий, имевший множество долгов, сразу же ухватился за прекрасную возможность поправить свои дела. Он, разумеется, не собирался в открытую заявляться к Калигуле — Рим постоянно будоражили слухи о заговорах и заговорщиках, и он опасался их мести. Да и Калигула мог, чего доброго, объявить его самого преступником и засадить за решетку, чтобы не платить. Так умный Аппий избрал вроде бы надежный способ обогатиться — способ, который сулил ему безопасность и удачу.
Вдоволь насмотревшись на игрока, проигравшего свою последнюю игру, Сарт приказал рабам выкинуть труп в фонтан с дельфинами — тот самый, который находился поблизости от дома Секста Ацилия (бассейн у фонтана был глубокий; чтобы труп не всплыл, египтянин привязал к нему сумку покойника, предварительно вытащив из нее мешок с сестерциями и набив ее булыжниками). После этого Сарт вместе со своими помощниками повернул назад, во дворец.
Теперь египтянин знал, где находится убежище Марка, но опять вмешивать его в дела с Калигулой он не собирался. Да в Марке, собственно говоря, теперь не было никакой необходимости: Каллисту не без помощи Сарта за дни, прошедшие с тех пор, как юноша вырвался на свободу, удалось сплести достаточно крепкую паутину заговора — достаточно крепкую для того, чтобы ее не пришлось склеивать чьей-то кровью (по крайней мере, именно так считали и именно на это надеялись сами заговорщики).
Оставалось только дождаться, когда же жирная муха (вроде тех, что так любят падаль) запутается в ней…
Глава третья. Смутность
В девятый день до февральских календ[58] в доме Секста Ацилия было шумно: то здесь, то там хлопали двери; рабы носились, как угорелые; собаки лаяли, кони ржали. Подошло время — купец отправлял большой караван в Египет, шли последние приготовления. С этим-то караваном и должен был выбраться из Рима Марк, переодетый рабом.
Ацилия по-прежнему сторонилась молодого римлянина, а если он все же ненароком оказывался поблизости, то она тут же надувала губы. Впрочем, ее холодность не очень-то огорчала юношу.
Когда наконец все товары были связаны в тюки, Секст Ацилий подозвал к себе Марка.
— Вот тебе письмо, — сказал он, протягивая юноше свиток. — Когда будешь в Александрии, найди контору менялы Политария. По этому письму он передаст тебе сто тысяч сестерциев — это твои деньги… Нет, нет, не возражай! — торопливо продолжал купец, заметив, что Марк хочет перебить его. — Это, воистину, ничтожная плата за то, что сделал для меня Гней Фабий, твой покровитель — ведь он спас мне жизнь. Кроме того, Политарий, мой давний приятель, поможет тебе купить какой-нибудь маленький домик, в котором ты смог бы пережить это опасное время. А вот тебе на дорожные расходы.
Купец протянул Марку увесистый мешочек. В этот момент какой-то гул, уже давно доносившийся с улицы, резко усилился, превратившись в рев.
— Что там еще стряслось? — недоуменно спросил Секст Ацилий и вышел из комнаты. Марк, взяв сестерции, поспешил за ним.
Только они вошли в атрий, как из вестибула выскочил запыхавшийся управляющий, который сразу же кинулся навстречу хозяину.
— Радуйтесь! — крикнул он. — Калигула убит! Нет больше тирана!
Секст Ацилий и Марк вылетели из дома.
Вся улица была запружена толпой, толпа неслась к форуму. Одни радовались, другие в горе взламывали руки, большинство же составляли просто любопытные, спешащие получить удовольствие от представления, называемого переменой власти, — оно вызывало у них такой же неподдельный интерес, какой испытывают зрители в театре при перемене декораций.
Марк и Ацилий присоединились к бегущим. Из криков, которые обрушились на них сразу со всех сторон, они смогли понять только то, что на Калигулу совершено покушение, но имело ли оно успех или нет, разобрать было невозможно. Одни кричали, что на форуме заговорщики показывают его отрубленную голову, другие же уверяли, что заговорщики схвачены, а легко раненый Калигула то ли говорит, то ли собирается говорить на форуме с народом.
А вот наконец и форум, старый римский форум, повидавший многое и многих. Вот и ростральная трибуна, но на ней никого.
Противники Калигулы приуныли, сторонники же воспрянули духом — вместе со зрителями, которых всегда большинство, они стали громко прославлять Калигулу и проклинать заговорщиков, требуя их головы. А вскоре противники Калигулы словно куда-то исчезли, кругом были видны лишь орущие рты:
— Калигула!.. Калигула!.. Да здравствует император!.. Смерть предателями!..
Одни вспоминали о великолепных зрелищах, которые устраивал принцепс, другие — о бесплатных раздачах хлеба и подарках. Ну а если Калигула иногда маленько пощипывал богатеев, то разве не для того, чтобы порадовать народ римский роскошными празднествами?..
Вдруг взревели трубы, и на площади тотчас же установилась тишина. Все поняли, что сейчас объявят то самое…
На рострах появился Валерий Азиатик.
— Народ римский! Тиран убит — я сам убил его! Да здравствует свобода! Да здравствует республика!
Какое-то мгновение все молчали. Вдруг люди кинулись в объятия друг друга, потоками хлынули слезы радости (можно было подумать, что их специально запасли к этому случаю). Они свободны!.. Нет больше тирана!.. Слава сенату! Слава Валерию Азиатику!..
А когда на трибуну взошел консул Гней Сентий Сатурнин и зачитал свой эдикт, в котором он пообещал снижение налогов, радость превратилась в неистовство. Все вдруг стали ярыми республиканцами: одни кинулись крушить статуи Калигулы, другие — громить его храм, третьи предлагали уничтожить самую память о цезарях.
Глядя на всеобщую радость, Марк тоже радовался. Теперь ему не придется скрываться, словно сбежавшему рабу. Опасности отступили от него — дорога в будущее свободна!..
В это время в лагере преторианцев тоже хватало шума: солдаты присягали Клавдию.
Когда Калигула был убит, один из центурионов случайно заметил Клавдия, невесть как оказавшегося во дворце. Преторианец вытащил его из какого-то угла, в который Клавдий, услышав об убийстве Калигулы, забился, и приветствовал его императором. Затем преторианцы, не растерявшись, потащили Клавдия в свой лагерь, и вот теперь он, стоя на возвышении, принимал от них клятву верности…
Люди, раздираемые жизнью, безумствовали — вселенная же безмолвствовала, молчало небо — ипостась вечности, молчала земля — исход всего сущего, молчала природа, дыхание вселенной, и собираясь в тучи, и рассыпаясь ливнями; и расцветая, и увядая; и рождаясь, и умирая, и воскрешаясь вновь…
КНИГА ВТОРАЯ
Часть первая. Пауки
Глава первая. Смена власти
Неземным сиянием отражалось солнце в мраморе храмов, портиков и арок Вечного Города, окаменевшими фонтанами взметнувшихся вверх, а внизу чернела толпа. Толпа бурлила: тысячи римлян, вольноотпущенников‚ рабов принял к этому времени римский Форум, и тысячи их все прибывали, и тысячи эти были тысячами глоток — и негодующих, и ликующих, а больше — разъедаемых ядовитой грязью праздности.
Итак, Калигула убит. И что же? Имелось немало ртов, исходивших слюной в желании плюнуть на его погребальный костер: римские граждане, ничего, кроме римского гражданства да плаща не имевшие и весьма внушительно представительствовавшие в этой толпе, могли припомнить ему многое, и главное — он был слишком упрям, этот Калигула, слишком упрям и высокомерен. Калигула не раз утолял их голод ядреной руганью, а их жажду зрелищ палками. И даже когда игры удавались и когда там, в амфитеатре, решалось, жить ли побежденному, он не раз шел наперекор им только для того, чтобы лишний раз доказать им свое право сильного — право идти наперекор. Пожалуй, распроклятые богачи и в самом деле правы: уж слишком он возгордился, этот Калигула, по гордости и плата — та, которую не спрашивают…
Что-то раскатисто громыхнуло: то рухнула мраморная статуя Калигулы, в три человеческих роста, стоявшая на Форуме. Веревочными петлями ее ухватили за мраморную шею и опрокинули с десяток дюжих молодцов. Этому громыханию вторили другие, рангом помельче: и на Форуме, и вдоль Священной дороги, и у храмов мраморных изваяний Калигулы было предостаточно.
В гвалте толпы и в раскатах рушащихся каменных глыб Марк не услышал, как его позвали, донеслось до него лишь последнее:
— Эй, долговязый! Ущипни-ка своего соседа — вон того, что забыл уши дома!
Марка слегка тронули за плечо, окончательно выведя тем самым из задумчивости. Оказалось: рядом с ним стоял высокого роста худощавый субъект. Субъект показывал пальцем в толпу, виновато улыбаясь (ему, по всему видать, совершенно не хотелось тревожить Марка, а не то что щипаться).
Марк всмотрелся: ему и в самом деле махали руками. Преторианцы. Преторианцы!
Что же теперь предпринять? Бежать? Бежать теперь, когда Калигула убит?
Раздумьям Марка не суждено было закончиться определенностью: преторианцы, видя, что он не торопится присоединиться к ним (а именно это они хотели, судя по их жестам), сами, расталкивая толпу, поспешили протиснуться к нему.
Преторианцев было немного, человек двадцать, все они служили в когорте Кассия Хереи (в той, в которую был принят Марк), поэтому все они знали Марка. Был среди них и Децим Помпонин, тот самый пожилой воин, теперь — центурион, который некогда конвоировал Марка из императорского дворца в Мамертинскую тюрьму (после неудавшегося покушения на Калигулу).
Оказавшись рядом с Марком, Децим Помпонин, понурясь, сказал:
— Ты что-то не больно рад видеть нас, сынок. Или ты держишь зло на меня и на ребят? Я, правда, когда-то против твоей воли был назначен в спутники тебе, но это дело давнее, да и служба солдатская — знай подчиняйся, так ведь?
— Чего уж там извиняться! — гундосо перебил Децима Помпонина рослый преторианец, обладатель крупного, но, увы, перешибленною носа (тоже центурион, как вспомнил Марк, звали его Юлий Луп). — Солдата, выполняющего приказ своего начальника, не в чем упрекнуть даже тому, кому от этого приказа тошно — если тот, кому от этого приказа тошно, не обидчивый слюнтяй с хроническим несварением желудка, а воин. Тогда мы не могли поддержать тебя, Марк, — мы не могли ни помочь тебе устранить Калигулу, ни даже помочь тебе избежать тюрьмы, — потому что тогда бы кинули в тюрьму нас самих, и было бы глупо с твоей стороны считать нашу тогдашнюю исполнительность угодливостью или трусостью.
— Можно считать это выдержкой, — пояснил Децим Помпонин. — Мы дождались, пока зола остыла, и только тогда стали ее выгребать — только когда появился шанс убить Калигулу и остаться в живых, мы занялись им. И вот Калигула убит. Если ты все еще обижен на нас — забудь свои обиды, пойдем с нами! Мы идем к курии: там мы должны охранять сенаторов, которые вроде как вознамерились провозгласить республику, и хороший воин для нас не будет лишним.
Окружившие Марка преторианцы, довольно хорошо относившиеся к нему тогда, когда он жил вместе с ними в казарме, своими возгласами поддержали Децима Помпонина:
— Пойдем, с нами не пропадешь!
— Пойдем, хватит дуться!
— Пойдем, нечего смотреть на нас, как девица на насильника, который лишил ее невинности!
— Но ведь я уже не преторианец, — проговорил Марк неуверенно.
— А вот и нет, дружок! — возразил Децим Помпонин. — Кассий Херея «забыл» вычеркнуть тебя из списков.
— Это тебе одежда, — добавил Юлий Луп и махнул одному из ближних преторианцев, а тот передал Лупу плащ, кожаный панцирь, шлем и меч. — Это все принадлежало Сексту Мутонию, но, видно, так уж распорядились боги, что теперь ему оно без надобности…
— А что же случилось с Мутонием? — поинтересовался Марк, не притрагиваясь к снаряжению преторианца. Марк хорошо помнил Секста Мутония: молодого весельчака, уроженца Кампании, который поступил в гвардию годом раньше его.
А Юлий Луп нахмурился:
— Секста сегодня убили… Мы сейчас прямо из дворца: как ты понимаешь, мы были среди тех, кто участвовал в покушении на Калигулу. Калигулу пытались защитить несколько безумцев рабов, одним из них и был убит Секст Мутоний. Прежде, чем испустить дух, Секст пожелал, чтобы его доспехи и плащ после смерти его достались тому, кто более прочих ненавидел Калигулу. Похоже, он говорил о тебе, ведь ты выступил против Калигулы, имея лишь двух напарников. Вернее, одного: второй-то, я слышал, оказался предателем.
Слова центуриона кое-что прояснили, однако Марк все еще не решался притронуться к снаряжению убитого преторианца, и не потому что это снаряжение ему не подходило (Секст Мутоний был примерно той же комплекции, что и Марк), и не потому что ему было неприятно надеть на себя принадлежавшее мертвому (использовать снаряжение убитого врага или друга и в те, и в более поздние времена было обычным делом), а потому что он колебался, он не был уверен, стоило ли ему опять становиться гвардейцем. Преторианцы имели дело не с вооруженным противником, а с безоружными императорскими ослушниками, так что чести в преторианской службе было мало, потому что не было опасности, но вместе с тем из гвардии можно было попасть в действующую армию, и не рядовым воином. Правда, потрошить не оказывавших сопротивление сенаторов и всадников, чем-то вызвавших гнев императора, было низко, подло, грязно, но теперь император убит и гвардия, быть может, будет использоваться сенатом более достойно?
— Я иду с вами, — сказал Марк и взял у Юлия Лупа плащ, панцирь, шлем и меч злополучного Секста Мутония…
Прошло совсем немного времени, и вот уже Марк Орбелий шагал вместе с остальными преторианцами к курии, где должно было состояться заседание сената. А может, оно уже и началось? По пути к курии Марк узнал, что делали в императорском дворце Децим Помпонин и Юлий Луп со своими подопечными: после того, как Калигула был убит, Кассий Херея поручил им покончить с Цезонией, сам же Кассий Херея, а также Корнелий Сабин и преданные им воины сразу же после убийства Калигулы направились к курии — охранять сенат. Приказ Кассия Хереи был выполнен: Цезонию задушили, а Юлию Друзиллу, малолетнюю дочь Калигулы и Цезонии, Юлий Луп собственноручно разбил об стенку. После этого центурионы со своими солдатами должны были присоединиться к Кассию Херее, следуя его указаниям, вот они и спешили к курии.
У курии уже стояло около двухсот преторианцев и четыре городские когорты, подчинявшиеся префекту Рима, — и те, и другие охраняли сенат. У самого входа в курию Марк заметил Кассия Херею, Корнелия Сабина, толстого человека с багровым лицом это был Квинт Помпоний, префект Рима. Рядом с ними стояли четыре человека в форме трибунов городских когорт: Тит Стригул, Марк Франтий, Тиберий Нерп, Нумерий Флакк.
Дверь в курию была распахнута, оттуда слышались голоса. Когда Марк подошел ближе, ему удалось увидеть, хотя и частично, внутреннее убранство этого здания, возведенного Августом: на мраморных скамьях, стоявших полукругом, сидели люди в краснополосых сенаторских тегах; в центре полукруга находились два кресла консулов, которые тоже не пустовали: оба консула, Сентий Сатурнин и Помпоний Секунд, вели заседание сената.
Кассий Херея о чем-то оживленно спорил с префектом Рима, и поэтому он заметил своих центурионов лишь тогда, когда они подошли к нему вплотную.
— Твой приказ выполнен, трибун, — сообщил Децим Помпонин бесстрастно. — Цезония мертва.
Кассий Херея, не высказывая особой радости, кивнул.
— Ты, Децим, ставь своих молодцов справа от входа, а ты, Юлий, — слева, — сказал он. — Мне кажется, еще не все кончено на сегодня…
— Пошли! — Децим Помпонин мотнул подбородком, и от горстки преторианцев, приведенных им и Юлием Лупом к курии, отделилось восемь человек, одним из которых был и Марк. Остальные двинулись за Юлием Лупом: они были из его центурии.
Марка Децим Помпонин поставил рядом со входом, так близко, что молодому воину было хорошо слышно все, о чем говорили сенаторы.
Когда Марк занял свой пост, выступал Валерий Азиатик:
— Да вы что, не знаете Клавдия? Стоит в разговоре с ним сдвинуть брови, как он тут же кидается за шкаф или под стол. Так его ли нам бояться? Преторианцы за него? Что за вздор! Преторианцы за того, кто платит: нам нужно пообещать им по десять тысяч сестерциев на нос, и они сами притащат к нам его, связанного по рукам и ногам! Так давайте пошлем выборных к Клавдию: пусть они хорошенько припугнут его, а преторианцам пообещают деньги!
Сенатор продолжал говорить, но Марк вместо того, чтобы по-прежнему вслушиваться в его слова, повернулся к соседу-преторианцу:
— О каком это Клавдии говорит сенатор? Неужели о дяде Калигулы?
— О нем, а то о ком же! — сплюнул преторианец. — Пока мы тут торчали у курии, в лагере ребята присягнули Клавдию… Только что здесь был Агриппа, царек Иудеи, он и сказал, что Клавдий принял императорскую власть и что Клавдий-де требует от сената повиновения.
— И что же сенат?
— Агриппа отбыл к Клавдию с ответом: отцы-сенаторы предлагают Клавдию вспомнить об участи Калигулы и остаться частным лицом. Ну не глупцы ли эти отцы? Они угрожают Клавдию, как будто до Клавдия теперь можно добраться с ядом иль кинжалом!
Марк опять прислушался к голосу, доносившемуся из курии. На этот раз говорил другой сенатор, консул Сентий Сатурнин:
— Сделайте так, чтобы Клавдий обмочился со страха, тогда он станет покладистым: скажите, что весь Рим, все граждане восстали против империи; скажите, что на помощь сенату идут три легиона те, которые расквартированы под городом; скажите, что даже рядом с Клавдием есть сторонники сената с острыми кинжалами, которые будут пущены в ход, если только… И да помогут вам боги!
Марк увидел, как два человека в простых тогах, сидевшие не среди сенаторов, а на отдельной скамье, поднялись, пересекли зал курии и быстро прошли мимо него: то были народные трибуны Вераний и Брокх, их сенат направил к Клавдию, то есть на Виминал (лагерь преторианцев, в котором находился Клавдий, был расположен на Виминале), поручив добиться от Клавдия подчинения, используя для этого и посулы, и угрозы.
За консулом слово взял мрачный римлянин средних лет.
— Это Виниций, — шепнул сосед Марку. — Я сам видел, как сенаторы прятали глаза и испуганно морщились, когда шли вместе с Калигулой из театра, — никто не решался нанести первый удар, только на лице Виниция не было страха, он и ударил первым.
Марк Виниций сказал:
— А что, отцы-сенаторы, если Клавдий не поддастся на уговоры и не испугается угроз? Тогда нам останется только одно: попытаться вразумить его силой. Но несколько сот уважаемых граждан, которые сидят здесь, не смогут командовать войском: командир должен быть один. По обычаю предков, в это тяжелое для государства время нам следует избрать диктатора!
Сенаторы одобрительно зашумели: видимо, многие подумывали об этом. Марк Виниций сел на свое место, а Сентий Сатурнин сказал:
— Раз сенату угодно избрание диктатора, так изберем же его! Вот, к примеру, Валерий Азиатик: все знают, как много сделал он для государства, все знают, как много сделал он для того, чтобы мы собрались сегодня здесь. Пожалуй, он справился бы…
— Виниция! — закричали тут сразу несколько сенаторов — те, которые сидели на одной скамье с Марком Виницием. — Азиатик слишком мягок: все, кому посчастливилось погрузить свой кинжал в Калигулу, видели, как дрожала его рука, которой он пытался нанести несколько царапин императору — уже трупу, тогда как Виниций ударил первым, рискуя в случае неудачи покушения свести знакомство с палачом!
— Виниций слишком глуп! — раздалось рядом с Валерием Азиатиком. — Он и в самом деле хорошо орудует и мечом, и кинжалом, но не в единоборстве же придется доказывать Клавдию нашу правоту!
Сенаторы заговорили все разом. Похоже, и у Виниция, и у Азиатика противников было не меньше, чем сторонников, — с одних скамей кричали одно, с других — другое, верх не одерживал никто. И странным показалось Марку, что ни Виниций, ни Азиатик не пытались призвать своих приверженцев к тишине, наоборот: поднявшись, они бросали милостивые взоры и что-то одобрительное своим друзьям, грозно хмурясь на своих врагов.
Вдруг скамьи, на которых сидели сенаторы, превратились в раскаленные сковородки — именно так можно было подумать, глядя, как дружно все они повскакивали, оживленно жестикулируя. Впрочем, дальнейшее наблюдение показало весьма ограниченную состоятельность данной аналогии: вместо того, чтобы, подобно скинутому со сковородки жаркому, начать остывать, сенаторы все больше распалялись. Все возбужденнее они махали руками, сминая красивые складки краснополосых тог; все шире они раскрывали рты, давая простор горлу; и вот где-то уже послышалась плюха…
На этот раз разногласию не удалось перейти в потасовку, что случалось в сенате не единожды: сенаторы были отвлечены сильным шумом у входа — то заволновались, заворчали глухо воины, пропуская к курии невысокого худощавого человека в плаще, курчавые волосы которого поблескивали сединой.
«Агриппа, Агриппа…» — услышал Марк негромкие голоса солдат. Это был Агриппа, царь Иудеи. Посланец Клавдия, он уже второй раз за этот день оказывался на римском Форуме. В первый раз он известил сенат о провозглашении Клавдия императором, на что сенат ответил угрозами, что же теперь скажет Клавдий его устами? Впереди Агриппы шел Кассий Херея, расчищая ему дорогу, а позади — Лузий Гета, префект претория.
С бесстрашным выражением лица Агриппа прошел в курию, и на площади перед курией установилась относительная тишина: каждому хотелось узнать, что скажет Агриппа, но отчетливо слышать его могли лишь те, кто стоял рядом со входом, в том числе и Марк.
— Сенаторы! — начал Агриппа. — Вот вам ответ государя: Клавдий не может оставить тех, кто пошел за ним, тех, кто присягнул ему, и поэтому он предлагает вам и тем, кто с вами, в честном бою доказать свое право на власть. И бой этот надлежит провести за городской чертой, дабы не осквернять город междуусобицей граждан…
Агриппа продолжал говорить, внимание же Марка было привлечено к Лузию Гете, префекту претория, который, оставшись снаружи (военным было запрещено заходить в курию), сперва о чем-то ругался с Кассием Хереей, а затем, махнув на Херею рукой, быстро прошел в самую гущу преторианцев (они по старой памяти расступались перед ним) и громко произнес:
— Воины! Калигулы больше нет — у вас новый цезарь! Клавдий из рода Юлиев теперь император вам, так неужели вы не встанете плечом к плечу со своими товарищами, которые поддержали его? Воины гвардии и вы, воины городских когорт! Какой вам прок от сенаторов, трясущихся над своими виллами, домами, сундуками с золотом? Им не нужен император, потому что они боятся, как бы император не наделил их богатствами вас! Цезарь обещает по пятнадцать тысяч сестерциев тем из вас, кто пойдет за ним, думайте, воины!
Солдаты заволновались.
Корнелий Сабин воскликнул:
— Не верьте, воины, посулам Клавдия! Вспомните, что вы не только солдаты, но и граждане, — граждане, а не подданные, так не отдавайте же Клавдию свою свободу! Вместо свободы Клавдий обещает вам деньги, но подумайте: как легко отнять у раба завтра то, что дано сегодня! Подумайте…
Множество голосов прервало речь преторианского трибуна:
— Интересно, как это у нас отнимут завтра то, что мы пропьем и проедим уже сегодня? Только цезарь сможет хорошо платить нам: он возьмет деньги у богачей, которые сами вряд ли когда раскошелятся!
— Если бы у меня было десять гражданств, все бы я променял на один сестерций!
Вмешался Кассий Херея:
— Тише, воины! У нас не сходка: вы стоите на страже, вы должны молчать!
Ответом Херее было грозное ворчание, быстро переросшее во всеобщие крики:
— Ты обманул, Херея: гвардия не поддержала нас!
— На шута нам республика!
— Идем к цезарю!
— Кто за республику — ко мне! — натуженно крикнул Херея, стараясь перекричать уже не воинов, а толпу. С десяток преторианцев кинулись к нему, остальные же, хотя и воздерживаясь от ругательств (впрочем, не строю воздерживаясь), неспешно отошли от него и от входа в курию, у которого он стоял.
Шум, поднятый преторианцами и солдатами городских когорт, не остался незамеченным в курии: несколько сенаторов высунулись наружу и тут же отпрянули внутрь. Мгновения было достаточно, чтобы заостренные страхом чувства дали им знать: воины уже не с ними, определенно не с ними…
Солдаты продолжали шуметь, голоса Кассия Хереи и Корнелия Сабина в общем гвалте не были слышны. Марк все еще стоял на своем месте у входа в курию, не решаясь подойти ни к Кассию Херее, ни к его противникам, только что бывшим его сторонниками, когда из курии натянулись сенаторы. Впереди шли два консула и Агриппа, за ними — остальные.
Солдаты примолкли.
— Сенат решил обратиться к Клавдию лично. Мы попытаемся вразумить его, — громко сказал Сентий Сатурнин, усиленно пытаясь держаться с важностью.
Кто-то хрипло, надрывно крикнул, будто с хрипом этим выхаркивал легкие:
— Как?!
И все оглянулись на голос.
То был Кассий Херея.
И все увидели, как дергалась у Хереи голова — в толпе сенаторов он искал кого-то. И все увидели, когда он нашел, — бледный, как полотно, Валерий Азиатик только развел руками.
— Постойте! — крикнул Корнелий Сабин. Обычно довольно наблюдательный, он, единственный из всех, ни Херею, ни Азиатика не заметил. — Куда вы идете? В преторианский лагерь? Но вы станете заложниками Клавдия! Или, может, вы решили присягнуть Клавдию? Да вы…
Рев сотен солдатских глоток заглушил голос Корнелия Сабина. Сенаторы, будто не расслышав трибуна, медленно побрели от курии к Виминалу. Когорты смешались. Помедлив самую малость, море голов, закупоренных шлемами, всплеснулось и потекло за сенаторами.
Вскоре у здания, где только что славили республику, остались лишь Кассий Херея, Корнелий Сабин и еще восемь преторианцев, одним из которых был Юлий Луп. Девятым был Марк, тогда как Децим Помпонин ушел с сенаторами…
Марк остался с Кассием Хереей. Почему? Вряд ли это можно было понять с позиции здравомыслия: было ясно, что Клавдий выиграл, а надежда на восстановление республики оказалась призраком, миражом, поэтому разумнее всего было бы присоединиться к тем, кто пошел приветствовать Клавдия, тем более что ярым республиканцем Марка нельзя было назвать. Но такое шествие к Клавдию смахивало на угодничество, каковым и являлось, что отнюдь не привлекало молодого римлянина; Кассий Херея и Корнелий Сабин показались Марку тверже, честнее, чище, чем их недавние сторонники, так легко отказавшиеся от них. Кроме того, не будучи республиканцем, Марк не был сторонником империи: он не рассчитывал, что Клавдий окажется лучше Калигулы, а Калигула, даже мертвый, вызывал у него отвращение — Марк никак не мог позабыть тот пир, на котором император пожелал взять в наложницы его сестру…
— Предатели… — сдавленно прошептал Кассий Херея, сжимая кулаки.
Корнелий Сабин, к которому уже вернулась его рассудительность, сказал:
— Я предвидел возможность поражения, хотя не представлял его таким — подлым и мерзким, без единого очищающего удара… В Остии нас ждет корабль. На нем мы сможем бежать, поплывем в Сирию. Наместник Сирии, мой старый товарищ, поможет нам пробраться в Парфию. Мне хорошо знакомы несколько парфянских купцов, любой из них с радостью примет нас…
— Бегство — меньший позор, чем угодничество, — сказал Кассий Херея глухо. — Бежать так бежать… Но где мы возьмем лошадей? Не думаю, что Клавдий позволит мне вывести моих скакунов из конюшни — они у меня в лагере…
— В моем доме все готово к побегу: надеясь на успех, я, повторяю, не исключал возможность поражения.
— Так что же мы стоим? Скорее к Сабину‚ друзья!
Но вместо того, чтобы сорваться с места, Кассий Херея с признательностью обвел глазами всех, кто остался с ним, и была в этом какая-то смертельная скорбь.
— Пошли! — позвал Корнелий Сабин и тронулся первым, показывая дорогу, а за ним зашагали остальные.
Смеркалось. Улицы стремительно пустели: все знали, что происходит смена власти, и поэтому старались с наступлением темноты побыстрее укрыться в своих домах, опасаясь возможных бесчинств (ими просто кишели подобные периоды римской истории). С пути преторианцев шарахались: от лиц вооруженных можно было ждать что угодно. Убийство, грабеж, изнасилование — все спишется на «такое время было».
Когда преторианцы подшили к дому Корнелия Сабина, Юлий Луп вдруг со всех ног кинулся назад и скрылся за углом. О плохом его спутники не успели подумать: он тут же вернулся, а помедли он хоть мгновение, трудно было бы удержаться от мысли о нем как о предателе, стремящемся искупить свое участие в убийстве Калигулы и членов его семьи ценой раскрытия плана Корнелия Сабина Клавдию… А вернулся Юлий Луп не один: за руку он подтащил какого-то человека в серой тунике.
— Не узнаете? — спросил он со злостью.
— Кажется, это Тит… Да, Тит! — угадал один из преторианцев.
Марку тоже был знаком человек, которого Юлий Луп так небрежно вынудил присоединиться к их компании. Это был Тит или Кривой Тит, тот самый преторианец, с которым Марк когда-то повздорил в кабачке «Золотой денарий» и который в свое время помешал Пету Молинику уговорить Марка бежать из-под стражи.
— Зажмите ему рот. Там все выясним, скорее! — заторопился Корнелий Сабин и стукнул особым образом о забор. Привратник тут же распахнул калитку.
Желание трибуна побыстрее убраться с безлюдной улицы было понятно, поскольку никогда не следует пренебрегать случайностью. Преторианцы быстро прошли во двор дома. Там Кассий Херея спросил:
— Ну, Юлий, объясни, откуда ты выудил этого малого? Кажется, он служил в моей когорте…
Юлий Луп, с трудом сдерживая голос, сказал:
— Да, трибун. Это Тит, он еще недавно был преторианцем, но последнее время он не воин. Он сам хвастал, когда уходил из гвардии, что нашел более надежную службу: у Каллиста. Он — высмотрень Каллиста! Я заметил его еще у Форума: он шел за нами по пятам не иначе как для того, чтобы узнать, куда мы направляемся. Наверное, таково было приказание его хозяина… Его надо убить, а не то он расскажет о нас, и Клавдий легко нагонит нас.
Корнелий Сабин разбирался недолго — разводить следствие было некогда, да и ни к чему. Он сказал:
— Ты прав, центурион: этот Тит не должен жить. Убей его, но только не здесь и не рядом: я не хочу, чтобы его труп нашли у моего забора, — тогда моих рабов будут пытать, дознаваясь обо мне. Оттащи его за два-три дома, а лучше за четыре, там и убей… Да смотри, не упусти его: некогда нам запутывать его в веревки!
— Пусть лучше вот этот преторианец прикончит его, — вмешался Кассий Херея, показывая на Марка. — Не обижайся, Юлий, так надежнее…
Гадать, что имел в виду Кассий Херея, не приходилось: Юлий Луп выглядел ничуть не сильнее Кривого Тита, а если центуриону и удалось одолеть бывшего преторианца, то только благодаря внезапности и напору. Но в предчувствии смерти силы негодяя могли удесятериться, он мог бы изловчиться и бежать, что было совсем не желательно. В руках же Марка Кривой Тит избежать смерти, конечно же, никак не мог.
Марку уже приходилось убивать — там, на арене… Теперь перед ним был враг, грязный соглядатай, ничего, кроме отвращения, не вызывавший. Правда, убивать всегда страшно, но Марк — воин, а воин убивает, расплачиваясь за право убить риском быть убитым.
Марк ухватил за плечо Кривого Тита. Привратник поспешно распахнул калитку, и молодой римлянин быстро потащил бывшего преторианца от дома Корнелия Сабина с твердым намерением выполнить приказ.
Кривой Тит несколько раз дернулся, пытаясь вырваться. Поняв, что его зажали крепко, он взмолился:
— Ради всех богов Рима, отпусти меня, Марк! Я готов поклясться, что не выдам вас… Чем? Чем поклясться тебе?
Извиваясь, Кривой Тит жалобно лепетал о милости все то время, пока Марк тащил его. Но вот Марк остановился. Тит понял — истекают его последние мгновения…
— Отпусти меня, Марк! Ради твоей матери, ради твоего отца отпусти! Раз ты опасаешься, что я расскажу о вас, то отрежь мне язык, но оставь мне жизнь… Жизнь!..
Кривой Тит подвернул ноги.
Марк не был бесчувственным, и мольбы ищейки его тронули. Одно дело — убивать, видя перед собой противника, способного сразить тебя, если ты не опередишь его, а другое — убивать беззащитного, хотя и негодяя. Марк стремился стать настоящим воином, а не палачом…
Молодой римлянин сорвал с себя плащ и разорвал его на полосы. Стараясь не слушать повизгивания Тита, он сжал его голову и запихал ему в рот до самого горла кляп, скомканный из одной с полосы, а другими связал ему руки и ноги. Затем он перекинул Тита за забор ближайшего дома. За забором этого дома был пышный сад, и Марк решил, что раньше, чем следующим утром, бывшего преторианца не обнаружат, потому что вряд ли хозяину или кому-то из слуг вздумается гулять в саду ночью. А за ночь им удастся отъехать от Рима достаточно далеко, чтобы не опасаться погони.
Покончив с Титом, Марк побежал к дому Корнелия Сабина…
Глава вторая. Бег с препятствиями
Упав на холодную землю сада, Кривой Тит некоторое время лежал без движения. «Спасен! Спасен!» — все пело в нем, но по мере того, как холод земли просачивался сквозь тунику в его тело, радость его уменьшалась, постепенно сойдя на нет. Он был жив, жив! — а живое тело хочет есть и пить, живому нужны сестерции, это только мертвому ничего не нужно. Теперь надо было думать, как выбраться из сада и заработать на полученной с таким риском информации. Что же касается клятв насчет молчания, которыми он во множестве одарил молодого невежу, кинувшего его с такой высоты о землю ничуть не беспокоясь об его здоровье, то о них нечего было вспоминать.
Кривой Тит и в самом деле служил Каллисту. А получилось это так. На следующий день после того, как было совершено неудавшееся покушение на Калигулу и Марка препроводили в Мамертинскую тюрьму, Кривой Тит обратился с доносом к Кассию Херее: он хорошо слышал, как Пет Молиник склонял Марка к побегу по пути в Мамертинскую тюрьму, и о таком нарушении долга преторианца трибуну претория, наверное, небезынтересно узнать. Тит хотел выслужиться перед Кассием Хереей, трибуном претория, но вместо награды или, на худой конец, обещания награды Кассий Херея велел его высечь. Трибун не любил доносчиков, а свой приказ он объяснил тем, что Тит, видите ли, обратился с доносом через голову старшего по званию: Титу следовало-де нажаловаться центуриону.
Разобидившись на свое начальство, оказавшееся столь неблагосклонным к его усердию, Кривой Тит решил предложить свои способности в другом месте. На следующий день после порки он купил у центуриона однодневный отпуск (как в те времена было заведено) и добился приема у Каллиста, используя для этого накопленные им на службе сестерции. Каллисту он рассказал не только все, что знал о преторианцах — кто, когда и почему хулил императорскую власть, — но и предложил свои услуги. Грек нуждался в пронырливых и усердных, поэтому взял его к себе в агенты, добившись для него досрочного увольнения из гвардии. После убийства Калигулы и провозглашения Клавдия императором Каллист поручил Кривому Титу следить за своими недавними партнерами — за теми, с которыми он замышлял убийство Калигулы и которые ничего не подозревали о его планах насчет Клавдия. Кривой Тит истово взялся за дело, и эта добросовестность едва не избавила его от всех забот, которые несет с собою жизнь.
Тит напрягся, пытаясь хотя бы ослабить путы. Нет, связан он был на совесть… Ах, жалость какая! За те важные сведения, которыми он располагал, Каллист, конечно же, его примерно наградил бы, но как эти сведения греку сообщить? Дождаться утра, когда его, разумеется, заметят? Но утром подробности о побеге преторианцев не будут стоить ни асса, потому что беглецов уже невозможно будет настичь. Надо освободиться от веревок немедленно! Но как? Поднять шум — авось, проснутся обитатели дома? Но хозяевам наверняка захочется узнать, как это он оказался ночью в их саду, да еще и связанным. Ему придется что-то врать, не может же он рассказать все, как было, ведь тогда освободители его могут прикончить его, чтобы без помех самим доложить обо всем Каллисту и получить награду. Достоверное же вранье придумать совсем не просто, да и поверят ли? А если не поверят, то засадят в какой-нибудь чулан дожидаться утра, чтобы утром сдать его для выяснения всех обстоятельств городским стражникам. Нет, это не годится. Лучше всего выбраться из сада немедленно и тайно, не тревожа ни хозяев, ни тупоумных блюстителей порядка.
Для начала нужно избавиться от пут и от противного кляпа.
Кривой Тит, приподняв голову, огляделся: нет ли поблизости чего-нибудь острого, что можно использовать вместо ножа? Сверху на ищейку смотрела полная луна, так что видимость для ночи была неплохая. Тит хотел отыскать глазами какую-нибудь забытую лопату, чтобы попытаться о ее край перерезать полосы плаща, стягивавшие его руки и ноги, но ничего похожего на лопату или тяпку поблизости не было видно. Хотя…
В десяти шагах от того места, куда Марк сбросил Тита, стояла крытая деревянная беседка, вся обвитая плющом. У двери ее на низком постаменте раскорячивался мраморный тритон на мраморном дельфине. В руке тритон держал трезубец, занесенный над мраморной змеей у его ног: наверное, скульптура изображала борьбу моря, представляемого тритоном, и суши, представляемой змеей, за пространство. Трезубец был не мраморный, но медный, и зубья его, возможно, были острые…
Кривой Тит шевельнулся, собираясь ползком добраться до тритона. Но тут его остановил дурной крик какой-то птицы, напоминавший кашель. Крик этот раздался совсем рядом: Титу показалось, что источник его находится прямо над ним.
Кривой Тит медленно повернул лицо кверху: шум, поднятый им, как оказалось, разбудил павлина, облюбовавшего для сна толстую ветку и в самом деле прямо над ним. Павлин теперь недовольно таращился на него, слегка покачиваясь со сна. Тит замер. Павлин курлыкнул еще раз, уже спокойнее, и Тит почувствовал, как по шее его растеклось что-то теплое. В нос ему ударил едкий запах птичьего помета. Тит не шевельнулся.
Павлин не подавал больше признаков жизни, и Тит, прождав не менее четверти часа, медленно пополз к тритону. Не успел он проползти и двух шагов, как под ним треснул сучок. Проклятая птица оказалась на редкость чуткой, не чета курицам, с которыми она состояла в родстве: дикий вопль павлина разнесся над убаюканным ночью садом. На этот раз павлин не ограничился одной трелью: недовольный, что его сон потревожили, он спрыгнул с ветки и побежал вглубь сада, продолжая вопить.
Тит лежал не шелохнувшись; ни жив, ни мертв. Прошло немало времени, пока негодный павлин замолчал. Между тем, однако, никто не появлялся среди деревьев, не было слышно и хлопанья дверей, так что Тит решил, что ему повезло: наверное, к крикам павлина обитатели дома уже привыкли. Теперь путь к тритону был свободен. И Тит, извиваясь, пополз…
Зубья трезубца и в самом деле оказались острыми, причем выполнены они были с острыми гранями. Одна из граней показалась Титу наиболее подходящей, и он, должным образом изогнувшись, стал тереть о нее свои путы. Прежде всего он, понятно, хотел освободить руки…
Тут Тита ждала одна неприятность: оказалось, тритон сжимал трезубец некрепко, и поэтому когда Тит с усилием надавливал на грань зубца, трезубец колыхался, издавая громкий скрип (наверное, медь трезубца в каком-то месте терлась о мраморную руку тритона). Оставалось надеяться только на то, что этот скрип не будет услышан, ведь оставили же без внимания обитатели дома крики вздорной птицы…
— Ты слышишь? — раздался вдруг мужской голос совсем рядом.
Кривой Тит замер, похолодев. Голос этот донесся из беседки, до которой он мог бы дотронуться рукой, если бы руки его не были связаны.
— Ты чего? — томно спросила женщина.
— Какой-то скрип…
— Не думаю, что это тритон занимается любовью со своей змеей. Наверное, ветер поднялся, вот деревья и заскрипели…
После непродолжительною молчания:
— И то верно. Эх, давай-ка еще разок… — Мужчина тяжело задышал.
— Что, мое снадобье действует?
— Еще спрашиваешь…
Из-за двери беседки послышался ритмичный скрип, быстро нарастающий: можно было всерьез опасаться за целостность кровати, на которой подняли такую возню. Тит понял, что сейчас его не слышат, и принялся быстро тереть своими веревками по грани зубца. Но вот в беседке застонали, закричали, кровать судорожно скрипнула в последний раз — и установилась тишина. Пришлось прекратить свое занятие и Титу, хотя полосу плаща, которой были обмотаны его запястья, ему удалось перетереть едва ли наполовину.
Вскоре за дверью раздалось:
— Клянусь всеми демонами преисподней, ты и в самом деле знатная мастерица! Двенадцать раз за одну ночь…
— А я что тебе говорила? Зелье из мужской плоти тридцати кобелей способно даже хлюпика превратить в геркулеса.
— Но ты говорила, что это ненадолго?
— Одной порции этого снадобья хватит тебе для того, чтобы ты мог чувствовать себя Приапом неделю.
— Всего-то?
— Но потом ты сможешь угоститься этим моим волшебным напитком еще раз, я ведь не отказываюсь готовить его для тебя в дальнейшем… Только помни: более десяти порций кобелиного молока принимать опасно, можно и помереть ненароком. А уж сморщишься, как старый гриб, наверняка.
Пояснение мужчину не обрадовало:
— Тьфу ты, пропасть!.. Ну да ладно, мне больше десяти порций и не потребуется, скорее всего я обойдусь двумя-тремя… Как только я с помощью Мессалины одолею Палланта и займу его место, твоя отрава мне будет ни к чему.
— А ты, однако, откровенен…
— Только с тобой. Ведь ты не побежишь к Палланту продавать меня: не хочешь же ты, чтобы он узнал, кто приготовил снадобье, лишившее его полгода назад мужской силы. Кстати, оно здорово помогло мне: если бы Палланту удалось забраться в постель к Мессалине, как он того хотел, то о том, чтобы одолеть его, нечего было и думать.
Тит, дрожа, силился сообразить, что же означало все им услышанное. А то, что ему случайно удалось подслушать нечто важное, было очевидно.
Кривой Тит отлично знал, кто такой был Паллант и кто такая была Мессалина: первый был советчиком Клавдия, вчерашнего сенатора, теперь — императора, а вторая — женой того же Клавдия. Неизвестный мужчина, видимо, хотел приобрести влияние на Клавдия, оттолкнув от Клавдия Палланта и заняв место опороченного, и в этом ему, согласно его замыслу, должна была помочь Мессалина. А достичь благосклонности развратной Мессалины неизвестный мужчина хотел потакая ее развратности, то есть демонстрируя ей свои неподражаемые мужские достоинства. Мужскую же силу свою пройдоха надеялся увеличить искусственно: для этого он заказал себе специальное зелье из собак, вернее, кобелей, которое он сейчас и испытывал на его изготовительнице.
Причем из слов мужчины Тит понял, что тот однажды помешал Палланту таким же образом повлиять на Мессалину, подсунув советнику Клавдия приготовленную этой же особой отраву, уменьшающую мужскую силу, а не увеличивавшую. Конечно, мужчина из беседки не был бы в восторге, узнав, что кому-то стало известно о его намерениях.
Как только любовники возобновили свою возню, Тит продолжил свою деятельность. На этот раз ему удалось перетереть путы на руках до того, как развлекавшиеся в беседке достигли очередного блаженства, и он уже свободными руками принялся быстро разматывать полоску плаща, которая стягивала его ноги. Вскоре ему удалось освободиться от нее. Тут за дверью послышались крики сладострастия, а затем установилась тишина.
Сперва Тит хотел немедленно скрыться из сада, но тогда получилось бы, что он обладал только половиной тайны: он знал планы честолюбца, но даже не предполагал, кто он. А целая тайна, конечно, будет стоить дороже, чем ее половинка… Тит шагнул на низкий порожек у двери, и тут доска под его ногами предательски скрипнула, да как! Можно было подумать, что эту доску специально приготовили для участия в каком-то оркестре.
— Там кто-то есть! — крикнул мужчина, и за дверью раздались шаги.
Тит кинулся бежать к стене. Десять шагов были преодолены им за мгновение, еще миг — и он на крыльях страха перепархнул через ограду.
Тит не увидел, кем был совершенно голый мужчина, выскочивший из беседки и с удивлением уставившийся на клочки материи у подножия мраморного тритона.
* * *
Отбежав от ограды на порядочное расстояние, Тит оглянулся, стараясь запомнить дом и ограду. Вот беда: он плохо знал этот район Рима, и о том, кому принадлежал интересующий его дом, он мог только догадываться. Пока… Конечно, пройдет несколько дней, и ему станет все доподлинно известно об обитателях этого дома. А тогда можно будет подумать и о том, кому выгоднее продать тайну, которую он узнал совершенно случайно. Теперь же нужно поспешить с донесением к Каллисту: может, уже сегодня ему что-нибудь перепадет…
Тит припустил к Виминалу. Скорее всего, Клавдий был еще у преторианцев, а значит, у преторианцев был и Каллист.
Тит не понял, что мелькнуло у ног его, пока не оказался на земле. То была веревка, которую натянули поперек узкой улицы явно не для того, чтобы облегчить передвижение поздним прохожим.
Из тени, отбрасываемой домом, к Титу бросились две фигуры. Он был поднят рывком и быстро ощупан. Лиц у фигур не было были маски.
— Куда это ты так несешься? — хрипло спросил обладатель маски и рваной туники, прорехи в которой были видны даже ночью, больно ухватив Тита за левое плечо.
— И не ври, что без денег. Живо гони сестерции! — решительно добавил другой бродяга, одетый не лучше своею товарища. Для придания словам необходимой вескости он выхватил из лохмотьев кинжал и поднес его прямо к глазам Тита. На лезвии Тит заметил пятна — то ли ржавчину, то ли кровь.
Сердце бывшего преторианца бешено колотилось. Он не был труслив, вернее, он не был панически труслив, и будь у него сейчас с собой меч, он показал бы этим двум нахалам свою воинскую выучку. Быть может. Но сейчас при нем не было иного оружия, кроме ума. А на ум ему не шло ничего путного.
— У меня нет ни асса… — промямлил Тит, понимая, что далее молчать опасно. — Хозяин послал меня за лекарем, всего лишь за лекарем, добрые господа…
— Тогда при тебе должны быть деньги: к лекарям с пустыми руками не ходят! — рявкнул бродяга, сдавивший его плечо.
— Наверное, у него за щекой сестерций, больно уж он невнятно бормочет, — предположил бродяга с кинжалом. — Ну, выплевывай свое богатство! Или ты хочешь, чтобы я прорезал дырку в твоей щеке вот этим? — Бродяга махнул кинжалом у носа Кривого Тита‚ едва не отхватив самый его кончик.
Тут бывшего преторианца осенило.
— Деньги у меня в сандалии, — нетвердым голосом произнес он. — Сейчас достану.
Бродяга отпустил его плечо, и он нагнулся, вроде бы за деньгами. Вместо денег Кривой Тит ухватил двумя руками по пригоршне дорожной пыли. Отчаяние придало ему решимости. Выпрямившись, он швырнул пыль прямо в глаза грабителям.
Бродяги, не ожидавшие от своей жертвы такой прыти, стали чихать и тереть глаза. Тит помчался прочь. Его не преследовали.
Тит благополучно добежал до конца улицы, но здесь его поджидало еще одно препятствие. Свернув за угол, он с разбегу налетел на двоих носильщиков, которые несли вместе с шестью своими товарищами богатый паланкин. Носильщики упали, упал и Тит, а паланкин накренился и из него, к ужасу Тита, вывалился старик в полосатой тоге, костлявый до безобразия.
Такие тоги носили сенаторы.
Тит вскочил, но убежать ему не удалось: его успели окружить рабы, которые шли за паланкином своего хозяина. Их было человек десять. Все они были рослыми, мускулистыми — гадкий старик, чтоб ему разориться, не жалел денег на охрану.
Тит затосковал — не высказывая мнение ни о ногах его, ни о глазах, рабы молча повытаскивали кинжалы.
Старик, однако же, принялся браниться:
— Чтоб ты провалился в Эреб! Чтоб сгорела могила твоего отца! Будь проклята кровать, на которой зачали тебя!..
Ругательства были довольно отвлеченные — в них не было непосредственной угрозы, — и Тит уже начал успокаиваться, но тут старик бросил своим рабам нечто, заставившее его похолодеть:
— Ты, сириец, и ты, галл! Где ваши кинжалы? Отправьте этого торопыгу в Эреб‚ да поскорее: пусть хвастается там, как опрокинул Квинта Калипурния Арба!
Уже второй раз за эту ночь Тит увидел лезвие кинжала у самого лица своего…
— Да не здесь, болваны! — ворчливо прикрикнул старик. — Еще нехватало‚ чтобы честные римляне завтра спотыкались об его труп! Оттащите его… ну, хотя бы к канаве, мимо которой вы только что прошли, там и прикончите, а тело швырните на дно. Меня нагоните.
Мерзкий старик забрался в свой паланкин, носильщики подняли его и понесли. Следом двинулись рабы с кинжалами, но не все. Двое остались с Кривым Титом. Вероятно, это и были галл и сириец.
Сириец и галл потащили Тита под руки куда-то в темноту. Не иначе, к канаве…
— Стойте, стойте! — крикнул Тит поспешно (его волокли очень быстро, и он испугался, что рабы умертвят его до того, как он сумеет что-либо спасительное придумать). — Стойте! Я… я разбойник! Я вор! Я пират! У меня есть тайник с десятью тысячами сестерциев — стойте, и они будут ваши!
— Знакомая песня! Когда тащишь на расправу, то чего только не посулят: и золото, и алмазы, ну и, конечно же, волю, — грубым голосом сказал раб справа от Тита, не то сириец, не то галл.
— И чем больше лохмотьев на теле, тем больше перед смертью вопят о каком-то богатстве! — хмуро бросил раб слева от Тита, не то галл, не то сириец.
Хитрость не удалась. Так что же еще придумать? Тит отчаянно крикнул, вспомнив о том способе, с помощью которого ему удалось избавиться этой ночью от двух бродяг:
— Стойте! У меня в сандалии — золотой перстень!
— И перстень этот, наверное, большой да тяжелый: то-то у тебя ноги еле шевелятся! — ухмыльнулся раб справа.
— Наверное, он надел его на большой палец ноги, — поддакнул раб слева. — Такой большой перстень, понимаешь.
— Раз перстень такой большой, ты бы лучше надел его на ту штуку, которая так мила невестам, — предложил раб справа. — Ведь с ноги он, чего доброго, может слететь.
Тит понял, что и эта уловка была его палачам знакома.
А вот и канава.
Два здоровенных раба со всего размаху швырнули бывшего преторианца в канаву, похолодевшего и посиневшего так, как будто он уже умер.
Падая, Тит лишился чувств.
Придя в сознание, Тит с удивлением обнаружил, что он, оказывается, еще был жив. Тит ощупал себя. Вроде все на месте, и никаких дырок в теле не заметно… Тут чувства окончательно вернулись к нему: в нос ему ударил запах нечистот. Соки, протекавшие по этой канаве, видимо, рождались в общественной уборной. Выругавшись, Тит полез наверх.
На его счастье поблизости обнаружился фонтан с бассейном, где он и смыл с себя зловонную грязь. Судя по луне, ночь должна была кончиться еще не скоро, и Тит со всех ног кинулся к Виминалу — туда, где находился лагерь преторианцев.
«А вдруг успею?»
На ходу Тит понял, почему рабы не выполнили приказ своего господина. Вероятно, сварливый старик бы порядочным негодяем, он не очень-то жаловал их, и они таким образом думали расквитаться с ним, тем более что узнать, как они выполнили его приказ, он не мог. То-то шестеро здоровенных рабов не удержали носилки с хилым стариком: ведь Тит сбил с ног только двух из восьми носильщиков, да и эти двое, похоже, хотели быть сбитыми! Рабы просто воспользовались возможностью безнаказанно вывалять своего хозяина в пыли, по крайней мере частично отомстив ему таким образом за свои обиды. Они, конечно же, были не виноваты, что паланкин опрокинулся: вот он, виновник, — Тит!
Остаток пути Тит преодолел без происшествий. У лагеря преторианцев было людно, а у ворот лагеря — душно и тесно, туники и тоги мешались здесь в одну гомонящую кучу. Кривому Титу была понятна причина столпотворения: богатые и знатные явились сюда, чтобы засвидетельствовать свое почтение новому принцепсу… То там, то здесь кучками стояли веселые преторианцы, а иные шлялись от кучки к кучке явно без дела: никто и не думал охранять ворота, им было совсем не до этого. «Пятнадцать тысяч… Пятнадцать тысяч!» — слышалось восторженное то здесь, то там. Оказалось, по пятнадцати тысяч сестерциев Клавдий обещал преподнести гвардейцам: такова была его плата за власть…
Кривой Тит без затруднений добрался до самой «палатки претория» — так называлось трехэтажное здание в центре лагеря, где находилось начальство преторианцев. По-видимому, именно там и должен был быть Клавдий, а следовательно, и Каллист.
У входа в «палатку претория» его наконец-то окликнули:
— Куда прешь?
Тит не знал преторианца, остановившего его. «Наверное, он не из той когорты, в которой я служил», — подумал Тит и ответил с почтением:
— К Каллисту, господин…
— А кто ты такой, что воображаешь, будто Каллист захочет видеть тебя?
Тут Тит увидел Каллиста: грек неподалеку беседовал с каким-то сенатором, а рядом с ним стояли два раба-телохранителя.
Ничего не ответив преторианцу (тот был теперь без надобности), Тит метнулся к Каллисту, крича таким голосом, словно от внимания грека зависела его жизнь:
— Господин! Господин!
Каллист недовольно оглянулся, а сенатор, с которым он разговаривал, презрительно поморщился, смерив взглядом бывшего преторианца.
— Господин, это важно… только на одно слово, господин!
* * *
Грек прикрыл за собой дверь и вопросительно посмотрел на своего агента. Кривой Тит (это прозвище было знакомо Каллисту) по пустякам тревожить его, конечно, не стал бы. Поэтому взволнованность соглядатая и была достойно оценена: Каллист свернул разговор с сенатором и сразу же провел Тита в одну из комнат «палатки претория», в которой вольноотпущеннику оборудовали временный кабинет.
— Господин! Кассий Херея, Корнелий Сабин и еще девять преторианцев отказались присягать императору. Они задумали скрыться и мутить народ!
Захлебываясь словами, Тит подробно рассказал о плане побега, который ему удалось подслушать, умолчав об услышанном в саду.
Каллист слушал его сначала внимательно, а потом со все большей рассеянностью. После того, как Тит закончил, Каллист махнул рукой:
— А… Если бы ты сообщил мне об этом часом раньше, то ты, возможно, и получил бы награду… Неужели ты думаешь, что только тебе было поручено следить за курией? Ну и глуп же ты, братец, если думал так! Мне уже известно обо всем, и погоня за Хереей и Сабином уже послана…
У Кривою Тита стало тоскливо в желудке. Несколько раз за эту ночь он оказывался у самого края пропасти, именуемой смертью, и теперь получается, что его смертельный риск, его купание в испражнениях ничего не стоят?.. Злость придала Кривому Титу силы и подстегнула его сообразительность. Выпрямившись, он быстро произнес:
— Но те, которые тебе сообщили о преторианцах раньше меня… Вряд ли они следили за изменниками до самого дома Корнелия Сабина. А у дома Сабина я услышал вот что: Корнелий Сабин и Кассий Херея хотят переодеться купцами, а остальных переодеть рабами. Твои же псы, которых ты уже послал по следу, наверняка будут ловить преторианцев в красных плащах. И поэтому могут их упустить.
Ничего такого Кривой Тит не слышал, однако он предположил, что это будет примерно так. Не станут же преторианцы бежать при полном параде — это наверняка вызвало бы подозрение, тем более что при них не будет предписания, объясняющего их отлучку из лагеря и их стремительность. По всему выходит: они попробуют скрыться переодетыми. Но, может, Каллист предвидел это?
Каллист задумался. Преторианцев нельзя упускать: каждый, кто служит в гвардии, должен быть уверен, что изменникам грозит не отставка и не изгнание, а смерть. Кроме того, прямодушие Кассия Хереи и строптивая изворотливость Корнелия Сабина были нестерпимы. Их не перевоспитаешь, таких ненавистников императорской власти миловать — себе вредить. У них не должно быть шанса спастись, нельзя дать им скрыться, затаиться, — а не то пройдет год-два, и они покажут себя.
— В самом деле, Зураб может упустить их… Все, все вы такие — вы только выгоду свою не упустите! Снарядить, что ли, еще одну погоню?
— Поручи это мне, господин! — вскричал Кривой Тит.
— Ладно, будь по-твоему! Я дам тебе пятьдесят рабов. Вот приказ. (Склонившись над столом, Каллист что-то быстро написал на листе пергамента и протянул его Титу.) Отправляйся! Если тебе удастся схватить этих негодяев — тебе, а не Зурабу‚ — получишь сто тысяч сестерциев, а если нет — сто плетей за переоценку собственных возможностей.
Глава третья. Кровавая лихорадка
Тит Виний, или Кривой Тит, и с ним пятьдесят крепких рабов верхами неслись по ночному Риму. Громко били копыта лошадей о мостовую. Всадники мчались к Западным воротам: дорога в Остию начиналась оттуда.
В Остию — небольшой городок у места впадения Тибра в Тирренское море — можно было попасть двумя путями: по суше и водным путем (от Рима до устья Тибр был судоходен). Кривой Тит здраво рассудил, что беглецы вряд ли изберут более долгий водный путь, скорее они попытаются добраться до Остии по суше. Но поскольку полной уверенности в этом не было, Тит желал как можно скорее достичь какого-нибудь доказательства своей правоты, и это доказательство не замедлило представиться…
Подъезжая к Западным (их еще называли — Остийским) воротам, Тит вытащил из-за пазухи пергаментный свиток, который дал ему Каллист. Этот свиток являл собой одновременно и приказ Титу, и пропуск (в этом качестве Тит собирался использовать его у городских ворот), и отпущение грехов: деяние, которое Тит, согласно приказу, должен был осуществить, вполне могло вызвать у непосвященных сомнения относительно его полномочий, но они вмиг рассеялись бы, предъяви он этот свиток.
Свиток гласил:
«Титу из рода Виниев повелеваю изловить и предать казни бывших преторианцев Кассия Херею, Корнелия Сабина и иже с ними, в чем Титу из рода Виниев всем воинам империи и магистратам оказывать содействие».
Ниже стояли две подписи: крупно — «КЛАВДИЙ» и мелко «Каллист», а еще ниже — две печати, Клавдия и Калигулы. Каллист укрепил пергамент своею подписью и печатью Калигулы для того, чтобы у Тита при выполнении задания не возникло никаких затруднений, связанных с неосведомленностью многих о происшедших переменах.
Кроме этого свитка Каллист, прощаясь, дал Титу тысячу сестерциев на возможные расходы, пообещав в случае неудачи миссии Тита выправить их недостачу, если таковая окажется, на самом Тите.
У Остийских ворот Кривой Тит соскочил с лошади и побежал к караулке, сжимая свиток в правой руке.
В караулке было темно. Это было странно: все вместе караульщики спать обычно не осмеливались, опасаясь проверки. Хотя в такую ночь все возможно…
— Эй, Лабиен! Факелы сюда! — бросил Тит одному из рабов.
Лабиен что-то невнятно крикнул, и тотчас же к нему подошли пять рабов из тех десяти, у которых были зажженные факелы. По повадкам Лабиена можно было легко догадаться, что он был непростой раб: он был десятником в отряде рабов-гладиаторов, принадлежавшем Клавдию. В бытность свою частным лицом Клавдий, не имея возможности использовать для личной охраны воинов, с подсказки Палланта сформировал этот отряд, из которого Каллист и взял для Тита пятьдесят рабов. Использовать преторианцев для поимки преторианских трибунов Каллист не решился…
Вслед за Титом Лабиен и пять факельщиков прошли в караулку.
Еще в темноте Тит обратил внимание на то, что в караулке еще почему-то скользко, и уже тогда смутная догадка шевельнулась в его голове. В свете факелов Тит понял, что не ошибся. Так и есть — ноги его скользили по крови.
Вся караулка была залита кровью, в крови валялись четыре трупа. На убитых была форма городских стражников.
Титу не требовалось разъяснений, что здесь произошло. По всему видать, тут побывали преторианцы: им не удалось уговорить караульщиков выпустить их из города без предписания, которого не было у них, вот они и порубили несговорчивых. А скорее, преторианцы даже не стали уговаривать… Но теперь, по крайней мере, доказательство того, что преторианцы решили добраться до Остии все-таки сушей, было налицо: если бы они избрали водный путь, им бы не нужно было убивать караульщиков Остийских ворот, потому что городская пристань находилась на другом конце города.
Преторианцы здесь уже побывали, но вот был ли тут Зураб со своими людьми — вольноотпущенник Калигулы и прислужник Каллиста, которого Каллист отрядил в погоню за преторианцами раньше, чем Тита? Каллист, похоже, ничего не знал о трупах у Остийских ворог: то ли Зураба здесь не было (потому что он, решив, что преторианцы будут добираться до Остии по Тибру, отправился к пристани, желая повторить их путь), то ли Зураб был здесь, но не посчитал нужным послать хотя бы одного человека к Каллисту с докладом об этих трупах. «Все же последнее вернее, — подумал Тит. — Не такой уж Зураб дурак, чтобы решить, что преторианцы поедут в Остию более долгим водным путем. Скорее, Зураб попросту никого не послал к Каллисту, ведь грек не обязал его сообщать о всех попутных находках, как не обязал меня…» Тит быстро вышел из караулки. Долой раздумья! Ему следует торопиться, ведь он должен не только настичь беглецов, но и опередить Зураба, которому Каллист наверняка тоже пообещал в случае успеха сто тысяч наградных. Возможно, и о ста плетях в случае неудачи Каллист сказал не только ему, но и Зурабу…
Тит подбежал к воротам. Створки ворот были лишь сведены — все засовы оказались отодвинуты.
— Быстрее! Они были здесь — мы на верном пути! — крикнул Тит, вскочив в седло.
Выбравшись из города, всадники галопом поскакали по Остийской дороге, рискуя в темноте свернуть шею если не себе, то лошадям. Призраками из мифов по обеим сторонам дороги мелькали деревья, гигантские тени которых, казалось, пытались всеми силами поставить подножку стремительным скакунам…
В десяти милиариях от Западных ворот Рима Остийская дорога разветвлялась: от нее отходила дорога поменьше, берущая влево. Эта дорога вела к небольшому селению Поттее, располагавшемуся на берегу Тибра. В селении была неплохая пристань. Те владельцы вилл, которые жили ближе к Поттее, чем к Риму, предпочитали сообщаться с остийским портом через поттейскую пристань, а поскольку таковых владельцев было немало, Поттея процветала: у ее жителей, в большинстве своем судовладельцев, денежной работы речных возчиков было всегда в достатке.
А через милиарий от этого разветвления Остийской дороги начинался лагерь Второго Юлиева легиона — одного из трех легионов, что охраняли Рим…
У развилки Тит остановился. Чтобы не упустить беглецов, он должен был в точности повторить их маршрут (и, разумеется, с приличной скоростью).
Но поехали ли преторианцы по Остийской дороге дальше или у же они свернули к Поттее?
Всем римлянам было известно, что Второй Юлиев легион выставлял караулы на Остийской дороге, которые, согласно приказу, останавливали ночью всех, интересуясь, почему такое неподходящее время суток было выбрано для путешествия, и если объяснение им не внушало доверия, то ночных путешественников они задерживали по меньшей мере до утра. Преторианцам, конечно же, тоже было известно об этом, так неужели они рискнули бы по-прежнему продвигаться к Остин по Остийской дороге, не сворачивая, в надежде обмануть караульщиков? Только что у Западных ворот они убедились, что солдаты не очень-то доверчивы… Наверное, преторианцы все же повернули на Поттею.
Тит пришпорил своего коня и понесся налево. К Поттее.
Добравшись до селения, Тит со своими рабами отправился сразу же на пристань. У ближайшего к пристани дома, принадлежавшего богатому судовладельцу Нумерию, всадники спешились. К хозяину дома Кривого Тита провели необычайно для ночного времени быстро.
«Наверное, Нумерий не спал», — подумал Тит.
— У тебя, похоже, только что был клиент? — спросил Тит Нумерия, едва поздоровавшись.
Низенький и толстый Нумерий, с лицом круглым, как блин, был весьма словоохотливым:
— Да. Целых два. Сначала мой старый приятель Корнелий Сабин пожаловал (он везет в Остию какой-то приказ нового императора, да будут боги благосклонны к нему и Риму), а после него ко мне заявился купец со своими слугами, он опаздывал на корабль…
— Этот купец сутулый, шепелявый, со шрамом поперек лба?
Нумерий удивленно взглянул на Тита:
— Точно так, дружище Тит…
Тит расслабился. Все было ясно, он был на правильном пути… Сначала Нумерий отправил в Остию преторианцев, а затем Зураба с преданными ему людьми. Причем Зураб не открылся, кто он: наверное, Нумерий сказал Зурабу о своем «старом приятеле Корнелии Сабине», только что отправившемся в Остию на корабле Нумерия, и Зураб испугался, как бы Нумерий исподтишка не помешал ему преследовать преторианцев, питая дружеские чувства к Корнелию Сабину. Зураб счел за лучшее представиться купцом и заплатить Нумерию за судно, скрыв от Нумерия истинную цель своего путешествия, но Тит решил поступить иначе…
Тит немного знал Нумерия: в бытность свою работорговцем, еще до службы в гвардии, Тит часто пользовался водной дорогой в Остию и в силу этого — услугами Нумерия. Тит знал: единственными друзьями Нумерия были сестерции… Кроме того, Нумерий был трусом. Таким образом, можно было смело утверждать: те, кто охотился за Корнелием Сабином, со стороны Нумерия могли не опасаться ничего, что помешало бы их охоте.
Тит подобрался и рявкнул:
— Так знай, Нумерий: твой дружок Корнелий Сабин — изменник, как и его приятели, с которыми ты его видел. Все они — дезертиры и изменники, они, отказавшиеся присягать императору! Вот приказ (Тит выхватил из-за пазухи свиток и помахал им перед носом опешившего судовладельца). Я обязан задержать их! И немедленно. По повелению господина нашего Клавдия все римские граждане обязаны помогать мне, так что не сочти за труд и предоставь мне свое самое лучшее судно, да поскорее! Да учти: со мной пятьдесят человек с лошадьми, смотри, как бы им не пришлось стоять друг у друга на головах!
Нумерий побагровел — так он злился. У него требовали именем императора судно, а об оплате не заикались…
— А кто будет платить?! — тонким голосом вскричал судовладелец.
Хотя у Тита — были деньги (та тысяча сестерциев, которую ему дал Каллист), он не стал торопиться с предъявлением их Нумерию. С какой это стати он Нумерию будет платить? Нумерий и так должен был предоставить ему судно — бесплатно, в исполнение своего долга подданного.
Тит немного помолчал, словно не в силах сказать ни слова из-за охватившего его негодования, а затем, сделав страшное лицо, зловеще спросил:
— Так ты не хочешь помочь мне? Так ты, выходит, не склоняешься пред именем цезаря?
В Нумерии страх к императору боролся с жадностью и ненавистью к грабителю, каковым перед ним сейчас предстал Тит, его давний знакомец. Голос Нумерия дрожал:
— Покажи… покажи свой приказ…
— Тебе что, мало слова моего? Я не хочу, чтобы твои сальные руки мяли драгоценный пергамент!
Нумерий дернулся к двери, но остановился. Он верил Титу и не верил. По всей видимости, Тит говорил правду, а если нет? Может, свиток в его руке — никакой не приказ, а просто клочок пергамента? Может, Титу захотелось бесплатно добраться до Остии, вот он и выдумал все про императорский приказ…
Нумерий опять дернулся к двери и опять остановился.
Тита забавляли эти судороги судовладельца. Он нарочно не показывал Нумерию приказ, чтобы помучить его неизвестностью, и это несмотря на острую нехватку времени. Но тут Нумерий побагровел настолько, что Тит испугался, как бы его не хватил удар — это существенно задержало бы Тита, чего ему совершенно не хотелось.
Развернув свиток, Тит поднес его к самым глазам Нумерия:
— На, читай!
Нумерий долго шевелил губами, хотя приказ был коротким и ясным. И это не потому, что Нумерий плохо умел читать — читал он как раз неплохо, просто он никак не мог смириться с тем, что ему придется обслужить какого-то проходимца бесплатно. Правда, приказом этим предписывалось «всем воинам империи и магистратам» оказывать содействие Титу, он же не был ни магистратом, ни воином, однако он понимал, что этим ему не оправдаться, если бы стали допытываться, почему он не помог Титу. С императором, что ни говори, шутки плохи… Нумерий вздохнул и слегка кивнул, показывая тем самым, что он подчиняется:
— Что ж, пошли, грабитель…
Последнее словцо Нумерий произнес совсем тихо, однако у Тита был хороший слух. Впрочем, бывший преторианец не стал придираться: хотя иные слова и сравнивают с раскаленным железом, однако от слов, даже таких, как известно, на теле шрамов не остается. Тит был толстокожим, так что ожогов от глагольного огня он тем более не опасался.
Нумерий захлопотал: попросив Тита немного обождать, пока он разбудит матросов (матросы были его рабами, они жили в бараке поблизости). Нумерий быстро вышел из комнаты. Тит опустился на скамью. Что-то в своих действиях ему не нравилось…
За преторианцами, опережая Тита по меньшей мере на час, несется Зураб. Причем Зураб в точности, не отклоняясь, идет по следу преторианцев. Вряд ли судно, которое даст Нумерий Титу, будет настолько быстроходнее того, на котором плывет Зураб, что Тит сможет обогнать Зураба, а ему позарез надо обогнать Зураба и схватить преторианцев самому — чтобы получить награду и избежать плетей. Пытаясь нагнать преторианцев, он наверняка упустит их, если воспользуется кораблем: беглецы либо совершенно ускользнут, либо достанутся Зурабу!
Чтобы не оказаться в битых дураках, остается одно: надо попытаться опередить Зураба, отправившись в Остию по суше — верхами до Остин можно было добраться, конечно же, быстрее, чем на корабле, тем более что сейчас безветренно, парусом не попользуешься. И тогда Тит, быть может, прибудет в Остию даже раньше Зураба! Правда, Зураб может нагнать преторианцев еще на Тибре, но вряд ли они заставляют своих гребцов лениться — скорее, и Зурабу, и Титу следует надеяться на то, что беглецы будут задержаны в Остии…
Тит выбежал из дома судовладельца и, взобравшись на своего коня, махнул рабам рукой. Знак был понятен: гладиаторы вскочили в седла, и вот уже Тит во главе своего отряда скакал прочь от Поттеи…
К утру добрались до Остин. На улицах Остии, главной гавани Рима, было тесно от людей, повозок, всевозможных тюков, мешков, корзин, скота. И это несмотря на то, что только рассвело… Но как в такой давке разыскать преторианцев? Может, Зураб уже схватил их? А может, им удалось улизнуть и корабль их уже покинул порт?
И тут совсем неподалеку Тит увидел Зураба! Рядом с ним стояла кучка мускулистых молодцов — не иначе это были гладиаторы, которых Каллист передал Зурабу. Зураб не глазел по сторонам, вроде Тита: оживленно жестикулируя и что-то крича, он кидался от одного прохожего к другому, всем своим видом выказывая жгучее любопытство.
«Выходит, Зураб не нагнал преторианцев и теперь усердно выспрашивает‚ не видел ли кто их», — подумал Тит. Вдруг Зураб поднял руки к небу и принялся кричать еще громче, чем прежде, вероятно, он богохульствовал. Не нужно было быть провидцем, чтобы догадаться, что выяснить ему так ничего и не удалось.
