«Тито Вецио»

3777

Описание

Несчастная любовь к юной красавице-рабыне и несправедливое лишение наследства толкнули отважного римского патриция Тито Вецио на отчаянный шаг — поднять восстание рабов и свободных граждан. В романе увлекательно описаны бои гладиаторов, роскошные пиры пресытившейся и развращенной знати, обычаи и нравы, царившие в Риме за сто лет до Рождества Христова.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Людвига Кастеллацо ТИТО ВЕЦИО Роман

Часть первая

ТАВЕРНА ГЕРКУЛЕСА-ПОБЕДИТЕЛЯ

В ночь на 31 декабря 104 года до нашей эры Рим представлял собой удивительное зрелище.

Седьмой час ночи[1] был провозглашен городским сторожем, надзиравшим за водяными, часами у судебных мест, а город квиритов, вместо того, чтобы оставаться погруженным во тьму, был освещен огнями тысяч факелов. По его главным улицам разносился шум от ударов молотков, стука проезжающих колесниц и криков толпы.

Что же так взволновало жителей Рима, какая опасность грозила им, почему, нарушая ночную тишину, они толпились на улицах словно пчелы, кружащие вокруг огромного улья? Не оставил ли Порсена[2] свою могилу, чтобы вновь поддержать тирана Тарквиния? А может, Бренн,[3] Пирр[4] или Ганнибал стоят у ворот Рима во главе галльских, эпирских или африканских орд?

Нет. Об этих некогда грозных врагах Рима остались лишь воспоминания. Большая часть Галлии уже была порабощена, и многие из галлов под тогой гражданина скрывали цепи рабов. Греция, скорее изнеженная, чем воинственная, также сдалась на милость победителя. Карфаген, последний из достойных соперников Рима, к тому времени уже был превращен в развалины, и римский орел парил над ними.

Римляне больше не опасались вторжения вражеских войск. Напротив.

Граждане великого города готовились к торжеству, укрепляющему гордость и патриотизм, к последнему штриху в еще одной славной странице истории великого народа, которыми римляне заполнили целые тома. Город готовился к триумфу.

После семи лет губительной войны в Африке с Югуртой дикие, свирепые и многочисленные племена нумидийцев, гетулов и африканцев были покорены, и Рим готовился созерцать, как консул-победитель Гай Марий, восседая на колеснице, проследует за побежденными врагами, закованными в цепи, и повозками, гружеными неприятельскими знаменами, оружием и драгоценностями по пути к Капитолию.

Гай Марий, плебей по происхождению, грубый неотесанный горец из Арпино, первым осмелившийся призвать к оружию пролетариат, был победителем не только Югурты, но и римских патрициев.

Люди толпились повсюду, начиная от Марсова поля, где стояли легионы, предназначенные для следования за триумфатором, вдоль длинной и очень красивой Триумфальной улицы, у Большого цирка, Форума и Капитолия. Везде строились подмостки, на которые ставились стулья. Двери, окна и балконы домов украшались тканями, венками, картинами, статуями.

Свободные рабочие, численность которых в Риме ежедневно уменьшалась, отличались от рабов своим усердием. Они сознавали, что работают на себя, тогда как рабы, работавшие на своего хозяина, были равнодушны и нерадивы.

Особое своеобразие толпе придавали отдельные представители среднего сословия, которые смешались с рабочими и рабами, хотя в любом другом случае никогда бы не согласились находиться даже рядом с чернью. Эти ротозеи сбивались в кучки, громко рассуждая о ходе работ, отвлекали рабочих вопросами, но время от времени переходили на шепот, искоса поглядывая на показавшуюся стражу ликторов.[5]

На углу Триумфальной улицы между статуей и алтарем Геркулеса находилась таверна, названная в честь этого полубога, к которому квириты имели обыкновение обращаться при всех своих клятвах. Но таверну, скорее, следовало назвать пещерой циклопа, поскольку посетители ее отнюдь не принадлежали к числу лучших представителей римских граждан. Так как располагалась она поблизости от Большого цирка, под сводами которого нашли приют дома терпимости, наиболее популярные среди черни, то именно к этой публике и принадлежали завсегдатаи таверны. Атлеты, возницы, гладиаторы, болтуны-греки, напыщенно именовавшие себя софистами, сторожа диких зверей, прислуга цирка, нищие и надсмотрщики за рабами чувствовали себя здесь, как дома. А если в Таверну заходил патриций или всадник,[6] то, как правило, ночью, в капюшоне, тщательно скрывавшем его лицо, и, обменявшись несколькими таинственными фразами с владельцем таверны, немедленно покидал ее.

Таверна Геркулеса-победителя была длинной узкой лачужкой с почерневшими от дыма стенами, грязными полами, которые скрипели и трещали от ветхости. С улицы к ней вели четыре полуразрушенные ступеньки, а входить приходилось в такую низенькую дверь, что даже человек среднего роста вынужден был наклоняться. При входе, сбоку, находилось отверстие, заменявшее окно, где были выставлены разные припасы, накрытые грязным полотном. Расположенные в беспорядке окорока, соленья, туши ягнят, окровавленные печенки, свинина, яйца и другие продукты ждали своего часа, чтобы утолить голод посетителей таверны.

Большая ветвь тополя, дерева, посвященного Геркулесу, служила вывеской. Внутри помещения царил тусклый свет от подвешенной к потолку на веревке лампады с тремя фитилями, отбрасывавшими рыжеватое пламя, которое отражалось от поверхности жаровни, стоявшей в конце помещения, озаряя каменный прилавок, на котором стояло несколько терракотовых урн с вином и уксусом. За прилавком красовался полунагой человек атлетического сложения с множеством шрамов на груди и лице, со следами заживших ран, рыжеволосый и с самой гнусной физиономией, какую только можно увидеть у трактирщиков. Позади него рядом с жаровней находилась женщина мужеподобной наружности, высокая, плотная, бородатая, казавшаяся еще безобразнее в неверном отблеске пламени, озарявшем ее лицо. Одежда этой дамы состояла из грубой, серой, шерстяной туники, голову покрывал платок из толстой материи. Ноги были босы, талия не перетянута поясом. Все ее внимание было сосредоточено на сковороде с поджаренным горохом, который должен был подаваться посетителям уже остывшим.

По всей вероятности, мужеподобная женщину была то ли подругой, то ли сожительницей, то ли женой трактирщика. В том же конце комнаты находился столик в рост человека, на котором было поставлено что-то вроде часовни с фигурками на пьедестале, изображавшими двух воинов, вооруженных копьями, с лежавшей у их ног собакой.

Фигурки эти были деревянными, грубо выточенными, на них были возложены венки из сухих цветов мирта и розмарина, а под фигурками лежал маленький жезл, шерстяная шапка, пальмовая ветвь, оружие для нападения и защиты, уже заржавевшее, а также сеть и трезубец.

Все эти предметы, разложенные на столике, оказались в таверне далеко не случайно. Так, маленькая часовня служила религиозным символом римского трактирщика, святилищем лар,[7] изображения которых представляли две упомянутые выше деревянные статуэтки. Цветы и венки говорили о религиозности хозяев, чье ремесло и близкое знакомство с самыми подозрительными личностями, как это часто бывает, заставляло их относиться к богам с неизменным почтением. Остальные предметы говорили о том, что раньше трактирщик был гладиатором. Жезл означал, что в награду за храбрость и искусство, с которым он убивал себе подобных, Плачидежано (так звали трактирщика) получил свободу, то есть из гладиатора превратился в рудиария. Шапка свидетельствовала о том, что свобода была полной, а оружие и сеть служили приношением бывшего гладиатора его домашним богам.

Налево и направо вдоль стен стояло несколько прибитых к полу скамеек, ломаных, грязных, источенных червями. В таверне толкалось много посетителей, приходивших поесть, выпить и поиграть в кости; иные довольствовались разговорами, потягивая разогретое критское вино или пиво из красных глиняных кубков или чаш из бука.

Среди посетителей особенно выделялись три человека, при взгляде на которых приходила на ум римская поговорка «подобное притягивается к подобному». Все трое были толстяками маленького роста, с бычьими шеями, красными лицами, выпученными глазами, налитыми кровью и багровыми носами закоренелых пьяниц. Двое из них поверх туник, некогда бывших белыми, а теперь имевших совершенно неопределенный цвет, накинули на плечи бледно-красные изношенные плащи с многочисленными заплатами. Третий был гол по пояс, с которого до колен спускался кожаный фартук. Этот полуодетый, несмотря на холодную поводу, человек, которого Бахус охотно принял бы в свою компанию сатиров, был самым важным лицом в таверне Геркулеса-победителя благодаря своему званию фламина — чем-то средним между мясником и служителем при религиозных церемониях, в чьи обязанности входило умерщвление жертв, приносимых квиритами их богам в полном соответствии с языческими обрядами. Никто лучше него не знал множества приемов этого ремесла, никто не умел с более достойным видом возложить лавровый венок на голову божества, которому посвящалась жертва, и вести на веревке приносимую жертву так, что она добровольно подходила к алтарю,[8] никто не умел с большей важностью носить в ножнах у пояса жертвенные ножи или одним хорошо рассчитанным ударом молота убить быка, четвертовать его согласно ритуалу, собрать кровь в большие чаши, сжечь жир и внутренности, а заодно прихватить с собой лучшие части убитого животного.

За эти доблести наш фламин пользовался у товарищей и сослуживцев репутацией очень набожного человека и даже имел право голоса в совете младших жрецов. Вследствие огромного числа публичных и частных жертвоприношений, что особенно отличало римлян в последнее время, толстяк стал необычайно популярен и, постоянно страдая от неутолимой жажды, был одним, из самых уважаемых клиентов таверны Геркулеса-победителя.

Два других его собутыльника тоже были довольно хорошо известны в Риме. Один из них был знаменитый учитель гладиаторов того времени Марк Феличе Ланиста. Его школа находилась в переулке у цирка, и он за плату давал уроки новичкам — будущим гладиаторам и, кроме того, всегда имел некоторое количество живого товара на случай, если вдруг кто-то решит за свой счет потешить римлян зрелище кровавой резни.

Ходили, и не без основания, слухи, что Ланиста содержал гладиаторов и для других целей. Не раз двери его дома открывались перед терзаемым жаждой мести патрицием или окончательно потерявшим всякое терпение богатым наследником. Удар ножом ученика Ланисты обычно удовлетворял и того, и другого. При этом Ланиста всегда избегал когтей квесторов убийств,[9] и ему еще не доводилось проводить время в малоприятном обществе уголовных триумвиров.[10] По уверению завистников Марко Феличе Ланиста пользовался большой милостью своих покровителей, а потому и не подвергался ни разу судебным преследованиям. Итак, в таверне находилось несколько человек, приносивших жертвы: первый — животных, второй — людей. А третий?

Последний тоже приносил свои жертвы земной Венере, Венере распутной и продажной. Звали его Марк Скрофа. Он находил способы удовлетворять распутные прихоти богатых патрициев и всадников, которым продавал или отдавал на время молодых девушек, даже детей за сто тысяч сестерциев, а чтобы избежать нареканий на качество товара, содержал своих воспитанниц в полном достатке, даже в роскоши. Дом Скрофы был известен всему Риму. Он приглашал к будущим наложницам лучших учителей музыки, пения, грамматики, греческого языка и даже философов, желая, чтобы его прекрасные ученицы стали знатоками в искусстве, философии и многом другом.

Побежденная Греция вместе с лучшими в античном мире картинами, статуями, а также поэзией и философией, подарила Риму и своих гетер. Подражая Фрине и Аспазии,[11] в Риме появилась масса красивых женщин, любимиц Мария, Суллы и Помпея.

Если в Греции соблазнительная свобода гетер слишком отличалась от холодного и целомудренного невольничества гинекеев,[12] лишала мужчин любви и отстраняла их от семейного очага, то в Риме, где женщина пользовалась куда большей свободой, она могла выбирать себе мужей и любовников. Семейные узы расторгались по взаимному согласию обоих супругов, когда проходила любовь. Но, несмотря на столь различные жизненные условия, и здесь и там рабство уже показало всю свою смертоносную силу, и общество платило пагубную дань изнасилованной природе, ее первому и священному принципу чистоты отношений.

Неподалеку от трех самых уважаемых посетителей таверны расположился молодой человек высокого роста, отлично сложенный, стройный. Голубые глаза и золотистые волосы, ниспадавшие локонами на широкие и мощные плечи указывали на его не римское происхождение. Короткие штаны, которые очень редко можно было увидеть на жителе Италии и каракала — одежда, употреблявшаяся только в Галлии, подтверждали это предположение. Судя по всему, он не числился среди постоянных посетителей таверны, поскольку никто не обращал на него ни малейшего внимания. Молодой человек прихлебывал пенное пиво из глиняной кружки и раз за разом нетерпеливо поглядывал на дверь, явно кого-то ожидая.

— Клянусь Геркулесом, — послышался голос фламина, — если эти патриции, черт их возьми, будут противодействовать нашему консулу, как вы думаете, торжество все-таки будет блестящим и величественным? Пятьдесят пар белых как снег огромных быков с позолоченными рогами, в венках, убранные цветами. Эти разукрашенные быки стоят сенаторов в праздничных одеждах.

Окончив эту смелую фразу, фламин гомерически расхохотался.

— Остия, сын мой, ты с ума сошел, — раздался голос Ланисты, — не забудь, что руки патрициев длиннее, чем твой язык.

— Что для меня твои патриции? Дешевка! — пробормотал фламин, которому выпивка прибавила несколько больше смелости, чем то допускало благоразумие. — Тебе и Скрофе хорошо говорить, ведь ваши дела идут чудесно, а у меня они не клеятся. Я сохранил хоть остатки религиозности… А у них… Клянусь богами… ни веры… ни… То, что я говорил, повторяется уже повсюду. Не будь народа, отдающего последнее, чтобы принести жалкую жертву, и доходов от похорон — хорошо было бы наше ремесло! Да, жрец Юпитера Фламиний Диан был прав, говоря, что неверие возрастает.

Фламин тяжело вздохнул, опрокинул в себя целую чашу хмельной браги и продолжал:

— Слушайте, друзья мои, если неверие снова увеличится, то моя песенка, можно сказать, спета. И как это ни прискорбно, мне придется искать гладиаторов для Ланисты или новых богинь любви для Скрофы.

— Полно притворяться! Лучше скажи, сколько Плачидежано отвалит тебе за пару золоторогих быков.

— Конечно, каждый должен заботиться о своем деле и о себе, но мои скудные доходы не сравнить с тем, что ты, например, получишь послезавтра за своих гладиаторов.

— Но ведь я рискую своим товаром, который для меня дороже всего на свете.

— Кстати, насчет патрициев. Придут ли они на бои гладиаторов, которые состоятся только благодаря щедрости консула?

— Ха! Хотел бы я посмотреть на тех из них, кто останется дома. Они могут ссориться с консулом сколько угодно, но упустить возможность полюбоваться сражением на арене, хотя бы сам Ганнибал восстал из ада — невозможно! Актеры, плясуны на канате, скачки и бега еще ничего, но чтобы не интересоваться борьбой гладиаторов, надо быть нумидийцем, кимвром, варваром, да что я говорю варваром! — растением, камнем! Да, кстати, вот костяшки[13] вам обоим. Это место на восьмой ступеньке против входа, куда выносят убитых гладиаторов. Отсюда вам будет видно все, как на ладони.

Сказав это, предусмотрительный Ланиста передал собеседникам две круглые костяшки с выбитыми на них знаками.

— А что касается тебя, уважаемый Плачидежано, с такими руками, локтями и плечами ты сумеешь занять самое лучшее место.

— Да я, как бывший гладиатор, всегда найду местечко у цирковой прислуги, — не без бахвальства отвечал трактирщик.

— Ты, Ланиста, отлично работаешь со своими гладиаторами, — сказал, тяжело вздохнув, Скрофа. — Ах, если бы я мог привести на это зрелище моих девиц. Одни боги знают, какое выгодное дельце я бы провернул благодаря этому.

— К несчастью закон запрещает вход в цирк каждому, кто не рожден свободным или не получил свободу из рук граждан Рима.

— Глупейший закон и странно, что ни один трибун[14] не был настолько умен, чтобы ходатайствовать о его отмене.

— А разве ты освобождаешь своих рабов?

— Что я, сумасшедший? Я скорей бы покончил с собой… Да, придется оставить моих девиц дома. Впрочем, нет худа без добра. Я устрою их в ложу на пути триумфального шествия. Это будет необыкновенная выставка, какой Рим не видел со дня своего основания.

— Ну, мошенник! Ты подкапываешься под целомудренность наших матрон, — заметил, смеясь, фламин.

— Да разразят меня боги, если я подумал об этом, хотя надо признаться, что эти целомудренные матроны с каждым днем все больше мешают моим делам.

— Одна из матрон крайне недовольна, что из-за ее аристократического происхождения она не сможет присутствовать на завтрашнем народном торжестве.

— Скажите пожалуйста, она недовольна… Кстати, кто она такая?

— Я говорю о красавице из красавиц, любимой римским Алкивиадом.[15]

— Цецилии Метелле?

— Супруге претора[16] Сицилии? А разве Тито Вецио вернулся?

— Да, с армией консула и, говорят, привез венки, браслеты, знамена…

— И сестерции?

— Не знаю, но думаю, что денег у него побольше, чем у всех наших шалопаев, вместе взятых. Говорят, Тито Вецио скоро станет одним из богатейших людей Рима?

— Возможно. Тем более, что его отец очень богат.

— Жаль, — глубокомысленно заметил Ланиста, — Тито Вецио мог бы быть прекрасным гладиатором, и я бы бог знает сколько заплатил за то, чтобы увидеть его сражающимся на арене.

— Ого, брат, у тебя губа не дура. Но, кажется, у тебя есть только одна возможность увидеть Тито Вецио на арене — во сне. Кстати, со мной тоже случился некий казус. Представьте себе, красавица гречанка, которую я несколько месяцев тому назад купил у Исавра…

— Исавра-пирата?

— Какой он пират?.. Честный купец, скромный на вид и постоянно готовый предложить новую партию отличного товара. Несколько месяцев тому назад он приехал сюда с несколькими десятками рабов, купленных, как я полагаю, у берегов Греции. Ах, друзья мои, если бы вы видели, какой прекрасный товар был у него. Достаточно сказать, что он моментально все распродал, причем по цене, которую сам назначил. Я давнишний приятель Исавра и попросил его не скрывать, если у него осталось что-нибудь особенное. Тем более, что это могло отразиться, — тут Скрофа ехидно хихикнул, — на судьбах великого Рима. Каналья тотчас понял, что мне нужно. Всемогущие боги, я онемел при виде красавицы, которую он мне показал, и тут же заплатил ему за нее двадцать четыре тысячи сестерций. Она гречанка, вполне достойная резца своих великих предшественников, изящное творение природы, за которую я не задумываясь расплатился звонкой монетой.

— Да, двадцать четыре тысячи сестерций — это огромная сумма, — вскричал скупой фламин.

— Она стоит втрое, впятеро больше. Кроме необыкновенной красоты и грации, она на редкость умна, образованна и талантлива.

— Ишь, старый сатир, судя по всему, ты сам в нее влюбился, — вскричали с хохотом собеседники Скрофы.

— Что вы, в своем ли уме? Стану я портить товар, который мне стоил двадцать четыре тысячи. Увы, в этом деле есть и другая сторона. Красавица, как я вам говорил, живое олицетворение Венеры, но холодна и бесчувственна, как мрамор, словно Галатея, пока она еще не была охвачена любовью к Пигмалиону. Представьте, гречанка и не догадывалась, зачем я ее купил. Не стану рассказывать вам о том, как она билась в истерике и молила меня о милосердии. Дело в том, что она утверждала, будто родилась свободной и была коварно похищена. Своим постоянным упрямством она довела меня до такого бешенства, что я бы убил ее, если бы хоть на минуту забыл, во что мне обошлась ее покупка.

— А она действительно так красива, как ты говоришь?

— Какие же я могу представить вам сейчас доказательства? Но повторяю, изумительно хороша. Жаль, все портит ее характер. Она не хочет слушать никаких доводов и уже несколько раз буквально переворачивала вверх дном весь мой дом.

— Это как же?

— Представьте себе, три дня назад один из завтрашних триумфаторов, грубый и дерзкий поселянин, такой же, как наш консул, на редкость безобразный, но нагруженный золотом и разной добычей, трибун[17] нашего славного Гая Мария… Я вам даже имя могу назвать, чтобы не заподозрили меня во лжи… Не стоит? Так вот, этот в данный момент великий римский гражданин посетил мой скромный дом. Он хотя и грубый солдафон, но знает толк в женской красоте. Увидав мою афинскую Венеру, он загорелся такой страстью, что предложил мне ни больше ни меньше, как двенадцать тысяч сестерций за несколько часов интимной беседы с гречанкой.

— Вот это да! — вскричали хором приятели. — Никогда в жизни не слыхали ничего подобного.

— Да, двенадцать тысяч сестерций составляли половину покупной цены. Но едва солдафон вошел в комнату прелестницы, там началось такое, что можно было подумать, что в комнате оказались разом все демоны ада. И этот герой-победитель, взявший приступом Талу, Капсу и множество других городов совершенно спокойно, будто проглотив полдюжины яиц, постыдно бежал от девчонки, угрожавшей заколоть его кинжалом, если он немедленно не выйдет из ее комнаты.

С одной стороны, доложу я вам, было очень смешно наблюдать, как бежал этот фанфарон, испугавшись угроз слабого существа, но, с другой стороны, мне было не до смеха: двенадцать тысяч сестерций улетучились из моего кармана. Напрасно я объяснял сумасшедшей девчонке всю вздорность ее капризов и опровергал глупую болтовню о добродетели и чести. Как будто невольники могут иметь иную добродетель, кроме беспрекословного повиновения воле своих господ, в чем бы эта воля не выражалась.

— Ах, женщины, огонь и море, любезнейший.

— Ну, и что же ты думаешь с ней делать? Не продашь ли ее?

— Охотно, но кому? Подумайте только, в настоящее время всему Риму известна эта история с трибуном. Теперь мою гречанку продать потруднее, чем корсиканца.[18]

— Ты что, бил ее или морил голодом?

— Я был бы глуп, как тыква, если бы решился прибегнуть к таким методам. Это то же самое, что бросаться камнями в свою голубятню. Нет, я и пальцем ее не тронул, но мне в голову пришла одна замечательная идея, и если гречанка в ближайшие дни не образумится, я вынужден буду приступить к ее осуществлению.

— И что же это за идея?

— Ее надо как следует припугнуть.

— И как это у тебя получится, интересно знать.

— Вы знаете Кадма?

— Палача рабов? Страшного обитателя Сестерцио?[19]

— Да. Вы понимаете, этот человек словно специально рожден для моего дела. Представьте себе, что в одну из темных ночей я послал бы мою красавицу под конвоем в логово, этого изверга, и она бы увидела эту жуткую образину и все адские орудия пытки: колеса, дыбы, плети, жаровни, клещи и тому подобное. Мне кажется, после того, как Кадм объяснит ей, что она может испытать на себе кое-что из его арсенала, она будет сговорчивее и станет кроткой, как овечка.

— Браво, Скрофа! Мне по душе твоя затея. Эдак ты и товар сохранишь, и своей цели добьешься. Девчонка отделается простым страхом, — как истинный хозяин, Ланиста по достоинству оценил деловую сметку своего приятеля…

— Страхом… Кто смеет говорить о страхе, когда рядом находится римский легионер? — раздался грубый голос вошедшего солдата. — Заклинаю вас именем Мария, моего вождя, покажите мне того, кто осмелился вам угрожать. Я сделаю так, что ветер развеет во все стороны его испепеленное тело.

Говоривший это, похоже, сам наслаждался эффектом, произведенным его словами. Длинный, тощий, неуклюжий, с плутоватой физиономией, он производил самое неприятное впечатление. При взгляде на его фигуру, не лишенную комизма, легко было догадаться, что он принадлежит к типу солдат, чья храбрость увеличивается с каждым шагом, отдаляющим его от поля сражения, достигая наибольших размеров в одном из кабаков. Таков был наш новый герой, постоянно недовольный, недисциплинированный и трусливый в строю, но не имеющий себе, равных в грабежах и трактирах. Будучи солдатом под началом консулов Бестиа и Альбино, он был участником первого сражения в Африке, в котором римское войско потерпело поражение. Это было то жалкое войско, которое так правдиво и безжалостно описал Салюстий в истории югуртинской войны. Возвратившись с позором в свое отечество, но успев при этом награбить порядочный капитал, он шлялся по трактирам и домам терпимости, хвастая своими необыкновенными подвигами. Дезертировав однажды с поля боя, он давно был бы осужден и обезглавлен, если бы не имел могучих покровителей. В настоящее время он зарабатывал деньги наемными убийствами и слежкой за недругами аристократов.

Таверна Геркулеса-победителя была одним из его любимых мест, где он давал волю своей фантазии. Никто не принимал его слов всерьез, но и не решался опровергать, поскольку никому не хотелось связываться с вооруженным человеком. Однако последняя фраза Макеро (так звали этого солдата и подонка) была встречена добродушным смехом.

— Не обнажай свой меч без нужды, доблестный Макеро, — сказал, отсмеявшись, Ланиста. — Перед твоим приходом мы говорили об одной девушке, афинской невольнице, и ты легко поймешь, что если не все квириты обладают твоей храбростью, то еще реже можно встретить это качество у иностранки-невольницы.

— Золотые слова, Марк, честно говоря, не так-то просто найти храброго человека и, клянусь богами, другого такого храбреца, как я, встретишь не чаще, чем одного на тысячу.

— Кстати, — не без иронии спросил фламин, мы увидим тебя завтра в шествии триумфатора?

— Я предпочитаю уединение с одной прелестницей незаслуженному триумфу Мария, — отвечал с презрением хвастун.

— А между тем говорят, что Марий одержал так много побед, что этим увеличил славу римского оружия многократно.

— Жалкая слава! Наглое хвастовство и зазнайство плебеев, которые, благодаря нечестным выборам, захватили себе плоды наших побед. По их мнению они восторжествовали над Югуртой, тогда как мы покорили всю Нумидию.

— Ты, как видно, сторонник консулов Бестиа и Альбино, но если бы они тогда победили, Югурта давно бы сидел в тюрьме.

Нахал грыз свои длинные усы. Он почувствовал всю колкость насмешки, но не способен был покраснеть и ответил так, как на его месте ответил бы всякий плохой солдат.

— Альбино и Бестиа были изменниками. Они польстились на золото Югурты, но с Метеллом мы очень скоро показали, на что способен настоящий римский солдат.

Бездельник нагло врал, очень хорошо понимая, что каждый из сидящих в таверне внутренне потешался над его наглой ложью, но тем не менее продолжал бахвалиться и, чтобы придать больший вес своим словам, беспрестанно стучал по столу кулаком так, что посуда и кружки подскакивали и дребезжали.

— Клянусь Геркулесом, если бы за каждого нумидийца, которого я отправил в Тартарары, мне досталось хотя бы по одной сестерции, я бы мог одолжить денег самому Крезу. Вы не верите?

— Как не верить. В этом нет ничего невероятного, — улыбаясь, заметил Скрофа. — Но скажи мне, неужели эти нумидийцы так страшны, как о них говорят в народе?

— Страшны? Просто сволочь, способная только на бегство. Пусть Меркурий немедленно унесет меня в ад, если я опасался их больше, чем африканских шакалов. Ничтожества, что пешие, что конные, с их маленькими дротиками. Я помню, однажды разогнал их сотню с лишним, не считая тех, что уложил на месте.

— А, так значит ты своим дыханием убиваешь и рассеиваешь людей, словно ветер листья.

— Почти что так. Чтобы вы представили себе, какая сила в моих руках, я вам расскажу, что у меня произошло с одним нумидийцем. Однажды в прекрасный солнечный день я покинул пределы лагеря, нашел тенистое место, столь редко встречавшееся в той стране, и прилег в тени деревьев. Ничего не опасаясь, я вскоре заснул. Не знаю, сколько времени я спал, помню только, что меня разбудил сильный толчок. Я попытался встать, но почувствовал, что связан по рукам и ногам. Угадаете, кто это был? Представляете, африканец, черный, огромного роста, толстый, с сильными мышцами, тащил меня связанным, пустив своего коня со скоростью ветра. Он решил увезти меня, как пленника, в свой лагерь. Но он имел дело с храбрым Макеро. Я сразу высвободил руку и ударил лошадь кулаком в висок. О, многие позавидовали бы такому удару. Через минуту еще удар, и я вставал на ноги жив и невредим. Тут я хотел схватить подлеца, чтобы отплатить ему той же монетой, но он бросился бежать. А когда нумидиец бежит, догнать его нет никакой возможности. Все же я был рад, что опасность миновала.

— А что ты сделал с лошадью нумидийца?

— Она околела, я раздробил ей висок своим кулаком.

— Да покарают тебя боги, наглый лжец! — проворчал фламин, пораженный такой наглой ложью.

— Должно быть, это случилось в горгонданских полях под командованием славного Бумбамада, — прошептал на ухо Марку Феличе, владелец гетер, вспоминая комедию Плавта «Хвастливый воин».

— А нумидийца ты больше не видел? — спросил Плачидежано.

— Как не видел. Через несколько дней он ощутил на себе всю мощь моей руки. Я увидал его во время сражения среди главных военачальников, окружавших Югурту. Конечно, я моментально бросился на него, расшвыривая в стороны пытавшихся мне помешать вражеских солдат. Наконец мы оказались друг против друга. Одним ударом меча я рассек брюхо лошади, другим ударом раскроил щит и шлем, затем голову, шею и грудь до пояса. Он был разрублен пополам.

И в это самое мгновение, как будто слова враля были способны вызвать лемуров,[20] странное явление исторгло вопль ужаса у всех посетителей таверны. Первым завопил от страха сам хвастун, побледневший, как стена и повторяющий одно и то же слово на языке, незнакомом окружающим.

Неожиданный посетитель таверны Геркулеса-победителя, так напугавший всех и в особенности храброго воина, был африканец, высокий, худощавый, с бронзовым лицом и черными блестящими глазами. Его величественная походка и смелый открытый взгляд внушали если не страх, то по крайней мере невольное уважение. Необычность вида незнакомца еще более усиливал плащ оригинального покроя. Белого цвета, он укутывал африканца с головы до ног. Черная окладистая борода доходила до середины груди, в ушах висели большие золотые кольца, тускло мерцавшие в отблесках неверного огня.

Поздний час, фигура и костюм африканца сначала до смерти перепугали суеверных римлян, но вскоре посетители таверны оправились, пришли в себя, и только наш воин, пристально вглядываясь в африканца, все больше и больше впадал в панику.

— Кажется, наш герой сегодня оставил дома свою отвагу, — прошептал Ланиста на ухо Скрофе.

— Посмотрим, что станет делать это ничтожество, — тихо отвечал владелец гетер, целиком придя в себя после пережитого только что страха и радуясь тому, что наглый хвастун наконец попал в переделку.

Но, к огромному сожалению собравшихся в таверне, все закончилось быстро и тихо. Вошедший сел и сказал несколько слов на том языке, который был известен только ему и Макеро, дополнив слова энергичным повелительным жестом. Хвастун тотчас повиновался. Согнувшись, не смея поднять головы и взглянуть на окружающих, он, словно побитый пес, выскользнул из таверны. Все присутствовавшие с удивлением посмотрели друг на друга.

— Албанского вина, — приказал африканец тоном, не терпящим возражений. Впрочем, в: этой таверне вряд ли нашелся бы хоть один человек, осмелившийся возразить ему.

— Слушаю, господин, — немедленно отозвался Плачидежано, радуясь, что сможет продать хоть немного вина, не находившего спроса у завсегдатаев таверны.

Окружающие пораскрывали от удивления рты.

Между тем белокурый юноша с голубыми глазами бросил на стол мелкую монетку, явно намереваясь уйти.

Таверна, до сих пор шумная, пустела.

Плачидежано, казалось, был целиком поглощен снятием воска с амфоры, содержащей дорогой нектар, затребованный нумидийцем. Последний задумчиво сидел за столом. Фламин, Ланиста и владелец гетер молчали, украдкой поглядывая на странного посетителя. Игроки прекратили свою партию в кости, и только проигравший переворачивал их на столе, словно надеясь обнаружить причину своего поражения.

Вскоре и горох, поджаривавшийся на сковороде, прекратил трещать. Наступила такая тишина, что было слышно, как лениво жужжат мухи да шлепает по полу босыми ногами подруга трактирщика. Мысли всех сидящих были прикованы к африканцу, а тот, хотя, скорее всего, прекрасно понимал это, оставался абсолютно невозмутим. Наконец вино было подано гостю с таким почтением, словно он был по меньшей мере патрицием.

— Дружище, — сказал африканец, попробовав вино и найдя его превосходным, — я не могу один выпить столько вина, и если эти добрые квириты не побрезгают чокнуться с иностранцем, долго служившим в рядах римских войск, то мне будет очень приятно.

— От всего сердца принимаю ваше ‘великодушное предложение, уважаемый. Надо заметить, что кто не умеет пользоваться благоприятным случаем, должен хотя бы научиться раскаиваться, — назидательным тоном заметил фламин, который любил выпить, но был скуп и обрадовался возможности выпить несколько кружек хорошего вина за чужой счет.

Все остальные также изъявили согласие.

— За ваше и мое здоровье! — воскликнул африканец, поднимая свою чашу. Провозглашение тоста в римском духе еще больше ободрило честную компанию. Между тем фламин, бывший уже и до того изрядно навеселе и еще больше опьяневший от албанского вина, напыщенно заявил:

— Клянусь именем всех богов и богинь, которым я когда-либо приносил жертвы, если этот человек не представитель одного из великих родов Африки. Пусть меня высекут, если он по крайней мере не брат или племянник великого Массинисы.[21] На первом же народном собрании я потребую, чтобы его сделали королем Нумидии, Пергама, Македонии или… да мало ли всяких государств находится под рукой великого Рима. Неужели хотя бы в одном из них не найдется пустующего трона для достойного человека… А пока, чтобы доказать мое глубокое к нему уважение, я готов выпить столько чаш этого изумительного вина, сколько букв в его имени.

Это был также и повод, чтобы узнать его имя, но нумидиец был не менее хитер и уклончиво ответил:

— Мое имя слишком коротко, чтобы в полной мере оценить вкус этого вина. Так лучше, мой любезный, попробуем выпить столько чаш, сколько мне лет. Вернее, столько, сколько я прожил пятилетий.

Это предложение было единодушно принято, и фламин остался очень доволен. Ведь ему предоставилась возможность поглотить восемь чаш вина в честь восьми пятилетий, прожитых щедрым африканцем.

Посетители были очень рады знакомству с нумидийцем. Ланиста, подойдя к нему, сказал:

— Клянусь Геркулесом, никто бы не поверил, что ты двумя словами превратил нашего свирепого льва в трусливого зайца. Человек, кулаком убивший лошадь и мечом поразивший больше сотни нумидийцев, поджав хвост, в страхе бежал от тебя.

— Он негодяй, достойный виселицы! А как изменился в лице, пёре пугался при твоем появлении. Он сразу узнал тебя. Ты, должно быть, видел его в ситуациях, о которых он предпочел бы не вспоминать.

— Да, я видел этого труса голым по пояс, когда его вместе с никуда не годными легионерами консула Альбино гнали с позором много миль, но должен заметить, что это далеко не самый бесчестный его поступок.

— А что он еще сделал? Расскажи пожалуйста. Мы с удовольствием послушаем о подлинных поступках этого бессовестного хвастуна, который всем нам уже так надоел, что дальше некуда.

— У меня сейчас нет времени обсуждать этого бездельника, — презрительно отвечал нумидиец. — Достаточно с вас того, что слова, которые я произнес на неизвестном вам языке и заставившие его немедленно скрыться, означают «изменник и убийца».

Сказав это, африканец встал, швырнул на стол золотую монету и, не дожидаясь сдачи, вышел из таверны.

Молодой голубоглазый иностранец ожидал его на улице.

НУМИДИЕЦ И ГЛАДИАТОР

— Я, кажется немного опоздал, — сказал африканец молодому человеку, когда тот пришел.

— Да, но уйдем отсюда, чтобы никто не смог нас подслушать.

— Что ж, в таком случае отправимся на окраину города, где ночью царят мрак, тишина и безлюдье.

— Нет, — возразил молодой человек, — именно мрака, тишины и безлюдья мы должны остерегаться прежде всего. При свете тысяч факелов, озаряющих Триумфальную улицу, в этой толпе рабов, слуг и праздных людей мы будем больше уединены и скорее избежим нескромного уха. Если же появится опасность, то мы, по крайней мере, будем знать с кем имеем дело.

— В таком случае отправимся на Марсово поле, а по пути побеседуем, мне бы очень хотелось знать…

— Кто я и что хотел от тебя, пригласив в таверну, пользующуюся столь дурной репутацией? Я скажу лишь, что дело идет о спасении жизни Тито Вецио. Итак, слушай.

Меня зовут Черзано, я родился свободным человеком в Аджени, маленькой деревеньке у подножья гор, омываемых большой рекой под названием По, которая своими водами часто покрывает обширные и плодородные долины Галлии. Там я жил в простой сельской счастливой семье с отцом, матерью и сестрами. На нашу беду римляне завладели почти всей Лигурией и основали неподалеку от наших гор колонию, названную Паленца. Соседство этих разбойников всегда опасно: кажется, будто злой дух гонит их все дальше и дальше, разжигая алчность и чем больше они захватывают земель, тем сильнее стремятся к новым завоеваниям. Казалось, наши грубые жилища, бедные сады не могли побудить жадность завоевателей мира, а между тем очень скоро в наших мирных долинах появилась предвестница гибели — римская волчица.[22]

Напрасно пытались мы защищаться под руководством самых опытных вождей, горячо отстаивая каждую пядь родной земли. Счастье Рима оказалось могущественнее, наши боги покинули нас, и мы со слезами отчаяния вынуждены были покинуть родину, а наши хижины были преданы огню безжалостными победителями.

Но наши страдания только начинались. Изгнанные из родных мест, с женщинами, стариками, детьми, мы хотели переплыть реку, чтобы на другом берегу найти убежище у союзного народа. Но римляне преградили нам путь и мы избежали смерти только для того, чтобы подвергнуться самой страшной участи. Мы стали рабами Рима. Нас продали, как вьючный скот, купцу из Паленцы, а меня вследствие моей молодости и силы решили сделать гладиатором и послали в Кунео. Именно там, да еще в Равенне находились самые известные школы гладиаторов. Нас учили искусству убивать и умирать с артистичностью, требуемой завоевателями мира.

Можешь себе представить, как тяжело и унизительно было мне вдруг оказаться в таком ужасном положении. Как мучила меня скорбь о потерянной свободе, семье, родине. Я вынужден был учиться гнусному искусству и жить с полудикими, кровожадными людьми, достойными их ужасного ремесла. Тяжело было настоящее, но будущее еще хуже. Я уже представлял себе эту страшную картину: покрытый ранами, истекающий кровью, в агонии валяясь на песке, я будто слышал крики свирепой толпы: «Да умрет!» Умереть вдали от родины, никем не оплаканным, оглушенным воплями бессердечных извергов, наслаждающихся корчами и предсмертной агонией страдальца — вот что меня ожидало.

Когда я был достаточно обучен, меня продали в Рим Ланисте. И года два назад человеческий товар привезли из Кунео в Рим, чтобы там умертвить его публично. Через несколько дней после мартовских ид римское войско должно было отправиться в Африку, где уже давно шла война. Известно ли тебе, что в таких случаях обычно народ и войско угощают зрелищем гладиаторских боев? Может быть, жизнь этих несчастных отдают Немезиде, как искупительную жертву? Или желают придать воинам больше мужества, заранее приучая их к виду ран, крови и смерти?

Было решено, что если объявят игры, то и я должен участвовать в них. Все мое вооружение состояло из маленького кривого меча мирмилона,[23] шлема и щита, тогда как мой противник ретиарий был вооружен адской сетью и длинным острым трезубцем.

Наконец наступил страшный день. Амфитеатр был набит битком. После боя новичков началась страшная борьба, сопровождающаяся ранениями, предсмертными судорогами несчастных и ревом дикой черни, опьяневшей от крови больше, чем от вина. Четыре пары гладиаторов уже обагрили арену своей кровью. Цирковые слуги, наряженные Плутонами и Меркуриями, которые должны были очищать арену от убитых и раненых, тут же добивая последних крюками, уже вытащили к воротам смерти несколько трупов.

Но вот очередь дошла до меня. Выйдя на арену, где меня ожидал ретиарий, я был больше поражен свирепыми взглядами тысяч зрителей, чем острием трезубца моего противника. Подали сигнал. Я приблизился к ретиарию и, ловким движением ускользнув от сети, подставил щит под удар трезубца и неожиданно сильно ударил моего противника в бок мечом. Он отпрянул и бросился бежать, я преследовал его. Рукоплескание толпы, крики, бегство раненного мной врага возбудили во мне ярость и жажду убийства, пульс мой бился горячечно, в голове стучало, сердце, казалось, хотело вырваться из груди; прилив крови к голове застилал мои глаза туманным облаком, я бежал, как сумасшедший. «Стой, трус, и сражайся» — кричал я. Но к несчастью в этот миг, когда я уже настиг моего врага, я поскользнулся в луже крови и упал. Не успел я подняться и стать на ноги, как проклятая сеть опутала меня. Я находился в полной зависимости от моего противника, который нацелил страшный трезубец прямо мне в сердце.

— Поймал, поймал, — ревела толпа, — смерть галлу, убей его. Рыбу, запутавшуюся в сетях, надо убить.

Не смея взглянуть на вопящую толпу, и поднял руку, объявляя себя побежденным и прося пощады. Смерть уже раскрыла мне свой объятия. С быстротой молнии в голове моей пронеслись воспоминания детства, наши милые горы, семья, садик, хижина. Я закрыл глаза и ждал удара трезубцем в грудь. Вдруг послышался голос, который я никогда не забуду:

— Квириты! Этот мирмилон — храбрец. Он сражался с мужеством и заслуживает пощады.

Услышав этот мелодичный голос, я осмелился открыть глаза. На одном из самых почетных мест среди сенаторов и всадников я увидел юношу прекрасного, как бог, и он с тех пор действительно стал для меня полубогом. Народ с почтением одобрил его мнение. Со всех сторон послышались возгласы:

— Это он, Тито Вецио! Глава римской молодежи требует пощадить гладиатора. Пусть будет так, как хочет Тито Вецио.

С этой минуты дело мое было выиграно. Народ, кинувшись из одной крайности в другую, закричал:

— Пусть живет, дайте ему жезл и пальму! Свобода! Свобода!

Так я остался в живых и даже был освобожден по воле народа.

Тут нумидиец пожал руку молодого человека с выражением глубокой симпатии.

— Вот какие прочные узы связывают мою жизнь с жизнью моего спасителя, — продолжал рудиарий.[24] — Я решил употребить обретенную свободу не для возвращения на родину, а чтобы повсюду следовать за Тито Вецио. Я остался в Риме, где надеялся встретить его.

Посещая школы гладиаторов в качестве рудиария, я узнал, что там обучаются не только участники кровавых развлечений, но и тайные убийцы. Среди имен намеченных жертв я, к своему ужасу, услыхал и имя моего спасителя. За его жизнь уже заплачено золотом и ему грозит смерть от руки наемного убийцы. Вскоре я узнал человека, воспылавшего ненавистью к Тито Вецио. Недаром Ланиста хвастался кошельком, туго набитым золотом.

— А как имя этого человека?

Рудиарий, осмотревшись, отвечал, понизив голос:

— Я не знаю его имени, и не знаю, действует ли в этом случае один человек или несколько. Он постоянно меняет внешность. То он является халдеем, то каппадокийцем, то всадником, то рабом или гладиатором, то пиратом и при каждом удобном случае старается скрыть свое лицо, особенно лоб.

— Берегись, — раздался крик проходившего мимо столяра, который нес большую доску.

— Иди своей дорогой, любезный, и берегись сам, чтобы не задеть кого-нибудь.

Нумидиец, немного подумав, сказал:

— Знаешь ли того солдата, которого я прогнал из Таверны?

— Макеро?

— Да. Нет ли между ним и человеком, о котором ты говоришь, чего-нибудь общего?

— Может быть.

— Это могло бы объяснить мне многое. Но довольно, нас теперь двое, обязанных позаботиться о Тито Вецио. Будь уверен, ты не ошибся, обратившись ко мне, хотя все-таки я не понимаю, почему ты не предупредил самого Тито Вецио.

— Быть может ты и прав. Но я принял во внимание прямую и кипучую натуру моего благодетеля. Известить о грозившей ему опасности значило бы увеличить ее. Тито Вецио пошел бы ей навстречу, что возможно, только ускорило бы его гибель. Мы будем оберегать его жизнь, объединив усилия. Друг ты ему или слуга, я не знаю, но вижу, что ты его любишь и теперь, надеюсь, знаешь, насколько можешь рассчитывать на меня.

— Я твой помощник и товарищ с этой минуты, — с энтузиазмом вскричал нумидиец, — и хочу ответить на твою откровенность полным доверием. Ты должен знать, что я не слуга и никогда им не был, я гость и друг Тито Вецио. Я обязан ему жизнью. Я ар,[25] глава племени нумидийцев-гетулов, живущих у самой границы большой африканской пустыни, подданный царя нумидийского, впрочем более номинально, чем в действительности. До начала африканской войны я защищал законного царя Адгербала, у которого впоследствии тщеславный и свирепый деспот Югурта отнял в Цирте и царство и жизнь.

Когда войска Адгербала были рассеяны, я, не желая покориться узурпатору, вернулся к своему племени, стараясь забыть в родных местах о тщеславных и кровожадных злодеяниях Югурты. Увы, Югурта обо мне не забыл. Однажды, когда я, ни о чем не подозревая, сидел со своими женами, детьми и слугами, на нас напали телохранители Югурты. Напрасно мы пытались защищаться, их было гораздо больше, чем нас. Вскоре палатки наши были снесены, слуги убиты, стада мои захвачены, а меня, жен и детей в цепях увели к Югурте в Сутунь.

— Ты что же, сражался против меня и поддерживал этого изнеженного Адгербала? — спросил меня тиран. — Я знаю, ты храбр, мне нужны такие руки, как твои, но я тебе не верю. Знай же, что смерть будет постоянно грозить тебе, а также твоим женам и детям. Они будут немедленно убиты, если ты осмелишься изменить. Понимаешь меня?

Я слишком хорошо знал тирана, чтобы пренебречь его угрозами, а потому обещал слепо повиноваться его воле. Я храбро сражался бок о бок с ним, проливая свою кровь, хотя всей душой ненавидел злодея. Своей доблестью я надеялся спасти жизнь дорогих мне людей, но оказалось, что я все же плохо знаю этого изверга.

Однажды к нам в лагерь явился римский дезертир. Я всегда презирал этих гнусных изменников и за все золото мира не согласился бы приютить кого-нибудь из них в своем доме. Югурта же очень любил перебежчиков, награждал их, часто пользовался их услугами, а иногда давал им очень важные военные поручения. Когда дезертира привели в царскую палатку Югурта велел позвать меня.

— Видишь этого человека, — сказал мне тиран и, не ожидая ответа, добавил. — Ты должен повсюду следовать за ним и если он скажет тебе «убей!», ты обязан немедленно выполнить этот приказ.

Услышав эти слова, я ужаснулся. Злодей делал из меня убийцу и палача. Я даже попытался возразить, но Югурта с демоническим смехом сказал:

— Подумай о своей семье и повинуйся.

Дезертир вышел из палатки. Я последовал за ним. Мы сели на лошадей и отправились в путь. После двухчасовой езды под палящими лучами африканского солнца мы увидели оазис. Ряд холмов отделял его от сыпучих песков, прозрачные струи ручейка орошали зеленый ковер травы, мирт, лавровые и оливковые деревья давали тень, укрывая от жгучих лучей солнца. Дивная красота этого места словно чудом оказавшегося среди безводной пустыни, на некоторое время заставила меня забыть о том, с какой целью я здесь очутился.

Должен тебе сказать, что наше путешествие по пустыне проходило в лунную ночь. Подъехав к оазису, мой спутник показал мне сквозь листву деревьев трибуна римского войска то ли спящего, то ли погруженного в свои мысли. Прекрасный конь, покрытый попоной, пасся близ него. Вооружение было развешено на ветвях дерева. Воин сидел к нам спиной и не мог заметить нашего присутствия, даже если бы бодрствовал.

— Вот, — сказал мне дезертир, указывая на сидевшего, — ты должен его убить.

— Убить его? Но за что?

— Безумный! Или ты хочешь ослушаться Югурту? Неужели ты забыл, что от этого зависит жизнь твоих детей?

— Молчи, не напоминай.

— Слезай же с лошади, бери кинжал и иди. Один удар кинжалом пока он ничего не подозревает — и делу конец. Главное, не медли ни минуты, если он обернется, мы пропали. Иди, мягкосердечный ар. Подумай о женах и детях.

Больше я не колебался. Привязав коня к одному из деревьев, я вынул кинжал и стал приближаться к воину. Я был уже на таком расстоянии, что одним прыжком мог очутиться возле сидевшего и вонзить кинжал ему в спину, как вдруг он повернул голову. Выхватить меч и одним ударом выбить у меня из рук кинжал для воина было делом одной секунды. Я начал отступать, но, споткнувшись упал.

— Сдавайся, безумный, — сказал мне юный воин, приставляя к моей груди кончик меча.

— Убей меня! — воскликнул я. — Лучше умереть, чем стать рабом.

— Ты говоришь как храбрец, а минуту назад действовал как подлый трус. Почему ты так поступил, говори, если хочешь спасти свою жизнь?

Я разглядывал лицо моего победителя и молчал. Когда он напал на меня с обнажённым мечом, он показался мне страшным, как разъяренный лев, а теперь вдруг сделался презрительно спокойным, его прекрасное лицо выражало строгость судьи, будто он собирался объявить мне приговор, прежде чем одним ударом покончить с побежденным неприятелем. Я хранил молчание. Мой победитель вложил меч в ножны и с презрением отошел прочь, как видно не считая меня достойным умереть от его руки. Я догадался о его мыслях и возмутился до глубины души. С отчаянием я бросился к его ногам, заклиная выслушать меня или убить. И когда он позволил мне рассказать, что побудило меня пойти на это гнусное преступление, я передал ему всю мою печальную историю, связь с тираном Югуртой и кровавое поручение, которое я должен был выполнить, чтобы не лишиться всех моих близких. Рассказ мой растрогал юного воина до слез, он протянул мне руку и сказал:

— Иди, спасай своих детей от мести тирана, а когда тебе понадобится убежище, приходи в наш лагерь. Мощь Рима защитит тебя. И возьми мою табличку,[26] она тебе, возможно понадобится.

Сказав это, он кончиком кинжала написал свое и мое имя на маленькой дощечке и показывая ее мне, прибавил:

— Не забудь имя твоего нового знакомого: Тито Вецио.

— Так это был он, — с восторгом вскричал рудиарий, — всегда благородный и великодушный.

— Да, это был твой и мой спаситель. Я взял у него драгоценную дощечку и горячо расцеловал протянутую мне руку. Затем я поспешил уехать, желая догнать подлого дезертира, с которым решил посчитаться. Но негодяй давным-давно исчез. Его бегство сильно возбудило мое подозрение, и я отправился прямо в лагерь Югурты, предчувствуя беду.

Приехав на место, я уже не нашел лагеря. Югурта, вечно подозрительный, мучимый угрызениями совести и страхом за свою жизнь, после измены своих приближенных Бамилькара и Надбалса, никогда долго не оставался на одном месте. Долго я расспрашивал пастухов о том, куда же направился тиран, пока не пришел к заключению, что он, скорее всего, решил укрыться в укреплении неподалеку от границ Мавритании, где надеялся сберечь свои сокровища и семью и где он, вероятно, заключил в тюрьму моих жен и детей. Я помчался во весь опор к этой крепости. Увы, доскакав до подножья горы, на которой она возвышалась, я встретил одного моего приятеля.

— Беги, Гутулл, — сказал он мне, — не теряй ни минуты. Твоя жизнь в опасности. Беги и беги как можно скорее!

— Не могу, — отвечал я, — моя семья в руках у царя и служит залогом моей верности.

— Ты идешь на верную смерть.

— Что делать, если рискуя своей головой, я этим могу смягчить гнев царя и спасти жизнь своих жен и детей.

— Спасайся, Гутулл. Твоя голова уже не спасет жизнь дорогих тебе людей.

— Что ты говоришь? — зарычал я как дикий зверь.

— У тебя нет больше ни жен, ни детей. Царь, поговорив довольно долго со злодеем дезертиром, приказал умертвить всю твою семью и назначил награду за твою голову. Спасайся и готовься к мести.

Я, как безумный, в дикой злобе проклинал Югурту, себя и даже богов. Какое-то время я скакал без цели, без мысли, без направления, пока в моей голове мало-помалу не возникла мысль как отомстить низкому тирану. Я повернул лошадь и во весь дух помчался к горе. Здесь я остановился и стал караулить моего врага. Мне почему-то казалось, что он должен проехать тут. Предчувствия меня не обманули. Вскоре я увидел отряд всадников, отправлявшихся из укрепления на рекогносцировку. Вслед за ними показался и сам Югурта. Пропустив отряд, я пустил коня в карьер и поскакал прямо к злодею. Благодаря моей нумидийской одежде и головному убору, солдаты ничего не заподозрили, приняв меня за посланного царем курьера.

Отчаяние удесятерило мои силы. Я сорвал Югурту с коня, швырнул его поперек на свою лошадь и поскакал. Напрасно весь отряд пустился за мной, напрасно тучи дротиков летели в меня, лошадь моя мчалась, словно ветер пустыни. Мой враг, стиснутый железной рукой, кричал, молил, плакал — напрасно. Я был глух ко всему и крепко держал его.

Так скакали мы всю ночь, ни на минуту не останавливаясь. Чувство мести и звездное небо указывали мне путь. Наконец, я добрался до римского лагеря. Представившись как гость Тито Вецио, я был принят с почетом. Но я был одержим лишь одной мыслью и успокоился только тогда, когда Югурту посадили под стражу. Я надеялся, что римское правосудие, хотя бы под пыткой, вынудит его признаться во всех преступлениях и открыть имена сообщников. Напрасная надежда! На следующее утро было объявлено, что пленник исчез.

Квестор Сулла, казалось, был крайне возмущен этим бегством и без всякого суда приказал убить часового солдата. Гораздо благоразумнее было бы сперва допросить его, но Сулла не любил тянуть, и когда появлялась возможность кого-либо казнить, никогда не беспокоился ни об уликах, ни о свидетелях. Вскоре все было забыто. Что же касается меня, то соображения безопасности, жажда мщения, благодарность и дружба — все это влекло меня в римский лагерь, который стал моим вторым домом. Я был поставлен во главе отряда нумидийских всадников Рима. Югурта неоднократно в испуге бежал от нас. Горе ему, если бы он тогда попался в мои руки.

Наконец, как ты знаешь, Сулла, к которому тянулись нити всех лагерных интриг, успел захватить Югурту благодаря измене Бокха, и теперь тиран ожидает заслуженной казни. Но Рим, окончательно освободивший Африку от самого жестокого и кровожадного зверя, к несчастью сам порождает зверей не менее опасных, чем Югурта. Мне это хорошо известно. Ты, конечно, понял кто был тем самым беглым легионером из римского лагеря.

— Макеро! Я об этом догадывался и уверяю тебя, что ему не поздоровится, когда он узнает как умеет обращаться с ножом рудиарий.

В это время раздался громкий и повелительный возглас:

— Стой!

Разговор двух человек, которых мы отныне, несмотря на разницу их общественного положения, будем называть друзьями, был неожиданно прерван окликом часового на аванпостах лагеря. Оказывается, они незаметно дошли до стоянки Гая Мария. Нумидиец сообщил часовому пароль и, пожав рудиарию руку, тихо сказал:

— Здесь мы вынуждены расстаться, но наша дружба, возникшая сегодня, должна продолжаться. С завтрашнего вечера, по окончании церемонии триумфа, мне позволено жить в доме Тито Вецио. Тебе стоят лишь прийти туда и спросить нумидийца Гутулла. И мы вместе обсудим, как обеспечить безопасность того, кого мы любим больше, чем брата. А теперь дай еще пожму твою руку; да хранят тебя боги.

Новые друзья расстались. Рудиарий пошел по Триумфальной улице по направлению к Большому Цирку. Близ Велабро он был вынужден спрятаться в тени дома патрициев, не желая встречаться с бывшими посетителями таверны, провожавшими старого толстяка Силена — фламина, опьяневшего окончательно и уверявшего своих товарищей, что в Риме землетрясение, потому что шатаются колонны окружающих домов.

Между тем нумидиец Гутулл вошел в лагерь через преторианские ворота. Миновав преторий,[27] он подошел к палаткам, где размещались трибуны.[28] Всюду царило молчание. Нумидиец остановился около палатки своего юного друга и внимательно, как человек, опасающийся западни, осмотрелся кругом. Палатка была похожа на четырехугольный павильон, состоящий из сшитых вместе кож в рост человека. Внутри она была освещена, так что можно было рассмотреть, что убранство хотя и носило отпечаток основного занятия ее хозяина, но было весьма роскошным и даже изящным! Стены были завешаны шкурами львов и других африканских животных. Драгоценное оружие, значки, отнятые у неприятеля, венки, браслеты, ожерелья и фалеры подчеркивали храбрость и эстетический вкус молодого воина. Лампа из позолоченной бронзы с одним фитилем, наполненная благовонным маслом, излучала легкий приятный свет. На походной кровати, покрытой дорогими шкурами, под одеялами пурпурного цвета с улыбкой на устах спокойно спал молодой Вецио, так что, взглянув на него, можно было убедиться в его сердечной доброте. Гладкий, без морщин лоб казался зеркалом самого спокойного озера. Эта душа не могла знать ненависти или злобы и словно родилась только для любви. А между тем судьба готовила этому достойному юноше совсем иное. Ветер вскоре должен был сорвать этот нежный цветок и бросить его в резню и бойню. Гутулл с любовью посмотрел на спящего.

— Бедный юноша с ангельской внешностью и сердцем льва. Что же ты сделал, чтобы возбудить такую глубокую ненависть к себе? Ты самый благородный и великодушный из людей, у тебя для каждого существует только одно чувство — любовь. Ты спокойно спишь и не осознаешь грозящей тебе опасности. Ты не знаешь, какие козни затевают твои враги. Но я не сплю и именем всех богов моей родины и великого Рима клянусь, что моя дружба будет тебе надежным щитом от происков убийц, в тайне замышляющих твое убийство.

Сказав это, нумидиец обошел палатку и тщательно осмотрел самые отдаленные и темные углы. Точно также он поступал и в прежние годы, когда вместе с семьей жил в своей палатке. Это обстоятельство напомнило бедному осиротевшему отцу то время, когда были живы дети, слезы блеснули на его глазах и несчастный задумался, повесив голову, затем, провел рукой по лбу, как бы желая отогнать докучливую мысль, поставил лампу поближе к кровати Тито Вецио, взглянул на него еще раз с особой нежностью и прошептал:

— Теперь ты у меня один остался. Горе тому, кто посмеет тронуть хотя бы один волос на твоей голове!

Выдвинув из-за угла палатки другую кровать и поставив ее у входа, нумидиец обнажил кинжал и лег одетым. Вскоре в палатке воцарилось гробовое молчание, лампа из-за отсутствия масла вспыхнула и погасла. Все спало в лагере Мария, лишь время от времени раздавались оклики часовых. Нумидиец хотя и закрыл глаза, но чуткое ухо его было на страже. Ни малейший шорох не ускользал от него. Сторожевая собака Тито Вецио бодрствовала с закрытыми глазами.

ТРИУМФ КРЕСТЬЯНИНА ИЗ АРПИНО

Утренняя заря январских календ еще не осветила вершины Сабинских гор, свежий ветерок не прогнал еще облаков, еще не совсем рассеялись ночные тучки и не очистился лазурный свод прекрасного римского неба, как в лагере Мария протрубили утреннюю зарю. При первых же звуках безмятежно спящий лагерь вдруг как по мановению волшебного жезла оживился: выводили лошадей, вьючных животных, выкатывали колесницы. Центурионы, трибуны и легаты поспешно собрались у палатки претория для получения приказов, солдаты снимали палатки и укладывали свой багаж. Вскоре новый звук труб возвестил о снятии с лагеря. Мгновенно солдаты уложили палатки на возы и навьючили животных.

По третьему сигналу легионеры выстроились в когорты, манипулы и центурии, причем у каждого легиона был свой значок с серебряным орлом. Легаты и трибуны скакали верхами вдоль фронта, тогда как центурионы, которых можно было узнать по блестящему посеребренному маленькому шлему и классической трости из виноградной лозы, ревностно наблюдали за порядком в строю. Лучи восходящего солнца заиграли на металлических доспехах, щитах, шлемах. Из рядов симметрично выстроенных воинов, казалось, сверкали молнии, как из облаков во время грозы.

Страшен гнев человеческий! Но еще страшнее спокойствие солдата, ожидающего сигнала к началу сражения. Любовь к жизни проявляется здесь как страсть к разрушению, поскольку спасение зависит от победы над неприятелем. Солдат хватается за надежду остаться победителем, как утопающий за соломинку. Чем больше он боится умереть, тем больше убивает, чем больше дрожит сам, тем сильнее заставляет дрожать других. Нередко трусость становится героизмом. Как бы то ни было, римский строй имел страшный вид. Эти люди, собранные под знаменами, по воле одного человека при звуке труб двигались стройными густыми рядами сначала медленным, а затем ускоренным шагом, постепенно переходя на бег с пением страшной боевой песни, подражающей крику разъяренного слона, выпуская целый град дротиков, пробивающих вражеские щиты, и сверкая мечами. Достаточно только представить себе эту картину, чтобы искренне пожалеть врагов Рима.

Но сейчас легионы были собраны для празднования победы, шлемы, щиты и дротики их были обвиты лаврами и цветами, а боевой клич заменили торжественные победные песни и радостные восклицания. Рим ждал своих непобедимых сыновей, гордый их успехами и не подозревая какая судьба уготована ему из-за его безумной воинственности и честолюбия отдельных римлян, не догадываясь, что материнское лоно всемирного победителя будет изрублено этими же мечами…

Час торжества наступил, трубы заиграли громче, славный победитель ступил на триумфальную колесницу, запряженную четырьмя белыми лошадьми в блестящей сбруе и под звуки военного марша началось триумфальное шествие от Марсова поля, сопровождавшееся оглушительными рукоплесканиями многочисленных толп ликующего народа.

На углу Триумфальной улицы, напротив Большого Цирка и часовни целомудренной патрицианки, близ таверны Геркулеса-победителя толпилась густая сплошная масса, в которой время от времени мелькали наши старые знакомые. Вот один из них, Скрофа, сжатый со всех сторон, пыхтел, обливаясь потом, несмотря на холод, но не покидал места, откуда мог наблюдать за своим товаром, размещенным им в ложах на подмостках. Там сидело четырнадцать разряженных женщин разных наций, все молодые и красивые, Четверо каппадокийцев, вооруженных суковатыми палками, охраняли их. Каждая из женщин держала в руках венок или букет цветов, которые предназначались для молодых, а главное богатых офицеров войска Мария. Таким образом хитрый Скрофа рассчитывал захватить в любовные сети Венеры храбрых воинов Марса. Близ владельца гетер стояли его друзья: Марк Феличе Ланиста, трактирщик со своей исполинской и бородатой женой и рудиарий Черзано, явившийся на церемонию триумфа только для того, чтобы наблюдать, не угрожает ли что-либо его благодетелю Тито Вецио.

Остальная толпа почти вся состояла из пролетариев, неистово аплодировавших плебейскому консулу, чтобы досадить ненавистной им аристократии.

— Вот, наконец, один из наших своим мужеством победил завистников! — вскричал кузнец со смуглым лицом, мускулистыми: и корявыми черными руками. — Хотел бы я увидеть, какие рожи скорчат бескровные патриции, принимая нашего консула-триумфатора.

— Ты обратил внимание на их закрытые дома, похожие на могилы? — заметил башмачник.

Громовые звуки больших труб и шум аплодисментов прервал разговоры, глаза, чувства и мысли всех зрителей сосредоточились на шествии. Поравнявшись со статуей Геркулеса, облаченные в парадные одежды трубачи в знак уважения смолкли и разговоры вновь начались.

— Папа! — воскликнул восьмилетний мальчик, сидевший на широких плечах своего отца-плотника. — Как красиво! Видишь этих быков с золотыми рогами, украшенными цветами? Скажи, папа, где живут быки с такими красивыми золотыми рогами?

— Нигде, мой милый. Им золотят рога для того, чтобы эти жертвы были приятнее богам.

— А кто эти люди с лавровыми венками на головах?

— Что ведут быков с золотыми рогами?

— Да.

— И которые откармливаются за счет народа, — прибавил кто-то из толпы.

— Смотри-ка, смотри на нашего Остея, — вскричал Ланиста, — не кажется ли он тебе совсем другим человеком, чем вчера вечером?

— Клянусь Геркулесом, все хорошо в свое время: фламин при исполнений своих обязанностей совсем не тот человек, который напивается в таверне, — важно отвечал Плачидежано. — Всегда следует отличать человека от жреца.

— Папа, посмотри какие красивые мальчики, — говорит сын плотника, указывая на шествие. — А что они несут в серебряных и золотых сосудах?

— Эти сосуды используются при жертвоприношениях.

— Должно быть эти боги очень сильные, если им дают такие хорошие вещи. А возы, заполненные золотыми вещами, также предназначаются богам?

— Нет, они загружены трофеями, доспехами и оружием, захваченным в бою у неприятеля. Смотри сколько там луков, колчанов и стрел. Это любимое оружие нумидийцев. А щиты, панцири, шлемы и копья, принадлежали отборной коннице царя. Вон, туда посмотри, там еще два воза с мечами, попонами, львиными кожами. Какое богатство!

— Ну, по сравнению с сокровищами царя разве это богатство? Там одного золота более трех тысяч фунтов, семьсот семьдесят пять слитков серебра, девятнадцать тысяч драхм серебряной монетой, не говоря уже о других сокровищах, — заметил один из ремесленников.

— Эти красивые картины и игрушки из слоновой кости, точно башенки — что это, папа? — спросил ребенок.

— Это рельефные планы городов и изображения побед, одержанных нами в борьбе с варварами. Вот смотри, на этой картине написано «Сражение при Цирте», а на той…

— Вижу, вижу! Сколько солдат. А там что за люди бегут?

— Это царь Югурта со своим штабом спасается бегством от тюрьмы и смерти.

— Папа, идем отсюда, ребенок со страхом вдруг прижался к отцу. — Видишь, вон там идут громадные звери.

— Сиди смирно, ничего не бойся. Это прирученные слоны, они безопаснее маленькой собачки. Посмотри, как они играют со своими вожаками.

— Ах, какие они милые! — ребенок позабыл о своем страхе. — Хотел бы я стать большим, чтобы как консул, получить триумф.

— Да, прошло то время, когда плебею были недоступны высшие почести, — заметил словно про себя отец мальчика.

— Слышь, как эта сволочь рассуждает, — шепнул на ухо Ланисте хозяин гетер. — Не правда ли, как они забавны со своим дымом славы? Теперь, когда крестьянин сумел добиться вторичного избрания в консулы и получить триумф, они воображают себя великими людьми, учат своих детей латинскому и греческому языкам, посылают их в школы и рассчитывают сделать из них трибунов и консулов.

— Свет портится, мой милый! Если так пойдет и дальше, то Сатурналии[29] будут праздноваться не за 16 дней до январских календ, а круглый год.

— Но я что-то заболтался и совсем забыл о моих невольницах. Ну, красотки, приготовьте свои букеты, если я не ошибаюсь, проходят молодые герои.

— Покажи мне твою прелестную афинянку.

— Вот она, смотри, видишь, которая одета с большим вкусом и держит себя скромнее других, без румян и белил на лице; там, говорю я тебе, гляди по направлению моего пальца, вот, вот, которая старается спрятать свое лицо за букетом фиалок. Ну что скажешь, не удивительная ли красавица?

— Ах, ты гнуснейший из людей! Исчадие ада! Что ты наделал? Как ты смел учинить такое кощунство! — с комической серьезностью вскричал Ланиста. — Ты украл самую красивую из богинь, чтобы сделать ее гетерой!

— Молчи, бездельник.

— Зачем молчать? Лучше я донесу на тебя главному жрецу. Да это настоящая Венера Милосская! Ты украл ее!

— Купил, говорю тебе, купил, а не украл.

— Как? И это называется «купил»? Заплатив за такое сокровище 24 тысячи дрянных сестерций! Но тут и ста, и двухсот тысяч было бы мало. Разве несравненную богиню красоты можно купить за деньги?

— Правду говоришь. О, если бы она не была так капризна, какую бы она принесла мне прибыль. Но я все-таки надеюсь, что Кадму…

— Слушай, с чего бы это народ так разорался?

— Югурту ведут.

— Да, да, слышите как кричат: Югурта, Югурта.

— И в самом деле ведут закованного царя.

Зрелище было поразительным. Высокий статный Югурта, удивлявший Сципиона, гроза римлян и в особенности римлянок, которых его имя приводило в ужас, по рукам и по ногам закованный в цепи, был выставлен на публичный позор, после которого его ожидала лютая казнь.

Югурта, бывший союзником Рима, изменил ему и, узурпировав трон Нумидии, стал врагом своих вчерашних друзей.

Никто не мог узнать царя Югурту в этом бледном, исхудавшем привидении с преждевременными морщинами, совершенно поседевшим, сгорбившимся и дрожащим, как в лихорадке. Лицо его позеленело, синеватые губы судорожно подергивались, зубы стучали, глаза расширились, точно хотели выскочить из орбит. Сильно было его нравственное унижение, но еще сильнее боязнь ожидающей его мучительной смерти и непрерывные угрызения совести от осознания совершенных им злодейств. Руки пленного царя были закованы в золотые цепи: жестокая ирония победителей.

Одет он был в длинную порфиру с короной на голове. Вместе с ним вели его детей, родственников, царедворцев, князей его племени и военачальников. Все они тоже были в цепях. Даже бесчувственная толпа римлян была тронута до слез, когда увидела детей Югурты, с невинной улыбкой простиравших к отцу руки, не сознавая позора и близкой смерти несчастного царя. Детям происходящее казалось праздником и, глядя на отца, они искренне радовались…

Югурта не обращал никакого внимания на своих близких. Что ему дети, родственники, верные слуги? Разве он не жертвовал постоянно их жизнями для достижения своих преступных целей? Он думал только о себе, о потерянном троне, своем позоре и предстоящей казни. Он походил на дикого зверя, который храбр лишь инстинктивным стремлением к добыче, пока не утолит свой голод, но, подавленный силой, становится трусом. Недаром Югурту сравнивали с африканским львом. Вот так человек, заставивший Рим дрожать в течение семи лет, оспаривавший у него право владеть Африкой, много раз рисковавший жизнью, чтобы утолить свое необузданное честолюбие, вдруг стал слабее женщины. Подобно Македонскому Персею он, чтобы продлить свою жизнь на несколько часов, согласился на публичный позор, показал народу, до какого крайнего унижения может доходить тщеславная и подлая натура тирана. Когда прошла печальная процессия побежденных, толпа вновь принялась аплодировать.

— Вот он, вот он! — кричали люди, приподнимаясь на цыпочках. — Едет консул — триумфатор Гай Марий!

Действительно, длинная вереница ликторов с пучками лоз и топорами, в красных плащах, с лавровыми венками на головах, шествовала медленно и торжественно, изображая величие республики. Пучки лоз означали союз, согласие, единство, а топоры — силу. Позади шли музыканты, непрерывно играя на арфах и флейтах. Танцоры и танцовщицы с золотыми венками на головах пели и танцевали. Впереди них шут, одетый в женское платье, кривлялся перед побежденными, часто позволяя себе самые неприличные телодвижения к полному восторгу дружно хлопавшей ему черни. Облака фимиама поднимались из курильниц. Колесница из слоновой кости, украшенная драгоценными камнями и запряженная четырьмя в ряд белыми лошадьми, медленно двигалась вперед. На колеснице стоял сам триумфатор Гай Марий в тунике, поверх которой была наброшена затканная золотом тога. На голове триумфатора был надет лавровый венок, на шее — серебряное ожерелье, а на руках золотые браслеты, украшенные драгоценными камнями. Простое железное кольцо на указательном пальце вместо золотого, которые носили римские всадники, говорило о простом происхождении Гая Мария и его непреклонной воле. В правой руке он держал простую лавровую ветку, а в левой скипетр из слоновой кости с золотым кольцом наверху. Его высокая и плотно сложенная фигура, свирепое выражение лица, проницательные глаза, растрепанная борода и волосы словно были созданы для того, чтобы возбуждать страх. Вообще, по выражению его лица было видно, что в нем постоянно боролись сильные страсти.

Гордость, тщеславие, жадность, зависть, неутолимое честолюбие, долго скрываемая ненависть, слепая и грубая злоба, они действительно преобладали в железной натуре Гая Мария. Судя по виду этого человека, в котором радость удовлетворенной гордости составляла резкий контраст с гнетущей заботой, заметной по нахмуренным бровям, по выражению глаз и язвительной улыбке, временами появлявшейся на его губах, можно было безошибочно заключить, что цель Гая Мария не вполне достигнута и в самом недалеком будущем может разразиться ураган.

Объехав полгорода, триумфатор не мог не заметить, что в толпе аплодировавшего ему народа отсутствовали нобили, патриции и сенаторы. Дома их не были украшены, ставни закрыты, занавески опущены, все они были мрачны и безмолвны. Тогда как остальные дома были убраны цветами, венками и коврами.

В этот день в Риме было две партии: торжествующая и безмолвная. И вскоре эти две партии с мечами в руках должны были оспаривать власть одна у другой. Мы уже знаем, к какой партии принадлежал — победитель африканского царя Югурты.

Позади Гая Мария также на колеснице стоял другой человек в простой тунике раба, отвратительным видом и манерами вызывавшими ужас к нему, точно к подползающей ядовитой гадине. Одной рукой он держал над головой триумфатора массивную золотую корону в форме дубового венка, а другой поддерживал статую бога Фасцинуса, предохранявшего триумфатора от завистников. У колесницы висели розги и колокольчик. Отвратительный спутник Мария шептал ему на ухо следующие слова: «Заглядывай себе в душу и не забывай, что ты человек».

Страшным был смысл всей этой аллегории. Корона над головой триумфатора означала настоящее торжество, бог Фасцинус намекал на изменчивость фортуны, розги сулили наказание, а колокольчики — бесчестье и смерть, поскольку их звон предупреждал прохожих, чтобы они избегали встречи с осужденным на казнь; отвратительный человек стоявший позади триумфатора был никто иной, как презреннейшее существо в Риме — палач.

Если бы грубый и неосмотрительный выходец из Арпино лучше бы понял символы мудрой Этрурии и сумел бы предвидеть будущее, если бы он разобрался в таинственных предзнаменованиях судьбы, он не изменил бы своим сторонникам, враги и завистники не победили бы его и он не стал бы предметом всеобщей ненависти и презрения, загнанный, словно дикий зверь в болото, пойманный врагами и избежавший смерти только благодаря испугу раба, который заявил, что боится убивать страшного Гая Мария. Если бы триумфатор все это понял, его ждала бы совсем другая судьба.

— Ты обратил внимание на этого малого, который держал корону над головой Гая Мария? — спросил Скрофа Марка Феличе, как только триумфальная колесница выехала из-за арки большого цирка и должны были следовать к Форуму и Капитолию.

— Мне кажется, я его где-то видел; но не могу точно вспомнить где и когда, — отвечал Ланиста.

— Да это же он и есть.

— Кто именно?

— Тот, на чье красноречие я надеюсь, как на самое лучшее средство, способное укротить мою прелестную афинянку и заставить повиноваться моей воле.

— Палач Кадм?

— Да. Видел ты эту рожу? Чтобы отыскать еще одну такую же, надо спуститься в преисподнюю и вытащить оттуда вместе и Цербера[30] и Эвринома[31] — пожирателя покойников. Как ты думаешь, проведя часик поближе к полночи в Сестерцио рядом с этим дьяволом и рассматривая необычную обстановку его жилища, не покажется ли ей даже самый уродливый из квиритов красавцем не хуже Аполлона… А вот приближаются и наши молодые герои. Ну барышни, приободритесь! Покажитесь им из лож! Браво, брависсимо! Видишь, воины им кланяются. Клянусь, этот день принесет мне некоторую прибыль.

Скрофа был прав. Его невольницы сильно волновались, наблюдая, как мимо их ложи проезжает отряд старших офицеров.

— Вот они, вот они! Как красивы!.. Не забудьте про свои букеты.

— А кто эти три воина в красных плащах с позолоченными шлемами?

— Легаты[32] Анний, Маклий и Рутиний.

— Смотри, они буквально усыпаны драгоценностями.

— Но у того, что в середине, их больше. Вот ему я и брошу свой букет.

— Ты жадная, Флора, а я вот брошу самому красивому.

— На что мне его красота! А вот если клиент даст лишний золотой — это значит, что я смогу выкупиться у хозяина на свободу еще на несколько дней раньше.

— А ты, Луцена, — Флора тронула за плечо прекрасную гречанку, — почему не аплодируешь и прячешь свое лицо в цветах, словно оно безобразно, а не прелестно. Брось и ты букет, найди себе обожателя.

— Хочешь, я покажу тебе самого красивого, храброго и великодушного из молодых римлян.

— Покажи его ей, Норма, и мы увидим, останется ли она такой же бесчувственной. Неужели не удостоит своим взглядом того, о ком вздыхают по ночам самые красивые, самые благородные римские девы.

— Вот он, вот он, римский Алкивиад, благородный Тито Вецио. Да услышат тебя боги и богини, пусть исполняются все твои желания, лучший из юношей… Закидаем его розами, — кричали девушки, осыпая молодого человека цветами и целыми букетами.

— Тито Вецио — глава молодежи, доброжелатель и друг народа! — кричали в свою очередь простолюдины, восторженно аплодируя.

Между тем шествие остановилось. Молодой человек, на которого были обращены все взгляды и в честь которого рукоплескала толпа, пользуясь минутной остановкой, поспешил раскланяться с народом и пожать руки своим приятелям, поздравлявшими его с заслуженными знаками уважения, оказанными ему согражданами.

— Посмотри, Луцена, вот это красавец, что за глаза, что за улыбка, какая благородная осанка. Ко всему этому знала бы ты, какое у него доброе и щедрое сердце, — говорила Норма афинянке. — Видишь, с каким восторгом кланяются ему плебеи.

— Это все, должно быть, его клиенты и приближенные, не правда ли? Ведь его дом постоянно открыт для беглецов и его рука никогда не оскудевает, как у Юпитера всемогущего и величайшего.

— Да, но говорят, этот красавец совсем разорен, — презрительно заметила расчетливая Флора.

— Отец его очень богат и после его смерти Тито Вецио станет богатейшим женихом Рима.

— Скажите, кто этот африканец, едущий рядом с ним, отчего красота Тито Вецио еще больше бросается в глаза.

— Да, словно день и ночь. А все-таки и африканец мне тоже нравится.

— Ай-яй-яй, Норма. Белокурая дочь Галлии не гнушается черномазым сыном Нумидии. Это все равно, что соединить льва из его родной пустыни с беззащитной козочкой твоей родины.

На вороном статном коне, полном огня, выступавшем нетерпеливым шагом, уверенно и красиво сидел молодой трибун, по римскому обычаю без седла и стремян. Пурпурный чепрак, вышитый золотом, и шкура льва с двумя огромными драгоценными камнями вместо глаз заменяли седло. Золотые удила и уздечка алого цвета дополняли богатую сбрую лошади, которая, судя по всему, была добыта Тито Вецио в одном из сражений.

Седок был в форменной одежде трибуна. Поверх безукоризненно белой, туники, украшенной тонкой каймой пурпурного цвета, была надета блестящая кираса из кованного серебра, украшенная резьбой, достойной Праксителя.[33] Белый плащ, прикрепленный к правому плечу запонкой с драгоценным камнем, называемой иммой, спускался до плеч. Руки и ноги седока были обнажены. На голове всадника был серебряный шлем, увитый лавровым венком с золотой фигурой орла с распущенными крыльями наверху. Меч висел на левом боку, прикреплённый к золотому поясу. Маленький, круглый и тоже серебряный, как и все защитное вооружение воина, щит был украшен превосходной резьбой. Кинжал с ручкой, усыпанной драгоценными камнями, дополнял наряд отважного трибуна. На безымянном пальце левой руки был надет золотой перстень. Это было не просто украшение, а знак военного чина и звания Тито Вецио.

Ар Нумидии ехал рядом с ним на лошади чисто африканских кровей. Как и у всякого истинного сына пустыни, лошадь у него была без узды и подчинялась малейшему движению ног. На нем был костюм нумидийцев — союзников Рима. Поверх римской туники и кирасы развевался длинный шерстяной нумидийский плащ. На голове шлем, увенчанный пестрыми цветными лентами, составляющими единственное украшение детей пустынь, внесенное, быть может, первыми поселенцами, пришедшими из Финикии, которыми, по древнейшим преданиям, была некогда завоевана Ливия. Щит нумидийца имел форму полумесяца. Длинный меч, колчан со стрелами, лук, кинжал, ожерелье, браслеты и военные медальоны — все это представляло собой удивительную смесь варварского с чисто римским. Нумидиец ехал задумавшись. Казалось, аплодисменты и восторженные крики толпы его нисколько не взволновали.

В то время, когда молодой трибун привлекал к себе взгляды ликующего народа, человек, тщательно укутанный в тогу и прятавшийся в толпе, в шлеме, закрывшем не только голову, но и весь его лоб, подошел совсем близко к Тито Вецио и посмотрел на него с такой дикой ненавистью, что если бы взглядом можно было убивать, молодой трибун наверняка замертво упал бы с лошади.

— Наконец-то! — прошептал неизвестный, — ты стоишь передо мной. До сих пор я гонялся за призраком, а теперь вижу живое существо. Твоя красота, воинская доблесть и популярность заставляют ненавидеть тебя еще сильнее, если только это возможно. Я был бы таким же, как ты, если бы ад на мою беду, не послал твою мать. Ну давай же, езжай, безумный юноша, взойди на Капитолий, но помни, что рядом находится Тарпейская скала,[34] а сзади за триумфатором молча следует палач. Ступай, ненависть моя будет следовать за тобой, словно тень. Ты мне обязан богатством, именем, свободой, но верь, близок час, когда ты с лихвой заплатишь за все мои муки.

Прошептав эти слова, незнакомец подошел к трактирщику Плачидежано и, слегка тронув его за плечо, что-то прошептал на ухо. Трактирщик вздрогнул и, испуганно повернувшись, поднес правую руку ко рту.[35]

— Ты ли это, патрон? Я едва узнал тебя в этом балахоне.

— Молчи и слушай. Хорошо ли ты запомнил юношу, о котором я тебе говорил?

— Да, это тот, которому кланяется весь народ.

— Пусть твои люди не теряют его из вида. Я хочу знать о каждом его шаге. Где он был, с кем говорил, наконец, кого принимал в своем доме. Сделай так, чтобы от твоего внимания не ускользнула ни одна касающаяся его мелочь. Вот тебе золото. А если понадобится послать кого-нибудь ко мне по особо важному делу, возьми половину вот этой таблички да смотри, не давай ее кому попало.

— Все будет исполнено в точности, и не таким приходилось заниматься.

— Тише, по-моему нас подслушивают. Что это за человек, стоящий сзади?

— О, не волнуйтесь, это один из моих постоянных клиентов. На него можно положиться, он нас не выдаст.

— Хорошо, но осторожность никому еще не навредила. Разойдемся, смотри не забудь условного слова «аполлония».

— Да мне самому выгодно до поры до времени держать это дельце в секрете, — прошептал про себя Плачидежано, когда его таинственный собеседник умело растворился в толпе.

Они так и не заметили стоявшего неподалеку Черзано, который все видел и сразу догадался в чем дело, но, подумав, решил не рисковать и не стал преследовать незнакомца. Между тем шествие продолжалось, сопровождаемое непрекращающимися восторженными овациями. Тысячи голосов кричали «Да здравствует!». Среди рукоплесканий и радостных возгласов то и дело слышался серебристый женский смех.

— Ага, наконец и ты попалась, наша неприступная весталка! — смеясь, говорила белокурая Норма. Ты утверждала, что презираешь мужчин, а стоило пройти молодому красавцу в праздничном наряде, и ты бросаешь ему даже не цветок, а целый букет. Хочешь побиться об заклад, милая моя, что этому не трудно будет получить то, в чем ты отказала соратнику Гая Мария?

Бедная гречанка, пойманная хохотушкой Нормой на месте преступления, покраснела до корней волос. Вдруг она закрыла руками лицо и зарыдала. При виде слез Норма, в сущности очень добрая девушку, попыталась успокоить несчастную или хотя бы прикрыть от остальных девушек, чтобы избежать их оскорбительных насмешек. Она шепнула гречанке на ухо:

— Пожалуйста, не стоит давать пищу для оскорблений этим пустоголовым кокеткам. Перестань плакать и успокойся. А я хоть присягну в случае чего, что ты засмотрелась на триумфальное шествие и случайно уронила букет. Положись на меня, я все устрою, если кто-то вдруг заинтересуется этим несчастным букетом. Мне другое не нравится, — Норма бережно обняла девушку за плечи. — Тебе пришелся по душе человек слишком знатного происхождения, которого уже не первый год оспаривают друг у друга самые знатные патрицианки города. Сможешь ли ты соперничать с ними?

— О, Норма, добрая Норма! Даже если бы я и захотела, разве я могла бы ожидать такого счастья. Я невольница, без имени, без семьи, без родных…

— А все-таки при твоей необычайной красоте ты не должна теперь терять надежду. Мужчины капризны, самонадеянны, упрямы, но податливы. Для такой красивой девушки, как ты, вовсе нетрудно заставить полюбить себя человека, стоящего гораздо выше Тито Вецио. Вспомни, сам Юпитер влюбился в Данаю и Алкмену, которые, понятно, были далеко не ровня ему. Ведь они были простыми земными женщинами.

— Ты не понимаешь меня, Норма. Я не могу надеяться на то, что он полюбит меня на всю жизнь. А принадлежать ему всего одну ночь, как это делаете все вы, я не могу.

Норма с грустью покачала головой и сказала:

— Если ты ни на что другое не согласна, то, признаюсь тебе честно, дело обстоит куда сложнее, чем я предполагала. Но не следует отчаиваться. Сегодня вечером я уговорю висельника Сария, чтобы он отвел нас к знаменитой египетской гадальщице, живущей в одном из переулков Эсквилина. За небольшую серебряную монету она погадает на пренестинских косточках.[36] Перед тобой откроется твое будущее и ты узнаешь, полюбит ли тебя юноша, которого избрало твое сердце.

В это время вновь послышались звуки труб. Кокетливая Норма прервала разговор и наполовину высунулась из ложи, чтобы лучше рассмотреть легионеров, которые завершали триумфальное шествие.

Во главе каждого легиона шли трубачи, затем следовали по, порядку: воин, несший древо с серебряным орлом — знак легиона, центурионы, знаменосцы в шлемах, покрытых волчьими головами, затем простые легионеры, увешанные венками, ожерельями, браслетами, медальонами и прочими военными наградами. Наконец появились ряды римской кавалерии и кавалерия их союзников. Надо сказать, что весь этот военный строй не имел ничего общего со скованными строжайшей дисциплиной когортами, соблюдавшими идеальный порядок в строю, когда они двигались маршем или разворачивались для сражения. Нет, сегодня войско Гая Мария больше походило на пьяную толпу Вакха. Один солдат отвечал на приветствия народа оглушительным воплем, другой пел военные песни, преисполненные бахвальством и презрением к побежденным, третий то выкрикивал похвалы триумфатору, то пел гимны в честь римских богов. Распевались и сатирические песни, в которых крепко доставалось и самому Гаю Марию. Но в основном в куплетах издевались над аристократами, именно в их адрес раздавались самые дерзкие слова. Ведь в некотором смысле триумф представлял из себя сатурналии для войска, а потому во время триумфального шествия разрешалось почти все. Тем не менее подобная распущенность оказала пагубное влияние на дисциплину в римских легионах.

Пройдя через восточные ворота цирка и обогнув Палатинскую гору, процессия поднялась и спустилась по священному скату, миновала Форум и достигнув подъема к Капитолию, остановилась. Наступил страшный час для побежденного царя Югурты. Толпа ликторов вытащила его из триумфальной процессии и поволокла в Тульяно.[37]

ТУЛЬЯНО И КАПИТОЛИЙ

Толпа весьма равнодушно отнеслась к страшной участи африканского царя, переданного в руки слуг палача. После короткой остановки процессия начала подъем на Капитолий. Один лишь нумидиец последовал за Югуртой в тюрьму. На месте казни он хотел сполна насладиться переполнявшим его чувством мести, увидеть предсмертную агонию злодея, лишившего его дома, семьи и детей. Гутулл принадлежал к числу страстных, кипучих натур. Как истинный сын Африки, он с одинаковым пылом мог и любить и ненавидеть.

Нумидиец ликовал, видя, как ликторы, не переставая, стегали розгами обнаженную спину Югурты во время следования триумфальной процессии. И когда низкая железная дверь мрачной тюрьмы затворилась за осужденным на мучительную смерть пленником, Гутулл смело подошел к этой ужасной двери.

— Кто там смеет стучаться? — послышался изнутри свирепый голос, когда Гутулл громко ударил в дверь молотком.

— Офицер республики, — смело отвечал нумидиец.

Услышав эти слова, внушавшие уважение всякому, тюремщик поспешил открыть дверь и вежливо спросил:

— Что вам угодно?

— Я хочу увидеть смерть тирана, — отвечал нумидиец ликтору, несколько удивленному таким ответом. Но удивление его быстро прошло при виде новенькой золотой монеты, которую офицер немедленно вручил ему.

— Позаботься о моей лошади, — сказал Гутулл, — получишь другую монету.

— Не беспокойтесь, господин, никто не посмеет тронуть вашу лошадь, если она привязана у этой тюрьмы, хотя бы вы провели здесь всю жизнь.

Нумидиец вошел. Внутри тюрьма представляла из себя голый темный свод из тесаного камня без следов цемента. Луч света проникал сюда словно украдкой через толстую двойную решетку над дверью. Так как шли приготовления к казни, то в руках слуг уголовного триумвира были зажженные факелы, освещавшие красноватым пламенем мрачные своды этого могильного склепа. Югурта был уже гол, палачи и слуги делили его роскошные одежды, злобно между собой переругиваясь. Сначала они сорвали чуть ли не вместе с волосами корону с головы пленника, потом с мясом выдрали из ушей серьги кольцеобразной формы. Бывший царь перенес эту пытку совершенно спокойно, не издав ни звука, не двинувшись с места и только при виде Гутулла глаза его, дотоле совершенно тусклые, сверкнули, и рот искривился в горькой улыбке. Было ли это пришедшее некстати воспоминание о недавнем могуществе, гнев или угрызения совести — сказать трудно. Желая ускорить развязку этой драмы, палачи потащили раздетого, окровавленного Югурту к круглому отверстию, устроенному посередине тюрьмы.

Гутулл посмотрел на дно этой отвратительной пропасти и тут же отскочил прочь, пораженный запахом разлагающихся трупов, крови и еще чего-то отвратительного, которым пахнуло из нее. Слуги триумвира, которых правильнее было бы назвать палачами, уже спустили в яму лестницу и подвели Югурту, который дрожал от холода и страха.

— Как у вас здесь холодно, римляне, — проговорил он, давясь от истеричного, беспричинного смеха. — Я озяб, совсем раздет, — лепетал он, очевидно, теряя рассудок.

Вскоре истерзанный, полупомешанный Югурта исчез в этой холодной, смрадной темной могиле, где безжалостные римляне хоронили живых людей.

Гутулл стремительно бросился вон. Чувство мести, первоначально целиком владевшее им, исчезло. Не то, чтобы ему вдруг стало жаль тирана, просто эта варварская казнь произвела на него такое тягостное впечатление, которого он никак не ожидал.

А между тем взамен казненного тирана с неизбежностью явился другой, восходящий по лестнице могущества и удачи, расположенной на холме Капитолия.

Странны и удивительны законы судьбы: они допускают уничтожение целых варварских народов, чтобы вознести на самый верх римского простолюдина, впоследствии сбившего спесь с благородных потомков Квирина, и отдают Рим на растерзание тем же варварам — африканским шайкам Гензериха.

Но час расплаты еще очень далек. Победитель Югурты поднимался на коленях, как предписывал закон, по мраморной лестнице к храму Юпитера. Там стояли жрецы всех разрядов. Их головные уборы представляли из себя венки из дубовых листьев с ритуальными клочьями шерсти. На жрецах были костюмы цвета ярко вспыхнувшего пламени. Царь жрецов, шутовская роль которого заключалась в приношении жертв от имени царя в стране, где монархия давным-давно была заменена республикой, стоял на самом почетном месте, окруженный другими жрецами, их помощниками, служками, фламинами и прочим народом. Однако многие из главных жрецов, равно как и весталки, отсутствовали. Таким образом они выражали протест некоторых патрицианских слоев против консула-плебея.

Гай Марий сделал вид, что не заметил этого и прошел прямо в святилище, где, приблизившись к статуе Юпитера, снял с головы корону и вместе с триумфальной ветвью возложил на колени главного божества, а потом громким, четким голосом произнес: «Благодарю, тебя, величайший и могущественный Юпитер, и тебя, царица Юнона, и вас, остальные боги, за то, что вы помогли мне защитить благоустроенную республику. Умоляю вас и дальше оставаться благосклонными к ней и быть ее защитниками».

Раздав дары для храма и жрецов и собственноручно убив первую жертву, Марий вышел, предоставив фламинам и их помощникам убивать остальные жертвы и делить между собой кровавые останки этой бойни, устраиваемой в честь богов.

Триумф кончился. Югурта обречен на мучительную смерть, богам принесены жертвы, роль триумфатора сыграна. Теперь Марию осталось выполнять обязанности консула. А поскольку триумф совпал с январскими календами, значит пришло время новым консулам приносить присягу. Сначала при прежних консулах, а затем перед сенаторами, специально собиравшимися для этой цели.

Выйдя из храма Юпитера, новый консул Гай Марий со своим напарником Гаем Флавием Фимбрием явился принести присягу перед двумя бывшими консулами: Публием Руфом и Гнеем Максимусом. Присяга была совершена и принята со всеми узаконенными формальностями, после чего оба новых консула спустились с Капитолия на Форум, чтобы присягнуть также и перед народом. Фимбрий надел претексту, предписанную для ношения главнейшим государственным чиновникам, но консул Гай Марий не снял свои блестящие триумфальные доспехи и в таком виде явился на ростры.[38] Народ приветствовал своего героя восторженными криками и бурными аплодисментами. Суеверной толпе казалось прекрасным предзнаменованием, что ее любимый консул приносит клятву в триумфальной одежде. Людям думалось, что гнев богов будет особенно силен, если консул нарушит клятву, приносимую в этом ритуальном наряде. Сенату это восторженное выражение народного энтузиазма крайне не понравилось.

Члены органа, который некоторые современники сравнивали с собранием царей, в описываемую эпоху должны были обязательно принадлежать к сословию всадников, иметь состояние не менее, чем в восемьсот тысяч сестерциев и быть не моложе двадцати семи лет.

Это собрание состояло из закостенелых консерваторов, ревностно следивших за соблюдением формальностей, придерживающихся буквы закона. Они гордились своими привилегиями, презирали личные заслуги людей, у которых среди предков не было консулов или преторов и нередко до хрипоты спорили между собой о древности того или иного патрицианского рода, несмотря на то, что время, смешав народы, образовавшие население Рима, готовило почву для появления нового, совершенно немыслимого прежде Сената. И вот к этим-то людям новый консул позволил себе явиться не в принятом одеянии.

Едва Марий вошел в курию, где собрались сенаторы, как со всех сторон послышался ропот, сначала глухой, потом все более и более усиливающийся и в конце концов приобретший угрожающие интонации. Сенаторы встали со своих мест не для приветствия консула, а для выражения удивления и презрения к неслыханной наглости зарвавшегося плебея.

Гай Марий был неустрашимым воином, грубым и непоколебимым, как скалы в его родном Арпино, но и он ощутил неприятный холодок, скользнувший по его спине при виде разгневанных олигархов, которых в душе ненавидел, не нашелся что сказать в ответ и даже несколько растерялся.

Шесть веков славы, величия и неоспоримой власти сделали Сенат грозным и даже священным. Хотя некоторые сенаторы не отличались особым благородством и были подкуплены неразборчивым в средствам Югуртой, не жалевшим золота на эти цели, тем не менее вместе взятые они представляли собрание, внушавшее невольный страх и уважение. Впервые в жизни солдат струсил и отступил.

— Наш доблестный полководец, должно быть, забыл снять триумфальную тогу и надеть претексту консула. Да не смутит наше великое собрание такая безделица: рукоплескания толпы порой отвлекают от исполнения своих святых обязанностей.

В этих словах, сказанных тихо, сдержанно, но отчетливо и веско главой сенаторов[39] Марком Эмилием Скавром, было заключено столько скрытого презрения, что спесивый триумфатор смутился еще больше, и ему вдруг вспомнился палач с его зловещими эмблемами. Марий, побледнев, задрожал от злобы и страха, и вышел из курии, до крови искусав себе губы.

Пока эта сцена, являвшаяся предвестницей куда более серьезных событий, происходила в Сенате, молодой Тито Вецио и нумидиец Гутулл ехали вместе, с трудом прокладывая себе дорогу через, сплошную толпу народа. Вдруг позади них раздалось изумленное восклицание:

— Тито, мой Тито! Да неужели это ты?

Тито Вецио обернулся и воскликнул с не меньшим удивлением:

— Квинт, какими судьбами, давно ли ты здесь?

Молодые люди дружески обнялись. После горячих приветствий Квинт Цецилий Метелл (один из Метеллов, которые, по словам сатирика Невия, уже рождались консулами — столь велико было их влияние на народ), сын Метелла Нумидийского, взял своего друга за руку и засыпал вопросами. О здоровье, об опасностях, о военных подвигах, об убитых или вышедших в отставку товарищах. Словом, вопросы сыпались градом, так что в конце концов Тито Вецио, улыбаясь, прервал его:

— Если ты будешь продолжать в том же духе, то я так и не смогу сообразить, на какой же из вопросов ответить первым, а потому сначала успокойся хоть немного.

— Легко сказать, а вот попробуй сделать. Ведь мы с тобой не виделись… постой, постой… ничего не говори… сейчас скажу точно… ага, почти два года. Ну, давай обнимемся еще раз. Это будет самым лучшим и коротким ответом.

Друзья снова обнялись.

— Скажи мне, Тито, хоть теперь ты останешься в Риме? Ах, признаюсь тебе, что на этот раз моя сыновья любовь вынудила меня пойти на крайне тяжелые и тягостные жертвы.

— Верю тебе, дорогой Квинт, ведь у тебя, по существу, не осталось выбора. Мог ли сын сенатора Метелла хоть на минуту остаться в лагере Гая Мария?

— Эти нелепые внутренние раздоры доводят до того, что разлучают друзей. Но я всегда радовался и гордился тобой, слушая о ваших боевых подвигах. Когда до меня доходил слух о какой-нибудь новой победе моих товарищей, я радовался как ребенок, хотя в то же самое время и отчаянно вам завидовал.

— Добрый Квинт.

— Да, да, добрый Квинт, любезнейший друг, но как мало ты мне писал. И хотя я постоянно спрашивал курьеров,[40] нет ли какого-нибудь послания от тебя, но почти всегда получал один и тот же ответ. «Трибун, у нас нет ничего для тебя» и ты сам понимаешь, что это не доставляло мне особой радости. Но довольно, теперь ты здесь и не скроешься от меня. Кончилась эта несчастная африканская война и остался только один враг — варвары севера, называющиеся «кимврами», что на их же собственном языке означает «воры». Против них направляются два отряда и мы можем быть вместе, если ты не предпочтешь мне своего Мария.

— Он прекрасный военачальник, под его командованием я многому научился и мог бы научиться еще большему. Конечно, он не единственный отважный защитник республики. Если бы твой отец, Публий Рутилий или Лютеций Катулл возглавили войско, то оно бы ничуть не потеряло бы в доблести и война для врагов Рима закончилась бы не менее сокрушительным поражением.

— Ты дельно говоришь. Но я, во всяком случае, советую тебе отдохнуть и насладиться прелестями нашего города. Да, друг мой, твоего приезда с нетерпением ждали наши прекраснейшие девушки. Имена двух из них я, пожалуй, назову тебе прямо сейчас: прелестная Эмилия Скавра и столь же очаровательная Терция Альбина. Они постоянна спрашивали, когда же наконец ты приедешь. А как будут рады твои приятели. На Марсовом поле, на ипподроме, в театре, на гуляньях они постоянно жаловались на отсутствие своего несравненного Тито Вецио, главы римской молодежи. После усталости необходим покой, а после опасности — удовольствия. Это в порядке вещей. Так нас учил, если ты помнишь, знаменитый философ, посвящавший нас в Афинах в возвышенные идеи божественного Эпикура.

— Воистину замечательные правила. Благодаря им я встречал опасность с улыбкой, находил утешение в скорби и получал наслаждение от сознания того, что совесть моя чиста, какие бы искушения не встречались на моем пути.

— Да, Тито! Ты для меня был идеальным примером того, что может сделать человек, когда в сердце своем он воздвигает алтарь не лживым богам, перед которыми поклоняется пошлая непостоянная толпа, а святой истинной любви и дружбе. Кстати, ты до сих пор не познакомил меня с Гутуллом, твоим благородным гостем, печальную историю которого описал в одном из редких писем. Это он рядом с тобой, если я не ошибаюсь?

— Ах, извини, пожалуйста, я был увлечен разговором.

Тито Вецио поспешил представить нумидийцу своего молодого друга, добавив:

— Вы достойны друг друга. Расцелуйтесь же по римскому обычаю. А теперь, когда мы снова зажгли факел нашей дружбы, следует добавить в него горючего материала, чтобы он вновь разгорелся ярким пламенем. Не поужинать ли нам в приятельском кругу?

— Именно это я и хотел сейчас предложить. Будем ли мы приглашать еще кого-нибудь?

— Не знаю, надо подумать.

— В таком случае я помогу тебе вспомнить друзей. Надо устроить так, чтобы нас было не меньше трех и не больше девяти.

— Неужели ты, ученик великого Эпикура, суеверен?

— Ничуть. Я сейчас руководствуюсь вовсе не пустыми суевериями, а здравым смыслом, подсказанным мне практикой. Если в компании меньше трех человек — гарантирована скука, если больше девяти — шум и неразбериха. А теперь следует составить список. Ты, Гутулл и я — трое, младенец Лукулл — четверо, этого милого мальчика ты, конечно, не вычеркнешь из списка. Кстати, совсем упустил из виду, у тебя есть хороший повар?

— Да, есть. Его зовут Тимброн, и это имя кое-что говорит римским гурманам.

— Прекрасно. В таком случае клянусь богами, в которых я не верю, что твой ужин вряд ли уступит даже тому, который консул дает сегодня в храме Юпитера Капитолийского своим сторонникам.

Следует заметить, что вся эта болтовня Метелла о поваре и ужине была им пущена в ход, чтобы дать Тито Вецио прийти в себя. При имени Лукулла он покраснел.

— Итак, четверо уже есть, — продолжал Квинт, загибая пальцы. Если присоединить Марка Друза,[41] нашего бывшего. Гракха, будет пять. Добрый старик Луций Анций[42] может быть шестым, он нам продекламирует несколько отрывков из своей «Андромахи» или «Клитемнестры». Гость! Марка Друза, наш общий задушевный приятель Помпедий Силон[43] — седьмой, Сцевола[44] — восьмой и… о боги! — дайте моему слабому уму девятое имя! Между прочим, в нашем обществе не хватает шута. Что ты скажешь о Тито Альбуцио, чьи выходки и остроты мгновенно разносятся по всему Риму, причем некоторые из них уже успели превратиться в пословицы?

— Альбуцио?

— Ну да, тот самый Альбуцио, который, приехав из Афин, где обучался чему-то, настолько позабыл латынь, что, начав фразу на нашем бедном языке, неизменно заканчивал ее по-гречески. Ты посмеешься вволю. Видеть клоуна Альбуцио рядом со строгим стоиком Сцеволой, обладающим умом Сократа, чрезвычайно забавно.

— Я боюсь, что они могут поссориться друг с другом.

— Неужели ты думаешь, что я решился бы пригласить их обоих, если бы у меня были хоть малейшие опасения по этому поводу? Тито Альбуцио, несмотря на свою грекоманию, добрейший человек, его болтовня к остроты совершенно безвредны. Этот человек вообще не склонен к каким-либо ссорам.

— Прекрасно.

— В котором часу соберемся ужинать?

— Часа через два.

— Тогда я еще успею сходить в курию, чтобы присутствовать при присяге консула. Хочу посмотреть, чем закончилась та история с переодеванием. Я предвижу очень серьезные осложнения. Ты может не знаешь, что горец из Арпино явился на собрание отцов отечества в костюме триумфатора. Надо было видеть негодование почтенных сенаторов попранием старых обычаев. Я боюсь, как бы эта грозовая туча не разразилась страшной бурей, которая может изменить всю нашу жизнь.

