ШАПКА МОНОМАХА
исторический роман
Содержание
Часть первая. МЕЧ СВЯТОГО БОРИСА
Часть вторая. ГОРИСЛАВИЧ
Часть третья. СВОЯ ОТЧИНА
Автор сердечно благодарит за помощь в работе над книгой превосходных знатоков русской истории:
– доктора исторических наук, заведующего кафедрой истории Московского гуманитарного университета Сергея Викторовича Алексеева;
– доктора исторических наук, доцента кафедры источниковедения отечественной истории МГУ им. М. В. Ломоносова Дмитрия Михайловича Володихина.
Не осуждайте меня, дети мои или другой,
кто прочтет, не хвалю ведь я ни себя, ни дерзости своей,
но хвалю Бога и прославляю милость Его,
ибо меня, грешного и худого,
столько лет хранил от смертных опасностей
и не ленивым меня, дурного, сотворил,
но к любому делу человеческому пригодным.
Прочитав эту грамотку, поспешите на всякие добрые дела,
славя Бога со святыми Его...
Из «Поучения» Владимира Мономаха
ЧАСТЬ I. МЕЧ СВЯТОГО БОРИСА
Год 6586 от Сотворения мира,
от Рождества Христова 1078-й.
Сеча перевалила на третий час. Старый киевский князь Изяслав Ярославич наблюдал с коня за своей дружиной. Посреди боевого порядка пешцов он терпеливо ждал, когда сломаются полки племянников, двух борзых изгоев во главе с Олегом, сыном Святослава. Больше месяца назад те вновь приволоклись на Русь с половецкой силой, взяли Чернигов, выгнали его брата Всеволода.
Киевские книжники говорили: кто проливает христианскую кровь, с того Бог взыщет за погубленные души. Книжникам князь верил простосердечно, как самому себе. И еще говорили: любовь превыше всего, а самая высшая та, когда кто свою душу положит за других. Изяслав, не раздумывая, сказал брату, потерпевшему обиду: «Сложу за тебя голову».
Дружина Всеволода билась на другом краю. Оттуда был гонец с вестью – один из племянников бесславно пал в бою. Изяслав кивнул: исход битвы и всей войны решен. Олегу в одиночку не выстоять против соединенной рати князей-братьев.
Никто не услышал всадника, проскакавшего позади пешего строя, не увидел руку, метнувшую в князя сулицу. Наконечник копья пробил доспех, вошел глубоко в спину. Пешцы, пораженные коварством врага, опомнились поздно – шелом убийцы сверкнул издали солнечным бликом и исчез в кипении боя. Хрипящего Изяслава подхватили, уложили боком наземь.
– Душу… за брата… – последним вздохом слетело с губ князя.
Проскакав насквозь ратное поле невредимым, лишь запачканным в чужой крови, убийца устремился через лес к стенам Чернигова. Город, где затворилась часть неприятельских дружин, брал приступом сын Всеволода, князь Владимир, по прозванию Мономах.
Вблизи княжьего стяга всадник крикнул на скаку:
– Изяслав погиб! Киевский стол будет твой, князь!
Лихим чертом он пронесся мимо и скрылся в гуще сражавшихся под стенами града. Владимир Всеволодич, ошалевши, не сознавая всего смысла брошенных ему слов, тщетно высматривал след кметя и пытался понять, кто он таков. Лицо дружинника, не понравившееся князю, было ему совсем незнакомо.
Возле перелеска, за которым стояло село Нежатина Нива, а чуть далее гудела главная сеча, всадник остановил коня. Жеребец испуганно ржал, бил копытами землю и норовил скинуть седока, встав на дыбы. Дружинник с силой обрушил кулак между ушей коня. Оглушенный ударом жеребец присмирел, стал как вкопанный, но в ужасе храпел и дрожал.
В горле у всадника пересохло. В овраге на краю леска журчал ручей, но спускаться к воде он не стал. Вместо этого задрал рукав и полоснул по запястью ножом. Подождал, когда рана набухнет кровью, жадно приник к ней губами. Пил долго, медленно высасывая теплую, со вкусом железа кровь. С каждым глотком жажда становилась сильнее, а тело начало слабеть. Пошатнувшись в седле, когда помутнело в глазах, он схватил правой рукой левую, с усилием убрал ото рта. Отдышавшись, провел ладонью по лицу. Уставился на порезанную руку.
– Что это было? – пробормотал он.
Потом оглянулся на далекие стены Чернигова, отыскал алый стяг Мономаха.
– Почему я убил не тебя?! – Во взоре всадника плеснула ненависть. – Но тебя погублю иначе. Когда-нибудь ты дашь ответ за то, что приказал пролить кровь своего дяди. Ничего не пожалею, чтобы сыновья Изяслава поверили мне, а не тебе. Они отомстят….
Год 6601 от Сотворения мира,
от Рождества Христова 1093-й.
1
Апрельская сырь пьянила голову радостью – скоро Пасха. Копыта коней месили дорожную грязь. Князь с боярами возвращался в Чернигов из монастыря на Болдиных горах, где стоял на службе, духовно беседовал и благословлялся. А мысли рвались уже вперед, за Пасху, когда снарядят лодьи и ляжет по рекам путь в Новгород – на свадьбу старшего сына, первенца Мстислава, со свейской королевной.
Однако разговоры бояр тянут нынче совсем в иную сторону. Конь Мономаха прядает ушами, будто слушает и тоже недоволен.
– Летом снова ждать войны, князь.
Старый воевода Ивор Завидич в последний год заметно дряхлел – помногу ворчал, по-бабьи высматривал приметы. Вот и теперь остановился у обочины лесной дороги, озабоченно взирал на кусты лещины.
– Орешник все не зацветает, а давно ему пора, – покачал он головой, трогая коня. – И дубы спозарань листья пустили, тоже диво. К войне это, князь, помяни мое слово, или я не Ивор и отец мой был не Завид.
– Полно тебе, старый ворчун, – усмехнулся Владимир Всеволодич. – Не хочешь, чтобы я плыл в Новгород, а плетешь ерунду. Половцы не воюют два лета подряд, а иных врагов, если объявятся, ты и без меня с кашей съешь. Да и то – откуда им взяться? Всеслав полоцкий который год из своей земли носа не кажет. Ляхов Василько Ростиславич так утеснил позапрошлым годом, что они еще не скоро вздохнут. Разве мордва или булгары захотят пощипать русские грады. Так на то в тех градах посадники сидят.
Воевода будто не слышал:
– В Киеве за зиму семь тысяч гробов продали, виданое ль дело? Чернигов полнится нищими, со всех сторон сползаются к тебе, князь. А случись осада, куда их денешь? Мор пуще пойдет, чем в Киеве.
– Что за осада тебе мерещится? – недовольно молвил Мономах.
Князь и сам был немолод. Прожил на земле четыре десятка лет, обзавелся морщинами на лбу и седыми нитями в кудрях, многими рубцами на теле и беспокойным нетерпеньем в душе. Но брюзжанье старого воеводы его тяготило.
– Воевода, как чада сопливые, наслушался на ночь дедовых сказок, – снасмешничал молодой Ольбер Ратиборич, заголив белые зубы.
– Борзости поубавь, отрок, – осадил его Ивор Завидич, даже не обернувши голову. – Что с убогими делать станешь, князь?
– Разве твоя это забота, а не моя и тысяцкого? – пожал плечами Владимир Всеволодич. – Велю тиунам кормить да поить, да в банях мыть. Судила, – князь обернулся, – завтра поедем к пристаням, погляжу, как снаряжают лодьи в Новгород. Ни дня не позволю промедлить, ровно через седмицу отплывем. Невесту-варяжку поди уже привезли, не терпится глянуть на нее, ладной ли женой будет Мстиславу.
– Из варяжек ладных жен не выходит, – прямодушно брякнул Ивор Завидич.
Мономах лишь покосился на него – знал, в кого камень. Хотя и не была настоящей варяжкой его Гида, но лад в дому создать не сумела. Да и бабка, жена князя Ярослава Мудрого Ингигерда, варяжка из варяжек, славилась своенравием.
– В Новгороде свадьба, в Киеве похороны, – пробурчал Ольбер.
– Что? – повернулся к нему Владимир.
– Не о том твои мысли, князь, – ответил тот, прямо глядя в глаза Мономаху. – Киевские старшие бояре сердиты на твоего отца, Всеволода Ярославича. Только и ждут, когда болезни совсем его одолеют. Как бы киевский стол мимо тебя, князь, не ушел.
Ольбер отвел очи и укусил губу. Взгляд Мономаха стал как затупленный гвоздь, который крошит дерево, а вглубь не идет. Ольбер почувствовал себя тем деревом, ибо был слишком юн, чтобы ощущать себя чем-то более крепким.
– Отец еще жив, и выдирать из-под него стол не хочу. Лучше скажи, для чего он послал воеводу Ратибора в Новгород? Вот уж кому следовало остаться, – бросил Мономах Ивору Завидичу.
– Не знаю, – смутился Ольбер. – Отец не сказывал, зачем едет. А разве Всеволод Ярославич не может ответить на твой вопрос, князь?
– Мог бы – ответил. – Мономах ускакал вперед. – Но он не хочет.
Жеребец навострил уши, дернул головой и вдруг встал. Из леса, шумно раздирая кусты, под ноги коню выломился вепрь. Низко держа морду, зверь пронесся поперек дороги и врезался в заросли по другую сторону. Мономах удивленно смотрел ему вслед. Потом рассмеялся.
– А что, Ивор, лесная свинья в весеннем угаре тоже к войне?
– Не к хорошим хлебам уж точно, – хмуро высказался боярин Судислав.
Дружинники придержали коней, ожидая действий Владимира Всеволодича
– Лучше нам вернуться, князь, – суеверно молвил Станила Тукович, – и проделать путь заново.
– Пустой разговор, – отмахнулся князь, понукая коня.
Новый треск кустов заставил всех обернуться. Вепрь скакнул на дорогу позади и с хрюканьем помчался наискось, прочь от людей. В руках у Ольбера стремительно явился лук. Почти не целясь, он пустил стрелу. Еще не зная, попадет ли та, Мономах рванул вслед зверю. Его раздосадовало суеверие бояр и раззадорили скачки глупого кабана.
– Я сам! – крикнул он, заслышав сзади топот дружинных коней.
Стрела ранила зверя ниже шеи. Кабан с визгом скрылся под пологом зеленеющего леса. Замедлив бег коня и оберегая голову от сучьев, князь пустил жеребца меж деревьев. Издали доносилось злобное хрюканье. Скоро конь перешел на шаг. Князь отводил хлесткие ветви рукой, вслушивался в звенящий по-весеннему лес. В серой прели, не успевшей стать новой травой, высматривал след.
Звуки раненного зверя стихли. Мономах понял, что вепрь затаился и выжидает. Он спрыгнул с коня, сорвал плащ, вынул из-за голенища нож с широким клинком. Однажды во время лова вепрь содрал с его пояса охотничий меч. Сейчас меча не было – кто же ездит в монастырь с мечом? Князь был наполовину беззащитен против ярости зверя, однако не думал отступать. Пусть суеверные мужи убедятся, что свинья – это просто свинья, а не знак свыше.
Мономах медленно переступал, всматриваясь в полупрозрачный весенний подлесок. С отрочества его будоражило это чувство – предвкушение схватки с дикой и неразумной тварью, обороняющей свою жизнь. Борьбы, когда глаза человека близко смотрят через глаза зверя в звериную душу и постигают звериную ненависть. Хотя иногда это была не ненависть, а равнодушное принятие зла. Временами ему даже казалось, что хищные звери лучше многих людей понимают суть зла и потому ненавидят человека.
Он успел повернуться и принять удар спереди. Зверь перехитрил его. Падая навзничь, князь резко бросил руку к морде животного. Клинок погрузился в шею. Чуть дальше в туше торчала стрела Ольбера. Вепрь подмял под себя человека и нацелил клыки в горло. Упираясь в рукоять ножа, Мономах пытался отодвинуть вонючую морду, скинуть зверя наземь.
– Князь!
Зарезанного кабана стащили. Владимир был в крови, своей и звериной.
– Я цел, – выдохнул он.
Его подняли на ноги, он шатался, но был доволен. Левая рука оказалась распорота, сильно болело бедро.
– Оставьте тушу здесь. Еще не кончен пост.
– Пост не кончен, а ты уже начал ловы, князь, – весело похмыкивал Судила, одобрительно разглядывая вепря.
Владимиру накрепко затянули руку, помогли сесть в седло. Небыстро выехали к дороге. Прочие дружинники шумно встретили Мономаха, выслушали краткий рассказ.
– А где твоя гривна, князь?
Он посмотрел на грудь, где прежде всегда висел золотой оберег с Богоматерью на одной стороне и змееногой тварью на обратной.
– Видно, зверь сорвал, – огорчился Владимир Всеволодич. – Надо вернуться и поискать.
– Зачем искать, князь, – раздался тот же голос. – Знак это. Наденешь гривну великого князя.
Мономах окинул говорившего пристальным взглядом, но отчего-то не мог узнать. Зрение будто расплывалось, и вместо лица у дружинника была муть, как на стекле от дыхания. Потом муть растаяла, и князь узрел незнакомые глаза, темные, почти черные, будто совсем без радужки. Тревожно заржал конь под чужаком.
– Ты кто?
– Я? – удивился тот. – Я Ольбер, князь. Сын воеводы Ратибора.
Теперь Мономах и впрямь видел безбородое лицо отрока, дерзкий взор юнца, внука короля данов и русской княжны. Но тут же пришло в голову, что глаза, виденные перед тем, не столь уж ему незнакомы. Однажды он смотрел в них и длилось это чуть дольше, чем ныне. В битве на Нежатиной Ниве пятнадцать лет назад к нему подлетел на коне молодой ратник, прокричал: «Изяслав убит! Быть тебе на киевском столе, князь!» После пропал, а Владимир, оплакав со всеми погибшего Изяслава, долго искал странного кметя среди своих и отцовых дружинников, живых и мертвых, но так и не нашел. Зато понял, что значили те слова. По обычаю отцов и дедов, тот князь, чей отец умер, не сидевши на киевском столе, волею других князей не получал на Руси ничего – ни клочка земли. Если бы не Изяслав Ярославич, а младший Всеволод умер раньше брата, не видать бы Мономаху не только Киева, но и Чернигова. Пополнил бы число младших князей-изгоев, добывающих себе столы мечом, сговором и кровью. С вокняжением в Киеве отца Владимир встал в череду наследников, имеющих право на великий стол. Но ведь череда длинная и сколько ждать – один Бог ведает. Можно и вовсе не дождаться. Однако с того времени Мономах твердо знал – он дождется, чего бы то ни стоило.
Владимир Всеволодич пересилил себя, молвил, тронув коня:
– Велю тиуну прислать холопов, чтобы искали гривну.
– Гляди, князь, из Чернигова кто-то поспешает, – заметил Ивор Завидич. – Должно, вести срочные.
Владимир поскакал навстречу. Издали донесся взволнованный крик гонца:
– Князь Всеволод… при смерти.
Мономах, не обронив ни слова, помчался к городу.
2
Забава вприпрыжку, подбирая подолы, взбежала по лестнице, ворвалась в горницу, где сидел отец. Плюхнулась на тяжелый ларь, крытый сарацинским ковром.
– Не хочу! Не хочу!
Топая по полу ногами в мягких сапожках, сердито глядела на родителя. Путята Вышатич оторвал взгляд от грамоты и беспокойно посмотрел на дочь. Девица едва вошла в невестины годы, а уже кренделей выкидывает столько, что хватило б на целый выводок отроковиц. Даром что сирота, росла без матери. Скорей бы замуж выдать. И хорошо еще, Бог послал всего одну дочь. Туровский воевода вздохнул, сложил пергамен.
– Не хочу замуж за Антипу. И за Курмея не хочу! – надрывалась Забава. – Скажи, батюшка, мачехе, чтоб не стращала меня боярскими сынками. Не нужны они мне!
– А кто тебе нужен, Забавушка? Не за простолюдина же тебя, боярскую дочь, сватать.
Из глаз девицы брызнули слезы.
– Да что ж такое, батюшка!
Она стала срывать с висков золотые рясна тонкой работы, с которыми поутру носилась по хоромам, будто коза с колючкой под хвостом, – радовалась отцову подарку.
– Чем я хуже угринки, толстоносой Евдошки Ласловны, на которой женили княжича Ярослава? Тем, что ее дядька Геза напялил на себя корону, присланную из Византии?..
Рясна полетели на пол.
– Ты бы, девка, язык бы… того… – опешил Путята, но Забава в горячке не слышала отца.
– Или княжьи дочки, Янка да Сбышка, лучше меня? У одной руки волосатые, а у другой зубы кривые! Их небось за князей да королей повыдадут? Да у меня, может, тоже… дед посадником в Новгороде был! И дядька Янь Вышатич в Киеве тысяцким служит!..
Забава поняла, что сравнение не в ее пользу, перевела дух.
– Ну вот что, девица-красавица… – попытался быть строгим воевода.
– А разве князья не женятся на боярских дочках? – снова ринулась в бой Забава. – Ольга-княгиня кем прежде была – дочкой перевозчика из Плескова, а нынче аж святой почитается! Владимир-князь вовсе от холопки рожден! Иные же князья берут себе в жены немытых половчанок, не брезгуют, а у тех всего приданого – стадо вельблудов! Да потом их дочери с этими вельблудами за немецких королей замуж выходят!
Путяте тоже не нравился нынешний брак германского императора Генриха с дочерью киевского князя Всеволода Ярославича. И без того у русских князей с латынскими правителями отношения запутанные, семейные, так еще масла в огонь добавили этой громкой свадьбой. Тому уже, правда, четыре года минуло, и слышно, будто старый Генрих не слишком доволен молодой женой. А вельблуды, на которых Евпраксия увезла свое приданое, верно, передохли давно.
– У меня же в приданом и злато, и сребро, и паволоки, и… и сапожки всякие… и посуда узорчатая… и перины пуховые… – Глаза у Забавы стали изумленно растерянными. – Ну и пусть, что не много всего! Жили бы мы, батюшка, в Киеве, а не в Турове, и тамошнему князю служили, всего бы у меня было вдоволь и в избытке!
– Это как же ты, лань быстроногая, собралась киевскому князю служить? – поднял брови Путята.
– Да ну как… – Забава закусила нижнюю губку, подумала. – А отдай меня замуж за князя, батюшка! Женой ему послужу!
– Эвон куда собралась! И где я тебе такого князя сыщу, чтоб на тебя позарился?
– Чего искать, – Забава гордо вскинула подбородок, – вон князь наш туровский, Святополк, без жены живет.
– Девок на ложе у него хватает, – проворчал Путята, скрывая оторопь, – тебе ли туда стремиться? Я тебе молодого, пригожего жениха найду. Только уж из бояр, не взыщи.
Отроковица примолкла, раздумывая. Потом состроила невинное личико, сложила руки на коленях.
– А правда ль, батюшка, что нашего Святополка на киевский стол не пустят, когда там старый князь помрет?
– Нечего тебе нос в это совать, – нахмурился боярин.
– Что будто бы его в поруб заточат, ежели он захочет в Киеве сесть? – нарочно не слушала отца Забава. – А кто же его не пустит и в темницу посадит, если наш Святополк после своего дядьки, старого Всеволода Ярославича, самый старший на Руси? Князь Мономах, пусть и храбрый воин, да все же младший из внуков Ярослава! Неужто киевские бояре такие злые? То-то князь Всеволод, говорят, уж сколько лет хворый, от злости-то боярской.
Воевода сгорбился на лавке, словно пришибленный словами пятнадцатилетней девицы. И откуда набралась всего? Кого подслушивала? Оттаскать бы за волосы после этого, да нельзя – зарок дал пальцем не трогать сироту.
Боярин сам не заметил, как стал подыскивать слова для ответа:
– Всеволод хоть и хворый сколько лет, а нашел силы упечь нашего князя из Новгорода в Туров. Родного брата его, Ярополка, еще раньше убили... Из рода Святославичей на Руси один Давыд остался, но этот богомольник, ему киевский стол и не нужен... Всеслав полоцкий ослабел от войн. Так и выходит, что один Мономах всю власть над Русью возьмет… Но это еще как посмотреть!
Путята Вышатич распрямил спину, потряс грамотой в руке. Забава с любопытством глянула на пергамен, взмолилась:
– Посмотри, батюшка! Ты ведь так умеешь посмотреть, чтоб все стало как нужно. И князя надоумь, если сам не догадается! Не хочется мне всю жизнь прозябать туровской женкой! В Киев хочу, батюшка! А может, с дядькой Янем столкуетесь?..
Воевода в недоуменьи глядел на дочь – пытался понять, отчего это он говорит о княжьих делах с юницей, еще не так давно игравшей в куклы. Видно, глубоко в душе у него засели занозой те княжьи дела.
– Ну вот что. Брысь-ка, Забава Путятишна, в свою светелку, за пяльцы!
Девица покорно поднялась, кротко тупя глаза в пол. Кулачком закрыла смеющиеся уста.
Дверь горницы распахнулась, на пороге объявилась Анфимья, второпях поправляя убрус на голове.
– Путша! Князь к тебе! – Приметив Забаву, мачеха неласково велела: – А ну шасть отсюда!
Забава наскоро подобрала с пола рясна и шмыгнула в сенцы.
– Пояс подай, жена, – распорядился воевода, встав с лавки. – Да мечи на стол все, что в доме съестного есть.
…Туровский князь Святополк был последним из оставшихся в живых сыновей князя Изяслава, некогда княжившего в Киеве сразу после своего отца, великого кагана Ярослава по прозванию Мудрый. По простоте душевной и незадачливости Изяслав дважды терял киевский стол и дважды на него возвращался. Во второй раз просидел на нем недолго, всего полгода. В кровавом споре русских князей, дядьев и племянников, нашел свою смерть от копья. Изяславу наследовал в Киеве младший брат Всеволод, у которого во все его княжение не ладились отношения ни с одним из множества племянников. Молодняк показывал дяде зубы, временами снаряжал против него рати, но Всеволод в итоге управился со всеми. С заратившимися воевал руками своего сына Владимира. Других посадил на окраинные уделы, третьих сама судьба уложила в сыру землю, а иным досталась чужбина. В конце концов со старшим из племянников, тихим и нехрабрым Святополком, киевский князь решил вовсе не щепетильничать – прислал просьбу освободить новгородский стол для своего внука. Просьба была подкреплена дружиной всего в сотню воинов, но Святополк предпочел не спорить с Киевом.
Туровский князь задевал головой притолоки и растил долгую бороду, ниже груди, однако умом был прост, как и его отец. Советов же от других не любил и принимал лишь по нужде, когда сам не мог решить дела. Увидев князя в своем доме, Путята Вышатич быстро догадался, что приспела самая крайняя нужда.
Пока холопы ставили блюда и наполняли серебряные чарки некрепким медом, Святополк нетерпеливо двигал очами. Воевода отослал челядь и сам плотно притворил дверь.
– На тебе лица нет, князь.
– У меня не только лица, – Святополк наскоро хлебал мед, капая на рубаху с меховой опушкой, – сил моих больше нет! Со всех сторон одолевают, подзуживают… Спрячь меня от ляхов, Путята!
– Да ведь ты сам, князь…
– Знаю, что сам, – отмахнулся чаркой Святополк. – Сам в гости зазвал, сам их речи слушал, сам порубежные червенские города обещал отдать в обмен на помощь. Так это когда было! Когда думал уговориться со Всеволодом по-хорошему. Теперь же он помирать собрался, и вместо него сядет его сынок Мономах. А Володьше ляхами грозить – что псу кость показывать. За ляхов он меня вообще со свету сживет.
– У тебя есть дружина, – напомнил воевода. – И ляхи помогут.
– Не буду с Мономахом воевать! – покривился князь. – Еще не забыл, как он моего брата Ярополка погубил через подосланного убийцу.
– То не он, а волынские Ростиславичи, – осторожно заметил боярин.
– А Ростиславичей кто подговорил? – зычно вопросил Святополк, наливая еще меду. – Уж верно, что он. Матерь мою пленил, в Киев забрал. А она-то… – В горле у князя булькнуло. – Умом на старости тронулась. Грамоты рассылает.
Святополк расстегнул обручье, вынул из рукава свернутый в трубку пергамен.
– Прочти.
Путята Вышатич развернул грамоту, узрел знакомое начертание.
– Княгиня Гертруда пишет, что киевский Всеволод совсем плох… того и гляди отойдет.
– Далее читай. Пишет, чтоб я был наготове и по первому зову выступил на Киев с войском. По первому зову, – фыркнул Святополк. – Такую ж грамоту видел у ляшского воеводы Володыя. Немудрено, если и венгерский Ласло с польским Владиславом по пергамену от матушки получили.
– Немудрено, – отозвался Путята. – Племянники все ж княгинины, родня.
– Она бы еще немецкому Генриху отписала – так, мол, и так! – Святополк ударил чаркой об стол. Посудина помялась и была отброшена.
– Генрих женат на сестре Мономаха, – сдержанно заметил боярин.
Князь страдальчески сморщился.
– Хоть ты не поминай об этом… Ведаешь ли, воевода, что створит со мной Мономах, коли дознается об этих грамотках? В поруб засунет и забудет. Как дед Ярослав своего брата Судислава – за одно лишь подозрение в сговоре с данами.
– Князь, – проникновенно сказал Путята, – а если… что если Мономах сам окажется в порубе?
Взор Святополка сделался неосмысленным.
– А кто его туда посадит?
Путята ответил не вдруг.
– Слышал ли ты, княже, чтоб чернь достала князя из поруба?
– Было такое, – все еще не понимал Святополк. – При моем отце в Киеве из ямы вынули полоцкого Всеслава и возвели на княжий стол.
– А чтоб дружина с чернью князя в поруб заточила – слыхал о таком?
Святополк, казалось, каждым волосом в бороде внимал воеводе.
– Все когда-то случается впервые, – закруглился Путята, омочил горло пивом и достал спрятанное под поясом письмо княгини Гертруды.
Святополк Изяславич испустил гневный стон.
3
Одна из светелок в княжьих хоромах новгородского Ярославова Дворища превращена в келью. К двери прибито распятие, на одной стене образа, возле другой узкая лавка, крытая войлоком, – ложе. В углу ларь с книгами.
Монахиня молилась, преклонив колени, перед чуть теплящейся лампадой. Ей было тридцать пять, но она считала жизнь прожитой. Если Господь до сих пор держит ее на земле, значит, душа не готова к другой жизни, со святыми, и надо об этом позаботиться. Еще надо употребить дарованное время на то, чтобы сладилась и обустроилась жизнь детей. Но сейчас только один из них живет рядом. Других она оставила с отцом, чтобы посвятить себя старшему, любимому сыну. Все прочие звали его Мстиславом, для нее он был только Харальд – в честь деда, короля англов, погибшего в битве при Гастингсе.
Его другой дед, киевский князь Всеволод, поступил неразумно и жестоко, отправив двенадцатилетнего отрока княжить в Новгород. Этот город слишком своеволен, буен и кичлив, чтобы его сумел подчинить себе мальчик. Да, на Руси, как и в иных странах, двенадцать лет – возраст, когда мальчик становится воином. Но для матери он еще ребенок. И отдать его на растерзание новгородским нравным боярам княгиня не могла. Напрасно муж напоминал, что Мстислав в Новгороде не один – за ним присматривают свои бояре, с кормильцем Ставром Гордятичем во главе. Через год после отъезда сына княгиня объявила мужу, что оставляет его и вообще уходит из мира. Что он волен взять себе другую жену. Она видела, как дрогнула у него при этих словах щека. Но больше Владимир Всеволодич ничем не выразил своих чувств. Проплакав ночь, наутро княгиня взошла в лодью. Вот уже четыре года она живет здесь и неслышно, втайне от всех, мечтает, что когда-нибудь, если Бог будет милостив, Харальд займет трон своих предков в Англии.
Ее отвлекло от молитвы шебуршанье за дверью. Княжий тиун сообщил о приезжем госте. Монахиня со вздохом покинула келью. Харальд с невестой, боярами и двумя свейскими ярлами нынче отправились на прогулку окрест города, принять гостя некому.
Ей и в мысли не могло прийти, что это будет тот, кого она меньше всего хотела видеть.
– Ратибор!
Она прошла в палату и не велела холопу закрывать дверь.
– Гида. – Киевский воевода жадно оглядывал княгиню с головы до ног, отчего ей стало неприятно. Ратибор был поражен ее нынешним обликом – черной рясой и черным глухим убрусом до бровей.
– Это имя мне больше не принадлежит. Зови меня сестрой Анастасией. Мы ведь и вправду дальние брат и сестра, если ты не забыл.
Давным-давно Ратибор, сын короля Дании Свейна Ульвсона, провожал принцессу Гиду в страну городов Гардарику, как называли Русь его предки, чтобы там она стала женой русского конунга, одного из многих. Ратибор, сам русич по матери, но при том бастард, не имел никакой надежды наследовать отцу. Страной, которая могла дать ему славу воина и богатство, он выбрал Русь. Другой причиной, заставившей его остаться на Руси, была Гида, светловолосая фея туманной Англии.
– Что он с тобой сделал! – тихо проговорил Ратибор, садясь на скамью. Снял шапку с буйной нечесаной головы и меч с пояса.
Два холопа внесли в палату корчагу с вином и братину с квасом. Другие следом расставили на столе блюда с мятными лепешками, кусками холодного печеного мяса, сдобными заедками и греческими фруктами.
Монахиня стояла не двигаясь, пряча руки в складках рясы.
– Тебя прислал князь Всеволод? Как он живет?
– Все так же. Ласкает младшую дружину, речи бояр ни во что ставит.
– Это плохо, – повела она головой. – Младшие не должны стоять выше старших.
– Куда хуже, – усмехнулся Ратибор, хлебнул квасу из ковшика. – Но меня прислал не Всеволод. Я приехал сам.
– Он отпустил тебя в Новгород? – с тайным смыслом, понятным только им двоим, спросила княгиня.
– Ему теперь не до того. Князь вряд ли переживет эту весну.
– И ты оставил его…
– …потому что не хочу служить Мономаху, – закончил Ратибор. – Я хочу остаться здесь, рядом с тобой, и служить при дворе князя Мстислава.
– Ты не останешься здесь, Ратибор.
Ее твердый, как кованая сталь, голос заставил воеводу подняться со скамьи.
– Ради меня – ты не останешься. – Теперь в ее словах была звенящая страсть. – Ты уедешь и будешь служить Мономаху, когда умрет Всеволод.
– Почему?
Он сделал шаг к ней. Княгине казалось, что он взглядом срывает с нее монашье одеяние.
– Ты никогда не любила Мономаха. – Он подошел ближе и добавил тише: – Ты все еще любишь меня. Поэтому?
Анастасия отшатнулась. Ратибора влекло к ней с неодолимой силой, но вдруг он споткнулся о ее взгляд. В нем была жалость, какую часто увидишь в глазах девок и женок на Руси и легко спутаешь с любовным томленьем. Но сейчас воевода ни с чем бы ее не спутал.
– Тобой водит бес, – с жалостью сказала инокиня. – Как можешь ты испытывать страсть к старухе в монашьей рясе?
Ратибор с понурой головой вернулся к скамье.
– Ты не старуха.
– У меня восьмеро детей.
– Почему ты хочешь, чтобы я служил Мономаху?
– Ты не станешь льстить ему, – не раздумывая, ответила она, – ведь ты ненавидишь его. А навредить не сможешь ему, потому что он не будет тебе доверять. Он никому не доверяет, ни холопу, ни тиуну, ни биричу, ни воеводе. Сам за всех все делает, себя никогда не покоит. Ни на войне, ни на охоте, ни в своем дому без своего пригляда ничего не оставляет. В этом его сила. И даже себе он не доверяет, но всегда хочет знать от других, верно ли поступает и что о нем думают. Ему нужно знать даже мнение черни о нем. В этом его слабость…
Ратибор слушал внимательно. Он чувствовал, что она никому и никогда не говорила этого, а теперь будто заплот на реке прорвало.
– …потому что у него одна цель и одно желание – стать великим князем на Руси…
– Я знаю это, – с брезгливой улыбкой уронил воевода.
– …Он хочет сделать в ней все по-своему, в подобие Византии, ведь его мать – византийка, дочь императора. Это желание ставит его в зависимость от всех – дружины, епископов, монахов, градских людей. Ведь по закону русскому он должен пропустить вперед старших братьев. А годы его уходят.
Княгиня отступила к лавке у стены, подалее от воеводы, и присела на край.
– Я полюбила его за это странное соединенье силы и слабости. Да, я люблю Мономаха, а не тебя, Ратибор. Ведь у тебя нет никакой слабости – ты как скала во фьордах Норега.
– Почему же ты ушла от него? Зачем облачилась в эти уродливые одежды?
– Потому что он никогда не любил меня. Но это не его вина, а моя. И тебе ведома причина.
– Да, ведома, – со злорадством сказал Ратибор. – Она в том, что…
– Будь осторожен, воевода, – предостерегла княгиня. – Дверь отверста… ибо не следует монахине оставаться наедине с мужем.
– Продолжай, – попросил он и вымученно, с усмешкой добавил: – сестра. Ведь ты не закончила.
Инокиня колебалась.
– Мой отец погиб, не одолев страстного желания быть королем, слабость победила его. Мономаху следует победить свое желание стать великим князем. Для этого он должен испытать бесконечное одиночество, когда все оставят его. Одиночество Христа на кресте... Тогда слабость станет силой. Тогда Господь даст ему киевский стол.
– Тогда ты разлюбишь его – когда он перестанет быть слабым?
– Полюблю еще сильнее. Если доживу до того.
Анастасия встала.
– Уезжай, Ратибор. Тебе здесь не место.
– Я хочу остаться на свадьбу моего сына, – сказал он, не двигаясь и пристально глядя на нее.
Лицо княгини осталось бесстрастным. Ответить ей помешал внезапный шум в сенях. Со двора также донеслись тревожные крики.
– Что там? – возвысила голос Анастасия.
В палату сунулся бледный, как смерть, тиун.
– Матушка-княгиня… там… привезли… князя привезли… мертвого.
Монахиня, оттолкнув его, бросилась во двор. Ратибор вскочил.
– Все кишки наружу, – растерянно моргнул тиун.
Воевода с силой ткнул его кулаком в грудь и ринулся вон.
На дворе толпилась тьма людей и холопов, бестолково метавшихся, что-то кому-то оравших, бессмысленно таращившихся. Звучала свейская речь, ржали кони, жалостно и пока негромко подвывали бабы. Анастасия с закаменевшим лицом расталкивала двумя руками всех мешавших ей. Наконец остановилась. Коней не успели увести, возле них на голой земле лежали носилки из двух жердин и дружинного мятля. Другой плащ до шеи прикрывал тело князя-отрока. В середине, над чревом, мятель густо пропитала кровь.
Княгиня упала на колени у изголовья носилок, дрожащей рукой коснулась белого лба сына.
– Он еще дышит, – услышала она голос и подняла голову. Над ней стоял кормилец Мстислава Ставр Гордятич, без шапки, в собольей свите, перемазанной кровью.
Он помог княгине подняться. Руки у нее больше не дрожали и голос был тверд:
– Несите князя в изложню. Как это случилось? – не оборачиваясь, спросила она Ставра. Мельком заметила, как пытаются привести в чувство Христину, невесту Мстислава, растирая ей щеки винным уксусом.
Пока Мстислава уносили в хоромы, Ставр Гордятич торопливо и сбивчиво рассказывал. У Мячина озера князь с невестой ускакали вперед всех прочих. Ставр послал к ним двух дружинников, но не велел торчать на виду, чтобы не мешать. Свейские ярлы увлеклись тем временем стрельбой по журавлям, коих на озере объявилась весной тьма. Немного времени спустя кормилец направил коня к перелеску, где укрылись молодые. Не успев доехать, услышал медвежий рев и девичий взвизг. Когда вылетел на большую елань, увидел, как Мстислав с топором идет на медведя, вздыбленного на задние лапы. Кмети ждали с натянутыми луками.
– Перед девкой хотел покрасоваться, – тяжко выдохнул Ставр, – запретил отрокам стрелять.
Мстислав поднял топор, но никто не ожидал от медведя внезапной прыти. Он вдруг опустился на четыре лапы и прыгнул. Удар топора пришелся по воздуху, а когти зверя вспороли князю живот. Сейчас же в морду медведя полетели стрелы, Ставр добил его мечом.
– Это все оттого, что князь захотел непременно показать девке Перынь, идольское капище. Не следовало того делать. Я отговаривал, да разве ж… Прости, княгиня, Христом Богом молю, прости. Не углядел за твоим чадом.
– Ты, видно, Ставр, тоже хотел покрасоваться перед невестой князя, не ударить лицом в грязь, – без всякого выражения произнесла монахиня. – Потому позволил отроку одному идти против медведя. Не оттолкнул его, не встал сам перед зверем.
– Да я ж…
Тело князя переложили на постель, сняли мятель. Княгиня пошатнулась, увидев багровое месиво из кишок поверх разодранной рубахи, Ставр Гордятич поддержал ее. Пока холопы и два лекаря срезали с Мстислава одежду, Анастасия велела прочим, набившимся в изложню:
– Все вон отсюда. – Затем ключнику: – Горячей воды поболее, полотна, железо для прижигания и священника. – Напоследок холодно обратилась к Ставру: – О тебе после поговорим. Сейчас ступай к ярлам Торкилю и Бьёрну, успокой их и скажи, что свадебный договор остается в силе. Дочь короля свеев будет женой русского конунга.
Ставр смотрел на нее полубезумными глазами.
– Мстислав не выживет…
– Если он умрет, она выйдет замуж за Изяслава, – отчеканила княгиня. – Слава Богу, у меня пятеро сыновей!
Последним у дверей изложни оставался киевский воевода, неподвижный, как столп в храме.
– Я должен видеть, как умрет мой сын.
Анастасия уперла ладонь ему в грудь и гневно толкнула.
– Харальд не твой сын! – неслышно для других проговорила она. – Эта кровь, что на нем, – кровь Мономаха.
Ратибор посмотрел на вспученное нутро князя, словно хотел найти подтверждение или опровержение ее слов. Не сумев ничего ответить, резко повернулся и ушел.
Лекари вправили Мстиславу внутренности, сшили края раны, прижгли раскаленным железом и наложили повязку, пропитанную медом. Но никто не ручался за его жизнь. Священник мазал князя церковным елеем. Был новгородский епископ Герман, обещал молиться денно и нощно, уехал в печали. К сумеркам княгиня осталась с сыном одна. Без сил пала на колени перед иконой целителя Пантелеймона, которую велела принесли из своей кельи. С утра у нее не было ни крошки во рту, подкреплялась лишь глотками воды с разведенным медом. Великая Среда – начало страстей Господних. Но и без того помыслов о брашне не было. Все мысли, весь страх, вся усталость ушли в непрестанную мольбу, раскаляя ее до угольного жара.
Незадолго до рассвета инокиня опустилась на пол и забылась глубоким сном.
Проснулась оттого, что в груди толкнулось сердце. В тусклом свете лампады у постели сына она увидела человека, приподнялась, опершись рукой об пол. Незнакомец обернулся на шорох.
– Не бойся, я лекарь, – произнес он, отчего на душе у монахини сразу стало покойно и легко. Одет он был на греческий лад в длинную рубаху-далматику и плащ с застежкой на плече.
Княгиня вновь встала на одеревеневшие колени и продолжила молитву. Лишь несколько раз глянула мельком, что делает чужестранный лекарь. Но ничего особенного не увидела. Он снял повязку, осмотрел рану и чем-то смазал. Потом накрыл князя простынью и тихо покинул изложню.
Лишь только дверь за ним закрылась, инокиню вновь сморил короткий сон. С рассветом она пробудилась. Оправила на себе одежду, постояла у ложа сына и вышла в теремные сени.
Вернулась нескоро. У дверей княжьей изложни ждал церковный чтец с толстым требником в руках. Монахиня объявила ему, чтобы шел восвояси – князь Мстислав не нуждается в чтении отходной. Войдя внутрь, она обнаружила Ратибора, стоявшего у постели.
– Он похож на меня.
– Это родовые черты, – возразила она. – У тебя и у него общий предок – великий конунг Владимир.
– Значит, Мономах отнял у меня не только женщину, но и сына, – горько произнес Ратибор. – Но мне все равно жаль, что мальчик умрет.
– Он не умрет.
– Ты обманываешь себя, Гида.
Неожиданно для обоих Мстислав открыл глаза.
– Дядька Ратибор? – чуть улыбнулся он и перевел взгляд на мать. – Матушка, кто меня исцелил? Я видел во сне отрока, в тех же летах, что и я. Он обещал, что вылечит меня.
Монахиня взяла с полицы икону святого Пантелеймона и показала сыну.
– Его ты видел?
– Его, матушка, – обрадованно молвил Мстислав.
– Вы оба… – выдавил Ратибор, – верите в то, что говорите? Ты обезумела от горя, Гида, а у князя началась предсмертная горячка.
– Я тоже видела его. Здесь. Потом он ушел, но никто более в доме не встретил его, никто во дворе не отпирал для него ворот. Я расспросила гридей, тиуна и ключника, и прочих холопов.
– Я не верю в эти сказки. Если он исцелен, то…
Ратибор рывком откинул покрывало и задрал рубаху Мстислава. На обнаженном животе едва темнел тонкий рубец от раны, от вида которой накануне стошнило холопа. Кожа вокруг была белая, чистая, не осталось и следов прижигания.
Едва разглядев все это, княгиня отвернулась – не подобает монахине созерцать мужское естество, пускай и сыновнее.
– Прости, матушка, – повинился за воеводу князь. – Ратибор не подумал, что делает… Матушка, – позвал он миг спустя, – отрок-целитель сказал мне еще кое-что… Отец не приедет в Новгород.
Мстислав помедлил.
– Вчера в Киеве умер великий князь Всеволод.
4
Во дворе ярославского посадника каждый день толчея. С конца зимы в Ярославль тянулись длинные обозы с мехами, кожами, рыбьим зубом, медом, воском, холстиной и иным добром – данью окрестных земель и племен. Тиуны-емцы отчитывались перед посадником, пересчитывали не по разу, часть сгружали здесь, остальное в амбарах у пристаней. Пришлые княжьи даньщики, отроки, дворовая чадь, парубки, холопы, сельские смерды, взятые в повоз, – день-деньской все орут, бранятся, горланят песни, хохочут. Тут же глазеют на сутолоку мальцы, колупают в носах, бегают с поручениями, слушают байки княжьих дружинников. Скоро собранное добро погрузят в лодьи и поплывут в низовские земли, радовать князя.
Посадничьи амбары забиты под самые застрехи – своя доля житниц не ломит. Лишь одна малая клеть стоит посреди прочих пустая. В нее никогда не заглядывает ни тиун, ни ключник, ни посадник, ни жена посадника. Уже никто на дворе не помнит, когда в ней водворился обитатель – было это при прошлом посаднике. А когда того сменил нынешний, выдворять жильца из амбара было поздно – никто бы не решился взвалить это дело на себя. Да никому он и не доставлял забот. На дворе его видели редко, слышали еще реже. Зато польза от него была немалая – никто с охоты не приносил столько мяса и шкур и никто так дешево не ценил свою добычу. За все, что он приносил из леса, просил немногого – три горшка каши в день, горшок мясной похлебки, два каравая хлеба да большой жбан кваса. За много лет свыклись с ним, считали вроде дворовой животины, иногда обращались с лаской, чаще – с плеваньем и пустыми угрозами выгнать со двора.
Звали его Добрыня. Более неподходящего имени это существо получить не могло. И за это тоже на него плевались, а прежнего посадника, который дал ему прозвание, поминали с усмешкой и с верчением пальца у головы. Во дворе его чаще кликали Медведем.
Добрыня был велик телесами, в плечах широк по-бычьи, голова насажена на шею низко. Густые золотистые волосы росли на нем почти всюду, кроме носа, похожего на грушу, и небольшого лба, снизу вверх прорезанного бороздой. Глаза под мохнатыми, нависающими бровями смотрели на людей тяжело и обычно вопросительно. Космы на голове он чесал редко и лишь пятерней, борода являла собой вовсе непроходимые заросли. Кто видел Добрыню в первый раз, шарахался с испугу.
…В дверь клети глухо ударило раз, другой. Бросали не камнями, а комьями сырой земли. Следующий ком залепил окошко из бычьего пузыря.
– Эй, Медведь, просыпайся от спячки! – кричали на дворе мальчишки.
– Хватит сосать лапу, весна уже!
Детей Добрыня не любил. Шустрые мальцы и отрочата проявляли к нему неодолимое любопытство, будто им делать больше нечего, кроме как злить его и смотреть потом, что из того выйдет. Всякий раз ожидали от него ярого медвежьего рева и звериного буйства. Хохотали, когда оправдывал их надежды, а когда терпел и отсиживался в клети, донимали, как лесной гнус.
– Эй, ведьмино отродье, глянь-ка, за тобой пришел лесной хозяин, батя твой!
– Медведь тебя заберет сейчас, выходи!
– Заберет к себе в берлогу, будешь там ему пятки чесать, ха-ха-ха.
Огольцы заливались смехом, забрасывая клеть липкой грязью. Кто-то из парубков постарше стал взрыкивать по-медвежьи.
Дверка амбара едва не слетела с петель. Низко нагнувшись, Добрыня выпростался из клети. В руке держал шило, которым дырявил кусок кожи – мастерил себе поршни.
Мальцов и парубков в тот же миг сдернуло с места, девки завизжали, младенец на руках бабы-холопки пустился в рев.
Добрыня, ощерив зубы, повертел по сторонам головой, глянул в небо, почесал шилом в космах. Вдруг приметил прямо перед собой ребятенка в рваной свитке и одноухой шапке.
– А тебя правда медведь родил?
Порты мальца заметно набухали сыростью.
– Правда, – ответил Добрыня и тихонько рыкнул.
Ребятенок зажмурился и заорал, стоя на месте.
Добрыня закинул шило в клеть, поднял дите за шиворот и понес к челядне. Держал руку на отлете, чтоб не замочиться.
Гневные бабы отобрали дитятю на полпути, обозвали Добрыню лешаком и волосатиком.
– Чего людей пугаешь? – раздалось сердито.
Перед Добрыней невесть откуда вырос поп, часто ходивший к посаднику попить квасу и поговорить о просвещении язычников. Ростом поп едва доходил Медведю до плеча.
– Дразнятся, – сумрачно прозвучало в ответ.
– Шкура у тебя разве тонка, волдыри вскочат от ребячьих дразнилок? – осведомился поп.
Добрыня невнятно пропыхтел под нос.
– Окрестить бы тебя, – со вздохом помечтал иерей.
– Зачем?
– В человечье подобие привести. А то живешь в дикости, – назидал поп. – Вон ты зверюга какая… – Он осторожно потрогал пальцем плечо Добрыни. – А все ж не бессловесная тварь.
– Старый посадник не велел меня крестить, – угрюмо отозвался Медведь.
Он обошел попа стороной и направился к своему жилу.
– И то, – согласился батюшка. – Крестишь тебя, а ты в лес убежишь.
Добрыня вернулся.
– Чего? – навис над попом.
– Это я так, ничего, – немного струхнул тот. – Правду ль говорят, что тебя прошлой зимой звал с собой волховник? Тот, которого потом убили в Ростове?
– Ну звал.
– Что ж не пошел?
Добрыня задумался, поскреб в бороде.
– Велесовыми знаками стращал, – сказал он про волхва, – а сам шкуру медведя на торгу купил. – Он подумал еще. – Ты вот что, поп. Грамоте меня обучи.
Батюшка воззрился почти в испуге.
– Это пошто? Для чего тебе грамота, коли ты в язычестве коснеть желаешь?
– Волхвы сказывают, грамота – поповское колдовство. Кто ею владеет – от того боги отворачиваются.
Поп размыслил, пустив в движение морщины на лбу.
– Ну что ж, дело Божье. Приходи завтра к церкви. Только не зазорно тебе будет с малыми ребятами сидеть? Задразнят.
– Стерплю, – отрубил Добрыня. – Вот еще что скажи. Киев – где?
– Там. – Батюшка прицельно махнул дланью.
– Долго идти?
– На коне месяца три. Да зачем тебе Киев?
– Тамошний князь медведя зарубил, когда ставил тут город.
– А-а, – догадался поп, – то князь Ярослав был, по прозванию Мудрый. Да он помер уже, лет тридцать-сорок тому.
– А теперь кто в Киеве сидит? – обеспокоился Добрыня.
– Нынче Русью правит князь Всеволод Ярославич.
– Сын того Ярослава?
– Ну, сын. А тебе что с этого? – выпытывал поп то ли из праздного любопытства, то ли хотел еще некое назидание сказать.
– Здешние волхвы прокляли род того Ярослава.
Добрыня умолк, будто все понятно объяснил. Поп тут же вставил назидание:
– Им же самим от их проклятья перепадает. Сам князь Ярослав их казнил за мятеж, а после, лет двадцать назад, княжий даньщик Янь Вышатич снова предал их казни за мятеж. Да ты зачем о том пытаешь меня? – спохватился батюшка.
– Если я стану служить тому Ярославову роду, боги от меня вернее отвернутся.
Добрыня устал от непривычно долгого разговора, поглядел опять на небо и пошел в свой амбар.
– Ну так приходи завтра. Аз, буки покажу, – прокричал вслед поп. Тоже посмотрел в небо и сказал самому себе: – Авось, через грамоту узрит Христа. Все в воле Божьей... И откуда такие зверюжины на Руси родятся? Дает же Господь силушку.
Покачав головой, поп поспешил в хоромы. Хотел поскорее поделиться с посадником вестью, что зверообразное создание, живущее на его дворе, пожелало просветиться светом Христовым. Притом безо всяких к тому усердий с его, недостойного иерея, стороны. Не чудо ли Божье явлено?
5
Печалиться на Пасху – тяжкое испытанье. После стольких седмиц пустояденья и завыванья в брюхе, долгих молитв в церкви, скучного безделья – ни ловов, ни пиров с дружиной, ни забав скоморошьих и иных – вдруг оказаться не веселым, пьяным и сытым, а более прежнего унылым! Ибо что кроме тоски может быть на сердце, когда вместо безудержного, рекой катящего пированья нужно сидеть на княжьем совете с боярами, глядеть на все еще постные рожи киевских мужей и переживать за старшего брата, князя Владимира. Вот уж кого совсем не волнует и не печалит мысль, что нескоро еще придется отведать на буйном пиру разных мяс и рыб, пирогов, грецких вин и медов. Мономах к насыщению тела яствами и очей весельем всегда равнодушен. И это делало его в глазах младшего брата, переяславского князя Ростислава, едва ль не ущербным. Но еще больший ущерб, мрачно рассуждал Ростислав, брат причинял себе, каждый день отправляясь в Софийский собор вовсе не для того, чтоб прилюдно надеть там шапку великого князя с золотым крестом в каменьях на макушке, а чтоб только припасть на коленях ко гробу отца и выслушать утешение от попов. И ладно бы не хотел возглашать себя киевским князем до Воскресенья Господня. Но вот уж другой день Пасхи идет к концу, а Владимир затеял советоваться с боярами! Будто бы прежде князья на Руси советовались с кем, садясь на княженье.
Ростислав с неприязнью смотрел на киевского боярина Ивана Козарьича, крещеного хазарина. Тот выступал на совете зачинщиком, прочие отцовы мужи более молчали в бороды и кивали, то согласно, то вразнобой.
– Рассуди сам, княже, – степенно говорил Иван Козарьич, – надлежит нам исполнить всякую правду. Так и в Писании сказано. Правда же русская в том, чтоб каждый князь по старшинству получал стол. Сын после отца, младший брат после старшего, племянник после дяди. И мудрый князь Ярослав своим сыновьям завет дал на смертном одре – в любви жить, а не в распрях, старшего брата как отца слушаться, не переступать пределов других братьев, не изгонять их, не обижать. Ты же, княже, хочешь крепко обидеть своего брата, туровского Святополка, раньше него сесть на киевский стол. Он от старшего Ярославича рожден, ты – от младшего, и годами он старше тебя. Ты, Владимир Всеволодич, и умом богат, и добродетельми известен, как и отец твой, ублажи Господь его душу в святых селениях. – Бояре недружно осенились крестом. – Сам реши, какая тут правда.
– Чернь по торгам который день волнуется, тоже хочет правду исполнить, – будто с насмешкой молвил Наслав Коснячич.
Ростислав пригляделся к этому мужу с любопытством. Боярин средних лет был сыном давнишнего киевского тысяцкого, служившего еще при князе Изяславе, отце туровского Святополка. Места тысяцкого он лишился как раз из-за черни, взбунтовавшейся тогда против Изяслава. Вряд ли про ту чернь боярин сказал бы, что она исполнила правду. Ростислав вдруг испытал неприятное чувство: неспроста киевские мужи заговорили о черни. Он перевел взгляд на брата – держит ли тот ухо востро? Но Мономах казался совершенно окаменевшим на своем кресле, ни на кого не смотрел и вряд ли что видел перед собой.
– А отчего волнуется чернь? – спросил Ростиславов кормилец, старый дядька Душило. До сих пор он не проронил ни слова и в совете не участвовал, сидел, будто спал, и на тебе – проснулся.
Ростислав поглядел на него недовольно и со вздохом в душе. Хотя и любил своего дядьку, мужа великих размеров и славного храбра, но сносил с трудом, когда тот вел себя будто дите – брякал невпопад, любопытничал или бахвалился так неправдоподобно, что все вокруг падали со смеху, и при том заверял, что ничуть не прибавляет.
Киевские бояре отвечать не стали. Сделали вид, будто оглохли. Или что переяславским мужам не следует задавать столь невежественные вопросы.
– Так вы, мужи бояре, не желаете видеть меня на отцовом столе?
Внезапно раздавшийся голос Мономаха как будто застал бояр врасплох. Они тревожно зашевелились на скамьях, переглядываясь друг с дружкой и отводя взгляды от князя. Только Иван Козарьич казался довольным, что князь понял их, да тысяцкий Янь Вышатич хмурился в одиночку. Он же и решил дать ответ Мономаху.
– Чтобы сидеть на киевском столе, тебе, князь, придется убить своего брата Святополка, или заточить его, или изгнать с Руси. Выбирай, что тебе ближе.
Киевский тысяцкий был так ветх годами, что никто не оспаривал его права рубить сплеча. Янь Вышатич приближался к восьмому десятку, волосы и бороду ему выбелило так основательно, что оседавшие на ней зимой снежинки казались серыми. Лишь на князя Всеволода эта честная седина не имела действия, и лежа на одре болезней, он не верил тысяцкому так же, как прочим своим боярам.
– Как смеешь ты, боярин… – воспылал тут же гневом Ростислав, вскочивши с места.
– Сядь, брат, – устало сказал Мономах. – Не кричи. А ты, Янь Вышатич… Неужто иначе никак? – с тоской вопросил он.
– Никак, князь.
Бояре расходились из думной палаты в молчании. Владимир Всеволодич подошел к окну, засмотрелся на площадь, куда выходили княжьи терема. Быть может, думал о том, как взбурлила бунтующей чернью эта площадь, Бабин торг, четверть столетия назад, когда изгоняли неугодного князя Изяслава. Тот бунт Мономах видел собственными глазами, и бежал от него вместе с отцом и дядей прочь из Киева. А может быть, его думы были о том, что отец видел в нем своего преемника на великом княжении – самовластца Русской земли, как любил говаривать Всеволод, князя всея Руси, как оттиснуто на отцовой печати. Или о том, что Всеволоду надо было ладить со своей старшей дружиной, тогда и не пытался бы сейчас его сын оправдываться перед ними, и сами княжи мужи с охотой посадили бы его на киевский стол, а о захолустном Святополке не вспомнили бы. Кто для них Святополк – неудачливый князь, сын неудачливого отца, дважды изгнанного из Киева. И кто перед ним Мономах – воин, полководец, совершивший не один десяток походов, почти соправитель Всеволода. Чьими руками Всеволод воевал с алчным полоцким Всеславом Чародеем, и с ненасытными половецкими ханами, и с немирными вятичами, и с младшими князьями, его племянниками, желавшими большего, чем имели? Эти руки принадлежали Мономаху, и ими исполнялась всякая правда. Теперь же, выходит, та правда более не нужна… Или ее лучше Мономаха исполнит другой? В душе у князя закипало острое чувство несправедливости.
Владимир резко развернулся и встретился взглядом с Ростиславом, стоявшим перед ним
– Брат, не верь тому, что сказал этот старец-тысяцкий. Замшелый пень может только скрипеть, рассыхаясь, но не умеет петь как свирель. Воевать с врагом и победить – не значит стать убийцей. Ты соберешь войско, брат, соединишь свою дружину и мою, призовешь, если нужно, новгородцев, ростовчан и союзных нам половцев. Святополк, если пожелает воевать с тобой, не одолеет. Но он наверняка не захочет и покорится своей судьбе. А бояре без князя затоскуют и придут к тебе на поклон.
В очах молодого переяславского князя полыхали отблески славной кровавой сечи, реяли победные знамена.
– Так отчего волнуется чернь? – вдруг подал голос Душило, которого никто не приглашал остаться на разговор двух братьев.
– Тебя здесь не должно быть сейчас, Душило, – удивившись присутствию дядьки, сказал Ростислав. – Тебя не касается это дело.
– Что касается тебя, отрок, касается меня, – благодушно сообщил кормилец, с наслаждением вытянув на середину палаты огромные ноги в латаных сапогах. Сколько ни упрашивал его Ростислав выбросить эту рванину из узорчатой, сильно истершейся кожи, сколько ни дарил новых сапог, Душило хранил верность старым. Всем давно надоела присказка, что шкуру для этих сапог он снял с лютого зверя коркодила в новгородских болотах, но переубедить кормильца было бы не под силу даже митрополиту.
– Волнуется, потому что зимой был мор, а прошлым летом недород, – объяснил Ростислав, смирившись. – Что еще черни для волнения надо?
– Вряд ли только это.
Мономах снова отвернулся к окну, прижался лбом к византийскому стеклу. Будто хотел увидеть отсюда торг на спуске Княжьей Горы, где градские люди собирались на вече.
– Надо было спросить у тысяцкого.
– Так я ж спрашивал, – напомнил Душило. – Янь Вышатич скрипеть как замшелый пень не умеет. Зато умеет молчать как старый дуб, когда не хочет чего-то говорить.
– Думаешь, людей на торгах кто-то бунтует, Душило Сбыславич? – уважительно отнесся к нему Мономах.
– Тебе думать, князь, не мне, – устранился Душило. – Я только за чадом приглядываю.
– Какое я тебе чадо, старая ты бочка солонины! – огрызнулся Ростислав.
Мономах помрачнел, отошел от окна. Сел, вцепившись в подлокотники резного кресла.
– Только и слышу теперь: сам думай, сам решай, сам выбирай. Бояре князю на что? На пирах сидеть, бороды в вине мочить? Все меня оставили. Зачем воевода Ратибор не здесь, а в Новгороде?.. Ефрем-митрополит еще вчера уехал в Смоленск. Сбежал! «Церковь не сажает князей на стол» – вот что он сказал мне на прощанье. А кто сажает князей на стол?
Мономах обвел глазами всех, кто был в палате: Ростислава, Душила и тихо скользнувшую в дверь сестру Янку, игуменью Андреевского монастыря.
– Кто – бояре, простолюдины?
– Бог дает власть, – ответила за всех Янка, – и дает кому хочет. Поставляет на власть и кесаря и князя, каких захочет дать стране и людям.
– Ты еще здесь, – недовольно прошипел Ростислав, увидев сестру.
– Прежде Всеволода в Киеве княжил отец Святополка, – напомнила Янка старшему брату, а на Ростислава даже не взглянула. – Если сядешь на великий стол, будешь воевать со Святополком, лить кровь. Святополк поведет на Киев ляхов, а им только того и надо. Уже не один десяток лет грезят, как бы вновь пограбить стольный град Руси.
– Напугала! – фыркнул Ростислав. – Дура ты, сестрица. Девой надела рясу, не захотела стать бабой, а теперь учишь мужей быть бабами.
– Володьша, – не слыша его, молила Янка, – остынь пока, не горячись, подумай. Не воюй со Святополком, ведь он брат твой. Да помни, что еще один враг у тебя появился, и к нему Святополк может за помощью послать.
– О ком это ты? – нахмурился Мономах.
– О немецком Генрихе. От Евпраксии к матери пришло письмо. Она сбежала из заточения, в котором держал ее муж-изверг, и ныне укрывается от него в замке тосканской княгини. Теперь она злейший недруг Генриха, потому что хочет разоблачить его гнусные еретические деяния перед римским первосвященником.
– Бедная сестра! – пробормотал Мономах. – А я ничем не могу помочь ей сейчас…
– Генрих еретик? – заинтересовался Ростислав. – Какие это гнусные деяния, сестрица?
– Он подвергал Евпраксию насилию вместе со своими наперсниками по сатанинскому культу, – недрогнувшим голосом произнесла монахиня.
Ростислав в изумлении округлил очи.
– Это еще один довод для тебя, брат, – обратился он затем к Мономаху, – стать великим князем и отомстить Генриху.
Янка метнула в него гневный взгляд. Своя доля перепала и кормильцу Ростислава. Душило поднял могучие телеса со скамьи.
– Пожалуй, съезжу к Яню Вышатичу. Давно что-то не гостил у него.
6
На торжище в Копыревом конце Киева не протолкаться. Люд остервенело шумел, забыв о торговых и прочих делах. Сгоряча бросали шапки оземь или в рожу тому, кто не понравился, хватали за грудки, вволю бранились с копыревским сотским Микульчей и его людьми. Жару задавали столько, что глянувшее из облаков солнце тут же побледнело и вновь спряталось. Орали против Мономаха, изрыгали поношенье на дружину князя Всеволода, грозились идти с боем к княжьим вирникам и мечникам, нажившим себе хоромы судом неправедным. Сотский Микульча забагровел от надсадной ругани, разорвал на себе ворот свиты и, взгромоздясь на прилавок, унимал горожан как мог. Но силы были неравны.
– Не хотим Всеволожьего рода в князи! – бунтовали простолюдины.
– Пущай Мономах убирается и дружину отцову забирает!
– Не видели правды княжьей сколько лет, более терпелки нету, кончилася вся.
– Оскудели вконец!
Микульча хрипел, едва сдерживаясь от мордобоя:
– Нету у меня для вас другого князя, этим сыты будете, б… дети!
– Будешь им сыт, как же! Мономах только голь и побродяг привечает у себя в Чернигове, а до людей ему дела нет.
– И родитель евойный той же дурью маялся. Нищих голодранцев у себя на дворе плодил, а в городе его дружинники людей обдирали. Будто он про то не ведал!
– Знать, не ведал! – рвал глотку сотский. – Хворый лежал, умом ослабел!
– А Мономах на ум не слаб? – насмехались в толпе. – То-то от него княгиня сбежала да в рясу спряталась.
– Святополка в князи хотим! – проорал кто-то. – Он от Всеволода тоже набедовался.
– Мономах к Святополку тайно людей послал, чтоб зарезали его, как и брата евойного.
Толпа всколыхнулась, услыхав о злодействе.
– Святополка князем! Мономаха в поруб!
Невдалеке от места стычки Микульчи с градскими людьми, у лавок с гончарным товаром остановились двое конных. Обозрели сутолоку, послушали перебранку. Один был сухощав, морщинист и сед, другой крепок как дубовая колода, хотя тоже пожил немало, с поблекшей прядкой на лбу.
– Дивно мне, Янь Вышатич.
– А мне так вовсе не дивно, Душило Сбыславич.
– Дивно мне то, что они хотят князем родного брата того Мстислава, который резал их, будто скот, за мятеж против своего отца, князя Изяслава. Мало ль тогда крови пролилось, мало безглазых людинов по дворам ползало?
– Память черни коротка. Она живет одним днем.
Тысяцкий Янь Вышатич вглядывался в толпу, привстав на коне.
– Не то дивно, что ты сказал, Душило, а то, что повторяется все точь-в-точь, как тогда. Святополк крепко выучил уроки изгнанного отца. Видишь те рожи, что за него первыми стали кричать? Не от себя они кричат, коня в заклад дам. Подученные.
– Как тогда полоцкие на торгах против Изяслава орали? – догадался Душило. – Теперь туровские против Мономаха глотки дерут?
Он положил ладонь на рукоять булавы у пояса.
– А что, Янь Вышатич, тряхнем веретеном, как раньше? Не забыл еще, как мы в Белоозере мятежных волхвов и толпу смердов утихомиривали?
– Не те уже годы у нас с тобой, Душило, чтоб так веселиться, – усмехнулся тысяцкий.
– У меня, может, и не те, – легко согласился княжий кормилец. – Ноги больше трех корчаг меду не выдерживают ныне. А тебе, Янь Вышатич, твои годы в самый раз.
Тем временем конных на торгу прибавилось. С десяток кметей из младшей киевской дружины сходу врезались в толпу, смяли людей, раздали зуботычины. Те, кого горожане пытались в ответ стащить с седел, дергали из ножен мечи, со смехом грозили. Сотский Микульча, перекосившись лицом, тоже оседлал коня.
– Любимцы Всеволодовы, – сморщась еще сильнее, сказал Янь Вышатич. – Братья Колывановичи верховоды всему. Озлили людей дальше некуда. Вот кто у князя Мономаха сейчас защитники.
Тысяцкий в сердцах плюнул в сторону от коня.
– Поехали, Душило.
– А эти?
– У меня с Колывановичами сладу и при Всеволоде не было, а теперь и подавно. Микульча за ними приглядит. Большой беды, может, не будет.
По пути к княжьей Горе Душило ломал себе голову:
– Для чего князь Всеволод дал столько воли отрокам?
– Бывает доброта зряча, а бывает слепа, – коротко объяснил Янь Вышатич. – Не дай кому Бог на себе вторую познать.
В княжьих хоромах, запершись ото всех, тысяцкого в нетерпении поджидал Владимир Всеволодич. На стол с яствами не смотрел, то подходил к большой иконе Богородицы, горячо осенялся знамением, то брался за Псалтырь, разворачивал, читал первые попавшие на глаз слова. Псалмы душу не смиряли. Князь малодушно шел к окну и выглядывал, ждал то ли буйной толпы черни, то ли еще каких вестей.
Скрипнула дверь светлицы. Мономаха передернуло. Перед ним стояла тетка княгиня Гертруда, мать Святополка, жившая в Киеве с тех пор, как он взял ее в плен для укрощения другого ее сына, горемычного вояки Ярополка. Ныне туровский Святополк остался единственным сыном княгини, и сейчас Мономах вдруг понял, отчего тетка не уехала жить к нему. Она годами ждала часа, когда нужно будет зубами вырвать киевский стол для Святополка. Князь видел, что перед ним волчица, готовая за своего детеныша вцепиться ему в горло.
– Не прошу, не требую, – произнесла она глухо, с опущенной головой. – Молю – отдай Киев Святополку.
Мономах оставался безответен.
– Вспомни, как братья моего мужа, твой отец и Святослав, гнали его. Отобрали у него Киев, вынудили скитаться на чужбине, прося милости. Сколько напастей принял он и от людей, и от братьев своих! А когда отец твой Всеволод попал в беду и призвал его на помощь, Изяслав, будто кроткий агнец, пришел по первому зову. Душой он был как дитя бесхитростное, злом за зло не платил и за обиду младшего брата дружину свою поднял на рать. Не сказал Всеволоду: «Столько от вас натерпелся!», не злорадовал, а утешил и любовь показал. И не по заповеди ли Господней погиб, положив душу за брата своего? Не было б того – не сидел бы ты сейчас в киевских хоромах. И чем Всеволод отплатил за ту любовь? Святополка из Новгорода выгнал, посадил там своего внука.
Вновь не дождавшись ответа, княгиня вскинула голову, гордо посмотрела в глаза племяннику.
– Не отдашь Киев сам – силой у тебя возьмут. Войско уже собирается. Ляхи и венгры, и Глеб минский с дружиной на тебя пойдут.
Уста Мономаха будто запечатало, не мог вымолвить ни слова. Стоял бледный.
– Молчишь! – с гневом произнесла Гертруда. – Тогда слушай. Прокляну тебя. Найду колдуна и велю ему сжить тебя со свету. А после покаюсь, и Бог меня простит, ибо ради правды сделаю это.
– Не боюсь того, – выдавил князь.
– А за сына своего тоже не боишься? – возвысила голос Гертруда. – Еще не ведаешь, что Мстислав в Новгороде, может, помер уже. Медведь его заломал, а случился тот медведь от ведовства. От внучки это знаю, жены Глеба минского!
– Кто?! – прохрипел Владимир, сильно накренясь вперед, к тетке.
– Какой-то волхв в Полоцке. Верно, Всеслав еще зол на тебя за разорение его градов. Берегись, племянник. Вот что бывает с теми, кто сидит не на своем столе!..
Не слушая далее, Мономах бросился вон из светлицы, понесся по сеням, по гульбищу терема. Грудь в грудь сшибся с боярином Судиславом Гордятичем.
– Судила… – князь тяжело дышал. – Гонца в Новгород… спешно.
Вдруг схватил боярина за рубаху, притянул к себе, вопросил страшным голосом:
– Куда Ставр глядел?!
– Откуда ж мне знать, куда мой брат глядел, князь, – изумился Судила.
Мономах отпустил его, шатаясь, направился прочь.
– Гонца пошлю, – пообещал боярин. – Стряслось-то чего, князь?
На высоком крыльце под сенью князь остановился, отдышался. В теремной двор с Бабина торга въехали тысяцкий и Ростиславов кормилец. Приметив Мономаха, отдали отрокам коней, поспешили к нему.
– Вести худые, князь? – участливо спросил Душило.
Мономах не заметил вопроса.
– Что, Янь Вышатич, – медленно произнес, – будет ли в городе мятеж?
– Людей не остановить, – удрученно ответил старик.
– Почему?
– Пойдем-ка, князь, в хоромы. Что на ветру стоять. Кости мои нынче тепло любят. А лишние уши разговору ни к чему.
В повалуше, на самом верху княжьего терема, Янь Вышатич проверил, крепко ли челядин закрыл двери. А перед тем выставил в сени Душила, посчитав и его лишними ушами. Тот постоял, решая, обидеться или нет, махнул: «Ну и ладно», отправился искать Ростислава.
– Ну, говори, боярин, отчего я не люб градским людям и почему нельзя успокоить их.
– Потому, князь, что старшая дружина Всеволодова тебя не поддержит. И еще потому, что среди крикунов на торгах затесались дворские люди бояр.
– Так бояре и чернь заодно против меня? – с тихой горечью молвил Владимир. – Бояре отчего, понятно. Отец не давал им притеснять градских и смердов по селам, кабалить и обращать свободных в холопов. Позволил черни искать защиту от боярского насилья у младшей дружины…
– А у кого было черни искать защиту от младшей дружины? – вставил слово тысяцкий.
Мономах недоуменно ждал продолжения.
– Ты не видел, князь, что творят отроки в боярских селах. Отбирают у закупов и смердов последнее, оставляют их голыми и нищими: мы, мол, защита ваша и обереженье, так платите за это. Бояре отроков ненавидят, а те наущали Всеволода против старшей дружины. Сами же под видом княжьего суда грабят и продают людей. Отец твой, князь, добродетелен был, а землей своей худо правил, – подвел черту тысяцкий.
– Мой отец виноват перед людьми? – Мономах был ошеломлен. – И перед смердами?..
Янь Вышатич подошел к нему, положил руку на плечо, будто отец – сыну.
– Вспомни, князь, давным-давно ты говорил мне, что знаешь себе цену и не будешь торопиться сесть на великий стол.
Мономах глянул на него одним глазом из-под сбившихся на лоб прядей.
– Думаешь, старик, я доживу до твоих лет? В юности никто не торопится. Но чем больше лет остается позади, тем меньше их впереди… Ты все сказал, боярин?
Владимир Всеволодич отодвинулся от тысяцкого, сбросив его руку.
– Не все, князь. На моем дворе, в подклети, сидят с позавчерашнего двое отроков из Турова. Их прислал ко мне брат Путята, воевода Святополка. Он много младше меня, – объяснил Янь Вышатич, заметив удивление Мономаха. – Отроки передали мне грамоту Путяты. В ней сказано, что Святополк требует заточить тебя, князь, в поруб как нарушителя закона русского и Божьего. Такие же послания, думаю, получили и другие из старшей дружины.
Мономах отвернулся.
– Все против меня, – горько сказал он.
– Князь…
Владимир Всеволодич, не слушая более, толкнул дверь повалуши. В сенцах скучал дворский отрок.
– Послание, князь.
– От кого?
– Принесший сказал – от старца Нестора из Феодосьева монастыря.
Мономах вернулся в повалушу, развернул крохотный лоскут пергамена, быстро прочел.
– Нестор зовет помолиться с ним у гроба блаженного Феодосия.
– Пойди, князь, – одобрил тысяцкий. – Феодосий был дивный прозорливец. И нынче чудеса бывают по молитвам к нему.
– Пойду, – молвил Владимир. – Если и монахи против меня, тогда вернусь в Чернигов… И ты со мной, Янь Вышатич, пойди завтра. Помолись за сына моего Мстислава. Бог тебе чадородия не дал для испытания твоего, и твою молитву за чужое чадо милосердый Господь скорее услышит.
– Помолюсь, князь, как за своего.
7
Печерский монастырь три десятка лет как вышел из пещер под землей. За эти годы он обильно расселся на холме и внизу холма у Днепра. Красой и радостью обители стала великая церковь, взметнувшаяся на горе Божьей помощью, благоволением князей и смиренными трудами иноков. Про ту церковь, освященную четыре года назад, и доныне ходила небывалая молва: про греков-строителей и иконописцев, и иных мастеров, по воле самой Богородицы приложивших к храму свое искусство, и про многие чудеса, при том творившиеся. От своего боярина, молодого Георгия Симонича, князь Мономах слышал и более – о том, как образ церкви явился варягу Симону задолго до того и за много земель отсюда, и как предсказано было ему первому быть похороненным в ней.
Поздним утром Георгий Симонич ехал в монастырь вместе с Мономахом и киевским тысяцким, также имевшим к печерской церкви особое влечение.
– Незадолго до смерти Феодосий пришел в мой дом, – рассказывал Янь Вышатич дорогой, – разговаривал со мной и с Марьей, женой моей. Слушать его всякий любил, потому как Феодосий насыщал собеседников своей кротостью и любовью. И вот заговорили мы об исходе души из тела и о том, что ветхому телу ждать срока, чтобы воссоздаться по слову Господню нетленным. А Марья моя спросила: кто знает, где я костьми лягу? Феодосий же говорит ей: где меня положат, там и ты будешь лежать. И вот умер он, и погребли его в пещере под землей, а я, прознав о том, удивился его предсказанию, ибо не могло оно исполнится. И до позапрошлого года более не вспоминал об этом, как вдруг присылает мне Нестор письмо – приходи, мол, боярин, откопал я с благословения игумена мощи блаженного Феодосия и завтра перенесем их со славой в церковь.
– Жалею, что мне не довелось быть на перенесении мощей старца, – сказал князь.
– Правда ль все то, что говорили о виденных тогда светящихся столпах и заре над пещерой? – жадно спросил Георгий Симонич, полуваряг с рыжей головой и темной бородой.
– Все правда, – ответил тысяцкий и продолжил: – Марья моя разболелась тогда и не смогла поехать со мной в монастырь, а когда я вернулся, она лишь попрощаться со мной успела – дождалась. – Янь Вышатич дрогнул голосом и помолчал недолго. – Через день ее положили в той же церкви, только в другом притворе, против гроба Феодосия…
– А что, князь, – разгоняя печаль от рассказа тысяцкого, весело спросил Георгий, – думаешь, и монахам более по нраву ничтожный Святополк? На Руси хватило некогда одного Святополка Окаянного, убийцу своих братьев Бориса и Глеба, напустившего ляхов на Киев. Неужто захотят второго?
– Поглядим, – нехотя ответил Мономах.
Проехали село Берестовое. Отсюда уже был виден на холме златой крест монастырской церкви. Через версту князь, бояре и десяток гридей, спешившись, вошли в новые, на подъеме холма, ворота обители. Чернец-привратник хотел послать за игуменом, но Мономах остановил его.
– Где найти Нестора-книжника?
– Со службы только разошлись, – пожал плечами монах, – может, в церкви еще. А не то в книжне – отец Нестор день-деньской там.
Парубок из монастырских милостников побежал со всех ног в книжню. Князь и бояре направились по дорожке в гору, отвечая кивками на поклоны встречных иноков и послушников. Церковь и впрямь была великая – полста саженей в высоту, просторная, светлая, изузоренная снаружи и внутри. Такой бы стоять посреди града на загляденье глазу, на радость душе и на благословение всякому доброму делу. Мономах, перекрестясь, подумал, что хочет такую же в своих градах, где еще нет каменных храмов и даже не наберется достаточно христианских душ. Но уж если возвысится посреди тех градов подобное великолепие, то вскоре и христиане сами собой образуются из язычников. «В своих градах», – повторил он в мыслях, печально усмехнувшись. Киев, выходит, не его град.
Нестора они обрели в церкви. Янь Вышатич, некогда отроком принявший его в своем доме вместо сына, обнял монаха и вслед за Георгием ушел в левый придел. Оба поклонились родным гробам, находившимся там под спудом.
– Пойдем и мы, княже, – сказал Нестор, – испросим для тебя милости у Бога через преподобного отца нашего Феодосия.
Владимир приложился губами к парче, укрывавшей мощи старца в дубовой раке, и опустился на колени. Молитва его была горячей. Феодосий при жизни наставлял князей, как править землей, любя Бога и людей, и учил их всякой правде, а неправде княжьей не покорялся. «Научи меня, отче, не покоряться неправде и всегда слышать волю Божью… И научи меня видеть, в чем она – правда… В том ли, чтобы слабому князю быть на великом столе? Чтобы было как при его отце и при моем – брат косо смотрит на брата и идет войной на него, отнять его стол и урвать себе лишний кусок земли? Не хочу этого для Руси, отче. Хочу, чтоб Русь единая была, чтоб младшие князья во всем покорялись старшему, великому князю, заодно с ним были. Державный князь нужен на Руси. Тогда не страшны будут ни половцы, ни ляхи, ни иной кто…»
– Послужить хочешь, князь, Руси? – спросил книжник, когда оба встали.
– Тебе известны мои помыслы, Нестор, еще с тех пор, когда мы были отроками. Они не изменились.
– Доныне ты служил ей ратными походами, а теперь иначе послужи. Богу послужи, и тем Руси послужишь.
– Как понять твои слова? О Боге я всегда помню.
– Смирением послужи Ему. Смирись перед старшим братом.
– Смириться перед… – Мономах вспыхнул, – перед трусливым Святополком?
– Какой подвиг – смириться перед тем, кто сильнее тебя? – переиначил чернец слова Писания. – Ибо и трусливые покоряются сильным. Склони голову перед слабейшим, и награда будет твоя.
Не ответив, князь покинул церковь. От новых строящихся монашьих келий на холме к нему направлялся игумен Иоанн в окружении иноков. Немного запыхавшись, настоятель приветствовал Мономаха:
– Благослови тебя Господь, князь… киевский.
На это спотыканье Владимир Всеволодич отвечал твердо и почти сердито:
– Был и остаюсь князем черниговским. Ныне же пошлю в Туров за Святополком. Пусть придет и возьмет великий стол.
Игумен просиял лицом.
– Хорошо ты сделаешь, князь. Как сродник твой, святой князь Борис-мученик, ради любви уступишь старшему брату.
– Святополку, второму Окаянному, – тихонько охнул позади Георгий.
Посветлел вдруг взглядом и Мономах.
– И ты хорошо сказал, отче. Не чаял я никогда уподобиться старшим моим сродникам, святым князьям Борису и Глебу, пострадавшим от брата. Теперь же сотворю волю Божью.
Приняв благословение от игумена, князь с дружинниками отправился в Киев. После полудня глашатаи разнесли по городу, что Мономах из любви к брату зовет на киевский стол туровского Святополка. Чернь отпраздновала эту весть новым буйством: напала на конную сторожу у Михайловой горы и пограбила две усадьбы.
Во дворе тысяцкого отроки отворили дверь амбарной клети, извлекли двух пленников.
– Ступайте восвояси, – устало сказал им Янь Вышатич.
– Ну мы тебе этого не забудем, боярин, – обещали помятые отроки.
– Господь с вами, дети. Я-то думал – Мономах мою верность проверяет тайным соблазном да посулом. А Путята пусть на меня обиду не держит. Ему нынче с князем его великая радость.
Наутро князь Владимир с отрядом дружинников выехал за городские ворота у горы Щекавицы, которыми так часто въезжал в Киев, торопясь из Чернигова на совет к отцу. Позади дружины ехал обоз, на котором везли малую часть добра из Всеволодовой казны.
Лядскими воротами в другую сторону, к Переяславлю, проскакал Ростислав.
Через три дня в стольный град Руси вступил со своей запыленной в пути дружиной Святополк Изяславич. Он проехал под сводом Золотых ворот и, чуть не падая с коня от усталости – так торопился завладеть великим столом, возгласил:
– Мой Киев!
8
Беспокойному изумлению князя не было предела. Не успел как следует усесться в Киеве, как нужно опять думать о войне. Да с кем – с шелудивыми степными князьцами Боняком и Тугорканом. Теми самыми, что позапрошлым летом вместе с теребовльским князем Васильком Ростиславичем терзали и опустошали ляшские земли. В Турове Святополк немало наслушался от ляхов жалоб на это кровавое разорение и лютых угроз выпустить потроха теребовльскому Васильку. От одних лишь имен половецких ханов его долго потом бросало в гневный жар.
Две седмицы после вокняжения в Киеве Святополк пребывал в благодушии и хмельной радости, что одолел своего врага Мономаха. К киевским мужам он отнесся снисходительно. А чтобы и они укрепились в дружбе к нему, показал им добрую волю и княжью твердость – повелел заточить в темницу половецких послов. Те явились, прослышав о смерти старого князя и пожелав обговорить мир с новым. Перечисление того, что они хотели получить взамен обещания не грабить русские земли, заняло немало времени. После, на пиру Святополк потешался над их наглостью и душевной простотой свирепых ханов, а киевские бояре в ответ выказывали князю недовольство. Мол, не посоветовался с ними. Дурное, мол, дело сотворил – это уже говорили не словами, а взглядами.
И впрямь, половцы в отместку за послов пришли на реку Рось и осадили град Торческ. Святополк, исполненный благих намерений, приказал отпустить послов, пообещав им все, что требовали, ради мира. Однако выполнять обещанного вовсе не думал, а намерен был степняков коварно обмануть. И снова киевская старшая дружина, с которой не посоветовался, удовольствия не выразила.
Половцы тем временем никакого уважения к княжьим обещаниям тоже не проявили.
– Не хотят поганые мира с тобой, князь! – доложил отрок, прискакавший из Поросья.
– Как это не хотят? – тревожно удивлялся Святополк, накручивая прядь длинной бороды на палец. – Сами ведь просили мира… Чего ж они хотят?
Он опасливо обводил взглядом киевских бояр, созванных на совет, словно боялся услышать от них ужасную неприятность.
– Воевать Русь они хотят, – мрачно высказался один, такой древний, что Святополку стало еще удивительнее.
– Это что за плесневый гриб? – наклонился он к воеводе Путяте Вышатичу, сидевшему рядом.
– Брат мой Янь, киевский тысяцкий, – насупясь, ответил Путята.
– Он годится тебе в деды, Путша. Так долго не живут!
– Не обижай его, князь, – попросил воевода, – ради меня.
– Половцы идут широко, – рассказывал тем временем отрок, – воюют все Поросье, от Юрьева и Торческа до Канева…
– Да что там воевать нынче? – нетерпеливо оборвал его Святополк. – По весне у смердов и взять нечего.
– Ополонятся вдоволь смердами, тоже хорошая добыча для поганых, – все так же сумрачно изрек тысяцкий.
– А почему на моей земле? – вдруг осведомился князь, грозно сведя брови. – Почему поганые воюют не переяславскую землю или черниговское Посемье? Уж не братец ли Мономах натравил их на меня, чтоб не мытьем так катаньем согнать с киевского стола?
Дружина оторопела от такого предположения.
– То вряд ли, – ответил за всех, поднявшись с лавки, старый и дородный боярин Воротослав Микулич. – Не надо было тебе, князь, без совета расправляться с половецкими послами.
– Не больно-то князь Всеволод со своей старшей дружиной советовался, – запальчиво и с насмешкой выкрикнул туровский боярин Славята Нежатич.
– Что из этого вышло, всем известно, – спокойно ответил Воротислав Микулич. Пустить острым словом и в долгу не остаться он и сам умел, за более полувека жизни наторел в этом искусстве. Но теперь не считал нужным заваривать перебранку. – Киевская земля оскудела от лихоимства и насилия, от прошлогодней войны и мора. В ополчение не набрать много воинов, а одной дружиной с половцами ныне, как видно, не сладить. Нужно искать с ними мира.
– Верно, – поддержали боярина остальные, – не пытайся, князь, идти ратью против степняков. Мало у тебя под рукой воинов.
– Киевская дружина испугалась сыроядцев! – снова посмеялся Славята.
Святополк Изяславич, слушавший всех с усердием и мотавший бороду на палец, встал, повел решительным взором.
– Велю дружине собираться в поход. Моих семь сотен отроков да киевские кмети – постоим за землю Русскую, отомстим поганым за сожженные ляшские грады!..
Князь запнулся. Бояре смотрели настороженно.
– Зачем это нам, князь, мстить за ляхов? – прозвучал наконец вопрос. – Оно, конечно, король у них – твой родич, да только нам такие родичи – как шлея коню под хвост. Будто оводы злющие кусают Русь на порубежье.
– За землю Русскую постоять – мало вам? – озлился Святополк.
– Это, князь, иное дело, – вставил слово хазарин Иван Козарьич. – Но если бы у тебя было и семь тысяч отроков, то где взять столько смердов в обоз, и столько корма для коней, и столько сыти для людей? Оскудела наша земля, верно сказано. Не время теперь воевать такими силами.
– Если хочешь воевать, так посылай, князь, за помощью в Чернигов, к Владимиру Мономаху.
Святополк Изяславич вздрогнул, впился глазами в Яня Вышатича, вздумавшего сказать такую крамолу.
– К Моном… Да я… – бледнея, стал заикаться Святополк. – Это ж… что такое…
– К ляхам скорых гонцов пошли, князь, к воеводе Володыю! – зашумели туровские дружинники.
– Ляхи от одного поминания куманов под лавки попрячутся, – грянул в ответ Воротислав Микулич. – Послушай совет тысяцкого, князь, нет у тебя другого хода.
– Ни за что! Ни-ко-гда!
Святополк снова утвердился на кресле и крепко сжал губы, будто опасался, что киевские мужи силой вырвут у него иной ответ.
…Михайловская обитель в Выдубичах, детище князя Всеволода, который год соперничала с Феодосьевым монастырем. Стоявшая у Днепра далее от Киева, она тщилась превзойти Печерскую украшением своей церкви и добротностью иных построек, и книжностью своих иноков, и обилием сел, дарованных князем. Но большого толку из этого соревнованья не выходило. Людей всегда больше толклось у феодосьевых монахов, равно привечавших и холопа и князя, и смердью вдовицу и зажиточного купца. И поклониться мощам самого Феодосия теперь приходили во множестве, чем выдубицкие чернецы похвастать не могли, ибо никакими святыми останками не сумели по сию пору обзавестись, несмотря на все старания князя Всеволода.
Потому обилие съехавшихся в Михайловский монастырь князей и дружинников ввергло здешних черноризцев в изумленное и душе вовсе не полезное безделье. Молиться по кельям или исполнять назначенную работу не было никакой мочи, когда от жгучего интереса перехватывало дух. А как не быть любопытству жгучим, словно крапива, когда в княжьих покоях, выстроенных Всеволодом для себя, другой день подряд ссорятся и бранятся князья – киевский с черниговским. А заодно с князьями лают друг на дружку их бояре. Да так сильно, что, верно, бесы со всей округи приволоклись их послушать и повеселиться. А инокам оттого и тошно, и занятно, и монашье правило на ум нейдет.
Игумен Петр сбился с ног, пока пытался водворить в обители хоть какую пристойность и порядок. Но скоро махнул на это рукой, сел на скамью и в изнеможеньи слушал княжью распрю.
– Поскупился ты, брат, на дары половцам, теперь нам вместе кашу расхлебывать, – горячился Мономах и рубил воздух рукой. – Так внемли моим словам, если хочешь от меня помощи…
– Скажи уж сразу, что ты страшишься поганых, – пылал Святополк, заплевывая длинную бороду. – Что тебя одолели старость и болезни, и хочется тебе греться у печи, как ленивому коту…
– Болезнь одолела тебя, – Мономах сильно постучал кулаком по лбу, – если не видишь, что половцы теперь другие, не те, что были пять и десять лет назад! Степи их выжгло засухами, и выставлять против них войско – что тушить пожар дровами! Их не остановить, пока они не насытятся.
– Да что ж теперь – кормить их из своей казны?! Нету у меня для них столько корма!
– А ты поищи, брат.
– Что ж искать, ежели ты все вывез! – злобился киевский князь.
– Не все. Там еще сполна богатства оставалось. Я взял лишь то, что положил в казну мой отец. Имущество князя Изяслава я не тронул.
– Как же, не тронул! – пробрюзжал Святополк. – Куда оно все делось? Нечем мне степняков ласкать, воевать с ними будем! Я старший или не старший князь на Руси?!
Мономах, ходивший посреди широкой горницы и наступавший на ноги боярам, вдруг остановился, с жалостью обозрел его.
– Хоть и старший ты, а умом младше моих отроков.
– Я похабства над собой не потерплю! – гневно возгорелся Святополк. – Не хватило тебе ума удержаться в Киеве, так помалкивай!
– Княже, княже, Господа ради, – простонал игумен Петр, – оставьте брань и поношение. Сговоритесь уже на чем-нибудь!
– И то правда, – веско молвил Иван Козарьич, перед тем ковырявший в ухе, будто оглох от ругани. – Второй день тут преем, а пря ваша, князи, никак не кончится.
Тут просвет раскрытой двери горницы затмил боярин Душило Сбыславич. Внутрь заходить не стал, и без того тесно – монастырский теремок строили без расчета на княжьи совещания с боярами.
Уперся плечами в ободверины и, как помстилось Святополку, рыкнул:
– У кого из вас ума больше, князи светлые, после решите. Не такой уж важный вопрос. Поганые нашу землю топчут, а вы тут сидите. Завтра же поутру отправимся к Стугне, навстречу половцам. А с миром или с войной – в дороге договоритесь.
Мономах обернулся к Святополку:
– Выступаем, брат!
– Уговор… брат, – криво улыбнулся киевский князь.
9
Ввечеру, но не близко к сумеркам, с Красного двора в Выдубичах на дорогу к Печерскому монастырю выехала малая дружина. Князь Ростислав с отроками ехал благословляться перед походом на половцев. Затея была не его, а дядьки Душила, но князю понравилась. Феодосьевы чернецы слыли прозорливцами и чудотворцами, могли предречь исход сражения и молитвами уберечь от напрасной смерти. От выдубицких монахов подобного не ждали.
– Где тут благословляться, – развел руками Душило посреди Михайловой обители. – Сам видишь, чернецы рты разевают, мух глотают. Поедем лучше к Феодосию.
– Ладно. Только я поеду без тебя, дядька.
– За что ж такая немилость? – удивился кормилец.
– За то, что ты мне шагу ступить без тебя не даешь, – сердито ответил Ростислав. – А я уже вдовый князь, между прочим. Мне скоро двадцать пять.
– Двадцать и три, – поправил дядька. – Ну, Бог с тобой, чадо. Авось, у монахов с тобой не сдеется ничего худого.
Ехали по мелководью Днепра, весело гомонили, разбрызгивали конскими копытами прозрачную воду. Давно уже наверху показались деревянные стены монастыря, но уходить от теплой по-летнему реки не хотелось. Ростислав спрыгнул с коня, быстро скинул одежду и сапоги. С гиканьем метнулся в воду, поплыл, шумно отфыркиваясь. Отроки, следя за князем, не вдруг заметили двух чернецов, спускавшихся от монастыря к реке с большой корчагой в руках. Обойдя дружинников стороной, они зашли в воду и опустили в нее горло корчаги.
– Монахи, – присвистнул кто-то из отроков. – С пустой корчагой.
– Дурная примета!
Кмети неторопливо приблизились к чернецам.
– Чего тут шляетесь, дармоеды? – грубо спросили.
– По воду пришли, сынки, – безмятежно ответил долговязый чернец с кучерявой сединой, торчавшей из-под скуфьи на голове.
– Экая ты длинная жердина, – сказали ему.
– И горшок для каши сверху нахлобучен.
– Да тебя в огород ставить, чернец, ворон отпугивать.
Монахи вышли из воды, неся полную корчагу. Один из дружинников подобрал с земли крупный камень, метнул в сосуд. Корчага треснула и пролилась.
– Пошто беззаконие и срамоту творите? – уже без приветливости спросил долговязый монах. Второй, похожий на послушника, охнул и взмолился:
– Не троньте нас, мы люди Божьи!
– Божьим людям не положено переходить путь князю!
– Ну вы, рубища драные, какое у вас оправдание есть? А если нету, то мы вас сейчас в реку макнем, а выловить забудем.
– Сынки, – покачал головой седой монах, – злое дело делаете, Богу не угодное. Вам бы просить молитв о душах ваших и плакать о скорой погибели, а не скверноту изрыгать. Кайтесь, сынки, в грехах своих, чтобы умилосердить Бога. Суд ваш уже над головами вашими: все вы с князем вместе погибнете в реке, как нам грозитесь… Брат Онисифор, отойди-ка подалее.
На берег, отплевываясь, вышел Ростислав.
– А ну-ка повтори, старый, что ты сказал!
– Да ты ведь все слышал, князь.
– Он сказал, что желает тебе утопиться, князь! – злобно перетолмачили отроки.
– Это ты мне пророчишь утонуть в воде, – процедил Ростислав, – когда я с детства плаваю как рыба?!
– Не спасет тебя твое уменье, – тихо ответил чернец.
– Ну смотри, монах, как твое предреченье на тебе же исполнится, – скрежетнул князь зубами.
Отроки по его приказу сбегали к коням за веревкой, ловко, с задором скрутили старику руки и ноги, подвесили на шею камень.
– Отче Григорий!.. – надрывно взывал послушник, вознося руки. – Отче!.. за что мучение принимаешь?!
Кмети взяли монаха за ноги и плечи, занесли в воду, раскачали. Тело бултыхнулось в нескольких саженях от берега.
– Проклятый чернец! – ругался Ростислав, натягивая порты. – Всю охоту перебил. Теперь по его вине без благословения на битву пойду.
– И чего мы в этом монастыре не видели, – согласились с ним отроки. – Поедем, князь, обратно, пока не стемнело.
…Дядька Душило ждал возвращения князя за воротами Красного двора. Сидел на коне, слушал стрекот кузнечиков в сумерках, смотрел на зелено-рыжий закат.
– Благословился, княже?
– Благословился, дядька, – хмуро ответил Ростислав.
День спустя сборная рать трех князей подошла к реке Стугне. На другом ее берегу, у впадения в Днепр, стоял град Треполь – сильная крепость, окруженная валом и высокими стенами с заборолами поверху. От Треполя вал тянулся вдоль Стугны, издали похожий на огромную змею. Оттого эти валы по рубежным рекам степной Руси издревле прозывались Змиевыми – так толковали теперь. В былые же годы, как говаривали древние старики, их называли так потому, что божий коваль Кий запряг в соху огненного Змея и вспахал степь, и получились валы, которыми Русь прикрывала себя от врагов испокон веку. Древоземляная стена на валу, ставленная еще князем Владимиром Святославичем сто лет назад, также служила обережением от степняков.
В виду Треполя князья разбили шатры, затеяли совет. Половцы были близко, дозорные из крепости доносили, что степь уже вспучилась ордой хана Боняка не далее двух дневных переходов. Вновь от спора становилось жарко, да солнце пекло, и рубахи взмокли, как в бою. Мономах настаивал на мире. Святополк, которого прежде никто не считал храбрецом, рвался добыть себе славу и отомстить поганым. Черниговский князь, зная, что половцы неохотно идут на прямой бой, предлагал устрашить их загодя видимым обилием войска. Старшие киевские мужи соглашались с ним. Но преданные Святополку бояре твердили:
– Перейдем через реку, встанем в проходе между валами. Половцы не смогут ни выбить нас оттуда, ни обойти.
– А если прорвут наши полки, то окажутся в ловушке между рекой и валами, – вдруг поддержал их черниговский воевода Ивор Завидич.
– Что ж, – после раздумья сказал Мономах, – можно попытаться.
На рассвете Стугна вскипела сотнями переплывавших ее коней с седоками и вьюками. Еще накануне было видно, что река вздулась, затопив берега, и шла волнами. Там, где был брод, кони не доставали теперь до дна. Войско едва не лишилось многих кметей, попавших в стремнину. Несколько коней выплыли на берег без всадников.
– Плохое начало, – процедил Мономах, подъехав к Душилу Сбыславичу. – Ты, боярин, побереги в бою Ростислава.
– Зачем напоминаешь, князь? – чуть не обиделся кормилец.
– А все же побереги, – настаивал Владимир. – Неспокойно на сердце. В то утро, когда мы выступали, я был на рассвете в Феодосьевой обители. Монахи сказали мне молиться за брата. Сказали, что и сами будут молиться за него. Отчего это, Душило?
– Не знаю, князь, – нахмурился кормилец. – Знаю, что их молитва многих спасла от гибели.
От Треполя дружины пошли к широкому проходу, разрывавшему вал и стену. По обоим краям прохода несли бессменную сторожу низкие квадратные башни с боевыми площадками поверху. Выйдя за вал, рать облачилась в брони и панцири, извлеченные из вьюков. Выстроились полки, знаменосцы поставили хоругви и стяги. Половцы, давно извещенные о намерении русских князей, тоже исполчились, выдвинули вперед стрелков. Но Боняк выжидал, когда русские начнут первыми. Мономах, стоявший на левом крыле, послал гонца к Святополку: «Чего ждем?» В ответ гонец принес ядреную брань, и едва она отзвучала, по полкам прошло движение: дружина Святополка под резкие звуки посвистелей натянула луки. Ливень стрел всех трех полков пролился в одно время. Половцы не замедлили с ответом. Бой начался.
Куманы не стояли на месте – их стрелки накатывали волной, пускали смертельный дождь и разворачивались, чтобы дать место следующей волне. Русские дружины пока не двигались, лишь место выбывших занимали в рядах другие. Еще со времен несчастной битвы на Альте были научены – половцы легко расстраивают ряды летящей на них конницы, взламывают полки клином всадников, закованных в тяжелые панцири. Но сейчас у русских была припасена хитрость. Дружина Ростислава, стоявшая в центре, должна была притворно просесть под натиском куманов, дать им пробиться за валы. Там на степняков должны были обрушить стрелы и сулицы кмети Треполя, засевшие наверху, в башнях и под стеной, а с боков – насесть ратники Ростислава.
Но половцы будто почуяли подвох – недаром Боняк вел свой род от предка-волка. Тяжелая конница, рванувшая на русских после очередной расточившейся волны стрелков, направила удар не по центру, а вбок, на дружину Святополка. Мономах и Ростислав схлестнулись с легкими конниками степняков – меч и топор против кривой черненой сабли.
К черниговскому князю подлетел воевода Ивор Завидич, крикнул на скаку:
– Туго приходится киевской дружине! Пока держатся крепко.
Мономах послал к Святополку гонца:
– Пускай стоят сколько смогут, а потом уводят половцев за валы.
– Поганые не пойдут сбоку, князь! – возразил воевода. – Остерегутся Ростислава!
– Тогда помогай нам Бог!
Мономах поспешил на помощь Георгию Симоничу и его людям, едва удерживавшим оборону.
– Я в долгу, князь!
На мокром от пота лице молодого боярина весело сверкнули зубы, когда степняки отлетели назад, а большей частью полегли.
– Князь! – раздался где-то в стороне надсадный крик. – Киевская дружина побежала!
Скоро бегство киевского полка остальные ощутили на себе. Половцы, не став преследовать бегущих, люто насели на черниговцев и переяславцев. Тяжелые конники ломили еще остававшиеся ряды, рассекали войско и частями зажимали в клещи.
– Князь, отходить надо! – проорал объявившийся рядом Судила. Он был без шлема, половину лица скрывала запекшаяся кровь.
– Рано еще! – прорычал Мономах. – Скачи к Ростиславу – пускай прежде он уходит.
Но черниговцы уже изнемогли. Степняки превосходили числом и злостью. Мономах понял, что его дружину отсекают от валов и остального войска. Остановившись на миг, он содрал с пояса рог и резко протрубил отступление. Поискал глазами воеводу, но наткнулся на мертвое тело Ивора Завидича с дырой от копья в шее.
Остатки его дружины понеслись к проходу между башнями, последним ударом сметя с пути отряд половецких конников. Преследовавшего врага начали бить сверху трепольские кмети. Вскоре к черниговцам присоединилась истрепанная рать Переяславля. Мономах увидел скачущего Ростислава.
– Где Душило? – крикнул он. – Убит?
– Не знаю, – помотал головой брат. – Я потерял его.
Они вылетели за валы. Часть войска – дружина Святополка – укрылась в Треполе, последние киевские отряды еще летели к воротам. Но всю уцелевшую в битве рать крепость принять не могла. Мономах показал на реку – уходить через нее.
Стугнинский брод был неширок, а людей, остервенело правивших по нему коней, много. Вода бурлила между плывущими, накатывала холодными волнами. Кони сшибались друг с дружкой, люди кричали, захлебывались, удерживались из последних сил. На середине реки утомленных коней начало сносить. Волны быстрины опрокидывали всадников, кольчуги тянули на дно. Мономах вскрикнул, увидев, как выбросило из седла Ростислава. Переяславский князь вынырнул, хватая ртом воздух. Рукой пытался поймать шею коня, но тяжелая броня не давала подняться. Ростислав потерял коня и стал тонуть.
Мономах пытался направить к нему своего жеребца. Конь не слушался. Князь, забыв про собственную кольчугу и наручи, бросился в воду. Река вмиг поглотила его с головой. Он видел только желтую муть и ничего более, чувствовал, как его тянет куда-то, и понимал, что через мгновение он целиком отдастся этой силе, потому что сопротивляться ей невозможно.
Но какая-то другая сила рванула его за волосы и вытащила из воды.
– Рано тебе, князь, на тот свет торопиться, – с натугой проговорил княж муж Дмитр Иворович, сын убитого воеводы, взваливая Мономаха на его коня.
– Ростислав… – отплевываясь, хрипнул тот.
– Его уже не достать, – был ответ.
До другого берега Стугны не добралось более трети воинов, переплывавших реку. Владимир, тоскуя по брату и сгинувшим в битве лучшим мужам, едва сдерживал рыдания, рвавшиеся из груди вместе со словами. В ту же ночь доскакав до Выдубичей, он послал к Треполю кметей во главе с Дмитром Иворовичем и оружных холопов.
По пути отряду встретилась понурая дружина Святополка, спешившая в Киев, – едва половина людей. У Треполя узнали, что половцы ушли, разделившись, на полдень и на закат. Пока Стугна опадала, входя в берега, на поле за валами искали среди мертвых тела погибших мужей – черниговского воеводу, кормильца князя Ростислава и многих иных. Душилу Сбыславича нашли под грудой убитых половцев и двумя конями. Он был жив и почти цел, только ослабел от удара палицы по лбу и задохнулся под трупами. Ему сказали о гибели Ростислава. Шатаясь, он побрел к реке, вошел в нее и не выходил, пока его не вынесли полуживого от ныряний.
Ростислава нашли через день. По пути в Киев Душило от горя не проронил ни слова, но содрогался от немых и невидимых слез.
Погребли князя в киевском храме Святой Софии, рядом с гробом отца. При том весь Киев полнился дурной молвой. Одни верили россказням, что молодого Всеволожича и его отроков утащил на дно утопленный ими накануне чернец. Другие толковали, будто монах потянул за собой князя, чтоб судиться с ним пред Христом. Третьи просто ругали чернеца и жалели юность Ростислава.
10
Дворский отрок подождал, пока князь медленно спускался по заснеженным ступеням, пропустил его в темь узилища и прикрыл дверь. Лестница вела еще ниже и упиралась в две другие двери. Одна была отверста. Отрок шел позади князя, светильником показывая путь.
Мономах переступил порог клети и поморщился: в узилище стоял смрадный чад. Низкий потолок коптили горящие светильники по стенам, в углу вонял ворох гнилой соломы.
– Шерсть, что ли, жгли? – недовольно спросил князь.
– Ага, жгли, – улыбчиво подтвердил дружинник, уступая князю место на короткой скамье.
Напротив скамьи в цепях, вделанных в потолок, руками вверх обвисал узник. Он был голый, мокрый, избитый плетью и с подпалинами в волосатых местах тела.
Мономах кутался в меховую, порядком облезшую вотолу и равнодушно взирал на узника.
– Он будет говорить?
Отрок, с которым князь пришел, дернул за волосы голову битого холопа.
– Ну, рассказывай, – молвил Мономах, – кто велел тебе украсть рубаху новгородского князя и передать ее полоцким людям для волшбы.
Раб напряг тело, попытался встать на ноги.
– Оговорили, князь, – глухо пробормотал он. – Ничего того не делал и не думал делать. Напраслину возвели…
– Отпирается, – объяснил кметь, пытавший холопа. Он вынул из стенного кольца светильник и поднес пламя к узнику. Тот засучил ногами, стараясь отодвинуться.
– Какой толк тебе отпираться? – утомленно спросил князь холопа. – Если скажешь, пощажу, нет – велю казнить как разбойника.
– Наговор на меня… со зла оклеветали… – всхлипывал узник.
– Убери огонь, – велел Мономах дружиннику. – Без того дышать нечем… Ведите другого, а с этим… потом.
Раба высвободили из оков и за руки утащили в соседнюю клеть. Оттуда приволокли еще одного, в страхе скулящего. Бросили на пол, велели снять одежду, чтоб не портить.
Князь ждал, сидя с закрытыми глазами. Ему было плохо. Гудела, как медный котел, голова. Под опущенными веками плясали цветные вспышки, отдавая в глазах тупой болью. Даже надоедливое нытье поясницы отступало перед этой скоморошьей пляской.
Второй узник был холоп, выкраденный в Полоцке со двора самого князя Всеслава. Посланные для тайного дела отроки две седмицы приглядывались к дворским людям и челяди полоцкого князя-язычника, прозванного чародеем и оборотнем. Под видом калик перехожих гнусавили на дворе и возле песни-славы, песни-былины, песни-жалейки. Слушали разговоры, высматривали самого болтливого и осведомленного в княжьих делах. Самым-самым оказался ключник.
Из боязни быть битым полоцкий раб торопливо оголился. Отроки, весело хлопнув по жирному животу ключника, вдели его в ручные оковы.
– Сам все расскажешь, или помочь тебе – подпалить ятра? – поинтересовались. – А может, по шкуре плетью пройтись? Шкурка у тебя нежная, – они пощипали ключника за бока, – а плеточка у нас особая, с коготочками…
– Сам… ай… не надо… все скажу…
Раб, ежась, уставился на князя – ждал вопросов, хотя и не знал каких. Мономах открыл глаза, мутно посмотрел на него.
– Что знаешь о волхвовании полоцкого князя против моего сына Мстислава?
– Это… по весне которое? – ключник облизнулся и заспешил, дрожа от холода: – Знаю. Князь пригрел в хоромах пришлого волхва. Тот назвался Беловолодом. Князя заставил себя слушать, о богах говорил. Много говорил. Слушать страшно. О тебе, княже, говорил.
– Что говорил обо мне?
– Что от тебя зло будет. Что надо землю русскую разъединить и рассечь, а ты тому помехой станешь. А рассечь надо, чтобы править стали старые княжьи роды и древняя вера вернулась в грады.
– Почему хотели убить моего сына?
– Может, и не убить, – быстро сказал ключник. – Может, покалечить только. Чтоб не было свадьбы с варяжской княжной. Князь Всеслав не хотел того. Говорил, новгородский князь слишком усилится с женой-варяжкой.
– Всеслав сильно одряхлел?
– Из хором мало выходит. С дружиной редко сидит. В пирах невесел, с мечом более недружен. Стар князь. Думы голову одолевают.
– Вестимо стар, если волшбой вместо войны стал промышлять. Волчьи зубы шатаются и шкура облысела, а все старых грез о Новгороде не оставляет… Где нынче тот волхв, все ли еще в Полоцке?
– Ушел давно, а куда неведомо. Всеслав прогнал его.
– Что так?
– Думы князя одолевают, – стуча зубами, повторил раб. – С дружиной вместе не думает, сам в себе помышляет.
Князь поднялся.
– Ну, пускай думает… пока. Пока у меня других забот хватает. Этого вернуть на место, в Полоцк, – сказал он отрокам про ключника. – Второй пусть тут будет.
Во дворе Мономах остановился, запахнул плотнее вотолу и принялся ловить ртом снежинки. Легкий мороз приятно холодил голову. Скучавшие гриди на двух воротных башнях перекрикивались жеребячьей чепухой про девок. Из молодечных несся хохот и звон оружия. От амбарных клетей с припасами приковылял тиун.
– Переяславский посадник приехал, князь.
– Что ж раньше не доложили? – осердился Мономах. – Ну и где он?
– Перво-наперво в поварню отправился.
Князь поспешил в хоромы, длинным гульбищем прошел к черным сеням. Из поварни вкусно пахло копченьем. Сновали холопы, отскакивая от князя. За грубым, едва почищенным столом, где обычно разделывали дичь, восседал Душило Сбыславич. Уплетал холодную баранью ногу, заедал пирогами, запивал бражкой прямо из корчаги. Узрев князя, замычал с полным ртом, приветливо закивал.
– Поздорову ли будешь, Душило?
– И тебе, князь, здравия. Вот, оголодал в пути.
– Не уважаешь княжью честь, боярин, – несильно побранил его Мономах. – На поварне дружиннику трапезовать – князю срам. Пойдем в трапезную.
– Я привык по-простому, – отмахнулся Душило бараньей костью. – Не серчай, князь.
Мономах сел на другой стороне стола.
– Да и я, сказать правду, пиров не люблю, – признался. – Ради дружины только терплю их. Эй, – крикнул он поварской челяди, остолбеневшей у жаровен, – на стол всего и поболее.
– Хороший ты себе двор устроил, князь, – похвалил Душило. – Крепкий, ладный. Не двор, а целый детинец. Я одним глазом успел глянуть. Потом как-нибудь получше рассмотрю.
Он подцепил с принесенного блюда копченый бычий язык, половину сразу затолкал в глотку.
– Люблю это место, – молвил князь. – Нешумно, и с холма далеко видно, кто по Днепру в Киев плывет.
– От Смоленска загородился иль от Полоцка? – понимающе хмыкнул Душило и спросил: – А что не ешь, князь?
– Чрево не берет. Хвораю что-то. На ловах простыл.
– Угу. Исхудал ты, княже, и выглядишь не так чтобы. Ты бы подлечился.
– Лекарь из Киева лечит. Говорит, почки плохи. Ты с чем приехал-то, Душило Сбыславич? Ладно ли в Переяславле? Обвыкся ли посадничать?
– Оно, вестимо, не веретеном трясти. Обвыкаюсь. Заставы и валы на Супое и Суле укрепляем. Да я не про то приехал. – Душило выхлебал до дна корчагу и пояснил: – Половцы мне покоя не дают.
– Они и мне спать мешают, – вздохнул князь. – Святополк, конечно, получил летом свой урок. Хотел по-быстрому добыть себе славы, а обрел позор и горе. Но мне с того не легче.
Мономах прикрыл глаза. Тотчас перед ним встал горящий город. Множество людей, живших в нем, сбитых в человечье стадо, подгоняли плетьми конные половцы, уводя в степи. Торческ, мощная крепость с двойным кольцом стен, от голода сдался половцам, не дождавшись помощи киевского князя. Святополку тоже было несладко – часть степного войска явилась в середине лета чуть не под самый Киев. Князь вышел на рать, и в поле у града Желани лишился почти всей дружины да половины ополчения. Мертвых было так много, что воронье пировало до осени, пока не похоронили последнего.
– Поганые распробовали русскую кровь, вгрызлись уже под самое сердце, – сказал Душило. – В следующий раз они пойдут прямиком к Киеву. Или к Чернигову. О Переяславле уж не говорю.
– Того и жду, – еще больше помрачнел князь.
– А зачем ждать? – Душило отодвинул корчаги и блюда в сторону, перегнулся над столом. – А, князь?
– Ну выкладывай, что придумал, – сказал Мономах, слегка оживившись.
– Половец – зверь хитрый и едва уловимый, – ковырнув в зубах пальцем, начал Душило. – Набежит, похватает и шасть обратно с добычей в пасти. В лучшем случае мы можем его догнать и отбить полон. А он в другой раз еще больше возьмет и утянет к себе в нору. Понимаешь, князь, у половца ведь есть своя нора, куда он тащит добычу и где его ждут женки с детьми.
– Это я и сам знаю, что степняки живут в своих вежах, – недоумевал князь. – Не на конях же они детей стругают. Куда клонишь, боярин?
– А что нам мешает нагрянуть к ним в гости да посмотреть, крепко ли они берегут своих жен? Не век нам за валами и стенами отсиживаться
– Затравить зверя в берлоге, а берлогу сокрушить? – Очи Мономаха на миг блеснули, но быстро погасли. – Нет, не наберем сил. Степное порубежье большое, сторожевые отряды надо выставлять на всем протяженьи – ждать набега в любом месте. А нынче людей и вовсе мало – за год многих повыбило.
– Погоди, князь, не спеши, – хитро ухмылялся Душило. – Половец не медведь, он опасен летом, когда сам сыт и сыты его кони. А зимой он голоден и кони его тощи, вот тогда он слаб и немощен, бери его голыми руками. Где он зимует, известно – за днепровскими порогами, на Дону и у Сурожского моря. Вот он, половец. – Душило сгреб с блюда добрый кусок кабанятины в жиру и шлепнул на стол сбоку от себя. – Это Днепр. – Он прочертил медом из корчаги длинную гнутую дорожку с другого боку. Потом шлепнул в Днепр два пирога и повел их вниз по реке. – Это мы идем, пешцы в лодьях, дружина на конях. От порогов уходим в степи. – Пироги встали на изгибе реки, дальше в сторону мяса покатились лесные орехи. – Обнаруживаем вежи и… хвать!
Душило сцапал кусок вепревины и жадно вонзил в него зубы.
– Повоюем, порежем князьков, отберем наш полон, спалим вежи, – прожевав, сказал он. – На другой год к другим вежам наведаемся. После этого половцы не скоро на Русь смогут сунуться. А когда смогут – повторим.
– Погоди. – Мономах, вдохновившись, плюхнул на прежнее место новый кус мяса. – Они так просто не отдадут нам свои вежи. Воевать придется серьезно. В стычках с наскоку, в погоне мы их побеждаем. А в прямом бою половцы пока сильнее.
– Ну, тут у меня тоже задумка есть… – не слишком уверенно сказал Душило.
– Теперь мой черед, – заспорил князь. Он насыпал перед собой две кучи орехов, одну против другой, и разровнял. – Это наша конница, а это поганые. Они привыкли бить наши ряды клином, ломать полки. А что если удивить их…
Князь убрал часть орехов из середины русского войска и насыпал туда сушеных сарацинских ягод.
– Выставить пешцов против конных, – выпалил Душило, не утерпев.
– Это моя мысль! – возмутился Мономах.
– Ага, князь, твоя, – сияя, как золотой греческий солид, согласился боярин. – Я просто ее сказал.
– Пешцов вооружить длинными копьями и щитами в рост – от стрел…
– Поставить их в несколько рядов, глубоким строем…
– А позади – пешцов с топорами, на случай прорыва…
– А по правую и левую руку – конницу. Когда половцы разобьются о копейщиков, ударить по ним с боков.
Русские орехи на столе надвинулись на половецкие и смешались в куче.
– Хорошо мы с тобой подумали, Душило, – остался доволен князь. Но тут же грустно прибавил: – Только не скоро еще это будет. Дружину надо набирать, отроков обучать. Со Святополком… – он запнулся, – ладить. Моей дружины сейчас не хватает даже на разбойников.
– А что, сильно шалят?
– В брянских лесах на волоках залегают купцам пути, – пожаловался князь. – Посылал туда летом отроков со Станилой – едва десяток вернулся обратно. Рассказали про какого-то Соловейку. Силищи, говорят, в том Соловейке немерено. А живет со своими людьми на дубах. Ты не знаешь, Душило, почему на дубах? – задумался Мономах, раскусил орех и пожевал.
– Не знаю, князь. – Душило выпил меду, обтер усы. – А я вот что хотел сказать. Отпусти меня в монастырь.
– Чего? – опешил Владимир Всеволодич. – Куда?
– Я, князь, все еще себя каю, что не уберег Ростислава.
– Ты не мог, тебя мертвыми половцами завалило…
– Выслушай, князь. Не у Треполя я его не сберег, а еще прежде, когда в Феодосьев монастырь одного отпустил. Там-то его враг и подловил. А я-то, дурной, думал: в монастыре какая опасность? Был бы я там, не дал бы чернеца и пальцем тронуть. Тот Григорий был чудотворный монах, я потом узнал. Особо с татями воевал и многих из них к трудам праведным обратил. Вот теперь думаю: нужно мне вместо того Григория, по моему недосмотру утопленного, восполнить число феодосьевых монахов.
– Ты, Душило Сбыславич, с ума съехал, – решительно возразил князь. – То к половцам в нору грозишь залезть, их князьков резать хочешь, а то в монастырь сбежать собрался. И как ты там устроиться намерен? Твое чрево много требует, а феодосьевы монахи одной чечевицей с рыбой питаются. В великом посту и вовсе сухую корку гложут.
– С брюхом слажу как ни то. А про половцев… Я разве сказал, чтоб ты меня прямо сейчас отпустил? Вот отобьем им охоту на Русь наезжать, тогда и подамся на покаяние… Да! – вспомнил он. – Кто у тебя теперь воевода, князь?
– Ратибора поставил, более некого, – с неохотой отозвался Мономах.
Душило встал, уронив скамью, вместо утиральника вытер руки о подвернувшегося холопа.
– Ну, прощай, князь. Поеду обратно. Княжичу твоему отроку Святославу что передать?
– Чтоб тебя слушался.
– Угу. Так ты лечись, князь. Если с тобой что – кто тогда за Русь встанет?
Мономах, подошедши, обнял боярина.
– Того и опасаюсь, – молвил тихо.
11
Ветер кружил по двору, кидая снегом в окошки, тряся ставнями. Самый лютый месяц зимы, самый скушный и надоедливый. «Устал от зимы», – подумалось князю. Хотелось горячего солнца, чтоб прожарило как следует его нутро, ноющее теперь от самого легкого движения воздуха. Князь, кутаясь в меха, вышел в сени, оттуда – на верхнее гульбище терема, открытое ветру. Окинул взором большой город, вспомнил с досадой, что недавно вернулся из Любеча в Чернигов. С гульбища любечского терема на холме вид был совсем иной – широта и безмятежность Днепра, скованные ныне ледяной броней.
– Княже, – испуганно-ласково позвал голос Марицы. – Пуще застудишься, пойди в дом.
Мономах покорно ушел в тепло хором, в изложню. Сел на ложе. Марица, опустившись на пол, стала ластиться, заглядывала в лицо. Князь ответно гладил ее по щеке. Жена-полонянка. Поразившая его когда-то своей красой, но тщетно пытавшаяся согреть его сердце. Окрещенная Марьей, она оставалась дикаркой, не понимала христианской веры, не видела разницы между Русью и Степью, признавала мужа полновластным господином, хозяином и жизни ее, и смерти. Княгиня-рабыня.
Плененную печенежскую княжну подарил ему два с лишним года назад теребовльский князь Василько, ходивший в помощь византийскому царю против орды кочевников. В тот же поход по призыву Царьграда с ним шли половецкие ханы Боняк и Тугоркан. Некогда печенеги терзали Русь так же, как ныне куманы. Но после того похода печенеги навсегда исчезли с лица земли. Осталось только их имя, совсем не страшное – даже детей им теперь не испугаешь. Так же и половцы когда-нибудь расточатся.
– Как Юрья? – спросил князь о сыне, которого она родила ему год назад.
– Хорошо. Скоро сядет на коня, – засмеялась Марица. – Вырастет такой же сильный и храбрый, как отец. – Она горделиво погладила себя по животу. – Скоро-скоро у тебя будет еще сын.
Мономах благодарно поцеловал ее в лоб.
– Ступай.
Когда она ушла, князь лег на постель и стал думать, что лучше было б остаться в Любече. В Чернигове слишком много людей, досаждающих ему заботой о его здоровье. В своей любечской крепости он был почти один, хотя строил ее с расчетом на сотню дружинников, не считая челяди. И там было хорошо. «Нужно остаться одному», – вдруг подумал он. Мономах на греческом значит Единоборец. Ему назначено бороться в одиночку. Но с кем? С половцами он один не справится. Их можно одолеть только всей Русью. Со Святополком? Нет. С другими князьями, тем же Всеславом – для мира на Руси? А может… со смертью?
Сколько раз он видел ее в глаза – на ловах, в рукопашной со зверем, в сече, лицом к лицу с врагом. Но никогда она не казалась такой мерзкой, как ныне, на одре болезни.
– Князь, пора пить лечебное снадобье.
Холоп приподнял ослабевшего князя, лекарь-армянин из Киева по глотку влил ему в рот вонючее зелье.
– Тебе нельзя вставать, князь. Зачем вставал, зачем губишь мое лечение? – сетовал армянин. – Лучше меня никто не сможет врачевать тебя. Если не станешь слушать мои слова, скоро умрешь.
Мономах притянул его к себе, зажав в кулаке ворот.
– Когда я умру?
– Пока что не могу сказать этого, – нехотя признал армянин. – Но как только увижу признаки, немедленно сообщу тебе, князь, ты можешь быть спокоен в этом.
– Поди прочь, – бессильно прогнал его Мономах.
Скоро тяжелый сон опрокинул его в небытие. Владимир ненадолго выплывал из его глубин, чтобы увидеть какой-нибудь короткий и уродливый сон и снова утонуть в бездне. Потом уже и выплывать не надо было: сны сами спускались в пучину, и толклись там в таком множестве, что от мельтешения их стало страшно. Но вдруг череду снов разорвало до боли знакомое лицо. Гида, жена. Отчего в монашьем убрусе? Ах да… Мономах хотел протянуть к ней руки и не смог. За все годы, прожитые с ней, он не сумел приблизить ее к себе настолько, чтобы полюбить. Между ними всегда стоял кто-то другой, о ком Мономах ничего не знал и не пытался узнать. В ту первую их ночь после свадьбы, когда он не нашел в ней того, что должен был найти, и простынь оказалась чиста, он поклялся сам и заставил дать клятву ее. Он обещал, что никогда ни словом не упрекнет ее в содеянном. Она в ответ поклялась на распятии никогда и ни в чем не причинять ущерба его чести князя и мужа. Оба исполнили свои обеты. Но одними обетами любви не сшить.
И все же никого роднее Гиды у князя теперь не было. Один год забрал отца, брата, чуть было не отнял сына, унес надежды, похоронил молодость. Отберет ли теперь и жизнь?
Гида исчезла. Князь снова ушел во тьму. А когда вернулся, над ним стоял, склонившись, воевода Ратибор.
– Где она? Гида была здесь? – хрипло спросил Мономах, цепляясь длинными пальцами за край ложа, чтобы подняться.
– Откуда ей взяться здесь, князь, – мрачно ответил воевода. – У тебя начался бред. Я позову лечца.
В сенях у изложни Ратибор остановил холопа:
– Где лекарь?
– В поварне зелье варит.
Армянин, бормоча свои молитвы, бдел над горшком в очаге. На столе лежала раскрытая книга, писанная неславянской азбукой, с картинками, на которых были запечатлены растения. Вокруг книги в строгом порядке разложены сухие пучки травы, корешки, порошки в ветошках и прочая лекарская дрянь. Никого более в поварне не было – армянин выгонял челядь, дабы не портила его искусство таращеньем глаз и копаньем в носу.
Некоторое время Ратибор наблюдал за метаниями армянина между очагом и столом. Наконец спросил:
– Для чего я привез тебя из Киева?
– Чтобы князь был жив, – ответил лекарь, пролив варево из ложки на пол.
– Я привез тебя для того, – медленно проговорил воевода, – чтобы ты предрек ему смерть, как ты обычно делаешь с теми, кого лечишь.
Армянин повернулся к нему и гордо сказал:
– Я не лечу тех, кому предрекаю смерть, потому что их уже нельзя исцелить. Я лечу только тех, в ком не вижу еще знаков смерти.
Ратибор подошел к столу, посмотрел в книгу, перевернул лист.
– Ты получишь много серебра, если увидишь в князе знаки скорой смерти.
– Мне не нужно…
– А если ты не увидишь их, – перебил воевода, – то я сам, хотя и не лекарь, увижу эти знаки в тебе. Но никому не скажу об этом. Ты просто умрешь. И я не обещаю, что тебя смогут похоронить твои единоверцы. Веришь в мое предречение? – он упер палец, будто нож, в живот армянина.
Лекарь содрогнулся.
– Верю. Но меня заподозрят в отравлении князя. От его болезни не умирают быстро.
– Тебя не заподозрят. Ведь ты искусный лекарь. Иди к князю и объяви ему, что он умрет через три дня.
Армянин задумался.
– Я сделаю это через три дня. Три дня мне нужны, чтобы приблизить смерть князя. А после объявления срока я уже не буду лечить его, ибо я не сильнее Бога.
После разговора с лекарем Ратибор вышел на двор. Метель еще не кончилась, а снегу уже насыпало вдоволь, до самых ворот стелилась ровная пелена без единого следа. Гриди и отроки отсиживались в молодечных, холопы тоже прятались от непогоды. Воевода направился к конюшням. У отрока, чистившего коня, спросил, выезжал ли кто недавно со двора.
– Выезжать не выезжал, а ногами – выходил. Баба выходила, черница.
К изумлению отрока, Ратибор выругался и потребовал коня.
– А чего, надо было не пускать ее? – смутился он. – Так она неприметная, шмыгнула туда да обратно. В метели не сразу и разглядишь.
Воевода оседлал своего жеребца и направил к стоявшему недалеко Спасскому собору. Площадь городского детинца, как и княжий двор, была пуста, но в церкви готовились к вечерней службе. Внутри ярко пылали свечи, распевались певчие, разучивая новый лад. Ратибор оставил коня у коновязи и, оглянувшись по сторонам, двинулся в обход храма. В маленьком приделе-голбце сбоку церкви была своя дверка. Воевода громко застучал в нее. Едва она открылась, Ратибор шагнул внутрь и закрыл дверь на крючок.
– Немедля выйди вон.
Голос Гиды-Анастасии был тверд, но он уловил в нем и растерянность.
– Не выйду, не кричи.
Он осмотрелся. В крошечной каморе было много ларей и поставцов с книгами и мало места для человека.
– Как ты можешь жить в этом амбаре?
Гида приехала в Чернигов седмицу назад втайне от князя и дружины. Но Ратибору она вынуждена была открыться. Только он мог утаить от Мономаха ее приезд, и от него же она могла узнавать о здоровье князя.
– Ты говорила мне, что не пойдешь к нему и будешь только молиться о нем поблизости. Ты солгала.
– Владимир не видел меня. Он был в забытьи.
– Он видел тебя, – скрипнул зубами Ратибор, повернулся к стене и прижался к ней лбом. – Зачем ты приехала? Чтобы мучить меня?
Внезапно он развернулся и толкнул княгиню к стене, уперся руками по обе стороны от ее головы. Дышал ей в лицо и близко смотрел в глаза.
– Ты больше не его жена. Теперь ты никто и принадлежишь только мне. И твои монашьи одежды не уберегут тебя, если…
– Я принадлежу не тебе, а Богу, – сурово возвысила голос монахиня. – Бойся отнять у Него то, что Он взял от мира.
Ратибор опустился на ларь возле другой стены.
– Я служу Мономаху, как ты и хотела, – в бессилии произнес он. – Но не потому, что ты желала этого. Я мог бы уйти в Киев, к Святополку. Я остался в Чернигове, чтобы насладиться унижением Мономаха. После смерти князя Всеволода он слаб и знает это. Он никогда не сможет сесть в Киеве… Теперь он при смерти. Я даже жалею, что все так быстро кончится. Если бы он не собрался помирать, я бы изыскал способы унизить его еще более. Отнять у него все… Все, что еще осталось. Чернигов, Переяславль…
– Покайся, Ратибор, – с тихой печалью прервала его княгиня.
Воевода удивленно замолк. Потом сказал:
– Я не более грешен, чем все. И чем ты, Гида.
– Ты ослеп от зависти к Мономаху и не видишь греха. Покайся, тогда прозришь.
– Покайся ты, Гида, – ответил воевода, уходя из каморы, – в том, что я ослеп из-за тебя.