Зураба следовало каким-то образом задержать — только так его можно было опередить в поисках беглецов. Причем задержку эту нужно было осуществить тайно — так, чтобы Зураб не догадался, кто его задержал, а не то наживешь еще себе врага.
Тит поманил пальцем мальчугана лет десяти в рваной тупике, шнырявшего в толпе явно не с благими намерениями: Тит заметил, как мальчишка стащил крупное яблоко из корзины зазевавшегося крестьянина. Оборвыш сделал вид, что не заметил приглашения Тита, маленькому воришке было непонятно, с чего это им вдруг заинтересовался с виду совсем не добрый человек, чье тонкогубое хмурое лицо ничуть не походило на безвольные круглые лица безвредных добряков. Тит показал краешек сестерция. Мальчишка оказался рядом, причем вид его показывал, что он был готов в любое мгновение дать стрекача.
— Видишь того сквернослова со шрамом на лбу? — Тит показал на Зураба. — Он расспрашивает всех об одиннадцати римлянах, называя приметы. Подойди к нему и скажи, что ты видел их всех в кабачке «Шлюшки и индюшки», пусть скорее бежит туда! На сестерций.
Тит передал сестерций мальчугану, и тот рванул к Зурабу. По тому, как обрадовался Зураб и как он кинулся со всех ног в сторону, противоположную порту, крикнув своим рабам, чтобы те не отставали, Тит понял, что его расчет оказался верным. Зураб не усомнился в словах мальчишки, и теперь он будет искать преторианцев там, где их, конечно же, нет. А тем временем Тит сумеет без помех добраться до них.
Причем расспрашивать всех встречных-поперечных о преторианцах Тит не собирался: Тит посчитал, что лучше всего направиться прямо в порт, выяснить у начальника порта, где находится корабль Корнелия Сабина, и устроиться где-нибудь за бочками рядом с этим кораблем, поджидая преторианцев. Ну, а если окажется, что Корнелий Сабин давным-давно уже отчалил, то, стало быть, пропали сестерции! Останется только молить богов о том, чтобы Каллист позабыл о своей угрозе насчет плетей.
Тит тронул поводья и быстро (насколько это было возможно в такой толчее) поехал в сторону порта — в сторону, противоположную той, куда помчался Зураб.
Начальника порта Тит нашел у самого берега. Гней Нуций, пожилой римлянин с округлым брюшком и тремя складками жира на затылке, что-то тихо говорил двум бронзоволицым людям в длинных балахонах, по-видимому, иноземным купцам. Время для Тита сейчас решало все, поэтому он не тратил его на ожидания: грубо прервав Нуция, Тит, не обращая внимание на купцов, развернул перед глазами начальника порта свою грамоту.
Гней Нуций, пробежав глазами строчки, изменился в лице: почтительная медлительность уступила место беспокойству с примесью недовольства и страха. Прошли те времена, когда сытому брюшку не было места на теле начальника остийского порта: с бесчинством пиратов Помпей Великий покончил более ста лет назад, так что если где и объявлялись пиратские вольницы, они были не угрозой порту, а добычей береговой охраны, все побережье Внутреннего моря принадлежало римлянам, и поэтому нападения с моря иноземной державы тоже не следовало опасаться, — так что жизнь портовых начальников текла тихо и спокойно. Неудивительно, что малейший ветерок из Рима Гней Нуций воспринимал как могучий шторм, а приказ императора — совсем не ветерок.
— Я… я потов выполнить все, что ты потребуешь… — покорно произнес Нуций дребезжащим волосом. — Э… только как бы тебе не опоздать, любезный… вон Корнелий Сабин уже поднимает якорь!
Тит посмотрел туда, куда показывал толстяк. Там стоял великолепный парусник.
А ветер был совсем слабый.
— Дай мне триеру береговой охраны! — крикнул Тит. — Да поживее! Или, клянусь Юпитером, я скажу Каллисту, что упустил изменников из-за твоей нерасторопности…
Несмотря на искреннюю торопливость Нуция все же прошло не менее получаса, прежде чем триера — маневренное гребное судно, скорость которого не зависела от ветра, — отчалила от берега. На борту триеры находился Тит с пятьюдесятью гладиаторами, а также весь штат триеры: двадцать матросов и двести воинов-гребцов, которым Нуций строго-настрого наказал слушаться Тита. Сам Нуций остался на берегу, сославшись на плохое самочувствие. Командовал триерой Квинт Голон, худощавый старик.
Из-за безветрия паруснику Корнелия Сабина не удалось отойти далеко. Расстояние между ним и триерей стало сокращаться.
* * *
Марк с тревогой смотрел на быстро приближавшееся судно. Как все, кто был на паруснике, он понимал — это погоня.
Ветра все не было.
— Ну хоть умрем достойно, не рабами, — тихо раздалось рядом с молодым римлянином.
Марк скосил глаза — рядом с ним стоял Кассий Херея.
Умирать не хотелось… А мог ли он избежать смерти? Конечно, только об этом нужно было думать раньше, а не сейчас. Ему следовало вместе с большинством преторианцев, собравшихся у курии, а также с сенаторами и солдатами городских когорт отправиться в лагерь и присягнуть новому принцепсу. А он не сделал этого. Он выбрал иное.
Но разве это «иное» было тем, что он хотел? Он выбрал участь беглеца, бездомного скитальца. В лучшем случае, если бы им удалось добраться до Парфии, он стал бы одним из наемников в парфянском войске, а разве об этом он мечтал? Впрочем нет, не стал бы он служить парфянам, ведь Парфия — извечный враг Рима.
Он мог бы не только сохранить себе жизнь, но и остаться в гвардии, присягни он Клавдию. А он бежал. И почему? Его рассудительность попала в ловушку, которую поставили его чувства: слишком велико было его отвращение к сенаторам, чтобы вместе с ними пойти на поклон к новому императору. Поначалу они вопили о свободе, захлебываясь от радости, и судорожно делили власть, а как только оказалось, что свободу не получить без смертельно опасной борьбы, они тут же прикусили языки. И даже те из них, которые рисковали жизнью, участвуя в покушении на Калигулу, отказались от дальнейшей борьбы за свободу, как только выяснилось, что опасность быть убитым в этой борьбе куда выше той опасности, которой они подвергались, покушаясь на императора. Да и солдаты не оказались лучше. Разве они оттого вместе с сенаторами кинулись вдруг к преторианскому лагерю, что у них разыгралась неистовая любовь к отечеству? Нет, они побежали за сестерциями. Так чем же они отличаются от наемников?
Так думал он тогда, и поэтому он примкнул к Кассию Херее и Корнелию Сабину, чьи помыслы показались ему чисты и не запятнаны наживой. А благоразумие говорило иное: надо было поклониться Клавдию, и тогда не пришлось бы умирать…
«Что ж, я поступил как безумец, — решил Марк. — Теперь буду умнее… а единственное разумное, что мне остается, так это достойно умереть — без причитаний и без всхлипываний».
— Бросайте свои паруса! — крикнул Корнелий Сабин матросам, которые все еще пытались придать судну хоть какую-то скорость. — К бою!
В трюме парусника были в достатке мечи, шлемы и панцири, благоразумно запасенные Корнелием Сабином, и рабы-матросы вооружились ими…
Триера вплотную подошла к паруснику, и в то же мгновение с ее борта полетели абордажные крючья. А еще через мгновение суда соприкоснулись бортами. На палубу парусника повалили гладиаторы Тита‚ и не только они: гребцам и матросам триеры Тит не позволил сидеть сложа руки. Размахивая свитком, бывший преторианец велел «всем, кто предан императору, немедленно наказать негодных изменников и предателей».
Было бы настоящим чудом, если бы одиннадцати преторианцам и тридцати матросам парусника удалось сдержать натиск без малого трехсот нападавших, так что же удивительного в том, что этого не произошло? Военная выучка у преторианцев, конечно же, была неплохая, но матросы и гребцы триеры, являвшиеся солдатами береговой охраны, тоже были знакомы с ратным делом не понаслышке. Что же касается матросов парусника, которые были рабами Корнелия Сабина, то они сражались совсем слабо — большинство из них было убито в самом начале боя…
Благодаря численному превосходству солдаты береговой охраны быстро разобщили оборонявшихся. Прошло немного времени от начала битвы, и вот уже Марк с одним преторианцем сражался у основания мачты, Кассий Херея с двумя — у передней стенки носовой рубки, а Корнелий Сабин с тремя своими рабами — у задней рубки. Все остальные преторианцы и матросы парусника, еще недавно полные сил и не помышлявшие о смерти, были убиты.
Тит Виний не принимал участия в схватке: он не хотел понапрасну рисковать, справедливо рассудив, что с беглецами справятся и без него, ему же нужно было благополучно дожить до обещанных Каллистом ста тысяч сестерциев наградных.
Все говорило о, том, что расчет Тита оказался верным: солдаты береговой охраны и гладиаторы вовсю теснили оставшихся в живых беглецов, еще немного, — и все, победа! А тогда ему останется только что позаботиться о доказательствах своей удачливости…
Согласно весьма распространенному в те времена обычаю, наниматели убийц не ограничивались тем, что отдавали приказ убить того-то и того-то, называя приметы и платя монеты, но требовали доказательств совершенного убийства, эти доказательства являлись непременным условием окончательного расчета. Да и как иначе? Не надеяться же на слово наемного убийцы, в конце концов?!
Ну а какие доказательства в данном случае можно было бы посчитать безусловными? Утверждения очевидцев убийства, вроде бы незнакомых с убийцей? Чепуха! Сколько раз случалось так, что оплакиваемый всеми вдруг объявлялся живым-живехоньким! Так может, доказательством могла бы быть одежда убитого, конечно же, окровавленная? Но нанимателям убийц нужно, чтобы убийцы вынули из жертвы душу, а не раздели ее донага.
Верным доказательством совершенного убийства — доказательством, которому и в самом деле не могло быть опровержения, считалось предъявление нанимателю головы убитого…
Прощаясь с Титом, Каллист сказал, что поверит в то, что беглецы мертвы, только в том случае, если Тит продемонстрирует ему их головы. Пленные могущественному вольноотпущеннику были ни к чему… А еще Каллист сказал, что кое в чем он может пойти Титу навстречу: головы всех одиннадцати изменников ему не нужны — он не собирается устраивать пикник, — достаточно будет предоставить ему как доказательство успеха погони только головы Кассия Хереи и Корнелия Сабина. Что же касается остальных девяти преторианцев, то тут будет достаточно только слова Тита, что они убиты…
Тит улыбнулся: Корнелий Сабин наконец-то упал, сраженный рослым гладиатором, одним из тех, которых передал ему Каллист. Удар был хорош: гладиаторский меч разрубил преторианского трибуна от плеча и едва ли не до пупка. Вслед за Корнелием Сабином повалились на палубу, истекая кровью, и двое сражавшихся с ним его рабов — их души понеслись за их хозяином. Но что это? Солдаты береговой охраны, видно, недовольные тем, что от руки Корнелия Сабина пало то ли трое, то ли четверо из них (Тит не считал, сколько), начали в ярости топтать тело преторианского трибуна и кромсать мечами его труп!
— Болваны! — вскричал Тит и, перепрыгнув с триеры на парусник, помчался к обезумевшим солдатам. — Трижды болваны! Остановитесь!
Причина гнева Кривого Тита была достаточно веской: солдаты могли обезобразить голову трупа так, что ее невозможно было бы представить как доказательство убийства трибуна претория. Боясь остаться ни с чем (выполнив поручение Каллиста насчет убийства беглецов в точности!)‚ Кривой Тит расхрабрился: он смело принялся распихивать солдат, сгрудившихся у поверженного преторианца, и тыкать в них кулаками, казалось, ничуть не опасаясь их окровавленных мечей и яростных взглядов. При этом Кривой Тит не уставал кричать:
— Болваны! Мне нужна его голова! Болваны! Мне нужна его голова!..
До Кассия Хереи, из последних сил отбивавшегося от наседавших на него солдат (двое преторианцев, сражавшихся бок о бок с ним, были к тому времени уже убиты), донеслись вопли Тита, и он разом осознал их зловещую сущность. Значит, тело его не только не будет погребено, но даже не будет предано морю: над ним надругаются! Ведь если тому любителю голов‚ который возится у задней рубки, по всему видать — главарю, позарез нужна голова Корнелия Сабина, то и его голова наверняка тоже окажется нужной! Небось, снарядившим погоню потребовались головы преторианских трибунов как доказательство ее успешности. Главарь отвезет их головы в Рим, и там над ними вдоволь наиздеваются, стремясь таким образом выслужиться перед императором…
Не забывая махать мечом, Кассий Херея вспомнил, что рассказывали старики о смерти Цицерона, знаменитою оратора: Фульвия, жена врага Цицерона Марка Антония, после того, как Цицерон был убит, развлекалась тем, что колола булавкой его язык — язык его мертвой головы, которую ей преподнесли на блюде. Нет, он лишит такого удовольствия подручных нового императора!
Услышав Тита, Кассий Херея даже мельком не взглянул на него (ему было не до того), но даже если бы он и повернулся на голос, он вряд ли узнал бы в главаре солдат береговой охраны того молодца, которого прошедшей ночью должен был прикончить один из сопровождавших его преторианцев…
Злоба к императорским прислужникам, собиравшимся лишить его не только жизни, но и достойного погребения, взорвала остаток сил преторианскою трибуна. Он схватил меч убитого им солдата, валявшийся на палубе у ног его, и кинулся на нападавших, как дикий зверь, припертый к стенке. Но не безрассудная ярость овладела Кассием Хереей — тут был определенный расчет. Кассий Херея хотел пробраться к борту судна, чтобы выброситься в море, лишив тем самым противников своей головы.
Между Кассием Хереей и бортом парусника было не более пяти шагов — не более пяти шагов и стена солдат. И стена эта вроде стала немного поддаваться…
Преторианский трибун выхватил мимолетным взглядом единственного оставшегося в живых своего товарища. Молодой великан отлично сражался… Как же звали его? Как?
— Орбелий, на помощь! Орбелий! — крикнул Кассий Херея.
Марк бился с двумя десятками солдат у основания мачты. Один. Солдаты, толпясь, мешали друг другу: может, благодаря этому ему и удавалось как-то от них отбиваться. А может, еще и благодаря тому, что большинство нападавших на него солдат атаковали его как-то вяло: солдаты больше оборонялись, взяв его в кольцо и не выпуская оттуда, решив, очевидно, сначала вымотать его, а уж потом прикончить, ничем не рискуя.
Услышав клич Кассия Хереи, Марк собрал остаток сил и стал медленно продвигаться к нему, и каждый шаг давался Марку с неимоверным трудом — слишком уж много было у него противников… Между тем Кассий Херея, заметив продвижение молодого римлянина, воспрянул духом. Может, ему все же удастся с помощью этого геркулеса пробиться к борту парусника и броситься в море, и отдать морю тело свое?
Тит к тому времени уже отделил голову Корнелия Сабина от тела (к его радости, голова благодаря той поспешности, которую он проявил, от ярости солдат совсем не пострадала). Сунув голову под мышку, Тит обернулся к Кассию Херес: крик Хереи он расслышал тоже… Тит понял коварный замысел преторианского трибуна: Кассий Херея хотел лишить его законной награды!
Многие из солдат береговой охраны лишь наблюдали за усилиями своих товарищей, опасаясь ввязываться в драку с такими опасными противниками, и Тит кинулся к ним:
— Чего стоите? Чего поразевали рты? Клянусь Юпитером — если вы немедленно не поможете своим товарищам одолеть изменников, я вас всех прикажу распять!
Пока Тит грозил солдатам, суля им за медлительность страшное наказание, Марк сумел продвинуться еще на пару шагов к Кассию Херее. И тут перед Марком мелькнуло знакомое лицо… Ливиец Тиринакс! Кто знает, какими судьбами он, некогда гладиатор Мамерка Семпрания, попал в отряд гладиаторов Клавдия? Да и не столь важным это было. Существенным было то, что Тиринакс когда-то заступился за Марка (это было в триклинии‚ в первый день пребывания Марка в гладиаторской школе), что Тиринакс тогда, в школе Мамерка Семпрания, неизменно дружелюбно относился к Марку и что Тиринакс теперь стоял у Марка на пути…
— Тиринакс! Тиринакс! — воскликнул Марк и отклонил в сторону свой меч, готовый обрушиться на голову ливийца.
Пытаясь окликом пробудить в гладиаторе воспоминания, Марк надеялся, что Тиринакс, узнав его, отойдет, отступит — если не для того, чтобы освободить путь Марку, то хотя бы для того, чтобы не мешать Марку продвигаться вперед. Однако ливиец остался глухим к восклицанию молодого римлянина: он не отступил ни на шаг, и меч его с прежней настойчивостью выискивал слабые места в обороне Марка.
Продвижение Марка вперед существенно замедлилось — молодой римлянин не хотел убивать Тиринакса, стоявшего на его пути, а между тем Титу удалось заставить еще нескольких солдат вступить в бой с Кассием Хереей. И меч одного из свежих бойцов пронзил грудь преторианскою трибуна…
Тит сразу же кинулся к телу, и ему удалось вырвать труп у солдат, хотя и с большим трудом. Еще одна голова была отделена от туловища и зажата под мышкой у бывшего преторианца. Теперь оставался в живых только один беглец, только один изменник, никак не хотевший умирать. Ишь, какой упрямый!
— Скорее кончайте с этим! — бросил Тит солдатам, которым смерть Кассия Хереи освободила руки, кивая на Марка.
В ряды противников Марка влились новые силы.
Марк заметно ослабел. На теле его можно было насчитать с десяток ран, правда, не глубоких, но число их все прибывало. Ноги его подкашивались: он был человеком, а не богом.
И вот когда Марк, казалось, уже готов был упасть, обессилев, с моря донеслось:
— Эй! Оставьте его живым! Ты слышишь, дрянной сатир: оставь мне его живым, а не то как бы тебе не пришлось расстаться с собственной головой!
Голос был женский. С губ Тита едва не сорвалось ругательство: он понял, кого обозвали сатиром — его, а то кого же! Такие кривые ноги, как у него, надо было поискать… Тит кое-как все же сдержался — слишком уж повелительно звучал голос с моря. Скрипнув зубами, он подбежал к борту Судна и уставился на свою оскорбительницу.
Еще на триере Тит приметил красивую яхту, сначала бесцельно слонявшуюся вдоль берега, а затем устремившуюся к месту сражения. «Наверное, на яхте — молодой бездельник, ему захотелось полюбоваться на свежепролитую кровь», — подумал Тит тогда и тут же забыл о яхте: у него были дела поважнее. И пока он решал эти свои важные дела, яхта успела подойти почти вплотную к паруснику Корнелия Сабина.
Тит взглянул на женщину, осмелившуюся приказывать ему, и злоба его мгновенно испарилась: так испаряется плевок, попавший на раскаленную сковородку. То была Валерия Мессалина, жена Тиберия Клавдия Друза, только что провозглашенного императором.
Тит знал, что Мессалина во время переворота находилась в Остии. Как только Клавдий стал императором, к ней был направлен гонец, который, по всему видать, успел уже сообщить ей о счастливой перемене в ее судьбе.
— Что уставился? — продолжала Мессалина. — Ты дожидаешься, пока его изрубят на куски? Клянусь Гекатой, если он будет убит, я велю из тебя самого понаделать котлет для собак!
Тит облизал враз пересохшие губы. Все знали: Мессалина обладала огромным влиянием на слабовольного Клавдия, который не мог длительно обходиться без жены. Кинув головы преторианских трибунов на палубу, Тит бросился к сражавшимся, вопя, чтобы те остановились.
На этот раз солдаты послушались Тита быстрее, чем тогда, когда он схватился с ними за тело Корнелия Сабина: молодой преторианец представлял для них все еще немалую опасность, хотя он и сильно ослабел. Загородив собою Марка (вот, мол, как я умею повиноваться!)‚ Тит вопросительно посмотрел на Мессалину.
— Давай его сюда! — приказала Августа, и матросы ее яхты тут же перебросили на борт парусника мостик.
— Иди, чего же ты? — подтолкнул Тит Марка.
И Марк пошел.
Кровь сочилась из ран его, мешаясь с потом, и тело, вздувшееся буграми мышц, немилосердно ныло, и тошнота подкатывала к горлу — но он шел вперед, к жизни. Марк радовался жизни — ради нее он истязал свое тело, ради нее он сражался до последнего, ради нее он не дрогнул там, перед курией, когда дрогнули сенаторы и когда страх норовил обратить жизнь его в грязь.
Марк шагал к борту судна, и солдаты расступались перед ним. Они сжимали кулаки и, злобно скалясь, ворчали вслед ему, но на большее не решались. А если бы люди могли видеть богов не только когда тем хочется, они увидели бы: не одни лишь солдаты расступались перед Марком. Ведь не только в битве с солдатами отстоял Марк жизнь свою, но и в схватке с Трусостью, и Подлостью, и Ложью.
Как только Марк оказался на яхте, она отошла от парусника. Тит с досады плюнул. Как объяснить Каллисту случившееся? Не лишит ли его грек награды, придравшись к тому, что он все же упустил одного преторианца, хотя и не по своей вине? Нет, лучше уж смолчать. Он скажет, что все изменники убиты, и предоставит как доказательство успешности погони головы преторианских трибунов.
Кстати, надо спросить у матросов мешок — не везти же их под мышкой, да и мухи меньше будут над ними роиться.
Глава четвертая. Одетая во власть
Яхта удалялась от парусника медленно — на большее нельзя было рассчитывать из-за слабого ветра. Стоя на корме своей яхты, Мессалина с усмешкой смотрела на угрюмого человека, провожавшего ее с раскрытым ртом — того, который там, на паруснике, командовал солдатами. Он напоминал ей свирепого пса, у которого хозяйской рукою был только что вытащен из горла жирный кусок: пес этот глухо рычал, истекая слюной, но не осмеливался укусить.
Да, здорово она напугала его! Конечно, быть Августой совсем не плохо… Но не слишком ли рано, не преждевременно ли прибегла она к угрозам, достаточно ли ее власть крепка, чтобы можно было пользоваться ею безнаказанно, не страшась за будущее?
Последние два дня и две ночи Мессалина провела на своей яхте, на яхту ей и доставили известие о провозглашении ее мужа Клавдия императором. А было это три часа назад. И хотя голова Мессалины закружилась от восторга, у нее все же хватило благоразумия удержаться от того, чтобы сразу же броситься в Рим.
Ей было хорошо известно и о надменной гордости патрициев, которую уже много раз считали растоптанной и которая всегда возрождалась вновь, словно феникс из пепла, лишь стоило центральной власти дать слабинку; было ей известно также и о коварстве магистратов, и о продажности толпы, в том числе — той толпы, которая состояла из солдат. Так как же могла она поверить гонцу, утверждавшему, что получение Клавдием империя[59] было встречено всеобщим ликованием? Но даже если все это и было так, то, быть может, за то время, пока гонец добирался до нее, в Риме уже все переменилось. Может, тело Клавдия уже тащат по Форуму крюками, и собаки рвут его на куски… С ее стороны было бы крайне опрометчиво сразу же броситься в Рим: куда благоразумнее было бы подождать в Остии с неделю, посмотреть, что будет дальше…
Такая нерешительность Мессалины была навеяна упоминанием гонца о печальной участи Цезонии, жены Калигулы, ненадолго пережившей своего мужа. «Если Клавдий не удержится у власти, то его, по-видимому, убьют, а вместе с ним убийцам, чего доброго, захочется отправить к Плутону и меня — убили же они Цезонию», — подумала Мессалина, содрогаясь.
Через два часа после того, как гонец отправился обратно в Рим, Мессалину покинуло благоразумие, вообще-то ей несвойственное, и она велела своему шкиперу из свободнорожденных римлян поворачивать к устью Тибра, где ее всегда ждала галера с сотней гребцов. На галере можно было подняться до Рима. Сервий Лакон уже стал разворачивать судно, но тут Мессалина заметила триеру береговой охраны, нагонявшую парусник, и ей захотелось рассмотреть, что же там такое.
Триера и парусник сцепились — Мессалина была тут как тут. Мальчик у мачты, отбивавшийся один от кучи солдат, ей понравился, и она решила выручить его — в ее постели он будет выглядеть совсем недурно. «Наверное, какой-то контрабандист», — подумала она тогда. И она впервые воспользовалась своей властью — властью императрицы, в глубине души боясь, как бы солдаты — те, что на паруснике, — не закричали: «Стерва! Дура!» Все получилось так, как надо. Но, может, она все же поторопилась приказывать?
Долой, долой этот страх, которым заразил ее проклятый гонец, болтнув о смерти жирной потаскухи Цезонии! Пусть Цезонией занимается преисподняя, а ей-то какое дело до нее?! Еще не хватало, чтобы она, императрица, задумывалась всякий раз перед тем, как приказать!
Мессалина отвернулась от моря и тяжелым, грузным шагом направилась к кормовой рубке — туда матросы перенесли молодого рубаку.
Шаг Августы утяжелялся чревом ее: Мессалина была беременна, и, по всему видать, ей вскоре предстояло опростаться.
* * *
Кормовая рубка была довольно просторным помещением: здесь находилось не только рулевое управление, но и каюта шкипера. У двери в каюту на соломенной циновке лежал Марк.
Над Марком возилось розовощекое мягкогубое создание лет семнадцати — это была Ливия Регула. Ее отец, клиент Клавдия, в бытность Клавдия командующим римской армией в Мавретании отличился: однажды он спас Клавдия от позора плена, прикрыв его отступление. А на следующий день Ливий Регул был убит — Ливия, дочь его, мать которой умерла семнадцать лет назад во время родов, стала сиротой. Так Клавдий сделался опекуном Ливии и даже в благодарность за услугу ее отца поклялся дать ей хорошее приданое, когда наступит такая надобность.
Мессалина взяла Ливию Регулу вместе с собой в Остию и на яхту просто так — от скуки. Мессалину забавляло, как краснела девчонка, услышав крепкое матросское словцо, а пуще того — по утрам, при встрече с ней. Каюта Мессалины, которая никогда не проводила ночи одна, отделялась от каюты Ливии тончайшей перегородкой, а ложа в каютах были старые, скрипучие, стыдные. Неудивительно, что румянец стремительно покрывал нежные девичьи щечки Ливии, когда она встречалась с Мессалиной утром, а это любвеобильной матроне чрезвычайно нравилось.
А теперь робкая Ливия обтирала тело юного воина, вымазанное в крови. И еще Мессалина подумала, что те полоски, которыми были аккуратно перевязаны раны юноши, здорово напоминали те клочки, которые можно было бы получить, разорвав любимую тунику сиротки.
— Ишь ты, обскакала меня! — удивилась шумно Мессалина. — А ну, марш отсюда!
Мессалина не разозлилась на Ливию, нет — эта пигалица не могла быть соперницей. Просто Августа была груба и поблизости не было ничего такого, что побудило бы ее сдержать свойственную ей грубость. Как только Ливия, привычно покраснев, вышла, Мессалина уставилась на Марка. Ослабевший от ран и утомленный боем, Марк спал.
Он все больше нравился ей. Твердый подбородок. Громадные мышцы. Настоящий мужчина. Римлянин. Самец.
Сущность Мессалины увлажнилась. Не в силах сдержаться, она застонала и наклонилась над Марком, и дотронулась рукою до его щеки, его губ…
Марк спал.
Мессалина опустила руку на его грудь и повела рукою ниже… ниже…
Ребенок больно шевельнулся. Августа отпрянула. Сейчас не до любви — нужно беречь чрево. Клавдию нужен наследник: у него есть две дочери (Октавия — от нее, Антония — от Элии Петины, которую она сменила на его ложе), но нет сына. И если у нее родится сын, ее влияние на Клавдия укрепится — много укрепится…
* * *
Появление на яхте молодого воина Юбе не понравилось: в нем он сразу же увидел соперника себе. Юба возненавидел Марка: как самец он пришел в ярость от мысли, что кто-то другой будет теперь утолять свою похоть, утомляя объект его похоти; да и его привилегированное положение «особо ценного» раба было бы в этом случае утеряно. А кем бы он стал, перестав быть любовником Мессалины? Просто рабом. Рабом!
Уже было за полдень, когда Мессалина со своими рабами, Ливией и Марком перешла с яхты на галеру, и галерные рабы, не без труда выгребая против течения, потянули судно к Риму.
С наступлением сумерек Юба устроился у двери каюты Мессалины. Стремительно темнело, но Мессалина не торопилась к себе. Вот шкипер велел бросить якорь и еще что-то скомандовал матросам, устраивая судно на ночь. Мессалины все не было. «У него она…» — с тоской подумал Юба.
Мессалина действительно была у Марка…
Когда Августа заглянула к Марку второй раз, он не спал. Сон и еда восстановили его силы (ему дали поесть), хотя и не успели еще заживить его раны, так что выглядел он в общем-то неплохо. Мессалина решила быть строгой, чтобы ненароком вконец не расслабиться…
— Отвечай: кто ты и почему солдаты хотели убить тебя?
Марку было нечего скрывать: все его товарищи были мертвы.
— Я Марк Орбелий, преторианец, — ответил Марк спокойно. — Я и еще несколько преторианцев отказались присягать новому императору и попытались бежать. Но нас настигли…
— Вот как? — удивилась Мессалина. — И что, много в Риме оказалось таких… бунтовщиков?
— Нет. Похоже, только мы одни не присягнули…
Мессалина успокоилась. Значит, власть Клавдия и в самом деле крепка… Просто удивительно, что верховная власть досталась ее дурачку. (Мессалина вспомнила, как отвратительно Клавдий пускает слюни, когда целует, и ее передернуло.) Что же касается этого юного великана, то ей вообще-то все равно, присягал ли он ее дурашливому мужу или не присягал. Главное, чтобы он оказался хорошим самцом. А то, что его, небось, станут преследовать, даже лучше: тем проще будет ей уговорить его остаться у нее.
— Я попытаюсь спасти тебя от гнева императора, — проговорила Мессалина важно. — Я постараюсь добиться для тебя отставки: тогда тебе не придется никому присягать… Но на это надо время, а пока ты должен скрываться. У тебя есть, где спрятаться?
Марк отрицательно покачал головой:
— Нет…
Мессалина улыбнулась — иного она и не ожидала.
— Ну так я укрою тебя! Будешь жить у меня. А чтобы никто не полюбопытствовал, почему я ввела в дом молодого мужчину при живом муже, тебе следует на время претвориться рабом… Я скажу, что купила тебя в Остии.
Раньше Марк с возмущением отверг бы такое предложение — ему показалось бы диким, нелепым, как мог он, римлянин, согласиться стать рабом, хотя бы на время, хотя бы понарошку. Но теперь…
Их нагнали, потому что он пожалел там, в Риме, Кривого Тита: если бы он убил его, а не швырнул за ограду какого-то дома, они бы теперь были далеко… Из-за того, что он не стал убивать беззащитного, из-за его честности, чести погибли его товарищи. А случай с Кассием Хереей? Преторианский трибун молил его поспешить на помощь, и он наверняка сумел бы пробиться к Херее, если бы на пути его не встал гладиатор, с которым он был знаком по гладиаторской школе. Он пожалел старого знакомца, и Кассий Херея убит, он пожалел Кривого Тита, и его товарищи преторианцы убиты. Убиты! Он хотел блеснуть своею честью, но вместо этого вымазал ее в крови.
Так вот она какая, римская честь! А может, ее и нет? А может, честь римлянина — это только тщеславие, гордыня, высокомерие, слегка принаряженные?
— Я буду твоим рабом, — глухо сказал Марк.
— Вот и ладно, — Мессалина поднялась.
— Кто ты, госпожа? — поспешно спросил Марк, видя, что столь благожелательно расположенная к нему матрона собирается покинуть его.
— Мессалина, жена Тиберия Клавдия Друза, императора римлян, желает тебе спокойного сна, — гордо произнесла красавица и вышла.
На палубе Мессалина повстречала шкипера.
— Прикажи, пусть его перенесут ко мне, — бросила Мессалина. — В крайнюю комнату.
— Кого? — не понял шкипер (скорее, сделал вид, что не понял, стервец).
— Этого юношу.
— А как же сундуки? Их-то куда, госпожа?
— Подумай. Ну, хотя бы в трюм.
Шкипер кликнул четырех матросов, матросы выслушали приказ, и вот уже они тащили Марка к хозяйским апартаментам. Мессалина, немного постояв, пошла за ними.
Проходя по палубе, Мессалина не обратила ни малейшего внимания на смуглого нумидийца, впившегося в лицо ее горящим взглядом. Это был Юба — раб, с которым она провела так много веселых ночей.
Юба, высокий, рослый нумидиец‚ был наложником Мессалины, как говорила она, «рабом ее постели». Она купила его по случаю на римском базаре и сразу же определила к себе в любовники, для всех же (в том числе и для ее мужа Клавдия) он являлся ее телохранителем: боги сделали ее, увы, слишком соблазнительной, и поэтому ее честь нуждалась в постоянной охране.
Помимо изрядной мужской силы, Мессалине нравилось в нем то, что он ее жутко ревновал: ревность эта подчеркивала ее неотразимость. Юба ревновал ее ко всем, с кем она заговаривала, независимо от того, кто это был: к рабам и свободным, патрициям и плебеям, красавцам и уродцам. При этом Юба не обращал ни малейшего внимания на то, сколь благожелательна была она к своим собеседникам — он знал, что под грубостью частенько скрывается любовная симпатия.
Что же касается самой вспышки ревности, то она протекала у Юбы сообразно с его рабским положением: понятно, скандалить как муж он не мог, он лишь хмурился и просил Мессалину разрешить ему расправиться с тем дерзким, который наверняка осмелился мысленно раздеть ее. Изредка, если дело касалось раба, Мессалина предоставляла Юбе такую возможность: она обожала мужские драки, когда раскалываются черепа и раздавливаются члены. Не ревновал Юба Мессалину только к Клавдию: в муже красотки не было ни капли мужественности, так что к нему не за что было ревновать Юба был уверен, что любовные отправления Клавдия не приносили Мессалине никакого удовольствия и она соглашалась на них только из желания сохранить за собой положение знатной матроны.
* * *
К вечеру Мессалина передумала держать Марка рядом со своей каютой и велела ему перебраться на корму (он уже не нуждался в помощи матросов), в маленькую кладовку. После этого она едва не разодрала пальцами себе промежность, утоляя плотское желание, — это все же было менее опасно, чем мужские ласки, в которых она уважала грубость. Удержавшись таким образом от соблазна кинуться в объятия Марка, Мессалина оставшуюся часть дня провела вблизи него, щекоча свои чувства его присутствием рядом и не боясь уже потерять контроль над собой.
У своей каюты Мессалина появилась, когда совсем стемнело. Молча прошла она мимо Юбы, полулежавшем на низком ложе у самой двери (это было место телохранителя), и распахнула дверь, собираясь скрыться у себя.
Внимания своей повелительницы Юба не дождался, и он решил действовать. Юба вскочил с ложа, задержал дверь, которую Мессалина уже закрывала за собой, и шагнул вслед за ней в каюту, выдохнув просяще:
— Госпожа…
Было непонятно, обрадовалась ли Мессалина такому самовольству, или нет. Во всяком случае, она не была слишком уж возмущена им: она не стала поднимать шум, но закрыла за Юбой дверь, зажгла несколько масляных светильников, висевших на длинных цепях у стен комнаты, и только потом спросила:
— Ну? Чего тебе?
Юба, не отвечая, вытянул вперед мускулистые руки и положил их ей на плечи. Мессалина дернулась назад. Высвободившись, она крикнула:
— Убирайся, раб! — И отступила еще на шаг от Юбы.
Этот крик относился не столько к Юбе, сколько к ее собственной похоти: когда раб коснулся плеч ее (а Мессалина знала, что должно последовать за этим дальше: дальше руки Юбы соскальзывали ей на грудь, и все начиналось), она поняла, что еще немного — и она не удержится, и драгоценный плод, который она носила в себе, оказался бы под угрозой того неистовства, в которое она бы впала. Мессалина одернула себя, а раб подумал другое…
Юбе показалось, что его оттолкнули. Наверное, Мессалина уже натешилась вдоволь с тем мускулистым мерзавцем.
Юба помрачнел, и из горла его вырвалось тоскливое:
— Ты была у него… у него!
Раб застонал, сжимая кулаки, а Мессалина улыбнулась: если она вынуждена отказывать себе в одном удовольствии, то она удовольствуется другим. Она немножко помучает Юбу, и он будет готов насладить ее великолепным зрелищем, не уступающем тому, которое давали в амфитеатрах.
Мессалина жестко сказала:
— Жалкий раб, и как я могла снизойти до тебя? Ты ничтожен. То ли дело этот бывший преторианец! Видел бы, на что он оказался способен. Он высосал из меня весь мед — более часа он не покидал сердцевину моего цветка.
Мессалина уничижительно захохотала и сквозь смех показала Юбе на дверь:
— Уходи…
Как ошпаренный, Юба выскочил из каюты Мессалины. Августа, еще немного посмеявшись, пробормотала:
— Вот теперь, наверное, у них уже началось. Как бы мне не опоздать!
Ни Мессалина, ни Юба не догадывались, что разговор их был прекрасно слышен Ливии, чья каюта находилась рядом с каютой Мессалины. Как только Мессалина принялась хохотать, Ливия сразу поняла, к чему все это: Мессалина специально дразнила Юбу, побуждая его к схватке с Марком. Так было несколько раз за то время, пока Ливия жила в доме Клавдия: Юба уже прикончил нескольких рабов, на которых его натравила Мессалина. Мессалине нравилась кровь.
Не дожидаясь, когда Мессалина достаточно раззодорит Юбу, Ливия выскользнула из своей каюты и быстро прошла на корму судна, к каморке, которую отвели для Марка. Приоткрыв дверь ее, она прошептала в щель:
— Не спи! Тебя хотят убить!
Ливия едва успела скрыться за бочками: кто-то несся по палубе, громко топоча и не разбирая дороги.
Из-за укрытия Ливия увидела нумидийца.
Марк, услышав предостережение, встрепенулся: им явно не следовало пренебрегать. Он схватил меч (шкипер хотел забрать у него оружие, но Мессалина велела оставить, как есть), и тут дверь с треском распахнулась.
В каюту вбежал человек с кинжалом в руке.
Юба рассчитывал прикончить Марка не потревожив его сон: он не сомневался, что Марк спал, ослабев и разомлев от ласк, которыми его одарила Мессалина. Вышло иначе — вместо спящего Юба увидел перед собой готового к бою противника.
Юба пребывал в растерянности лишь миг — он тут же подобрался. Его ожидают — тем лучше! Сейчас станет ясно, чей клинок острее — тот, что между ног у негодника, или тот, который он сжимает в своей руке.
Марк видел перед собой врага. Стоило ли медлить? Марк кинулся к Юбе. Два удара Юба отразил, а на третьем меч римлянина глубоко вошел в грудь раба.
Юба судорожно ухватился за лезвие меча у самой рукоятки (все остальное лезвие было в теле его) и, захрипев, упал. Цепляясь за меч, Юба цеплялся за жизнь: он знал, что стоит мечу покинуть рану, и он умрет. Так было с теми рабами, которых он по наущению Мессалины прокалывая насквозь.
В дверном проеме показалась Мессалина. Она озабоченно проговорила:
— Кажется, я опоздала. Это мой раб. Ты убил его, преторианец, но, вижу, ты не виноват — ты оборонялся. Не знаю, с чего это он вдруг напал на тебя. Наверное, он просто сбесился.
Мессалина подошла к нумидийцу ближе и наклонилась над ним.
Сквозь пелену, застилавшую глаза, Юба увидел прямо перед собой лицо Мессалины. На лице Августы не было ни тени сопереживания, только любопытство, как будто смерть его была для нее забавой.
Однажды Мессалина сама выдернула меч его из груди несчастного, убитого им в припадке ревности. Тогда ему показалось, что сделала она это из-за любви к нему‚ доказывая ему тем самым свою любовь… ах, как он ошибался! Мессалине и тогда было на него наплевать. Она убивала для себя.
Юба захрипел, захлебываясь кровавой пеной:
— Вытаскивай меч, шлюха, — ведь тебе нужно было от меня именно это, а?..
Слова нумидийца были непонятны, раздался только хрип. Мессалина протянула руку, чтобы вытащить меч из груди своего любовника, но тут взгляд ее случайно упал на Марка. Молодой римлянин, казалось, не радовался победе: он угрюмо наблюдал за ней, и улыбка не играла на его устах. Видимо, для него убийство не было ни сладкой жутью, как для нее, ни утолением мстительности, как для Юбы, ни даже просто необходимостью — но было необходимостью грязной, гадкой, страшной. Иначе говоря, в глубине души он был трусом, и с этой трусостью ей приходилось считаться.
Мессалина надеялась завлечь Марка в свою постель, поэтому она не хотела вызвать у нею отвращение к себе, супротивничая его чувствам. Наоборот, ей следовало подыграть ему.
Мессалина выпрямилась и прочувственно сказала:
— О боги, как мне жаль его… Хотя он сам виноват. Пожалуй, не следует беднягу мучить. Пойду, кликну кого-нибудь.
Марк Мессалину не понял, а спросить, что она имела в виду, не успел: Юбу стали бить судороги, и Марк отвернулся к стене. Обхватив голову руками, он не видел и не слышал, что происходило вокруг.
Мессалина удалилась, и вскоре в каморку зашли два матроса. Это были галлы. Весело переговариваясь о чем-то на своем наречии, они выволокли еще живою нумидийца на палубу, подтащили его к борту и, раскачав, кинули в Тибр.
Мессалина вернулась к себе. «Как жалко, что я не распорядилась днем, чтобы у преторианца, в его закутке, повесили с десяток светильников, — с досадой подумала она. — Хотя мне удалось поспеть к самому началу петушиного боя, в темноте я так и не разглядела, что было в глазах Юбы, когда лезвие меча входило в него…»
* * *
На другой день, чуть забрезжил рассвет, двинулись дальше. Шкипер галеры, вольноотпущенник Клавдия фракиец Велеас, обещал к полудню быть в Риме. Галерные рабы махали веслами споро…
Хотя Марк и дал согласие Мессалине побыть у нее в рабах, пока она будет хлопотать за него, это обещание не казалось Мессалине надежным. Она ожидала, что после того, как она дала ему надежду на императорское прощение, он будет постоянно молить ее не забыть вступиться за него — и то по меньшей мере, в глубине же души Мессалина надеялась, что он станет приставать к ней, покоренный ее прелестями. Однако бывший преторианец вел себя до странности равнодушно: он не избегал ее, но он и не заговаривал с ней (за утро Мессалина успела несколько раз попасться ему на глаза).
Безразличный ко всему, Марк выискивал что-то в волнах…
«Наверное, во всем виновата беременность», — решила Мессалина. Это беременность так уродует ее! Ну ничего. Скоро она родит, и тогда ему не устоять. Но как сделать так, чтобы он до того времени не сбежал? Похоже, он не проявляет интереса не только к ней, но и к собственной жизни — он не ищет милости у нее, а ведь это она будет просить за него. Неужели он и вправду может улизнуть? А что, если для себя он уже решил улизнуть, как только они прибудут в Рим?
Возможность потерять такою красавца разозлила Мессалину. Нет, этого она не допустит! Она удержит его во что бы то ни стало. Если она не может сейчас из-за беременности влюбить его в себя и тем самым удержать его, она сумеет удержать его иначе… Быть может, он принадлежит к тем остолопам‚ которые щепетильно относятся к своим долгам? От него это вполне можно ожидать. Значит, надо сделать так, чтобы он задолжал ей, и тогда он вынужден будет остаться, чтобы расплатиться с ней.
Удалившись в свою каюту, Мессалина велела позвать к себе шкипера. Фракиец не замедлил явиться. Войдя к ней, он изогнулся в поклоне:
— Да, госпожа…
Мессалина не собиралась прибегать к оговоркам и двусмысленностям — в этом не было нужды. Она достала из потайного ларчика кинжал и протянула его Велеасу со словами:
— Возьми кинжал, Велеас. Ты должен убить того человека, который едет в Рим со мной. Я говорю о том гиганте, понимаешь меня? Убить при мне.
— Убить, госпожа? — Велеас был удивлен и напуган.
Мессалина разозлилась. Она, как ей казалось, и так говорила достаточно ясно, и ей не хотелось вдаваться в подробности.
— Да, болван! Сейчас он стоит на корме, уставившись в воду — наверное, высматривает там рыбок. Я подойду к нему и заговорю с ним, а ты подкрадешься сзади и проткнешь его этим кинжалом. При нем нет оружия, так что тебе нечего бояться, даже если он вдруг заметит тебя… Ты все понял, Велеас?
Кожа на лбу вольноотпущенника собралась гармошкой.
— Госпожа… — с трудом начал он, и Мессалина тут же добавила, испугавшись, как бы он не отказался:
— Я награжу тебя, если ты убьешь его. Я подарю тебе большую виллу под Римом, и тебе не придется больше работать… Но если ты откажешься или станешь ловчить, знай: я прикажу засунуть тебя в мешок и бросить в Тибр!
Велеас взял кинжал и слабо шевельнул губами:
— Я сделаю это, госпожа…
Велеас вышел. Мессалина, более не раздумывая, прошла на корму галеры и подошла к Марку — она любила думать быстро и действовать быстро.
Взор молодого римлянина был обращен к реке. Многие века катил Тибр волны по своему руслу, и многие века ветер колыхал тростник на его берегу, и многие века солнце над ним всходило и заходило — и не было нигде ни злобы, ни коварства, ни предательства…
— О чем ты задумался, преторианец? — раздался голос за его спиной. — Или, может, ты что-то увидел в волнах?
— Я просто устал, госпожа, — проговорил Марк, мельком взглянув на Мессалину. — Я просто устал…
— Усталость проходит — это не навечно. А лучше всего бодрит хорошенькая новость. Будь уверен, я сумею выручить тебя, и тогда ты забудешь про свою усталость, и тогда…
Мессалина внезапно остановилась. Марк удивленно посмотрел на нее и тут же отпрянул в сторону, по ее испуганному лицу догадавшись, что она заметила какую-то опасность за его спиной.
Мессалина видела, как легко Марк одолел Юбу, и поэтому она была уверена, что он сумеет увернуться: кинжал, который она передала Велеасу, рассек воздух. Помня наказ Мессалины, Велеас замахнулся опять.
Мессалина скользнула за спину Марка, словно ища у него защиты, и Марк почувствовал, как она что-то сунула ему в руку.
Это был нож.
Велеас целил в грудь Марка. Молодой римлянин не мог отступить, увернуться — позади него стояла женщина. Он мог только опередить Велеаса…
Велеас упал на палубу. Из горла его забила кровь.
Отовсюду уже спешили матросы. Мессалина истерически зарыдала, прижимаясь к Марку.
Матросы молчаливо окружили своего шкипера. Мессалина продолжала рыдать. Марк, все еще сжимая кинжал, остекленевшими глазами смотрел на человека, едва не убившего его и теперь корчившегося в предсмертных муках.
— Отец! Отец! — закричал тут кто-то.
Рядом с Велеасом упал на колени юноша лет восемнадцати-двадцати, худощавый и малорослый.
— Отец…
Убедившись, что умирающему уже ничто не поможет, он вскочил с перекошенным от гнева лицом и, воздев к небу руки, сжатые в кулаки, обернулся к Мессалине и Марку:
— Убийцы!
Вмешательство юнца напоминало бунт. Мессалина резко оборвала свой плач и довольно внятно спросила:
— Кто этот маленький паршивец?
— Это Полиандр, госпожа, — сказал один из матросов. — Сын Велеаса…
Губы Полиандра изогнулись дугой. Казалось, он хотел что-то сказать, но скорбь и ярость в такой степени овладели им, что он не смог издать ни звука. Но вот изо рта его вырвалось звериное рычание, и он бросился в волны Тибра.
«Так бы сразу, — подумала Мессалина про себя. — А то бунтовать…» Она решила, что Полиандр, не выдержав разлуки с отцом, кинулся топиться. Вслух Августа сказала Марку негромко:
— Отведи меня в мою каюту… — И еще теснее прижалась к нему.
Оказавшись у себя, Мессалина сразу же повалилась на ложе и сказала, не дав Марку выйти:
— Вот видишь, преторианец, какие люди меня окружают. Я уверена, что этот человек, который получил волю из рук моего мужа, хотел убить не тебя, а меня: на тебя он набросился из опасения, как бы ты не помешал ему справиться со мной — мертвые не мешают. Сегодня он просил меня отпустить на волю его жену, я отказала, и вот результат… Ах, я постоянно подвергаюсь опасности не меньшей, чем ты, но если ты — мужчина, умеющий владеть мечом, то я лишь слабая женщина…
В этом месте полагалось заплакать, что Мессалина и попыталась сделать, но это у нее не получилось — слезы не появлялись, как она ни кривила лицо, так что пришлось ей ограничиться несколькими глубокими вздохами.
Марк молчал. Мессалина немного подождала. Так и не услышав от него предложения услуг по ее защите, она продолжила:
— Надеюсь, ты не покинешь меня хотя бы в ближайшее время? Правда, ты дал согласие побыть моим рабом, пока я буду утрясать твои дела, но я хочу услышать от тебя, что ты не передумаешь…
— Я не покину тебя, пока ты не найдешь нового раба, на верность которого можно было бы положиться, — ответил Марк задумчиво. — Ты ведь спасла мне жизнь сегодня…
Последние слова Марк произнес с признательностью, почти что с нежностью — Мессалине это очень понравилось.
— А я, в свою очередь, обещаю, что сделаю все, чтобы тебя больше не преследовали за то, что ты отказался присягать моему Клавдию, — сказала Мессалина твердо и торжественно, словно давая клятву. — А теперь иди, друг мой… Ведь мы друзья?
Марк, кивнув, вышел.
— Он мой… — прошептала Мессалина. — Он не посмеет бежать: он будет отрабатывать свое сегодняшнее спасение и свое будущее прощение, служа у меня. Он будет моим телохранителем вместо Юбы — я ведь так беззащитна! (Мессалина усмехнулась.) А там, глядишь, я привяжу его к себе своей любовью — и любовью моею он, клянусь Юноной‚ будет доволен… Скорей бы мне избавиться от тебя!
Августа недовольно посмотрела на свой живот.
Глава пятая. О пользе наблюдательности
День, когда был убит Калигула и когда Рим присягнул Клавдию, сменился другим днем. Днем, столь похожим и непохожим на предыдущий…
Всю ночь новый император провел в лагере преторианцев, опасаясь за власть свою, а утром, убедившись, что ей ничто не угрожает, Клавдий переехал на Палатин, в резиденцию цезарей. Оказавшись во дворце, Клавдий, утомленный бессонной ночью, отправился спать, а его советчики, Каллист и Паллант, неотлучно находившиеся при нем с того самого момента, как был убит Калигула, разошлись по своим кабинетам (Каллист прошел к себе, а Паллант — в апартаменты Цезонии, спешно переоборудованные для него). И вольноотпущенники занялись делами — они еще долго бодрствовали…
У Каллиста остался тот же кабинет, который он имел еще при Калигуле, но власть его была уже не та… Конечно, теперь вероятность пасть жертвою вспышки императорской ярости была куда меньше — слабовольный Клавдий не шел ни в какое сравнение с Калигулой, — но за относительную безопасность Каллисту пришлось заплатить: теперь уже не он один безраздельно ведал делами императора, пришлось часть дел передать Палланту…
Каллист передал Палланту дела фиска — императорской казны, а себе оставил все остальное: составление императорских эдиктов, связь с провинциями и сенатом, взаимодействие с легионами и гвардией… Паллант остался недоволен: он рассчитывал на большее. «Деньги могут все, и деньги теперь у Палланта, — с раздражением подумал Каллист. — И тем не менее этого ему, видишь ли, мало!»
Хорошо бы оттереть Палланта от императора, выжить его из дворца и опять сосредоточить все в одних руках. Его руках!
«Паллант пользуется доверием Клавдия, — подумал Каллист. — Надо лишить его этого доверия». Но как?
Клавдий труслив. И если рядом с Клавдием кто-то махнет кинжалом, у Клавдия надолго испортится настроение: Клавдий, конечно же, подумает, что кинжал сей предназначался для него. А если в будет доказано, что человек с кинжалом сумел подобраться к Клавдию по вине Палланта, то Палланту ой как трудно будет оправдаться…
Однако охрану императорского дворца Каллист оставил за собой. Что же, придется передать ее Палланту. То-то он обрадуется! И надо сделать так, чтобы у Палланта появилось желание послать кого-то рыскать по дворцу с кинжалом, и надо сделать так, чтобы человек этот оказался поблизости от Клавдия…
«В таком деле без Сарта не обойтись, — подумал Каллист. — Куда же он запропастился?»
После того, как Калигулу убили, египтянин исчез. Он должен был быть вместе с Каллистом в лагере преторианцев, но его там не было…
В дверь постучали. Получив разрешение войти, перед Каллистом предстал иллириец Диокл — бывший раб Калигулы, он перешел по наследству к Клавдию. Именно ему Каллист поручил разыскать Сарта, как только обнаружилось исчезновение египтянина.
— Сарта нет нигде, господин, — сообщил Диокл‚ склонившись. — Никто не видел его в лагере преторианцев: этой ночью его там не было. Не было его этой ночью и во дворце.
«Скверно», — подумал Каллист. Если Сарта каким-то образом угораздило в этой сумятице быть убитым, то это еще полбеды, а если он попросту сбежал, воспользовавшись суматохой? Сарт знал многое из того, что греку хотелось бы скрыть. Не хватало, чтобы он принялся болтать.
Каллист стал припоминать, что же все-таки было известно Сарту. Ну, Сарт знал в лицо многих его сыщиков из плебеев; Сарт знал о тех сенаторах, которые состояли на содержании у Каллиста и которые доносили ему обо всем, что им удалось услышать, вращаясь в своем кругу; Сарт знал о тех магистратах, которые охотно сотрудничали с Каллистом, не будучи равнодушными к его кошельку… Нет, не это страшило Каллиста.
Плохо было то, что Сарту была известна тайна прихода к власти Клавдия, и вот теперь Сарт куда-то пропал, и нет уверенности, что он убит.
Только пятеро знали, как Клавдий сделался императором: сам Клавдий, Каллист, Паллант, Сарт и один преторианец.
А было это так.
Когда Калигула был убит, преторианец Грат «случайно» обнаружил неподалеку от места, где зарезали Калигулу, его дядю Клавдия и приветствовал Клавдия как императора — это знали все. Не было известно лишь то, что совсем не случайно Клавдий оказался в этот момент в императорском дворце и совсем не случайно Грат наткнулся на него. Грат знал, кого ему искать и где: накануне Сарт передал ему от Каллиста мешок с миллионом сестерциев…
Таким образом, не преторианцы сделали Клавдия императором, а вольноотпущенники. И если бы об этом стало известно в Риме, шума не избежать…
Диокл все еще находился в кабинете Каллиста. Лукавый грек не отпускал его, хотя и не разговаривал с ним, а только водил ногтем по узору стола.
«Если Сарт не желает больше служить, он должен умереть», — решил Каллист. Мертвый не выдаст. Грат уже получил свое — этой ночью ему в кабаке размозжили голову. Так что из посвященных остались в живых четверо.
А скоро должно остаться трое.
У Каллиста был способ разыскать беглеца, правда, дорогостоящий, но выбирать не приходилось.
— Вот тебе сестерции‚ Диокл, — проговорил Каллист, доставая из ящика стола шкатулку.
* * *
Выйдя от Каллиста, Диокл обежал десяток плебеев из тех, которые питались подачками императора и магистратов. Каждому из них он сообщил приметы Сарта, и вместе с приметами он передал нм по сто двадцать сестерциев из той тысячи двухсот, которые дал ему Каллист. Прежде чем броситься на розыски, плебеи обошли еще по десятку бедняков, оставляя у каждого по одиннадцать сестерциев (предварительно десять сестерциев отложив для себя), а каждый из этого десятка заглянул еще к десятерым — с одним сестерцием, разумеется. Разносившие деньги плебеи считались старшими, за каждым из них был закреплен определенный участок Рима, который прочесывали получившие от них деньги. Таким образом, всего в розыске Сарта участвовало около тысячи человек, и добросовестно участвовало: ищейки знали, что тот, кому удастся разыскать беглеца, получит пять тысяч сестерциев наградных.
Счастливчик объявился в полдень. Египтянин, прятавший лицо под капюшоном, был найден у пристани, в кабачке «Речная пустяковина». Чтобы разглядеть его лицо, счастливчику пришлось претвориться пьяным и полезть к нему с поцелуями, будто принимая его за порну.
Очевидно — Сарт собирался тайно покинуть Рим. И Каллист решил, что не стоит его уговаривать остаться: египтянин мог дать обещание остаться, а затем удрать при первой же возможности, лучше продумав побег. Египтянина следовало убить, и Каллист отрядил для этого сирийца Эглобала — императорского раба, которому было не впервой выполнять такие поручения.
Эглобал был приземистым здоровяком с округлой бородкой. Одежда, в которой он появился у кабачка «Речная пустяковина», состояла из нескольких плотных туник и добротного шерстяного плаща, а на поясе его болтались маленькие весы — для такого дела он принарядился купцом, привычной фигурой в порту на Тибре.
Дверь в кабачок была распахнута. Показав Эглобалу Сарта, Диокл спросил:
— Что, подождать тебя? Или, может, подсобить?
Эглобал презрительно сплюнул:
— Помочь? Мне? Нет, брат, возвращайся-ка к Каллисту. В таких делах мне не нужны помощники.
— Как знаешь. — Диокл пожал плечами и, развернувшись, быстро пошел прочь от кабака…
Оставшись один, Эглобал некоторое время раздумывал, разглядывая издали Сарта. Конечно, о том, чтобы просто пройти рядом со столиком, за которым сидел египтянин, и мимоходом всадить в него нож, нечего было и думать. Портовые грузчики и матросы, пьянствовавшие за соседними столиками, сразу бы скрутили убийцу и кликнули городских стражников, дабы труп не отнесли на счет кого-нибудь из них (на драки городские власти смотрели сквозь пальцы, однако к убийствам были строги: убивая, убийца нарушал священное право власти убивать, а это простить было никак нельзя). Конечно, ему не пришлось бы отвечать за убийство, но Каллист велел обделать это дельце тихо… Значит, египтянина следует заманить куда-нибудь в тесный уголок за бочки (а бочек и всяких тюков в порту было полно) и там тюкнуть его… вернее, пырнуть кинжалом. Так что вначале придется хитрить, но ничего — Эглобал считал себя мастером подобных хитростей.
Перешагнув порог «Речной пустяковины», Эглобал направился к стойке, за которой масляно растягивал губы трактирщик. Проходя мимо столика Сарта, который сидел один, Эглобал заскользил ногой по полу (там действительно была лужа) и шумно рухнул на пол.
Падая, он словно нечаянно зацепился за ножку стола, и кувшин с вином, куски хлеба, гороховая каша, заправленная салом, разлетелись по полу. Ни кувшин, ни чашка, в которой была каша, каким-то чудом не разбились, но их недавним содержимым уже нельзя было воспользоваться.
Сидевшие за соседними столиками пьяницы было замолчали, но тут же загомонили опять, весело обсуждая происшествие. Как это бывает всегда, среди них, конечно же, нашлись и такие, которые не только обрадовались чужой неловкости, но и, оборотясь к Сарту, забрызгали слюной:
— Что же ты сидишь, друг? А ну врежь ему как следует, он украл твой обед!
— Я все видел — борода нарочно опрокинул твой стол!
— Всыпь ему! Всыпь! Чего же ты сидишь! Зад, что ли, пророс в скамью?
Эглобал, потирая ушибленные места и кряхтя, медленно поднялся с пола. Сарт тяжело посмотрел на него. Египтянину были безразличны выкрики портовых горлопанов, но тем не менее он все же решил угостить опрокинувшего его стол бородача хорошей плюхой перед тем, как выйти из трактира. Если бы бородач оказался столь же невежливым, сколь он оказался неловким.
Эглобал не заставил себя долго ждать. Смущенно улыбаясь, он залепетал:
— Прошу… э… прощения. Господин простит меня, не так ли? О, я возмещу господину ущерб, я все возмещу…
Пока трактирщик подтирал пол и устанавливал стол, Эглобал продолжал виновато тараторить извинения. Кабацкая дребедень, поняв, что драки не будет, потеряла всякий интерес к происшествию и опять припала к источнику своей радости… Устранив последствия падения Эглобала, трактирщик повернулся к стойке, собираясь отойти.
Эглобал был начеку. Он сунул трактирщику в руку золотой денарий и прошептал: «Тащи все — на все!», а сам залопотал‚ присев на краешек скамьи напротив Сарта:
— Сейчас я отплачу господину самым лучшим, что есть в этом старом курятнике: я и в самом деле оказался ужасно неловок… Но если господин посчитает здешний стол недостаточным возмещением моей неловкости, то я готов оказать ему любую услугу, которую я в состоянии оказать. Если, к примеру, господин желает доставить какой-нибудь товар из Рима в Остию или из Остии в Рим, я бы мог помочь ему: мои суда — самые быстроходные на Тибре…
Сарт, довольно равнодушно выслушивавший извинения Эглобала, насторожился.
Египтянин и в самом деле собрался распрощаться с Римом: он решил отправиться в Египет, а путь в Египет лежал через Остию… Он отомстил: Калигула был мертв, так что в императорском дворце ему незачем было задерживаться, дворцовые интриги его не интересовали. Каллист теперь был ему без надобности, и он покинул Каллиста, и он покинул Каллиста легко, потому что не нуждался: на службе у Каллиста он заработал десять тысяч сестерциев, с которыми в Египте можно было безбедно жить довольно долго.
Правда, правильнее было бы сказать, что он не покинул Каллиста, а бежал от него. Сарт знал, что просто так грек его не отпустит: ему было известно слишком многое, что Каллисту хотелось бы скрыть, так что ему надлежало исчезнуть тайно, чтобы Каллист не сумел помешать его исчезновению. И Сарт решил попытаться выбраться из Рима через порт: он надеялся наняться гребцом на какое-нибудь судно, идущее в Остию. Так было безопаснее, нежели плыть пассажиром, поскольку по значимости гребцы много уступали пассажирам, а стало быть — меньше привлекали к себе внимание. Шкипера, которым были нужны гребцы, обычно набирали их по кабакам, вот Сарт и сидел в трактире, ожидая нанимателя.
Вроде подворачивалась удобная возможность добраться до Остин: купец, оказавшийся судовладельцем, кажется, должен был согласиться доставить его в Остию бесплатно.
— У меня нет товара, поджидающего погрузку — ни здесь, ни в Остин, — сказал Сарт. — Но если у тебя в этом порту есть сейчас свое судно, я был бы не прочь добраться до Остии на нем.
Фальшивый купец всплеснул руками:
— Ну конечно! Как раз сегодня я отправляю в Остию сто мешков пряжи. Только не знаю — может, корабль уже отошел…
— Посмотрим? — спросил Сарт, еле удерживаясь, чтобы не вскочить.
— Пойдем, посмотрим… Правда, обед… — Эглобал с деланным сожалением посмотрел на трактирщика, как раз направлявшегося к ним с большим подносом в руках, уставленным всякой всячиной. — Ладно, обед подождет, я ведь твой должник. Так что пойдем скорее может, ты успеешь…
Эглобал встал и направился к выходу. Сарт поспешил за ним. Оказавшись снаружи, Эглобал махнул рукой в ту сторону, где, как ему показалось, штабеля мешков больше всего затрудняли обзор:
— Вон мой корабль!
Крупно шагая, Эглобал пошел к мешкам, искусно передвигаясь между рабами и решившими подзаработать свободными, снующими туда-сюда с тюками хлопка, вымазанными в муке мешками, корзинами, наполненными фруктами и рыбой (фруктами нередко гниющими, а рыбой — начавшей разлагаться). Сарт еле поспевал за ним. Но Сарт совсем не был медлителен: просто какая-то мысль мешала ему идти быстрее…
У штабеля, сложенного из мешков с мукой, за который уже заходил Эглобал, Сарт столкнулся с носильщиком: взвалив на плечи по мешку, он переносил их от штабеля куда-то в другое место. Темный плащ египтянина оказался запачканным мукой, и, отряхивая муку, Сарт понял, что его смущало: Эглобал, столь неуклюжий в трактире, передвигался по порту, словно танцовщица по сцене пройдя довольно быстро не менее стадия, он не задел ни одного человека.
«Неужели меня выследили? — подумал Сарт, покрывшись испариной. — И человек этот готовится к убийству…»
Сарт остановился.
Не слыша за собой шагов египтянина, Эглобал обернулся:
— Ну что же ты?
Сарт не знал, на что решиться. Если сейчас пуститься наутек, то Каллист подыщет другой способ убийства, который может оказаться более удачным… (В том, что убийцу подослал Каллист, Сарт не сомневался: только Каллисту могла потребоваться его смерть.)
Хорошо бы отделаться от убийцы так, чтобы Каллист узнал об этом настолько поздно, что поделать уже ничего не смог бы. Надо, наверное, как-то изловчиться и убить убийцу…
— Иду, иду! — крикнул Сарт, блеснув улыбкой. — Дай только выпихну камень из сандалии…
Едва зайдя за кучу мешков, Сарт рывком присел. И вовремя: как только египтянина скрыли от глаз ротозеев мешки, Эглобал выхватил кинжал, висевший у него слева под мышкой, и пырнул им то место, где мгновением раньше находилась грудь египтянина.
Тут Сарт дернул Эглобала за ноги — прежде, чем сириец смог замахнуться для другого удара. Эглобал упал. Пока он поднимался, Сарту удалось освободить от ножен свой кинжал. Теперь они были на равных.
Лучше сказать, у них было равное вооружение, но они не были равны по силе. Они не были равны по силе, хотя и тому, и другому приходилось много убивать, но тут была разница: Сарт убивал на арене, рискуя быть убитым — страх оттачивал его мастерство убийцы, Эглобал же убивал рабов, вольноотпущенников, плебеев, были в его послужном списке и два всадника, составлявшие предмет его гордости, — но все это были люди, не искушенные в драке.
Эглобал сделал несколько выпадов — все они с легкостью были отбиты египтянином. Затем атаковал Сарт — сириец еле сумел увернуться. Сарт позволил Эглобалу сделать еще два взмаха кинжалом около себя, а затем стал решительно теснить его. Эглобал оборонялся с трудом, уже не помышляя о нападении и постепенно отступая. А отступал Эглобал в самый темный, самый глухой уголок порта, загороженный со всех сторон мешками, наваленными в кучи и сложенными в штабеля…
Эглобал понял, что проиграл. И еще он догадался, почему египтянин медлил приканчивать его: египтянин хотел, чтобы труп Эглобала нашли как можно позже, а для этого ему нужно было отвести Эглобала подальше от начала мешочных штабелей. Злые слезы закипали на глазах Эглобала, грозя совершенно расстроить его оборону, затруднив обзор.
Отступая, Эглобал задел один из мешков, уложенных в штабеля по обе стороны от него, и, потеряв равновесие, упал. Сарт быстро наклонился к Эглобалу, собираясь нанести ему решающий удар, но тут из мешка, задетого Эглобалом, прямо в лицо египтянину порыв ветра сыпанул муки, смешанной с пылью. Этот мешок, оказывается, не был завязан, и, потревоженный Эглобалом, он посыпался мукой…
Сарт все же нанес свой удар, но клинок даже не задел сирийца: Эглобал, вспотев от радости, успел откатиться в сторону.
Сарт стал протирать глаза. И тут он услышал страшный крик не то ярости, не то боли. А вслед за этим на голову египтянина обрушился сильный удар, и он упал.
Глава шестая. Жертва и жертвование
Тупая боль в затылке привела Сарта в себя. Он раскрыл глаза. Кругом — темнота… «Неужели я ослеп?» — со страхом подумал египтянин и дернулся рукою к лицу. Глаза были на месте, причем глаза не болели — боль шла от затылка. Сарт осторожно ощупал затылок, надеясь обнаружить там резаную или колотую рану рану, которую можно было нанести кинжалом, ведь у его противника был кинжал… Но кинжальной раны на затылке не было, там была громадная опухоль — то кровь натекла под относительно неповрежденную кожу. Значит, его ударили чем-то тупым…
Сарт медленно, с натугой сел — малейшее перемещение отзывалось в голове его усилением боли. Он пошарил вокруг себя рукой — вокруг не было ничего, одна пустота, затем под собой он сидел на каменном полу, застланном толстым слоем соломы.
Сарт встал, собираясь обследовать место, куда он попал, хотя бы на ощупь — не может быть, чтобы здесь была только солома и пустота… Внизу что-то звякнуло. Так и есть: к ноге его подходила цепь.
Сарт неспеша прошел в одну сторону, затем в другую — насколько позволяла цепь. Оказалось, цепь была длиной в десять шагов, один конец ее прикреплялся к железному обручу в стене, а другой — к обручу поменьше на ноге Сарта.
Он пленник, это ясно. Но чей? Сарт напрягся, силясь вспомнить последние мгновения своего боя с Эглобалом — с «купцом». Задев за мешок, «купец» упал — это Сарт помнил хорошо. Он хотел ударить «купца», но тут ветер сыпанул в глаза ему какой-то дрянью, и он стал протирать их. А потом — боль, темнота и ничто… Неужели все это значило, что фальшивый купец, подосланный Каллистом, одолел его — одолел, но почему-то не убил… Значит, у Каллиста есть какие-то планы на его счет, значит, он еще нужен Каллисту — но значит ли это, что у него есть шанс остаться в живых?
Рядом скрипнула дверь, и помещение, в котором находился египтянин, осветилось. Свет шел от факела, а факел держал в руке сгорбленный старик.
— А… очнулся? — протянул старик довольно дружелюбно. — Сейчас я дам тебе пожевать.
Старик зажег факелом светильник, прикрепленный к стене, и скрылся за дверью. Сарт огляделся.
Помещение, в котором он находился, не имело окон. Оно было довольно просторным: шагов двадцать в длину и столько же в ширину. Каменные плиты покрывали не только пол, но и стены, и повсюду на этих плитах, потрескавшихся от времени, виднелась плесень. «Какое-то подземелье», — подумал Сарт. В центре подземелья валялся перекосившийся ящик, должно быть, служивший столом.
Старик, быстро обернувшись, поставил на ящик глиняную тарелку с вареными бобами и кувшин. Кувшин поманил Сарта — в горле его стояла сушь. Он подошел, хлебнул… В нос египтянину шибануло уксусом: в кувшин налили дрянное вино.
— Интересно, кому я обязан таким угощением? — поинтересовался Сарт, взяв с ящика тарелку и с возможно большим удобством устраиваясь на соломе. Уверенный, что им занимается Каллист, он спросил это на всякий случай — ему в голову вдруг пришло, что никогда не лишне уточнить даже то, что кажется очевидным.
— Если не дурак, то сам догадаешься, — буркнул старик и пошел к двери. У самой двери старик остановился. Наверное, ему было запрещено болтать с пленником, но он не мог удержаться. — Подумай сам: кто мог убить купца, готового продырявить напавшего на него грабителя? Разве в Риме есть другой покровитель и благодетель смельчаков-добытчиков, кроме как Гелерий?
Сарт с трудом подавил возглас удивления, едва не слетевший с губ его. Его спас Гелерий! Сарту было знакомо это имя: по Риму ходило немало слухов об удачливом разбойнике. Каллист, получается, к его пленению не имел никакого отношения… Напрягшись, Сарт вспомнил животный крик — он услышал его перед тем, как потерять сознание. То кричал человек, с которым он сражался меж мешков и который едва не одолел его, когда ему запорошила глаза. Выручил Гелерий — разбойник убил «купца». Кажется, старик сказал именно это?
— Так ты говоришь — купец убит? — переспросил Сарт.
— Было бы странно, если бы он остался жив после того, как голова его треснула и мозги потекли на землю. Ребята сказали, что удар Гелерия был именно таким. — Старик резко оборвал себя. — Кажется, сюда идут.
Сарт услышал отдаленный скрип. Там определенно что-то двигалось. Пол темницы был устлан каменными плитами: скорее всего, и в соседнем помещении пол покрывали плиты, а плиты не могли скрипеть. Значит, скрипела деревянная лестница… Старик скрылся за дверью, оставив его одного.
Получается, его спас Гелерий. Что он знал о нем? Говорили, что Гелерий некогда был центурионом одного из легионов, стоявших под Римом, а потом дезертировал. Набрав шайку из беглых рабов и опустившихся плебеев, он днем отсыпался, а по ночам то успешно воровал, то не менее успешно грабил. Гелерий орудовал в Риме и его окрестностях уже около двух лет, но его все никак не могли изловить. Несколько его подручных, правда, все же были схвачены, но ни посулами, ни пытками не удалось вырвать у них признания: где же все-таки находится логово разбойника. Предполагали, в одном из лесов близ Рима было становище бандитов. Но разве в лесу можно было устроить такое громадное подземное убежище, да еще и тайно? «Возможно, я все еще в Риме», — подумал Сарт.