— Тщеславие этого человека и сумасбродное сопротивление патрициям погубят республику. Я в этом уверен. Жаль, что одному не свойственна скромность, а другим — справедливость, беспристрастие и осмотрительность.

— Беспристрастие и осмотрительность у наших олигархов! Ах, Вецио. Времена Фабриция, Фабия и Цинцинатов[45] давно миновали. Теперь господство развратников вроде Опимия, Назика, Бестия и им подобных. Они признают только одну грязную политику: брать и подкупать, подкупать и брать.

— И погибнуть от своей же порочности.

— Да, но за собой они повлекут к гибели свободу и отечество. Однако, прощай еще раз, пожалуй, цензор[46] сделает мне выговор, если я опоздаю.

Молодой Метелл был одним из немногих сыновей сенаторов, которым за личные достоинства и знатность рода разрешалось присутствовать на заседаниях Сената, и он чуть ли не бегом направился к зданию курии.

Расставшись с другом, Тито Вецио и Гутулл медленно двинулись по Триумфальной улице. Молодой человек был задумчив, Гутулл угрюм. Миновав несколько кварталов, Тито Вецио сказал другу:

— Здесь, Гутулл, нам надо расстаться. Поезжай домой и жди меня там. Через час, не больше, я вернусь. А ты от моего имени передай дворецкому, — чтобы к первому часу ночи приготовил ужин в гостиной Эпикура.

Но Гутулл и не думал уезжать. Он взял за руку своего юного друга и сказал:

— Мой друг, мой господин, позволь мне побыть вместе с тобой. Я бы охотнее оставил тебя одного в пустыне, где ни львы, ни гиены не представляют опасности для человека с неустрашимым сердцем и твердой рукой, но не здесь, где измена ставит тебе западни на каждом шагу с лукавством ползущей змеи. Не забывай, у тебя есть враги в этом городе, причем настолько сильные и могущественные, что смерть едва не подстерегла тебя даже в Африке, во многих днях пути отсюда.

Юноша дружески пожал нумидийцу руку.

— Мой дорогой Гутулл, — сказал он со сдержанной улыбкой, — следует признать, что враги мои даже слишком кровожадны, судя по твоим словам, если они с такой ненавистью преследуют человека, который не сделал им ничего плохого. Поверь мне, сколько я не ворошил свою память, я не мог вспомнить, чтобы нанес кому-нибудь смертельную обиду.

— О, друг мой, как же ты плохо знаешь людей. Адгербал никогда и ничем не обидел Югурту, однако последний жестоко преследовал Адгербала и убил его. Пойми, что существуют и другие причины, вкладывающие кинжал в руку убийцы, да я и сам…

— Молчи, ты был только орудием в руках тирана.

— О твоем убийстве договаривался с Югуртой тот подлый дезертир. Конечно, он кем-то подкуплен. И он здесь, в Риме, я его видел.

— Ты его видел? Так что же ты молчишь?.. Когда, где?

— Вчера вечером в таверне Геркулеса-победителя, куда я ходил по просьбе одного человека, который тоже очень многим обязан тебе. Именно он мне и сказал, что твои враги настроены решительнее, чем когда-либо, поскорее покончить с тобой.

— Что мне до того, пусть замышляют, мне сейчас не до них. Ведь там, куда я сейчас направляюсь, мне грозит не смерть, а кое-что гораздо худшее.

— Ты идешь в дом своего отца?

— Да.

— Тем более я не имею права оставлять тебя. Но не думай, я буду следовать за тобой в отдалении и стану где-нибудь в стороне от дома. Однако, если ты будешь слишком задерживаться, то, предупреждаю тебя, я войду в дом во что бы то ни стало.

— Хорошо, пусть будет по-твоему, но повторяю, в доме отца мне бояться нечего… кроме того, что меня выгонят из него навсегда.

— И все же. Ты можешь отослать своих людей домой. Я буду рядом, что бы ни случилось. Тиран, чьими муками я упивался весь сегодняшний день, лишил меня самого дорогого, что было в моей жизни. Но судьба в утешение послала мне тебя и теперь ты заменяешь мне родину, семью, детей и все, что мне было дорого когда-то.

— Мой добрый Гутулл. Твои слова для меня, словно целебный бальзам. Пусть твоя великодушная дружба хоть немного уменьшит ту боль, которая разрывает мое сердце при мысли, что страшное проклятие навсегда лишило меня отцовской любви.

СТОРОЖЕВАЯ СОБАКА

Дом, или лучше сказать, дворец, отца Тито Вецио находился в одном из самых спокойных аристократических кварталов Рима. В этой части города было мало храмов, еще меньше таверен, ни одного рынка или казармы, почти не встречались дома плебеев. В нем располагалось множество домов патрициев с вестибулами,[47] портиками, украшенными мраморными колоннами, картинами, фонтанами и статуями. Среди вестибула дома Марка Вецио, как звали отца Тито, стояла конная статуя деда Тито — Луция в военном плаще, который он носил во время Второй Пунической войны, сражаясь вместе с Марцеллом и Сципионом[48] в рядах римских войск против полчищ Ганнибала. Луций Вецио происходил из знатного сабинского[49] рода, с давних времен поселившегося в окрестностях Капуи, где располагалась большая часть их имений. Во время второй Пунической войны он входил в отборный отряд из трехсот капуанских всадников, которые сражались в Сицилии на стороне римского войска, а когда их родной город открыл ворота перед Ганнибалом, поклялись на верность римским знаменам. В награду за эти и другие услуги, оказанные ими во время войны, они сохранили свободу и успели спасти своих сограждан от ужасной мести победителей карфагенян. Однако в наказание за предательство римский Сенат, пощадив жизни капуанцев, превратил в ничто все пожалованные им ранее свободы и привилегии. Теперь в городе не было ни самоуправления, ни собственного суда, ни права выбирать своих граждан даже на самую незначительную должность. Теперь управление взяло в свои руки римское правительство, назначая сюда своих чиновников. Единственным правом, оставшимся у капуанцев (хотя по сути это было и не право вовсе, а тяжелейшая обязанность), было право в случае войны поставлять в Рим людей, продовольствие и деньги. В довершении всех бед была срыта окружавшая город крепостная стена.

Однако все эти свирепые меры ни в коей мере не касались капуанцев, сражавшихся на стороне римского народа. Большинство из них вскоре получило римское гражданство и тут: Луций Вецио оказался одним из первых. Нельзя сказать, чтобы он был излишне корыстолюбив и все свои помыслы направлял лишь на увеличение собственного состояния, но благодаря гораздо более выгодному по сравнению с большинством соотечественников положению, в котором он оказался, его дела быстро пошли в гору и за короткое время Луций Вецио оказался одним из богатейших людей не только Капуи, но и Рима.

После его смерти сын Луция Марк, став владельцем поистине царских богатств, поддержал славу своего дома, увеличил блеск как своего старого отечества, так и Рима, чьим, можно сказать, приемным сыном он стал. Будучи трибуном, военным квестором,[50] эдилом,[51] претором в провинции и префектом[52] в Капуе, Марк Вецио пользовался всеми почестями, увеличив их женитьбой на благородной девушке из римской консульской семьи Минуциев. Разница в годах и злые толки не помешали Марку Вецио казаться счастливым. Терция Минуция хотя и была гордой и властолюбивой настолько, насколько может быть красивая, богатая и знатная римлянка, с другой стороны оказалась весьма набожной, так что вскоре ее благородный пожилой муж забросил все привычки распутной холостяцкой жизни, почувствовав радости жизни семейной. Плодом этого брака стал Тито Вецио и, кажется, грации почтили его при рождении своим благосклонным вниманием. Отец им гордился, а мать постоянно с нежностью заботилась, и Тито рос замечательно красивым мальчиком. Он был умен, добр, ловок, великодушен и вообще обладал всеми качествами, которыми славилась римская молодежь в лучшие годы республики. Словом сказать, уважение сограждан, почести, богатство, молодость, красота, спокойствие и согласие украшали теперь дом Марка Вецио и он казался любимым жилищем счастья. Но ничто на свете не может длиться бесконечно. За четыре года до описываемых нами событий супруга Марка Вецио, мать Тито умерла от одной из тех болезней, которые поражают внезапно, словно удар грома. Муж, ко всеобщему удивлению не проронил ни слезинки, даже не захотел присутствовать на ее похоронах. Он казался совершенно бесчувственным, лишившись горячо любимой им жены. Очень скоро он совершенно изменился, стал ворчливым, беспокойным, со старческими причудами и в конце концов превратился в свирепого тирана. Насколько это было возможно, он отдалил от дома своего сына Тито, передав ему все приданое матери. С того времени отец и сын больше не виделись. Старик отправился путешествовать; быть может для того, чтобы непривычная обстановка помогла ему поскорее забыть о своем горе, а может быть и по каким-то другим причинам — неизвестно. Его сын Тито — за два года спустил почти весь капитал матери и отправился с консулом Марием в Африку, откуда он приехал хотя и прославленным героем, но с совершенно опустевшими карманами.

Но для того, чтобы читатели не посчитали Тито Вецио распутным мотом, которых в ту пору немало шаталось по улицам Рима, мы должны сказать, что природа щедро одарила юного героя утонченным вкусом, стремлением ко всему изящному, а главное — необыкновенно добрым, отзывчивым сердцем. Он никогда не отказывал нуждающимся. Тито имел друзей, которым был готов отдать в любой момент все, что бы они не пожелали, но терпеть не мог паразитов и лизоблюдов. Он любил роскошь, разбирался в картинах, статуях и всегда их покупал за наличные деньги, не пытаясь, как некоторые патриции, приобрести их самыми неблаговидными путями. Он любил красивых женщин, но никогда не искал богатых или знатных невест. Тито не имел пристрастия к вину, оно нравилось ему только потому, что за винной чашей собиралась веселая компания его друзей. Игру он ненавидел как самую пагубную душевную язву, которая развращает, возбуждает жадность, постоянно обманывает надежды, портит человека, делает его завистливым и бороздит лицо преждевременными морщинами. Тито любил хороших лошадей, собак, зрелища, музыку, танцы и охоту, но особенно — хорошие книги и круг симпатичных ему друзей, сопровождавших его повсюду: на форуме, в городе, загородной вилле, гимнастике, бане, днем и ночью. Но больше всего ему нравилось щедрой рукой раздавать деньги действительно нуждающимся, не заботясь об их благодарности, хотя одно слово искренней признательности было ему дороже всех военных наград. Эти постоянные пожертвования были для Тито столь же естественны, как еда, питье или сон. Причем он раздавал деньги всем нуждающимся, а не подкармливал, подобно некоторым богачам, кучки негодяев, готовых ради ежедневных подачек на любой поступок вплоть до убийства, лишь бы сохранить подольше расположение своего господина. Нет, Тито был эпикурейцем настоящей школы афинских садов, которых, правда, Гораций обозвал стадом свиней, но не учел при этом, что, по своим собственным словам, сам безусловно должен быть отнесен к их числу.

В эпоху, предшествовавшую междоусобным войнам, в Риме возникло множество партий, и Тито Вецио всегда принадлежал к той из них, которую считал самой справедливой. А поскольку нередко случалось, что ни одна из враждующих партий не отличалась благородством поставленных целей, то молодой человек, не стесняясь, говорил правду в глаза и ограничивался ролью защитника побежденных, сдерживая жестокость победителей.

Ловкий и неутомимый во всякого рода играх, что, как известно, составляло одну из основ римского воспитания, он не имел себе равных в беге, прыжках, плавании, борьбе, кулачном бою. Никто не умел лучше его укрощать лошадей, управлять ими и фехтовать. Храбрость его, также как и красноречие, были общеизвестны. Всем этим талантам и способностям молодого Вецио его противники противопоставляли два огромных с их точки зрения недостатка, сводившие на нет все его достоинства: отрицание богов и расточительность. Тито Вецио был учеником эпикурейца Зенона, а потому очень скоро, благодаря умению логично мыслить, отделался от призраков римских богов, за что все окружающие ханжи не упускали случая оклеветать его, выдумывая то, что бедному юноше никогда не пришло бы в голову. Не веря в римских богов, Тито Вецио тем не менее был всегда добр, любил людей, но не в угоду Олимпу, а потому что считал их братьями. Он делал добро потому, что ему было приятно помогать ближнему, снисходительно переносил недостатки дурных людей, стараясь всегда сохранять спокойствие. А поскольку Тито Вецио был эпикурейцем, он очень ценил слова Платона, который говорил, что надо любить добродетель, потому что она прекрасна. Вот такой человек подходил к дому отца, которого не видел вот уже почти четыре года.

Оставив своего друга в одном из темных углов портика, юноша подошел к двери дворца и постучал по ней молотком. При первом же ударе послышалось бряцание цепи и лай собаки. Затем раздались звуки шагов и послышался удушливый кашель.

— Кто там стучится? — спрашивал привратник. — Знакомый? Хм… не узнаю голоса… Сейчас, сейчас. Аргус, молчи! Хм… кто бы мог стучаться так поздно? Кажется, не из обычных гостей… Аргус, молчи, кому говорят! Что ты все прыгаешь и скребешься в дверь?.. и все вертишь хвостом. В самом деле, разве это приятель стучится? Ох, мало друзей ходит сюда, очень мало. Стучись, стучись, милейший, а я все-таки тебе не отворю, пока не узнаю, кто ты такой?

— Это я, Марципор. Разве ты не узнаешь моего голоса?

— Боги всемогущие, это же мой Тито! О, Аргус, Аргус, как ты был прав, обрадовавшись. А я, старый дурак… Тито, господин мой, дитя мое, наконец ты вернулся. Прости старого слугу, что не узнал твоего голоса.

Говоря это, привратник поспешно открыл дверь, упал перед юношей на колени и крепко расцеловал его руки. Аргус, большой и сильный пес эпирской породы, радостно прыгал вокруг. При этом стоял непрерывный звон, потому что как собака, так и привратник были прикованы к своим конурам. Боясь, как бы шум не привлек внимание слуг, привратник запер дверь, выходившую из протира в атриум и внутренние покои.

Тито заметил боязливую суетливость старика, и ему стало невыносимо тяжело.

— Ты прав, Марципор, — тяжело вздохнув, сказал молодой человек. Если бы кто-то донес ему, что я осмелился перешагнуть порог запретного для меня отчего дома, то, возможно, он приказал бы вышвырнуть меня вон, как злейшего врага или докучливого нищего. Да, в отцовском доме у меня осталось только два друга: мой старый Марципор и Аргус.

— Тито, умоляю, пойдем в мою сторожку, ты в ней спрячешься от взглядов злобных и завистливых слуг, которые в последние годы расплодились здесь, как плевелы на заброшенном поле. С того дня, как старый господин вернулся из своего злополучного путешествия, все изменилось. Старые невольники проданы или сосланы в имения и заменены новыми, скучными, молчаливыми, странно одетыми, с отвратительными рожами и такими же душонками. Из прошлого остались только я да бедный Аргус, на которых никто не обращает внимания, потому что привыкли бояться только друг друга, а стоит ли бояться двух старых, бедных существ, да к тому же еще вечно сидящих на цепи?

— Да, мой милый Марципор, у вас все тут очень сильно изменилось, и не скажу, чтобы эти перемены были мне по душе. А теперь скажи мне, как поживает отец, здоров ли он?

— Здоровье его, насколько мне известно, не особенно хорошее. Впрочем, я его редко вижу. С некоторых пор он никого не принимает и даже обедает далеко не каждый день. У нас уже нет прежнего оживления, суеты, веселья. Подаяния тоже уже давно не раздают. На дворе, если ты помнишь, всегда стояло множество лошадей, носилок, колесниц, сновали туда-сюда повара, невольники, слуги, приезжали гости — теперь пустыня. Только трава пробивается сквозь мраморные плиты. Залы, в которых раньше постоянно играла музыка, слышалось пение, веселый смех, теперь позабыты и заброшены. Огромные молчаливые покои внушают страх, как гробницы или могилы. Каждую ночь к нам являются какие-то странные существа, закутанные в длинные плащи с капюшонами. Не то привидения, не то воры, не то шпионы или разбойники, ежедневно в один и тот же час они подходят к эти дверям, говорят условленный пароль и молча, как призраки, отправляются внутрь дворца. Они и сегодня должны прийти.

— А когда они возвращаются назад?

— Сюда они никогда не возвращаются, их, по всей вероятности, выпускает сам господин через подземные ходы, которых, как ты знаешь, у нас во дворце имеется несметное количество.

— Странная таинственность, но скажи мне, в последний раз, когда ты видел отца, он был здоров или болен, весел или печален?

— Он мне показался исхудавшим, состарившимся, слабым и вообще сильно опустившимся. Только в одних глазах и осталась жизнь, но они блестят как-то странно, сказать по правде, я боюсь, как бы он не сошел с ума.

— Бедный отец.

— Соседи говорят разное. Одни утверждают, будто твой отец привез из Египта вместе с мудростью Гермеса и секрет изготовления золота, другие же уверяют, что он устраивает в своем дворце тайные вакханалии, третьи вообще… а, ладно, к чему ерунду повторять. Но нашелся-таки один человек, который подал на него жалобу судебному квестору, но бедняге не поздоровилось. Судья ему не поверил, а на следующую ночь…

— Ну-же, говори!

— Когда он проходил по одному из переулков города, удар кинжала вынудил замолчать его навеки.

— Бедный мой отец! Кто же смог поймать его в свои сети? А обо мне он хоть раз когда-нибудь вспоминал?

— Нет, но я видел, как он заплакал, когда при нем упомянули о тебе.

— Кто же напомнил ему обо мне?

— Я.

— Ты, добрейший Марципор? Каким образом?

— Надо тебе сказать, что одно время у него появилась странная манера часа за два до ужина куда-то отправляться на носилках. Как мне говорили, сначала он посещал Форум, Марсово поле, вообще места, которые обычно посещает избранное римское общество, а потом стал искать самые уединенные улицы, бывал только в самых глухих частях города и, видимо, избегал людей. Потом начал выходить из дома в точно определенный час. Вскоре прогулки его делались все реже и реже и наконец совсем прекратились. Однажды, когда он проходил мимо моей сторожки, я побежал отворить дверь и сказал, почтительно преклонив голову: «Здравствуй, добрый господин Марко Вецио, отец Тито Вецио». Он немедленно отвернулся, но я увидел, как он утер слезу, невольно выступившую у него на глазах.

— У тебя золотое сердце, мой старый друг, — взволнованно сказал Тито, пожимая дрожащие, морщинистые руки привратника.

— О, не будь я прикован здесь, как бедный Аргус, я пошел бы за ним и прямо в глаза сказал бы, что так нельзя… Тогда, конечно, меня бы продали как старую ветошь. Но тише, — вдруг прошептал старик, — слышишь кто-то стучит? Это они, они. Рычи, рычи, старый Аргус, это должно быть, недруги.

Сказав это, привратник подошел к двери и спросил:

— Кто там стучит?

— Мы, Аполлония, — раздался ответ.

Дверь отворилась и целая толпа людей, закутанных в широкие и длинные плащи, судя по всему, не меньше пятидесяти человек, молча прошла во внутреннюю часть дворца. Тито Вецио с любопытством и горьким разочарованием наблюдал из своего темного угла за таинственной группой и с ужасом думал, что для этих подозрительных людей открыт весь дом его отца, между тем, как он прячется в сторожке привратника и не смеет пройти дальше. Лишь только вся эта странная толпа исчезла в доме, Тито, обращаясь к старому слуге, спросил:

— И это повторяется каждую ночь?

— Да, каждую ночь.

— Мне необходимо проникнуть в эту тайну.

— Эх, дитя мое, мой милый Тито, заклинаю тебя всеми богами, не вмешивайся в эти дела. Если тебе дорога жизнь, держись от всего этого подальше.

— Но отец мне дороже жизни… Нет, какие бы таинственные дела ни происходили в доме моего отца, я не должен лезть не в свое дело… Слышишь, еще кто-то стучится. Неужели на подходе еще одна такая же толпа?

— Я слышу слова на каком-то иностранном языке, — заметил старик.

— А, тогда не беспокойся, это мой хороший приятель, — отвечал молодой человек, — он волнуется, все ли со мной в порядке. Прощай, мой старый друг и ты, мой дорогой Аргус, не забывший, как твой господин, будучи ребенком, копошился в твоей всклоченной шерсти. Прощай дом, в котором я провел так много счастливых, беззаботных лет. И ты, отец, прощай. Пусть будут безосновательны мои предчувствия и не сбудутся опасения. Бедная мать, как бы ты страдала, если бы увидела, в какое расстройство и запустение пришел твой дом, некогда счастливый и прекрасный. Ты думала, что достаточно принести жертву богам, чтобы загладить ошибку молодости. Но ни жалобы, ни жертвы богам не могут помешать дереву приносить свойственные только ему плоды, точно так же, как и вину быть причиной страданий и порождать новые, еще более тяжкие и пагубные последствия. Но довольно. Открой дверь, мой верный Марципор.

Привратник поспешил отворить дверь.

— Наконец-то! — вскричал нумидиец, вкладывая в ножны кинжал.

— Ты уже потерял терпение, мой верный друг?

— Да, сознаюсь, я уже начал беспокоиться. А куда делись все эти люди?

— Они пропали бесследно, но сперва едва не заметили меня. А как же тебе удалось спрятаться от них?

— Я не даром ходил на львов в африканских пустынях, у меня тонкий слух, а в темноте я вижу не хуже кошки. Колонны и арки портика скрывали меня, но сам я прекрасно видел, как эта группа в плащах вошла внутрь и конечно, тотчас вспомнив о тебе, бросился к двери и постучал.

— Благодарю, друг мой, благодарю. Но пока, как видишь, я не подвергался никакой опасности.

— Тем лучше, нам пора домой, уже первый час наполовину прошел, тебя давно ожидают друзья к ужину, пойдем.

— Ты прав, Гутулл, — сказал Тито, утирая катившуюся по щеке слезу. — Печаль не может быть вечной, жизнь слишком коротка, чтобы всю ее проводить в тоске и слезах. Еще раз прощай, мой дорогой Марципор, и успокойся…

И оба друга удалились.

— Да хранят тебя боги, — прошептал старик, закрывая дверь, — ты улыбаешься сквозь слезы. Ах, дом старого Вецио. Кто бы мог подумать, что с тобой случится такое. Флора, можешь торжествовать, сбылись твои проклятия. Ах, я до сих пор не могу без содрогания вспоминать ту странную ночь, когда оторвали от ее груди несчастного сына и поставили на его лбу постыдное клеймо раба. Босоногая, с распущенными волосами, в разорванной одежде, Флора призывала всех фурий ада из преисподней и, вскрыв жилы на руках, оросила землю кровью. А ты, мой бедный Тито, за что пострадал, почему изгнан собственным отцом? Но все же я не перестану любить тебя, дом старого Вецио и буду молить богов, чтобы они вновь вздохнули в тебя жизнь.

Рассуждая таким образом, старый слуга зажег свечу перед грубо сделанной статуэткой, изображающей покровителя семейства, потом стал с покрытой головой на колени и поклонился, несмотря на тяжесть цепей и бремя прожитых лет, поднес руку ко рту в знак искреннего почтения к богам[53] и начал горячо молиться. Долго молился старик и слезы текли по его морщинистым щекам. Он ничего не просил для себя, он умолял богов образумить старого Вецио и сделать так, чтобы вместо мрачных и подозрительных типов в балахонах в дом вернулся честный и жизнерадостный Тито. Между тем верный Аргус, забравшись в свою конуру, заснул и во сне жалобно визжал, помахивая хвостом — ему чудился ребенок Тито, игравший с ним.

УЖИН В СТОЛОВОЙ ЭПИКУРА

На западной стороне обширного вестибула храма Минервы на Авентийском холме, на котором ежегодно происходят смотры легионеров, освящение оружия и приносятся жертвы за благополучие войска, стоял дом, в котором жил молодой Тито Вецио. Этот дом располагался между храмовой площадью и улицей, на месте которой сейчас проходит улица святого Павла. Сад спускался от дома террасами по западному и южному склонам горы.

В отношении удобств и изящества дом Тито Вецио не имел себе равных и состоял, как и большинство домов патрициев, из двухэтажного бельведера и большого дома. Вообще, все палаты римских богачей располагались на возвышенностях и были ярко освещены солнцем и продувались ветром, чего нельзя было сказать о неказистых, скученных лачугах бедняков.

Выстроенный из тиволийского железняка, дом Тито Вецио был образцом современной архитектуры и отлично распланирован внутри. Слуга в зеленой одежде, в тунике, стянутой у талии поясом вишневого цвета, указывал гостям как пройти в подиум — широкий параллелограмм с портиком, поддерживаемым двенадцатью прекрасный колоннами, и полом, вымощенным мраморными плитами. Среди атрия, где портик склонялся к водостоку, над которым виднелось небо, находился четырехугольный бассейн, устланный лучшим мрамором, куда текла вода, струившаяся из портика в чашу пьяного Сатира — поистине шедевра скульптуры.

Атрий был освещен бронзовыми канделябрами, в которых размещались лампадки в два-три фитиля, расположенные между колоннами. Великолепные настенные фрески были нарисованы лучшими художниками. Мраморные статуи греческой работы дополняли изысканную обстановку этого великолепного помещения. Отсюда коридор вел к небольшому портику, внутри которого находился ксистум, то есть садик, где зеленели лавры, были разбиты дорожки, росли бук и хвойные деревья и высоко бил фонтан, украшенный наядами и тритонами прекраснейшей работы. Перестил и ксистум освещались сотнями факелов, ярко отражавшихся в мраморе позолоченного потолка и бассейна. Между колоннами выделялась балюстрада из фригийского мрамора с зеленоватыми жилками, повсюду стояли вазы с растущими в них редкими растениями. С левой стороны портика находилась маленькая гостиная, в ней собралось общество, слышались смех и пение.

Приглашенные гости частью сидели, частью прохаживались, разговаривая и смеясь, но по некоторым признакам чувствовалось, что без хозяина дома многие из них чувствовали себя неловко.

— Тысячу извинений, дорогие друзья, — сказал молодой хозяин, входя в комнату и пожимая всем руки.

— В таком прекрасном и умном обществе, как здесь, нельзя скучать. Но, между нами. Я не вижу еще двух приглашенных: поэта Анция и Альбуция, — сказал Квинт Метелл.

— Я не думаю, что Альбуций одновременно с языком родного Лациума позабыл о точности и необходимости держать свое слово, — сказал молодой человек лет тридцати с серьезным выражением лица, несколько бледный от постоянных умственных занятий и частой бессонницы. Он принадлежал к числу тех людей, о которых Цезарь, захватив верховную власть, говорил, что они наиболее опасны. Словом, это был Марк Ливий Друз. В нем римляне не без оснований видели преемника насильственно погибших Гракхов.

— Жаль, если его не будет с нами, — сказал Луций Сцевола, известный римский философ, стоик и законовед. Он любил подтрунивать над бедным грекоманом и благодаря прежде всего эпиграммам знаменитого Сцеволы Альбуцио впоследствии попал в историю, причем именно как грекоман.

— Подождем еще немного опоздавших, а потом сядем за стол без них.

— Хорошо сказано, Тито. Волки моих гор, когда голодны, набрасываются на еду ничуть не беспокоясь об опоздавших.

Эта фраза была произнесена грубым голосом на наречии горцев Марком Помпедием Силоном, которого привел на вечер Марк Друз. Силон был пропорционально сложенным исполином необычайной физической силы. Голова его, покоившаяся на могучей шее, была словно изваяна резцом великого скульптора. Черные глаза горели, борода и волосы были курчавыми, нос орлиный, несколько великоватый рот — с безукоризненно белыми, плотно сидящими зубами. Раз увидев Силона трудно было забыть. Выразительные черты его лица надолго остались в памяти. Этот человек обессмертил свое имя. Когда в 91 году до нашей эры союзные итальянские города, узнав, что новый несправедливый закон ставит под сомнение их право на римское гражданство, создали союз, в который вошли пицены, луканцы и френтинцы и объявили своей метрополией Коринф, то возглавил их Марк Помпедий Силон. Именно тогда на знаменах впервые появилось название «Италия».

— Твоим волкам, Помпедий, — сказал, улыбаясь, хозяин, обращаясь к исполину, — скоро достанется большой кабан Лукании.

— Тито, доблестный Тито, — радостно воскликнул мальчик, прибежавший сюда из зала для игры в мяч, — как я рад, что вижу тебя, наконец ты пришел.

Тито Вецио подхватил ребенка на руки и при этом покраснел, словно молоденькая девушка. Мальчик казался миниатюрной копией знаменитой римской красавицы того времени Цецилии Метеллы, супруги сицилийского претора.

Наконец, слуги доложили о приезде двух последних гостей: Анция и Альбуция.

Трагический поэт Анций был стариком почтенного вида с густой белой бородой и черными, как уголь, глазами, выражавшими пылкость и энергию, несмотря на преклонные годы поэта. Он был одет в темную тогу, очень широкую и длинную, которая придавала всей его фигуре еще более величественный вид. Товарищ его, напротив, был образцом франта, являвшимся непременным участником всех блестящих городских гуляний, законодателем мод вообще и слепым подражателем золотой афинской молодежи в частности. В его одежде, словах и поступках не было ничего своего, только заимствованное. И хотя любая копия хуже оригинала, Альбуций сам нередко становился предметом для подражания некоторых представителей римской аристократии. Речь его всегда была щедро усыпана греческими словами, даже цитатами, нередко приведенными совсем некстати. Говорил он нараспев, жеманясь, непривычно для обычного уха выговаривая многие согласные, что, конечно, вызывало смех не только у людей серьезных, но даже и у женщин, которых, впрочем, это скорее привлекало, чем отталкивало.

Голосом своим он старался подражать звуку флейты по примеру известных ораторов Греции. Вечно праздный и пустой фат, он охотно посещал общество красивых женщин, выкладывая перед ними весь свой запас любовного вздора, в его речах слышались слова: жизнь, душа, любовь, любить. Одежду он менял несколько раз в день и ни за что не вышел бы из дома, не поправив в последний раз свой наряд перед маленьким серебряным зеркальцем.

На вечер к Тито Вецио он явился в окаймленной пурпурной полосой белоснежной тунике, длинной, с широкими рукавами. Волосы и борода были завиты и надушены мирром и корицей. На пальцы обеих рук было надето множество перстней, украшенных драгоценными камнями разной величины.

При появлении Луция Альбуция Сцевола поспешил поприветствовать его на греческом языке. Присутствовавшие громко рассмеялись.

Альбуций понял, что над ним подшутили, но так как в сущности он был добрый малый, и не желал портить отношения с этими молодыми людьми, занимавшими видные места в римском обществе, то решил подыграть своим приятелям. Приняв величественный вид и подобающую позу, он начал декламировать стихи Эсхила следующего содержания:

Те, кого я вижу за этим столом, не греческие герои, а презренные варвары.

Это был достойный ответ на насмешку Сцеволы. Грекоман так ловко использовал оружие Сцеволы против него самого, что присутствовавшие вновь рассмеялись, еще громче и веселее.

— Ну, друзья, — сказал хозяин, — теперь все в сборе. Пройдем в столовую.

Столовая Эпикура была зимней,[54] обогреваемой с помощью труб. Эта комната длиной в двадцать метров и шириной в десять была вымощена тонкой мозаикой, с удивительной живостью к отчетливостью изображавшей охоту на кабана. Стены украшались арабесками из цветов, фруктов и животных. Двенадцать позолоченных бронзовых статуй служили канделябрами для ламп в три фитиля каждая, в которых горело благовонное масло.

Круглый серебряный стол был накрыт скатертью из красного газа, вокруг которого стояло несколько лож, инструктированных золотом и слоновой костью, с матрацами, набитыми шерстью и подушками, полными лебединого пуха. Справа и слева от ложа стояли буфетные шкафы; серебряные, с позолотой. В них с большим вкусом была расставлена посуда: блюда, чаши, кубки, подставки. В углу комнаты молча ждали распоряжений вышколенные слуги. Одетые в короткие туники, доходившие только до колен, обутые, тщательно причесанные, с белыми полотенцами в руках, они почтительно склонились при виде вошедших гостей. Рядом с ними находились музыканты, игравшие на флейтах, лирах и других инструментах. Домоправитель в последний раз тщательно осмотрел стол и слуг, пытаясь найти хотя бы мельчайшие упущения, но все было в полном порядке.

Войдя в зал, Тито Вецио предложил гостям располагаться по ложам.

— Анцию самое почетное место, — сказал он с улыбкой, — мальчик сядет рядом со мной, а прочие могут располагаться, где кому нравится. Теперь принесите венки.

Гости по римскому обычаю удобно улеглись на ложах и только мальчик должен был по правилам сидеть. Слуги принесли лавровые и розовые венки. Каждый из гостей выбрал себе тот, который пришелся ему по вкусу.

— Все-таки надо признать, — сказал молодой хозяин, уже успевший познакомиться с обычаями других народов, как и большинство из гостей, что только у римлян можно хорошо отдохнуть во время обеда.

— Твое вино превосходно, — не удержался Метелл.

— Цветы тоже не дурны, — сказал Сцевола, нюхая свой венок.

— А умная беседа лучше всего, — заметил серьезный Друз.

— Главное, пить в меру, — назидательно заметил старший из них Анций.

— Ничего лишнего и не только в вине — в этом заключена вся человеческая мудрость, — отозвался стоик Сцевола. — Кстати, какой венок ты предпочитаешь, Силон, розовый или лавровый?

— На пиру мне нравятся розы, а на войне — лавры.

— Лавры предохраняют от опьянения. И еще, говорят, от молнии.

— А ты, Альбуцио, что предпочитаешь?

— Розы, розы и еще раз розы, — отвечал тот и даже попытался продекламировать какой-то стишок из Анакреонта,[55] но быстро замолчал, потому-что никто не обратил на него ни малейшего внимания.

— Друзья, — сказал Тито Вецио со сдержанной улыбкой, — хозяин первым должен произвести возлияние в честь богов, но так как, по-моему мнению, подобное употребление вина бесполезно, то я предлагаю вам вместо этого религиозного обычая выпить чашу старого фалернского вина в честь великого мужа, чьей памяти посвящена эта столовая…

— В честь мудрого философа, величайшего Эпикура! — с восторгом вскричали гости, поднимая свои кубки.

Даже Сцевола, хотя и принадлежал к другой философской школе, не отказался выпить чашу в честь прославленного мужа, так как первым правилом вежливости того времени считалось уважение мнения каждого.

— Ну, теперь пора решить главный вопрос: кого изберем царем пиршества?

— Бросим жребий, — вскричали некоторые.

— Нет, лучше поставим на голосование. Я предлагаю Альбуцио.

— Браво, Сцевола! Да будет нашим царем Агамемнон.[56]

— Да здравствует Альбуцио, царь пиршества! — вскричали все, смеясь и аплодируя.

— Вы избрали лучшего из лучших, — серьезно сказал грекоман.

— Избрание проведено самым правильным образом, — заметил хозяин, — а теперь принесите сюда царскую корону.

Приказание тотчас было исполнено, принесли царскую корону. Она представляла из себя венок, обвитый лаврами, розами и другими цветами, с широкой пурпурной лентой, вышитой золотом. Корона была торжественно возложена на голову Альбуцио, который не замедлил воспользоваться подходящим моментом и с комической важностью принялся декламировать стихи из драмы Эсхила[57] «Римские граждане, внимайте словам, которые произносит глава государства, у кормила управляя рулем, не дремлите! Если все будет благополучно, ожидайте наград от богов, если же дело, к несчастью, погибнет, то отчаиваться не стоит, Альбуцио и Рим все исправят. Недоверие же ваше ко мне и великому Риму опасно».

В ответ на эту речь раздались оглушительные аплодисменты всей компании.

Затем послышались звуки музыки, возвещавшие о появлении первых блюд.

Кушанья первой смены состояли из яиц, латука, белых и черных оливок, спаржи, устриц, так называемых морских фруктов, грудинки, внутренностей цыплят, колбас, дымившихся на серебряных блюдах, слив, гранат, зажаренных в масле морских раков, птиц, приправленных медом и маком и сладкого вина. Эта закуска моментально исчезла.

Снова заиграла музыка и на стол поставили вторую перемену.

Повар Тимброн оказался вполне достоин своей славы знаменитого кулинара. Жареные зайцы, гусиные печенки и сами гуси, откормленные винными ягодами, разнообразные дикие птицы, оленина, головы и внутренности свиней в котелках, являвшихся одним из любимейших блюд римлян, и наконец, огромный кабан из Лукании, начиненный разными колбасами. И заодно каплун, фаршированный рыбой, и жирные дрозды в павлиньих яйцах. К ним подавались разнообразные соусы и приправы от самых нежных на вкус до обжигающе острых. Все это заставляло пирующих не раз отдавать дань удивительному искусству повара. В винах также не было недостатка. В промежутках между блюдами гостей обносили чашами с самыми лучшими винами, которые только производились или завозились в Италию в ту эпоху.

Под действием хмельного вина быстро развязались языки.

— Я провозглашаю Тимброна величайшим гением, — вскричал Альбуцио, — и клянусь, что с сегодняшнего дня не оставлю учения божественного Эпикура, в честь которого был дан этот восхитительный ужин.

— Я хотя и простой крестьянин, — скромно заметил Помпедий Силон, — и не особенно уважаю философские премудрости, но не могу не признать, что учение Эпикура весьма недурно и я готов стать его последователем.

— Наш медвежонок из Марсия начинает входить во вкус римского меда, забывая, однако, о ядовитых пчелиных жалах, — сказал Сцевола.

— Нет, в сотах Эпикура пчелы не жалят, — меланхолично заметил Альбуцио.

— Не слишком-то рассчитывайте на прочность наслаждений, — сказал старый Анций, — они ослабляют души и лишают человека способности переносить житейские невзгоды. Ученье Эпикура прекрасно в мирное время, когда человек может свободно развивать свои наклонности в соответствии с законами природы, но совершенно непригодно в эпоху разгара страстей и военной борьбы. Да, дети мои, старость моя, быть может, спасет меня и я буду избавлен от необходимости наблюдать за развитием жестокой и кровопролитной войны, но вам скоро придется проститься с прелестями жизни, забыть об учении Эпикура, о любви и сладострастии, снять тоги и облачиться в воинские доспехи.

— Вот почему я предпочитаю стоиков,[58] а не Эпикура, — сказал Сцевола, — чтобы бороться, нужно иметь мышцы атлета, и ничто так не мешает преодолевать невзгоды, как страсть к наслаждениям.

— Простите, друзья мои, — заметил Тито Вецио, — но мне кажется, вы неправильно понимаете учение Эпикура. Разве этот философ не учил нас приспосабливать свои действия к требованиям обстоятельств? Мудрость нуждается в справедливости. Сердце наше надо подчинять требованиям рассудка, чтобы он управлял радостями и горем, чтобы ум был постоянным и спокойным властелином, тогда значительно увеличатся наши доблести и уменьшится горе. Чему учат стоики? Терпеливо переносить лишения, постоянно умерять свои желания — значит они предлагают качества, составляющие добродетель одних ослов. Старательно воздерживаться от страстей, ослаблять сильнейшие пружины души, значит отнимать у человека важнейшую и лучшую часть его способностей и дарований, которыми природа наградила его конечно же не для того, чтобы он их ослабил или подавил, а для того, чтобы ими пользовался. Стоическая система способна воспитывать людей, пригодных только к наивному бездействию и упрямому апатичному постоянству. Философия же Эпикура требует постоянного прогресса и зовет на великие дела.

— Браво! Браво! — вскричал Альбуций, аплодируя.

Сцевола усмехнулся, глядя на грекомана, разыгрывающего роль эпикурейца и при этом постоянно тиранившего себя прической, одеждой, обувью, выдерживая пытку модой со стоицизмом, достойным лучшего применения.

— А ты, оказывается, оратор, Тито, — сказал Луций, выслушав пламенную речь молодого эпикурейца. — Но скажи пожалуйста, что вы дали людям взамен их искренней и чистой веры в богов?

— Мы дали людям возможность самим выбирать свою судьбу.

— Но вы же отнимаете у них последнюю надежду.

— Нет, счастье, которое должны были принести людям досужие вымыслы о великих богах, гораздо легче найти в любви к ближнему и справедливости.

Альбуцио, понимавший любовь к ближнему по-своему, принялся нараспев читать известное стихотворение Анакреона «Одна любовь звучит» и, обратившись к слуге, сказал ему по-гречески.

— Подай мне вон ту чашу.

Слуга, не понимая слов приказа, стоял на месте. Альбуций встал, подошел и дал ему пощечину. Слуга вздрогнул. Тито. Вецио, улыбнувшись, сказал ему:

— Не бойся, бедный Мапа. Пусть эта пощечина, которой наградил тебя мой гость, даст тебе свободу.[59] Отныне ты можешь располагать собой, как угодно.

— Значит благодаря моей пощечине на свет появился еще один отпущенник. Неприятный сюрприз для нашего города, в котором их и так расплодилось чересчур много, — брезгливо сказал аристократ.

— Странно, милый Альбуцио, ты провозглашаешь себя эпикурейцем и в то же время с таким презрением относишься к невольникам, которых наш учитель любил, жалел, и защищал всю свою жизнь, и после смерти даже завещал всех до единого отпустить на свободу.[60]

— А мне кажется, что такая точка зрения на природу рабства слишком опасна и создает массу неудобств, — сказал стоик Сцевола, который, как софист и консерватор полагал, что невольники, несмотря на то, что они точно такие же люди, являются законным имуществом своих господ. — Я бьюсь об заклад, что Вецио со своим прекрасным учением не сумеет нам подсказать чем же заменить это учреждение, которое мы унаследовали от предков и обязаны сохранить для потомков.

— Чем я могу заменить его? Мудростью, да, мудростью, кормилицей, данной нам нашей матерью — природой. Задача мудрости в том, чтобы облегчить жизнь, устранить все препятствия, бороться со страданиями и отдалить смерть. Ей надлежит удесятерить нашу силу, довести независимость до такой степени, чтобы ждать благодати от нее, а не от жертвоприношений богам невежества и суеверия.

Сказав это, Вецио щелкнул пальцами по столу, и через мгновение, будто по мановению волшебной палочки, стол опустился под пол, в то время как потолок зала открылся и сверху опустилась исполинская корзина, наполненная цветами, венками, ожерельями и браслетами. В то время комната наполнилась облаками душистых благовоний. Гости восхищенно оглядывались по сторонам.

— Что это значит?

— Неужели мы в царстве Цирцеи?[61] Лишь бы нас не превратили в животных.

— Что касается уважаемого Альбуцио, он только выиграет от такой метаморфозы, — вскричал Сцевола.

— А это что двигается из-под пола?

— Стол, уставленный сладостями и фруктами.

— Прекрасно, чудесно. А какая удивительная музыка!

— Тито, раскрой нам секрет, в котором мы напрасно пытаемся разобраться.

— Как открылся этот пол? Как исчез и снова появился стол? Откуда взялись облака благовоний? А ваза, друзья мои, вы забыли про вазу!..

Желая остановить этот поток вопросов, Тито Вецио предупреждающе махнул рукой.

— Друзья мои, мудрость, о которой я только что говорил, на минуту приподняла край своей хламиды. Чтите ее. Видите этот тяжелый, массивный стол. При помощи самой простой машины[62] всего один человек легко поднял и опустил его. Другим, не менее простым механизмом открывается потолок. Привели в действие третий — и вот уже вся комната заполнена редким ароматом. А вот эта безделушки я прошу вас принять на память обо мне. Эти звуки, которые так понравились вам, не тяготят груди и горла невольников, их тоже производит всего один человек, ударяя по клавишам гидравлического органа.[63] Вот вам, дорогие гости, маленькое доказательство того, чего может достичь человек, когда в жизни своей он прежде всего опирается на мудрость.

— Ну, Тито, тебе принадлежит эта корона. Я только царь, а ты — полубог, — с искренним восторгом вскричал Альбуцио, возложив свой венок на голову Вецио.

— Ах, Тито, дорогой Тито, как бы я хотел стать взрослым, чтобы подражать тебе и делать так же много прекрасного, — вскричал, хлопая в ладоши, маленький Лукулл.

— Мальчик подает большие надежды! — сказал Помпедий — посмотри, какая у него восторженная физиономия. Не кажется ли тебе, — продолжал он, обращаясь к Гутуллу, — что он родился для подвигов, мужества, доблести и наслаждений?

Помпедий был хорошим предсказателем. Этот мальчик впоследствии действительно станет знаменитым полководцем, отличным философом и вместе с тем самым утонченным ценителем роскоши и наслаждений в мире.

Между тем слуга-распорядитель, нечто вроде управляющего или дворецкого, поспешно вошел в зал и, подойдя к Тито Вецио, что-то шепнул ему на ухо. Эта сцена не ускользнула от внимания гостей, прежде всего Метелла и Гутулла. Первый вопросительно посмотрел на молодого хозяина, а второй приподнялся было с ложа, но Тито взглядом показал ему, чтобы он оставался на месте.

— Извините, друзья мои, — сказал, вставая, хозяин, — но я вынужден на несколько минут покинуть вас. Альбуцио, которому я снова возвращаю корону, надеюсь, сумеет заменить меня.

Сказав это, Тито Вецио вышел.

— Это, верно, она, — подумал Квинт Метелл, наблюдая за уходившим другом.

— Должно быть, ничего опасного, — размышлял в свою очередь Гутулл, иначе он не заставил, бы меня остаться.

Тито, выйдя из триклиния, снял холстяной хитон, надел темную тунику и набросил на плечи коротенький плащ. Двое слуг освещали ему факелами дорогу через портик и сад к восточной части здания.

— Ты пригласил ее в маленький кабинет, Ойкос? — спросил молодой человек управляющего.

— Да, господин.

— Прекрасно. А теперь вы ждите здесь и ни под каким предлогом не входите, пока я вас не позову.

Ойкос и слуга поклонились, останавливаясь около двери маленького кабинета.

Переступив порог, Тито увидел молодую даму необычайной красоты с чудными блестящими глазами, классическими чертами лица и румянцем застенчивости и страсти на щеках. Как ни готовил он себя к этой встрече, но на мгновение остановился, пораженный этим чудесным видением.

— Цецилия Метелла! — наконец вскричал он.

Это действительно была она, неверная супруга претора Сицилии, тетка по мужу молодого Квинта и мать мальчика, сидевшего среди гостей, словом, прекрасная и ревнивая любовница Тито Вецио.

РАЗОРВАННАЯ ЗОЛОТАЯ ЦЕПЬ

Кабинет, в который была введена неверная жена претора Лукулла, действительно, представлял все удобства для любви и сладострастия. Находясь в лучшей, сокровенной и изящной части дома, этот прекраснейший уголок счастливых поклонников Венеры заставлял забывать все, кроме любви, нежного шепота, страстных вздохов и жгучих поцелуев. На деревянной двери таинственного кабинета было написано «Уйдите, непосвященные. Здесь живет счастье».

Комната была скрыта группой деревьев, и попасть в нее можно было только через искусно замаскированную дверь. Окна были так малы и слюда[64] на них настолько толста и непрозрачна, что ни один нескромный взгляд не смог бы рассмотреть, что делается внутри. Даже сам Меркурий[65] не в состоянии был бы точно описать обманутому мужу любовные проделки его богини красоты с сыном Марса.

Разостланные по полу мягкие ковры позволяли ходить абсолютно бесшумно. Стены не пропускали ни малейшего звука. Изящная и очень дорогая мебель звала к любви, неге и сладострастию. Кровать из золота и слоновой кости, с великолепными одеялами, набитыми пухом редких птиц, сама по себе казалась источником наслаждения.

Статуэтки и группы из мрамора и слоновой кости, позолоченной бронзы, произведения лучших греческих и римских художников изображали Афродиту, Леду, Данаю, граций и всю мифологическую и реальную историю любви. Амур с завязанными глазами, заостренным кончиком маленького копья указывал время на водяных часах, расположенных на плечах Хроноса. Инкрустированные стены, словно зеркала, отражали убранство комнаты, потолочные балки из ценных пород дерева. В комнате, несмотря на зажженную лампу, царил таинственный полумрак, приятно щекотавший нервы. Войдя в это святилище любви, Цецилия Метелла вспомнила незабвенные минуты блаженства, которые ей дарил обожаемый Тито здесь, в этом храме беспредельного счастья. Влюбленная женщина жадно вдыхала воздух, казавшийся ей пропитанным страстным дыханием ее милого. Все здесь напоминало минувшие часы блаженства, когда она воспаленными губами едва коснулась любовной чаши, но вскоре Тито уехал, и она осталась одна в целом мире. Теперь, когда она снова в храме блаженства, она выпьет до дна запретную, но сладкую чашу любви, и никто в целом мире — ни боги, ни люди, ни муж, ни ее ребенок — никто не будет в состоянии ей помешать. Горесть разлуки, оскорбленное чувство брошенной любовницы, адская ревность, репутация неверной жены и плохой матери долгое время нестерпимо терзали ее. Но, наконец, он вернулся, и она опять здесь, в том же эдеме, где познала несравненное блаженство, где впервые в жизни была по-настоящему счастлива.

— О, какая чудная минута! — прошептала Цецилия, почти в бреду оглядывая кабинет.

Именно в это мгновение вошел Тито. Он был поражен ее демонической красотой и несколько мгновений любовался блеском чудных глаз, розовыми полураскрытыми, сладострастными губами, жаждавшими поцелуя. Но, опомнившись, он тотчас сообразил, что на этот раз ему предстоит борьба с бывшей любовницей не на жизнь, а на смерть. Однако покончить навсегда с этой преступной и пагубной любовью, выполнить клятву, данную другу Метеллу, оказалось не так-то просто.

Со страстью необузданной вакханки Цецилия бросилась в объятия юноши и замерла в долгом, горячем поцелуе. Почувствовав жгучее дыхание красавицы, прикосновение нежных рук, крепко обнявших его шею, благовонный аромат ее духов, когда-то доводивших его до самозабвения, Тито Вецио вздрогнул и на мгновение в его молодой груди вспыхнуло пламя былой страсти, но мысль о данной другу клятве, страшных последствиях этой преступной любви его отрезвила. Он тихо отстранил от себя влюбленную женщину и сказал как можно спокойнее:

— Цецилия, мой бедный друг. Успокойся, молю тебя, сядь и выслушай. Ты знаешь, как я тебя любил, для меня, неопытного юноши, ты была первой страстью, твои прелестные уста раскрыли мне чудесную тайну любви, и я отдался ей со всем пылом моей юности. К несчастью, ты принадлежала другому, и наша любовь стала преступлением. Но страсть не рассуждает, она не знает препятствий, и ты мне отдалась. Некоторое время мы были безумно счастливы, но вскоре наше счастье было омрачено угрызениями совести, опасениями и страхом. Мы, усыпанные розами, наслаждались на краю бездонной пропасти. Однажды самый дорогой мне друг, неразлучный товарищ моего детства пришел ко мне и умолял со слезами на глазах, чтобы я больше не подвергал опасности честь и покой его дома. Он дал мне понять, что для многих наша любовь уже не является тайной, и что окончательное разглашение этой тайны убьет его отца и навеки разорвет связывающие нас узы дружбы. Приятель этот — твой племянник, Квинт. Он бы умер, если бы наша связь была предана огласке. Твой брат, один из знаменитейших граждан великого Рима, проливающий сейчас кровь в Нумидии, тоже не вынес бы позора и погиб, если бы со всех сторон ему твердили о твоем бесстыдстве. Но хотя слова друга и тронули меня, но моя любовь к тебе была сильнее всех прочих чувств, она помутила мой разум. Казалось, жизнь померкнет с твоим уходом. Умный Квинт понял это, он догадался, перед каким нелегким выбором я стою, и использовал последнее средство. Он напомнил мне о твоем сыне, этом невинном ребенке, жизнь которого окажется загубленной, если позор его матери станет достоянием всех сплетниц города. Сознаюсь тебе, дорогая Цецилия, эта мысль заставила меня сделать окончательный выбор, я больше не сомневался и поклялся, что уйду на войну, не повидав тебя, даже не послав тебе прощального письма, надеясь, что ты меня забудешь, или я паду в одном из сражений. С тех пор прошло два длинных года, наша любовь если не погасла окончательно, то тлеет еле-еле. Так зачем же нам разгребать пепел и раздувать пламя минувшей страсти? Цецилия, милая Цецилия, будем благоразумны и ради счастья близких, дорогих нам людей постараемся забыть прошлое.

— Чтобы я забыла тебя! — вскричала молодая женщина с выражением безумной страсти, — это невозможно. Со дня твоего отъезда у меня не было ни одной минуты счастья или хотя бы покоя. Мысль о тебе была моей мукой и вместе с тем единственным утешением в долгие, бессонные ночи и бесконечные дни. Среди шумных пиршеств, когда у моих ног пресмыкались самые блестящие представители нашей молодежи, я видела Тито, только моего чудного Тито, а ко всем остальным была слепа и глуха. Мужа я никогда не любила, а теперь презираю и ненавижу. В груди моей нет места даже для материнской любви — я равнодушна к судьбе сына. Эта непреодолимая сила незаконной любви охватила меня своим всепожирающим пламенем всю, с головы до ног. Тито, мой Тито! Заклинаю тебя всеми благами мира, не оставляй меня. Ты необходим для моей жизни, потому что я живу, только пока ты любишь меня, и если я потеряю всякую надежду, то жизнь моя не будет иметь никакого смысла.

— Дорогая Цецилия, — отвечал молодой человек, собравшись с силами, — твоя пылкая любовь заставляет меня открыть тебе секрет, который должен был уйти вместе со мной в могилу. Ты знаешь, что отец мой после смерти матери удалил меня из дома, запретив показываться ему на глаза. В свое время много говорили о жестоком и непонятном решении моего родителя, что, конечно, породило массу самых обидных предположений на мой счет. Я не оправдывался и никому не открыл истинной причины моего несчастья, чтобы не оскорбить памяти моей дорогой матери. Хочешь ли ты знать, почему при живом отце я оказался одиноким, заброшенным сиротой? Потому что мой отец был обманут. Моя мать, его жена, которую он до того времени любил и уважал, до замужества была влюблена в другого, и даже святость брачного ложа не уничтожила ее пагубной страсти и не заставила прервать преступную связь. Многие годы отец мой пребывал в неведении и только через восемнадцать лет, копаясь в драгоценных безделушках жены, нашел доказательства ее неверности, и с того времени он начал сомневаться, действительно ли я его сын. Цецилия, неужели ты хочешь, чтобы такая жизнь угрожала и твоему ребенку? Подумай, Лукулл никогда бы не простил тебе, если бы и его ожидала такая же ужасная судьба.

— Напрасные слова! — с отчаянием вскричала влюбленная женщина. — Пойми, умоляю тебя, моя любовь сильнее меня. Никакое другое чувство не в силах ее одолеть. Какое мне дело до моего мужа, брата, племянника, сына; моей чести! Ты один являешься для меня всем миром. Глубину моей любви ты не мог и никогда не сможешь измерить. Ты развлекался в сражениях, пожинал лавры, а я, говорю тебе, вечно была одна со своими мыслями о нашей любви. Пространство, разделявшее нас, не существовало для меня. Я мысленно улетала к тебе за море, была постоянно вместе с тобой в длинных, опасных походах по пустыням, в сражениях. Часто я представляла тебя раненым, и эта мысль леденила мою кровь. Я в отчаянья проклинала честолюбивый Рим, войну, славу и свои ненавистные семейные узы, сковавшие меня цепями жены и матери. Иначе бы я помчалась к тебе, перевязала бы твои раны, — постаралась бы вернуть тебе жизнь моими поцелуями, или сама бы испустила дух в твоих объятиях. Иногда воображение мое рисовало тебя подле прекрасной пленницы, и мое сердце разрывалось от ревности. Сознаюсь, я предпочитала видеть тебя раненым, даже умирающим, но только не решившимся на измену. И после всего этого ты проповедуешь мне холодную морали, рекомендуешь самоотречение и верность долгу. Ты разжег во мне пламя любви до необъятных размеров, лишил меня покоя, и потом убежал, рассчитывая, что это пламя погаснет само собой. Ты ошибся, мой дорогой Тито, такой огонь не гаснет прежде, чем уничтожит все окружающее. Ты говоришь, чтобы я не ворошила пепла, не раздувала пламени, значит, ты думаешь, что и моя любовь превратилась в пепел. Жаль, если ты так считаешь, она продолжает полыхать ярким пламенем! — вскричала Цецилия, забившись в истерике.

После некоторого молчания она продолжала, как бы в забытьи:

— Вецио советует мне забыть его, Вецио, для которого я пожертвовала честью женщины, жены и матери. Для которого я рисковала жизнью, будущностью, свободой, которого я обожала бы, будь он несчастным рабом или презренным гладиатором. Да если бы мой Вецио был в самом отчаянном положении, я бы с той же страстью боготворила его. А он мне советует забыть его, презирает меня, способен мне изменить. Ах, Тито, Тито, ты требуешь от меня невозможного. Для тебя я готова сделать все, что угодно, но разлюбить тебя я не в силах, это не в моей власти. Хочешь, я брошу свой домашний очаг, мужа, сына, родных, отечество и, переодевшись служанкой, последую за тобой на войну, в странствия, куда угодно и, верь мне, ты не встретишь существа покорнее меня. Я отброшу свою гордость и готова ради тебя на любые унижения. Тито, мой несравненный Тито, умоляю тебя…

Тут голос красавицы задрожал, в нем послышалась кроткая мольба и вместе с тем чарующая прелесть. На какое-то мгновение молодой человек забыл о предосторожности, позволил чувствам возобладать над рассудком. Напрасно он старался не смотреть на Цецилию, ее красота, выражавшая иступленную страсть, имела необычайную притягательную силу, прекрасные глаза то вспыхивали, то покрывались влажной пеленой, застенчиво прикрываемые темными шелковистыми ресницами, мягкие, нежные руки цвета атласа порождали необъяснимое желание оказаться заключенным в их объятиях, густые волосы выскользнули из головных украшений и в соблазнительном беспорядке рассыпались по голым плечам, белая грудь поднималась и опускалась, будто волны под порывами ветра, а полураскрытые уста продолжали молить о поцелуе. Цецилия в безумном порыве схватила юношу за руки и заговорила в последнем порыве всепоглощающей страсти.

— Люби меня, мой несравненный Тито! Забудем прошлое, настоящее, будущее, весь мир забудем: Раскрой мне твои объятия, дай снова ощутить, что есть блаженство на земле… Милый, люби меня!

— Цецилия, — проговорил юноша, едва владея собой, — милая Цецилия, ты бредишь, успокойся. Подумай. Теперь, быть может, даже в эту самую минуту, когда ты раскрываешь мне свои объятия, Лукулл подозревает…

— Пусть подозревает, пусть знает, лишь бы не мешал нашей любви. Горе всякому, кто осмелится оспаривать тебя у меня.

— Безрассудная, что ты хочешь этим сказать?

— Я готова на любое преступление ради того, чтобы владеть тобой, я, не задумываясь, сотни человек отправлю в преисподнюю… Стоит сказать тебе всего одно слово, и Лукулл… он больше не будет стоять между нами.

Эти слова Цецилии, говорившие о том, какой страшный замысел родился в ее голове, окончательно отрезвили честного юношу. Словно от ядовитого аспида, с ужасом и отвращением он отшатнулся от Цецилии и воскликнул:

— Прочь от меня, презренная, отныне не может быть ничего общего между мной и женщиной, задумавшей тайное убийство! Между нами теперь пролегла бездна. Мысль об этой позорной любви будет преследовать меня всю жизнь, — говорил юноша, оттолкнув свою бывшую любовницу.

Цецилия медленно встала на ноги, поправила волосы, горделиво расправила плечи и со злобным смешком сказала:

— Так вот как! Ты меня отталкиваешь, ненавидишь, краснеешь при воспоминании о своей любви, называешь змеей. Безумный! Тебе ли осуждать меня, тебе ли презирать ту, которая, любя, пожертвовала всем ради тебя, которая готова была на любое преступление. Иди, мой прекрасный Тито. Я больше не задерживаю тебя, видишь, эти слезы, минуту назад капавшие к твоим ногам, уже высохли, будто упали на раскаленное железо. Вернувшись к своим друзьям, скажи им, что ты меня оттолкнул, бросил, опозорил, раздавил, словно змею, ползавшую у твоих ног. Но берегись, Тито Вецио. Змея еще не раздавлена окончательно, она еще сумеет тебя ужалить!.. Теперь и я вижу, что между нами пролегла бездонная пропасть. Вели подавать мои носилки.

Сказав это, гордая матрона вышла из комнаты.

На несколько минут Тито Вецио погрузился в тягостные размышления. Но, взяв себя в руки, он отправился к гостям в столовую. Поравнявшись с одной из статуй портика, изображавшей благородную фигуру великого греческого философа, он остановился и сказал: «Я благодарю тебя за эту победу, о божественный Эпикур. Сегодня я убедился в премудрости твоего учения. После этой победы я чувствую себя словно обновленным. Ты был прав, говоря, что добродетель дает радость и наслаждение. Я навсегда разорвал узы, связывавшие меня с женщиной, способной на самые ужасные преступления, и легко, отрадно теперь у меня на душе. Она грозит мне местью. Но змея не так опасна, когда нападает в открытую. Куда страшнее, если пригрел ее на груди. Любовь этой ужасной женщины была бы гораздо большим злом для меня, чем ее ненависть. Если же мне суждено стать жертвой ярости Цецилии, пусть будет так. Я погибну с улыбкой на устах и с венком мученика на голове».

Сказав это, Тито Вецио еще раз сменил наряд и возвратился в столовую.

При его появлении Гутулл вздохнул с явным облегчением. Все остальные гости иронично улыбались, перешептываясь друг с другом относительно новых подвигов молодого хозяина, отсутствие которого они объясняли любовным свиданием. Но серьезный вид Тито Вецио вскоре убедил их в обратном, и намеки на любовное свидание прекратились. Метелл как будто понял, что произошло в кабинете друга и поблагодарил его выразительным рукопожатием.

— Ну, царь Альбуцио, — сказал, улыбаясь Тито, обратившись к грекоману, — теперь ответь мне, как ты управлял народом в мое отсутствие?

— Не по-царски, — отвечал Альбуцио и поспешил продекламировать по такому удобному случаю несколько цитат из Гомера.

— Впрочем, в этом не было необходимости. Мы без тебя успели проглотить целую гору устриц, улиток, сыру, фруктов, конфет и множество других лакомств. Как видишь, на столе уже все уничтожено, и если твой изумительный повар не отложил для тебя чего-нибудь, ты, должно быть, будешь проклинать нас за наше обжорство.

— А почему вы не разломили этого Приана?[66]

— Потому что считали это святотатством.

— В таком случае, пусть это сделает Тимброн.

По знаку хозяина его замечательный повар искусно разрезал Приана, и на стол посыпались орехи, финики, виноград, винные ягоды, конфеты, а красное вино, символизировавшее кровь, полилось в чаши.

Гости, уже не опасаясь подвергнуться за свое святотатство в аду танталовым мукам, принялись поедать как самого бога, сделанного из сладкого теста, так и все, что оказалось внутри его.

— Вот видите, друзья мои, — сказал Тито Вецио, принимаясь за сладости, — временная отлучка нисколько не сказалась на моем аппетите.

— Да, но зато ты не услышал чтения нашего Ацция, — заметил Сцевола. — Нам представилась возможность послушать прекрасный отрывок из лучшей его трагедии. Должен сказать, это действительно что-то необыкновенное.

— Да, жаль, а что он читал?

— Одну сцену из «Медеи», когда волшебница, которой изменил Ясон, упрекает неверного любовника и грозит ему местью.

При этих словах Тито Вецио побледнел и слегка вздрогнул, потом провел рукою по лбу, как бы желая освежить его, и залпом выпил целую чашу вина.

— А, может быть, наш многоуважаемый поэт не откажется еще раз прочесть эти превосходные стихи? Прослушав их еще раз, мы не получим ничего, кроме удовольствия, — отозвался Друз, справедливо считавшийся одним из самых больших знатоков настоящей литературы.

— Нет, зачем же два раза подряд читать одно и то же, это только испортит ваше впечатление от стихов, лучше в другой раз, — торопливо возразил Тито Вецио. — Не правда ли, — продолжал он, обращаясь к драматургу, — ты не откажешься прочесть мне одну из твоих трагедий.

— С удовольствием, мой дорогой Тито, но скажу тебе — для сцены писать не стоит. Рим требует канатных плясунов, гладиаторов и скоморохов. Публика не понимает серьезных произведений и не хочет понимать. Вот какая-нибудь непристойная «Ателана»[67] производит фурор, потому что она цинична, и в ней Макус, Баккус и Мандукус[68] говорят на жаргоне черни. Нет, лучше метать бисер перед свиньями, чем создавать для римского народа драматические произведения. Мы живем во времена Петрония из Болоньи,[69] а в Андронике, Плавте и Теренции нет более никакой необходимости.

— Это все от того, что недостаточно изучается греческий язык, — воскликнул Альбуцио. — Настанет время, когда весь Рим откажется от своей грубой латыни и будет говорить только совершенным, гармоничным языком Гомера и богов. Так как это их язык, что давным-давно доказано Зеноном.[70]

— Пусть боги Рима уничтожат и прорицателя и прорицание. Главное, что наша родная латынь понятна богине Виктории, а когда богиня Виктория перестанет понимать римский народ, то, пожалуй, улетит к какому-нибудь другому, — сказал Сцевола, сам не подозревая того, насколько верно он предсказал трагические события грядущего.

— Греция тоже имеет свою славную историю. Хотя мы и завоевали ее, тем не менее нельзя не позавидовать, например, удивительным походам великого Александра, — заметил Друз, большой поклонник славы.

— Что касается меня, то я завидую таким великим мужам Греции, как Гомер, Софокл, Платон, Фидий, Сократ, Аристотель, Эпикур. Можно назвать еще несколько десятков великих имен, навеки прославивших отечество. Но как можно завидовать солдату, уничтожившего свободу, как на своей родине, так и во всем мире, убившему лучших друзей, способному только на разрушение. Отечество Александру не обязано ни одной разумной мыслью.

— Сама мудрость заговорила твоими устами, мой милый друг Тито, — восторженно вскричал поэт Анций. — Да сохранят боги свободу Рима от нового Александра. Проливая кровь, он на какое-то время превратился бы в абсолютного властелина. Но величие его длилось бы только в продолжении жизни, а наследовали бы ему люди бездарные, жестокие, как и преемники Александра.

— А что скажет по поводу войны наш славный ар нумидийский?

— Мужественный ар ничего не скажет, поскольку в настоящий момент он сладко спит, — отвечал сосед нумидийца Помпедий Силон.

Преданный Гутулл, успокоившись относительно безопасности своего юного друга, действительно, заснул. Вообще он, как дитя пустыни, не привыкший к длительным застольям, играл во время пирушки пассивную роль. В ученые споры он также не вступал, не разбираясь хотя бы сколько-нибудь в философских теориях.

По знаку царя пира Альбуция молодые люди разбудили спящего и в виде наказания заставили выпить без передышки столько глотков вина, сколько букв содержится в греческом слове «коймао-май», что означает «спать».

ПЕЩЕРА ЕГИПЕТСКОЙ КОЛДУНЬИ

Тито Вецио с гостями будут пировать до тех пор, пока звонкий голос петуха не возвестит об утренней заре, и собеседники, сорвав розы из застольных венков, согласно обычаям римских пиров положат их в чашу дружбы и разойдутся по домам. А в это время шесть молодых невольников на своих мощных плечах несли носилки матроны Цецилии по спуску с Авентина. Красавица Цецилия, укутанная в дорогие меха, лежала на мягких подушках внутри носилок и обдумывала план мести неверному любовнику. Рядом с носилками шел ее управляющий в шерстяном плаще, шляпе с широкими полями, скрывавшими его лицо. В сильных руках он держал толстую палку, а под его плащом был спрятан меч. За носилками шли четыре гладиатора с фонарями, вооруженные с головы до ног. Последняя предосторожность была далеко не лишней, поскольку в Риме тех времен развелось множество бродяг, убивавших и грабивших в ночное время случайных прохожих, по каким-то причинам возвращавшихся затемно домой.

Процессия добралась до подножия холма и пошла по улице Остии до главных ворот Большого цирка, но когда носильщики решили повернуть по направлению к Триумфальной улице, еще освещенной и шумной, последовал знак из носилок идти прямо, не сворачивая, и шествие направилось к Форуму Велабрума и далее до кварталов Субуры, наименее освещенной и самой опасной, части города.

— Вот так прогулочка к вратам ада, — тихо сказал один из гладиаторов своему приятелю.

— Как видно, госпожа не может заснуть, не посоветовавшись с этой египетской фурией, — отвечал другой гладиатор.

— Казалось бы, после столь долгого свидания с пылким любовником, ей следовало бы обратиться к алтарю Венеры, а не к мерзкой колдунье.

— А мне кажется, у них что-то не заладилось. Заметил ли ты, как она давеча, садясь в носилки, старалась скрыть свое лицо под черной вуалью, и как злобно сверкали ее глаза.

— Должно быть, Тито Вецио отделал эту безжалостную гордячку. Я очень рад, так ей и надо, — заметил еще один гладиатор.

— Ну, я не хотел бы оказаться на его месте. Опасно разгневать такую женщину, как наша госпожа. Не зря она идет к проклятой египетской колдунье.

— А ты убежден, что колдуньи в состоянии творить зло?

— Убежден, клянусь Геркулесом, убежден, тем более, что сам видел нечто подобное собственными глазами. Тебе известно, что раньше, задолго до того, как меня купил Лукулл, я находился в услужении у богатого поселянина в землях марсов.[71] Эта страна, как известно, изобилует прорицателями, колдунами и волками-оборотнями не в пример любым другим землям Италии.

— А ты сам встречал оборотней?

— Как не встречать. Я даже когда-то жил с одним из них.

— А мне думается, все это — сказки.

— Нет, брат, не сказки. Я тебе расскажу о том, что видел своими собственными глазами. Однажды ночью товарищ, с которым мы жили в одной комнатушке, встал и, подойдя к моей постели, легонько дернул за одеяло, видимо, желая выяснить, крепко ли сплю. Очевидно решив, что сон мой действительно крепок, он потихоньку вышел в огород и стал там бормотать какое-то заклинание. После чего мигом превратился в огромного свирепого волка и присоединился к волчьей стае, которая на протяжении всей ночи истребляла стада нашего хозяина и его соседей.

— Ты видел все это своими глазами и подкараулил оборотня?

— Конечно, я не выходил следом за ним, не хватило духу. Но я ясно слышал вой волков, которые приветствовали своего нового товарища.

— Значит, ты струсил, что не делает чести званию гладиатора.

— Во-первых, я не струсил, а просто отстранился от нечистой силы, во-вторых, я тогда был не гладиатором, а простым мирным сельским работником. И, наконец, может ли сила и храбрость бороться с колдовством? Вот я тебе расскажу, что произошло с моим товарищем. Однажды ночью, когда он отправился на свое бесовское дело, меня разбудил ужасный лай собак, крики и звук рогов. Полагая, что это приезжие охотники, я не обратил никакого внимания на весь этот шум и вскоре, снова уснул. А утром мне сказали, что охотники окружили стаю волков и перебили их почти всех, за исключением одного, который ушел, несмотря на рану, нанесенную ему копьем в шею. Я тотчас подумал о своем товарище; тем более, что дома его не оказалось. И только через две недели он явился, худой, изможденный, с плохо зажившей раной на шее. Сколько я у него не допытывался о том, где он пропадал все это время, ничего не добился в ответ.

— Так, так, ну, а колдуньи?

— Насчет колдуний тоже могу рассказать тебе историю, да такую страшную, что при одном воспоминании о ней у меня волосы становятся дыбом. У моего хозяина умер первенец, немного не дожив до пятнадцатилетия. Накануне похорон меня вместе со всеми заставили его караулить, чтобы отгонять от мертвеца проклятых ведьм, которые крадут трупы умерших людей. Пришла полночь, вдруг мы слышим, что на дворе поднялась сумятица. Началась беготня, послышались крики, вой собак. Мы, конечно, сразу догадались, что это сборище ведьм, и притаились, не дыша. Но надо тебе сказать, что в нашей компании оказался каппадокиец, человек необычайной силы и храбрости, способный на своих плечах унести взрослого быка. Он, не задумываясь, схватил свой громадный меч, обернул руку плащом и вышел во двор. Вскоре шум и визг прекратился, а наш каппадокиец вернулся в комнату и рухнул на кровать. Все его тело было покрыто синяками, зато ему, по его словам, удалось проткнуть мечом целую фалангу ведьм. Но это не принесло нам ровно ничего. Наутро, когда бедная мать покойного сына хотела проститься с ним, на месте трупа оказалось соломенное чучело.

— А что же случилось с каппадокийцем?

— После этой страшной ночи он вдруг превратился в дряхлого старика. Бледный, сгорбленный, почти переставший говорить, он бродил по дому, словно призрак и вскоре тихо и незаметно скончался от какой-то непонятной и загадочной болезни. Вот видишь, каково вступать в борьбу с ведьмами, состоящими в союзе с богами преисподней и всеми злыми духами, населяющими небо, землю и море. От них, брат, никуда не денешься.

— Ну тебя в тартарары с твоими россказнями. Меня уже стала пробирать дрожь. Впрочем, вот мы, наконец, и пришли к дому Сибиллы.

— Скажи лучше, к вратам ада.

И в самом деле, место, у которого остановились носилки Цецилии Метеллы, не заслуживало другого названия. Это был безымянный переулок, лежавший у подножия Эсквилинского холма, в западной его части, неподалеку от кладбища римской бедноты. Впоследствии, в годы царствования Августа здесь будут разбиты великолепные сады Мецената.[72] Крайний скат этого мрачного холма был покрыт чахлой растительностью: терновыми кустами и сорной травой. Внизу тянулись длинные ряды убогих, полуразрушившихся серых лачужек, стоявших посреди луж, непересыхающих из-за постоянного стока дождевой воды с поверхности холма.

Зловещий мрак царил в этой местности, и только в двух местах слабо мерцали огоньки. Один из них был красного цвета и служил вывеской для таверны, в которой каждую ночь собирались карманные воры, разбойники и женщины легкого поведения. Второй фонарь, тусклый, мерцающий на ветру, горел перед часовней богов-хранителей перекрестков.

Таверна была пуста, ее постоянные посетители, приверженцы богини Лаверны,[73] в данный момент занимались тем, что таскали из карманов кошельки и срывали плащи с плеч запоздалых прохожих, возвращавшихся с пира триумфатора. Все остальные дома были погружены во мрак, и если бы порой не раздавался хриплый лай дворовых собак, можно было бы подумать, что эта местность необитаема. Хижина, у которой остановились носилки матроны Цецилии Метеллы, по своему виду ничем не отличалась от прочих домишек этого зловещего и нищего уголка Рима. Темная и низкая дверь, походившая на вход в пещеру, вела в эту жалкую конуру без окон прямо с грязной, вонючей улицы. Большой металлический молоток, висевший у двери, судя по многочисленным царапинам и вмятинам, постоянно использовался многочисленными посетителями этой трущобы.

Человек в плаще, сопровождавший носилки, несколько раз с расстановкой ударил молотком в дверь. По количеству ударов и их характеру обитательница хижины, как видно, поняла, кто пожаловал к ней в столь позднее время. Дверь тотчас же растворилась, и Цецилия вместе с человеком в плаще, походившего на управляющего, вошли внутрь.

Гладиаторы и невольники остались на улице.

Матрону Цецилию и ее слугу встретила ужасного вида старуха в лохмотьях с маленьким терракотовым светильником в руке, едва освещавшим дрожащим пламенем мрачные своды подземелья. Она повела гостей по длинному извилистому коридору, исхоженному не одной сотней ног.

Светильник трясся в руках старухи, отчего по стенам извивались в лихорадочной пляске причудливые тени. Профиль отвратительной мегеры тоже порой обрисовывался на сырых стенах коридора, что производило самое отталкивающее впечатление на нового посетителя. Многие римские храбрецы той эпохи бледнели при одном воспоминании о подземных коридорах известной колдуньи, куда их вели нелепые предрассудки и неуемное желание узнать свое будущее. По некоторым признакам можно было предположить, что эти длинные подземные ямы оказались могилами для племени, погибшего в один из всемирных потоков, разрушивших Апеннинский полуостров до основания. В конце одного из коридоров старуха остановилась перед дверью и постучала своими костлявыми пальцами — мрачная тишина подземного спуска нарушилась звуком, похожим на стук игральных костей, падающих в деревянную кружку — до такой степени пальцы мегеры были худы. Дверь отворилась, и когда посетители вошли, снова закрылась, словно по волшебству.

Благодаря нервному возбуждению, в котором находилась покинутая любовница Тито Вецио, она до конца выдержала испытание. Цецилию не устрашили и не заставили бежать без оглядки ни мрачное подземелье с низким сводом из массивного камня, местами подпираемого грубыми и безобразными столбами, ни полумрак лабиринтов, величину которых из-за темноты было невозможно определить. Матрона храбро перенесла все, что запугивает воображение: расставленные повсюду шесты с надетыми на них черепами с оскаленными зубами и пустыми глазницами, целые человеческие скелеты, застывшие в самых разнообразных позах, живые совы, филины, обезьяны, петухи и змеи. Совы и филины злобно смотрели на посетителей, хлопая своими круглыми глазами, петухи самой разной расцветки сидели на подставках, свесив клювы, будто погруженные в думы, змеи лежали у стен, свернувшись в клубки, порой поднимая свои тонкие головы с выпущенным жалом. Огромный черный кот сидел на возвышении, сверкая желтыми зрачками. Но все это не наполнило ужасом разбитую горем и оскорбленную душу Цецилии Метеллы. Страдания и жажда мести неверному любовнику занимали ее воображение, так что всему остальному уже не было места. Она села за стол, на котором находились водяные часы, астролябия, рукописи из пергамента, кубки, восковые статуэтки, деревянные дощечки с кабалистическими знаками, словом, все, что должно было одновременно наводить ужас и внушать благоговейный трепет суеверному человеку.

Горбатая колдунья подошла к жаровне, стоявшей неподалеку от стола, и начала железным прутом перемешивать горячие угли, отчего по подземелью пошли клубы черного дыма. Послышался подземный гул, один из углов подземелья слабо осветился, и очертилась фигура высокой стройной женщины с царственной осанкой. Несмотря на преклонные годы, она обладала какой-то суровой красотой. Ее черные глаза злобно сверкали, в них светилось затаенное чувство мести. Было видно, что годы и разнообразные страсти придали этой женщине, некогда красавице, твердость мрамора. Она могла бы служить прекрасной моделью для античной статуи. Но скульпторы или живописцы напрасно пытались бы воспроизвести на полотне или в мраморе выражение ее черных глаз, как молнии сверкавших из-под седых бровей. Цвет ее лица походил на пожелтевший от времени пергамент.

Это и была знаменитая египетская волшебница Эсквилинской горы, известная всему Риму. Хотя ее боялись и проклинали, как зловредного демона, но все приходили к ней гадать и советоваться. Каждый раз, когда надежда или боязнь по слабости человеческой природы тревожили суеверные сердца римских граждан, они торопились к египетской волшебнице. К ней за советом приходили не только плебеи, рабы, необразованные слуги, но и аристократы, сенаторы, патриции, всадники, их жены и дочери. Несмотря на то, что все они публично высмеивали предрассудки, а многие даже не верили в богов, они не гнушались тайком расспрашивать о своей судьбе халдейский астрологов, магов, чародеев, толкователей снов и им подобных оракулов — шарлатанов самых разных мастей.

Египетская волшебница, поддерживаемая важными клиентами, уже два года беспрепятственно занималась своим преступным ремеслом, несмотря на существование законов двенадцати таблиц,[74] по которому каждый, изобличенный в колдовстве, незаконном гадании и тому подобных преступлениях, приговаривался в смертной казни.

Кроме того, многие открыто указывали на пещеру египетской колдуньи, как на преступную лабораторию, где помимо любовных напитков изготавливались и самые смертоносные яды, что также каралось смертью. Но несмотря ни на что, римские судебные власти не тревожили колдунью.

Такова была женщина, к которой оскорбленная любовница Тито Вецио явилась за советом.

При появлении страшной и вместе с тем выразительной фигуры колдуньи матрона встала и невольно отшатнулась назад.

— Подойди сюда, Цецилия Метелла, — сказала чародейка металлическим звучным голосом, в котором слышались презрение и ирония, — я жду тебя уже целый час.

— Так ты знала?

— Что ты сегодня вечером его видела.

— А потом?

— А потом он тебя разлюбил.

— Да, ведь для тебя не существует тайн.

— Конечно.

— Так если ты можешь проникать во все душевные изгибы, скажи мне, в чем истинная причина происшедшей с ним перемены?

— Ты желаешь знать, почему он больше тебя не любит? Безумная. Спроси у капли, постоянно проникающей через отверстие водяных часов, зачем она льется… Спроси у солнца, почему оно каждый вечер заходит, а не остается на горизонте. Все это гораздо легче узнать, чем разрешить вопрос, почему любовь приходит и уходит. Не потому ли, что ей дали крылья?

— Однако, — возразила Цецилия, — когда все капли этих часов протекли, ты переворачиваешь сосуд, и капли падают снова. Солнце вечером ложится, но на другое утро опять встает и появляется на горизонте по-прежнему пышное и лучезарное. Ты, фея, дай мне чудотворное средство, способное снова разжечь в этом человеке пламя любви ко мне.

— Невозможно, ветер презрения развеял даже пепел.

— Что ты хочешь этим сказать?

— А вот что: я знаю секреты изготовления разных напитков. Одни из них приносят смерть моментально, как молния. Другие лишают человека ума, есть и такие, которые возбуждают чувство любви и доводят до исступления. Но у меня нет средства привести к твоему ложу любимого тобой человека. Чувство его погибло навсегда, пойми меня, навсегда!

— В таком случае, дай мне средство забыть его.

— Забыть? И ты думаешь — это легкое дело? Знаешь ли ты, несчастная, что боги в своем подземном царстве сберегли для себя забвение и представляют его только покойникам. Ты любишь его и полагаешь, что можешь забыть, а если завтра ты увидишь его со счастливой соперницей. Его образ, украшенный чудотворным зеркалом страсти, представится твоему воображению, и ты почувствуешь отравленное жало ревности в своем сердце. Нет, нет, даже колхидская волшебница Медея не могла позабыть своего возлюбленного и только в кровавой мести нашла облегчение своему горю.

— О какой крови ты говоришь?

— О крови того, кто тебя разлюбил и опозорил.

— Неужели нет другого способа для моего излечения?

— Только одно это.

— В таком случае, мне не годится твое лекарство, волшебница. На подобное преступление я никогда не решусь.

— Однако вчера ты была готова пойти на убийство.

— Да, ради него, это совсем другое дело, но он меня за это и возненавидел. Ты, исчадие ада, меня погубила, ты мне посоветовала предложить ему убрать таким образом помехи с нашего пути.

— Не ты ли сама просила у меня средства, которое бы навеки привязало к тебе твоего любовника? Я дала его тебе, заранее зная, что из этого выйдет. Все говорит о том, что любовь его прошла безвозвратно. Теперь ты просишь меня о том же. Я тебе предлагаю единственное средство, внушенное мне моим знанием, а ты не хочешь, упрямишься.

— Чтобы я пролила его кровь? Никогда.

— Никогда? Ты ли это говоришь, безумная? Не произноси этого слова, пока не испытала всех мук ревности, отчаяния и унижений, готовящихся твоему сердцу. Когда ты выпьешь до дна чашу оскорблений и горечи, поднесенную тебе рукой твоего любовника в эту ночь, когда при тебе твоя соперница обнимет его и прикажет отметить на лбу твоего сына позорные и неизгладимые знаки рабства — ты заговоришь по-другому!

— Ты, волшебница, кажется, бредишь?

— Молчи, это не бред. Существовала женщина, испытавшая все мною сказанное. Она, как и ты, была оставлена, опозорена и также, как ты, уверяла, что не станет мстить. Впоследствии этого слова «никогда» она уже не произносила. Итак, ты подумай о своих муках, о том, как действовать, чтобы рано или поздно не раскаяться, отказавшись от последнего утешения, посланного тебе судьбой.

— А если бы я захотела, разве было бы достаточно одного моего желания, чтобы отомстить?

— Возьми изображение Гекаты Тривия, спрячь его от постороннего взгляда, оно передаст в твои руки нить жизни любимого тобой человека, и когда ты решишь, что настало время отомстить за твои страдания, стоит только тебе посмотреть на это изображение, и мститель явится… А теперь иди и больше не жди от меня ничего. Власти Эреба[75] запрещают мне продолжать этот разговор.

Вдруг разразился страшный гром, пол заколебался, точно от сильнейшего землетрясения, птицы замахали крыльями, обезьяны начали гримасничать, совы защелкали, змеи зашипели, черный кот жалобно замяукал, изогнув спину, из котла поднялись одуряющие газы, скелеты начали стучать костями и, казалось, хотели покинуть свои места и броситься на матрону. Цецилия испуганно попятилась к дверям и бросилась вон из страшной пещеры.

Слуга, дожидавшийся в коридоре, заметил, что его госпожа находится в ужасном состоянии, и принялся расспрашивать ее, но Цецилия словно не слыхала ни одного вопроса.

— Домой, домой, сию же минуту домой, — твердила она, как помешанная и, бросив золотую монету провожавшей ее старухе, села в носилки. На улице, смежной с рынком Марса, супруга претора Сицилии увидела множество факелов и услышала звуки музыки. Это друзья и товарищи консула Мария, приглашенные в храм Юпитера, праздновали триумф веселым и дружным пиром.

Эта музыка, свет и шумные голоса пирующих исторгли глубокий вздох из груди гордой патрицианки, она вспомнила другой пир на Авентине, где веселился человек, оттолкнувший ее навсегда.

Египетская волшебница после отъезда Цецилии Метеллы занялась расспросом пренестинских оракулов, смешивая дощечки, покрытые фигурами и таинственными знаками.

— Уже в третий раз, — вскричала она, — оракул отвечает одинаково: «Любовь, смерть, меч для него и для многих других». О, если оракулы, мое страстное желание и ненасытная ненависть меня не обманывают, то проклятый дом Вецио разрушится, и ее сын скоро вознаградит меня за отнятого любовника, пролитые слезы, бесчестье невольничества моего сына, — и колдунья разразилась жутким, демоническим хохотом.

БОЛЬШОЙ ЦИРК

На следующий день, утром второго января, толпы квиритов спешили к воротам цирка, выстроенным в виде громадной пасти, которая у входа поглощала, а на выходе извергала толпы народа. Большой цирк был построен за несколько столетий до описываемых событий, но с тех пор неоднократно достраивался и перестраивался, однако, максимальных размеров и потрясавшего человеческое воображение величия он достиг при Августе и последующих императорах, когда его длина составила две тысячи триста, а ширина — почти тысячу футов. Тогда же со всех стран по приказам императора были свезены прекрасные статуи, каменные ограды и обелиски, придавшие цирку еще большую красоту и великолепие, многократно воспетое самыми знаменитыми поэтами древности.

Но и в сто четвертом году до нашей эры Большой цирк, расположенный в долине между двумя холмами, Авентином и Палатином, представлял собой величественное зрелище. Чтобы получить представление о грандиозности панорамы, открывающейся перед вами, следовало бы найти место повыше со стороны Авентина. Отсюда можно было бы заметить бесчисленные ряды скамей, расположенных амфитеатром вокруг арены и отделенных от нее подиумом,[76] эврипусом[77] и железной решеткой. Последние должны были защитить зрителей от хищных зверей, которых порой выпускали на арену до нескольких сот одновременно. Скамьи нижних рядов были из тиволийского камня.

Все здание напоминало гигантскую подкову, чьим основанием на западной стороне служил ряд из тринадцати арок, из которых центральная, самая великолепная, с двумя восхитительными буковыми башнями, служила входом на арену. Под арками в подземельях хранились колесницы для бегов и находились участники других, более кровавых состязаний.

Вся арена была посыпана смесью из мелкого белого песка и растертой блестящей слюды, так что, казалось, будто вся она покрыта слоем серебряных опилок. Посередине арены проходила длинная и низкая стена, так называемая спина, вокруг которой и состязались колесницы. На ее вершине находились мраморные и бронзовые статуи, два миниатюрных храмика с портиками и перестилями, а также так называемые столбы Меты.

Но сегодня арена цирка предназначалась не для бегов, а для кровавых поединков, которые заканчивались смертельной агонией умирающих гладиаторов и затравленных зверей. Именно ради этого зрелища явились сюда десятки тысяч людей всех сословий, полов и возрастов.

На отдельных местах, расположенных на платформе над арками западной стороны цирка, восседали руководящие лица республики и сенаторы. Также особые места были выделены для весталок.

На все остальные скамьи, в принципе, мог претендовать каждый, но лучшие из них доставались богачам и аристократам, для которых их занимали так называемые локарии, получавшие за свое усердие монетку-другую.

Рабы не имели права находиться в цирке, и поэтому их обязанности выполняли при матронах мужья и поклонники. Они несли подушки, ковры, меховую одежду, зонтики, предохраняющие прекрасных патрицианок от дождя, холода и солнечных лучей.

Пестрота нарядов вызывала восхищение, а порой и недоумение. Среди белых тог и туник, окаймленных полосами пурпурного цвета, мужчин, женские костюмы представляли бесконечное разнообразие тканей, переливающих золотом и всеми цветами радуги. Женская одежда была настолько богата и роскошна, что даже самые горячие их поклонники вынуждены были признать необходимость издания закона, известного под названием «Лекс Опия»,[78] которым правительство вводило правила, ограничивающие безумную роскошь женских нарядов.

Если отвернуться от беспокойной и шумной публики, запрудившей весь цирк, и обратить внимание на ближайший склон Палатина, который, благодаря возвышенности холма, господствовал над долиной, где находился цирк, то картина казалась еще более удивительной. Все эти дворцы, базилики, храмы и портики, казалось, являлись продолжением архитектурного ансамбля цирка, образуя верхнюю галерею, настолько естественно и гармонично дополняли друг друга все эти здания.

Ко всему этому восхитительному зрелищу надо прибавить блестящие лучи солнца, восходившего на горизонте с противоположной стороны, над Авентином, которые словно золотым венцом венчали головы властелинов мира, признававшими единственными своими достойными соперниками богов на небесах.

И все эти сильные, гордые, красивые, роскошно одетые люди собирались в цирке, чтобы любоваться бойней, праздновать торжество жестокости, грубой, бессмысленной физической силы и никому не нужной смерти.

Яркие лучи солнца отражались на убийственных клинках гладиаторов. В это прекрасное утро многие из несчастных увидят его в последний раз в жизни. Разряженная толпа, беспечно шумевшая, с плохо скрываемым нетерпением ждала знака, по которому должна будет утолиться ее жажда крови, когда она станет неистово рукоплескать умению убивать, а не оставаться в живых.

Изящные матроны, скромные и мягкосердечные девицы, целомудренные весталки, посвященные богине домашнего очага Весте, все они тоже жаждут начала смертельного побоища, когда они одним движением большого пальца будут подавать знак немилосердно убить побежденного. Арена цирка, сейчас напоминающая больше озеро, превратиться в кровавое болото с ужасными бороздами, которые проведут по нему лорарии,[79] таская железными крюками тела убитых и раненых к воротам смерти.

Слева от арок, на привилегированных местах, окруженных целым роем обожателей, сидели три красивейшие и самые изящные матроны Рима: Цецилия Метелла, супруга претора Сицилии Лукулла, Целия — жена Корнелия Суллы, будущего диктатора и тирана Рима, и Семпрония Тудитана, жена Гортензия.

Какая таинственная сила связывала трех красавиц-матрон — историки не повествуют. Но многими современными писателями отмечался тот факт, что эти матроны, чьи мужья по знатности и богатству не уступали их родителям, составляли могущественный, непобедимый женский триумвират той эпохи.

Пр отношению к любовникам, как о том сообщают историки, эти матроны были само очарование, а в общении с мужьями превращались в фурий. Каждая из них представляла особый тип красоты, совершенно отличающийся от красоты двух других подруг, вот чем объяснялся секрет их появления вместе на публике и дружеская солидарность действий.

Если бы Венера, Юнона и Минерва были столь же непохожи друг на друга, то никогда бы не был нарушен покой Олимпа, и уцелела бы Троя, поскольку богиня Раздора, явившаяся на свадьбу Фетиды и Пелея, никогда не осмелилась бы преподнести пирующим яблоко с надписью «самой красивой».

Супруга претора Сицилии по красоте была в полном смысле матрона. Высокая, с формами, достойными резца Фидия или Поликлеса, хотя человеческая рука не в силах повторить столь совершенного создания природы. Цвет ее лица был белее мрамора, волосы черные, как вороново крыло, густые, спускавшиеся ниже пояса. Лоб высокий и гладкий, глаза черные и блестящие, окаймленные тонкими, густыми бровями, способные заставить учащенно биться даже самое холодное и равнодушное сердце. Это была совершенная Юнона, ее сходство с богиней еще более усиливалось благодаря простому величественному наряду, состоявшему из длинной белой шерстяной туники, окаймленной традиционной пурпурной полосой. Туники, по причине чрезмерной скромности матроны, опускавшейся до земли, между тем как плечи, часть груди и вся левая рука оказались обнаженными.

Поверх туники был накинут плащ из драгоценной материи темно-красного цвета с паутинчатой золотой бахромой. Плащ грациозно крепился на плече пряжкой, усыпанной драгоценными камнями.

Волосы матроны, сплетенные в две толстые косы, были лишены всяких украшений.

Вышитые золотом сандалии, переплетенные лентами картинного цвета, позволяли увидеть ступни ног классической формы и мраморной белизны.

Такова была внешность отвергнутой любовницы Тито Вецио. Что касается ее душевных качеств, то мы о них уже кое-что знаем и добавить тут нечего.

Целия — жена будущего диктатора Луция Корнелия Суллы, в отличие от Цецилии Метеллы была блондинкой маленького роста с волосами пепельного цвета, что очень редко встречалось среди римских дам и крайне высоко ценилось их обожателями, из-за чего многие матроны с помощью некоторых косметических средств временно превращались из брюнеток в блондинок. Однако Целия от природы была натуральной блондинкой, о чем прекрасно знали все ее обожатели. Она олицетворяла собой идеал красоты миниатюрной женщины. Маленькое, совершенно правильное и выразительное личико, крошечные руки и ноги, талия, которую можно было бы охватить чуть ли не двумя пальцами. И при всем этом — обаяние юности, вид несовершеннолетней девочки.

А между тем, эта невинная девочка с ангельской улыбкой на розовых устах могла бы читать лекции о женских хитростях и уловках, с таким совершенством она их знала. Когда ее супруг Сулла, еще до того, как превратился во всемогущего диктатора Рима, пожелал с ней развестись, невинная Целия так ловко разыграла спектакль добродетели, что все его обвинения рассыпались в прах.

В противоположность Метелле, предпочитавшей греческую простоту в одежде, маленькая Целия обожала самые роскошные наряды из Азии. Вместо скромной белой туники матроны, она надела тунику, украшенную тарийским пурпуром, а поверх нее тогу небесного цвета, вышитую золотыми звездами. Ее руки, шея, пальцы, волосы были буквально унизаны ожерельями, браслетами, кольцами, цепочками со множеством драгоценных камней. Даже по самым скромным подсчетам эта маленькая красавица-девочка носила на своем по-детски нежном теле военную добычу нескольких провинций.

Белокурые волосы Целии, завитые в локоны, не хотели повиноваться драгоценной диадеме, стягивавшей их, и падали на грудь и плечи. Два черных блестящих глаза смотрели кротко, нежно, хотя порой страстно блестели, словно озаряя розовые щечки, покрытые пушком спелых персиков. На подбородке была едва заметная ямочка, о которой один из ее обожателей — поэт сказал, что эта ямочка создана пальчиком Купидона.

Третья грация и богиня этого Олимпа — Семпрония олицетворяла собой то, что мы называем возвышенной красотой. С глазами Минервы небесного цвета, постоянно грустная и задумчивая, она была прелестна, как существо неразгаданное, тоскующее, стоящее выше окружающей ее среды. Но горе тому, кто доверился этой меланхоличной с виду красавице. Она губила любовников так же хладнокровно, как поправляла ожерелье на своей белой шее.

Хотя матроны не походили друг на друга внешне, но по своим моральным качествам, вернее их полному отсутствию, они подходили друг другу как нельзя лучше. Все трое были одинаково развратны и существовали только для чувственных наслаждений.

Вокруг этих трех главных богинь избранного общества кружились их пламенные обожатели из рядов высшей римской аристократии. Одни бережно держали в руках зонтики. Другие разворачивали и стелили ковры, укладывали подушки. Отец знаменитого полководца и первого римского императора Гая Юлия Цезаря сидел у ног прекрасной Семпронии, стремясь утешить ее в отсутствие мужа.

Альбуцио объяснялся в любви прелестной жене Суллы, время от времени потирая рукой подбородок, чтобы продемонстрировать колыша с редкими драгоценными камнями на пальцах. Цецилия Метелла, сидя между известным своим распутством Луцием Апуллием Сатурнином и модным философом-чужестранцем, то цитировала знаменитые изречения Платона, то легкомысленно доказывала прелести чувственности и разврата, в зависимости от того, который из собеседников в данный момент к ней обращался.

Луций Апуллий Сатурнин, получивший благодаря своим громким похождениям историческую известность, происходил из благородной семьи, был далеко не глуп и замечательно, смел. Несмотря на свой юный возраст, он совсем недавно занимал весьма важную должность квестора провинции Остия, которой была поручена заготовка провианта для Рима. Но будучи человеком беспечным и легкомысленным, Луций небрежно исполнял свои обязанности, был сменен сенатом и присоединился к партии недовольных. Впоследствии он сделался бичом своих сограждан. Каким-то образом ухитрившись стать народным трибуном, Луций Апуллий Сатурнин вместе с претором Главкией постоянно устраивали в вечном городе беспорядки. Но вскоре, покинутый еще одним своим сообщником и главным подстрекателем Гаем Марием, он был убит разгневанной толпой черни. Луций был одним из самых отъявленных смутьянов своего времени.

Таков был человек, ведущий с супругой претора Сицилии пустой и скабрезный разговор, противовесом которому служила серьезная и строгая беседа философа. Впрочем, нельзя сказать, что речь последнего имела отношение только к философии. Говорили о переселении душ после смерти и других новомодных бреднях, занесенных из Александрийской школы и начавших распространяться в Риме, где осело множество приверженцев философии эклектиков, и поэтому всякая теория, как бы странна и нелепа она не была, могла найти себе приверженцев. Молодой философ из Александрии, по-видимому, обладал всеми качествами, чтобы приобрести сторонников из высших классов римской аристократии. Он был очень красив, высок ростом, строен и энергичен. Его лицо, отличавшееся мужественной и строгой красотой еще большее выигрывало благодаря густым волосам, падавших кудрями на его плечи.[80] Густая борода по персидскому обычаю была завита. Одет он был в тунику, а поверх нее вместо белой римской тоги надевал длинный темный плащ, развевающийся, как это было принято у греков. Лоб был почти совсем закрыт повязкой огненного цвета, вроде царской диадемы, с вышитыми на ней таинственными знаками и фигурами. Странная одежда и прическа философа придавала ему вид царя из греческой трагедии, а распространившиеся о нем слухи, его известность, как мага и предсказателя, способствовали росту его популярности как среди плебеев, так и патрициев. Если же ко всему этому прибавить, что молодой философ, несмотря на свой строгий вид и назидательный разговор, был весьма снисходителен к собеседникам в вопросах морали и проповедовал учение, не противоречащее страстям и сладострастию циников, а, напротив, содержащее намеки на какое-то новое таинственное наслаждение, то легко будет понять отчего его доктрина вскоре сделалась столь популярной, в особенности среди людей, опорожнивших чашу наслаждений до дна и искавших в новом учении возбуждения для своих притупленных чувств. А кроме того, молодой человек обладал удивительным даром слова, не столько убеждая, сколько увлекая даже самых осторожных и недоверчивых своими фанатическими и завуалированными паутиной слов идеями.

Но не только этим, как мы увидим впоследствии, ограничивалась зловещая деятельность египтянина, хотя хватило бы и его псевдофилософских сентенций, окутывавших общественную атмосферу зловредными испарениями. Язычество вообще создало для человечества нечто туманное и загадочное, так что даже в бессмертной поэме Гомера «Одиссея» тень Ахиллеса чистосердечно признается, что готова возвратиться на землю и стать хотя бы бедной служанкой, чем оставаться между тенями.

При такой религии греки и римляне должны были жить только настоящим, ничего не ожидая от будущего. Первые заботились о науке и искусстве, вторые — о пользе, могуществе и славе их оружия.

Римляне наследовали суеверные обряды от жителей Этрурии, осужденных к упадку своей религией. Но всемирные завоеватели даже из религиозных учений умудрились извлечь практическую пользу. Их авгуры[81] и гаруспики хотя и занимались будущностью, но будущностью близкой, скоро осуществимой.

Греки и римляне были великими властелинами мысли и оружия, предоставляя медленному, но неизбежному влиянию цивилизации и прогресса задачу подчинения человечества мудрости и справедливости, воскресения золотого века, осуществления мечты и страстных желаний всех истинно великих представителей рода человеческого.

К несчастью, мифологический восточный змий из Азии вкрался в греческий и римский мир. Уродливые вымыслы восторженной Индии способствовали искажению мировоззрений двух великих народов, и Александрия превратилась в перевалочный пункт между Европой, Азией и Африкой, систематизируя лжеучения и величая их именем науки.

ГЛАДИАТОРЫ

Молодой философ-египтянин, развивающий свои туманные теории, уже однажды встречался на нашем пути. Это он, тщательно закутанный в плащ с опущенной на глаза шляпой обменивался таинственными словами с трактирщиком Плачидежано, хозяином таверны Геркулеса-победителя, у часовни Пудиция, когда наш герой Тито Вецио следовал с триумфальной процессией консула Гая Мария. В то время, как весь народ приветствовал победителей, египтянин, спрятавшись за угол между Триумфальной улицей и Бычьим рынком, осыпал зловещими проклятиями молодого всадника. Он, как видно, был заклятым врагом последнего. Именно на него намекал преданный Тито Вецио рудиарий Черзано. Если же ко всему этому добавить, что имя египтянина было Аполлоний, служившее паролем для ночных посещений старого Вецио, то становится ясным, что молодой философ — вовсе не эпизодическое лицо, а один из главных героев разыгрывающейся перед нами драмы.

— Ты меня спрашиваешь, чудная Метелла, что я думаю о любви? — говорил философ нежным, вкрадчивым голосом. — Справься у всадников, щеголей Рима, они представят тебе любовь в образе милого ребенка, с завязанными глазами, с крыльями бабочки, порхающей с цветка на цветок. Этим, конечно, они хотят сказать, что любовь их слепа, непостоянна и капризна, и вполне достойна их самих. Обладая мозгом легче пуха и порочным сердцем, эти люди не могут и не хотят понимать другой любви. Но мы такой любви не принимаем, потому что обуздали и мысли и сердце правилами божественной мудрости. По нашему мнению любовь — это преобразование души, она должна сливаться с любимым предметом и составлять вместе с ним одно целое, подобно тому, как капля сливается с каплей или пламя с пламенем. Для людей безмозглых и фатов любовь ведет к пресыщению и скуке; для нас она есть вечное, непрерывное блаженство, уничтожающее все страсти, все нужды, все мысли. Никакие препятствия не могут разъединить любящих сердец, старость не ослабляет любовь, не в состоянии уничтожить ее и сама смерть.

Альбуцио зевал при этом восточном словоизвержении, Цецилия же, напротив, слушала с огромным вниманием, глаза ее порой сверкали, и злобная улыбка скользила по тонким губам.

— Значит, на вашей родине известен напиток при помощи которого наслаждения любви становятся неисчерпаемыми. Вы нашли средство продолжать любовь даже в замогильной жизни? — вскричала Метелла.

— Да, вы пьете любовь только из чаши сладострастия, и с утолением жажды она у вас пропадает. А мы пьем ее из никогда не пересыхающего источника. Вы любите только чувствами, а мы — душой, которая не боится ни пресыщения, ни старости, ни смерти.

— А есть ли у вас средство от непостоянства?

— Да, безусловно. Мы строго, беспощадно караем виновного в непостоянстве, потому что души, связанные любовью, не должны отделяться одна от другой, не лишившись жизни и самого бессмертия.

— Значит, твоя философия не признает развода? — вскричал Сатурнин.

— Нет, любовь должна быть вечной.

— А если перестают любить?

— Значит, и жизнь должна кончиться.

— Что за дикая философия. Но скажи мне, строгий моралист, что если женщина любит другого человека, а не мужа.

— Все прощается тому, кто любит.

— Ну, а существуют у вас способы или какие-нибудь особенные хитрости, чтобы понравиться красивой женщине? — спросил отец Цезаря, многозначительно взглянув на хорошенькую мечтательницу Семпронию.

— Вот вопрос, достойный самого божественного Платона! — вскричал Альбуцио, стряхивая невидимую пылинку с плаща Целии двумя пальцами, унизанными кольцами с драгоценными камнями.

— Все это софизмы и только софизмы, — заметил Сатурнин. — На что годится любовь, лишенная главного преимущества — свободы. Вы, жители востока, ревнивы и привыкли содержать своих жен в гаремах, да еще под присмотром ужасных африканских евнухов. Но наш образованный запад предоставляет любви все права, в том числе и право непостоянства. В этом отношении наши боги подают нам пример. Великий Юпитер разбирался в любви получше любого философа.

— И ты веришь этому вздору? — прервал Аполлоний.

