Опытный врач драгоценнее многих других человеков.
Гомер. «Илиада»1. День первый
Клянусь Аполлоном врачом, Асклепием, Гигией и Панацеей и всеми богами и богинями, беря их в свидетели, исполнять честно, соответственно моим силам и моему разумению, следующую присягу и письменное обязательство: считать научившего меня врачебному искусству наравне с моими родителями, делиться с ним моими достатками и в случае надобности помогать ему в его нуждах.
Гиппократ. «Клятва»За ничтожную сумму в три лиара какой-то крестьянин согласился подвести его до самых городских ворот. Город был уже близко, то и дело по сторонам мелькали аспидные и черепичные крыши аббатств, чаще попадались деревни, и вид у них был зажиточней. Мул, потряхивая пристроенным на лбу бубенчиком, быстро тащил повозку по дороге, огибавшей Монмартрский холм, на вершине которого крутились на ветру бесчисленные парижские мельницы.
Мигель сидел на краю повозки рядом с корзинами полными зелени и молодой чистой репы, глядел на появившиеся вдали шпили столичных церквей. В голове звучал стишок, который, бывало, любила повторять мать:
Город Париж – это дом королей, Светлого Феба сиянье лучей, Сирия в цвете надежд золотых Данная людям в писаньях святых. Варварской Скифии щедрый рудник, Греция, полная роскоши книг, Рима поэты, ученья раджей, Мудрые речи афинских мужей, Вечный розарий, прекрасный как сон Благоухающий дивный Сидон!Дорога круто свернула влево, шпили королевской усыпальницы – аббатства Сен-Дени скрылись за лесом, мельницы с Монмартра последний раз прощально взмахнули крыльями и тоже пропали. Колеса задребезжали по неровному булыжнику Антуанского предместья, над ветхими домишками навстречу путешественнику поднялись городские стены и массивные ворота Сен-Антуан, охраняемые круглыми башнями Бастилии.
Париж!
Позади осталась Германия, разбойничьи гнезда рыцарских замков, разбросанных по вершинам меловых скал, сутолока вольных городов, рваная серость всеми презираемого крестьянства, горожане, наперекор имперским указам заносчиво обряженные в синее, позади чужая лающая речь, горькое пиво и жирная свиная колбаса. В прошлом два года, потраченные на бесплодные споры с людьми, ученость свою любящими больше правды. В Германии остались и немногие друзья, гонимые, но не бросившие мечту о грядущей христианской коммуне. И еще ряды виселиц, поставленных семь лет назад для воинов непреклонного Томаса Мюнцера и не пустовавших с тех пор ни единого дня. Просто чудо, что он живой вырвался из Германии.
Возле ратуши Мигель слез с повозки, благополучно преодолел рытвины давно не ремонтированной Гревской площади и очутился на берегу Сены. Только свинцовая полоса кажущейся неподвижной воды отделяла его от острова Сите, башен собора Богоматери и узких кирпичных арок Отеля-Дье – больницы, древностью и славой уступающей лишь госпиталю города Лиона.
С минуту Мигель колебался, какой дорогой идти дальше: за переход через Старый мост надо платить два су, а по новому мосту можно перебраться на другой берег бесплатно. Денег у Мигеля оставалось мало, но он очень устал, нога, сломанная еще в детстве, болезненно ныла, и Мигель хромал сильнее обычного. А Новый мост выводил к самым крепостным стенам, откуда пришлось бы возвращаться через весь город. Мигель заплатил деньги, перелез через натянутую поперек моста цепь и двинулся к Отелю-Дье. Сквозными проходами вышел к Малому мосту, за которым на другом берегу темнели крыши Латинского квартала. Там располагается опора и слава католической церкви – Сорбонна. Туда держит путь разыскиваемый церковными трибуналами трех стран еретик Мигель Сервет.
Порой Мигелю самому казалось удивительным, что он и есть тот самый Мигель Сервет, о котором враги говорят столько худого, а друзья предпочитают молчать, потому что слишком опасно быть другом Сервета. А началось все несколько лет назад, когда духовник молодого императора Карла во время приезда в один из арагонских монастырей обратил внимание на невысокого странно светловолосого и к тому же хромого воспитанника. Четырнадцатилетний Мигель выделялся среди товарищей не только внешне. Он бегло говорил по-латыни, знал греческий и еврейский языки, мог объясниться с итальянцем, а испанский и французский языки были его родными. Мальчик оказался тверд в вере, выказывал изрядные для своего возраста познания в схоластической теологии и философии и, как выяснилось, приступил даже к изучению арифметики. Кардинал пришел в восхищение, и талантливый юноша был включен в свиту императора в качестве секретаря его духовника.
Император направлялся для коронации в Рим, следом за императором туда же поехал и Мигель.
Знал бы добрый духовник, какую ошибку он совершил! Насмотревшись на фривольные нравы курии, привыкший к аскетизму Мигель сразу и навсегда разочаровался в католицизме. К тому же, нашлись люди, выслушавшие его сомнения и указавшие иной путь. Мигель Сервет примкнул к последователям виттенбергского пророка Мартина Лютера. Он покинул свиту Карла, три года учился юриспруденции в университете Тулузы, а затем направился в Германию, куда звали его новые учителя.
Но вскоре между Мигелем и сытыми бюргерскими проповедниками появилась трещина, которая в самый недолгий срок обратилась в пропасть. Дело в том, что были в Германии и такие люди, которые подобно Мигелю мечтали о пришествии на землю царства небесного, о возвращении тех времен, когда «верующие были вместе и имели все общее». Не желая ждать последних времен, они восстали на вавилонскую блудницу, но сами пали от меча. Случилось это за несколько месяцев до того, как императорский духовник выбрал себе нового секретаря; тогда еще Мигель ничего не слышал о Томасе Мюнцере и его крестьянском войске. И вот теперь, запоздалым пророком выступил он на защиту погибших.
Одна за другой вышли две книги Мигеля, после чего в беспокойном богословском мире Германии разразилась настоящая буря. Молодой богослов посмел отвергнуть святую Троицу, ему хватало божественной природы и человека Христа, призывавшего к равенству и милосердию. Этим Сервет разом отрицал и авторитет церкви, и божественность светской власти. Подобного не могли допустить ни католики, ни протестанты. Неужто князья согласятся, что казни крестьянской войны были неправыми? Нет, уж лучше «снова распять Христа, если бы он явился».
Мягкосердечный страсбургский проповедник Мартин Буцер требовал колесовать нечестивца, вождь базельской реформации Эколампадий предлагал виселицу, кельнский инквизитор Конрад Ульм в длинных посланиях к протестантам требовал, чтобы Сервета отдали ему для сожжения. Именно эта неразбериха и позволила Сервету уцелеть. Хотя, трудно сказать, чем бы все могло кончиться, если бы однажды у него в гостинице не появился лейденский портной Ян Бокелзон.
– Учитель, – начал он, и непривычное обращение заставило сердце Мигеля учащенно забиться, – я боялся опоздать, большое счастье, что тебя не схватили страсбургские фарисеи, и что ты не уехал отсюда в другой город…
– Мне обещали приют и безопасность, – объяснил Мигель, – а в случае несогласий гарантировали свободный отъезд, чтобы кто-либо не подумал, будто я предался бегству…
– Так было прежде твоей второй книги, учитель, – настаивал Бокелзон, – тогда от тебя ждали раскаяния. А сейчас только немедленное бегство может избавить тебя от ненужного мученичества. Меня прислал брат Иоганн Матис из Гарлема. Он предлагает тебе достойное убежище. Кроме того, у меня есть для тебя письмо к польским братьям, они тоже будут рады видеть ученого проповедника. Но лучше всего, если ты поедешь в Мюнстер. Мюнстерские анабаптисты достигли немалых успехов, и, думается, не пройдет и года, как знамя нового Сидона воссияет над миром, и Вавилон будет сокрушен!
– Я не поеду в Мюнстер, – печально сказал Мигель. – Мне двадцать лет, но я слаб и болен, мои руки больше привыкли к легкому перу, чем к тяжелой алебарде. К тому же, я не верю, чтобы силой можно было сделать людей счастливыми. Убедить можно только словом, и мое слово всегда будет на стороне обиженных. Сегодня меня не поняли и не согласились со мной, я думаю, это произошло оттого, что мои книги еще несовершенны, варварски написаны, спутаны и неисправны. На диспуте в Гагенау меня уличили в недостаточном знании Аристотеля, а доказывая человеческую сущность Христа, я не мог сказать ничего конкретного. Пророчество обретает силу лишь в искусных устах, ты зря называешь меня учителем, мне еще самому следует учиться, в первую очередь философии и медицине. Дух божий – в крови, а что мы, пролившие реки крови, знаем о ее сущности? Познав душу и тело людское, я напишу книгу, которая заставит даже самых упрямых признать мою правоту, и вам не придется поднимать оружие на защиту коммуны. Но для этого мне надо ехать в Париж, в Сорбонну.
– Пусть будет так, – согласился Бокелзон. – У нас мало ученых защитников, а после мученической смерти Томаса Мюнцера, община вовсе оскудела знающими мужами. В Париже ты будешь подобен Даниилу в пасти льва и Ионе во чреве китовом. Братья станут молиться за тебя.
В тот же день Мигель выехал во Францию. Немногие нужные вещи Бокелзон обещал отправить следом. А пока Мигель Сервет, назвавшийся для безопасности французом Мишелем Вильневым, прибыл в Париж, не имея ни денег, ни знакомств, ни сколько-нибудь ясных планов – ничего, кроме желания изучить медицину, чтобы потом доказать, каким образом дух божий присутствовал в теле человека Иисуса Христа.
На Малом мосту Мигеля окружила невообразимо пестрая толпа. Из дверей теснящихся вдоль перил лавочек тянуло пряными запахами, дымом и гнилостным зловонием. Здесь торговали городские аптекари. В Мигеле сразу опознали приезжего, его хватали за рукава, зазывали в лавочки и прямо на крутых ступенях моста пытались всучить всевозможные средства:
– Камень безоар из слезы благородного оленя, спасает от любого яда! – соблазнял один.
– Месье, астеническая конституция ваших членов указывает, что вам необходимо лечение майскими травами, – взывал второй. – У Грио вам предложат золотой питье, которое только разорит вас, я же лечу сразу и дешево… Месье!..
– Могу предложить ладанку с волчьим зубом и цветами незабудки, – шептал в ухо продавец вовсе уже каторжного вида, – кто станет носить ее на шее, о том никто никогда не подумает дурно…
Последний шарлатан оказался особенно назойливым, он долго провожал Мигеля, страшным шепотом предлагая амулеты из волос самоубийцы и целебные мази из сала повешенного. Мигель насилу отвязался от самозваного эскулапа. Ничего не поделаешь, вокруг настоящей медицины всегда вертится тьма самозванцев.
За мостом начались узкие улочки Латинского квартала. Над головой почти смыкались выступающие этажи старинных домов, в которых помещались столетия назад основанные коллегии, снискавшие громкую славу своими почтенными профессорами, а также учеными магистрами. Мигель облегченно перевел дыхание. Он добрался до цели путешествия, и теперь Мигеля Сервета больше нет, по улицам Парижа идет студент-медикус Мишель Вильнев.
* * *
В один из дней конца сентября 1533 года анатомический театр Парижского университета заполнила на редкость разнородная толпа. В готическом зале под короной лежал завернутый в покрывало труп безвестного бродяги, удавленного третьего дня на Гревской площади, а вокруг собрался едва ли не весь цвет французского двора. Школярам, бакалаврам, даже магистрам сегодня пришлось потесниться. В первом ряду, в специально принесенном кресле сидела королева Наварры, сестра французского короля – Маргарита. Придворный врач Николя Флорен держался на полшага сзади и шепотом давал пояснения любознательной королеве. Далее расположились придворные, и надо отметить, что многие пришли сюда своей охотой и, к тому же, не в первый раз. Окружение Маргариты состояло из людей образованных, а значит – из вольнодумцев. Да и сама королева некогда пострадала за излишне вольный образ мыслей. Книга ее рассказов была осуждена Сорбонной и сожжена на площади. Об этом знали все, и королева втайне гордилась этим.
На профессорской кафедре возвышался Якоб Сильвиус. Сегодня он читал Галена «О назначении частей» – курс, принесший ему великую и заслуженную славу. Конечно, Галена можно с успехом читать и не роясь в протухших кишках висельника, но со времен Мондино обычай требовал, чтобы лекции по анатомии хотя бы изредка сопровождались публичными демонстрациями.
Приглашенные цирюльники обязаны были сидеть на соломе, разбросанной вокруг стола, но сидеть в присутствии королевы не смели, а встать не могли, чтобы не загораживать вида, и неудобно жались на корточках, ожидая приказа начать секцию. Будущие же медикусы теснились позади, лезли ногами на скамьи, облепляли колонны.
Сильвиус читал резким сильным голосом, четко произнося слова и акцентируя внимание слушателей на наиболее важных моментах:
– Все, что касается печени, уже достаточно описано, остается указать на защищенность ее положения, о котором Природа с самого начала особенно позаботилась. Будучи соединена с желудком и со всеми кишками посредством вен и окружающей их оболочки, в виде ее формы и долек, она трудно отделяется от них, – лектор оторвался от книги и сказал:
– Последнее требует особого пояснения. Латинский текст, коим обычно пользуются, сильно искажен в этом месте, в результате чего еще в самое недавнее время бытовало мнение, что печень трудно отделяется от остальных органов по причине сложной формы долек, из которых состоит оболочка. Однако, внимательное изучение греческой рукописи Галена показало, что прочитанное следует понимать иначе, а именно: сама печень состоит из двух либо четырех долей, и хотя свободно скользит среди оболочки, но будучи крепко оплетена связками и двумя входящими в ее тело венами, представляет немалые трудности анатому.
– Ваше величество, – обратился он к королеве, – позвольте мастеру провести вскрытие и продемонстрировать вашему величеству печень человека, ее расположение и входящие в нее вены.
Королева неспешно кивнула, один из цирюльников поднялся, взял в тазу с инструментами широкий медный нож и приступил к вскрытию. Сильвиус, не глядя, продолжал:
– Таким образом, сама Природа подтверждает правоту божественного Гиппократа, а также повсюду прославленного его толкователя Галена – величайших божеств медицины после Апполона и Асклепия.
Цирюльник засунул руку в брюшную полость, пытаясь вытащить на свет и показать собравшимся какой-то орган.
– Невежда кромсает желудок, – шепнул Флорен на ухо королеве.
Маргарита рассмеялась.
– Учитель, остановите дурака! – звонкий голос прорезал монотонный гул аудитории.
Сильвиус замер на полуслове. Толпа обернулась на звук. С ближайшей скамьи соскочил высокий человек, одетый в длинный темный плащ, какие принято носить среди школяров. Густая борода не могла скрыть молодости студента и лишь подчеркивала румянец свежих щек и задорный блеск глаз. Студент оттолкнул цирюльника, крикнув:
– Бездельник, тебе место на этом столе, а не возле него! – затем, уже не обращая ни на кого внимания, быстро, опытными движениями начал вскрытие.
Все молча ждали. Сильвиус растерянно стащил с нечесанных жестких волос профессорский берет, потом, вспомнив, что он на кафедре, а значит, должен быть с покрытой головой даже в присутствии королевы, поспешно натянул его. Королева перевела удивленный взгляд с неожиданно объявившегося прозектора на Флорена. Тот чуть слышно пояснил:
– Андрей Везалиус Витинг, сын императорского аптекаря. Замечательно способный юноша, – Флорен самодовольно улыбнулся и добавил: – Мой протеже.
Везалий отошел от стола. Теперь все могли видеть, что секция проведена отлично.
– Благодарю, – кивнул оправившийся от неожиданности Сильвиус и продолжил чтение: – Природа, снабдив повсюду печень связками…
– Учитель, – вновь прервал лектора Везалий, – мы видим здесь полую вену, артерии и связки, но сама печень не делится на доли. Части, о которых упоминает Гален, я видел лишь у собак и свиней. Неужели отсюда следует, что Пергамец ошибся?
Сильвиус даже не пытался скрыть недовольство. Мальчишка второй раз нарушил порядок лекции. Мало того, он допустил грубейшее нарушение придворного этикета, обращаясь к третьему лицу в присутствии королевы. Но если первая выходка была вызвана вполне понятным бахвальством, желанием блеснуть низменным прозекторским искусством, то теперь он необдуманно бросал вызов самой науке – непререкаемому авторитету божественного Галена. Сильвиус медленно спустился с кафедры, нагнулся, разглядывая близорукими глазами отпрепарированные органы.
– Ваше величество, – признал он, – несчастный действительно лишен долей печени. Досадное уродство, и оно, конечно же, ничего не доказывает. Глупый мальчик поступил бы гораздо вернее, если бы искал подтверждения своим взглядам в описаниях Галена, а не подле виселицы, куда попадают создания извращенные как душой, так и телом. Печень ДОЛЖНА состоять из многих частей, так как если бы в ней имелась только одна большая полость, то кровь не задерживалась бы там долго, и кровотворение было бы вследствие этого хуже. Так утверждают Герофил, Руф и даже сам Аристотель!
Везалий молчал, сраженный словами знаменитого доктора. Значит, все, кого ему приходилось вскрывать до сих пор, были жалкими уродами, лишенными полноценной печени! Везалий стоял, расставив руки с растопыренными, перепачканными кровью пальцами, и весь вид его выражал такую растерянность, что кто-то из свиты королевы не выдержал и расхохотался, громко хлопая себя ладонями по бокам, где, несомненно, скрывалась сильно разветвленная печень.
– Однако, – промолвил Сильвиус, не спеша возвращаясь на кафедру, – предоставим ослам жевать свой латук и вернемся от ничтожных препирательств к великой науке. Как было сказано, Природа, снабдив печень связками…
Королева была довольна. Маленький анатомический скандал получился необычайно милым и очень ей понравился.
* * *
За стрельчатыми, исчерченными свинцовыми переплетами окнами плавился вечер. Придворные и школяры, профессора и любопытствующие дворяне давно уже занимались своими далекими от анатомии делами. Анатомический театр, расположенный на одной из тупиковых улиц Университетской стороны, был пуст. Только два человека сидели на краю секционного стола и вполголоса обсуждали свои беды.
– Так-то, друг Мишель, – говорил Везалий, – воистину не знаю, кому верить, всему ли свету, от века твердящему одно, или своим глазам, указывающим другое. Не может же ошибаться Гален?
– Гален – великий врач, но он был таким же человеком, как и мы, а значит, его сочинения не свободны от ошибок, – твердо произнес второй собеседник, щуплый худой человек, лет двадцати на вид, с мягкими светлыми волосами, жидкой бородкой клинышком и жестким взглядом неожиданно черных глаз.
Одет второй студент был просто, даже бедно, и его можно было принять за монаха.
– Гален не мог знать всего, – говорил он, – в его времена запрет на вскрытия был очень строг, и вряд ли Пергамец мог часто нарушать его. Значит, он описывал строение обезьяны, овцы, собаки, кого угодно, но не человека…
– Тише, Мишель! – испугался Везалий. – Для тебя нет ничего святого! Еще немного, и ты отыщешь ошибки в священном писании!
Мигель послушно умолк. Пожалуй, они действительно слишком близко подошли к опасной черте. До сих пор ему удавалось притворяться французом и благочестивым католиком, благо что внешностью он походил на мать – уроженку Нормандии, и в нем непросто было признать испанца, а монастырское воспитание помогало скрывать вольнодумные мысли. Но все же следует быть осторожнее.
Трудно сказать, что сдружило двух столь непохожих людей – баловня судьбы Андрея Везалия, медика в пятом поколении, предки которого уже полтора столетия служили придворными врачами Габсбургов, и опасного еретика Мигеля Сервета. Один – красавец богатырского сложения, второй хромоногий калека. Один – богач, порой даже в будний день одевающийся в блестящую венецианскую парчу. Второй предполагал в ближайшем будущем прервать учение и отправиться на заработки, потому что денег, которые нужно отдать за право сдать экзамены, а потом преподавать самому, у него не было, а просить, хотя бы и у друзей, не позволяла гордость испанского дворянина. Даже причины, приведшие их в медицину, были различны. Если Мигель искал в анатомии подтверждения религиозным взглядам, то Андрей попросту готовился занять после отца почетную должность императорского аптекаря. Он старательно изучал арабский язык, необходимый в работе аптекарю и презираемый докторами, и неспешно трудился над переводом «Девятой книги» Разеса и комментариями к ней. Такой он видел свою докторскую диссертацию.
По самому рождению Везалий обречен был стать медиком-арабистом, сторонником осторожного Авиценны. С нежного возраста он воспитывался в преклонении перед непререкаемым авторитетом древних, перед Галеном и Гиппократом, Абулказисом и Львом Африканским. Мужественный во всем остальном, Андрей боялся только одного – противоречия с общепринятыми взглядами. Может быть потому его так тянуло к Мигелю, который, хотя и не отличался физической храбростью, но зато не признавал ничего, кроме свободного исследования. Друг в друге черпали они недостающие качества.
Друзья вышли на улицу и побрели прочь от анатомического театра и Коллегии Кальви, в которой учились и жили. Латинский квартал остался позади. С Крепостной улицы они свернули на узенькую кривую улочку Сен-Андре и остановились у церкви. Там шла заупокойная служба.
– В Монпелье на лекциях вскрывают не только казненных преступников, но даже дворян, – задумчиво проговорил Везалий. – Медицину там читает Франсуа Рабле. Это известный вольнодумец. Говорят, книгу о Пантагрюэле, вызвавшую такой шум, написал он.
– Вполне возможно, – согласился Сервет, – но я не вижу разницы между дворянином и бродягой. Один мой знакомый любил спрашивать: «Кто был дворянином, когда Адам пахал, а Ева пряла?» И граф, и крепостной родятся на свет одинаково голыми.
– Но потом один ест мясо, а второй – траву. Думаю, стоит посмотреть, как велики различия в строении их органов. Достать тело простого человека – несложно. Король любит вешать бедняков, а потом для вящей пользы студентов-медиков, оставляет тела болтаться на виселице. Грешным делом, мне уже приходилось похищать их оттуда. А вот где достать дворянина?
– Здесь не Монпелье, – согласился Сервет.
Из церкви вышла процессия. Впереди несли тело, за ним шел священник и несколько монахов. Никого из родственников не было.
– Кого хороните? – спросил Андрей.
– Испанский дворянин, – ответили ему. – Вчера приехал в Париж, и в тот же день убит на поединке.
Друзья быстро переглянулись и, не сказав ни слова, пошли за процессией.
* * *
Ночь выдалась темной и ветреной. Изодранные тучи метались по небосклону. Луна поблескивала порой через облачную рану, но ничего не могла осветить. Острые крыши домов терялись в небе, улочки заливала темень.
На улице Францисканцев остановилась наемная карета, из нее вышли два седока.
– Зажги фонарь и жди нас здесь, – приказал возчику тот, что пониже. Высокий пассажир вытащил из кареты длинный сверток, и подозрительные наниматели скрылись в темноте. Возчик часто и испуганно крестился.
Кладбище окружала каменная ограда в рост человека. Андрей подсадил товарища, передал мешок, в котором гремели две лопаты. Потом, подтянувшись, влез на ограду сам. По другую сторону стены послышалось глухое ворчание, возня. Красными точками блеснули глаза. Мигель вцепился в руку Андрея.
– Что это?
– Собаки, – успокоил Андрей. – Мне уже приходилось с ними сталкиваться: возле виселиц их полно. На двоих они напасть побоятся, вот только как бы они не попортили нашего дворянчика. Парень похоронен за счет церкви, а значит – без гроба.
Он извлек из мешка лопату, взмахнул ею в воздухе и прыгнул вниз. Мигель, после секундного колебания, последовал за ним. У полуразрытой могилы грызлась свора одичавших бездомных собак. Они уже почти добрались до неглубоко закопанного покойника. Подняв лопату, Везалий ринулся вперед. Раздалось несколько ударов, визг раненого пса, и поле боя осталось за людьми. Мигель зажег потайной фонарь, друзья принялись поспешно копать.
– Вовремя успели, – сказал Везалий. – Еще немного, и эти фурии разделили бы нашу печень на столько долей, что ее не собрали бы и в день страшного суда.
Они торопливо закончили работу. Мигель забрал лопаты, а его напарник взвалил на плечи мешок с телом. Свора, наблюдавшая издали, поняла, что добычу у них уносят, и с громким лаем бросилась за похитителями. Как и в первый раз Андрей подсадил товарища на стену, передал ему лопаты и мешок, но в этот момент сразу несколько больших псов бросились на него. Услыхав крик, Мигель одну за другой швырнул вниз лопаты. Собаки шарахнулись прочь, и Везалий отчаянным прыжком взлетел на гребень стены. Лопаты остались внизу.