Но почему Гелерий спас его? По всей видимости, он принял его за бандита, напавшего на купца в надежде поживиться, но встретившего достойный отпор: человек Каллиста был наряжен купцом, тогда как Сарт выглядел портовым оборванцем, каких много в порту. И Гелерий, видя, что родственная душа вот-вот отправится в преисподнюю (когда Сарту запорошило глаза, он стал беспомощен), поспешил выручить его…
— Он уже очухался, — послышался за дверью его голос старика. — Я дал ему поесть, как ты велел…
Дверь в темницу Сарта растворилась, пропуская говорливого старика и двух мужчин в темных плащах. Один из них был ростом великан, правая рука его лежала на рукоятке меча, висевшем на боку. Сквозь плащ другого — тщедушного, с мелкими чертами лица, — проступали контуры кинжала: наверное, меч был слишком тяжел для него.
— Вот он, Гелерий, — сказал старик, выскочив вперед и показывая пальцем на Сарта, как будто египтянина можно было не заметить или спутать с кем-то другим.
— Что ты делал в порту? — спросил Гелерий густым голосом, тяжело взглянув на пленника.
Сначала Сарт хотел представиться грабителем-любителем, за которого его и приняли (в том месте, где он оказался, воры да грабители, по всему видать, были в чести), но, быстро прикинув так и сяк, он решил все же не рисковать, прибегая ко лжи: если бы его стали расспрашивать, где он живет и чем занимается (не грабежами же только, иначе его бы знали), то ему пришлось бы нести всякий вздор, который легко можно было бы проверить и опровергнуть. А там его еще посчитали бы лазутчиком властей… Нет, лучше не рисковать. То, что можно проверить, должно быть правдой.
— Я вольноотпущенник, зовут меня Сарт. Я служил в канцелярии Каллиста, — произнес египтянин покорным голосом. — Как-то раз Каллист приказал мне тайно убить одного раба, моего товарища: тот чем-то провинился перед ним. Я отказался. Каллист пригрозил, что тогда, мол, убьет и меня. Мне пришлось бежать. Я хотел сесть на корабль, идущий в Остию, но человек Каллиста, переодетый купцом, меня выследил. С ним-то я и сцепился в порту.
— Я так и думал, что он не вор, — сказал тщедушный человек Гелерию. — Чутье мне подсказывало, что ли… Надо его убить, а не то он донесет на нас: эти каллистовы служки — сплошь доносчики и ябедники, иных грек не держит.
— Не спеши, Паллисий, — произнес Гелерий спокойно. — Если он не вор, то, может, он не прочь стать вором… Он неплохо орудует кинжалом, да и меч, готов поклясться, он знает, с какого брать конца… А, Сарт?
Вместо ответа египтянин жестко напрягся лицом и сверкнул глазами, как будто он, вооруженный, стоял перед опасным противником.
Гелерий одобрительно хмыкнул и тут же посуровел:
— Так отвечай, бывший раб, согласен ты стать нам товарищем, или нет?
Сарт не ожидал такою поворота дела. Он рассчитывал на то, что воры, узнав, что он не вор, выпихнут его взашей, оставив на память о нем его сестерции (мешок с деньгами Сарт, очнувшись, при себе не обнаружил). Ну, может, им вздумается потребовать денег еще… А им захотелось вон чего! Что ж, придется, видно, согласиться стать вором. При первой же возможности он сбежит от них.
Паллисий, опередив Сарта, проверещал:
— Но если он согласится стать вором, он должен будет поклясться в верности нашему делу по всем правилам!
— Я согласен стать вам товарищем, — произнес Сарт. — Но о какой клятве ты говоришь?
— О клятве на верность нам и нашему воровскому ремеслу, — усмехнулся Паллисий, и Сарт помрачнел: усмешка эта не сулила ему ничего хорошего. Паллисий продолжал: — Мы должны быть уверены, что ты не выдашь нас, если тебя однажды схватят стражники префекта. Поклявшись, ты дашь нам уверенность в этом, потому что в случае чего клятва зажмет тебе язык не хуже тисков палача. Такова, приятель, сила клятвы, когда клянутся в храме Таната. И еще ты должен будешь принести Танату кровавую жертву. Как все мы когда-то…
На тонких губах Паллисия заиграла мечтательная улыбка. Лицо его показалось Сарту лицом безумца. «Наверное, этим погрязшим в суеверии невеждам надо, чтобы я, клянясь им в верности, зарезал на алтаре бога Смерти какого-нибудь голубя, ягненка, а то и целого быка, — подумал Сарт. — И они рассчитывают, что мое активное участие в жертвоприношении сделает меня таким же суеверным безумием, как и они. Вот безумцы!»
Не подавая виду, Сарт развеселился. Эти глупцы уверены, что клятва, да еще и вырванная насильно, будет для него чего-то значить, потому что она будет принесена у алтаря Таната и при ее принесении руки его будут измазаны жертвенной кровью. Ну, крови он не боялся, а суеверием его не заразить.
И еще Сарту было непонятно, что это за храм Таната, которым его пугали. Сарт считал, что неплохо знал Рим, но о таком храме он и не слыхивал. Правда, это не означало, что в Риме храма Таната не было и что ему морочат голову: слишком много было в Риме храмов, слишком много культов, и все новые храмы возводились, так что за всем невозможно было уследить. Не только люди, но и боги со всего света стекались в Рим, а государственная власть хотя и отдавала предпочтение нескольким старинным римским богам, все же не мешала отправлению культов и других божеств.
— Я потов поклясться хоть Юпитеру, хоть Весте, хоть вашему Танату, — сказал Сарт.
— Тогда пойдем! — подытожил Гелерий. — Гиппатий, освободи его!
Старый вор подскочил к Сарту с молотком и пробойником, и после непродолжительных усилий Сарт был свободен.
Гелерий махнул рукой, приглашая за собой, и Сарт вместе с двумя ворами — Паллисием и Гиппатием — вышел вслед за главарем из темницы.
Оказалось, под землей находилось не только то помещение, в котором держали его: темница Сарта сообщалась с комнатой, размерами своими много большей. В центре комнаты стоял длинный стол, за которым на лавках располагалось не менее тридцати человек — и в плащах, и в туниках, и в греческих хитонах. Не было тут только тог. На столе вперемежку стояли кувшины и глиняные чашки с закуской. Собравшиеся угощались: одни прихлебывали из кружек, другие лазили по мискам. Из угла от большого камина шло тепло, мешаясь с запахом жаркого: над огнем на вертеле висело полтуши барана. Вверх, к люку на потолке, вела переносная деревянная лестница. И еще Сарт заметил множество дверей — из этой комнаты можно было попасть не только в его темницу…
Появление Сарта было встречено разбойниками весьма любезно.
— Вина вору! Вина вору! — загудело со всех сторон. — Вина вору!
Сидевшие на ближайшей к египтянину скамье раздвинулись, освобождая место для него и для Гелерия с Паллисием.
— У нас тут не подносят и не обносят, — негромко сказал Гелерий Сарту. — У нас тут просто: что ухватишь, то и проглотишь… Ну садись!
Гелерий подтолкнул Сарта к скамье. Сарт сел. Паллисий и Гелерий опустились рядом с ним. Не нашлось места за столом только старому Гиппатию, но на место он, видно, и не рассчитывал: не останавливаясь у стола, Гиппатий прошел к камину и стал крутить вертел.
Сарт осушил большую кружку, которую ему подали (ее вполне можно было бы назвать и маленьким широкогорлым кувшином), после чего его перестали замечать: иные увлеклись поглощением пищи, а иные продолжили прерванный появлением Сарта разговор.
Через некоторое время, когда застольные речи многих сотрапезников можно было бы смело назвать бормотанием, Сарту показалось, что заговорили о нем. Сарт насторожился.
— А я говорю — он даст клятву Танату, — уверял рябой одноухий разбойник Паллисия. — Иначе и быть не может, ведь все мы прошли через это.
— А я говорю — не даст, — мотал головой Паллисий. — Что-то мне в нем не нравится, что-то не нравится… Что-то не хватает в нем нашего, воровского…
— Ты еще не видел его в деле, а уже скалишься на него, — сказал рябой (он же — одноухий). — Я слышал, он хорошо работает кинжалом…
— Ну так и что ж с того? А вот клясться он не станет, не станет!
— А когда он должен клясться? — спросил Паллисия здоровяк со здоровенным синяком на скуле, сидевший напротив него.
— Этой ночью, что ли…
— А мы еще не выпили за это… — осуждающе покачал головой здоровяк.
Здоровяк захлюпал из кружки, а Паллисий, повернувшись к соседу слева, начал говорить что-то грязное о женщинах — Сарт перестал прислушиваться. Из разговора рябого с Паллисием он понял, что клятва, которую он обещался произнести, будет не такой уж и простой, как он предполагал. Но в чем заключалась ее сложность, было не ясно… Сарт не любил бояться — стараясь не думать о предстоящем, он принялся есть, прихлебывая из своей кувшинообразной кружки. Как следует подкрепиться в любом случае не мешало, что бы там не ждало его впереди.
За столом уже многие начали покачиваться и сопеть, сморенные обильной едой и вином, а двое даже сползли со скамьи на пол и обмочились там, когда Сарт разобрал сквозь то затухающий, то вновь усиливающийся гомон голос Гелерия:
— Этой ночью мы неплохо поработали, — говорил главарь. — Четыреста золотых денариев — совсем не дурно… А что, Тразил, от Вириата все еще нет вестей? Пора бы ему вернуться…
Услышав редкое в Риме имя, Сарт тряхнул головой, отгоняя сон, навеянный на него вином. Он знал одного Вириата…
— А кто этот Вириат? — спросил Сарт. — У меня был друг с таким именем — гладиатор Вириат.
— Точно, он гладиатор, — удивленно сказал Гелерий. — Вернее, бывший… Он бежал из гладиаторской школы и пристал к нам, а тот, кто с нами, уже не раб, не плебей, не гладиатор, но вор… Так ты, что, знаешь его?
Перед тем, как поступить на службу в канцелярию Каллиста, я был гладиатором в школе Мамерка Семпрания, но это давняя история, — проговорил Сарт.
— А я-то думаю, где же это бывший раб научился так ловко обращаться с оружием? — удовлетворенно протянул Гелерий: вероятно, это его и в самом деле занимало. — Ты там, в порту, слишком хорошо сражался для бывшего раба… Теперь мне ясно, в чем дело! Так ты говоришь, он друг тебе?
— Друг, — кивнул Сарт. — Мы не раз выручали друг друга на арене, сражаясь один на один: от нас требовали смертельных ударов, а мы обменивались царапинами, вопя при этом что есть мочи. И Фортуна миловала нас: когда один из нас, по уговору, падал, другому не приказывали добить упавшего — так хорошо мы скакали и рычали.
— Так выпьем же за вашу дружбу! — с подъемом бормотнул Тразил, пуская слюни: внятного восклицания у него не получилось, он был слишком пьян. — Так выпьем же за Дружбу — эту добрую богиню, которой все подвластно, которая все может…
— Твоя богиня может не больше, чем богиня Ночных Горшков, — хохотнул Паллисий.
— Так ты что, против дружбы? — привстал Тразил, побагровев.
— Хватит! — стукнул по столу Гелерий. — Ты, Тразил, сядь. А ты, Паллисий, помалкивай и помни: если ты опять попытаешься затеять с кем-нибудь ссору, я не стану покрывать тебя — пусть тебе как следует намнут бока.
Паллисий кисло усмехнулся.
Трапеза продолжалась еще долго: до тех пор, пока большинство из сидевших за столом воров не переместилось на покрытый соломой пол и не захрапело, наполняя помещение перегаром и пуская лужи. Остальные клевали носом. Сарт хорошо отоспался в темнице, поэтому сон толком не брал его: облокотившись на стол, он дремал, полуприкрыв глаза. Вдруг кто-то тронул его за плечо. Сарт вздрогнул и оглянулся.
— Пошли. Пора, — сказал Гелерий, кивком головы показывая на лестницу. Вино, казалось, не действовало на него — кроме запаха, ничто не выдавало в нем участника столь продолжительного застолья.
Сарт не без труда поднялся по лестнице наверх — и оказался в небольшой комнате с низким потолком. Гелерий и Паллисий проскрипели по лестнице вслед за ним. В углу этой комнаты за пустым столом сидели четверо — и эти четверо не спали. И, похоже, они даже были трезвы. «Наверное, караулят», — подумал Сарт.
— Скавр! Аврелий! — бросил Гелерий. Два караульщика поднялись. — А теперь давай завяжем тебе глаза, — сказал Паллисий и легонько тронул Сарта…
* * *
Около часа Сарта водили с завязанными глазами: Паллисий и Скавр шли по бокам от него, крепко держа его за плечи, а Гелерий и Аврелий сзади. Конвоиры полушепотом переговаривались, поэтому их расположение было известно Сарту. После часа брожения Сарта остановили, и он услышал стук: пять ударов с коротким интервалом между ними, и три — с удлиненным. Скрипнула дверь, его подтолкнули вперед. Сарт неуверенно сделал несколько шагов, и дверь скрипнула опять — на этот раз за его спиной. Лай собак, хорошо слышный, пока его вели, стих. «Значит, я внутри какого-то дома», — решил Сарт. Чей-то сильный голос сказал:
— Вы привели того, кто хочет дать нерушимую клятву — клятву богу Смерти?
— Да, — ответил Гелерий. — Вот тебе на храм, жрец!
Сарт услышал характерный звон, который ни с чем нельзя было спутать: то бились друг о друга монеты. Сначала звякание монет сливалось в единый гул, а затем, после некоторого перерыва, они стали звякать по одной: то жрец принялся пересчитывать переданную ему лепту.
Когда шелест монет прекратился, жрец сказал сурово:
— Пойдем! — И Сарт услышал удаляющиеся шаги.
Сарта опять потащили — вероятно, за жрецом. И еще Сарт обратил внимание на то, что жрец ничего не сказал о полученной им сумме: значит, цена услуг жреца была Гелерию известна.
Сарта вели и вели быстро, так и не сняв с него повязку. Он спотыкался. Путь, навязанный ему, оказался извилистым: поворот сменялся поворотом. Сарт сперва начал считать поворот, стараясь на всякий случай запомнить дорогу, но их было так много, как будто его вели по какому-то лабиринту, не уступающему лабиринту легендарною царя Миноса. А может, его просто водили по кругу? Как бы то ни было, Сарт оставил затею со счетом.
Побродив по коридорам, разбойники ввели Сарта в обширное помещение — об этом египтянину сказало эхо, которое стало отзываться на звук шагов. Здесь поводыри остановились, и Сарту развязали глаза.
Сарт стоял посреди святилища. В центре на мраморном пьедестале возвышалась фигура Таната, выполненная в рост человека. Бог Смерти, сделанный, вероятно, из глины, был одет в гиматий и окрашен скульптором в темно-синий цвет с головы до пят, включая крылья (этот бог, как было принято, был вылеплен крылатым). Слегка наклонившись над жертвенником, глиняный Танат протягивал к жертвеннику руки с хищно напряженными пальцами. Так неизвестный ваятель хотел показать зловещую алчность бога смерти: чтобы существовать, требовалась жизнь. И еще в святилище Таната было очень холодно: несколько светильников, висевших под самым потолком, не могли обогреть просторное помещение, иных же источников тепла не было видно.
Прямо перед Сартом стоял высокий человек с золотым обручем на голове, одетый в черную мантию. Это был жрец. Жрец сказал:
— Сейчас ты дашь клятву великому богу. Бойся нарушить ее, ибо Танат повелевает самым страшным, что суждено человеку, — смертью, и если ты хотя бы под пытками нарушишь клятву, данную ему, он принесет смерть тебе куда более ужасную, чем смерть от пыток!
Голос жреца гулко разносился под сводами, гулко и весомо. Хотя Сарт и насмехался над уловками жрецов, которыми они старались вызвать у легковеров религиозный трепет, его вдруг пронзила незнакомая ему доселе суеверная дрожь.
Сарт посмотрел на своих спутников, стоявших позади и немного сбоку от него. Хотя они, вероятно, присутствовали на этой церемонии не первый раз (а Гелерий — наверняка не первый раз), слова жреца произвели и на них немалое впечатление: они показались Сарту если не напуганными, то, по меньшей мере, встревоженно насторожившимися. А может, они только делали вид, что слова жреца затронули их — чтобы заразить Сарта своей взволнованностью?
Воздев торжественно руки, жрец нараспев сказал:
— О ты, чей путь — прервание иных путей! О ты, чья сущность неодолима, ибо она бездонна! О ты, повелевающий всеми, кто живет, ибо все живущие смертны! Услышь меня, своего жреца, великий Танат! Услышь и отзовись!
Огонь, вырывавшийся прямо из пола справа от жертвенника, вдруг ярко вспыхнул — это было еще ничего, возможно, в подполье просто заработали мехами младшие жрецы, подумал Сарт. Его изумило другое: ему показалось, что изваяние Таната приоткрыло рот, обнажив ослепительно белые, нечеловеческие клыки!
Сарт зажмурился и вновь открыл глаза, крашеный Танат стоял в прежней позе своей — слегка наклонившись над жертвенником, и щерился злобно, страшно. Но только что рот бога Смерти был сжат, это Сарт хорошо помнил. А может, не так уж и хорошо?..
— Бог уже слышит меня, — сказал жрец внушительно, глядя прямо в глаза Сарту. — Но он должен услышать и тебя. Тебе же, о живущий, не хватит ни слов, ни голоса, чтобы быть услышанным богом преисподней. Бог услышит тебя, если только ты убьешь. — И, потрясая сжатыми кулаками, жрец воскликнул: — Крови! Дай крови!
В самом темном углу зала возникло движение: из тени выступили два человека в таких же черных мантиях, как и у жреца, но без золота на голове. Они волокли третьего. Прямо к алтарю.
Сарт понял: жертвой должен был стать человек.
Когда слуги Таната приблизились к Сарту достаточно близко, он увидел, что этот человек — женщина, вернее, молоденькая девушка. Ее подтащили к пьедесталу Таната и кинули на алтарь.
— Зови Таната, смертный! — возопил жрец, протягивая Сарту нож.
Сарт похолодел. Убить. Его заставляли убить! И как убить? Не на арене, сражаясь, — не ради жизни, но ради смерти. Но не убить — значит, прогневить бога, чье изваяние, такое близкое, казалось, готово вот-вот ожить…
Египтянина забила дрожь.
— Ну? — Жрец поднял нож на уровень лица египтянина, приказывая глазами.
Сарт взял нож. Подошел к жертвеннику. Занес его над жертвой… И увидел глаза, смотревшие прямо на него, а в них — и боль, и страх, и отчаяние…
Сарта прошиб пот. Раз смерть неизбежна, то стоит ли ее бояться? Сомнение полыхнуло в нем согревающим пламенем — холод, которым обдавало его святилище, отступил.
С криком ярости египтянин метнул нож прямо в статую.
И бог испугался! Он заметил — бог испугался! Танат, правда, не спрыгнул с пьедестала, да и вообще никакого движения не сделал, но Сарт готов был поклясться жизнью, что на лице бога Смерти промелькнул испуг. И хотя лицо Таната тут же приняло прежнее жесткое выражение, страх-то на нем был. Был!
Рука Сарта дрогнула в момент броска — он был слишком взволнован, — и поэтому нож не попал в бога, а пролетел мимо, всего лишь на палец выше лба страшилища.
Некоторое время все молчали, изумленные. Жрец опомнился первым.
— Хватайте же его, хватайте! — крикнул жрец своим помощникам. — Он оскорбил бога, нашего бога! Убейте его!
Помощники жреца кинулись к Сарту — он отпрыгнул к стене и обернулся к ним. Лицо его было ужасно — убить его оказалось совсем не просто… Помощники жреца остановились.
— Постойте, достопочтенные! — раздался голос Гелерия. — Это наш человек, хотя он и повздорил с вашим богом. Я хотел сказать, мой человек… Я сам накажу его — позже. А теперь позвольте нам уйти. Сестерции пусть останутся у тебя, жрец, — надеюсь, они тебя утешат.
Поколебавшись, жрец решил, что на бойцовские качества помощников ему не следует надеяться, и буркнул:
— Отпустите его. — И громче: — Убирайтесь!
Помощники жреца отошли от Сарта. Скавр и Аврелий сразу же подхватили египтянина под руки. Паллисий завязал ему глаза повязкой — той самой, которую он, сняв с глаз его, так и продолжал держать в руках, словно предчувствуя, что она может еще пригодиться.
— Пошли! — бросил Гелерий тоном, не предвещавшим ничего хорошего.
Путь назад показался Сарту гораздо короче того, который он проделал, добираясь до святилища Таната. Может, это объяснялось тем, что назад его тащили, ни мало не заботясь о целостности его ног, а может, тем, что в святилище его вели окружным путем с целью скрыть от него расположение, возвращаясь же назад, к этой уловке не стали прибегать, что обещало Сарту весьма мрачное будущее.
На всем протяжении обратною пути Паллисий хныкал, бормоча Гелерию:
— Почему? Почему ты не дал убить его? Почему? Ему никогда не быть с нами — он не нашей породы…
И хотя Паллисий убивался, словно ребенок, которому не разрешили поиграть, Гелерий удостоил его ответом лишь в конце пути, хмуро буркнув:
— Если его надо будет убить, то убью его я сам. Он — мой, а не жреца, и я не хочу, чтобы при мне тем, что принадлежит мне, распоряжался, кто-либо другой, будь то жрец или еще кто-то.
— Значит, ты убьешь его у нас? — приободрился Паллисий.
Гелерий смолчал.
Сарту развязали глаза в том помещении, где и завязывали перед отбытием к храму. У ног своих он увидел лестницу, уходившую вниз.
— Лезь! — приказал Гелерий.
Спустившись по лестнице, Сарт оказался в пиршественном зале — в том, который он совсем недавно покинул. Почти все бродяги храпели‚ только двое поднялись на скрип, мутными глазами посмотрели на него и принялись зевать. Сарта провели в темницу, с которой он уже успел познакомиться. Гелерий кликнул старого разбойника, и тот, не удивляясь, опять надел на него цепь.
— Пусть остается здесь, пока не вернется Вириат, — сказал Гелерий. — А там посмотрим, что с ним делать.
— Так ты не убьешь его? — разочарованно протянул Паллисий. — Я и не думал, что ты такой трус, Гелерий!
— Глупец! — Гелерий зло посмотрел на Паллисия. — Ты что, не знаешь, как Вириат относится к бывшим гладиаторам? Тем более этот — друг его… Тебе, наверное, захотелось посмотреть, как он будет беситься, узнав что я убил его приятеля? Ты хочешь поссорить нас? Смотри, Паллисий…
Паллисий понял, что хватил лишку.
— Я хотел, как лучше… — виновато протянул он. — Но ты наш атаман, и тебе решать… Пусть живет…
* * *
Потянулось время. И Сарт не мог измерять его: солнечные лучи были не в силах пробить земную толщу, под которой находилась темница, старик же, приносивший Сарту объедки, отмалчивался, когда египтянин начинал выспрашивать его. И объедки эти старый Гиппатий приносил Сарту не по времени, а как вздумается…
Скупясь на еду для узника, Гиппатий не был щедр и на масло, которым заправлялся светильник: проклятый старик зажигал светильник только на короткое время — на столько, сколько, как считал он сам, было необходимо для поглощения пленником приносимой им скудной еды. И, сидя в темноте, Сарт сумел кое-что додумать, а кое-что предположить.
Самое главное, до чего додумался Сарт, — то, что он понял причину, по которой схваченные люди Гелерия, согласно уверениям знатоков, даже раздираемые пыткой, никогда не обмолвились о его убежище. А причина была такая: их держала клятва, данная ими Танату, незыблемость которой, в свою очередь, основывалась на суеверии, взбудораженном жутью кровавого обряда ее принесения. Что касается жрецов Таната, то они, конечно же, действовали тайно: в Риме человеческие жертвоприношения были запрещены. И тем не менее жрецы Таната действовали: видать, мзда, получаемая ими за возможность принести клятву Танату (живому богу, а не его изваянию!)‚ была достаточно велика.
А еще Сарт никак не мог отделаться от мысли, которая и толкнула его руку, пославшую нож в бога, — мысли о фальши происходящего. Было ли то, что представлялось Танатом‚ действительно способным одухотвориться и шевельнуть его земным телом, или же это был просто обман? Тогда он решил, что то был обман, и, кажется, не ошибся: разве стерпел бы настоящий бог такое надругательство над собой — попытку его, бога Смерти, убить. И чем? Обыкновенным ножом!
И еще Сарт вспоминал ту юную особу, которую слуги жреца бросили на алтарь для заклания. И жалость, лишенная ярости и гнева, столь незнакомая ему, трогала сердце его в эти мгновения — или, может, тут было нечто кроме жалости?..
Однажды темницу посетил Гелерий. И не один — за ним двое его подручных, в одном из которых Сарт узнал Скавра‚ втащили человека средних лет, дрожавшего в подбитом мехом плаще. Гелерий проворчал: «Будешь сидеть здесь, пока не заплатишь» и тут же вышел. Очевидно, слова его были обращены к человеку, им приведенному, на Сарта же он не обратил никакого внимания.
Как только тюремщики удалились, незнакомец упал на солому и в отчаянии стал заламывать руки.
— Господин, видно, богат, раз ему предлагают уплатить, — осторожно сказал Сарт.
— О, в недобрый час боги наделили меня богатством… — проговорил незнакомец со стоном. — Я — Гней из рода Квинкциев, купец. Я возвращался из Сирии с караваном, и вот в двух милиариях от Рима на меня напали, отняли все, что у меня было, а потом приволокли сюда, требуя выкуп! Так из чего же я буду платить?
Купец долго еще плакался Сарту, Сарт же обдумывал свое…
— Раз тебе приходится путешествовать, ты, наверное, неплохо владеешь оружием? — наконец прервал египтянин стенания купца.
— Думаю, неплохо, — согласился купец и замолчал, а затем менее плаксивым голосом продолжил: — Шестеро из напавших на меня бандитов подтвердили бы это. Правда, я никого не убил, но отметины от моего кинжала у них останутся надолго.
Сарт опять погрузился в свои мысли. Теперь их было двое, караульщиков наверху — четверо. Один он не рискнул бы напасть на четверых, но вдвоем, используя внезапность…
Однажды старик Гиппатий принес в темницу очередную порцию объедок. Когда Гиппатий входил и дверь темницы из-за этого была какой-то миг приоткрыта, Сарт прислушался — из соседней комнаты не донеслось ни звука. «Значит, все бродяги на деле, — отметил Сарт. — Кроме караульщиков, разумеется».
Свои выводы Сарт оставил при себе. Более того: когда старик зажег светильник, он вообще не подавал никаких признаков жизни. Он лежал, привалившись боком к собранной в кучу соломе, неподвижный и молчаливый.
Гиппатия поведение Сарта смутило: оно отличалось от той неугомонности египтянина, к которой он привык.
— Наверное, утомился, — сказал Гиппатий громко. — Ну что же, отдохни, отдохни…
Гиппатий вышел — хлопнула дверь. Когда он появился опять, порция объедков, предназначенная Сарту, оставалась нетронутой. Гиппатий хмыкнул:
— Ну-ну, меня не обманешь… Вот когда засмердишь‚ тогда поверю, что издох.
Гиппатий вышел, но вскоре опять вернулся. Похоже, он подслушивал за дверью, не появятся ли у Сарта признаки жизни в его отсутствие.
— Эй ты, толкни его! — приказал Гиппатий купцу.
Гней Квинкций, по виду — не менее Гиппатия удивленный поведением Сарта, хотел было подойти к нему, но цепь оказалась слишком короткой.
Гиппатий ругнулся и проворчал:
— Щас посмотрим… — И бросил миску с объедками, нетронутую Сартом, прямо ему в голову.
Сарт не шевельнулся.
Гиппатий опять ругнулся — на этот раз крепче. Он вынес из соседней комнаты кочергу и осторожно приблизился к Сарту, держа ее перед собой. А затем, видя безразличие египтянина к проделанным им действиям, Гиппатий с размаху опустил кочергу на его плечо.
Сарт смолчал. Смолчал как труп или как упрямый хитрец?
Гиппатий размахнулся опять. И опять, подойдя ближе, чтобы больнее ударить…
Распрямившись в прыжке, Сарт опрокинул Гиппатия, прижал его к полу и прошептал:
— Теперь отвечай, старик, если не хочешь, чтобы я выколол тебе глаза твоей кочергой: как выбраться отсюда? Как снять цепь?
Гиппатий от страха потерял дар речи. Египтянину пришлось его как следует встряхнуть, прежде чем он пробормотал, запинаясь:
— Э… господин… я освобожу тебя: дай мне только сходить за молотком и пробойником, чтобы можно было снять цепь, а потом я расскажу, как выбраться… Здесь есть запасной ход…
— Э нет, старая лиса! — возразил Сарт без тени колебания. — Я еще не потерял рассудок. Ишь ты, отпустить тебя за молотком! А разве ты не знаешь другого способа, как избавиться от цепи? Ты стар, Гиппатий, а значит — хитер, раз дожил в лихоимцах до сивой волосни. А раз ты хитер, то ты, конечно же, не раз примеривался к этой цепи: твои взбалмошные дружки запросто могли бы накинуть ее на тебя. Стало быть, ты знаешь способ, как снять ее, не прибегая к молотку с пробойником… Ну?
Гиппатий молчал. Египтянин, чтобы подбодрить старика, провел глубокую царапину через лоб его и до подбородка, едва не задев глаз.
— Ну?
Гиппатий упорствовал.
Сарт занес кочергу прямо над злыми глазами старика.
— Я… я помогу тебе снять цепь, — задрожав дряблым подбородком, пролепетал Гиппатий. — Только… дай мне встать…
«Старик, кажется, оттаял», — подумал Сарт и помог Гиппатию подняться, крепко сжимая его плечо.
— Я должен подойти туда, — сказал Гиппатий слабым голосом, показывая на кольцо в стене, к которому прикреплялась цепь, державшая египтянина за ногу.
Сарт подвел старого разбойника к стене. Обеими руками взявшись за кольцо, старик с натугой провернул его. Раз, другой… Потом дело пошло быстрее: кольцо в руках Гиппатия закрутилось, как крылья мельницы при хорошем ветре, и… отвалилось от стены.
Оказывается, штырь, к которому было припаяно кольцо, вкручивался в стену.
— Ну что же ты? — крикнул египтянин купцу, который с открытым ртом глазел на Гиппатия.
Когда купец отвернул свое кольцо, Сарт направился к выходу, намотав на одну руку цепь, а другой сжимая плечо тюремщика. Не дожидаясь окрика, купец Гней Квинкций побежал за ним. Теперь беглецам надо было снять цепи с ног, воспользовавшись молотком и пробойником, которые, вероятно, находились в соседней комнате.
Стоило Сарту тронуть дверь темницы, как где-то наверху загоготали и затопали. То вернулись разбойники…
И подземелье, которое так жаждал покинуть Сарт, вновь объяло его своей темнотой.
* * *
После водворения едва не бежавших узников в темницу старый Гиппатий у них больше не появлялся: Гелерий, главарь банды, внимательно рассмотрел крепления цепей к стене (о том, что цепи так легко отсоединялись от стены, ни он, ни кто-либо другой из банды, кроме Гиппатия, не знал), после чего Гиппатий исчез. Сарту было невдомек, куда делся Гиппатий — то ли старика убили, то ли изгнали, — да это его и не интересовало.
Опять потянулись ночи. Ночи. Ночи… Купца увели — он как-то сумел раздобыть требуемую сумму. Сарт остался один.
Однажды в темницу заглянул Гелерий. С ним был завидного роста человек, бородатый и густобровый. Увидев в свете факелов этого человека, Сарт, до смерти утомленный темнотою, кинулся к нему:
— Вириат!
Звякнула цепь, которой, уже надежно, был прикован Сарт к стене. Вириат признал египтянина — он шагнул к нему, друзья обнялись.
Отстранившись, Вириат сказал с усмешкой:
— Ты зачем швырнул в Таната нож, дружище Сарт? Убить бога Смерти — надо же, до чего додумался… Ну да ладно. Надо отпустить его, Гелерий!
Последние слова были сказаны Вириатом утвердительно, а не просительно, из чего Сарт заключил, что то дело, из-за которого Вириат так долго отсутствовал, завершилось успешно.
— Отпустить… хм… — Гелерий не ожидал от Вириата иного, однако моментально, безо всяких видимых колебаний, свое согласие он дать не решился, опасаясь уронить себя как главаря — это напоминало бы подчинение. — Отпустить… Это, пожалуй, можно. Только пусть твой приятель поклянется, что выполнит любую нашу просьбу, коли такая когда-либо будет произнесена, раз уж мы однажды сохранили ему жизнь. Таков наш обычай сам знаешь…
— Я выполню любую вашу просьбу, если только этой просьбой не будет просьба кого-либо убить, или ограбить, или обворовать, — твердо сказал Сарт.
— Даже не верится, что этот чистоплюй был когда-то гладиатором, то есть профессиональным убийцей, — хмыкнул Гелерий, а затем велел расковать египтянина.
* * *
Сарт оглянулся: развязавшие его глаза бродяги, быстро удалялись, расплывались в ночной сырости, пожелав ему на прощание не пытаться их преследовать. Этих бродяг Гелерий дал ему в поводыри: они должны были отвести его от разбойничьего логова так, чтобы он не сумел найти дорогу туда, что они и сделали.
Сарт стоял на выложенной мрамором площадке перед большой клумбой, на которой не было цветов, — какие цветы зимой? Вокруг шелестели ветвями деревья. Сарт знал это место — он был в Саду Саллюстия, в одном из крупнейших парков Рима.
Теперь он мог бежать — в Александрию, столицу Египта, как он вначале и намеревался. Но что-то не отпускало его сейчас, как, впрочем, и тогда, когда он после убийства Калигулы торчал на пристани, будто бы пытаясь уехать в Остию…
Вириат спас его — Вириат помнил его, а он забыл. Напрасно Гелерий обозвал его чистоплюем — он забыл, забыл своего друга Марка. Где Марк? Что с ним? Сарт не знал.
Убегая из Рима, Сарт рассчитывал на то, что Марку после убийства Калигулы простят участие в предыдущем неудачном покушении на Калигулу, а имел ли он право рассчитывать на это? На это он мог только надеяться, не больше, но не основываться на этом, совершая побег из Рима и от друга своего, быть может, нуждавшегося в помощи. И нуждающегося в помощи до сих пор.
Сарт вздохнул. Нет, он не может бежать, он не должен бежать из Рима сейчас — это исключено. Сначала он должен убедиться, что у Марка все хорошо, а уж потом можно будет думать о побеге. Предварительно разжившись сестерциями.
Итак, он должен вернуться. Но вернуться куда? Только один путь, ведущий обратно, не означал для него явную смерть, только один путь мог позволить ему избежать убийц, подосланных Каллистом. Это путь — возвращение к Каллисту.
Каллист руками так называемого купца пытался убить его, опасаясь его осведомленности, но если он вернется к Каллисту, желание убить его у Каллиста пропадет. По крайней мере до тех пор, пока он будет ему служить.
Глава седьмая. Служба
Хотя на лице Каллиста не было заметно и тени удивления, в глубине души он был изумлен — перед ним стоял Сарт, человек, который бежал от него и которого он велел убить. Каллист знал, что нагнавший Сарта убийца был найден мертвым в порту, среди груд мешков, так что египтянину удалось оторваться от погони, но вместо того, чтобы продолжить свое бегство, он предпочел вернуться.
Впрочем, вряд ли стоило так уж сильно удивляться возвращению Сарта. Просто египтянин понял, что везде, где бы он не скрывался, жизнь его была бы в опасности — Каллист способен везде его достать. Так что появление Сарта у Каллиста означало лишь, что египтянин смирился с могуществом грека и осознал, что единственно, как он может продлить себе жизнь, — это продолжить службу у Каллиста.
— Вот ты и пришел, — наконец проговорил Каллист удовлетворенно, словно ожидал прихода египтянина, а не известия о его смерти. — И ты… по-прежнему не прочь помогать мне по мелочам?
— Не только по мелочам, господин мой! Я — как ложка в твоей руке: зачерпни со дна и полную вынесешь!
Сарт всем своим видом показывал, что он — сама покорность, и Каллисту пришлось это по душе, ну а на чем основывалась эта покорность — на дружбе или на страхе, — для грека особого значения не имело.
— Тут вот какое дело… — как бы размышляя вслух, начал Каллист. — Я не уверен в Палланте. Мы были союзниками, пока был жив Калигула, но теперь… Сдается мне, Паллант ищет моей смерти — такое у меня предчувствие. Еще бы! Ведь я, заняв место у уха Клавдия, потеснил тем самым его… Надо Палланта обезвредить: выбить у него зубы, чтобы он не смог укусить, то есть надо отдалить его от Клавдия, надо, чтобы Клавдий перестал доверять ему. А средство достижения этого мне видится только одно: надо Клавдия как следует напугать руками Палланта.
— Но разве можно воспользоваться руками Палланта против его воли? — удивился Сарт. — Это же не перчатки, которыми можно вертеть по своему усмотрению, украв их у хозяина.
Каллист — с усмешкой:
— Ты слишком прямолинеен, дружок! Руки, о которых я говорю, не есть руки телесные, до горла недруга можно дотянуться и другими руками — используя связи, полномочия, влияние. Представь: во дворце совершается покушение на императора, но Клавдий остается жив. Кто виноват, что злоумышленнику удалось проникнуть во дворец? Конечно же, начальник дворцовой охраны. На днях я передал Палланту охрану императорского дворца… А если к тому же защитившим императора от кинжала убийцы будет твой покорный слуга, Паллант после этого не надолго останется во дворце!
— Так это я буду тем человеком, который помашет перед императором кинжалом?
— Ты удивительно догадлив, мой дружок…
— Но как я смогу подобраться с кинжалом к императору и улизнуть после поддельного покушения из дворца, если охрана дворца уже не повинуется тебе?
Каллист со значением поднял кверху палец:
— А вот тут сложность, так что слушай внимательно. Переехав на Палатин, Клавдий пристрастился начиная с полудня около часу прогуливаться в одиночестве по саду: он как-то сказал, что в это время он раздумывает над своими «историями». О прогулках императора знает вся дворцовая челядь. В это время никто не смеет появляться в саду, дабы ничто не прервало течение императорских мыслей, хотя сад, как ты знаешь, очень велик — в нем легко разминуться. Исключение сделано лишь для меня, Палланта, ну и, конечно же, Мессалины… Тот, кто проникнет в этот сад, сможет сделать с императором все, что захочет: преторианцев нет в саду, они сторожат лишь входы-выходы. И преторианцы эти с недавних пор подчиняются Палланту… Паллант сам проведет тебя в сад, когда там будет император, и ты сделаешь то, о чем уже догадался: ты должен пару раз махнуть кинжалом перед носом императора, а я (тоже, кстати, пристрастившийся гулять в саду тогда же, когда и император) «спасу» его от тебя!
— Мне не совсем понятны твои слова, любезный мой Каллист: разве Паллант согласится провести меня к императору, чтобы я напал на него?
Каллист засмеялся:
— Ну конечно! Паллант наверняка сейчас думает, как бы сделаться при Клавдии единственным (он жаден до власти и завистлив). Сунься к нему, скажи ему, что возненавидел меня: я-де подослал к тебе убийцу, от кинжала которого ты еле сумел увернуться. Клянусь бородой Юпитера — Паллант наверняка посоветует тебе убить меня, пообещав при этом свою помощь. Паллант знает: на улице и в канцелярии меня охраняют, так что подобраться ко мне убийце совсем не просто. Нет охраны при мне только тогда, когда я гуляю в саду — в то же время, что и Клавдий… Паллант проведет тебя в сад, чтобы ты убил меня, а ты вместо этого напугаешь Клавдия и убежишь, сказав на бегу Палланту, который будет поджидать тебя где-нибудь на выходе из сада, что-де убил меня, как ему того и хотелось. Тогда он выведет тебя из дворца. Как тебе мой план?
«Вот только зачем Палланту отпускать меня из дворца живым: надежнее меня убить», — подумал, нахмурившись, Сарт, а вслух проворчал:
— Ладно, я согласен на это…
— Так отправляйся к Палланту, дружок! — удовлетворенно проговорил Каллист, вставая из-за стола, что означало конец беседы.
* * *
В своем кабинете (некогда — спальне Цезонии) Паллант придавался невеселым размышлениям. Веселиться ему было не с чего: влияние Каллиста на Клавдия все укреплялось, его же…
Палланту вспомнился недавний случай. Два дня назад, закрывшись у Клавдия, они втроем — он, Клавдий и Каллист — обсуждали текущие дела. Главный вопрос был таков: где взять обещанные преторианцам за их поддержку деньги? Каллист не зря передал дела императорской казны Палланту: казна была пуста, и теперь Палланту приходилось мямлить, объясняя нехватку денег предшествующим расточительством Калигулы‚ к которому он не имел никакого отношения, но преторианцев причины не интересовали — им нужны были деньги, а Палланту нечем было платить. Чтобы расплатиться с преторианцами, на руках нужно было иметь сто пятьдесят миллионов сестерциев‚ в казне же было только пятьдесят миллионов… Где взять еще сто? Паллант беспомощно разводил руками, Клавдий уже начинал хмуриться… И тут выступил Каллист. Каллист пообещал достать сто миллионов сестерциев — «занять у друзей», и на следующий день он на самом деле приволок их в казну…
Паллант вспомнил, как истово, брызгая слюной, Клавдий благодарил Каллиста. А деньги эти, вне сомнения, были украдены Каллистом еще во времена Калигулы, — прекрасно понимая это, Паллант не мог ничего доказать, и поэтому ему оставалось только поддакивать императорской хвальбе…
Правда, в тот же день и даже в той же беседе, только несколько позже, Клавдий похвалил и Палланта: за успешную охрану своей персоны во время смены власти, но похвалил с прохладцей — то дело было прошлое, теперь же у Палланта не оказалось денег для выплаты солдатам. И когда Клавдий поблагодарил Палланта, Каллист дружелюбно добавил, что раз уж он так хорошо справляется с охраной, то ему следует заняться охраной всего императорского дворца. И с того дня охрана императорского дворца была вверена ему, Палланту…
— Тебя спрашивает египтянин Сарт, господин, — сказал доверенный раб Палланта, заглянув в его кабинет.
«Что-то новенькое от Каллиста», — подумал Паллант. Он знал Сарта как слугу Каллиста, посредством которого тот поддерживал связь с ним во время подготовки покушения на Калигулу. Паллант махнул рукой: что ж, пусть войдет…
— Я к тебе, господин… И не от Каллиста, а от себя, — напряженно проговорил Сарт, устроившись в кресле напротив Палланта. — Скажу тебе сразу, не лукавя: я более не служу Каллисту, я ненавижу его! После того, как Клавдий сделался императором, я перестал быть нужным ему, и он велел убить меня. И вот я здесь… Я не могу бежать из Рима — лазутчики Каллиста повсюду, мне едва удалось оторваться от погони… Так позволь мне быть твоим слугою, господин! Ты знаешь, я кое-что умею, и это мое умение может тебе пригодиться…
«Умением» Сарт назвал ту ловкость, с которой он проделывал всевозможные хитроумные дела: хитроумность их заключалась в том обмане и в той лживости, с которыми они проводились. Все это Палланту, не без удивления выслушавшему Сарта, было понятно, неясное же заключалось в другом…
— А с чего ты взял, что найдешь у меня приют? — удивился Паллант. — Мы с Каллистом не такие уж плохие приятели, чтобы я спасал от смерти того, чья смерть ему угодна.
Сделав огорченное лицо, Сарт встал и развел руками:
— А я и не знал, что вы стали так близки друг другу… Надеюсь, ты меня не задержишь, господин мой?
Паллант потер лоб. Если то, о чем разглагольствовал египтянин было правдой, значит, Сарт действительно ненавидел своею бывшего патрона, и эту ненависть необходимо было использовать. Но Сарт и в самом деле весьма ловок: а что, если все его слова о том, будто Каллист преследует его, — обман? А что, если Сарт подослан Каллистом, чтобы вредить ему, проникнув в его окружение? Египтянина следует проверить.
— Эй, Эсимид! — позвал Паллант.
Раб выглянул из-за двери.
— Кликни сюда преторианцев.
Раб гортанно крикнул, и у двери раздался топот калиг, предворивший появление гвардейцев.
— Бросьте его в дворцовый эргастул! — Паллант ткнул пальцем в Сарта.
Гвардейцы, привычные к подобным приказам, живо подхватили Сарта под руки и выволокли в коридор.
Паллант задумался. Если Сарт подослан Каллистом, то Каллист, наверное, попытается выручить его, узнав, что он сидит в тюрьме. А может, и нет, может, Каллисту наплевать на Сарта: когда он узнает, что Сарт разоблачен, он о нем тотчас забудет.
Так как же проверить египтянина?
Паллант не успел додумать свою мысль.
— Нарцисс, господин, — доложил Эсимид.
* * *
Вошел Нарцисс, массивный человек лет сорока с грубым красным лицом и слегка прищуренными глазами, словно запорошенными хитростью. Не будь этого прищура, Нарцисс легко сошел бы за какого-нибудь простака земледельца, чье лицо обветрило на пашне. Нарцисс был вольноотпущенником Клавдия и, как и Паллант, приближенным Клавдия, однако его влияние на Клавдия было несоизмеримо меньше влияния Палланта. Он не был посвящен в затвор Каллиста и Палланта, имевший целью возвеличание Клавдия: о том, что Клавдий стал императором, он узнал одним из последних. Нарцисс управлял имениями Клавдия в Мавретании; с докладом о положении дел он приехал в Рим за день до убийства Калигулы, но ни о чем доложить так и не смог: в тот день, когда он должен был предстать перед Клавдием, было совершено убийство Калигулы, и Клавдию уже было не до него, равно как и Палланту. Прошло немало дней, прежде чем Паллант передал ему через слугу, что ждет его.
— Что скажешь, Нарцисс? — скрипуче спросил Паллант.
— Доходы господина составили… — И Нарцисс принялся перечислять, сколько за полгода было продано фиников, пшеницы, ячменя… Паллант вяло кивал: несколько тысяч сестерциев, которые привез с собой Нарцисс, были значимы для Клавдия — сенатора, но не для Клавдия — императора. Когда Нарцисс окончил, Паллант сказал:
— Еще пару недель можешь пожить в Риме — император думает устроить зрелища, на которые тебе, наверное, будет интересно взглянуть. А потом возвращайся в Мавретанию…
— Да, вот еще что, — вспомнил Нарцисс, — госпожа любит всякие безделицы — не позволишь ли ты преподнести ей вот это…
Нарцисс показал Палланту маленького деревянного человечка с зелеными камешками вместо глаз, между ног которою торчала громадная штука едва ли не в половину роста его: такой дрянью у Мессалины была забита большая комната.
— Ладно, я передам трибуну претория, чтобы тебя пропустили в покои Августы завтра, и ты увидишь императрицу, если, конечно, она захочет увидеть тебя, — сказал Паллант, уткнувшись затем в стол.
Нарцисс вышел.
Глава восьмая. Чувственность
Возвратившись в Рим из Остии императрицей, Мессалина обосновалась на Палатине, в императорском дворце, в покоях, которые раньше занимали наложницы Калигулы (все они были отправлены в лупанар). Вместе с ней в императорском дворце поселилась и Ливия, а в комнате, ближайшей к ее спальне — Марк. Только вот спать Мессалине в этой спальне поначалу не пришлось: едва изгнав наложниц предшественника своего мужа из дворца, она, оберегая чрево, отправилась в старый дом Клавдия, где спустя несколько дней и разродилась. Мальчик был назван Германиком. Пока Мессалина мучилась с родами, покои, которые она облюбовала, были вымыты, вычищены и окурены. На второй день после благополучного разрешения от бремени Августа перебралась во дворец, оставив новорожденного на попечении мамок в старом доме Клавдия…
За днем, когда Мессалина явилась во дворец, последовала ночь, и ночью к Мессалине явился Клавдий.
Когда Клавдий, сделав свое дело, уснул, Мессалина выскользнула из супружеской постели, бросила себе на плечи накидку из тончайшего виссона и на цыпочках просеменила в коридор. У двери спальни в глубоком кресле дремала ее верная рабыня, ее наперсница в любовных похождениях, по имени Хригора.
— Посторожи… — шепнула Мессалина Хригоре. Та кивнула понимающе: это означало, что она всю ночь должна будет прислушиваться к храпу Клавдия. Затем Августа скрылась за дверью, ведущей в комнату Марка…
Марк к тому времени уже уснул, но сон его был легок — слабый скрип открываемой двери разбудил его, и он сразу же схватился за меч, лежавший у изголовья. Схватился, и тут же отпустил его, узнав Мессалину.
Августа скинула накидку и с разбегу кинулась на грудь молодому римлянину, жарко задышав:
— О, как долго я тебя ждала! Как долго я ждала…
Марку оставалось или оторвать Мессалину от себя и с силой отбросить ее, или же принять ее — ее, взывающей к земному. Так подумал Марк мимолетно, колеблясь, тело же его уже не повиновалось ему, вся плоть его восстала…
В конце этой ночи на дивной пашне, которую представляло собой тело Мессалины, не осталось ни одною невспаханного участка.
Под утро Мессалина вернулась к своему супругу, а Марк уснул, впервые за последние дни спокойно, не ослепляемый светом правды святой, — той правды, которая не дала ему убить Кривого Тита, из-за чего погибли его товарищи; той правды, которая не дала ему убить знакомого гладиатора и добраться там, на корабле, до Кассия Хереи раньше, чем до него добрались солдаты береговой охраны. Во тьме, конечно, ничего не увидишь, да и с пути сбиться легко, но ведь и яркий свет тоже слепит не хуже тьмы…
* * *
Дни шли за днями. Клавдий ни о чем не догадывался, Мессалина безумствовала, Марк жил, а в маленькой комнатке, что в покоях Августы, все ночи напролет плакала Ливия. Однажды к Мессалине заглянул Паллант — это было как раз после разговора Палланта с Нарциссом.
Пройдя без проволочек несколько караулов преторианцев, у самой двери комнаты Август Паллант остановился: ему преградил путь молодой великан, из которого так и выпирала мужественность.
Паллант потемнел лицом:
— Ты… кто ты такой? Как ты смеешь вставать на пути моем — мне подчиняется вся охрана дворца!
Марк молчал, помня, чему его учили в гвардии: стоящий на страже в подобных случаях должен молча делать свое дело, а не пускаться в пререкания.
— Как ты смеешь молчать, когда с тобой разговариваю я! — взвизгнул Паллант и попытался оттолкнуть Марка, но вместо этого сам был опрокинут на пол.
Привлеченная шумом, в дверях показалась Мессалина:
— Ты, Паллант? Чего это ты забрел сюда?
Паллант поднялся.
— Я хочу поговорить с тобой, Августа, о делах неотложных, государственных, — сказал он сдержанно. И эта сдержанность далась ему не без труда, хотя когда-то в лучшие времена притворство не требовало от него особых усилий.
Мессалина не любила Палланта — они постоянно соперничали во влиянии на Клавдия, — но послушать, что скажет Паллант о «делах государственных», она была не прочь: может, его болтовню можно будет в дальнейшем использовать против него.
Мессалина широко распахнула дверь и весело сказала:
— Коли так, заходи, Марк Антоний Паллант! Только вот посадить мне тебя негде, не на кровать же, убогого!
Все знали, что Паллант, одно время слывший отчаянным самцом, с некоторых пор совсем перестал заглядывать в лупанары. Хригора‚ доверенная рабыня Мессалины‚ объясняла это болезнью, которой будто бы поразила Палланта хранительница домашнего очага Веста, не поощрявшая подобных излишеств. Увидев Палланта, Мессалина вспомнила рассуждения Хригоры (она хорошо помнила подобные рассуждения) и тонко намекнула на них.
Паллант скрипнул зубами — он понял намек. И верно: теперь он был никуда не годен, а ведь еще совсем недавно он надеялся заполучить расположение Мессалины, потеснив Клавдия в ее постели (чтобы с ее помощью укрепить свое влияние на Клавдия). Свое намерение он не смог осуществить: вся его мужская сила вдруг куда-то исчезла, и, казалось, безвозвратно…
Паллант, и без того разгневанный неудачами, был взбешен напоминанием о своей несостоятельности. Готовый вот-вот сорваться на крик, он затворил за собой дверь в комнату Августы и нарочито тихо сказал:
— Здесь посторонние, госпожа…
В самом дальнем углу обширной комнаты с лирой в руке сидела Ливия.
— Не бойся, валяй, — бросила Мессалина, понизив голос. — Она не станет нас подслушивать.
— Я хочу поговорить с тобой о Каллисте, госпожа. Ты знаешь — с каждым днем Клавдий все больше прислушивается к его дурным советам, отвергая мои, что наносит вред империи. Каллист все больше значит для Клавдия, и вот увидишь: наступит время, когда он будет значить больше, чем ты!
— А вот и нет, — отрезала Мессалина. — Тот, кто хочет значить для Клавдия больше, чем я, должен забраться в его постель. Кому-кому, а Каллисту это не удастся: у моего Клавдия нет подобных склонностей!
— Но Каллист может подсунуть Клавдию под бок какую-нибудь липкую рабыню, — произнес Паллант вкрадчиво. — И если ты, госпожа, не имеешь каких-нибудь особенностей, привлекательных для императора, то она вполне заменит тебя по этой части…
Мессалина задумалась. Она знала Каллиста совсем немного, и он так же, как и Паллант, не нравился ей: она любила мужчин сильных, видных, а не хитроумных пауков. Кто знает, может, и в самом деле Каллисту удастся опутать Клавдия своими сетями? Мессалине это ничуть не подходило: она не хотела терять власть, которая для нее была не менее важна, чем любовь.
— Так что же ты хочешь от меня? — спросила Августа сквозь зубы.
— Каллиста мне одному не одолеть, госпожа, — с сожалением произнес Паллант. — Ты должна мне помочь. После соития скажи Клавдию, что Каллист склонял тебя… ну, к этому… И повторяй это каждую ночь. А потом, когда Клавдий к Каллисту несколько охладеет, ты ему как-нибудь под утро скажи, что тебе, мол, приснился сон: Клавдий бежит, а за ним с ножом гонется Каллист. И я скажу, что мне приснилось то же. И тогда…
Мессалина была не прочь устранить Каллиста, но не своими руками: то, что предлагал Паллант, было слишком рискованно. А что, если Каллист, которого она потревожит, сумеет оправдаться и, оправдываясь, погубит ее? Не меньше, чем Каллисту, Мессалина желала смерти и Палланту: лучше всего было бы, если бы они перегрызли друг другу глотки, не вмешивая ее в свою свару. Но Паллант предлагал иное: он хотел ее руками задушить Каллиста, оставаясь до самого последнего момента в тени, а стало быть, и в безопасности.
— А почему бы тебе самому не попытаться одолеть Каллиста? — спросила Мессалина. — Этот сон ты можешь рассказать Клавдию хоть сегодня и сам, добавив при этом, что видел-де Каллиста под окном моей спальни прошедшей ночью. Правда, Клавдий может поинтересоваться, что сам ты делал под окном моей спальни прошедшей ночью. Тут надо подумать, что ответить. Раньше ты мог бы сказать, что поджидал, пока из окна, прямо к тебе в объятия, кинется моя рабыня, но теперь… Боюсь, все знают о твоем крепком сне по ночам.
Паллант понял, что от Мессалины он ничего не добьется, если на нее как следует не нажмет. Повысив полос с полушепота до обычной речи, он сказал:
— Я подумаю над твоими словами, госпожа, а ты подумай над моими. До вечера еще далеко — есть еще время подумать… А как бы я хотел, чтобы за этим вечером последовала приятная ночь для тебя, госпожа!
«О чем это он болтает? — подумала Мессалина. — Похоже не то на предостережение, не то на угрозу…» Вслух Августа сказала:
— О своих приятностях позабочусь я сама. Что же касается тебя, то ты так же неспособен мне в этом помочь, как тряпкой невозможно отбиться от дубины… Прощай!
Паллант вздрогнул и, согнувшись, вышел из комнаты Августы. Когда он проходил мимо Марка, ему показалось, что Марк усмехается… Это было уже слишком — сжав кулаки, Паллант кинулся прочь.
А через час к Августе явился преторианский трибун, чья когорта несла охрану императорского дворца в этот день, и с ним — с десяток преторианцев.
— Не сердись, госпожа: император приказал мне доставить всех твоих рабов в дворцовый эргастул.
Мессалина, в полудреме слушавшая, как перебирает струны Ливия, встрепенулась:
— Моих рабов — в дворцовый эргастул? Да как ты смеешь распоряжаться здесь, в моих покоях?!
— Такова воля принцепса, госпожа, — твердо сказал трибун и бросил преторианцам: — Исполняйте!
Преторианцы рассыпались по комнатам. Не прошло и четверти часа, как обыск был окончен: их добычей стал только Марк, в остальном же прислуживали Августе лица женского пола.
Марк знал, что преторианцы, среди которых не было ни одного знакомого ему, выполняют волю принцепса, и он, не пытаясь сопротивляться, передал преторианскому трибуну свой меч. Мессалина, все это время мерившая комнату тяжелыми шагами, остановилась и спросила у трибуна:
— Не знаешь ли ты, с чего это в голову Клавдию пришла такая нелепая мысль: запереть моих рабов, вернее, единственного моего раба в эргастуле? Зачем он понадобился ему?
Преторианец помолчал, вероятно, обдумывая, не нарушит ли он присягу, поделившись с Мессалиной собственными соображениями, а потом сказал:
— Я знаю немного, госпожа… Этот приказ Клавдий дал мне в присутствии Палланта, А когда я отходил, я расслышал, как Паллант сказал, что, мол, давно надо было всех твоих рабов кастрировать, чтобы никто не подвергал сомнению твою нравственность…
Преторианец немного помедлил, ожидая, не скажет ли императрица что-нибудь (он совсем не хотел ссориться с ней), но Мессалина молчала — у нее перехватило дыхание. Тут, слабо охнув‚ на спинку своего кресла упала Ливия, лишившись чувств.
— Пошли! — махнул рукой преторианский трибун гвардейцам…
Прийдя в себя, Мессалина первым делом тряхнула Ливию:
— Чего сомлела, дурочка? А ну, помоги мне одеться! И Хригора куда-то запропастилась…
Ливия открыла глаза, собравшись с силами, встала и кое-как принялась помогать Мессалине одеваться.
Обычно Мессалина разгуливала по дворцу в легкой тунике, набросив на плечи накидку, — в тунике она красовалась и перед преторианцами, — но тут она решила приодеться. С помощью Ливии Мессалина стала облачаться в столу — верхнюю одежду римских матрон, придававшую величественный вид, чтобы предстать перед Клавдием образцом добродетели.
Мессалина решила использовать все свое влияние на Клавдия, чтобы вернуть себе Марка — целиком…
Надев столу, Мессалина шагнула к двери и остановилась.
Раньше она, не раздумывая, кинулась бы к мужу, чтобы отобрать у него любимого раба, — и отобрала бы, но теперь… Теперь Клавдий был не просто римским сенатором, римским гражданином-подданным, но императором. Нет, он не стал тверже, сделавшись императором: он был по-прежнему безвольным, но теперь воля его советчиков, вкладываемая в его безволие, приобретала неодолимую силу. Если раньше в отдельных случаях воля Палланта оказывала на Клавдия более сильное действие, чем ее воля, то ее разговор с Клавдием, бывало, заканчивался рукоприкладством: она принималась швырять в Клавдия все, что попадалось под руку, вплоть до ночного горшка, и отлучала Клавдия от постели на несколько дней, после чего он обычно сдавался. Но теперь про подобные методы воздействия нечего было и думать, потому что Паллант, в сущности, был прав: то, что она давала Клавдию, он мог получить теперь от кого угодно…
Хорошо бы выручить Марка, не вмешивая в это дело Клавдия. Но как?
В дверь осторожно постучали.
— Кто там еще? — хрипло спросила Мессалина и потянулась к кувшину с вином, стоявшему на одноногом столике у кровати, чтобы запустить им в стучавшего, кто бы он ни был: слащавый ли сенатор, всадник или нагулявшаяся Хригора.
Дверь приоткрылась, в комнату вошел Нарцисс. Рука Мессалины дернулась от кувшина.
Мессалина, конечно же, хорошо знала вольноотпущенника своего мужа, управлявшего имениями Клавдия в Мавретании. Всякий раз, бывая в доме своего патрона, Нарцисс приносил Мессалине в дар какую-нибудь безделицу, чаще — маленькую скульптурку, изображавшую эротическую сцену. Мессалине казалось, что таким образом он добивается ее благосклонности…
Вот и сейчас: едва войдя, Нарцисс протянул ей черного человечка с зелеными глазами и огромным фаллосом.
— Это тебе, госпожа, для пополнения твоей коллекции…
Мессалина пристально посмотрела на Нарцисса, стараясь проникнуть в его душу. С виду тяжеловат, но, кажется, совсем не прост… Нарцисс, конечно же, оказывал ей знаки внимания не ради ее тела — всяких тел полно в лупанарах, только знай плати, — дело тут в другом: Нарцисс, наверное, хочет приобрести влияние на нее через любовь, чтобы тем самым иметь возможность влиять на Клавдия… А что, если ему раскрыться — рассказать ему все, что случилось только что? Одна она не сможет помочь Марку, это ясно…
— Хочешь ли ты власти, Нарцисс? — негромко спросила Мессалина, вцепившись в глаза вольноотпущенника пронзительным взглядом. — Мне нужна сейчас помощь мужчины — можешь ли ты помочь мне?
Нарцисс побледнел. Мессалина спрашивала его, хочет ли он власти, — что, что это значит? Означало ли это, что Мессалина обещала помочь ему занять видное место при дворе императора в обмен на его помощь? Наверное, именно так и было. А за это она хочет, чтобы он сделал что-то для нее. Что ж!
Он давно дожидался такого момента — когда у Мессалины появится надобность в его услугах. Правда, он надеялся на то, что услуги эти будут интимного характера, то есть что Мессалина когда-нибудь попросит его разделить с нею постель. В постели он бы показал свое неоспоримое превосходство над предшественниками, к чему он определенным образом готовился, и тогда… Но тут было что-то иное. Голос Мессалины не был похож на стоны животных, раздираемых течкой, — значит, Мессалине он нужен был не для постели. Но, как бы то ни было, он нужен ей, и это самое главное.
— Я готов сделать все, что ты прикажешь, госпожа, — слегка поклонился Нарцисс.
— Так слушай…
Мессалина рассказала Нарциссу‚ как разворачивались события: появление Палланта и разговор с ним, появление преторианцев и пленение Марка, и о том, что, по всей видимости, Марка ожидало. Когда она закончила, Нарцисс спросил:
— Так значит, Паллант сказал, что ты можешь раздумывать над его предложением до вечера?
— Да.
— Вероятно, до вечера он не тронет твоего Марка. У нас еще есть время, хотя его и немного. И прежде всего надо хорошенько все обдумать.
Кусая ноготь, Нарцисс принялся расхаживать по комнате. Мессалина тоскливо смотрела на него. Наконец он остановился.
— Ну что? — хрипло выдохнула Мессалина.
— Вдвоем мы ничего не сделаем — нужен третий. Эта твоя рабыня Хригора — где она?
— Наверное, ухряпала в лупанар, — плюнула на мраморный пол Мессалина. — Ей мало, что ее каждую ночь покрывают бесплатно, — она отдается еще и за деньги…
— А я… я не смогу ли вам помочь?
Это была Ливия. Если в разговоре с Паллантом Мессалина, помня о ней, старалась говорить полушепотом, то в разговоре с Нарциссом о ней как-то позабыла, да и Нарцисс, казалось, не заметил Ливии.
— Это, вроде, твоя воспитанница? — спросил Нарцисс, припоминая. Кажется, эту девицу он уже видел в доме Клавдиев, и ему что-то говорили о ней…
— Точно, воспитанница. Может, она тебе подойдет?
— Подойдет, если не труслива.
Нарцисс закатил рукав своей туники, подошел к столу, взял со стола нож и легким движением скользнул лезвием по руке.
В кубок, стоявший на столе, закапала кровь.
Глава девятая. В эргастуле
В эргасгул преторианцы втащили Марка силком, слегка коля его мечами для острастки, — он то и дело порывался бежать. Полусонный тюремщик, ворча что-то себе под нос, замкнул за ним дверцу камеры, в которую ею втолкнули преторианцы, и вместе с преторианцами зашлепал к выходу (там у него была маленькая каморка) — наверно досыпать. Марк остался один. О нет, не один — в углу кто-то завозился. В полутьме трудно было разобрать, кто…
Марк постарался взять себя в руки. Его собираются кастрировать — это, конечно, веская причина, чтобы бесноваться, но ведь мир состоит не только из любви, вернее, не только из похоти. Марк застонал. Разумные доводы не шли на ум… Да и к чему искать успокоение в смирении? Воину битва дает душевный покой! Надо попытаться как-то выбраться отсюда…
Для начала Марк решил выяснить, кто там ворочается в углу. Он прошел в угол, наклонился над человеком, полулежавшем на ворохе соломы, вгляделся в него… Освещение было плохим: под самым потолком камеры находилось маленькое окошко, через которое свет с трудом проникал в эргастул. Марк наклонился еще ниже, не веря собственным глазам… Так и есть — то был Сарт!
— Сарт!
— Марк?!
Сарт видел, как к нему в камеру впихнули какого-то человека, но не придал этому особого значения. «Наверное, какой-нибудь заворовавшийся раб», — подумал он. Как только тюремщик и преторианцы удалились, Сарт, прикрыв глаза, продолжил свои размышления — он раздумывал, как вернее доказать Палланту то, что он-де убежал от Каллиста, что он не лазутчик Каллиста. Вернул его к действительности голос Марка…
Друзья обнялись.
— Я не видел тебя целую вечность, — сказал Марк, отстранясь. — Как ты угодил сюда?
Сарт не хотел опять вмешивать Марка в свои дела:
— Можешь обо мне не беспокоиться — мне помощь не нужна, — шепнул он многозначительно. — Ну а ты? Ты-то как попал сюда? А я думал, что ты опять в гвардии…
— В гвардии мне больше не служить, — безразлично произнес Марк. — А попал сюда я так… — И Марк коротко рассказал египтянину свою историю, закончив словами: — Я когда-то говорил тебе о достоинстве, с которым надо принимать неизбежность, в том числе и смерть, но как с достоинством принять лишение мужественности? И дело тут не в лишении удовольствия: я не хочу быть похожим на жирного сонливого каплуна, в которого обычно превращается евнух. Это — потеря себя, это страшнее смерти…
— Давай сначала попытаемся что-нибудь сделать, а уж потом будем рассуждать о достоинстве, — сказал Сарт. — Тебе нужно бежать отсюда…
— А тебе?
— А мне — нет, — шепнул Сарт и крепко сжал руку Марка у запястья — Марк понял, что в судьбу египтянина ему не следует вмешиваться. — А для того, чтобы бежать, нужно раздобыть ключи от решетки и от входной двери, — продолжил Сарт. — Эти ключи, я знаю, у тюремщика. Надо их у него каким-то образом выманить…
* * *
Сквозь сонную пелену Кривой Тит услышал шум. Вроде, шумели в камере. «Что там ещё…» — недовольно проворчал Кривой Тит, поднимаясь с лежанки…
Когда он притащил головы преторианских трибунов Кассия Хереи и Корнелия Сабина Каллисту, Каллист и в самом деле передал ему сто тысяч сестерциев наградных. Сначала Кривой Тит хотел бросить службу, глядя на такие деньги, но потом передумал: хотя деньгами он стал обладать и немалыми, их все же было недостаточно, чтобы приступить к осуществлению его давнишней мечты — работорговли. Работорговцу нужен корабль, рабы и надсмотрщики, а что же имел Тит? Нужный корабль стоил около ста тысяч сестерциев, рабов следовало накупить для начала тоже тысяч на сто, на слуг (матросов, надсмотрщиков) в первый год ушло бы тоже не менее сотни. Итого необходимо было иметь триста тысяч сестерциев, а у Тита на руках было лишь сто пятьдесят тысяч: сто ему передал Каллист в награду за успешную погоню, а еще пятьдесят он скопил, служа преторианцем. Получается, ему не хватало еще ста пятидесяти тысяч… Тит решил продолжить службу.
Каллист дал ему хорошее место — смотрителя дворцового эргастула. Работы — никакой, жалование же составляло пять тысяч сестерциев в год. Правда, это немного: чтобы накопить сто пятьдесят тысяч сестерциев, ему нужно было бы прослужить на этом месте тридцать лет, однако в этой службе его была одна особенность. Тит договорился с Каллистом, что будет пересказывать греку все сколь-либо важное, что ему удалось бы услышать в эргастуле, и за это Каллист пообещал ему еще десять тысяч сестерциев в год. Всего выходило пятнадцать… Десять лет, которые ушли бы на то, чтобы накопить при таком доходе сто пятьдесят тысяч сестерциев, тоже, конечно, срок не малый, но Тит рассчитывал на то, что ему подвернется-таки какая-нибудь возможность существенно сократить этот срок.
Шум, доносившийся из камеры, усилился. Тит поднялся, пощупал ключи, висевшие у него на поясе (ключи были на месте), и, почесываясь, потащился к решетке, отгораживавшей в полуподвальном помещении эргастула камеру. Не доходя трех шагов до решетки, Тит остановился. Он всегда останавливался здесь, хорошо помня историю одного из своих предшественников, который имел обыкновение подходить к решетке вплотную: однажды этот дуралей был схвачен негодяем, засаженным в камеру, и задушен.
В камере дрались, это ясно было видно. Здоровяк, которого привели последним, молотил кулаками жилистого раба, ростом тоже не из маленьких. Кривого Тита, разумеется, не устраивало побоище — если один из узников будет убит, ему наверняка попадет.
— Остановитесь, балбесы! — крикнул Кривой Тит. — Остановитесь!
Куда там! Возня в камере, казалось, только усилилась. Тит понял — необходимо было предпринять какие-то меры. Покинуть эргастул он не мог — значит, помощи было ждать не от куда, следовало рассчитывать только на свои силы.
Кривой Тит бросился в свою каморку, схватил там длинный дротик с ржавым наконечником, неизвестно когда там появившийся (наверное, кто-то из тюремщиков припас его именно для такого случая), и мигом возвратился обратно. Он собирался дротиком как-то повлиять на чересчур расходившегося молодчика, но оказалось, что дротик, несмотря на свою длину, все же не доставал до дерущихся, если стоять там, где он стоял.
Тит, в нарушение своего обычая, немного придвинулся к решетке. Дротик едва не коснулся здоровяка. Тит придвинулся еще. Так было в самый раз. Ухватив молодчика за тунику, он потянул его прочь от жилистого. Туника порвалась. Тит подхватил ее дротиком опять. Вроде, на этот раз зацепилось лучше. Было видно, как на тупике узника выступила кровь: Тит дротиком царапнул кожу, но это были мелочи.
Вгорячах Тит приблизился к решетке вплотную. Марк рванулся, ухватил Тита за тунику…
Кривому Титу удалось вырваться — в руке Марка остался лишь клочок материи.
Кривой Тит, рывком отскочив от решетки, не удержался на ногах и упал. Поднявшись, он удивленно, с запинкой пробормотал:
— Ты… я узнал тебя — это ты… Так вот куда ты въехал на Мессалине — во дворец! Или нет — в эргастул для рабов, хе-хе… Как же ты, римлянин, оказался в эргастуле для рабов? Что, не угодил бабенке‚ да? Или не угодил Палланту?
Не дожидаясь ответа (а Марк и не собирался отвечать), Кривой Тит развернулся и пошел в свою каморку, рассуждая сам с собой. Он был настолько удивлен этой встречей, что даже забыл выпустить в Марка, едва не схватившего его, заряд ругательств, вертевшихся у него на языке.
Каллисту он доложил, что все преторианцы были убиты, «забыв» упомянуть про то, что один все же остался жив, спасенный Мессалиной. Причем счастливчиком (надо же такому случиться!) оказался не кто иной‚ как давнишний недруг Кривого Тита, человек, жестоко оскорбивший его однажды.
После того случая в кабачке «Золотой денарий» прошло немало времени, новые события загородили его от мысленного взора Кривого Тита, однако не стерли из памяти целиком. Кривой Тит по натуре был слишком мстителен, чтобы страдать забывчивостью. Его обидчик должен быть наказан — это дело чести.