— Настолько же, насколько ты веришь в свои бредни относительно вечной любви, метаморфозы и другие басни, стоящие сказок о Венере, Вулкане и Афродите.

Египтянин хотел что-то возразить, но продолжительные крики и аплодисменты возвестили о долгожданном выходе гладиаторов на арену.

— Ах, наконец, вот и они! — вскричала маленькая Целия, хлопая в ладоши, словно шаловливый ребенок. — А кто мне укажет имена гладиаторов? — прибавила красивая блондинка.

— Если позволит прекрасная Целия, вот дощечка с именами всех гладиаторов, которые выйдут сегодня на арену, — сказал ее кавалер, подавая дощечку.

Жена Суллы стала их рассматривать с жадным любопытством.

— Я знаю лично некоторых из этих молодцов, — заметил Сатурнин, — они очень ловки, и их удары убийственны.

После взрыва восторженных аплодисментов, сопровождавший выход на арену гладиаторов, настало всеобщее гробовое молчание. Вся эта более чем стотысячная толпа замерла, не дыша, и уставив кровожадные взоры на кандидатов в смертники. Сенаторы, высшие должностные лица республики, красавицы матроны, старики, невинные девицы, маленькие дети, богатые и нищие с лихорадочным нетерпением ждали начала кровавой потехи.

Но вот напряжение спало, вскоре замечания, объяснения, восклицания посыпались со всех сторон.

— Как тебе не знать гладиаторов?! Только ты можешь получать удовольствие от возни с этой презираемой всеми сволочью![82] — сказал отец Цезаря Сатурнину.

— Да я и не сомневаюсь в том, что они — презренная сволочь, — отвечал Сатурнин, — но в некоторых случаях и эта сволочь может принести пользу, причем немалую, если человеку требуется подкрепить свои доводы самыми сильными и решительными аргументами. Надеюсь, ты меня понимаешь?.. Но вот начинается торжественное шествие. Смотрите, смотрите! Видите ли вы широкогрудого толстяка на колеснице, у которого в руке длинная палка, похожая на жезл центуриона. Это Марк Феличе. Ланиста. Мерзкий пастух всего этого отвратительного стада, впрочем, за несколько лет превратившего его в очень состоятельного человека. Да что я говорю, старый рудиарий богат, как Крез, и если он продолжает держать свою школу, то можно сказать, делает это по старой привычке. Впрочем, надо отдать ему должное, из его школы выходят самые лучшие гладиаторы. В назидание потомству граждане должны будут поставить ему после смерти памятник.[83] Обратите внимание на первую пару гладиаторов. Маленький ростом и проворный — это галл Бебриций, другой же, великан, шагающий рядом с ним — тот самый Понций. Они прекрасно подобраны, и я не сомневаюсь, что будут сражаться долго и упорно. Позади. Понция идет ретиарий Пруд, а рядом с ним — мирмильон Ретранто. Затем следуют гладиаторы Ипполит, Нитил и Амплиад, сражающиеся как пешие, так и на лошадях, и два рудиария Рутуб и Нобильтон. Надо отдать должное консулу, он, черт возьми, не скряга. Одни эти рудиарии обойдутся ему баснословно дорого. А вот и андабаты. Прелестнейшие матроны, предсказываю вам, что сегодняшнее зрелище вполне удастся и будет весьма занимательным.

Между тем гладиаторы, объехав всю арену, сошли с колесниц и собрались вместе около Ланисты в той части цирка, которая находилась рядом с арками и главным входом, который одновременно служил и выходом для тех гладиаторов, которым удавалось уцелеть после поединка. Противоположные ворота, ближайшие к амфитеатру предназначались для выноса убитых. Они так и назывались — ворота смерти.

Пока не прибыли консулы, публику развлекали новички-гладиаторы, вооруженные дубинками и деревянными мечами. Эта невинная, почти детская забава служила прелюдией к смертельной кровавой битве гладиаторов-ветеранов. Привычка — великое дело: последние в ожидании сигнала, пока сражались, больше веселя, чем увлекая публику, новички, беспечно беседовали и шутили с теми, с кем должны были через несколько минут вступить в битву не на жизнь, а на смерть.

А зрителей в цирке, казалось, больше заинтересовало не сражение новичков, а появление группы людей, занявших специально оставленные для них почетные места. Пожилая величавого вида матрона и девушка рядом с ней были женой и дочерью председателя Марка Эмилия Скавра. Их окружали молодые друзья Тито Вецио: Сцевола, Метелл, Друз, и еще незнакомые нам трибун Кальпурний, всадник Луций Эквидий, которого считали сыном Тиберия Гракха, молодой Катулл, сын Мотация Катулла, будущего победителя тевтонов и Помпедия Силона.

Каждый из этих молодых людей в той или иной форме пытался в свое время ухаживать за красивой и богатой Эмилией. Даже суровый и неотесанный горец был не прочь сделаться римским гражданином и с помощью блестящего родства войти в великий город через золотые ворота Гименея.

Но, увы, вздохи и комплименты, расточаемые красавице ее поклонниками, не производили на нее ровно никакого впечатления. Она холодно улыбалась, рассеянно смотрела по сторонам и этим приводила в отчаяние всех своих обожателей. Казалось, хорошенькие глазки дочери председателя Сената искали кого-то в толпе, они смотрели хотя и очень внимательно, но совершенно равнодушно на окружающих и лишь тогда оживились и заблестели, когда увидели вновь пришедшего юношу, пробиравшегося к тому месту, где сидели жена и дочь председателя Сената Скавра.

— Пусть меня оставят все боги и богини Олимпа, — воскликнул Сцевола, — если я тут хоть что-нибудь понимаю. Обрати внимание на нашу красавицу. Всего минуту тому назад она была ко всему равнодушна, словно еще не проснулась, едва цедила сквозь зубы слова, безразлично посматривала по сторонам. И вдруг вся преобразилась: глаза загорелись, румянец вспыхнул на щеках, маленькие ноздри расширились, словно у чистокровного арабского скакуна. Просто чудеса! Хотелось бы мне знать, в чем причина столь чудесного превращения.

— Взгляни повнимательнее вокруг себя, тогда, может быть, и поймешь, — отвечал изумленному приятелю Метелл.

— Что ты этим хочешь сказать?

— Разве ты не видишь, кто к нам идет?

— Кто? Тито Вецио и его неразлучный приятель-нумидиец, что ж с того? Я все-таки ничего не понимаю.

— А, кажется, понять очень просто. Обрати внимание, красивые черные глаза смотрят на Тито Вецио, не отрываясь.

— Да неужели?.. Хотя, если присмотреться, как следует, ты, кажется, прав.

— Конечно! Неужели это было так трудно понять сыну авгура?

Счастливейший из смертных этот Тито Вецио, — пробормотал со вздохом Сцевола.

Между тем со всех сторон послышались приветствия.

— Ave,[84] Тито Вецио! Ave, Гутулл!

— Что хорошего поделываете, друзья? — поинтересовался Тито, ответив на приветствия.

— Живем потихоньку, чего и тебе желаем, — отвечали молодые люди.

— Мы уже давно ждем тебя, прекрасный беглец. Давно пора было завистливой Африке уступить тебя римскому обществу, — говорила, улыбаясь, мать Эмилии, приветствуя красивого всадника, который почтительно поцеловал ей руку.

Молодая девушка молча поклонилась, и ее щеки покраснели еще сильнее.

— Смотри, смотри, как Эмилия краснеет и конфузится, — горячо зашептал Сцевола на ухо Метеллу.

— Садись ко мне поближе, храбрый трибун, расскажи нам о чем-нибудь из твоей военной жизни. Мы уже слышали о твоих подвигах, и часто вспоминали о тебе, тревожась за твою жизнь, которую ты постоянно подвергал опасности. Не правда ли, Эмилия?

Молодая девушка ничего не отвечала, но заливший ее лицо румянец и взгляд, брошенный на юного всадника, были красноречивее всяких слов.

— Я только исполнял свои обязанности, — отвечал Тито Вецио сражаясь за славу нашего дорогого Рима против нечестивого и гнусного тирана.

— Кстати, Гутулл, — обратилась матрона к нумидийцу, — правду ли говорят, что Югурта сошел с ума от бешенства и отчаяния?

— К несчастью, это правда.

— Как к несчастью? Значит, ты его жалеешь, хотя он был твоим самым страшным, непримиримым врагом?

— Нет, я не жалею этого тирана, напротив, я хотел бы, чтобы он испытал все ужасы смерти, находясь в полном рассудке.

— Значит, ты недостаточно отомщен?

— Да нет, я считаю, что Югурта и его родственники получили по заслугам.

— Да, его дети обращены в рабов, — заметил Тито Вецио таким тоном, словно глубоко сожалел о случившемся.

— Рабство, по моему, хуже смерти, — отвечал Гутулл, отчасти со свирепой радостью, отчасти с сочувствием. На этот раз, как и обычно, проявилась способность его благородной и страстной души, способной как к чрезмерной нежности, так и к неукротимой ненависти.

— А все-таки жаль, что этот бедный царь должен был умереть такой страшной смертью, — задумчиво заметила супруга сенатора Скавра. — Он был нашим гостем, когда мой муж поддерживал в Сенате его дело, и я, со своей стороны, должна сказать, что не заметила в нем и малейшего намека на варварство, он был очень приветлив и обходителен.

— И в самом деле, — отозвался молодой Катулл, — я помню, в то время самые знатные семейства не могли нахвалиться любезностью и чисто царской щедростью Югурты, которого даже находили вполне достойным преемником великого Массинисы.

— Народ всегда его ненавидел, — возразил Апулий Сатурнин, — и громогласно обвинял патрициев в том, что Югурта покупает их оптом и в розницу, одним вручая драгоценные подарки, а других заманивая щедрыми обещаниями.

— Кто же обращал внимание на этих жалких шавок? — вскричала гордая матрона.

— Эти шавки, как ты изволишь называть свой собственный народ, в настоящее время торжествуют, поскольку консул и первый полководец выражает прежде всего их интересы. Времена Назика и Опимия миновали, теперь очередь людей, подобным Гракхам. Сегодня одно veto[85] какого-нибудь трибуна имеет то же значение, что и единогласное решение всех ваших сенаторов.

— Из твоих слов можно сделать вывод, что ты, позабыв о древности твоего рода, стал на сторону толпы. Вот этого я никогда бы не подумала о тебе, Сатурнин, — сказала жена Скавра, строго взглянув на молодого человека.

— Я, — с цинизмом отвечал Сатурнин, — всегда на стороне тех, у кого преимущество в силе, численности и отваге. Когда я выбираю партию, чтобы к ней присоединиться, я забочусь только об окончательном успехе.

— А ты, Марк Друз?

— Для меня на первом месте должна быть справедливость.

— А для тебя, Метелл?

— Честь.

— А Сцевола?

— Законность.

— Ну, а что нам скажет мужественный Тито Вецио?

— По моему мнению, разум непременно должен быть в союзе с сердцем, то есть с чувством.

Гордая матрона неопределенно пожала плечами, а ее дочь Эмилия глубоко вздохнула и бросила нежный взгляд на симпатичного трибуна, как бы говоря, что ее симпатии находятся целиком на его стороне.

Между тем со всех сторон раздались сильные и продолжительные аплодисменты. Таким образом толпа приветствовала появление консулов. Двенадцать ликторов с прутьями без топоров[86] шествовали перед каждым из них. Сначала показался Гай Марий, затем Фимбий. В этот месяц республикой руководил первый из них.[87] Консулы заняли привилегированные места, расположенные на платформе над арками, где, кроме них, имели право находиться сенаторы, главные сановники республики и весталки. Отсюда было удобнее всего наблюдать за происходящим на арене.

При появлении консулов все встали, кроме весталок, которые были освобождены от этой формальности в виду исполнения их высокой религиозной миссии.

Исполнение этой простой церемонии было в высшей степени тяжело для гордых потомков латинских и сабинских царей, насчитывавших среди своих предков несколько десятков коронованных особ, диктаторов и консулов. Отдавать почести консулу-плебею означало для них высшую степень нравственных мук, но уважение к законам заставляло покориться. Вся эта гордая аристократия, не далее, как вчера, наотрез отказавшаяся приветствовать плебея-победителя, сегодня вынуждена была встать при его появлении, таким образом отдавая дань уважения человеку, который являлся главой республики.

Таким образом симптомы междоусобной войны уже начали проявляться среди населения великого города. Мостик, переброшенный через бездну варварства должен был соединить два великих гражданства, прошедшее и настоящее, или, вернее, будущее.

Лишь только консулы заняли почетные места, новички-гладиаторы прекратили свои невинные упражнения, уступив место старшим. Выстроившись попарно, гладиаторы-ветераны, вооруженные уже не деревянными мечами, а самыми убийственными орудиями смерти, обошли кругом арену. Подойдя к месту, занимаемому консулом, они вскричали «ave imperator», после чего, полные достоинства, удалились через главную арку.

Публика с нетерпением ждала сигнала консула и звуков труб, возвещающих о начале резни. Вскоре сигнал был подан. Трубы затрубили, и кровавая бойня началась, как это было заведено, страшной игрой ретиария с рыбой. Эта забава уже известна по подробному описанию рудиария Черзано. Заметим только, что на этот раз бой закончился победой «рыбы» над ретиарием. Первый, умело избегая попыток накрыть его сетью, ранил «рыбака» в подколенник, так что последний, лишенный всякой возможности не только нападать, но и защищаться, стал просить пощады. Публика, не особенно благоволившая к Марку Феличе Ланисте, и желая оставить ему никуда не годного калеку-гладиатора, тотчас же решила участь побежденного почти единодушным криком «пусть живет» и соответствующим жестом. Таким образом хозяин школы Ланиста вместо платы, которую он должен был получить за труп, принимал обратно изуродованного хромого гладиатора.

После этого боя, окончившегося довольно мирно, на арену вышли двенадцать пар гладиаторов, вооруженных длинными мечами, с тяжелыми щитами в левых руках. На их шлемах развевались пышные султаны, на правой руке каждого был одет металлический налокотник, на правой ноге — наколенник. Каждая пара отличалась цветом туники и перьев султанов. У одних, одетых в красные туники, султаны были черные, у других, в черных туниках, — красные. Даже по их внушительному внешнему виду было заметно, что это — закаленные бойцы.

Их разделили поровну и поставили в боевой порядок: фронт против фронта. Публика, глядя на все эти приготовления, неистово кричала и свистела, призывая гладиаторов продемонстрировать все свое умение.

Когда приготовления были закончены, вновь раздались звуки труб. Оба фронта кинулись друг на друга, застучали мечи, сначала редко, потом все чаще и чаще, посыпались удары, и невольные враги мало-помалу наконец пришли в бешенство, каждый из них стремился нанести недавнему собеседнику смертельный удар, щиты разлетались на куски, шлемы плохо защищали головы, кровь полилась потоками, убитые тяжело падали на землю с раскроенными черепами, а смертельно раненые, извиваясь в мучительной агонии, истекая кровью, силились приподняться, чтобы нанести последний удар врагу, а потом умереть.

Картина страшная, потрясающая, которую невозможно без содрогания даже описывать, а не только видеть. Между тем, вся эта стопятидесятитысячная толпа страстно созерцала кровавое побоище, боясь пошевелиться, чтобы не упустить ни одного момента развернувшегося на арене сражения. В общем гробовом молчании изредка раздавались лишь стоны и жалобы раненых, которые, корчась в предсмертных судорогах, щедро орошали кровью блестящий песок. Кое-где можно было увидеть отрубленные конечности, части внутренностей.

Вскоре ряды сражающихся стали заметно реже, почти вся арена была усеяна трупами и умирающими. Зрители снова оживились, подняли неистовый шум. Наиболее азартные из них на все лады расхваливали приглянувшихся им бойцов и предлагали пари на самые разнообразные суммы.

— Я ставлю пять тысяч на галла Бебрико, — вскричал молодой Лутаций Лукулл, обращаясь к своим приятелям.

— А я держу за самнита Понция, — отвечал на это Метелл.

— Идет. А, может, поднимем ставки до двенадцати тысяч сестерций? — торжественно сказал Лутаций и, заметив утвердительный кивок своего оппонента, начертал на своих восковых табличках условия пари.

— Если этот Понций — истинный самнит, то и я поставлю на него двенадцать тысяч, — заявил Помпедий Силон, не допускавший даже мысли о том, что его земляк может потерпеть поражение.

И в эту минуту ловкий, подвижный галл Бебрико ранил в плечо тяжеловесного, неповоротливого самнита.

— Ну, что, дорогой Помпедий, плакали ваши с Метеллом денежки? — поинтересовался Сцевола, заметив, что Понцию нанесена тяжелая рана. — А ты, — продолжал он, обращаясь к Катуллу, — уже можешь подсчитывать денежки в своем кармане.

— Не слишком ли ты торопишь события, Сцевола? — сказал до сих пор молча наблюдавший за всеми перипетиями борьбы, Сатурнин. — Не забывай, что иногда от чаши до уст бывает огромное расстояние. Стоит лишь Бебрико потерять осторожность, и, будьте уверены, он немедленно почувствует, что старые самнитские вояки умеют больно кусаться.

— Сатурнин, ты, кажется, хочешь заставить меня усомниться в верном выигрыше? — парировал молодой Катулл, но уже куда менее уверенным тоном, чем минутой раньше, и стал еще пристальней всматриваться в битву.

Но больше всех происходящее на арене захватило Помпедия Силона, казалось, он сам принимает участие в кровавой битве. Со сжатыми кулаками, непрерывно двигая ногами и руками, он, не отрываясь, следил за каждым шагом бойцов, и ничто не могло оторвать его от этого жестокого зрелища.

Вдруг по всему цирку пронесся вздох удивления и разочарования. И было от чего, Бебрико очень ловко и проворно кружился вокруг исполинского, но неповоротливого самнита, стараясь внезапно нанести ему смертельный удар. Меч галла уже несколько раз обагрялся кровью противника, но до окончательной победы было еще далеко. Несколько раз самнит наносил удары ужасающей силы своим тяжелым мечом в тот момент, когда Бебрико уже не успевал увернуться от удара. Но искушенный в подобный поединках галл, подставляя щит, успевал в последний миг отдернуть его назад, смягчая таким образом силу удара и сохраняя свое защитное вооружение в целости и сохранности. Однако один из таких ударов вынудил галла пошатнуться и на долю секунды потерять равновесие. Но пока его противник замахивался для решающего удара, Бебрико успел уйти в сторону и, в свою очередь, перешел в атаку. Долго продолжался этот спор между бойцами. Наконец исполин бросил свой щит и схватился обеими руками за меч, непрерывно размахивая им. Прием страшный, но в борьбе с таким ловким и искушенным бойцом, как Бебрико, не имевший никакого смысла, скорее показывая, что отчаявшийся противник не видит никаких путей к достижению победы. Галл обрадовался, полагая, что вместе с тем великан потерял самообладание и всякую осторожность, что в борьбе равных противников равнозначно поражению. Увиваясь около самнита, он ловил момент, чтобы нанести сбоку последний, решающий удар, но удобного случая не представлялось — страшный меч силача не подпускал его близко. Тогда Бебрико стремительно отпрыгнул в сторону и молниеносно кинулся на врага с тыла. Как видно, самнит предвидел этот маневр противника. Он быстро развернулся и, не ожидая нападения, сам ринулся на него. Смертоносной молнией сверкнул в воздухе громадный меч силача-исполина, и маленький Бебрико покатился по земле с разрубленным черепом. Сила удара была такова, что металлический шлем не выдержал и, разрубленный пополам, упал на землю вместе с мозгом несчастного галла.

— Каким ничтожеством оказалось это галльское отродье. Упустить из рук верную победу, — злобно прошипел Катулл. — Двадцать четыре тысячи сестерций уплыли из рук из-за одного удара меча, а я был уверен, что уже выиграл. Чтобы подземное царство поглотило этого самнитского подлеца и всех его сторонников!

Тем временем из двадцати четырех начавших сражение гладиаторов в живых осталось только пятеро, причем большинство из них сильно израненных.

— Вот, прекрасная Эмилия, — сказал Тито Вецио, обращаясь к дочери сенатора, — такова страшная картина войны. Теперь ты будешь иметь о ней представление.

В ответ на эти слова молодая девушка нежно пожала руку Тито Вецио и многозначительно посмотрела на него, как бы говоря ему, что ей пришлось испытать много горя, пока он воевал в Африке.

Эмилия, при всей доброте ее сердца, ни капли не жалела убитых и искалеченных гладиаторов, как будто все, что она видела, было не просто нормальным, а жизненно необходимым явлением. Такова сила идеи! Варвар — не человек, и его единственное предназначение — работать и развлекать граждан великого Рима.

Между тем, беседа Тито Вецио с хорошенькой Эмилией, так же, как и ее нежные взгляды и пожатие руки молодого трибуна не укрылись от ревнивой наблюдательности Цецилии Метеллы. Она злобно улыбнулась и сообщила своему окружению:

— Взгляните вон туда. Не кажется ли вам, что между этими двумя голубками, так нежно воркующими все время, разыгрывается сентиментальная идиллия, в духе Гименея?

— О ком ты говоришь, благороднейшая Метелла? Ах, да, об этом шалопае Тито Вецио и гордячке Эмилии Скавре. Да, они, кажется спелись. Как ты думаешь, Аполлоний?

— Я полагаю, они созданы друг для друга: оба молоды, красивы, богаты, влюблены. Словом, они имеют все, чтобы соединиться узами супружества. Неправда ли, высокоуважаемая Метелла?

— Однако, ты меня уверял, что другая любовь покорила сердце молодого Вецио, — возразила Цецилия с плохо скрываемым смущением.

— Ты забываешь, прелестная Метелла, что молодой трибун — римлянин, — отвечал Аполлоний, саркастически улыбаясь, — а здешние кавалеры не могут похвастаться особенным постоянством в любви. Его нельзя порицать за то, что он отворачивается от заходящего солнца для того, чтобы поклониться восходящему…

Оставьте нам, чужестранцам-варварам, верность и постоянство в любви, а вы довольствуйтесь мимолетными часами наслаждений, не ропщите, если видите тех, кого вы любите, в объятиях другой или другого. У нас женщина, которой изменил любовник, ни на минуту не успокоится, пока не отомстит неверному и своей сопернице. У вас же, напротив, брошенная и опозоренная женщина сама готова сделаться свахой, вести молодую в качестве матроны к брачному ложу и посвящать ее в таинства любви.

Странное действие возымели коварные внушения хитрого египтянина на сердце Цецилии. Метеллы. В груди ее разгорелась злоба и жажда мести. Хотя по внешнему виду матроны никто бы не смог догадаться, что происходит внутри ее кипучего, страстного организма, распаленного адской мукой ревности. Прекрасное лицо красавицы было бледно, по устам скользила кроткая улыбка, глаза были равнодушно устремлены на арену, где цирковые слуги ударами по голове тяжелыми железными молотками добивали смертельно раненых гладиаторов и таскали их трупы крюками к воротам смерти.

Между тем как Цецилия Метелла и ее замечательные подруги занимались чужими и собственными делами, множество мужчин с вожделением следили за ними, и в этом перекрещении взглядов, полных страсти и ревности, без труда можно было предвидеть прелюдии к будущим трагедиям.

На местах, предназначенных для сенаторов и главных сановников республики, сидели два человека, одетые в тоги-претексты,[88] приковывавшие к себе всеобщее внимание. Из-за неподвижности и сурового, бесстрастного выражения лиц их можно было принять за мраморные статуи, если бы пламенные взгляды, нахмуривание бровей и беспрестанно выступавшие на лбу морщины не показывали, что это живые люди.

Один из них, высокий, худой, совершенно лысый, с желтоватым, цвета старого пергамента, лицом выглядел на пятьдесят с небольшим лет. Его крючковатый нос походил на клюв хищной птицы, губы были чрезвычайно тонкими, нитевидными, нижняя челюсть уродливо выдавалась вперед, глаза глубоко запали в глазницы и мрачно сверкали, словно два огонька в подземелье.

Но свирепый и антипатичный вид этого человека, при встрече с которым многие невольно испытывали глубочайшее отвращение, был менее ужасен, чем лицо его товарища. Оно также походило на мраморную маску, но скорее африканского происхождения, с беловато-рыжими пятнами, проступившими на лице из-за неизлечимой кожной болезни. Такие физиономии встречаются только у обелисков и египетских статуй, у живых людей они бывают крайне редко. Нос этого человека расширялся к концу, точно у льва, рот был большой с мясистыми губами. Подбородок круглый, голова и все лицо покрыто густейшими волосами рыжего, почти огненного цвета, ниспадающими на плечи, что в еще большей степени увеличивало его сходство со львом. Глаза сверкали, будто сталь острой секиры.

Природа, создавая этого человека, смешала грязь, огонь и кровь и, как бы устыдившись этой чудовищной смеси, надела на его лицо ледяную маску и бросила среди людей, как живую загадку. Это странное создание природы стоило много крови и слез Риму и Италии, перед этим воплощением тирании история останавливается с ужасом и омерзением.

Звали его Луций Корнелий Сулла. В данный момент он был еще простым военным казначеем-квестором, но впоследствии стал консулом и почти пожизненным диктатором Рима.

Друг его, претор Сицилии, Метелл Луций Лукулл, муж прекрасной матроны Цецилии прекрасно дополнял его по своим душевным качествам, вернее, их отсутствию. Впоследствии мы увидим, что за люди были эти два друга.

— Луций Корнелий, ты, кажется, не особенно пристально следишь за своим домом, — сказал с ироничной улыбкой претор Сицилии, — твоя Целия что-то слишком благосклонно слушает болтовню этого недоумка Альбуцио.

При этой злорадной насмешке приятеля в глазах будущего диктатора блеснул огонек ненависти. Однако, черты лица его не изменились, лишь по едва заметному движению губ можно было догадаться, что он заговорил.

— Прекрасная Целия бросает лепестки роз в чашу моих страданий. Но чаша уже переполнена, и стоит только упасть туда еще одному лепестку, и все разольется. Впрочем, ты не можешь похвалиться своей Цецилией, если я не ошибаюсь, она не особенно спокойна, внутри нее должна бушевать буря, а молнии прекрасных глаз, кажется, могут насмерть поразить одного хорошо тебе знакомого молодого человека.

— Вижу, вижу, — гневно вскричал претор Сицилии, — проклятая Африка не сумела избавить меня от этого повесы, несмотря на своих нумидийцев, львов, и змей.

— Представлялось много возможностей для того, чтобы и ты и многие другие могли избавиться от этого красавчика, но судьба его хранила, а фортуна всегда благоприятствовала. Кто знает, может быть, провидение готовит его к какому-нибудь великому делу, или он должен погибнуть в грандиозном пламени еще небывалого пожара, — говорил тоном пророка Луций Корнелий. — Пристально вглядевшись в черты его лица, я обратился к звездам. И хотя одни боги точно знают будущее, а для большинства из нас оно закрыто мрачной пеленой неизвестности, вот что мне удалось выяснить: этот юноша должен любить и ненавидеть, погибнуть или исполнить какое-нибудь великое дело.

— Я предпочел бы его гибель.

— Он наследник старого Вецио, которому ты, насколько мне известно, должен немало сестерций и не торопишься расплатиться.

— Если ты так хорошо осведомлен, то скажу откровенно, — я не могу с ним расплатиться, на это не хватит всего моего состояния.

— Положим, что так… А Метелла?

— Именем всех богов, прежде чем я прибегну к этому средству, я найду другое.

— Кинжал, не так ли?

Лукулл не отвечал.

— Во всяком случае, постарайся найти себе могущественного союзника.

— Не тебя ли?

— Нет, что касается меня, то я еще не решил, должен ли я попытаться сделать Тито Вецио своим другом или отшвырнуть ногой, как камень, лежащий на дороге. Вот разве что Аполлоний.

— Египтянин? В самом деле, он мне кажется способным человеком.

— В особенности, когда дело касается ненависти. Кстати, он имеет удивительное влияние на отца Тито Вецио, старик на все происходящее смотрит его глазами и, может статься, сделает его своим наследником.

— В таком случае, египтянину следует заручиться поддержкой какой-нибудь очень влиятельной персоны, чтобы получить римское гражданство. Ведь право на наследство одного из граждан великого города может иметь только другой римский гражданин.

— А ты, таким образом, — Сулла имел в виду, что именно претор Сицилии может стать такой влиятельной персоной, — избавишься одновременно и от соперника, и от кредитора. О, египтянин прекрасно умеет ставить западни и затягивать петлю на шее врага. Я и сейчас за этим слежу, и честно тебе скажу, наслаждаюсь прекрасным зрелищем.

Если бы внимательный наблюдатель присмотрелся к многочисленным группкам аристократов, явившихся в цирк, то обнаружил бы много интересного. Здесь разгоралась любовь и ненависть, объяснялись в любви словами и нежными взглядами, проводили время в шутках и невинной болтовне, затевали философские споры и заключали деловые сделки. И при этом не забывали смотреть на арену, где ежеминутно совершались убийства, служившие как бы фоном для изысканных светских бесед.

Толпы плебеев представляли не меньше разнообразия, с той лишь разницей, что веселые беседы здесь были шумнее, а цинизм выражался в более резких, грубых и откровенных формах.

В первом ряду амфитеатра, над воротами, предназначенными для выноса мертвых тел, находились некоторые уже знакомые нам лица. Остий, жирный фламин из таверны Геркулеса-победителя, уже почти пьяный, хотя еще не закончилась первая треть дня. Он громко сопел, словно испорченные меха, и непрерывно утирал пот, градом катившийся с жирного лица. Рядом сидел его приятель Скрофа, хозяин гетер, и тут же находился высокий и широкоплечий Плачидежано вместе со своей исполинской супругой, одетой в праздничный наряд и вылившей на себя столько пахучего масла, что его хватило бы на всех гетер вечного города. Кузнец Малей и его любознательный сынок дополняли эту группу, шумевшую громче всех.

Свою цель эти достойные посетители цирка видели, главным образом, в том, чтобы поощрять победителей и осуждать побежденных. При каждом ловком ударе, когда из раны несчастного гладиатора фонтаном била кровь, они неистово аплодировали, насмехались над павшим, и громко кричали «умри», выбрасывая вперед руку с опущенным вниз большим пальцем. Очень весело болтая между собой, они не забывали и про выпивку. Амфора с вином, принесенная ими с собой, безостановочно переходила из рук в руки. Друзья пили и часто лобзали друг друга, нисколько не стесняясь окружающих. Своими некогда белыми тогами они вытирали с губ вино, отчего вся их одежда была испещрена красными полосками. Помимо полос на тогах там и сям виднелись жирные пятна, поскольку кроме амфоры была также принесена корзинка с самой разнообразной провизией.

— Посмотрите, друзья, скорей посмотрите, — кричала толстая супруга трактирщика, аплодируя своими широкими ладонями, больше похожими на две сковороды. — Однако, какую славную штуку он выкинул, ухватил-таки своего противника за шею, так, хорошо, души его, прекрасно, просто замечательно, вот он уже синеет и высунул язык! Так ему и надо, браво, браво. Ага, замахал руками, точно учится плавать, но очень скоро перестал… замотал головой, словно отказывается умирать, теперь что-то шепчет, наверное, молит о пощаде.

— Так умри! — завопила трактирщица, и побежденный был добит.

Супруг колоссальной дамы, трактирщик Плачидежано, в качестве заслуженного гладиатора пользовался большим авторитетом у своих приятелей. Он, как уже немолодой человек, был недоволен увиденным и с грустью восклицал, что все в мире приходит в упадок.

— По моему мнению, — говорил бывший гладиатор, — не может быть ничего гнуснее этого боя с арканом. Не могу понять, как можно так профанировать, скажу больше — унижать искусство. Вот меч — другое дело. Посмотрите, в какую прекрасную позицию стал старый Амтиат. Видно, что он принадлежит к доброй старой школе, представителей которой, увы, сейчас почти не осталось. Взгляните на других. Как они неловки и плохо обучены. Вот, например, юноша, бестолково машущий мечом, видимо полагает, что этим он нагонит страх на соперника. Ох, ты, глупец! Да если бы ты стоял против меня, я бы тебе одним ударом показал чего стоят все твои ужимки. А эти глупцы, которые ему аплодируют. Нет, в Риме окончательно позабыли о хорошем вкусе.

— Послушай, а мне кажется, что этот юноша — настоящий храбрец. Посмотри, с какой яростью он наступает на своего противника, — возразила слоноподобная супруга, которую, очевидно, не оставил равнодушной молодой и красивый гладиатор.

— Замолчи. Жена Плачидежано, старого ретиария, победителя четырнадцати состязаний, не имеет права говорить столь безосновательно. Неужели ты ослепла и не видишь, что он даже не научился как следует парировать. Его счастье, что противник атакует еще более неумело… Проворнее! Так, всади ему копье между пятым и шестым ребром… А вон тот умеет только сторониться. Эй, лорарий, пощекочи его железным прутом… Экий трусишка! Нет, не могу, это невыносимо. Передай мне амфору.

Между тем, охаянный Плачидежано молодой гладиатор, несмотря на вроде бы полное неумение владеть оружием, никак не желал погибать от меча своего противника. Обменявшись несколькими сильными ударами, бойцы разошлись и стали кружить, внимательно следя друг за другом. В этой, казалось бы бесцельной, трате сил был немалый смысл. Стоило одному из них поскользнуться в луже крови или споткнуться о лежавшее тело, и второй получил бы огромное преимущество. Но не успели зрители возмущенно зашикать, как молодой гладиатор прыгнул вперед и вонзил свой меч в бедро соперника, который не ожидал столь внезапного нападения и, громко вскрикнув, упал. Через секунду острие меча замерло у его горла.

— Папа, почему же он его не добивает? — разочарованно спросил сын кузнеца.

— А потому, что народ должен изъявить на то согласие, вот он и ждет этого приказания или знака. Посмотри, все требуют смерти… да, смерти. Видишь, малютка, сделай и ты точно также, как и все остальные. Подними руку и опусти большой палец… нет, не так… вот так. Это значит, что его надо убить. Научись хорошенько делать этот знак. А теперь смотри, как раненый и его победитель почтительно кланяются публике. Посмотри, раненый сам направляет себе в горло острый конец меча… видишь, как он вонзился в горло, смотри, гладиатор бьется в судорогах, а теперь весь затрясся, успокоился, стало быть, жизнь покинула его.

— Прелесть, как хорошо.

— А ты что об этом думаешь? — спросил Скрофа трактирщика.

— Ничего, совсем недурно. А все-таки, в мое время умели гораздо лучше умирать.

— Друг любезный, подай-ка мне амфору, — попросил фламин. — Я сегодня утром объелся солеными рубцами, и теперь в у меня горле словно пожар.

— А был ли хоть один день, чтобы тебя не мучила жажда?

— Ты прав, дражайший Скрофа, — отвечал Остий, опорожнив амфору почти до самого дна, — вся моя жизнь есть ни что иное, как постоянная неутолимая жажда. И если жажда моя вдруг прекратится, то, полагаю, и жизнь моя погаснет. Одни едят, чтобы жить, другие живут, чтобы есть, а я живу для того, чтобы пить. А что вы скажете об этом мошеннике Феличе? — фламин переменил тему разговора. — Сегодня, пожалуй, он положит себе в карман не меньше ста тысяч сестерций. Молодец консул, готов на любые расходы, лишь бы доставить публике удовольствие.

— Да, надо отдать ему должное, хотя и плебей, но умеет быть щедрым.

— Он в Африке даром времени не терял. Все видели на триумфальном шествии, сколько сокровищ завоевано в войне с Югуртой.

— А чем больше их у нас будет, тем больше мы их станем тратить, так что в конце концов все эти африканские сокровища окажутся у ростовщиков, трактирщиков и торговцев красивыми невольницами.

— Да, мир не без добрых людей, — сказал Остий, хитро улыбаясь. — Невольно согласишься с одним греческим поэтом — завсегдатаем таверн: один пьет у другого, и весь мир есть ни что иное, как круговая амфора у приятелей, и сколько бы из нее не пили, она никогда не бывает пустой.

— Как же я не заметил, что пришло время откупорить другую амфору, — спохватился трактирщик, для которого, собственно, и предназначалась хитроумная речь фламина.

— Благодарю, — расчувствовался Остий, — я готов выпить ее всю в счет будущих доходов моих друзей Плачидежано, Скрофы и Феличе, пожелав, чтобы боги Вакх, Венера и Марс благоприятствовали им. Кстати, Скрофа, что ты сделал со своей прекрасной гречанкой?

— Пока ничего, но я уже окончательно решил усмирить этого демона. Представь себе, со вчерашнего дня ее безумие переросло в бешенство, она никому не позволяет даже увидеть себя. При малейшей попытке представить ее мужчине, она начинает рыдать, рвет на себе одежду и грозит самоубийством. Но завтра ей предстоит такое, что она моментально прекратит эти глупые капризы и станет выполнять все мои приказания.

— Папа, а папа, — перебил их сын кузнеца. — Посмотри, что это за люди, чьи лица спрятаны за шлемами, а сами они ходят, точно слепые?

— Это андабаты, мое дитя, они сражаются вслепую. Будь повнимательнее, и ты увидишь самую смешную и занимательную картину.

— Андабаты, андабаты! — ревела, аплодируя, толпа.

Более варварского, дикого и вместе с тем комичного способа боя нельзя было придумать. Эту жестокую забаву древние римляне справедливо называли «слепая муха смерти». Несчастные, осужденные на смерть ради забавы кровожадной толпы, не имели никакой возможности осмысленно нападать или защищаться. Головы и лица их были совершенно закрыты глухими шлемами без малейших отверстий для глаз. Вооружены они были короткими, острыми мечами. Каждого из них вывел на арену цирка лорарий, поставил на заранее определенное место, и по сигналу трубы они начали потихоньку, чуть ли не ощупью, двигаться вперед при оглушительном хохоте и издевательских аплодисментах толпы. Публика услужливо подсказывала всем противникам куда идти и в какую сторону колоть. Однако, поскольку зрители обращались не к одному гладиатору, а каждый — к выбранному им, то десять тысяч советовало одному гладиатору, десять тысяч — другому, десять тысяч — третьему, и в результате решительно ничего в этих подсказках разобрать было невозможно. Над ареной царил неописуемый гвалт, на арене — страшная неразбериха. Несчастные слепцы брели куда попало, тыча концом своего меча в воздух, отмахиваясь во все стороны, боясь нападений с тыла и вместе с тем избегая нечаянного столкновения, так как большинство из них заканчивались смертью одного из столкнувшихся. Если враги, почувствовав друг друга, сходились, и одному из них удавалось нанести противнику удар в грудь или живот — это считалось победой. Но, боже сохрани, если удар приходился в какую-нибудь другую часть тела… неистовые крики и площадная брань разъяренной толпы не имели пределов.

Встречи соперников, как и наносимые ими удары, конечно, не могли зависеть ни от храбрости, ни от ловкости и были случайны.

Долго толпа с хохотом, свистом и криками забавлялась видом бродивших по арене несчастных слепцов. Иногда кому-нибудь из них удавалось сойтись с противником, случайно нанести ему смертельный удар, а потом снова брести неизвестно куда. Все это какое-то время потешало толпу, но в конце концов она стала скучать, дети Квирина проявляли нетерпение, хмурили брови, начинали призывать Геркулеса и других богов, кричали бродившим слепцам, чтобы они поскорее дали себя зарезать.

Тогда зрелище совершенно изменилось. Лорарии ударами бичей с металлическими наконечниками и раскаленными на конце железными прутьями подгоняли гладиаторов поближе друг к другу, так что уклониться от боя стало совершенно невозможно. Невольные враги наконец сцепились, застучали мечи, кровь полилась на арену. Пары сошлись и, сойдясь, уже не могли разойтись. Они сближались вплотную, некоторые, отбросив мечи, руками, словно железными клещами, сжимали горло друг другу. Но большинство, конечно же, орудовало мечами. Удары сыпались страшные, слепые, безобразившие человеческое тело донельзя. Потеря силы и крови еще ужаснее затягивала убийственные узлы. Тяжелораненые, упав, не переставали наносить удары во все стороны. Проклятия, хрипы предсмертной агонии, раздирающие душу стоны — все это слилось в один общий адский хаос, сопровождаемый воплями бушующей толпы.

— Добивай его, добивай, около твоих ног, налево, направо, нет, нет, прямо, так… ткни ему в горло. Браво, браво.

На одну из таких пар устремила свои неподвижные, широко раскрытые глаза супруга претора Сицилии прекрасная Цецилия. Она точно с наслаждением любовалась звериной лютостью бьющихся друг с другом врагов поневоле. Ее будто утешила черная кровь, струившаяся из множества ран и образовавшая посреди арены громадную лужу. Ее словно захватило зрелище схватки двух бойцов, побросавших свои мечи и душивших друг друга в объятиях. С каким-то безотчетным наслаждением она следила за убийствами, корчами и муками смертельной агонии. Разбитое сердце красавицы точно хотело найти утешение в адских страданиях людей. Во всем этом хаосе бесцельного убийства ради защиты самого дорогого, что есть у человека — собственной жизни, в попытке утолить жажду мести, нанеся врагу последний смертельный удар, после чего умереть самому, было что-то завораживающее.

При виде всего этого что-то странное происходило в душе матроны. Свирепые инстинкты поднимались со дна ее души, искалеченной страстями, черты прекрасного лица искажались, ее вид был ужасен. В поединке черной души и прекрасного тела победила душа, и неземная красота, столько раз воспетая современниками, возбуждавшая зависть самых красивых патрицианок Рима, вдруг преобразилась в уродство, искаженная признаками ужасного недуга — свирепой манией убийства.

Когда все гладиаторы были перебиты или из-за тяжелых ранений не могли встать, позорная забава прекратилась. Цирковая прислуга хлынула на арену для исполнения своих чудовищных обязанностей. Они обошли всю арену, вонзая раскаленные железные прутья в распластавшиеся тела гладиаторов, чтобы удостовериться, нет ли среди них живых. Если кто-нибудь из этих несчастных реагировал на прикосновение, его тотчас же добивали ударами железного молотка по голове. Другие слуги таскали трупы длинными железными крюками и засыпали лужи крови серебристым песком. За воротами смерти вне цирка время от времени слышались отчаянные вопли и удары все того же молотка. Это были последние жертвы забав великих римлян. Многие тяжело раненые гладиаторы не приходили в себя даже от прикосновения раскаленного металла, но через некоторое время, после того, как их, подцепив крюком, протащили через всю арену, оживали, и тут, уже в который раз, шел в ход тяжелый молоток, которым слуги окончательно добивали гладиаторов, пришедших в себя уже за порогом цирка.

Возбужденная толпа, сопровождаемая последними воплями на краю уже готовой, вырытой могилы, расходилась беспечно и весело, болтая разный вздор, насвистывая модные мотивы, расточая остроты и любуясь проходящими мимо красотками. Можно было подумать, что все эти люди выходили из театра, где они смотрели забавный водевиль или какой-нибудь веселый фарс. Беспечная толпа, действительно, была свидетельницей веселого фарса, но фарс этот завершался убийствами, и его актеров даже не опускали, а швыряли в могилу, отлично зная, что на место ушедших исполнителей всегда найдутся другие, и бесчисленные скамьи цирка будут заполняться еще не одну тысячу раз. В современном языке нет названия этой лютой, жестокой забаве, которой развлекали себя великие римляне, исказившие человеческую природу чрезмерным обжорством и сладострастием.

Созерцание увлекательных картин человеческой резни и мук предсмертной агонии закончилось. Прекрасная Цецилия вновь нежно улыбалась, ее идеальные черты приняли самое невиннейшее выражение, она беспечно слушала болтовню Альбуцио. И лишь самый внимательный наблюдатель мог бы заметить по легкому содроганию ее розовых губ, что в душе красавицы бушует буря.

Слушая вполуха болтовню Альбуцио, Цецилия время от времени дрожащей рукой вертела талисман — изображение гекаты Тривии, данный ей египетской колдуньей. Очевидно, идея кровавой мести наконец-то полностью овладела ее мыслями.

— Ты призываешь мстителя, Цецилия Метелла? — шепнул ей на ухо знакомый голос.

Красавица вздрогнула.

— Да, я решилась, — тихо отвечала она, — и мне следовало давно к тебе обратиться. От тебя, как видно, ничего не скроется, говори же, научи меня, что я должна делать, чтобы отомстить?

— Здесь неудобно об этом говорить. Если ты доверяешь мне и колдунье-египтянке, если, действительно, убеждена в ее таинственном могуществе и жаждешь мести, то приходи в полночь к дому старого Вецио, ударь семь раз молотком в дверь и, когда тебя спросят, кто ты такая, отвечай: «Аполлоний». Тебя пропустят, но я предупреждаю, ты должна быть одна, без провожатых, непременно одна. Положись на меня и ничего не бойся.

— Я римлянка и патрицианка, — отвечала супруга претора Сицилии, сверкнув глазами, — и страх моей душе не известен.

— Да, конечно, боги не допустят, чтобы кто-нибудь причинил тебе вред, но необходимо хранить все в полной тайне для успешного осуществления наших замыслов. Не забудь принести с собой все вещи, которые остались у тебя после встреч с этим человеком: его письма, волосы, изображения, браслеты, перстни или выбитые на камне медальоны. Ты увидишь, все это нам очень пригодится.

— А если я исполню все твои требования, буду ли я отомщена?

— Конечно, будешь.

— Хотя бы ценой смерти мне будет дано это отрадное чувство?

— Даже ценой его смерти.

— В таком случае, я приду непременно.

— А как же. Я в этом не сомневался, — пробормотал Аполлоний. — А теперь, гений-покровитель рода Вецио, прикрой своими крыльями глаза всем любопытным, пусть одно подземное царство будет посвящено в то, что мы затеваем.

Сказав это, Аполлоний, пробиваясь сквозь толпу, вышел из цирка.

Мы тоже покинем это место любимых забав римских граждан: боя гладиаторов, львов, слонов и носорогов. Избранное общество римских патрициев часто сочувственно относилось к жалобному крику раненых животных, порой, как повествуют современники, на прекрасных глазах красивых матрон сверкали слезы сожаления при виде раненого слона, толпа сочувственно относилась к страданиям животных. Между тем, бои гладиаторов, эта поголовная бессмысленная резня, потоки человеческой крови, хладнокровные убийства, безжалостное добивание служителями цирка раненых людей, смертельная агония не вызывали в этой толпе и намека на сострадание или чувство сожаления. Напротив, она со злорадством взирала на варварские убийства, позор которых даже время не смыло со страниц римской истории.

— Странные мысли приходят в голову, — писал Цицерон, — при виде народа, сочувственно относящегося к страданиям животных и совершенно равнодушно допускающего убийство гладиаторов. Последние, — добавляет знаменитый мыслитель, — казалось, имеют немножко больше человеческого, чем первые?!.

COUX OM PAX[89]

Мрачен, неуютен и загадочен дом старого Вецио. И самое таинственное помещение этого дома — подземная базилика. Вытянутая в длину, она разделялась на три галереи двумя рядами толстых, массивных колонн из черного африканского мрамора. Самым примечательным в ней была драгоценная позолота квадратов пола и мраморных плит черного, красного и желтого цвета. На черном фоне стен красовались фрески с изображением людей, животных и чудовищ, скопированных со знаменитой доски Изиды.[90]

Сторона базилики, расположенная напротив главного входа, представляла собой амфитеатр с мраморными ступенями, окруженными перилами. Два громадных сфинкса, казалось, сторожили вход в святилище, в самом центре которого находился высокий стол. По обеим сторонам от него стояли два обелиска из сиенского и египетского мрамора, исписанные с низу до верху иероглифами. На заднем плане амфитеатра виднелся храмик, перед, которым горело несколько ламп. Храмик был прикрыт лазоревой занавесью. На нем были начертаны таинственные символы и знаки. Во всем этом было что-то величественное и вместе с тем таинственное. На самом видном месте большими золотыми буквами было начертано следующее: «Я тот, кто был, есть и будет. Никто из смертных не поднимет завесы, скрывающей меня».

Справа от храмика, над святилищем находился позолоченный престол, украшенный драгоценными камнями, а вокруг него семь кресел и столько же скамеек. Эта часть базилики была ярко освещена. Все остальное пространство находилось несколько в тени. Там собиралась толпа, разнородная по положению, полу и возрасту. На головах мужчин были миртовые венки, а женщин — покрывала.

На золотом троне восседал верховный жрец или иерофант. Он был в белой, как снег, льняной тунике, спускавшейся до самых ног. Поверх туники был одет великолепный пурпурный плащ, подбитый горностаем. Голову верховного жреца увенчивала шапка, украшенная золотой нитью. В руках он держал скипетр из слоновой кости. На груди сияло судное слово,[91] окаймленное драгоценными камнями, на лоб спускалось белое покрывало, усыпанное звездами и серебряными блестками, искрившимися при ярком свете, озаряя лицо жреца ослепительным сиянием.

По правую и левую руку верховного жреца в ритуальных креслах сидело шестеро непосредственно ему подчиненных жрецов: иерофоры, иеростаги и иерострофы. Лица их были закрыты черными покрывалами.[92] Чины и должности жрецов обозначались разным цветом мантий, священных повязок вокруг головы и находившимися в их руках разнообразными предметами, каждый из которых имел определенное символическое значение. Первый, сидевший с правой стороны от великого иерофанта, был облачен в мантию лазурного цвета, усыпанную золотыми звездами, с золотого цвета повязкой на лбу. В руках он держал небольшой зажженный факел. Мантия и повязка второго были черного цвета. В руках он держал урну, покрытую черным флером. Третий, в мантии и повязке пурпурного цвета, держал меч и скипетр из слоновой кости с символической рукой Правосудия. На его шее виднелась золотая цепь с крупным сапфиром в центре, на котором было вырезано изображение Истины. Четвертый, облаченный в фиолетовые цвета, держал в руках пальмовую ветвь. Лицо его было скрыто под маской, изображавшей голову шакала — воплощение бога Анубиса.[93] Пятый был тщательно закутан в простую льняную одежду белого цвета и держал в руках коноп — ритуальный сосуд из глины, сделанный в форме яйца, вокруг которого обвилась змея. Шестой облачился в зеленую мантию, его ритуальными предметами являлись сосуд, по форме напоминающий сосок и решето. Седьмое кресло пустовало.

Жрецы, сидевшие на скамейках, были одеты совсем просто, в льняные туники, с оливковыми ветвями на головах. Лица их были открыты, а вместо обуви ноги были обернуты листьями египетского папируса. Ритуальные предметы у них были одни и те же: священные письмена, курильницы, пальмовые ветви и многое другое, требуемое для священных обрядов.

Трудно себе представить что-либо более величественное и ослепительное, чем эта роскошная и богатая базилика, скрытая в недрах земли, куда можно было проникнуть исключительно по темным и извилистым лестницам и пройдя через замысловатый лабиринт коридоров. Базилика, на строительство которой не пожалели золота, серебра и мрамора, кроме того освещалась сотнями факелов, так что зрелище, открывавшееся перед глазами новообращенного после изнурительного блуждания в потемках, поражало своим великолепием. Там все было рассчитано на то, чтобы воздействовать на человеческую психику и воображение. Массивные колонны и таинственные обелиски, испещренные иероглифами, величавая и странная красота сфинксов, храмики и святилище с надписями непонятными и загадочными. Ко всему этому следует прибавить ослепительно яркий свет, отражавшийся от золотых и серебряный изделий и драгоценных камней, струившийся к потолку из серебряных курильниц фимиам, упоительные испарения из шестнадцати священных снадобий, так называемых мистических кифи, струящихся из жертвенника, неизвестно откуда лившаяся музыка.

Под звуки этой прекрасной, мелодичной музыки присутствующие пели гимн со странными непонятными словами. Когда они замолчали, мелодия из величественной вдруг превратилась в жалобную, полную скорби, будто слышались где-то стоны и рыдания угнетенного народа, свет факелов постепенно тускнел, пока они не погасли окончательно. Громадная базилика с ее высоким мрачным сводом теперь освещалась лишь слабыми огоньками ламп и единственным факелом, находившимся у жреца в мантии лазурного цвета, который обходил помещение кругом. Но вот жрец и последний факел опустил в урну, и в базилике воцарился мрак, словно в склепе. Свет едва мерцавшей лампы совершенно терялся в необъятных просторах огромного зала. Всех присутствующих охватил ужас, они едва дышали, минута за минутой проходили в гробовом молчании. Вдруг факел вновь показался из урны и тут же, как по команде, базилика вновь озарилась светом множества факелов, послышалась веселая музыка, присутствующие пустились в пляс: началась священная оргия, прославлявшая таинство первоначальной церемонии.

Вдруг по приказу верховного жреца иеростаг в маске Анубиса повелительно взмахнул рукой, подавая непосвященным знак удалиться. Главные двери немедленно отворились, и когда толпа вышла, закрылись словно сами собой.

В базилике остались лишь жрецы и избранные. После недолгого молчания глава жрецов сказал:

— Я намерен сообщить избранным сведения огромной важности и поэтому удалил непосвященных. Слушайте же и молчите. Вы только что прославляли жизнь, страдания и смерть Бога. Вы воспевали воскресшего и поклонялись ему, как посланнику небес возобновленного мира. Знайте же, избранные, что народы уже ждут этого бога — победителя смерти. Пророчества не замедлят осуществиться. С востока явится тот, перед лицом которого исчезнут презренные боги греческого и латинского Запада. Вот в чем заключается тайна будущего. Пусть каждый из посвященных вникнет в смысл этой великой тайны и сохранит его для самого себя, не передавая непосвященным… Теперь, когда я сообщил вам то, что не должно выйти за пределы нашего круга, можете отворить малые двери и ввести по святителя и желающего посвятиться.

Через маленькие двери, совершенно незаметные на фоне стены амфитеатра, в базилику вошли два человека. Один из них был одет во все черное, с повязкой огненного цвета на голове, ничем не закрытым, очень красивым, но строгим лицом, словно выточенным из холодного мрамора, и неуловимо напоминавшим сфинксов — хранителей амфитеатра. Лицо второго тоже было открыто, но об этом можно было только пожалеть, поскольку ему было далеко до серьезности и красоты его напарника — оно было пошло, бессмысленно и искажено страхом. С лица его капал холодный пот, всклоченные волосы, словно с испуга, стояли дыбом, он весь дрожал, будто только что избежал самой страшной опасности, какую только можно себе представить. Одежда его состояла из звериных шкур, что было ему очень к лицу, поскольку у него, действительно, был дикий, отвратительный вид.

Первым был Аполлоний, занимавший в этом таинственном и загадочном обществе весьма важную и ответственную должность Посвятителя. Другой — Гай Матиний, один из самых богатых серебряников (банкиров) Рима той эпохи. После недавней смерти своего отца, старого изверга и скряги, по слухам, убитого своими же слугами и невольниками, он унаследовал огромное состояние, причем не только в звонкой монете, но и прекрасные дворцы, виллы, земли.

— Посвятитель, — спросил Аполлония главный жрец, — кого ты сегодня привел?

— Я привел человека, который желает сбросить звериную одежду, совершенно возродиться и быть достойным избрания, очистившись водой и огнем.

— В таком случае снимите с него эту одежду и оденьте белую тунику посвященных. Пусть выпьет чашу забвения, приготовится к испытанию священным огнем, после чего пройдет через возрождающую купель.

По знаку верховного жреца все эти церемониальные действия были исполнены в указанном порядке. Посвященного одели в тунику льняного цвета, хотя в действительности она была сшита из почти несгораемой ткани, так как новичок должен был пройти по костру, пламя которого поддерживали сучьями аравийского бальзама, египетского терновника и других благовонных и сильно воспламеняющихся пород деревьев.

После того, как посвященный прошел сквозь пламя костра, верховный жрец полил его очистительной водой из священного сосуда.

По окончании торжественной церемонии очищения верховный жрец несильно ударил по щеке новичка и, возложив руки на его голову, принял в число избранных. Между тем один из младших жрецов, исполнявший роль глашатая, громогласно объявил имя, под которым должен быть известен вступивший в это таинственное и секретное общество. Имя, данное вновь посвященному, было Эдип. И, странное дело, когда оно было произнесено, Гай Матиний вздрогнул и пошатнулся, точно священный вол, по голове которого, несмотря на все венки и золотые рога, нанесен тяжеловесный удар молотом жертвоприносителя.

Все окружающие это обстоятельство отнесли, конечно, на счет волнения вновь посвященного: Лишь один Аполлоний сдержанно улыбнулся, но и на это никто не обратил внимания.

Провозглашением имени вновь посвященного все церемонии и обряды были закончены. Главный жрец приветствовал общину в установленном порядке, и жрец, у которого вновь оказался священный сосуд, погрузил ветвь розмарина в очистительную воду и окропил ею всех присутствоваших. Между тем глашатай произнес таинственное «coux om pax». После того, как глашатай произнес эти слова трижды, все двери базилики отворились, опять будто сами по себе, верховный жрец, избранные и вновь посвященный удалились. В зале остались лишь шесть младших жрецов, посвятитель Аполлоний и двое эфиопских слуг, тушивших свет, убиравших вазы, облачения и всю остальную утварь, служившую для священных обрядов.

Оставшиеся в базилике жрецы ни капли не стеснялись присутствия слуг. Впрочем, их нельзя было стесняться. У несчастных были вырезаны языки, чтобы они не сболтнули лишнего. Процедура переодевания этих честолюбивых комедиантов, принявших посвящение не по убеждению, а ради достижения своих корыстных целей, была чересчур непринужденной. Они небрежно сбрасывали облачения и предметы, за минуту до того считавшиеся священными.

Первый, облаченный в ярко-красную мантию, державший во время церемонии в руках скипетр и меч правосудия, сбросил с лица покрывало и теперь в этом человеке нетрудно было узнать сенатора Марка, квестора убийств, занимавшего должность, чем-то соответствовавшую современному прокурору.

— Ну, что ты скажешь об удивительных успехах нашей новой веры? — обратился он к одному из присутствовавших. — Кто года два тому назад мог предположить, что число посвященных и новообращенных будет увеличиваться день ото дня, и что взамен лжебогов Греции и Италии с Востока явится истинный бог, который обновит общество и приведет людей к должному повиновению властям, без чего ни одно государство, ни одно общество не могут существовать. Скажи мне, Скуфий Фуфей, видал ли ты в течение всей своей жизни священнослужителя столько усердия верующих, как в эту ночь?

— Да, видел, — отвечал второй жрец, сняв покрывало и обнажив жирное красное лицо с толстыми губами и чувственным подбородком — Скуфий Фуфей, известный римский жрец Олимпа, занимавший одну из основных должностей при официальном богослужении. — Во время чумы.

— Это очень прискорбно, что только страх способен пробуждать в людях религиозное рвение и возвращать им добродетель. Будем ждать пришествия истинного Бога, он изменит людей, обновит нашу жизнь, и люди станут хорошими по убеждению, а не из-за страха.

— Да, друзья мои, — сказал серьезным тоном жрец, носивший урну, а в повседневной жизни — квестор и будущий диктатор Рима Луций Корнелий Сулла, — Тарквиний не погиб бы, если бы согласился приобрести все книги Сивиллы,[94] его безумное презрение к религии и гордая неосмотрительность не позволили ему понять пророчество оракула, предсказавшего переход власти к Бруту.[95] А в былое время посредниками между богами и народом были только патриции, но мало-помалу каждый плебей вообразил, что он может обращаться непосредственно с богами, минуя священнослужителей. Так называемые философы, которых наши предки часто изгоняли, успели превратить людей в вольнодумцев и обеспечить господство плебеев. Мы обязаны остановить это пагубное развитие событий.

— И мы остановим, даже если для этого потребуется все наше состояние и даже жизнь! — с неожиданной горячностью воскликнул сенатор Марк.

Эти люди в базилике старого Вецио готовили почву для новой религии исключительно потому, что хотели удержать в руках ускользающую власть. Все они принадлежали к высшей аристократии, сенату и господствовавшей римской олигархии. Они были воспитаны в духе изящного скептицизма афинских школ Зенона и Финогена, которые по части религиозных вопросов превзошли самого Эпикура. В былое время эти аристократы направляли удары логических рассуждений и подтвержденных жизнью фактов против старинных верований, старясь их полностью уничтожить, но когда, заняв почетные должности, они почувствовали, что власть ускользает из их рук, они резко изменились, одумались и, с ужасом увидев естественные последствия их собственных действий, стали проповедовать совершенно противоположное тому, что так горячо отстаивали в молодости.

Не способные заметить зарождение новых жизненных начал, не понимающие, что невозможно создать что-то новое на развалинах прошлого, они стали метаться из стороны в сторону в поисках средства, послужившего бы упрочению их власти и не заметили, как стали на путь, очень быстро приведший их к гибели. С уничтожением эры богов Олимпа зарождалась новая эра, появлялись люди, жаждавшие узнать истину, и готовые ради этого на все.

Пришло время поднять таинственное покрывало Исиды, человечество, в данное время порабощенное кастой жрецов и правителей, жаждало свободы и защиты, воплощенных в божеских и гражданских законах. Именно эти идеи и беспокоили честолюбцев Рима, они боялись за свою власть и, подобно евреям в отсутствие их предводителя Моисея, говорили:

— Создадим себе богов, которые станут нашими проводниками.

До последней степени развращенные чувственными наслаждениями, эти люди не искали утешения в новой религии, они желали использовать ее, как орудие для осуществления своих честолюбивых замыслов, надеясь при помощи различных уловок извратить истину в глазах невежественных плебеев так же успешно, как им удалось снять с пьедесталов предыдущих народных идолов. Жизнь показала, как грубо они ошиблись в своих расчетах.

Замечая, что ржавчина уже подтачивает старые цепи, сковывавшие рабов, что близка расплата за содеянное, они искали новые способы вернуть этим цепям былую прочность. Множество этих честолюбцев погибло во время междоусобных войн вследствие их упрямого сопротивления новым идеям. Один из них на вершине могущества и славы умер от страшной болезни, заживо сведенный паразитами. Но страдания его тела казались ничтожными по сравнению с муками, терзавшими его душу, поскольку он не мог не видеть всей суетности своих кровожадных дел, беспомощных перед неудержимым напором новых идей. Поэтому единственное, что сделал Сулла (а речь идет именно о нем) — указал путь для людей честолюбивых, решительных и беспринципных, жаждущих непомерной власти. И падение республики не заставило себя долго ждать.

— Вы ищите не божественной истины, а средства для достижения своих целей, — сказал Аполлоний, в обязанности которого, как уже было сказано, входило обращение и посвящение желающих обратиться в новую религию. — Эти средства вы можете найти только в истинной религии. Она могущественна и непогрешима. Догмат новой эры дает бессмертие души, за добродетели награждает, а за пороки карает и в этой и в загробной жизни. Новая религия открывает тайны неземного мира и дает радость после смерти. Ваши молитвы и жертвоприношения совершаются только ради получения земных наслаждений, а так как нередко ваши желания не удовлетворяются, то вы начинаете сомневаться в могуществе ваших богов и невольно отшатываетесь от алтарей. Мы же, напротив, постоянно указываем на тленность и ничтожество земных благ, обещаем бесконечные радости в загробной жизни. У вас далеко, не все могут искупить свои грехи. Требуются многие годы страданий и раскаяния, чтобы получить прощение. Вы считаете, что Орест,[96] преследуемый ужасными фуриями, только многолетним, бесцельным скитанием искупил убийство матери. Что Эдип[97] слепотой, изгнанием и годами, проведенными в нищете, искупил убийство неизвестного ему отца. А Клитемнестра[98] не сумела умилостивить богов жертвоприношениями, молитвами и слезами и постоянно трепетала от страха. Ей все время чудились шаги сына, которому боги повелели отомстить матери за убийство отца. У нас же, в новой религии, путь милосердия и прощения доступен всем и каждому. Достаточно искренне раскаяться, признать себя виновным и не надо никаких странствий и жертвоприношений. Проповедуя бога истинного и милосердного, мы возвеличимся не только над Римом, но и над всей вселенной.

— Аполлоний! — после некоторого размышления вскричал Сулла, поправив свою растрепавшуюся рыжую гриву, что придавало ему звериный вид. — Предложенный тобой путь ведет к высшей цели, я с этим совершенно согласен, но он может оказаться слишком длительным. Я предпочитаю куда более быстродействующие средства. Чтобы развязать узлы, по моему, самый рациональный способ — этот тот, который использовал Александр Македонский — меч.

— Из твоих слов можно заключить, что Риму не хватает руководителя, а я думаю — ему необходим предводитель. Но горе нам, горе всей Италии, если этим предводителем окажется Марий.

— Марий, — отвечал Аполлоний, презрительно качая головой, — умеет только разрушать. А ты, Сулла, чересчур нетерпелив. Ты не вникаешь в суть известной басни, повествующей о том, что ветер, как ни старался, никак не мог сорвать плащ с плеч крестьянина, а солнцу это удалось сразу же, стоило только залить землю своими горячими лучами. Не будь же ветром, лучше подражай солнцу, великий Сулла. Если бы Александр Македонский не разрубил узел, а развязал его, то могущество империи завоевателя не исчезло бы сразу после его смерти. Я знаю твоих римлян, хотя и иностранец. Не тот будет властвовать над ними, кто сорвет с их плеч плащ, а, напротив, тот, кто оденет в плащи тех, у кого их нет. Последнему мы будем помогать всеми имеющимися в нашем распоряжении силами и средствами и добьемся своего, хотя и медленно, но верно, распространяя наше влияние преимущественно среди людей знатных… и богатых, — добавил про себя Аполлоний, из слов которого становится ясно, что методы, впоследствии взятые на вооружение орденом иезуитов, были хорошо знакомы еще в давние времена.

— Значит, мы должны вербовать своих приверженцев среди патрициев, консулов прошлой, настоящего и будущего, а рабы, отпущенники и плебеи придут к нам сами. Идея недурна! — заметил, улыбаясь, жрец Юпитера.

— Ты угадал, Фуфей. Среди патрициев, богачей и аристократов больше всего людей с нечистой совестью, и обратить их на путь истинный или, откровенно говоря, сделать их нашим орудием — это сейчас главная задача, не справившись с которой, мы обречены. Видели вы этого Гая Матиния?

— Да, кстати, Аполлоний, скажи, пожалуйста, почему он был так смущен и весь дрожал, словно в лихорадке?

— Мне никогда не доводилось видеть рожи более отвратительной, чем у сегодняшнего неофита.

— По всей вероятности, на его совести лежит тяжкий грех.

— Должно быть, Аполлоний его запугал.

— Даже и не пытался, — отвечал Аполлоний. — Я только подверг его испытанию, прежде чем ввести сюда. Он несколько дней постился и сидел в темной комнате. Не моя вина, если тень убитого им старика-отца беспрестанно являлась ему и вселила такой ужас в эту порочную душу.

— Как, неужели Гай Матиний — отцеубийца? — с ужасом вскричали все присутствовавшие.

— Уверен ли ты в этом? — спросил Марк, квестор убийств, пораженный этим неожиданным известием. — Он, вероятно, наготовил в бреду всякой чепухи, а бред не является основанием для признания человека преступником.

— А если он сам мне в этом признался, находясь в здравом рассудке? Это также, по твоему, не может быть признано бесспорным доказательством его вины? — спросил Аполлоний, иронично улыбаясь.

— В таком случае, я должен буду исполнить все, что полагается по долгу службы. И прежде всего надо отменить пытки, которые ожидают всех рабов старого ростовщика.

— Ты этого не сделаешь, — с ужасным хладнокровием сказал Аполлоний. — Сейчас я говорил не с Марком-квестором убийств, членом суда, а с иерофоном, являющимся одним из столпов нашей организации, у которой есть свои собственные права и цели, не имеющие ничего общего с римской юриспруденцией. Если передать Гая Матиния в руки ликторов и триумфаторов по уголовным делам, это будет, с нашей стороны, преступным злоупотреблением его доверием… Неужели ты воображаешь, что после этого хоть один человек решится вступить в наше общество? Что значит жизнь каких-нибудь пятидесяти или шестидесяти рабов, которые будут изувечены палачом и в конце концов казнены, по сравнению с нашей великой задачей? Главное — достижение поставленной перед нами цели, на все остальное просто не стоит обращать внимания. Гай Матиний унаследовал от отца огромное состояние, а нам известна ею тайна. Должен ли я дальше объяснять вам то, что понятно и ребенку?

— Полагаю, что нет.

— Ты — великий человек, Аполлоний, и наша организация благодаря тебе достигла небывалого могущества. Но чтобы достичь столь желанной цели, для начала нужно перетащить сюда, по крайней мере, хотя бы один сундук старого ростовщика с Тосканской улицы. Чтобы довести до конца наше дело, потребуются огромные средства. Ведь в Риме все продается, и все покупается.

— Нам еще повезло, что нашелся такой щедрый и богатый верховный жрец, как наш хозяин. Он — настоящий Крез среди патрициев и великодушно пожертвовал громадную сумму ради торжества нашего дела, в котором видит залог изменения к лучшему в будущем всего человечества. Если бы не его щедрость и гостеприимство, нам бы не удалось осуществить и половины задуманного.

— Жаль только, что он стар, а его сын, единственный наследник всех этих несметных богатств, — распутный безумец, мот и эпикуреец, — заметил Марк.

— В самом деле, если отец умрет, то молодому наследнику может не понравиться, что в его доме… — начал было дрожащим голосом Фуфей.

— Старый Вецио еще не умер, а сын его пока ничего не унаследовал. От чаши до губ далеко, — прервал его, хитро улыбаясь, Аполлоний.

— Вы, друзья, напрасно нападаете на Тито Вецио, — сказал Корнелий Сулла. — Я думаю превратить этого юношу в своего преданного друга. Мне удалось выяснить, что судьбой ему уготовано величие, но это нисколько не возбуждает во мне зависти, потому что его созвездие не противоречит моему. Из этого я делаю вывод, что судьба влечет его ко мне, и если наше сближение состоится, уверяю вас, он может быть весьма достойным союзником.

— Я полагаю, тебе гораздо легче будет его уничтожить, чем склонить на свою сторону, — заметил Аполлоний. — Хотелось бы, чтобы ты сделал это и, желательно, не позднее завтрашнего дня. Пригласи его к себе на виллу у Понте Дессанио, я тоже туда приду и, разумеется, не стану тебе мешать. Если же твоя попытка почему-то окажется безуспешной, я сам займусь этим юношей.

— Хорошо, — после некоторого раздумья ответил Сулла, хотя было заметно, что ему нелегко было дать согласие. Решение Аполлония шло вразрез с его собственными планами, но приходилось подчиниться. — Однако, мы засиделись, вот и факелы гаснут. По моему, пора расходиться.

— Я остаюсь.

— Ты кого-нибудь ждешь?

— Женщину.

— В добрый час, Аполлоний. Не сомневаюсь, это очередная вновь посвящаемая. Но очистишь ли ты ее от всех грехов?

— Не знаю, может быть, еще и новых добавлю.

— Ты так думаешь?

— Да, иногда многое приходит в голову, когда приходится просвещать или посвящать, — лаконично отвечал египтянин.

— Желаю тебе всяческих благ и удачи, будь здоров, счастливый посвятитель, — сказал, уходя, Сулла.

Когда все наконец удалились, Аполлоний приказал ввести матрону, все это время терпеливо ожидавшую в передней.

Вскоре немой эфиоп ввел женщину, тщательно закутанную в длинную тогу. Это была прекрасная супруга претора Сицилии. В базилике царствовал почти полный мрак, громадный зал с колоннами еле освещался несколькими тускло мерцавшими огоньками.

— Как видишь, я пришла в назначенное время и совершенно одна, — говорила Цецилия, поднимая с лица покрывало.

— А принесла ли ты с собой какой-нибудь предмет, принадлежавший этому человеку, как я тебя просил? Мне необходимо передать богам преисподней голову того, на кого ты призываешь смерть.

— Да, принесла, — сказала матрона, доставая из-под полы тоги ящичек с художественной резьбой. — Вот письмо, в котором они писал мне, что с восторгом готов тысячу раз отдать свою жизнь за один мой поцелуй. Вот прядь его белокурых волос, отрезанная мною у него, когда он спал и во сне шептал мое имя, а я восторженно любовалась им. А вот и его портрет, вырезанный на камне перстня. Увы! Делая мне этот подарок, он и подумать не мог, что его изображение в моих руках послужит мне орудием мести и принесет ему несчастье.

— А, может быть, он думал, что ты возвратишь ему перстень, и он подарит его новой возлюбленной. Могло быть и так, не правда ли, прелестная Метелла?

— У тебя нет сердца, Аполлоний, ты безжалостно бередишь мою больную рану.

— Я — хирург и, между прочим, для лечения болезни использую не только железо, но и огонь. Да, в конце концов, разве ты пришла сюда для того, чтобы предаваться воспоминаниям и жаловаться, Как слабая женщина, или для того, чтобы отомстить, как полагается истинной дочери великого Рима, Цецилия Метелла, — вскричал торжественно Аполлоний, — кем ты хочешь быть — Ариадной или Медеей?[99]

— Медеей.

— В таком случае, обрати самое серьезное внимание на мои слова. Знаешь ли ты место, находящееся в трех полетах стрелы от Эсквилинских ворот и плотины Сервия Тулия,[100] где ни один простолюдин не осмелится пройти ночью, не прочитав предварительно троекратно молитвы Гекате, богине подозрительных и опасных мест? Где виднеется знаменитое поле с целым рядом крестов, на которых распяты непокорные рабы, служащие ужасной пищей для голодных орлов, коршунов и ворон? Куда в полночь сбегаются ведьмы в белых тогах с распушенными волосами и роют землю в поисках кореньев, необходимых для приготовления самых сильнодействующих колдовских напитков? Луна бледнеет при виде их адских теней и с испугом накидывает на себя густое покрывало из мрачных туч. В холодное время года туда же сбегаются волки с Апеннинских гор, привлеченные запахом трупов, и сидят у подножия крестов, подняв морды кверху и жалобно завывая, с завистью смотрят, как крылатые хищники разрывают когтями тела замученных людей. Поле это называется Сестерским. Там среди множества крестов с разлагающимися трупами стоит хижина. В ней живет палач Кадм. Рабы, посланные к нему господами, первоначально подвергаются разного рода пыткам с помощью огня и железа, а потом приколачиваются к крестам, становясь законной добычей крылатых хищников. Палачу Кадму законом запрещено въезжать в ворота великого Рима и покидать его проклятое место. Вблизи логова этого страшного зверя, приводящего в трепет всех рабов Рима, есть извилистая дорога, она идет вдоль поля к деревне. Завтра ночью по этой дороге будут верхом ехать два человека. Один из них — Тито Вецио. Отсюда уже нетрудно понять, что будет, если эти два человека натолкнутся на дюжину отчаянных гладиаторов, привыкших наносить верные и смертельные удары своими острыми тяжеловесными мечами. Если ты хотя бы немного поразмыслишь над этими обстоятельствами, то придешь к единственному и совершенно верному заключению, что после этого Тито Вецио уже не доведется заключить в свои объятия какую-нибудь другую женщину.

— Увы! Его конечно же убьют на этой проклятой дороге.

— Ага, значит, ты все-таки предпочитаешь видеть его в объятиях твоей соперницы?

— Нет, нет, я этого не хочу! — воскликнула Цецилия, сверкая глазами. — Я готова прислать своих гладиаторов.

— Твои гладиаторы нам не нужны, прекрасная матрона. Они слишком хорошо всем известны. Зачем подвергать себя возможным неприятностям и риску предстать перед уголовным судом? Ты только пошли надежного человека в таверну Геркулеса-победителя, к хозяину таверны, которого зовут Плачидежано. Он — отставной гладиатор с фигурой Геркулеса, а лицо его изуродовано, наверное, тысячью шрамов, служащих доказательством того, что храбрый Плачидежано участвовал более чем в пятидесяти битвах. Когда твой посланник передаст ему все приметы твоего бывшего возлюбленного — смотри, здесь ни в коем случае нельзя допускать неточности — пусть он отдаст трактирщику половину вот этой дощечки. И после этого, будь уверена, доблестный Плачидежано все устроит, — сказал Аполлоний, передавая Цецилии половинку дощечки, получив которую, отставной гладиатор должен был привести в исполнение давно задуманный план убийства Тито Вецио.

— Должна ли я послать этому старому… гладиатору золото, чтобы оплатить ему вперед за пролитую кровь? — спросила Цецилия с грустью и отвращением.

— Ты не заплатишь ни одного сестерция, пока дело не будет сделано, — хладнокровно отвечал Аполлоний.

— Но уверен ли ты, что Тито Вецио проедет по этой дороге в столь поздний час? — спросила, сильно смущаясь, красавица, словно желая найти причину для отмены кровавой затеи.

— Принесенные тобой предметы дают гарантию, что с этой стороны никаких неожиданностей не предвидится. Известная тебе Кармиона, египетская волшебница, позаботится обо всем этом, использует все свое колдовское искусство, чтобы юноша непременно оказался в том месте, где его ожидает верная смерть. Иначе он должен был бы в эту ночь поспешить на любовное свидание и наслаждаться обществом очаровательной дочери сенатора Скавра.

— Итак, ты думаешь, что я буду отомщена? — спрашивала Цецилия, вновь охваченная всепоглощающим чувством ревности.

— Конечно, но при одном непременном условии — если тебе не будет жаль разлучить красивого юношу с его невестой.

— Аполлоний! — вскричала Цецилия. — Наконец я начинаю тебя понимать. Еще немного — и я стану догадываться обо всех твоих мыслях. Ты — мой злой гений! Я хорошо вижу, что ты, распаляя мою ревность, ведешь меня к отмщению самой короткой и верной дорогой. Но все это ты делаешь ради каких-то своих корыстных целей. Ты хочешь сделать меня слепым оружием, чтобы дать выход своему собственному, таинственному, неизвестному мне чувству ненависти. Пусть будет так, меня не интересуют твои тайны, я не стану отыскивать истинные причины твоей ненависти, я готова стать твоей соучастницей, лишь бы мне отомстить. Не бойся, я не откажусь, не попячусь назад. И на этот раз, надеюсь, ты меня понял?

Сказав это, гордая матрона, тщательно закрыв лицо, вышла из базилики, не удостоив египетского жреца даже самого обыкновенного вежливого слова прощания.

— Моя соучастница! — прошептал Аполлоний, когда матрона ушла, злобно улыбаясь. — Точнее было бы сказать — жертва, потому что, владея всем этим драгоценным оружием, которое ты имела неосторожность только что вручить мне, я уже могу распоряжаться твоей жизнью, точно так же, как и ты — существованием ставшего тебе ненавистным человека. Что за безмозглые создания эти гордые патриции, — продолжал рассуждать сам с собой Аполлоний. — Сулла и все остальные, не скрывая, рассказывают мне о своих мыслях, надеждах, ненависти к собратьям, доверяют мне планы самых рискованных заговоров, никто из них ничего не скрывает от меня, от меня — чужестранца! Неужели они воображают, что я могу быть слепым орудием для осуществления их тщеславных замыслов? Старый Вецио непоколебимо убежден, что он может быть основателем и распространителем новой веры, которая должна возвысить все человечество до небес. Эта ослепленная страстью женщина не замечает и не сознает, что передала в мои руки свою будущность, свою жизнь и даже честное имя. Я же, владелец всех этих секретов, думаю устроить из пустых голов патрициев лестницу и доберусь по ней туда, где бы находился с рождения, если бы жестокость женщины и слабость отца не лишили меня этого навсегда. Навсегда ли? А чем бы я был в глазах всех этих гордецов, если бы они знали о моем настоящем положении? Меньше, чем животным, вещью, рабом. Но тот, которого вы пытались превратить в вещь, мыслит, чувствует, действует, ненавидит и своей непреклонной волей, как сетью, опутал вас и думает сжать в железных тисках! Вскоре этот раб станет господином, и тогда, о! римляне, он напомнит вам изречение Брена, предводителя галлов: горе побежденным.

Сказав это, Аполлоний небрежным жестом руки опустил обоих эфиопов, взял факел, оставшийся в базилике и через потайные ходы проник в извилистые коридоры, ведущие к лаборатории египетской волшебницы Кармионы у подножия Эксвелина.

ИЗМЕНЫ

Уже в шесть часов утра третьего января, несмотря на весьма чувствительный холод, который удерживал многих добрых квиритов под теплыми одеялами в их постелях, в распахнутые ворота большого города хлынул поток людей и животных, навьюченных огромными корзинами, амфорами, бочонками. Из двадцати двух ворот Рима ни одни не остались замкнутыми, но тем не менее возникали заторы, давка, толчея, поскольку все эти люди спешили занять лучшие места на многочисленных рынках города.

Мычанию рогатого скота, раздававшемуся по всему воловьему рынку вторил крик бесчисленного количества ослов, тащивших по римским улицам повозки, доверху нагруженные великолепными кочанами цветной капусты, репой, и чудовищных размеров брюквой из Алистерно. Люди с громоздкими, продолговатыми корзинами шли, согнувшись под их тяжестью, громко восклицая:

— Рыба, свежая рыба.

Стаи белоснежных гусей толпились, шумя и гогоча, не понимая, что город, спасенный некогда ими, съест их с беспримерной неблагодарностью, приготовив из печенок своих спасителей изумительное блюдо, столь ценимое гурманами.

Главные повара, сопровождаемые толпой рабов, спозаранку явились на рынок, чтобы запастись лучшей провизией для обеда и ужина своих привередливых господ, и уже наметили жертвы из гусиной толпы.

Прихлебатели, эта незаживающая язва тогдашнего римского общества, тоже околачивались неподалеку, с жадностью наблюдая за покупками, сделанными поварами.

Тут же на рынке обосновались и рабочие корпорации. Рядом с ними стояли группы рабов-ремесленников, приведенных для продажи и конкурировавших с вольными тружениками. И те и другие не имели никакой собственности. Первые, если им не удавалось найти работу, жили за счет частной и публичной благотворительности. Вторые, являясь собственностью хозяина, конечно же жили за его счет даже тогда, когда не были заняты производительным трудом. Однако подрядчики находили для себя более выгодным покупать рабов, а не нанимать вольных рабочих.

Масса тунеядцев, брезговавших трудом, лежали на своих тогах возле котлов весьма внушительных размеров, служивших для подачек, собираемых этими бездельниками на кухнях богатых патрициев.

Лишь только просыпались богатые люди, как эти паразиты римского общества бежали к ним, поздравляя с добрым утром в надежде получить подачку от патрона. С гордостью величая себя клиентами, они презирали всякий труд и лень возводили в степень гражданской доблести. Составляя обязательный штат кичливой и тщеславной знати, они целыми днями лежали на боку и только в народных собраниях — комициях, подавали свои голоса за тех, чьи подачки обеспечивали их существование.

Презрение к труду было, подобно заразе, сильно распространено среди свободных граждан Рима, что приводило к еще большему увеличению числа рабов.

Рядом с тунеядствующими попрошайками расположилось множество нищих, в лохмотьях, с посохом и сумой. С самого раннего утра нищие спешили занять места на людных переулках, у храмов, на мостах и главных улицах, делались слепыми, хромыми, с изувеченными конечностями и противными голосами выпрашивали милостыню у прохожих. С наступлением сумерек все эти недужные каким-то чудом вдруг исцелялись, исчезали с улиц и заполняли многочисленные кабаки, где предавались шумным оргиям и самому отвратительному разврату.

Так современные историки изображают положение великого Рима описываемой нами эпохи. Властитель мира быстрыми шагами устремился к своей гибели. Черви уже точили его внутренности, их алчность была велика до такой степени, что всех богатств мира не хватило бы на то, чтобы ее насытить. Рим уже походил на огромные деревья девственного леса, на которых красовались цветы и лианы, тогда как сердцевина давным-давно сгнила, омертвела и превратилась в труху. Пренебрежение к труду, лень, тунеядство и попрошайничество совершенно естественно привели к увеличению числа нищих и тут же рядом царствовала утонченная роскошь, безудержное накопительство богатств, приобретенных не трудом, а путем захвата и покорения все новых стран и народов.

Безлюдная Италия уже ничего не производила, она была превращена в пустыню, откуда весь народ устремился в Рим. И если бы не Сардиния и Сицилия, а впоследствии Египет, горделивые патриции, разодетые в роскошные тоги, умерли бы с голода точно так же, как и одетые в лохмотья плебеи. Рим постоянно стремился к завоеваниям и добыче. Эта пагубная страсть лишала его рабочих рук, промышленности, использования богатой природы страны и, наконец, лишала всех художественных сокровищ и все это только для того, чтобы украсить один-единственный город. Когда же Рим в свою очередь обратился в пустыню, его ограбили точно также, как он когда-то грабил завоеванные им страны.

Сквозь рыночную толпу пробирался человек, тщательно закутанный в плащ, в широкой шляпе, поля которой скрывали его лицо. Миновав рынок, он торопливо зашагал по направлению к таверне Геркулеса победителя.

Несмотря на ранний час, трактир уже был переполнен. Большая часть посетителей провела эту ночь в таверне. Могучий Плачидежано стоял на своем посту, как бдительный часовой. Человек в плаще вошел в таверну, шепнул ему что-то на ухо и показал какую-то вещь.

Исполин-трактирщик осторожно осмотрелся кругом, как человек, которому следует действовать чрезвычайно аккуратно, отвел таинственного посетителя в сторону и быстро обменялся с ним нескольким фразами. Уходя, незнакомец сказал:

— Надеюсь, мы поняли друг друга.

Плачидежано отвечал на это только наклоном головы.

— Саура, — сказал трактирщик через некоторое время после того, как незнакомец в плаще ушел, — отыщи мне бездельника Макеро.

Саура был мальчиком, выполнявшим различные поручения Плачидежано, а все остальное время днями напролет спавший где-нибудь в углу таверны. Очевидно, он редко покидал днем свое логово, поскольку глаза юноши совершенно круглые, словно у филина, не выносили дневного света и беспрерывно мигали. Таким образом можно было безошибочно сказать, что между делами, которые он выполнял по поручению хозяина и дневным светом ничего общего не было.

— Надеюсь, ты меня понял? — повторил приказание трактирщик. — Ты должен взять ноги в руки, язык крепко держать за зубами и как можно скорее привести мне Макеро.

В ответ на это Саура издал какое-то хрюканье, которое, впрочем, вполне удовлетворило его хозяина.

— Кажется, готовится что-то серьезное, — сказала, ухмыляясь, толстая трактирщица, встряхивая сковородку с горохом.

Плачидежано посмотрел на супругу и молча пожал плечами.

Вскоре в комнату вошел наш замечательный воин. После встречи с нумидийцем нахал для большей предосторожности снял военную одежду и облачился в изношенную тунику, голову покрыл шляпой, почти полностью скрывавшей его лицо. Под тогой за поясом был заткнут большой нож.

— Клянусь Геркулесом и Марсом, моими защитниками, — отвечал негодяй, выслушав что-то, сказанное ему на ухо Плачидежано, — на этот раз шалишь! Он у меня не ускользнет, не будь я Макеро, я его…

— Тише, тише, чего ты так разорался! — остановил его трактирщик и продолжал шепотом, — ты это дельце должен обстряпать без сучка, без задоринки, тут можно здорово заработать. Если мало двадцати гладиаторов для того, чтобы спровадить его на тот свет, найми еще двадцать, словом, ни в чем, что может понадобится для дела, не отказывай. О затратах не беспокойся.

— Ладно, ладно, ты можешь на меня положиться, я обо всем позабочусь. Ты говоришь, их будет только двое? Один из них, верно, тот самый проклятый нумидиец. Что ж, тем лучше, мне давно пора свести с ним счеты.

— Ну что ж, в таком случае нумидиец наверняка останется жив и невредим.

— Это почему же? — спросил нахал, от удивления округлив глаза.

— А потому что платить по счету не в привычках доблестного Макеро, — отвечал, ехидно улыбаясь, Плачидежано.

— Ну вот, снова заладил свое. Заплачу, будь спокоен, заплачу за все, до последней монетки, лишь бы ты давал мне возможность хорошо заработать, да триумвиры по уголовным делам не пронюхали о моем существовании.

— Что касается последнего, то можешь быть совершенно спокоен. У человека, очень заинтересованного в ускорении этого дела, такие связи среди римских заправил, что никакие уголовные триумвиры нам не страшны. Так как, по рукам, что ли?

— Конечно по рукам, я согласен. Только вот насчет поля Сестерцио, ты не забудь приготовить сестерции.

Оба сообщника громко расхохотались над этой незамысловатой шуткой и Макеро, очень обрадованный подвернувшемуся дельцу, вышел, насвистывая мотив одной из песенок сатурналий.

Покинув таверну, он направлялся к цирку. В некотором отдалении от него и в том же направлении шел другой человек. Это был наш старый знакомый рудиарий Черзано.

Вскоре Макеро затерялся под сводами цирка, но Черзано и не подумал бросаться на поиски, справедливо рассудив, что хвастливый солдат должен вернуться обратно. Именно так и произошло. Примерно через сорок минут Макеро вышел из-под темного портика цирка, тщательно закутанный в плащ и собирался направиться в сторону Триумфальной улицы, но тут, будто случайно, Черзано буквально столкнулся с ним. Сделав вид, что сильно удивился и страшно обрадовался этой неожиданной встрече, рудиарий воскликнул:

— Каким ветром тебя сюда занесло в такую рань, храбрейший Макеро? Мне очень приятно вновь встретиться с тобой.

Хвастун принял за чистую монету преувеличенно уважительные слова рудиария и горделиво подняв голову, небрежно бросил:

— Здравствуй, милый юноша, как поживаешь?

— Плохо мне живется, доблестный Макеро, а хотелось бы извлечь из своего искусства хоть какую-то пользу, — тяжко вздыхая, отвечал бывший гладиатор.

— Не значит ли это, что ты хотел бы принять участие в какой-нибудь свалке, где мог бы славно поработать мечом. Не так ли? Но, мой милый, до выборов еще далеко, а наши нынешние трибуны больше всего напоминают мокрых куриц.

— Нет, зачем загадывать на будущее, мне бы хотелось заполучить какую-нибудь работенку уже сегодня. Надеюсь, ты меня понимаешь? Например, где-нибудь в темном закоулке угостить какого-нибудь патриция хорошим ударом меча или вообще что-нибудь в этом роде.

— И ты был бы готов это сделать?

— Все что угодно, уважаемый Макеро, лишь бы мне хорошо заплатили.

— Прекраснейшие намерения, мой милый, — с издевкой заявил негодяй покровительственным тоном, — мне остается только порадоваться за тебя и искренне поздравить от всего сердца.

— Что делать? Ведь надо же как-то устраивать жизнь. В если тебе, храбрейший Макеро, подвернется подобная работенка вспомни, пожалуйста, обо мне. А я могу захватить с собой человек пять своих приятелей. Можешь не сомневаться — ты не пожалеешь о том, что поручил мне свое дело.

— Да, да, да, — проговорил, задумавшись Макеро. — Пожалуй, для начала я мог бы устроить тебе испытание. Но смотри, друг любезный, со мной шутки плохи, потому что клянусь Марсом и Геркулесом…

— Я, клянусь Юпитером и Плутоном,[101] тоже не расположен шутить, — прервал его Черзано не допускающим возражения тоном.

Макеро что-то обдумывал.

— Знаешь что, мой уважаемый покровитель, — снова обратился к нему Черзано. — Мне кажется, здесь неудобно обсуждать серьезные дела, пойдем, заглянем в какую-нибудь таверну.

— Идея хороша. Куда же мы пойдем? Тут поблизости две таверны: Ларго и Плачидежано.

— Я полагаю, лучше к Ларго. Там спокойнее, меньше народу.

— Хорошо, пойдем к Ларго. Кстати, а кто будет платить? — озабоченно спросил храбрый воин.

— Конечно как же иначе. Ведь ты можешь помочь мне хорошо заработать, поручив выгодное дело, поэтому будет справедливо, если угощать буду я.

— Знаешь, мне кажется, ты хороший малый… Понимаешь ли, дело, о котором я тебе намекнул, хотя нет, постой я еще подумаю, стоит ли доверять тебе до конца. Но все равно, пойдем к Ларго, там поговорим. С моей жаждой не может сравниться сама радуга.[102]

Собеседники двинулись к таверне Ларго. Этот грязный вертеп разврата и преступлений только ночью заполнялся нищими, днем же почти всегда пустовал, поэтому для секретного разговора новых друзей лучшего места нельзя было и придумать.

— Дайте два квартария[103] цекубского вина, — скомандовал рудиарий.

— И не вздумайте разбавлять его водой, — добавил Макеро, энергично ударяя кулаком по хромоногому столу.

Вино принесли, оно оказалось отменным, два квартария были выпиты в одно мгновение.

— Не повторить ли, вино, право, хорошо, — сказал Черзано.

— Хорошо, повторим, но только чтобы новые два квартария оказались, по крайней мере, не хуже, чем первые, — пожелал Макеро.

Вино оказалось ничуть не хуже. Макеро, попивая его, — от удовольствия прищелкивал языком, Черзано, положив на стол пояс, своими неверными движениями походил на человека, начинающего хмелеть. Он продолжал разговор на прежнюю тему, будто обсуждение и не прерывалось.

— Ты говоришь, что дело, которое ты хочешь мне предложить, относится к числу самых щекотливых и требует величайшей осторожности, потому что оно касается… Ты меня понимаешь?

— Ничего я не понимаю.

— Как не понимаешь? Не ты ли сам мне сказал, что дело идет о…

— Разве я тебе сказал?

— Конечно сказал. Ты что забыл?. Хозяйка, еще два квартария этого дивного вина.

— Честное слово, в отличие от всех этих скряг — моих приятелей, ты, дружище, угощаешь по-царски.

— Будь здоров, храбрейший Макеро.

— Спасибо, я пью за тебя и за ту, которую ты любишь.

— По моему мнению, это вино еще лучше прежнего.

— Конечно лучше, если начинает разбирать.

— Но вернемся к делу. Тебе требуется пять гладиаторов для… куда ты сам знаешь… Эти молодцы у меня есть. Остается только определить цену… Я, впрочем, полагаюсь на тебя, все храбрецы щедры и великодушны, заплатишь сколько сам знаешь. А мы будем довольны уже тем, что сможем действовать под твоей командой. Нам это лестно.

— Ты хороший человек и, надо думать, отчаянный храбрец.

— Так что же, ударим по рукам и дело в шляпе.

— По праву квиритов! — вскричал Макеро с комичной торжественностью, передразнивая одну из известных формальных фраз римского судопроизводства.

— А теперь выпьем за успех нашего предприятия, которое, если я не ошибаюсь, должно состояться этой ночью, а именно…

— А именно? — воскликнул Макеро с истинным или притворным легкомыслием.

— Но мне помнится, давеча ты сообщал и время и место.

— Все возможно.

— Женщина, еще вина!

— Нет, нет, довольно. Нам надо оставаться в нормальном состоянии, чтобы рука не дрогнула в самый ответственный момент.

— Ты прав. Ну, так в эту ночь на том месте, которое я указал. Я со своими товарищами, вооруженными мечами и кинжалами, буду поджидать их… кстати, на каком углу улицы, ты полагаешь нам лучше всего затаиться?

— На углу между храмом Дианы и площадью… ну как ее… в общем, надеюсь, ты меня понял.

— Ах, там. Хорошо.

— Ты запомнил все, что я тебе сказал.

— Да, как же я могу забыть, если от этого зависит мое благополучие.

— А я тебе говорю, не миновать беды, если ты перепутаешь углы улиц.

— Не беспокойся, у меня хорошая память.

— Ну ладно. Но советую вам как следует подготовиться. Я буду оценивать ваши действия со всей строгостью. А ты знаешь, мой милый юноша, что гласит пословица «на испытании и осел оставляет свою шкуру».

— Знаю и клянусь, у тебе не будет повода для недовольства. Сам увидишь чего я стою.

— Если в данный момент мне полагаться на свое зрение, то ты стоишь двоих. Вино сыграло с нами злую шутку, но ничего, на воздухе это должно пройти.

— У меня тоже подкашиваются ноги, — сказал Черзано, бросая на стол деньги за выпитое вино.

Приятели, покачиваясь, вышли из таверны. Но на воздухе, казалось, хмель разобрал их еще больше. Молодой рудиарий очень неуверенно держался на ногах, а храбрый воин все время что-то бормотал себе под нос.

— Ну а теперь расстанемся, чтобы не попасться кому-нибудь на глаза, — сказал Макеро.

— Итак, сегодня ночью.

— Да, сегодня ночью.

И оба друга, нежно попрощавшись, разбрелись в разные стороны, сначала, конечно, сильно пошатываясь и двигаясь по линии, не слишком похожей на прямую. Но как только Черзано заметил, что Макеро повернул за угол, он выпрямился и быстро побежал по направлению к Авентину.

Между тем бывший солдат, выглянув из-за угла, смотрел на эту картину и, злорадно улыбаясь процедил:

— Дурак, лиса в бычьей коже! Ты вздумал обмануть меня своими побасенками, дудки, не на того напал. Не очень-то помогло тебе твое вино, только напрасно потратил денежки! Когда же гусятам удавалось провести старых гусей? Пьяным прикинулся, притворялся, что на ногах не стоит, а стоило мне свернуть за угол, вон как припустил. Беги, беги, себе на погибель. Как ни торопись, а все равно вовремя не успеешь. Мы со всеми с вами сведем счеты, особенно теперь, когда ты выдал себя с головой. Небось думаешь, что оставил меня в дураках, а на деле сам сунул свою дурную голову в петлю. Я теперь прекрасно все понял, ты — шпион этого проклятого нумидийца… Ну ничего, повремените друзья, скоро все вы попадетесь ко мне в руки, постойте, дайте срок, я с вами разберусь. Сведу счеты и с африканцем, хотя мошенник Плачидежано утверждает, что я никогда не плачу по счету…

Если на улицах и в подворотнях Рима уже давно кипела жизнь, то во дворцах знати только-только пробуждались ото сна и приступали к утреннему туалету.

Дом Луция Лукулла, претора Сицилии, находился, как и большинство домов патрициев, на склоне холма, где будущий победитель Митридата[104] впоследствии посадил свои знаменитые сады. Это было роскошное жилище, изобиловавшее серебряными изделиями, золотыми украшениями и драгоценными камнями, со множеством картин, роскошной мебелью, колоннами из мрамора и многим другим, свидетельствовавшим о богатстве и роскоши. В доме претора Сицилии было все, что наука и искусство создали в ту эпоху. Он напоминал один из современных выставочных залов, где красовались изящные произведения всего цивилизованного мира.

Фригийский и киреенский мрамор, картины и статуи греческой кисти и резца, вазы из Кампании и Коринфа, великолепные ковры из Тира и Сидона, кровати, софы для столовой, столики для дорогой посуды, канделябры, шкафчики, кресла и стулья богатейшей отделки, шкафы для драгоценных безделушек. Все это, расставленное в художественном беспорядке, повторяем, походило на громоздкий магазин антикварных изделий или выставочный зал.

Эти богатства, привезенные из многих стран мира, красноречиво свидетельствовали, что их обладатель в свое время сумел с огромной для себя пользой воспользоваться властью, предоставленной ему римским народом.

Мы не будем описывать прихожую, коридоры и приемный зал, уже переполненный клиентами, явившимися с утренними поздравлениями, оставим в покое также апартаменты самого претора, а перенесемся прямо на женскую половину, которая имелась во всех богатых римских домах и называлась гинекеем. Мы войдем в самое сокровенное убежище, где богиня красоты, выходя из теплой ванны, наполненной ослиным молоком, демонстрирует все прелести, которыми наградила ее природа, прикрытая лишь черными волнами длиннейших волос. В определенное время в это сокровенное убежище красавицы не рисковал проникать даже муж, опасаясь разделить участь Актеона.[105]

Прекрасная матрона сидела в кресле, а вокруг нее суетились пятеро обнаженных по пояс служанок. Одна из них бережно вытирала тело красавицы белым, надушенным полотенцем, другая с помощью пинцета удаляла с нежного тела малейший, едва пробивающийся пушок, третья обрабатывала розовые ногти стройных ног при помощи палочек, щеточек и других инструментов, предназначенных для этой ответственной операции. Четвертая смазывала густые волосы душистым маслом и помадой. После этого она равномерно осыпала их порошком из жженой слоновой кости, чтобы придать волосам больше блеска и сделать их еще чернее. Наконец пятая служанка держала перед госпожой зеркало в золотой раме, отражавшее все прелести дивной Цецилии, не доступные взору большинства из ее бесчисленных обожателей.

По окончании этих предварительных операций матрона закуталась в длинный и широкий плащ из тончайшего полотна. Затем умыла лицо и руки благовонной водой, почистила зубы порошком из жженой пемзы, розовых листьев и мирры, не побрезговала и некоторыми другими косметическими средствами для ухода за ресницами и бровями, после чего велела зашнуровать себя в кожаные повязки, главное назначение которых состояло в придании груди известной величины и формы. После того, как бюст был зашнурован в полном соответствии с желаниями его владелицы, пришла очередь другой, не менее ответственной процедуры. На ноги красавицы, достойные резца самых великих скульпторов в истории, начали надевать полусапожки с вышитыми золотом подошвами и длинными ярко-красными ремешками с золотыми застежками, на которых сверкали драгоценные камни. Весь этот утренний туалет матроны возлагался на служанок, причем каждая из них специализировалась в чем-то одном, хотя при необходимости могла заменить подругу, если с ней что-то произошло, что с рабами случалось довольно часто.

Но вот рабыни приступили к самой ответственной процедуре во всем утреннем туалете — они занялись прической госпожи. Это требовало немалого умения. Сначала волосы завивались нагретыми щипцами, отчего шевелюра напоминала море во время шторма. Потом начиналось легкое расчесывание множеством гребней, приглаживание щеткой, а в завершении острой золотой булавкой делался пробор. Работа эта была довольно сложная и даже в чем-то ювелирная, требовавшая кроме отточенного мастерства еще и должной осторожности, потому что при малейшей неловкости одной из рабынь, гнев красавицы Цецилии мог обрушится на всех вместе.

На этот раз жена претора Сицилии было особенно не в духе. Зеркало в котором отражались все ее прелести, не утешало ее, на тонких губах не было обычной улыбки самодовольства, глаза гневна сверкали, мысли блуждали где-то далеко. Несчастные рабыни видели все это и внутренне трепетали. Они ждали грозы, и гроза действительно разразилась. Одна из служанок матроны, Сабина из Галлии, захваченная римлянами еще ребенком и превращенная в невольницу, имела неосторожность уронить зеркало, конечно от страха и внутреннего волнения. Произошла отвратительная сцена. Красавица Цецилия в мгновение ока превратилась в фурию. Глаза ее сузились, рот исказился от злобы, она вскочила с кресла и ударила Сабину по лицу с такой силой, что несчастная девушка упала на пол, как подкошенная. Тогда разъяренная матрона с пеной у рта принялась бить неловкую служанку куда попало. Не удовлетворившись всем этим, она пустила в ход длинную золотую булавку, которой исколола все тело и лицо злополучной Сабины. К счастью последней, в самый разгар избиения в гинекее появился слуга, посланный мужем Цецилии Луцием Лукуллом, которому понадобилось немедленно увидеть свою супругу. Матрона оставила Сабину в покое, торопливо поправила свою прическу, растрепавшуюся во время избиения служанки, одела великолепную столу[106] и накинула на нее паллу,[107] вышитую золотом. За несколько минут на шею было надето ожерелье, в уши серьги, грудь украсилась медальонами, руки браслетами и кольцами.

Богатые патрицианки и Цецилия в их числе, не умели и даже не считали нужным сдерживать себя, они были не в состоянии умело скрывать охватившие их чувства. Прекрасная матрона ненавидела своего супруга и, естественно, не могла похвастаться постоянством чувств. Тем не менее мысль о разводе даже не приходила ей в голову. На явный скандал она могла пойти разве что под влиянием неудержимой, безрассудной страсти к любовнику, потому что, как истинная римская аристократка, она сохранила верность многовековым традициям своей касты и в глазах общества стремилась оставаться законной и всеми уважаемой супругой сицилийского претора, не желая никого посвящать в свою интимную жизнь, в тайны тех поступков, которые она совершала тайно, а не явно. Именно эта ее безграничная гордость и была причиной некоторой боязни, которую она испытывала по отношению к мужу, который по римским законам мог выгнать ее из дома, сказав знаменитое «уходи, жена». К этим словам иногда супруг прибавлял и другие «свое забирай с собой». Кроме того, муж имел право удерживать шестую часть приданного жены, если изгнание последней основывалось на доказательствах ее неверности, и одну восьмую, если не было никаких доказательств, а только лишь смутные подозрения ревнивого супруга.

Претору Сицилии было прекрасно известно о том, какие чувства его супруга питала к Тито Вецио, он имел и нравственное и юридическое право сказать своей прекрасной Цецилии: «уходи, жена», но не делал этого, желая избежать громкого скандала, которого боялся не меньше, чем его законная половина.

Луций Лукулл, приятель будущего римского диктатора Суллы, был далеко не молод. К тому же природа как-то не подумала о том, чтобы наградить его красотой. Высокого роста, худой, совершенно лысый в свои пятьдесят с лишним лет, с морщинистым и весьма малопривлекательным, если не сказать безобразным лицом, он представлял совершенную противоположность своей молодой и прелестной супруге. Сознавая, как умный человек, все свои недостатки, он, скрепя сердце, вынужден был уступить право первенства в отношении прелестной Цецилии молодому и красивому юноше, вожаку римской молодежи Тито Вецио, хотя, как старый, ревнивый муж и чистокровный римлянин, он ненавидел соперника всеми фибрами души. Таковы были отношения супругов в тот момент, когда претор Сицилии пожелал говорить со своей женой. По окончании туалета последней он, конечно же, был приглашен.

— Сегодня ты что-то особенно рано встала, — сказал Луций Лукулл, целуя руку Цецилии. — В твоей гостиной еще не видно этих назойливых поклонников и ценителей твоей красоты.