До экипажа они добрались без приключений, возчик хлестнул лошадей, огромные колеса запрыгали по камням и ухабам изрытых парижских улиц. Везалий, чертыхаясь, ощупывал рваную рану на ноге, перепуганный Сервет, вжавшись в угол кареты, бессмысленно шептал дрожащими губами:
Город Париж это дом королей, Светлого Феба сиянье лучей…При повороте на Матросскую улицу колеса провалились в глубокую канаву, и лошади стали.
– Ладно, – сказал Везалий. – Дальше мы сами.
Он швырнул вознице золотой туринский ливр, поднял мешок, сморщился от боли, помянув недобрым словом кладбищенских церберов, и пошел вперед. Сервет похромал следом. Они долго кружили по тесным проходам Латинского квартала, перелезали цепи, которыми запирались на ночь проулки.
– Когда найдут наши заступы и поймут, что могилу разрыли не псы, а люди, – сказал Везалий, обернувшись, – то тело будут искать на Малом мосту у аптекарей, в колдовских притонах и других тайных местах, но никто не догадается, что оно открыто лежит на улице Святых отцов. Мы спрячем его в анатомическом театре.
Анатомический театр был заперт, но привычный ко всему и заранее подкупленный служитель отворил им. Грязный, покрытый глиной мешок свалили на пол.
– Начинай вскрытие, – сказал Везалий, – а я пока займусь своей ногой. Проклятый пес так чисто отпрепарировал клыками мне икру, что я могу изучать четвертый мускул стопы на себе самом.
Сервет устало опустился на скамью. Его бил озноб.
– Хватит, – выдохнул он, – больше я на такую работу не хожу.
– Друг Мишель!.. – рассмеялся Везалий, быстро бинтуя рану обрывком платка. – Ты не боишься критиковать отцов церкви и обвинять в невежестве декана факультета. И ты же оробел при виде дюжины запаршивевших щенков! Поверь, все псы Парижа не страшнее духовного суда. Впрочем, вернемся к нашим баранам, впереди много дел, кроме печени надо посмотреть те капилляры, которые, как ты утверждаешь, соединяют вены с артериями…
Утро застало хирургов за работой. Они быстро выяснили, что полноценная дворянская печень ничем не отличается от плебейской. Теперь Сервет, пользуясь методикой, разработанной Якобом Сильвиусом, заполнял кровеносные сосуды испанца подкрашенным маслом. Краска просачивалась сквозь невидимые поры и появлялась в венах. Везалий следил за каплями масла, выступавшими на срезе ткани. Молодые люди так увлеклись, что не услышали, как скрипнула дверь, и в аудитории появился Иоганн Гюнтер. Гюнтер недавно приехал из Лувена и, так же как и Сильвиус, преподавал анатомию. Правда, он не был столь образован как его именитый соперник, но зато его лекции чаще сопровождались демонстрациями.
– Счастлив тот, кого музы призывают к делам рано поутру, – сказал Гюнтер, присаживаясь на ближайшую скамью. – Продолжайте, господа, ваши упражнения.
Студенты поклонились.
– Приветствую вас, учитель, – сказал Везалий.
Он еще прежде был знаком с Гюнтером. Учебу Везалий начинал в Лувенском университете, где всезнающий швейцарец вел в то время курс греческого языка. А теперь они встретились в Сорбонне.
Некоторое время Гюнтер молча следил за студентами, потом спросил Андрея:
– Я слышал недавно, что вы, Андреас, занимаясь самостоятельно, доказали, будто бы кость нижней челюсти, вопреки Галену, является непарной…
– Да, учитель, – ответил Везалий.
– Если вас не затруднит, мне бы хотелось посмотреть.
– Нет ничего проще, – Везалий вновь взялся за отложенный было нож.
Когда операция была закончена, Гюнтер долго сидел, дергая массивную золотую цепь, спускающуюся на грудь.
– Вы показали все так убедительно, – произнес он наконец, – что я должен был бы поверить вам, если бы у Галена не было сказано прямо противоположное. Хотя, с другой стороны, за тысячу триста лет человек мог довольно сильно измениться. Пергамец насчитывает в грудной кости человека семь фрагментов, а мы находим только три. Люди мельчают. Но какое это имеет значение? Нам следует не рассуждать, а верить. «В медицинском искусстве умствование делает преступниками тех, кто им занимается, и приносит гибель тому, к кому его применяют». Это сказал Гиппократ, и мы должны беспрекословно следовать его наставлению. Я надеюсь, что ваши, внушенные молодостью, разрушительные мысли с годами утихнут, а бескорыстная преданность науке Асклепия будет вознаграждена. Друзья мои, послезавтра я читаю здесь студентам о мышцах живота. Мне бы хотелось видеть вас обоих в качестве прозекторов.
– Мы прийдем, – вразнобой ответили молодые люди.
– Значит, я рассчитываю на вас, – Гюнтер встал и вышел.
– Швейцарец – неплохой врач, – задумчиво сказал Везалий. – Кажется, нам повезло.
– Я не заметил в нем слишком большого ума, – возразил Сервет.
– О нем говорят, – согласился Везалий, – что этот анатом держит в руках нож только во время еды.
– Но ведь вскрытия будем делать мы, – подвел итог Сервет.
В круглое окно под куполом влетали первые косые лучи солнца. Город просыпался, с улицы доносился шум. Служитель стоял в дверях и ждал, когда щедрые студиозусы закончат свое неаппетитное занятие, чтобы забрать останки испанского дворянина и закопать их вместе с частями вчерашнего висельника.
– И все же, Гален ошибался, – сказал вдруг Везалий. – За тысячу лет у человека не могло бесследно исчезнуть четыре крупных кости и так сильно измениться все остальные органы. Но если бы такое и случилось, то значит, труд Галена потерял для нас свое высокое значение. Начиная с сегодняшнего дня, всякое слово Галена я стану проверять с ланцетом в руках!
– Мудрое решение, вполне достойное звания медика, – подтвердил Сервет. – А теперь, Андрей, пошли. Нам пора.
2. Руками и инструментами
А некоторые из них поручают свое здоровье вам в надежде, что смогут излечиться, в то время как их болезнь смертельна. Вы не должны помогать всем тем, кто подвержен этому.
Абулкасис. «Трактат о хирургии и инструментах»Неисповедимы пути господни, и древняя Фортуна воистину ходит с накрепко завязанными глазами! Кажется, только что легионы Франциска вступали в Пьемонт, смущая бегущих невиданной дисциплиной и небывалым количеством артиллерийского снаряда и аркебузиров. Путь в Италию открыт, Милан – наш!
Тяжко поворачивается колесо богини, и уже нет побед, над Альпами является стотысячное войско Карла, и доблестные легионы, не померявшись силами с неприятелем, пятятся во Францию, и император без боя врывается в Прованс. Шестьдесят тысяч бравых немецких ландскнехтов у него, да пятнадцать тысяч итальянской пехоты, да двести сотен свирепых испанцев, обожженных африканским солнцем и славой тунисского похода. И еще соразмерное количество конницы и обоз, в котором упряжки мулов везут восемнадцать медных длинноствольных пушек для притеснения засевшего в крепостях неприятеля. А кованное колесо войны снова начинает поворачиваться…
Французский отряд стоит лагерем на берегу Роны. За земляным валом пестреют палатки, расседланные рыцарские кони жмутся к воде. Войско отдыхает, выполняя приказ коннетабля Монморанси: от боя уклоняться, не допуская лишь переправы противника через реку. Грозный Карл Испанский со всей воинской громадой заперт в призрачной тюрьме: на иссушенных палящими ветрами просторах Прованса. Стенами тюрьмы стали три города, три южные жемчужины Франции. Прежде всего Карл напал на Марсель, но город лишь посмеялся над осаждающими, три его замка, защищающие вход в Марсельскую гавань, остались непокоренными. Император кинулся к Авиньону, но был отброшен и от стен бывшей папской твердыни. «На Авиньонском мосту все танцуют и поют, но там никто не говорит по-кастильски». К Арлю император не пошел. Армия голодала, а французы, закрепившись в городах и сильных лагерях вдоль берегов Роны и Дюранса, отсыпались за недели неудачного итальянского похода, ели, пили и распевали песенку:
Sur le pont d’Avignon On y danse, on y danse!..Среди шатров один бросается в глаза своей огромной величиной. Палатка стоит у самого вала и кажется отделенной от остального лагеря незримой чертой. Здесь полевой госпиталь, владения войскового цирюльника девятнадцатилетнего Амбруаза Паре. Паре управляется в лазарете вдвоем с малолетним помощником Жаном, мальчишкой без роду и племени, готовым за кусок хлеба идти куда угодно и делать, что прикажут. Только в исключительных случаях в помощь Паре дают несколько солдат. Раненных в лагере довольно, в палатке все не вмещаются, и Паре ежедневно обходит лагерь с осмотром. Всего два месяца прошло с тех пор, как ему присвоили не слишком почетное звание «хирург-брадобрей», но молодого человека знают уже и в других отрядах.
Есть в лагере и еще один лекарь – некий Дубле, эмпирик, врачующий заговорами и тайными алхимическими средствами. Командующий пехотными частями полковник Монтежан скуп на выплату жалования, Дубле сопровождает армию на свой страх и риск и потому берет изрядную плату. И все же, пациентов у него ничуть не меньше, чем у казенного хирурга-брадобрея.
Амбруаз Паре невысок собой и плотен. Пробивающаяся борода еще не может сложиться в клин, редкие волосины торчат в разные стороны. Серые выпуклые глаза смотрят цепко, движения спокойны и медлительны. Холодная Бретань влила в его жилы меланхолию, лицо неподвижно, тяжелые веки тушат блеск глаз, но огонь разума согревает влагу сердца, возбуждая жизненный дух, и вены на висках и руках юноши вздуваются, рельефно проступая сквозь кожу.
Но сегодня Паре доволен и не скрывает этого. Вчера он провел труднейшую операцию, больной выжил и, с божьей помощью, возможно, выздоровеет окончательно. Круглая мушкетная пуля попала в руку одному из офицеров Монтежана. Раздроблена кость, порваны связки, перебиты сосуды. Славный хирург Ги де Шолиак в таких случаях рекомендует ампутацию на ладонь выше локтевого сгиба. Паре провел вычленение в локтевом суставе. После ампутации остается безобразный обрубок, что украшает только нищего. А так сохранилась довольно большая культя, и раненый офицер сможет впоследствии пользоваться чудом механики – железной рукой, наподобие той, что прославила недавно мятежного рыцаря Геца фон Берлихингена.
Вся операция заняла едва три минуты, а это много значит, если учесть, что при дележе войсковой аптеки именитые коллеги не оставили молодому цирюльнику ни митридата, ни опия, ни мандрагоры, ни какого иного болеутоляющего средства. Длинная операция – это лишние муки, а жестокостей в походной жизни и без того слишком много. Особенно наглядный урок этого получил Паре в самом начале войны.
При подходе к Турину решено было для устрашения дать залп из двух больших серпантин. Пушки громоподобно рявкнули, каменные ядра унеслись в сторону замка, солдаты радостно взревели, а канонир, столь удачно проведший первый в своей жизни залп, восторженно замахал руками, отшвырнув горящий фитиль. Фитиль попал в мешок с черным артиллерийским порохом. Вспышка обожгла двенадцать человек. Трое были еще живы, когда на место происшествия прибежал Паре. Он осмотрел пострадавших и сказал одно только слово: «Безнадежно». Умирающих причастили, а потом один из старых солдат тонким итальянским стилетом хладнокровно перерезал горло всем троим. Повернулся к онемевшему Паре и хмуро буркнул:
– Так будет лучше. Что им зря мучиться…
С того дня Паре принимал в свой госпиталь всех, сколь угодно тяжелых больных, и многие, казалось смертельно раненные, возвращались к жизни. «Я его перевязал, – говорил Паре, – а господь его вылечил».
В лагере готовились к выступлению. Разведка и местные жители сообщили, что крупный отряд неприятеля движется к переправе. Истощенная армия Карла искала выхода из мышеловки. Предстояло сражение. Аркебузиры и мушкетеры приводили в порядок свои орудия, артиллеристы снаряжали фальконеты и бастарды, а пехота просто шаталась по лагерю, солдаты чаще обычного дрались и громче горланили пьяные песни. Что уж там, завтра в бой.
Ожидал битвы и Амбруаз Паре. Проверял инструменты и лекарства, запас крепкого вина и уксуса, гонял Жана за водой к Роне, растирал ртуть по медным пластинкам – класть на рану против нагноения, готовил сурьму, пережигал реальгар. На видное место поставил котелок для кипячения бузинного масла. Новейшая война – жестокая вещь, раненные будут считаться сотнями. В прежние века не знали артиллерии и пищалей; катапульты, черепахи и баллисты древних кажутся детскими игрушками рядом с двойными пушками, василисками, фальконетами и длинными серпантинами. Раны от огнестрельного оружия обширны и глубоки, и, главное, отравлены черной гарью сгоревшего пороха. Еще сто лет назад это установил страсбургский врач Иероним Бруншвиг. Ткани вокруг пулевого отверстия мгновенно вспухают, становятся синюшными. Скорую смерть от порохового яда может остановить только бесчеловечно жестокий прием: выжечь яд, влив в свежую рану достаточное количество кипящего масла. Боже, помилуй рабов твоих!
Не о том мечтал Амбруаз Паре. Он хотел возвращать здоровье, утраченное по природе, а не насильно. Но медицина не знает различий в больных. Паре усвоил это правило с самого детства. Ему было шесть лет, когда отец – бедный сундучник, устроил сына в услужение мэтру Жану Виало, известному в городе мастеру, который брил самого графа Ги де Лаваля. Виало выплатил Паре-старшему сорок су и получил Амбруаза в полное свое распоряжение, обещавшись выучить мальчика парикмахерскому искусству. Но на деле мучил его домашней работой, обучение же сводил к тирадам о том, как должен преклоняться нищий мальчишка перед ним – ученым хирургом, окончившим коллегию святого Козьмы. Операции мсье Виало, хотя и был ученым хирургом, делать остерегался.
Последнее было неудобно тем, что граф Лаваль жестоко страдал от камня в мочевом пузыре. Наконец, из Парижа был выписан королевский медик Лоран Коло, чья семья уже не первое столетие специализировалась в этой деликатной операции. Камнесечение малым набором составляло тайну семьи Коло, но мэтру Лорану был нужен ассистент, и его выбор упал на мальчика, который при всем желании не мог бы похитить секрет. Секрета Амбруаз разгадать не сумел, но увидав операцию твердо решил: «Я буду таким же!». И вот малолетний Паре покинул хозяина, с которым, согласно договору, должен был иметь «общий очаг, горшок и кусок хлеба», но который за семь лет не научил его ничему, и вслед за Коло поехал в Анжер, а потом, когда Коло отказался взять его в ученики, Амбруаз, переходя от одного странствующего цирюльника к другому, добрался в Париж.
Еле живого мальчика приютил Отель-Дье. Сначала Амбруаз обитал там на правах не то пациента, не то прислужника, а через год, когда ему исполнилось пятнадцать, он уже вполне официальный «товарищ хирурга», а по сути дела, тот же мальчик на побегушках, которому, тем не менее, позволено слушать лекции для хирургов, посещать операции и присутствовать при обходах палат.
Паре пробирался даже в анатомический театр, хотя вход простолюдинам туда крепко возбранялся. Сидеть приходилось вместе с другими цирюльниками почти под столом, откуда мало что можно рассмотреть. К счастью, один из прозекторов профессора Гюнтера – Андрей Везалий обратил на Амбруаза внимание, и юноша начал прислуживать при вскрытиях. Амбруаз старался попасть на лекции в университете только ради вскрытий, в латинских текстах профессоров он ничего не понимал. Когда Гюнтер покинул Сорбонну, Амбруаз вслед за Андреем перешел к знаменитому Сильвиусу. Но потом, окончивший учение Андрей уехал на родину, и Паре, сразу лишившийся возможности наблюдать за вскрытиями, горько оплакивал его отъезд.
Но главным, все-таки, оставался госпиталь и больные – не распластанное на столе мертвое тело, а живые люди с их болезнями и страданиями, которые надо облегчать.
«Мне приятно от удобства моего ближнего,» – говорил Паре. В Отель-Дье было мало приятного, особенно в родильном отделении, где стажировался Паре. Бывало, что половина женщин погибала от родильной горячки. Зато в больнице его научили не бояться крови и идти на риск, если риск мог спасти жизнь хотя бы одному больному из ста. «Не лечи злокачественную болезнь, чтобы не быть злонамеренным врачом,» – советовал Гален. Паре не читал Галена. «Нет большой заслуги в перелистывании книг,» – объявил он и, когда началась война, оставил мечты о поступлении в коллегию святого Козьмы, выбрав неверный и попросту опасный путь армейского хирурга.
Эмпирик Дубле тоже готовился к сражению. Заговаривал корпию, раскладывая рыхлые комки под палящими лучами солнца, двумя кожаными ведрами таскал воду из открытого где-то чудесного источника. А покончив с несложными приготовлениями, появился у палатки Амбруаза. Паре сразу заподозрил неладное, и действительно, вслед за Дубле появился полковник Монтежан. Он прошел под навес, где рядами лежали раненые, повернулся к Дубле и коротко спросил:
– Где?
– Их тут много, – заторопился Дубле, – почти половина. Вот этот, например, – Дубле указал на одного из солдат. Тот лежал закрыв глаза и, видимо, был без сознания. Обнаженные руки густо иссекали широкие разрезы, это Паре безуспешно пытался остановить болезнь святого Антония. На впалой груди рядом с крестом висел пробитый гвоздем пестталер – талисман, предохраняющий от чумы. Хотя чума его владельцу была уже не страшна, жить ему оставалось от силы день или два.
– Послушай, – обратился полковник к Паре, – на тебя доносят, что ты взялся лечить испанцев, саксонцев и других недругов христианнейшего короля. Разве мало в лагере славных французов, что ты тратишь дорогие лекарства на этот сброд?
– Не здоровые имеют нужду во враче, но больные, – ответил Паре.
Монтежан нахмурился. Добрый католик не должен в разговоре цитировать евангелие. Так прилично поступать гугеноту. Полковнику уже доносили, что его хирург нетверд в вере, но Паре покровительствовал герцог де Роган, оруженосца которого Паре вылечил в самом начале компании. Кроме того, Паре был хорошим хирургом и до сих пор справлялся с делами там, где спасовали бы и три врача. А Монтежан никогда не забывал, что королевским указом об организации легионов именно командующий обязывался содержать за свой счет необходимое количество искушенных хирургов и костоправов.
– Паре, – медленно сказал Монтежан, – не нарушаешь ли ты королевских ордонансов против еретиков?
– Ваша милость, я не провожу богослужений.
– Тем лучше. А пока, займись делом. Отряд выступает, завтра мы приготовим тебе много работы. Что же до этих, – полковник махнул рукой, – то их лучше всего утопить. Император страдает в Эксе без воды, пусть хоть некоторые из его воинов напьются вдоволь.
На рассвете ударили пушки. Передовой отряд отходящего к Фрежюсу императорского войска попытался выйти к Роне и переправиться в Лангедок. Полки гранмэтра Монморанси загородили ему дорогу. Солдаты с обеих сторон шли плотными рядами, как ходили их деды и прадеды. Так казалось безопаснее, когда чувствуешь руку соседа, то знаешь, что никто не ударит тебя сбоку. Зато каждая пуля, выпущенная из аркебузы, попадала в цель, а тяжелое ядро, выплюнутое бомбардой, поражало иной раз десяток сгрудившихся воинов.
В скором времени стоны и крик вокруг палатки Паре заглушили шум далекого сражения. Раненые валялись на земле, контуженные в грудь хрипели, на губах выступала розовая пена. Иные сидели, зажимая рукой рану с торчащим обломком копья. Сраженные пулей лежали, открыв такую нестрашную на вид рану солнцу, чтобы приостановить действие яда. Люди громко стонали, многие умирали, не дождавшись перевязки. Их оттаскивали в сторону.
Первому пациенту Паре остановил кровь и туго стянул повязкой руку, рассеченную ударом алебарды, следующему мощными щипцами «вороний клюв» вырвал стальной обломок лопнувшего арбалета, пробивший щеку и вонзившийся в изгиб скуловой кости. Раненые находились в шоке и почти не кричали. После перевязки Жан, чтобы привести в чувство, давал им по глотку крепкого вина и отводил под навес.
У третьего была огнестрельная рана. Пуля попала в бок, но отразившись от ребер, вышла наружу. Его еще можно спасти. Паре быстро очистил рану и протянул руку за меркой. Прозрачное бузинное масло медленно кипело в начищенном котелке, поставленном на угли жаровни. Паре пинцетом расширил рану и влил туда полную мерку масла. Раненый захлебнулся криком. Остро запахло горелым мясом. Паре, стараясь не дышать, повторил выжигание, сверху наложил смягчающую повязку из терпентина и яичного желтка, откинул полог палатки и хрипло крикнул:
– Следующий!
Двое служителей из числа легко раненых отнесли лежащего без сознания оперированного под навес. Паре, бледный, словно это его терзали только что, смотрел, как беднягу укладывают на соломе. Потом повернулся и пошел в палатку, где уже полулежал в кресле очередной пациент. У него тоже было пулевое ранение.
Вскоре Амбруаз потерял счет и времени, и операциям. Он сшивал, резал, прижигал, извлекал пули, стрелы и обломки костей. Вопли уже не задевали его слуха, а когда кто-то умирал прямо на столе, он лишь досадливо махал рукой и кричал:
– Это уберите и давайте следующего!
Жан метался как угорелый, не успевая подносить лекарства, корпию, полотно, и оттаскивать тазики полные крови и отсеченных частей человеческого тела. Проклята будь война! Никогда еще она не была столь кровавой, еще несколько лет и христианские королевства обезлюдят, и Солиман без боя подойдет к стенам уже не Вены, а Парижа…
С первых минут сражения французам удалось опрокинуть неприятеля и погнать его от реки. Через раненых просто переступали, они оказывались за спинами французский солдат, где их подбирали люди назначенные Монтежаном. Кто мог добирались в лагерь на своих ногах, прочих без разбора грузили на телеги. На поле разбираться было некогда, люди истекали кровью, да и пули туда порой залетали. Сами раненые молчали, отлично зная, что если ты не дворянин и не можешь заплатить выкуп, то не стоит рассчитывать на милосердие. Оставалось надеяться, что в суматохе никто не отличит швейцарского наемника из войск Франциска от его родного брата, отправившегося служить Карлу.
Но Паре все же узнавал баварцев по зеленым, а арагонцев по коричневым курткам, венгров по колетам с витой шнуровкой, саксонцев по особо пышным буфам и панталонам под цвет знамени курфюрста. Это были пленные, их Паре не должен лечить, но он перевязывал их наравне со своими и не жалел лекарств. Дубле, конечно, так не поступает. Он, хоть и не официальный врач, но патриот и ярый католик. Паре не раз слышал, как он, стоя среди солдат, громко повторял слова Фомы Аквинского:
– Лучше умереть с Христом, чем выздороветь от еврея! …и от гугенота, – добавлял он, перехватив мрачный взгляд Паре.
Ну и пусть, кто не хочет не идет к нему. Здесь госпиталь, а не богословский диспут!
– Следующий!
Выстрелов больше не слышно, поток раненых уменьшился. Все-таки, он неплохо провел свое первое большое сражение.
Очередной воин был поражен из аркебузы. Пуля раздробила ключицу и засела глубоко между мышц и связок. Левой рукой Паре обхватил больного и, зажав правой зонд, попытался нащупать пулю в ране. Раненый – легионер из южных провинций, застонал и начал биться. Его пришлось привязать, но и после этого пулю нащупать не удалось. Очевидно, она сдвинулась в теле. Но в какую сторону?
И тут Паре вспомнил, как во время странствий с разными хозяевами пришлось ему послужить и у одного ученого, хотя и весьма опасного для пациентов хирурга. Тот любил цитировать Абулкасиса, которого почитал выше Гиппократа. Одно из наставлений арабского врача гласило: «При извлечении стрелы ты должен придать телу пациента такое положение, в котором он находился, когда в него попала стрела, ибо такое положение наиболее удобно». Хорошая память – достоинство хирурга. Конечно, если нужная цитата вспоминается в должное время. Хотя круглая свинцовая пуля мало похожа на длинный и острый наконечник стрелы, но надежда все же есть.