Наказан, то есть убит.
Иначе не получится: ни тумаком, ни щелбаном тут не обойтись. Потому что не только в мести было дело, но и в том, что если Каллист узнает об его обмане — если Каллист узнает, что не все преторианцы были убиты, — ему придется плохо. Ах, как было бы хорошо, если бы этого Орбелия, раз уж он оказался в тюрьме, казнили! От тюрьмы до казни один шаг, но как помочь ему сделать его? Преторианский трибун сказал, почему-то называя Орбелия рабом, что он-де препровожден в эргастул по приказанию Палланта и только Паллант имеет право распоряжаться его судьбой. Конечно, если Паллант распорядится судьбой Орбелия так, как хочется ему, Титу, это прекрасно, а если нет?
Лучше все же не рисковать, не надеяться на Палланта: то ли убьет Паллант Орбелия, то ли нет — неизвестно. Орбелия следует умертвить ему самому… Казалось, чего проще — убить того, кто не может ни укрыться от удара, ни нанести удар. Бери стрелы, лук, или дротик подлинней — и готово… Ан нет: Орбелий должен дожить до прихода Палланта, не может же Тит предоставить Палланту вместо узника труп… Но Паллант может забрать узника с собой — как его тогда убьешь?
Хорошо бы Орбелию нанести такой удар, чтобы умер он от него не сразу, а через несколько дней, и чтобы никто не заподозрил Тита… Свойством убивать не сразу обладают некоторые яды, но никаких ядов при себе у Тита не было. Как же поступить?
От раздумий Тита отвлек сдавленный женский крик. «Наверное, рабы развлекаются», — подумал Тит. Крик раздался ближе… Мгновение спустя в дверь эргастула постучали.
Тит недовольно поднялся. Если это Паллант, то дело плохо — Паллант может забрать Орбелия с собой, а то и освободить. Кто знает, что у него на уме?
Стук оборвался. На Палланта это не было похоже, обычно он тарабанил до тех пор, пока Тит не открывал дверь.
Тит подошел к двери и заглянул в смотровое окошко, проделанное над дверью.
У входа в эргасгул лежала молодая девушка, незнакомая Титу. Туника на груди ее была разорвана и обильно пропитана кровью. Девица, казалось, не дышала… А в руке она сжимала искрящуюся драгоценными каменьями диадему.
Тит опешил. Что бы это могло значить? Возможно, девица воровка, она украла диадему из покоев Августы и пыталась найти укрытие от ранившей ее погони у него, решив посулить ему за спасение часть богатства. А может, она — служанка Августы, по приказанию императрицы она переносила диадему из одного корпуса дворца в другой и была ранена и преследуема какими-нибудь императорскими рабами, решившими рискнуть жизнью ради такого сокровища. А сокровище, даже если ею продать по частям (камни отколупать‚ а золотой обруч, на котором они были укреплены, распилить), наверняка потянуло бы на полмиллиона сестерциев, а то и на миллион… Целиком, конечно, продавать его было нельзя — вещица была слишком уж заметная.
Все это промелькнуло в голове Тита за один лишь миг: в двух шагах от него лежало сокровище, владельцы которого или претендующие на владение которым вот-вот могли появиться, так что медлить было нельзя. Девица вроде мертва (она не шевелилась и, как показалось Титу, не дышала), значит, сокровище — в кусты, а дальше видно будет, что делать. Может, удастся его утаить…
Кривой Тит выхватил из связки нужный ключ и провернул его дважды в замочной скважине. Затем отодвинул засовы, выскочил наружу, стремительно нагнулся и ухватился за диадему…
Чьи-то сильные руки сжали его шею — он не мог хрипеть, а не то что кричать, — и опрокинули его наземь. У горла его заплясал кинжал. Тит понял: стоило ему только сделать вид, что вот-вот крикнет или рванется, как тут же ему перережут горло. Тит перестал дергаться. Не шевельнулся он даже тогда, когда почувствовал, как кто-то рвет с его пояса связку ключей.
— Быстрее! — тихо поторопил мужской голос.
Говорить Тит не мог (страшась кинжала и из-за того, что ему сдавили шею), но видеть Титу не возбранялось. Тит заметил, как девица, которую он посчитал умершей, встала и вместе с фигурой, закутанной в паллу (явно женской фигурой), кинулась прочь от него по направлению к эргастулу. И еще Тит приметил лицо мужчины, так ловко скрутившею его, — мясистое, с мощным подбородком, тупоносое…
Потом Тит потерял сознание.
Глава десятая. Бегство
Оглушив (или убив?) большим камнем Кривого Тита, Нарцисс вбежал в эргастул: его позвала Мессалина, у которой не получалось с замком, висевшим на дверце решетки, отгораживавшей камеру. Общими усилиями замок был снят.
— Быстрее! — приглушенно крикнула Мессалина Марку, стоявшему у дверцы.
Марк оглянулся на Сарта.
— А ты? Тебе разве не нужна свобода?
Сарт покачал головой:
— Не забудьте запереть решетку. Где мне тебя найти?
Марк вопросительно посмотрел на Мессалину, а она торопливо сказала:
— Он будет жить у меня, в старом доме… — И, начиная сердиться (промедление было губительно). дернула Марка за тунику: — Давай живее! Твой приятель хочет остаться здесь — нам некогда ему мешать!
Марк выскочил из камеры, после чего дверца была заперта. Мессалина протянула ему просторную тунику и паллу — накидку, носимую женщинами, в которую можно было закутаться так, что лица не разглядеть. В иные времена Марк ни за что не стал бы с помощью одежды представляться женщиной, но теперь женская палла должна была спасти его мужественность. На свою разорванную тунику Марк поспешно натянул ту, которую дала ему Мессалина‚ а затем с головой накрылся паллой.
Вслед за Нарциссом и Мессалиной Марк выбежал из эргастула. У входа в эргастул валялся Тит и стояла Ливия, одежда которой была окровавлена. В руке Ливия держала сверкающую диадему.
— Что с ней? — воскликнул Марк встревоженно.
— Чтобы выманить твоего караульщика из эргастула, пришлось ей притвориться умирающей, для наглядности обрызгавшись кровью, — ответил Нарцисс. — Но можешь не беспокоиться, ей не делали кровопускание — это моя кровь. Конечно, можно было бы попытаться найти подходящую краску, но времени у нас не было…
Пока Нарцисс объяснялся, Мессалина, не удержавшись, сжала Марка в объятиях.
— Надо спешить, — заторопился Нарцисс, оборвав свои пояснения (он испугался, как бы Мессалина, разгоревшись, не потребовала тут же, не отходя от эргастула, от Марка большего — в любой момент их могли заметить, что было бы крайне нежелательно).
Мессалина решительно отстранила Марка.
— Идем! — глухо сказала она и широко зашагала к одному из выходов — не к тому, через который она вместе с Ливией и Нарциссом проникла во внутренний дворик, где находился эргастул, а к другому, где на страже стояли другие преторианцы, не знавшие, сколько спутников она имела, входя во двор.
Марк, Ливия и Нарцисс старались не отставать. Пройдя с полсотни шагов, Мессалина сказала, притормаживая:
— А все-таки следовало караульщику эргастула перерезать глотку… А, Нарцисс?
— Когда камень ударился об его башку, я явственно услышал хруст, — проговорил Нарцисс. — Хотя, быть может, то хрустнул камень — бывают же такие головы… — Нарцисс сунул кинжал в руку Марка. — Давай! Живо — туда и обратно! Я тяжеловат для бега…
Сжав рукоятку кинжала, Марк со всех ног кинулся к эргастулу в твердом намерении перерезать глотку человеку, погубившему его товарищей-преторианцев.
Быстро преодолев расстояние до эргастула, Марк замер: караульщика у входа в эргастул не было!
«Значит, Кривой Тит жив — он отполз в кусты», — подумал Марк. Молодой римлянин торопливо сделал круг около того места, где он надеялся увидеть труп караульщика. И никого не обнаружил. Заниматься длительными поисками было некогда — махнув рукой на Тита, Марк вернулся к своим спасителям.
— Ну как? — поинтересовалась Мессалина. Августа было открыла рот, чтобы сказать что-то еще, но осеклась: лезвие кинжала, который Марк вернул Нарциссу, блистало чистотой.
— У входа в эргастул его нет, — ответил Марк.
— Бежим! — воскликнул Нарцисс полушепотом. — Нам надо успеть выбраться из дворца до того, как он поднимет тревогу!
Марк, Мессалина, Нарцисс и Ливия побежали к выходу — не из дворца, а из дворика, в котором они находились. Приблизившись к нему, они умерили свою прыть, чтобы не смутить стоявших на страже преторианцев. Равнодушными взорами проводили преторианцы Августу и ее свиту…
Но еще надо было выбраться из дворца. Несколько коридоров Марк и его спутники прошли без задержки — стража, узнавая Мессалину‚ отступала, — и вышли в дворцовый вестибул. Оставалось только пересечь его, сбежать по ступенькам широкой парадной лестницы вниз — и все, свобода… Проходя между колоннами, поддерживавшими свод вестибула, Нарцисс увидел Палланта — появившись из бокового входа, Паллант шагал наперерез беглецам, вроде бы не замечая их за колоннами и шнырявшими туда-сюда дворцовыми служками. Но Паллант мог в любое мгновение их заметить…
«Попытаюсь задержать его», — шепнул Нарцисс Мессалине, кивнув на Палланта. Мессалина все поняла; нахмурившись, она попыталась загородить собою Марка, насколько это было возможно.
Нарцисс кинулся к Палланту, крича:
— Господин! Господин!
Паллант остановился. На лице его мелькнуло недоумение, тут же сменившееся спокойствием, — он узнал Нарцисса.
— Господин, я только что от Августы, — торопливо сказал Нарцисс, отдуваясь. — Августа велела мне найти тебя и передать тебе, что будет ждать тебя сегодня в Нефритовом зале.
Паллант направлялся в эргастул: уже смеркалось‚ а согласия Мессалины выступить с ним единым фронтом против Каллиста все не было, и он решил осуществить свою угрозу, то есть лишить Марка мужественности, которой он сам был лишен (только что нетравматически). Услышав слова Нарцисса, он улыбнулся (Мессалина все же пошла на попятную!) и пробормотал:
— Надо узнать, что от меня нужно Августе…
Затем Паллант благодарно кивнул Нарциссу и, развернувшись, пошел в сторону, откуда появился. Нарцисс, немного подождав, заторопился к выходу из дворца. Мессалины, Ливии и Марка не было видно — они уже покинули вестибул.
На ступенях парадной дворцовой лестницы двумя рядами стояли преторианцы — они стояли напротив друг друга, так что все, входящие и выходящие из дворца, проходили по коридору между ними. Вот по этому коридору и пошли Мессалина, Ливня и Марк, а в конце его Августа увидела преторианского трибуна — того самого, который осмелился увести из ее покоев Марка…
Было ясно, что как только Марк подойдет достаточно близко к преторианскому трибуну, тот узнает его — могучую фигуру Марка и его высокий рост, необычный для женщины, невозможно было скрыть под тонкой паллой, а то, что Марк кутал лицо, только бы усилило подозрительность преторианского трибуна. Мессалину новое препятствие не на шутку разозлило: надо же, пройти столько коридоров и столько караулов только для того, чтобы быть остановленными на ступеньках дворца! Это было возмутительно. Почернев лицом, Мессалина пошла прямо на преторианского трибуна.
Преторианский трибун (а звали его Валерий Непот) при виде разъяренной Августы прикусил язык, едва не пущенный в ход: в закутанной фигуре он узнал человека, препровожденного им самим совсем недавно в эргастул, и хотел уже отдать приказ преторианцам… Какой? Он не успел подумать. Лицо Августы предостерегало от поспешных действий — Валерий Непот вдруг решил, что, уличив беглеца, он наживет себе смертельного врага в лице императрицы, но не приобретет надежного друга в лице Палланта.
Трибун посторонился, пропуская Мессалину и ее свиту, и Августа гордо прошла мимо него, не удостоив его даже благодарного взгляда.
У основания парадной лестницы императорского дворца рядом с разнообразными носилками стояли во множестве рабы, дожидавшиеся своих хозяев. Мессалина, Нарцисс и Марк проскользнули меж этих рабов с носилками и смешались с толпой, из которой они вынырнули в переулке, отходившем от дворцовой площади. Здесь их нагнал Нарцисс.
Я сказал Палланту, что ты, госпожа, будешь ждать его в Нефритовом зале, — сообщил Нарцисс.
— Но в нефритовом зале меня не будет! — удивилась Мессалина. — Так ведь?
— Конечно, госпожа! Я сказал ему это только для того, чтобы отвлечь его от созерцания вестибула, — иначе он мог бы заметить вас… А сейчас давай решим, где нам раба твоего спрятать. По-моему, надежнее всего в моем доме: думаю, никто не узнает, что я помогал тебе, и у меня его не будут искать.
Мессалина задумалась. Она, собственно говоря, спасала не Марка, а возможность удовлетворять собственную похоть, так что предложение Палланта ей мало подходило: ей было проще посещать Марка в своем старом доме, чем в доме Нарцисса, собираясь куда ей пришлось бы всякий раз выдумывать предлог. Если краюха хлеба спасена от чужих откусываний, то это еще не значит, что, мучаясь голодом, ее надо прятать в чулан, где она бы со временем зачерствела. Мессалина нахмурилась.
— Ну уж нет! Марк будет жить у меня — так лучше… Кстати, он не раб, а свободнорожденный римлянин — он только вынужден пока скрываться… Когда-нибудь я расскажу тебе все подробнее.
— Да будет так, божественная! — Нарцисс поклонился. — И еще: мы должны решить, что делать с твоей воспитанницей, с Ливией. Тюремщику из эргастула удалось выжить, и он, конечно же, хорошо запомнил ее: в своем докладе Палланту он наверняка ее опишет, и Паллант сразу же догадается, кто спас твоего Марка. Паллант может допросить ее (получив на это разрешение императора) и выйти на меня, что мне не хотелось бы. Кроме того, Паллант может возненавидеть это юное создание и, быть может, попытается ей отомстить, что тоже нехорошо…
— Не пойму, к чему ты клонишь, Нарцисс, — проговорила Мессалина.
— Я хочу сказать этим, что Ливию тоже надо бы удалить из дворца.
— Ладно. Ее я тоже возьму в свой старый дом. Что еще? — Мессалине стала надоедать демонстрация Нарциссом своей предусмотрительности.
— И еще, госпожа, я хотел бы попросить тебя назначить время и место, где бы мы могли встретиться в следующий раз — ведь ты, конечно же, не хочешь, чтобы Паллант, оставаясь у власти, и далее так пренебрежительно относился к тебе…
— Жди мою рабыню Хригору — она все скажет, — ответила Мессалина. — Прощай!
Нарцисс поклонился, поклонился еще раз и отошел.
Глава одиннадцатая. Секрет любви
Паллант до самой ночи ждал Мессалину в Нефритовом зале. Августа так и не появилась в указанном ей самою месте, что его чрезвычайно разозлило. Это означало, что Мессалина, поколебавшись, все же не пошла на сотрудничество с ним, несмотря на реальную угрозу потерять тем самым своего любовника.
Когда на небе загорелись звезды, возвещая своим появлением о том, что Мессалину далее бессмысленно ждать, Паллант со всей силы топнул ногою о нефритовый пол, сладострастно воображая, что бьет о пупок Мессалины, и отправился в эргастул, чтобы выполнить свою угрозу насчет Марка. А чтобы при выполнении этой угрозы у него не возникло особых трудностей, он прихватил с собой десяток преторианцев.
Дверь в эргасгул оказалась приоткрытой. Паллант похолодел, предчувствуя непоправимое. Рванув дверь на себя, он хрипло крикнул преторианцам: «Свету мне, болваны!» Два солдата, у которых были факелы, протиснулись вперед, и в неровном факельном свете Паллант увидел у ног своих тюремщика, валявшегося, раскинув руки, у самой двери.
Паллант выхватил у одного из солдат факел, перепрыгнул через кривого Тита и вместе с факелом кинулся вглубь эргастула, к камере. Дверь в камеру была заперта, но любовник Мессалины, ради которого он и явился на ночь глядя в эргастул, исчез! Правда, другой пленник был на месте.
Паллант вернулся назад, к входной двери в эргастул, и пнул тюремщика ногой. Кривой Тит застонал. «Поднимите его!» — приказал Паллант преторианцам и показал на скамью, находившуюся в каморке тюремщика. Преторианцы выполнили приказ: двое из них взяли Кривого Тита под Руки и кое-как посадили на скамью, привалив к стене. Тит заохал.
Паллант не хотел, чтобы преторианцам стало известно о том, что произошло в эргастуле, столько же, сколько и ему, поэтому он махнул им рукой, сопровождая свой жест хлестким: «Идите!» Преторианцы повернули к выходу. Когда их шаги уже невозможно было расслышать, Паллант спросил у Кривого Тита, который к тому моменту приоткрыл глаза:
— Как ты смел позволить узнику бежать?
Голос Палланта был зловеще-тих. Кривой Тит жалобно застонал — не столько от боли физической, сколько из страха перед будущим, от жалости к себе, от предчувствия наказания, которое сулил ему этот голос. Да и вообще, телом Тит был значительно здоровее, нежели это можно было предположить, глядя на его понурый вид и слыша его стоны: стонами он стремился показать, что не сообщил о нападении на эргастул сразу же только потому, что не мог… не мог!
— Меня… обманули, господин! Меня подло обманули! — И Кривой Тит рассказал Палланту все, что произошло, с небольшими изменениями действительной картины происшедшего в свою пользу. Так, то, что он открыл дверь, увидев незнакомую девицу (а ему было велено открывать дверь эргастула только Палланту или же преторианскому трибуну, охранявшему дворец в этот день), он объяснил жалостью к ней и желанием спасти ее, поскольку, взглянув на окровавленную тунику, он-де подумал, что за ней гонятся убийцы; а то, что он не сообщил о нападении на эргастул сразу же, как только узник и его лукавые спасители удалились, он объяснил тем, что будто бы потерял сознание и очнулся только тогда, когда Паллант пнул его ногой. На самом же деле Кривой Тит попросту испугался, как бы на его крики (если бы ему вздумалось кричать о нападении на эргастул) к нему не подоспели напавшие на него раньше, чем преторианцы. Из-за этого страха Кривой Тит, едва Марк и его спасители скрылись, ограничился лишь тем, что отполз от того места, где на него Нарцисс опустил камень, в эргастул, из-за чего Марк, вернувшийся с кинжалом к эргастулу, не обнаружил его… В конце своей речи Кривой Тит застонал и полуприкрыл глаза, словно ослабев от усердного пересказа происшедшего.
— Выходит, Мессалина спасла своего раба при помощи Ливии и, похоже, Нарцисса, — протянул Паллант задумчиво. Хотя Кривой Тит не знал имен напавших на него, а только описал их внешность, Палланту не сложно было догадаться, кто это был. — Нарцисс помог Мессалине… Хм… Мой верный Нарцисс помог Мессалине… Кто бы мог подумать? — Немного помедлив, Паллант нехорошим тоном произнес: — Так что же мне делать с тобой, дружок?
Кривой Тит понял, что Паллант отнюдь не удовлетворен его рассказом. И, похоже, на Палланта мало впечатления произвела его немощь… Однако Паллант, сам не зная того, дал бывшему преторианцу средство, которым можно было бы попытаться вызвать его приязнь. Паллант назвал имя — имя человека, голос которого Тит слышал дважды: первый раз — в саду, куда его закинул Марк, второй раз — этим вечером. Таким образом, теперь Тит знал всю тайну, которую можно было предложить в обмен на прощение.
— И еще, господин… я не сказал тебе еще одно, — заторопился Кривой Тит. — Этот человек, изволил ты сказать, — Нарцисс? — Я слышал о Нарциссе, но ни разу до этого случая не видел его и не разговаривал с ним… Так вот, господин, этот человек, Нарцисс, э… как бы это сказать… не в обиду тебе будет сказано… это он лишил тебя мужественности! Какой-то отравой…
У Палланта сам собою раскрылся рот. На его счастье, рядом с ним не оказалось пчел, так что он не рисковал быть укушенным за язык, и стояла скамья, иначе враз ослабевшие ноги опустили бы его на грязный, заплеванный пол. Почувствовав задом скамейную твердь, Паллант начал приходить в себя…
Полгода назад, когда по Риму, словно перепуганные куры, стали носиться слухи о заговорах, Паллант понял, что Калигула долго не протянет: слишком многих он восстановил против себя своими безумствами. А Клавдий, умри Калигула, являлся бы единственным претендентом на верховную власть… Именно тогда Паллант решил, что ему следует подружиться с Мессалиной, дабы укрепить свое влияние на Клавдия (они не очень-то ладили).
Паллант нисколько не сомневался, что самая верная дорога к сердцу Мессалины проходила через постель. Паллант стал заглядываться на бюст ее, а она — понимающе хмыкать. Дело налаживалось.
Однажды утром Паллант, проснувшись, не ощутил обычной упругости штуки. Такого с ним еще не бывало. Одновременно Паллант почувствовал небольшую слабость. Он решил, что немного приболел. К вечеру слабость прошла, и Паллант как ни в чем не бывало отправился в лупанар, а там оказалось, что штука, которой он так гордился, была мертва и бесполезна, как проткнутый мыльный пузырь. И что только не делала его любимая гетера Лимания, стараясь достичь ее упругости: и мяла ее, и растирала‚ и жевала ее губами, и перебирала по ней зубами, и обхватывала ее всеми своими округлостями — все было напрасно. Под конец гетера принялась хохотать, глядя на удрученный вид Палланта…
Догадки во множестве роились в голове Палланта, словно мухи над отхожим местом, но вот правды о том, из-за чего он потерял свою мужественность, Паллант не знал. А как Палланта угнетало это незнание! Не меньше, чем сама утрата, ведь незнание исключало месть, сладость которой не уступает сладости любовной. И вот теперь полог тайны, за которым находилась разгадка, готов откинуть перед ним простой тюремщик…
— Ты… что ты сказал? Поясни, что ты сказал? — прохрипел Паллант.
— Мне, господин, однажды удалось подслушать откровения наглеца, укравшего у тебя, господин, твою мужественность, — сказал Тит. — Но я не видел его лица, а лишь слышал голос, и голос был мне незнаком. Я не сумел узнать, кто он, а не то я бы давно донес о нем тебе. Сегодня этот голос я услышал опять. Ты назвал мне его имя — это Нарцисс!
Тит подробно рассказал Палланту, как он, выполняя приказ Каллиста, следил у курии за преторианцами в день гибели Калигулы, как он был схвачен центурионом‚ заметившим его слежку, и как один рослый преторианец вместо того, чтобы убить его, перекинул его через забор одного из римских домов. А там, в чужом саду, лежа на брюхе, он стал невольным свидетелем разговора двух влюбленных, развлекавшихся в беседке. Одним из них, как оказалось теперь, был Нарцисс…
Паллант слушал Кривого Тита, затаив дыхание. Так вот, оказывается‚ что такое Нарцисс! А он-то всегда покровительствовал Нарциссу, неизменно хорошо отзывался о нем при Клавдии… Теперь ясно, что Нарцисс спас раба Мессалины не только потому что она попросила его об этом и он опасался ее неудовольствия, но и чтобы, заполучив расположение Мессалины, добиться власти. То есть чтобы потеснить его, Палланта, ведь добиться власти — значит, ее отнять.
«Нарцисс не должен жить», — решил Паллант. Но использовать сейчас влияние на Клавдия, чтобы погубить Нарцисса, ему не следует: не следует подвергать испытанию его влияние на Клавдия сейчас, когда оно из-за происков Каллиста несколько ослабло и когда Мессалина выступает заодно с Нарциссом. Нарцисс не должен избежать наказания, но умертвить его лучше тайно.
— Ты должен убить Нарцисса, Тит, — глухо проговорил Паллант. — Причем ты должен убить его так, чтобы на тебя (а тем более — на меня!) не пало и тени подозрения.
— Э… — Кривой Тит замялся.
Паллант понял Тита: речь шла о деньгах.
— Ступай в Управление императорской казной, спросишь там казначея Дорифора, — сказал Паллант. — Передай ему вот это… — Паллант снял со своего пальца перстень-печатку и протянул его Титу. — Дорифор отсчитает тебе десять тысяч сестерциев. А когда Нарцисс будет убит, ты получишь еще сто тысяч…
Кривой Тит взял перстень, надел его себе на палец и неуверенно спросил:
— Так я, господин, больше не смотритель эргастула?
— Нет! Эргастул я поручу кому-нибудь другому. Давай сюда ключи и иди!
Когда Кривой Тит скрылся за деревьями, Паллант прошел внутрь эргастула, захватив с собой факел. Остановившись у решетки, Паллант принялся разглядывать Сарта, который подошел к решетке с другой стороны. И оба они молчали…
Сначала Паллант рассчитывал продержать Сарта в темнице несколько дней, быть может, даже несколько недель, при этом усиленно распуская слухи о том, что он-де вот-вот казнит бывшего служителя зверинца за какую-то мелкую провинность. Тем самым Паллант надеялся спровоцировать Каллиста: если бы Сарт был подослан к нему Каллистом, то Каллист, видя, что Сарту не удалось втереться в доверие к Палланту, попытался бы освободить Сарта, тем самым выдав Сарта как своего лазутчика. Это был не очень-то надежный способ проверки честности египтянина, но лучшего Паллант не смог придумать. Однако теперь все изменилось: появился новый противник в борьбе за влияние на Клавдия — Нарцисс, и тем самым возникла необходимость действовать быстро, чтобы не оказаться оттесненным. Проверять Сарта уже не было времени…
Паллант открыл дверь камеры ключом, принятым от Кривого Тита, и сказал, стараясь придать своему голосу дружелюбность:
— Сарт, дружок, в горячах я велел кинуть тебя в эргастул — мне показалось, что ты, милый мой, подослан Каллистом, — но, размыслив так и эдак, я понял, что ошибся. Выходи, дружище, выходи!
Сарт вышел из камеры, не проявляя, впрочем, особой радости.
— Хочу поручить тебе одно дело, Сарт, — продолжал Паллант. — Выполнишь его — получишь двести тысяч сестерциев. А кроме того, я помогу тебе скрыться из Рима, если Рим будет тебе не мил… Дело такое: ты должен убить Каллиста и сделать так, чтобы император доверял только мне, как когда-то…
Сарт молчал. Паллант заволновался:
— Ты что, дружок, настолько удивлен, что от удивления проглотил язык? Но тебе, я знаю, приходилось выслушивать и похлеще этого… Или, может, ты струсил? Не думаю: ты не был трусом в прошлых наших делах… Или ты прикидываешь, как с большей безопасностью и большей выгодой предать меня?
Сарт усмехнулся — Паллант был уверен в его необходимости, и уже без подобострастия произнес:
— Ни то, ни другое, ни третье, мой добрый господин! Раз я сам пришел к тебе, то я буду повиноваться. Я согласен убить Каллиста и помочь тебе насчет императора, но объясни, как может один человек сделать и то, и другое? Ведь, убив Каллиста, мне придется бежать — я не смогу помочь тебе вернуть доверие императора, а если я помогу тебе вернуть доверие императора, Каллист еще больше возненавидит меня и мне не удастся подойти к нему настолько близко, чтобы я мог его убить. Да и смогу ли я помочь тебе хоть в чем-то, пока надо мной висит угроза быть убитым от руки подосланного Каллистом убийцы?
— Что касается твоей безопасности, то тебе не о чем беспокоиться, — сказал Паллант не задумываясь, — видимо, он все уже решил. — Я попрошу Каллиста, чтобы он перестал преследовать тебя, а в обмен уступлю ему кое в чем перед Клавдием; кроме того, сейчас охрана императорского дворца поручена мне, так что в пределах дворца тебя не так-то просто будет убить. Что же касается моего поручения… Каллист и Клавдий ежедневно в одно и то же время прогуливаются по дворцовому саду, только что порознь. И прогуливаются они без охраны… Так что если какой-нибудь злоумышленник окажется в это время в саду, он без труда сумеет убить Каллиста и напутать до смерти Клавдия, и если на глазах Клавдия какой-нибудь близкий Клавдию человек отгонит от него угрожавшего ему злоумышленника, то этот человек сможет вертеть Клавдием в дальнейшем как угодно… Тебе понятны мои слова?
— Да, господин! — кивнул Сарт, помедлив самую малость. — Твой план хорош — он мне подходит. И когда ты велишь его осуществить?
— Ну уж не сегодня и не завтра. Чтобы злоумышленник мог легко проникнуть в сад и легко выбраться из сада, охрана дворца должна видеть в нем своего… Ты, кажется, был когда-то служителем дворцового зверинца?
— Да, господин.
— Ты можешь продолжить свою службу. Зверинец у Клавдия, я думаю, не будет пустовать… Побольше ходи по дворцу — ты как служитель дворца имеешь на это право, — пусть преторианцы хорошенько запомнят тебя… Думаю, двух недель на то, чтобы они привыкли к тебе опять после твоего непродолжительного отсутствия, будет достаточно?
Сарт снова кивнул — на этот раз молча.
— Вот и прекрасно! А там, глядишь, наступит время действий… А теперь отправляйся в свой зверинец. Я найду тебя, когда понадобишься.
Сарт, поклонившись, вышел из эргастула, а Паллант еще долго стоял в полутьме, что-то прикидывая и что-то бормоча.
Глава двенадцатая. Судороги коварства
Получив от императорского казначея десять тысяч сестерциев‚ Кривой Тит начал прикидывать, как бы ему половчее выполнить распоряжение Палланта насчет убийства Нарцисса, то есть как бы ему убить Нарцисса так, чтобы и имя убийцы осталось тайной, и деньги, отпущенные Паллантом на убийство, по возможности сохранить. Задача казалась непростой, как же к ее выполнению подступиться? Сперва Кривой Тит, имеющий некоторый опыт в практическом зле, решил хорошенько разведать, что собой представляет Нарцисс: каков его распорядок дня, его привычки, его повадки, — в этом знании о Нарциссе наемник Палланта надеялся почерпнуть то ценное, что помогло бы ему успешно и с выгодою для себя выполнить поручение нанимателя.
Но не только Нарцисс интересовал Кривою Тита: не мог забыть он и о молодом римлянине, когда-то вырванном Мессалиной из рук его и вот теперь сумевшем убежать от него вторично. Вернее, убежать не от него, а из тюрьмы, которую он охранял. Смерть Марка Орбелия была нужна Титу не менее, чем смерть Нарцисса: Нарцисса Кривой Тит должен был убить, выполняя волю Палланта, а Марка Орбелия — чтобы не опростоволоситься перед Каллистом, чтобы Каллист так и не узнал, что одному из преторианцев, за которыми гнался Кривой Тит, все же удалось избежать смерти, хотя Кривой Тит твердил об убийстве им всех беглецов. Кроме того, за Марком Орбелием был еще старый должок — он некогда опозорил Тита в «Золотом денарии», и Тит не собирался ему это спускать.
Получается, Марк Орбелий тоже должен был умереть от его руки. Конечно, было бы лучше, если бы такое распоряжение отдал ему Паллант (в случае чего можно было бы сослаться на приказ Палланта)‚ но Паллант не поручал ему убийство Марка, возможно, потому что советчик Клавдия был так потрясен правдой о Нарциссе, что начисто позабыл о том, зачем он явился в эргастул, а может, Паллант вовсе и не хотел Марка убивать. Так что выходило — убить Марка Орбелия Кривой Тит должен был по собственному почину.
Но чтобы убить Марка Орбелия, сначала нужно было выяснить, где он находится…
Мессалина спрятала Марка в доме Клавдия, как она и обещала Нарциссу. Вернее, «спрятала» — не то слово, Мессалина совсем не прятала Марка в своем доме. Управителю она сказала, что купила молодого, сильною раба специально для охраны своих покоев и что раб этот будет подчиняться только ей. Марк обязан был целыми днями сидеть в маленьком коридорчике, который вел в комнаты Мессалины, вроде как охраняя их. Ночевал он в этом же коридорчике, используя для сна узкое и низкое переносное ложе. Последнее, впрочем, выполнялось не всегда: с тех пор, как Марк бежал из эргастула, Мессалина стала частенько наведываться к своему малолетнему сыну Германику, воспитывавшемуся в старом доме Клавдия, оставаясь в этом доме на ночь.
Ливию Мессалина тоже перевела в дом своего мужа, отведя ей комнату поблизости от своих покоев. Марк изредка видел Ливию, и каждый раз при встрече с ней ему становилось стыдно за то положение, которое он при Мессалине занимал: не воина, не мужчины и даже не человека, а самца. Но Ливия молчала, не высказывая пренебрежения к нему, и это успокаивало Марка. Лишь несколькими словами обменялись они — это было в тот день, когда она поселилась в доме Клавдия, то есть когда Марк бежал с Палатина. Марк скупо поблагодарил Ливию за помощь, а она что-то безразличное бросила в ответ. И все — больше ничего… О теле Ливии Марк почти не думал — она была слишком худа.
Однажды слуга принес Ливии большой ларец красного дерева, доложив: «Какой-то раб велел передать тебе, госпожа. Он сказал, что это тебе от Мессалины».
Ливия открыла ларец — там оказался ларец поменьше и свиток. Развернув свиток, она прочитала: «Передай ларец моему Марку. Мессалина».
Стенки ларца украшали пластинки, похожие на золотые. Ливия осторожно провела рукой по ним, удивляясь искусной работе, и подумала: «Наверное. Мессалина решила передать это через меня, чтобы слуги не болтали лишнее. Там, в ларце, какой-то подарок.
Но она сама часто бывает здесь, разве она не могла, передать ларец Марку из рук в руки?»
Ливия еще раз взглянула на свиток. Текст был написан явно не рукой Мессалины. Может, под диктовку Мессалины писала ее любимая рабыня Хригора? Но Хригора, кажется, была неграмотной, да и Мессалине совсем ни к чему было поручать кому-либо то, что она без труда могла сделать и сама.
Ливия, не будучи простушкой, достаточно была наслышана о всевозможных видах коварства, чтобы заподозрить неладное. Она знала, что Паллант, бросивший Марка в темницу, хотел то ли убить его, то ли кастрировать. Так, может, Паллант так и не оставил Марка в покое, так, может, Паллант по-прежнему добивается своего? Конечно, в ларце не мог скрываться некий волшебный нож, способный сам собою отрезать нечто, поэтому лишение мужественности Марку не грозило. Однако в ларце вполне мог находиться какой-нибудь сильный яд, способный отравить через кожу или через воздух…
Тут Ливию покинуло благоразумие. Не понимая толком, что делает, Ливия стянула со стола скатерть, расписанную золотом, и обмотала ею руки. Затем Ливия отодвинула маленький засовчик замка и приоткрыла крышку ларца.
Что-то больно кольнуло Ливию в руку. Сначала она ничего не поняла, а потом закричала, когда ее рука, дернувшись, откинула крышку ларца.
В ларце, свернувшись, лежала маленькая змейка.
Змейка зашипела и стала выпрямляться, приподнимаясь, словно собиралась ужалить опять. Ливия отскочила от ларца, продолжая кричать. На крик ее сбежались рабы, они завалили змею тряпками и забили креслами, так что когда в комнате Ливии появился Марк, змея была уже мертва.
Ослабевшая от яда, Ливия стонала на ложе.
Марк кинулся к Ливии. Левая рука ее была все еще обмотана покрывалом, почему-то мокрым. А губы ее уже начали синеть…
— Что тут у вас? — послышался недовольный голос.
Марк оглянулся на дверь. В комнату входил управляющий домом Клавдия — его вольноотпущенник Анастас, а с ним — грек Диофан, искусный лекарь, приставленный по воле Клавдия к Германику.
«Змея, господин… Госпожу ужалила змея…» — раздались виноватые голоса рабов, испугавшихся, как бы управляющий не счел появление змеи внутри дома их недосмотром. Анастас что-то принялся выяснять у рабов, но Марк его не слушал: он напряженно всматривался в лицо Диофана, который, завидев Ливию, сразу же подошел к ней и теперь внимательно рассматривал ее укушенную руку — опухшую и посиневшую. Закончив с рукой, Диофан взялся за покрывало и поднес его к своему носу.
Марк перевел взгляд на Ливию. Она уже не стонала, и дыхание ее было довольно спокойным. Только к добру ли это?
— Ну что, господин? — трепеща, спросил Марк лекаря.
— Она будет жить, — тихо ответил Диофан. — Покрывало пропитано ядом — змея укусила покрывало, а госпоже досталось совсем немного… Иначе госпожа была бы уже мертва… Я займусь госпожой, молодой человек, только не надо мне мешать! — быстро добавил лекарь, как бы опасаясь дополнительных вопросов со стороны Марка, и жестом подозвал к себе раба.
Марк отошел от ложа Ливии, немного успокоенный. Но как змее удалось забраться в ее комнату?
Марк огляделся. Рабы молчаливо прибирались в комнате, управляющий уже вышел. На столе Марк заметил развернутый свиток. Марк шагнул к столу и прочитал:
— Передай ларец моему Марку. Мессалина.
* * *
Вечером в дом Клавдия прибыла Мессалина, а вслед за ней явился и Нарцисс. Когда Марк, Нарцисс и Мессалина собрались у постели Ливии. Ливия рассказала все, что с ней произошло, — ей было уже много лучше. Как только Ливия закончила, Мессалина произнесла:
— Наверное, все это Паллант. Больше некому…
Марк тихо сказал:
— Есть еще один человек, который мог сделать это… Его зовут Тит, он когда-то был преторианцем. Однажды в кабачке «Золотой денарий» я повздорил с ним (я тогда служил в гвардии, как и он), с тех пор мы встречались еще несколько раз, и после каждой очередной встречи у нас появлялось все больше причин ненавидеть друг друга. Последний раз я видел его в императорском дворце, в эргастуле, — он был тем самым тюремщиком, которого я должен был убить, но не убил…
Нарцисс, помедлив, сказал:
— Как бы то ни было, мне ясно одно: в этом доме ты не будешь в безопасности. Если хочешь жить, я заберу тебя к себе.
Мессалина кусала губы с досады: она хотела сношаться с Марком, но не могла: в доме Нарцисса проделывать это было опасно, но было и опасно оставаться Марку здесь, в доме Клавдия, где были все условия для ночных увеселений, но где до Марка мог дотянуться убийца. Раз жертвы не избежать, придется ей, видно, пожертвовать меньшим — на время отказаться от общения с Марком, пока все не утрясется, а потом возобновить с ним любовные отношения — сношения.
— Ладно, забирай его! — кивнула Мессалина Нарциссу. — И только посмей мне его не сберечь! А что делать с тобой, малышка? — Августа потрепала Ливию по щеке.
— Думаю, Ливии ничего не грозит, — сказал Паллант. — Она едва не стала жертвою убийцы, приславшего змею сюда, чисто случайно. И если Марк покинет этот дом, такой «случайности», я думаю, больше не случится…
Мессалина поняла намек Палланта — то, что на Ливию пришелся змеиный укус, предназначавшийся Марку, не было чистой случайностью: Ливия вполне осознанно приняла на себя удар, направленный на Марка. Мессалина знала, что Ливия не настолько любопытна, чтобы вскрывать чужие ларцы без ведома хозяина… «Возможно, Ливия влюблена в Марка, — усмехнулась про себя Мессалина. — Такой напомаженной и надушенной любовью частенько болеют девицы, еще не познавшие мужа. Но Ливия вздумала помереть от этой болезни — вот дурочка!» Мессалина совсем не видела в Ливии соперницу — более того, она была не прочь поразвлечься с Марком и Ливией одновременно.
Мессалина принялась рисовать в своем воображении сцены совместных развлечений. Из задумчивости вывел ее Нарцисс. Он сказал:
— Так как же, госпожа, насчет Ливии? Я думаю, она может остаться здесь…
— Добро, — молвила Мессалина, вставая с парчовогоо пуфа. — Ливия остается здесь, а Марка можешь забрать.
— Кроме того, госпожа, осмелюсь напомнить тебе: окончательно обезопасить тебя и Марка от бесчинств Палланта может только безвременная кончина Палланта, — вкрадчиво проговорил Нарцисс.
— Об этом поговорим после, — оборвала Мессалина вольноотпущенника. — А теперь я хочу проститься с Марком.
Подхватив Марка под, руку, Мессалина потащила его в свою спальню, и там, не потрудившись запереть дверь, она, рыча, принялась срывать с себя одежды. Мессалину с такой силой охватило любовное неистовство, что она ничего не видела и не чувствовала, кроме сковывавших ее одежд. Лишь освободившись от этих призрачных пут нравственности, она заметила Марка.
Марк отрешенно смотрел на нее. Мессалина нутром почувствовала — это не было отрешением токующего глухаря, любовная прострации была тут не при чем.
— Что же ты? — Мессалина была удивлена.
А Марку виделась Ливия. Это она тогда, на корабле Мессалины предупредила его, что на него вот-вот нападут; это она, обманув Кривого Тита, устроила ему побег из эргастула; это она отвратила от него беду и теперь: уж, конечно, не из праздного любопытства она полезла в ларец, адресованный ему, обмотав руки покрывалом.
— Что же ты? — проворковала Мессалина, словно тоскующая горлица.
Августа засеменила к Марку, на ходу зовуще раздвигая ноги.
Марк отшатнулся от Мессалины и, сбросив с себя оцепенение, кинулся в дверь. Мессалина, шумно дыша, выскочила за ним в коридор. Марка уже не было видно: он успел проскользнуть в одну из доброго десятка комнат, своими дверями выходивших в тот же коридор, что и спальня Августы.
Мессалина дико завыла, кусая руку, чтобы не зареветь в полный голос.
На счастье Августы, из ближайшей комнаты вышел уборщик с метлой в руке. Раб был немолод и некрасив, но Мессалина не стала привередничать. Вцепившись в него, она, рыча, словно тигрица, затащила его в свою спальню, опрокинула его на свое роскошное ложе под пурпурным балдахином и справила с ним свою нужду. Затем, наказав рабу молчать, Мессалина поспешила к Ливии: там она надеялась увидеть Марка.
Марка у Ливни не оказалось — вместе с Нарциссом он успел уже покинуть дом Клавдия.
* * *
Нарцисс поселил Марка в самой дальней комнате своего дома, запретив ему выходить из нее, прислуживать же Марку, стал старый доверенный раб Нарцисса. Кроме этого раба и Нарцисса никто не заходил к Марку, даже Мессалина, казалось, позабыла о нем. Марк, которому возня с Мессалиной вдруг стала противна, готов был радоваться ее забывчивости, если бы его связывала с Мессалиной только эта возня. Однако Мессалина интересовала Марка еще кое-чем…
Однажды после обычного вопроса Марка о Ливии‚ Нарцисс ответил, что Ливия оправилась совершенно, и тогда Марк осмелился спросить Нарцисса о себе.
— Не знаешь ли ты, Нарцисс, — произнес Марк, — сумела ли Августа добиться моего прощения? Я ведь приговорен к казни за то, что не поддержал Клавдия, когда Калигула был убит…
— Неужто? — удивился Нарцисс. — От Августы я ни о каком твоем прощении не слышал. Расскажи-ка все поподробнее…
Когда Марк закончил, Нарцисс сказал:
— Никакие переговоры с Клавдием насчет тебя Мессалина, насколько мне известно, не ведет. О тебе она между тем не забыла: каждый раз, когда я вижу ее, она спрашивает о тебе, а о твоей просьбе, она, видимо, запамятовала… Таковы женщины, дружок: последующая ночь начисто отбивает у них память о том, что им вдалбливали в предыдущую… Но ничего, еще не все потеряно. Я напомню ей о твоем деле.
Нарцисс, действительно, не подвел: он твердил Мессалине о деле Марка до тех пор, пока она не добилась предписания Клавдия, в котором говорилось, что «Марку из рода Орбелиев за верную службу сенату и народу римскому предоставляется почетная отставка и тысяча золотых денариев наградных». Это было полное прощение.
— Золотые получишь когда-нибудь потом, — заметил Нарцисс, передав Марку предписание Клавдия. — Сейчас мне не хочется соваться за ними в императорскую казну — ни к чему напоминать о тебе Палланту, который, как ты знаешь, заведует казной. Да и казна пуста.
Марк радостно улыбался. Замечание Нарцисса он пропустил мимо ушей — на эти золотые он и не рассчитывал, что уж там о них жалеть! Итак, одно условие высвобождения его из-под власти Мессалины было выполнено: ему теперь не грозила опасность со стороны закона. Правда, с Мессалиной его связывало еще одно: он поклялся Мессалине, что покинет ее только тогда, когда она будет иметь «такого же надежного телохранителя, каким был он». Однако теперь это обязательство вряд ли имело силу. Сложилось так, что в последнее время он не был ее охранником, скорее наоборот она способствовала его безопасности. Да и в то время, когда он охранял Мессалину — там, в палатинском дворце, — он был больше ее любовником, чем телохранителем.
Марк еще раз взглянул на заветные строчки и на императорскую печать под ними. Выходит, он мог покинуть Рим, имея на руках этот свиток. И он хотел покинуть Рим — трусливых сенаторов, кровожадный императорский двор, продажную чернь… Ну он покинет Рим, а что дальше?
Марк вспомнил отца. Квинт Орбелий не был ни трусливым, ни кровожадным, ни продажным — он был таким, какими были большинство римлян, иначе Рим не стал бы мировой державой. Только, наверное, РИМ сейчас не в Риме: РИМ там, где нет места обману и коварству, порождаемым праздностью, РИМ на пашнях, на виллах и в легионах… Что ж, он заедет к отцу, а затем отправится куда-нибудь на границу империи, станет легионером…
А до этого хорошо бы разузнать, что с Сартом. И еще оставался долг перед Нарциссом: как-никак, Нарцисс здорово помог ему…
Все это, многократно думанное-передуманное, пронеслось перед Марком в мгновение ока. Приняв у Нарцисса свиток, Марк сказал:
— Теперь я хотел бы покинуть Рим, господин, — Рим не для меня. Но прежде скажи, как мне отблагодарить тебя за твою доброту?
Бескорыстие совсем не относилось к добродетелям Нарцисса — он пестовал Марка не для того, чтобы его вдруг потерять. Нарцисс понимал, что в разных делах нужны разные люди: для одного дела полезны скупые, для другого — хитрые, для третьего — жестокие… У Нарцисса были и первые, и вторые, и третьи, а нуждался он в четвертых — честных и сильных, на чью силу и честность можно было бы положиться. Марк, казалось, был как раз из таких, его-то Нарцисс и пророчил себе в помощники.
— Ты хочешь покинуть Рим сейчас? — удивленно спросил Нарцисс Марка. — Но сейчас это невозможно: Мессалина кинется за тобой следом, и не знаю, каких глупостей она тогда понаделает. Для начала нужно, чтобы кто-то заменил тебя у ложа Мессалины — тогда она легко расстанется с тобой, а потом мы решим, чем ты будешь со мной рассчитываться… Постараюсь помочь тебе.
Говоря это, Нарцисс был искренен: он не хотел держать Марка в Риме его связью с Мессалиной, но хотел привязать Марка к самому себе тем, чем можно было привязать к самому себе честного человека, — раздражением его чувства признательности оказанием ему всевозможных услуг.
* * *
Нарциссу вскоре удалось выполнить обещание, данное Марку: он переключил внимание Мессалины на чернокожего раба Суфрата, купленного им за большие деньги на Римском Форуме и затем преподнесенного Августе в дар. Сообщая эту радостную новость, Нарцисс добавил:
— А теперь, любезный мой Марк, давай поговорим о том, чем ты можешь помочь мне… Буду с тобой откровенен — мне нужен человек для рискованного дела. Нет, ты не годишься, — опережая согласие, готовое сорваться с губ Марка, сказал Нарцисс. — Мне нужен человек, вхожий во дворец, или, лучше, служащий во дворце… Недавно я видел египтянина Сарта — ты знаешь его, в эргастуле вы выглядели друзьями… так ведь? (Марк был удивлен проницательностью и памятливостью Нарцисса, но виду не подал.) Ты знаешь, что это так… Так вот: ты должен уговорить Сарта помочь мне. Он изрядный пройдоха — именно такой человек мне и нужен…
— Но почему бы тебе самому не обратиться к нему? — поинтересовался Марк.
— Потому что если даже он и согласится, у меня не будет никакой гарантии того, что он сделает именно то, что я от него потребую. Другое дело, если ты попросишь его помочь мне… Я увидел, как вы любезничали в эргастуле — вы, очевидно, большие друзья, и ваша дружба была бы мне гарантией.
— Так ты, Нарцисс, говоришь, что дело не из легких?
Нарцисс развел руками:
— Да уж, легким его не назовешь…
Марк задумался. Он, конечно, был обязан Нарциссу многим, но разве мог он расплачиваться с Нарциссом услугами Сарта, подвергая жизнь Сарта опасности?
— Я сделаю для тебя все, что прикажешь, — глухо проговорил Марк. — Но не приказывай мне делать то, что я не умею! А я не умею, не могу рисковать жизнью своего друга — у меня есть только моя собственная жизнь…
Нарцисс не скрывал разочарования. Он не ожидал, что Марк окажется столь честным и не пожелает распоряжаться чужим. Правда, если Мессалину в некотором смысле считать собственностью Клавдия, Марк воспользовался-таки, воспользовался чужой собственностью без спроса! Так что же он тут теряется? Надо напомнить ему об этом! Или приберечь это напоминание для другого случая?
— Ладно, с Сартом буду разговаривать я, — произнес Нарцисс. — А тебе я найду другое занятие.
* * *
Кривой Тит, когда его попытка умертвить Марка в доме Клавдия не удалась, переключил свое внимание на дом Нарцисса. Теперь под одной крышей находились обе его будущие жертвы — и молодой римлянин, негодный счастливчик, и Нарцисс. Так может, с ними удастся покончить одним ударом?
Кривой Тит опять принялся разведывать и разнюхивать, дав себе слово на этот раз быть осмотрительнее. Тогда, со змеей, он что-то не учел, следует быть умнее.
Проникнуть тайно в дом Нарцисса было невозможно: по саду, раскинувшемуся вокруг дома, бегали громадные молосские доги (которых в прошлый раз, когда Тит был переброшен через забор Марком, там не было), а у ворот днем и ночью стояли четыре раба, каждые три часа сменявшиеся (сидеть им было запрещено, чтобы они не задремали). Значит, в дом Нарцисса смерть могла проникнуть только с ядом. Но как яд туда пронести? И как накормить им тех, кто должен умереть?
После случая со змеей в дом Нарцисса все, доставляемое чужими людьми, вносилось только после тщательною осмотра. Выходило — отраву мог пронести в дом только свой человек. Но к кому обратиться — кого попытаться подкупить? Тут ошибиться было нельзя: если нарвешься на честного и этот честный расскажет обо всем хозяину, то есть Нарциссу, подкупить кого-либо будет невозможно: Нарцисс станет подозревать и проверять всех.
Проще всего, конечно, подмешать отраву в пищу — и проще, и надежнее. Кривой Тит стал приглядываться к поварам. Их у Нарцисса было двое, и Кривой Тит без труда узнал их имена: одного, толстого и курносого, звали Тразилл, а другого, тощего и горбоносого, — Милон.
Следя за ними, Кривой Тит выяснил, в чем они разнились: Тразилл всегда покупал на рынке только самое лучшее, а Милон всегда много торговался над тем, что лучшим не назовешь. Деньги же на продукты, они, конечно, получали одинаковые… «Выходит, Милон из выданной ему суммы каждый раз некоторую толику оставляет себе», — решил Тит. А раз человек не гнушается малым, разве он откажется от большего?
Оставив Тразилла, Тит принялся тщательно наблюдать за каждым шагом Милона. Однажды, когда Милон, не сторговавшись, рассерженно отошел от торговца пряностями, Тит прямо на рынке подошел к нему.
— Господину нужна хорошая приправа — господин недоволен тем, чем торгует вон тот лысый негодяй? — Тит кивнул на торговца пряностями. — Осмелюсь предложить господину кое-что получше, давай только отойдем. И недорого!
В рыночной толчее действительно было трудно говорить, а показать товар — еще труднее, однако Милон не спешил воспользоваться приглашением Тита. Хмуро посмотрев на Тита, Милон сказал:
— Мне и в самом деле нужна хорошая приправа, любезный, но я не уверен, что после встречи с тобой она появится в моей корзинке, а еще менее я уверен в целостности своего кошелька… Давай отходить далеко не будем — подойдем вон к той повозке!
Милон показал на повозку, стоявшую немного в стороне от центра базара. Это не было тем местом, на которое рассчитывал Тит, но Тит понял, что на другое Милон не согласится: Милон заподозрил в нем базарного вора, поэтому не решился отойти от людей, рассчитывая в случае необходимости позвать на помощь, и вместе с тем Милон был жаден, Милону была нужна дешевка вот он и счел возможным переговорить с Титом (возможно даже, Милон надеялся на то, что подошедший к нему субъект обворовал какого-то торговца и теперь собирался сплавить ему ворованное за бесценок).
Тит и Милон отошли к повозке, и Тит спросил:
— Что ты думаешь вот о такой приправе? — И кинул в пустую корзинку повара три золотых денария.
Если Милон и растерялся, то ненадолго: он сразу же сгреб денарии и сунул их в свой кошель, а затем сказал:
— От такой приправы я никогда не откажусь… А что господину нужно от меня?
— Сущая малость, дружок: своему хозяину и его гостю, которого, кажется, зовут Марком Орбелием, подсыпь в кушанье вот этот порошок — это самая лучшая приправа, которую только можно вообразить, клянусь Юпитером! Но запомни: эта приправа — для господ, прислугу вроде тебя от нее может стошнить… — С этими словами Кривой Тит вытащил из своего кошеля нечто, завернутое в пергамент, и протянул это Милону.
Милон потемнел лицом.
— У меня есть еще двадцать золотых денариев для тебя, если ты сделаешь это, — тихо сказал Тит.
— Э, господин… нет, не выйдет… — шевельнул губами Милон. — Прежде, чем есть или пить что-либо, хозяин и его гость дают из тарелки или из кувшина тому, кто поднес им это, то есть мое блюдо придется отпробывать мне… А мне, ты сам сказал, твоя приправа не подойдет.
Кривой Тит не предполагал, что Нарцисс настолько недоверчив. Помедлив, он произнес:
— Может, ты подскажешь мне какой-нибудь другой способ, как угостить этим твоего хозяина и его гостя? Твой совет будет оплачен.
Милон почесал в затылке, затем за ухом, затем переносицу, затем помял подбородок и проговорил:
— Пожалуй, еще пяти золотых денариев будет достаточно за хороший совет.
Поморщившись, Тит передал Милону пять золотых, после чего тот сказал:
— Ты, господин, сегодня вечером сможешь лично преподнести свою приправу моему хозяину и его гостю, если покараулишь их неподалеку от дома. Как стемнеет, они пойдут шататься по Риму, не знаю уж зачем. И с ними этим вечером никого не будет…
— Но господин твой никуда не ходит без охраны из рабов, — удивился Тит.
— А я говорю тебе, на этот раз они не возьмут с собой рабов: видно, такое уж они наметили дельце, что рабы могут им помешать. Я прислуживал сегодня за столом хозяина — я знаю, что говорю.
— Хорошо. — Кривой Тит зло прищурился. — Ты заслужил свое золото — а теперь проваливай! И берегись, если ты ослышался, прислуживая сегодня своему хозяину за столом…
* * *
Нарцисс не сказал Марку, с чего это вдруг ему вздумалось ночью гулять по Риму, а Марк и не спрашивал. Едва сгустились сумерки, Нарцисс передал Марку короткий меч и кинжал, заметив, что оружие им не помешает. А перед самым выходом оказалось, что в их предстоящей прогулке панцирь тоже не будет помехой, даже если он составлен из стальных пластинок и весом с набитый булыжниками мешок. Именно такой панцирь поднес Марку раб.
Они отошли от дома Нарцисса едва ли дальше, чем на сотню шагов, когда на них напали. Марк увидел, как рядом с ним блеснуло оружие, и в нос ему ударила удушливая вонь, смесь винного перегара и «аромата» чеснока. Выхватив меч, он принялся отражать атаки. Сначала нападавших было трое, затем к ним присоединились еще и еще… Становилось жарковато. Нарцисс визгливо крикнул, сперва невнятно, а потом так, что Марк расслышал: «Не бей белых!»
На Марке был белый плащ, такой же — на Нарциссе: собираясь «прогуляться», Нарцисс позаботился не только об оружии на двоих, но и об одежде. Так неужели Нарцисс боится, как бы Марк впотьмах ненароком не пырнул его? Обознаться подобным образом можно было только совершенно потеряв голову.
Вскоре Марку стало ясно, о ком заботился Нарцисс. Негодяи, напавшие на них, были одеты в черные плащи для маскировки они вдруг кинулись врассыпную. Из-за угла показались «белые» на этих были белые плащи вроде того, в который Нарцисс нарядил Марка. Их было не меньше полусотни, тогда как «черных» — всего с десяток.
Одетые в черное не то грабители, не то убийцы весьма своевременно дали деру — «белые» на ходу доставали оружие, а если учесть восклицание Нарцисса, то, вне сомнения, собирались они им воспользоваться отнюдь не так, как хотелось бы «черным». Таким образом, благодаря наблюдательности и догадливости большинству «черных» удалось улизнуть — большинству, но все же не всем.
Один из напавших на Нарцисса бандитов (то ли менее внимательный, чем его товарищи, то ли более жадный до денег, а может, и проще — более пьяный) крутился вокруг Нарцисса до тех пор, пока не получил хороший удар меж лопаток. А поскольку удар был нанесен не кулаком, а мечом, то ему волей-неволей пришлось замертво упасть на землю.
Марк вместе с «белыми» преследовал «черных» до самого конца улицы — и безуспешно. Сказалось знание «черными» окрестных закоулков и маскировка. Возвращаясь обратно, к месту нападения, Марк увидел Нарцисса, склонившегося над чем-то темным, в чем угадывались контуры человеческого тела.
То был человек, который напал на Нарцисса и который был убит одним из пришедших на помощь Нарциссу «белых».
Когда Марк подошел к Нарциссу, тот показал ему на лицо мертвеца:
— Узнаешь?
Судьба в последнее время несколько раз сталкивала Марка с этим человеком, сталкивала со всей силы, словно проверяя их обоих на прочность, так что Марк не мог не узнать его.
Это был Кривой Тит.
— Этот человек несколько дней крутился около моего дома и был замечен, — проговорил Нарцисс. — Я предположил, что он замышляет недоброе… Тем рабам, которые, выходят за всякими надобностями из моею дома, я велел «предать» меня, ежели кто-либо будет добиваться их предательства. Человеку, ищущему мне погибель, я велел передать, что-де я без охраны, только с тобой, выйду ближайшей ночью из дома. Сегодня Милон сказал мне, что утром, когда он был на базаре, к нему подошли… А у меня плащи уже были наготове — для тебя, для себя и для рабов. Теперь пойдем отсюда: может появиться городская стража, а объясняться нам со стражниками незачем.
Оставив труп на мостовой, Нарцисс и Марк, а за ними — рабы Нарцисса, повернули к дому вольноотпущенника.
Глава тринадцатая. Поиск и находка
На другой день Нарцисс сказал Марку:
— Теперь тебе, мой друг, ничто не угрожает: преследовавший тебя человек мертв, так что пришло время подумать о тех маленьких услугах, которые ты мне окажешь взамен тех, что я оказал тебе. Так, сегодня мне нужен человек, достаточно хорошо владеющий оружием, на которого я мог бы положиться: мне нужно сходить в одно не совсем безопасное место.
— Я готов сопровождать тебя, — ответил Марк.
Накануне Нарцисс и Мессалина обговорили план, успех которого помог бы им расправиться с Паллантом: во время прогулки Клавдия по дворцовому саду на него должен был напасть «убийца», а отогнать этого «убийцу» от принцепса предстояло Нарциссу — предполагалось, что тем самым Нарцисс завоюет доверие Клавдия, и уж тогда они вместе — Нарцисс и Мессалина — вплотную займутся Паллантом. Но человека, который сумел бы представиться Клавдию убийцей, у Нарцисса на примете не было… Немножко надеялся Нарцисс на египтянина Сарта, но Марк отказался выступить между ним и Сартом посредником, а сам Нарцисс так и не решился предложить египтянину свой план, опасаясь отказа и огласки. Впрочем, отчаиваться было рано: в Риме было много всяких бродяг, и Нарцисс решил поискать среди них, ведь и золото находят в пустой породе.
У Нарцисса была одна зацепка, которая, как он предполагал, должна была помочь ему выйти на подходящего человека: он был знаком с трактирщиком Эвмолпом, человеком, хорошо знавшим римское дно. Заведение Эвмолпа располагалось в одном из грязных закоулков Авентина, вот туда-то и отправился Нарцисс вместе с Марком.
Постепенно погружаясь в глубины Авентина, Марк понял, почему Нарцисс не решился путешествовать один: взгляды, которыми одаривали его и Нарцисса обитатели этого квартала бедноты, отнюдь нельзя было назвать доброжелательными. Праздно шатавшиеся по улицам Авентина римские граждане, жившие подачками императора и магистратов, со злобной алчностью оглядывались на Марка и Нарцисса: отсутствие грязи и заплат на их плащах вызывало ненависть к ним у здешних старожил, а вместе с ней — зависть и желание примерить их одежды. Впрочем, от примерки римские граждане все же воздерживались, ругая про себя могучие мышцы и решительный вид молодца, шагавшего рядом с тучным человеком со стальными глазами, — не то ростовщиком, не то рыбным торговцем.
У трактира «Жор у обжоры» Нарцисс остановился: именно здесь хозяйствовал Эвмолп. Нарцисс толкнул дверь и шагнул внутрь, проследив за Марком, — Марк не отставал от него. Подойдя к стойке, Нарцисс негромко сказал толстяку, лениво протиравшему чашки:
— Эвмолп, дорогой, опять мне нужна твоя помощь…
— Как? Опять нужна Харита? — вроде бы удивился толстяк.
Харита была большой мастерицей варить различные зелья, особенно же ей удавалось то, во время проверки действия которого ее и Нарцисса застал Тит — там, в саду Нарцисса, в беседке… Правда, это зелье Нарциссу так и не понадобилось: Мессалина пошла на сотрудничество с ним не через любовь, а чтобы устранить Палланта, так что надобности принимать его у Нарцисса не было. Что же касается любви, то любовь к себе Нарцисс у Мессалины так и не смог вызвать, хотя, конечно, он был не прочь обогатить отношения с Мессалиной любовной близостью — увы, надежды на любовь после нескольких попыток ему пришлось оставить. Мессалина только смеялась, слушая его хвастливые заявления о своей необычной мужской силе, да похлопывала его по большому животу и по бабьим грудям — титькастые мужики ничего, кроме насмешки, у нее не вызывали. Это можно было понять: для женщин много значит внешняя сторона, а не только любовная сила домогающегося; если это было бы не так, то красотки выбирали бы себе в любовники исключительно богатых или еще выгодных как-то, хотя и уродливых, довольствуясь их пальцами, — палец не подкачает!
— Нет, не Харита нужна мне, а ты, — произнес Нарцисс. — Мне надо поговорить с тобой.
— Пойдем, — кивнул трактирщик и провел Нарцисса в темный уголок за стойкой.
Марк хотел пройти за Нарциссом, но тот сделал ему знак, чтобы он не беспокоился и оставался на месте.
— Мне нужен человек, способный орудовать кинжалом и держать язык за зубами, — дело касается дворца, — тихо сказал Нарцисс, предварительно опустив в ладонь трактирщика пять золотых.
— Тебе нужен наемный убийца? — уточнил трактирщик, засовывая золотые себе под фартук.
— Нет, мне не нужно убийство, хотя не исключено, что исполнителю при выполнении задания в целях самозащиты придется кого-нибудь убить. А возможность быть убитым и того больше…
— Если исполнитель твоего задания может стать убийцей и может оказаться убитым, то тебе надо искать именно наемного убийцу, — сделал вывод трактирщик. — А выбрать подходящего для себя ты сможешь, если обратишься к патрону наемных убийц. — Здесь трактирщик понизил голос до шепота. — Обратись к Пифию его трактир находится на Эсквилине, где новые застройки. Называется — «Головам и головкам»…
— Это что, не только трактир, но и лупанар?
— Это уж как водится… На вывеске нарисована голова сатира ну и, разумеется, головка, а под ними — название, так что не ошибешься. Всего хорошего!
Выбравшись из заведения Эвмолпа‚ Нарцисс повел Марка к Эсквилину.
* * *
Переступив порог трактира «Головам и головкам», Нарцисс направился прямо к стойке, за которой что-то кромсал ножом старик со впалыми щеками, покрытыми нездоровым пивным румянцем. Не успел Нарцисс пройти и половину расстояния до стойки, как был остановлен самым невежливым образом. Щетинистый детина с толстыми, похотливыми губами, поймав полу его плаща, взревел:
— Клянусь Исидой, это мой плащ! И я намерен его надеть, а если окажется, что у него вдруг выросли ноги, я их отрежу, да и только!
Трое товарищей толстогубого, сидевшие с ним за одним столом, шумно поддержали его: «Здорово, что твой плащ нашелся, Герион: хозяин нальет нам за него доброго фалернского! Тащи его сюда!»
Герион дернул плащ к себе — материя затрещала. Марк не стал дожидаться, когда Нарцисс окажется без плаща: молодой римлянин взмахнул мечом, примериваясь к рукам Гериона, и Герион упал навзничь, едва успев отпустить плащ.
Хорошо, что в это время в трактире не было девственниц: они наверняка оглохли бы от герионовой ругани. Пока Герион копошился на полу, пытаясь встать (он порядком отяжелел от, выпитого), его товарищи извлекли из-под своих тряпок кинжалы, выбрались из-за стола и окружили Марка. За соседними столиками тоже зашевелились, похоже, симпатизируя толстогубому.
— Однако же не больно ласково ты, Пифий, встречаешь тех, кого посылает к тебе Эвмолп! — воскликнул Нарцисс.
Могло показаться, что только теперь внимание старика, стоявшего за стойкой, было привлечено к тому, что происходило в зале. Пифий наконец перестал махать ножом и спокойно сказал:
— Эвмолп, говоришь? Герион, на место! А ты, приятель, не сердись: у нас тут любят легонько дергать если не за голову, то за головку, если не за головку, то за плащ, такой уж у нас обычай. Подойди-ка сюда. Вы оба подойдите!
Нарцисс и Марк направились к стойке, и им не препятствовали: в своем заведении Пифий, видно, был полным хозяином. Трактирщик провел, их в одну из комнат второго этажа и там спросил:
— Так зачем же вам понадобился старый Пифий, ребятки?
Нарцисс бросил на колченогий столик кожаный мешок и важно произнес:
— Здесь сто золотых, Пифий! Мне нужен человек, который в императорском дворце сделал бы все, что я прикажу ему, при этом, не скрою, рискуя. И этот человек должен быть надежным: он не должен струхнуть в самый последний момент и не должен впоследствии болтать о том, что сделал.
— Человек, человек… Всем нужны человеки… — в раздумье протянул Пифий. — Человек, говоришь? Да откуда же я возьму такого — надежного? Возможно, кто-нибудь из моих ребят и взялся бы за твое дельце, но как я могу поручиться за чужой язык? Разве золотом можно купить молчание — разве можно купить то, что не забрать у владельца? Короче говоря, у меня состоят на службе двое ребят, вхожих во дворец, но вот будут ли они держать язык за зубами после того, как обделают твое дельце…
Пифий с сомнением покачал головой. Нарцисс расстроился: он надеялся, что не все инструменты, которыми Пифий зарабатывал себе на жизнь, — дрянь и грязь, за свои немалые деньги Нарцисс рассчитывал купить у Пифия верность. Но Пифий утверждал, что верных у него нет…
— Но ты хотя бы можешь подсказать, где мне поискать такого надежного? — спросил Нарцисс.
Пифий — почесав кадык:
— Постой… Все же я тебе помогу — как раз на столько, сколько золотых лежит в этом мешке. Сейчас внизу сидит Гелерий. У него, я знаю, есть должник во дворце, и этот должник вроде бы честен… Подожди здесь — я пришлю его к тебе!
Пифий, ухватив мешок, выскочил из комнаты, и вскоре лестница, сообщавшая первый этаж со вторым, заскрипела под тяжелыми, явно не старческими шагами. Марк и Нарцисс приготовились — это могло быть ловушкой.
Дверь распахнулась, и в комнату шагнул рослый человек средних лет. Пифий не обманул — это был Гелерий.
— Я Гелерий, — сказал вошедший, и в голосе его не было слышно пьяных ноток. — Пифий сказал, что вам нужен человек во дворце для одного непростого дела. Такой человек у меня есть.
— Но можно ли на твоего человека положиться? Надежен ли он? — спросил Нарцисс.
Гелерий кивнул:
— Вроде надежен — надежен настолько, насколько надежной может быть дружба. Этот человек знает, что если он меня предаст, то тогда умрет его товарищ, спасший его однажды своим поручительством.
Нарциссу особо выбирать не приходилось. Слегка кивнув, словно признавая пояснение Гелерия достаточным, Нарцисс спросил:
— И сколько же это будет стоить, приятель?
— О, верность дорога, — Гелерий басовито хохотнул. — Тысяча золотых с тебя, и все вперед!
Нарцисс вздохнул. Приходилось соглашаться. Потом, когда Паллант будет изгнан из дворца, он все себе компенсирует.
— Ладно, Гелерий! Только таких денег у меня с собой нет. Присылай своего человека ко мне — пусть ищет дом Нарцисса на Квиринале. Я передам ему деньги и объясню, что от него требуется… Кстати, ты не назвал его имя.
— Его зовут Сарт, — проговорил Гелерий. — Египтянин Сарт.
* * *
Перебравшись из дворцовою эргастула опять в зверинец, Сарт взялся за поиски Марка: больше всего ему хотелось покинуть Рим, но покинуть Рим вместе с Марком и покинуть Рим еще до того, как Паллант скомандует ему разыграть перед Клавдием сцену нападения. Сарт быстро выяснил, что из эргастула Мессалина отвела Марка в старый дом Клавдия, но пробиться к Марку, пока он находился в доме Клавдия, Сарту не удалось. Потом след Марка затерялся: Сарт так и не добился от рабов Клавдия, куда же делся молодой великан, охранявший покои Мессалины. Побег из Рима, таким образом, откладывался, хотя теперь у Сарта были деньги для побега: он получил от Палланта аванс в десять тысяч сестерциев.
Отворив однажды дверь в свою каморку, Сарт увидел на полу покрытую воском табличку — ее протолкнули под дверь. На табличке было нацарапано короткое: «Помнишь? Завтра у моста». А ниже подпись — «Вириат». Сарт помнил: Вириат, его знакомец по гладиаторской школе, спас ему жизнь, вырвав его из разбойничьей темницы, но не даром. Сарт пообещал Вириату и Гелерию, главарю разбойников, выполнить любую их просьбу, кроме убийства, или воровства, или грабежа.
Сарту не хотелось идти к мосту. Но если он не пойдет, может пострадать Вириат…
У моста Сарта встретил сам Гелерий. В паре слов поблагодарив египтянина за памятливость, Гелерий отвел его к добротному дому в центре Рима, окруженному высокой оградой. «Назовешь имя — тебя впустят. Получишь деньги — передашь их мне. Выполнишь, что скажут, — мы в расчете», — отрывисто сказал Гелерий, показав Сарту на ворота дома.
Подойдя к привратнику, Сарт назвался своим настоящим именем. Его действительно сразу же провели в дом — сначала в атрий, а затем к инкрустированной золотом двери. Оказавшись за дверью, Сарт удивленно поднял брови — перед ним стоял Марк.
— Я знал, что ты окажешься здесь, — быстро сказал Марк. — Сейчас иди к хозяину, а потом нам дадут возможность поговорить.
Нарцисс поджидал египтянина стоя.
— Вот ты каков! — воскликнул он, бросив одобрительный взгляд на шрамы, пересекавшие лицо Сарта в разных направлениях. — Ну садись, дружок, садись!
Нарцисс показал египтянину на кресло — Сарт сел. Нарцисс сказал:
— Дело тут, приятель, вот какое: я больше жизни люблю императора и мне хочется, чтобы и император так же меня любил. А для этого ты должен разыграть перед императором сценку: ты будто бы нападаешь на него, а я будто бы успешно его защищаю… Император, как ты понимаешь, не будет знать, что все это — наша с тобой шутка.