— Да, сегодня я дурно спала, мне что-то нездоровится. Меня тревожили какие-то странные сны, я постоянно просыпалась, мне все казалось, что занимается заря и я порывалась встать с постели, хотя на самом деле было совсем темно. Надо выйти на свежий воздух, развлечься, быть может это принесет мне облегчение, — томно отвечала Цецилия.

— Мне кажется, это последствия посещения цирка. Несколько часов на холоде, тревожное состояние духа — все это сказалось на твоем здоровье, — говорил с притворной нежностью Лукулл, — но это пройдет, успокойся. Сказать тебе по правде, я больше беспокоюсь, когда ты проводишь бессонные ночи. Кстати, где ты была прошлой ночью?

— У Семпронии.

— А третьего, дня?

— У нее же.

— По видимому, твоя приятельница Семпрония не слишком скучает в отсутствие мужа. Впрочем, это личное дело ее и моего приятеля Гортензия. Я же должен сказать, что единственный человек, которому удалось возбудить ревность в сердце Луция Лукулла — это некий красавчик, недавно возвратившийся из Африки. Этого счастливчика Лукулл действительно ненавидит, а на остальных тупоголовых обожателей он не обращает внимания.

— Что это, угроза?

— Нет, это не угроза, а дружеское предупреждение для тебя и твоего приятеля, которое мне кажется очень кстати. Два года подряд в Риме было много разговоров о любви какой-то матроны к одному молодому ветреному человеку. Доброе имя мужа страдало, он был глубоко, кровно обижен и обдумывал разные способы, чтобы избавиться от надоедливого соперника и не решаясь сказать об этом своей прелестной супруге. К его огромной радости вдруг разразилась война в Африке и молодой любовник умчался туда искать славы на полях сражений. Муж несколько успокоился, тем более, что его достойная супруга, казалось, не слишком скучала в отсутствие милого. Она с головой окунулась в обычные развлечения и наслаждения. Муж, конечно, не препятствовал ей в этом, напротив, был даже очень рад тому, что жена его так быстро забыла о предмете своей страсти. Но вот война в Африке закончилась, и снова появляется этот молодой человек, служивший помехой семейному счастью. Его находят еще красивее, умнее, любезнее, чем он был раньше, а может быть и еще влюбленнее. Матрона снова воспылала к нему казалось забытой страстью. Злые языки стали распускать по городу слухи, что в одну темную ночь видели носилки какой-то таинственной матроны в местах, весьма удаленных от дома ее приятельницы Семпронии. Высказав все это, — продолжал претор суровым тоном, — я считаю своим нравственным долгом обратиться лично к тебе с откровенным заявлением. Советую тебе, милая Цецилия, иметь в виду, что супруг твой, претор Сицилии Лукулл вовсе не из тех людей, которые готовы безмолвно переносить оскорбления и в одно прекрасное утро дочь Метелла может быть отправлена назад к родным, словно дочь простого римлянина.

— Нет, я тебе не верю, ты не посмеешь этого сделать! — с ужасом вскричала Цецилия. — Ты не решишься поступить с богатой и влиятельной сестрой нумидийского героя так, словно она дочь последнего плебея. У тебя не хватит на это мужества. К тому же этот шаг привел бы к неблагоприятным для тебя последствиям.

— Пожалуйста, не придавай чересчур большого значения могуществу и влиянию твоей родни. Она поможет тебе не больше, чем твоя хваленая красота. Помни, если сапог натирает мне ногу, я снимаю его и выбрасываю вон, не думая при этом о сапожнике, который мне его делал.

— Какое пошлое сравнение.

— Быть может, но оно точное. Кроме того закон дает мне право вознаградить себя за причиненную тобою боль, оставив некоторую часть твоего состояния, — хладнокровно отвечал Лукулл.

— Но я все-таки не до конца понимаю к чему ты клонишь?

— А к тому, чтобы ты мне поклялась с сегодняшнего дня прекратить все отношения с Тито Вецио.

В ответ на это Цецилия разразилась громким, истеричным смехом. Лукулл был озадачен, ему даже показалось, что его жена внезапно сошла с ума, он смотрел на нее с удивлением и страхом, а она продолжала хохотать все громче и громче, словно ей сказали что-то необычайно смешное. Спустя некоторое время, придя в себя, Цецилия глубоко вздохнула, словно после тяжелого и беспокойного сна и приказала позвать служанку.

— Лалаче, — сказала она вошедшей невольнице, — узнай, вернулся ли Созий и, если вернулся, позови его сюда.

Служанка, поклонившись, вышла.

Луций Лукулл был удивлен и даже потрясен. Он был в не состоянии понять странное поведение жены. Но желая узнать, что же значили все эти действия, он терпеливо ждал результата.

Вскоре в комнату вошел человек в плаще, который не далее, как этим утром вел какие-то таинственные переговоры с трактирщиком Плачидежано.

Прекрасная матрона бросила пронзительный взгляд на слугу, точно спрашивая: ну, говори, все ли в порядке? В ответ на этот немой вопрос слуга почтительно склонил голову, что означало: все исполнено по вашему желанию, госпожа. Цецилия сделала знак рукой и слуга вышел.

Сицилийский претор был старым юристом. Когда он председательствовал в суде, ему неоднократно приходилось допрашивать обвиняемого и свидетелей, но подобного немого допроса, свидетелем которого он оказался, ему не доводилось видеть никогда. На этот раз женская хитрость превзошла судейскую проницательность. Лукулл, хотя и не понял главного, но догадался, что его супруга, несмотря на припадок безумного смеха, совершенно нормальна, и что между ней и Тито Вецио произошел разрыв.

— Что все это значит? — спросил он жену, стараясь казаться абсолютно безразличным к происходящему.

— А вот что, — отвечала Цецилия Метелла, — человек, которого я люблю, да, сознаюсь тебе, люблю безумно, этот человек для меня уже ничто, будто умер… погиб. Верь мне, Луций Лукулл и успокойся.

— Твои слова чем-то напоминают пророчества оракулов Сивиллы, ты что-то говоришь о смерти, о гибели, впрочем меня это не касается, я не предрасположен приоткрывать завесу будущего. Важно для меня здесь лишь то, что ты, кажется, совершенно искренне пообещала прекратить всякие отношения с Тито Вецио, и я почти уверен, что ты сдержишь свое слово. Что же касается всего остального, то мне до это нет дела. А теперь извини, моя чудная Юнона, друзья и клиенты давно ожидают меня в приемном зале, Да и твои обожатели, думаю, тоже собрались у тебя в гостиной. Выходи и будь с ними любезна, если тебе этого хочется, и верь слову Луция Лукулла, с этого дня ты в моем лице не заметишь ни тени ревности.

Сказав это и раскланявшись с прекрасной матроной самым вежливым образом, претор Сицилии вышел из комнаты, совершенно довольный результатом, которого он так долго и тщетно добивался.

— Кажется то, чего не сделали африканские копья и стрелы, совершила женская гордость. Ну и прекрасно, мне больше ничего не нужно, — шептал про себя Лукулл, самодовольно улыбаясь.

Между тем Цецилия, оставшись одна, опустила голову на грудь и задумалась. Картины минувших счастливых дней жизни пронеслись в памяти красавицы, по щеке скатилась слеза.

— Глупец, — прошептала она, — он посылает меня к моим обожателям. Уверяет, что больше никогда не будет ревновать. Да разве я в состоянии любить кого-нибудь кроме Тито. Он оскорбил меня, опозорил, оттолкнул, а все-таки я страстно люблю его, хотя и решилась на кровавую месть, но, боги! Пусть он лучше погибнет, чем будет блаженствовать в объятиях другой. О! Этого я не перенесу, — вскричала Цецилия, нервно сжав пальцы в кулак. — Да, пусть он умрет. Но легче ли мне станет когда он перестанет существовать? Да, легче, он оттолкнул меня, оскорбил и отдался другой. Эту измену, мой ужасный позор можно искупить только ценой его крови… Пролить такую кровь — это ужасно. Зато я буду отомщена… да, отомщена. Он должен умереть сегодня ночью. Вот день уже близится к середине, а мне бы хотелось, чтобы он никогда не кончался. Не надо ночи, зачем она? Пусть живет Тито!.. А моя месть? А его измена? Нет, я жажду его крови, пусть умрет. О, боги! Молю вас, спустите мрак на землю, спустите поскорее, и пусть это гордячка никогда, больше никогда не окажется в горячих объятиях Тито!

— Лалаче! Иди сюда, — вскричала, точно в бреду, Цецилия. — Зажги все лампады у алтаря, брось фимиам в его курильницу и пойдем, дитя мое, помолимся вместе. Будем просить богов, чтобы они послали спокойствие моей истерзанной душе, утолили сердечную боль, — говорила жена сицилийского претора.

Вскоре лампады были зажжены, на алтаре курился фимиам, кругом царствовала мертвая тишина, время от времени прерываемая глухими рыданиями молящейся Цецилии Метеллы.

ЛЕГИОНЕРЫ МАРИЯ

В это время Тито Вецио направлялся к полям Марса, где по приказу Рутилия были собраны легионы, предназначавшиеся для отправки в Галлию, против кимвров. Молодой трибун ехал не один. Его сопровождали Ливий Друз и Гутулл. Между молодыми друзьями шел весьма оживленный и серьезный разговор о будущем отечества.

Ни для кого из римских граждан уже не было секретом, что республика быстро стремится к падению. Несмотря на чудовищную роскошь Рима, вся остальная Италия уже превратилась в пустыню. В самом Риме наряду с богатством и роскошью нищета увеличивалась ежечасно и великий город переполнялся ленивым, развратным пролетариатом, стремящимся туда со всех концов света. Богачи, утопая в роскоши и чувственных наслаждениях, не хотели даже думать об опасности, грозящей всем и каждому, они тратили на свои оргии баснословные суммы, иногда за одну ночь расходовалось целая груда золота, которой легко можно было бы осчастливить несколько сот голодных людей. Земледелие было в крайнем упадке, поля заброшены и не обрабатывались. Прошло время, когда труд крестьянина был самым почетным трудом, считавшимся не меньшей доблестью, чем военные подвиги. Трудолюбивого крестьянина — хлебопашца награждали венком точно также, как и полководца, выигравшего войну. В настоящее же время все эти свободные и полезные для страны труженики были обращены в рабство, ставшее самой чудовищной язвой, разъедавшей великую римскую республику. Прибывавшие в столицу люди чурались труда и существовали благодаря правительственной и частной милостыне или занимались самыми гнусными делами, а также, не стыдясь, продавали свои голоса каждому, кто нуждался в них на выборах. Всем гражданам бросался в глаза этот страшный и гибельный хаос, но большинство даже не пыталось найти выход из создавшегося положения.

Тито Вецио и его друзья, Пламенно любя отечество, придумывали разные способы для его спасения и часто вели между собой ожесточенные споры по этому поводу.

— Прежде всего для того, чтобы предотвратить неминуемую гибель республики, — говорил Друз, — надо уравнять в гражданских правах жителей Рима и провинций.

— Конечно. Тем более, что каждый итальянец уже может считать себя гражданином республики. Между тем собственно римское гражданство является какой-то монополией, государством в государстве и каждый плебей оказавшийся в Риме, должен почувствовать на себе ярмо рабства, прежде чем сделаться римским гражданином, — согласился Тито Вецио.

— Когда провинциальные муниципалитеты сравняются в правах с Римом, — продолжал Друз, жизнь в провинции возродится, хлебопашество снова будет в почете и господствующая ныне римская аристократия найдет достойного противника в лице лучших представителей провинции. Рим сделается центральным органом, к которому отовсюду польется молодая кровь и снова окрепнет великий город и станет властелином и путеводным маяком всего мира.

— Твои слова достаточно разумны, мой дорогой Друз, но мне кажется, что предлагаемые тобой средства слишком слабы и чересчур запоздали. Увы, болезнь пустила слишком глубокие корни и теперь едва ли можно спасти отечество, прибегая лишь к косметическим мерам. Не будем самообольщаться. Уравнение в правах всех граждан Италии мера безусловно прекрасная, но, повторяю, в нашем положении она является косметическим средством, но не радикальным решением проблемы, потому что никакие права не могут заставить трудиться господствующую касту аристократов, живущую за счет миллионов рабов. Ты, конечно, скажешь, что необходимо утвердить новые, справедливые аграрные законы, погасить долги, расширить право голосования, усилить авторитет трибуны, обновить сенат, противопоставив старой аристократии авторитетных людей из провинции, увеличить привилегии всадников и колонизировать свободные земли, заселив их голодными римскими гражданами. Все это, конечно, прекрасно и необходимо сделать. Но заживят ли рану эти средства или разбередят еще больше? Вот вопрос, над которым следует очень серьезно подумать. Мы уничтожим долги введением новой ипотеки? Прекрасно. Но те, что сейчас тратят больше, чем получают, останутся в неприкосновенности и по-прежнему будут залезать в долги. Следовательно, эта финансовая мера повлечет за собой новые долги и породит легионы новых ростовщиков. Заселить свободные земли римскими гражданами? Но это нисколько не разовьет у них способности к труду. Они и в новых колониях останутся такими же бездельниками, какими были в Риме. С той лишь разницей, что в Риме они ели чужой хлеб, их кормили, а на новых землях они должны будут своим трудом зарабатывать на хлеб, то есть делать то, к чему они положительно не способны; сама же республика их отучила от труда. Расширением права голосования народа едва ли можно уничтожить подкуп голосов. Усиление власти трибунов можно было бы назвать мерой очень разумной и целесообразной, если бы была уверенность, что трибуны все до единого окажутся кристально честными и разумными людьми. Но если какой-нибудь честолюбец злоупотребит своей святой миссией и, пользуясь невежеством, ленью и нищетой народа начнет использовать свое высокое положение в личных целях, тогда вернуться прискорбные времена Манлия и Меллия[108] и настанет тирания демагогов. А если ввести в сенат новых людей и увеличить значимость всадников — не будет ли это заменой старой аристократии на новую, возможно, еще более жестокую? Что же нам делать? Как спасти отечество и республику, стоящую на краю пропасти. Есть только одно радикальное средство, одна спасительная реформа, но мы едва ли когда-нибудь решимся на этот шаг.

— О какой реформе ты говоришь? — с опаской спросил Друз.

— О полном, окончательном и бесповоротном освобождении рабов.

— Но, друг мой, это лекарство хуже самой болезни. Кто же будет исполнять обязанности рабов, если все будут свободны?

— Каждый должен будет работать сам на себя, к этому вынудит сама жизнь. Сначала, конечно, будет непросто, но мало-помалу привыкнем.

— Ты бредишь, Тито Вецио, с открытыми глазами, как Сократ в своей комедии. Как могло подобное безумие прийти тебе в голову? Да разве человек может прикоснуться к небесной лазури? Ты пойми, что проще дотянуться до небесного свода, чем заставить свободного человека выполнять работу раба. Это все равно, что в холодную погоду стащить теплый плащ с плеч человека и притом уверять его, что от холода он станет намного сильнее. Нет, друг мой, рабство превратилось в непременное условие нашей жизни, как семейной, так и гражданской. Уничтожь рабство — и гордый Рим развалится, как здание без фундамента.

— Неужели тебе никогда не приходило в голову, — с жаром воскликнул Тито Вецио, — что в один прекрасный день люди, которых мы так тиранили, иногда просто ради исполнения очередной прихоти и постоянно из-за нашей лени и неумения работать, наконец потеряют терпение, разорвут свои цепи и восстанут? Уверяю тебя, это весьма вероятно. И если они соберутся вместе, сплотятся в одну массу и потребуют от нас отчета за пролитые ими пот и кровь, думаешь ли ты, что положение Рима в тот день будет менее опасно, чем тогда, когда ему угрожали галлы Бренна или карфагеняне Ганнибала? Верь мне, в этот день все мы горько раскаемся, что не решились освободить рабов раньше.

— Ты говоришь о надуманной, несуществующей опасности. Разве могут такие идеи прийти в голову вьючному животному, предназначенному для работы? Подобные благородные порывы доступны только нам, патрициям, предпочитающим смерть позору. Жалкие скоты, уважающие лишь цепь и кнут, разве они могут быть людьми? Они существуют лишь для того, чтобы повиноваться господам.

— Но, пожалуйста, припомни восстание рабов в Сицилии, Непоте. Разве это не является для тебя неоспоримым доказательством того, что угнетенный человек, наконец, может потерять терпение и как бы ни была крепка цепь, сковавшая его, он ее в конце концов разорвет и бросит в лицо мучителю. Если любовь к свободе побуждает людей к героическим поступкам, то постоянный гнет и тирания может и рабов превратить в героев, они также будут сражаться и не за одну свободу, но вместе с тем и за жизнь. Мы привыкли к тому, что ежедневно происходит на наших глазах, но если хотя бы на минуту отрешиться от римской гордости и беспристрастно взглянуть на все творящееся в нашем городе ужасы — душа содрогнется. Без всякого суда и следствия, только по нашей прихоти, мы, не довольствуясь избиением рабов плетью, предаем их самой лютой и мучительной казни — распятию. Взгляни на эти бесконечные ряды крестов. Сколько здесь замучено людей, тела которых разрывали своими когтями хищные животные еще до того, как эти мученики испустили дух. Поэтому не будет ничего удивительного, если рабы, наконец, потеряют терпение и восстанут против своих мучителей. Рим не обрадуется в эти трагические для него минуты, а напротив, глубоко раскается, что в свое время не устранил опасности.

Беседуя на эту сложную и злободневную тему, они незаметно очутились у Марсова поля. Остановились около протянутого каната, препятствующего каждому, не знавшему пароля, пробраться к месту смотра войск, они увидели какого-то человека, во весь опор скакавшего к ним на дорогой, породистой лошади. Друз сурово нахмурил брови, а Тито Вецио презрительно улыбнулся. Всадник после обычного приветствия подал Тито Вецио тщательно сложенный, запечатанный пергамент и театрально воскликнул:

— Победителю Югурты от Луция Корнелия Суллы.

Друз наклонил голову, чтобы лучше рассмотреть печать, на которой действительно было изображение Луция Корнелия Суллы. И сквозь зубы пробормотал несколько не совсем лестных выражений по адресу доставившего письмо всадника, который был никем иным, как известным комедиантом Метробием, холопствующим шпионом будущего диктатора Рима.

Письмо было следующего содержания:

— Луций Корнелий Сулла, квестор, приветствует Тито Вецио, трибуна. Я хочу переговорить с тобой о делах весьма важных и жду тебя сегодня в моей вилле у моста Аннио. После обсуждения серьезных вопросов мы поужинаем вместе с друзьями. У меня будет музыка, танцовщицы и фалернское вино. Надеюсь также, что и твой друг Гутулл посетит мой дом. Ужин и оргия продлятся всю ночь. Прошу тебя не отказать мне ни под каким предлогом. Будь здоров.

— Что я должен передать Сулле? — спросил Метробий после того, как Тито Вецио прочел письмо.

— Скажи ему, что я и Гутулл после смотра непременно будем. Не правда ли, друг мой? — обратился Тито Вецио к нумидийцу.

— Конечно. Не случайно все говорят, что я твоя тень.

— Да, тем более, что Сулла приглашает и тебя тоже.

— Пусть покровительствуют вам боги! Сулла будет очень доволен вашим ответом, — сказал комедиант, торжественно раскланиваясь, точно вызванный публикой на подмостки балагана, после чего развернул лошадь и ускакал.

— Вот слуга, вполне достойный своего господина. Паясничая и угождая самым непристойным образом, этот негодяй также участвует в заговоре против республики в пользу тирана… Сулла пригласил тебя на ужин к себе на виллу и ты так неосмотрительно дал согласие? Так будь осторожен. В пещеру льва можно легко войти, но выйти из нее ох так непросто.

— Нет, так открыто в своем доме он не решится сделать со мной ничего дурного. К тому же, ты ведь знаешь, мы с опасностями старые знакомые, даже можно сказать друзья.

— А относительно соблазна, скажи мне, ты так же тверд, как и на войне?

— О, что касается этого, то я не боюсь. Этот человек умеет воздействовать только на две струны человеческой души: алчность и честолюбие. Но и то и другое мне чуждо. Он мне не может дать ни дружбы, ни любви, следовательно нечего беспокоиться.

— О, мой Вецио, ты не рожден для сегодняшней эпохи.

— Стой, — вскричал часовой, когда молодой трибун и его друг выехали на круг, — пароль?

— Консул-победитель, — отвечал Тито Вецио.

— Проезжайте, — часовой отошел в сторону, освобождая дорогу.

Наши друзья въехали в круг и присоединились к группе всадников, среди которых выделялась гордая фигура консула Мария. Он находился рядом с Рутилием, окруженный трибунами, кавалерийскими командирами, начальником штаба, адъютантами и начальником движения. Все они получали те или иные распоряжения. Два старших адъютанта стояли по обе стороны от консула, младшие передавали приказы легионам.

— Добро пожаловать, — сказал Марий трем вновь прибывшим всадникам. — Публий Рутилий, прикажи дать сигнал.

По знаку последнего все трубы — букцины, корницины и тубы,[109] имевшиеся в лагере, затрубили одновременно. Легионеры бросились по местам в образцовом порядке, показывающем их привычку исполнять маневры скоро и ловко.

Рутилий в сопровождении делегатов, трибунов и своих адъютантов носился перед фронтами легионов, готовящихся отправиться в поход.

Легионы были разделены на три ряда. В первом ряду каждого легиона находилось пятнадцать манипулов,[110] во втором — девять, в третьем — шесть. Маникул состоял из двух центурий[111] и при построении представлял собой прямоугольник в двадцать человек длиной и десять шириной. Между маникулами стояли знаменосцы,[112] один центурион[113] занимал место на правом фланге, другой — в центре первого ряда, декурионы[114] закрывали ряды.

Между солдатами для свободы движения было расстояние в три локтя.[115] У каждого легионера за спиной был туго скатанный плащ из толстой шерстяной материи.

Маникулы отстояли один от другого с одинаковыми интервалами. Кавалерия находилась на флангах. Позади фронта в некотором удалении располагались метательные орудия и лазареты.[116]

Ядром войска была тяжело вооруженная пехота, которая в последние годы набиралась из числа бедных римских граждан, поскольку люди состоятельные уклонялись от рядовой службы. Главным наступательным оружием легионера был меч и метательное копье-пилум. Меч был коротким, обоюдоострым, с тонким острием, так что им можно было и колоть и рубить. В походе меч вкладывался в ножны, называемые вагина. Его носили на перевязи на правом боку. Пилум состоял из деревянного древка и заостренной железной части, как правило, полтора-два метра длиной. У многих было закалено только острие. Благодаря этому копье, пробив щит, сгибалось и противник не мог ни пользоваться какое-то время щитом, ни вооружиться ставшим непригодным копьем. Пилум можно было бросить метров на тридцать.

Оборонительным оружием прежде всего был щит. Полуцилиндрической формы, он был чуть больше метра в высоту и около восьмидесяти сантиметров в ширину. Его деревянный остов покрывался кожей и, чаще всего лишь по краям, металлом. Шлем был целиком металлическим. Помимо этого легионеры носили кожаный панцирь, обитый металлическими пластинами. Под него солдаты одевали шерстяную тунику, а поверх — плащ.

В бою легион разделялся на три линии. Первую составляли новички, не искушенные в военном деле, так называемые гастаты. Во второй находились воины уже имевшие некоторый опыт участия в сражениях — принципы. И, наконец, в третьей линии были ветераны, опытные, закаленные во многих сражениях воины-триарии.

Каждый маникул имел свое знамя, обыкновенно представлявшее собой древко с различными серебряными украшениями. Иногда кроме них к древку крепился кусок материи. Особое красное знамя было у полководца. Кроме того, свой значок был у каждого легиона. Утрата его в бою для всех воинов легиона означало только одно — несмываемый позор на долгие годы, а иногда на всю жизнь.

Кроме легионов тяжеловооруженной пехоты, в римской армии имелись и вспомогательные войска, пешие и конные.

Воины пешего вспомогательного войска были без панциря, в коротких юбках из воловьей кожи, обычно с маленьким круглым щитом. Кроме короткого меча они были вооружены различными метательным оружием: дротиками, луком со стрелами, пращами, из которых выпускали продолговатые свинцовые пули.

На кавалеристах были длинные белые туники, панцири и шлемы. Средних размеров круглый щит, в одной руке, длинное копье в другой, меч в ножнах — таково было их обычное вооружение. У некоторых можно было заметить несколько дротиков с ременной петлей на конце, вдев в которую руку можно было метнуть дротик чуть ли не на сто метров. Всадники сидели без седел и стремян, зато бросались в глаза богато вышитые уздечки и нагрудники. На крупе лошадей лежали чепраки разного цвета.

— К оружию, — раздалась звучная команда проконсула Публия Рутилия.

— К оружию, — повторили центурионы, а вслед за ними и все остальные командиры отдельных частей.

— Слушай, — скомандовал проконсул, после чего начались учения, в которых отрабатывались различные приемы боя и маневры, необходимые для ведения военных действий в ту эпоху. Смыкание и размыкание строя, перемена фронта в зависимости от того, с какой стороны могло произойти нападение, другие перемещения всей массы войска выполнялись с такой согласованностью, которой могли бы позавидовать и нынешние военные. Маневры заключались в отработке действий при нападении и защите, метании стрел, дротиков и свинцовых пуль в деревянный забор. При этом воины демонстрировали изумительное умение. Их дротики, брошенные с расстояния десяти-двенадцати метров, вонзались в деревянный забор с такой точностью, что в результате образовали безукоризненно прямую линию. Свинцовые пули, выпущенные из пращи, попадали точно в цель, находящуюся почти в ста метрах от воинов. Сигнал труб возвестил о новом упражнении. Метание дротиков и пращевых пуль прекратилось. Легковооруженные воины примкнули к фронту и начали стройно и организованно отступать.

Войско отходило в полном порядке, непрерывно ведя оборонительные действия способом, многократно проверенным в реальных сражениях. Воин первой шеренги, выпустив копье, стрелу или пулю из пращи, моментально уходил в тыл колонны, уступая место стоящему за ним солдату второй шеренги. Стоявший во второй шеренге, метнув свое оружие, давал место находившемуся в третьей и так далее. Таким образом на цель беспрерывно обрушивался град стрел, копий, свинцовых пуль. При этом войско организованно отступало, ни на мгновение не прекращая обстрела.

Но вот трубы заиграли резко, отрывисто и грозно ужасное «баррито». Это был сигнал к атаке. Сначала по всему фронту раздался гул, словно подземный гром, постепенно гул усиливался, становился явственнее, слышнее, точно выходил из земных недр на поверхность и превращался в шум морских волн во время бури, а гул все усиливался и усиливался, и наконец перешел в неистовый вопль всех атакующих. Обычно после этого римляне, как бешеные бросались в атаку или на приступ, подобно урагану сметая все на своем пути.

«Барра» в истории римских войн играет огромную роль, еще не получившую достойной оценки. Его нельзя сравнить с нашим «ура!», хотя и тот, и другой клич предшествовал атаке или приступу. Наше «ура» выражает презрение к неприятелю, смертельной угрозе, это молодцеватый возглас солдата, не задумывающегося над опасностями и препятствиями. «Ура» похоже на крик торжества, как бы уверенности в победе. Между тем римское «барра» — это, скорее, страшная угроза, вопль гнева, клятва беспощадной мести, поэтому она была так страшна врагам Рима и наводила на них ужас. Услышав этот вопль, враги Рима знали, что пощады им не будет, их ожидает смерть на поле битвы, пытка в подземных тюрьмах Рима или вечное, позорное рабство. «Барра», словно стихийная сила почти всегда сметала препятствия на своем пути и достигала цели.

После имитации атаки легионы выстроились в каре. При этом легионы внешнего ряда, упираясь щитами в землю, опустились на одно колено и выставили наружу копья. В середине каждого каре находились командир легиона и его ближайшие помощники.

Кавалеристы выполняли свои маневры, а также отрабатывали взаимодействие с пехотой.

— Все эти маневры и эволюции прекрасно отработаны, но что-то они мне не особенно по душе, — сказал Тито Вецио, стоящий около консула Мария.

— Ты полагаешь, что они слишком сложны? — оживился победитель Югурты, услыхав слова, во многом совпадающие с его собственными мыслями. — Я с тобой отчасти согласен. Всем этим запутанным маневром солдата можно выучить разве что за несколько лет. Между прочим, если бы их упростить, было бы достаточно нескольких месяцев. С другой стороны, к чему различия в одежде? Солдаты должны походить один на другого, как две капли воды. Я хочу устранить все эти различия, а также покончить с животным миром на значках легионов. К чему эти лошади, кабаны, волки. Орел, и только орел должен быть на знамени великого Рима. У солдата должно быть одно знамя, один легион, одна мысль — выполнить команду своего полководца, одно отечество, которое он должен защищать там, куда его поведет серебряный орел.

— Значит ты хочешь, чтобы солдаты забыли святое имя своей отчизны?[117] — спросил Тито Вецио, неприятно пораженный откровенностью консула.

— О, молодость, молодость, — с горечью отвечал Гай Марий. — Неужели ты не видишь, что Рим уже давным-давно живет двойной жизнью. Есть Рим патрициев, аристократов и толстосумов и Рим голодных, порабощенных плебеев. У первых в распоряжении имеется сенат, магистраты,[118] религия, законы, право, письмо. Этим оружием они побеждают всякого, кто осмеливается посягать на их власть. У плебеев нет ничего, кроме этого военного поля, на котором он отныне станет равным всей этой возомнившей о себе знати. Это будет первым шагом моих грандиозных преобразований. Затем, как я уже говорил, будут уничтожены все различия между солдатами. Эта мера удалит из войска честолюбцев, они под разными предлогами начнут уклоняться от вступления в его ряды. И вот, после того, как богачи и аристократы уедут в Афины изучать греческую философию, в войсках останется только могучий плебей, уставший жить подаянием, он не побоится ни холода, ни голода, ни ран, ни смерти, ни опасности. В его сердце будет жить только одна идея: слава оружия и победа над врагом. Войско не нуждается в изнеженных франтиках, головы которых украшены цветами, а в голове мысли лишь о кутежах и разврате. Мы обойдемся без них. Когда плебей наденет шлем, возьмет меч и копье, тогда для него Римская волчица станет матерью, а не мачехой, и у него появится отечество… Времена эти, Тито Вецио, приближаются. Я бы не хотел видеть тебя среди людей, обреченных на гибель. Твоя замечательная храбрость, воинская доблесть, великодушие, доброта к слабым и угнетенным, все это сближает тебя с нами и мне кажется, что ты достоин принять участие в этом великом и благородном деле. Подадим друг другу руки, мой молодой друг, скрепим наш братский союз. Несколько лет войны, опасности и лишений, а потом радость победы, ликование отомщенной души, всеобщее благополучие.

Так говорил консул Гай Марий, увлекаясь все больше и больше.

Тито Вецио после некоторого раздумья сказал:

— Полководец! Твои идеи, бесспорно, достаточно разумны, достойны твоего высокого ума и необыкновенной храбрости, но, к моему великому сожалению, я должен тебе сказать, что они противоречат нравственным законам. Уничтожить, разорить, стереть с лица земли — тяжелое призвание. Не лучше ли возродить, поднять, исправить? Ты хочешь уничтожить патрициев, которые скоро превратят родную землю в громадную пустыню, восстаешь против тирании, против привилегий аристократии… Но какими средствами ты хочешь этого достичь? Теми же самыми, против которых восстаешь. Нет, консул. Рим нуждается в пахарях и ремесленниках, а не в солдатах. Призвав плебеев к оружию, ты, по моему мнению превратишь отечество в дымящиеся развалины. Гракхи поступили разумнее, призвав на помощь земляную глыбу, на которую усталый народ склонил голову. К сожалению, жадность патрициев и война все уничтожили.

— Гракхи для меня не указ, они были побеждены и уничтожены, а я сам хочу победить и властвовать, — возмущенно отвечал консул. — А потому предлагаю всем, у кого есть руки и голова на плечах, стать со мною рядом, возглавить бесчисленные и непобедимые легионы.

— Ну, а когда ты добьешься своей цели и бедные станут богатыми, а богатые бедными, что выиграют отечество и свобода от того, что явится новый господствующий класс взамен старого? Или выиграют только волки и хищные птицы, привлеченные на поля сражений бесчисленными телами убитых?

— И прекрасно, пусть погибают, пусть становятся добычей волков. Но прекратим спор. Я в последний раз тебя спрашиваю, Тито Вецио, хочешь ли ты быть со мной?

— Полководец, все, что ты мне сейчас сказал, до такой степени противоречит моим убеждениям, что я вынужден тебе отказать.

— Жаль, очень жаль, это огромная потеря как для меня самого, так и для задуманного дела. Что делать, пойдем каждый по тому пути, который судьба выбрала для нас. Но послушай мой дружеский совет. Не доверяйся Сулле, этот человек не способен на великодушные и разумные действия.

— Гай Марий, верь мне, если бы я пошел за кем-нибудь, то, конечно, только за тобой. Не могу этого сделать только потому, что твои предложения, к несчастью, совершенно противоречат моим убеждениям. Но в одном прошу тебя не сомневаться — если я не могу быть соратником Мария, то уж тем более никогда не соглашусь стать сообщником интригана Суллы.

В это время Рутилий подскакал к консулу и спросил:

— Гай Марий, прикажешь распустить войско?

— Нет, Рутилий, пусть они сначала перекусят, а потом им следует раздать причитающееся жалованье, потому, — тут Марий улыбнулся хитрой, крестьянской улыбкой, — что у голодного желудка нет ушей.[119] Так говорят в моих родных местах.

Войска были очень довольны распоряжением консула. Воины тотчас аккуратно и бережно сложили оружие, вынули из своих ранцев творог, хлеб и начали закусывать, попивая воду, смешанную с уксусом, которую легионеры называли поска.

По окончании обеда они собрались у небольшого стола, поставленного, на возвышении и называвшегося по тогдашнему обычаю трибуной, где и началась раздача жалования. Затем консул Гай Марий сделал знак войску, что хочет говорить и произнес речь приблизительно следующего содержания.

— Солдаты! По воле римского народа я назначен вашим командиром в новой войне, предпринятой против варваров. Мне прекрасно известно, что это назначение вызвало огромное недовольство всех нобилей[120] и прочих благородных, которые ненавидят меня. Им, конечно, хотелось бы, чтобы на этот пост назначили кого-нибудь из аристократов, получивших военные познания в школах, а не на полях сражений, как я, еще вчера никому не известный плебей. Они ненавидят меня за мое происхождение, за то, что мои предки не были благородных кровей, но, мне кажется, лучше заслужить благородство самому лично, чем пытаться унаследовать его от предков. Огромную честь командовать вами, вести вас на трудную тяжелую битву, я заслужил своим потом и кровью и никому здесь не обязан, кроме самого себя. Солдаты! Когда вы увидите меня на поле битвы, вы сами решите, достоин ли уважения меч плебея, не принадлежащего по рождению к благородным римским аристократам.

Невозможно описать энтузиазм, который вызвала эта речь консула-плебея у всего собравшегося войска. Всеобщие аплодисменты, восторженные крики как нельзя более убедительно доказывали, что искра, брошенная хитрым горцем, произвела пожар, которому впоследствии суждено будет разгореться по всей римской республике. Немногочисленные патриции, находившиеся в войске, были до крайности изумлены и испуганы. Они ожидали, что полководец, призовет римские легионы к доблестной победе над зарвавшимися варварами. А речь Гая Марии оказалась ни чем иным, как воззванием к солдатам, призывом восстать против сената и аристократии. Бессмертные строки Салюстия и Ливия дают представление о том, до каких чудовищных размеров консул-плебей сумел довести чувство ненависти к сенату и привилегированному сословию у солдат, так неосмотрительно вверенных его командованию.

По окончании речи Гай Марий с торжественностью жреца и ловкостью мясника поспешил принести кровавую жертву и дал клятву верности римскому знамени. Все солдаты с величайшим вниманием следили за этой церемонией, от которой, по их глубокому убеждению, зависел успех или неудача будущей компании. На этот раз знамения были благоприятны и войско уже предвкушало кровавую победу. Вновь раздались аплодисменты и торжествующие восклицания. Затем трубы заиграли поход и легионеры справа по два под командой Рутилия, легатов, трибунов и центурионов двинулись по Клавдиевой дороге, которая должна была привести их в Этрурию, затем в Цезальпийскую Галлию, на реку Родан и наконец в Аквы Секстиевы, где победа над тевтонами вознесла Гая Мария еще выше, одновременно вплотную подтолкнув к краю пропасти.

Уже начинало темнеть, когда Тито Вецио и Гутулл, попрощавшись с консулом и его окружением, проехали триумфальные ворота и повернули лошадей на дорогу, ведущую к Наменто.

Между тем наш старый знакомый Черзано, все время, пока шли маневры, безуспешно пытался войти в круг, чтобы встретиться с Гутуллом или Тито Вецио и сообщить им о грозящей опасности. Однако бдительные часовые неизменно пресекали все его попытки прорваться, говоря одно и то же:

— Приказано никого не пускать.

Проклиная римскую дисциплину, бедный Черзано не знал что ему делать, как подать знак Тито Вецио о том, что проклятый Макеро устроил засаду.

— Остается одно, — рассуждал бывший гладиатор, — собрать человек пять товарищей и напасть на негодяев. Если же не хватит сил и победит противник, придется прибегнуть к помощи граждан, закричать «караул».[121] Тогда сбежится стража и дело, пожалуй, примет неожиданный оборот для Макеро и его сообщников. Негодяй сможет ощутить неприятную шершавость петли, наброшенной на шею или странное ощущение деревянного креста за спиной.

Рассуждая таким образом, Черзано покинул Марсово поле и пошел на розыски своих приятелей.

ПИСЬМО БЕЛОФОРОНТЕ[122]

Тито Вецио и нумидиец направлялись к вилле Суллы. Молодой всадник под влиянием разговора со своим приятелем Друзом и откровенно высказанных мыслей неукротимого Мария погрузился в тяжелые размышления о судьбе Рима. Гутулл не прерывал его молчания, в свою очередь раздумывая о том, что ему довелось видеть и слышать в последние часы.

Не приходилось сомневаться, что в самом скором времени вспыхнет гражданская война, партии корыстных честолюбцев ринуться одна на другую и затопят Рим потоками крови. В каком положении окажется тогда его юный друг? Зная честную натуру Тито Вецио, его пламенный, бескорыстный патриотизм, нетрудно было понять, что молодой квирит в случае гражданской войны окажется между двух огней. Это последнее обстоятельство серьезно беспокоило нумидийца и из его широкой груди вырывались тоскливые вздохи.

Таким образом друзья незаметно проехали три мили[123] от города. Не доезжая до видневшегося моста, они свернули на дорогу, лежащую среди полей и перед их глазами предстала живописная группа деревьев, из-за которых виднелись остроконечные башенки. Здесь жил печально знаменитый в римской истории политический интриган и его любовница Никополия, которую современники называли римской Аспазией.

Вилла будущего тирана Рима располагалась на берегу реки Онио у тибуртинской дороги, все строения были скрыты за густой зеленью, и одно из них, с причудливыми башенками, в особенности отличалось кокетливым изяществом. В этом доме проживала прекрасная Никополия. Современные ей поэты и просто обожатели утверждали, что вилла красавицы среди густой зелени и цветов напоминает игривую Галатею Виргилия, которая, словно спряталась между сосен, шаловливо бросая оттуда цветы возлюбленным. Несмотря на свое легкомысленное поведение, эта римская Аспазия, как говорили, действительно любила Суллу. И если принять во внимание тот факт, что эта женщина, умирая, завещала все свое состояние, нажитое не совсем почетным трудом Сулле, то в искренности ее чувств к последнему действительно не приходится сомневаться. Кровавый римский тиран не постеснялся принять все эти богатства, не интересуясь их происхождением. Диктатор руководствовался принципом, что ценность золота не уменьшается от того, что его достали из грязи.

Проезжая мимо домика гетеры, Тито Вецио и Гутулл заметили еще несколько гостей Суллы. Они были собраны под предлогом дружеского, интимного ужина и обильных возлияний в честь Бахуса, столь обыкновенных в ту эпоху. Но на самом деле сторонники Суллы явились к нему для обсуждения планов обширного заговора против существовавших порядков республиканского правления. Все они принадлежали к привилегированному классу и, став под знамена Суллы, рассчитывали благодаря государственному перевороту и гражданской войне поправить свои дела, рассчитаться с кредиторами мечом, а не звонкой монетой. Ни у одного из них не возникло мыслей о том, что же будет с отечеством. Ослабнет ли оно еще больше или найдет свою смерть в кровавой борьбе — для них это было все равно, лишь бы добиться своих целей, удовлетворить корыстные интересы и честолюбивые замыслы. Радушный хозяин прекрасно понимал намерения своих гостей и в скором будущем ловко превратил их в послушных исполнителей своей воли, слепые орудия тирании, уничтожавшей порядок и свободу.

В приемной вновь прибывшие гости были встречены толпой слуг и прокуратором, в обязанности которого входила предварительная встреча гостей. Тито Вецио и Гутулла провели в преториум. Оставив там плащи и оружие, они направились в библиотеку, где находился сам хозяин.

Библиотека Суллы располагалась в не слишком просторной, квадратной комнате, вдоль стен которой стояли деревянные шкафы, заполненные пергаментами, причем некоторые из них находились в футлярах, обеспечивающих лучшую сохранность, а большинство были аккуратно переплетены.

На шкафах стояли мраморные бюсты и статуи. И странное дело. Все эти бюсты и статуи изображали только одного Суллу в разные периоды его деятельности. Этот человек с лицом больше похожим на холодную маску, с сердцем свирепого злодея мог бы стать желанным пациентом для любого психиатра. История сохранила один из поразительных фактов циничной, холодной жестокости Суллы. Когда по его приказу зарезали, как баранов, шесть тысяч пленных и несчастные жертвы подняли крик, сенаторы, услыхавшие эти вопли отчаяния стали возмущенно спрашивать в чем дело. И тут Сулла, цинично улыбаясь, заявил:

— Не беспокойтесь, уважаемые, это кричат несколько негодяев, которым я велел преподать хороший урок.

Говорят, время стирает все, но страшный и позорящий человечество смысл этих слов не уничтожило даже всемогущее время.

При появлении Тито Вецио и Гутулла Сулла перестал писать свои комментарии[124] и, широко улыбаясь, двинулся навстречу дорогим гостям. Самый внимательный наблюдатель не смог бы усомниться в искренности чувств будущего римского диктатора.

— Добро пожаловать, дорогие друзья! — вскричал с прежней улыбкой Сулла, — я давно жду вас, сгорая от нетерпения. Мои друзья уже собрались и в ожидании ужина каждый занялся своим делом. Одни принимают благовонную ванну, другие нагуливают аппетит, играя в мяч или занимаясь гимнастикой, а вот я, как видите, в ожидании вас заносил на пергамент пришедшие в голову мысли. Пожалуйста садитесь, будьте желанными гостями. А поскольку до ужина есть еще время, мы можем поговорить о серьезных делах.

Говоря это, Сулла придвинул гостям кресла, а сам сел напротив них на кровать для того, чтобы можно было наблюдать за выражением их лиц. С его же лица не сходила радостная улыбка и, глядя на простодушный вид любезного хозяина, никто бы не смог подумать, что он чудовищно жесток и непомерно честолюбив, что и позволило ему добиться мрачной всемирной известности.

— Тито Вецио и ты, достойнейший ар, выслушайте меня, — начал Сулла вкрадчивым голосом. — С вами я могу говорить без предисловий, потому что хорошо известно, вы для меня весьма желанные союзники. И очень пригодитесь для дела, которое, думается, можно будет привести в исполнение уже в не слишком отдаленном будущем. У тебя, уважаемый Гутулл, все отнял тиран и грабитель Югурта, оставив лишь один меч. Тебя, Вецио, бессердечный отец лишил родного крова, ты можешь питать лишь слабую надежду на получение наследства отца, который уже почти три года и знать не желает о твоем существовании. Вы оба благодаря вашей храбрости можете возвратить себе все, что отнято у вас судьбой и злыми людьми. Честолюбивы ли вы?.. Да, вы должны быть честолюбивы, поскольку честолюбие — неотъемлемая черта всех выдающихся личностей. Вы оба принадлежите к числу тех людей, для которых власть и слава, как в монументе, являются пьедесталами будущего величия. У вас много врагов, ненавистников, людей стремящихся вас унизить и оскорбить, а потому, естественно, вы должны жаждать крови, приложить все усилия, чтобы нанести удар, а не получить его. Я — тот человек, который может вам помочь, к тому же предлагаю еще…

— Что именно?

— Прежде чем откровенно ответить на этот вопрос, я хочу, чтобы вы заключили со мной крепкий, неразрушимый союз, поклялись смертью, своим состоянием, честью, именем своих родных…

— Но сначала мы должны знать что именно ты нам предлагаешь.

— О, это дело очень серьезное, осуществить мой замысел могут только великие люди. Не стоит слишком долго распространятся о том, что к настоящему времени наша республика правит практически всем миром. Одни страны завоеваны и приведены к повиновению, других спасают только отделяющие от нас громадные расстояния. Цари трепещут при имени Рима, народы спешат повиноваться нашим законам. Но непобедимые извне, мы слабы внутри, у себя дома. Люди, которых мы пленниками привели в Рим, стали свободными и уже пытаются нам самим предписывать свои законы. Эта неразумная свобода данная народу, сдавила Рим в его стенах, как в тисках. Рим, предписывающий законы целому миру! Да, друзья мой, таково реальное положение вещей. Эти шумные плебисциты, народные бури в комициях,[125] права и господство неразумной толпы абсолютно ни к чему государству-победителю, и если свобода порождает великие эпохи и великих людей, то лишь тогда, когда последним предоставлено абсолютное право руководить народом. Прошу вас обратить внимание на этот неоспоримый факт. Умиравшая свобода Греции удвоила, нет удесятерила силы великого Александра. Риму, чтобы навечно удержаться на высоте, повелевать странами и народами, необходимо сплотиться вокруг одного из энергичных и решительных людей, прекратить бесчинства обезумевшей толпы, ее шумные сборища, устранить коварное влияние философствующих демагогов, восстановить древний престиж и власть сената и непременно дать дорогу способному человеку, предназначенному судьбой заставить мир повиноваться римским законам.

— И что же надо для достижения всего этого? — спросил Тито Вецио, удивленный откровениями Суллы, точно исследователь морских глубин, перед которым вдруг из океанской пучины появилось жуткое и прежде неизвестное чудовище.

— Ничего не может быть легче, особенно с вашей помощью. Патриции, как вы знаете, ненавидят Мария, так что уничтожить его не составит особого труда. Тем более, что вынужденный вести легионы против кимвров и тевтонов, Гай Марий со своей суровой дисциплиной вскоре утратит расположение войска, а вместе с тем, что само собой разумеется, постепенно сойдет на нет и его популярность среди плебеев. Наш легионер безгранично храбр, но он приучен к военной добыче. Страна же, куда ведет его Гай Марий уже настолько обглодана хищными волками германских лесов, что поживиться там практически нечем. Принимая во внимание это чрезвычайно полезное для нас обстоятельство, можно не сомневаться, что строгий и взыскательный Марий в самом скором времени не только утратит любовь своих солдат и плебеев Рима, но даже заставит и тех и других ненавидеть себя.

Именно в этот момент будет очень легко вырвать из его рук командование войском. После чего, избранный консулом, я надеюсь очень быстро собрать войско, в котором каждый, от легионера до легата, стремился бы к славе, военной добыче и богатству. И этих людей, жаждущих завоевывать и обогащаться, я брошу на богатые города Греции и Малой Азии. Я скажу солдатам: идите за мной, и я приведу вас к славе и богатству, отдам вам все сокровища восточных царей. И они с рабской готовностью пойдут за мной. А после того, как я с отягощенным богатой добычей и потому боготворящим меня войском пристану к берегам Италии, настанет благоприятный момент для учреждения военной диктатуры, непобедимой, строгой, решительной. Диктатуры, которая возвратит республике ее былое могущество. Бывшие рабы лишаться возможности управлять нами. Мы станем реальной, самостоятельной силой, которая обеспечит процветание нашему отечеству. Вот мой план, желаете ли вы принять его? — спросил Сулла, протягивая руку молодому патрицию.

Тито Вецио отстранил протянутую руку будущего тирана и холодно сказал:

— Нет.

— Ты отказываешься? Почему?

— Потому, что ты ненавидишь все, что мне дорого, потому что ты хочешь втоптать в грязь то, что мне бы хотелось вознести на недосягаемую высоту, на пьедестал, и поклоняться ему, ты хочешь уничтожить все, что я считаю своими идеалами, опозорить, разбить, исковеркать руками кровожадных и думающих лишь о добыче солдат. Ты хочешь окончательно добить свободу, дух гражданства, инициативу народа, одним словом у нас с тобой нет ничего общего. Ты человек минувшего, я — настоящего, между нами лежит непреодолимая пропасть, вот почему я не желаю принимать твоих предложений.

— Сумасшедшие надежды, лихорадочные мечты, ребячество или бред больного — назови как хочешь, — вскричал Сулла, пожимая плечами. — Человеку от природы не дано быть свободным. Я не знаю ни одного периода в его жизни, когда он мог бы пользоваться ею. Девять месяцев он проводит в тюрьме — утробе матери. Родившись на свет, он должен подчиняться воле родителей и нянек, которые даже распоряжаются его членами, связывая их, чтобы он не стал уродом. Едва он станет на ноги, как за него берутся педагоги, и конечно, обучая его, не жалеют розог. Повзрослев, он превращается в раба обязанностей: семейных, служебных, гражданских. Жизнь есть тяжелая цепь, которую вынужден таскать человек. Сначала его сковывает одно кольцо, затем два, потом несколько, и наконец их становиться так много, что возникает целая цепь. Какая же это свобода? Покажите мне ее. Где она? Никто из нас не свободен, даже боги Олимпа вынуждены повиноваться друг другу. Но я уверен, что лучше подчиняться одному, чем иметь десятки сотни господ и зависеть от прихоти каждого из них… Тебе, Гутулл, я мог бы отдать царство Массиниссы. Вецио я предлагаю все мое состояние и готов заботиться о нем, как о родном сыне. Ну, а теперь я предоставляю возможность вам самим решить, подходят ли мои предложения. Что касается меня, то я уже давно решил… Выбор сделан.

— Мой также! — воскликнул Тито Вецио торжественно и вместе с тем с горечью… — Я, в свою очередь, прошу тебя, Луций Корнелий Сулла, выслушать то, что говорит мне мое сердце. Не знаю, как будут судить тебя твои сторонники, это, конечно, зависит только от того, насколько тебе удастся осуществить этот злодейский замысел. Может даже когда-нибудь тебя назовут великим — кто знает? Но истинные патриоты и сама история не могут восхвалять человека, который избрал средством для достижения своей цели грабеж, убийство и насилие, человека, который хочет погубить взрастившее его государство ради корыстных интересов, пролить реки крови и заслужить проклятие потомков. Ты хочешь подчинить своим интересам гнусные инстинкты толпы: алчность, зависть, злобу, месть, тщеславие… а потом держать весь народ в своем железном кулаке, о, я отлично тебя понял, Сулла. Но дело, затеянное тобой, ведет к гибели отечество и свободу, принесет лишь бесчисленные жертвы, всеобщее разорение и будет проклято на страницах истории.

В пылу негодования Тито Вецио не замечал, что время от времени Сулла улыбался, скорее с ехидством, чем с иронией. Буря негодования захлестнула душу будущего тирана Рима, но по внешнему виду этого нельзя было сказать. С ледяным спокойствием он спросил, обращаясь к Гутуллу:

— Ну а ты, уважаемый Гутулл, быть может не разделяешь точку зрения своего молодого приятеля?

— Сулла, — твердо отвечал нумидиец, — я, кажется, никогда не давал тебе повода думать обо мне дурно. Для меня тирания вообще носит ненавистное имя — Югурта. Но все тираны, кто бы они не были, не могут ожидать от меня ничего, кроме ненависти и презрения.

Сулла и на этот раз улыбнулся, пожал плечами и что-то отметил на пергаменте, затем, обращаясь к гостям, очень любезно сказал:

— Надеюсь, на время ужина, дорогие друзья, мы позабудем о некоторых… противоречиях, которые, хочется верить, не помешают нашей будущей дружбе. Прошу вас пройти со мной в триклиний, где приглашенные на ужин, вероятно, уже заждались нас. Эта ночь должна быть посвящена только удовольствиям, а деловые вопросы подождут до завтра.

Все вышли из библиотеки. Сулла, пропустив гостей вперед, следовал за ними на некотором расстоянии.

— Не беспокойтесь, друзья мои, — цедил он сквозь зубы, — еще посмотрим, встретите ли вы завтрашний день живыми и невредимыми. Как я вижу, для вас хороший удар кинжалом гораздо убедительнее, чем вся моя логика. Ладно, у меня в запасе есть и такие аргументы. А жаль — оба способные и храбрые люди, в моих руках они могли бы быть чрезвычайно полезными для дела. Но, не моя вина.

— Ну что, ведь говорил же я тебе, что они не согласятся, — Аполлоний, спрятавшийся на время разговора, подошел к возвратившемуся в библиотеку Сулле.

— Значит ты все слышал?

— До единого слова.

— Они меня оскорбили, не так ли?

— Да, но что еще хуже, они узнали о всех твоих замыслах.

— Ты прав. С этих пор они будут моими врагами.

— И прибавь — опасными врагами.

— А между тем они могли бы быть мне очень полезными. Знаешь, два таких человека стоят целого войска.

— Ну, об этом теперь поздно говорить, надо на что-то решиться.

— Я уже решился.

— Тогда выдумай какой-нибудь предлог. Например напиши письмо сторожу Эсквилинских ворот, у которых затаились наши молодцы и попроси этих двоих передать его.

— Я действительно должен через эти ворота отправить в город оружие для моих гладиаторов.

— Прекрасно! Вецио ничего не заподозрит. Напиши письмо и мы его с ним отправим.

— А если наш план сорвется?

— Этого не может быть. Ведь им придется иметь дело с двадцатью самыми отчаянными гладиаторами школы Марка Феличе. Кроме того, мной предусмотрены все меры предосторожности. Если в это дело вмешаются квесторы убийств, можно будет использовать историю о любви и ревности.

— Кстати, и муж тут, в числе приглашенных… Вот письмо, теперь пойдем ужинать.

В триклинии Суллы собралось множество приглашенных, принадлежащих к разным слоям римской аристократии. Первым из гостей был председатель сената Марк Эмилий Скавр, беспокойный старик, глаза которого сверкали огнем молодости, высокий, прямой, суровый. Рядом с ним сидел Цецилий Метелл, дядя молодого Квинта, далее Лутаций Катулл, Октавий и Марк Антоний, известный оратор. Все они принадлежали к олигархии и, конечно же, были консерваторами. Кроме них вокруг стола возлежали Сервилий Чензон, Луций Кальпурний, Пизон Бестиа, Постулий Альбан, Луций Опимий. Последние пользовались самой дурной репутацией у народа и были ему ненавистны. Многие открыто обвиняли их в казнокрадстве. Чензон, несомненно, приложил руку к исчезновению тулузского золота, Бестий и Альбин нажили состояние, получая взятки от Югурты, Опимий подозревался в грабеже Гракхов. Все эти римские граждане как нельзя лучше могли служить орудием в достижении корыстных целей гостеприимного хозяина дома, весьма разумно опасаясь, что рано или поздно народ может привлечь их к ответу за расхищение общественного достояния и злоупотребление властью.

Здесь также оказались трибун Бебий, триумвир Марк, Спурит Фуфей и удачливые авантюристы Главк и Сатурнин, в данную минуту друзья и сообщники Суллы, что не помешало им в подходящий момент переметнуться на сторону Мария. Не было недостатка и в паразитах-прихлебателях вроде паяца Метробия или Целия.

Появление Тито Вецио с нумидийцем привлекло внимание всей компании. Их приветствовали очень любезно, хотя многие из присутствующих с удовольствием прикончили бы их не сходя с места. Сенатор Скавр с излишней любезностью пожал руку молодого человека, вероятно рассчитывая породниться с наследником сказочно богатого старика Вецио и таким образом обеспечить роскошную жизнь своей хорошенькой дочери Эмилии. Даже супруг красавицы Цецилии постарался изобразить на своем лице самую любезную улыбку при появлении бывшего обожателя своей жены. Вообще все устроилось как нельзя лучше и самые заклятые враги Тито Вецио казались его лучшими друзьями. Любезный хозяин не замедлил подать сигнал к началу ужина.

Надо сказать, что ужин у Тито Вецио отличался куда большей изысканностью, чем угощения Суллы. Вкусы и того и другого проявились совершенно отчетливо. Несмотря на то, что Сулла, приглашая гостей на ужин, обещал им фалернское вино, в чрезмерно дорогих кубках оказалась какая-то подозрительная беловатая жидкость, вряд ли удовлетворившая даже завсегдатаев таверны Геркулеса — победителя. Зато у будущего повелителя Рима оказались прекрасные андалузские танцовщицы. Такой соблазнительной роскоши за ужином у Тито Вецио не было.

Хотя беловатая жидкость, постоянно подаваемая в драгоценные кубки, не отличалась вкусом, опьянение от нее наступало довольно быстро. К середине ночи многие из гостей вынуждены были временно покидать триклиний, чтобы не смущать остальных весьма неприятными последствиями чрезмерного чревоугодия и невоздержанности в употреблении хмельной жидкости. Облегчив свои желудки, они возвращались и снова принимались есть и пить, как ни в чем не бывало.

Тито Вецио и Гутулл, евшие и пившие очень умеренно, тихо беседовали между собой, оставаясь в триклинии только потому, что этого требовали правила приличия. Они давно порывались уехать, но этого нельзя было сделать, не нарушая установившегося этикета.

Незаметно для всех их выручил Аполлоний. Он подал сигнал хозяину и Сулла, поняв его, сказал:

— Вы, друзья мои, кажется, заскучали. А ты, Тито Вецио, выглядишь каким-то утомленным. Искренне сожалею, что вы не получили того удовольствия, которое я хотел вам доставить и не смею больше злоупотреблять вашим терпением. Поезжай домой Тито Вецио, ты, кажется, не совсем здоров, отдохни. Кстати, ты не мог бы оказать мне небольшую услугу. Будь так добр, передай письмо сторожу Эсквилинских ворот. Я тут пишу по поводу оружия, которое надо будет отправить моим гладиаторам. Извини, что я к тебе обращаюсь, но ведь ты будешь ехать мимо.

— С удовольствием, давай письмо, я его передам, — отвечал Тито Вецио, обрадовавшись возможности немедленно покинуть порядком надоевшее ему общество. У него и мысли не было о возможном предательстве.

— Спасибо. Этим ты делаешь мне большое одолжение, поскольку в этот поздний час мне не хотелось бы отправлять письмо с кем-то из моих слуг, а просить кого-то из гостей, кроме вас, невозможно. Ты сам видишь, они совсем пьяны.

— Пожалуйста, не обращай внимания на такие пустяки и не сомневайся, что твое поручение будет исполнено, — говорил Тито Вецио, прощаясь с любезным хозяином.

Сопровождаемые самыми добрыми напутствиями, молодой квирит и его друг вышли во двор, сели на лошадей и рысью отправились по Тиволийской дороге, ведущей через поле Сестерцио к Эсквилинским воротам.

Была темная безлунная ночь, на небе, укутанном свинцовыми тучами, не горело ни одной звезды, дул сильный, порывистый ветер, с шумом наклоняя верхушки столетних деревьев. Окружающие предметы принимали какие-то страшные, фантастические формы. Это была одна из тех бурных январских ночей, в которую, по мнению суеверного человека, злые силы глумятся над запоздалым путником, сбивают его с дороги, ведут к топкому болоту или пропасти и, адски хохочут, видя гибель своей жертвы.

— Ну уж ночь! — вскричал Тито Вецио, поплотнее закутываясь в плащ. — Как, нравится она тебе, Гутулл? Кажется, ее нельзя сравнить с прелестными африканскими ночами?

— Нет, там в пустыне иногда бывают ночи и похуже. Впрочем, я рад возможности освежиться. Я чуть было не задохнулся у Суллы.

— Вот, мой друг Гутулл, тебе наконец довелось увидеть кое-кого из наших знаменитых сенаторов и патрициев. И эти люди хотят диктовать свои законы всему миру!

— Они отвратительны, но хуже всех Сулла. С каким ужасным хладнокровием и цинизмом он планирует грабежи, убийства и всеобщее порабощение. Когда он пил вино, мне казалось, что в чашу была налита теплая кровь, которую этот лютый зверь в человеческом образе потягивал с наслаждением, сверкая своими страшными глазами. Я тебе говорю, Тито, он навел на меня страх.

— Тебе ли бояться римлянина, если ты не боялся африканских львов, — смеясь заметил Тито Вецио.

— Африканец, который не боится львов, может бояться змей. А в этом человеке уживается кровожадность льва и смертоносность змеи. Он напоминает мне Югурту. Горе Риму, если Сулла возьмет власть в свои руки.

— Свобода римская, к счастью для всех нас, в настоящее время настолько сильна, что над кровожадными замыслами Суллы можно только посмеяться, как над выдумками ребенка.

— Не говори так, Вецио, в Риме есть много людей, очень похожих на Суллу и мне, как иностранцу — человеку новому, кажется, что болезнь республики гораздо серьезнее, чем ты думаешь… Но где мы? Что это за черная масса вдали? И эти белые предметы, над которыми вьются стаи птиц?

— Эта черная масса — позор Рима, трупы замученных рабов, пригвожденных к крестам по приказу господ. Хищные птицы днем и ночью находят здесь себе пищу. Распятые на кресте, как ты знаешь, не сразу умирают, иногда несчастные мучаются в течении нескольких суток и умирают от жажды или холода, но чаще их заклевывают хищные птицы, вырывая куски плоти своими острыми клювами и когтями. С правой стороны от нас поле Сестерцио. Ни один простолюдин Рима не пройдет здесь ночью даже за все золото мира. Слышишь, как скелеты стучат о кресты, как жалобно воет ветер, будто отпевает усопших мучеников.

— А этот свет, который виднеется там вдали?

Это не больше ни меньше как дом палача рабов Кадма. Там он предварительно пытает рабов, после чего приколачивает их к крестам. Место также проклятое, как и все поле Сестерцио.

— А эти блуждающие огоньки?

— Люди с предрассудками говорят, что это маленькие факелы колдуний, которые ищут коренья для своих волшебных напитков.

Беседуя на эту мрачную тему, наши друзья приблизились к полю Сестерцио и стук скелетов о кресты становился все громче и громче. Ночные птицы, испуганные появлением людей, черными стаями отлетали от крестов и вились над головами людей, но видя, что всадники не претендуют на их добычу, они вновь садились на кресты и продолжали свое ужасное занятие, как это было десять и сто лет тому назад, и будет еще через двести и триста лет.

— Тише, — вдруг сказал Тито Вецио, останавливая свою лошадь, — тебе не кажется, что кто-то кричит?

— Да, если бы это было у нас в пустыне, я бы сказал, что это гиена.

— Нет, но по всей видимости, это волк пришел за добычей.

— А быть может просто вой ветра?

Всадники остановились и начали внимательно прислушиваться. И тут в кромешном вое ветра они услышали такой страшный человеческий вопль, что они невольно с ужасом посмотрели друг на друга. Кричала женщина, которая, похоже, находилась в доме палача Кадма.

— Черт возьми, там кого-то убивают, — вскричал Тито Вецио и стрелой помчался к ужасному дому палача. Гутулл поскакал за ним. Стаи птиц, сидевшие на крестах, скелетах и еще живых рабах, с испугом разлетелись в разные стороны.

Подскакав к дому палача, Тито Вецио спрыгнул с лошади и стал искать окно, чтобы посмотреть, почему из дома доносятся эти ужасные крики, но тщетно. Окна, выходившего в поле, не оказалось. Тогда молодой квирит выхватил кинжал и, проткнув отверстие в стене, стал смотреть в него. Вероятно он увидел что-то ужасное, потому что моментально отскочил от стены и начал стучать в дверь.

— Отпирай, злодей, немедленно отпирай! Иначе я разнесу в щепки твое проклятое логово! — кричал Тито Вецио.

— Кто смеет в этот час нарушать покой верного слуги республики? Кто ты такой и что тебе надо? — послышался голос палача Кадма.

— Я офицер республики и приказываю тебе немедленно открыть.

— Я думал, что закон запрещает нарушать покой домашнего очага, — послышался изнутри тот же голос.

— Не тебе, презренная тварь, говорить о законах офицеру легионов Гая Мария. Открывай без разговоров, иначе, говорю тебе, от твоего поганого гнезда останутся одни воспоминания.

— Погоди, сейчас отопру, но предупреждаю тебя, что завтра же подам на тебя жалобу квесторам насилия.

— Завтра можешь делать все, что взбредет в твою поганую башку, а сейчас давай открывай немедленно.

Дверь отворилась. В ту же секунду какой-то человек выскочил из единственного окна, выходившего на противоположной стороне дома в маленький дворик, поспешно перелез через забор и пустился бежать через поле Сестерцио по направлению к городу.

Палач, увидав перед собой богато одетого и вооруженного молодого квирита, стал бормотать нечто, похожее на извинение.

Войдя в это страшное логово палача, Тито Вецио онемел от ужаса. Посреди комнаты стояла огромная жаровня, в которую были положены концы щипцов, клещей, прутьев и других пыточных приспособлений, по стенам висели колеса с зубцами, блоки, железные ошейники, кресты, гвозди, в углу комнаты на полу валялось несколько человеческих черепов. У стены к железному кольцу была привязана полуобнаженная девушка поразительной красоты. Ее густые, длинные волосы были распущены и в беспорядке падали на обнаженные плечи и грудь, прекрасные черные глаза лихорадочно блестели от ужаса и стыда, по бледному лицу с правильными и выразительными чертами скользил румянец застенчивости. Жертва палача была удивительно, фантастически хороша собой. Глядя на нее, Тито Вецио в первый момент почувствовал какой-то благоговейный трепет. Ему показалось, что он видит перед собой богиню красоты, явившуюся на землю из заоблачного мира. На какое-то время он потерял дар речи и не мог сделать ни шага вперед, чтобы освободить пленницу и стоял на месте, устремив взгляд на красавицу. Но вот в ее глазах потух лихорадочный огонь ужаса, они теперь выражали нежную мольбу, сквозь густые ресницы покатились слезы чистые, блестящие, как кристалл, розовые уста сложились в грустную улыбку, румянец еще гуще покрыл девственные щеки красавицы, она опустила глаза и прошептала:

— Благодарю!

Тито Вецио опомнился, выхватил кинжал и бросился разрезать канат, связывающий руки, достойные страстного поцелуя любви.

— Постой, постой, молодой господин, не торопись! — вскричал Кадм. — Клянусь всеми дьяволами преисподней, если ты будешь разрезать канат, то наверняка поранишь руки девчонке, погоди, не спеши, дай я лучше развяжу… Ну вот, смотри, одно мгновение — и все готово.

— Скажи мне, проклятый палач, каким образом эта девушка оказалась в твоих лапах? — спросил Тито Вецио.

— О, это очень смешная история, уважаемый трибун. Ты ведь знаешь, я обязан повиноваться не только магистрату, но и каждому гражданину Рима, которому понадобятся мои услуги. А сегодня утром приходит ко мне слуга Скрофы. Последнего ты верно знаешь, лицо, известное всему Риму, его заведение находится напротив Большого цирка. Ну вот, благородный квирит, — продолжал палач самым добродушным голосом, — этот самый слуга Скрофы и спросил меня, не хочу ли я немножко заработать. Я, разумеется, отвечал, мол, почему бы и нет, с превеликим удовольствием. Ты должен, сказал мне слуга, как можно сильнее напугать одну красавицу-гречанку, молодую невольницу Скрофы, купленную им за огромные деньги. Она не хочет повиноваться своему господину, капризничает, не исполняет его приказаний и поэтому он, Скрофа, ежедневно теряет кучу сестерций. Ее надо научить уму-разуму, но только учти, можно только запугать, но чтобы ни один волос с ее головы не упал, иначе мой хозяин будет в большом убытке… Хотя, сказать откровенно, такое предложение было мне не по душе, ну какой страх может быть без…

— Свою откровенность можешь оставить себе, также мне без надобности знать что тебе по душе, а что — нет, к делу, заканчивай, мне противно слушать твою болтовню.

— Ну что же еще тебе сказать, храбрый трибун, — отвечал палач тем же благодушным тоном. — Ты сам видишь, я буквально исполнил поручение Скрофы, привязал девушку к столбу, обнажил ее по пояс и стал готовить свои инструменты, как будто собираясь ее пытать…

— Где же тот негодяй, который привел тебе эту девушка, слуга Скрофы? — прервал циничную болтовню палача Тито Вецио.

— Убежал, как только я открыл вам дверь, выскочил в страхе вон в то окно.

— Прекрасно, эту девушку я беру с собой, — сказал Тито Вецио, бросая палачу полный кошелек с золотом. — Половину можешь взять себе, остальное передай слуге Скрофы, и больше я с тобой говорить не собираюсь, хватит. Я и так слишком много времени провел в этой богом проклятой дыре.

Сказав это, Тито Вецио завернул в свой длинный плащ спасенную им красавицу и, при помощи Гутулла посадив ее к себе на лошадь, отправился по направлению к Эсквилинским воротам.

— Стой, если тебе жизнь дорога! — вдруг вскричал Гутулл, схватив его лошадь под уздцы. Я заметил в той стороне каких-то подозрительных людей, судя по всему вооруженных. Поверь моему опыту, там нас ждет засада. Поедем лучше в противоположную сторону. В Риме много ворот и кроме Эсквилинских.

— Пожалуй ты прав, поедем налево. Но как же тогда быть с письмом Суллы? — озабоченно спросил Тито Вецио.

— Прежде всего надо позаботиться о самих себе, а потом уже о поручении Суллы. Умоляю, едем поскорее, нам нельзя терять ни минуты.

Друзья повернули лошадей и понеслись во весь опор в сторону, противоположную той, где прятались наемные убийцы.

— Проклятье! — вскричала египетская колдунья, явившаяся посмотреть на гибель ненавистного ей Тито Вецио. — Они повернули в другую сторону. Неужели их кто-то предупредил? Но что я вижу, наши гладиаторы разбегаются в разные стороны. И на этот раз я не буду отомщена! — восклицала с отчаянием чародейка.

Между тем палач был очень доволен результатом всей этой, как он выразился, смешной истории. Сопротивляться Тито Вецио, само собой разумеется, ему в голову не приходило. Молодой квирит свободно взял и увез девушку. Кадм не мог воспрепятствовать этому похищению — квирит был вооружен, к тому же с приятелем. Да это и не входило в его обязанности. Его дело — подвергнуть легкой, средней, строгой или самой тяжелой пытке, в конце концов пригвоздить провинившегося раба или рабыню к кресту и отдать живого на съедение орлам и коршунам, а не спасать красивых девушек от похитителей. Она была прислана со слугой, он и должен был ее спасать, а не прыгать через окна.

— Конечно, — рассуждал палач, — слуга по всей вероятности побежал в город заявить властям и они вот-вот должны сюда нагрянуть, но это меня уже не касается. Для меня главная прелесть заключается вот в чем, — Кадм высыпал в руку блестящие золотые монеты, полученные от Тито Вецио. — Один, два, три… восемь… двенадцать, — пересчитывал он.

— Черт возьми, если я не стал богачом по милости этой девчонки, которую прислали ко мне, чтобы я ее попугал. Недаром я сегодня во сне видел яйца. Это великий Морфей предупреждал меня, спасибо ему. Между тем мой сон выходил из роговой двери, а не из слоновой,[126] и тем не менее сбылся и принес мне целый капитал. Тридцать золотых монет — такой суммы мне не доводилось получать за всю мою жизнь… Какой это прекрасный, всемогущий предмет — золото. Каждый из этих прекрасных желтых кружков мне что-нибудь обещает. Один предлагает амфоры вина, другой — громадные куски говядины и свинины и хлеб, да не тот, который вынуждены есть мы, бедняки, черный, грязный, сорный, а белый, хороший, третий — хорошую одежду. С этими блестящими кружочками я пройду куда мне захочется, хотя бы в сам цирк и не буду отверженным, всеми презираемым, проклятым, а напротив все найдут меня великолепным, даже очень красивым и молодым. Но довольно любоваться вами, — продолжал палач, складывая свои сокровища опять в кошелек, — надо спрятать в надежное место.

Кадм недолго думал. Он выбрал один из человеческих черепов, сваленных в углу в кучу, и засунул внутрь его внезапно свалившееся в его руки богатство.

Лишь только палач покончил с этим приятным делом, как шум и голоса, послышавшегося рядом с домом, убедили его, что приключения этой ночи еще далеко не закончились. Поспешив спрятать драгоценный череп в угол, палач подошел к двери и прислушался.

— Сейчас же откройте ночному триумвиру, — послышался снаружи строгий голос. Судя по повелительному тону, он принадлежал начальству, которому вверена охрана города в ночное время.

Прибывший действительно был ночным триумвиром, которого привел слуга Скрофы, чтобы защитить дом палача от нападения каких-то неизвестных людей. Кадм, хотя личность и всеми презираемая, тем не менее принадлежал к числу слуг республики, и отказать ему в законной защите было совершенно невозможно: Вот почему ретивый чиновник оказался у дверей дома палача.

— Откуда вошли похитители? — грубо спросил триумвир.

— Вот в эту дверь.

— А девушка? — спросил слуга Скрофы.

— Он увел ее с собой, — отвечал палач.

— О, я несчастный! Пропала моя голова! — вскричал в отчаянии слуга Скрофы, хорошо понимая, что его господин не простит пропажи прекрасной рабыни и, возможно, ему придется иметь дело с орлами и коршунами поля Сестерцио. Бедняга в отчаянии рвал на себе волосы и плакал.

Между тем триумвир брал показания у слуги и палача. Последний рассказал все до мельчайших подробностей, умолчав, конечно же, о кошельке, который он получил от Тито Вецио.

Таким образом, благодаря этой истории, письмо Белофоронте, которое Сулла вручил Тито Вецио, не было доставлено по адресу.

ЛЮБОВЬ НА ЛОШАДИ

Наши всадники на чистокровных скакунах неслись во весь опор через поля и проселочные дороги, чтобы с противоположной стороны опять повернуть к городу и въехать в Рим через ворота Калена, расположенные на значительном расстоянии от Эсквилинских ворот и имеющие то, немаловажное в данной ситуации преимущество, что через них днем и ночью проходило очень много народа, между тем, как у Эсквилинских ворот ночью движение замирало, потому что в поздние часы никто и не решался проезжать по проклятому Сестерцкому полю… Чтобы добраться до Капенских ворот, надо было проскакать не меньше пяти миль, но Тито Вецио окончательно решил, что эта предосторожность необходима. Зоркий африканец не мог ошибаться. Около Эсквилинских ворот действительно ждала засада и они избежали опасности только благодаря случайности. Если бы Тито Вецио не бросился на крик, доносившийся из дома палача, они бы непременно угодили в засаду и адский план Аполлония непременно бы сработал. И тут молодой квирит стал вспоминать о событиях минувшего вечера. Откровенная беседа с ним Суллы, отказ Тито Вецио вступить в постыдный союз — все это, конечно, не могло быть оставлено без внимания таким человеком, как будущий диктатор. Его просьба отвезти письмо сторожу Эсквилинских ворот, которой молодой трибун поначалу не придавал никакого значения, теперь, когда Гутулл обнаружил засаду, оказалось, имела скрытый зловещий смысл. Благодаря откровенности Суллы Тито Вецио оказался в курсе всех его планов, а какой же заговорщик решится открыть свои тайные замыслы людям, не разделяющим его замыслы, скажем больше — готовых на все, лишь бы уничтожить этот заговор еще в зародыше. Попытка убрать с дороги Тито Вецио и Гутулла была естественным следствием их отказа участвовать в заговоре и абсолютного отрицания всех кровожадных планов, родившихся в доме Суллы. Вновь и вновь осмысливая все эти факты, Тито Вецио в душе искренне благодарил друга за проявленную бдительность. Он с ужасом думал о том, в каком бы безнадежном положении оказался, если бы на них напали. Ведь, обремененный находившейся в его невольных объятиях девушкой, он почти не мог защищаться, и в то же время рисковал бы жизнью не только своей, но и того сокровища, которое подарила ему судьба.

Оказавшись на внушительном расстоянии от поля Сестерцио и Эсквилинских ворот, Тито Вецио несколько умерил бег лошади и заботливо спросил свою красивую пленницу, хорошо ли она себя чувствует.

— Благодарю, хорошо, — отвечала она, вздрогнув от холода, а может быть и по какой-то другой причине.

Тито Вецио с заботливостью нежной матери старательно закутал молодую девушку в плащ, пытаясь по возможности предохранить ее от холода. Она, в свою очередь, обвив его шею правой рукой, крепко прижималась к его груди, по всей вероятности боясь упасть с лошади.

Проехав так еще немного, молодой всадник решил, что пора перейти с бешеного галопа на рысь. Движения лошади стали менее быстрыми, но зато потребовали еще более надежной посадки, рука красавицы сильнее обняла шею молодого всадника и она теснее прижалась к нему. Ее горячее дыхание касалось его лица, глаза смотрели нежно, детская улыбка играла на розовых губах. С беспечностью юного существа был забыт только что пережитый ужас. Двое молодых существ словно находились на прогулке и куда-то неслись. А куда — сами не знали. Да и не было необходимости задаваться подобными вопросами. Они были счастливы. Напрасно холодный резкий ветер пытался сорвать их с лошади, остудить жар дыхания, освежить воспаленные молодые головы. Они все ближе и ближе прижимались друг к другу, их дыхание становилось все жарче, мысли сосредоточились на единственном чувстве высокого наслаждения данной минуты.

Невольница владельца римских гетер Скрофы, гречанка Луцена, этот перл, украсивший грустные страницы истории римской междоусобицы, была всего шестнадцати лет от роду, когда попала в когти морского разбойника и ее детские руки сковали цепи постыдного рабства. Едва распустившийся прелестный цветок страны искусства и красоты — Греции, она обладала феноменальной красотой, производящей одинаковое впечатление как на аристократов, так и на простолюдинов. Луцену справедливо прозвали богиней красоты. Подобные красавицы были редки даже в Греции, которая в ту пору славилась хорошенькими женщинами.

Природа не часто создает подобное совершенство. Красота почти никогда не сочетается с темпераментом. Красавицы и в жизни бывают почти также холодны, как мрамор статуи, в которых их запечатлела древняя Греция. Красота Луцены потому и была так необыкновенна, как мы выразились — феноменальна, что и то и другое находилось в ней в великолепной гармонии. При правильном, античном сложении нежность ее юное тело обладала грациозной гибкостью и порывистостью. Трудно описать подобную красоту, почти невозможно. Мало сказать, что у юной гречанки были совершенно правильные черты лица, высокий лоб, прямой, пропорциональный нос, дивные глаза, окаймленные густыми бровями и длинными ресницами, розовые губы цвета жемчуга, длинные и густые черные волосы. Все это дает слабое представление о ее красоте и грации. Великий художник, когда находит подобную натурщицу, долгие часы проводит в созерцании совершенства творения и, грустно опустив голову на грудь, сознает свое бессилие, невозможность передать на полотне то, что природа поставила выше вдохновения великого художника или скульптора.

Нет ничего удивительного в том, что молодой Тито Вецио, увидев полуобнаженную красавицу Луцену, почувствовал благоговейный трепет, ему и в самом деле показалось, что богиня красоты и грации спустилась на землю. Он, последователь Эпикура, не верующий в языческих богов, смутился, онемел от изумления, не мог допустить мысли, что какая-нибудь из смертных может быть до такой степени прекрасна. И вот теперь ночью, в безлюдной степи эта красавица в его объятиях, он чувствует учащенное биение ее сердца, словно оно хочет пробить его молодую грудь, горячее дыхание касается лица, нежная мягкая рука обвила его шею, и при каждом движении лошади она все ближе и ближе склоняет его голову к своим розовым губам, глаза юной красавицы загорелись, словно освещая ее прелестные черты. Честный и деликатный Тито Вецио вдруг стал забывать о своей благородной миссии покровителя спасенной им пленницы, голова его внезапно закружилась, дыхание стало прерывистым, неровным, на секунду мелькнула мысль, что бесчестно злоупотреблять беззащитным положением девушки, он пытался отклонить голову в сторону, но повсюду его преследовали два черных глаза с их дурманящим блеском, рот пленницы был призывно раскрыт и мягкая упругая грудь стучалась ему прямо в сердце. Голова его закружилась, он потерял способность думать, рассуждать, превратился весь в чувство и отдался ему. Все ближе и ближе склоняются две юные головы одна к другой, все крепче и крепче прижимаются тела. Тито прижимает к своему сердцу Луцену, оба они дышат почти одним дыханием, губы их почти касаются, но поцелуя еще нет. Одного удерживает тонкое чувство деликатности, другая сгорает от девственной застенчивости. Возможно, они бы долго находились в таком положений, не решаясь сделать первый шаг, но последовал толчок. Вдруг прекратилось дыхание, они замерли в страстном поцелуе. Так начинался этот чудный роман без слов, без объяснений, две юные, прекрасные души потянулись одна к другой, как железо к магниту, и вспыхнула любовь страстная, полная огня, обожания, веры и беспредельного блаженства. Другой толчок заставил их опомниться. Тито Вецио отклонил голову от красавицы, сконфужено опустил глаза, очевидно считая себя виноватым. Желая хоть чем-нибудь загладить свою вину, он стал тщательно укутывать в плащ свою дорогую пленницу, робко на нее взглянул… и ахнул от восторга. Красавица преобразилась в одно мгновение: глаза ее горели страстью, на губах заиграла улыбка, пропал застенчивый румянец, его сменила матовая бледность. Богиня окончательно снизошла на землю и превратилась в страстно любящую женщину. Тито Вецио смотрел на нее, не дыша. Но на этот раз еще минуту назад сгоравшая от застенчивости, Луцена уже не нуждалась в толчке для сближения с юношей, она сама привлекла его к себе и стала целовать, распаляя его чувства своим горячим дыханием. Поцелуи, гласит пословица, словно вишни — одна тянет за собой следующую. Так произошло и между красивым всадником и юной пленницей. После первого и второго поцелуя счет уже был потерян.

В природе все зависит от толчка. Труден был путь к первому поцелую, но потом застенчивость молодой девушки и рыцарские чувства ее кавалера сменились чувством пылкой, молодой любви. Луцена трепетала в объятиях влюбленного юноши, потом этот трепет перешел в чувство, доселе ей незнакомое, будто огонь разлился по ее жилам, поцелуи становились то прерывистыми, иступленными, то долгими, упоительными…

А конь все бежал рысью, наконец добежал и до решетки ворот Капена.

— Кто просит пропустить его? — отозвался сторож, ветеран африканских войн.

— Офицер республики.

— Проезжайте, — сказал старый солдат и приказал поднять массивную железную решетку.

Заметал ли сторож странный груз на лошади Тито Вецио или нет, сказать не беремся, но на лице старого воина, когда он пропускал всадников в ворота, появилась улыбка. Быть может старик вспомнил молодость и любовные приключения давно минувших лет. Когда всадники проехали, он прошептал, грустно вздыхая.

— Да будут к вам благосклонны Венера и Эрот, молодые люди, желаю вам этого от всей души.

Дом Тито Вецио на Авентине находился неподалеку от Капенских ворот. Хотя улицы в этих местах и не освещались, но всадники, хорошо зная дорогу, доехали благополучно и без приключений. В тот момент, когда Тито Вецио постучал молотком в дверь, Гутулл в тусклом свете фонаря, зажженного перед храмом, посвященным богам-хранителям площади, заметил несколько теней, подозрительно двигавшихся в разные стороны и подававших друг другу какие-то знаки.

— А это что такое? Новая засада? — нумидиец молниеносно обнажил меч. — И хотя на этот раз Тито Вецио уже вне опасности, но все же надо бы мне узнать что за люди там собрались, — добавил он и поскакал в том направлении, где мелькали странные тени.

— Гутулл, Гутулл, здесь только друзья, — услышал он голос Черзано. — Вложи меч в ножны и успокойся.

— Черзано? Что ты делаешь здесь в этот ночной час?

— Ты лучше ответь сначала на один вопрос: вы этой ночью не попали ни в какую переделку?

— Нет.

— А не заметили по дороге ничего подозрительного?

— Даже дважды. Первый раз у Эсквилинских ворот, а второй — вот тут, рядом с домом. Скажи мне, кого вы тут поджидаете?

— Вас и, возможно, еще кое-кого.

— Объясни пожалуйста.

— Конечно, сейчас, когда все закончилось благополучно, я тебе все объясню. Но позволь сначала созвать мне своих друзей.

Сказав это, Черзано резко и продолжительно свистнул. В то же миг, словно из-под земли выросли пятеро вооруженных до зубов молодцев.

— Слава богам! — вскричал нумидиец, разглядывая товарищей Черзано. — Значит число наших друзей увеличилось. Прекрасно! Ну а теперь пойдемте в дом, там нам будет удобнее разговаривать, — добавил Гутулл.

Пока нумидиец вел переговоры, с Черзано и его друзьями, Тито Вецио, окруженный слугами с фонарями и факелами, соскочил с лошади и, осторожно сняв Луцену, вновь завернул ее в плащ и вошел в дом.

— Позовите мне Сострату, — приказал он слугам. — Если она спит, то разбудите ее и скажите, чтобы она немедленно приходила на женскую половину. — А ты, Гутулл, — обратился он к другу, — с кем это ты разговариваешь?

— С приятелями. Ты можешь спокойно заниматься своими делами и пока не обращать на меня никакого внимания.

— Если так, то мы отправляемся без тебя. Ну иди же, моя дорогая, — сказал он молодой девушке, — и, пожалуйста, ничего не бойся. Переступив этот порог, ты уже находишься под покровительством моих домашних богов, которые сберегут и защитят тебя от всякого, даже, если понадобится и от меня самого.

В ответ на эти искренние слова Луцена подняла свои красивые глаза и нежно посмотрела на благородного хозяина.

Пройдя через анфиладу комнат, молодая чета вошла наконец в очень уютное помещение, носившее название «гинекей» или «женская половина».

Тотчас были зажжены светильники, стоящие на дорогих столиках и уютная, изящно убранная комната наполнилась ярким светом. Слуги почтительно поклонились и вышли. Тито Вецио остался с красавицей один.

После того, что произошло между ними во время ночного путешествия, не было ничего удивительного в том, что оба они чувствовали себя сконфужено и некоторое время молчали. Луцена опустила вниз свои чудные глаза и румянец стыда вспыхнул на ее щеках. Тито Вецио также боялся взглянуть на красавицу и, чтобы скрыть смущение, теребил в руках висевшее рядом полотенце.

Здесь весьма кстати можно было употребить известное выражение «красноречивое молчание». Молчание влюбленных действительно было красноречивее даже самых убедительных речей знаменитых ораторов Афин. Сердца их учащенно бились и обаяние только что вспыхнувшей любви еще усилилось при свете светильников, в уютном покое, располагавшим к неге и сладострастию.

Наконец юноша нежно посмотрел на красавицу и тихо сказал:

— Милая моя, повторяю еще раз, не бойся. Я же сказал тебе, что здесь, в этом доме ты можешь никого не опасаться. Моя любовь к тебе, завладевшая моим сердцем окончательно, поверь, не заставит меня забыть о святых обязанностях гостеприимства. Ты здесь у себя дома, полноправная хозяйка и можешь свободно распоряжаться всем, даже мной, потому что на этой половине я твой гость, а ты — хозяйка. Мое уважение к тебе, как и любовь, не имеет границ. Рассказ проклятого Кадма и твое появление в его логове позволили мне составить некоторое впечатление о тебе. Конечно, я виноват перед тобой, — продолжал молодой квирит покраснев и опустив глаза, — но ты должна меня простить. За всю свою жизнь я не испытывал и сотой доли того чувства, которое испытываю сейчас к тебе, увидев как ты прекрасна. Я словно лишился рассудка и не смог удержаться… но ты простишь меня, не правда ли? Ты такая милая, добрая. Я постараюсь загладить свое безумство, буду ухаживать за тобой так, как ухаживала за мной моя бедная мать. Я постараюсь отыскать…

— Ах, какой ты добрый, деликатный, какая чудная и нежная у тебя душа! — воскликнула Луцена со счастливым восторгом. — Ты для меня словно полубог. Меня вырвали из рук моего отца, чтобы превратить в невольницу и выгодно продать первому же богатому развратнику. Боги покинули меня в те ужасные минуты. Ты один, Вецио, протягиваешь мне руку помощи, мне, бесправной рабыне, с которой даже палач не церемонится! — добавила молодая девушка и глаза ее наполнились слезами.

Тито Вецио не смел прервать эту исповедь юной, истерзанной души. Немного успокоившись, Луцена продолжала:

— Увы! Мой бедный отец умер на моих глазах. Он хотел защитить меня от разбойников и был убит. Меня заковали в цепи, я лишилась дорогого мне отца, родины, свободы и превратилась в круглую сироту, одинокую и несчастную.

— Сиротой ты себя можешь называть, да, потому что эти гнусные люди убили твоего отца, но ты не должна думать о том, что одинока. Нет, не должна! Клянусь тебе, Луцена, пока я дышу, ты не одинока. Я заменю тебе отца, буду твоим нежным, любящим братом! Ты не ошиблась, произнося в трущобе палача мое имя освободителя, да, я им буду тебя, верь мне, моя несравненная Луцена.

— Тито, благородный, удивительный Тито! Сказать тебе откровенно, почему бедная невольница, думая, что настали ее последние минуты, произносила твое имя?

— Да прошу тебя, будь со мной, как с братом, скажи мне все, ничего от меня не скрывай! — говорил восторженно юноша, покрывая поцелуями руки красавицы.

— Да, я буду с тобой откровенна, я скажу тебе все, что есть у меня на душе, в сердце, я ничего от тебя не скрою. Все мои мысли были только о тебе, милый Тито, с той поры, как я увидела тебя на вороном коне, прекрасного, молодого, окруженного почетом и приветствуемого восторженными криками народа. Это было, как ты уже наверняка догадался, на триумфальном шествии. Когда ты оказался у нашей ложи, я украдкой бросила тебе букет цветов, но увы, ты этого не заметил и скромный дар невольницы был растоптан серебряными подковами твоей лошади. Но с этих пор твой милый образ целиком завладел моим сердцем, он стал кумиром, которому молилась моя истерзанная душа. Вот почему я шептала твое имя, готовясь умереть… Я полюбила тебя, несравненный Тито, всей душой, всем сердцем, хотя никогда даже не помышляла о взаимности. Ты должен простить эту исповедь рабыни, слова вырвались невольно, верь мне, у меня нет надежды, я не оскорблю тебя ею даже мысленно, потому что люблю тебя беспредельно.

— Да, если божество, озаряющее душевный мрак грешника, может оскорбить его, тогда и ты прелестная Луцена, можешь оскорбить меня, но пока будет тлеть хоть искра разума в моей голове, я буду делать все, что в моих силах, лишь бы стать достойным твоей святой любви. Если ты согласишься быть моей женой, я готов ради тебя бросить родину, уехать куда угодно, хоть на край света! — вскричал влюбленный юноша, падая на колени перед красавицей и страстно обнимая ее гибкую талию.

— Клянусь именем Кастора![127] — послышался голос из соседней комнаты. — Вы не имеете никакого уважения к моему спокойствию, подняли с кровати. Что тебе от меня понадобилось, сын мой, — говорила старая кормилица, входя в комнату. — Но что я вижу? — продолжала она, останавливаясь и всплеснув руками, — здесь около тебя богиня, посланная сюда с Олимпа. — Боги, какое видение, — продолжала старушка, охваченная каким-то суеверным страхом при виде необыкновенной красоты Луцены.

Тито Вецио улыбнулся и сказал:

— Нет, моя добрая кормилица, это не посланница небес, хотя добродетельна и прекрасна, как богиня, это моя невеста Луцена. Отныне здесь все должны повиноваться ей так же, как мне самому. Тебе, твоему доброму сердцу я поручаю мое сокровище. Пожалуйста постарайся сделать так, чтобы она ни в чем не нуждалась, чтобы каждое ее желание, малейшая прихоть тут же были удовлетворены. Вели приготовить ей ванну, мягкую постель. Завтра я прикажу позвать портных и золотых дел мастеров, надо позаботиться о ее нарядах, пусть еще ярче проявится ее необыкновенная красота. Ты ведь сама, кормилица, решила, что она богиня, а не простая смертная. Так вот, отныне хозяйка здесь она, божественная Луцена. Все слуги Должны слушаться ее беспрекословно и немедленно выполнять то, что она прикажет. Если она пожелает прогуляться в носилках или колеснице, то приготовить ей почетную стражу, достойную супруги Тито Вецио.

Луцена слышала эти слова, улыбаясь, глаза ее горели истинным восторгом счастья, но вдруг она побледнела, зашаталась и, наверное упала бы, если бы кормилица не поддержала ее. Юная красавица не выдержала, она слишком много пережила за эту ночь. Луцена упала в обморок. Все засуетились. Старая Сострата перепугалась больше других и подняла крик на весь дом: звала Тихею, Невалею и прочих девушек, молила домашних богов, беспокоилась, металась туда-сюда и вообще только путалась под ногами, нисколько не помогая больной.

Но счастье не убивает, обморок был непродолжительным, вскоре Луцена открыла глаза, улыбнулась, встала с помощью старушки на ноги и, забыв про окружающих, нежно обняла и поцеловала своего молодого друга. Тито Вецио был в восторге, кормилица тоже просияла и перестала суетиться.

— Пойдем, дитя мое, — заботливо говорила старушка, с материнской любовью вытирая платком влажные глаза Луцены, — пойдем, ляг в постель, успокойся. Тебе необходим сон и покой. Но что это! — вскричала кормилица, — да на тебе почти ничего не одето, кроме этого грубого солдатского плаща?! Тебе давно следовало бы сбросить это грубое одеяние, принять ароматную ванну и лечь в постель. Этот неуч, которого ты еще вздумала целовать, кажется должен был бы давно подумать об этом, вместо того, чтобы приставать к тебе со своей болтовней, — ворчала старушка, приняв слишком близко к сердцу этот грубый, не женский наряд Луцены.

— А ты, Пекула, — накинулась она на слугу, — вместо того, чтобы стоять тут без дела, хлопая глазами, шел бы поскорее, приготовил ванну, да смотри мне, подложи дров, чтобы в печи было достаточно огня. Ты, Неволея, беги разбуди повара, скажи ему, чтобы он разогрел или приготовил что-нибудь к ужину. Да пусть выставит самое лучшее, что есть в доме. А ты, Тихея, что уставилась на меня своими заспанными глазами. Оправляйся в зал Морфея, да стели постель, поняла?

— Пойдем, моя хорошая, — говорила старушка Луцене, — я больше не оставлю тебя с этим грубияном, который своей болтовней довел тебя до обморока. И не подумал о том, чтобы поскорее одеть тебя и накормить.

— Мама Сострата совершенно права! — вскричал Тито Вецио, — я эгоист, и думал только о своем блаженстве, прости! Я опять увлекся и забыл, что тебе после всех этих страшных волнений необходимы спокойствие и сон. Иди, иди, я не смею тебя задерживать, — говорил юноша, целуя руку своей невесты. — Спи спокойно, не тревожь себя, положись во всем на меня. Прощай, до завтра.

Добрая старушка умильно посматривала то на богиню, то на Тито Вецио и, казалась, гордилась тем, что вскормила такого славного грубияна. Напомнив еще раз, что теперь не время болтать, она увела Луцену, которая через плечо своей суровой защитницы нежно глядела на молодого хозяина, стараясь двигаться как можно медленнее, чтобы подольше любоваться им.

— Иди, дитя мое, не бойся, — ласково говорила старушка, когда Луцена остановилась у порога комнаты.

Оставшись один, Тито Вецио стал быстрыми шагами ходить по комнате. Ум и сердце его были переполнены любовью к красавице-гречанке. Ничего подобного с ним никогда не случалось. Правда два с небольшим года тому назад, совсем юный, он увлекся красивой матроной. Но разве можно было сравнить жрицу сладострастия Цецилию с богиней невинной красоты и чарующей, девственной страсти? Жена сицилийского претора пробуждала в нем похоть, сжигала рассудок. Луцену, напротив, настораживают его страстные порывы, она боится их, конфузится и безотчетно замирает в его пламенных объятиях, как бабочка в огне. Одна богачка, аристократка, матрона, окруженная целой когортой обожателей и поклонников, гордая, неприступная. Другая — обездоленная сирота, раба известного владельца гетер, злодеями-торгашами вырванная из объятий умирающего отца. Цецилия Метелла — это кровожадная львица знойных африканских степей. Луцена же похожа на тот роскошный цветок афинских садов, указывая на который, великий Эпикур говорил:

— Посмотрите как прекрасна добродетель, разве можно ее не любить?!

Так рассуждал влюбленный юноша, продолжая мерить комнату торопливыми шагами. Радужными были мечты Тито Вецио, он под влиянием нахлынувшей страсти думал только о хорошем, грустным мыслям не находилось места в его разгоряченном мозгу. Но вот мало-помалу и они стали приходить в голову. Закономерный вопрос о том, как будет проходить их с Луценой свадьба пришел сам собой и поразил Тито Вецио своей неумолимой суровостью. Он побледнел, как полотно, опустил голову на грудь и задумался. Закон победителей всего мира был дик, суров и бессмыслен до смешного. Союз патриция с рабыней или наложницей не признавался браком. Это было лишь сожительство или наложничество и дети не имели никаких прав. Чтобы осуществить свою заветную мечту и жениться на Луцене, Тито Вецио необходимо было купить ее у Скрофы и затем отпустить ее на волю. Но ни закон, ни общество не простят ему, квириту, женитьбу на бывшей рабыне. Звание главы римской молодежи несомненно будет отобрано у него цензором.[128] Безнравственное правительство римской республики смотрело сквозь пальцы на незаконное сожительство с рабыней или гетерой; но сочетаться законным браком с бывшей невольницей считалось позором, больше того — преступлением. Все прекрасно знали, что Сулла находится на содержании у своей любовницы (а впоследствии унаследовал ее состояние, нажитое грязным развратом), но он не лишался ни гражданских, ни политических прав и пользовался общественным уважением. Между тем каждый, кто бы пожелал сочетаться законным браком с вольноотпущенницей, подвергался беспощадному преследованию со стороны общества и закона. Таким образом великая римская республика практически санкционировала разврат. Странное, непонятное противоречие: люди, лишавшие всех прав детей, рожденных в брачном союзе с бывшей невольницей, слепо верили в богов Олимпа, показавших примеры неравных связей, плоды которых тоже возводились в степень божества. Всеми знаменитыми поэтами были воспеты известные любовные похождения Ахиллеса и Агамемнона с Хрисеидой и Брисеидой. Между тем римскому гражданину запрещалось законное сожительство с женщиной, порабощенной грубой силой.

Не в этом ли противоречии следует видеть одну из причин будущего разложения великого Рима.

Но при всем развращении общества данной эпохи, к чести человечества надо сказать, что и тогда были честные и разумные люди, протестовавшие против нелепых законов и кастовых предрассудков. Тито Вецио принадлежал к числу таких избранных личностей, он ни минуты не колебался в выборе, находя существующие законы и общественные предрассудки нелепыми и безнравственными, кроме того он полюбил красавицу-гречанку искренне, глубоко, со всем пылом юношеского увлечения. Хотя любовь эта только что возникла, она уже успела охватить его всего своим чарующим всемогуществом.

— Нет, — проговорил Тито Вецио после некоторого раздумья, — жить без Луцены я не в состоянии, стать ее любовником тоже не хочу, она чересчур чиста для этого. Я пойду наперекор всем нелепым законам и предрассудками римского общества и стану законным мужем моей прелестной Луцены. И если она пожелает, я готов оставить Рим и уехать с ней в африканские степи, — вскричал влюбленный юноша.

— В таком случае мы с тобой выстроим мапал, — сказал Гутулл, вошедший в комнату, когда его юный друг заканчивал свой страстный монолог. — Говоря серьезно, если ты и в самом деле хочешь уехать из Рима в Африку, то предупреждаю тебя, твои враги и там не оставят тебя в покое. Они, как видно, поклялись тебя уничтожить.

— В чем дело, Гутулл. Ты узнал что-нибудь?

— На этот раз о замыслах твоих врагов узнал не я, а Черзано, помнишь, это рудиарий, о котором я тебе говорил. Он узнал, что в эту ночь на тебя готовится покушение. Ты спросишь, как ему это удалось? Дело в том, что с недавних пор Черзано постоянно следит за всеми подозрительными личностями. Для него это не слишком затруднительно, потому что в грязном вертепе бывшего гладиатора Плачидежано на Черзано смотрят, как на своего. А таверна Геркулеса-победителя, должен тебе сказать, это место сбора всех наемных убийц, которых направляет доблестный хозяин Плачидежано. Преданный тебе рудиарий узнал, что твои ненавистники для осуществления их злодейского замысла выбрали негодяя Макеро, знакомого тебе дезертира и шпиона Югурты. Черзано стал следить за ним, не упуская ни на минуту, и наконец, будто случайно встретившись около большого цирка, пригласил его в таверну Ларго, желая выудить у него подробности задуманного нападения. К несчастью наш друг потерпел неудачу. Макеро, хоть и выпивший, тотчас сообразил, что Черзано на нашей стороне. Не отвергая факта задуманного преступления, Макеро сообщил, что оно должно состояться около твоего дома, хотя на самом деле он со своими наемниками поджидал нас у Эсквилинских ворот, через которые мы обязательно должны были проехать, возвращаясь от Суллы. Черзано поверил и собрал около твоего дома пятерых вооруженных товарищей. Боги или судьба, назови как хочешь, помогли нам избежать опасности. Во всяком случае, — добавил нумидиец, — я совершенно уверен, что отныне нам надо быть крайне осторожными и помнить мудрую поговорку наших пустынь «Кто хочет без оружия защитить свой дом, тот увидит его разоренным».

Тито Вецио, выслушав все эти подробности гнусного заговора, презрительно пожал плечами. Он решительно не понимал, кому была нужна его жизнь. Как он умудрился нажить себе врагов, не делая никому из людей ничего кроме добра?

— Почему ты не пригласил ко мне Черзано? — спросил он. — Мне бы хотелось поблагодарить этого честного и мужественного человека.

— Я уже поблагодарил Черзано и его товарищей как лично от себя, так и от твоего имени. Кроме того, я попросил их сегодня прийти ко мне. Я думаю нанять их для твоей охраны. Сулла же имеет своих гладиаторов. Почему то, что позволил себе убийца, не сделать честному человеку?

— Ты прав, спасибо тебе, мой дорогой друг, пусть они охраняют прекрасную Луцену.

— Да, а кроме того они и других твоих слуг научат владеть оружием. Эта предосторожность, друг мой Тито, в нашем положении далеко не лишняя. Настает время, когда всякому мирному гражданину Рима следует одевать под тогу панцирь, для того, например, чтобы не получить вознаграждение за доставленное по адресу письмо приятеля.

— Кстати, ты мне напомнил о письме Суллы. Что нам с ним делать?

— Пошли его по назначению с одним из твоих слуг. Это и будет самым лучшим ответом твоему другу, который сейчас, если еще не окончательно пьян, думает, что ты валяешься замертво в одной из канав поля Сестерцио. А ты, слава богам, жив и невредим, да еще заполучил такую прелестную подругу, которой позавидовали бы и самые лихие приятели Ромула. Вот видишь, как хорошо я стал разбираться в вашей древней истории, — прибавил улыбаясь, нумидиец. — Однако прощай, скоро рассвет. Завтра подумай, что делать. Если пожелаешь, то и я по римскому обычаю закричу:

— Гименей! Гименей![129]

— Значит ты, Гутулл, не порицаешь меня за мои намерения?

— Порицать тебя за то, что ты полюбил красавицу из красавиц? Или за то, что хочешь по-честному с ней поступить? Это было бы глупо с моей стороны. Нет, друг мой, мы, дети пустыни, еще не настолько цивилизованы, чтобы презирать женщину только за то, что разбойник против ее воли сковал ей руки цепями рабства. Хотя и у нас все жены считаются рабынями, но не такими как у вас… За твой поступок и твои намерения я стал уважать тебя еще больше, конечно, если последнее возможно, — добавил Гутулл, радостно улыбаясь.

— Спасибо, — сказал Тито Вецио, крепко обнимая своего старого друга.

— Прощай, желаю тебе спокойного сна.

Друзья расстались и в доме Тито Вецио водворилась тишина. Но все ли покоились мирным сном? Едва ли… Любовь, говорят, порождает бессонницу, а в доме Тито Вецио на этот раз она царствовала единовластно.

Часть вторая

ГАДАНИЕ И ИДИЛЛИЯ

— Несчастный мошенник, бездельник, злодей! Что ты со мной наделал. Ну почему я не могу превратить тебя в кубарь, чтобы ты вертелся под ударами плетей до тех пор, пока не уляжется мой справедливый гнев?! О, Цецера, Цецера![130] Сколько денег потеряно… и все из-за этого негодяя. Сто тысяч сестерций украдены из моего кармана, точно в лесу! А процент с оборотного капитала? А содержание, продовольствие, помещение? Кто в этом виноват? Все этот подлый трус, жалкое подобие человека! О, я должен облегчить свой гнев. Жаль, что я не могу сию же минуту сварить тебя, как горох, в котле или осмолить, как свинью, — неистовствовал Скрофа, узнав, что пропала самая красивая из его невольниц.