– Что ты делал, когда в тебя выстрелили? – спросил Паре.
– А?.. – не понял легионер, а потом, покосившись на хирурга, добавил: – Воевал.
– Вре-от!.. – протянул вошедший Жан. – Убитых он обшаривал. Три кошелька у него в поясе, и все чужие.
– За это он ответит перед богом, – остановил ученика Паре. – А пока, – он повернулся к легионеру, – встань, как был, когда в тебя попали.
Паре ослабил веревки и вновь взялся за зонд. Солдат пригнулся, испуганно косясь на окровавленную одежду и руки хирурга. Проволочный зонд погрузился в рану, легионер приглушенно подвывал сквозь закушенные губы и дрожал крупной дрожью. Дрожь мешала Паре, он старался не обращать на нее внимания, лишь зорче щурил глаза, словно мог рассмотреть пулю в глубине искалеченного тела, да бормотал себе под нос афоризм хирурга:
– Сия тонкая и деликатная работа исполняется руками и инструментами…
Через минуту зонд наткнулся на твердое препятствие. Паре облегченно вздохнул – пуля найдена! Тонкими щипцами с зазубренными губками удалось ухватить свинец; Паре сильно потянул, и пуля вышла. Солдат вскрикнул, лицо его залила бледность.
– Терпи! – приказал Паре.
Оставалось влить в рану масло и перевязать пострадавшего. Паре повернулся и замер: на дне котелка чадило лишь несколько капель почерневшей от огня жидкости.
– Жан! – позвал Паре. – Масло скорее!
Жан откинул полог и с недоумением посмотрел на хозяина.
– Я же говорил, что масло кончилось, – произнес он.
– Совсем? – молодой хирург был ошарашен.
– В бутыли ни капли.
Что делать? Только что он совершил невозможное: извлек пулю, засевшую так неудобно, что здесь спасовал бы сам Шолиак, и все напрасно! Пациент умрет потому лишь, что неопытный хирург слишком щедро расходовал масло. Как назло, он перевязал полсотни врагов, а масла не хватило именно своему, пусть даже и мародеру. Теперь жди неприятностей, ведь полковник только сегодня предупреждал его, что так поступать нельзя. Что делать?.. Выжечь рану раскаленным пекеленом? Но сухое железо не сможет уничтожить сухой пороховой яд, и страдания больного только усугубятся. Здесь мог бы помочь териак, но под рукой не только териака, но и вообще никакого антидота. Дубле лечит отравления индийским безоаром. Скотина! Паре сам видел, как эмпирик собирал индийский камень на берегу реки. Молодой человек представил торжествующий взгляд соперника, и растерянность сменилась злостью.
Какого черта! Шарлатаны отправляют на тот свет сотни людей, получая за это деньги! Кто определит среди бойни, отчего умер этот прохвост? Да если сейчас рассечь бритвой яремную вену и выпустить из парня всю кровь, то никто, даже Жан, не заподозрит дурного. Еще один труп среди сотни других…
Паре бросил взгляд на раненого, и мерзкие мысли споткнулись. Легионер сидел, запрокинув голову, на лбу выступили капли пота. Было видно, что ему очень нехорошо.
Закон природы: любить и любя помогать. Помогать всем, без различия веры и подданства. С мародера спросится и в этой, и в последующей жизнях, но пока это не преступник, а страждущий. Значит, надо лечить, и то, что у тебя нет больше масла, не оправдывает тебя ни перед богом, ни перед собственной совестью. Старуха-знахарка из Пьемонта учила прикладывать к воспаленным ранам печеный лук. Лука под рукой нет, но ведь существуют и другие средства. Можно использовать кровь голубки, а иной раз помогают душистые масла…
Паре взял флакончик с дорогим розовым маслом, смочил им клок белой, хорошо прочесанной шерсти и вставил тампон в устье пулевого отверстия. Может быть, летучее масло оттянет на себя часть яда. Сверху Паре наложил обычную повязку с терпентином и яичным желтком.
Когда Жан увел легионера, Паре стало дурно. Но надо было работать, и Паре, превозмогая себя, продолжал операции. Еще пять человек он перевязал, не выжигая в ране порохового яда. И то, что среди них было два испанца, ничуть не утешало.
Неважная ночь выпала на долю Паре. Он ворочался между одеял, часто вставал, но опасаясь потревожить больных, к навесу не подходил, вздыхал и снова ложился в смятую постель. До его слуха доносились стоны, неразборчивый бред, порой – болезненные вскрики. Многие ли из лежащих под навесом, доживут до утра? Более всего беспокоился Паре о тех, кому по недостатку масла не сделал прижигания. Жан де Виго – один из немногих авторов, писавших на родном языке и потому доступных Паре, в восьмой главе первой книги «О ранах» утверждал, что заражение пороховым ядом убивает человека наутро. Паре ждал утра.
Какой же ты медик, если не можешь спасти доверившегося тебе человека? Хирург-брадобрей! Брадобрей – еще куда ни шло… Презренное звание, недаром палач относится к тому же цеху, что и ты… За прошедший день Паре пролил больше крови, чем иной палач в дни больших казней, не меньше десятка человек скончалось у него на руках. Почему же так больно и тревожно именно за шестерых, обреченных смерти авторитетом Виго? Должно быть, потому, что они гибнут по его, Амбруаза Паре, недосмотру.
Солнце еще не появилось, ночной мрак едва начинал седеть, когда Паре был на ногах. Под утро удушливая жара спала, от Роны потянуло прохладой. Паре растолкал Жана, велел ему достать тонкие шерстяные одеяла и как следует укрыть раненых, чтобы уберечь от столбняка, происходящего, как известно, от холода и сырости. Потом пошел по рядам, вглядываясь в бледные или пылающие лица, собственноручно напоил лихорадящих ячменной водой – простонародным средством, снимающим жажду и, в силу своей слизистости, гасящим всякий жар. Когда достаточно рассвело, Паре начал осмотр. Ночью умерло несколько больных, но среди них не было ни одного из тех, за кого так волновался Паре. Более того, приступив к перевязкам, Паре обнаружил, что раненые, не получившие должного лечения, чувствуют себя лучше остальных. Лихорадка тронула их слабее, раны были почти не воспалены. Правда, края ран сохраняли синюшный оттенок, но так ведет себя любая разможженная рана. Но куда, в таком случае, делся яд? Ведь не может быть, чтобы десятки ученейших медиков со времен Иеронима Бруншвига находились в плену чудовищного призрака!
Паре не мог объяснить увиденной и не знал, что предпринять. Посылать людей в Ним за маслом? Ведь и остальным через три дня надо повторять выжигание… Или оставить все как есть? Главное, ему не с кем было посоветоваться, и без того Дубле жаловался, что Паре снова лечит пленных. Если он узнает, что из-за преступной доброты у Амбруаза не хватило лекарств, то оправдаться перед Монтежаном будет трудно – обедневший граф был довольно неудобным благодетелем, к тому же, Паре слишком откровенно манкировал своей основной обязанностью – следить за шевелюрой и бородой полковника.
Впрочем, Монтежану было не до госпитальных дел. До лагеря дошли вести, что готовится наступление, и что король обещал командующему пехотными частями провансальской армии полковнику Монтежану почетный и доходный пост военного губернатора будущей провинции Пьемонт.
Вечером в лагерь подошло подкрепление. Роту конных мушкетеров вели сеньор Поль де Сер и граф Танд, однако, впереди колонны развевалось голубое с серебряной лентой и цветами львиного зева знамя рода дю Белле. Младший из братьев – Мартин дю Белле второй месяц не слезал с коня, гоняясь за отступающим к Альпам неприятелем.
Рядом с молодым маркизом, цепко сидя на косматой татарской лошадке, ехал обряженный в лиловую рясу монах. Лицо его, по-крестьянски обветренное, с кустистой бородой и живыми серыми глазами сразу привлекло внимание Паре. За мужицкой внешностью угадывался образованный ум, так что Паре не удивился, встретив вскоре незнакомца возле своей палатки.
– Salve, amice! – произнес монах латинское приветствие.
Лицо Паре залила краска, и он, чтобы скрыть смущение, сказал, нарочито подчеркивая бретонский говор:
– Домине, прошу меня простить, я не знаю языков.
– Мне указали на вас, как на врача… – удивился монах.
– Я цирюльник сеньора Монтежана, – смиренно ответил Паре, – людей же сведущих в медицине в лагере нет.
– Друг, – сказал монах, – это я должен просить прощения. Знание Теодолета и иных грамматик, конечно, не бывает лишним, но все же, медицина и риторика – две разных науки. Вы хороший медик, потому что сумели на пустом месте сделать отличный лазарет. Мне бы хотелось осмотреть его. Мое имя Франсуа Рабле, я врач, секретарь, а порой и исповедник всех пяти дю Белле.
Так вот значит, каков Франсуа Рабле, человек, анекдоты о котором рассказывает вся Франция!
Растерявшийся Паре сделал приглашающий жест и молча пошел следом, не представляя, о чем говорить со знаменитым посетителем. Рабле, впрочем, и не нуждался в проводнике. Он обошел ряды постелей, осматривая раненых, иногда коротко справлялся о назначенном лечении, получив ответ, то ли одобрительно, то ли скептически хмыкал и шел дальше. В палатке Рабле осмотрел хирургический набор Паре, особенно долго разглядывал те инструменты, что Паре изобрел и изготовил сам. По губам гостя бродила ироническая полуулыбка. Паре никак не мог понять, одобряют его, или же Рабле в душе издевается над недоучкой. Издеваться над невеждами Рабле умел превосходно, в этом дружно сходились все, знавшие его. Сейчас Паре живо вспомнил одну из недавно слышанных историй.
Как-то, будучи в Париже, Рабле попал на диспут, где защищалась докторская диссертация, толкующая о том, следует ли жениться литераторам. Потный от волнения докторант яростно защищал идею безбрачия, несколько оппонентов, отягощенных обедом, которым угощал их соискатель, вяло нападали на него. Несколько минут Рабле молча слушал, потом попросил слова и в получасовой речи напрочь разгромил все положения диссертанта. Казалось, мудрецы древности вместе с докторами средневековых университетов встали из могил, чтобы доказать, сколь необходима бедным литераторам мирная семейная жизнь. Соискатель попеременно бледнел и краснел и уже не пытался отстоять свое мнение. Зато сразу оживились оппоненты. Но Рабле неожиданно прервал свою речь и скрылся за дверью, где стояли накрытые за счет неудачливого магистра столы с угощением. Так требовала неумолимая традиция: чем бы ни кончилась защита, но в течение всего диспута, который иной раз длился сутками, диссертант обязан кормить и поить своих противников. Когда Рабле появился из банкетного зала, диспут еще продолжался, хотя его исход был ясен всем. Рабле рассеянно оглядел аудиторию, прислушался и снова взял слово. На этот раз он говорил почти час. Вновь явились тени Аристотеля и апостольского доктора Фомы Аквината, но теперь они утверждали прямо противоположное своим же словам. Оккам опровергал Дунса Скотта, а Дунс Скотт – Оккама, но оба они сходились на том, что строжайшее целомудрие должно быть уделом намеревающегося преуспеть на тернистом пути сочинителя. Силлогизмы выстроились железной цепью, и Вергилий Марон скрепил выводы своим авторитетом. Речь была закончена, и закончен диспут. Защита состоялась. Новоиспеченный доктор подошел к Рабле с изъявлениями благодарности и, после долгих расшаркиваний, спросил:
– Святой отец, ответьте, почему вы сначала выступили против моего скромного труда?
– Правда? – удивился Рабле. – Но ведь это не имеет никакого значения. Все равно, к какому бы выводу ни пришло ученое собрание, писатели будут жениться или оставаться холостыми по своему усмотрению, а сама тема диспута так мелка, что хороший обед полностью заслонил ее, и я забыл, о чем говорил вначале.
Теперь герой этого анекдота сидел перед ним, и Паре с тревогой ждал, что скажет ему великий насмешник и великий врач.
Рабле глядел на юношу, и странная улыбка продолжала бродить по его губам. Потом Рабле произнес:
– В лагере есть человек, сведущий в медицине. Это вы. А что касается грамот и дипломов, то утешайтесь тем, что многие тройные доктора, изощренные в хитросплетении слов, на практике не умеют отличить окулюс от ануса.
– Вы мне льстите, домине, но я-то вижу, что солдаты предпочитают лечиться не здесь, а у самозванца Дубле, – мрачно сказал Паре. – А я не знаю, как бороться с суевериями, которые он рассевает повсюду. Представьте, Дубле занимается лечением оружия – рану перевязывает один раз и больше не касается ее, а примочки, компрессы и мази прикладывает к пуле, стреле или кинжалу, которым нанесена рана. Кроме этого дела он преуспел лишь в одном – выискивать чудотворные воды. Он и сейчас лечит пострадавших водой. Но я узнал, что это за вода. Дубле отыскал неподалеку родник и берет воду из него. Вода в источнике не теплая, не пузырится, не обладает солоноватым вкусом и не оказывает послабляющего действия. Это самая обычная вода, у нее нет никаких свойств чудесных источников…
– Но она чиста и холодна, – остановил хирурга Рабле. – Недаром же греки поклонялись незамутненным источникам, поселяя там нимф-целительниц. А волны Роны… сколько раз они замутятся, прежде чем докатятся сюда! Причина болезни в грязи. Это известно давно, но лишь недавно труды просвещенного веронезца Фракасторо открыли нам причину подобного явления. Так что не следует презирать Дубле, солдаты идут к нему оттого, что его пациентов реже затрагивает антонов огонь.
Паре в изумлении потер лоб. Неужели успех эмпирика объясняется так просто? А вдруг и остальные загадки, которых немало скопилось за его недолгую практику, могут быть разгаданы столь же легко? Минуту Паре колебался, а потом рассказал ученому коллеге о мучившей его проблеме. Рабле слушал, накручивая на палец клок бороды, и долго молчал, когда Паре уже кончил говорить.
– Право, не знаю, что и сказать, – наконец начал он. – Мне редко приходилось пользовать огнестрельные раны, и я никогда не сомневался в правильности метода. Мы должны доверять выводам предшественников, иначе наука будет отсечена от корней и засохнет. Хотя, от метода Виго слишком пахнет схоластикой: раз порох уже сгорел, то остаток будет сухим и холодным; эрго – лечить надо влажным и горячим маслом. Но медицина опрокидывает самые безупречные силлогизмы. Могу посоветовать одно – рискнуть еще раз, и если без масла лечение протекает успешнее, вылить масло в сточную канаву.
Наутро конный отряд выходил из лагеря. Пехота Монтежана должна отправиться на день позже. Паре вышел проводить мушкетеров. Рабле сидел на своей лошадке, его лицо выражало такое важное спокойствие, что казалось невероятным, чтобы секретарь маркизов дю Белле мог запросто рассуждать о медицине с солдатским брадобреем. Однако, заметив Паре, Рабле живо спрыгнул с лошади, подошел и обнял цирюльника.
– Это единственное, чем я могу помочь вам, – шепнул Рабле смущенному юноше. – У меня нет богатств или древнего имени, но народ меня знает. Может быть, теперь вам будет чуть легче справляться с недругами. Главное – не принимайте близко к сердцу то, что не стоит того. Смех – свойство человека, а что касается интриг вашего любимца Дубле, то, как написано в одной книжке, папа позволил всем испускать газы безвозбранно. Дубле, ввиду его свойств, эта булла касается вдвойне.
– Я понял, – сказал Паре. – Спасибо.
Рабле вскарабкался на лошадь, уложил полы сутаны красивыми складками, на лицо сошло выражение важного безразличия.
– Vale! – крикнул Паре, махнув рукой.
Широкая мужицкая ладонь с холеными ногтями книжника поднялась в ответ:
– Vale!
* * *
Император Карл бежал из Прованса. На равнине отход совершался столь быстро, что прекрасный наездник Мартин дю Белле, преследуя испанцев, набил на заднице кровавую мозоль и три недели не мог сесть в седло, о чем гордо поведал миру в опубликованных мемуарах. Но пропускать армию Монморанси в Пьемонт Габсбург не собирался. Перуанское серебро Кортеса щедро переходило в руки швейцарских авантюристов, в Германии на площадях протестантских городов рассыпались барабаны вербовщиков, призывающих нуждающихся храбрецов на защиту католического величества. На границе истрепанное войско непобедимого Карла встретило подкрепления и долгожданные обозы с провиантом. Император занял горные проходы и объявил, что ни один француз не выйдет за пределы своего королевства.
Больше самого короля жаждал успешного ведения войны полковник Монтежан. Один год обещанного губернаторства, и оскудевший род вернет себе былой блеск. Пехотные легионы скорым маршем вышли к перевалу де Сези, развернулись и начали атаку.
В этот день Паре не опасался неприятностей из-за нехватки медикаментов. Хирурги других отрядов были в том же положении. Лекарств не хватило всем, и материала для наблюдений оказалось более чем достаточно. Сегодня Паре огнестрельных ран не прижигал, и в результате оказался единственным владельцем масла черной бузины. И хотя масло было недешево, и цена на него поднималась с каждым днем, Паре, осмотрев своих и чужих пациентов, последовал совету мэтра Алькофрибаса – вылил содержимое бутыли в яму для стока нечистот.
Французское войско с переменным успехом и без особой славы сражалось в чужой стране. Военная судьба разнесла в разные стороны Амбруаза и его недоброжелателя Дубле. Губернатор Монтежан погиб в сражении, не завершив честолюбивых планов. Доктор медицины Франсуа Рабле покинул армию и присоединился к Жану дю Белле, отправлявшемуся в Рим для переговоров о мире.
И хотя война продолжалась, настроение было уже не военное. Приходилось думать, как жить дальше. Амбруаз Паре твердо решил, что останется практикующим хирургом. Лучше всего, если бы его приняли обратно в Отель-Дье. В коллегию Амбруаз решил не поступать, после кровавой практики слушать рассуждения докторов казалось смешным. Пожалуй, теперь он сам мог бы поучить чванливых докторов-по-булле, в жизни не видавших свежей раны.
С каждым днем Паре все больше склонялся к мысли, что ему следует поделиться с миром найденным знанием. Но как это сделать, не зная языка? И пристойно ли писать книгу, толкующую о лечении, если сам учился понаслышке? Но ведь есть купленный кровью опыт. До сих пор после каждой стычки страдания раненых усугубляются хирургами. Пусть кто хочет смеется или негодует, но он напишет книгу о лечении огнестрельных ран и опровергнет мнение Бруншвига, Виго и остальных. А что до языка, то раз Паре не знает латыни, то Паре будет писать по-французски. Факультеты осудят его, но что они смогут сделать тому, кого нельзя лишить привилегий, какое право можно отнять у того, кто не имеет никаких прав? Хотя, одно право у него есть: право помогать людям.
В палатке не оказалось бумаги, Паре пришлось взять лист прочного пергамента, который применяется для компрессов. Рука, непривычная к письму, быстро затекала, но Паре продолжал писать, останавливаясь лишь когда затруднялся подыскать слово. Широкий лист покрывался строками:
«Я участвовал в кампаниях, баталиях, стычках, приступах, осадах городов и крепостей. Я был также заключен в городе вместе с осажденными, имея поручение врачевать раненых. Я смею сказать, что многому научился там и не был в числе последних в моем сословии. Свои писания я адресую не тем докторам, которые умеют только цитировать. Говорят, я не должен писать по-французски, ибо это приведет к падению медицины. Я считаю наоборот. Можно ли скрывать такое откровение? Меня обвинят, что я даю инструмент в руки желающих практиковаться в хирургии. Этим мне воздадут честь!
В палатку заглянул Жан.
– Мэтр, – сказал он, – там притащился какой-то мужик. Ему прорубили топором ногу. Прикажете гнать вон?
– Зови сюда, – сказал Паре со вздохом отложил перо и открыл баул с инструментами.
3. Время снов
Эти больницы прекрасно устроены и преисполнены всем нужным для восстановления здоровья; уход в них применяется самый нежный; наиболее опытные врачи присутствуют там постоянно.
Т. Мор. «Утопия»А он с клятвою скажет: «не могу исцелить ран общества».
Книга пророка Исайи, гл. 3Шел март от рождества Христова тысяча пятьсот сороковой. Кончался великий пост, и город Лион исподволь начинал готовиться к праздникам. А у архиепископа де Турнона праздненство уже началось. Причина, по которой пришлось изменить церковному обычаю, была веской: на недолгий срок в городе остановился старший из братьев дю Белле. На этот раз королевская воля направила его в Ланже, наместником Пьемонта, взамен скончавшегося Монтежана. В Лионе Гийом дю Белле после двухлетней разлуки встретился со вторым братом – Жаном. Архиепископ Парижский уже год жил здесь, поближе к итальянской границе и гавани Марселя, готовый по приказу рыцарственного Франциска отправиться в Италию, Испанию, или иную страну, чтобы поддержать непрочный, никого из государей не удовлетворявший, но необходимый измученным народам мир.
В честь высокого гостя архиепископ Лионский – кардинал Франсуа де Турнон устроил пир. Все приглашенные не могли разместиться в небольшом дворце, поэтому архиепископ велел занять помещение трапезной францисканской общины при соборе святого Бонавентуры. Туда с вечера направились телеги и крытые повозки с провизией, вином и всевозможной посудой: тяжелыми серебряными блюдами, кубками ломкого венецианского стекла, изящным лионским фаянсом. Пир обещал стать грандиозным событием. Правда, еще не кончился пост, но на то и существует великое поварское искусство, чтобы преодолевать подобные затруднения. Еще Филоксен сказал, что среди рыбных блюд вкуснее всего те, что не из рыбы, а среди мясных, что не из мяса. Было бы из чего готовить, а повара в Лионе славные!
Но и провизия была достойна поваров. Из Австрии, впервые после войны, доставили выловленных в Дунае живых осетров. Чтобы рыбины не уснули, в пасть им время от времени вливали виноградную водку, полученную монахами-алхимиками из города Коньяк. Из Гавра в повозках со льдом прислали плоских палтусов, а из Жиронды – сардинки, плавающие в собственном жиру. Черные угри извивались в корзинах, улитки оставляли на виноградных листьях пенистый след, с сухим треском сталкивались панцирями зеленые морские черепахи. А разным овощам: капусте всех сортов и видов, репе и брюкве, нежному, под крышей выращенному горошку, шпинату и сладкому цикорию, турецким бобам – счету не было. В плоских плетенках ждали своего часа плоды, те, что могли сохраниться с осени: яблоки, груши, желтые лимоны. У дверей трапезной выгружали с телег сыры – плоские и тяжелые, словно мельничные жернова, или круглые, как пушечные ядра, из пирамидой складывали у стены.
Для тех же, кто по слабости не мыслит обеда без убоины, тоже есть выход. Малая птичка бекас, что зовстся водяной курочкой, обычая ради своего, признана нескоромной, словно рыба. А поскольку нигде не оговорено, только ли бекас зовстся водяной курочкой, то и иные кулики разделили его участь, а следом цапли и молодые журавли. Да и велик ли грех, ежели постный юлиан окажется на костном бульоне, или иной любитель консоме утолит свою грешную страсть в непоказанное время? Чревоугодие – грех простительный, и может быть замолен.
Разумеется, нельзя съесть все это, не запивая в изобилии вином, недаром же по райскому саду протекала не одна, а семь рек, и вода в них была вкусней самого отменного боннского вина. Так что в винах тоже недостатка не было. Испанский херес мирно соседствовал с мартелем, лоснились смазанные маслом бочки мальвазии, в глиняных кувшинчиках хранилась сладкое вино с острова Родос, ныне захваченного Солиманом и уже не дарящего христиан веселящей влагой. Рядом бесконечными шеренгами стояли бутылочки с монастырскими ликерами и ратафиями, но больше всего у святых отцов было красных бургунских и светлых шампанских вин, игристых и пенящихся в кубках.
Bonnum vinum cum sapore Bibat abbat cum priore[1]Привезенное уносилось на кухню, там чистилось, резалось, жарилось, кипело, тушилось и запекалось, чтобы в нужный момент быть поданным к столу.
Утренние часы де Турнон самолично отслужил в соборе святого Иоанна, том, что строился триста пятьдесят лет, и чей пример позволяет жителям германского Кельна надеяться, что и их величественный собор когда-нибудь будет достроен.
Затем съехавшиеся вельможи и прелаты двинулись к монастырю нищих братьев.