Нарцисс остановился и выжидательно посмотрел на Сарта. Сарт демонстративно зевнул: точно такую же сценку предлагал ему разыграть перед императором Каллист, а с небольшим изменением — Паллант (по Палланту, прежде, чем кривляться перед Клавдием, Сарт должен был убить Каллиста). Обрадовавшись бесстрашию Сарта, Нарцисс продолжил:
— Это лучше всего проделать в саду — около полудня император любит прогуливаться там. В одиночестве. Ты заранее проникнешь в сад (до того, как в него войдет император: тогда все выходы и входы будут перекрыты преторианцами) и подождешь императора под каким-нибудь кустом, а я пройду в сад около полудня — вроде как на прогулку.
— Но ты сам сказал, что в то время, когда в саду гуляет император, в сад не пускают, — возразил Сарт.
— Верно, не пускают, — улыбнулся Нарцисс. — Но у меня есть пропуск, подписанный самим императором, который дает мне право заходить в любое место дворца в любое время. (Этот пропуск, действительно подписанный Клавдием, Нарцисс получил с помощью Мессалины.) Так что насчет меня можешь не беспокоиться.
— Еще один вопрос. А как я выберусь из сада после того, как ты «спасешь» от меня императора?
— Это немножко сложнее, но если бы все было просто, я бы не платил так много. — Нарцисс помолчал, собираясь с мыслями. — Сделано это будет так. Один из проходов в сад, как ты знаешь, под аркой Тиберия. Как раз в то время, когда ты будешь высматривать из-за кустов Клавдия, рядом с ней будет прогуливаться Мессалина. Августа вдруг закричит, и преторианцы, охраняющие этот проход, наверняка бросятся к ней. Крик Мессалины будет для тебя сигналом. Ты кинешься на Клавдия, я наброшусь на тебя, а затем ты, будто спасаясь от моего кинжала, побежишь к арке Тиберия. Проход будет свободен — преторианцев Августа задержит у себя.
— То ли задержит, то ли нет, — проворчал Сарт. — Ну да ладно, без риска все равно не обойтись. Только вот что: это твое дело нужно делать как можно быстрее, если не хочешь, чтобы тебя опередили. Похожая задумка есть и у Палланта, и у Каллиста.
Нарцисс удивился:
— Откуда ты все это знаешь? И что еще тебе об этом известно?
— Подобные беседы, вроде твоей, они вели со мной не раз, — сухо сказал Сарт. — Но ты можешь не беспокоиться: я выполню то, что нужно тебе, их заботы мне безразличны.
Нарцисс облегченно вздохнул:
— Тогда завтра, давай не будем откладывать. Вот деньги. — Нарцисс положил перед Сартом большой мешок, затем, немного помедлив, опустил рядом мешок поменьше и пояснил: — Большой мешок — для твоего хозяина. Не знаю, поделится ли он с тобой, поэтому к той сумме, о которой мы с Гелерием условились, я добавляю еще немного. Здесь сто золотых денариев для тебя. (Нарцисс показал на маленький мешок.) Гелерию можешь о них не говорить. Надеюсь, ты доволен?
— Доволен, доволен, — не очень довольным тоном подтвердил Сарт, пододвигая оба мешка к себе. — С тобой мы кончили. А теперь кликни Марка.
— Ладно, увидишь ты своего Марка, — ворчливо сказал Нарцисс, разочарованный черствостью Сарта, и вышел из комнаты.
Тут же появился Марк.
— Я знаю, что тебе предстоит, Сарт, — сочувственно сказал Марк, подойдя к египтянину и положив руку ему на плечо. — Если ты знаешь, чем я могу помочь тебе, — говори!
Сарт покачал головой:
— Нет, помощь мне твоя не требуется — я как-нибудь справлюсь, можешь не беспокоиться, проделывал же я штучки и посложнее… Лучше скажи — сколько еще ты думаешь сидеть в Риме? Или Мессалина еще не добилась для тебя прощения у императора?
— Прощение в моих руках, так что дело не в прощении — на мне долг. Я многим обязан Нарциссу, в том числе — своей свободой, а он мне — ничем. Я должен немного послужить ему — так сказал он, не могу же я отказаться…
— А отказываться и не надо! — воскликнул Сарт, стараясь перебить невеселый тон Марка своей импульсивностью. — Надо бежать из Рима, раз ты свободен, бежать и все! Деньги у меня есть, так что о них можешь не беспокоиться. Что же касается Нарцисса, то будь уверен: он уже много получил от тебя, просто от того, что ты есть. Иначе бы он и не возился с тобой — поверь, он бы не стал помогать тебе, надеясь только на твою благодарность в будущем. Даже того, что я знаю, достаточно, чтобы догадаться: помогая тебе, он помогает Мессалине, а значит — себе… Теперь слушай: завтра в полдень я сделаю во дворце то, что он поручил мне, и после этого я буду свободен. У меня с собой будет двадцать тысяч сестерциев — этого достаточно, чтобы покинуть Рим, так давай бежать из Рима вместе!
— Но я прощен императором — мне уже не нужно скрываться от властей…
— А твой «долг» перед Нарциссом? Просто так, похоже, он не отпустит тебя, так что, выходит, тебе нужно улизнуть от него тайком. А через пару лет, если хочешь, ты сможешь вернуться в Рим — к тому времени о тебе позабудут, да и о твоих «долгах» тоже.
Марк опустил голову. И в самом деле, хорошо бы бросить все этот город, эти интриги, эту грязь… И о Нарциссе Сарт говорит вроде правильно.
— Я согласен, — сказал Марк. — Давай только решим, где встретимся.
Скрипнула, открываясь, дверь.
— У Остийских ворот, — быстро сказал Сарт.
Вошел Нарцисс.
— Что, наговорились, голубчики?
— Увидимся завтра, голубчик, — бросил Сарт Нарциссу, ухватив со стола мешки с денариями.
Глава четырнадцатая. Ворота
— Куда же ты, птенчик?
Порна скорчила недовольную гримаску. Напрасно она надеялась, что высокий с жесткими глазами мужчина, налетевший на нее, сделал это нарочно: даже не извинившись, нахал вырвался из ее объятий и скрылся за спинами прохожих.
Сарт ругнулся про себя. Надо быть внимательней. Нельзя, чтобы его запомнили: только скрытость гарантировала ему безопасность.
Еле сдерживаясь, чтобы не побежать, Сарт быстро шел к Остийским воротам. Поручение Нарцисса было выполнено, так что надо было спасать свою шкуру. Ведь Клавдий все же мог узнать его — не по лицу, на лице у него была маска, а по фигуре.
На память египтянину пришелся Клавдий, и он не мог удержаться от усмешки. Увидев перед собой кинжал, Клавдий принялся визжать, одной рукой безуспешно пытаясь прикрыть груди, которые могли бы потягаться с иными женскими, а другой — столь же безуспешно пытаясь прикрыть филейную часть. Трудно сказать, что было у Клавдия в это время на уме: то ли он подумал, что на него напал людоед, то ли он посчитал Сарта за маньяка-насильника.
Как и было задумано, Клавдия выручил Нарцисс: он отогнал Сарта от изнемогающего императора. Из сада Сарту помог выбраться тонкостенный кувшинчик с маслом, который он прихватил с собой по совету Нарцисса. Кувшинчик полетел под ноги преторианцу, охранявшему проход. Преторианцу, видно, не терпелось нализаться масла: бедняга на бегу так резво кувыркнулся в лужу, что расквасил губу.
А еще Сарту хорошо помогла Мессалина. Августа прекрасно сыграла роль кликуши, разработанную Нарциссом: дождавшись условленного часа, она прошла в одну из галерей, выходивших в сад, и принялась истошно звать на помощь. Трое из четверых преторианцев, охранявших проход, кинулись на зов. Четвертый остался за всех, ему-то немного погодя и угодил кувшинчик с маслом под ноги.
Преторианцев Мессалина сумела удержать при себе, поскольку даже когда они оказались рядом с ней, она не перестала вопить. Как же ей не вопить — ведь человек с кинжалом, которого она спугнула своим криком, мог, набравшись наглости, опять появиться у ее бюста. Она ни за что не останется одна, пока не обыщут весь Палатин.
Преторианцам ничего не оставалось делать, кроме как находиться при Мессалине, дожидаясь подмоги. И даже когда из сада донесся слабый вскрик (то тонко, по-бабьи закричал Клавдий), они не покинули ее: захлебываясь в рыданиях, Мессалина объяснила им, что злоумышленников наверняка двое и это-де кричит один из них, стараясь отвлечь преторианцев от нее, чтобы дать возможность своему напарнику без помех прикончить ее.
И еще Мессалина перемешивала свои испуганные вопли с обещаниями всевозможных кар, которые она грозилась обрушить на преторианцев, если бы те осмелились покинуть ее… Всего этого Сарт не знал. Ему было известно только, что Мессалина обещала отвлечь на себя преторианцев и задержать их, — это она и сделала и за это он, подходивший теперь к Остийским воротам, был ей благодарен.
Показались Остийские ворота. Вокруг них, как обычно, было многолюдно, однако Сарт быстро нашел глазами Марка, выхватив из толпы его могучую фигуру. Стараясь предостеречь друга от шумных приветствий, которые могли быть применены любопытными, Сарт подошел к Марку, глядя мимо него, и тихо спросил:
— Ты готов? Тогда пошли, нечего тянуть — Клавдий может приказать закрыть все ворота города… Лошадей купим в ближайшей деревушке.
— Я не могу пойти с тобой. Но ты иди. Беги… — глухо сказал Марк, рассматривая трещинку на камне мостовой.
Сарт побледнел. Он был готов к чему угодно, но только не к этому.
— Да ты что, рехнулся, любезный? — зло прошептал египтянин. — Так-то ты держишь свое слово, и не какое-нибудь дрянное слово, данное прощелыге-вольноотпущеннику, а слово, данное другу? Вчера ты обещал вместе со мной покинуть город!
По лицу Марка пошли красные пятна. Его обвиняли в том, что он не держит слово, то есть в предательстве, и это было похоже на правду.
Марк с болью выдохнул:
— Беги, Сарт, беги один… А я не могу.
Египтянин задохнулся от возмущения:
— Ладно, не хочешь бежать со мной — отваливай, я обойдусь без попутчиков. Но поклянись, что никому не расскажешь обо мне. Только не знаю, какую клятву с тебя потребовать, чтобы ты ее не нарушил.
— Почему ты говоришь так? Или нашей дружбе конец? — воскликнул Марк и осекся: Сарт должен был спешить, на объяснения, оправдания не было времени. — Клянусь всеми богами неба и преисподней, я не предавал твою дружбу, — торопливо сказал Марк. — Клянусь, от меня о тебе никто ничего не узнает. А не могу я уйти с тобой потому… словом, ты сам первый отвернулся бы от меня, если бы я сейчас бежал из Рима!
«Наверное, Нарцисс все же убедил этого молодого легковера, что он обязан Нарциссу», — подумал Сарт.
Гнев египтянина улетучился. Да и с чего это он так раскипятился? Уж не оттого ли, что лишился сильного спутника, который, возникни нужда; мог бы здорово помочь? Выходит, он опять думал не о Марке, а о себе. Наверное, от души у него остался один огрызок — все остальное сожрал червь расчетливости.
— Извини. Я совсем ошалел от сегодняшнего. Можешь оставаться в Риме, и мы по-прежнему друзья, — сказал Сарт. — Прощай!
— Прощай! — эхом отозвался Марк.
Часть вторая. Сила пергамента
Глава первая. В саду
Человек в маске отступал, теснимый Нарциссом, — у Нарцисса кинжал был на ладонь длиннее того, который имел убийца, и Нарцисс, несмотря на свои телеса, казался более подвижен, более ловок, вот Нарцисс и одерживал верх. А после очередного стремительного взмаха кинжалом, когда Нарцисс едва не проткнул горло своего противника, человек в маске бежал…
Клавдий перевел дух. Как он хотел стать принцепсом! Оказалось же, что принципат — это большая опасность: принцепс притягивает взоры многих, в том числе и охочих до убийства… как кусок золота — нищих, как сучка — похотливых кобелей, как жирный каплун — обжор… Клавдию ясно представилось: вот он в обличии каплуна лежит на блюде, политый соусом, а к нему тянутся ножи, ножи, ножи… а кругом — жирные, складчатые подбородки, волосатые руки… брррр…
Отогнав несостоявшегося убийцу, Нарцисс, раскрасневшийся и отпыхивающийся, подошел к Клавдию и поклонился.
— Так ты… ты, что же, не голоден, дружок? — прерывающимся голосом спросил Клавдий, попавший в плен гастрономическим аналогиям. — И… не жаден?
Нарцисса вопрос Клавдия разве что несколько озадачил, но не удивил: Нарцисс хорошо знал своего патрона, чьи мысли частенько так далеко уходили от действительности, что создавали для своего хозяина как бы новую действительность, лишь отдаленно напоминавшую реальность.
— Я жаден лишь на услуги тебе, господин мой и повелитель, — подобострастно промурлыкал Нарцисс. — А голод мой утолить могут только твои милости…
Чутье Нарцисса не подвело: Клавдий отрицательно отнесся бы к любому другому ответу. Дело было в том, что Клавдий все еще находился в образе кулинарного совершенства, в который его заточило воображение, и поэтому если бы Нарцисс сказал, что проголодался, для Клавдия это означало бы признание в стремлении к власти, а если бы Нарцисс ответил отрицанием — мол, не голоден, и все тут, — Клавдий тут же подумал бы: «Раз не голоден, значит, уже наелся запретного».
Нарцисс, впрочем, ответил правильно и своим ответом сбил Клавдия с толку. Стоило, пожалуй, сказать с «бестолку», если бы можно было так сказать. Клавдий наконец перестал представлять себя изделием повара, хотя гастрономия еще сидела в нем: ему вдруг показалось, что его власть и его сила — это два блюда с тельцами, одно из которых он должен беречь как зеницу ока, а другим, содержащим силу и обладающим способностью самовоспроизводиться, разумно пользоваться. Но что значит — разумно пользоваться? Это значит — подкармливать с него надежных, то есть тех, которые будут теснить от него нахалов, нагло пытающихся отпробовать его без спроса. Эти «надежные», конечно же, должны быть накормлены до тошноты.
— За твою помощь, дорогой Нарцисс, я велю тебя сегодня хорошенько накормить, — сказал Клавдий. — Сегодня, я знаю, на обед будут лангусты — прекрасные, крупные лангусты, — и ты можешь присоединиться к моему столу.
Пока Клавдий говорил, Нарцисс раздумывал, как бы ему повернуть мысли императора в нужное для него русло. Когда Клавдий окончил, Нарцисс уже знал, что сказать.
— Благодарю тебя, господин мой, я непременно воспользуюсь, твоим приглашением, — проговорил Нарцисс. — Думаю, я просто обязан быть за твоим столом, ведь злоумышленник может подобраться к тебе не только во время отдыха, но и во время трапезы… переодетым поваром или поваренком, или же прикинувшись запеченной в тесте свиньей, или же в виде начинки пирога…
У Клавдия задергался подбородок, и он тихо, медленно, с перерывами сказал:
— Так ты говоришь, злодей может появиться опять, и неизвестно, в каком обличье? И что же ты посоветуешь мне? Как мне обезопасить себя? Как уберечься?
Нарцисс облизнул враз пересохшие губы — вот оно, то мгновение, о котором он мечтал! — и глухо сказал:
— Поручи охрану дворца мне, господин. Я не подведу…
— Но дворец охраняет Паллант… — в раздумье протянул Клавдий.
Неподалеку раздался шум, источник которого, казалось, приближался. Бледность Клавдия приобрела зеленоватый оттенок. Пошатываясь‚ он стал озираться по сторонам, словно прикидывая, куда сподручнее бежать.
Изобразив на лице бесстрашие и решительность, Нарцисс воскликнул:
— Мой кинжал с тобой, государь! — И сделал шаг навстречу шуму, словно стремясь защитить Клавдия от будто бы приближавшейся опасности. Между тем Нарцисс был уверен, что то шумели преторианцы, разыскивая Клавдия.
Предчувствие Нарцисса не обмануло (вернее, его расчетливость не обманула его): не успел Клавдий решить, в каком направлении предпочтительнее дать стрекача, как из-за деревьев показались преторианцы. Они бежали прямо к Клавдию, а впереди них неслась, подобрав подол, пышнотелая матрона. То была Мессалина. Сарт уже улизнул из сада, в этом она была уверена (времени она ему отвела достаточно), так что можно было пуститься на поиски Клавдия.
— Ты жив? Ты жив! — воскликнула Мессалина, налетев на Клавдия и обхватив его за плечи. — Хвала богам, этот, в маске, не смог навредить тебе! Он едва не прикончил и меня — по счастью, рядом оказались преторианцы…
— А мне помог Нарцисс, — промямлил Клавдий.
Нарцисс, встретившись глазами с Мессалиной, едва сумел сдержать победную улыбку.
Клавдий вроде еще что-то собирался сказать, но тут, оттолкнув преторианца, вперед вылез Паллант. Паллант, которому была поручена охрана дворца…
— Господин, ты жив… жив! — радостно залопотал Паллант. — И кто тот злоумышленник, что осмелился напасть на тебя? Да будут все свидетелями: клянусь Немезидой, я найду его, я раздобуду его, хотя бы для этою мне пришлось опуститься в преисподнюю! Покуситься на жизнь цезаря, а? Это же святотатстве! Кто он, господин, только скажи…
— Какой-то высокий, костлявый… лицо в маске, — сказал Клавдий, припоминая. — И он… — Тут Клавдий замолчал, словно заново ощутив вблизи себя острие кинжала.
Паллант изменился в лице — он догадался, что то был Сарт. Негодяй предал его! Подбегая к Клавдию, Нарцисс расслышал его слова, что ему-де помог Паллант. Получается, египтянин предал его в угоду Палланту. Мерзавца действительно стоило достать хотя бы из-под земли, чтобы затем отправить обратно в Тартар — но не целиком, а по частям…
Мысленно представив себе раздираемого на клочья Сарта, Паллант несколько успокоился, однако то изумление, с которым он встретил описание Клавдием внешности преступника, все же не укрылось от глаз Нарцисса. Что неудивительно: Нарциссу были понятны чувства Палланта, поскольку от Сарта Нарцисс знал, какие виды имел на Сарта Паллант.
— Что с тобой? — с деланным удивлением спросил Нарцисс. — Ты узнал негодяя? Ты знаешь напавшего на императора?
Какое-то мгновение Паллант колебался — выдать Сарта, не выдать Сарта… Искушение было велико, Палланту дико хотелось проучить египтянина. Но жить все же хотелось больше. Увы, Сарт слишком ловок, слишком хитер, слишком злобен, слишком мстителен: ожесточась у палачей, он мог поведать много лишнего… а то еще и прифантазировать какую-нибудь гадость о нем со зла. Нет, с Сартом он разберется сам, в это дело вмешивать императора не следует.
— Нет, я не знаю его, — покачал половою Паллант. — Но я не пожалею собственных средств, чтобы разыскать его, и он, конечно же, будет найден. Кроме того, я усилю твою охрану, государь, я велю удвоить все караулы!
— Удвоить все караулы? — удивился Нарцисс. — Разве от этого будет прок? Твои люди слишком ленивы, Паллант, а разве два лентяя, не притрагиваясь к работе, наработают больше, чем один? Но виноваты не люди — это ты распустил их!
Паллант прикусил губу — Нарцисс открыто противопоставлял ему себя. Такого еще не бывало.
— Не вижу ничего странного в том, что в дворцовой охране одни лентяи. Солдаты никогда не бывают разворотливее своего командира, — поддержала Нарцисса Мессалина. — Что, Паллант, или я неправа? К примеру, в этот раз ты подоспел к императору последним. И Нарцисс, и преторианцы, и даже я — все мы опередили тебя там, где ты обязан был быть первым. Тебе нельзя доверять охрану дворца, Паллант!
Паллант попытался возразить:
— Ты хочешь сказать, госпожа, что начальника дворцовой охраны следует искать на соревнованиях бегунов? Должен заметить…
— Кстати, а где ты был в это время? — перебил Палланта Клавдий.
Паллант смешался.
— Я?.. В триклинии…
Триклиний, в котором столовался Паллант, был едва ли не самым удаленным от дворцового сада местом.
— Так ты чревоугодничал, вместо того, чтобы охранять императора! — грозно бросила Мессалина обвинительным тоном.
Клавдию опять показалось, что он — каплун, нафаршированный, поджаренный и с приправой. Обжорство Палланта и в самом деле выглядело на этом фоне непростительным.
— Вот ты, Паллант, любишь поесть, — в раздумье сказал Клавдий, и ему представилось, как Паллант протягивает к нему — каплуну — руку с ножом. — Но охранять спокойствие империи может лишь тот, кто ничего, кроме милостей сената и народа римского, не жаждет… Мы поручаем охрану нашего дворца Нарциссу. Слышишь, Прокул? (Клавдий покосился на преторианского трибуна, подбежавшего вместе с Паллантом.) Пусть Нарцисс охраняет нас!
Побледнев, Паллант стянул с указательного пальца правой руки золотой перстень — символ власти оберегателя дворца — и протянул его Нарциссу, стараясь выглядеть если не дружелюбным, то хотя бы не злым. Злиться было опасно, слишком опасно…
Нарцисс надел перстень и, тщетно пытаясь скрыть свое ликование, сказал:
— Паллант передает охрану дворца в надежные руки, господин мой, в чем ты убедишься не раз. Отныне охранять тебя будут не только дурные головы на буйных телах: я намерен к преторианцам добавить с полсотни ловких рабов, которые всюду станут следовать за тобой тайно. Кроме того…
— Довольно, довольно! — перебила Нарцисса Мессалина. — По всему видать, ты будешь хорошо служить своему господину… А теперь давайте решим, что делать с Паллантом. Как охранник он оказался некудышним, но пригоден ли он как казначей? Сдается мне, он бесполезен для нас. А может, не только бесполезен, но и опасен?
Нарцисс заметил, как по лицу императора пробежала тень, то было не то облачко неудовольствия, не то волна страха. А Клавдий смотрел на Мессалину… И Нарциссу показалось, что на какой-то миг Клавдий более устрашился властолюбия Мессалины, нежели той опасности, которая, по ее словам, якобы исходила из нерадивости и нерасторопности Палланта.
— Осмелюсь заметить, госпожа моя, — когда дело касается счетов и расчетов, за Паллантом никому не угнаться, — осторожно произнес Нарцисс. — Мне ли не знать его — ведь он долгое время был моим наставником! Как казначею Палланту нет равных, в этом я уверен. Иное — охрана. Паллант никогда не имел дела с негодяями, вооруженными более острым оружием, чем язык, поэтому достаточно надежно оградить нашего императора от злоумышленников он не сумел. Я же управлял имениями господина в Мавретании, где, что ни неделя, приходилось отбиваться то от кочевников, приходивших с юга, то от разбойников из своих же. Как оберегатель я буду, возможно, полезнее Палланта, но как казначей Паллант незаменим!
— Да-да, пусть Паллант по-прежнему занимается казной, — поспешно проговорил Клавдий, и в самом деле напуганный алчным, злобным, властным, жадным блеском глаз Мессалины. — Пусть Паллант занимается казной — не беда, что он оказался очень уж прожорливым…
Мессалина решила, что теперь ей не следует настаивать на отлучении Палланта от казны, хотя вообще-то падения Палланта она желала куда больше, чем возвышения Нарцисса (Нарцисс был ей нужен только для того, чтобы с его помощью одолеть и Палланта, и Каллиста, а потом, быть может, настал бы и его черед.) Сегодня ей и так удалось многого добиться, о чем без слов говорил понурый вид Палланта, гнаться же за большим было опасно: как известно, одна лиса, стараясь вылакать непременно всю сметану из узкогорлого кувшина, так хорошо засунула голову в него, что вытащить ее обратно смогла только при помощи подоспевших охотников, которые ее тут же и освежевали.
— Да ты совсем замерз, — с тревогой проговорила Мессалина и, стащив с себя паллу, накинула ее на Клавдия. — Вели-ка преторианцам проводить нас в спальню…
* * *
Нарцисс и Паллант неторопливо шли в кабинет Палланта, обмениваясь любезностями, — там Палланту предстояло передать своему преемнику пароли на текущие сутки, а также график дежурств преторианских когорт. Такова была внешняя, видимая цель их уединения (пароли, конечно же, следовало передавать за закрытыми дверями), но была у них и цель иная, которую они всячески старались скрыть и которая была для них куда важнее безопасности императора. Оба они понимали, что там, в кабинете Палланта, им предстояло определиться, быть ли им смертельными врагами, или же заключить перемирие, или же начать сотрудничать.
Оказавшись в своем кабинете, Паллант сказал:
— Не сочти за труд, любезный Нарцисс, выслушать то, что тебе, быть может, хорошо известно… Только перстнем, что на твоем пальце, да еще перстнем императора может быть пропечатан пропуск во дворец. Теперь тебе‚ как оберегателю дворца, подчинены не только преторианцы, но и все дворцовые службы, но и все, кто находится во дворце по воле императора или с твоего разрешения. Сенатор или всадник, гордый патриций или плебей — все они подчинены тебе, пока находятся во дворце, настолько, насколько этого требует безопасность императора, и все они обязаны подчиняться тебе так, как будто сам император говорит твоими устами…
Ты, конечно, догадался — я пересказал тебе последний эдикт Клавдия. Так-то вроде все понятно, но есть тут одно… э… затруднение. По эдикту императора, оберегатель дворца подвластен только императору, однако эта бестия Каллист… Вот увидишь — он попытается приказывать тебе, управлять тобой. Он, не прося, а приказывая, будет требовать у тебя пропуск во дворец тому, кто ему угоден, а если ты посмеешь отказать, он сумеет к чему-нибудь придраться, и гнев императора обрушится на тебя.
— Как, Каллист осмелится посягнуть на мои полномочия? — возмутился Нарцисс. Он мигом смекнул, что Паллант перевел разговор на Каллиста не иначе как для того, чтобы затем предложить ему направленный против Каллиста союз. — Нет уж, этого я не потерплю! И должен заметить, раз Каллист пренебрегает эдиктами императора, то он опасен для императора, то ему не место во дворце!
Паллант немного повеселел. По всему видать, Нарцисс ненавидел Каллиста так же, как и он. Хоть тут ему повезло. Значит, можно договориться с Нарциссом о совместных действиях против Каллиста, а затем, устранив или ослабив Каллиста, можно будет приняться и за Нарцисса… Быть может, еще не все потеряно: ему еще удастся стать первым советчиком Клавдия. Первым и единственным.
— Конечно, Каллисту не место во дворце, — согласился Паллант. — Но Каллист сумел обманом добиться расположения императора, и теперь его не вытолкаешь взашей. Сначала нужно открыть императору глаза на Каллиста, а для этого одних только моих усилий недостаточно. Может, ты поможешь мне? Может, мы совместно поможем императору во всем разобраться?
Устранение Каллиста Нарциссу представлялось необходимым: теперь, когда позиции Палланта ослаблены, устранение Каллиста из дворца (а лучше — его убийство) сделало бы Нарцисса полноправным хозяином императорских ушей. Если не учитывать Мессалину.
— Как же я могу отказаться помочь императору? — всплеснул руками Нарцисс. — Это не только моя обязанность, но и мой долг. Я, как и ты, сделаю все, чтобы раздавить Каллиста. Вот уж не даром его называют змеей!
В дверь кабинета поскреблись. Нарцисс, судя по виду, хотел еще что-то сказать, но передумал.
— Это мой раб, — объяснил Паллант и повысил голос: — Что там у тебя, Эсимид?
— Каллист, господин…
Паллант посмотрел на Нарцисса. Нарцисс слегка кивнул. Немного помедлив, Паллант сделал манящий жест рукой.
Раб скрылся. Не успели союзники сказать и слова, как в комнату вошел Каллист. Вернее, не вошел, а стремительно влетел.
— Какое нахальство — напасть на императора в его собственном дворце! — возмущенно воскликнул Каллист, как будто случись нападение на улице, оно было бы для Клавдия меньшей неприятностью.
— М-м… да… — осуждающе протянул Паллант, а Нарцисс наклонил голову, словно стыдясь, что человеческое семя породило такого нахала.
— Как жаль, что я сегодня замотался с делами, и поэтому моя обычная прогулка по саду не состоялась, — продолжал Каллист. — А не то одним злодеем стало бы меньше. Но вы хотя бы догадываетесь, кто это был? Ты, Нарцисс… Ты помог императору — хвала тебе! Но кто тот негодник? Кто он?
— Кто он? — Нарцисс поднял голову и почесал в затылке. — Он… трудно сказать. На нем была маска, вот в чем дело. А так-то он высок и жилист. А больше… ничего особенного…
По тому, как долго Нарцисс чесал в затылке и как медленно говорил, Каллист понял, что его предположение оказалось верным. О Сарте он подумал сразу же, как только узнал приметы злоумышленника (от того преторианца, под ноги которому Сарт бросил горшочек с маслом). Сарт вполне был способен разыграть сценку покушения на Клавдия в паре с Нарциссом. Видно, так оно и было в действительности… Но не только фальшивость Нарцисса приметил Каллист — не укрылась от его внимания и удивительная сдобренность Палланта. Из-за того, что затея Нарцисса удалась, больше всего пострадал Паллант, но Паллант, казалось, не был зол на Нарцисса.
— Злоумышленника, конечно же, подослали сенаторы, — задумчиво проговорил Каллист. — Они не могут простить божественному, что империя оказалась в его надежных руках, а им не удалось растащить ее по триклиниям. Надо только выяснить, кто именно…
— Интересно, кого же ты подозреваешь? — насмешливо спросил Паллант. — Валерия Азиатика? Марка Виниция? Павла Аррунция?
И Валерий Азиатик, и Марк Виниций, и Павел Аррунций были недавними сообщниками Каллиста — с их помощью удалось погубить Калигулу. Причем связь с ними поддерживал только Каллист, Паллант же, тоже приложивший руку к убийству цезаря, не виделся и не разговаривал с ними, хотя и знал о них. И вот теперь Паллант намекал, что опасаться императору следовало недавних «дружков» Каллиста…
Валерий Азиатик две недели назад уехал в Сирию легатом, — словно не заметив насмешки, принялся рассуждать Каллист. — Марк Виниций бросился на меч на другой день после того, как императором был провозглашен Клавдий, — ты разве не знаешь об этом, Паллант? Павел Аррунций, насколько мне известно, сейчас ни на что не способен: целыми днями он пьет напропалую… Нет, опасность в других. Гней Пизон… Вокруг него, по моим сведениям, вьются теперь недовольные. Если бы покушавшийся на императора негодяй был схвачен, он наверняка вывел бы нас на Гнея Пизона.
— Что теперь говорить об этом, — пожал плечами Нарцисс. — Лучше скажи, нет ли другого способа вывести этого Гнея Пизона на чистую воду?
— Есть, только непростой, — вздохнул Каллист. — Мне известно, что Гней Пизон не так давно получил возмутительное письмо от Камилла Скрибониана, легата Далмации. В письме легат открыто призывает к мятежу. Вот бы это письмо заполучить! Тогда ни Пизону, ни Скрибониану не отвертеться. Но как его достать? Лучше всего было бы подослать к Пизону надежного человечка, который стянул бы это письмо, но где такого взять? Давайте подумаем вместе, авось и надумаем чего…
— Не думаю, что какой-то клочок пергамента способен навредить императору — пренебрежительно сказал Паллант, бросив взгляд на Нарцисса. — Мы должны искать тех, кто подослал к императору убийцу, а не возиться с каким-то письмом!
— Кроме того, отправляющиеся в далекое путешествие не должны брать себе в попутчики змею — это небезопасно, — многозначительно добавил Нарцисс.
Паллант с удовольствием наблюдал, как по лицу Каллиста пробежала тень растерянности и недовольства, — начали с ним беседовать довольно любезно, а как только он вышел с предложением, ему ответили резкостью. Каллист хмурится, ему больно — так ему и надо!
— Не знаю, как насчет змей, а вот два голодных жирных шакала, бегущие по одной тропинке, вряд ли долго будут искать, чем поживиться, — бросил Каллист, разворачиваясь к двери.
Когда Каллист вышел, Паллант сказал:
— Если то, что он тут болтал о письме легата — правда, значит, мы должны раздобыть его. А потом (тут Паллант понизил голос до шепота) в это письмо между строк можно было бы где-нибудь вписать имя Каллиста, как будто он заодно с легатом… Затем покажем письмо Клавдию. Клянусь мозгами Клавдия, Каллист станет короче на голову!
Нарцисс задумался. И в самом деле, Каллист ненароком подсказал им способ, как погубить себя самого. Или хотя бы ослабить. Пожалуй, вписывать его имя в роковое письмо и тем самым затевать с ним смертельную схватку все же слишком опасно. Но вот просто предоставить письмо императору, чтобы тем самым усилить свое влияние, можно попытаться.
— Но как достать это письмо? — произнес Нарцисс задумчиво. — Допустим, я мог бы, с твоей помощью, уговорить императора пошарить в доме этого Пизона. Ну и что? Пока мы будем ломиться в ворота, Пизон уничтожит письмо. Выкрасть письмо? Но для этого нужно точно знать, где оно лежит (Пизон, конечно, не держит его на виду, а обыскать весь дом и не попасться вор вряд ли сумеет). Однако мы не знаем, где пизонов тайник. Получается, Пизон сам должен передать это письмо нам, то есть его нужно обмануть. Какой-нибудь всадник или сенатор, претворившись республиканцем, попросит Пизона дать это письмо «почитать», а затем, получив его, передаст его нам… Как тебе это нравится?
— Неплохо, — качнул головой Паллант. — Но где взять такого всадника или сенатора? Я такого не знаю.
— Есть у меня один. Некто Марк Орбелий, он из всадников. Ты, кажется, знаешь его: одно время он служил у императрицы и однажды по глупости нахамил тебе.
Паллант был удивлен, насколько он мог быть удивлен после всего того, чему ему пришлось удивляться в этот день:
— Как? Тот раб? Который бежал из эргастула?
— Да, тот самый беглец. Раз он будет помогать нам, ты, я надеюсь, не будешь преследовать его?
Напоминание о здоровенном рабе Мессалины, оказавшемся всадником, больно кольнуло Палланта (своим могучим торсом дерзкий раб тогда как бы бросил вызов его мужественности, увы, изрядно пообносившейся и поистратившейся). Впрочем, дело дороже амбиций, и Паллант буркнул:
— Ладно, чтоб ему захлебнуться в Стиксе… Пока он будет служить нам, может с моей стороны ничего не опасаться. Только скажи, откуда ты знаешь его?
— Вот и замечательно! — улыбнулся Нарцисс. — А о том, как мы с ним познакомились, я расскажу позже… Сегодня Марк Орбелий узнает, что ему надлежит совершить. Предвижу тут маленькую трудность: он, насколько мне известно, беден, как последний плебей, а для того, чтобы втереться в доверие к такому богачу, как Пизон, нужно быть богатым. Ему надо дать денег, я же в последнее время много растратил…
— Я дам денег. И не из казны, а своих, — сказал Паллант, живо сообразив, куда гнет Нарцисс. — Миллиона сестерциев на первое время, полагаю, будет достаточно?
— О да…
— Мой раб доставит их тебе сегодня вечером. (Паллант покосился на водяные часы.) Кстати, ты должен скоро проверять караулы. Вот пароли…
Перед тем, как покинуть кабинет Палланта, Нарцисс поставил на стол перед Паллантом пузырек с мутной жидкостью и сказал:
— А это тебе для укрепления твоей мужественности, Паллант…
Нарцисс уже давно как убрался на свои посты, а Паллант все не притрагивался к пузырьку — он сидел совершенно неподвижно, стиснув зубы. Нарцисс, когда-то отравой лишивший его мужской силы, теперь сунул ему какую-то гадость, будто бы способную ее вернуть. А что, можно попробовать…
Только пусть Нарцисс не надеется, что исправленное может быть прощено.
Глава вторая. Возвращение домой
Расставшись с Сартом, Марк побрел туда, где он жил последнее время — к дому Нарцисса. Бежать из Рима вместе с египтянином Марк не мог: в Риме его держало одно дело. И сказать об этом деле своему другу египтянину Марк тоже не мог, опасаясь, как бы Сарту не вздумалось остаться в Риме, чтобы помочь ему, хотя после того, что произошло во дворце, Сарту умнее всего было бы скрыться. А дело это было такое: когда Марк уже подходил к Остийским воротам, мимо него пронесли носилки, из которых, как только они поравнялись с ним, высунулось личико хорошенькой девушки, как две капли воды похожей на Орбелию, его сестру… Марк на какое-то мгновение растерялся (он был уверен, что Орбелия находилась в усадьбе его отца, а не в Риме), а когда он оглянулся вслед удалявшимся носилкам, то увидел, что римлянка перед тем, как исчезнуть за пологом, поманила его рукой. При этом лицо ее было если не молящим, то, по меньшей мере, просящим… И еще ему показалось, что прелестная просительница отнюдь не добровольно скрылась в глубине своего паланкина‚ а под влиянием кого-то.
Марк кинулся за носилками, но рабы-носильщики свернули за угол прежде, чем он успел настичь их, а когда он добежал до угла, путь ему преградила преторианская когорта, пересекавшая улицу. Когда же путь оказался свободным, носилок нигде не было видно. Может, если бы на улице было меньше народу, ему удалось бы разглядеть их… И времени у Марка не было: он не мог заставлять Сарта ожидать себя у Остийских ворот, поскольку понимал, что, оставаясь в Риме, Сарт рисковал быть опознанным как человек, напавший на императора в дворцовом саду. Марк повернул назад.
Поджидая Сарта у Остийских ворот, Марк не переставал обдумывать детали этой мимолетной встречи — встречи взглядами. В конце концов он решил, что то, очевидно, и в самом деле была его сестра Орбелия: во-первых, римлянка в носилках была внешне неотличима от нее, во-вторых, римлянка в носилках позвала его жестом — а с какой стати она стала бы звать его, если бы она не была знакома с ним? А раз то была Орбелия, разве мог он покинуть Рим, не выяснив, что нужно от него его сестре?
Из разговора с Сартом Марк понял, что затея Нарцисса удалась: Сарт будто бы напал на императора, а Нарцисс будто бы спас императора, так что можно было рассчитывать на то, что влияние Нарцисса теперь значительно возрастет. А коли так, значит, Нарцисс мог оказать существенное содействие Марку в розыске Орбелии и в помощи Орбелии, если в таковой Орбелия действительно нуждается. Вот Марк и повернул от Остийских ворот к дому Нарцисса, хотя, впрочем, у него не было иного пути: он не имел в Риме ни родни, ни знакомых, у него даже не было денег, чтобы снять комнату в каком-нибудь доходном доме или трактире.
«Прежде всего Орбелию нужно разыскать, — думал Марк, возвращаясь к Нарциссу. — Но как это сделать?» Было бы глупо бродить по Риму с утра до вечера в надежде увидеть опять ее паланкин — Рим слишком велик. Разумнее было бы высмотреть какой-нибудь след, оставленный Орбелией, — пусть хотя бы и нечеткий, и путаный: лучше идти по валежнику‚ чем блуждать, не зная ориентиров, по ровному месту.
«И что я только раздумываю? — удивился сам себе Марк. — Мне просто следует съездить к отцу: он-то знает, где теперь Орбелия!» Но перед тем, как съездить к отцу, следовало попросить у Нарцисса разрешения отлучиться — с Нарциссом нельзя было порывать. А заодно не мешало бы попросить у Нарцисса и лошадь.
Нарцисса дома не оказалось (как раз в это время Нарцисс, Мессалина, Клавдий и Паллант беседовали в дворцовом саду), и Марк удалился в свою комнату, решив во что бы то ни стало переговорить с Нарциссом этим же днем. До наступления сумерек Марк дважды спрашивал о Нарциссе, но Нарцисса все не было… Учитывая важность происшедших событий, Марк предположил, что Нарцисс надумал остаться во дворце до утра, и было улегся спать, но его разбудили. Оказалось, Нарцисс все же вернулся и сам приглашал его к себе…
— Пришло время твоей службы, Марк, — сказал Нарцисс, едва только молодой римлянин переступил порог его кабинета. — Я, если ты помнишь, избавил тебя от наказания за измену императору, а с сегодняшнего дня, кроме того, ты можешь не опасаться Палланта — он пообещал оставить тебя в покое. Так что, получается, тебе есть за что платить… Сослужишь мне одну службу — и мы будем с тобой в расчете.
— Я слушаю, господин мой, — покорно произнес Марк, решив свою просьбу об отпуске изложить Нарциссу позже, когда выяснится, что тот хочет от него.
— Знаешь Гнея Пизона? Нет? Это известный сенатор и республиканец. Мне стало известно, что у него находится письмо легата Далмации Камилла Скрибониана, адресованное ему и сенату. Это письмо ты должен у него если не выкрасть, то выманить.
— Ты предлагаешь мне сделать выбор между воровством и мошенничеством, господин мой? — с горечью спросил Марк.
— Я предлагаю тебе перестать быть глупцом, — отрезал Нарцисс. — Щепетильничают в наше время только идиоты… Кстати, почему бы тебе не поинтересоваться, как мне удалось добиться для тебя прощения императора? А прощение очень редкое — прощение измены! Что, молчишь? Ну так я сейчас расскажу тебе. Может, ты думаешь, что император простил тебе измену, проникнувшись уважением к твоей чистоте и честности? Или, может, ему пришлось по вкусу, как ты развлекался с его женой? Отвечаю: о твоих забавах с Мессалиной ему неизвестно до сих пор, что же касается твоей честности, то о ней, как понимаешь, в разговоре с императором было бы смешно упоминать. Все сделала Мессалина с моей подачи: Клавдий тиснул свою печать на свитке, дарующем тебе жизнь, между двумя поскрипываниями супружеского ложа.
Марк опустил голову. Нарцисс был прав — он не мог привередничать теперь, не отказавшись от жизни тогда, получив жизнь из рук Нарцисса.
Придется, видно, соглашаться. Он обязан Нарциссу, а кроме того, никаких моральных обязательств перед Гнеем Пизоном у него нет. Так что если и придется через что-то переступить, то только, разве что, через мораль всеобщую — мораль, запрещавшую воровство и обман вообще. Такая безотносительная к личности мораль, конечно же, существовала, и образ ее был запечатлен в совести его, но вот стоило ли следовать ей всегда?
Раньше Марк был уверен, что одним из обязательных качеств морали является ее незыблемость, ее одинаковость для всех случаев и отношений. Теперь — нет. Можно даже сказать, теперь он склонялся к противоположному: честность вообще, честность во всем и ко всем более не прельщала его. Однако если бы дело шло о жизни и смерти, ставить выгоду выше честности он не стал бы и теперь.
— И что же в этом письме? — спросил Марк.
— Нечто против императора — я не знаю толком что. Мне нужно это письмо, чтобы вырвать с корнем заговор, направленный против императора, если еще не сформированный, то формирующийся.
— И каким же образом ты думаешь заговорщиков изобличить?
Нарцисс пожевал тубами.
— Я представлю письмо императору. Император поймет, что тот, кто это письмо написал, и тот, кто читал его, не донес о нем, — враг ему.
— То есть, как я понял тебя, если я раздобуду это письмо и передам его тебе, то Камилл Скрибониан, Гней Пизон и, может, еще кто-то из знатных римлян будут казнены?
Нарцисс качнул головой.
— Возможно. Так ты что, боишься стать убийцей? Эти сенаторы убили бы императора, не задумываясь, предоставься им только такая возможность, так что император вправе убить их. Это как сражение на арене: если ты не убьешь, то тебя убьют… И если эти сенаторы тебя разоблачат, то ты будешь убит, не сомневайся. Видишь, у тебя причин жалеть их не больше, чем у императора…
С тех пор, как Марк оказался свидетелем борьбы сенаторов за власть, что развернулась на его глазах в день убийства Калигулы, у него не было иллюзий насчет высокой порядочности сенаторов, и борьба их с императором казалась ему не более правой, чем борьба императора с ними. Ввиду этого выступление его на стороне императора против сенаторов нельзя было назвать нравственным или безнравственным. Это что касается морали. Что же касается выгоды, то оно было ему явно выгодно, поскольку если бы по милости богов ему удалось раздобыть письмо Камилла Скрибониана к сенаторам, то этим самым он выполнил бы свой долг перед Нарциссом и перестал бы быть обязанным Нарциссу. Кроме того, помогая Нарциссу, он мог рассчитывать, что Нарцисс поможет ему разыскать Орбелию, а если она в беде, то и выручить ее.
— Хорошо. Я попытаюсь добыть письмо легата, — произнес Марк. — У тебя, как я понимаю, есть план на этот счет?
— Я знал, что ты не станешь красоваться передо мною шелухою притворной и дешевой добродетели, — удовлетворенно проговорил Нарцисс. — Задумка у меня такая: ты обратишь внимание Пизона своей будто бы нелюбовью к императору, ты войдешь в дом его, ты завоюешь его доверие, а потом под каким-нибудь предлогом ты выманишь у него письмо Скрибониана. К примеру, ты скажешь, что точно знаешь, будто к нему вот-вот должны нагрянуть преторианцы с обыском, и предложишь свои услуги по сокрытию письма. А затем ты принесешь это письмо мне…
— Но для осуществления такого плана потребуется много времени. Враги императора, возможно, не будут мусолить письмо так долго — ознакомившись с ним, они выкинут его, и все…
— Не думаю. Судя по тому, что мне об этом письме известно, это письмо для врагов императора является чем-то вроде заклятья, читая которое они пополняют запасы своего нахальства, которое кажется им смелостью и доблестью. Ну, а если это не так… Как бы то ни было, я не вижу другого способа добраться до письма легата кроме того, о котором я сообщил тебе, хотя, конечно, хотелось бы иметь лучший.
— Ладно, — кивнул Марк, соглашаясь с планом Нарцисса. — Но тут я вижу одну сложность: для того, чтобы завязать знакомство с Гнеем Пизоном, я должен быть если не богат, то хотя бы состоятелен — не думаю, что он позволит приблизиться нищему.
— Это препятствие преодолимо, — улыбнулся Нарцисс. — Завтра я выдам тебе миллион сестерциев на расходы. За полмиллиона ты можешь купить хороший (ну, неплохой) дом на Этрусской улице. Децим Юлиан продает его — он доканчивает остатки наследства, доставшегося ему от отца. Дом продается с обстановкой и рабами. Пожалуй, тебе следует купить его завтра же.
— Вижу, ты все предвидел, — вздохнул Марк. — Я все сделаю так, как ты сказал. Но до того, как закрутить это дело, позволь мне съездить к отцу. Он живет неподалеку от Рима… На поездку у мне нужна неделя.
— Раз надо, то поезжай, — сказал Нарцисс, поморщившись. — Только купить у Децима Юлиана дом ты должен завтра же, через неделю может оказаться поздно.
* * *
На другой день Марк с конем, груженным мешками с сестерциями, и двумя рабами Нарцисса направился прямо к дому Децима Юлиана. До цели Марк добрался быстро — благодаря тому, что один из рабов хорошо знал Рим, чем сам Марк похвастаться не мог.
Привратника у ворот не оказалось, что Марка удивило. Да и ворота не были заперты… Оставив рабов с сестерциями в маленьком дворике, Марк вошел в вестибул. Какой-то человек в рваной тупике хотел проскочить мимо него — видно, раб.
— Где твой хозяин, приятель? — поинтересовался Марк, хватая за плечо раба.
— В атрии‚ господин!
Раб махнул рукой на дверь в глубине вестибула. На лице его был страх и нетерпение. «Наверное, послан за чем-то своим хозяином», — подумал Марк. Молодой римлянин отпустил раба и зашагал к двери.
Посредине атрия стоял большой стол, уставленный кувшинами и глубокими тарелками с едой, напоминавшими лохани. За столом возлежали трое: центральное ложе занимал худощавый римлянин лет тридцати, по бокам от него жевали два толстяка, возраст которых было трудно определить с достаточной точностью, так как морщины (если они у них были) маскировались складками жира.
Пировавшие были в тогах, а справа от них Марк увидел трех человек в туниках, здорово поношенных: один из них лежал на отставленном от стола ложе, а двое других секли лежавшего, из-за чего атрий оглашался ритмичными воплями. На шее одного этих двоих был металлический ошейник. «Вот, оказывается, куда делся привратник», — подумал Марк.
— Кто тут Децим Юлиан? — поинтересовался Марк вслух.
— Ты… кто ты такой? — нетвердым голосом проговорил римлянин, возлежавший на центральном ложе.
— Я Марк Орбелий из рода всадников. Я слышал, ты продаешь этот дом с обстановкой и рабами, так ведь?
— Да! — мотнул половой гуляка. — Прродаю! — Децим Юлиан махнул рабам с плетками, приказывая им прекратить свое занятие, при этом проговорив таким голосом, словно искал сочувствие: — Вот, приходится довольствоваться столь скромной музыкой… Да, я продаю этот дом, но Рим будто враз обнищал: никто не хочет мне дать за него настоящую цену. А стоит-то он всего ничего: каких-то пятьсот тысяч сестерциев… да к тому же барахло и рабы в придачу!
— Я заплачу тебе столько, — бросил Марк, не собираясь торговаться.
Некоторое время Децим Юлиан смотрел с удивлением на Марка, а затем разразился радостным хохотом:
— Ну так выпьем, братцы, выпьем! На неделе я присмотрю себе какой-нибудь домик тысяч за сто, и у меня останется четыреста тысяч, а пока я поживу у тебя — а, Лициний?
Возлежавший справа от Децима Юлиана толстяк уже начал засыпать. Услышав свое имя, он встрепенулся:
— Ик! Да…
Со столика, который стоял рядом с центральным ложем, Децим Юлиан схватил лист пергамента и кинул его Марку:
— На, смотри!
То была купчая, составленная по всей форме: вместе с домом и обстановкой Марк приобретал тринадцать рабов… Ее оставалось только подписать. Перья тоже нашлись на столике, и купчая была скреплена подписями Марка, Юлиана и двух приятелей Юлиана.
Затем Марк кликнул раба Нарцисса и передал Дециму Юлиану мешок с сестерциями, после чего сказал:
— Вот и все. А осмотреть этот дом я хотел бы один.
— Как, ты прогоняешь меня? — удивился Децим Юлиан. — Но ты, по крайней, мере дашь мне закончить мой обед?
Марк пожал плечами, с бывшим хозяином ему хотелось расстаться как можно быстрее, но не выгонять же его, в самом деле…
— Ладно, дохлебывай свой обед, — сказал Марк и повернулся, чтобы выйти: он решил пока посмотреть дворовые постройки. Голос Децима Юлиана заставил его остановиться:
— А вы, балбесы, что стоите? Играйте же! Играйте!
Марк оглянулся: Децим Юлиан показывал двоим рабам, все еще сжимавшим плети, на распростертого на ложе третьего раба. Рабы, привыкшие повиноваться Дециму Юлиану и, видно, не осознавшие еще, что он теперь не имел никакой власти над ними, замахнулись, собираясь продолжить свою игру на «инструменте».
Марк побледнел. Хотя рабы на вилле его отца и наказывались изредка плетьми, но за провинности, а не ради удовольствия… Необходимо было вмешаться.
— Э нет, бывший хозяин! — воскликнул Марк. — На этот раз придется тебе обойтись без музыки. Заканчивай свой обед и уходи. — Марк повернулся к рабам: — И вы идите!
Рабы опустили плети и приоткрыли рты, которые стали растягиваться в улыбке: до рабов начал доходить смысл происшедшего. Хотя плеть гуляла не по ним, они радовались: наверное, ложе, на котором лежал истязуемый, было им хорошо знакомо…
Тут в дверях показался раб, остановленный Марком в вестибуле. В руках он держал большую амфору — вероятно, с вином. Увидев улыбки на лицах своих товарищей по рабству, раб с амфорой застыл, сраженный: он был сметлив и сразу понял, что сделка, о которой говорили в доме Децима Юлиана несколько последних дней, заключена — Децим Юлиан более не его хозяин. Амфора полетела на пол. Лицо раба засветилось радостью.
Дециму Юлиану показалось, что рабы злорадно смеются над его бессилием, и его охватило бешенство. Соскочив со своего ложа, он крикнул:
— Э нет, почтенный Орбелий, позволь мне сперва попрощаться со своими рабами! Вот я сейчас… сейчас…
Децим Юлиан подбежал к рабу с ошейником, рванул у него плетку и стегнул ею уже вставшего с ложа раба. Раб взвыл. Децим Юлиан замахнулся опять…
Такое Марк стерпеть не мог. Марк метнулся к Дециму Юлиану и, ухватившись за плеть, с силой рванул ее на себя. С упрямством пьяного Децим Юлиан пытался удержать плеть, из-за чего упал, поскользнувшись (пол был мокрым от вина, вылившегося из разбитой амфоры). А плетка, разумеется, оказалась у Марка — падение Децима Юлиана не сохранило ему ее.
Взмахнув плеткой над ее недавним владельцем, Марк крикнул:
— Убирайся! Убирайся вон! Убирайся, если не хочешь, чтобы я принялся музицировать на самом тебе!
Юлиан копошился на полу, и Марк не стал дожидаться, пока он соберется с силами. Схватив одной рукой мешок с сестерциями, а другой — незадачливого любителя экстравагантной музыки, Марк дотащил их обоих до калитки и вышвырнул на улицу (два раба, возившиеся во дворе, от изумления вытаращили глаза так, что можно было подумать, будто у них какая-то глазная болезнь: они еще не знали, что у них новый хозяин). Затем Марк вернулся в атрий. На пути ему попались два толстяка, два приятеля Децима Юлиана: боясь, как бы их не попросили покинуть дом с той же вежливостью, что и их товарища, они поспешили ретироваться.
Оказавшись в атрии теперь уже своего дома, Марк вытер пот со лба и подумал: «Интересно, смогу ли я войти в доверие к Пизону, если он окажется таким же, как этот Юлиан?» Впрочем, то было дело будущею, теперь же ему следовало подготовиться к отъезду, намеченному им самим на следующее утро, и хорошенько выспаться. А прежде — познакомиться со своими новыми владениями.
— Господин…
Марк поднял глаза: перед ним стоял пожилой человек в желтой тунике.
— Я был управляющим у Децима Юлиана, зовут меня Гиппарх, господин…
Вместе с Гиппархом Марк обошел дом, а затем двор. Все оказалось так, как он и предполагал: дом, правда, был еще ничего, но обстановка была старая, убогая. По словам Гиппарха, когда-то, при отце Децима Юлиана, в доме водились неплохие вещицы, но теперь об этом можно было только вспоминать. Подворье оказалось не богаче дома: полуразвалившиеся сараи, трухлявые кладовые… Пустые, конечно же. В конюшне стояла одна-единственная беззубая кляча, так что если бы у Марка ничего не осталось от тех денег, которые ему выдал Нарцисс, ему пришлось бы добираться до усадьбы своего отца пешком. По счастью, дом обошелся Марку в полмиллиона сестерциев, тогда как получил он от Нарцисса целый миллион. Закончив осмотр, Марк передал управляющему две тысячи сестерциев, и тот привел ему к вечеру хорошего жеребца.
И наступила ночь, а утром Марку надлежало отправиться в путь…
* * *
В трех милиариях от Рима, в роще, через которую проходила Аппиева дорога, Марк осознал резонность окрика, брошенного во след ему караульщиком городских ворот. «Куда ты, идиот? Куда?» — крикнул караульщик, когда Марк, едва выехав из Рима, погнал своего коня галопом. Это звучало довольно грубо, поэтому Марк, не видя причин для такой грубости, вообще не отнес этот окрик к себе, и напрасно: прислушайся он к нему, все могло бы оказаться иначе.
В трех милиариях от Рима, в роще, через которую проходила Аппиева дорога, Марк отбивался от трех бродяг. Уже месяц как те, кому предстояло пересечь эту рощу, объединялись в большие группы, чтобы избежать нападения. Марк, не зная этого, благодаря своей прыти быстро оторвался от двух владельцев вилл с рабами и нескольких крестьян, ожидавших вместе с ним открытия Капенских ворот, и разбойники не приминули наброситься на одинокого всадника. Вдруг поперек дороги натянулась веревка (Марк еле сумел сдержать коня и избежать падения), а в следующий миг за Марка принялись сразу с двух сторон: два конника в тряпичных масках напали на него справа, а один — слева.
Будь на месте Марка человек, умевший владеть мечом немногим хуже, чем он, или же обладавший немногим меньшей силой, пара-тройка бесполезных взмахов оружием — вот все, что отделяло бы такого неудачника от смерти. Разбойники орудовали мечами мастерски… Но не с утомленным земледельцем и не с умаянным ленью богачом любителям чужого пришлось сразиться на этот раз, а с человеком, мало того что от природы сильным, но еще и прошедшим хорошую выучку в гладиаторской школе: покончить с Марком несколькими ударами разбойникам не удалось. А тут еще Марку на руку сыграла жадность разбойников: они, полагая, что победа за ними, избегали наносить удары его коню, видя в коне свою добычу, что позволило Марку загораживаться конем от ударов.
Если бы не веревка поперек дороги, Марк, возможно, посчитал бы за лучшее спастись от разбойников бегством, однако из-за веревки такой способ спасения оказывался невозможным. Марку оставалось надеяться только на то, что он сумеет одолеть всех трех противников, а уж тогда он смог бы продолжить свой путь. Правда, был еще один способ спастись: перерубить веревку мечом, а затем бежать, но разбойники непрерывной атакой лишали его возможности это сделать.
Особенно Марку досаждал великан, нападавший на него слева: чтобы сдержать его напор, молодому римлянину приходилось прикладывать даже больше усилий, нежели их приходилось на сдерживание наскоков двух других разбойников. Великан этот знал свое дело рубаки, а тут еще те двое… немудрено, что через некоторое время Марку показалось, будто рука его, сжимавшая меч, начала уставать. Численный перевес разбойников давал знать о себе…
С громилы, атаковавшею Марка слева, слетела маска. Ее сорвал один из пришедшихся вскользь ударов молодого римлянина (кажется, вместе с мочкой уха негодяя).
И Марк увидел: с ним сражался, его хотел убить, его кошелька и коня жаждал Вириат — гладиатор, который когда-то, как и Марк, был собственностью Мамерка Семпрания и тоже обучался в школе ланисты. Точнее, когда Марк поселился в школе Мамерка Семпрания, Вириат уже не обучался гладиаторскому делу, но совершенствовался и обучал других. Это был тот самый Вириат, который когда-то выручил Сарта — спас Сарта, отказавшегося вступать в разбойничью артель, от ярости своих товарищей артельщиков, но Сарт Марку про это не рассказывал. Марк знал только, что рядом с ним гладиаторствовал когда-то человек по имени Вириат и человек этот вообще-то неплохо относился к нему, хотя дружбы меж ними не было.
— Вириат! — окликнул Марк бывшего гладиатора.
Марк помнил Вириата, но помнил Марк и гладиатора Тиринакса… Там, на корабле Корнелия Сабина‚ в битве с отрядом Кривого Тита он пощадил Тиринакса, не обратившего ни малейшего внимания на это щажение, и из-за этого он не смог пробиться к Кассию Херее, взывавшему о помощи. И тело Кассия Хереи — честного римлянина и смелого воина — вместо того, чтобы упокоиться морем, оказалось расчлененным, и голова его была кинута в грязный мешок императорского слуги…
Казалось, восклицание Марка пробудило память Вириата: не признавший Марка в начале сражения, Вириат задержал свою руку, готовую разить. Что это было? Проснувшиеся вместе с памятью стыд и доброжелательность, или же мимолетное угрызение совести закоренелого нечестивца? А угрызение совести у нечестивца всегда готово, как известно, смениться вспышкой ярости и злобы, долженствующих уничтожить эту самую совесть, причинившую мгновенную боль… Помня о Тиринаксе, Марк не стал дожидаться, пока все определится: воспользовавшись мигом растерянности Вириата‚ Марк ударил его коня (конь Вириата упал, подминая под себя всадника), перерубил веревку, натянутую поперек дороги, и пришпорил своего жеребца. Вскоре Вириат и два других разбойника, не решившихся преследовать Марка, остались далеко позади.
Марк проскакал не менее двадцати стадий, прежде чем перешел на более спокойный аллюр, давая коню отдохнуть. И, унимая сердце, Марк подумал: он чуть не убил Вириата‚ а может, и убил его, раздавив его его же конем… Конечно, Вириат — разбойник, и Вириат напал на него, но Вириат, узнав его как своего бывшего товарища по гладиаторской школе, удержался от удара, а он, не разбойник, но честный римлянин, человек чести, воспользовался этим и, быть может, убил Вириата. Он, поклоняющийся Стойкости‚ воспользовался великодушием противника, чтобы покончить с ним. Или нет — он поклонялся Стойкости, это так, но в последнее время он следовал только своей выгоде, что и привело его к этому… к чему?
Марк был неудовлетворен своим спасением, но имело ли это неудовольствие веское основание, он так и не мог решить, он так и не мог успокоить разумом чувства. С этим сметением в душе Марк и въехал во двор усадьбы своего отца.
На этот раз рабы, копошившиеся во дворе, как-то косо смотрели на Марка, как-то сумрачно отводили взгляды от него, — почему? Марк не успел пуститься в догадки: он увидел Тразилла, управляющего своего отца, который спешил ему навстречу. И управляющий тоже, против обыкновения, отчего-то не посчитал нужным набросить на свое лицо даже тень улыбки…
— Что случилось, Тразилл? — беспокойно спросил Марк.
— Квинт Орбелий отошел к предкам. Нету больше с нами твоего отца, господин…
Удар был силен — Марк со стоном закрыл глаза. Когда-то отец учил его смотреть опасности прямо в лицо, не жмуриться, и он помнил это и выполнял это, теперь же глаза его закрылись сами собой, и не от страха, а от скорби. И когда Марк открыл их, стараясь всеми силами смириться с неизбежностью, очевидность показалась ему такой зыбкой, ненастоящей, словно была написана на воде. Правда была лишь в смерти, венчающей жизнь, а в радости, которую излучал солнечный день, была, казалось, одна лишь фальшь.
Марк медленно прошел в дом.
Позже Тразилл рассказал, как все произошло. Старый Орбелий еще с прошлого года временами стонал от непонятных болей в груди, и наверное поэтому он, предвидя свою смерть, поспешил со свадьбой дочери: Орбелия была выдана за соседа — сенатора не столько по любви, сколько по настоянию отца, которому этот сенатор показался достаточно порядочным (во всяком случае, о нем не слышали ничего худого). Так что все получилось просто: сенатор предложил, а Квинт Орбелий согласился, что же касается самой Орбелии, то у ней не было причин дуться на жениха, а причины радоваться, как сказал Квинт Орбелий, должны были появиться после свадьбы.
Приданое Орбелии составляло сто пятьдесят тысяч сестерциев — это все, что сумел наскрести ее отец, скончавшийся на пятый день после свадьбы и завещавший имение Марку… А на четвертый день после похорон муж увез Орбелию в Рим.
Марк выслушал рассказ управляющего, не проронив ни слова. Все было ясно, кроме одного, и Марк спросил:
— Как имя мужа моей сестры, Тразилл? Я не услышал его…
— Его зовут Гней, господин, — с услужливой торопливостью ответил управляющий. — Гней Пизон.
Этого Марк не ожидал. Неужели муж его сестры — тот самый Пизон, у которого он обманом должен был выманить письмо мятежного далматского легата? Вероятно, это так. В Риме можно было встретить людей с одинаковыми именами, но среди сенаторов не было двух Гнеев Пизонов, иначе Нарцисс, конечно же, предупредил бы его… Выходит, он должен обмануть мужа своей сестры с тем, чтобы того немногим позже убили — ведь читавшие письмо Камилла Скрибониана, как сказал Нарцисс, будут казнены.
Все сомнения Марка, все оправдания жизни по выгоде, все суетные желания были затоплены волнами стыда. Отец учил его быть настоящим римлянином, учил быть стойким, а он едва не пошел на подлость — он уже было согласился войти в доверие к человеку, чтобы затем погубить его. И как он только мог согласиться на такое? Он, правда, обязан Нарциссу многим. Что ж! Если бы на Нарцисса напали из-за угла, он бы, конечно, защитил его, не заботясь о себе, — он защитил бы его даже от этого Гнея Пизона, попытайся Пизон по-подлому убить Нарцисса, но нет, это Нарцисс желал смерти Пизону…
Ничего более не сказав управляющему, Марк пошел к родовой гробнице Орбелиев и до вечера просидел там, то стеная и закрывая руками лицо, то отрешенно глядя в никуда. Домой Марк вернулся в сумерках, решив утром отбыть в Рим, — не для того, чтобы помочь Нарциссу провернуть его дельце, а для того, чтобы предложить Нарциссу придумать другой способ расчета с ним.
* * *
Легкий ветерок обдавал утренней свежестью коня и всадника, неспешно ехавшего по Аппиевой дороге в сторону Рима. Такой неторопливости была причина: быстрая езда требует сосредоточенности, мысли же Марка были далеки от дороги, по которой он ехал.
Марк думал о поручении Нарцисса.
Если он откажется от этого поручения, то как же тогда с той помощью, с тем императорским прошением, которое Нарцисс добился для него? Нарцисс сделал для него то, что было нужно ему (а было нужно ему жить), так как же он теперь может ставить условия Нарциссу, как же он теперь может отказать Нарциссу? Если он и может отказаться от выполнения поручения Нарцисса, то только отказавшись от жизни, которую ему принес Нарцисс в виде императорского прощения… Но так ли поручение Нарцисса безнравственно, что от него необходимо отказаться, даже не приступив к его исполнению?
Бывало, что он уже поступал, казалось бы, во благо, поступая нравственно, а оборачивалось все непоправимым злом: так однажды он пожалел соглядатая императора, которого ему поручили убить, и в результате ею товарищи были убиты. Спустя некоторое время после этого случая он решил, что во благо можно пожертвовать честностью в малом, и вот вчера он убил (наверняка убил!) Вириата, по незнанию напавшего на него и остановившего свою собственную руку, уже занесенную для удара, едва только он напомнил о себе. Он поступил низко — он чувствовал…
Так где же истина? Как надо поступать, чтобы не наделать беды и чтобы совесть была чиста?
Пока Марк рассуждал сам с собой о тонких материях, дав поводья своему коню, конь его нагнал большой обоз. Словно сонный червяк, обоз тянулся в сторону Рима с еще меньшей скоростью, чем Марк. На полусотне повозок земледельцы везли плоды своею труда, а впереди ехали десятка два всадников, одетых куда богаче, чем это принято у людей, общавшихся с землей.
Вид повозок вывел Марка из задумчивости. Он нагнал всадников, ехавших впереди, и, не вступая с ними в разговор, стал прислушиваться к тому, о чем они говорили.
Богато одетые римляне не обратили на Марка никакого внимания: еще один путник, которому нужно было быть в Риме, опасался разбойников и присоединился к ним, что же тут такого? Они негромко переговаривались между собой, и Марк понял, что этих людей вместе свела дорога, а так большинство из них были близки друг другу не более, чем он был близок им.
Марк пропустил мимо ушей советы, как надо выделывать кожу, вздохи о ценах на хлеб, сетование на коварство женщин — привлекли его два римлянина, ехавшие немного в стороне от остальных и поэтому оказавшиеся немного ближе к нему, чем остальные.
Румяный толстяк говорил худощавому человеку среднею роста и средних лет:
— От этих разбойников нет житья, милый Луций… Они не страшатся гнева богов — ты подумай! — как будто им не придется рано или поздно опуститься в мрачное царство Аида, где для праведников, как известно, отведено местечко получше, чем для остальных.
— Такова уж человеческая природа, милый Аппий, — отвечал с усмешкой человек, названный Луцием. — Живые, как известно, думают о жизни, а тот, кто кроме как о жизни не думает ни о чем, при наличии известного количества смелости становится разбойником.
— Так каков же тогда прок от твоих поучений, дорогой Луций? Если ты утверждаешь, что в человеке природой заложен грех, то зачем тогда утомлять попусту язык и изводить пергамент?
— Ну, жажда жизни, жизни хорошей, — это еще не грех, хотя это и питательная почва для греха, — возразил Луций. — Что же касается моих работ… Если люди с рождения не способны излучать свет, то это не значит, что свет им не нужен, скорее наоборот! А если нужен свет, то кто-то должен зажечь светильник…
— Кто это? Разбойники? Не может быть! — Заволновались вдруг передние. Луций и Аппий замолчали. Марк пришпорил своею коня, желая узнать, что там такое, и мигом оказался впереди — желающих проехать вперед больше не было, так что ему не пришлось тесниться.
Навстречу обозу скакал человек, еще издали начавший что-то выписывать руками. Что, было непонятно. Когда человек подъехал ближе, все увидели: лицо его носило след скорее веселой пирушки, чем стычки с разбойниками. Хохоча во все горло, человек прокричал:
— Чего плететесь, римляне? Злодеев больше нет! Нет! Я сам видел, как их распяли!
И, продолжая хохотать, всадник помчался дальше.
Обозники, воспрянув духом, враз оживленно заговорили:
— Давно пора… Озорничали, голубчики, — отведайте теперь креста!.. А кто тот горлопан на рыжей кляче?.. Да местный сборщик налогов — кому теперь и радоваться, как ни ему!..
Всадники, возглавлявшие обоз, пришпорили своих скакунов, а земледельцы, трясшиеся на повозках, стеганули пару раз своих лошадок: всем не терпелось увидеть доказательство их теперешней безопасности.
В ожиданиях своих обозники не обманулись: за поворотом дороги вдруг выросли три креста, стоявшие вплотную к дороге. На крестах дергалось три тела, а у основания их стояли два человека в форме стражников городских когорт славного города Рима.
Подъехав к крестам, всадники (а в их числе — и Марк) натянули поводья. Остановились и повозки. Римляне во все глаза стали разглядывать тех, встречи с которыми они еще недавно так опасались.
Три разбойника были прибиты к трем крестам, стоявшим вплотную друг к другу, толстенными ржавыми гвоздями. На кресте, расположенном в центре, висел самый рослый. («Это‚ небось, главарь», — шепнул кто-то). Все трое были живы. Пока что. Двое молчали. Третий, крайний слева, судорожно бормотал, то повышая голос до крика, то шепча: «Я — римский гражданин… я — римский гражданин…» Он, видно, был недоволен тем способом казни, который для него избрали: распятием на кресте умерщвляли рабов.
В разбойнике, висевшем в центре, Марк узнал Вириата…
Молчание обозников продолжалось недолго: и всадники, и земледельцы вдруг поняли, что от распятых на кресте не может быть никакого вреда, и они враз загомонили, стараясь окрасить свою злобу едкой шуткой:
— Что, получили свое, бродяги?! Привыкли обделывать свои делишки в тени — чай‚ на солнышке теперь не сладко, а?
— Дай копье, центурион, — я хочу пощекотать вот этого, толстопузого…
— А я — вон того, что лопочет! На прошлой неделе он вылакал пол-амфоры моего вина, и, видно, еще не протрезвел…
Марк тронул поводья. Выбравшись из толпы, он погнал коня мелкой рысью, путники же, к которым он пристал, остались веселиться у крестов… Дорога повернула за холм, и Марк увидел, что решение добраться до Рима в одиночестве пришло не только к нему: обогнав Марка на полстадия, по дороге медленно ехал тот самый человек, которого его собеседник называл Луцием.
Луций придерживал коня, наверное, тем самым давая возможность своему приятелю Ацилию себя нагнать, поэтому Марк без труда настиг его. И, сам не ведая отчего, рискнул заговорить…
— Тебе, господин мой, не чужды размышления — там, в обозе, я ехал рядом… Позволишь ли спросить тебя?
Луций улыбнулся краешком губ:
— Спрашивай, пытливый юноша…
Луцию на вид было лет около сорока, то есть он был почти вдвое старше Марка. С прежней почтительностью Марк сказал:
— Как я понял, господин, ты утверждаешь, что в людях заложено стремление к свету. Но как выйти на этот свет? Иной раз кажется, что поступаешь правильно: и честно, и по-доброму, и по совести, а оборачивается все злом… Почему?
Немного помолчав, Луций начал издалека:
— Земляной червь много слышал о солнце — о том, какое оно прекрасное, величественное, о том, что оно несет жизнь всему живому на земле, — вот он и захотел на этот источник жизни взглянуть. Червь спросил у крота, что нужно сделать, чтобы увидеть солнце, и крот ответил, что для этого-де нужно вылезти на поверхность земли в том месте, где она освещается солнцем — при приближении к такому месту земля, мол, будет становиться теплее. Долго рылся червь под землей, много сделал ходов и наконец напал на теплое место. И червь полез в самую глубь этого теплого места, этого тепла, к его источнику — солнцу, как он полагал. И ему становилось все теплее и теплее… Червь вылез в центр костра, зажженного ночью, и сгорел.
Вот видишь, дружок: тепло не есть солнце, хотя тепло есть признак солнца, так и честность, правдивость, справедливость не есть добро, не есть благо, но есть лишь признаки, оболочки добра. По ним можно сверять свой путь, но при этом надо помнить, что оболочки добра может надеть и зло, так же как тепло может нести не только солнце, но и всепожирающее пламя.