Через три дня князь узнал, что умирает. Он призвал к себе боярина Георгия Симонича и послал его в Печерскую обитель, к монаху Агапиту, прозванному Целителем.
– Умоли его приехать ко мне. А не захочет, так прислал бы мне с тобой своего снадобья, которым лечит всех.
– Сделаю, князь, – пообещал Георгий, сел на коня и быстрее ветра помчался к Киеву.
12
Святополк Изяславич, изнемогший от войны, зимой помирился с половцами. Мир стоил ему очень дорого – много серебра, тонких тканей, бочек с медом и драгоценных мехов. Отдавать все это в степь было нестерпимо жалко. Чтобы не так горек казался купленный мир и чтоб не обманули хитророжие половцы, князь потребовал залога – дочку самого Тугоркана в жены. Послы хана, довольно усмехаясь, согласились. Но пожелали по обычаю взять за невесту выкуп – совсем немного: еще четверть от того, что уже дала Русь за мир. Стиснув зубы, Святополк улыбался им в ответ. Свадьбу порешили играть на весенний солнцеворот. Княжну-половчанку должны были привезти в Киев со дня на день.
С утра князь пребывал в мечтательном нетерпении, будто безусый отрок в ожидании первой ночи. Накануне прискакал гонец: половецкий обоз с невестой перевалил за Трубеж. Завтра надо снаряжать дружину, выходить навстречу. Там, в Берестовом, князь увидит наконец нареченную. А пока что Святополк грезил над Соломоновой Песнью песней, грыз орехи в белой сладкой оболочине и гнал прочь бояр, лезших к нему со своими досажденьями.
Боярин Наслав Коснячич оказался настырней других. Водворился в палату и стал столбом, не желая уходить. В руках мял пергаменный свиток.
– О чести твоей пекусь, князь, – настаивал боярин. – Крамола у тебя под боком зреет.
«Округление бедр твоих как ожерелье, дело рук искусного художника; живот твой – круглая чаша, в которой не истощается ароматное вино; чрево твое – ворох пшеницы, обставленный лилиями; два сосца твои – как…»
– А? – Святополк с усилием оторвался от книги. – Чьим боком?
– Твоим, князь. Печерские монахи возводят хулу на тебя. Вот прочти.
Наслав Коснячич протянул князю свиток.
– Это писание печерского книжника ходит по домам нарочитых мужей уже в нескольких списках. Списки те делают в книжне софийской церкви и в Андреевском монастыре, где игуменьей сестра князя Мономаха. Затем злонамеренно пускают по рукам.
Святополк, захолодев сердцем, развернул скрученные листы, впился глазами в письмена.
– Повесть о нахождении половцев на Русь, – прочел он заглавие и побежал дальше. – Наказывает нас Бог нашествием поганых, чтобы мы воздерживались от злых дел… Для этого в праздники посылает нам сетование… На Вознесение Господне – первая напасть у Треполя, вторая – в праздник Бориса и Глеба… И был плач велик в нашей земле… За грехи и неправды, за умножение беззакония нашего… Беззакония нашего? – повторил он, бледнея.
– В беззаконии тебя обличают, князь, – покивал боярин. – В грехах и неправдах. Чернеца этого, писавшего злопакостную повесть, я знавал в отрочестве. Родитель его, из торговых людей, был в зачинщиках того мятежа, когда чернь изгнала из Киева твоего отца князя Изяслава и моего отца тысяцкого вместе с ним. И в отпрыске мятежное семя проросло, хотя он и укрылся в монастыре.
– …Сказали князю мужи разумные: не пытайся идти против поганых… – читал Святополк, наполняясь гневом. – А другие, неразумные говорили: пойди, князь. И послушал их…
– Этому чернецу, – гнул свое Наслав Коснячич, – сильно потворствует тысяцкий Янь Вышатич. Он же, вестимо, наущал чернеца писать оную крамолу и подсовывал монаху свои россказни.
– …За нашу ненасытность навел на нас Бог поганых, и скот наш, и села, и имения теперь у них, а мы своих злых дел не оставляем… Богатство, неправдою собираемое, развеется…
Святополк, перекосившись лицом, смял пергамен, бросил на пол и стал топтать.
– Вот тебе… вот… сквернописец жалкий… чернильная душа… Заточу!.. К половцам, в степь сошлю!.. В языческие леса изгоню!..
Он схватил истоптанный свиток и бросил в печь. Огонь не спеша пожрал написанное.
– Печерских монахов остерегайся, князь. Они и отцу твоему многие досады творили. Но прежде сгони тысяцкого с его места, – посоветовал Наслав Коснячич. – Этот дряхлый старик не будет верен тебе. Если ты забыл, напомню: когда князя Изяслава во второй раз изгонял из Киева его брат Святослав, Янь Вышатич был у того воеводой.
Святополк подошел к боярину так близко, что мог плюнуть ему на макушку. Взял за грудки, потянул вверх и спросил задушевно:
– А кто будет мне верен? Всеволодовы бояре, хоть и позвали меня на киевский стол, все равно смотрят косо. Того и гляди передумают, к Мономаху убегут и на меня ополчатся.
– Я, князь… – Наслав Коснячич выкатил глаза, – буду тебе верен.
В палату вбежал дружинник из младших, громыхнул дверьми. Громко дыша, оповестил:
– Подъезжают к Берестовому, князь! Скорым изгоном идут, собаки половецкие…
Святополк, бросив боярина, метнулся к нему и сходу дал в зубы.
– Свою тещу будешь называть собакой. Тугоркан теперь – мой любимый тесть!
– Понял, княжь, – прошамкал отрок, поддерживая челюсть.
Святополк, забыв о чернецах, кинулся отдавать приказы дружине, тиунам, челяди. Послал и к матери, но той даже в городе сыскать было нельзя. Княгиня Гертруда после обеденной трапезы изволила ехать в Феодосьев монастырь. Услыхав про это, Святополк едва не отправил за ней оборуженных кметей с приказом изъять княгиню из рук монахов. Бояре отговорили.
…Половецкий обоз шел берегом Днепра: десяток кибиток, конный отряд в сотню степняков и стадо скота – дар Тугоркана киевскому князю, будущему родичу. Все это без остановки прошествовало мимо печерского монастыря, повергнув чернеца-привратника в изумленный трепет. Пока не исчезли из виду вихляющие зады трех вельблудов, подгоняемых всадниками, монах смотрел в прорезь ворот и творил молитву от поганых: «С нами крестная сила!» Добром поминал игумена Феодосия, велевшего держать ворота запертыми от обеда до вечерней службы.
Прочих насельников монастыря половецкое шествие никак не задело. Княгиня Гертруда, которой оно касалось более всего, вовсе не обратила внимания на грохот колес и гиканье погонщиков, долетавшие через окно. Старой княгине было не до того.
Легко касаясь узловатыми пальцами книжных корешков, она взволнованно ходила по книжне. Роняла кружевной утиральник, звенела ряснами, выказывала расстроенные чувства.
– Книжные словеса и поучения я не менее твоего, Нестор, почитаю и люблю. Тебе это ведомо лучше, чем кому другому. К летописанию наставника твоего игумена Никона, Царство ему небесное, я всею душой прилежала. И о книжном просвещении на Руси по сию пору не устаю заботиться, подобно тебе и многим иным. Да и не только о книжном. Скольких изографов, храмоздателей и других мастеров я привечала и давала им заказы? Неужто ты после этого упрекнешь меня в злонравии и пристрастии к неправде?
– Сердце мое свободно от подобных помыслов, княгиня, – возразил инок.
Разговор не отвлекал его от работы. Нестор толкушкой давил в ступе чернильные орешки, сливал иссиня-черный сок в глиняную лохань и подсыпал новую порцию орешков. Чернил в монастыре для книжного строения потребляли много.
– Я могу понять твои слова обличения и обвинения, вразумления и остережения, – продолжала княгиня. – Мне, как и тебе, ненавистны алчность и беззакония, творимые над людьми. Однако отчего ты не написал, что все это развел при себе прежний князь Всеволод? Ведь это его дружина ходила злыми путями и своей ненасытностью навлекла на землю гнев Господень! Где был тогда Святополк – сослан в Туров, посрамлен и забыт! Отчего теперь ты возлагаешь все вины на моего сына? Пишешь, что он послушался неразумных. А где были те разумные, когда совершались неправды на Руси, когда изгоняли из Киева моего мужа? Они были среди гонителей! Так не их ли разум навлек на нас наказанье Божье? Им ли теперь выставлять себя ревнителями благоразумия? Ты знаешь, о ком говорю.
– Боярин Янь Вышатич по смерти Всеволода был в числе первых за Святополка.
– Чуяла хитрая лиса, откуда мясом тянет, – грустно посмеялась княгиня. – Святополк – большое дитя, и много неразумного еще сотворит. Молюсь за него Богу, чтобы только не досадил Киеву так же, как его отец, и не был позорно изгнан. Но чужие грехи на него вешать не дам! – Гертруда посуровела лицом и голосом. – Перепиши свою повесть, Нестор, прошу.
– Не стану, княгиня, – спокойно ответил книжник. – Неправды в моем повествовании нет. Ни Святополк, ни Всеволод не помянуты там, где сказано о беззакониях. А земле, разоряемой чужим народом, и людям, которых ведут в плен и убивают, мучают голодом и ранами, – им все равно, какое имя у князя. Все грешны – и князь, и люди, всем и отвечать.
– Не искушай Бога, Нестор. Святополк гневлив не меньше своего отца. Когда он прочтет это – не остановит его ни святость обители, ни слава о твоих прежних трудах. Берегись его!
– Отвечу тебе, княгиня, словами блаженного Феодосия, которые ты можешь прочесть в его житии, также мною писанном: подобает нам обличать вас и отвращать от злых помышлений, а вам надобно внимать этому и разуметь.
– Вон как ты заговорил, Нестор, – покачала головой княгиня. – Уж не Феодосием ли себя возомнил и князей поучать надумал? У него-то кротости поболее было.
– Перед княжьей яростью Феодосий не трепетал. И я не стану.
Гертруда попыталась зайти с другой стороны:
– Перепиши повесть, и я сделаю тебя епископом. Будешь возглашать поучения с архиерейского места.
– Не могу, княгиня.
– Митрополитом! Хочешь стать вторым Иларионом-митрополитом, великим книжником на Руси?
Инок оставил свою работу, вышел из-за стола и глубоко поклонился.
– Позволь мне быть первым Нестором, княгиня.
– Посмотрим, удастся ли это тебе, гордый монах, – в сердцах молвила княгиня, покидая книжню. – Бог гордым противится – знаешь?
Дверь хлопнула, сотряся стены. Чуть погодя в книжню проник Алипий, иконописец, писавший, когда было время, изображения в книгах.
– Ух! – сказал он, оглянувшись на дверь. – Осерчала княгинюшка. Чуть с лестницы не сверзился – так посмотрела. Чего она от тебя хотела, брат Нестор?
– Митрополитом предлагала стать, – улыбнулся книжник.
– Да ну? – рассмеялся Алипий. – И ты отказался?
– Отказался. Вот она и расстроилась.
Изограф уселся за свой стол и стал оттирать от краски отмокшие кисточки.
– А ты, брат, и не ведаешь, какие у нас нынче дела, – принялся он рассказывать. – Иду я ныне по двору между кельями и вижу – на земле сверкает горка золотых монет. Ты, конечно, скажешь, что это ангел Господень послал нам, бедным инокам, на пропитание. Я и сам так сперва подумал. Пошел к игумену. Там-то и выяснилось, что монеты упали не с неба, а из кельи отца Агапита.
– Да откуда у него золоту взяться? Агапит себе руку отсечет, а к злату-серебру не притронется.
– Это золото прислал ему черниговский князь в благодарность за исцеление. Агапит его с того света вынул своими молитвами.
– Добрая весть, – обрадовался Нестор. – Что ж Агапит – так и бросил золото посреди двора?
– Так и бросил. Думал, наверное, птицы склюют. Но теперь у игумена Иоанна есть золото, чтобы купить тебе, брат Нестор, потребный пергамен.
– А помнишь, отче Алипий, – задумался Нестор, – в житии Феодосия: «…облетела всех весть, что грозит блаженному заточение»? Может, и не понадобится мне этот пергамен. Княгиня грозилась гневом Святополка за мою повесть.
– Не унывай, брат. Князю теперь не до твоих писаний. Он ведь нынче женится.
Нестор не стал отвечать. Ему, напротив, хотелось, чтобы князь крепко запомнил его писания.
13
Место совсем не нравилось Добрыне. Плохое оно было и пахло нехорошо. Как будто и птицы тут не жили, и зверя лесного Добрыня не чуял. До сих пор, как выехал накануне лета из Ярославля, таких странных мест ему не встречалось, ни в глуши, ни вблизи селений.
Он остановил коня и принюхался. Слабо потянуло жильем. Только жилье это было… не совсем жилое. Такое уже попадалось ему – два дня и один день назад. Добрыня направил коня в сторону запаха и скоро выехал из леса к селищу. Дым из печных отводов не шел, низкие избы слепо щурились крохотными оконцами. Ни людей, ни животины. Тихо.
Два раза Медведь все же почувствовал направленные на него взгляды. Но показывать этого не стал. Здешние жители, кто б они ни были, его боялись.
Селище стояло у реки и еще совсем недавно обслуживало волоковую переправу, как и те, что встретились ему на днях. Теперь волок был заброшен, лодейные пути никто не расчищал, волокуши гнили у берега. На краю веси Добрыне попался скрюченный старик с топором в руках, первая живая душа.
– Дед, мор здесь был или что?
Старый то ли не слышал, то ли не хотел отвечать. Но зыркнул недобро. Посмотрев, как он рубит дрова, Добрыня подумал, что деду нетрудно будет зашибить и человека. Он повторил вопрос.
– Нету людей, нету, – проскрипел старик, замахиваясь на чурбак.
Добрыня повел коня вдоль реки. В нескольких днях пути она должна была впадать в большую реку. Та называлась Десной и, как он запомнил из объяснений ярославского посадника, текла на полдень, до самого Киева. Становилось парко. Добрыня сделал остановку, искупался, тщательно натершись прибрежным песком. Потом подкрепился вяленым мясом и снова сел на коня. Заснуть здесь он не решился. Проехав еще с версту, понял, что не ошибся.
Заливистый свист остановил коня. На пути у Добрыни встали люди. По их одежде – грубо выделанным шкурам – видно было, что живут в лесу. По злобным рожам, кистеням и топорам в руках – что промышляют охотой на себе подобных. Он насчитал семерых впереди и пятерых обнаружил за спиной.
– Ну слезай, – сказал один, с мечом на поясе.
– Бойники? – Медведь с любопытством оглядывал препятствие.
– Они самые. Ну чего сидишь? Показывай, что у тебя в тороках.
Двое грабителей, лениво крутя кистенями, подошли ближе. С ухмылками поинтересовались:
– Что ж ты, мишка косолапый, без оружия ездишь? А зачем к коню бревно привязал?
Добрыня спрыгнул с седла и снял с ремней то, что они приняли за бревно. Это была боевая дубина в сажень длиной и полторы пяди толщиной в навершии. Он называл ее палицей, хотя она и впрямь больше походила на неровно отесанное бревно. Бойники присвистнули и переглянулись.
– Думаешь, тебя спасет этот прутик?
Добрыня отошел подальше от коня. Лесные люди с опаской окружили его.
– Воняет, – вдруг сказал Медведь, поведя носом.
– Чего?
– Человечиной воняет. Мыться вам надо.
– Ах ты, людоед мохнатый…
Добрыня грудью принял удар кистеня, поймал цепь и рванул на себя. Бойник, не успев выпустить рукоять, упал с разможженным черепом. Топор другого нападавшего воткнулся в дубину. Медведь выдернул его левой рукой и раскроил еще один череп. Двое бросились одновременно с разных сторон, высоко закинув кистени – целили в голову. Добрыня быстро присел, гири кистеней сплелись. Он бросил на землю дубину, растопырил руки, взяв обе цепи, и дернул. Один упал к его ногам. Добрыня наступил ему на шею и надавил до хруста. Дубину поднять не успел – на него мчался с топором следующий. Он увернулся от удара, наклонился, схватил бойника за ремень на поясе. Поднял, отбил им несколько ударов и метнул уже мертвого, сшиб двоих. В шею тяжело ударило. Медведь ощерился, взрыкнул, повторил прием с приседанием, схватил чьи-то ноги, раскрутил и отпустил. Тело с воплем улетело к дереву, зацепилось за поломанный сук. Добрыня поднял дубину и посмотрел вокруг. Оставались семеро.
Бежать они не хотели – не привыкли считать себя слабыми. К концу драки на земле лежало еще трое мертвых, один отлетел в реку и с тех пор не показывался, двое со стонами уползли в кусты. Последний, вожак с мечом, не участвовал в бойне. Он попятился от взгляда Добрыни и быстро сказал:
– Я тебе не враг. Меня заставили.
Он подобрал валявшийся кистень и подошел к дереву, где хрипел разбойник, насаженный боком на сук. Удар свинцовой гири оборвал хрипенье. Затем главарь залез в кусты, а когда вышел, стонов оттуда уже не слышалось.
– Ну чего они будут мучиться, правильно?
Медведь наблюдал за всем молча. Вожак лесных людей ему не нравился. Он явно чего-то хотел от Добрыни.
– Я у них не главарь, – помотал головой бойник. – Главарь другой. Его кличут Соловейкой. Он огромен и силен. Что поперек скажешь – убьет на месте. С ним три сына. Остальные так – шелуха.
– А ты кто?
– Я?.. Я приблудный. Можешь звать меня Блудом. Видел здешние волоки? Купцы сюда больше не суются. Если только совсем дурные. Соловейка скоро хочет уйти в другое место, здесь ему скушно стало.
– И сколько у него шелухи?
– Рыл полсотни. С этими. – Блуд показал на трупы. – Значит, меньше. Да баб с десяток. Рожают все время, – добавил он ни к селу ни к городу. – Младеней отдают Велесу.
До этого Добрыня слушал без интереса. Слова про Велеса разозлили его.
– Меня младенем волхвы тоже хотели отдать Велесу, – угрюмо проговорил он. – Посадник не дал.
Он пристегнул палицу к седлу.
– Со мной пойдешь или так скажешь, где живет Соловейка?
– С тобой пойду, чего ж. Один не управишься.
Блуд свистнул в два пальца. На зов из леса выбежал конь. Поехали сперва вдоль реки, после свернули в дебри. По дороге Блуд растолковал тут же придуманный план:
– Будешь ждать до ночи в лесу за тыном. Я вернусь, будто один спасся от тебя. За мертвыми никто не пойдет, кому они нужны. Скажу, что ты ушел. Ночью дам тебе знак. – Он два раза гукнул совой. – Перелезешь тын и проберешься к дубу, только чтоб неслышно. Засветло разгляди все, чтоб потом не зашибаться лбом. Дуб тоже разгляди. Соловейка на самом верху спит, у него там лежбище. Серебро там же прячет. Пониже его сыновья, всю ночь стерегут – двое спят, один бдит. Возьми. – Он протянул Добрыне нож.
– Не надо.
– Ты что, на дуб полезешь со своим веслом? – обозлился Блуд.
Добрыня вытянул из голенища рукоять засапожника.
– Другое дело, – подобрел бойник.
Жилье лесных людей укрывалось посреди такого бурелома, что проехать и даже пройти, не зная хода, было невозможно. Оставшись один, Добрыня привязал коня, залез на дерево и стал ждать темноты. Разбойное селище состояло из нескольких срубов, низких, утопленных в земле и крытых ветками. В стороне от них высился толстый дуб, далеко раскинувший мощные ветви. Сквозь густую листву едва проглядывали устроенные на разной высоте жила – дощатый настил и плетеные стенки. Селище окружал тын, на жердях скалились человеческие черепа. Добрыня до сумерек насчитал их более шести десятков. Вдалеке за тыном виднелось капище с деревянным идолом. Среди появлявшихся меж срубов людей Добрыня высматривал страшного Соловейку, но так и не увидел.
Уханье совы в темноте вырвало его из дремы. Перелезть тын и неслышно приблизиться к дубу было делом простым. Половину жизни проведя в лесу, Добрыня умел подбираться к зверю так, что тот хотя и чуял его, но не видел и не слышал. У дуба ждал Блуд. Наверху чуть теплился огонек, с неба светил месяц. Блуд тихонько свистнул два раза и позвал кого-то. В полу нижнего жила открылась дыра.
– Спустись, дело есть.
По веревочным ступеням вниз поползло бурчанье. В нос Медведю ударило острой человеческой вонью.
– Чего тебе, выб…к?
Ростом человек был с Добрыню, но в плечах уступал. Шагнув сзади, Добрыня зажал ему пасть и рывком своротил шею. Это потребовало усилия. Потом аккуратно уложил наземь. Блуд поднимался по лестнице. Залез в жило, что-то сказал. Дыра закрылась. Добрыня немного подождал и полез следом. Под самым настилом он стал возиться, издавая звуки. Дыра вновь отворилась, осторожно высунулась косматая голова, спросила:
– Приволок?
Добрыня нежно прижал эту голову к груди и дернул вбок. Тело наверху обмякло. Из жила донесся глухой удар, и все стихло. Блуд втащил мертвеца наверх. Туда же влез Медведь, кинул короткий взгляд на третьего, с окровавленной мордой лежащего на полу. Блуд для верности располосовал ему ножом шею, потом сделал Добрыне знак молчать. С верхнего жила не слышалось ни звука. Только ветер шелестел листьями. Лестницы туда не было.
Блуд замер, размышляя. Внезапно Добрыня ощутил, что кто-то рассматривает его. Этот кто-то был опасен. Волосы на загривке у Медведя поднялись дыбом. Он посмотрел вверх – щели в настиле были достаточно широкими для глаза. Блуд проследил его взгляд, метнулся к светцу и загасил огонь. Тотчас на Добрыню в кромешной тьме упало нечто. Оно бешено рычало и было такое тяжелое, что Медведь не устоял. Отбиваться он мог только одной рукой, вторую прижало к туловищу и стискивало будто клещами. Изо всех сил колошматя существо по морде, Добрыня понял, что оно крупнее его и сильнее. А кроме того, намного вонючее своих отпрысков. Когда весь воздух из груди выжало тисками, он вцепился в неохватную шею врага, сделал усилие и покатился вместе с ним к стенке жила. Ветки с треском проломились. Падая, Добрыня отсчитал головой четыре сука. При ударе о землю клещи разжались.
Медведь осознал себя стоящим враскоряку на мягком. Колени упирались в исполинское тулово бойника, а руки пытались стиснуть шею. Тут же он получил страшный удар в ухо, бросил затею с удушением и продолжил бить кулаками по голове. Увлекшись, не заметил, как оказался сброшенным на землю, а вонючий верзила, наоборот, уселся верхом ему на грудь. Хотя была ночь, он знал, что в глазах у него темным-темно. Вокруг раздавались крики, но он их почти не слышал. Соловейка держал мертвую хватку на его горле.
В то мгновение, которое Добрыня счел последним в жизни, он услышал хряпнувший звук. Лесной душегуб завалился. Затем среди воплей раздался голос Блуда:
– Теперь я ваш вожак! Меня слушаться!
Добрыня сел. В свете огня он увидел труп Соловейки с полуотрубленной головой. Даже ему это человеческое существо с башкой как котел, сплюснутым носом и вывернутыми ноздрями показалось уродливым.
Блуд с мечом в руке наклонился к Медведю:
– Ты помог мне избавиться от отца и братьев. Я оставлю тебе жизнь.
Вслед за этим Добрыню оглушил удар дубины.
14
В яме было сыро и тесно, как в берлоге. Вдвоем разминуться можно было с трудом, втроем – невозможно. Но в яме сидели только двое. Отверстие наверху неплотно закрывали стволы вековых сосен. В проникавшем свете Добрыня рассмотрел второго: добрый молодец, ростом тоже немалый – с амбар, только исхудавший и грязный.
– Олекса, – уныло назвался молодец. – Иду из Ростова в Киев.
– И давно идешь? – хмыкнул Добрыня.
– Три седмицы как не иду. Со мной еще девятеро были, по другим ямам. Вчера эти сказали, что их уже нет. Что с ними сделали, не знаю. Может, Велесу отдали. Или сами сожрали. – Олексу передернуло. – Сегодня или завтра придут за мной.
– Я тоже в Киев иду. Из Ярославля. К князю.
– И я к князю, – посветлел измазанным лицом добрый молодец. – На храбрскую службу.
– Позапрошлой зимой в Ростове волхва убили, – сообщил Медведь, подумав.
– Так это я его прибил, – приосанился Олекса, – чтоб людей к мятежу не подбивал. Так, тюкнул слегка, из него и дух вон. Я вообще сильный. Не смотри, что худой.
– Я и не смотрю, – сказал Добрыня, оценивая высоту ямы. – Чего ж сюда попал?
– Так ты тоже попал. А на медведя-переростка похож.
– Меня мать от медведя родила.
– Да? – удивился Олекса. – А так бывает?
– От ведовства бывает. Медведь – Велесов зверь.
– Ну а я попович. Ушел из дома, чтоб не стать попом. Хочу князю стольнокиевскому служить да девок любить.
– Тогда надо выбираться, – сказал Добрыня, осматриваясь. – А то девки заждутся. И воняет тут.
– Я заберусь тебе на плечи и отодвину ствол. Потом добуду у них веревку и вытяну тебя.
Медведь прижал поповича кулаком к стенке.
– На плечи тебе встану я. Потом вытащу тебя.
– Не возражаю, – буркнул Олекса.
Возражения у него появились после, когда Добрыня, поднатужась и упершись загривком, сдвигал дерево.
– Ну долго еще? – пыхтел попович. – Я уже по колено в землю ушел.
Сосна откатилась. Добрыня повис на другом стволе, раскачался и подбросил себя наверх.
– Посиди, пока я улажу дело, – сказал он в яму.
– Эй! – заорало оттуда. – Ты чего, леший волосатый?!
Яма была вырыта за пределами селища. Добрыня нашел щель между бревнами тына и пристроился наблюдать. По соседству с Велесовой кумирней было сложено высокое погребальное кострище. Возле ровным рядом лежали четыре трупа. Несколько баб выли, раздирая на себе волосы. По другую сторону от кострища вколачивали в землю два столба. Еще одна старая ведьма стояла чуть поодаль, в посконной рубахе, с распущенными седыми волосьями. Невидящими глазами она смотрела на столбы.
Пришел Блуд, стал распоряжаться. Мертвецов по одному вскидывали на кострище. Последним взвалили старого главаря – тяжелую тушу поднимали вдесятером. К столбам приколотили поверху перекладину. К ней ладили веревочную петлю. Большая часть бойников расселась на земле полукругом недалеко от кострища. Бабы ненадолго взвыли громче и вдруг умолкли. В полном безмолвии старая карга – Соловейкина жена, догадался Добрыня – подошла к воротам смерти, встала на обрубок бревна и надела петлю на шею. Затянув веревку, долго стояла, вглядываясь перед собой безумными глазами. Наконец Блуд вышиб бревно, карга закачалась в петле. Подождав, новый главарь бойников обрезал веревку. Бабу уложили на кострище рядом с Соловейкой.
В быстро темнеющем небе загромыхало. Добрыня ненадолго отвлекся от зрелища, наведался к оставленному в лесу коню, взял палицу. Когда вернулся, бойники уже добыли трением погребальный огонь и поджигали кострище. Капавший дождь в несколько мгновений полил как из ведра. Лесные люди растерянно смотрели в небо, которое не хотело принимать умерших. Блеснула молния, раздавшийся грохот едва не обратил бойников в беспорядочное бегство. Они повскакали и закричали. Блуд что-то орал, показывая на жмущихся друг к дружке баб. Несколько человек подхватили одну и поволокли к виселице. Она упиралась ногами, распялив рот в крике. Ее быстро сунули в новую петлю и, не дав времени заглянуть через ворота смерти в загробный мир, повесили. Но небо не успокаивалось и гремело сильнее.
Блуд, оскальзываясь в грязи, яростно тащил к виселице третью бабу. Он почти дотянул ее и вдруг встал как вкопанный, в ужасе искривив морду. Под вспышкой молнии из ворот смерти шагнул Добрыня. Баба вырвалась и убежала. Взметнувшаяся дубина далеко отбросила Блуда, превратив его череп в месиво. Видевшие это бойники одеревенели.
– Теперь я ваш вожак, – повторил Добрыня слова Блуда. – Меня слушаться.
И стал распоряжаться.
Гроза быстро кончилась. Олексу, злого, чуть не утонувшего, вытащили из ямы. Для начала он попытался стукнуть Добрыню в зубы. Не преуспев, ошарашенно обозрел семь трупов и виселицу.
– А что здесь было? – осведомился удивленно.
– Долго рассказывать.
Пока кострище не просохло, Добрыня велел скинуть наземь тушу Соловейки. Потом потребовал топор и отрубил уродливую башку. Сунул в мешок.
– Зачем? – подозрительно спросил Олекса. Он уже отобрал у кого-то в избе вареный кусок мяса и алчно жевал.
– Для князя, – сказал Медведь, нисколько не сомневаясь, что князю это понравится.
Попович фыркнул. Добрыня задумчиво посмотрел на дуб и попросил Олексу:
– Слазь наверх, погляди, что там.
– А сам чего? – покосился на него попович. – Я к тебе отроком на посылках не рядился.
– Воняет там, – объяснил Медведь. – Не люблю этого. Найдешь серебро, скинь на землю.
Услышав про серебро, Олекса впихнул в рот остатки мяса и без слов потопал к дубу. Быстро взобравшись, исчез в листве.
– Е-есть! – раздался вскоре вопль, затем треск веток, и под дерево со звоном упал кожаный мешок. За ним прилетели еще два.
Разбойное население явило интерес. Добрыню спросили, что он хочет делать с серебром. Самозванный главарь бойников вдумчиво оглядел шайку.
– Каждый возьмет долю и – шасть отсюда. Далеко и насовсем.
Лесные люди загомонили, потянулись к мешкам. Добрыня развязал первый, стал щедро отсыпать в подставленные руки. Бойники дрались, ругались и требовали добавки.
– Зря ты так, – недовольно кривил губы Олекса. – Оно же награбленное. На нем кровь.
– Если не отдам, они будут злые, – объяснил Добрыня.
Два мешка опустели быстро. Кому не досталось, тем Медведь отсыпал из третьего. Бойники, попрятав серебро, не расходились – поглядывали на последний мешок, почти полный.
– А если прознаю, что опять промышляете лихим делом, – объявил Добрыня, – найду и порву в клочья.
Душегубы с ворчаньем разошлись. Добрыня отсыпал половину оставшегося серебра в пустой мешок. Бросил Олексе: «Твое». Побурчав, тот взял.
Напоследок Медведь сходил к капищу, выворотил из земли змеебородый идол Велеса и долго бил по нему топором. Оттяпал деревянную голову, бросил к кострищу.
– Я не твой, понял?
Дорогу через лес Добрыня запомнил хорошо. Пока ехали сквозь буреломные дебри, Олекса молчал, пришибленно озираясь. Но едва выбрались к реке, язык у него опять развязался.
– Я тебе по гроб жизни... В первой же церкви поставлю за тебя толстую свечу. Никогда не думал, что попаду в такое. Ты меня от смерти спас. Без тебя я бы… Я, конечно, и сам бы мог. Только б из ямы вытащили, а там уж я бы показал им, где Перун зимует…
– Вымыться сходил бы, – оборвал его Добрыня, разводя на берегу огонь. – И одежу твою проварить надо. Я у бойников котел захватил.
Олекса захлопнул рот и, оголившись, посрамленно полез в реку. Долго отмокал, скребся песком до малинового цвета. Добрыня подвесил над огнем воду и тоже пошел искупаться. Попович, вынырнув, уставился на него.
– Это у тебя чего?
На широких плечах и спине Добрыни багровели страшные зарубцевавшиеся полосы, совсем недавние.
– С медведем поспорил, кто сильнее, – нехотя ответил он.
Олекса выбрался из воды, снял с груди темный серебряный крест и протянул ему.
– Будь мне крестовым братом, – попросил.
Добрыня взял крест и, подумав немного, повесил на шею рядом с большим желтым камнем, внутри которого сидел жук-навозник.
– Ладно, – сказал. – Только отдать нечем. Некрещеный я.
– Так ты что, ни в Велеса, ни в Христа не веруешь? – сильно удивился попович. – Как же ты собрался служить киевскому князю?
– А что – некрещеных не берут? – встревожился Медведь.
– Да как тебе сказать, – чесал в голове Олекса. – В язычестве погибать при княжьем дворе уже давно не принято. Дружина засмеет, князь косо смотреть будет, и все такое. В общем, крестить тебя надо.
Добрыня опустил глаза на крест и вздохнул. В Велеса он верил. Если б не верил, стал бы по нему топором махать! Да и как не верить, если Велес от рождения считает его своим. Много всего в лесу показал, многому научил. Вот только не хотел Добрыня, чтобы кто-то считал его своим имуществом. А волхвов не любил за лютость.
15
Киевский воевода Путята Вышатич ехал широкой улицей к Михайловой горе. Лето выдалось паркое, назойливое, воевода то и дело смахивал пот со лба. Но пот не мешал зорко оглядывать стороны, проплывавшие мимо богатые боярские усадьбы. Попритихли нынче старые киевские бояре, усмехнулся Путята. Чуют, к чему дело идет, куда весы клонятся. Все реже теперь требуют от князя, чтобы советовался с ними, все чаще уверяют его в дружбе и преданности. Святополк же знай себе мотает бороду на палец, копит пыл и растравляет крутой нрав. То-то еще будет. Оттого и воеводе надо держать глаза и уши настороже.
Впереди показался двор тысяцкого Яня. Хороши хоромы у братца, думал Путята, широко отстроился в стольном граде за двадцать лет, с тех пор как из Киева во второй раз выгнали князя Изяслава. Да неведомо, кому все это оставит.
Ворота Яневой усадьбы растворились, на улицу выехал с десяток конных. Путята остановил своих отроков, навострил очи. Заметив воеводу, те повернули в другой конец улицы.
– Это кто ж такие? – вслух размышлял Путята. – На дворских не похожи.
– Вроде сотские рожи, – подсказали дружинники.
– Вон оно что, – протянул воевода и сперва нахмурился, а затем вновь прояснел.
Он тронул коня и вскоре стучался в ворота усадьбы. Ему быстро отворили, но боярские отроки смотрели на воеводу с дружинниками неласково. Янь Вышатич вышел навстречу брату, обнял, повел в дом.
За угощением у обильного стола потек неспешный разговор.
– И ладные же, брат, у тебя хоромы, – отдуваясь от пота, говорил Путята. – Да по скрыням много имения хранится, по клетям и амбарам? А не ведаешь, кому все это отдать после себя? Слышно, щедрой рукой раздаешь свое добро монахам-пустозвонам. В Печерский монастырь сколь уже отдал, не считал?
– Не считал, и тебе, брат, не нужно тому счет вести. У тебя и своего имения немало, я чаю. А будет еще более. Верно ведь? – Янь Вышатич посмотрел на воеводу испытующе.
– Да и ты мое добро не считай, Яньша, – сморгнул Путята. – Что будет, то и будет. Мое имение от князя, а князь в своей воле. – Он помолчал и добавил веско: – И ты ему не мешай.
– Чем я могу помешать князю, если в его воле кормить свою дружину имением градских людей? – с горечью вопросил тысяцкий. – Его отроки на горожан как на скот смотрят, пуще Всеволодовой младшей дружины. Я и тогда к князю подхода не имел, а нынче и подавно.
– Говоришь, не можешь помешать? – прищурился Путята. – А сотских для чего у себя собираешь? На праздничный пир или для иного чего? То-то они от меня рыла своротили, как увидели.
Воевода черпнул ковшом квас в братине и шумно отхлебнул. Затем поднял тяжелый взгляд на брата.
– Не препятствуй Святополку вымещать обиды на Киеве. Не добьешься ничего, только себе повредишь. Я за тебя вступаюсь, пока могу. Ну а будешь и далее тайно раздавать оружие градской тысяче – тут уж не взыщи, Яньша… Что, думал, не ведаю о том? Я, брат, нынче многое должен ведать, чтобы Святополку, как отцу его, Киева не лишиться, и мне заодно с ним.
Янь Вышатич молчал, глядя в стол и не притрагиваясь к обилью на столе.
– Набедовался Святополк при дядьях, – продолжал Путята. – Воли душенька его просит.
– Разбойной воли? – молвил слово тысяцкий.
– А хоть бы и такой… Жалеешь, что прогнали из Киева Мономаха? – спросил Путята и сам ответил: – Многие еще пожалеют. Но ты, Яньша, людей не вооружай, – предостерег он. – Иначе кровь польется.
– Кровью пугаешь, а сам готовишься ее лить, – грустно усмехнулся Янь Вышатич. – Я не для нападения людей вооружаю – для защиты.
– Я тебя упредил, а ты думай, – не внял Путята. – А чтобы тебе лучше думалось, скажу: про монаха твоего, книжного Нестора, я знаю. Что дорожишь им, знаю, и что у Чернигова в монастыре прячешь, ведаю. Святополк этого чернеца и поныне в злобе поминает. Жалеет, что ускользнул от него монах. Хотя княгиня Гертруда и утишает его пыл, но князь еще грозится заточить сквернописца в поруб. Понимаешь, куда речь веду, брат? – Путята допил квас, отер рукой усы и бороду. – Чернеца из обители вынуть да в Киев воротить – пустяшное дело. А перепрячешь его – опять найдем.
– Княгиня мудра, – спокойно и как будто невпопад отвечал тысяцкий. – Сложись у князей все иначе, я был бы с ней дружен.
Уста говорили одно, а думал он совсем о другом. В памяти встало упрямство книжника, не желавшего прятаться от Святополковой ярости. Чем старше и опытнее становился Нестор, тем менее его можно было в чем-либо переубедить. Втемяшилось ему в голову, что коли князь неправедно гневается, то нужно пойти к нему в терем и там призвать к смирению и кротости. А не успокоится князь – так пострадать за правду. Ведь и блаженный Феодосий к тому же стремился, обличая в свое время князя Святослава, самозванно утвердившегося в Киеве. Но довод Феодосия тысяцкому удалось все же, с трудом, перекрыть доводом Антония. Пришлось напомнить книжнику о том, как блаженный Антоний согласился покинуть свою пещеру в монастыре и укрыться от княжьего гнева в Чернигове.
– Не святее же ты Антония! – чуть ли не сам гневался на монаха Янь Вышатич. – Его и Феодосий во всем слушался.
Против этого Нестору возразить было нечего.
Но даже не о том с тоской и болью думалось теперь тысяцкому. А Путята будто угадал его мысли.
– Да может, и не придется его ни выкрадывать, ни перепрятывать. У Чернигова половцы лютуют, слышно, и монастыри не обходят стороной. А, брат? – воевода наклонился, заглядывая Яню в глаза. Словно хотел уязвить его злой радостью. – Князю Мономаху нынче плохо приходится, как думаешь?
Путята кинул в рот медовую лепешку и засобирался. На прощанье сказал:
– Как бы, брат, твое имение, если сам не жалеешь добра, не отнял у тебя Святополк.
– Он и на это способен? – поднял голову Янь Вышатич.
– Научился у дядьев, отнимавших великое княжение, – отрубил Путята. Уже на крыльце терема прибавил: – А не то отдай на приданое племянке, моей Забавушке. Тебе отрада будет, и ей веселье.
Проводив брата, Янь Вышатич вернулся в хоромы, потребовал у ключника пергамен и чернила. Написал письмо, кликнул со двора отрока:
– Стрелой лети в Переяславль. Отдашь грамоту посаднику Душилу Сбыславичу.
…Половцы разоряли окрестности Чернигова пятый день. Налетали на села, хватали что глянется, вязали полон, оставляли после себя огонь. Врывались в христианские обители, грабили церкви, убивали и пленяли монахов, снова жгли. Хан Осолук, никогда прежде не бывавший на Руси, с жадностью смотрел на ее земли и грезил ее богатством. Русский князь, взявший в жены его дочь, сам отдал все это в руки хана. Добрый князь, щедрый князь, храбрый каган, пришедший издалека, из самой Таматархи, что на берегу моря, отвоевывать отчий град. За помощь в войне князь обещал хану много добра, много пленных рабов. Жаль, что князь не даст поживиться в стенах города, когда войско возьмет его, – так уговорились. Зато позволит кормиться на обильной земле до осени. Князь жалеет отчий град, но ему не жалко прочей русской земли для друзей-половцев. Ведь степные люди уже третий раз помогают ему в его войнах на Руси.
Хан, сощурив глаза от солнца, смотрел, как гонят к броду через реку три сотни пленных русов. Там их примут погонщики рабов и степными путями поведут дальше, в становища, а затем еще далее – к греческим Корсуню и Сурожу, где торгуют рабами. Осолук довольно сморщился, засмеялся.
– Хорошо, что ты женился на моей дочери, – сказал он князю, стоявшему рядом, но смотревшему в другую сторону.
Олег Святославич, архонт Таматархи, Зихии и Хазарии, как сам величал себя, в раздражении глядел на деревянные стены Чернигова. Пятый день его дружина и отряд половцев не могли взять даже малый вал, окружавший внешний город. Воины Мономаха и градские ополченцы сражались так яростно, что со стен временами слышался львиный рык. Такой же издавали в клетках два льва на Родосе, во дворце патриция Музалона.
– Да, хорошо, – рассеянно отозвался Олег.
Его дружина потеряла сегодня на валу еще полсотни человек. Выступая с ратью из Тьмутаракани, он и не рассчитывал, что Мономах устрашится орды половцев и уступит ему княжение, как уступил Святополку. Но человек, приезжавший в Тьмутаракань весной, заверял, что черниговская дружина сейчас невелика и что Олег, придя к городу, получит помощь откуда не ждет. Олег не ждал помощи ниоткуда – она и не приходила ниоткуда. А Мономах будто врос в этот город.
Князь взлетел на коня.
– А что, Осолук, не повеселиться ли нам? Если Владимир не хочет порадовать нас, так порадуем его благоверную душу!
– Как, князь, порадуем? – глаза хана заблестели. Он тоже оседлал коня.
– Много ли монастырей спалили твои люди?
– Много, князь. Пять или шесть. – Осолук показал на пальцах.
– Вон там, за лесом, – Олег махнул на Болдины горы, – есть еще один. Не хотел я его трогать, да теперь придется. Может, сжалится наконец брат Володьша над чернецами? Он ведь так любит их.
Два десятка дружинников и малый отряд половцев поскакали к холмам.
– Почему не хотел трогать, князь? – осклабясь, спросил хан. – Там много золота и серебра, хотел оставить себе?
– Ты не поймешь, Осолук. Ты сыроядец и поганый язычник. А обитель ту создал Антоний Печерский, когда жил здесь. Мой отец почитал его как блаженного светоча Христовой веры.
Взобравшись на гору, отряд подъехал к воротам ограды. Обитель была небольшой, пряталась за некрепким тыном, зато церковь тут стояла такой красоты, какую не во всяком каменном храме обрящешь. Множество маленьких главок словно взбегали по ней к небу, каждое оконце изузорено на свой лад, а стены украшены резными ангелами и святыми. Видно было, что трудились искусные мастера-древоделы.
– Такое и губить жалко, а, князь? – хитро спросил Осолук.
Олег велел ломать ворота, мрачно наблюдая с седла поверх тына, как закопошились и забегали чернецы. Половцы первыми ворвались на двор. Стегая плетками монахов, пошли по кельям, на конях заехали в церковь, с кличем бросались на поживу. Дружинники ловили напуганных чернецов и сбивали в кучу перед князем. Вот поймали у келий одного за шиворот, но он вдруг вывернулся, крикнул сердито кметям и зашагал прямиком к Олегу.
– Отец твой не таков был, – еще издали услышал тот, – и на святые обители руку не поднимал, а напротив, строил их и украшал. Побойся Бога, князь! Ведаешь, как уже прозвали тебя на Руси? Гориславичем! Одно горе от тебя земле русской и людям.
Чернец приблизился и смотрел на Олега жгучим взглядом.
– Так уж и одно горе, – опешил князь. Под напором монаха он стал оправдываться: – Святые обители и я почитаю. Не сыроядец же я. А отдал монастыри на сокрушение, чтобы восстановить правду. Ведь и Богу на небе тошно, когда на земле творится неправда. Князь Мономах не по правде занимает черниговский стол. Его отчина – Переяславль, а моя – Чернигов. Здесь сидел на столе мой отец, здесь и я хочу княжить.
Конный кметь снова взял монаха за шиворот и попытался укротить.
– Правды не убийством добиваются, а миром, – пыхтел полузадушенный чернец. – Пойди к князю Владимиру и скажи ему свои обиды. Он ведь мирил тебя со своим отцом и теперь с собой помирит.
– Отпусти его, – приказал Олег дружиннику и спросил с усмешкой: – Как звать тебя, настырный монах?
– Нестор-книжник, – ответил тот под хохот дружинников, поднимаясь с земли, куда уронил его кметь.
– Книжник, говоришь? – князь задумался. – А что, книжник, заключим с тобой ряд? Если помиришь меня с Мономахом и Чернигов будет моим, оставлю твой монастырь в целости, верну добро, – он повел пальцем на орудующих половцев. – Ну а не помиришь и не склонишь братца к уступке – сожгу без жалости, монахов уведут в степи, а тебя… тебя велю высечь за дерзость и подвешу за ноги к дереву. Будешь висеть, пока дух из тебя не выйдет. Согласен?
– Согласен, – не раздумывал Нестор.
– Ты слышал, хан? – весело обратился Олег к половцу. – Может, это и есть та помощь, которой я не ждал? Останови своих людей, Осолук! Скоро Чернигов будет мой, ведь так, черноризец?
Нестор не ответил на насмешку.
Степняки, услыхав приказ хана, зло побросали добычу, а часть припрятали за пазухами, затоптали огонь, который собирались кинуть в церковь, влезли на коней. Чернецы крестились и воздавали славу Господу. Нестора посадили на круп коня к одному из дружинников.
– Молитесь обо мне, братия! – крикнул он на прощанье. – О Руси молитесь!
16
Посольство должно было отправиться к городу на рассвете. Вместе с чернецом Олег снарядил своих бояр Колывана Власьича и Иванко Чудиновича. Но упрямому монаху этого показалось мало.
– Без тебя, князь, не пойду.
– На попятную пошел, чернец? – нахмурился Олег.
– Если уж мирить вас, так лицом к лицу. Или боишься?
– Князь! – воспылал боярин Колыван. – Повесь его сразу за ноги, как обещал, за такие слова.
– Хорошо, я поеду, – решился Олег. – Но язык свой ты придержи, дерзкий монах.
– Не езди, князь, – раздался суровый голос. В шатер, где шел совет, откинув посохом полог, шагнул волхв.
Откуда он приблудился, никто не знал. Просто пришел и остался при князе. Во время боев у стен города стоял на холме, будто вытесанный из камня идол, и смотрел. На ветру шевелились только длинные волосы и расшитая знаками рубаха. Вечерами он являлся в княжий шатер и говорил, что боги даруют Олегу победу над Мономахом. Иногда его видели сидящим на камне в высокой траве с гуслями на коленях. С закрытыми глазами волхв трогал струны и что-то пел, беседуя с богами. Князю он назвал свое имя – Беловолод.
Кинув на монаха огненный взор, волховник продолжал:
– Чернец хочет хитростью отдать тебя в руки твоего врага, князь. Мономах убьет тебя так же, как проклятый богами князь Владимир, поправший нашу веру, убил своего брата Олега древлянского, заманив к себе в терем.
– Какую веру ты называешь нашей, волхв?! – с жаром спросил Нестор, обличая его перед всеми. – Никто из здесь сидящих к твоей ветхой вере не принадлежит! А хитрость и ложь – это твое оружие, кудесник. Если тебе, князь, случится какое-либо зло от Мономаха в городе, я выйду к твоей дружине и пусть меня распнут на дереве! Что же до великого князя Владимира Крестителя, то тебе, волхв, следует лучше знать былинные песни. Не Владимир убил Олега древлянского, а старший брат, Ярополк, начавший распрю. Его-то и постигло возмездие в тереме Владимира от мечей варягов. Сам же Владимир каялся потом в своем грехе и омыл его святым крещением.
Бояре посмеивались в бороды – волховник, Велесов внук, не знает наизусть былинных песен! Князь крутил ус, тоже скрывая усмешку. Посрамленный кудесник стукнул посохом о землю.
– Приду посмотреть, как тебя вывесят на дереве, чернец, – проскрежетал он, покидая шатер.
Едва солнце раззолотило небо над полем у Чернигова, из стана выехал малочисленный отряд во главе с князем. У городских ворот Олег протрубил в рог. Еще накануне Мономах был извещен гонцом, что Олег желает мирно говорить с ним. Ворота без промедления открылись. Посольство вступило в окольный град Чернигова. В сопровождении дружинников Владимира оно достигло детинца. Здесь двоюродного брата встречал сам князь в золоченом плаще-корзне и шапке, сверкающей каменьями. Олег пытался прочесть на его лице хоть какие-то чувства, но оно казалось совершенно бесстрастным. Чего не сказать было о Мономаховых боярах – на их лицах царило смешение мыслей и чувств. Уже одним этим архонт Таматархи остался доволен.
– Обниматься не будем, брат, – предложил Олег.
– Пожалуй, рано нам обниматься, – согласился Владимир и сделал свое предложение: – Помолишься со мной в храме на службе?
– Я пришел к тебе не за тем, чтобы стоять в церкви. За меня он молится. – Олег с вызовом показал на конного монаха позади и со злой усмешкой прибавил: – Молитва чернеца скорее до Бога дойдет, чем молитва князя Гориславича, ведь так?
Мономах, увидев Нестора, едва заметно пошатнулся в седле. Олегу поблазнилось даже, будто он побледнел.
– Что ж, ты правильно выбрал ходатая за себя, – молвил Владимир.
Посольство двинулось к княжьему терему. Эти каменные хоромы – от нижних подклетей до самой кровли – были знакомы Олегу с детской поры. Здесь почти двадцать лет княжил его отец князь Святослав, до того как изгнал из Киева старшего Изяслава, сел на великом столе, а через три года умер. Сюда же пытался вернуться позже сам Олег, воюя ради этого с князем Всеволодом. Но тогда все кончилось неудачей у Нежатиной Нивы. Теперь он намерен был исполнить свою давнюю грезу.
Гостей пригласили на утреннюю необильную трапезу. За столом Мономах вспомнил к слову давнюю дружбу с Олегом и совместный поход в Чешскую землю против тамошнего князя Вратислава. И как привезли они из того похода тысячу гривен серебра и много иных даров, взятых за мир с чехами. И как после этого Олег стал крестным первых двух сыновей Мономаха. Архонт Таматархи, слушая, отмалчивался.
После трапезы перешли в широкую светлую палату, где, по памяти Олега, его отец собирал бояр для совета. Здесь уже он взялся за воспоминания. Как Всеволод не желал отдать ему город его отца. Как во время ссоры здесь же, в Чернигове, хотел даже заточить его и Олегу пришлось бежать в Тьмутаракань. И как позже, после битвы на Нежатиной Ниве, тьмутараканские хазары по наущению Всеволода повязали Олега и отправили в Византию, где он на четыре года стал пленником императора, пусть и почетным.
– А кого ты оставил вместо себя в Тьмутаракани? – вдруг спросил Мономах.
Олег замялся с ответом.
– Архонтиссу Феофано Музалон, мою первую жену.
– Ты отдал княжение бабе? Гречанке?! Разведенной?! – задохнулся от изумления Владимир.
– С ней посадник Орогост, – уязвленно пробормотал Олег.
– Орогост, – голос Мономаха потеплел. – Я знал его. Добрый воин и советчик.
– Хватит о Тьмутаракани, – раздраженно оборвал его брат. – Этот город, замурованный в камень и просоленный морем, осточертел мне. Я пришел говорить о Чернигове. Ты отдашь его мне?
– С какой стати?!
– Он мой по праву! Я старше тебя. Твоя дружина мала, а у меня под рукой много степняков. Они будут разорять и жечь эту землю, пока я не сяду на стол Чернигова. И… А с какой стати ты уступил Святополку Киев, а мне не хочешь? – возмущенно выкрикнул Олег.
– Это мое дело, – набычился Владимир. – И откуда тебе знать, какова моя дружина?
– Чернигов обещан мне, – выдал последний довод архонт Таматархи: – Многими!
– Ого! – изрек Мономахов воевода Ратибор, до того казавшийся безучастным. – Кто же эти многие?
– Да хоть он. – Олег кивнул на чернеца.
Нестор поднялся.
– Князь, – сказал он Мономаху, – тяжело мне во второй раз обращать к тебе одну и ту же просьбу. Бог испытывает тебя в любви и вере. И если решишься отдать Чернигов брату, Господь поцелует твои намерения. Пощади христианские души, гибнущие напрасно. Сжалься над людьми, угоняемыми в рабство, и селами горящими. Пожалей чернецов Божьих, терпящих надругания, и церкви святые, оскверняемые погаными. Победи жестокосердие кротостью. Пусть не похваляются язычники одолением христиан! И пусть люди русские увидят, что ты защитник их.
Мономах сидел белый, как яблоневый цвет.
– Вновь напомню тебе о святом князе Борисе, – тихо продолжал Нестор. – Ради любви уступи старшему брату. Одним твоим словом сотвори мир в русской земле.
После долгой тишины прозвучал голос черниговского князя, полный грустной насмешки:
– Думаю, уж не начать ли мне бояться тебя, Нестор. Твои слова как нож под ребро.
– Дружина и впрямь мала, князь, – громко произнес воевода. – А за седмицу стала еще втрое меньше.
Мономах метнул в него злой взгляд. Олег, напротив, заинтересованный.
– Помолчи, Ратибор.
Владимир встал.
– Свое слово скажу завтра.
– До завтра не буду воевать, – принял условие Олег.
Остаток дня Мономах провел в одиноких думах. Ни к обеденной, ни к вечерней трапезе не вышел. Впустил в горницу только Марицу, поскребшуюся в дверь. Жена утешала как умела – ласкалась, обнимала тонкими руками.
– Ишь, ненасытная, – усмехнулся князь, отлепляя ее от себя. – От родов только оправилась.
– Как еще порадовать тебя? – удивилась она.
– Порадуюсь, когда на Руси будет радость, – мрачно ответил Мономах. – Братьям моим радость – их неразумие. Мне же о людях думать надо.
Вечером он позвал боярина Георгия Симонича. В руках князь держал меч в дорогих стальных ножнах, украшенных золотым узором. Ножны были новые, а меч – старый, сработанный давным-давно, с рукоятью в форме креста.
– Об этом мече, – сказал Владимир, – мы поспорили когда-то с твоим старшим братом. Из-за того спора он погиб. А ты назван Георгием в его честь.
– Знаю, князь. Меч святого Бориса. Отец рассказывал мне.
– Да. Завтра день памяти святых князей Бориса и Глеба.
Мономах задумчиво рассматривал клинок.
– Что ты решил, князь? – в нетерпении спросил молодой боярин.
Владимир тронул металл и тут же отдернул руку. Удивленно воскликнул:
– Он горячий, Георгий!
Боярин прикоснулся к клинку, провел пальцем по долу.
– Он холоден, как всякий металл, князь.
– Посмотри, это ожог! – Мономах сунул ему под нос палец. – Меч раскален, будто лежал на жаровне.
Георгий в замешательстве не знал, что ответить. Князь задвинул клинок в ножны. Постоял с закрытыми глазами, словно прислушивался.
– Он как будто всю душу мне прожег. Понимаешь, Георгий?
На рассвете ворота Чернигова вновь открылись. Дружина Мономаха покидала город – около двух сотен мужей и отроков при оружии, с женами, детьми, челядью и скарбом в обозе. Впереди ехал князь, как и накануне – в золотом корзне, в шапке с драгоценными каменьями. По сторонам от него отроки держали хоругви и княжьи стяги. К поясу Мономаха был пристегнут меч святого Бориса.
В полном безмолвии обоз двигался к броду через Десну. С невысоких холмов, меж которыми пролегал путь, на исход смотрели ратники Олега и половцы. К Мономаху подъехал боярин Дмитр Иворович.
– Будто волки облизываются на нас поганые. Так и слышу, как они зубами щелкают. Как думаешь, князь, не разорвут они нас по дороге? За одну твою шапку перегрызутся!
– С нами Бог и святой Борис. Не выдадут на поживу – так и свинья не сожрет.
Мономах вытянул из ножен меч, поднял клинком вверх. Солнце заиграло на чищенном до блеска металле.
– Слава князю! – гаркнул Дмитр Иворович, обернувшись к дружине.
– Слава князю! – тотчас поддержали его две сотни глоток.
Взвившись в небо, крик достиг Олега, во весь опор скакавшего к городу.
– Слава Мономаху! – радостно засмеявшись, сказал он себе под нос.
17
– Вот он, град Чернигов! – выдохнул Олекса, сойдя с коня.
С холма через Десну открывался обширный вид на древний город, не так давно еще, во времена князя Мстислава Храброго, соперничавший с Киевом. Да и теперь, вероятно, хотя и приутих, но не совсем забыл свои притязания зваться стольным градом великого княжения. Олекса перекрестился на сияющие главки собора Спаса Всемилостивого, отвесил глубокий поклон.
– Отсюда до Киева уже недалеко. Дня два пути.
Добрыня, не слезая с коня, водил головой из стороны в сторону.
– Кровь чую. Смерть.
– Где? – дернулся Олекса.
– Не знаю. Везде.
Попович забрался в седло. Вытащил из налучья лук, купленный в городке по пути, надел тетиву. Проверил, легко ли выходят стрелы из тулы.
– Не нравятся мне эти твои чуянья, – ворчал он. – Все время ты чего-то чуешь. То волка, то мертвеца у дороги. А никакого волка я там не видел, и мертвеца мы не нашли, хотя все вокруг обрыли.
– А мне не нравится, как ты стреляешь из лука, – невозмутимо ответил Добрыня. – Зачем он тебе, если попадаешь через раз? В девок хоть метко попадал?
– Ишь ты, – бурчал Олекса, – медведь разговорился. А я думал, у меня одного язык без костей.
Они спустились с холма и поехали не по прямой, огибая другую высоту, стоявшую на пути. Добрыня держал нос по ветру, хмурил мохнатые брови. Олекса болтал без удержу – рассказывал о ростовской жизни, но тоже цепко поглядывал окрест.
– Слышишь? – спросил Добрыня, останов коня. – Оружие звенит. Люди бегут.
– Ничего не слышу, – недоверчиво сказал Олекса и осекся.
Из-за холма впереди показались люди. Их становилось все больше. Они были безоружны и бежали в страхе. Руки у всех были связаны. Сначала они двигались плотной толпой, затем бросились кто куда – к реке, к перелеску. Иные неслись вперед, что-то кричали. Олекса издалека не мог разобрать слов.
– Вот это да, – пробормотал он. – Никогда не видел такого. – И заорал вслед Добрыне, пустившему коня вскачь: – Подожди меня!
Поток беглых пленников иссяк. Теперь Олекса ясно слышал звон близкого боя. Наконец холм отодвинулся вбок, и он увидел странную сечу. Отряд конников в нерусском облачении, в шлемах с хвостами, торчавшими из наверший, теснился вокруг единственного противника. Тот ловко крутился в седле, уворачивался от ударов кривых мечей, каких попович никогда не видывал. Сам рубил направо и налево, скашивал врагов, как косарь траву. В локтях пониже кольчужных рукавов из него торчало по стреле. Еще одна попала в бедро и, видно было, сильно мешала. Чуть поодаль от сшибки в русича целили из луков. «Половцы!» – осенило Олексу.
Добрыня с рычаньем несся на степняков, держа наготове свою дубину. Попович рывком остановил коня.
– Так не пойдет, – сказал он и натянул стрелой тетиву, выцеливая лучников.
Первым ударом Добрыня вынес из седел двух куманов. Для второго удара размах был меньше, с переломанным хребтом на землю полетел лишь один половчин. После этого Медведь стал мерно колотить дубиной по плечам и хвостатым шеломам, как бабы по белью на портомойне.
Следить за сечей Олексе было некогда. Когда его стрела вонзилась в щеку одного из лучников, он издал восторженный клич. Быстро наложил другую, заметил, что в него тоже целят, ударил коня пятками.
– Святой Георгий, помоги сразить аспида! – завопил попович, едва не сверзясь наземь. За коня он держался только ногами, а стрелять на скаку никогда не пробовал.
Поэтому удивленно смотрел, как вываливается из седла степняк с его стрелой в горле.
Последний лучник не стал пытать судьбу и поскакал догонять остатки половецкого отряда, бежавшего с поля битвы. Олекса радостно свистел им вслед.
– Медве-едь! – весело орал он, скача к месту сечи. – Мы сражались с погаными! Мы их одолели!
Спрыгнув с коня, он полез к спешенному Добрыне обниматься. Тот отмахивался, глядя, как княжий дружинник с гривной на шее, видной из-под кольчуги, выдирает из себя стрелы.
– Вы кто ж такие будете? – спросил старый воин, берясь за третью стрелу, в бедре.
– Мы – храбры, – гордо сказал Олекса и назвал имена. – Идем рядиться в киевскую дружину.
– Ну а я Душило из Переяславля, по прозванию Моровлянин.
Наконечник стрелы засел глубоко в ноге. Нужно было резать плоть, чтобы достать его. Душило обломал древко и, хромая, пошел к Добрыне.
– Спаси тебя Бог, – сказал, обняв.
Из рощицы неподалеку прискакали двое оружных холопов, с запасным конем в поводу. Спешившись, стащили с хозяина длинную кольчугу.
– Зачем твоим холопам мечи, если они боятся боя? – спросил Олекса.
– Я не велел им соваться. Да и вам, молодняк, не стоило. Прежде чем лезть в чужую драку, надо спросить разрешения у старших. Понятно?
Попович возмущенно фыркнул.
– Это что ж за оружие? – Душило посмотрел на дубину Медведя. – Сколько живу, такого не видал.
– У нас в Ростовской земле все такими бьются, – вызывающе рек Олекса.
– Бывал я в Ростовской земле, – с улыбкой молвил Душило. – Видно, с тех пор там многое изменилось.
– А как же! – моргнул попович.
Один из холопов туго перетянул Моровлянину руки, останавливая кровь, наложил временные повязки.
– Вот. – Олекса кинул на землю мешок и развязал. – Гляди, какого мы соловья добыли в вятичских лесах.
Ему хотелось, чтобы старый княжий дружинник, по виду так вовсе боярин, был изумлен и потрясен. Чтоб знал, какие в Ростовской земле бывают храбры, и заткнул бы свои нравоучения за пояс. Но Душило, внимательно рассмотрев голову Соловейки, удивляться не стал.
– Вот она, звериная Русь, – произнес задумчиво и повернулся к Добрыне. – Ну а ты какого роду-племени?
Олекса открыл рот – хотел опередить крестового брата, чтобы не ляпнул чего-нибудь. Не успел.
– Того же самого, – глухо отозвался Медведь.
– Понятно, – сказал Душило, закрыв ногой мешок. – Так, Соловей, значит? На дубах сидел?
– На дубе.
– Одной заботой князю меньше, – кивнул Моровлянин. – Князю Мономаху, я говорю. Ростовская земля в его владении. А этот, – он пнул мешок, – залегал пути туда. Хотите добрый совет, храбры? Идите до Переяславля, там рядитесь в дружину Владимира Всеволодича. У киевского князя заботы нынче другие.
– Стольнокиевский князь – всей Руси держатель и сберегатель, – вдохновенно изрек Олекса, сдвинув брови, – покоряющий себе иные земли – какие миром, а какие мечом. Пошто срамишь его перед нами?
Душило на мгновение остолбенел, затем спросил:
– У вас в Ростовской земле все такие?
– Почти, – буравил его глазами попович.
– Это хорошо, – подумав, ответил боярин и пошел к своему коню. – Мне на тот берег. Вокруг неспокойно, половцы по земле рыщут. Лучше вам со мной идти. Здесь недалеко монастырь. Я оттуда кое-кого заберу и поеду обратно через Киев.
– А нам тоже в монастырь надо, – быстро сказал Олекса, кинув взгляд на Добрыню.
Медведь молча подвязывал к седлу дубину.
До монастыря на залесенной горе доехали, никого более не встретив. Казалось, земля замерла и притихла после недавнего содрогания от ужаса и плача о своих детях. Но покой ее был настороженным и чутким, готовым вновь перейти в стоны.
– В лесу прячутся люди, – повестил Добрыня, вслушиваясь в птичьи звоны.
В обители тоже искали убежища смерды из окрестных сел. С потухшими взглядами они бродили по двору, сидели под тыном, бабы и девки, сбившись в круг, не то пели тягуче, не то выли. Два чернеца обходили всех с мешками, совали каждому в руки кусок хлеба.
– Целы-здоровы, братия? – зычно вопросил Душило. На его голос отовсюду – из келий, амбаров, мыльни и хлебни – повысовывались иноки.
– Молитвами брата Нестора живы и целы, боярин, – ответили ему с поклоном. – Если б не он, шли бы мы сейчас с веревкой на шее в степи незнаемые, к сыроядцам поганым.
– А где ж сам он?
– Да в келейке своей, над пергаменом корпеет.
Душило попросил показать ему келью книжника, но, сделав два шага, вдруг сел на землю.
– Не могу. Вытащите из меня, братия, клятую железку. Да меду бы испить.
Пока спешно призванный монах-лечец занимался раной боярина, Олекса погулял по двору, полюбовался узорной храминой. Потом остановил чернеца, самого благообразного с виду.
– Отче, нам бы крещение принять.
– А много вас? – осведомился инок.
Попович взглядом показал на Добрыню, занятого конем.
– Много, – согласился монах. – По силушке десятерых стоит?
– Со мной – трех дюжин.
– Покрестим, – обещал чернец.
От келий к дружиннику, скрипящему зубами, скорым шагом приблизился невысокий монах с гладко зачесанными назад волосами. Руки у него были перепачканы чернилами.
– Душило! Ты ранен?
Лечец щипцами вытянул наконечник стрелы и бросил в подставленную ладонь боярина.
– Несколько лишних дырок в решете, – пожал плечами Душило. – О твоих подвигах я также наслышан, Нестор. С князем в пути повстречался. С досадой он о тебе отзывался.
– Ничего, перемелется его досада, мука для хлеба будет, – благодушно молвил чернец.
– А я ведь за тобой приехал, Нестор. Собирайся в Переяславль.
– Что мне делать в Переяславле? – опешил книжник.
– Пергамен марать, что ж еще. Не веретеном же трясти.
– Не поеду.
– Янь Вышатич прислал мне грамоту, чтоб я тебя любым средством отсюда выволок. Хоть связанным и в мешке.
– Да какой же я после этого монах, – сердито воскликнул Нестор. – Туда и сюда все время разъезжать – это уж не монах, а бродячее недоумение!
Лечец наложил на рану повязку с целебной мазью. Душило поднялся с земли, потопал ногами. Принял от послушника жбан меда и весь опрокинул в себя.
– Это какой Янь Вышатич? – спросил Олекса, подходя ближе. – Не тот ли, что некогда посрамил мятежных волхвов в Ростовской земле? Да разве он жив еще?
Книжник и боярин дружно повернули к нему головы.
– С чего бы ему помереть? Янь Вышатич крепко скроен. В Киеве тысяцким служит.
– Я думал, – возбужденно произнес попович, – в летописец живым не попадают. В летописце же о нем писано! «Временник, иначе летописание князей и земли русской…» Я читал! Епископ Исайя привез эту книгу в Ростов.
Душило так громко расхохотался, что праздные монахи, стоявшие вокруг, разошлись, осеняясь крестами. Книжник добро улыбался.
– Слышишь, Нестор, – колыхался от смеха боярин, – наш Вышатич теперь не живой и не мертвый, а бессмертный. Не Божьей милостью, а твоей!
Олекса разрумянился.
– Ты тот книжник, что создал летописец?
– Летописец написал мой наставник игумен Никон, – ответил Нестор. – Я добавил лишь немногое. А если Бог даст, вскоре хочу восполнить его.
Попович неожиданно поклонился монаху до земли.
– Отче, – сказал он, – великую любовь к Русской земле вложил мне в сердце этот летописец. Из-за него и в Киев иду, на князя посмотреть и себя показать, Руси послужить.
– В Переяславль тебе надо, отрок. – Душило стер с лица смех.
– Со мной Добрыня, а ему такой город не ведом, – схитрил Олекса.
– Ну, – молвил старый дружинник, – в общем, собирай свои пергамены, Нестор. Поутру выезжаем.
– Погодите! У нас дело безотлагательное – Добрыню крестить. – Попович умоляюще смотрел на книжника. – А с тобой, отче, хотя б до Киева доехать, рассказы твои послушать.
– Повременим, Душило, – ласково попросил Нестор боярина.
– Меня посадник не велел крестить, – на всякий случай предупредил Медведь.
– Дурак твой посадник, – отозвался Душило. – А почему?
– Я от волшбы рожден. Волхвы говорили, я – Велесов.
– Христос на твоего Велеса плюнет и разотрет, – заверил княж муж. – А волхвам мы еще с Янем Вышатичем бороды выдирали на Белоозере.
– Недовыдрали, – буркнул Добрыня.
18
После вечерней трапезы с разрешения игумена сидели вчетвером возле кельи Нестора. В самой келье – рубленой клети – не поместились бы. Душило едва пролезал в дверь, о Медведе и говорить нечего. Книжник и Олекса притулились на крылечке, боярину вынесли скамью. Добрыня уселся на земле.
Нестор расспрашивал поповича о Ростове, откуда и сам был родом. Вызнал, помнят ли там о епископе Леонтии, принявшем муку и смерть от язычников, в чести ли держат его могилу. И все ли еще стоит в Чудском конце каменное идолище Велеса. И шумят ли по временам волхвы, баламутя людей. Потом перешел к мирским делам: ладно ли течет жизнь в Ростове, богатеет ли торговля, часто ль купцы ходят к Хвалисскому морю и далее торговать с сарацинами. Посылают ли посадники отроков, по примеру ушлых новгородцев, разведывать новые земли и незнаемые народы на восход – далее черемисы и прочей ростовской чуди, далее булгар. Под конец стали перебирать ростовскую родню. Нестор помянул прадеда, дружинника святого князя Бориса ростовского.
– Как говоришь, отче, было имя твоего родителя?
– В Киеве его звали Захарья Ростовчанин.
Олекса стукнул себя по коленям.
– Ну а в Ростове его звали Захарья Киянин. Он пришел из Киева с женой и двумя детями на будущий год после мятежа тех волхвов, которых извел Янь Вышатич. И помер лишь недавно.
Нестор повздыхал, крестясь и смахивая слезы.
– Не ведаю даже, простил ли меня отец за уход из дома. Хорошо ли ему жилось в Ростове?
– Торговлю со временем широко поставил. С сыном его Доброшкой мы в отрочестве разбивали друг дружке носы. Я хоть и младше, но спуску ему не давал. Теперь он здоровый мужичина, ведет отцову торговлю, семьей оброс.
– Слава Богу, – прогудел Душило. – А-то я ведь думал – помру, так и не отдам Захарье долг. Думал, он из-за меня по миру пошел. Теперь гонца в Ростов пошлю, свалю груз с плеч.
Олекса светился от счастья и гордости, что принес столько пользы обоим. Но ему не терпелось говорить о другом.
– Отче, скажи, почему в летописце так мало писано о князе Ярославе? Митрополит Иларион в своем золотом «Слове о Законе и Благодати» назвал этого князя украшением престола земли Русской. Отчего не украсить и летописец его деяниями?
– Игумен Никон, мой учитель, ответил бы тебе так: поспешай медленно, отрок, – с улыбкой молвил Нестор. – Будет и в летописце похвала великому князю.
При имени Ярослава Добрыня насторожился.
– Поведай, отец, – смущенно попросил.
Нестор сходил в келью, вынес лист исписанного пергамена. Изредка заглядывая в него, повел сказ:
– Когда Ярослав был в Новгороде, пришла весть, что печенеги осадили Киев. Ярослав собрал многих воинов, варягов и словен, и пришел к Киеву. А печенегов было без числа. Князь исполчил дружину и встал перед градом. Печенеги пошли на приступ, и была сеча жестокая на месте, где ныне стоит Святая София, митрополия русская, а тогда это было поле за городом. И едва к вечеру одолели русские полки поганых. Побежали печенеги. Одни, убегая, утонули в реках, а остаток их бегает где-то и доныне, если не всех перебили три года назад теребовльский князь Василько с половецкими ханами. А на месте битвы Ярослав заложил церковь Святой Софии и широко отстроил Киев, обвел его стеной с Золотыми воротами. Стала при нем вера христианская плодиться и расширяться…
Добрыня, слушавший со вниманием, ткнул боярина кулаком в бок. Тот похрапывал, свесив на грудь голову.
– Вот за что я на тебя в обиде, Нестор, – спросонья брякнул Душило. – Для чего ты меня осрамил в летописце? На весь свет повестил, как я ходил к колдуну-чудину и потерял у него свой крест. Хорошо хоть про потерянный меч не заикнулся. Да еще новгородцем меня обозвал!
– Твоего имени я Никону не открыл, – добродушно ответил книжник. – Он и решил, что то был некий новгородец.
Душило опять уронил голову и всхрапнул.
– Отец, – гулко позвал Добрыня, – крести меня. Хочу, чтобы и на мне ваша вера расширилась. И бороды волхвам выдирать тоже хочу.
Нестор обернулся к поповичу, строго посмотрел.
– Почему не объяснил ему, что христианская вера не в выдирании бород язычникам?
– Это он шутит, отче. – Олекса украдкой показал Медведю кулак. – А так он понятливый. Хоть и зверообразный.
…Лесные птицы галдели на разные голоса так оглушительно, что казалось – и они дивятся совершающемуся. В быстром ключе, звеневшем у самой стены монастыря, трижды окунали великих размеров детину, одетого лишь в собственную шерсть. Творили таинство игумен обители и Нестор, имевший сан дьякона. Он же стал крестным отцом. В зрителях поодаль стояли боярин с поповичем. Олекса загодя объяснил Медведю, что христиане называют Велеса сатаной. Потому на требование плюнуть в сатану, отрекаясь от него и всех его дел, Добрыня трижды харкнул так смачно, будто перед ним впрямь стоял кумир скотьего бога.
Окрещеному нарекли царское имя Василий, которое на Руси носили уже не одни лишь князья.
– Тезкой будет Мономаху, тот в крещеньи тоже Василий, – одобрил Душило. – А дубину свою пусть в лесу оставит. В Киеве народ остряк, до смерти засмеют.
Собрались в дорогу лишь к полудню. Нестор долго уминал пергамены в торбах, еще дольше лобызал монастырскую братию. Олекса, буйно размахивая руками, возглашал на весь двор:
– И влез он в святую купель, и родился от Духа и воды, в Христа крестившись, в Христа облачился; и вышел из купели, обеленный, сыном став нетления, сыном воскрешения, имя приняв навечно именитое из рода в род – Василий. Под ним же записан он в книге жизни в вышнем граде, в нетленном Иерусалиме.
– Ты чего? – притянул его за рубаху Добрыня.
– Это митрополит Иларион о князе Владимире, крестителе Руси, – смеялся Олекса.
– А, – сказал Медведь, мало что поняв. – А чего радостный?
– Так ведь сказано же: «Отвративший язычника от заблуждения его спасет душу свою от смерти и покроет множество грехов». А мне надо много грехов покрыть. Считай, половину снял через твое отвращение от идольского суеверия.
Добрыня достал из торока солнечный камень с навозником внутри и нацепил на шею. Олексе не понравилось.
– Да сними эту срамоту.
– Это от матери, – объяснил Добрыня.
Нестор тоже пригляделся к камню, собрал лоб в морщины.
– Будто бы я такой уже видел когда-то.
Перед тем как сесть на коня, монах низко поклонился обители.
– Мир этому дому. Поеду к другому.
Сто тридцать верст до Киева одолели быстро, время в разговорах пролетело вскачь. На полпути заехали в родной город Душила – Моровийск. Тут приступили к Добрыне вдвоем и уговорили-таки бросить дубину, повесить на пояс приличествующую палицу. Здесь же приоделись. Олекса купил себе на торгу красные яловые сапоги, шапку с короткой опушкой и небесно-синий аксамитовый плащ. Медведю он добыл суконные порты, лазоревую рубаху и летнюю свиту с мелкотравчатым узором – едва сыскал нужной величины. Сверху положил тафтяную шапку. Сказал при том, что в звериных шкурах его и на двор к князю не пустят. Добрыня тоскливо покорился.
К Киеву подъезжали со стороны Лысой горы. Беленые стены с высокими башнями-стрельнями и издалека горящие солнцем купола Софии медленно вырастали перед глазами. У разветвления дороги, поснимав шапки, путники дружно перекрестились. Добрыня старательно повторил – учился не путать, с какого плеча класть поперечину.
– Ну, – сказал Душило, – вижу, что убеждать вас ехать со мной дальше напрасное дело.
Олекса покивал, оцепенело пожирая глазами величественный град.
– Напрасное.
– Ну так, прощайте, храбры. Когда надоест вам в Киеве, перебирайтесь в Переяславль.
– Почему мне надоест в Киеве? – недоумевал попович, не отрываясь от зрелища.
Душило развернул коня, подъехал ближе к нему. Глаза в глаза сказал:
– Князь – за всех людей ответчик. А не за одну лишь дружину и казну. Потому.
Оставшись вдвоем, Олекса и Добрыня направили коней к городу.
– Прощай, отче Нестор! – крикнул попович. – Готовь для меня листы в своем летописце!
19
Киев оглушал величиной, обильем церквей, людей, мощеных улиц и шумом, какой в Ростове или Ярославле стоит лишь на торжище – а здесь им полнилась каждая большая улица. Конная сторожа, дружинники, купцы с гружеными возами, парубки и холопы, бабы с корзинами, женки из нарочитой чади с челядью, боярышни со свитами нянек-кормилок, попы и чернецы, иноземные торговцы, паломники, калики перехожие, нищие побродяги, варяги, армяне, хазары, болгары, греки, сарацины, латиняне – все вносили свою долю в шумное многоречие и разноликую суету стольного града.
Добрыня с непривычки стал угрюм более обычного. Олексе не хватало глаз, чтобы увидеть все и сразу: снаряжение княжьих отроков, красу девок, хоромы житьих людей, украшения храмов, вдалеке – княжью Гору с венцом белых стен.
– Нам туда. – Олекса величаво махнул в направлении Горы.
Шуму впереди прибавилось. Попович привстал в седле, разглядывая столпотворение в конце широкой улицы. Было много конных, раздавались мерные удары дерева о дерево, множество криков сливались в один раздраженный вопль. Вблизи дело чуть прояснилось: дружинники вышибали бревном ворота небедного двора и оттесняли зло напиравшую толпу горожан. Однако понять, что происходит, все равно было сложно. В гуще градских людей тоже затесались конные, но безоружные, в лучшем случае с засапожными ножами. Кмети махали перед ними мечами, кулаками, сапогами отпихивали пеших. Над тыном показывались головы дворских отроков в шлемах. Выкрикнув брань и угрозы, прятались, чтоб княжьи люди не отмахнули мечом нос.
– Весело живет Киев, – дивился Олекса.
Из криков наконец стало ясно, что дружинники хотят взять на поток и разграбление какого-то Микульчу, а градские люди против этого.
Ворота затрещали, одна створка сошла с петель. Кмети бросили бревно и снесли ворота натиском. Во дворе началась драка. Часть дружины осталась на улице, воюя с горожанами. Тут из проулка появился еще один отряд конных. Во главе его, спокойно рассекая конем толпу, ехал белобородый старец. Людей у него было немного, но каждый при оружии.
– Что творишь, Наслав Коснячич? – выкрикнул он, надсаживая голос. – По какому закону грабишь со своими псами дворы сотских?
– По княжьему закону, Янь Вышатич, – проревел в ответ старший дружинник, командовавший кметями. – Знаешь такой закон?
Олекса пнул сапогом ногу Добрыни, кивком показал на знаменитого тысяцкого.
– Не знаю и знать не хочу! В чем виновен Микульча?
– В том, что не делится имением с князем, и в том, что он не нравится мне! И другие сотские в том же виновны.
Янь Вышатич замешкался от такой откровенности. Градские люди взвыли от возмущения и сильнее насели на дружинников.
– Микульча служит под моим началом, и не тебе решать за меня!
– А ты более не тысяцкий, старик! Хватит, на покой пора, а то за тобой рабу с посудиной ходить надо – песок собирать, что из тебя сыплется.
– Сам ты пес, Вышатич! – гаркнул кто-то из дружинных.
– Поди прочь со своей общипанной тысячей!
Старый боярин, гневно раскрасневшийся, пропустил поношения мимо ушей.
– Не тысяцкий? – громко переспросил он. – И я слышу об этом не от князя, а от его холопа?
– Ты слышишь это от меня, княжого мужа и нового киевского тысяцкого! – рявкнул Наслав Коснячич, разъяренный оскорблением. – И радуйся, что не могу добраться до твоего двора, пока князь не велит. А то, может, сам окажешься в холопах!
Оружные конники городского отряда, не стерпев, ринулись на дружинников. Пешая толпа стремительно шарахнулась в стороны, потоптав упавших. Мечи скрестились и пошли звенеть. Им помогали кулаки, отвешивая крепкие оплеухи. Кони ржали, сшибаясь мордами и крупами, поднимались на дыбы. Поверх всего стояла свирепая брань, густо извергаемая глотками. Олекса и Добрыня, оказавшись в кольце безоружных горожан, удрученно наблюдали. Янь Вышатич пытался остановить своих людей, но его не слышали.
Из того же проулка вылетели несколько всадников и сходу врубились в драку.
– Наслав! – разъяренно прокричал один. – Поромона убили! У двора сотского Якима черни поболе, чем здесь. Кистенем с коня сняли и ножами покромсали! Сейчас там сотня Васяты людишек разгоняет.
Новый тысяцкий, до того в бойню не лезший, с лютой руганью скакнул к градскому ратнику, со спины глубоко разворотил ему мечом тулово.
– На княжью дружину руки поднимать, смерды! – прорычал он, ища глазами следующую жертву. – В своей крови утонете!
Весть о гибели дружинника всколыхнула и толпу горожан. Одни подняли к небу благодарные вопли. Другие мрачно пророчили:
– Младшие Колывановичи своего брательника без отмщения не оставят. Отольется Киеву эта кровь.
Люди стали торопливо разбредаться. Многие пустились бежать. Их подгонял яростными криками Янь Вышатич:
– Уходите! Расходитесь по дворам! Нечего глазеть, а то и вам перепадет!
Олекса вставил в рот два пальца, испустил пронзительный свист.
– Берегись! – орал попович, наседая на толпу конем. – Кому сказано – расходись!
Ни дружинники, ни градские ратники не могли пересилить противника. На мостовой под копытами лежало с десяток убитых, еще трое свисали с седел метавшихся коней. Между тем из поломанных ворот повалили кмети, сломившие сопротивление сотского Микульчи и его отроков. Под их натиском градские стали отступать. На каждого теперь приходилось по трое дружинников. Янь Вышатич в отчаяньи бросился своим на помощь. Сил у старика было меньше, чем у верзил-отроков, но хватило, чтобы несложным приемом вышибить из седла ближайшего конного. Разозленные дружинники тут же насели на старого боярина.
На голову одного из них рухнул удар булавы, свалив с коня.
– Ну-кось, отец, подвинься.
Добрыня, долго решавший, на какой стороне ему быть, оттер старика от его противников. Меча он не имел – в Ярославле не привык к этому оружию, а в лесу оно подавно ни к чему. Но булава отбивала удары не хуже, а руки у Медведя были длинные.
– Откуда такая образина? – заржали кмети, впятером обступив его.
Краем глаза Добрыня видел, как Янь Вышатич уводит остатки городского отряда. Дружинники улюлюкали им вслед, но вдогон не поскакали. От толпы пеших на улице не осталось ни единого человека. Олекса тоже запропастился.
Медведь легонько рыкнул, сведя кустистые брови.
– Ого, да он пугает! – насмехались отроки.
Бить их Добрыне расхотелось. Из дружинников тоже никто не решался первым попытать удачу.
– Это что за… такое?! – подъехал новый тысяцкий. – Ты кто таков?
Пока Добрыня думал, отвечать или нет, из разгромленного двора вывели пинками сотского Микульчу с разбитым лицом и нескольких его окровавленных отроков. Следом вытолкали выводок ревущих навзрыд баб и девок. Наслав Коснячич отвлекся от Добрыни.
– Сотского в поруб на Киселевке, холопов на торг, остальных гнать из города, – распорядился он. – Все имение князю.
Бабы взвыли громче. Жена Микульчи кинулась мужу на грудь. Ее оторвали и швырнули на бревна мостовой.
– Петрок, головой отвечаешь за все добро, что в доме и на дворе. Чтоб ни одна куна не сплыла! Свою долю все потом получат.
– Исполню, боярин! – весело крикнул дружинник.
Тысяцкий вернулся к отрокам, караулившим Медведя.
– Говорить научен? – спросил он Добрыню. – Экая гора зверины.
– Вроде чего-то вякал, – сказали кмети.
Добрыня показал зубы и шевельнулся в седле.
– Но-но, бычара! – с опаской смеялись отроки.
– Я к князю, – грозно пророкотал Медведь. – Рядиться в дружину. До вас мне нет дела.
– Аж к самому кня-азю? – захохотали вокруг.
– А что в тороках везешь? – Дружинник стукнул ногой по мешку с серебром. Металл брякнул, мгновенно заворожив всех.
– Мое дело, – ощерился Добрыня.
– Коль в дружину хочешь, человече, то твои дела – наши дела, – изрек тысяцкий, вдруг подобрев. – Дубинку-то убери, тут ведь все свои. И вы тоже – мечи в ножны, – велел он отрокам. – Не видите – добрый витязь перед вами.
Отроки, ухмыляясь, последовали приказу. Добрыня, подождав, подцепил ремень булавы к поясу.
– Ну, теперь можно и поговорить, – елейно продолжал Наслав Коснячич. – А ведомо ли тебе, витязь, что так просто в княжью дружину не попасть? Князь Святополк Изяславич абы кого к себе не берет. Надо пройти испытание. А его не всякий выдержит.
– Говори какое.
– Так сразу тебе и скажи, – усмехнулся боярин. – Сперва на княж двор поедем.
Сотского Микульчу и его домочадцев уже увели. Часть дружинников осталась сторожить двор. Остальные двинулись к княжьей Горе. Впереди ехал новый тысяцкий, Добрыню спереди и сзади окружали отроки. Миновали купеческие и ремесленные усадьбы Копырева конца. Чуть поодаль начались боярские дворы с затейливыми теремами, видными из-за глухих высоких тынов, с обширными хозяйственными и жилыми клетями. Ворота каждой усадьбы отделаны по-особому, на вкус хозяев – с резными ангелками, с петушками и китоврасами, со змееголовыми чудищами, с деревянными головами домовых духов, насаженными поверху.
Одной длинной и широкой улицей доехали до ворот в городьбе, окружавшей княжью Гору. Недалеко от Бабина торга тысяцкий свернул к Васильевской церкви. Место было знаменито среди киевлян тем, что здесь четверть столетия назад томился в порубе полоцкий князь Всеслав. Потом взбунтовавшая чернь развалила топорами темницу и вознесла Всеслава на киевский стол. А над ямой позже поставили новый сруб. К нему и привели Добрыню.
Пошептавшись с двумя кметями, Наслав Коснячич обратился к Медведю:
– Испытаний два, но первое может показаться тебе простым. Слезай-ка с коня.
Пока он это говорил, отроки откинули дверцу на скате поруба.
– Это дыра подземного лаза, – быстро сказал тысяцкий. – Тебе нужно пройти по нему. Там и обрящешь первое испытание.
– Куда ведет лаз? – спросил Добрыня, заглянув в яму и принюхавшись. О подземных пещерах, тянущихся во тьме и глубине на многие версты, он знал. На вход в одну такую наткнулся однажды в расщелине лесной горы. Волхвы говорили, что эти ходы роет под землей Велес и не человечьего ума дело вызнавать, для чего они богу и куда ведут.
– Узнаешь, когда выйдешь.
– Ладно, – согласился Добрыня.
Он вернулся к коню, отвязал мешок с серебром и прикрепил на поясе. Ремень сильно обвис от тяжести.
– Будет мешать, – попытался отговорить боярин.
– Мое дело, – угрюмо повторил Медведь.
Кожаный торок с головой Соловейки он бросил тысяцкому.
– Если что со мной – отдай князю.
Добрыня подошел к порубу, встал на порог и, старательно перекрестившись, ухнул вниз. Отроки тотчас захлопнули дверцу, наложили прочные запоры.
– Попался, зверь.
– А серебришко-то у него осталось, – разочарованно протянул кто-то.
– Захочет выйти – отдаст, – самодовольно молвил Наслав Коснячич. – Виру за битую голову Острата им заплатит.
Кмети засмеялись шутке. Тысяцкий положил на землю торок, ослабил затяжку и сунул внутрь руку. Вдруг, извергнув проклятье, отскочил, повалился набок, стал бешено тереть ладонь о землю. Из мешка шла тяжелая смрадная вонь. Отроки, затыкая носы, рассматривали мертвую голову.
– Ну и зачем это князю? – гадали.
Из поруба донесся рев, от которого задрожали бревна:
– Обманули!!!
Хохотать у дружинников пропала охота.
20
Засапожный нож не лопата, копать им землю – много не наработаешь. Добрыня кромсал жесткий суглинок без продыху. Нож затупился, теперь им даже волосину не разрезать. Сверху через щель пробивалась тонкая паутинка света – единственная радость. В пустом брюхе будто поселился злой зверь и жадно терзал внутренности. Дверь поруба за день и ночь ни разу не открылась.
Добрыня зажал нож зубами и с глухим рыком принялся скрести землю руками. Обе ноги в распор упирались на разной высоте в уже вырытые выемки на углу ямы. Еще три таких ступени – и он доберется до основания сруба. Обкопать нижнее бревно будет проще, если не сломается нож.
Он перестал рыть и прислушался. За все это время человечьего присутствия наверху Добрыня не чувствовал. Но сейчас возле поруба кто-то стоял. Медведь спрыгнул на дно и привычно, как в лесной глуши, затаился. Лязгнули запоры, отворилась дверь. В проеме стоял, наклонясь, Олекса.
– Не надоело тебе в ямах сидеть, брат крестовый?
На дно спустилась лестница. Добрыня, подхватив мешок с серебром, взлетел по ней, как рысь на дерево.
– Не стоит благодарности, – отмел все излияния попович, хотя Медведь и рта не раскрыл. – Теперь мы с тобой квиты.
Добрыня вопросительно промычал.
– За то, что сразу не вытащил меня из ямы у бойников, – мстительно объяснил Олекса и радостно облапил Медведя.
Холоп, в трепете таращившийся на великана как на страшное диво, вытянул лестницу, запер поруб. Добрыня вслед за поповичем взгромоздился на коня.
– Где взял?
– В княжьих конюшнях, – с гордостью ответил попович. – Едем, по дороге расскажу.
Но сперва говорить пришлось Медведю. Много работать языком он не любил, потому вся история с пленением в порубе уместилась в несколько слов.
– Ну, считай, это и было первое испытание, – подытожил Олекса, хрюкнув от смеха.
– Твой черед, – проворчал Добрыня. – Ты куда подевался вчера?
– Ну, я же знал, что тебя потянет в драку. Из нас двоих кто-то должен думать. Эту задачу я взял на себя. Кто бы спас тебя, если бы я не избежал соблазна помахать мечом? И кто бы молвил за нас слово перед князем, если бы мы оба сшиблись с его дружинниками?..
– За молодкой на улице увязался, – взглянув на него, определил Добрыня.
– Одно другому не мешает, – не смутился Олекса. – Словом, я пошел к князю и все устроил. Теперь мы в его дружине. Не спрашивай, чего мне это стоило. – Он помолчал, ожидая вопроса. Не дождался. – Впрочем, если спросишь, отвечу: на это пошло все мое серебро. Князю нужно серебро, – с неясной грустью добавил он.
– Я отдам тебе свое, – пообещал Медведь.
– У тебя нет серебра. Твое я тоже отдал князю.
Добрыня недоверчиво потрогал мешок.
– Да-да, – подтвердил попович, – воля в Киеве нынче дорога. В следующий раз не попадай в поруб.
Они въехали на площадь Бабина торга и мимо княжьих хором направились к дружинному подворью. Полсотни отроков с обнаженными торсами упражнялись на дворе в рубке мечами и топорами. Сквозь лязг оружия разлетались крики десятников, обучавших молодь. Олекса и Добрыня спешились, холопы тотчас увели коней.
На крыльце молодечной сидел, поджидая, княжий ключник. Завидев новоприбывших, он небыстрым шагом потащился к ним. Следом топали двое челядинов.
– Отдай ему серебро, – равнодушно бросил Олекса.
Добрыня отвязал мешок от пояса, кинул холопам. Ключник без слов поволокся далее, к одному из трех княжьих теремов. Следом к ним подошел десятник, немолодой воин с половиной левого уха и ленцой в глазах.
– Я Мал. Будете в моем десятке.
Он оценивающе оглядел Добрыню. Дернул ноздрями.
– Мечом владеешь?
Медведь издал раскатистый звук – не то кашлянул, не то проворчал неразборчиво.
– Научим, – осклабился Мал. – И говорить научим. А замашки свои забудь. – Он наставил длинный палец с черным ногтем на Добрыню. – Ты теперь – младший отрок. Зеленее не бывает.
Медведь с вопросом посмотрел на поповича.
– Извини, – процедил тот, отводя глаза. – Надо было везти сюда все Соловейкино серебро, чтобы попасть в старшую дружину.
…Ключник с двумя холопами спустился в теремные подклети. Сегодня здесь весь день кипела работа. Княжье казнохранилище заполняли ларями, скрынями и мешками с деревянными замками, свезенными со дворов сотских Микульчи и Якима. Имения было немало, но еще более добра пошло на торг, чтобы обернуться гривнами золота и серебра, а затем быть схороненным здесь же, в казне.
Каждый ларь и мешок проверял тиун, сразу диктовал писцу, сколько, чего и где размещено. За тиуном по пятам ходил князь Святополк Изяславич. Зорко следил, вытягивал шею, заглядывая в сундуки, запускал длинные руки в мягкую рухлядь – любовно ощупывал меха. Тут же отдавал распоряжения – что перелить в слитки, что припрятать подальше, что почистить.
– Серебро, князь, от новых отроков, – доложился ключник.
Святополк окунул руки в развязанный мешок, сладко позвенел лунным металлом. Остался доволен. Утомленный за день, побрел к себе в покои. Велел накрывать вечернюю трапезу. Рот уже полнился слюной, предвкушая яства, когда в палату царственной походкой вплыла княгиня Гертруда.
– Сын мой, – начала она любезным голосом, от которого Святополк закашлялся, захлебнувшись голодной слюной. – Неразумно столько времени проводить среди челяди. Для присмотра за имением есть ключник и тиун.
– Не вмешивайся в мои дела, матушка, – вежливо огрызнулся князь.
– Видно Господь дал мне такой крест, – в голосе старой княгини зазвенели стальные нотки, – быть женой и матерью князей, в чьи дела, глядя на их неблагоразумие, приходится вмешиваться слабой женщине. Святополк! Послушай меня…
Князь показным жестом прикрыл уши. На лице Гертруды проступил гневный румянец. Но быстро взяв себя в руки, она заговорила со спокойной грустью:
– Вот так же и муж мой Изяслав, и сын Ярополк закрывали от меня свой слух и разум. Я молила Господа услышать стон моего сердца, избавить от мучений, горести и зла, которые обрушились на меня и моего мужа из-за его нежелания выслушивать мои советы. Я обращала к Всевышнему мольбы и о сыне, чтобы Господь внушил ему истинные чувства, твердую надежду и совершенную любовь. Но если человек сам не желает, ему не поможет и Бог. – Княгиня со скорбью в лице опустилась на кресло-скамью с мягким сиденьем. – Изяслав, дважды изгнанный из Киева, бесприютно скитался по чужим странам, тщетно прося помощи у их правителей. Ярополк, погрязавший в пучине пьянства, гордыни, алчности и многих иных пороков, в конце концов стал посмешищем для всех, затеяв глупую войну с киевским князем! – Гертруда помолчала, собираясь с силами. – И я, испытав весь позор изгнания и пленения, не позволю тебе, мой младший сын, повторить ту же судьбу, принести мне те же муки и страдания.
– Матушка, – Святополк снисходительно развел руками, – все это бабьи слезы. Мужу недостойно покоряться им.
– Подойди ко мне, сын, – слабым голосом попросила Гертруда.
Князь, помешкав, приблизился к ее креслу.
– Наклонись, уважь мою старость.
Сухая ладонь княгини, приложившись к щеке Святополка, извлекла из нее громкий звон.
– Это – не бабьи слезы, – твердо произнесла она. – Это материнское наставление. А теперь сядь и раскрой шире уши.
Князя словно неведомой силой швырнуло обратно. Упав на кресло, он в злой растерянности уставился на мать.
– Без промедления удали из Киева братьев Колывановичей. Иначе не миновать беды. Они будут мстить градским людям за смерть своего старшего и прольют гораздо больше крови, чем вытекло из него. Твоя дружина уже обагрила кровью улицы Киева. Я хочу спросить тебя, Святополк: кто ты – великий князь, наследовавший своему отцу и деду, или разбойник, силой захвативший город?
– Я – князь, – гордо ответил сын. – Но запомнят они меня как мстителя за попранную справедливость! В Русской правде сказано: мстит сын за отца.
– Кровная месть на Руси отменена твоим отцом и дядьями! – воскликнула княгиня.
– Они заменили кровную месть вирами, – коварно улыбнулся Святополк. – И я беру с Киева виру. Ты не можешь упрекнуть меня в нарушении закона, матушка.
– Изгони Колывановичей, – прошелестела губами Гертруда, словно враз обессилев. – Изгони их из дружины. Пускай идут куда хотят. Заплати им за погибшего брата. Горожане увидят твою добрую волю в этом поступке и не станут распаляться на тебя.
– Хорошо, матушка, – с усилием выдавил князь. – Я прогоню их. – По губам его вдруг проскочила недобрая улыбка. – Я пошлю Колывановичей к Мономаху. Пускай послужат мне в его дружине.
– Славно придумано, сын мой, – рассеянно произнесла княгиня, помышляя о чем-то ином.
– Что еще посоветуешь, матушка? – усмехнулся Святополк, пристально глядя на нее.
– Тебе стоит завести отношения с теми, кто дает золото и серебро в рост.
– С жидами? – от неожиданности князь привстал.
– Лихву берут не одни жиды. Наша нарочитая чадь учится у них. Используй и тех, и других.
– Как? – не понимал он. Однако наживку заглотил глубоко.
– Вели им отдавать тебе часть прибыли. Обложи мытом это богомерзкое дело. А градских людей больше не грабь. Они не простят тебе этого, и когда тебе понадобится помощь Киева – они скажут, что не хотят тебя знать. Помни это, сын.
– Овцы будут целы и я сыт? – в плотоядных грезах улыбнулся Святополк. – Матушка, ты – само милосердие. Я исполню твой совет. Градские более не потерпят от меня урона… если только не разгневают меня чем-либо. Но бояре… Ведь остаются еще старые киевские бояре, матушка. Их я не стану жалеть!
– Устала я что-то, – пробормотала старая княгиня, едва слушая его.
Она смежила очи. Святополк тихо подошел к матери и поцеловал высокий, почти без морщин лоб. Засмотрелся на выбившуюся из-под убруса седую прядку, от вида которой его душу затопили нежность и сыновняя преданность.
– Ради твоего покоя, матушка, я не стану жалеть их. Я буду холить и лелеять твою старость, и ты не познаешь более унижения.
21
Два возка с наваленным добром – одежей и утварью – все, что удалось забрать с собой. Прочее имение, копившееся многими годами на княжьей службе, в одночасье князю и отошло. Двор с полными амбарами, житницами, медушей, конюшней, молодечной, хоромы двухъярусные с повалушей, в ларях – меха, цветные паволоки, книги, златая и серебряная посуда, бабья златокузнь, греческие и сарацинские доспехи, богатое оружие, коней, челядь – все отнял разгоревшийся местью Святополк Изяславич.
Княжьи отроки провожали возки ограбленного боярина до самых Лядских ворот. На смех оставили старому Воротиславу Микуличу единственного холопа, кривого на один глаз, правившего вторым возком. На коне переднего сидел дворский отрок. Еще несколько отроков, не пожелавших расстаться с боярином, шли пешком, исподлобья угрюмились на дружинников. Те ради срамного веселья творили над изгнанным боярином посмехи: не нажил-де в Киеве иного состояния кроме старухи-женки и кривого раба, попытай-де счастья в иных местах, авось где сыщется служба поприбыльнее. К кесарю-де цареградскому неплохо бы податься, уж он озолотит да в палатах каменных приютит, а боярской старухе любовь окажет.
Воротиславу Микуличу слышать это поношение было нестерпимо больно, но он терпел молча. И своим отрокам велел не лаяться бестолку с княжьими кметями. Только на жену взглядывал виновато. Агафья, обхватив голову руками, ничего не слыша и не видя, тонко подвывала. Из-под плата вылезли седые волосья, трепались на ветру. Слава Богу, из детей никто не жил с ними – сыновья кто в земле лежит, кто свою долю в иных землях ищет, дочери при мужьях.
Когда Киев остался позади и похабства дружинников уже не стояли в ушах, Воротислав Микулич сошел с возка и долго крестился. Не на церковь даже – на белую городскую стену, на свод каменных ворот со стрельней поверху.
– Что ж будет-то теперь? – опомнилась Агафья, поводя диким взором окрест.
– Молчи, жена, – сурово молвил боярин. – Волю Божью зря не пытай. Что сбудется – то и сладится.
– На ночь бы куда пристроиться, боярин, – сказали отроки. – В Берестовом вряд ли под кровлю пустят. Разве на Выдубичах попроситься.
– К Феодосьевым чернецам сперва, – распорядился Воротислав Микулич. – Монахи призрят на изгоев.
Небо вечерело. Справа от дороги темнели убранные житные поля с одинокими снопиками – смерды повсюду еще почитали скотьего бога Велеса, одаривали последними колосьями.
– Гляди-ко, – подивился кто-то из отроков, – жито летом саранча пожрала, а божку его часть все равно идет.
– Плетью обуха не перешибешь, – откликнулся другой, носивший у пояса обереги от злых духов.
В сумерках проехали без остановки княжье село Берестовое и вскоре стучались в монастырские врата.
– Кого это припозднило? – осведомился вратарник, уже засыпавший в своей клети-келье.
– Рабов Божьих, гонимых людьми, – смиренно ответил Воротислав Микулич.
Монах отпер ворота. Приглядевшись, узнал киевского боярина, много раз благоволившего обители щедрыми дарами-поминками, а теперь явившегося едва не голым.
– Христе Боже!.. – Рука застывшего в изумлении чернеца сама потянулась ко лбу для знамения. – Черны нынче дела на белом свете.
Возки въехали в обитель. Опамятовав, вратарник зачастил:
– Повечерницу давно отслужили, отец игумен перед полуношницей дремлет. Побегу разбужу, раз такая беда.
Спустя недолгое время нежданных гостей обустроили. Накормили в трапезной хлебом с кашей, медом и квасом, отроков и холопа отправили на богадельное подворье при обители, боярина с женой проводили в странноприимный дом. Игумен Иоанн вопросами пытать до утра не стал, ограничился кратким утешением:
– И Сын Божий не имел на земле где голову приклонить. А князей на Руси много – примут тебя, не отвергнут. И имение заново наживешь, боярин.
С рассветом Воротислав Микулич молился посреди монахов в церкви: истово клал поклоны, громко тянул тропари и псалмы, с трепетом облобызал большую икону Богородицы, земно поклонился мощам блаженного Феодосия. Монастырские насельники, глядя на его рвение, возносили и от себя прошения о гонимом боярине.
После утренней трапезы настоятель беседовал с Воротиславом Микуличем в своей келье. Подробно расспрашивал, печалился, скорбно ужасался, слыша о бесчестьях. Вновь утешил боярина, на сей раз пространно.
– Как масло на раны, отче, твои слова, – вздохнул княж муж. – Однако Господь справедлив. Знаю, за что терплю. Давно ожидал от Святополка подобного деяния. Ты, может, и не ведаешь, отче игумен, что я предал его отца, князя Изяслава. Служил ему верой и правдой, а когда на него ополчились его же братья и пришли к Киеву, я рассудил, что Изяславу не сидеть более на великом столе. Загодя ушел от него к князю Святославу. Тот занял Киев, а я остался в дружине нового киевского князя. И тому тоже служил верно. Затем князю Всеволоду дружинный долг отдал. Тут-то и расплата поспела.
Воротислав Микулич повесил на грудь голову с седой гривой.
– Куда идти на старости лет, не знаю. Без портов, почитай, из дому выставили. На телеге, без оружия, как смерд ехал, перед всем Киевом позорище. Над голым задом моим срамились младшие отроки!
Боярин прижал ладонь к лицу, короткое рыдание сотрясло могучие плечи старого воина.
– О бесславии не печалься. И Христа бесчестили, а нам и подавно за Ним идти, – сострадая, сказал игумен. – Езжай, боярин, в Переяславль, к князю Мономаху. Служил его отцу, послужишь и сыну.
– Как смогу, отче, если год назад, когда помер старый князь, не возвысил свой голос за Владимира? – в отчаянии вопросил боярин. – Думал ведь – соблюсти надо княжье право! – Губы его дрогнули в усмешке. – Эк, когда вспомнил о праве. Замарал молодец девке подол, позабыв сватов заслать… Ох, прости, отче, – повинился он… – Вот оно как – попранное-то право восстанавливать. Горя хлебнешь!
– Хоть и горя хлебнешь, зато потом благодатью умоешься, – рек игумен. – Не думай, что князь Владимир отвернется от тебя. Ему нынче тоже не мед пить. Поезжай с Богом.
Снаряжала боярина едва не половина обители. Нагрузили возок снедью в мешках, овсом для коней, подвязали сосуд со святой водой, еще одну телегу с конем дали для отроков, чтоб не били себе ноги. Монастырский ключник снабдил путников всем потребным в дороге – вервием, инструментом, лекарским запасом, калитой с двумя гривнами серебра. Воротислав Микулич, растроганно пустив слезу, обнялся со всей братией. Агафья как на чудо дивное взирала на игольницу с нитками, сунутую ей в руки сердобольным иноком. Повеселевшие отроки бодро выкатили возки за ворота.
– Ну, – молвил игумен, едва уехали изгнанники, – теперь и мне в путь.
– Далеко ль, отче? – всполошился келарь. – Надолго ль?
– Недалече – до Киева. Однако ж, – призадумался настоятель, – надолго иль нет – в том воля Бога и князя.
Оставив келаря разгадывать свои слова, игумен сходил в келью, накинул вотолу, взял посох. Благословив провожавших иноков, он вышел на дорогу к стольному граду.
– Новой беды бы не было, сохрани Господь, – бормотал келарь, крестясь.
Скорым и твердым шагом настоятель достиг после полудня ворот Киева. Длинной Лядской улицей дошел до Михайловой горы, оттуда уже и княжья Гора видна. Игумену после горячей молитвы в лад шагам помстилось, будто он одним махом одолел расстояние до Бабина торга. Здесь спросил у встречных дружинников, как найти князя.
– Пирует князь. Со старшей дружиной веселится, – ответили отроки не без зависти к старшим княжим мужам.
Святополк Изяславич на пиры для младшей дружины скупился. Зато корчмы росли при нем в Киеве будто плесень на навозе. Там княжьим отрокам простор для веселого бражничанья. Только звон монет в кошелях от таких гудений пропадал надолго. После того как князь запретил дружинникам баловаться с градскими людьми, врываться во дворы простой чади с кличем «На поток и разграбление!», поясные калиты отроков пополнялись нечасто. Из княжьей казны вовсе не дождешься пожалований. Отец Святополка, Изяслав Ярославич, поговаривали в младшей дружине, такой же был. За то и Киева лишился, добавляли злые языки.
Игумен Иоанн взошел на крыльцо княжьего терема. Тут был остановлен гридями и допрошен. Отвечал смиренно, глядя в пол. Ждал, когда доложат князю. Посланный отрок вернулся на удивление скоро. Монаха чуть не под руки быстрым шагом препроводили в пировальную палату. От скоморошьего игралища, дробного стука трещоток и резких взвизгов сопелей у игумена засвербело в ушах, запестрело в глазах.
Князь Святополк взмахнул утиральником. Скоморохи застыли, онемели и расточились – залезли под столы, оттуда ловко тянули с блюд куски снеди.
– Помнишь, Наслав Коснячич, как ты сказывал мне остерегаться печерских монахов? – хмельно заговорил князь. – Не послушался я твоего совета – не боюсь их. Видишь, какой зверь ко мне пришел – сам печерский игумен! Ну, говори, начальник сквернописных монахов, чего хочешь?
Игумен не сводил глаз с краснолицего Святополка, словно не видел вокруг дружины, пьющей и жующей за столами.
– Милости твоей хочу, князь, – сказал он. – Сколь еще будешь творить разбой в граде, где княжишь волею Господа? Доколе будешь гнать неповинных и грабить верных ради своей ненасытной жадности? – монах возвысил голос. – Князю христианской земли не пристало мучить своих людей! Князь – глава земли, и если он делает зло, то еще большее зло насылает Бог на ту землю. Если не знаешь этого, князь Святополк, то я, игумен печерский, говорю тебе это. Не опомнишься и не покаешься – захиреет киевская земля, покроется язвами и засмердит гноем!
Даже скоморохи под столами перестали жевать и в страхе пялились на чернеца. Княжи мужи, порядком захмелевшие, были недовольны – зачем монах испортил веселье? У Святополка заалели даже уши.
– Бог праведный дает власть кому хочет, – медленно цедя слова, он руками рвал на блюде зажаренную дичь. – Ставит и князя, какого захочет. Тебе ли, чернец, не знать Писания. Устами Исайи-пророка сказал Бог: «И обидчика поставлю обладать ими»!
Князь расхохотался и запустил в игумена жирной гусиной ногой.
– Прочь, несчастный! Раскрой Писание и питай им свою безумную голову! Пшел! Пшел вон!
Второй кус дичи попал игумену в лицо. Дружинники затрясли со смеху бородами, подхватили княжью затею. Прицельно метали в монаха обгрызенные кости, начиненные желудки и кишки, не жалели добрых ломтей мяса, загребали руками и бросали лапшу или лосиные мозги из рассола, рушили пироги и обстреливали чернеца рассыпной начинкой. Боярин Петрила, раздухарившись, схватил корчагу, перегнулся через стол и плеснул в игумена медом. Галдеж стоял такой, что и скоморохи чесали в ушах. Из-под стола выкатился один, встал на четвереньки, гавкнул, подбежал к монаху. Задрал возле него ногу, постоял, вывалив по-псиному язык. Бояре от хохота падали со скамей. Князь, довольный забавой, торжествовал победу над чернецом. Тот стоял, лишь прикрываясь рукой от летевших в голову подарков.
Святополк, поднатужась, перекричал шум:
– Что ждешь, дурак? Беги!
Но монах и не думал спасаться бегством. Он стряхнул с рясы налипшие куски и вдруг поклонился – глубоко, в пояс.
– Благодарю, князь. Слава Богу, сподобился и я бесчестия. Буду слезно молить о тебе Господа.
Он повернулся и не торопясь покинул палату. К куче набросанной снеди сейчас же кинулись скоморохи, затеяли драку за жирные куски. Князь в изумлении, с открытым ртом глядел в спину игумену. Когда тот скрылся из виду, Святополк скрипнул зубами:
– Не одолел я монаха.
Только тысяцкий Наслав Коснячич, сидевший поблизости, услыхал его слова.
– Утоли душеньку, князь, – посоветовал сладкоголосо. – Притесни чернеца.
Оглушенный звериным весельем в княжьем терему, игумен Иоанн добрел до ворот Бабина торга. Дружинные отроки, холопы, рядовичи и милостники глазели на него с великим интересом. Со смехом переглядывались, кричали вслед. За воротами он столкнулся с двумя конными из сторожи. Пошатнувшись, дал им дорогу. Озадаченные срамным видом монаха, облитого медом и жиром, со слипшейся бородой, они прервали разговор.
– Хмелю набрался на княжьем пиру, – укорил один.
– Похабен обычай – чернецов на пиры звать, – согласился другой.
Въехав на площадь, они продолжили беседу:
– Девку портить – великий грех. Ты у нее первый, с тебя у Бога и спрос более, чем со второго или с пятого. А мне для этого дела довольно и вдовицы.
– Жену бы завел.
– Не могу жену. Я всех баб люблю. Как выберу одну? А двух или трех женок в дому держать, как тут в обычае, мне срамно. Да и дома своего нет.
– Мне одной хватит. Да которая за меня пойдет?
– Которая – не знаю, а как выбрать, чтоб стоящая была, посоветую. Девку сперва проверить надо, будет ли верной. Позови ее ночью на сеновал. Придет – забудь о ней.
– Хитрый ты, Леший… О! Буду звать тебя Леший.
– Сам ты леший, Медведь, – захохотал попович.
Вечером в молодечную, где жили отроки, не имевшие родни в Киеве, пришел десятник Мал. Вызвал свой десяток, пальцем ткнул в четверых.
– На рассвете будьте готовы. Князь дело задал.
– Какое дело-то? – насторожился Олекса, не понаслышке знакомый с киевскими делами.
– Нынче тут шатался чернец в непотребном виде. – Мал ковырнул черным ногтем в зубах. – Так князь назначил ему за срам епитимью.
Два отрока из четверки сразу поскучнели.
– Как назначил? – допытывался попович. – Князь не митрополит. Судить духовных не может.
– Митрополит далеко, князь близко, – дохнул на него кислой брагой десятник.
Наутро в белом тумане выехали из города. Крапал дождь, бередя душу неясной тоской. Олекса хотел было отказаться ехать за монахом, но Мал пригрозил изгнанием из дружины. Служба князю – не перечить, а исполнять.
Ворота монастыря стояли открытые – мирские богомольцы тянулись на службу. Мал и двое отроков въехали во двор на конях. Олекса спешился перед вратами и отбил три поклона. Глядя на него, Добрыня тоже спрыгнул на землю.
– Великая и славная обитель Печерская, – объяснил попович. – Не хрен в масле. По всей Руси отсюда епископы расходятся и книжность сияет.
Только что кончилась утреня, монахи расходились по кельям до литургии. На конных дружинников посматривали с тревогой. Мал выкрикнул игумена. Двое послушников побежали за настоятелем к церкви. Чернецы, чуя беду, собирались толпой. Отроки, балуя, вынули мечи, но монахи почему-то не пугались. Явившемуся игумену Мал объявил:
– Князь Святополк отправляет тебя на покаяние. Скажи своим чернецам, чтоб готовили телегу.
Известие поразило братию будто громом небесным. Иные возопили молитвы, несколько чернецов загородили собой игумена.
– Не бывало еще такого зла на Руси!
– Не было, так будет, – равнодушно бросил десятник.
– Остудите пыл, братия! – Игумен вышел вперед, протянул руки отрокам: – Вяжите, чада!
– Ты, отче, не заяц, не убежишь, – отрезал Мал.
Добрыня, никогда не видавший сразу столько черноризцев, наблюдал за ними с любопытством. Когда который-нибудь проходил поблизости, он отодвигался, будто опасался задеть. Монахи казались ему забавными галчатами – выпрыгнули из гнезда и храбро щелкают клювами на обступивших волков. Он захотел сказать об этом Олексе, но тот опять куда-то исчез.
Попович тем временем, удивляясь обширности монастыря, забрел к кельям. Возле одной сидел на чурбаке монах. У ног стояла бадейка, куда он счищал с травы-лебеды зеленые гроздья семян. Рядом на расстеленном полотне возвышалась гора подсушенной лебеды.
– Вашего игумена силой увозят, а тебе, отче, будто невдомек, – молвил Олекса.
– Воздыхать о том я могу и здесь, а добавлять свои стенанья в общий хор – пустое дело, – ответил чернец. – Другое дело не терпит.
– Что это за дело, отче? – спросил Олекса, следя за ловкими и привычными движениями его рук.
– Жито запасаю на зиму. Голодно будет. Люди за хлебом пойдут в монастырь. Вот и будет им лебяжий хлеб.
– Лебеда горька, отче! – чуть было не рассмеялся попович. – Плеваться на твой хлеб станут.
– Зайди-ка в келью, возьми со стола краюшку.
Олекса пожал плечами, втиснулся в крохотную клеть, забрал невзрачный бурый хлебец, похожий на твердый ком земли.
– Отведай, окажи честь, – ласково попросил чернец.
Попович осторожно куснул корку, изрезанную трещинами. Недоверчиво с хрустом пожевал. Расплылся в улыбке.
– Сладок твой хлеб! И мягок во рту, будто впрямь лебяжий пух. В жизни не едал такого.
– Ну, ступай с Богом к своим, – сказал монах. – Заждались там тебя.
– Прости, отче, что отнимаем у вас игумена, – с поклоном повинился Олекса. – Назови мне имя твое для памяти.
– Прохором нарекли. А кличут Лебедником.
Олекса вернулся на монастырский двор, где чернецы в великой печали прощались с игуменом. Мал нетерпеливо дергал длинный ус. Наконец ему надоела долгая череда слезных целований. Отроки по знаку без лишних слов приподняли настоятеля и сгрузили на телегу. На впряженного коня посадили монастырского работника.
– Куда вы его? – раздался вопль.
– Велено в Туров везти. Трогай!
Монахи унылой гурьбой высыпали за ворота.
– Бог милостив! – махнул им на прощанье игумен.
На обратной дороге Олекса вдумчиво грыз подаренный хлебец. Во рту было сладко, а в душе скреблись кошки. Подъехал Добрыня.
– Мнится мне, – промычал попович, – это и было второе наше испытание.
– Чернецы забавные, – как мог, утешал его Медведь.
В Киев вернулись только втроем. Двух отроков Мал снарядил с монахом до Турова, отчины князя Святополка.
22
Степь остывала и, впитывая в себя ночные холода, выцветала, становилась неприютной даже для родных ей кочевников. Половцы уходили далеко на полдень, в свои зимовища, и теперь не потревожат Русь до весны – а может, даст Бог, и весь год пройдет спокойно. С высоты на землю падал прощальный журавлиный клекот. Острые клинья стаи будто резаками вспарывали серую ткань неба.
Князь долго следил их величавый полет. Даже когда последние птицы исчезли вдали, все смотрел в небо, будто надеялся на что-то – невысказанное ни сердцем, ни умом. Он не прочь был бы тоже взмыть туда, ввысь, чтобы земные заботы стряхнулись с него, как крошки с одежды, и полететь за зовущими в путь журавлями. Мономах опустил голову, ощутив, как затекла шея. Никуда он не улетит от Руси. Все дороги, ведущие прочь от нее, к ней же и возвращаются – так говорили паломники, вернувшиеся из странствий к Святой земле. Русь крепко держит своих детей невидимой привязью. И заботы ее – хвори, печали, нужды – не к одежде цепляются, а врастают в душу.
– Поедем, князь? – тронул его Душило.
Мономах спустился из высокой стрельни на боевой ход стены. Оттуда по бревенчатому сходу сошел во двор крепостицы. Мимо вкопанных в землю котлов для вара, который во время боя лили на головы врагов, направился к башне-веже. Там ждала малая дружина, готовясь ехать далее.
На зиму в крепости оставалось лишь два десятка кметей, остальные на полгода покинули ее. Старый дружинник, под чьим дозором оставался град, доехал с князем до брода через Трубеж. Здесь расстались. Мономах на прощанье обнял седоусого воина.
– Голодный год будет. Продержитесь. На весну отроков пораньше пришлю – степняков надо рано ждать.
– Продержимся, князь. А половцев всяко не проспим – с Супоя дадут знать.
Дружина перешла реку и поскакала вдоль берега. По противоположной стороне до самого Переяславля тянулись укрепленные валы. В нескольких местах их прорезали крепостицы-заставы, уже проведанные князем.
В конце лета в Переяславль приезжали послы от половецких ханов Кури, Урусобы, Белдюза и Алтунопы. Их роды кочевали за порубежьем у Ворсклы. Если русский князь, говорили послы, не хочет, чтобы степняки переступали границы его владений и считали русские веси и грады своей добычей, нужно договориться о мире. Мономах согласился. Из княжьей казны в степь отправился обоз с драгоценной утварью, одеждами, мехами, воском. Послы, передавая друг другу чашу вина, клялись от имени своих ханов и их сыновей не рушить дружбы с князем, не воевать его землю, не лить христианскую кровь. Но обещания степняков-язычников ненадежны, ибо клянутся они своими богами и духами, кои, как известно, лукавые бесы. Да и племенных князьцов-ханов, кроме этих, по Дикому полю кочует множество, на всех мира не напасешься. Потому и русским не зевать надо, а крепить, сколько возможно, оборону: едва схлынет водой снег, зорко глядеть в степь.
По приметам, ведомым только ему, Мономах высмотрел место, где нужно повернуть в сторону от Трубежа. Отряд помчался к Альте – речке, чье имя знакомо на Руси всякому. И если кто не помнил, где настигли убийцы святого князя Бориса, то уж о месте первого крупного разгрома сборной русской рати половцами четверть столетия назад слыхали от отцов даже дети.
Катящее к земле солнце выбило в кудрях на лбу Мономаха бронзовую рыжину. Крылья гордого византийского носа, раздуваясь, ловили степной ветер, праздного гуляку – когда друга, а когда врага. Вскоре вновь потянуло близкой водой. Альта сверкнула лучами краснеющего светила.
В высокой прибрежной траве темнела одинокая человечья фигура, странно низкая. Когда стало ясно, что человек стоит на коленях, досадное раздражение князя на незваного пришельца утихло. Место, где принял смертную муку святой страстотерпец Борис, располагало к тихим уединенным молитвам. Князь любил бывать здесь, внимать шепоту ветра и сладким грезам реки, вопрошать у неба судьбу и вести молчаливую беседу со своими сродниками, Борисом и Глебом, святыми покровителями Русской земли. Этой любовью ему было не жалко поделиться.
Богомолец в монашьей одежде обернулся на стук копыт, поднялся.
– Здрав будь, княже. Спаси тебя Господь.
– Спаси Бог, Нестор. – Мономах спешился, подошел к иноку. – Далековато ты забрался от града.
– Да и ты, князь, не случайно сюда путь направил, – с тихой улыбкой ответил книжник.
– Святое тут место, – кивнул князь. – Будто предсмертная молитва Бориса доныне в здешнем воздухе разлита и благоухает.
Мономах снял мятель и кинул на примятую ногой траву. Сел лицом к реке и низкому солнцу. Дружинники по песчаному откосу вели коней к воде или также располагались на травяном ложе. Хорошо, мягко грезится душе под ласковыми лучами закатного светила. Чернец сел возле князя на его плаще.
– Как тогда, в отрочестве, у капища на Лысой горе, – вспомнил Мономах. – Не забыл?
– Как забыть, князь. Я еще тогда догадался, что Господь связал нас друг с другом накрепко. И мечты твои о стольном граде в северных лесах помню. И твою неутолимую жажду взвалить себе на плечи всю Русь тоже помню.
– Дай срок, Нестор, утолю и жажду, и грезы исполню, – пообещал Владимир.
– Нестор! – проревел Душило от берега, куда ходил умыться. – Рассуди мой спор с князем.
Он дошагал до травяного ковра и блаженно растянулся на спине, раскинув руки и ноги.
– Разногласие у нас насчет вашего игумена, заточенного Святополком в Турове. Слыхал, небось, как митрополит Ефрем ходил к киевскому князю просить за него? Княжьи гриди его и в хоромы не пустили. Святополк нашего Ефрема за митрополита не почитает.
– Ефрем был боярином его отца, без спросу принял постриг в Печерском монастыре. К тому же он переяславский митрополит, а не всей Руси. Все, что исходит из Переяславля, Святополку невмоготу, – усмехнулся Мономах. – В Киев же греки, думаю, не скоро дадут митрополита. Они на Русь в обиде.
– Мы теперь на них тоже в большой обиде, – ворчливо заметил Душило. – Так и чего – гнать всех церковных греков с Руси? Забыли, что ли, в Царьграде, как наши старые князья-язычники воевали их землю? Без Христа Русь страшна должна быть грекам… Да и попросту страшна, – добавил он, подумав.
– В какой мы обиде на греков? – встревожился монах.
Храбр покосился на князя.
– Обида серьезная. Вернемся в Переяславль, узнаешь, Нестор, – ответил Мономах. – Мысль у меня есть, и тебе в ней тоже уделено место. Но Душило о другом речь ведет.
– Ну да, об игумене, – вспомнил старый дружинник. – Я говорю: сам, князь, уговори брата либо отпусти меня потолковать со Святополком. Я все ж его отцу служил. А если он забыл, как я в бою на Немиге его, отрока сопливого, и самого Изяслава от верной смерти спас… Тогда чего ж – надо ехать в Туров и силой вызволять игумена. В Киеве, слышно, многие обижены на князя за печерского настоятеля.
– Нет, Душило, не пущу я тебя ни к Святополку, ни в Туров, – резко сказал Владимир. – Ни ты, ни я не ответчики за обиды Киева. Пускай стольный град сам разбирается со своим князем. Сами посадили на стол Святополка – сами пусть и думают, как им избыть свои обиды. – Он повернулся к монаху. – Ты тоже хочешь, чтоб я уговаривал Святополка вернуть игумена?
– Знаю, что не станешь этого делать, – тихо молвил книжник. – Нет у тебя мира в душе, княже. Хотя и уступил ты по любви братьям, но себя угрызаешь за это.
– Верно сказано, Нестор. Нет во мне мира. Подвиг Бориса и Глеба, покорившихся старшему брату даже до крови, слишком высок, а я исполнен многих страстей и печалей. Знаю правду и хочу следовать ей – но сердце борется с душой и одолевает.
Мономах сгреб в кулак рубаху на груди, словно хотел добраться рукой до мятежного сердца.
– Сердце тленно, дух бесплотен и вечен. Облачай его в броню веры, князь, вооружай мечом слова Божьего.
Владимир поднялся с земли, встал над пологим обрывом берега, глядя вдаль. Потом обернулся, окинул взглядом степную ширь.
– Хочу поставить здесь церковь во имя святых Бориса и Глеба. Над самой рекой, чтоб отражалась в водах. Чтоб была как корабль, плывущий в небеса.
– Лепота, князь! – представил картину Душило.
– Красивый помысел, – согласился Нестор. Он тоже встал, подошел к князю. Негромко заговорил: – Кровь Бориса и Глеба – порука тому, что все неправдой берущие власть на Руси погибнут рано или поздно, как погиб братоубийца Святополк Окаянный. Вспомни князя Святослава Ярославича, изгнавшего из Киева Изяслава. Он не прокняжил и трех лет, а умер от пустяка. Все имущество его, которым он хвалился перед послами немецкого Генриха, расточилось, и сыновья его утратили право на стольный град. Не принесут таковые правители ни славы, ни блага Руси, но земля под их рукой стонать будет. Бойся, князь, стать причиной болезней своей земли, ибо это отмстится Богом.
– Пора возвращаться, Нестор, – после короткого молчания сказал Мономах.
Дружина оседлала коней. Чернецу подвели смирную кобылу из запасных. К ночи въехали в ворота Переяславля, укрепленные широким водяным рвом с подъемным мостом. Прощаясь, князь сказал книжнику:
– Приходи завтра после литургии ко мне в хоромы. Посидим с боярами, подумаем.
23
Переяславль, стольный град самой полуденной земли Руси, вплотную смыкавшейся с Диким полем, стремился ни в чем не уступать Киеву, а кое в чем и превосходил его. Двадцать лет здесь княжил младший брат Мономаха Ростислав. Но до того, как он вошел в зрелые годы, город держал в своих руках переяславский митрополит Ефрем. Кроме духовных попечений владыка радел и о мирских делах, помня, что дух и плоть связаны воедино и лишь смерть разлучает их. Пока рос и мужал юный князь, также разрастался и креп город. Под зорким оком Ефрема строились здания, протягивались целые улицы, одевались в каменный наряд церкви. В конце концов и град примерил каменную броню. Стены замкнули вокруг него прочное кольцо с тремя воротами – такими укреплениями не мог похвалиться даже Киев, опоясанный деревом. На двух воротах митрополит заказал поставить и украсить надвратные церкви. В довершение своих забот владыка повелел возвести каменную баню с мраморными узорочьями – такую же, какие видел в Царьграде и какая стояла на митрополичьем подворье Киева, до сих пор удивляя пришлых из других земель.
Когда в Переяславле вокняжился Мономах, ему оставалось лишь поклониться трудам митрополита. Окруженный со всех сторон водой – рекой и рвом, город был неприступен. Его могла защитить горстка дружинников с градскими ополченцами. В этом было великое благо: дружина князя истощилась в войнах. Половцы отнимали большую часть сил. Об иных недругах и ратных походах и помыслить было нельзя. Однако в голове Владимира Всеволодича вызревал именно такой помысел.