Хлебосольный амфитрион занял место во главе стола. По правую руку от Турнона поместились будущий вице-король Гийом дю Белле и его брат – кардинал Жан дю Белле. По левую руку хозяина было место молодого архиепископа Вьеннского – Петра Помье, затем королевского судьи, далее членов магистрата, приоров и аббатов монастырей, дворян из свит высоких особ и далее, в соответствии с богатством, знатностью и должностью приглашенного. Каждый заранее знал свое место, все быстро расселись.
И тут обнаружилось, что два кресла почти в середине стола пустуют. Кто-то позволил себе опоздать. В скором времени опоздавшие появились. Они вошли, не прерывая беседы и заняли свои места. Эти два человека вполне могли позволить себе легкое нарушение этикета, поскольку слишком близко стояли к своим сеньорам. Лейб-медик семьи дю Белле доктор медицины Франсуа Рабле и учитель вьеннского архиепископа доктор медицины Мишель Вильнев.
Оба доктора были скандально прославлены. На них клеветали и писали доносы. Сорбонна осудила их взгляды как некатолические, книги ими написанные, пылали на Гревской площади, но сами авторы до поры были в безопасности под защитой высоких покровителей.
Они познакомились несколько лет назад здесь же, в Лионе. Бакалавр Мишель Вильнев был в ту пору безвестным молодым человеком. О громких делах нечестивца Сервета уже стали забывать все, кроме недремлющей инквизиции и оскорбленных протестантских вождей, но Мишель Вильнев не привлекал внимания ни тех, ни других. Он скромно приехал в прославленный типографиями Лион на заработки. Типографы братья Мельхиор и Каспар Трезхель предложили ему заняться выпуском «Географии» Птолемея, обещав за труд восемьсот ливров.
Впереди у Мигеля было возвращение в Сорбонну, нашумевшие лекции по астрологии, книги, оскорбившие медицинский факультет, и громкий судебный процесс с альма-матер, который Мигель сумел выиграть. Более того, через несколько месяцев он, несмотря на отчаянное сопротивление профессуры, которую назвал в одной из книг «язвою невежества», умудрился получить докторскую степень. Но пока, глядя на скромного корректора, нельзя было ни угадать его прошлого, ни предвидеть будущего.
А Франсуа Рабле, тоже еще не доктор, а магистр, тогда только что закончил чтение в Монпелье двухгодичного курса лекций по анатомии. Лекции пользовались успехом, но власти города распорядились прекратить вскрытия, которыми неприлично заниматься духовному лицу, имеющему право лечить, но «без огня и железа». Рабле покинул Монпелье и приехал в Лион, где по рекомендации Жана дю Белле был назначен главным врачом Отель-Дье. Оклада городского врача не хватало на жизнь, и Рабле подрабатывал в типографии изданием календарей и астрологических альманахов.
Так пересеклись пути этих двух человек, началась их дружба, больше похожая на вражду. Они спорили друг с другом непрерывно и по всякому поводу, хотя причина была всего одна: Рабле полагал счастье в радости, легком, своей охотой выполняемом труде, праздничной, неомраченной жизни. Сервет ратовал за суровую простоту, самоограничение и непреклонность первых веков. При этом один молчал о Телемской обители, ведь в ту пору Франсуа Рабле отрицал свое родство с извлекателем квинтэссенции Алькофрибасом Назье, а Мигель, тем более, ни слова не говорил о Мюнстере, откуда частенько приходили к нему тайные гонцы.
А сейчас, по прошествии почти семи лет, они неожиданно встретились и обрадованно спешили поделиться новостями, которых скопилось немало, и медицинскими наблюдениями, которых тоже было достаточно. И, разумеется, снова спорили, причем Рабле порой с невозмутимым видом отстаивал самые чудовищные мнения, лишь бы не соглашаться с противником. Из-за этого они и опоздали на банкет, что, впрочем, их не смутило. Рабле продолжал рассказывать:
– У Гиппократа можно найти описание этой болезни, но, видимо, он путал ее с другими простудными горячками. Специальный ее признак – появление в горле, зеве и на миндалинах пустул и лакун, заполненных густым гнойным эксудатом. То есть, болезнь разрешается через отделение густого и холодного, а значит, хотя она и напоминает плеврит, при ней нельзя назначать кровопускание. Показан покой и обильное теплое питье. Я назвал эту болезнь ангиной, от греческого agxo, потому что она душит наподобие дифтерии…
Чинная тишина в зале давно сменилась невнятным шумом, усиливавшемся с каждой сменой вин. Горы съестного уничтожались быстро и исправно. Слуга, обходивший ряды с огромным блюдом, остановился возле Мигеля и наклонившись, предложил:
– Лапки речных лягушек а ля фрикасе из кур. Угодно?
– Нет, унесите, – быстро сказал Мигель, за много лет так и не привыкший к некоторым особенностям французской кухни. И, чтобы оправдаться, добавил: – Я не уверен, можно ли это есть. Сейчас пост.
Отец Клавдий, викарий архиепископа Помье, сидящий напротив Мигеля и до той минуты с сосредоточенностью достойной Фомы Аквинского трудившийся над запеченным в тесте угрем, поднял от тарелки отяжелевший взгляд и произнес:
– В писании сказано: «Когда вы поститесь, не будьте унылы как фарисеи».
– Совершенно верно, – повернулся к викарию Рабле. – Недаром афоризм Гиппократа гласит: «Во всякой болезни не терять присутствия духа и сохранять вкус к еде – хороший признак».
– Несомненная истина! – подтвердил Клавдий, утирая рукавом масляные губы.
– В то же время, – невозмутимо продолжал Рабле, – святой Бернард Клервосский пишет: «Гиппократ учит сохранять тело, Христос – убить его; кого из них вы изберете своим руководителем? Пусть стадо Эпикура заботится о своей плоти, что касается нашего наставника, то он учил презирать ее».
– Точно, – растерялся Клавдий. – Звания христианина и врача несовместимы, это подтверждают многие писатели.
– Особенно же «Книга премудростей Иисуса сына Сирахова», – подхватил Рабле, – глава тридцать восьмая, стих двенадцатый: «и дай место врачу, ибо и его создал господь, и да не удалится он от тебя, ибо он нужен». Кроме того, по свидетельству апостола Павла, евангелист Лука был врачом. Можно назвать также Аэция Амидского – первого лекаря христиан, и Альберта Великого, который тоже был медиком.
– Вы правы! – обреченно выкрикнул викарий и потянулся за трюфелями, плавающими в сметанном соусе.
Мигель положил себе оливок и маринованной с можжевеловой ягодой капусты. Слуга налил ему вина, потом повернулся к Рабле.
– Мне молока, – сказал тот, прикрыв бокал ладонью.
Этот жест не удивил Мигеля. Он знал, что певец Бахуса – Рабле никогда не пьет вина, хотя в это трудно поверить читавшим его роман. Да и вообще, во время праздника подобный поступок – большая редкость и немедленно привлекает внимание.
Слева от Рабле сидел доминиканский проповедник де Ори. Не поворачиваясь и не глядя на Рабле, он громко произнес:
– Его же и монахи приемлют.
– Вино, – возразил Рабле, – нужно для веселия души. Тот же, кто весел по природе, не нуждается в вине. Мой святой патрон, Франциск из Ассизи, получив божественное откровение, возрадовался и с той минуты не пил вина, хотя прежде вел беспутную жизнь. Я же, благодаря его заступничеству, весел от рождения.
– Из людей один Зороастр смеялся при рождении, и этим смехом он, несомненно, был обязан дьяволу.
– Сильный тезис, – усмехнулся Рабле. – По счастью, я весел ОТ рождения, а ПРИ рождении я благоразумно вел себя как все остальные младенцы. Кроме того, ваш тезис бездоказателен. Я понимаю, авторитет блаженного Августина, ведь вы ссылались на него, но ему можно противопоставить святых Франциска и Бонавентуру, в чьем монастыре мы ныне обитаемся. Это подобно тому, как среди язычников одни следовали за печальным Гераклитом, другим же нравился развеселый Сократ, но ни одна точка зрения не считалась греховной.
Впервые Ори поднял голову и взглянул на собеседника.
– Я слышал, вы опытный софист, и теперь убедился в этом. Вы прекрасно усвоили некоторые положения святого Франциска. Почему же тогда вы бежали из францисканского монастыря?
– Папа Павел отпустил мне мой грех, – смиренно ответил Рабле.
Мигель, видя, что разговор принимает опасное направление, поспешил вмешаться.
– Коллега, – сказал он, – вы высказали недавно интересное суждение об ангине. Но мне кажется, что кровопускания, пиявки, кровососные банки и шпанские мухи вредны не только при этой болезни, но и вообще, по сути своей. Изменение состава и количества крови меняет духовную сущность человека, поскольку именно кровь есть вместилище человеческой души.
– Это уже нечто новое! – воскликнул Рабле. – Гиппократ указывал на мозг, как на место пребывания души, Аристотель опровергал его, ратуя за сердце, а теперь свои права предъявляет кровь! Кто же выдвинул это положение?
– Я, – сказал Мигель, – и я докажу его. Прежде всего, доля истины есть у обоих греков. Прав Гиппократ – мы рассуждаем при помощи мозга, мозгом познаем мир, из этой же железы исходят многие нервы, несущие раздражение мышцам. Значит, в мозгу должна обитать некая часть души. Я бы назвал ее интеллектуальной душой. Прав и Аристотель: во время радости, опасности или волнения сердце сжимается или начинает учащенно биться. От него зависит храбрость и трусость, благородство или врожденная испорченность. Сердце через посредство пульса управляет дыханием, пищеварением и другими непроизвольными движениями. Значит, и там имеется часть души. Назовем ее животной, ибо у бессловесных тварей видим ее проявления, к тому же, так принято называть то, что Аристотель полагал душой. Но есть и третья душа – жизненный дух, проявляющийся в естественной теплоте тела. Никто не станет отрицать, что теплотой мы обязаны току крови. У всех органов одна забота – улучшить кровь, очистить, извлечь из нее грубые землистые вещества, напитать млечным соком, подготовить к рождению души. Душа рождается от жаркого смешения подготовленной крови с чистейшим воздухом, процеженным легкими. Воздух, кипящий в крови, обогревающий тело и наполняющий пульс, и есть истинная человеческая душа! Точно также, воздух, отошедший от уст господа и кипящий в крови Иисуса Христа, есть дух божий, евреи называли его Элохим.
Мигель увлекся, голос его звучал все громче, ему казалось, что он снова стоит на кафедре где-то в Германии, проповедует горожанам, доказывает, что никакой троицы нет и никогда не было, и нет иного бога, чем тот, что действует в природе. Теперь ему есть, чем подкрепить свои слова, и ему вынуждены будут поверить! «Во что вас бить еще, продолжающие свое упорство?» Откройте глаза – перед вами истина! Бог это камень в камне, дерево в дереве…
В банкете, рассчитанном на много часов, наступил прогул. Гости наелись до отвала, их временно перестали обносить горячими блюдами. На столах остались лишь фрукты, сыр, тонко нарезанный балык, легкое рейнское вино. Смолк дробный перестук ножей и ложек, чавканье сменилось сытым рыганием, а всеобщая пьяная беседа еще не завязалась, так что голос Мигеля был слышен многим, музыканты не могли заглушить его своими виолами, спинетами и лютнями.
«Что он делает? – в ужасе думал Рабле. – Ведь это чистейшая ересь! Арианство! Как можно такое говорить здесь, где столько ушей? Вот сидит де Ори, он метит в инквизиторы, это все знают. Ори похож на катаблефу – африканского василиска. Катаблефа тоже всегда держит голову опущенной, чтобы никто прежде времени не догадался о страшном свойстве ее глаз. А Мишель, кажется, ничего не понимает.»
– Любезный Виллонаванус, – лениво начал Рабле. – В ваших словах я не вижу ничего необычного. Похожим образом понимали душу Левкипп с Демокритом. Неужели вы станете тратить время на опровержение того, что давно опровергнуто? К тому же, и в этом случае, местом рождения души является сердце, ведь именно там очищенная печенью кровь смешивается с воздухом, который поступает туда по венозной артерии. Благодарное сердце за это особо питает легкие через посредство артериальной или же легочной вены…
– Это не так, – сказал Сервет. – Во время моей практики в Париже и затем Шарлье мне удалось доказать…
«Черт побери, неужели он не остановится?!» – Рабле встал, потянулся к вазе посреди стола, вынул из воды пышную оранжерейную розу, положил перед Мигелем и раздельно проговорил:
– Вот перед нами целый куст роз. Но, как известно, языческие боги одряхлели и умерли, так что в наше время далеко не все сказанное под розой, сказано под розой.
Мигель недоуменно уставился на собеседника и лишь через несколько минут понял, что ему сказано. Роза – символ бога молчания Гарпократа. Сказано под розой – значит, по секрету. А он-то!.. Вот уж, действительно, замечательно отвел от Франсуа внимание доминиканца! К тому же, чуть не разболтал результаты своих исследований. В Париже и Шарлье, где он продолжал занятия анатомией, он выяснил, как течет кровь по сосудам, и как образуется природная теплота. Ложно утверждение, будто по артериям проходит воздух, неправильны представления о роли сердца! Жизнь действительно заключена в крови, Мигель доказал это многими вскрытиями, и не собирался объявлять о своем открытии прежде времени. Ведь это тот неопровержимый довод, которого не хватало ему на диспуте в Гагенау. Описание чудесного тока крови Мигель вставил в пятую главу своей новой книги. Там и должны впервые увидеть ее читатели. Спасибо Франсуа, он вовремя предостерег его. Если хочешь больше написать, надо меньше говорить.
Мигель искоса глянул на де Ори. Тот сидел, по-прежнему опустив голову. Короткие пальцы перебирали матово-черные зерна гагатовых четок, медленно и напряженно, словно доминиканец делал какую-то невероятно сложную работу. Мигель отвел глаза и громко объявил:
– Пожалуй, сейчас нам и в самом деле неприлично говорить ни о языческой философии, ни о кровавой анатомии. Побеседуем о чем-нибудь растительном.
– Верно! – воскликнул викарий Клавдий. – Попробуйте, например, вот это яблоко. Оно из садов аббатства Сен-Себастьян. Сорт называется «Карпендю».
– Правда? – демонстративно изумился Рабле. – Я обязательно возьму его. Никогда не ел яблок «Карпендю»!
Прошла вторая перемена блюд, вновь наступил полуторачасовой прогул. Гости, отягощенные паровой осетриной и тушеными в маринаде миногами, одурманенные бесконечным разнообразием вин, уже ни на что не обращали внимания. Каждый слушал лишь себя. Обрывки душеспасительных бесед перемежались скабрезными анекдотами и пьяной икотой. Пришло время «разговоров в подпитии».
Рабле осторожно наклонился к соседу и, показав глазами на вершину стола, зашептал:
– Вы хотите простоты и откровенности между людьми, но реальная жизнь не такова. Взгляните на наших хозяев: Франсуа де Турнон и Жан дю Белле. Оба знатны, оба богаты, и тот и другой – архиепископы. Правда, владеть Парижской епархией почетнее, но Лионский епископат богаче. Оба они министры и оба кардиналы. Один получил шапку после заключения неудачного мира в двадцать шестом году, второй после столь же прискорбных событий тридцать восьмого года. Кажется, что им делить? А между тем, нет в мире людей, которые ненавидели бы друг друга больше чем наши кардиналы. И при этом один тратит свой годовой доход, только чтобы пустить пыль в глаза другому. Так устроена жизнь, с этим приходится считаться.
– Не понимаю, о чем вы? – спросил Мигель.
– Вы осуждаете Телем, – продолжал Рабле. – За что? Не оттого ли, что мы с вами похожи?
Впервые Рабле признал себя автором Пантагрюэля. Хотя Мигель не ожидал откровенности, но ответил сразу и честно:
– Я уважаю и люблю Франсуа Рабле – медика, ботаника и археолога, но я ненавижу Алькофрибаса за то, что он принес в Утопию звериный клич: «Делай, что хочешь!» Вот он, ваш лозунг в действии! – Мигель ткнул в дальний угол, где монах в серой рясе держал большую медную плевательницу перед перепившим гостем, помогая ему освободиться от излишков проглоченного.
– Вы полагаете, лучше быть голодным? – спросил Рабле.
– Да.
Рабле обвел взглядом зал.
– Думаю, нашего отсутствия никто не заметит. Я предлагаю небольшую прогулку. Вы никогда не были в Отель-Дье?
Спорщики поднялись и вышли из шумной трапезной. С площади, украшенной огромным каменным распятием, они попали на берег Роны и двинулись по набережной Францисканцев, еще столетие назад превращенной в подобие крепостной стены. В мирное время проход по ней был свободным, а вот Госпитальная набережная от церкви Милосердной божьей матери и до самого моста еще со времен великого кроля Хильберта и его богомольной супруги Ультруфы принадлежала Отелю-Дье. Невысокое здание кордегардии, поставленное поперек набережной, преграждало проход, решетка низкой арки всегда была заперта.
Чтобы снять замок, требовалось письменное распоряжение одного из двенадцати ректоров, управлявших больницей. Но привратник, заметив, что к воротам направляются два одетых в шелковые мантии и парадные малиновые береты доктора, поспешно поднял решетку.
Во втором дворе они круто свернули направо, поднялись по ступеням, Рабле толкнул двустворчатые двери.
На улице не было холодно, но в дверном проеме заклубился туман, такие густые и тяжелые испарения заполняли здание. Мигель от неожиданности попятился, прикрывая рот рукавом. Пахло как возле виселицы, где свалены непогребенные, или как от сточной канавы, протекающей близь бойни. Поймав насмешливый взгляд Рабле, Мигель оторвал ладонь от лица и шагнул вперед.
Огромная палата со сводчатыми потолками и высокими узкими окнами, плотно законопаченными, чтобы сырой мартовский воздух не повредил больным, была разгорожена решеткой на две половины. По одну сторону лежали мужчины, по другую – женщины. Застланные тюфяками широкие кровати стояли почти вплотную одна к другой, на каждой помещалось по восемь, а иногда по десять человек – голова к ногам соседа. И все же мест не хватало, тюфяки стелили поперек прохода, так что больные на них оказывались наполовину под кроватями своих более удачливых собратьев, а наполовину под ногами служителей.
В палате было шумно, словно на ярмарке в разгар торговли. Стоны, бред, разговоры и ругань, призывы о помощи. На женской половине истошно кричала роженица. Одетая в белое монашеское платье акушерка возилась подле нее, вторая, отложив в сторону бесполезное житие святой Маргариты, раздувала угли и сыпала в кадильницу зерна ладана, готовя курение, которое должно облегчить страдания больной. Других служителей в зале не было.
Едва посетители появились в палате, как шум еще усилился. Кто-то просил пить, другой умолял выпустить его на волю, третий жаловался на что-то.
– Господин! Ваше сиятельство! – кричал, приподымаясь на локте и указывая на своего соседа, какой-то невероятно худой человек. – Уберите его отсюда. Он давно умер и остыл, а все еще занимает место! Прежде мы по команде поворачивались с боку на бок, но он умер и больше не хочет поворачиваться, и мы с самого утра лежим на одном боку!
Рабле подошел к кровати, наклонился. Один из больных действительно был мертв.
Лицо доктора потемнело. Он решительно прошел в дальний угол палаты, где виднелась маленькая дверца. Рванул дверь на себя:
– Эй, кто здесь есть?
Из-за стола вскочила толстая монахиня. Увидев вошедших, она побледнела и задушенно выговорила:
– Господин Рабле? Вы вернулись?
– Я никуда не уходил! – отрезал Рабле. – Где служители? Немедля убрать из палаты мертвых, больных напоить, вынести парашу. Окна выставить, а когда палата проветрится, истопить печи.
– Но доктор Кампегиус не обходил сегодня с осмотром, – возразила монахиня. – Я не могу распоряжаться самовольно.
– Кампегиус болен, – вполголоса сказал Мигель. – Он третий месяц не встает с постели и вряд ли встанет когда-нибудь.
– Вы что же, третий месяц никого не лечите и даже не выносите из палаты умерших? – зловеще спросил Рабле.
– Нет, нет, что вы!.. – запричитала монахиня.
– Кто делает назначения?
– Господин Далешамп, хирург. Он сейчас на операции.
– Я знаю Далешампа, – подсказал Мигель. – Толковый молодой человек.
– Но он один, а здесь триста тяжелых больных и по меньшей мере столько же выздоравливающих в других палатах. Вот что, Мишель, – Рабле прислушался к хрипению роженицы, – вы разбираетесь в женских болезнях?
– Да, я изучал этот вопрос, – Мигель подтянул широкие рукава мантии и, с трудом перешагивая через лежащих на полу, направился к решетке.
– Выполняйте, что вам приказано, – бросил Рабле толстухе.
– Я не могу! – защищалась та. – Сухарная вода кончилась, в дровах перерасход. Ректор-казначей запретил топить печи…
– Плевать на ректора-казначея! – рявкнул рабле таким голосом, что испуганная монахиня стремглав бросилась к дверям.
– Стойте! – крикнул Рабле. – Прежде откройте решетку. Вы же видите, что доктору Вилланованусу надо пройти.
Трудные роды пришлось закончить краниотомией, но саму роженицу удалось спасти. Когда усталый Мигель вернулся в комнату сиделок, палата была проветрена, в четырех кафельных печах трещали дрова, вместо сухарной воды нашелся отвар солодкового корня, и даже чистые простыни появились откуда-то. Рабле сидел за столом, на котором красовалась забытая в суматохе толстухой бутылка вина и початая банка варенья.
– Сестра Бернарда, на которую я так ужасно накричал, – сказал Рабле, – ходит за немощными больными уже двадцать лет. Это удивительная женщина. Ес лень и жадность не знают границ. Мало того, что она пьет вино, предназначенное для укрепления слабых, она без видимого вреда для пищеварения умудряется проглотить горы слабительного, – Рабле понюхал банку. – Так и есть! Варенье из ревеня с листом кассии. Я говорю – удивительная женщина. Меня она боится. Я два года проработал здесь главным врачом, и не было такого постановления совета ректоров, которого я бы ни нарушил за это время. Кстати, знаете, сколько они мне платили? Сорок ливров в год! В пять раз меньше, чем госпитальному священнику. За эти деньги надо ежедневно совершать обход палат, каждому больному дать назначение и проследить за его выполнением. Еще мне полагалось надзирать за аптекарями и хирургами и бесплатно лечить на дому служащих госпиталя, ежели они заболеют. Плюс к тому – карантин и изоляция заразных пациентов. Это собачья должность, если исполнять ее по совести. Но от меня требовали одного – не лечить тех, у кого нет билета, выданного ректором. А я лечил всех, не заставляя умирающих ожидать, пока в контору пожалует ректор. И если была нужна срочная операция, я заставлял хирурга проводить ее, даже если больной еще не получил причастия. Это многих спасло, но ректоры меня не любили и уволили при первой возможности. И все тут же пошло по-старому. Если бы вместо этого дурака Кампегиуса на мое место пришел Жан Канапе или вы, Мишель, то возможно, Отель-Дье в Лионе был бы не только самым древним, но и самым благополучным госпиталем в мире.
– Я бы не смог, – сказал Мигель.
– Да, здесь страшно. Но теперь, надеюсь, вы понимаете, почему я хотел бы прежде всего видеть людей сытыми, веселыми, одетыми и вылеченными, и лишь потом спрашивать с них высокие добродетели. Посмотрите, кто лежит здесь, это больные, им полагается щадящая диета. А чем кормили их сегодня? Похлебка из засохшей и попросту тухлой плохопросоленной трески со щавелем и крапивой. Еще они получили по ломтику хлеба и по кусочку той самой трески, из которой варилась похлебка. Что они будут есть завтра? Похлебку из соленой трески! И так каждый день. В лучшем случае, им дадут чечевичный суп или отварят свеклу. Неужели люди, которые так живут, способны увлечься иным идеалом, кроме сытного обеда? Вы скажете: те, что в четверти мили отсюда только что слопали годовой доход богатейшего епископства во всем королевстве, никогда не испытывали голода. Это не так. Вы врач и знаете, что такое фантомные боли. Единственный сытый среди голодной толпы неизбежно окажется самым ненасытным. В нем просыпается невиданная жадность. Такого невозможно образумить словом. Слово не пробивает ни рясы, ни лат.
– Их пробивает меч, – сказал Мигель, – но поднявший меч, от меча и погибнет, даже если оружие было поднято за правое дело.
Рабле метнул на собеседника острый взгляд и быстро поправился:
– Я ничего не говорил о мечах. Насилие противно разуму, в этом мы, кажется, сходимся. Кстати, о насилии. Я полагаю, господину ректору-консулу, не знаю, кто из членов королевского совета избран сейчас на эту должность, уже доложили о нашем самоуправстве. Предлагаю покинуть эти гостеприимные стены, иначе мы можем закончить вечер в замке Пьер-Ансиз. Я не бывал там, но имею основания думать, что тюремные камеры в подвалах замка еще менее уютны, чем палаты лихорадящих в Отель-Дье.
Они прошли через палату святого Иакова, в которой было непривычно тихо и спокойно, пересекли дворы и вышли на набережную. Привратник запер за ними решетку.
Приближался вечер. С низовьев Роны тянул слабый теплый ветерок. Рабле и Сервет медленно шли по краю одетого камнем берега.
– Я вижу лишь один путь к нравственному совершенству, – продолжал Рабле. – Когда-нибудь, сытая свора обожрется до того, что лопнет или срыгнет проглоченное. Поглядите, в мире все больше богатств, а грабить их все труднее. Поневоле кое-что перепадает и малым мира сего. Двести лет назад смолоть хлеб стоило величайших трудов, а ныне водяные и воздушные мельницы, каких не знали предки, легко и приятно выполняют эту работу. Попробуйте сосчитать, сколько мельниц стоит по течению Роны? И так всюду. Подумать только, ведь греки могли плавать под парусами лишь при попутном ветре! Искусство плыть галсами было им неведомо. Сегодня любой рыбак играючи повторит поход Одиссея. Мы живем в замечательное время! Возрождение это не только восстановление древних искусств, но и рождение новых. Пусть богословы Сорбонны и Тулузы разжигают свои костры, ремесло сжечь невозможно. Именно ремесленник свергнет папу. Пройдет немного лет, и плуг на пашне станет двигаться силой ветра и солнца, морские волны, ловко управляемые, вынесут на берег рыбу и горы жемчуга. Может статься, будут открыты такие силы, с помощью которых люди доберутся до источников града, до дождевых водоспусков и до кузницы молний, вторгнутся в области Луны, вступят на территорию небесных светил и там обоснуются. Всякий нищий станет богаче сегодняшнего императора, и власть денег потеряет силу. И вот тогда, только тогда наступит желанное вам царство простоты.
– Это похоже на сон, – сказал Мигель. – Мне кажется, вы подхватили в палатах заразную горячку и теперь бредите.
– Пускай сон, – согласился Рабле. – Но разве вам, дорогой Вилланованус, никогда не снились такие сны?
В памяти Мигеля внезапно до боли ярко вспыхнуло воспоминание о том вечере, что провел он в страсбургской гостинице с портным из Лейдена Яном Бокелзоном. Тогда они вдвоем мечтали о счастливом царстве будущего. Они представляли его одинаково, но думали достичь разными путями. Что же, Ян Бокелзон прошел свой путь. Грозное имя Иоанна Лейденского, вождя Мюнстерской коммуны, повергало в трепет князей и прелатов. Но все же Франц фон Вальдек, епископ Мюнстерский, оказался сильнее. Поднявший меч… Иоанн Лейденский, бывший портной Ян Бокелзон, казнен мечом. Его печальную участь Мигель предвидел еще десять лет назад. А теперь ему предлагают третий путь к царству божьему на земле. Путь, может и безопасный, но бесконечно долгий. Неужели ради него оставлять начатое?
Если бы можно было поделиться своими сомнениями, рассказать обо всем! Но он и так сегодня разболтался сверх меры, а Франсуа Рабле хоть и прекрасный человек, но все же секретарь католического министра. Ходят слухи, что он тайный королевский публицист – анонимные листки против папы и императора написаны им, причем по заданию короны. И еще… Рабле покровительствует кардинал Жан дю Белле, и кардинал Одетт де Колиньи, и кардинал Гиз. Не слишком ли много кардиналов?
– Н-нет, – раздельно проговорил Мигель. – Я вообще никогда не вижу снов.
* * *
В отведенную ему комнату Рабле попал далеко за полночь. После отлучки в больницу они с Мишелем вернулись на банкет, но как только позволили приличия, Рабле покинул монастырь. Видно, такая у него судьба – бежать из монастырей.
Оставшись один, Рабле снял сухо-шуршащую мантию, оставшись только в просторной рясе. Плотно прикрыл портьеры, засветил свечу. Церковные свечи горят хорошо, огонек неподвижно встал на конце фитиля, осветив убранство комнаты: кровать с горой пуховых подушек, тяжелые шторы, резной комод с серебряным умывальником, круглую майоликовую тарелку на стене. Рабле подошел ближе, взглянул на изображение. На тарелке мощнозадая Сусанна с гневным воплем расшвыривала плюгавых старцев.
Рабле улыбнулся. Все-таки, смех разлит повсюду, только надо извлечь его, очистить от горя, бедности и боли, которые тоже разлиты повсюду. В этом смысле труд писателя сходен со стараниями алхимика, а вернее, с работой легких, процеживающих и очищающих воздух. Люди равно задыхаются, оставшись без воздуха и без смеха.
Маленьким ключиком Рабле отомкнул ларец, на крышке которого был изображен нарядный, весело пылающий феникс. Ларец был подарен Рабле его первым издателем и другом Этьеном Доле сразу же после выхода в свет повести о Гаргантюа, где на самой первой странице был описан ларчик-силен. С тех пор Рабле с силеном не расставался, повсюду возил его за собой. Медленно, словно камень в философском яйце, там росла рукопись третьей книги. Рабле трудился не торопясь, часто возвращался к началу, делал обширные вставки, иной раз забегал вперед, писал сцены и диалоги вроде бы не имеющие никакого отношения к неистовым матримониальным устремлениям Панурга.
Рабле не знал, когда он сможет опубликовать третью книгу, и сможет ли вообще. С каждым годом во Франции становилось все неуютней жить и труднее писать. Вернее, все опасней жить и писать. Кажется, кончилась война, помирились два великих государя, но радости нет. После встречи Франциска с Карлом во Франции явился фанатичный кастильский дух. Сорбонна, казавшаяся одряхлевшей шавкой, вновь набрала силу и стала опасной. Конечно, он правильно сказал – пускай богословы разжигают костры, Возрождения им не остановить, но ведь на этих кострах будут гореть живые люди. И почему-то, очень не хочется видеть среди них Франсуа Рабле. А некоторые этого не понимают. Этьен Доле ведет себя так, словно в его поясной сумке лежит королевская привилегия на издание богохульных книг. Рабле писал другу, пытаясь предостеречь его, но тот упорно не видел опасности.
Кому нужен такой мир, обернувшийся избиением всего доброго! Но он наступил, этот худой мир, и потому третья книга Пантагрюэля в виде кипы листков незаконченной лежит в крепко запертом силене, ведь Алькофрибас Назье вслед за своим любимцем Панургом готов отстаивать прекрасные идеалы вплоть до костра, но, разумеется, исключительно.
И все же, по ночам несгорающий феникс выпускал на волю рукопись, и Рабле, надеясь на лучшие времена, готовил веселое лекарство от меланхолиевого страдания. Из самой болезни приходится извлекать панацею. Если больно видеть приближающуюся гибель Доле, то еще невыносимей наблюдать мечущегося Мишеля Вильнева. Возможно потому, что сам тоже не можешь найти покоя, ежеминутно в душе безумная, губительная отвага сменяется позорным благоразумием.
Странный человек этот Вильнев. Так говорить о боге, о троице… Он явно не тот, за кого себя выдает. Но, в таком случае, он прав: когда скрываешься от преследователей, опасно видеть сны, полезней на время забыть их.
А ты, если ты писатель, должен среди этих печальных вещей найти веселую струйку, чтобы развлечь незнакомого пациента. Ведь и Телем, так не понравившийся суровому Вилланованусу, был задуман, когда Рабле сидел запертым в монастырской темнице.
Над епископским дворцом, над городом, над Францией, над Европой висела ночь. Спали сытые и голодные, здоровые и больные. Спали все. Наступило время снов. До рассвета еще далеко.
Рабле вытащил из пачки исписанный лист и мелко приписал на полях: «Жители Атлантиды и Фасоса, одного из островов Цикладских, лишены этого удобства: там никто никогда не видит снов. Так же обстояло дело с Клеоном Давлийским и Фрасимедом, а в наши дни – с доктором Вилланованусом, французом: им никогда ничего не снилось».
Никто из перечисленных не предвидел своего жестокого конца. Дай бог, чтобы обошла чаша сия Мишеля Вильнева. Горько это, но самые сладкие ликеры настаивают на самых горьких травах. Значит, надо смеяться. Гиппократ говорит, что бред бывающий вместе со смехом – менее опасен, чем серьезный. Назло всему – будем смеяться! Так, чем там нас потчевал сегодня любезный архифламиний? Яблоко «карпендю»?
4. Считая тайной
Что бы при лечении – а также без лечения – я ни увидел или не услышал касательно жизни людской, из того, что не следует разглашать, я умолчу о том, считая подобные вещи тайной.
Гиппократ. «Клятва»Джироламо Фракасторо, врач и поэт, сидел за огромным столом в одной из комнат дворца Буон-Консильо и неспешно писал. Время от времени он поднимал голову и бросал недовольный взгляд за окно на блестящие в солнечных лучах розовые стены церкви Санта-Мария Маджоро. Чужой город, необходимость жить в шумном епископском дворце – все это раздражало Фракасторо. Но больше всего старого врача возмущало, что его, честного медика, всю жизнь чуравшегося политики, бесцеремонно втащили в самую гущу европейских интриг. Как славно было бы никуда не ехать, остаться в родной Вероне! Но не мог же он отказаться, когда сам папа просил его прибыть сюда.
Джироламо Фракасторо был соборным медиком, единственным официальным врачом на святейшем католическом соборе, созванным в городе Триденте волей папы Павла третьего Фарнезе – давнего и постоянного покровителя Фракасторо. Большая честь, ничего не скажешь, ежедневно его зовут к сановитым прелатам: епископам, архиепископам, а порой и к кардиналам. С каким удовольствием он отказался бы от этой чести!
Фракасторо зябко поежился, положил перо и принялся растирать онемевшие пальцы. В покоях, отведенных соборному врачу, было холодновато. Дьявол бы побрал этот город с его альпийским климатом! Скорее бы собор перебрался в Болонью!
О том, что в скором времени возможен переезд, сообщил ему по секрету Балдуин Бурга – врач папского легата кардинала Монте. Перевести собор в другой город, особенно когда этого не хочет император, не так-то просто, в таком деле, разумеется, не обойтись без интриг, так что теперь Джироламо понимал смысл странного поручения, данного ему легатом.
Вчера утром легат вызвал к себе Фракасторо, а когда тот появился на пороге, кинулся к нему с поспешностью прямо-таки неприличной для высокого кардинальского сана.
– Маэстро! В Триденте мор!
Джироламо, опустившийся на колени и протянувший руку, чтобы поймать край лиловой мантии, так и застыл с протянутой словно за подаянием рукой. Как могло случиться, что он, знатнейший из медиков, весьма преуспевший именно в изучении моровых горячек, не заметил, что в городе начинается поветрие?
Кардинал, между тем, продолжал:
– Целые кварталы уже опустели, народ разбегается, скончалось даже два епископа, но еретик Мадруччи, епископ Тридентский не хочет признавать мора и, чтобы скрыть правду, велит срывать могилы умерших!
Действительно, недавно триденцы хоронили двух прибывших на собор епископов, но один из них умер от старости, другой – от обычного дурно леченого сифилиса. Значит, весь мор – выдумка. Фракасторо поднялся и молча ждал, когда легат перейдет к главному.
– В госпитале лежат трупы умерших, – сказал Монте, – вы сегодня же осмотрите их и дадите заключение, насколько прилипчива болезнь.
– Слушаю, монсеньор, – покорно сказал врач.
В больнице ему показали тела двух мальчиков. Фракасторо внимательно осмотрел их. Корь! Это была обычная корь! Он обошел палаты. Еще несколько случаев кори, да трое больных моровой горячкой, от которой кожа покрывается мелкими чечевичками. Вряд ли это можно считать эпидемией. Но к тому времени Фракасторо уже знал, зачем легату нужны зловещие слухи.
И вот с утра Фракасторо принялся сочинять свою записку. Он, не торопясь, вычерчивал буквы, подрисовывая к ним хвосты и завитушки, и ругал себя за слабость.
«Эти горячки могут быть получены один раз в жизни, если только преждевременная смерть не унесст человека. До того, как образование гнойничков выявит наличие заболевания, эти горячки распознать нелегко. Благодаря гнойничкам болезнь разрешается – легче всего у детей, с большим трудом у взрослых. Горячки эти контагиозны, поскольку семена контагия испаряются при гниении и передаются здоровым людям…»
Во всем этом не было ни слова лжи, однако Фракасторо чувствовал себя обманщиком. Конечно, с тифом шутки плохи, да и корь, ежели она пристанет к старцу, тоже весьма опасна, но в каком из городов Священной империи не найдется десятка подобных больных? Это ничуть не похоже на настоящий мор, когда трупы неубранными лежат на улицах, и никто, ни за золото, ни за страх не соглашается ходить за больными. Хотя, конечно, эпидемии тоже бывают разными. В 1520 году мир захлестнула странная эпидемия гальской болезни. От нее не умирают сразу, и тем она страшнее. Жизнь в городах почти не меняется, хотя тысячи людей гниют заживо. Но сейчас подобный мор невозможен – та вспышка была вызвана противостоянием холодных внешних планет: Марса, Сатурна и Юпитера в созвездии Рыб. Холодные планеты, получив от созвездия сродство к влаге, оттянули к себе вредные испарения Земли, и от действия этих миазмов вялое прежде заразное начало невидано активизировалось и начало передаваться по воздуху. Теперь, благодаря трудам Фракасторо, это понимают все, а тогда большинство считало, что болезнь завезена испанцами из недавно открытой Вест-Индии.
Фракасторо, в ту пору еще мало кому известный врач, немало потрудился, чтобы доказать, что христиане и прежде знали эту болезнь. Он нашел в старых рукописях способы ее лечения, вновь ввел в употребление препараты ртути, благодаря чему эпидемию удалось остановить. Именно тогда, в горячечной суматохе поветрия пришли к нему первые мысли о том, что прилипчивые болезни происходят от контагия – бесконечно малых живых телец, размножающихся в больном и терзающих его своими острыми частями. К сожалению, эта идея почти не нашла сторонников. Джироламо изложил свои мысли в дидактической поэме, ее герой – юный пастух Сифилис дал свое имя болезни, но если бы не ошеломляющий литературный успех, то работа его прошла бы незамеченной. Заразное начало – контагий – до сего дня остается пугалом для непосвященных, недаром же легат уверен, что Джироламо докажет, будто в Триденте жить опаснее чем среди прокаженных. И ведь это действительно можно представить! Но лгать он не станет… в крайнем случае, чуть сгустит краски, и то лишь потому, что так хочет папа.
Дверь без стука распахнулась, Джироламо повернулся, чтобы взглянуть, кто смеет врываться в его покои, но гнев тут же погас. В дверях стоял второй папский легат – Марчелло Червино. Представитель одного из знатнейших семейств, чьи предки служили еще античным императорам, он был известен не столько родовитостью, богатством и саном, сколько тем, что был правой рукой Караффы – страшного и блистательного главы инквизиции. То, что он сам явился к врачу, заставило веронца внутренне собраться и приготовиться к разговору может внешне и безобидному, но чреватому неожиданностями и опасными последствиями.
– Поднимитесь, – бросил кардинал царственным тоном, каким коронованные особы предлагают герцогу надеть шляпу.
Фракасторо встал с колен, проводил гостя к широкому креслу из резного дуба, что стояло у стены. Кардинал повозился, устраиваясь на жестком сиденье, потом заговорил:
– Мать наша, святая церковь, переживает ныне трудные дни. С востока и юга апостольскому престолу грозят схизма и мусульманские полчища, на севере души заражены пагубной лютеранской ересью. Тем больнее видеть, что многие столпы церкви поражены той же гнилью. Я имею в виду преступное выступление Браччио Мартелли, которому, как я надеюсь, не долго придется быть епископом Фьезоле.
– Я мирянин, – вставил Фракасторо, – не в моей власти судить происходящее на соборе.
– Но вы соборный врач! – повысил голос легат, – и именно вы пользовали Мартелли, когда он испрашивал отпуск из Тридента для поправки здоровья.
– Епископ Фьезолесский стар, – сказал Фракасторо, чувствуя, как открывается под ногами пропасть.
– Меня не интересует его возраст! Я хочу знать, был ли он болен на самом деле?
Это был не праздный вопрос. Многие прелаты, соскучившись бесцельным тридентским сиденьем, выезжали домой, ссылаясь на действительные и придуманные хвори и немощи.
– Епископ Фьезолесский действительно болен.
– Чем? – легат поднялся из кресла, и старый врач тоже вскочил на ноги. Секунду он молчал, глядя прямо в глаза собеседнику, а потом тихо проговорил:
– Учитель Гиппократ повелевает: «Что бы при лечении – а также без лечения – я ни увидел или не услышал касательно жизни людской, из того, что не следует разглашать, я умолчу о том, считая подобные вещи тайной».
Он медленно произносил знакомые с детства слова клятвы, а в голове металась другая гиппократова фраза – о безумном поведении: «видения повелевают скакать, кидаться в колодцы, душить себя, ибо это кажется лучшим исходом и сулит всяческую пользу…» Действительно, что как не самоубийство совершает он сейчас?
Марчелло Червино не был пастырем чрезмерно преуспевшим в науках, однако, труды косского мудреца читал и потому вызов принял:
– В сочинениях Гиппократа можно найти и иное: «должно быть благоразумным не только в том, чтобы молчать, но также и в остальной правильно устроенной жизни», – губы кардинала растянулись в улыбке, но за ней Фракасторо отчетливо разглядел мрачный взгляд того, от чьего имени говорил Червино – неистового неаполитанца Караффы.
– Так меня учили… – начал Джироламо, но осекся под внимательным взглядом легата. Сочинения Пьетро Помпонацци, наставника Фракасторо, только что, здесь же на соборе, были осуждены за ересь, и, конечно же, сановитый инквизитор знал это.
Собор, медлительный во всем остальном, с редким единодушием обрушивал громы на медицину и особенно на анатомию. Отныне только палачу дозволяется расчленять человеческое тело. Из всех университетов одной лишь Сорбонне разрешено дважды в год проводить демонстрационные вскрытия, после чего профессор и все присутствующие должны купить себе отпущение грехов. Того, кто ослушается соборного постановления, ждет проклятие папы и отлучение от церкви. С этих пор само звание врача делает его владельца подозрительным в глазах церкви.
Мысли, торопясь, забились в мозгу: «надо как-то обезопасить себя… Но чем? Расположением папы? Для Караффы это не преграда, с тем большим удовольствием отправит он в монастырскую темницу непокорного врачевателя. Уступить? В конце концов, когда на весах с одной стороны лежат традиции школы, а с другой собственная жизнь…»
И тут, совсем неожиданно, в нем властно заговорила упрямая ломбардская кровь. Дьявол бы побрал, сколько можно изворачиваться и уступать?! Где-то должен быть предел. Хватит, баста!
– Я не могу сказать, чем болен Браччио Мартелли, – негромко произнес Фракасторо и сел.
Кардинал, угадав его состояние и пытаясь сохранить хоть видимость приличия, тоже поспешно опустился в неудобное кресло. Он немного помолчал, давая непокорному возможность одуматься, а затем спросил:
– Чем же вас прельстил епископ Фьезолесский?
– Я не раскрываю ничьих тайн, – монотонно произнес Фракасторо, чувствуя себя так, словно первый допрос в святом трибунале уже начался.
Теперь он совершенно отвлеченно думал о своих работах, о недописанном медицинском трактате, в котором он представлял науку о заразном начале гораздо полнее и строже, чем это можно было сделать в жестких рамках латинской поэмы. К тому же, там он говорил не об одной, хотя бы и очень опасной болезни, а описывал все известные науке моровые поветрия и давал наилучшие способы их лечения и предупреждения.
Потом его взгляд случайно упал на очки, лежащие возле незаконченной записки, и он вспомнил о некогда занимавших его свойствах стекол, которые так прекрасно шлифуют мастера Венеции. В свое время он пытался с помощью лупы рассмотреть семена контагия, но не преуспел в этом занятии, пришел к неутешительному выводу, что контагий величиною подобен невидимым песчинкам Архимеда, и забросил занятия оптикой. А жаль, потому что там тоже можно встретить изящные и удивительные открытия. Если закрепить на тростинке стекло от очков и смотреть на него через другое, меньших размеров, то мельчайшие предметы и животные предстанут огромными и значительными. И тогда вульгарная платяная вошь окажется в чем-то схожей с кардиналом Марчело Червино, который опять что-то говорит…
– Это похвально – беречь чужие тайны, – произнес легат, – так вы, пожалуй, откажетесь назвать даже болезнь кардинала Поля, хотя каждая болячка на его лице кричит о чесотке?
– Откажусь, – прошептал Фракасторо.
– Откажете мне? Духовному лицу, посланнику папы? Это вредное упорство. Боюсь, что вам все же придется заговорить.
– Монсеньор, когда я появился на свет, повивальная бабка решила, что ребенок родился мертвым. Я не закричал родившись, от меня не могли добиться ни единого звука и лишь потом заметили, что мои губы срослись друг с другом. Чтобы я заговорил, понадобился нож хирурга.
– У инквизиции тоже есть ножи, – заметил Червино.
– Мне семьдесят лет, я стар… – Фракасторо обреченно махнул рукой.
И тут ему в голову пришла мысль, показавшаяся спасительной.
– Монсеньор, – медленно начал он, – добиваясь от меня подобного признания, подумали ли вы о последствиях? Ведь ваше здоровье тоже не вполне безупречно, что будет, если мир узнает о ваших недугах? Контагий гальской болезни передастся лишь при плотском соитии, а духовный сан вы приняли в очень нежном возрасте. Вам будет нелегко оправдаться, если кто-нибудь обвинит вас в нарушении обета целомудренной жизни. Ведь вы сами стремитесь исправлять нравы духовенства…
Фракасторо замолчал, не закончив фразы. Он только сейчас понял, что грозить кардиналу не следовало, этим он не добился ничего, зато нажил опасного врага.
– Теперь вы понимаете, почему я храню врачебную тайну? – добавил он, пытаясь загладить ошибку.
Но кардинал, кажется, даже не слышал монолога старого врача. Его внимание привлекла неоконченная записка, и теперь он, придвинувшись к столу, внимательно читал ее.
– Что это? – спросил он наконец.
– Заключение о тридентском море, – неохотно ответил Фракасторо. – Кардинал Монте поручил мне написать этот небольшой труд.
– Ах, да! – воскликнул легат. – И что же? – он еще раз перелистал записку. – Морбилис! Чума! В Триденте чума, это же замечательно, то есть – ужасно!
«Морбилис это корь, а не чума. Чума – морбис», – хотел поправить Фракасторо, но промолчал.
– Здесь очень опасно оставаться, – улыбаясь продолжал Червино. – Вы вовремя распознали болезнь, маэстро, я вам благодарен. Пожалуй, забудем то крохотное недоразумение, что было между нами…
Он еще что-то говорил, а Джироламо опустошенно думал, что теперь его хотя бы некоторое время не тронут, потому что он нужен, а вернее, нужно его честное имя и авторитет.
По счастью, Червино скоро собрался уходить. Фракасторо проводил знатного гостя до выхода из дворца, где кардинала ждал паланкин. Лишь на улице он заметил, как изменилась погода: небо затянули тучи, моросил дождь. Над городом висела мутная белесая дымка.
– В Триденте очень нездоровый климат, отсюда необходимо срочно бежать, – сказал Червино, а потом со вкусом продекламировал:
Область Земли погрузилась как будто в пучину, Скрылась из глаз в ядовитых объятьях тумана.Джироламо не сразу узнал собственные свои стихи.
Он поцеловал милостиво протянутую руку, медленно поднялся по ступеням дворца. Волоча ноги, подошел к своему кабинету.
В комнате смежной с кабинетом он остановился. У дверей, наполовину скрытый свисающей портьерой, сидел человек. Он сидел уже давно, Фракасторо, провожая гостя, краем глаза заметил сидящую фигуру, но решил, что это кто-то из окружения кардинала. Лишь сейчас врач разглядел посетителя. Сидящий был одет в мирской наряд, но опущенный взгляд и янтарные четки, струящиеся с нервных пальцев, выдавали лицо духовное. Человек поднял голову, и Фракасторо узнал его. Это был основатель и генерал нового монашеского ордена. Откуда он взялся здесь, если всей Италии известно, что он неотлучно находится при папе? Видно епископ Фьезолесский действительно допустил нечто небывалое, раз и инквизиция, и иезуиты слетаются сюда, словно вороны на падаль, стремясь первыми нанести опальному прелату смертельный удар.
Но слышал ли Игнатий Лойола его разговор с кардиналом? Джироламо представил, как повторяется тягостная сцена допроса, и его охватил холодный ужас. Верно Лойола угадал мысли старика, потому что на его лице появилась улыбка, напомнившая дни, когда первый иезуит был блестящим офицером, выбиравшим себе любовниц из принцесс королевской крови.
– Не беспокойтесь, маэстро, – сказал он, – у почтенного епископа есть слуги, и от любого из них за десять сольдо можно узнать тайну, столь ревностно оберегаемую вами.
– Тогда зачем же… – хрипло начал Фракасторо.
– Человек слаб и немощен, – произнес Лойола. – У меня болят ноги, перебитые при обороне Пампелуны. Нет ли у вас какой-нибудь мази?
5. Medico medicum
Homo homini lupus est, medico medicum lupissimus.
Paracelsus[2]Дважды в год, весной и осенью, во Франкфурте открывалась большая книжная ярмарка. Фробен начинал распродажу книг, и туда же, во Франкфурт, везли свои издания типографы Венеции и Лиона, издатели Парижа и Роттердама. И хотя ни один законопослушный католик не должен покупать и читать вредных немецких книг, но на ярмарке у Фробена это забывалось. Дважды в год книготорговцы всех стран развозили контрабандой по Европе яд образования.
Разумеется, Пьер Помье – архиепископ Вьеннский прекрасно знал, как неодобрительно смотрит церковь на франкфуртскую торговлю, но что не позволено быку, то позволено Юпитеру – дважды в год посланец архиепископа отправлялся в логово протестантов. И, конечно же, он покупал книги не только для своего господина, но и для его личного врача, которому Пьер Помье особо покровительствовал.
На этот раз книг было столько, что их пришлось упаковать в два ящика. В первом лежали худосочные апологии, продолжающие бесконечный спор между арабистами и галенистами, астрологический календарь на 1544 год, выпущенный во Флоренции, и несколько богословских брошюр, большей частью анонимных.
Во втором ящике хранились фолианты. Их было всего три. Первым оказался прекрасно изданный Фробеном Гиппократ. Эту книгу Мигель мечтал приобрести уже три года, и вот – она у него. Мигель раскрыл том, но тут же захлопнул – Гиппократ не любит суеты.
Следующая книга оставила его в недоумении. Из далекой Польши приехал этот странный том: фолиант – не фолиант, во всяком случае, формат большой, да и цена тоже. Вряд ли что ценное может оказаться в сарматских сочинениях, надо будет сказать, чтобы впредь ему такого не привозили.
Мигель еще раз перечитал заголовок: «Об обращении небесных сфер» – автор Николай Коперник. Мигель на мгновение задумался, и в памяти тут же всплыли названия других книг этого автора. Обстоятельные медицинские трактаты, достойные пера Беды Достопочтенного, с важностью повторяющие арабские бредни о сварении или несварении чего-то с помощью сиропов и мазей. В медицине польскому канонику не удалось сказать своего слова, и теперь он, значит, решил заняться астрологией. Во всяком случае, это может оказаться забавным. Он сегодня же, перед сном пролистает новый опус Коперника. Вот только быстренько взглянет, что еще осталось на дне ящика.
Последний том оказался настоящим великаном. Его переплет из дубовых досок, обитых роскошной тисненой кожей, был застегнут на хитроумный медный замочек. Замок не желал поддаваться; пытаясь открыть его, Мигель сломал ноготь. Наконец, петелька соскочила, и дубовые дверцы фолианта, изукрашенные тиснеными изображениями библейских мудрецов и девяти муз, распахнулись.
У Мигеля перехватило дыхание. Как живой смотрел на него с листа старый друг – Андрей Везалий. Андрей стоял у секционного стола, повернувшись в пол-оборота, и указывал на отлично отпрепарированную человеческую руку. Казалось, он говорит в эту минуту: «Как видите, пальцы все же двигают двадцать восемь мускулов, и я искренне опечален, что утверждение Галена в данном случае расходится с истиной». А в глазах у Андрея как всегда дрожат такие знакомые искорки лукавого веселья.
Мигель поспешно перелистал страницы, перевернувшиеся вместе с доской. И снова, на этот раз с фронтисписа книги на него глянул Андрей. «Андрея Везалия Брюссельца, медика божественного императора Карла пятого, семь книг о строении человеческого тела». Одну за другой Мигель перелистывал хрустящие страницы, пробегал взглядом по строчкам. Вначале, как и положено, посвящение Карлу, но даже здесь Андрей вместо того, чтобы восхвалять императора, говорит о медицине, а вернее, о врачах, об их долге, которым они столько лет пренебрегали:
«После готского опустошения даже наиболее одаренные из медиков стали гнушаться оперированием, избегать беспокойств, связанных с подлинной медициной, и хотя не уменьшили своего корыстолюбия и горделивости, но по сравнению со старыми медиками быстро выродились, ибо предоставляли наблюдение за режимом больных – сторожам, составление лекарств – аптекарям, а оперирование – цирюльникам. Этому обстоятельству мы обязаны тем, что священнейшая наука терпит унижения от многих попреков, которыми обыкновенно забрасывают врачей. Потому следует всячески внушать вновь вступающим в наше искусство молодым медикам, чтобы они презирали перешептывания физиков (да простит их бог), а следуя настоятельным требованиям Природы, прилагали к лечению собственную руку».
– Так их! – азартно шептал Мигель. – Молодец! Вот уж от кого не ожидал: Андрей Везалий, прежде покорно склонявший голову перед словом признанных писателей, называет наших доблестных физиков сороками. Значит, и тебя допекло их книжное всезнайство!
«Потому и я, – летели перед глазами строки, – побуждаемый примером превосходных мужей, вознамерился достичь если не большего совершенства, чем у древних докторов, то во всяком случае, хоть равной степени развития. Но мои занятия никогда не привели к успеху, если бы во время в Париже я не приложил к этому делу собственных рук, а удовольствовался наблюдением мимоходом показанных безграмотными цирюльниками нескольких внутренностей на одном-двух публичных вскрытиях».
Да, в Париже они изрезали немало мертвых тел, выкраденных на кладбищах. Правда, Мигель лишь однажды осмелился принять участие в рискованном ночном походе на погост, впоследствии Везалий, как правило, отправлялся за добычей вдвоем со студентом Матеусом Терминусом, но на тайные вскрытия обязательно звали Мигеля. Именно там они сделали свои первые наблюдения и усомнились в правоте Галена. Особенно трудно было Везалию, преклонявшемуся перед именем пергамского старца; но истина оказалась выше авторитета, и сегодня Андрей прямо пишет:
«Нам стало ясно из внимательного чтения Галена, что сам он никогда не вскрывал тела недавно умершего человека».
Книги, наваленные на столе, мешали Мигелю, он, не глядя, спихнул их на пол. Весь стол заняла громада везальевского тома. Мигель двумя руками перекладывал огромные листы (без малого семьсот было их в книге), прочитывал набранные курсивом сноски, примечания и обозначения тем, подолгу рассматривал гравюры, исполненные одним из лучших художников Италии – Стефаном Калькаром.
Какая бездна таланта вложена в эту книгу, но вдвое больше потрачено труда – тяжелого и порой опасного. Сотни вскрытий, а ведь любая царапина во время исследования может стоить анатому жизни. Да и вообще, как он сумел получить разрешение церкви на эту работу? Сколько денег истратил на панихиды по казненным, на взятки и подарки святым отцам! И сколько при этом нажил смертельных врагов, и в церкви, и среди своих товарищей докторов.
Внезапно Мигель до ужаса зримо представил, что ждет впереди Андрея. Клевета, доносы, холодное внимание инквизиции и закономерный печальный конец.
Мигель с грохотом захлопнул книгу, открыл ее с конца. Там должен быть индекс. Скорее узнать, что пишет Андрей о душе, ведь именно в этом, самом важном для Мигеля пункте легче всего найти ересь. Хотя, кажется, в этом вопросе осторожность не изменила Везалию: всего четыре пункта, с виду вполне безобидных – где изготовляется животная душа; как животная душа движется по сосудам; движение влаги сердца приводит в движение душу; сердце – источник жизненного духа. Все это пребывает в согласии с любезным сердцу Аристотелем. Андрей остался прежним, он принимает на веру, что не может исследовать ножом.
Мигель открыл книгу на том месте, где говорилось о сердце и душе. Для этого опять пришлось встать и перекладывать бумажные пласты двумя руками. Первое, что он увидел там, было название темы: «медику надо размышлять о свойствах и местопребывании души».
«Я совсем воздержусь от рассуждения о видах души и об их вместилищах, – Мигелю казалось, что он слышит звонкий, порой срывающийся голос Андрея, – дабы не натолкнуться на какого-нибудь цензора ереси, потому что в настоящее время, особенно у наших соотечественников, встретишь самых истинных судей по вопросам религии, которые, лишь только услышат, что кто-либо, занимаясь вскрытиями тел, пускается в рассуждения о душе, – тут же заключают, что он сомневается в вере и, неизвестно в чем, колеблется касательно бессмертия души. Причем они не принимают во внимание, что медикам (если только они не хотят браться за науку необдуманно) необходимо размышлять о тех способностях, которые нами управляют, а кроме того и больше всего, каково вещество и сущность души…»
– Ну вот, – пробормотал Мигель, – остерегся, называется! И о душе ничего не сказал, и инквизицию обидел. Припомнят они тебе это, дай срок, и насмешки над схоластами, твердящими, что из сезамовидной косточки в день страшного суда воссоздастся человек, тоже припомнят, и еще многое.
Мигель покачал головой и продолжил чтение. Он успел перевернуть всего две страницы. «Левый желудочек сердца, содержащий жизненный дух, заключает в себе воздух», – гласила четвертая строка сверху.
Мигель схватился за голову.
– Это не так! – закричал он, словно голос его мог долететь к Андрею через долины Прованса и снежные вершины Альп. – Ты же исправил сотни ошибок Пергамца, оставив только эту, главнейшую, которая затемняет вопрос: как дышит и живет человек!
Слабый голос метнулся между стен и погас.
Книга, лежащая на столе, великий труд, основание медицинской науки, неумолимо повторяла, пусть неосознанную, но все же ложь:
«Левый желудочек через венозную артерию всасывает в себя воздух всякий раз, как сердце расслабляется. Этот воздух вместе с кровью, которая просачивается в громадном количестве через перегородку из правого желудочка в левый, может быть предназначен для большой артерии и, таким образом, для всего тела. Перегородка, разъединяющая правый и левый желудочки, составлена из очень плотного вещества и изобилует на обеих сторонах маленькими ямочками. Через эти ямочки ничто, поскольку это может быть воспринято органами чувств, не проникает из правого желудочка в левый; мы должны удивляться такому творению всемогущего, так как при помощи этого устройства кровь течет через ходы, которые недоступны для человеческого зрения.»
– Кровь не просачивается через перегородку, – безнадежно сказал Мигель. – Ни единой капли.
Двести ошибок исправил Везалий у древних мудрецов, сам же сделал одну. И в этой одной был виновен Мигель. Больше десяти лет назад, в Париже, он показал своему напарнику только что открытые им капилляры – невидимые глазу ходы крови, и тем натолкнул друга на мысль, что хотя в сердечной перегородке и нет упоминаемых еще Гиппократом отверстий, но кровь все-таки может из правого желудочка прямиком пройти в левый.
Мигель задумался, рассеянно глядя на гравированную заставку в начале главы, где пять пухлых младенцев дружно отпиливали ногу своему извивающемуся собрату. Какая мрачная аллегория! Зло творят они или добро? Да, сейчас ему больно, но лучше причинить другу боль, чем оставить его вовсе без помощи…
Мигель сдвинул в сторону фолиант, достал чистый лист бумаги, очинил легкое тростниковое перо и вывел первые строки: «Андрею Везалию от Мишеля де Вильнева привет!»
В конце концов, еще не все потеряно. В мире много ученых ослов, но немало и истинных медиков. Труд Везалия будет не раз переиздаваться, и надо позаботиться, чтобы во втором издании ошибки уже не было.
Мигель писал, стараясь заглушить мысль, что ему жалко отдавать, даже Андрею, свое открытие. Но если он этого не сделает, то может ли он быть избранником божьим, провозвестником счастливой христианской коммуны?
«Истина же, друг Андрей, в следующем, – торопливо выводил он, – воздух вовсе не проникает в артерии, которые от природы полны крови. В том легко убедиться во время вивисекции, осторожно проколов тонким шилом венозную артерию. Также кровь отнюдь не проникает – как это думают – через перегородку сердца, но из правого желудочка идет по необыкновенно долгому и сложному пути в легкие. Именно здесь она смешивается со вдыхаемым воздухом, и от нее отделяется сажа, удаляемая из организма при выдохе. После того, как кровь хорошо смешается с воздухом, она переходит в венозную артерию и через нее поступает в левый желудочек сердца. Все это я наблюдал и заметил первым и дарю тебе с чистым сердцем на пользу нашего общего искусства. Ведь произнесшие гиппократову клятву должны помогать друг другу всегда и бескорыстно, хотя в нашей жизни исполнение долга встречается весьма редко. Сам я собираюсь упомянуть об этом оправлении человеческого тела в книге, которая будет готова еще не скоро, и хотя она не останется неизвестной миру, и всякий умеющий разбирать буквы, прочтет ее, но все же книга та обращена к лечению душ, но не тела, и потому хотел бы я, чтобы мир узнал о моем наблюдении из твоих просвещенных уст…»
Мигель отложил перо, придвинул к себе том и через минуту снова погрузился в описание величайшего чуда вселенной – человеческого тела.
Как ему все же повезло, сегодня он стоит у самой колыбели, присутствует при рождении анатомии! Благословен будь год тысяча пятьсот сорок третий, он навсегда останется в истории науки!
До самого утра Мигель не сомкнул глаз, поочерсдно хватаясь то за письмо, то за книгу Андрея. Астрологическое сочинение Николая Коперника забытое валялось под столом.
* * *
– Мальчишка! Щенок! Боже, и эту тварь, этого мерзкого ублюдка я выпестовал на своей груди! – Якоб Дюбуа задохнулся от негодования и в изнеможении опустился на стул, но тут же снова вскочил и забегал по своей комнатушке, забравшейся на самый верхний этаж одного из домов переулка с неблагозвучным названием «улица Крысы».
Якоб Дюбуа – великий Якоб Сильвиус, равно прославленный как своей необычайной ученостью, так и баснословной скупостью, только что прочел книгу своего бывшего помощника, бывшего ученика и бывшего друга – Андрея Везалия. Ничего не скажешь, Везалий отплатил учителю черной неблагодарностью, оплевав и опорочив все, что было дорого престарелому профессору.
– Это же бунт! – выкрикнул Сильвиус, воздев к потолку худые руки, – он опасен для государства – судить его и примерно наказать, чтобы впредь никому не было позволено обвинять наставников во лжи!
Сильвиус ударил кулаком по книге, но тут же одумался и даже наклонился посмотреть, цел ли переплет. Книга дорогая и оформлена роскошно, со множеством гравюр. Только богач и бахвал Везалий мог позволить себе выпустить такую книгу, не приносящую издателю ничего, кроме убытка.
Вот он разлегся, этот том, и на столе уже нет места ни для вышедшего недавно «Введения в анатомию», ни для экономно исписанных листов «Примечаний» к книгам Галена. И не только на столе… В самой жизни не осталось места доктору медицины Сильвиусу, мечется по темной конуре безвестный Якоб Дюбуа, беспомощно смотрит, как рушится с таким трудом выстроенное благополучие.
С младенчества Андрей Везалий был окружен блестящей и ученейшей публикой, с юных лет ему внушали, что имя его прогремит в умах современников и останется в памяти потомков. Иначе не замахнулся бы он с дерзостью на учителя, на медицину, на самого Галена. Если бы пришлось ему, как когда-то Сильвиусу, учиться и одновременно работать: то привратником в церкви, то даже носильщиком паланкинов, если бы он тратил свое здоровье не на вредные умствования, а чтобы вытащить из нищеты четырнадцать братьев и сестер, которым Якоб заменил умершего отца, то он не стал бы втаптывать в уличную грязь того, кто помог ему выбиться в люди, не плескал бы в своего благодетеля из сточной канавы лживых измышлений. Хотя… – Сильвиус вдруг вспомнил, каким был Андрей на первых лекциях по анатомии. Попав на чтения знаменитого профессора, Андрей ловил любое его слово. Более почтительного студента нельзя было себе пожелать. Это потом, когда наставник, поддавшись тщеславному желанию иметь прозектором потомка старинного рода медиков, неосторожно подпустил его к секционному столу, мальчишка возомнил себя богом. Собственноручное оперирование развращает врача, за сорок лет практики Сильвиус не сделал своей рукой ни единого разреза на человеческом теле, он лишь указывал подручным, что и как надлежит выполнять. И открытия, сделанные им, от того не стали менее важны или изящны.
Слуге же мыслить вовсе не следует. Потому, ожегшись на Везалии, Сильвиус выбрал в прозекторы человека вовсе неученого, хотя и составившего себе имя ловким врачеванием ран.
Однако, смешно сказать, но и этот неуч, слова не разбирающий по-латыни, возомнил о себе многое и, как говорят, накропал некую книжонку, посвященную огнестрельным ранам. Правда, во времена Галена не было огненного боя, а значит, упражнения Амбруаза Паре не могут оскорбить божественный авторитет. К тому же, что хорошего можно сказать на варварском французском диалекте? И все же, с некоторых пор Сильвиус начал с подозрением присматриваться к своему нынешнему ассистенту.
Воспоминания немного успокоили желчного профессора, но потом взгляд его упал на громоздящийся посреди стола том, и вновь к горлу подступила злость.
Нет, он не даст так просто растоптать себя, опорочить науку, отменить все, ради чего он жил! Он заставит везальца петь обратную песнь! Значит, внимательное чтение Галена убедило тебя, о Андрей, что он не вскрывал тела недавно умершего человека? Что ты можешь знать о Галене, несчастный, если держал в руках лишь несколько его рукописей, безнадежно испорченных переписчиками, такими же неграмотными и самонадеянными, как ты сам? Воистину, ты не Везалий, а Везанус – безумец! Берегись, я иду на тебя! «Гнев, о богиня, воспой!..»
Сильвиус наугад открыл сочинение противника, углубился в чтение. Некоторые места он подчеркивал ногтем и довольно хмыкал. Через какой-то час Сильвиус нашел уже в десяток мест, которые мог бы оспорить, пользуясь тем, что у него на руках, пожалуй, самое полное собрание рукописей Галена. Сильвиус выписал клеветы, как он их назвал, на отдельный листок, бегло проглядел. Реестрик получался жалким по сравнению с опусом Везалия. Да и что доказывают эти опровержения? Что порой юнец ошибки переписчиков принимал за мнение самого Пергамца, да еще, быть может, что Гален временами в разных книгах противоречил сам себе. Но при желании это можно представить как злой умысел или невежество противника. Сделав так, он поступит не слишком честно, но ведь он всего-лишь человек и ничто человеческое ему не чуждо. А человек человеку – волк, это известно давно, и не ему менять установленный веками порядок.
Сильвиус судорожно потер лоб. Подобных ошибок он наберет сколько потребуется. Доказательства можно подкрепить мнением старых писателей. Все они, даже еретичный Мондино склонялись перед именем врача гладиаторов. Но это он сделает потом, сейчас важнее опровергнуть ложные открытия ослушника. Именно это сокрушит его, если в нем сохранилась хоть капля благоговения перед наставником, и навеки опозорит в глазах просвещения, если он вздумает упорствовать. Но в таком вопросе, пожалуй, не обойтись без ножа.
Сильвиус вспомнил, как впервые студент Везалий обратился к нему со словами, в которых звучало неверие в Галена. Зря он тогда не обратил внимания на мальчишескую выходку, отделался парой цитат. Могут ли Руф или Асклепиад убедить усомнившегося в Галене? Надо было ткнуть щенка носом в то, что он сам распотрошил, и на трупе показать, как легко можно толковать увиденное на секции в ту или иную сторону. Сильвиус припомнил испуганные глаза Везалия, притихшую толпу школяров, а внизу распластанное тело, к которому очень не хотелось спускаться. Тогда зло можно было раздавить в зародыше, теперь с ним придется долго сражаться. Вот, скажем, негодяй пишет о начале полой вены и, ругая Галена, бежит за помощью к Аристотелю, забыв, что учитель Александра не был медиком. И все же, мнение великого грека драгоценно для многих, и значит, спор должен решаться опытом.
Сильвиус поднялся, неспешно оделся, постоял около печки, чтобы старый плащ вобрал в себя побольше тепла, и вышел на улицу. Он шествовал к анатомическому театру, нимало не сомневаясь, что найдет там Амбруаза Паре. На завтрашнее утро назначено вскрытие, господин Прево уже доставил тело, и наверняка не в меру ретивый прозектор вертится вокруг него. Говорят, анатомическим представлениям приходит конец, церковный собор разбирает вопрос о прегрешениях врачей, анатомирование скоро объявят смертным грехом. Но пока еще ничего не известно.
В пустом зале Сильвиуса встретило звяканье инструментов и немузыкальное «Трум-трум!» напевающего цирюльника. Увидав профессора, Паре пришел в замешательство, а потом принялся многословно извиняться:
– Я никогда бы не осмелился, домине, без вас вскрыть брюшную полость, я позволил себе коснуться лишь суставов ног, ибо эта часть важна для тех, кто пользует вывихи и переломы. С вашего позволения я бы хотел напечатать об этом предмете небольшое практическое пособие на родном языке…
Сильвиус не слушал. Потемневшими глазами он глядел туда, где на отдельном столике рядом с инструментами лежало «Эпитоме» Везалия – извлечение из семи книг, атлас анатомических фигур, изданный подлым клеветником специально для тех, кому не по карману купить роскошное издание, брошенное Сильвиусом на улице Крысы. Значит, и сюда проникла зараза!
– Что это?!. – свистящим шепотом выдохнул Сильвиус.
– «Эпитоме» Андрея Везальца, – Паре был удивлен. – Книга воистину драгоценная. Она открыла мне глаза на нашу науку. Я имел некогда счастье знать Андрея и вчера написал ему в Падую. Я испрашиваю позволения перенести часть этих гравюр в краткое руководство по анатомии, над которым я сейчас тружусь… – Паре осекся и замолчал, с удивлением глядя на профессора.
Лицо Сильвиуса страшно налилось густой багровой синевой, щеки и губы мелко тряслись, выпученные глаза бессмысленно вращались. Паре сделал шаг назад, стараясь незаметно нащупать на столе тонкий ланцет. Если сейчас со стариком случится удар, то лишь немедленное и обильное кровопускание может спасти его жизнь.
Но здоровая натура простолюдина одержала верх над приступом. Краска разом схлынула с перекошенного лица, и Сильвиус закричал, топая ногами и брызжа слюной:
– Вон отсюда! Тварь! Немедленно!.. Вон!
* * *
Сумрачным бродил по Падуе Реальд Колумб. Рассеянно отвечал на поклоны знакомых, пустыми глазами глядел мимо чужих. Забывал даже порой отгонять палкой бродячих псов – вечных спутников хирурга.
Вот уже месяц, как нет в Падуе Везалия, тридцать дней занимает Колумб кафедру медицины. То, что не удавалось сделать никому из близких, издалека совершил всемогущий Сильвиус – вышвырнул фламандца из города. Якобу Парижскому не пришлось даже печатать свой труд, услужливые доброжелатели прислали рукопись Везалию. Впрочем, говорят, о том позаботился сам Сильвиус – засадил десятки послушных школяров за переписывание памфлета, чтобы избежать расходов на типографию, а потом разослал готовое сочинение с купцами по королевствам христианской республики.
Кто знает, как было в действительности, но удар цели достиг. Сначала Везалий возмутился, кричал, что его оболгали, накропал даже пространное послание к оскорбленному учителю, где вызывал его на состязание. Письмо, публично им читанное, заканчивалось словами: «Мне не от чего отрекаться. Я не научился лгать. Никто больше меня не ценит все то хорошее, что имеется у Галена, но когда он ошибается, я поправляю его. Я требую встречи с Сильвием у трупа, тогда он сможет убедиться, на чьей стороне правда».
Еще чаще, чем прежде произносил Везалий в анатомическом театре публичные лекции, и палач города Падуи не справлялся с работой, потому что еретичным решением высокого сената приговоренных преступников со всех концов Венецианской области свозили в Падую, чтобы они могли послужить материалом для молодого анатома.
И все же битва была проиграна. Сильвиус в парижском далеке молча ожидал «возвратной песни». И хотя фламандец не сдался, но и сил для борьбы уже не было. Ведь приходилось сражаться против собственного учителя, так что даже те, кто был на стороне Везалия, сочувствовали обиженному старцу.
В конце концов, в один дивный, незабываемый для Колумба день, Везалий собрался и покинул Падую. Уехал навсегда, приняв лестное предложение Карла Пятого, пожелавшего иметь его своим личным врачом.
Вперед были отправлены подводы с дорогой одеждой и серебряной посудой, книги, лекарства и инструменты. Колумб ревниво следил за погрузкой, проверял каждый сундук, ведь у Андрея нет лучше друга, чем Колумб. Но при этом лучший друг жадным глазом искал и не мог найти рукописей и неоконченных работ.
На площади перед собором они обнялись, всенародно расцеловались; черная жесткая борода Колумба трижды коснулась курчавой бороды Везалия, потом Андрей вскочил на коня, прощально махнул рукой и исчез.
С того дня у Колумба не стало в Падуе соперников. Теперь Колумб собирает на лекции толпы студентов, его приговора ждут словно речения оракула, и все же довольства нет. Он-то понимает – это слава Везалия гонит сюда учеников, а в нем, опытнейшем враче, видят всего лишь последователя везальского выскочки, хотя Реальд годами старше того, кого прочат ему в учителя.
Колумб не забыл, как год назад оскорбил его сенат. Везалий тогда отправлялся в Базель и оставил Колумба заместителем по кафедре. Так же как и сейчас слушали Реальда сонмы школяров-медикусов и просто любознательных дворян. Успех был громовой, но вернулся Везалий, и из сената пришел указ: «А в дальнейшем желаем, чтобы лекции по анатомии читались только Андреем Везальцем, сыном императорского аптекаря». Такого бесчестья Колумб простить не мог.
Вечерами Колумб доставал из сундука рукопись, пухлую и уже затертую по краям. Перечитывал и с горечью убеждался, что она представляет лишь слепок с труда Андрея. А ведь написана его работа лучше, проще и понятнее. Чтобы прочесть Везалия, нужно быть ученей самого Эразма, а медики сегодня, как и триста лет назад, говорят на, пусть неправильной, но зато несложной кухонной латыни. Конечно, они предпочтут книгу Колумба. Вот только труд императорского любимца был опубликован, когда Реальд лишь начинал размышлять о руководстве по анатомии.
Главное же – в работе Колумба нет ничего, что придавало бы ей самостоятельную ценность. Сам Колумб понимал это яснее всех, хотя и выносил на поля почти любой страницы краткие примечания: «Везалий ошибается», «За Галена, против Везалия» и, наконец, «Везалий – темный, непонятный писатель». Но все это относилось ко второстепенным мелочам, к тому же, Колумб чувствовал, что возражения его шатки и будут опрокинуты, если вдруг Андрей вернется в университет и обрушится на предателя всей мощью. Чтобы книга получила вес, в ней должно быть описано настоящее открытие.
Приходило утро, с первым уличным шумом, прохладой, розовым солнечным светом. Неложившийся Колумб надевал тяжелый, шитый золотой ниткой бархатный кафтан и выходил на площадь. Грохоча посохом, проходил под гулкими арками, спешил в прозекторскую, где ждал труп очередного повешенного. Их по старой памяти продолжали присылать в анатомический театр.
Колумб кромсал тело скальпелем, ища подтверждения ночным догадкам, рассекал мышцы, препарировал нервы и сосуды, копался во внутренностях. Много раз казалось – удача близка, но открывалась ошибка, и Колумб с проклятиями отходил от тела, порой так истерзанного, что в нем нечего было демонстрировать студентам.
Незыблем оставался Везалий, ни одной ошибки не мог найти у него завистливый ученик, и ничего не находил нового, не открытого дотошным анатомом. И не раз чудилось Колумбу во время вскрытий, что Андрей стоит у него за спиной и чуть заметно улыбается в густую молодую бороду. Тогда Колумб сжимал нож побелевшими пальцами и начинал безжалостно кромсать тело, пачкаясь в крови и рискуя заразиться эпилепсией.
Сразу по отъезду Везалия, Колумб поспешил в его дом. Очаг в кабинете был полон серого хрусткого пепла. Андрей перед бегством сжег свои бумаги: рукописи неоконченных трудов, заметки, наблюдения. Конечно, ведь хотя сейчас он поедет в родную Фландрию, но большую часть времени ему прийдется проводить в Испании, где от лап инквизиции его будет охранять только непрочное благоволение Карла.
Колумб пригоршнями просеял холодный прах, но нашел лишь один обуглившийся клочок, на котором уцелело написанное рукой Андрея слово «lupus». Что оно значило? Знаток четырех языков – Везалий любил украшать свои сочинения примерами из древних авторов и хитроумными аллегориями, так что «lupus» могло попросту означать «волк». А если это название болезни? Последнее время Везалий много исследовал лечебные свойства китайского корня, и Колумб, памятуя об этом, на всякий случай, стал назначать его отвар при волчанке. Успеха, однако, не достиг и в бешенстве изорвал бесполезный клочок.
Шло время. Колумб желтел от вредных разлитий черной желчи, исхудал и почти совсем облысел. Рукопись все реже появлялась на свет и тоже бессмысленно желтела в запертом сундуке.
Однажды, туманный осенним вечером Колумб был обеспокоен сильным стуком в дверь. Вошедший слуга доложил, что пришел некий человек, который говорит, что принес почту из Франции. Их немало шаталось по дорогам – купцов, не имеющих товаров, контрабандистов, бродячих монахов, промышляющих доставкой корреспонденции. Когда случалось, они торговали вразнос, не пропускали ни одной ярмарки или святого места. Но, кроме того, в дорожных сумках переносили они послания итальянских еретиков своим немецким учителям, изысканную латинскую переписку гуманистов и просто дружеские послания разделенных морем и горами людей, тех, у кого не хватило денег, чтобы послать специального гонца. Неторопливо брели письмоноши по дорогам Европы, иной раз больше года уходило на то, чтобы письмо перевалило через Альпы. И частенько случалось, что адресата на месте уже не оказывалось.
Путешественник принес письмо профессору анатомии Андреасу Везалиусу, случайные люди указали ему дом профессора анатомии Реальда Колумбуса, и посыльный отправился туда, надеясь, что собрат и товарищ адресата укажет ему дальнейший путь. Редко случалось, чтобы письмо, отправленное с оказией, не находило цели, ведь деньги посыльный получал только когда передавал письмо. И чем труднее было найти адресата, тем выше оказывалась награда. Не потому ли порой письма шли годами?
– Откуда ты пришел? – спросил Колумб.
– Из Лиона, домине, – ответствовал торговец.
– Письмо от кого?
– Не знаю. Мне его вручил врач кардинала, почтенный доктор Жан Канапе. Но это не его печать.
Колумб насторожился. Книги лионского врача Жана Канапе были ему известны, в особенности «Комментарий к шестой книге по терапии Клавдия Галена» – научный труд менее всего напоминающий действительный комментарий.
– Можешь отдать письмо мне, – веско проговорил Колумб. – Послание адресовано профессору анатомии прославленного Падуанского университета. Прежде то был Везалий, потому его имя и проставлено на письме, а теперь это я.
– Как угодно, домине, я отдам письмо, но за доставку мне обещано десять золотых ливров.
Отступать было некуда, Колумб, скрепя сердце, развязал кошель и отсчитал деньги.
В кабинете он долго рассматривал толстый прямоугольный пакет, скрепленный красной восковой печатью с вензелем из переплетшихся букв M.S.V. Печать и вензель были незнакомы Колумбу. Колумб медленно переломил печать, развернул послание и начал читать:
«Андрею Везалию от Мишеля де Вильнева привет!»
Не стоило больших трудов вспомнить, кто такой Мишель Вильнев. Скандалист, судившийся с медицинским факультетом Сорбонны. Противник арабской фармации, успевший при том опубликовать книжку о действии сиропов. Вот чего Колумб не мог понять: если ты враг арабов, то пиши, что растительные сиропы не действуют вовсе, если же ты их ученик, то иди, не рассуждая, по стопам Авиценны. Но эти новые мыслители все переиначивают. И главный из них – Везалий. Галенист Везалий, втоптавший Галена в грязь. Тот Везалий, что порицал арабов за темноту и сложность рецептов, но сам изрядно потрудился над переводами из Разеса. Не удивительно, что именно Везалию приносят свои открытия новые медики. Но почему им, а не ему господь дарит редкую удачу открыть одну из тайн сущего?
И вдруг словно удар молнии потряс его чувства. Ведь сейчас в его руках находится настоящее открытие, тот редчайший случай, когда Везалий противоречит Галену, но оба они неправы! Пусть потом Вилланованус кричит, что его обокрали, никто не поверит известному скандалисту. Теперь можно свести счеты с Везалием, и господь простит грех вынужденной лжи. Ведь как заметил недавно Парацельс, если человек человеку волк, то врач врачу – волчище! Homo homini lupus est, medico medicum – lupissimus! Вот что значило слово «lupus» в бумагах Андрея. Фламандец предвидел свой скорый конец!
С этого дня затертая рукопись вновь стала появляться на свет. Шаг за шагом Колумб проверял похищенные сведения и видел, что француз прав: природный дух не производится в сердце, темная кровь обновляется в легких, а в сердечной перегородке нет ни малейшего, хотя бы булавочного отверстия.
Весь материал Колумб разделил на три части и разнес по трем главам: «Предсердие и вены», «Сердце и артерии» и «О легких», чтобы никто не прошел мимо великого открытия Реальда Колумба.
На этих страницах можно было не выносить на поля заносчивые реплики о выдуманных ошибках Везалия, зато в самом тексте не раз появлялась гордая фраза: «Знай, любезный читатель, изучающий искусство врачевания человеческого тела, что воистину я первый наблюдал и описал это».
Работа близилась к концу, и сговорчивый живописец Паоло Веронезе уже резал доски для будущего фронтисписа книги, когда разразилась гроза.
Весть о том пронеслась над Европой подобно смерчу. В городе Вьенне, в самом сердце католической Франции, при дворе архиепископа скрывался беглый еретик Мигель Сервет. Схвачен самый враг рода человеческого, посягнувший на святую троицу, отрицавший таинства, а грязную природу поставивший превыше бога! Бунтовщик, посягнувший на основы мироздания, продолжатель дела трижды проклятого Томаса Мюнцера, в мерзких сочинениях отнимавший у власти право карать преступника, ныне сидит в подвалах того самого дворца, где так долго жил. Много лет Сервет разносил повсюду семена арианства, злого материализма и, как говорят, даже атеизма. Вместе с ним арестовано новое тлетворное сочинение, безусловно во всякой строке осужденное богословами и иными уважаемыми лицами. Скрываться же столь длительное время ему помогло то, что всюду он выдавал себя за француза и жил под именем Мишель де Вильнев.
Так вот кто поддерживал Везалия, вот какие друзья писали ему! Сначала Реальд почувствовал себя спокойнее, теперь его не обвинят в краже. Напугало, правда, неожиданное бегство еретика из вьеннской тюрьмы, но вскоре Сервета опознали в Женеве, и хотя там сидят проклятые богом и католической церковью кальвинисты, но даже у них не хватило духу приютить негодяя. Сервета судили и, к великой радости Колумба, отправили на костер. Еще прежде, на берегах Роны предана была огню опасная книга.
Казалось, все сложилось на редкость удачно, и лишь потом Колумб понял, в какую ловушку он попал.
Реальд Колумб сидел у открытого окна в своем римском доме. Вот уже год, как он переехал в Рим, где не стоит за плечами тень Везалия, где нет учеников, оставшихся верным фламандцу. Перед Колумбом лежала готовая, набело переписанная рукопись книги и темные пласты резаных досок. Хоть сейчас можно отдать книгу в типографию, и к ближайшей ярмарке она выйдет в свет. Но Колумб не торопился. Он сидел и думал, что на днях римским типографам напоминали о существовании каталога запрещенных книг. Конечно, труд Сервета сожжен, но в архивах инквизиции наверняка сохранился хотя бы один экземпляр. Вдруг кто-нибудь вспомнит, что такие же рассуждения о жизненном духе, о крови и сердце были в книге еретика? Последует обвинение в сношениях с арианами, а здесь, возле престола папы, пощады заподозренному в вольномыслии не будет. Значит, надо ждать. Опять, в который раз – ждать! Ждать.
Колумб приподнялся, двумя руками рванул себя за бороду.
– Боже, за что?! – потом, потупив голову, поднял разлетевшиеся от толчка листы и медленно спрятал рукопись в тайник.
6. Место в аду
И лучшему из врачей место в аду.
ТалмудСвадьба – событие замечательное, приятностию своею веселящее дух и заключающее в себе, по мнению просвещенных французов, пятнадцать чистых и негреховных радостей, из которых четвертая есть удовольствие от лицезрения брачной церемонии и сопровождающих ее праздненств.
Третий день столица испанских владык древний город Толедо ликовал, веселясь на свадьбе любимого короля Филиппа Второго и Изабеллы Французской. Хотя новобрачные прибыли сюда через неделю после венчания, но посмел бы кто-нибудь намекнуть, что свадьба состоялась не здесь! Толедский клинок длиннее самого длинного языка и сумеет, если надо, укоротить его.
Город был иллюминирован, на башнях жгли бочки со смолой, всюду, где позволяло место, поперек улочек поднимались триумфальные арки, увитые редкими в суровое зимнее время цветами. Стараниями городских рехидоров всякий день назначались новые зрелища: на Тахо представляли бой с мавританскими пиратами, в обновленных развалинах римского цирка тореадоры под нескончаемый рев толпы повергали на землю быков, на площади перед Альказаром бились на турнирах рыцари, а за городом на проселочных дорогах мерялись резвостью лошадей босоногие всадники. Маленькие оркестры – две виолы, контрабас и тамбурин – играли прямо на улицах, а гитара и кастаньеты были у каждого, кто умел петь и танцевать. Фонтаны сочились драгоценным хересом и малагой, еще больше подогревавшими энтузиазм горожан.
К четвергу праздник достиг апогея, на четверг была назначена самая блистательная его часть – торжественное аутодафе, подобного которому не видывали жители Толедо.
Самую церемонию по причине небывалого скопления народа вынесли из собора на кафедральную площадь, действие происходило на паперти, напротив которой плотники в одну ночь выстроили возвышение для королевской четы и двора. Прочая площадь была отдана народу и с самого утра забита густой толпой.
Везалию, как лицу наиболее приближенному к его величеству, выпало стоять на помосте в первом ряду. Здесь он был на виду у всех, приходилось постоянно помнить об этом. Нельзя не только отвернуться, но даже на минуту прикрыть воспаленные глаза. Одно движение навлечет подозрение в ереси, ведь он фламандец, а значит, почти еретик. Попробуй не выказать должного рвения, и твое место будет не на королевском помосте, а на паперти, среди примиренных.
Солнце золотом плескалось на епископских митрах, на бляхах и геральдических цепях, сверкало на серебряной вышивке и клинках обнаженных шпаг. Ночью, как часто бывает в далеких от моря краях, пал неожиданный мороз, превративший в фарфоровое кружево цветы на триумфальных арках, и теперь в холодном воздухе звуки разносились далеко и отчетливо.
– Рассмотрев и обсудив дела, высказывания и иные суждения Шарля д’Эстре из Брюсселя, пажа его католического величества, святой суд квалифицирует их как слегка еретические и для исправления оных приговаривает упомянутого Шарля д’Эстре к публичному покаянию и отречению от приписываемых ему мнений, а также для облегчения его совести предлагает примиренному еретику д’Эстре в продолжении трех дней являться к святой мессе в покаянной одежде и с непокрытой головой и слушать мессу, стоя на ступенях и не смея войти в храм…
Этот, кажется, вывернулся. Единственное его преступление то, что он фламандец, так же как и Андрей. Испанская инквизиция любит иностранцев – за них некому заступиться.
Но как могло случиться, что он попал сюда, и вот уже три месяца вся его жизнь состоит из торжественных приемов, медлительных пышных церемоний, враждебных взглядов идальго и обязательного присутствия на аутодафе?
И так будет изо дня в день, всю жизнь.
А ведь он полагал, что поступает правильно, когда покинул Падую и отправился в Брюссель, где ему были обещаны защита и покровительство императора Карла. Проклятие учителя и предательство учеников сделали для Везалия невыносимой самую мысль о продолжении работы. И лестное предложение Карла подоспело как нельзя кстати.
Поначалу все шло замечательно. Недужные фламандские графы наперебой зазывали к себе известного медика, старый друг Иоанн Опорин из Базеля согласился начать выпуск второго издания «Семи книг». А сам Везалий «впал в безумие и женился», именно так говорят о семейных профессорах. И ни разу не пожалел он о своем безумии.
Одно огорчало Андрея: пациентом император оказался неудобным и строптивым, а многие болезни лишь усугубляли трудности. Приступы подагры и хизагра, изуродовавшая руки, приливы крови, после которых венценосного пациента мучили вертижи; боли в животе, астматическая одышка. Как душа держится в этом крепком когда-то теле… Осмотрев и опросив Карла, Везалий составил план лечения, который никогда не был осуществлен.
– Диета? – воскликнул фон Мале, камергер, отвечающий за стол повелителя. – Цезарь и так всю жизнь соблюдает диету! Но учтите, его диета – особого рода. Если он захочет мяса, вы должны будете прописать ему мяса, немедленно и побольше. Вздумается покушать рыбы – чтоб тотчас готовили рыбу. Потребует пива – не вздумайте отказать ему. Если верить придворным физикам, цезарю полезно все, от чего хворают другие: острое и жирное, наперченное сверх меры и тяжелое для желудка. Врачи слишком снисходительны к государю, они приказывают или запрещают ему только то, что сам цезарь хочет или не хочет.
Скоро Везалий убедился в правоте этих слов. За обедом император подолгу валял во рту куски переперченного мяса, разжевать которое не мог, потому что зубы его чересчур длинной и широкой нижней челюсти не касались верхних зубов. Божественный Карл глотал устриц в уксусе, сосал соленые маслины и запивал все неимоверным количеством крепких вин. Он отмахивался от увещеваний Андрея движением унизанного перстнями мизинца, не считая нужным возразить ему. Таким владыка полумира являлся во всем: неумеренным не только в жратве, но и в страсти к женщинам, власти, славе и, благодарение богу, наукам. Все же Карл был просвещенным государем, знал цену разуму и покровительствовал многим ученым мужам.
Потом наступала расплата. Цирюльники бегали по залам с грелками, тазиками, полотенцами и флаконами ароматического уксуса. Карл полулежал в любимом кресле со специальными подставками для больных ног и громко стонал от нестерпимой боли в изувеченных пальцах.
Собрался консилиум. Как положено с древних времен, успокоили больного, обещав ему все свое искусство. Затем по очереди, с младших начиная, принялись высказываться о причинах болезни и способах лечения.
– Сгущение влажных и холодных соков, вследствие неблагоприятного климата, – констатировал Винсент Серразус. – Полагаю назначить грелки и укрепляющее питье. Пораженные места укутать сухой фланелью, после чего болезнь должна разрешиться, и боли успокоиться.
– Переполнение, – мрачно объявил Андрей. – Избыток крови, образовавшийся от злоупотребления густыми и питательными блюдами, застаивается и загнивает в местах с наиболее узкими протоками, каковы пальцы рук и ног. Предлагаю растирания, горячие ванны и, как советуют афоризмы Гиппократа, строгую диету: безусловно запретить вино, мясо, турецкие бобы. Ограничить рыбу. Показаны легкие овощи: морковь, капуста, пастернак. Пить – отвар сухих яблок и иных благовонных плодов с медом…
– Ты с ума сошел!.. – слабо сказал Карл.
– Мой молодой коллега прав, – осторожно начал Энрико Матезио, врач сестры императора Марии Венгерской, – предложенное им лечение воистину хорошо. Но не стоит пренебрегать мнением мудрейшего Авиценны, сказавшего, что привычка – вторая натура и потому не следует оставлять дурного сразу, а нужно постепенно. Я бы поостерегся назначать суровую диету. Следует соблюдать умеренность. Тот же Гиппократ заметил, что слишком строгая диета в болезнях продолжительных всегда опасна.
– Вот именно, – подтвердил император.
Тогда Везалий поступил иначе. Он стал назначать лекарства, тем более, что Карл с готовностью пил микстуры и глотал облатки. Правда, медицина не знает верного средства от подагры, но Везалию было достаточно средства от обжорства, и он прибег к давно знакомому китайскому корню, который на самом деле был не корнем, а корой и не имел никакого отношения к Китаю.
Хина, хина и еще раз хина во всех видах. Карл пожелтел, он жаловался на невыносимую горечь во рту и звон в ушах, но зато известный всему миру аппетит уменьшился до приемлемых размеров, и приступов больше не было. Таковы пути придворной медицины.
К подобным злоключениям Везалий был готов, а других причин жаловаться на жизнь не было. Он даже снова потихоньку начал заниматься наукой: для музеума в Лувене изготовил человеческий скелет; восстановив по памяти кое-что из сожженного во время падуанского бегства, написал и издал небольшую книжечку «Послание о китайском корне». В этом сочинении он обобщал опыт использования хины и рекомендовал ее как наилучшее средство против изнуряющих лихорадок, горячек, сифилиса и подагры. Везалий даже подумывал обратиться к императору за позволением прочесть несколько публичных лекций по анатомии, как вдруг неожиданное событие перечеркнуло все планы.
Двадцать пятого октября одна тысяча пятьсот пятьдесят пятого года, венценосный Карл Пятый, божьей милостью император Священной Империи, удрученный многими неудачами в войне и мирных делах, уставший от бремени власти над государством столь необъятным, что впервые можно было сказать, не погрешив против истины, о солнце, никогда не заходящем в его пределах, владыка более великий, нежели Александр, созвав грандов испанского королевства, нидерландских принцев, самовольных германских курфюрстов, итальянских герцогов и иных подвластных вассалов, в присутствии кавалеров ордена Золотого Руна и сестер своих – вдовствующих королев, добровольно отрекся от престола в пользу своего сына Филиппа, сложил с себя императорское и королевское достоинство и навсегда затворился в небольшом и дотоле никому не известном монастыре святого Юста в диких горах Эстремадуры.
С собой монашествующий император взял скромную свиту из ста пятидесяти человек. Тут-то и дали себя знать горькие воспоминания об отваре китайского зелья – в Эстремадуру отправился покладистый Энрико Матезио, а Везалия вместе со многими другими придворными Карл передал новому испанскому королю.
Впрочем, памятуя о некоторых особенностях любимого сына, в специальном декрете Карл оговорил, чтобы Филипп не смел преследовать тех, кому Карл обещал покровительство. Счастливцы были перечислены поименно, и на этот раз Андрей обрел себя среди избранных. А вот Шарль д’Эстре, в ту пору двенадцатилетний мальчик не обратил на себя державного внимания, поэтому и стоит сейчас, переступая босыми ногами по заиндевевшим плитам, и не смеет даже мечтать, чтобы вырваться из проклятой Иберии и пойти, ежели возьмут после понесенного позора, на службу графу Эгмонту, Вильгельму Оранскому или другому вельможе, известному нелюбовью ко злому испанскому семени.
Но и в жизни счастливчика Везалия многое переменилась. На приватную просьбу о лекциях ему мягко напомнили, что он еще не смыл прошлый грех. «Постановлением святейшего собора вскрытие человеческого тела, созданного по образу и подобию божьему, квалифицировано как оскорбление божества и, следовательно, смертный грех, разрешение от которого не может быть дано никем, кроме его святейшества папы. Нам известно, что прежние ваши секции были проведены до принятия и опубликования соборного постановления, тем не менее, памятуя о сохранении вашей души…» В этих тяжеловесных формулировках был слышен голос испанской инквизиции, слухи о введении которой в Нидерландских провинциях будоражили население. Оставалось только покориться. Вместо лекций Андрею пришлось заказывать и отстаивать долгую службу за упокой грешных душ висельников, послуживших ему некогда секционным материалом.
Многие дела требовали присутствия Филиппа в Нидерландах, Англии, Италии; и всюду безгласный и незаметный ездил за ним придворный врач. Лечить Филиппа было несложно, привыкший ко многодневным постам, находящий в них особую фанатичную радость, монарх с мрачной готовностью следовал самым строгим предписаниям. Подагра, доставшаяся ему по наследству, обещала мучить его не столь жестоко, как неумеренного Карла. Иной раз Андрею было труднее назначить королю укрепляющий режим.
Наконец, объездив все европейские владения и многие сопредельные страны, король прибыл в Испанию. Здесь-то и раскрылась его прежде замкнутая душа. Вальядолид встретил монарха грандиозным аутодафе. Спустя месяц церемония повторилась. Оба раза Филипп был в центре событий. Сжимая обнаженный меч, государь произносил клятву верности святому суду, поставив его выше своей собственной власти.
Отказаться от участия в страшном празднике не смел никто, ведь сам король не только являлся на праздник, но и сопровождал процессию за городские стены, где на площади огня – кемадеро, лютеран, нераскаянных и вновь впавших в ересь ожидали костер, железный ошейник гарроты, казнь в яме, на плахе или у столба.
А теперь Толедо превзошло вальядолидские казни. На паперти расставлено больше шести десятков человек: заподозренные в ереси по причине высказанных спорных или новых истин – жизнь этих несчастных зависит от искусства, с которым они защищали себя, и от наличия покровителей; двоеженцы, которым предстоят плети и галеры; ложные доносчики, погубившие наветом невинных – к ним инквизиция снисходительна; потомки мавров, чье имущество церковь пожелала конфисковать; ожидающие костра последователи де Сезо и маркиза Позы – люди всех сословий и разных убеждений. Немногие сумевшие бежать будут преданы огню в изображениях, а одна иудействующая монахиня, усугубившая свои преступления тем, что во время пытки на эскалере посмела умереть, притащена на площадь в перевернутом гробу.
Обвинительные акты прочитаны, приговоры оглашены, осужденные священники лишены сана, примиренные с церковью – покаялись, смолкло пение, акт веры закончен. Образовалась процессия: впереди в окружении стражи присужденные к измождению плоти, затем инквизиторы, королевский двор, следом толпы черного люда. Шествие медленно тянулось по извилистой Садовой улице, мимо монастыря кармелиток к Пуэрто дель Соль – воротам Солнца.
Справа от Везалия, уставив взгляд в землю, брел Руис де Виллегас – придворный поэт. Как и Андрей он был завещан Филиппу Карлом. Губы Виллегаса беззвучно шевелились, должно быть, он выискивал рифмы для новой поэмы или подбирал изящное сравнение среди немногих, что не могли навлечь гнев духовных отцов напоминанием о языческих верованиях. Что делать, новый король не любит свободных искусств.
Везалий приподнялся на носки, стараясь увидеть через головы идущих невысокую фигуру Филиппа. Странно, неужели короля нет? Мелькает лиловая мантия Фернандо Вальдеса, великого инквизитора, рядом возвышается герцог Альба – его длинная голова покоится на тарелке плоенного жабо словно отделенная от туловища и подготовленная к показательному препарированию. А между Вальдесом и Альбой никого нет, ни короля, ни его пятнадцатилетней супруги!
Толедо окружен зубчатой, еще маврами выстроенной стеной. Ворота Солнца, высокие и узкие, среди арабесок прячутся бойницы. Арабские мастера прежде всего заботились о том, чтобы выстроить сильное укрепление, а не удобный вход в город. Ворота не могли пропустить сразу всех, у арки возник затор.
Везалий стоял, терпеливо ожидая, когда освободится проход. Чья-то рука коснулась его плеча.
– Домине, – услышал Везалий, – его католическое величество повелел вам немедленно прибыть в Альказар.
Везалий облегченно вздохнул и расталкивая толпу, двинулся за пажом.
Заболела королева.
Везалия провели в верхние покои, отведенные Елизавете Валуа – Изабелле, как переиначили ее имя испанцы. Больная жаловалась на слабость и ломоту в костях, у нее был легкий жар, глаза лихорадочно блестели, лицо покраснело и обветрилось.
Филипп, сидевший в кресле у стены, молча наблюдал за Везалием, потом сказал:
– Королева немного переутомилась. В столь нежном возрасте непросто выдержать длинное, хотя и благочестивое действо.
– Ваше величество, – серьезно сказал Везалий, – осмелюсь ради блага ваших подданных, просить вас покинуть покои больной. У королевы оспа.
– Оспа?.. – протянул Филипп. – А где же гнойнички? Мне кажется, легкая простуда…
Везалий осторожно повернул руку больной и провел пальцем по внутренней стороне предплечья. Появилась белая полоса, на которой, прежде чем она исчезла, обозначились красные точки.
– Это не пустулы, это сыпь, – сказал Везалий, – пустулы возникнут позже.
– Хорошо, доктор, – покорно сказал Филипп и вышел, прикрыв за собой дверь.
Болезнь Изабеллы, захваченная в самом начале, не угрожала жизни юной королевы. Но больше чем жизнь королеву и всех окружающих волновало другое: сохранит ли она красоту? Сколько политических планов, связанных с домами Габсбургов и Валуа грозило погибнуть, если Изабелла останется рябой! Сильнее всех беспокоило состояние дочери Екатерину Медичи. Один за другим скакали из Парижа курьеры, французский посланник дважды на дню заезжал к Везалию справиться о здоровье госпожи.
Везалий спал с лица и почернел от бессонницы. Он выходил из верхних покоев Альказара только чтобы объяснить поварам, как лучше готовить питательную кашицу или отчитать аптекаря за дурно просеянную туцию для присыпок. От нескольких рябин на лице больной зависело его благополучие и самая жизнь.
По счастью лучшим союзником Везалия оказалась дочь Марии Медичи. Ее будущая власть, влияние и свобода тоже зависели от того, сколь полно очистится лицо. Даже в минуты бреда королева не пыталась раздирать свербящие нарывы, ни разу двум монахиням, дежурившим у постели, не пришлось хватать ее за руки.
Занятый компрессами, примочками и пудрами Везалий сумел забыть о мучительных представлениях аутодафе и вообще о святой инквизиции. Но она решительно напомнила о себе.
У королевы случился повторный приступ горячки, какой часто бывает при подсыхании пустул. Она металась на кровати, укрытая красными одеялами, и жалобно бормотала по-французски:
– Огонь! Уберите огонь!
К этому времени Везалий был спокоен и за жизнь, и за нежность кожи родовитой пациентки, и потому просто сидел, слушал бред больной и думал. А ведь немалую роль в болезни Изабеллы сыграло зрелище, которым попотчевал ее любящий супруг. Неужели произошедшее ничему не научит его?
Взгляд Везалия упал за окно. Там был видел город, зажатый стенами, и Арабское предместье на севере, откуда с кемадеро лениво поднимался столб густого черного дыма.
– Больно! – всхлипывала Изабелла. – Уберите огонь!
– Закройте окно! – вне себя выкрикнул Везалий, но, перехватив взгляд одной из монахинь, добавил сникшим голосом: – Королеве может повредить чересчур яркий свет.
* * *
Рохелио де Касалья умер вследствие многих ран, понесенных на службе у католических величеств в продолжении более чем трех десятков лет. Андрей до последнего часа находился у постели больного и уступил место лишь священнику, пришедшему с последним напутствием.
А вечером того же дня домой к Везалию явился секретарь герцога Мендозы, в войсках которого служил покойный. Герцог желал знать, отчего умер де Касалья.
Везалий высказал свои предположения, но посланный остался недоволен. Герцогу нужны не догадки, а точно установленная причина.
– Верную причину может указать лишь вскрытие тела, – с досадой сказал Везалий и отвернулся.
– Я доложу о вашей просьбе его сиятельству, – ответил секретарь. – Смею думать, что она исполнима, особенно если вы сопроводите работу приличными случаю пояснениями для кавалеров его величества.
– Я ни о чем не просил, – хотел сказать Везалий, но слова завязли в горле.
Ночь он провел без сна. Неужели ему доведется еще хотя бы раз провести секцию? И где? В страшной Испании! Шесть лет, проведенные в Толедо и Мадриде казались Везалию сущим адом. Правда, в ад попадают после смерти, но Везалий и считал себя мертвым. По Аристотелю, рука, отделенная от тела – лишь по названию рука. То же можно сказать и об анатоме, оставившем анатомирование.
Давно уже Везалий не задумывал новых сочинений, все реже писал немногим оставшимся друзьям. Новости приходили к нему редко и с большим опозданием, книги чаще всего не доходили вообще. Везти книги в Испанию – чистое безумие, здесь, кроме утвержденного папой индекса запрещенных книг, действует особый индекс инквизиции, а сверх того, всякий епископ вправе составить собственный список недозволенных сочинений. Даже невинные «Медицинские парадоксы» Леонарда Фукса запрещены к ввозу в королевство на том основании, что двадцать лет назад за этот трактат публично заступился хороший приятель Андрея – Мишель Вильнев, оказавшийся большим недругом католического благочиния.
Но и немногие дошедшие вести говорили, что новая анатомия больше не нуждается в ежедневной опеке и сама может защитить себя. Везалий единственно мог молчать в ответ на нападки Сильвиуса, зато никому не ведомый Ренат Генер из далекой Швабии, которого клятва Гиппократа не обязывала быть почтительным по отношению к парижскому профессору, опубликовал апологию в защиту Везалия и жестоко порицал Сильвиуса, обещая ему бесчестие в глазах потомков.
От Андрея отвернулись ученики, зато славный муж Габриэль Фаллопий, занявший после Колумба падуанскую кафедру, объявил себя учеником и последователем Везалия, хотя ни разу в жизни не встречался со своим названным учителем.
Порой Андрею казалось, что он на самом деле уже умер, и просто благосклонная судьба даст ему возможность бросить взгляд на землю из ада, где он мучается, и узнать судьбу своих дел.
Это было тем проще представить, что большинство друзей и недругов Везалия окончили земной путь. Умер ученик Тициана Стефан Калькар – художник с верным глазом и твердой рукой, прославивший «Семь книг» своими рисунками и сам прославленный ими. Отправился на поиски «великого быть может» веселый и горький мудрец Франсуа Рабле, а несколькими месяцами спустя яростный Кальвин предал огню Мигеля Сервета.
Только теперь Андрей узнал настоящее имя того, кого он привык называть запросто Мишелем.
Сервет, проявлявший доблесть лишь на бумаге, перед смертью победил природную робость и умер гордо, не поступившись и малым из того, что исповедовал. Напрасно подосланный Кальвином де Форель кричал, размахивая пергаментным листом:
– Вот отречение! Подпиши – и костер раскидают!
Но с вершины эшафота слышалось:
– Дайте его сюда! Пусть оно сгорит со мной!
Мигель погиб, оставшись загадочным, словно сфинкс. Этот человек мог так много, а сделал менее других.
В том же году тихо скончался в родной Вероне Джироламо Фракасторо, всеми почитаемый и никем не понятый. Траурным выдался для медицины год тысяча пятьсот пятьдесят третий.
Вслед за друзьями начали уходить и враги.
Якоб Сильвиус, так и не примирившийся с мятежным учеником, перешел Стикс вброд, чтобы сохранить лишний обол, не отдавать его алчному Харону.
Ругатель Колумб, громогласно обещавший издать курс анатомии, в котором он докажет, что все сделанное Андреем, украдено у Колумба, а также удивит мир множеством новых открытий, умер от чумы, так и не опубликовав ни единой строки. И уже из-за гроба сказал он последнее слово, сильно смутившее Андрея. Наследники Колумба выпустили в свет книгу «Об анатомии» – жалкую пародию на труд Везалия, книжонку, полную мелкого воровства и бессильной клеветы. Лишь одно место поразило Андрея – где Колумб писал о роли сердца и легких. Видно было, что это и есть то, ради чего написана книга, менялся даже самый тон автора, слова звенели, словно были оттиснуты не на бумаге, а на меди. Неужели Реальд Колумб, на которого Андрей даже злиться не мог, для которого не находилось иного названия, кроме скучного слова «посредственность», сумел сделать такое? Ведь это то, чем собирался заняться Андрей в далеком сорок третьем году: от вопроса, как устроено тело человека, перейти к вопросу – как оно живет и работает.
Первым желанием Андрея после прочтения книги было проверить утверждения Колумба. Но для того нужны вскрытия, а в Испании, под неусыпным надзором инквизиции нельзя даже коснуться сухого черепа, не навлекши на себя рокового подозрения.
Но теперь он сумеет удовлетворить свое любопытство, если, конечно, разговор с секретарем не окажется пустой болтовней, неизвестно зачем начатой. Но, как бы то ни было, шанс упускать нельзя.
Андрей достал баул с хирургическим набором, обтер с него пыль, раскрыл и начал приводить в порядок потемневшие от долгого неупотребления инструменты.
В Мадриде не нашлось помещения, подходящего для публичных вскрытий. За неимением лучшего, выбор пал на аудиторию Католической коллегии. Толпа босоногих монахов перенесла тело из госпиталя францисканцев в округлый зал коллегии. Внешне он был похож на анатомический театр Парижского университета, где тридцать лет назад Андрей проводил одно из первых вскрытий.
С испанского дворянина начался его путь в анатомию, испанским дворянином он заканчивается.
Монахи, заполонившие все места, нестройно тянули заупокойные молитвы. Собрались мирские чины: доктора Якоб Оливарес и Григорий Лопец, королевские медики и консультанты, пришли впервые в жизни взглянуть на таинства анатомии. Появился молодой герцог де Кордона, еще несколько придворных. Судья мадридской судебной палаты лиценциат Гудиэль объявил указ о разрешении вскрытия и дал знак Везалию.
Когда Везалий провел первый разрез, по толпе прошел стон, монахи закрестились, многие в ужасе воздели руки, прикрывая глаза широкими рукавами ряс. С каждой секундой Везалию становилось яснее, что перед ним разыгрывается заранее задуманный и хорошо поставленный спектакль. Ну и пусть, лишь бы его не остановили, прежде чем он изучит ход сосудов в легких.
«Лицемеры! – с холодным отчаянием думал Везалий, – когда палач затягивает гарроту на шее живого человека, вы не отводите глаз, считая это поучительным зрелищем, а сейчас ваши чувства оскорблены!..»
– Вы видите перед собой мышцы грудной клетки, – сказал он вслух, – из которых первые…
– Домине, – перебил его Лопец, – нам бы хотелось в первую очередь увидеть внутренние органы и особенно сердце, являющееся вместилищем души, как то полагают многие учителя и среди них блистательный Маймонид.
«Причем здесь Маймонид? – подумал Везалий. – Маймонид не писал об анатомии, он гигиенист. Или меня собираются обвинить в склонности к арабским авторам? Так для этого достаточно взять мои “Парафразы” к Разесу. И, кстати, как этот болван собирается увидеть сердце “прежде всего”?»
Везалий молча, не давая никаких пояснений, отпрепарировал мышцы и лишь после этого сказал:
– Грудная клетка образована ребрами, являющимися как бы крепостью для жизненно важных органов.
– Как это поучительно! – воскликнул кто-то из монашествующей братии, судя по виду, ученый проповедник. – Расскажите нам о числе ребер, коих у мужчин менее, нежели у женщин, ибо из одного ребра господь сотворил Адаму супругу.
– Ребер и у мужчин, и у женщин с каждой стороны по двенадцати, сомневающиеся могут подойти и пересчитать их. Ни грудная кость, ни позвонки не имеют места для прикрепления лишнего ребра, так что мнение, будто мужчины на одной из сторон лишены ребра, совершенно смешно, ведь если Адам, по воле творца, и страдал подобным изъяном, то это вовсе не значит, что и все его потомство должно быть кривобоким.
Богослов отступил. Везалий вернулся к столу. Пока он перекусывал и отгибал ребра, монахи возобновили пение.
«Какая знакомая молитва! – мелькнуло в голове у Везалия. – Ну конечно же, это обращение к святому Роху, ведь покойного звали Рохелио!»
Много раз в юности слышал Везалий этот унылый речитатив. В Брабанте, неподалеку от Лувенского университета, где он учился, стояла церковь, носящая имя этого святого. Там, рядом с царством наук процветало жутковатое суеверие. Случалось, что у добрых католиков появлялся мертворожденный ребенок, или дитя умирало, не восприяв святого крещения. Тогда единственно заступничество святого Роха могло спасти ангельскую душу от вечного пламени, уготованного некрещеным. Разносилась под сводами заунывная молитва, а специальный служка растирал холодное тельце, стараясь вернуть его к жизни. И вдруг – о чудо! – служитель отступал на шаг, и все видели, как колеблется грудь младенца, а иной раз словно бы слабый плач вырывался из горла. И хотя больше не появлялось никаких признаков жизни, младенца срочно крестили, назвав в честь святого покровителя, и в тот же день хоронили на кладбище позади церкви.
Везалий тряхнул головой, избавляясь от тягостного видения, распрямился и, указав вниз, сказал:
– Перед вами вместилище жизненной силы – сердце.
Его голос прозвучал резким диссонансом, на мгновение прервав нестройную молитву. И тут же в ответ раздался истошный вопль:
– Смотрите! Сердце бьется!
– Сердце бьется! Он жив! – подхватило множество возбужденных голосов.
Везалий молниеносно обернулся. Распростертый на столе Рохелио де Касалья был мертв как никогда. Дряблое старческое сердце в потсках нездорового жира и не думало биться.
– Он мертв! – крикнул Везалий.
– Он был жив только что! – ответили ему. – Его зарезали на наших глазах!
– Он мертв уже два дня! – надрывался Везалий. – Господин Оливарес и вы, домине Лопец, подтвердите мои слова. Вы же видите, что в теле не осталось природной теплоты, да вот трупные пятна, в конце концов!
– Нам известны великие заслуги перед господом святого заступника Рохелио де Касалья, – скрипучим голосом ответствовал Оливарес, – кроме того, столь великое множество свидетелей не может ошибаться разом. Вероятнее ошибка одного. Что же касается нас, то мы, полагаясь на вашу добросовестность, не осмотрели пациента, прежде чем передать его в ваши руки.
Судья Гудиэль выступил вперед, требуя тишины.
– Андреас Витинг из Везаля! – торжественно начал он. – Я вынужден начать следствие по поводу произошедших событий. В настоящее время нет достаточных оснований для взятия вас под стражу, но предупреждаю, что всякая попытка скрыться из города и королевства равносильна признанию в предумышленном убийстве, растлении нравов и оскорблении божества.
Везалий выронил нож. Он все еще не мог понять, что же произошло. Двое монахов, завернув в простыни, унесли тело прочь, остальные, сгрудившись у стен в упор рассматривали Андрея. И никого не интересовало, отчего же на самом деле умер Рохелио де Касалья.
Вскоре Везалий получил послание, подписанное Антонио Пересом – первым государственным секретарем.
«…было признано, – писал министр, – что будет хорошо и удобно, если вы понесете епитимью за совершенную вами ошибку, епитимья эта будет мягка и умеренна в уважение услуг, оказанных вами его величеству. Для ознакомления с решением по вашему делу, вам следует незамедлительно явиться в святой трибунал. Все это приказано для славы божией и для блага вашей совести.»
Везалий перечитывал письмо, не смея верить. Если это не очередная насмешка, то не будет костра, картонной короны на голове, в руках свечи зеленого воска, на шее грубой дроковой веревки. А на санбенито вместо языков пламени нашьют лишь покаянный андреевский крест. И, может быть, потом, когда-нибудь, отпустят домой. О большем Везалий не смел думать. Он лишь благодарил судьбу, добросердечную Изабеллу или декрет покойного императора – Андрей не знал, кто или что сохранило ему жизнь.
Епитимья оказалась тайной. Ночью, в зале инквизиционного суда, стоя в колеблющемся свете множества свечей, Везалий произнес отречение от всех вменяемых ему мнений и покаялся в том, что не имея злого умысла, по неосторожности зарезал капитана Рохелио де Касалья, вскрыв ему живому грудь и обнажив сердце.
Везалий отстоял назначенное число молитв и заказал двенадцать заупокойных месс в двенадцати церквях Мадрида. Последним требованием приговора было, чтобы преступник, виновный в анатомических вскрытиях, во искупление греха совершил паломничество к гробу господню. Посылать Везалия к папе инквизиторы, не ладившие с римской курией, не посчитали нужным.
Через месяц Везалий был в Брюсселе. Он оставил Анну с маленькой Марией у родственников и отправился в путь. В Испанию он твердо решил не возвращаться, хотя там осталось все его имущество, из королевства его выпустили нищего, как жителя Сори. Но прежде, чем заново устраивать жизнь, нужно совершить путешествие в Палестину. Открытое непослушание опасно, даже если Испания в ста милях от тебя.
Дорога шла через Париж. Здесь не осталось уже никого из старых знакомых. Везалий задержался во французской столице на один только день, чтобы отыскать на кладбище для бедных могилу доктора медицины, королевского консультанта, профессора Якоба Сильвиуса. Даже на собственные похороны автор «Наставления бедным студентам медикам» пожалел денег. Простая известковая плита, никаких украшений. На гладком камне какой-то насмешливый парижанин успел выцарапать эпиграмму:
Сильвиус здесь погребен, Ничего он не делал бесплатно. Умер – бесплатно, И больно ему от того.Тот, кто хорошо знал обстоятельства жизни старого профессора, не стал бы укорять его за этот недостаток.
– Прости, учитель, – сказал Везалий, – но я не мог иначе. Теперь, когда ты там, где нет места ложному, ты знаешь это. Знаешь и то, что сам тоже много виноват передо мной.
Еще из Мадрида Везалий послал письма в Венецию. Одно Фаллопию, с благодарностью за присланные «Анатомические наблюдения», другое – Тиеполо – венецианскому посланнику при испанском дворе, через которого Андрей все годы поддерживал связь с остальным миром. Во втором письме он просил ходатайствовать перед сенатом о предоставлении ему какого-либо места.
В Венеции Андрей узнал, что писал мертвым. Случайный порез во время вскрытия лишил жизни неутомимого Габриэля Фаллопия, а Тиеполо умер еще раньше, во время вспышки холеры.
И все же венецианцы не побоялись принять опального медика, испанский король не указчик городу, вольность которого вошла в поговорку. Недаром же папа Павел Третий желчно писал об этих полуитальянцах и полукатоликах: «Они любят самую разнузданную свободу, которая необычайно велика в этом городе». Везалию предложили… освободившуюся кафедру анатомии и хирургии в Падуанском университете!
Дело оставалось за малым – прежде нужно съездить в Иерусалим. Покрытый бесчестием лжец, не сдержавший торжественной клятвы, не может претендовать на уважение учеников.
До Иерусалима Везалий добрался благополучно, но на обратном пути начались неприятности. Корабль попал в бурю, дважды его относило к турецким берегам. Это было не так страшно, хозяина-венецианца охранял от пленения договор, заключенный республикой, а вот Андрей очень плохо переносил бурное плавание. От непрерывной качки его мутило, желудок отказывался принимать пищу, болела голова. На третий день Везалий окончательно слег.
Но даже в бреду его не оставляло нетерпеливое ожидание. Скорее! Завтра, а быть может и сегодня, начнется новая жизнь, вернее возобновится жизнь старая. Шесть лет он пробыл в аду. «Оставь надежду, всяк сюда входящий!» Но сказано и другое: «Нет дороги непроходимой для доблести». В Падую он возвратится сильнее, чем был, с новыми планами и жаждой работы. Из Иерусалима он везет не мощи и реликвии, а собрание арабских и греческих рукописей, которые ждут переводчика и издателя.
Сколько впереди трудов!
Ему было очень плохо, но все же, превозмогая себя, Везалий выбрался на палубу. Пронизывающий ветер гнал по морю пену. Толстобокий купеческий корабль грузно переваливался с волны на волну.
– Скоро ли Италия? – спросил Везалий у корабельщика.
– Какая к дьяволу Италия! – крикнул тот. – Это остров Зант, он под ветром, а на нас идет шквал. Если мы не удержимся вдали от берега, за наши шкуры я не дам и дырявой греческой драхмы!
С высокой кормы купца раздались частые удары колокола.
Смутно, как о чем-то отвлеченном, Везалий подумал, что за свою жизнь так и не научился плавать.
– Сударь! – крикнул капитан. – Ступайте лучше в каюту!
– Ничего, – сказал Везалий. – Invia virtuti nulla est via![3]
Рванул ветер. Мощный с белым гребнем на верхушке вал тяжело ударил в борт корабля.
1
Доброе пенное вино Пусть пьют аббат с приором.(лат.)
(обратно)2
Человек человеку волк, врач врачу волчище.
Парацельс (обратно)3
Нет дороги непроходимой для доблести (лат.).
(обратно)
Комментарии к книге «Драгоценнее многих (Медицинские хроники)», Святослав Логинов
Всего 0 комментариев