— Ларк, — приказал он оказавшемуся в доме цирковому слуге, — свяжите негодяя, растяните как колбасу, на скамейке, и полосуйте плетьми до тех пор, пока его жалкий дух не покинет это презренное тело.

— Господин! Великий господин! — заклинаю тебя всем, что дорого тебе в этой жизни, выслушай меня, — молил несчастный слуга, дрожа как в лихорадке при виде варварской плети и веревок. — Какую выгоду ты получишь от того, что засечешь до смерти своего верного слугу? Подумай, господин.

— И после того, как он причинил мне такой невиданный ущерб, он осмеливается говорить о выгоде? Ах ты изверг рода человеческого! Да моя выгода будет хотя бы в том, что твоя спина станет походить на шкуру барса, убитого вчера в цирке. Хотя бы это будет для меня утешением.

— Прости господин, но так ты только удовлетворишь свой гнев, а выгоды для тебя все же не будет. Ты лучше позволь мне дать совет…

— Что же ты хочешь мне посоветовать? Ты, лишивший меня моего состояния.

— Не гневайся, господин, позволь сказать, ты можешь поправить свои дела и твои деньги не пропадут, если послушаешь мой совет.

— Говори, изверг, — вскричал Скрофа, начиная соображать, что от казни невольника он действительно ничего не выиграет. — Можешь ли ты назвать мне имя похитителя или хотя бы навести на его след?

— Я не могу тебе сказать кто он и не знаю куда скрылся. В то время, когда этот наглый вояка вломился в дом палача Кадма, я выскочил в окно и побежал за помощью к городским воротам.

— Так он был военный?

— Да, и как мне кажется не из простых, судя по его повелительному тону. Я ничего не смог бы с ним сделать, потому что он был вооружен и не один. Кадм, ты сам знаешь, здоровенный малый и не робкого десятка, но тоже сдался, не посмел сопротивляться. Вскоре я вернулся с подмогой, да на мою беду негодяи уже скрылись.

— Хороша помощь! Очень мне она помогла! Денежки мои все же улетучились. Что мне толку, если я теперь знаю, что похититель — один из тех, которые и в Риме обращаются с чужой собственностью так, как они привыкли поступать с ней в Африке. Выгоды для моего кармана из этих твоих слов извлечь невозможно, что же мне теперь делать? Жаловаться консулу? На кого? Да и что из этого выйдет? Абсолютно ничего. Нет, нет мне надежды, пропал мой капитал безвозвратно, — жалобно причитал Скрофа.

— Нет, не пропал, послушай моего совета и тебе не придется в этом раскаиваться.

— Говори, разбойник.

— Скажу, если не будешь меня бить.

— Не буду, если дашь дельный совет.

— Поклянись Стиксом.[131]

— Клянусь Стиксом и Ахероном,[132] если дашь хороший совет, бить не буду, если же нет — запорю до смерти.

— Слушай-же меня, господин. Ты знаешь Кармиону, колдунью Эсквилина?

— Кто же ее не знает?

— Не теряй понапрасну времени, сейчас же поезжай к ней. Она тебе расскажет всю историю вчерашней ночи и назовет имя похитителя Луцены. Колдунья Кармиона всеведущая. Поэтому ты сначала выясни все у нее, и после этого станет ясно, что тебе следует потом предпринять.

Скрофа задумался. Совет раба действительно был очень практичен.

Помолчав какое-то время, он сказал уже более мягким тоном:

— Ты ужасный плут, Дава, но сейчас подал мне дельную мысль. Действительно, надо ехать к этой проклятой колдунье, авось она направит меня на настоящий путь. Делать нечего, развяжите этого мошенника. Пойдем, — обратился он к Даву, — неси за мной плащ. Посмотрим, что из этого выйдет, тем более, что колдунья живет неподалеку.

— Конечно, — продолжал рассуждать Скрофа, — отправиться в этот проклятый вертеп все равно, что нанести визит самому Плутону, но когда разговор идет о собственной выгоде, отправишься и к Плутону. Надо подробно расспросить колдунью, чтобы получить самые точные указания о приметах злодея. Тогда будет видно как поступить, пожаловаться ли консулу или начать уголовный гражданский процесс. Однако как мне не повезло. Этот мошенник Исавр вручил мне добро, сокровище, нечего сказать. Хорошо я пристроил свои денежки. Все равно, что орел, укравший с жертвенника богов тлеющий уголь вместо говядины. Бедные, бедные мои сестерции! А ты, великий Меркурий, за что так безжалостно мучаешь своего бедного Скрофу? Разве я мало молился тебе, разве не приносил самые богатые жертвы, которые пожирает во славу твою этот толстый кабан Остий? Прошу тебя, добрый, великий Меркурий, сжалься надо мной, исполни мою просьбу, помоги отыскать вора и вернуть назад мои денежки.

Помолившись Меркурию, набожный торговец развратом отправился к жилищу египетской колдуньи Кармионы.

Переулок, в котором она жила, и днем был почти также безлюден, как и ночью. А гряз£ и запущенность при дневном свете еще больше бросались в глаза. В этих местах многие дома были, заполнены проститутками, которые сидя у окон, нагло разглядывали всех проходящих. С коротко остриженными волосами в мужских костюмах, как их обязывал закон того времени, они были ужасны. Вокруг головы каждой была повязана широкая лента, скрывавшая рабское клеймо. Этот пестрый головной убор также был непременной принадлежностью римской проститутки. Основными клиентами этих несчастных являлись посетители таверны, называемой «Кровавое сердце»: воры, карманники, нищие и разбойники.

При появлении в переулке Скрофы и его слуги, все окна отворились, послышались оскорбительные куплеты, грязные выкрики, оскорбления, хохот. Но лишь только проститутки увидели, что прохожие остановились у дверей египетской колдуньи, они мигом отпрянули от окон, начали со страхом читать молитвы и троекратно плевать себе на грудь.[133]

В пещеру египетской колдуньи Скрофу ввела знакомая нам скелетообразная старуха. На этот раз Кармиона была в своем музее и сердито шептала какие-то проклятия, перебирая гадательные косточки.

— Всемогущая ворожея, которая читает нашу книгу судеб… — начал было Скрофа.

— Тебе что надо? — сердито оборвала его колдунья. — Говори покороче. У меня нет ни времени, ни желания выслушивать твои бредни.

Владелец гетер несколько смутился от такого нелюбезного приема.

— Ты кажется, не понял меня, старик! — опять сказала ворожея. — Я желаю, чтобы ты покороче изложил свою просьбу. Если смерть направится за тобой, то она, как видно, без труда настигнет тебя. Ну, говори, я слушаю.

— В последнюю ночь у меня из кармана улетучились сто… прости двадцать четыре тысячи сестерций, да кроме того пропали все мои расходы на содержание, помещение, кормление и мало еще на что. Я думал заработать, поскольку она прекрасна, а тут нет… и все пропало.

— Ты бредишь, старик, какое отношение имеет красота к твоим улетевшим деньгам?

— Представь себе, именно красота имеет прямое отношение к моим исчезнувшим деньгам, да, да, самое прямое…

— Заплатил красотке кругленькую сумму, а она обвела тебя вокруг пальца и сбежала со всеми денежками, не выполнив обещанного.

— Что ты, что ты. Двадцать четыре тысячи сестерций я заплатил за рабыню-афинянку, прелестную, как само божество, и рассчитывал на ней хорошо заработать, а ее у меня украли в эту ночь.

— У тебя ее увезли в эту ночь?.. В эту ночь, — повторила, вздрогнув, ворожея, — да… да… может быть… не городом ли?

— Как ты об этом догадалась?

— На поле Сестерцио? — продолжала ворожея.

— Да, на поле Сестерцио, — с надеждой и вместе с тем с суеверным испугом, подтвердил Скрофа.

Египетская колдунья внимательно посмотрела на него и разразилась сатанинским хохотом.

Скрофа совсем растерялся.

— Теперь я все понимаю. Я окончательно разобралась в этой путанице, — шептала про себя ворожея. — Так и должно было случиться. Женщина хотела его погубить и женщина же его спасла. А я думала, что достигла цели, обманула судьбу. Безумная, судьбу нельзя ни обмануть, ни обойти. Ну, что бы ты хотел у меня узнать? — громко спросила Кармиона.

— Я бы хотел узнать имя похитителя.

— Зачем тебе это надо?

— И ты еще спрашиваешь? Конечно для того, чтобы, во-первых, получить обратно мою рабыню или двадцать четыре тысячи сестерций, а заодно привлечь похитителя к ответу, лишить его огня и воды,[134] поскольку за действие, направленное против собственности свободного гражданина по закону положено именно это наказание. А во-вторых, ну, во-вторых… ты же понимаешь, я понес в связи с этим и другие убытки и хотелось бы, чтобы они были возмещены.

— Ты мне напомнил басню о крестьянине, у которого пропал вол. Он точно также, как ты сейчас, бросился на поиски вора и умолял Меркурия помочь ему.

— И Меркурий, конечно, исполнил его просьбу?

— Да, крестьянин оказался в пустыне и своими глазами увидел, как лев терзает его вола. Разумеется, он был изумлен, но гораздо больше напуган. Он опасался, как бы и его самого царь зверей не пощупал своей когтистой лапой. Забыв про своего вола, он стал молить всех богов, чтобы они помогли ему убраться оттуда живым и невредимым.

— Ты шутишь, ворожея! Вор мой не может быть настолько страшен.

— Не говори того, чего не знаешь. Итак, ты непременно хочешь выяснить кто похитил твою красотку?

— Непременно.

— Тито Вецио.

— О, боги милостивые! — вскричал в отчаянии Скрофа. — Я погиб! Я разорен! Мою красавицу украл известный всему Риму трибун Тито Вецио, глава римской молодежи, это все равно, что лев, по сравнению с которым бедный Скрофа словно ничтожная мошка.

— Ну вот видишь, наконец ты убедился. Зачем же ты настаивал, чтобы я назвала тебе имя похитителя? Теперь попробуй-ка привлечь его к суду. Посмотрим, найдешь ли ты людей, согласных, чтобы ты взял их за ухо?[135] Призывай законы и ты сам убедишься, что их паутина не помешает полету даже мухи, не то что орла. Иди же и поблагодари богов, что квирит удовлетворился только одной твоей невольницей.

Скрофа задумался, застыв, как изваяние. Но спустя некоторое время он стряхнул с себя оцепенение и с надеждой сказал:

— Не ошибаешься ли ты, всеведущая ворожея? Поразмыслив немного, я понял, что дело вовсе не так безнадежно, как предсказываешь ты. Клянусь всеми богами, у меня гораздо больше шансов на его удачное завершение, чем я думал вначале. Тито Вецио молод, очень щедр и богат… богат по крайней мере кредитами и надеждами. У него действительно много долгов, но зато его отец один из первых богачей Рима, к тому же он очень стар. Я думаю, скоро смерть навестит его роскошный дворец. Следовательно рано или поздно Тито Вецио унаследует все богатства своего родителя. Эти молодые патриции падают словно кошки, всегда на ноги, они умудряются найти выход даже из самого затруднительного положения. А теперь посмотрим как могут в недалеком будущем разворачиваться события. Начнем с того, что Тито Вецио украл… нет, я не так выразился… проводил к себе домой прекрасную афинянку. Это прежде всего доказывает, что у Тито Вецио очень хороший вкус, ибо моя невольница — настоящее чудо красоты и, надо прибавить, честная девочка, что я могу засвидетельствовать. Последнее ни на каком рынке и ни за какие деньги не купишь, следовательно это по-истине редкостное качество и оно удваивает цену товара. Нет ничего удивительного в том, что молодой и пылкий Тито Вецио увлекся гречанкой. Именно в этом и заключено мое спасение. Юноша щедр и великодушен. Он, конечно, не захочет, чтобы я оказался в убытке. Так что, если рассуждать здраво, становится совершенно ясно, что мне не нужны ни законоведы, ни преторы, ни уши свидетелей. Мне надо будет всего лишь немножко подождать, то есть поместить свой капитал на довольно длительный срок, получая проценты, ну и, конечно проценты с процентов. Благодарю, всевидящая ворожея, я с удовольствием заплачу тебе двойную цену, поскольку названный тобой похититель принесет мне целое состояние.

Сказав это, Скрофа заплатил колдунье и вышел из ее мрачного жилища, весело напевая песенку.

— Этот человек совсем рехнулся, — сказала Кармиона после ухода содержателя дома римских гетер.

— Нет, матушка, он в здравом рассудке и совершенно прав, — отвечал Аполлоний, выходя из укрытия, где он провел все это время. — Жадность Скрофы гораздо надежнее нашей мести, она приведет его к желанной цели, в этом нет ни малейшего сомнения, и нам развяжет руки. Теперь мы можем обойтись без засады и наемных убийц. Тито Вецио, похитив красавицу, взял к себе в дом пагубу, подобно сыну Приама.[136] Он молод, страстен и великодушен. Гречанка действительно необыкновенно хороша собой и строгих правил. Вся эта история похищения рабыни-гетеры Скрофы скоро получит широкую огласку и у старого, надменного Вецио появится еще больше оснований ненавидеть своего сына и лишить его наследства. Из всего этого ты можешь заключить, любезная матушка, что предсказание сбывается: дом Вецио погибнет из-за женщины.

— Ты все еще продолжаешь рассчитывать на Цецилию Метеллу?

— Нет. Печальный итог вчерашней засады не позволяет мне больше рассчитывать на нее. Такие вещи не повторяются, мне теперь остается лишь заставить Цецилию молчать, что я и думаю сделать с помощью кое-каких средств, которые она же сама представила в мое распоряжение. Впрочем, буквально на днях все должно быть решено. Ты неплохо бы сделала, если бы приготовила… надеюсь все понятно.

Хотя египетская колдунья неоднократно решалась на преступления, но при этих словах сына она невольно вздрогнула.

Аполлоний заметил это и сказал:

— Как, ты колеблешься? Ты, которая многолетними страданиями приближала эту минуту. Ты, которая воспитала во мне с юных лет идею мести, теперь медлишь? Ты мне всегда казалась предусмотрительнее матери Ахиллеса, постоянно погружая меня в волны твоей ненависти, ты убивала во мне все человеческое, всякую жалость к людям и милосердие. А теперь ты не решаешься? Я вижу, твой взгляд говорит мне, что он — мой отец! Знаю и то, что этот человек ради удовлетворения своей минутной прихоти, не задумываясь, подарил обществу еще одного раба. Исполняя просьбу своей достойной супруги, он согласился избавиться от нас с тобой, как от ненужных ему рабов, которых на старости лет из-за непригодности к работе продают за бесценок на рынке вместе со старыми волами и ослами. Все это я прекрасно знаю и помню. Отец мой равнодушно смотрел на лоб сына, который только что был украшен позорным рабским клеймом, на всю мою жизнь обрекавшее меня на самые страшные несчастья. Ведь и ты прекрасно знаешь, что значит для меня это постыдное клеймо, оно леденит мою кровь, не дает покоя не днем ни ночью. В часы, когда мой страстный ум парит над пределами вселенной, когда я подчиняю людей своей железной воле, это клеймо жжет мой мозг, причиняет душе невыразимые страдания. Знаешь ли ты, моя мать, каких страшных, нечеловеческих усилий стоит мне необходимость ежеминутно сдерживать себя, чтобы собственными руками не задушить этого старика, сказав:

— Умри же от рук сына, осужденного тобой на вечное рабство.

Аполлоний на минуту замолчал, перевел дух и, взглянув на мать, радостно воскликнул:

— А, я вижу, ты все это знаешь, твои глаза свирепо засверкали, ты не могла забыть нашего позора. Ты хорошо помнишь клятву, данную тобой у окровавленной колыбели твоего несчастного сына! Ты дом Вецио обрекла божествам мрака! Нет, нет, из твоей памяти не могли исчезнуть все эти ужасы, все долгие годы невыносимых страданий и целого ряда преступлений, с помощью которых все ближе и ближе оказывались мы к нашей цели. Наконец мы подошли к ней совсем близко, час пробил, колебание с нашей стороны было бы презренным малодушием.

— Хорошо, завтра яд будет готов, — отвечала колдунья, злобно сверкая глазами.

— Итак, прощай до завтра, мать моя, — сказал Аполлоний, выходя из комнаты.

— До завтра, — отвечала Кармиона, не решаясь сказать «сын мой» извергу, который собирался отравить родного отца.

В жизненной драме все перемешано: серьезное и смешное, смех и плач, добродетель и порок, геройство и трусость. Все эти противоположности очень тесно связаны друг с другом и зависят от разнообразных способностях актеров, участвующих в постановке жизненной драмы и тех обстоятельств, в которых они оказались по воле судьбы. Рассказывать историю одной из этих драм — значит все время идти по кривой линии, перемещаться с места на место, от одного исполнителя к другому.

Тито Вецио встал очень рано и отправился в библиотеку читать Полибия.[137] Но молодому квириту что-то не читалось, он беспрерывно открывал и закрывал книгу, надолго задумываясь. Голова его была занята только одной мыслью: удастся ли наладить их совместную с прекрасной Луценой жизнь? Энергично пройдясь по комнате, он приказал позвать к себе Сострату. Старая кормилица не заставила себя долго ждать. Она вошла в библиотеку, лукаво улыбаясь, что несколько смутило Тито Вецио, но он постарался принять как можно более серьезный вид.

— Что так рано вскочил с постели? — спросила кормилица. — После вчерашней прогулки не мешало бы подольше отдохнуть. О, юноша, юноша, когда же у тебя прибавится хотя бы на один асс[138] ума. Вот и Луцена тоже давным: давно встала с постели, будто Психея в ее подушки и перину понатыкала иголок.

— А как ее здоровье?

— О, на этот счет можешь не беспокоиться. Она прекрасна и свежа, как роза. Сегодня ты увидишь ее в пеплосе[139] и согласишься со мной, что она не простая смертная, как все мы, а богиня красоты. Я одела ее в пеплос, который ты, может помнишь, заказал три года тому назад, чтобы сыграть роль Елены в трагедии того поэта, как его… забыла… который ругает всех женщин,[140] и сама изумилась: обыкновенная женщина не может быть так хороша, и не одна я, старуха, разинула рот, глядя на Луцену, там все от нее с ума посходили. По-моему, она пеплос не должна никогда снимать. Пусть все любуются. Если ты увидишь ее в этом одеянии, то, несомненно, согласишься со мной.

— А где Луцена сейчас?

— В аллее. Плетет венки. В ее руках розы и лилии приобретают какую-то особую прелесть.

— А что она собирается делать с этими венками?

— Возможно хочет совершить приношение домашним богам, о которых ты никогда не вспоминаешь. Только я одна забочусь, чтобы перед ними всегда горела лампада и были цветы. Теперь я оказалась не одна, мы вместе с Луценой будем почитать богов и поклоняться им. Бедная девочка! Вчера, расставшись с тобой, она упала на колени перед Юноной и благодарила ее. Если бы ты мог видеть эту молящуюся богиню красоты со слезами на глазах. Как она была прелестна! Если бы ты ее видел, говорю я тебе, то сам бы стал молиться, хотя ты и не веришь ни в каких богов.

— Как ты думаешь, кормилица, расположена Луцена ко мне или нет?

— Почем я знаю, — отвечала сердито старушка, а на губах ее мелькнула улыбка. — Правда сегодня ранним утром во сне она действительно твердила одно имя.

— Какое, чье имя, мама, скажи?

— Мне показалось, что это имя было твое.

— Прелестная, добрая Луцена.

— Да, она и в самом деле прелестная. Да ты-то не заслуживаешь ее внимания. Вспомни, каким женщинам расточал свою любовь. Чего стоит одна Цецилия Метелла.

— Умоляю, не напоминай мне это ненавистное имя.

— Должна тебе сказать, что никто не может запретить мне называть любое имя, какое бы не пришло мне в голову.

— Скажи, кормилица, Луцена и в самом деле настолько хороша в пеплосе, как ты говоришь? — спросил Тито Вецио, желая направить разговор в более приятное для него русло.

— Как богиня, я ведь уже тебе говорила.

— Согласись, я прав, что хочу на ней жениться.

— О, с этим нельзя не согласиться.

— Если бы ты могла себе представить, кормилица, как я ее полюбил.

— Ну, положим я это могу себе представить, а все же она тебя больше любит, чем ты ее.

— Сострата!

— Что изволишь приказать?

— Ты милая, хорошая моя мама!

— И только?

— Нет, но мне бы хотелось поскорее увидеть Луцену.

— Попросту говоря, ты хочешь, чтобы я привела ее к тебе в кабинет, не так ли?

— Да, хотелось бы, дорогая кормилица.

— Ну что же, надо выполнять приказание. Ведь ты господин, а я рабыня, должна тебе повиноваться, — сказала, улыбаясь, старушка.

— Знаешь, Сострата, мне бы хотелось никогда, ни на одну минуточку не разлучаться с моей возлюбленной Луценой.

— Я уже и сама начинаю об этом догадываться. Что же с тобой поделаешь, надо выполнять твое желание, пойду, приведу нашу богиню, — говорила старушка, выходя из комнаты.

Кабинет, в которой была приглашен молодая гречанка, уже описанный в одной из первых глав, как нельзя лучше подходил для новой встречи двух юных влюбленных.

Встретившись без посторонних, они вновь застеснялись и лишь искоса поглядывали друг на друга.

Наконец Тито Вецио решил осведомиться о самочувствии своей дорогой гостьи.

— Как ты провела ночь, Луцена? — спросил он ее по-гречески.

— Как человек, который после кораблекрушения наконец достиг берега, — сказала она, краснея от удовольствия при звуках родного языка.

— Мне сказали, что ты вьешь венки для моих домашних богов, — продолжал Тито Вецио, улыбаясь. — Это, вероятно жертва, приносимая потерпевшим кораблекрушение?

Гречанка улыбнулась и стыдливо опустила глаза.

— Садись вот сюда, — говорил молодой человек, указывая на софу, а я размещусь тут, у твоих ног, на скамейке.

— Боги, как ты прелестна, Луцена! — воскликнул Тито Вецио, любуясь действительно необыкновенной красотой своей юной подруги.

— Я слишком счастлива, поэтому и кажусь тебе такой.

— Да разве ты счастлива?

— Очень! Нет слов передать.

— Скажи мне, Луцена, — после минутного молчания взволнованно спросил Тито Вецио, — любишь ли ты меня?

Гречанка не ответила на этот вопрос, но так посмотрела на своего милого, что он затрепетал от счастья, смутился и поспешил сменить тему разговора.

— Расскажи мне, Луцена, о твоем детстве, радостях, горе, о последнем ужасном происшествии, лишившем тебя отечества и свободы, — попросил, оправившись, Тито Вецио.

— О, друг мой, — Луцена тяжело вздохнула. — Печальную историю придется тебе выслушать, я не в силах рассказывать ее без слез. Родилась я на берегах Илано,[141] где в серебристых струях отражаются величественные чинары. Под их сенью собирались Платон, Критон и бессмертные ученики мудрого Сократа. Они исследовали тайны жизни и души, занимались божественной наукой, названной философией. Там, в прелестной долине, опоясанной Иматом, Ликабетом и Парком,[142] виднеется зеленая эмаль полей и синие волны Эгейского моря, небо там вечно лазоревого цвета, ясное; душистые цветы благоухают, наполняя воздух ароматом, а ковры из зелени пушисты и красивы. В этой благословенной стране я испытала первые радости жизни. Мы жили в маленьком селении Галимусе на берегу, на расстоянии нескольких стадий[143] от гавани Фалер и немногим более того до Афин. Жители нашей деревни издавна занимались пастушеством и рыбной ловлей.

— Я помню это место, — заметил Тито Вецио, — я бывал там несколько раз, когда учился в Афинах. Оно действительно прелестно, окруженное померанцевыми и оливковыми деревьями, точно жемчужина, обрамленная нежным перламутром.

— Не правда ли, это маленький Элисий.[144] Судьба была слишком жестока, навсегда лишив меня моей чудесной родины. Земля наша, осчастливленная животворным сиянием Гелиоса, вдруг покрылась мраком, солнце померкло и скрылось, так же как и наша свобода. Памятники незабвенных дней Марафона и Саломина,[145] увы, заброшены. Богиня Ника разорвала свои цепи и покинула священный Акрополь. И кажется, что останки Мильтиада, Леонида, Фемистокла[146] восстают из своих могил и презрительно отворачиваются от молодого поколения, не способного подражать им.

Теперь иностранцы приходят любоваться нашими колоннами, статуями, картинами, наслаждаются прелестями нашей весны, пьют наше вино, свивают себе венки из наших роз, ведут ученые споры в портиках и лицеях, а нас угнетают и притесняют. Мои выродившиеся соотечественники, гордые тем, что преподают науки приезжим аристократам, не чувствуют, что они за сестерции продают славу своей родины. Ты, надеюсь, извинишь бедную гречанку, которая не может не скорбеть о судьбе своей несчастной родины. Дочь старого патриота, который едва избежал смерти во время резни в Коринфе,[147] я часто оплакивала прекрасные времена свободы нашей милой родины. Тогда я еще даже не предполагала, какие испытания готовит мне судьба. В то время, когда Греция еще была свободна, мой отец был богат и занимал почетное положение среди своих сограждан. Не имея других детей, кроме меня, он употребил все свои силы, чтобы дать мне самое лучшее образование. Он не был сторонником нынешних методов воспитания, когда девушку готовят лишь для жизни в гинекее. Он воспитывал меня так, как воспитывали своих дочерей великие мужи прежней Греции, когда на весь мир гремели имена Сафо[148] и Коринны. До пятнадцати лет я занималась изучением трудов наших лучших историков, философов и поэтов. Во время праздников с хором веселых девушек я гуляла по берегам Илиса, мы пели гимны и хвалебные песни, танцевали и убирали себя венками. Ах, какая чудная была жизнь. Я невольно останавливаюсь на этих воспоминаниях. Ты прости меня.

Но, увы, вскоре меня постигло страшное бедствие. В один роковой день октября происходило торжество в память скорби великой матери Деметры. Желание отца чтобы я участвовала в этом торжестве, погубило нас обоих. Ему это стоило жизни, а мне свободы. Между тем обманчивая фортуна не предвещала ничего дурного. Солнце сияло на безоблачном небе, цветы, деревья, люди в своих нарядах создавали замечательное, праздничное настроение. А на море была засада. Едва мы дошли до подножья гор, как разнесся слух, что какие-то подозрительные галеры лавируют между островами неподалеку от побережья. Некоторые говорили, что это финикийские купцы, другие думали, что римская эскадра, но были такие, которые положительно утверждали, что галеры принадлежат морским разбойникам. Все эти предположения и слухи не возбуждали у нас ни малейшего интереса. И только один старый рыбак напомнил нам слова знаменитого оракула[149] «Женщины в Полиасе испугаются при виде весел». Увы, мы не обратили на эти слова никакого внимания, не послушали доброго старика. Верно сама судьба вела нас к гибели, мы весело и беспечно шли вперед. И, совершив мистерии,[150] мы возвращались маленькими группами, неся скромные венки из целомудренника и сосны. Наши головы были убраны цветами, посвященными Персефоне.[151] Не подозревая о грозившей нам опасности, мы торжественно распевали священные гимны. И вдруг, словно из-под земли выросли какие-то люди, свирепого вида, обвешанные оружием с ног до головы. Они нас окружили. Отцов, мужей, братьев, сопровождавших нас, они беспощадно убивали, и я сама видела, как испустил дух мой добрый отец, желавший защитить меня своей грудью. Я не смогла перенести этой страшной картины и упала без чувств.

Когда я пришла в себя, то увидела лишь небо и море. Я была на галере, меня куда-то везли. Нас, пленниц, захваченных пиратами в Галимусе, было двенадцать. Удостоверившись в страшной действительности, мы пришли в полное отчаяние. Но главарь пиратов пустился на коварную хитрость, и стал уверять нас, что мы будем немедленно освобождены, если за нас заплатят самый незначительный выкуп. Злодей не решался сказать, для какой цели мы предназначались. Многие из нас могли бы отчаяться до предела и предпочли бы самоубийство ужасному рабству.

Нас высадили в Брундизии и оттуда отправили в Рим. Главарь банды, известный злодей Исавр из пирата превратился в купца, а его сообщники в слуг. В Риме нас повели на рынок, который расположен напротив храма Кастора, предварительно натерев ноги гипсом,[152] повесили на шеи ярлыки с обозначением возраста, родины, профессии и цены каждой из нас. Сомнений уже не могло быть — мы превратились в рабынь-невольниц, нас продавали с публичных торгов. Положение страшное, безвыходное, от которого заледенела вся моя кровь.

Всех девушек — моих соотечественниц раскупили богатые господа в качестве прислужниц для своих жен, а меня купил Скрофа, как говорили, за двадцать четыре тысячи сестерций. Ты можешь себе представить, что я почувствовала, когда, придя в дом к новому хозяину, узнала каким позорным ремеслом я буду вынуждена заниматься.

К счастью я не упала духом, и решила лучше умереть, чем быть опозоренной. И на все уговоры Скрофы отвечала, что соглашусь на любую, даже самую унизительную работу, но то, что он от меня требует, страшнее смерти и потому я убью себя прежде чем кто-либо осмелится коснуться меня. Скрофа не обратил никакого внимания на мои слова, а скорее всего посчитал их очередным женским капризом и не сомневался, что имеется множество способов сделать меня более сговорчивой.

Однажды, решив, что хватит мне даром есть его хлеб, Скрофа ударил по рукам с соратниками Мария Гаем Лузием и ввел его в мою комнату. Увидев рядом с собой мужчину, я сначала испугалась, но затем ярость охватила меня, силы мой удвоились, я прыгнула к Гаю Лузию, выхватила у него из-за пояса кинжал и заявила, что если он приблизится ко мне хотя бы на шаг, я воткну кинжал сначала ему в грудь, а потом и себе. Видимо он понял, что я не шучу, потому что сломя голову выскочил из комнаты и на этот раз я была спасена. Но зато бешенству моего хозяина Скрофы не было границ. Он кричал, что если я не одумаюсь, то мне еще придется об этом сильно пожалеть. В ответ на это я еще раз клятвенно подтвердила, что и со всеми остальными посетителями намереваюсь поступать точно также, как с Гаем Лузием. Тогда Скрофа приказал отвести меня к палачу Кадму, где ты меня и нашел. Не стану скрывать, что почувствовала невообразимый ужас, когда меня насильно приволокли в это ужасное место. Смерть со всех сторон протягивала ко мне руки, словно Бриарей.[153] Орудия пытки приводили меня в ужас. Я со страхом думала, что последние минуты моей жизни пройдут в невыносимых страданиях, что прямо сейчас этот свирепый Кадм подвергнет меня целому ряду нестерпимых, мучительных пыток. Сначала палач привязал меня — к столбу, а затем стал неторопливо подготавливать орудия пытки. Ледяной холод сковал мою кровь, вид всех этих клещей, которыми рвут на части тело живого человека, пылающей жаровни, зубчатых колес, различных тисков, блоков и крючьев, на которых запеклась кровь предыдущих жертв, черепов замученных людей, все это, повторяю, привело меня в ужас. Я трепетала, как в лихорадке, впрочем не пытаясь разжалобить своего мучителя, не произнося ни единого слова. Молча я позволила прикрутить мои руки к железному кольцу. Но когда палач начал обнажать мое тело, меня охватил стыд, я не выдержала, из груди вырвался крик протеста, ты услышал этот крик и спас меня, — сказала Луцена, застенчиво опуская глаза. — Когда ты появился, мой ужас сменился другим чувством… ты взял меня в руки… а потом…

— Я прижал тебя к груди…

— Тито!

— Да, я обнял тебя, моя милая Луцена, и с того момента полюбил искренне, нежно, глубоко…

— Тито! — вновь прошептала смущенная красавица.

Молодой человек взглянул на нее глазами, полными любви, обнял ее стройную талию. Румянец застенчивости и желания еще гуще покрыл щеки Луцены, она протянула руки к сидевшему у ее ног Тито Вецио, обняла его за шею, огонь страсти блеснул в ее прекрасных очах, она наклонила голову и уста влюбленных вновь соединились. Повторилась вечерняя сцена, но уже без борьбы и сомнений. Оба они чувствовали, что любят друг друга и дали полную свободу чувству. Луцена не боялась любить благородного Тито, ее застенчивость быстро сменилась страстной любовью, она находилась с ним по праву истинного чувства первой, святой любви, охватившей, как пламя пожара, душу и тело юной гречанки…

Свидетель страстных поцелуев влюбленных, Купидон, установленный на водяных часах, казалось, покинул их, чтобы не допустить в храм любви непосвященных. Шаловливый ребенок опустил плотный занавес и приложил свой розовый пальчик к губам.

ВИЗИТ И ДОМОГАТЕЛЬСТВО НАСЛЕДСТВА

Через пять дней после посещения египетской волшебницы достойный владелец римских гетер Скрофа, встав рано утром с постели в прекрасном расположении духа, оделся в праздничное платье и улыбаясь самой добродушной улыбкой, отправился к дому Тито Вецио.

Терпеливо дождавшись, пока толпа клиентов и утренних поздравителей мало-помалу не разошлась, он попросил раба-номенклатора[154] доложить о нем и попросить о немедленной частной встрече.

Просьба его была удовлетворена и его ввели в библиотеку, где после утреннего приема клиентов и поздравлений находился Тито Вецио.

Помимо содержания гетер, Скрофа занимался еще и ростовщичеством. Оба эти занятия требовали особой ловкости в ведении дел и полного бесстыдства.

Подобострастно раскланявшись, он начал свою речь с безудержной лести молодому всаднику. Хвалил его храбрость, великодушие и щедрость, известные всем гражданам Рима от мала до велика, затем перешел очень искусно к своей собственной персоне и принялся утверждать, что цель его жизни — угождать таким знаменитым воинам, как Тито Вецио, и что у него, Скрофы, всегда открыт для них кредит, какой только они пожелают, хотя бы и для шалостей, так свойственных молодости. Что нельзя не уважать юношу, не жалеющего средств для осуществления своих фантазий, потому что такой юноша, благодаря своему врожденному великодушию, никогда не забудет об интересах других людей.

После столь эффектного вступления Скрофа перешел непосредственно к цели своего визита к молодому всаднику. Он начал очень униженно объяснять, что на покупку афинской красавицы он истратил все свои незначительные сбережения до последнего сестерция, и что, хотя у гречанки действительно несколько вздорный характер, она после короткого знакомства с палачом поля Сестерция и некоторыми особенностями его работы, несомненно изменилась бы в лучшую сторону, после чего очаровательная гречанка несомненно стала бы самой знаменитой гетерой Рима и таким образом вернула бы Скрофе все деньги, затраченные на ее покупку и содержание.

— Судьба, впрочем, решила иначе, — поспешил добавить Скрофа, видя, что Тито Вецио буквально побелел от гнева. — Молодой и красивый всадник ввел гречанку в свой дом и она находится у него уже несколько дней.

— Я знаю его имя, — продолжал старый сводник, — но, конечно, за все золото мира не стану прибегать к защите закона, начинать судебный процесс или беспокоить власть имущих. Это было бы безумием с моей стороны, потому что великодушие, честность и щедрость главы римской молодежи известны всем. Высокое положение юноши позволяет надеяться на то, что он не поскупится и мне не придется требовать свою рабыню обратно.

— К чему все эти потоки красноречия, Скрофа? — нетерпеливо прервал его Тито Вецио.

— Я бы хотел знать, храбрый юноша, угодно ли тебе купить у меня мою рабыню, или ты вернешь ее мне?

— Безусловно, угодно купить и ни в коем случае не угодно возвращать, — Тито Вецио для большей убедительности взмахнул рукой.

— Значит за ценой ты не постоишь? — с жадностью воскликнул Скрофа, даже не пытаясь скрыть свою радость.

— Ну, к делу, сколько ты за нее хочешь?

— Разве я был не прав, утверждая, что ты самый великодушный из всех людей, образец всадника, честь римской молодежи…

— Перестанешь ли ты, подлый льстец! — вскричал Тито Вецио, окончательно выведенный из себя неприкрытой лестью Скрофы. — Если ты и дальше будешь продолжать в том же духе, я начну сбавлять по несколько золотых монет за каждое твое гнусное слово.

— Если тебе неприятны мои слова, то должен тебе сказать, что я не могу уступить тебе гречанку меньше, чем за семь талантов.[155]

— Через три дня ты их получишь.

— Все семь талантов?

— У меня только одно слово.

— Боже, какое великодушие! — радостно закричал Скрофа. — Позволь же мне облобызать щедрую руку того, которому, клянусь всеми богами и богинями, я буду вернейшим и преданнейшим слугой.

— Руки моей ты, конечно же, не коснешься, убирайся вон и поблагодари богов, что я не желаю марать свои руки, иначе я бы с удовольствием разукрасил физиономию такому мерзавцу, как ты. Уходи прочь, а когда явишься за деньгами, не смей беспокоить меня. Если увижу тебя в другой раз, я за себя не ручаюсь. Спроси дворецкого и от него получишь деньги. Ну, теперь больше ни слова и вон отсюда, — прибавил Тито Вецио, указывая на дверь.

Ему не пришлось повторять дважды. Склонившись, непрерывно кланяясь, Скрофа поспешил убраться с глаз долой.

Сумма, которую Тито Вецио согласился заплатить за невольницу, равнялась ста шестидесяти восьми тысячам сестерций. Если принять во внимание цены на предметы первой необходимости, существовавшие в ту пору, то покупка щедрым квиритом красавицы-афинянки принесла ее бывшему владельцу целое состояние. Для сравнения можно только добавить, что, например, бык продавался за сорок сестерций, а баран всего за четыре.

— Надменный аристократишка, — ворчал Скрофа, проходя по анфиладам роскошно убранных комнат. — Ни одного слова не сказал, даже не поторговался по-человечески, сразу согласился заплатить столько, сколько я запросил.

— А пожалуй я мало потребовал, — продолжал задумчиво владелец гетер, осматривая роскошные комнаты. — Впрочем, нет, зачем требовать лишнее, надо брать то, что полагается… Экий дом! И что за слуги? Привратник одет лучше меня и без ошейника, ходит себе свободно, не так, как у других. Чудак этот Тито Вецио! Отвалил сто шестьдесят восемь тысяч сестерций за невольницу, которая мне обошлась всего в двадцать четыре тысячи — право, не дурно. Не будь этого Тито Вецио, не встреть он гречанку у палача Кадма, куда бы я девался с этой взбалмошной девчонкой? Был бы прямой убыток. Хвала тебе, добрый Меркурий! Пойду немедленно в твой храм у Капенских ворот и принесу в жертву самого тучного барана. Не забывай меня своими милостями, Меркурий, оказывай покровительство моему дому и в будущем.

И Скрофа отправился приносить Меркурию в жертву своего самого лучшего барана.

Тем временем Тито Вецио потребовал к себе дворецкого.

— Стино, — сказал он вошедшему, — через три дня ты должен заплатить сто шестьдесят восемь тысяч сестерций, человеку, который только что вышел отсюда.

— Скрофе?

— Да.

— Слушаю. Но откуда же мне взять такую кучу денег?

— Как откуда? Очень просто. По сведенным счетам мне следует получить золотом, серебром и по распискам, вложенным в сокровищницу Сатурна до семисот тысяч сестерций. Ты, кажется, сам мне об этом говорил, когда приезжал в Африку.

— Да, господин, я говорил тебе это несколько месяцев тому назад, в Африке, но после этого были значительные расходы.

— Например?

— Пиры, покупки вин, продуктов, одежды. К тому же твоя жизнь в Африке обошлась тебе тоже недешево. Когда все твои товарищи жили исключительно за счет побежденных, ты один всем и всегда платил наличными деньгами.

— Да разве на это могло быть израсходовано восемьсот тысяч сестерций?

— А подарки, которые ты делал?

— Это пустяки, стоит ли о них говорить?

— А ссуды, выданные твоим приятелям?

— По-моему они не имеют значения.

— А по-моему, совсем наоборот, имеют, да еще какое! А то, что ты раздавал бедным, тоже, по-твоему, пустяки?

— Ну, об этом тебе не надо было говорить.

— А слуги, стоящие тебе втрое по сравнению с остальными хозяевами, а рабочие которым ты велишь платить своевременно и всегда сполна, а картины, а статуи, а драгоценное оружие. Все эти вещи ты не награбил, как большинство твоих товарищей, а только покупал, притом за наличные деньги, как же ты теперь полагаешь, мой добрый господин, много ли ушло у тебя на это звонкой монеты или нет?

— Слушай, Стино. Я позвал тебя вовсе не для того, чтобы ты мне рассказывал на что я трачу свои деньги. Я хочу знать, много ли их сейчас в твоем сундуке?

— Пустяки, тысяч двадцать сестерций, не больше. Хочешь, я принесу все их тебе вместе со счетами?

— Зачем мне твои счета! Ты лучше подумай, нельзя ли нам достать сто шестьдесят восемь тысяч сестерций?

— Надо обратиться к ростовщикам, другого способа нет.

— Мое имя уже не раз красовалось в их списках.

— Что поделаешь. Надо обратиться к какому-нибудь новому ростовщику, который бы ссудил тебе в счет будущего наследства необходимую сумму, процентов за двенадцать в год.

При последних словах дворецкого Тито Вецио с грустью задумался. Спустя минуту он сказал:

— Ну хорошо, успокойся, я сам постараюсь достать эти деньги. Тебе придется только вручить их Скрофе, я не желаю видеть этого мерзавца. А теперь дай мне тысячу сестерций, да заодно и кошелек, потому что с прежним мне пришлось расстаться.

В то время, как влюбленный юноша был занят поиском денег, необходимых для того, чтобы вырвать красавицу-гречанку из когтей Скрофы, Аполлоний тоже не терял даром времени. Сейчас он находился в малом зале дворца старого Вецио.

Там бывший капуанский всадник, весь скрюченный, сидел в удобном кресле, перед бронзовой жаровней, грея свои члены, озябшие от холода и преждевременной старости. Лицо его приобрело пепельный оттенок, говорящий о возможной скорой смерти, губы тряслись и были совершенно бескровны, худые руки со свинцового цвета ногтями висели безжизненно, как плети и только глаза светились мрачным, лихорадочным блеском.

Он был закутан в богато расшитый халат поверх одетого плаща, ноги были обложены шерстью, на шею намотан платок, на голове теплая шапка.

В течение нескольких последних дней здоровье старого Вецио значительно ухудшилось. Он уже не участвовал в ночных мистериях, по-прежнему совершавшихся в его доме ежедневно в позднее время. Старик принимал у себя одного Аполлония, который с затаенным ликованием следил за тем, как быстро угасает жизнь ненавистного человека — его отца. Снадобье, полученное Аполлонием от Кармионы, действовало хотя и медленно, но верно. Постепенно разрушая организм, оно давало отравителю возможность принять все необходимые меры, чтобы несметные богатства старика Вецио не перешли к его законному сыну и наследнику.

Аполлоний, вводя медленно действующий, убийственный яд в организм своей жертвы, не оставлял без внимания и моральной стороны дела. Постоянно раздражая неизлечимую душевную рану старика, злодей с адской настойчивостью продвигался к заветной цели.

Ни время, ни обстоятельства, ни сама смерть, не изгладили воспоминаний об ужасной измене любимой и уважаемой жены Марка Вецио, его постоянно угнетала эта мысль. Он по-прежнему презирал и ненавидел женщину, давно лежавшую в могиле и сомневался в том, действительно ли Тито его сын. Быть может, думал ревнивец, — Тито — плод осквернения святости брачного союза злодеем-соблазнителем. Многие годы Марк Вецио повсюду разыскивал своего соперника. Он хотел найти его и, угрожая смертью, приставив кинжал к груди, вырвать у него признание вины и решить вопрос о законности его сына Тито Вецио. Но тщетно, искать соперника было уже поздно. Ревнивый и оскорбленный муж наткнулся на его могилу, от которой не мог ничего добиться. Роковая печать смерти навеки скрыла от него тайну и стала причиной адских мук, терзавших его в последние годы жизни.

Но задолго до этого рокового момента, когда Марк Вецио был еще холост, произошло событие, имевшее страшные последствия для судеб главных героев нашего повествования. Одна из невольниц по имени Флора была удивительно хороша собой. Холостой развратник Марк Вецио обратил на нее свое милостивое внимание, в результате чего на свет появился сын. Эта связь с невольницей не была вызвана охватившей хозяина любовью, а, скорее всего, оказалась прихотью. Их связь прекратилась, когда Марк Вецио встретился и сочетался законным браком с любимой им девушкой. Между тем ребенок, прижитый с Флорой, рос и по странной прихоти судьбы был удивительно похож на сына, родившегося в законном браке. Жена Марка Вецио, хотя и не любила своего мужа, но была ужасно ревнива и сходство ее законного ребенка с сыном презренной рабыни приводило ее в ярость. В конце концов это чувство ревности и злобы достигло таких чудовищных размеров, что обезумевшая матрона приказала заклеймить лоб сына Флоры буквой «Е» — неизгладимой позорной меткой беглого раба. Бесчувственный Марк Вецио не протестовал против этого распоряжения своей супруги. Смолчал он и тогда, когда его бывшую любовницу вместе с клейменным ребенком продали на невольничьем рынке. Их приобрели купцы из Александрии и отвезли в Египет. Там они вновь были проданы, теперь уже жрецу, который, узнав, что продается женщина из земель марсов, купил ее, надеясь, что она сведуща в волшебстве.

Флора была истинной дочерью своей земли и с материнским молоком впитала умение совершать многие ритуальные обряды. Вместе с тем, приученная к беззастенчивому шарлатанству авгуров и гаруспиков,[156] она стала абсолютно равнодушна к религии, ни во что не верила, не имела никаких убеждений, а потому ей не составило никакого труда приспособиться к взглядам своего нового хозяина и стать его полезной и надежной помощницей.

Жрец в сопровождении Флоры, превратившейся в чародейку, объехал многие страны Европы, Африки и Азии. Он, также, как и его помощница, был обманщиком и в то же время обманывался сам, был верующим и скептиком, молотом и наковальней. Вместе с тем он делал хорошие сборы и с каждым разом оттачивал свое умение обманывать толпу.

А ребенок Флоры рос, внимательно присматриваясь ко всему тому, чем занимались его мать и жрец. На берегу священных вод Ганга в Индии он познакомился с учением гимнософистов,[157] в Персии и Вавилоне волхвы и халдеи посвятили его в тайны магии и астрологии, в Иерусалиме он пристал к назареям[158] и эссенийцам.[159] Кроме того, некоторые из полученных им знаний дали ему право считаться учеником и последователем египетского жреца Сефоса.

Вернувшись в Александрию, он разработал первые положения гностика, столь блистательно развитые в последствии Филоном. Мать радовалась, глядя на успехи сына, ее душа жаждала мщения. Ей нравилось мысль, что настанет время, когда она скажет своему решительному и энергичному сыну, указывая ни римское общество:

— Бей и разрушай все без милосердия, потому что эти люди также не имели жалости ни к тебе, ни к твоей матери.

К несчастью судьба благоприятствовала осуществлению планов безжалостной мести невольницы Флоры и ее сына.

Спустя несколько лет после продажи бывшей любовницы Марка Вецио и ее сына в доме старого капуанского всадника произошла известная нам трагедия. Измена любимой и уважаемой жены была установлена, змея ревности впилась в сердце Марка Вецио, в голове помутилось, явилась ужасная мысль, что Тито не его сын. В это роковое время начались безуспешные странствия оскорбленного супруга по белу свету. Мы уже знаем, что ему не удалось застать в живых человека, который был причиной всех его страданий, и вопрос, от которого зависело спокойствие его будущей жизни, остался неразрешенным. Нравственному недугу, также, как и физическому, свойственно прогрессировать, усиливаться, с каждым днем терзая все больше человеческую душу. Страстная, кипучая натура Марка Вецио искала выхода, она неизбежно должна была себя проявить. В то время, когда старый римлянин приехал в Александрию, его бывшая любовница Флора, теперь носившая имя Кармиона, и ее сын Аполлоний пользовались огромной известностью и влиянием не только среди народа, но и у жрецов, философов и гордых потомков царя Птолемея.

Слух о несметных богатствах старого римлянина распространился по всей Александрии и дошел до главных жрецов! Совершенно ясно, что никто лучше Аполлония не мог осуществить коварный замысел. Расчет был абсолютно точен. Исстрадавшаяся душа Марка Вецио нашла некоторое успокоение в учении Аполлония. Новый, до сих пор неведомый мир открылся перед патрицием и он совершенно подчинился влиянию своего сына, конечно, нисколько не подозревая об этом. Аполлоний вел дело очень умело, распаляя воображение старика до предела, нередко доводя последнего до галлюцинаций. Очень скоро Марк Вецио из посвященных превратился в самого ревностного приверженца нового учения и решил распространить его сначала в Риме, а потом уже и во всем мире. Искренне привязавшись к своему учителю Аполлонию, он взял его с собой в Рим, где шага не ступал, предварительно с ним не посоветовавшись, и предоставив в его распоряжение свой дом и свое состояние. Хитрый Аполлоний, как мы знаем, сумел прекрасно воспользоваться всеми преимуществами своего нового положения. Он был посвящен во все козни и интриги основных деятелей той эпохи. Через некоторое время и его мать последовала за ним в Рим, где, как могла, способствовала осуществлению замыслов сына.

Под именем египетской волшебницы Кармионы Эсквилинской горы она воздействовала на своих суеверных посетителей соответственно планам Аполлония. Для Кармионы все средства были хороши. Она ни перед чем не останавливалась и по просьбе своего сына приготовила медленно действующий яд для своего бывшего любовника. Яд действовал, силы старика постепенно угасали, катастрофа быстро приближалась. Аполлоний это видел и поспешил нанести новый, коварный, решающий удар…

— Аполлоний, — говорил хриплым голосом умирающий, — я чувствую, что силы меня оставляют, часы моей жизни сочтены, поддержи во мне веру, пусть она не оставит меня в последний смертный час. Что, если могила, вместо того, чтобы открыть мне все тайны, закроется надо мной немой, холодной плитой, и только одна надгробная надпись будет говорить о том, что здесь покоится прах Марка Вецио. Скажи мне, милый Аполлоний, умоляю тебя, ты не ввел меня в заблуждение?

— Малодушный человек! Можно ли колебаться именно в тот час, когда ты так близок к обители добрых духов? Неужели же ты и теперь, после очищения, сомневаешься в существовании того мира, куда постоянно стремится твоя обновленная душа?

— Значит есть этот загробный мир! Аполлоний, ты готов поклясться мне в этом? — вскричал старик с энергией, которую трудно было предположить в этом угасающем человеке. — Значит я еще могу надеяться на месть? Я окажусь там, где нет масок, нет обмана и лицемерия, измена там оказывается неприкрытой, во всей своей гнусной наготе. Там несчастный муж может стать неумолимым судьей или демоном-мстителем злодейской парочке, обманувшей его. О, в таком случае я умру с восторгом!

— Зачем ты думаешь о женщине, оставившей тебе своего сына, ты должен забыть о ней, — сказал Аполлоний. — Как должен забыть и о том, кто не достоин носить твое имя.

— Нет, я не могу, я не в силах забыть свой позор.

— Напрасно, теперь ты не должен обращать внимания даже на то, что человек, носящий твое имя, опозорил его.

— Как, он опять что-нибудь натворил?

— Глупости, пустяки, на которые не стоит обращать внимание. В твоем теперешнем положении ты не должен знать об этом. Даже не глупостью, а сумасшествием можно назвать его поступок, потому что иначе нельзя объяснить такой цинизм в столь юном возрасте. Впрочем это его дело, а не мое.

— Аполлоний, ты скрываешь от меня что-то ужасное. Говори, умоляю тебя, наконец, приказываю.

— Вецио, будь великодушен, не заставляй меня говорить о том, что позорит твое знаменитое и честное имя, что может разорвать твое сердце… отца.

— Я ему отец? А кто может это доказать? И ты, Аполлоний, смеешь его так называть! Ты что, насмехаешься надо мной? Это жестоко с твоей стороны! Нет… он не сын мне… хотя и носит мое имя, которое он осмелился опозорить, запятнать грязью. Итак, говори Аполлоний, рассказывай мне все, не смей ничего от меня скрывать.

— Он влюбился в распутную женщину, одну из наложниц печально известного всему Риму Скрофы, рабыню-гречанку, ввел ее в свой дом, купив на вес золота, отпускает на волю, а что ужаснее всего, говорят, хочет на ней жениться. Последнее кажется невероятным, такой поступок противоречил бы всем гражданским и общественным законам Рима.

— Влюбился в распутную женщину, наложницу содержателя гетер Скрофы! Да, поступок, вполне достойный сына преступницы и прелюбодейки. И этот человек носит мое имя! Нет, я не допущу, чтобы меня так оскорбляли, клянусь прахом моих предков, не допущу! Если бы пришлось его казнить, я бы не стал колебаться!.. Нет, он этого не сделает… Иначе я поступлю с ним так же, как Брут и Манлий[160] поступили со своими сыновьями.

— Не забудь, что времена меняются, народ обожает этого юношу и защитит его даже от справедливого суда.[161]

— Значит я должен молча проглотить оскорбление!

— Нет, Но тебе надо использовать более надежный способ. Ты давно решил лишить его наследства. Сделай лучше — объяви его незаконнорожденным. Всего две строки в твоем завещании отнимут у него твое имя, а вместе с ним и все твое состояние. Напиши, что Тито не твой сын, а Терции Минуции и Авла Гиенция. Поверь мне, этих строк вполне достаточно для того, чтобы нежный друг публичной женщины не смел больше оскорблять имя потомка знаменитых медиастутиков.[162]

Некоторое время старик угрюмо молчал, лишь глаза его недоверчиво и злобно сверкали из-под нависших бровей.

— Итак, — наконец заговорил он, — дом Вецио, тебе не суждено удержаться без позора, так разрушайся же, падай, но без стона и слез! Аполлоний, позаботься о свидетелях на завтра, а сейчас позови моих слуг, пусть отнесут меня в постель, я чувствую себя слабым, а мне надо сохранить силы хотя бы на несколько дней.

Аполлоний хлопнул в ладоши, явились два невольника и понесли обессилевшего старика в его опочивальню. Лукавый египтянин почтительно поцеловал руку Марка Вецио и удалился. Выйдя на улицу он сквозь зубы проговорил:

— Скоро всему конец. Завтра утром будет составлено духовное завещание и его внесут в списки претора. Я же надеюсь получить право римского гражданства. А вечером… вечером увеличу дозу яда, с помощью которого я стану хозяином дома, где должен был жить и умереть рабом.

ТЕРМОПОЛИЙ ФОРТУНАТО И ЖУРНАЛ ЕЖЕДНЕВНЫХ ГОРОДСКИХ СООБЩЕНИЙ

Среди домов, находящихся неподалеку от базилики Опимия, по направлению от Сабурры к Форуму, в описываемую нами эпоху стоял небольшой нарядный дом, в котором помещалось заведение, напоминающее современные кафе и рестораны. Там в определенное время дня собиралась привилегированная часть римского общества, преимущественно молодежь. Они приходили узнать о новостях дня, встретиться со знакомыми, поболтать, выпить вина или какого-нибудь более легкого напитка, полакомиться сладостями или другими деликатесами, не слишком обременяя при этом свой желудок. Заведение это носило название «Фортунато». Как снаружи, так и внутри оно было отделано с удивительной роскошью. Стены из мрамора с позолотой, потолок из илитского дерева и также с позолотой, а кроме того украшенный слоновой костью, мебель бронзовая с резьбой. Мозаичный пол по случаю зимнего времени был покрыт мягким ковром с яркой вышивкой. Окна из слюды пропускали в комнаты матовый свет. В центре стояла бронзовая жаровня, распространявшая приятную теплоту.

Направо от входа, на двух мраморных столах превосходной работы были выставлены вазы с вареньем, медом; тут же красовались золотые кубки всевозможных размеров, вина, торты, пирожные. Словом сказать, это было нечто вроде наших баров в ресторанах.

Стулья — некоторые со спинками, другие, похожие на массивные табуретки, были накрыты мягкими подушками. Повсюду стояли маленькие столики на одной ножке, за которыми устраивались посетители, уписывая за обе щеки замечательные творения лучших кондитеров Рима, запивая их самыми изысканными и дорогими сортами вина.

На вывеске этого модного римского заведения была изображена обнаженная женщина с рогом изобилия, в руках и корабельным рулем у ног. На языке символов это означало, что заведение находится под защитой богини, особо почитаемой в Ациуме,[163] и вместе с тем намекало на имя хозяина, хорошо известное всему Риму — Фортунато. Соответственно заведение называлось Термополии Фортунато. Термополии — слово греческое, состоящее из двух: термос — горячий и полео — продаю. Эта роскошь, как и очень многое другое, была заимствована римлянами у побежденных греков. В Термополии Фортунато собиралась золотая молодежь Рима. Другим таким же посещаемым заведением, в чем-то конкурировавшим с Термополией, была парикмахерская, или, попросту говоря, цирюльня Лициния. Туда богатая молодежь тоже любила ходить за новостями и сплетнями.

В данный момент в заведении Фортунато было полно народу. В одной из боковых комнат собралось довольно разношерстное общество. Ростовщик Скасий и толстый всадник — откупщик публичных податей — вели разговор о цене на хлеб. Авгур Вононий играл в шашки с медиком Стертихием. Эдим Панза пытался убедить подрядчика Онисия в выгодах какого-то предприятия, касающегося очистки города. Наш старый знакомый поэт Анций играл в шахматы с одним молодым писателем, добившимся впоследствии мировой славы и царских богатств.[164]

В главном зале, где за буфетом стоял сам Фортунато, собрался кружок знакомых нам молодых людей. Здесь были Квинт Цецилий Метелл, Сцевола, Альбуцио, Апулий Сатурнин, Марк Друз, Катулл и атлет из Марсия Помпедий Силон.

— Сколько же можно ждать! — вскричал Метелл. — Дружище Фортунато, нельзя ли получить этот проклятый журнал?

— Бьюсь об заклад, — заметил Сцевола, — что живодер Лициний держит журнал скорее всего для того, чтобы чтением развлечь жертв своей немилосердной бритвы.

— Кровопийца, кровожадный, кровененасытный, — продекламировал по-гречески Альбуцио с трагикомической восторженностью по поводу замечания Сцеволы о бритье Лициния.

— Пиявки! Пиявки! — насмешливо передразнил его Сцевола.

— Когда ты, наконец, перестанешь смеяться надо мной? — обиженно спросил Альбуцио.

— Когда ты перестанешь коверкать мой бедный язык и издеваться над нашими добрыми, старыми латинскими обычаями.

— Все это может и так, а журнала нет, как нет.

— Фортунато!

— Что прикажете, достопочтенный Метелл?

— Пошли кого-нибудь к Лицинию принести журнал.

— Сию минуту, — почтительно отвечал хозяин. — Беларий, — обратился он к слуге, — беги скорее к Лицинию и принеси журнал. Да живо, понимаешь.

Беларию не пришлось повторять приказания. Закинув фартук на плечо, он со всех ног бросился на улицу.

— А знаете ли вы новость, о которой вот уже два дня говорит весь город?

— Ты хочешь сказать о Тито Вецио?

— Именно о нем и о красавице-афинянке, вырванной из когтей Скрофы.

— И ты это называешь новостью? Милый мой, вот уже три дня, как Рим на все лады склоняет эту романтическую историю.

— Да, но вот что вы, быть может, не знаете. Тито Вецио женится на невольнице старого сводника Скрофы вопреки всем существующим законам и римским обычаям.

— Альбуцио, что за вздор ты мелешь?

— Жениться формальным на образом на рабыне? Это невозможно.

— А если он даст ей свободу?

— Что ж из этого? Все же она вольноотпущенница, бывшая рабыня.

— Да к тому же непотребная женщина.

— Ну, в этом я не вижу ничего особенно плохого. Разве Сулла постеснялся принять наследство от богатой публичной женщины Никополи?

— Сатурнин, ты смешиваешь понятия, — возразил Сцевола. — Закон никогда не запрещал и не запрещает всадникам, патрициям, даже сенаторам наследовать имущество вольноотпущенников. Тот же закон никому не мешает вступать в любовную связь с рабыней или вольноотпущенницей, но жениться на ком-нибудь из них — совсем другое дело. Свободный человек привилегированного сословия, женившись на рабыне или вольноотпущеннице, лишится всех своих привилегий и может мигом оказаться в рядах подлого сословия. Ты, пожалуй, мне ответишь, что в некоторых случаях сожительство длится год или даже несколько, и этим как бы подменяет брак. Но помни, что закон не одобряет подобных действий, он их только допускает. Дети, рожденные в таком сожительстве, признаются не законными, и лишь естественными, хотя, их и не называют прямо незаконнорожденными. Но тем не менее, они не получают никаких прав и не могут называться по фамилии отца. Сулла, принимая наследство от Никополи, воспользовался только правом на имущество. Тито Вецио же, если верить тому, что говорят, вступая в брак с им же отпущенной на волю рабыней, хочет обойти закон, тем самым давая нам неопровержимые доказательства того, что он не достоин высокой чести быть главой римской молодежи, а равно не может больше оставаться в рядах всадников. Впрочем, друг мой Сатурнин, я этой байке не придаю ни малейшего значения, или, выражаясь корявым, языком Альбуция, не верю ей ни на йоту. Я слишком уважаю моего друга Тито Вецио и даже не допускаю мысли, чтобы он был способен на такую глупость.

— Благодарю тебя от всего сердца, Сцевола! — воскликнул Метелл. — Я друг Тито Вецио, и мне было бы очень неприятно, если бы в моем присутствии его продолжали оскорблять подобным образом. Никто из нас, конечно, не будет обвинять Тито Вецио только потому, что он украл красавицу у этого мерзавца Скрофы. Приобрести себе прелестную невольницу — это так естественно для молодого человека. Что же касается распускаемых о нем слухов, будто он на ней женится, то я считаю их настолько нелепыми, что их и опровергать не стоит, тем более, что у него есть куда более заманчивая идея и тоже касающаяся женитьбы. Если она осуществится, в чем почти невозможно сомневаться, то Тито Вецио станет одним из самых богатых и влиятельных граждан Рима.

— Метелл, оказывается, ты от нас что-то скрываешь, причем весьма важное. Ну-ка, выкладывай, что у тебя там.

— Извините, друзья, секрет не мой, поэтому я сейчас не могу вам ничего рассказать. Впрочем, об этом скоро будет кем следует объявлено всенародно, так что потерпите немного. Сейчас вопрос не о том. Интересно было бы выяснить, кто пустил в ход такую нелепицу о Тито Вецио. Альбуцио, ты должен об этом знать.

— Да я и не собираюсь ничего скрывать. Разговор об этом состоялся сегодня утром в доме Семпронии.

— А сама Семпрония откуда получила эти сведения?

Вместо прямого ответа Альбуцио, как обычно, начал декламировать стихи:

— Из Египта к нам всякое несчастье…

— Неужели все эти бредни распространяет Аполлоний?

— Везде он! — вскричали молодые люди. — Опасный и лживый египтянин.

— А я из самого надежного источника получил сведения, что Аполлоний благодаря стараниям претора Лукулла на днях получит римское гражданство.

— Этого давно следовало ожидать, — сказал Друз. — Наши олигархи не удостаивают верных и храбрых итальянцев чести стать римскими гражданами, а первого же интригана и проходимца принимают с распростертыми объятиями и производят в ранг гражданина республики. Для примера укажу хотя бы на моего гостя, храброго и благородного Помпедия Силона. Ему все еще не дают гражданства, а недостойного пролазу-египтянина мгновенно удостаивают этой чести. Первый, конечно, не может быть опасен для республики, потому что он — честный и несгибаемый патриот, а второй всем кажется весьма подозрительным, заводит какие-то тайные общества, устраивает ночные собрания, и на все это власть имущие смотрят сквозь пальцы, вместо того, чтобы смотреть в оба, как во время вакханалий.

— Сказать откровенно, никогда он мне не был по сердцу, этот Аполлоний.

— И мне тоже.

— Да он — самый несносный болтун.

— А по-моему, он — просто сумасшедший.

— О нет, ошибаешься, он себе на уме, этот редкий мошенник.

— Принесут нам, наконец, журнал или нет?

— А вот и он, — вскричали собеседники, завидев входящего слугу с дощечкой в руках.

— Кто будет читать?

— Конечно, Сцевола.

— Слушайте же, друзья мои, и помните, что сила голоса с некоторых пор высоко ценится на форуме.

После этой, заменившей вступление, шутки Сцевола откашлялся и громким голосом начал читать официальный журнал республики.

«Пятый день до январских ид.[165] Консул Гай Марий во второй раз и Гай Флавий Фимбрий в шестьсот сорок восьмой год от основания Рима.

Праздник в честь Януса. Верховный жрец, пожертвовав Янусу предписанного ритуалом барана, нашел, что внутренности жертвы не были повреждены. Присутствовавшие на церемонии авгуры и гаруспики объявили хорошие предзнаменования на новый год».

Врач Стертихий, игравший, как было сказано, в соседней комнате в шашки с авгуром Вононием, не смог удержаться от улыбки. Авгур же презрительно усмехнулся, услышав ироничные замечания молодежи, относившиеся к торжественному заявлению авгуров и гаруспиков о внутренностях принесенной жертвы.

— Юпитер — всему начало, — смеясь, заметил кто-то.

— Возможно ли в шестьсот сорок восьмом году от основания великого Рима выдавать за истину такие дикие нелепости.

— Не мешай читать.

— Нет, пусть сначала скажет нам, почему два авгура при встрече не могут без смеха посмотреть друг на друга.

— Что за негодяи! — пробормотал сквозь зубы авгур Вононий.

— Пусть себе тешатся, — успокоительно заметил врач, все они одинаковы. Пока улыбается им молодость и будущее, они поднимают на смех и жрецов и богов, даже над медиками смеются, пока здоровы. А как состарятся или заболеют, вот тогда и бегут кто к храму приносить жертвы богам, кто кланяться медикам. Надо только немного подождать, все они у нас будут. Это всего лишь вопрос времени.

Между тем, Сцевола продолжал чтение:

«Вчера прибыли некоторые приглашенные из разных городов Сицилии. Они жаловались сенату на грабежи и разбои беглых рабов, а также и на пиратов, грабящих и убивающих купцов и путешественников на море. Консул, в виду серьезности жалоб, решил созвать сенат на экстренное собрание в храме Аполлона накануне ид текущего месяца. Просители получат аудиенцию, и последует надлежащее распоряжение».

— Вот прекрасная новость для всем нам знакомой матроны! — сказал, улыбаясь, Сатурнин.

— Не думаю, чтобы это известие сильно обрадовало нашего общего приятеля Луция Лукулла. Он наверняка пожалеет, что так упорно домогался управления столь опасной и неспокойной страной, — сказал Сцевола.

— Что касается самого Лукулла, то он слишком ловкий и хитрый человек, чтобы добиваться управления спокойной и мирной страной. Рыбу лучше всего ловить в мутной воде, — продолжая улыбаться, заметил Апулий Сатурнин.

— Да, много ты наловишь этой рыбы, если то и дело платишь штрафы смотрителю за несвоевременную доставку пшеницы в магазины, — говорил толстому откупщику Постумию худой и желтый, как лимон, ростовщик Скасий.

— Друг мой, — зашептал ему на ухо откупщик, — молодой человек, безусловно, прав, и я с ним совершенно согласен: в мутной воде рыбу ловить гораздо лучше, чем в прозрачной, я сам в этом убедился. Представь себе, что житницы Сицилии опустеют[166] и на какое-то время закроются для голодной черни Рима. Тогда эти несколько сот тысяч зверей придут в такое остервенение, что сенат будет вынужден предоставить нам именно те средства, которые мы найдем нужными для ускорения дела. Тогда уже будет некогда рассуждать о законности или незаконности этих средств. Вода станет совсем мутной, и мы наловим много рыбы.

Ростовщик вполне удостоверился этими выводами и с особым уважением посмотрел на ловкого рыболова.

Тем временем Сцевола продолжал чтение.

«Тело тирана Нумидии, умершего голодной смертью в Тулианской тюрьме, вчера было вытащено из темницы крючьями и брошено в Тибр».

— Смерть, вполне достойная злодея! — торжественно сказал Друз. — Да послужит она устрашающим примером для всех, кто решился бы пойти по стопам деспота Югурты!

— А знаете, друзья мои, это прекрасный сюжет для трагедии, — заметил Анций.

— Дорогой поэт, ты сосредоточил все свое внимание на злосчастной судьбе Югурты, и я, пользуясь пришедшим к тебе вдохновением, загнал твоего короля в угол, — сказал, смеясь, Эзоп, игравший, как было сказано, в шахматы с автором «Андромахи», «Медеи» и «Клитемнестры».

«Имущество царя Порзенна в следующий торговый день будет продаваться под портиками»,—

продолжал читать Сцевола.

— Прекрасное предстоит зрелище.

— Ты непременно приходи, Скасий, — говорил откупщик ростовщику.

— Еще бы! Там можно будет провернуть не одну аферу. Однако, ты не забывай про игру, иначе я проложу себе дорожку.

«Комиссия из четырех эдилов приглашает желающих взять подряд на очистку городских улиц от нечистот. Торги будут проводиться на рынке три дня подряд по идам текущего месяца».

— И несмотря на эти меры, город все равно останется грязным.

— Слышишь ли? — сказал Эдим Панза, толкая локтем в бок своего соседа подрядчика Онисия, — вещь и в самом деле может оказаться стоящей.

Между тем Сцевола, дойдя почти до конца дощечки, воскликнул.

— Слушайте, слушайте внимательно и согласитесь, что остатки сладки.

«Гонцы, прибывшие в сенат с письмами от легионов, расположенных в Галлии близ мест пребывания варварских шаек кимвров. В письмах сообщается, что кимвры не желают вторгаться в земли Галлии по эту сторону Альп. Это обстоятельство позволяет консулам сделать вывод, что Италии не грозит нашествие варваров. Тем не менее предложено собрать новые силы, дабы навсегда устранить опасность набегов и изгнать в леса разбойников, грабящих провинции республики».

— Эта новость обрадует всех римлян, — заявили слушатели.

— Кроме меня, — прошептал тощий ростовщик, — отступление кимвров может нанести смертельный удар по моим делам. Цены на монету понизятся, и те несомненные выгоды, которые я бы имел, окажись государство в затруднительном положении, вполне возможно, превратятся в свою противоположность… А эти дураки еще радуются, — прибавил он, указывая на молодых людей.

— Что поделать, мой милый, — утешал его приятель, — это вечная история о черепичнике и садовнике, рассказанная Эзопом. Одному нужен дождь, а другому — хорошая погода.

— Теперь остается только обычный список браков и разводов, — продолжал Сцевола, — рождений и смертей. Словом, вечный круг жизни. И, наконец, объявления о представлении Плавта,[167] в котором во второй раз выступит молодой Росций.[168]

— Да, этот юноша подает большие надежды, на него стоит обратить внимание.

— А ты что о нем скажешь, Эзоп? — спросил поэт Анций своего приятеля.

Эзоп ничего не ответил, лишь презрительно пожал плечами. В Квинте Росции, о котором шла речь, Эзоп видел восходящее светило и терпеть не мог, когда, его хвалили.

— После объявлении о комедии других новостей нет?

— Нет, больше ничего нет.

— Тогда можно передать дощечки другим читателям, — сказал Друз, обращаясь к Фортунато.

— Беларий, — приказал хозяин, — отнеси журнал обратно.

Слуга взял дощечки и покинул Термополий.

Вот каким образом в те славные времена передавались новости. В ту эпоху Гуттенберг еще не изобрел книгопечатания, новости и всякого рода правительственные распоряжения переписывались от руки, медленно, и стоила эта работа недешево. Быть может, поэтому на римских дощечках практически не было болтовни, к которой нас приучила современная журналистика. Римляне той эпохи, как их описывает Саллюстий, были людьми дела, а не слов, и они старались найти ценителей собственных дел, а не повествовать о чужих. Цезарь в своих комментариях описывает целый ряд походов в самой сжатой форме. Современному генералу потребовались бы целые тома для описания его походов, рекогносцировок, сражений, приступов и тому подобного. Саллюстий и Тацит, справедливо заслужившие мировую славу, отличались краткостью и сжатостью слога. Флор также не стремился к цветистому многословию, но его изложение несколько страдает испанской надменностью. Тит Ливий любил распространяться, но этот недостаток происходил не от римской сдержанности, а от падуанского красноречия, а точнее — болтливости.

На маленьких дощечках большими буквами были описаны: жертвоприношения, разбой беглых рабов в провинции, неистовства корсаров на море, Югурта, без колебаний приговоренный народом к голодной смерти. Кроме того, было объявлено о продаже доспехов, а все желающие приглашались к торгам за получение подряда на очистку города. Сообщалось об отступлении варваров, намерениях консулов, появлении на подмостках римского театра нового таланта. Все эти материалы в современном издании потребовали бы очень много места и еще больше слов…

— Ты куда теперь? — спросил Помпедий Силон Метелла.

— К дяде, или, вернее, к тетушке, — отвечал молодой человек.

— Идешь ее утешать?

— А разве в этом есть необходимость?

— Тебе виднее.

— Ну, а вы куда?

— Я иду домой заниматься, — ответил Друз.

— А ты, Альбуцио?

— К Семпронии с Сатурниным и, если пожелаешь, с тобой.

— Я там всегда скучаю. А ты, Сцевола?

— Я — на ателланы в дом сенатора Валерия.

— А мне можно?

— Если хочешь, пожалуйста, иди. Там будут тебе рады.

— Счастливо, друзья, до завтра.

И молодые люди разошлись, каждый по своим делам. Метелл отправился в дом претора Сицилии, мужа его тетки.

— Прекрасная Ципассида, — сказал он молодой миловидной невольнице, любимице своей очаровательной тетушки, — нельзя ли узнать, принимает ли твоя госпожа?

— Никого не принимает.

— Быть может, я буду исключением?

— А если она на меня разгневается?

— Посердится, посердится, да успокоится.

— Боюсь, она может меня ударить.

— Пусть ударит, а ты ей скажи, как хитроумный Фемистокл невежде Эврибиаду: «Бей, но сначала выслушай». А я тебе в утешение дам блестящий викториатус[169] и, если хочешь, поцелуй в придачу.

— Хочу, — отвечала красивая невольница, застенчиво опуская глаза.

— Ну и прекрасно. Вот тебе золотой, а это в придачу, — продолжал молодой человек, нежно целуя девушку в щеку.

— И только, то? Я думала, что касается придачи, ты будешь щедрее.

— Ах, ты, плутовка! Ну иди же к своей госпоже и скажи, что я желаю облобызать ее прекрасную ручку.

Служанка отправилась и спустя несколько минут принесла благоприятный ответ, за что получила еще придачу от гостя, пока провожала его к апартаментам матроны. Последнее служит несомненным доказательством того, что во все времена молодые люди очень щедро рассчитывались с хорошенькими горничными за их услуги.

Почтительный племянничек, после кстати употребленной паузы, наконец вошел в святилище своей прекрасной тетушки. Она очень приветливо ему улыбнулась, протянула свою белую руку и указала место подле себя.

— Дорогая тетушка, — заметил молодой человек, — ты мне сегодня обошлась слишком дорого. Мне пришлось заплатить твоему Церберу золотую монету и три полновесных поцелуя.

— Что касается золотого, я тут ничего плохого не вижу. Пускай Ципассида увеличивает свои сбережения, извлекает пользу из щедрот моих гостей, но что касается поцелуев — я категорически против. Мне бы очень не хотелось, чтобы порядочные молодые люди, в том числе и ты, унижали свое достоинство, заигрывая с невольницами.

— Да разве я виноват в том, что ты окружаешь себя красавицами-служанками? Поверь, если бы вместо Ципассиды твой покой охраняла старая Психея, я бы превзошел моего приятеля стоика Сцеволу. Но Цепассида так хороша, что я решительно не мог быть Ксенократом.[170]

— Так хороша! Вот ваше неизменное оправдание. И это все, что вы приводите в свою защиту, когда вас совершенно справедливо упрекают за ваши чувства к недостойным, низким и презренным тварям.

— Тетушка, ты слишком строга.

— А по-твоему, нет ничего постыдного в том, чтобы превратиться в любовника рабыни, подлой, продажной женщины без отечества, без имени, без семьи… Твари из публичного дома?!

— А, теперь понимаю, — прошептал юноша, догадавшись, что письмо адресовано ему, а содержание — Тито Вецио.

— Все же я здесь не нахожу ничего особенно плохого, — сказал он. — Вспомни, милая тетя, великий Ахиллес был страстно влюблен в прекрасную Брисеиду, а когда Агамемнон сыграл с ним злую шутку и увел красотку, то герой разревелся, как ребенок, пока его мать Фетида[171] не явилась осушить слезы сына. А разве Агамемнон не любил Хрисеиду и Кассандру?[172] Из всего этого ты можешь сделать вывод, что любовь к рабыне нисколько не мешает быть героем.

— Даже если он женится на ней? Женится вопреки всем законам и отечественным обычаям.

— А разве я собирался жениться на Ципассиде?

— Ты… нет… но не о тебе речь. Впрочем, оставим этот малоприятный разговор. Лучше прочти мне что-нибудь.

— С удовольствием. Вот, кстати, перед тобой лежит развернутая книга, посмотрим ее. Ба, Сафо! Что это, милая тетя, уж не в припадке ли ты горячки? Но даже и в этом случае подобное чтение вряд ли вылечит тебя. Впрочем, если это может доставить тебе удовольствие, я готов прочесть.

И молодой человек начал декламировать по греческому подлиннику одну из величайших од Сафо, от которой, к огромному сожалению, сохранились лишь отрывки. Но, судя по этим отрывкам, приходится искренне сожалеть о потере целого.

Страстью горю и жажду лобзаний… Если он мне изменит, Я последую за тобой, о, богиня!

— Никогда, — прошептала матрона.

Метелл продолжал:

Если он презирает меня и отказывается от любви, Я изнемогаю от страсти.

— Довольно, довольно! Ради всех богов, перестань. Я не могу слышать этих слов, чаша моих страданий переполняется… И ты думаешь, что он пропадет, если не состоится эта женитьба?

— Не то что думаю, я убежден в этом.

— Чем же я могу помочь?

— Ты, дорогая тетя, пользуешься в доме сенатора Скавра огромным влиянием. Мать Эмилии — твоя хорошая приятельница, дочь тебя любит, как родную сестру, а старый глава сената ни в чем не может отказать той, которую величает не иначе, как своей дорогой Цецилией. Если ты примешь в этом деле участие, успех практически обеспечен.

— Чтобы я в этом деле приняла участие?! — с каким-то ужасом вскричала матрона, откидываясь назад, — я!!!

— Вот «я», которое трагик Анций признал бы бесценным. Но оставим в покое Мельпомену.[173] Ведь разговор идет о судьбе такого великодушного и честного человека, как Тито Вецио. Должен сказать, что посредничество в этом деле будет полезно тебе самой. Уже несколько дней по городу ходят очень странные слухи по поводу одной матроны…

— Что же могут говорить обо… про эту матрону?

— Знаешь, милая тетя, люди порой ужасно доверчивы, они готовы поверить самой гнусной клевете. Носятся слухи, что в одну темную ночь несколько человек устроили засаду в каком-то подозрительном месте, мимо которого должен был проезжать Тито Вецио с приятелем. К счастью, засада не удалась, однако, рассказывают, что во все это замешана отвергнутая Тито Вецио женщина.

Цецилия молчала, что-то обдумывая.

— Итак, милая тетя, — продолжал Метелл, — я могу рассчитывать на твою помощь? Давай постараемся женить Тито Вецио на прекрасной Эмилии. Поверь, все будут довольны: сама влюбленная девушка, друзья молодого всадника и его кредиторы. Что же касается нелепых сплетен относительно участия в преступном заговоре покинутой матроны, то они утихнут сами собой в силу обстоятельств, благодаря свершившемуся факту… А теперь позволь мне пожелать тебе спокойной ночи и самых приятных сновидений. Брось ты читать этот любовный плач, он тебя только расстраивает, а не развлекает. Ты лучше почаще смотрись в зеркало, оно красноречивее самых нежных слов убедит тебя, что ты, если, конечно, пожелаешь, найдешь сотни утешителей. — Сказав это, Метелл поцеловал руку матроны и вышел.

Долго сидела неподвижно, словно мраморная статуя, красавица Цецилия. Ей не хватало воздуха, а воспаленная голова кружилась в результате борьбы двух чувств: оскорбленного достоинства и беспредельной, самоотверженной любви, на которую способна только женщина.

CAVE CANEM[174]

Через двое суток после разговора с Аполлонием и на следующий день после того, как отец Тито Вецио, подстрекаемый коварным египтянином, торжественно лишил наследства своего сына, дом старого всадника представлял необыкновенное и печальное зрелище. Ворота были обиты черным сукном, кипарисовые и еловые ветви, расставленные и разбросанные повсюду, говорили о том, что дом посетила смерть, и людям, считающим труп нечистотой, способной их осквернить, не стоит переступать порог этого дома. При входе был воздвигнут маленький траурный алтарь, перед ним горели восковые свечи и курился фимиам. У входа в атриум — главный зал, лежало на катафалке тело старого всадника, одетого в тогу, с дубовым венком на голове.

Аполлоний достиг своей цели. С помощью страшного яда, приготовленного в адской лаборатории колдуньи Эсквилинской горы, злодею удалось расстроить старческий ум отца, а затем и отправить его в могилу. В своей мрачного цвета тоге, с чертами лица, искаженными муками смертельной агонии, труп старого всадника наводил ужас и приводил всех окружающих к убеждению, что дух верного хранителя дома отлетел, и душа покойника вскоре начнет бродить по ночам.[175] Катафалк, на котором лежал покойный, был искусно украшен золотом и слоновой костью, покрыт дорогими тканями и убран предметами, указывающими на то, что при жизни покойный неоднократно занимал различные почетные должности. Печаль и уныние царили в доме старого Марка Вецио, повсюду бродили зловещие служители богини Либитины,[176] расставляя восковые свечи, добавляя фимиам в курительницы, и суетились около трупа и алтаря.

Старый привратник Марципор забился в свою конуру и горестно шептал молитвы. Его верный друг пес Аргус был заперт в будку, царапался и жалобно скулил. У входа толпилось множество племянников, племянниц и прочих родственников покойного Марка Вецио. Также не было недостатка и в просто любопытствующих. Все ахали и удивлялись, как это такой богач мог умереть, будто самый обыкновенный плебей или раб. Согласно законам о погребальных церемониях, существовавших в ту эпоху, покойник должен был оставаться в доме в течение семи дней для прощания с ним родственников, знакомых и приближенных, а затем уже назначались торжественные похороны.

Главный виновник торжества Аполлоний, оставив служителей богини Либитины хлопотать подле алтаря, свечей и тела покойного, поспешил к дому претора Лукулла. В это время претор Сицилии после исполнения должности городского претора, находился в десятидневном отпуске. В доме Лукулла толпилась масса клиентов, просителей и разного прочего люда. Занятый не терпящими отлагательства делами, претор Сицилии, тем не менее, приказал слугам пропускать египтянина в свои апартаменты, когда бы он ни пришел. Аполлоний не замедлил явиться и был приглашен в экседру.

— Ну, что нового? — спросил Лукулл после обычных приветствий.

— Старик Вецио умер, — отвечал египтянин.

— Знаю. А духовную оставил?

— Да, — оставил, после чего прожил всего несколько минут.

— О, я не сомневался, что именно так все и произойдет! — вскричал претор, впиваясь в своего собеседника пристальным взглядом.

Аполлоний выдержал этот взгляд, не моргнув глазом, лишь едва заметная улыбка мелькнула на его лице, и он, как ни в чем не бывало, продолжал:

— Завещание оформлено в законном порядке. Старый всадник объявил, что лишая своего сына наследства, он оставляет мне все свое состояние.

— Но тебе должно быть известно, что завещание может быть опровергнуто.[177]

— В таком случае, я попрошу тебя, претор, сообщить мне, какие доводы могут считаться законными для оправдания духовного завещания?

— Родители имеют право лишить наследства непочтительных детей. Да, а не упустил ли ты из виду вот что. Скажи, не имел ли покойный еще кого-нибудь из родных, кроме сына, которые могли бы быть его наследниками?

— Нет, не имел. Да и сына у него не было.

— Как не было? А Тито Вецио?

— Старый всадник заявил официально, что он ему не сын.

— Ты меня удивляешь! Может ли это быть? Неужели ненависть Марко Вецио дошла до такой степени?

— Разгласить свой стыд? Да, он его разгласил.

— Клянусь именем всех богов, я не думал, что он на это способен. Ну, Аполлоний, поздравляю! — торжественно заявил Лукулл. — Такое решение старика избавляет тебя от длительных и сомнительных судебных разбирательств. Я со своей стороны занес акт в реестр ценза, что дает тебе права римского гражданства. Кажется, я сдержал свое слово?

— Благодарю. И знай: семя брошено тобой не на камень, а на плодородную почву.

— Помнится мне, — небрежно заметил Лукулл, — я должен некоторую сумму денег, ссуженную мне покойным по-приятельски, под простую расписку.

— Да, кажется есть три расписки, написанные твоей рукой, всего на семьсот тысяч сестерций.

— Ну надо же! Неужели семьсот тысяч? Сумма немаленькая. Я даже не знаю, как ее теперь выплатить. Мне и так не дают покоя долги, записанные в публичные книги.[178]

— А нет ли у тебя, случайно, приятеля, быть может, он не откажет тебе в помощи? — спросил египтянин, многозначительно поглядывая на своего собеседника.

— Приятель-то у меня есть, но вместе с тем он же и заимодавец, — отвечал Лукулл.

— Ты лучше скажи, человек, тебе обязанный и, конечно, он не придаст особого значения каким-то ничтожным семи или восьми сотням тысяч сестерций. Он готов прибавить еще такую же сумму, если ему скажут: «Живи спокойно, с этой минуты всемогущее правосудие Рима будет щитом и опорой твоего законного права».

— За правосудием дело не станет, если ты исполнишь все необходимые формальности. Ты мне сказал, что завещание составлено по всем правилам. Сколько свидетелей его подписали?

— Пятеро.

— Прекрасно. А где его будут хоронить?

— В коллегии весталок.

— Завидная предусмотрительность. Теперь остается разобраться, не может ли заявление старого Вецио быть опровергнуто в суде?

— Ну, на этот счет я совершенно уверен. Мечтательный юноша, несомненно, всякий позор примет на свою голову. И ни в коем случае не согласится срамить память матери в суде, где бы стали публично читать любовные письма покойной.

— Ты думаешь, он на это не способен? Ты веришь в его добродетель?

— Нет, не в добродетель, а в сумасбродство.

— Я вижу, что ты, Аполлоний, умный человек!.. Ну, теперь не будем терять времени. Отправимся сначала в храм весталок, затем — в дом покойного, возьмем оттуда завещание, прочтем его в присутствии свидетелей и заставим их подтвердить последнюю волю усопшего. Эй, Пир, — обратился претор к служителю, — скажи ликторам и писарям, чтобы были готовы идти со мной.

— Наследство в несколько миллионов сестерций стоит того, чтобы побеспокоить претора, — говорил, смеясь, Лукулл. — Но кто бы мог предположить, что этот бравый всадник, еще довольно крепкий старик, так неожиданно умрет? Ну, Аполлоний, не корчи такую скорбную мину. Поверь, никто не поверит твоему притворному горю. Все скажут, что плач наследника — это просто издевательство над покойным. Ты только понапрасну будешь стараться, зря потратишь силы и здоровье.

Беседуя таким образом, эти два человека, вполне достойных друг друга, шли по самым людным улицам Рима. За ними следовали ликторы с прутьями, служители, писари, клиенты и толпы рабов. Прохожие почтительно кланялись Лукуллу, как представителю судебной власти и права, а Аполлонию, как известному своей мудростью человеку.

В ту эпоху обман в Риме был возведен чуть ли не в ранг религиозного культа. Заметим, между прочим, что хотя цивилизация и прогресс принесли некоторую пользу последующим поколениям, в области нравственности, к сожалению, особых перемен к лучшему не замечается…

— Квириты, дайте дорогу знаменитому претору Луцию Лукуллу, — кричали во все горло ликторы и клиенты столпившимся у дверей дома покойного капуанского всадника. И квириты, почтительно кланяясь, расступались в разные стороны. Претор, миновав толпу, направился через узкий проход во внутренние покои. Пройдя несколько шагов, они заметили женщину, которая решительно направилась к египтянину. Аполлоний на мгновение растерялся, и шествие несколько задержалось.

— Что тебе надо, милая? — спросил претор, удивленный этим неожиданным появлением.

Женщина не ответила и подошла к Аполлонию. Последний уже опомнился и сказал Лукуллу:

— Это старая служанка дома, мне необходимо сделать ей некоторые распоряжения, иди, если позволишь, через несколько минут я тебя догоню, или подожди меня у портика. Пройдя этот коридор от статуи льва до сада, ты легко найдешь вход в базилику, а через нее и в портик.

— Поступай, как знаешь, только советую тебе поторопиться, — отвечал Лукулл, выходя со своей свитой из коридора. Аполлоний остался один с Кармионой — волшебницей Эсквилина.

— Матушка, это очень неосторожно с твоей стороны. Почему ты меня не дождалась там, мы договорились? Разве ты не понимаешь, что твое присутствие в этом доме может вызвать подозрение? Что, если претор или кто-нибудь из его приближенных узнает тебя? Тогда мы погибли!.. Чего же ты хочешь?

— Сын мой Аполлоний, со мной происходит что-то ужасное, доселе небывалое. Ты меня спрашиваешь, почему я пришла сюда, а не ждала тебя в пещере, где колдунья Кармиона предсказывает будущее и готовит проклятые напитки! О, на это есть весьма важные причины, — продолжала бывшая любовница покойного Марка Вецио дрожащим от волнения голосом. — С той минуты, когда я передала в твои руки страшную отраву, я уже не могла оставаться в своем подземелье. Мне казалось, что под моими ногами разверзлась бездонная бездна и каждую секунду может поглотить меня. Все отравленные нами жертвы с искаженными чертами ужасных лиц надвигаются на меня, хотят задушить своими костлявыми скрюченными руками. И тогда я бежала из ненавистной пещеры. Какая-то неведомая, сверхъестественная сила влекла меня сюда, в этот дом, где покоится убитый нами человек.

— Молчи, несчастная! Если кто-нибудь услышит твои безумные слова, мы оба погибнем окончательно, безвозвратно. Уходи, скорее уходи отсюда. Помни, здесь в проходах легко притаиться и подслушать наш разговор. Дай мне окончить начатое дело.

— Аполлоний, ты не похож ни на кого из людей. Как можно находиться под одной крышей с жертвой своего преступления? Неужели ты не боишься, не трепещешь?

— Я боюсь только твоих сумасшедших речей, этого неуместного бреда, по милости которого призраки твоего воображения кажутся тебе существующими в действительности. Приободрись и вспомни сколько ты выстрадала. Припомни ту страшную ночь, когда по приказанию этой матроны на лбу твоего сына оказалось клеймо рабства, когда по распоряжению того, кто сейчас лежит здесь в гробу, мы: были проданы чужим людям. Весь этот ужас нашей несчастной жизни пробудил в тебе чувство мести, и ты передала это чувство своему родному сыну: Теперь пришло наше время. Старик, опозоривший тебя, лежит в гробу, а сын матроны, осудившей меня на вечное рабство, лишен наследства, публично назван сыном прелюбодейки. Завещание это уже передано претору, и завтра я буду римским гражданином, полноправным хозяином этого богатого дома, а не рабом. Проклятая колдунья Эсквилина уйдет в небытие, а вместо нее появится благородная и всеми уважаемая мать наследника дома Вецио.

— Аполлоний, — прошептала в ужасе Флора, качая головой и обводя окружающие предметы безумным взглядом, — ты ошибаешься, преисподняя еще не насытилась жертвами. Он зовет меня к себе.

— Кто?

— Марк. Ты разве не слышал? Он только что позвал меня «Флора».

Аполлоний сначала даже немного испугался, но, осмотревшись по сторонам и убедившись, что кроме матери и его самого рядом никого нет, отвечал со своим обычным цинизмом:

— Я еще раз повторяю — тебе кажется. Иди, мать, и выпей какого-нибудь лекарства, которое успокоит тебя. Ты пытаешься смутить меня, а мне в эти часы необходимо иметь свежую голову. Все, прощай. Мне бы, конечно, хотелось, подольше побыть с тобой, Пока ты не придешь в себя окончательно, но нельзя, надо поспешить к претору, иначе мое долгое отсутствие может вызвать у него подозрение. Еще раз прошу тебя, поскорее уходи отсюда, потому что оставаться тебе здесь очень опасно для нас обоих, — говорил, уходя, Аполлоний.

Но бывшая рабыня и любовница Марка Вецио Флора не уходила. Не обращая внимания на настойчивые уговоры сына, она села на одну из мраморных ступеней, ведущих во двор, опустила голову на грудь и задумалась. Вся ее неподвижная фигура походила скорее на мраморную статую, чем на живого человека. Она, казалось, изображала богиню скорби и угрызений совести.

Долго оставалась в таком положении страшная отравительница. Кругом царила гробовая тишина, лишь время от времени нарушаемая порывистыми вздохами несчастной. Но вот послышались какие-то странные звуки, похожие на шорох крадущегося животного. И, действительно, по мраморным плитам ползло какое-то жалкое подобие человека. За ним волочилась длинная цепь. Это был старый привратник дома Марка Вецио Марципор. Флора не слышала звона и лязга железной цепи, она была поглощена своими печальными мыслями, совесть, наконец, заговорила в колдунье-отравительнице, окружающий мир для нее словно не существовал, раскаяние, осознание совершенных преступлений терзали ее душу, закостеневшую в злодействах, она страдала так, как страдают грешники в аду. Привратник подполз к ней совсем близко, лицо старика выражало жалость и негодование. Он долго и внимательно разглядывал неподвижно сидящую Флору, которая уставилась в одну точку. Убитая горем, она была глуха ко всему окружающему, словно окаменела.

— Флора! — наконец изумленно вскричал Марципор, забывая об осторожности. — Флора, ты жива и в этом доме, а Аполлоний называет тебя матерью?! Значит, несчастный ребенок, которого матрона приказала заклеймить — Аполлоний? О, я теперь понимаю, почему он всегда так тщательно старался прикрыть свой лоб. Теперь для меня все стало ясно, как светлым денем. Мой любезный Тито погиб, его лишил наследства тот, кто сейчас лежит в гробу. Ты победила, Флора, ваши изощренные козни погубили дом Вецио. Радуйся! Торжествуй! Теперь уже нет возможности предотвратить надвигающуюся страшную беду. А главный виновник несчастья, обманутый, отравленный старик лежит в гробу, мертв и уже не встанет.

Так говорил добрый Марципор, но его слова не вывели из летаргии Флору, она продолжала сидеть неподвижно и непонятно — слышала или не слышала этот голос, словно выходивший из могилы.

— Я Понимаю, ты не могла колебаться между своим ребенком и сыном матроны, жестоко оскорбившей тебя. Но в чем же виноват несчастный юноша, за что ты так жестоко отомстила ему, почему избрала его жертвой своей мести? Горе тебе, несчастная Флора, ты обидела одного из самых прекрасных, добрых и великодушный людей, живущих на белом свете, горе тебе и твоему сыну, — шептал старик, а Флора все сидела неподвижно, лишь глаза ее бездумно блуждали, и черты лица исказились еще больше от внутренних волнений.

— Увы, — говорил привратник, — я не в силах сорвать ваш злодейский план, что я могу сделать? Раб, прикованный вместе с цепной собакой, не в состоянии разрушить эти чудовищные козни. Ты одна могла бы спасти его, Флора, ты, которая его погубила. Пусть же обрушится гнев богов на твою преступную голову, пусть разверзнется преисподняя и поглотит тебя вместе со злодеем, которого ты считаешь своим сыном, и восторжествуют фурии ада, сжимая вас обоих в своих огненных объятиях. Горе тебе, Флора! Горе Аполлонию, — прошептал старик и пополз обратно в свою конуру. Однако при последних словах Марципора Флора вздрогнула, и холодный пот обильно закапал с ее морщинистого лица.

— О, боги, о, богини! Спасите моего бедного, ни в чем не повинного, Тито, — стонал привратник, гремя цепями. — Но что я вижу? Это он, он здесь, мой Тито, пришел поклониться праху того, кто так безжалостно и несправедливо погубил его. О, боги, о, богини, спасите моего Тито! — молился старик.

Вошедший в зал был, действительно, Тито Вецио. Он подошел к покойнику, опустился на колени, припал к его холодной руке и горько заплакал.

— Батюшка, батюшка! — восклицал несчастный юноша. — Ты умер, не сказав мне ласкового слова, не вспомнив обо мне.

Окружающие, видя эту искреннюю и неподдельную скорбь, не могли не сочувствовать рыдавшему юноше, и на глазах многих из них, даже не имевших никакого отношения к дому Вецио, заблестели слезы.

— Это Тито Вецио, — говорили одни, — сын старого всадника. Смотрите, как он убивается, а покойник удалил его от себя неизвестно за что.

— Посмотрите, посмотрите, — шептали женщины, — какой красавец этот Тито, и как он плачет, бедненький. — И они утирали покрывалами слезы.

— Тито Вецио плачет, как малое дитя! Тот самый Тито Вецио, которого мы не раз видели смеющимся в минуты смертельной опасности! — говорил старый израненный ветеран африканских войн.

— Бедняжка, как он страдает, да утешат его боги и богини, — голосили наемные плакальщицы.

Между тем, привратник снова возвратился к Флоре. У него было странное выражение лица. Словно какая-то удивительная мысль вдруг осенила старика. Он весь преобразился, вместо прежнего уныния и горя на лице Марципора играла улыбка, в его впалых глазах сверкали молнии. Он притронулся к плечу сидевшей женщины и воскликнул:

— Флора, послушай старого друга!

Бывшая любовница Марка Вецио словно пробудилась от долгого глубокого сна. Она подняла голову, в глазах мелькнул проблеск сознания, затем она окончательно пришла в себя, посмотрела на привратника и моментально оценила грозящую ей опасность.

— Флора! — повторил старик.

— Кто ты и как осмеливаешься приближаться к волшебнице Эсквилинской горы Кармионе? — громко воскликнула она.

— Неужели ты меня не узнаешь, Флора? Посмотри на меня повнимательнее, несмотря на то, что за эти годы я сильно изменился, может ты и вспомнишь Марципора, того самого Марципора, который в былое время страстно любил тебя, и которого ты невольно оскорбила, став любовницей господина. Ты презирала бедного раба, изменила ему, но потом и тебе изменили. Но бедный Марципор никогда не переставал любить тебя, и теперь, уже старый и дряхлый, он узнал свою возлюбленную Флору, скрывающуюся под именем волшебницы Кармионы.

— Молчи, старик. Не произноси имя этой женщины. Я говорю тебе, — она умерла.

— Нет, она жива и должна узнать страшную тайну, которая терзает мою душу, не дает мне покоя ни днем, ни ночью. Теперь, в эту минуту, перед останками изменившего тебе человека, я должен открыть тебе эту ужасную тайну, облегчить свою страдающую душу.

— Тайну? Какую? Говори.

— Помнишь ли ты, Флора, когда Терция, твоя и моя госпожа; убедившись, что отец твоего ребенка — ее муж, а мальчик чрезвычайно похож на ее сына, сначала приказала убить вас обоих, но потом смилостивилась и вскричала: «Пусть живут, но ее сын должен носить на лбу клеймо раба, потому что он рожден от невольницы».

Услыхав этот страшный приказ госпожи, ты упала в обморок, а когда пришла: в себя, твой ребенок уже был окровавленный, неузнаваемый.

— Не вспоминай об этом ужасном дне! — простонала несчастная женщина, забывая свое притворство.

— Да, страшный день. Ты должна знать, что приказание заклеймить ребенка было дано мне и мною исполнено.

— Злодей! Уйди… немедленно уходи, или я задушу тебя своими руками!

— Погоди. Ребенка я заклеймил, но… это был не твой ребенок.

— Не мой? Что ты говоришь? Чей же он был? Ты бредишь, старик, или хочешь меня обмануть!

— Нет, Флора, я не брежу и не собираюсь никого обманываться говорю сущую правду. Призываю в свидетели всех богов и богинь неба, земли и преисподней. Получив приказание от матроны, я пошел на женскую половину, чтобы взять ребенка. Проходя по покоям, я увидел кормилицу, спящую у колыбели, в которой лежало дитя бессердечной Терции. Тогда страшная мысль блеснула у меня в голове, словно молния. Дети были так похожи друг на друга. Просто один был в богатых, а другой — в бедных пеленках. Я подменил детей. Твоего положил в колыбель, а сына матроны заклеймил.

Дикий вопль вырвался из груди Флоры после последних слов привратника. Народ, находившийся во дворе, вздрогнул от испуга, сбежались погребальщики, чтобы установить причину этого нечеловеческого крика. Аргус, запертый в своей конуре, жалобно завыл.

— Перестанешь ли ты, мерзкое животное, — возмутился негр, служитель богини Либитины. — А ты, старый негодяй, успокой свою собаку, если не хочешь, чтобы мы и тебя вместе с ней отправили к Эребу.[179]

Привратник ответил на эту глупую угрозу презрительным молчанием. Служитель смерти удалился, за ним потянулись и погребальщики.

Между тем Флора, схватив старика за руку, шептала:

— Не знаю, человек ты или демон, но ты поразил меня в самое сердце: Помни же, если ты меня обманул, тебе придется иметь дело не с волшебницей, а с матерью. Но… нет… твои слова звучат искренне и правдиво, ты не можешь так лгать, нет… Если бы ты мог знать, что произошло в моей душе, после твоих слов?! О, я несчастная! Я погубила своего родного сына для того, чтобы возвысить сына моей жестокой соперницы! Какой ужас! Но ты уверяешь, что говоришь мне правду. Клянись же еще вот этим мертвецом, богами, небом, землей, Стиксом…

— Клянусь!

— И я призываю в свидетели богов и клянусь ими, что не успокоюсь до тех пор, пока не расстрою весь этот гнусный заговор… Да, мне остается только одно средство. Но боги, что я вижу? Марципор, кто этот юноша на коленях, там, перед покойником?

— Это он… твой сын.

— Сын мой?! О, как бы я хотела хотя бы один раз прижать его к своей груди. Но нет, у меня так мало времени, да помогут мне боги успеть во время.

И Флора помчалась через один из узких проходов во внутренние комнаты дома.

Привратник посмотрел ей вслед, словно сам испугался столь неожиданного поворота событий, поднял руки к небу и воскликнул:

— Милосердные боги, я призывал вас, я клялся вами, прошу вас, простите мое клятвопреступление, лучше покарайте меня, но пощадите моего Тито. Вы позволили мне сторожить дом моих господ, я исполнил свой долг, как верный пес. Горе тому, кто не уберегся.

В то время, как старый Марципор обращался с покаянной речью к богам, претор Лукулл, распечатав и прочитав завещание старого всадника, собирался по закону квиритов объявить его всенародно и признать право на наследство за отцеубийцей Аполлонием, в это самое время бледная, как смерть, растрепанная Флора ворвалась в портик. Сейчас, она походила скорее на привидение, чем на живого человека. Претор, удивленный и встревоженный таким неожиданным появлением женщины, невольно отступил и вопрошающе посмотрел на новоиспеченного наследника.

Флора, не дав выговорить ни слова тому, кого она еще несколько минут тому назад считала своим сыном, не обращая внимания на угрожающе зашевелившуюся толпу, воскликнула, обращаясь к претору:

— Правитель Рима! Призываю в защиту законы. Прошу выслушать меня без свидетелей.

Луций Лукулл хотел ответить решительным отказом, но, немного подумав и сообразив, что требование этой женщины совершенно законно, приказал служителям, писцам, ликторам и свидетелям удалиться. Все вышли, но Аполлоний остался. Претор обратился к Флоре с вопросом, согласна ли она говорить при египтянине.

Бывшая любовница покойного капуанского всадника в ответ лишь презрительно улыбнулась. В ее душе все перевернулось. Она, наконец, увидела разницу между этим извергом-отцеубийцей, которого она раньше считала своим сыном и благородным, великодушным юношей, оказавшимся ее настоящим ребенком. И гордость, за подлинного сына переполняла ее сердце.

Аполлоний заметил этот относящийся к нему жест презрения и ненависти, но никак не мог догадаться о причинах, толкнувших Флору на такой отчаянный поступок. В его порочной душе в тот же миг возникла мысль заявить претору, что его мать — сумасшедшая, а поэтому не стоит придавать значение ее показаниям.

Претор заметил про себя, что решение Аполлония остаться весьма опрометчиво, и если свидетельница решит протестовать, можно оказаться в довольно щекотливой ситуации. Но Флора не протестовала, и Лукулл довольно неучтиво спросил, что ей нужно.

— Я очень довольна, что египтянин остался здесь, — заявила Флора. — По крайней мере, он не посмеет сказать, что я лгу, да и правду следует говорить прямо в глаза. Ты должен знать, претор, что духовная, только что прочитанная тобой, недействительна и не может иметь никакой законной силы.

— Это почему? — спросил изумленный Лукулл.

— А потому, что этот документ лишает имени и наследства законного сына покойного Марка Вецио.

— Ты лжешь, — неуверенно пробормотал Аполлоний.

— Да и мне кажется, что она не совсем в своем уме, — спокойно заметил претор. — Успокойся, моя милая, — продолжал представитель закона, обращаясь к свидетельнице. — Твоих слов нам мало, у тебя должны быть убедительные доказательства, которые можно будет представить на рассмотрение суда. Голословные утверждения не могут повлиять на убеждения правительственного лица Рима и приостановить его законные действия.