В думной палате князь собрал малый круг ближних бояр. Из духовных позвал на совет митрополита и книжника Нестора. Едва расселись по лавкам, Мономах без предисловий ошеломил:
– Мужи братия, из Тьмутаракани пришла худая весть. Царьградский василевс Алексей нанес Руси коварный удар в спину. В том ему, к прискорбию моему, помог нынешний черниговский князь Олег. В Тьмутаракани нет более русского княжения. Город занял греческий военный отряд, присланный из Царьграда.
Один Душило остался недвижим. Прочих обуяло оскорбленное возмущение.
– Город сдан без боя?! – зашумел Судила Гордятич.
– А что Олегов посадник? – недоумевал Станило Тукович.
– Что посадник! – вскинулся Дмитр Иворович. – Олег-то, видно, давно сговорился с греками. Недаром ему позволили вернуться с Родоса в Тьмутаракань!
– И жену свою, боярыню-гречанку, – волновался Степан Климятич, – неспроста там оставил, когда на Русь двинулся!
– Греки давно на Тьмутаракань зуб точат. Там и торговля богатая, и земляное масло для греческого огня добывать можно. Царь Алексей нынче много войн ведет, ромеям немало того огня потребно, – попытался понять византийцев митрополит Ефрем, сам наполовину грек.
– От кого пришли вести, князь? – осведомился воевода Ратибор.
– Посадник Орогост отправил гонцов. Из троих добрался один. Греки всюду расставили соглядчиков. Опасаются тайных связей с Русью. Самого Орогоста ослепили… Мужи братия, все, что я сказал прежде, можете разгласить за этими стенами. Все, что услышите теперь, сохраните в молчании.
– Не томи, князь, – попросил Душило. – Сказывай, что задумал.
– Я намерен воевать с греками, – объявил Мономах. – С тех пор как князь Святослав Игоревич сто с лишним лет назад сокрушил хазарское царство, Тьмутаракань – русская земля. Русская земля – все равно что русская душа. За душу не жалко и жизнь положить. Так ведь, мужи бояре? Так, отцы?
– Так, князь. Только… Кем воевать будешь? – засомневались бояре. – Дело большое, а воинов у тебя – что листьев на дереве после осенней бури. Разве у волынских Ростиславичей подмогу попросить. Их отец в Тьмутаракани славно княжил и греком отравлен. Они отомстить не откажутся.
– В свой черед позову их. Но у Ростиславичей под боком свой червь – ляхи, и быстро они не придут. Потому сперва хочу ударить половцами. Заодно от Руси отвлеку на время часть степняков.
Мономах обвел всех пытующим взглядом, проверяя, какое действие возымели его слова.
– Крепость быстро не взять, – возразил воевода. – Пока половцы будут осаждать, из Царьграда пришлют подкрепление.
– Не успеют. Орогост и его люди ударят по грекам в самом городе. Русских в Тьмутаракани осталось много, не все ушли с Олегом. А там и с Руси войско подойдет – из Днепра или с Донца от Курска. Святополку также предложу участие.
– Поганые запросят великую цену, князь, – изрек Георгий Симонич.
– Однако и цена Тьмутаракани велика.
– Если воевать сборной ратью, – подал голос Ефрем, – кому во владение достанется Тьмутаракань, об этом ты подумал, князь? Всяк на нее роток разинет.
– Подумал, владыко, – неожиданно улыбнулся Владимир. – Рты сами собой захлопнутся. Даже греки позеленеют от злости. У нас обычаем стало, что Тьмутараканью владеют князья-изгои, которым не досталось иного стола на Руси. Так пусть и остается она княжением изгоя. – Он помолчал, прежде чем произнести решающее слово. – Но не с Руси изгоя, а из Византии.
– Как возможно, князь? – заволновались княжи мужи. – Отнять у греков, чтоб отдать греку? Да кто таков этот несчастный?
– Царевич Леон, – вдруг выпалил Нестор, до сих пор молча гадавший, для чего позвал его Мономах. – Угадал, князь?
– Угадал, Нестор. Этого Леона и сговорю возглавить войну.
– Греки считают его самозванным царевичем, – недоверчиво высказался Ефрем.
– Греки не постеснялись самозванно водвориться в Тьмутаракани, – отбил удар Мономах. – Истинно или ложно он притязает на царьградский престол – это им безразлично. Царский венец в Византии надевает тот, кто храбр и решителен. Алексей из рода Комнинов и сам силой взял царскую власть.
– А где он, этот царевич? – спросил Душило. – Из Царьграда будем его доставать?
– Даже не надейся, храбр. Брать Царьград тебя не пошлю, – упредил его Мономах. – Василевс Алексей облегчил нам дело. Плыть придется лишь до Корсуня. Леон выслан туда под надзор.
– Угу, под надзор, – покивал Душило. – Придем к корсунскому стратигу и прямо спросим: где тут поселен поднадзорный крамольник?.. Хотя бы морду этого царевича кто-нибудь знает?
– Вот у стратига и спросишь про морду, – в тон ему ответил Владимир Всеволодич. – Первый раз, что ли, тебе, боярин, на пиру гулять?
– Ладно, не учи, князь, – проворчал Душило. – Кого еще со мной отправишь?
– Отроков дам – четыре десятка, на две неполные лодьи. Толмача-половчина. Да Нестора, толмача с греческого. Пожалуй, и довольно с тебя будет. Люди мне самому нужны.
– Пошто меня, князь? – разволновался монах, даже с лавки вскочил.
– Ты, отче дьякон, зело любишь рассказы про разные древности, – невозмутимо рек Мономах. – Так в Корсуне этих рассказов, мыслю, без числа прямо по улицам ходит. Вдоволь наслушаешься – только успевай записывать. Чем тут пыль жевать да на Ефремово зодчество любоваться – послужи-ка Руси.
– Да нешто я не служу ей чернилами по пергамену? – встопорщил бороду книжник.
– Пергамен от тебя не уйдет. А нынче ты мне в Корсуне надобен. В Тьмутаракань к Орогосту тоже тайно послать кого-то надо. Не упрямься, Нестор. Да и не поверю я, будто ты не хочешь узреть град, откуда князь Владимир привез на Русь Христову веру и все потребное к ней.
– Желал бы я, княже, – вдохновясь, молвил книжник, – ступить на улицы достославного Корсуня, именитого на Руси не только тем, что его взял осадой Владимир Креститель. И в Тьмутаракани побывать любознательно. Да только монаху ли встревать в военные хитрости?
Князь махнул на него рукой.
– Воевать и хитрить тебя не заставлю. Твое дело – столковаться с царевичем и упредить Орогоста. Для того выдам тебе доверительную грамоту.
Чернец колебался, озираясь на митрополита.
– Ты, Нестор, – осерчал вдруг Мономах, – в своем «Чтении о Борисе и Глебе» о величии Руси глаголешь. А сам и ногами пошевелить не хочешь, чтоб оторванный от нее кусок обратно приделать! Хорош о Руси радетель! Притчу о ленивом рабе помнишь?
– Я понял тебя, князь, – чуть помедлив, ответил книжник и, встав, поклонился в пояс. – Исполню, что просишь.
– То-то же, – пробормотал Владимир, утирая ладонью пот на лбу, как после тяжкого труда. – Душило, отплываете через три дня. До холодов в Корсунь успеете. Ну, мужи бояре, молвите свое слово – все ли ладно в моем замысле?
– С какими ханами, князь, думаешь составить союз?
– В степях у самой Таврийской горловины зимовища ханов Багубарса и Урусобы. Для начала с ними договориться. Это тоже твоя задача, Душило.
– А не потянет ли тот Леон нашу Тьмутаракань снова к грекам? – выразил опасение Судила. – Яблоко от яблони далеко не падает, князь.
– Не потянет. Сперва сам не захочет, а далее уж мы не дадим. Найдем упряжь для борзого коня.
Бояре, размыслив, наконец одобрили план:
– Так-то оно как будто все ладно, княже. Как прадед твой, Святослав, барсом прыгнешь к Тьмутаракани, вырвешь русский кусок из клюва царьградского орла, попутно и половцам пасть заткнешь. Мудро, князь.
– Верней сказать, мудрено, – вставил слово воевода Ратибор. – Как еще дело повернется, согласятся ли половцы – неведомо. А попробовать можно. Князь, у меня два отрока без дела сидят. Из Киева пришли, в твою дружину просятся. Святополк их выгнал.
– Кто такие?
– Колывановичи, братья. Отправь их в Корсунь – послужат тебе.
– Слыхал про них, – нахмурился Мономах. – Буйные отроки. Не годятся для дела.
– А отдай братьев мне, князь, – попросил вдруг Душило. – Сгодятся на что ни то.
– Хочешь вытрясти из них буйство? – усмехнулся Владимир. – Ну попробуй.
– Вот что еще думаю, – продолжал старый дружинник. – Надо нам в купцов рядиться.
– А может, сразу в чернецов-паломников? – неожиданно расхохотался Мономах. Сбросив с плеч важный разговор, он сделался весел. – Или покаяльное рубище на тебя натянуть, Душило Сбыславич?
– Неплохо было бы, – вежливо похмыкал митрополит.
– Придет срок – натяну и рубище, – блаженно улыбнулся Душило и тут же сунул пудовый кулак под нос молодому Георгию Симоничу, давившемуся от смеха. – Не гогочи над старшими, зелень.
Утрудив головы думами, бояре разошлись. Замысел Мономаха их удивил, обрадовал, воодушевил. Жалели лишь, что нельзя объявить о нем сразу на всю Русь, чтоб все знали, какой сокол переяславский князь. Сродникам-грекам не простит обид Русской земли. Без дружины воевать удумал! Он и кашу из топора сварит, если понадобится. Такого бы князя – да на киевский стол!
Митрополит Ефрем, покидая думную палату, кивнул Нестору, зазывая к себе. Владычное подворье он отстроил себе неподалеку от княжьего терема, при величаво торжественной церкви Святого Михаила, богато отделанной росписями и мозаиками. Митрополичьи же хоромы, сиявшие красотой снаружи, изнутри удивляли невзыскательностью: голые стены, деревянные полы, грубой работы подсвешницы, узкие скамьи, иконы без окладов. Сухопарый монах Ефрем не терпел излишеств.
В келейных покоях, не дав Нестору и рта раскрыть, владыка бухнул на стол тяжелую скрыню, отвалил крышку. Ларец доверху был полон серебряных монет – византийских, латынских, сарацинских.
– Возьмешь это в Корсунь.
– Что мне делать с ним? – приуныл Нестор от вида богатства.
Ефрем запер ларец.
– Сие сребро прислал мне недавно киевский боярин Янь Вышатич – на благое употребление. Полагаю, ты найдешь благочестивое применение оному металлу. Часть благословляю пустить на редкие книги для печерской книжни, какие найдешь в Корсуне на торгах или в скрипториях.
Перекрестив Нестора, митрополит спровадил его за дверь. Крепко обнимая скрыню, книжник побрел к себе в келью, горячо моля Господа поскорее избавить его от эдакой тяжести, легшей на душу…
24
Таврийскому оплоту греческой державы – Корсуню под стать было б имя Город ста языков. На что Киев славен многоязычием, но такого воистину вавилонского смешения наречий стольному граду Руси и не снилось. Кроме привычной для русского уха речи греков, хазар, армян, варягов, сарацин и латинян, Корсунь слышал в своих стенах и за стенами молвь еще множества племен и народов, населявших Таврию и Подунавье, и прочую Византию, и все земли от Тьмутаракани до самых магометанских Хвалис. Но более всего изумляло и радовало обилие русской речи, заполонявшей город на берегу моря, которое так и прозывалось – Русское. На каждой улице и площади, куда ни поворотись, упрешься в своего – купца из Новгорода, или здешнего ремесленника, или захожего с любой стороны света паломника, или безместного кметя, шатающегося по империи, ищущего, кому предложить меч. Даже греки в Корсуне считали славян с Руси совсем своими, хоть и поглядывали свысока – поучитесь-де у нас. Русские в долгу не оставались – тоже числили тутошних греков родней. А как иначе: с кем русы дерутся, с тем после братаются. С Корсунем воевали не раз. Князь Владимир его брал, другой Владимир, сын Ярослава Мудрого, полста лет позднее тоже потрепал в возмещение неудачи под Царьградом. Двадцать лет назад совсем чудно получилось: греческий царь попросил русов усмирить корсунян, вздумавших отложиться от Византии. Ну, помогли царю – пришли, потоптались у стен, поговорили по душам со здешним стратигом. Корсуняне усмирились – русские лодьи отплыли домой. Делов-то. Князь Мономах лишь по случаю не был там – ходил в тот год на чехов.
Здесь же, под Корсунем сбывали русских пленных. Нынче первенство в этом держали половцы. Пограбив с наскоку Русь, к зиме и к ранней весне сводили сюда двуногую добычу, выставляли на продажу. В город степняков не пускала стража. Куманы раскидывали шатры у стен, вели бойкую торговлю живым и неживым товаром. Некрещеных пленников иногда брали ромеи. Добропорядочные граждане империи соблюдали закон, запрещавший иметь в рабстве христиан. Рабов с крестами на шее гуртом скупали приезжие работорговцы-иудеи, на которых местные власти смотрели сквозь пальцы, имея от того некую пользу.
В этот раз иудеям не повезло. Хотя пленников пригнали во множестве, торговлю упорно перебивал русский монах. Едва сговорятся с продавцом о цене за партию, будто из-под земли вырастал чернец с мешком серебра, давал большую цену, легко отсчитывал монеты. Тут же, на месте, объявлял купленным рабам волю. Иудеи злобились, но прогнать монаха не могли – с ним ходили четверо молодцев с мечами. И так целую седмицу. Потом серебро у чернеца кончилось. Но кончились и лучшие рабы на торгу.
На книги у него ничего не осталось. Человечья душа, образ Божий, дороже самых редкостных книг.
– Эй! Чернец! Вот ты где! Душило всех по городу разогнал тебя искать, а ты тут торчишь, как чур дубовый.
Нестор не обернулся на крики. Он стоял на низком холмике кочковатого берега бухты и смотрел на город. Пронизывающий осенний ветер рвал рясу, будто принял ее за хлопающий парус. Далеко справа тянул к небу свои башни корсунский детинец – сильная крепость. Слева кричало половецкое торжище. Впереди длинно изогнулась высокая каменная стена. Здесь, на берегу стояло когда-то войско князя Владимира, не дождавшегося в Киеве невесту из Царьграда. Сюда, в стан князя прилетела из города стрела с запиской: «Перекрой трубы, что под тобой, и город останется без воды». Если бы не это письмо попа Анастаса, как знать – крестил бы тогда Владимир Русь? Но рукой корсунского священника водил Господь. Как знать – захочет ли Бог сохранить Тьмутаракань для Руси? И что уготовал Он в веках самой Русской земле?
– Оглох, эй, чернец?
Конные братья Колывановичи окружили монаха.
– Весь торг объехали – думали, может, не всех еще смердов из ошейников выкупил! – возбужденно кричал младший, Мстиша.
– Иди на подворье, Душило тебя заждался. – Старший, Вахрамей, глядел на монаха с нескрываемым презрением. – Пора тебе толмачить, чернец. А то без дела шатаешься, серебром соришь.
– Царевича нашли? – всколыхнулся Нестор.
– Нашли твоего царевича, – буркнули братья и ускакали.
Книжник перекрестился на крохотный храм Богородицы, стоявший над подземным склепом, и пошел к воротам в двойной стене укреплений.
Колывановичи невзлюбили монаха с первого взгляда, едва он взошел на лодью у переяславской пристани. Сразу подняли крик, что чернец в походном деле – все равно как баба на шее. И обуза, и помеха, и кликуша – беду накличет. Хотели даже по первости тихо скинуть Нестора в воду, пока никто не видел. Залапили рот, перегнули через борт. Спасибо, отроки заметили, шумнули. Колывановичи многим в отряде пришлись не по нутру. Один Душило смотрел на них с усмешкой, как на малых ребят. После того случая сделал им краткое внушение:
– Монаха слушаться как меня. Он тоже главный. Почти как я. Если что – самих утоплю. Ты, Нестор, почитай им чего-нибудь из божественного. Усмирительного, я имею в виду… Сидеть и слушать, – велел он братьям.
С тех пор, после чтения целиком первого Евангелия, Колывановичи бегали от чернеца как бес от ладана. Пока плыли, перебрались даже на другую лодью. В Корсуне жить устроились не на русском подворье, как все, а на постоялом дворе по соседству. А тут, надо же, на берегу разыскали. Все-таки не совсем пропащие, тепло подумал Нестор.
– Ну что, Душило, с почином? – весело спросил он храбра, встретившегося на дворе, зажатом между каменными домами и многолюдном. Теперь здесь каждый день бывало тесно – выкупленные полоняники искали у соплеменников заработок и способ вернуться на Русь.
По наружной лестнице они поднялись в жило наверху. Душило закрыл дверь на засов.
– Просто повезло, а то могли бы еще месяц искать этого Леона Девгеневича. Горазд разговорил одного русского костоправа, что работает в бане. Хороший дружинник этот Горазд. В общем, завтра с утра пойдем в церковь на торговой площади, в эту… Климентовскую. Там наш Девгеневич каждую обедню являет христианскую ревность. Потом ходит в детинец, отмечается в претории у этого… протонотария. Фу ты, ну и слова у греков... Попробуй завести с ним разговор в церкви. Слежки за ним вроде нет, уже проверили. Живет в доме виноторговца, неподалеку от той церкви. Пущу за тобой поодаль двух отроков, приглядят если что. Что еще-то? – Душило почесал в широкой бороде. – Да, сразу не вываливай ему все. Пускай присмотрится к тебе. Начинай издалека. Ну там… о погоде, что ли. Или о спасении души.
– Я спрошу его, знает ли он, в какой церкви молится.
– Э… А в какой?
– В церкви Святого Климента венчался князь Владимир с порфирородной цесаревной Анной. Срамно, Душило, русскому в Корсуне не знать этого.
– Гм… ну да. – Храбр пристыженно свел глаза к переносице.
Наутро, после литургии Нестор исполнил свое намерение. Решительно подошел к человеку, которому корсунские власти под страхом заточения запретили именовать себя сыном царя Романа Диогена, и заговорил по-гречески. Названный царевич удивленно рассмотрел его. На странный вопрос он явно не собирался отвечать.
– Ты, наверное, не здешний монах. Иначе бы знал, что корсунский стратиг велел мне докладывать обо всех моих разговорах с местными, не касающихся еды, цен на товары или религии.
– Из чего следует, что стратиг по небрежению или по глупости не отдал приказа следить за тобой, – ответил Нестор.
– Вот так даже. – Леон пристальнее вперил глаза в монаха. – Ты знаешь обо мне все или только часть?
– Зависит от того, сколько ты сам рассказывал о себе – всю правду или только часть.
– Ты умен или хитер, монах, – качнул головой грек. – Откуда ты?
Они медленно двигались по улице между глухими домами из сырцового кирпича, обращенными во внутренние дворы. Хотя улица была широка, спешащие в обе стороны люди толкали их, задевали тележками и корзинами, теснили повозками. Горячие нравом корсунцы любили толчею и умели создавать ее даже на пустом месте.
– Моя земная отчина – Русь.
– Здесь много русских, – кивнул Леон. – Херсон полон воспоминаний о русском князе, потребовавшем себе в жены сестру императора. Слишком ненадежный способ породниться с василевсом. Династии сменяются в Палатии слишком часто, а императоры еще чаще.
– Твой способ оказался совсем ненадежным, – осторожно заметил Нестор.
– Я не роднился с императором Романом. Я – его сын, которого считали погибшим от турецкой стрелы. Кое-кто не хочет этого признать, но это ничего не меняет. Так что нужно от меня русскому монаху?
– Русскому князю.
– О! – На мгновение в безбородом лице названного царевича отразился испуг. Он быстро оглянулся по сторонам и прошипел: – Говори тише. Какому еще князю?
– Князю Владимиру, по матери Мономаху.
– Он родственник императора Константина Мономаха? – быстро спросил Леон.
– Внук. И он предлагает тебе княжеский стол.
– Мне не нужен княжеский. Мне нужен стол моего отца, – едва слышно пробормотал царевич. Но тут же спросил: – У этого князя Мономаха есть дочери на выданье?
– Имеются, – сдержанно ответил Нестор. – Однако речь не о дочерях, а о княжении в Тьмутаракани, по-вашему – Таматархе.
– Тут многие говорят об этой Таматархе, а я даже не знаю, где она, – хмыкнул Леон. – К тому же я сослан сюда, в дикий край империи, под присмотр властей, и ты думаешь, они выпустят меня из города? Или ты выкрадешь меня, монах?
– Это несложно, когда есть люди и желание, – прозрачно выразился Нестор.
Теперь они шли вдоль стены, отгораживающей жилой квартал города от прибрежной полосы с причалами.
– Мне нужно подтверждение, – резко сказал царевич.
Нестор вытряхнул из рукава рясы свернутую грамоту с подвесной свинцовой печатью Мономаха. Быстро прочтя греческие письмена, Леон вернул свиток.
– Это ничего не доказывает. Ее могли сварганить в претории. А потом пустят мне стрелу в затылок, когда я, поверив тебе, попытаюсь бежать. Я не куплюсь на дешевые уловки.
– Грамоту не варганили в претории, – простосердечно удивился книжник. – Ее писал князь.
– Пускай отдаст за меня свою дочь, – рассмеялся Леон. – Тогда я поверю. Не ходи со мной дальше, монах. Здесь много солдат из казармы и чиновников претория. Я не хочу, чтобы они пытали меня об этом разговоре с тобой.
Нестор спрятал грамоту в рукав, задумчиво посмотрел вослед греку и отправился обратно, к русскому подворью. Там, по подсказке сотника Горазда, поднялся на высокую кровлю гостинного дома. Душило стоял спиной к нему, заложив руки за пояс, и смотрел на море, волнующееся за прибрежной стеной Корсуня. Дикие волны бросались на отвесный обрыв, жадно грызли твердь, век за веком подтачивая основание города.
– Это ты, Тарасий? – услышал книжник тихий вопрос, донесенный ветром.
– Это я, Нестор.
– А, ты, – смутился Душило, быстро оборотясь. – Ну что там Девгеневич? – громко спросил, скрывая неловкость.
Книжник подробно пересказал разговор.
– Либо вправду боится, либо имеет иной замысел, – задумчиво подытожил храбр. – Как там в летописце сказано: греки говорили, обманывая русских, ибо греки лживы и до наших дней. Ну надо же, княжья грамота ему неубедительна. Сами лукавы, и своего же коварства пугаются. Так и знай – однажды они от собственной тени прыгнут в яму и заживо в ней погребутся.
– А что делать будем, Душило? Мне ведь в Тьмутаракань до зимы успеть надо. А то море не пустит.
– Порешаем как-нибудь это дело, – успокоил его дружинник. – За седмицу-другую сладим. Только чую я, неспроста наш Девгеневич в родню к князю набивается. Надо же, мертвец воскресший. Может, он и впрямь не настоящий? Может, не надо нам его?
– Поздно думать об этом. И князь далеко.
– Далеко, – согласился Душило. – В Переяславле его замысел как будто дельным казался. А здесь… Блазнится мне, что-то в нем неладно.
– Что же, напрасно сюда плыли? – огорчился Нестор.
Храбр резко мотнул поседелой головой без шапки.
– Не напрасно.
Он опять повернулся к морю, за которым теперь виднелась полоса земли, лежащей через залив.
– Нравится тебе в Корсуне, Нестор?
– Преславный и достохвальный град, – не раздумывая, ответил книжник. – Его камни хранят следы ног преподобного Кирилла, учителя и просветителя славян, шедшего через Корсунь спорить об истине с хазарами. А здешний воздух поныне помнит звуки имени апостола Андрея Первозванного, странствовавшего из Колхиды в земли будущей Руси. Правда, о самих корсунянах без улыбки говорить не могу. Давеча на торгу один гречин заплевал меня всего – так яро доказывал, что князь Владимир воевал Корсунь еще язычником, а крестился здесь. Они так свято верят в это, что и мой наставник, игумен Никон поверил им, а после написал о том в летописце…
– Да я не о том тебя спрашивал, – перебил Душило. Он вытянул руку вперед. – Там Русь. Там пути, труды, ловы и пиры. Больше всего на Руси путей. Она сама путь. И этот путь привел меня сюда. Думаешь, спроста? Помстилось мне нынче, будто это мой последний на Руси путь. Здесь тоже Русская земля, Нестор. Погоди, закрой пока рот, не сбивай... Тут везде вокруг – Русь. Там Корчев и Тьмутаракань. Там – Дунай. Еще старый князь Святослав сказывал, что на Дунае средина Руси. Только он маленько ошибся. Середина наша здесь. Бывает же середина сбоку, а, Нестор?
– Бывает, Душило. Святой Иерусалим – середина мира, а стоит на краю знаемой земли.
– Ну вот, – обрадовался храбр. – Нет, не напрасно мы сюда приплыли. Я тут… будто в родителев дом вернулся. Отцовы руки вспомнил. Матушкино тепло. Братьев, сестриц. Еще попа Тарасия. Помнишь, Тарасия Лихого Упыря? Мнится мне все, будто он где-то тут, неподалеку… Ты вот говоришь, князь Владимир не здесь крестился, а в Киеве. По мне, так все равно. Из Таврии на Русь Христос пришел. Здесь русская душа силой наполнилась. Да и дружина Владимира в Корсуне крещалась. Таврия для русских – святая земля. – Не дожидаясь ответа, храбр пошел к лестнице. – Старый я уже, Нестор. В языке все кости размягчились, не удерживается за зубами. На разговоры, видишь, потянуло… Разговор плести – веретеном трясти, ты уж извини.
– Душило, – взволнованно позвал Нестор. – А ведь это не Тарасий тебе мнится. Христос тебя зовет.
– Туда? – дружинник выставил палец в небо.
– Не знаю.
Душило кивнул.
– А с Девгеневичем решим. Намедни опять ходил с отроками и Глебом-половчином к шатрам степняков. Люди Урусобы согласились дать проводников до своих веж.
25
Улицы Корсуня длинные как весло трехпалубного греческого дромона, прямые как мачта. Скрещиваются ровно, будто проволоки в сите. Самая долгая улица города протянулась аж на версту – по ней идти, не сворачивая, умаешься. Греки любят такое градостроительство – без сучка и задоринки, без ямок и взгорков. Не так на Руси – что не яр, то гора, что не загиб, то загогулина. Русской душе не крюк и семь верст сходить киселя похлебать.
Однако для тайной слежки за нужным человеком улицы Корсуня – в самый раз. Особенно ночью, когда ни звука нельзя издать, а попасться на глаза – тем паче.
В каменной кишке улицы слышны были только шаги названного царевича Леона Диогеновича и его раба. В трех десятках саженей позади крались у стен Душило и отрок из отряда. Дальше за ними с беззвучной молитвой продирался сквозь тьму Нестор. На улицах справа и слева в том же направлении двигались еще четверо кметей. Когда грек поворачивал, группы преследователей лишь менялись местами, не выпуская его из клещей.
Три дня назад толмач Глеб, крещеный половчанин, принес от соплеменников нежданную весть. Ссыльный царевич сговорился через корсунского хазарина с людьми из орды хана Алтунопы. Они помогут ему бежать в степи. Уже и день назначен – точнее, ночь.
– Баба с возу, коню легче, – сказал Душило и стал готовить отроков для ночного дела.
Если бы Нестор не был монахом, он бы надорвал со смеху живот, глядя, как храбр отбирает самых бесшумных из отряда. Душило скинул с себя любимые сапоги огромного размера, с жесткой, подбитой гвоздями подошвой. Затем велел каждому по очереди влезать в них и ходить по брусчатому камню двора. Отроки, краснея от натуги, чтоб не потерять на ходу сапоги, топали как подкованные кони. Те, до кого еще не дошел черед, ржали просто как кони. Слепая кобылка, вращавшая во дворе тяжелые жернова, в испуге оседала на задние ноги. В конце концов Душило отобрал у отроков сапоги и показал, как надо двигаться. Прошелся туда-сюда мягкой рысьей походкой, не выбив из брусчатки ни звука. Пятеро выбранных кметей гордо осанились перед прочими.
Упершись в западную стену города, Леон Диогенович немного походил вдоль нее. Потом задрал голову и тихо посвистел. Ответа не было. Грек, слившись со стеной, стал незаметен. Душило, притаясь у ближайшего дома, слышал только, как бубнит его раб.
– Сколь ждать-то? – шепотом спросил отрок Ядрейка.
Храбр не ответил. Сколько надо, столько и ждать. Первейшая выучка воина – не сила и ловкость, а терпение. Торопливость делу всегда вредит.
Нестор притулился неподалеку. Монаху терпения надобно еще более, чем дружиннику.
Но ждать пришлось недолго. Названный царевич оборвал бубнеж раба, в тот же миг со стены послышалось змеиное шипение. Внизу началась возня. Опять залопотал по-гречески раб, а Леон Диогенович отвешивал ему зуботычины. Потом раб громко ойкнул и мешком осел на землю. Его хозяин стал карабкаться вверх по спущенной веревке.
Душило, толкнув Ядрейку, метнулся к стене.
– Слезай-ка, Девгеневич, поговорить надо.
Грек не успел залезть высоко. От неожиданности он разжал руки и свалился наземь. Завертел головой. Из темноты на бледный свет месяца вышли еще четверо. Душило проверил лежащего у стены раба. Тот был в крови – мертв. Подоспел Нестор. Увидев знакомое лицо монаха, Леон обмяк и пробормотал по-гречески.
– Чего он сказал?
– То же, что на Руси говорят, когда упьются медом, – объяснил книжник.
– Надо же, грек, а ругается по-нашему, – удивился Ядрейка.
– Скажи ему, Нестор, что нас послал за ним не их хренов стратиг, а то он со страху обмочится.
– Он уже понял это, – ответил монах, перекинувшись с греком парой фраз.
– И еще спроси, за что он холопа прирезал.
– Раб отказывался бежать с ним к половцам, – перевел Нестор. – А оставлять свидетеля он не хотел.
Ядрейка уже взобрался по веревке на стену, подтянул привязанную к ее концу плетеную лестницу. Отроки обыскали царевича, забрали длинный нож с трехгранным лезвием. В Корсуне такие называли стилетами – красивая штука, но простой русский засапожник надежнее. Душило подтолкнул грека к лестнице.
– Ну теперь лезь, Девгеневич.
После царевича, быстро вскарабкавшегося, неторопливо поднялся сам храбр. Наверху кроме них троих никого не было. Веревку держал крюк, зацепленный за выступ стены. Сама стена была широка – три воза разъедутся свободно.
– Горазд уже толкует там с половцами, – оповестил Ядрейка.
Последним, путаясь в полах рясы, забрался Нестор.
– Неужто надо было подвергать меня такому испытанию? – забыв о смирении, пыхтел он.
Ядрейка выбрал лестницу и помахал рукой отрокам, остававшимся в городе. Перешел на другую сторону стены, закрепил крюк и сбросил лестницу. Нестор разглядел внизу десяток конных. Спускались в обратном порядке. Ядрейка отцепил лестницу и съехал вниз на веревке.
Глеб-толмач что-то втолковывал троим соплеменникам. Двое других степняков были люди хана Урусобы, они кивками и резкими возгласами подтверждали слова Глеба. Остальные – отроки с сотником Гораздом, еще днем уехавшие из города к половецким шатрам.
– Уходить надо, – сказал Душилу сотник. – От ворот по стене может нагрянуть стража.
Степняки, убежденные Глебом, даже не взглянув на грека, развернулись и поехали прочь.
– Беку Асупу из племени Алтунопы заплачено серебром, – объяснил толмач. – Он не будет в обиде, что мы забрали грека.
Запасных коней, взятых у степняков, оказалось три. Нестору пришлось усесться на круп позади Ядрейки.
– Мы направляемся в Таматарху? – спросил монаха названный царевич по пути к половецкому становищу.
– Сначала нужно уговорить степняков пойти к Таматархе, – ответил Нестор. – Но к половецким вежам вы поедете без меня. Утром я вернусь в Корсунь. Возможно, среди кочевников найдутся те, кто понимает греческую речь. Однако тебе лучше выучить русскую.
– В Корсуне я тайно брал уроки наречия куманов, – заявил Леон Диогенович. – Я найду с ними общий язык.
Прозвучало как угроза.
Возле шатров, раскинутых князьком из орды Урусобы, отряд разделился. В становище до рассвета остались Горазд и Нестор. Душило с четырьмя отроками, толмачом и греком поскакал, огибая залив, в степи Таврии. Их вели два половецких проводника. Напоследок старый дружинник сказал чернецу:
– Не знаю, свидимся ли еще. Если будешь продолжать летописец, не пиши больше про меня. Пускай песельники на пирах врут, а в книгах перед Богом не хочу срамиться.
– Богу и так все дела человеческие ведомы, – возразил монах. – Летописец же пишется для разумения книжных людей, чтобы за временными летами зрели дела Всевышнего Промыслителя и грядущую вечность.
– Угу, слыхал я, как в церкви поют, – не поверил Душило. – На судище-де страшном книги совестные раскроются и все дела сокровенные обнажатся. Зачем Богу книги, если и так все знает? Ты уж, брат Нестор, постарайся не вляпать меня снова в историю. Чтоб мне не застить собою вечность.
Пока не затих в холодной ночи стук копыт, книжник прощально махал рукой.
…Более дел в Корсуне не осталось. Сотник Горазд, ставший за главного, готовил лодью к плаванью в Тьмутаракань. Другая лодья с частью отроков должна была зимовать у корсунских пристаней, а по весне плыть до Олешья в устье Днепра и там встречать либо гонца с Руси, либо княжью рать.
Теперь ждали только усмирения на море. Нанятый корсунский кормчий из русов обещал, что через два дня можно будет выйти. Но на Горазда в образе купца смотрел с сомнением – не связался ли с полоумным? Какая торговая нужда гонит плыть на зиму глядя, когда море ненадежно и запросто утопит, разобьет в щепы, выбросит на берег? Самое легкое, чем можно отделаться, – выкидываньем за борт купецкого груза. Горазд внял лишь последнему доводу и снял с лодьи половину товара. Вторую половину обещал выкинуть в море по первому требованию. После этого кормчий стал смотреть на него с жалостью.
Отроки, не занятые на лодье, бездельно шатались по городу. Пробовали в винодельнях молодое вино и рыбные подливы на рыбном торгу, баловались в греческой бане, глазели на стеклоделов за работой – невиданное на Руси ремесло, лазали на интерес в древние подземные склепы. Братья Колывановичи облюбовали каменный стол под навесом у входа в постоялый двор. День-деньской резались в тавлеи и бросали кости. Рассыпные горки монет либо слитки и златокузнь перемещались по столу от братьев к другим игрокам и обратно.
– А что, богатый город – Тьмутаракань? – тряся костями, спросил младший Колыванович у двух отроков-рядовичей из тьмутараканского торгового обоза.
– Не бедный. Все торговые пути в ней пересекаются, золотая пыль с дорог в калитах купцов оседает.
– Может, и нам, Вахрамей, осесть в Тьмутаракани? – предложил Мстиша, считая пальцем очки на костях. – Золотом и серебром как пылью покроемся. А то чего мы будем в Переяславле мочало жевать? Смердов не пограбишь – их и без нас половцы грабят, а в городе у Мономаха не разгуляешься.
– Так вы что – не торговые люди? – уставились на братьев тьмутараканцы.
Мстиша невинно округлил глаза, а Вахрамей наградил его затыльником.
– Торговые, торговые, – сказал старший Колыванович. – По княжьей торговле плывем.
– Слыхали мы, как вашего Мономаха погнал из Чернигова наш князь Олег… Восемнадцать против шестнадцати! Гребите сюда серебришко…
– Да и мы слыхали, как вас греки под себя подмяли, а посадника незрячим сделали.
– У посадника глаза отобрала Музалониха – женка Олегова. У греков бабы боевитые. Про амазонок знаете?
– Это что за звери?
– Прежде в степях у Сурожского моря жило бабье племя – амазонки. Мужей себе брали с боя, да и то лишь для приплода. Наша Феофания, даром что из других краев, точь-в-точь та амазонка. Орогост потяпался с ней за город – получил свое. А не воюй с бабой… Снова игра наша. Монеты давайте.
– Ваш посадник нашему князю грамоту прислал, – невзначай уронил Вахрамей.
– А что князь? – насторожились рядовичи.
– Осерчал сильно. Хотел было на греков войной пойти. Аж на сам Царьград, как раньше с Руси ходили. Потом подумал и перехотел – дружины на греков не хватает.
– И чего?
– Ничего. – Младший Колыванович развел руками и ртом издал звук, будто пустил ветры. – Везет вам сегодня. Мухлюете, что ли?
– Кости-то ваши, мы ни при чем, – ухмылялись тьмутараканцы, сгребая серебро.
Вахрамей вывернул свою калиту – на стол выкатились два медных фоллиса. У Мстиши и того не обнаружилось.
– Маловато, – покривились рядовичи на медяки. – Ставьте вотолы, что ли. По одной на кон.
– Вот еще.
Братья пожалели плащей на куньем меху. Вахрамей задумался, а Мстиша стал крутить головой по сторонам – авось, подвернется годная мысль.
– О! Вон наша ставка.
У паперти небольшого храма вблизи постоялого двора клал кресты и поклоны чернец. Вахрамей усмехнулся.
– Монаха ставим, – подтвердил он.
– Как это монаха? Что это за ставка? – не соглашались тьмутараканцы. – На торгу его не продашь, он не раб. Не пойдет.
Вахрамей поманил их пальцем и, наклонясь над столом, тихо проговорил:
– Монах-то ряженый. А так он и есть холоп. Княжий. С нами в Тьмутаракань плывет.
– По княжьей торговле? – переглянулись отроки-рядовичи.
– По ней самой.
– А зачем холоп? Зачем ряженый?
– Так вам все и скажи, – хитро улыбался Мстиша.
– Да уже начали. И ставки у вас нет. Княжьего холопа не можете ставить на кон.
– Ну ладно, – молвил Вахрамей, – ставим на кон тайну Мономаха.
– Если ваша тайна окажется пустяшной, – пригрозили тьмутараканцы, – снимем с вас вотолы.
По очереди бросили кости. У Колывановичей снова выпало меньше.
– Не ваша сегодня игра, – снисходительно сказали рядовичи. – Выкладывайте.
– Ну… Только мы вам ничего не говорили, – предупредил Вахрамей. – Мономах со своими боярами так решил: коли нет сил отвоевать Тьмутаракань у греков, надо отомстить иначе. Пускай половцы возьмут город, пограбят, заберут полон. Потом вообще разнесут по камню.
– Ерундовина какая! – остолбенели тьмутараканцы. – Степнякам город не взять.
– Ну да, а монах на что?
– На что?
– Стенобитные орудия половцам построит. Он холоп ученый. По заморским землям шатался, пока к сарацинам в плен не попал, а оттуда на Русь.
– Так что вам прямая выгода прибрать к рукам ряженого чернеца, – добавил Мстиша. – А нам он тоже осточертел. Холоп, а командует как тысяцкий. Если и порешите его невзначай, худа не будет.
Отроки-тьмутараканцы вдруг засобирались. Ссыпали монеты в кошели, подвязали у поясов.
– Удачная была игра, – сказали. – Мы, пожалуй, пойдем, поделимся выигрышем со своими.
– Желаем не кашлять, – крикнул на прощанье Вахрамей.
Когда рядовичи ушли, братья перемигнулись и ударили по рукам.
– Сколько там воевода обещал нам серебра?
26
Вечером Горазд позвал Нестора и сообщил: с утра, если не переменится ветер, лодья отплывет от Корсуня. Вознеся молитву Николаю Угоднику, особо присматривающему с небес за странниками и мореходами, монах отправился во двор, подышать воздухом. В темноте сеял мелкий колючий дождь. Съежившись, Нестор добежал до афедрона, как греки называли дыру в каменной плите над сливом нечистот. Плеснув на руки из корчаги, заспешил обратно, но тут его окликнули. Под навесом летней поварни прятался от сырости младший из братьев Колывановичей.
– Чего тебе, чадо?
– Там это… – замялся отрок, – богомолец на улице. Просит какого-нибудь попа или монаха. Помирает вроде.
– Что ж сюда его не привел, недогадливый? – укорил Нестор. – Где он?
– Да там, повернешь сразу за угол, увидишь.
Монах заторопился к выходу со двора. Мстиша остался под навесом. Перешагивая лужи, Нестор подумал, что напрасно осерчал на отрока. Пускай тот лишь наполовину сделал дело – но все же доброе дело, не злое. Любовь к ближнему начинается с малого ростка. Чтоб росток не зачах, монах наказал себе повиниться перед дружинником.
Почти на ощупь свернув во тьме за угол, Нестор выкрикнул богомольца. Никто не отозвался. Напрягая зрение, он прошел несколько шагов. Шуршал дождь, насвистывал ветер. А затем перед глазами посыпались от удара искры…
Очнувшись, он попытался понять, что изменилось. Все в той же темноте так же накрапывал дождь-сеянец и гулял ветер. Только гул моря стал сильнее, ближе – совсем близко. Казалось – протяни руку и ее лизнут волны. Но как раз вытянуть руку он не мог. Запястья сдавливала веревка, ноги также связаны. В бок, на котором лежал, впиявливалось нечто ребристое. Голова гудела как чугунок от ударов оловянной поварешки.
С усилием поднявшись на локте, Нестор увидел вдали бледно-серое предвестие восхода. Снизу предвестие отчерчивала темная прямая линия. По ее качаниям он понял, что это борт, а находится он в море. Локоть соскользнул с деревянного ребра лодьи, монах без чувств уронил голову.
Первым вновь вернулось ощущение ледяного холода. Тело закоченело, и с трудом удалось поднять даже веки. Застонав, он увидел над собой молодое лицо, поросшее чернявым волосом.
– Развяжите руки, люди-христиане! – прохрипел Нестор. – Крест сотворить дайте.
Молодой пропал, потом вернулся, разрезал ножом веревки на руках и ногах.
– Молись, молись, – проговорил он по-русски, – чтоб тебя к рыбам не отправили.
Нестор с трудом осенил себя знамением, потом стал дышать в ладони. Набухшая дождем меховая вотола совсем не грела.
– За какие грехи меня к рыбам? – стуча зубами, спросил он. – Может, вы меня, добрые люди, с кем-то спутали?
Поглядеть на него пришли еще двое. Один, кучерявый, с серьгой в ухе, двигал челюстями, жуя смолу, и смотрел дурашливо. Другой в черном плаще до пят с широким морским клобуком на голове, держался по-хозяйски.
– Коста, принеси ему взвара, – велел он чернявому. – Нет, чернец, мы тебя не спутали. Ты ведь служишь князю Мономаху?
– А откуда вам про то известно? – удивился Нестор и вдруг догадался: – Колывановичи?!
С третьей попытки он встал на ноги. Судно крепко качало, парус на мачте то надувался, как сытое брюхо, то обвисал расслабленно. Море стального цвета сливалось с седыми бородатыми тучами. За левым бортом лодьи виднелась иззубренная полоса земли.
Чернявый Коста сунул в руки Нестору глиняную кружку с травяным варом.
– Нам про тебя много известно.
– Куда плывет лодья? – глотая горячую жидкость, тревожно спросил монах.
– В Тьмутаракань.
– Так ведь мне туда и надо, – обрадовался Нестор.
– Ему туда надо, слышал, Фома? – загоготал кучерявый.
– Для чего меня выкрали из Корсуня? – кротко глядя, осведомился книжник.
– Сам догадайся, ряженый. – Тот, кого назвали Фомой, плюнул под ноги и пошел на нос лодьи. Зло рявкнул: – Прос, Давыдка, парус подтяните!
Из-под навеса выскочили, будто ошпаренные, два парубка, стали тянуть канаты. Коста отобрал у монаха кружку, толкнул в грудь.
– Из-за тебя в море болтаемся, – процедил он. – Так бы сидели зиму в Корсуне.
Нестор упал задом на скамью для гребцов да так и остался задумчиво сидеть.
Оставшийся день на него не обращали внимания. Один раз кинули черствый ломоть хлеба. У парубка, пробежавшего на корму, Нестор спросил о владельце лодьи.
– Купцы мы, – косо зыркнув, пробурчал тот. – Фома хозяин.
– Почему он назвал меня ряженым?
– Будто я знаю.
Под кожаный навес Нестора не приглашали. Ночь он провел на коленях между скамьями – молился. Временами засыпал, скрючившись, потом снова упирал в дно ноющие от холода колени. Под утро забылся глубоким сном, а проснулся от жесткого удара в спину. Вскочив, тут же повалился – швырнуло о борт. Лодью подбрасывало на волнах, как на исполинских качелях. Парубки боролись с парусом, срывая с мачты. Коста и кучерявый Сотко укрепляли груз на корме – груду бочонков с медом. Фома, держась за рукоять правила на носу, кричал через плечо парубкам.
Нестор подполз к скамье и крепко обнял, взывая к Богородице. Сильно накренившись, лодья черпнула воду. Людей обдало обжигающе холодной волной. Сотко отлетел к борту, веревка выскочила из рук. После второй волны, накрывшей суденышко, над Нестором пронесся бочонок, ударил в мачту. Коста пытался удержать груз, но его хлестнуло веревкой по лбу. Взвыв, он упал. Бочки покатились к скамьям гребцов, перепрыгивали, отскакивали от бортов. Море продолжало заливать лодью. Несколько бочек вынесло за борт. Вода на дне дошла до сидений.
– Груз за борт! – донесся вопль Фомы.
Купец первым стал швырять бочки в море. Давыдка и Прос вычерпывали воду деревянными лоханями. Нестора мучительно тошнило. Он не мог оторвать рук от скамьи, хотя вода подбиралась уже к лицу. Рычащие валы чередой набрасывались на лодью. В грохоте волн монаху слышался бесовский хохот. Доски судна трещали и скрежетали.
Побросав все бочки с кормы в море, Коста и Сотко по колено в воде подобрались к Нестору.
– Груз за борт? – проорали друг дружке.
Придя к немедленному согласию, они вцепились ему в руки и ноги, попытались оторвать от доски. Нестор не поддавался – от страха и судороги держался мертвой хваткой. Кучерявый насел на него и стал душить руками-клешнями. Коста, помогая, тянул ворот монашьей вотолы. Лодья перелетела через волну и почти легла на бок. Душегубов снесло к борту. За миг до того раздался треск вотолы, горло Нестора сдавило кожаной тесьмой, затем резко отпустило. В руках у Косты оказалась кожаная калита, которую монах носил на шее. Он хотел выкинуть ее, но вдруг появившийся Фома перехватил руку.
– Дай сюда.
Заткнув калиту за пояс, купец бросил к голове Нестора бадью.
– Черпай воду! – крикнул. – И вы тоже! Не то все вместе вслед за бочками отправимся.
Книжник, откашлявшись, разжал руки и схватился за лохань, как за спасательное вервие.
Море еще долго трепало лодью, но уже не с таким бешенством. Волны стали ниже и не перехлестывали через борт. К полудню буря улеглась, небо просветлело. Воды на дне оставалось чуть-чуть, и ту быстро собрали. Немного переждав, Фома приказал снова ставить парус, ловить ветер и править ближе к берегу, от которого лодью сильно снесло. Кроме потерянного груза и располосованного лица Косты другого урона море не причинило.
Закрепив носовое весло, Фома разорвал калиту монаха, вытащил сложенный пергамен. Развернув, прочитал.
– Тут что-то не так, – пробормотал он себе под нос. – Хорошо, что не утопили чернеца. Но товар из-за него пропал. Верна примета – чернец на судне к беде.
К сумеркам море стало почти безмятежным. Волны ласкались к лодье, будто кот, трущийся в ногах. Еще засветло миновали сурожский маяк, а в ночи проплыли мимо тусклых огней Кафы. На рассвете Нестора поднял громкий голос купца, распекавшего парубков, которые замешкали с парусом. Подвязав белую холстину на перекладине мачты, Прос и Давыдка под грозный окрик Фомы сели на весла. Парус едва ловил слабое дуновение ветра. Коста и Сотко тоже гребли. Земля видна была по обе стороны – ровная, пустынная. Лодья входила в Сурожский пролив.
Выбившись из сил, по очереди сменялись на веслах. Досталось грести и Нестору. Вскоре справа потянулась узкая полоса каменистой земли, за которой лежал Тьмутараканский залив. Огибая косу длиной в дюжину верст, гребли до полудня. По пути попадались редкие рыбацкие лодки. Один раз навстречу прошла греческая боевая галера. Если бы лодья не отвернула вовремя, галера сокрушила бы ее надводным тараном. За бортом корабля Нестор угадал орудия для метания сосудов с греческим огнем.
Тьмутараканская каменная крепость стояла на береговом холме, резко обрывавшемся в море. С боков ее стискивали глубокие овраги. От пристаней вел широкий подъем к городским воротам. Разгружать купцу было нечего, кроме нескольких тюков паволок, сбереженных под навесом лодьи. Фома подцепил к поясу меч, сошел с лодьи, заплатил положенное мытарю и нанял носильщиков-армян. Те, водрузив тюки на плечи, отправились в город под присмотром Косты. Нестору купец велел идти за собой. Сотко плелся сзади, приглядывая за монахом. У ворот их остановила греческая стража, допросила купца. На монаха они не взглянули.
Тьмутаракань решительным образом отличалась от Корсуня. На холме ей было тесно. Низкие кирпичные дома лепились друг к дружке, как семечки в подсолнухе. Узкие улицы лежали вкривь и вкось, будто перепились медом. Толчея творилась такая, что над ухом все время раздавалось чье-то гарканье, а в бока пихались кулаки и локти. На Корсунь город был похож одним – в воздухе висела плотная смесь языков. В самой середине Тьмутаракани на площади стояла размашистая не по здешним меркам церковь с тремя верхами. Из рассказов игумена Никона Нестор знал, что это храм Богородицы, построенный по обету князем Мстиславом Храбрым – Матерь Божья помогла ему победить касожского князька, возложить на его племя дань. Перекрестясь, книжник молча возблагодарил Пречистую за спасение в море.
Кривыми закоулками Фома привел монаха к неприметной щели, оказавшейся входом во двор. Внутри на бортике водоема лениво развалились два оружных отрока с дружинными гривнами на шеях. Не обращая на них внимания, купец вошел в дом. Здесь тихо переговорил с гридями, после чего Нестора отвели в нежилую клеть. Раб принес ему воды и толстую лепешку, еще теплую. Монах благодарно принял снедь.
Он не знал, где находится и кто хозяин дома: купец не захотел объяснить. Терпеливо ожидая, Нестор вспоминал, что рассказывал о Тьмутаракани Никон. Однажды князь Глеб Святославич потехи ради надумал измерить расстояние отсюда до Корчева на другом берегу Сурожского пролива. Дождался, когда море скует крепким льдом и пустил отроков мерить саженями. Вышло ровно четырнадцать тысяч. В память о своем удальстве Глеб приказал высечь надпись на мраморной плите. Если греки не свергли ту плиту, она и поныне должна быть вмурована в стену у ворот. А в холме у города, со стороны заката, живут в ископанных пещерах чернецы. Сам Никон положил там начало монастырю по подобию Печерского.
Раздумья Нестора прервал раб, попросивший его идти следом. По узким переходам дома челядин привел монаха в большую светлую горницу. За дубовым столом в кресле с высокой узкой спинкой сидел человек, облаченный в богатую тунику с расшитыми оплечьями. Глаза его смотрели прямо и были неподвижны. Нестор понял, что человек слеп. Вслед за тем он догадался, кто перед ним, и возрадовался.
– Князь переяславской земли Владимир Мономах шлет тебе, посадник Орогост Перенежич, поклон и пожелание здравствовать, – возгласил он.
– Я надеялся, что князь Мономах пришлет дружинную рать, а не какого-то чернеца, – отозвался слепой, сплетя пальцы рук на столе.
– Иногда один монах стоит целой рати, – благодушно ответил Нестор.
– Ты стоишь целой дружины? – грустно улыбнулся Орогост. – В грамоте, которую принес мне купец, не было о том ни слова. Зато он наплел небылиц про стенобитные орудия и про то, что тебе велено стереть Тьмутаракань с лица земли… Можешь налить себе вина и сесть. Не бойся, вино разбавленное.
Нестор плеснул немного на дно чаши и притулился на скамье сбоку от стола.
– Это и впрямь небылицы, – подтвердил он, дивясь буйному воображению братьев Колывановичей.
– Правда ли, что Мономах миром уступил Чернигов князю Олегу? – поинтересовался Орогост.
– Правда.
Боярин омрачился.
– Ему, конечно, видней. Но я бы не стал. Олег дурной князь. Он предал нас. Ты знаешь, что он сделал? Он оставил меня посадником, но не сказал, что передал тьмутараканское княжение своей жене, Феофании. Он побоялся сказать мне это в глаза. Зато Феофания не побоялась, когда князь ушел на Русь. А после велела выжечь мне эти самые глаза. – Слепец до белизны сжал кулаки. – Я не собирался отдавать Тьмутаракань бабе. Но она опередила меня. Пока я созывал остатки дружины, она послала ко мне своего комита с отрядом. Они ворвались в дом ночью, схватили меня, а на следующий день вывернули мне веки и заставили смотреть на солнце. Еще через несколько дней сюда приплыли три ромейских дромона. Феофания послала гонцов в Царьград еще до того, как ушел Олег. А может быть, он сам позвал греков… Поэтому не называй меня посадником, монах. Я здесь уже никто.
Боярин надолго умолк. Нестор понял, что он не выговорился еще до конца, и ждал.
– Ты знаешь про бой старого князя Мстислава с касожским Редедей? Откуда тебе знать, монах… Мстислав пошел с дружиной на касогов. Полки встали друг против друга. Редедя предложил: будем биться сами, чтобы зря не губить воинов. Кто одолеет, тот возьмет все принадлежащее другому. И начали биться – не оружием, а руками. Редедя был здоров как тур и стал заваливать Мстислава. Но тому сил дала молитва. Он бросил касога на землю, выхватил нож и зарезал его. Все имение Редеди – земля, скот, жены и дети перешли к Мстиславу… Так и у меня вышло с Феофанией. Если бы я победил – была бы Тьмутаракань русской, греки не вошли бы в город. Но одолела она, и всем завладели греки. Феофания… – Голос слепца дрогнул. – Три года я смотрел на нее как на идола. Божок оказался злым и лютым.
– Позволь спросить тебя, боярин, – тихо молвил Нестор. – Ты прелюбодействовал с этой женой?
Орогоста передернуло. Он схватился за край стола, будто мог упасть. По лицу прошла гримаса.
– Ты поп? – резко произнес слепой. – Нет? Тогда что спрашиваешь об этом?
– Потому что ты сам спрашиваешь себя, отчего тебя победила жена.
Боярин задумался, затем не колеблясь ответил:
– Да. Мы были любовниками.
– В таком случае она ослепила тебя дважды, и ты дважды побежден ею. Телесная слепота лишь подтвердила ослепление твоей души.
– Феофания посмеялась над Русью! При чем тут я?
– Нельзя созидать чистое нечистыми руками. Отчая земля – чиста и свята. А ты служил ей с запачканной душой.
Слепец обхватил голову руками.
– Я не понимаю твоих слов. Довольно об этом. Иначе я не сдержусь и велю прогнать тебя. – Он ощупью налил в чашу вино из амфоры. – Говори о деле, с которым послал тебя Мономах.
Нестор стал рассказывать.
27
– Покалечишь отроков, князь! – крикнул воевода.
Капель с крыш и птичье весеннее славословие перекликались со звоном мечей на дворе. Мономах в одной рубахе, потный, со взмокшими кудрями, бился против двух молодцев из младшей дружины. Заляпанные сапоги чавкали в оттаявшей грязи, солнце пекло головы. Отроки невесело скалили зубы – князь рубился всерьез, без скидок на невеликий опыт новобранцев. Защищаясь, они отступали под ярым натиском – о том, чтоб нападать, как велел Мономах, и думать забыли. Меч князя с бешеной быстротой мелькал перед глазами отроков и, казалось, выбивал искры из их клинков. У одного кровавилось предплечье – замешкав, подставился, теперь держал меч двумя руками. Другой, с отчаянья шагнув шире, чем мог, вдруг поехал в скользкой грязи, растянув ноги. Услышав треск рвущихся портов, Мономах с досадой опустил меч.
– О чем думаешь, когда бьешся? О девках или о меде? – спросил жестко. Повернулся к порезанному: – Упражняй ноги – слабоваты. За руками следи – не раскидывай в стороны. Тебе с врагом не обниматься.
Князь кинул меч сотнику – старшему над дворскими кметями.
– Застоялись твои кони. Взнуздай и подтяни подпруги. Скоро в поход идти, а отроки ворон ловят.
Холоп полил водой из корчаги на руки князю, плеснул на загривок. Умывшись, Мономах стянул с его плеча утиральник. Пристыженные отроки скрылись с глаз долой. Подошел воевода Ратибор.
– Ты злишься, князь. Отроки не виноваты, что половцы обманули.
Зимой на Крещенье в Переяславль примчались гонцы от Душила. Торопились с вестью от самых половецких веж у Сурожского моря. Ханы Урусоба и Багубарс, обретя богатые дары серебром и в придачу беглого царевича, дали согласие воевать для русского князя Тьмутаракань. Грек Леон Девгеневич, малость побрыкавшись и смирившись, тоже поклялся на кресте послужить Мономаху ради собственной выгоды.
Через месяц, когда зима дала течь, к князю пожаловали послы других ханов – Алтунопы и Кури. Один малый князек со своей чадью встал у валов за Трубежем, другой с отрядом воинов ногами вошел в город – на конях степняков не пускали. В залог безопасности куманы потребовали у русских аманатов. Мономах отправил в становище у валов среднего сына. На встрече в княжьем терему, отведав меду и угостив русских скисшим кобыльим молоком, половецкий князек Итларь поведал степные вести. Урусоба и Багубарс ушли на правый берег Днепра, там соединились с ордами Тугоркана и Боняка. Тьмочисленное войско подвиглось совсем в иную сторону от Таматархи – к дунайским землям Византии, где уже зеленела трава и для отощавших коней был корм. Беглый корсунский царевич совратил степняков на войну с греками.
– Не виноваты… – процедил Владимир, накинув поданный мятель. – Мне нужны воины, а не дети, не знающие, для чего им меч. Перед заутреней прискакал гонец из Курска от Изяслава. Его кмети – куряне и семцы – готовы, лодий за зиму построили полтора десятка. Ждут только слова, чтоб выступить. – Губы Мономаха тронула теплая усмешка. – Изяслав всегда рвется с бой первым – самый нетерпеливый из моих сыновей. Правильно я его в Курске посадил – пускай точит меч на степь.
Князь отвергнул подведенного коня, направился к близким хоромам пешком. Воеводе тоже пришлось идти ногами. Перейдя с дружинного двора на красный, Мономах пригляделся к отрокам, толпившимся тут.
– Эти откуда?
– Пока ты учил несмышленышей, князь, из Киева приехал посланец, боярин Славята Нежатич, – объяснил воевода. – Привез ответ Святополка. В терему тебя дожидается.
– Долго же думал братец! С самого Рождества голову ломал. Уж я боялся, без него в поход пойдем.
– Я с этим Славятой перекинулся парой слов. Как бы ответ Святополка не разочаровал тебя, князь, вслед за половцами.
– Вот как. – Мономах нахмурил чело. – Этот боярин так болтлив, что не может довезти княжье послание, не растеряв по дороге?
– Велишь собирать совет, князь? – не сыскав ответа, вопросил воевода.
– Скажи биричу, чтоб созывал бояр, – кивнул Владимир. – А Святополкова посла прими пока сам, Ратибор. Мне недосуг – видишь, грязен, не по княжьей чести одет. Посиди с ним в трапезной, ублажи беседой. На совете встречу его, там и выслушаем киевские вести.
Взойдя в хоромы, они направились в разные стороны. Ратибор дошел до гостевой трапезной, уселся на скамью у стола, накрытого яствами. В дверях для почести стояли два отрока в шапках, с мечами. На лавке у стены слепой гусляр задумчиво и нежно трогал струны. Сновали холопы, служа боярину. Славята Нежатич, томясь одиноким застольем, обрадовался воеводе.
– Не много чести для гостей у вашего князя, – раздирая зубами дичь, изрек он.
– У Мономаха на уме война – до гостей ли тут.
Ратибор наложил в блюдо мяса с кашей, налег на трапезу.
– Отослал бы ты, боярин, отроков, – предложил Славята, – чего им тут стоять, слюни глотать. И этого, струнодера, пускай прихватят.
Воевода двинул мизинцем – почетные кмети, подхватив под руки гусляра, удалились. Холопы, уловив другой знак, тоже скрылись, притворили двери.
– Ну теперь можно и по душам поговорить, – молвил киевлянин, похлебав пива. – Князь сказал мне о твоем замысле. Только не вникну никак. Святополк, понятно – он брату свинью подложить рад. Ну а тебе с того какой прок, боярин?
– Свой прок я знаю, другим он без надобности, – отрубил воевода. – Не о том ты говорить начал. Нужно думать, как рассорить Мономаха с половцами. Нынче князь будет сидеть с боярами. Тебя тоже зовет.
– Чего думать, – рассмеялся Славята, – Святополк один раз уже придумал. С послами обошелся невежливо – потом все лето то шел на половцев, то бежал от них.
– Мономах послов не обидит – клятву им дал и сына в заложники.
– Нужно обидеть их без спросу у Мономаха, – пуще развеселился киевский боярин. – Снаряди отроков посмышленее – пускай по-тихому перебьют сыроядцев.
Воевода изумленно смотрел на него.
– Мономах по клятве выдаст меня степнякам, а те с живого снимут кожу.
Славята перестал жевать и тоже удивился сложности задачи.
– Тогда надо думать.
…Вместо канувших с княжьим серебром Урусобы и Багубарса в союзники к князю набивались от имени своих ханов пришедшие послы. Итларь разливался соловьем, ругая соплеменников, не сдержавших клятв, нахваливая сильное войско Алтунопы и Кури. Попутно укорял князя в непрозорливости – надо было сразу сговариваться с правильными ханами, не тратя усилия и серебро на неправильных, не вырывая из рук Алтунопы грецкого царевича. Затем перешел к главному – сколько серебра и иных даров хотят ханы в обмен на помощь. Когда Мономах задумался над его словами, прибавил довесок: ханы обидятся, если русский князь откажет им, и пойдут воевать Русь. Ответа половцы ждали уже несколько дней, раскинув шатер прямо на площади перед теремом, истребляя и без того оскудевший снедный запас из княжьих амбаров. Обходя шатер широким крюком, градские люди посылали в его сторону плевки и бормотали проклятья.
Мыслить, с каким ответом отослать их из города, и сели в думной палате Мономаховы бояре. Но сперва выслушали киевского посланца. С его слов выходило так: князь Святополк, здраво размыслив и посоветовавшись с дружиной, воевать с греками не захотел. Как старший князь на Руси считает оное дело безрассудным и опасным. А полагаться на нестойких в клятвах степняков брату Владимиру не советует. Тьмутаракань для Руси по Божьей воле, очевидно, потеряна, да и не нужна была вовсе, ибо там копили злобу князья-изгои, вели оттуда на русскую землю хищные половецкие рати. И для чего она нужна брату, если только не собрался он сделаться изгоем, Святополк не знает.
Услыхав про изгойство, Мономах потемнел очами. Святополк, как только вошел во вкус киевского княжения, слишком много стал брать на себя – не по уму и не по стати. Но сказать об этом, даже своим боярам, Владимир не мог. Молча внимал тому, как шумят и негодуют дружинники. Славята, довольный речью и результатом, подождал, когда утихнут. Продолжил уже от себя:
– Посмеются над тобой поганые, князь. Не верь им и не сговаривайся с ними ни о чем. Пока они под твоим кровом, погуби сыроядцев, чтоб неповадно им было требовать серебро у русских князей. Сейчас наградишь их – в другой раз они еще больше захотят. С Алтунопой и Курей у тебя мир – сколько ты заплатил за него степнякам тем летом? А теперь они снова грозятся ратью. И на сколько серебра обманули тебя Урусоба с Багубарсом?..
– Что ты, боярин, заладил – серебро, серебро, – полыхнул Георгий Симонич. – В нем ли дело?!
– Может, и не в серебре, – криво ухмыльнулся Славята. – Может, вы, переяславские бояре, страшитесь половцев и потому так легко раздаете им княжье имение?
– А может, ваш Святополк трепещет перед греками? – уязвил его Георгий. – Князь! Самое время ударить весной на Тьмутаракань. Этот Леон, кто бы он ни был, все-таки сослужит тебе службу со своими половцами – отвлечет главные силы греков.
– Славята дело говорит – кто поручится за поганых? – тяжеловесно высказался Станила Тукович. – Их волчьи повадки всем известны. Мы – в Тьмутаракань, а они на Русь. Вестимо, им тут слаще, чем на соленом берегу.
Бояре задумались.
– Кабы Святополк затею поддержал…
– И Ростиславичи к походу не готовы – ляхи зимой опять на червенские города позарились…
– Уйдем, а своя земля без щита и меча останется. Ханов по Дикому полю много бродит…
– Так что же, мужи братия, на попятный идти? – мрачно поинтересовался Мономах. – Не вы ли полгода назад бодро кивали, соглашаясь со мной?
– Я с тобой, князь, – негодующе крикнул Георгий Симонич.
– А давай, князь, на половцев сходим, – вдруг предложил Дмитр Иворович. – Сам же говорил – за валами не отсидишься, надо в степь идти, там половца бить.
– Как это – в степь идти? – поразился Славята. – Она ж большая.
– Может, и впрямь… – взбодрились дружинники. – А Тьмутаракань как-нибудь потом… опосля. Половцев наказать надо за обман. Перебьем послов, князь! Масленица – повеселимся.
– Соображаете, что говорите, мужи братия? – сурово спросил Мономах. – Как перебью их, когда на кресте им клялся, что и волос не упадет с их проклятых голов!
– Бог простит тебе. Да и где тут грех? Поганые сколько уже клятв давали на своих идолах! Они будто и клянутся лишь для того, чтоб потом им ловчее было набегать на Русь и лить христианскую кровь.
– Князь, – медленно заговорил воевода Ратибор, – это правда. Дружбы с половцами у тебя не получится. Нынче ко мне подошел один из моих дворских, торчин Изеч. Он сказал, что подслушал разговор Итларевых людей. Они говорили на своем языке и думали, их никто не слышит. Мой торчин знает язык половцев. Они смеялись, что два раза за один год возьмут с тебя дань – один раз ты заплатишь им, а второй раз они придут на твою землю и сами возьмут сколько захотят.
– Дань?! – Мономах вспыхнул, как масляный светильник. Не усидев, рывком поднялся. – Они называют это данью?! Нет, воевода, теперь мы возьмем с них дань! Видно, не хочет Бог, чтобы я воевал с единоверцами, и дал мне в руки поганых. – Князь сердито посмотрел на Славяту. – Но и Святополк теперь не отвертится. Ты первый об этом заговорил, боярин, тебе и в дело идти первому.
– Как скажешь, князь, – охотно согласился киевлянин и уважительно поглядел на воеводу.
28
Коней, переплыв стылую реку, так и не замерзшую зимой, оставили на берегу. До валов с укрепленной стеной шли почти не таясь. Через ворота уже просачивались одинокими тенями, тихими перебежками окружили в ночи половецкие шатры. Кони степняков паслись неподалеку на жухлой прошлогодней траве. Тихий свист стрел заставил их поднять морды и подвигать ушами. Тишина успокоила, кони продолжили насыщаться скудным кормом. Трое степняков, бдевших в стороже, остались лежать на земле. Еще двоих так же беззвучно сняли у шатров.
– В котором? – прошептал Славята, стоя одним коленом в траве.
Торчин-разведчик, днем наблюдавший за половцами с вала, молча показал на шатер слева. Боярин сделал знак десятнику, встал на ноги и, тихо ступая, двинулся к шатру. За ним, растянувшись короткой цепью, беззвучно порысили кмети – в руках мечи, за поясом легкие топоры. Три десятка торков вокруг становища изготовили луки.
Из шатра Кытана внезапно появился половец. Славята замер с поднятой ногой. Степняк зевнул, широко разворотив рот. Увидеть в трех шагах от себя труп он не успел. В отверстую глотку влетела стрела. Всхрапнув, половец завалился. Боярин ускорил шаг. Переступил через труп, открыл щель в плотном пологе шатра. В очаге из камней посередине горел слабый огонь. Славята насчитал шестерых степняков, спящих на войлочных подстилках. С седьмой на него глянули удивленные глаза. Пятнадцатилетний княжич Святослав тоскливо бдел, прижав колени к подбородку, прислушиваясь к звукам снаружи. Киевлянин быстро вошел в шатер. Узрев своего, княжич радостно напрягся. Боярин знаком велел ему выбираться наружу.
Перешагивая через тела половцев, Святослав зажимал себе рот – давился мальчишечьим смехом. Один из куманов дернулся и заворочался с бормотаньем, но не проснулся. Княжич по-быстрому скакнул к пологу.
– Кытан? – едва шевеля губами, спросил Славята.
Святослав пальцем указал на тело, укутанное стеганым покрывалом. Вытолкав его за полог, боярин шагнул к Кытану и занес меч. В шатер ворвались отроки. Двое степняков все же успели проснуться и увидеть свой конец. Предсмертный хрип вылетел наружу, но уже не мог никого предупредить. Два других шатра повалили, перерезав растяжки, и били копошащихся, орущих степняков. Только одного упустили – вылетел через полог, когда резали веревки, кошкой прыгнул мимо отроков и сгинул во тьме. Вслед ему пустили стелы, но ни одна не попала. От табуна донеслось ржание. Топот копыт быстро затих в степи. Преследовать не стали – пустое дело.
Бойня была скорой и лютой. Первый шатер также обвалили. Торки попросили разрешения запалить стан, но Славята не позволил – отсветы могла заметить в городе Итларева чадь. С половецкими конями оставили двух отроков – пригнать к следующей ночи в княжьи конюшни.
Возвращались с сознанием хорошо исполненного дела. Киевский боярин был горд и весел – одним делом послужил сразу двум князьям, желавшим разного. Княжич Святослав возбужденно рассказывал про то, как не боялся он половцев и тоже задумывал убить самое малое двоих – Кытана и отрока Итларевича, своего ровесника.
– А где этот паскудник спал? – спросил Славята.
– В другом шатре.
– Не он ли сбежал? – задумался боярин и обратился к десятнику: – Говоришь, тот был невелик?
– Мелкий и прыткий, как заяц.
Славята еще больше повеселел.
– Хорошо поработали, молодцы! – крикнул он дружине. – Хорошо и попируете нынче!
Вместо ответного клича отроков отозвался десятник, враз помрачневший:
– Жрать уже нечего – пояса затягиваем. Жито в княжьих амбарах мыши доедают. Скотину порезали от недокорма. На ловах удачи нет. Так и пируем всю зиму. Масленичных блинов не видали.
В город все равно въехали с торжеством.
Ночь еще не кончилась. Обняв сына, Мономах выслушал рассказ, как погибли Кытан и его чадь. Славяту распирало от чувств, а князь и бровью не повел. Пришел воевода, повторили для него. После, забыв о Славяте, князь сел с Ратибором обговаривать следующее дело. Киевский боярин от обиды ушел в гридницу, потребовал меду и обрушил на сонных гридей неразделенную радость.
После заутрени возле Итларева шатра на площади объявился Бяндюк – княжий бирич. Поплевав через левое плечо, вошел по приглашению. Без приязни глянул на идольца, выставленного сбоку, даром что золотого. Объявил:
– Князь Владимир кажет тебе честь, бек Итларь, зовет нынче к себе в терем. Сказать велел так: пойди сперва к воеводе Ратибору, а согревшись в теплых хоромах и насытившись, потом приходи ко мне для разговора.
– Честь от князя – хорошо, – покивал Итларь, щуря глаза на отрока. Он сидел на кошме, скрестив ноги, и тянул руки к жаровне. Толмач не требовался – половчанин сам говорил на русской молви. – Тепло тоже хорошо. А зачем насыщаться у воеводы? Это плохо – совсем не честь от князя. Пусть сам угощает меня и моих воинов!
– Да вы и так уже все пожрали у князя, аки саранча давешняя, – брякнул Бяндюк. – Пора и честь знать. Ты ж не хан, а так – вроде боярина. Ну так и воевода тоже боярин, иди к нему кормиться.
– Я знаю честь, – снова закивал Итларь и засмеялся. – Мы пожрали князя. Теперь пожрем воеводу.
Выйдя из шатра, Бяндюк плюнул через правое плечо, пробормотал: «Чур меня!» и отправился к князю.
На Ратиборовом дворе половцев ждали. Сам воевода приветил Итларя, отвел в жарко натопленный дом на дворе – молодечную. Отроков в ней не было, зато в большой горнице стоял длинный накрытый стол. Степняки загомонили, почуяв сытные запахи. Непривычные к скамьям, они сдвинули стол, побросали на пол ковры с лавок, быстро переставили вниз блюда. Сложили сабли, расселись вокруг. Итларь заметил было, что воевода пропал, а дверь закрылась, но махнул рукой – русы брезгуют пировать со степняками, тем хуже для них. Он вспомнил, как простодушный отрок сказал о пожранном князе, внезапно расхохотался и жадно набросился на еду.
Если бы он догадался поднять глаза кверху, то успел бы увидеть дыру в потолке и нацеленную стрелу. Отроки воеводы загодя разобрали перекрытие и положили содранные доски на место. Под скатами кровли затаились впятером. Теперь, сняв две доски, по разные стороны щели встали, упершись коленами, Ольбер Ратиборич и другой стрелок. Тетивы дзенькнули одновременно. Итларь поймал стрелу горлом и, проклекотав, ткнулся вперед. Конец древка уперся в ковер, не дал половцу завалиться лицом в блюдо. Сидевший против него степняк опрокинулся навзничь.
Громыхнув досками, с потолка на головы куманам упали дружинники. В распахнутую дверь прыгнули еще пятеро. Половцы с гортанными криками тянулись к саблям, хватались за поясные ножи, но умирали, не завершив движения. Ольбер Ратиборич успел продырявить стрелой второго степняка, прежде чем внизу вскипела каша. Отбросив лук, он достал нож, обрушился на половца, вставшего в оборону, и перерезал ему глотку.
В то же время в шатре на площади перебили нескольких оставшихся воинов. Только одного привели живым на двор князя.
Олядывая побоище в молодечной – полтора десятка трупов в лужах крови, воевода изрек:
– Половцы отомстят за своих.
– Повоюем, отец, – сдержанно ответил Ольбер, разглядывая половецкую черненую саблю.
Пока в городе лилась кровь поганых, Мономах стоял в храме на литургии. Молился об ограждении отчей земли от врагов и даровании сил для борьбы с ними, о единении и единомыслии русских князей, о вразумлении греков, не дающих Руси митрополита и похитивших у нее целое княжество.
Придя в хоромы, князь велел поставить перед собой пленного половчина и позвать толмача. Вслед за ними в палату привели под руки ублаженного медом Славяту, посадили на лавку, придержали, чтоб не падал.
– Отпускаю тебя, – молвил князь степняку. – Дам коня и сыти на три дня. Возвращайся к своему хану и объяви: я заплатил ему за мир прошлым летом и пусть будет доволен этим. Если же пойдет войной на Русь, то найдет здесь свою могилу. И еще скажи: Итларя убили мои люди, а Кытана зарезал боярин киевского князя Святополка. Запомни это – мы оба заодно, я и киевский князь. Он и предложил перебить послов.
Половца, щелкнувшего на толмача зубами, увели. Славята широкими глазами смотрел на Мономаха.
– Это… что… – силился спросить он. – Почему?..
– Для чего так сказал, князь? – помог ему Ратибор. – Хочешь, чтобы степняки были злы и на Святополка?
– Хочу, чтобы Святополкова хитрость не пошла ему впрок, – усмехнулся Мономах. – Он захотел столкнуть меня с половцами, так пусть теперь опасается и за свою землю – либо идет со мной в поход.
– Поход в степь? Ты решишься на это безумие, князь? – не поверил воевода.
– Умнее этого я еще ничего не сделал в своей жизни. Я решил, и я пойду в степь.
Он подошел к Славяте, сильно встряхнул его за плечи.
– Ты все понял, боярин?
– Подложил… – пробормотал тот, укладываясь на лавку, – свинью… – Расслабленный палец указал на воеводу. – Он.
– Утомился, бедолага, – пожал плечами Ратибор.
Холопы унесли сладко храпящего боярина в изложню.
29
Зимой море вокруг Таврии обезлюживает. Не плавают ни купец, ни рыбак, ни княж муж, ни доместик херсонской фемы или кто иной. Из Царьграда не приходят галеры с царскими указами, из Руси в империю не тянутся лодейные обозы с товарами, паломниками и книжными людьми. Все терпеливо ждут, когда море усмирит свой зимний нрав, а проливы стряхнут с себя ледяные оковы. Иные смельчаки отваживаются проверить свои посудины, едва лишь разулыбается солнце. Этих гонит в море голод либо отсутствие добродетели терпения. Но и таких наберется мало. Увидеть же ранней-ранней весной две боевые лодьи, по бортам плотно утыканные щитами, скорым ходом идущие по Сурожскому проливу, – дело в этих краях совсем неслыханное.
Рыбаки, кидавшие в море сети на пробу, узрев такую невидаль, спешно выбрали невод и шарахнулись на лодке подальше от греха, поближе к скалистому берегу. С лодий на них не обратили внимания. Рыболовы, почесав в затылках и хлебнув браги, принялись гадать, куда те направляются. Впрочем, вероятных ответов было всего два – лодьи могли идти в Корчев, а могли плыть в Тьмутаракань. За невозможностью предпочесть который-нибудь из ответов рыбаки воодушевили себя еще несколькими глотками браги и сошлись во мнении. Поскольку лодьи явно русские, а здешние земли недавно прибрали к рукам греки, то разговор между ними, наверное, случится шумный и интересный. Однако не настолько увлекательный, чтобы немедленно плыть в том же направлении. О войне в этих местах не слыхали со времен князя Мстислава Храброго, ходившего на ясов и касогов, и давно успели отвыкнуть от такого беспокойства. Вдруг за первыми двумя воспоследует целая лодейная рать? Осторожные питомцы моря решили тихо ждать недалекого уже вечера и заночевать на пустынном берегу.
Лодьи с боевым оснащением, дойдя до края косы посреди пролива, взяли вправо – на Тьмутаракань. Корчевские рыбаки вздохнули бы с облегчением, однако ненадолго. У Корчева с Тьмутараканью торговые связи – как у женки с дитем в пузе. Сурожский пролив – та же пуповина. Отрежь ее с любого конца, и плохо придется обоим.
На лодьях задумали именно такое суровое дело.
Весла со звонким шорохом разгребали осколки зимнего льда. Нанятый в Корсуне кормчий провел лодьи между отмелями к высокому тьмутараканскому берегу. В сумерках корабли, не сближаясь с пристанями, бросили якоря против градских ворот. У причалов болтались рыбацкие лодчонки и лодки, купецкие набойные лодьи с резными болванами на носах, но ни одна греческая галера не зимовала в Тьмутаракани. Пристани и берег безлюдны – то ли еще не ожили после холодов, то ли рано закрывались ворота города. Но на то и расчет был.
До рассветного часа стояли тихо, без буйства. Едва забрезжила заря, дружинные отроки встали у бортов с луками наизготовку. Для начала, дабы взбодриться, пустили зажженные стрелы в лодью у крайней пристани и в утлый, печальный кораблик с другого боку. Прямо перед собой жечь пока ничего не стали, чтоб не застить береговой обзор.
Суденышки уже весело потрескивали, а тьмутараканские ворота все не открывались – стража попалась сонная. Даже досада взяла. Стали присматриваться к амфорам возле кирпичного амбара под самыми стенами города. Красно-рыжие длинные и узкие корчаги лежали на земле, притертые друг к дружке в три слоя, горлышками к морю. Предположили, что в них грецкое вино, которого в городе избыток. Решили, что все равно оно им не достанется. Сотник Горазд дал благословение. К амфорам полетел десяток огненных стрел. Две самые меткие воткнулись в затычки, остальные застряли между корчаг, запаляя просмоленные горлышки.
Тут ворота наконец распахнулись. Изумленная стража, протеревши глаза, узрела наглые лодьи, увешанные щитами, и творимые бесчинства. Но интерес проявила исключительно к амфорам, на которых с горлышка к горлышку перепрыгивало коптящее пламя. Греки с криками предприняли храбрую, но бессмысленную попытку спасти товар. Добежать до амфор им не дали. Хотя стреляли только по ногам, но отбили у стражников желание являть отвагу. Той же рысью, подцепив охромевших, те ринулись обратно.
Следовало сделать еще одно дело. Душило не доверил его даже зоркому сотнику Горазду. Сам натянул лук, неторопливо, однако без лишнего промедления прицелился. Плавно пустил стрелу. Пролетев чуть менее сотни саженей, она воткнулась в зад бегущего стражника. Тот рухнул носом в землю. Над мягким местом гордо реял на древке лоскут пергамена.
Сходу подхватив раненого, греческая стража укрылась в воротах, тотчас запертых. Амфоры уже полностью объялись жутковатым черно-дымным пламенем, прожигавшим соломенные либо деревянные затычки. На лодьях, затаив дыхание, ждали, когда корчаги дружно и весело дадут хмельную течь. Но никто не предполагал, что веселье может стать столь устрашающим.
Горазд так и не успел поделиться ни с кем размышлением, насколько любят пьянствовать греки – если судить по бессмысленной вылазке к амфорам.
Из амфор с громким гулом вывалились два огромных языка огня. Полыхнуло так, что даже у Душила, видавшего всякое на своем веку, глаза полезли на лоб. Потом еще и еще – по мере того, как освобождались горлышки амфор. От огня валили густые клубы черного дыма, застилая город. Пламя разливалось, ползло вниз к берегу. Казалось, к морю потек красный стальной расплав, вынутый в ковше из кузнечного горна и выплеснутый на землю.
– Вот так винцо, – перепугались отроки и стали хвататься за весла – а вдруг огонь пойдет по воде?
– Смола, что ли? – неуверенно соображал Душило.
– Земляное масло! – с размаху хлопнул себя по лбу корсунский кормчий Порей и, ослабев ногами, сел на якорный ворот.
– Для греческого огня? – поднял брови княж муж.
– Я пропал! – застонал Порей, вцепившись в волосы. – Мы пропали. Греки за черное масло кого хочешь в куски порвут.
– А на чем они нас догонят? – справедливо рассудил Душило.
– Монаха они вам точно теперь не отдадут, – зло процедил кормщик. – Связался я с вами на свою голову…
В пергаменной грамоте, пригвожденной к заду греческого стражника, содержалось требование не медля выдать русского монаха Нестора, похищенного из Корсуня накануне зимы. При отказе либо промедлении были обещаны военные действия. До передачи монаха город объявлялся на осадном положении.
Горючее масло немного не дотянуло до кромки воды – выгорело, оставив черные подпалины на земле. Но вокруг амфор продолжало страшно, с гулом гореть и чадить. Ветер пластал дым низко к земле и гнал смоляные клубы на город. Огонь уже слизнул деревянную дверь кирпичного амбара и гулял внутри.
– Если и там корчаги… – задумался Душило, почесывая в голове.
Пламя рвануло из амбара так, что разворотило кровлю. Огненный поток выплеснулся из дверного проема и снова двинулся к берегу. Отроки на лодьях пережили вторую волну испуга, а Порей упал и стал в раскаянии кататься по дну.
– Мне кажется, греки уже могут счесть это военными действиями, – крикнул с другой лодьи сотник Горазд, тоже начавший опасаться насчет выдачи монаха.
– Быстрее думать будут, – ответил Душило, однако с сомнением.
Затягиваемый дымной чернотой, город не подавал более признаков жизни. Лезть сейчас на стену, размышлял боярин, никто бы не решился. Отворять ворота хоть для чего – тем более. Надо ждать.
– Что делать будем? – прокричал Горазд.
– Любоваться.
Дружинники, убрав луки, стали обвыкать к невиданному на Руси зрелищу. Поняв, что угрозы лодьям нет, отроки оживились, стали выдумывать разное обидное для греков и грезить, как будут слушать их, пораскрывав рты, на Руси – небось там обзавидуются, что сами не видали такого веселья. А веселье впрямь знатное – поджилки никак не перестанут трястись.
Трех чернецов на берегу заметили не вдруг – взгляды были прикованы к огню, хотя и слабевшему.
– Эй, отцы! – замахал им сотник. – Уходите! Рясы в руки и бегом!..
– Откуда они взялись? – спросил у отроков Душило.
– По берегу пришли, – пожали те плечами.
Монахи, обозрев пламенное буйство и горелые остовы лодий, бесстрастно удалились тем же путем, в обход городских стен.
– Эй, – позвал боярин Порея, у которого раскаяние перешло в мрачное окаменение, – ты говорил, в Тьмутаракани одни ворота?
– Ворота одни, – отозвалось унылое изваяние кормчего. – Но есть выход к озеру.
– Тьфу на тебя, – с досадой молвил Душило. – Какая же это осада, если есть выход?
– Надо грести отсюда, – страдал безнадежностью корсунянин, – пока не приплыли галеры из Царьграда. Греческий царь пошлет на нас много боевых дромонов. Они сожгут нас греческим огнем. Спалят живьем.
– От страха умом тронулся, – через борт возвестил княж муж Горазду, жалея кормчего. – Грецкими галерами бредит.
– А как мы обратно поплывем? – встревожился сотник.
– Тарасий выведет, – махнул дланью Душило.
– Какой Тарасий? – удивился Горазд, но ответа не получил.
На лодьях принялись кашеварить – холопов в поход не набрали, все надо делать самим. Когда потянуло сытным запахом, на огонь, подъедавший остатки черного масла, глазеть было уже неинтересно. Отроки достали ложки и наперебой кинулись черпать разваренную греческую крупу из братин, подставляя ладони, чтобы не просыпать мимо рта.
– Опять чернец! – крикнул с носа сторожевой, глотавший голодные слюни. – Один!
– Чегой-то они повадились? – с полным ртом прожевал Мстиша Колыванович.
Душило заткнул ложку за пояс и подошел к борту. Пригляделся к одиноко стоявшему на берегу монаху с сумой на плече.
– Тресни меня Перун! – проревел он.
Сторожевой, оседлавший нос лодьи, чуть не гикнулся в воду. Несколько отроков подавились кашей. Другие, уронив ложки, заскребли в ушах, повскакали, ринулись к борту.
– Весла в воду, грести к пристани! – приказал Душило. На сильно заросшем лице у него расползалась счастливая ухмылка.
– Ну ей-богу! – не веря глазам, выдавил младший Колыванович.
– Вот так да, – озадаченно потер в затылке старший Вахрамей и пробормотал: – А мы уж и не чаяли…
Отроки в несколько гребков бросили лодью носом к пристани. Княж муж, как молодой козел, перепрыгнул через борт на настил причала, безжалостно облапил монаха.
– Нестор, книжная твоя душа!
– Что, Душило, тряхнул наконец-то веретеном? – прокряхтел Нестор, выбираясь из тугих объятий. – Что это за погром ты тут устроил?
– Тебя спасал, – радостно объяснил храбр.
Он снова сграбастал чернеца и подкинул к рукам, протянутым с лодьи. Отроки подхватили легкого монаха, затащили в лодью.
– Все не как у людей, – вздохнул Нестор.
Душило, подпрыгнув, уцепился за борт, его тоже втянули, но с усилием. Тотчас снова заработали весла, лодья отчалила.
– Встрепетали, значит, греки?! – возгласил старый дружинник, рассматривая монаха – не причинен ли книжнику Русской земли и княжьему посланцу какой телесный ущерб.
– О том ничего не ведаю, – ответил Нестор. – Я ведь в пещерной обители за стенами града поселился, в той, что ископана трудами и руководством моего учителя Никона. Монастырские братия, которых нынче послали к пристаням, вернулись и рассказали, что на море храбрствуют две лодьи. Мне так и подумалось: это приплыл за мной Душило и надо скорее идти к нему, чтобы от города остался хоть камень на камне… А скажи-ка, как ты собирался воевать с каменной крепостью?
Монах оглянулся, печально рассматривая обугленный берег и обожженную стену города – землю, куда ему больше не вернуться.
– Да как, – дернул Душило плечом-окороком. – Как-нибудь уж... Я тут недавно тоже мимо одной пещерной обители проезжал… – добавил ни к селу ни к городу.
Он задумался, устремив взор в дальнюю даль, за край моря и земли.
Отроки, подъев кашу, ждали распоряжений. Всем было хорошо оттого, что монах сыскался сам и можно не томить осадой целый город. Сил для этого все же маловато – четыре десятка воинов. Ну еще боярин – за десятерых сойдет. Все равно мало. С другой стороны, ратная потеха так здорово началась, жалко, что не будет продолжения.
Одни братья Колывановичи не лезли вперед, чтоб послушать чернеца, держались подальше и носом в сторону.
Душило махнул сотнику: «Уходим». К счастью, Порей от переживаний не подвигся умом. Но к его радости все еще примешивалась судорожная забота – как бы на обратном пути не столкнуться с греческими боевыми галерами. Отроки дружно налегали на весла, лодьи шли ходко, солнце светило, море дышало властным умиротворением. К безумным крикам чаек давно привыкли.
Нестор, бережно обнимая набитую пергаменами суму, уселся рассказывать о приключившемся ему странствии и тьмутараканских делах.
– Так, говоришь, потерял в Корсуне княжью грамоту, а этот купец, как его… нашел твою калиту и прочитал письмецо? – переспросил Душило, морща лоб.
– Точно так все и было, – покивал монах. – Моя вина целиком – неосторожен был с грамотой. А в ней писано, что я княжий посланник в Тьмутаракань по тайным делам. Сам посуди – как было тьмутараканскому купцу не заинтересоваться?
– Так это он из любопытства тебя по черепу огрел и в море уволок? – уточнил храбр.
Нестор смиренно опустил взгляд.
– Тьмутараканцы – мужи решительные. Мало ли какие тайные дела у князя. Чтоб не гадать, решили сразу отвезти меня к посаднику Орогосту. А то вдруг бы я не захотел…
Чернец умоляюще смотрел на дружинника.
– Не научился ты врать, Нестор, – сдался Душило.
Гребец на ближней к ним скамье пихнул локтем в бок соседа. Тот расслабил напряженную спину и отвесил брату затыльник.
– Горазд весь Корсунь перерыл, тебя разыскиваючи. Я вернулся – он ко мне с причитаньями, как мамке на грудь. Как же – княжий посланник пропал, все дело на волосу повисло. Стали по другому разу город перетряхивать…
– С высунутыми языками бегали, – вставил Мстиша Колыванович, оборотясь.
– …и опять нам повезло с русским банщиком. Пришел сам, узнал, все ли еще ищем монаха, да поведал про грецкого стражника, у которого от благовонных умащений расплелся язык. В общем, в ту ночь он стоял на морских воротах и за мзду пропустил купца с парубками к пристаням. Притом проверил груз. Тогда уже нашего Девгеневича хватились, искали с пристрастием. А груз интересный – чернец в беспамятстве. Грек поглядел – вроде не Девгеневич. Что за разбой? – спрашивает. Ему отвечают: не разбой, а святое дело. На монаха мор напал, нужно его без промедления везти в Сурож, приложить к мощам святого Стефана. Купцу, мол, сам святой в видении явился и дал такой наказ. А то мор на весь Корсунь перекинется. Стражник, само собой, перепугался, вознес молитву о здравии да отпер ворота. Про купца сказал – из Тьмутаракани. Дальше мы уже сами – раскинули умом и надумали немножко повоевать. Остальное знаешь.
– Знаю. – Нестор печалился тому, сколько всего нагородили вокруг него и скольких людей он ввел в искушение.
– Ну а что посадник? – напомнил княж муж.
– Покаялся, – молвил монах, сменив грусть на удовлетворение.
– Князь так велел? – удивился Душило.
– Почему князь? – не понял Нестор. – Болящая совесть и изнывающая душа велели.
– А в чем покаялся-то? – недоумевал храбр.
– Сие тайна исповеди.
– Фу ты, – прояснел боярин. – Я ж тебя не о том спрашивал.
– А о чем?
– Вот те нате! – Душило стукнул себя по ляжкам. – Ты к нему с чем послан был? С тайным делом!
– А-а! Об этом не тревожься. Орогост сделает как уговорено.
Храбр выдохнул с облегчением.
– Напугал. Я, грешным делом, подумал, что ты по своему благочестию забыл о деле. Чего это у тебя в суме?
– Здешние предания, – любовно прижимая котомку, молвил Нестор, – о князе Мстиславе, брате Ярослава Мудрого.
– Кашу-то будешь есть, книжник? – сердобольно спросил Душило.
Монах отказался. Великий пост на дворе, а трапеза сегодня уже была, более не полагается.
– А все-таки, – сказал княж муж, – ежели дознаюсь, кто из наших сбыл тебя купцу, выкину за борт.
Еще до вечера лодьи выбрались из пролива и пошли вдоль берега Таврии. Порей торопил и хотел идти под парусом ночью. Ему сунули в руки кусок солонины и отправили спать.
Назавтра сделали остановку в греческом Суроже. Пока пополняли запас воды и снеди, Нестор наведался к мощам святого Стефана Сурожского. Хоть и не сам обещал к ним приложиться, но обет нужно выполнить – за всякое слово ведь спросится накануне вечности.
После Сурожа кормчий совсем было угомонился и о грецких галерах не поминал вслух. Но некоторое время спустя стал беспокойно поглядывать на восход и тереть слезящиеся от напряжения глаза. Затем на подгибающихся ногах повлекся к Душилу.
– Погоня! – с упреком сказал он, тыча пальцем за корму.
Княж муж посмотрел. Ничего не увидел, кроме серых волн и ныряющих к ним чаек.
– Где?
– От Сурожа за нами идут. Весел больше и парус – догоняют, – все сильнее укорял Порей.
– Галера? – подсказал Душило.
– Она самая.
– Ты в Суроже хоть одну галеру у пристаней видел?
Признав, что не видел, Порей ненадолго успокоился. Скоро и впрямь вдалеке забелел парус. К ужасу кормчего, Душило велел бросить весла. Отроки, возбудясь от предвкушения боя на море, изготовили луки. У некоторых разинь тетива отсырела в морском воздухе, на таких смотрели с оскорбительной жалостью.
Ждали так долго, что тетивы начали отсыревать и у прочих, – расстояния на море обманчивы. Корабль оказался обыкновенной лодьей, однако парус был с княжьим знаком – двузубцем. Узрев его, Душило впал в глубокое раздумье.
Наконец лодья приблизилась. Парус на ней свернули, а с борта замахали:
– Свои!
– Орогост, – заулыбался Нестор, разглядев на носу лодьи слепого дружинника.
Суда сошлись бортами. Перекинули сходни. Орогосту помогли забраться на доски, а дальше он пошел сам, неторопливо и уверенно передвигая ноги. После приветствий бывший тьмутараканский посадник рассмеялся.
– Лихо вы повоевали. Греки так и не поняли, что это было. Своего хартулария сняли со стены над обрывом – хотел утопиться в море. Ему за имущество отвечать.
Он помолчал и добавил без смеха:
– А я пойду с вами на Русь.
Душило хотел возразить. Слепой остановил его жестом.
– Вы еще не знаете, а у меня был гонец из Корчева. Половцы с вашим самозванным царевичем воюют с империей на Дунае.
Храбр попросил Нестора заткнуть уши и длинно-предлинно выругался. Теми самыми словами, произносить которые можно лишь очень редко. Да и то полагается после в том исповедаться и от усердного попа обрести отлучение от причастия сроком на две седмицы, а от нерадивого либо снисходительного заполучить епитимью с поклонами.
Вынув из ушей пальцы, Нестор сурово посмотрел на него.
– А если… – предположил Душило.
– Если князь Мономах все же решит пойти на Тьмутаракань, – ответил Орогост, – там остались мои люди. Они сделают, что нужно.
Княж муж сел на скамью для гребцов и накрыл голову ладонями.
– Ну, теперь уж верно – в монастырь.
Из чего последовал такой вывод, ни Орогост, ни книжник не догадались.
30
В степные угодья кочевников Русь не ходила войной со времен стремительного князя-барса Святослава Игоревича, которого не устраивали под боком соседи-хазары, слишком длинно раскинувшие руки. Тому уж более сотни лет. Чтобы Русь, страна городов, как говорили варяги, по доброй воле и в здравом уме опять лезла вглубь незнаемой, бескрайней, враждебной степи?! Гоняться по Дикому полю за увертливой половецкой конницей?! От такой мысли многим становилось не по себе. Ворчали на князя Мономаха и бояр, затеявших опасный поход, с сомнением скребли в бородах и головах. Но глаза, иногда блестевшие мрачной радостью, все же выдавали охоту поквитаться с погаными. Дело спорилось – острили мечи, топоры и копья, чистили доспехи, запасали стрелы, сулицы. Возничие крепили телеги, чтоб не рассыпались на неторных степных путях. Кузнецы потеряли сон, обувая дружинных коней в новые подковы. Ополченцы по кличу князя наперебой записывались в пешую рать. Женки и девки шили-вышивали белые полотняные рубахи с особыми узорами. Если случится воину вернуться домой бездыханным на телеге, чтобы лечь в этой рубахе в мать сыру землю.
Но даже Святославу – беспощадному воителю не пришло бы в буйную голову идти на Дикое поле, едва солнце слижет с земли снег. Тут и бояре восстали на князя. Просили оттянуть хотя б до середины весны, до после Пасхи. Рисовали унылые картины – ослабевшие от бескормицы кони, застрявшие в распутице возы, одичалое голодное войско, бродящее по степи в поисках кочевников, еще не вернувшихся в летние становища. Мономах оставался непреклонен и уверен в успехе небывалого дела.
Настолько уверен, что киевский Святополк, спешно прибывший в Переяславль с гневными изрыганьями на брата, вдруг остыл, задумался. И быстро согласился. Лишь выторговал условие не идти на левый берег Днепра, где кочевала орда тестя, Тугоркана. Направление похода выбирали вместе. Сошлись на том, чтобы идти за Голтав – порубежную крепость за рекой Пселом, глядящую глазами дозорных прямо на степные кочевья.
Вместе составили и грамоту к Олегу. Предлагали черниговскому князю собирать войско, чтобы сообща выступить на половцев. Олег прислал гонца с заверениями: выступлю-де на лодьях плавучей ратью, еще опережу вас у Голтава. Но обманул.
К Пселу рать подошла скорым изгоном, кони не успели оголодать на прошлогоднем подножном корму. Дальше в степь, у Ворсклы-реки, сторожевые разъезды давно разведали несколько половецких веж, зимой пустовавших, а с весны по осень заполненных кибитками и шатрами. Двинулись к ним наудачу, не дождавшись Олеговых лодий. Конница шла впереди, далее пешцы на телегах и несколько попов для пения молитв о победе русского войска. В хвосте тянулся обоз с холопами, оружием, котлами и снедью.
В пути Святополк завел разговор.
– Как накажем черниговского обманщика? – спросил он, раздувая ноздри.
– Писание учит увещевать до трех раз, а потом уже отступаться от делающего зло, – сдержанно ответил Мономах.
– Надо отвадить его от дружбы с половцами, – пылал Святополк. – Навел поганых на Чернигов, наведет и на Киев!
– Боишься не усидеть на своем столе, брат? – недобро усмехнулся Владимир.
– Я твоему примеру не последую, – огрызнулся киевский князь. – И усилиться Олегу не дам. Тебе еще, должно, не донесли: в Чернигове укрывается отродье убитого тобой Итларя. Олег дал ему кров и защиту. Может, готовит твоего кровника к мести, – тонко улыбнулся Святополк, – чтоб вместе с ним отнять у тебя и другие земли?
Мономах сдержался, чтобы с разворота не садануть в глаз великому князю – иначе поход можно было б сворачивать. Но весть, что Олег пригрел на груди Итларевича, самого его словно приложила кулаком по лицу. Такого предательства он не ожидал даже от заносчивого и буйного, гордого нравом черниговского князя. Однако показывать Святополку ошеломление и растерянность Владимир не захотел.
– Я пошлю к Олегу гонца, чтобы выдал мне Итларевича или сам убил его как врага нашей земли, – мрачно сказал он.
– Он чересчур горд, чтобы послушать тебя. К тому же ты младший, – не преминул напомнить Святополк.
– Тогда отправь посла ты.
– Не послов надо засылать в Чернигов, – не договаривая, склонял его киевский князь.
– Что ты хочешь, брат, – хмурился Мономах, – не успев начать один поход, пойти в другой? К Чернигову – в обратную сторону. А я хочу идти в степь.
– В степь так в степь, – пробормотал Святополк, поворачивая коня к своей дружине.
На первое становище кочевников наткнулись быстро. Мономах заранее велел надеть брони и держать наготове оружие. На посрамление ворчунов, вежа битком была набита шатрами и крытыми половецкими возами. Здешняя степь успела покрыться зеленью, вокруг паслись стада скота и табуны коней. Явления русского войска здесь не ждали и конную сторожу к порубежью не высылали.
– Прав ты был, князь, – повинились недоверчивые бояре. – Поганые после зимы слабы – коней откармливают, а без коня половец не воин.
Оценили подступы к веже. Насыпные валы смехотворны, с плетнем, ниже человечьего роста, скорее от зверья, чем от двуногого врага. Ворота легко вышибить окованным бревном, особо припасенным для такой цели. Словом, не работа, а безделье.
Над русским войском взреяли бунчуки и знамена. Попы с хоругвями на взгорке грянули тропари святому кресту и Богоматери – небесной воеводе. Пока решали, каким порядком наступать, изумленные половцы высыпали на вал, выставили луки. Русские стрелки, окружив становище, запалили паклю на стрелах и послали огонь в городище. Наступать не спешили, пока пламя не заплясало на шатрах и кибитках. Половецкие женки и дети подняли вой, заметались. Часть воинов кинулась тушить пожары. Остальные били из луков, но попадали нечасто – дым разъедал глаза. Русский конный отряд рванул к воротам, бревно-таран с третьего удара снесло створки. На валах уже не осталось половцев. Многие, почуяв жар, перепрыгивали плетень и разбегались. Их убивали или отлавливали.
В ворота навстречу конным и пешцам, лезшим за добычей, бросилась целая толпа визжащих баб с детьми. Биться в городище было почти не с кем. Тех, кто выходил из дыма с саблями в руках, по-быстрому сминали. Скоро дышать стало совсем нечем. Дружинники покинули городище. Пешцы пленяли половцев, бросавших оружие, ловили последних женок и девок. Наглотавшись дыму до одури, успевали выбежать за валы.
Вежа выгорела полностью. В русском войске все – от князей до обозных холопов – считали добычу. Досталось немало – полоняники обоего полу, рабы, скот и кони. В степь удалось удрать лишь немногим половцам. Освобожденные рабы из русских тотчас пополнили рать пешцов.
Оставив добычу под охраной полусотни отроков, полки отправились дальше. У самой Ворсклы нашли еще вежу. Здешние степняки были предупреждены и выставили конное войско. В сравнении с ордами, находившими на Русь, это был малый отряд, вынужденный принять лобовой бой. Их наскоро притеснили, окружили и попленили. Вежа со всем имуществом, бабами и рабами досталась победителям. Среди скота обнаружилось стадо вельблудов. Кмети тут же нашли забаву – оседлали нескольких горбатых скотин и затеяли скачки. Вельблуды слушались всадников плохо, бежали вкривь и вкось, обильно плевались. От хохота половина дружинников и пешцов, наблюдавших зрелище, полегла на землю.
Третью вежу, пройдя вдоль реки, нашли второпях покинутой. Следы бегства вели к реке – половцы умели переправлять вплавь даже кибитки. Кмети с досады подожгли ворота и ограду на валу.
От Голтава поход длился четвертый день. Сочтя половцев наказанными, а добычу достаточной, князья повернули обратно. Ратный пир окончен, пора на пир честной, за столами, в Киеве и Переяславле.
Возвращались тем же путем, гоня полон и скот. Одолели брод, подошли к крепости в устье речки Голты. Святополк, радовавшийся удачному походу как дитя, внезапно насупился.
– Откуда лодьи? Не Олеговы ли?
У пристани перед градом теснились три корабля. Причал был мал, годился лишь для лодок, с которых жители крепости ловили рыбу. Большие лодьи заплывали сюда изредка, да и то по одной.
– Мои, из Олешья, – широко заулыбался Владимир.
Из Переяславля, две седмицы назад, он отправил на лодье гонца в низовья Днепра с вестью об отмене тьмутараканского похода. Душило, верно, как-то прознал о том раньше и сам решил возвращаться на Русь, а гонца встретил в пути. Только третью лодью князь никак не мог признать своей. Впрямь ли Олег пожаловал?
Отзвучал победный рев рога перед воротами, войско густо набилось в тесную деревянную крепость. Часть обеих дружин и пешцы сразу отправились дальше, ведя на Русь пленных куманов, которых затем разведут по торжищам и продадут. Впереди помчались в Переяславль и Киев гонцы, разглашая по встречным градам и селам весть о победе русских князей над погаными.
На узкой улице крепостицы Мономах крепко обнялся с Душилом Сбыславичем.
– Вот так все повернулось, боярин, – будто повинился Владимир Всеволодич.
– С почином тебя, князь, – прогудел храбр. – Славно ли поохотился на половецкого зверя?
– Славно, Душило. И еще хочу! Нынче только испробовали силы, – засмеялся Мономах, трогая коня. – Поедем скорее. Расскажешь мне о своем корсунском плавании.
– Пойдем-ка, князь, в баню, там послушаем друг дружку. – Душило правил коня возле. – Я ж тебя дожидался, чтоб с тобою вместе соскрести со шкуры походную грязь. Только сперва гостя тебе покажу. А радоваться ему или нет – сам решай.
– Что за притча? – удивился Владимир.
На дворе голтавского посадника князей со старшими дружинами встретили братиной, полной меда. Сперва зачерпнул ковшом Святополк, затем по старшинству Мономах. Далее братина пошла по кругу между боярами, также по старшинству.
– Светлые князья земли Русской! – На коне подъехал некий боярин со слепыми глазами. – Призрите милостью на того, кто верой и правдой служил не тому князю, но не предавал землю русскую.
– Орогост! – радостно вскрикнул Мономах, узнав мужа, с которым сдружился в давнем походе на чехов. – Я и сам хотел было предложить тебе вернуться на Русь.
Снова два бывалых воина померились крепостью объятий – ни один не уступил другому. Святополк молча спрыгнул с коня и ушел в хоромы – крепкий высокий сруб без лишних затей. Киевский князь не забыл обиду отца, давным-давно посрамленного отцом Орогоста, воеводой Перенегом, за нежелание воевать с братьями.
– Так идем в баню, что ли? – почесываясь, спросил Душило. – Давно истоплена.
До изнеможенья нахлеставши друг дружку вениками, пили потом пиво и мед, ели мясо диких туров, тянули в застолье песни. Назавтра назначен был совет князей и старших мужей.
С утра поправили головы на молитве в крохотном храме и сели в дому посадника думать про тьмутараканскую заботу. Предательство Олега в пользу греков злило всех. Но возвращать дальнее владение Руси хотелось отнюдь не всем. Святополк, сказав свое «нет», потерял к думному сидению интерес. Его дружина еще поспорила с Мономахом, но всяк остался при своем. Переяславский князь ждал поддержки от своих бояр, а те будто набрали в рот воды. Среди стыдливого молчания поднялся монах.
– Благочестивые князья и мужи бояре!..
Киевский князь уставил на него удивленные очи.
– Как посмел проникнуть сюда чернец? – запальчиво осведомился он.
– Я позвал его, брат, – ответил Мономах. – Совет книжного чернеца может быть не лишним.
– К тому же книжный?! – Святополк в гневе оплевал себе бороду. – Книжный монах не бывает мудр в советах и судах! Это я говорю – великий князь! Понятно всем?
– Не серчай, брат, но выслушать монаха тебе придется, – спокойно сказал Владимир. – Или ты, наступив на свою гордость, уйдешь с совета?
– Из-за какого-то чернеца? Еще чего! – фыркнул Святополк, снова оплевавшись.
– Говори, Нестор, – попросил Мономах.
Услышав имя монаха, киевский князь дернулся.
– Так я, благочестивые князья и мужи бояре, хотел сказать, что Тьмутаракань грекам оставлять никак нельзя, – возвестил книжник, – ибо они поступили с Русью не по-божески, хоть и единоверцы.
Далее речь его простерлась широко и высоко. Он говорил, что Русь призвана Христом последней в череде стран, но возлюблена Им не менее прочих, а может, и более. Призвана же не для того, чтобы умаляться, ибо есть род унижения паче гордости, а чтобы расти, утверждаться на всех четырех сторонах света и прославляться среди народов. Ибо для чего Бог отдал тьмутараканскую землю в руки князя-язычника Святослава Игоревича, как не для того, чтобы она сделалась частью Руси христианской? И если отступится сейчас Русь от той земли, то и греки ее не удержат, а станет она таким же диким полем как половецкая степь, и по ней будут рыскать непросвещенные безбожники. Нестор увещевал киевского князя и бояр, напоминал о славе предков, добытой дальними походами – тогда как потомки их не хотят уже ширить Русь и тем богатеть, а выжимают последние соки из смердов. Грозил – если не вернем теперь Тьмутаракань, то вскоре и других земель будем лишаться, ибо Господь не любит, когда отвергают Его дары. Изнеможет и распадется Русь!..
Святополк оборвал слова монаха оглушительным хохотом.
– Глуп сей чернец, – выговорил он наконец, утерев бороду. – Как может Русь изнемочь и распасться? Ветхое ли она одеяло, чтоб разорваться на лоскуты? Земля ли под ней рассядется и порвет ее?.. А чернец к тому же дерзок небывало и лучше б ему было не высовывать нос из монастыря. Что он смыслит в ратном деле? Даже лук натянуть не сумеет. Отдай, брат, свою дружину вон тому слепцу, – насмехался киевский князь, – а запасным воеводой поставь чернеца и отправь их на Тьмутаракань. Они добудут тебе славную победу!
– Что скажешь, Душило? – не отвечая на посмехи, спросил Мономах.
– Князь… Нестор, конечно, загнул сурово… мне всех его слов и не понять, – морщился боярин. – Но я тебе впредь не опора. Отпусти меня… на покаяние.
– Куда? – вздрогнул Владимир.
– В черноризцы хочу, князь, – упрямо молвил Душило.
Святополк снова расхохотался. Переяславские бояре недоумевали.
– Потом об этом поговорим, – с каменным видом отрезал Мономах.
– Да и говорить более не о чем, – сказал великий князь, поднявшись. – Я возвращаюсь в Киев. А Тьмутаракань, – Святополк с хитрой усмешкой навертел бороду на палец, – пускай добывает Олег. Изгоним его из Чернигова и с Руси, некуда ему будет деться. Изгоем пойдет обратно, откуда пришел. Вот моя мысль – она лучше твоей, брат.
…Весна разыгралась в полную силу. Степь нарядилась в зеленую парчу, шумела птичьим перезвоном, источала сладкие благоуханья. Топтать ее копытами коней, из-под которых порхает и удирает степная живность, – восторг для души. Однако чем ближе к коренной Руси – за Хоролом, за Сулой, – тем чаще видели брошенные распашки, обезлюдевшие веси. Смерды уходили с насиженных мест, устрашенные половецкой волной, бросали землю.
Болью в сердце князя отзывались слова книжника о превращении Русской земли в дикое поле.
– А ведь ты обещал, Душило, – негромко говорил Мономах, – что мы вместе возьмемся отбивать у половцев охоту наскакивать на Русь.
– Всякому пню, князь, свой черед обрастать мхом, – вздыхал старый дружинник. – Начало ты положил и дальше сам продолжишь. А мне душу пора готовить. В седле бултыхаясь, не больно-то она о божественном вспоминает.
– И в седле можно спастись для Царства небесного, – жестко ответил князь. – Лгут те, кто говорит, что душу спасешь только в монастыре, а до того живи хоть по-скотски. Не затворничеством и не голоданием можешь получить милость от Бога, а малыми делами. Когда едешь на коне, к примеру, и нет у тебя другого дела, кроме нелепицы в голове, то взывай «Господи, помилуй», если других молитв не помнишь. Эта молитва лучше всех, я и сам ее повторяю всегда… Останься в дружине, Душило!
– Не могу, князь, – печалился боярин. – Жизнь истекла, о земных делах мне думать поздно. Послушай, что расскажу. Когда возвращался я из степей в Корсунь, проезжали мы мимо горы, испещренной дырами. Монахи с древности выкапывали себе в той горе кельи. Отстал я почему-то от своих отроков, на гору, что ли, засмотрелся, то ли на старую грецкую крепость вверху. Вижу вдруг – на дороге стоит поп Тарасий. Ты, князь, не знал Тарасия Лихого Упыря, а это был такой поп… такой человечище… словом сказать, храбр был вроде меня, только на своем поповском поприще. Давно уже в земле лежат его кости… И вот говорит он мне: заждались мы тебя, Илья. Я ему: ты, Тарасий, хорошо сделал, что явился к старому другу, только отчего ты мое имя забыл? Бог с тобой, отвечает, ты в Книге записан Ильей, так и будешь им. Только должен ты совершить свой последний подвиг, а там и встретимся с тобой по-настоящему. Какой еще подвиг? – спрашиваю. Ступай, говорит, в Феодосьев монастырь, как задумал, сам, мол, разберешься. Сказал да и пропал. Вот так, князь. Верно, тряхнуть веретеном напоследок все ж придется.
– Некем мне тебя заменить, – затосковал Мономах, внимательно выслушав рассказ.
– Найдутся храбры, – обнадежил княж муж. – Одного такого видел прошлым летом. Да я тебе рассказывал про него…
– Эх, Душило, – пуще грустил Владимир Всеволодич. – Русь строить надо, верно вчера Нестор говорил. А она как нравный жеребец из рук выдирается.
– Упрись в землю, князь, и держи крепче.
– Сам бы попробовал, – вырвалась у Мономаха внезапная обида.
Он стегнул коня плеткой и ускакал вперед дружины. Душило, напротив, придержал свою кобылу, отыскал глазами Нестора и молча пристроился подле. Вспомнил наказ князя и стал исполнять молитвенное деланье.
Через седмицу вдвоем пришли к славной Печерской обители.
ЧАСТЬ II. ГОРИСЛАВИЧ
Год 6604 от Сотворения мира,
от Рождества Христова 1096-й.
1
В княжьем тереме суета и переполох. Ключник, бледный, трепещущий, наводит страх и ужас в челядне и на поварне. Гриди попарно застыли у почестных дверей, украшены выданным из казны дорогим оружием. Девки-холопки, обретя внушение от самого князя, ходят красные до ушей, с няньками-кормилками вертятся вокруг княжьих дочек, моют, причесывают, наряжают, растирают, белят, румянят, одевают в златокузнь. Вдовая княгиня, белее ключника, заглядывает в светелки внучек, молвит недовольное слово и задумчиво грядет обратно. В торжественной палате, обитой паволоками, застеленной коврами, Святополк Изяславич ласково беседует с немецкими послами.
Германский император Генрих в третий раз задумал взять Русь в союзницы, породниться брачными узами. Из стран заката не один десяток лет приходила молва: Генрих-де воюет с латынским епископом, римским папой. То одолевает папу, то кается перед ним в ветхом рубище и босым на морозе, то вновь выходит на брань, завел даже собственного римского папу. Но крепко сродниться с русскими князьями у него не получалось – то ли Господь был против, то ли Генрих выбирал не тех князей. Черниговский Святослав Ярославич, взявший в жены племянницу императора, вскоре помер, Ода с княжичем на руках спешно отбыла в немецкую землю. Спустя десять лет туда же прибыла для помолвки с маркграфом Штаденским дочь великого князя Евпраксия Всеволодовна. Три года юная княжна входила в возраст невесты и обучалась латынству под присмотром монахини Адельгейды, сестры императора. А затем в один год умер маркграф и стал вдовцом Генрих. Злые языки не посмели связать обе смерти, хотя и болтали исподтишка о кровосмесительной связи Адельгейды с императором. Год спустя киевский князь прислал благословение на брак дочери. Евпраксия, приняв также имя Адельгейды, сделалась немецкой королевой и императрицей Священной Римской империи.
Радость Генриха была не долга.
Византийский император Алексей Комнин посчитал, что оный брак является нарушением древнего изречения: позволенное Юпитеру не позволено быку. Византия могла вести переговоры с латынской империей и заводить речь о военном союзе. Вчерашним варварам с Руси такая вольность не пристала. В Киев отправилось уязвительное послание, охладившее приязнь князя Всеволода к новоиспеченному зятю. Генрих, в свой черед, до того охладил страсть к молодой жене, что стал предлагать ее своим придворным.
Нынче посольство немецкого государя сватало дочь нового киевского князя.
В большой, жарко натопленной палате собрались бояре для совета и софийское духовенство для благословения. Князь на высоком кресле вперил взор в послов, усаженных для чести посреди палаты, в кресла поменьше и попроще. Имена у послов невыговариваемые, но ради знатного сватовства можно и приноровить язык – графы Лютпольд Вольфратсхаузен и Оттон Орламюнд. Одеты на латынский, конечно, манер – верхняя рубаха с короткими рукавами, а порты узкие, обтягивающие, на Руси над такими только смеются.
Святополку усладительны речи послов, длинно излагающих нужды германского императора.
– Королева Пракседис, в истинной вере именуемая Адельгейд, не оправдовала упований христианнейшего короля Генриха, – частил толмач, глядя в рот говорившему, – ибо от прирождения имеет нрав неблагочестный, злоумышленный и прелюбодеянный.
Дружина и духовенство, слышавшие это впервые, ахнули от изумления.
– Принявши от благочестивнейшего короля Генриха великие почести и любовь, королева Адельгейд скоро объявила свой истинный нрав, пойдя в блудодействия с подданными короля и породив от одного из них дитя, коего наш христианнейший государь не посмелился опознать своим наследником. Желая пресекать злоречивую молву, назвавшую Адельгейд королевской блудницей, и повести супругу к раскаянию, король Генрих повелел держать ее на запоре и наставлять в христианских добродетелях. Но она изыскала путь бегства, соблазня сына короля молодого Конрада и уклоня его на враждебность с отцом.
Софийские клирики удрученно качали головами в скуфьях и камилавках. Бояре глухо роптали на княжну-потаскуху, осрамившую Русь.
– Злоумыслив против мужа, Адельгейд бежала к римскому папе и хитростно обманула его, очернив мужественного короля Генриха в немысленных преступлениях и насилиях над нею. Поверив неверной жене, папа позвал церковный собор, где она вновь сделала клятву в своей невинности и злодеяниях супруга. Ее брак с христианнейшим королем Генрихом был развержен папой, а сама Адельгейд избавлена от всякого наказания за ослушание и непокорность мужу. Вот та причина, с которой король Генрих послал нас на Русь, ибо он не хочет из дурного нрава Пракседис рвать родство и дружбу с такой громадной и могучей державой, как ваша.
Оба посла, шаркнув ногами по полу, слегка переломились в пояснице и приложили руку к сердцу. Распрямившись, по-совиному уставились на князя.
Святополк Изяславич обвел очами бояр и попов, будто говоря: всем ли теперь ясно, какова из себя Мономахова сестрица? Из-за нее, блудницы вавилонской, князь Всеволод выгнал его, Святополка, из Новгорода, когда возомнил себя самодержцем Руси, породнившись с немцем. Но теперь-то наконец прожженный Генрих выбрал в родню правильного князя.
– А спроси их, князь, вот о чем, – выступил от дружины, утрясавшей в головах новости, боярин Иван Козарьич. – Пожелает ли их христианнейший Генрих, чтоб ты прислал ему войско для войны с его мятежными князьями и латынским папой? Доходят до нас вести, будто положение его нынче незавидное, утесняют христианнейшего со всех сторон. Не оттого ли такая спешка с новым сватовством?
Святополк велел толмачу перевести. Послы выслушали, снова шаркнули и поклонились.
– Дошедшие до вас вести являются опоздалыми, – затараторил толмач. – Мужественный король Генрих выпрямил свое положение, сойдясь в мире с одним из бывших и злостных своих врагов графом Вельфом. Ныне ему ничто не грозит и в оказании сильной помощи с Руси нет причины. Он желает взять в жены дочь великого князя из расположенной любви и постоянной дружбы к вашей державе.
Святополк, улыбаясь послам, хлопнул в ладоши. Ключник, ждавший за дверьми, потрусил в девичьи светелки. Девки-холопки, оправив напоследок наряды княжон, повели их под руки, чтоб не запинались со страху, на смотрины.
Старшая пухлощекая Анна бормотала без перерыва: «Ой, Господи, умру! Ой, умру». Младшая Сбыслава шла, надувшись, – заранее знала, что не ее выберут, ибо к двенадцати годам еще не нарастила округлых телес ни спереди, ни сзади, ни в боках, а у толстой Янки всего этого вдоволь. К тому же пятнадцатилетнюю можно сразу вести под венец. Разве Генрих дурак, чтобы ждать еще два или три года? Самому-то – сорок пять небось, сказывают, как и батюшке! И зачем ей, Сбыславе, такой ветхий старик? Пускай Янку берет, реву-корову. Но все равно обидно до слез быть отвергнутой на людях. Сраму-то!
Княжон привели в чувство винным уксусом перед дверьми палаты и крепко подтолкнули. Войдя, они встали рядком возле кресла отца, закраснев, поклонились, чинно сложили руки на поясе.
Послы немедля изъявили восторг, ответно поклонившись и заахав по-своему, по-немецкому. Потом длинно залопотали, а толмач стал скороговоркой восхвалять красоту обеих. Сбыслава украдкой глянула на сестру – и где же они тут красу сыскали? Хотела уже было фыркнуть, но тут в палате случилось замешательство. Княжон как-то запросто оттерла в сторону вдруг явившаяся из дверей монахиня.
– Пожалей дочерей, князь Святополк, – звенящим от гнева голосом заговорила она, – чтобы никто из них не повторил судьбу моей несчастной сестры Евпраксии!
Сбыслава, разинув рот, узнала двоюродную тетку, игуменью Андреевского монастыря, тоже Янку.
– Кто впустил?! – изменившись в лице, хрипнул Святополк Изяславич.
– Слушайте все! – возвысила голос монахиня, озирая бояр и духовенство. – Я не знаю, что здесь говорили про мою сестру эти иноземцы. Полагаю, что ничего похвального. Да и как им хвалить ту, которая во всеуслышание, не побоявшись покрыть себя позором, обвинила своего мужа в извращенных похотях! Ты хочешь, князь, чтобы муж твоей дочери самолично держал ее, веля своим людям насиловать ее? Ты хочешь, чтобы он положил ее непорочность на алтарь гнусной николаитской ереси, которая велит ему делать жену достоянием всех, кто поклоняется вместе с ним сатане? Ты хочешь, чтобы твоя дочь стала женой дважды отлученного от Церкви нечестивца и похотливца?..
Сбыслава, потрясенная смелостью тетки, пихнула сестру в бок. Она не слишком понимала, о чем говорит монахиня, но слышала возгласы бояр, видела изумление попов и остекленевшие глаза отца. Тетка Янка говорила о чем-то зело страшном. За что Генриха отлучили от Церкви? Да еще дважды? О! Нет-нет, совсем не хочется за него замуж. Она посмотрела на сестру и тут же почувствовала себя не младшей, а старшей. Янка постыдно всхлипывала и роняла слезы на новую атласную рубаху с золоченой вышивкой. Того и гляди заревет в голос, как умеет. Тогда уж точно сраму за нее перед боярами и послами не оберешься. Хотя перед послами чего теперь стыдиться? Сами стоят пришибленные, словно оплеванные, делают вид, будто заслушались толмача. Однако свою честь все равно держать надо. Сбыслава посильнее ткнула сестру, зашипела:
– Не смей реветь!
На помощь ей пришла княгиня Гертруда. Бабушка вытолкала обеих из палаты и сдала на руки кормилкам. Сбыслава выдохнула с облегчением, вырвалась от мамок и убежала в светелку – радоваться, что все кончилось. Нынче же вечером она решила ехать к воеводиной дочке Забаве и в страшной тайне все ей поведать. Вот умора будет глядеть на нее – еще накануне Забава вслух грезила оказаться на месте коровы Янки. Пускай теперь помечтает!
Старая княгиня, спровадив внучек, холодным взглядом окинула монахиню-племянницу, а затем обратилась к сыну:
– Не отдам девок за Генриха! И прежде не хотела, чтоб кто-то из них стал последышем за Евпраксией, а теперь вовсе не позволю.
Святополк растекся по креслу, свесил руки с резных подлокотников, являя собой зримое отчаянье.
– Князь… – взмолились духовные отцы.
– Князь! – вступилась за отроковиц дружина.
Святополк Изяславич, натужась, побагровел, сел прямо, пробуровил злым взглядом игуменью Янку. Наконец объявил:
– Свадьбы не будет.
Недовольных послов наскоро удалили из палаты. Вслед за ними исчезла монахиня. Князь, поднявшись во весь свой долгий рост, взревел:
– Кто пустил дуру в хоромы?!
2
Воевода Путята Вышатич давно ничему не удивлялся. В стольном граде быстро привыкаешь ко всякой невидали и к неслыханному приноровляешься. Посему когда на дворе боярина явились два крепких молодца из дружины, сильно его удивившие, само это стало дивом.
Поначалу он принял их за сватов. Забавушке восемнадцатый годок, девка уже перестарок, а все кобенится и от женихов отбивается. Этот ей не мил, тот не гож, третий не хорош, четвертый не по сердцу, а прочих она и видеть не желает. А женихи все завидные – любая боярская дочь вприпрыжку за которого-нибудь замуж бы пошла. Как укротить нравную девку, Путята Вышатич не знал и придумать не мог. Чуть ей что поперек – сразу отца ненавидит, слезами обливается, умывать и расчесывать себя не дает, ходит несчастной замарашкой боярину в укор. Еще грозится, что наложит на себя руки. Словами из Церковного устава сыплет – про то, что родителям за такую погибель своего детища отвечать перед епископом. И для чего только девицам грамота! Отцово сердце обливалось кровью. Мачеха и та слегла на одр, не совладав с падчерицей. Девка не по летам возымела власть в доме, с Агафьей грызлась, а с отцом затевала споры, будто боярин в княжьей думе, даром что коса до полу – на ум не давит.
В первый год киевского житья сваты заявлялись чуть не каждую седмицу – по уговору и без. На второй год череда женихов поредела. В третий воевода схватился за голову – во всем Киеве женихов для Забавы не осталось. Хоть по Руси гонцов рассылай.
Заслышав во дворе чаемые слова «у вас товар, у нас купец», Путята Вышатич едва сдержал нетерпение – не подобает в таких делах показывать торопливость. Крепко подпоясался, набросил на плечи соболью вотолу, вышел на крыльцо встречать гостей.
Кмети были знакомые, давно приметил их в младшей дружине.
– Для какого купца товар торгуете, молодцы? – засомневался воевода. – Для сотника иль десятника?
– Нет, боярин, купец у нас с собой, – белозубо скалился отрок величиной поменьше. Другой был косматой горой и зубы казал только когда сердился.
– Никак за поясом заткнут? – все сильнее удивлялся Путята Вышатич.
– Да чего там, – вздохнула гора и мотнула головой – Он купец. Леший… Олекса Дмитрич, – быстро исправился верзила. – Княжий десятник.
– Люба мне твоя дочь, боярин, – подтвердил десятник, посерьезнев. – Хочу женой ее взять. Яви божескую милость – отдай Забаву за меня.
Воевода в оторопи шагнул в упревший на ростепели сугроб. Зачерпнул жесткого снега, охолодил им лицо, проглотил льдинку.
До такой срамоты довела родная дочь!..
– Эй, Семка, Хват, кто там еще! – громко позвал Путята Вышатич дворских отроков.
Подбежали пятеро, трое спустились с крыльца. Прочтя по лицу боярина его желание, пошли на дружинных кметей. Олекса набычился. Добрыне стало любопытно.
– А ну… – сказали дворские.
Воевода, вдруг передумав, растолкал отроков.
– Хват, ступай в дом, скажи, чтоб привели Забаву. А упрется, так силой чтоб привели! Сейчас же!
– А ежели она…
– Хоть нечесаную, хоть неприбранную – приведи! – сквозь зубы велел боярин.
Отрок кинулся в хоромы, прочие отступили, но далеко не расходились. Олекса перевел дух.
– Сильно по сердцу мне Забава Путятишна, – повторил он, – хоть нечесаная, хоть неприбранная. Любую возьму!
Воевода, осознав, что погорячился, хмуро осадил его:
– Ты, малый, укороти язык, не то сам велю подрезать. Дочь воеводы не посадская девка. Где видел ее? Она тебя знает?