Марку показалось, что еще немного, и он поймет… И он спросил:
— Я Марк Орбелий из рода всадников. А как твое имя, господин мой?
— Луций Анней Сенека рад говорить с тобою, юноша…
Сенека в те времена был уже довольно известен, и Марку приходилось не раз слышать о нем. Знаменитый философ, приверженец Стои, представлялся Марку высохшим аскетом, непоколебимо твердым в вопросах чести. А тут такое… Философ говорил, что зло могло быть честным. Значит, в этом случае, когда зло честно, нечестным было бы добро… Как это понимать?
— Ты, господин, я слышал, учишь стойкости, — с трудом подбирая слова, произнес Марк. — Но если пойти на сделку с совестью ради добра, если ради конечного блага обмануть, поступить несправедливо, — то разве будет в этом стойкость?
— Что же это за совать такая, на сделку с которой надо идти ради добра? — усмехнулся философ. — Ты уже начал отличать правдивость и справедливость от блага, так не останавливайся, отдели правдивость и справедливость и от совестливости! Пусть совесть твоя служит добру, а не честности, справедливости, правдивости, с которыми добро может не совпадать. И стойкость тогда будет в том, чтобы следовать добру, а не его оболочкам…
— Но если правда, справедливость, честность могут обернуться и злом, и добром, то как узнать заранее, еще до поступка, куда он приведет? — воскликнул Марк. — Как узнать, когда надо поступить по правде (потому что правда будет в этом случае вести ко благу), а когда солгать (потому что ко благу в этом случае будет вести ложь)?
— Тот, кто хочет научиться летать, полетит, — сказал Сенека. — Если, конечно, есть крылья…
С этими словами философ пришпорил своего коня. Марк понял — разговор окончен.
«Пожалуй, отказываться от поручения Нарцисса еще рано, — подумал Марк. — Я ведь даже не знаю, почему так печальна была Орбелия, почему там, в Риме, она так странно себя повела — не окликнула меня, не остановила своих рабов, которые несли ее, а лишь махнула рукой… Кто знает, что представляет собой этот Гней Пизон…»
Глава третья. Мститель
На другой день после возвращения в Рим Марк направился к Нарциссу, чтобы выяснить у Нарцисса, что же представлял собой Гней Пизон и где он проживал: Марк решил все же приступить к выполнению поручения Нарцисса, при этом дав себе слово сразу же отказаться от него, лишь только станет ясно, что выполнение его ведет к бесчестью.
Входя в дом Нарцисса, Марк мельком взглянул на прохожего, который шел вслед за ним от самого его дома и до дома Нарцисса. В человеке этом не было ничего примечательного — темная туника, грязно-желтый плащ… Марк не знал о том, как долго шел за ним человек в желтом плаще, поэтому он, скользнув по нему взглядом, сразу же позабыл о нем, в то время как этот человек, по всей видимости, заслуживал внимания, так как был удивительно внимателен к самому Марку. Едва только Марк вошел в дом вольноотпущенника, человек в желтом плаще вместо того, чтобы идти по своим делам, свернул за угол и остановился там, внимательно наблюдая за воротами дома. Вероятно, его дело в этом наблюдении и заключалось…
Нарцисс, по счастью, оказался дома (последнее время он большую часть дня проводил во дворце), и раб сразу же провел Марка к нему — провел без доклада, из чего Марк заключил, что его с нетерпением ждали. После обычного приветствия и нескольких скупых ответов о поездке (интересуясь которой, Нарцисс, как понимал Марк, отдавал дань вежливости) Марк спросил:
— Теперь о твоем деле, Нарцисс… К Гнею Пизону я наведаюсь сегодня же, так что потрудись объяснить, в каком районе Рима мне его искать.
— Тебе не придется утомляться запоминанием поворотов — мой слуга проводит тебя, — несколько настороженно проговорил Нарцисс. — Но… что за спешка? Конечно, мне хотелось бы получить письмо Камилла Скрибониана как можно скорее, однако торопливость тут может все испортить: ведь тебе, чтобы раздобыть это письмо, надо войти в доверие к Пизону, чего не сделаешь быстро. Я полагал сразу же после твоего возвращения устроить у себя небольшой Праздник Чревоугодника и пригласить на него в числе многих Пизона, а там и свести тебя с ним…
— Думаю, я смогу познакомиться с Пизоном, не тревожа его подозрительности, без посредников, — ответил Марк и, прочитав удивление на лице Нарцисса, пояснил: — Жена Пизона — моя сестра.
У Нарцисса округлились глаза:
— Ого! А что же ты раньше мне об этом не сказал?
— Я сам узнал об этом день назад, когда был у себя дома… Мне стало известно, что моя сестра вышла за сенатора Гнея Пизона. Полагаю, другого сенатора с таким же именем в Риме нет?
— Нет… э… — Мысли у Нарцисса путались: он был рад и не рад новому обстоятельству. С одной стороны, то, что сестра его поверенного — жена Гнея Пизона, вроде бы должно было облегчить доступ к письму Камилла Скрибониана, но с другой стороны… А что, если Марк не захочет действовать против мужа своей сестры?
Помявшись немного, Нарцисс все же спросил напрямую:
— Так что же, тебя, мой друг, не смущает, что человек, которого ты должен облапошить, находится с тобой, в некотором смысле, в родстве?
Марк вздохнул:
— Будь уверен, я сразу же откажусь от твоего поручения, как только увижу, что выполнение его может повредить моей сестре… Что же касается моего долга перед тобой… В этом случае тебе, видно, придется найти другой способ, как мне расплатиться: рисковать собственной жизнью я готов, но поступать во вред своим близким я не намерен.
Это было не совсем то, что Нарцисс хотел услышать от Марка. Нарцисс надеялся: Марк пообещает выполнить его поручение безо всяких условий из благодарности к нему.
Нарцисс масляно улыбнулся:
— Что же, если ты не выполнишь, что я прошу, я, так и быть, поручу тебе другое: ты должен будешь порадовать меня… ну, хотя бы единоборством со львом, или хождением по канату, или пляской на раскаленных углях. Тогда ты будешь рисковать только собой, раз уж ты на этом так настаиваешь. Впрочем, это дело будущего. А пока… Значит, ты намерен сегодня же наведаться к Гнею Пизону? Хорошо! Сейчас я кликну раба. Да, вот еще что: как только раздобудешь письмо, немедленно разыщи меня. И не жди меня дома если я буду во дворце, ищи меня там. Вот тебе пропуск.
Нарцисс порылся в ящике стола и вытащил оттуда кусок пергамента с печатью. Марк взял пропуск, и Нарцисс, приоткрыв дверь, крикнул:
— Эй, Харипп! Где ты, ленивец? Проводи господина к дому Гнея Пизона, негодник…
* * *
Гней Пизон жил богато: двухэтажный дом его за каменной оградой был выложен плитами из каррарского мрамора, а колонны портика, окружавшего дом, похоже, состояли из мрамора целиком. Дом Пизона надежно охранялся: раб-привратник, выслушав Марка, вместо того, чтобы пойти доложить о нем своему господину лично, послал к Пизону другого раба, оставшись у двери, словно опасаясь, как бы Марк не перемахнул через ограду. Но вот разрешение войти было получено, и рабы повели Марка в дом.
Человек в желтом плаще отступил в тень дерева — кто знает, как долго будет торчать этот переросток в доме сенатора…
* * *
Вестибул соответствовал наружности дома Пизона, здесь все блистало богатством: стены вестибула, вдоль которых висели светильники из серебра, были расписаны сценами охоты; вдоль стен на мраморных подставках стояли вазы — апулийские, флиаковские, пантикопейские, — одна лучше другой; коринфские колонны поддерживали высокие своды. А у двери в атрий стоял лицом немолодой уже, но телом с виду еще крепкий человек в одежде воина: короткой, до колен, тунике и панцире, с коротким мечом на поясе. Хмурым взглядом проводил воин Марка, которого рабы быстро провели через вестибул. «Должно быть, телохранитель», — подумал Марк, покосившись на воина перед тем, как войти в атрий.
В атрии Марка ждали: едва только он переступил порог, навстречу ему шагнул человек в тоге сенатора.
— Добро пожаловать в дом Пизонов, Марк Орбелий! — с благожелательной улыбкой проговорил Гней Пизон. Однако глаза его не улыбались.
Гней Пизон, римлянин лет сорока, был человеком крупным, но не тучным. До недавнего времени ему не были чужды физические упражнения, возможно, поэтому он и не был пока что окутан жиром, подобно большинству своих коллег-сенаторов. Правда, теперь Гней Пизон не смог бы одержать верх в схватке, подобной той, в которой он участвовал два года назад (тогда ему по прихоти Калигулы пришлось выйти один на один с пантерой, вооружившись только ножом, и он оказался победителем), но Пизон все же кое-что мог. Во всяком случае, так казалось ему самому. Однако его друзья, пожалуй, не согласились бы с ним: они знали, что после первого же распитого совместно кувшина рука его становилась так нетверда, что трудно было бы ожидать от нее твердости в ситуации, сопряженной с опасностью. Ведь опасность, как известно, способна пьянить, то есть устраивать сумятицу в мыслях ничуть не меньшую, чем вино.
Хотя нам и удалось кое-как рассмотреть сквозь тогу тело сенатора, до души его было добраться куда сложнее.
— Я хотел бы видеть Орбелию, любезный Пизон, — вернув Пизону улыбку, произнес Марк.
Из коридора, который вел в глубь дома, послышались торопливые шаги.
— А вот и она, — сказал Пизон с усмешкой и широким жестом показал туда, откуда доносились шаги, как бы давая тем самым понять, что разгадал под вежливостью Марка настороженность и смеется над ней.
И действительно, шаги эти принадлежали Орбелии. Стремительно влетев в атрий, она кинулась к Марку. Брат и сестра обнялись.
По мере того, как объятия продолжались, с лица сенатора улетучивался налет доброжелательности. Наконец, не выдержав, Пизон сказал:
— Не будь я мужем… э… милой Орбелии и знай я о вас не больше, чем эта пташка (Пизон показал на большого попугая, сидевшего в клетке у стены), я бы, пожалуй, подумал, что за такими объятиями непременно последуют поцелуи, а там и до любовной лихорадки недалеко. Вернее, столбняка.
Марк и Орбелия отстранились. Щеки Орбелии стали пунцовыми, а Марк, сдерживая свое возмущение воспоминанием о поручении Нарцисса, сказал:
— Надеюсь, Орбелия, твой муж любит тебя так же сильно, как и ревнует… Как у тебя дела?
Орбелия смешалась.
Пизон поспешно произнес:
— Мои слова были просто шуткой, дорогой друг: это надо мной подшутило мое воображение. Я отчего-то вдруг вспомнил Калигулу и Друзиллу — брата и сестру, которые частенько обнимались так же горячо, как и вы, а затем… хе-хе… Прошу простить меня. Что же касается Орбелии, то она чувствует себя неважно: она еще не вполне пришла в себя после смерти вашего отца.
— Да, я знаю, — печально проговорил Марк, решив насчет «шутки» Пизона больше не распространяться. — Я был на вилле.
Повисло тягостное молчание. Ни Марку, ни Орбелии не хотелось изливать свои чувства в присутствии Пизона. Но жизнь дается для того, чтобы жить, и Орбелии спросила:
— А ты, Марк? Ты что, по-прежнему служишь в гвардии? Но ты одет не как преторианец…
— Я оставил гвардию. Император дал мне отставку и… миллион сестерциев в придачу. На днях я купил себе дом на Этрусской улице. У Децима Юлиана — может, слышали о таком?
Пизон заинтересовался:
— Император подарил тебе миллион сестерциев, говоришь? Хотел бы я знать, за какие заслуги… — Пизон немного помолчал и, видя, что Марк не торопится с ответом, продолжил завистливо: — Конечно, о дельце, которое стоит миллион сестерциев, не скажешь вслух: это не то что трудиться на вилле или честно торговать, не так ли?
Пизон явно нарывался на грубость.
Марк сдержанно сказал:
— Думаю, миллион сестерциев — не сумма для хозяина такого дома. — Марк обвел руками вокруг себя. — Я рад, Орбелия, что ты живешь в такой роскоши.
— Отец наш не любил роскошь, — вздохнула Орбелия.
— Потому что не мог позволить себе ее, — отрезал Гней Пизон и, улыбнувшись с видимым усилием, сказал мягче:
— Не будем задерживать твоего брата, милая Орбелия, — кто знает, какие дела он обделывал сегодня. Может, он сильно устал, и ему не терпится прилечь. Но не у меня же!
Марку предлагали удалиться, и он не стал возражать. Дальнейшая беседа могла бы развить возникшую между ним и Пизоном неприязнь в ненависть, а этого он не хотел. Молча кивнув, Марк вышел из атрия.
В вестибуле Марка поджидал раб, проводивший его на улицу.
От Пизона Марк направился домой, по пути соображая, что же ему удалось выяснить. Отношения Орбелии и Пизона‚ похоже, были не такими уж хорошими. С одной стороны это, конечно же, дурно: как любящий брат он желал Орбелии счастья, но, с другой стороны, это позволяло ему продолжить выполнение поручения Нарцисса. Ведь если бы он убедился, что Пизон дорог Орбелии, ему пришлось бы от этого поручения отказаться.
Как только он догадается, чем можно завоевать доверие Пизона, он сразу же наведается к нему.
Увидев, что Марк вошел в дом, человек в желтом плаще повернул к трактиру‚ находившемуся неподалеку. В трактир, однако же, он не вошел — оставшись на улице, он принялся с деланным интересом разглядывать вывеску, бросая косые взгляды на жилище молодого римлянина. На вывеске был изображен подмигивающий поросенок, впившийся зубами в мужской детородный орган: трактирщик, видимо, поставлял своим посетителям помимо закуски и выпивки еще и девиц, чьим основным орудием труда был рот.
* * *
Простояв у трактира битый час, человек в желтом плаще почесал за ухом и зашагал прочь от дома Марка: вероятно, он решил, что Марк, за которым он следил весь день, больше не покажется на улице по крайней мере до следующего утра.
Человек в желтом плаще был сыном фракийца Велеаса — того самого шкипера галеры, убийство которого Марком подстроила Мессалина. Звали его Полиандр. Марк не был виновен в смерти Велеаса — Велеас, повинуясь приказанию Мессалины, напал на него с кинжалом в руке — Марк защищался, но Полиандру до этого не было дела. Его отца убили, и убийцы — Мессалина и ее наемник должны были быть наказаны.
Полиандр знал от отца о поручении Мессалины — о том, что она приказала Велеасу убить Марка, своего, как все видели, любовника. Но умер-то Велеас, а не Марк, и лишь глупец мог считать это простой случайностью.
Нет, случайности тут не было. Полиандр не был глупцом. Если бы Мессалина хотела смерти своему любовнику, то умер бы любовник, а раз умер его отец от руки ее грязного сожителя, значит, она хотела смерти его отцу. Может, Велеас косо посмотрел на нее, или, не заметив ее, отпустил какую-то шуточку в адрес ее похотливости — этого было достаточно, чтобы вызвать ненависть потаскушки. Но убить Велеаса открыто она все же поостереглась, опасаясь бунта команды, вот она и изобрела такой хитроумный способ умертвить его, как будто он сам был виновен в своей смерти. А любовник ее был с нею заодно.
Увидев смерть в глазах своего отца, Полиандр, потрясенный, выбросился за борт. Но зря Мессалина радовалась, что он утонул — нет, он не собирался лишать себя жизни, оставив тем самым убийц отца безнаказанными. Просто ему нужна была свобода, чтобы отомстить.
Полиандр доплыл до берега и добрался до Рима, горя желанием разделаться с убийцами. Но как он, раб, мог отомстить могущественнейшей из женщин империи и ее любовнику-силачу?
Полиандр решил поступить на службу к Каллисту. Судя по слухам, витавшим по Италии, жизнь на Палатине напоминала жизнь пауков в банке — каждый поглядывал на соседей как на ходящую пищу, а если двое и объединялись, то только для того, чтобы позавтракать третьим. Раб, только что поступивший на службу, мог считаться за паука с большой натяжкой — в лучшем случае, за самого маленького паучонка, — но Полиандр рассчитывал со временем откормиться. Пример был перед глазами — всесильный Каллист тоже когда-то был рабом.
Полиандр много слышал о Каллисте от своего отца, некогда кряхтевшего на одной и той же пашне с Каллистом. И даже проданы они были владельцем виллы в один и тот же день и будто бы за одно и то же — за нерадивость. Далее пути их разошлись. Каллиста купил Калигула, и он стал одним из властителей Рима, а Велеаса — Клавдий, у которого Велеас дослужился до шкипера. Полиандр надеялся, что напоминание об отце расположит к нему Каллиста и он будет принят на службу. Ни на что более надеяться Полиандр не мог: он был беглым рабом, и хотя чистая латинская речь и неплохая одежда до поры до времени скрывали его рабское происхождение, угроза разоблачения постоянно висела над ним. От этой угрозы его мог избавить только Каллист. Кроме того, иначе как на службе у Каллиста он не мыслил добраться до своих обидчиков — если не пауком, то паучонком при паучище.
Каллист принял Полиандра неплохо: вероятно, ему нужны были люди, которых еще не знали как его слуг. Каллист дал Полиандру триста сестерциев (на первое время) и велел наведоваться к нему каждый вечер — спрашивать задание.
Некоторое время Полиандр бездействовал — в его услугах не было нужды, но вот однажды для него появилась работенка. Каллист велел ему выяснить, не обзавелись ли Гней Пизон и Нарцисс общим знакомым из римлян. Такого, пояснил Каллист, у них сроду не было, но он должен был вот-вот появиться.
Полиандр стал следить за домом Нарцисса. Первый, кого он увидел у ворот его дома, был убийцей Велеаса, отца Полиандра.
Полиандр возгорелся желанием отомстить убийце тут же, немедленно — кинуться на него, рвать его зубами, топтать ногами… Благоразумие все же взяло верх над чувствами. Комплекция Марка была не такой, чтобы Полиандр мог надеяться одолеть его в одиночку, да и Каллист не оказался бы в восторге от такой «услуги»: Полиандру поручалась слежка, а не убийство.
«А что, если он-то и нужен Каллисту?» — подумал Полиандр и начал следить за Марком. И действительно, наступил день, когда от Нарцисса Марк направился прямиком к Пизону…
Задание Каллиста было выполнено. Но не было выполнено другое задание — задание, диктуемое местью: Полиандр хотел во что бы то ни стало рассчитаться с убийцами своего отца, хотел и не мог этого сделать. Человек, которого, как оказалось, звали Марк Орбелий и чья смерть была нужна ему, интересовал его хозяина Каллиста. Полиандру оставалось только надеяться, что однажды Орбелий станет безразличен Каллисту, вот тогда-то ему и можно будет отомстить. А может, планы Каллиста предусматривали уничтожение человека, за которым он следил? Это было бы еще лучше — тогда бы не пришлось рисковать собой…
Каллисту Полиандр сказал:
— Я выполнил твое поручение, господин мой: я нашел того, кого ты поручил мне отыскать. Это Марк Орбелий, он живет на Этрусской улице. Два дня назад он после свидания с Нарциссом купил особняк у Децима Юлиана, сутки его не было в Риме, а сегодня он наведался к Нарциссу опять и от него сразу же пошел к Гнею Пизону. Пробыв у Пизона около часа, он возвратился домой.
Каллист внимательно посмотрел в глаза Полиандру, словно стараясь измерить глубину его искренности.
— Допустим, это действительно тот человек, который мне нужен. Так ты говоришь, в один и тот же день он был и у Нарцисса, и у Пизона?
— Да, господин.
— А звали его… Марк…
— Марк Орбелий, господин.
— Что-то знакомое.
Каллист еще немного попытал глазами Полиандра и сделал отпускающий знак рукой. Полиандр медленно повернулся и совсем медленно пошел к двери, всем своим видом показывая, что поведение Каллиста его не удовлетворило.
Полиандр добивался поощрения, что косвенно подтверждало его верность. Каллист сделал вид, что спохватился:
— Постой, дружок! Подойди-ка. (Полиандр послушно вернулся к столу вольноотпущенника.) Вот, возьми.
Каллист кинул на стол золотые. Их было всего около десятка, но многие сказали бы, что комната осветилась. Каллист поднял уголки рта, изображая улыбку:
— Это тебе за труды. И вот еще что. Может, сегодня ты мне понадобишься. Захвати с собой это кольцо (Каллист добавил к золотым простенькое колечко из белого металла с гравировкой по кругу). Покажешь его трактирщику Нумиссию, что сидит у меня в подвале. Он тебя накормит, а соснешь уж как-нибудь за столом… Если в тебе возникнет нужда, я пришлю за тобой, если нет — утром можешь отправляться восвояси, а вечерами, как обычно, будешь наведоваться ко мне.
Полиандр, поклонившись до пола, вышел. Каллист встал из-за стола и принялся мерить шагами комнату, бормоча под нос:
— Вот так штука! Опять этот Марк Орбелий на моей дорожке. Но теперь он должен помочь мне. И он поможет, хотя об этом и не узнает. А впрочем узнает, узнает когда-нибудь…
Каллист скупо улыбнулся. Когда-то этот юнец весьма дерзко разговаривал с ним — там, в тюрьме, — а потом сумел избежать уготовленной ему участи. Орбелию удалось убежать из тюрьмы при помощи Гнев Фабия, вероятно, сошедшего с ума. А когда след его отыскался, пришлось позаботиться о его безопасности — так было нужно. Потом Орбелий опять скрылся из виду, и вот — новая встреча. Судьба словно нарочно сводит их. Наверное, ей не терпится узнать, что же сильнее — безрассудное упрямство (его еще называют прямотою, стойкостью, мужеством) или же изворотливость.
В том, что мудрость побеждает всегда, Каллист не сомневался, как бы там ее ни называли — изворотливостью, расчетливостью, беспринципностью, хитроумием… Мудрость побеждает всегда, а это значит, что он должен поступить мудро, чтобы победить.
«Все ли я учел? — подумал Каллист, грызя ноготь. — Правильно ли рассчитал?»
Каллист мысленно вернулся к тому дню, который положил начало всем его расчетам и учетам.
Когда ему сообщили о нападении на Клавдия и о роли в этом нападении Нарцисса, он сразу понял: дело тут нечисто. И «нападение» и «помощь» Нарцисса — все это нарциссовы проделки. Описание внешнего вида нападавшего дополнило картину — о том, что под дудку Нарцисса сыграл именно Сарт, Каллист догадался сразу же, а когда оказалось, что египтянина нигде нет, все сомнения насчет Сарта исчезли. Словом, он выглядел тогда как виртуоз смекалки, вот только выверт Нарцисса он не предусмотрел.
Нарцисс выдвинулся, оттеснив Палланта, и, косвенно, его тоже: ведь чем больше любимчиков, тем труднее быть самым любимым. Что ему оставалось делать? Разве что попытаться уничтожить одновременно и Палланта, и Каллиста тем, что должно было вознести на новую вершину его самого…
На содержании у Каллиста состоял один сенатор, гремевший, как погремушка, своими республиканскими взглядами. Звали его Гней Пизон. Этот Пизон, впав в нужду, сам пришел к нему однажды за подачкой и с тех пор стал его постоянным партнером. Каллист наделял Пизона деньгами, а Пизон сообщал ему обо всем, что ему удалось прослышать подозрительного или неосторожного.
В один прекрасный день Пизон получил письмо от Камилла Скрибониана, старого товарища уже умершего к тому времени отца Пизона. И с этим письмом Пизон прибежал к Каллисту.
В своем письме легат Далмации хвастался, будто бы сумел вымуштровать подчиненные ему три легиона так, что они готовы были в любой момент двинуться на Рим, прикажи он только. И Скрибониан спрашивал сенаторов: не пора ли им, сенаторам, и ему, римскому военачальнику, сокрушить всевластие принцепса? Легат просил сенаторов ответить ему письменно, «а если вы стоите за республику, то быть мне в Риме с войском».
Каллист мог бы сразу же показать письмо императору, тем самым погубив Камилла Скрибониана и возвеличив себя, но он решил иначе. Его заслуга перед императором будет, конечно же, большей, если он разоблачит не хвастуна-одиночку, но большую группу видных обманщиков. То есть должен быть заговор, и этот заговор он должен раскрыть.
Каллист поручил Пизону составить ответное письмо к Камиллу Скрибониану и собрать под ним подписи. Затем, по мысли Каллиста, оба письма попали бы из его рук прямо в руки императора как доказательство его верности, неусыпности, ну и, разумеется, незаменимости.
Письмо к Камиллу Скрибониану, выдержанное в заданных Каллистом тонах, было составлено: сенаторы порицали императора и призывали легата Далмации действовать. Подписи были собраны, и Каллист уже хотел идти к императору, но тут произошла история, весьма неприятная история с Нарциссом. И Каллисту пришла в голову одна мысль…
Если бы в доме Нарцисса при обыске было найдено письмо легата Далмации, Нарциссу было бы трудно отрицать свое участие в заговоре против императора. А для этого только и нужно было, чтобы письмо Камилла Скрибониана оказалось у Нарцисса. А потом — не зевать! — следовало обыскать дом Нарцисса и найти у него это письмо, после чего — наведаться с обоими письмами к императору.
И Каллист пошел к Нарциссу, у которого оказался Паллант…
Каллист усмехнулся. Он предложил двум своим соперникам союз, и они поверили в его искренность! Он предложил им союз, как будто он не в силах справиться с ними… И они проглотили наживку — они не догадались, что предложение союза было для него лишь предлогом, чтобы появиться у них и чтобы рассказать им о письме Камилла Скрибониана к Гнею Пизону. Он хотел вызвать у них желание завладеть этим письмом, чтобы затем погубить их (Нарцисса — в первую очередь), и он этого добился.
Теперь оказалось: за письмом к Пизону был послан его старый знакомец Марк Орбелий. Оставалось только приказать Пизону передать Орбелию письмо легата Далмации, да так, чтобы Орбелию показалось, будто он насилу добыл его, а затем, дождавшись, когда Орбелий передаст письмо Нарциссу, нагрянуть к Нарциссу с обыском. И тогда с Нарциссом будет покончено.
Стемнело.
Каллист встревожился. Пизону давно пора было быть, а он, негодник, все не появлялся.
— От Пизона, господин.
В дверях маячил секретарь Каллиста.
Каллист кивнул, недовольно оттопырив нижнюю губу.
В кабинете появился пожилой воин, которого Марк видел в вестибуле дома Пизона. Это был Клеон, раб Пизона и его доверенное лицо.
Каллист тяжело посмотрел на Клеона. В прошлый раз Пизон тоже не соизволил явиться, прислав вместо себя какого-то раба. Вроде этого же, что стоит сейчас перед ним и смотрит недобро, по-волчьи.
— Ты, никак, забыл передать Пизону, что я хочу видеть именно его — его, а не тебя?
— Господин сказал, что он будет в следующий раз…
— Вот еще! Мне он нужен сейчас, немедленно! — Каллист показал на дверь. — Скажи хозяину, что я буду ждать его до полуночи, а после может не появляться… И пусть тогда не клевещет на судьбу, что она-де предоставила ему слишком мало шансов выжить!
Судорога пробежала по лицу Клеона, и он проговорил с трудом:
— Я передам твои слова хозяину.
Каллист пододвинул к себе какой-то свиток и, развернув, уткнулся в текст.
Клеон не уходил.
Добравшись до конца, Каллист с деланным удивлением посмотрел на Клеона:
— Ты еще здесь?
— И еще господин просил передать… не мог бы ты одолжить ему пару тысяч золотых?
— Нет! Уходи.
Клеон, не поклонившись, вышел.
Каллист нервно забарабанил костяшками пальцев по столу. Как некстати задурил Пизон! Пизона видите ли коробит, что он, сенатор, ходит на поклон к бывшему рабу. Вот она, гордыня-то! Ну ничего, придется ему справиться со своей обидушкой, никуда он не денется.
Без сестерциев, как ни крути, ему не обойтись. Да и так уж сказать, Пизон уже получил куда больше золота, чем промямлил подслушанных слов. Так что за Пизоном должок. И он рассчитается за все, по нраву это ему или нет. Сполна.
Глава четвертая. Храм
Простившись с Марком, Сарт направился к Остийским воротам: его решение покинуть Рим было твердым, тем более что обстоятельства не оставляли пространства для сомнений. Для человека, сумевшего расстроить планы сразу двух влиятельнейших людей Рима — Каллиста и Палланта, — оставаться в Риме было бы самоубийственно… Сарт намеревался по Остийской дороге добраться до Остии, а оттуда по знакомому ему морскому пути податься в Египет, в Александрию.
Для того чтобы оказаться у Остийских ворот, Сарту нужно было пройти сквозь разношерстную толпу, кипевшую вокруг живого товара: у Остийских ворот кляксою расползался невольничий рынок.
Сарт за свою жизнь видел множество смертей, непосредственной причиной части которых являлся он сам, и тем не менее он не был равнодушен к чужим страданиям. Вид людей, которых продавали, словно скот, был неприятен ему. Хмурясь, египтянин принялся торопливо пробираться к воротам, стараясь побыстрее миновать торговцев и их несчастный товар.
В спешке Сарт едва не налетел на высокого худого старика в темном гиматии, как раз в это время торговавшегося с краснощеким толстяком, продавцом чернокожих рабынь. Обогнув старика, Сарт сделал с десяток шагов к Остийским воротам — и остановился.
Сарт вспомнил, кто был этот старик. То был жрец храма Таната, сначала едва не заставивший его стать убийцей, а потом едва не убивший его самого. Сарт содрогнулся, представив и мрачный храм, и жертвенник, и ужас, застывший в глазах распластанной на нем жертвы.
Сарта обожгла догадка: старик на невольничьем рынке выбирал новую жертву своему богу.
Египтянин сделал пару шагов в сторону и, полуобернувшись, принялся следить за стариком. При этом он притворялся, будто рассматривал товар: прямо перед ним стояло десятка два смуглолицых рабов.
Жрец Таната, казалось, не заметил, что на него едва не налетел какой-то торопыга. Даже не покосившись на египтянина, он энергично болтал с торговцем, показывая узловатым пальцем то на рабынь, то на небо — видимо, торговался. Несмотря на усилия жреца, небо осталось равнодушным к торгу: так и не прибегнув к кошельку, жрец отошел от торговца и медленно двинулся вдоль торгового ряда, часто останавливаясь.
Чтобы не потерять из виду жреца, Сарту пришлось пойти за ним. А зачем? Пожалуй, Сарт пока что и сам толком не знал, зачем ему был нужен этот жрец…
Жрец так и не разжился покупкой. Обойдя вместе с египтянином базар, он свернул на улицу Мясников, бравшую начало от рыночной площади и тянувшуюся до Квиринала.
Сарт остановился. Что, преследовать жреца?
И Сарт увидел: жертвенник, залитый кровью, и он сам, склонившийся над ним, с жертвенным ножом в руке. Рядом стоял жрец, и золотой обруч на голове жреца блестел так же лживо, похабно, сально, как блестела на Калигуле одежда триумфатора, шитая золотом. Но жрец был большим злом, чем Калигула: Калигула убивал людей, а жрец Таната — людские души. Калигула убивал, а культ Таната учил убивать.
И Сарту представилось: громада амфитеатра содрогается, подчиняясь восторгу беснующейся черни, а тело умирающего гладиатора бессильно трепещет, остывая.
И Сарт подумал: вот она, возможность отомстить тем, кто годами принуждал его, гладиатора, к убийствам! Этот жрец, словно бушующая толпа в амфитеатре, хочет видеть смерть, боясь смерть. Наверное, ему кажется, что знакомство со смертью в какой-то мере предохраняет его от смерти, как знакомство со злой собакой в какой-то мере предохраняет от ее зубов. Так пусть же он убедится, что смерть, которую он видит на забрызганном кровью жертвеннике, совсем не та, которую он так боится и которую он стремится задобрить. А если он это не поймет, то, по крайней мере, он не будет мешать понять это другим.
«Убью жреца», — решил Сарт. А из Рима еще успеется убежать: даже если его уже принялись искать, для того, чтобы обшарить Рим, ищейкам потребуется гораздо больше времени, чем ему, чтобы убить жреца, а затем смотаться. Правда, его могут опознать случайно — опознать и задержать, но тут уж ничего не поделаешь. Приходится рисковать.
Сарт побежал за жрецом.
Когда расстояние между ними сократилось до достаточного, чтобы не потерять жреца из виду, египтянин сбавил шаг. Сарт мог запросто нагнать жреца, но на людной улице он опасался это делать.
Жрец шел по улице Мясников не менее четверти часа, а затем свернул на улицу Отбросов — эта улица проходила по одному из самых бедных районов Рима. Впрочем, в улицу Отбросов жрец не стал углубляться. Пройдя три трехэтажных доходных дома, он замедлил шаг у четвертого, двухэтажного с облупившейся штукатуркой.
Сарт увидел впереди жреца калитку. Медлить было нельзя. Как раз и улица была безлюдна.
Сарт рванулся к жрецу, и тут услышал какой-то подозрительный шум у себя за спиной. Словно шелест шагов… Сарт не успел оглянуться: что-го тяжелое обрушилось ему на затылок, и он потерял сознание.
* * *
Когда перед глазами перестали лопаться радужные пузыри, Сарт увидел стену. По стене взвивались тени — то горело, чадя, масло в светильнике, висевшем под самым потолком.
Было неудобно, больно. Еще не осознавая, в чем дело, Сарт попробовал подняться. Удалось. И при этом оказалось: ноги его были свободны, а руки заведены за спину и связаны. Причем на руки веревок не пожалели. Мало того, что одной стянули запястья, но еще и другой обернули Сарта на уровне локтей, так что руками Сарт пошевелить совершенно не мог.
Египтянин досадливо поморщился. Сам виноват, что так получилось. Теперь-то ясно: за жрецом следили свои же, его охраняли на расстоянии… Надо же, попасться на такой малости!
Сарт подошел к наиболее освещенной стене. А ну-ка, что тут у нас? Нет, ничего подходящего. Ни гвоздика, ни бугорка, о который можно было бы хоть сколько-нибудь растрепать стягивавшие его веревки. Так что же его ожидает? Принуждение к убийству или жертвенный нож?
Снаружи заскрипел засов.
В камеру вошел высокий жрец. Тот самый, за которым египтянин бежал от Остийских ворот.
Жрец шагнул прямо к Сарту. Морщины старика осветило пламя светильника: на высохшем лице аскета играла улыбка.
— Я узнал тебя — еще там, на невольничьем рынке… Безумец, ты потащился за мной! — Из горла жреца вылетело хриплое карканье, которое у него, наверное, означало смех. — Ты потащился за мной, и я понял — мне не надо покупать рабыню!
Сарт похолодел. Получается, над ним нависла угроза не то чтобы стать убийцей, но быть убитым… Палачом его сделать, видно, уже не рассчитывали: его бесхитростно решили сделать жертвой. И что же теперь? Можно было попытаться напугать старого паука. Но как? Прошлый раз его спас Гелерий — главарь разбойников отказался выдать его жрецам. Попробовать?
Сглотнув, Сарт произнес, стараясь придать своему голосу необходимую твердость:
— Тебе, старик, я вижу, хочется полакомиться моим мясом? Смотри, как бы тебе не подавиться! Ты знаешь Гелерия — неужели ты думаешь, что сможешь безнаказанно убить человека, который ему служит? Гелерий узнает обо всем, и тогда тебе несдобровать…
— Ты служишь Гелерию? Вот удача! — обрадовался старый жрец. — Танату, небось, надоели рабы и рабыни: для разнообразия не мешает растянуть на его алтаре одного с воли. И ничего‚ что ты разбойник, а не патриций, — начинают всегда с малого. Что же касается Гелерия… Не думаю, что ему известно обо всем, что происходит в этих стенах. А хотя бы ему и известно — так что с того? Неужели ты думаешь, что он решится повздорить со мной ради разлагающегося трупа? Так что не морочь себе голову, сынок. Лучше попроси у Таната легкой смерти — попроси, чтобы на жертвенном ноже не оказалось зазубрин. И не медли: через два часа милость Таната тебе ой как понадобится!
Старик прерывисто задышал, глаза его расширились, как будто он увидел своего бога.
— Ищи милости Таната, смертный! — возопил старый жрец, торжественно воздевая дрожащие руки. Наверное, в суеверную дрожь его бросило упоминание им самим имени грозного бога. — А я попрошу за тебя великую Гею[60]: пусть кровь твоя будет сладка, пусть мясо твое будет нежно, пусть кости твои будут хрупки, чтобы Танат остался доволен тобой и нами, подавшими ему на стол.
Сарт, отступив назад, прислонился к стене. Жрец обрадовался такому проявлению слабости:
— Вот-вот, мой милый… И страх… И пусть страх, словно божественный сильфий, хорошенько пропитает плоть твою…
Сказав это, старый жрец, слегка наклонившись, уставился остекленевшими глазами в лицо египтянина.
Жрец Таната искал страх в лице будущей жертвы — страх, который, видно, был ему не менее нужен, чем его богу.
По тому, с каким наслаждением говорил жрец о нежности человечины, Сарт понял: он имел дело с сумасшедшим. И ничего не было бы удивительного в том, если бы старый сумасшедший, не ограничась просьбами к Гее улучшить вкусовые качества жертвы — то есть его, Сарта, — велел бы подвергнуть его кулинарной обработке.
Сарт тряхнул головой, отгоняя ужасные видения. Как же ему говорить с сумасшедшим? Надеяться напугать старика жреца гневом Гелерия явно не стоило: жрец страшился собственной смерти настолько, что спасался от этого страха, только дурманя себя видом чужих смертей. Угрозы были тут бесполезны. Пока жрец одурманен. Но можно ли привести его в чувство?
«Представление о значимости смерти разрослось у этого старика до размеров вселенских, — подумал Сарт. — Так может, мне удастся привести его в чувство, если мне удастся свести значимость смерти до размеров макового зерна?»
Ничто так не унижает, как насмешка, и Сарт спросил:
— Это какого же Таната должен я молить о легкой смерти? Не того ли размалеванного шута, которого я едва не убил в прошлый раз?
Тогда, в прошлый раз, Сарта хотели сделать убийцей, вложив ему в руку жертвенный нож. Этот нож египтянин запустил в начавшее подавать признаки жизни изваяние, изображавшее Таната. Сарт догадался, что то была не статуя, а человек, раскрашенный под Таната. Жрецы просто выманивали деньги, обманывая людей, вот что хотел сказать Сарт старому жрецу, пытаясь тем самым вернуть к действительности начавшего верить собственному обману обманщика.
В ответ на слова египтянина старик скривился, но глаза его оставались по-прежнему пустыми. Жрец глухо проговорил:
— Догадлив, ничего не скажешь… Да, поклоняясь Танату, мы одному из нас придаем облик Таната. И что ж с того? Глупец, ты думаешь, что мы тем самым только дурачим легковеров, и все? Так знай, ничтожество: когда один из нас облачается в Таната, великий бог говорит его устами и двигает его членами. Правда, все это — лишь отдаленный отклик нашего бога, но наступит час, и Танат предстанет перед нами под храмовыми сводами! Эх, что я тебе говорю… (Жрец истерически рассмеялся.) Что я тебе говорю! Твое дело — обрызгать кровью жертвенник, а не постичь великое.
Продолжая бесновато смеяться, жрец вышел.
«Я попытался образумить сумасшедшего, — горько подумал Сарт. — Было бы странно, если бы мне это удалось… Это было бы чудом. Но теперь, кажется, кроме как на чудо мне не на что надеяться».
На какой-то миг египтянин потерял самообладание. С криком ярости он ударился о дверь, но та, как и следовало ожидать, даже не шелохнулась. А не то чтобы слететь с петель.
Немного постояв у двери, Сарт отошел от нее и в изнеможении опустился на охапку соломы, валявшуюся в углу. Ему оставалось только одно — ждать чуда…
Из оцепенения египтянина вывел скрип засова.
На этот раз его посетили четверо в таких же черных масках, как и у жреца. В отличие от жреца, новые посетители были немногословны, только один из них прошевелил губами:
— Быстрее давайте! Быстрее!
Этим уста вошедших и ограничились. Правда, руки их оказались куда проворнее языков: не успел египтянин изрыгнуть подходящее к случаю ругательство, как был опрокинут на пол и обездвижен. Тюремщики связали ему ноги, а в рот засунули кляп, тогда как о спокойствии рук его они позаботились ранее. После этого четверо в черном приподняли Сарта и не очень-то осторожно опустили его на грязную дерюжку, дерюжку взяли за концы и, крикнув, вместе с египтянином понесли.
Из камеры Сарт попал в темный коридор. Коридор закончился ступеньками. Ступеньки, как оказалось, заканчивались еще одним коридором. В этом коридоре было немного светлее, чем в предыдущем: помимо факелов его освещала луна, заглядывая в высокие и узкие окна. Окна были прорублены в одной стене коридора, а в другой были двери, двери, двери…
Сарту оставили возможность видеть (наверное, считая, что об увиденном он все равно не сможет рассказать). Поэтому Сарт видел окна и, не отдавая себе отчета, зачем, считал их, пока его несли по коридору. Возможно, он слышал от кого-то, что счет успокаивает… Сарт насчитал уже дюжину окон, когда над ним раздался молодой голос — тот самый, который командовал в камере:
— Еще не меньше сотни шагов — давайте передохнем. (Сарта тут же опустили на пол, да так болезненно, что правильнее было бы сказать, — бросили.) Уфф… Ты, Оптимий, конечно же, взял новые веревки — те, которые я принес вчера?
Сарт повернул голову на голос. Лунный свет падал прямо на лицо говоруна, и Сарт увидел молодого человека лет тридцати с ухоженной черной бородкой. У римлян в те времена бороды были непопулярны. «Наверное, он не римлянин, — подумал Сарт. — А если и римлянин, то не из Лациума, это точно». Перед смертью египтянину почему-то не думалось о смерти.
— Какие еще «новые веревки»? — удивился густым басом коренастый человек справа от Сарта, стоявший в тени. — Я взял веревки из среднего шкафа — не знаю, какие уж они.
— Ах болван ты болван! — сокрушенно вздохнул чернобородый. — Ты взял старые, гнилые веревки. Неужели ты думаешь, что этот молодчик (чернобородый пнул Сарта) не справится с ними, когда над ним занесут нож? Представляю, что скажет тогда Блоссорий!
— И что теперь?
— Остается одно — связать его заново. (Чернобородый опять пнул Сарта — больнее.) Беги, дурень, в кладовую — новые веревки в первом шкафчике от окна… Да куда ты, постой! Сначала давай занесем этот дар Таната в мою келью. Мы как раз стоим напротив нее. Не крутить же нам веревки здесь, в коридоре!
В комнате за дверью было теплее, чем в коридоре. Ударившись о пол, Сарт услышал чернобородого:
— Вот теперь — дуй в кладовую, Оптимий! А ты, Луций, сходи за маслом — надо подлить в светильник, а то мы тут ничего не увидим. Запутаемся еще с веревками в потемках. Да и лишний светильник не помешает. Приноси светильник, Вописк!
Сарт услышал шаги, затем хлопанье двери, затем опять шаги. Они с чернобородым остались в комнате одни.
Когда шум шагов стал еле слышен, у Сарта над ухом раздалось:
— Слушай меня внимательно, если хочешь жить. Сейчас я развяжу тебя — не дергаться! — и свяжу заново новыми веревками, веревками гнилыми. Стоит тебе шелохнуться, и ты будешь свободен. Но освобождаться погоди. Когда тебя положат на жертвенник и старик скажет: «Прими жертву свою, Танат!» — тогда будешь пыжиться. А потом встань, повернись к старику и в воздухе нарисуй букву «Т», вот так. (Чернобородый махнул указательным пальцем перед глазами Сарта.) А потом упади, словно обессилел, и не противься тому, что будут делать с тобой. Если сделаешь, как я сказал, — будешь жив и свободен, если начнешь дурить, — погубишь себя, да и меня в придачу.
Чернобородый не стал дожидаться, пока Сарт каким-то образом (то ли мычанием, то ли миганием) прореагирует на его слова. С развязыванием он тоже возиться не стал — нож у него был хороший, острый.
Уже свободный от пут, Сарт продолжал честно лежать на дерюжке, не шевелясь. Ему не хотелось подводить нежданного спасителя, вмешиваясь в его планы, а задавать вопросы он не мог: кляп по-прежнему торчал из рта его, словно морковка из рта объевшегося обжоры (такие бывают на картинках).
Справившись с одними веревками, чернобородый принялся за другие. Он вытащил откуда-то целый клубок и стал быстро накручивать новые веревки на запястья египтянина. Руки чернобородого так и мелькали — словом, когда вдалеке послышались шаги, Сарт опять лежал связанным по всем правилам связывательной науки.
Оптимий, Луций и Вописк возвратились почти одновременно. Вописк начал прилаживать на крюке еще один светильник, а Луций — подливать масло в уже имевшийся. Оптимий протянул чернобородому веревку.
Чернобородый взял веревку, попробовал ее на разрыв, одобрительно поцокал и кинул в угол. Затем сказал:
— Плеснуть немного масла в светильник, конечно же, не помешает, да и ещё один светильник в моей келье не будет лишним… Потуши его, Вописк!
— Ты чего?
— Потуши! Вот так… Теперь объясняю. Твоя веревка не нужна, Оптимий! Тут у себя я нашел моток хорошей веревки — один из тех, которые я купил на днях. Остальные я снес в кладовую, а этот закатился под кровать и поэтому остался у меня; Я только что его обнаружил и сразу же пустил в дело. Пока вы там ходили, я успел поменять веревки. Проблем не было: бедняга сомлел от страха. Ну ничего, для него скоро все кончится. Хватайте его и понесли! Блоссорий уже заждался.
Трое безмолвно внимали четвертому — по всему видать, он был меж ними старшим. И если у кого-то из троих и родилось сомнение, оно не было высказано вслух: после того, как прозвучала команда, дерюжка была поднята вместе с Сартом за концы, и Сарта опять понесли — сначала к двери, а затем по тому самому коридору со множеством окон.
На этот раз египтянина несли так, что он не мог видеть окна: о количестве оставленных позади окон он мог судить только по количеству светлых полосок на потолке, промелькнувших мимо него. Но вот назад убежала очередная полоска, и оказалось — она была последней.
Сарта внесли в высокое помещение, которое он сразу же узнал по лепным украшениям на сводах: он находился внутри того самого храма, где ему однажды уже пришлось побывать с Гелерием и где славили Смерть.
Без остановки Сарт был доставлен в центр зала, и там его сбросили с дерюжки на каменную плиту.
И Сарт увидел: прямо к нему протягивало руки с растопыренными пальцами какое-то разрисованное создание.
То был жрец, загримированный под Таната.
И хотя Танат был фальшивый, жрецы его несли смерть настоящую.
Сарту показалось, что то его смерть стоит рядом с ним, и он с трудом преодолел соблазн немедленно освободиться от пут. Миг, намеченный чернобородым, еще не наступил — нужные слова еще не прозвучали… А может, чернобородый вел с ним нечестную игру — может, он не собирался спасать его, а только хотел использовать последние мгновения его жизни для осуществления каких-то своих планов, расходившихся с планами старого жреца?
— Наконец-то ты доставил нам его, Валерий! — вдруг услышал Сарт голос безумного старика. — Так приступим же.
Послышалось шарканье многих ног, но эти, шаркающие в отдалении, не интересовали Сарта. Египтянин сразу же выделил шаги одного человека — того, который приближался к нему.
Шарканье стихло, и прямо перед собой Сарт услышал голос жреца:
— Слушайте же, повинующиеся Танату! Слушайте и внимайте!
— Сегодня тебе приносят жертву жрецы твои, о великий Танат! («Жрецы твои, о Танат!» — вторили остальные.)
— Яви же милость жрецам своим, о великий Танат! («Милость жрецам своим, о Танат!» — вторили остальные.)
— Мы, рабы твои, любим тебя — так дай же нам себя, дай нам смерть, о великий Танат! («Дай нам смерть, о Танат!» — вторили остальные.)
— Дай нам смерть, ибо смерть — это правда, а жизнь — это ложь, о великий Танат!..
То потрясая воздетыми руками, то прижимая их к груди, то протягивая их в сторону актера, изображавшего Таната, старый жрец заклинал своего бога. Но не о милости просил своего бога старый жрец, хотя и вопил, будто просит о милости — не о милости, а о смерти, величайшем несчастье…
Сарт слегка двинул руками и убедился, что даже от такого малого движения веревка значительно ослабла. Это его успокоило настолько, что он оказался в состоянии отвлеченно думать. Жрец молит своего бога о смерти, а не о жизни, и почему? Видно, он и в самом деле помешался — от страха смерти помешался! И в безумии своем он, возможно, искренне хотел смерти — кроме как в смерти такому безумцу страх собственной смерти не утопить. И Гелерием такого, конечно же, не напугаешь.
Жрец между тем продолжал свои заклятия, и крики его становились все пронзительнее. И вот Сарт увидел, как высохшая рука метнулась к ножу, лежавшему справа от него, и старый жрец возопил:
— Прими же жертву свою, Танат!
Это были те самые слова… Сарт рванулся — веревки, которыми он был опутан, действительно лопнули! Сарт вскочил на ноги и, стоя на жертвеннике лицом к опешевшему жрецу, изобразил указательным пальцем в воздухе «Т» — как это показал ему чернобородый. После этого Сарт, будто ослабев‚ опустился медленно на корточки, затем растянулся на жертвеннике и для пущей достоверности прикрыл глаза.
Внезапно послышался крик — надрывный, долгий, рвущий душу… И звук удара. А затем — голоса, голоса…
— Танат явил себя!
— Танат явил себя!
— Милость Таната на господине нашем!
Если бы Сарт повернул голову на крики (что, как он посчитал, не стал бы делать вконец обессиленный — вот он и не сделал), то он увидел бы около двух десятков одетых в черные мантии людей, толпившихся вокруг какого-то предмета, валявшегося на полу. А если бы еще и освещение в зале было получше, то Сарт узнал бы в этом «предмете» старого жреца.
Здесь Сарт услышал голос чернобородого:
— Блоссорий мертв, жрецы. Так изберем же старшего…
— Тебя, Валерий, тебя! — закричали разом несколько голосов, и после непродолжительной паузы загремело дружное: — Валерия! Валерия!
— Да будет так, братья мои! — торжественно сказал Валерий и, сразу же перейдя на будничный тон, продолжил: — А теперь пусть Вописк, Оптимий и Луций перенесут отмеченного воплощением Таната в мою келью (Сарт нутром почувствовал, как в этом месте в него воткнулся указующий перст), а мы будем готовить к погребению тело господина нашего…
Сарт почувствовал, как осторожно под него подсунули дерюжку и осторожно понесли. Понесли прочь от смерти — к жизни.
* * *
В келье Валерия было прохладно, а на каменном полу кельи холодно, поэтому Сарт сразу же вскочил с дерюжки, как только его носильщики, опустив его вместе с нею на пол, вышли.
— Могли бы закинуть меня и сюда, — проворчал Сарт, забираясь на покрытое шкурами ложе, — раз уж я «отмечен воплощением» их бога!
«Раз они не захотели потревожить ложе чернобородого Валерия ради меня, значит, они боятся его больше, чем меня, — подумал Сарт о своих носильщиках. — Хотя почему мне кажется, что они меня боятся?»
А чем же, если не страхом, объяснить ту неспешность, ту бережливость, с которой его несли, ту осторожность, с которой его опустили на пол? Не любовью же к нему, в конце-то концов! Но что их так пугало в нем?
Сарт чувствовал: это было связано с тем, что произошло в храме.
Там, в храме, освободившись от пут, он махнул пальцем — и главный жрец Таната замертво упал. А потом чернобородый Валерий сказал, что он, Сарт, «отмечен воплощением» Таната, воплощением бога Смерти. А что делает бог Смерти, появляясь? Ясно, убивает.
Если учитывать слова Валерия, выходило — это он убил старого жреца. Пальцем. То есть страхом.
Теперь была понятна заботливость носильщиков: они боялись смерти, какое-то время воплощенной в нем. И все же Валерия они боялись больше (не больше смерти, а больше, чем его): недаром они не посмели положить его на ложе чернобородого.
«Интересно, а дверь они оставили открытой, или все же чем-то приперли ее снаружи?» — подумал Сарт, растягиваясь на ложе Валерия. Несколькими мгновениями позже египтянин уснул, донельзя утомленный пережитым.
Сон Сарта был спокойным, это был сон усталого человека, сон без сновидений, лишенный кошмаров и не радующий поллюциями.
— Может, немного потеснишься ради хозяина, приятель?
Сарт открыл глаза. Перед ним стоял чернобородый.
Потягиваясь, Сарт опустил ноги на пол.
— Ты знаешь, кто я, — произнес жрец, пристально глядя на египтянина. — О тебе же я знаю немного: однажды ты был у нас с ребятами, промышляющими разбоем, а вчера ты увязался за Блоссорием и оказался здесь опять. Мне надо знать о тебе больше. Итак?
Жрец, по всему видать, не претендовал на место рядом с Сартом: он хотел разузнать о нем хоть что-то от него самого, и только. Сарт решил не вредничать:
— Я египтянин Сарт. К Гелерию попал случайно, то есть против своей воли: я был схвачен им в укромном уголке. После того случая в храме мне удалось избавиться от Гелерия благодаря вмешательству одного из его друзей, который немного знал меня. После этого я служил на Палатине, сначала у Каллиста, затем у Палланта. Оба они остались недовольны моей службой, и мне пришлось срочно удирать… Я собирался выбраться из Рима через Остийские ворота, но там увидел старого кровопийцу — вашего, как я понял, главного жреца. И я решил показать ему, где находится смерть, потому что он искал ее не там. А дальше ты знаешь…
— О том, где находится смерть, мы с тобой еще поговорим. А теперь… Вот.
Валерий кинул Сарту на колени холщовый мешок.
— Это твои сто золотых денариев‚ помнишь? (Сарт, не проявляя особой радости, положил на мешок правую руку, из чего Валерий заключил, что египтянин был привычен к большим деньгам.) А теперь, когда я тебе более ничего не должен, поговорим о том, должен ли ты мне.
— Ты спас мне жизнь…
— Верно! — согласился Валерий. — Но я не благодетель: спасая тебя, я рассчитывал на тебя. Сейчас мне без тебя не справиться, вот какая штука… А через полгода ты будешь свободным человеком с тысячью золотых в кошельке — это дополнительно к той сотне, которая у тебя есть.
Сарт вздохнул. Рим все никак не хотел отпускать его… Видно, умереть ему придется в Риме, как ни крути.
— Интересно, чем же ты собираешься меня занять?
— Так ты намерен рассчитаться со мной?
— Да.
— Ну так слушай, — Валерий сосредоточенно наморщил лоб. — Только рассказ мой будет долгим, чтобы потом не пришлось десять раз досказывать… Сразу скажу: то, как Блоссорий основал храм и как я оказался здесь, к тому, что ты будешь делать, отношения не имеет, так что это нечего вспоминать. Теперь начнем.
Тебе известно, где ты находишься: здесь поклоняются Танату, богу Смерти. И здесь зарабатывают на поклонении Танату: немного, но на жизнь хватает. И как ты понимаешь, те, которые зарабатывают, зарабатывают на тех, которые поклоняются.
До недавнего времени мы брали по тысяче сестерциев с каждого, кто переступая порог нашего храма в надежде вымолить у Таната отсрочку от собственной смерти, и по тысяче сестерциев с каждого, кто хотел принести нерушимую клятву…
— Так много? — удивился Сарт.
— Это плата за риск: ведь культ нашего бога не разрешен понтификами. Так вот, получив сестерции‚ мы исполняли обряд моления Танату, и этим обрядом прихожане наши были довольны…
— Потому что вы, исполняя проклятый обряд свой, убивали? — опять перебил Валерия египтянин.
— Вот тут и начинается то, без чего не случилось бы сегодняшнее… Сначала мы не убивали. Один из нас разыгрывал жертву, которую в ходе обряда якобы протыкали ножом на жертвеннике: нож, окрашенный под железо, был сделан из папируса, и крепости его хватало только на то, чтобы проткнуть пузырь из кожи, наполненный бычьей кровью, который мы клали на якобы протыкаемую ножом грудь «жертвы». А под этот пузырь мы подкладывали металлическую пластинку: нож о нее ломался, сделав свое дело оросив кровью жертвенник. Внимающие нашему обману простаки в этом месте, конечно же, охали: от страха и от тайного удовольствия — они получали то, что хотели.
Так было до поры до времени… Однажды старый Блоссорий купил рабыню и, собрав нас, жрецов, зарезал ее на жертвеннике, выкрикивая заклинания. И когда тело рабыни перестало трепетать, он сказал, что видел Таната сквозь свежую кровь и что Танат, мол, за такую славную жертву раскрыл ему секрет бессмертия. И Блоссорий сказал нам этот «секрет»: бессмертен, то есть неподвластен смерти, тот, кто не жив.
Затем Блоссорий спросил нас, предваряя наш вопрос: «Так как же достичь бессмертия?» И сам ответил: «Для этого надо при жизни окунуться в смерть: думать о смерти, видеть смерть, нести смерть». С тех пор смерть на жертвеннике стала явью.
Но Блоссорий не ограничился тем, что сам стал убивать, этого ему показалось недостаточно для бессмертия. Он, видно, решил, что для достижения подлинного бессмертия мало убить, надо еще и заставить убить. «Смерть слишком коварна, чтобы можно было надеяться уберечься от нее, обороняясь, — стал поучать он нас. — Вы не можете быть огражденными от смерти: вы или покоритесь ей, или заставите ее саму повиноваться вам, то есть станете ее властелином». Но что это значит — стать «властелином» смерти? По Блоссорию, это значило излучать смерть, нести смерть, сеять смерть.
И Блоссорий стал поступать согласно своей вере: он открыл двери храма всем без разбору. Ведь он видел свое бессмертие в том, чтобы учить убивать.
— Мне кажется, ваш Блоссорий просто сошел с ума.
— Я знал, что ты все поймешь именно так. Это я понял еще тогда, в тот раз, когда ты вместо того, чтобы перерезать горло жертве, швырнул нож в Таната. Именно поэтому я сегодня и спас тебя. Но слушай, что было дальше.
Когда к нам повалили толпы, я, ставший к тому времени правой рукой Блоссория, понял, что нам осталось недолго молить о смерти. Стоило узнать о нас городским властям, и нам крышка. Какое уж там бессмертие! Блоссорий и в самом деле оказался безумцем. От него надо было избавиться. Но как?
Последнее время Блоссорий косился на меня, словно подозревал. Он даже избегал оставаться со мной один на один, хотя дела храмовой казны требовали этого. Рядом с собой он постоянно держал двух-трех таких же безумцев из жрецов, каким был и сам. Я не мог подобраться к Блоссорию — я был в отчаянии. К счастью, тут подвернулся ты.
Однажды, когда Блоссорий только начал учить нас по-новому, мы, младшие жрецы, спросили его: то бессмертие, к которому он нас ведет, действительно ли, либо существует только в воображении?
Блоссорий ответил: «Малодушные! Бессмертие настолько же действительно, достигни вы его, насколько действительна будет смерть ваша, если вы его не достигнете. Смерть есть переход живого к мертвому, а бессмертие есть переход неживого к немертвому».
Мы ничего не поняли и попросили пояснить.
Блоссорий сказал: «Вы знаете, что бог Смерти Танат делает живого мертвым, — это и называется смертью. Но что значит „живой“? Это значит — осознающий себя отдельно от пустоты, которая стоит за смертью, и боящийся этой пустоты. Ну а если слиться с пустотой, то что тут сможет поделать Танат? Танат может только одно: нести смерть, то есть обращать в пустоту, в ничто все сущее. А что он сможет сделать с вами, если вы уже будете слиты с пустотой разумом? Только одно — сделать эту вашу пустоту действительной, как действительна смерть. То есть Танат, разрушая ваше тело, сделает действительным ваше сознание, то есть даст вам способность жить без докучливой плоти. Разумеется, вы будете жить не как сейчас, поэтому я сказал вам, что в бессмертии вы будете не „живыми“, а „немертвыми“. „Значит. Танат, приносящий смерть, может дать и бессмертие?“ — спросили мы. — „Да“. — „Но как?“ — „Дождитесь появления Таната перед тем, кто стоит на пороге бессмертия, — и увидите“.»
Все поняли: Блоссорий говорил о себе.
Пользуясь тем, что всем запомнился этот разговор с Блоссорием, мне исподволь удалось внушить жрецам, что Танат, безусловно, дарует лучшему из нас (то есть Блоссорию) бессмертие, явившись в осязаемом облике. Мы, мол, достаточно много крови пролили на его жертвеннике, чтобы рассчитывать на это. Блоссорий знал о моих разговорах и одобрял их. Мне же оставалось только одно: подыскать человека, который сумел бы разыграть представление, изобразить, что в него вселился Танат, и «даровать бессмертие» нашему Блоссорию, то есть убить его. Как раз тут появился ты.
Когда ты, лежа на жертвеннике, легким движением разорвал крепкие, как думали все, веревки, всем показалось — в тебя вселился бог. Но никто, кроме Таната, не осмелился бы хозяйничать в его храме — значит, это был Танат, Ты нарисовал в воздухе букву «Т», как это всегда делал тот из нас, кого мы раскрашивали под Таната, и сделал ты это прямо перед Блоссорием, чьего бессмертия мы ожидали. Все поняли этот знак как дарование Блоссорию бессмертия и доказательство этому не замедлило явиться: с Блоссорием что-то сделалось невиданное…
— Невиданное? — удивился Сарт. — А я думал, он просто умер.
Валерий усмехнулся:
— Конечно умер! Но это для нас с тобой и для тех, кого он не успел еще охмурить. Для тех же, кого он успел сделать идиотами (а такие среди жрецов есть — увидишь сам), он достиг бессмертия, его же смерть — только видимость, ибо бессмертие не может прочувствовать смертный. Так, с твоей помощью, Блоссорий стал бессмертным, а я — главным жрецом.
— Так что же тебе нужно от меня еще?
— А вот что: ты должен еще несколько раз разыграть Таната перед жрецами. И это тебе, при моей поддержке, удастся. Жрецы поверили (насколько в них было веры), что в тебя сегодня во время обряда вселился Танат, а я скажу, что поскольку твое тело понравилось Танату, он наверняка им периодически будет пользоваться.
— Но зачем тебе все это нужно?
— Мое положение не столь крепко, сколь крепко было положение Блоссория. Мне нужна поддержка. (Валерий усмехнулся.) Ну а кто лучше бога может поддержать жреца в его споре с другими жрецами?
— И в чем же будет заключаться эта моя поддержка?
Валерий посуровел.
— Насчет спора я пошутил. Спора не будет — безумцев не переспоришь.
Валерий, потупившись, замолчал, и молчание тянулось так долго, что Сарту надоело ожидать. Или чернобородый решил заснуть, или забыл о его присутствии. Надо ему напомнить о себе.
А может, чернобородый задумал такую гадость, что у него не поворачивается язык говорить об этом?
— Должен сказать, я еще не ушел, — произнес Сарт. — А ты хотел рассказать о моей «поддержке». Можешь начинать, только давай поподробнее.
Не поднимая головы, Валерий покачал ею, словно сетуя на такую дотошность, и проговорил:
— Понимаешь ли, из-за того, что Блоссорий в последнее время открыл доступ в храм всем желающим, не разбираясь, сколь надежен их язык, о нас скоро узнают городские власти. И храм сразу же снесут, а нас, жрецов Таната‚ скорее всего казнят: ты знаешь, как строг закон к служителям культов, которые не разрешены. Получается, вскоре погибнем и мы, жрецы храма, и храмовая казна, то есть вскоре погибну и я, и храмовая казна, блюсти которую мне было поручено еще Блоссорием. В казне пять миллионов сестерциев, и мне не хочется дарить их Риму… Понимаешь, к чему я клоню? Я должен спасти храмовую казну, ну и себя заодно, а также тех жрецов, которые еще не совсем обезумели. Однако один я, даже теперь, став главным жрецом, не в силах это сделать: пять миллионов не унесешь в кармане, а вывезти казну из храма явно невозможно шестнадцати жрецам из двадцати пяти Блоссорию все же удалось внушить, что для того, чтобы получить бессмертие, нужно остаться верным смерти до конца. Другими словами, о спасении храма и казны, то есть о жизни, этим безумцам говорить нечего. Они растерзают меня как отступника, если я прикажу им такое. Но с твоей помощью, возможно, мне удастся с ними справиться.
— Это как?
— Так, как мне удалось сегодня справиться с Блоссорием… Я скажу им: поскольку бог вселился в тебя однажды, не исключено‚ то он посетит нас в теле твоем еще не раз. Нужно только повторить обряд, то есть связать тебя, а одному из нас с жертвенным ножом встать перед жертвенником. Мне поверят. Желающих получить удел Блоссория, то есть якобы бессмертие, будет достаточно: это будут те шестнадцать жрецов, которые обезумели. Когда же этих шестнадцати не станет, я смогу без хлопот укрыть казну в безопасном месте.
Чернобородый кончил.
Теперь Сарту стало ясно, что хотел от него чернобородый: он хотел с его помощью расправиться с теми, кто мог бы помешать ему выкрасть храмовую казну. Поэтому чернобородый и спас его.
Сарт нахмурился. Опять его принуждали убивать!.. Но, если вдуматься, кого убивать? Того, кто нес смерть. А разве убийство убийцы есть убийство?
— Ладно, я помогу тебе, — проговорил египтянин. — Только вот что мне непонятно: неужели шевеления в воздухе моего пальца достаточно для того, чтобы тот, перед носом которого произошло это шевеление, помер? Неужели фанатики-жрецы настолько пропитаны страхом к своему богу, что тут же дохнут, лишь только страх этот подкрепляется чем-то, хотя бы даже ложью?
— Не совсем так, дружище Сарт. Не совсем так, — улыбнулся Валерий. — Для верности я буду смазывать ручку ножа особым ядом, как сделал в этот раз. Стоит только мельчайшей крупице этого яда попасть на ранку, как тут же наступает смерть. А ручка у ножа деревянная, занозистая.
Глава пятая. Введение в греховность
Орбелия сняла с себя столу, затем верхнюю тунику и осталась только в легкой тунике из виссона. Огромное ложе на полкомнаты манило усталое тело покоем и одновременно отталкивало, будя воспоминания. Ложе напоминало Орбелии о муже. Ах, как было бы здорово, если бы этой ночью он не пришел!
Некоторую подавленность испытывала Орбелия в присутствии Пизона с самого начала их знакомства, когда он впервые появился в усадьбе ее отца. С недавнего же времени к этой подавленности добавилось еще и иное чувство — сродни тому, которое испытывает одинокий путник, на глазах которого маленькое облачко вдруг превратилось в грозовую тучу, слепящую молниями. А безопасного убежища поблизости нет.
Вначале Пизон с медлительной значительностью своих речей и жестов показался ей бесконечно далеким от нее, росшей среди дубов под звуки пастушеского авлоса. Неудивительно, что до поры до времени Пизон не очень-то интересовал ее: она думала, что он заглядывает к ним на виллу ради бесед с ее отцом, поскольку и в самом деле Пизон, появляясь, почти не разговаривал с ней, зато часами рассуждал о былом величин республики со старым Орбелием. Как же она была удивлена, когда Квинт Орбелий сказал ей, что Пизон просит ее руки…
Своими речами Пизон совершенно очаровал Орбелия, однако старик все же на всякий случай расспросил о нем ближайших соседей из тех, которые часто бывали в Риме. Оказалось: Пизона никогда не видели в обществе Калигулы, наоборот — он терся среди тех, кому Калигула был ненавистен; за Пизоном не числилось ни одною скандала с женщиной; Пизон хотя и позволял себе иногда поигрывать в кости, но никогда не продувался дотла. Словом, жених был хоть куда, а старый Орбелий чувствовал, что не долго ему уже осталось…
Первое время Пизон был довольно ласков с Орбелией, однако после того, как они переехали в Рим, все как-то незаметно переменилось.
Орбелия вспомнила свое первое столкновение с Пизоном. Однажды она услышала дикие крики, доносившиеся из атриума. Пройдя туда, она увидела нечто, заставившее ее похолодеть: Пизон и Клеон, его доверенный раб, а в далеком прошлом — его дядька, ногами избивали человека, валявшегося на мраморных плитах, устилавших пол атриума. Человек этот был одет как раб Пизона.
Тогда она закричала. Орбелии иногда секли своих рабов, но не сами и уж не смертным боем… Пизон и Клеон остановились. И на лице Пизона не было и тени былой значительности…
«Чего тебе? — бросил Пизон. — Или никогда не видела, как учат раба?»
В ответ она сказала что-то дерзкое — тогда она еще не знала Пизона. Кажется, она пригрозила, что уйдет: она-де не собирается жить ни со зверем, ни с безумцем.
Пизон зарычал — да так страшно, так натурально, что она испугалась, как бы он не кинулся на нее. Справившись, Пизон проговорил:
«Оттащи этого негодного раба в барак, Клеон. Освобождаю его от работы на неделю — пусть понежится!»
Развернувшись, Пизон зашагал к двери, ведущей в вестибул, а она вернулась в свои покои.
Пизон появился у нее под вечер. От него несло вином. Блестя бисеринками пота, он просил ее не сердиться и клялся ей в любви, а она молчала… Под конец Пизон, «дабы досадная размолвка поскорее забылась», предложил ей воспользоваться приглашением Постума Долабелла, которое было доставлено утром: Долабелл устраивал великолепное пиршество ближайшей ночью и хотел бы видеть на нем «благородного Пизона с супругой».
В Риме среди богатых было принято набивать себе брюхо по ночам и в компании, об этом Орбелия уже слышала. И она согласилась: не вечно же ей дуться на своего мужа, который к тому же раскаивается.
У Постума Долабелла было шумно всю ночь: кто горланил по-пьяному, кто танцевал, кто блевал, а кто и болтал о республике. Орбелии было непривычно и противно дикое веселье но приходилось терпеть… Под утро один неловкий раб разбил кратер[61], как оказалось, расписанный каким-то известным вазописцем. Хозяин, Постум Долабелл, то ли злясь, то ли веселясь этому (хотя с чего бы?)‚ насмешливо крикнул рабу, склонившемуся над черепками:
— Ну что, негодник, расколол? Лучший мой кратер расколол! Придется мне, видно, развеять огорчение маленьким развлечением… Все в сад, дорогие гости, все в сад!
Возлежавшие за столом у Долабелла кое-как поднялись (кто самостоятельно, кто — с помощью рабов) и, весело гомоня, потащились в сад, который окружал дом хозяина. Орбелии волей-неволей пришлось присоединиться ко всем, хотя она и не понимала смысл такого перемещения. Она попыталась спросить Пизона, но тот только посмеивался.
Гости Долабелла расположились вокруг большого круглого бассейна в центре сада и принялись ждать. Орбелии показалось все, кроме нее, знали, что далее произойдет… Вот послышался голос хозяина: «Не упрямься, Диодор, — мои гости заждались уже», и Орбелия увидела, как к бассейну подвели раба, разбившего кратер. Раб почему-то отчаянно упирался.
«Они что, хотят его утопить? — подумала Орбелия с испугом. — Нет, не может быть. Руки и ноги его свободны, разве что он не умеет плавать… Но почему мы должны смотреть, как будет барахтаться этот несчастный раб? И что же тут веселого?»
«Кидайте его!» — крикнул Долабелл и захлопал в ладоши, как хлопают перед выходом известною актера. Раб оказался в бассейне.
От кромки бассейна раба отделяло шагов пять, не больше. Раб сделал два мощных гребка, перекрывших половину этого расстояния (опасения Орбелии оказались напрасны — он был неплохим пловцом), но тут вода вокруг него забурлила и окрасилась кровью. И Орбелия увидела, как вокруг раба закрутились, змееобразно извиваясь, рыбьи тела: то были хищные мурены. Своими острыми зубами мурены принялись кромсать живую плоть, и раб кричал, захлебываясь, и захлебнулся…
Орбелия потеряла сознание. Она не слышала ни едких реплик гостей Долабелла в свой адрес, ни насмешек, обращенных к Пизону: Пизону говорили, что раз его жена так расчувствовалась, то не иначе как она состояла в любовной связи с этим рабом. У Пизона были светлые волосы, а раб был черноволосым, и Пизону советовали поискать черные волосы на ее лобке…
Орбелия пришла в себя по пути домой. Ее, полулежавшую, несли на носилках рабы, а рядом с ней сидел Гней Пизон. На одном из поворотов полог носилок слегка отогнулся, и Орбелия увидела Марка, своего брата. Ее пронесли совсем рядом от него… Неуверенная, наяву ли это, она все же поманила его рукой. На большее у нее не хватило сил.