— Претор, я повторяю тебе, что завещание не может иметь законной силы, оно получено путем самых ужасных преступлений.

— Матушка! Ты не в своем уме.

— Как, Аполлоний, эта женщина на самом деле твоя мать? — претор от удивления оставил свой спокойный тон. Теперь он был по-настоящему поражен.

— Да, — смело отвечал Аполлоний, — но она, как мне кажется, не знает, что наследник — я.

— Ты ошибаешься, я прекрасно знаю, что покойный именно тебя сделал своим наследником. Именно поэтому я и пришла сюда. Прошу тебя, откажись от наследства в пользу того, кому оно должно принадлежать по праву.

— Что ты на это скажешь, Аполлоний? — спросил Лукулл.

— Я могу сказать, только одно — претор Рима напрасно теряет время, слушая бредни несчастной помешанной.

— Ты прав, — отвечал достойный представитель римского правосудия, — эта женщина нуждается скорее в докторе, чем в преторе. Ну, пошла прочь, — угрожающе сказал он Флоре, — иначе я велю позвать ликторов и тебя уведут силой.

— Так ты, Лукулл, не хочешь выслушать меня? Ты говоришь, что я сумасшедшая и мне нужен доктор? И все это только потому, что я заявила тебе о преступлениях и интригах, с помощью которых хотят довести до полного разорения одного из самых лучших и честных римских граждан? Ты требуешь доказательств? О, у меня их предостаточно. Посмотри, например, хотя бы на этого человека, видишь, что с ним происходит, — продолжала она, указывая на бледного и дрожащего Аполлония. — Ты не обращаешь на него ни малейшего внимания, но позволь мне, по крайней мере, задать тебе, претор Рима, один и последний вопрос. Скажи мне, может ли раб быть объявлен наследником римского гражданина?

— Конечно, нет. Наши законы запрещают это.

— В таком случае Аполлоний никогда не сможет быть наследником Марка Вецио. Ведь он же — раб.

— Это очень, понимаешь женщина, очень серьезное обвинение, — воскликнул претор, пораженный до глубины души. — Но какие же доказательства можешь ты предъявить для доказательства этого чудовищного обвинения?

— Доказательства? — злобно улыбаясь, ответила Флора. — Я вновь прошу тебя, претор, обратить внимание на этого человека. Посмотри, как он перепуган, как весь дрожит от страха, сколько бессильной злобы в искаженных чертах его бледного лица. Но я понимаю, тебе, ревностному слуге правосудия, всего этого может показаться недостаточно. Ты хочешь еще более веских доказательств? Пожалуйста, сейчас ты их получишь.

Сказав это, Флора со скоростью, которой могла бы позавидовать и тигрица, прыгнула к Аполлонию и, прежде чем он опомнился, сорвала с его лба повязку и торжествующе воскликнула:

— Ты, претор, хотел доказательств? Пожалуйста, получай!

Глазам пораженного претора предстало рабское клеймо, украсившее лоб Аполлония, он моментально понял все его страшное значение. Египтянин, точно бык, сраженный ударом молота, упал на пол. Лицо злодея из смертельно бледного стало багровым, словно его хватил удар. Он пытался что-то сказать, но не мог. Из его горла вырывалось лишь какое-то жалкое шипение, даже отдаленно не напоминавшее человеческую речь.

— Теперь, претор Рима, выполняй свои обязанности. Я полагаю, что ты не нуждаешься в других доказательствах, — заявила Флора.

Луций Лукулл уже было собрался позвать ликторов, но Аполлоний словно пробудился ото сна. Быстро встав на ноги, он схватил претора за руку и сказал:

— Прежде, чем ты сделаешь то, что предписывает закон, позволь мне сказать тебе наедине два слова.

Претор недоверчиво взглянул на Аполлония.

— Не беспокойся, я не собираюсь умолять тебя о спасении. Разговор пойдет о некоторых твоих делах.

— Хорошо, говори. А ты, милая, — обратился претор к Флоре, — можешь быть уверена, что все будет сделано по закону. А пока я хотел бы, чтобы ты удалилась.

Флора вышла.

— Ну, теперь мы одни, — сказал Луций Лукулл, — правда ли то, что говорила эта женщина.

— Все это правда.

— Значит, ты — раб?

— Да… был рабом.

— Так она не солгала и ничего не приукрасила.

— Нет, не солгала, больше того, многого не рассказала. Знай, Луций Лукулл, что завещание, действительно, получено благодаря хитростям и интригам, а сам завещатель Марк Вецио умер не своей смертью, а от яда, приготовленного этой женщиной и поднесенного покойному моей рукой.

— В таком случае, это дело необходимо передать на рассмотрение суду уголовных триумвиров, — заметил претор.

— Да, я знаю, меня должны будут распять на кресте. Но я рекомендую тебе, Лукулл, подумать о себе. Ты останешься должен наследнику Марка Вецио восемьсот тысяч сестерций. Ты знаешь, что эти деньги уже давно следовало уплатить, так как срок начальных календ[180] миновал. Ты ведь прекрасно понимаешь, Лукулл, что значит быть должником и не иметь возможности уплатить своему кредитору, который волен продать с публичных торгов твое имущество, объявить тебя несостоятельным должником и потащить тебя в оковах в рабочий дом.[181] Что же будет с тобой, если ты превратишься в должника Тито Вецио, твоего удачливого соперника, подлого осквернителя вашего брачного ложа.

— Несчастный! Как ты смеешь говорить мне такое?

— Тебе нужны доказательства? Вот они, читай!

И Аполлоний вручил претору письма Тито Вецио к Цецилии, полностью доказывающие ее неверность.

— Ну вот, теперь выбирай по своему усмотрению, — хладнокровно продолжал египтянин со своей неумолимой жестокой логикой. — Если ты погубишь меня, то и сам погибнешь, попав в руки своего соперника. Если же спасешь меня, то и соперника погубишь, и сам останешься цел. Да и отомстишь к тому же.

— Отомщу?! — вскричал Лукулл. — Неужели ты думаешь, что я удовольствуюсь тем, что увижу его нищим, протягивающим квиритам руку за подаянием? О, нет, клянусь честью, нет! Оскорбление, нанесенное моей чести, может быть смыто только кровью злодея-обольстителя, понимаешь ты, кровью? Человек, который принесет, мне голову Тито Вецио, может требовать все, что угодно.

— Я — именно тот человек, который тебе нужен. Наши чувства очень близки. Тебе, Лукулл, нужна голова Тито Вецио, а мне его имя и богатство. Итак, с этой минуты заключим союз? — добавил с наглой бесцеремонностью Аполлоний, протягивая ему руку.

Патриций Луций Лукулл забыл о той пропасти, которая разделяла его и клейменого раба. Он протянул Аполлонию свою руку и сообщники скрепили свой союз рукопожатием. Они были теперь готовы на все ради того, чтобы погубить Тито Вецио.

Всемирные победители не имели обыкновения прибегать к поединкам для решения вопросов чести. Для расплаты за оскорбления, нанесенные лично им или достоинству семьи, обычно прибегали к услугам наемных убийц, палачей, гладиаторов или каких-нибудь прихлебателей.

Здесь следует отметить, что главным стимулом как благородных, так и самых отвратительных побуждений в частной и публичной жизни римлян была женщина, эмансипированная не вследствие своего интеллектуального развития, а потому что среда, в которой они вращались, была распушена, отличаясь особенным цинизмом и развратом. То же самое можно сказать и о женщинах остального языческого мира: в них перемешалось и хорошее и плохое. Все эти Клавдии, Аспазии, Лукреции, Мессалины, Агриппины представляют удивительное явление в истории нравственного развития женщины…

Договор между новыми друзьями был заключен. Оставалось решить всего один вопрос: как поступить с Флорой?

— Я полагаю, следует найти способ, чтобы эта опасная свидетельница незаметно исчезла, — сказал претор Лукулл.

— Мне кажется, что ее надо немедленно посадить в тюрьму, причем содержать отдельно от других, — отвечал Аполлоний. — Мне необходимо поговорить с ней и узнать, что же вызвало столь внезапную перемену. Почему она из моей соучастницы превратилась в доносчицу. Кто знает, может мне удастся убедить ее снова помогать мне… хотя бы молчанием.

— А если ты не сможешь этого сделать, если она будет упорствовать?

— Об этом ты не беспокойся, Лукулл. Для достижения своих целей я, не задумавшись, отправил к праотцам моего достойного родителя. Если понадобится, за ним последует и матушка.

— Так ты действительно сын покойного Марка Вецио?

— Да, но рожден от невольницы, потому и раб. Впрочем, я чувствую в себе прирожденный дар победителя, и чтобы окончательно достичь цели, клянусь тебе, Лукулл, я не остановлюсь ни перед каким, даже самым опасным преступлением.

— Это и не удивительно. В тебе течет римская кровь. Ты очень похож на своего покойного отца. Хорошо же, я прикажу, чтобы эту женщину в крытых носилках отнесли ко мне. Сейчас позову ликторов.

— Одну минуту. Позволь мне сначала распорядиться, чтобы ее немедленно усадили в крытые носилки. Надо, чтобы собравшаяся у входа толпа ни в коем случае не заметила ее.

— Ты прав, мой предусмотрительный Аполлоний, прав, как всегда. Я начинаю думать, что с таким замечательным союзником мне не придется долго ждать удобного случая для того, чтобы отомстить Тито Вецио. Только не забывай носить на лбу эту повязку, скрывающую ото всех ужасное клеймо раба. И прошу, сделай так, чтобы оно и мне не попадало на глаза ни при каких обстоятельствах.

Спустя несколько минут из внутренних покоев дома старого Вецио вышли претор Лукулл, Аполлоний, ликторы и толпа писцов, клиентов и слуг. Вслед за ними четверо могучих каппадокийцев вынесли закрытые носилки.

В зале они увидели Тито Вецио, который по-прежнему стоял на коленях подле покойника.

— Это он! — возмутился Аполлоний. — Надо бы как-то выставить его отсюда.

— Непременно.

— Юноша, — сказал громко и торжественно претор, подойдя к Тито Вецио. — Тебе не следует находиться в этом священном месте. Претор Сицилии приказывает тебе немедленно удалиться и не оскорблять своим присутствием прах знаменитого потомка рода Вецио.

Сначала молодой человек не понял смысла этих грозных слов, но потом, увидев перед собой грозную фигуру римского претора, он встал, презрительно смерив его взглядом, и гордо бросил:

— Разве закон дал тебе право говорить так со свободным гражданином Рима? И с каких это пор сын не имеет права навеки проститься со своим горячо любимым отцом?

— С тех пор, как этот отец в своем духовном завещании лишил его наследства и решительно заявил, что некто Тито Вецио не имеет права называться его сыном.

Несчастный юноша зашатался от этого страшного неожиданного удара. Вслед за торжественным заявлением претора Лукулла о лишении наследства молодого Тито Вецио его отцом, со двора послышались страшные крики. Они доносились из носилок, которые дюжие рабы поспешили унести как можно дальше. Настала обычная тишина. Тито Вецио вышел во двор… Он навсегда покидал отцовский дом, который с этой минуты стал для него чужим.

Претор Лукулл и Аполлоний также вышли из дома и, не торопясь, отправились к носилкам. Бедный Аргус завыл еще громче и жалобнее, он чуял, что уже больше никогда не увидит своего молодого хозяина. Старый Марципор, видя, что его последняя хитрость не удалась, что все погибло и уже нельзя спасти его дорогого Тито, посыпал голову пеплом и, судорожно рыдая, лежа на полу своей конуры, время от времени шептал:

— Теперь всему конец! Пусть же придут Фурии и жестоко покарают меня за ложные клятвы.

ALEA JACTA EST[182]

На следующий день уже всему Риму было известно о несчастьи, постигшем молодого Тито Вецио. У дверей его дома толкались заимодавцы и многие известные римские ростовщики, напуганные неясными слухами об окончательном разорении их должника.

Верный Гутулл, рудиарий Черзано, дворецкий Ситно и все домашние слуги, боготворившие великодушного и доброго юношу, бродили, повесив головы, как тени, и не знали, как утешить друг друга и своего господина. Несчастная Луцена, обливаясь слезами, горячо молилась у алтаря домашних богов.

Сам Тито Вецио быстрыми шагами ходил по библиотеке и ужас его положения, а еще больше положение горячо любимой им девушки, кипятил его горячую кровь, побуждая к самым рискованным и отчаянным поступкам. Благородный, всегда рассудительный молодой человек, постоянно избегавший насилия, теперь сам решился к нему прибегнуть. В голову приходили самые нелепые безрассудные планы.

— Меня покарала жестокая Фортуна, — рассуждал он. — Вот я и стал беднее любого нищего, которому еще вчера подавал сестерции! Без всяких средств, лишенный крова, осажденный безжалостными кредиторами. Что же мне теперь делать? Продать душу кровожадному честолюбцу Сулле, негодяю, стремящемуся уничтожить в моем дорогом отечестве даже признаки свободы? Или стать приверженцем свирепого опустошителя Мария и вместе с ним утопить в крови все святое, все родное и милое для меня? А я, безумец, лелеял в моей душе возвышенные планы, надеялся осуществить великие идеи Гракхов, думал стать поборником свободы моего отечества, защитником слабых от произвола сильных. Что же я могу теперь сделать, если меня самого закуют в цепи и поведут продавать на рынок за долги, а мою божественную Луцену снова обратят в рабство, потому что я не в состоянии выкупить ее у кровопийцы. А я, безумец, мечтал воплотить в жизнь мои идеи даже в самых отдаленных странах мира, осчастливить людей, а тут побежден, обессилен и прикован к скале, как Прометей, цепями нищеты и позора! А Луцена, моя несравненная Луцена, которую я люблю больше своей жизни, больше всех радостей мира, люблю так, как никого и никогда не любил, что будет с ней? Людская алчность и разврат превратят богиню красоты в несчастную, всеми презираемую женщину. Теперь я не в состоянии заплатить Скрофе обещанную сумму, у меня ничего нет, я обобран до нитки, лишен наследства, даже имени, которое до сих пор носил. Мои злодеи и ненавистники сумели втереться в доверие к моему отцу, убедить его, что я не его сын, и он, несчастный, поверил им и поступил так, как они хотели. Я все готов перенести — нищету, позор, унижение, но не отдам мою Луцену торгашу человеческим телом, вампиру, сосущему кровь несчастных женщин, превращающий их в развратных созданий. Нет, нет, этого я сделать не в силах, я чувствую, что схожу с ума от одной мысли о возможной участи моей Луцены. Сердце бешено колотится в моей груди, глаза застилает темное облако, в голове возникают страшные мысли. Я убью злодея, посягающего на честь и свободу моей Луцены, убью ее и себя самого, да, скорее соглашусь убить ее своими собственными руками, чем отдам в неволю и позорный разврат. Я убью мою милую, нежную Луцену, как Виргиний убил свою дочь, но торгаш и низкий развратитель Скрофа не получит ее обратно! Нет, я не могу допустить этого. У меня хватит решимости сделать страшный, роковой шаг. Подобно гладиатору во время боя я вынужден не просить и никому не давать пощады, мое спасение в моем безнадежном положении. Гладиатор! Какие адские силы кинули в огненное горнило моего мозга эту идею, около которой возникают определенные, пока еще неясные образы? Гладиаторы! А что, если я решусь, если я брошу искупительный клич… свободы и соберу всех подобных мне бездомных? Если юноша, лишенный крова, станет во главе всех, не имеющих имени? Я возьму на себя эту страшную задачу. И если мне удастся разрешить ее, страждущее, угнетенное человечество назовет меня великим… Я спасу этих несчастных, которых праздная, рассвирепевшая толпа римских граждан посылает на убой ради удовлетворения своих кровожадных инстинктов. Я сниму оковы рабства с невольников и очищу поле Сестерцио от их трупов. А если мне не удастся? Тогда люди назовут меня злодеем и сумасшедшим. Но что мне до суждений людей, стоит ли ими дорожить? Ради своих дурных инстинктов развращенная толпа готова пожертвовать и чужой и своей свободой. Итак, ко мне, все, окованные цепями рабства, все жертвы кровожадных забав свирепой толпы, ко мне, бездомные плебеи, которым некуда приклонить усталую голову! Итальянцы, не имеющие ни пяди земли, для всех вас Рим — мачеха, а не родная мать! Ко мне, несчастные жертвы, угнетенные ненавистной алчностью толпы, этих хищных волков, демонов грабежа, насилия и резни! Пусть для Рима, погруженного в разврат, мой призыв будет страшнее мести Кариолана, ужаснее клятвы Ганнибала.

Так рассуждал несчастный юноша, уже не ожидая ниоткуда для себя спасения. В это время вошел слуга и доложил о приходе молодого Квинта Метелла.

Встретившись, друзья обнялись и заплакали. Когда оба они успокоились и пришли в себя, Квинт сказал:

— Друг мой, сердись на меня, бей, но выслушай внимательно. Я хорошо осведомлен о твоем настоящем положении. Оно, правда, не очень завидное, но далеко не безнадежное, как считают многие, а быть может, и ты тоже. Я хочу дать тебе возможность спастись.

— Ты, Квинт?

— Да, я, и если ты не откажешься от моей помощи, то мы найдем нить Ариадны, с помощью которой ты выберешься из этого лабиринта. У тебя много долгов, но это совсем не страшно. Кто же из нашей молодежи не должен? В Риме имеется два класса граждан: должники и кредиторы. К несчастью, слух о лишении тебя наследства распространился повсюду и сильно переполошил твоих заимодавцев. Те, которые еще вчера были готовы ссудить тебе столько, сколько было твоей душе угодно, сегодня осаждают тебя. И так как ты на основании бессмысленного «Закона двенадцати таблиц» можешь оказаться во власти первого встречного мошенника, имеющего твою долговую расписку, то твой дом, имения, рабы будут проданы с публичных торгов, И у тебя, наверняка, не останется ни сестерция.

— И даже имени Вецио, — прибавил юноша со вздохом.

— Да, и даже имени не останется. Вот поэтому и следует предпринять меры и меры безотлагательные. Я хочу предложить тебе все то, чего ты лишился: и кредит, и богатство, и семью, и даже имя, такое же славное, как и Вецио, весьма древнее и почетное.

— Твое расположение ко мне, друг мой, — удивленно отвечал Тито Вецио, — ослепляет тебя. Ты, как я вижу, строишь воздушные замки и принимаешь их за настоящие.

— Напрасно ты так думаешь. План, который я хочу тебе предложить, вполне осуществим и не имеет никакого отношения к фантазиям и воздушным замкам. Конечно, при условии, что и ты окажешь мне содействие. Это является обязательным условием, без которого мой замысел, действительно, теряет всякий смысл.

— В чем же заключается твой замысел?

— Он заключается в том, что ты в самое ближайшее время женишься на красивой и богатой наследнице сенатора Скавра.

— Это невозможно!

— Почему? Извини, но я тебя не понимаю. Ты тонешь, а я предлагаю тебе верное средство спасения. Так почему же ты говоришь, что это невозможно? Да знаешь ли ты, что это лучший способ для тебя из самого несчастного человека в Риме превратиться в самого счастливого? Первая красавица вечного города, богатая, знатная будет твоей женой, а ты смеешь отказываться! Прости, но ведь это безумие. Ты, конечно, догадываешься, что речь идет о дочери сенатора Скавра Эмилии, которая давно тебя любит. Тебе также должно быть известно, что эта девушка помимо ее физических достоинств является образцом нежности и доброты. Не забывай, что кроме счастья быть мужем такого совершенства, ты, женившись на Эмилии, опять сделаешься главой римской молодежи. Пожалуйста, обдумай хорошенько все то, что я сейчас тебе сказал, и тогда я посмотрю, осмелишься ли ты столь же решительно повторять свое «это невозможно».

— Тебе, Квинт, как другу, я скажу совершенно откровенно: я люблю другую женщину, люблю до безумия, всем сердцем, всей душой, а потому и не могу жениться на Эмилии.

— Ты говоришь, что любишь? Значит, правда то, о чем мне рассказывали совсем недавно в термополии. Но, клянусь честью, я никогда бы не подумал, что ты можешь быть ослеплен до такой степени, что потеряешь всякую способность здраво рассуждать. Отказаться от Эмилии — это значит пойти на верную гибель вместо того, чтобы стать мужем красавицы из красавиц, прекраснейшей и милейшей девушки из всего римского общества. Это свежий, благоухающий цветок, ей только пятнадцать лет, она стройна, как сама Грация, и прелестна, как Венера. Лицо ее может служить великолепной моделью божественной красоты для любого великого скульптора. А цвет лица, глазки, носик, ротик, ножки, ручки! Великие боги, что может быть совершеннее этого удивительного создания?! И все из-за рабыни… даже непотребной женщины?! Право, можно подумать, что ты, действительно, сошел с ума из-за нее!

— Тебе, мой друг, простительно так думать, потому что ты не знаешь моей действительно божественной Луцены, с чьей красотой не может сравниться красота любой другой женщины, — восторженно отвечал влюбленный юноша, забывая весь ужас своего положения.

— А мне кажется, если бы даже сама Венера спустилась к тебе с Олимпа, но без сестерций, которыми ты мог бы оплатить долги, ты и от Венеры должен был отказаться и жениться на богачке Эмилии. Подумай, что тебя ожидает в самом ближайшем будущем.

— Я уже подумал и решил.

— Что же ты намерен делать? Неужели, действительно, отказываешься от брака с Эмилией?

— Повторяю тебе еще раз совершенно серьезно: я никого не могу любить, кроме Луцены.

— Тогда я даже не могу себе представить, как ты сможешь выпутаться из сложившейся ситуации.

— Выслушай меня, друг мой. Помнишь, когда мы были еще мальчиками, нас всегда сильно волновали рассказы об истории Гракхов. В порыве благородного восторга мы клялись подражать их примеру, взяв под защиту всех несчастных, угнетенных безжалостной тиранией римских олигархов.

— Да, помню. Ты обычно был Тиберием или Гаем, я — чаще всего Блоссием или Помпонием,[183] Сцевола, обыкновенно, был Назиком или Опимием[184] и всегда ужасно горячился. Помню, однажды я чуть было не убил его грифельной доской. Но какая связь между нашим детством и твоими намерениями? Извини, не понимаю.

— То, что пытались сделать Гракхи, намерен в ближайшее время осуществить я, призвав итальянцев восстать против тиранов и завоевать себе лучшее благо жизни — свободу.

— Несчастный, значит, ты затеваешь междоусобную войну?[185]

— Да. И войну рабов.

— Войну рабов? Ты, Тито Вецио, герой Цирты, образец и слава римской молодежи решаешься говорить о том, что не придет в голову даже самому последнему из римских граждан. Это означает, что ты идешь на верную гибель. Возбуждать против Рима Италию, вести латинцев, самнитов, кампанийцев, марсов, жителей Этрурии и Апулии на всемирного властелина, чтобы вырвать у него силой римское гражданство, да это такое безумие, которому трудно найти примеры в мировой истории. И ты, римлянин, свободный всадник, патриций, военный трибун республики хочешь стать во главе рабов, подобно каким-нибудь Эвну, Антиоху или Клеону?[186] И заслужить проклятие современников и потомства?! Полно, Тито, опомнись, в своем ли ты уме? Как только поворачивается твой язык? Мне кажется, ты просто совершенно растерялся после всех обрушившихся на тебя ужасных несчастий. Ты, верно, забыл, что все враги Рима, как бы они храбры не были, не могут избежать позорной участи Югурты.

— Югурта был тираном и умер позорной смертью. Я же, напротив, буду сражаться за свободу и победителем или побежденным сумею жить и умереть с честью.

— За свободу? Ты думаешь, что такая святыня существует в извращенных умах невольников? Своеволие, резня, грабежи, насилие — вот идеалы той орды, которую ты хочешь двинуть против Рима. Бессмысленно свирепые в минуты кратковременного торжества, они покинут тебя во время опасности самым подлым образом. Разве невольник — человек? Сам Гомер сказал, что даже человек, родившийся свободным, теряет лучшую часть своей души, став рабом.

— Я мог бы опровергнуть все твои доводы, но ограничусь лишь тем, в чем полностью убедился сам, друг мой Метелл: та, которую я люблю, совмещает в своей душе больше добродетелей, чем все наши патрицианки, вместе взятые.

— К несчастью, болезнь, как я вижу, пустила в твоей душе чрезвычайно глубокие корни, — отвечал Метелл. — Я не стану тебя уговаривать и доказывать истину, которую ты не желаешь понять. Но послушай совет друга. Ты не хочешь жениться на Эмилии. Прекрасно, поступай, как знаешь. Но, по крайней мере, оставь позорную мысль жениться на рабыне, заставь умолкнуть злые языки, немедленно отдай Луцену Скрофе.

— Никогда!

— Ну, в таком случае, немедленно уезжай из этого дома, хотя бы на какое-то время, пусть утихнут пересуды и сплетни. Я между тем постараюсь найти тебе поручителя и успокою всех твоих кредиторов, а ты можешь отправиться в войска. Там перед тобой откроются все пути для блестящей военной карьеры. Потом твои друзья, да и кредиторы, используют все свое влияние, чтобы тебя сделали правителем какой-нибудь благословенной провинции, что дает возможность полностью расплатиться с долгами, вновь завоевать все те почести, которыми ты пользовался ранее и вернуть себе доброе имя, отнятое у тебя благодаря подлым интригам неизвестно откуда взявшегося иностранца.

Так уговаривал своего друга преданный Метелл, предлагая ему те же средства, которыми сорок лет спустя столь умело воспользовался Юлий Цезарь. Он, так же, как и Тито Вецио, наделал очень много долгов. Но кредиторы, вместо того, чтобы воспользоваться предоставленным им законом правом погубить Цезаря, дали ему возможность выйти из этого незавидного положения. Самую значительную поддержку божественному Юлию оказал Марк Лициний Красс, снабдивший его деньгами, уговоривший всех кредиторов отсрочить долги и способствовавший назначению Цезаря пропретором в провинцию Дальняя Испания. В этой провинции знаменитый римлянин сделал ряд удачных завоеваний, умиротворил провинциалов, привез значительные суммы в государственное казначейство, а главное — выплатил все свои долги до единого сестерция, после чего у него еще остались огромные средства, дававшие ему возможность устраивать впоследствии пиры для развратной римской молодежи и устраивать для народа спектакли, способствовавшие увеличению его популярности.

Но Тито Вецио был совершенно другим человеком. Он никогда не приносил в жертву своему честолюбию идею общественного блага. К тому же, самозабвенно любя Луцену, он не мог с ней расстаться, а поэтому, не задумываясь, отверг и это предложение своего друга.

— Ты все-таки продолжаешь упорствовать! — с горечью вздохнул Метелл.

— Дорогой Квинт, мое решение окончательно.

— Неблагодарный, жестокий Тито, — говорил с упреком Метелл, а в его глазах стояли слезы, — своим отказом ты лишаешь меня лучшего друга, который когда-либо был у меня. Ты бросаешься в страшную пропасть, куда я к несчастью, ни по моим убеждениям, ни по общественному положению, не могу за тобой последовать. Но я не хочу стать свидетелем твоей гибели. Я немедленно уеду из Рима в Галлию, не сказав никому из знакомых ни слова, даже не простившись с родными. Я знаю, мой отец никогда не простит мне того, что я вступаю в легионы, которыми командует его самый непримиримый враг. Но только это сможет отвлечь меня от страшных мыслей о твоей судьбе.

— Мой милый, мой дорогой, удивительный друг! — воскликнул растроганный Тито Вецио, обнимая Метелла.

— Тито, мой Тито, заклинаю тебя всем, что свято для нас обоих в этом мире, откажись от своих роковых замыслов, докажи, что ты по-прежнему ценишь старых друзей.

— Это невозможно, карты брошены, выиграю я — хорошо, проиграю — ничего не попишешь, зато сумею с честью умереть.

— Ну, в таком случае, прощай и, конечно, навсегда. Через час я уже буду далеко от Рима.

Трогательным было прощание друзей детства. Долго Тито Вецио не выпускал своего дорогого Квинта из объятий, но последний, сделав над собой неимоверное усилие, поспешил вытереть слезы и опрометью бросился вон из комнаты, словно не надеясь на свою твердость.

Тито Вецио не последовал за ним. Он опустил голову на грудь и глубоко задумался. Его глаза были влажны, на лице отражалась грусть, но вместе с тем и решимость. Спустя некоторое время он расправил плечи, провел рукой по влажному лбу, словно желая привести в порядок мысли, и улыбнулся. Страшно было значение этой улыбки: в ней выражалось непреклонное, окончательное решение выполнить задуманное им рискованное дело. Пройдя еще несколько раз по комнате, он позвал слугу.

— Позови ко мне Гутулла, Черзано и Стино, — сказал он.

— Господин, — отвечал слуга, — Луцена просит тебя повидаться с ней всего на одну минуту.

Тито Вецио на минуту задумался и ничего не отвечал, а потом велел передать Луцене, что он увидится с ней после того, как переговорит с приглашенными им людьми.

Слуга поклонился и вышел.

— Да, нужно решиться, — рассуждал юноша, вновь прохаживаясь по библиотеке. — Необходимо разорвать цепи, связывающие меня с прошлым. Я, как гладиатор, готовлюсь спуститься на арену судьбы, где между победой и смертью такое же расстояние, как между рукой и мечом.

Между тем в библиотеку вошли приглашенные Гутулл, рудиарий Черзано и дворецкий Стино.

— Друзья мои, — начал Тито Вецио, — вы, конечно, поймете, что я никогда не нуждался в такой степени в вашей помощи, как сейчас. Согласны ли вы всегда и везде оставаться со мной?

— Да, — отвечали все трое с удивительной решимостью.

— Хорошо. Тогда ты, Гутулл, отправляйся с этой дощечкой к старшему оружейному мастеру республики[187] и скажи ему, чтобы приготовил для меня пятьсот полных комплектов вооружения для легионеров, десять тысяч дротиков и все остальное, о чем указано на дощечке. Ты, Черзано, сходи к Друзу и Помпедию Силону и передай им, что я жду их у себя сегодня вечером по одному очень важному делу. А ты, Стино, немедленно потребуй из моей ближайшей усадьбы всех лошадей и повозки. Ты, Гутулл, можешь идти с Черзано, а со Стино я еще должен переговорить…

— Что, приходил этот человек?

— Скрофа? Приходил.

— Ему, конечно же, не заплатили из-за разразившейся катастрофы.

— Нет, не заплатили.

— Согласен ли он подождать?

— Да, я его уговорил, он обещал отсрочить, но только с тем условием, что сумма долга увеличится до двухсот тысяч сестерций.

— А другие кредиторы?

— Сегодня они гораздо снисходительнее, чем вчера. Я подслушал их разговоры. Они рассуждали о твоей скорой свадьбе, богатом приданом и прежних почестях.

— Презренное отродье! Как ласточки прилетают весной, так и они спешат туда, где есть тепленькая нажива! Но этот год, друзья мои, окажется для вас неприбыльным. Довольно вам пить свежую кровь из вен республики. Пора разорвать оковы, которыми пигмеи опутали народ-исполин. Поземельные законы[188] и новые уложения для граждан, права гражданства для абсолютно всех итальянцев, свобода рабам — вот великие и достойные задачи, внушенные мне любовью.

— Тебе ничего не угодно мне еще приказать, господин? — спросил Стино.

— Нет, пока больше нечего. Вот только скажи Пенулле, что я прошу к себе Луцену.

— Господин, позволь мне задать тебе один вопрос. Мы уедем из Рима или останемся здесь?

— Мы уедем из Рима и очень скоро.

— Тем лучше. А в какое же из наших имений — ближайшее к Риму…

— В Кавдиум, только туда.

— Значит, в Кампанию?

— Да, в Кампанию.

— И прекрасно. Пусть попробуют пожаловать туда эти бесстыжие ростовщики, и не будь я Стино, если не устрою им такой замечательный прием, который они запомнят на всю жизнь.

Преданный дворецкий произнес эти слова с таким воинственным пылом, что Тито Вецио невольно улыбнулся.

Спустя несколько минут вошла Луцена.

Она была обворожительно хороша. Легкая бледность лица, заплаканные глаза и утомленный вид делали Луцену не менее прекрасной, чем веселость и счастливая улыбка. Тито Вецио с особенным восторгом заключил ее в свои объятья.

— Ты плакала, моя прекрасная Луцена, — говорил молодой человек, целуя влажные глаза молодой девушки. — Прости, родная, вместо Элисия, который я тебе обещал, ты нашла у меня только горе и слезы.

— Напротив, это я должна умолять тебя простить меня, — отвечала Луцена, крепче прижимаясь к своему юному другу. — Это я принесла в твой дом несчастье и стала невольной причиной всех обрушившихся на тебя бед.

— Могла ли ты, несравненная Луцена, принести мне несчастье, если ты открыла передо мной такой мир блаженства, которому могут позавидовать не только люди на земле, но и сами олимпийские боги! Нет, мой единственный друг, если бы я не встретил тебя и не полюбил бы так, как люблю, то я был бы не в силах перенести страшные удары злой судьбы.

— Но если бы ты меня не полюбил, ты мог бы без труда поправить свои дела. Не пытайся отрицать истину, друг мой, мне все известно: Если ты хочешь вознаградить меня за мою беспредельную любовь к тебе, за те приятные минуты, которые я подарила тебе, и которые могут стать причиной твоей гибели, умоляю, брось меня, предоставь моей собственной судьбе и верь мне, мой Тито, как только твои друзья узнают, что мы расстались, они все вновь вернутся к тебе, и все твои невзгоды закончатся. Тито, мой чудный Тито, исполни просьбу женщины, любящей тебя больше своей жизни, и я не перестану благодарить тебя за невыразимое счастье от осознания того, что ты, мой единственный, спасен!

— Не требуй от меня невозможного, Луцена, не говори мне так никогда, если ты меня любишь. Могу ли я существовать, расставшись с тобой? Ты требуешь, чтобы я вырвал из груди моей сердце и жил! Да разве это возможно? С тобой, моя Луцена, я встречу смерть с улыбкой, без тебя моя жизнь станет в тысячу раз хуже смерти. И ты хочешь, чтобы я тебя оставил, чтобы был счастлив в этой вечной, мучительной агонии страданий. Нет, Луцена, ты меня не любишь.

— Боги моей родины! Вы, которые читаете в моем сердце все, словно на листе пергамента, скажите ему, люблю ли я его. Нет, милый Тито, я не давала тебе поводов усомниться в моей любви к тебе, но я желаю твоего счастья, я не хочу, чтобы по моей вине ты остался без наследства, бедным скитальцем, не знающим где приклонить голову, без крова, без имени, которое ты прославил своими великими подвигами. Я не хочу также, чтобы из-за меня ты утратил великие и естественные жизненные цели. Обо мне не беспокойся, мой чудный друг, смерть мне уже не страшна. Я принадлежала тебе, и этого достаточно, чтобы никто и никогда не смел даже попытаться овладеть мной. Если же этот роковой для меня момент настанет, я умру, вспоминая о тебе, мой Тито! Я не побоюсь смерти, потому что, расставшись с тобой, я уже буду жить не в настоящем, ни в будущем, а только воспоминаниями минувшего блаженства. А потому, друг мой, обо мне не беспокойся. Если судьбе не угодно, чтобы я была твоей, я не буду ничьей.

— Нет, ты будешь моей во что бы то ни стало! — вскричал с горячностью юноша. — Моей, потому что я тебя истинно люблю, потому что никакая человеческая сила, не способна отнять тебя у меня. Ты можешь гордиться своей любовью, потому что она помогла мне найти высшую цель жизни, без тебя я не посмел бы решиться на это и пойти до конца. Тебе и только тебе, моя чудная Луцена, я обязан этим священным огнем, который зажегся в моем сердце!.. Ты смотришь на меня с удивлением. Да, милая Луцена, твоей любви я буду обязан истинной славой и бессмертным именем, вдохновленный твоей любовью, я буду в силах перепрыгнуть через пропасть предрассудков. Твоя любовь станет для меня факелом Прометея, даст возможность указать человечеству правильный путь, превратить в людей всех рабов, затоптанных и доведенных до скотства тиранами. Твоя любовь превратила меня в человека своего времени, нет, в человека будущего. Ждет меня победа или поражение — это безразлично, все равно мое имя попадет на страницы истории. С той минуты, как я полюбил тебя, моя прелестная Луцена, мне окончательно стало ясно, что отношение к рабству, сложившееся в нашем обществе, есть величайший абсурд, более того — преступление, это гнусная ложь тиранов, преследующих только свои выгоды. Рабство не должно существовать в среде великого народа. Вот моя задача, и я поклялся или решить ее, или погибнуть. И ты, которая зажгла в моей груди этот священный огонь, хочешь меня остановить?

Во время всей восторженной речи лицо юного героя было озарено особенным светом вдохновения. Молодая девушка, невольно поддаваясь чувству восторга, упала на колени перед своим милым и воскликнула:

— Тито! Ты достоен этой великой задачи! И я уже не люблю тебя, но… обожаю.

Семела,[189] несчастная любовница властелина молний, как говорят поэты, вероятно, также преклонилась, когда увидела во всем страшном величии верховное божество.

Но Семела была поражена молнией, а Тито Вецио поспешил поднять свою прелестную Луцену, заключил ее в бережные объятия и осыпал всю страстными поцелуями, значение которых нельзя выразить словами, потому что они созданы любовью.

УБИЙСТВО И РАСПЯТИЕ

Смеркалось. В кабинете Луция Лукулла слуга, зажигал три свечи, вставленные в серебряный канделябр. Претор полулежал в кресле, выражение его лица было мрачным, озабоченным. Рядом с ним, в тени, точно привидение, вырисовывалась фигура египтянина. Луций Лукулл рассеяно гладил ручную змею,[190] свернувшуюся в складках его широкой тоги. Хозяин и гость молчали, погруженные каждый в свои мысли.

Слуга зажег свечи и вышел.

Так прошел целый час.

— Время идет быстро, — наконец мрачно сказал Аполлоний, — надо же, наконец, решить судьбу этой женщины.

— Точно такая же мысль сидит у меня вот здесь, — сказал претор, указывая на лоб, — нам обязательно надо быть уверенными в ее молчании.

— Я того же мнения.

— Ты рассчитываешь с ней поладить?

— Не знаю, но я допрошу ее, постараюсь выяснить причину происшедшей с ней перемены. Мне кажется, что за этим кроется какая-то тайна, которую нам необходимо узнать. Тогда будет видно, можно ли ее окончательно склонить на нашу сторону или…

— Да, у нас должны быть абсолютно надежные гарантии того, что она никому не проговорится, — заметил претор. — Иди сейчас же и прикажи от моего имени смотрителю тюрьмы немедленно пропустить тебя к ней в каземат. Там ты останешься с арестованной наедине, можешь смело говорить обо всем, стены достаточно толсты, тебя никто не услышит, и все до последнего слова останется между тобой, богами и… могилой.

Аполлоний вышел, не говоря ни слова. Видно было, что в голове его уже давно созрел план, и он теперь решил немедленно привести его в исполнение.

— Ведь эта женщина — его мать! — сказал про себя Лукулл, когда Аполлоний вышел. — Но это для него ровно ничего не значит. Египтянин не остановится ни перед каким преступлением для достижения цели… такова уж его натура. Да и, честно говоря, поздно уже останавливаться. А ты, Тито Вецио, гордый, бессердечный мальчишка, который обесчестил мое брачное ложе и поднял меня на смех в глазах целого Рима! Мое знаменитое имя, унаследованное от предков, безжалостно трепалось тобой во время беспутных оргий, в городе, в лагере на потеху нахалам ты отзывался обо мне, как об обманутом муже, пошляке. И, быть может, и меня причислили к разряду мужей, торгующих невинностью своих жен! А, пожалуй, последнее и правда, — продолжал, горько улыбаясь, Лукулл. — После измены этой женщины мне приходится терпеть ее в своем доме, я не могу отослать ее обратно к родным, потому что не в силах возвратить ее богатого приданого и боюсь мести всех Метеллов Рима. О, Вецио, если бы у тебя было сто голов, то и их бы не хватило для полного утоления моей мести!

В то время, как претор Сицилии размышлял о том, как он отомстит своему удачливому сопернику, Аполлоний в сопровождении смотрителя тюрьмы спускался по каменной лестнице вниз к мрачному каземату, где была заключена бывшая колдунья Эсквилина.

В темном углу двора сицилийского претора с его бесчисленными ходами и переходами, прикрытая большими деревьями и густыми кустами, находилась низкая и толстая дверь с массивными засовами, замками и задвижками, в таком количестве, что и пресловутый Крез был бы уверен, что за такой дверью его сокровищам: ничего не угрожает.

То была дверь частной тюрьмы семейства Лукуллов. Отворив ее, смотритель и Аполлоний спустились по каменной лестнице вниз, откуда раздавались проклятия, угрозы, мольбы, слышался лязг волочившихся цепей. Все это сливалось в невообразимую какофонию звуков. Внизу были два коридора, ведущие, соответственно, к двум отделениям. Из одного слышался шум, в другом царила мертвая тишина.

— Молчать, сволочи, а то сейчас же прикажу всыпать вам плетей! — заорал смотритель.

Но крики, стоны, проклятия не утихали.

Смотритель повернул в левое отделение, туда, где господствовала тишина. Казалось, здесь не было ни одной живой души. Только Аполлоний собрался спросить, где же каземат бывшей колдуньи, как смотритель указал ему на какую-то глубокую нишу в каменной стене, больше похожую на звериное логово, чем на место заключения человека.

— Вот там, внутри, — продолжал смотритель, сделав еще несколько шагов вперед и отпирая дверь.

Аполлоний вошел, но сперва не мог ничего разглядеть, потому что каменная гробница едва освещалась тусклым мерцанием свечи. Удушливый, вонючий воздух ударил ему в лицо так внезапно, что он невольно попятился назад. Но мало-помалу струя воздуха из коридора несколько освежила склеп. Аполлоний пришел в себя и начал различать предметы. Помещение Флоры не отличалось особенными удобствами. Очень низкая, четырехугольная конура наводила ужас на любого нового человека. Вместо мебели — сырой камень с пучком гнилой соломы, рядом кувшин с водой — и только. Зато в цепях и колодках недостатка не было. Несчастного арестанта приковывали к стене цепью, которая начиналась железным ошейником, на руках и на ногах тоже были цепи.

Увидев в таком положении родную мать, Аполлоний не выразил никакого сожаления. Он хладнокровно взял фонарь из рук смотрителя и попросил его удалиться.

Заметив Аполлония, Флора вскрикнула.

— Матушка, — сказал ей египтянин, — не затруднит ли тебя теперь, если ты расскажешь мне о причинах происшедшей с тобой перемены, которая чуть не погубила плод моих многолетних трудов, усилий и даже преступлений. По твоей милости я мог бы в одну минуту потерять все, включая жизнь, если бы не запасся чудесным талисманом. Да, я несомненно бы погиб из-за твоих совершенно необъяснимых действий. Скажи мне всю правду, и я… как-нибудь постараюсь спасти тебя.

— Значит, ты пришел сюда, чтобы спасти меня?

— Неужели же ты в этом сомневаешься? Если бы ты даже не была мне матерью, разве можно забыть, что я тебе обязан буквально всем, чего достиг. Ты воспитала во мне решительность, умение всегда добиваться своей цели. С самого младенческого возраста ты готовила меня к этой страшной мести. И вот, наконец, свершилось… Конечно, я спасу тебя, но только с одним условием.

— С каким?

— Я хочу, чтобы ты навсегда забыла о том, что наговорила вчера в расстроенных чувствах и опять стала моей помощницей до полного окончания задуманного нами дела.

— Ты хочешь, чтобы я оставалась твоей верной помощницей и пополняла старый список наших преступлений новыми, возможно, еще более ужасными? Чтобы при помощи грязных и гнусных злодеяний довела до смерти самого благородного и великодушного человека, лучше которого трудно себе и представить? Не так ли, Аполлоний, ты ведь от меня требуешь именно этого?

— Я тебя решительно не могу понять. Все, что ты говорила вчера и сегодня, для меня также туманно, как предсказания оракулов, обманывающих легковерный народ, чтобы вытянуть у него побольше золота. Отчего вдруг твоя непримиримая ненависть и злоба к сыну той женщины в одночасье преобразовалась в восхищение и сострадание? Я ищу и не могу найти этому объяснений. Ты, которая в течение стольких лет лелеяла в своем сердце чувство злобы и мщения, вдруг резко изменилась именно в тот момент, когда мы, наконец, достигли, наконец, желанной цели.

— Да, была злодейкой, а теперь не хочу ей быть… Мать не должна быть убийцей своего сына… своей плоти и крови…

— Твоего сына? Тито Вецио?! Да ты что, опять бредишь. А кем же я, по твоему, тебе прихожусь? Все это бессмысленно до абсурда. Но поговорим откровенно. Какие же у тебя появились доказательства, что ты так охотно поверила в подобную выдумку? Кто же мог тебе об этом сказать?

— Тот, кто обманул твою мать и вместо того, чтобы заклеймить лоб несчастного ребенка бедной рабыни, приложил эту метку бесчестья на лоб сына бессердечной римлянки.

— Клянусь именем всех богов преисподней, если все, что ты говоришь действительно правда, если это не фантазии твоего расстроенного ума, то у меня имеется еще больше оснований мстить человеку, похитившему у меня имя и наследство. Значит, я родился свободным и только благодаря гнусному обману постоянно ощущаю на своих плечах позорный груз рабства. Нет, я ничего не могу понять в этом запутанном лабиринте. Это какая-то бездна, в которой теряется мысль!.. Но ты мне должна назвать имя того негодяя, который совершил такое неслыханное преступление. Потому… потому… Мне надо с ним переговорить, я хочу знать… наконец, может быть, потребуется его свидетельство… надо будет взять показания.

— Показания раба никто не примет во внимание.

— А ты бы что показала?

— На суде я, конечно, буду утверждать, что ты сын бывшей рабыни Флоры, известной под именем колдуньи Эсквилины, презираемой и ненавидимой всеми гражданами Рима.

— Так будь же ты проклята, гнусная ведьма! Пусть будет проклят и тот злодей, который решился на страшный подлог, исковеркавший всю мою жизнь. Обоих вас я посвящаю богам преисподней. Ты, конечно, не скажешь мне имени этого раба, но я и без тебя сумею догадаться, кто он… Из всех прежних рабов в доме Вецио остался один Марципор, привратник дома. Нет никакого сомнения, что это именно он! О, я сумею добиться правды от Марципора, я использую все средства.

— Злодей, ты будешь пытать старика?!

— Он пройдет у меня через все мыслимые муки ада, но я заставлю его говорить. Также, как и тебя — молчать! Поняла ли ты, Кармиона, мой замысел и не желаешь ли ты поклясться мне жизнью своего… вновь приобретенного сына, что никому не раскроешь этой ужасной тайны и никогда больше не попытаешься сорвать повязку с моего лба?

— Молчи, злодей!

— Ты не согласна? Но подумала ли ты, что своим глупым упрямством подписываешь свой смертный приговор?

— Да, подумала и не собираюсь скрывать от судей ни своих, ни твоих злодеяний.

— Перед судьями? Неужели ты считаешь меня настолько глупым, что я могу позволить тебе появиться в суде? Нет, уважаемая Кармиона, у меня есть более надежное средство, которое навеки обеспечит твое молчание. Итак, поклянись мне сию минуту, что будешь нема, как рыба… или готовься к смерти.

— Подлый злодей! Отравитель своего родного отца! Убей же меня, прибавь еще одно преступление к тем, которые ты уже совершил. Да, убей меня, потому что, клянусь всеми богами и богинями, пока буду жить на белом свете, я не отдам на растерзание своего сына, этого достойного юношу, а тебя, изверг, отравитель родного отца, я передам…

— Умри же! — яростно вскричал Аполлоний, вонзая кинжал в грудь своей матери.

— Ах, проклятый!.. Отце… у… бийца, — простонала несчастная и, гремя цепями, упала на каменное ложе.

— Отцеубийца, да!.. А вот теперь, быть может, и убийца своей матери, — прошептал изверг, вытирая окровавленный кинжал похожей на лохмотья одеждой своей жертвы. — Да, убийца матери! Странное чувство возникает у меня при виде крови этой женщины. По всей вероятности, она мне мать. Вся эта история с подменой — ничто иное, как выдумка! Нет необходимости допрашивать привратника. В ту минуту, когда у моих ног корчилась в предсмертной агонии Флора, со мной происходило что-то удивительное, необъяснимое, чего раньше никогда не бывало. Да, она мне мать. Теперь я это вижу, сознаю. Нет необходимости добиваться истины от Марципора, она здесь, в моем сердце… Кровь сказалась, объяснила мне все. Старый болтун должен умереть без всяких допросов. Пусть отправляется в ад со своим секретом.

Говоря это, изверг взял фонарь, бросил взгляд на искаженное мукою лицо убитой им матери и быстро вышел из каземата, заперев его на ключ.

— Не нужно ли тебе еще что-нибудь от арестованной? — предупредительно спросил смотритель.

— Нет, пока ничего, но ключ от ее каземата я возьму с собой, — и египтянин направился к выходу.

* * *

— Итак, она согласилась молчать? — спросил Лукулл входившего Аполлония.

— Да, будет молчать, — отвечал тот, выразительно показывающий на кинжал.

— Это было самое лучшее и простейшее средство, — заметил притворно равнодушным тоном претор Сицилии, — потому что после вчерашней сцены не стоило возлагать большие надежды на ее обещание молчать. Какие бы клятвы она не давала, я совершенно убежден, она бы предала нас при первом же удобном случае. Теперь же она замолчала навсегда — и прекрасно. Я сегодня же распоряжусь, — продолжал достойный сообщник убийцы тем же равнодушным тоном, — чтобы палач Кадм забрал ее труп из тюрьмы и зарыл на поле Сестерцио или бросил его в Тибр. Римскому правосудию, конечно же, не взбредет в голову интересоваться судьбой исчезнувшей ведьмы. А поэтому ты, Аполлоний, можешь быть совершенно спокоен. О делах поговорим завтра. Сегодня ты, кажется, несколько утомлен, тебе надо отдохнуть, хорошенько выспаться. Иди, и да сопутствуют тебе боги. Ты избавился от своих врагов, теперь надо подумать о моем Тито Вецио. Ты не забыл, что обещал мне его голову.

— О, теперь я просто обязан сдержать свое слово, — отвечал негодяй, злорадно улыбаясь. — Голова этого красавчика обошлась мне слишком дорого, с сегодняшнего дня я могу считать ее своей!

— Вот человек, не останавливающийся ни перед какими препятствиями! — восхищенно заметил Лукулл, когда Аполлоний вышел. — Убил отца и мать, а теперь обдумывает, как бы по-удачнее и брата отправить вслед за ними. А сколько он совершил других, убийств, о которых никто, кроме него, не догадывается? Я полагаю, без счета!..

Тем временем в библиотеке Тито Вецио собрались для серьезного разговора четыре хорошо знакомых друг с другом человека: нумидиец Гутулл, Марк Друз, молодой Помпедий Силон и сам хозяин.

Разговор шел уже давно, но, похоже, привел не совсем к тем результатам, на которые рассчитывал молодой всадник.

— Итак, ты отказываешься принять участие в великом предприятии? — сказал Тито Вецио будущему преемнику Гракхов.

— Решительно отказываюсь и считаю своим святым долгом предупредить тебя, что задуманное тобой — просто-напросто величайшая глупость. Оставим в стороне вопрос о том, есть ли правда в высказываниях некоторых людей что рабство является социальной язвой, результатом несовершенства наших законов или предрассудком. Все это привело бы нас к никому не нужным спорам. Возьмем факт таким, каков он есть. Рабство в данный момент является основой общественной жизни Рима. Устранить сразу же, без всякой подготовки рабство означает перевернуть сложившуюся систему республики с ног на голову. Едва ли найдется сторонник подобной идеи не только среди привилегированных классов, но даже среди простолюдинов и совершенно неимущих. Среди квиритов встречаются и такие личности, которые, несмотря на то, что живут за счет частной и государственной благотворительности и часто не имеют даже куска хлеба, повсюду водят своего раба и обращаются с ним с надменностью, не уступающей надменности сенатора Скавра, Опимия или претора Метелла, чья патрицианская гордость, как тебе известно, не имеет себе равных в целом Риме. Такой гражданин-попрошайка скорее обойдется без тоги, будет питаться одним черствым хлебом, пить уксус вместо вина, но без раба не сделает и шага. Идет ли он в баню — раб его сопровождает, ночью на улице — раб освещает ему дорогу с помощью дешевого фонаря из слюды, на рынке, улице, в публичном собрании — раб повсюду следует за ним. Конечно, это смешно, больше того — глупо; господин, живущий на милостыню, не может обойтись без услуг раба. Тем не менее, нельзя не замечать, что это прискорбное явление довольно широко распространено в нашем обществе. Подобная заносчивость характерна для всех без исключения граждан римской республики. И отнять у них рабов — дело более чем рискованное, по-моему, просто-напросто граничащее с безумием. В этом случае партии прекратят свое существование, ведь в вопросе о рабстве все солидарны, при первых же признаках опасности квириты сплотятся в одну массу и обрушатся на того, кто захочет отнять у них людей, самими богами, по их мнению, предназначенными быть рабами. Разъединенные в настоящее время, они все кинутся на тебя, и ты погибнешь. Мне кажется, к реформам в обществе надо приступать постепенно, так сказать, осторожными шагами, если хочешь, на цыпочках, но отнюдь не скачками. Следует использовать хитрость Горация, который, увидав, что невозможно противостоять трем Курациям одновременно, разбил их поодиночке. Гракхи могли победить и не погибли бы, если бы вели дело более благоразумно, осторожно и расчетливо. Но они из-за своей неосмотрительной пылкости и великодушия чересчур увлеклись, желая сразу уничтожить тиранию. Последствия, как ты знаешь, были весьма печальны. Чтобы принести ощутимую пользу нашему Риму, необходимо постепенно, мало-помалу ослаблять влияние аристократии и власть олигархов. Для противовеса им следует создать новую аристократию всадников, а завоеванные земли раздать беднякам. Создать новых собственников, пробудить новые интересы, даровать права гражданства как латинским городам, так и многочисленным народностям Италии. Это все возможно и вполне исполнимо. Такого реформатора ждет еще незаполненная страница истории и популярность среди современников. Но желание отнять то, что является неотъемлемой частью имущества римских граждан, отнять его сразу без всякой подготовки, при помощи вооруженного бунта — по моему мнению, опасная, безумная авантюра. Не надо забывать, что рабы являются предметом гордости некоторых господ… Нет, Тито, горе безумцам, которые скачками хотят преобразовать общество! А ты, мой милый Вецио, хочешь прыгнуть сразу на несколько столетий вперед. Но подумал ли ты: если восставшие рабы победят, они же перебьют всех господ. Ты же, насколько мне известно, благодаря своей благородной натуре, всегда был противником резни и убийств. Ты постоянно стремился к возвышенным целям, а теперь хочешь превратить наш мир в руины, где воцарится торжествующий варвар. Нельзя примирить побежденных и победителей, точно так же, как огонь с водой. Либо те, либо другие должны неизбежно погибнуть. Поэтому затевать резню ради освобождения рабов бессмысленно.

— Вы все отрицаете хорошее в порабощенном человеке, — с энтузиазмом возразил Тито Вецио, — но вспомни отца Гракхов, который выстроил на Авентинском холме храм свободы, служивший убежищем преследуемым рабам. А когда Гай Гракх, потерпев поражение, спасался бегством, то рядом с ним остался только один человек — раб Филократ, защищавший его своей грудью. И когда Гракх, убедившись в провале своего дела, решил умереть, он попросил Филократа убить его, что и было исполнено. Но, не желая пережить своего господина, Филократ тут же покончил с собой. Вот ты и скажи мне, Друз, разве у человека, способного на такую героическую смерть, не душа свободного человека?

— Кто же отрицает, что и в душах угнетенных рабов может засиять луч мужества и великодушия. Но и ты, надеюсь, не собираешься возражать, что подавляющее большинство рабов отличается низостью и грубостью. Ударив кремнем о железо, можно вызвать искру, но эти искры и не греют и не светят. Между прочим, наши законы предусматривают подобные проблески человечности среди рабов и поэтому предоставляют их господам право отпускать на волю. Получивший вольную раб одновременно получает и права вольноотпущенника, но требовать от государства еще более решительных шагов в этом направлении — то же самое, что опрокидывать здание, которое мы, наоборот, рассчитываем обновить, украсить и укрепить, чтобы оно твердо стояло, не боясь разрушительного действия времени. Тебе, Тито Вецио, известно, что сила и храбрость являются краеугольными камнями здания римского величия. Поэтому наши предки всегда презирали людей, предпочитающих позорную жизнь раба славной смерти на поле сражения. Они не раз отказывались выкупать своих граждан, попавших в плен во время самнитских и пунических войн. Вот, мой милый, откуда берет свое начало то глубокое презрение свободных граждан к рабам, не сумевшим в свое время ни победить, ни достойно умереть. Таково положение вещей, создавшее закон, правда, суровый и бессердечный, но под его защитой наш народ стал великим и страшным для всех прочих народов. Отменить этот закон означало бы превратить римских граждан в жалких трусов, сборище паникеров. Я не думаю, чтобы ты был способен на это. Да и сил не хватит. Скорее всего ты будешь побежден еще до начала сражения.

— Друг мой, ты во многом ошибаешься, и твои слова еще больше укрепляют мою решимость и мужество. Ты говоришь, что храбрость есть краеугольный камень здания римского величия, но именно поэтому я хочу с мечом в руках доказать этим тиранам, что и у рабов достаточно смелости для того, чтобы стать против них в боевом порядке.

— А поражение еще больше увеличит тяжесть цепей всех без исключения рабов, а ты будешь приговорен к смерти или, что еще хуже, к вечному позору.

— Но, по крайней мере, потомки восстановят справедливость.

— Бедный мой друг! Ты пытаешься утешиться несбыточными мечтами. Историю, которую будет читать потомство, напишут твои победители. А шайки восставших рабов станут тебе рукоплескать, если ты победишь, и проклянут тебя, стоит лишь тебе потерпеть поражение. Во всяком случае, если ты рассчитываешь привести в исполнение задуманный тобой план, желаю тебе успеха, мой благородный Тито, хотя, повторяю, я в этом очень сильно сомневаюсь. Пойти вместе с тобой я не могу по многим причинам, но прежде всего потому, что и у меня, кажется, окончательно созрела идея, которую я надеюсь воплотить в жизнь. Эта идея имеет куда больше шансов на успех, чем твой замысел. И еще. Хотя мы с тобой сильно разошлись во взглядах, но, тем не менее, остаемся оба поборниками свободы. Будем ли мы победителями, или победят нас, в любом случае мы, не боясь, ждем приговора истории, потому что наше дело свято.

Действительно, история судила этих двух людей, но далеко не беспристрастно. Дитя своего времени, Марк Друз, достигнув вершин славы и известности, был уже близок к осуществлению своей заветной мечты, но наемный убийца оборвал эту замечательную жизнь.

История несправедливо отнеслась к благородному Марку Друзу, для него, как и для многих других мучеников, отдавших свою жизнь за свободу человечества, от Спартака до Линкольна, отвели лишь незначительный уголок в истории. Между тем, деятельности Тиберия, Калигулы, Нерона, Гелиогабала и тому подобных чудовищ историки посвящали целые тома.

Когда Друз замолчал, Тито Вецио подошел и крепко обнял его. Затем, обращаясь к Силону, спросил:

— А ты какого мнения?

— Я не сумею выразить тебе чувство моего искреннего сочувствия твоим возвышенным идеям. Правда, нахожу также, что и благородный Друз, наш общий друг, со своей точки зрения тоже прав. Но мне кажется, что ты, Тито Вецио, хотя и задумал разрешить труднейшую задачу, но во многом, почти по всем, безусловно прав, и справедливость на твоей стороне. Конечно, трудно привлечь граждан Италии, в особенности римлян, на сторону восставших рабов, но стоит рискнуть. Тем более, что чувство ненависти и страха перед Римом у большинства гораздо сильнее, чем презрение к рабам, которых хочет возглавить Тито Вецио. Надо попробовать все средства для осуществления этого плана. Я привык не пренебрегать тем, что может быть выгодно и облегчит путь для скорого и безопасного достижения цели, а поэтому завтра же отправляюсь в Корфиний переговорить с друзьями. Надо собрать сходку уполномоченных лиц всех городов и земель, и если мне не удастся собрать достаточно желающих стать под твое знамя, то под другим знаменем, я уверен, соберутся все, потому что на нем впервые будет написано имя нашей общей матери — Италии.

— Спасибо, дорогой Помпедий, спасибо, рассчитываю на твою помощь. Ну, а ты, Гутулл, что скажешь?

— Я — чужестранец в Риме, не знаком с его требованиями и законами, по-вашему — варвар, не мастер рассуждать, плохо разбираюсь в ваших понятиях свободы и рабства, права и справедливости. Но мне кажется, что каждый должен быть свободен, и что свобода подобна солнцу и ветру в пустыне: первое светит и согревает, второй бушует и вздымает песок. Хорошее и плохое, радость и беда, всем равные шансы. Правда, слабый иногда страдает от того, что сильному только на пользу. Вы говорите о законах, необходимых для постоянного укрепления рабства. Почему же мы без всяких законов заставляем служить нам и слушаться нас? Кто храбрее и умнее, тот и повелевает, и никому из наших мудрецов и в голову не приходило интересоваться, по какому праву лев владычествует над меньшими зверями и другими животными пустыни. У нас также есть рабы, они родятся и умирают в наших палатках и очень нам преданы. Если кто-нибудь из них пожелает уйти на свободу, мы не препятствуем и отпускаем его на все четыре стороны. Пустыня велика, и звезды всем светят одинаково. Каждый, у кого есть конь, лук и стрелы, отыщет для себя оазис, где можно отдохнуть, ручей для утоления жажды, свободный уголок земли для устройства мапала. Словом, он хозяин пустыни, гражданин бесконечного пространства, и свободен, как воздух. Вот вам скудные и неясные понятия нумидийца о рабстве и свободе. За неимением сводов законов, множества досок, где написано, как должны вести себя люди, что должны делать и чего делать не должны, у каждого нумидийца начертаны в сердце законы: никогда не покидать товарища в опасности, а благодетеля — в беде. Поэтому, мой дорогой Тито, твой вопрос, пойду ли я с тобой, меня удивляет. Если бы ты меня не взял, я все равно за тобой бы пошел. Думаю, ты и сам это знаешь.

— Другого ответа я и не ждал от тебя, мой благородный и преданный друг, — прочувствованно сказал Тито Вецио. — А теперь, друзья мои, — обратился он к гостям, — расстанемся. Новая встреча состоится через месяц в моем Кавдинском поместье. Доставь мне туда ответ твоих друзей, Помпедий, и сообщи, насколько я могу рассчитывать на твою помощь. К тому времени я тоже надеюсь получить некоторые сведения. Тебе, Друз, поручаю спасти мое доброе имя, если мне изменит судьба. Ну, друзья мои, обнимемся же на прощание.

Гости ушли, а Тито Вецио и Гутулл стали готовиться к отъезду.

* * *

Было утро обычного дня. Толпы работников, клиентов и рабов, оказавшихся неподалеку от Форума, останавливались, чтобы рассмотреть печальную процессию. Четыре раба, вооруженные с ног до головы, под предводительством какого-то человека, тщательно закутанного в длинный, потертый плащ, с нахлобученной на лицо шляпой, вели почти совсем раздетого человека, который на своих плечах тащил высокий, деревянный столб семи локтей в высоту, с перекладиной, таким образом напоминавший римскую букву «Т».

Двое рабов без всякой жалости хлестали розгами уже окровавленные плечи полуголого человека. На некоторых улицах и перекрестках удары розог заметно учащались. Большой, лохматый пес, вероятно, сорвавшийся с цепи, бежал за процессией, время от времени жалобно завывая.

За Форумом шествие повернуло и медленно направилось к Эсквилинским воротам.

— Перестанешь ли ты выть, проклятое животное? — прикрикнул на собаку человек в плаще с нахлобученной на лицо шляпой. — Кого ты хочешь разжалобить своим похоронным лаем? Но погоди! Только дай нам выйти из города, я с тобой расправлюсь.

У ворот смотритель о чем-то спросил руководителя шествия и, как видно, удовлетворившись ответом, пропустил процессию свободного римского гражданина. Процессия двинулась прямиком к полю Сестерцио. Дойдя до убежища палача Кадма, она остановилась. Проводник в плаще начал сильно стучать в дверь кулаком. Но палач не слышал этих ударов, он сильно напился прошлым вечером и теперь спал непробудным сном. Но, видно, дело у пришедшего не терпело отлагательства. Удары повторились и на этот раз настолько сильно, что весь домишко затрепетал.

— Кто осмеливается так стучаться? — послышалось изнутри.

— Вставай скорее, ленивая скотина! Немедленно отворяй двери, не то, клянусь именем Марса и Геркулеса, моих защитников и покровителей, ты узнаешь силу кулака Макеро.

Наши читатели, вероятно, не забыли негодного хвастуна из таверны Геркулеса-победителя.

— Неужели пришла и твоя очередь? — насмешливо спросил палач, зная о проделках дезертира.

Чтоб тебе самому висеть на кресте! — огрызнулся Макеро.

— Но сперва, надеюсь, к кресту пригвоздят такого отъявленного негодяя, как ты.

— Зловещая ты птица, крест не грозит таким людям, как я.

— В таком случае, не знаю чем могу помочь тебе, — сказал насмешливо палач, появляясь на пороге, зевая и хлопая глазами на солнечном свету, словно филин, выгнанный из дупла гнилого дерева.

— Я желаю дать тебе возможность попрактиковаться, — отвечал Макеро, указывая на осужденного раба.

— Всемогущий Юпитер! Где же ты раздобыл такого урода? Он, случайно, не твой родственник? Кто же тот добрейший квирит, приславший мне с утра такой превосходный подарок?[191]

— Какое тебе дело до имени доброго квирита. Хватит и того, что подарок пришелся тебе по душе.

— В этом случае ты прав, достойнейший Макеро. Я спросил так, между прочим, но зато всегда готов служить щедрым квиритам моим скромным ремеслом.

— Молчи, ворона! Лучше постарайся как можно скорее пригвоздить этого плута.

— Что за спешка! Бьюсь об заклад, что мой новый клиент не разделяет твоего мнения о необходимости куда-то там торопиться. Но что это за собачища, воющая столь жалобно?

— Кстати, дай-ка мне хорошую дубину, — потребовал храбрый воин, вспомнив об обещании, данном на улицах города.

— Добрые господа, умоляю вас, — впервые заговорил осужденный, — не убивайте верного пса… по крайней мере, до того времени, пока я не окажусь на кресте.

— В таком случае заставь ее замолчать, а не раздражать нас этим омерзительным воем.

— Сюда, мой бедный Аргус, сюда! — кричал несчастный привратник дома старого Вецио Марципор, подзывая своего верного друга и товарища, — молчи, лежи смирно!

— Ну, старый висельник, — ухмыляясь сказал палач, — всем людям приходится расставаться с жизнью, а у раба для этого имеются только застенок или крест, это достойная ему награда. Вот и гвозди для того, чтобы ты лучше держался в воздухе. Там ты можешь утешаться тем, что нашел самое верное средство возвыситься над своим низким и жалким положением раба, взирать со своей высоты на ничтожество и глупости бедного человечества. Я специально выбрал самые острые гвозди, чтобы ты меньше страдал. Удары моего молотка будут походить на легкие щелчки — не более.

Было ли это состраданием палача к несчастному приговоренному или цинизмом виртуоза страшного ремесла? Неизвестно. Но вполне могло быть и то и другое. Причудлива и непоследовательна природа человека, этого двуногого животного, получившего от естествоиспытателей, вероятно, по ошибке, громкое название человек-разумный.

— Крест, мне кажется, хорошо и прочно сделан, — сказал палач, поворачивая перекладины и осматривая их глазом знатока. — Хотя, правду говоря, я недолюбливаю этот сорт крестов, есть другой, более удобный, но он дороже, а поэтому используется гораздо реже. Есть и еще замечательные кресты, но они увеличивают страдания. Правда, хозяевам они нравятся.

После всех этих разглагольствований палач Кадм положил крест на землю, растянул на нем страдальца, распростер его руки во всю длину поперечников и пригвоздил широкими гвоздями руки и ноги Марципора, не проронившего ни звука во время этой экзекуции.

По окончании операции, исполненной с искусством, достойным палача римской республики, Кадм взял кирку, лопату и вырыл довольно глубокую яму. Затем с помощью рабов поднял крест, вставил его концом в яму, засыпал землей и щебнем, утоптав все это ногами.

Показательно то, что Кадм, вколачивая в руки и ноги живого человека железные гвозди, очень равнодушно и даже игриво перебрасывался шутками с рабами, будто занимался самым невинным делом.

— Случалось ли вам видеть подобную ловкость? — балагурил палач, обращаясь к рабам. — Посмотрите на него, просто завидно, будто спит, ни единого стона! Да, счастлив то раб, который пожелает предпринять последнее путешествие на этом трехвесельном судне и возьмет меня в кормчие.

— Он в обмороке, — заметил один из рабов.

— А, в обмороке. Может быть. Бедняжка, ему необходимо помочь. Надо быть бессердечным, чтобы оставить без помощи этого несчастного, — сказал Кадм и, неуклюже переваливаясь, побежал в свое логово. Страдалец немедленно был приведен в чувство при помощи губки, смоченной крепким уксусом и поднесенной развеселившимся Кадмом к его лицу.

— Жестокие мучители, — простонал распятый, — зачем вы пробудили во мне жизнь?!

— Обратите внимание, какая черная неблагодарность, — с притворной обидой заявил палач, обращаясь к окружающим. — Вот и делай после этого добро людям.

— Ну, а теперь надо заняться этим животным, — говорил Кадм, показывая на огромную собаку. — Его я, конечно, к кресту приколачивать не стану, а просто-напросто размозжу ей череп, только бы найти дубину потяжелее да подлиннее.

— Оставь ее, добрый человек, не убивай, хотя бы до тех пор, пока я не умру, — умолял распятый Марципор. — Аргус, замолчи, мой милый, подойди ближе, ляг!

Собака подошла к кресту, посмотрела наверх, жалобно завыла и, свернувшись, легла на свежую землю, вся вздрагивая.

— Так ты говоришь, убивать ее не надо? Ну, ладно, не убью, а когда ты околеешь, возьму собаку к себе, пусть охраняет меня от ведьм. А то так надоели, проклятые.

Макеро хотел было, что-то возразить, но, взглянув на внушительную фигуру палача, благоразумно смолчал.

— Как ты тут живешь один-одинешенек среди покойников и колдуний? — с неподдельным ужасом спросил один из рабов. — Я думаю, тут очень страшно в ночное время.

— Все дело в привычке, приятель. Время любого переделает. Вот если бы ты удостоился чести хоть раз побывать в моих руках, ты бы убедился сам, что только первые четверть часа немножко неприятны, а потом ничего, привыкаешь.

— Да спасут меня боги от твоего мрачного предсказания! — вскричал раб, плюя себе три раза на грудь.

— Значит, тебе эта музыка не нравится? Странно. Даже удивительно. А не можешь ли ты мне честно сказать, на какой постели скончался твой уважаемый папенька?

— Он умер на кресте.

— А твой дедушка?

— Тоже на кресте.

— Значит, ты только один из всей семьи хочешь быть исключением? Стыдно, стыдно. Нехорошо. Но, впрочем, для тебя еще не все потеряно. Еще осталась надежда… Эй, лентяи, — прикрикнул Кадм на рабов, — притопчите как следует землю, да и пора домой. Пусть себе висит.

— Вот тебе золотой, — сказал Макеро, подавая палачу монету.

— Подавись ей сам! Золотой — цена казенная, а разве хозяин от себя ничего не добавил?

— Ах, да, вот еще тебе золотой, на, получай, но с условием, — прошептал Макеро на ухо палачу. — Когда мы уйдем, ты с ним должен немедленно покончить, понимаешь?

— Нет, не понимаю. Зачем это нужно? Неужели его господин так добросердечен?

— Нет, то есть он хороший господин, впрочем, какое тебе дело. Главное — деньги получил.

— А, понимаю, не в первой, будет сделано. Твой господин может спать спокойно.

— А вы, друзья мои, — продолжал громко палач, — примите мою благодарность за хорошую работу. И верьте, я с удовольствием поработаю с вами при первом удобном случае. Знаете поговорку: рука руку моет…

Но рабам не понравилась перспектива более тесного знакомства с Кадмом и они поспешили удалиться.

Оставшись один, палач поспешил выполнить инструкцию, данную ему господином распятого старика. Он вошел в свой дом и вынес оттуда длинный шест с острым металлическим концом. Аргус, лежавший у подножия креста, угадав намерения палача, вскочил на ноги. Шерсть на нем поднялась дыбом, и он, оскалив зубы, уже был готов вцепиться в горло Кадма. Палач, хотя и вооруженный длинной пикой, невольно попятился назад при виде такого могучего врага.

Между тем распятый сказал хриплым голосом:

— Не бойся, собаку я уйму. Только, пожалуйста, направь удар прямо в сердце. Аргус, молчать.

Собака опять легла и перестала рычать. Кадм ободрился. Подойдя к кресту, он ударил распятого прямо в сердце. Несчастный вскрикнул и умер. Аргус протяжно завыл.

Честно исполнив обещание, палач возвратился в свое логово, беспечно напевая веселую песенку, вытер полотенцем кровь с шеста, поставил его на место и принялся жадно рассматривать заработанные им золотые монеты.

Между тем бедный Аргус продолжал жалобно выть, глядя на свесившуюся на грудь голову своего бывшего хозяина и товарища. Тщетно Кадм пытался угостить Аргуса хлебом или говядиной, желая превратить его в сторожа, который бы охранял его дом — верный пес ни к чему не прикасался и на шестой день околел у подножия креста, на котором уже ничего не осталось, кроме костей. Мягкие части трупа растащили хищники.

Так погиб последний старый друг Тито Вецио.

ПОХОРОНЫ

На рассвете восемнадцатого января, спустя восемь дней после смерти старого всадника, толпа глашатаев бегала по всем улицам Рима, выкрикивая обычные в подобных случаях слова:

— Квириты! Марк Вецио умер. Сообщается всем и каждому, кто пожелает присутствовать на похоронах.

К полудню масса народа толпилась на площадях и улицах, по которым должна была следовать похоронная процессия. В самом доме покойного собрались его родственники, немногочисленные друзья и высокопоставленные лица римской республики.

Все были одеты в черные плащи, так как по обычаю при торжественных похоронах тога не допускалась. Плащи были дорожные. Знакомые и родные будто провожали покойного в далекое путешествие.

В назначенное время, по сигналу распорядителей, погребальная процессия тронулась. Хор певчих под аккомпанемент флейт и лир в своих песнях прославлял доблести умершего и оплакивал его преждевременную кончину, плакальщицы им вторили. Бренные останки покойного несли его наследник Аполлоний, претор Сицилии Луций Лукулл, глава сената Марк Скавр и квестор Луций Корнелий Сулла. Все они были в претекстах, с обнаженными головами. Впереди всех шел главный распорядитель в темной хламиде и черном военном плаще. Замыкала шествие толпа рабов с зажженными факелами и восковыми свечами в руках. Около распорядителя и ликторов шли жертвоприносители-фламины, ведущие жертвенных животных, кровь которых должна быть приятна душе усопшего. По обе стороны процессии тоже шли музыканты с трубами, литаврами и флейтами, среди них находились танцоры, отплясывающие комический танец, сопровождающийся песней.

За плакальщицами, музыкантами и певчими, около гроба покойного, шли люди, изображавшие его предков в хронологическом порядке, в претекстах и туниках с широкими и узкими пурпурными полосами: консулы, сенаторы и трибуны республики, украшенные ожерельями, медальонами и венками в знак их гражданских и военных доблестей. Тут словно воскресли из мертвых все знаменитые предки Марка Вецио — сановники и воины. За гробом шли приятели покойного с небритыми в течение нескольких дней лицами, с растрепанными волосами и без всяких украшений на руках. Далее двигалась толпа женщин: жены и дочери клиентов, домашние служанки с распущенными волосами, воющие в тон плакальщицам.

Помимо этого, как обычно в таких случаях, в толпу затесались праздные зеваки, уличные бездельники и даже женщины легкого поведения. Шумные разговоры, крики, смех, пересуды были слышны повсюду.

Говорили о том, когда умер покойный, как, почему, от какой болезни, сколько ему лет, как велико его состояние, и кому он его завещал, кто приглашен на похороны, число музыкантов, танцоров, плакальщиц. Обо всем этом спорили очень горячо, каждый принимал близко к сердцу, например, сколько оставил покойник денег, словно это имело какое-то отношение к говорившему. Затем провожавшие похоронную процессию перешли к обсуждению урожая текущего года, правительственных распоряжений, которые, заметим между прочим, хотя и были республиканские, но нуждам народа соответствовали в значительно меньшей степени, чем правительственные распоряжения нашего времени.

Тем временем траурный кортеж из дома Вецио, расположенного на Целийском холме, спустился к Форуму и остановился у самой ростральной кафедры. Покойного установили на трибуну, и Аполлоний, взойдя на кафедру, произнес похвальное слово умершему, так облагодетельствовавшему его. Все собравшиеся усердно аплодировали.

Умный и всесторонне развитый Аполлоний поразил всех своим необыкновенным красноречием и смелостью новых идей. К тому же его высокий рост, выразительные черты лица, да и сама атмосфера печальной торжественности — все это было в пользу молодого оратора.

С открытыми ртами слушали изумленные квириты возвышенные доводы оратора о бессмертии человеческой души. В последнее время неверие распространилось во всех слоях общества, и многие присутствующие были убеждены, что с прекращением жизни для них все будет кончено. Аполлоний открыл перед ними новый мир, оживляя многолетний спор: быть или не быть смерти. Долгие, единодушные рукоплескания народа были наградой молодому философу.

Последователи нового учения совершенно основательно причислили этот день, когда Аполлоний произнес речь о бессмертии человеческой души, к тем, что вели к победе их учения.

— Статилий, слыхал ли ты хоть что-нибудь подобное? — удивленно спрашивал наш старый знакомый — кузнец Маллий своего приятеля-сапожника.

— Никогда! Клянусь Геркулесом, никогда не слыхал. У меня по спине мурашки бегают, я дрожу точно в лихорадке, слушая этого иностранца, он убеждает, отрицая многое из того, что мы признаем, и одновременно утешает. Неужели он прав?

— Кто бы мог подумать, что смерть — это на самом деле не только конец, но и начало другой, безмерно счастливой и бесконечной жизни.

Что же, почва для новой религии в те годы в Риме была уже почти готова. Угнетенные до невероятной степени рабы, надменные и развратные патриции, обездоленные плебеи — такое положение как нельзя больше способствовало распространению учения, полного надежды и милосердия.

По окончании надгробной речи музыканты снова заиграли свои скорбные мелодии, дополненные флейтами и трубами, а плакальщицы возобновили свои печальные действия.

По древнему обычаю должна была быть совершена символическая церемония — сожжение трупа на Форуме. Но так как римское правительство запретило разжигать костры в городе, опасаясь возможных в таких случаях пожаров, то акт сожжения был чисто символическим: зажженный факел лишь обнесли вокруг усопшего.

Таким образом были соблюдены и административный закон и религиозный обычай, хотя, казалось, между тем и другим существует непримиримое противоречие.

После церемонии символического сожжения трупа процессия, покинув Форум, направилась мимо Большого цирка через Капенские ворота, вдоль Аппиевой дороги и улицы похорон.

Среди провожавших Марко Вецио в последний путь хватало людей, которые среди общей печали развлекали себя и окружающих в меру своих сил. Фламины, ведущие жертвенных животных, танцоры, плакальщицы и слуги погребения примешивали к пению и жалобному причитанию свои плоские шуточки, издевательства и неприкрытую пошлость, не забывая время от времени промачивать свои глотки вином из амфор, взятых ими с собой. Среди этих пьяных циников находился, разумеется, и наш старый знакомый, фламин Остий, завсегдатай таверны Геркулеса-победителя. Толстяк шел во главе жрецов-жертвоприносителей и тащил за поводья старую клячу, тощую и с трудом передвигающуюся, которой следовало играть почетную роль ратного коня покойного всадника. Этот боевой конь, замученный старостью и болезнями, был приобретен у живодера за самую минимальную цену. Но сейчас он был в роскошной сбруе, с попоной на спине, и поэтому народ, а в особенности женщины, видя, как медленно переставляет ноги боевой конь, и не понимая причины этого, относили такое явление к дурным предзнаменованиям.

Наконец, процессия прибыла к месту назначения.

Гробница рода Вецио находилась рядом с Аппиевой дорогой и неподалеку от города. Трудно себе представить что-либо превосходящее это сооружение богатством, роскошью и изяществом. Под мраморной пирамидой, установленной на пьедестал с изящным карнизом, было вырыто подземелье, где в особо устроенных нишах, известных под названием голубятен (что по-римски звучит, как колумбарий), составлялись урны с пеплом умерших членов семейства Вецио. Три стороны памятника были украшены барельефами, изображавшими бои гладиаторов. Четвертая сторона, обращенная к дороге, имела надпись, гласившую «Луций Вецио, всадник, претор, префект Капуи соорудил эту гробницу с дозволения римского народа и сената». Налево от памятника находилось просторное полукружие, нечто вроде зала, куда входили по роскошным мраморным ступенькам. Это место предназначалось для поминок. Здесь в центре ставились столы, поражавшие обилием оказавшихся на них яств и напитков. Из зала-столовой через маленькую дверь можно было пройти во дворик, обнесенный со всех сторон высокими каменными стенами. Посередине дворика был разложен костер для сжигания покойника. Костер состоял из сосновых дров и буковых поленьев и был устроен в виде алтаря, обставленного венками и ветвями кипариса. Внесенные носилки с покойником поставили на костер, и Аполлоний, подойдя к усопшему, открыл ему глаза, как предписывали обычаи, чтобы умерший мог в последний раз взглянуть на небо. Аполлоний, приступая к этой последней церемонии, невольно содрогнулся и побледнел не меньше, чем его покойный отец. Отцеубийце показалось, что из открытых глаз старого патриция сверкнула молния гнева, а уста прошептали проклятия отравителю. И этот человек, который, не задумываясь, отравил собственного отца, хладнокровно зарезал свою мать и собиравшийся точно также разделаться с братом, пошатнулся и едва не упал, увидев в глазах покойного осуждение всех его злодеяний. Аполлоний вынужден был призвать на помощь всю силу воли своего железного характера для того, чтобы не упасть. Дрожа, как осиновый лист, он положил в рот покойного символическую монету для уплаты перевозчику через Стикс[192] и глухим голосом проговорил:

— Прощай! Мы последуем за тобой в порядке, предусмотренном природой.

После этих прощальных слов жалобно заиграли трубы, и начался обряд жертвоприношения.

Убивали лошадей, быков, собак, птиц. Кровь их собирали в две большие чаши и поливали ею землю. Потом в угоду богам преисподней стали лить на землю вино и молоко. Затем все присутствующие торжественно облили костер, бросая в дрова цветы, венки, корицу, мирру, фимиам, духи, масло. Женщины с растрепанными волосами царапали ногтями себе лицо и грудь, плакали, выли и вообще довольно естественно изображали чувство беспредельной печали. Но венцом всей этой языческой дикости стало появление маэстро Ланисты с четырьмя гладиаторами, которые должны были убить друг друга в честь именитого покойника. Будто было недостаточно для удовлетворения глупого суеверия крови множества перебитых животных, нет, великие завоеватели были глубоко убеждены, что умилостивить богов можно только пролив, помимо всего прочего, и человеческую кровь.

Пока несчастные гладиаторы убивали друг друга, гости по приглашению Аполлония, сели за стол выпить и перекусить. Поскольку на все церемонии ушло довольно много времени, солнце уже начинало садиться. Один из главных похоронных служителей взял зажженный факел и подал его Аполлонию. Как ближайший наследник усопшего всадника, египтянин подошел к сложенным дровам и, отвернув голову, поджег их. Сухие дрова, пропитанные специальными смолистыми веществами, мигом вспыхнули, черные тучи густого дыма заполнили двор, пламя взметнулось высоко вверх. Труп, завернутый в полотно из несгораемого амианта, сначала увеличился в размерах, потом обуглился и наконец под действием огромной температуры окончательно превратился в кучку пепла и костей.

Костер быстро догорел и погас. Плакальщицы достали из костра простыни, тщательно собрали пепел, положили в урну, добавив туда молока роз и духов.

Когда урна оказалась в фамильной усыпальнице Вецио, распорядитель погребения, взяв в руку лавровую ветвь, обошел вокруг зала, громко говоря:

— Пора уходить.

Лишь только собравшиеся начали расходиться, как со стороны дороги послышался конский топот, затем крики, поднялся переполох среди толпы зевак, находившихся рядом с усыпальницей. Выходившие из зала в ужасе остановились, не решаясь идти дальше, они были уверены, что это шайка разбойников, прискакавшая из леса Галлинария[193] и Понтийских болот, находившихся совсем близко от Аппиевой дороги. Трибуны, ликторы, музыканты, плакальщицы, танцоры бросились к дверям, спотыкаясь и падая друг на друга, швыряя во все стороны покрывала, обувь, факела, амфоры, сбегали в могильный склеп, прятались в гробницы, колумбарий, кто куда мог. Паника и суматоха царили ужасные. Действительно, бандиты леса Галлинария, воспользовавшись удобным случаем, могли вернуться в свое убежище с богатой добычей. Одежда, венцы, ожерелья из золота и драгоценных камней, которыми были украшены изображения предков покойного Вецио, вполне могли обогатить смельчаков, решившихся на набег в день похорон старого всадника.

Но к огромному изумлению публики разбойники не обращали никакого внимания на драгоценности и не пытались никого грабить. Их предводитель с несколькими товарищами вошел во дворик, где только что происходила церемония сжигания трупа, спустился в подземный склеп, взял урну с прахом умершего старика Вецио и вышел, никого не тронув и не причинив зла. Между тем фламин Остий, Ни от кого не бежавший по причине полного опьянения, увидел Черзано, с которым часто встречался в последнее время в таверне Геркулеса-победителя. Пьяный мастер жертвоприношений бросился к бывшему гладиатору и, с трудом шевеля языком, заговорил:

— Именем всех бо-гов… и б-бо-гинь! Це-рь-ано… любезный… друг… Цер… зано… Под-ож-ди… у меня там… ам-форочка… того настоящего… от похорон… Ты поп-робуй… только… увидишь… Куда спешишь? Ну… не торо-пись… капель-ку… о-дну этого… нектара… только… од-ну… чтобы… с-сделать… одол-жение… прия-телю.

Неся весь этот бессвязный вздор, жертвоприноситель на удивление цепко ухватился обеими руками за попону лошади, решительно не желая ее отпускать.

— Да оставишь ли ты меня, наконец, в покое! — нетерпеливо вскричал рудиарий.

— Нет… я тебе… не-не… от-пущу… пока… не выпь-ешь… со мной…

— Ступай же тогда в ад, отвратительное животное! — воскликнул Черзано и, видя, что его товарищи ускакали, а многие граждане, вооружившись чем попало, бегут к ним, ударил кулаком по лысой голове пьяного фламина с такой силой, что бедный толстяк упал на землю, обливаясь кровью.

Освободившись таким образом от вцепившегося в него пьяницы, Черзано повернул коня и ускакал.

— Держи! Хватай! Лови их, разбойников! — кричали сбегавшиеся со всех сторон люди.

— Хватайте их, вяжите.

— Где эти негодяи?

— Распять их, распять!

— Да, да, отправить их немедленно к Кадму. Пусть пригвоздит негодяев к крестам.

— Нет, четвертовать проклятых разбойников!

— Но позвольте, квириты, — рассудительно сказал один из прибежавших. — Прежде чем повесить, распять или четвертовать, надо поймать преступников, а где же они? Вы их поймали, хотя бы одного? Я, по крайней мере, ничего подобного не наблюдаю.

Эта, хотя и простая, но очень благоразумная речь подействовала на расходившихся квиритов точно ушат воды. И в самом деле, кого можно было вязать, допрашивать, казнить? Имелся только Остий, валявшийся на земле с окровавленной головой, а разбойников и след простыл. Квириты опомнились и притихли.

Между тем из всех щелей, в которые они попрятались во время общей суматохи, повылезали многие гордые патриции, в том числе претор Лукулл, Сулла и Аполлоний.

— Вели убрать эту пьяную тварь! — сказал Лукулл, указывая ликтору на окровавленного Остия, валявшегося под ногами. — И надо немедленно послать отряд верховых в погоню за разбойниками, пока они не успели скрыться в своих проклятых лесах, — продолжал претор.

— Догадываешься ли ты, Лукулл, кто предводитель этих странных разбойников? — спросил Аполлоний.

— Кажется, догадываюсь.

— И если это можно считать установленным, то наш красавчик с этой минуты вне закона.

— О, теперь нет никаких сомнений, что скоро мне представится отличная возможность отомстить.

— Что касается меня, то я в этом никогда не сомневался, — отвечал Аполлоний, — но, однако, необходимо принять безотлагательные меры. Ты все это дело должен описать, оформить и передать уголовным квесторам насилий. Я, между тем, постараюсь распространить слухи, что Тито Вецио учинил святотатство и убил фламина Остия. Завтра у квесторов окажутся все улики для начала уголовного преследования главы римской молодежи, который оказался святотатцем, убийцей и разбойником.

Лукавый злодей сдержал свое слово. Он распустил по городу самые нелепые слухи о Тито Вецио. Уверял всех, что он убил фламина Остия, ограбил фамильный склеп семьи Вецио, пристал к шайке разбойников, что пытается подстрекать рабов к бунту, и все за то, что его лишили наследства. Эти слухи с быстротой молнии облетели город и народ, еще совсем недавно обожавший своего африканского героя, народ, за который молодой всадник собирался положить голову, поверил нелепицам Аполлония. И даже те из них, которые своими глазами видели, что Тито Вецио взял лишь одну урну с горстью дорогого ему пепла, больше ни к чему не притронувшись, и они, в конце концов, поверили в появление на свет разбойника Тито Вецио. Ни один голос не раздался в его защиту. Все его проклинали и требовали применения к нему наказания, как к бандиту, убивающему и грабящему на большой дороге. И за эту бессмысленную, тупую и жестокую толпу мужественный Тито Вецио решил сложить свою благородную голову!

КАПУЯ

Прекраснейший живописный морской берег Италии между Тирренским морем и Апеннинскими горами по древним италийским преданиям считался ареной мифических сражений между богами и титанами. Вечно улыбающееся небо, серебристые ленты рек, протекающих по долинам, ширь моря, маленькие живописные бухточки производят на путешественника чарующее впечатление и заставляют его согласиться, что название «благословенной» дано очень удачно этой стране поэзии и мирного отдыха.

В золе потухших вулканов, в гранитных скалах, лаве, как будто в архиве, мы читаем историю самых отдаленных эпох этой страны, когда наша матушка-земля мучилась, производя на свет Альпы и Апеннины. Религиозные понятия древних италийцев складывались под влиянием удивительных явлений природы, которые они по своему невежеству объяснить не могли. Отсюда битва богов с исполинами, вдохновение Гомера преданиями древних народов, рассказы мореплавателей о пении сирен, заставляющем слушателя забыть обо всем, погрузиться в сладкие мечты и опомниться лишь тогда, когда над лазурным небом на желтом песке, рядом с широким, вечно колеблющимся морем он увидит белые человеческие кости. Все эти наивные верования ничуть не способствовали мягкости нравов обитателей страны. Кампания, хотя и названа счастливой, благодаря лазурному небу и морю, омывающему ее берега, превратилась в театр военных действий кровожадных завоевателей и ее название «Счастливая» превратилась в горькую иронию. Впрочем, это подтверждает известные слова Цицерона, говорившего, что за обладание земным раем можно было драться насмерть. Кроме голубого, вечно сияющего неба, деревьев, усыпанных фруктами, роскошных виноградников, обильной жатвы, зеленых лугов, усыпанных цветами, самой природой устроенных фонтанов, кроме всей этой естественной роскоши, аппетиты захватчиков разжигали богатые, цветущие города, такие как Форентум, Казилин, Капуя, Вольтурн, Кумы, Путеолы, Неаполь, Геркуланум, Помпеи, Сорентум. Сюда же следует добавить целый ряд живописнейших островов, вынырнувших у моря, словно прелестные наяды: Капри, Проекта, Искья, Евилея, посвященный богине красоты, и Мегарис, где Лукулл выстроил поистине царский дворец — они подчеркивали прелесть этой волшебной страны, возбуждая зависть в людях. О ней можно было повторить слова старых троянцев, что «из-за такой красавицы, больше похожей на богиню, можно очень сильно пострадать, если вовремя не остановиться».

История представляет нам калейдоскоп событий, череду беспрерывно сражающихся друг с другом народов. Первыми обитателями Кампании были, по-видимому, оски, сыновья земли, если принять во внимание, что название этого племени произошло от имени древней богини, впоследствии названной Цецерой, что означало «земля», «мать», «кормилица».

История упоминает еще о пелязгах, вероятно, первыми успевшими напасть на Кампанию приблизительно за полторы тысячи лет до Рождества Христова. Они первыми принесли в Италию искусства и верования Востока. За пелязгами пришли морем халкидийцы и самосцы. Сухопутным путем от низовьев рек По, Арно и Тибра явились тирренцы, основавшие свою священную додепархию, или союз двенадцати городов, как в Этургии, так и долине реки По.

Тирренцы, в некотором смысле более образованные и отдававшие дань искусству по сравнению с предыдущими завоевателями, отличались суеверием и развращенностью. Под роскошным небом Кампании они предавались неге, опускаясь умственно и физически. Их вера в предопределенность судьбы доходила до полного фатализма, что и было одной из основных причин их гибели. Несмотря на всемогущие заклинания авгуров и предсказателей, на жестокие, поистине ужасающие церемонии сожжения человеческих жертв, тирренцы были побеждены сильными и храбрыми горцами Самнита. Победители заняли Волтурн — главный город тирренцев в триста тридцать втором году от основания Рима. Все уважаемые граждане были ими перебиты. Так как название города было дано в честь одного из тирренских богов, то после завоевания оно было изменено. Город стал называться не Волтурн, а Капуя, по имени одного из самнитских военачальников.

Вскоре в завоеванной стране образовалось два класса: разбогатевшие изнеженные новые завоеватели и пришедшие вслед за ними суровые горцы. Между противниками, конечно, началась борьба не на жизнь, а на смерть. Слабые сибариты, изнемогая в борьбе с сильными горцами, обратились в Рим с просьбой о помощи. В четыреста двенадцатом году от основания Рима вечный город под видом союза и защиты сжал в своих железных когтях Капую. Сначала это иго не казалось тягостным, поскольку Капуя была подвластна Риму только юридически, но не фактически.

Шло время. Когда Ганнибал появился в Италии, оспаривая у Рима господство над миром, капуанцы, после сражения при Каннах, открыли ворота карфагенскому полководцу. Таким образом, следуя совету одного из своих лидеров, сенатору Бибию Вирию, капуанцы одно ярмо сменили на другое. В течение пяти лет жители города находились под властью Ганнибала, отнюдь не отличавшегося кротостью и справедливостью. Затем, когда город был осажден и взят римлянами, победители поступили с капуанскими гражданами не как с побежденными, а как с мятежниками — пощады не давали никому. Двадцать семь сенаторов, в том числе и злополучный советчик Бибий Вирий, видя невозможность сопротивляться римлянам, и не желая попасть в позорное рабство, отравились, выпив яд, растворенный в вине, и умерли, окруженные душистыми цветами родной страны.

Свирепый победитель Капуи Квинт Фульвий Флак ознаменовал взятие города целым рядом злодеяний. По его приказу были убиты двадцать пять сенаторов в Кальвиуме, двадцать восемь — в Теануме. Кроме того, триста человек из привилегированного сословия уморили в тюрьмах голодной смертью. Помимо этого множества народа было обращено в рабство, а город лишен сената и своих служебных мест.

Спустя двадцать два года за верность и послушание город снова получил права муниципалитета, сенат и все служебные должности республики, за исключением верховного судьи.

Восстановление старинных прав города, а заодно и колоний, начатое Брутом и Суллою и окончательно утвержденное Цезарем и Августом, способствовали блеску и процветанию Капуи. Впоследствии Август позволил городу наравне с Римом иметь своих консулов и использовал в столице Кампании свою любимую систему правления, так хорошо описанную Тацитом в его летописях.

Во времена Юлия Цезаря новая колония называлась счастливая Юлия, а при Августе — счастливая Августа. Во времена империи страна процветала, но затем, с упадком могущества императоров, ослабла и, вконец испорченная раболепием, совершенно одряхлела. Готы разграбили ее в четыреста десятом году нашей эры, а вандалы и разграбили и сожгли. В скором времени город, некогда большой и многолюдный, превратился в большую деревню, но, несмотря на это, являлся яблоком раздора между готами и Византией. В конце концов, также как и большая, часть Италии, Кампания оказалась под властью феодальной монархии Лонгобардов.

В старые времена Капуя находилась там, где сегодня располагаются деревни Санта-Мария и Сан-Петро. Обе эти деревни занимают территорию, равную приблизительно шести милям в окружности, по периметру стен старого города. В том месте, где сейчас расположен рынок деревни Санта-Мария, раньше находился форум старого города, на севере были триумфальные ворота, а на западе — храм Кастора и Поллукса. Крепостные стены были широкие, с земляными насыпями, снабженные зубцами и трехэтажными башнями. Вокруг стен был глубокий ров, заполненный стоячей водой. В стенах имелось семь ворот: речные, обращенные к северу; Юпитера — к востоку; Альбана — к юго-востоку; Ателана — к югу. Наконец, к западу — ворота Линтерника, а также морские, и ворота Патриата.

Улицы в городе были широкие и очень красивые. История сохранила названия только трех из них: Альбана, Симплоссия и Кумана. Первая, возможно, пересекала город с северо-запада на юго-восток, соединяя оба конца Аппиевой дороги. Улица Симплоссия имела свою специфику. Здесь торговали косметикой и благовонными товарами, духами, притираниями, белилами, румянами. Эту улицу посещали изнеженные фаты и представительницы прекрасного пола, преимущественно женщины легкого поведения.

Величественны были сооружения древнего города. Если в описываемую нами эпоху там еще не были построены Триумфальные ворота, зато были амфитеатры, цирки, и театры. Там также был и Капитолий, впоследствии заново отстроенный и посвященный Тиберию; три собрания: сенаторов, жрецов и военных; три рынка: патрициев, народный и албанский. Тут же находился и криптопортик, или подземный пассаж, обширное и грандиозное здание, следы которого встречаются до сих пор. Неподалеку располагалась школа гладиаторов, насчитывавшая в эпоху Цицерона более четырех тысяч этих несчастных. В том же здании были помещения для хищных зверей. Вообще город отличался таким множеством храмов, базилик, бань, роскошных домов, дворцов, что Капуя могла смело соперничать с Римом и считаться третьим городом мира после Рима и Карфагена. Когда же последний сравнялся с землей, Капуя могла быть второй.

Хотя многое перенесла бедная Капуя, но так как ее население преимущественно состояло из землевладельцев и ремесленников, то нанесенные ей раны быстро затягивались, жители восстанавливали былое благополучие, благодаря своей привычке к постоянному труду. Несмотря ни на какие невзгоды Капуя привлекала красивых и гордых римлянок, поскольку в городе всегда был большой выбор товаров, косметики и благовоний.

Примерно месяц прошел после погребения старого Вецио. Утром тринадцатого февраля в Капуе царило особенно оживление. Народ толпами спешил к речным воротам, рассаживаясь по скамьям вдоль Аппиевой дороги.[194]

Префект города торжественно ехал верхом по главной улице, сопровождаемый ликторами и начальниками местных войск. Сенаторы в носилках, окруженные толпами рабов, милиция, трубачи и массы простого народа устремились за город кому-то навстречу.

— Я до тех пор не успокоюсь, — сказал префект Кампании, обращаясь к Марию Альфию, главе муниципальной милиции, — пока не увижу победоносных орлов Рима.

— Я вполне разделяю твое нетерпение, — отвечал капуанский военачальник, — тем более, что опасность увеличивается. Сегодня утром до меня дошли слухи, к сожалению, кажется, не лишенные оснований, что мятежник оставил свой лагерь в Сатикуле и намеревается занять Тифату, чтобы затем обложить со всех сторон Капую.

— А как ты думаешь, — спросил префект, неприятно пораженный новостью, сообщенной ему Альфием, — можно ли нам рассчитывать на помощь наших молодых милиционеров, пока не придут подкрепления из Рима? А если они на несколько дней запоздают?.. Но больше всего меня беспокоит вот что. Ведь мятежник — наш гражданин. Что ты об этом скажешь?

— Мне кажется, твои опасения лишены оснований. Тито Вецио никогда не был нашим гражданином, хотя его род и принадлежал к самым знаменитым семьям Капуи. Это первое и самое главное. Во-вторых, нынешние граждане, составляющие основу нашей милиции, как пешей, так и конной, не из коренных капуанцев, а, можно сказать, иноземцы, набранные из разных мест, присоединенных к нашему городу в последнее время или присланные сюда из Рима. Кроме того, в храбрости и знании дела наших милиционеров не приходится сомневаться. На поле сражения они никогда не показывали свою спину и никому не уступали в знании военного дела, так же, как и в дисциплине и мужестве.

— Боги великие, кто же в этом сомневается! — нетерпеливо заметил гордый римлянин, не желая больше слушать хвастливые речи кампанского гражданина и вместе с тем не решаясь откровенно высказать свои мысли в столь опасное время.

— Я совсем не то хотел сказать, — продолжал префект, — мне бы очень хотелось узнать твое мнение по поводу рабов и гладиаторов. Как ты думаешь, останутся ли они спокойны?

— Ну, об этом я тебе решительно ничего не могу сказать, поскольку точно не знаю.

— Батиат сообщил мне, что у него в школе среди гладиаторов происходит что-то странное, раньше не наблюдавшееся, какая-то всеобщая возбужденность и, по мнению Батиата, достаточно самой незначительной причины, чтобы четыре тысячи умелых бойцов вышли из повиновения и восстали как один.

— Будем надеяться на богов-защитников города, они нам помогут, не допустят беды. Сицилийский претор прибудет с отборными римскими войсками, они соединятся с нашей милицией и задушат мятеж.

— Тогда, разумеется, нам уже будет нечего опасаться, лишь бы поскорее пришли легионы.

Словно в ответ на слова префекта вдруг раздались крики:

— Римляне! Римляне!

— Это они! Они! Мы спасены! — радостно кричали окружающие.

В это время трубачи милиции заиграли на своих инструментах, а тысячи зрителей стали пристально вглядываться вдаль, пытаясь увидеть что-то сквозь пыль, поднявшуюся над дорогой словно серое облако. Но вот пыль постепенно рассеялась, заблестели на солнце щиты и шлемы, и взглядам публики предстал четкий строй непобедимых римских легионеров. Когда римские войска приблизились, к трубачам присоединились и остальные музыканты милиции, заиграв нечто похожее на туш. Префект пустил свою лошадь вскачь и, низко поклонившись знаку величия сената и римского народа — серебряному орлу, почтительно поцеловал протянутую ему руку начальника отряда претора Сицилии Луция Лукулла.

— Добро пожаловать, многоуважаемый славный Лукулл! — говорил префект. — Эта победоносная рука служит мне порукой, что мы разобьем мятежника. Ты прибыл вовремя, именно в тот момент, когда мы больше всего нуждаемся в твоей помощи и защите.

— Я делал ускоренные переходы для того, чтобы как можно скорее попасть сюда. Надеюсь, ты подготовил необходимые помещения и припасы для моих воинов. Им необходимо отдохнуть и как следует подкрепиться.

— Ты найдешь все необходимое, и твои квартирьеры могут требовать все, что им угодно. Их желания будут немедленно удовлетворены.

— А что слышно о мятежнике?

— Мы получили сообщение, что он снялся с лагеря близ Сатикула и намерен занять гору Тифату, что, честно говоря, сильно напугало наших горожан. Ты, конечно, обратишь внимание на славных декурионов Капуи, явившихся к тебе с просьбой защитить город от шайки восставших рабов, возглавляемых, однако, очень храбрым и смелым воином.

— Не беспокойся, мы быстро покончим с мятежниками. Впрочем, передай, что я готов их выслушать, как только прибуду на квартиру.

— Для тебя не может быть другой квартиры, славный претор, кроме моего дома, — почтительно заметил префект.

— Пусть будет так. Но только смотри, чтобы это не возбудило злобы в капуанцах. Я замечаю, Что они еще и до сих пор считают нас, римлян, завоевателями.

Говоря все это, гордый патриций не обращал ни малейшего внимания на поклоны знатных горожан.

Гордо шли легионеры под звуки труб и аплодисменты встречавшего их народа. Среди высших военных чинов кавалерии находился и Аполлоний, резко отличавшийся от остальных своим черным просторным плащом и такого же цвета странным головным убором. Товарищи Аполлония, напротив, были одеты в очень нарядные, разноцветные туники с блестящим оружием, украшенных плюмажем шлемами, на чистокровных лошадях, покрытых богатыми вальтрапами.