– В церкви видел, – приободрился попович, – на княжьем дворе видел. На глаза ей сам казался. Забава Путятишна мне взором отвечала и…
Олекса запнулся, едва и в самом деле не укоротил себе зубами язык. В голову с жаром бросилось воспоминанье, как девица упала ему в руки, оскользнувшись на льду, и как сладко ожег сердце взгляд милых очей, каким медвяным был вкус поцелуя…
Воевода пристально смотрел на жениха – будто готов был убить на месте за единое лишнее слово.
– …блазнилось, что я ей тоже люб, – решительно бухнул Олекса. – А без нее мне не жить!
Добрыня испустил шумный жалостливый вздох и стал глядеть в синее небо, щуриться на солнце.
– Ну-ну, – сумрачно проговорил боярин.
– Звал ли, батюшка?
На крыльце стояла краса-дева в горностаевой душегрее и меховой шапочке. Брови чернёны, щеки румяны, губы напитаны алым соком ягод, русая коса вскинута на плечо. Глаза не тупит, как девице положено, держит взгляд прямо.
– Ну, говори, доченька, люб ли тебе жених? – с тайною язвой в голосе вопросил отец, указывая пальцем на поповича.
Олекса застыл ни жив ни мертв. Забава Путятишна повела на него взором, потом скакнула очами на косматого Добрыню, поджала губы и сердито молвила:
– Ты уж, батюшка, совсем дочери добра не желаешь. Уже и беспородных отроков мне в мужья прочишь.
Она скинула косу за спину, нравно дернула плечом и поплыла обратно в хоромы. В дверях обернулась:
– Да я лучше за немытого половчина из княжьего роду пойду, чем за этого.
Путята Вышатич плюнул. Видно, была все же надежда, что дочь – хоть не по уму, так по глупой любви – пойдет наконец из девок в жены.
– Да что ж такое говоришь, Забава Путятишна, – промямлил вслед боярышне отвергнутый жених и растерянно поглядел на воеводу.
Боярин в ответ опять позвал дворских.
– Тебе, сынок, за наглость и дерзость полагается… Выкиньте женишка на улицу, – в сердцах приказал он отрокам и пошел в дом.
Дворские взяли поповича в кольцо и стеснили. Попытались скрутить руки. Двоим он сразу смазал по уху и по носу. Отроки тоже не оплошали – наторели в кулачных боях на Масленице. От ударов трещали ребра, ляскали челюсти, звенели головы. Драка могла стать страшной, но вмешался Добрыня. Двумя руками брал отроков по одному и бросал в сугроб, подальше. Таким способом добрался до озверевшего поповича, молотившего кулаками направо и налево. Получив по шее от друга, Добрыня нагнулся, взял его за ноги и закинул себе на плечо. Подобрал шапку. Сбросил поповича на седло и пошел к своему коню. Олекса перевернулся, сел прямо, отобрал у Медведя шапку и бурча поехал со двора.
Миновав усадьбу воеводы, попович разразился гневным пыхтеньем на строптивую девицу. Сопел разбитым в кровь носом, бухтел и брюзжал, пока Добрыне не надоело. Медведь достал из сумы у седла утиральник, протянул товарищу.
– Утрись. Говорил же – не лезь в родню к воеводе.
– Пропал я, Добрыня, – мрачно изрек попович, вытерев кровь. – Как теперь жить?
– Весело, – буркнул Медведь.
– Да-а? – озадачился десятник. Он спрыгнул с коня, умылся хрустким весенним снегом, грустно задумался. – В Ростове еще зима лютует… А поехали, Добрыня, в чисто поле! Зайцев погоняем. Соскучился я в городе. Служба не волк, в лес не убежит. А?
– Луки надо взять.
– А мы так, без луков. Ветру наглотаемся, кости растрясем.
– Поехали.
Они свернули на улицу, идущую к Лядским воротам. За полтора года в стольном граде Олекса заматерел – шире раздался в плечах, оброс светлой короткой бородой, отпустил длинные усы. Быстро прыгнул из младших отроков в десятники. Скопил серебра и все отдал за крепко сбитый дом на горе Киселевке, у Гончарного яра. Хоромы пока пустовали, ждали хозяйки. Без своего очага и жены в дружине высоко не продвинешься, это он усвоил давно. В молодечных на княжьем дворе жило много бобылей за тридцать и за сорок лет – все числились еще в отроках. Их чаще посылали в дальнюю службу, гонцами и в сторожу на порубежные заставы. Тогда как обремененных семейством зачисляли в вирники, мечники и ябетники – вершить княжий суд. Тут и корм сверх дружинного, и честь, и доверие князя. Олексе, впрочем, иногда грезилось странное – завести жену и уехать от нее на дальнюю службу. Тогда подступала к горлу сладкая тоска и рисовался в уме кипящий бой у стен крепости, рука сама тянулась к мечу, тело просилось в седло. Такие грезы попович гнал. С дальней службы не вернешься княжим мужем, старшим дружинником – там не попасть на глаза князю, не выслужить звание лучшего.
Но разве такой виделась ему в Ростове стольнокиевская служба? На половцев лишь единожды ходили, прошлой весной, да и то не поход был, а безделье. Потом степняки пришли летом, осадили Юрьев на Роси, а князь Святополк воевать с ними не стал – откупился миром. Юрьевцы из своего города выбежали и побежали к Киеву. Князь построил им новый город, назвал своим именем, а старый куманы сожгли. Не войной нынче выслуживается звание лучшего мужа…
– Переяславский князь, слышно, воюет со степью без продыху, – будто прочел его раздумья Добрыня, но развивать мысль не стал.
У Лядских ворот творилась шумная перебранка. Подъехав ближе, они стали слушать. Воротная стража рогатками перегородила въезд санному обозу. В голове стоял изящный крытый возок. Схватившись за уздцы коней, друг на дружку орали старший по страже и оружный кметь, по виду – не из отроков. Конное сопровождение обоза просачивалось за рогатки и уже готово было сцепиться в драке с остальными стражниками.
– Сдай назад! Не велено пускать! – надрывался старший.
– Да с какого ляду тебе, хвост облезлый, не велено пускать княжну, дочь князя Всеволода?
– А с такого, рожа латынская, что твой Всеволод давно в гробу, а на киевском столе князь Святополк! Не велел он пущать потаскушку.
Миг спустя старшой отлетел к рогатке, кувырнулся через нее и распластался на снегу с побитой рожей. Русской.
– Это не за меня. За нее, – объяснил кметь.
Стражники похватались за мечи и выстроились против конных. Старший со стоном поднялся, ощупал челюсть, сплюнул кровью.
– Не велено! – прорычал.
Дверка переднего возка распахнулась, раздался женский голос:
– Лютобор, не надо. Поедем в Переяславль, к брату.
Олекса и Добрыня подобрались еще ближе. Воротная стража тоже жадно уставилась на возок. Оттуда показалась молодая жена в меховой накидке и шапке с убрусом, ослепившая всех белизной лица и величавой статью.
– Уберите мечи в ножны, – голосом, не привыкшим повелевать, попросила она. – Мы сейчас же уедем, если князь Святополк не желает видеть меня в своем городе. Насильно мил не будешь, – добавила княжна с глубоко затаенной печалью.
Олекса алчно пожирал Евпраксию глазами.
– Я пропал, Добрыня! – простонал он. – Она прекрасней всех жен на свете!
– С утра у тебя прекрасней всех была воеводина дочка.
– С ума съехал? Как можно сравнивать эту царь-деву с Забавой?
– Деву? Хм, – отозвался Медведь, равнодушный ко всему прекрасному.
Попович, не слыша его, рванулся к воротам. Осадил коня посредине между обозными отроками и воротной стражей. Опасно скосив очи на сразившую его княжну, крикнул старшему:
– Приказ от князя. Велено не препятствовать въезду в Киев Евпраксии Всеволодовны, королевы немецкой и латынской, княжны русской, буде пожелает вернуться из латынских земель в отчий град. При встрече оказать почести и любезности. Убирай рогатки! – проорал он страже.
– А старый приказ? – осоловело спросил старший, все еще проверяя, на месте ли челюсть.
– Вытряхни его из головы с прочим хламом, – посоветовал Олекса. – Если княжна захочет пожаловаться на тебя князю за наглость и грубость, он выслушает ее со вниманием.
Стражники спешно отодвинули с пути препятствия. Евпраксия одарила поповича благодарным взглядом и укрылась в возке. Обоз тронулся. Олекса восхищенно и самозабвенно смотрел ему вслед, пока на плечо не легла тяжелая рука Добрыни.
– Ну как теперь жить-то? – безответно обратился он к Медведю.
3
Страны заката от скудости своих земель, сдавленных морями и горами, необильных дарами, подвиглись завоевывать землю обетованную, иерусалимскую. По мановению римского папы бесчисленные толпы, прежде грызшиеся между собой, ринулись в страну, текущую, по словам Писания, медом и млеком, чтобы разделить ее богатства и святыни. «Так хочет Бог» – утверждали толпы, грозя магометанам.
Русь, изобильная всем, что душе угодно, будто скатерть раскатанная на великих просторах, едва заметила латынское движение. Своя забота была сильнее – прекратив межусобную вражду, подвигнуться на оборону собственных богатств и святынь, заткнуть пасти, алчущие ее меда и млека. И нужен был кто-то, кто поднял бы русские полки на войну с погаными, говоря: «Победим или костьми ляжем – в том воля Божья».
Две войны за землю и веру затевались в один год и на много лет вперед. Латынцы, нетерпеливо простершие руки к чужому владению, снарядились без промедления. Русь, поджав степной бок и замахнувшись, наносить удар не торопилась.
У киевского князя Святополка Изяславича мысль о новой войне со степняками вызывала кислую отрыжку. Целый год после удачной весенней охоты на половцев брат Володьша надоедал призывами, уговорами, внушениями. Да и размахнулся братец шире некуда – всей Русью хочет воевать, двух дружин ему теперь мало. В одном войске желает соединить полоцких Всеславичей, и волынских Ростиславичей, и черниговского Святославича… чему никогда и ни за что не бывать!
– Войска, какого ты хочешь, на Руси не собрать, – скучным голосом отвечал Святополк на одушевление Мономаха. Тот уже не довольствовался письмами и приехал докучать самолично. – Римский папа, как я прослышал, погнал свою паству воевать Гроб Господень по просьбе византийского царя Алексея. Так и нам надо – обратиться за ратной помощью в страны заката. Ежели с германским королем у тебя вышла промашка…
– Не у меня одного, – поддел Владимир.
– …то угры и поляки мне не откажут в войске. – Святополк предпочел не заметить насмешки.
– Еще бы ляхи отказали, если их позовут в Киев! Только потом уж не сердись на них, если не пожелают уходить обратно. Вспомни Болеслава Толстобрюхого!
Простодушие Святополка порой смешило, но чаще раздражало Мономаха. В отце его, князе Изяславе, простота украшалась чистосердечием и искренностью, но сын в простоте своей мнил себя хитрецом, мудрым, аки змий.
– Если василевс Алексей сам позвал латынских рыцарей, – продолжал Владимир, – как бы не пришлось грекам вскоре пожалеть о том. Не стоит открывать врагу ворота, даже если он на время стал другом. Русь не проходной двор, чтобы зазывать сюда кого попало.
– Мои родичи не кто попало, – обозлился киевский князь на поучение. – А я не желаю воевать на одной стороне с врагом, который вдруг сделается другом. Да и сделается ли – вопрос… Я про Олега говорю, если ты не понял.
– Я понял. Не можешь ему простить, что его отец выгнал из Киева твоего отца.
– А тебя он сам не выгнал? – ехидно спросил Святополк. – Ты что же – простил ему? Если скажешь, что простил, все равно не поверю.
– Не верь, – пожал плечами Мономах. – Верь делам. Я хочу, чтобы мы трое заключили ряд для войны с половцами – перед епископами и боярами, перед градскими людьми… Жаль, митрополичий стол в Киеве пустует.
– Мне и так хорошо, – проворчал Святополк.
– Без стольноградского митрополита Руси не быть в единстве, – в укор ему сказал Владимир.
– Да кто ж виноват, что нет митрополита? Греки на твоего отца обидемшись, что не спросясь выдал дочку за Генриха. Сестра твоя черница Янка едва вымолила у них митрополита да привезла из Царьграда невесть что, – насмешничал Святополк. – Подсунули девице трухлявого старца, а она и не заметила. Что ж не пустили ее снова в Царьград, когда он помер? Привезла бы еще одного мертвеца.
– Тебе и такого до сих пор не дали, хотя три года сидишь в Киеве, – не остался в долгу Мономах.
– Ладно, ладно, – примирительно сказал киевский князь. – Что ты там говорил насчет ряда? Зачем нам перед градскими рядиться?
– Перед всей землей русской, – поправил Владимир. – Это будет порукой, что тот, кто нарушит ряд, станет врагом Руси. Тогда я первый пойду со своей дружиной на предателя.
– Олег нарушит ряд, – убежденно сказал Святополк. – Можно сразу идти на него.
– Вели позвать писца, – предложил Мономах. – Проверим.
Спустя недолгое время княжьему биричу вручили грамоту для отправки с гонцом в Чернигов.
Выслушав приказ, бирич не торопился его исполнять.
– Чего еще? – повел бровью Святополк.
– Тут, князь, путаница случилась, – замялся бирич. – Ты вроде запретил пускать в город… – он в замешательстве покосился на Мономаха. – А потом вроде наобратно велел. Передумавши, значит. Так от Лядских ворот кметь прискакал, доложил. Обошлись, мол, любезно и с почестями, как повелено… Ну в общем она уже в Киеве.
– Вечно чего-нибудь напутают, – добродушно отослался к брату киевский князь. – Кто она-то?
– Так… дочь покойного князя Всеволода Апракса из латын приехала. В целости и здравии водворилась у тебя, князь, в Киеве.
– Кто?! – взметнулся Святополк с места. Хоромы огласил трубный рев: – Что?! Как? Кто посмел! Немедля вон! Не потерплю!..
Мономах, прикрыв уши, тоже вскочил.
– Сестра! Где она?
– Да, где она? – гневался Святополк, широко шагая по палате вокруг стола с яствами. – Найти и выдворить! Без почестей! Кто смел передумать за меня?!
– Брат! Ты не забыл, что я здесь? – сдерживаясь, напомнил о себе Мономах.
Киевский князь недоуменно посмотрел на него, подошел к биричу и взял за грудки.
– Я вам князь или не князь? У кого пасть открылась за меня повеления раздавать?
– Кметь доложил, будто какой-то дружинник с твоего двора.
– Разыскать! – князь страшно выкатил глаза. – Снять дружинную гривну! Заточить в поруб! Имение, если есть, в казну.
Святополк толкнул бирича к двери.
– Стой! – крикнул тому Владимир. – Объяви киевской дружине, что я беру этого кметя к себе. Если он не хочет в поруб, пускай, пока не взят под стражу, приходит на мой двор в Выдубичах.
– Ты!.. – вытаращился на него киевский князь.
– Да, я, – с тихой яростью в голосе произнес Мономах. – А ты, верно, позабыл, что Евпраксия моя сестра.
– Да твои сестры вот уже где у меня!.. – Святополк застучал себе по горлу. – Забирай ее в Переяславль!
– Евпраксия будет жить там, где захочет, – отчеканил Владимир Всеволодич. – Довольно я уступал и тебе, и Олегу. Больше не стану. А прогонишь сестру – будем воевать!
Святополк Изяславич опешил, с открытым ртом бухнулся на кресло. Бирич, не дождавшись иных распоряжений, скрылся с глаз.
– Из-за нее? – удивленно спросил Святополк. – А половцы?.. А Гориславич?..
– Подождут, – зло отрубил Мономах.
Киевский князь, собравшись с мыслями, принял решение.
– Ну и убирайся к черту лысому, братец, – выплюнул он.
Переяславский князь нахлобучил шапку и стремительно вышел вон, грохнув дверью.
Святополк судорожно стиснул челюсти и зажмурился. Ему до дрожи захотелось броситься следом, догнать Владимира, остановить и… Помстилось, что ноги сами поднимают его и несут к дверям. Он вцепился в колени, пытаясь удержать их на месте.
– Ты хочешь прибавить еще одного врага ко множеству других, сын мой?
Перед ним стояла княгиня Гертруда, вперив взгляд, в котором она одна умела смешать свирепость и любовь.
– Подслушивала, матушка? – без сил пробормотал князь. – Мономах и так враг мой.
– Он не враг тебе, пока не делаешь глупостей. И первая глупость – что ты до сих пор не понял этого. Вторая глупость…
– Знаю, – простонал Святополк.
– Хорошо, – кивнула Гертруда. – ты не станешь гнать из Киева эту бесстыжую, его сестру. Но обернешь это себе на пользу.
– Что ты придумала, матушка? – дернулся князь.
– Мономах не менее тебя, а может и более, хочет выгнать Олега из Чернигова. Но сам того не скажет. Надо вынудить его. Скажи ему, что позволишь Евпраксии остаться в Киеве, но взамен он должен пойти с тобой ратью против Чернигова. На это он согласится.
– Ты не все подслушала, матушка, – уныло повесил голову Святополк. – Завтра Олег получит письмо. В нем предложение союза.
– Если он примет предложение, то приедет на встречу? – хищно спросила Гертруда. И не дожидаясь ответа, сухо рассмеялась: – Вспомни своего отца. Он заманил полоцкого Всеслава на встречу князей, схватил его и бросил в поруб.
– Да, и чем это кончилось? – вызверился на мать Святополк. – Бунтом черни и посажением Всеслава на киевский стол. Не хочу!
Княгиня подошла к сыну, прижала его седеющую голову к груди.
– Дурачок ты мой, – сказала ласково. – Отцы для того и ошибаются, чтобы дети не повторяли ошибок. Поруб для Олега будет поставлен не в Киеве, а… в каком-нибудь польском воеводстве. И о нем все забудут. Этот младший из сыновей Святослава более всего схож со своим отцом буйством и неуемностью… А я никогда не смогу простить ему гибели моего мужа…
Князь вдыхал сладковатый запах ее благовоний и блаженно терся лбом о меховую опушку верхней рубахи.
– Я сделаю как ты хочешь, матушка.
…В ненастных сумерках, глотая снег с дождем, с княжьего двора выехали двое конных. В молчании пересекли Бабин торг, спустились к Софийским воротам Горы. Здесь остановились прощаться.
– Вот и все. Обнимемся, крестовый брат, напоследок.
Кони сошлись бок к боку, Олекса и Добрыня заключили друг друга в ломовые объятья.
– Прощай, стольный Киев, – молвил попович. – Не видел я здесь настоящей храбрской службы. С кем мы воевали, Добрыня? С гонимыми боярами да с чернецами, да из градских долги вытрясали для лихоимцев. Опохабился я тут, душа истерлась. Пойду искать чести к князю Мономаху... Как думаешь, Медведь, выдаст он снова замуж сестру?.. А как она на меня посмотрела!.. – замечтался он. – Ты видел, Медведь, какие у нее очи?..
– Синие, – просопел Добрыня. – Большие.
– Ну да, – скомкал вдохновение Олекса. – Разве ж тебе ведома песнь любви, тугоухий медведь... А может, со мной поедешь? – исподлобья глянул он.
– Не могу, – вдруг застыдился Добрыня.
– Чего?! – удивился попович.
Медведь смущенно отворотился в сторону.
– Невеста у меня. Обещался ей.
– Страшненькая? – оторопев, жадно спросил попович.
– Девка, – пожал плечами Добрыня. – Чего еще-то надо?
Олекса, улыбаясь, порылся в калите у пояса. На ладони у него объявилось кольцо с двумя бронзовыми ключами.
– Держи. Мой свадебный дар тебе. Чего пропадать дому. Живи со своей хозяйкой, плоди медвежат.
– Прощай, Леший, – растрогался Медведь.
– Не забывай меня, брат крестовый! – махнул попович, проезжая ворота.
Добрыня, постояв, повернул коня назад.
4
Через три дня гонец доставил из Чернигова ответ князя Олега на предложение братьев прийти в Киев и заключить договор перед духовными, княжьими и градскими людьми. Олегу пришлось не по вкусу требование отринуть дружбу с половцами и встать за землю русскую. Ответную грамоту Святополк Изяславич самолично огласил при старшей дружине, белгородском епископе Луке и переяславском князе, званном на примирение.
– Не желаю исполнять волю вашу, ибо хотите унижения моего, – торжествуя, зачитывал Святополк, – и суда надо мной. А не пристало епископам, чернецам и смердам судить меня, князя русского. Половцам я не друг и не враг, а вы как хотите, сами по себе будьте. Отчину свою, княжение отца моего, держу, и вы так же свои держите, не преступая чужих пределов. И я в Киев ногой не ступлю, понеже знаю, как киевские князья обходятся с братьями. Ежели степняки вас угрызают, рядитесь с ними. А во всем виноваты жидовские хазары.
Святополк с оскорбленным видом кинул грамоту на стол. Весь облик его кричал: «Что я вам говорил!»
– А почему хазары? – недоумевал епископ Лука.
– При чем тут хазары? – вскинулся киевский князь. – Своей срамной грамотой он бесчестит нас и похабно смеется над помыслом оборонить нашу землю! Как стерпеть такое от изгоя, нечестием водворившегося на Руси, сына нечестивого отца? Я не меньше его знаю, как обходятся с братьями младшие черниговские князья, и не смирюсь с наглой заносчивостью у себя под боком!
Тряся бородой, Святополк пилил гневным взглядом Мономаха, севшего в дальнем конце палаты со своими мужами.
– Молви слово, брат! – громогласно попросил он.
– Делать нечего, брат, – медленно ответствовал Владимир Всеволодич. – Насмешки над Русью и ее людьми нельзя простить. Зачем назвал он градских смердами? Почему не хочет ногой ступить в стольный град отцов и дедов и сесть на совете с нами? Для чего не желает оставить дружбы с погаными и держит у себя в почете Итларевича, врага Руси? Мы с тобой не писали ему ни о каком суде над ним и хотели принять его с братской любовью. Но, видно, плохи у Олега советники, раз дают столь злобные советы. И сам он злоумышляет против нас и впредь хочет иметь половцев в союзе против Руси. Так пусть Бог рассудит нас с ним, брат!
Святополк Изяславич возбужденно взметнулся с кресла.
– Когда выступаем?
– Когда хлябь сойдет и пути отвердеют.
– Добро, княже, – приговорили бояре.
– Хазары, оно конечно… – оглаживая бороду, рассуждал сам с собой епископ.
В тот же день к Чернигову вновь понесся гонец с письмом. Киевский князь хотел, чтобы грамота состояла из трех слов, излюбленных воинственным прапрадедом Святославом Игоревичем: «Иду на вы!». Но Мономах воспротивился, и гордое объявление войны заменилось перечислением всех вин и зол Олега, за которые тому надлежало ответить в честной брани.
Думали двинуть дружины через месяц. Однако весенние хляби затянулись на весь Великий пост. Зима с весной спорили, дрались дождями и снегами, землю то ковало холодом, то месило грязями. Святополк изнывал в томлении, а курский князь Изяслав, сын Мономаха, которого не приглашали на войну, сам затесался в нее, начав первым. Со своими курянами пришел к Мурому, давнему владению черниговских князей, выгнал Олегова посадника и утвердился в городе. Куряне, известно, народ боевой, заратиться на скорую руку им что меду глотнуть – матери рожают их под звуки ратных труб и едва отняв от груди, сажают на коней. Князь им под стать достался – лишь учуяв запах войны, неистово рвался в бой.
Только к концу апреля, отгуляв на Пасхе, к Выдубичам подошла рать из Переяславля.
Прослышав о появлении на Красном дворе Мономаха, из соседней Печерской обители выбрался монах и решительно направил к князю стопы в лаптях.
– А, Нестор, – без радости приветствовал его Владимир Всеволодич.
Зная обычай благочестивых монахов, утруждающих плоть, он велел подать на стол лишь квас, печеную рыбу и хлеб. Книжник отпил квасу, а к остальному в смятении духа не притронулся.
– Как там подвижничает мой Душило? – спросил Мономах, желая оттянуть неприятный разговор, угаданный им в глазах черноризца.
– Накануне поста принял постриг и монашеское имя Илия. Трудами иноческими и смирением снискал уважение братии. Князь…
– Погоди, Нестор. Знаю, о чем хочешь говорить. Только на сей раз не вынудишь меня уступить. Нынче правда на моей стороне, и решения своего воевать с Олегом не переменю.
– Испытай свою душу, князь, – твердо смотрел ему в глаза книжник, – не найдешь ли в ней среди мыслей о правде темного пятна? Так ли чисты твои намеренья, как хочется тебе думать?
– В чем винишь меня? – помрачнел князь. – В желании мести? Если и мщу Олегу, то за Русь, за землю, которую он не чтит святыней, доставшейся от отцов и дедов, и попирает ее ногами поганых.
– Господь отмститель любого зла, – напомнил Нестор, – а княжьими раздорами только навлечете на Русь еще горшие беды. Помирись с братом, князь, молю тебя!..
– Хватит, Нестор! – резко оборвал его Мономах. – Довольно и того, что мои братья своими глупостями мешают мне, да еще втайне смеются надо мной, презирая за слабость. Дай мне делать мое дело и не вмешивайся! Не смогу оборонить Русь, когда за спиной у меня братние свары и тупая вражда. Или изгоню Олега с Руси, или силой согну его гордую шею. Или же Руси уползать от степняков все дальше на полночь, в леса и в снега… Ты любишь примеры из прошлого. Так знай, что я завидую прадеду, князю Владимиру, который один владел землей Русской и потому сумел загородить ее от печенегов. Братья, истлевшие в могилах, не мешали ему!
– Князь… – ужаснулся книжник. – Твои мысли опасны. И Святополк Окаянный думал сходно: «Перебью братьев и один завладею Русью»…
– Ступай прочь, Нестор, – потемнев лицом, с угрозой сказал князь. – Я не нуждаюсь в поучениях от тебя, а добро от худа сумею отличить. Твое дело – молитва да воздыханье, а не советованье князьям. На то есть бояре.
Книжник, смиренно поклонясь, побрел обратной дорогой.
На другой день две дружины, киевская и переяславская, врозь выступили к Чернигову. У брода через Десну соединились и к городу придвинулись вместе. Не встретив никакого препятствия, вошли в ворота Чернигова и вышли с другой стороны. Олег, услыхав, что на него идет сборная рать, не захотел, как Мономах, драться на стенах. Черниговцы, не любившие князя, рассказали, что он побежал со своей дружиной к Стародубу. Надеясь догнать его, Мономах и Святополк взбодрили войско, подстегнули коней.
Доскакали до речки Сновь, прошли ее вдоль до истоков и углубились в леса, мало чем отличные от недалеких дебрянских глухоманей. Вышли к другой речке, уткнулись в запертую крепость, опоясанную водяным рвом, ощеренную заборолами и готовую плеваться калеными стрелами. Олег засел в Стародубе, чьи укрепления были растянуты меньше черниговских и позволяли с небольшими силами выдержать осадное сидение.
С другого берега реки за войском, примеривавшимся к крепости, наблюдали из леса трое конных.
– Хорошо, – сказал отрок с длинными соломенными волосами, свисавшими из-под половецкой островерхой шапки. – Много воинов привели князья, в своих землях мало оставили. Степным людям открыт путь. Русы большой кровью и богатой добычей заплатят за гибель моего отца бека Итларя.
– Ну и кровожадные вы твари, степняки, – сплюнув, процедил черниговский дружинник Вахрамей Колыванович.
– Только дай дорваться до живого мяса, – поддакнул Мстиша.
– Сам князь Олег попросил быть кровожадными, – широко улыбнулся Итларевич, – чтобы наказать своих братьев. А вы почему напросились мне в провожатые? Знаю: князь сказал, у Колывановичей свои счеты с Киевом, пускай с тобой едут, зовут степь на Русь.
– Ладно, поехали, чего язык по ветру зря полоскать, – хмуро сказал Вахрамей.
Углубившись в лес, но не теряя из виду берег, они поскакали к Десне.
5
Половину ночи оттаскивали из-под стены града мертвых и раненых. До темноты стрелки Олега не позволяли приблизиться ко рву. Ошалев от жестокого дневного приступа, не видели белых тряпиц, наверченных на древки копий, не разбирали, кто лезет к стенам – дружинники или обозные холопы.
Стародуб был прочной крепостью, хотя и стоял в лесу, – половецкая волна накатывала и на здешние края, вынуждала укрепляться.
Поутру, объезжая с непокрытой головой тела убитых, сложенные в ряды, Мономах насчитал более полутора сотен. Холопы в стороне у леса копали длинную могилу – третью за месяц. Обозные попы ходили между мертвыми с кадилами, надрывно тянули заупокойную. Отдельной грудой навалили прихваченных по ошибке за рвом Олеговых дружинников, падавших со стен. Отроки, разозленные вчерашней бойней, уже приноровлялись к строительству метательного орудия, чтобы отправить трупы в город. Остановясь перед горой чужих мертвецов, Мономах велел позвать к ним попа и рыть яму.
Повернув затем к шатрам, он стал жалеть, что не позволили брату Олега смоленскому князю Давыду войти в город. С Давыдом под Стародуб приплыло с десяток мужей, усилиться такой дружиной Олег не сумел бы. Напротив, Давыд, известный боголюбец и примиритель, мог склонить брата к прекращению войны, уговорить, чтобы принял условия мира. Но зудевшая на строптивого Олега обида не давала поверить, будто он внемлет словам Писания, которыми пересыпал свои речи Давыд Святославич.
Предлагали смоленскому князю самому за брата согласиться на то, что в Чернигове Олегу больше не княжить, а сесть где-нибудь подальше, в глуши – в Муроме или, того лучше, в Рязани. И чтобы по иным поводам, кроме войны со степью, носа оттуда не казал. Давыд, даром что любому спору и междуусобию предпочитал молитву, встал намертво – не могу-де решать за брата. Хоть он и младший и паскудник немалый, а Бог каждому дал вольную волю, и брать грех на душу клятвой за другого, которую этот другой и переступить может, значит быть себе врагом. С тем и уплыл со своими дружинниками в Смоленск. На прощанье Владимир Всеволодич сказал ему:
– Каюсь и печалюсь, что из-за поганых пошел лить кровь брата, но иного выбора не имею. Не зла хочу братии своей и Руси, а добра.
Давыд обнял его.
– Кайся, но знай, что не сужу тебя. Если Олег не хочет мира и добра христианам, то и душа его на том свете, в вечной жизни, не увидит добра и мира. А так, через свою кровь, может, смирится.
Мономах ставил себя на место смоленского князя. Если б в Стародубе затворился не Олег, а Ростислав, что б сотворил он? Верно, один, без оружия и кольчуги пошел бы к воротам. А не открыли – полез бы на стену, закинув веревку. Обрезали б – голыми руками стал бы рыть землю под стеной. Только б дойти до брата и любым способом выправить ему голову, коли криво встала на плечах.
Оттого Давыду не быть никогда великим князем, мелькнуло в мыслях у Мономаха. Да и Святополк на киевском столе – ошибка, тут же привычно подумалось. Но Господь не ошибается, вручая власть. И значит, тут другое. К примеру, вот что: кого Бог хочет вразумить, того лишает разума. Позже вернет на время ум, поглядит – вразумились ли, напугавшись своих безумных деяний, или бесятся более прежнего. Снова отнимет, снова поглядит. А там и насовсем без проблеска разума оставит. Не подобное ли на Руси ныне происходит?
Навстречу Мономаху из своего шатра выбрался киевский князь в расхристанной рубахе, с торчащим наружу крестом. Щурясь на слепящее солнце, потянулся, широко отворил зев. Со стуком захлопнул, когда Владимир назвал число убитых.
– Более трехсот за четыре седмицы, – скрежетнул зубами Святополк.
– У Олега потери не многим меньше.
– Не пора ли нам как следует взяться за дело, брат? – качал головой киевский князь. – Прольем на город огненный дождь, каким и Господь в древние времена сжигал нечестивцев?
– Спалить город вместе с жителями? – воспротивился Мономах. – Они и без того терпят голод и тесноту. Я знаю стародубцев – это добрые люди. Не их вина, что Олег прибежал к ним.
– Не о таком Мономахе я слышал, когда ты воевал с полоцким Всеславом, жег и разорял его города, – попытался уязвить брата Святополк. – Не слыхал я, чтобы ты жалел тамошних градских.
– Полоцкие князья наособицу себя держат, как будто они не Русь, а неведомо что. К ним и счет иной. Ждать будем, когда Олег в городе изнеможет и сам запросит мира.
– Этак еще долго придется тут комаров кормить, – заскорбел киевский князь, толком никогда войны не нюхавший.
До обеда с почестями погребали убитых. Потом поминали их за трапезой, пили в честь их пресный мед и кислую бражку. Недостатка в снеди у осаждающих не было – из Чернигова обозы шли исправно. Отроки, зная, что в городе не хватает сыти, придумали удалую забаву. По одному скакали с корчагой меда ко рву и на виду у врага выпивали до дна, убегая от стрел. Святополк глядел на это со смехом. Пока никого из удальцов не подстрелили, Мономах также не запрещал своим дружинникам бахвалиться. Первый враг на осаде вовсе не тот, кто за стенами, а скука, вселяющая в воинов лень и робость.
На вечерней зоре у шатра Мономаха разразились крики. Георгий, отправленный посмотреть, вернулся в недоумении.
– Отроки в лесу поймали двоих. По одежде и на рожи – латынцы, а по говору один русский… твердит, что он князь.
Мономах неохотно отложил книгу.
– Всякого бездельного княжья на Руси и так хватает, еще из латын едут, – обронил он, выходя из шатра.
Отроки, не думая утихать, расступились – показали полоняников. Добыча была жалка – помята, украшена наплывами на лицах. Один стоял понуро, утирая разбитый нос. Другой, с голым подбородком, гордо вознеся голову при виде Мономаха, быстрым движением нахлобучил шапку, похожую на скомороший колпак. Отрок, стоявший позади, двинул ему кулаком в спину, сбил шапку.
– Соглядчики, князь, – гомонили дружинники. – Кто их знает, чего тут высматривали. Этот, норовистый, мечом размахался, еле отобрали.
– Дюжина против одного, – с достоинством произнес пленник на чистой русской молви.
– С ними еще проводник был, да сбежал, гаденыш, не нашли.
– А этот? – показал на второго князь.
– Это мой слуга, – ответил пленник. – Он хотя и владеет мечом, но Русь произвела на него непостижимое впечатление, от которого он временно утратил многие свои умения и достоинства.
– Откуда столь велеречивые чужеземцы в здешних лесах? – поинтересовался Мономах.
– Нынче мы едем из Киева в град Стародуб. А до того выехали из пределов Священной Римской империи, которой правит мой родич король Генрих.
Все более изумляясь, Мономах ждал, когда пленник назовет себя. Но латынец с тем же ожиданием смотрел на него.
– В германских землях принято, чтобы тот, кто пленил, первым сказал свое имя тому, кого он пленил.
– А мы слыхали, у немцев принято и жен делить между всеми, – возмутились отроки наглостью полоняника, которому на вид к тому же было чуть более двадцати лет – вдвое младше Мономаха.
Владимир Всеволодич велел им умолкнуть и, сложив руки на груди, назвался. Пленник в ответ поклонился, помахав рукой у груди, затем у земли.
– Рад знакомству с прославленным князем Руси и братом несравненной Адельгейд… то есть, – вдруг запнулся он и неожиданно зарозовел, будто на лицо ему легли отсветы закатного солнца, – Евпраксии. Мое имя, данное мне на Руси отцом, Ярослав Святославич, и еще полгода назад я был вассалом короля Генриха.
– Младший сын князя Святослава? – поразился Мономах. – Твоя мать, его вторая жена… не помню ее имени…
– Ее звали Ода. Моя несчастная мать после смерти отца должна была бежать с Руси со мною на руках.
Отроки, поскучнев, незаметно расточились. Кто ж знал, что эта латынская кишка настоящий князь. Разве князья шатаются по лесу с одним оружным холопом и в смехотворных шапках? Как бы теперь самим не досталось лишку от его злопамятства.
Но Ярослав Святославич, сводный брат буйного Олега, запертого в осаде, о своих пленителях уже забыл. Мономах ввел его в шатер, обозный лекарь приложил к его битому глазу медную бляху, а холоп налил в чашу вина.
– По возвращении в Германию моя мать прожила на свете всего четыре года, – рассказывал русский латынец, с удобством расположившись на походном сиденье. – Я остался на попечении моего родича саксонского маркграфа Генриха Штадена. К его двору спустя несколько лет прибыла с Руси княжна Евпраксия со стадом диких горбатых зверей, везших ее приданое…
– Верблюдов.
– Да, так она их называла.
Очи внезапного родственника так явственно заволокло мечтательностью, что и расспрашивать не было нужды. Евпраксия Всеволодовна с юных лет почти что пугала родню своей красотой – счастливой судьбы такая наружность не предвещала.
– Я часто посещал ее в Кведлинбургском монастыре, где она обучалась. Мы были дружны. Евпраксия учила меня языку Руси, который я стал забывать. А затем… – Лицо Ярослава омрачилось тоской. – После смерти Штадена ее увезли, и я видел ее лишь однажды, на коронации в Кельне. Мне показалось, она была счастлива, хотя и бледна.
Княжич вытянул с блюда гусиную ногу и торопливо обглодал. Затем, кинув кость, сурово потемнел ликом.
– До прошлого года я ничего не знал о том, как обращался с ней король. В немецких землях немало досужих языков, а у Генриха много врагов среди его вассалов. Всем этим слухам о кровосмесительной связи его с сестрой и о насилиях над первой женой я не верил. Не поверил и тому, что король повелел своему сыну лечь с Евпраксией, а когда тот отказался, отрекся от него. Я был слеп и глух!
– Что бы ты сделал, если бы прозрел? – невесело усмехнулся Мономах.
– Я бы спас ее от позора, которым теперь покрыто ее имя во всех странах римской веры и даже на Руси! Я бы увез ее из Каноссы, и на соборах в Констанце и Пьяченце не прозвучали бы чудовищные слова, которые ей самой казались бесстрашными и честными… Но тогда у епископов не было бы причин признать ее брак с Генрихом недействительным, – грустно добавил он. – И я бы не мог надеяться…
Мономах задумчиво оценивал возможности, которые открывал ему этот невесть откуда взявшийся родич.
– Но теперь она свободна, а я снова не имею ни тени надежд, – горячечно заявил Ярослав. – После всего, что прозвучало на соборах, я не могу желать ее! Это было бы слишком… слишком…
Он не сумел подобрать нужное слово и смущенно притих.
– В моей душе она останется чиста, но взять ее в жены я не могу. Я так и сказал ей. А теперь говорю тебе как ее брату, заменяющему ей отца.
– Разве она просила взять ее замуж? – осведомился Мономах почти с неприязнью к прямодушному родичу.
– Нет. Но я поехал за ней на Русь, чтобы сказать об этом. Я увидел ее в Киеве… она стала еще бледнее… и еще прекрасней.
– Что она ответила тебе?
– Что никто из мужей более не притронется к ней. Что она посвятит остаток жизни молитве за грешную душу короля… Мне кажется, – с затаенной страстью выдохнул княжич, – она все еще считает Генриха своим мужем перед Богом. Она осталась верна ему…
– Найди себе другую жену, – безжалостно посоветовал Владимир.
Он подобрал меч и вышел из шатра в густо синеющие сумерки. Звезды в небе неторопливыми стежками вышивали свой обычный узор. Окликнув сторожевых возле шатра и услышав ответ, князь отправился дальше. Стены и ворота Стародуба охранялись с двух сторон – изнутри, дружиной Олега, и снаружи, дозорными, которых выставляли каждую ночь по приказу Мономаха. Ни скрытно улизнуть по реке, ни совершить внезапную вылазку, напав на спящего противника, осажденные не смогли бы.
С самого первого своего похода Владимир привык лично проверять ночную сторожу. Этому его научил варяг Симон, дружинник отца. И еще многое варяг вбил в голову княжичу-отроку: на войне снимать с себя оружие с оглядкой, не отягощать тело едой, а голову питием, спать помалу и не в княжьем шатре, а вместе с кметями, вставать рано, иногда и ночью обходя дозоры. А пуще всего – не полагаться на чужую исполнительность, ибо и самого преданного может постичь жестокое искушение. Самому во все входить, снаряжать, устраивать, выверять, исчислять, судить, наблюдать.
Вот уже четвертый десяток лет князь следовал этому правилу. А в последние годы перенес его со своего дома и дружины на всю Русь. И тоскливо становилось ему, когда не мог сам устроить ее дела, расставить по ней свою сторожу, выверить ее порядки...
Вернувшись через час, он застал новообретенного братца сладко спящим с поджатыми ногами. Возле сидел, скрючась, слуга-немец. При виде князя латынец в испуге схватил хозяина за ногу в холщовом чулке. Ярослав подскочил, хлопая глазами.
– Спи! – сказал Мономах.
– Я еду к брату, терпящему бедствие, чтобы оказать ему поддержку, – выпалил княжич, одуревши со сна.
– Окажешь. Если он впустит тебя в город.
– Я хотел предупредить тебя, Владимир.
Он толкнул ногой слугу и сказал по-немецки. Тот подал вина. Осушив чашу до дна, Ярослав простосердечно уставился на Мономаха.
– Король Генрих питает к Евпраксии дьявольскую страсть. Он одержим похотью, ревностью и ненавистью и может похитить ее. Он уже посылал за ней своих рыцарей. Лишь по случайности они не схватили ее в Венгрии, по пути на Русь. Им помешала толпа простолюдинов, которых возбудил призыв папы Урбана воевать с неверными. Толпе нужны предводители, и они потребовали от рыцарей Генриха вести их в Святую землю. Когда те поняли, что упустили Евпраксию, они обратили свой гнев и гнев черни на врагов Христовых. Иудеи, которым посчастливилось остаться в живых, бежали из города… – Княжич растер слипавшиеся веки. – Это происходит повсюду… Черни нельзя давать в руки оружие ярости. Это развращает и простолюдинов, и властителей… Но и евреи… они как будто тоже восприняли слова папы… Целыми родами снимаются с мест и направляются к Святой земле. Я видел их скопление на переправе через реку… Они думают, что обретут там своего мессию…
Вновь сложившись калачом, Ярослав заснул. Мономах знаком разрешил слуге остаться в шатре. Сам, завернувшись в мятель, отправился спать к костру, вокруг которого храпели дружинники.
6
Ранним утром к воротам Стародуба двинулся через поле отряд. Он состоял из двух человек – безместного княжича Ярослава Святославича и единственного слуги с белым стягом в руках. Со стены через заборола наблюдали за приближением удивительных послов, но опускать мост и открывать ворота не торопились. Когда рог оттрубил в третий раз, из надвратной бойницы высунулась голова в шлеме – осведомилась, кто такие и чего надо. Услыхав, что безбородый юнец в латынских тряпках набивается в родню к князю Олегу, голова разразилась бранью и велела обоим убираться, пока целы. Юнец не внял и продолжал настаивать, упирая на то, что христианская совесть не позволяет ему бросить терпящего бедствие брата.
– Я тебе сейчас покажу, кто тут терпит бедствие, – пообещала голова и выставила в стрельнице чело лука.
Стрела вонзилась в длинное древко стяга, расщепила его. Ни княжич, ни слуга не дрогнули.
– Так, говоришь, родич? – снова показалась голова. – Ну так скажи, родич, как звали твоего дядьку, который приезжал в Киев к князю Святославу послом от короля Генриха.
– Бурхард, епископ Трира.
– Верно, – удивилась голова. – А теперь вот что скажи: куда твоя мать подевала казну князя Святослава после его смерти?
– Об этом я скажу только брату Олегу.
Бойница опустела. Заскрежетали вороты, разматывая цепи, через ров перекинулся мост. За открывшимися створами поехала вверх железная решетка, открывая въезд. Ярослав вошел в крепость. Железо снова загрохотало, запирая город.
Перед княжичем стоял, уперев руки в бока, пеший воин в шлеме, но без брони, в нестираной рубахе. Давешняя голова из бойницы принадлежала ему. Еще несколько кметей окружили пришлецов.
– Так это тебя, заморыш, мой отец собирался посадить после себя на киевский стол в обход старших?
– Ты Олег? – заулыбался Ярослав и спрыгнул с коня. – Здравствуй, брат!
– Ну, здорово, поскребыш. – Олег дружески притянул его к себе, звонко хлопнул по спине. – На Русь прискакал стол добывать? В немцах тебе, выходит, ничего не отломилось. Да Русь-то – она хоть и отчина, а хуже мачехи. Сам, видишь, едва добыл себе стол – уже потерял. Дружина твоя где?
– Нет у меня дружины.
– Э-э, – почесал в затылке Олег. – Худо дело. Так ты, видать, решил, что стол тебе я доставать буду?
– Я могу и в Смоленске жить, мне мало надо, – простодушно сказал Ярослав.
– Зато мне надо много. И ты останешься у меня, – заявил Олег. – Под рукой. Авось, пригодишься где ни то.
– Хорошо, брат, – снова улыбнулся младший.
– Ну пошли в хоромы. Угощу тебя медовой водой с сухарем. Разносолов и пирогов, прости, не держим. За коней не тревожься – их съедят. А тороки у тебя чем набиты?
– Окороками, хлебом. Закатим пир, брат, – смеясь, сказал Ярослав. – Твои братья дали мне все это.
– Эй, тащите все на поварню, – радостно закричал Олег парубкам, жадно глазевшим на диво – русского латынца. – Небось, брат Володьша прислал? Хочет задавить меня своей щедростью. От Святополка таких поминок вовек не дождешься.
Княжий двор стоял неподалеку. Ввалившись в трапезную, Олег стянул с головы шлем, весело гаркнул холопам, чтоб пошевеливались – дорогого гостя потчевать. Мигом стол уставили дареными яствами – копченым, печеным и жареным мясом, ветчинами, языками, лепешками, пирогами и караваями.
Вонзив зубы в первый попавшийся кус, Олег заговорил с набитым ртом:
– Брат Володьша весь в этом. Ще-едрый! Триста гривен серебра давал своему отцу за меня, чтоб мы помирились. Только мне его щедрость – что лишний мешок вьючному коню.
– Братья велели спросить тебя, не желаешь ли мира, – молвил Ярослав, не притрагиваясь к снеди. – Они дают тебе в княжение Муромскую землю.
– Я же сказал – не нужна мне их щедрость, – осклабился Олег, раздирая зубами жилистое мясо. – Что мое – сам возьму. Мне бы только отсюда выбраться. А ты мне поможешь… Так куда, говоришь, твоя матушка задевала отцову казну?
Ярослав попросил удалить холопов. Олег шевельнул рукой, дверь затворилась.
– Эту тайну моя мать открыла мне перед смертью. Все сокровища остались на Руси, она не смогла их вывезти – казна князя Святослава была слишком велика.
– Так велика, что даже у немецких послов глаза на лоб вылезали, – мрачно ухмыльнулся Олег. – А нам ни крошечки не досталось.
– Перед отъездом с Руси мать повелела отвезти все в монастырь возле Киева. Его называют пещерным.
– Печерским? – алчно переспросил Олег.
– Да, да. Все спрятано там, в какой-то из пещер под землей. И только несколько монахов знали о том.
– Плохо, – задумался старший брат.
– Почему?
– Потому что Киев не мой. А Святополк скорее удавится, чем отдаст мне казну отца. Да и как найти тех знающих чернецов… столько лет прошло… В общем так, – сказал Олег, разглядывая блюдо с костями. – Завтра поедешь договариваться о мире. Ври что хочешь, только чтобы мне с дружиной дали уйти отсюда. Невмоготу уже сидеть тут. – Олег стукнул кулаком по столу, так что кости на блюде подпрыгнули. – Жена над дитем ревмя ревет, молоко у нее в титьках пересохло.
– Я не хочу ничего врать, – удивился предложению Ярослав.
– Тогда соглашайся на все, что скажут. Обещай и клянись.
– Ты все это исполнишь?
– А как же, – заверил Олег.
…Тем временем в стан осаждающих спешно прибыл гонец из Киева. Задыхаясь от быстрой езды, кинулся к Святополку. Шатаясь, доложил:
– Половцы, князь. В воскресенье вечером подошли. Шелудивый Боняк повоевал села окрест Киева, пожег твой двор в Берестовом.
– Отпор дали?! – У Святополка от негодования зашевелились усы.
– К стенам не подпустили. На третий день они сами ушли, ополонясь.
– Слава Богу! – князь истово перекрестился. – Не могу сейчас же пойти к Киеву – будь он неладен, этот Олег. Пускай Путята ухи востро держит.
Едва успели обсудить с Мономахом наскок поганого Боняка на стольный град, как встретили другого гонца, почти замертво свалившегося с коня на руки отроков.
– Половцы у Переяславля, – прохрипел он. – Куря привел. Спалили пристани с лодьями и посадских в Устье.
Киевский князь схватил Мономаха за плечо.
– Все еще хочешь ждать, когда Олег попросит мира? – прошипел он. – Надеешься на его бедного родственничка?
– Завтра, если ворота не отворятся, пойдем на приступ, – с видимым спокойствием ответил Владимир. Только опущенная голова выдавала тревогу.
– Огненный приступ! – потряс кулаками Святополк.
Назавтра крепость ожила, вывалила из пасти деревянный язык моста. Все те же двое пришельцев из латынских земель выехали на поле со знаменем Олега. Встав перед станом, протрубили в рог. К ним подскакали княжи мужи и сопроводили к шатрам. Мир заключили быстро и даже поспешно. Князья на полуслове оборвали многоречивого на латынский манер посла:
– Не сотрясай языком воздух больше, чем нужно. Передай Олегу: пускай идет в Смоленск к Давыду, а потом с ним вместе приходит в Киев, на стол отцов и дедов наших, и не кобенится больше насчет Киева, потому как это старейший град в русской земле и только в нем достойно нам встретиться. Там сойдемся на совет и дадим друг другу клятвы. Да пусть крест целует, обещая все это.
Ярослав спросил, может ли он целовать крест за брата.
– Не можно, – встряли княжи мужи, покачав бородами. – Ты еще неизвестно какой веры – нашей или латынской. А нам ведомо, что латынцы неправильно целуют крест и святыням не поклоняются. И лицо у тебя голое, что для мужа великий срам.
– Я обычаи Руси уважаю и спорить не буду, – смиренно ответил Ярослав. – Только Олег из города не выйдет, пока ваше войско не уйдет. Как же ему крест целовать?
– А мы с тобой в город попов пошлем.
На том сговорились. Киевский и переяславский князья первыми приложились к кресту. Ярослав подтвердил, что видел это своими глазами, и отбыл обратно в крепость во главе тихо едущей конницы духовенства.
Трое иереев, взяв с Олега клятву на распятии, без промедления вернулись. На следующий день дружины Святополка и Мономаха ушли из-под Стародуба.
7
Дым и гарь от пожарища в Берестовом селе не рассеивались, но казалось, только густеют в сыром воздухе. Богадельный двор был забит погорельцами – черным людом, которому в Киеве не нашлось приюта. Стоны, вопли и рев детей смолкали к ночи и с рассветом вновь поднимались к небу. Послушники и монахи, отряженные для помощи и лечения, сбивались с ног. Запасы хлеба истощились в первые же дни, и чтобы прокормить ораву беженцев, монастырский эконом каждый день бегал в Киев, искал по боярским и купеческим домам христианское милосердие.
Низкое небо клубилось серыми тучами, будто дымом. К Нестору, застывшему на полпути от церкви до книжни, неслышно приблизился богомаз Алипий.
– Пошто на трапезе не был, брат? – заботливо спросил иконописец. – Пусть и скудна, да без нее совсем ноги протянешь. А ты, замечаю, не в первый раз чрево пустотою томишь.
– Вся Русь томится, – со скорбью молвил книжник, не обернувшись. – Дым и стоны над землей который год стоят.
– Да ежели еще не один и не два года простоят, так и уморишь себя? – упрекнул Алипий. – Господь тебя до могилы сам доведет, ты туда вприпрыжку не беги. Грех это.
Нестор стронулся с места, зашагал к книжне. Изограф не отставал, вкладывал ему в уши слова:
– Унываешь-то отчего? Оттого, что князья новую драку меж собой затеяли? Или что от поганых страждем? Так и то и это не в новинку на Руси, многажды бывало. Что князь Мономах тебя не послушал и прогнал – да разве дивно это? У князей свое разумение. Богу – Богово, а князю – князево. Не всегда ведь правда на земле достижима. А бывает и так, что тщишься приблизиться к небесной правде, а на деле через совесть и через людей переступаешь, о заповедях Христовых позабываешь. Не суди князя и сам не горюй, Нестор. В любви жить надо!
– Бога люблю, – ответил книжник, – и Русь люблю. Неужто разорваться мне надвое?
– На небесах наше отечество, – твердил богомаз. – На земле мы странники, и не след нам крепко к земному прилепляться.
– Да разве к земному я прилепился? – печально возражал Нестор. – И века не прошло, как Русь к небесной правде устремлялась. Такую-то Русь и люблю. А ныне она о заповедях забыла, в грехах, как в грязи, искупалась. Посмотри, Алипий: всюду алчность, гордыня, ложь, блуд, зависть, убийства, грабежи, немилость к людям. Идолов сто лет назад сокрушили, а доныне им поклоняются. Отступил Бог от Руси за грехи ее, а мне с кем остаться?
По узкой лестнице оба взошли в книжню.
– Прежде я считал греков пристрастными, – продолжал Нестор, – а теперь думаю: может, правы они, что Русь не умеет хранить веру христианскую? Ведь у них в хрониках писано, что Русь крестилась при князе Аскольде, за сто лет до Владимира, которого мы зовем Крестителем. Может, через полвека земля Русская опять утонет в поганстве?
– Да как же утонет, когда церкви стоят? – возражал Алипий.
– Последние времена наступают, – убежденно сказал Нестор. – Так мнится мне: цвела Русь, да вся выцвела. – Он поместился за стол, раскрыл книгу. – Послушай-ка, что Мефодий Патарский пишет в своем Откровении. «В последнюю, седьмую тысячу лет изыдет из пустыни племя Измаилово… и будет нашествие их немилостиво. Перед ними же придут на землю четыре язвы – пагуба, погибель, тление и опустошение… Не по любви к ним Господь даст им силу победить все земли христианские, но за беззакония и грехи людские… Гонимые, оскорбляемые, не будут иметь надежды на спасение и избавление от измаильтян…» Половцы – колено измаильское, сродное тем сарацинам, что воюют с греческим царем и утесняют его земли. И язвы мы изведали на себе, и знамения в небесах были. А богомольцы захожие слышал, что сказывают? Будто в Таврии у хазарских иудеев объявился пророк, творит некие чудеса и зовет всех жидов в Иерусалим. Так и у Ипполита Римского писано в «Сказании о Христе и Антихристе»: призовет-де антихрист всех людей жидовских, по странам рассеянных, обещая им восстановить их царство, если поклонятся ему как Богу… – Нестор закрыл книгу, уныло сгорбился над столом. – Более всего, Алипий, страшусь того, что Русь погибнет в бесславии! Не написать мне, как Илариону-митрополиту, похвалу князьям русским. Да и писать не для кого… Досталась мне иная доля – быть зрителем падения земли русской в ничтожество. Соблазняет меня страшный помысел: не возненавидел ли Бог страну нашу?
Алипий с гневным воодушевлением на лице поднялся.
– Да не повернется ни у кого язык на такую дерзость! Сказать, что ненавидит нас Господь, значит хулить Его и кощунствовать! А если и разгневался на нас, то по делам – более всех иных стран мы от Него почтены и просвещены и более всех беззакония творим! Молись, Нестор, чтобы тебе избавиться от бесовского искушения. О последних временах я ничего не знаю и никто не может подлинно знать, а о прочем так тебе скажу: о славе Руси грезишь, брат, а надобно ей и в унижении побыть. И такую Русь полюби! В славе и в бесславии она все равно Божья, и надо с благодарностью терпеть все, что ей посылается.
Чуть остыв от жаркого порыва, Алипий уселся на скамью и стал быстро смешивать краски на вапнице. Нестор не отвечал, но еще больше сгорбился, словно хотел умалиться, чтобы острые, как иглы, слова изографа не жалили его.
– И книгописание ты, гляжу, забросил, – с прежней заботой сказал богомаз.
– Рука будто свинцом наливается, – виновато объяснил Нестор.
– Ясно, – вздохнул иконописец. – Ну тогда я тебе о своем видении расскажу, брат. Ни с кем не хотел им делиться, потому как думал, что лишь мне оно в утешение и в научение послано. Теперь вижу, что и тебе оно к пользе будет – уныние твое лечить. Не во сне это было, а как бы въяве, когда я писал икону с Распятием и размышлял о том, как ведет на земле Господь свой спасительный промысел. И каким безумием этот промысел может казаться язычникам. Вдруг увидел я перед собой не келью свою, а землю – как будто я птицей летел над нею. Земля подо мной была сожжена – чернели поля, села, даже города. И со мною вместе летел над нею гул стонов, как будто не люди стонали, а сама земля. А посреди этой стенающей черноты – монастырь, и в нем строят каменный храм – совсем невеликий. Некая сила внесла меня через закрытую дверь в келью. В ней стоял над доской черноризец и творил икону. Подобного образа я никогда не видал, ни греческой работы, ни русской. На иконе вокруг жертвенного престола сидели три ангела и как бы совещались меж собой. А на престоле стояла чаша, назначенная одному из них. При виде этой иконы взыграл во мне дух и поднялось такое ликование, что я не мог отвести от нее очей. Уверен, тот чернец-изограф был не человек, но ангел. Сам я, хоть и помню в точности ту икону, написать такую не сумею. Она писана не красками, а молитвою… – Алипий отложил вапницу. – А ты говоришь, погибла Русь! Да как же она погибнет, когда такая красота и высота в ней явлены будут среди тьмы и стонов!
Долгую тишину оборвало признание Нестора:
– И я все жду чего-то подобного. Жду, что Господь откроет мне нечто…
– Не жди, брат, – отсоветовал Алипий. – Благодать, как и пагуба, настигает внезапно, когда не ждешь.
Нестор скрепя сердце взял книгу, содержащую откровения епископа Патарского, и отнес ее в самый дальний ларь.
8
Земля у стен Киева гудела. Войско, пришедшее от Стародуба, пополнясь силами ополчения, не отдохнув и не смыв ратный пот, било конскими копытами дорогу к Василеву на Стугне-реке. Боняк со своей половецкой ордой не ушел далеко, затаился где-то в Поросье и объявлялся то в одном месте, то в ином. Мономах убедил Святополка идти по следу – нападение на стольный град нельзя оставить без ответа. Решимости киевскому князю в этот раз придавали прошлогодние вести из Корсуня и Царьграда. Греки сумели отбить половецкий удар, направленный на них изгоем Леоном Диогеновичем. Так крепко поколотили степняков, что орды Боняка и Тугоркана поредели вдвое. Не лучше себя чувствовал и названный царевич, схваченный греками на стене крепости, которую пытался захватить. С выжженными зеницами коротал теперь век.
Гонцу из Переяславля пришлось искать русские полки, затерявшиеся среди полей и ковылей. Весть была ошеломительней прежних – наглость степняков возрастала день ото дня. К столице Мономаха вслед за Курей приполз наперсник Боняка и тесть киевского князя хан Тугоркан, сын Змея. Привел свою истрепанную орду и встал у города за рекой невесть зачем – то ли собирался с силами для осады, то ли не решался идти дальше.
Святополк за тестя не вступился – какой прок иметь в родичах одного хана, если десяток других готовы зубами рвать и Киевскую землю, и всю Русь? На коротком совете князья согласились: бросить пока гоняться за привидением Боняка и еще больше проредить Тугорканову рать. Дружины, наглотавшиеся пыли, с радостными кличами заторопили коней к Зарубинскому броду через Днепр.
Не встретив ни единого половецкого разъезда, войско неприметно для врага подошло к Переяславлю. Однако не стало для степняков удивительной неожиданностью. С рассветом на другом берегу Трубежа русские увидели вздетые длиннохвостые бунчуки и стяги, похожие на змеиные языки, голый лес копий, изготовленную к бою конницу стрелков. Далеко впереди войска, ближе к берегу реки, на спинах коней стояли двое смотрящих, опираясь на копья и озирая русские полки.
Из ворот Переяславля длинной лентой вытягивалось конное и пешее градское ополчение. Часть дружины, не ходившая воевать с Олегом, пополнила ряды войска еще ночью. Градские весело орали дружинникам приветствия – рады были, что не пришлось долго сидеть в безделье за стенами, а будет потная работа. Кто ходил в прошлом году в степь вспоминали, как потрудились, беря на копье половецкие вежи. И сейчас не чаяли поражения.
После бодрящего дух молебна о победе русского оружия широким челом двинулись к броду. Впереди ехали князья в окружении знаменосцев, но чем ближе был противоположный берег, тем жарче становилось у них за спиной. Распаляя себя и других, дружинники ломали строй, обгоняли князей и дикими волнами выкатывали на берег. Святополка закрутило в конно-людском водовороте, и он оторвался от Мономаха. Владимир бешено орал, но быстро понял, что выстроить полки не удастся. Его никто не слушал и не хотел слышать.
Конница летела на врага, выставив копья и стремительно сокращая расстояние. Навстречу свистели стрелы, но половецкие лучники топтались на месте, боясь столкновения лоб в лоб с противником. Русские и кочевники словно поменялись друг с другом. Русь уже не оборонялась, стоя плотной стеной, а наступала, неудержимо рвалась схлестнуться со степным хищником. Половецкие стрелы, выбивая всадников, не могли причинить большого урона коннице, разлившейся ярым половодьем по полю, как не нельзя остановить наводнения рыбачьими сетями.
Стрелки, будто раздернув завесу, уходили в стороны, открывая тяжелую степную конницу. Но вся сила ее была в разгоне, сокрушительном ударе слету, а стоящая на месте она теряла вполовину и больше. Русские, приближаясь, пустили в ход сулицы и еще до прямого столкновения стали теснить кочевников. Половцы проиграли бой, когда только выстроились боевым порядком. Русские отняли них возможность горячить кровь, с самого начала забрав под себя пространство сечи. Тугоркан просчитался, понадеявшись, что противник останется верен своим прежним приемам боя.
Мономах понял это раньше половецкого хана. Мчась вместе со всеми, он видел, как дрогнули степняки. Их копья оказались почти бесполезны. Дружинники вламывались в ряды куманов на всем их протяжении, крушили, ломали, наседали. Не стерпев русской ярости, половцы попятились. Вскоре они начали откатываться так быстро, что даже Святополку Изяславичу, застрявшему позади, стало ясно – степняки бегут! Их били в спины копьями, настигали, рубили мечами. По всему полю возникали островки лобового боя, но обтекаемые со всех сторон потоком бегущих даже самые стойкие половцы, если не падали замертво, вскоре показывали спины. Вслед русской коннице бежали пешцы, торопясь, чтоб и им досталось хоть немного ратного подвига. Они добивали раненых, пускали стрелы в отставших куманов.
Вскипевшая обок поля сеча одного русского с пятерыми степняками быстро закончилась. Последний половчин, перед тем как умереть, успел отчаянно рубануть саблей по шлему кметя. На миг лишившись света в глазах, дружинник резко дернул повод. Конь вынес его из гущи кровавого варева на открытое место. С прояснившейся головой всадник хотел снова вклиниться в месиво, но вдруг заметил впереди десяток конных половцев, скачущих наособицу. На шишаке одного из них длинно развевался хвост, сплетенный из конского волоса. Рванув за ними, дружинник крикнул во все горло:
– Стой, змиево племя!
Сунув меч в ножны и выдернув лук, он наложил стрелу. Выпустил одну за другой три штуки. Трое мертвецов полегли на его пути. Половцы остановились и повернули. На мгновение его поразила железная маска, прикрепленная к шлему и полностью скрывавшая лицо длиннохвостого половца. За удивлением накатил гнев: этот степняк до того презирает Русь, что даже лица своего ей не показывает.
Убрав лук, он опять вытащил меч. Нагнал куманов и сходу снял с седел двоих. Остальные с утробным рычаньем надвинулись на него, крутя саблями. Только безлицый ждал в стороне. В рубке степные гнутые клинки слабее русских мечей, но полагаться на это не стоит. При ловком владении ими они доставляют много хлопот и быстрой победы обладателю меча никогда не сулят.
Пришлось повозиться. Увертываясь и отбиваясь щитом от хитрых ударов, по-змеиному быстрых и неожиданных, русский основательно взмок, пока не разделал последнего. И видно, этот последний, молодой битюг, был чем-то дорог безлицему половцу – какому-нибудь князьцу, владеющему тремя-четырьмя сотнями воинов. С ревом степняк бросил коня вперед и, вздев на дыбы, нанес удар сбоку. Пройдя в вершке позади шеи русского, сабля на излете рассекла круп коня. Скинув с левой руки щит, дружинник соскочил с седла и метнулся к жеребцу, с которого свисал труп. Заняв место мертвеца, он показал врагу зубы:
– Надоел ты мне, гад ползучий!
Рванувшись к степняку, после обманного выпада он вдруг дернул коня вбок и ударом по шее, защищенной броней, вывалил половца из седла. Спрыгнул сам и, пока безлицый, распластавшись, приходил в себя, вонзил меч ему в грудь – будто осиновый кол вбил между пластинами доспеха. В предпоследний удар он вложил всю силу и, добив врага, расслабленно опустился возле трупа. С неприязнью посмотрев на железную маску, он расхотел снимать ее. Только срезал с шлема длинный хвост и заткнул себе за пояс.
Передохнув, ратник подобрал оружие и оседлал половецкого коня.
Стремнина боя переместилась далеко вперед. Степняки бежали, уже не огрызаясь на преследователей, и принимали смерть как заслуженную.
Разогнавшись, русские дружины готовы были гнать побежденных хоть до Сулы. Мономах, возглавив преследование, не останавливал их. Только к вечеру разделившиеся отряды стали стягиваться к Трубежу – и ни один не привел полон. Тугорканово племя, поклонявшееся змее, в тот день было вырезано почти под корень.
По полю до темноты передвигались пешие фигуры – выносили раненых.
Войско под стенами города всю ночь праздновало победу, перемежая урывочный сон с ликованием и питием. Но бражничали недолго. Едва свернулся свиток короткой летней ночи, на место побоища снова выслали отроков и холопов. Искали в грудах мертвецов своих, складывали на телеги, по разным знакам угадывали половецких князьцов – этих тоже сносили к берегу, располагали в ряд, сдирали шлемы. Князь Мономах со снятой шапкой в руке смотрел, как переправляют через реку павших воинов. Святополк Изяславич вышагивал перед трупами князьков, вглядывался в мертвые лица. В Тугоркановой орде он знал многих, и многие теперь лежали перед ним.
Когда принесли еще одного, в железной маске, киевский князь проявил нетерпение, сам потянулся снимать шлем с обрубленным хвостом.
Вопль Святополка привлек внимание Мономаха. Не разобрать было, чего в этом крике больше – радости или негодования.
– Мой любимый тесть! – то ли всхлипывал, то ли хихикал киевский князь, тыча рукой в мертвого половчина. – И его сын. – Палец передвинулся дальше по ряду, показав рассеченный труп.
– Тугоркан? – переспросил Владимир, не веря услышанному. Он никогда не видел этого хана в лицо, но Святополк, конечно, не мог ошибиться.
Еще вчера они предполагали, что Тугоркан сумел все же уйти от погони. Сегодня один из самых могущественных и опасных степных хищников оказался мертвее некуда.
– Увы мне! – возопил киевский князь, растягивая ухмылку до ушей. – Как переживет его смерть моя жена! Боюсь, что теперь она захочет покинуть меня, удалившись в какой-нибудь монастырь!
Святополк наступил ногой на продырявленную грудь Тугоркана.
– А кто его убил? – спросил он, оглянувшись на дружинников.
– Неведомо, князь.
Мономах подобрал из кучи шлем с маской, повертел в руке. Показал всем метелку обрезанных конских волос в навершии.
– Кто это сделал?
Отроки снова развели руками. Судила Гордятич забрав шишак, тоже задумчиво рассмотрел его, поглядел через глазные прорези в маске.
– Кто отрезал, тот и свалил Змеевича, – подытожил он. – При том не копьем и не стрелой, а мечом одолел. За такое храбрство и награда должна быть немалая.
– Согласен, – кивнул Мономах. – Серебра и почестей не пожалею для витязя, коли он остался жив и сыщется.
– Прибереги свое серебро, брат, – уронил Святополк. – Наверняка этот храбр – из моей дружины.
– А если из моей? – рассмеялся над его щедрой жадностью Мономах.
– Тогда я приглашу тебя и его на почестный пир в Киев!
– Видно, где-то медведь сдох, – решили меж собой после этого переяславльские отроки.
– А тестя я заберу с собой, – объявил Святополк. – Все же родня великого князя, не гоже ему с прочими погаными гореть.
Когда последний воз с телами русских ратников пересек брод, на берегу поднялся густой дым. Половецких князьков, сгребя в кучу, облили смолой и подожгли. Других, во множестве иссеченных на поле, до времени оставили – пускай пока воронье и зверье пирует.
Тугоркана привезли в город и выставили на телеге возле торговой площади. Каждый мог подойти, полюбоваться на Змеевича и решить, так ли страшен половец. Отдельно, на княжьем дворе, вывесили шишак с маской, чтобы обнаружил себя воин, сразивший хана.
Тем временем вынесли на двор столы и открыли закрома. И хотя переяславльские житницы второй год стояли скудные, меду хватило всем – весной из Ростовской земли пришел повоз с собранной данью. Бочки выкатили на улицы, и даже последний нищий, гнусавивший песни на папертях церквей, сделался весел и хмелен.
В середине гулянья перед столом, где сидели князья, встал дружинник. Поклонился в пояс, молвил:
– Исполните свои слова, князи русские.
Он вывернул на пол торок, который держал в руке. Вывалившийся длинный хвост из светлого конского волоса лег у его ног толстой змеей. Святополк и Владимир одновременно оторвались от скамей, зачарованно глядя на ханский знак. Затем киевский князь ударил брата в плечо:
– Я же говорил – Тугоркана убил мой дружинник.
– Ты ошибся, брат, – усмехнулся Мономах, – этот воин служит в моей дружине.
– И как же он оказался в твоей дружине, когда я сам принимал его в свою? – едко поинтересовался Святополк.
– Да вот так и оказался.
– Слава победителю Тугоркана Змеевича! – пьяно проревел боярин Станила Тукович.
Дружинники повторили славу нестройно, зато громко.
– Давай у него самого спросим, – предложил киевский князь. – Ты чей будешь, храбр?
– Прости, князь, ты ведь хотел меня в поруб кинуть, – спокойно ответил Олекса-попович, – а мне там размахнуться было б негде. Вот и ушел я от тебя. Зато теперь есть где размахнуться. – Он подкинул мыском сапога Тугорканов хвост.
– Чего хочешь – проси, – довольный, сказал Мономах. – Все исполню.
Святополк, обиженно засопев, выпал из разговора и припал к чаше.
– Заветное мое желание ты, княже, исполнить не захочешь. Потому прошу лишь чести – хочу быть у тебя в старшей дружине, среди лучших мужей.
– Темно выражаешься, храбр. Разве не честь для мужа – самое заветное желание? И ты заслужил ее. – Мономах взял чашу с вином: – Пью за моего старшего дружинника Олексу… как звать отца твоего?..
– Поп Димитрий, – с гордостью ответил храбр.
– …Олексу Поповича! – Пригубив вино, князь попросил: – А теперь расскажи про бой с Тугорканом.
– Позволь, князь, – приложив руку к сердцу, сказал Олекса, – прежде напомню, что брат твой обещался пригласить тебя и меня на почестный пир в Киев.
– А? – встрепенулся Святополк и увидев множество очей, уставленных на него, с неохотой проскрипел: – Обещался так обещался.
Удовлетворенный, Олекса начал свою повесть:
– Уж больно мне эта железная образина не понравилась… Но сперва, надо сказать, на меня набросились две дюжины его свирепых гридей…
К утру в Переяславль прискакал на взмыленном коне отрок из Киева. В спине пониже плеча из него торчала стрела. Грянувшись оземь чуть живой, он выдавил:
– Боняковы половцы зажгли Киев. Поспешай, князь…
Гонец закрыл глаза и испустил дух.
9
Добрыне снился лес. Сызмальства привычный к дебряным гущам, к темени еловых чащоб, к звериной осторожности, обвыкший считать бор домом, а зверя – соседом, он чувствовал, что лес вдруг стал непонятным. Он был чужим и относился к Медведю с опаской, будто считал врагом. Добрыня был неприятен лесу, и лес ясно давал понять это. На голову и за шиворот ему сыпались шишки, деревья с угрожающим скрежетом раскачивались над ним, ветер, бежавший по верхушкам, шипел и ронял сухие сучья. Со всех сторон на него надвигался вой. Это выл лес, собравший для вражды с Добрыней всех своих волков. Потом вой прекратился, и раздались гулкие удары дубины о высохший ствол…
Настасья вынырнула из-под тяжелой руки мужа. Крестясь, босиком пошлепала в сени. В оконца едва пробивался рассвет. Кому в такую спозарань приперло колотиться в ворота? Кто-то из холопов все же продрал очи и пошел во двор. Настасья вернулась в изложню, надела рубаху, подвернула на голову косу. В полутьме полюбовалась спящим Добрыней – ни у кого такого нет! Люди бают – зверюга, а для нее в целом свете милее не сыщется. Потому как ему одному глянулась посадская молодка, которую считали убогой и жалели за нелепый облик – узкие плечи и обильный зад, лицо без бровей и подбородка, зато с длинным носом, с глазами, посаженными рядышком. Да и с росточком Доля и Недоля перемудрили – Настасья головой обивала дверные притолоки. Зато с Добрыней они ладная пара, один к одному. И сколько ж свечей она спалила перед иконами, вымаливая себе мужа, сколько ведер слез пролила!..
В изложню сунулся холоп, Настасья пинком выставила его, чтоб не разбудил Добрыню.
– С княжого двора парубок прибежал, грит, дружину собирают, немедля надо… – холоп в трепете круглил глаза.
– Ай, Господи, случилось чего? – закрестилась Настасья.
– Половцы, грит, в Киеве! Орудуют вовсю… Скоро здеся будут.
Охнув, хозяйка, схватилась за непраздное чрево и ринулась в изложню. Залезла коленями на постель, растрясла мужа.
– Добрынюшка, а Добрынюшка! Погибель нам всем пришла!..
– От кого погибель? – открыл глаза Медведь. – Князь, что ли, снова белены объелся? Так его ж нет в городе…
– Да кабы князь!.. – заголосила Настасья. – Половцы безбожные!..
– То-то мне волчий вой снился, – бормотал Добрыня, натягивая порты.
Настасья побежала вниз, крикнула холопам, чтоб тащили кольчугу с шеломом, сготовили оружие и коня. Заскочила в поварню, вынула из печи горшок с теплыми пирогами. Подхватила жбан с киселем и понеслась обратно. Пирогами набила торок, жбан тиснула в руки Добрыне – испить перед трудами.
Облачась и вооружась, Медведь взгромоздился на свою кобылу.
– Чадо мое береги, – дал он наказ жене. Настасья послушно обняла обеими руками живот.
– Себя мне верни, Добрынюшка!.. – глотая тихие слеза, крикнула она.
От Гончарного яра, где обживался Медведь, к княжьей Горе вела прямая улица. По ней торопились пешие градские ратники и конные отроки из дружины, жившие по своим дворам. Суетливо носились парубки, бабы в воротах зацеловывали напоследок своих воинов. Царила бестолковость – никто ничего не знал наверняка. Градские бежали то в одну сторону, то сворачивали в другую. Дружинники говорили ехать то к Лядским воротам, то на Подол, то на княж двор к воеводе. От церквей на Горе и на Киселевке приносились тревожные удары в било, и как будто потянуло откуда-то дымом.
Не слушая никого, Добрыня остановился на перекрестье улиц, стал втягивать в себя запахи и вбирать звуки. В городе это лесное умение в нем со временем притуплялось, но все же слышал и чувствовал он намного больше обычного градского. Слух улавливал гул войска за стенами города, где-то у Лядских ворот, и отголоски боя. Однако чутье подсказывало, что нужно поворачивать к Днепру. Дым несло оттуда.
Храбр доехал до Боричева взвоза и стал спускаться к Подолу. Навстречу взбиралась в верхний город толпа посадских – бабы с детьми и охапками добра, какое успели сгрести, визжащие девки, холопы. Но горел не Подол, а Крещатицкий угол возле устья Почайны. Улицы там были редки, жилья мало – селились рыбаки да лодейных дел мастера, а в основном стояли купеческие лабазы и судовые мастерские.
Добрыня повернул к Почайне. Полыхали как раз амбары, растянувшиеся длинным рядом вдоль берега у пристаней. Вокруг метались люди, на куманов вовсе не похожие. Впереди, где Крещатицкая улица упиралась в Днепровские ворота, явственно кипело сражение. Добрыня подстегнул кобылу и вдруг нос к носу столкнулся с половецким отрядом.
Степняков было десятка полтора. Они поднялись к улице от пристаней, на которые летели искры пожара – вот-вот заполыхают. По мокрым гривам и хвостам коней Добрыня догадался, что половцы проникли за городские стены по реке. Потому на них не было броней, только кожаные рубахи с нашитыми бляхами. Медведь надел на левую руку щит, содрал с луки седла палицу и вломился в середину отряда. Со своей палицей он свыкся так, что уже не вспоминал о том тесаном бревне, с которым выехал в Киев из Ярославля, а ломала ребра, шеи и головы она не хуже. В несколько мгновений лишившись половины отряда, куманы осознали, что буйного руса им не одолеть, и ударились в бегство к реке.
– Куда, нечисть! – рявкнул Добрыня, скача за ними.
Луков у них тоже не было, зато Добрыня прихватил из дому свой. Пока мчались к берегу, он, немного отстав, сбил стрелами троих. За пологим откосом они скрылись из виду, а когда Медведь подъехал к спуску, ему сгоряча показалось, что берег кишмя кишит половцами. Он рванул на себя поводья, вздыбив кобылу.
Степняки лезли из реки как навки-водяницы на Русальей седмице, только что на конях. Собралось уже больше полусотни, и нападения они как будто не ждали. Возвращение ополовиненного передового отряда застало их врасплох.
Добрыня слез с кобылы, шлепнул ее по крупу, чтоб отошла в сторону и, открыто встав на кромке откоса, принялся расстреливать поганых. Из десятка конных, помчавшихся к нему с саблями наголо, до цели добрался только один. Добрыня отскочил и кинул ему в лоб палицей. Половчин опрокинулся с коня и покатился обратно. Медведь продолжил отстрел.
По левую руку, недалеко, гудело пламя, справа в полуста саженях поднимался от воды ряд лабазов. У половцев был только один выход – всей сворой кинуться наверх и смять Добрыню числом. Пока они поняли это, он успел израсходовать все тридцать стрел, что были в туле.
Позади невдалеке ровными слоями лежала груда бревен, приготовленных для амбарного строения. Откинув лук, Добрыня с натугой вооружился верхним бревном и сбросил вниз. Не дожидаясь результата, пошел за другим. Вопли донесли, что метание прошло удачно. Вторым бревном он снес с седел двух очень близко подобравшихся половцев.
Третьего бревна на всех уже не хватало. Его окружили и стискивали кольцо. Медведь швырнул снаряд в ноги коням и отпрыгнул назад. По выступам забрался на бревенчатую груду, вытащил из ножен меч.
Мечом он работал хуже, чем палицей. Несколько степняков, чтоб дотянуться до него, встали на спины коней, потом перескочили на бревна. Половину их Добрыня сшиб силой, а не ловкостью ударов. Утреннее солнце давно горячило тело под броней, пот лился со лба ручьями.
И тут куманов начали убивать со стороны. Когда с бревен упал последний со стрелой в спине, Медведь оглянулся. Незнакомые отроки были половцев из луков, секли мечами.
– Долг платежом красен, – услышал он и чуть не свернул себе шею – так резко крутнул головой.
Этого старика он видел лишь однажды – в день приезда в Киев. С тех пор бывший тысяцкий вел жизнь затворника, в княжьи дела не вмешивался, и о нем забыли. Сейчас он был в полном ратном снаряжении.
– Ты помог мне тогда, – напомнил Янь Вышатич, – во время стычки с Коснячичем.
– Вовремя ты, отец. Твои отроки? – Добрыня снял шлем и стер рукавом пот. Затем кивнул в сторону ворот. – Чего там?
– Часть половцев на рассвете по реке обошли стену и напали на воротную сторожу. Бой там только сейчас кончился. А к городу они подошли ночью, тайком. Я слышал волчий вой…
– Я тоже слышал.
– Это волчий род Боняка.
– А амбары кто поджег? Эти? – Медведь показал на берег, где отроки дожимали половцев.
– Не знаю. Думаю, у них был другой замысел. Эти приплыли только недавно, а амбары уже догорают. Видно, перед рассветом здесь был другой отряд. И сейчас он в городе. Вставай, поедем искать их.
Даже морщины на лице Яня Вышатича выражали неколебимую твердость. Добрыне чудно было уже то, что такая ветхость еще ходит на ногах. Но старик не только не рассыпался – он сидел в седле, таскал на себе доспехи и меч на поясе. Ратный век бывшего тысяцкого должен был кончиться давным-давно. Ведь стариком Янь Вышатич был уже в том походе на Белоозеро, когда воевал со смердами, поднятыми в топоры волхвами, четверть столетия назад. Каким богам он молится, что те даруют ему столь долгий срок для подвигов? – гадал Медведь.
– Дай мне твоих отроков, отец, я и один справлюсь.
– Видел я, как ты бревном справляешься, – голос старца дрогнул в усмешке. – И вежливости тебе стоит научиться. Я спас тебе жизнь, а ты назвал меня ветошью, ни к чему не годной. Еще лет десять назад я за такие же слова сломал турьим рогом нос одному наглецу.
– Прости, отец, – смущенно пробормотал Медведь, садясь на кобылу. – А теперь рогом не дерешься? – спросил на всякий случай.
– Теперь я перед Богом смирился, – негромко произнес Янь Вышатич.
Остатки половцев уносили ноги тем же путем, каким пришли, – по воде. В них целили из луков и отправляли на дно. Когда последний пустил кровавые пузыри, стрелки нагнали дружину боярина, направлявшуюся к Подолу.
10
Не сумев проникнуть в город хитростью, куманы еще злобились под стенами Киева, сразу в нескольких местах. Орда пришла не слишком великая, как и в первый раз, но теперь степняков будто бешеные псы покусали. Стены они взять не могли и все же лезли – нахлынув, пускали стрелы и откатывались назад. С каждой волной перед рвом подрастал вал из человечьих тел, а на город летели огненные брызги. Горящие стрелы втыкались в бревна стен и боевого хода, перелетали через навес и впивались в кровли домов.
Срубная городня по обе стороны каменных Лядских ворот утопала в дыму, кашле и отборной брани. Снизу через воротные башни передавали наверх воду. В передышках между наскоками степняков и огненными хлывнями обливали наружные стены и бойницы, сбивали пламя. Рук не хватало.
Отрок из градских, прибежав от бочки, не глядя протянул полные ведра и вдруг обомлел. Перед ним стояла девка, а на голове у нее был шлем. От того, что девка, да несказанной красоты, да с ярым блеском в очах, отрок потерял дар речи и только мычал. Уронив ведра, он попытался преградить ей путь к башне. Она дернула плечом и гордо вздела подбородок:
– Не мычи, телок, а дай пройти дочери воеводы!
– Да нельзя! – прорвало его. – Куда?.. – растерянно проблеял он вслед ей.
Забава Путятишна, отодвинув оробевшего отрока ладошкой, вошла в башенный ход. Всем, кто пытался ее развернуть, сопроводив необиходными словами, она отвечала одинаково:
– Дорогу дочери воеводы!
Кмети на лестнице, забыв про воду, изумленно пялились, когда девица проходила в вершке от них, бормотали:
– Не ходи туда, боярышня… Опасно там… Одежку замараешь …
Поднявшись на широкий боевой ход, укутанный дымом, Забава прикрыла лицо рукой. Занятые поливом стены ратники не обратили на нее внимания. Прошествовав далее, она увидела у ног горящую стрелу. Девица оглянулась, но никто не спешил ей на помощь. Тогда, подняв подолы, не жалея камчатой рубахи и сафьянных сапожек, она храбро бросилась на огонь. Затоптав пламя, Забава отдышалась. От дыма слезились глаза и першило в горле. Но дочь воеводы не могла позволить себе глупо раскашляться посреди лютого сражения, когда вся воля должна быть в кулаке, а кулак должен бить врага в зубы.
Ратники, зашумев, побросали ведра, схватились за луки и выстроились у бойничных проемов.
– И чего им надо, собакам? – зло спросил кто-то из отроков.
– А весело им Киев жечь, – ответил кметь постарше.
Забава Путятишна, заробев, встала на цыпочки, желая увидеть волчье веселье куманов. И ощутив скорее, чем узрев, приближение врага, она вдруг побежала в страхе вдоль хода. Споткнулась о мягкое, упала на карачки. Слезы выскочили из очей уже не от дыма, а от обиды на беспомощность. Но вмиг высохли, когда она увидела ноги разлегшегося посреди хода дружинника. Дочь воеводы хотела выбранить его и внезапно онемела. Из глаза ратника торчала стрела. Вошла так глубоко, что наконечник, верно, торчал с обратной стороны головы.
Забава зажала обеими руками рот и спешно отвернулась. Взгляд упал на лук, выроненный убитым кметем. Осторожно взяв его, девица поднялась. Медленно, как во сне, подошла к бойнице и встала между отроками. Те, быстро натягивая тетивы и почти не целясь, пускали стрелы одну за другой в гикающую конницу куманов. Забава, перебарывая кашель, вытащила стрелу из большой тулы на полу. Лук был тяжелый и такой тугой, что оттянуть тетиву она смогла едва-едва. Стрела вырвалась из пальцев и бесславно упала за стеной.
Один из отроков, безбородый юнец, недоуменно повернул голову. При виде Забавы недоумение перешло в оторопь.
– Ну чего глядишь? – с досадой молвила она. – Я дочь воеводы, и из лука стрелять умею!
Тут и второй отвлекся от боя, в изумлении открыл рот.
– Пасть закрой, Ольма, стрела влетит, – посоветовал ему первый отрок.
– Тебя-то как зовут? – спросила Забава.
– Даньслав. А ты как здесь…
– Стреляй-ка лучше, Даньслав, – напустила на себя строгий вид воеводская дочка. – Не то девушки любить не станут.
Даньслав хотел было последовать ее словам, но голову снова повело в сторону девицы.
– А воевода зна…
Забава шикнула на него. Отрок стал смотреть, как она кладет на лук вторую стрелу. Дочь воеводы сказала полуправду. Из лука она и в самом деле пробовала стрелять – из того, на котором учились младшие братья. Настоящий боевой ей никто в руки, конечно, не давал.
Поглядев на ее бесплодные старанья, Даньслав тихо завел правую руку, зажал двумя пальцами стрелу возле щеки Забавы, левой, одетой в рукавицу, взялся за чело лука, накрыв ее пальцы. Девица смолчала. Ольма косо посматривал на них и ухмылялся.
Половцы, послав на город огонь и принеся в жертву своим богам еще несколько десятков соплеменников, оставшихся лежать за рвом, поворачивали обратно.
– Целься, – сказал Даньслав, оттягивая тетиву.
Забава, прищурясь одним глазом, повела луком туда-сюда. Отрок спустил стрелу. Тетива, дзинькнув и сильно хлестнув его по рукавице, заставила девицу вздрогнуть. Обмякнув, она привалилась спиной к ратнику.
– Попа-али, – удивленно протянул Ольма.
Дочь воеводы, забыв о чести и приличии, взвизгнула от радости. Даньслав спешно убрал руки. На ликующую девицу смотрели теперь со всех сторон.
– Гасите огонь! – опомнившись, крикнула она и наконец закашлялась.
– Даньша, какого ляда ты притащил сюда девку? – накинулся на отрока седоусый десятник.
– Какая я тебе девка, облезлый мерин! – ответно пошла на него Забава Путятишна, не выпуская лука из рук. – Повежливей с дочерью воеводы! Никто меня не тащил, я сама пришла.
– Зачем? – опешил десятник, заскорузлой ладонью утер с лица пот.
– Затем!.. – Девица закусила губу, осознав, что не сумеет ничего объяснить.
Ну как ей было признаться, что, узнав о нападении половцев, она напугалась так, как не боялась даже в детстве страшных мачехиных окриков, как не трепетала прежде от мыслей о замужестве против воли. И как, проводив со двора отца, убежала в свою светелку, упала на ложе и стала со слезами колотить кулаками по подушке от отчаянной мысли, что степняки сожгут Киев. А потом громче страха заговорила гордость и, устыдясь себя, Забава Путятишна села думать. И в конце концов надумала, что если самой пойти воевать с погаными, то будет не так страшно. Да и вышивать крестиком во время войны дочери воеводы не годится.
– А чтоб вам веселее сражалось! – возгласила она, торжествующим взором окинув стрелков. – Эй, храбры, насыпьте перцу под хвост поганым! Не бывало еще такого, чтоб степные хорьки прогрызли дыру в киевских стенах!
Кмети сгрудились вокруг, усмехались несообразному виду девицы в шлеме, с воинственным кличем на медовых устах.
– А храбрая…
– С такой подмогой нам и половец не страшен.
– Лук-то ровно коромысло держит.
– Осторожней, Григша. Она и дерется им, верно, как коромыслом!
– Бабью дружину бы ей под руку – все поганые б разбежались!
Некоторые гудели снисходительно:
– Ну, девка… Воеводино племя…
Забава, пропустив мимо ушей и посмехи, и «девку», продолжала воинствовать, но уже не так уверенно:
– А нанюхаются нашего перцу и не найдут боле пути к Киеву! Нечего хорькам притворяться волками и щелкать на нас зубами…
Ратники хохотали упрямому удальству девицы и едва не проглядели пожар. Бросились тушить, таскать ведра. Даньслав и Ольма взяли Забаву под локти, отволокли к ходу в башню. Там ее приняли на руки другие, снесли вниз и выставили вон. Да еще приставили двух дружинных отроков, чтоб со строгим доглядом вернули девицу домой в целости и сохранности.
– Дурачье, – буркнула Забава и улыбнулась. Крикнула: – Батюшке не сказывайте, где я была, а не то и вам перепадет от него.
Опрокидывая ведра на стену, Даньслав тоже улыбался – перед тем как сбыть девицу с рук, успел украдкой чмокнуть ее в сладкую лебединую шею.
– Уходят! – разнесся по гульбищу стены ликующий вопль. – Половцы уходят!
И другой, притворно-изумленный:
– А напугала девка вражин…
11
Степняки подавились Киевом и огнем прошлись по селам, а лакомой добычей сочли монастыри. Обглодали и выплюнули Стефанову обитель, выжгли Германову, примерились к самой крупной – Феодосьевой.
Чернецы после заутрени переводили дух в кельях, когда монастырское било стало захлебываться звоном. И словно в насмешку над ним из-за ворот неслись дикие кличи, свист и гиканье. Воротины судорожно затрепыхались под ударами клинков. Повыбежав из келий, монахи узрели над вратами стяги чужаков, услышали отчаянный призыв пономаря:
– Бегите, братия!
Крику вняли единодушно, но спасаться кинулись врозь. Часть иноков бросилась под защиту Божьей Матери в церковь. Другие заторопились в дальний угол обители, за амбарные клети, в огороды. Третьи побежали прятаться в пещеры.
Степные разбойники выломали ворота и на конях растеклись по обители. Не успевших скрыться монахов ловили петлями и тащили за собой. Разделившись, пошли к кельям и на верх холма к церкви. Те, что надеялись поживиться в монашьих жилах, просчитались. Вырубив двери, находили лишь жалкие постели, запасные лапти и деревянные иконы, рукоделье и нехитрые инструменты для работы. Но и это хватали без разбору.
В одной келье стоял на коленях перед старой иконой с лампадой монах Илья. Он слышал звон била и вражью кутерьму снаружи, но не мог встать, не закончив молитву. В это утро она была особенно долгой. Он уже знал, а зная, верил, что все будет так, как надо, и оттого молитва его была по-детски доверчивой.
Положив последний поклон, Илья вытащил из-под лавки, на которой спал, старые сапоги. Они верно служили ему половину жизни, а последний год пребывали на покое. Износу знаменитые сапоги не знали – в них и теперь еще хоть по всей Руси гулять можно. Проверив, крепко ли держатся подковки и стальные накладки, Илья закинул сапоги на плечо и вышел в дверь.
Возле соседней кельи ему попался степняк, сдиравший с книги серебряную ризу. За этим занятием его душу и застали темные духи, поволокшие ее с собой, а осиротевшая плоть с проломом на виске от удара сапогом рухнула в пыль. На Илью кинулся с саблей другой половчанин, но встретив отпор сапогами, растерялся и тут же получил по морде, закатил глаза, упал. Илья подобрал сабельку, посвистел ею для пробы в воздухе и полоснул степняка по шее.
У келий он сразил еще нескольких, сильно занятых грабежом и едва заметивших миг разлучения души с телом. Затем почуял запах дыма – половцы в злобе подпалили монашьи жила. Илья, перекрестясь, пошел к церкви. На тропинке в него врезался послушник с полубезумными глазами.
– Убили! Старца Дионисия убили!.. Дом Владычицы сквернят…
Отрок отпрыгнул в сторону, желая бежать дальше, прямиком в лапы половцам. Илья поймал его за цыплячью шею, притянул к себе, тихо и внушительно сказал на ухо:
– Беги к пещерам.
Сам заспешил к церкви, где бесновалась большая свора поганых.
Позарившись на сокровища, степные разбойники разбили лбы о запертые двери храма и задумали выжечь их. Приволокли из распотрошенного амбара корчагу с лампадным маслом, облили оба входа, запалили огонь. Укрывшиеся в церкви на хорах монахи бестрепетно и громко возносили акафист Богородице.
Северные двери прогорели быстрее. Язычники сбили огонь, дорубили обугленные остатки и схлынули – из выжженного проема на них шагнул седой монах в клобуке-схиме и с жердью, поддерживавшей его при ходьбе.
– Веселитесь, безбожные сарацины, – потрясая палкой, возгласил он, – пока не пришел ваш час! На этом свете Бог вас терпит и посылает в наказание христианам, чтобы рабы Его делались как золото, вышедшее из огня. А на том свете вы на муку обречены и сами в вечный огонь ввержены будете!
– Где ваш бог? – наскочил на старца вертлявый половец, знавший по-русски. – Пускай спасет вас, черные вороны!.. А-а, ваш бог выпил слишком много русского меда и забыл про вас. Не помогут ваши расписанные лицами доски!
Степняк, кривляясь и тыча пальцем в чернеца, стал объяснять что-то остальным на половецкой молви. Куманы смеялись и цокали языками.
Старик подошел ближе к вертлявому и треснул палкой по спине.
– Богохульствуешь, поганый, а не ведаешь, что христианам заповедано войти в Царство Небесное через множество скорбей, когда очистятся и станут чище золота. И того тоже не ведаешь, – прибавил старый монах, когда разозленный степняк занес для удара саблю, – что скоро сам убедишься в сказанном...
Договаривал он, оседая на землю с перерубленным лицом. Топча тело убитого чернеца, половцы ворвались в храм. Полезли в алтарь и на хоры, хватали утварь, иконы, ломали драгоценные оклады. Монахов, прятавшихся наверху, скинули вниз, связали одной длинной веревкой. Половчин, зарубивший старца Дионисия, носился по церкви и свирепо сквернословил, понося христианского Бога. Забежал в притвор с гробом игумена Феодосия, иссек клинком свечи, содрал покров с мощей и хотел изрубить останки, но вдруг с воем понесся к выходу. Выбежал из дверей, сделал два шага и упал, развалившись на две половины – отдельно нижняя, отдельно верхняя часть тулова.
Илья стряхнул с половецкой сабли кровь. Хороша сабелька, остро режет. Встав в проеме, он зычно молвил:
– Ну, выходите, нехристи, чтоб мне не поганить вашей кровью святой храм.
Тело старца Дионисия он убрал заранее, положив подле стены церкви. Вниз к пещерам бежали освобожденные от пут чернецы.
Побросав церковные сокровища, степняки устремились к Илье. Трое, добежавших первыми, втиснулись в дверь одновременно и застряли. Илья, не тратя сил, израсходовал на них один удар и, приложив клинок плашмя, толкнул внутрь. Мертвецы повалили тех, кто был сзади. Побарахтавшись в куче и невзначай порезав друг дружку, половцы предприняли новую попытку. На сей раз пробка стремительно вылетела из двери и разделилась на шесть частей, две из которых улеглись неподвижно. И еще две успели стать неживыми, прежде чем из церкви вывалилась целая свора.
Рубясь с ними, Илья спокойно ожидал то, что должно было случиться. Без удивления он заметил, как зрение стало будто бы двоиться. Он видел бой с двух сторон – телесными очами и какими-то иными, которые тоже принадлежали ему, но почему-то находились отдельно и к тому же удалялись. Как будто его душа разделилась пополам, и одна половина, покинув тело, уходила все дальше. А вторая, хотя и оставалась на месте, но отчаянно рвалась за ней. Потому, когда первая ясно увидела бегущих к нему сзади, от других дверей, и снизу холма половцев, вторая половина смолчала. Только в последний миг не выдержала, повелела телу обернуться.
Левую руку, загородившую сердце, и грудь Ильи пробило копье. Выронив саблю, красную от степнячьей крови, он стоял как одинокий дуб в поле, сраженный молнией. Как больно, успел он подумать, прежде чем упасть навзничь. Половцы, ощутив уважение к сокрушенному исполину, не мешали ему умереть.
Илья сложил пальцы правой руки для знамения и проговорил:
– Иду…
Степняки, ограбив великую печерскую церковь, зажгли ее изнутри. Внизу огонь вылизывал подножие холма. В нем исчезали монашьи кельи, амбары, прочее. Сноп искр перелетел на кровлю книжни, вспыхнул пламенем.
– Стой, Нестор! – крикнул Алипий, прятавшийся с книжником в кустах смородины за огородами. – Куда?!
Нестор, задирая рясу, перепрыгивал через грядки. Смятенная душа рвалась к книжне, хранившей труды всей его жизни, и если она погибала, то и ему смерть была б милее. Он родился на земле для того, чтобы жить для книг, глаголющих Духом Святым, ими и душу спасал. Но если пришел всему конец, для чего беречь себя под кустом?..
Чуть не сгорев в огне от амбаров, надрываясь в кашле, в прожженной рясе, он сквозь слезы смотрел, как растет вокруг книжни пламенный нимб. Ужас был так велик, что монах едва заметил веревку, впившуюся в горло. Его дернуло, сбило с ног и под дикий хохот потащило назад. Нестор, хватаясь за петлю и стискивая зубы, еще рвался вперед. Ему показалось даже, что он переборол силу, увлекавшую его прочь от книжни. Но это был лишь миг – ему дали встать, чтобы снова со смехом опрокинуть.
Его куда-то волокли, хлестали плетью, вязали руки – все это он едва замечал, оцепенев от горя и уйдя в спасительное бесчувствие. Пленников гуртом вытолкали за ворота горящей обители и со свистом погнали прочь. Два десятка монахов и еще больше монастырских работников отчаянно озирались. Знали, что в лучшем случае лишь некоторым посчастливится вернуться обратно. И хорошо, если Господь даст умереть в пути, не узнав рабства у язычников или перекупщиков-жидов.
Хлынувший дождь вымочил пленников до нитки, но не освежил опаленных ужасом душ.
– Господи, Боже наш! – подняв лицо к небу, взывал один из монахов, которого звали Никон Малый. – Поставь окаянных как огонь, что пожирает дубравы, перед лицом ветра, и так прогонишь их бурей Твоей; исполни лица их досадой. Ибо они осквернили и сожгли святой дом Твой, и монастырь Матери Твоей, и трупы рабов твоих!..
Подъехавший всадник огрел его плетью по голове.
– Заткнись, чернец! – беззлобно велел конный.
– Ты – русич! – изумленно и возмущенно бросил ему Никон. – Что делаешь среди поганых и чего ради мучаешь своих соплеменников?
– Мщу за старшего брата, – оскалился всадник, – убитого в Киеве соплеменниками.
– Как имя твоего брата?
– Поромоном звали. Долго еще будет Киев помнить братову кровь! – остервенясь, выкрикнул Вахрамей Колыванович и стегнул хлыстом по спинам пленников.
– Буду молиться за твоего брата, – пообещал Никон. – Только не бей больше моих братьев.
– Молись не молись – а Поромона не вернешь, – бросил Вахрамей, но пыл умерил.
– Да и ты не вернешь убитых нынче монастырских братий! И еще больше на душу твою ляжет, когда взятые в полон христиане станут гибнуть от мук и скорбей.
– Что грозишь мне, чернец!
Вахрамей замахнулся на монаха, но вдруг опустил плеть и, ударив коня, ускакал вперед. Нестор, двигавший ногами словно в дурном сне, равнодушно посмотрел ему вслед.
12
Княжьи дружины совсем немного разминулись с отползавшими в степь куманами. Спалив напоследок Выдубичи, имение князя Мономаха, половцы повернули прочь от Днепра и расточились. Святополк Изяславич, не слезая с коня, оглядел обугленные руины Красного двора, построенного еще князем Всеволодом, удовлетворенно изрек:
– Поровну нам с тобой, брат, досталось. Сперва сожгли двор старшего князя в Берестовом, затем у тебя, младшего, попалили выдубицкие хоромы.
Мономах не нашел что ответить на это глубокомыслие, и дальше к Киеву не поехал – дальше и дружине его разместиться было б негде. Святополк уговаривал его ехать в Киев, отправив обратно дружину, праздновать на пиру победу над сыроядцами.
– Какие уж тут пиры, – отмахивался Владимир Всеволодич, озабоченный уроном. – У тебя самого села и монастыри пожгли.
– Что мне о смердах и чернецах думать? – удивился киевский князь. – Они сами о себе промышляют.
– По молитвам чернецов ты великий стол получил, – раздраженно бросил ему Мономах. – И иные милости от Бога обретаешь лишь потому, что в твоей земле живут молитвенники, просящие за тебя.
Святополк сдвинул брови.
– Зато твоя любовь к монахам не помогла тебе удержаться в Киеве! А я – захочу, так и выгоню чернецов из своей земли, как того печерского игумена. Не подрясниками на Руси закон держится, а княжьим судом и мечом!
– Дурной ты, Святша.
Владимир Всеволодич развернул коня и поехал смотреть, что осталось от его двора.
– Сам такой, – надсадно прокричал киевский князь. – А если не хочешь на пиру со мной сидеть, я вместо тебя за стол посажу твою сестру!
– С Янкой тебе не сладить, – донесся ответ.
– Зато Апракса известно до чего покладиста! – ввернул Святополк.
– Известно – самого Генриха на всю латынщину ославила подзаборным кобелем. Не трожь Евпраксию, если того же не хочешь!
Святополк в досаде плюнул – давно уже понял, что никогда ему не перебороть братца в словесном бою. Володьша от книжных монахов и сам книжности набрался. Речами хитрыми да благозвучными ловко умел сыпать, мудрые словеса из воздуха доставал. И еще мудреное для князя дело у себя завел: в особую книгу велел писцу записывать все свои труды, какими трудился в жизни, ратные и мирные. А убеждал и переспоривал так, что заслушаешься и себя не упомнишь, на все согласишься – в степь идти, с Олегом мириться…
Из Мономаховой дружины в Киев отправился один победитель Тугоркана. Самого же Тугоркана, подпрыгивавшего на телеге от самого Переяславля, упокоили наконец в сырой земле. Закопали, как пса, на дороге между двумя пожарищами – Берестовым и Печерским монастырем.
Киев встречал князя гордый собой – победа далась хоть и без большого труда, но могло быть и хуже. Воевода Путята Вышатич расписал князю подвиги дружины и про себя не забыл. Особо помянул храбрство косматого Добрыни. Не помянуть было нельзя – весь Киев полнился молвой о том, как Добрыня, воюя на Подоле, загнал врагов в Почайну и там утопил. Не сказал воевода только о том, кто первым поведал ему о побоище на реке – о брате, Яне Вышатиче, чтоб понапрасну не досаждать князю.
Почестный пир готовили три дня. Князь Святополк возложил на окрестные села и грады добавочную дань битой звериной и скотиной, рыбой, бочками меда, пива и браги, горами овощей, ягодными корзинами. Повара упревали в поварнях, дружинники глотали слюни, князь слушал рассказы, как половцы хотели нахрапом взять на копье стольный град.
В урочный день на княжьем подворье и на Бабином торгу растянулись столы со скамьями для всей дружины. Киевский князь праздновал двойную удачу – одолели степняков и выгнали из Чернигова Олега. Это стоило щедрости, и Святополк не поскупился. На улицах Киева раскидали для убогих мешок медяков, а дружинным отрокам выдали по гривне резаного серебра. Прадеда, ласкового князя Владимира, чью доброту к дружине и к убогому люду помнили и сто лет спустя, он не затмил, но все довольны остались и этим.
Зато выпито было и съедено без счета и меры. Скоморохи только что на ушах не ходили, веселя пирующих. Песельники порвали струны не на одних гуслях. Не один холоп свалился под стол в изнеможеньи, и не один дружинник прилег рядом, сползши от веселья со скамьи.
Князь Святополк исполнил обещание – посадил против себя за стол сестру Мономаха Евпраксию. Для этого отрядил в хоромы, где та жила с матерью, вдовой княгиней Анной, два десятка отроков. Оценив настойчивость князя, Евпраксия приняла приглашение. Однако явилась лишь в разгаре пира и пригубила только одну чашу. Сидела с опущенным взором, а направленных на нее жадных взглядов намеренно не замечала. Святополк Изяславич превзошел самого себя, изобретая похабные шутки. К великой досаде князя, Евпраксия не заливалась краской и разные намеки отскакивали от нее как горох от стенки. И чем прямее казалась князю ее спина, тем злее жгла его крапива страстной ненависти. И тем легче ненависть перетекала в иную, алчущую страсть.
Поодаль за другим столом помещались оба витязя, ставшие предметом молвы. В их честь уже пускали по кругу чашу, от чего некоторые из старших дружинных мужей истекли завистью. Когда князь предложил чествовать их еще раз, его поддержали вяло. Но шутка, придуманная Святополком, взбодрила даже тех, кто уже плохо держался на собственном седалище и хотел прилечь. Стукнув кулаком по столу, хмельной князь объявил:
– Хочу наградить моих храбров поцелуем прекрасной девы!
– Я не твой храбр, князь! – выкрикнул Олекса.
Чествование на княжьем пиру в стольном граде было исполнением грез поповича. Но затем на душе у него стало темно и пакостно от того, что Евпраксия, при виде которой в нем все встрепыхнулось, выставлена на бесчестное обозрение и посмеяние. И от новой шутки, предвещавшей новое поругание княжны, душа вскипела.
Святополк Изяславич его не услышал.
– Где ж ты, князь, деву-то возьмешь? – возник среди бояр глумливый вопрос.
– А сестра моя – чем вам не дева? – грозно поинтересовался Святополк. – Сам латынский папа признал перед своими епископами ее невинность! Апраксеюшка, – умильно обратился он к княжне, – одари витязей лобызаньем твоих чистых уст.
Евпраксия Всеволодовна не шелохнулась.
– Сделай милость, сестрица, – лебезил князь, – награди храбров медом губ твоих.
Княжна подняла на него взгляд, полный гордой темени.
– Целуй храбров! – грохнул Святополк чашей по столу.
Евпраксия поднялась, держа стан прямее прямого.
– Много я терпела насилия над собой от моего мужа, ибо сказано: покоряется жена мужу. Но от тебя, брат мой, не потерплю принуждения к сраму. Вольно тебе удерживать меня силой на твоем пиру, а больше того не требуй, потому что не одну меня тем позоришь, но и себя самого.
– Вона как заговорила… – изумленно протянул князь, оглядываясь на бояр.
Те уткнули взоры в чаши, понимая, что шутка не задалась. Евпраксия опустилась на скамью и снова стала гордо неподвижна. Но тут вскочил Олекса Попович, молвил с обидой:
– Что же, княжна, даже не взглянешь на храбров, которых чествуют ныне за ратные подвиги? Или для тебя, королевы латынской, и взором русских воинов почтить – тоже срам?
Евпраксия повела головой, встретилась взглядом с поповичем и взяла в руку чашу, полную вина. Олекса, побагровев, и рад был бы отвести глаза, в которые заглянуло слепящее солнце, но не сумел.
– Напрасна твоя обида, воин. Славу Русской земли и ее храбрых сыновей я берегу в моем сердце. Эту чашу я пью за то, чтобы земля наша рожала много витязей, которые будут вершить подвиги мечом ратным и мечом духовным. Честь и слава сынам русским!
Звенящий голос Евпраксии потонул в восторженном реве дружины. Святополк Изяславич, осушив свою чашу, предпочел забыть о княжне.
– А где мой воевода? – вдруг опомнился он.
Путята Вышатич и впрямь не явился на пир, и никто не знал, какие дела он счел более важными, чем пированье с князем.
– Подать сюда немедля моего Путяту! – выкатив глаза, потребовал князь. – Ежели болен, так принести, мои меды его живо исцелят!
Княжий бирич пошел снаряжать отроков для поиска воеводы, а пока искал таких, чтоб еще крепко держались на ногах, Путята Вышатич сам явился на пир.
Поглядев на него, Святополк выронил из руки недоеденный пирог. Воевода был темен лицом, всклокочен и без шапки, в грязной рубахе, заляпанной бурыми пятнами.
– Князь… – хрипло прозвучало посреди водворившейся тишины. – Помощи прошу, князь. Забава… дочь… пропала. Третий день как… Нужно погоню… за половцами. Отбить мою Забавушку…
– Как отбить?.. Зачем пропала?.. Почему половцы?.. – также отрывисто посыпались вопросы князя. Святополк Изяславич недоумевал. Бояре тоже.
– Я провел розыск, – тяжело говорил воевода. – Холоп из дворовых сознался, что помог похитить девицу. В корчме на посаде нашли двух отроков из дружины, там они и сговорили моего холопа. Этих отроков я подвесил у себя в подклети и допытал, как выкрали Забаву. Они в мешке вывезли ее из города и отдали поганым.
– Каким? – пролепетал князь, бледнея.
– Боняковым людям. Тем, что сговорились с отроками о похищении девицы. Их было около трех десятков, в лесу за Предславином.
– Три десятка сыроядцев, тайно стоявших у Киева! – попытался разгневаться Святополк.
– Получив Забаву, они ушли. Князь…
– А зачем степнякам девица?
– Будто не знаешь, князь, для чего девки… – повесил голову воевода. – Позарились на красу… О моей Забавушке молва небось и до степи дошла.
– Отроков, говоришь, пытал… – Святополк задумчиво разглядывал бурые пятна на боярине. – Если живые остались, смерти предай, а трупы – псам.
– Сделаю, князь… Только бы Забаву вырвать у поганых.
– Так ведь они далеко уже, верно, ушли, – размышлял князь, крутя в пальцах бороду, – за три-то дня. Не догнать…
– Дозволь младшую дружину взять – я догоню.
– Да как же я сейчас дружину соберу, – развел руками Святополк Изяславич. – Сам видишь, веселы мои дружинники, на коня не сядут… Повременить разве… А может, девицу для выкупа похитили? – осенило князя. – Тогда не надо дружины, хватит и десятка кметей.
– Дашь дружину, князь? – угрюмо упорствовал воевода.
– Жалко мне тебя, Путша, а дружину дать не могу, – нехотя сказал Святополк. – Половцы взяли свою добычу. Если хочешь спасти девицу, собирай выкуп. Только сам в степь не лезь. Твоя голова мне дорога.
– Службу мою ценишь, князь, – мрачно изрек воевода, – а меня самого… Мне-то Забава дороже моей головы. Ничего не пожалею ради нее.
– Не пожалей серебра, Путша, – покивал Святополк, сделав вид, что не услышал упрека. – Поганые на серебро жадны, обменяют на него твою дочь.
Снова поднялся Олекса Попович.
– Я пойду в степь. Привезу в Киев девицу.
При этом косил взглядом на Евпраксию. И дождался-таки награды. Княжна посмотрела на него и слегка улыбнулась. Но улыбка была исполнена грусти.
– Я тоже пойду, – встал рядом Добрыня.
– Я князь или не князь? – внезапно осерчал Святополк Изяславич. – Что значит «пойду»? А у меня разрешения спросить? Совсем распоясались. Одни отроки боярских девиц крадут, другие без спросу по степи шастать едут. Распустил ты отроков, Путша!
Тут и Добрыня учудил. Снял с шеи дружинную гривну и сказал:
– Отроков в Киеве много, а Медведь один. Понадоблюсь, князь, присылай гонца в Гончарный яр.
Гулкими шагами он вышел из палаты. Бояре неприязненно смотрели ему вслед.
– Откуда он вообще взялся? – пожимали плечами.
– Из смердов, вестимо. Не по чину ты ему честь оказал, князь, за один стол с собой посадивши.
– Умом тронулся от такой чести! – решили единодушно.
– Какой это медведь в Киеве? – не понимал князь.
Незаметно для всех исчез с пира и попович. А когда вспомнили про воеводу, его тоже не оказалось в палате.
13
Найти в летней степи кочующую орду – дело хоть и не безнадежное, но долгое и утомительное. Давно осталась позади порубежная река Рось со своими крепостями, где несли службу русскому князю бывшие враги Руси торки. Полсотни конных затерялись среди высокой, в рост человека, травы. Не только заметить издали кочевников – не могли увидеть даже друг друга на расстоянии полета стрелы.
– Так всю степь поперек изойдем, – бурчал отрок из посланных воеводой со своего двора.
Поскакав вперед, чтобы сбить ветром назойливых мух и слепней, он взлетел на холмик и заорал:
– Е-есть! Нашли-и!
Там, где земля смыкалась с небом, темнела жирная полоса. Половецкое войско, отягощенное добычей, возвращалось к вежам.
Выкупщиков с Руси куманы встретили холодными улыбками. Долго держали поодаль, окружив парой десятков стрелков, присылали сведчиков, дознававшихся, от кого посланы русы, и сколько серебра, а может золота, при себе имеют, и сколько пленников хотят выкупить. Наконец позволили шести пешим русам прийти в стан, осмотреть полон.
Увидев пленников, Олекса содрогнулся. На земле сидели и лежали сотни три несчастных – полуживых, битых, измученных, оборванных, с почерневшими лицами и истерзанными ногами. Веревки спутывали ноги на ширину шага и руки на ширину плеч. Над изможденными, кровоточащими телами вились жирные мухи и оводы.
– Не на продажу ведут, – с ненавистью пробормотал попович. – В своих вежах рабами оставят.
Пленные женки и девки сбились в тесную кучу отдельно. Многие от усталости тупо смотрели перед собой, безразличные ко всему. Другие со слезами безнадежно взирали на проходивших мимо соплеменников. Все молодки были из сельских.
В другом месте грудились чернецы, негромко тянули молитву. На некоторых вместо веревок были железные ошейники с цепями.
– За что вас, отцы, заковали в железо?
– За Христовы заповеди, сынки, – ответил один. – Хотели миловать изнемогавших собратьев, а язычникам это непонятно и мнится непокорством.
– С вами, отцы, должен быть монах из печерских, – прогудел Добрыня. – Нестором звать.
Перед отъездом из Киева он снова видел старца Яня Вышатича. Бывший тысяцкий призвал его к себе в дом, тоскуя и печалясь, попросил разыскать в плену у куманов монаха-книжника. Добрыня обещал и со двора боярина увез туго набитый серебром мешок.
– Был Нестор, да теперь нету, – сказал другой чернец.
– Как нету? – заволновался попович. – Помер?! Убили?
– Опоздали вы, сынки. Три дня тому Нестора откупили двое русских и увезли с собой.
– Что за русские?
– Похожи на братьев, с дружинными гривнами на шеях.
– На иуд они похожи, – прибавил молодой инок, туго ворочавший воспаленным от жажды языком. – Половцы им друзья, а мы – стадо скота. Небось и на Киев они же поганых навели.
– А куда поехали?
– На Русь поскакали. А там кто ж знает.
Попович задумчиво потер лоб и повернулся к Добрыне.
– Ну и где теперь искать твоего крестного?
– Кто степняков на Русь наводит? – спросил Медведь.
Олекса хмуро свел брови, затем прояснел.
– Думаешь?
– Думать – твоя забота, – проворчал Добрыня.
Отойдя от монахов, они снова оглядели полон.
– Может, твой медвежий нюх скажет, куда поганые подевали дочь воеводы?
– Вон сколько шатров понаставили. В любом ищи.
– Вот за что я тебя люблю, Медведь, так это за благодушие и отзывчивое сердце.
– Правда?
– Правда, – рубанул попович. – Думаю, надо начать с шатра хана.
Он подозвал толмача, прихваченного из Киева, и долго объяснял, что нужно сказать половецкой страже, следовавшей по пятам. Затем также долго выслушивал ответ куманов, выразивших недовольство. Снова через толмача убеждал, что их светлейшему хану важно встретиться с ним, княжьим посланником. Степняки не хотели соглашаться. Они хотели другого: чтобы русы выкупили столько пленников, сколько смогут, и убирались.
– Хан отрубит ваши глупые головы, – сложивши руки на груди, заявил попович.
– Почему? – осведомились степняки.
– Видите его? – Олекса показал пальцем на Добрыню.
Куманы не только подтвердили, что видят, но и цоканьем языков выразили восхищение.
– Он – самый маленький из народа исполинских людей-медведей, что живет в полуночных землях на краю Мрака, – не сморгнув, вывалил попович. – Они свирепые воины и могут сражаться даже без оружия, превращаясь в медведей. Когда они придут в степь, чтобы воевать с вами, их войско закроет весь окоем.
Добрыня счел за лучшее окаменеть.
– Зачем они придут воевать с нами? – поежились степняки, прикидывая величину исполинов.
– Об этом я и хочу говорить с вашим ханом.
После такого вступления дело сладилось самым скорым образом, хан Боняк велел привести русов пред свои очи. По пути через половецкое становище Олекса пошептался с Медведем:
– Ничему не удивляйся и молчи. Сделай свирепое лицо, смотри на хана. Будут угощать – отвергай.
– А если попросят обернуться медведем? – хмыкнул Добрыня.
– Обернешься. Чего тебе стоит.
Страшный хан Боняк, наводивший ужас на страны окрест степей, оказался коротконогим и толстым, похожим не на воина, а на жреца. На груди у него болтались волчьи лапы, на поясе – длинный кинжал в ножнах, сверкавших золотом. В свой шатер он русов не пригласил. Сели на маленьких подушках, раскиданных вокруг атласной скатерти. Хан привычно подогнул под себя кривые ноги, Добрыне пришлось примериваться так и эдак – сапоги оказывались то на скатерти, то на подушках. Боняк с настороженным любопытством разглядывал человека-медведя из полуночных краев.
Прислуживавшие рабы подали лепешки и мясо, разлили в кружки кислое кобылье молоко.
– Мне сказали, что приехали русы, которые хотят выкупить пленников, – перевел толмач слова хана. – Потом мне сказали, что русы грозят войной с неведомым народом. Зачем на самом деле приехали русы?
– Мы приехали за девицей знатного рода, похищенной твоими людьми из Киева. Среди пленников, которых показали нам, ее нет. Где она, хан?
– Девица? – хитро прищуренные до того глаза половчанина широко распахнулись. Он мелко захихикал, тряся жирными плечами. – Если бы она была девицей, я бы положил ее к себе на ложе. Но меня попросил об услуге ее муж, от которого сбежала его жена, непокорная кобылица.
– Какой еще муж? – опешил попович. – Может быть, ты украл не одну девицу и мы говорим о разных?
– Я знаю обо всем, что происходит в моем войске, – сердито хлопнул себя по коленям Боняк. – У меня нет двух девиц. Если бы великий каган Генрих заплатил мне за двух своих жен, я бы похитил двух. Но он дал мне половину золота только за одну.
– Каган Генрих? – повторил Олекса, пытаясь что-нибудь сообразить.
– Я везу ему жену, которую он не сумел держать на привязи, – самодовольно изрек хан. – Потому ее нет среди пленников. Или вы зря ехали, или вам придется выкупать других пленных.
– Так, значит, король Генрих просил тебя, хан, украсть для него из Киева княжну Евпраксию? – спросил попович, разом вспотев от догадки.
– Да, да, королеву Пракседу, – лукаво улыбаясь, подтвердил половчанин.
– И ты убежден, что она у тебя в руках? – Олекса тоже заулыбался, ощутив спокойную уверенность. Боняк сам себя перехитрит, надо лишь немного помочь ему.
– Слишком много вопросов, – рассердился хан. – Я хотел слышать от тебя, рус, другое. Расскажи, кто и почему желает воевать с нами.
– Сначала я скажу тебе, что сделает король Генрих, когда увидит, кого ему привезли. Он обзовет тебя дураком и не заплатит вторую половину обещанного.
– Почему?
– Потому что тебя обманули. Потому что Генриху нужна Евпраксия, а не Устинья.
– У меня нет никакой Устины! – по-волчьи оскалил зубы Боняк.
– Ты украл из Киева не сестру князя Мономаха, а дочь, – ощерился в ответ попович. – Княжна Устинья просватана за сына правителя медвежьего народа – за него. – Олекса не глядя кивнул на Добрыню.
Медведь тихонько рыкнул и подпустил свирепости в облике.
– И если мы вернемся в Киев без его невесты, – добивал хана попович, – считай себя и свое племя мертвым, хан.
Добрыня рыкнул посильнее и неразборчиво высказался в сторону поповича.
– Он говорит, что люди-медведи будут рвать вас зубами, – перетолмачил Олекса.
– Кто обманул меня? – наливаясь малиновой краской, спросил хан у своих мужей, стоявших вокруг.
Прочие вопли Боняка толмач не успевал или не хотел переводить. Хан, подскочив, принялся махать кинжалом, потом выхватил саблю у ближайшего половчина и чуть не отрубил ухо у другого. Олекса изо всех сил старался выглядеть хмурым, но губы то и дело принимались дергаться от смеха. У Добрыни свирепость, соединясь с интересом, образовала на лице выражение до того дурацкое, что поповичу сдерживаться стало совсем невмоготу.
– Хан! – крикнул он, встав на ноги. – Мы заберем у тебя столько пленников, на скольких хватит серебра, и будем ждать до утра. Если к утру твои люди не приведут княжну, мы уедем без нее. Ты знаешь, что будет после этого.
Они вернулись к пленникам и послали двоих отроков за мешками с выкупом.
– Почему ты сказал хану, что дочь воеводы – княжна? – спросил Добрыня, не сумев решить загадку.
– Дочь воеводы сейчас же отправилась бы на ложе хана, – сердито пропыхтел попович. – Из-за дочерей воевод не затевают войны.
Серебра, которое дал Янь Вышатич, достало на четыре десятка пленников и коней для них, купленных у степняков. Из монахов согласились выкупиться лишь двое. За остальных высказался Никон Малый, звеневший цепью на руках и ногах:
– Не тратьте напрасно ваше серебро. Освободите лучше кого-нибудь из этих несчастных. Если бы Господь хотел, чтобы мы были свободны, Он бы не предал нас в руки беззаконных сыроядцев. Прежде мы благое принимали из рук Господа – неужели не потерпим ради Него злой скорби? Когда Бог захочет, Он сам освободит нас.
– Как хотите, отцы, – смирился попович, отъезжая.
– Погоди-ка, милый человек, – окликнул его Никон. – Те двое, что увезли Нестора, говорили, будто их старшего брата убили в Киеве, а звали того Поромоном. Может, по этой примете найдете их.
– А для чего им Нестор?
Никон подумал, вздохнул:
– Может, на сердце что легло. Хоть одного, да спасли от рабства у поганых.
На рассвете к русскому стану подъехали половецкие послы.
– Хан согласен вернуть девицу за выкуп, достойный дочери князя.
Олекса швырнул им под ноги два тяжелых мешка с тремя сотнями гривен серебра.
Забава Путятишна, привезенная на коне, упала в руки поповича и разрыдалась у него на груди. Он гладил ее по голове, обнимал за плечи и говорил ласковые бессмысленные слова. Затем, отстранившись, дочь воеводы высушила слезы, тряхнула растрепанной косой и с достоинством молвила:
– Едем!
Отряд снялся с места и помчался по степи вперегонки с ветром.
– Разве никого иного не нашлось у моего отца, чтобы выкупить меня? – крикнула Забава Путятишна поповичу, обходя его на своем тонконогом жеребце.
– Другой бы не выкупил! – со злым задором ответил он. – Помнишь свои слова, боярышня? Ты сказала, что лучше тебе выйти за немытого половчина, чем за меня. Нынче твое желание могло сбыться, да вот беда – я помешал. А может, и не надо было?
– Не смей гордиться, что выкупил меня, отрок! – со звонкой досадой в голосе приказала дочь воеводы. – Без батюшкиного серебра что бы ты мог сделать?
Ее жеребец не сумел уйти вперед и скакал наравне с конем храбра.
– Не бойся, боярышня, твоей чести урону нет. Отроком я был, когда ты меня у Десятинной церкви целовала. А ныне я – княж муж в старшей дружине.
– Вот еще тоже, княж муж! – воротила нос Забава, торопя коня. – А что целовала я тебя – так это от баловства. Разве такой муж мне надобен?
– Что ж ты хану в жены не попросилась? – попович разозлился всерьез. – У Боняка и стать, и честь от всех степных князьков, и трапезует он на атласе, и почивает на бархате – не беда, что прямо на землю стелят. Он бы тебя с радостью младшей женкой сделал. Даже отдавать мне тебя не хотел, ни за какое воеводино серебро.
– Чем же ты убедил его? – проглотив обиду, спросила она.
– Да его не убеждать надо было, а разубеждать. Тебя ведь киевские отроки выдали поганым за сестру князя Мономаха. Боняку нужна была княжна Евпраксия Всеволодовна, чтобы сбыть ее королю Генриху, а вовсе не дочь воеводы.
– Меня приняли за эту бесстыжую?! – Забава Путятишна от гнева захлебнулась ветром. – Эту гордячку и волочайку?! Да как могли?.. Как смели те отроки?.. Выдать меня за дуру Апраксу?!
– Евпраксия не дура и не волочайка, – отрезал попович.
– Пошто защищаешь ее? – искренне удивилась Забава, повернувшись к нему. Ответ тут же вскочил ей на язык: – Потаскушка и тебя приворожила своим бледным личиком! Ведьма она, навка-оборотница! Чертовка! – Из ее глаз выпрыгнули крупные слезы. – Зачем веришь ей? Зачем смотришь на обманную красу?
Олекса в изумлении глядел, как катятся по щекам девицы искрящиеся адамантовые капли.
– Ее краса хотя бы не кусается, как твоя.
Забава вытерла рукавом слезы и резко натянула поводья. Конь, заржав, встал как вкопанный.
– Стой! – заорал Олекса отряду. Развернувшись, подъехал к девице.
Она уперла в него мрачно-надменный взгляд.
– А ну вези меня обратно!
– Ты что, Забава Путятишна, от полынного ветра захмелела? – поразился храбр.
– Вези обратно к поганым! Пущай отдают меня королю Генриху. Буду ему женой!
– Нужна ты ему будто, – примирительно сказал Олекса, чувствуя, как тает под ее горячим взором. – Поехали, Забавушка, – ласково попросил он. – В Киеве тебя отец заждался.
Он тронул ее руку, судорожно державшую внатяг поводья, сжал своей. Забава дернулась, конь шарахнулся в сторону.
– Не трожь! – велела дочь воеводы, раздувая ноздри.
Попович любовался ее раскрасневшимся от скачки лицом и гордым станом.
– И не смей говорить со мной, пока сама не позволю!
Жеребец, пущенный вперед, сорвался с места. Сильно озадаченный Олекса поехал в хвосте отряда. Скоро к нему, отстав, пристроился Добрыня. Проскакав молча несколько верст, Медведь подвел итог раздумий:
– Мается девка. Себе не берет и другим не отдает.
– А? – очнулся от дум попович.
– Люб ты ей, говорю.
– Да ну, – отмахнулся Олекса. – У меня другая на сердце.
– Прогадаешь с другой.
– Опять чуешь? – хмуро осведомился попович.
– Чую.
Степь по сторонам стремительно катилась назад, а впереди, на холме, уже маячил первый на обратном пути сторожевой разъезд. Русь встречала своих далеко от порога дома.
14
Перед входом в пещеры навалена свежая земля – верный знак, что внутри горы опять роют могилу. Чернец, шедший в пещеры, удивился, ведь брат Афанасий умер только что и никто не чаял его скорого переселения в небесные обители. Перекрестясь, он хотел войти в отверстый зев на склоне Печерского холма, как оттуда задом вперед вылез Марк по прозвищу Гробокопатель. Пещеры служили схимнику и кровом, и поприщем для монашеского послушания. За собой он волочил на холстине нарытую землю.
– Бог в помощь, брат Марко! – приветствовал Арефа. – Для кого трудишься?
– Сам знаешь, для кого, – пропыхтел Марк, освобождая холстину от земли.
– Я-то знаю, а ты как изведал? – любопытствовал чернец. – Неужто ангелы сказали?