Дома Гней Пизон сказал ей:
«Как же это ты так, дорогая? Не следует огорчаться из-за каких-то рабов, это просто смешно. Не будешь же ты горевать о курице и ругать повара, который зарезал ее, чтобы приготовить для тебя прекрасное жаркое!»
«Но это было бессмысленное убийство!» — возразила она, возмущенная той легкостью, с которой убили раба.
«А вот и нет: многие получили удовольствие, глядя, как забавно он барахтался в воде. Что же касается тебя… Я не зря начал с курицы и повара. Помнишь паштет из молок мурен, который так хорошо умеют готовить мои повара? Что‚ слюнки потекли? Так вот: мой управляющий покупает мурен у Долабелла…»
Орбелию стошнило. Пизон принялся хохотать, глядя на ее удрученный вид.
«Поклянись, что никогда не будешь бить рабов», — услышала вдруг Орбелия свой голос. Просто удивительно, как она сумела тогда совладать с собой.
Резко оборвав смех, Пизон, не говоря ни слова, вышел.
А ночью началось… Пизон, как всегда, действовал решительно. Он взял ее, и она заплакала: она поняла, что никогда не будет близка Пизону душой. Пизона слезы разозлили. Он приказал ей замолчать — она зарыдала сильнее… Грязно ругаясь, Пизон удалился на свою половину.
Утром Орбелии показалось, что Пизон ищет с ней примирения: в ее присутствии он отменил уже назначенную двоим рабам порку. Этим, однако же, Пизон и ограничился. Два последующие дня он был сух с ней, две последующие ночи он не трогал ее, а потом в доме Пизона появился Марк.
Пизон встретил Марка возмутительно, и не менее возмутительно проводил. Ей стало ясно: с Пизоном ей не жить. Но правильно ли она сделала, что не рассказала Марку все и не попросила его забрать ее с собой?
Орбелия вспомнила, с каким зверским выражением лица Пизон избивал раба. А что, если он, попроси она Марка о помощи, так же набросился бы и на Марка? От него ведь можно ожидать чего угодно. Конечно, в одиночку он с Марком не справился бы, но в доме около трехсот рабов…
Дверь скрипнула. Орбелия испуганно оглянулась.
— Готов поспорить на сестерций — ты не рада мне, милая Орбелия, — угрожающе произнес Пизон, входя. — И почему? Ну уж, разумеется, не из-за дрянного раба: просто ты не любишь меня, вот и все…
Орбелия заплакала:
— Отпусти меня к брату, Гней… Подумай, ведь тебе не нужна жена, тебе нужна наложница…
Лицо Пизона болезненно дернулось. Обхватив свой лоб рукой, он воскликнул:
— Ну почему, почему ты никак не полюбишь меня? Разве я тебе отказываю в чем-либо? Говори, что тебе надо: платья, драгоценности, — все будет… Или, может, я неловок в постели?
— Нет, не это… — пролепетала Орбелия. — Просто когда ты кого-то бьешь, ты делаешь больно мне… Отпусти меня, прошу тебя!
— Но я учу только рабов — рабов, и никого больше. И как же мне их не учить? Но… если ты хочешь… пожалуй, я могу поклясться тебе, что сам не буду трогать рабов… На рабов рабы найдутся…
Глаза Орбелии высохли.
— Если любишь, отпусти меня, Гней, — тихо попросила она.
Гней Пизон побагровел и застонал, и стон его закончился звериным рыком. Орбелия в страхе отшатнулась.
— Ну уж нет… Знай: если ты не полюбишь меня, то не любить тебе никого! Ты досталась мне по воле богов, и я не стану их гневить, разрывая наш союз. Скорее я убью и тебя, и себя… Ты будешь моя или ничья — запомни!
Прерывисто дыша, Пизон подскочил к Орбелии, опрокинул ее на ложе и одним движением разорвал прикрывавший ее виссон.
— Ты полюбишь меня… ты полюбишь меня… — сквозь зубы рычал Пизон, раздвигая Орбелию, а Орбелия кусала губы, молча рыдая…
В дверь постучали. Орбелия вздрагивала всем телом, и Пизон, рассвирепев, никак не мог попасть в нее.
В дверь постучали сильнее. Соскочив с Орбелии, Пизон стремительно пересек комнату и рывком распахнул дверь:
— Кто там, во имя преисподней?
За дверью стоял Клеон.
— Ну?
Клеон развел руками:
— Каллист не дал ни сестерция, господин. Он требует тебя к себе. Он велел передать, что будет ждать тебя до полуночи.
Бросив быстрый взгляд в сторону Орбелии, скрючившейся на ложе, Пизон шагнул в коридорчик перед спальней и захлопнул за собой дверь. Затем Пизон дал волю своему гневу.
— Значит, ты не просил, раз тебе не дали ни асса! — крикнул он.
Ударом кулака Пизон опрокинул Клеона на пол и принялся топтать его ногами. Клеон только охал. Вдруг, вспомнив, Пизон остановился:
— Так ты говоришь, до полуночи? Значит, я должен спешить. А ты… ты будешь сидеть здесь и охранять Орбелию. Смотри, Орбелия не смеет никуда выходить.
И Пизон в одной неподпоясанной тунике побежал к себе, в свою половину дома.
* * *
Рабы быстро несли носилки с Пизоном на Палатин — к Каллисту.
«Проклятый Каллист, — думал Пизон, недовольно ворочаясь. — Ты отнял у меня достоинство римлянина, ты… и еще жадные жабы — почтенные сенаторы!»
Мысленно Пизон вернулся к тем роковым событиям, которые заставили его обратиться за помощью к Каллисту.
В наследство от отца Пизону достался большой дом в Риме и две небольшие виллы, не чета римскому дому. Получив наследство, Пизон, которого отец всегда ограничивал в средствах, развернулся: накупил рабов, заставил дом роскошной мебелью, начал играть…
Вскоре вся наличность растаяла, и тогда оказалось: доходов с обеих вилл едва хватало на то, чтобы покрыть половину расходов, к которым он себя приучил.
Пизон еще в молодости, еще при отце, частенько бывал на сборищах, устраиваемых другом его отца Камиллом Скрибонианом. Представители лучших всаднических и сенаторских родов там ратовали за республику, и Пизону не были чужды республиканские воззрения: властолюбивый по натуре, Пизон понимал, что та власть, которой при императоре обладал сенат (а вместе с сенатом — и он), была лишь тенью власти, которой обладал сенат в годы республики, а Пизон жаждал власти… И даже когда Камилл Скрибониан был отправлен легатом в Далмацию, приверженцы республики продолжали собираться. А душой их стал Пизон, наследовавший к тому времени состояние своего отца.
Наследство оказалось, увы, не столь внушительным, как мерещилось завистникам. И Пизон влез в долги: чтобы поддержать честь своего рода, как он говорил, или, другими словами, чтобы удержать вокруг себя ту роскошь, которой он себя окружил. Бедность в его среде считалась чем-то позорным, отвратительным — в бедных плевались… Когда же пришло время отдавать долги, то оказалось, что платить Пизону было не из чего. Приятели же долгов его не замечали, хотя бедность они, конечно же, сразу бы заметили.
И Пизон пошел к Каллисту. «В конце концов, Каллист все равно найдет способ узнать то, что ему захочется узнать, — успокаивал себя Пизон. — Что же такого, если он узнает об этом от меня?»
Каллист помог Пизону, и вскоре вместо Пизона у кое-кого из сенаторов появились новые собеседники — крысы подземелья Мамертинской тюрьмы.
Так Пизон стал брать деньги у Каллиста, предоставив в распоряжение Каллиста свои уши и губы. И, сгребая сестерций вольноотпущенника в свой кошелек, Пизон все больше ненавидел дерзкого выскочку.
Он, римлянин древнего рода и сенатор, лижет руки бывшему рабу! Он подчинятся рабу, он выполняет приказания раба, и более того — его содержит раб! Досада и злоба жгли нутро Пизона, и со временем ему стало казаться, что его рабы знают о его унижении, что его рабы перемигиваются у него за спиной: «А что, может, когда-нибудь Пизон кувыркнется в ноги и нам!»
Пизон начал лютовать. Впрочем, кротостью нрава он никогда не отличался, однако до крайностей раньше не доходило. С той же поры, как он стал служить Каллисту, немало рабов получили от него ту свободу, которую приносит смерть.
И вот однажды Пизон увидел Орбелию. И он полюбил ее, всей изломанной душой своею полюбил! По крайней мере, так ему казалось временами. И была свадьба, а потом — приезд в Рим и изматывающая, словно пенье комара над ухом, мысль: «Откуда взять деньги?»
Оставалось только опять идти к Каллисту, и Пизон вспылил: вместе с Клеоном он здорово всыпал рабу, уронившему горящий светильник едва ли не на ногу ему. И ярость его видела Орбелия…
С той поры Пизону стало казаться, что Орбелия догадывается: никакой он не римлянин, он — слуга бывшего раба! А этой ночью Пизону стало окончательно ясно: Орбелия знает его тайну. Поэтому-то она так хочет улизнуть от него, как будто у него открылось вдруг какое-то уродство. Но кто его выдал, кто? Неужели верный Клеон? Ах он собака!.. Нет, не может быть. Значит, какой-то бог шепнул ей обо всем во сне…
Рабы опустили носилки. Пизон вылез. Все правильно, вот и знакомый фонтан… Он всегда велел рабам останавливаться здесь: неподалеку от канцелярии Каллиста, но не у самой канцелярии. Оставшиеся двести шагов до Каллиста он проделывал пешком, приказав рабам дожидаться у фонтана. Он опасался, как бы рабы не узнали об его отношениях с Каллистом, поэтому приходилось прибегать к этой предосторожности…
Проклятье! Они и так все уже знали!
Размахнувшись, Пизон ударил ближайшего раба и медленно пошел к канцелярии Каллиста. Канцелярия находилась за углом.
* * *
— А, старый друг… — протянул Каллист, увидев Пизона. — Давненько тебя не было видно… Ноги, что ли, уже не держат тебя, раз присылаешь ко мне рабов?
Пизон, хмурясь, опустил голову. Надо же, как низко пал он — его отчитывает вольноотпущенник! И ничего не поделаешь, раз явился, приходилось пройти через это.
— Так вот что я скажу тебе, — продолжал Каллист, — то письмо Камилла Скрибониана к сенаторам Рима, которое у тебя, передай Марку Орбелию: он был у тебя сегодня, я знаю… Его подослал к тебе Нарцисс, новый любимчик императора: Орбелий должен выманить у тебя это письмо, ну так и отдай письмо ему… Причем отдай письмо ему так, чтобы он был уверен, что взял его у тебя хитростью, — подумай сам, как это лучше сделать…
— Ты хочешь, чтобы Нарцисс передал это письмо императору? — удивился Пизон.
— Нет, дурачок, нет! — улыбнулся Каллист. — Зачем же! Просто после того, как это письмо окажется у Нарцисса, я наведаюсь к Нарциссу со своими людьми вроде как с обыском. Я найду у него это письмо, и Нарцисс из фаворитов императора сразу же превратится в его врага: во всяком случае, именно так подумает император, когда я предъявлю ему это письмо и скажу, что нашел его у Нарцисса…
Ты спросишь, зачем я все это рассказываю тебе? — Каллист хихикнул. — Очень просто: только для того, чтобы ты уяснил, от кого зависит успех операции: от тебя, дружок! Если Нарцисс сумеет показать письмо Скрибониана императору раньше, чем я нагряну к нему с обыском, — все пропало… И тогда тебе, дружок, не жить — нет, не жить! Потому что это будет означать, что ты подвел меня: ты недостаточно быстро сообщил мне, что уже передал Орбелию письмо Скрибониана…
Выдержав паузу, Каллист отчеканил:
— Так что запомни: как только передашь письмо Скрибониана Марку Орбелию — сразу же ко мне! И нс забудь захватить заодно другое письмо, которое будет у тебя: письмо сенаторов к Скрибониану. Кстати, как там твои друзья сенаторы — не ленятся расписываться под ним?
— Да ничего… Уже двенадцать расписались.
— Не забывай напоминать им, чтобы расписывались разборчивее, — император слаб глазами. Тебе все понятно?
Пизон молча кивнул.
— Вот, возьми, — Каллист бросил Пизону мешок. — Здесь двести тысяч сестерциев. После дела получишь столько же. Иди!
Пизон вышел, не забыв про мешок.
«Что-то он больно угрюм — как будто я срезал его кошелек, а не наполнил монетой, — пробормотал Каллист в нос. — Не хорошо это, нет, не хорошо… Надо бы кликнуть Полиандра».
* * *
Полиандра нашли в трактире, размещавшемся в подвале канцелярии. Этот трактир, как велено было считать, находился в таком тесном соседстве со службами канцелярии для того, чтобы гонцы, прибывшие из провинций, могли спокойно перекусить и переспать в его комнатах, не опасаясь быть обворованными. Действительность же была несколько другой: конечно, и гонцы останавливались в трактире, но в основном его посетителями были лазутчики Каллиста. Каллист не брезговал услугами римской черни, а в трактире слуга Каллиста мог бесплатно переспать и закусить.
Как и велел Каллист, Полиандр дремал в самом темном углу общего зала над кувшином с остатками вина. То, что его растормошили, не огорчило его ничуть — это означало, что он был нужен Каллисту, а раз так, значит, он мог на кое-что рассчитывать… Может, когда-нибудь Каллист поможет ему отомстить Марку Орбелию. А может, то, зачем его вызывает Каллист, как раз и касается Орбелия — а лучше, расправу над ним? Не вечно же за Орбелием следить!
Ожидания Полиандра не оправдались. Каллист сказал:
— Вот что, дружок: последи-ка за Гнеем Пизоном. Он только что вышел от меня и предположительно отправился к себе домой. Ты должен следить за ним до встречи его с Марком Орбелием или же до того момента, когда тебе покажется, что тебе удалось увидеть нечто, заслуживающее моего внимания.
* * *
Когда шум за дверью стих, Орбелия поняла, что Пизон ушел. Выждав некоторое время, она подошла к двери, прислушалась… Все было тихо.
Орбелия попыталась сосредоточиться. Ей оставалось только бежать… Бежать! А что, если дверь спальни чем-то приперли снаружи?
Орбелия толкнула дверь. Дверь поддалась! Но далее ее ожидало разочарование: высунув голову в коридор, она увидела Клеона.
Это был тот самый Клеон, который, тенью следуя за Пизоном, молчаливо выполнял все его приказания. Это был тот самый Клеон, который тогда, на ее глазах, вместе с Пизоном избивал в чем-то провинившегося раба.
Орбелия отступила обратно в спальню. Итак, ее охраняют… Вернее, сторожат. Но что-то в позе Клеона было странное… Орбелия осторожно выглянула в коридор опять.
Клеон сидел на полу, привалившись к стене, в какой-то расслабленной позе, словно спал. Но почему на полу, а не на скамейке? Скамейка стояла рядом с ним… Приглядевшись, Орбелия заметила на лице Клеона что-то темное, какие-то темные пятна. Она поняла — кровь…
Орбелия подбежала к Клеону — он дышал. Клеон был жив, хотя и без сознания… Орбелия кинулась в свою спальню, схватила стоявший на столике у ложа кубок с вином и вернулась к Клеону. Она побрызгала лицо Клеона из кубка — он застонал. Тогда Орбелия приложила кубок к его губам: Клеон глотнул пару раз и открыл глаза.
— А, это ты… хозяин велел мне стеречь тебя… я должен стеречь тебя… — с трудом проговорил Клеон и, привстав, тут же опустился на поспешно пододвинутую к нему Орбелией скамейку.
Орбелии показалось, что Клеон должен был быть благодарен ей:
— Как мне убежать отсюда, Клеон?
— Убежать? — удивленно переспросил Клеон и уже бодрее сказал: — Убежать ты сможешь из спальни только в атрий, не дальше: там, ты знаешь, на ночь выставляется охрана, и Пизон наверняка приказал им не выпускать тебя. Но я, госпожа, прошу тебя остаться здесь: если тебя задержат те рабы, которые сторожат в атрии, хозяин меня убьет.
— Я остаюсь, — немного подумав, сказала Орбелия и скрылась за дверью своей спальни.
* * *
Добравшись до дома, Пизон оставил полученные от Каллиста сестерции в своем кабинете, а затем прошел на половину Орбелии.
Клеон к тому времени уже вполне оправился.
— Все в порядке, господин! — выпалил он, поймав на себе взгляд Пизона, уже взявшегося за ручку той самой двери, которая вела в спальню Орбелии.
Пизон было потянул за ручку, но тут со стороны атрия послышались шаги. То был раб-именователь:
— Господин, Авл Пакуний и Аппий Флакк пожаловали…
Пизон удивленно поднял брови. С чего это занесло к нему двух известных всему Риму шалопаев, отнюдь не республиканцев, да еще и ночью? Правда, он немного был знаком с ними: два, ну три раза они обыграли его в кости (в кости ему никогда не везло), вот и все… И еще не то раз, не то два они вместе сходили в лупанар — в той холостой его жизни…
— Отведи их в триклиний, я сейчас иду, — сказал Пизон рабу, и тот бросился выполнять приказание своего господина. Помедлив, Пизон убрал руку с дверной ручки и зашагал в триклиний.
Авл Пакуний и Аппий Флакк были толсты до безобразия, чему не приходилось удивляться: оба они отличались неуемным чревоугодием. А поскольку они к тому же еще были примерно одинакового роста, человеку, не встречавшемуся с ними ежедневно за столом, запомнить, кто из них кто было совсем непросто. Иное дело — в разговоре, тут уж их спутать было никак нельзя: какой-то шутник сказал, что Авл Пакуний увидит и в сточной канаве величайшее творение человеческого духа, а Аппий Флакк видит и в знаменитейших мыслителях лишь источник нечистот. Короче говоря, один был приторен и пустозвонен, а другой — циничен и хамоват.
— Ах, Пизон, Пизон! — запричитал певуче Авл Пакуний, едва завидев хозяина. — И что за печаль изморщила твой лоб? И что за забота червивит твою душу? Ты мрачен, молчалив — ты не велишь рабам накрывать на стол, хотя пришли твои друзья…
— Мы, наверное, отвлекли его от жены, — предположил Аппий Флакк. — Он, небось, бороздил ее вдоль и поперек, а тут на тебе: гости объявились…
— Но если ты, Пизон, только что собирал мед и нектар с прекрасного цветка любви, ты, конечно же, не откажешь своим друзьям в бокале старого, кислого вина, — сказал Авл Пакуний. — Мы только смочим наши иссохшие глотки и тут же удалимся, поскольку у нас еще много дел… И на прощанье мы пожелаем твоему цветку не увядать, Пизон!
— Нет, лучше мы пожелаем окаменеть его стеблю, — возразил Аппий Флакк. — За такое пожелание он наверняка нальет нам вина, и не только сейчас, но и потом, когда сделается стариком… Так что же ты, Пизон, угощаешь или нет?
Пизон, поборов в себе желание вышвырнуть обоих толстяков из дома, крикнул:
— Эй, кто там! Аристоник, Фед! (То были его виночерпии.) Вина сюда!
Авл Пакуний и Аппий Флакк присели за стол — такие обжоры почему-то не стали забираться на ложа, что Пизона несколько удивило. Пизон сел тоже. Вскоре появились рабы с амфорой вина и кратером. Разбавленное вино было подано гостям.
Хлебнув из своего кубка, Пизон спросил толстяков, уже успевших опорожнить по паре:
— И какие же это дела у вас намечены на эту ночь? (Пизон демонстративно зевнул.)
— О, большое дело! — округлил глаза Авл Пакуний. — Это дело благочестия… Мы идем поклониться Танату, дорогой Пизон, и принести Танату кровавую жертву. Может, тогда он отсрочит немного свой визит к нам, увы, неотвратимый, как ненастье, которое рано или поздно сменяет солнечные дни; неотвратимый, как…
— Как рука вора в твоем кармане в базарный день, — буркнул Аппий Флакк. — Да, смерть ворует у нас жизнь, и ее, будь она проклята, не ухватишь за руку: ее, разве что, можно только задобрить, бросив ей кошелек, или обмануть, подсунув ей под руку карман другого.
Пизон удивился:
— Неужели смерть можно обмануть или задобрить?
— Можно, можно! — закивали враз оба толстяка, и Авл Пакуний пояснил: — Наши мольбы, дорогой Пизон, если они идут от сердца, способны смягчить даже самую неотвратимость. Ведь и вода, как известно, стачивает камень.
— Если вода бьет по камню, а не льется мимо, — уточнил Аппий Флакк. — «Воды» языкатости у каждого из нас наберется на десятерых, а вот к камню «неотвратимости» нужно еще дойти. Сам он не придет, он умеет только сваливаться на голову. Вот мы и идем в храм Таната — молить неотвратимость по имени Смерть об отсрочке.
Пизон заинтересовался:
— Не могли бы вы, дорогие гости, пояснить: где это вы нашли этого Таната? В Риме, насколько мне известно, такого культа нет.
— И культ есть, и храм есть, — опроверг утверждение Пизона Авл Пакуний. — Только, правда, поклонение Танату не разрешено понтификами… И в этом храме, храме Таната, каждую ночь собираются те, кто не хочет огорчить своих родных вынужденным прощанием, кто не хочет оставить без защиты своих рабов и клиентов, кто не хочет оказаться нерасплатившимся должником, кто…
— Словом, кто хочет жить, — перебил расходившегося Пакуния Аппий Флакк. — Те, кто хочет жить, приносят каждую ночь жертву Танату, и вроде бы от этой жертвы есть толк. Во всяком случае, должен быть, ведь она доходит до Таната, а не оседает в сундуках жрецов, это уж точно.
— Может, ты присоединишься к нам? — спросил Пизона Пакуний.
Пизон задумался. Что-то в этом непривычном культе привлекало его…
Пизон кликнул раба, чтобы тот помог ему одеться.
Глава шестая. Призраки
Свернув с улицы Мясников на улицу Отбросов, Гней Пизон, Авл Пакуний и Аппий Флакк прошли три дома, а у четвертого остановились. Рабов при них не было, ровно как и носилок: толстяки сказали Пизону, что поскольку культ Таната не разрешен, обращать внимание ночных прохожих на себя было бы нежелательно — какой-нибудь любопытный мог бы заинтересоваться, что это такие важные господа разгуливают по улице Отбросов ночью, и пронюхать о храме. Правда, ночные прогулки по улице Отбросов были небезопасны, но тут уж ничего не поделаешь, оставалось только положиться на свои мечи.
Авл Пакуний постучался в калитку условленным стуком, и приятелей пропустили во двор. Там Пакуний и Флакк повели себя по-хозяйски: никого не расспрашивая и не плутая, они живо провели Пизона к низкой дверце (таких дверей в доме было несколько) и толкнули ее. За дверью оказался человек в черном плаще. Приятели кинули ему по небольшому мешку (в каждом было по тысяче сестерциев) — человек отступил, открывая проход. Пакуний, Флакк и Пизон пошли петлять по узким коридорам. После нескольких поворотов, подъемов и спусков они вышли в большое помещение округлой формы с высоким потолком. В центре помещения стоял жертвенник, рядом с которым толпилось с полсотни человек. Это и было зловещее святилище Таната.
Гней Пизон огляделся: что за пропасть, ни одного знакомого лица! Только Пакуний и Флакк сопят рядом. Это было странно — ему, выросшему в Риме, были известны все состоятельные люди Рима, а здесь, судя по входной плате, должны были находиться только самые состоятельные… Так почему же он никого не узнает? Может, потому что кругом полумрак и, потому что все, не исключая Пакуния с Флакком, кутаются в свои плащи, пряча лица? Или, может, потому что от всех веет какой-то отрешенностью от жизни, а если он и знал кого-то, то знал по жизни и в жизни?..
Поклонники Таната зашевелились. Пизон увидел: в святилище вошли люди в темных плащах, державшиеся кучкой. Это были жрецы. Один из жрецов отделился от остальных и, подойдя к жертвеннику, воздел руки:
— Внимайте же вы, поклоняющиеся Танату, — смерти внимайте!
Что есть жизнь (те, кто внемлет)?
Жизнь есть страх.
Что есть смерть (те, кто внемлет)?
Смерть есть несть.
Несть печали, несть страха, несть слабости…
Так что же вы страшитесь смерти (те, кто внемлет)?
Так что же вы страшитесь (те, кто внемлет)?
Вы страшитесь — вы живы.
В вашей жизни страх смерти вашей (те, кто внемлет)!
Так умрите в жизни (те, кто внемлет)!
И оживете в смерти (те, кто внемлет)!
Так скажите — «смерть» (те, кто внемлет): смерть внутри, смерть вокруг, смерть везде!..
Хорошо поставленным певучим голосом жрец продолжал поучать, вернее, читать наизусть «Поучение», с которым всякий раз в начале обряда обращались жрецы к прибывшим. И примерно с середины «Поучения» до Пизона стал доходить смысл его.
Жрецы Таната сулили бессмертие. Но не то бессмертие, за которым глупцы отправлялись к пределам земли — не бессмертие, замешанное на чудесных травах или замечательном прахе животных, а бессмертие, достижение которого вроде бы зависело только от того, кто хотел его достичь. За бессмертием не стоило бегать за горы, бессмертие, как утверждали жрецы Таната, было рядом: до него, как и до смерти, было рукой подать. Подружись со смертью — вот тебе и бессмертие…
Это было понятно: подружись со злой собакой — собака не укусит. Однако все же смерть — не собака, ее не задобришь сладким куском, так как же тогда с ней подружиться?
«Разучитесь бояться ее и полюбите ее — это вам и будет дружба со смертью», — говорили жрецы. Это тоже было понятно: считалось ведь, что собака не укусит того, кто от нее не бежит, кто ее не боится. Так что дело было за малым: жаждущему бессмертия надлежало изгнать из себя страх смерти. А изгнать его, поучали жрецы, можно было только одним путем: привыкнув к смерти, — к виду смерти, к упоминанию о смерти, к мысли о смерти.
Но это было еще не все: тому, кто достиг бессмертия в душе, Танат будто бы даровал его в реальности так же, как и достигшему немощных лет Танат даровал смерть.
И Гней Пизон вдруг почувствовал: он нашёл то, что искал всю жизнь. Он нашел путь к величию, которое и есть бессмертие, и этот путь проходил через смерть. Видеть смерть, слышать о смерти, думать о смерти… И идущему по этому пути не нужно притворяться ни щедрым, ни справедливым, ни честным. И пресмыкаться не нужно, а потом страдать, и предавать не нужно, а потом оправдываться — нужно лишь убить в себе все, оставив только хладнокровие и хитрость.
И еще, конечно, нужно оставить то, что созидает смерть: святую ненависть и божественную ярость.
Остальное надлежит разрушить — все эти колебания, сомнения, страхи… На разрушении зиждется бессмертие, которое и есть величие.
Закончив свою речь восхвалением Таната, жрец принялся выкликать на разные лады: «Смерть! Смерть! Смерть!» Присутствовавшие в святилище богачи эхом вторили ему. Многократно отражаясь от стен, слово «смерть» — страшное, горькое слово — звенело в ушах, от частого повторения теряя свой зловещий смысл, становясь привычным.
Наконец жрец посчитал, что к слову уже все привыкли, и приступил к действию. На алтарь грозного бога была возложена жертва, в трепещущую грудь которой он и погрузил жертвенный нож свой.
Когда кровь жертвы хлынула на алтарь, крики поклонников Таната перешли в неистовый рев.
* * *
Стоя среди жрецов, Сарт с отвращением наблюдал за развертыванием гнусного действа, которое иначе как обращением к безумию нельзя было и назвать. Это действо было ему знакомо: ах, как оно напоминало ему гладиаторские бои… Орущие рты и глаза, пожирающие кровь, — это было и там, и здесь. Только поклонники гладиаторских боев, в отличие от поклонников Таната, первопричину зверств своих — безумный страх смерти — прятали глубже… И еще было одно отличие. Гладиаторам давали шанс выжить — хотя, конечно, не для того, чтобы они жили, а для того, чтобы красивее умирали.
Как же ненавидел Сарт этих негодяев, пытавшихся утопить собственные страхи в чужой крови! С каким наслаждением он подтащил бы сейчас к жертвеннику одного из орущих и показал бы на его примере всем, где скрывается смерть их, с которой им так хотелось подружиться, — у них за пазухой, а не за пазухой другого! Но нет, нельзя: он дал слово Валерию не дурить, и он сдержит его. Тем более что потихоньку с его помощью храм Таната все же разрушается.
За две ночи, последовавшие за той, когда был убит главный жрец, Танату в образе Сарта удалось «подарить бессмертие» двум фанатикам-жрецам, то есть убить их. Чтобы храм перестал существовать, по плану Валерия оставалось предоставить «бессмертие» еще четырнадцати. Одному из этих четырнадцати предстояло умереть текущей ночью: представление с участием Сарта должно было состояться после представления, которое жрецы давали одуревшим от страха смерти глупцам.
И было еще одно, что удерживало Сарта от немедленного вмешательства в течение обряда.
С тех пор, как главным жрецом стал Валерий, на жертвеннике, как это было когда-то, не убивали. Просто на груди жреца, изображавшего жертву, находился мешочек с бычьей кровью, в нужный момент орошавшей жертвенник…
* * *
Гней Пизон, Авл Пакуний и Аппий Флакк медленно брели по улице Мясников. Разглагольствовал Авл Пакуний:
— Разве видели вы когда-либо большее великолепие, друзья? Разве видели вы когда-либо более величественное? Вспомните, как заалел жертвенник, — словно взошла заря жизни нашей! А когда жрец провозгласил: «Так будьте же бессмертны!», я едва не полез целовать ему ноги, клянусь богами…
— Никакой зари я не видел — просто на жертвенник брызнула кровь, — буркнул Аппий Флакк. — И про бессмертие мне не заливай — чего молоть пустое! Сколько не кидай жрецам сестерции, бессмертным не станешь, ты уж мне поверь!
— Ну как же… — Авл Пакуний беспомощно замолчал, подбирая слова. — Ты ведь сам говорил, что в храме Таната мы получим бессмертие, если будем хорошо молиться…
Аппий Флакк возмущенно фыркнул:
— Еще чего! Если ты имеешь в виду то, о чем я говорил у Пизона, так знай: у Пизона я говорил лишь об отсрочке, да и то заговорил я о ней не раньше, чем кувшин с вином стал показывать дно.
— Но там, в храме… Неужели ты нс почувствовал на себе силу заклинаний жреца Таната? Неужели ты не почувствовал, как смерть отступает от тебя? И сейчас… неужели сейчас тебе не легче, не свободнее?
— Мне действительно стало легче, — согласился Аппий Флакк, — но это оттого, что я оставил в храме тысячу сестерциев. Что же касается жреца… Не думаю, что его завывания способны отпугнуть смерть или, если будет угодно, подружить со смертью. Иное — страх смерти. Когда только и слышишь, как каркают: «Смерть! Смерть!», и видишь, как убивают, и в самом деле перестаешь ее бояться. Некоторое время.
Пизон шел немного в стороне от закадычных друзей.
— А ты, Пизон? — окликнул сенатора Авл Пакуний. — А ты что думаешь? Получим мы от жрецов Таната бессмертие или только освободимся от страха смерти?
Пизон что-то буркнул себе под нос — что, не разобрать. Он явно не был расположен раскрывать свою душу кому-либо.
Не дождавшись ответа Пизона, Авл Пакуний сказал:
— Клянусь Юпитером, Пизон поверил в бессмертие — он на моей стороне! Разве задумался бы он так глубоко над меньшим? Так что бессмертие, милый Аппий, этот прекрасный цветок на древе вечности, привлекает всех, кроме, разве что, тебя.
— Может, и привлекает, да что толку? Если бессмертие и привлекает какого-нибудь пустоголового мечтателя, это еще не значит, что оно существует в действительности, а не только в воображении.
У ближайшего перекрестка приятели расстались. Гней Пизон свернул к Виминалу, а толстяки пошли дальше по улице. Они сказали, что не могут разойтись по домам, не пожелав спокойной ночи своему приятелю Павзанию, проживавшему как раз на улице Мясников, — такое пренебрежение Павзания наверняка убило бы, узнай он о нем.
* * *
Хмурясь и стискивая зубы, Гней Пизон быстро шагал к своему дому. Противоречивыми чувствами был охвачен сенатор, но все же эти чувства были лишь осколками того великого противоречия, которое терзало его душу до недавней поры, — до того момента, пока он не переступил порог храма Таната.
От отца Гнею Пизону досталось неуемное высокомерие: всю жизнь свою он добивался преклонения и могущества. Во времена республики Гней Пизон, живи он тогда, наверняка стал бы консулом, быть может — великим консулом, но времена были не те: вся власть была у императора, а магистраты из сената теперь ничего не значили. Для того, чтобы стать военачальником или тем же консулом, нужно было долго выслуживаться перед императором, а всякое подобострастие Гнею Пизону было не по душе (кроме тех случаев, когда подобострастничали перед ним). И Пизон пошел по пути отца: стал вожаком одной из группировок сенаторов, настроенных республикански.
А потом как-то вдруг подкатило разорение и долги… И тайное предательство друзей-сенаторов, и Каллист, и гнев на самого себя, и ярость, ярость, ярость…
Вместо того, чтобы вскрыть себе вены, он обратился к Каллисту и стал предателем. Страх смерти, удержав его от самоубийства, привел его к позору и тщательно скрываемому от окружающих отчаянию, и ничто не могло этот страх смерти обуздать. Выручили жрецы.
Теперь, выйдя из храма Таната, Гней Пизон знал, как обуздать этот страх смерти: надо было сойтись со смертью, надо было делать смерть и прежде всего надо было уничтожить то, что напоминало о его предательстве. И тогда не будет не только страха смерти, но не будет и самой смерти — будет бессмертие.
Но что это значит — «уничтожить все, напоминающее о предательстве»? Вероятно, это значит — расквитаться с теми, из-за кого он так долго не мог найти себе места, то есть со знакомыми сенаторами (им и в голову не пришло помочь ему, когда ему было тяжело!) и с Каллистом (этот помог, да так, что лучше бы не помогал).
Но прежде, пожалуй, нужно все же позаботиться о Марке Орбелии — он ближе, доступнее. Надо принести его в жертву Танату, и тогда страх смерти отступит, потому что в смерти страшит тайна, а то, что сделано своими руками, не таинственно.
Но Орбелия…
Гней Пизон замедлил шаг.
Пожалуй, есть нечто, что заслуживает получить смерть вне очереди. И это «нечто» — любовь Орбелии к собственному брату. И смерть этой любви будет просто блестяща, не то что смерть самого Орбелия, которую иначе как простым производством трупа не назвать.
Дело за малым — надо придумать способ, как заставить Орбелию разлюбить родного братца. Разлюбить так, чтобы она от одного только имени его брызгала слюной и шипела, как гадюка на сковородке.
Глава седьмая. Пропасть и твердь
Возвратясь домой, Гней Пизон приказал: Орбелия может покинуть свою спальню, когда захочет, однако дом она покидать не должна. За выполнением приказа господина надлежало следить Клеону… И Пизон завалился спать, и сон его впервые за многие ночи был спокоен, потому что он знал, как ему вернуть утраченное достоинство деспота: он просто должен был убить.
Весь следующий день Пизон, избегая Орбелию, раздумывал, как бы ему опорочить ее любезного братца, Марка Орбелия, в ее глазах. Ответ был найден только под вечер: ему следует, затащив Марка в храм Таната, сделать его одним из приверженцев Таната и организовать затем демонстрацию новых взглядов Марка перед Орбелией. Орбелии, видите ли, не угодно, чтобы он учил иногда зарвавшихся рабов, так пусть же Марк Орбелий собственноручно убьет при ней какого-нибудь раба, заразившись верой в бессмертие за счет смерти других. На этот случай он и своего раба не пожалеет, если уж Орбелий поскупится своим.
Пизон не сомневался в том, что проповедь жрецов дойдет до Марка. Этот Орбелий, конечно же, любит жизнь не менее, чем кто-либо, поэтому за бессмертие он сделает все, что понадобится.
И Пизон начал действовать. Не дожидаясь, пока Марк наведается к нему, он, едва наступила ночь, сам отправился к Марку, горя желанием сделать из Марка подобие себя самого.
* * *
Вчера он был у Пизона. И что же? Пожалуй, с этим Пизоном трудно будет сойтись, даже если сама богиня Согласия вздумает помочь.
Дойдя до стены, Марк развернулся и медленно пошел к другому концу перистиля, маленького внутреннего дворика своего дома.
Одного только родства его с Орбелией оказалось недостаточно, чтобы войти в доверие к Пизону. Наоборот: Пизон так встретил его, что можно было подумать, будто это родство делало его врагом Пизона. Однако то, что у Орбелии был брат, на деле ни в чем не ограничивало Пизона, разве только…
Марк вспомнил, с какой завистью Пизон встретил его слова о покупке дома. Пизон аж потемнел лицом… Вероятно, Пизон не был таким уж богачом — он нуждался, а если завистник нуждается, он всегда ненавидит ненуждающегося. А то, что Марк унаследовал имение своего отца, небось, еще больше распаляло зависть Пизона: если бы у Квинта Орбелия не было других детей, кроме Орбелии, то после смерти Квинта Орбелия имение досталось бы Орбелии, то есть ему, Пизону…
Но как подружиться с завистником тому, кому этот завистник завидует?
Марк подошел к бассейну, сооруженному в центре перистиля: в бассейне, по стенкам которого расползались трещины шириною в ладонь, была не вода, а какая-то мутная зеленоватая жижа. «Надо дать денег управляющему — пусть починит бассейн!» — подумал Марк и вздрогнул. Деньги! Вот что может умиротворить завистника. Он даст Гнею Пизону денег: скажет, что управляющий отца передал ему, будто Квинт Орбелий, умирая, завещал эти деньги… ну, сто тысяч сестерциев Гнею Пизону. Квинт Орбелий велел передать свою последнюю волю сыну, поэтому Орбелия и Пизон ничего об этом не знали.
Марк вздохнул. Получилось маловразумительно, но для того, кому нужны деньги, это объяснение подошло бы.
Но хватит ли ста тысяч сестерциев, чтобы унять зависть? А если не хватит? Ведь завистник не столько сетует на свою бедность, сколько завидует чужому богатству.
Марк опустился на скамью, стоявшую рядом с бассейном. Воздух был недвижим, яркое солнце излучало тепло. Природа после зимнего сна пробуждалась отдохнувшей, помолодевшей. Хотелось простоты и чистоты, а тут принуждали упражняться в коварстве…
Похоже, Пизон перестанет завидовать ему, если только он разорится. А что, быть может, придется пойти и на такое, хотя, возможно, достаточно будет ограничиться лишь инсценировкой разорения. Сначала он передаст Пизону сто тысяч сестерциев, а если этого окажется недостаточно, через пару дней заявится к нему и скажет, что основательно продулся в кости. Пусть Пизон порадуется.
План показался Марку неплохим. Сперва Марк хотел тут же отправиться к Пизону, но, подумав, решил все же отложить его осуществление на несколько дней: надо было дать Пизону время позабыть о зависти к нему.
Остаток дня не принес с собой ничего примечательного. Неожиданность постучалась к Марку ночью. Да и мог ли Марк не изумиться, когда раб сказал, что «господина спрашивает Гней Пизон»? Изумление, однако же, вскоре сменилось тревогой. «Не случилось ли что с Орбелией?» — трепеща, подумал Марк. Только нечто чрезвычайное могло привести Пизона к нему, и только в том случае, если это чрезвычайное было связано с Орбелией, ведь не будь Орбелия женой Пизона, Марк не имел бы к сенатору никакого отношения.
Марк встретил Пизона в атрии.
— Если мой дом показался тебе не вполне гостеприимным, то прошу извинить меня, милый Марк, — улыбаясь, начал Пизон еще у двери. — Все дело в том, что в последнее время я чувствую себя немного нездоровым, ты уж прости… Клянусь Юпитером, когда ты в следующий раз заглянешь ко мне, ты не покинешь мой дом недовольным!
— А Орбелия… как она? — тревожно вглядываясь в лицо Пизона, спросил Марк.
— С Орбелией все в порядке; она велела передать, что через пару дней заглянет к тебе… да что с тобой?
Марк не знал, что и думать. По крайней мере, ничего страшного с Орбелией не произошло… Успокаиваясь, Марк произнес:
— Да нет, ничего, только твой визит ко мне этой ночью для меня несколько неожидан…
Пизон с добродушной улыбкой развел руками:
— Так уж получилось, дорогой мой, так уж получилось… Я шел в храм Таната и, проходя мимо твоего дома, подумал: а что, если ты еще не спишь и захочешь составить мне компанию?
— Что-то я не слышал о храмах, в которые ходят по ночам…
— Это потому что в Риме ты живешь совсем недолго, а Рим велик, — разъяснил Пизон, не уставая улыбаться. — Да и о храме Таната, надо сказать, знают немногие: понтифики, видишь ли, пока что не разрешили жрецам Таната служить своему богу. Однако все же храм Таната действует, хотя и без разрешения, и желающие могут Танату поклониться. Ну так что, пойдешь со мной?
«В этой совместной прогулке в храм мне, может, удастся сойтись с Пизоном, — подумал Марк. — Надо соглашаться». Но поспешное согласие идти куда-то ночью могло показаться подозрительным, и Марк спросил:
— Неужели этот Танат стоит того, чтобы ради него не спать? До старости нам еще далеко — может, погодим Танату молиться?
— Если до старости нам далеко, то это не значит, что нам далеко до смерти. Ведь умирают не только старики — умирают и молодые. Так почему бы нам не позаботиться о себе сейчас? Жрецы Таната, видишь ли, обещают бессмертие — хотя бы поэтому их стоит послушать.
— Обещают бессмертие? — удивился Марк. — Это и в самом деле интересно. А я думал, они только молят Таната отсрочить его визит да собирают сестерции с прихожан… Ради бессмертия я, пожалуй, пожертвую часом-другим.
Пизон еле удержался, чтобы не сказать Марку о той тысяче сестерциев, которая была необходима, чтобы пройти в храм. Молодой скупердяй ничем, кроме как временем, похоже, не был намерен жертвовать, так что не следовало ему говорить про эту тысячу — прогулка могла сорваться.
Тем более что в его кошельке лежали две тысячи сестерциев — лишнюю тысячу он взял как раз на этот случай.
* * *
В храме Таната кричал жрец. Тело его дрожало; дрожали руки, воздетые к сводчатому потолку. «Смерть! — кричал жрец хриплым голосом. — Смерть! Смерть!» Пришедшие поклониться Танату кричали и дрожали тоже — казалось, судороги жреца перебегали на них.
А когда кровь брызнула на жертвенник, Марк, до этого только хмурившийся на происходящее, не выдержал.
Гней Пизон и Нарцисс с его поручением были забыты. Марк отпихнул то ли двух, то ли трех толстяков, призывавших, тряся складками жира, смерть, и подскочил к жертвеннику. В нем все бушевало: эти кретины лишали жизни только для того, чтобы на миг позабыть о собственной смерти. Вернее, чтобы на миг позабыть о собственной жизни: трусы, окружавшие жертвенник, настолько боялись смерти, что боялись и жизни как праоснову смерти. И тем не менее в храме Таната они все же убивали не себя.
Схватив одной рукой жреца, Марк другой рукой ухватился за рукоятку ножа, торчавшего из залитой кровью груди жертвы. Сейчас он докажет им, что все их призывы к смерти — ложь, за которой скрывается смертельный страх смерти, страх, доросший до отрицания жизни. Сейчас…
Марк дернул рукоятку ножа — и опешил. Лезвие ножа было смято, покорежено, как будто его пытались вдавить в стальную плиту. И тут жертва раскрыла глаза и тихо прошептала: «Идиот…»
А потом на Марка накинули сеть, и опрокинули, и скрутили… Оказалось: пока он разглядывал нож, жрецы (а их в храме было около дюжины) успели прийти в себя. Вероятно, возможность подобного вмешательства в течение обряда у них не исключалась, поскольку сеть они хранили в самом святилище (они извлекли ее из какой-то малоприметной ниши), а не где-то еще.
Спеленав Марка сетью, жрецы принялись вопить: «Смерть! Смерть! Помните смерть! Не забывайте о смерти!» Растерявшиеся было поклонники Таната подхватили клич жрецов, хотя и не сразу. Одни из них поспешили забыть о происшедшем на их глазах как о досадной случайности; другие про себя негодовали на негодника, помешавшего обряду (эти завопили громче прочих); третьи подумали, что нападение на жреца, совершавшего жертвоприношение, было предусмотрено обрядом как один из его элементов. О том, что собственная смерть — иная, что собственная смерть жива и на жертвеннике ее не убить, не успел подумать никто.
Когда порядок в храме восстановился, шестеро жрецов, пошептавшись между собой, подхватили Марка и вместе с сетью потащили из храма.
* * *
В келье царил полумрак. Положив Марка на пол, жрецы удалились, кроме одного.
Жрец повозился у двери (похоже, зачем-то запирая ее изнутри), затем подошел к Марку и, присев рядом с ним на корточки, стал распутывать его. Марк почувствовал — оковы стали слабеть. А вот он и сам замахал руками, и вскоре сеть была откинута прочь. Марк всмотрелся в лицо распутавшего его жреца.
— Неужели ты?!
— Что, не ожидал? — хмыкнул Сарт. — Точно, это я. Оказывается, там, у ворот, мы расстались не насовсем… У тебя, конечно, есть ко мне вопросы? Да и у меня к тебе не меньше, но все вопросы — не сейчас, сейчас некогда… Только скажу одно: тому, что происходит в храме, я помогаю так же, как только что «помог» ты… Однако сейчас не время вдаваться в подробности: мне еще надо вывести тебя отсюда, пока обряд не окончен и большинство жрецов в храме. Пойдем!
Схватив Марка за руку, Сарт потащил его к двери.
— Но когда мы сможем увидеться в следующий раз и где, скажи хотя бы это, — попросил Марк, волей-неволей подчиняясь напору своего друга.
— Увидимся мы скоро, скоро, — торопливо сказал Сарт, откидывая засов. — А где… Я сам найду тебя. Ты ведь по-прежнему живешь у Нарцисса?
— А вот и нет — у меня свой дом на Этрусской улице. Бывший дом Децима Юлиана, если будешь спрашивать…
Сарт замер.
— Я хорошо знаю этот дом, спрашивать мне не придется. Но как же ты разбогател? Или… Нарцисс? А впрочем, все это пустое, — спохватился египтянин. — Давай быстрее!
Сарт набросил на Марка темный плащ и велел прятать лицо, а затем повел его по сумрачным коридорам, переходам, лестницам. На пути они не встретили ни единого человека: Сарт знал, как вести.
Когда друзья выбрались из храма, Сарт, опережая вопрос Марка, сказал:
— Это улица Мясников. Иди туда (Сарт махнул рукою в темноту) до первого перекрестка. Там повернешь направо. Потом иди прямо, никуда не сворачивая, — попадешь на Этрусскую улицу, а там, я думаю, тебе все известно не хуже меня… Ну иди!
Хлопнув Марка по плечу, Сарт проскользнул обратно в дверь, только что выпустившую их. Марк пошел по улице, как показал Сарт.
Через тридцать шагов Марк понял, почему сразу не мог сориентироваться: он вышел с Сартом из храма совсем не там, где входил с Пизоном. Точнее даже было бы сказать, что вышел-то он не из храма, а из дома, стоявшего под углом к храму на некотором расстоянии от него, вероятно, сообщавшегося с храмом подземным переходом. А может, именно этот дом и был храмом, а не тот, в который он вошел? А может, святилище располагалось в каком-то из близстоявших домов, а все эти дома были соединены друг с другом подземными переходами?
«В конце концов, все это не так уж и важно, — решил Марк. — Главное — я встретился с Сартом. Правда, то, что я расстался с Пизоном не так, как хотелось бы, тоже не сбросишь со счетов».
Еще через тридцать шагов Марк вышел на перекресток. Ему нужно было поворачивать направо, и, поворачивая, Марк на всякий случай бросил взгляд налево. А там, неподалеку от перекрестка, он увидел ту самую калитку, в которую совсем недавно входил с Пизоном. Из этой калитки выходили темные фигуры: видимо, обряд был завершен.
Марк огляделся, стараясь на всякий случай запомнить расположение храма Таната, и зашагал направо.
Самая пора была вспомнить о Пизоне — о глупце, поверившем жрецам. Расстались они не вполне хорошо: Пизон остался в храме, а его на глазах Пизона жрецы выволокли за дверь. Придется теперь поломать голову, как исправить эту неловкость.
* * *
Увидев, как Марк схватил за шиворот жреца, Пизон досадливо скривился: этот Орбелий был настолько туп, что мысль о бессмертии, даруемом через смерть, оказался не в состоянии постичь. И поссорить его с Орбелией предполагаемым способом не удастся.
Возвращаясь домой, Пизон был угрюм. А он-то радовался, предвкушая, как запоет Орбелия, увидев своего братца, топча того ногами на пару с ним какого-нибудь раба! А то муж, видите ли, не угоден ей — он слишком-де жесток. Но теперь все пропало… Утешало лишь то, что жрецы были настроены решительно. Марка Орбелия они, вероятно, убьют — это приятно, однако это все же не то, что хотелось бы.
Подойдя к перекрестку, Пизон увидел одинокого прохожего, как раз в это время сворачивавшего с улицы Мясников на улицу Мясоедов. Фигура прохожего показалась Пизону знакомой. «Вот те раз… отпустили, значит, — огорошенно подумал Пизон. — То есть вытолкали взашей, и всего-то».
А почему он думает, что Орбелия вытолкали взашей? А может, его с почетом проводили, только что попросив на прощание у них все же больше не появляться?
Ведь Марк мог напасть на жреца вовсе не из ненависти. Почему это он решил, что Марк хотел убить жреца, чтобы прервать обряд? А может, он хотел поддержать обряд своим убийством? Может, он проникся молитвами жреца не менее, а более прочих?
И не все еще потеряно?
Не мешало бы уточнить.
Вместо того, чтобы свернуть налево, Пизон побежал прямо, вознамерившись нагнать Марка.
Пока Пизон рассуждал сам с собою, Марк успел отойти довольно далеко — с перекрестка его уже не было видно. И даже миновав перекресток Пизон не увидел Марка. Он уже было тоскливо подумал, что упустил своего недруга, свернувшего в какую-то подворотню, но тут впереди замаячила спина молодого римлянина.
— Эй, Марк! А ну, скажи-ка, с чего это ты вдруг накинулся на жреца? И как тебе удалось выбраться из храма?
Пизон старался вложить в свой голос как можно больше доброжелательности, но получилось натянуто, фальшиво.
Марк вздрогнул. Хотя он как раз думал о том, что нужно сделать, чтобы опять встретиться с Пизоном, и как вести себя при новой встрече, появление Пизона застало его врасплох. Наверное, поэтому вместо того, чтобы пробормотать что-нибудь маловразумительное, притворное, он брякнул совсем неподходящее:
— Всякому честному человеку было бы противно видеть эту мерзость: как трусы, боящиеся смерти до помутнения разума, убивают, чтобы не бояться. Страх смерти топится в безумии, как будто в безумии его можно утопить.
— О каком это страхе ты говоришь? — удивился Пизон. — Я там слышал о бессмертии, а не о страхе. И в чем ты усмотрел трусость? Какая же это трусость — убить? По-моему, это называется отвагой. Ведь убивая, жрецы рискуют головой — наш закон суров.
— Убить того, кто не может сопротивляться, — разве это отвага? А закон… Наверное, жрецы надеются, что им-то заслуженной кары удастся избежать. Ведь кровавый обряд есть убийство только для тех, кто глазеет на него.
Чувствуя заинтересованность Пизона, Марк выждал немного и уж затем пояснил:
— Вот что мне удалось узнать, когда меня выволокли оттуда, где собрали вас. На алтарь льется кровь, взятая на бойне. Ее наливают в какой-то сосуд, который заранее укрепляют на груди так называемой жертвы. В нужном месте его протыкают ножом из пергамента.
Пизон молчал. Марку показалось, что Пизон, выслушав такое откровение, заколебался, еще немного — и он вслед за ним проклянет обманщиков-жрецов. И Марк решил углубить свою мысль:
— Эти жрецы — самые настоящие обманщики. И не только потому, что они не убивают на жертвеннике, хотя и делают вид, что убивают, но еще и потому, что они лгут, уверяя, будто можно достичь бессмертия убийствами. Бессмертия вообще не достичь! Если бы было иначе, то за тысячелетия существования человеческого рода хоть один достиг бы его, но этого нет…
— Если бессмертных рядом с нами нет, то это еще не значит, что их нет нигде, — тихо сказал Пизон. Он дрожал от ярости: Марк хладнокровно разрушал его веру в бессмертие через смерть, веру, что могла, казалось, вернуть ему душевное спокойствие. — Там, в храме Таната, я чувствовал, как становлюсь неподвластным смерти, — это ли не доказательство того, что бессмертие и в самом деле возможно?
— Некоторые, махая руками, чувствуют себя птицами (особенно это относится к душевнобольным), однако, согласись, им никогда не оторваться от земли, — возразил Марк. — Жрецы Таната своими завываниями немного притупляют страх смерти, вот и появляется обманчивое ощущение бессмертности.
— Так ты хочешь сказать, что в храм Таната его поклонников приводит страх? — с угрозой спросил Гней Пизон.
Марк не услышал угрозы.
— Да! Страх смерти, не обузданный разумом, — вот что толкает на убийства ради призрачного бессмертия, то есть толкает в безумие.
Пизон остановился. Глаза его налились кровью.
— Довольно! — взревел он, и ночное эхо вторило ему, пугая поздних прохожих.
Пизон остановился и схватил Марка за руку, так что Марку пришлось остановиться тоже.
— Мальчишка! — Голос Пизона гремел, как тысячи пустых кастрюль. — Мальчишка, ты будешь говорить о страхе мне — мне, римскому сенатору! Как бы мне хотелось увидеть острие кинжала у твоего горла — интересно, хватит ли всей твоей гордыни и хвастливости, чтобы хоть на мгновение отсрочить смерть? Ты тут болтал о сумасшедших. Когда под ногами разверзается бездна, то кто же, по-твоему, более безумен: тот, кто осознает опасность, или тот, кому мерещится несуществующая твердь? Ты тут болтал и о страхе — ты, мальчишка, который в ужасе отводит глаза от пропасти, тогда как я спокойно смотрю в ее глубины…
— Чего-чего, а спокойствия я в твоем храме не заметил, — вставил Марк. — Если, конечно, не называть спокойствием страх до щенячьего визга.
Пизон, затрепетав, больно сжал плечо Марка. Опасаясь иметь дело с сумасшедшим, Марк рванулся в сторону — у Пизона остался только клочок плаща.
Марк быстро пошел прочь.
Пизон не пытался преследовать молодого римлянина — он топтался на месте, выкрикивая вслед ему проклятия и скрежеща зубами. А потом вдруг разразился хохотом.
«Он ненормален, — вздрогнув, подумал Марк. — Надо избавить от него Орбелию, но как?»
Глава восьмая. Самоубийство
Когда Пизон, бормоча проклятия, подходил к своему дому, наперерез ему из тени выдвинулись трое. Пизон не испугался: злоба на какое-то время потеснила его трусость. Выхватив кинжал, сенатор продолжал идти вперед, не сбавляя шагу.
— Эге, приятель! — насмешливо протянул один из темной троицы, останавливаясь. — Да ты, я вижу, собрался воевать. Уж не со мной ли?
Этот голос Пизону был хорошо знаком — его обладателя он поминал недобрым словом чуть ли не каждый день. Голос принадлежал Каллисту. Пизон спрятал кинжал. Хотя он желал смерти Каллисту не меньше, чем Марку, поскольку именно Каллисту, как он считал, он был обязан своим падением, однако сейчас вымостить свою злобу на Каллисте при помощи оружия он не мог: те двое, что стояли рядом с Каллистом, несомненно, были его рабами-телохранителями, а телохранителей Каллист выбирал себе из лучших гладиаторов, куда более искусных в умении убивать, чем он, Пизон.
Впрочем, если сенатор не имел возможности уничтожить вольноотпущенника силой оружия, то это еще не значило, что он был готов рассыпаться перед вольноотпущенником в любезностях.
Не сказав ни слова Каллисту, Пизон обошел его, как некий неодушевленный предмет собачьего происхождения, и оказался у ворот своего дома. Оставалось только постучать.
— Погоди, дружок! — воскликнул Каллист уже без тени насмешки. Пизон оглянулся. — Погоди! Мне известно, что ты был у Марка Орбелия этой ночью. Отвечай, сделал ли ты все, что должен был сделать?
Вместо ответа Пизон плюнул себе под ноги (сперва он хотел нахаркать прямо в глаза наглому вольноотпущеннику, зачем и оглянулся, но благоразумие все же взяло верх). После этого Пизон принялся колотить в ворота и колотил до тех пор, пока заспанный раб-привратник ни распахнул одну из створок.
Каллист, вытянулся к уху Пизона и со злобой прошептал:
— Так передал ли ты, дуралей, письмо Камилла Скрибониана Орбелию, или нет?
— Нет! — хрипло бросил Пизон и шагнул во двор.
Каллист недоуменно поколупал ворота ногтем — поведение Пизона его удивило и огорошило. Каллист знал, что Пизон недоволен сотрудничеством с ним (сенатор предпочел бы сотрудничать только с его кошельком), однако грек не предполагал, что Пизон осмелится выставить свое недовольство наружу. Что случилось с Пизоном? Вообще-то следовало ожидать, что, получив деньги, Пизон начнет вредничать (поэтому Полиандру и было поручено следить за ним), но кто мог подумать, что это будет в такой возмутительной форме?
Каллист уже было хотел проявить настойчивость и постучаться, но, размыслив так и эдак, передумал. Пизон здорово не в себе, и если на него надавить, то… кто знает? А что, если Пизон порвет оба письма — и Камилла Скрибониана к сенаторам, и сенаторов к Камиллу Скрибониану? Чего не сделаешь со зла! Нет, со штурмом дома Пизона надо повременить.
Каллист отпустил сильное словцо в адрес вздорного сенатора, что он делал крайне редко. Чтоб им провалиться, этим индюкам — сенаторам, с их капризами! Они, видите ли, считают зазорным выполнять распоряжения вольноотпущенника, а вот обжечь руки его сестерциями они не боятся!
Каллист отошел от ворот негостеприимного дома и покивал согнутым пальцем. К нему тут же приблизились оба его телохранителя и еще один человек, стоявший в тени. Этим третьим был Полиандр, соглядатай Каллиста и ненавистник Марка Орбелия и Мессалины.
Полиандр, исполняя приказание Каллиста, следил за Гнеем Пизоном с того самого момента, как Пизон, покинув канцелярию вольноотпущенника, взгромоздился в собственные носилки, и до того момента, как Пизон вошел в дом Марка Орбелия. Слежка эта, длившаяся сутки (от ночи и до ночи), далась Полиандру нелегко. Спал он урывками, а перекусывал на ходу тем, что предлагали крикливые разносчики, и теперь под глазами его, будь светло, были бы заметны темные полукружья. Зато результаты были налицо: Полиандр знал все, что делал Пизон вне стен. А когда Пизон скрылся за воротами дома Марка Орбелия, Полиандр тут же побежал к Каллисту, следуя его указаниям.
— Вот что, Полиандр, — озабоченно проговорил Каллист. — Я должен знать, не заходил ли Пизон куда-то еще после того, как вышел от меня, кроме как домой и к Орбелию. Он, видишь ли, не в себе, а причина мне не совсем ясна.
— Прошлой ночью Пизон от тебя, господин мой, отправился к себе домой. А где-то в начале второй стражи к нему зашли два безобразных толстяка, с которыми он ночью же, без охраны, прогулялся на улицу Отбросов. В одном из домов по этой улице они провели не менее часа, после чего и расстались. Пизон вернулся к себе, а за толстяками я не следил.
— Этот дом, куда шастал Пизон ночью, — двухэтажный, кажется, четвертый от перекрестка? — быстро спросил Каллист.
— Точно, господин…
Каллист нахмурился. Тут был его просчет: он знал о храме Таната, который давным-давно надо было уничтожить, а жрецов, рассеивающих по Риму опасное суеверие, казнить. Каллист слышал в пересказах проповеди жрецов Таната: проповедуя бессмертие через смерть, через уход от страха смерти уход от жизни, они тем самым проповедовали неповиновение властям, поскольку на чем же держаться власти, как не на страхе? Знал Каллист и о силе жреческого слова, но тем не менее медлил, не решался ниспровергнуть зловещий культ бога Смерти, поскольку рассчитывал использовать его в своих целях. Как использовать, он еще не решил: текущие дела все мешали ему как следует заняться культом Таната. Теперь же заниматься Танатом было поздно: надлежало спасти Пизона от него, а для этого следовало разрушить храм.
«Если Пизону перестанут морочить голову жрецы, то он, быть может, еще образумится, — подумал Каллист. — Тем более что сестерции, которые я передал ему в последний раз, со временем кончатся — и кончатся очень скоро, учитывая его потребности». Вслух Каллист сказал:
— Ты неплохо помог мне, Полиандр, и ты не останешься без награды… А теперь иди в канцелярию, отдохни. Возможно, ты скоро мне понадобишься.
Полиандр, поклонившись, отошел. Каллист с телохранителями зашагал к затененному месту, только что покинутому Полиандром.
В тени Каллиста поджидали носилки и четверо рабов-носильщиков. Забравшись в носилки, Каллист скомандовал.
— К префекту города! — И прикрыл глаза. Пока рабы будут нести его к префекту, ему нужно обдумать, как расшевелить префекта, чтобы тот немедленно, не дожидаясь утра, послал городских стражников к дому четвертому по улице Отбросов — все проповедники опасной веры сейчас, конечно же, находятся в своем храме, а днем пойди разыщи их, если они разбредутся по городу.
Э-хе-хе-хе-хе… А когда-то, при Калигуле, ему не приходилось раздумывать над префектом — ему достаточно было только мигнуть. Да, власти у него теперь поубавилось: каждый тянул Клавдия к себе — и он, и Паллант, и Мессалина, и неизвестно откуда взявшийся на его голову Нарцисс. Магистраты из знатных римлян, конечно же, чувствовали это «размывание» власти и поэтому были ему не так послушны, как когда-то. Правда, с недотепой Клавдием он чувствовал себя куда спокойнее, чем с бешеным Калигулой.
* * *
В атриуме ярко горели светильники, и свет этот, отражаясь и в мраморе пола, и в позолоте лепных украшений, и в картинной мозаике, больно слепил глаза. Угрюмо, из-под бровей осмотрев атриум, Пизон дернулся и взревел:
— Клеон! — И, набрав воздуху, громче: — Клеон!
Пизона трясло. Злоба его искала выход и не находила. Скинув тогу прямо на пол, Пизон принялся яростно топтать ее — положение сенатора, имевшего по закону власть и вместе с тем фактически безвластного, стало ему вдруг ненавистно.
Появился Клеон.
— Где ты был, собака? — Пизон сгреб в горсть щеки и губы Клеона, чтобы затем с силой отпихнуть его. — Где ты был?!
— Я охранял Орбелию, как ты и приказывал, господин, — быстро ответил Клеон. — Она в своей спальне.
Сузив глаза, Пизон взором своим уцепился в зрачки Клеона. Клеону стало не по себе: по его опыту, такое внимание господина никогда не предвещало ничего хорошего.
Клеон был прав, хотя и не совсем: Пизон думал не о нем, а об Орбелии. Орбелия, его жена, шла на разрыв с ним: как только он отказался выполнять ее прихоти насчет рабов, она вздумала от него уйти. Но она принадлежит ему, а разве может вещь по своей воле уйти от хозяина? Нет, вещь расстанется со своим хозяином, только если ее украдут или выбросят, однако первое Пизон не собирался допускать, а о втором и не мыслил. Орбелия принадлежала ему, и даже смерти он не позволит разлучить ее с ним.
Пизон жестом приказал Клеону следовать за собой.
Орбелия еще не спала, хотя давно уже легла. Тревожные мысли мелькали, разгоняя сон. Что будет с ней? И с Марком, если…
Близилась полночь. В ночной тишине Орбелия явственно услышала шаги. Шли к ней. Неужели Пизон?
Дернули дверь.
Тяжело дыша, Пизон рухнул на ложе рядом с Орбелией и сжал ее в объятиях. Орбелия заплакала. Одна рука ее поднялась вверх, пытаясь защитить от жадных губ Пизона лицо, а другая опустилась вниз, стараясь сохранить в неприкосновенности лоно.
Если бы Орбелия не сопротивлялась, то Пизон, возможно, утихомирился бы, утолив ее покорностью свою злобу.
Но покорности в Орбелии не было.
Остатки благоразумия, еще кое-где проблескивавшие в душе Пизона, были погашены волною ярости. Мало того, что он был вынужден так долго терпеть насмешки Каллиста, бывшего раба, мало того, что Орбелий, ее братец, обозвал его трусом, так еще и она…
— Клеон! — завопил сенатор. — Клеон!!
В спальню заглянул Клеон.
— Помоги!
Клеон сразу понял, какую помощь хотел получить от него его господин, У него был опыт в подобных делах, приобретенный еще тогда, когда Пизон перебивался рабынями.
Раб быстро подошел к Орбелии, схватил ее за руки и прижал к ложу так, что она не могла пошевелиться.
Менее чем через час Пизон оставил Орбелию, содрогавшуюся в рыданиях. Он побывал за этот неполный час везде, куда только мог заползти червяк.
Приперев с помощью Клеона дверь спальни Орбелии снаружи тяжелым шкафом, Пизон поманил Клеона за собой: Орбелия была наказана, но еще ждали наказания Каллист и Марк Орбелий — наказания за унижение, которое он испытал через них.
Пройдя в свой кабинет, Пизон вытащил из-за большого бронзового зеркала свиток пергамента и сказал, протянув его Клеону:
— Знаешь дом Децима Юлиана? (Клеон кивнул.) Сейчас там живет некто Марк Орбелий, препорядочный мерзавец… Передай ему это в собственные руки и немедленно возвращайся.
Клеон взял свиток и вышел.
По губам Гнея Пизона пробежала судорога: то была улыбка, которой он проводил своего верного раба.
Каллист хотел, чтобы письмо Камилла Скрибониана оказалось у Нарцисса — тогда бы он устроил обыск у Нарцисса и, обнаружив при обыске это мятежное письмо, изобличил бы Нарцисса перед императором как врага империи. А что случится, если Нарцисс успеет показать письмо Скрибониана императору раньше, чем Каллист нагрянет к нему с обыском? В таком случае Нарцисс будет не врагом империи, а чуть ли не спасителем империи — а то как же, ведь он перехватил опасное письмо и тем самым предотвратил развитие заговора! Каллист же будет посрамлен…
Пизон прищурился на огонь. Кажется, он рассуждает правильно… Клеон только что побежал с этим самым письмом Камилла Скрибониана к Марку Орбелию, и скоро, очень скоро оно окажется у Нарцисса. А Каллисту о том, что письмо уже отослано Нарциссу, он сообщать не будет. И Нарцисс утром, а может не дожидаясь утра, покажет императору письмо Скрибониана как верный сын империи.
Жаль, что его, Пизона, не будет рядом с Каллистом, когда Каллисту сообщат, что зловредное письмо уже передано императору Нарциссом!
Но остается еще одно письмо…
Пизон тряхнул головой. Надо же, сколько бед на него свалилось за последние дни — он чуть было не забыл про ответное письмо, письмо сенаторов к Камиллу Скрибониану, хотя сам его составлял.
Пизон потянул за мраморный завиток на стене — из стены выдвинулся ящик. Из ящика Пизон вытащил пергаментный свиток и положил его перед собой.
Вот оно, это письмо… В нем двенадцать сенаторов клянутся Камиллу Скрибониану, что поддержат его, лишь только он со своими легионами подойдет к Риму — ниспровергать императора.
Так что же с ним делать? Уничтожить? Уничтожить и спасти тем самым двенадцать человек?
Пожалуй, этих пустоголовых, безмозглых дураков, поверивших ему, он спас бы, если бы у них не было еще одного порока, помимо глупости, которую он им мог простить. Беднягам не повезло: судьба, обделив их умом, наделила их жадностью. Ни один из них не помог ему, когда ему было тяжело, — ни один… Ни один из них не должен избежать его мести — письмо к Камиллу Скрибониану, их смертный приговор, увидит император.
Жаль, что он не передал Клеону сразу оба письма. Когда Клеон вернется, придется послать его к Марку Орбелию еще раз — с оставшимся письмом. Нарцисс, конечно же, догадается одновременно показать императору и то письмо, и это.
Хотя… Пизон насупился. А не слишком ли много славы получит Нарцисс? А не слишком ли много славы принесет он, Пизон, Нарциссу? Император приблизил к себе Нарцисса всего несколько дней назад, и теперь — новый взлет?! Взлет — за его счет! Он лукавил с сенаторами, он подличал, он лицемерил — и все для того, чтобы обладать этими письмами, а за труды его заплатят Нарциссу? Ну уж нет, не выйдет!
Одно письмо он отослал Нарциссу — это правильно, это нужно, чтобы насолить Каллисту. Как вовремя забыл он про второе письмо! Как хорошо, что оно осталось у него! Это письмо должно ему послужить — с его помощью он отнимет у Нарцисса ту славу, которую принесет Нарциссу предъявление письма Камилла Скрибониана императору.
Пизон нервно сжал рукою свиток. Вот оно, это письмо, которое должно было увенчать его месть, но как им воспользоваться? Как отомстить Нарциссу за то, что он вынужден вначале сыграть на руку Нарциссу — иначе не навредить Каллисту?
Пизон долго думал, то разворачивая свиток, то сворачивая. Нет, он не читал его — пялясь в него, он не видел букв… Пизон умел отлично злиться и завидовать, но вот с хитроумием у него было туговато.
И все же решение было найдено — наверное, его опустил перед Пизоном на ниточке некий бог, разгневанный на людскую удачливость из-за неуспеха у какой-то богини.
Пизон рассмеялся. Как же сразу он до этого не додумался! Ну конечно, если он хочет укусить Каллиста зубами Нарцисса, то ему нужно сделать так, чтобы и Нарцисс испробовал на себе каллистов укус. А сделать это можно — надо только письмо сенаторов к Камиллу Скрибониану, что он держит в руках, не отдавать ни Нарциссу, ни Каллисту, а запустить им вместо кости: пусть вольноотпущенники посоревнуются, кто скорее раздобудет это письмо! Причем им надо дать понять, в какую сторону за письмо надлежит бежать, чтобы они бежали бок о бок, состязаясь тем самым не только в ловкости ног, но и в крепости зубов.
— Я доставил письмо Орбелию, господин…
Пизон поднял глаза — перед ним стоял Клеон.
— И что же Орбелий сказал тебе?
— Я ушел сразу же, господин, не дожидаясь ответа, — ведь ты не велел мне принести ответ.
— Ладно. Теперь вот что. Видишь этот свиток? (Клеон качнул головой.) Этот свиток ты должен доставить Камиллу Скрибониану, легату Далмации, — это мое письмо к нему. Отправляйся немедленно! Вот тебе на дорогу — здесь пять тысяч сестерциев.
Клеон подхватил на лету мешок, брошенный Пизоном, и, не спрашивая ни о чем, вышел. Дорога в Далмацию была ему известна, он уже несколько раз отвозил письма Пизона Камиллу Скрибониану, другу покойного отца сенатора, так что в распоряжении Пизона он не усмотрел ничего удивительного. Разве только сумма, названная Пизоном, была больше обычной — обычно Пизон ограничивался двумя, ну, тремя тысячами сестерциев.
Пизон взял стиль и пододвинул к себе вощеную табличку. То, что письмо сенаторов повез в Далмацию Клеон, должны были узнать оба лукавых вольноотпущенника — и Каллист, и Нарцисс, — чтобы, узнав об этом, устроить меж собой состязание: кто быстрее нагонит Клеона и отнимет у него письмо, тот и получит в виде приза милость императора.
Пизон написал на табличке: «Мой раб Клеон повез письмо сенаторов Скрибониану», а затем вытащил из стола еще одну табличку и написал на ней то же самое. После этого Пизон кликнул двух рабов и передал им по табличке, велев одному бежать к Нарциссу, а другому — к Каллисту. Вольноотпущенники узнают об этих табличках, конечно же, не ранее утра — их рабы не осмелятся потревожить их ночью ради каких-то деревяшек. Письмо же Скрибониана Нарцисс получит еще ночью и наверняка сразу же отправится к императору — он не настолько глуп, чтобы держать такое письмо при себе. Так что сначала Нарцисс испытает радость удачи, а Каллист — горечь поражения, и только потом они ушибутся друг о дружку.
Когда рабы удалились, Пизон поднялся из-за стола.
Итак, с Каллистом и Нарциссом все было решено. Он славно подшутил над Каллистом, настолько славно, что теперь, пожалуй, придется опасаться его мести. Да и Нарциссу перепадет немного радости, хлопот будет куда больше. А отцы-сенаторы?
Кто-то из двоих — или Нарцисс, или Каллист — несомненно нагонит Клеона и отнимет у него письмо к Скрибониану. Письмо попадет на глаза императору, и после этого гнева тех двенадцати, чьи подписи под ним, можно будет не опасаться. Но вся беда в том, что среди сенаторов найдется немало глупцов, не подписавшихся под письмом к Скрибониану, но сочувствующих Скрибониану и мечтающих о республике. Как только эти глупцы узнают, что из-за него, Пизона, мятежные письма попали в руки императора, они возненавидят его, это уж точно. Каллист со своей стороны, конечно, постарается, чтобы они узнали об этом как можно раньше, а заодно поведает им и о тех сестерциях, которые он получал от Каллиста.
Пизон усмехнулся. О, скоро у него будет много врагов! На что — на что, а на врагов его судьба уж не поскупится. И всем им, конечно же, захочется расквитаться с ним.
У него есть только один способ не дать возможности врагам ощутить сладость мести. Он должен бежать из Рима.
Пизон торопливо подошел к большому шкафу, стоявшему у окна, и, согнувшись, зазвякал ключами. В этом шкафу хранились деньги и немногие драгоценности, доставшиеся ему в наследство от отца. Для того, чтобы побег его удался, ему нужны были средства…
— А как же Орбелий? — спохватился Пизон. — Неужели он, обозвавший меня трусом, останется безнаказанным?
Пизон, вставив ключ в замочную скважину, но так и не провернув его, выпрямился. И мало того, что Орбелий не понесет никакого наказания, — его даже наградят, ведь он доставит письмо Скрибониана Нарциссу, то есть выполнит то, что ему было поручено. Как же дотянуться до этого юнца? Разве что… через Орбелию?
Марк Орбелий что-то молол о страхе, о том, что он, Пизон, будто бы боится смерти — ну так ему предоставится возможность убедиться, боится ли смерти Пизон…
— Эй, Клеон! Клеон! — заорал сенатор, выглянув из окна своего кабинета. — Кто-нибудь, Клеона сюда! Не мог же он уже успеть собраться в дорогу и отъехать, чтоб ему пропасть!
В отдалении послышались голоса рабов, выкликавших имя хозяйского любимца, и вскоре Пизон уловил шаги, приближавшиеся к двери. То был Клеон — в панцире и с мечом; когда его позвали, он уже выезжал из ворот, так что удалось задержать его чисто случайно.
Пизон поманил верного раба пальцем — Клеон вошел в кабинет. Закрыв за Клеоном дверь, Пизон навалился на нее, словно опасаясь, как бы Клеон не сбежал. Затем сенатор, выпятив вперед подбородок и сверля Клеона глазами, прошептал:
— Ты был верен мне, Клеон… Ты всегда был верен мне… Ну так сослужи мне еще одну службу… Вот, возьми…
Пизон судорожным движением выхватил из ножен свой кинжал и протянул его Клеону, словно не замечая, что у Клеона был меч.
— Вот, возьми… И убей… Орбелию убей…
Побледнев, Клеон на шаг отступил от своего хозяина. Затем еще на шаг… и остановился. Сзади была стена.
Видя нерешительность Клеона, Пизон попытался улыбнуться, надеясь тем самым ободрить своего слугу — получилось похожее на оскал мертвеца:
— Ну же… возьми… возьми его… (Продолжая держать улыбку, Пизон вложил в руку Клеона рукоять кинжала.) А теперь иди, мой верный Клеон, иди и сделай то, что я велю. Ты ведь никогда не подводил меня: твоя рука не дрогнула даже тогда, когда ты занес ее над старым Пизоном, вставшим между мною и моими деньгами…
Клеон до боли в пальцах сжат рукоять кинжала. А ведь и в самом деле, это он убил когда-то отца Гнея Пизона, который не давал молодому Гнею распоряжаться состоянием Пизонов по своему усмотрению.
Гней Пизон не успел вскрикнуть от испуга: удар Клеона пришелся прямо под левый сосок — как раз в то место, что так беспокоило сенатора последнее время. А потом кричать было поздно. И перед тем, как упасть, Пизон прохрипел:
— Убей Орбелию… Убей!
Упав, сенатор приподнял руку, словно собираясь пригрозить Клеону, но жеста не получилось: рука бессильно упала, а мгновением позже глаза Пизона потускнели. Пизон был мертв.
Клеон посмотрел на лезвие кинжала. Кровь… Кровь была и на тунике Пизона, и на мраморных плитах пола. А рядом с кровью шествовала смерть.
Пизон, его хозяин, его бог, был убит его рукою. Он убил Пизона — того Пизона, которому поклонялся, которого боготворил, как собака боготворит своего господина.
Прерывисто вздохнув, Клеон вытер лоб. Что это? Рука вдруг стала мокрой! Клеон посмотрел на руку — нет, то была не кровь, а пот…
Нет, не Пизона убил он, а его болезнь. Пизон был болен. Справиться с болезнью Пизона могла только смерть, вот он и убил эту болезнь, Пизон же умер сам. Сам!
Он же верен Пизону. Он по-прежнему верен Пизону! Клеон махнул рукой — кинжал, отлетев, ударился о стенку и упал. Побыстрее забыть обо всем этом, побыстрее забыть! Пизон, его хозяин, приказал ему отвезти письмо, и он отвезет его — что с того, что Пизон умер…
Переступив через кровяную лужу, Клеон вышел из кабинета.
Глава девятая. Стойкость
Свиток, который Клеон молчаливо передал Марку, покоился в кожаном футляре. Сняв футляр, Марк удивился. Что это? Какой-то трактат о бессмертии прислал ему Пизон? Или о трусости?
Марк развернул свиток и начал читать.
До середины текста оставалось совсем немного, когда у Марка вспотели ладони. Неужели в его руках то самое письмо Камилла Скрибониана к сенаторам, которое он должен был выманить у Пизона? Похоже, это было именно оно. Пизон сам прислал это письмо ему… Почему?
Перед появлением Клеона с письмом Марк как раз обдумывал, какими словами он будет утром отказываться от поручения, навязанного ему Нарциссом. Претворяться похожим на Пизона, чтобы быть вхожим в сенаторский дом, было выше его сил. Задача, которую поставил перед ним Нарцисс, казалась ему гниющим откровением блудницы, с которым ему приказывали соприкоснуться, — и вдруг все разрешилось.
Нежданно-негаданно письмо оказалось у него.
Дочитав письмо до конца, Марк еще раз бегло просмотрел его. Вне сомнения, это было то самое письмо. Выходит, Пизон знал, что ему было нужно. Однако вместо того, чтобы воспользоваться этим знанием, то есть чтобы задурить голову ему и Нарциссу, Пизон сделал то, что сделать, следуя здравому смыслу, никак не мог…
Но какой здравый смысл найдется в сумасшедшем? А Пизон, несомненно, стал таковым к концу их совместной ночной «прогулки».
Марк обхватил голову руками. Орбелия… Он совсем забыл об Орбелии. Ей-то с сумасшедшим каково? А если сумасшествие Пизона проявляется в том, что он делает прямо противоположное должному, то что же ждать от него по отношению к Орбелии?
Марк вскочил. Сокрушаться нет времени — скорее к Нарциссу! Необходимо избавить Орбелию от Пизона, а без помощи Нарцисса об этом нечего было и думать. Не в одиночку же брать штурмом дом римского сенатора! А заодно можно будет передать Нарциссу письмо Камилла Скрибониана.
* * *
Нарцисса дома не оказалось — он был во дворце, и Марк побежал во дворец. В одной руке молодой римлянин сжимал свиток, а в другой — кусочек пергамента с печатью Нарцисса, который должен был послужить ему пропуском.
На преторианцев, стоявших в вестибуле дворца, этот кусочек пергамента оказал должное воздействие (они, конечно же, были научены Нарциссом, что делать в подобных случаях). Не придираясь, преторианцы вызвали центуриона, а тот — преторианского трибуна. Лицо преторианского трибуна было Марку незнакомо: Секст Силий — преторианский трибун, чья когорта охраняла в эту ночь императорский дворец, — был назначен трибуном совсем недавно, после того, как Марк покинул гвардию.
Секст Силий, рассмотрев пропуск со всех сторон, сказал:
— Нарцисс сейчас у Мессалины и неизвестно, сколько он там еще пробудет, так что придется тебе подождать. Впрочем… Вообще-то, если тебе не терпится, я могу проводить тебя к нему — он, помнится, велел всех, у кого такая штучка (трибун потряс пропуском Марка), сразу вести к нему, где бы он ни находился.
* * *
У двери, ведущей в покои Мессалины, Секст Силий остановился.
— Ожидай! — велел он Марку и покосился на двух преторианцев, которых взял в сопровождение.
Марк кивнул: ждать так ждать, пусть никаких неожиданностей с его стороны нс опасаются.
Секст Силий обернулся удивительно быстро:
— Пойдем!
Сама по себе такая быстрота Марку понравилась, однако при этом показалась она ему немного странной: вряд ли доступ посторонних в покои Мессалины был настолько легок. Получается, Мессалина не считала его за постороннего, а это ничего хорошего ему не сулило. Памятливость Мессалины была ему сейчас ой как некстати, не говоря уж о ее чувственности.
Раздумывать о Мессалине, однако же, не было времени: как только Секст Силий, посторонившись, освободил проход, Марк вошел в галерею, выводившую в обширное помещение, которое можно было бы назвать атриумом покоев Августы. Силий тут же закрыл за ним дверь, оставшись снаружи: видимо, так ему было велено.
Пройдя галерею, Марк оказался в просторном помещении с округлым отверстием в потолке, под отверстием находился мраморный бассейн. В помещении никого не было видно, однако из-за двери, расположенной справа от входа, доносились голоса. В одном из них Марк узнал голос Нарцисса, второй принадлежал Мессалине.
Марк повернул направо — вне сомнения, ему была нужна именно та комната. Тут он услышал крик — слабый, словно приглушенный толщей стен. Настолько слабый, что даже было непонятно, откуда он донесся.
Марк все же остановился. Крик послышался снова. На этот раз Марку удалось определить его источник — кричали в комнате, ему знакомой. Эта комната некогда принадлежала ему — когда он жил при Мессалине как ее охранник и любовник.
Чтобы подойти к ней, нужно было свернуть налево.
Дверь оказалась не заперта.
На ложе, столь знакомом ему, в усилиях вырваться изнемогала Ливия. Над ней трудился чернокожий великан, стоявший рядом с ложем раскорячившись. Было видно, что Ливия сильно ослабла, что каждый рывок давался ей, сжатой ручищами гиганта, с огромным трудом. Злодею оставалось ждать совсем недолго: скоро, скоро конвульсии жертвы должны были прекратиться, и окаянный палец сокрушит прекраснейший из цветков.
Чернокожий не мог не услышать Марка — его шагов, шума открываемой двери, — но тем не менее он продолжал свое гнусное дело, не обратив на Марка ни малейшего внимания.
Похоть была наказана — Марк ухватил насильника за горло.
Чернокожий Суфрат, приставленный Нарциссом к Мессалине вместо Марка и решивший разнообразиться Ливией, понял всю серьезность ситуации. Некогда он разбойничал на море, и поэтому о смертельной опасности захвата сзади ему нечего было толковать. О любви тут не могло идти и речи, так что Ливия тотчас оказалась забытой, а река его страсти, готовая вот-вот выйти из берегов, — враз обмелевшей (что хорошо определялось визуально).
Суфрат напружинил мышцы шеи, откинулся назад и руками стал ловить лицо Марка, норовя пальцами непременно попасть ему в глаза.
Чтобы не оказаться с выдавленными глазами, Марк широко раздвинул локти. Пальцы Суфрата теперь шарили в воздухе. Продолжи Марк и дальше сжимать суфратову шею, наверное, схватка скоро закончилась бы: мышцы шеи не могут долго противостоять силе кисти, однако Марк решил иначе. Удушение в обычае у палачей, воин же должен сражаться с оружием. А если учесть, что нападение на Суфрата было совершено со спины…
Марк бросил Суфрата на пол и кинул ему какой-то меч, валявшийся рядом с ложем вместе с ножнами. Наверное, то был меч самого Суфрата. И как только Суфрат коснулся рукоятки брошенного ему меча, Марк извлек свой меч.
— Мы поспели вовремя, госпожа моя, — раздалось у двери.
Марк оглянулся: в комнату входили Нарцисс и Мессалина. Вероятно, они услышали грохот, произведенный Суфратом в момент падения.
Мессалина сразу догадалась, что к чему: вид обнаженной, хнычущей Ливии говорил сам за себя. Глупышка охала и стонала так, как будто ее хотели изничтожить, а не изнасиловать — то есть насильно пощекотать. Вот дуреха-то! Небось, теперь будет вздыхать неделю. Может, отправить ее из дворца, чтобы не нагоняла тоску?
— Утром переберешься на Виминал, в дом Клавдия, — бросила Мессалина Ливии. — А ты… (Августа смерила глазами Марка.) Пойдем, объяснишь нам кое-что.
Про Суфрата Мессалина ничего не сказала. Можно было подумать, что насильника она хотела оставить опять наедине с Ливией, до утра-то было далеко.
— Не оставляй меня с ним! — с болью воскликнула Ливия, прикрывшись туникой.
Скорее всего, Ливия обращалась к Мессалине (кто же, кроме императрицы, вправе распоряжаться в ее покоях?!), но Марк отнес мольбу бедняжки на свой счет. Ливия уже несколько раз приходила ему на помощь и даже однажды едва не погибла, отвращая от него смерть в образе ядовитой змеи, подосланной коварством. Оставить Ливию наедине с Суфратом Марк никак не мог.
Марк повернулся к Мессалине:
— Прежде, чем я пойду с тобой, госпожа, позволь воспользоваться мечом, раз уж он оказался у меня в руке.
Мессалина посмотрела на Суфрата: тот беспокойно вздрогнул, а затем несколько раз отрицательно качнул головой, явно адресуя это качание ей.
Вообще-то Мессалина любила наблюдать за кровавыми схватками, предвкушая при этом те ласки, которыми ее одаривал победитель, поэтому в обычае Августы было стравливать между собой претендентов на ее ложе. Однако в данном случае победа, которую, несомненно, одержал бы Марк (это понимала она, понимал это и Суфрат, недаром он подавал ей соответствующие знаки), не принесла бы ей ничего нового. В победителях же Мессалина ценила именно эту новизну ощущений, которую они несли ей (она предпочитала, чтобы проигравшим оказывался ее бывший любовник). А кроме того, Марк, по ее представлениям, уступал Суфрату в постели: Суфрат, в отличие от Марка, не только не сопротивлялся буйному потоку ее фантазии, но и вносил в его свою живительную струю.
Мессалина хлопнула в ладоши — в комнату заглянула рабыня.
— Преторианского трибуна сюда! Он не должен был уйти.
Рабыня исчезла. Вскоре появился Секст Силий. Силию Нарцисс приказал дожидаться Марка у двери, что вела в покои императрицы, чтобы затем проводить его. Нарцисс не сказал, куда.
— Доставишь Ливию на Виминал, в дом Клавдия. Немедленно!
Секст Силий покосился на Нарцисса:
— Но, госпожа, я не могу… Я не могу отлучиться из дворца…
— Что это еще такое? — грозно нахмурилась Мессалина.
— Он и в самом деле не может, — поспешил на помощь преторианскому трибуну Нарцисс. — Таков уж приказ Клавдия: трибун, чья когорта охраняет дворец, не смеет отлучаться. Но ты, Секст, можешь отрядить двух-трех человек, чтобы они проводили Ливию.
— Ну так пусть отрядит! — вскричала Мессалина и развернулась к Ливии: — Что же ты разлеглась? Иди!
Слезы Ливии высохли. Мессалина никогда не была добра с ней, хотя никогда не была и зла — Мессалина интересовалась ею настолько, насколько она могла Мессалину развлечь. Развлечения эти до недавнего времени были довольно невинны, но теперь Мессалина переступила черту, отделявшую шутку от издевательства, приказав ей следовать за преторианским трибуном немедленно, — Мессалина это сделала не иначе как для того, чтобы выставить на всеобщее обозрение ее наготу. Ведь она была нага, совершенно нага — от взоров ее заслоняла туника, накинутая, как тряпка, поверх груди.
— Долго тебя еще ждать? — осведомилась Мессалина. — Или, может, ты ожидаешь, когда я прикажу Суфрату прикрыть тебя своим телом?
Ни одна плаксивая морщинка не появилась на лице Ливии. Спокойно, будто находясь в полном одиночестве, она встала, отринула с груди своей тунику и медленно, неторопясь, натянула ее на себя.
Марк был потрясен. От него не скрылась уловка, острая мордочка которой выглядывала из слов Мессалины, словно шип репья. Он понял, что Мессалина так спешила с Ливией только для того, чтобы насладиться ее смущением, ее стыдом, ведь Ливия для того, чтобы пойти с преторианским трибуном, должна была одеться. Приказание немедленно убраться означало приказание немедленно одеться, то есть одеться в присутствии четырех мужчин: Секста Силия, Нарцисса, самого Марка и окаянного Суфрата.
Марк уже собрался закрыть глаза, чтобы соблюсти порядочность, но выражение лица Ливии его остановило. Лицо Ливии было одухотворено бесстрастностью, ибо это была не бесстрастность безумия или же опьянения до бесчувствия, но бесстрастность стойкости.
Как зачарованный, смотрел Марк на облачение Ливии в одежды. И на память ему пришли те три случая, когда Ливия спасла его: на корабле она предупредила его о нападении любовника Мессалины, на Палатине она помогла ему выбраться из эргастула, в доме Клавдия она приняла присланный ему яд. Он, безумец, искал стойкость, он силился понять, что такое стойкость и в чем она заключается, а стойкость-то была перед ним. Он искал стойкость для себя, а стойкость, оказывается, заключалась в том, чтобы, не колеблясь, когда потребуется, прийти на помощь ближнему, близкому… Насколько близкому?
До сих пор Марк относился к Ливии хорошо, по-товарищески, он был благодарен ей за все, что она сделала для него, он, не колеблясь, поспешил ей на помощь, как только в этом возникла нужда, но при всем том Ливия оставалась для него сторонним человеком — человеком, безусловно, хорошим, но не более. Правда, раз или два Марк подумал о ней как о женщине, вернее, как о самке, но подумал так, мимоходом. Теперь же Марк видел перед собой не товарища и не женщину, а богиню. Богиню Стойкости.
— Пойдем, пойдем же…
Марк оглянулся на голос: то Нарцисс тянул его за тунику.
Оказалось, что Ливия вместе с Секстом Силием уже вышла из комнаты, вышла и Мессалина. В комнате оставались только он, Нарцисс и Суфрат, понуро стоявший у окна. Суфрат стоял обнаженным и не торопился одеваться — у него не было комплексов.
— Ну что же ты? — повторил Нарцисс, дергая Марка за тунику. Видимо, он горел желанием узнать, почему же Марку не спалось этой ночью.
— Иду!
Марк взял со столика у двери свиток, который он бросил туда, схватившись за меч (глаза Нарцисса алчно блеснули — можно было подумать, вольноотпущенник догадался, что это был за свиток), и пошел за Нарциссом.
Дверь за ними захлопнулась, а Суфрат все стоял у окна, что-то шевеля своими толстыми губами.
* * *
В комнате Грез всегда было сумрачно: Мессалина велела днем зашторивать окна, а ночью более одного светильника не зажигать. Свет, говорила Августа, рассеивает мысли, эта же комната предназначалась для раздумий, так что в ней должно было быть полутемно. В центре комнаты было установлено чучело большого тигра, которое будто бы содействовало раздумьям, — как символ, изображавший опасность и тем самым призывавший к осторожности.
Мессалина опустилась в кресло, покрытое шкурами леопардов, и вопросительно посмотрела на Нарцисса.
— Что у тебя за свиток, Марк? — спросил Нарцисс.
— Это письмо Камилла Скрибониана к сенаторам Рима.
У Нарцисса пересохло во рту:
— То… то самое?
— Да.
Марк протянул свиток Нарциссу, тот схватил его и быстро развернул.
— Так и есть… Как же ты раздобыл его?
— Пизон сам прислал мне этот свиток только что. Я не просил его об этом, я даже ни словом не обмолвился, что знаю о письме Скрибониана. Более того: накануне мы расстались с ним, разругавшись.
— Ты говоришь загадками, милый Марк, — сказала Мессалина грозно-ласково.
— Я и сам не знаю, с чего это ему вдруг взбрело в голову передать мне это письмо. У меня единственное объяснение — Пизон сошел с ума. — Видя недоверие в глазах Нарцисса, Марк поспешно продолжил: — Да-да, сошел с ума! В последней нашей встрече он сначала нес какую-то чепуху про бессмертие — что, мол, возможно достичь бессмертие через смерть, — а потом принялся ругаться и хохотать…
— Ладно, понятно. Бред, возбуждение — словом, все признаки сумасшествия налицо, — недовольно подытожил Нарцисс — эта история с помешательством Пизона ему не понравилась. — Неясно одно: как Пизону стало известно, что ты хотел от него получить?
Марк пожал плечами. Нарцисс уставился в пол, теребя ногою краешек ковра.
Немного подождав, будто тоже думая, Мессалина посмотрела на Нарцисса:
— Так откуда же Пизону стало это известно?
— Не знаю, госпожа, — со вздохом отозвался Нарцисс. — О том, что я подослал к Пизону Марка, знал Паллант, а Каллист мог это узнать, ведь про письмо Скрибониана мы с Паллантом узнали от него. Но как бы то ни было, не это сейчас самое главное: главное, что письмо Скрибониана у меня. И в этом письме громадная сила: такая, что всякий, кто соприкасается с ним, будет уничтожен, ошибись он хоть на малость…
— Это еще почему?
— Это письмо слишком много значит, госпожа моя (Нарцисс слегка поклонился Мессалине), и поэтому и Каллист, и Паллант, да и сенаторы захотят его заполучить. Мы же можем уберечься от коварства врагов только одним способом: мы должны как можно быстрее показать письмо императору, тем самым обесценив его.
— И что это значит «быстрее»? — поинтересовалась Мессалина.
— Немедленно.
— Придется разбудить Клавдия…
— Придется.
Нарцисс вдруг увидел Марка: беседа в дальнейшем, похоже, вовсе не нуждалась в его присутствии.
— Ты можешь идти, дружок! — улыбнулся Нарцисс Марку. — Мне ты больше ничего не должен. Забеги только ко мне завтра, и на этом мы с тобой распрощаемся.
— Завтра? А зачем?
— Ну как же, как же! Завтра, благородный Орбелий, мы решим, как ты передашь мне купленный на мои деньги дом — разумеется, ты понимаешь, что я не дарил его тебе, а лишь дал возможность попользоваться им то время, которое было необходимо для выполнения моего задания. Кстати, денег на задание я дал тебе, кажется, больше, чем стоит дом, — поговорим и об этом.
Нарцисс показал взглядом на дверь.
— Погоди, господин мой! — воскликнул Марк. — Еще не все… Я говорил тебе, что Орбелия, жена Пизона, — моя сестра. Пизон прислал мне письмо Камилла Скрибониана — я утверждаю, он и в самом деле безумен! Позволь же мне избавить сестру мою от безумца! Дай людей, господин, и приказ — Орбелию нужно выручать немедленно! — Марк рванулся к Мессалине. — Помоги, госпожа!
Мессалина, уже не испытывавшая к Марку никакого влечения, наслаждалась трудным положением, в которое он попал.
— Клянусь чревом своей матери, я не понимаю, от кого ты просишь спасти свою сестру! — заявила Мессалина. — От мужа — потому что он-де безумен? Безумный муж? Ну и что с того? Это значит только то, что в постели она получает больше, чем другие замужние женщины: ласки безумного, конечно же, безумны…
Мессалина глубоко задышала. Она никогда еще не развлекалась с сумасшедшим — вот, наверное, потрясающее занятие!
— Думаю, госпожа моя, мы не должны отказывать в помощи человеку, который нам так хорошо помог, — произнес Нарцисс тем покорно-повелительным тоном, которым во все времена в совершенстве владели евнухи. — Марк хочет узнать, хорошо ли живется его сестре с мужем — причем незамедлительно, то есть ночью, то есть он хочет узнать, крепко ли они спят. Что ж, хочет так хочет, наше дело — ему помочь. Я дам тебе преторианцев, Марк! Если, конечно, госпожа не возражает… Только помни: за старое ты со мной расплатился, за новое тоже придется платить!
Марк вздохнул:
— Я готов платить…
— Вот и хорошо! Ты, госпожа?
— Похоже, он хочет отбить у мужа свою сестру, — с усмешкой произнесла Мессалина. — Отбить, а потом проделать с ней то, что проделывал с Друзиллой Гай[62]… Ладно, пусть берет солдат!
— Надо кликнуть трибуна, — сказал Нарцисс, направляясь к двери.
* * *
Марк подошел к дому Пизона вместе с небольшим отрядом из тридцати преторианцев. На приказ центуриона отворить раб-привратник ответил, что должен прежде спросить господина, а через некоторое время изнутри задвигались засовы. Первое, что увидел Марк, было лицо впускавшего их раба — лицо вытянутое, напуганное. Из дома донеслись разноголосые крики.
Центурион, вероятно, тоже заметил в привратнике некоторую странность, некоторую избыточность страха (ночных визитов преторианцев боялись господа, а не рабы господ), и наверняка услышал шум, потому что он удивленно бросил привратнику:
— Ну? Что там у вас еще?
— Пизон… э… Пизон мертв. Господин мертв… — трепещущим голосом пробормотал привратник. — Кинжал… убит кинжалом…
Теперь обеспокоенность привратника да и остальных рабов Пизона стала понятна. По староримскому закону, если смерть римлянина наступала в его собственном доме от руки его же раба, все рабы, бывшие в это время в доме, умерщвлялись.
«Вероятно, рабы стали искать Пизона, чтобы уведомить его о появлении преторианцев, и нашли убитым, — подумал Марк. — Поэтому привратник и напуган: если бы Пизона убил кто-либо из римлян явно, то он, возможно, радовался бы. Но что же с Орбелией?»
Вместе с преторианцами Марк вбежал в вестибул, затем в атриум. Всюду в панике метались рабы.
С центурионом Марк заглянул в кабинет Пизона: больше всего рабы суетились именно там. И неудивительно — именно там был найден мертвый Пизон.
Бледный до сини, Пизон лежал, запрокинув голову, в кровавой луже. Рот его был полуоткрыт, глаза полуприкрыты. Левая рука сенатора покоилась на груди (в последние мгновения своей жизни он все пытался зажать дырочку, через которую вытекала жизнь его), а правая рука лежала на полу, скрюченная и безвластная. Он хотел получить бессмертие через смерть, как будто это возможно, как будто смерть оставляет нечто, что может хотя бы рассчитывать на бессмертие. Нет, смерть сокрушает все расчеты — все без исключения.
Мельком взглянув на Пизона, Марк побежал дальше — туда, где, как показали рабы, располагались комнаты Орбелии.
Орбелию Марк нашел в ее спальне. Орбелия спала — если тяжелое забытье, которое обволокло ее сознание, словно мгла — чистое небо, можно было назвать сном. Во сне Орбелия что-то шептала и трясла головой. Прежде чем она открыла глаза, Марку пришлось взять ее за плечи и несколько раз тряхнуть.
Увидев брата, Орбелия сморщилась, словно собираясь заплакать. В первые мгновения пробуждения разум ее не отличал еще действительность от сна, а во сне нередко грустят о приснившемся счастье, осознавая, что оно исчезнет, лишь стоит проснуться. Но Марк не был сном — Орбелия поняла это и просияла. И все же заплакала, прильнув к нему и твердя:
— Забери меня отсюда, забери…
Она не знала, что с Пизоном было все кончено.
Марк поспешил объяснить:
— Я, конечно, возьму тебя отсюда, и сегодня же. А Пизона больше нет — он убит, и, скорее всего, убит собственной рукой.
Орбелия отстранилась от Марка:
— Пизон убит?
— Да. Так что тебе больше не о чем грустить и некого бояться.
Лицо Орбелии прояснилось, но было бы тщетно искать на нем признаки удовлетворения или удовольствия. Смерть слишком страшна, отвратна жизни, чтобы встречи с ней радовали, даже когда она приходит на помощь.
Глава десятая. В дорогу
Занималась заря. Рим пробуждался. В портиках еще мелькали ночные тени, уступая грядущему дню, а торговцы уже открывали свои лавки, шепча обещания Меркурию не поскупиться на его храм; ремесленники плевали на ладони, поминая Минерву — покровительницу ремесел; а бродяги, проведя ночь на ступенях храмов, прочищали глотки, готовясь взмолиться первому попавшемуся кошельку, на чьем бы поясе он ни висел.
Каниний Двухзубый (остальное было утеряно в кабаках и подворотнях), зевая, протирал глаза. Префект обещал устроить сегодня раздачу хлеба вроде как всем желающим, а может, и винца дадут — не забыть бы проверить. Хотя пять сестерциев у него еще есть. Жадный Постумий — чтоб ему сгореть! — не захотел дать больше десяти сестерциев за плащ, великолепный плащ, который не так-то просто было украсть.
Каниний заметил парочку, сворачивавшую с улицы Обжор, где он поминал недобрым словом скупщика краденого, на улицу Согласия (вдоль этой улицы были установлены статуи богини Согласия в разных позах). Молодой великан в плаще, застегнутом на правом плече пряжкой, шел рядом с девицей в белой столе. Пряжка сияла, как серебряная.
Каниний удовлетворенно крякнул. Такие молодчики обычно бывали щедры, опасаясь испугать свою спутницу скупостью. Однако же ему надо торопиться: парочка уже скрылась из виду.
Каниний побежал к перекрестку, прихрамывая на правую ногу, но тут же поправился и захромал на обе ноги, поскольку знал, что ничто так не побуждает к щедрости, как жалость.
Когда Каниний очутился у перекрестка, ему навстречу с улицы Согласия повалила разномастная толпа. В толпе было много таких же убогих, как и он.
— Куда это вы, Ульпий? — окликнул Каниний одноухого детину.
— Солдаты кончают каких-то жрецов, ломают какой-то храм, — может, не вся храмовая казна достанется им, — алчно бросил Ульпий, не останавливаясь.
Каниний, не раздумывая, повернул за одноухим.
Марк и не подозревал, какого умелого попрошайничества ему удалось избежать. Он вел Орбелию к своему дому и был занят тем, что ободрял и утешал ее. Орбелии многое пришлось испытать, многое пережить, — она, конечно, нуждалась в его поддержке, тем более что кроме него у нее никого не осталось. И еще Марка беспокойно теребила мысль — а к своему ли дому он вел ее? Он заплатил за дом из денег Нарцисса, и теперь Нарцисс требовал дом и деньги обратно. Наверное, это было справедливо, ведь не было и разговора о том, что после выполнения задания Нарцисса он по-прежнему будет жить в этом доме. Но когда передача дома состоится, где им жить?
Марк и не заметил, как оказался вместе с Орбелией в довольно густой толпе.
— …и говорят, они зажаривали на медленном огне младенцев, солили, а потом съедали их, — донесся до Марка осколок фразы. То сухощавый римлянин делился своими «знаниями» с толстым коротышкой.
— А теперь их самих подсмолят! — радостно отозвался коротышка. — Я слышал, городские стражники подожгли их проклятое гнездо.
— Городские стражники не такие дураки, чтобы устраивать пожар в Риме, — возразил коротышке пожилой поджарый человек с лицом, обезображенным шрамами, — по виду, бывший воин. — Эти лемуры, небось, сами подожгли свое логово.
Коротышка что-то ответил, но что, Марк не расслышал, потому что говорливая троица отошла уже далеко от него. Однако и услышанного вполне было достаточно для догадки.
— Да что с тобой? — спросила Орбелия, заметив беспокойство брата.
— Подожди… Эй, приятель! Куда это все бегут, словно на пожар?
Человек, к которому обратился Марк, раздраженно махнул рукой, не сбавляя шагу:
— Да ну тебя с твоим любопытством! Городской префект приказал разрушить храм какого-то запрещенного бога — не слышал, что ли?
«Неужели это тот самый храм, куда меня ночью отвел Пизон и где я встретил Сарта?» — подумал Марк. Похоже, было именно так: любопытные направлялись как раз туда, где находился храм Таната.
Марк вспомнил, что говорил ему Пизон: культ Таната не был разрешен понтификами. А может, был даже запрещен?
Но жрецов запрещенных богов убивали.
Марк схватил Орбелию за руку:
— Прошу, пойдем быстрее! Я должен быть там, куда бегут эти люди. Потом все объясню.
Менее чем через четверть часа Марк, препоручив заботы об Орбелии своему управляющему, уже бежал к тому зловещему месту, где он видел египтянина в последний раз.
* * *
Взошло солнце. Солнечные лучи били в дом, куда Пизон провел Марка, и теперь для Марка дом этот и связанные с ним воспоминания уже не отдавали трупной жутью. При свете дня обряд, совершенный жрецами Таната, казался Марку не страшнее любого убийства. Тогда же, во время обряда, его пробирала прямо-таки сверхъестественная дрожь (что уж там скрывать!). Однако вместе с тем у него было желание от этой унизительной дрожи избавиться, без которого он, наверное, и не помешал бы жрецу.
Марк отогнал пытливые мысли. Заниматься сейчас воспоминанием о жрецах Таната и о Танате было пустым делом, следовало думать о Сарте.
Марк огляделся.
Кое-где стояли городские стражники, преимущественно у ворот дома, к которому подошел Марк, а также у ворот нескольких соседних домов (вероятно, было выяснено, что несколько домов соединялись подземными переходами в один храм, и теперь стражники мешали любопытным проникнуть в него). Пожарники тушили пожар, точнее, его дотушивали: тот дом, у которого стоял Марк, изрядно обгорел, однако огня уже не было видно, лишь местами к небу тянулись дымные струйки. И еще кругом сновали люди: в Риме, как известно, было много праздных, которым всякое происшествие развлекательно.
Один из стоявших у ворот стражников что-то негромко объяснял обступившим его зевакам. Марк подошел ближе и прислушался.
— Да какие жрецы, какие жрецы? — устало и нудно тянул пожилой стражник. — Говорю вам, ни одного жреца в храме не осталось. Всех их отправили в Мамертинскую тюрьму.
— А трупы, трупы-то куда вы дели? Покажите хоть трупы! — выкрикнул кто-то из толпы, не то чересчур любознательный, не то охочий до покойницких карманов. — Не будешь же ты, центурион, уверять, что, разрушая храм, вы ни одного жреца не прихлопнули?
Толпа поддержала крикуна.
— Покажите нам их трупы — их, убивавших наших детей!
— Дай я плюну на них, хотя бы мертвых!
— Я слышала, они мазали губы своему богу кровью младенцев, а младенцев живьем резали на куски, нанизывали на вертела и поджаривали на огне жертвенника!
— Поджаривали, а затем ели!
— Выдайте нам их трупы, солдаты, — мы их растерзаем, хотя бы мертвых!
Стражник повысил голос:
— Да говорю вам, в храме нет жрецов — ни живых, ни мертвых! Всех мы отправили в Мамертинскую тюрьму: всех оставшихся в живых и трупы тоже! Трупы могут понадобиться следствию, вот мы и отправили их с живыми — пусть там разбираются!
Стражник сказал как раз то, что и хотел узнать Марк. Значит, Сарта (живого или мертвого) ему следует искать в Мамертинской тюрьме…
У храма грозного бога Марку уже нечего было делать, и он повернул на Капитолий — туда, где находилась Мамертинская тюрьма.
Подходя к тюрьме, Марк вытащил из кошелька кусок пергамента. Правда, этот пергамент дали ему для другого, но он им воспользуется.
* * *
Сарт плюнул на вонючую подстилку — вместе с кровью на подстилке в плевке оказалось и ползуба. Другую половину Сарт выплюнул еще в храме, когда стражники тащили его наружу, предварительно избив.
Стражники ворвались в храм как раз тогда, когда начался ритуальный обряд поклонения Танату с участием Сарта (на этом обряде присутствовали только жрецы, прихожан к тому времени проводили). Жрецы, сторожившие проходы в храм, не предупредили о нападении (как оказалось впоследствии, все они были убиты), так что появление стражников во время жертвоприношения явилось полной неожиданностью для жрецов, собравшихся в храме.
Трое фанатиков тут же покончили с собой (эти, наверное, были даже рады стражникам, которые своим появлением помогли им преодолеть страх смерти), пятеро других кинулись на городскую стражу с кинжалами и после непродолжительной схватки все пятеро были убиты: жрецы не могли тягаться в мастерстве убивать с воинами, хотя им и приходилось убивать, потому что они убивали ради смерти, а воины — ради жизни. Остальных двенадцать жрецов, не оказавших сопротивления, избили (стражникам о храме Таната наговорили всякого) и оттащили в тюрьму. В числе последних оказался и Сарт.
Сарт потер ушибленный бок. При малейшем движении боль в боку резко усиливалась, вероятно, было сломано ребро… Что ждет его теперь? Наверное, казнь. Но когда? А может, сначала будет расследование? Может, он сумеет оправдаться — он ведь был жрецом Таната только для того, чтобы разрушить храм Таната изнутри. Но дадут ли ему возможность сказать что-либо в свое оправдание? Ему и Валерию. Ведь он, Сарт, разрушал храм по указке Валерия.
Сарт сделал усилие, пытаясь вспомнить, где он видел Валерия в последний раз — в храме или в тюрьме, среди мертвых или среди живых. Но то ли память его подвела, то ли Валерия не было при последнем обряде: так ничего определенного о Валерии и не шевельнулось в сознании его.
Так что же его ожидает? Смерть или… оправдание? Нет, зря он надеется, ему не оправдаться. Ведь он участвовал во всех обрядах жрецов последние несколько дней — оставшиеся в живых жрецы подтвердят это, тогда как о его намерениях знал один Валерий. И даже если Валерий в тюрьме, и даже если Валерий расскажет все, как было, то разве поверят ему и Валерию?
Он в чем-то просчитался, и поэтому оказался в тюрьме. Но в чем? Быть может, ему следовало удрать, как только он получил возможность свободно передвигаться по храму и выходить из него, махнув рукой на Валерия? Но это означало предательство — предательство того, кто спас его, а навыков предателя у него не было. Нет, все правильно. И нечего сокрушаться о том, что не изменишь. Лучше подумать о том, что делать теперь.
Итак, что же он имеет? На силу надеяться не приходилось: его отделали так, что раньше, чем через месяц, ему не восстановиться. Оставалось только надеяться на ум, то есть на изворотливость — качество, которым, кажется, не обделили его боги.
Так чем же поможет ему так называемый ум? Хотя бы… напоминанием о Нарциссе. Вообще-то Каллист и Паллант тоже пришли на память, но их пока что лучше отложить в сторону: вряд ли после того, как он надул их обоих с притворным покушением на Клавдия, они будут к нему благосклонны. Другое дело — Нарцисс. Хотя Нарцисс и расплатился сполна за его услугу золотом, тем не менее Нарцисс может ему помочь, надеясь на его помощь в будущем. Но как сообщить Нарциссу, что он нуждается в Нарциссе?
Превозмогая боль, Сарт подошел к двери и стал стучать в нее, сначала руками, а затем и ногами. За дверью — ни шороха. Сарт вернулся на подстилку.
Он никого не заинтересовал своим стуком — что ж, придется ждать, пока им заинтересуются…
Сарт скучал недолго. Прошло, наверное, с полчаса после его безуспешной попытки привлечь к себе внимание, и в камеру вошли трое. Двое были с мечами, а третий помахивал толстым шнуром. Потом в дверях показался четвертый. На нем одном была тога, остальные же были в туниках и надетых поверх туник панцирях.
Нетрудно догадаться, что шнур теребил палач, — в римских тюрьмах практиковали удушение.
— Ты, жрец, уличен в том, что участвовал в человеческих жертвоприношениях, запрещенных понтификами и неугодных богам. На основании эдикта цезаря и согласно воле сената и народа римского ты приговорен к смерти префектом города, — произнес человек в тоге, в котором Сарт еще до того, как он зашевелил губами, заподозрил по его постному лицу служителя Фемиды.
Замолчав, человек в тоге скучно посмотрел на палача. Вероятно, оглашать подобные приговоры было его обязанностью, которая ему уже обрыдла.
Такое равнодушие Сарту не понравилось.
— Подождите! — крикнул египтянин, поднимаясь. — Я — слуга Нарцисса! Я нс был жрецом, я был лазутчиком Нарцисса, переодетым под жреца! Только прикоснитесь ко мне — будете иметь дело с Нарциссом!
Палач замялся. Человек в тоге устало вздохнул:
— И с кем только мне ни приходилось так вот встречаться: и с «дальним родственником» императора, и с его «давним другом», а однажды даже — с императорским «внебрачным сыном». Страх смерти обостряет воображение, тут уж ничего не поделаешь… Не беспокойся, приятель, все будет быстро и хорошо, ручаюсь тебе. Давай, Квинт!
Сарт отступил к стене. Раз уж довелось умереть, то он умрет в сражении, в противоборстве — как воин, а не как обессилевший от страха трус. Стражники, неторопливо вытащив мечи из ножен, стали подбираться к нему с боков, а палач взял свой шнур за концы…
— Вот он! Этого я ищу! — услышал Сарт знакомый голос.
То был Марк, и вместе с Марком в камеру вошел тучный человек в серебряном панцире, размерами и блеском напоминавшем хороший таз. Сарт знал, кем был спутник Марка: он видел его несколько раз на пирах у Калигулы. То был Гай Куриаций, начальник Мамертинской тюрьмы.
Служитель в тоге растерянно оглянулся.
— Все в порядке, Домиций. Я передаю этого человека вот этому (Куриаций показан сначала на Сарта, затем на Марка).
— А как же приказ префекта? — беспомощно пробормотал Домиций.
— Префект приказал казнить жрецов, кстати, не перечислив их поименно, а этот человек — не жрец. Он слуга Нарцисса, — пояснил начальник тюрьмы.
— О чем я только что сказал и за что едва не поплатился жизнью, — быстро подхватил Сарт. — Ведь ты, приятель (Сарт прищурился на бедного Домиция), только потому и заторопился с веревкой, что услышал от меня о Нарциссе, разве нс так? А кому не по нраву один из лучших людей Рима, тому, небось, и император не по душе!
Домиций побледнел. За все время его службы, такой размеренной, подобных недоразумений ни разу не было.
— Я… выполнял приказ…
Тут выступил Марк:
— Ладно, Домиций. Я вижу, ты ошибся, и не более того. Так и быть, Нарцисс не узнает о твоей торопливости.
* * *
Когда рабы подняли и понесли носилки, любезно предоставленные начальником тюрьмы, Сарт спросил:
— Так как же тебе, Марк, удалось вытащить меня?
— А вот, — Марк показал Сарту кусок пергамента. — Вот, читай.
— Повелеваем повиноваться…
— А ниже?
— Печать императора и подпись, а рядом — подпись и печать Нарцисса… А, знакомая штучка. Обладающий этим, как я понимаю, может приказывать, словно он император. Тиберий, помнится, никогда не раскидывался такими, при Калигуле что-то похожее имел только Каллист, а Клавдий… выдал это даже Нарциссу, а тот, очевидно, тебе. Хотя не исключено, что после того случая в саду Нарцисс для Клавдия стал тем же, кем был Каллист для Калигулы… Я не прав?
— В основном прав, — улыбнулся Марк, пряча пергамент. — Клавдий и в самом деле выдал это предписание Нарциссу, а тот передал мне, однако Нарцисс, насколько мне известно, еще не безраздельно властвует в императорском кабинете, хотя и хочет этого достичь.
— А ты, я вижу, достиг при Нарциссе не меньшего, чем Нарцисс при Клавдии, раз уж он передал тебе такое?
Марк покачал головой:
— Нарцисс передал мне этот клочок пергамента с печатями на сутки — завтра утром я должен вернуть его. Так что смотри сам, хожу ли я в любимчиках у Нарцисса или нет.
— И на время заполучить такую штучку, согласись, совсем не просто. Но вот что… (Сарт почесал в затылке.) Что-то я не понимаю… Неужели он дал тебе это предписание для того, чтобы ты спас меня? Но откуда он узнал, что я нуждаюсь в помощи? От тебя?
— Нарцисс не знает о том, что я воспользовался вещицей, которую он дал на время, для твоего спасения. Он мне дал ее для другого…
Марк замялся.
— Надеюсь, я не помешал тебе выполнить это «другое»? — забеспокоился Сарт.
— Нет… Тут вот какая история. Я помог Нарциссу в одном деле, и поэтому он, в свою очередь, взялся избавить мою сестру Орбелию от негодяя, ставшего ее мужем. Речь шла о жизни моей сестры… Нарцисс дал мне солдат и предписание императора, дарующее полную свободу действий: негодяй был сенатором, иначе его нельзя было одолеть. Так думали мы, получилось же иначе. Смерть опередила нас, настигнув Пизона.
Орбелия сейчас у меня дома. Провожая ее ко мне, я случайно услышал, что какой-то храм будто бы разрушает городская стража. Я вспомнил о тебе. Кстати, знаешь, почему тогда, у Остийских ворот, я отказался бежать из Рима вместе с тобой? Как раз в этот день я мельком видел Орбелию, и мне показалось, что она нуждается в помощи. Так и было.
Сарт вздохнул:
— А я-то думал, что ты отказался бежать со мной из-за Нарцисса…
У дома Марка — бывшего дома Децима Юлиана — рабы остановились. Марк помог Сарту выбраться из носилок и повел его в дом, отослав рабов с носилками к их хозяину.
На пороге показалась Орбелия.
— Это мой друг, ему нужна помощь, — объяснил Марк. — Пока он будет жить у нас.
— Я не задержусь у вас, госпожа моя, — сказал Сарт, качнувшись в полупоклоне, и тут же скривился от боли.
— Я помогу! — воскликнула Орбелия, кидаясь к египтянину…
Марк и Орбелия провели Сарта в спальню, и там Сарт с их помощью опустился на ложе. Подошел управляющий. Велев управляющему присматривать за больным, Марк отозвал Орбелию в сторону и сказал:
— Это мой лучший друг, а вернее — единственный друг. Он не раз выручал меня, ему я обязан жизнью… Не спускай с него глаз, Орбелия: отлежавшись, он еще вздумает удрать. Выпускать его из дома ни в коем случае нельзя: кажется, он болен серьезно, а в Риме у него полно врагов.
— Хорошо, — кивнула Орбелия. — Но ты говоришь так, словно куда-то уходишь…
— Точно, ухожу, — Марк покачнулся: он не спал всю ночь и выглядел уставшим. — Смотри же за Сартом!
Перед тем, как выйти из дома, Марк зашел в свой кабинет и взял из суммы, оставшейся от щедрот Нарцисса, сто золотых денариев.
При этом Марк не забывал, что Нарцисс вроде как намеревался потребовать назад эти самые свои «щедроты».
* * *
Напротив дома Клавдия Марк остановился. Он хотел просить приема у Ливии, которую, конечно же, преторианцы уже проводили в дом Клавдия согласно распоряжению Мессалины, но вот захочет ли Ливия его принять?
Выбравшись из дворца, Марк не забывал о Ливии, хотя беспокойство сначала за Орбелию, затем за Сарта временно отодвинуло воспоминания о ней на второй план. Но теперь Орбелия и Сарт были в безопасности, и ничто уже не загораживало от мысленного взора его ту чистоту, к которой он стремился всю жизнь и которая вдруг воплотилась для него в Ливии…
Как же долго он ее не замечал! Занятый тревогой о собственной участи, погруженный в раздумья о собственной честности, да вдобавок ко всему еще и загороженный от мира развесистыми прелестями Мессалины… Она не раз спасала его, а он не замечал ее, как люди не обращают внимание на солнце, когда светло, вспоминая о нем лишь во мраке. Остается только радоваться тому, что хоть теперь-то он прозрел! И теперь, найдя свое солнце, он, не ограничиваясь светом, стремился согреться, вернее, прогреться насквозь его лучами.
И теперь Марк вдруг осознал, как одиноко было Ливии, как тяжело ей приходилось у Клавдиев. И как тяжело ей после последнего случая, происшедшего в императорском дворце.
Своими золотыми денариями Марк нес свободу Ливии — свободу от Клавдиев. Ста золотых хватило бы, чтобы неплохо прожить целый год — конечно, особо не роскошествуя, — вот он и хотел предложить эти деньги Ливии с тем, чтобы она не думала о деньгах, решая, стоит ей покинуть дом Клавдиев или нет. А еще Марк надеялся на то, что сможет помогать Ливии и впредь…
Так было, у дома же Клавдия на Марка напали сомнения: примет ли Ливия его помощь? Правильно ли поймет его? Со стороны могло показаться, что он просто покупает Ливию, как покупают падших женщин… Да и согласится ли Ливия на встречу с ним — захочет ли Ливия посмотреть в глаза тому, кто видел ее унижение?
А было ли оно, это унижение? Похоже, никто не может унизить человека, кроме его самого, ровно как и раздеть. Мессалина раздела себя, приказав обнажиться Ливии, и оказалось: Августа уродлива. А он-то и не подозревал об ее уродстве, катаясь с ней по постели!
Преторианцы, стоявшие у ворот дома Клавдия, зашевелились (они охраняли не только палатинскую резиденцию императора, но и его прежний дом сенатора). Створки ворот раздвинулись, выпуская женщину, закутанную в паллу, и затворились опять. Женщина, что-то сказав преторианцам (наверное, пароль), быстро пошла по улице. И Марку показалось… нет, он знал точно — то была Ливия!
Когда Ливия, свернув за угол, скрылась от взоров преторианцев, Марк нагнал ее.
— Госпожа…
Ливия оглянулась. И остановилась.
— Ты?
— Госпожа, судьбе было угодно несколько раз сводить нас вместе: в самые тяжелые мгновения жизни одного судьба присылала другого… — Марк говорил с трудом, волнуясь. — Нельзя отказываться от помощи, когда ее предлагают от чистого сердца: я хотел бы помочь тебе, госпожа…
Марк, трепеща, замолчал, не в силах взглянуть на Ливию.
Ливия быстро заморгала, слово отгоняя непрошенную слезу, и просто сказала, силясь не выдать свое волнение:
— Я приму твою помощь, Марк.
Марк дотронулся до ее руки, и она не отдернула руку. Пробормотав: «Спасибо», он спросил:
— Так куда ты сейчас направляешься?
— Сам знаешь, что произошло на Палатине, — грустно отозвалась Ливия. — С Мессалиной мне не ужиться. Я твердо решила покинуть дом Клавдия. Иду я в храм Исиды — может, там меня возьмут в прислужницы?
— Храм Исиды не для тебя, милая Ливия. Лучше пойдем на улицу Менял: я слышал, там можно снять неплохую квартиру, — весело сказал Марк, стараясь обернуть Ливию к будущему, ободрить ее. — Пока будешь жить там, а я, если позволишь, буду навещать тебя.
Уголки девичьего рта, манящего Марка, словно пчелку цветок, дрогнули в улыбке.
На улице Менял в одном из доходных домов нашлась и в самом деле неплохая и недорогая квартирка. Марк снял ее для Ливии на год, уплатив за нее десять золотых из имевшихся у него ста. Девяносто золотых Марк оставил Ливии, А потом они простились: просто, без объятий и без слов признательности. И, прощаясь с Ливией, Марк подумал: может, он вскоре решится предложить ей перебраться к нему, и она не откажется и не откажет…
* * *
Как только Марк переступил порог своего дома, ощущение опасности, поддерживавшее его в состоянии бодрствования последние несколько часов, было вытеснено улыбкой Орбелии. Бессонная ночь, полная тревог, дала сразу же знать о себе: стоило Марку добраться до ближайшей спальни (их в доме было несколько) и опуститься на ложе, как Морфей подхватил его и понес на крыльях сна прочь от забот и от усталости.
Разбудило Марка легкое касание — словно мошки бегали по лицу.
Марк открыл глаза.
Орбелия, сидевшая у изголовья, поспешно отдернула руку.
К тому времени уже сгустились сумерки, в комнате было полутемно. Оказывается, он проспал до позднего вечера. Между тем ни один светильник еще не был зажжен.
— Как тебе здесь? Нравится? — спросил он Орбелию.
— Да-да… — еле слышно шевельнула она губами, как бы про себя.
— Надо зажечь светильник. — Он хотел было встать, но она удержала его:
— Подожди. Я должна сказать тебе… Я люблю тебя, Марк!
В ее голосе ему почудилось нечто странное — какое-то напряжение, не соответствовавшее обстановке. О боги, о чем это он? Как он черств! А она, бедняжка, видно, здорово настрадалась, натерпелась от этого Пизона.
Он тронул ее за плечо:
— И я люблю тебя, милая Орбелия! Да и как не любить, ты ведь сестра мне. А помнишь… помнишь старого Азарика, нашего дядьку? И где я только не скрывался от него с его уроками — он всюду меня находил благодаря тому, что у него была маленькая помощница, которая знала все мои места… А помнишь нашу голубятню? Мы вместе…
— Да я не о том, Марк, — мягко перебила Орбелия. — Я хотела сказать, что люблю тебя… что люблю тебя, ну, как женщина… как женщина любит мужчину…
Зарыдав, она упала ему на колени, и руки ее обвили торс его. И, сотрясаясь в рыданиях, она все повторяла свое признание…
Марк похолодел. Какое-то мгновение он медлил, а затем стремительно кинулся от Орбелии и, оказавшись в трех шагах от нее, произнес моляще:
— Поверь, Орбелия, ты любишь меня как брата, я ведь брат тебе и не может быть меж нами иной любви! Тебе только кажется, что ты любишь меня иначе, чем брата: просто к твоей сестринской любви примешивается еще и благодарность за то, что я вытащил тебя из дома Пизона. Хотя в том, что ты избавилась от Пизона, совершенно нет моей заслуги. Когда я пришел тебя освобождать, Пизон был уже мертв, и к смерти его я не причастен!
Судорожно глотнув, Марк продолжал:
— Так пойми: я просто брат тебе, ты же — сестра мне, и не может быть между нами иначе!
Орбелия прекратила рыдать и поднялась.
— Нет, Марк, все как раз иначе. Ты — не брат мне, а я — не сестра тебе!
— Что ты говоришь, Орбелия?!
— Вот послушай…
Орбелия опустила голову и, собравшись с мыслями, начала:
— Незадолго до смерти отец мой, Квинт Орбелий, рассказал мне одну историю, которую разрешил передать тебе только в случае крайней нужды.
Двадцать лет назад (а пожалуй, немного раньше, ведь тебе уже за двадцать, Марк?) Азарик — тот самый, о котором ты только что вспоминал, — нашел на Аппиевой дороге ребенка. Ребенку с виду было всего несколько месяцев — крохотуля, еще не умеющий ходить… На шее ребенка висела на шелковом шнурке золотая булла — это все, что было при нем. Азарик принес ребенка на виллу, собираясь воспитать как собственного сына, и мой отец не препятствовал этому. Днем позже умер мой брат трех месяцев от роду. Кто знает, послали бы боги моему отцу еще сына?.. А отцу нужен был сын, наследник. Он велел произвести замену. Маленькие дети так похожи…
— К… какую замену? — прошептал Марк.
— Найденный ребенок стал сыном Квинта Орбелия, а Азарик получил мертвого, чтобы похоронить. О замене знали только те рабы, которые жили в доме, — всех их, кроме Азарика, быстрехонько распродали, Азарику же было велено молчать. Остальным рабам сказали, что умер ребенок, которого нашел Азарик. Азарик молчал до самой смерти. Помнишь, когда он умер? В то время тебе, его найденышу, было лет восемь или девять.
— Так я… ты хочешь сказать, что я не Орбелий?
— По имени и по закону ты Орбелий, но не по крови. И я рада этому! Ведь это значит, что мы…
Орбелия еще долго говорила, убеждала, но Марк не слушал ее. Он — не Орбелий… Но кто же он?
Марк вспомнил промозглую сырость Мамертинской тюрьмы, и кровавую яркость углей в жаровне палача, и человека, спасшего его тогда, — претора Гнея Фабия. Марк знал, что, устроив ему побег, Гней Фабий был убит. В ту же ночь — в ночь побега. А накануне претор зачем-то расспрашивал его о булле — маленьком детском талисмане, с которым его нашел Азарик…
— …так что меж нами нет пропасти, разделяющей брата и сестру, — донеслись до Марка слова Орбелии.
— Квинт Орбелий усыновил меня, значит, я сын Квинта Орбелия… — медленно и тихо произнес Марк, как бы размышляя сам с собой.
Орбелия прервала свою речь на полуслове. Похоже, Марк не слушает ее… Что ж, его можно понять: когда Квинт Орбелий рассказал ей все, она была растеряна, сметена… Каково же теперь ему?
Наконец Марк увидел Орбелию. И вспомнил Ливию. И помрачнел.
Скрипнула дверь. То был управляющий, в руке он держал светильник.
— Господин, прибыл раб от Нарцисса. Нарцисс требует тебя немедленно к себе. Он даже прислал носилки.
Марк устало провел рукою по лицу:
— Я должен идти. Мы еще поговорим, когда я вернусь. Зажги светильники, Гилас!
* * *
— Пришлось потревожить тебя, не дожидаясь утра. Ты уж прости старика! — добродушно говорил Нарцисс, распахивая перед Марком дверь своего кабинета. — Проходи, голубчик, проходи!
Прошмыгнув в комнату вслед за Марком, Нарцисс прикрыл дверь и озабоченно спросил:
— Тот пергамент с императорской печатью… ты не потерял его?
— Нет. — Марк протянул кусок пергамента Нарциссу. — Вот он.
— Отлично, — облегченно выдохнул Нарцисс, принимая пергамент. — Но я тебя позвал не только ради этого… Помнится, за этот кусочек пергамента ты обещал послужить мне, не так ли?
— Да.
— Правда, он, по моим сведениям, не пригодился тебе: Орбелию ты мог бы забрать и без него, поскольку Пизон так вовремя умер. Однако ты все равно выполнишь свое обещание насчет службы, верно?
«А вот и нет — твой пергамент все же помог мне, без него я не выручил бы Сарта», — подумал Марк, кивая.
— Так слушай же, что от тебя требуется. — Нарцисс подошел к окну. Небо было звездное, чистое. — А лучше я расскажу тебе все с самого начала, чтобы ты верил мне так, как я верю тебе…
После того, как я вывел тебя из дворца, снабдив преторианцами и волшебным пергаментом, я вместе с Мессалиной пошел к Клавдию — вместе с Мессалиной и письмом Камилла Скрибониана к сенаторам, которое ты передал мне.
Не буду рассказывать, как мы будили Клавдия и как попеременно читали ему письмо, скажу только о результате: Клавдий понял, что против него затевается заговор с Камиллом Скрибонианом во главе; Клавдий понял, что его хотят убить, а не пожурить слегка, как журят маленьких детей за школу; и Клавдий понял, кому он может довериться, — тем, кто помог ему узнать обо всем этом. После того, как Клавдий кое-как унял свой страх (с нашей помощью), он приказал мне (по нашей подсказке) сколотить отряд из сотни наиболее преданных преторианцев, поставить во главе этого отряда какого-нибудь надежного сенатора и отослать этого сенатора с отрядом к Камиллу Скрибониану, передав ему приказ для Камилла Скрибониана, — приказ покончить с собой. Обласканный Клавдием, я полетел выполнять «его» волю…
А на закате Клавдий опять призывает меня к себе. И знаешь, что говорит? «Поторопился ты, Нарцисс, чтоб тебя!» Оказывается, у него только что был Каллист, Каллист сказал ему, что о письме Камилла Скрибониана к сенаторам он-де знал давным-давно, и это письмо он только потому не предоставил императору, что ожидал, пока сенаторами будет написано и подписано ответное: так, мол, можно было точно узнать, кому из сенаторов не по нраву императорская власть. И только после того, как все мятежные сенаторы подписанием возмутительного письма выдали бы себя, он оба эти письма изъял бы…
Продемонстрировав таким образом императору свою мудрость, Каллист сказал далее самое страшное: он сказал, что, по его сведениям, сенаторы, узнав о захвате письма Скрибониана мною, не только не испугались и не уничтожили свое письмо к Скрибониану, но, проклятые в гордыне своей, отослали это письмо с уже имевшимися подписями Скрибониану — то есть дали Скрибониану сигнал наступать на Рим!
Все это Клавдий рассказал мне, от страха и от раздражения дергаясь вроде удильщика при хорошем клеве, — временами я боялся, как бы он не упал. По всему выходило: я не помог императору, а навредил ему, поскольку я, поторопившись, помешал Каллисту выявить противников императора в сенате, и даже более того — я спровоцировал сенаторов на выступление, то есть на отсылку подстрекательского письма к Скрибониану… Мне оставалось одно: в глазах императора пересилить Каллиста в предусмотрительности.
Во-первых, я сказал, что знал о письме Скрибониана к сенаторам не хуже Каллиста. Во-вторых, что я пошел на изъятие письма Скрибониана к сенаторам только тогда, когда мне стало известно об отсылке сенаторами их совместного письма к Скрибониану. Причем об этом письме, заявил я, не стоит-де особенно беспокоиться: я-де послал за сенаторским гонцом, отосланным с письмом к Скрибониану, надежного человека, который сумеет перехватить его.
Клавдий успокоился немного… И еще он заметил расхождение между тем, что говорил ему я, и тем, что говорил ему Каллист: Каллист уверял, что сначала я выкрал письмо у сенаторов, а потом они отослали гонца к Скрибониану, а я — что все было как раз наоборот. Клавдий вызвал Каллиста для объяснений.
Каллист, не глядя на меня, сказал своим обычным вкрадчивым тоном:
«Император узнает правду, кому он может верить сейчас и впредь, а кому — нет. Это просто.
Когда мне стало известно, что сенаторы послали гонца к Скрибониану со своим письмом, я сразу же отрядил погоню. Нарцисс же уверяет, что он тоже отрядил погоню. Я своего человека послал за гонцом сенаторов после того, как письмо Скрибониана попало в руки Нарцисса. Нарцисс же уверяет, что до того, как письмо Скрибониана попало в его руки, он послал за гонцом сенаторов своего человека. Получается, что Нарцисс должен перехватить письмо сенаторов к Скрибониану, а не я, поскольку он послал погоню за гонцом сенаторов раньше моего. Но это в том случае, если Нарцисс говорит правду. А если нет, то письмо доставит на Палатин мой человек».
«Хорошо сказано, дружище Каллист, — обрадовался Клавдий. — Так и порешим: кто принесет мне письмо сенаторов, тот и прав».
Я попытался возразить. «Но, цезарь, быть может, Каллист только говорит, что отправил своего человека за сенаторским гонцом после того, как письмо Скрибониана к сенаторам оказалось у меня — а на самом деле он снарядил погоню еще до того, то есть тогда же, когда и я. Или может статься так, что мой человек встретит на своем пути в погоне за сенаторским гонцом больше препятствий, чем каллистов, и поэтому Каллист получит письмо сенаторов к Скрибониану, а не я, хотя я и снарядил погоню раньше его…» Меня не слушали. Клавдий все расхваливал пробу на правдивость, придуманную Каллистом, а Каллист довольно щерился.
Ты уже, наверное, понял, к чему я клоню: ты должен быть моей погоней. Ты должен настичь сенаторского гонца, отобрать у него письмо к Скрибониану и доставить это письмо мне. И тебе надо торопиться — человек Каллиста уже в пути!
Еще задолго до того, как Нарцисс кончил, Марку стало ясно, что от него Нарцисс потребует. Он должен будет покинуть Рим — и Орбелию, и Ливию, и Сарта… Что ж! Он дал слово Нарциссу. А может, сейчас ему и нужно было бы покинуть Рим — и Орбелию, и Ливию, и Сарта…
Кстати, самое время напомнить Нарциссу о долге.
— Подожди, Нарцисс. А как же тот миллион сестерциев, который ты дал мне? Ты что-то о нем молчишь.
Нарцисс болезненно сморщился.
— Какой там еще миллион? Мне нужно письмо к Скрибониану. Письмо! А сестерции можешь оставить у себя.
Марк был удовлетворен.
— Ладно, попробую достать для тебя это письмо. Только мне должно быть хорошо известно, кто именно его везет в Далмацию. Не можешь ли ты описать, как выглядит гонец сенаторов?
Вместо ответа Нарцисс протянул Марку покрытую воском табличку.
— Вот, смотри.
«Мой раб Клеон повез письмо сенаторов Скрибониану» — было на табличке.
— Откуда это у тебя? — поинтересовался Марк.
— Эту табличку принес ранним утром раб Пизона, но я был всю ночь и весь день во дворце, поэтому попала она ко мне только вечером, когда я вернулся домой. Это написал Пизон — я знаю его почерк.
— Значит, Пизон не только прислал мне письмо Скрибониана, но и предупредил тебя о том, что ответное письмо уже отослано… Но не проще ли было ему просто передать тебе это письмо, чем сообщить об его отсылке, предварительно отослав его?
Нарцисс скривился:
— Ты разве не догадываешься, что все это значит? Неужели ты думаешь, что Пизон возней со всеми этими письмами хотел меня облагодетельствовать? Как бы ни так! Перед тем, как засунуть себе в сердце кинжал, Пизон решил насолить всем, до кого только он мог дотянуться. Ему каким-то образом стало известно, что я через тебя интересуюсь письмом Скрибониана к сенаторам и что Каллист тоже интересуется им, вот он и решил стравить нас друг с дружкой: сначала он делает так, что письмо это оказывается у меня, а потом, послав нам обоим восковые таблички, сообщает, что письмо Скрибониана к сенаторам — это еще не все, есть еще одно письмо — письмо сенаторов к Скрибониану. Он знал, что эта новость будет означать для нас… Так и получилось, как он хотел: он столкнул нас лбами, и от тебя теперь зависит, чей лоб окажется крепче.
— А кто такой этот Клеон?
— О, раз ты однажды был у Пизона, ты наверняка видел его: он всегда крутился рядом со своим хозяином. С виду ему лет пятьдесят, на правой щеке у него шрам, нос так себе, маловат, зато на подбородке крупная бородавка…
— Это он принес мне письмо Скрибониана к сенаторам! — воскликнул Марк.
— Да? Так в путь! — Нарцисс сытым боровком подкатился к двери. — Пойдем, получишь сестерции и коня.
Примечания
1
Милиарии — камни, установленные вдоль римских дорог через каждые 1000 шагов (1485 м).
(обратно)2
Друз Старший, Клавдий Нерон (38–9 до н. э.) — знаменитый римский полководец.
(обратно)3
Тиберий Клавдий Нерон (42 до н. э. — 37 н. э.) — римский император с 14 г. н. э.
(обратно)4
Лупанарий — публичный дом.
(обратно)5
Вольноотпущенник — раб, отпущенный на волю своим хозяином. Вольноотпущенники считались свободными людьми, однако права их, по ср. со свободнорожденными, были несколько урезаны.
(обратно)6
Ланиста — содержатель гладиаторской школы.
(обратно)7
Триклиний — столовая.
(обратно)8
Эргастул — тюрьма для рабов.
(обратно)9
Эринии — богини мести. Их облик, по представлениям древних, внушал ужас.
(обратно)10
Дуумвиры — два высших должностных лица в городских общинах, подчиненных Риму.
(обратно)11
Сидон — город на Средиземном море, известный производством пурпурной краски.
(обратно)12
Принцепс — «первый в сенате», один из титулов римских императоров.
(обратно)13
Сполиарий — место в амфитеатре, куда служители оттаскивали убитых гладиаторов.
(обратно)14
Германик, Юлий Цезарь (15 до н. э. — 19 н. э.) — знаменитый римский полководец.
(обратно)15
Эдитор — устроитель игр.
(обратно)16
Пекулий — имущество раба.
(обратно)17
Тартар — по верованиям древних, наиболее глубокая часть преисподней.
(обратно)18
Протекста — тога с пурпурной каймой, носить ее могли только свободнорожденные дети, должностные лица и жрецы.
(обратно)19
Парки — три богини судьбы, обычно изображались прядущими нить жизни.
(обратно)20
Орк или Аид — царство мертвых, а также обозначение царя мертвых.
(обратно)21
Харон — легендарный перевозчик, переправляющий души умерших через реку Стикс в царство мертвых.
(обратно)22
Венации — сражения гладиаторов со зверями.
(обратно)23
Бестиарии — гладиаторы, сражающиеся со зверями.
(обратно)24
Стикс — река в царство мертвых.
(обратно)25
Вестибул — прихожая.
(обратно)26
Ноябрьские календы — первое ноября.
(обратно)27
Римляне вели летоисчисление «от основания города». Традиционно считается, что Рим был основан в 753 году до н. э. Восстание Такфарината было подавлено в 24 году н. э.‚ то есть в 777 году по римскому стилю.
(обратно)28
Обычной казнью для раба было распятие на кресте.
(обратно)29
Ноябрьские ноны — пятое ноября.
(обратно)30
Пятнадцатый день до декабрьских календ — семнадцатое ноября.
(обратно)31
Претор — должностное лицо, отправляющее правосудие.
(обратно)32
Авентин — Авентинский холм, один из семи холмов, на которых был расположен Рим.
(обратно)33
Римляне считали, что у каждого человека есть свой дух-покровитель, мужчинам покровительствовали их гении, женщинам — их юноны.
(обратно)34
Виминал — один из семи холмов Рима.
(обратно)35
Меркурий — бог торговли, отождествлялся римлянами с греческим Гермесом — вестником богов.
(обратно)36
Марк Антоний (82–30 до н. э.) — римский полководец. В борьбе за власть был побежден Октавианом Августом. Битва при Акции произошла в 31 г. до н. э.
(обратно)37
Сильван — бог лесов, полей, усадеб. Культ его был популярен у рабов и плебеев.
(обратно)38
Остия — портовый город неподалеку от Рима.
(обратно)39
Согласно обычаю, клиентам, явившимся приветствовать патрона, по его указанию выдавались корзинки с едой.
(обратно)40
Навмахия — инсценировка морского сражения. Устраивалась гладиаторами. Разумеется, гладиаторы при этом гибли по-настоящему.
(обратно)41
Киники — философская школа. Последователи ее призывали довольствоваться малым, в этом они видели основу независимости.
(обратно)42
Примипил — старший центурион когорты.
(обратно)43
Приап — бог мужской силы. Изображался с огромным фаллосом (мужским детородным органом).
(обратно)44
Катон — по-видимому, имелся ввиду Марк Порций Катон Утический Младший (95–46 до н. э.). Катон Младший, ярый республиканец и враг Юлия Цезаря, покончил с собой в Утике, убедившись в бесплодности попыток противодействовать установлению единовластия.
(обратно)45
Брут — Марк Юний Брут (85–42 до н. э.), один из убийц Юлия Цезаря.
(обратно)46
Дубовым венком награждали за спасение жизни римскому гражданину.
(обратно)47
Сын Друза — Германик (прим. см.‚ выше).
(обратно)48
Филиппика — гневная речь (от названия речей Демосфена против Филиппа Македонского, отца Александра Македонского).
(обратно)49
Конкордия — богиня согласия.
(обратно)50
Друзилла, Юлия (16–38 н. э.) — сестра Калигулы. После смерти была по приказу Калигулы обожествлена.
(обратно)51
Эдил — городской магистр. Наблюдал за общественным порядком, состоянием улиц и домов, устраивал общественные развлечения.
(обратно)52
Ростральная трибуна — ее украшали т. н. ростры, т. е. носы взятых в качестве победных трофеев кораблей неприятеля.
(обратно)53
Согласно греческому мифу, Даная, дочь аргосского царя Ахрисия, была оплодотворена Зевсом, влившимся в нее в виде золотого дождя. Римский Юпитер соответствует греческому Зевсу.
(обратно)54
Сирены — мифические существа, люди-птицы, заманивающие чудесным пением корабли к своему острову. Корабли разбивались о скалы, люди гибли.
(обратно)55
Федр — римский баснописец.
(обратно)56
Марк Лициний Красс (115–53 до н. э.) — владелец огромного состояния.
(обратно)57
Морфей — бог сновидений.
(обратно)58
Девятый день до февральских календ — 24 января.
(обратно)59
Империй — полная власть высших римских магистратур, основное содержание которой составляли военная власть и юрисдикция. Со времен Августа фактически империем обладал только принцепс.
(обратно)60
Гея — богиня животворящей земли, проматерь всех живых существ.
(обратно)61
Кратер — сосуд для смешивания вина с водой.
(обратно)62
Гай — Гай Калигула.
(обратно)
Комментарии к книге «Гладиаторы», Олег Владимирович Ерохин
Всего 0 комментариев