Вступив в город через Казилинские ворота, прибывшие римляне были потрясены великолепием зданий, чистотой и ширью улицы Альбана. Риму с его узкими извилистыми улочками трудно было соперничать с покоренным им городом. Легионеры с завистью смотрели на великолепные дворцы красивой и прочной архитектуры, портики, храмы, базилики, рынки, фонтаны, статуи и памятники. Все улицы были вымощены большими широкими камнями.

Но это великолепие, возбуждавшее зависть римлян, при ближайшем рассмотрении оказывалось лишь остатками прежней роскоши, напоминанием о былом богатстве и могуществе. Иноземный гнет и распущенность жителей сделали свое дело. Строения были ветхи, не ремонтировались, большие дома пусты, дворцы необитаемы. В храмах, базиликах и портиках не толпился народ. Видно было, что некогда знаменитый город приближается к окончательному упадку. Лишь на некоторых улицах, хоть и не столь грандиозных, как те, на которых красовались богатые палаты, дворцы и базилики, зато населенных ремесленниками и прочим трудовым людом, кипела жизнь. А улицу Семплоссия можно было назвать одновременно оживленной и весьма изящной и красивой. Это стало возможным благодаря тому, что здесь процветала торговля и коммерция.

Гордый римский патриций даже не удостоил взглядом таких зданий, как школа гладиаторов с примыкающим к ней амфитеатром, криптопортика, сената, храмов и базилик. Проехав со своей свитой на площадь главного рынка, он выстроил войско, осмотрел его и приказал развести легионеров по квартирам. Ближайший Капитолий заняла центурия орла и знамен, у которых была поставлена стража, назначены офицеры, ответственные за караулы и обходы. Потом был отдан пароль. Покончив со всеми этими делами, Лукулл в сопровождении командного состава войска и местной милиции направился в дом Пакувия Колавия.

Вскоре город оживился. Вновь прибывшие воины бродили по улицам, рынкам, площадям, заполняли, таверны. Местные милиционеры водили их повсюду, все показывали и объясняли, стараясь показать себя радушными и гостеприимными хозяевами. Молодые всадники толпились на улице Семплоссия и строили глазки красивым покупательницам благовоний, которые, в свою очередь, одаривали нежными взглядами мужественных воинов.

В тихой, ведущей монотонную жизнь Капуе сейчас повсюду слышались музыка, пение, шутки и смех разгуливающих легионеров. А дощечки на домах терпимости с надписью «все занято» очень развеселили местную молодежь.

Таким образом этот город неги и соблазна уже ослаблял силы непобедимых римлян, едва они успели вступить в него.

Начальники также не отставали от своих подчиненных. В триклинии дома Колавия оргия была в самом разгаре. Претор Сицилии Луций Лукулл и все главные военачальники вместо того, чтобы заняться обсуждением предстоящей военной операции, щеголяли друг перед другом количеством выпитых чаш вина. Пили по числу лет каждого, за славу Рима, за свою победу, за поражение и смерть мятежников. Головы, украшенные венками, уже начинали кружиться, а большие капуанские чаши вес наполнялись и наполнялись лучшими кампанскими винами: фалернским, цекубским, фаустианусом, аминейским и каулузским. Разговор порой принимал слишком откровенный характер, касаясь иногда весьма щекотливой темы: непростых взаимоотношений Рима и Капуи.

— Славный Лукулл, — говорил префект своему гостю, — я уверен, что ты не будешь доволен капуанским гостеприимством, потому что мы угощаем тебя из простых глиняных чаш, в то время, как ты привык пить из великолепных золотых или серебряных кубков.

— Напротив, вино мне очень нравится, — отвечал претор Сицилии, — а чаши не кажутся такими уж простыми, помимо того, что они отделаны драгоценными камнями, сама глина и украшения просто необыкновенны. Теперь я хорошо понимаю, почему капуанская посуда везде так высоко ценится. Действительно, она просто замечательна. И нет ничего удивительного, что царь Массинисса за своим столом не признавал никакой посуды, кроме капуанской.

— Но каким образом вы ухитряетесь придать глине такой удивительный, красочный блеск и такую прозрачность? — спросил римский квестор, один из старых воинов.

— Тут требуется время и терпение, — отвечал Марий Альфий, очень довольный подвернувшейся возможности хоть в чем-то показать свое превосходство перед высокомерными римлянами. — Глину наших полей мы смешиваем с яичным желтком, морскими раками, другими компонентами, после чего закапываем эту смесь в землю и надолго оставляем там. Затем достаем ее, обрабатываем киноварью, наносим на нее самые причудливые узоры, покрыв лаком. После чего чаша ставится в печь для обжигания. Печь, конечно, устраивается особым образом.

— Прекрасное изобретение!

— Да, наш народ трудолюбив и очень талантлив. Жаль только, что несмотря на все его способности, несмотря на плодородную почву, которую он так заботливо и искусно обрабатывает, этот замечательный народ вынужден выпрашивать себе права, законно ему принадлежащие, права, которыми пользуются многие народы, чья верность Риму не может сравниться с верностью наших граждан, — вскричал Марий Альфий, вдохновленный чувством патриотизма и никогда не упускающий удобного случая напомнить о необходимости возвращения своим соотечественникам всех гражданских и политических прав.

Префект, заметив, что его гость нахмурил брови, стал подмигивать слишком усердному капуанцу. В это время претор Сицилии с чисто римской надменностью заявил:

— Город Капуя сильно провинился перед Римом. Доверчиво и дружелюбно принятый римским народом и защищаемый последним от набегов воинственных соседей самнитов он благоденствовал и процветал под сенью наших знамен. Но заметив, что Фортуна временно покинула наших орлов, вероломная Капуя, не задумываясь, открыла ворота нашему самому непримиримому и свирепому врагу Ганнибалу и договорилась с ним об истреблении и порабощении римлян, надеясь первенствовать в Италии. Вот что наделала ваша Капуя. Рим еще очень великодушно поступил, не уничтожив окончательно город, так подло изменивший ему.

— Проступки наших предков, — отвечал ему Марий Альфий, — уже давно искуплены их кровью и многолетними страданиями в рабстве. Но теперь, по прошествии почти ста лет после тех злосчастных событий, теперь, когда граждане Капуи успели доказать верность и преданность Риму, почему сейчас римский народ и сенат не торопятся восстановить нас в прежних правах?

— Да, славный Луций Лукулл, наш великодушный защитник и покровитель, — воскликнул один из граждан. — Возьми под свою защиту этот некогда могущественный город и, защитив его силой оружия, возврати ему былой блеск.

— Луций Лукулл, мы все тебя просим, — присоединились к нему и все остальные капуанцы, — будь нашим покровителем, нашим дорогим патроном,[195] и когда ты победишь мятежников, мы пойдем за тобой с гражданскими венцами, присужденными тебе нашим городом, спасенным тобой.

— Вы что здесь, намекаете на триумф? Да разве этот противник может стоить хотя бы овации?[196] Разогнать всех этих бунтовщиков — минутное дело, уверяю вас. Я убежден, что этот дерзкий юноша, узнав о моем появлении, в панике бежал вместе со своей мятежной шайкой.

— Имей в виду, славный Лукулл, — заметил квестор, — что Тито Вецио является храбрым и опытным воином. Ведь во время африканской войны он прошел школу лучшего римского полководца.

— Ты говоришь о неотесанном грубияне Марии? Чему хорошему мог Тито Вецио выучиться в его школе? Разве только таскать тяжести, копать рвы, укреплять сваи да хорошенько чистить свою лошадь? Какое же это военное искусство? Мне было бы стыдно учить таким пустякам самого последнего легионера. А теперь посмотри, кем командует этот храбрый и опытный, как, ты говоришь, воин? Шайкой недисциплинированных рабов, пастухов и гладиаторов. Каких же военных подвигов можно от них ждать? Согласитесь, друзья мои, что такое… забавное, иначе не скажешь, войско не может представлять никакой опасности для моих испытанных легионеров.

Ответом на эту речь самоуверенного руководителя римских войск были восторженные крики и поднятые вверх кубки с вином. Лишь опытный квестор и старый центурион воздержались от проявления преждевременной радости.

— Советуем главным декурионам Капуи, — вскричал один из расходившихся хвастунов, — заблаговременно приготовить несколько тысяч надежных цепей для этих негодяев.

— А, по-моему, следует запастись двумя или тремя тысячами крестов, чтобы пригвоздить на них бунтовщиков и расставить кресты вдоль Аппиевой дороги в назидание всем подобным негодяям.

— А Вецио, как их храбрый предводитель, должен оказаться на кресте, по крайней мере, сорока локтей в длину, чтобы его сообщники смогли его хорошенько видеть.

— Да-да, надо, чтобы его крест был не ниже мачты трехвесельной галеры.

— Нет, его, как и всех изменников, следует четвертовать.

— Нет, его надо почтить мешком, собакой, петухом, ехидной и обезьяной, как отцеубийцу.

— Браво, браво! Мажий, ты прекрасный советчик. Просто чудесная мысль: в мешок негодяя вместе с собакой, петухом, ехидной и обезьяной, — кричали пирующие.

— Но вы, уважаемые, не поймавшие птицу, уже ее ощипываете. Нет, вы сначала ее поймайте, — заметил квестор.

— Как, неужели ты можешь сомневаться в исходе сражения? Мне кажется, такой старый воин, как ты, должен в душе считать, что для этих негодяев наши храбрые легионеры должны употребить не мечи и дротики, а плети, палки и розги. Для укрощения взбунтовавшейся сволочи и этого довольно.

— Бедный Фламий! Он еще воображает, что имеет дело с Ганнибалом и путает жалкого молокососа с карфагенским полководцем. Интересно, что ты скажешь, если завтра с восходом солнца все увидят, что бунтовщик решил убраться подобру-поздорову и забился в самые неприступные ущелья Самнитских гор.

— Нет, шайки Тито Вецио уже заняли гору Тифата и расположились лагерем в виду города, — мрачным голосом сказал вошедший Аполлоний.

— Да, неужели? Как он решился на это? А, впрочем, тем лучше. Завтра с рассветом ты, квестор Фламий, распорядись, чтобы в знак сражения развевалась красная туника. Мы нападем на шайки гладиаторов в их убежище.

— Но подумай, Лукулл, нашим легионерам необходим отдых после ускоренных маршей, а капуанская милиция только что набрана и еще недостаточно обучена. Не лучше ли нам подождать прибытия из Неаполя отряда пращников и стрелков?.

— Нет, не лучше, я не собираюсь ждать никаких отрядов, справимся и без них. Я сказал, что начну сражение завтра, значит, так оно и будет. И вообще, мне надоело выслушивать ваши замечания, они только нагоняют на меня скуку, — торжественно объявил пьяный начальник римских легионеров.

После этих слов всякие разговоры о восставших прекратились, зато пьяная компания зашумела сильнее прежнего.

Голоса рассудительного квестора уже не было слышно.

— Да… да… — кричали все вместе, — вечером пир, а наутро — сражение… Вот в чем состоит смысл жизни.

— Или, проще говоря, доверять дело игральным костям, то есть случаю, — подумал египтянин и, подойдя к Лукуллу, спросил:

— Значит, ты решился?

— Конечно, и даже поклялся вот над этой чашей старого фалернского вина, — отвечал захмелевший претор.

— Так ты завтра будешь сражаться, не ожидая прибытия отрядов из Неаполя? — продолжал Аполлоний.

— Я уже сказал, что они мне не нужны.

— Интересно, а какова будет численность войска, которое ты намереваешься выставить?

— Этим ты можешь поинтересоваться у квестора, у меня пока нет никаких цифр.

— Пожалуйста, если хочешь, я могу сказать и без квестора. У тебя пять когорт легионеров, немного конницы и ни одного пращника или стрелка. Всего едва ли три тысячи человек.

— Да, но они — римляне.

— К этому, пожалуй, можно прибавить две когорты муниципальных солдат и горстку капуанской кавалерии, значит, еще приблизительно тысяча человек. А известно ли тебе, каковы силы неприятеля?

— Врагов считают только мертвыми.

— Слова, достойные великого героя! Но все же, я полагаю, надо принять во внимание, что, во-первых, Тито Вецио сам стоит целой армии, а, во-вторых, он командует тремя тысячами гладиаторов, прекрасно владеющих оружием, не считая самых ожесточенных наших врагов: рабов и пастухов. Кроме того, следует иметь в виду, что здесь, в Капуе, только зажиточные горожане на нашей стороне, все остальные, конечно же, желают победы Тито Вецио, особенно гладиаторы школы Батиата, которых, как тебе известно, что-то около четырех тысяч.

— Я ничего не знаю и знать не хочу. Я только желаю поскорее увидеть кровь и постыдное бегство этого гордеца. Я хочу его выгнать из логова, как оленя… точнее говоря, волка, способного запугать лишь маленьких детей и бегущего от охотника. Человек этот должен умереть от руки того, кого он опозорил и обесчестил. Мне необходимо сообщить матроне, что я видел спину ее мужественного любовника, которого она предпочла законному мужу.

Понимаешь ли ты меня, Аполлоний? А за свою судьбу не беспокойся. Ты практически исполнил уже данное мне обещание: служил мне ищейкой, наводил на след зверя и помогал мне травить его. Так дай мне, наконец, с ним покончить, и я тебе обещаю, что до конца своих дней буду помогать тебе во всех твоих делах.

Аполлоний улыбнулся, а Лукулл, предложив ему полную чащу вина, продолжал вести разговор на свою излюбленную тему, время от времени понижая голос, чтобы присутствовавшие не смогли проникнуть в его сокровенную тайну.

— Пей, — говорил претор, — прибавь к своему лицу хоть каплю крови, а то я могу подумать, что ты явился к нам на пир только для того, чтобы сыграть незавидную роль египетского скелета.[197]

— Я жажду не вина, а крови, — прошептал Аполлоний на ухо Лукуллу.

— Одно другому не мешает, — отвечал претор и подозвал раба, — налей мне цекубского[198] вина. Оно лучше возбуждает воображение и веселит ум.

Аполлоний как-то незаметно исчез из триклиния, а пир постепенно перешел в оргию. Последняя искра разума пирующих погасла в чашах с хмельным вином. Собеседники уже не замечали течения времени, об отдыхе никто из них даже не подумал. В таком плачевном состоянии их застала утренняя заря. Послышались звуки труб, будившие легионеров, большинство из которых, впрочем, так же, как и их начальство, провело эту ночь в тавернах и увеселительных заведениях. Полупьяные, не выспавшиеся, они надевали свои боевые доспехи и неохотно становились в строй.

Сигнал к сражению, выставленный на копье, был встречен гробовым молчанием. Между тем, если бы этот же сигнал выставили несколько дней спустя, когда бы люди хорошенько отдохнули, тогда, конечно, по традиции римских легионеров, сигнал к сражению пробудил бы во всех энергию и желание разгромить неприятеля. Центурионы также не отличались особой уверенностью в себе. Они хотя и старались выглядеть молодцами перед строем своих подчиненных, но по их бледным лицам можно было догадаться, что сомнение в легкой победе закралось в их души.

О милиционерах и говорить было нечего. Они вяло, нехотя плелись к пункту сбора. Весь их вид говорил о том, что недавних граждан Капуи предстоящая битва вовсе не радует.

Сам претор Лукулл и его ночные собутыльники, в том числе командиры когорт, словно ослепленные лучами восходящего солнца, как-то странно хлопали глазами. Вся эта компания направилась к Капитолию, где, по установившемуся обычаю, принесли жертву, зарезав барана, по внутренностям которого пытались выяснить, что сулит предстоящее сражение — победу или поражение.

Между тем, капуанские жители из-за полураскрытых окон наблюдали за всеми этими приготовлениями, высказывали свое мнение о предстоящей битве, причем большинство сочувствовало восставшим. Гладиаторы и рабы были сильно взволнованы. Они с ненавистью поглядывали на отряды солдат, сновавшие по всем улицам и разгонявшие собиравшиеся толпы граждан.

Хотя внутренности принесенной жертвы, по объяснению гаруспиков, и являлись хорошим предзнаменованием, но произошло одно событие, которое сильно встревожило суеверных легионеров. Римский орел совершенно неожиданно упал на землю. Было ли это вызвано неловкостью центуриона первой центурии, или причина была в чем-то еще, но легионеры, видя столь явный признак надвигающейся беды, невольно побледнели и стали подталкивать друг друга локтями. Но вот раздалась команда «Слушай» — и все моментально успокоились. Привычка к дисциплине взяла свое. Претор Лукулл объехал ряды, подозвал начальников отдельных частей и своих адъютантов, произнес несколько слов одобрения и пообещал верную победу. Но его воинственное обращение, к подчиненным уже не дышало той хвастливой самоуверенностью, столь характерной для его высказываний за чашей вина на оргии у квестора.

Окончив все приготовления и подравняв ряды, войско двинулось через ворота Юпитера и Дианы к горе Тифата, где неприятель, блистая на утреннем солнце оружием, в свою очередь строил в боевой порядок свое войско! Полководец старой школы, Лукулл, вытянул войско в три параллельные линии с кавалерией по флангам. Педантичная и слепая приверженность начальника римских когорт к старым методам заставила его сделать громадную ошибку. Она заключалась в том, что в первой шеренге оказались неопытные, молодые новобранцы муниципальной милиции Капуи. Кроме того, полное отсутствие стрелков и пращников еще больше увеличивало опасность и способствовало неблагоприятному исходу сражения.

Лукулл чересчур увлекся своей местью и слишком полагался на храбрость римских легионеров, и поэтому не придал должного значения столь существенному недостатку своего войска. Претор важно гарцевал на своем замечательном коне, наслаждаясь его великолепным аллюром, а на все остальное не обращал никакого внимания.

И тут взгляд претора случайно остановился на Аполлонии, ехавшем среди руководящего состава римского войска. Египтянин был без всякого оружия и доспехов, даже без шлема, на голове его виднелась лишь одна повязка. Это обстоятельство крайне изумило нашего полководца. Подъехав к Аполлонию, он сказал:

— Клянусь Геркулесом, ты, друг мой, вероятно, думаешь, что вражеские стрелы не пронзают, а мечи не рубят? А, может быть, твою жизнь надежнее доспехов защищает волшебное заклинание? Как же ты решился идти в сражение в таком наряде? Допустим, ты, подобно Ахиллесу, уязвим только в пятку, но все же отправляться в бой без оружия по меньшей мере странно. Объясни мне, что это значит?

— Обо мне не беспокойся, Лукулл, — отвечал египтянин, злобно улыбаясь. — Я не безоружен, потому что моя ненависть сильнее всякого оружия. Ты увидишь, что она в свое время и в своем месте сумеет поразить врага вернее, чем все ваши стрелы, мечи и копья.

Претор изумленно пожал плечами и отъехал, вертя в руках позолоченный дротик, служащий не столько оружием, сколько жезлом командующего.

Лукулл, хотя и старался сохранить хорошие отношения с Аполлонием, поскольку их интересы временно совпадали, но в душе ненавидел этого человека с каменным сердцем, наводившем на него ужас.

Тем временем римские легионеры медленно, но верно продвигались к намеченной цели и вскоре оказались лицом к лицу с неприятелем, выстроившимся в боевое порядке, занимая удобную позицию на склонах горы Тифата. У Тито Вецио уже были рассыпаны стрелки и пращники.

Почти двадцать столетий спустя другой итальянский герой Гарибальди вместе со своими соратниками выберет ту же местность, чтобы дать бой и победить тирана-узурпатора законной власти. История вырезала на мраморе и бронзе рядом с именами Капуи и Санта-Марии, языческого храма Дианы Тифанины и христианского аббатства Сан Никола имена Тито Вецио и Гарибальди, истинных героев благодарного им отечества, имена которых навсегда останутся в памяти итальянского народа и всего образованного мира.

Войско Тито Вецио не отличалось многочисленностью и превосходным вооружением, зато занятая им позиция была превосходна, доверие восставших к своему юному вождю не знало границ, так же, как стремление сбросить ненавистные оковы рабства. Вообще, восставшие твердо знали, что им предстоит победить или умереть. Тут были гладиаторы и рабы. Первые ежедневно оказывались лицом к лицу со смертью, они предназначались для убоя на публичной арене в угоду варварским инстинктам тупой и ожиревшей толпы, величавшей себя просветительницей мира. Терять гладиаторам было нечего. Каждый из них с радостью предпочитал умереть на поле битвы, чем быть зарезанным на цирковой арене или получить смертельный удар молотом от служителя цирка. Вторые, вечно закованные в цепи, обреченные на самую тяжелую работу, получавшие от хозяев пищу гораздо худшую, чем собаки, с перспективой в будущем оказаться распятым, став под знамена храброго и великодушного молодого римлянина, также с восторгом приготовились победить или умереть в борьбе за свободу. В отряде Тито Вецио был еще и третий класс недовольных — пастухи. Эти несчастные влачили такое же жалкое существование, как и рабы. Горькой была их доля. Всю свою жизнь, зимой и летом, они проводили в полях, лесах и горах, лишенные и крова и общества себе подобных. Они подобно рабам и гладиаторам смотрели на Тито Вецио, как на посланца небес, явившегося, чтобы спасти их.

Итак, отряд Тито Вецио занимал склоны горы Тифата, повсюду были рассыпаны лучники и пращники. В первой линии войска находились четыреста хорошо вооруженных человек, за ними виднелись плохо вооруженные, но тоже готовые к битве. У них были щиты из виноградных лоз, пики, косы, охотничьи копья, дубины и шесты с железными наконечниками.

Неподалеку, во второй линии находился сильный резерв с кавалерийским отрядом, под командованием самого, Тито Вецио.

Нумидиец Гутулл с другим конным отрядом, воспользовавшись множеством укрытий, намеревался скрытно напасть на правое крыло римлян. Черзано, расставив сеть западней, волчьих ям и других смертоносных ловушек, занимал очень выгодную позицию со стрелками, пращниками и частью пастухов, вооруженных длинными пиками.

Ученик неотесанного Гая Мария наглядно доказывал, что воспользоваться уроками великого мастера военного дела своего времени — совсем не лишнее.

Под звуки труб римляне двинулись вперед. Но нелепое распоряжение кичливого Лукулла сразу же дало о себе знать. Лучи солнца били прямо в глаза атакующим. Глаза их слезились, они мало что могли рассмотреть и двигались вперед чуть ли не ощупью. Городская милиция, и без того не отличавшаяся храбростью и опытностью, при этом неожиданном препятствии совсем растерялась. Не видя, откуда на них сыпятся удары, они сначала попятились назад, а потом, когда на них обрушился град стрел, камней и свинцовых пуль, в беспорядке обратились в бегство. Это привело в замешательство ряды стоявших за ними римских легионеров. Восставшие, воспользовавшись возникшей сумятицей, с яростью набросились на противника. И вот тут проявилась вся страшная ненависть гладиаторов и рабов к их тиранам. Великолепно владеющие оружием, гладиаторы наносили римлянам жестокие удары. Ни шлемы, ни щиты не спасали легионеров, которые падали направо и налево с раздробленными черепами или просто оглушенные силой удара. Когда меч тупился или ломался пополам, гладиатор хватал врага руками за горло, как клещами, и никакая сила не могла оторвать его до тех пор, пока легионер, высунув язык, не падал к его ногам мертвым. Рабы, хотя и не столь искусно владевшие оружием, как их товарищи, также бились с необыкновенным азартом. Смертельно раненые, они подползали к легионерам и, как бешеные собаки, зубами впивались в их ноги, не разжимая челюстей при последнем издыхании. Вообще побоище было страшное, легионеры исполняли свой долг, а гладиаторы и рабы защищали жизнь, а также утоляли свое чувство мести. Последние напоминали лютых зверей, их нападение не подчинялось никаким правилам, не подходило ни к одной системе, оно было дико, слепо, неукротимо, как и чувство ненависти, кипевшее в их груди. Это знаменитое побоище под Капуей убедительно доказало, что человек, доведенный до отчаяния, становится свирепее дикого зверя. Старые, опытные римские воины с ужасом пятились назад от рабов, не знакомых с военным делом, до такой степени был яростен напор последних. Если легионер отбивал мечом пику раба или перерубал ее на части, и тем обезоруживал врага, раб бросался на него безоружный и, несмотря на удары мечом, сжимал его в своих объятиях и мертвым падал на труп задушенного им легионера. Ожесточенность восставших не могла не подействовать на римлян. Они дрогнули, стали отступать, сначала в некотором порядке, но потом смешались и рассыпались по полю. Гутулл со своей конницей, умело скрытой в начале битвы, ударил на левое крыло отступающих и довершил разгром. Черзано со своими гладиаторами и пастухами бросился на правое крыло бежавших. Нет ни малейшего сомнения, что римские когорты были бы истреблены все, до единого человека. К счастью для завоевателей мира, квестор Капуи не потерял хладнокровия и посоветовал обезумевшему от страха римскому претору воспользоваться последней возможностью — небольшим резервом триариев для того, чтобы отвлечь силы неприятеля и дать возможность спастись оставшимся в живых. Несмотря на тучи стрел и камней, триарии двинулись вперед, оставляя за собой кровавый след, и, несомненно, уничтожили бы неприятельский центр, если бы на выручку своих не подоспели Тито Вецио и Гутулл с кавалерией. Лукулл, воспользовавшись моментом, вместе с остатками разгромленного войска поспешил укрыться за стенами города, и в шесть часов пополудни ворота Капуи отворились, чтобы принять беглецов вместе с их начальником.

Лишь только за бегущими закрылись ворота, Аполлоний подъехал к претору и прошептал ему на ухо:

— Надеюсь, ты теперь позволишь твоей собаке охотиться вместо тебя?

Лукулл понял насмешку и, боясь расплаты за столь сокрушительное поражение, сказал:

— Аполлоний, если ты спасешь меня от бесчестья и поможешь мне отомстить, то я никогда не откажу тебе ни в одной твоей просьбе, клянусь тебе.

— О моем желании ты уже знаешь, об этом говорить нечего. Но я тебя умоляю, не показывай вида, что ты поражен и расстроен. Пожалуйста, не волнуйся, Хотя наш красавчик сегодня и победил, но я тебе клятвенно обещаю в самом скором времени доставить его голову.

— Аполлоний, ты возвращаешь меня к жизни, — вскричал Лукулл, легко переходя от полного уныния к прежней самонадеянности.

— Теперь не время благодарить, восторгаться или горевать, надо действовать и действовать очень умно. Помни, ты не должен показывать, что потрясен или хотя бы огорчен поражением. Наоборот, теперь тебе необходимо удвоить твою надменность и самонадеянность. И поверь мне, все подумают, что твое отступление есть ничто иное, как военная хитрость. Это, прежде всего, поднимет боевой дух легионеров, а, кроме того, ты станешь авторитетом в глазах напуганных граждан. Тебе ведь известно, что и одни и другие, глупы, рассуждать они не умеют. Если они видят начальника в хорошем расположении духа, им этого довольно. Тотчас в их головах возникнет предположение, что у тебя уже появился какой-нибудь замечательный план во славу великого Рима… Между тем, рекомендую тебе усилить посты у городских ворот, и вообще повсюду удвоить число часовых. А главное, немедленно пошли гонцов в Рим и Неаполь, чтобы тебе поскорее прислали подкрепление. Потом пригласи самых влиятельных граждан, требуй новой милиции, обольщай, не скупись на обещания, будь по-прежнему горд, а главное — смел, потому что смелость города берет.

— Этот человек прав, всегда прав, — вскричал Лукулл, когда ушел Аполлоний, — ну, ободрись, патриций, докажи всем, что в твоих жилах течет кровь древних Лукуманов Этрурии. Не надо показывать своего отчаяния. После отступления, действительно, надо быть еще более самонадеянным, чем прежде. Отступление, — продолжал, горько улыбаясь претор, — нет, это не отступление, а настоящее бегство, самое унизительное поражение. Клянусь именем всех богов преисподней, сегодняшний позор наложил на мою репутацию такое же позорное клеймо, которое скрывает под повязкой Аполлоний. Ну, друг мой, Тито Вецио, хотя ты сегодня меня и победил, и покрыл мое имя позором, но я надеюсь этот позор смыть твоей кровью.

Ободренный Аполлонием, претор очень умело воспользовался советами своего сообщника. Он появлялся во всех частях города, веселый, надменный, беспечный. Отдавал приказания, хвалил действия начальников отдельных частей, некоторых из них хорошенько отчитывал, благодарил опытных легионеров и вообще разыграл такую комедию, что и солдаты и граждане подумали, что отступление от Тифаты — военная хитрость, хорошо продуманный маневр опытного римского военачальника. Аполлоний правду говорил: толпа, как военных, так и гражданских, глупа и не способна здраво рассуждать, думать. Она легко попадается на чисто внешние эффекты, а подлинные факты проходят мимо нее бесследно. Жалкие люди толпы, которых некоторые историки справедливо называют баранами, не могли сообразить того, что напускная самоуверенность Лукулла после очевидного и жестокого разгрома есть нечто другое, умело сыгранная роль для того, чтобы сбить глупцов с толку наверняка. Однако военное искусство Лукулла стоило римлянам очень дорого. Восставшие побросали в Волтуры более семисот трупов убитых легионеров, захватили много оружия, лошадей, знамен, ожерелий, медалей. Сами же потеряли всего лишь пятьдесят человек, что служит несомненным доказательством преимущества позиции, занимаемой отрядом Тито Вецио.

ЗОПИР И СЕСТ

Поздно вечером, когда претор Лукулл, отбросив показную веселость, горестно раздумывал о постигшем его несчастьи, невольник доложил ему о приходе Аполлония. Обрадованный возможностью повидаться со своим единомышленником и отвести душу в откровенно беседе, Лукулл немедленно приказал пригласить египтянина. Последний не замедлил явиться. Но боги! В каком он был странном виде. Его, было совершенно невозможно узнать. На голове волосы почти обриты, повязки на лбу нет, страшное клеймо беглого раба так и бросается в глаза, одет в темную тунику и греческий плащ. Короче говоря, Аполлоний предстал перед Лукуллом в костюме раба.

Претор, глядя на приятеля, не мог прийти в себя от изумления.

Между тем Аполлоний, поворачиваясь перед ним, спросил:

— Нравлюсь ли я тебе в таком виде? Правда, меня невозможно узнать? Никто из твоих приближенных не может даже мысли допустить, что клейменый раб, которого ты видишь перед собой, и есть египтянин Аполлоний, друг претора Лукулла. Этого-то я и хотел. Ты, конечно, спросишь, зачем мне все это надо? А я, в свою очередь, задам тебе вопрос: читал ли ты рассказ Геродота о персе Зопире? Или, быть может, ты хорошо знаешь историю приключений Сеста Тарквиния? На всякий случай я тебе их напомню. Сатрап Зопир, видя, что его повелитель Дарий, осаждая Вавилон, напрасно теряет время и силы, отрезал себе нос и уши и перебежал в таком виде к осажденным, обвиняя Дария в жестокости, будто он его за самую ничтожную вину подверг такому страшному наказанию. Жители Вавилона, обманутые такой хитростью, совершенно доверились Зопиру, который в один прекрасный день открыл ворота города своему повелителю. Сеет Тарквиний также воспользовался похожей хитростью в борьбе с Габициями, которые решили, что он спасается от отца, и поручили ему собственную защиту и защиту города Гобле. Сеет же послал отцу своего рода символическое извещение — большие стебли мака с оторванными головками. После чего сдал Гобле римскому тирану. Итак, приободрись. Дарий или Тарквиний, ты нашел в Аполлонии Сеста и Зопира.

— Наконец я начинаю понимать.

— О, ты поймешь еще лучше, когда в твоем присутствии я дополню свое превращение.

Сказав это, Аполлоний позвал двух рабов, стоявших за дверями с пучками прутьев в руках, ожидая его приказаний, и обнажил свою спину до плеч. Лукулл все больше и больше изумляясь, глядя на эти странные приготовления, наконец, воскликнул:

— Что ты хочешь делать, Аполлоний?

— Бейте! — обратился египтянин к рабам.

Последние, выполняя волю господина, начали хлестать его по спине.

— Клянусь Геркулесом, я тут решительно ничего не понимаю, — говорил претор, — зачем ты подвергаешь себя истязаниям.

— Так нужно.

— Но, сумасшедший, вся твоя спина вздулась, и по ней струится кровь.

— Что за беда, продолжайте бить.

— Ну, теперь, видя это добровольное истязание, я готов поверить знаменитой истории о Муции Сцеволе.[199] Клянусь богами подземными, — продолжал Лукулл, — ты весь в крови. Я полагаю, довольно!

— Нет, еще не довольно, бейте!

Претор в ужасе закрыл свое лицо полой плаща. Избиение продолжалось еще некоторое время, и кровяные брызги летели на белую мантию римского патриция. Наконец Аполлоний сказал:

— Ну, теперь довольно, можете идти.

— Хвала богам, — облегченно вздохнул Лукулл, — давно было пора прекратить. Посмотри, у тебя вся спина в крови. Но объясни мне, однако, что все это значит? Как ты думаешь осуществить твой замысел?

— Ничего не может быть легче, если ты поможешь. Сейчас, вот в таком непривычном для тебя виде, с окровавленной спиной, я отправлюсь в лагерь мятежников. Прикинусь, конечно, рабом, бежавшим от казни, к которой меня приговорили за то, что я уговаривал бежать к бунтовщикам моих товарищей. Таким образом, само собой разумеется, я заслужу их сострадание и буду пользоваться доверием. А потом, конечно, начну действовать в соответствии с обстоятельствами… Ты должен устроить так, чтобы у одних ворот находился человек, который бы по условному знаку пропускал меня в город в любое время дня и ночи. Я могу указать тебе такого посредника, он у меня есть, сделает все, что прикажешь, лишь бы мог при этом заработать несколько звонких монет.

— Прекрасно. Где он?

— Здесь, ждет меня у входа.

— Пусть войдет, мне надо его увидеть.

Аполлоний отворил дверь, хлопнул в ладоши, после чего на пороге показалась отвратительная фигура Макеро.

— Так, так, так, — знакомая рожа, — удивился претор, — да, этот выбор недурен, лучшего мошенника не найти. Хотя, говоря откровенно, я полагал, что он давно повешен.

— С твоего позволения, знаменитый Лукулл, я еще жив и здоров, и готов тебе служить, — сказал негодяй, почтительно кланяясь.

— Да, как видно, дерево виселицы до сих пор лишено своего самого зрелого плода.

— Ты изволишь шутить над твоим верным слугой, могущественный и славный претор, — отвечал, почтительно сгибаясь, Макеро, — но ворожея мне сказала, что я не умру ни на кресте, ни на виселице.

— Значит, под плетьми, с чем тебя и поздравляю! Впрочем, хватит шутить. Вот тебе дощечки, отдай их квестору Фламмию, он назначит тебя в центурию к воротам Юпитера. Аполлоний объяснит, что ты должен делать. А теперь можешь идти.

Макеро поклонился и вышел.

— Итак, друг мой, — обратился Лукулл к египтянину, — а что же делать мне, объясни поподробнее.

— Тебе надо выиграть время и, конечно, остерегаться внезапного нападения и потом быть готовым действовать, когда настанет благоприятный момент, а теперь радуйся, достойный Лукулл, потому что час твоей мести близок. Не больше, чем через несколько дней ты будешь любоваться отрубленной головой… бунтовщика.

— Да, это будет царский подарок! И награжу я тебя по-царски!.. Завтра же я закажу лучшему золотых дел мастеру Капуи драгоценный сундучок, куда положу твой подарок.

— Прекрасная мысль, она мне очень понравилась. Однако, становится поздно, — продолжал египтянин, — мне надо поторопиться, чтобы успеть до рассвета в лагерь мятежников.

— Да хранят тебя боги.

Когда Аполлоний вышел, Лукулл сказал:

— Боги преисподней, с которыми ты, без сомнения, в союзе, потому что, чем больше я тебя узнаю, тем больше убеждаюсь, что ты не человек…

Спустя некоторое время железная решетка у ворот Юпитера была поднята, чтобы выпустить из города мнимого беглеца.

Несмотря на темную ночь, Аполлоний, воодушевленный адскими страстями, не сбился с дороги, его глаза, казалось, видели в темноте, как у кошки. В нем, действительно, было гораздо больше звериного, чем человеческого. Это был жестокий кровожадный тигр в образе человека. Сквозь ночной мрак он прекрасно различал в отдалении колеблющиеся огоньки и держал путь прямо к горе Тифата. Затратив на все путешествие не больше часа, он благополучно добрался до передовых постов неприятельского лагеря.

— Ни с места! Кто такой? — раздался голос часового.

— Товарищ, — отвечал Аполлоний, — беглый раб.

— Откуда идешь?

— Из Капуи.

— Стой на месте, пока тебя не осмотрят, — приказал часовой, исполнявший свои обязанности с точностью, достойной опытного римского легионера.

— Однако, у них, кажется, строгие порядки, — пробормотал про себя мнимый раб, — но ведь измена, — продолжал он, мрачно улыбаясь, — тоже не дремлет и заползает к ним, как змея, чтобы в самый неожиданный момент нанести смертельный укус.

Вскоре к Аполлонию подошел офицер и, расспросив, повел его мимо форпостов к караульному помещению, обращенному, по военным порядкам того времени, к неприятелю.

Странное зрелище представлял этот военный лагерь, состоящий из гладиаторов, пастухов и беглых невольников. Все они были вооружены плохо, чем попало. Но дух восставших был высок, они, как уже говорилось, во что бы то ни стало решили победить или умереть. Последнее обстоятельство, естественно, не ускользнуло от цепкого взгляда шпиона.

Вокруг костров тут и там сидели и полулежали люди атлетического телосложения, одетые в шкуры волков, туров и лесных козлов — то были пастухи. Вид их был страшен, в шкурах, вывернутых шерстью наружу, с растрепанными волосами, кое-как собранными в косы, со всклоченными бородами, торчавшими, как щетина, они наводили ужас. Вооружение их также отличалось своеобразием: длинные ножи, пики, секиры, дубины. Вообще пастухи своим видом походили на кимвров, своей дикостью долго наводивших страх на римские войска.

Аполлоний искренне изумлялся, глядя на пастухов, тому, что ими командует один из самых элегантных всадников, глава римской молодежи, знаменитый Тито Вецио. Это был Прометей, поглощенный безумной мыслью похитить у олимпийских богов огонь, чтобы оживить созданную им глиняную фигуру.

Аполлоний смотрел и изумлялся, невольно сильно замедлив шаг.

— Ну, иди же, — говорили ему сопровождавшие его солдаты.

Египтянин ускорил шаг. Добравшись до преторских ворот, он заметил, что картина резко изменилась, шпион оказался среди людей, имевших выправку регулярного войска.

То был маленький отряд, принадлежащий к когорте из четырехсот гладиаторов, вооруженных Тито Вецио по образцу римских легионеров. Что же касалось мужества, военного опыта и дисциплины, то в этом они не уступали лучшим солдатам африканских войск.

В свете костра они стали внимательно разглядывать беглеца.

У Аполлония, как мы знаем, была одна из тех совершенно беспристрастных физиономий, по которой совершенно невозможно определить, какие чувства обуревают его в данную минуту. К тому же одежда и внешность египтянина, особенно клеймо на лбу, наглядно доказывали, что он беглый раб. Подозрений не могло быть, все приняли в нем самое близкое участие.

— Приятель, — говорили ему восставшие, — ты, как видно, неплохой малый и прекрасно сделал, что сбежал от своих безжалостных мучителей, вон как они тебя обработали. Но все равно сейчас тебя надо отвести к центуриону — смотрителю лагеря, а он уже сообщит о тебе нашему молодому императору.[200]

— А, вы уже величаете его императором! — невольно вырвалось у египтянина.

— Еще бы! После такой славной победы над лучшими римскими войсками.

— Ах, как бы я хотел драться под его начальством! — вскричал мнимый раб.

— Что ж, теперь ты наверняка достиг своей цели. Кстати, как тебя зовут?

— Луципор, — отвечал, не задумываясь, Аполлоний.

— Будь уверен, Луципор, что и на твою долю хватит работы. Наш император шутить не любит и слово свое держит.

— Какое слово?

— Он обещал всем нам свободу. Если дело примет благоприятный оборот и мы победим, в Риме будет навсегда отменено рабство. О, я уверен, — продолжил словоохотливый сопровождающий, — с таким вождем, как Тито Вецио мы сумеем своего добиться. Однако идем скорее, мы заговорились, центурион, пожалуй, будет мной недоволен.

— Как, ты хочешь быть свободным и подчиняешься приказам центуриона, такого же раба как и ты? Боишься его выговоров и можешь быть наказан. Извини, я этого не понимаю. — Потому, что ты невежа. Подумай хорошенько. Мы можем сравняться с Римом только в том случае, если будем храбры и дисциплинированы. Впрочем, ты и сам узнаешь об этом, когда будешь сражаться под знаменами нашего освободителя… Рутуба, Алигат и ты, Розарий, — обратился сопровождающий к своим товарищам, — отведите Марципора, то бишь, Луципора в палатку центуриона. Марш!

Палатка центуриона — смотрителя лагеря находилась неподалеку от претория и палатки главнокомандующего.

Старый рудиарий с седыми волосами выслушивал доклады некоторых начальников отдельных частей и караулов и, наблюдая за часами, время от времени приказывал трубить в рожок. В ответ на эти сигналы издалека раздавались крики:

— Не спи!.. Слушай!.. Бодрствуй!..

Именно в это время Аполлония ввели в палатку. — Ему показалось, что сама судьба подсказывала восставшим, что необходимо все время быть начеку, опасаясь измены.

— Ты пришел из Капуи? — спросил центурион Аполлония. — Видно спасался от предстоящей казни. Расскажи-ка нам свою историю. Но советую тебе говорить правду. Я Капую хорошо знаю, потому что пробыл в тамошней школе гладиаторов более тридцати лет, прежде чем меня отправили в Рим, и если я уличу тебя во лжи, то, предупреждаю, велю отрубить твою голову и выставлю ее наверху моей палатки в назидание другим изменникам. Теперь говори, мы готовы тебя слушать.

— Храбрый центурион, — ответил хладнокровно, ничуть не смутившись, Аполлоний, — вот моя история. Я раб… вернее, был рабом претора Сицилии Луция Лукулла, родился в его доме, имя мое Луципор. Ты знаешь, что Луций Лукулл вчера был разбит вашими войсками, следовательно то, что в настоящее время он находится в Капуе и командует когортами — сущая правда. Я его сопровождал из Рима в качестве скорописца. Я уже давно мечтал о свободе, хотел убежать от тирана, так как моих маленьких заработков и сбережений было недостаточно, чтобы выкупиться на свободу,[201] ибо Лукулл славится своей скупостью. Несколько лет тому назад я впервые попытался бежать, но к несчастью был пойман и заклеймен, как ты и сам можешь убедиться, достаточно лишь взглянуть на мой лоб. Но, несмотря на это, я не падал духом и не прощался с моей заветной мечтой о свободе, желая воспользоваться первым же удобным случаем. Как только в Риме прошел слух, что Лукулл назначен командиром отряда, направляемого против Тито Вецио, я обрадовался и ждал момента, чтобы осуществить давно задуманный план. Эта желанная минута, как мне показалось, настала. Уже в Капуе мне удалось уговорить нескольких моих товарищей, чтобы попытаться поднять восстание среди гладиаторов школы Батиата, перебить римлян и их сторонников, после чего открыть перед вами ворота города.

— Дело было задумано недурно, — сказал рудиарий, почти убежденный в искренности беглого раба с клеймом на лбу, — но почему же оно вам не удалось?

— Один из моих товарищей изменил. Злодей, наверное, надеялся на награду или просто струсил и открыл весь план Лукуллу, по приказу которого я был закован в цепи и брошен в темный подвал и только вчера после сражения меня на некоторое время вывели из подземелья на солнце.

— Тебя освободили?!

— Не совсем.

— Вероятно, хотели повесить.

— Вернее, распять на кресте.

— Нет, меня подвергли истязаниям, — отвечал Аполлоний, обнажая свои плечи и спину, где виднелись свежие, кровавые раны.

Возгласы негодования и ужаса вырвались у всех при виде спины Аполлония, покрытой свежими рубцами от прутьев. Это последнее доказательство убедило всех в правдивости рассказа беглого раба. Аполлоний все это видел и в душе ликовал.

— Присужденный к распятию, — продолжил он со своей обычной наглостью, — злодеем Лукуллом, после истязания я был снова посажен в тюрьму. На следующее утро была назначена казнь. К моему величайшему счастью на ночь у дверей тюрьмы оказался легионер, имевший некоторое отношение к нашему заговору. Боясь, что во время пытки, перед распятием, я выдам его, как сообщника, он помог мне бежать. Моя тюрьма находилась около ворот Юпитера. Время и сырость частично ослабили решетку окна, выходившего в ров. Мы без особого труда распилили ржавое железо, я спустился в ров и, благодаря богу — покровителю свободы, явился к вам. Быть может, и на мою долю выпадет сладость мести, и я собственноручно покончу с тираном Лукуллом.

— Клянусь всеми богами неба и преисподней! — вскричал центурион, едва сдерживая свой гнев, — если бы у каждого из этих тиранов была не одна, а сто тысяч жизней, и тех было бы недостаточно, чтобы утолить нашу жажду мщения, отплатить этим извергам, сосущим нашу кровь в течение многих лет. Их законы говорят: око за око. А мы, в свою очередь, скажем: жизнь за жизнь. Потому что с сегодняшнего дня наше отношение к угнетателям можно выразить одним словом — «возмездие». Ты же, друг любезный, успокойся. Боги, карающие за несправедливость, освободили тебя из рук злодеев, охраняли в пути и привели к нам, чтобы кровь, капающая из твоего истерзанного тела, напоминала о наших нескончаемых страданиях, постоянно поддерживая в нас стремление отомстить злодеям. У каждого из нас на душе есть что-нибудь тяжелое, страшное, гнетущее. Вот я, например, не могу забыть смерти моего единственного сына, при мне истекавшего кровью на римской арене ради удовольствия гнусной толпы варваров, наслаждающихся зрелищем смерти убиваемых гладиаторов. Ты понимаешь, я видел собственными глазами смертельную агонию моего сына и не мог отомстить убийце, поскольку последний стал им невольно, по приказу власть имущих и так называемого великого народа. Чтобы отомстить за кровь ни в чем не повинного сына мне надо было бы иметь сто рук, как у исполина, победившего Юпитера на Олимпе и угрожавшего другим богам. Мне надо было собственноручно задушить каждого из этих разбойников, наслаждавшихся кровавым зрелищем резни и подавших знак добить раненого… Если бы я мог, я уничтожил бы всех этих людоедов и готов был разрушить сам Рим, даже если бы и пришлось погибнуть под его развалинами. Теперь ты знаешь какие чувства кипят в моей груди. Ты понял, как велика моя жажда мщения и злоба к нашим угнетателям. Ты также пострадал, чудом избежал мучительной смерти, поскольку, видимо, боги покровительствуют тебе, и тоже имеешь полное и святое право ненавидеть своих мучителей. Объединим же наши усилия, приятель. Сегодня ты будешь гостем в моей палатке, а завтра я дам тебе оружие и представлю нашему великому герою — освободителю Тито Вецио.

— Спасибо, храбрый товарищ, спасибо! С благодарностью принимаю твое великодушное предложение и постараюсь отблагодарить тебя в будущем. Завтра я сообщу императору некоторые сведения, которые, надеюсь, будут способствовать окончательной победе над ненавистными всем римлянами.

Так коварный злодей втирался в доверие тем, кого он рассчитывал уничтожить.

На следующее утро торжественные звуки труб приветствовали молодого вождя восставших, прибывшего с ночной вылазки. Город Нола послал сильный отряд милиции для усиления римлян. Но Тито Вецио, узнав об этом подкреплении, выследил ночью отряд и вместе с Гутуллом разбил его наголову, не позволив ни одному милиционеру добраться до Капуи.

Появление Тито Вецио с военной добычей и толпой пленных было встречено в лагере с необыкновенным энтузиазмом. Это был не подготовленный триумф, а стихийное торжество всего молодого отряда, которому в течении всего нескольких часов удалось дважды победить несравненно лучше его вооруженного неприятеля. У каждого восставшего на лице ясно читалась радость и вера в победу под знаменем молодого и храброго борца за свободу. И эти люди, еще совсем недавно лишенные не только человеческих прав, но и права называться человеком, а теперь воодушевленные только одним магическим словом «свобода», окрепли духом, ободрились, стали людьми, и подняли знамя свободы, о которое уже дважды ломал свои когти хищный римский орел.

Еще усилие и окончательная победа увенчает дело гладиаторов и беглых рабов. Если Капуя падет, Тито Вецио водрузит знамя свободы над всей Кампанией, к нему немедленно присоединятся итальянцы, имеющие все основания ненавидеть их общего тирана — Рим. Его отряды уже не будут считаться сборищем мятежников, в них вольется множество свободных людей, восхищенных победителем. И вполне может случиться, что этот народ, Недовольный гнетом олигархов, обремененный долгами, существующий только для ростовщиков и сборщиков податей, вспомнит своего любимого героя Тито Вецио и отворит перед ним ворота рокового города. В таком случае молодой герой решит сложнейшую задачу. Рим уже не будет источником заразы рабства. Он станет примером разумной свободы и уважения к правам человека. Таковы были мысли юного вождя, первым из своих современников решившегося уничтожить тиранию рабства. Его сердце и разум были переполнены любовью к красавице Луцене. После ночной экспедиции он спешил к той, которая составляла главное счастье его жизни. Нежные объятия были достойной наградой храброму вождю за его подвиги.

— Мой чудный, обожаемый Тито, непобедимый герой, которому сами боги не в силах отказать в покровительстве, как я счастлива, что наконец тебя вижу! — шептала влюбленная девушка, страстно целуя юношу. — Ты улыбаешься, ты не веришь в могущество богов, но они читают в твоей великой душе и видят всю чистоту твоих намерений, твое желание спасти угнетенное человечество и помогают тебе. Им не нужно твоего понимания, они не могут не видеть твоего совершенства, потому что они боги. Если бы они не оценили твоей добродетели, и не помогали бы твоим великим делам, они бы не были богами. Они совершенны и видят твое совершенство. Боги даже мне, слабому созданию дали возможность оценить тебя. Ведь я люблю тебя не потому, что ты отвечаешь мне взаимностью, которую я не заслужила, если бы ты бросил меня, я бы все равно преклонялась бы перед тобой, мой Тито, потому что ты велик.

— Милая моя, — отвечал, улыбаясь, юноша, целуя Луцену, — значит богам Олимпа есть дело до нашей любви.

— Ты смеешься над чудом, над таинственной связью, существующей между небом и землей. Ты, друг мой, не хочешь понять божественную силу, оживляющую всю природу: небо, море, преисподнюю, все, все, ты, милый…

— Очаровательная ты, вот в это я, безусловно верю, — прервал Тито Вецио рассуждения своей прелестной подруги. — А больше мне ничего не надо, никаких богов Олимпа.

Ответ влюбленного юноши заставил молодую идеалистку забыть о своих отвлеченных идеях, она из заоблачных высей моментально перенеслась на землю и в пламенных объятиях своего милого забыла о величии богов Олимпа.

— Дай мне расцеловать этот лоб, достойный резца самого великого из скульпторов, когда-либо изображавших великих богов, позволь мне запечатлеть свой поцелуй на этом челе, пока его еще не увенчала корона победителя! — страстно шептала молодая гречанка, целуя юношу.

— Все цари и владыки мира должны завидовать мне, — говорил в упоении Тито Вецио. — Моя милая, несравненная Луцена награждает меня венком, за который даже жизнь отдать — и то будет мало.

— Да, да, и в этом венке из моих поцелуев тебе улыбнется победа, потому что ты, мой несравненный Тито, сражаешься за свободу и права человека.

— А я пришел сообщить тебе приятное известие, — заявил Гутулл, входя в палатку. — К нам в лагерь этой ночью явился беглец из Капуи, он может очень пригодиться. Это раб с клеймом на лбу, исполосованный розгами. Его должны были распять на кресте, но он чудом спасся и пробрался к нам. Он может сообщить тебе много интересного, поскольку состоял при Луции Лукулле в качестве домашнего секретаря и поэтому посвящен во все секретные планы римского военачальника. Одним словом, сами боги нам его послали.

— Боги ли?! — сказал Тито Вецио, иронично улыбаясь.

— Сказал это потому, что все так говорят. Но, честно говоря, с тех пор, как я попал в Рим, в моих представлениях о богах все смешалось. Раньше я поклонялся только Ваалу, а теперь добавилось множество римских богов и не меньше греческих, — отвечал добрый Гутулл. — Ну, да речь не об этом. Мне кажется, что тебе не мешало бы самому выслушать перебежчика.

— Конечно, но сначала мне бы хотелось сказать тебе несколько слов. А ты, милая Луцена, поди пожалуйста, в свое отделение палатки. Никто, кроме нашего друга Гутулла, не должен знать о твоем пребывании в лагере, — сказал Тито Вецио, обращаясь к своей молодой подруге.

Луцена нежно поцеловала Тито Вецио в лоб и скрылась.

— Друг мой, — сказал молодой человек, когда они остались вдвоем. — Луцена не может больше оставаться в лагере, это необходимо для ее же безопасности. Да и я буду постоянно волноваться за нее. Не сможешь ли ты найти надежное убежище для Луцены где-нибудь неподалеку? В свободное время я, конечно, должен буду ее навещать. Но, повторяю, здесь ей оставаться очень рискованно. Зачем подвергать ее всем случайностям нашей походной жизни? Не так ли, Гутулл?

— Совершенно верно, я уже давно об этом думал, больше того, даже отыскал такое место, и собирался сам тебе об этом сказать, но ты опередил меня.

— Да неужели?! Друг мой, расскажи, как ты это хочешь устроить?

— Видишь ли, хотя я и африканец, нумидиец, по мнению великого Рима варвар, да и кожа моя слишком черна, но, несмотря на все это, природа и меня наделила способностью горячо и нежно любить. И вот я подумал про себя: когда охотник пустыни идет на льва, или собирается сражаться с племенем, объявившим войну, он не берет с собой ни жен, ни детей, а оставляет их спокойно сидеть в своем доме. Там, где львы, леопарды и змеи оспаривают друг у друга добычу, нет места пугливой газели. Рассуждая таким образом, я вспомнил храм, который встретился нам по дороге, помнишь, когда мы снялись с нашего первого лагеря и шли сюда. Наши передовые разведчики сказали, что в храме никого нет, он пуст, но на самом деле вышло по-другому. Я сам направился туда и действительно поначалу храм и мне показался необитаемым. Даже при самом тщательном осмотре я не обнаружил там ни одной живой души. Окончив осмотр и собираясь вернуться в лагерь, я запел одну из песен своей родины. Каково же было мое удивление, когда я вдруг услыхал голос, казалось, доносившийся из-под земли, который отвечал мне другой песней моей родины.

Прошло еще несколько минут, и передо мной оказался мой земляк, нумидиец. Это был один из тех несчастных, которых наши нумидийские тираны, подражая монархам Азии и царям Финикии, подвергают мучительной пытке, чтобы потом безбоязненно доверить несчастным присмотр за своими женами. Короче говоря, это был один из евнухов царя Югурты. Во время последней поездки этого злодея в Рим, он оказался в числе множества сопровождавших царя в город квиритов. За какую-то незначительную провинность Югурта приговорил его к смерти, но евнуху удалось бежать. Долго он скитался, перемещаясь с места на место и проводя дни и ночи в постоянном страхе перед неизбежной, как ему казалось, расплатой. Наконец ему удалось добраться до Капуи, где он нашел убежище в коллегии жриц богини Дианы. Ему поручили присматривать за храмом тогда, когда в нем не проходили богослужения. Так он и жил до тех пор, пока в этих местах не появились мы. Когда обитательницы храма узнали, что гора Тифата занята восставшими, они бежали в Капую, оставив сторожа охранять храм и утварь, которую в спешке и панике не сумели забрать с собой. Теперь ты можешь быть уверен, что мой добрый земляк спрячет твою прелестную супругу в таком укромном месте на территории храма и она окажется под таким надзором, что будет в абсолютной безопасности. Она заживет как богиня, о месте нахождения которой не знает ни один смертный. Ты же сможешь приезжать к ней каждую ночь. И будешь делать это до тех пор, пока не переведешь свою Луцену в один из дворцов Рима. Ну как, тебе нравится мой план?

— Очень, очень по душе, благодарю тебя, друг мой, — отвечал Тито Вецио, — лучшего убежища для моей Луцены и придумать нельзя. Мы сейчас же начнем готовиться к отъезду.

— Нет, нет, не горячись, — заметил отеческим тоном старый Гутулл, — спешка может испортить все дело. Прежде всего необходимо дождаться ночи, чтобы вы могли покинуть лагерь незаметно и добраться до места без ненужных соглядатаев. Кроме того, необходимо позвать раба, перебежавшего из Капуи и хорошенько разузнать у него обо всех замыслах наших врагов. А я в это время отправлюсь в храм и скажу своему соотечественнику, чтобы он сегодня ночью приготовил вам достойный прием. Поеду один, ведь за мной никто следить не станет.

— И вновь ты прав, мой предусмотрительный друг, — отвечал полностью убежденный этими словами Тито Вецио. — Прикажи доставить ко мне этого раба-перебежчика.

Гутулл вышел из палатки.

МЕЧТЫ

Приблизительно в тысяче шагов от правых ворот[202] лагеря Тито Вецио, на восток от города Капуи поднимаются крутые вершины маленькой цепи гор. Природа выставила их, как передовой отряд Апеннин, наблюдающий за долиной Кампании и причудливым течением извилистого Волтурна. Эта цепь названа горами Тифата, отдельные же вершины — Тифатинскими холмами.

Название Тифата произошло от слова, обозначающего на языке первых обитателей этой области вечнозеленый дуб, в былые времена эти деревья густо усыпали все склоны Тифатинских холмов, сейчас же только один дуб виднелся на главной вершине, которая называлась гора Тифата. В остальном бедная растительность состояла из редких и хилых лиственных деревьев, высохших на солнце трав и лесных смоковниц с ползучими корнями, напоминающими змей, перепрыгивающих со скалы на скалу. Перед путешественником, поднявшимся на одну из вершин, открывается действительно прекрасная картина. Внизу течет река Волтурн, чьи крутые берега густо усыпаны травой и кустарниками. Быстрое течение этой реки и многочисленные водовороты полностью оправдывают ее этрусское название — Волтурн, то есть Коршун.

На западе прекрасно видна Кампанская долина, усеянная городами, деревнями и отдельными виллами. На востоке поднимается красивый, волнообразный ряд зеленых холмов, за ними белеет Галатея, а на севере начинается горная цепь Киликолы, богатая пастбищами, виноградниками и рощами. Между горными цепями Тифиты и Киликолы, ближе ко второй, находился знаменитый своим великолепием храм Дианы, богини лесов, построенный еще основателями Капуи тирренцами именно в этом месте, где первобытные обитатели лесов поклонялись Белой Оленихе. Храм этот постоянно украшался благодаря обильным приношениям.

Кроме того, эта местность изобиловала серными ключами, которые по мнению древних врачей обладали уникальными целебными свойствами. Впоследствии около храма были построены помещения для жриц, бани, цирк, театр, а потом здесь как-то незаметно выросло целое селение, получившее название «Горы Дианы Тифатинской». Спустя несколько лет после описываемых событий Сулла одержал здесь победу над консулом Норбаном и в знак признательности закрепил за храмом богини Дианы все окружающие поля и угодья. Несмотря на то, что Сулла подписал дарственную надпись рукой, обагренной кровью итальянцев, жрецы и жрицы Капуи, как и все набожные граждане благодарили Суллу за великие почести, оказанные их богине.

Однако во время восстания невольников под предводительством Тито Вецио у храма Дианы еще не было такого могущественного покровителя, каким для него стал впоследствии Сулла. Среди всеобщего покоя, в своем могильном уединении, храм казался еще более величественным. Окруженный зеленой чащей священного леса, его силуэт из белого мрамора чем-то неуловимо напоминал саму богиню Диану, особенно когда боготворящий бледный луч Луны скользил по вершинам девственного леса. Прекрасная мраморная лестница, расходившаяся к верхней площадке на две ветви, выходила к просторному портику, с изящными колоннами и балюстрадой. Сам портик был украшен статуями Кастора и Поллукса. Фасад храма был обращен к западу для того, чтобы лицо пришедшего молиться смотрело на восток. С правой стороны храма находился цирк, с левой — бани, театр и жилые постройки жриц Дианы. Деревня была расположена за священным лесом и тянулась вдоль ската холма. Но сейчас все до единой жрицы покинули храм, испугавшись восставших.

Получив согласие своего молодого друга, Гутулл тотчас же отправился в храм Дианы, чтобы подготовить все необходимое к прибытию гречанки. Подойдя к одной из дверей, выходившей в священный лес и замаскированной от постороннего взгляда густым кустарником, Гутулл постучал особым образом.

Вскоре дверь отворилась, и африканский евнух ввел гостя в подземелье. Пройдя низкими и темными коридорами, они наконец добрались до небольшого двора, куда выходили комнаты жриц богини Дианы.

Земляк Гутулла, евнух царя Югурты, был гигантом шести футов роста, с лицом цвета сажи, огромной головой, обросшей густыми кучерявыми волосами, с глупой, но очень добродушной физиономией. Одет он был в женскую столу, вероятно подаренную ему какой-нибудь жрицей, что придавало африканцу чрезвычайно комичный вид. К этому надо еще прибавить очень тонкий, почти детский голосок. Вообще, трудно себе представить существо, в котором уживалось больше противоположностей, чем в этом гиганте с его младенческим голоском и самой невинной физиономией.

— Добро пожаловать, мой ар! — сказал африканец, когда они прошли коридоры. — Чем могу тебе служить?

— Очень многим, мой Мантабал, — отвечал Гутулл. — Я хочу поручить тебе очень важное дело, которое не доверил бы никому на свете, но тебя я знаю. Мы с тобой когда-то были очень близко знакомы, дорогой земляк.

— О, ты всегда был добр ко мне, и не только ко мне, ты был милостив ко всем нам, когда повелевал нами. Поэтому Мантабал всегда готов за тебя отдать свою жизнь.

— Верю, друг мой, и благодарю. Но я не требую от тебя так много. Мне нужно, только безопасное убежище для супруги нашего храброго императора и ее двух прислужниц.

— О чем разговор?! Нет ничего проще! Ты, великий ар, можешь быть совершенно спокоен. Я в точности исполню твое приказание, тем более, что эти обязанности всегда возлагались на меня. Я ухаживал за женами царя Югурты, потом за жрицами богини Дианы, ну, а теперь, если желаешь, стану присматривать и за женой твоего императора, а также за ее служанками. Здесь они будут в безопасности и, само собой разумеется, смогут ни в чем себе не отказывать. Я никогда не встречал богини более богатой, веселой и гостеприимной, чем Диана. Она не такая скаредная, как наши боги, награждавшие меня только черствым хлебом и побоями, и вдобавок лишившими меня… У богини Дианы полное изобилие, благодаря ее милости я ни в чем не нуждаюсь. Посмотри, великий ар, какая роскошь нас окружает: ковры, мраморные столы, серебряная посуда. А какие вина! В жизни не пробовал таких вин!

— Судя по твоему рассказу и обстановке, которую я тут вижу, можно заключить, что жрицы очень неплохо устроились, — заметил Гутулл.

— Неплохо?! Лучше скажи превосходно, замечательно. Наша жизнь состояла из нескончаемых пиров и праздников. Да знаешь ли ты, какие здесь места? Тут даже вода пьянит, как вино.

— Послушай, я замечаю, ты не слишком тоскуешь по родине.

— Да разве я сумасшедший?! В том проклятом дворце Югурты у меня не было ни минуты покоя. Тиран отвратительно спал по ночам, то и дело вскакивал с постели и начинал метаться по залам. Говорили, что во сне ему являлись загубленные им люди. Они протягивали к нему окровавленные руки, и Югурта метался по ложу, кричал, плакал, молил о пощаде, но в конце концов не выдерживал и вскакивал с постели. А как только занимался рассвет, он опять превращался в кровожадного зверя и принимался за старое. За малейшую провинность или просто по подозрению он приговаривал людей к лютой смерти. Больше всего этот изверг любил присутствовать при пытках, причем многие из них были придуманы и опробованы самим Югуртой… Нет, нет. Мне страшно даже вспоминать о родине. Здесь я живу спокойно, богиня меня не обижает, к тому же она очень щедра на всякие лакомства и вино.

— Ну, значит ты доволен своей богиней. Прекрасно. Сегодня ночью я привезу тебе новых гостей. Надеюсь, ты меня понял?

— Понял, отлично понял! И не будь я Мантабал, если не приготовлю гостям ужина, не уступающего тем, после которого жрецы Юпитера Тифатинского теряли головы и нередко по ошибке попадали в комнаты целомудренных жриц богини Дианы. О, если бы эти стены могли говорить!..

Гутулл еще раз поблагодарил своего земляка, осторожно вышел и по долине отправился в лагерь.

Но едва он сделал несколько шагов, как увидел двух скачущих всадников. Первым порывом нумидийца было, конечно же, выхватить меч и стать в оборонительную стайку, чтобы не оказаться застигнутым врасплох, но пристально вглядевшись в лицо одного из всадников, он оставил меч в покое, поскольку узнал в нем одного из лучших друзей Тито Вецио.

— Помпедий Силон! Боги великие, тебя ли я вижу? — вскричал нумидиец.

— Вот так встреча! Здравствуй, Гутулл!.. Кстати, ты мне скажи, неужели вы вчера действительно разбили римлян?

— Да, вчера римский отряд атаковал нас, но был отбит с большим уроном и бежал с поля боя. А сегодня ночью мы рассеяли несколько когорт, высланных из Нолы в помощь претору Капуи.

— Браво! Две победы за один день. Да ведь это просто чудо.

— О, мы вовсе не собираемся этим ограничиться.

— Но все же вы начали военные действия с двух блестящих побед, а это очень важно.

— Да, хотя умные греки говорят, что удача всегда бывает на стороне тех, кто сражается за свободу и справедливость.

— Нет, это далеко не так. Часто и в борьбе за свободу люди терпят жестокие поражения. Наши предки не раз испытывали это на себе… Но в любом случае нельзя не порадоваться за вас и ваши успешные действия.

— Ну, а ты, Помпедий, что хорошего нам привез?

— Новости мои не слишком плохи, но и хорошими их назвать нельзя. А главное сейчас то, что слух о ваших победах разнесется повсюду и это, быть может, заставит наших нерешительных итальянских вождей, которые уж очень долго совещаются и никак не решатся на что-то серьезное, начать действовать. Я приехал посоветоваться с Тито Вецио от имени тех, кто собирался для обсуждения дел в Корфинии…

— А вот и наш лагерь. Ты найдешь Тито Вецио в его палатке…

— Клянусь Геркулесом, вы меня изумляете! — воскликнул Помпедий. — Тито Вецио творит настоящие чудеса. За такое короткое время он толпу пастухов и невольников превратил в настоящих воинов. Ваш лагерь устроен совершенно правильно, словно этим занимались старые и опытные легионеры.

Гутулл, Силон и его молодой товарищ, молча рассматривавший окружающую его обстановку, въехали в лагерь и отправились прямо в преторий. Через несколько минут Тито Вецио оказался в объятиях своего старого и верного друга Помпедия Силона.

Молодой вождь восставших, несколько более словоохотливый по сравнению с нумидийцем, рассказал гостю обо всех событиях, происшедших после их последней встречи — смелое вторжение в усыпальницу рода Вецио, путешествие в Кавдий, где он вооружил рабов и гладиаторов, переговоры с вождями плебеев Капуи и налаживание контактов с гладиаторами школы Батиата.

Помпедий с огромным интересом выслушал рассказ Тито Вецио. Когда последний закончил, Помпедий сказал:

— Жаль, друг мой, что я не могу сражаться в рядах твоих храбрецов и должен ограничиться лишь одними советами. Должен тебе сказать, что возвратившись домой, я тотчас же разослал гонцов во все земли, страдающие под римским игом, лично посетил многих вождей, предлагая собраться в Коринфе, Пьяченце, Вестике или Гернине. После некоторых колебаний многие, наконец, согласились и, скажу без лишней скромности, давно уже не оказывалось под одной крышей столько известных и мужественных итальянских граждан. Я назову тебе только несколько славных имен: Папий Мутилл, Марий Игнаций, Тит Афраний, Марк Лампроний, Публий Презенций[203] и вот этот юноша с характером зрелого мужа, Понтий из Телезы.[204] Кстати, позволь мне тебе его представить.

Тито Вецио горячо пожал руку будущему Ахиллу гражданской войны.

— Собрав их всех, — продолжал Помпедий, — я рассказал им о твоей великой цели и предложил не упустить удобный случай сбросить иго Рима. Но ты только подумай, люди, ежедневно страдающие от тирании квиритов и произвола олигархов, ни на секунду не расстающиеся с мыслью о мести, эти люди не захотели присоединиться к тебе. И знаешь почему? Они брезгуют обществом рабов и гладиаторов. Святотатство и безумие — вот что они сказали о твоем замысле. И когда подвели итоги голосования, оказалось, что на твоей стороне только двое: я да вот этот юноша Понтий…

— Мои благородные друзья! — воскликнул растроганный Тито Вецио.

— …Тем не менее я вовсе не считаю себя побежденным. Я успел переговорить со многими из них с глазу на глаз и в результате состоялось второе, еще более многочисленное собрание, где я говорил об оскорблениях, постоянно наносимых нам Римом, о монополии права на гражданство, о произволе и беззаконии судей, о хищничестве сборщиков налогов, напомнил о дикой, казни декурионов, не истопивших вовремя баню для римского сенатора, об убийствах граждан, виноватых только в том, что они не поклонились с достаточной почтительностью шествовавшему патрицию. Одним словом, я разбередил еще не зажившие раны, нанесенные им римлянами и с удовлетворением отметил, что лица моих слушателей исказились, в глазах засверкал огонь ненависти к надменному врагу. Воспользовавшись моментом, я напомнил им, что наши деды без колебаний заключили соглашение, с Ганнибалом, предводителем варваров, человеком грубым, коварным, заносчивым, разорившим всю Италию. Я сказал, что союз с тобой куда более почетен, поскольку ты являешься представителем знаменитого древнего рода, к тому же италийского происхождения, а твоя гражданская и военная доблесть, равно как и поставленная благородная цель, достойны всеобщего уважения. Затем я попросил их обратить внимание на твои неплохие шансы в разгорающейся войне, на положение Рима, которому с одной стороны угрожают полчища кимвров, а с другой — восставшие рабы и гладиаторы. Я посоветовал тщательно обсудить сложившуюся ситуацию и воспользоваться благоприятным моментом для осуществления давным-давно задуманных планов. Вообще, я был красноречив, как никогда в жизни, и, наконец, мне почти удалось убедить этих несговорчивых упрямцев. Первым поддержал меня Додацилий. В своей пламенной речи, достойной истинного патриота, он убедительно доказал, что нельзя упустить столь благоприятный момент, поскольку другого такого случая вырвать у Рима права всему итальянскому народу может и не представиться. После Додацилия о том же самом сказали Презенций и Лампроний. После этих пламенных речей собрание, немного поколебавшись, единодушно решило присоединиться к тебе, но с одним условием.

— А именно?

— Сначала ты должен взять Капую.

— Мой дорогой друг, — спокойно отвечал Тито Вецио, — ты можешь смело сказать своим друзьям, что через три дня я овладею Капуей… или буду убит.

— Уверен, что ты останешься жив, — сказал Помпедий, — и сто пятьдесят тысяч жителей Италии присоединятся к тебе.

— А я укажу им дорогу на Рим.

— Итак, все решено, — торжественно заявил Помпедий, — позволь же мне обнять тебя, мой честный друг.

Силон и его товарищ вскочили на лошадей и уже были готовы отправиться в обратный путь.

— Да, вот еще что, — остановил их Тито Вецио, которому пришла в голову интересная мысль. — Вам следует как можно скорее вернуться обратно, чтобы быть готовыми выступить в любую минуту, а я поступлю следующим образом. Когда будет взят город, на самой вершине горы Тифата зажгут огромный костер. Мы позаботимся о том, чтобы этот сигнал передавался с горы на гору. Пусть огненными словами дойдет до наших будущих союзников весть о победе над римскими войсками.

Помпедий и Понций нашли великолепной эту мысль своего друга, а Тито Вецио, показывая на великолепные здания Капуи, воскликнул:

— Видите ли вы этого орла, который своими когтями вцепился в башню Капитолия и оттуда грозит всему городу? Ну, а теперь посмотрите на это красное знамя под шапкой[205] с надписью «свобода». Клянусь вам, не позже, чем через три дня лучи заходящего солнца осветят на Капитолии не кровожадного римского орла, а знамя свободы, или не жить мне больше на белом свете.

Увы! Солнце, этот льстец счастливых и могущественных, еще много лет светило над хищным орлом Рима.

ХАРЧЕВНЯ ГЛАДИАТОРОВ

В то время, как Помпедий Силон и молодой Понций поздней ночью скакали вдоль Латинской дороги, а Тито Вецио и Гутулл сопровождали Луцену в храм богини Дианы Тифатинской, два человека соблюдая полную тишину осторожно продвигались по темной дороге, ведущей к Капуе. Первый из них был мнимый беглый раб Луципор, а второй — рудиарий Черзано.

Дело, доверенное им, было очень важным, и поэтому они соблюдали величайшую осторожность, медленно продвигались вперед, все время внимательно оглядываясь по сторонам. Несмотря на то, что хитрый египтянин сумел войти в доверие к простодушным восставшим рабам, демонстрируя им свою израненную спину и рабское клеймо, честный Черзано питал к нему все же непреодолимое чувство отвращения. При малейшем движении египтянина, которое казалось ему подозрительным, Черзано хватался за рукоять кинжала, спрятанного под плащом. Ему казалось, что их новый товарищ способен изменить в любой момент, хотя Аполлоний не давал ему ни малейшего повода усомниться в своей честности.

Когда они подошли к пригородной площади, Аполлоний негромко свистнул и попросил своего напарника сделать то же самое. Черзано повиновался.

Сразу же после условного сигнала свет в смотровом окне одной из башен погас. Аполлоний начал считать и когда дошел до двадцати одного, свет зажегся.

— Слава богам, все идет хорошо, — сказал шепотом предатель. — Через несколько минут нам откроют ворота.

Черзано не отвечал, что-то обдумывая.

— Приятель сдержал слово, — продолжал египтянин.

— А знаешь ли ты, что твой приятель рискует головой, взявшись за это дело? — заметил рудиарий, в голосе которого явственно звучала нотка сомнения.

— А разве мы не рискуем нашими головами?

— Конечно, — продолжал Черзано, как бы не обратив никакого внимания на замечание египтянина, — быть может, твой приятель играет наверняка.

— Что ты хочешь этим сказать?

— Так, ничего особенного. Я просто думаю, что если за этим кроется измена, каждый ответит сам за себя.

Аполлоний понял мысль Черзано и догадался, что тот ему не доверяет. Со своей обычной решительностью он вынул из-за пояса кинжал и протянул его рудиарию.

— Ты что делаешь?

— Отдаю тебе мое единственное оружие, — отвечал Аполлоний. — Если я действительно, изменю, тебе не составит никакого труда убить безоружного.

— Можешь оставить его себе, — резко ответил Черзано, а про себя добавил, — вряд ли он тебе поможет.

— Ну вот и отлично, наше небольшое недоразумение улажено. А теперь пошли, видишь, открываются ворота.

Действительно, ворота приоткрылись ровно настолько, чтобы Аполлоний с рудиарием могли незаметно проскользнуть в город. Ночь была темная и наши отважные искатели приключений легко прошли по мосту над городским рвом, не замеченные часовыми, время от времени выкрикивавшими свое монотонное «слушай». За мостом у калитки их встретил какой-то человек, закутанный так тщательно, что рассмотреть его лицо было совершенно невозможно. Аполлоний незаметно сунул ему в руку записку, заранее написанную им на греческом языке и предназначенную для претора Луция Лукулла. Таинственный незнакомец моментально схватил записку и поспешил скрыться.

Оставшись одни, мнимые соратники направились к самому подозрительному месту города Капуи, куда ночью не всегда решались заглядывать даже патрули. В эту ночь в окрестностях школы гладиаторов Батиата царствовала какая-то особенно подозрительная тишина. Казалось, в тени каждого дома скрывался человек, вооруженный мечом или кинжалом. Тем не менее Аполлоний и Черзано без всяких приключений добрались до перекрестка, освещенного огарком свечи, мерцавшим в грязном пузыре, который служил вывеской одному из самых убогих питейных заведений Капуи. Эта харчевня была обычным местом сборища гладиаторов и походила на знакомую нам таверну Геркулеса-победителя, где рудиарий Плачидежано и его исполинская супруга сбывали прокисшее вино и еду, приготовленную из мяса либо жертвенных животных либо тех, что предназначались для кормления цирковых зверей. Трудно сказать, какая из забегаловок была хуже: римская Плачидежано или капуанская. Обе они были одинаково грязны, и в одной, и в другой собирались весьма подозрительные личности. Те же грязные стены, хромые столы, гнилые скамейки и хозяин, обладавший почти такой же мощной фигурой, как Плачидежано. В харчевне была всего одна подвешенная к потолку свеча, едва освещавшая свирепые лица ланист[206] — обычных посетителей этого грязного вертепа.

Когда египтянин и его спутник вошли в харчевню, за несколькими столами сидели гладиаторы и вполголоса о чем-то разговаривали, а хозяин беспечно напевал песню на языке осков. Неожиданное появление посторонних привлекло всеобщее внимание. Хозяин харчевни мгновенно умолк, бросил вертел и пошел навстречу новым посетителям выяснить, что им угодно. Гладиаторы перестали шептаться и недружелюбно смотрели на вошедших. Вообще, появлению египтянина и Черзано, здесь, похоже, не сильно обрадовались. Последний это заметил и, поспешив снять шляпу, сказал:

— Однако здесь не слишком приветливо встречают гостей.

Все принялись разглядывать Черзано и его спутника. На мгновение воцарилось молчание, но потом со всех сторон послышались возгласы: «Черзано! Черзано!»

Хозяин харчевни, подойдя к рудиарию, дружески обнял его.

— Ты здесь, дружище! Какие новости ты нам принес? — посыпались со всех сторон вопросы гладиаторов.

— Я иду из лагеря, — отвечал Черзано.

— Об этом нетрудно догадаться. Что там слышно?

— Правда ли, что вы разбили отряд, который шел на помощь римлянам? Сколько у вас сейчас человек?

— Когда пойдете на приступ?

— Сначала вы ответьте на один вопрос: получили ли вы послание рудиария Пруда?

— Да, получили. Именно поэтому мы и собрались здесь.

— Значит вы готовы принять участие в восстании?

— Конечно готовы и только ждем сигнала.

— Вот и отлично. Сейчас мы с вами обо всем переговорим, а в это время мой товарищ отлучится по одному важному делу. И, пожалуйста, Луципор, поторопись, потому что у нас не слишком много времени, — заметил Черзано, обращаясь к Аполлонию.

— Конечно, я постараюсь мигом справиться с этим делом и немедленно вернусь сюда, — отвечал египтянин, выходя из харчевни.

— Пророк своей собственной гибели, — бормотал неразборчиво предатель, пробираясь по темным городским улицам. — Говоришь, время тебе дорого, это точно, минуты твои сочтены, я то уж знаю и постараюсь уменьшить их число насколько это возможно. Не бойся, милый, вернусь, не заставлю себя ждать, дай только сходить к этому ничтожному охотнику, который сам бы превратился в добычу без хорошей собаки.

Занимая сам себя разговором, Аполлоний незаметно дошел до дома Пакувия Калавия, где Лукулл, получив от Макеро записку, ждал его с величайшим нетерпением.

— Дела, как мне кажется, идут превосходно! — возбужденно заметил претор, лишь только египтянин переступил порог.

— Даже лучше, чем я предполагал, у них нет и тени подозрения. Моя хитрость удалась полностью. Представь себе, Лукулл, едва я рассказал им придуманную мной историю, после чего обнажил истерзанную спину, как они наперебой стали выражать мне свое сочувствие и осыпать тебя самыми изощренными проклятиями. Только тут я ясно понял, что бы с тобой было, попадись ты в руки этих головорезов.

— Однако мне не нравятся твои шутки, Аполлоний, — Лукулл даже содрогнулся от ужаса. — Если завтра не прибудет обещанное нам подкрепление или число воинов окажется недостаточным, то наше, и прежде всего, мое положение окажется чрезвычайно опасным.

— Интересно, и откуда же ты надеешься получить подкрепление?

— Из Неаполя.

— Много?

— Около трех когорт пехоты, несколько сот лучников и пращников и два или три отряда кавалерии. Так, по крайней мере, указано в извещении.

— Значит, всего приблизительно две тысячи человек. А, скажи мне, пожалуйста, эти отряды будут состоять из новобранцев или из закаленных солдат?

— Все они — опытные ветераны, и притом римляне.

— Значит, это была бы для тебя серьезная помощь?

— Да, но я очень боюсь, что она не успеет вовремя.

— Ты совершенно прав. Но все же я думаю, что едва ли эти две тысячи храбрецов явятся к тебе на помощь.

— Я ничего не понимаю, Аполлоний! Подумай, что ты говоришь. Ведь если это так, то мы пропали. Ради богов… ты, быть может, что-нибудь знаешь о судьбе этих отрядов, отвечай же мне, неужели они разбиты?

— Неаполитанский отряд пока еще не разбит, но что будет завтра — знают только боги.

— В таком случае, завтра же я со всеми своими силами выступлю навстречу неаполитанскому отряду. Не думаю, чтобы сборище жалких недообученных гладиаторов осмелилось напасть на регулярные войска, которые будут угрожать их фронту и тылу.

— Расчет твой не совсем верен, достойный Лукулл, — холодно заметил Аполлоний.

— И на чем же основаны твой выводы?

— Все очень просто. Ты говоришь, что Тито Вецио не осмелится открыто напасть на твои регулярные войска. А мне кажется, у него на этот счет совершенно другое мнение. И стоит только вам выйти из городских ворот, как этот отчаянный молодой человек врубится в середину твоего фронта и опрокинет вас точно также, как вчера ночью он опрокинул и уничтожил отряд, посланный тебе на помощь из Нолы.

— Боги великие! Да неужели этот отряд уничтожен? Каким образом Тито Вецио решился на него напасть? Я никак не могу понять, — простонал Лукулл. — Подумать только! За одни сутки одержать две победы.

— Что прикажешь делать? Он молод, а фортуна, как и наши целомудренные матроны, любит молодых красавчиков. Кроме того, я должен обратить твое внимание еще на одно немаловажное обстоятельство. Твое войско упало духом, и город, то есть те его жители, которые искренне желают тебе победы, на него уже не надеется. Большинство же граждан и гладиаторы сочувствуют мятежникам, и их сдерживает только присутствие твоих легионеров. Как только ты выступишь из города, чернь и гладиаторы немедленно поднимутся и ударят тебе в тыл. Таким образом ты окажешься между двух огней. С фронта на тебя нападет Тито Вецио, и тебе будет непросто избежать разгрома. Поэтому я бы посоветовал хорошенько подумать, прежде чем решиться открыть ворота и сделать хотя бы шаг за городские стены.

— Что же я, по-твоему, должен делать?

— Ни в коем случае не оставлять город.

— Но если я не выйду немедленно навстречу неаполитанскому отряду, мятежник легко его разобьет.

— И прекрасно. Стоит ли жалеть каких-то две тысячи солдат, если таким образом ты осуществишь свою заветную мечту — отомстишь. Ты должен отдать мне уведомление о присылке тебе подкреплений из Неаполя, и я передам Тито Вецио это секретное сообщение и тем самым окончательно завоюю его доверие, а больше нам ничего и не надо. Все остальное произойдет само собой, и голова твоего врага окажется в твоих руках, можешь не сомневаться.

— Аполлоний! — ужаснулся Лукулл, — ты меня заставляешь трепетать от страха. Добрый ты мой гений или злой — не знаю, но уверен в одном: мне уже поздно отказываться от этого сомнительного союза с тобой, даже если бы я очень этого захотел. Будь по-твоему, я не выступлю из города.

— Повторяю: и правильно сделаешь. Но для того, чтобы моя хитрость увенчалась успехом, ты должен вручить мне уведомление из Неаполя, привезенное гонцом.

— И на это я согласен, вот тебе пергамент, — сказал со вздохом Лукулл, вручая египтянину депешу, полученную им из Неаполя.

— Отлично, — ухмыльнулся Аполлоний, взяв пергамент и тщательно спрятав его на груди, — значит, отряд будет следовать по дороге из Аверы и в шестом часу дня попадет в тиски мятежников в лесу Клания… Так… Ну, а скажи мне, знает ли еще кто-нибудь, кроме тебя, о прибытии гонца из Неаполя?

— Кроме меня об этом никому не известно.

— А где сейчас гонец?

— Он ждет моих приказаний.

— Что ж, советую тебе поскорее его спровадить, чтобы никто не знал, откуда и зачем к тебе прислали гонца. Иначе впоследствии тебя могут обвинить в гибели неаполитанского отряда, которому ты мог бы, по крайней мере, послать подкрепления.

— Да, это необходимо сделать, — отвечал, немного подумав, Лукулл.

— А теперь, прошу тебя, приободрись и помни, что через несколько дней ты пошлешь известие о победе.[207] Ты напишешь этим старым трусам: не бойтесь, спите спокойно, мятежный патриций приказал долго жить. Ну, а теперь прощай, меня ждут заговорщики — гладиаторы, которые сегодня ночью собрались в одной харчевне для обсуждения планов восстания, не опасаясь ни твоих храбрых легионеров, ни пресловутого префекта, который не способен видеть дальше собственного носа.

— Именем Геркулеса! Какая неслыханная дерзость… Где они собирается?

— Пусть пока это будет моим секретом. Придет время, когда мы расставим сети и тогда горе тем, кто в них попадется.

— Но ты хоть расскажешь мне о своем плане… — начал было Лукулл.

— Я и сам пока ничего определенного не знаю, — отвечал коварный египтянин. — Все будет зависеть от обстоятельств. Тысячи способов отомстить приходят мне на ум, но пока еще я не остановился ни на одном из них. Мной руководит инстинкт, какой-то внутренний голос. Я с нетерпением жду момента, когда он мне скажет: час пробил, рази!

Сказав это, Аполлоний оставил Лукулла одного. Последний, как и все слабохарактерные люди, безропотно подчинился гибельному влиянию волевого египтянина и смотрел на него, как на посланника судьбы, пассивно ожидая дальнейших событий…

— Ну, что нового? — спросил Черзано мнимого Луципора, когда он явился в харчевню.

— Все идет отлично. Но нам не следует терять ни минуты, надо ковать железо, пока оно горячо. Сообщил ли ты им обо всем, что необходимо для достижения нашей цели?

— Да, все сказал.

— Что же, они согласны?

— Все и во всем.

— Значит и их товарищи присоединятся к нам?

— Конечно. За товарищей они ручаются, как за самих себя.

— Передай им, чтобы они каждую ночь собирались здесь. Нам это необходимо для того, чтобы передавать им распоряжения нашего вождя.

— Я уже сказал им об этом.

— В таком случае мы можем отправляться.

— Друзья, товарищи! — сказал Черзано, повысив голос. — Мы должны вернуться в лагерь, но не сомневайтесь, в самом скором времени мы увидимся при других, более приятных обстоятельствах.

— Поскорее бы! — воскликнули гладиаторы с решительностью и энтузиазмом.

— Не сомневайтесь, друзья, — вмешался египтянин, — если вы мечтаете положить конец тирании, то и я жажду этого не меньше вашего. Лучше жить на свободе, чем быть пригвожденным к кресту.

— Мы с нетерпением ждем того прекрасного дня, когда будем сражаться не для потехи наших мучителей, а за свою собственную жизнь, право дышать свободно! — кричали гладиаторы.

— А старый Сарик, — отозвался хозяин харчевни, — хотя и рудиарий, но не забыл старых обид и всегда готов вооружить вертелами и кухонными ножами бравых гладиаторов, если у них не окажется под рукой другого оружия, чтобы освободиться от рабских цепей.

Простившись с гладиаторами, как со старыми и преданными друзьями, Черзано и мнимый Луципор вышли на улицу.

Через несколько минут таинственная калитка в воротах раскрылась, словно по волшебству, и путники вышли за город. Хитрому египтянину удалось подавить безотчетное недоверие, которое он внушал Черзано, и на этот раз они шли, весело разговаривая, и вскоре оказались у аванпостов лагеря.

Подойдя к палатке Тито Вецио, они тотчас же велели доложить о своем прибытии. Пока дежурный центурион расспрашивал прибывших, раздался лошадиный топот, и Тито Вецио в сопровождении неразлучного Гутулла подскакал к палатке.

— А, похоже, что палатка красавчика опустела, — подумал египтянин. — Видимо, он куда-то спрятал свою афинянку. Но куда? Надо бы об этом разузнать.

— Ну, друзья, какие новости привезли вы из Капуи? — с надеждой спросил Тито Вецио, входя в палатку в сопровождении Гутулла, Черзано и Аполлония.

— Новости отличные во всех отношениях, — отвечал Аполлоний, — а особенно одна из них, благодаря которой ты получишь возможность одержать новую блестящую победу.

— Говори скорей, друг мой Луципор, и если ты сообщишь нам что-нибудь дельное, то можешь смело рассчитывать на мою дружбу и благодарность.

А в это время у проницательного египтянина возник ряд вопросов. Что делал Тито Вецио в столь позднее время за пределами лагеря? Объезд? Нет, едва ли, потому что в этом случае он взял бы с собой своих помощников.[208] К тому же его лошадь вся в мыле, следовательно, он ездил куда-то далеко, но куда? И это надо будет разузнать. Все эти мысли промелькнули в голове наблюдательного Аполлония с быстротой молнии, но он, конечно же, не подал вида, что интересуется чем-либо кроме своей миссии и поспешил с ответом.

— Твои слова, Тито Вецио, как нельзя больше соответствуют состоянию моей души, и я рассчитываю в самое ближайшее время доказать на деле мою искренность и уважение к тебе, так как прежде всего от тебя зависит будущее раба, поклявшегося завоевать свободу или умереть. А поэтому прошу выслушать меня очень внимательно, чтобы не упустить ничего, способного принести тебе новую блестящую победу. Ты сам, император, решишь, достойны ли мои сведения твоего внимания и стоит ли воспользоваться подвернувшейся возможностью. Итак, завтра, в шестом часу дня три когорты пехотинцев, несколько сот лучников и пращников, а также два отряда конницы, всего около двух тысяч человек проследуют по дороге Авера из Неаполя и войдут в поросшее густым лесом ущелье реки Клания, где их можно перебить всех до единого. Отряд надеялся встретиться в этом месте с войсками претора Лукулла, о чем и написано в пергаменте. Но этому сообщению не было суждено попасть в руки римского командира. Мои друзья напали на гонца, убили его и похитили этот важный документ. Вот он, — с этими словами мнимый раб подал пергамент Тито Вецио. — Если ты пожелаешь устроить засаду, то ни один неаполитанский воин не уйдет живым и некому будет сообщить о постигшей отряд участи. Теперь решай сам, как знаешь, а наше дело подчиняться твоим приказам.

Тито Вецио прочел документ. Его подлинность не вызывала сомнений. Это вызвало бурное ликование собравшихся. Все благодарили ловкого лазутчика, по-видимому, внесшего неоценимый вклад в дело борьбы за свободу.

— А теперь, — скромно отвечал Аполлоний, — Черзано расскажет вам о ходе переговоров с гладиаторами школы Батиата.

— Гладиаторы готовы восстать все, как один человек, лишь только мы начнем штурмовать городские стены. Всего там собралось четыре тысячи человек, способных владеть оружием, И каждый из них в такой ситуации стоит двух регулярных солдат, Никто так искусно не владеет кинжалом, как опытный гладиатор. Это будет страшная, небывалая резня.

Вожди гладиаторов будут собираться каждую ночь в харчевне старого Сарика, дожидаясь твоих указаний. Кроме того, я узнал от верных людей, что городская милиция совсем упала духом и после недавнего поражения потеряла веру в своих начальников. И легионеры не могут без содрогания вспоминать о своем разгроме.

— Прибавь, — заметил Аполлоний, — что друзья откроют ворота, так что нам почти не придется штурмовать город и, следовательно, наши потери будут невелики.

— Благодарю вас, друзья мои! — сказал Тито Вецио. — От меня лично и от имени всех, кто сражается за свободу. Идите отдыхать, а я должен обдумать все те сведения, которые вы мне сообщили.

О, если бы рок не столкнул нас на узкой дорожке, — размышлял про себя Аполлоний, выходя из палатки. — Если бы голова твоя не служила бы ступенькой, которая поднимет меня на новую высоту, если бы мы оба родились свободными или рабами, я бы, пожалуй, тебя полюбил. О, да, я мог бы полюбить тебя так же сильно, как теперь ненавижу. Я чувствую, что в твоих жилах, великодушный юноша, течет такая же кровь, как и в моих. Ты горяч, благороден, великодушен, ты гений добра… а я — гений зла. Ты велик добродетелями, а я — преступлениями. Пчела и змея сосут одинаковую жидкость. Но в одной она превращается в сладчайший мед, а в другой — в смертельный яд. Мы с тобой братья, но тебя образовала свобода, а меня рабство… А теперь вперед, навстречу судьбе.

С рассветом отряд Тито Вецио в боевом порядке, с кавалерией по флангам, выступил к месту засады. В четвертом часу дня восставшие вошли в лес, окружающий Кланий. Тито Вецио и его помощники так умело рассредоточили воинов, что даже самый внимательный наблюдатель не сразу бы обнаружил солдат, притаившихся в лесной чаще.

В это время кавалерийский отряд, вооруженный по-римски, прибыл в маленький городок Авер. Здесь они встретились с римскими авангардом и, обменявшись паролем, явились к начальнику экспедиции квестору Аквилию. Последний незамедлительно отдал приказ соединившимся отрядам сделать короткий привал. После непродолжительного отдыха, отряд форсированным маршем двинулся к месту засады, поскольку квестор жаждал, соединившись с Лукуллом, поскорее разделаться с мятежниками. Надо сказать, что отряд на каком-то отрезке пути должен был проходить в опасной близости от лагеря Тито Вецио. Квестор Аквилий хотел сам сразиться с восставшими, чтобы быть самому увенчанным лаврами победителя. А в победе он ничуть не сомневался.

Таким образом, отряд беспечно продвигался вперед, не подозревая о засаде. Но лишь только войско вступило в лес, как было окружено со всех сторон. Началась страшная резня. Ликующие крики заглушали вопли ужаса. Одним из первых был убит квестор. Вскоре пали и все начальники. Внезапность нападения породила страх и панику. Царила общая растерянность. Лишь единицы из римского войска спаслись бегством.

Черзано, игравший далеко не последнюю роль во всей этой резне, явился к Тито Вецио с кровавым трофеем: голова неосторожного квестора Аквилия торчала на острие пики. Честный юноша с омерзением отвернулся от жуткого приношения. Наблюдавший эту сцену мнимый раб Луципор, также сражавшийся весьма доблестно, улыбаясь, сказал:

— Напрасно ты, император, брезгуешь таким замечательным трофеем. Ведь это неизбежное следствие войны. Если бы нас победили, то тогда наши головы носили бы на пиках по улицам Капуи.

Но Черзано, проникшийся благородными чувствами своего молодого вождя, немедленно приказал, чтобы голову и туловище убитого квестора предали земле.

Торжество восставших было полным, энтузиазм всеобщим. В награду за проявленную храбрость Черзано, мнимый Луципор и другие были возведены в ранг легатов, а нумидиец Гутулл назначен начальником кавалерии — вторая по значимости должность после главнокомандующего.

Сражение при Клании, если можно назвать сражением беспощадную резню римских когорт, настолько подняло дух восставших, что они решили перенести свой лагерь почти к самым стенам города и выставить для устрашения капуанцев осадные орудия: тараны, винеи, баллисты, скорпионы.

Тем временем на следующую ночь из лагеря восставших вышел человек и был беспрепятственно пропущен часовыми, что говорило о значительной должности, занимаемой ночным путешественником, отправлявшимся, скорее всего, на разведку.

Было темно, холодный порывистый ветер бушевал в горных ущельях, леденя тело, мелкий дождик бросал в дрожь. Аполлоний, который и был этим таинственным незнакомцем, шел вдоль горы по дороге, ведущей к храму богини Дианы Тифатинской. Мысли злодея были также мрачны, как и ночь.

— Здесь какая-то тайна, — говорил он, — которую мне необходимо поскорее разгадать. Эта размягченная под дождем почва поможет мне завтра рассмотреть следы их лошадей. Да, все складывается для меня как нельзя лучше: темная ночь, дождь и человеческая слабость. Будь я суеверен, то подумал бы, что духи зла Тифон[209] или Ариман[210] нашли во мне своего помощника на земле. Я убил отца и мать, а кроме этого помог умереть множеству людей, и вот теперь мне предстоит братоубийство. Вся эта пролитая кровь могла бы довести до сумасшествия любого человека, но только не меня. Я верю в будущую жизнь и верю в то, что люди должны быть наказаны за их преступления, если не сами, то их потомки, из поколения в поколение. Страшны предания о наших египетских богах. Халдеи поклоняются всеистребляющему огню и приносят ему человеческие жертвы. Стремление вредить больше, чем благодетельствовать составляет величие властелина молний. Чем же я виноват, что создан для зла? Добро и зло в сердце человека, возвысившегося над остальными, не звуки ли это неведомого инструмента, несущего жизнь или смерть? Почему овца лижет руку жертвоприносителя, тигр насыщается только мясом растерзанных им животных, ядовитая змея, спрятавшись среди прекрасных луговых цветов, смертельно жалит неосторожного? Почему все так устроено? Нет, человек, одаренный талантами, неизмеримо превосходящий толпу, не должен придерживаться унылой добродетельной стези, он для достижения своих целей, для завоевания власти не может брезговать никакими средствами. Его великая миссия и состоит в том, чтобы подчинить себе природу, извлечь выгоду из добра и зла, из людей, их умственных способностей, страстей, добродетелей, пороков, из земли, неба и ада!..

Тито Вецио мне мешал и мешает, я должен его устранить. Это неизбежно так же, как и законы природы. Его гибель будет звуком того самого инструмента, на котором веками играют самые великие артисты и бездарные невежды.

Рассуждая таким образом, этот хитрый философ еще раз осмотрел местность и дорогу, ведущую к храму Дианы Тифатинской, после чего вернулся в лагерь.

МАКЕРО И ЧЕРЗАНО

Два дня спустя после поражения римского отряда в лесу Клании, в то время, когда в Капуе народонаселение обоего пола спешило толпами в храмы богов молиться о спасении города, которому ежечасно грозил приступ мятежников, в караулке около ворот Юпитера в первом часу ночи собралось около двадцати легионеров. Все они были в самом лучшем расположении духа и, нисколько не думая об опасности, пили вино, играли в кости и болтали.

Шлемы, дротики, мечи и вообще всякого рода оружие стояло в углу, солдаты, полулежа и сидя на грязных скамьях, страшно шумели и если бы в это время в караульню заглянул кто-нибудь из начальников, то был бы не слишком доволен поведением своих подчиненных.

Римское войско все больше и больше предавалось разврату, пьянству и игре. В распущенных легионерах претора Лукулла уже нельзя было узнать победителей латинцев, этрусков, галлов, Пирра и Ганнибала. Гай Марий, разрешив прием в войска пролетариев, уничтожил право выбора и тем лишил войско людей из среднего сословия, сравнительно образованных и более воспитанных, чем выходцы из низов.

Нововведения Мария, как всякая реформа, были переходными. Легионеры не были ни солдатами ни гражданами, и впоследствии стали орудием в руках первого честолюбца, желавшего путем насилия и тирании достичь своих бесчестных целей.

Таким образом, Марий приготовил наемных убийц, которые впоследствии в руках Суллы обрушились на своего старого полководца и реформатора, загнав его в Минтурнские болота.

Этим же путем прошли и преторианцы, провозглашавшие впоследствии империю и продававшие ее с публичных торгов![211]

Среди компании пьянствовавших, игравших и шумящих солдат был и наш знакомый «храбрый» воин Макеро.

Благодаря протекции назначенный помощником центуриона в отряд Лукулла, храбрый воин, хотя и старался держать себя с достоинством, но, несмотря на свои клятвы Геркулесом и Марсом, служил предметом всеобщих насмешек.

В этот вечер Макеро был особенно не в духе.

— Теперь твоя очередь поцеловать амфору, — обратился к нему старый легионер Портений.

— Не хочу, сегодня у меня нет жажды, — отвечал Макеро, к величайшему удивлению всей компании.

— Именем всех богов и богинь! Неужели Макеро пить не хочет? Что с тобой случилось?

— Мне холодно.

— Пей — согреешься.

— Спать хочется.

— Пей — и уснешь.

— Не хочу пить, не до того; мне в голову лезет тысяча грустных мыслей.

— Пей, пей и пей!

— Неужели ты не можешь посоветовать мне ничего другого?

— А другое средство — игра. Ты вслушайся, какая приятная музыка от перемешивания костей в кубке. Рискни-ка несколькими десятками сестерций. Клянусь Геркулесом, ты более целебного средства от всех возможных недугов не найдешь. Вино, игра и вино! Изменила тебе любовница — играй в кости. Тебе не удается покорить жестокое сердце какой-нибудь красавицы — играй! А если тебя долги беспокоят — играй и пей, — Вакх[212] заставит тебя позабыть все заботы.

— Да, да! — вскричали хором все солдаты. Партений прав, нет заботы, которая устояла бы против вина. Пей, и ты увидишь, какое благотворное действие окажет оно на тебя.

Макеро, убеждаемый этой логикой и верный своему инстинкту, приложил губы к амфоре и весьма продолжительное время не выпускал ее из своих объятий.

Покончив с этим, храбрый помощник центуриона вытер рот обшлагом рукава, взял кубок с костями, начал их мешать и вскрикнул:

— Ну, кто поставит против меня двадцать сестерций?

— Я, я, я, — отвечали несколько солдат.

— А я отвечаю против всех! — говорил Макеро, входя в азарт и забывая то печальное обстоятельство, что фальшивую кость, налитую свинцом, он на этот раз не захватил с собой.[213]

Макеро бросил кости на стол и — о! ужас! — проиграл.

Партений в свою очередь бросил кости и сделал пятнадцать.

Солдаты завыли от радости.

Макеро побледнел и теперь только вспомнил, что он оставил на квартире свои заветные фальшивые кости!

Портений бросил еще раз, и опять ему выпало семь очков.

Макеро ободрился и пробормотал сквозь зубы: «Кажется, дело-то можно поправить».

— Что же ты там шепчешь? — кричали солдаты — кидай!

Макеро бросил — и опять проиграл.

Солдаты, не обращая внимания на ярость помощника центуриона, дружно хохотали.

— Браво, браво!. Опять собачий глаз. Тут что-то неладно, — говорили они, посмеиваясь, — это весьма скверные предзнаменования!

Макеро тоже силился улыбаться, но на его звериной физиономии ничего кроме отвратительной гримасы не выходило.

— Будь я на твоем месте, Макеро, — сказал Портений, — я бы испытал еще счастье.

— Конечно, лучшего средства нет для уничтожения дурного предзнаменования, — кричали собеседники.

— А если я еще раз брошу неудачно?

— Это невозможно!

— Я ставлю пятьдесят сестерций.

— Чтобы ни выпало, лишь бы не собачий глаз?

— Да.

— В таком случае было бы крайне глупо не пользоваться такими шансами. Я принимаю. Дайте мне кости.

— Идет, на три ставки! — вскричал один из играющих.

— Будет тебе каркать, проклятая ворона! — отвечал, побледнев, Макеро.

— В таком случае, ты мне должен отдать семьдесят сестерций.

— Нет, я предпочитаю попытать счастье, — сказал, побледнев, Макеро и дрожащей рукой бросил кости.

— Собачий глаз! — загорланили все солдаты, с суеверным страхом отходя от стола, на котором три раза выпал собачий глаз.

Игра прекратилась. Макеро сидел, потрясенный, с выпученными глазами, точно перед ним стояло приведение. После первого крика радости наступила тишина. Солдаты с удивлением глядели друг на друга, относя несчастье помощника центуриона к дурному предзнаменованию. Каждый из них украдкой целовал фаллум[214] и бормотал сквозь зубы магические слова: «ardanabon, duknaustra, abracadabra».[215]

Первым прервал тяжелое молчание Партений.

— Полно, дружище, не печалься, — сказал он, ударяя по плечу Макеро. Сегодня проиграл, ну, а завтра отыграешься. Авось и тебе фортуна улыбнется.

— Желаю, чтобы твое предсказание сбылось, — отвечал проигравшийся храбрец, Что же касается дурного предзнаменования, я полагаю самое лучшее об этом не думать. Хотя, сказать правду, сегодня я с самого утра в дурном расположении духа, все это африканская образина наделала.

— О каком африканце ты говоришь?

— О неразлучном приятеле Тито Вецио, о нумидийце, сражающемся в лагере мятежников. Сегодня я его видел со сторожевой башни. Он был верхом на лошади, как видно, осматривал окрестности города. Жаль, что между нами было большое расстояние, а то бы я его угостил железной закуской. К сожалению, я ограничился лишь наблюдениями за его действиями, чтобы в случае необходимости поднять тревогу. Вскоре он уехал, что доставило мне большое удовольствие, потому что образина этого африканского зверя, цвета кампанской посуды, напоминала мне самые неприятные минуты в моей жизни. Однако полно думать о проигрыше и проклятом нумидийце, будем лучше пить.

— Вот, что дело, то дело, — отвечали собеседники, — выпьем за успех сражения и палку центуриона,[216] которая, несомненно в скором времени будет тебе пожалована.