– Ангелы, не ангелы, – повернулся к нему Гробокопатель, глянул из-под клобука, нависшего на глаза, – а велено копать могилу, вот и копаю.
– Да кто ж велел? – упрямо вопрошал Арефа. – Скажи, брат, ведь мне страх как хочется знать. О тебе в обители дивные словеса говорят. Будто у тебя покойники как живые делаются, сами на себя елей возливают, а ты с ними разговариваешь. Правда ль?
– Правда, не правда… – пожал плечами Марк. – Ты для чего пришел? О могиле спросить – спрашивай, а голову не морочь. Мне работать надо.
– Могила нужна, – охотно подтвердил Арефа. – Ископаешь ли до повечерницы?
Марк поглядел мимо него и ответил:
– Пойди обратно и скажи Афанасию так: подожди, брат, до завтра, пока я сделаю тебе земляную домовину, тогда и отойдешь на вечный покой.
– Да ты что, брат Марко! – всплеснул руками Арефа. – Я ведь уже и глаза ему закрыл и губкой мертвое тело отер. Кому мне твои слова говорить?
Схимник полез обратно в пещеры, у самого входа обернулся:
– Не докончу к вечеру. Иди к умершему и скажи, как велю: говорит, мол, тебе грешный Марко, поживи еще день, а наутро предашь Богу дух. Когда приготовлю тебе могилу, тогда и пришлю за тобой.
Гробокопатель скрылся под землей, а Арефа в недоумении поплелся обратно. Место под сгоревшими кельями уже расчистили и возили от реки лес для новых. День-деньской кипела работа, лишь на короткий ночной сон иноки забирались под кровлю уцелевших амбаров. Сейчас оттуда с пением псалмов выносили в гробу преставившегося собрата, чтобы положить в церкви.
– Стойте, стойте! – замахал братии Арефа. – Марк велел передать…
Гроб поставили на землю.
– Что сказал тебе Марк?
– Он сказал вот что… – Запыхавшийся чернец встал у гроба и, обмахнувшись крестообразно, с сомнением обратился к покойнику: – Говорит тебе Марк, что не будет готова сегодня могила. Подожди, брат, до завтра.
– Что это значит, Арефа? – воззрились на него.
Тот успел лишь развести руками, как вдруг стоявший ближе всех к гробу послушник отскочил с воплем и стал тыкать пальцем в мертвеца.
– Он… он…
Монахи дружно осенились крестами. Глаза упокоившегося брата были открыты и смотрели со смыслом. Только смысл этот был таинствен и нераскрываем для тех, кто еще не вкусил смерти. В глубоком молчании и молитвенном погружении чернецы унесли гроб в клеть и до ночи поочередно бдели над ним. Вернувшаяся в тело душа пребывала в бесстрастии, и оживший мертвец не произнес ни слова.
С первой зарей Арефа заторопился к пещерам, залез под землю, разыскал Гробокопателя. Схимник, утомившись от трудов, спал в свежей могиле – глубокой выемке в стене пещеры. Арефа подергал его за ногу. Марк сел на своем ложе и изрек:
– Скажи умершему: зовет тебя Марк, чтобы ты оставил эту временную жизнь и пошел в вечную. Тело твое будет лежать в пещерах, где и святые отцы почивают, в готовой могиле.
Арефа со страхом выслушал наставление, выполз наружу и припустил к амбару с гробом. Впопыхах изложил перед глядящим на него покойником слова подземного схимника и застыл в ожидании. Брат Афанасий не оплошал – тотчас закрыл глаза и испустил дух. Чернецы, стоявшие вокруг, вздохнули с облегчением, ибо живой мертвец, прикоснувшийся к иному бытию, страшен для человека.
Занимавшийся день принес еще одно диво. С вечера возчики оставили на берегу бревна, сгруженные с нескольких плотов, а наутро у воды не нашли ни единого. Весь лес был ровно сложен в разных местах обители, где и требовался: для келий, амбаров, для старой деревянной церкви. Нанятые возчики встали на монастырском дворе и позвали для разбирательства монаха Федора. Этот чернец только недавно вылез из пещерного затвора, в котором сидел много лет. Когда стали привозить лес, он брал по бревну и тащил на себе в гору. Подряженные работники страшно ругались на него за то, что отнимал у них по бревнышку оговоренную плату, но остановить монаха не могли.
Теперь накинулись на него за то, что вовсе лишил их работы. Трясли кулаками у него над головой, грозились пойти к княжьему ябетнику за справедливостью.
– Да как же я мог, по-вашему, за ночь перетаскать все лесины! – взывал к рассудку Федор. – Я и с тремя бы до утра не управился.
– Зубы нам не заговаривай, чернец, – шумели рядовичи, осаждая его. – Кроме тебя никто к этим бревнам не примеривался.
– Да не я это, – отбивался монах. – Ну поймите же, не по силам человеческим совершить такое деяние.
– Ты на Бога свою вину не перекладывай!
– Бог нам за несделанную работу не заплатит, а ты сполна все до куны выплатишь!
– Господа всуе не поминаю, – перекрестился Федор. – А бревна ваши бесы таскали, всю ночь, как рабы купленные, трудились.
– Кто-кто? – не поверили возчики.
– Ну, слушайте, – вздохнул чернец. – Видели вы сами, как лесины, поднятые мной на гору, я находил утром сброшенными обратно к реке. Кому как не бесам творить такую пакость, сказал я себе…
– Ну дак это мы и сбрасывали, – признались рядовичи, – чтобы тебя отвадить.
– А науськивал вас на это кто? – не уступал монах и сам ответил: – Бесы, терпящие обиды от христиан! Вот и стал я молиться, чтобы оные пакостники по велению Божью каждое бревнышко перенесли в монастырь, и тем бы облегчили труд работающих на благо обители, и узнали бы, что Господь пребывает в этом месте со своими верными. Вот они и потрудились во славу Божию. И вам, чем развешивать по воздуху брань, подобает хвалить Господа за расточаемые щедроты.
Прочие монахи, сбежавшиеся на шум, тут же захотели подробнее расспросить собрата о принуждении лукавых к праведному труду. Но рядовичи, не удовольствуясь рассказом, отринули их попытки извлечь Федора из осады.
– А нам все равно, какими кознями ты заставил эти бревна перенестись на гору, – заявили они. – Мы подряжались за двадцать гривен и хотим получить их. Пускай эти бесы, которые тебе служат, отдадут нам наше серебро.
От толпившихся чернецов потихоньку отделился новоначальный, еще не носивший рясу, послушник, у которого от обилия чудес в монастыре кругом шла голова. Оглядываясь на ходу, он сперва шагом, потом припрыжку добрался до монастырских ворот и, не доложившись вратарнику, побежал по дороге в город.
– Куда?.. – охнул привратный монах, а послушника уже след простыл – только пыль клубилась.
То пешком, то бегом, с высунутым языком доковылял до Киева. За Лядскими воротами отдышался и похромал к княжьей Горе, к усадьбе тысяцкого Наслава Коснячича. Застал хозяина дома, за натягиванием сапог.
– Чего прибег? – скучно глянул боярин на громко дышащего послушника.
– Освободи хозяин, – хрипло взмолился тот, – от работы непосильной! Изнемогаю среди чернецов! Что хочешь буду делать, хоть в село на землю отправь, только в монастырь не ссылай!
Послушник бухнулся на колени и пристукнул лбом об половицу.
– Вон как тебя монахи обучили, Колчек, – усмехнулся тысяцкий и пнул обутой ногой холопа. – Пшел.
Холоп устремился в сени, второй сапог остался не надетым. На челе боярина сложились угрюмые морщины.
– Говори, от чего изнемог. Не поверю, будто у бездельных чернецов сыщется непосильная работа. А ежели и пригнули тебе спину работой, так на то ты и кабальный холоп.
– Да если б знал твою кабалу, хозяин, в жизни б не пошел к тебе ни за какие гривны! – стукнул кулаком в грудь Колчек, поднявшись. – Смилуйся, не вели больше быть доглядчиком у монахов! Все нутро горит, взвыть готов!
– В толк не возьму, отчего ты там угорел, – сердился Наслав Коснячич. – Чернецы к тебе злы? Голодом, жаждой томят?
– Добры, – мотнул головой кабальный раб. – И снедью не обижен – иные монахи вполовину меньше едят. Другим они томят!
– Да чем же?! – Тысяцкий весь подался вперед, цепко уставясь на холопа, послушничавшего по его приказу в монастыре.
– Чудодеяньем своим, – надрывно выкрикнул тот. – Нынче чернец Федор заставил бревна нерукотворно, бесовской силой переместиться с берега в обитель. Давеча мертвец в гробу ожил по велению пещерного монаха. А на прошлой седмице пришел из Киева прокаженный в гнойных струпьях. Богомаз Алипий разрисовал ему морду красками, замазал струпья и привел в церковь для причастия. Потом умыл его водой, какой попы умываются, струпья и отвалились от него. Чистый ушел, как младенец. – Колчек снова пал на колени. – Не могу этого больше терпеть, хозяин. Либо ума лишусь, а либо в Днепре утоплюсь, если не явишь милосердие!
– Хватит сопли размазывать! – прикрикнул боярин, разъярясь. – Я тебе для чего велел в монастыре жить? А ты мне тут… Чудеса не диво, их и волхвы творить умеют.
– Да не слыхал я, чтоб волхвы хоть одного мертвого оживили, – нагло заявил раб.
Наслав Коснячич бросил в него сапогом.
– О том, для чего послан в монастырь, имею вести, – увернувшись, сказал Колчек.
– С того бы и начал, – поутих боярин. – Говори, что вызнал.
– Прослышал от одного монастырского парубка, будто тот чернец Федор, который ныне юродствует и бесами повелевает, а прежде затворником под землей жил, обрел в пещерах некое сокровище. Будто бы и злато там, и сребро, и сосуды ценные, и будто чернец этот хотел с таким сокровищем выйти из монастыря да уйти в другую землю, там купить села и зажить богато.
– Известно, о чем эти черные вороны мечтают, – позлорадствовал тысяцкий, жадно слушая. – Дальше, дальше! Где те сокровища теперь?
– В пещерах и остались. Не ушел он никуда, монах этот. Другой чернец, приятель его, отговорил.
– А в котором месте закопано, кто знает?
Колчек сильно пожал плечами.
– Да разве ж кто скажет. Чернецы-простецы цену золоту не ведают, оно для них как грязь.
– Ну-ну, сказывай сказки, – молвил тысяцкий. – Видали мы таких бессребреников в рясах на пирах у князей. Еще узнал что?
– Не-а. И не хочу боле ничего вызнавать, – отрубил Колчек. – На село отправляй, хозяин, там отработаю тебе кабалу.
Наслав Коснячич сложил из пальцев кукиш и показал рабу.
– Видал? Будешь сидеть в монастыре сколько мне надо. Заупрямишься – велю тебя бросить в яму с крысами. А поможешь найти то сокровище – тебе долю выделю и кабалу твою порву, на волю пущу. Пошел назад, холоп!
Колчек уныло повесил голову, поворотился, а в дверях глянул на хозяина.
– В монастыре мое имя – брат Николай. Раб Божий.
Сказав сие, удалился с непреклонным видом.
15
В яркий полдень князь Святополк Изяславич велел челяди завесить окна в палате, затворить двери и зажечь свечи. Биричу приказал гнать из хором всех, кто явится по его, Святополкову, душу с надоеданьями. При себе оставил одного тысяцкого, да и того задвинул в тень за креслом.
Великий князь принимал у себя в терему трех важных иудеев, возглавлявших хазарскую общину, что размещалась у Жидовских ворот. С жидами Святополк Изяславич был дружен, но строг. Дружбу крепил золотом и серебром, всяко радея о том, чтобы она была не тонка и ручеек, текший к нему в казну, превращался в полноводную реку. Однако не забывал о том, что коварные жиды распяли Христа и за это Бог предал их в руки других народов, потому обходиться с ними подобает сурово, как с покоренным племенем. Оттого отношения князя с хазарами-лихоимцами были подобны чашам весов – то взмывали до подобострастия, то падали в холодное презренье.
Нынче Святополк Изяславич пребывал в равновесии. Князю требовался звонкий металл, но ласкать иудеев, которые по всем христианским странам вдруг стали неспокойны, не хотелось.
– Хорошо, каган Святополк, мы дадим тебе то, что ты просишь, – изрек Самуил Парнас, к которому двое других хазар обращались с почтением. – Мы соберем серебро, которое, как ты говоришь, нужно тебе для восстановления войска и города после набега язычников. Но и мы попросим у тебя…
– О чем это?.. – Князю страшно не понравились последние слова иудейского старейшины. – С каких пор я стал исполнителем ваших просьб?
– Наша просьба не потребует от тебя великих усилий, каган Святополк, и не введет в искушение, от которого почитатели Христа просят в своих молитвах избавить их.
В этой витиеватой речи князю послышалась насмешка над христианской верой.
– Одно то, что имею дело с врагами Христа, есть жесточайшее искушение, – повторил он слышанные от епископа слова. Тогда они были произнесены в укор князю, теперь князь укорял ими иудеев. – Жесточайшее! – с довольным видом прибавил он.
– Что ж, князь, – сказал Исаак бар Коген, знатный и умный хазарин, державший треть Киева в должниках, – тогда пошли свою дружину грабить и жечь наши дома, убивать нас и наших жен с детьми, как делают теперь в латинских странах те, кто назвались крестоносцами.
– Для чего мне так делать? – моргнул Святополк, подозревая хазарскую хитрость.
– Ведь мы просим у тебя защиты, а ты не хочешь нам дать ее.
– От кого защиты? – князь полыхнул взором, распрямил плечи. – Нешто моим жидам кто угрожает?
– По городу ходит некий торговый человек, – вкрадчиво заговорил Иуда бар Ханукка, ростовщик пожиже, чем бар Коген, – у которого на выплату долга ушло все имение. От огорчения он тронулся умом и призывает градских людей громить наши дома, отнять у нас все имущество, а самих изгнать из Киева. И много таких, кто с ним соглашается.
– Я разберусь с этим купцом, – пообещал Святополк.
Трое хазар склонили головы в знак благодарности.
– Знает ли великий каган, что в Константине-граде назначен для Руси митрополит? – продолжал разговор Парнас.
– Не знает. – Князь от неожиданности подскочил на месте. – Греки шлют митрополита? Отчего так вдруг? Почему я узнаю про то от врагов Христовой веры?
– Ты мог бы узнать об этом, князь, от друзей Христовой веры, но только через месяц или позже, – ответил бар Коген. – Что же до твоего вопроса «отчего», то мы можем догадываться, что это связано с известными тебе и всем событиями, которые не вполне знающие люди называют преддверием конца света и второго пришествия Распятого.
– А как называют это хазары? – насторожился Святополк Изяславич.
– Мы называем это пришествием времени, когда Бог соберет свой народ Израиль из всех земель в священном городе Иерусалиме и совершит со своими людьми новый завет. Он даст нам Мессию, который восстановит царство Израиля во всей земле.
– Темные вы, жиды, – пренебрежительно молвил князь. – У нас Новый завет в церквах читают. А вы, Христа отвергая, из-за купчишки, на вас рыкающего, трясетесь.
– И тебе, великий каган Святополк, есть от чего потряхиваться, – с поклоном сказал Парнас. – Митрополита на Русь выбрали несговорчивого.
– Что мне митрополит! – покривился князь. – Митрополиты наезжают, а князья остаются. Греческие попы нам не указ, свои расплодились.
– Радостно слышать это от великого кагана, – приложил руку к сердцу бар Ханукка. – Но мы, бедные иудеи, не обладаем такой свободой и просим тебя, каган Святополк, защитить нас от митрополита, когда он водворится в Киеве. Ибо мы боимся, что он воздвигнет тебя и твой народ против нас, как то и в ромейском царстве происходит – ныне повсюду обрушивается на иудеев гнет.
– Я сказал уже, что никто вас не тронет, – с властным достоинством произнес князь. – Но за это вы…
– Да, да, мы как раз собирались предложить тебе, каган Святополк, немалую выгоду, – поспешно заговорил Парнас, – и хотели просить твоего согласия.
– Да чего ж тут спрашивать, – слегка удивился князь. – Я и так согласен.
– Ты согласен, – подхватил бар Коген, – чтобы у нас было твое разрешение самим продавать наших должников, а не отдавать их на твой, великого кагана, суд?
Святополк Изяславич, не ждавший такого поворота, сделал возражающий жест. Хазары, торопясь, не дали ему раскрыть рот.
– Мы ведь о твоей выгоде печемся. А какая тебе выгода от того, что долговые ямы забиты неимущими должниками. Они бестолку гниют там, на киевском торгу их не продать – твои люди серебром и имением отощали. А мы можем торговать ими в латинских странах. Там русов не считают христианами и не запрещают, как в Византии, продавать. В сарацинских землях также охотно берут славянских рабов. У тебя будет много серебра от этой торговли, каган Святополк.
– Чего удумали-то, жиды! – неодобрительно отозвался князь.
– К пользе твоей удумали, – настаивали хазары.
– Ну, будь по-вашему, – грозно сказал Святополк Изяславич. – Но за мое согласие будете отдавать мне двойную против прежней долю.
– Будем, – легко согласились они.
Князь небрежно взмахнул дланью.
– Подите прочь, жиды.
Когда хазары удалились друг за дружкой, из-за княжьего кресла выпростался на свет тысяцкий Наслав Коснячич.
– Доволен ли ты, князь, что я позвал к тебе хазар?
Святополк Изяславич ласково взял его за бороду и притянул к себе голову боярина.
– Коснячич, – сказал князь задушевно, – сделай так, чтоб я больше не видел их у себя в хоромах. Хитрых рож мне и без того хватает. Впредь говорить с ними только через тебя буду.
– Как велишь, князь, – кивнул тысяцкий, освободив бороду.
– А откуда они узнали про митрополита? – задумался Святополк.
– Из Таврии в Киев много жидов прибывает нынче. А может, и из самого Царьграда. Узнали как-нибудь.
– Зачем это они в Киев прибывают? – нахмурился князь.
– Возле Царьграда собирается толпами оружный сброд из латынских стран с крестами на рубахах. Великое войско, – по лицу боярина скользнула язвительная усмешка. – Тамошние жиды опасаются, что с ними будет то же, что и в латынах. Оттого и бегут.
– От угров были вести, будто жиды спешат в Иерусалим. Будто среди них ходят некие грамотки, зовущие их в Святой город. Что ж в Киев-то бегут? – вопрошал Святополк. – Не нравится мне это, Коснячич.
– Не тревожься, князь. Слыхал же ты от церковных и чернецов, как они Киев другим Иерусалимом зовут. Может, и хазары им поверили? – лукаво улыбнулся тысяцкий. – Для тебя, князь, это хорошо. Больше жидов – больше серебра. Хазары умеют выжимать из людишек прибыль. Нам бы у них научиться.
Морщины на лбу князя разгладились.
– Узнал ты, кто еще из моих бояр и житьих людей приноровился давать серебро в рост?
– Узнал. Вот грамотка, князь. – Тысяцкий извлек из калиты на поясе узкий свиток. – В ней имена.
Святополк Изяславич в нетерпении развернул пергамен.
– Воевода Путята? – изумился он, прочтя первое имя. – И ведь меня попрекал, что жидов привечаю! А у самого рыло в пуху. Веришь ли, Коснячич, иногда побаиваюсь моего воеводу. Никогда не знаю, что у него на уме. – Проглядев список, князь затолкал пергамен под зарукавье. – С купчинами ты потолкуй. А боярам я сам разъясню, что негоже не платить князю мыто.
– Сделаю. Позволь, князь, совет дать.
– Говори, боярин.
– Ежели греки впрямь митрополита пришлют… Станет он совать нос туда и сюда…
– Не мнись, Коснячич, говори как есть.
– Обузить бы ему поприще, князь, чтоб тебе не досаждал своим поповским нравоученьем.
– Дельный совет, – одобрил Святополк, – да как его обузишь?
– Страви его, князь, с печерскими монахами. Пущай поборется с земляными червями. Их так-то просто не одолеть, за них немало из нарочитой чади вступятся. А все ж пусть потрудится. Тебе двойная польза – митрополита займешь и чернецов присмиришь. Они во всем тебе поперек встали, так надо монастырь тот разорить, а монахов разогнать. Сколько на Руси княжьих да боярских обителей – пускай в них селятся. А этот, ничейный, стоит на великую досаду тебе, князь. И время удачное для такого дела, пока они погорельцами живут. Запрети, князь, дружине и градским давать серебро на поновление монастыря.
– И умно говоришь, и глупо, боярин. Как могу запретить? Все равно что обратно Русь из крещеной в некрещеную превратить. Нелепо сие. Верить во Христа и являть благочестие – это нам от прадеда князя Владимира завещано. А чернецов присмирить я бы и рад, да ведь феодосьевы монахи от притеснений еще дерзновеннее делаются. Помнишь игумена? Если б я не велел держать его в затворе, он бы мне и из Турова укоризны слал… Однако ты прав, Коснячич. Митрополит будет мне занозой. Брат Владимир наверняка сойдется с ним близко и против меня настроит. А через митрополита и бояр, и градских к себе привлечет. Володьша обольщать умеет, когда хочет. На него и так уже с восторгами смотрят. Как же, страж Руси, гроза степняков! Воитель за землю Русскую! Князь-ратоборец! А Святополк киевский – так, прихлебатель, таракан на великом на столе. Стена подпиленная.
– Наговариваешь на себя князь, – заверил тысяцкий. – Против Олега черниговского ты Мономаха повел, а не он тебя.
Святополк Изяславич скроил кислую гримасу.
– С Олегом воевать – невелика честь. Оттого Володьша и бережется от такой войны. Братолюбивым хочет прослыть, ангельской чистотою сверкать. Того и гляди крылья отрастит, – брюзжал князь, ожесточаясь. – Вот бы ему те крылья подпалить!
– А не подпалить, так замарать, – с готовностью подсказал Наслав Коснячич. – Запятнать ангельскую-то чистоту, а князь?
Святополк долго и пытующе смотрел ему в глаза.
– Сможем ли?
– Дело нехитрое.
– Говори.
Тысяцкий подобрался, как рысь перед прыжком, даже замер на несколько мгновений. Только усы трепетнули в предчувствии добычи.
– Олег тебе, князь, и Мономаху крест целовал, а исполнять обещанного не торопится либо вовсе не хочет. Не замирили вы его, а, блазнится мне, только разозлили. Он теперь как тур, которого жалят оводы. Из Смоленска слышно, будто Олег, придя туда, хотел выгнать брата Давыда и сесть на его место. А не сумел оттого, что смоляне воспротивились. Ну да ты знаешь… С Давыдом он помирился и взял у него часть дружины, да пошел к Рязани. Чуешь, князь, отчего к Рязани да с большим войском?
– На волжских болгар идет? – сморщился Святополк.
– Ближе.
– На Муром? – выдохнул князь, загоревшись взором.
– А в Муроме-то сидит-посиживает сынок Мономахов! – в лад с князем воодушевился тысяцкий. – Из Курска пожаловал, на муромский стол сам себя посадил, Олеговых дружинников обидел. Может, конечно, статься, – размыслил Наслав Коснячич, – они миром уговорятся. Олег, сколько помню, крестил старших сыновей Мономаха… Надо бы тебе, князь, гонца к Олегу засылать, чтоб тайно обещал ему твою помощь в войне. А если к миру дело пойдет – чтоб порушил его, как сумеет. Воевать станут – Мономах заступится за своего щенка.
– Заступится ли? – промолвил князь. – Сомневаюсь я, Коснячич. Он и мне говорил, что Изяслав пошел на Муром от ветра в буйной голове, от злого советованья дружины. Прогонит Олег мальчишку – Володьша и ухом не поведет. Мы ведь под Стародубом сами хотели Олегу Муром дать.
– Ухом он, может, не поведет, когда мальчишка подобру-поздорову унесет из Мурома ноги. А ежели не унесет? – тысяцкий глядел на князя змеем-искусителем. – Ежели этот Изяслав повторит другого Изяслава, твоего отца, князь?
– Отец погиб в сече против того же Олега, – закаменев лицом, проговорил князь. – Восемнадцать лет назад.
– Мономах не простит Гориславичу гибели сына, – все настойчивее внушал тысяцкий, побелев от волнения. – Все братолюбие слетит с него как шелуха с зерна. Умоются оба в крови! А уж о митрополите Мономах и думать забудет. Решайся, князь!
Святополк сжал пятерней свиту на груди боярина, нависавшего над ним, жарко дохнул ему в лицо.
– Этот мальчишка родился в тот год, когда погиб отец. Мономах назвал сына Изяславом в его честь… Я не буду посылать гонца к Олегу. Ступай вон, Коснячич. С глаз долой!
Сильным толчком в грудь князь отпихнул тысяцкого. Взмахивая руками, тот отлетел к двери, втемяшился в нее задом и скрылся в сенях. Святополк Изяславич встал и, обходя палату, принялся вдумчиво гасить пальцами заплывшие свечи.
Оставшись в темноте, он громко, с натугой расхохотался.
16
Скачка на коне вытрясала душу третью седмицу. Ехали через всю Русь – немеряные пути-дороги забрали все силы, оставили в теле одну только боль. Тело превратилось в отбивную, и ему было все равно куда лечь – хоть на сковороду. И даже желательнее на сковороду, дабы скорее отмучиться и более ничего не чувствовать. Потому что и на самом мягком ложе боль во всех костях и суставах еще долго будет напоминать о том, как велика Русь.
В Рязани Нестор свалился с коня, дополз до охапки сена и, сомкнув веки, вновь оказался в седле. Бесконечная дорога стелилась под ноги даже во сне. Но далеко она не увела. Монаха грубо растолкали и велели куда-то идти. Он не имел представления, где находится и куда его ведут. Раздирая слипавшиеся глаза, заметил только, что двор обширен, многолюден и богато устроен.
В хоромах пришлось подниматься по лестнице. Нестор едва волочил ноги, пытался упасть, но подхватили, и наверху он оказался чуть жив. В таком виде предстал перед князем. Узнал того сразу – и по голосу, и по взгляду, в котором жила одержимость. Князь же смотрел на чернеца с брезгливым сомнением.
– Ну и зачем мне полудохлый чернец?
– Для чего-нибудь сгодится, князь, – бодро прозвучал ответ Мстиши Колывановича. – Это он с дороги задохлый, а так живучий. Мы с Вахрамеем доподлинно знаем. На вид он, конечно, не особо примечательный, зато на плечах не голова, а целая книжня. Опять же, князь Мономах доверял ему тайные дела. Ну, мы тебе говорили…
Князь Олег Святославич подошел ближе к иноку.
– Ты книжник?
– Нестор-книжник, – глядя ему в глаза, ответил чернец. – Некогда, князь, ты обещал повесить меня на дереве за ноги.
– Нестор-книжник! – Олег шлепнул ладонью себе по лбу. – Ну как же, помню. Это ведь ты составил житие святых князей Бориса и Глеба?
– Я, князь.
– Ты убедил моего брата Мономаха подражать Борису в братолюбии!
Взор Олега наполнялся все большим интересом.
– Я, князь, – тише ответил Нестор.
– И это ты поучал меня и брата будто власть имеющий, а князья перед тобой будто несмышленые дети.
– Я, князь… – едва слышно произнес книжник.
Олег резко развернулся к Мстише.
– Сколько вы заплатили за него половцам?
– Пять гривен – обычную цену раба.
– Скажу тиуну, чтоб выдал вам пятнадцать гривен.
Так же быстро он обернулся к Нестору.
– Отныне ты купленный раб. Мой холоп! Что хочу, то и сделаю с тобой.
– Ты мог сделать со мной что хотел еще тогда, в Чернигове, князь, – прошелестел губами Нестор.
– Вешать тебя на дереве мне нынче не любопытно. – Олег приставил палец к подбородку, с улыбкой задумавшись. – Будешь моим светочем веры и придворным хронистом, как у ромейских царей. Будешь составлять мне книги, для души спасительные и для ума усладительные… Да нет, пожалуй, сделаю тебя своим писцом, – передумал князь. – Сегодня мне как раз нужно отправить грамотку в Муром… Или нет?.. Ты ведь, кажется, миротворить любишь? Бориса и Глеба во образец ставишь. Только князь переяславский, Владимир Мономах, верно, забыл все твои слова про святого Бориса. На меня, брата своего, с другим братом войной пошел, из отчего града выгнал и своего посадника там посадил. Сына на меня натравил, Муромскую землю отнял. Пора ему снова напомнить о братолюбии. Ну, говори, пойдешь как раб мой мирить меня с Владимиром и Святополком?
– Кто же станет слушать раба, – безучастно промолвил Нестор.
Князь захохотал.
– А ведь верно! – тыча в монаха пальцем, он повернулся к отроку. – Кто станет слушать раба!
Мстиша улыбался, хлопая глазами.
– Значит, быть тебе при мне писцом, – решил Олег и ударил в ладоши, вызывая сенного холопа. – Пергамен и чернила! – приказал вошедшему, а Колывановичу велел: – Поди пока вон. После призову.
Холоп быстро принес потребное для письма.
– Садись и пиши, – сказал князь монаху. – Да смотри, не испорть пергамен, не то будешь наказан… Пиши. Чаду моего брата Владимира и сыну моему во святом крещении Изяславу, князю курскому, своею волею и безрассудством севшему на столе града Мурома. Велю тебе немедля выйти из Мурома и идти в землю отца твоего, куда хочешь, в Ростов или Курск. А это – земля моего отца, и сам хочу здесь сесть по закону русскому, и с отцом твоим заключить на это договор, как оба мы, я ему и он мне, целовали в том крест у Стародуба. Отец твой Мономах, выгнал меня из моего града, а тебе, отрок, молоко на губах не отерший и у меня на руках лежавший, не следует искать чужого и лишать меня отчего хлеба. Не надейся на многолюдство своей дружины, которую ты собрал против меня. Бог на моей стороне, и правда у меня, а не у тебя. Если же не послушаешь меня, твоего отца крестного, пожалеешь вскоре…
Рука монаха привычно чертила письмена, а душа трепетала. Прежде и доныне воевали на Руси и брат с братом, и племянники с дядьями, но такого, чтобы сын с крестным отцом, чьи узы по духу крепче кровных, еще не бывало. Случись такая война на Руси, вся земля содрогнется от ужаса и восплачет.
– Скажи, чернец, – обратился к нему князь, – что сделает Бог с Изяславом, если тот не покорится мне?
– Боюсь и думать о том, – горестно ответил Нестор. – За иные преступления не Господь карает, а сами себя наказываем своими грехами.
– Изяслав сам себя накажет? – переспросил Олег.
– Не сомневайся, князь, – с тихой тоской молвил книжник.
Олег открыл дверь и крикнул в сени, чтоб звали отрока. Мстиша Колыванович явился тотчас и с письмом был отправлен скорым гонцом в Муром.
– Князь, – попросил Нестор, – позволь мне найти приют в которой-нибудь монашеской обители. Хотя и имею теперь звание раба, но иноческое звание первее и выше.
– Хоть всю Рязань с округой обойди, – с насмешкой сказал Олег, – не сыщешь никакой обители. Тут и церквей-то – раз-два и обчелся. В челядню ступай. А не то на дворе живи, как хочешь…
Две седмицы Рязань вместе с князем пребывала в неизвестности – уступит ли Изяслав требованию Олега либо упрется, захочет воевать, как повзрослевший щенок со старым волчарой? Но на мирный исход мало кто рассчитывал. Нрав молодого Мономашича, заостренный, подобно мечу, воинственным курским боярством, был известен. Пока Олег сидел в Рязани, отовсюду шли вести, что по призыву Изяслава в Муроме собираются ратные отряды из Суздаля, Ростова, Ярославля и далекого Белоозера. Готовились к войне и дружинники Олега.
Она разразилась сразу после того, как отрок Колыванович привез ответное послание из Мурома. Грамота гласила: «Моя дружина исполчилась и не хочет иного. Жду тебя перед городом в поле. Сразимся».
Перед выступлением из Рязани Олег позвал к себе нового раба. Сидя на коне, бросил монаху письмо Изяслава.
– Любуйся, книжник, сколь братолюбия на Руси! Сын желает стать отцеубийцей. Вот как Мономах творит мир в Русской земле!
– Что ты хочешь, князь? – страдальчески спросил Нестор, сжимая в руке злополучный лоскут пергамена.
– Ничего, – отрывисто произнес Олег. – Бесплодна твоя проповедь о святом Борисе, и поучения напрасны… Пойдешь с войском, в обозе.
– Почему этот раб в монашеской рясе? – полюбопытствовал Ярослав Святославич, всюду сопровождавший брата. – И почему ты так зол на него?
– Бог отдал его мне в руки. А зачем не знаю, – мрачно ответил Олег. – Может быть, для того, чтоб он пил вино моей ярости…
Брегом Оки до Мурома чуть менее трехсот верст. Растянувшись вдоль реки долгой лентой, дружина и обоз подошли к древней столице дикого племени мурома в самом начале осени. Солнце еще плескало дневным жаром, а ночи тайком узорили листву огненными красками, торопясь обнажить леса, подобно нетерпеливому мужу, срывающему покровы с юной жены.
Еще не выйдя из леса, князь узнал от сторожи, пущенной вперед, что рать Изяслава стоит, как обещано, в поле недалеко от стен города. И рать эта велика, вдвое больше Олеговой.
Выстроив по берегу вооружившиеся полки, Олег Святославич сказал краткое слово:
– Я привел вас, чтобы победить. Так победим!
Рязанцы, смоленцы и черниговцы согласно выкрикнули славу князю и пошли на бой. Войско встало ратным порядком перед полками противника, натянутые тетивы согнули луки. Над полоскавшими стягами взметнулся свист посвистелей. Навстречу друг другу понеслись две тучи с тысячами жал, прошли друг дружку насквозь и накрыли обе рати. Поле огласилось воплями и ржанием коней. Обе стороны поливали одна другую стрелами, расстраивая порядки противника, пока не взгремели трубы – знак, что пора сойтись в сече.
Ярослав несся впереди левого полка, выставив копье. Это был первый бой в его жизни, и упоение битвой, бешеной скачкой, столкновением лоб в лоб, первой пролитой кровью врага заглушило все прочие чувства. Он кричал, сам не слыша себя, и ощущал свой крик только по сведенным судорогой мышцам лица. Он делал все то, что делали другие: увязнув в гуще сражающихся, бросил копье, рубился мечом, отбивался щитом. Смерти не ждал и не боялся, хотя видел ее вокруг. На него словно накатило безумие, спасавшее и от страха, и от неверных действий, которые могли погубить, – тело работало само, не прибегая к рассудку.
И вдруг все кончилось. Спасительное нечувствие схлынуло, разум вновь подчинил себе тело, и рот князя наполнился горькой слюной страха. Он увидел не чью-то, а свою смерть. Стрела, метившая в него, была далека, их разделяло пространство сечи, но ему казалось, что лучник находится совсем близко, в десяти шагах. За челом лука он увидел лицо стрелка и за мгновенье разглядел его во всех чертах. Лицо отрока было безусым, полные губы подрагивали в усмешке, и глаза с длинными ресницами под налобником шлема… принадлежали девице.
Ярослав увидел и то, что она заметила его догадку. Уголок ее губ дернулся, а глаза сощурились. «Не надо! – молча взмолился Ярослав. – Не убивай меня!»
О девах-воительницах, сражавшихся наравне с мужами, он слышал только сказки, которые рассказывала старая Брунгильд. В этих сказках всегда говорилось о такой седой древности, которую и представить невозможно, потому что тогда еще не пришла на землю Христова вера. Но Ярослав давно понял, что на Руси седая древность со своими темными богами еще не кончилась и вряд ли уйдет скоро. А значит, и воинственные девы здесь не удивительны.
Он не знал, чем может умолить ее. И выпалил первое, что легло на душу.
– Я возьму тебя в жены! – прокричал он, не надеясь, что она услышит его.
Но ведь она могла прочесть его крик по губам. И снова усмешливо дернула уголком рта. И опустила лук. И развернула коня. А напоследок глянула так, будто отпечатала: «Я напомню тебе твои слова».
Через миг Ярослав потерял ее из виду. Оглянувшись, он понял, что пропустил перелом в битве. Муромская рать была опрокинута и бежала через поле – иные к лесу, прочие к городу. От одного к другому в Олеговом войске передавалась весть – убит Изяслав, сын Мономаха, князь курский.
Тех, что ушли лесом, не стали нагонять. Рязанская рать на хвосте у разбитого врага вломилась в Муром. Теряющих на ходу оружие кметей Изяслава били в спины, хватали, сдергивали с коней, вязали. Последним, знаменуя победу, в город въехал Олег Святославич, облаченный в княжье золоченое корзно поверх кольчуги и шапку вместо шлема. Медленным шагом, оглядывая пленных и мертвых на улицах, правил коня к детинцу. За ним ехал Ярослав, жадно и любопытно вертел головой, рассматривая схваченных муромлян. Спешась за стеной детинца, Олег торжественно перекрестился на церковную маковку и поклонился в пояс.
Вслед за победителями вели понурого коня с телом Изяслава, без всякой чести мешком положенного на седле. Олег глянул на него мельком и распорядился увезти в единственный муромский монастырь у Спаса на Бору.
– Жаль погубленной юности, но он сам выбрал это, – молвил князь, надев шапку.
– Что с пленными сделаем, князь? – спросил боярин Иванко Чудинович. – Много взяли, пять сотен или более наберется. Муромлян, я чаю, среди них меньше, чем ростовских людей.
– Заковать всех и в ямы, – коротко отрезал Олег Святославич.
– Своих ростовских дружинников князь Мономах с тебя стребует.
– Пускай требует. Не его воля здесь, а моя.
– В Муроме сядешь, князь? – поинтересовался Колыван Власьич, из-за плечей которого выглядывали Вахрамей с Мстишей. – Город торговый и небедный, но тебе здесь невелика честь. Не пощупать ли нам Ростовскую землю? Мономах у тебя Чернигов отнял, а ты у него отбери Суздаль.
– Владимиру так и эдак теперь воевать со мной, – убежденно сказал Олег. – Поглядим, чья пересилит.
– А ты не гляди, князь, – с задором выкрикнул из-за спины отца Вахрамей. – Ты руку протяни да возьми себе Мономаховы города. А просто глядеть небось скушно!
– Зубастые у тебя сынки, Колыван, – рассмеялся Олег.
– Моя выучка, – похвалился боярин и, повернувшись, взял старшего за ухо. Сказал тихо: – Не лезь вперед отца!
Князь ушел в хоромы, прихватив с собой одного Ярослава. Здешним холопам уже велено было готовить пир на всю дружину. Олег прошелся по терему, где никогда не бывал и где жили большей частью не князья, а их посадники. Набрел на робеющего ключника.
– Много ль моего имения утекло в Переяславль, пока Изяслав княжил? – осведомился князь.
– Нисколь не утекло, вся дань тут оседала, – затрепетал раб. – Позвать тиуна, хозяин?
– После, – отмахнулся Олег. – Не до того мне. Снаряди холопа пошустрее в дружинный обоз, там пусть разыщет чернеца Нестора и велит ему быть ко мне. Да поскорее!
Князь сел на кресло в светлице, где советовался со своей дружиной юный Изяслав, откинул голову и устало прикрыл глаза.
– Ну, братец, – обратился он к Ярославу, – хороша ль тебе Русь? Иль в латынцах веселей жилось?
– Без своего владения нигде не весело, брат. Хочу просить тебя, – с жаром сказал тот, – отдай мне на княжение Муром!
– Ишь чего захотел, – усмехнулся Олег, раскрыв глаза. – А я где сяду?
– Не знаю. – Ярослав сделался вдруг бледным. – Только я тебе Муром не отдам! Я с ним обручился.
– А я еще в Стародубе, когда в первый раз тебя увидел, догадался, что ты с придурью, братец, – пожал плечами Олег. – Город не девка, чтоб с ним обручаться… Ладно, подумаю, куда тебя сажать. Сегодня победа легко далась. Плох тот воин, который не ищет других побед.
Холопы принесли вино и блюда с ломтями холодного мяса. Братья наскоро утолили звериный голод.
– Для чего позвал меня, князь? – раздался голос в дверях.
Олег Святославич неторопливо вытер руки и наставительно сказал:
– Раб не спрашивает, зачем зовет хозяин. Закрой дверь и поди сюда.
Нестор исполнил требование.
– Знаешь уже, что Изяслав убит?
– Знаю, князь. – Книжник осенился печальным крестом.
– Ну, я жду, что ж не поучаешь меня?! – уязвил его Олег, пытаясь заглянуть в глаза чернеца. Однако тот глядел в пол, не поднимая головы. – Секи меня словесным мечом, сокрушай булатом обличения. Излей на меня праведный гнев. А я послушаю да подивлюсь твердости твоей веры.
Нестор подавленно молчал.
– Давай же, чернец, суди меня! – остервенился Олег. – Скажи, что мне надо делать – посыпать голову пеплом, одеться во вретище и босым идти к братцу Владимиру, вымаливать прощения за то, что силой взял свой стол?
Книжник помотал головой и вдруг упал на колени, истово перекрестился.
– Не хочу более никого поучать, князь, – глухо молвил он. – Ныне молюсь только о своих грехах, гордыней нажитых. Если же впрямь хочешь успокоения своей душе, то покайся перед Богом о сгубленной жизни отрока, крестника своего.
– За что мне каяться? Не я его убил. Ты же говорил, что Изяслав сам себя накажет.
– А тебе, князь, подобало думать не о том, чтоб он был наказан, а о том, чтоб спасен был. Что ты сделал для этого? – книжник поднял на Олега молящий взор.
Князь не знал, как ответить.
– Скажи, что мне теперь делать, – повторил он спокойно.
– Напиши брату о гибели его чада. Пусть узнает от тебя, а не от других. Подумай о горе, которое ты принес отцу и матери отрока. Будь к ним добр сердцем и пошли слова утешительные. Этим не только своей душе поможешь, но и с князем Владимиром поладишь. Не станет он яриться на тебя за гибель детища. Уладитесь, как и хотели, когда целовали друг другу крест.
– Сделай, брат, как говорит этот монах, – воскликнул Ярослав.
Князь думал так долго, что Нестор, словно забыв о нем, стал молиться на образ Богородицы в углу светлицы.
– Прав ты, монах, – наконец произнес Олег, – в том, что лучше тебе поклоны бить, чем поучать князей. Зря я тебя позвал, желая услышать разумные слова. Если напишу Владимиру, он подумает, что я страшусь его. Не хочу унижать себя перед ним и его дружиной.
Нестор поднялся с колен.
– Иди в Спасский монастырь и оплакивай Изяслава, – велел князь. – Завтра похороню его там.
Когда книжник ушел, Олег сказал:
– Буду воевать с Мономахом, пока Бог меня не остановит! Назад пути нет. Мертвый Изяслав теперь всегда будет стоять между нами.
Ярослав сел на лавке поперек и притянул к груди колени.
– Я не хочу воевать с переяславским князем. Ты клялся на распятии в Стародубе, что замиришься с братьями.
– Не будь дураком, Славша, – отрубил Олег, – и не верь клятвам. Получишь Муром тогда, когда я добуду себе другой стол. Тебе придется воевать.
Ярослав тяжко вздохнул, воскрешая в памяти образ языческой девы-воительницы. Для того, чтоб найти ее, он готов был обойти хоть всю Русь. Но не много ли крови она потребует взамен его непролитой? И стоит ли она того, чтобы ценой этой крови сделаться княгиней муромской? Стоит ли эта дева его покаяния?
17
Митрополитов, назначенных из Царьграда, Русь встречала в низовьях Днепра у крепости Олешье. Киевский князь Святополк Изяславич, узнав о новом владыке первым, первым же отправил в днепровское устье своих послов. Без малого месяц пять княжьих лодий стояли у пристаней, а послы скучали, пока дожидались митрополита с его многочисленной свитой. Сойдя с греческой галеры, митрополит Николай сурово оглядел свою новую паству. Но узнав, что среди послов нет людей князя Мономаха, расправил морщины на широком лбу и благословил киевских мужей. Лодьи, ощетинившиеся сорока веслами, бодро пошли вверх по холодеющим на зиму водам Днепра.
Осень входила в силу, степняки откочевывали к морю и уже не наскакивали на путников, обходящих днепровские пороги с лодьями на плечах. Но греки все же поволновались. Да и всякий, кто впервые видел скалистые стены, сжимавшие реку, и острые зубья, торчавшие из бурной воды, сам каменел от ужаса.
Выше порогов плыли хотя и спокойно, но с каждым встречным судном осторожничали. Киевские послы, выполняя наказ Святополка, готовы были хоть в бочку спрятать митрополита, только б не подпустить к нему переяславских бояр и самого князя Мономаха. На руку им было то, что владыка и сам покуда отвращался от знакомства с внуком греческого царя Константина.
Возле устья Трубежа наконец дождались неприятной встречи. На середину Днепра вышли четыре лодьи и поплыли бок о бок с митрополичьим обозом, мерно взрыхляя веслами воду. Святополковы мужи сперва сделали вид, будто ничего не заметили. На оклики с переяславских судов не отвечали, и предложение остановиться у Заруба камнем бултыхнулось в воду. Сам князь Владимир, вставший на носу передней лодьи, принялся поименно вызывать киевских бояр, каких знал.
– Пошто оглохли, мужи бояре стольноградские? Или вам брат мой велел залить уши воском? Отвечайте, когда русский князь требует!
– Не гневись, княже, – крикнул боярин Иван Козарьич, – а рассуди сам, должно ли тебе, младшему князю, обскакивать старшего. Великий князь киевский Святополк Изяславич желает первым беседовать с владыкой, так тебе уж придется своего череда ждать.
– Дайте хоть приветствие молвить преосвященному, – выслушав ожидаемый ответ, попросил Владимир Всеволодич. – Что ж мы как псы в своре идем, а не как добрые христиане?
– Да мы ведь тебе и не мешаем, княже, – проорал княж муж Славята Нежатич. – Только у владыки кислая отрыжка случается, когда он слышит твое имя. Почему такое, мы не ведаем.
– Ну так пусть покажется – сам спрошу у него!
Киевские бояре, посоветовавшись меж собой и с греческими духовными из свиты, послали разбудить отдыхавшего митрополита. Прождав не менее половины часа, Мономах наконец узрел нового владыку Руси в простой монашьей рясе и скуфейке на седых волосах. Уставясь на переяславского князя, митрополит Николай выслушал короткую приветственную речь безо всякого узорного плетения словес. А пока он собирался с ответом, Владимир поспешил прибавить еще одну краткую речь. Про то, что отец его князь Всеволод немало потрудился для единодержавия на Руси и что сам он также желает потрудиться вместе с владыкой, соединяя Русь в одно целое – в один кулак против Дикого поля, которое и Царьграду досаждает.
– О твоих трудах я наслышан, недостойный обладатель славного имени Мономаха, – довел толмач до князя холодные слова митрополита. – О том, каков твой кулак и против кого направляешь его. На Руси хочешь рубить распри под корень, а в империи сеешь их!
– О чем говоришь, владыко? – помрачнел князь.
– О самозванном царевиче Леоне! Ты думал, в империи не дознаются, кто помог ему бежать из-под стражи в Корсуне? Думал переложить вину на степных язычников? Так вот, не будет тебе моего благословения, пока не принесешь покаяния в содеянном.
– Владыко, – смутился Мономах, – своими словами ты сам сеешь распрю на Руси. Кроме меня никому не по силам тянуть русский воз, не скидывая с него груженое нашими отцами и дедами добро. Прочие поделят это добро и растащат по своим возкам, чтобы легче везти. А не сами растащат, так другие отнимут, как царь Алексей. И защитить не сумеют либо не захотят.
Киевские мужи пораскрывали рты, чтобы дать достойный ответ против поношения их князя. Митрополит опередил бояр:
– На киевский престол хочешь воссесть, Мономах?! Я первый буду молить Бога, чтобы не дал тебе этого! Желаешь уподобиться единодержавным правителям Руси, князьям Владимиру и Ярославу, названному у вас Мудрым? Как они, видишь силу Руси в том, чтобы воевать с империей, показавшей вам Христа? Если так, то во мне найдешь первого своего врага.
– Так, владыко, – подтвердили киевские бояре, довольные рвением митрополита.
Преосвященный ушел под навес от закрапавшего дождя. Владимир Всеволодич, задумавшись, стоял с опущенной головой.
– Разворачивать лодьи, князь? – негромко окликнул его Дмитр Иворович.
– Я ведь не о себе пекусь, Дмитро, – пронзительно посмотрел на него Мономах. – О Руси болят и душа, и голова.
– Вестимо, князь, – твердо глядя, ответил боярин. – Думаю, греки нам в отместку за царевича прислали этого упертого митрополита.
– Не думай. – Владимир положил руку ему на плечо. – У меня достаточно недругов, чтобы не враждовать еще и с митрополитом. Надеялся я, что с ним нас будет двое, а теперь я вновь один. Погляди, Дмитро, – усмехнулся он, сняв шапку и подняв волосы со лба, – не написано ль у меня там чего?
– Письмена не проступают, князь, – ответил на шутку боярин. – А что должно-то?
– Имя мое, – посерьезнел Мономах. – Единоборец.
Четыре лодьи, отстав и развернувшись, поплыли обратно.
Тем же вечером у пристаней Переяславля встал на якорь неприметный новгородский насад. С него сошел кметь и, угрюмо сторонясь горожан, отправился к княжьему терему.
– Прислал меня к тебе, князь, твой сын Мстислав с грамотой.
– А что так мрачен, гонец?
– Прости, князь. В грамоте все писано.
Сорвав печать, Владимир развернул свиток и пробежал глазами по писанному. Затем, встав, прочел медленнее. И еще раз, подолгу всматриваясь в слова, пока те не становились лишенными всякого смысла.
– Чепуха какая-то, – пробормотал князь. – Как это может быть? Ничего не понимаю. Судила, прочти ты.
Он передал грамоту боярину. Тот читал не так скоро, и когда добрел до конца письма, Мономах потерял терпение:
– Ну?
– Изяслав погиб, – остолбеневши, молвил Судила Гордятич. – Олег взял Муром, Ростов и Суздаль. Посажал посадников и берет дань в твоей земле, князь.
– Изяслав… – сдавленно повторил Мономах и как подкошенный сел на скамью. – Сын… Как цвет, едва распустившийся, сломан… Как агнец заколот… Господи!.. Твоя воля.
Он перекрестился на образ и перевел тяжкий взгляд на боярина.
– Как могло быть такое, что я доныне ничего не знал, а весть получил из Новгорода? – загремел голос князя. – Не от курских людей и не от ростовской дружины, которым следовало первыми мчаться ко мне?! Половина осени миновала, как моего сына положили в землю!..
Судила опустил виноватый взгляд в грамоту.
– Вот же, князь, писано: Олег в Муроме похватал ростовцев и белозерцев, и суздальцев. Пришел в Суздаль, и там похватал. И в Ростове… А курские, если спаслись, сами побоялись к тебе посылать.
– Из Ростова в Новгород прибежали кмети, – добавил гонец, – рассказали, что градские сами открыли Олегу ворота.
– С чего? – возмутился боярин.
– Из-за волховника, который пришел с Олегом.
– Эти из-за волховника могут, – согласился Судила Гордятич. – Ростовцы волхвам и родных матерей отдадут на потребу. Князь…
Он растерянно умолк. Мономах закрыл ладонью лицо, сгорбил всегда прямую спину и не отвечал. Долго-долго. А когда поднял голову, лик его было темен, как набухшая грозой туча. Князь встал и подошел к иконе Спаса, тихо мерцающей отсветами от лампады.
– Господи, Ты знаешь, что я не хочу воевать с Олегом. Не хотел я видеть его крови и у Стародуба, но лишь хотел научить его. И не дай мне, Боже, видеть кровь брата, или свою от руки брата. Пронеси мимо эту чашу, Господи. Ты забираешь от меня одного за другим моих ближних и обнажаешь мое сердце. Я не знаю, что увижу в самой средине его, когда Ты сорвешь последний покров… Сам, без свидетелей, обличу себя перед Тобой и хочу быть готовым к этому. Смилуйся надо мной, грешным. Не доведи до кровопролития между мной и братом.
Закончив молитву, он повернулся к боярину.
– Судила, пошли бирича к Ратибору. Завтра же собираю дружину. Не пожалею воинов, чтобы воздать должное Олегу.
Наутро все церкви Переяславля огласились печальным псалмопеньем по юному князю, сложившему голову в безрассудном храбрстве.
18
– Что, княже, сладко ль тебя кормит Ростовская земля?
Даже в тепле истобки волхв сидел закутанный в лисью вотолу и подпоясанный ремнем с вырезанными знаками. После того как два лета назад Чернигов достался Олегу, чародей запропастился, а недавно вновь обнаружил себя в Суздале. Опять прилип к князю, влез в душу и завораживал льдистым взглядом, смелыми советами.
– Сладко, да зябко, – двинул плечами Олег. – Не моя тут отчина, как на шипах сижу. Я вот что надумал. Соберу здешнюю дань, улажусь с половцами и пойду брать назад Чернигов.
– Не торопись, княже. Чернигов от тебя не уйдет, – будто нараспев тянул слова Беловолод. – Мономах много земель на Руси забрал себе. Половина из них принадлежит тебе и твоим братьям, отрасли князя Святослава. О Ярославле и Белоозере пока не буду говорить, о Новгороде напомню. Твой брат Глеб сидел на новгородском столе десять лет. По обычаю Новгородом владеет второй по старшинству князь. А кто ныне второй на Руси? Мономах младше тебя. Тебе, знать, и княжить в Новгороде. Изгони оттуда Мономахова сына, прижми строптивых бояр да купцов и владей всем новгородским обильем. А будешь чтить богов, они вернут Новагороду честь первого княжения на Руси. Киевский князь тебе будет дань давать и покорным тебе сделается. А Мономах пускай один со степью воюет. Та степь его и проглотит с костями.
– Лакомый пирог предлагаешь, – зачарованный грезами волхва сказал Олег. – Да Новгород велик, не сумею взять его своей дружиной. Что на это скажешь, кудесник? Ворожбой дружину не расплодишь.
– И ворожба, княже, сгодится. Говорил же я тебе – передо мной откроются ворота любого града. Ты не верил, а теперь сидишь в Ростове, который взял без боя.
– Знаю твою ворожбу, – усмехнулся князь. – Пообещал ростовским язычникам, что я церкви разрушу и попов повыгоню? Пустыми словами бросаешься, волхв! Не боишься, что, не дождавшись обещанного, ростовцы спалят тебе бороду?
– Боги через меня помогут тебе сесть в Новгороде, тогда и исполнишь обещанное, – убежденно сказал Беловолод. – А малостью дружины не смущайся, княже. У тебя только половина войска, другую половину приведет полоцкий князь Всеслав.
– Старому волчине еще снится новгородская земля? – хмыкнул Олег. – Или пустит по старому следу молодых волков? А как делиться будем после?
– Гони от себя этого мухомора, князь!
От ободверины отлип боярин Иванко Чудинович, отдал Олегу свиток пергамена с вислой свинцовой печатью.
– Из Новгорода грамота. От Мстислава. – Он зло покосился на волхва. – А ну брысь из палат, поганка. В советчики к князю не лезь.
Чародей не двинулся с места, только пристукнул об пол горбылем-посохом.
– Оставь его, Янко, – попросил князь, разворачивая послание. – Он услаждает мой слух.
– Помнится, князь, – хмурился боярин, – для услаждения словесами ты завел себе купленного чернеца.
– Хочу многого, многим и обзавожусь, – отрубил Олег Святославич.
Прочтя грамоту, он тихо засмеялся.
– Крестник велит мне идти обратно в Муром, а в чужой земле не сидеть. Смел Мстислав, как и его брат младший. Грозит мне своей дружиной.
– Щенячье тявканье, – пренебрег волхв.
– Щенок не прост. Только не пойму, что за хитрость он затеял. Послушай, что дальше пишет, – обратился князь к боярину и стал читать: – Хочу послать к моему отцу и просить за тебя, чтобы вы помирились и не был отец мстителем тебе. А брату моему суд Божий пришел, и я на тебя зла за него не держу. Человек – душа и плоть; душу спасаем, а плоть не в нашей воле. Не диво, что на войне погибают. И цари, и лучшие мужи в бою уязвимы, и жизнь отдают. Не думай, будто ничего уже нельзя исправить между тобой и отцом. Богу все возможно, если захочешь. А если и не захочешь сейчас, я все равно напишу отцу и буду мирить вас… Борзости-то у щенка прибавилось, с тех пор как он кусал меня за палец. Кажется, недавно еще слюни пускал, а теперь меня поучать взялся.
– Научи, княже, отрока уважать старших, – посоветовал волхв. – А хитрость его невелика. Засыплет тебе глаза шелухой слов, зальет в уши сладкой водицы и заманит в Мономаховы сети. Остерегись, княже.
– А если не хитрость это? – предположил Иванко Чудинович. – Вдруг и впрямь отрок смиряется?
– Если не хитрость, то глупость, – возразил Беловолод, стукнув деревяшкой об пол. – Мономах же не так глуп и неразумие сына применит себе на пользу.
– Смиряется, говоришь? – сощурился Олег. – Поверю в его смирение, когда он отдаст мне Новгород!
…Еще Рождество не пришло, а сугробов намело почти до пояса. Русские холода повергали Ярослава в ужас. Даже смотреть в окно на трескучее и скрипящее торжество ледяной смерти было страшно. Но воля брата гнала прочь из теплых хором, из натопленных сельских изб, заставляла взрыхлять собой снега, увязать в белых полях и злиться на ворон, кружащих вверху черными каркающими демонами. Воля брата была тверже самого толстого льда. И такой же холодной.
Олег Святославич готовился встречать заратившуюся новгородскую дружину. Воевать зимой он сперва не решался, зато узнал, что Мстиславу стужа не помеха. От Ростова через Шернский лес к речке Медведице, поперек которой легла незримая граница новгородской земли, отправился сторожевой отряд. Вел сторожу Ярослав, изнывающий от зимней тоски и ратной обузы, свалившейся на плечи. Вдоль Медведицы и Тверцы проложили глубокие тропы разъезды, и два разъезда отправились к Зубцову погосту на Волге. В ожидании вестей от них Ярослав уныло глядел в окно на весело барахтающихся в снегу сельских мальцов, на румяных баб, статно несущих на плечах коромысла. Страстно хотелось наперекор страху повторить подвиг отрочат – нырнуть с кровли головой в сугроб, вынырнуть и радостно хохотать. Но такие подвиги только смердам годятся, князю положено думать об иных.
Ярослав думал. И днем думал, у печи, и в глубоких сумерках, решившись выйти со двора. Небо вызвездило, и было не так темно. Брехали псы, заслышав его шаги. Он думал о том, что обещался взять в жены незнакомую деву – обещал перед лицом смерти, а значит, и перед Богом. А как выполнить обет, если та девица – все равно что иголка в стогу. К тому же язычница. На здешних язычников он насмотрелся в Ростове. Более дикого праздника, чем принесение жертв исполинскому идолу Велеса в Чудском конце, никогда не видал. А в городской церкви обозначено крестом в полу место, где погребен епископ, убитый ими четверть века назад. Страшные, не обжитые духом истины края…
Ярослав вздрогнул, когда впереди встала человеческая фигура.
– Не пугайся, князь, – мягко прозвучали в жестком морозном воздухе слова.
Даже песий брех затих.
– Кто ты, назовись! – потребовал Ярослав, взявшись за рукоять меча на поясе.
– Здешний епископ я. Леонтием зовут.
– Епископ? А тут что делаешь?
– Да получается, то же, что и ты. Сторожу эту землю.
– Хм, епископ, – покрутил головой князь. – Что же ты, епископ, не своим делом занят? Язычники идолам кланяются, Христа не знают, а ты по глухим снегам бродишь. Людей крестить кто будет?
– Да ты сам возьми и окрести свою землю.
– Я? – страшно удивился Ярослав, и даже тон переменил: – Не умею я, владыко… И земли своей нет.
– Вот что, князь. Забирай-ка ты своих воинов и ступай обратно.
Ярослав подивился властности, прозвучавшей в словах епископа.
– Без вестей о новгородцах не уйду.
– Будут тебе вести. Князь Мстислав уже близко. Скоро прискачут твои дружинники, что встретили на Волге новгородскую сторожу. Ваших даньщиков новгородцы похватали.
– Откуда знаешь? – всполошился Ярослав.
– Да выходит, я получше тебя здесь приглядываю. Побежишь ты, князь, к Ростову, а оттуда с братом до самого Мурома. Брат твой побежит и далее, но ты с ним больше не ходи, оставайся в Муроме. Понял меня?
– Да что уж непонятного, – пробормотал князь, ничегошеньки не поняв. – А откуда ты все это…
– Ступай с Богом, – благословил его перстами владыка. – Запомни, что эта земля отдана роду князя Мономаха.
– Владыко… – прошептал князь, вдруг ощутив благоуханье цветущего сада.
Леонтий отступил на шаг и скрылся в ночной тени. Возвращаясь на двор, где стоял постоем, Ярослав вдруг понял, что смущало его все время разговора. Странный епископ одет был не по-зимнему в одну лишь рясу и маленькую шапочку-скуфью. У самого князя, когда добрался до дома, зуб на зуб не попадал от мороза.
Слова старца стали сбываться на другой же день. Вернулись сторожевые разъезды с полными горстями вестей. Ярослав сел на коня и поспешил к Ростову.
Олег стоял с полками на поле перед городом. Рассказу о старце он зло посмеялся.
– Новгородцы сведали, где ты стоишь, и подослали обманного попа. А ты уши развесил. Нет в Ростове никакого епископа Леонтия, здесь над попами начальствует переяславский Ефрем.
– Зачем подослали, если он правду сказал? – горячился Ярослав. – Князь Мстислав идет с большим войском к Волге и твоих даньщиков повязал, повоз отнял.
– Устрашить хотели, – процедил Олег. – Что же, так и сказал: побежите до самого Мурома и далее?
– Сказал.
– Морок это, княже, – влез в разговор праздно шатавшийся волховник. – Пискупа Леонтия ростовские люди давно извели, он уже и в могиле сгнил. Навий дух то был.
– А ведь верно, – озадаченно вспомнил Олег, – был в Ростове епископ Леонтий.
– Тот, что в церкви лежит? – с трепетом спросил Ярослав. – Чего же ты ждешь, брат?!
– Я ни живым, ни покойникам не верю, – огрызнулся Олег. – Однако если Мстислав еще за Волгой… – убавил он пыл, – так зачем мы в поле зря стоим, мерзнем?
В скором времени над станом, пугая ворон, разнесся рев охрипших на морозе труб. Дружина поворачивала назад, к Ростову.
19
«Изяслав убит! Быть тебе на киевском столе, князь!» Дружинник, выкрикнувший дерзкие слова в горячке боя, пропал бесследно. В памяти осталось только его лицо – неприятное своей наглостью и черными глазами, в которые смотреть – будто в бездну заглядывать. И тянущее душу чувство ожидания – когда? как?
На дружинном мятле везли в город убитого в сече князя. Едущий рядом с Мономахом отец, опечаленный смертью старшего брата, говорит ему: «Видишь, сын, как повернула судьба. Твой теперь Чернигов. А даст Бог, потом и в Киеве вокняжишься». Владимир Всеволодич смотрит на пронзенное копьем тело Изяслава, и ком в горле душит его. Везут на плаще его бездыханного сына Изяслава, чтобы заколотить в гробе и погрести неведомо где, вдали от родительских слез и воздыханий.
«Киевский стол будет твоим, князь». Слова дерзкого кметя повторил печерский инок Никита, недавно прослывший большим знатоком книг и прорицателем. Мономах пришел к нему в пещерный затвор и попросил сказать без утайки, что ждет его. «Мне открыты пути», – оторвавшись от книги, строго молвил чернец, у которого и длинная борода не могла скрыть несолидной юности.
Стены темной пещеры раздались, превратившись в светлые княжьи хоромы. На князя кротко и печально смотрела монахиня. «Не Олег, а ты сыноубийца! Ты виноват в гибели нашего сына. Не говори, что любишь Бога, тогда как брата своего гонишь, потому что твои слова – ложь. Душу свою губишь…»
– Гида… – застонал князь, пробуждаясь от сна.
Владимир сел на ложе, влажном от пота.
– Зачем она так сказала? – сжимая голову кулаками, спросил он и не нашел ответа.
Холопы подали умыться и одеться. Вслед за холопами в почивальню проник тиун с куском бересты в руках, на котором записывал дневные дела.
– На рассвете из Киева приехал новый пискуп для Новгорода Никита, из печерских чернецов. Желаешь ли видеть его, князь?
– Как? Никита? – тряхнул кудрями Мономах. – Желаю и немедленно. Пригласи епископа к трапезе.
И добавил тихо:
– Сон в руку…
Того чернеца, напророчившего ему киевский стол восемнадцать лет назад, он никогда больше не видел, но теперь узнал сразу. Разве что важности в нем поубавилось, а появилась простота во взгляде, и борода более шла этому благообразному зрелому мужу, чем прежнему юнцу. Благословив княжью трапезу, новгородский епископ надломил хлеб и стал есть его маленькими кусочками. Князь, также не любивший сложных застолий, насыщался простой кашей с мясом.
Прежде всего Владимир Всеволодич выспросил у монаха про его епископство. Прежний новгородский владыка помер еще летом, а Никиту успел поставить на кафедру митрополит Ефрем. Новый киевский митрополит Николай хотел было отменить это поставление, а самого Ефрема без промедления понизил в сане – низвел переяславскую митрополию до епископии. Отныне был только один митрополит – всея Руси. Но за Никиту вступился князь Святополк. Многим в Киеве был памятен давний случай. Затворник Никита послал тогдашнему киевскому князю Изяславу свое прорицание: в Новгороде нынче убит-де князь Глеб, скорее отправь, княже, своего сына Святополка на новгородский стол, чтобы не заняли другие.
– Ты, владыко, и мне дал свое предсказание, – произнес Мономах, дивясь тому, что беседа сама легла в нужном направлении.
– Не помню, князь, – качнул головой епископ. – Многим я тогда пустые посулы раздал. Забудь и ты о том, что я тебе наговорил.
– Почему же пустые? – не хотел верить Владимир Всеволодич.
– Потому, князь, что впал я тогда в жестокий соблазн, – покаянно вздохнул Никита. – Юн был и неразумен, не послушал игумена и затворился самовольно в пещере. Думал, будто отражу все бесовские нападения и ни за что не повторю брата Исаакия, пострадавшего в затворе от нечистых духов. Хотел великий подвиг на себя взять, чтобы Бог дал мне дар чудотворения и чтобы сделаться известным среди людей. Когда ты приходил ко мне, то не видел в пещере ангела, под обличьем которого прятался лукавый бес. И никто его не видел, только я один. Но и я видел ангела, а не беса, и потому верил ему. Он же и делал все эти пророчества, которые я оглашал всем приходящим ко мне. А тебе, князь, о чем он сказал?
– Что сяду на киевском столе.
Никита удрученно отложил хлеб.
– Нечистые духи не могут знать будущего, а пророчествуют лишь о том, на что сами подбивают людей. Подбили, к примеру, заволочскую чудь убить новгородского князя Глеба – и тут же сообщили о том мне. А быть ли тебе на киевском столе – в том один Бог волен. Рассуди сам, князь, откуда бесам знать Божью волю?
– Не от одного тебя, владыко, я слышал эти слова, – недоверчиво и раздраженно бросил Мономах, доскребя кашу.
– Не пытай меня, князь, – смиренно попросил епископ. – Слава прозорливца давно от меня отлетела, и слава Богу.
– Как же ты избавился от нее?
– Братия наша печерская, отцы блаженные и богоносные, почуяв неладное, молились за меня. Беса отогнали, а меня из пещеры вынули ослабевшего разумом. Ничего не помнил из того, что было, и даже книжную грамоту забыл напрочь. Едва вновь читать научился. Но с тех пор уж ни на шаг не выходил из послушания отцам и игумену. Вот и епископом не хотел быть – лишь по послушанию принял сан.
– Хорошо тебе, владыко, коли тебе дают власть, а ты еще сомневаешься, брать ли ее. Хотел бы я, чтобы и у меня так было, – усмехнулся князь.
– Господь наш – Бог вселенной, что захочет, то во мгновение ока сотворит, – отвечал епископ. – Он, владыка жизни и смерти, отдал Себя на оплевание, хулу и битье, и на самую смерть. А мы что такое? Грешные и слабые люди. Сегодня живы, завтра умерли, сегодня в славе и чести, завтра в поругании и в гробу, и все имение наше другим отойдет. Посмотри на отцов и дедов: на что им теперь накопленное в земной жизни? Только то нынче имеют, что скопили в своей душе благими делами. Помысли об этом, князь.
– Так ты тоже думаешь, владыко, что я гублю свою душу?
– Я не говорил того.
Владимир встал из-за стола, пряча разочарование.
– После обедни сяду думать с дружиной. Приходи и ты, владыко.
– Благодарствую за доверие, князь, – поклонился Никита.
Мономахова дружина стояла в Смоленске третью седмицу. Когда выходили из Переяславля, князь был полон решимости. Часть рати шла берегом Днепра, другая плыла на лодьях по свинцовым водам реки. За Смоленском река стояла уже подо льдом, и эта пустяшная преграда, которую в ином случае Мономах не заметил бы, вдруг охладила его пыл. Князь более прежнего впадал в тяжкие раздумья, искал одиночества в терему и в церкви. Дружинную думу, куда пригласил епископа, он собрал впервые за все время в Смоленске.
Княжи мужи, засидевшиеся на полпути до войны, убеждали Мономаха идти на конях к Ростову и закончить начатое дело победой над Гориславичем. Им невнятны были душевные метания князя. Владимир Всеволодич, получив на днях еще одну грамоту от Мстислава, отмалчивался, будто в совете у него сидели не испытанные бояре, а несмышленые отроки.
– Князь, – первым взял слово воевода Ратибор, – то, что мы сидим здесь без дела, не прибавит чести ни тебе, ни твоим мужам. Всю честь заберет себе твой сын Мстислав со своей дружиной. Ростов близко, а мы как бабы уселись при дороге. Еще немного посидим – и забудем, зачем шли. Пойдем обратно – и засрамят нас в Киеве, а в Переяславле будут шептаться за твоей спиной. Плох, мол, стал князь, обабился, размягчел, не может свою землю отстоять. И что за отец он, ежели не хочет взять достойную виру за гибель своего детища? Так люди скажут, князь, и твоя дружина первая в том будет.
– Я тебя выслушал, воевода, – с каменным лицом произнес Мономах. – Все ли вы, мужи бояре, думаете так же?
– Прости, князь, – порывисто вскочил с места Георгий Симонич, – но ты и впрямь чудишь.
– Неразумно творишь, князь, – подтвердили бояре.
– Олег твою землю обложил данью и твоих воинов в заточении держит, да еще замышляет захватить Новгород.
– К тому же приласкал возле себя волхва и слушает богомерзкие словеса.
– А глядя на него, и полоцкий Всеслав зашевелится.
– И вас я выслушал, мужи бояре, – изрек Мономах. – Теперь ты, владыко, молви слово. Тебя тоже прямо касается, коли речь зашла о Новгороде.
– Нынче за трапезой, князь, я тебе все сказал. Но если желаешь, повторюсь. Лучше и прекраснее всего братьям жить в мире. Сказано: если не простите прегрешений брату, то и вам не простит Отец небесный. Не заставляй, князь, Олега ожесточаться сердцем. Он ведь, думаю, пошел в твою землю из опасений, что ты будешь мстить ему за сына, чтобы заведомо укрепиться и усилиться. А простишь ему кровь своего чада, и он усмирится. Так разумею, князь.
– Как же, усмирится Гориславич! – фыркнул Георгий.
– Его усмирять надо как полоцкого Всеслава, – зашумели бояре. – Огнем и мечом.
– Мстислав, слыша тебя, владыко, был бы доволен, – перекрикнул их князь. – Да и он придется тебе по сердцу, коли так.
Княжи мужи насторожились.
– А что Мстислав?
– Понуждает меня к миру с Олегом, – объявил Мономах. – Написал в грамоте, что нужно возложить суд на Бога и не мстить, а помириться и договориться. Еще написал, что если на Руси будет раздрай, то сами же погубим свою землю. У Руси немало врагов – налетят со всех сторон как коршуны на кровавый пир. Тот же Всеслав постарается, и ляхи обрадуются, а о половцах и говорить не стану.
Княжи мужи удивленно примолкли. Посреди тишины прозвучала горькая досада:
– Он твой сын, князь, – сказал воевода Ратибор.
– Добрый сын, – согласился епископ Никита.
– Мстислав по молодости и неопытности написал так, – возразил Степан Климятич. – На Руси порядок должен быть, тогда и враги не порадуются.
– Сперва и я так думал, – молвил Владимир. – Но теперь хочу так же смириться. Хочу избегнуть войны, потому что мир на Руси мне дороже чести. Где мир, там и порядок. Говоришь, воевода, что Киев и Переяславль будут смеяться надо мной? А может, они скажут, что князь Мономах избавил русскую землю от лишней крови?
– Не верю я, князь, что без войны обойдется, – заявил Ратибор.
– Князь! Дозволь и мне вставить короткое слово.
Бояре дружно повернули головы к беловолосому старцу, сидевшему на совете по приглашению князя безо всякой, по их мнению, надобности.
– Говори, Янь Вышатич.
– Твоя дружина нужна здесь, в Смоленске, чтобы стеречь полоцкого Всеслава, буде он захочет повторить свои прежние походы на Новгород. А вместо тебя в Ростов пойду я. Мне все равно туда идти ради дела, так могу и послом твоим быть.
– Найдутся послы и покрепче, – недовольно высказалась дума.
– Ради какого дела, боярин, идешь в Ростов? – поинтересовался Мономах.
– Ищу книжника Нестора, которого выкупили из половецкого плена и увезли дружинники Олега.
– Нестор был в плену у поганых? – потрясенно воскликнул князь. – Я не знал о том!
– Нашелся Нестор! – обрадовался Никита. – Хвала Господу!
– А ты, князь, положись на Бога, – продолжал старец, – и жди вестей. Да неплохо было б тебе для большей сговорчивости Олега призвать к себе союзных половцев, которых ты посадил на своей земле.
– Кого дать тебе из моей дружины, Янь Вышатич? – подумав, спросил Владимир Всеволодич.
– Есть у меня один храбр в подмогу. Пожалуй, его и хватит.
– Дам тебе сотню отроков, боярин, и езжай с Богом к Олегу, – подытожил князь.
Княжи мужи оскорбленно безмолвствовали.
20
Придя в Ростов, Олег Святославич не задержался в нем надолго. Сторожи приносили худые для князя вести. Новгородская рать двигалась скорым шагом, уже заняла крепостицу Кснятин возле Шернского леса. Оттуда до Ростова несколько дней пути.
Когда новгородцы появились у стен ростовского детинца, воевать тут было уже не с кем. Олег, досадуя и злясь, но не решаясь на бой, отвел дружину к Суздалю. Больше всего злился на брата Ярослава, накаркавшего это позорное бегство.
– Не вини меня, брат, – насупился тот, – за то, что ты слабость свою принял за силу, а теперь разочаровался.
– Не воздал ты, княже, чести богам, – тянул свое волхв, – за то, что даром, без боя, получил Ростов. Не исторг из града скверных попов и церкви их не попалил. А исполнил бы обещанное…
Олег, взъярясь, вцепился в вотолу кудесника, рванул на себя.
– Без боя взял, без боя и отдал. Своих обетов на меня более не вешай!
– Богам нужны дары! – Беловолод дал ему отпор суровым взглядом. – Принеси жертву, княже.
– Тебя велю принести в жертву, – сердясь, обещал Олег. Обещал и брату: – Из Суздаля уж никуда не побегу.
Однако слова неведомого старца, явившегося Ярославу, гнули волю князя в дугу. И в Суздале он долго не просидел. Новгородцы торопились догнать его. В летнее время Олег бы еще попытался оборонить град, укрытый с трех сторон реками. Но теперь лед вымостил подходы к валам со стенами, а каково томиться в осадном сидении, князь уже испытал в Стародубе.
– Вот и кончилось мое ростовское княжение, – усмехался сам над собой Олег. Он стоял на стене детинца и прощально смотрел на речку Каменку, блиставшую на солнце серебряной броней. – Чем отпраздновать это завершение? Чем отблагодарить братца Володьшу за щедрость и гостеприимство?
Справа из-за стены виднелись темные кровли посада, высокими столбами стояли печные дымы. Суздальцы, в отличие от ростовцев, показали ему зубы, когда он натиском брал их город. Нашлось много противников и на посаде. Уже после, войдя в ворота, он силой смирил градских. Одних посажал в темницы, других ограбил и выгнал.
Не хотелось князю, чтобы суздальцы радовались его посрамлению.
– В полон взять их, что ли? – размышлял Олег. – Кого не продам в Муроме, тех отошлю весной в степь.
– Отяготимся рабами, князь, – отсоветовал боярин Колыван Власьич. – Мстислав за полоном пуще погонится, не уйдем от него. Да и тут время потеряем. Уходить надо.
– Запали город, княже! – вдохновился Беловолод. – Отблагодари суздальцев огненным знамением.
– А что! – задумался Олег. – И отблагодарю!
– И новгородцам пристанища не дашь, – одобрил боярин. – Повернут вспять от пожарища.
– К делу, Колыван, – заторопился князь…
Последними занялись пламенем Дмитровские ворота, которыми покинула город дружина. Перейдя по льду реку, Олег остановился последний раз посмотреть на Суздаль. Скакали, догоняя своих, отроки, пускавшие в городе красного петуха. Пожарище разрасталось, обводя заревом небо над городом. Из заборол высовывались языки, плескали на ветру как алые стяги.
– Зачем, брат? – уныло спросил Ярослав, ужасаясь зрелищу.
– А разве в латынах не жгут неприятельских градов? – желчно спросил Олег. – Король Генрих воюет небось не молитвой и не крестом смиряет своих князей.
– Генрих еретик, а ты христианин. Тебе бы жалеть человеческие души.
– Убирайся в Смоленск и там подпевай на богомолье брату Давыду, – озлился Гориславич. – Но тогда и Мурома себе не требуй.
– Я останусь с тобой, – упрямо молвил Ярослав.
Хвост дружины уже скрылся в ближнем лесу, через который шла дорога. У реки остался один волхв. Он досадовал, что князь не вспомнил о заречном монастыре, хотя тот стоял на виду и крестом упирался в небо. Его тоже следовало сжечь дотла – вымести прочь чернеческий дух, очистить место, где прежде поклонялись Велесу.
От дороги к монастырю вела натоптанная тропа. До тына ему оставалось полсотни шагов, когда из ворот высыпало несколько чернецов. Беловолод ничком упал на сугроб, чтобы не заметили его. Но монахи были заняты взволнованным гляденьем на пожар, и на взметнувшуюся со снега фигуру не обратили внимания. Волхв вприпрыжку добежал до ворот, осмотрел пустой двор и припустил к церкви. Обогнул деревянное строение, пал на колени в сугроб и стал выковыривать из пазов болотный мох. Накрошив горку, принялся с бормотаньем заклятий высекать огонь.
Искры вылетали из огнива, мох дымился, но огонь не появлялся. Распарясь от усилий, волхв умылся снегом и продолжил. Кремень перестал давать даже искру. Беловолод стал тереть камни о вотолу, потом снова зачиркал о кресало. Высеченная искра попала на вотолу, рыжий мех затлел огоньком. Кудесник не раздумывая засыпал его снегом. Болотный мох не загорался.
– Не получается? – раздалось сзади.
Беловолод, увлекшись, не обернулся.
– Всуе трудишься, человек. Господь сказал: без Меня не можете ничего творить. Помолись Богу Единому, может, Он подаст тебе огонь.
Волхв повернулся всем туловищем к говорившему. Перед ним стоял поп, начальствующий над другими попами, пискуп с нагрудным знаком власти. Но ни один пискуп не умел внушать такого ледяного ужаса, как этот.
– Не бойся, я не морок и не навий дух.
– Уйди, пискуп, – прохрипел Беловолод, отвернулся и, призывая богов, стал бешено сечь огниво.
– Нет тебе попущения жечь обитель. И заклятия твои не помогут.
Бросив камни, волхв подскочил и с криком побежал к воротам. Монашек, видевший его бегство, в удивлении заглянул за церковь. Кроме кучки мха и развороченного сугроба сперва ничего там не нашел. Но подойдя ближе, заметил странные следы на нетронутом снегу – две оплывшие продолговатые и неглубокие вмятины, будто от чего-то горячего. Монашек долго стоял над ними, не зная, чему приписать все это.
…Дорога зимним лесом под бледным утренним солнцем бежала добрая, легкая. Среди еловых лап мелькал серый хвост любопытной белки, подслушивавшей разговор путников. Ветер ерошил верхушки деревьев, шутя сыпал на ездоков порошей.
– Скажи, отец, – смущенно говорил храбр, – как перехитряешь смерть? Поди она не раз за тобой приходила.
– Ни к чему мне со смертью хитрить, – простосердечно ответил Янь Вышатич. – Давно прошу Бога прибрать мою душу, чтобы там снова соединиться с моей Марьей. Но, видно, еще не до самого дна я испил свою чашу. И жить вроде более не для чего и не для кого, а Господь дает жить. Внуков и правнуков мне не нянчить. А ведь человек отдает свою жизнь потомству. Мне отдавать некому, вот и зажился. Вместо внуков, считай, живу… Но можно и по-другому рассудить. Всю жизнь, с младых ногтей, для Руси жил, ей одной служил, хотя и разным князьям. Вот и отдарила она меня. А не то, чаю, еще на что-нибудь сгожусь ей… У тебя-то с потомством как?
– К весне кто-нибудь народится.
– Если девка, окрести Марьей, – попросил старый воин.
– А если сын, назову Янем, – решил Добрыня. – Крестным будешь ему, отец?
– Если доверишь.
Боярин был тронут – от чувств заволокло влагой очи. Чтобы скрыть это, Янь Вышатич крикнул назад:
– Эй, Горазд, взбодри своих отроков, чтоб не плелись как на похоронах. А то и в Суздале не застанем Олега Святославича! Уж больно прыток князь.
До Ростова отряд боярина так и не дошел. Повстречали в пути новгородского отрока, поспешавшего с вестью в Смоленск, и повернули коней в иную сторону.
– Не тревожься, боярин, – весело отозвался сотник Горазд, – дальше Руси не убежит.
– Я не об Олеге тревожусь. За книжником, который с ним, по всей Руси гоняюсь, никак не поспею.
– И об этом не беспокойся, Янь Вышатич. Нестора спасать мне не впервой! Из тьмутараканской передряги его выдернули и здесь потянем.
Добрыня вдруг придержал коня, стал ловить ноздрями воздух. В такие мгновенья он больше всего становился похож на потревоженного зверя, ищущего, с какой стороны приближается опасность. Старый боярин уже привык к его повадкам и доверял чутью храбра.
– Что, Добрыня?
– Гарью веет.
– Торопиться надо, – решил Янь Вышатич.
Пустили коней вскачь. До Суздаля оставалось верст тридцать, их одолели к полудню. Дорога вывела к посаду, чернеющему остовами домов, над которыми еще курился едкий дым и разносился вой погорелых женок. Меж руин бродили люди в надежде спасти хоть какой скарб. Поле за сгоревшей посадской стеной превратилось в обширный скотный двор. Спасенная хозяевами дворовая живность на все лады ржала, мычала, мекала, блеяла и лаяла.
– Тут и чутья не нужно, – заломив шапку набок, дивился Горазд, – не найдем мы здесь князь-Олега.
Мимо посада вышли к реке, делающей крутую петлю. В узком пространстве петли еще вчера красовался суздальский детинец, а нынче над обгорелым трупом города погребально каркали вороны.
– В самое яблочко твои слова, отец, – хмуро проговорил Добрыня. – Приплелись на похороны.
– Служил отцу Олегову, князю Святославу, – горько произнес боярин, – не чаял, не гадал, что сын будет жечь русские грады.
Берегом обогнули обвалившиеся черноугольные стены, вышли к остаткам ворот. За рекой, будто нечаянная радость, озарялась солнечными лучами церковь уцелевшего монастыря, Дмитровского подворья киевской Печерской обители. На берегу перед монастырем одиноко стоял чернец в накинутом на голову клобуке – то ли молился, то ли горевал, глядя на пепелище.
– Эй! – закричал ему Горазд. – Скажи, чернец, нет ли в том монастыре книжника Нестора?
– Для чего он вам? – слабо донеслось в ответ.
– Раз спрашиваем, значит, нужен.
– Кому я нужен?
Янь Вышатич утер слезящиеся от мороза глаза и поскакал по льду к иноку. Добрыня наблюдал бесстрастно, а сотник Горазд в изумленном восторге хлопнул себя по ляжкам:
– Ну, книжная душа! Мы его опять спасать едем, а он снова на бережку нас встречает.
Старый боярин слез с коня и от души расцеловал чернеца.
– Как ты, Нестор? – тряс его за плечи Янь Вышатич. – Когда поганые выжгли Феодосьев монастырь, я ведь думал, что больше не увижу тебя.
– Со мной ничего худого не случилось, – отвечал книжник. Он пытался радоваться нежданной встрече, но голос оставался деревянным: – А Русь горит. Церкви горят, монастыри, книжни, грады…
– Да что с тобой? – снова встряхнул его боярин.
– Так и должно быть. А со мной ничего. Бог ко мне излишне милостив… Тоскливо только на душе.
– Зачем ты понадобился Олегу?
– Олегу? – переспросил монах. – Князь заплатил за меня цену раба. Некогда я сам продал себя в рабство твоему ключнику, боярин. Ныне Господь отдал меня в чужие руки, чтобы я вспомнил о смирении.
– Олег выкупил тебя для холопства? – в гневе произнес Янь Вышатич.
– Моя гордыня смердела до самых небес, а я не замечал того…
– Ты больше не раб! – сердито сказал боярин. – И чтоб доказать это, поедешь со мной к Олегу. Я объясню ему, что покупать первого книжника на Руси как последнего холопа постыдно для князя. Даже отец его не додумался бы до такого, хотя и выкрал однажды блаженного Антония из его пещеры.
– И где теперь этот Олег? – спросил, подъехав, Добрыня.
– Ушел в Муром, – ответил Нестор.
– И нам туда же, отец?
– Туда же, – кивнул Янь Вышатич. – Нестора я нашел, осталось княжье дело.
– Не ходок я теперь по княжьим делам, боярин, – продолжал печалиться книжник. – Оставь меня в обители, прошу. Нынче мои дела – молитва да скорбь о своих грехах. Ни о чем ином не помышляю.
– И о книгах не помышляешь? – не поверил старый воин.
– И о книгах, – вздохнул монах. – Все труды мои погибли в огне вместе с книжней. Отболела у меня в груди эта боль, и ныне к книгам не прикасаюсь.
– Как это сгорели?! Да ты что говоришь, Нестор! – всей душой возмутился Янь Вышатич. – Цела и книжня печерская, и твои пергамены! Тебя дожидаются!!
– Целы! – на мгновенье вспыхнул радостью книжник. Но сразу вновь поник. – Как же целы, когда я сам видел огонь, который пожирал все…
– Да не сгорела книжня, – яростно закричал на него боярин. – Крест тебе в том поцелую! Дождь загасил пламя, монахи мне рассказывали!
– Не сгорела, – завороженно повторил Нестор. – Целы мои пергамены. Спасен труд многих лет… – Взор монаха, ненадолго зажегшись блеском, опять потускнел. – Все равно… Не вернусь туда. Покончено с книгами. Неспроста, думаю, Господь привел меня в здешнее подворье, дальше от князей и от стольноградских искусов. Здесь тишина и безмолвие – самая монашеская жизнь.
– Не силен я в истолковании Божьей воли, – рек боярин, которому весьма не по нраву пришлись слова книжника. – Я тебе так, по-простому скажу, Нестор. Рехнулся ты от горестей. Но я этого не оставлю. Хочешь, не хочешь, а поедешь со мной в Муром, хотя бы и пришлось тебя силой привязать к седлу. Ты меня знаешь, и в упрямстве тебе со мной не тягаться.
– Вяжи силой, Янь Вышатич, – твердо сказал книжник. – А пока не привяжешь, я тут останусь.
Нестор повернулся и зашагал к монастырю.
– Хорошо же! – ответил боярин, влезая на коня.
Прежде чем пускаться снова в путь, предстояло еще дождаться в Суздале князя Мстислава.
21
В суздальском детинце спаслись от пожара несколько хоромин. Огонь облизал их, но сожрать не решился. На одном из дворов Янь Вышатич с Добрыней и сотней отроков переночевали, а наутро в город вошла новгородская дружина. Ночью на Суздаль белым саваном лег свежий снег, приукрасил обугленные развалины. Боярин и князь Мстислав встретились посреди улицы, спешились и обнялись.
– Возмужал, князь, – одобрил Янь Вышатич, – на гордость отцу. Добрый воин стал.
– Что отец? – нетерпеливо спросил Мстислав, смущенный похвалой старого дедова дружинника. – Намерен ли воевать с дядей? Олег по доброй воле ушел из его земли.
– Его доброй волей мы со вчерашнего дня любуемся, – усмехнулся боярин, показав на погоревшие дворы. – Как ушел, так и обратно придет. Князь Владимир желает помирить Олега, но для этого нужно хорошее войско неподалеку.
– А кто это с тобой, боярин? – заинтересовался новгородский князь. – Таких устрашительных мужей отродясь не видывал.
– Это Добрыня, – просто ответил Янь Вышатич. – При случае может заменить небольшую дружину.
Медведь кургузо мотнул головой для приветствия и повторил попытку сделаться тенью боярина. Однако тень была слишком приметной.
– Надо же, – восхищенно сказал Мстислав. – Эй, Добрыня Рагуилович! – отнесся он к своему воеводе. – Не ударь в грязь лицом перед тезкой!
– Не ударю, князь, – проворчал воевода, выезжая вперед на мощном коне – скакун послабже не смог бы носить такого мужа, равного в обхвате двухсотлетнему дубу.
Прочие дружинники, еще не разъехавшиеся по городу в поисках крова и очага, сгрудились теснее, перекрыв всю улицу.
– Пойдем, Янь Вышатич, поговорим о делах, – предложил Мстислав.
– Вроде потеха будет? – тот хотел остаться.
– Пускай дружина тешится, – с улыбкой ответил князь. – Нам до того ли сейчас?
Удивляясь смиренномудрию юного князя, боярин двинул коня рядом с ним.
– Так ты Добрыня? – приступил меж тем к храбру новгородский воевода.
Медведь смотрел на него с безмятежным любопытством.
– Ну поглядим, по добру ли, по праву ли носишь это имя.
Добрыня Рагуилович, перекинув ногу, скатился с седла. Скинул в снег мятель и шапку, отстегнул с пояса меч, отдал ближнему кметю. Медведь, глядя на него, проделал то же, только палицу подвесил к седлу.
Два Добрыни встали друг против друга по краям неширокой утоптанной дороги.
– Я свое имя не украл, – предупредил Медведь.
– Поглядим, – ухмылялся воевода, – кто из нас сядет в сугроб.
Он шагнул ближе, сделал замах, но не ударил.
– Бей! – велел Добрыня Рагуилович. – Ну бей же! – раззадоренно скалился он, подставляя открытую грудь. – Посади меня в сугроб!
– Бей! Ударь первым! – кричали новгородцы храбру. – Не бойся, Добрыня, воевода зря не убьет!
Медведь не двигался.
– Да что стоишь, как чур деревянный?! – все больше ярился воевода.
– Не бью без причины, – спокойно объяснил Добрыня.
Новгородец с размаху приложил кулаком ему в грудь. У любого из дружинников вокруг от такого удара затрещали бы ребра. Добрыня не пошевелился.
– Вот причина. Сгодится? – воевода подул на кулак.
– Где? – спросил Медведь.
Из дружинных глоток вырвался хохот и понесся, распугивая галок.
– Ну, – усмехнулся Добрыня Рагуилович. – А так?
От второго удара храбр слегка покачнулся.
– И так?
Медведь перехватил кулак воеводы левой рукой, а правой ухнул новгородцу пониже ключицы. Добрыня Рагуилович устоял, отшагнув назад.
– Пощекотал, – снова усмехнулся он и треснул храбра по уху.
Медведь постоял, осоловевши, а затем мягко осел в сугроб.
– Не Добрыня, – тряхнув рукой, подытожил воевода и пошел к коню.
Храбр потряс головой, чтобы не звенела, поднялся, позвал:
– Эй.
Двинулся новгородцу навстречу и сходу врезал ему в челюсть. После этого глаза воеводы несколько мгновений могли смотреть только на переносицу. Затем он размахнулся, а Медведь, наклонясь, взял его за ноги и запрокинул тяжелую тушу себе на спину. Сделал пару шагов, сбросил Добрыню Рагуиловича в сугроб. Отряхнул руки и пошел. Новгородская дружина кулаками прикрывала ухмылки.
– Стой! – раздалось грозно из сугроба. Воевода выбрался на дорогу и, потирая челюсть, согласился: – Добрыня…
– И чего ты к имени прицепился? – буркнул Медведь, надевая меховой плащ.
– Добрыня – имя знаменитое. – Боярин сплюнул в снег кровь. – Не знаешь, что ли, про дядю старого князя Владимира, крестившего Новгород?
– Не знаю.
– Так пойдем я тебе расскажу за бочонком-другим доброго меда, – дружелюбно сказал воевода.
– И нам удели того меду, Добрыня Рагуилович, – попросили дружинники.
– А вам за ваши поганые усмешки над воеводой не полагается меду, – сердито ответил он.
…Ожидания Олега не сбылись – новгородский князь, придя в выжженный Суздаль, утвердился в нем надолго. Градские люди быстро разбирали горелые руины, использовали на дрова или свозили за город. Обратно из лесу гнали обозы свежей древесины, ставили город заново. Спорили только о том, что рубить в первую очередь – городьбу или дома. Мстислав рассудил их, велев прежде пускать дерево на жилье, а уж потом на укрепления.
– Пока здесь стою – я ваша защита, – обещал он суздальцам. – Олег больше не причинит вам зла.
– Ну коли так, – обрадовались погорельцы, – поставим себе хоромины лучше и краше прежних.
В первый же день князь освободил из ям заточенных Олегом дружинников и градских – тех, которые не задохнулись в дыму. Воины, стыдясь, что не смогли оборонить город от Олега, рвались вдогонку за ним. Мстислав осадил их:
– Отец не хочет мстить. Вам и подавно не пристало думать о мести, рушить волю вашего князя.
Суздальские кмети склонили головы.
На второй день князь провожал в Муром послов.
– Не забудь, Янь Вышатич, передать дяде мои слова.
– Не забуду, князь. Да как же мне и забыть про твои слова, когда ты так ласков с князем Гориславичем, – по-доброму сказал боярин.
– Для меня он не Гориславич, а крестный, – возразил Мстислав. – А Господь учит пресекать зло милосердием.
Выйдя из города, посольский отряд направился к Дмитровскому монастырю. Здесь оба – Нестор и Янь Вышатич сдержали свое слово. Один отказывался ехать, другой велел отрокам силой посадить его на коня и в пути сторожить с двух сторон.
– Зачем неволишь чернеца, отец? – спросил Добрыня в дороге.
– Затем, что он монах Феодосьевой обители, – помедлив, ответил боярин. – А блаженный Феодосий созидал монастырь так, чтоб из него по Руси шло духовное утешение и просвещение. Чтоб каждый черноризец в нем жил не только для своей души, но и для мира, для всех русских людей.
– Ты знал этого Феодосия, отец?
– Знал и почитал. И верю, что его прославят в святых. Как-то раз он сказал мне: монах всегда и во всем должен делать себе принуждение, а иначе он не монах. Нестору хочу напомнить о том же. Все понимаю – у кого нынче на Руси мир и покой в душе, кого миновали тяжкие мысли о судьбе своей земли? Но складывать руки и пускать нюни никому нельзя. Иначе будет еще хуже. Сейчас даже чернецы должны работать на Русь. Больше того – наравне с князьями должны вкладываться в устроение русской земли.
– Кто ж им даст княжью власть? – не понял Добрыня.
– Устроять землю можно и не имея власти. Одним духом любви Христовой и книжным словом.
Боярин перевел дух. Выговорилось все за несколько мгновений, а ведь раздумывал над этим не один год.
– Вот так, – самому себе ответил он. – Скоро слово сказывается, да не скоро дело делается.
– Как в Муроме дело будем делать, отец? – спросил о своем Добрыня. – Принуждением или добром?
– Как придется.
Медведь залез пятерней под кожух и поскреб тело. В седле сидели уже несколько седмиц, а в Суздале после пожара не осталось ни одной бани.
– Помыться бы. Что мы за княжьи послы – грязные, провонявшие.
Янь Вышатич принюхался, проверил за пазухой.
– Не чувствую. Зима же.
Добрыня не ответил. Он-то слышал, как зачихала от человечьего запаха хитрая лиса, притаившаяся в подлеске. Кого-то поджидала – да только не людей…
22
– Ты пришел вернуть мне моего холопа, Янь Вышатич? – такими словами встретил князь Олег послов, быстрым шагом войдя в палату и выхватив острым взглядом каждого из прибывших.
По лавкам расселись Олеговы бояре. Возле спинки княжьего кресла встал длиннобородый, увешанный знаками и гремучими оберегами волхв.
– Здрав будь, князь, – в пояс поклонился боярин, бывший воевода князя Святослава, отца Олега. – Неужто даже не поздороваешься после того, как не виделись с тобой двадцать лет?
– Для чего тебе здоровье, старик, в таких летах? – без приязни ответил князь. – Я ведь думал, ты помер давно. А ты не только жив, но и бегаешь на службе у Мономаха. Не пора ли тебе на покой?
– Пора, князь, – согласился Янь Вышатич. – Если б ты не мутил воду на Руси, был бы мне покой.
– А мне-то блазнится, воду мутит как раз Володьша.
– А ты перекрестись, князь, да помолись, чтоб не блазнилось. Небось от волховных шептаний и заклинаний тебе всякое мерещится.
– Как говоришь с князем! – стукнул посохом волховник.
– Как Бог положил на ум, так и говорю, – не посмотрев на кудесника, отвечал боярин. – Ты, князь, верно сказал – у дверей иной жизни стою. А перед смертью правда из уст легко льется. Так ты послушай меня, старого дружинника, не побрезгуй. У князя Владимира я на службе не числюсь. А его волю исполняю как приложение к своей собственной. Он хочет с тобой мириться и договариваться, и нет у него злого умысла против тебя. Мономах готов простить тебе кровь сына, если сам явишь добрую волю. Другой его сын, Мстислав, передает тебе такие слова: «Буду во всем послушен тебе как младший и крестник твой. Не стану преследовать с дружиной. Ты же посылай своих бояр к моему отцу и верни ему дружину, которую заточил в Муроме. Не лишай себя милости Бога стоянием во вражде и не губи Русь, отчину нашу».
– Не губить, значит, отчину, которую отняли у меня? – зло усмехнулся Олег.
– Потому и отняли, что ты не жалеешь Русь. Кому ты служишь, князь, своей земле или поганым?
– Князь на земле только богам служит! – опять стукнул волхв.
– Не греми своей палкой, чудодей, – сказал Янь Вышатич. – Она твоим словам весу не прибавит. Добрый князь Христу служит, а у худого свои боги – гордыня и зависть.
– Не я служу, а мне служат, – надменно произнес Олег. – На то я и рожден в княжьем роду, отцами и дедами возвышен. Мне дана воля – жалеть свою землю или драть как ледащую кобылу.
– Пошто же ей такая честь – ледащей кобылой сделаться? – воскликнул боярин. – Может, и деды твои были не Ярославом Мудрым и не Владимиром Крестителем, а рабами на скотобойне?.. Пошто сжег Суздаль? Пошто Русь на съедение степнякам отдаешь?
– Захочу – не один Суздаль гарью станет, а вся Русь! – запальчиво крикнул Олег.
– Тот Владимир, что Руси веру переменил, рабом и был – холопкой рожден, – зло напомнил волховник. – И рабскую веру от греков привез.
– Господь наш зовет людей сделаться сынами Божьими, и дал им образец – Сына Божия, Иисуса Христа. Разве ты, князь, не человек и не имеешь нужды смириться как Христос, чтобы спастись от тления?
Янь Вышатич почувствовал, как сбоку его дергают.
– Отец, – шумно прошептал Добрыня, – руки у меня чешутся на волховника. Он не даст тебе договориться с князем. Дай мне убрать его.
– Сиди смирно, – процедил боярин. – Если словами не одолеем – и силой не возьмем.
– Я только сломаю ему челюсть, а убивать не стану.
– Сиди и молчи, – сердито велел Янь Вышатич.
Медведь ослабил ворот рубахи и стал медленно скрести за пазухой, глядя на волхва.
– Что же Мономах и Мстислав не послали ко мне своих бояр? – вдруг сменил тему Олег, не любивший богословия, в котором был не силен. – Если бы хотели по чести сладить дело, послали бы своих первых мужей, а не безлепицу из трех голов, которую вижу перед собой: древнего старика, чернеца-раба и вот этого. – Олег кивнул, не зная, как назвать Медведя.
– Потому и не послали, что по чести ты, князь, должен был бы посылать своих мужей к Мономаху, как первый проливший кровь, а не он к тебе. Сам посуди – побежденному ли требовать послов от победителя? Мы к тебе с добром пришли от твоего брата, а ты к этому добру еще прибытка требуешь, – в сердцах укорял его старик.
– А кто тут побежденный? – Олег повертел головой, кривляясь. – Вы, мужи бояре, не видали – не выбегал отсюда побежденный, про которого Янь Вышатич говорит?
– Да таких в твоей дружине не водится, князь, – ухмыльнулся Колыван Власьич.
Олег развел руками.
– Ошибся ты, Янь Вышатич. А вот Мономах не считает меня побежденным, коли сам мира просит.
– Он не просит, а предлагает, – возразил боярин.
– Ну, это все равно, как назвать, – отмахнулся Олег и опять переменил разговор: – Так ты вернешь мне моего холопа?
Нестор, сидевший с другой стороны от боярина с четками в руках, как будто не слышал разговора.
– Богохульствуешь, князь, – покачал головой Янь Вышатич. – Монах никому не принадлежит кроме Господа. А ты, купив чернеца, уподобился поганым и жидам.
– Не называй меня жидом, старик, если не хочешь сесть в поруб, – внезапно разгневался Олег. – Жиды мне враги.
– В церковном уставе не писано, что нельзя купить монаха, – с сомнением молвил боярин Иванко Чудинович.
– Князь заплатил за него три цены раба, – вставил Колыван Власьич.
– Ты потерял свое имущество при бегстве из Суздаля, – напомнил Олегу Янь Вышатич. – Так что нечего спрашивать о том, что подобрали другие. Я взял Нестора и дал ему волю.
– Зачем же ты притащил его сюда? – зло спросил князь.
– Надеялся пробудить твою совесть, Олег Святославич. Да видно, она от колдовства твоего кудесника впала в забытье.
– Не верь им, княже, – прошипел волхв. – Оскорбишь богов, если поверишь хоть слову этого старика. Некогда он казнил на Белом озере двух слуг Велеса, исполнявших волю бога, а перед смертью вдоволь истерзал их. Теперь он хочет посрамить тебя, наслав морок. Не мое тут колдовство! – страшным голосом вскричал он, направив посох на Добрыню. – Посмотри, княже, с чем пришли к тебе послы Мономаховы. Покажи, ты, отродье волота, что висит у тебя на шее!
Князь, бояре и Янь Вышатич уставились на грудь Добрыни. Медведь, засмущавшись от взглядов, достал крест на цепочке. Волхв плюнул.
– Не то! Камень покажи.
Добрыня вытащил солнечный камень на жесткой нитке из конского волоса. Внутри желтого сияния распластал лапки жук-навозник.
– Ведовской камень! – торжествующе возгласил кудесник. – Он имеет огромную силу. Любое заклятье, произнесенное на него, сильнее десяти обычных. Кто владеет им, тот повелевает духами и берет от них знания. Мономаховы послы хотят ворожить против тебя, княже, в твоем же доме!
Камнем заинтересовался и Нестор – вытянул шею, чтоб лучше видеть.
– Откуда он у тебя? – надрывался волхв.
– Да, откуда? – повторил Янь Вышатич.
– От матери. – Добрыня застыдился, будто уличенный в чем-то срамном, и спрятал камень поглубже за пазуху.
Нестор громко вздохнул и перекрестился. Янь Вышатич рассмеялся.
– Ты, князь, поверишь, что мертвый камень причинит тебе зло? Что мы приехали сюда для этого? Плохого ты себе советчика выбрал.
– Буду думать с боярами, – объявил Олег, закончив переговоры.
Выйдя из хором во двор, Янь Вышатич с досадой спросил Добрыню:
– Ты нарочно это сделал?
– Что сделал?
– Показал волхву камень.
– Я думал волхвы боятся креста, а не камней, – пожал плечами Медведь.
– Совсем не в ту сторону своротил разговор этим глупым камнем!
– Поведай, Добрыня, – вдруг попросил книжник, – кто была твоя мать.
Сев на коней, все трое направились к владычному подворью, где им назначено было жить. Епископ в Муроме бывал лишь наездами – для того лишь, чтоб в очередной раз выслушать нежелание муромы отвергнуться идольского служения и жалобы здешних попов. Потому хоромы оставались едва обжитыми, полупустыми.
– Ведовка она была, – заговорил Добрыня. – С огненными волосами. Сам не помню ее, а от людей и ярославских волхвов слышал. Сказывали, будто посадник Твердята с отроками наткнулся на нее в лесу во время лова. При том спугнули медведя. Тот медведь ее и заломал. А под ней пищало дите – то был я. Мать сняла с шеи камень и сказала, чтоб повесили мне. Еще наказала, чтоб, как вырасту, отомстил бы отцу. А кто отец, не успела сказать, померла. Посадник с отроками сами додумали – медведь за своим дитем приходил, а она не хотела отдавать. Так меня и прозвали – Медведем, медвежьим сыном.
– Верно ли, что ведовка? – переспросил Нестор.
– Волосы острижены – куда ж вернее? Для колдовства стригла.
– Ну и что – отомстил отцу? – недоверчиво усмехнулся боярин.
– Отомстил. Только сказывать не буду.
Добрыня затосковал и больше в тот день не произнес ни слова. Во владычном терему забился в свою клеть и не казал носа до самой ночи.
Тем временем князь, ничего не надумав с боярами, погнал всех и сидел в одиночестве.
– Слышу твои мысли, княже, – раздался внезапно замогильный голос.
Олег вздрогнул, ощутив дуновение холода, как из погреба. Открылась со скрипом дверь, князь замер в ожидании.
– Кто там? – почувствовав страх, крикнул он.
Из-за двери вышел Беловолод. Олег выдохнул.
– Что пугаешь меня, чертов колдун! – разозлился он.
– Не я, а пришлые тебя напугали, что ты готов им покориться, княже, – упрекнул волхв.
– Может, знаешь способ, как мне воевать сразу против двух дружин? – вскипел Олег. – Ты обещал мне подмогу полоцкого князя. Где его полки?
– Так ведь и ты, княже, не дошел до Новгорода.
– Теперь и не дойду!
– Знаю способ, княже, – вкрадчиво сказал кудесник. – Если не побоишься…
– Страшусь только позора, когда опять изгонят с Руси. Чего еще мне бояться?
– Тогда возьми послов в плен, отними у волота ведовской камень и отдай мне! – сверкая очами, Беловолод наклонился к князю, почти дышал ему в лицо. – Волота убей, а чернеца и злобного старика я от твоего имени принесу богам. За такую жертву, княже, требуй от богов чего хочешь – все получишь!
– Почему зовешь его волотом? – растерянно спросил Олег. – Разве он не человек? Он крест носит.
– Волот, только дурной, – тихо засмеялся чародей. – Его легко обмануть – вот попы и обманули. И ты, княже, обмани, а камушек мне отдай и богов одари человечьей кровушкой.
Олег встал. Беловолод не сводил с него близкого огненного взгляда. Князь сгреб его бороду и рванул на себя.
– Я христианин! В твоих поганых требах душу марать не стану. А с волотом сам разбирайся, как знаешь.
Он отпихнул волхва. В кулаке остался клок длинных седых волос. Олег разжал руку и брезгливо стряхнул его. Беловолод торопливо подхватил плывущие в воздухе волосья, злобно глянул в спину уходящему князю.
23
Янь Вышатич и Нестор коротали ночь в истобке при свечах. От боярина сон до утра гнали ветхие годы, монаху привычно проводить полночи на молитве. Но книжник был растревожен, и молитва в эту ночь не ложилась на сердце. Сон сбежал и от Добрыни, а вместе с ним сбежал с подворья сам Добрыня. Нестор слышал только ржание коня на дворе и скрип несмазанных воротин.
– Куда это он навострился? – монах пришел с вопросом к Яню Вышатичу.
– Бог его знает. Добрыня для меня и поныне загадка. Насмотрелся я на него в пути из Смоленска. Со всяким встречным зверьем ласков и будто разговор ведет, спрашивает о чем-то. С людьми на человека похож, а с бессловесной тварью – на зверя. Видно, что скучает по лесу. Однажды в дороге пропал с ночи на полдня, отроки на морозе глотки сорвали, пока кричали его. Вернулся – словом не обмолвился, да поглядел так, что я все свое возмущение в кулаке зажал. С оленьей кротость поглядел. Это Медведь-то. Ты ведь Нестор, не веришь в то, что он о себе рассказывает? Невозможно человеку от зверя родится.
– Язычники в это верят.
– Мы с тобой не язычники.
– Мы не язычники, – согласился Нестор. – Но и христианин может зачать дитя по-звериному.
– Как это?
– Как всякая бессловесная тварь, возбужденная похотью. По-скотски, без венца и благословения.
– Почему говоришь об этом? – недоумевал Янь Вышатич.
– Потому что Добрыня – твой сын, боярин.
– Что? – страшное изумление прошло по лицу старика почти судорогой. – Что ты сказал?!
– Он твой сын. Вспомни, Янь Вышатич, тот поход за данью на Белоозеро, в который ты взял и меня, тогда еще отрока. Вспомни волхвов, поднявших смердов на мятеж. Вспомни ночь, когда ты возлег на ложе с красноволосой девой, дочерью волхва, заворожившей твою дружину танцем русалий. Ее звали Жива…
– Ты помнишь ее имя, – подавленно пробормотал старик, – а я давно позабыл.
– Наутро ты судил ее за то, что она пыталась убить тебя ночью. Ты велел сжечь ей волосы, а она в ответ поклялась отомстить тебе через семя, которое взяла у тебя.
– Нет, – все сильнее качал головой потрясенный боярин, не веря словам книжника. – Не мучь меня, Нестор. У меня нет детей. Моя жена не смогла родить мне. И никакая ведьма не могла родить мне сына, если Бог не дал мне этого! Зачем ты все это придумал?..
– Добрынин солнечный камень – он висел у нее на шее. Я хорошо рассмотрел его тогда. Я ничего не придумал, Янь Вышатич. И короткие волосы, и слова о мести отцу…
– Да посмотри на него! – вскричал старик. – Похож он хоть каплю на меня? Никогда в моем роду не было такого зверообразия. Медведь его отец, медведь, а не я!
Трясущимися руками он сжал голову, а локти поставил на колени и застонал.
– Для чего ты терзаешь меня? Я давно смирился со своей недолей, давно простил Богу… Господи, что я говорю… помилуй меня, грешного и убогого…
Он убрал руки и распрямился, направил невидящий взгляд на Нестора.
– У меня нет сына. Запомни это. Тебе привиделось. Это морок, наваждение. Ничего не было.
– Было, – упорствовал книжник.
Янь Вышатич сполз с лавки на колени.
– Молю, Нестор. Давай забудем. Ты мне как сын, и к Добрыне душа стала прирастать. Но не говори, что он мое детище. Я давно замолил тот грех, покаялся перед Богом и перед Марьей. Она простила меня…
Глаза старика наполнились влагой. Нестор бросился к нему, тоже упал на колени, обнял.
– Прости, отец. Я же знаю, как ты страдал, что у тебя нет чада…
Они поднялись вместе. Янь Вышатич взялся одной рукой за стену, а второй оттолкнул монаха.
– Марья простила меня – понимаешь? Я любил ее больше жизни, до самой ее смерти. И сейчас люблю. А теперь ты приходишь и суешь мне под нос плод того блудного греха. Мне снова надо просить у нее прощения, да только нет ее рядом!.. – боярин сорвался в крик и ударил кулаком о стену. – Нет, Нестор, – отдышался он, – худое дело ты затеял. Как буду теперь смотреть на него? Как смогу терпеть его возле себя? Он будет всегда напоминать мне о том, что мне нет прощения!
Книжник сел на лавку.
– Добрыня не плод греха, – сказал он глухо, в расстройстве. – Он плод твоего покаяния, боярин, за совершенный грех.
– Что ж так страшно и неблагообразно мое покаяние? – горько усмехнулся Янь Вышатич. – Закончим этот разговор, Нестор. Добрыня не мой сын, а я устал. Ступай к себе. И прошу – держи рот на замке.
– Прости меня, отец, – повторил Нестор, покидая истобку.
…Медведь снял рукавицу и обтер ладонью мокрое от снежинок лицо. Он сидел на княжьем дворе уже долго, дровяница успела покрыться за это время слоем снега. Ветер и мороз не донимали храбра, но бесплодное ожидание в закутке между дровяными чурбаками затягивалось. Добрыня был уверен, что волховник непременно появится ночью во дворе, но ведь за долгие часы и зад мог примерзнуть к бревну.
Он выбрался из своего укрытия, откуда весь двор был бы как на ладони, если б не темнота. В терему горели только два окошка, одно на нижнем ярусе, другое вверху. Добрыня подошел к нижнему, заглянул. Отроки палили свечи в молодечной, сражаясь в шахи-маты. За другим окном, он не сомневался, бдел кудесник.
Легко скрипнула дверь под сенью крыльца. Кто-то из гридей, поленившись добежать до выгребной ямы, пустил свысока струю в свежий снег. Добрыня скатал снежок, подышал на него для прочности и кинул в отрока.
Гридин, торопливо подвязав порты и напрасно ища меч на поясе, остановился на нижней ступени крыльца. Достал из-за голенища засапожник.
– А ну выходи, кто б ты ни был! – грозно велел он.
– Позови волхва, отрок, – показался перед ним Добрыня.
Гридин узнал его, но на всякий случай поднялся на три ступени, чтоб быть выше ростом.
– Тебе чего надо на княжом дворе? Чего рыщешь, как тать?
– Волховник мне нужен, позови.
– Щас всех из гридницы и молодечной сюда позову, – погрозил кметь.
– Меня не возьмете, а из ваших покалечу кого-нибудь, – предупредил Медведь. – Князю убыток. Лучше позови волхва.
– Ладно, – подумав, присмирел отрок и убрал нож. – Зачем тебе волхв?
– Для ворожбы, зачем еще.
– А говорили, ты сам знатный ворожей, – разочарованно протянул гридин, уходя.
Беловолод явился быстро. Пятерней задвинул обратно за дверь голову любопытного отрока, спустился с крыльца. Темный двор казался пустым.
– Выходи, волот. Я тебя чую.
Он хотел пройти дальше, но тут был схвачен сзади за ворот.
– Врешь, волхв, ничего ты не чуешь.
Добрыня уволок его к амбарам, кинул задом на гору счищенного со двора старого снега, и сам навис над ним.
– Поплатишься за это, – скрипнул зубами волхв и умолк, привороженный слабым желтым сиянием перед самым носом.
Солнечный камень блеснул в свете месяца, глянувшего сквозь лохмотья туч.
– Будет твоим, – сказал Добрыня.
– Что хочешь за него? – жадно выдохнул Беловолод.
– Чтоб ты уговорил князя просить у Мстислава мира.
– Не в моей силе…
Добрыня встряхнул его.
– В твоей. Князь тебя слушает. Когда он согласится, отдам тебе камень. Твой ответ?
Беловолод жарко дохнул и показал в улыбке зубы.
– Мой ответ – да. Уговорю князя. А не обманешь с камнем?
– Не обману. – Добрыня достал с груди крест и поцеловал.
Волхв поморщился.
– Велесом клянись.
– Ты сперва голым задом на снегу попрыгай, – отказался Медведь, убрал камень и крест за пазуху, пошел к дровяницам.
Возле тына поставил чурбак, подтянулся и перелез со двора на улицу. Оседлал ждавшего коня.
На владычном подворье он тихо распряг жеребца, поставил в конюшню и задал корма. В доме, проходя в сенях, заметил светлую полоску под дверью изложни, где почивал боярин. Из клети слышались громкие воздыхания и горячие мольбы.
Из-за двери Несторовой клети тоже проливался тусклый свет. Чернец молился по-книжному, читая мудреные словеса, которые порой и называл чудно – Софией, премудростью Божьей.
Добрыня мало понимал в книгах, но верил на слово, что они мудры. Мудрее всех волхвов на свете, мудрее старых богов.
И хотя он целовал крест кудеснику, все равно перемудрить волхва – это его, Медведя, София.
Он стоял под дверью и, приникнув лбом к ободверине, вслушивался в негромкое, размеренное чтение книжных слов. Чем плотнее они набивались в его голову, тем легче укладывались там, как семечки в подсолнухе, и тем яснее становилось, что к старой вере возврата нет. Будет лишь узнавание новой…
24
Назавтра Олег Святославич позвал в ту же палату бояр и послов.
– Размыслив со своей дружиной, я решил, – сказал князь, обводя всех усталыми после ночи без сна глазами, – просить у Мстислава мира, а у брата Владимира братской любви, – быстро закончил он.
От Добрыни не укрылось переглядывание Олеговых бояр, для которых ответ князя стал неожиданностью. Он посмотрел на Яня Вышатича. Старик с самого утра был странен, словно захворал или видел во сне упыря. Был изжелта-бледен, молчалив и удручен. Медведю казалось – даже телом иссох за ночь. А самое главное, светлые очи боярина никак не хотели смотреть на Добрыню прямо, все время съезжали в сторону, и ноги боярина обходили Добрыню широким крюком. «Не прознал ли, что я договаривался ночью с волховником?» – обеспокоился храбр. Но сам же унял свою тревогу: когда посольское дело увенчается успехом, боярину нечего будет сердиться на Добрыню за тайные сговоры с кудесником.
Однако вот он успех – князь Олег надумал замириться, а Янь Вышатич как сидел понурым грибом, так и сидит, радостью не осветится. Добрыня осторожно подпихнул его в бок – надо же отвечать князю.
Боярин встал и в пояс поклонился Олегу.
– Благодарствую, князь. Порадовал старика. Будь уверен – и Мстислав, и князь Владимир исполнят оба свои слова.
– Уповаю на то, Янь Вышатич, – отозвался Олег и простодушно попросил: – А может, отдашь чернеца? Обещаю – холопить его не стану, только при мне будет.
– Не могу, князь, отдать тебе свободного. Он сам решит, где и при ком ему быть. Да на что тебе монах?
– Клад хочу найти, – усмехнулся Олег. – А чернец подскажет, где искать.
– Так спроси у волховника, где искать.
– Черт с тобой, боярин, не согнешь тебя, – рассмеялся князь. – Но на пиру со мной и с дружиной ты посидишь нынче, мед по бороде и усам разольешь! И чернеца с собой приведи, пусть он моего угощения отведает.
Янь Вышатич снова поклонился и пошел из палаты, забыв про Добрыню.
– Благодарствую, князь, – пробурчал Медведь, повторив слова боярина, и боком тиснулся к двери.
В сенях его нагнало шипенье Беловолода:
– Куда, волот, торопишься? Исполняй свое обещание.
Добрыня снял с пояса калиту на шнурке, бросил в руки волхву. Тот жадно схватил, вытряс на ладонь солнечный камень, страстно зажал в кулаке. Храбр молча зашагал дальше.
На дворе он хотел было завести разговор со стариком, поведать, как обхитрил волховника. Янь Вышатич, сжав зубы, скрипнул:
– Уйди, Христа ради.
Добрыня в великом недоумении и обиде смотрел, как старик, сгорбясь на коне, выезжает со двора.
…Пир был нешумен и необилен. По чести сказать, князю Олегу и веселиться было не о чем. Но дружине иных поводов для пира кроме верной службы князю не требуется. Пир – и награда дружине, и любовь князя к своим мужам, и поддержание в них ратного духа. Однако в малом пиру чести все же меньше, чем в большом, когда и сама земля бывает хмельна от пролитых на нее меда и браги.
Янь Вышатич сидел посреди застолья скушный. Добрыня вливал в глотку одну кружку за другой, и с каждой становился мрачнее, а на вид звероватее. Книжник, пригубив чашу, в который раз вставал и откланивался. Два Олеговых дружинника, меж которыми князь усадил чернеца, клали ему на плечи руки и возвращали на скамью.
После пятой круговой чаши князь изумленно воззрился на опустевшее место Яня Вышатича.
– А где?..
– Нездоров боярин, – отговорился Добрыня, тяжело подняв себя со скамьи.
Он подошел к Нестору, рукой отодвинул дружинника, сел на его место. Княж муж, схвативши со стола серебряную корчагу с вином, собрался уже затеять бой, но увидел вопрошающий взгляд Медведя и охладел.
Добрыня отломил кусок лосятины и положил на блюдо перед Нестором.
– Угощайся, отец, раз князь угощает.
Книжник оторвал мясное волоконце и отправил в рот.
– А теперь скажи, – продолжал храбр, – какой упырь старика покусал? Я ради дела оберега своего не пожалел, отдал волховнику. А он теперь и видеть меня не желает, будто я ему глаза мозолю. Чем я ему в душу наплевал?
– Ты отдал свой камень волхву? – переспросил монах. – Для чего?
– Чтоб князья миром поладили, – пробурчал Добрыня. – Ты не тревожься, он не сможет творить волшбу с этим камнем. Я поутру снес его в церковь и окунул в крещеную воду.
– Простодушен ты, Добрыня, – вздохнул книжник. – Волшбу творят не камнем и не иным чем, а одной лишь бесовской силой. Впрочем, святая вода не повредит.
– Угу, – отозвался Медведь.
– А на боярина ты не держи обиду…
– Эй, отче Нестор, – перекрикнул князь хриплого песельника, дравшего струны гуслей. – Понеже ты теперь не холоп, окажу тебе честь – садись со мной рядом.
– Чересчур велика для меня честь, князь, – встав, поклонился монах. – Отпусти душу на покаяние.
– Не пущу, отче. Дорог ты мне! Эй, мужи братия, помогите черноризцу, коли сам не в силах дойти.
Двое дружинников подхватили монаха под руки, перемахнули через скамью и, живо приведя к князю, тем же образом усадили одесную. Расторопный холоп поставил перед ним чашу, наполнил вином.
Песельника сменили скоморохи с трещотками и бубнами, заскакали меж столов по-козлиному, задрыгали ногами.
– А что, Нестор, – наклонился к монаху князь, – не слыхал ли ты о сокровищах, укрытых в пещерах под Феодосьевым монастырем?
– Слыхал, князь, и не я один, – косясь на нечистые пляски, ответил книжник. – Об этих сокровищах всякому ведомо, кто читал житие блаженного отца нашего Антония.
Олег Святославич подпер голову кулаком, задумался.
– А при чем тут Антоний? Кто посмел разгласить тайну в житийном писании?! – Князь хотел плеснуть гневом, но размягчивший его хмель не дал разгореться ярости.
– Нет в том никакой тайны, князь. Учитель наш Антоний, устроивший в горе обитель, сперва вселился в готовую пещерку, ископанную в древности варягами. Некогда варяги, ходившие к грекам для торговли, хоронили там свои богатства. Но однажды так случилось, что они не вернулись из греков, а сокровища остались. И доныне лежат там зарытые, однако никто не знает, в каком точно месте.
– Не монастырь, а казнохранилище, – пробормотал Олег, запив услышанное добрым глотком меда. – Что ж князь Святополк? Читал это житие? Знает о варяжской пещере?
– Это мне неведомо, князь.
– А если узнает и велит раскопать пещеры?
– Доныне Бог не попустил святотатства, – уклончиво ответил Нестор. Но слишком хорошо он представлял себе нрав Святополка Изяславича, чтобы не усомниться в действиях киевского князя.
– А о пропавшей казне моего отца, князя Святослава Ярославича, ты ничего не слыхал? Может, в монастыре кто поминал о ней?
Раздумья Нестора прервал вопль:
– Пожар, князь!
…Горело владычное подворье. Прозевавшие огонь холопы бегали по двору с ведрами и корчагами, мешались под ногами у Добрыни. Он рычал на них, распихивал тумаками и требовал топор.
Огонь он заметил издалека. На пиру сидеть стало совсем тоскливо, и Добрыня исчез с княжьего веселья, как перед тем Янь Вышатич. Когда спешился на дворе, хоромы полыхали уже сильно. Пламя вылезало из нижних лопнувших слюдяных оконцев, лизало верхний ярус. Холопы жили в отдельно поставленной челядне. В доме мог быть лишь один человек.
Красное крыльцо терема густо объяло пламя. Не пройти было и через черный вход – рванув дверь, Добрыня едва не умылся дохнувшим в лицо огнем. Кто-то из челяди дал ему наконец топор. Медведь остановил другого холопа с двумя ведрами, опрокинул на себя воду, колкую от льда.
Коротким закрытым гульбищем терем соединялся с маленькой домовой церковью. Добрыня срубил дверь храма, перед алтарем нашел другую дверь и выломился на гульбище. С топором кинулся на запертый вход терема, вынес дверь и, прикрываясь рукавом, вошел в дымные сени.
Лестница только занималась огнем. Он поднялся наверх, плечом стал вышибать двери. Янь Вышатич стоял на коленях в изложне, наполненной дымом. Когда Добрыня вошел в клеть, треснуло от жара окно, пламя ворвалось внутрь. Боярин, хрипя, схватил икону и попытался оттолкнуть Медведя. Но сил уже не осталось. Старик, лишившись чувств, начал заваливаться. Добрыня поднял его на руки.
– Погоди, отец, это еще не смерть. Ты и теперь ее обманешь.
Он вынес боярина тем же путем во двор, положил на меховую полсть, расстеленную холопом.
– Жив? – спрыгнул с коня Иван Чудинович, посланный князем.
Двор наводнили дружинные отроки, вооруженные баграми для раскатки бревен. Засучив рукава и разгоняя бранью холопов, весело принялись за дело.
– Задохнулся малость, – ответил Добрыня. На лбу и бороде у него нависла седая бахрома от замерзшей влаги. – Ты вот что, боярин. Отправь отроков искать волховника.
– Что его искать. Он к князю прилип – не отлепишь.
– Говорю тебе – нет его с князем, – негромко рыкнул Медведь. – Знает, что искать его будут.
– Да на кой? – раздраженно бросил княж муж.
– Он поджег. Больше некому. Сперва в подклети запалил, потом подпер оба входа бревнами и добавил огня снаружи.
– Откуда так точно знаешь?
– Видел. Огонь из подклета шел.
– Я велю разыскать волхва, – кивнул Иван Чудинович.
Янь Вышатич, очнувшись, закашлял. Прибежавший за дружиной Нестор упал возле него в снег, бережно поднял голову боярина.
– Не оставляй нас, отец, – попросил он.
Старик перевел взгляд на Добрыню, хотел что-то сказать. Но только хрипнул горлом, а на глазах блеснули слезы.
25
Ясные краски образа золотились в теплом свете лампады. Икона – окно в горний мир, из которого в темную клеть души смотрят глаза Спаса. Судье, не имеющему греха, человеческая душа дороже всего, что есть на земле. Он хочет, чтобы и человек ценил свою душу так же…
В длинной исподней сорочице и враспояску князь стоял босиком перед образом.
– Премудрости наставник и смысла податель, неразумным учитель и нищим заступник! Утверди в разуме сердце мое. Владыка! Дай мне дар слова, устам моим не запрещай взывать к Тебе: милостивый, помилуй падшего!.. Пощади меня, Спасе, когда воссядешь судить дела мои, не осуждай меня на огонь вечный, не обличай яростью твоей…
Он упал на колени, затем грудью на пол.
– Преклонись душа моя и помысли о делах, содеянных тобой, и очистись слезами…
Встав, князь открыл дверь клети, кликнул гридина:
– Позови владыку.
Вместе с епископом Ефремом в горницу вплыло благовоние церковных воскурений. Князь подошел под благословение.
– Прости, владыко, что встречаю тебя в исподнем. Не имею хотения украшать тело одеждой, когда душа истерзана и кровоточит.
– Все в рубищах предстанем перед Христом на суде, – перекрестился епископ.
– Сядь, владыко, и выслушай.
Усадив Ефрема на лавку, князь поместился на низкой скамейке для ног. Запустил руки в спутанные кудри, опершись локтями о колени.
– Знаю, что я тленен, владыко, и годами немолод. Потому помышляю, как страшно впасть в руки Бога не покаявшимся и не устроившим мира в самом себе. А я с братом враждую! Тоскую о сыне моем, Изяславе, погибшем во вражде. Злую он себе честь добыл и душу ни за что сгубил. Меня ввел в позор и печаль, ненавистью к брату вооружил… До сих пор мне грудь теснит ледяная глыба – ненависть к Олегу. – Князь вдавил пальцы в грудь, будто хотел ногтями разорвать плоть, как рубаху.
– Борись, князь. Все это от наущения сатаны.
– Борюсь, владыко. Силы Господь дает. А то б и не знал, как мне Олега простить… А простить надо. Надо, отче! – с усилием вытолкнулись слова, словно камень вышел из груди. – Иначе и мне не простится… Я же – человек. Грешнее всех людей. Мой грех – война с братом. Не нужно было начинать ее. Мои вины – и половецкие рати давешним летом, и смерть Изяслава, и злоба Олега… Прочти, владыко.
Владимир протянул руку и взял со скрыни трубку пергамена, еще не скрепленного печатью.
– Нынче написал это письмо Олегу. Боюсь, не услышал он меня через моих послов. От Мстислава был скорый гонец, что Олег согласился на мир. Только тревожно мне. Жду Олеговых бояр, а сам лишь о том думаю, как бы мне и второго сына не лишиться. Мстислав доверчив и не распознает обмана. Олег же наторел в этом…
Ефрем развернул грамоту, стал внимательно читать на вытянутых руках. Послание было длинным, князь излил в нем всю душу. Удивление владыки возрастало от строки к строке.
– …Не от нужды пишу это тебе, – неспешно тек голос епископа, – не от беды какой, посланной Богом для вразумления. Но душа мне моя дороже всего на свете. Сам поймешь это, а примешь мое слово по-доброму или с поруганием, увижу из твоего ответа.
Закончив чтение, Ефрем возвысился в полный рост и положил руки на голову Мономаха.
– Да пребудет на тебе благословение Божье. Никто из русских князей не смирялся так, как ты, князь. И да будет благословен твой род вовеки.
– Ты знаешь, владыко, что моя дружина не согласна со мной. Исполни мою просьбу – отвези сам эту грамоту Олегу.
Ефрем сел на лавку.
– Хорошо, князь. Мне и путь будет в радость, когда повезу твои слова. А что дружина не согласна, так это и не диво. Ты ведь, князь, каешься перед убийцей своего сына. Много ли найдется на Руси мужей, кто поймет это и оценит?
– Знаю такого мужа. И о нем у меня тоже просьба, владыко. Если встретишь в пути чернеца Нестора, печерского книжника, передай ему мою повинную. Прав он был, когда остерегал меня от войны с Олегом, а я не послушал его и прогнал.
– Передам. Но чернецы иное, князь, чем дружинные мужи. Тем паче книжник. Нестор причастен к летописцу, а в летописце разумеющему человеку открывается Бог, промышляющий о Своем творении. И в прошлых и в нынешних людских деяниях книжник научается видеть больше, чем простой смертный.
– Воистину так, отче. И мой грех он увидел…
– Однако монах не Господь Бог, чтобы читать в душах людей, – предостерег Ефрем. – Он тот же грешник… Скажи, князь, что означают слова в твоем письме: «Вот сидит подле тебя сын твой крестный с малым братом своим; если захочешь и их убить, то воля твоя»? Ты отправишь к Мстиславу кого-то еще из сыновей?
– Конечно, отправлю. – Взор князя отвердел. – Вместе с тобой. Ведь и ты, владыко, хотя бываешь прозорлив, но не можешь предугадать, как поведет себя Олег. Я пошлю к Мстиславу подмогу – половцев, которых привел Кунуй, и своих дружинников. Во главе рати поставлю Вячеслава.
– Отроку лишь тринадцать лет.
– И мне было тринадцать, когда отец послал меня в первый поход. Зато Олег не увидит в нем угрозы.
– Отдаешь невинного отрока в жертву… – все больше изумлялся Ефрем.
– Уповаю, что Бог остановит руку Олега.
– Но Олег и в самом деле может занести меч для удара, – задумчиво сказал владыка. – Ведь в твоем письме нет ни слова о том, чтобы вернуть ему Чернигов.
– Я, владыко, хочу простить его за смерть сына, в которой и сам виноват, но не намерен отдавать то, что Олег потерял по своей вине, – плеснув раздражением, ответил князь. И совсем другим тоном продолжил: – Но я готов говорить с ним о том, как разделить отчие земли. И не только с ним – со всеми князьями Руси, со всеми отраслями единого корня.
– Ты задумал что-то новое, князь, – слегка обеспокоился епископ. – Всякий раздел грозит ущемить одних и породить зависть в других.
– Знаю, отче. Ведь были войны между братьями и при умных дедах наших, и при отцах. Но неужто мы неспособны улаживаться друг с другом иначе? Христиане мы или язычники, поклоняющиеся кровожадным идолам? Ты прочел мое письмо. Ты видишь – я каюсь. И от братьев своих хочу того же! Чтобы не с оружием шли один на другого, а спрашивали бы друг у друга совета и вместе решали. Если мы, внуки мудрого князя Ярослава, не можем владеть Русью сообща, без драк и обид, покоряясь один другому, и друг у друга рвем земли, то пусть лучше каждый полновластно держит свой кусок и покоряется Христовым заповедям! Христу покоряться не так обидно, – добавил Мономах с усмешкой. – Об этом хочу говорить с братьями, и для такого совета собрать их вместе. Чтобы договорились и крест целовали на том, что решим. Ну а кто после этого и крест ни во что поставит, тот будет жить на Руси лишь из милости, если братья захотят оставить ему малый клок земли…
– Горьки твои слова, князь.
– И мне они горьки, отче. Но, сидя в Переяславле, не могу измыслить для Руси ничего лучшего. А сидел бы в Киеве великим князем… тогда бы все иначе было. Ты знаешь, владыко, что я мечтаю о царском венце для Руси.
– Дело великое и нелегкое. Не поднимешь ты его, князь, – усомнился Ефрем. – И я тебе не помогу – чувствую, силы на исходе, скоро в землю лягу.
– Не подниму, – согласился Мономах. – Греки для Руси венца пожалеют. Но когда-нибудь сами сможем взять его! Не знаю, что потребует за это Бог от Руси… Быть может, она пройдет через великую тьму, через страшные испытания…
Князь оборвал себя. Погас пламень в очах.
– Поезжай, владыко. Напрасно говорить о грядущих испытаниях, не пройдя нынешних.
– Найду Нестора, привезу его к тебе, князь. С ним и наговоришься о том, что потребно для Руси в веках, – подытожил Ефрем, вставая.
– Постой, владыко, – придержал его Мономах и попросил: – Не торопись лечь в землю. Ты уйдешь – кто со мной останется? Ты последняя моя опора.
– Не моя воля, когда уйти, – сострадая князю, сказал епископ. – А Господь даст тебе другие опоры.
– Пока что Он только забирает, – с остановившимся взглядом прошептал Мономах.
– Когда будет так тяжко, что сам не сможешь идти, князь, Господь понесет тебя, – молвил владыка.
Дверь клети мягко закрылась за Ефремом. В памяти Владимира воскресло лицо Гиды.
– Я ведь все правильно сделал? – пробормотал он. – Теперь тебе не в чем меня упрекнуть. Только молись, жена, о своих сыновьях…
26
Добрыня сбросил с плеч тушу лося, снял с ног лыжи. Воткнул их в сугроб возле своей берлоги, сооруженной из сучьев и елового лапника. Избушка некрепка, но снегопад выдержит и тепло бережет, а большего Медведю не надо. Не век в ней куковать – только дождаться, когда князья наконец поделят земли и разойдутся миром. А после того можно и в Киев воротиться. Добрыня представил, как кинется ему на грудь с ревом Настасья, как приятно упрется в него огромным чревом… Нет, не упрется. Дите поди уже народилось, и жена торжественно поднесет ему кулек с оглушительно ревущим, мохнатеньким… до которого и дотронутся будет боязно…
Медведь отогнал грезы и стал резать на лосе шкуру. «Славный сегодня будет обед», – подвывало в пустом со вчерашнего дня брюхе. А голова вновь взялась варить старую кашу: «Напрасно князь Мстислав распустил дружину».
Половину луны Добрыня жил в лесу, сам себя назначив в сторожу на берегу Клязьмы. После пожара в Муроме волхва так и не сыскали. Князь Олег яро божился, что найдет его и вздернет на суку. Янь Вышатич, чуть живой от угара, не смог, а может, не захотел поглубже заглянуть князю в глаза. Ярость Олега была горяча, а очи оставались холодны. Добрыня знал, что люди могут иметь два лица и одно из них прятать под другим. Верить таким он опасался. Однако боярину ничего не сказал, затаил в себе. Янь Вышатич и слушать бы его не стал. Всем своим видом старик показывал, что те слезы, которыми он отблагодарил Медведя за спасение из огня, были непростительной слабостью. Или их вообще не было.
Едва вернувшись в Суздаль, Добрыня собрался снова сесть на коня и возвращаться в Киев. Но тут князь Мстислав, обрадовавшись вестям, отправил по домам своих новгородцев, ростовцев и белозерцев. В одночасье остался без дружины, без воеводы и без сторожи. Поглядев на это, Добрыня оставил коня в городе и надел лыжи. Пошел в лес – сторожить землю и рассеивать обиду на боярина Яня Вышатича.
Привычными ударами ножа Медведь разделывал тушу лося. Когда он уходил из Суздаля, там готовились к большому посту – семи седмицам великого притеснения чрева. Однажды Медведь спросил зачем. В ответ услышал от поповича, что христиане не рабы брюха. Хотя и любят вкусно пожрать, но никогда не продадут душу за сладкий кусок, как иные язычники. И для этого упражняют душу постом, чтоб она была сильнее брюха.
Но в зимнем лесу угнетенное чрево может пересилить душу, выдворив ее насовсем из тела. Потому Добрыня просил прощения у зверья за неурочные ловы.
Разжигая огонь, он услышал за спиной осторожные шаги.
– Это моя добыча, Серый, – предупредил он с угрозой.
Ответом стал глухой короткий стон, в котором не было ни тени покушения на его добычу. Медведь повернулся.
Волк, которому он дал прозвище Серый, смотрел на него из-под широкого лба в напряженном ожидании и тяжело двигал боками. Выше передней лапы из него торчала стрела с перегрызенным древком. Позади зверя тянулся крапчатый кровавый след.
– Вот оно что, – озабоченно сказал Добрыня, подходя к зверю. – Что за ловчие тут объявились?
Серый не дался ему в руки, отпрыгнул назад.
– Я хочу помочь.
Волк сделал несколько шагов по своему следу и лег в изнеможении.
– Хорошо, лежи тут, Серый. Я погляжу и скоро вернусь.
Добрыня забросал костер снегом. Пристегнул к меховым сапогам лыжи, закинул за спину налучье и тулу, быстро покатил по волчьему следу. Через полверсты след привел к берегу речки Нерль, дремавшей подо льдом и снегом. Кровавые метины уходили дальше вдоль реки, к устью на Клязьме. Но Медведь не торопился идти туда. Он понял, почему Серый бежал к нему не коротким путем, через лес, а длинным, с поворотом от берега. Зверь хотел, чтобы люди, ехавшие по льду реки, вышли на Добрыню сами, а не он шел за ними.
Он услыхал их голоса. Много, целый отряд конных. Добрыня лег, укрывшись за лапами ели. Люди приближались. Наконец он увидел их. Это были не охотники. Под меховыми плащами высверкивали на солнце кольчужные брони. Они даже не стали преследовать волка-подранка. Добрыня узнал двух кметей, которых видел в Муроме.
– Новгородский щенок обделается со страху, – негромко переговаривались дружинники, – когда увидит под стенами Суздаля нежданную рать.
Два десятка сторожевых двигались неспешно, цепко озирая лес по обе стороны реки.
– Какой же дурак этот Мстислав. Даже крестного целования не потребовал, как его отец.
– И сторожу не выставил.
– Куда ему против нашего князя. Петушок едва оперился, по-настоящему драться боится.
– Пообломаем ему крылья. А то и голову свернем.
Голоса затихали вдали. Добрыня поднялся, вытянул из-за спины лук, наложил стрелу. Послал ее высоко, чтобы не увидели, откуда прилетела. Не дожидаясь, когда стрела воткнется в лед перед мордами их коней, Медведь побежал по своему следу обратно.
Он знал, что им не догнать его, если пойдут за ним по лесу. Но торопиться следовало, чтобы оповестить в Суздале князя. И чтобы не издох со стрелой в боку Серый.
Волк встретил его рычанием.
– Тебе больно, я знаю, – успокоил его Добрыня.
Поглаживая зверя, он взялся за древко стрелы и резко рванул. Из плоти сильно хлестнула кровь. Волк дернулся, клацнул зубами, но не издал ни звука.
– Хороший, Серый. – Добрыня зажал рану пальцами. – Теперь зализывай.
Зверь послушно лизнул бок и его руку.
– Спасибо тебе, Серый. Я догадался – ты подставил себя, чтобы показать их мне.
Он убрал руку, и волк стал слизывать кровь. Добрыня поднял его и перенес к еловому жилищу. Возле покидал куски лосятины.
– Живи. Ешь. Залечивай рану, – говорил он, собирая скудные пожитки. – Не бойся, те люди сюда не придут. У них теперь другая забота. Я дал им знать, что князь Мстислав выставил сторожу.
Зимний день смеркался, когда в недостроенные ворота Суздаля въехало на лыжах снегобородое чудище – так помстилось кметю, стоявшему в страже. Отрок храбро бросился наперерез. И сильнее затрепетал душой, когда увидел нависшие на глаза и уши сосульки, услышал издаваемый ими хрустальный звон.
– Прочь из города, лесная нечисть, – пролепетал он, крестясь.
– Мне к князю, – оттолкнул его Медведь, заиндевевший от быстрого бега на морозе.
– Лешим к князю не положено, – растерянно крикнул вдогонку стражник.
– А я не леший, – хрипло рявкнул Добрыня. – Я дед Всевед.
Он покатил по улице, где даже в сумерках стучали топоры и визжали пилы плотников-строителей.
Князь Мстислав сидел в поновленном тереме за постным обедом. Вместе с ним пустую кашу и капустную похлебку ели двое новгородских мужей и старый боярин Янь Вышатич. В отлетевшую с грохотом дверь трапезной ввалился храбр, мокрый от тающей наледи. На обеих руках у него висело по сердитому гридину. Те подняли такой шум, что князь поморщился – не выносил бесчинства, мешающего предаться великопостным раздумьям.
– Что это ты, Добрыня, врываешься в честные хоромы, как поганый сыроядец за добычей? – осведомился молодой князь.
– Незваный гость хуже половца, – изрек новгородец Ратимир Гостятич, не перестав хлебать овощное варево.
Боярин Янь Вышатич молча утер бороду и настороженно одеревенел.
– Для тебя весть примчал, князь, – хриплым рыком ответствовал Медведь, – пошто мне для гридей языком работать?
– Ох, дремучий невеглас, – посмеивался другой новгородец, Кирьяк Домажирич. – Языком шевелить не хочет, лучше лбом стены пробьет.
– Что за весть? – строго спросил Мстислав, откладывая ложку.
– Дружина Олега села на коней и идет на тебя, князь, – вывалил Добрыня, стряхнув с себя гридей.
– Быть того не может! – порывисто вскочил Мстислав. – Олег обещался пойти на мир!
– Своими глазами видел его сторожу, – проворчал Медведь, – и слыхал, о чем говорили.
– Где ты видел их? – спокойно дохлебав, спросил Ратимир Гостятич.
– Олег с ратью у Клязьмы встал, а сторожу пустил по Нерли.
– Видел рать? – допытывался новгородец, отложив попечение о чреве.
– Не видал. По борзости кметей в стороже учуял, что большая рать. Тебя, князь, посрамить хотят. Знают, что ты дружину отпустил.
– Учуял? – с улыбкой переспросил Кирьяк Домажирич.
– Князь, – хмуро молвил Янь Вышатич, – чутье у этого храбра звериное. Можешь верить ему.
– А сам что делал у Клязьмы? – продолжал спрос Ратимир Гостятич.
– Гулял, – по-волчьи глянул на него Добрыня.
– Небось зверя промышлял на княжьем ловище? Много ль набил?
– Оставь его, боярин, – попросил князь.
Мстислав раздумывал, теребя молодую рыжеватую бороду и по-отрочески кусая губы.
– Ах, дядя… – сокрушенно сказал он наконец. – Не сумел сдержать свое слово. И как не вовремя поднялся на рать! Ведь нынче пост идет.
– Не о посте теперь надо думать, князь, – возразил Ратимир Гостятич, – а о том, чтоб собирать дружину.
– В два дня воинов не собрать, а Олег на Клязьме – его войску как раз два дня сюда идти.
– Соберем и в два, и в один день, – заверил новгородец.
– Как? – волновался Мстислав. – Добрыня Рагуилович, верно, уже за Торжок ушел.
– Ты, князь, погорячился, отправив людей по домам, – по привычке посмеиваясь, сказал Кирьяк Домажирич. – А мы рассудили иначе. Воевода с дружиной по селам у Клещина озера разместился. И ростовцам было сказано, чтоб далеко не отходили. Прости, князь, что за твоей спиной решали.
– Не за что мне вас прощать, мужи бояре, – прояснел Мстислав. – Олег хотел подойти незамеченным. Верно, думал, что я побегу, испугавшись. Но Бог знает, как избавлять своих верных от обмана! – Он повернулся к Добрыне: – Что хочешь за свою службу?
Медведь переступил с ноги на ногу, искоса глянул на Яня Вышатича. Хотел о чем-то попросить, но передумал и сказал иное.
– А отдай мне, князь, то ловище между Клязьмой и Нерлью.
– Губа не дура! – усмехнулся Кирьяк Домажирич.
– Попрошу отца отдать тебе ту землю во владение, – обещал Мстислав.
Медведь согнул вперед шею – поклонился. Опять посмотрел на старого боярина, но, не поймав ответного взгляда, пошел восвояси. Кабы не князь, а старик спросил его о награде!.. Ведь и службу эту он служил не для новгородцев, а ради того, чтобы Янь Вышатич вернул ему свою дружбу, хитро украденную неведомо какой нечистью…
27
Три дня друг против друга стояли две рати. Мстиславовы полки загораживали собой недостроенный город. Все суздальские плотники, побросав инструмент, тоже натянули на головы шеломы и пошли в ополчение пешцами. Муромское войско разместилось станом за лесом, в трех верстах от противника.
Ни те, ни другие не двигались с места. Кони доедали запасенное сено, суздальские пешцы стучали себе по шеломам, гулким звоном выражая отношение к буйному князю Олегу. Муромцы и рязанцы щелкали зубами впустую – укусить не могли, пока их князь терял в спорах с боярами остатки ратного духа. Иные от нетерпения ездили через лес посмотреть на недругов, изрыгнуть в их сторону срамословие, а то и остудить горячую кровь через дырку в теле, внезапно проделанную вражьей стрелой.
На четвертый день оба войска всколыхнулись. Весть, что из Смоленска подошла рать с половецкой конницей, облетели дружины одновременно. Когда князь Мстислав обнимал младшего брата, не узнавая в нем четырехлетнего бутуза, каким помнил его, Олег Святославич в злобе срывал с грамоты Мономаха, привезенной епископом, вислую печать. В то время как новгородский князь собирал в шатре совет, Олег сел на коня и один понесся берегом речки Мжары навстречу ветру, горяча душу и выхолаживая кипящий ум. Епископ Ефрем, доставивший письмо, сел в боярском шатре, смиренно дожидаясь ответа.
– Если Олег внемлет теперь словам отца и уйдет с миром, то не поставлю ему в вину обман и не вспомню о худом, что было меж нами, – обещал Мстислав.
– Не повторяй своей ошибки, князь, – советовали новгородские бояре. – Олег – что пес, шатающийся меж дворов. Где метит, там и на хозяев брешет. Такого только палкой прогонишь.
Младший Мономашич, Вячеслав, грыз сладкий сухарь и во все глаза смотрел на княжих мужей, обзывающих чужого князя псом.
– Жаль мне сожженного города, – сказал Георгий Симонич, которого Мономах прислал в Суздаль посадником. – Жалею и о том, что Олег по лютости своей напрашивается на палку. Имею помысел послать отроков в Муром и Рязань, чтобы ответно предали их огню. Может, тогда он угомонится, когда пожалеет свои грады, истлевшие в пламени.
Георгий всего на четыре года был старше Мстислава, но с молодым князем хотел держать себя как умудренный жизнью и поседевший в походах боярин.
– Что говоришь-то, Юрья, – упрекнул его князь, назвав, как когда-то, по-домашнему. – В чем провинились люди, живущие в тех градах, чтобы жечь их? Око за око воздавали наши пращуры, жившие в язычестве, а отцы и деды запретили кровную месть. Нам не должно так поступать.
– Георгий скор на слово, но неспешен в думах, – поддержал князя Янь Вышатич. – Не для того Владимир Всеволодич послал к Олегу епископа, чтоб одной рукой прижимать брата к сердцу, а другой всаживать ему в спину нож.
– Сгоряча сказал, – устыдился Георгий, но на старика бросил сердитый взгляд.
– По любому ждать надо, – подытожил воевода Добрыня Рагуилович. – Не нам первым на рожон лезть… Однако, правду сказать, руки-то чешутся.
– Ох, чешутся!.. – подтвердили новгородские мужи, а вместе с ними и ростовские.
Георгий Симонич от крепкой досады первым поторопился уйти из княжьего шатра. Задевая плечами встречных кметей, широко зашагал к коновязи.
– Постой, боярин! – окликнул его кто-то из дружины. – Тебя тут чернец дожидается.
Георгий резко остановился.
– Какой еще чернец?
– Да леший его знает, из здешнего монастыря прибрел.
От костра, где грелся, к нему подошел и поклонился монах в полысевшей от ветхости вотоле, с накинутым на голову клобуком.
– Спаси тебя Господь, боярин, молитвами Пресвятой Владычицы Богородицы и блаженного отца Феодосия.
– И тебе, чернец, того же, – удивленно сказал Георгий. – Откуда меня знаешь?.. Э, да ведь ты Нестор-книжник! – вспомнил он. – Какими судьбами?
– Теми, что ведомы одному Богу.
– А от меня что тебе надо? Я спешу в город, не видишь?
Отрок подвел ему коня.
– Отложи поспешение, боярин, – кротко попросил Нестор. – Имею для тебя слова, сказанные мне твоим отцом, рабом Божьим Симоном.
Он перекрестился. Георгий невольно повторил движение, а затем бросил в сердцах:
– Что лжешь, чернец?! Отец давно лежит в могиле. С того света он явился тебе разве?
На раздраженный голос боярина оборачивались кмети, востря слух.
– А разве не взял твой отец с блаженного Феодосия обещание всегда молиться о нем и всем его роде до последнего потомка? – тихо молвил книжник.
Георгий вдруг побледнел, оттолкнул коня и махнул отроку, чтоб ушел.
– Что знаешь, говори, отче.
– Нынче ночью в тонком сне приходил ко мне твой отец, варяг Симон. Велел сказать тебе, что по молитвам блаженного Феодосия он получил все блага, каких на земле не видело око и о каких не слышало ухо человеческое. Просит тебя, боярин, твой отец, чтобы и ты не сворачивал с пути доброго, не отрекался от молитв блаженного и не уклонился бы от его благословения. Чтобы не творил ты никаких злых дел и не возлюбил бы проклятие. А пуще всего не воздавал бы око за око, потому что и сам ты рожден вместо старшего брата, чью гибель твой отец простил его убийце.
Георгий отступил на шаг, другой, переменившись в лице.
– Я хотел сотворить зло – сжечь города Олега, – пробормотал он, растерянно глядя на Нестора. – Хотел сделать это против воли Мстислава, втайне. Чуть было не проклял сам себя!.. Отец остановил мою руку.
– Кому как не отцу знать свое чадо, – тихо молвил Нестор. – Прости, боярин.
Поклонившись, он неторопливо двинулся в обратный путь.
Георгий Симонич набрал полную горсть снега и положил на голову, под шапку. На лицо и за шиворот потекли тонкие ледяные струйки.
– Так это от моего отца князь Владимир научился прощать убийцу сына?.. – неслышно проговорил он вслед монаху.
…Бояре, отправясь искать Олега Святославича, проплутали в лесу у Мжары до потемок. Князя вернули в стан ободранного и расцарапанного хлесткими ветками, потерявшего шапку, захолодевшего. В шатре его умыли, отпоили горячим питьем и медом, растерли руки-ноги жиром.
– Что велишь ответить епископу, князь? – спросили княжи мужи. – А то он сидит сиднем, не колышется. Если б не в шатре сидел, думали б, что примерз.
Олег, завернутый в медвежью полсть возле печки-каменки, повел расслабленным взором.
– Все ли здесь?
– Все, князь, – ответил Иванко Чудинович. – Ярослав, брат твой, Колыван, Микула, Богдан, Судимир, – назвал он стоявших кругом бояр. – Все ждем твоего слова.
– Волхва позовите, – простуженно хрипнул князь. – Беловолода.
– Этой парше тут делать нечего, князь, – свел брови Иван Чудинович.
– Ты сам обещал повесить колдуна на дереве, брат, – напомнил Ярослав.
– Пригодится еще. Позовите, я сказал!
Через откинутый полог в шатер дохнуло морозом, князь поджал ноги. Двух отроков из сторожи послали разыскивать волхва.
– Подай грамоту, Янко, – сказал Олег.
Жадно схватив пергамен, он снова пробежал глазами по строкам. Затем помахал письмом перед дружинниками. Заговорил сипло и ожесточенно:
– Братец ожидает от меня покаяния и смирения. И ведь как пишет, стервец! Поп на проповеди так душу не вынет из груди, как он. Другой Златоуст наш Володьша. Пишет, что я, как царь Давид, должен был посыпать голову пеплом, когда увидел Изяслава бездыханным. – Олег смял в кулаке грамоту, процедил: – Будто я тварь бездушная и сам не скорбел о глупой смерти крестника, а радовался… Говорит далее, что я должен был послать ему повинную грамоту. Тогда, мол, получу добром свою волость. Божится, что не хотел гнать меня из Чернигова и кается в том. Другого своего щенка в Суздаль прислал – на, дескать, убивай, коли рука подымется, жри агнца! Душа ему своя дороже всего на свете, – колюче усмехнулся князь. – На Страшный суд боится попасть, не примирившись со мной.
В шатер неслышно, мягкой повадкой, проник Беловолод, застыл диким истуканом с тлеющим огнем в очах.
– За чем же дело стало, князь? – подал голос Иван Чудинович. – Владимир не хочет тебе мстить, миром дает то, что желаешь взять силой.
– Да за тем, что не нужно мне его прощение! – Олег швырнул грамоту в боярина. – Будто бы мне моя душа не дорога! Перед Богом покаюсь, а перед ним не стану – не в чем! Он всего лишь младший князь, а со старшими говорит будто бывалый воин с незрелыми отроками.
– Верно, князь. Пироги сулит и плеточку показывает, – поддержал Колыван Власьич. – Неужто он степняков прислал миротворцами?
– Половцами меня принудить хочет, – глотая мед, сказал Олег.
– Дело чести, князь, не покориться принужденью.
– Поганых он тебе в вину ставит, князь. Напоминает о твоем прозвище – Гориславич. Если б Мономах был искренен, не стал бы этого делать.
– Не вы ли, княжи мужи, еще вчера готовы были мириться с Мстиславом, – укорил сотоварищей Иван Чудинович, – оттого что ему удалось вновь собрать большое войско? Теперь это войско еще усилилось, а вам захотелось ощутить вкус крови на губах?
– Дело чести, – упрямо повторил боярин Микула Воятич.
– Не спорь, Янко, – раскрасневшись от пития, сказал князь. – Завтра поведу рать на Суздаль. Не хочу, чтоб Володьша хихикал в Смоленске, когда ему донесут, что я снова, придя с войском, увел его ни с чем. Не желаю, чтоб скоморохи творили надо мной посмехи на его пирах! Да от меня дружина сбежит, если не пущу ее в сечь! К Мономаху перебежит или к Мстиславу.
– Брат, ты забыл слова того старца, который явился мне на Волге? – мрачно спросил Ярослав. – Он предрек тебе бегство даже из Мурома.
– Не трепещи, Славша. – Олег рыгнул от чрезмерности лечения. – Завтра ссадим новгородцев с их коней и самих далеко погоним. Они же плотники, а не воины…
Князь приклонил голову на ложе.
– Колыван! Сходи к епископу, передай ему мой ответ.
Княжи мужи один за другим выходили в звездчатую морозную ночь. Последним покинул шатер Иван Чудинович, смерив тяжелым брезгливым взглядом волховника.
Когда ушли и холопы, плотно укрыв князя мехами, Беловолод подобрался к ложу, сел у изголовья.
– Не уступай Мономаху, княже, – затянул он старую песню. – А лучше всего погуби его. Греческий выродок неистов, как его прадед Владимир, приволокший на Русь чужую веру. Богов ненавидит, а Распятый через него усилится в русских землях. Наши боги тебя, княже, многим одарят, если изведешь Мономаха.
– Наколдуй мне завтра победу, – сонно пробормотал князь из-под шкур. – Завтра все решится… Добуду себе честь и стол… Не все ли равно Христу, кто будет усиливать Его на Руси – Володьша или я… Я тоже могу… Или снова побегу с Руси, будто пес… Как прежде бегал изгоем…
Беловолод поднялся, прикоснулся навершием посоха к меховому одеялу и долго шептал просьбу к змеебородому Велесу. Уходя, он с улыбкой оглянулся на всхрапывавшего Олега.
28
Вороны злыми чертями кружили над полками, граяли без умолку, чуя поживу. Поле под Суздалем, еще вчера белое, заснеженное, на рассвете встретило дружину Олега Святославича чернотой пожарища. Остановясь на переходе белого в черное, муромцы и рязанцы мрачно переговаривались:
– Расчистили нам новгородцы мать сыру землю.
– Хотели застращать пепелищем...
– Будто бы греческим огнем поле спалили.
– Смолой жгли.
– Да где столько смолы взяли?
– Проклятое воронье раскаркалось… Не к добру все это.
Князь Олег ехал вдоль строя своих полков, наблюдал движение противной стороны. Мстиславов стяг развернулся посредине неприятельского войска. На левое крыло вышли ростовцы и переяславцы, приведенные Вячеславом. Полк правой руки составили половцы, ставшие в стороне, а перед ними выстроились пешцы с луками. Половецкая конница беспокоила князя больше всего. Но о куманах Олег почти забыл, когда увидел, что творится в срединном, новгородском полку.
– Брат, что они делают? – волновался подъехавший Ярослав.
– Ссаживаются с коней, – не веря глазам, сказал Олег и зло выругался. – Полоумные новгородцы! Вот для чего они растопили снег в поле.
– Епископ Ефрем в точности передал им твой ответ, князь, – издалека крикнул на скаку Иван Чудинович.
– Они обезумели? – спросил Ярослав.
– Если это безумство, то намеренное и отчаянно храброе, – ответил дружинник, приблизясь. – Новгородцы не плотники, князь. Они воины.
– Да и моя дружина не лапотники, – сквозь зубы произнес Олег. – Славша! Твое место – против младшего Мономахова щенка. Я сцеплюсь с новгородцами. Поглядим, так ли они храбры, как мнят о себе. Ты, Янко, держи половцев. Если не опрокинешь их, то просто удержи, чтоб не ударили с тыла.
– Я понял, князь.
– Брат! – сдавленным голосом позвал Ярослав. – Что это?
Вытянутой рукой он показывал на половецкое крыло, где заполоскал на ветру, накрывая головы пешцов, огромный алый стяг с крестом, увенчанным византийской короной.
– Знамя Мономаха, – процедил Олег, не спуская глаз со стяга, будто зачарованный.
– Кто стоит под ним, видишь?!
Олег присмотрелся к тому, что сперва показалось ярким бликом солнца на щите стрелка. Золотой сноп вдруг превратился в архиерея, стоящего впереди суздальских пешцов, в богослужебном саккосе и митре.
– Епископ Ефрем, – сказал Олег, внезапно ощутив холод.
Седобородый архиерей с кадилом в руке зашагал вдоль полков. Казалось, он идет неспешно, но не успел Олег подумать, для чего здесь епископ, а старик прошел уже половину пути. Белесые воскурения из кадила растекались по полю, на котором вскоре потечет кровь, утучняя землю. Олег Святославич поймал дрогнувшими ноздрями ладанное благовоние, а затем подумал, что запах ему только чудится, – слишком далеко шел епископ.
– Это не Ефрем, – замогильным голосом проговорил Ярослав.
Младшего Святославича настиг ужас. Невольно ударив коня сапогами и натянув поводья, он закружил на месте. Вместе с конем закружилась и голова, перед глазами поплыли, смешиваясь, гарь и небо, и чужой голос дал ответ на беззвучный вопрос: «Леонтий, апостол Ростовской земли».
– Перестань! – орал на него Олег, сумасшедше выкатив глаза. – Прекрати, дурень!
Подведя коня ближе, он наградил брата крепкой оплеухой.
– Ты тоже чувствуешь страх, – придя в себя, вымученно изрек Ярослав. – Мы сегодня будем побеждены.
– Не каркай, дубина, – плюнул Олег и посмотрел на левое крыло неприятельской рати. Епископа там уже не было.
Князь выдохнул.
– Пошли! – Перекрестясь, он дал отмашку.
…Осунувшееся лицо монахини прочертили дорожки слез. Такие же слезы ей чудились на теплом иконном лике Богородицы, прижимающей к груди свое Дитя.
– Пресвятая Владычице Богородице, спаси и сохрани под кровом твоим моих чад Мстислава и Вячеслава, укрой их в день лютой брани ризою твоего пречистого материнства, спаси их от стрелы летящей и от меча разящего. Матерь Божия, умилосердись на меня, матерь сынов человеческих и на немощных людей твоих, вознеси мольбы мои к престолу Сына твоего и Бога нашего, да милостив будет ко грехам нашим…
От дикого конского ржания закладывало уши. Спешенные новгородские ратники принимали коней на копья, опрокидывали. Смятых и потоптанных всадников рубили, не дав опомниться. Вал конских и человечьих тел вырастал быстро, пешие переходили через него и тем же приемом встречали следующих. Их наотмашь секли мечами Олеговы дружинники, увернувшиеся от копий. Пощады не было ни с той, ни с другой стороны.
В снегу у кромки леса следил за битвой старый дружинник, бывший воевода Янь Вышатич. Оставив коня, он зашел в сугроб, оперся коленями о твердый лежалый снег.
– Господи, Владыко живота нашего, подавший мир роду человеческому, пощади людей своих, даруй и ныне мир рабам Твоим. Друг ко другу в нас любовь утверди, угаси всякую распрю, отними соблазны вражды и лукавства…
Князь Олег хватал ртом воздух, задохнувшись в тесноте сечи, среди распаленных кровью и лютостью тел. Конь вынес его на простор позади сражающихся. Рукав, которым князь вытер лицо, стал темным от крови.
– Князь! – звал, скача к нему, боярин Судимир. – Стяг справа двинулся! Половцы в тыл заходят!
Замороженным взором Олег Святославич смотрел на крест в алом поле, плывущий над сечей. Его дружина откатывалась назад, дрогнув от сумасшедшего новгородского натиска.
– Господи, помилуй, – в ужасе прошептал князь, не в силах оторвать взгляд от креста на стяге.
…В келье суздальского монастыря молился книжник. Тело давно одеревенело от усталости, затекшие колени не чувствовали пола.
– Господи, воззри всемилостивым оком на землю нашу, чтобы вся Русь восславила Христа с Отцом и Святым Духом, и мрак идольский отошел от нас наконец, и тьма бесослужения погибла, и слово евангельское нашу землю осияло. Чтобы князья благоверные пасли свою землю правдой, мужеством, благим смыслом и милостью, и разум сиял бы в их сердцах, и возвеселились бы и возрадовались все племена, населяющие Русь. Сотвори князей русских сопричастниками Твоей чести и славы, не рушащими уставов отеческих и дедовых, но утверждающими, не умаляющими сокровищ благоверия, но более их умножающими, да не иссушатся их сердца зноем неверия! Соблюди нас, Господи, от всякой рати и вражеского пленения, от голода, скорби и напасти. Пусть земля наша на Тебя надеется, Тобой укрепляется, побеждает во всех битвах, ниспровергает врагов и подчиняет их… Господи, не дай Руси по грехам нашим сгинуть во тьме веков…
Нестор умолк. Ему помстилось, будто слышны удары мечей и треск щитов, стоны людей и гул земли. Перед глазами вдруг встали черные клубы дыма и рыжие языки пламени, в которых горел город. В бойницах стен еще оставались воины, целившие из луков и мечами, топорами опрокидывавшие с лестниц врагов. Но в разбитые ворота града уже вливалась река свирепой, неслыханной рати, сметавшей все на своем пути. Нестор видел разоренный град, множество мертвых на улицах, сожженные церкви.
Дым и пепел. Пустая земля. И некому даже оплакать гибель Руси…
Содрогнувшись от ужаса, монах без чувств рухнул на пол.
…Сломленные полки Олега бежали с поля боя. Одним из первых мчал коня к лесу князь, глотая ледяной ветер с горьким привкусом поражения. Лес проглотил обезумевшую от страха дружину, схоронил под заснеженными ветвями, замел следы. Пройдя сквозь него, разъяренная собственным бегством рать оставила на елани посреди глухой чащи мертвеца. На вытоптанном вокруг костра снегу запрокинулся на спину волхв, проткнутый чьим-то мечом. С верха срубленного в рост человека ствола на мертвое тело угрюмо взирали глаза резанного идола.
ЧАСТЬ III. СВОЯ ОТЧИНА
Год 6605 от Сотворения мира,
от Рождества Христова 1097-й.
1
Лодью князь заметил сразу, как только поднялся на башню-вежу и вдохнул всей грудью сырой ветер Днепра. Знака на парусе или узора разглядеть еще не мог, но видел, что на лодье спешат – гребцы вдогонку ветру взбивали веслами воду. Кто бы мог быть? – подумал князь, однако лодья его не заинтересовала. По Днепру всегда кто-нибудь плывет туда и сюда, по делу и без дела. Такая уж эта река, порожней никогда не течет – не только всю Русь кормит, но и гостей соседних стран баюкает на своих водах.
С короткого гульбища на верху вежи весь любечский княж двор как на ладони – обширные хоромы и сторожевые башни, амбары со всяческим обильем, домовая церковь, в которой так хорошо молиться в одиночестве. Этот двор Мономах строил почти что своими руками. Более года он не принадлежал никому, с тех пор как Олег потерял черниговское княжение. Владимир Всеволодич готов был и впредь не считать эту крепость своей, отдать в чужие руки. Но не прежде, чем принудит всех князей Руси к согласию, своею волею приведет к единому решению и свяжет крепким узлом.
А до тех пор быть борьбе, вроде той, что не раз он подсматривал на ловах в степях за Белавежей: сойдутся тур с туром, низко опустят широкие лбы и упрутся друг в дружку рогами – кто кого сдвинет со своего пути. Только упираться князю нужно не в один упрямый лоб, а сразу в несколько.
Он едва не расхохотался красноречивой картине, возникшей на летних открытых сенях, опоясывавших второй ярус терема. Киевский Святополк нежданно повстречал на пути двоюродного племянника, теребовльского князя Василька Ростиславича, появившегося из-за угла с двумя своими мужами. Застывши со спрятанными за спину руками, великий князь несколько мгновений бычил лоб, затем вдруг развернулся и быстро зашагал в обратную сторону. Василько, посмотрев ему вслед, также круто повернул своих бояр назад.
Мономаху пришло на ум грустное сравненье: он будто приглядывает с этой вежи за несмышлеными отрочатами, как старший брат или отец утирает им разбитые в играх носы и выговаривает за злые проказы. Князья русской земли и впрямь заигрались в отроческие игры и не замечают, что их мечи давно не деревянные, а раны пачкают одежду совсем не клюквенным соком.
И сколько же сил вынули они из него, пока уговаривал их собраться вместе для разрешения всех споров и неотложных дел! Сколько златых слов расточил… а прозвания Златоуста все же не заслужил, ибо большая часть тех слов пропала втуне, легла в грязь гордыни и самолюбия и плода не даст. Один Господь знает, как Ему удалось подвигнуть княжье племя Руси съехаться в Любече.
Лодья тем временем успела подплыть к городу, однако у посадских пристаней не встала. Шла далее, к холму, на котором, словно страж, возвышался княж двор. Мономах теперь ясно видел знак на парусе – двузубец его отца. Владимир Всеволодич нахмурился. В Любеч пожаловал кто-то из женской половины семейства – мачеха или сестры. Что понадобилось на княжьем съезде бабам?
Не двигаясь с места, он следил, как зачаливает у берега лодья, как на сходни порывисто ступает фигура в чернеческой рясе и широком клобуке. Кмети сопровождают ее к опущенному через ров мосту. Пройдя сквозь мостовую башню, она преодолевает крутой подъем по брусчатке к воротам. Сторожевые отроки кричат из воротной башни Мономаху, которого давно заметили на веже:
– Янка-игуменья из Киева приплыла, князь! Встречай, что ли.
Владимир Всеволодич спускается во двор и, минуя молодечные, идет навстречу гостье.
– Здравствуй, сестра! – приветствует он ее, ожидая худых вестей. Иначе для чего торопилась?
– Спаси Христос, брат!
Янка берет его руки и глубоко, с тревогой заглядывает в глаза. Молодость княжьей дочери давно отцвела и осыпалась, а вместо красоты девичьего лица проявились отблески вечерней зари, не имеющей возраста и роняющей в душу каплю благодатной вечности.
– Что случилось, сестра? Ты взволнована. Здоровы ли мачеха и сестры?
Князь повел Янку к веже, а через проход в ней – к княжьему терему.
– Прости, брат. По моей несдержанности ты мог подумать Бог знает что. Не тревожься, все в здравии и благополучии. Но я беспокоюсь о тебе.
Монахиня сильнее вцепилась ему в руку.
– Не стоит, Янка. – Владимир привлек ее и поцеловал в чело. – Ныне я как никогда уверен в себе и в том, что делаю. Если дело только в твоем беспокойстве, тебе не нужно было покидать Киев.
– Я видела сон, Володьша!
– Ты хочешь сказать, будто приплыла сюда лишь потому, что тебе что-то приснилось? – Князь недоуменно смотрел на сестру. – Янка, детство, когда ты прибегала ко мне, чтобы поведать свои страшные сны, давно кончилось. И у тебя, и у меня нынче другие заботы.
– Когда я расскажу, что видела, ты поймешь меня, – настаивала игуменья киевского Андреевского монастыря.
– Хорошо, сестра, я выслушаю, – покорился Мономах. – Но сначала накормлю тебя.
– Нет, Володьша. Мне кусок в горло не полезет. Давай сядем где-нибудь.
– Будь по-твоему.
Князь знаком отпустил следовавших за ними дружинников. Пройдя под сенями, они вдвоем поднялись к верхнему крытому гульбищу, которое вело в церковь. В храме, на тесных хорах, сели рядышком.
– Тут нам никто не помешает. Ну, рассказывай, – молвил князь с улыбкой.
Янка вдохнула поглубже.
– Я боюсь за тебя, Володьша. То, что я видела, было ужасно и мерзко. Я видела большой стол, крытый чистой белой скатертью. Вкруг стола сидели все вы – ты, Святополк, Олег и Давыд, прочие князья. А на столе между вами стояла чаша. Она была пуста. Вдруг в горницу вошел некто… я не видела его, а только чувствовала. Он приблизился к столу, вытянул руку. В ней он сжимал нож. Вдруг он размахнулся и вонзил нож в стол рядом с чашей. Из того места, куда воткнулся клинок, потекла кровь, Володьша! Она разлилась по всему столу. Кровью оказалась полна и чаша. Никто из вас не дрогнул, не пошевелился. Но ты, брат…
– Что я?
– Ты, будто очнувшись, потянулся к чаше и взял ее. Поднес ко рту. Ты хотел выпить ее!
Янка бессильно приникла головой к плечу Владимира.
– Ну так что ж – выпил? – спросил он.
– Не знаю. Сон прервался.
– Так что тебя напугало? – не понимал князь. – Кровь?
– Да, кровь, – тихо произнесла монахиня, сев прямо. – Это не просто сон. Я уверена. Будь осторожен, брат. Кто-то хочет погубить тебя. И быть может, этот кто-то не один… Не пей чашу, которую приготовят тебе! – взмолилась Янка, сжав плечо брата.
– Успокойся, сестра, – ободряюще усмехнулся князь. – Ту чашу, которую мы все выпьем здесь, я приготовлю сам.
– Ты так уверен в этом, что мне делается страшно. А ведь ты не можешь знать, чем все закончится. То новое, что ты задумал для Руси, – вправду ли это помирит всех? И поверят ли тебе все?
– Должны поверить. – Скулы на лице князя заиграли.
– Ты сам не веришь, – снова заглянув ему в глаза, сказала игуменья. – Ведь ты не хочешь этого!
– Я должен! И хватит о том, Янка.
– Последнее, брат, – попросила она. – Всем ли своим боярам ты доверяешь?
Князь задумался, потом резко тряхнул кудрями с проседью.
– Я не буду отвечать на твой вопрос. Ты женщина, и тебе не понять всего.
– Не отвечай. Но выслушай. Недавно я была на отцовом Красном дворе в Выдубичах. Ты позволил жить там боярину Орогосту, который приплыл из Тьмутаракани.
– Несчастный слепец. Это немногое, что я мог сделать для него.
– Он поведал мне, что когда в Выдубичи приезжал твой воевода Ратибор, Орогост узнал голос одного из его дружинников. Этот кметь был в Тьмутаракани перед тем, как Олег ушел оттуда на Русь. Он предлагал Олегу чью-то помощь против тебя…
– Олегу помогли тогда вернуться на Русь многие, – перебил князь. – И греки, и половцы.
– Доверяешь ли ты Ратибору? – звонко, как тугая струна гудка, прозвучал голос Янки.
После долгого молчания князь заговорил:
– Ратибор наш родич. Зачем ему предавать меня? Орогост мог ошибиться. Да, в Ратиборе мало любви, но он хороший воин и жёсток, как скала. Он не может предать, потому что это удел трусливых.
– Либо чересчур гордых, – добавила Янка. Она поднялась со скамьи. – Проводи меня до ворот, Володьша.
– Ты даже не отдохнешь? – удивился он.
– У тебя и без меня забот достаточно, – с теплой улыбкой сказала монахиня.
– Спасибо, сестра, – с чувством ответил князь. – Я буду осторожен, как ты просила.
Распрощавшись с ней у воротных башен, Мономах вернулся в терем, поднялся в повалушу, где были его покои. Никого из братьев по пути он не встретил. Каждый из них затаился в своем углу в ожидании брани завтрашнего утра.
На завтра был назначен общий совет князей Русской земли.
2
Меж богато отделанных щитов, чищенных до сияния булатных клинков, турьих и оленьих рогов на стенах просторной палаты восседали шестеро князей со своими ближними боярами. У Святополка киевского, казалось, брюзжали даже глаза, когда сам он молчал. Давыд смоленский, брат Олега Гориславича, то и дело закатывал очи в молитве. Олег же с самого приезда в Любеч под опекой брата пытался казаться всем чужим, никому и ничем не обязанным, однако и его выдавал взгляд. Столько мрачной брезгливости не может плескаться в глазах того, кто едва не стал презренным изгоем, и значит, в глубине там спрятано иное. Князья, приехавшие с Волыни, Василько Ростиславич и Давыд Игоревич, напоказ разошлись по разным сторонам палаты – оба подозревали друг друга в посягательстве на свои земли, которые обоим выделил прежний киевский князь Всеволод.
Запечатлев все это в уме и сердце, Мономах неожиданно понял, что заготовленная речь ему не пригодится. Все златые слова давно сказаны, и новое словесное обилье посеет только недоверие. Нужно лишь выразить самую суть – а она кратка.
– Что же мы делаем, братья? – с пронзительной горечью молвил Владимир. – Зачем сами губим Русь, затевая распри меж собой? Половцы между тем, видя наши войны друг с другом, рвут в клочья русскую землю и рады нашему безумию.
Святополк Изяславич при этих словах шумно повернулся в сторону Олега, вперил в него грозные очи. Мономах, напротив, и бровью не повел на бывшего врага. Несколько дней назад они встретились у крепостных ворот – впервые после случившейся между ними войны, через полгода после оглушительного поражения Гориславича под Суздалем. От Суздаля Олег побежал к Мурому, от Мурома в Рязань, из Рязани – в вятичские леса, чтоб укрыться там от позора, а затем и вовсе неслышно для всех покинуть Русь. В лесах его отыскало письмо Мстислава новгородского: «Не убегай никуда, с мольбой проси братию свою не лишать тебя земли русской. И я буду отца молить за тебя». В этот раз Олег принудил себя поверить написанному.
Но никогда не доводилось ему пережить столько срама, даже в плену у хазар, как в тот миг, во дворе перед воротами, на виду у всех. Мономах был один, пеш и безоружен. Гориславич – на коне, в кольчужной броне, с десятком дружинников за спиной. Владимир спокойно смотрел на него. Олег колюче разглядывал брата, ожидая чего угодно, только не этого долгого, пытующего молчания. Потом, как во сне, он сполз с седла и почти против воли шагнул к Мономаху. Было нестерпимо больно, словно босыми ногами ступал по раскаленным углям. Второго шага он сделать не смог бы. Промедли Владимир, и Гориславич проклял бы себя за это унижение. Но Мономах в ответ сделал три шага.
– Обнимемся, брат! – сказал он, первым раскрыв объятия. – Забудем обиды.
Олег, одеревенев телом, бесчувственно дал ему обнять себя.
– Ты сможешь забыть Изяслава?
– О сыне позаботится Господь, – ответил Мономах. – А мы, пока дышим на земле, должны думать о живых.
Олег крепко сжал в кулаках его рубаху на спине и долго не отпускал. А когда объятья разомкнулись, никто не увидел в глазах Гориславича растаявшего льда. Они по-прежнему сделались холодны…
– Не должно у нас быть причин воевать друг с другом, ибо все мы от единого корня растем, все братья по крови и все зовем Русь отчиной, – продолжал Владимир Всеволодич.
– Как же, брат, хочешь убрать все эти причины, которые благоразумно не называешь? – приторно-сладко осведомился киевский князь.
– Хочу объединить всех в общем и трудном деле, чтоб забыли о раздорах и помнили об одном – если не будет Руси, негде будет и нам, ее князьям, приклонить головы. Пропадем вместе с ней. Перед отцами и дедами нам горько будет на том свете. Сами же себя клясть будем, что не уберегли своего достояния. Половцы – точильный камень, который источит Русь, если не остановим его. Зову вас всех в большой поход на степь. И сразу говорю: таких походов понадобится не один и не два. Сил потребуется много. А заодно и терпения. Да и доверием друг к другу запасаться надо.
– В какой, говоришь, поход? – будто бы удивленный, переспросил Святополк.
– Ранней весной, когда снег только сходить начнет, а половцы еще не думают о войне, потому что их кони слабы от голода.
– Опять хочешь пограбить вежи, как позапрошлой весной? – недовольно скривился киевский князь. – Спору нет, добычи мы много взяли. Да только мне едва ли не всей той добычей тем же летом пришлось откупаться от половцев, чтоб убрались с моей земли.
– Хочу взять добычу покрупнее, чем запрошлогодние вежи, – возразил Мономах. – Дружины надо снаряжать в дальний поход – к Сурожскому морю либо к Дону. Там найдем основные силы врага, по которым и нужно бить.
Святополк Изяславич, опешив, закашлялся. Олег сбросил покров отчуждения и глядел вопрошающе, но с долей внезапного восхищения. Теребовльский князь, чья душа всегда кипела местью врагам Руси, жадно насторожился. Один смоленский Давыд не терял всегдашнего благодушия.
– О половецких конях ты хорошо сказал, князь, – заговорил киевский боярин Иван Козарьич. Мономах успел подметить, как того понудил завести речь локоть Святополка. – И о конях для наших дружин тебе бы следовало так же хорошо подумать. В дальний поход и обоз нужен долгий, а в обоз мы коней у смердов берем, равно и самих смердов. Разреши, князь, задачу: если весной пойдем и села ополовиним, а то и вовсе без пахарей оставим, кто пашню поднимать станет, жито сеять? А в том походе, о котором говоришь, немудрено и коней сгубить, и смердов. Без хлеба останемся, князь.
– Гладко рассудил, боярин, – усмехнулся Владимир Всеволодич. – А теперь ты сам подумай. Вспашет смерд на своем коне землю, засеет, взрастит жито, соберет снопы – а потом налетит на него половец, самого убьет или в полон возьмет, жену и детей к своему коню привяжет длинной веревкой, добро его в свои торока покидает, а гумно с житом сожжет. Так для кого ему пахать на тех конях, которых ты жалеешь?
– И это правда, князь, – удрученно вздохнул Иван Козарьич.
Святополк бросил на боярина косой сердитый взгляд.
– А что это ты, брат, – раздраженно обратился он к Мономаху, – как старший между князьями говоришь? Высоко себя ставишь, я гляжу. Один за всех решаешь, всем свои затеи навязываешь. Будто папа латынский крестовый поход объявляешь. Забыл, кто на Руси великий князь – заместо отца всем вам? Так я и напомнить могу.
Не выдав усмешки, чуть тронувшей губы, Владимир встал, приложил руку к груди и поклонился киевскому князю.
– Брат, ты старше меня, говори первым, как нам позаботиться о Русской земле.
Святополк, не ожидавший чести, растерянно намотал бороду на пальцы.
– Не ты ли толковал – худой мир лучше славной войны, – начал он. – Откупимся от половцев, как и раньше откупались. Слава Богу, Русь не бедная земля, как какая-нибудь Англия или Франкия.
– Вольно так судить тому, чью казну пополняют жиды, будто упыри сосущие серебро из градских людей! – выкрикнул Мономахов боярин Дмитр Иворович.
– Жиды злее сарацин, – немедленно отозвался Олег.
– Что ж, вечно откупаться от нехристей? Не хватит и жидовского серебра, – насмешливо добавил Василько Ростиславич.
– Завидуете моему богатству? – одним взглядом отбил все удары Святополк. – Мне серебра хватит, пока Бог не смилуется над Русью за наше терпение.
– Бог не спасает тех, кто сам не хочет, кто ничего не делает для своего спасения, а трусливое бесславие называет терпением, – неожиданно для всех проронил миролюбивый Давыд.
– Так ты отказываешься, брат, воевать? – в лоб спросил Мономах Святополка.
Киевский князь развел руками.
– И мою дружину не ждите, – встал с места теребовльский Василько. – Этой зимой мои кмети будут другим делом заняты.
– Кто о чем, а вшивый о бане, – прошипел Святополк.
– Половцы, вестимо, сильный и злой враг, – продолжал Василько. – Да ляхи-латынники их не слабее и не добрее. Против них только мы двое с братом Володарем держим оборону. А на этот год послал я людей к торкам и берендеям, чтобы вместе с ними пойти в ляшскую землю и повоевать ее за обиды Руси, за несносные для русского уха ляшские похвальбы.
– Еще не остыли ляхи от той обиды, которую ты им нанес пять лет назад, пожегши у них села и пограбив посады! – возмутился киевский князь.
– А мало им, – отрубил Василько, – раз не унимаются. Громче прежнего тянут старую басню про толстобрюхого Болеслава, который будто бы иззубрил свой меч о врата Киева. И другим Болеславом хвалятся, что он тоже будто бы стучал в ворота Киева мечом. А слушать это нестерпимо, потому как того второго Болеслава с его дружиной избили и выгнали с Руси. Это уже при твоем отце было, при Изяславе Ярославиче, – напомнил он Святополку. – Тебе ли не знать.
– Еще знаю, что земля, на которой ты сидишь, моя отчина, – огрызнулся в ответ киевский князь. – Ею владел мой отец.
– Я тоже не пойду в степь, – раздался голос из угла, где до сих пор молчал Давыд Игоревич, княживший во Владимире-Волынском. – Чтоб, придя обратно, не увидеть на моем столе его. – Он обвиняюще направил палец на Василька.
– Ешь, пей, веселись, Давыд, – весело крикнул ему теребовльский князь, – утверди свой зад на твоем столе и не подымай вовсе. И стол сохранней будет, и меч в бою не потеряешь.
Давыд вскочил, ринулся на обидчика. Собственные бояре удержали его. Поднялся бранный шум – накипело в душах, все кричали на всех. Другой Давыд, смоленский, воздевая руки, взволнованно изрекал слова о любви, в которой подобает жить братьям, но его никто не слышал. Молчал один Олег, с улыбкой наблюдая.
Оглушительный рев пронесся по палате, убив все прочие звуки. Владимир Всеволодич опустил турий рог, сорванный со стены. Дружина его потирала уши.
– Ну все? – сурово спросил Мономах. – А теперь сядьте и слушайте, для чего я так упорно собирал вас всех вместе.
– Наконец! – сорвалось у Олега с языка.
Волынских князей усадили. Святополк Изяславич, удивленный по-новому зазвучавшим голосом Мономаха, безропотно опустился на скамью.
– Сами видите, – тяжело произнес Владимир, – не уживаемся мы друг с другом, когда нет над нами единого правителя, самовластца русского.
– Как это нет? – поперхнулся Святополк. – А я?..
Владимир Всеволодич не удостоил его взгляда.
– Мы уже сами не разберем, кто кого старше по родству, а кто кого младше, и кто какой землей должен владеть по обычаю отцов и дедов. Чтобы нам не передраться до смерти, договоримся: каждый отныне пусть безраздельно и бесспорно владеет той землей, на которой теперь сидит, и не двигается с нее никуда, как прежде двигались, и сыновья его и весь род пусть владеет той же землей, которая будет им отчиной. И ответ пусть держат за нее перед Богом.
– Киев – моему роду, безраздельно? – переспросил ошеломленный Святополк. – Я согласен!
Мономах пересилил себя.
– И никто пусть отныне на зарится на чужое. А если кто замыслит злое на брата, против того будем все мы и честной крест.
– Мне вернут Чернигов? – громко осведомился Олег.
– Я отдам Чернигов только Давыду, старшему из рода Святославичей, – ответил Владимир.
– Брат, – добродушно обратился смоленский князь к Олегу, – посиди в Рязани. Там тишь и гладь, да Божья благодать.
– Щедро, – выдавил Олег Гориславич.
– По труду и оплата, брат, – заключил Давыд.
– А не поверю я, Володьша, что ты в самом деле хочешь отдать Киев Святополкову роду! – Олег даже с места встал, чтобы быть виднее для всех. – Стольный Киев не только его отчина, но и наша с Давыдом, и твоя. Не знаю, что ты задумал, только я на месте Святополка, – Гориславич неприятно усмехнулся, – поостерегся бы так легко соглашаться.
– Тебя забыл спросить, что мне делать, – оскорбился киевский князь.
– Поостерегись на своем месте, Олег, – резко бросил Мономах. – Клеветать на братию – последнее дело. И крест поцелую, и слово свое сдержу.
– А я не уверен, что сдержу, – бухнул Гориславич, садясь.
– Поможем, – кивнул ему Святополк.
– Имеете ли что сказать, князья русские? – Мономах обводил взглядом одного за другим.
– Что говорить, когда ты все сказал, – молвил смоленский князь. – Поцелуем друг другу крест, утвердимся единым сердцем и будем вместе блюсти Русскую землю.
– Клянусь Богом и Его пришествием, что не замышляю зла никому из своей братии, – пылко объявил Василько Ростиславич, – и на кресте поклянусь, что буду с вами заодно.
– Аминь, – недоверчиво усмехнулся волынский Давыд.
Мономах смотрел на них и не верил самому себе. Он ждал долгой борьбы, упорства и упрямства, буйных споров, взаимных обид, исканий выгод друг под другом. И вдруг – ничего этого. Он почти победил… если бы действительно желал того, что предлагал. Неужели совершилось? Понимают ли они, князья-братья, что собрались целовать крест над могилой величия русского? И Руси никогда не быть более единой, с единым стольным градом, где правит старший над всеми князь, единодержец и государь земли своей, как в былом великие князья Владимир и Ярослав? Что Киев, о котором так болезнует Гориславич! Скоро в русских землях будет много стольных градов, и каждый станет ревновать о собственном величии, нахваливать себя перед прочими… А иначе нельзя. Если оставить как есть, сохранять обычай дедов, то в скором времени, когда повзрослеют сыновья и внуки нынешних князей, от Руси полетят кровавые ошметья.
Ему захотелось бросить в лицо им всю свою горечь, ясное понимание, что Руси прежней уже не будет. Чтобы поднялись крики и недовольство, возмущение, чтобы хоть кто-то встал и сказал: «Вся Русь – моя отчина, не хочу делить свою землю на части».
Он не стал этого делать. Они как дети. Разве они поймут?
3
Тихо скрипят под ногами половицы сеней. Где-то стрекочет сверчок, и кажется, что его слышит весь терем, сверху донизу. Холоп, идущий впереди со светцем, косолапо, с шарканьем загребает ногой. Боярин раздраженно пинает его в зад, отбирает лампаду.
– Пошел вон.
Дальше идет один. В левой руке светец, в другой корчага с медом, из которой княж муж время от времени делает затяжной глоток.
Сени приводят к башенной лестнице. Боярин поднимается по ступеням, на каждом шаге медленно и крепко ставя ногу, потому что меду выпито изрядно. На верхней площадке он останавливается, прикладываясь к корчаге, и упирается плечом в стену возле двери. Башенная клеть кем-то занята. Из щели струится свет, слух улавливает приглушенные голоса. Княж муж знает, кто засел в башенной сторожке, но не торопится обнаружить себя.
– Туряк, ты говорил, князь Святополк поможет нам против Василька. А теперь что выходит? Завтра князья будут целовать друг другу крест.
– Мало ли что я говорил. Я не ответчик за Святополка. Когда служил ему в Турове, не проходило и дня, чтоб он не погрозился вытряхнуть Василька из Теребовля. Но там его подзуживали ляхи. А в Киеве, может, он поостыл.
– Может, может! Кто обещался пойти к Святополку для разговора?
– Не остыл он. Нынче как кот встопорщил загривок на теребовльского.
– И когда это крест был помехой для княжьих замыслов?
– В целованье креста только Мономах верит да блаженненький Давыд Святославич.
– А нашего Давыда Игоревича стоит лишь припугнуть изгойством – он не только на крест наплюет. Самому Богу в бороду вцепится.
– Один он ничего не сможет.
– В Олешье разбойничать у него хорошо получалось.
– Когда это было!
– Иными словами, надо нам, мужи бояре, надоумить нашего князя дружить с киевским.
– На кону мочало, начинай сначала...
Опустевшая корчага пристукнула об пол у двери.
– Тише!
– Там кто-то есть.
Дверь клети, скрипуче мяукнув, отворилась. В проеме широко встала грузная фигура переяславского воеводы Ратибора в расхристанной рубахе, с золотым крестом на волосатой груди.
– Волынские бояре плетут гнусный заговор, – в хмельном ударе объявил княж муж, поочередно направляя светец в лицо каждого из онемевшей троицы, хотя в клети было светло. – Туряк. Василь. Лазарь.
Он рыгнул кисло-сладкой отрыжкой, перешагнул порог и плотно затворил за собой дверь.
– Па-хвально, мужи бояре!
Подвинув Лазаря, стоявшего столбом, воевода утвердился на лавке. Затем поднес к лицу светец, но, убедившись, что это не корчага с медом, поставил рядом с собой.
– Ну, что примолкли?
– Чего тебе надо, Ратибор? Мы тебя не трогаем, и ты нас не трожь. А говорим о своем, тебя не касаемом.
– Меня не касаемом? – Воевода впал в тяжкое, с собираньем морщин на лбу, раздумье. – Мнится мне, было тут сказано, будто бы Мономах верит в целованье креста. А?
– Все в это верят. Мы христиане, Ратибор.
– И ты веришь? – переяславский боярин наставил палец на Туряка. – И ты, Василь? – Он жалостно вздохнул. – Надо же. А я ни капли не верю. И князь Мономах не верит.
Владимиро-волынские бояре настороженно переглянулись.
– Пока остальные дрыхнут и видят сладкие сны про свои отчины… – Ратибор страдающе рыгнул. – Пока вы тут играете в детские заговоры… – Он резко выбросил руку в сторону двери. – Там Владимир Всеволодич с Васильком Ростиславичем уговариваются согнать с киевского стола Святополка, а потом и вашего Давыда.
Наслаждаясь действием своих слов, воевода с расслабленной улыбкой поочередно разглядывал волынских мужей.
– Вот так так, – многозначительно изрек Лазарь.
– Не сомневаюсь, – потрясенно пробормотал Василь.
Туряк смолчал, попросту изменившись в лице.
– Правильно, Туряк, – кивнул воевода. – Бойся Мономаха. Он и не на такое способен. Хитрее этого лиса на Руси никого нет.
Лазарь осторожно поместился на лавку возле него.
– Чем подтвердишь свои речи, Ратибор?
Воевода низко нагнул голову, долго не отвечал, будто заснул. Вдруг встрепенулся, осоловело посмотрел перед собой.
– Много лет я молчал. Даже камни иногда начинают говорить. А я человек. Не хочу уносить это с собой в могилу.
После такого вступления лица бояр жадно вытянулись.
– Было это почти что двадцать лет назад, в тот год, когда погиб в бою киевский князь Изяслав, отец Святополка. Тогда решили, будто в князя метнул копье кто-то из вражьей дружины, пробравшийся с тыла. Только двое знали, что это не так. Один – Мономах, велевший своему дружиннику убить Изяслава, чтобы в Киеве сел его отец, князь Всеволод. Второй – тот самый дружинник.
– Кто он? – нетерпеливо спросил Туряк.
– Он умер, а я не буду бесчестить мертвого. Перед тем как умереть, он рассказал мне все. Как на духу, вместо попа.
Ратибор подцепил за медное кольцо светец, поднялся. Кренясь вбок, шагнул к двери.
– Остерегайтесь Мономаха, мужи бояре. Он не таков, каким кажется.
Трое бояр молча ждали с открытой дверью, когда стихнут внизу шаги.
– Этот и сам кого хочешь убьет не раздумывая, – поделился Лазарь, затворив клеть. – Хоть князя, хоть митрополита.
– Блазнится мне, про того дружинника воевода приврал.
– А про Мономаха?
– А про Мономаха, думаю, сказал правду. И если в самом деле он тайно велел убить великого князя… Не нам и не Давыду тягаться с Владимиром. Пускай это делает киевский Святополк.
– Сдюжит ли Святополк?
– Это уж его дело. А наше – убрать теребовльского.
– Нужно предупредить Давыда.
– После. Завтра пусть целует со всеми крест.
Сверчок, отложив свою пилу, заснул. Подхватив лампады, отправились на ложа и волынские мужи.
4
Плотно сбитый табун серых туч неудержимо скакал в небе над стольным градом. Князь Святополк, выйдя на гульбище охладиться, с запрокинутой головой взирал на небесных коней, которыми правили невидимые всадники. Зрелище показалось ему величавым и грозным, будто сам архистратиг Михаил вел свою дружину на рать с извечным врагом. Словно предзнаменование… и предупреждение от небесного покровителя князя, во святом крещении Михаила: нельзя доверять своему извечному врагу. Особенно когда его речи так ласкают слух.
– Позаботься же о своей голове, брат!
Волынский Давыд Игоревич зудел над ухом Святополка третий день, придя вместе с ним из Любеча в Киев. После любечских крестоцеловальных клятв киевскому князю не хотелось верить в злое умышление брата Володьши. Слишком утеснительны для самого Мономаха были эти клятвы, однако же за язык его никто не тянул. Но и камень в конце концов поддается капающей воде, а князь Святополк не был камнем. И уже не таким невозможным казалось то, что впервые прозвучало еще в насмешливом совете Гориславича поостеречься.
– О чем мне заботиться – Мономах уехал в Суздаль и не помышляет ни о чем, кроме закладки церквей, – еще пытался сомневаться Святополк.
Продрогнув на резком ветру, он ушел в сени. Давыд за ним.
– Они хитрят, чтобы никто не догадался до поры. Мономах строит церковь в Суздале, теребовльский Ростиславич молится в монастыре на Выдубичах. Кто скажет, что на уме у них лютое зло против тебя и меня?
– Не знаю, правда то или ложь, – задумчиво уронил киевский князь, взяв с блюда, которое держал холоп, наливное яблоко с красным боком. – Если правду говоришь, Давыд, то Бог тебе свидетель. Если же из зависти или еще от чего клевещешь – Бог тебе судья. Ешь яблоки, брат. Они улучшают цвет лица.
Давыд отринул протянутое блюдо вместе с холопом.
– Нет мне нужды клеветать! Кто убил брата твоего Ярополка?! Все знают – это сделали Ростиславичи и укрыли у себя убийцу, злодея Нерадца. А теперь известно стало – отца твоего князя Изяслава у Нежатиной Нивы по воле Мономаха погубил такой же подосланный убийца.
Святополк выплюнул на сенные половицы кус яблока, развернулся к Давыду.
– Откуда стало известно? – задышал ему в лицо. – Ничего такого мне неведомо! Кто?! Кто тебе это сказал?
– Мои бояре дознались через тайного человека.
– А где он был двадцать лет, твой тайный человек? – как всегда в гневе Святополк заплевывал себе бороду. – По амбарам прятался, в подклетях хоронился? Или в почете у Мономаха жил, мед-пиво на пирах пил, серебро-злато в скрынях сберегал?
– Этого не знаю, Святша, – заморгал Давыд.
Киевский князь, отбросив яблоко, широким шагом вбежал в светлицу, стал ходить, задевая лавки и поставцы вдоль стен. Давыд, войдя, скромно присел на высоком резном ларе.
– Что если этот тайный человек намеренно разжег твоих бояр, дабы они распалили тебя, а потом и меня на Мономаха? Крепко ли ты запомнил, на чем целовали крест в Любече? Кто нарушит клятву, против того будут все – сборной ратью пойдут на клятвопреступника! Не того ли от тебя и меня добиваются тайной хитростью?
– Василько так не умеет, – отверг Давыд. – Он из породы особо буйных, а хитрить не научен.
– Зато Володьша может уметь, – поостыв, задумчиво произнес Святополк и примостился на лавке. – Всех его умений никто еще не открыл.
Столь изощренные движения ума у киевского князя бывали редкостью. Но особый случай принудил его напрячь все силы души и разума, ибо подспудно он чувствовал в советованьях Давыда некую западню. Однако из ловушки так сытно пахло, что просто пройти мимо, закрыв глаза, было немыслимо. Самым большим сожаленьем Святополка было то, что княгиня Гертруда слегла в тяжкой хвори и не могла своим материнским чутьем направить его по верному пути. Позвать же бояр и сказать им: «Мономах убил моего отца, а теперь замышляет погубить меня» Святополк не решался. Откровения Давыда о гибели отца имели совсем не то действие, на какое рассчитывал волынский князь, а быть может, и «тайный человек». Киевский князь испугался.
– С Васильком вдвоем справимся, – настаивал Давыд, – пока Мономах в Ростовской земле. Только позови его к себе, пока он не ушел в свою волость. Когда уйдет, тогда будет уже поздно. Сам увидишь, Ростиславич силой возьмет твои грады – Туров, Пинск и Берестье. Тогда вспомнишь мои слова. Потом еще и с тобой расправится, как с Ярополком, рукою душегуба.
Киевский князь усиленно тянул бороду, наматывая колечки на палец.
– Да я уже… Уже посылал к Васильку человека, – нехотя признался он. – Через четыре дня ведь у меня именины, день архангела Михаила. Пригласил его на праздник.
– А что он? – хищно напрягся Давыд. – Придет?
– Прислал отказ, – озабоченно ответил Святополк. – Повинился, что не может остаться в Киеве. Сказал, торопится домой, как бы там без него войны не случилось.
– Видишь, брат! – восторжествовал волынский князь. – Откуда в его волости войне быть – ляхи только на порубежье воюют. И зима еще не встала, дорог нет. По твоей земле он ходит, а тебя как старшего князя и брата почтить не желает. Только незрячий теперь не увидел бы его вины. Поберегись, Святша! Если не схватим Василька, то ни тебе больше не княжить в своей земле, ни мне в своей. В Любече Ростиславич с Мономахом прежде общей клятвы друг дружке крест целовали: чтоб Мономаху сесть в Киеве, а Васильку во Владимире на Волыни.
– Ну схватим, – вяло промолвил Святополк. – Что делать-то с ним? Обличить его нечем кроме твоих слов.
– Об этом я позабочусь, – обещал Давыд. В карих глазах его под смоляными прядями на потном лбу горели жадные огоньки. – Только отдай его мне. Снова отправь к нему гонца. Если не хочет медлить до твоих именин, пускай придет завтра, поприветствует тебя, окажет честь. И я пошлю к нему своего человека с просьбой, чтоб он не ослушался старшего брата.
– Не знаю, самому мне слушаться ли тебя, – колебался киевский князь. – Ты, братец Давыдушка, известен своей лихостью. А мне, если что, потом расхлебывать.
– Не об оправданиях перед другими заботься, Святша, – осклабился волынский князь, – а о собственной голове. Убережешь голову и свой стол, обретешь и выгоду. Поделим землю Василька меж собой.
– Будь по-твоему, – встал с лавки Святополк. – Жалко мне брата своего погибшего. Отомщу Ростиславичу за Ярополка. Только знай: делить землю, которой он теперь владеет, с тобой не буду. То моя отчина, владение моего отца, и тебе там делать нечего.
Давыд лишь усмехнулся, завесив глаза длинными волосами.
5
Крылатый архистратиг небесных сил в ало-золотой парче и с сияющим мечом в руке взирал на князя с высоты стены. Облик его был сурово-печален. Большие очи архангела, похожие на пламя светильников, смотревшие прямо в душу, будто о чем-то бессловесно предупреждали, хотя голос ангелоначальника, как писано в книгах, подобен голосу множества народа. Сам же он был точно молния, разрезающая небо и поражающая трепетом.
Князь Василько теребовльский, сын того Ростислава, которого отравили в Тьмутаракани греки, напуганные его могуществом, доблестью вышел в отца. Мирских и духовных, а особенно ратных сомнений он чуждался, и душу его трудно было смутить чем-либо. Стоя перед образом Божьего воеводы Михаила, он просил удачи в предстоящей войне с ляхами и помощи небесной рати. Молитва его была спокойна и уверенна. Князь не колебался в том, что ему не откажут в правом деле и враги Руси, скверные латынники, будут повержены в прах. Иначе и быть не может. Ведь архангел Михаил боролся с самим дьяволом – отчего ему не победить каких-то ляхов, смелых лишь в своих похвальбах?
Истово перекрестясь и положив поклон, князь обошел все образа в церкви, к каждому с любовью приложился. После, выйдя на храмовое крыльцо, принял на плечи теплый зимний плащ, радостно улыбнулся холодному солнцу, предвещавшему заморозки и отвердение путей. Пора возвращаться домой, где ждут неотложные дела.
Распрощавшись с игуменом монастыря, Василько Ростиславич вышел за ворота и сел на коня. Князя сопровождала малая дружина – половина десятка мужей. Обозу, стоявшему в селе неподалеку, он еще на рассвете велел сниматься с места.
– Напоследок повидаюсь с киевским князем – и поскачем с ветром в Теребовль, – сказал Василько.
– Какая нужда приспела Святополку видеть тебя, князь? – недоумевал боярин Кульмей Бориславич. – Был бы он с тобой в доброй дружбе – одно дело. А если пособачиться опять с тобой хочет – так и Любеча для этого достало. Для чего коням ноги понапрасну бить? Поскачем сразу домой!
– Не могу, Кульмей, разочаровать старшего родича, – улыбался Василько. – Да мы же и не враги теперь. А хорошая трапеза с утра еще никому не вредила.
– И Давыд тебе, князь, в одночасье другом сделался? То-то гонца присылал, будто боялся, что ты без трапезы уедешь.
Князь беззаботно расхохотался.
– У Давыда теперь руки связаны крестом, который он целовал. Может, еще и помиримся с ним!
Вскоре, как миновали Выдубичи, показал свою большую церковь на холме Печерский монастырь. Проезжая возле его стен, услышали резкий удар била.
– Что это феодосьевы монахи неурочно звонят? – удивились. – Служба-то давно кончилась.
– Может, помер у них кто.
Проехав еще с полверсты, встретили на дороге отрока из младшей теребовльской дружины, каким-то способом отбившегося от охраны обоза. Отрок скакал во весь опор – думал, верно, догнать своих. Узрев князя с боярами и придержав коня, он сперва обнаружил изумление, а затем так растерялся, что забыл раскрыть рот для приветствия.
– Пошто шляешься? – накинулся на него Кульмей Бориславич. – Обоз давно ушел.
– Дак я… – промямлил отрок и вдруг, выпучив глаза, выпалил: – Если в Киев, князь, едешь, то лучше тебе не ездить туда.
– Твое разве дело, собачий сын, куда князь едет? – укоротил его боярин.
– Дай слово молвить, князь! – поставив брови домиком, взмолился отрок.
– Ну, молви, бездельник, – снисходительно позволил Василько Ростиславич.
– Намедни, когда возвращались мы из Любеча, играл я с киевскими гридями на серебро. Один остался мне должен, а за долгом просил прийти через седмицу. Нынче с утра я и поехал на княжий двор в Киеве взыскать с него положенное. Только серебра он мне не приготовил, а долг предложил отдать иначе. Увел меня в тихое место и пошептал на ухо, что Святополк с Давыдом сговорились тебя, князь, схватить, когда приедешь в Киев. Вот так расплатился со мной тот гридин.
– Ты что же, ему поверил? – со смехом удивился Василько.
– Не поверил, князь, потому что не знал, что тебе делать нынче в Киеве, ты ведь торопишься назад, в Теребовль. Но он божился, будто это правда и что серебра у него все равно нет…
Четверо бояр с князем хохотали над отроком. Один Кульмей хмурил брови под низко надвинутой шапкой.
– А ты, князь, выходит, едешь в Киев, – едва не с укором закончил отрок.
– Надул тебя твой гридин, утаил должок, – от души смеялся Василько. – Напрасно не стребовал с него свое серебро.
Он стегнул коня плеткой, рванув вскачь по дороге. Княжи мужи не отставали.
– А ну как впрямь, князь?.. – уныло и безответно прокричал вслед отрок.
Подъезжая к Берестовому, Василько оборвал веселье. Боярин Кульмей, улучив миг, влез в размышления князя:
– И дурная голова может дать хороший совет.
– Ты про этого отрока? – не сразу откликнулся Василько. – Глупости. Откуда гридину знать, о чем говорили промеж собой князья? Он выдумал это от жадности или от скудости.
– Гридин мог подслушать.
– Подожди, Кульмей. Посуди сам: как они могут схватить меня? За какие вины? Двух седмиц не прошло, как мы на кресте клялись, обещая не иметь распрей друг с другом и всем вместе соединиться против того, кто порушит договор. Не безумцы же они!
– Так-то оно так, князь. Только я от тебя ни на шаг не отойду.
– Будь что будет, Кульмей. – Князь остановил с коня, спешился и основательно, с припечатываньем пальцев, перекрестился на берестовскую церковь Святых Апостолов. – Не верю, что Господь предаст меня в чужие руки, – сказал он, снова влезая в седло.
…Когда теребовльский князь только выезжал на околицу Выдубичей, печерский богомаз Алипий задремал сидя на лавке в своей келье. Нынче он служил в храме литургию, а ночь до рассвета провел в бдении над недописанной иконой, которую надо вскоре отправить заказчику. Лишь смежив веки, он увидел сон, будто склоняется над доской с образом и кладет последние мазки краски. На иконе – старец со свитком в руках, совсем как живой.
– Что же ты, Алипий, не узнаешь меня? – говорит вдруг старец, взглядывая прямо на изографа. – Я Феодосий, игумен этой обители.
– Отче святый… – в ужасе бормочет иконописец, роняя кисть.
– Проснись, Алипий, – кротко просит его блаженный игумен. – Возьми краски и кисть и ступай в храм владычицы нашей Богородицы. Там у моего гроба обрящешь образ, который повелено тебе восполнить.
Сказав это, старец снова замер на иконе и уже не смотрел на богомаза, а сосредоточенно молился в себе.
Алипий вздохнул и проснулся. Не медля ни мгновения, он накинул дряхлую вотолу, взял вапницу с красками и кисти и поспешил в церковь. Но по пути удивлялся: откуда у гроба блаженного старца взяться недописанной иконе? Все храмовые и монастырские образа он знал наперечет – многие из них сам писал и одевал в ризы. Разве из мирян кто-то принес и поставил у гробницы старца, почитаемого святым? Торопясь исполнить требование, Алипий сперва не придал значения облику, в каком ему явился Феодосий. Только теперь, когда карабкался по тропке на холм, ему взошло на ум: почивший игумен сам был в иконописном облике! А значит, сие прямое указание от Бога: старца должно прославить в лике святых, чтобы не только иноки и благочестивые киевляне по своей вере черпали от этой святости, приходя к мощам старца, но и вся Русь узнала, что еще один молитвенник и заступник появился у нее на небесах, у престола Господня! Возбужденный этой радостной мыслью, которой уже не терпелось поделиться с монастырской братией, изограф поспешил в храмовый придел, где стояла рака Феодосия. Сложив на полу краски, он вдохновенно упал на колени возле гробницы и возопил:
– Святый отче Феодосий! Учитель и образец пути истинного, просвещение и украшение земли Русской, сохрани нас молитвами твоими от многих козней и дел вражеских, которые отвлекают от Бога. Помоги нам жить беспорочно, подними души наши, погрязшие из-за лености в земном, подай бодрость и крепость духовную, чтобы мы не уклонялись с путей Господних и по нерадению духа не были преданы в руки врага рода человеческого…
Молитва его прервалась, когда он заметил наконец, что находится у раки не один. С другой стороны гробницы, упираясь в нее руками, показался какой-то мирянин в богатой свите. Видом он был похож на княжого мужа, однако совершенно слеп. Дойдя на ощупь до Алипия, слепец вцепился ему в плечи.
– Чернец? – выдохнул он. – Помолись обо мне Феодосию. Сам молился… устал… Не услышал он меня. А ведь другим чудеса творит…
Алипий поднялся с пола, осмотрелся вокруг и понял, что образ, о котором ему сказал блаженный старец, следует видеть в ином.
– Как твое имя, страдалец? – спросил он.
– Орогост, в крещении Сергий.
Богомаз взял вапницу, макнул кисть в краску и, велев слепому закрыть глаза, нанес на веки быстрые мазки, будто писал очи на иконном лике.
– Человек – образ Божий, знаешь это?
– Знаю. Свою слепоту я сам на себя навлек, – горько признался Орогост. – Что ты делаешь, чернец?
– Восполняю образ, потому что душа твоя прозрела.
В тот же миг раздался звон била, удививший дружину теребовльского князя, который проезжал мимо обители.
– Что ты сказал? – изумленно спросил слепец.
– Когда? – Алипий отложил вапницу.
– Только что. Ты сказал: мою слепоту понесет другой?!
– Об этом я ничего не знаю, – кротко ответил богомаз и повел его к алтарю.
Пока слепец стоял, будто громом пораженный, возле царских врат, Алипий зачерпнул из чана в алтаре святую воду и вынес сосуд.
– Умойся, – велел он Орогосту.
Тот подставил ладони. Плеснув в лицо и растерев краску, боярин вдруг застыл, уставясь на руки.
– Господь всемогущий… – потрясенно проговорил он, подняв взор на Алипия. – Мои глаза видят.
Он мешком рухнул на колени и заплакал чистыми слезами младенца.
6
Святополк Изяславич встретил племянника с его дружиной во дворе перед своими хоромами.
– Нет между нами вражды теперь, – приветствовал он Василька. В его словах, однако, многим бывшим во дворе почудилось не заверение, а вопрошание, что, впрочем, списали на простуженный голос князя.
– И никогда не было, ибо я чту старшего по роду и по княжению, – ответствовал теребовльский князь.
Но и в его словах некоторым, и прежде всего Святополку, помстилось нечто лишнее.
Будто по забывчивости не распахнув объятий, киевский князь пригласил гостя в дом. Боярин Кульмей шел за Васильком, почти наступая ему на пятки.
У крыльца Василько Ростиславич снял с пояса меч и отдал Святополкову оружничему. То же проделали его дружинники.
– Желал бы я, племянник, чтобы ты остался в моем доме до Михайлова праздника, как и Давыд. На моих именинах бы меду выпил. Поглядел бы, как митрополит будет меня чествовать, читая унылое назидание, – балагурил Святополк. – Потом и на ловы бы съездили, потешили бы душу.
– Не могу никак, – отнекивался Василько. – Я уже и обоз свой вперед отправил. Домой поспешать надо.
– Ну тогда хоть немного посиди с нами, отведай угощения, – настаивал киевский князь, ведя гостя широкими сенями с расставленными для почести гридями.
– Можно и посидеть, – отвечал младший князь, – отведать, что предложишь.
– Заодно и поговорим, – словно бы обрадовался Святополк. – По-семейному, по-братски. Бояр своих отпусти, им в иной палате стол накроют, с моими мужами побудут.
– Можно и отпустить, – согласно кивнул Василько.
Святополк щелкнул пальцами, веля гридину проводить теребовльских бояр.
– Я в иную палату не пойду, – хмуро отказался Кульмей.
– Я не дитя, чтоб меня опекать, – осадил его князь. – Ступай, друже, куда укажут.
Поколебавшись, затем коротко поклонясь, боярин с оглядками пошел за остальными.
– Что это он боится за тебя в моем доме? – киевский князь сделал вид, будто ему оскорбительно такое отношение.
– Кульмей нынче не с той ноги встал, – умехаясь, сказал Василько, – с утра на все ворчит.
В малой трапезной палате, куда пришли князья, было полутемно и пусто – окно закрыто решетчатыми ставнями, и ни угощения на столе, ни прислуживающих холопов, ни ключника, взирающего на порядок. Удивившись тому, что его как будто не ждали, Василько сдержанно поздоровался с Давыдом Игоревичем. Волынский князь с угрюмым видом сидел на лавке и даже не встал при появлении хозяина с гостем.
– И тебе того же, – через силу ответил Давыд на пожелание здравствовать, – коли не шутишь.
– Шучу, – поддел его Василько.
– Ну так и я пошутил.
Давыд был мрачен, говорил глухо. На теребовльского князя он смотрел косо и будто бы с неким ужасом, словно видел перед собой нежить и притворялся, чтоб она не тронула его.
Василько сел, а Святополк так и остался стоять.
– Ну, – он гостеприимно, но неуклюже развел руки, – как-то так. – И в упор воззрился на Давыда. – Пойти, что ли, распорядиться…
Киевский князь ушел из трапезной, оставив их вдвоем с гридином у двери.
– Что так хмур, Давыд? – попытался затеять беседу Василько. – Чрево болит или зубами маешься?
– Хвораю, – хрипнул тот, отведя в сторону очи.
– Хворому и жизнь не в радость, – согласился теребовльский князь и неожиданно предложил: – Пойдешь со мной на рать в ляшские земли?
– Куда мне, – не заинтересовался Давыд.
– Мороз нынче ударит, – не зная, о чем еще говорить, скучно молвил Василько.
– А где брат? – будто очнувшись, спросил Давыд у гридина.
– Кажись, в сенях, – прислушался отрок.
– Пойду позову его.
Давыд, сгорбив плечи, вышел. Напряжение, висевшее в воздухе, передалось и теребовльскому князю, но он продолжал сидеть как ни в чем не бывало. В злоумышление обоих дядьев против него Василько Ростиславич не верил, а странности их поведения относил к недавней еще непримиримости. Нелегко ведь человеку переменять настроения ума и души. Сам же он всякие перемены в своей жизни переносил легко, быстро приноравливаясь к новому, хорошему или плохому. Если враг нежданно стал другом, либо наоборот, в том нет ничего особенного и преизрядного. Этому князя научила судьба, своя и отцова. Обоим довелось одинаково познать внезапно свалившуюся на голову, после смерти родителя, изгойскую долю, жить милостниками на чужом дворе. Оба затем с кровью и потом отвоевывали у судьбы свою славу и честь.
Задумавшись о былом, Василько не заметил, как исчез и гридин, а дверь оказалась закрыта. Из сеней внезапно донесся сдавленный вопль: «Князь!.. Тебя обманули!» Василько узнал голос Кульмея. В один миг он был у двери и безуспешно ломился в нее. Шум борьбы смял в сенях крики.
– Святополк! – в гневе воскликнул князь. – Ты предал меня! Да будет теперь между нами крест Господень, который ты переступил!
Бросившись к окну, он распахнул створки и стал дергать окованные медью ставни. Но их заранее замкнули снаружи. Спасения не было.
Возня в сенях прекратилась. Василько снова попытался сломать дверь, но та сделана была крепкой.
– Не буянь, княже, – вдруг раздалось с той стороны.
– Кто это?!
– Стража. Велено тебя стеречь. Не рви жилы понапрасну, княже, – добродушно посоветовали ему. – Все равно не убежать тебе.
– Что сделали с моими боярами?
– Сонным зельем опоили, а одного так успокоили. Не боись, княже, живым оставили, только вервием связали. Всех на телегу погрузят да свезут подалее от Киева. Там отпустят.
– Что со мной делать хотят?
– Откуда нам знать. Мы кмети простые, в княжьи дела не лезем.
Обхватив руками голову, Василько опустился на лавку.
– Воистину, кого Бог хочет наказать, того лишает разума, – в холодном отчаянии проговорил он.
…Молва о том, что на Святополковом дворе предательски схвачен и заточен теребовльский князь, огнем разошлась по Киеву в тот же день. Шила в мешке не утаишь: что знает княжья младшая дружина, то знают все, включая баб и холопов. Пока Святополк, созвав бояр на совет, рассказывал им, как хотел убить его Василько, сговорившись с Мономахом, и как собирался присвоить себе его города, на вечевой площади таяло пронзительным звоном подмерзшее било. Веча в Киеве не созывали уже четыре с лишним года, с самой смерти предыдущего князя. Горожане, соскучившиеся по горлодерству, не медля бросали то, чем были заняты, и шли на зов. На конях подъезжали отроки из боярских усадеб, житьи люди – купцы, богатые мастеровые. На своих двоих прибегала чернь.
О небывалых на Руси любечских клятвах князей только бирюк или глухонемой не вел в последние дни разговоров. Даже дурни трепали языками, умным же людям и подавно было о чем порассуждать. И вдруг – не успел еще остыть тот крест, целованный шестерыми князьями, согретый их дыханием, как один из них оказался в плену у другого. Мало того, повержен восхищавший многих своим храбрством теребовльский князь, а ненавидимый – тоже многими – Святополк торжествует.
Вече тревожно гудело, чувствуя надвинувшуюся на Киев беду.
В думной палате тем временем бояре разделились надвое. Одни приговорили:
– Если тебе, князь, дорога твоя голова, а заодно и наши, устранись от этого дела. Если Давыд сказал правду, то отдай ему Василька. Пускай от Давыда будет ему наказание. Если же это наговор, то пусть Давыд сам отвечает за свою ложь. А ты, князь, не принимай мести от своих братьев и от Бога.
Другие советовали посадить Василька в яму, а Мономаху отправить обличающее письмо с изложением его вины.
– Пусть оправдается перед тобой, князь, за себя и за Ростиславича. Невиновны окажутся – тогда помиритесь. А если виновны, то один злодей у тебя в руках будет, и сговор их порушится.
Никакой из двух советов не перевешивал другого.
Далеко за полдень вече вытолкнуло из своих недр градского старшину и троих житьих людей, рассуждавших по справедливости и по уму. Вечевая толпа обязала их пойти к Святополку Изяславичу – растолковать ему все невыгоды для Киева большой княжьей распри, чей призрак вставал за пленением Василька.
Напоследок наставляли послов, чем вразумлять и жалобить князя:
– Мономах теребовльского в обиду на даст. Сам ратью на Киев пойдет и других князей приведет.
– Ополчатся друг на дружку, начнут друг у друга грады и землю жечь. А нам убытки считай и горе лаптем хлебай!
– О торговле пущай подумает. Торговлишка намертво встанет, ежели всю Русь всколыхнут войной.
– И половцев на поживу приманят. Мало, что ль, теряем от их каждогодних наскоков! В давешнем году поганым совсем чуток нахрапу не хватило взять на копье Киев.
Градский с житьими сели на коней и поехали на двор тысяцкого Коснячича просить встречи с князем. До двора не доехали – повстречали боярина по пути, сопровождаемого кметями и оружными холопами.
– Что скажете, люди градские? – неприветливо осведомился тысяцкий. – Пошто без причины сбежались на вече и о чем трезвонили там?
– А будто бы тебе не известно о чем, Наслав Коснячич. Будто ты сам без причины себя кметями окружил. – Градский не уступал ему в неприязненности. – Люди волнуются, что в Киеве беззаконие сотворилось. Веди нас к князю, боярин.
– Это какое же беззаконие? – притворно удивился тысяцкий. – Никак, опять чернь на жидов жалуется? Вот надоели-то! К князю с такими пустяками нечего лезть. Поворачивайте назад.
– Люди не хотят, чтоб началась война из-за теребовльского князя! – возмутился градский, оскорбленный презрением.
– А еще они чего не хотят?
Вечевые послы кратко и с достоинством изложили боярину суть беспокойства горожан.
– О торговле волнуетесь – это понятно, – молвил тысяцкий, выслушав. – Поганых боитесь – тоже понятно. Но на то и князь, чтоб ваши заботы были его заботами. Прочее же – не ваше собачье дело, люди градские.
– А ты нас псами не поноси, боярин, – степенно ответил один из купцов. – Горожане ведь за нашего князя, за Святополка Изяславича, не держатся крепко. Если доведется ему спорить с Владимиром Всеволодичем, кто прав, а кто виноват, люди киевские еще подумают, чью сторону принять. А спор такой между князьями теперь непременно случится. Что из этого может выйти, ты с князем подумай. И наши слова непременно сообщи ему, если не хочешь самих нас к нему пустить.
Прочие послы подтвердили сказанное. Тысяцкий смотрел на них со злобой.
– Я запомнил ваши слова, люди градские, и передам князю. – Он развернул коня. – Как бы вам после не пожалеть о том!
…В тот же день, к вечеру, на княж двор пожаловали еще просители за схваченного Василька Ростиславича. Князь Святополк только что оттрапезовал с некоторыми из бояр и Давыдом Игоревичем. Обильная еда немного утишила его гнев на горожан, вздумавших открыто угрожать. Но к меду князь не успел приступить – помешал ключник, доложивший, что явился целый крестный ход.
Святополк поперхнулся.
– Кто?
– Штук семь чернецов, – с гримасой молвил ключник, – у всех кресты на груди и клюки в руках. Так сказать гридям, чтоб пустили?
– Монастырские игумены, – догадался тысяцкий.
– Митрополита нет средь них? – на всякий случай спросил князь и оглянулся на сотрапезников.
– Вроде нет, – почесал в бороде раб.
– А зачем пришли?
– Сказали, будто хотят слезно печалиться за теребовльского князя. Ишь, удумали, вороны, – хмыкнул ключник. – Мало им монастырей понаставили, надо в княжьих хоромах тоску разводить.
– Гони прочь их, брат, – посоветовал Давыд.
– Гони их прочь, – повторил Святополк рабу.
Ключник поворотил в дверях жирный зад.
– Стой! – крикнул князь. – Я передумал. Позови их. Только не всех. Пускай двое придут… Может, и эти грозить мне станут гневом Божьим?..
Он схватил со стола чашу, полную меда, быстро, торопясь и проливая на себя, выхлебал всю до дна. А когда отер бороду, его очам предстали два дюжих седобородых монаха с настоятельскими посохами – игумены киевских обителей. Пожелав ангела за трапезой, они направили на князя взоры, исполненные грустной укоризны.
– Дошла до нас печальная весть, князь… – заговорил игумен Выдубицкого монастыря Петр.
Святополк махнул на них рукой.
– Ясно, дошла, раз уж целый крестный ход ко мне снарядили. Дело говорите – чего хотите, отцы?
– Заповедь Господня повелевает нам устраивать мир среди враждующих. Теребовльский Василько никакого зла тебе не сотворил, князь. А из того, что ты неправдою взял его и повязал узами, будет зло. Исполни и ты заповедь: возлюби врага своего, если мнишь Василька врагом. Отпусти его с миром.
Монахи дружно поклонились в пол.
– Я бы возлюбил, – мечтательно выразился Святополк, чья душа была подслащена медом. – Да только я не для себя его пленил, отцы. Он слезно просил. – Князь повел дланью на Давыда. – А брату отказать не могу, ибо он трепещет за свою жизнь и достояние.
– За твою жизнь и достояние также трепещу, брат, – в насмешку над чернецами добавил волынский князь.
– Оклеветали Василька, – убежденно заверил выдубицкий настоятель. – Чисты его помыслы.
– Откуда знаешь, старче?
– Сам принимал его исповедь. Если бы он утаил злое помышление, Господь не дал бы ему вкусить Святых Таин, как не дал причастия предателю Иуде.
– Богословие – невразумительные словеса, – сухо рассмеялся Давыд. – Возьмите в толк, чернецы: своя голова дороже веры в заповеди и исповеди.
– Не ведаешь, что говоришь, княже, – вздохнул игумен Петр и обратился к Святополку: – Помни, князь, что меньшее зло всегда рождает большее. Как бы тебе и впрямь не вострепетать за свою голову – не от выдуманного злодейства, а от настоящей беды.
– А если отпущу Василька, – размышляя, молвил Святополк, – ручаетесь, отцы, что не потерплю от него никакого урона и притеснения?
– Истинно говорю, князь: как огонь не может обжечь, пока не разожжешь его, так и Василько не причинит тебе вреда, если сам не распалишь в нем злобы. Поспеши отпустить невинного.
И бояре, и отцы-игумены, и Давыд ждали решения Святополка. Киевский князь, зажав в кулаке бороду, остановившимся взглядом смотрел в пол. Он не знал, как ему поступить. Отпустить Ростиславича – постыдно, ибо означает признать правоту черни и монахов. Но и мысль удержать его в заточении неприятно холодила душу. Ведь эта мысль тянула за собой другую, о том, что Мономах не преминет исполнить любечскую клятву: «…против того будем все мы и крест честной».
– Идите, отцы, – тихо, почти кротко сказал он. – Исполню что просите.
Радостно возблагодарив Всевышнего и князя, монахи ушли. Святополк повернулся к Давыду. Глаза в глаза они стали бодаться упрямыми взорами – кто кого.
Давыд пересилил.
– А может, верно Мономах не считает тебя старшим над князьями Руси. Может, и не надо тебе сидеть на киевском столе, если страшишься показать свою власть? Ведь ты испугался, Святша. Боишься даже своей черни, которая погрозила тебе пальцем.
– Многие в Киеве предпочли бы ныне князя Владимира, – вставил досадное слово боярин Иван Козарьич. – Уже не то время, когда градские не хотели сына Всеволода.
– Слышишь, брат? Мономах с Ростиславичем выгонят тебя из Киева, отберут твои земли. С чем останешься? В чернецы пострижешься?
– Я к тому сказал, князь, что не надо тебе делать ошибок, – покосился на Давыда Иван Козарьич.
– А митрополит тебе перечить не станет, князь, – подал голос тысяцкий Коснячич. – Он на Ростиславича сердит. Василько давно уже грозился повоевать греческих болгар на Дунае и пересадить их на свою землю.
Святополк стряхнул оцепенение, пошевелился, дернул себя за бороду.
– Знаешь, что делать с Васильком? – с замогильной мрачностью спросил он Давыда.
– Знаю, – не сморгнув, сказал тот.
Киевский князь, не промолвив более ни слова, деревянными шагами пошел вон из палаты.
7
Стражу Лядских ворот пинками пробудили от дремы. Оба кметя, сомлевшие у печки в сторожевой клети, спросонья соображали небыстро и не могли взять в толк, для чего средь ночи отпирать ворота. Парой оплеух их привели в чувство.
– Волынский князь Давыд с обозом едет из города.
– Так ночь же, – все еще не понимали сторожевые.
– Отпирай, кому сказано!
Высоко держа в руках светильники, кмети осоловело смотрели, как выезжают за ворота полтора десятка дружинников, челядь и три телеги, составлявшие весь обоз. Князя, не выделявшегося среди конных, стражники не опознали.
В полном молчании обоз катил по мерзлой дороге – только телеги постукивали от встрясок на ухабах. Белые стены Киева давно пропали в ночной мгле, слегка озаряемой младенческим рожком месяца. Перед мостком через речку Лыбедь, ненадолго остановились.
– Лазарь, посмотри, не задохся он там.
Один из конных поворотил назад, приподнял с передней телеги дерюгу. Обозный холоп посветил. Лежавший под дерюгой на охапке сена человек с закляпанным ртом замычал, страдающе выкатив глаза, и задергался. Конный склонился над ним.
– Вытащу тряпку, если не будешь кричать.
Несчастный закивал, пытаясь приподняться на локтях. Но веревки, которыми он был привязан, держали крепко. Лазарь вытянул изо рта пленника тряпье. Обмякнув, тот глубоко и часто задышал. Потом повернул и запрокинул голову, чтобы увидеть дружину.
– Давыд! – прохрипел он. – Не пойдут тебе впрок мои мучения!
Княж муж схватил его за подбородок и снова затолкал между зубов ветошь. Только дерюгой накрывать не стал. Ночная дорога безлюдна, никто не увидит, как увозят из Киева связанного и униженного, словно повинного раба постыдно распластанного на телеге, теребовльского князя.
В самом темном передрассветном часу, когда и месяц скрылся от лица земли, дружина подошла к Белгороду. Ломиться в ворота здесь было бестолку. Разведя огонь и задремывая, ждали зари. Не смыкал глаз только пленник, молившийся на звезды в небе – такие же крупные, как на иконах Богородицы. Но звезды скоро истаяли, а на лицо князя вновь бросили удушливую дерюгу.
С первым проблеском солнца обоз прогрохотал по въездной мостовой, прошел град почти насквозь, не замедлив и у княжеского подворья. Остановились у корчемного двора. Челядь стала хлопотать об устройстве князя и дружинников. Княжий конюх, звавшийся Дмитром, с двумя отроками отвязал пленника от телеги. Затем, взяв его онемевшие руки, обмотал веревкой. Не обращая внимания на корчемных холопов, жадно пялившихся, конюх, ростом с косую сажень, взвалил князя себе на плечо, снес в амбар и там скинул. Василько Ростиславич, захолодавший в дороге, скорчился на земле. Дверь амбара захлопнули, навесили замок.
В темноте клети князь стал дыханием согревать себя. В эти два дня пленения его голову посещало множество мыслей. Но одна была ярче остальных: еще недавно уверенно ждавший от судьбы только побед на ратном поле, ныне он повержен едва не в прах, который топчут чужие ноги, даже ноги рабов. Грязный амбар на корчемном дворе, куда его бросили на глазах у холопов, станет ли пределом посрамления? Василько не был в этом уверен. Он даже не знал, куда его везут, что хотят с ним делать. Худшее, что можно представить: его обратят в раба, продав иноплеменным купцам. А лучшее, на что можно надеяться: милость Божья. Но в чем она выразится, невозможно предугадать.
Мешая в уме куски молитв с обрывками черных мыслей, князь прислушивался к шуму двора. Вскоре он понял, что за звук встревал в хоровод его мрачных дум. Вблизи амбара кто-то пристроился точить нож и делал это с основательной неторопливостью, будто жрец перед кровавым языческим ритуалом. Смутный ужас хлынул в сердце князя. Он подобрался к двери и, найдя щель, приник к ней глазом. На чурбаке перед амбаром сидел человек, наружностью похожий на торчина, но одетый на русский лад. Только меховая шапка была степняцкая. Клинок, по которому он любовно водил точильным камнем, был короткий и узкий, каким пользуются лекари для отворения крови.
Отшатнувшись от двери, Василько упал на землю, прижался лицом к соломенной трухе. Из груди рвался вопль, князь сжимал зубы, не давая ему выйти наружу. Страшная, смертельная тоска навалилась на него, а сознание заполнил один непрерывный стон к Богу о спасении.
Сколько он так пролежал – не знал. Телом ничего не чувствовал. Душа скорбела и томилась. Торчин, закончив точить нож, ушел.
Их появления у амбара князь не слышал. Когда гремели замком, он не пошевелился. Распахнув дверь, они встали над ним – двое. Василько оторвал лицо от земли, повернул голову, чтобы видеть их. В одно мгновение он решил, что не отдаст им себя просто так.
С внезапной для них быстротой он взметнулся, диким прыжком с поворотом вскочил на ноги. Конюх Дмитр бросился первым, за ним второй, такой же верзила. Одного князь остановил ударом между ног. Другой лязгнул челюстью от взмаха двух связанных кулаков и от сапога, впечатанного в живот, отлетел к двери амбара. Дмитр, не успев разогнуться, кинулся на князя головой вперед, сшиб с ног.
– Сновид! – проорал он. – Я держу его!
Но держал он только одну ногу. Зажав его шею второй ногой, князь перевернулся и стал наотмашь бить его кулаками.
Он не слышал себя. Но его рычание могло бы устрашить и зверя.
Сверху налетел Сновид, придавил своей тяжестью, прижал руки. Извернувшись из последних сил, князь почти стряхнул его с себя, но тут подоспели дружинные отроки, насели на него.
– Доску давай!
На грудь князя лег длинный толстый брус. На оба конца, как на качели, уселись Дмитр и Сновид. Согнув ноги в коленях и упираясь в пол, князь еще пытался подняться. От бешеного напряжения лицо его заливал пот, очи выпирали из глазниц. Отроки кинули на него еще доску, придавили так, что вздохнуть стало невозможно и затрещали ребра.
Князь увидел над собой перевернутую голову давешнего торчина. Опустившись на корточки, тот обхватил ладонью его лицо.
– Не двигайся, пожалуйста, князь, – спокойно попросил он, – чтобы я не промахнулся.
Василько взвыл, рванулся. Направленный нож длинно рассек ему скулу.
– Ну вот, – огорченно произнес торчин, – я же сказал.
– Режь, Берендей! – зло заорал на него Дмитр.
Торчин зажал голову рычащего князя коленями и быстрым несильным ударом погрузил нож в глаз.
Затем вырезал второй.
Отроки слезли с доски и, отводя взгляды, пошли из амбара. Дмитр и Сновид, тоже стараясь не смотреть, скинули доску и брус. Берендей, сходив во двор, принес сверток рогожи, бросил на землю, молча ушел.
– Не помер он? – с сомнением стоял над князем Дмитр.
Василько лежал без движения и не подавал признаков жизни. Из глазниц вытекала медленно густеющая кровь, в полутьме амбара казавшаяся черной.
– А нам-то что до этого? – ответил Сновид. – Велено – сделано.
Конюх, наклонясь, приставил два пальца к шейной жиле.
– Живой, – сказал он, вытирая кровь с пальцев о рубаху князя.
Они перетащили почти бездыханное тело на расстеленную рогожу, закрыли краями и, подхватив, вынесли во двор. Здесь погрузили на телегу. Корчемная обслуга на этот раз не зевала вокруг – кого не разогнали дружинные отроки, тех напугало страшное дело, сотворенное в амбаре.
…Обоз продолжал путь на Волынь. В граде Воздвиженске, чье название, трудное для произнесения, люд переделал в Звижден, остановились обедать. Встали коротким постоем на церковном подворье у торга. Пока Давыд Игоревич со старшими дружинниками трапезовал с благословения здешнего попа, обозные холопы развернули рогожу, стащили с князя окровавленную свиту и рубаху. Позвали попадью и дали ей рубаху, чтоб постирала. Свиту же снесли на торг и, недолго поторговавшись, обменяли на три серебряные резаны.
Сердобольная попадья отдала рубаху девке-холопке, а из скрыни в дому вынула другую, из беленого полотна. Прежняя все равно б не успела просохнуть. Эту новую и натянула сама на князя, пока княжьи холопы спускали на торгу свои резаны. Склонясь над мертвым, как она думала телом, попадья пролила над ним бабьи горькие слезы с тихим подвываньем и сморканьем. Вглядываясь в обезображенное лицо, она думала о чем-то своем, как вдруг затрепыхалась в испуге – мертвец зашевелился.
– Где я?
– Так ты живой, сокол мой сердешный? – всплеснула руками женка.
И впрямь – тот, кого она оплакивала как покойника, ожил, задышал. Только что глаз не мог открыть.
– В Звижден-град тебя привезли, голубь сизокрылый, – ответила она на его вопрос.
– Воды, – попросил он спекшимися губами.
Попадья, размахивая руками, понеслась в дом.
– Сейчас, лебедь быстрокрылый, сейчас.
Из избы она выбежала с девкой-холопкой, прижимавшей к чреву лохань для умывания. Подняв голову князю и напоив из кружки, женка взяла из лохани утиральник и принялась смывать с его лица засохшую кровь, промывать рану на скуле.
– Вернулась душа на место, – приговаривала она, – опомнился, касатик мой ласковый.
Князь шарил рукой на груди.
– Зачем сняли с меня мою одежду? – глухо спросил он.
– Запачкалась, постирать сняли, – сказала попадья, благоразумно не поминая про кровь.
Но князю и не надо было про это напоминать.
– Лучше бы мне в той рубахе кровавой умереть и пред Богом в ней предстать, – надрывно молвил князь.
Девка-холопка уронила лохань. Попадья огрела ее мокрой тряпкой.
– Перед Богом успеешь покрасоваться, журавль ты мой поднебесный, – проворковала баба. – А Он тебе жизнь оставил – знать, надо так.
– Для чего мне теперь жизнь, когда света не вижу? Для мести Давыду?
Попадья всплеснула руками, тряпкой снова попала девке по носу. Та бесстрастно утерлась.
– Да на кой она тебе – месть? Тьфу на нее, проклятую! Света не видишь – эка удивил. Иные от чрева матери его не видят и живут. А ты иной свет разгляди, который от Бога. Для него глаз не нужно.
– Чем же его увидеть?
– А душой и увидишь, орел ты мой зоркий.
Безлюдный двор вдруг наполнился. Волынская дружина, отобедав, собиралась в путь, обозные холопы, взявшиеся ниоткуда, стали запрягать коней. Конюх Дмитр, подойдя к телеге, оттолкнул попадью.
– Пошла прочь, баба.
– А его накормить? – взволновалась женка.
– В мертвого не впихнешь, – с нарочитой грубостью ответил Дмитр.
Василько сел на телеге, страшными запекшимися глазницами уставился на конюха.
– Я не мертв, – душераздирающим голосом проговорил он. – Я узнал твой голос.
Дмитр, побледнев, отступил назад.
– Говори, кто был с тобой там, в амбаре.
– Святополков конюх Сновид, – с запинаньем ответил он. – Торчин Берендей, овчарь Святополка. Это он резал тебя… Младшие отроки…
– Куда везете меня?
– Во Владимир, к Давыду.
Князь, вздохнув, лег на спину.
– Поймал меня Давыд. Будто зверь свою добычу в зубах несет.
Перекрестив издали несчастного князя, попадья побежала к попу с рассказом о том, кого он благословлял у себя доме.
Обоз тронулся в путь. Шесть дней спустя Давыд Игоревич вернулся со своим уловом во Владимир-Волынский.
8
Сгоревший менее года назад Суздаль отстроился заново. На посаде ровными улицами встали дворы торговых людей и усадьбы ремесленников. Вокруг детинца зарябили теремными маковками хоромы суздальского боярства. Воздвиглись церкви, даже прибавились в числе после того, как местный люд прознал о гибели волхва, колдовавшего в лесу во время сражения двух ратей под градом.
Приехавший князь Владимир Всеволодич нашел, что город стал краше, посвежел и омолодился, возрос и попышнел, как тесто с закваской. Внимательно осмотрев его изнутри и снаружи, князь, однако, счел, что для лелеемой им грезы о стольном граде в северных землях Руси Суздаль все же не годится. Город, подобный Киеву, и задумываться изначально должен как новый Царьград, воссоздание, продолжение и обновление прежнего. Суздаль же – старая боярская вотчина, крепок своими корнями, уходящими в племенное прошлое Руси. Здешние бояре не отдадут князю своего прошлого ради великого нового, сколько б церквей ни построил он здесь, сколько б попов и книжников ни поселил тут, сколько б ни возвел вокруг Златых ворот, подобных киевским, и сколько б ни трудился для украшения града.
Ростов, еще более древний, заросший язычеством как мхом, вовсе не подходил для задуманного.
Утвердившись в этом мнении, князь отложил на время труды и думы и поехал в монастырь за рекой. Потревоженных монахов смиренно попросил проводить его к книжнику Нестору – но вдруг получил отказ. Чернецы, назвав Нестора отшельником, объяснили, что он ископал в лесу пещеру – затворяется там иногда по целой седмице. И нынче ушел туда.
– Нельзя ли послать за ним? – удивленно спросил князь.
– Невозможно. Сбросить монаха с высоты молитвенного делания – все равно что князя скинуть за ногу с коня.
Вняв сравнению, Мономах уехал и вернулся через три дня. Книжник сам встретил его в монастырском дворе, низко поклонился.
– Не держи на меня зла, Нестор, – покаянно молвил князь. – Если из-за обиды на меня ты не идешь в Киев, то я на колени перед тобой встану и при всех буду просить тебя вернуться в Феодосьеву обитель.
Разглядывая монаха, Владимир Всеволодич отметил, как тот изменился. Очи глубоко запали и смотрели с каким-то иным выражением, прибавилось складок на лице, но при том черты не обострились, как у аскета, а напротив, стали мягче. Князю подумалось: это лицо человека, кротко сострадающего миру.
– Прости меня, князь, – сказал Нестор, – за то, что невольно заставил тебя думать, будто я обижен на тебя. Никакого зла ты мне не сделал. А на колени я сам перед тобой встану, чтобы ты не просил меня вернуться в Киев. Нет мне туда дороги.
– Слышал я от боярина Яня Вышатича о твоей причуде, – ответил князь, – но не верил. Пригласи, что ли, меня в свою келью. Хочу беседовать с тобой, Нестор.
– Келья моя убога для тебя, князь.
– А мне и не нужно от тебя палат каменных.
Рубленая камора, служившая книжнику жильем, едва вмещала лавку и крошечный стол со свечой. Коротко оглядевшись, Владимир Всеволодич явно не обнаружил того, что рассчитывал увидеть.
– Не ищи пергаменов и чернил, князь, – качнул головой Нестор.
– А я-то хотел спросить тебя, намерен ли ты продолжить труд игумена Никона – летописец русский, – слегка разочарованно проговорил Мономах. – Вижу, что и помыслов у тебя таковых нет. А ведь были?
– Что было, того уж нет. Летописец мнился мне орудием для поучения власть преимущих. Хотел я с князьями говорить как стоящий над ними, обличающий злые дела, восхваляющий великие. А сам-то нищ духом, погряз в смертной гордыне, – каялся Нестор.
– И чем теперь тебе мнится летописец?
– Когда игумен Никон писал свой труд, – не сразу ответил монах, – то и сам он хоронился от князей, и летописец держал подалее от них. Думаю, если продолжить его дело, то и меня станете раздирать – делить, как столы княжеские. Ты, князь, потянешь в одну сторону, Святополк Изяславич в иную, Олег Святославич в третью… Вот чем мнится мне нынче летописец.
– Нет нам более нужды выдирать друг у дружки столы, – возразил Владимир Всеволодич. – В Любече поклялись, что каждый держит свою землю и в чужую не лезет. Русь поделили между собой, чтобы не рвать ее с кровью!
– Братская любовь от клятв не родится. Ваши отцы, сыновья Ярослава Мудрого, клялись в любви друг к другу у гробниц святых Бориса и Глеба, а через полгода от этой любви не осталось и следа. Где любовь, там сейчас же влезает сатана.
– Это верно, – озадаченный напоминанием, сказал Мономах. – Но разве не для того ты писал житие Бориса и Глеба, а Никон – летописец, чтобы не повторялись на Руси прежние порухи? Ты должен перенять у Никона его труд!
– Летописец не учит не повторять ошибок, – возразил Нестор. – Да род людской и нельзя этому научить. Летописец рассказывает, как Бог исправляет людские ошибки и наказывает преступления… А Русь будет тяжко страдать от своих ошибок и грехов, от княжьих раздоров. Послушай, князь, что мне открылось в тот день, когда твой сын Мстислав бился под Суздалем с войском Олега. Видел я, как земля наша гибла от нашествия неведомого и беспощадного народа, все сметавшего на своем пути. В градах, через которые проходила бесчисленная рать, не оставалось ни князя, ни мужа, ни жены, ни младенца. Все было предано огню и смерти… Хотел я некогда возвеличивать Русь своими писаниями. Да не хочет Господь ее возвеличить за злые обычаи наши, за грехи неисчислимые. И мне с Богом не тягаться.
– От княжьих раздоров, говоришь, погибнет Русь, – удрученно повторил Владимир Всеволодич. – Прошу тебя, Нестор, держи в уме то, что скажу тебе. Не свора князей должна править Русью, а один – самовластец державный, как у греков царь. И клятвы тогда будут нелицемерные, и любовь неложная, и меньше места, где влезть сатане.
– Когда евреи потребовали у Бога поставить над ними царя, это значило, что вера в них ослабела и одна лишь десница Божья не удерживала их более от зла и бесчинств.
– Хочешь сказать, что сейчас на Руси сильна вера? – Мономах не понимал, к чему ведет речь книжник, и потому говорил раздраженно.
– Зависть будет всегда, – вздохнул Нестор. – Если самовластцем станет Святополк Изяславич, покоришься ему, князь?
– Покорюсь.
– А если кто из его сыновей? Покоришься младшему родичу?
Мономах смолчал.
– Любовь никакой властью не водворишь, князь, а род человеческий призван к святости, к высшей любви, – продолжал книжник. – Пускай Русь хотя б попытается стать святой…
– Сам же ты сказал – погибнет от ненависти и раздоров! – вспыльчиво бросил князь.
На этот раз промолчал Нестор.
– Не можешь возвеличивать Русь, – сердился Владимир Всеволодич, – пиши как есть: о злых делах, о беззакониях, о невежестве, о всех бедах русских. Пиши, как и за что страдает наша земля, отчего кровью напитывается и стонет. Господь дал тебе говорить книжными словесами, а ты молчишь, будто глухонемой!
– Не молчу я, князь. Богу молюсь. Молюсь, чтобы не сбылось мое видение. Но ты правду сказал: хотя и молюсь, и под землей себя изнуряю, а гордыню смирить не могу. О ничтожестве Руси писать душа не лежит. Отпусти меня, не томи, – с печалью попросил книжник.
Мономах встал. На лице у него была написана сильная досада.
– Еще перед Любечем был я в Печерском монастыре, видел там иконописца Алипия. Он подошел ко мне и сказал, чтобы я передал тебе его слова. Я не придал тем словам значения. А сейчас вспомнил. Вот что говорит тебе богомаз Алипий: «Молюсь, чтобы мое видение сбылось». Я не знаю, что это значит. Только верю, что Русь не погибнет и будет славна в веках. А ты не веришь!
Князь хотел уже пойти, стукнув дверкой, как снаружи затопало и загрохало. В келью просунулся озабоченный чем-то боярин Судила Гордятич.
– Епископ Ефрем, князь…
– Приехал?!
– Не доехал. Помирает в лесу.
С криком «Коня и лекаря!» Мономах ринулся во двор.
9
До Суздаля оставалось ехать всего ничего – несколько верст. Дружина, сопровождавшая старого епископа от самого Переяславля и порядком отсыревшая в пути от холодных дождей, уже предвкушала тепло хором, обильные снеди, пировальные меды и ласковые взоры суздальских девок. В голове дружины ехал княж муж Олекса Попович. Он если и думал о девках, то не о суздальских, а о ростовских, до которых отсюда, как и до родительского дома, было рукой подать. Вспоминалась беспутная юность, щемило сердце при мысли об отце с матерью и хотелось поворотить коня, ворваться на улицы родимого города, проскакать по ним с великим шумом, чтоб рассмотрели его со всех сторон и изо всех окон, чтоб узнали в нем того самого поповского сына, которого отец прилюдно наказывал рукоприкладной епитимьей за драки, набеги на чужие огороды, а потом и за девок.
Не впрок шли те епитимьи. Зато теперь и отцу было б не стыдно поглядеть на сына, везущего к князю епископа и громкие киевские вести. Княж муж хотел даже предложить владыке после праведных трудов в Суздале заехать и в Ростов. Но только он открыл рот, чтоб сказать это, как Ефрем захрипел, стал задыхаться и заваливаться с коня. Олекса подхватил сухопарое владычное тело, крикнул отрокам. Епископа приняли на руки, уложили на брошенный при дороге мятель.
Ефрем судорожно дышал, закатывал очи и, казалось, готов был отойти на вечный покой. Княж муж перепугался не на шутку. Плохая служба князю – вместо того, чтоб доставить владыку в целости и сохранности, привезти лишь его тело, потеряв в дороге душу. В Суздаль немедленно полетел гонец. Олекса стоял над епископом на коленях, вливал ему в рот по капле грецкое красное вино и кричал в ухо, едва соображая:
– Я те помру, владыко!! Ты что ж делаешь-то со мной? Как я князю в глаза посмотрю, если ты даже не поздороваешься с ним?!
Ефрем вытолкал изо рта язык, силясь что-то сказать.
– Врешь, не помрешь! – скрежетал зубами попович. – Захотел раньше времени в рай попасть? Не выйдет, владыко. Не пущу! Вот довезу тебя до князя, тогда делай что хочешь. Хоть на огненной колеснице на небо поезжай.
Епископ, содрогнувшись всем телом, закрыл глаза. Попович выронил корчагу с вином и взревел:
– А ну исповедывай меня, владыко! Если помрешь и не снимешь с меня грехи, Бог тебя не помилует за мою погибшую душу!
Этот рев не дотягивал до того трубного гласа, который в конце времен подымет всех мертвых. Однако Ефрему хватило и его, чтоб ожить. Отворив очи, он страдающе посмотрел на поповича.
– Пере… стань так орать, – слабым голосом вымолвил он. – Бог тебя услышал, а я оглох… В тороке… достань епитрахиль.
Попович бросился к епископову коню, развязал торок, вытянул холщовую с золотым шитьем епитрахиль, без которой священник не может служить. Вернувшись, надел ее на шею Ефрему.
– Давай сюда свои грехи. – Владыка утомленно прикрыл веки, словно устал за всю свою жизнь сбрасывать с плеч кающихся каменную тяжесть их прегрешений.
Попович оглянулся на дружину. Трудно ему было облегчать душу, тем паче что владыко и помирать уже вроде не собирался. Да ничего не поделаешь – сказав «аз», говори и «буки».
– Ну чего встали? Отошли все!
Подождав, когда отроки разойдутся, он вздохнул:
– Грешен, владыко. – И стал небыстро перечислять: – Блудил. Воровал. Убивал. Пьянствовал. Завидовал. Возлюбил серебро и почесть. Не питал алчущих и жаждущих, не одевал нагих…
Накинув ему на склоненную голову епитрахиль, Ефрем прочел разрешительную молитву.
– Много накопил. Не тяжко носить было?
Попович, расчувствовавшись, припал губами к владычной длани.
– Неправильно живу, владыко, – пробормотал он. – Не в тех девок влюбляюсь… А как правильно, не знаю.
– Чего тут не знать. Женись. Князю служи. Русь береги. Для Христа сердце не запирай… – Ефрем с помощью поповича сел на мятле. – Ты вот что сделай. Когда станешь говорить князю о киевских делах, не руби с плеча. Зло содеялось, то несомненно. Однако не столь просто все. Клевета может и самое благое дело порушить. А тут клевета легла на вспаханную землю. Разобраться бы, кто изначальный ее сеятель. Князь же Владимир нравом горяч и чрезмерно доверчив – слух имеет отверстый для всякого навета. Сколько раз сам я видел, как он творил княжий суд и приговаривал людей своих по наговорам лукавых человеков. Если твердо скажешь ему, что Святополк ослепил теребовльского князя, Мономах примет твои слова глубоко в душу и уж ничем их оттуда не достанешь. Потому и прошу – остерегись, чтобы слова твои не стали ключом, которым откроется ларец Пандоры.
– Какой ларец? – не понял попович.
– Ларец, из которого выпрыгивают большие беды, если его открыть, – улыбка тронула губы владыки. – Когда греки поклонялись идолам, у них были весьма искусные на разные выдумки боги. Тех богов давно нет, а ларец остался.
– Где? – не понял Олекса.
– На языке. Все людские распри слетают сперва с языка, потом уже их несут на копьях и мечах… Святополк, конечно, виновен в жестоком и гнусном злодеянии. Но если сейчас не умирить князей, то горшая беда подымется – кровавая заря встанет над Русью. С волынским Давыдом не так сложно разобраться – не велик князь. Святополк иное дело. Нынче нужно взвешивать каждое слово. Сумеешь?
– Святополк труслив, жаден и коварен, – рубанул Олекса.
– Князь Владимир отважен, щедр и благороден, – подхватил епископ. – Но подняв меч на брата, он посеет и взрастит гибель своей земле. Если князья не берегут землю и не блюдут ее в чистоте, значит, не дорога им и жизнь их. Господь вскоре посыплет такую землю пеплом, произрастит на ней терние.
– Поедем, владыко, – отведя взгляд в сторону, сказал попович. – Належался ты уже на грязи. Сможешь на коня сесть?
– Помучаюсь еще немного, – со вздохом рек Ефрем. – Недолго осталось.
Когда навстречу отряду выломился из-за поворота лесной дороги князь Мономах со своими дружинниками, владыка прочно сидел в седле и вел с поповичем беседу о греческих богах, вызвавших у того сильнейшее любопытство. С князем прискакал лекарь – страдальчески сморщенная от бешеной тряски физиономия торчала над мордой коня.
– Мне повестили, будто ты при смерти, владыко! – в недоумении крикнул Владимир Всеволодич. – Боялся, что не застану тебя среди живых.
– В этот раз Господу нужна была не моя душа, князь, – радуясь встрече, поспешил объяснить епископ, – а вот этого праведного мужа.
Со смеющимся взором он кивнул на поповича. Олекса, фыркнув, не стал оправдываться за свой давешний испуг, но кинул на епископа подозрительный взгляд. Ведь не притворялся же владыка, когда хрипел и закатывал очи, чтоб вытянуть из него исповедь со всеми смертными грехами? Для этого надо быть то ли святым прозорливцем, то ли ловким хитрецом…
Ничего не поняв из их переглядки, князь склонил перед Ефремом голову для благословения.
– Слава Богу, ты наконец приехал, владыко, – разворачивая коня, нетерпеливо завел он речь. – Дел много, и все не ждут. Завтра же поутру освятишь закладку Рождественской церкви. Потом надо ехать в Ростов, хочу там ставить в камне кафедральный Успенский собор, а меру для него взять ту же, что в церкви Печерского монастыря…
Пополнившаяся дружина продолжала путь. Черный голый лес не издавал ни звука, только громкий голос князя тревожил его сонное безразличие. На одежды людей оседали первые робкие снежинки. Скоро завьюжит, заметет все своей метлой белая зима. Земная круговерть идет своим чередом. И только кресты на церквах, множившихся по Руси, напоминали, что круговерть эта не вечна.
Олекса, оттертый от владыки князем, ехал невеселый. Даже желание Мономаха ехать в Ростов не обрадовало. Не до Ростова станет князю, едва услышит, какие вести привезли ему. Голову поповичу ломили думы о том, как исполнить поручение епископа. Шутка ли – найти такие слова, чтоб выгородить злодеев и мира на Руси не порушить. А если порушить, то совсем чуть-чуть. От такого задания он сам себя ощущал злодеем.
10
Как ни старался в уме взвешивать каждое слово, как ни удерживал язык за зубами, чтоб не портить торжество закладки нового Божьего храма, все-таки прорвало:
– Не в Ростов тебе надо, князь, а в Киев, где совершено преступленье. Давыд волынский и князь Святополк захватили в плен теребовльского Василька и ножом вынули ему очи, чтоб взять себе его землю. Давыд увез его на Волынь, а киевский князь готов ополчиться против тебя.
На праздничном пиру, где было это сказано, водворилось гробовое молчание. Стихли гудки и гусли, оборвались речи, смех и песни. Епископ Ефрем, сидевший возле князя, посерел лицом. Сам он с Владимиром не разговаривал о киевских делах – берег силы для освящения церковного строительства.
Поборов внезапную немоту, Мономах поднялся из-за стола.
– Как могли они, на кресте клявшись не искать зла для братии? – дрогнувшим голосом вопросил он.
– Возвели клевету на Василька и на тебя, князь. Объявили всему Киеву и под тем предлогом – будто вы, сговорившись, первые нарушили клятвы – пролили кровь.
– Святополк хотел отпустить Василька, – попытался смягчить епископ, но не смог сказать это громко. Снова начав хватать ртом воздух и схватившись за грудь, он привалился к столу.
– Со времен Святополка Окаянного не бывало еще на Руси такого зла. – На лице Мономаха медленно проступал ужас от услышанного. – Но тот просто убил братьев, а эти… – Его передернуло от омерзения. – Как и додумались до такого… резать глаза…
– У Святополка был пример, – подсказал боярин Судила, не менее ошеломленный. – Брат его, Мстислав Изяславич, таким же способом учинил расправу над киевскими людьми – тому лет уже тридцать будет. Сколько безглазых тогда по Киеву на ощупь ходило! Даже Бог услышал вопли киевской черни и скоро забрал Мстиславову душу.
Увидев наконец, что епископу худо, Мономах велел кричать лекаря. Ефрема взяли на руки, понесли из палаты. Князь в страшном волнении сел на скамью, сжал виски руками и скорбно затосковал.
Веселье пира кончилось, едва начавшись, но никто из дружинников не уходил. Вполголоса переговаривались, решали, большой ли быть войне, по-тихому тянули хмельной мед из чаш. Кравчие и стольники рушили жареных поросят и дичину, нагружали блюда едоков снедью.
– Давно ли случилось это? – спросил поповича суздальский посадник Георгий Симонич.
– В пути мы были три седмицы, а узнали проезжая через Киев.
– Нельзя тебе медлить, князь, – сказал посадник. – Три седмицы уже прошло, и пока сам будешь ехать, еще большее зло может совершиться.
– Князь! – выкрикнул кто-то в хмельном задоре. – Теперь твоя совесть будет чиста, если ссадишь Святополка с киевского стола. Он переступил через свою клятву, а ты исполни свою!
Дружина загомонила, соглашаясь. Но смотрели на Мономаха с недоверчивым ожиданием: не отступит ли от правой мести и возмездия, как в распре с Олегом, простив тому гибель сына?..
Не отступил.
– Судила, – поднял голову князь, – тотчас снаряди гонцов в Чернигов к Святославичам. Грамоту напишу, чтобы они собирали свои дружины и выступали к Городцу под Киевом, куда и я приду с ратью. Но пускай и на словах скажут им так: «Нужно исправить зло, случившееся в Русской земле, какого еще не бывало у нас. Среди нас, братьев, ввержен нож, – Мономах помедлил, нечаянно вспомнив сон, рассказанный Янкой в Любече, – и кровь полилась, наполнив чаши, из которых нам пить. Если не пресечем сейчас это зло, то нам перед Богом отвечать, когда начнет брат брата закалывать и когда придут половцы взять Русь, радуясь нашим бедам, и погибнет страна Русская». Так, мужи бояре?
– Справедливо, князь, – подтвердила дружина.
– В Переяславль также гонцов, – добавил Мономах, – чтобы рать была в сборе у Городца, когда приду…
Епископ Ефрем занедужил так сильно, что лекари не чаяли его выздоровления. Владыка и сам понимал, что земной путь его пройден, и отвергал все заботы о своем бренном теле. Только попросил перевезти его в монастырь и там готовился отойти в иные обители. Перед отъездом Владимир Всеволодич пришел попрощаться с тем, кто заменил ему в последние годы отца. В сильной кручине опустился на колени возле ложа. Слабой рукой владыка в последний раз благословил его.
– Володьша, – епископ впервые назвал так князя, – перед вратами смерти стою и молю тебя: не погуби труда своего, трудов отцов ваших и дедов. Они собирали Русь и орошали ее своим потом, чтобы процвел на ней всякий добрый злак. Ты сам немало пота утер, продолжая их дело. Твое имя ведомо уже и в иных землях, а будет звучать еще громче, и вся Русь прославит тебя со временем… если только не станешь пить ту чашу с кровью…
– Янка и тебе рассказала, владыко?.. – вымученно спросил Владимир.
– Я ведь и ей был как отец, – попытался улыбнуться епископ. – Прощай, князь. Мои труды окончены. Теперь у меня есть дело важнее всех земных. Ступай.
Мономах, не скрывая слез, прижался губами к его руке.
– Прости, отче…
После почти что бегом выбежал из клети. За монастырскими воротами ему подали коня. Дружина в сотню воинов ждала у реки. Но путь князю преградил ждавший у ворот чернец.
– Пришел попрощаться, Нестор? – от горя почти равнодушно спросил Мономах.
– Я пришел просить тебя, князь, чтобы мне ехать с тобой в Киев.
– Передумал?
– Владыка Ефрем поведал мне об ослеплении теребовльского князя, – горестно сказал Нестор.
– Да, ведь ты пророчил, что так все и случится, – безучастно промолвил Владимир Всеволодич.
– Не пророчил я, князь, – печально смотрел Нестор. – Мой учитель игумен Никон сказал мне однажды: что было прежде, то будет и впредь. В потоке земных лет и людских дел все повторяется. И двадцать пять лет назад было то же. Трое братьев Ярославичей клялись в любви, а вскоре клевета сделала их врагами друг другу. Но тот, кто посеял между ними ложь, вскоре сам погиб.
Князь велел отроку пригнать коня для монаха.
– За твоими словами стоит нечто, чего ты не можешь объяснить просто и ясно? – спросил он книжника. – Тогда не объясняй ничего. Просто садись в седло.
– Я все же хочу, чтобы ты меня понял, князь.
– Для чего? Ты вернешься в Киев и приступишь к летописцу. Большего мне не нужно, – все тем же бесцветным голосом говорил Мономах.
– Это и тебя, князь, касаемо. Потому выслушай, – кротко просил Нестор. – Давеча твои слова глубоко запали мне в душу. Ведь не маловер я! Грешник, но не маловер. Хочу верить, что Господь благословит Русь и велика она будет среди стран и народов. Все у нее для этого есть… Однако главного не хватает!
– Чего ж, по-твоему?
– Смиренья, князь. Ты и сам о том знаешь – как хрупок мир между вами, князьями русскими. Да что князья. У чернецов смиренья не достает, и у меня первого. Хотел я от гордыни своей писать о русском величьи. А не надо, князь, чтоб от оных писаний прониклась гордыней вся Русь! Ибо чрез это она впадет во многие беды, ведь Бог гордым противится. Надо ей для пользы в уничиженьи побыть, а книжникам – говорить о том правдиво. Давеча ты, князь, изрек истину, хоть, может, и не во всей глубине постиг ее. И Алипий прежде мне о том же толковал. Но сердцем я не принимал этой истины. А теперь знаю, чему мне должно послужить: тому, чтоб Русь со смиреньем и покаянием видела свои язвы. Когда б уметь нам по-христиански претерпевать бесславие, тогда и слава недалека будет. Тогда-то и тайна откроется: что Бог в силе из гибельной тьмы произвести свет преображенья. Вот моя вера отныне, князь, а ты прости меня, грешного.
Книжник пал на стылую твердь в земном поклоне, затем поднялся и без видимого усилия забросил свою облегченную постом плоть в седло поданного коня.
– Это ты прости меня, Нестор, – отрешенно промолвил Мономах, – за то, что слушаю тебя и не слышу… Не учить Русь гордыне, говоришь. Но я лишь хочу научить ее быть сильной и стойкой. Учить правде – твоя забота да митрополита с епископами. – Тронув коня, князь обернулся: – А что ты говорил про повторенье? Для чего все повторяется – богословствовал ли о том Никон?
– Для того, что Господь – терпеливый учитель. Он будет учить, пока не научит.
– А разве люди не сами наступают на одни и те же грабли?
– Сами мы давно бы разбили себе головы.
Приблизясь к ждавшей дружине, они разделились – князь направил коня вперед, книжник предпочел ехать в хвосте, перед обозом.
11
Тень великого междоусобия накрыла Киев, словно черная туча во все небо, и сотворила в городе затишье, какое бывает перед бурей. Торги притихли, улицы онемели, усадьбы наглухо позакрывали воротины, у пристаней в устье Почайны тревожно скучали приезжие купцы. Стража на запертых городских воротах лютовала – кого хотела впускала, кого не хотела – гнала прочь и на серебро в руках не смотрела. Казалось, даже кузнечный перестук на Кузнечной улице Подола был не так звонок, как всегда, и от запаха вынутого из печей хлеба в Хлебопеках не так обильно текли слюнки. Градские простолюдины, злые на князя, ждали только била, чтобы высыпать на площади и излить накопившееся. Житьи люди с осторожностью пересылались друг с другом посыльными, шептались за закрытыми дверьми и окнами.
Настал день, когда натянутая струна ожидания лопнула. Еще не перешли Днепр стоявшие у Городца дружины ополчившихся на Святополка Изяславича князей, еще не побывали в Киеве и послы этих князей, чтобы открыто объявить о войне, а чернь на улицах уже воинствовала и кричала, что прогонит Святополка из Киева. Ручей ненависти плеснул из Подола в верхний город, потек по ярам, достиг Копырева конца. В добежавший до Жидовских ворот ручей словно кто-то влил смесь для греческого огня – запылал один иудейский двор, другой. Спасавших свое добро хазар обороняли конные сторожи. Отроки топтали негодующую чернь копытами, били кулаками в зубы, самых буйных усмиряли мечами.
К ночи дружина утихомирила город. Надолго ли, не знал никто.
Наутро перед Золотыми воротами Киева протрубил рог. Суровостью лиц княжьи послы мало не походили на перуновых идолов, каких еще помнили киевские старожилы. За этой суровостью и нарочитой простотой воинских одежд мало кто из теснившихся на Софийской улице горожан разглядел чернеца, который замыкал дружинную свиту.
Святополк Изяславич, извещенный о послах скорым гонцом, метался по терему. С горящими очами забегал в светлицы и палаты, выбегал обратно, хватал за грудки бояр. Наконец велел облачить себя в доспех, препоясать мечом и надел на голову великокняжью шапку с золотым крестом в навершии. В такой наружности успокоился, сел в высокое кресло и застыл. Одни черты лица еще двигались, пока не обрели выражение бесстрашия.
Послы тем временем достигли княжьих хором и были спрошены, с чем пожаловали к великому князю. После ответов и приличествующего промедления трех бояр ввели в палату для княжьих приемов. Перед входом заметили наконец шествовавшего за послами монаха, отодвинули.
– Чернец с нами, – обернулся боярин Судислав Гордятич.
Войдя в палату, наполненную киевскими боярами, посольские мужи на мгновенье пришли в замешательство от необычного облика князя. Однако скрыли недоумение поклонами.
– Светлые князья Владимир Всеволодич, Олег Святославич и Давыд Святославич шлют тебе, великий князь, пожелание здравствовать на многие лета во всяком благочестии и праведном устроении.
– А то я не знаю, чего они мне желают, – тиснул сквозь зубы Святополк. – Как и отца моего, в своем граде обложили ратью, крови моей хотят. А если ждут, что я сам сбегу, – вдруг крикнул он, сорвавшись на взвизг, – так не дождутся! – Он соорудил пальцами шиш и поочередно показал каждому из послов. – Я вам не батюшка, меня так просто не сгонишь. Обороняться буду до последнего отрока!
– Так ты, князь, признаешь свою вину в том, что сотворил с теребовльским Васильком? – уточнил Судислав Гордятич. – Признаешь, что виновен в порухе клятвы, которую ты дал своей братии в Любече?
– Ничего не признаю, – быстро отверг Святополк. – Нет никаких моих вин. Теребовльский получил по заслугам, и Мономаху то ведомо. Пускай лучше свои вины поищет, – прошипел он, разозлясь.
– Не Мономах приказал вырезать глаза своему родичу, а ты, князь, – обличил его боярин Иванко Чудинович. – Тебе и отвечать за содеянное. А чем должно тебе отвечать – знаешь. В той клятве все было оговорено. По твоей вине теперь погибнут воины, если сам, по правде, не сделаешь того, что следует.
– Ничего не знаю, – снова торопливо отрекся киевский князь. – Знаю только, что Владимир с Васильком друг другу тайно клялись, чтобы меня извести из Киева, а может и убить, и земли мои отнять. Я свою голову поневоле берег, и ответ за это держать не мне, а Мономаху!
Князь, покраснев от ярости, люто брызгал слюной.
– Мономах виновен, что Василько лишился глаз, – подтвердили некоторые из Святополковых мужей. – И что воины теперь погибнут на рати, он виновен.
– Чем докажете? – тут же запальчиво спросил Судислав Гордятич.
– А что, разве Мономах не грезит киевским столом? – в ответ вопросили те.
– Это вам грезится, будто он грезит, – отрезал Судила. – А грезы не свидетельство.
– Если бы у тебя, князь, было какое обвинение против Василька, – заговорил третий посол, боярин черниговского Давыда Ратимир Силич, – то обличил бы его перед всеми князьями Руси и, доказав вину, тогда бы поступал с ним так, как поступил. Но ты не сделал этого. Теперь братья твои требуют от тебя: назови вину Василька, за которую ты так жестоко расправился с ним, и представь свидетелей.
– Вину Василька? – глаза Святополка беспокойно забегали. – Волынский Давыд мой свидетель. Он сказал: Василько убил моего брата Ярополка, а Мономах – отца, и теперь вдвоем хотят убить меня самого. И не я Василька ослепил, а Давыд, когда забрал его из Киева и повез к себе.
– Поверить этой лжи мог только тот, кто хотел верить, – молвил в изумлении Судислав. – Будто ты, князь, не знаешь, как погиб твой отец.
Киевские бояре в оторопи переглядывались – такой поворот дела им и присниться не мог.
– Своими глазами не видел, – Святополк пытался вернуть себе злую уверенность, но у него не получалось, – зато слышал, что Володьша в том бою подослал к отцу убийцу.
– Скажи нам, кто тот убийца, чтобы он подтвердил твои слова, князь, – потребовал Судислав. – Или признай, что это поклеп!
– У Давыда спрашивайте, – стушевался Святополк.
Высказав то, что лежало камнем на сердце, наружно он сделался ко всему безразличен, как хворый кот. Но в уме проклинал волынского князя, втравившего его в смертельную схватку с Мономахом. Володьша ни за что не простит такого обвинения – и если оно ложно, а тем паче когда неложно.
– Не отговаривайся Давыдом, князь, – почти не тая презрения, сказал Иванко Чудинович. – Не в Давыдовом граде схвачен и ослеплен Василько, а в твоем.
– Ополчай дружину, княже, – жестко молвил Ратимир Силич. – Мы тебя выслушали и не нашли оправданий.
– Я сам видел, как Мономах оплакивал на погребении твоего отца, – с жалостью прибавил Судислав Гордятич. – Его горе не было поддельным.
Трое послов холодно откланялись. Пришибленного Святополка, оплывшего на сиденьи, казалось, держит только доспех, не давая совсем растечься по креслу.
– Зря, князь, сказал им, что Мономах убил твоего отца, – кашлянув, проговорил Иван Козарьич. – Тяжкое обвинение и предъявлять надо, нелегкомысленно рассудив.
– Что сделано, того не воротишь, – поддержал Святополка тысяцкий Коснячич.
– Не воротишь, – потерянным эхом отозвался князь.
Он стащил с головы шапку с крестом и, положив на колени, вцепился в нее обеими руками. Подковылявший ключник хотел было забрать ее, вернуть в казнохранилище. Некоторое время оба тянули шапку каждый в свою сторону.
– Схороню в скрыне, княже, – упрашивал ключник. – Целее будет.
Святополк, привстав, сунул кулаком ключнику в нос. Тот отпустил шапку, всхлипнул и повалился на пол.
– Мономахом подкуплен, раб?! – в гневе загремел князь. – Рано вздумали шапку у меня отбирать!
– Помилуй, князь… ни сном ни духом, – ключник в ужасе пятился на четвереньках. – Богами клянусь…
Бояре выпроваживали его из палаты пинками.
– Никто у тебя шапку не отбирает, князь, – успокаивали Святополка княжи мужи. – Но надо думать, как сохранить ее на твоей голове.
Оружничие помогли ему освободиться от меча и брони. Им же князь, будто в забытьи, отдал шапку.
– Чернь не сегодня завтра снова заволнуется. И среди житьих людей многие против тебя, князь.
– Если сядем в осаде, градские предадут.
– В осаде? – Святополк сделался мертвецки бледным и затряс головой. – Нет… не хочу… Не бывать тому!
– Осады не избежать, князь, если не хочешь загубить дружину в прямом бою.
– Это вы… вы все… – Запустив руки в волосы, Святополк озирал бояр полубезумным взором. – Вы желаете моей погибели… Вы все и чернь заодно против меня… О! Я и впрямь погиб! Все меня предали… Матушка! Где ты, матушка! Ты одна у меня осталась…
Сорвавшись с кресла, всклокоченный князь зашагал к дверям, но у самого выхода остановился. Постоял с опущенной головой. Тихо, будто покорившись, вернулся на место.
– Матушка слаба после хвори, – сказал он негромко. – Не нужно ее беспокоить… А вы ступайте, мужи братия. Готовьте дружину. Завтра Мономах придет воевать со мной.
Князь сидел неподвижно, пока слышны были шаги покидавших палату дружинников. Когда стихли последние звуки в сенях, он поднял взор и узрел перед собой чернеца. Все это время после ухода послов монах пребывал в палате, не таясь, но и не вызвав ни у кого внимания к себе.
12
– Ты?
Князь не удивился чернецу. Однако и узнать его не мог. Все монахи, одетые в черные рясы с клобуками, были для него на одно лицо.
– Откуда взялся, чернец?
– Пришел.
– Зачем?
– Чтобы ты мог заточить меня в поруб, князь. Ты хотел сделать это четыре лета назад.
– А за что? – вяло заинтересовался Святополк.
– За повесть о нахождении поганых на Русь, писанную мною. Я Нестор, книжарь Печерского монастыря.
– Пойди прочь, – отмахнулся князь. – Не до тебя нынче, чернец.
– Выслушай меня, князь, прошу, – терпеливо настаивал книжник. – А после, если будет тебе угодно, велишь посадить меня в яму.
– И велю, если сейчас не уйдешь с глаз моих.
– Знаю, князь, как сохранить тебе киевский стол, – сказал монах.
Святополк посмотрел на него с досадой.
– Откуда тебе знать, чернец, когда и мои бояре не ведают?
– Бояре твои готовятся к войне, а остаться в Киеве тебе можно только миром.
– Да если б можно было теперь замириться с Володьшей, сам бы к нему пошел! – простонал Святополк. – Поздно!
– Слышал ли ты, князь, что Господу подвластно сделать бывшее никогда не бывшим? Так и эту вражду Бог в силах упразднить как не случившуюся.
– Ты можешь сотворить для меня такое чудо? – осведомился Святополк.
– Не могу. Ты должен сделать это сам.
– Ты пришел посмеяться надо мной, чернец? – разочаровался князь.
– Разве ты видишь меня смеющимся?
– Нет, от твоего вида хочется удавиться. Говори, что у тебя на уме.
– Не своею волей говорю, князь, но Господней. – Нестор в смирении опустился на колени. – Перед тобой оклеветали невинных. Ты и сам это знаешь. От такой же клеветы пострадал твой отец, по навету изгнанный братьями из Киева. Присмотрись получше – ты увидишь, что хотя шашки на доске встали иначе, но игра эта та же самая, что и тогда.
– Ты играешь в шахи-маты, чернец? – оживился Святополк, сам любивший кинуть кости и подвигать резных воинов по доске. – Грецкая Кормчая книга и митрополит запрещают эту игру как разжигающую кровь в теле.
– Бог попустил нам снова этот урок, чтобы князья Руси отыскали верный ответ.
– Мудрено говоришь, чернец, – князь сморщил чело. – Не пойму. Если б все было так просто – кинул кости, двинул воеводу, поразил неприятельского кагана… Чего ты хочешь от меня? – вымученно спросил он. Коленопреклоненный монах смущал его.
– Покайся, князь, в содеянном по навету зле. Конь на доске прыгает в обход препятствия. Твое покаяние будет таким ходом, который поразит врага.
– Мономаха? – в оторопи проговорил Святополк.
Книжник покачал головой.
– Того, кто хотел клеветой порушить мир между вами. Князя мира сего… и того, кто исполнял его волю, сея ложь.
– Что же это ты предлагаешь мне, чернец… – с видимым спокойствием молвил Святополк, вдумчиво навязывая кольцами на палец длинную бороду.
– Скажи правду, князь, братьям, ополчившимся на тебя: что по немощи человеческой поверил наговору и что жалеешь о сделанном. Своим раскаянием выпросишь у них оправдание себе и избежишь позора. Ведь силой тебе не устоять против них.
– Каяться перед Владимиром и Олегом?.. – будто размышлял Святополк, все более изумляясь предложенному. – Слезно молить их, чтоб не гнали меня из Киева?.. Чтоб они изрекли мне прощение?..
Он уже забыл о собственных словах, что если б было можно, сам пошел бы мириться. Набрав воздуху в грудь, Святополк рявкнул в лицо Нестору:
– Великому князю срамиться перед прочим княжьем!.. Как дерзаешь, лицемерный монах, говорить мне такое?! На коленях стоишь и наглые слова в меня бросаешь! Не в поруб, а в полынью на Днепре велю тебя бросить!
Он соскочил с кресла и, подпрыгнув к книжнику, стал хлестать его дланью по щекам. На шум вбежали сенные гриди, встали позади монаха, ожидая окончания княжьего рукоприкладства и приказа тащить чернеца на реку.
Отбив руку о впалые монашьи щеки и широкие скулы, князь перевел дух.
– Не угомонить тебя иначе как в Днепре. Не то снова накарябаешь какое-нибудь сказание, чтоб осрамить меня… Киньте покуда наглеца в яму на дворе, – велел он гридям.
– Постой-ка, сын мой.
В палату грузной, степенной походкой, выдававшей немощь старухи, вошла княгиня Гертруда. Она опиралась на клюку, однако спину по-прежнему держала прямее палки. За время болезни лицо княгини сморщилось и изжелтело, но слой белил и румян возвращал ей подобие былого. Из-под плотно надетого убруса не выбивалось ни единого седого волоса.
– Не торопись, Святополк, – низким, севшим после болезни голосом, произнесла княгиня. Затем кивнула гридям, чтобы шли вон. – Прежде чем топить других, как котят, надобно тебе, сын мой, самому выплыть из той лужи, в которой барахтаешься благодаря своему легкомыслию, а проще сказать – своей глупости. Снова я убеждаюсь, что нельзя мне умирать, пока жив мой последний сын. Покуда я лежала на одре, ты успел, как малое дитя, вдоволь измазаться содержимым горшка!
– Матушка! – дико уставился на нее князь.
– И не кричи на меня. Я еще от твоего отца наслушалась дурных криков.
– Ты подслушивала! – Святополк упрямо повышал голос. – Уж наверняка слышала, что предлагал мне этот зловредный чернец.
– Он предлагал тебе дело, а ты распустил сопли, – беспощадно сказала Гертруда.
Долгая болезнь изменила ее – княгиня стала еще более нелицеприятна, чем раньше, и не выбирала слов.
Святополк осекся.
– Мне ехать к Мономаху и тоже пасть на колени? – растерянно спросил он.
– Нет, – отрезала мать. – Достаточно будет грамоты.
– Володьша мне поверит?
– Не знаю. Если он пришел забрать у тебя Киев, то не поверит.
– Матушка! – сжав кулаки, воскликнул князь. – Ты вполне ли здорова? Зачем ты встала с ложа?
– Затем, что голова из нас двоих есть только у меня, сын мой.
– Тогда оставь мне свою голову и возвращайся к себе в изложню!
– Это говорит сын своей матери, – усмехнувшись, княгиня повернулась к книжнику.
Чернец с малиновыми от битья щеками смиренно слушал их брань, слегка отворотясь в сторону.
– Поднимись, Нестор, – повелела она.
Книжник покорился властному голосу княгини.
– Тебя прислал Мономах?
– Если бы это было так, половина дела была бы сделана, – со вздохом ответил он.
– Кому выгодно было оклеветать его? – стуча клюкой, Гертруда ушла к окну, стала смотреть на двор, где дружинные отроки проверяли выданные луки. – Если бы моего мужа убили по приказу Владимира, он давно бы сидел на киевском столе. Кто способен на такое, ни перед чем не остановится. Но его здесь нет.
– Скоро будет. – Князь без сил опустился в кресло.
– Давыду волынскому был нужен только Ростиславич, – продолжала размышлять Гертруда. Оборотясь, она сказала: – Ты должен послать на Волынь разумеющего человека.
– Мне самому туда скакать, – в рассеяньи обронил князь.
– Что?! – грозно рекла княгиня, подходя к нему. – Бежать надумал, сын? Не пущу! Отец твой набегался, и я с ним. Знаю, каково оно. Не оставишь эту затею – велю холопам запереть тебя в подклети и сама встану сторожить!
Святополк тоскливо улыбался материным угрозам.
– Чернь меня освободит из-под твоей стражи, матушка, и выставит за градские ворота.
– Запомни, сын, – Гертруда шлепнула клюкой по ноге князя, – чернь – всего лишь оружие. Кто первым возьмет его, тот победит своих врагов.
– У меня, матушка, от твоих и его, – Святополк кивнул на книжника, – поучений вспухла уже голова. Голова ведь не чрево, куда можно влить бочку пива.
– Княгиня, – окликнул старуху Нестор, – я пойду на Волынь к Давыду.
– Ты понял, чего я хочу? – та впилась в него взглядом.
– Я должен найти клеветника.
– Да поскорее. Сможешь?
– Твоими молитвами, княгиня.
Приблизясь, старуха поцеловала его в бородатую щеку и сухо рассмеялась.
– Верно, это первый поцелуй женщины в твоей жизни, Нестор.
– Это поцелуй матери.
Монах глубоко поклонился и направился к дверям.
– Что толку от его хождений? – безнадежно махнул рукой князь. – До Волыни только ехать пять дней! А Мономахова рать перейдет реку хоть завтра.
– Пиши ему грамоту.
– Не буду, матушка. Никогда не бывало на Руси, чтоб великий князь винился перед младшими.
– Тогда сиди и жди, когда тебя возьмут за шиворот и выставят вон из города! – жестко сказала Гертруда и, вбивая клюку в пол, зашагала прочь.
В теремных сенях навстречу ей попался Иван Козарьич. Опершись на руку боярина, княгиня завела с ним разговор о его жене, о дочерях, о селах, которые дают ему корм… и о том, как сыграть с князем Мономахом в шахи-маты.
13
Мокрого снегу ночью намело по колено. С рассвета весь Киев, вооружившись лопатами, освобождал от заносов двери и ворота, утаптывал дворы. Малые дети катали снежных баб, отрочата лупили друг друга снежками, играя в княжью распрю. Из-за тына с улицы неслись вопли мальцов:
– Не хочу быть в дружине Святополка!
– А ты перебеги к князю Мономаху, Павша!
– Нечестно перебегать! Киевская дружина и так мала.
– Нечестно у пленных глаза вынимать! Так только лживые греки делают.
– А вот я скажу попу, как ты на греков ругался…
Настасья спозаранку тоже погнала холопов расчищать двор. Потом из дому вышел Добрыня, велел покидать снег в большую горку. Раздевшись до исподних портов, он с уханьем извалялся в той горке. Настасья не понимала этих мужних забав, а когда он и сына стал по утрам окунать голышом в снег, едва не бросилась поначалу на Добрыню с кулаками. Теперь уже немного пообвыкла, но каждый раз замирала сердцем, слыша заливистый смех Яньши. Держа младеню за руки, Добрыня подкидывал его над кучей снега, ронял и сам веселился будто несмышленое дитя.
За смехом не услышали, как стучатся в ворота. Открывший холоп впустил на двор гостя. Глянув на него, Настасья обомлела. Никогда не видав таких старых среди людей, она решила, что пожаловал дед Карачун, хозяин снежных бурь и метелей, укорачивавший день и насылавший падеж на скот. Только недавно, на зимний солнцеворот, у соседей пекли ему хлебы-карачуны и гадали на них. Хотя и не верила она во всякую идольскую нечисть, но бабкины сказки помнились и часто сами собой вскакивали на ум. Настасья перекрестилась и кинулась к мужу отнимать дите. Да сама себя в душе укорила: разве Карачун ездит на коне и имеет ли при себе конных холопов?
– Мир дому твоему, Добрыня, – сказал гость. – Доброго здоровья тебе, хозяюшка.
Со странным выраженьем он смотрел на дитятю, которого Настасья закутывала в подол своей вотолы. Тем самым только раздразнил ее сомнения.
– И тебе ясных дней, Янь Вышатич, – молвил Добрыня.
По его спокойствию Настасья поняла, что опасаться нечего, но, пролепетав приветствие, все же укрыла чадо в дому. Только в верхней истобке, передав дите девке, вдруг осознала, что у сына и пришлого старика одно имя.
– Не застудишь младенца? – с заботой спросил боярин Добрыню.
– Чего ему застужаться, – пожал Медведь огромными волосатыми плечами с давними шрамами.
– Шерсти на нем я не приметил, – будто в шутку сказал старик.
– Пойдем, Янь Вышатич, в дом. Как бы мне тебя не застудить.
В дому Настасья уже хлопотала: рассылала холопов и девок за снедью и питием, принесла нарядную рубаху и новые порты для мужа. Поклонившись гостю, она спросила:
– Не ты ли тот Янь Вышатич, что был в Киеве тысяцким?
– Тот самый, хозяюшка, – с ответным поклоном сказал старик.
– Не серчай, боярин, что муж мой встречает тебя в исподнем, – смутилась Настасья. – Окажи честь, отведай угощения с нашего стола.
– Ну чего застыдилась? – буркнул Добрыня, застегивая пояс. – Будто у меня на тулове срамные части растут.
– Благодарствую, хозяюшка, – ответил гость на приглашение. – Отведаю с охотой.
Настасья вдруг застеснялась под его пристальным взглядом. Будто невзначай стала поправлять на лбу убрус, загородив лицо рукой. Не ведала баба: в любви к мужу ее былая неказистость укрылась цветеньем, как земля после схода вешних вод.
Стол в горнице был уже накрыт: стояли горками пироги, горшки с кашами, длинные латки с заливным и жарким, блюда с лапшой и печеным мясом, корчаги с медом и пивом. Добрыня и старик уселись друг против друга. Настасья встала сбоку, сложив руки на чреве, любовно глядела на мужа, робко поглядывала на гостя.
– Поди, жена, – молвил Добрыня. – Не мешай боярину. Он ко мне для разговора пришел.
Оставив холопа прислуживать, Настасья тихо вышла из горницы. Напоследок украдкой смазала взором по Яню Вышатичу. Непонятное вдруг толкнулось ей в сердце – вроде как дите ножкой брыкает в утробе. Ей стало внезапно жаль старика – столько пережитой тоски блазнилось в его согнутой годами спине.
Холоп разлил по кружкам мед, но ни Добрыня, ни гость не притронулись к ним. Сидели молча. Боярин не знал, куда девать очи. Добрыне мешали руки – то на стол положит, то уберет на колени. Наконец сунул за пояс и одеревенел.
– Что мы как чужие сидим, – заговорил первым Янь Вышатич. – Не чужие ведь мы друг другу, Добрыня. Давай, что ли, выпьем.
Он взял кружку. Медведь подцепил свою, молча отпил половину.
– Как сына назвал, скажешь? – вытерев усы, спросил боярин.
– Янем.
– Не передумал… – дрогнул голосом старик.
– Люди передумывают. Я нет, – сказал Медведь, просто и открыто взирая на него.
Янь Вышатич опустил взгляд.
– Трудно мне, Добрыня, объяснить тебе все словами…
Медведь наклонил голову вбок, сложил недоверчивые складки на лбу.
– Может, и не надо ничего объяснять, – с усилием продолжал боярин. – Оставить как есть… Как прежде было, – быстро поправился он. – До того как…
– До того как ты стал брезговать мной? – подсказал храбр.
– Я не… – встрепенулся старик. Но оборвал сам себя и поник. – Не так просто, Добрыня. Однако, наверно, ты прав. Я брезговал… принять то, что даровал мне Бог. Божьи пути неисповедимы. То, что просишь всю жизнь, Он может дать вот так… словно обухом по голове. Потому что Господь не раб людских желаний… Исполняет их как хочет. Дело человека решать – взять ли дар или отвергнуть. Но если отвергнет – как может просить потом еще что-либо?..
Медведь смотрел непонимающе.
– Это все оттого, что я рассказал, кто была моя мать? – спросил он.
– Причем тут твоя мать? – в свою очередь не понял боярин. – Однако… – он задумался. – Если б ты не рассказал, ничего бы и не было.
– А сейчас ты зачем пришел, Янь Вышатич? – Кустистые брови Медведя легли в одну линию. – Другой матери у меня нет.
– Зато у тебя есть другой отец, – наконец решился боярин и, унимая стучащее сердце, глотнул меда.
Медведь, казалось, пропустил это мимо ушей. Он придвинул к себе горшок с кашей и стал черпать житное варево большой ложкой.
– Я немного знал твою мать, – посмотрев на спокойствие Добрыни, продолжал Янь Вышатич. – Одну ночь я был близок с ней…
Медведь неспешно хлебал кашу.
– Ты слышишь меня? Она была у меня на ложе.
Добрыня положил ложку.
– Как ее звали? – в его глазах промелькнул интерес.
– Жива. Она в самом деле была ведовка... А ты родился вскоре после, как я был с нею. У нее еще не успели отрасти волосы, которые ей подпалили по моему приказу.
– Ну и что? – хмуро спросил Медведь. Он снова взялся за ложку.
– Ты мой сын, Добрыня.
Холоп, вошедший в горницу с блюдом сладких заедок, застыл, открывши рот.
– Я родился не от человеческого похотения, – невозмутимо промолвил Медведь, доскребывая кашу на дне горшка. – Пусть ты брал ее на ложе – если не обознался. А понесла она от зверя. Я – медвежий сын.
– Ты человек.
– Волхвы не лгали.
– Волхвы всегда лгут.
Добрыня отодвинул от себя пустой горшок и несколько мгновений раздумывал. Затем, будто отринув все сомнения, мотнул головой. Поднявшись и опершись руками на середину стола, он лицом к лицу навис над боярином.
– Я стоял с медведем в обнимку, – ощерив зубы, сказал он, – смотрел ему в глаза, как сейчас тебе смотрю. Пока он рвал мне спину, я сломал ему шею. Люди так могут?
– Ты смог.
– Я волот, – тихо рыкнул Добрыня и сел на место. – Обознался ты, боярин.
– Ты упрям как человек, – возразил напоследок Янь Вышатич.
– Уходи, старик, – попросил Медведь.
– Не хочешь мне верить – не верь, – покорился боярин. – Я тоже не поверил Нестору. Как и ты, осердился на него. Трудно смириться с новым, когда так привык к старому. Душа отвердевает в жалости к себе и сама собою сквозь тоску любуется. Я замечал, Добрыня: среди людей ты тоскуешь по лесу. А в лесу, верно, скучаешь по людям. Не найдешь себе места, пока не смиришься с тем, что ты человек.
Храбр внимательно слушал. Старику показалось, будто в его взгляде колыхнулась тревога, сразу исчезнувшая.
– Исполни мою просьбу, – продолжал Янь Вышатич. – Последнюю. Потом я уйду и более не появлюсь, если сам не позовешь.
– Что делать надо?
– Съездить на Волынь.
– К этому… который вырезал князю глаза? – неприязненно спросил Добрыня.
– К нему. Слепого Василька Ростиславича он заточил у себя в городе. Опасаюсь, как бы не сделал ему большего худа. Ростиславу мой отец служил в Тьмутаракани. И его отцу, князю Владимиру Ярославичу, служил в Новгороде до самой его смерти. Василька мне жалко. Много мог бы ратных дел совершить для Руси. Оборонишь его от козней Давыда?
– Если просишь… Обороню.
– И другое дело. – Янь Вышатич поколебался. – Не знаю, по плечу ли оно будет тебе. Давыд возвел напраслину на князя Владимира. Не думаю, что сам до этой лжи додумался. Были у него злые и лукавые советники, скорее себе добра желавшие, чем блага своему князю. А у тех советников, скорей всего, был свой наветчик. И мнится мне, этот наветчик близок к Владимиру Всеволодичу. Слишком много ненависти в этой клевете на князя. Кто может таить в себе столько злобы к Мономаху, чтоб обвинить его в убийстве родного дяди? К тому ж столько лет держать гибель Изяслава будто про запас, чтоб наконец изукрасить ее ложью и выставить на свет. Нужно найти этого тайного врага Мономаха. Может, отыскав его, удастся замирить князей. А не то они порвут всю Русь.
– Дело нелегкое, – промолвил Медведь, жуя пирог с зайчатиной.
– Хитрость нужна, – кивнул боярин. – Я кое-что придумал. Поедешь не под своим именем. Храбра Добрыню весь Киев знает, и по Руси молва гуляет. Назовешься старшим дружинником князя Святополка, от него посланным. Каким именем ты крещен?
– Васильем.
– Вот и назовешься Василием.
– Мне бы помощника… с умом, – скромно сказал Добрыня.
– Как раз имеется такой, – слегка повеселел Янь Вышатич. – Думал, как тебе предложить его, а ты сам попросил. Нестор, твой крестный, тоже идет на Волынь и с той же задачей.
– А говорил, что не вернется в Киев.
– Вернулся. Слава Богу, прошла его скорбная блажь. Теперь запоминай, что тебе надо будет говорить Давыду…
После того, как все было обмолвлено, Янь Вышатич кликнул своих парубков. Двое холопов втащили из сеней в горницу две малые скрыни и набитый кожаный мешок.
– Это за твою работу, – сказал боярин. – Серебро и меха.
Добрыня, набычившись, повел головой.
– Забери, Янь Вышатич. Не возьму от тебя.
– Тогда просто оставь у себя в доме. Здесь сохраннее будет.
Медведь посмотрел вопросительно.
– Князь Святополк многих киевских бояр и житьих людей ограбил. Все жду, когда мой черед настанет, – объяснил старик.
Добрыня кивнул своим холопам, те утащили добро.
Старик вышел на двор, где снова сыпал снег. Взобравшись с помощью парубка на коня, он напомнил:
– А дочку Марьей назови, как обещал…
Снежная крупа неторопливо присыпала следы за уехавшим боярином. Добрыню, долго стоявшего посреди двора, тронула сзади жена.
– Что ж он ничего не отведал-то? Ни пирогов, ни мяс, – сокрушалась она. – А чего хотел от тебя?.. В скрынях-то что?
– Собирай меня в дорогу, жена, – ответил храбр на все ее вопросы.
Настасья прижалась лбом к его руке и, ничего более не спрашивая, тихо, печально вдыхала мужнин запах. Будто запасала впрок, на время разлуки.
14
Красное солнце в морозной дымке медленно показывалось над Днепром. От городских ворот поскакал к княжьей Горе конный с ожидаемой вестью – к берегу заледеневшей реки выше Киева придвинулась большая рать, передовые отряды уже ступили на недавно затвердевший лед. Впереди войска едут знаменосцы со стягами трех князей. Ту же весть воплем разносил по Подолу некий рыболов, не поймавший в проруби рыбы, зато уловивший иной улов – зрелище подступивших полков, идущих мстить киевскому князю и брать на копье город.
Князь Святополк, невзирая на крики и пощечины матери, распорядился спешно готовить обоз с ценной поклажей и отбирал бояр для выезда из города. Дружина смотрела на князя в оторопи – не начав воевать, он уже потерпел поражение, хотя и грозился привести с Волыни войско, да еще ляхов позвать. Ключник с тиуном и челядь бегали как угорелые, взгромождая на телеги лари из казны. Княгиня Гертруда, закутавшись в теплые меха, встала со своей клюкой и сенными девками у дворовых ворот, готовая костьми лечь, но не выпустить обезумевшего сына.
В разгар сборов, потеснив княгиню с ее девичьей дружиной, на княж двор въехал боярин Иван Козарьич. За ним катил санный возок с митрополичьим знаком на передке. Княгиня Гертруда вздохнула с облегчением:
– Наконец-то!
– Что наконец-то? – задребезжал Святополк Изяславич, вызверившись на мать и боярина. – Что значит «наконец-то»? На кой ляд притащили сюда митрополита?!
– Это значит, сын мой, – Гертруда приняла царственный вид, более, чем вид дружинника у врат, подобающий вдовой княгине, – что наконец-то вместо бестолковых метаний последуют разумные деяния.
– Разумные деяния?! – Князь потрясенно выкатил очи на владыку, выбиравшегося из возка. – Мы устроим молебен или пойдем крестным ходом?
– Мономаху ведь по нраву крестные ходы, – позволила себе усмехнуться Гертруда.
– Князь сей зело противоречив, – молвил митрополит, за год с небольшим сходно научившийся русской молви. – Но аз уповаю, что он внемлет моему предостерегающему гласу.
– Ты надумала отправить к Мономаху и Святославичам посольство! – изумленно обличил мать Святополк. – Не знал я, матушка, что ты способна унизить себя и своего сына перед младшими родичами!
– Ты плохо знаешь меня, сын мой. Лучше по-христиански принять унижение, чем в глупой гордыне удостоиться позора, – бесстрастно ответила княгиня.
– Печалование Церкви о гонимых и примирение враждующих не есть унижение, но паче обязанность, – заявил владыка.
– Паче обязанность, – судорожно хохотнул князь и показал пальцем на митрополита – Да он просто обругает Мономаха, как тем годом на Днепре. Как бы Володьша от таких разумных прошений за меня не взбеленился пуще!
– Я ведь сказала тебе, Святополк, что ты не знаешь меня. – Голос княгини заметно похолодел – ей надоели препирания с сыном, который не хотел ничего понимать и ничему учиться. – Владыка будет просить не за тебя.
– А за кого? – оторопел князь.
– Вспомни, сын мой, о чем шла между вами речь в Любече, – произнесла Гертруда, не сочтя нужным разъяснять далее.
Ворота княжьего двора вновь распахнулись. Вслед за конными въехал еще один крытый возок, остановился возле митрополичьего. Святополк Изяславич жадно уставился на дверку, силясь угадать, кто в нем. Резанный двузубец с крестом на дверце сообщал, что возок принадлежал семейству Всеволодичей.
Отрок из сопровождавших открыл дверцу. Опираясь на его руку, из возка вышла светлобровая жена, одетая в черные куньи меха и пуховый плат на голове поверх черного вдовьего повоя.
– Кто это? – недоуменно спросил князь, не узнав приехавшей.
– Я Анна, вдова князя Всеволода, – назвалась та, смиренно поклонившись, – мачеха Владимира. Добрых дней тебе, князь Святополк.
– Анна поедет с митрополитом, – как о решенном деле объявила Гертруда. – И лучше тебе, сын мой, не вмешиваться в это дело.
Всеволожья княгиня согласно склонила голову, покоряясь воле старшей сродницы, матери великого князя, и пошла под благословение митрополита.
– Да делайте что хотите! – в сердцах плеснул руками Святополк и зашагал к теремному крыльцу. На верхней ступеньке он все же оглянулся и безнадежно пробормотал: – Воистину, бабы и попы оградят меня от ярости Мономаха!
Гертруда украдкой вздохнула, с сожалением поглядев ему вслед.
– Не печалься, княгиня, – подошел к ней Иван Козарьич, заметив эту жалость. – Когда дело сладится, князь Святополк отдаст должное твоей мудрости.
– Буду рада, если он возьмется хотя бы за собственный ум, – устало произнесла княгиня, тяжело опираясь на клюку. – Чтобы он ценил мой, и не надеюсь. Да и не нужно мне этого. Лишь бы, как ты говоришь, Иван Козарьич, дело у нас сладилось.
– Да как же ему теперь не сладиться, – тонко улыбнулся через бороду боярин, поддерживая княгиню, – когда столь сильные средства применены. И кто после возможет сказать, будто князь Святополк унижен, если не он за себя просит, а собственная мачеха Мономаха от имени всех киевских людей?
Вымученная улыбка осветила и сильно постаревшее за последние дни лицо княгини.
– Долго ль ты уламывал ее, Иван Козарьич?
– Княгиня Анна набожна, как весь род Всеволода, – туманно изрек боярин. – Не в ее силах было отказаться.
Гертруда сухо рассмеялась.
– Однако, Иван Козарьич, пригляди за князем, – попросила она, вернув себе озабоченный вид. – Вдруг надумает снова бежать. Ни на шаг не пускай его дальше Бабина торга. Обговори с воеводой, пускай предупредит кметей. И еще раз перемолвись с митрополитом и Анной – все ли как надо сделают. Сопроводишь их до градских ворот и сразу ко мне. А я теперь пойду лягу, не держат ноги. Смерть как устала.
Боярин бережно довел ее под руку до крыльца и передал сенной челяди. Жалея старуху, вынужденную цепляться за жизнь не для себя, а ради сына, недостаточного умом, волей и сердцем, Иван Козарьич в душе ругал князя последними словами. Однако готов был все сделать для того, чтобы Святополк продолжал княжить в Киеве. Ибо закон выше правды.
…Чуть менее двух тысяч ратных, перейдя Днепр, растянулись дугой недалеко от стен Киева – перекрыли дороги, шедшие на полночь. Приказа облачаться в брони и готовить оружие еще не было. Однако стены на высоких валах белели так близко, что многих воинов щекотали мурашки – неужто в самом деле велят брать оружием стольный Киев, мать градов русских? Иных же это бодрило и будоражило: этим хоть сейчас в перебранку с киевскими стрелками на стенах – взгорячить кровь, чтоб затем в бою кипела веселее.
А пока что обозные холопы раскладывали кострища, ставили котлы, варили сыть. Трое князей в наскоро ставленном шатре советовались с воеводами. Пущенные сторожи объезжали кругом город, ловили зазевавшихся сельских и побродяг, разворачивали пустые телеги, а в груженые заглядывали и, если находили товар пригодным для рати, отправляли в свой обоз. Один из разъездов пристроился в хвост немноголюдному митрополичьему посольству, выехавшему в полдень из городских ворот.
К тому времени, когда посольство подъезжало к стану, княжий совет завершился. Выйдя на слепящий свет зимнего дня, Владимир Всеволодич приложил ладонь к глазам – дружинники, бывшие вблизи шатра, показали на приближавшиеся по дороге два санных возка в окружении конных. В груди у князя сильно стукнуло – раз, другой, и вмиг оборвалось. Словно как в отрочестве ухнул головой в речной затон с веревки, прикрученной к дереву на берегу. Поблазнилось вдруг, загрезилось, повело дурманом голову – будто едут киевские нарочитые люди повестить, что хотят себе князем его, Владимира Всеволодича, а Святополка не хотят. Подумалось зачарованно: «Как просто все…», и заплясали на губах хмылкие чертенята. Столько лет ожиданья – не напрасного – превратились в единый миг, слились в одну быль изгнание князя Изяслава из Киева четверть столетия назад и изгнание Святополка Изяславича…
Князь до крови укусил губу, прогоняя чертенят. Из переднего возка, остановившегося у шатра, показался первосвятительский клобук митрополита. За клобуком явился сам владыка, пастырски сведя к переносью брови. В другом возке князь ожидал увидеть сестру Янку, беспристрастную и нелицеприятную игуменью, но просчитался. Лишь разглядев вдовий убрус, он бросился к возку, помог стать на ноги мачехе.
– Володьша… – молвила Всеволожья вдова, печально глядя большими голубыми очами, изумительную красу которых она передала и дочери Евпраксии.
Ничего иного князю более не требовалось, чтобы понять цель их приезда. Но прочим нужны были долгие слова.
Олег Святославич смотрел на владыку с насмешкой. Богомольный Давыд Святославич шагнул к митрополиту со склоненной головой. Тот отринул его взмахом руки, не дав благословения.
– Что ж, владыко, сердиться на нас приехал? – вопросил Олег.
– Если ты – тот, кого зовут Гориславичем, то не проймет тебя моя сердитость, – отмолвил митрополит.
– А разве не советовал тебе, владыко, ромейский базилевс Алексей обходиться со мною ласково? – почти в открытую смеялся Олег.
– Нет, не советовал.
– Для чего же ты приехал, владыко, ежели ни сердиться, ни обласкать нас не хочешь?
– Брат, – укорил его Давыд, – не время теперь веселиться.
– Чего ж? – не унимался Олег, смешливо щурясь на солнце. – Киев – вот он, протяни руку и бери! И не против правды, а согласно с ней. Святополк порушил наш ряд, пускай платит за это. Так ли, владыко? В ромейских пределах ему за подобное выжгли бы очи. Но мы ведь этого делать не станем.
– Дурные слова, князь, – прозвучало со стороны.
Только сейчас Владимир увидел спешенного боярина, старого своего собеседника и частого советчика.
– Неужто и тебя послал Святополк, Янь Вышатич?
– Этот старец поехал с нами своим умом, нагнав по пути, – объяснил митрополит.
– Не Святополку я служу, – подтвердил боярин.
– Видно, Бог про тебя совсем забыл, старик, – проворчал Олег, – все не приберет никак за твою службу.
– Помолчи, Олег, – досадливо попросил Мономах и подал мачехе руку для опоры. – Нелепо говорить на морозе и для ушей кметей. В шатре все обсудим.
Обозные холопы натаскали в теплый шатер еще конских седел, корчаг с квасом, вином и ягодным взваром, разложили на узорном сарацинском ковре снедь – жареное на огне мясо и хлебы. Владимир усадил княгиню Анну, сам подал ей чашу с взваром. За каждым действием князя пристально следил митрополит, однако на лице его ничего кроме сомнения не отражалось.
– Испей, владыко, утоли голод и говори, – предложил Мономах. – А мы послушаем.
15
– Не я буду говорить, – отпив квасу, начал митрополит, – а моими устами киевская нарочитая чадь, княжьи бояре, весь священный чин, торговые и посадские люди.
Владыка произносил слова медленно, подбирая одно к другому, и проницательному взору было ясно, что речь с чужих уст дается ему нелегко, через силу. Ему, быть может, хотелось метать стрелы евангельских поучений, низать жемчуг богословских мудрований, накопленных греческим христианством за многие столетия, сплетать хитрословесные сети из златых нитей ромейского державного высокомерия, выпестованного теми же веками. Но вместо всего этого, смиряя себя, владыка Николай изрекал простые, грубые для ромейского слуха, однако весомые для варварских сердец русов словеса.
– Молит тебя весь Киев, князь, – владыка обращался к Мономаху как к вдохновителю рати, – и твоих братьев. Говорят киевские люди так: не погубите Русской земли. Ибо не успела она еще исцелить прежние раны, а вы, начиная войну, вновь радуете ее врагов и зовете их, как стервятников, на поживу. Землю вашу трудами великими и обильным потом собирали ваши отцы и деды, храбро обороняли и заботами своими расплодили. Вы же хотите все труды их, как гнилую солому, предать огню. Заключи, князь, мир со Святополком, чтобы не радовались нехристи вашей вражде, и блюдите Русь вместе, как прежде.
– Святополк прикрывается боярами и киевской чернью, – презрительно бросил Олег, хмыкавший во время всей речи митрополита.
– Вижу, владыко, в твои уста вложили непростые слова, – в мрачном раздражении молвил Владимир. – Не мать ли Святополка, старуха Гертруда, научила тебя, что говорить?
– Княгиня тяжело больна, – ушел от прямого ответа митрополит.
– Значит, кто-то из ближних Святополковых бояр надоумил тебя повторить здесь те речи, что звучали между нами в Любече!
– Если правда в тех словах, то отчего не повторять их?
– Оттого что подло это, – озлился Мономах, – учинив зло и ввергнув меж братьев нож, после оправдываться теми же словами, с которыми мы клялись на кресте. Святополк их ни во что поставил, когда поднял руку на брата!
– Князь Святополк был введен в заблуждение.
– И доныне пребывает в нем? – спросил Давыд Святославич, всегда готовый искать пути примирения.
– Он более не настаивает на вине теребовльского князя, – отвечал владыка. – Узрев последствия своего заблуждения, князь Святополк опечален содеявшимся.
– Ты поверишь этому?! – неприятно рассмеялся Олег, повернувшись к Мономаху.
– Не знаю, – с усилием рек Владимир.
– Еще бы князю Святополку не опечалиться, – вступил в разговор переяславский боярин Станила Тукович. – Такую рать против него собрали.
– Только тот, у кого нет сердца, не опечален этой ратью, – добавил Давыд.
Олег возмущенно фыркнул.
– Поверь Святополку, брат, – посоветовал Давыд Мономаху, – как поверил и простил Олегу.
Гориславич снова фыркнул – так громко, что вышло похоже на чиханье.
– Личного врага заповедано прощать, – ответил Владимир. – А как мне простить того, кто сделал зло не мне, а всей земле? Этого и Бог не потребует. Если не накажем клятвопреступника, сами станем нарушителями своей клятвы. О чем клялись на кресте, то стало законом. Что будет с нами и с Русью, если не исполнять своих же клятв? Всякий тогда станет разбойником.
– Володьша, – грустным голосом промолвила княгиня Анна, – а ведь правда выше закона.
– О какой правде говоришь, матушка? – резко оборотясь к ней, вопросил Мономах.
– О правде милосердия. Сжалься над Русью. – В глазах княгини, вмещавших небо, плыли облака скорби и тревоги. – Ради отцовой памяти отступись от мщения. А если меня почитаешь как мать, то и ради меня и моих молитв – отступись от своего.
– Ну, пошли бабьи слезы, – пробормотал Олег.
Все взоры в шатре устремились к Мономаху – одни с надеждой, прочие с неприятием, иные с колебанием. Тяжесть этих взоров словно придавила его к земле, ссутулила спину, согнула шею, легла свинцом на веки.
– Не знаю, что делать, – наконец сказал он, с горечью осознав, что бессилен выбрать одно из двух. Прямая дорога разветвилась на два пути, и что сулит каждый из них, можно узнать, только пойдя по нему. Каждый из двух путей звал его за собой, и сердце рвалось на две половины. Обе половины чувствовали свою правоту.
Олег удрученно грыз палец, наблюдая по лицу Мономаха за его раздвоением. Внутреннее междоусобие в душе брата вызывало у него неприязнь, почти отвращение. Он знал, что по-христиански это зовется смирением, и знал, что смирение никому не дается легко. Теперь он узнал, каким стыдным и нелепым видится со стороны смиренье чужой души. Но и сам должен был смириться с этим. Ведь точно такие же муки Мономах, верно, испытывал год назад, когда решал простить ему смерть сына.
Олег до белизны сжал кулаки, внезапно заметив на щеке Владимира медленно ползшую слезу.
– Что с тобой, брат? – жестко спросил он, едва не крикнув.
Мономах не ответил, но слеза скатилась к бороде и исчезла.
– Епископ Ефрем завещал мне перед смертью не погубить трудов отцовых и дедовых, – сказал он, оглядев всех и остановившись взором на княгине. – Ради его памяти и памяти отца исполню то, о чем молишь, матушка. Но вину со Святополка снять не в моих силах.
– Дьявол, Володьша! – выругался Олег.
Однако он все же испытал облегчение оттого, что слово наконец сказано и тяжелая цепь, невидимо сковавшая всех до неподвижности, порвана.
Вздрогнув от богохульства и перекрестившись, кратко высказался митрополит:
– Благое решение, князь.
Княгиня Анна благодарно блестела очами.
– Как же поступим, брат? – озадаченно спросил Давыд. – Нельзя помириться лишь наполовину.
– Янь Вышатич, – обратился Мономах к старому дружиннику, – у тебя ведь есть добрый совет – знаю это по твоему молчанию. С пустыми руками ты бы не приехал.
– Ты сам, князь, решил заключить мир со Святополком, – неспешно отозвался боярин. До того он казался тихо дремлющим, как и положено в столь ветхих годах. Но бывший воевода не пропустил мимо ушей ни единого слова. – Для него это будет незаслуженной наградой. Я могу лишь посоветовать, какие условия поставить перед Святополком, чтобы и его стеснить этим миром, и тебе как князю не потерпеть урон в глазах многих. А в числе этих многих – и киевские бояре, и житьи люди, и даже чернь. Их голос, ты ведаешь, не последний, когда княжий стол становится пуст.
Скрип собственных зубов услышал только Олег Гориславич. Митрополит Николай с кряхтеньем поднялся, сухо молвил:
– Моя часть дела исполнена. О кознях далее слышать не желаю, ибо оное – соблазн для духа.
Совет прервали для проводов владыки и княгини. Условились, чтоб Святополк ждал в Киеве послов, а будет ли мир, теперь зависит лишь от него самого. Воеводы, собрав сотских, повестили о решении князей. В расстройстве бродил между становых костров Олег Гориславич:
– И на что только собирали дружины! Можно было б сразу припугнуть Святополка, а как обделался бы – так и простить. Меньше б тяготы казне вышло…
Издали за князем Владимиром, прощавшимся с мачехой, наблюдали воевода Ратибор и боярин Станила.
– После смерти старого Всеволода будто подменили нам князя, – ворчал Станила Тукович. – Прежде что ни год, то ратились, не разбирая на кого – сродника, не сродника, брата, не брата. Воевали и кормились с добычи. Теперь что ни год – князь о чести своей забывает, врагов тешит, дружину срамит, без кормов оставляет. Не хворь ли это душевная? Или жилы в князе ослабели? Не тянет он более ратных походов. Воинскую славу к себе не примеряет. Что думаешь, воевода?
– Скажу, что душа его – потемки, – нехотя ответил Ратибор. – Ослабел, говоришь, князь? И я так думал. А ныне что ни год эта слабость в силу возрастает. И еще возрасти может.
– В какую силу? – не уразумел боярин.
– Пойдем, Станила, послушаем, о чем старое мочало Янь Вышатич говорить будет.
Озадаченный боярин с обидой и недоумением смотрел вслед воеводе, думая, что тот посмеялся над ним. Непонятно посмеялся, что еще обиднее…
16
– Все зло от хазар! – наливался гневом Олег.
Янь Вышатич неторопливо вел рассказ:
– Ростовщики дают князю половину своей прибыли от роста, а возмещают этот убыток с тех же градских, которым дают серебро. За долг каждый год требуют платить уже половину от взятого. Резы за два года равны самому долгу, но долг от этого не считается выплаченным. При нынешней скудости во всем у людей мало кто может сам выпутаться из этой петли на шее. Неспособные платить продают себя в закупы, только б не попасть в долговую яму. И из закупов можно сделаться холопом – но у своих, русских. Из ямы же нынче один ход – в руки жидов-торговцев, на невольничьи торги в иных землях. Тяжело живется киевскому люду под рукой Святополка. Давеча злоба и ненависть вырвались на улицы, едва весь Киев не запалили – чернь поджигала дома у Жидовских ворот.
– Святополк не ведает, что сидит на бочке с серой и земляным маслом, – поражался Мономах. – Искры довольно будет…
– Брат мой, Путша, перенял у хазар это ремесло, – горько сказал старик. – Если полыхнет, его сметет в числе первых… Хазар в Киеве ненавидят. А с ними и князя. От греческих купцов недавно стало известно о печерском монахе Евстратии, уведенном в плен половцами. Его и полсотни пленников-христиан купил в Корсуне жид-работорговец. У греков запрещено продавать в рабство христиан. Тот жид морил пленников голодом, чтобы отреклись от своей веры. Может, кто из них и отрекся бы, если б не Евстратий. Этот чернец был с юности постник и голод переносил легко, а слабевших и унывавших укреплял наставлениями. Одного за другим жид уморил всех до смерти, а на Евстратия разъярился, что тот своими проповедями оставил его без прибыли. На жидовскую пасху принес монаха в жертву: пригвоздил его к кресту у себя на дворе и злословил на него вместе с другими жидами. Евстратий в ответ проповедовал им Христа и предрекал разорение и гибель. На другой день, когда все христиане празднуют воскресение Господа, тот жид впал в неистовство и убил чернеца, еще живого, копьем… Я встречал этого Евстратия в Печерском монастыре…
Янь Вышатич прервал рассказ, словно позабыв о нем, и погрузился в неведомые мысли.
– Как же стало известно, что жид замучил христианина? – задумался Давыд.
– Некоторые в городе видели душу монаха, возносившуюся в небо на колеснице. Но тела его, брошенного в море, не нашли. Рассказывают, будто иные из жидов, тоже видевших вознесение Евстратия, тогда же отвергли свою веру и крестились.
– А что сделали с тем жидом? – требовательно спросил Олег.
– Повесили на дереве. Не только он, многие его единоверцы при том пострадали – лишились всего имущества и были изгнаны.
Ход мыслей Олега был не прям, но предсказуем:
– В силах ли киевская чернь, поднявшись на жидов, изгнать ненавистного ей Святополка?
Старый боярин ответил не ему, а Мономаху:
– Если бы ты, князь, не отказался от вражды со Святополком, я бы не рассказывал здесь всего этого. Не думаю я, что ты будешь ждать, когда чернь в Киеве восстанет. Но лучше для тебя и разумнее потребовать от Святополка, чтобы утеснил хазар и отнял у них право продавать людей. Дал бы градским вздохнуть вольнее.
– Я понял тебя, Янь Вышатич, – молвил князь. – Имеешь ли что еще сказать?
– Многие мужи из знатных киевских родов недовольны враждой Святополка с Феодосьевой обителью…
– Тут уж я ничего сделать не смогу, – с внезапной усмешкой перебил старика Мономах. – Насильно мил никто не станет. Святополку не по разуму понять, что чернецы – соль земли. Напрасно и трудиться, убеждая его.
– Пусть хотя бы вернет из туровского заточения игумена Иоанна. И то доброе дело будет, князь. Четвертый год обитель живет без настоятеля, экономом управляется. Для иноков это неполезно и для мирян неутешительно.
– Что же эти многие знатные мужи, – молвил Владимир Всеволодич, – за столько лет не упросили своего князя помиловать печерского игумена? Видно, при Святополке голос старого киевского боярства не стал громче, чем при князе Всеволоде. А может, и тише прежнего сделался, Янь Вышатич?
– Не мне судить о том, князь. В дружинных советах у Святополка Изяславича я не имею участия.
– Уклончив ты ныне, боярин. Не таков был, когда просил меня уступить Киев Святополку.
Старик пристально всмотрелся в глаза Мономаха.
– Ведь ты, князь, сам знаешь, что в тебе говорит старая обида, давно быльем поросшая. Для чего вспоминаешь ее, будто обратно зовешь?
– Не зову, Янь Вышатич, – хотел было возразить Владимир, но, усмехнувшись, отвел взгляд. – От тебя ничего не укроется… А что, боярин, жалеет нынче киевское боярство, что выбрали тогда не меня, а Святополка?
– Иные жалеют.
– А ты? – Мономах впился в старика взором.
– Не жалею, – недолго подумав, ответил тот. – Поверни все иначе, половцы, могло б статься, не пришли к Киеву, и Нестор бы не попал в плен, и не перекупили бы его дружинники Олега. Я б не поехал за ним с Добрыней в Суздаль… и не узнал бы того, что узнал.
– Что ж ты узнал, старик? – покосился на него Олег.
Промолчав, боярин сказал затем:
– Господь ведет нас тем путем, на котором собрано все нужное для каждого. Грезить об иных путях – значит не верить Ему.
– Твоими бы устами, Янь Вышатич… – задумался Мономах.
– Князь, – прервал его размышления Станила Тукович, – кто поедет к Святополку обговаривать мир?
– От себя никого не пошлю, – заявил отказ Олег.
– Не надо, – согласился Владимир. – И от тебя, Давыд, не надо, послов. Есть достойный муж, подходящий как нельзя более. Его одного достаточно будет для Святополка. – Удивив всех, князь назвал имя: – Боярину Воротиславу Микуличу не впервые исполнять такую службу.
Янь Вышатич утаил улыбку в белой бороде. Олег буйно расхохотался, опрокинув на ковер чашу с вином. Бояре Мономаха, кто помнил давнюю историю изгнания из Киева отца Святополка, князя Изяслава, изумлялись выбору, одобряя тонкий ход.
– Кисло будет Святополку видеть перед собой послом боярина, которого он из мести ограбил и с позором выгнал из Киева, – сказал Давыд.
– Мы не обещали чести Святополку, – Мономах с довольным видом пригубил зеленое греческое вино, – только лишь мир.
– С охотой бы посмотрел, как забагровеет Святополк, – смеялся Олег, – когда поймет, с каким напоминаньем послан к нему боярин Воротислав.
– Согласится ли на такую службу сам Воротислав? – поделился сомнением Янь Вышатич. – Сколько мне известно от печерской братии, он раскаялся в том, что предал доверие князя Изяслава.
– Значит, не предаст моего доверия, – утвердил Мономах. – Под руку ему дам Олексу Поповича. Этот тоже когда-то сбежал от Святополковых немилостей.
– Поистине, Володьша, ты рожден с византийской душой, – с ухмылкой проговорил Олег.
– Я рожден с русской душой, – возразил Мономах, – ибо не держу ножа за спиной. Святополк стерпит униженье, и будет с него.
– А если не захочет стерпеть?
– Разве я или Давыд не готовы смириться пред ним? – отрезал Владимир Всеволодич. – Пусть и он укротит гордыню.
Старый боярин Воротислав Микулич, за которым тотчас было послано в Переяславль, прискакал со спешкой, на какую был способен в своих летах, спустя четыре дня. Узнав волю князя, он пришел в замешательство. Сходу хотел было отказаться от двусмысленной службы. Но Мономах заверил боярина, что лучшей службы в его жизни еще не было. А если отвергнет ее, то и иных послов Святополк не дождется и мира между князьями не будет. Если же возьмет на себя труд, то и себе, и киевскому князю пользу от Бога сможет приобрести.
Размыслив, Воротислав Микулич согласился с доводами князя.
– Тяжела мне, князь, станет твоя служба, но исполню ее. Не по долгу, а по совести.
17
Монастырский послушник, взвалив на спину куль муки и согнувшись под тяжестью, медленно зашагал к житному амбару. Куль этот был седьмой по счету, и еще двое монастырских работников тоже таскали муку, а гора мешков убыла самую малость. Келарь, принимавший кули в амбаре, не мог отойти от изумления, в которое его с утра поверг вид мучной горы. Раскрыв перед ней рот, он молвил: «Ай да брат Федор, ай да учудил с Божьей помощью» – и с тех пор, велев таскать мешки в амбар, забыл все другие слова, кроме этих.
Высыпав куль в сусек, послушник уныло потащился обратно к келье брата Федора.
– Ай да учудил…
Накануне вечером в монастырь привезли из села пять возов жита. Келарь, поленившись идти в темноте к амбару и устроить мешки там, распорядился сгрузить их у кельи Федора, чтоб лежали до утра. Свою лень объяснил себе заботой о брате, которому далеко всякий раз ходить за новой мерой зерна для помола. Брат Федор всякий день и ночь утруждал себя, крутя жернова, чтобы избегнуть праздности, от которой лукавые духи обретают власть над душой подвизающегося христианина. Этим тяжким трудом он облегчал жизнь монастырским работникам, а во мнении некоторых из братий прослыл за юродивого. Сам келарь был в числе этих некоторых после случая с бревнами, кои, по утверждению Федора, перенесли с берега на гору бесы, вынужденные к тому его молитвой.
Утром келарь с парубками пришел к мешкам. Те стояли не рядами, как были оставлены с вечера, а навалены горой выше кровли кельи. Гадая, что это взбрело в голову Федору, он спросил его о причине такого перемещения. Тот коротко ответил:
– Жито смолото.
Келарь не поверил – даже единственный воз двум рукам не по силам смолоть за ночь. Но развязывая кули один за другим, он забывал все слова, какими хотел изобличить хвастовство юродствующего брата.
– Как же?.. – бледнея, выдавил он.
– Да бесы снова пакостить принялись, – будто стыдясь, молвил Федор. – Вот и хотел их усовестить с Божьей помощью. Всю ночь простоял на молитве, а они, лукавые, работали. Вишь, накидали со злости… Ровно складывать не умеют.
Келарь захлопнул рот.
– Ай да Федор…
Пригибаясь к земле под восьмым кулем, послушник думал, как бы ему улучить миг и сподвигнуть строгого Федора на праздный разговор. Страсть как хотелось знать, видел ли он тех бесов, и весьма ли они страшны обликом, и люто ли ругались на него за принуждение к работе на святую обитель. И об ином расспросить – много ль сокровищ он откопал, когда жил в пещере, и откуда оно там взялось, и нельзя ль его снова найти…
Ссыпав муку, послушник вышел из амбара и встал передохнуть. Сей же миг на плечо ему легла тяжелая длань.
– Прохлаждаешься, тунеядец? – прошипело над ухом.
Послушник вздрогнул. Никто в монастыре не обращал к нему таких слов, и помстилось, будто сам боярин Наслав Коснячич, становившийся год от года злее, настиг его тут.
Дернув за плечо, некто развернул его к себе и оказался чернецом Василием в клобуке, натянутом до бровей. А из-под бровей на послушника уставились необыкновенно злые глаза, метавшие, казалось, быстрые змейки-молнии. Этого монаха послушник видел всего раза два, но знал о нем довольно: что тот некогда сдружился с тем самым Федором, наставлял его в чернеческом житии; что Василий ныне жил в затворе в той же пещере, которую занимал прежде Федор – и не выходил из нее вот уж более года. Не успев изумиться, послушник пролепетал:
– Ты тоже, отче, прослышал о дивном чуде с житом?.. Пять возов измолото за ночь…
– Прослышал, дурень, – скрипнул зубами чернец, стрельнув в него еще парой молний.
Цепко взяв послушника за шею, монах с такой силой согнул его, что тот и не думал вырываться, только послушно передвигал ноги. Оказавшись позади амбара, Василий ослабил хватку, но руку с загривка не убрал.
– Слушай меня, Колчек, – сказал монах столь повелительно, что послушник не сумел удивиться, откуда он знает его мирское имя. – Пока ты тут разеваешь рот на всякие чудодеянья и гнешь бестолку спину, Федор собрался погубить свою душу. Он задумал перехитрить всех. Даже меня! Он хочет тайком достать из земли зарытое сокровище и бежать с ним из монастыря.
– А как?.. – заморгал Колчек.
– Что ему стоит уверить всех, будто в мешках не золото и серебро, а хлеб для богадельни. Он же у нас прослыл чудотворцем, – неприятно оскалив гнилой зуб, усмехнулся Василий.
Послушник завороженно смотрел на его рот. Ему все блазнилось, что движения губ монаха и произносимые им слова существуют как-то отдельно друг от друга.
– Надо спасать Федора от глупостей! – пальцы чернеца вновь до боли стиснули шею Колчека. – Ты мне поможешь!
– Да как, отче? – чуть не плача от всего непонятного и устрашающего, выдавил тот.
– Нужно избавить его от соблазна и отнять сокровище. Сейчас пойдешь в Киев к тысяцкому. Скажешь обо мне, чтобы ждал вечером. Приду и сам все скажу ему.
– Как я брошу работу? – взмолился Колчек. – Келарь оставит меня завтра без куска хлеба.
– Наплюй на дурака. Кто заставит тебя вернуться в монастырь?
– Хозяин, – всхлипнул послушник, но сейчас же вдруг понял, что боярину незачем будет отсылать его назад, если то, чего он вожделеет, наконец само придет к нему. – Ты знаешь, где укрыто сокровище, отче? – с робкой надеждой спросил он монаха.
– Знаю, что делать, чтобы добыть его, – отрезал Василий. – Беги, Колчек. Беги без оглядки!
Снова развернув послушника, монах наградил его для быстроты пинком. Колчек, как было велено, помчался не оглядываясь. Но не столько из послушания не решался посмотреть назад, сколько от страха, обуявшего все его существо. Быстро крестясь на бегу, он судорожно думал, что теперь-то точно никогда не вернется сюда, даже если б и принудил к тому боярин Наслав Коснячич. Ибо чернец Василий силой своего действия на него превзошел всех монахов обители, имевших дар чудес. Недаром среди братии он почитался одним из совершеннейших иноков, достигшим высот духа. Совершеннейшим, верно, открыто то, от чего простой человек смертью умрет, едва узнает. Оттого и сверкают их очи гневными молниями, и зубовный скрежет слышен в их речи…
18
Натоплено в терему было так, что боярину, скинувшему соболью вотолу, тотчас захотелось снять и свиту на бобровом меху, и сапоги с пушной оторочкой. Даже в сенях тянуло жаром из горниц, в черных же клетях с устьями печей, верно, вовсе стояло адское пекло. Наслав Коснячич неприметно ослабил пояс, бархатным зарукавьем промокнул чело.
– Для чего столько жару? – недовольно спросил он ключника, шедшего впереди.
– Князь Мстислав Святополчич не терпит холода в доме. Ни малейшего дуновения.
– Изнежен князь, – вполголоса изрек тысяцкий, страдая от невозможности сейчас же сбросить с себя меха.
Гриди с лоснящимися от пота лицами равнодушно взирали на боярина и беззвучно шагавшего позади чернеца. Ключник остановился перед дверью, из-за которой доносились плясовое гуденье сопелей, брянчанье бубна и звонкое пение струн гудка. Послушав, он толкнул дверь и шагнул в сторону, поклонился боярину. Наслав Коснячич велел чернецу ждать, сам вошел в широкую клеть. От обилия зажженных свечей у него сперва зарябило в очах, горячей спертостью воздуха ударило в голову. Сомлев, боярин выкатил глаза и не мог произнести ни слова, только двигал губами, как выуженная из воды рыба.
– Дайте ему вина, девки! – донеслось сквозь чад веселья. – Нездоровится боярину!
Тотчас перед устами тысяцкого явилась чаша, полная кроваво-красного вина, которую держала девичья обнаженная рука. Девка с расплетенными косами улыбалась ему такими же красными губами, а чаша ткнулась боярину в зубы. Послушно глотнув, Наслав Коснячич перевел взор с девкиных губ ниже. На ней была лишь белая срачица из тонкой византийской паволоки, сквозь которую блудливо показывались упругие телеса.
– Тащите с него свиту, не то задохнется! – повелел тот же развязно-хмельной голос.
Тысяцкий с облегчением отдал себя в руки девок, ловко освободивших его и от свиты, и от пояса, и чуть было не избавивших от портов. В последний миг боярин схватился за порты, оттолкнув холопок. Отскочив от него со смехом, обе девки вновь пошли в плясовую: зазывающе поводили плечами, всплескивали руками, по-русальи взмахивали волосами, по-кошачьи изгибались. Наслав Коснячич с усилием отвел от них взгляд, вспомнив, что не за тем вовсе пришел.
Наконец обок стола с порушенными яствами и обглоданными костями он увидел молодого князя в одной исподней рубахе и лазоревых сапогах. Мстислав, сын Святополка, рожденный от наложницы, сидел на скамье, крытой мехами и был красен от угара. Спиной он опирался на третью девку, которая расчесывала ему золотым гребнем русые локоны, а в руке держал чашу.
– Нездорово у тебя, князь, – шумно дышал тысяцкий. – Не угорел бы.
– Выпьешь сколько я, тебе поздоровеет, – засмеялся Мстислав. – Эй, девки…
– Позволь, князь, – заторопился тысяцкий, – сперва о деле молвить.
Мстислав перехватил голую руку девки, поднес к губам и с похотливой жадностью прикусил белую кожу.
– Зачем пришел сюда со своими делами? Видишь, веселюсь я.
– Когда услышишь о моем деле, твоя душа, князь, еще больше возвеселится.
– Правда? – Мстислав отпустил руку холопки. – Тогда говори.
Он цыкнул на скоморохов-песельников, сопели с бубном и гудком стихли. Девки, кружившие в пляске, подобрались к боярину, сложили руки ему на плечи.
– В сенях у тебя, князь, ждет чернец из Феодосьева монастыря.
– Ты ополоумел, Коснячич? – рассмеялся Мстислав. – Зачем мне чернец? Или ты хочешь, чтобы он… – Красноречивый взгляд князя прошелся по одной из девок. – А знаешь, это любопытно.
Холопки прыснули. И ухом не поведя на них, тысяцкий продолжал:
– Этот чернец хочет спасти от соблазна сребролюбия другого чернеца. Для того он и пришел ко мне, князь, а я привел его к тебе. Ибо не могу сам, без княжьего позволения сделать то, о чем говорит монах.
– Чернец хочет от меня помощи для другого чернеца? – с трудом веря, переспросил Мстислав. – Изумительная глупость с его стороны.
– Но оплата, которую он предлагает, велика.
– Сколько? – заинтересовался Мстислав, выдернув голову из-под гребня.
– Выслушай чернеца, князь, – предложил тысяцкий.
– Давай сюда своего чернеца.
Одна из девок взвизгнула и отлетела, ощутив своей обильной кормой чувствительный щипок боярина. Другая отлипла от него сама. Мстислав заливисто расхохотался и припугнул холопок:
– Брысь!
Девки с визгом выпрыгнули из клети, за ними ушла и третья, оставив в волосах князя золотой гребень. Скоморохи также по знаку Мстислава утекли за ними.
Вошедший монах остановился перед князем. Облик чернеца был бесстрастен – ни полуголые девки, ни стол с заманчивыми яствами, ни жар, разжигающий плоть, не поколебали его.
– Расскажи князю все, что поведал мне, брат Василий, – велел тысяцкий.
– Монах Федор, живший некогда в пещере монастырской горы, где ныне я живу, нашел в ней многое сокровище, – без лишних словес сообщил тот.
– Стой, – перебил его князь. – Почему не кланяешься мне, чернец?
– Одному Владыке своему кланяюсь, ибо он запретил воздавать поклонение человекам.
– А другие чернецы кланяются.
– Их души сгорят в огне за то, что поклоняются не тому, кто дал им познание и истину.
Мстислав отмахнулся.
– Не читай мне Писания, и в церкви довольно этой докуки. О деле говори.
– Сокровище то из множества золота и серебра, и сосудов многоценных, и златокузни всяческой. С этим богатством Федор хотел бежать в иные земли. Мне открылись его тайные помыслы, и я отговорил его. Но только на время вразумил. И доныне Федор под личиной юродства скрывает свое намерение оставить монашество и уйти со своим богатством. Для его спасения нужно, чтоб ты, князь, удержал его. Искорени в нем страсть сребролюбия, тогда он останется в обители.
– Да пускай идет, ежели хочет, – пренебрег князь. – Я даже позволю ему взять из того сокровища меру серебра, какая ему потребна. На сколько, говоришь, гривен оно потянет?
– Отними у него все золото и серебро, соблазняющие его! – потребовал чернец. – Скорее пошли своих кметей, князь, чтобы взяли Федора и привели к тебе. Вели ему отдать тебе все без остатка. Сокровище он спрятал в земле, в ином месте. Вызнай у него, где оно скрыто. А если откажется говорить, то прикажи бить его. Если и после побоев не скажет, то пытай его разными муками, какие только может вынести человек. Но если и тогда будет молчать… – Монах на мгновенье запнулся. – Тогда призови меня, князь, и я обличу его перед тобой и перед твоими боярами. Поведаю перед всеми, как смердит его погибающая душа. Это устрашит его и заставит признаться.
– Слыхал я, – пораженный немилосердием монаха, промолвил Мстислав, – что чернецы в иных монастырях без пощады истязуют себя, томя голодом, жаждой и веригами. А чтобы на пытки князю друг друга предавали… такого не слыхал.
– Велика моя любовь к Федору, – заверил чернец, – оттого и прошу у тебя великой немилости для него. Ибо муками и терпением монах очищается. Не медли, князь, чтобы не опоздать тебе! И призови меня, если понадоблюсь.
Сказав это, он спиной попятился к двери и скрылся за ней.
– А… – опомнился Мстислав, желая остановить чернеца, но того уже и след простыл. Выглянув в сени, тысяцкий увидел только скучающего гридина.
– Догони, – велел боярин.
– Кого? – отрок подавил зевоту.
– Чернеца, что вышел сейчас.
– После девок и песельников никто не выходил, – лениво отоврался гридин.
Тысяцкий плюнул, решив, что отрок спал стоймя, и вернулся в клеть.
– А хорошо, Наслав Коснячич, что ты пошел с этим делом ко мне, а не к отцу, – вдумчиво заглядывая на дно опустевшей золотой чаши, сказал Мстислав. – Отцу нынче не до того. Ему теперь послы от заратившихся сродников досаждают.
– Святополк Изяславич нынче б и не решился тревожить феодосьевых чернецов, когда Мономах требует от него милости к монастырскому игумену. – Боярин налил в чашу Мстислава вина. Отыскал чистый сосуд для себя, наполнил до краев. Жадно выпил, томимый духотой и нетерпением. – Чернец же посоветовал не медлить. И прав он. Сейчас затишье, князья пересылаются мужами, уряжаются. А вдруг передумает Мономах со Святославичами? Князь Святополк нравом переменчив, может и лягнуть их послов, как брыкливая кобыла. Кто тогда окажется на киевском столе, и слепому с глухим ясно. Тогда не добраться нам до чернецов. Нынче же надо ехать за этим Федором.
– Опасно выезжать из Киева, – засомневался Мстислав. – Небось, всюду рыщут сторожи. Донесут Мономаху, что к монастырю идет дружина.
– Мономах любит молиться в монастырях. Возлюби и ты, князь, – лукаво ответил тысяцкий. – С богомольцев нет спросу. – И напомнил: – Только не забудь, князь, кто поведал тебе об этом сокровище и привел чернеца.
– Твоя часть от тебя не уйдет, Коснячич.
Мстислав вынул из волос гребень, оставленный холопкой, и бросил на пол.
…Рано утром, когда на снегу еще лежали синие тени, в совершенном безмолвии от Киева к Печерскому монастырю рысью двигался конно-оружный отряд в сотню воинов. Мстислав Святополчич снарядился словно на большую охоту или на малую рать. Едва солнце заблистало алым светом на вздетом под мятелем доспехе князя, дружина постучалась рукоятями мечей в ворота обители. Привратника, извещенного о княжьем богомолье и испуганно отворившего, смели в сторону. Не слезая с коней, наводнили монастырский двор, хозяйским оком оглядывали строения. Князь показал рукавицей на вратарника. Устрашенного нашествием монаха подняли из сугроба, тряхнули:
– Показывай, где найти чернеца Федора, который тут юродствует.
– Там. – Привратник замахал на кельи, но ничего больше вымолвить от волнения не мог.
Кмети взяли его поводырем, вышибли дверь указанного жила и вынесли под руки схимника. С десяток монахов, сбежавшихся отовсюду, беспокойно выспрашивали, за какой надобностью или за какую вину схватили брата.
– Донесли, будто он чудеса творит, – скаля зубы, объяснил один из дружинников. – Князь поглядеть желает.
Федора посадили в седло свободного коня и, окружив плотным кольцом, вывезли на дорогу.
– Да расточатся ревнующие лукавому веку сему и ожидающие прихода лжепророков, творящих чудеса именем сатаны … – вполголоса молился похищенный чернец.
Мстислав Святополчич хлестнул своего жеребца, торопясь назад в Киев. Но ни единой неприятельской сторожи дружина так и не встретила.
19
Таясь от великого князя и его бояр, особенно же от вдовой княгини Гертруды и ее челяди, дружинники молодого князя скрытно ввели чернеца в хоромы. Сын Святополка, князь туровский, оказавшись наездом в Киеве, занимал отдельный терем, один из трех великокняжеских, что окружали Бабин торг. Что происходило в одном, через холопов и дворских отроков быстро становилось известно в других. Но время было и впрямь удачное для тайного промысла: Святополка Изяславича одолевали иные думы, и потехи сына его не заботили. Княгиня же Гертруда пренебрегала внуком, рожденным от холопки, и не считала его способным на что-то большее, нежели пьянство, блуд и воинские забавы.
К схимнику Мстислав приступил ласково. Федора поместили за стол, полный яств, напротив князя. Через отверстия-слухи из соседней клети лились мягкие звуки гуслей. По обе стороны стола сели лучшие мужи. Бесшумно сновали холопы, наполняя чаши и блюда.
– Пошто не ешь ничего и не пьешь, отче? – озаботился Мстислав, заметив окаменелую неподвижность монаха, чье лицо вполовину было скрыто под клобуком. – Как будто бы нет нынче поста?
– В неволе и бессловесные твари не берут корма, князь, – произнес чернец. – В своей келье мне сухая корка сладка, а в твоих хоромах и мед горек.
– Не неволю я тебя, отче. Хочу говорить с тобой, а пригоже ли князю сидеть в убогой и холодной монашьей клети? Сам-то подумай. Не ты мне честь оказал, а я тебе.
– Чего же ты от меня, убогого, хочешь?
Мстислав допил пиво, зычно рыгнул, обтер жирные от мяса руки о холопью рубаху.
– Поведай нам, отче, правда ли, что ты нашел в пещере, где жил, некое сокровище?
– Вон оно что, – молвил чернец и перекрестился. – То правда, князь. Некогда меня искушал хитрый бес, внушая помыслы о богатстве. Он же много раз приходил ко мне во сне в облике светлого ангела и показывал место, где зарыто сокровище. Раскопав то место, я обрел множество злата и сребра…
– Где оно теперь? – жадно спросил Мстислав.
– Не знаю, – беспечно ответил монах. – С помощью монастырской братии я уразумел, что был прельщен дьяволом. С тех пор я укрепился на врага и узнал его пронырство. Господь не допустил, чтобы я стал рабом бесов, и по молитвам моим избавил меня от недуга сребролюбия. Найденное богатство я закопал, а где не помню.
Мстислав и княжи мужи со смехом подивились небывальщине.
– Так не бывает, отче, – убеждал чернеца князь, ловя пальцами на блюде скользкие грибы. – Ты еще не стар годами, чтоб забыть, где схоронил столько добра. Сколько там было? Больше ли, чем вмещает вон тот ларь?
Мстислав кивнул на большую скрыню при дверях трапезной – в сажень длиной и три локтя высотой. Схимник на ларь не оглянулся.
– Золота и серебра в том кладе было бесчисленное множество, князь, а ларями я его не мерил.
– Откуда взялся столь великий клад под монастырем? – с сомнением спросил один из бояр.
– Может, знаешь, отче, кем, по слухам, зарыто богатство? – осведомился князь.
– Знаю, и не по слухам, а по писаному. В житии блаженного Антония о том кладе сказано, что оставили его варяги. Оттого и пещера зовется варяжской, а сосуды в кладе были латынские.
Мстислав поставил на стол пустую чашу и, поднявшись с места, пересел ближе к чернецу. Скамья была коротка, и князь оказался бок о бок с монахом. Наклонившись, он заглянул под клобук Федора.
– Хочу, отче, разделить с тобой это сокровище. Будешь мне как отец, во всем послушен тебе стану, исполню все, что попросишь. Скажи, в каком месте ты спрятал клад, и мы незамедлительно добудем его.
– Невозможного хочешь, князь, – со смирением ответил монах.
– Покорись князю, чернец, – потребовали дружинники. – Тебе богатство все равно не по чину.
– Почему не отдашь мне то, что более подобает иметь князю, чем монаху? – Мстиславу надоело заглядывать снизу в лицо схимнику, и он сдернул клобук с его редковолосой головы. – Ведь я стану тебе как сын, а сыну разве кто даст камень, если он попросит хлеба? Знаю, что ты хотел бы уйти с тем богатством на дальнюю сторону. Так возьми себе, сколько нужно, и иди с Богом, ни от кого не таясь. Прочие монахи тебя не остановят, я позабочусь об этом.
– Печалюсь о твоих словах, князь, – вздохнул Федор. – Мне богатства не нужно. Даже если силой велишь взять золото, и тогда не возьму, потому что не на пользу оно мне. Господь отнял у меня память сребролюбия, и где закопал – не помню. Помнил бы – рассказал бы, где оно лежит. Вижу, что ты страстен к золоту и служишь ему, как раб, а отказ мой только распаляет тебя.
– Так ты, чернец, отвергаешь мою милость? – проговорил князь не сулившим добра голосом и перешел на прежнее место. – Я, значит, раб, а ты вольный? – Он хлопнул в ладоши. На зов в трапезную вошли двое гридей. Мстислав указал пальцем на Федора. – Этого монаха связать узами, подвесить к потолку и бить кнутом, как наказанного раба.
Гриди бросились исполнять. Вывернув чернецу руки, они волоком потащили его в сени. Монах при том не проронил ни звука.
Трапезу князь окончил в расстроенных чувствах. После отдыхал в изложне. Затем вышел на двор, к молодечным. Пустил несколько стрел в соломенное чучело на колу, мечом снес ему голову – глиняный горшок. Лишь после этого с двумя боярами спустился в подклеть, где мучили монаха.
Чернеца, раздетого до колючей власяницы, держала за опутанные сзади локти веревка, продетая через кольцо в потолке. Ноги болтались в двух вершках от пола.
– Фу, – сморщился князь, обозрев бесчувственное тело.
Власяница была рваной и мокрой от крови, на полу накапала густая красная лужа. Раб, орудовавший кнутом до появления князя, выплеснул на чернеца ведро ледяной воды. Монах с громким стоном-вздохом ожил, поднял голову. Сквозь редкие волосы, падавшие на лицо, на князя глянули очи схимника, полные боли и беззлобия. Посмотрев в эти кроткие глаза, Мстислав смягчился сердцем.
– Открой, отче, где сокровище, и я велю лекарю исцелить твои раны, а самого тебя отпущу с честью.
– Не вспомню, князь, – был ему ответ.
– Поджарьте его на огне! – в мгновенном исступлении воскликнул Мстислав.
Быстро был притащен большой котел и установлен под ногами узника. Веревку подтянули, подвесив его выше. В котел бросили хворост и плеснули масла. Вспыхнувшее пламя отогнало князя в сторону. В мрачном безмолвии, сложив руки на груди, он наблюдал, как горят в огне ноги упрямого монаха.
Когда раб подбросил еще хвороста и пламя объяло монаха почти по пояс, Мстислав спохватился:
– А почему он не кричит?
Раб ткнул кнутовищем в грудь чернеца:
– Почему не кричишь?
Кнутовище внезапно полыхнуло, будто обмакнутое в масло, и холоп с воплем выронил его.
– Его дерюга не горит, – удивленно заметил кто-то из бояр.
– И борода не опаляется.
– Колдовство! – в страхе попятился раб.
Князь опустил руки, шагнул к котлу и, ужаснувшись, проговорил:
– Он в пламени как в росе.
Схватив ведро, вновь наполненное водой, Мстислав вылил его на огонь. В подклети расползся густой дым, парубки кинулись отворять шире дверь. Кашляя и закрываясь рукавом, князь кричал монаху, которого едва видел за дымом:
– Пошто губишь себя упрямым молчанием?
– Не слышишь ты меня, князь, – прохрипел Федор. – Истину я тебе сказал: молитва брата моего Василия спасла меня тогда, и Бог забрал у меня знание, где спрятано варяжское сокровище.
Княжи мужи, задыхаясь в дыму, взяли Мстислава под руки и вынесли наружу. Парубки сдвинули котел и принялись стаскивать с веревки неуязвимого чернеца.
Чернее тучи князь поднялся в жаркую истобку, приказал подать вина и меда.
– Про какого это Василия он говорил? – спросили его бояре.
– А поезжайте в монастырь и привезите мне этого Василия, – повелел Мстислав, – который живет в той самой варяжской пещере. Силу к нему не применять!
Сам же принялся пить.
Посланные воротились лишь поздно вечером, рассказав, что с трудом нашли нужную пещеру. Сперва монахи не хотели ее показывать, потом затворник никак не мог взять в толк, что его требует к себе князь. Пришлось все же применить слегка силу.
Изумленного монаха в такой же схиме, что у Федора, но с полуоторванным клобуком, поставили перед Мстиславом. Изрядно набравшийся хмеля князь поманил его пальцем. Василий не двинулся, смотрел без гнева, но и без ласки.
– Все, что ты советовал мне сделать с этим злодеем, я сделал, и все напрасно, – мрачно пожаловался князь. – Теперь от тебя хочу, чтоб ты стал мне как отец.
– Что я советовал тебе сделать и с каким злодеем? – недоумевал затворник.
– О сокровище, про которое ты мне поведал, злодей Федор ничего не рассказал. Я пытал его. Он… – В голосе князя встала слезная обида. – Я его огнем, а он меня росой…
Выйдя нетвердым шагом из-за стола, Мстислав подошел к монаху и оперся о него.
– Будь мне вместо него отцом, – жалостно попросил. – Отдай сокровище. Тебе же оно ни к чему…
– Догадываюсь, княже, о каком сокровище толкуешь. – Чернец сделался грустным. – Только не пойму, кто тебе о нем сообщил, если не Федор.
– Да ты же сообщил, отче, прошлой ночью, – кисло дохнул ему в лицо Мстислав.
– Ты сам видел меня и слышал, княже? – озабоченно спросил монах.
– Как теперь вижу и слышу.
– Знакомые козни, – покивал схимник. – Не иначе тот же злой бес вновь ополчился на Федора, что и прежде являлся ему в моем облике. А теперь он прельстил тебя, княже, возвел ложь на меня и на Федора. Более года меня никто не видел выходящим из моего затвора. И не видел я тебя прошлой ночью, и не говорил с тобой.
Мстислав отшатнулся от него, дико закричал:
– Не обманешь меня, злодей!.. Бейте его!
Ударом кулака он свалил чернеца на пол, стал избивать окованными сапогами. Несколько пинков нехотя добавили двое княжих мужей, уступившие затем место гридям. Те колошматили чернеца с азартом, оттеснив и самого князя. Мстислав, грязно выбранившись, выбежал из горницы, а когда вернулся, в руке у него была добытая где-то стрела.
– Бес в тебя вселился, княже, ибо ты сам себя предал ему! – успел выкрикнуть схимник, прежде чем сапог гридина в кровь разбил ему губы.
– А-а, проклятый чернец!.. – провыл князь, наклонился и с размаху воткнул стрелу в грудь монаха.
Гриди отошли. Мстислав мутным взором смотрел на дело рук своих. Сочившаяся из раны кровь натекла на пол, когда зашевелившийся чернец поднял руку, ухватил древко и вырвал наконечник. Тело судорожно дернулось.
– Не на добро себе нашел ты эту стрелу, княже, – сказал напоследок схимник и закрыл глаза.
Рука разжалась, и стрела упала к ногам Мстислава. Гридин пощупал жилу на шее чернеца.
– Жив.
– Под замок его до утра, – пробормотал князь, плохо сознавая, что говорит. – И второго. Завтра буду терзать их, пока не отдадут мне сокровище.
Опрокинув в себя чашу с медом, он сам замертво свалился на пол.
Обоих чернецов нашли поутру бездыханными, и некто из челяди, имевший веру в Христа, говорил, что ночью за преподобными приходили ангелы Господни.
…Тускло горящий светец вырвал из темноты скорченную фигуру. Некто в мирском одеянии трясся от страха и горестных воздыханий, головой подпирая низкий потолок ниши, ископанной в стене пещеры.
– Что за неприкаянная душа? – самого себя спросил отшельник Марк, прозванный Пещерником и Гробокопателем. Он приблизил светец к лицу непрошеного гостя: – Эй!
В свете пламени блеснули глаза, исполненные ужаса. Незнакомец теснее вжался в земляную стенку.
– А я-то уж думал, не оставил ли я непогребенным какого собрата и его душа пришла мытарить меня, – сказал чернец. – Однако не упомню такого, чтоб живой человек захотел лечь в могилу.
Испустив вздох, похожий на скорбный вой, пришелец вытянул руку, словно хотел загородиться, всхлипнул:
– Уй-ди-и!
– Куда ж я пойду, если мне надо работать, а ты как раз сидишь в недокопанной могиле? Это ты уйди.
Чужак, услыхав про могилу, завыл еще громче и головой в проход вылетел из ниши. Откатился к другой стенке и заметался на четвереньках – не знал, куда бежать.
– А тут всюду мертвые в могилах лежат, – невозмутимо сказал Гробокопатель. – Если так боишься их, зачем сюда забрался?
Пришелец скрючился у стенки и затих без ответа.
– Мертвые не страшны, – продолжал Марк. Он установил светец на деревянной полице, вбитой в земляную стену, и двумя руками взялся за лопату. – Живые опаснее.
– Я от живого мертвеца убежал, – глухо проговорил чужак, опять тоскливо воздыхая. – А ты – Марк Пещерник?
– Я-то Марк. А ты что за человек неведомый?
– Ведомый я, монастырский. Колчеком кличут. По-здешнему брат Никола.
– Где же это тебя по-мирски кличут, если в обители живешь, брат Никола? – углубляя могилу, расспрашивал Гробокопатель.
На это Колчек не ответил – опять шумно заскорбел. Марк не стал ему мешать, занятый своим делом.
– А как это, отче, – после недолгого горевания снова заговорил послушник, – покойники слушают твои повеления?
– Сам-то я кто? Мертвец, как они, – объяснил могильщик, – и душа моя смердит тлением… Ну, сказывай, какой там живой покойник тебя напугал. А-то ведь и наверх не вылезешь от страху. А мне тебя кормить и поить нечем.
Собравшись с духом, что выразилось в шумном сопении, послушник излил свою горесть:
– Грешен я, отче. Из-за меня погублены два чернеца, Федор и Василий.
– Знаю обоих, – помедлив, отозвался Марк, но работы не прервал. – И скажу, что не по силам было б тебе погубить этих праведных и сильных духом мужей.
– Я виновен в их смерти! – побив себя в грудь, придушенно крикнул Колчек.
– Что же, ты прельстил их каким соблазном, чтоб они души свои погубили? Или совратил их во вражду меж собой? – недоверчиво спрашивал чернец. – Или обратил в ересь? Или в иную духовную пагубу вверг?
– Я донес на них тысяцкому. А он пошел к князю Мстиславу Святополчичу, – вымученно пробормотал послушник. – Князь схватил их, пытал и предал смерти за то, что не отдали ему варяжский клад.
– Это иное дело, – воткнув лопату в землю, сказал Марк, взял в руки тяжелый крест-веригу, висевший у него на шее, и поцеловал. – Не погублены они, а прославлены Христом. Не как разбойники пострадали, но как христиане. А ты себя погубил, – заключил он, снова берясь за работу. – В Писании сказано: надобно прийти соблазнам, но горе тем, через кого они придут. Сие означает, что соблазны служат славою для тех, кто их победит, и пагубой для тех, кто не устоит перед ними.
– Лют ты, отче, – в трепете проговорил Колчек. – Он мне такого не сказал.
– Кто не сказал?
– Убиенный Василий, – дрожа, стал рассказывать послушник. – Через запертую дверь ко мне пришел. Пробудил ото сна и показал свою рану в груди. Страшный, побитый, в крови весь. А смотрит… не страшно. Тепло так, будто на дитятю. Совсем не как у амбара, когда велел мне идти в Киев… А у амбара не он был. Одно обличье его. У настоящего Василия глаз не такой и говорит иначе… В руке стрелу держал. Стрела в крови. Капало наземь. «Если не побоишься, – говорит, – и если хочешь оправдаться, иди к князю Мстиславу. Скажи ему, что будет убит этой же стрелой, если не принесет покаяния».
Спрятав лицо в коленях, притянутых к груди, Колчек застонал навзрыд. Монах слушал, опершись на древко лопаты.
– Если хочешь оправдаться, – повторил Марк. – Вот что он сказал тебе.
– Страшно, отче, идти к князю, – провыл послушник. – И меня, как их, велит мучить до смерти.
– Тебя не станет, – успокоил его Гробокопатель. – Велит просто убить.
Колчек рыдал в голос – ревел как теленок.
– А не хочешь, так не ходи, – заключил монах. Он ухватил углы холстины с горкой накопанной земли и пошел задом к выходу из пещеры.
– Постой, отче! – испугавшись остаться в одиночестве, крикнул Колчек. Он поднялся на ноги и попытался оправдаться так, не ходя к князю: – Боярин Наслав Коснячич грозил, что из кабального сделает меня полным холопом. Я только хотел отработать ему долг, отыскав тот варяжский клад.
– Дал тебе вольную боярин?
– Дал.
– Чего ж теперь боишься? Боящийся ненадежен для града небесного, – сказал Марк, снова пятясь. – Страх делает нас рабами.
Схватив с полицы чадящий светец, Колчек зашагал за монахом.
20
Ворота княжеского двора, что напротив собора Святой Софии, широко распахнулись и приняли санный возок с конной стражей из нескольких отроков. Тотчас же наглухо закрылись, разочаровав уличных зевак. На подворье жизнь текла нешумная, неприметная, едва ли не скрытная от всего Киева. Вдовая княгиня Анна, занимавшая хоромы вместе с дочерьми, без лишней суеты и чужих глаз хранила за стенами подворья память о своем муже, князе Всеволоде.
К возку, спрыгнув с коня, шагнул дружинник.
– Княжна, – выдохнул, подав руку Евпраксии Всеволодовне.
Она сделал вид, будто не заметила руку, вышла без его помощи.
– Разве у тебя нет иных дел, витязь, – подосадовала княжна, – кроме как сопровождать меня в храм и всю службу не сводить с меня глаз? Ведь это, наконец, невежливо. Не говоря о том, что мешает мне молиться и дает пищу досужей молве.
– Если велишь, княжна, – внезапно охрипнув, сказал Олекса Попович, – буду всегда смотреть в иную сторону и не подойду к тебе ближе ста шагов. Хотя это будет мукой для меня, – тише добавил он.
– Какие глупости. – Между изогнутыми бровями Евпраксии легла недовольная складка. – Не собираюсь отдавать столь нелепых велений, к тому же дружиннику моего брата. Не лучше ли тебе, витязь, направить свое внимание к делу, с каким ты послан в Киев, и состоять при боярине Воротиславе Микуличе, чем при мне?
Дав ему такую отповедь, она пошла к крыльцу, где княжну встречала младшая сестра.
– Боярин и без меня уболтает князя Святополка, – заверил ее княж муж, идя следом, – и во мне там надобности нет. Позволь, княжна, говорить нынче с тобою.
– Разве сейчас мы не говорим? – не обернулась она.
– Сейчас ты уходишь от меня, княжна.
Поцеловавшись с сестрой, Евпраксия мельком глянула на него.
– Хорошо, ступай в книжную светлицу. Я поздороваюсь с матушкой и приду.
Хмельной от радости Олекса едва сдерживал себя, чтобы не побежать в названную светлицу, как безусый отрок, которому впервые удалось заручиться согласием девицы на тайную встречу. Две седмицы, с тех пор как посольство князя Мономаха водворилось в этом доме, он жил словно в весеннем тумане. В посольском деле от него не было проку, и боярин Воротислав с легким сердцем махнул на Олексу рукой, ибо прозревал причину тех горячечных речей, которыми время от времени разражался молодой дружинник. Не заметить жадности, с какой княж муж смотрел на Евпраксию Всеволодовну, могла только сама она. Старая княгиня за общими трапезами молча качала головой. Младшая Екатерина, носившая полумонашье одеяние, пунцовела так, будто взоры статного витязя предназначались ей самой. Но и Евпраксии в конце концов пришлось взять во внимание бессловесную преданность, какую непрошено и нежданно являл попович.
В ожидании княжны Олекса ходил между ларями, полными книг. Перевернул листы разложенного на столе греческого «Хронографа по великому изложению» в славянском переводе. Рядом ждали переписчика стопка пергаменных листов и чернильница.
Княжна вошла, и дружинник, скрывая непривычную робость, показал на книгу:
– Я не видел в доме чернецов или клириков, списывающих книги.
– Книгу переписываю я, – сказала Евпраксия, садясь за стол, и на удивленную оторопь поповича ответила: – Мне предложила заняться этим трудом сестра Янка. Книг всегда не хватает. А людям нужно знать слово Божье.
– Где же там слово Божье? – развязно от стыда за свою неловкость спросил Олекса. – Лишь чреда войн, измен, убийств и свержений царей.
– Внимательному уху слово Божье слышно и в этой череде. Заповеди не убий, не завидуй, не любодействуй и прочие вопиют здесь о себе. Люди, переступающие через них, обрекают себя на позор и несчастья, на смерть и бесславие среди потомков.
Евпраксия говорила безо всякой назидательностим, по-простому, как о самых обыденных вещах, но в своих словах открывалась с неожиданной стороны.
– Дозволь, княжна, говорить с тобою прямо.
– Мне было б досадно и неприятно, если б ты говорил со мной криво, витязь.
Олекса, на мгновенье замявшись, бухнул решительно:
– Зачем, княжна, губишь свою красу и молодость среди книг? Тебе б жить и цвести, а не хоронить себя в книжной пыли! Не слушай свою сестру-игуменью, чтоб и тебе не сделаться, как она, черницей, не упрятать свою юность под рясой! Ты как солнце златое – слепишь глаза блеском, согреваешь душу и тело жаром. Разгорелась на тебя моя душа, и кроме тебя ей никто в целом свете не мил. Не знаю, что с собой делать! Жизни не чаю без тебя, Апракса. – Он порывисто шагнул к ней, взял руку, лежавшую на столе, сжал в своих кулаках. – Если б согласилась ты, чтоб я стал твоим мужем… – От взгляда княжны, сделавшегося чуждым, он выронил ее руку. – По совести и по обычаю должен был бы я сперва говорить с братом твоим и матерью. Да знаю, что обычай против меня. Ты дочь князя и была латынской королевой. Я лишь дружинник князя, даже не боярин. Только твое слово может сделать мое счастье. Сама ведаешь – из ровни, из княжеского рода, к тебе никто уж не посватается. А в боярах и я, может, скоро сяду. Да брат твой, князь Владимир, разве пожалеет для меня звания и имения, коль породнюсь с ним? Ответь, Апракса: люб ли я тебе? Или есть у тебя кто иной в сердце? Или сватался к тебе кто из боярского роду? Скажи, любая моя… – проговорил он с такой нежной страстью, какой прежде не слышала от него ни одна девица, ни одна вдовица.
Быстро вновь схватив ладонь княжны, он впился в нее жадным поцелуем. Евпраксия поднялась и, толкнув его в грудь, вырвала руку. Той же дланью она, замахнувшись, хотела ударить его. Но, промедлив и смирив чувства, не стала. Однако в лице ее Олекса прочел все, что могла она вложить в свой удар.
– А теперь успокойся и слушай, – сказала княжна, – чтобы мне не пришлось успокаивать тебя пощечиной.
Отойдя от него подалее и отворотясь, она заговорила:
– Ты предлагаешь мне стать твоей женой и тем совершить прелюбодеяние. Ты ведь попович и должен знать слова Писания: кто женится на разведенной, тот прелюбодействует.
– Если следовать во всем Писанию, надобно стать монахом, – горячо возразил княж муж.
– Послушай же, витязь, – обернулась к нему Евпраксия. Голос ее напряженно звенел. – Мой муж, германский император, жестокая развратная скотина. Но я – его жена. То, что Бог сочетал, того люди не разлучат. Это перед людьми я не жена и не вдова. На папском суде наш брак был расторгнут. Но все они, кардиналы и епископы, раздевали меня там взглядами, считая потаскухой, – я видела это ясно в их лицах. Ты сейчас делаешь то же – для тебя я не мужняя жена, а волочайка, к которой можно невозбранно испытывать похоть.
– Ты для меня жар-птица в небе! – вспыхнул Олекса. – Только прикажи – все сделаю, чтобы ты увидела мою любовь.
– Не меня ты любишь, а свою страсть ко мне, как и мой муж. Для любви же, которая рождается между супругами, страсть не нужна, она лишь помеха ей. Задай себе труд, витязь, понять это.
Олекса стоял бледный и огорошенный, будто облитый ведром воды.
– Знать, не мил я тебе, княжна, если так говоришь. А теперь и мне не мила станет моя жизнь. Пропал я. Совсем пропал. До тебя любил боярскую дочь. Кого полюблю после тебя, княжна? – Он невесело усмехнулся: – Невесту Христову, чтоб верней погибнуть? Скажи, Евпраксия!
Она, устав стоять, присела на край книжного ларя, а в руках вертела медную закладку. Не сразу ответила.
– Если женщине нужно поучать тебя, то ты не стал еще мужем, а остаешься отроком, хотя и имеешь силу воина. Господь создал жену помощницей мужу, а не учителем. – Говоря это, Евпраксия не поднимала глаз. – Замужем ли теперь та боярская дочь, о которой ты сказал?
– В девках засела, – угрюмо ответил попович, уязвленный ее словами.
– Тогда женись на ней. И люби крепко.
– Любовь зла, ей не прикажешь!
– Не сказано ли – Царство небесное силою берется? Так и любовь от усилия и трудов рождается.
Евпраксия встала и серой лебедью поплыла к двери книжни.
– Прощай, витязь, – оглянулась напоследок.
С этого дня попович не видел ее в доме. На время, пока в палатах стоит постоем княжеское посольство, Евпраксия Всеволодовна уехала жить к сестре Янке в Андреевский монастырь.
…Олекса уныло проводил взором санный поезд, увозивший княжну с ее невеликим скарбом. Затем сел на коня и поехал в другую сторону, к Золотым воротам, без всякой цели и без мыслей в голове. На перекрестье путь ему срезали открытые сани, вылетевшие с поперечной улицы. Девица в санях кричала со страху на возницу, а тот в страхе за девицу шумел на коня и тянул поводья. Олекса рванул вбок своего жеребца, пустил вскачь, нагнал сани, ухватился за поводья понесшего коня.
Тут и обнаружилось, что у девицы в руке плетка, которой она доставала коня по крупу, и кричала она вовсе не с перепугу. Возница же вопил не столько на коня, сколько на нее, вдруг ополоумевшую. Княж муж соскочил с седла в снег, подбежал к саням, прыгнул на подножку.
– Забава?!
Дочь воеводы сердито смотрела на него, поправляя на голове цветастый плат и сбившуюся шапку. Возница-холоп с причитаньем забрал у нее свою плеть и убежал к коню, увернувшись от кулака Олексы. Вокруг скучились сердобольные бабы, праздные парубки и шумные отрочата.
– Ах, это ты, – снизошла наконец Забава до ответа. – Милая встреча.
– Что творишь, Забава Путятишна? – осердился попович. – Ведь убиться могла! Хорошо, носом на дорогу не вылетела, красу не попортила.
– Фи, – сморщила она точеный нос и прикрикнула на чернь: – Ну чего уставились? Пошли прочь.
Прискакавшая градская сторожа, разузнав дело, принялась разгонять бездельную толпу.
– С тобой хотела поздороваться, Олекса Попович! – с вызовом в очах сказала Забава. – А то ведь не кажешься к нам более. Дорогу совсем позабыл.
– Для чего мне ее помнить, ежели ты сама отвадила меня от своего дома? – неприветливо отвечал княж муж.
– Как отвадила, так и приважу, коли захочу.
Олекса не успел опомниться, как очутился в ее объятиях. Забава стиснула его и тянула на себя, целуя в губы на глазах развеселившейся сторожи. Попович, чтоб не перевалиться, ухватился за край саней, но отбиваться и не думал.
– Тили-тили тесто… – донесся со стороны смех отрочат.
Забава, насладившись поцелуем до головокружения у обоих, отпустила поповича. Засмеялась его ошеломленному виду.
– Слаще ли мой поцелуй, чем ее? – спросила она требовательно, пряча озябшие руки в меховой рукавишник.
– Кого?
– Волочайки Апраксы! Небось она в латынах научилась искусно бесстыдничать. А у нас-то на Руси любовь жарче и уста горячее!
– Да не целовал я ее, – в сердцах сказал попович и спрыгнул с подножки.
Забава Путятишна всколыхнулась, будто ее подбросило на ухабе, взметнула белую руку и звонко смазала ею по щеке поповича.
– А кто позволил тебе срамить меня, боярскую дочь, перед киевской чернью?! – гневно зазвучал ее голос. – Я не потаскуха, чтоб меня посреди улицы зацеловывать!
Упав на сиденье, она велела вознице гнать. Сани сдернулись с места.
– Дура! – крикнул ей вслед княж муж.
Нестройное посмеиванье отроков из сторожи переросло в дружное гоготанье. Цыкнув на них, Олекса взлетел в седло и поехал искать боярина Воротислава Микулича, чтобы просить у него службы.
21
В сенях протопали чьи-то сапоги, в дверь клети затарабанили кулаком. Добрыня, собиравшийся лечь и уже снявший рубаху, тронул задвижку. На пороге увидел двух оборуженных княжих отроков.
– Князь Давыд зовет тебя, Василий, – промолвил один, уставясь на густо-шерстистую грудь Добрыни. – Хочет говорить с тобой.
– А спать князь не хочет? – проворчал Медведь и стал натягивать рубаху.
Подпоясавшись и обувшись, натянув кожух, он подумал, пристегнуть ли к поясу меч. Этот род оружия он недолюбливал, но с палицей являться в княжьи палаты нелепо, а вовсе без оружия срамно для мужа. Однако Добрыня думал не о чести, а о том, что в ночном приглашении князя есть что-то недоброе. Меч он все-таки подцепил.
Отроки топали за ним, наступая на пятки. В сенных переходах, лестницах и гульбищах большого княжьего терема Добрыня в несколько дней научился не плутать. Шел уверенно, как по давно знакомому лесу. Только раз остановился и отодвинул от себя отроков, ткнувшихся ему в спину. Их неотступность ему не нравилась.
– Князь ждет в думной палате, – сказали отроки.
– В думной, так в думной, – согласился храбр и двинулся дальше.
У дверей палаты они наконец отстали, внутрь Добрыня вошел один. Поведя плечами и заткнув большие пальцы рук за пояс, огляделся. Лавки по стенам стояли пустые, в темных углах, куда не доставал свет, никто не таился. Из думных мужей с князем сидел лишь Туряк, боярин до того хитрый, что один глаз у него всегда смотрел в прищур. Добрыня прозвал его «матерым» и приязни к нему не испытывал. Туряк обладал волчьими повадками и человечьим лукавством – эту породу людей Медведь не выносил на дух. Князь же Давыд Игоревич казался ему щенком-волчонком. Он скалил зубы и дыбил шерсть на загривке, но был не опасен – только шкодлив.
– Что, князь, луна спать не дает? – вежливо спросил Добрыня.
– Здравствуй, Василий. – Давыд по привычке смотрел исподлобья сквозь пряди черных волос, нависавших на глаза. Огонь, отражавшийся в зрачках, придавал ему сходство с ночным хищником. – Ночью в голове яснее думы.
– У меня так наоборот, – отозвался Медведь.
– Не беда, – ответил волынский князь. – Думать есть кому. А тебя я призвал для того, чтобы ты еще раз поведал мне, с какими словами прислал тебя мой брат князь Святополк. Садись на любое место.
Добрыня выбрал лавку на равном удалении от князя и от дверей, пристроил меч, чтоб не мешался.
– Может, ты упустил нечто в своем рассказе, а теперь вспомнишь, – с полуусмешкой продолжал Давыд. – Может, и про того чернеца поведаешь, который приехал с тобой во Владимир и живет в монастыре на Святых горах. Да расскажи еще вот что, Василий: давно ли служишь князю Святополку и как так сталось, что он послал ко мне мужа, которого я никогда не видел у него – а я многих нарочитых мужей из его дружины знаю. И боярин Туряк знает, а о тебе никогда не слыхал.
Боярин подтвердил это недобрым взглядом, почти кривым из-за сильного прищура.
– О тебе ведь не скажешь, что ты мал и не заметен.
– На ловах ближе и незаметней меня никто к зверю не подойдет, – буркнул Добрыня.
– Так ты из ловчих в послы выбился? – хмыкнул Туряк.
– Князь Святополк с боярами пил за меня на пиру круговую чашу, – нехотя отмолвил храбр. – И послом я сделался не по своей воле. Да и не по воле князя Святополка, потому как его воля в Киеве нынче коротка. – Давыд Игоревич с Туряком перемолвились немыми взглядами. – А если не привезу ему в скором времени оправдания за ослепление теребовльского князя, то он вовсе своей воли в Киеве лишится. Князь Мономах с другими князьями отберут у него киевский стол.
– Знаю его оправданье, – жестко сказал Давыд. – Свалит всю вину на меня, и сам чист будет!
– Не будет, князь, – возразил Туряк. – Мономах не дурак, чтоб поверить теперь Святополку и отказаться от лакомого пирога. И Олег не прочь отведать того же пирога.
– Тогда и никаким словам о вине Василька они не захотят верить. Святополк не разумеет этого, если требует от меня свидетельств?
– Святополк цепляется за соломину, – ответил боярин.
– Если не дашь ему оправданий, князь, – сказал Добрыня, держа в уме наставления Яня Вышатича, – да если Владимир и Святославичи не отступятся от него, то Святополк будет рядиться о перемирии и союзе. Вместе с ними пойдет на тебя ратью и сгонит с твоего стола.
– Самому бы ему не слететь, как глуздырю с коня, – обозлился Давыд, прежде уже слышавший от Добрыни это предупреждение. – Грозить мне надумал. Не сговорится он с Мономахом и с Олегом! Здесь у каждого своя корысть.
– Это возможно, князь, – не согласился Туряк. – Мономах не откажется от мести за Василька. Он может попытаться стравить тебя и Святополка. И сам в стороне не останется.
– Святшу я не боюсь. Его воеводу Путяту знаю – неискусен он в построении боя.
– А самого Мономаха можно попробовать убедить не воевать с тобой, князь, – молвил Туряк, совсем окривевший – до того сильно сощурился глаз от хитрых помыслов боярина. Пока Давыд обдумывал его слова, он обратился к Добрыне: – Чернец, с которым ты приехал, побирается по домам нарочитой чади, выспрашивает, по чьим наветам ослепили Василька. Этот монах тоже послан князем Святополком? – он насмешливо и недоверчиво уставил свои полтора ока на Медведя.
– Тоже, – невозмутимо ответил храбр.
Туряк обнажил зубы, беззвучно смеясь.
– Святополк просил чернеца о службе! Скорее поверю в то, что Днепр повернул на полночь.
– Оставь пока чернеца, Туряк, и скажи, что ты придумал, – потребовал князь. – Что удержит Мономаха от войны со мной?
– Я ничего не придумал. Просто скажи ему правду, князь. – Боярин показал на Добрыню.
Давыд задумался, окаменев лицом. Затем сгреб ладонью волосы со лба и спросил:
– Это остановит Владимира?
– Убежден, что Мономаху донесут об этом первее Святополка. Я даже знаю, кто донесет. – Туряк не сводил полутораглазого взора с Медведя. – А твоя совесть чиста перед ним, князь.
– Хорошо. Но скажи это сам. Я знаю только с ваших слов.
Боярин вдруг открыл полностью второе око и молвил Добрыне:
– О вине Василька пускай князь Мономах допытается у своего воеводы Ратибора.
– От кого воеводе о том известно? – не двинув и бровью, спросил храбр.
– Может, от самого князя, – снова лукаво сощурился Туряк. – Или от его гридей. А не то от жены-печенежинки, которой холодно стало на ложе князя… Откуда б ни было ему известно, Ратибор всему зачинщик.
Добрыня потребовал подтверждения. Туряк описал ночной разговор в башне любечского терема и явление хмельного воеводы. Затем рассказал, как трое бояр пришли к князю Давыду с предостережением, и как князь по своей доброте не хотел верить их речам, но наконец дал уговорить себя действовать быстро, разумно и мужественно. А если б не действовал так, то сейчас бы вместо Василька сидел под замком у него либо того хуже – в земле бы лежал.
– Не знал, что по доброте вырезают глаза, – внимательно выслушав, произнес Добрыня.
Давыд скалящимся чертом смотрел на него из-под волос.
– Что сделано, то сделано. Вижу, Василий, ты радеешь своему тезке, Васильку. Хочу просить тебя об услужении. Нынче мои отроки, Улан и Невзор, которые стерегут покой несчастного слепца, пришли ко мне и передали его слова. Василько сказал, что может послать кого-нибудь из своей дружины к Мономаху и просить его не ратиться против меня. Мономах-де его послушает. Василько-де знает, что говорить ему… Что это, как не признание им своей вины и сговора с Мономахом? – беззлобно усмехнулся князь. – Так вот, хочу, чтобы ты пошел сейчас к нему, и пусть подтвердит перед тобой свои слова. Скажи ему, что если пошлет со своим дружинником грамоту к Мономаху и тот откажется от рати со мной, то не только пущу Василька на свободу, но дам ему любой свой город, какой выберет – Всеволож или Шеполь, или Плеснеск. Если согласится, то пусть позовет писца, при тебе составит грамоту и запечатает своей печатью. А если захочет втайне писать ее, то не препятствуй этому. Послужишь мне, Василий, ради мира?
– Чего ж не послужить, – пожал плечами Добрыня, давя в себе упорную зевоту. – Невелика и служба.
Зычным голосом Давыд кликнул из сеней отроков и велел проводить храбра на двор воеводы Вакея, где жил под стражей теребовльский князь. Добрыня, кивнув князю, вышел.
Когда дверь за ним закрылась, Туряк выразил недоумение:
– Василько в самом деле прислал к тебе Улана с Невзором, князь?
– Если б он сделал так, ты б узнал об этом сразу, – со смехом, похожим на звук сухого гороха, ответил Давыд.
– Ты обманул косматого детину, – расплылся в ухмылке боярин.
– Да, чтобы он обманул слепого. Не знаю, остановит ли Мономаха твой способ, Туряк. Потому хочу заручиться грамотой Василька.
– Я не верю ему, князь, – посерьезнел боярин. – Он послан не от Святополка. Опасно пускать его к теребовльскому. Они могут сговориться. Грамоту ты прочтешь. А как узнаешь, что слепой передаст Мономаху на словах?
– На Вакеевом дворе сидит слухач, – довольно улыбался Давыд. – Если косматый и чернец – соглядчики от Мономаха, то к Мономаху вернется один чернец.
Туряк же подумал, что сделать что-либо со зверообразной горой мяса и шерсти, подобной волоту из старых преданий, но носящей христианское имя, будет непросто.
22
В рубленых хоромах боярина Вакея пленному теребовльскому князю уделили две клети. В одной спал и ел он сам, в другой помещались двое дружинников, приставленных неотлучно сторожить. В узких сенцах между клетями жил холоп, прислуживавший князю. На боярском дворе, кроме своих дворских, безвыходно пребывали еще тридцать оружных отроков из младшей дружины, стерегших узника.
Князь Давыд Игоревич держал пленника строго. Холопа ему дал немого, безъязычного. Оконце клети, лишь верхом выходившей из земли, велел заколотить – слепому-де не потребен свет. Однако светцы в темнице горели денно и нощно, чтобы стража могла видеть, чем занят узник. Нужду князь справлял тут же, а на двор дышать его выводили ночью два раза в седмицу, и то лишь на краткое время. Стражникам Давыд запретил отвечать на вопросы Василька. А приезжавших во Владимир теребовльских бояр, просивших увидеть своего князя, протомил у себя на дворе несколько дней и выставил из града ни с чем. Еще и хорошо, что отпустил.
Добрыня, впущенный на Вакеев двор, на ходу складывал в памяти расположение построек, число отроков, проводящих ночь без сна, и их размещение, посчитал даже ступени, по которым спускался в подклетный ярус, а в сенях шел за отроком с закрытыми глазами, чтобы запомнить путь в темноте.
Сторожевую клеть наполнял переливистый храп. На широкой лавке, подложив под затылок руку, спал княж отрок. Другой, именем Улан, выслушал повеление князя и попросил Добрыню снять меч. Медведь просьбу исполнил, скрыв за безразличием, что делает это с охотой – меч был ему ненужной обузой. Улан забрал оружие, взял с гвоздя на стене ключ. В сенцах пнул холопа, спавшего под дверью темницы, отпер замок. Холоп, продрав глаза, сделал рот буквой «Он», тихо замычал и стал махать руками. Улан не глядя пихнул его локтем. Добрыня с любопытством разгадывал знаки немого.
– Он говорит, что князь спит и не надо его тревожить.
– Стеречь покой пленника не было велено, – проворчал Улан и сунул голову в отпертую дверь.
Оглядев клеть, он пропустил Добрыню. По сторонам двери в сенцах застыли двое отроков со двора.
Медведь вошел, сильно наклонясь под притолокой, встал посреди клети. В углах коптили светцы, обстановка была убогой – низкое соломенное ложе, крытое шкурой, щербатый стол с кружкой воды и куском засохшего хлеба, простая скамья под заколоченным оконцем. У двери лохань для нечистот. Князь лежал на ложе лицом к стене. На нем была посконная рубаха, давно не стиранная, и холщовые порты.
– Я не сплю, – глухо проговорил узник, не двигаясь. – Кто здесь?
– Я от князя, – ответил Добрыня.
Он подвинул стол и уселся на скамью. Клеть была так мала, что ноги все равно оказались посредине.
– Что еще нужно от меня извергу?
Добрыня, глядя в спину пленника, рассказал то же, что слышал от Давыда. Повествование было недолгим, но на Василька Ростиславича произвело сильное действие. Князь рывком перевернулся, сел, согнув ноги. Лицо его было страшно: под взлохмаченными немытыми волосами темнели два опухших лиловых круга, внутри которых спеклись порезанные веки. Рана на правой скуле заросла уродливым красным бугром. Медведь, не отводя глаз, рассматривал князя. Он думал о том, прав ли боярин Туряк и в самом ли деле Василько, оказавшись ловчее, поступил бы с Давыдом так же люто?
– Теперь он ищет у меня защиты от Владимира! – яростно воскликнул слепец, сжимая в кулаках шкуру на ложе. – У меня, которого почти убил, похоронил заживо! Живой просит мертвого оградить его от праведного возмездия! Отчего он раньше не подумал, что ему не избежать заслуженной кары? Мономах пройдет через его грады мечом и огнем, иссечет его людей, прольет кровь неповинную за вину Давыда. И он думает, будто я избавлю от этого?! Не могу поверить, что изуверство его простирается до такого предела…
Излив гневную горечь, Василько ощупью натянул сапоги, встал. Вытянул вперед руки, шагнул к столу, нашарил кружку с водой. Пролив на себя, сделал несколько жадных глотков. Тем же способом вернулся, опустился на ложе.
– Мне даже нечем подпоясать рубаху, – неожиданно рассмеялся он. Это был злой смех над собой, своей беспомощностью и обездоленностью. – Давыд все у меня отобрал. Жизнь мою и честь отнял. Что мне ответить ему?
– Твои слова были, что можешь послать гонца к князю Владимиру, – сказал Добрыня.
– Не говорил я этого. – Василько глубоко задумался, сложив руки на коленях. Голову он держал прямо, и потому казалось, будто внимательно к чему-то прислушивается. Но из-за двери и со двора не доносилось ни звука. – Давыд придумал эти слова за меня. Сказал, что даст мне свободу в обмен на грамоту к Владимиру?.. А кого же я пошлю с грамотой, если моих бояр Давыд не пускает ко мне?.. И зачем дает мне свой город, если по весне собирается захватить мой Теребовль и всю мою волость? Знаю это от его отроков. Он запретил им говорить со мной, но иногда я слышу, как они разговаривают на дворе. Лукав Давыд, и не хочу ему верить. Только на Бога теперь надеюсь… Как зовут тебя, боярин?
– Не боярин я. А зовут здесь Василием.
– Здесь? – губы князя дрогнули. – Значит, в иных местах тебя зовут иначе? Ты не из дружины Давыда, – догадался он. – Тогда кто ты?
– Можешь звать меня Медведем, князь, – смутился Добрыня. – Не ошибешься.
Василько помолчал.
– Хорошо, Медведь. Теперь слушай. Грамоту Владимиру писать не буду. У меня тут и печати своей нет – откуда Давыд взял, что могу запечатать письмо? Не думал ли он подменить мою грамоту подложной, если в письме ему что-либо не понравится? Такой возможности ему не дам… Правда ли, Медведь, что Владимир воюет ныне со Святополком? – вдруг спросил слепой.
– Когда я уходил из Киева, князь Мономах и черниговские князья подступили к городу с войском.
– Так ты из Киева, – промолвил Василько с долей разочарования. – Окаянному Святополку служишь?
– Кому понадоблюсь на честное дело, тому и служу, – спокойно ответил храбр.
– Где ж тут честь – Давыда покрывать?.. – вздохнул князь. – Ладно, Медведь. Я готов послать к Владимиру своего мужа, чтобы он не мстил за меня Давыду, не проливал напрасно кровь своих дружинников. Потому что это мое дело – воздать моему палачу. Если сумею – отомщу, не сумею – на Бога возложу… Только никого иного не пошлю к Мономаху, кроме моего боярина Кульмея. Слышал я, что он приезжал, но Давыд не пустил его ко мне. Может, и сейчас, он где-то неподалеку. Ступай и сообщи об этом Давыду. А если Кульмей в Теребовле, то пускай пошлет гонца и призовет его ко мне.
Князь лег на свое убогое ложе, уставив пустые глазницы в потолок. Добрыня подождал, не скажет ли еще что-нибудь, но Василько словно позабыл о нем. Губы князя шептали молитву, а душа, которой не нужны телесные очи, зрела, быть может, совсем иные обители, нежели тесное узилище.
Добрыня бесшумно покинул клеть. Сторожившие отроки затворили замок на двери. Улан, залегший на постель, спросил, зевая:
– Уговорил?
Медведь взял меч и пошел, не ответив. На дворе стало светлее от присыпавшего землю снега. Здесь Добрыню ждал с огнем кметь, позвавший его в хоромы к боярину.
– Мне к князю, – возразил храбр.
– К боярину, – настаивал отрок. – Так велено.
Медведь подумал, что князь и в самом деле теперь уже, верно, видит третий сон. Да и самому Добрыне давно хотелось забраться в берлогу и греть бока одеялом из шкур. Он решил, что скажет боярину Вакею об исполненном деле, передаст просьбу Василька и на том его служба волынскому князю кончится.
Однако в горнице, куда Добрыню привел отрок, его встретил не воевода Вакей. У стола со свечой сидел боярин Туряк. Перед ним стояло блюдо с запеченой птицей и корчага. Туряк, утомленно согнувший спину, снуло жевал и на Добрыню едва повел глазами. Оба молчали.
– Ну что там теребовльский? – наконец проговорил Туряк без интереса и уронил обглоданную кость в блюдо.
Добрыня нехотя пересказал слова пленника. После разговора со слепым он понимал, что волынский князь хитрит и с ним, и с узником. Обнаружить пределы этой хитрости ему было не под силу, а обличать князя перед боярином, посвященным во все его лукавства, казалось лишним.
– Кульмея ему, – раздумчиво повторил Туряк, ковыряя длинным ногтем между зубами. – Нету здесь Кульмея, убрался обратно в Теребовль. Дотуда двести верст. Два дня туда, два – обратно. За четыре дня Мономах может из Киева до Волыни дойти.
– Дружина за седмицу не дойдет, – поспорил Добрыня.
– Как бегает по Руси Мономах, ведомо, – покривился Туряк. – Дружине роздыху на путях не дает. От него только Всеслав Полоцкий мог убегать. Но Всеславу недаром волхвы служили, и чародеем его не попусту зовут. Только грады свои унести с собой от меча Мономаха он не мог…
Боярин налил из корчаги в кружку пива, омочил в ней длинные усы. Смотрел на Добрыню – сквозь, не видя.
– Пойди снова к теребовльскому, – промолвил он, выхлебав половину и отставив кружку. – Скажи, что нет здесь Кульмея…
– Почему б тебе, боярин, самому не пойти, – хмуро перебил Медведь.
– Взялся князю послужить, так послужи до конца, Василий, – усмехнулся Туряк.
Добрыня насупил брови сильнее.
– Всего-то попытай его, не согласится ли вместо Кульмея послать к Мономаху того чернеца, что пришел с тобой, – миролюбиво молвил Туряк. – Нестор, кажется, его имя? А то что он здесь шатается меж дворов. Князя только злит.
– Про то и у Нестора надо спросить – согласится ли.
– Спросим, – покивал Туряк. – Но ты сперва у Василька все ж узнай. Может, еще и не о чем будет чернеца спрашивать.
– Ладно, узнаю, – буркнул Медведь.
Развернулся и пошел.
Меч он без слов положил на лавку в сторожевой клети. Вместо свистевшего во сне Улана дверь темницы отпирал всклокоченный Невзор.
Узника Добрыня обнаружил в том же положении, в каком оставил. Князь все еще не спал. Вместе с храбром в клеть проник безъязыкий холоп.
– И хотел бы закрыть глаза, да не получается, – встретил Василько Медведя тоскливой шуткой.
– Не хочет Туряк за твоим боярином посылать.
Холоп выплеснул из кружки старую воду, налил из корчаги свежей. Заботливо сгреб со стола сухие хлебные крошки.
– Туряк? Ах да. Это тот лис, что служил когда-то в Турове Святополку, – без выражения произнес князь. – А теперь нашептывает советы Давыду.
Добрыня хотел продолжать, но слепой вдруг попросил:
– Посиди со мной, Медведь. Просто так посиди. Ступай вон, Слота, – велел он холопу, и тот с шумным вздохом покинул клеть. Князь сел на ложе, незрячие глазницы уставил на храбра. – Мне не с кем здесь говорить. Мало Давыду, что отнял у меня зрение. Он не пускает ко мне даже попов. За что он так ненавидит меня?..
– Он боится тебя. – Добрыня уселся на скамью.
– Боится слепого? – Василько удрученно качнул головой. – Я ничем не угрожал ему. Но он хочет моей смерти. Я слышал недавно, как отроки говорили, что Давыд выдаст меня ляхам. Будто посланные от княжича Збигнева уже просили его о том. Не насытился Давыд моей кровью, хочет всю до капли выпить… Много зла я сделал ляхам, им есть за что злобиться на меня. И еще больше хотел наказать их за то, что грезят оторвать от Руси куски для себя. Мстить им за посмеяние над русской землей. Но вот что я тебе скажу, Медведь. Если Давыд отдаст меня ляхам, то не испугаюсь принять от них смерть. Лишь пожалею, что… – князь возвысил голос, гордо распрямил спину. Но тут же поник. – Нет, ни о чем не пожалею. Зачем мне теперь обманывать себя, когда и глаз нет, чтоб застилать взор. Скажу тебе как на духу. – Слепой обратил лицо к Добрыне – в нем была вдохновенная решимость. – Это ведь Бог послал мне. И муки мои, и это узилище, и смерть, если доведется, – все от Бога за мою гордость. Бог гордым противится, а смиренного сердца не уничижит… Сколько раз слышал это в церкви, и сам читал, а испытать пришлось лишь теперь. Не верил, пока сам не испробовал. Я ведь горд, Медведь. За троих горд, а может, и за четверых. За всех своих братьев, живых и мертвых, и за Давыда в придачу. По кличу моему собирались ко мне на этот год торки и берендеи, чтоб идти со мной на ляхов. Сказал я себе: если будет у меня такое войско, то не позову в помощь ни брата Володаря, ни Давыда. Младшие дружины их взял бы, а самим сказал бы: пейте, ешьте и веселитесь, да ждите меня с победой. А блазнилась мне ни много ни мало вся ляшская земля, мною завоеванная, дань для Руси собирающая… – Князь перевел дух. – После ляхов хотел еще пойти на Дунай, повоевать греков, отнять у них дунайских болгар. Если не с землей болгар взять, так гуртом к себе увести. От греков они все равно притеснения терпят, а у меня бы прижились, дружину бы пополнили, приплод обрусевший бы дали… И на том не успокоился бы, – продолжал обличать себя Василько. – Душа бы взалкала новой рати. Вот что еще было у меня в помыслах: отпросился бы у Владимира и Святополка идти на половцев. Владимир хотел общий поход собирать, а я бы и один пошел. Жалко мне было б делить славу с кем-то. Себе бы сполна добыл ее. А либо голову бы сложил за Русскую землю. И была б тогда моя слава печальной, но все равно б звучала, распевалась бы песельниками на княжьих пирах.
Князь криво, с тоской улыбнулся.
– Вот, добыл себе жалкую славу слепца, пострадавшего от коварства братьев… Клянусь тебе, Медведь, Богом: иных замыслов ни против Давыда, ни против Святополка в моем сердце не было. Не замышлял им ни в чем никакого зла. Веришь ли мне?
– Верю.
– Хорошо, – сказал Василько, будто от веры Добрыни зависело нечто. – Неповинен я. Но за мое тщеславие и гордыню смирил меня Бог слепотой и низложил на это вонючее ложе из гнилой соломы.
– Это сделали люди, – полувопросом отозвался Медведь.
– Десница Божья не остановила их. – Князь снова ощупью набрел на стол, приник к кружке с водой. Напившись, продолжал стоять. – Теперь у меня и слез нет, чтобы жалеть себя… А Давыду мстить не стану, – тихо и твердо произнес он. – Скажи ему, что если не хочет послать Кульмея, пусть пошлет к Мономаху тебя. Передай Владимиру мою просьбу не лить ради меня кровь. Тебе он больше поверит, чем грамоте без печати.
Добрыня, поднявшись, на прощанье замялся.
– Ляхи тебя не получат, князь. Обещаю.
Он шагнул к двери. Обернулся на слепца, стоявшего среди клети, широко для упора расставив ноги.
– Хочешь знать, кто наушничал Давыду о тебе? – простодушно спросил храбр.
Василько, покачнувшись, схватился за стол.
– Кто? – с хриплым придыханьем вырвалось из его горла.
– Туряк и двое других бояр, Василь и Лазарь.
Добрыня взялся за медное кольцо на двери и потянул. Дверь не поддалась. Он дернул посильнее, но лишь сорвал кольцо, плохо укрепленное.
Клеть была заперта на замок. Когда это сделали, он не заметил, все внимание отдав болезненной исповеди князя. На удары и зовы Медведя никто не откликался. Толстая дубовая дверь открывалась вовнутрь, и вышибить ее было нельзя. Добрыня поглядел на заколоченное оконце вверху. Оно было размером с два его кулака.
Лицо Василька, словно судорога, искривила страшная и холодная улыбка.
– Ты сказал, что разговаривал в доме с Туряком. Это он приказал запереть дверь. Я знаю. Они и самих себя перехитрят.
Добрыня растерянно бухнулся задом на скамью.
– Опять.
– Что опять? – спросил князь. Жесткая улыбка будто примерзла к его губам.
– Опять обманом заперли в темнице… Никогда мне не понять людей, – добавил он отрешенно и стал горестно бурчать себе под нос: – Не место мне среди них. Не хочу умереть в клетке как скомороший медведь.
Василько едва слушал его.
– Туряк, Василь, Лазарь. – Он повторял три имени как заклинанье. – Из-за ничтожных советчиков и наушников погибла моя слава. Вот кому воздам по трудам их!
Добрыня скучно и равнодушно смотрел на князя, вновь возгоревшегося местью.
23
Смиренные монахи, придя на киевский княж двор с телегой, испросили позволения забрать тела двух печерских схимников и одного послушника. Князь Мстислав велел дружинникам прогнать их. Но чернецы, рассеянные оружными кметями, вновь с заупокойным пением объявились на Бабином торгу.
Узнав от тиуна, чего они хотят, княгиня Гертруда пришла в ледяную ярость. Одна, без девок, обычно ходивших за ней, забыв о хворях и болях, поспешила в хоромы внука. С криком пройдя по сеням, палатам и горницам, нашла Мстислава в изложне. На девку в его объятиях не посмотрела и клюкой, окованной серебром, стала охаживать внука по голой спине и плечам. Досталось и телесам холопки, с воем выкатившейся из почивальни.
Мстислав, уворачиваясь на ложе от ударов, орал на бабку и звал на помощь сенных холопов. Челядь, однако, не решалась испытать на себе гнев обезумевшей старухи. А князь, набравшийся хмеля, никак не мог ухватить бьющую его палку, пока сама Гертруда не обессилела. Выронив клюку, она упала на ларь у стены и разразилась рыданьем.
– Господи!... Доколе же мне учить их уму-разуму?.. За что мне эта мука – видеть, как порождения мои сами себя губят! Не умереть мне спокойно. И на том свете буду томиться за грехи их!..
Мстислав непонимающе моргал на бабку и двумя руками как защиту держал перед собой клюку.
Наконец княгиня опомнилась. Вынула из зарукавья утиральник и высушила слезы, оправила вдовий убрус на голове. Гордо прямя спину, поднялась. Холопов тут же вынесло в сени.
– Если осрамила я себя сейчас перед тобой, мой внук, и перед челядью, – молвила она, четко проговаривая каждое слово, – то повинен в этом ты, кощунник и язычник. Немедля выдай чернецам тела умертвленных тобой иноков и сто гривен серебра на погребение.
– Чтоб в яму бросить и закопать, серебро не потребно, – ошалевши, заявил Мстислав.
– Немедля! – вновь взъярилась княгиня и, казалось, готова была броситься на внука с голыми руками.
Мстислав в оторопи отшвырнул клюку и боком сполз с ложа. Как был – в исподних портах – стороной обошел бабку и кинулся в сени. Гертруда, приняв от холопа палку, двинулась за ним.
– Срамоту прикрой, охальник, – грозно гремел ее голос по терему. – Чтоб перед отцом и мной предстал как положено. Будет с тебя спрос великий, для чего и по чьим советам умучил чернецов, и как смел, живя у отца, творить в стольном граде богохульное непотребство!
Князь угорело носился по хоромам, не столько отдавая распоряжения челяди и ключнику, сколько убегая от суровой поступи бабки.
– Отстань от меня, старая! – орал он ей, на ходу натягивая рубаху, порты и сапоги. – Помешалась на своих чертовых чернецах!
Княгиня грозила изломать клюку о его спину и без промедления выслать его вон из Киева. Неотступно следуя за ним, она цепко следила, как выносят из погреба на дворе мешки с телами, как укладывают их на монастырскую телегу, как монахам выносят из терема кожаный торок, звенящий серебром, и как те непреклонно отвергают дар.
– Накося! – Мстислав остервенело сунул в лицо бабке шиш. – Брезгуют они твоим серебром!
– Не моим, а твоим, душегуб! – с холодной страстью ответила княгиня и, сильно кренясь на клюку, пошла к своим хоромам. – Ровно в полдень чтоб был у отца! Промедлишь – под стражей приведут! А задумаешь сбежать – погоню пущу. Опозоренным в Киев вернут!
Мстислав яростно сплюнул, а спустя час явился пред очи великого князя Святополка Изяславича. В палату, где князь разбирал дружинные дела и творил суд среди своих мужей, Мстислав вошел уверенно и гордо, со свитой бояр позади. Кроме отца на высоком резном кресле и старой княгини в кресле поменьше на лавках по стенам восседали советные мужи старшей киевской дружины. Святополк был бледен ликом и украдкой, с опасением во взоре поглядывал на мать. Мстислав угадал в его склоненной голове и безвольно опущенных плечах растерянность. Однако Гертруда была полна решимости и каменной твердости за двоих.
– Куда ж так вырядился? – с суровостью спросила она. – Чай не на праздник зван.
Мстислав, одетый в расшитую жемчугом рубаху, подпоясанный золотым наборным поясом, в сафьянных сапогах, горностаевой шапке и в княжеском корзне со смарагдовой пряжкой на плече, коротко поклонился старухе. По губам его скользнула усмешка.
– Для меня праздник зреть мою нежно любящую бабку в добром здравии.
– Не дерзи, наглец! – князь Святополк, отринув растерянность, воспламенил взгляд. – Отвечай, за какую вину без моего ведома умучил троих чернецов. Кто надоумил тебя вредить моим переговорам с ополчившимися на меня князьями? Какой враг насоветовал тебе ссорить меня с Мономахом, когда столько сил приложено к миру?! – Разгорячась собственной речью, князь из бледного быстро стал красным. – Если из-за твоих выходок лишусь Киева, ты вылетишь из Турова, как пробка из корчаги! Без стола останешься! Изгоем пойдешь по миру… добывать себе Тьмутаракань!
С безразличием выслушав угрозы, Мстислав процедил:
– Тысяцкий Коснячич надоумил. А мог бы и к тебе, отец, с тем же советом пойти, да рассудил, что побоишься ты сделать то, что я сделал!
– Чернецов пытать невелико дело, – опешил Святополк перед сыновней откровенностью. – Было б для чего.
– Призовите тысяцкого! – крикнула княгиня боярам.
Пока посылали скорого гонца за боярином Наславом Коснячичем, Мстислав рассказал о том, как поведал ему тысяцкий о погребенных будто бы под иноческими пещерами сокровищах и о чернецах, стерегущих оные. Срывать же переговоры он не намеревался, ибо и не думал умертвлять монахов. Те померли сами от своего же колдовства. А зрели их колдовство и некоторые из мужей: видели, как один из чернецов объялся пламенем, но не горел и муки не испытывал – напротив, хулил князя и смеялся над ним. Бояре из Мстиславовой свиты сейчас же подтвердили сказанное.
Княгиня Гертруда, застонав, прикрыла лицо ладонью, но о чем сокрушается, промолчала.
– Доподлинно ли есть под пещерами сокровища? – осведомился Святополк, покосившись на мать.
– Нету там никаких сокровищ, – отрубил молодой князь. – А Коснячич подкуплен, чтобы не дать тебе урядиться о мире с Мономахом. Мед мне помешал сразу догадаться о том… Если можешь, прости, отец, – повинился он, обнажив голову.
Святополк не успел ответить. Вошедший в палату дружинник объявил о приезде послов от князей – Мономаха и черниговских Святославичей, желающих немедленного приема.
– Вместо того чтобы грезить сокровищами, сын мой, – сухо произнесла княгиня, – подумай лучше о том, как улестить теперь твоих врагов. Чует мое сердце, Мономаху уже все известно. – Широко перекрестясь, она велела Мстиславу: – Ступай, но далеко не уходи… Что же ты застыл, сын мой? Прикажи звать послов.
– Сюда? – вновь покрывшись бледностью, выдавил Святополк.
– В судной палате и выслушаешь свой приговор, – безжалостно промолвила старуха.
– За что ж судить меня? – подавленно спросил князь.
– За блуд с наложницей, родившей тебе Мстислава.
Трое послов, войдя, приветствовали киевского князя, вдовую княгиню и мужей бояр. Кроме Воротислава Микулича, уже обвыкшего рядиться со Святополком, вновь прибыли Судислав Гордятич и Иванко Чудинович. Сердце киевского князя ухнуло в пятки – появление этих двух добра не сулило.
– Как живы мои братья? – промямлил он.
– Скорбно печалятся, князь, о мученически убиенных в Киеве блаженных иноках, – объявил боярин Судислав.
– Князь киевский и я также не радуемся этой грустной вести, – ответила за сына Гертруда, – ибо сотворилось это зло не по нашей воле.
– О теребовльском Васильке ты, князь говорил то же: что не по твоей воле он ослеплен и не в твоем граде, – обличающе произнес Иванко Чудинович. – Но чернецы эти убиты на твоем дворе. И если за Василька ты был призван к ответу князьями Русской земли, то и смерть ни в чем не повинных отшельников поставлена тебе в вину.
– Чернецы умерли по вине моего тысяцкого, – неуверенно и потому неубедительно оправдывался Святополк. – Он подговорил моего сына на злодейство. Мстислав молод и горяч. Блаженные отцы ввели его в соблазн…
Растерянно умолкнув, князь повесил на лице заискивающую улыбку.
– Князь Владимир хотя и не молод, но тоже горяч… – проговорил Судислав Гордятич.
– Да и мой князь, Олег Святославич, не холоден.
– …и веру имеет горячую, – продолжал Судислав, – и любовь нелицемерную ко всякому духовному званию – к епископам, и игуменам, и монахам. Гневен он на тебя, князь, за то, что попрал ты эту любовь и растоптал доверие к тебе.
– Князь Владимир более не хочет переговоров, – развел руками Воротислав Микулич, явно жалея о своих посольских трудах.
– Он будет воевать с тобой, князь Святополк. Воеводам велено ополчать дружины, – заключил Судислав.
– Мономах обещал митрополиту не воевать! – напомнили киевские мужи.
Посыпались упреки и насмешки:
– Видно, только к своей братии у него любовь лицемерная.
– А если кого из смердов убьют – и за них тоже ваш князь рать подымет?
– То-то он в Любече к смердам любовь источал, от половцев их оборонить хотел.
– Зазнался он от своей любви, воитель за Русь.
– Ништо, князь, повоюем!
Поднялась княгиня Гертруда, вздетой рукой потребовала тишины.
– Навоеваться ваши князья всегда успеют, – бесстрастно произнесла она. – Но я бы хотела, чтобы вы, мужи бояре, напомнили Владимиру о его брате Ростиславе и о печерском монахе Григории. Пусть вспомнит, как и по чьей воле погиб тот монах, и удержит свой неправедный гнев. Но не только с этим вы вернетесь из Киева, – продолжала она. – Виновные в смерти чернецов будут наказаны. А мой сын, великий князь киевский Святополк Изяславич, примет те условия мира, которые прежде отвергал…
Придавленный к креслу ее повелительной речью, князь жалко сгорбился, так что борода легла на ноги, и кивал, соглашаясь со всем…
24
– Тысяцкого, на которого возвели вину за смертоубийство чернецов, Святополк изгонит из Киева, имение его возьмет в свою казну, – говорил боярин Судислав, отчитываясь о посольстве. – О прочем скажет Воротислав.
– Святополк Изяславич просит мира, – мягко приступил боярин Воротислав. – Он обещается выполнить все условия, которые ты выставил ему, князь. Прежде, как ты знаешь, он соглашался лишь на возвращение печерского игумена из ссылки и готов был отправить в поход на волынского князя только часть дружины с воеводой Путятой. – Наторевший в посольском деле боярин был обстоятелен до зевоты у всех прочих и не торопился переходить к сути. – О том, чтобы притеснять киевских ростовщиков-жидов и отнять у них торговлю должниками на иноземных торгах, он и слышать от меня не хотел. Я пытался склонить его к тому, чтобы запретить хазарам продавать хотя бы христиан, но и тут Святополк всячески уводил разговор в сторону…
– Но теперь он передумал, – Владимир Всеволодич поторопил боярина.
– Вернее сказать, его заставила передумать старая княгиня.
– Видел бы ты, князь, с какой свирепостью она посмотрела на него, когда Святополк попытался пролепетать нечто поперек ей, – усмехнулся Судислав. – И с каким величьем она отстаивала его перед нами.
– Не было бы счастья, да несчастье помогло, – молвил Воротислав Микулич. – Злодейство, совершенное над чернецами, послужило ко благу. Не могу решать за тебя, князь, но послушай мой совет: воспользуйся согласием Святополка. Чернецы к славе своей мучение приняли, а ты для своей славы дай мир киевскому князю.
– Сладко поешь, Воротислав, – хмурился в темном углу и грыз палец Олег. – Гусли бы тебе в руки и песельником на пиры. Вещего Бояна не затмишь, да на старости сыт будешь.
– Я и теперь не голоден, благодарение Богу и князю Владимиру, – удивился боярин попреку.
– То-то и оно, что Володьша тебя с дороги, считай, подобрал, куда Святополк вышвырнул. А ты как битый пес Святополку руку лижешь.
– Я битый, и ты, князь, битый, – спокойно заметил Воротислав Микулич. – Кому как не нам с тобой знать цену прощения.
Олег, зашипев, как опущенный в воду светильник, совсем задвинулся в темноту.
– Тетка моя достойна удивления, – будто не заметив этой перепалки, задумчиво проговорил Владимир. – В ее летах не только не выжила из ума, но сыплет поистине умным бисером. Счастье Святополка, что у него такая мать. Ведь я и вправду не вспомнил о том, как Ростислав со зла утопил в Днепре чернеца. Брата, если б он жив остался, я бы лишь выбранил, да и только. И Святополк брат мне. А все не смирюсь с тем, что он старший. Ведь старший не значит лучший…
В горницу, где собрался совет, вернулся Орогост Перенежич, огнищный управитель княжьего Красного двора на Выдубичах.
– Что там, Орогост? – спросил Мономах о шуме на дворе, ради которого отлучался боярин.
– Обоз из Новгорода с княгиней Гидой… с монахиней Анастасией, – поправился огнищанин.
– Гида?! – поразился Владимир. – Зачем она здесь?
– Княгиня направляется в паломничество на Святую землю. Только… – Орогост замешкал. – Занемогла в пути, князь. От Орши на носилках везли.
– От Орши до Новгорода ближе, чем до Киева. Почему назад не повернули?
– Боярин Городислав сообщил, что сама княгиня не велела. Обозный лекарь не дает надежд. Помирает она, князь. Хотела до Киева доехать…
Владимир Всеволодич встал со скамьи. Медленно обвел взглядом одного за другим княжих мужей, ожидавших от него слова.
– Как не вовремя…
…В истобке, где устроили Гиду, натоплено было до духоты – печной холоп перестарался, исполняя наказ ключника. Княгиня, дрожавшая от холода всем исхудавшим телом, когда ее привезли, теперь лежала в испарине. По вискам ползли крупные капли пота и исчезали на черном монашьем убрусе. Лицо казалось вылепленным из снега и превращенным в иссиня-прозрачный лед.
– Попроси, Володьша, чтобы сбавили жар, – промолвила Гида, открыв глаза. – Мне столько не нужно. Отвыкла я нежиться в тепле.
Она попыталась улыбнуться. Мономах кликнул сенного холопа, коротко отдал распоряжение. Затем сел на скамью возле ложа. Рука Гиды, лежавшая поверх мехового одеяла, настолько истончилась от хвори, что стала похожа на детскую. Князю вдруг захотелось прижать эту ладонь к щеке и вспомнить то радостное, легкое время, когда она одного за другим рожала ему сыновей и дочерей.
Он почти уже протянул руку, чтобы исполнить свое желание. Но сдержался.
– Три года упрашивала Мстислава отпустить меня в паломничество. Я ведь дала обет после его исцеления, что поеду в Иерусалим поклониться святыням. Не отпускал. Боялся за меня.
– Верно делал. Неспокойно в Святой земле. Год назад богомольцы возвращались ни с чем, сарацины не пускали христиан в Иерусалим. А сейчас, будь ты здорова, и я бы не пустил. Латынское войско осаждает Антиохию. Если возьмут, то после двинутся на Святой град. Папские рыцари увенчивают свои победы резней. Неудачное время ты выбрала, Гида.
– Будет ли удачное… – слабым голосом произнесла она. – Не по силам, выходит, обет дала. Тогда и давать не следовало. А может, доберусь, Володьша? – в очах ее, глубоко запавших, вспыхнула надежда. – Хоть один шаг сделать по Святой земле. И умереть после того.
Князь молча покачал головой. Какой там шаг. И рукой не может удержать чашу.
– Знать, недостойна, – вздохнула Гида, – раз Господь не дает.
– Митрополит Иларион в своем «Слове» разумел Киев новым Иерусалимом, городом Господним. И нынешние книжники так же думают. Все святыни в Киеве, которые сама знаешь: Святая София, и Золотые врата, и церковь Благовещенья на вратах – все имеют иерусалимское толкование. Так что не горюй, жена. Исполнила ты свой обет.
Светлая грусть улыбкой легла на губы княгини.
– Спасибо тебе, Володьша. Успокоил душу мою. Только для чего назвал женой? У тебя другая… А я уже не твоя… и теперь совсем уйду.
Владимир все же взял ее руку и приложил к своей щеке. Внутренний холод ее тела проник в него, приятно остудил разгоряченное лицо. Но что ответить ей, он не знал.
– Как поступишь со Святополком?
Он заглянул ей в глаза. В них было беспокойство за него, а не за киевского глупца.
– По правде, Гида, – без раздумий ответил он, умываясь ее рукой, как родниковой водой.
– По чьей правде, Володьша? Твоей или Божьей?
Она попыталась приподняться, но не хватило сил даже оторвать плечи от перины. Князь удивленно смотрел на нее.
– Не делю правду на свою и Божью. Если бы только по своей поступал… ты знаешь, что б было.
– Иногда нужно уметь отделить свою правду от Господней, – прикрыв веки, сказала Гида. – Тогда и увидишь, насколько они разнятся.
– Разве я не прощаю братьев своих за их безумные дела? – недоумевал Владимир. – Разве не по Христовой заповеди поступаю?
– Ты изменился, Володьша, – с неожиданной лаской произнесла монахиня. Ему почудилась в этом благодарность.
– Стало больше седин и морщин, – усмехнулся князь, запустив руку в буйные кудри на голове.
– Ты научился прощать и уступать. То, что считал прежде слабостью, теперь твоя сила… Но есть сила больше этой. Труднее научиться просить прощения. Своя вина всегда незаметней, чем чужая…
Князь, пораженный ее словами, замкнулся в себе, ушел в раздумья. Но руку, ставшую теплой, не отпускал.
– Почему ты оставила меня? – спросил он после долгого безмолвия. Лишь задав этот вопрос, Владимир внезапно понял, что мучился им все эти годы, когда ее не было с ним. – Почему тебя не было рядом со мной, когда мне приходилось так тяжело, Гида?!
Он сильно сжал ее руку и не заметил, как мучительно подернулось ее лицо.
– Я всегда была рядом, Володьша, – превозмогая боль, сказала она. – Ты просто не видел меня. А когда мы жили вместе, ты зрел меня, но я была далека от тебя. Ты не впускал меня в свою душу. – Она снова улыбнулась, на этот раз веселее. – Я перехитрила тебя и вошла в твою душу своими молитвами. Монашеские обеты – цена этого. Малая цена.
– Я видел тебя, – задумчиво возразил он. – Ведь ты приходила ко мне… Приходила, когда мне было особенно тяжко. Гида! – Он прижал ее ладонь к губам и покрыл нежными поцелуями. – Гида, жена моя.
Монахиня с усилием вырвала руку.
– Не надо, Володьша! Ничего не изменишь и не вернешь.
– Я люблю тебя, Гида.
Вырвавшиеся слова повисли между ними, медленно расточаясь в воздухе.
Княгиня была неподвижна, даже взгляд остановился.
– Это та награда, на которую я не смела и надеяться. Благодарю, Господи! Большего мне на земле не нужно.
– Ты не умрешь, Гида, – отчаянно промолвил князь, собрав лоб горестными складками. – Я слишком многих потерял в эти годы. Несправедливо лишаться и тебя!
Он обернулся к большой иконе в углу истобки с горящей лампадой и бросился на колени.
– Господи Иисусе! Матерь Божья!.. Не отнимайте ее у меня!
– В одном ты не изменился, Володьша, – услышал он ласковый голос Гиды. – Ты так же прост, как дитя, каков был и прежде.
Князь на коленях развернулся к ней, уронил голову на ложе и разрыдался.
25
Через два дня Гида умерла. Тихо, без мучений, простившись со всеми, испустила последний вздох в присутствии князя, игумена Выдубицкого монастыря и двух младших сыновей.
На погребение княгини вызвана была вся старшая переяславская дружина. Княжи мужи, выдубичское духовенство и чернецы заполонили монастырский двор, куда привезли дубовый гроб. Снег, и без того таявший с оттепелью, был истоптан и превращен в грязь. После надрывного отпевания, выбившего слезу не у одного дружинника, было прощание. Хотя монашествующих положено хоронить с закрытым ликом, по настойчивой просьбе князя покровец с лица монахини Анастасии сняли.
В гробу она лежала не такой бледной, какой запомнил ее Владимир. Прозрачная прежде кожа словно наполнилась жизнью, приобрела природный цвет, ланиты чуть порозовели. Князю, долго стоявшему над телом, поблазнилось даже, что на виске бьется крошечная жилка, и нестерпимых усилий стоило ему сдержать крик, чтоб остановили погребение. Однако все черты ее заострились. Смерть слизнула с лица Гиды всю остававшуюся при ней в монашестве красоту. И только любящему сердцу, которое знало ее душу, она казалась по-прежнему прекрасной. Сыновья Мономаха, высокие, широкоплечие отроки, горевали рядом с отцом и вслед за ним приложились устами к холодному челу матери.
Вокруг гроба чинно грудились ближайшие бояре. Воевода Ратибор в черном мятле на волчьем меху мял в руках шапку и неотрывно смотрел на лицо княгини в гробу. Казалось, он удивлен и чем-то недоволен. Когда стали накрывать домовину крышкой, он разочарованно отвернулся, отступил назад, смешался с прочими дружинниками. Проходя, он толкнул Олексу Поповича. Тот послал воеводе в спину рассеянный взгляд и тут же забыл о нем. Вниманием дружинника целиком владел князь.
Преданность Мономаха прежней жене потрясла поповича. Он видел, как мешаются в лице Владимира скорбь и любовь, поочередно затмевая одна другую. Это превышало здравое разумение. У князя другая жена, молодая и красивая, рожающая ему детей. Княгиня Гида была стара, красота ее давно отцвела. Кроме того, монахинь любить невозможно, Олекса был твердо убежден в этом. Даже пробовать бы не стал. Если князь так верен ей, что сохранил любовь до гроба, почему он отпустил ее от себя? И отчего так сокрушается теперь, если все осталось в давнишнем прошлом?
Но вдруг он понял. Когда Мономах обхватил гроб, не давая поднять, и грудью привалился к заколоченной крышке, поповичу отчетливо подумалось: князь оттого сокрушается, что дал ей тогда уйти. И не хочет повторить этого. Не хочет отпустить.
Олекса вспомнил слова княжны Евпраксии: любовь между мужем и женой от трудов рождается.
Ему захотелось испробовать таких же трудов, чтобы в конце жизни вот так же цепляться за гроб старой жены своей. Не отпускать ее от себя никогда. Полюбить крепко. И смириться с глупостями, часто посещающими ее голову…
На другой день в Киев были посланы княжи мужи от Владимира Всеволодича, Олега и Давыда Святославичей. Они привезли Святополку согласие своих князей на мир, если тот сделает что обещал. Пойдет с Мономахом на волынского Давыда, из-за чьих козней и сам в итоге пострадал, чтобы схватить его либо изгнать. Освободит и вернет в обитель заточенного в Турове игумена печерских иноков. Отберет у киевских жидов право продажи должников и обяжет уменьшить росты. Изгонит, отобрав имение, тысяцкого, повинного в убийстве печерских монахов. Киевский князь поклялся, что все исполнит.
Четверо князей съехались в Берестовом. Прибыли митрополит, два епископа, киевские игумены, без числа княжих мужей и младших отроков, вся стольноградская нарочитая чадь. Торжественно целовали большой золотой крест из Святой Софии, усыпанный лалами, яхонтами, смарагдами и жемчугами. Немедленно были посланы отроки в Туров и на двор тысяцкого. Последние вернулись с вестью, что боярин Наслав Коснячич бежал, оставив в Киеве жену и чад, но прихватив три больших ларя с самым ценным из имущества.
После пировали – в Берестовом, в Киеве, на Выдубичах.
Лишь князь Владимир Всеволодич уклонялся от пиров, но неизменно по обычаю благоволил дружине, шумевшей во хмелю.
В один из дней он сидел под светцем, склонившись над книгой покаянных назиданий, ибо близился Великий пост. Масленное веселье старшей дружины в пировальной палате достигало его слуха, но не отрывало от чтения. Скрипнувшая дверь также не отвлекла его поначалу – сенные холопы заходили без знака и без слов делали что нужно. Только почувствовав спиной, что некто, войдя, не намерен уходить, князь оторвал взгляд от письмен. На длинном ларе, заменявшем ему ложе, когда утомляло сидение над книгами, он узрел воеводу Ратибора. Вид боярина удивил Мономаха – с синими от бессонья подглазьями, в расхристанной рубахе и нечесаными колтунами на голове, при том без капли хмеля во взоре.
– Что не весел, воевода? – Владимир понял, что чтение придется отложить. – Или мед не сладок и вино не пьяно?
– Поговорить пришел, – хрипло ответил Ратибор, – с тобой, князь. Нужда приспела.
– Что ж, – тягостно вздохнул Мономах, – поговорим. О походе на волынского Давыда или об ином хочешь?
– О Гиде, жене твоей.
Владимир помрачнел лицом, отодвинул книгу.
– Скорблю по ней сильно, но уповаю, что Господь взял ее в обители праведных. Для чего хочешь тревожить память о ней?
– Для того, чтоб не тревожила она меня.
Ратибор почти не мигая смотрел на князя, и тому показалось, что взгляд воеводы нехорош.
– О чем речешь, не понимаю, – хмурился Владимир Всеволодич. – Вижу, что не хмелен ты, но говоришь как в хмеле.
– Четыре дня хожу будто в хмеле – не от меда и вина, а от червя, угрызающего душу. – Взор воеводы вдруг сделался дик и болезнен. – Освободи душу мою, князь.
– Да чего хочешь, не возьму в толк! – почти вскрикнул Мономах, осердясь на боярина за нелепость.
– Не понимаешь? – будто растерянно переспросил Ратибор, качнувшись туловищем вперед. – Да ведь это я взял ее на ложе, прежде чем она стала твоей. Что смолчал ты тогда перед всеми и тем покрыл ее позор, не значит, будто ничего не было. Об этом хочу говорить!
Лицо князя перекосилось гримасой.
– Для чего? – страдая, выдавил он. – На это есть попы. Если хочешь покаяться…
– Хочу, чтобы сперва меня услышал ты, князь. – Ратибор привалился спиной и затылком к стене, прикрыл глаза. – Я привез Гиду на Русь, для тебя, но не хотел отдавать ее никому. Неведомая страна, чужие люди, иные обычаи – это страшило ее, и она покорилась мне. Мы были любовниками лишь несколько ночей. Потом она вышла за тебя и родила первенца. Я считал его своим сыном. Не твоим, слышишь, князь!..
– Гида была мне верной женой, – твердо произнес Владимир. – Не смей порочить ее передо мной, боярин. – И тише добавил: – Я все простил ей. Давно…
– Она была верна тебе, – кивнул воевода. – И не хотела слушать меня. Но кто знает… Если бы князь Всеволод не отослал меня тогда посадничать в Тьмутаракань… Верно, он догадывался… Когда через год я вернулся, она стала уже крепче камня.
– Отец подозревал об этом, – подтвердил Мономах. – Он говорил мне о тебе, но я не поверил и не придал значения.
– Когда она ушла от тебя в черницы, я проклял тебя, князь. Я ненавидел тебя до того и еще больше озлобился после. Я желал тебе смерти. Хотел твоего унижения, чтобы ты пал в ее глазах. Чтобы ты потерял все – свои грады, все имение, само княжение. Чтобы ты сидел на гноище, как тот Иов из Писания, и все презирали б тебя. Чтоб твоя слава сменилась бесчестьем и все отвергались бы тебя. Ведь ты хочешь быть хорош для всех, князь. Я думал, что показать тебя всем в ином обличье нетрудно. Я ошибся…
– Зачем все это говоришь мне, Ратибор? – в задумчивой печали спросил князь.
– Я понял, что во всем ошибался, – не слышал его воевода, – когда увидел ее в гробу. Я не испытывал к ней ничего. В груди ничто не шелохнулось. Смерть открыла мне, что я никогда не любил ее. Сначала была страсть, а потом желание мстить тебе, отняв ее. Я хотел мести и за то, что ты звал Мстислава своим сыном. Знаешь, князь, когда у меня не осталось сомнений, что он и вправду твой? Когда он прислал тебе в Смоленск письмо, чтобы ты не мстил Олегу и помирился с ним. Мой сын такого бы не написал… – Помолчав, боярин продолжил: – Ты был достоин ее любви, князь. А я нет. Это я хотел стравить тебя со степняками, когда в Переяславль приехали Итларь и Кытан. Я, а не Святополк, и я придумал заставить тебя убить их. Но ты повернул это к своей выгоде… Я хотел, чтобы ты завяз в войне с Олегом, но ты вновь вышел чистым и с прибылью. Тогда я втравил тебя в новую распрю. Это я сказал волынским боярам, будто ты сговорился с Ростиславичем отнять у Давыда и Святополка их города и земли. Они легко поверили. Как и тому, что отец Святополка убит по твоему приказу. Но и теперь ты оборачиваешь все дело к своей чести… Я устал бороться с тобой, князь. Я оклеветал тебя – теперь ты суди меня. Что присудишь, то приму. Изгонишь – навсегда покину Русь. Только жену мою и сыновей не тронь, они невиновны, и имение им оставь, чтобы не прозябали.
Ратибор поднял взгляд. Оба смотрели друг на друга глаза в глаза, ни один не отводил. Когда нестерпимой уже казалась воеводе эта приглядка, Мономах наконец произнес:
– Не буду тебя судить, боярин. Бог тебе судья.
– Ты прощаешь меня, князь?! – В вопросе Ратибора звучало изумление, смешанное едва не с досадой.
– В последние годы я столько прощал и уступал… – Мономах невольно вспомнил слова Гиды. – Ты испытанный воевода, Ратибор. Мстислав мой сын. Гида умерла. А клеветы не было.
– Как не было! – Боярина будто ужалили. – Думаешь, князь, я лгу и оговариваю себя?!
– Я не виню тебя во лжи, Ратибор, – устало проговорил Мономах. – Напротив… Ведь я хотел сесть на место Святополка. Я грезил, как стану великим князем и на киевском столе потружусь Богу и Руси много больше, чем сейчас. Ты сказал, что убить отца Святополка, князя Изяслава, велел я. Я не делал этого. Но его смерть открыла дорогу в Киев моему отцу и мне. И в душе я сказал тогда: слава Богу! Втайне я был доволен нелепой гибелью дяди, хотя и отдал ему должное… Потому не было клеветы, Ратибор. Я свой грех знаю…
Воевода в глубоком, молчаливом раздумье приблизился к двери и скрылся в сенях.
Князь закрыл книгу и погасил светец. В темноте, чуть озаренной светом месяца в оконце, он шагнул к ларю, лег на войлочную подстилку, закинул руки под голову.
Эта двойная исповедь отняла у него чересчур много сил. Но заснуть он смог лишь когда ночь на дворе сгустилась, проводив месяц за край земли.
Ему снилась горница, посреди которой стоял стол, а на столе в темной луже лежала опрокинутая чаша. Позади нее торчала рукоять воткнутого в доску ножа. Некто вошедший взялся за нож и выдернул. Он был виден лишь спиной и рукой. Потом осталась одна рука. Приблизившись и замахнувшись, она нанесла удар…
Князь открыл глаза и от яркого огня тотчас зажмурил, однако успел перехватить руку. Рывком поднял себя, заломил кисть с ножом. Тот брякнул об пол. В пламени светца, который держал другой рукой убийца, Владимир увидел давно знакомое лицо.
– Убирайся! – зло крикнул он тому, кого и двадцать лет назад видел в том же обличье молодого воина с наглой удалью в лице. Того самого, кто на Нежатиной Ниве обещал ему киевский стол.
Князь все еще держал его руку, выворачивая. Чужак, застонав, едва не выронил светец. Владимир оттолкнул его. Убийца отлетел к двери, грохнул об стену и сполз на пол.
Мономах подошел и отобрал у него светец. В клеть вбежал сенной холоп, отчаянно захлопал глазами. За ним ворвались двое гридей, озабоченно наморщили лбы. Владимир светил в лицо незваного гостя, в оторопи разглядывая его.
– Найдите воеводу и позовите, – жестко велел он гридям, прохлопавшим покушение на князя. – Оба бегом!
С ними разговор будет после.
Кметь, сидевший на полу, потирал вывернутую руку и растерянно озирался. Затем уставился на Мономаха.
– Князь… – пробормотал он ошеломленно. – А-а я тут… зачем?..
– Об этом же хочу спросить тебя, Ольбер.
Отрок был сильно пьян и сучил ногами по полу, желая встать.
– Ты хоть что-то можешь сказать? – резко спросил Владимир, взяв его за шиворот.
Сын воеводы бессмысленно заулыбался.
– Не помню нич… чего, князь.
Мономах поднял его за ворот облитой пивом свиты и швырнул на ларь.
– Безголовый юнец.
Холоп подобрал с пола нож, протянул князю. Зажег светец на столе.
Ратибор пришел быстро. По громкому дыханию было ясно – бежал. Сходу залепил Ольберу жесткую оплеуху, назвал дрянным щенком.
– Он не хотел, князь! – Боярин растерянно смотрел на нож в руках Мономаха. – Это все мед… Бес его знает, какой блазень на него нашел. Нежить попутала отрока. Он не сам. Не сам, князь…
– Я знаю, Ратибор. Он ушел. Я прогнал его.
– Кого?.. Кто ушел, князь? Был еще один?
Воевода хотел кликнуть из сеней гридей, но Владимир остановил его.
– Он больше не вернется.
Ольбер упал лицом в изголовье и бурно захрапел.
26
Утро едва разгоралось, когда в княжьи хоромы был приведен под стражей монах некрепкого вида – росту небольшого и плотью худосочный. Однако, будучи допрошен, обнаружил вопреки ожиданьям стальную прочность.
– Мы лишь хотим мира на Руси, князь, и посланы для этого.
Давыд Игоревич щелкнул пальцами гридину у дверей.
– Дай меч!
Кметь, усмехнувшись в сторону упрямого чернеца, обнажил клинок и подал князю. Давыд схватил меч, взмахнул им перед лицом монаха.
– А если сейчас рассеку тебя, и тогда не скажешь, кто таков этот Медведь, от кого послан ко мне и для какой цели?
– Как же все это скажу тебе, князь, – опустив очи долу, отвечал Нестор, – когда усечен буду твоим мечом?
– Он еще и острословит, чертов чернец, – процедил сквозь зубы Давыд, отшвырнув меч. – Не страшишься разве смерти?
– Монаху легко принять смерть, князь, ибо он живет на земле как странник и пришелец, для того чтобы скорее уйти в небесное свое отечество.
– А велю-ка я тебя, пришелец, – ощерился Давыд, – сковать по рукам и ногам и три дня томить в мерзлой яме без хлеба и воды. И после этого будешь хотеть лишь мира? Не возжелаешь ли иного?!
– Если я переменюсь от голода и жажды, то недостоин монашеского звания и тех благ, которые приготовил Господь на небе своим верным.
Князь зло плюнул на пол, устланный многоцветным покровом, и в бессилии опустился на скамью с подлокотниками.
– Не могу говорить с ним, Туряк! Все равно что мочало жевать. Толкуй ты с ним.
– Мира хочешь, чернец, – не встав, но подавшись вперед на лавке, прошипел боярин, – так потрудись для мира. Отвечай, сослужишь ли князю службу верную? Пойдешь ли к Мономаху с вестью от слепого Василька, что князья на Волыни сами о себе урядятся, а он не ходил бы сюда лить кровь и зорить грады?
– Верно ли, что есть от Василька такое прошение к князю Владимиру? – воспрянув душой, спросил Нестор. – Сам ли он того пожелал и не силою ли взяты от него такие слова?
– Он сам пожелал, – подтвердил Туряк, – и не под силой. Сказал, будто Мономах хочет отнять у него мщение обидчику, князю Давыду. Василько же сам хочет мстить.
Князь на скамье трясся от немого смеха, закрыв лицо кулаком у лба.
– Не знаю, как слепой хочет мстить, – с ядовитой усмешкой на губах проговорил боярин, – но лишать его этого упования не станем. Пусть Мономах узнает просьбу Василька. Поедешь с отрядом отроков. Нынче же отправляетесь. И запасись молитвами, монах, чтоб одолеть долгий путь в короткий срок.
– Я не дал еще своего согласия, боярин, – кротко напомнил Нестор. – Прежде сам хочу услышать от теребовльского князя его слова. А кроме того, тревожусь о рабе Божьем Василии, ибо не ведаю его судьбы со вчерашнего дня. Без вести о нем не стронусь. Не скажешь ли, князь, где пребывает он ныне и отчего столь внезапно пропал?
Давыд, взявши из рук холопа чашу с питьем, нечто пробулькал неразборчиво, а затем исподлобья уставил свирепый взор на Туряка. Боярин изготовился гнуть свое дальше, но помешал старший дворской сотни. Вместе с ним в палате объявился промерзший дружинник с мокрыми сосульками в волосах, торчавших из-под шапки.
– Гонец, князь, – коротко доложил сотник.
Кметь, заледенелый от скорой езды на морозе, сдернул с головы шапку.
– Святополк киевский готов сговориться с переяславским и черниговскими князьями, чтоб вместе идти войной на тебя, князь, – на едином дыхании выпалил он. – Уже и крест изготовились целовать в этом друг другу.
– Помирились, значит, братцы, – скрипнул зубами Давыд и, поднявшись, ринулся на Туряка, вцепился ему в плечи. – Ты втравил меня, ты и расхлебывай! Зачем посадил под замок косматого? Его б послал к Мономаху, а не убогого чернеца бы теперь бестолку уговаривал!
– Сам же ты, князь, хотел чернеца послать, – спокойно ответил Туряк.
– Легче на смерть его послать!
Давыд построил кукиш и сильно ткнул им в нос боярину. Удар получился жесток, из разбитого носа поползла кровь. Князь поспешно убрал руку, отшагнул. Холоп, случившийся возле, подал боярину утиральник. Тряпица оказалась нечиста, но боярин не побрезговал.
– Так отправь косматого, князь, – прогнусавил он, зажав ноздри утиральником. – Никто его в затвор не сажал – сквозняком случайно замкнуло дверь, а отроки не заметили: крепко спали.
– Так иди и скажи ему все это, – немного остыв, велел Давыд. – Пусть тотчас на коня садится!
Когда Туряк был уже в сенях, его нагнал злой окрик:
– Да чернеца от меня забери!
…Во второй раз киевский воевода Путята Вышатич дивился сватам, пожаловавшим на его двор. О том, чтобы сбыть Забаву с рук, он и надеяться перестал. Другой уже год никто в женихи не набивался. А до того изредка сватавшихся дочь отпугивала самовластным видом и надменным взором с недобрым прищуром.
– Злыдню взрастил, – пенял ей воевода. – Змею у себя на груди вскормил! Родного отца бесславит своим сиденьем в девках. Надо мной уж вся дружина за глаза потешается. Воевода, мол, девку переспорить не в силах. А того хуже, злословят на ухо князю: где такому полки водить! Вот до чего ты меня довела, доченька. Благодарствую тебе, уважила отца!.. За какое мое согрешенье платишь мне таким позором?!
Забава лишь гордо отмалчивалась и убегала в свою светелку. Путята однажды подслушал под дверью – из светелки доносились вздохи. А что значили сии воздыханья, воевода не дознался.
Нынче во второй раз по товар прибыл знакомый купец. За два года, прошедших с тех пор, как он был простым десятником и побитой рожей расплатился за неправое сватовство, попович переменился. Еще шире сделался в плечах и груди, ударом, верно, мог и быка расшибить, одеяние стало богаче – уже не лисьим мехом согревался, а куньим, и сапогами щеголял сафьянными вместо простых кожаных. Свататься к воеводе пришел не вдвоем, как в прошлый раз: снарядил дружину в два десятка кметей. Тороки набиты – видно, что не голыми руками хочет взять невесту. Да и очи смотрят уже без того наглого задора, но с некоей вразумленностью. И то дело – княж муж все-таки, а не жеребец-отрок. Только шапку попович заламывал столь же лихо, как прежде. Однако дивился боярин не переменам в нем, а тому, что не испугался во второй раз быть с презрением отвергнутым нравною девицей.
– Поздорову ли живешь, Путята Вышатич? – спрыгнув с коня, приветствал Олекса хозяина.
– Не жалуюсь, слава Богу, – степенно отвечал воевода.
– В добром ли здравии твоя чадь и домочадцы? – ступив на крыльцо, осведомился княж муж.
– Сыновья в силу входят, чадь верно служит, а жена моя померла.
– Благополучна ли Забава Путятишна? – войдя в горницу вслед за боярином, поинтересовался Олекса. – По-прежнему ли цветет и украшается добродетельми?
– Благополучна, да как бы не отцвела вскорости, – не сдержал горечи боярин. – А о добродетелях ты сам у ней узнай. Мне ее добродетели неведомы.
Отроки внесли в дом дары и расположили на лавках, откинув крышки со скрынь: златые колты, рясна и серьги, височные кольца, самоцветные ожерелья, диадема из серебра с нанесенными чернью святыми образами, гребень из кости морского зверя с резными узорами и такие ж пуговицы, отрезы ярких паволок – бархата, аксамита и тафты.
– Хочу взять, боярин, дочь твою в жены. Не откажи мне в руке Забавы Путятишны.
– Отказать не в силах, – вздохнул Путята Вышатич, – но и принудить ее не могу – своенравна моя дочь, как степная необъезженная кобылица. Что хочешь делай. Коли сможешь купить ее – приданого не пожалею. А не сможешь – в третий раз не приходи. Отвезу ее в Туров, и пускай прозябает там, как может, на тощих туровских дрожжах.
Сказав это и велев звать Забаву, воевода сел в сторонке и безнадежно засмотрелся в окошко.
Воеводская дочь заставила себя ждать. Олекса прохаживался по горнице, сосредоточенно думал. За окошком смеркалось, и боярин украдкой подремывал. Наконец в сенях скрипнули половицы. Забава Путятишна, появившись, ожгла поповича взглядом и тут же отвела очи. Равнодушно, как показалось гостю, глянула на украшения и паволоки.
– Кому же, батюшка, все эти дары?
– Ты бы, Забавушка, не строила дуру из себя, – сердито ответил воевода. – Для тебя, ненаглядной, подарки. – Боярин громко застучал пальцем по столу: – Меня не жалеешь, себя хоть пожалей. Обсыплется вся твоя краса вскоре, как маков цвет, локти себе кусать будешь, слезами горючими обольешься! И так уже перестарок – двадцать лет, чай, на свете живешь.
– А дай-ка я, батюшка, гостя нашего послушаю, – невозмутимо сказала девица, присев на лавке. Небрежно оправила подол бирюзовой атласной рубахи, расшитой бисером и жемчугами, пробежала тонкими пальцами по застежке парчовой, на меху душегрейки, сложила руки на поясе и взмахнула ресницами на поповича. – Ну-у? – удивленно как будто бы спросила.
Олекса, запламеневши от ее невинного кокетства, позабыл все искусные слова, коими хотел склонить к себе девичий слух, и брякнул:
– И в самом деле, пора тебе, Забава Путятишна, быть бабой, а не девкой, а мне – мужем. Выходи за меня!
И ни словечка о любви. О чем, впрочем, не стал жалеть, увидев, как задумалась девица и как склонилась к плечу гладко убранная голова.
Забава не отвечала так долго, что воевода отвлекся от созерцания сумерек за слюдяным оконцем и повернулся к дочери. В лице его было удивление пополам с пугливой, как мелкая птаха, надеждой.
Олекса ждал, улетая душой в пропасть – равно ожидая и смущенного согласия, и надменного отказа.
Но Забава паче чаянья избрала ни то и ни другое. Разочарованным взором скользнула по нему и сказала:
– Что ж, если любишь меня, витязь, так в знак любви добудь мне живьем диковинного зверя китовраса, о котором писано в грецких книгах и про которого сказывают, будто он живет за высокими и ледяными полуночными горами. Добудешь – стану твоей, душой не покривлю. В том тебе клятву даю.
Она встала, подошла к Распятию на стене, перекрестилась и поцеловала пригвожденные ноги Христа.
Воевода, придя в себя после слов и действий дочери, в сердцах плюнул. Олекса на глазах покрывался бледностью.
– Плохую ты клятву дала, Забава Путятишна, – промолвил он. – Ведь и за десять лет могу не добыть тебе диковинного зверя. А могу и вовсе не добыть. Так что же – ждать меня будешь?
– А буду, – упрямо ответила девица. – Ежели любовь твоя ко мне горяча, так и скорее с моей задачей справишься.
– Была б горяча, если б… – не договорив, Олекса махнул рукой. – Нет уж, Забава Путятишна, не жди меня теперь. Не буду добывать никакого зверя для твоей прихоти. Прощай! Прощай и ты, Путята Вышатич. – Попович поклонился, рукой достав пола. – Благодарствую за добрый прием.
Нахлобучив шапку, он стремительно вышел на двор и кликнул отроков.
– А дары-то забыл!..
Забава закусила губу, вдруг сорвалась и выбежала из горницы. Но бросилась не за женихом, а по лестнице в свою светелку. Там, закрывшись на задвижку, упала ничком на ложе и излила подушке сухую горечь со вздохами.
…Внезапно разразившаяся весна хлынула талыми водами. Снега стремительно проседали, разливались ручьями и вставали густыми туманами. Копыта коней вязли в серых хлябях, разбрызгивали воду в ухабах. Пока распутица вовсе не поглотила землю и не вскрылись реки, путники спешили. Однако торопить коней было бессмысленно, и за три дня едва проделали половину пути от Владимира на Волыни до Киева.
– Для чего давеча на постоялом дворе столько бересты извел, отец?
Нестор, не ждавший разговора, с трудом выкарабкался из собственных дум.
– Записывал твой рассказ, как ты ходил в темницу к заточенному теребовльскому князю.
Два дня пути он клещами вытаскивал из молчаливого Добрыни эту тяжкую повесть. Сам того не ведая храбр оказался кладезем, из которого Нестор почерпнул историю несчастного Василька. За ночь в темнице князь не только излил Медведю душу, но и поведал, как пострадал от рук Святополка и Давыда и что испытал за время своего злоключения.
Добрыня был нелюбопытен и не придал значения той жадности, с какой книжник вытягивал из него рассказ. Ответ Нестора поставил его в тупик, и второй вопрос последовал не скоро – монах успел вновь погрузиться в думы.
– Зачем?
– Что зачем? – вынырнул Нестор.
– Записывал. Разве голова у тебя дырява, отец?
– Ведь не для себя одного записал, – объяснил Нестор. – У всего рода человечьего голова дырява. А надо, чтобы не изгладились из памяти грехи наши, за которые Господь посылает нам беды. Чтоб те, кто в грядущем прочтет сие и еще более того написанное, вспоминали о тех грехах. Чтобы зрели, как Господь врачует нас и дарует полезное для исправления нашего зла.
Добрыня из всего этого рассуждения вынес одно.
– Люди творят много зла, – сказал он с протяжным вздохом.
– А будут еще больше, – предрек книжник.
После недолгого молчания Медведь снова спросил:
– Тяжко, отец, жить в человечьей шкуре?
– Тяжело нести в себе человеческие грехи, – подумав, ответил Нестор. – Зверю, к примеру, легче. Всякая Божья тварь повреждена падением первого человека Адама и страждет от этого. А все же зверю бессловесному перед Господом на суде не стоять и дела его перед всеми не обличатся.
За Дорогобужем навстречу по раскисшей дороге прополз короткий обоз из четырех телег, сильно нагруженных. Оттеснив храбра и монаха в обочину, проехали три десятка конных, оцепивших обоз. Путников они оглядели с лютым подозрением, лица у всех были разбойно-угрюмые. В конце обоза Нестор узнал боярина Наслава Коснячича, киевского тысяцкого. Боярин окатил чернеца жгучей ненавистью из-под бровей и свирепо вдавил каблуки сапог в бока коня. Жеребец заржал и поскакал, расплескивая жидкую снежную кашу.
Молча проводив обоз взглядами, продолжили путь. Через сотню саженей Добрыню защекотало, он оглянулся. Сейчас же рванул повод и, вздыбив коня, поставил его поперек дороги. Сорвавшаяся с тетивы тысяцкого стрела ушла вбок – у боярина дрогнула рука. Опустив лук и процедив ругательство, не слышное из-за дальности, он поскакал за обозом.
Нестор, ехавший впереди и ничего не видевший, спросил, когда храбр нагнал его:
– Что это как будто просвистело мимо, ты не заметил, Добрыня?
– Не заметил, – пробурчал Медведь.
Только когда обоз скрылся без следа за туманной полосой на краю окоема, он перестал оглядываться.
Но лишь через три дня, у Белгорода близ Киева, Добрыня посчитал, что жизни монаха более нет угрозы. Остановив коня невдалеке от белых стен града, окутанных молочной пеленой тумана, он сказал:
– Прощай, отец.
– Ты что, Добрыня? Не едешь в Киев? – удивился книжник.
– Другой путь у меня, отец.
– Что ж я скажу Яню Вышатичу?
– Что от меня слышал, то и скажешь. Пусть передаст князю Мономаху, от кого пошла клевета.
– Почему сам не скажешь? Ты дознался, тебе и честь.
– Не надо мне людской чести, – заугрюмел Медведь. – Еще скажи старцу Яню, чтоб, если захочет, позаботился о моей жене и ребятенке.
– Да куда ты, Добрыня?! – встревожился Нестор. – Будто насовсем уходишь…
– Насовсем, отец. Не поминай злом.
Повернув коня, Медведь поехал едва видной дорогой мимо града.
– Жене-то твоей молвить ли что? – прокричал Нестор, совсем сбитый с толку.
– Скажи: из лесу пришел, в лес и ушел.
– Вот-те на… – растерялся книжник. – Как же так? Ведь не зверь ты, в лесу прятаться. И не язычник, живущий звериным обычаем. Крещен ведь ты…
Ничего этого Медведь уже не слышал. В сердце у него пел зов родного леса, а в голове переливалось ладами медвежье ворчанье, каким медведица встречает своего хозяина.
27
Князь Владимир Всеволодич исполнил просьбу, присланную слепым теребовльским Васильком. Дружина его вернулась в Переяславль, а киевскому Святополку было сказано: «Один иди против Давыда и сделай так, чтобы он не мог больше творить козни».
Сразу за тем Мономах ускакал в Ростов. Ибо эта распря выдернула его из течения важных дел, среди которых первым было возведение новых церквей в полуночных градах Руси, окруженных языческими лесами и капищами. По пути князь остановился на день в Суздале. Поклонился могиле епископа Ефрема, молился о его душе, возрадовался о вставших уже высоко стенах собора, который закладывал осенью с владыкой.
Волынский же князь Давыд Игоревич собственное обещание позабыл. Не только не отпустил пленника и не дал ему, как говорил, который-нибудь из своих градов, но перед самой Пасхой, когда узнал от верных людей, что Мономах подался в Ростов, подвигся с дружиной в земли Василька Ростиславича. Хотел действовать нахрапом, однако не вышло. Навстречу злодею выступил с войском брат Василька Володарь. Давыд заперся от него в граде Божеске и просидел в осаде половину пасхальной четыредесятницы. Наскучив сидением, послал бояр к Володарю за миром и купил его ценой свободы для Василька.
Вскоре Давыд об этом пожалел. Когда оба Ростиславича соединили свои дружины, он вспомнил о словах Василька, желавшего мести, и о том, как сам посмеялся над этим желанием своего пленника. Тогда он посчитал речи слепца пустыми. Теперь Давыду стало горячо на собственной земле.
Ростиславичи взяли на копье град Всеволож, запалили деревянную городьбу и дома. Градские люди в безумье бежали от огня. Сидевший на коне перед воротами слепой князь ловил чуткими ноздрями запах страха, который они источали.
– Секите их! – заразившись безумием, прокричал он и рукой показал на толпу, сбившуюся в стадо. Он не видел ничего, но ему казалось, что это человечье стадо ревет и воет от ужаса, точно так же как выл и ревел он сам, когда ему вырезали глаза. – Иссеките всех! Всех!! Чтобы никого не осталось!..
Дружинники исполнили приказ. Град Всеволож был стерт с лица земли и на версту окружен трупами.
Объезжая место своей победы, напитанное невинной кровью, Василько содрогался от плача. Он помнил, что когда-то хотел простить Давыда. Но зло, сотворенное над ним, оказалось сильнее. Оно не знало милости.
Давыд со своей дружиной заперся во Владимире-Волынском. Не захотел открытой сечи, надеялся на крепкие стены града, ратную силу кметей и градских ополченцев. Подошедшее войско Ростиславичей крепко обложило город и село на осаду. Изготовились к долгому стоянию, повыгребли из смердьих амбаров в окрестных селах жито и корм коням, согнали скотину, сами села пожгли.
Однако слепой Василько, помня кровь под Всеволожем, хотел удержаться от пролития новой. Уговорил и брата. Под стены города поскакали с белыми тряпицами на копьях переговорщики.
– Князья Володарь и Василько Ростиславичи велят так сказать вам, владимирские люди, – закричали переговорщики снизу вверх, откуда через заборола на них поглядывали градские. – Мы пришли не город ваш взять и не с вами биться, а за врагами своими – за мужами князя вашего Туряком, Василем и Лазарем. Эти бояре подговорили Давыда, и он, послушав их, содеял гнусное дело. Пусть выдаст нам этих врагов и мы уйдем с миром, а либо иначе будем биться с вами не на жизнь, а на смерть.
Переговорщики повернули назад – немедленного ответа не ждали. Градские, побросав оружие на стенах, повалили на вечевую площадь и ударили в било. После отправили на двор Давыда градского волостеля с десятком ополченцев. Те заявили, что из-за трех бояр город биться не будет, и пригрозили князю открыть ворота перед вражьим войском, если не отдаст Ростиславичам кого хотят.
– Выдай бояр! За тебя еще можем стоять, князь, а за них мы не в ответе! А иначе сдадимся, тогда сам с дружиной промышляй о себе.
– Нет их в городе, – со страшной досадой цедил Давыд. – В Луческ отослал.
– Лукавишь с нами, князь! За какой нуждой отослал всех троих?
– А не ваше собачье дело.
– Отроков дружинных дай, князь, сами их воротим из Луческа!
– А нету их в Луческе, – злорадно сказал Давыд, – не доехали.
– Куда ж подевались? – хмуро вопрошали градские.
– Может, в Шеполь подались, может, и в Турийск.
– Не шути с нами, князь, – опять стали грозить ему. – Слышал же – отворим ворота, и дружина твоя тебе не поможет против Ростиславичей. Больно злы они на тебя и твоих мужей. Во Всеволоже крови не напились.
– В Турийске ищите, клятая чернь, – обозлился вконец Давыд.
Оружный отряд из градских людей и княжих кметей был беспрепятственно пропущен через осадное становище. На другой день он вернулся. В поводу вели двух коней со связанными на седлах боярами – Лазарем и Василем.
– Туряк где?! – скрежетнул зубами Василько Ростиславич, узнав о передаче только двух пленных.
– Не нашли, – объяснили градские. – Сбежал, собака.
– В Киев навострился Туряк, – мстительно сказал Лазарь, обиженный тем, что их двоих схватили, а третий оказался ловчее. – У князя Святополка защиты искать побежал.
– Ничего, брат, выкурим и из Киева облезлого лиса, – пообещал Володарь.
Мир с Давыдом заключили назавтра. А в третий день на рассвете пленных бояр повесили на деревьях. Двое сыновей слепого князя, только вошедших в возраст, когда отрок может согнуть боевой лук, поглумились над мертвыми – сделали из них мишень для стрельбы.
Ростиславичи отвели дружины в свои грады. В Киев немедленно помчалось посольство с требованием выдать беглого боярина, приговоренного княжьим судом к смерти.
Святополк Изяславич напустил на себя вид, будто не расслышал требованья. Послов приютил, сытно накормил, сладко напоил и отпустил с миром. Да и с походом на Давыда киевский князь не торопился.
Через два месяца, с середины лета, вся поднепровская Русь почувствовала на себе обиду Ростиславичей. На свои княжения оба брата сели так выгодно, что держали у себя всю соляную добычу и торговлю. Галицкой солью вся Русь засаливала припасы на зиму – мясо, рыбу и всякую овощь. Без этих летних засолов зимой остаться страшно, соль всегда раскупали у купцов пудами прямо с ладей и обозов.
Ростиславичи, не побрезговав убытками своих же купцов, а значит, и собственной недостачей, перекрыли торговым людям пути. Киев, Чернигов и Переяславль все лето ждали лодей из Галича и Перемышля, но так и не дождались. Перекупщики, первыми почуявшие, куда дует ветер, быстро вздули цены на запасы соли. Торжища вскипели возмущением и бранью, однако нужда не тетка. Кто мог – сокрушался, но брал задорого, кого гнула к земле скудость – плакались и злобились, грозили торговцам, сообща измысливали способы пограбить купцов за их жадность.
В Киеве к осени дошло до бесчинств черного люда. Объявились шайки, ночами с оружием налетавшие на купецкие дворы, лившие кровь и обчищавшие амбары. Одна бойничья шайка покусилась на боярское владение, то ли спутав двор, то ли ошалев от наглости. Половина душегубов осталась на том дворе в лужах собственной крови.
По дворам нарочитой чади и житьих людей стал ходить калика перехожий в рваной рясе и с медным крестом на груди. Крест был большой, напрестольный, нижним концом свисал на чресла бродяги и оттягивал ему шею. Калика останавливался перед воротами усадеб, во всеуслышанье изрекал, что настало время беззакония, собирал вокруг толпу черни и предвещал гнев Господень на головы беззаконников, держащих соль.
Проклятья слышались и на вечевом собрании. Киевский люд по примеру владимирцев выставил из своей среды посланцев к князю Святополку, чтобы потребовать выдачи боярина, которого он покрывает. На княжьем дворе посланцев схватили и бросили в поруб. Вече взбурлило. Горячие головы пообещали князю мятеж вроде того давнишнего, когда из Киева выгнали его родителя.
Святополк Изяславич с удвоенной силой принялся выкорчевывать крамолу. С тех пор как исчезла угроза войны с Мономахом, киевский князь испытанным способом укреплял себя в стольном граде. Глубоко в душу запали ему слова боярина Ивана Козарьича, сказанные прошлой осенью: «Многие в Киеве предпочли бы ныне князя Владимира». Среди этих многих – и нарочитых, и простолюдинов – Святополк стал насилием насаждать любовь к себе. Кого просто грабил, посылая отроков в посадские концы на разбой, кого, раздев до нитки, сажал в яму и требовал больше либо гнал из города. А противившихся велел убивать со всеми домочадцами. Много посадских родов искоренил таким образом.
Мятежное вече показало князю, что не всех еще искоренил.
28
Купцов было десятеро без одного. Поснимав шапки, они обступили Святополка Изяславича, грызшего лесные орехи, и уныло жаловались:
– Чернец из Феодосьевых пещер, по имени Прохор, по прозванию Лебедник, причиняет нам многий ущерб.
– Отнимает у нас наше имение, нажитое правым трудом.
– Обнищали мы и в скудость впали, князь, от этого беззаконника, чернеца Прохора.
Поглядев на широкие чрева купцов, на лоснящиеся щеки и плюнув скорлупкой, князь поинтересовался:
– Каким это дивом приключилась с вами скудость от неведомого чернеца?
– Тот злопакостный Прохор перешибает нам соляную торговлю.
– Всем, которые приходят к нему, он дает соль безотказно. Уже вся чернь о нем знает и в монастырь за солью бегает.
– Отчего это? – Святополк поперхнулся орехом. – Неужто монах торгует солью по меньшей цене?
– Он дает соль задаром и обильно, князь. Сколько кто просит мер, столько и дает.
– А мы из-за этого в жестокую печаль поверглись, потому как чернец лишает нас законного дохода.
– На торгах теперь никто соли не берет. Прежде две меры соли на куну брали, а теперь за ту же цену и десяти мер никому не нужно. Сущее разорение, князь!
– Куна за две меры? – подивился Святополк. – Неужто такая дороговизна?
– Что ты, князь, разве это дорого? – дружно возразили купцы. – Соль нынче дороже серебра.
– Найди, князь, управу на чернеца. А мы, когда свое получим, у тебя в долгу не останемся.
– Если же не обуздать его, то и тебе, князь, убыток причинится. Соляного мыта не досчитаешься.
– Ладно, ладно, не ропщите, купецкие люди, – забыв про орехи, Святополк быстро крутил на пальце колечки бороды, что свидетельствовало о важном раздумье. – Помогу вам в вашей беде.
– А что сделаешь, князь? – полюбопытствовали торговцы, повеселев.
– Ради вас пограблю чернеца. Отниму у него всю соль и нечего ему будет раздавать.
Просители переглянулись.
– А как распорядишься той солью, князь? – выпытывали они, беспокоясь за свой барыш.
– Вот это уже не ваше дело, купцы, – хрустнул Святополк орехом. – Мое слово вы услышали – грядите с миром.
Жалобщики удалились, а князь призвал к себе иных из думных бояр. Спросил, по какой цене продавать соль, которую он отнимет у монастыря. Бояре обдумали вопрос и решили:
– По высокой, князь, но не выше, чем на торжищах. А лучше перебить купцам цену. У них куна за две меры, а ты продавай за куну две меры и еще половину.
– Мудро, – согласился Святополк.
Тотчас в монастырь отправились два десятка отроков из младшей дружины и дворские холопы на трех телегах.
Печерская обитель, которой Святополк Изяславич вернул наконец игумена, подвохов от князя не ждала. Потому обоз впустили беспрепятственно, хотя и удивились пустым телегам. Когда десятник попросил показать путь к келье Прохора Лебедника, некоторые из чернецов зашептались в недоуменьи:
– Прослышали, что Прохор соль раздает.
– Разве у князя тоже недостача в соли? И серебра мало, чтобы купить на торжище?
– Святополку серебра всегда мало, – повздыхали.
Чернец, которого десятнику указали как Прохора, смиренно выслушал пожелание посмотреть на его соль. Вокруг кельи Лебедника топталось множество градских людей и сельских смердов в лаптях, баб и даже мальцов. У всех в руках были пустые кожаные мешки. На дружинников они взирали неприветливо и с тревогой.
Так же молча Лебедник привел десятника на задворки кельи и рукой махнул на бочку, доверху полную соли.
– Это все?
– У меня есть только эта старая бочка, – отозвался чернец, – да и та взята у келаря. А амбаров для хранения добра у меня нет.
– Как же говорят, что ты эту соль раздаешь всему Киеву? – не верил десятник. – Твоей бочки на два дома едва хватит. Не то что на улицу. Показывай, где еще держишь соль!
– Из этой бочки черпаю кому сколько нужно, – упорствовал монах. – Господь так устроил – чем больше черпаю, тем больше ее становится. Не знаю, чего ты хочешь от меня, служивый.
– Хочу по воле князя забрать у тебя всю соль.
Десятник велел отрокам звать холопов и грузить соль в телеги. Ждавшие своего череда простолюдины заволновались, загомонили.
– Цыц! – прикрикнул на них десятник.
– Пошто хочешь взять силой, – не выказав беспокойства, спросил Прохор, – то, что даю людям даром?
Кметь сунул ему под нос здоровенный кулак.
– Порассуждай еще, ветошь драная.
Прохор отступил и тихо ушел в келью. Холопы под злое гудение черни ведрами ополовинили бочку, ссыпали соль на телегу. На вторую с натугой взгромоздили саму бочку. Третья телега оказалась лишней.
– Горькой будет князю эта соль, – сказал кто-то из чернецов, укоризненно провожавших отроков с обозом за монастырские ворота.
– Если утаили хоть сколько, – крикнул на прощанье десятник, – вернемся и разорим все амбары!
Простолюдины со стонами и жалобами рвались в келью Прохора.
– Отче, отче! Нет ли у тебя еще соли?! Погибнем без нее, отче!
– Разве с пустым руками нас отпустишь?
Какая-то баба села прямо в пыль на земле и завыла:
– Ой-ёй! Проклят буди, кто ограбил чернеца!..
Лебедник вышел из кельи.
– Не реви, баба, – строго внушил он ей, – и не кляни ни князя, ни людей его. Не слышали вы разве слова Господни? – обратился он ко всем. – Не злословь начальствующего в народе твоем! Так сказано в святом Писании. А вы что думаете – мятежом себе правду и имение добыть?
– Писанием чрева не насытишь, блаженный отче, – сумрачно отозвалось простонародье.
– Зато Господь вас насытит. Ступайте с Богом, милые, – смягчился монах и предрек: – Через три дня с княжьего двора выбросят эту соль. А вы тогда пойдите и разберите ее.
Вскоре как обоз с солью прогрохотал по брусчатой мостовой Бабина торга, княжий тиун доложил Святополку Изяславичу о прибытии добра. Спросил также, как поступить с ним. Князь, отложив дела и взяв наличных советных мужей, пошел осмотреть товар.
Холопы скинули с груза на первой телеге покрывавшую холстину. Взорам открылась гора грязно-серого цвета, вовсе на соль не похожая. Походив вокруг телеги, князь промолвил:
– Это что ж такое? – сквозь задумчивость в его вопросе пробивался нарождающийся гнев.
Десятник, отбиравший соль у монаха, в недоумии тер затылок.
– Запылилась по дороге, что ли, – промямлил он, не ведая, как объяснить перемену цвета солью.
– Ослеп, дурень, или обвести меня захотел?! – запылал Святополк. – Говори, куда монастырскую соль подевал!
– Да она это, – струхнул дружинник и попятился. – Отроки подтвердят. Что у чернеца взяли, то и привезли. У холопов спроси, князь, они соль грузили.
Отроки, заслышав замятню у обоза, собрались вокруг поглазеть. Кто ездил в монастырь засвидетельствовали правдивость десятника. Холопы опрокинули на телегу бочку – в ней оказался тот же прах.
– Ты куда смотрел, огузок? – сердито подступил к десятнику боярин Славята Нежатич, взяв за грудки. – Чернец тебе труху вместо соли подсунул, а ты и рад для князя стараться!
Крепкой оплеухой он свалил кметя в грязь под ногами.
– А ну поди сюда, – велел Святополк десятнику, когда тот поднялся. – Если это, по-твоему, соль – пробуй.
Кметь приблизился, с осторожностью взять щепоть серой трухи. Понюхав, лизнул. Тотчас стал яростно плеваться.
– Не соль? – съехидствовал князь.
– Да какая… Пепел! Тьфу…
– Чернец кметям очи отвел, князь! – взбурлили бояре. – Настоящую соль припрятал. Расследовать надо это дело.
– Заклятье на соль наложено, – предположил тиун, вертевшийся вокруг телег. – Подожди, князь, несколько дней, может, расточится заклятье и соль сделается солью.
Святополк согласился подождать, горя желанием разузнать все доподлинно. Ведь и волхвы умеют ворожить, но ни от кого из них князь никогда не видел, чтобы соль на глазах обращалась в пепел.
Ждали три дня, и в третий день прах не сделался солью. Между тем по городу расползалась глумливая молва, что князь награбил в монастыре целый обоз пепла и теперь не знает, как с добром поступить. Смеялись над князем на торгах и на улицах, в церквах и в домах, в боярских усадьбах, житьих хоромах и в посадских избах.
Не стерпев сраму, Святополк Изяславич приказал ночью тайно опростать телеги подалее от своего двора. Холопы исполнили, а наутро в городе уже знали: с ведрами, с корчагами, с мешками торопились к Ручаю, где свалено было награбленное достояние. Градские весело и быстро вычерпали рукотворную гору соли, оставив лишь следы на земле. По этим следам отправленные ради невероятных слухов княжьи люди и дознались, что пепел вновь стал солью.
Услышав про чудо, князь ослабел ногами и едва не сел на пол мимо скамьи. Его поддержали.
– Как сие могло сотвориться? – бледный, спросил Святополк думных мужей, собранных в большем, чем три дня назад, числе. – Нынче я у всей киевской черни притча на языках. Позорище! – укорял он бояр.
– Сотворилось это, князь, оттого, верно, – высказался один, – что чернец Прохор своей молитвой делал соль из пепла.
– Да как возможно! – не поверил Святополк в один голос с другими.
– Не знаю, как возможно, только это не первое чудо. Лебедник за то прозван так, что прежде соли из пепла делал из лебеды хлеб и кормил им множество народа в голодные лета. Сказывали, будто хлеб тот бывал сладок лишь когда взят с благословением, а когда тайком схищен, то от полынной горечи во рту нельзя было есть его. То же и с солью, думаю, князь.
– Сам хочу испытать это чудо, – по размышлении сказал Святополк.
Следующим утром в ворота Печерской обители постучались трое простолюдинов. Привратник, впустив пришельцев, долго и с беспокойством таращился им вслед – слишком разбойной поблазнилась ему наружность богомольцев. На глаза у всех троих были низко надвинуты клобуки, а у одного снизу черной тряпицей отхвачено еще пол-лица и очи бегают, высматривая, как мыши по пустому амбару. У других двоих к тому же угадывались под длинными вотолами мечи.
К облегчению вратарника, ничего непотребного в обители эта троица не сотворила. Стукнув в келью Прохора Лебедника, они попросили соли. Недолгое время спустя смиренный чернец вынес им в лохани несколько горстей. Ссыпав в подставленный мешок, присовокупил на словах:
– Покоряйтесь власти княжеской, братья. Не распаляйте в своих душах огня адского на князя, не взращивайте в сердцах мятежное семя.
– А кто тебе, отец, сказал, что мы не чтим князя? – грубо спросил один из просителей.
– Сорока наболтала, – будто легкомысленно ответил чернец. – Ступайте, люди добрые, и не творите лиха. Памятуйте: не напрасно властителю дан меч, ибо он отмститель в наказание тем, кто делает зло.
– Всем так говоришь, отче? – удивленно осведомился тот из пришельцев, у которого лицо было замотано тряпкой.
– Всем.
– А если властитель сам делает зло, как наш князь, и тогда повиноваться? – развязно спросил он же.
– И тогда покоряйтесь. Немилостивый властелин дается Богом за злые и непотребные дела людей, за грехи всей земли. – Подумав, пристально глядя на пришельцев, монах прибавил: – Однако и властитель тот не избегнет суда Божия. Суд будет без милости к тому, кто сам не творит милости.
Двое из просителей придвинулись к чернецу с явной угрозой. Но третий, замотанный, рванул их обеими руками, увлекая за собой. Не оглядываясь, они быстро пошли к монастырским воротам…
Два дня после этого в княжьих хоромах только и разговоров было про то, что никогда еще не видели князя в таких слезах и жестоких томлениях. По всем ближним клетям разносились протяжные и жалостные вздохи Святополка Изяславича, запершего себя в повалуше.
На третий день вновь с раннего утра в монастырские ворота въехал обоз из пяти груженых телег. Во главе его в обитель пешком вступил сам киевский князь. Поклонившись монахам и игумену Иоанну, князь простер руку над обозом:
– Принимайте, отцы, мое покаяние.
– Велик ли грех, князь, в котором каешься таким обильем? – оторопел игумен.
– А разве не помнишь, отче, моей ненависти к тебе и туровского заточения? – слегка смутился Святополк.
– Помню, что благодатным было это заточение для меня, – ответствовал настоятель. – Как жесткою щеткой почистился я твоей немилостью, князь.
– А сколько насилия и препятствий я чинил обители, тоже не помнишь, отче? – стал пытать Святополк.
– Нам это помнить ни к чему, князь.
– Желал бы и я забыть, будто бы ничего не было, – сожалеюще промолвил князь. – А ведь было! Простите, если можете, отцы.
Он повесил обнаженную голову на грудь.
– Бог простит, княже, – с радостью на лицах говорили один за другим иноки.
– Привез вам соль вместо отобранной, – сообщил Святополк. – Творите милость, отцы, раздавайте убогим. А обо мне знайте, что не только сам не сотворю вам больше насилия, но и прочим закажу. Воспылаю любовью к вашей обители и святым отцам Антонию и Феодосию, какой и мой отец пылал.
– Благодарение Богу, князь, – низко, до земли, поклонился игумен Иоанн.
– Позвольте, отцы, также почтить чудотворца Прохора, – попросил Святополк. – Убедился я своими очами, что он воистину угодник Божий, и хочу воздать ему хвалу.
– Хвала ему, князь, будет излишней, – предупредил настоятель, – как и всякому иноку подвизающемуся. А поговорить можешь.
После Святополк Изяславич долго сидел в тесной келье Лебедника. Каял себя, назидался из уст монаха, слушал терпеливо. Наконец признался:
– А ведь это я к тебе приходил два дня назад за солью. Ты, отче, не признав меня, пролил мне целебный елей на сердце, потому как увидел я, что ты утишаешь мятеж, готовый разгореться в Киеве. А затем ты же поразил меня ужасом, ибо я не был готов к таким словам.
– Суд Божий похищает человека, как тать в ночи, – обронил Прохор.
– Не кори меня, отче, что пограбил тебя, – вздохнул князь, – и что серебро у градских силой отбирал. Ведаешь, что брат Владимир понуждает меня воевать с волынским князем. Война много серебра берет. Но теперь даю тебе крепкое слово, что с этого дня никому ради Бога не причиню вреда.
– И купцам, у которых нынче отобрал соль? – отрешенно улыбнулся монах.
От его улыбки князю захотелось провалиться сквозь землю.
– Так ведь крамольники они, отче, – потупясь, забормотал он. – Тебе позавидовали, меня наущали против тебя. По заслугам обрели.
– Не делай так больше, князь, – попросил чернец-смиренник.
– Не буду. – Вскинув голову, Святополк спросил вдохновенно: – Как это у тебя получается, отче?
– Что, князь?
– Да вот это… соль из пепла… сладкий хлеб из лебеды… и про купцов – как узнал?..
– На непаханой земле несеяный хлеб имею милостью Божьей, – ответил Лебедник, – и где не спрашиваю, там ответ получаю. Много ли мне надо? А Господь много дает. Не мне, а другим через меня.
– Отныне стану всюду возвещать о твоих чудесах и знамениях, отче, – возгоревшись духом, сказал князь, – и хвалить Бога, что открыл мне такого светоносного чернеца, как ты. А то ведь и не чаял, что обрящутся в моей земле таковые чудотворцы… Ты вот что, отче, – Святополк озарился новым помыслом, – пообещай, что если я помру раньше тебя, то ты своими руками положишь меня в гроб и будешь молиться обо мне. В этом явишь мне свое прощение и незлобие. А если ты прежде меня отдашь Богу душу, то и я на своих плечах отнесу тебя ко гробу в ваших пещерах. Тем заглажу вину перед тобой.
Расцеловав чернеца, князь покинул монастырь.
С тех пор Святополк Изяславич не числил печерских иноков в своих врагах, а благоволил как собственной дружине. Только однажды, два года спустя, омрачилась его дружба с Феодосьевым монастырем. Война с Давыдом Игоревичем длилась второй год, когда с Волыни пришла весть о гибели сына киевского князя. Гонцы привезли в Киев последние слова Мстислава. Будто перед смертью он узнал стрелу, влетевшую в него, и прохрипел:
– Это чернецы, которых я убил, отомстили мне.
Горяча на скаку кровь, Святополк ворвался на коне в монастырь. Захлебывался воплем: отчего монахи не простили сына, не отмолили, не сберегли?! Наконец разрыдался на плече у Прохора Лебедника. Успокоенный тихим говором смиренника, вскоре затих, как дитя доверившись чернецу. И побрел, ведомый под руку, на поклон Пречистой Богородице для молитв о погибшем сыне…
29
Медведь с шумом, подламывая ветки, выкатился из берлоги. Невдалеке от лаза сел на земле с вытянутыми ногами и стал мотать головой, вытрясая привидевшийся страх.
Еще накануне ему вспоминался мертвый охотник, которого он по весне сбросил в болотистый овраг. От воспоминанья отчего-то стало зябко, защемило в груди тоской. Была б полная луна, захотелось бы выть на луну, как воет Серый со своими собратьями. Но ночь случилась темная, беззвездная. А из тьмы, как из земли, выполз мертвый охотник. Он был в болотной тине, склизкий и подгнивший, в глазах светились зеленые огоньки. Протягивая к Медведю руки, скрежетал, как заржавленные дверные петли: «За что убил меня?.. Темно… страшно… Не видят очи мои света!.. Пошто сгубил?..»
Медведь поднялся. Мертвый человек сгинул, но надо было сделать так, чтобы он не пришел снова. Не долго думая, Медведь подцепил к меховым сапогам лыжи, за спину закинул лук, на пояс повесил топор и пустился в путь. Берлогу себе он устроил в самой глухой чаще леса, с трех сторон загородив подступы к ней засеками. Никто из людей, случись они тут, не распознал бы в этих дебряных завалах чье-то рукотворенье. До оврага на берегу реки, на дне которого упокоился мертвый охотник, ходу было около пяти верст.
Этого ловца, промышлявшего лесного зверя, Медведь выследил даже не по следам, которые тот оставлял в обилии, а по запаху. Охотник был вонюч – смердел немытостью и ножными обмотками, любой лесной житель чуял его издалека. Набить столько зверя из лука он бы не смог. Позже Медведь обнаружил в лесу несколько скрытных ловушек, бивших зверье из самострелов, и в ярости уничтожил их.
Но прежде он убил человека.
– Это мой лес, – с угрозой предупредил он охотника.
– Да ты кто такой? – не испугался ловец. Скалясь и бросив снимать шкуру с волка, он выставил вперед нож. Даже не вытер его от крови.
– Я тут хозяин, – рыкнул Медведь.
– А я думал – княжий дружинник, – хмыкнул охотник.
Его всхрапывающий жесткий смех заодно с сильной человеческой вонью и толстыми связками шкур разозлил Медведя до ярой ненависти – к ловцу и ко всем людям, бравшим у леса много больше, чем нужно для жизни. В два прыжка с ревом он достиг охотника и заломал его голыми руками. Со свернутой шеей тот осел наземь и выпустил нож. Лезвие осталось торчать между ребрами Медведя. Он выдернул его, не заметив боли, а после, лежа в берлоге, позволил Серому зализывать рану.
Это было половину года назад.
Теперь лес покрыло снегом, и все стало не таким, как весной. Летом и осенью Медведь обходил овраг стороной. Но что и где находится в его лесу, он знал до каждого деревца и пня.
Недалеко от оврага повстречался Серый. Волк лежал в сугробе на брюхе и играл, как показалось Медведю, с добытым зайчонком – брал зубами, подкидывал, ловил передними лапами. Вблизи зайчонок оказался сапогом, обшитым заячьим мехом.
– Где ты взял это, Серый?
Медведь не пытался отобрать сапог – волк никогда не отдаст добычу. Серый, обрадованный встречей, радостно поскуливал.
– Знаю, где ты это взял, – понял Медведь.
Добежав до оврага, он удостоверился в правильности догадки. К концу лета болото высохло, а холода ударили ранней осенью. Труп не успел сгнить и вмерз в землю. И почему-то его не съели раньше. Теперь его нашел Серый, раскопал снег и отгрыз у мертвеца ногу.
– Вот почему он приходил, – сказал себе Медведь.
Разворошив остатки снега, он стал топором вырубать труп из земли. Наверху оврага раздался предупреждающий волчий рык.
– Если хочешь оставаться моим другом, Серый, – не оборачиваясь, произнес Медведь, – ты больше не будешь есть человечину.
Рык стал сильнее, и Серый прыгнул. Встал возле мертвого тела, оскалил зубы, поднял шерсть на загривке.
– Я же сказал! – в ответ ощерился Медведь.
Серый зашелся в гневном хриплом тявканьи.
– Пшел! – разъярившись, Медведь замахнулся на него топором и лишь в последний миг перехватил его лезвием назад.
Удар обуха попал Серому в предплечье. Взвизгнув, волк отлетел на другую сторону оврага. Медведь молча продолжил работу.
Вырубив труп, бросил его на кострище, сложенное из сучьев. Высек огонь. Пламя, неохотно разгораясь, в конце концов пожрало мертвеца. Уже в сумерках Медведь закопал кости.
На другой день он искал Серого. Снова ходил к оврагу, шел по трехлапому следу. Серый лежал под елью на границе земли, которую Медведь считал своей. Когда он приблизился, волк зарычал и попытался встать, но не смог.
Медведь обломал нижние ветви и сел рядом.
– Думаешь, мне не жаль, что покалечил тебя?
Серый лежал, отвернув морду.
– Мы с тобой друг друга хорошо понимаем, Серый. Но тут ты меня не поймешь. Ты можешь есть человечину, а я нет. В этом мы разные… Зачем тогда, спросишь, я убил его?
Медведь задумался.
– Не знаю. А кабы и знал… Не могу сказать тебе, что со мной стало. Будто болит где-то, а где?.. – он пожал плечами. – Если б лапа, как у тебя… или бок от его ножа… Тебя вчера прибил оттого, что ты разбередил мне эту боль.
Серый повернул к нему морду, посмотрел умными глазами и тонко проскулил.
– Ага, – сказал Медведь, положив ладонь ему на голову, – и мне бы тоже поскулить. Но не умею.
Он осторожно ощупал поврежденную волчью лапу. Та сильно опухла и не работала, однако кость была цела.
– Пойдем, Серый, домой.
Взяв волка на руки, он пошел на лыжах к своей берлоге.
Через несколько дней Серый уже бегал. Гонять длинноухих он пока не решался, зато по силам оказалось свалить хворую лосиху. Медведю в качестве дара он приволок в зубах ее заднюю ногу.
Он же предупредил об опасности, когда в лесу появились люди.
Чужаков было так много, что Серый со вздыбленной шерстью метался возле берлоги, рычал и порывался куда-то бежать. Медведь, прислушиваясь, отговаривал его, трепал по загривку. А сам собирался в дозор.
Лес полнился громкими звуками ловов – ревом рожков, криками загонщиков, лаем ловчих псов. Спугнутые лоси и зайцы разносили по лесу свой страх. Поднятые в гон кабаны и олени с треском раздирали подлесок.
Вооружась луком, топором и палицей, Медведь встал на лыжи и окольным путем покатил к реке. Если нападут на его след, то решат, что прошел какой-то охотник. Сзади по лыжне бежал Серый – не захотел отпустить его одного.
У кромки леса возле обрывистого берега он замедлил бег, повернул вдоль. Шел в подлеске, иногда останавливался – слушал или тянул носом воздух.
– Чуешь, Серый? Близко они.
Волк крутился возле ног и, тоже принюхиваясь, недовольно фыркал. Псовый лай быстро приближался.
Проехав еще немного, Медведь затаился меж двух упавших стволов. Серый лег в стороже поодаль, на самой кромке леса, слившись светлой шкурой со снегом. Но когда к реке с хрустом выломился из кустов поджарый олень, волк чуть было не выдал себя.
– Стой, Серый!
Взвившийся в прыжке хищник приземлился почти в то же самое место, щелкнул зубами и снова лег. Уши плотно прижал к голове – Серый был возмущен и сердит.
Олень бежал прямиком к обрыву. У Медведя захватило дух, когда сильный и красивый зверь прыгнул и несколько мгновений летел в воздухе. Потом он исчез, а Медведю представилось, как олень падает вниз по крутому откосу с переломанными ногами. Снег был еще не так глубок, чтобы смягчить падение на мерзлую землю.
Потом его вниманием завладели люди. Их было трое на двух конях. На одном коне впереди всадника сидел мальчишка лет семи и тонкоголосо вопил от восторга. Не увидев на берегу оленя, малец закричал:
– Где он? Где он?
Подъехав к обрыву, они долго смотрели вниз.
– Он думает, что ушел от нас, – наконец восхищенно произнес тот, который держал в седле мальчишку.
– Гордый зверь! Любо смотреть, Георгий, как бежит.
– Надо искать спуск, князь.
– Судила со Станилой найдут.
За пробежавшими псами, не останавливаясь, проскакали еще двое.
– Догоняй, князь! – в веселом запале прокричал один.
– Поспешим, отец! – взволнованно запросился мальчишка. – Не то без нас докончат!
– Насмотришься еще, Юрья, на звериную кровь.
– В самом деле, князь!
– Постой, Георгий. Не торопи коня.
Оба всадника медленно поехали вдоль обрыва. Медведю, беззвучно скользившему за ними на лыжах, слышно было каждое слово разговора. Узнав в этих двоих переяславского князя Владимира и суздальского посадника, он ощутил неожиданную ледяную тоску в сердце. Не умом, а чутьем он вдруг понял, что звериная жизнь его закончилась, и уже знал, что сделает сейчас. Потому все, что было в нем медвежьего, поднялось против и угрюмо звало в помощь ненависть ко всему человеческому.
– Что с тобой, князь? Ловы не радуют тебя, как прежде?
– Не в том дело, Георгий.
– Я еще вчера заметил в тебе перемену, князь. Ты сокрушен и прискорбен. Это из-за киевских послов? Почему ты не скажешь, о чем говорил с ними?
– Потому что братья мои, и первый из них Святополк, совсем лишились своих голов. Зовут меня нарушить крестоцелованье и пойти с ними воевать против Ростиславичей. Хотят выгнать их, а волости отнять. Знаю, что Святополк этому зачинщик, а послов научил говорить еще и от имени черниговских Святославичей. Будто если откажусь участвовать в их безумной затее, то стану им как чужой – они сами по себе, а я сам по себе.
– Что ты ответил им, князь?
– Единственное, что мог. Пусть хоть и гнев на меня изливают, и злопыханьем переполняются – крестную клятву не нарушу и с ними не пойду. Теперь ломаю голову, как вынудить Святополка к исполнению его клятвы. Я не успокоюсь, пока не будет наказан разбойник Давыд. Не для себя же хочу этого, а для всей нашей земли. Беда мне с этим Святополком, – жаловался князь. – Пять лет сидит на киевском столе – и хоть бы на гривну ума нажил.
– Горбатого могила исправит, – изронил боярин.
– Боюсь, что выпрямлять Святополка надо мне, – озабоченно хмурился Владимир Всеволодич. – Да пока не приложу ума, как заставить его воевать с Давыдом.
– Что проще, князь! Сыграй вновь на его страхе лишиться своего стола.
– Нет, Георгий. Ни всерьез, ни в хитрой игре не стану разменивать Киев. Перед собой лукавить больше не хочу. Всю жизнь я все делал сам – ни на посадников не полагался, ни на биричей, ни на отроков. Знаешь, что даже на ловах сам составляю распорядок, за конюхами и сокольниками доглядываю, и в церквах за порядком в службе смотрю. Делаю все это не для похвальбы собой, а потому что Бог меня создал не ленивым и пригодным на всякое человеческое дело. И за что Его милость такая ко мне, дурному, не пойму. А уж сколько раз от смертной опасности Господь меня сберегал и на войне, и на ловах, и в болезни – этого не счесть. За эти милости я перед Ним в неоплатном долгу. А чем расплачусь? Только смиреньем, Георгий. Лишь трех дел не сделаю сам: не лягу сам в гроб и не взойду в царство небесное…
– А третье, князь? – узрев Мономаха в задумчивости, спросил посадник.
– Не сяду сам на киевский стол. Если Бог захочет, то даст мне. А не захочет – отечество наше на небесах, там буду царствовать с Христом и святыми. Но против Его воли не пойду. Страшно мне, Георгий, променять небесное царство на земное княжение. Прав Нестор-книжник: нельзя на гордыне создавать величие. Горсти праха не стоит такое величье…
Князь остановил коня и вгляделся в заснеженную даль – в открывшийся простор на плоском холме у Клязьмы. Кромка леса далеко отступала от реки – будто земля сама распахивала людям объятья.
– Посмотри, Георгий! – зачарованный зрелищем промолвил Мономах.
– Что там, отец? – встрепенулся мальчонка, задремавший было от скучного разговора. – Олень?
– Не олень, Юрья, – покачал головой Владимир. – Там город.
– Где?! Где город? – княжич вытаращил глаза и завертелся в седле. – Ничего не вижу, отец!
– А ты, Георгий, видишь? – улыбался князь. Он протянул руку: – Вон там – детинец. Там – соборный храм. А там – Золотые врата, как в Киеве. Зришь?
– Зрю, князь, – потрясенно выдохнул суздальский посадник. – Это место будто создано для стольного града!
– Нету там никакого града, – надулся Юрий.
– Ты еще княжить в нем будешь, сын! – смеясь, пообещал Мономах. – Будешь зваться великим князем владимирским. Хочешь?
– Не хочу, – обиженно пропыхтел мальчишка. – Я буду великим князем киевским!
– А дотянешься до Киева, Юрья? – весело спросил Георгий, кормилец княжича.
– Дотянусь. У меня руки вырастут длинные, – совершенно серьезно ответил мальчик, вертя головой. И вдруг, прыгнув в седле, завизжал: – А-а, леший, леший!
Георгий и князь оглянулись. Из леса к ним двигалось нечто зверообразное. Огромное существо было плотно, с головой, покрыто шкурами, перемещалось на двух ногах и умело пользоваться лыжами. Кроме того, было до зубов вооружено.
Мономах двинул коня навстречу лесному существу, обнажив охотничий меч. Суздальский посадник взялся за чекан, притороченный к седлу. Княжич, поборов страх, вынул из сапожка ножик.
– Человек ты или зверь? – крикнул князь.
– Я Медведь, – пророкотал лесной житель. – А ты – князь.
– Медведь не умеет говорить на людской молви, – обличил самозванца Георгий. – Отвечай, кто ты!
– Это моя земля, – с угрозой сказало существо. Однако за оружие не бралось. – Мой лес. Здесь нет градов.
– Да что ты! – усмехнулся боярин. – Откуда ж ты взялся такой, лесной князь?
– Погоди-ка, Георгий. – Владимир убрал меч в ножны и подъехал ближе к лесному человеку. – Голос мне твой знаком. Откуда меня знаешь?
– Это лешак, отец, – пролепетал княжич, – хозяин леса. Он все про всех знает.
– Виделись, – пробурчал Медведь.
– И в самом деле виделись, – пристально вглядываясь в заросшее лицо, молвил Мономах. – Ты – Добрыня!
– Так меня называли люди. Я ушел от них.
– Хм, Добрыня, – сказал Георгий, прихлопнув рот изумленному Юрию. – И чего, спрашивается?
– Я слыхал от старца Яня Вышатича, что ты называешь себя сыном медведя, – проговорил князь, успокаивая жеребца. Ветер переменился и доносил волчий запах, отчего кони тревожно ржали. – Он был сильно огорчен, когда ты исчез.
– Я не исчез. Вот он я. А это моя земля. Ты сам отдал мне ее, князь, за службу.
– Если считаешь себя зверем, то не можешь владеть ни землей, ни лесом, – резко ответил Мономах. – Я отдал это ловище человеку. Если того человека больше нет – земля снова моя.
Не желая больше говорить с лесовиком, он развернул коня.
– Поехали, Георгий.
– Я убил весной одного ловца, – растерянно прозвучали слова Медведя.
– Грозишь мне? – удивленно обернулся Владимир.
Медведь мотнул головой в меховой шапке и тяжело вздохнул. Смотрел не на князя, а в сторону. Мономах надолго задержал на нем взгляд. Наконец сказал:
– Зверь не знает за собой зла и не раскаивается в нем. Только человек. Это я тебе говорю, князь земли русской, правнук того князя, который, раскаявшись в злодеяниях, вывел Русь из звериного язычества!
Поваливший крупный снег заметал путь всадников, вслед которым еще долго, пока не скрылись за холмом, смотрели двое – человек в зверином обличье и крупный волк. Молчание их выражало разные чувства. Одному хотелось вернуться в лес и забыть о двуногих, потревоживших его охоту. Другой желал забыть о лесе, где впервые ощутил себя человеческим существом.
30
– Бродникам не подаем!
Прорезное оконце воротины захлопнулось. Дворский холоп поковылял с широкой лопатой через наметенный ночью сугроб к расчищенной дорожке.
– Кто стучался, Угоняй?
Из сеней дома глянула Настасья, завязывая концы накинутого на плечи пухового плата.
– Зря встрепенула, хозяйка, – размахнул лопатой холоп. – Бойничья рожа побирается. Таковых и на двор пускать невместно. В шкурах весь, а морда обросши.
– Ах ты песий брех, – всплеснула руками Настасья и, схватив свободную лопату у крыльца, древком приголубила раба по спине. – Струп чесотошный ты, Угоняй!
Холопья вотола умягчила ласканье, но рука у хозяйки была нелегкая. Раб втянул голову под ворот и сел в сугроб.
– Сколь раз твердила – привечать хоть бойников, хоть бродников! А если ж то весть от Добрыни?!
Высоко задирая по снегу ноги, Настасья ринулась к воротам. Но на полпути вдруг застыла от страшного грохота. Одна из тяжелых воротин, выломившись целиком, повалилась, застряла в снегу и встала в наклон.
На нее как на помост взошел Медведь. Постоял, оглядывая двор.
– Добрынюшка!!
Невесть как перепрыгнув в один миг нечищеный снежный простор, на груди у него забилась Настасья. Содрогалась в радостных рыданьях, тыкалась губами в мокрую бороду.
– Ну будет, будет, – стыдясь и долгого своего отсутствия, и внезапного возвращения, уговаривал ее Добрыня. Смущенно прижал к себе жену, затем отпихнул. – Вернулся я, не реви.
Угоняй как сидел в сугробе, так и встать позабыл.
Дрожа всем телом и всхлипывая от счастья, Настасья крепко взяла мужа за руку и повела в дом. Созывая на ходу челядь, отдавала распоряжения – резать поросят, доставать меды, крыть стол, метать пироги, топить баню. В горнице снова прижалась носом к шкуре на груди Добрыни, сладостно вдохнула запах.
– Не уйдешь боле? – заглянула ему в очи.
– Некуда, – заверил Медведь. – Только к князю в службу.
Настасья нехотя оттолкнулась и убежала. Вернулась скоро – с кульком в руках, передала ему. В свивальнике сопел крошечный нос.
– Дочерь, – сказала жена с гордостью. – Непраздная я была, когда с тобой прощалась.
Добрыня засмотрелся на розовое личико детеныша. Настасья, сияя очами, решительно молвила:
– Погляди-ка, муж, от зверя небось не родятся такие красивые дочки. И чего ты о себе выдумал, не знаю.
В ноги отцу ткнулся двухлеток Яньша, приведенный девкой.
– Крестить-то как будем? – Настасья забрала младенца и передала холопке. – Без тебя и имя ей не давала. Все ждала.
– Марьей окрестим. – Добрыня повертел головой, оглядывая сундуки, стоявшие в двух углах друг на дружке. Такие же приметил в сенях. – Откуда лари?
– От боярина свезли, от Яня Вышатича, – поспешно объяснила жена. – Отроки, что привозили, сказывали – боярин свое добро нам насовсем отдает. Пользуйтесь, мол. А я в них и не заглядывала. Ждала, что вернешься, так сам управишь – оставить аль вернуть.
Усадив мужа за стол, она подвинула к нему полный горшок мясной похлебки и блюдо с горой пирогов. Сама, отринув холопа, порезала в латке вчерашнюю зайчатину. Сев рядышком, смотрела, как насыщается ее ненаглядный. Попутно продолжала:
– А вернуть бы добро боярину – ему б нынче сгодилось. Князь-то наш по весне прогнал его из Киева да имение с хоромами себе забрал. Дознался, как боярин ездил ко князю Володимиру с митрополитом, когда мирились, да оттого взъелся на старика. А всего имения у того было – одно слово. Князю пустой двор да голые стены отошли. И холопов боярин загодя на волю пустил – будто чуял.
– Куда ж подался Янь Вышатич? – насупился Добрыня.
– А в монастыре прижился, у печерских чернецов. Ходила туда к нему, кланялась – просила забрать от нас свое, чтоб самому обустроиться как ни то. Да не согласился. Говорит, жизнь буду доживать без имения и слава Богу. А болезный стал, сморщился, будто гриб сушеный, – жалела старца Настасья.
– Вернусь из Переяславля, – Добрыня раскроил зубами расстегай, – заеду к нему.
Жена плеснула руками.
– Куда сызнова?! – в отчаяньи едва не расплакалась. – Вернуться не успел, как опять…
– По княжьей службе, – оправдался Добрыня.
– На ночь-то хоть останешься? – Настасья с тоскою прильнула к мужу.
– Торопиться надо, – вздохнул он.
…На улицах Переяславля толкотня, шум, смех, горлодерство. Скачут, пляшут в личинах, в вывернутых звериных шкурах. Толпами ломятся в чужие дворы славить Коляду и выманивать угощенья. На торгах праздничные костры – жгут полено старого года, загадывают желанья в прыжках через огонь. В церквах славят родившегося Христа, поют о мире, воцарившемся на земле, и благоволении Божьем в человеках. Сытные запахи льются по улицам, никто нынче не голоден, никто не в горести, все в веселье.
Праздничное толпленье закружило Добрыню, ряженые, хохоча, пытались стащить его с коня, скоморохи плясаньем закрывали путь. Двор княжьего дружинника Олексы Поповича показывали то в одном конце города, то в другом. Осерчав, Добрыня содрал с одного ряженого личину, взял его за загривок и поехал. Ноги ряженого, едва касаясь земли, привели его наконец к нужному двору.
– Здорово, крестовый брат, – впопыхах обрадовался Олекса, но в дом не пригласил. – В дорогу собираюсь, видишь. – И принялся сбивчиво, с досадой объяснять: – Был у воеводы Ратибора. Без княжьего слова, говорит, не могу. Как князь решит, так и будет. А не то втравим его куда не след или еще черт знает что не то сделаем. Коротко, – заключил попович, затягивая торок, – князь в Ростове, а я к нему.
– Видел я князя, – сказал Добрыня. – Служба наметилась.
– Да ну? – насмешливо отмахнулся Олекса. – Служба службе рознь. Я такое придумал… Аж воевода чело стал тереть. А потом послал… к князю.
– Надо ум приложить, – настаивал Медведь. – Тебе впору будет.
– Князь сказал? – заинтересовался попович.
Холоп развернул перед ним начищенную кольчатую бронь – Олекса придирчиво рассматривал снаряжение.
– Князь сказал: не может придумать, как понудить Святополка заратиться против волынского Давыда.
– Так и рек? – Олекса резко развернулся и с ухмылкой уставился на Медведя. – Да я ж… Я же все придумал! И воеводе рассказал! А он не захотел дать мне отроков!
– Зачем тебе отроки? – пробурчал храбр. – Я вместо них.
Попович, разлапившись, обнял его и на радостях пытался оторвать от земли.
– Грыжу наживешь, – отпихнул его Добрыня.
Упав в снег, Олекса захохотал. После втащил Медведя в дом, велел челядину подать квасу и браги, сам развернул перед гостем во всю ширь замысел. Чего в затее было больше – ратной хитрости или молодецкой дури, Добрыня сразу не мог решить.
– Киевский князь с малой дружиной пошел к Берестью. Главный полк выйдет позже и встанет в Турове.
– Откуда знаешь? – осторожничал храбр.
Попович пропустил вопрос мимо ушей – кто ж не знает о ратных сборах Святополка Изяславича. Он сам о том трубил громче громкого.
– В Берестье же придут воеводы от ляхов. А может, и сам польский князь объявится. Святополк хочет составить с ним союз против Ростиславичей. Тут мы и подсластим жизнь Давыду.
– Ему и так не горько. – Жилы на висках храбра вздулись и сам он напрягся, вникая в непонятную пока затею.
– А должен думать, что горько. К нему прибежит человек и скажет, будто Святополк вовсе не против Ростиславичей призывает ляхов, а против него, Давыда.
– Какой человек?
– Такой, которому Давыд поверит как самому себе.
– Ну и кто это?
– Беглый боярин Туряк.
– Знаю такого, – кивнул Добрыня. – Лешего обхитрит, не задумавшись.
– Ну а мне перехитрить хитреца – любо-дорого, – усмехнулся попович. – Надо только выкрасть его из дружины Святополка. А потом дать ему бежать к Давыду.
– Не так быстро, – морща лоб, попросил Медведь.
– Он услышит разговор, будто киевский князь велел убить его. Ростиславичи-де заплатили за это, а в Киеве Туряк все равно как бельмо у градских. Еще услышит, что поход на Ростиславичей – прикрытие, а истинная цель – захватить врасплох Давыда. Давыд поверит, поднимет дружину и пойдет на Святополка. Дело сделано.
Попович с довольным видом выхлебал полную кружку малинового квасу.
– Едем?
– На день задержусь в Киеве, – предупредил Добрыня. – Выправлю дела.
В клеть сунулся мальчишка-отрок со двора. Пробормотав нечто, кинул на стол скрученную в трубку бересту.
– От кого?
– Дак упырь его знает, – простуженно сипнул малый. – Конный заскочил на двор и вылетел обратно.
Олекса перерезал нитку, развернул бересту. Поднес ближе к светцу. Добрыня увидел, как дрогнула у поповича рука, а лицо вытянулось. Читая, он отвернулся, затем вовсе забился в угол.
Грамоту писала Забава Путятишна, сосланная отцом в Туров, как тот и грозился. Береста была в разводах – скребя писалом, дочь воеводы роняла слезы. А может, ревела белугой, как посадская девка, подумалось поповичу.
«…Пусть душа твоя будет страстна к душе моей и к телу моему, и к лицу моему, а обиды прости. Разгорается сердце мое в плену и томится по тебе, суженый мой. Не надо мне залогов, а приезжай и забери меня из клетки моей, аки горлицу тоскующую…»
– Задержимся на день и в Турове, – зажав грамоту в кулаке, сказал Олекса. – Свои дела выправлю.
– Дошла девка? – догадавшись, спросил Добрыня, будто о заквашенном тесте.
– Через край полезло.
– Пышнее будет, – без всякой задней мысли отмолвил Медведь.
– Угу, – тая радость, согласился попович. Но понял по-своему: – На доске-то я и в гробу належусь.
…Одряхлевший Янь Вышатич держал крещаемого младенца как некую драгоценность. Пока монастырский поп мазал дитятю елеем, старец крепко прижимал к себе внучку, ласково дул в макушку. Настасья зорко следила, чтобы у боярина не ослабли руки.
Добрыня отвлекся, ушел разглядывать высокое, больше человека, деревянное распятие. Хватившись, Настасья отыскала его глазами, успокоилась. Муж рядом. Хотя б на день. А там как Бог даст и как служба княжья повернет. Может, и ничего, скоро вернется.
Оглянувшись второй и третий раз, она зрела Добрыню в неподвижности, будто окаменелого. Поп закрыл свой требник, окончив таинство. Добрыня все стоял перед крестом, уставясь на Спаса. Янь Вышатич нехотя сдал младенца Настасье и едва довлекся до лавки – ноги не держали. Сама баба не решилась тревожить мужа.
Обращение храбра в соляной столп привлекло иерея. Подойдя, он встал позади.
– Лучше человеку повесить свою шкуру на дереве, чем носить по земле, – шумно вздохнул Добрыня, ожив.
Иеромонах, напротив, впал в задумчивость. Открыл было рот для пространного ответа. Передумал, закрыл. Еще размыслив, промолвил изумленно:
– Воистину.
Добрыня развернулся, свесил голову ниже плечей, уменьшась в росте.
– Сними камень с души, отец, если можешь. Чужую жизнь сгубил ни за что. Тяжко носить.
Примерившись, иерей накинул ему на макушку епитрахиль.
31
За слюдяным оконцем с воем мечется и лютует вьюга. В книжне зябко, печь едва теплится. Но горят свечи, озаряя лица двух собеседников, и очам уютно. А от холода спасают меховые свиты и войлочные калиги на ногах.
Янь Вышатич сидит на лавке под боком у печи, дремотно рассказывает о походах былых лет, о княжьей славе времен великого Ярослава Мудрого – что видел сам и что знал от воеводы Вышаты. Нестор смешивает за столом чернила и внимает вполуха – все эти повести слышал не по разу. Все они давно записаны на разрозненных пергаменах и в свой черед встанут по порядку на листах летописца. Некогда полноводная река жизни старого боярина, служившего многим князьям и знавшего лучшие годы Руси, успокоилась от бурного течения, обмелела. Тонкому ручью стало невместно в широком русле, проложенном когда-то, и он искал себе новый путь – в иные земли, под иные небеса. Одряхлевший воин оставил заботы отчей земли и княжьей службы. Но облегчив себе уход к другим берегам, душа еще полнилась славными воспоминаньями и спешила также оставить их на земле.
– …Если буду жив, то с дружиной, и если погибну, то с дружиной. Сказал это Вышата князю и выпрыгнул из лодьи на берег, и повел обратно на Русь шесть тысяч воинов. Греки в то время узнали, что буря потопила русские лодьи. Царь Константин, именем Мономах, послал на них четырнадцать галер. Встретились греки с русами, и князю Владимиру Ярославичу удача была. Русы на оставшихся лодьях разбили все греческие галеры… А князь Ярослав, мирясь с царем Мономахом, запросил у него дочерь в жены своему сыну Всеволоду, – заключил повествование Янь Вышатич и перепрыгнул умом на иное: – А что, Нестор, не напрасно ль мы отговаривали князя Владимира Всеволодича сесть в Киеве? Что если б стал он великим князем?.. А ныне – пять лет уж борется с братьями, силы на пустое тратит.
– Не на пустое, – возразил книжник, отставив корчажец с соком вишневого дерева. – Не напрасно Мономах носит свое имя. И не с братьями он борется. У Единоборца лишь один достойный враг – он сам. О такой вражде Господь говорит: побеждающему дам место сесть с Собою. А Руси еще заслужить надобно великого князя – не по званию лишь великого, а по делам.
Янь Вышатич кивал, сомлев у внезапно ожившей печи. Монах-истопник в подклете подкинул дров и печка дохнула жаром. Старик смежил веки, тихо всхрапнул.
Нестор, прислушавшись к тщетному злобствованью вьюги за окном, вернулся к своим чернилам. Мирно было на душе и мечталось, чтобы так же разбивались о неколебимые стены Руси все грядущие бури и вихри. Но он знал, что этого не будет. Разве что на краткие по меркам веков мгновенья будут посылаемы ей затишья. Ибо надобно, чтобы Русь возрастала в терпении. Чтобы навсегда в памяти русской оставались князья, воюющие за людей своих и за землю отчую, за народ новый – христианский. Чтобы в лихие годы имена их были как ратная хоругвь, а в мирные дни вспоминались ласковые князья, от которых во все концы земли летел клич: кто друг мне, тот приходи веселиться со мной и со всей Русью…
– Весело тебе, Нестор? – спросил Янь Вышатич, очнувшись от дремы и увидев улыбку на лице инока.
– Радостно, боярин. Кого так любит Бог, как нас возлюбил? Кого так почтил, как нас прославил и превознес?..
И впрямь – никого.
Послесловие
Великий князь киевский Святополк Изяславич упокоился от трудов, праведных и неправедных, в 1113 г. Сразу после его смерти в Киеве вспыхнул бунт горожан против тысяцкого Путяты Вышатича и ростовщиков-лихоимцев. Успокаивать волну грабежей и погромов пришлось Владимиру Всеволодичу Мономаху. Киевские бояре и духовенство, опасаясь усиления мятежа, призвали князя без промедления занять «златой стол» Киева. Так что свое великое княжение Мономах должен был начать с «социальной реформы» – ограничить ростовщичество, смягчить некоторые законы.
Шестидесятилетнего князя, терпеливо дожидавшегося два десятка лет своей очереди на великий стол, киевляне встретили «с великой честью», по словам «Повести временных лет». «И все люди были рады, и мятеж утих».
Двенадцать лет великого княжения Владимира Мономаха стали лебединой песней единой Киевской Руси. Младших, «подколенных» князей и оппозиционных бояр (к примеру, новгородских) Владимир Всеволодич держал в узде крепкой рукой, не давая разгораться «распрям и которам» в борьбе за столы. После смерти Мономаха его сыновья Мстислав и Ярополк еще сдерживали дробление огромного государства на удельные княжества, но с их уходом процесс стал необратим.
Впрочем, все то, что позволило затем летописцу назвать Мономаха «добрым страдальцем за Русскую землю», было совершено князем до восхождения на киевский стол.
Как государственный деятель он выстраивал отношения между русскими князьями на заповедях христианского смирения, братолюбия и страха Божьего. Именно на этой христианской основе стало возможно, пусть кратковременное, политическое и духовное единение князей Руси, уже начинавших в конце XI столетия «разбредаться» по своим уделам и жить не «в любви между собой», по завету Ярослава Мудрого», а в ненависти и дележке наследства.
Как полководцу, «стражу земли русской», единение страны необходимо было князю для исполнения другого дела всей его жизни – обороны Руси от кочевников. До 1113 г. совместно со Святополком и другими князьями Мономах совершил несколько больших наступательных походов в половецкую степь, прославивших его имя не только на Руси, но и в иных землях. Книжник последующих времен писал о князе, что тот «пил золотым шеломом Дон», погубил «поганых» и «приемши землю их всю и загнавши окаянные агаряны» за «железные врата» Кавказа. Другой книжник, воздыхавший в XIII в. о погибели Руси от татаро-монголов, вспоминал славные времена Владимира Мономаха, «которым половцы детей своих пугали в колыбели. А литва из болот на свет не показывалась. А венгры укрепляли каменные города свои железными воротами, чтобы их великий Владимир не покорил, а немцы радовались, что далеко они – за Синим морем. Буртасы, черемисы, водь и мордва бортничали[1] на великого князя Владимира. А Кир Мануил Цареградский[2] страшился, потому и великие дары послал к нему, чтобы великий князь Владимир Царьград у него не отнял».
Последнее утверждение вполне легендарно, хотя, возможно, основано на реальных событиях русско-византийской войны 1116 г. и бракосочетании внучки Мономаха с сыном императора. Тем не менее этой легенде в русской истории была уготована особая роль. «Шапкой Мономаха», по преданию, присланной князю византийским императором вместе с другими дарами, позднее в течение нескольких веков венчались на царство русские государи. Сама шапка, хранящаяся ныне в Алмазном фонде, к Мономаху не имеет отношения. Но ведь еще современник Владимира Всеволодича митрополит-грек Никифор писал о царственном происхождении князя, которого «Бог… из утробы освятил и помазал, смесив от царской и княжеской крови…» Династия же московских царей вышла не из какой иной ветви обширного рода Рюриковичей, а именно из Мономашичей – из дома Даниловичей. Первый князь московский Даниил Александрович приходился Владимиру Мономаху прапраправнуком.
И думается, нет ничего случайного в том, что в правящем клане князей Рюриковичей возобладала именно эта ветвь. Хотя в роду Мономашичей – Даниловичей немало было князей, не отличавшихся особым благочестием, но, видимо, за благонравие и молитвы родоначальника, князя Владимира Всеволодича, силой смирявшего себя в своей вражде с братьями, «братолюбца и нищелюбца», который «бедного смерда и убогую вдовицу не давал в обиду сильным», а «приходивших к нему кормил и поил, как мать детей своих», – возлюбил Господь этот род (равно как за благонравие и молитвы родоночальника московских князей и царей, святого преподобного князя Даниила). И дано было благословение роду Мономаха, чья царственность истощилась лишь спустя полтысячелетия со смертью святого царя Федора Иоанновича. Кстати, и последний государь до династии Романовых – Василий Шуйский – принадлежал роду Мономашичей, но другой его ветви.
Через год после вокняжения на великом столе Владимира Всеволодича в Печерской обители под Киевом упокоился монах Нестор – «земли Русской летописатель», как называет его церковное песнопение. Умер, незадолго перед тем поставив точку в своей «Повести временных лет», написанной за несколько лет, но подготовляемой, очевидно, немалую часть жизни.
То же песнопение преподобному Нестору восхваляет его среди прочего такими словами: «Провозвестника славы отеческой обрела в тебе, досточудный Нестор, страна Русская, познавшего минувшие судьбы ее и письменам предавшего для научения, наставления и назидания грядущих родов, чтобы и они узрели промышление Божье о народе славянском и воспели своему Благому Промыслителю: Алилуйя».
О том же «научении» пекся и князь Владимир, оставивший потомкам свое «Поучение» и краткий «летописец» собственных трудов. А после смерти Нестора, как считается, велевший продолжить летописание игумену своего родового Выдубицкого монастыря.
Несомненно, эти две фигуры – князя Мономаха, «иже просвети русскую землю», по словам летописи, и другого просветителя, книжника Нестора – ключевые для русской истории той эпохи. Они стоят наравне друг с другом – великий князь и смиренный инок, оба – созидатели Руси в ее государственном и духовном обличье, стоявшие у самых глубинных корней именно Святой Руси.
«Повесть временных лет» содержит лишь единственную прямую характеристику Мономаха. Но эта характеристика стоит всех иных похвал вместе взятых: «Владимир был полон любви». Ведь любовь – главная заповедь Бога человеку. И исполнивший ее благословен во веки.
Февраль – август 2011 г.
СЛОВАРЬ
Адамант – алмаз.
Аксамит – золотая византийская парча сложного плетения.
Аманат – заложник.
Бирич – княжеский администратор.
Вапница – палитра, дощечка для смешивания красок.
Вежа – отдельно стоящая башня в крепости.
Вира – судебный штраф.
Вирник – княжеский дружинник, судебный исполнитель – сборщик вир.
Волостель – управитель города, княжеский наместник.
Волот – по славянским преданиям, исполин, обладающий необычайной силой.
Вотола – верхняя одежда, род плаща без рукавов, с завязками у шеи.
Городовая рать – городское ополчение.
Городьба – стена вокруг города, поселения, оборонное укрепление.
Градские люди – свободные горожане. Подразделялись на житьих людей (зажиточных) и черных людей (небогатое простонародье).
Гривна – 1. единица денежного и весового счета; гривна серебра в Новгороде в XII в. равнялась 204 г, гривна кун – 51 г. При денежных расчетах использовались как монеты, так и слитки на вес. 2. металлический шейный обруч, украшение либо знак социальной принадлежности.
Гриди (гридни) – дружинники-телохранители, постоянно жившие при княжьем дворе.
Гридница – помещение для княжьей охраны.
Гудок – струнно-смычковый грушевидный музыкальный инструмент.
Гульбище – наружная или внутренняя галерея, опоясывающая строение со всех или нескольких сторон.
Даньщики – сборщики дани с зависимого населения.
Детинец – кремль, крепость внутри города.
Дядька – см. Кормилец.
Жило – жилье, жилое помещение.
Жито – хлеб, злаки.
Житьи люди – зажиточные, см. Градские люди.
Заборола – верхняя, слегка выступавшая наружу часть крепостной стены с бойницами для стрельбы из луков.
Зарукавье – широкая манжета.
Изложня – спальня.
Изограф – художник, иконописец.
Истобка – теплое, хорошо отапливаемое помещение в доме.
Каган – титул верховного правителя, заимствованный на Руси у тюркских народов – хазар, печенегов и др.
Калита – кошель в виде мешочка с затягивающимся ремешком.
Келарь – монах, заведующий монастырскими припасами.
Клеть – 1. помещение; 2. небольшое деревянное строение хозяйственного назначения.
Ключник – лицо, ведавшее хозяйством в доме, усадьбе (обычно раб) либо в монастыре.
Кметь – воин.
Конец – административно-территориальная единица древнерусского города.
Корзно – плащ с застежкой, который носил только князь; атрибут княжеской власти. Надевался в торжественных случаях.
Корм – доход, получаемый дружинной знатью с земель и сел, полученных от князя во владение или пользование (кормление). А также военная добыча.
Кормилец – дядька-воспитатель. Обычно был рабом, но в княжеских семьях дядькой при малолетнем княжиче становился кто-либо из бояр, из старшей дружины.
Корсунь – греческий Херсонес, ныне раскопанное городище на окраине Севастополя.
Корчага – кувшин, сосуд.
Куна – денежная единица Древней Руси, в конце XI в. куна – любая монета. 50 кун составляли гривну кун.
Ловище – место для охоты, охотничье угодье.
Ловы – охота.
Люди – свободное население, подданные князя, кроме бояр.
Медуша – помещение для хранения меда.
Мечник – судебный исполнитель, сопровождавший вирника.
Милостник – человек, живший на княжьем, боярском или монастырском дворе милостью хозяев и обязанный за это работать.
Молодечная – помещение для проживания младших дружинников.
Мытарь – сборщик пошлин.
Мыто – пошлина, налог.
Насад – разновидность лодьи с бортами, наращенными вгладь – доска к доске.
Нарочитая чадь – знать, бояре.
Невеглас – неученый, несведущий, невежда.
Обилье – продуктовый запас.
Ободверина – косяки двери.
Обручье – браслет.
Огнищанин (тиун огнищный) – княжеский домоправитель (от слова «огнище» – «очаг», «дом»).
Отрок – 1. младший дружинник; 2. подросток.
Отчина – термин княжьего права в Древней Руси, обозначавший волость князя, которой владел его отец и на которую он также мог претендовать.
Паволоки – тонкие, дорогостоящие привозные ткани.
Парубок – работник, раб.
Повалуша – верхнее жилое помещение в богатом доме, обычно в надстроенной башенке.
Повоз – обоз, доставлявший дань или оброк в назначенное место.
Повойник – головной убор замужней женщины, род чепца.
Подклеть – нижний этаж или погреб.
Поруб – темница, яма с поставленным сверху деревянным срубом, место заточения.
Поршни – обувь из цельного куска кожи, стягиваемого на щиколотке ремешком.
Посадник – наместник князя, городской управитель.
Посвистель – свистковый инструмент, применявшийся как сигнальный во время сражений.
Поток – арест, заточение в темницу. Формула древнерусского права «выдать на поток и разграбление» означала арест с конфискацией имущества.
Простая чадь – 1. общинники, простолюдины, свободные дворовые люди. 2. младшие дружинники.
Резана – разрезанная монета, каждая часть которой имела хождение как обычное платежное средство. Резаны делали из ногат – серебряных арабских дирхемов. В конце XI в. резана – половина монеты.
Резы – проценты по долгу.
Русская правда – свод законов Древней Руси, гражданский и уголовный кодекс, начавший формироваться при князе Ярославе Мудром в середине XI в.
Ряд – договор.
Рядиться – вступать в договорные отношения, договариваться.
Рядович – человек, нанятый по ряду (договору) для какой-либо работы, службы, либо пошедший в кабалу на каких-либо условиях.
Свита – верхняя одежда, прямая, до колен, с длинными узкими рукавами
Седмица – неделя, семь дней.
Скрыня – ларец.
Смерды – сельское население, жившее на земле князя, зависимое от него и платившее ему дань (натуральным продуктом и повинностями, в том числе военной).
Снедный припас – заготовленные продукты.
Сопель – свистковый музыкальный инструмент.
Сотский – административная должность в городском управлении; сотские находились под началом тысяцкого и занимались делами городских округов – концов.
Сторожа – сторожевой наряд, охрана, разведывательный отряд.
Сулица – легкое и короткое, часто метательное копье.
Сурожское море – Азовское.
Сыть – пища.
Тать – вор.
Татьба – воровство, грабеж.
Тафта – шелковая ткань с узорным рисунком.
Тиун – приказчик, управитель в доме, на княжьем, боярском дворе, на селе, в хозяйстве. В описываемое время тиунами могли быть как рабы, так и свободные.
Толмач – переводчик.
Торок – мешок, сумка, укрепляемая позади конского седла.
Тысяцкий – предводитель городского ополчения, в мирное время исполнял административные обязанности городского управления. Назначался князем из числа бояр.
Убрус – головной платок.
Угры – венгры.
Хвалисское море – Каспийское. Хвалисы – мусульманские страны южнее и восточнее Каспийского моря.
Храбр – витязь, богатырь.
Хронограф – изложение всемирной истории. Хронографы составляли в Византии, в южнославянских странах.
Чадь – см. Простая чадь.
Чернец – так называли монахов из-за цвета их одежд.
Ябетник (ябедник) – княжеский судья.
Приложение
Родовые связи русских князей (действующих и упоминаемых в романе)
Владимир Святой
↓
______________________________________________________________
↓ ↓ ↓ ↓ ↓
Святополк Окаянный Ярослав Мудрый Мстислав Храбрый … Борис Глеб
↓
______________________________________________________________
↓ ↓ ↓ ↓ ↓
Владимир Изяслав Святослав Всеволод … Игорь
↓ ↓ ↓ ↓ ↓ ↓ ↓ ↓
Ростислав Святополк Давыд Олег Ярослав Владимир Ростислав Давыд
↓ ↓ Мономах
Володарь Василько
1
Давали дань медом.
(обратно)2
Император Византии.
(обратно)
Комментарии к книге «Шапка Мономаха», Наталья Валерьевна Иртенина
Всего 0 комментариев