— Да здравствует наш храбрый центурион Макеро! — вскричали солдаты, в душе хотя и презиравшие трусливого забияку, но по слабости человеческой природы и солдатской льстивости, желавшие попасть в милость к новому начальнику.

— Большое вам спасибо! — сказал храбрец, первый раз вкушавший сладость лести подчиненных.

— Великое и прекрасное дело война! — вскричал словоохотливый Портений. — Вот, например, ты недавно был простым легионером, а теперь уже помощник центуриона и скоро, наверное, будешь пожалован в центурионы, а потом можешь быть трибуном, помощником главнокомандующего, а если посчастливится, то и главнокомандующим. Возьми, например, хотя бы Гая Мария. Кем он был при осаде Нуманции? Простым солдатом, не имеющим кроме меча никакого имущества, а теперь, как говорят, у него полно денег и он считается одним из первых богачей Рима. Я вас спрашиваю: мог ли этот крестьянин достичь таких почестей и богатства, если бы он оставался в своем родном селе, пахал бы на своих волах землю, засевая маленькое отцовское поле? Только война может сделать из солдата императора, а из крестьянина консула. А потому, да здравствует война!

— Да здравствует война! — повторили все хором и громче всех солдат Кратер, — в особенности теперь, когда войско составляется из людей нашего сословия — плебеев и не требуется заслуг дедов и прадедов.

— Патриции и всадники не желают с нами равняться, они предпочитают тягостям лагерной жизни праздность, портики, бани, театры, цирки и думают только об одном, как бы промотать богатое наследство, передать его ростовщикам, заложив им свои имения. Нам же, пролетариям и беднякам, нечего терять, мы можем только жить в лагере, где нашли свободу, в которой нам так долго отказывали.

— Если дела пойдут таким образом, то мы скоро будем повелевать этими гордецами, хвастающими своими золотыми кольцами и пурпурными тогами.

— Если нами будут командовать Гай Марий, Сулла или Лукулл и поведут нас на тех, кто допустил убийство Гракхов, мы, конечно, им пощады не дадим!

— И тот, кого мы поддержим нашими мечами, будет неограниченным хозяином Рима!

— Да, да! Да здравствует император-пролетарий! — кричали с энтузиазмом солдаты.

— Не споем ли мы какую-нибудь из наших военных песен?

— Да, да, песню о резне! — завопили легионеры. — Один их них запел известную варварскую песнь римских легионеров. — Нет, лучше споем песню плебеев. Портений будет запевалой, а мы подхватим припев.

Портений очень, важно заметил, что сначала надо промочить горло.

— Прежде всего, — говорил он, — надо выпить, иначе Вакх меня не вдохновит, да и Аполлон тоже.

Все согласились с этим мнением и казарменному артисту была вручена амфора с вином. Портений высосал из нее достаточное количество, прочистил горло и запел:

Назло квиритам мы — пролетарии. В солдатской палатке Богов и отечество себе нашли. В лагере под командой сильных Воскресла свобода!

Последний куплет солдаты повторили хором. Портений продолжал:

Там, в Риме, гордость и тирания в Капитолии. Здесь в лагере — слава и награды. Бедный землепашец своим потом Орошает борозды И от почвы ожидает хлеба, его питающего. Солдат без труда пожинает, что посеял другой. Тысяча тяжб у гражданина из-за пустяков, А чем больше узел развязывается, Тем больше закон его запутывает. Но меч всякий узел разрежет. Влюбленный год целый ожидает поцелуя — Богатые скряги вино и деньги прячут. Ловкий солдат все сумеет себе достать: Вино, любовь и славу. Победа все ему доставит, Потому что судьба дает права лишь сильному И свет принадлежит тому, кто им завладел.

Солдаты восторженно повторяли последние куплеты. Запевала Портений неоднократно был награжден аплодисментами. Попойка начала было походить на оргию, как вдруг послышался вдали крик ночной птицы, предвещавший беду.

Все в одно мгновение замолкли и со страхом стали перешептываться. Римляне были чрезвычайно суеверны. Для них крик ночной совы равнялся смертному приговору.

Римские легионеры, несмотря на их храбрость, признанную целым миром, сидели чуть дыша, напряженно прислушиваясь к зловещему крику ночной птицы.

— Слышите, слышите, уже второй раз крикнула, — говорил один из солдат, бледнея от страха.

— А вот и третий раз!

— Погасите огонь! — сказал Макеро, стараясь быть хладнокровным. — А вы, Портений и Леторий, идите поднимите решетку самой двери. Пусть Кратер с остальными людьми возьмет оружие, но чтобы никто не смел выходить без моего приказания.

Сказав это, Макеро, Портений и Леторий поспешно вышли, оставив своих товарищей в потемках придумывать тысячу страшных и фантастических вещей, предсказанных криком зловещей ночной птицы.

— Это вы? — спросил Макеро двух входящих людей.

— Да, но, пожалуйста, тише.

— Проходите поскорее, чтобы никто вас не видел.

Вновь прибывшие не заставили себя долго просить, пройдя в калитку, сначала один, а потом и другой. Тот, который вошел последним, успел вложить в руку Макеро дощечку с греческими фразами.

Помощник центуриона после этого возвратился в караульню, приказал зажечь фитиль в лампаде и, надев шлем и меч, собрался уходить.

— Не готовится ли что-нибудь серьезное? — спросили легионеры, глядя на Макеро.

— Может быть, да… а, может быть, и нет, все будет зависеть от обстоятельств, — важно отвечал помощник центуриона, принимая таинственный и вместе с тем озабоченный вид. — На всякий случай будьте готовы. Вместо меня постом будет командовать Портений, — прибавил Макеро, уходя из караулки.

На улице верный слуга и наперсник Аполлония закутался в свой широкий плащ и направился к дому Пакувия Калавия, где уже собрались для совещания главные начальники Капуи с префектом и местными декурионами.

Ликторы и слуги претора и префекта сторожили двери зала, не пропуская туда никого, кроме участников военного совета.

Все чины и начальники давно собрались в зале, но не приступали к совещанию, кого-то поджидая. Они с беспокойством и нетерпением прохаживались из угла в угол, прислушивались к малейшему шуму на улице. Было очевидно, что собрание ожидало важных вестей.

— Как долго не идет Лентул! — сказал Марий Альфий, обращаясь к префекту. — Это дурной знак!

— Имейте немного терпения, благородные мои гости, — отвечал префект, обращаясь к римским главным начальникам войск и горожанам Капуи. — Наш Лентул Батиат не замедлит явиться и, вероятно, принесет нам добрые вести.

— Вашей боязни, кажется, нет границ! — вскричал надменно Лукулл, в душе трусивший гораздо больше других.

— Достославный претор! — сказал торжественно Марий Альфий, в котором чувство патриотизма увеличивало смелость перед важным представителем римского величия, — прости нетерпение моим гражданам, оно вызвано неопределенностью нашего положения. Подумай сам, семейства подвергаются нападению свирепых и лютых шаек, намеревающихся предать огню и мечу наш несчастный город и ограбить его, тогда как он еще не успел оправиться после последнего разрушения. Наше беспокойство весьма понятно. Ты прими во внимание: четыре тысячи гладиаторов школы Батиата в союзе с городскими подонками, и, если им удастся их адский план, мятежники возьмут наш город и шайки рабов восторжествуют.

— Вы слишком мало цените защиту великого Рима и не надеетесь на храбрость его когорт, — сказал сурово Лукулл.

— Сагунт также надеялся на помощь Рима, однако был завоеван Ганнибалом. Царь Адербан был умерщвлен Югуртой, несмотря на покровительство римского сената и народа. Согласись, что подобные примеры вовсе не утешительны.

— Альфий говорит слишком горячо, — прервал префект, видя, что Луций Лукулл начинает хмуриться и собирается накинуться на слишком усердного капуанца.

— Ты, пожалуйста, извини его во имя многократно доказанной им верности и страстной любви к родному народу.

— Я бы ему не советовал забывать, — отвечал гордо Лукулл, — что, хотя Капуя его родина, но и Рим должен быть им почитаем, как город, от которого зависят судьбы целого мира и всей Италии. Меня удивляет эта всеобщая боязнь, которая ни на чем не основана. Справьтесь хотя бы у моих подчиненных войсковых начальников, а в особенности у достопочтенного Мария Лигория, префекта оружейников, он вам скажет, можно ли овладеть таким городом как Капуя, если неприятель не обложит его первоначально циркуляционной линией. Едва ли мятежник, имея незначительное количество людей, может обложить такой город, как Капуя, защищенный мощными стенами, обширным глубоким рвом и большим количеством сторожевых башен. С пятью или шестью тысячами бродяг, вооруженных ножами, дубинами и кольями, правильная осада города, хорошо укрепленного и защищенного храбрыми римскими воинами, невозможна. Подобная нелепость может взбрести в голову только такому безумцу, как Тито Вецио.

— А если к этим шести тысячам бродяг, как оказалось, вовсе не трусливых и храбро сражавшихся под начальством Тито Вецио, если, говорю, к ним присоединятся четыре тысячи гладиаторов школы Лентулла, на наше несчастье собранных здесь для изучения их варварского искусства, и городских подонков, всегда готовых к резне и грабежу? На верность наших рабов, конечно, также рассчитывать нельзя, они окажутся в рядах наших врагов. И этот юноша, которого ты называешь сумасшедшим, заручившись такой силой, легко возьмет город и станет предписывать нам законы.

Лукулл не нашел, что возразить, он побледнел при мысли о такой ужасной возможности. Проклиная в душе свою доверчивость к Аполлонию и, чтобы скрыть смущение, он поспешил обратиться к квестору Фламму и попросил высказать свое мнение.

— Знаменитый претор! — отвечал старый воин. — Тебя интересует мое мнение, я повинуюсь и выскажу тебе его откровенно. Уже несколько дней, как я замечаю такие вещи, которые меня наводят на мысль, что среди нас есть изменники. Так, например, каким образом можно объяснить страшную резню наших союзников, отправленных из Неаполя? Кто мог дать знать Тито Вецио, что отряды идут к нам на подкрепление, чем, как не изменой, можно объяснить засаду, устроенную мятежниками в лесу? Куда мог деваться гонец, прибывший с известием о подкреплении? Очевидное дело, изменники заполучили послание, а гонец исчез бесследно, неизвестно куда. Из всего этого, храбрый Лукулл, ты и сам можешь сделать заключение, что в этом деле замешаны предатели не из рядовых. Я же со своей стороны не могу не выразить удивление при виде некоторых людей, заседающих в совете и узнающих тайны, которые десница[217] осмотрительного полководца не должна бы была передавать даже своей левой руке.

Эта смелая и энергичная речь старого солдата оказала потрясающее действие на присутствовавших. Точно громадный камень пробил потолок и вдруг упал посреди комнаты. Все со страхом стали осматриваться, точно хотели отыскать в своей среде изменника. Больше других, само собой разумеется, сконфузился сам претор Лукулл, как главный виновник горькой участи, постигшей неаполитанский отряд.

Долго все сидели молча, понурив головы, бледные, будто приговоренные к смерти. Достопочтенный предводитель более других растерялся и не знал, куда спрятать свое помертвевшее лицо. Собрав все силы и не желая быть предметом общего внимания, а тем более вопросов старого воина о том, кто мог дать знать мятежникам о следовании неаполитанского отряда — он, наконец, сказал:

— Как медлит этот Лентул!

Будто в ответ на это восклицание претора, вбежал раб и доложил, что пожаловал хозяин школы гладиаторов Лентул Батиат.

Ожидаемый с таким нетерпением гость, конечно, тот час же был приглашен в комнату.

Достопочтенный попечитель школы гладиаторов, Лентул Батиат был пошляком в самом широком значении этого слова. С грубыми чертами лица хищного зверя, косой, неуклюжий и, вместе с тем хитрый, как лисица, он своей невзрачной и крайне несимпатичной физиономией напоминал арестанта-головореза и бессердечного тюремщика.

Отец Лентула был рудиарием, занимавшимся в старости ремеслом ланисты и посредством этой торговли человеческим мясом заработал столько денег, что сын его впоследствии, заняв место отца, значительно расширил выгодную коммерцию. Его школа гладиаторов в Капуе стала первой и главной, откуда Рим, этот бич человеческой жизни, получал требуемый товар.

Воспользовавшись выгодой своего положения и приобретя среди римских патрициев связи, ему удалось уничтожить мелких антрепренеров по части поставки гладиаторов и забрать все дело в свои руки. По прошествии нескольких лет школа Лентула Батиата получила полуофициальный характер правительственного учреждения, а он стал главным поставщиком республики, чьих граждан забавляло зрелище публичных убийств. Благодаря такому почетному званию и добросовестно исполняя требования республики, Лентул Батиат пользовался некоторым уважением в Капуе среди власть предержащих. Но на этот раз поставщик человеческого мяса римской республики был сильно смущен, лицо его было какого-то землистого цвета, мускулы его подергивались, а косые глаза больше обычного разбегались по сторонам, Посмотрев на хозяина школы гладиаторов, присутствующие насторожились еще больше, ожидая услышать от него самые ужасные новости.

— Достославный претор, — начал Батиат, — извини меня за то, что я не воспользовался немедленно твоим лестным для меня приглашением, но события приняли такой опасный характер, что я никак не мог оставить школу, не отдав некоторых приказаний и не приняв всех мер безопасности, чтобы удержать в повиновении всю эту сволочь, которая находится в моем распоряжении.

— Неужели они взбунтовались? — испуганно спросил претор.

— Пока еще нет, но, как мне кажется, все к этому идет. Гладиаторов невозможно узнать, они стали дерзкими и нахальными, в каждом из них чувствуется злоба и решимость. Мне кажется, они только и ждут сигнала из лагеря мятежников, чтобы открыто восстать. Во время занятий в школе они не делают того, что обязаны, а занимаются военной подготовкой под начальством выбранных ими из своей среды командиров и поют высмеивающие римских, граждан куплеты. Мои смотрители потеряли головы, они не знают, что делать. Я пришел попросить, чтобы ты поставил у школы стражу из милиции, иначе я ни за что не ручаюсь. Восстание может вспыхнуть каждую минуту, гладиаторам не составит труда проникнуть в арсенал и вооружиться.

Рассказ этот произвел удручающее впечатление. Все молча поглядывали друг на друга, как бы спрашивая, что же делать в эту критическую минуту. Претор Лукулл печально опустил голову, не зная, на что решиться. Ряд вопросов один ужаснее другого вставали перед ним. Что, если Аполлоний изменил и действует заодно с Тито Вецио для того, чтобы погубить его, Лукулла? Не собирается ли хитрый египтянин своими обещаниями усыпить доверие Лукулла? Как он, старый опытный воин, мог до такой степени довериться этому лукавому проходимцу, клейменному рабу, в чьих интересах погубить Лукулла, знавшего страшный секрет раба-отцеубийцы!

Все эти мысли с быстротой молнии промелькнули в голове претора, и холодный пот выступил на его морщинистом лице.

В это самое время слуга — раб подал ему дощечку, написанную на греческом языке — это было послание от Аполлония. Претор взял дощечку, внимательно ее прочел и, обратившись к собравшимся, сказал:

— Друзья мои, и вы, славные граждане города Капуи! Позвольте мне отлучиться на некоторое время, я должен увидеться с одним человеком, который, как мне кажется, принес нам хорошие вести.

Все молчаливым поклоном изъявили согласие, Лукулл вышел и за портиком увидел Аполлония.

— И что же еще ты хочешь сообщить мне, несчастный? — воскликнул претор Сицилии, подойдя к египтянину.

— Я хочу сообщить тебе, что час твоей и моей мести приближается.

— Пустые слова! Мне уже надоело слушать всякий вздор, я требую дела!

— Именно за этим я и пришел.

— Чтобы предложить выход из сложившейся ситуации?

— Да.

— И покончить с нашим ненавистным врагом?

— Разумеется.

— Когда же?

— Сегодня ночью.

— Да помогут тебе боги, Аполлоний. Ты возвращаешь меня к жизни! — вскричал обрадованный претор.

— Ты, видно, стал сомневаться во мне? Признавайся!

— Да, засомневался.

— Ну, я не стану на тебя за это обижаться, а сегодня же выведу из затруднительного положения, но с условием, что ты немедленно сделаешь следующее. Прикажи выбрать сотню самых надежных легионеров, под начальством преданного тебе командира. Пусть они пойдут к харчевне гладиаторов Сарика и окружат ее так, чтобы ни один человек не мог выйти из нее и поднять тревогу. Часть людей самых сообразительных и ловких должна войти в харчевню и арестовать всех собравшихся там гладиаторов. Те из них, которые окажут сопротивление должны быть убиты на месте, таким образом ты и все капуанские граждане могут быть совершенно спокойны, потому что главные вожди заговора гладиаторов будут либо арестованы, либо перебиты. Кстати, не забудь послать в центурию мошенника Макеро, ему известен один из опаснейших мятежников, некий рудиарий Черзано, который пришел вместе со мной из лагеря, чтобы руководить заговором гладиаторов и подготовить их к завтрашнему дню, когда Тито Вецио окажется у городских ворот.

— Но ты до сих пор не сказал о том, чего жаждет моя душа!.. Ты понимаешь, я должен быть отомщен… Отдай его в мои руки… Я обесчещен и не могу быть спокоен.

— Пожалуйста, успокойся, сегодняшней ночью Тито Вецио окажется в твоих руках.

— Ты говоришь серьезно?

— Кажется, теперь не время шутить. Ты оставь свои сомнения, а лучше повнимательней слушай меня и точно исполни все, что я тебе говорю. Одновременно с назначением отряда для расправы с гладиаторами, ты должен приготовить сотню хорошо вооруженных всадников, которыми будешь командовать сам. Я стану твоим проводником, мы выедем из ворот Дианы и отправимся к храму богини Тифатинской. Там ты увидишь для чего. Кавалеристы должны быть хорошо вооружены и, кроме того, иметь топорики. Не мешает захватить с собой и другие инструменты, потому что очень может быть, что придется ломать не только двери, но даже и стены.

— Клянусь Геркулесом! Ты мне предлагаешь трудное и святотатственное дело: ломать храм богини Дианы!

— А если за стенами этого храма скрывается твой соперник, ты и тогда будешь колебаться из уважения к святости места?

— О, нет, я бы добрался до Олимпа и на глазах самого Юпитера убил бы этого негодяя, — воскликнул Лукулл, сверкая глазами.

— В таком случае не теряй ни минуты, иди и распорядись обо всем том, что я тебе сказал.

— Еще один вопрос, Аполлоний: почему ты думаешь, что он будет там?

— Будет, можешь не сомневаться.

— А если ты ошибаешься, и он окажется этой ночью в лагере?

— Нет, не ошибаюсь. Он каждую ночь ездит в храм богини Дианы, чтобы увидеться со своей милой гречанкой.

— А если эту ночь он решит провести в лагере.

— Нет. Он собирается завтра идти на штурм города и, конечно, захочет сегодня проститься со своей красоткой, возможно, проститься навсегда, ведь идти на штурм такого города, как Капуя, — дело не шуточное, а поэтому он не сможет накануне сражения не расцеловать свою дорогую подругу жизни, это так естественно. Ты, видно, никогда не любил, друг мой Лукулл.

— Нет, иногда случалось.

— Так что, я не ошибаюсь, можешь быть уверен, что этой ночью Тито Вецио окажется у ног своей гречанки, за это я ручаюсь. Иди же, иди. Готовься к выступлению. Ах, да, тебе надо еще успокоить этих трусов.

Луций Лукулл возвратился в портик с лицом, сияющим от радости и надежды. Он снова заговорил в гордом и надменном тоне, с наглостью труса, только что избежавшего смертельной опасности. И обратился к собравшимся с речью, полной хвастливого самодовольства.

— Военачальники и граждане! — громко воскликнул он, энергично жестикулируя, — пройдет немного времени, и вы узнаете, что римский орел не напрасно оспаривает у богов владычество над всем миром! Обещаю вам, военачальники и граждане, безусловную победу над шайкой разбойников, не позже чем к завтрашнему утру. Можете возвращаться домой, спокойно ложиться спать и помнить, что всемогущий Рим заботится о вас. Квестор Фламмий и префект-начальник кавалерии должны остаться, чтобы получить от меня некоторые указания.

— Что ты на это скажешь, Марий Альфий? — спросил шепотом префект Кампании у начальника городской милиции, выходя из портика, где происходило совещание.

— Что нам все еще покровительствуют боги.

Через час центурия легионеров и отряд кавалерии выстроились на площади в ожидании приказов Луция Лукулла. Переговорив еще раз с Аполлонием и отдав необходимые распоряжения квестору Фламмию, назначенному командовать центурией, направляющейся к харчевне гладиаторов, римский военачальник повел свой конный отряд к северу, где находились ворота, ведущие к храму Дианы. Тем временем легионеры двинулись к месту сбора главных заговорщиков гладиаторов.

Мы же пока последуем за пехотой, поскольку их путь короче, чем у кавалеристов.

Макеро, игравший роль шпиона-проводника, важно шел рядом с квестором Фламмием, и очень сожалел, что в темноте ночи и из-за отсутствия граждан на улицах никто не видит, какого он добился почетного положения. Квестор Фламмий, напротив, от всей души радовался, что благодаря позднему часу граждане не будут знать, в каком позорном обществе он находился. Когда легионеры дошли до темного лабиринта узких и извилистых улиц около амфитеатра и школы гладиаторов, они оцепили всю местность, которая прилегала к харчевне. Команд не раздавалось, Фламмий распоряжался знаками и, несмотря на это, легионеры понимали приказы начальника и в строгом порядке, без суеты делали свое дело. Их обувь не производила ни малейшего шума, потому что была обмотана войлоком.

Все эти приготовления были окончены без малейших приключений. Харчевня старого рудиария была окружена, словно железным кольцом. Затем квестор Фламмий в сопровождении центуриона первой центурии и некоторых избранных солдат отправились внутрь харчевни.

Гладиаторы, не подозревая об измене, беспечно разговаривали о предстоящем приступе. Одни из них играли в кости, другие пили вино, некоторые полулежали на скамьях. Легионеры тихо, точно кошки, прокрались к двери и, обнажив мечи, все разом вбежали в таверну.

— Сдавайтесь! Или никто из вас не останется в живых! — крикнули солдаты. Внезапное нападение римских легионеров с обнаженными мечами не навело страха на этих людей, подобное чувство им было чуждо, потому что они ежеминутно готовились к смерти, но они увидели ясно, что им кто-то изменил. Не сопротивляясь, все они позволили себя арестовать. Макеро, в начале державшийся позади всех во избежание случайного удара ножом, выбежал вперед, когда легионеры стали вязать гладиаторов. Увидев среди последних Черзано, он заревел от восторга и кинулся к нему с веревкой.

— Макеро! — вскричал удивленный рудиарий.

— К твоим услугам, любезный друг, он самый и есть, — отвечал наглец.

— Ты каким образом здесь?

— Хотел с тобой повидаться, покончить старые счеты, хотя подлая душа — Плачидежано и утверждает, что у меня нет привычки платить по счетам, но он ошибается, как видишь, я хочу расквитаться с тобой за старое. Помнишь таверну Ларго? Когда ты хотел сыграть со мной самую скверную шутку! Ты хитер и плутоват, ну, да и я не из простеньких. Вот видишь, пришел заплатить тебе старый долг, — говорил, осклабясь, храбрый воин, связывая руки Черзано.

— Значит, нам изменили! — как бы про себя сказал рудиарий.

— Помилуй, какая же это измена? Маленькая военная хитрость и только.

— А Луципор?

— Был он, а теперь уже нет! Вы, слепленные из глины, поверили, что и он сделан из такого же материала, а на деле вышло не то: глиняные горшки разбились о бронзовый.

— Везде он, этот наглый злодей Макеро, — шептал про себя, скрежеща зубами, Черзано.

Между тем храбрец был в самом благодушном расположении духа и гордился, что он ведет такого важного пленника, как Черзано, на которого Аполлоний приказывал обратить особое внимание.

Когда они вышли из харчевни Сарика, Черзано спросил, куда девался Луципор.

— Поехал кончать начатое дело, — отвечал Макеро. — Что же вообразили, что мы, поиграв, как кошка с мышкой, дадим вам свободу? Какой ты глупый, как я посмотрю. Нет, любезный, будет с вами шутить, пора и кончать. Твой герой, непобедимый Тито Вецио, в настоящую минуту, наверняка, или убит или взят в плен.

— В таком случае, у меня только одна надежда на тебя, мой храбрый и добрый Макеро, — вскричал рудиарий.

— Ага, добрым Макеро стал меня величать!

— Да. Потому что только ты один можешь спасти меня, это дело ясное. А я в свою очередь могу тебе оказать услугу, за которую ты получишь большую награду и благодарность всех граждан Капуи, а твой, как ты называешь, всемогущий Аполлоний, век не забудет тебе того, что ты для него сделаешь.

— Ну, скажи, какую ты мне услугу можешь оказать? — вскричал Макеро, уже предвкушая награду от начальства и Аполлония за открытие тайны.

— Я открою секрет для блага города и вас всех, но с тем, чтобы мне была дарована жизнь.

— Именем Геркулеса и моего покровителя Марса, — вскричал до крайности заинтересованный Макеро, — значит, это дело важное?

— Да, не шуточное. Можно спасти город от величайшей опасности, если безотлагательно будут приняты меры.

— Именем всех богов, говори же!

— Скажу, но с условием, чтобы мне была дарована жизнь.

— Я тебе обещаю все, что ты захочешь, даже более, только говори скорее, — вскричал мошенник, в душе сознавая, что он ровно ничего не исполнит из обещанного, несмотря на самые страшные клятвы и уверения.

— Побожись.

— Именем Стикса и Ахерона!

— Ну, в таком случае, попроси начальника, чтобы он позволил мне идти с тобою в то место, где я могу указать тебе, в чем состоит опасность, и каким способом можно ее избежать. На мой счет ты можешь быть совершенно спокоен, я не убегу, да, наконец, ты можешь взять с собою столько охраны, сколько тебе покажется необходимым для твоей безопасности.

— Ну, на это я, пожалуй, согласен, — отвечал храбрый воин, сообразив, что под охраной нескольких легионеров он будет вне всякой опасности.

— В таком случае, прибавь шагу и догони квестора.

Макеро удвоил шаги и вскоре догнал главный отряд. Подойдя к Фламмию, он сказал:

— Квестор, я должен сказать тебе несколько слов.

— Говори, что тебе надо?

— Мне необходимо открыть секрет чрезвычайной важности, позволь мне в сопровождении нескольких легионеров отлучиться к месту, где я могу сам собственными глазами проникнуть в важную тайну, по указанию арестованного мною рудиария.

— А кто такой твой арестант? — спросил квестор, вглядываясь в лицо рудиария при свете фонаря.

— Это Черзано, за которым претор Лукулл приказал наблюдать особо.

— Хорошо, возьми с собой четырех легионеров и ступай; но помни: арестант поручен тебе, и ты за него отвечаешь своей головой.

Сказав это, квестор пошел дальше, не желая разговаривать с Макеро, которого он взял в отряд только потому, что этого желал претор Лукулл.

Макеро со своим арестантом, в сопровождении четырех легионеров, с факелами отделились от отряда.

— Куда ты меня ведешь? — спросил помощник центуриона рудиария.

— Подышать чистым воздухом на городские стены.

— А что там может быть подозрительного?

— А вот ты сам увидишь, когда придешь на место. Но сначала ты мне обещай, что спасешь мою жизнь.

— Сколько же раз тебе повторять? Разве я не клялся Стиксом? На этот счет можешь быть вполне спокоен. Но скажи мне, отчего ты так боишься смерти? Это меня удивляет, ты ведь был гладиатором?

— Что прикажешь делать? У всякого своя слабая струна. Хотелось бы еще пожить несколько годиков, хотя бы для того, чтобы узнать: насколько люди могут сделаться еще подлее, чем они есть.

— Что за фантазия! Да тебе-то какая выгода от этого?

— Так, маленькая любознательность.

— Странно. Однако какой тут ветер на этом валу, здесь дьявольски холодно, брр… Где же твой секрет-то, приятель?

— А там, наверху, видишь площадку, где тень вдали?

— О, там должно быть еще холоднее! Держите факелы-то лучше! — обратился Макеро к легионерам, — а то можно подумать, что вы провожаете похоронную процессию. Фу, дьявольщина, какая там внизу пропасть! Брр… Не завидую я тому, кто скакнет туда и искупается в этом вязком болоте! При одной мысли об этом у меня мороз по коже продирает! Здесь слишком опасно, стоит поскользнуться и пропал, светите лучше! Ну, слава богу, наконец долезли, идти дальше уже некуда, вот и дорога к облакам. Я полагаю, что, наконец, достигли цели. Мы на самой высокой площадке башни, надеюсь, путешествие наше кончилось?

— Да, мы наконец пришли, — отвечал Черзано, растягивая веревку на руках, — вот я тебе сейчас и секрет открою.

— Да, пора, объясни, пожалуйста, я пока ничего не понимаю.

— А вот посмотри туда.

— Что такое?

— Гляди хорошенько.

— Ровно ничего не вижу, — говорил Макеро, глядя вниз.

— Гляди хорошенько, по направлению вон того пятна.

— Ну, вижу: плющ, а это, если не ошибаюсь, фиговое дерево, а там… именем Геркулеса! Это просто крапива. Пусть погубит тебя Атропа,[218] ничего я больше не вижу.

— Смотри хорошенько вниз на грунт, на воду.

— Что же там на дне может быть?

— Как что, подлый злодей, смерть там! — вскричал Черзано, размотав веревки, связывавшие его руки, и обхватывая Макеро, словно железными клещами. Легионеры бросились спасать своего начальника, но было уже поздно. Враги, схватив друг друга, стремглав летели в пропасть, лишь снизу послышался отчаянный вой храброго воина. По естественному чувству самосохранения Макеро вцепился в Черзано, отчего скорость падения еще больше увеличилась. Болотистая почва расступилась и до половины всосала упавших. Чем активнее они пытались вытащить ноги из болота, тем больше уходили вниз. Наконец, когда вязкая жидкость подступила им под горло, Макеро так заорал, что переполошил даже лягушек и вызвал смех стоявших наверху легионеров. Это было уже последнее усилие, вскоре головы врагов скрылись под жидкой грязью и только одни пузыри указывали место их могилы. Опять наступила тишина, лягушки мало-помалу успокоились и снова затянули свой заунывный концерт.

Гибель храброго воина ни мало не тронула легионеров, напротив, они хохотали, когда внизу раздался рев ужаса погибающего Макеро. Что же касается арестанта, то они находили, что его поступок был вполне геройским. Впрочем, и к нему они также отнеслись с равнодушием бывалых солдат.

— Что же мы тут будем стоять? — сказал один из легионеров, — не лезть же нам вниз. Оставаться здесь и ждать их возвращения, я полагаю также лишним, едва ли они придут, подземное царство их поглотило. А мы, поскольку ходим еще пока по земле, можем отправиться спать, это дело будет самым правильным, не правда ли, друзья?

— Да, конечно, пойдем домой, — отозвался другой легионер: подадим рапорт центуриону о том, что его доблестный помощник отправился кормить своим телом рыб. Сам, должно быть, того пожелал, ну, так и случилось, а нам-то что?

— Он поверил рудиарию и все рассматривал, что там внизу есть, ну, арестант его и толкнул. Конечно, лучше насытить рыб своим мертвым телом, чем живому быть заклеванным орлами да коршунами: расчет прямой.

— Если рассудить здраво, и Макеро ничего не потерял. Положим, он не был бы пригвожден к кресту, как рудиарий, потому что — военный, но рано или поздно все равно околел бы под палками центурионов[219] братцы, домой, мы справили похороны, как следует, — сказал один из легионеров, подражая гнусавым возгласам распорядителей похорон и размахивая во все стороны горящим факелом.

— Иди в преисподнюю к покойникам! — кричали с хохотом солдаты, — ты нас обрызгал горячей смолой.

Таким образом, смеясь и болтая, четверо легионеров спустились с площадки башни и разошлись по своим квартирам.

КАТАСТРОФА

В то время, как квестор Фламмий так аккуратно исполнил возложенное на него поручение, кавалерийский отряд под предводительством Лукулла выехал из ворот Дианы Тифантины и по Латинской улице поскакал по направлению к храму. Была холодная ночь. Ветер порывисто свистел, точно змей, по народному поверью обвивающий головы фурий. Луна то освещала поля своими бледными лучами, то пряталась за дымкой свинцовых туч. В окрестных деревнях выли собаки, вероятно, чувствуя волка, спускавшегося с горы в долину в поисках добычи. Необыкновенное зрелище представляли римские всадники, в белых плащах на вороных лошадях. Запоздалый прохожий с ужасом останавливался и творил молитву богам, принимая скачущих белых всадников за сонм привидений. Земледельцы, живущие в отдельных хижинах, или, говоря современным языком, на хуторах, выглядывая из-за дверей, принимали конный отряд Лукулла за всадников Ганнибала, восставших из своих могил и со дна песчаного Волтурна для ведения новой войны. Передвижение этой конницы было страшным и таинственным. Действительно, очень трудно было объяснить, зачем понадобилось римской кавалерии в бурную холодную ночь скакать по полям к храму богини Дианы? Наверное, это воскресшие покойники, убитые сто лет назад, хотят отомстить за свою смерть, — говорили суеверные крестьяне.

Пока отряд претора Лукулла следует по направлений к храму Дианы и наводит ужас на мирных поселян, посмотрим, что делается в самом храме.

Снаружи здание было мрачным, как могила, но перейдя порог известной нам калитки, можно было увидеть сквозь слюду окна маленького покоя свет от большого количества фонарей, услышать прелестные звуки молодого свежего голоса под аккомпанемент мелодичного инструмента, изобретенного Терпандром (нечто вроде гитары или арфы с двенадцатью струнами). Там на нижнем этаже была устроена столовая, освещенная и убранная цветами, стены и потолок которой были со вкусом разрисованы. В центре стоял стол под драпировкой в форме палатки из самой тончайшей ткани, увитый венками из цветов, уставленный самыми вкусными блюдами и лучшими винами. Около стола, как обычно, стояли две кровати и у каждой из них — по маленькому столику с художественной отделкой. Кушанья накладывались на золотые и серебряные блюда, а вино наливалось в кубки из того же металла. Кровати по своему богатству мало чем уступали римским, хотя на них возлежали благочестивые жрицы храма богини Дианы, а не грешные патриции. Обе кровати были из черного дерева с резьбой и инкрустациями, кроме того в отдельных местах отделаны слоновой костью и золотом. Но что было особенно роскошно и богато, так это подушки, одеяла и ковры. Служительницы богини Дианы, как видно, любили нежить свои тела на мягких подушках под изящными одеялами. Всеми этими богатствами и соблазнительными удобствами, оставленными перепугавшимися святыми девами, воспользовался бывший всадник царя Югурты, предоставив их в распоряжение супруги Тито Вецио.

На одной из кроватей лежал наш герой в одежде для пиров, увенчанный розами. Глядя на него в таком наряде, трудно было предположить, что это отважный воин, предводитель восставших, три раза одержавший победу над страшными римскими легионерами. Его красный походный плащ и оружие лежали в углу. В эту минуту Тито Вецио забыл обо всем на свете, он жил только для любви и неги. Но с утренней зарей, когда боевая труба оповестит воинов, что настал час битвы, юный герой первым будет готов: наденет свой шлем, латы, сядет на коня и, обнажая меч, понесется на приступ Капуи. Он будет неустрашим, также как троянец Гектор, бросившийся с копьем в одной руке и факелом в другой жечь корабли греков.

Луцена, как особа хорошо воспитанная, знающая приличия, не лежала на кровати, а сидела около своего милого Тито. Она была одета в длинную белую тунику из тонкой ткани, изящно вышитую и спускавшуюся до ног. Молодая гречанка была изумительно хороша в этом наряде, ее стройная фигура походила на художественное произведение ваятеля. Лицо с правильными, необыкновенно красивыми и выразительными чертами стало еще прелестнее, черные глаза светились огнем страстной любви, на губах играла улыбка счастья, а сквозь белизну щек, цвета лилии, пробивался легкий румянец. Она время от времени глядела на полулежащего юношу, любуясь им с восторгом влюбленной женщины.

На другой кровати лежал наш старый знакомый нумидиец Гутулл, он был в латах и снял лишь шлем, его длинный меч стоял тут же. Закутавшись в белый плащ, африканец приятно улыбался, глядя на молодую чету влюбленных. Цвет одежды еще больше оттенял его бронзовый цвет лица.

Роскошный ужин закончился, ничто не нарушало веселья и доброго расположения духа этих трех людей, так искренне любящих друг друга. Они были полны надежды, их не тяготило предчувствие близкого несчастья. Тито Вецио устроил все, как опытный полководец. Утренний приступ был решен.

Успешное осуществление плана, порученное Луципору и Черзано, не вызывало сомнения. Гутулл, так же, как и влюбленная Луцена, полагал, что его разумный и храбрый друг непобедим и могущественен, словно боги Олимпа. Мысль об измене не приходила ему в голову.

Так наслаждались трое друзей, не подозревая, что людские страсти готовят им гибель. Холодный зимний ветер завывал в священном лесу храма Дианы, сгибая к земле столетние деревья, ночь была темная, страшная, а в их комнате, убранной цветами, освещенной множеством свеч, было тепло, уютно, царствовала любовь и дружба.

Луцена взяла лиру, и комната огласилась чудными мелодичными звуками.

— Обожаемая богиня моей души! — воскликнул Тито Вецио, целуя роскошные волосы, падающие по белым плечам красавицы гречанки, — нам остается еще несколько часов провести вместе, скоро надо будет скакать в лагерь, не откажи в любезности — услади наш слух прелестью твоего голоса, спой нам какую-нибудь песню твоей поэтической родины.

Луцена нежно взглянула на своего друга, ее красивые пальцы забегали по струнам инструмента, как было замечено выше, изобретенного Терпандром и впоследствии усовершенствованного Тимофеем из Милета, взяла несколько разрозненных аккордов и запела:

Тебе, целомудренная богиня, Дочь Эгейского божества, Явившейся на мой родной берег, пою я. Ты из недосягаемого Олимпа даришь нас Улыбкой радости и любви! Тебе прислуживают грации, И по лазурному небу летают две белые голубки. Здесь на земле сплетаются любимые тобой узы, Когда Эрот поражает стрелою. Ты хотя и редко, но спускаешься к смертным. Приди, богиня! Уже трепещет в руках моих лира, Любовь сжигает мою грудь. Помоги мне в моем страстном томлении, Великая богиня Венера, Явись мне из пурпурного Твоего заоблачного царства.

Луцена кончила. Последний звук ее юного симпатичного голоса слился с аккордом и замер. Тито Вецио не мог дышать от восторга, теснившего его грудь, с минуту в комнате господствовало благоговейное молчание. Наконец, страстно влюбленный юноша не выдержал, обнял красавицу гречанку и горячими поцелуями поблагодарил ее за то высокое наслаждение, которое она доставила ему своим чудным пением.

— Теперь твоя очередь, Гутулл, — сказала гречанка, застенчиво уклоняясь от жгучих поцелуев влюбленного юноши и передавая инструмент нумидийцу.

— После твоего божественного пения, достойного слуха богов, — сказал африканец, принимая инструмент, — моя идиллия пустыни покажется сухой, и не усладит ваш слух мой старческий разбитый голос.

Сказав это, Гутулл тем не менее не заставил повторять просьбу и начал декламировать под музыку свою дикую идиллию пустыни:

Здесь, в благоухающей счастливой Кампании, Вы хотите узнать, какая существует любовь На земле, сожженной солнцем? Что вам сказать? Не знаю. Лучше спросите у тучи, Откуда берется прорезающая ее молния. Спросите у леопарда, Подстерегающего свою добычу у ревущего моря! Спросите у этой арфы, Почему она издает Звуки радости, восторга и любви! Зила, Зила! Без твоего солнца Гутулл не хочет Свободы. Зила, Зила!

Далее африканец своим особенным речитативом говорил, как он, возвратившись с охоты на льва, встретил царскую дочь, поившую стадо у колодца, как он ей рассказал о войне, о ненависти ее отца к нему. Царская, дочь слушала внимательно его речь, и в ее груди зажглось чувство, противоположное чувству отца, и вдруг из тернового куста выросла роскошная роза, и он сказал ей, что право его — война, а советница — любовь. Красавица и эту речь выслушала благосклонно. Тогда он схватил ее, посадил к себе на коня, и помчались они по пустыне, обнявшись. Вороной конь летел быстро, а он крепко прижимал к своей пылающей груди царскую дочь. Очи их сверкали огнем божественной любви, а дыхание слилось в одном пламенном поцелуе.

Словом сказать, старый нумидиец воспроизвел в своей идиллии романтическое бегство Тито Вецио и Луцены, чем конечно, вызвал восторженную признательность обоих влюбленных.

Затем, африканец, как истый сын пустыни, весь погрузился в воспоминания о своей далекой родине. Его дикая песня воплотила громоподобное рычание льва и львицы, унылое завывание ветра в беспредельной пустыне, звездное небо африканской ночи, утреннюю и вечернюю зарю, прелести оазиса…

Тито Вецио и его подруга с особенным удовольствием слушали этот оригинальный монолог старого нумидийца. Воспользовавшись импровизацией, доводившей Гутулла до самозабвения, влюбленные, точно призраки исчезли из столовой. А для восторженного сына пустыни уже не существовало окружающего мира. С полузакрытыми глазами, извлекая самые своеобразные аккорды, он погрузился в созерцание прелестного оазиса, среди песчаной и безводной пустыни. Его пламенному воображению живо представлялись стройные пальмы на берегу светлого журчащего ручейка, тихий шелест ветерка, колеблющего зеленые листья развесистых деревьев, шепот влюбленной царской дочки, биение ее молодого сердца, горячее дыхание милой и страстный поцелуй. Но вдруг Гутулл, точно услыхал войсковую трубу, взял резкий аккорд и начал рисовать иную картину. Ему слышался бешеный крик толпы охотников, рычание раненого льва и торжественные возгласы победы над царем пустыни. Фантазия африканца уносила его на поле сражения двух враждующих племен, он видел атаки конницы, слышал плач убегающих женщин и детей. Наконец, воображение перенесло его в заоблачный мир, вызвало тени дорогих ему людей, убитых по приказанию злодея Югурты. Нежными трогательными звуками он вызывал в своей памяти образ его незабвенной Зилы и снова повторял любимый стих:

Зила, Зила! Без твоего солнца Гутулл не хочет Свободы. Зила, Зила!

Но вдруг совершенно неожиданно восторженные мечтания и импровизации нумидийца были прерваны страшным шумом, раздавшимся во дворе. Сначала послышался отдаленный топот, будто подземный гул, потом он стал приближаться и наконец послышался у самых стен храма. Гутулл положил инструмент, быстро соскочил с кровати и стал прислушиваться. Больше нельзя было сомневаться: замок окружен какими-то неизвестными людьми. Пока африканец, надевая оружие, собирался выбежать и посмотреть, что делается на улице, в столовую вбежал бледный, как смерть, растерявшийся Мантабал.

Ужас исказил черты лица бедного евнуха, и он какое-то время был не в состоянии выговорить ни слова.

— Что с тобой? Кто на тебя напал? Именем Ваала, говори! — вскричал Гутулл.

— Римляне!.. Римляне!.. — только и мог пролепетать растерявшийся Мантабал.

— Как, римляне!.. Где? Здесь? Кто же мог дать знать о нашем укрытии?! Это ты, несчастный! — говорил Гутулл, вынимая свой меч.

Но несмотря на ужас положения, которое лишило доброго Гутулла способности рассуждать, он, глядя на своего земляка, убедился, что измену надо искать где-нибудь в другом месте, а не здесь; было очевидно, что несчастный Мантабал ни при чем.

— Нет, — поспешно сказал старый африканец, — ты не виноват, я это вижу по твоему испугу. Но где ты видел римлян?

— Здесь, там, везде вокруг храма. Солдаты уже ломают топорами двери. Ты сам, своими глазами увидишь — они сейчас вломятся, — отвечал в испуге растерявшийся сторож храма Дианы и, взяв Гутулла за руки повел его в комнату, выходившую окнами в поле. Нумидиец собственными глазами убедился в страшной действительности. Из маленького окна при свете, луны он увидел толпу вооруженных легионеров, окруживших храм со всех сторон.

Гутулл понял, что нет никакой надежды на спасение, и первая мысль, блеснувшая в его голове, была о том, как можно подороже продать свою жизнь.

Оставив около окна Мантабала, совсем обезумевшего от страха, он бросился к Тито Вецио и Луцене. Влюбленные были также крайне встревожены неожиданным шумом и уже разыскивали Гутулла, чтобы узнать причину тревоги. Убедившись в горькой действительности, Тито Вецио надел свой красный плащ и пристегнул оружие, а Луцена, в отчаянии обняв его, тщетно пыталась успокоить.

Добрый Гутулл, глядя на эту чудную пару, олицетворяющую молодость и красоту, обронил горячую слезу из своих глаз. Старик плакал первый раз в жизни.

Этот железный человек перенес гибель семьи и родины, и никто никогда на его морщинистом суровом лице не видал слез, а теперь, когда предстояло умереть его молодому благодетелю и другу, Гутулл не выдержал и заплакал. Но это была моментальная невольная слабость. Старый воин поспешил утереть влажные глаза своим корявым кулаком и закричал:

— Я не позволю им подойти к тебе, до тех пор, пока не умру. Только через мой труп они переступят этот порог!

— Какое адское предательство! — вскричал Тито Вецио, пораженный мыслью, блеснувшей в его голове.

— Да, предательство, и нам остается только одно: умереть!

— Бедная Луцена! — вскричал юноша, прижимая к груди свою подругу.

— Я хочу умереть вместе с тобой, мой Тито, — сказала красавица.

— Гутулл! Друг мой, спасай Луцену, они приближаются; я проложу тебе дорогу мечом.

— Спасения нет, мой Тито, — отвечал нумидиец глухим голосом, — мы можем только умереть вместе.

— Гутулл, заклинаю тебя именем твоей Зилы, именем твоих детей, не дай этим злодеям опозорить мою жену… лучше убей ее!

— О, нет, я не хочу умереть иначе, как от твоей руки и в твоих объятиях, — шептала Луцена.

— Вецио, друг мой, — вскричал нумидиец, понявший, какую участь ему уготовила судьба во всей этой страшной драме. — Я буду защищать этот порог, и никто не войдет сюда до тех пор, пока я жив, потом, когда переступят через мой труп, ты действуй. Прощай, мой благородный Тито, — прибавил верный товарищ. — Гутулл рад, что может тебе отплатить хоть чем-то за все твое добро.

С этими словами он вышел из столовой и, обнажив меч, стал у порога другой комнаты.

— Бедная Луцена! — говорил, рыдая Тито Вецио, становясь на колени, — прости меня, я тебя погубил!

— Милый Тито, и ты можешь говорить о гибели, когда дал мне жизнь и блаженство, которому нет сравнения, — отвечала Луцена, покрывая поцелуями лицо своего друга и приподнимая его.

— Неужели ты мне можешь простить?

— Если бы у меня было десять жизней, я бы с восторгом отдала их за одну минуту счастья, которым ты меня одарил, мой милый! О каком прощении ты говоришь? О какой вине? А умереть в твоих объятиях, разве это не блаженство? — шептала Луцена, обнимая юношу.

— Божественная Луцена! В эту страшную минуту, как мне найти слова, чтобы выразить мои чувства к тебе?

— Милый, ты ведь меня любишь, я это знаю, но ты должен и в последний раз осчастливить меня, — говорила молодая девушка, вынимая кинжал из ножен и подавая его Тито Вецио, — обними меня левой рукой, а правой…

— Нет, родная, не могу, не требуй от меня невозможного. Чтобы я решился поразить эту грудь, достойную божества. Нет, моя прелестная Венера, не могу.

— Друг мой, не отказывай мне в последней просьбе, умоляю тебя. Они уже вломились, слышишь крик моих служанок, которых убивают? Тито, мой чудный Тито, во имя нашей любви, заклинаю тебя, не дай злодеям надругаться надо мной, убей меня! — говорила Луцена, обнимая друга и ее прелестные глаза были полны простой, светлой мольбы…

— Нет, нет, Луцена, не могу… у меня духу не хватает.

— А, наконец, они нам попались! — ревели солдаты. — Вон стоит чернорылый нумидиец, друг бунтовщика, ломайте двери, рубите топорами! Мы его заполучим живым.

— Бросай оружие! — кричал центурион.

— Приходи и возьми сам, — отвечал Гутулл.

Одна половина двери рухнула. Первым переступил порог центурион.

Мигом сверкнул меч в руках Гутулла и римлянин покатился на пол с раздробленным черепом. Вслед за центурионом пролезли двое легионеров, их постигла та же участь.

— Именем Геркулеса! Сколько же рук у этого проклятого гиганта! — кричали солдаты.

— Пропусти, дьявол, ты мне не нужен, — сказал один из смельчаков, переступая порог.

— Кто же тебе нужен?

— А вот тот, который обнимается с красоткой.

— Того нельзя.

— Ну, так умри же, негодяй!

— Лучше ты умри, — отвечал Гутулл, ловко парируя удар и ответным разрубая голову хвастливому легионеру.

— Но это не человек, а дьявол! Вперед, братцы!

Другая половина двери рухнула, и толпа легионеров ворвалась в первую комнату.

— Сдавайся, разбойник! — кричали солдаты, желая во что бы то ни стало взять Гутулла живым.

И на это предложение последовал тот же ответ. Тяжеловесный меч старого воина засверкал в воздухе, страшны были его удары, римляне падали направо и налево, как скошенная трава, груда трупов громоздилась у входа. Гутулл, раненый, весь в крови, не уступал ни шага, поражая врагов действительно с какой-то демонической силой.

Но чем больше набиралось трупов при входе, тем многочисленнее становились ряды врагов. От потери крови нумидиец начал изнемогать.

— Сдавайся, проклятый, у тебя уже шлем разрублен и выбит щит.

— Но меч пока еще в моих руках! — отвечал громовым голосом Гутулл. — И тяжесть этого меча ты, предлагающий мне позор, должен испытать!

И храбрый легионер повалился мертвый на землю.

Солдаты оробели. Им казалось, что вместо нумидийца перед ними действительно стоит сам дьявол с заколдованным мечом, на них напал страх и они невольно попятились…

— Тито, мой Тито! Убей меня! — шептала Луцена, целуя молодого человека.

Горькие слезы были ответом на эту просьбу.

— Милый мой, ты колеблешься, ты не хочешь, чтобы я спокойно умерла в твоих объятиях, ты думаешь, что это так мучительно… не бойся, мой несравненный Тито, когда я тебя вижу, когда ты меня обнимаешь, не может быть места другому чувству, кроме чувства беспредельного блаженства. Посмотри, как это легко, — продолжала лепетать эта необыкновенная девушка и, взяв кинжал, погрузила его себе в грудь по рукоятку. Потом, вынув его, подала Тито Вецио, прошептав:

— Возьми, мой чудный друг… совсем не больно!

Тито Вецио принял кинжал из рук Луцены, поцеловал струившуюся по нему розовую кровь и поразил себя в самое сердце… Смертной агонии не было. Потухающий взор юной красавицы видел прекрасный образ ее милого Тито, улыбка счастья озарила очаровательные черты лица и застыла, сжатая клещами смерти.

— Бей его, руби злодея! — вопила толпа солдат, бросаясь на Гутулла.

Вновь как молния засверкал длинный меч нумидийца, еще упало несколько врагов, но, и на его долю, наконец, выпал смертельный удар. Гутулл упал мертвый на порог комнаты, которую он так геройски защищал, исполнив в точности свое последнее обещание. Через его труп легионеры бросились в комнату, где были Тито Вецио и Луцена. Но, увы, храбрым воинам не удалось надругаться над влюбленными: они оба были уже мертвы.

— Где Тито Вецио?! Дайте мне Тито Вецио! — кричал Лукулл, расталкивая солдат.

— Тито Вецио уже нет! Его душа далеко, — отвечали солдаты, пораженные геройской смертью молодого всадника и его подруги.

Претор Сицилии сделал шаг вперед и остановился в каком-то благоговейном ужасе. На ковре у его ног лежали, обнявшись, два юных друга. Выражения лиц обоих не говорили об ужасе, они были спокойными. Та же гордая осанка молодого всадника, та же доброта, благородство, великодушие, которыми полна была каждая черта самоубийцы. Он будто крепко спал в объятиях красавицы гречанки и видел очаровательные сны. Его подруга, которую он обнимал, была прелестна, как живая, у нее лишь исчез девственный румянец, и улыбка застыла на бледных губах.

Лукулл, несмотря на его эгоизм и развращенность, невольно содрогнулся и, видя здесь злодея изменника, устроившего всю эту катастрофу, последствием которой было самоубийство двух молодых прекрасных созданий, забыл на мгновение про свою месть и сказал:

— Бедные молодые люди! Неужели тебе, Аполлоний, не жаль их?

Негодяй посмотрел с удивлением на претора и, демонически улыбнувшись, произнес:

— Как не жаль! Помилуй, я страшно расстроен.

Затем, подойдя к трупам самоубийц, египтянин продолжал рассуждать вполголоса:

— Клянусь именем Тизифоны, я не понимаю некоторых людей! Сначала убить, а потом на трупах проливать крокодиловы слезы. Впрочем, ведь говорят же, что боги всегда бывают очень расстроены, когда им приносят жертвы и даже сочувствуют этим жертвам, однако требуют, чтобы их им приносили. Гречанка действительно необыкновенно хороша, — продолжал Аполлоний, рассматривая Луцену, — ее чудная красота послужила тебе, Луций Лукулл, гораздо больше, чем всевозможные козни и храбрость твоих легионеров, напавших целой когортой на троих. Вот тут и говорите, что любовь — блаженство. Иногда это блаженство ведет вот к чему! Профаны никак не могут понять, что добро и зло созданы природой и очень похожи друг на друга. Вот этот молодчик тоже, говорят, на меня похож. Однако мне надо завершить так мастерски устроенное дело — отрезать ему голову.

— Что ты, Аполлоний, там шепчешь около трупов? — спросил Лукулл.

— Пожинаю то, что посеял, — отвечал хладнокровно злодей и, отрезав голову Тито Вецио, сказал, показывая этот кровавый трофей, — не находишь ли ты, достойнейший претор Сицилии, что жатва поспела?

Лукулл с отвращением отвернулся и поскорее отошел прочь.

— А ящичек-то, заказанный лучшему мастеру Капуи, разве даром должен пропасть? — Продолжал египтянин.

Но последних слов Лукулл уже не расслышал, он командовал сбор отряду, что тотчас же было исполнено. Легионеры сели на лошадей и отправились обратно в город.

Кроме разломанных дверей особого вреда храму богини Дианы римляне не причинили. Но, принимая во внимание важность подвига, конечно, такую мелочь нельзя было отнести к святотатству, что и успокоило набожного Луция Лукулла.

Несколько дней спустя, слуги богини Либитины явились с заступами в храм Дианы, вырыли в священном лесу одну большую яму и побросали туда трупы убитых людей. Трупов Гутулла и Мантабала не нашли. Последний едва ли был убит, он по всей вероятности успел скрыться, к огорчению целомудренных жриц богини Дианы, которые особенно нуждались в помощи старого евнуха во время ночных пиров, устраиваемых в стенах храма…

На другой день после катастрофы, ветер стих, погода была прекрасной и утренняя заря предвещала хороший день. Один из отрядов, посланных ночью на рекогносцировку, возвратился в лагерь.

Восставшие хотели знать, не было ли замечено чего-нибудь ночью во время разведок.

— Ну, что Публипор, — спрашивал один из рабов, — ничего не видели особенного сегодня ночью?

— Нет, ничего. Город спит безмятежным сном, только собаки воют.

— Пусть спят, тем лучше. Вот наш молодой император прервет их сон! Вчера вечером было решено, что сегодня пойдем на приступ. Я удивляюсь, почему до сих пор не вывешена красная туника на его палатке.

— А вы полагаете, что мы пойдем на приступ города? — спросил один из рабов, отличавшийся своим безобразием и трусостью.

— Мне кажется, что нам уже нечего терять время, — заметил храбрый центурион Публипор.

— Но, видишь, — продолжал трусливый раб, — не следует бросаться очертя голову на приступ. Посмотри, как высоки стены города, какие глубокие рвы прорыты вокруг, к тому же в городе такая масса римских легионеров. Страшно!

— Может быть, ты и находишь страшным идти на приступ, потому что ты трус, а нам кажется, что тут нет ничего страшного. Уже не раз мы побеждали римлян.

— Мне все это кажется сном. Я до сих пор не могу взять в толк, как это наш отряд, состоящий из рабов и пастухов, побил римлян, каждый из которых стоит тысячи человек. Должно быть, наше дело кончится тем, что мы опять попадем под ярмо и на наши плечи посыпятся удары плетей.

— Дурак! Теперь же ты дерешься для того, чтобы быть свободным!

— Быть свободным! Это не так просто сделать, как сказать.

— Значит ты не веришь, Мондука, что мы этой ночью будем слать в Капуе?

— Как не верить, верю, будем спать в Капуе, только в тюрьмах, в приятном ожидании, что на утро нас пригвоздят к кресту.

— Чтобы отвалился твой поганый язык! Конечно, ты был бы прав, если бы все были похожи на тебя. К счастью, среди нас только ты один трус. Да, я, признаться, и не понимаю, как ты сюда попал?!

— Да я и сам себе не могу этого объяснить. Надо тебе знать, что одна из ваших шаек взяла небольшой городок, в тюрьму которого я был заключен, разбили двери и всех выпустили на волю. Мне один из предводителей сказал: ступай, ты свободен, вот тебе оружие. Мне это понравилось, потому что у меня уже больше не было хозяина. Но потом я подумал: кто же меня кормить будет? Худо ли, хорошо, но меня господин кормил, а теперь, если меня опять к нему вернуть, он мне все припомнит. Разве что вы его повесили? Ну, тогда совсем иное дело.

— Ты напомнил мне о происшествии, вызвавшем слезы негодования у нашего молодого императора. Он всегда приказывал проливать кровь только в сражении. Но в мирных городах никого пальцем не трогать, ни хозяев, ни рабов, ни аристократов, но на этот раз без этого нельзя было обойтись.

— Расскажи, пожалуйста, как было дело! — закричали все присутствовавшие.

— Надо вам знать, — начал Публипор, — что когда Тито Вецио решил формировать отряд восставших, мы разошлись во все стороны для того, чтобы поднять рабов и гладиаторов. При этом нам была дана инструкция: никому не причинять вреда. Тюрьмы, конечно, приказано было ломать и освобождать заключенных. В течении нескольких дней дела шли отлично. Мы уже возвращались к сборному месту в весьма большом количестве. Распевали песни и были в самом лучшем расположении духа, несмотря на то, что под жгучими лучами солнца в нашем вооружении было совсем нелегко лазить по горам. В одном месте на привале к нам подошел какой-то человек или, скорее, тень человека, худой, окровавленный, полунагой, бросился в ноги и стал просить защиты. Мы, разумеется, прежде всего постарались его успокоить: покормили, попоили, перевязали, как могли, его раны и попросили рассказать нам, в чем дело. Этот несчастный сообщил нам следующее. Недалеко от места, где мы расположились для отдыха, был хозяин-землевладелец, которому принадлежало пятьдесят рабов. Обращался он с ними без всякого милосердия: плети, розги, цепи, голодная смерть, распятие на кресте было наказанием несчастным за малейшее упущение в работе. Когда Тито Вецио решил освободить рабов, и слух распространился по окрестностям, все рабы варвара-землевладельца решили пристать к Тито Вецио. К несчастью заговор их был раскрыт. Вот тут-то изверг хозяин и показал, что лютый зверь в сравнении с дурным человеком — это сама доброта. Всех рабов, закованных в цепи, в количестве нескольких десятков, засадили за изгородь, обнесенную глубоким рвом. Поодиночке их выводили оттуда для пытки и казни, секли плетьми и розгами, иных до смерти распинали на крестах, вешали на деревья вверх ногами, постоянно морили голодом или насмерть травили громадными собаками, которым с этой целью несколько суток не давали есть. Несчастному, рассказавшему нам всю эту ужасную историю, как-то удалось вырваться из зубов голодных псов, он убежал в горы и встретился с нами. Вы понимаете, что почувствовал каждый из нас, выслушав обо всех этих варварских истязаниях, которым злодей хозяин подвергал своих рабов: Мы тотчас же бросились в проклятую усадьбу, но, увы, спасти уже никого не могли. На крестах висели трупы, на деревьях тоже, а кругом валялась масса обглоданных собаками человеческих костей, Конечно, атаковали дом злодея мучителя. Пощады никому не давали: старики, женщины, дети, — все были перебиты. Проклятое гнездо мы подожгли, и огонь уничтожил все, так что на месте, где прежде была цветущая усадьба, остался только пепел.

— Там, я помню, немножко попользовался, — сказал безобразный Мондука, — именем Геркулеса! Какое прекрасное вино я нашел в погребе, чудо! Настоящий нектар, достойный стола самого Юпитера. Я даже сделал себе небольшой запас этого вина.

— А что сталось с бедным рабом?

— Он поправился, вступил к нам в отряд, и, когда напали римляне, он первый бросился в бой, перебил множество легионеров, но и сам вскоре был убит.

— Прекрасная смерть!

— Достойная зависти!

— А что сказал император, когда вы ему донесли, что убили всех в усадьбе?

— Он прослезился и сказал, что проклянет свободу, если такими средствами мы будем пытаться ее получить. Добычу, привезенную нами, он велел бросить в огонь. Нас, конечно, не наказал, понимая, что мы были озлоблены до крайней степени.

— Добычу-то не всю бросили в огонь, — заметил Мондука, — я мое вино скрыл в брюхе.

— Значит, император не дозволяет брать никакой добычи?

— Нет.

— Это плохо. Ну, а как же, мстить этим злодеям тоже нельзя?

— Я тебе говорю, он допускает кровопролитие только в сражении.

— Как же это, если мы возьмем Капую, стало быть надо оставаться с пустыми руками? — опять спросил Мондука.

— Молчи, болван!

— Однако, как же это, — отозвался один из гладиаторов, — не можем же мы гладить по головам наших злодеев-мучителей. Как себе хочешь, Публипор, а по моему мнению, Тито Вецио следует объяснить, что не мстить врагам невозможно.

— Что же прикажешь делать, мой друг Галл. Признаюсь, и мне не по нутру такого рода распоряжение. О добыче я ничего не говорю. Мне самому противны эти богатства, Нажитые ценой человеческой крови, мне необходимо удовлетворить чувство злобы и мести, накопившиеся за долгие годы в истерзанном сердце. Пожары этих роскошных палат, выстроенных руками, закованными в цепи, радуют душу. Я люблю Тито Вецио, я благоговею перед ним, но если он будет запрещать мне мстить, я чувствую, что могу ослушаться его приказаний.

— Стой! Кто идет?!

— Вецио и победа.

— Проходи.

— Кто этот человек, закутанный в плащ, так громко объявивший пароль?

— Тише, это легат Луципор, возвратившийся из Капуи, куда он сегодня ночью ходил с трибуном Черзано. Он нам, по всей вероятности, сообщит хорошие вести, и город будет наш.

— Но какая же для нас будет польза, если император не позволит нам ни мстить, ни попользоваться добычей?

— Насчет этого успокойся. Тито Вецио не будет во всех концах города, мы сумеем взять свое. Авось нам боги помогут. Если гладиаторы и бедняки отворят нам ворота, то едва ли они будут следовать системе нашего императора. Убийство тиранов, пожары и разграбление имущества тотчас же начнутся, не взирая на никакие приказания наших начальников. При том же я тебе скажу, этот Луципор, как мне кажется, кипит злобой и по всей вероятности захочет отомстить своему мучителю Лукуллу, ну, а за Луципором и все пойдут, стоит только начать одному.

— Да, о добыче не надо забывать, — снова заметил безобразный раб: что за победа, если нечего взять! Коли свобода, то должна быть во всем…

— Молчи, дурак, тебе уже сказано, не смей говорить о том, чего не понимаешь!

— Чего молчать? Я говорю правду и у меня должны быть рабы и красавицы невольницы, и кровати, и пуховики, и подушки!

Все воины расхохотались этому странному желанию дурака.

— Ну как же с тобой говорить, когда ты такую чушь несешь? Мы желаем уничтожить рабство, а ты хочешь его вводить!

— Однако, — заметил один из гладиаторов, — было бы в самом деле смешно, если бы мы наших прежних господ заставили себе служить. Вот бы была потеха!

— Мондука, — вскричал другой раб, — ты в самом деле не так глуп, как кажется. Сам того не думая, попал в цель. Право, было бы совсем недурно заставить работать и прислуживать нам всех этих надменных патрициев, у ног которых мы так долго пресмыкались, потому что сила была тогда на их стороне. Ну, а теперь, когда наша возьмет верх, они станут рабами. Посмотрим, как они оросят своим потом наши поля, а жены их… Эти бессердечные гордячки, заставляющие бить и тиранить нас за всякий маленький проступок, и на них надо надеть наши цепи и ошейники, пусть попробуют, насколько это сладко! Уверяю вас, они им будут очень к лицу. Вы увидите, с какой грацией римские матроны станут носить ошейники и цепи. Мы же создадим большую, могущественную республику, такую же, какая теперь существует в Риме. Займем великолепные палаты, будем нежиться на кроватях под тирийским пурпуром, среди цветов, музыки, в обществе красавиц. А Тито Вецио будет нашим царем.

— А я его виночерпием, — вскричал Мондука и начал горланить: «Да здравствуют сатурналий!»

На эти мечтания Галла центурион Публипор сказал:

— Нет, милый друг Галл, Тито Вецио никогда не согласится на введение таких порядков. Он поклялся не только освободить рабов, но и навсегда отменить рабство. Те, которые до невольничества имели отечество, будут отпущены и проведут остаток своих дней на родине. Родившимся невольниками будет дана полная свобода и права гражданства, таким образом они приобретут отечество и семейство. Каждый из них получит участок земли, и обрабатывая его будет существовать своим трудом. Никто отныне не будет обрабатывать чужое поле, также для потехи праздных извергов не будет проливаться кровь несчастных гладиаторов. Италия вся присоединится к Риму, будет свободная и получит права гражданства.

— Все это прекрасно! Но я предпочитаю сатурналии. Вчера раб, а сегодня хозяин, вчера меня били, а сегодня я бью других. А самое главное, чтобы как можно больше было вин и соленой свинины! Да здравствуют сатурналии!

— Молчи! Что там за шум? Кругом облако пыли, что бы это значило?

— К оружию! — послышалось со всех сторон.

— Именем всех богов! Неужели нападение на наш лагерь? — завопили с ужасом повстанцы.

— К оружию! — кричали часовые с аванпостов и насыпей.

Весь лагерь моментально встрепенулся. Не было никаких сомнений, что неприятель подходит со всех сторон.

После убийства Тито Вецио и Гутулла римляне в ту же ночь окружили лагерь восставших. И с первым лучом солнца стали подходить все ближе и ближе. Конечно, ничего подобного бы не случилось, если бы начальники отряда Тито Вецио и Гутулл были живы. Но палатка молодого императора пустовала, а храбрый распорядительный Гутулл исчез из лагеря неизвестно куда. Трибуны, центурионы и прочие чины метались по лагерю, Не зная, что предпринять, удивляясь, что в такой решительный момент их вождей не оказалось на месте. Мнимый Луципор, как легат, в отсутствии полководца должен был взять командование на себя, но он притворился растерянным и тоже ничего не делал.

Приблизившись на некоторое расстояние, римляне подали знак, что хотят вести переговоры. Луципор ответил на это согласием и отправился с оставшимися командирами отряда на вал, защищавший фланг лагеря. К ним приблизилось несколько всадников, у одного из них на острие копья виднелся какой-то предмет.

— Что вы хотите? — спросил Луципор с вершины вала.

— Сдавайтесь! Вы окружены со всех сторон войском, значительно превосходящим ваше. В случае покорности обещаем сохранить вам жизнь, и по поручению славного претора Лукулла передаем вам вот этот подарок.

— О каком подарке ты говоришь?

— О голове Тито Вецио, возьмите ее, — и с этими словами парламентер швырнул к ногам Аполлония голову юного героя. Египтянин невольно отпрянул от этого кровавого трофея.

Весть о смерти главнокомандующего как громом поразила всех восставших. Они пришли в отчаяние, сознавая, что борьбу за свободу, начатую храбрым и талантливым Тито Вецио сами они не в состоянии довести до конца. Гутулла и Черзано также нет, куда они девались — неизвестно. Быть может, убиты, или, хуже того, взяты в плен римлянами? Если хотя бы эти двое героев были живы, восставшие под их руководством могли бы оказать хоть какое-нибудь сопротивление, но и их не стало. Следовательно, все потеряно, решили в лагере.

Хотя римляне, всегда отличавшиеся своим вероломством, и уверяли, что в случае покорности мятежникам будет дарована жизнь, последние отлично понимали, что враг не сдержит своего слова, и каждого из них ожидает лютая пытка и казнь. Поэтому было бы счастьем пасть на поле битвы, но, увы, некому было повести их на бой. Лишившись своих вождей восставшие, словно стадо баранов, толпами бегали с места на место. О защите никто не мог и подумать, все решили сдаться римлянам, кроме Публипора и безобразного Мондуки.

Первый собрал все военные доспехи в палатке Тито Вецио, развел в центре костер и пронзил кинжалом свое мужественное сердце. Римлянам достался только пепел этого храбреца.

Второй забрался в цистерну, где и был похоронен заживо, потому что римляне набросали туда массу трупов и кучу разного хлама.

Тем временем претору Лукуллу без труда удалось уговорить мятежников положиться на великодушие Рима и сдаться. Около лагеря на возвышенности были устроены трибуна и алтарь для жертвоприношений. Уже привели быка, убранного цветами, и жрецы ждали приказа, чтобы оглушить его ударом по лбу, разделить на части и принести в жертву богам — покровителям непобедимого Рима. Претор Лукулл, окруженный членами военного совета и представителями города, отдал приказ трубить в фанфары. Из лагеря мятежников выступил отряд под командованием мнимого Луципора. Можно было подумать, что это войско марширует на параде, если бы не выражение ужаса на липах восставших, ожидавших от победителя не милосердия, а изощренных пыток и казни.

Отряд был немедленно окружен римскими легионерами. Луципор слез с коня и по его команде воины стали бросать оружие к подножию трибуны.

— Добрый Тарквиний, — сказал изменник, обращаясь к претору Лукуллу со своим обычным цинизмом. — Прими головки мака, которые я тебе обещал. Они достойны тебя, великий победитель.

Восставшие не верили своим глазам. Этот беглый раб, легат их отряда, клявшийся отомстить своему господину Лукуллу, оказался его другом!

— Солдаты и граждане! — сказал претор Сицилий, представляя Аполлония. — Помимо богов и вашей храбрости мы обязаны победой, а граждане Капуи спасением своего города, этому человеку. Мой друг Аполлоний, не задумываясь, облекся в одежды презренного невольника, позволил заклеймить свой лоб бесчестным знаком беглого раба, велел истязать свое тело и все это для того, чтобы обеспечить победу великому Риму. Этот подвиг напоминает о временах Муция Сцеволы и Регула. Республика от моего имени благодарит доблестного Аполлония! Что же касается этих негодяев, то их участь уже решена. Напрасно они будут напоминать о наших клятвах и обещаниях. Между свободными гражданами и рабами это исключено. Отведите их в поле под конвоем легионеров и казните всех до одного. А мы с благочестием и сердечной радостью выполним обряд жертвоприношения и поблагодарим богов, за дарованную нам победу.

Окончив свою речь, благочестивый претор умыл руки в очистительной воде, поданной ему жрецами и совершил священный обряд.

Казнь мятежников состоялась лишь на следующий день. Несколько тысяч крестов было поставлено вдоль Аппиевой дороги, к ним были пригвождены те, кто так жаждал свободы. Гладиаторы Лукулла, захваченные в харчевне Сарика, из-за нехватки крестов были удавлены в тюрьмах вместе со злосчастным владельцем харчевни. Так языческий Рим мстил своим врагам.

Аполлоний за его великие подвиги и благодаря стараниям претора Лукулла был награжден дипломом Капуанского гражданина как спаситель отечества.

Лукулл также осуществил свою заветную мечту. С курьером, который должен был отвезти сенату донесение о победе римских легионеров и смерти бунтовщика Тито Вецио был послан весьма изящный ящичек для вручения в собственные руки почтеннейшей супруге претора Сицилии.

Цецилия получила подарок в тот момент, когда она распределяла работу между невольницами, чем она обычно занималась, когда ей надоедали светские развлечения или не удавались любовные интриги.

Обрадовавшись посылке мужа, матрона рассчитывала найти в ящичке богатый подарок. Приняв его от курьера, она удалилась в один из уединенных покоев своего обширного дома и поспешила открыть ящик. Каковы же были ужас и негодование гордой красавицы, когда вместо ожидаемой роскошной безделушки она увидела голову бывшего любовника, в зубы которого были вложены письма, написанные ей Тито Вецио, и прочие доказательства ее неверности, которые она вручила Аполлонию, когда из ревности обрекла на смерть покинувшего ее любовника.

Как приняла этот супружеский дар знаменитая матрона — история умалчивает, а мы не беремся угадать. Из истории Плутарха «Жизнь Лукулла» мы узнаем, что хотя Цецилия Метелла и приносила жертвы теням молоком и вином, а также резала голубей в честь Венеры, однако жизнь вела распутную.

— Эта женщина, — говорит историк, — не пользовалась уважением, потому что жила нескромно.

Из этих слов можно заключить, что красавец Тито Вецио был очень быстро забыт прекрасной матроной.

Об отношении мужа, к ее любовным приключениям история также умалчивает. О самом преторе Сицилии говорится, что его замучили судебные тяжбы, в результате которых он был приговорен к огромному денежному штрафу. Причиной процессов были взяточничество и казнокрадство достойного Лукулла, Однажды его выручило из беды семейство Метеллов, но все же он кончил тем, что разорился и провел остаток своих дней в страшной нищете. И это несмотря на то, что его старший сын Луций Лукулл прославился своей царской роскошью.

Аполлоний вполне достиг своей цели, стал богат и могущественен. В Риме и Капуе он удостаивался почестей, словно высшее правительственное лицо. В Капуе дважды услаждал народ зрелищем боя гладиаторов. Во время междоусобных войн, присоединившись к партии Суллы под именем Луция Вецио, он сумел еще больше увеличить свое состояние и заслужить уважение сообщников. Но пришла и его очередь. Через тридцать четыре года после смерти отравленного им отца, семьдесят отважных гладиаторов под началом фракийского пастуха бежали из тюрьмы. Эти отважные люди напали на дом Аполлония близ деревни Дианы Тифатинской, где он был судьей и главным попечителем. Прежде чем убить Аполлония, мятежники подвергли его страшным неслыханным пыткам. Так погиб этот злодей, чудовище в образе человека.

Но кроме отцеубийцы и разбойника, зарезавшего родную мать, погибли и прекрасные благородные люди, которым история отвела светлые страницы: Тито Вецио, Друз, Помпедий Силон, Спартак и многие другие. Торжествовали лишь злодей, вроде Суллы, Помпея, Красса и самого худшего среди них — божественного Юлия Цезаря.

Случилось то, что должно было случиться: явились на сцену комедиант Август, злодей Тиберий, идиот Клавдий и целая вереница неронов, домицианов, гелиогабалов и им подобных деятелей, под управлением которых римское государство окончательно распалось, подточенное паразитами вроде тех, что сожрали заживо злодея Суллу.

С зарей новой цивилизации ужасы языческого римского мира отошли в область страшных преданий и благородные потомки Тито Вецио, поднявшего знамя свободы во имя любви к страждущему человечеству, причислили его к разряду мучеников, погибших за великую идею, и преклоняются перед его памятью.

Примечания

1

Четверть первого ночи.

(обратно)

2

Порсена — этрусский царь, в 508 году до нашей эры осадивший Рим, но пораженный мужеством Гая Муция (см. ниже) прекративший осаду. Однако у Тацита и Плиния старшего есть указания, что Рим был все-таки взят Порсеной.

(обратно)

3

Бренн — предводитель галлов, вторгшихся в Италию в 390 г. до н. э. и разбивших римлян при Аллии, после чего осадивших Рим.

(обратно)

4

Пирр — царь Эпира, одержавший победу над римлянами в 280 г. до н. э. Погиб при осаде Арсота в 272 году.

(обратно)

5

Ликторы (от латинского ligare — связывать) — почетная свита, сопровождавшая высших должностных лиц. Совмещали функции телохранителей, палачей, полицейских и т. д.

(обратно)

6

Всадники — крупные землевладельцы, купцы, ростовщики, публиканы, которые не входили в сенат и составляли особое сословие с правом ношения кольца и тоги с узкой пурпурной полосой. Занимала первые 14 рядов в театре.

(обратно)

7

Лары или пенаты — боги домашнего очага, олицетворявшие духов предков, хранители семьи, общества и государства.

(обратно)

8

Если жертвенное животное упиралось и не шло к алтарю, это считалось плохим признаком. Ритуал запрещал подобные жертвоприношения.

(обратно)

9

Квесторы убийств — судьи, расследовавшие преступления, за которые полагалась смертная казнь.

(обратно)

10

Уголовным триумвирам поручалось наблюдение за тюрьмами и присутствие, на смертной казни.

(обратно)

11

Фрина и Аспазия — одни из самых известных куртизанок в греческой истории.

(обратно)

12

Гинекей — женская половина дома.

(обратно)

13

Хотя подобные зрелища были в Древнем Риме бесплатными, на особо удобные места раздавались жетоны, костяшки или черепицы.

(обратно)

14

Трибун — здесь должностное лицо, избираемое плебеями для защиты своих интересов. Трибуны имели право отменять распоряжения консулов и сената.

(обратно)

15

Алкивиад — политический и военный деятель Афин, родственник Перикла, ученик Сократа. Известен тем, что часто менял политическую ориентацию.

(обратно)

16

Претор — высший магистрат, ведавший охраной внутреннего порядка и права, исполнявший обязанности судьи, устраивавшей игры в цирке.

(обратно)

17

Трибун — здесь представитель командного состава легиона. В период республики трибуны (обычно шестеро) по очереди командовали легионом.

(обратно)

18

Корсиканские рабы считались неукротимыми и поэтому плохо покупались.

(обратно)

19

Сестерцио — поле у Эсквилинских ворот, основное место казни рабов Рима.

(обратно)

20

Лемуры — разновидность ларв (см. ниже), в честь которых в Риме проходили ночные обряды — лемурии.

(обратно)

21

Массинисса (238–149 гг. до н. э.) — первоначально царь масилисв, живших в восточной Нумидии, затем властитель всей Нумидии.

(обратно)

22

До реформы Мария волчица наряду с орлом, кабаном, лошадью и минотавром изображались на римских военных знаменах. Марий оставил только изображение орла.

(обратно)

23

Мирмилон — легко вооруженный гладиатор, как правило галл. Название произошло от изображения на шлеме рыбки «momuius».

(обратно)

24

Рудиарий — освобожденный гладиатор.

(обратно)

25

Ар — по финикийски означает «величество» и является титулом вождей нумидийских племен.

(обратно)

26

Табличка — деревянная дощечка, которую, разламывая, римляне давали приглашенным в гости для того, чтобы эта дощечка или «табличка гостеприимства» служила доказательством приглашения. Дощечка имела силу как для самого приглашенного, так и для его потомства.

(обратно)

27

Преторий — штаб воинского лагеря с палаткой полководца.

(обратно)

28

Военные трибуны — средний командный состав римской армии, обычно командиры когорт.

(обратно)

29

Сатурналии — праздники, посвященные Сатурну, отмечавшиеся 17–19 декабря, в течение С. рабы получали относительную свободу.

(обратно)

30

Цербер — свирепый трехголовый пес, охранявший выход из Аида, сын Тифона и Ехидны.

(обратно)

31

Эврином — демон, обитатель Аира, пожирающий тела умерших; олицетворение тления.

(обратно)

32

Легат — выполнял наиболее ответственные поручения полководца, как правило в качестве командира легиона, реже двух или нескольких, а также командующего конницей.

(обратно)

33

Пракситель — знаменитый греческий скульптор. Известна его Афродита Книдская, моделью для которой послужила гетера Фрина.

(обратно)

34

Тарпейская скала — южная часть вершины Капитолийского холма, с который сбрасывали преступников.

(обратно)

35

Род приветствия, имевшего употребление у римлян.

(обратно)

36

Пренестийские косточки — названы в честь города Пренесты в Лациуме, где в храме Дианы гадали только на косточках.

(обратно)

37

Тульяно (Туллианум) — подземелье в Мамертинской тюрьме. Первоначально там находился колодец. В нем морили голодом и душили преступников, которых правительство не хотело казнить публично.

(обратно)

38

Ростры — ораторские подмостки на Форуме, украшенные металлическими таранами, крепившимися на носу вражеских кораблей — трофеи Рима в морских битвах.

(обратно)

39

Глава сенаторов — сенатор, чье имя стояло первым в сенаторском списке — честь, воздававшаяся самому достойному. Он всегда первым высказывал свое мнение.

(обратно)

40

Курьеры — состояли на государственной службе, но их услугами пользовались и частные лица.

(обратно)

41

Марк Ливий Друз — народный трибун, продолжатель дела Гракхов. Был заколот наемным убийцей в своем доме.

(обратно)

42

Луций Анций — трагический поэт.

(обратно)

43

Помпедий Силон — один из самых заметных вождей италийцев в Союзнической войне (90–88 гг. до н. э.).

(обратно)

44

Сцевола — верховный жрец, одно время наместник Азии. Убит в 82 г. до н. э. во время резни, устроенной сторонниками Мария.

(обратно)

45

Фабий, Фабриций, Курий, Цинцинаты — римские консулы и диктаторы, являвшиеся примером образцового выполнения своих обязанностей и любви к Родине.

(обратно)

46

Цензор — один из двух высших магистратов, управлявших государственным имуществом, составлявших ценз и следивших за нравами.

(обратно)

47

Вестибул — площадка между улицей и домом патриция, часто украшенная портиком.

(обратно)

48

Марцелл и Сципион — выдающиеся римские полководцы Второй Пунической войны. Сципион командовал римским войском, которое в битве при Заме разгромило армию Ганнибала.

(обратно)

49

Сабиняне (сабины) — племя средней Италии, родственное самнитам.

(обратно)

50

Военный квестор — заведовал войсковой кассой и всей финансовой частью, но при необходимости на него возлагались чисто военные обязанности, как, например, командование легионом.

(обратно)

51

Эдилы — первоначально хранители храмов плебейских божеств, впоследствии — помощники народных трибунов, ведавшие городской стражей, наблюдавшие за общественным порядком, состоянием зданий, устраивавшие общественные игры, часто за свой счет.

(обратно)

52

Префект — глава администрации с правом командования войском.

(обратно)

53

Устная молитва — молящийся подносил правую руку ко рту, приподняв большой палец, одновременно наклоняя голову вправо и влево. Так римляне молились и клялись.

(обратно)

54

В богатых домах каждому времени года соответствовала своя столовая.

(обратно)

55

Анакреонт (586–495 гг. до н. э.) — греческий лирик. В его песнях звучит радость жизни, не лишенная грусти по поводу непрочности существования.

(обратно)

56

Агамемнон — аргосский царь, предводитель греков в Троянской войне.

(обратно)

57

Эсхил — великий греческий драматург.

(обратно)

58

Стоики — в садах Афин собирались ученики Эпикура, а под портиком (stoia) — ученики Зенона. Отсюда и пошло название стоики.

(обратно)

59

Отпуская на волю, господин давал своему рабу символическую пощечину.

(обратно)

60

См. Диогена Лаэрция «Жизнь древних философов».

(обратно)

61

Цирцея — волшебница с острова Эоя, превратившая спутников Одиссея в свиней.

(обратно)

62

Использование таких машин вскоре стало очень распространенным среди богатых римлян.

(обратно)

63

Описание этого инструмента встречается у некоторых античных авторов.

(обратно)

64

Слюда в древности заменяла оконные стекла.

(обратно)

65

Меркурий — древнее божество, позднее причисленное к олимпийским богам. Олицетворял могучие силы природы, первоначально был богом скотоводства, покровителем пастухов, позднее бог торговли и прибыли, покровитель послов, путников, купцов.

(обратно)

66

Приан в антической мифологии фаллическое божество плодовитости и продолжения рода.

(обратно)

67

«Ателана» — фарс, написанный сочным народным языком.

(обратно)

68

Герои этого фарса.

(обратно)

69

Автор «Ателаны».

(обратно)

70

Известно из папирусов, найденных в Геркулануме.

(обратно)

71

Марсы — италийское племя, самые активные участники союзнической войны.

(обратно)

72

Меценат — один из соратников Августа, богатейший патриций, покровитель науки и искусства.

(обратно)

73

Лаверна — римская богиня прибыли, считавшаяся также покровительницей воров. Кроме того, по-видимому, богиня ночной тьмы.

(обратно)

74

Законы 12 таблиц — первые писаные законы в Риме (450–451 гг, до н. э.) результат борьбы патрициев и плебеев.

(обратно)

75

Эреб — тьма, подземное царство тьмы.

(обратно)

76

Подиум — парапет высотой в восемнадцать футов, окружавший всю арену.

(обратно)

77

Эврипус — сеть из волосяного каната, протянутого вокруг арены, предохранявшая зрителей от нападения хищных зверей.

(обратно)

78

Лексопия закон, запрещавший женщинам всех сословий носить ювелирные изделия, весившие больше 15 граммов, одевать роскошные платья и ездить по городу в экипажах.

(обратно)

79

Лорарии — служащие цирка.

(обратно)

80

Римляне коротко стригли волосы.

(обратно)

81

Авгуры — жрецы, предсказывающие будущее по полету птиц и по их поведению.

(обратно)

82

Ремесло гладиаторов во времена республики считалось самым презренным. Однако в императорском Риме, случалось, на арену выходили представители самых знатных родов, и даже император Комод.

(обратно)

83

Так и произошло.

(обратно)

84

Ave — утреннее приветствие, salve — вечернее.

(обратно)

85

Народный трибун имел право отменять решения сената, невыгодные для плебеев.

(обратно)

86

В знак уважения верховной власти народа ликторы, исключая триумфальные процессии, не носили в Риме топоров.

(обратно)

87

Консулы управляли по очереди, каждый в течении одного месяца. Начинал старший по возрасту.

(обратно)

88

Тога-претекста — выходная белая одежда римских граждан.

(обратно)

89

Coux om pax — слова эти заимствованы из надписи на доске Изиды. Смысл их неизвестен.

(обратно)

90

Доска Изиды — один из замечательных памятников древности. На нем изображены Изида и некоторые символы из египетской религии.

(обратно)

91

Судное слово — квадратный кусок материи, унизанный драгоценными камнями. Его носили на груди верховные жрецы большинства религий Востока.

(обратно)

92

Во время траура женщины одевали на голову черные покрывала.

(обратно)

93

Древнеегипетский бог смерти. Почитался в виде шакала, впоследствии изображался с шакальей головой.

(обратно)

94

Сивилла — одна из легендарных женщин-пророчиц. Римляне придавали большое значение пророчествам, записанным в так называемых Сивиллиных книгах.

(обратно)

95

Брут — первый римский консул (509 г. до н. э.), призвавший к свержению царя Тарквиния Гордого. Он раскрыл заговор молодых патрициев, пытавшихся восстановить царскую власть и казнил среди прочих своих сыновей, замешанных в заговоре.

(обратно)

96

Орест — герой аргосских сказаний, сын Агамемнона и Клитемнестры. Мстя за смерть отца, Орест уничтожил его убийц — свою мать и ее любовника Эгаста.

(обратно)

97

Эдип — фиванский герой. После убийства им своего отца в Фивах начался голод и произошла вспышка эпидемии чумы. Дельфийский оракул предсказал, что бедствия прекратятся, если Эдип будет изгнан. Вдобавок к этому Эдип ослепил сам себя.

(обратно)

98

Клитемнестра — жена Агамемнона, убившая его после возвращения из Трои.

(обратно)

99

Ариадна — древнее критское божество. Помогла Тесею победить Минотавра, а врученный ему клубок ниток помог Тесею выбраться из лабиринта. Медея — величайшая волшебница греческих мифов, связанных с походом аргонавтов.

(обратно)

100

Сервий Тулий — шестой римский царь (578–534 гт, до н. э.), установивший новое разделение гражданства на основании имущества на пять классов, без учета их принадлежности к патрициям или плебеям.

(обратно)

101

Плутон — владыка подземною мира и царства мертвых. Божество подземных богатств и плодородия, дарующий урожай из недр земли.

(обратно)

102

Фраза Плавта.

(обратно)

103

Квартарий — 0,67 литра.

(обратно)

104

Митридат — Понтийский царь. Трижды воевал с Римом, пока не был окончательно разгромлен.

(обратно)

105

Актеон — мифический охотник. Был превращен Артемидой в оленя, которого растерзали собственные собаки, за то, что увидел купающуюся богиню обнаженной.

(обратно)

106

Стола — одежда знатных матрон, надеваемая поверх туники.

(обратно)

107

Палла — верхняя выходная женская одежда до пят, одевавшаяся поверх столы.

(обратно)

108

Манлий и Меллий — подстрекали плебеев к бунту, но эта попытка была вовремя пресечена. Один из них был сброшен с Тарнейской скалы, другой пытался бежать, но был убит командиром кавалерии диктатора Цинцината.

(обратно)

109

Букцина подавала команду, корницина трубила сбор, туба давала сигнал к отступлению. Все вместе трубили атаку.

(обратно)

110

Манипул — одна тридцатая часть легиона, состоявшая из двух центурий.

(обратно)

111

Центурия — воинское подразделение из 100 человек.

(обратно)

112

Знаменосцы — воины, носившие знамя маникулов и значки легионов.

(обратно)

113

Центурион — командир центурии.

(обратно)

114

Декурион — начальник декурии — отряда из десяти всадников.

(обратно)

115

Локоть — римская мера длины около 45 см.

(обратно)

116

Лазареты — в римских войсках были доктора и специальные средства для перевозки раненых.

(обратно)

117

Символом Рима была волчица.

(обратно)

118

Магистрат — государственное должностное лицо в Риме. Совокупность магистратов — магистратура. Особенность римской магистратуры — выборность должностных лиц на год (кроме цензора, выбиравшегося на пять лет), коллегиальность, ответственность перед избирателями после окончания срока службы.

(обратно)

119

Слова Плутарха.

(обратно)

120

Нобили — знатные лица патрицианского и плебейского происхождения, предки которых занимали курульные должности (диктатора, консула, цензора, претора, трибуна, эдила).

(обратно)

121

Караул — по латыни «караул» означало «звать на помощь граждан».

(обратно)

122

Белофоронте (Бедлерофонт) — греческий герой, которого царь Прет заподозрил в любовной связи со своей женой и отослал к Микийскому Царю Иобату с письмом, в котором просил убить посланника. Но благодаря благополучному стечению обстоятельств герой остался жив.

(обратно)

123

Римская миля — 1480 м. Расстояние от золотой мили в центре Рима отмечалось столбами.

(обратно)

124

Комментарии Суллы — к сожалению, не сохранились. Невежественный католический монах соскоблил текст, оставив только пергамент.

(обратно)

125

Комиции — народное собрание.

(обратно)

126

Двери сна — древние поэты говорили, что у дома сна двое дверей. Одни из слоновой кости, другие — из рога. Сны из первой двери сбываются, из второй — нет.

(обратно)

127

Именем Кастора клялись женщины. Именем Поллукса клялись оба пола.

(обратно)

128

Цензор — один из двух высших магистратов, управлявших государственным имуществом, составлявших ценз, следивших за нравами.

(обратно)

129

Гименей — бог брака у греков и римлян. Изображался в виде юноши, украшенного гирляндами цветов, с факелом в руке.

(обратно)

130

Церера — римская богиня полей, земледелия, хлебных злаков, основательница гражданственности.

(обратно)

131

Стикс — река в Аркадии. Ее вода считалась ядовитой. Это, по-видимому, стало основанием для легенд о Стиксе как одной из рек царства мертвых.

(обратно)

132

Ахерон — река в подземном царстве.

(обратно)

133

Упоминание об этом обычае имеется у многих античных авторов.

(обратно)

134

Лишение огня и воды означало изгнание.

(обратно)

135

Взять за ухо — привлечь к суду в качестве свидетелей.

(обратно)

136

Сын Приама Парис с помощью Афродиты похитил Елену, жену спартанского царя Менелая, что вызвало Троянскую войну.

(обратно)

137

Полибий — историк, знаток римского военного искусства.

(обратно)

138

Асс — у древних римлян денежная единица и монета, чеканившаяся из бронзу или меди.

(обратно)

139

Пеплос — верхняя выходная одежда гречанок, которой в Риме соответствовала палла.

(обратно)

140

Имеется в виду Еврипид.

(обратно)

141

Илано — река в Греции.

(обратно)

142

Горы, окружавшие долину.

(обратно)

143

Стадия — мера длины, равная 177,6 м. От него произошло слово «стадион».

(обратно)

144

Элисий — поля блаженных, загробный мир, куда попадают праведники.

(обратно)

145

Марафон — греческое поселение на одноименной равнине, где греческая армия в 490 г. до н. э. разбила войско персов. Саломин — остров в Эгейском море, близ которого греческий флот разбил персидский.

(обратно)

146

Мильтаад, Леонид, Фемистокл — древнегреческие полководцы и политические деятели.

(обратно)

147

Резня в Коринфе — Коринф был завоеван римлянами под руководством проконсула Муммия в 146 г. до н. э.

(обратно)

148

Сафо — великая лирическая поэтесса, родом с острова Лесбос, оставившая неподражаемые по искренности и силе чувств эротические стихотворения.

(обратно)

149

Слова оракула — фраза Страбона.

(обратно)

150

Мистерии — тайные религиозные обряды в честь какого-либо божества.

(обратно)

151

Персефона — владычица преисподней, богиня произрастания злаков и земного плодородия.

(обратно)

152

Перед продажей на рынке ноги рабов предварительно натирали гипсом.

(обратно)

153

Бриарей — прозвище одного из гекатонхейров (исполинов, олицетворявших подземные силы) сторукого великана.

(обратно)

154

Раб-номенклатор — своего рода секретарь, напоминал хозяину имена гостей, о самых важных делах и т. п.

(обратно)

155

Талант — самая крупная денежно-весовая единица (около 26 кг).

(обратно)

156

Гаруспики — жрецы, гадавшие на внутренностях животных и толковавшие значение ударов молнии.

(обратно)

157

Гимнософисты — индийские философы, жившие в уединении и погруженные в созерцание. Верили в переселение душ. Старались не носить одежду, отсюда и название (гимнос по гречески — голый).

(обратно)

158

Назареи — проповедовали чистоту, не пили вина и не стригли волос.

(обратно)

159

Эссенийцы — жили в общинах и старались быть добродетельными.

(обратно)

160

Манлий — консул 340 года до н. э., казнивший сына, который покинул строй, чтобы убить в поединке вражеского предводителя.

(обратно)

161

Власть отца над жизнью и смертью сына могла быть отменена по воле народа.

(обратно)

162

Так назывался верховный судья Капуи во времена республиканской свободы города.

(обратно)

163

Фортуна, которой в Ациуме был построен великолепный храм.

(обратно)

164

Известный драматический актер и писатель Эзоп.

(обратно)

165

9 января.

(обратно)

166

Рим в то время получал хлеб в основном из Сицилии.

(обратно)

167

Плавт — римский комедиограф.

(обратно)

168

Росций — знаменитый комический актер.

(обратно)

169

Викториатус — золотая монета с изображением крылатой Виктории.

(обратно)

170

Ксенократ — греческий философ, ученик Платона, получивший всеобщую известность благодаря своему целомудрию.

(обратно)

171

Фетида — нереида, мать Ахилла. Руководила хором нереид, помогала богам.

(обратно)

172

Кассандра — троянская царевна, дочь Приама и Гекаты. При разделе добычи после падения Трои Кассандра досталась Агамемнону, и вместе с ним была убита Клитемнестрой и Эгистом.

(обратно)

173

Мельпомена (греч. «поющая») — муза трагедии. Изображалась высокой женщиной с повязкой на голове, в венке из виноградных листьев, с трагической маской в одной руке и мечом или палицей — в другой. Иносказательно — театр вообще или сценическое воплощение трагедии.

(обратно)

174

Cave canem — берегись собаки (лат.).

(обратно)

175

По представлениям древних римлян души умерших, не находящие себе покоя вследствие собственных преступлений или из-за нанесенных им оскорблений, по ночам шлялись на землю из подземного мира и преследовали обидевших их людей. Такие души назывались ларвами.

(обратно)

176

Служители богини Либитины — могильщики, гробовщики, то есть лица, обеспечивающие похороны.

(обратно)

177

Завещание о лишении наследства могло быть опровергнуто прямыми законными наследниками.

(обратно)

178

Публичные книги — правительство республики утвердило особые книги, куда вносились займы, выдаваемые отдельным гражданам.

(обратно)

179

Эреб — олицетворение вечного мрака, сын Хаоса и брат Никты (Ночи).

(обратно)

180

Начальные календы — так назывались календы каждого месяца, когда вносились подати и проценты.

(обратно)

181

По римским законам кредиторы имели право заковать несостоятельных должников в кандалы, посадить в тюрьму, продать на рынке и даже изрубить на части. В действительности обычно практиковалась продажа имущества должника и отработка долга.

(обратно)

182

Alea jacta est — кость (идеальная) брошена, то есть жребий брошен. По преданию именно эту фразу произнес Юлий Цезарь, решившись перейти Рубикон.

(обратно)

183

Тиберий, Гай, Блоссий, Помпоний — Тиберий и Гай — братья Гракхи, Блоссий и Помпоний — их ближайшие соратники.

(обратно)

184

Назик, Опимий — Сципион Назик — организатор убийства Тиберия Гракха и его соратников. Луций Опимий — консул, руководивший войсками, разбившими сторонников Гая Гракха и убившими его самого.

(обратно)

185

Междоусобная война — здесь война италийских народов с Римом за право римского гражданства.

(обратно)

186

Эвн, Антиох, Клеон — предводители восстания рабов на Сицилии.

(обратно)

187

Римские оружейные мастерские принадлежали государству. Частные лица не имели права изготавливать оружие. Известные мастерские находились: в Павии — щиты, панцири; Вероне — дротики; Луке — щиты и мечи; Мантуе — кожаная амуниция.

(обратно)

188

Поземельные законы — предложены трибуном Лицинием в 374 году до н. э. По ним каждому гражданину Рима запрещалось иметь более 500 югеров (125 га) земли.

(обратно)

189

Семела — дочь фиванского царя Кадма, возлюбленная Зевса. Попросила Зевса предстать перед ней в полном величии бога. Связанный клятвой, Зевс явился в сверкании молний, испепеливших смертную Семелу.

(обратно)

190

Ручные змеи очень ценились в римских домах. Они уничтожали крыс и мышей и считались священными животными домашних богов. Змеи пользовались общей любовью, ползали по столу между чашами и блюдами, спали на груди матрон, а в целом заменяли домашних кошек.

(обратно)

191

Владельцы рабов имели право убивать их. Чтобы не заниматься этим самим в собственном доме, многие отправляли осужденных на смерть рабов к палачу.

(обратно)

192

По погребальному обряду, покойнику клали в рот мелкую монету для уплаты Харону, который на челноке переправляет души умерших к вратам Аида (царства мертвых, преисподней).

(обратно)

193

Лес Галлинария — лес близ Кум, убежище разбойников.

(обратно)

194

Аппиева дорога — была очень удобна как для пешеходов, так и для всадников. Для отдыха первых по всей дороге были расставлены скамьи, а для вторых — что-то типа подставок, чтобы было легче садиться на лошадь, поскольку римляне не знали стремян.

(обратно)

195

Клиентство и патронат касались не только отдельных лиц, но распространялись на города, области, даже царства и провинции. Так, Сицилия находилась под покровительством рода Марцеллов.

(обратно)

196

Овация — малый триумф. Победитель вступал в город пешком, а не на колеснице, и приносил в жертву овцу, а не быка.

(обратно)

197

Египетский скелет — у египтян была традиция ставить в своих столовых скелеты, чтобы во время пиров они напоминали присутствующим о необходимости наслаждаться жизнью, пока есть возможность. О том же говорили следующие стихи «Ешь, пей, люби, веселись — после смерти этого не возвратишь».

(обратно)

198

Пившие это вино хмелели особенно быстро.

(обратно)

199

Муций Сцевола — во время войны с царем Порсеной (509 год др н. э.) римский юноша Гай Муций Корд, решив убить Порсену, пробрался во вражеский лагерь, но вместо царя убил сидевшего рядом писца, Угрожая юноше жестокими пытками, Порсена потребовал выдать сообщников, но Муций сам положил правую руку в огонь и не издал ни звука, пока она тлела. Пораженный мужеством римлянина, Порсена поспешил заключить мир. За свой героический поступок Муций Корд получил прозвище «Сцевола», то есть «левша».

(обратно)

200

Император — здесь почетный титул, который присваивался полководцу, одержавшему победу над серьезным врагом.

(обратно)

201

Деньги рабов считались собственностью господина, хотя часто хозяева позволяли рабам копить деньги для того, чтобы: выкупиться на свободу.

(обратно)

202

Римский лагерь представлял собой, как правило, квадрат, обнесенный валом с частоколом и рвом. Каждая сторона имела ворота: преторские, обращенные к врагу, противоположные им декуманские, а также правые и левые.

(обратно)

203

Имена италийских вождей, сражавшихся против Рима в Союзнической войне.

(обратно)

204

Понтий из Телезы — один из главных героев Союзнической войны. Победил в одном из сражений самого Суллу, убил несколько известных римских военачальников, но, в свою очередь, был разбит молодым Крассом и покончил жизнь самоубийством.

(обратно)

205

Шапка вольноотпущенника была символом свободы.

(обратно)

206

Ланисты — так назывались не только хозяева школ гладиаторов, но и рудиарии — преподаватели фехтования.

(обратно)

207

Известие о победе — письма, увитые лаврами, которые посылались сенату военачальником-победителем.

(обратно)

208

Главнокомандующий в те времена объезжал лагерь со своими помощниками — легатами.

(обратно)

209

Тифон — чудовище с сотней змеиных голов, изрыгавших пламя, олицетворение подземных сил земли и вулканических явлений.

(обратно)

210

Ариман — правитель царства смерти, ее божество, глава адских демонов, покровитель зла и лжи.

(обратно)

211

В 193 году н. э. преторианцы, убив императора Пертинакса, устроили уникальный аукцион. Предметом торга стала императорская власть. Патриций Дидий Юлиан сумел предложить наивысшую цену, но недолго наслаждался властью. Его войска были разбиты Септимием Севером, а его самого зарезали те же преторианцы.

(обратно)

212

Вакх — бог растительности, покровитель виноградарства и виноделия. В его честь устраивались так называемые вакханалии.

(обратно)

213

Такие поддельные кости найдены при раскопках Помпеи.

(обратно)

214

Фаллум — талисман из дерева, слоновой кости или металла, предохранявший от злого волшебства.

(обратно)

215

Бессмысленные слова, используемые колдунами.

(обратно)

216

Палка из виноградной лозы, отличительный знак центуриона.

(обратно)

217

Десница — правая рука.

(обратно)

218

Атропа — мойра (мойры — богини человеческой судьбы), перерезавшая ножницами нить жизни.

(обратно)

219

За нерадивость и различные проступки легионеров секли, порой до смерти, виноградными лозами, символами власти центуриона.

(обратно)

Оглавление

  • Часть первая
  •   ТАВЕРНА ГЕРКУЛЕСА-ПОБЕДИТЕЛЯ
  •   НУМИДИЕЦ И ГЛАДИАТОР
  •   ТРИУМФ КРЕСТЬЯНИНА ИЗ АРПИНО
  •   ТУЛЬЯНО И КАПИТОЛИЙ
  •   СТОРОЖЕВАЯ СОБАКА
  •   УЖИН В СТОЛОВОЙ ЭПИКУРА
  •   РАЗОРВАННАЯ ЗОЛОТАЯ ЦЕПЬ
  •   ПЕЩЕРА ЕГИПЕТСКОЙ КОЛДУНЬИ
  •   БОЛЬШОЙ ЦИРК
  •   ГЛАДИАТОРЫ
  •   COUX OM PAX[89]
  •   ИЗМЕНЫ
  •   ЛЕГИОНЕРЫ МАРИЯ
  •   ПИСЬМО БЕЛОФОРОНТЕ[122]
  •   ЛЮБОВЬ НА ЛОШАДИ
  • Часть вторая
  •   ГАДАНИЕ И ИДИЛЛИЯ
  •   ВИЗИТ И ДОМОГАТЕЛЬСТВО НАСЛЕДСТВА
  •   ТЕРМОПОЛИЙ ФОРТУНАТО И ЖУРНАЛ ЕЖЕДНЕВНЫХ ГОРОДСКИХ СООБЩЕНИЙ
  •   CAVE CANEM[174]
  •   ALEA JACTA EST[182]
  •   УБИЙСТВО И РАСПЯТИЕ
  •   ПОХОРОНЫ
  •   КАПУЯ
  •   ЗОПИР И СЕСТ
  •   МЕЧТЫ
  •   ХАРЧЕВНЯ ГЛАДИАТОРОВ
  •   МАКЕРО И ЧЕРЗАНО
  •   КАТАСТРОФА Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Тито Вецио», Людвига Кастеллацо

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства