«Адмирал Де Рибас»

3532

Описание

Предлагаемый роман написан в историко-приключенческом жанре. События, описанные в нем, не вымысел автора, а быль. Герои романа – реально жившие люди, их уделом были страдания и радости, успехи и поражения.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Алексей Сурилов Адмирал де-Рибас

Автор сердечно благодарит Сурилова Александра Алексеевича – историка и врача за участие в создании этой книги, подбор документальных материалов, советы и рекомендации.

Герцогиня Валдомирская

После славной морской баталии 5 июля 1770 года, когда у Чесменского залива был начисто разгромлен и потоплен турецкий флот под предводительством самого капудан-паши, российская средиземноморская эскадра всю эту первую турецкую войну оставалась у греческих и турецких берегов, угрожая своим присутствием западной части Османской империи. Уже по этой причине значительная часть сухопутных сил султана Абдул Гамида удерживалась в гарнизонах Северной Африки, Малой Азии и Эллады.

В летний день у западных берегов Аппенин, когда на небе ни тучки и яркое южное солнце медленно приближалось к зениту, а морская вода была цвета бирюзы, корабли российской эскадры отсалютовали Неаполю тремя залпами бортовых орудий и бросили якоря в заливе, подковой омывающем берега, где расположилась столица королевства обеих Сицилии.

Неприступные стены неаполитанской крепости выходили почти к срезу воды, перекликаясь с грозным силуэтом Везувия.

С борта судов были спущены шлюпки, которые приняли офицеров и матросов, исключая тех, что были нужны для безопасности на случай внезапного появления неприятеля. Не мешкая, перегруженные шлюпки взяли курс на берег, где российских мореходов ждали таверны, чаши с рубиновым вином и полнотелые жрицы любви.

Контр-адмирал Грейг – старый морской волк оставался под андреевским флагом на борту стопушечного линейного корабля «Исидор». Службу Грейг ценил гораздо выше развлечений.

Командующий эскадрой адмирал граф Алексей Орлов высадился на берег первым и тому была причина. Предполагалась его встреча с герцогиней Валдомирской и прием, устроенный королем и королевой Обеих Сицилий в честь офицеров российской эскадры. В числе приглашенных были герцогиня Валдомирская и окружавшая ее свита: граф де Фонтон, знатные господа Черномский и Доманский, подчаший великого княжества литовского граф Иохим Карл Потоцкий и полковник барон Кнорр.

В тронном зале адмирала и офицеров его штаба ждал прием королевской четы, богато сервированный ужин в столовой, в большой зале бальная музыка, нарядные дамы и кавалеры из придворных и высших сановников королевства. Среди них были российский посол при неаполитанском дворе граф Андрей Кириллович Разумовский и сын военного министра их величеств лейтенант королевских кирасир Хозе де-Рибас.

Адмирал Орлов был человеком громадного роста, но с завидной стройностью и подвижностью. Самоуверенный наглец и бесшабашный гуляка, мот и циник, весьма низко ставивший совесть и приличия, граф Алексей Орлов в Неаполе был известен как цареубийца и заводила мятежа, приведшего захудалую Агальт-Цербсткую принцессу Софью на российский престол под именем Екатерины II.

Орлов был хорош чертами мужественного лица, которое не безобразил даже глубокий шрам от секущего удара кинжалом по левой щеке и губам. Он был хорош искусностью в светских беседах и в манерах, что так ценили в обществе.

Герцогиня Валдомирская была прелестна с прической, в которой искусно сплетались ее роскошные темные волосы, хороша статностью и движениями в танце.

Валдомирская пленила адмирала Орлова, делившего постель на флагмане «Исидор» с госпожей Демидовой – дамой весьма добротной, лишенной, однако, грации.

Герцогиня была само величие и неприступность. Это, разумеется, нисколько не смутило Орлова – флотоводца и знатока женской породы, владевшего кавалерской искусностью нисколько не меньше, чем искусностью управления морским боем, в котором корабли первоначально ведут огонь по неприятелю с разных дистанций, а затем уже сходятся на абордаж, когда сильный берет в объятия и пленяет слабого.

Граф Орлов был сильным, одним взмахом сабли он мог отрубить голову волу, играючись гнуть подковы и шутя рвать толстые полосы железа. Герцогине Валдомирской, при всей ее недоступности, в его понятии, не оставалось другого как только ему покориться, когда дойдет до абордажа, и удовлетворить его к ней дьявольское влечение.

Орлов бесцеремонно раздвинул толпу обожателей, окружавших герцогиню, и после принятого в таких случаях поклона столь же бесцеремонно, с улыбкой превосходства над ее кавалерами положил на талию очаровательной дамы свою могучую, почти пудовую ручищу. Это значило, что граф Орлов приглашает герцогиню на танец. К удивлению королевской четы и придворных, огромный, похожий на медведя Орлов вертел в танце его хрупкой и столь же прелестной дамой не только легко, но и с тем изяществом в движениях, что делало ему честь на паркете. Избранное неаполитанское общество пришло к заключению, что адмирал Орлов был не только мужественным солдатом, но и искусным танцором. На лице герцогини Валдомирской возмущение наглостью неотесанного московита уступило удовлетворению блестящим партнером в этом вихре танца.

– Мадам, я восхищен вашей' внешностью, – сказал.улыбаясь Орлов, несколько приподняв герцогиню и склонившись над ее розовым ушком с нежной мочкой, чуть прикрытой завитушками ее каштановых волос.

– Вы, однако, волокита, мой адмирал, – ответила герцогиня в тон Орлову.

– Вовсе нет, мадам, я жертва вашей внешности. Я вас люблю, мадам. Чувства, охватившие меня, могут быть сравнимы разве что с дыханием Везувия. Мне кажется, мадам, что я с вами где-то встречался. Впрочем, я вспомнил, мадам. Вы женщина моей мечты, красавица моих грез.

– Вы лукавите, мой адмирал, с целью завлечь в ваши тенета беззащитное создание.

– Это несправедливо, милая герцогиня. Я сгораю от любви к вам, ее пламя немилосердно пожирает мое сердце. Укажите, что делать, дабы я мог вызвать у вас ответные чувства. Ради вас я готов на поединок с Геркулесом, переплыть моря и океаны и сразиться с дьяволом. Это за одну вашу улыбку, назначенную мне, мадам. Укажите только и я у ваших ног.

– Указываю, адмирал, вернуть меня на прежнее место в кругу моих друзей и хранителей.

– Мне не нравится этот граф де Фонтон. Мадам, он – наглец.

– Возможно, мой адмирал. Но его наглость меня не касается. Я не чту и волокит, у меня к ним предубеждение.

Из всех искателей на следующий танец герцогиня Валдомирская отдала предпочтение лейтенанту королевских кирасир Хозе де-Рибасу.

Близость к герцогине кружила голову молодому офицеру. Это была волшебная женщина и первая женщина, с которой он танцевал в большом и нарядном собрании, во дворце в присутствии их величеств короля и королевы. Кирасиру казалось, что на них смотрит и ими восхищается весь свет.

Они танцевали молча. Герцогине с лейтенантом было легко и забавно. Он владел не только умением танцевать, в нем было и понимание партнерши.

Лейтенант проводил герцогиню к месту, с почтением поклонился ей и поблагодарил за честь, которой он был удостоен.

В эти дни образ герцогини, ее очарование занимали его мысли и владели его чувствами. Он знал палаццо, где жила Валдомирская и ее приближенные и имел обыкновение гулять там, в надежде увидеть герцогиню. Была ли это любовь – лейтенант не знал, но прекрасная герцогиня положительно вскружила ему голову.

Однажды лейтенант встретил графа де Фонтон. Он был в окружении трех оруженосцев. Лейтенант поклонился графу, но был им не замечен.

Как-то лейтенант возвращался домой из казармы позже обычного. В небе стояла полная луна, на улицах уже началась перекличка сторожей. Безмолвным и пустым был проулок, над ним нависали закрытые эркеры и провисшие веревки с разным тряпьем для просушки. Лейтенант знал, что в этот проулок выходит калитка черного двора палаццо, где живет герцогиня. У калитки, как показалось лейтенанту, стоял призрак в светлой сутане с капюшоном. Лейтенант положил правую руку на эфес шашки. Когда призрак шагнул ему навстречу, он вздрогнул и уже готов был шашку обнажить, чтоб защитить себя от грабителя, а возможно и разбойника, готового лишить его жизни. Каково же было удивление кирасира, когда призрак откинул капюшон, под которым оказалось лицо молодой женщины. Она сделала ему знак дружелюбия и предложила следовать за ней. Лейтенант оказался в небольшой комнате с единственным и полностью зашторенным окном. В комнате горели свечи. Несмотря на это она была в полумраке. Лейтенант некоторое время оставался один, теряясь в догадках куда и зачем он попал. Как долго это продолжалось он, пожалуй, не сказал бы. В конце концов дверь, противоположная той через которую он был впущен в комнату, открылась и вошла она… Это была герцогиня в белом шелковом наряде свободного покроя. Она молча протянула ему руки, словно приглашая отдаться в ее обьятия. И он пошел ей навстречу…

Их любовь была бурной, но непродолжительной. Она сказала, что видела его перед палаццо и более там ему не следует быть, но, спустя неделю ему надо в это же время идти тем же путем, что нынче он шел и что Франциска его станет поджидать у калитки, что сам он не должен искать встречи с ней, герцогиней.

В назначенный час лейтенант шел по проулку, шел с замиранием сердца и в сладкой истоме. Франциска уже поджидала его. Она молча взяла его за руку, через калитку и задний двор провела в комнату, где тускло горели свечи.

Герцогиня в этот раз вошла в пурпурном наряде с распущенной косой. И в этот вечер их любовь была непродолжительной, но до безумия бурной. Франциска также молча вывела его в темный проулок. Спустя семь дней, в тот же день недели и в тот же час он шел по проулку, приближаясь к калитке с надеждой увидеть Франциску. В обычном месте ее не оказалось. Лейтенант был в томительном ожидании. Поскольку Франциска не появлялась, он открыл калитку и вошел в задний двор. За спиной послышались тяжёлые шаги.

– Что тебе здесь надо несчастный? – Это был граф де Фонтон. – Защищайся или умри, жалкий воришка.

Лейтенант был отличным фехтовальщиком. Де Фонтон не уступал ему в искусстве владения саблей, силой удара он даже превосходил его. Но молодой де Рибас был куда более подвижным. К месту их поединка бежали люди де Фонтона. что значило неминуемую смерть или пленение лейтенанта. В этот последний миг де Фонтон оступился, это позволило нанести ему глубокую режущую рану в предплечье. Де Фонтон зарычал от боли и выронил саблю. Чтобы не упасть, он прислонился к стене, здоровой рукой прикрывая рану.

Сильным ударом ботфорта лейтенант распахнул калитку и скрылся в темном проулке, преследуемый людьми де Фонтона.

На следующий день Франциска поджидала лейтенанта у входа в казарму.

– Кабальеро, – сказала она, – моя госпожа велела передать, что не станет с вами встречаться.

– Но почему? – невольно вырвалось из уст де-Рибаса.

– Моя госпожа не имеет к вам чувств. Госпожа ни с кем более – чем дважды не встречается. Это должно утешить вас.

– Но я люблю герцогиню.

– Будьте счастливы тем, что было. Прощайте, кабальеро. И не вздумайте приходить к калитке заднего двора. Вас непременно схватят. Да хранит вас Господь.

Герцогиня с адмиралом Орловым катались в открытом экипаже и это была единственная для лейтенанта возможность ее видеть.

Однажды по чистой случайности кирасир заметил как легкая коляска, в которой были герцогиня и адмирал, остановилась у причала набережной. Адмирал пересел в поджидавшую там шлюпку. По его знаку матросы стали выгребать в сторону, где стоял флагман «Исидор». Герцогиня стояла у воды, глядя им вслед. Она пошла к коляске, уронив свернутую рулоном бумагу. Лейтенант хотел было окликнуть ее, но удержался.

Граф Разумовский и Неаполитанская королева

О связи королевы Каролины с Разумовским знали не только при дворе. От любопытства неаполитанцев невозможно было спрятаться за высокими стенами дворца. Неаполитанцы знали также, что у Каролины нет причин скрывать чувстве к Разумовскому. Королевством Обеих Сицилий подлинно правила она, королева, а не ее венценосный супруг. Волею королевы Разумовский был допущен в покои ее величества, как думала королева, укрытые от нескромных глаз. Граф Андрей нередко оставался там до поздней ночи, а иногда и до утра. Каролина ценила мужские достоинства, особенно те, что в избытке были у Разумовского и которые послужили причиной его удаления из Петербурга. Уж очень дружественными были отношения между Разумовским и супругой великого князя и наследника престола Павла Петровича.

В этот вечер Разумовский был заметно взволнован от недавних событий в Неаполе. Прибывшая из Рагузы самозванка, похоже, вместо того, чтоб быть схваченной Орловым, сама пленила доблестного адмирала.

– Ваше величество, учинили дурно российскому двору, – приступил к делу Разумовский.

– О чем речь, милый граф, – кокетливо сказала Каролина, но Разумовский не был расположен к разговору в этом тоне.

– Ваше величество дали соизволение на въезд в королевство Обеих Сицилии авантюристки.

– Графини Пиннеберг, не так ли?

– Она самозванка, ваше величество, выдает себя не за ту, кем есть в действительности.

– Что указанная вами персона графиня – не вызывает сомнения у моих министров. Об этом свидетельствуют грамоты сеньории Рагузы, где она имела долгое жительство.

– Но самозванка выдает себя за дочь покойной императрицы российской Елизаветы I от ее морганатического брака с моим близким родственником графом Алексеем Григорьевичем Разумовским – генерал-фельдмаршалом российской службы. Между тем я полагаюсь на благосклонность вашего величества. Вы достаточно умны и понимаете как невыгодно скажется на моем положении в дипломатической службе пребывание здесь авантюристки.

– Что вы называете соизволением на въезд в Италию самозванки – оно по испрошению адмирала Орлова, у него секретное поручение Петербургского двора. Указанная особа допущена к нам не без ведома и согласия Орлова.

– Орлов мог взять самозванку под арест без этих околичностей, для чего было и есть много возможностей.

– Почему это должно занимать меня? Я имею и без того достаточно забот. Я исполнила то, о чем просил адмирал Орлов, который пользуется доверием императрицы Екатерины. Насколько мне известно, ваша государыня немало обязана Орлову.

– Я не полномочен входить в отношения ее величества к адмиралу Орлову. Но отношение адмирала к самозванке – предмет моего внимания по долгу службы, как лица, представляющего интересы российского двора.

– Делайте, Андре, как знаете. Я готова указать моим министрам в том вам содействовать. И коль об этом разговор, то извольте прочесть,

– Каролина протянула Разумовскому лист плотной бумаги. – Это обращение интересующей вас персоны к российской эскадре в Средиземном море. В нем призыв оказать ей помощь в домогательстве престола. Манифест передан мне военным министром Микеле де-Рибасом, который в свою очередь передан министру сыном его – Хозе де-Рибасом – офицером нашей службы.

– Дело обретает скверный оборот, ежели не сказать больше, – после беглого прочтения манифеста Разумовский был озабочен более прежнего. – Не вздумал бы Орлов взбунтовать эскадру.

– Что же нам делать, чтобы не случилось этого?

– Право не знаю, ваше величество. Полагаю, однако, что для сохранения добрых отношений с Петербургом вам следует указать, чтобы самозванка была взята под арест здесь.

– Это невозможно, Андре.

– Почему? Разве ваше величество не суверен в своем государстве? Или в Неаполе нет крепкого замка, где бы можно заточить авантюристку?

– Но каковы будут ответные действия адмирала Орлова? Я и мои министры должны считаться, что российская эскадра в Средиземном море достаточно сильна, чтобы нанести нашему королевству невосполнимый урон. Это могут быть блокада, бомбардирование и разные захваты, гибельные последствия которых могут превзойти все ожидания.

– Укажите самозванке покинуть пределы королевства, которое не должно быть местом интриг наглой авантюристки.

– Хорошо, мой друг, я буду держать совет с министрами и употреблю наше королевское влияние, чтобы все было исполнено, как вы того желаете.

– Велите, ваше величество, надлежащим лицам и местам здесь, в Италии мне всевозможно содействовать в наблюдении за самозванкой. Может статься нужда, ваше величество, в посылке гонца в Петербург для предупреждения тамошнего двора о здешних интригах Особы и адмирала Орлова.

– Вы уверены, милый, Андре, что между Особой и адмиралом сговор?

– Да, ваше величество.

– Почему?

– Тому достаточно доказательств. Орлов появляется с ней публично, оказывает знаки внимания. Адъютант Орлова поставлен к услугам самозванки. На содержание авантюристки Орлов расходует значительные казенные средства. Этот господин достаточно умен и расчетлив и не станет что-либо делать без видов на будущее. Орлов искушен в государственных переворотах.

– Возможно.

– Мне нужен, ваше величество, для исполнения должности фельдегеря исправный молодой офицер, отличный умом и находчивостью, наученный владеть конем и шпагой, преданный долгу.

– Есть такой офицер, Андре.

– Кто он? В какой мере я могу положиться на него?

– Уже упомянутый нами сын нашего министра. У него есть эти качества и он достаточно нами испытан. Я готова поручиться за него. Извольте сесть, Андре, и оставим скучные дела. Мир непрочен, жизнь непродолжительна.

– Что король?

– До его величества нам нет дела. У короля свои заботы и свои развлечения. Я дочь великой императрицы Австрии Марии-Терезии и сестра королевы Франции. Женщины нашего рода во всем независимы. Они повинуются своей воле.

– Я у ног вашего величества.

– Ну зачем же у ног, Андре. У меня есть и нечто более привлекательное.

– О, ваше величество…

– Не ваше величество, а Каролина. Здесь нет королевы и нет посла некоего иностранного двора. Я, Андре, женщина, вы – мужчина. Развяжите мне шнурок.

– Но…

– Что но? Не звать же мне камер-фрау, когда мы с вами тет-а-тет? Извольте снять мне башмачки. И погасите свет, достаточно и того, что в окне. Нынче полнолуние. Признайтесь, Андре, вы завидуете Орлову?

– С чего бы?

– У нее смазливая мордашка и еще кое-что, к чему вы, мужчины, неравнодушны.

– Пусть он завидует мне.

– Вы льстите?

– Нисколько. Вы прекрасны, Каролина.

– Вам это знать.

– Я люблю вас, Каролина.

– Любите меня, Андре, как прежде. И не думайте, будто с вами делить ложе супруга короля. Я вся ваша и только ваша. Вы мои друг и мой супруг.

Ливорно

Зима в средней Италии как обычно была мягкая. Снежок, принарядивший в белое одеяние все вокруг, стал таять, тянувшиеся вдоль дорог поля были вновь в яркой зелени трав. Под копытами коней и колесами экипажей хлюпала талая вода. Дорогу перебегали разные зверушки. Должно быть, они грелись в лучах стоящего в зените не по – зимнему теплого солнца.

Карета герцогини Валдомирской во весь дух неслась из Неаполя в Пизу. За каретой следовал конвой из десяти всадников в одежде на польский манер, что, впрочем, ни у кого не вызывало удивления, поскольку Италия была наводнена поляками, которые не признавали российского ставленника Станислава Понятовского королем в их отечестве. В карете, куда была впряжена четверка гнедых лошадей цугом, с форейтором, сидела юная красавица герцогиня Валдомирская и ее верная служанка Франциска.

Было заметно, что герцогиня Валдомирская довольно утомлена длительным путешествием и не чаяла конца пути.

День был праздничный и Пиза с ее знаменитой в Тоскане башней и не менее знаменитым собором встретила герцогиню перезвоном колоколов. Экипаж и конвой направились в палаццо Нерви, нанятый для приема и поселения знатной дамы. Адмирал Орлов весь был в нетерпеливом ожидании встречи с герцогиней.

Когда экипаж остановился, стремянка кареты была спущена и дверца открыта матросом по знаку щеголеватого майора флотской службы. Он предложил герцогине руку, представился Христенеком и заявил о готовности служить достопочтенной даме.

Герцогиня и ее верная служанка отправились в отведенные им покои.

Разоблачившись от верхней одежды, Валдомирская прошла в ванную комнату. С помощью служанки она сняла платье, испытующе оглядела свое обнаженное тело в напольное венецианское зеркало, затем опустила одну за другой ее грациозные ноги в жемчужную воду, которой была наполнена ванна белого мрамора, встроенная заподлицо в мраморный же пол. Из перламутрового флакона Франциска влила в ванну зеленое благовоние, которое наполнило пространство комнаты до крестового потолка, выложенного цветной мозаикой.

Служанка распустила пышные каштановые волосы госпожи и стала натирать ей голову пенным бальзамом. После омовения головы герцогиня долго нежилась в ванне, переворачиваясь с боку на бок. Она обожала купания, погружение в теплую ласковую воду, когда ее молодое здоровое тело охватывала нега, и она наслаждалась совершенством дарованной ей Господом натуры.

После омовения, расчесывания и осушения головы, натирания тела благовониями, герцогиня еще и еще раз оглядела себя в напольное венецианское зеркало и пришла к тому, что она положительно хороша.

Совершенно нагая, она направилась в комнату, примыкавшую к ванной. Здесь служанка приступила к ее одеванию, извлекая из сундука дорогие наряды, которые были в соответствии с модой и тонким вкусом герцогини.

Шелк, бархат, парча, тонкий цветной сафьян туфелек, золотые, бриллиантовые украшения на совершенном теле красавицы были в гармонии, опять же свидетельствующей о тонком понимании герцогиней Валдомирской красоты и изящества.

В гостинной герцогиню ждал майор Христенек в парадном мундире, обильно украшенном галунами и разными отличиями за службу. При появлении здесь Валдомирской он почтительно встал.

– Мадам, – сказал Христенек с завидной важностью, – честь имею передать волю его благородия адмирала Орлова видеть вас с ним пол венцом по православному обряду. Его благородие желает иметь вас мадам, своей супругой и весьма надеется, что встретит в вашей особе ответные чувства, кои должны сопутствовать вам в предстоящей жизни с его благородием. Адмирал Орлов переживает, любовь к вам, сеньорита со времени первой с вами встречи.

Герцогиня словно бы не веря словам только что ей сказанным испытующе поглядела в глаза Христенеку. Не найдя в них ничего, что свидетельствовало о лукавстве, она знаком пригласила Христенека сесть.

– Я бы хотела знать, – сказала герцогиня, – ведомо ли адмиралу Орлову, что его бракосочетание может навлечь на него немилость Екатерины, что он потеряет главнокомандование над Средиземноморской эскадрой и все свое имущество в России, что это может обойтись ем свободой и жизнью? Достаточно ли адмирал Орлов обдумал сей поступок свой?

– Мадам, это вопросы к его благородию.

– В таком случае прежде чем пойти под венец, я желала бы иметь встречу с адмиралом Орловым, поставить об этом адмирала в известность тотчас и получить его ответ.

В эту ночь Валдомирская улеглась в постель поздно и долго не могла уснуть, несмотря на усталость и трудный день. Сон ее был тревожным, сновидения кошмарные… Мрачный город, толпища обезумевших от ярости людей, мрачные всадники с саблями наголо, на деревянном возвышении палач в пурпурной одежде и черной маске, приклоненная к плахе голова жертвы. Взмах секиры – и голова несчастного, под рев черни, катится к ногам палача. Из обрубка обезглавленного туловища изливается кровавый поток. Толпа беснуется, толпа безумствует.

– Такова будет участь каждого, кто подымет руку на престол, законно принадлежащий государыне нашей императрице Екатерине II, – звучный голос глашатая перекрывал истеричные вопли толпы, опьяненной запахом крови.

Валдомирская металась в постели, от кошмара, однако, уйти не могла. Палач поднял отрубленную голову.

Остекляневшие широко открытые глаза на лице, искаженном смертной гримасой, словно бы сошлись с глазами Валдомирской. Холодная жуть разлилась по сведенному конвульсиями телу. Она застонала, но опять же не проснулась. Ее продолжал мучить кошмар. Она металась, словно бы в горячечном бреду и звала… маму, которая являлась к ней только во сне, которую она никогда не видела наяву. Образ матери был всегда с ней, образ, созданный ее воображением и пониманием того, что мама у нее непременно есть уже потому, что она, Валдомирская, окружена заботой невидимой мамы, и понимала, что такая забота может быть едино только от матери.

Палач продолжал держать отрубленную голову Пугачева – самозванца, твердившего, что он законный царь всероссийский Петр III. Пугачев стремился к царской короне и угодил под топор палача.

– О, Господи, – застонала Валдомирская.

Еще вчера она завидовала его громкой славе в России, и вот она – слава эта в кровавом образе злодея, казненного под рев беснующейся черни.

– Милая, дорогая мамочка, спаси его, мамочка. Ты императрица великой державы, ты все можешь, мамочка, – умоляла Валдомирская государыню Елизавету. – Ведь он всего-то желал возврата ему незаконн у него отнятого престола, правда на его стороне.

О, Боже милосердный… Что это? В кресле на возвышении сидел Пугачев, несколько склонив голову на грудь, на его суровом лице сошлись мохнатые брови. Его трон был в окружении столь же мрачных стражников. У ног Пугачева лежали окровавленные трупы мужчин, женщин, детей… Палачи тащили к ногам Пугачева обезумевшие от ужаса, истерзанные насилиями жертвы.

– Дочь моя возлюбленная, – это был голос государыни Елизаветы, который она узнала бы среди тысячи других голосов. – Ты видишь злонамеренную власть, одержимого сатанинской тягой к ней Емельяна Пугачева. Его постигла судьба, уготованная им для других. Он предан казни, ибо сам обрекал на казнь. И то прими, дочь моя, что твердая власть, а токмо такой она мыслима и возможна в России, без жестокого насилия, несправедливостей и кровопролития невозможна. Путь к власти в разных державах, за малым исключением, лежит через тела убиенных. Жертвами власти становятся не только подвластные, но и те, кому власть принадлежала, принадлежит или должна бы принадлежать. Иван IV убил своего сына, то же учинил Петр I, я низложила и заточила в темницу младенца Ионна Антоновича, Екатерина II убила Петра III, ее внук Александр I будет повинен во грехе отцеубийства. Напрасно думать, дочь моя дорогая, будто власть имущие оттого уже счастливы, что имеют власть. Их жизнь всегда под угрозой покушения на нее, они не вольны в определении образа их поведения, лишены радости материнства, должны скрывать свое супружество с теми, кто близок их сердцу. Отражая величие государства, они ограничены в чувствах и в деяниях. Как я завидую, милое дитя мое, тем, кому дано жить для себя, а не токмо для дел державных. Имея любимого, Господом данного мне мужа, я не вправе назвать его мужем, имея горячо любимое дитя, я не вправе наслаждаться близостью с ним. Я – мать твоя, императрица Елизавета I, не желаю видеть тебя Елизаветой II. Пусть минует тебя эта участь, минует испытание державной властью, пусть избавит тебя Господь от тяжкого угрызения совести, что ты лишила жизни тех, кто жаждал ее сохранить, отобрала мужа у жены, отца у детей, сына у матери. О, горячо любимая дочь, не лишай себя радости простого общения с людьми, возможности наслаждаться естественной жизнью, любить и непритворно быть любимой, не стремись к окружению себя льстецами и авантюристами.

Когда в гостинную вошел Орлов с той самоуверенностью и молодецкой внешностью каких мало, герцогиня протянула ему руку – маленькую и нежную. Он бережно взял ее в свою огромную лапищу и поцеловал с почтением.

– Я здесь инкогнито, граф, – сказала герцогиня по-французски, – мое имя в Пизе – графиня Пиннеберг.

– Это мне известно. Дворец Нерви я арендовал для графини Пиннеберг.

– Прекрасно, мой адмирал. Но вы-то должны знать подлинное имя вашей будущей супруги.

– Ваше имя, мадам, герцогиня Валдомирская. О вашей знатности и о вашем положении в обществе свидетельствует ваше сопровождение. Я вижу в конвое вашей светлости господ Пшездецкого, который есть пинский староста, Иоахима Карла Потоцкого, отмеченного высоким чином в войске польской короны, хорунжего земли галицкой Яна Черномского, турецких сановников Изук Гассана и бея Мехмета. Мне известно, что вы имеете кредит у знаменитого венецианского банкира сеньора Мартинелли. Это достаточные свидетельства высоких достоинств моей будущей супруги. Меня, однако, пленили ее внешность и манеры. Я люблю вас, мадам, и полагаю, что этим сказано все. Я надеюсь, мадам, что мои чувства найдут ответ в вашем сердце.

– Вы знаете обо мне все, адмирал. Вы знаете главное. Ваша женитьба может стать для вас роковым шагом. Я призналась вам в том, что составляет тайну моей жизни. Я принцесса Азовская. Моя мать – императрица Елизавета I, дочь императора Петра Великого, родила меня в тайном браке с простым казаком приазовских степей Разумовским. От него я унаследовала свою внешность и голос, который преклоняет ко мне даже певучих итальянцев.

– Я потрясен, мадам, – сказал Орлов.

– Это еще не все, мой адмирал. Как будущему супругу моему я обязана показать вам бумаги, весьма важные для меня и государства российского. Это прежде всего указ моего деда – российского царя Петра о престолонаследии, согласно которому моя добродетельная мать стала императрицей всероссийской по воле ее державного отца. Теперь, мой адмирал, соблаговолите прочесть эту грамоту. Под ней подлинная подпись покойной императрицы Елизаветы I.

Орлов взял пожелтевший лист пергамента.

– Извольте делать это вслух, – сказала герцогиня.

– Мы желаем, – прочел Орлов, – чтобы весь народ, от наименьшего до наибольшего почтил последние изъявления нашей воли, и в случае какого-нибудь происшествия приложил все старания и силы к поддержанию Елизаветы, моей единственной наследницы русского царства.

– Прекрасно, адмирал. Вы читаете безупречно. Елизавета – это я. Мне оставлен мамочкой большой капитал. Я получила отличное образование и воспитание, много путешествовала, подолгу жила в Германии, Франции, Италии и Леванте. Мои наставники приуготовили меня к высокому назначению. Смею уверить, мой адмирал, я этого достойна. Я окружена персонами, знающими себе и мне цену.

– Я потрясен, мадам, – повторил Орлов. – Признаюсь, я глядел на вас глазами мужчины и видел только женские прелести. Вы так прекрасны, мадам. – Орлов говорил неправду. Все было гораздо сложнее. – Ваша внешность и ваши манеры вызвали во мне желание быть с вами близко и навсегда, мадам.

– Вы потопили турецкую эскадру у Чесмы и были удостоены высоких отличий за умение сражаться и мужество. Я люблю таких людей, как вы, адмирал. Вы солдат, солдаты – моя надежда. Надо вам, однако, знать, что у Чесмы я была не с вами, мой адмирал, а против вас. Я обращалась с призывом к султану помочь взойти на престол российский законной дочери законной императрицы российской Елизаветы I, никогда не подымавшей меч против Турции, жившей в мире и добром соседстве с империей Оттоманской.

– Не довольно ли мы витийствуем о политике, милая Лиза. Полагаю, вы не станете против обращения к вам по имени. Для меня вы не императрица и не наследница престола, вы женщина, которую я люблю и хочу, чтобы она стала моей женою. Счастье, милая Лиза, не в политике, а в личных отношениях, во взаимной любви и благоволении, – тон Орлова не позволял судить – сказано ли то было лукаво или были его истинные убеждения.

Герцогиня была слишком умна для своего возраста и пола в понимании адмирала и слишком решительная в стремлении к высшей власти. И сам Орлов был личностью достаточно проницательной.

Орлов был в сомнении, что герцогиня Валдомирская, принцесса Азовская, графиня Пиннеберг подлинно дочь императрицы Елизаветы, хоть это им и не исключалось, но для Орлова ровно ничего не значило. Связывая судьбу пусть даже с самозванкой, он преследовал свои честолюбивые цели, думал о престоле не для дочери Елизаветы или самозванки, а для себя. То, что не удалось его брату Григорию, то мог достичь он. Но оттого, что герцогиня Валдомирская не пошла под венец, а заявила о намерении прежде объясниться с женихом – это свидетельствовало, что она не станет ему послушной. Это был тот вопрос, который вызывал у него большие сомнения.

На бал, устроенный пизанской сеньорией, Орлов прибыл с графиней Пиннеберг, адъютантом и штабом. Валдомирской было воздано, что полагалось воздать законной супруге адмирала и командующего эскадрой, после разгрома турок у Чесмы – главной военной силы на Средиземном море. Графиня Пиннеберг держала себя уверенно, с царственным высокомерием. Надо заметить, что пизанцы уже были довольно наслышаны о ее происхождении и правах на российский императорский престол. Появление графини Пиннеберг в сопровождении адмирала Орлова и штаба свидетельствовало пизанцам, что графиня возможно близка к цели и что палаццо Нерви в Пизе возможно стал резиденцией наследницы престола.

– Согласны ли вы стать моею женой, мадам? – с этим вопросом обратился Орлов к герцогине, когда они после бала возвращались в палаццо.

– Да, мой адмирал, но не прежде как восторжествует справедливость. Вы станете супругом императрицы, а не безумной авантюристки.

– Я следую велению сердца, мадам, и готов пойти под венец даже с авантюристкой, ежели ею станете вы.

– Благодарствую, мой адмирал.

– Желая приблизить счастливый миг супружества с вами, мадам, мы должны без отлагательства приступить к великому делу.

– Примите, адмирал, мой пока не оправленный в алмазы портрет, как залог моего к вам благоволения.

– Лошади и карета, которые приготовлены, чтобы везти нас под венец, отныне назначаются к тому, чтобы отвезти нас к причалу, где швартуются российские военные шлюпки. Оттуда мы отправляемся на адмиральский «Исидор», – неожиданно сказал Орлов, чем вызвал известное беспокойство герцогини.

Вслед за Валдомирской и адмиралом Алексеем Орловым в шлюпки сели свита герцогини и офицеры штаба Орлова. Шлюпки взяли курс к адмиральскому «Исидору». Эскадра многократными залпами салютовала царевне. Команды, выстроенные на палубах, приветствовали молодую государыню дружным «ура», повторенным трижды. В соответствии с церемониалом, который полагался только коронованным особам, над кораблями был поднят андреевский флаг. Был дан знак о начале показательных учений. Корабли приступили к сложным маневрам, опять же с пушечной пальбой.

Герцогиня Валдомирская была в восторге от величественного зрелища, которое ей открылось. Не оставалось сомнения в том, что она у порога к заветной цели.

Пристально следивший за развитием событий в Тоскане, российский посол Разумовский, по иронии судьбы племянник предполагаемого отца принцессы Азовской, пришел к заключению о необходимости известить об опасной затее самозванки и Орлова российский императорский двор. Важно было найти для этого достаточно надежного гонца. Им стал де Рибас – молодой, отличный в седле и в управлении лошадью, достаточно умный и отесаный внешностью и манерами, – он мог произвести впечатление при Петербургском дворе.

Лейтенант де-Рибас на пути в Петербург

Алексей Орлов – адмирал и командующий Средиземноморской эскадрой, человек несомненно огромной телесной и духовной силы, большой смелости и недюжинного ума, безнравственный, совершенно избавленный от того, что в обществе принято называть честью был неспособен на порывы любви. С женщинами, насколько себя помнил Орлов, и с госпожой Демидовой, а теперь уже и с герцогиней Валдомирской, его связывало лишь одно – прямо таки звериная жажда обладания телом. В этом находил он прелесть и для себя усладу. Женщины расставались с Орловым трудно, как, впрочем, в этот раз расставалась с ним госпожа Демидова, страсть обладания которой некогда овладела им и продолжалась более чем к иным женщинам, возможно оттого, что она была единственной женщиной не только на борту флагмана, но и во всей эскадре. Женщина на боевых кораблях считалась не к добру, потому госпожа Демидова была принята офицерами эскадры с той сдержанностью, которая была равнозначна неодобрению адмирала. Но Орлов этому не придал значения. Он был не привычен отказывать себе в том, что было ему угодно.

Безумная храбрость и авантюризм Орлова были достаточно известны в России. Это он увлек Измайловскую гвардию в государственный переворот и немало содействовал тому, чтобы посадить Екатерину на романовский престол. Это он вместе с Тепловым и Борятинским обагрил руки кровью законного императора Петра III. В бурной жизни Орлова были удачи, но были и поражения. Пожалуй, самым значительным из них было изгнание Екатериной его братца Григория. И это не смотря на то, что и Григорий был в государственном перевороте, прижил с Екатериной сына, от рождения волею императрицы названного графом Бобринским. Орловы ко времени изгнания Григория полагали себя вершителями больших и малых дел в державе. Возможно именно это и погубило их, ибо Екатерина сама считала себя достаточно искушенной, чтобы самой управлять государством. Отстранив братца Григория, Екатерина отдалась какому-то Васильчикову, который не был отличен ни умом, ни мужеством. Придворная партия, составленная против Орловых, потому что всем достаточно наскучило их беспардонство, торжествовала. Григорий был в отчаяньи, близком к помешательству. Алексей – в сознании несправедливости происшедшего. Предпочтение Васильчикова их орловской породе было и несправедливым, и унизительным, но в сложившихся обстоятельствах даже он, Алексей Орлов, был бессилен что-либо сделать.

Екатерина, с одной стороны, велела кому следует неусыпно глядеть за Орловыми, чтобы не учинили дурь какую, с другой – несколько позлатила поднесенную им пилюлю. В этом была тайна назначения сухопутного Алексея в командование Средиземноморской эскадрой. За все время пребывания в адмиральском чине, он, однако, так и не научился отличать марсели и кливера от штормовых стекселей и брамселей. На то при нем, чтобы не иметь сраму, Екатериной был поставлен испытанный морской волк англичанин Самуил Карлович Грейг.

В сражении у Чесмы Орлов был, но командовал флотом Грейг, что было известно всем, кто имел ближайшее отношение к делу. Щедрые награды волею государыни все же достались прежде всего Орлову. И титул Чесменский тоже был дан Орлову. Тем самым Орлов, а не Грейг, был признан победителем. Тот, кто доподлинно заслуживал эти лавры был оставлен в тени.

И все же Орлов в душе не мог простить Екатерине тот афронт, который она учинила его братцу, который и его исключал из числа первых лиц в империи.

Орлов еще живо помнил события шестьдесят второго года и ту роль, которую в них сыграл он. Орлов не исключал, что такую роль он мог бы сыграть и впредь, но с большими гарантиями для себя. Почему бы не повторить посажение на престол, в этот раз не Екатерины, а Елизаветы II?

Что это может прийти на ум Орлову отлично понимала и Екатерина.

С эстафетой и с подорожными средствами, состоявшими в ассигнациях и в золотых ливрах на отлично выездженном молодом жеребце де-Рибас отправился в путь уже на второй день после выхода эскадры из Ливорно курсом на запад, в сторону Гибралтара.

В эстафете сообщалось о публичном флирте графа Орлова с самозванной принцессой, в здешнем обществе называемой герцогиней Валдомирской и графиней Пиннеберг. Означенная авантюристка окружена-де малым двором, состоящим преимущественно из польских конфедератов, которыми верховодит некая весьма знатная персона. В среде приближенных к упомянутой авантюристке, писал Разумовский, замечены также агенты Порты Оттоманской, поелику сия держава в состоянии войны с Россией, а также французские офицеры по враждебности нам политики этой державы, не желающей российского усиления в Европе.

Разумовский принял де-Рибаса и передал ему эстафету в российском посольстве и в том была его ошибка, впрочем идущая не столько от дурости, сколько от неведения. Посол не знал, что некая весьма знатная персона из окружения самозванной принцессы Азовской установила наблюдение за незадачливым лейтенантом.

Лейтенант ехал на отличном жеребце, ехал иноходью, насвистывал неаполитанскую песенку с той беззаботностью, которая отличала всех на свете молодых кирасир в службе его величества короля неаполитанского.

Над ним было голубое небо Лигурии, яркое солнце, справа и слева вдоль дороги тянулись поля, на которых порою, несмотря на февраль, зеленела трава. Где-то у Рима он выехал на виа Аппия, кованные копыта его коня при этом застучали о шлифованные веками булыжники. Здесь чаще встречались античные развалины, до которых кирасиру не было вовсе никакого дела, поскольку бравый лейтенант был отлично научен владению саблей и пистолями, умению подчинять своей воле лошадь, независимо от того, каким аллюром она шла, но об истории Аппенин он имел довольно смутное представление.

В Риме кирасир ночевал в старом и довольно людном альберго с таверной, несколько приволокнулся за молоденькой сеньоритой, прислуживавшей в таверне. По этому случаю ему пришлось вопреки указанию Разумовского на денек – другой задержатся в вечном городе в альберго у церкви Санта-Мария Маджоре. За это его неприлежание в службе и за луидор с изображением французского короля молодцеватый кирасир был недурно вознагражден сеньоритой. Это приключение было благодетельным, поскольку оно способствовало тому, что образ герцогини Валдомирской в его воспоминаниях довольно потускнел и более не вызывал в нем былых чувств. Поскольку у лейтенанта было довольно луидоров, он мог бы еще оставаться в альберго в объятиях прелестной сеньориты, но здесь он вспомнил об эстафете и тотчас стал седлать коня.

Кирасир проехал Тоскану, пытался было найти себе красотку в альберго Флоренции, но увы! в том успеха не имел, поскольку прислуживавшие здесь сеньориты не отвечали представлениям лейтенанта о женских прелестях. Ни к чему не привели и прогулки молодого кирасира с довольно независимым видом по улицам Флоренции до палаццо Векио и обратно в альберго у рынка. Эта маленькая неудача не омрачила дальнейший путь кирасира, тем более, что в Милано, оказывается, его ждала красотка, достоинствами ничуть не хуже сеньориты в римском альберго. Лейтенант был порывист и настойчив в его стремлении быть в страстных объятиях соблазнительных девиц, независимо от того, что их к тому побуждало.

После Ломбардии лейтенанту предстояло въехать в австрийский Тироль, отчего могли выйти изрядные трудности, поскольку тамошние красотки дурно говорили на итальянском и совершенно не знали ни испанский, ни английский. Была бы, однако, лишь в этом беда. В конце концов путь к сердцу женщины славный кирасир проложил бы и языком жестов, которыми он мог выразить свои чувства ничуть не хуже, чем словами. Но вот в чем незадача. При выезде из Милано лейтенант приметил, что за ним увязались три всадника. Уже то, что они не отставали от лейтенанта, внушало ему известную тревогу. Здесь он вспомнил слова посла о важности эстафеты, подумал, что ему не следовало оставаться еще день в римском альберго, что у церкви Санта Мария Маджоре, и решительно дал шпоры коню, который тотчас же изменил аллюр, перешел из иноходи в галоп. Поскольку то же было сделано и тремя всадниками, что следовали за кирасиром, то более не оставалось сомнения в их намерении схватить лейтенанта и возможно умертвить его, чтобы отобрать эстафету и всю его наличность. Преследователи не учли, однако, что у кирасира была отличная, хорошо выезженная лошадь, да и сам он был недурен в седле. Как долго продолжалась эта скачка – сказать трудно, но кирасир от погони ушел. Избежав опасности на дороге, он понял, что оставаться на ночлег в обычном альберго он более не может. Более того, он съехал с главного тракта. Путь его на север теперь продолжался по проселочным не шоссированным дорогам. Разумеется, и здесь за приличную плату его ждала не только крыша над головой, но и добрый кусок баранины или говядины под красное вино, и, конечно же, фураж для коня, что для путника столь же, а может и более важно, чем собственная сытость.

Кирасиру в марте полагалось быть в Ревеле, а оттуда в зависимости от обстоятельств морем или сухим путем следовать в Петербург, заявив о себе тамошнему губернатору для разного содействия по основаниям важности эстафеты.

Когда кирасир полагал себя уже близким к цели и в полной безопасности в комнатенке гостинного двора, где он ночевал, неожиданно распахнулась дверь и вошли двое то ли солдат, то ли служителей полиции. Они были в ботфортах и вооружены до зубов. В руках одного из бесцеремонно ворвавшихся пришельцев, который внешностью напоминал Христенека, была обнаженная сабля. Он бы не преминул употребить ее в дело, если бы кирасир с тем проворством, на которое он только был способен, не вскочил с постели и в руках его не оказался пистоль. Он имел обыкновение держать тот пистоль под подушкой.

– Не вздумай стрелять, безумец, – сказал Христенек, сабля которого была в ножнах. Мы оставляем тебе жизнь в обмен на эстафету от русского посла в Неаполе.

Эстафета покоилась на груди у кирасира, будучи надежно скрытой под толстой байковой сорочкой.

– Чтобы отдать вам эстафету, я должен разыскать ее то ли здесь, то ли где в другом лишь мне ведомом месте. Для этого, почтенные сеньоры, вы должны на некоторое время покинуть эту комнату и дать мне возможность одеться.

После некоторого препирательства Христенек и его спутник принуждены были выйти, выговорив, однако, что дверь в комнату останется открытой настежь.

Кирасир оделся столь скоро как только он мог по ловкости и силе.

– Я готов, – сказал он.

– Где эстафета? – было похоже, что Христенек несколько озадачен, не видя в руках кирасира то, ради чего он пришел.

– Вы меня не верно поняли. Я готов, господа, драться. Моя честь не позволяет быть жалким трусом. Я солдат. Приготовьтесь, господа, к честной схватке. Предупреждаю, я буду защищать свою жизнь и честь до последней возможности.

– Что толку в этом. И мы солдаты, и мы умеем владеть саблей. Не забывай, нас двое, ты один. Мы все равно завладеем эстафетой, но в таком случае с пролитием твоей крови. Так не лучше ли отдать ее по добру? К тому же тебе предоставляется возможность получить достойное вознаграждение.

– Это противно моему пониманию чести, сеньоры. Я готов к бою. Схватка была упорной и жестокой. В иные мгновения жизнь отважного кирасира была уже на волоске, казалось, что неминуемо он должен пасть или будет изувечен. В одиночестве он уступал его неприятелям, но столь же заметно превосходил их в ловкости и в умении владеть саблей. Отбивая их выпады и отступая к стене, он в миг менял позицию, ловко выбрасывал вперед смертоносное лезвие его сабли с той стороны, откуда его неприятелями не ожидалось. С грохотом были опрокинуты стол, стулья и светильник. Деревянная кровать, которая использовалась кирасиром для собственной защиты то и дело с неменьшим шумом сдвигалась с места на место. Неизвестно, как долго продолжалась бы эта схватка и чем бы она кончилась, не нагрянули бы толпою работники и постояльцы гостинного дома во главе с его хозяином. Все они были вооружены кто чем горазд, иные дрекольем, но этого было достаточно, чтоб принудить нападающих скрыться через распахнутое окно с той прытью, на которую они только были способны, оставив после себя кровавые следы.

Лейтенант кирасир его величества короля Обеих Сицилий с достоинством идальго заявил решительный протест хозяину, который в понимании кирасира за взятую плату должен был обеспечить ему не только кров и пищу, но и безопасность, тем более, что при определении на ночлег им были предъявлены подорожные бумаги, свидетельствующие, что он следует в Петербург с благородной и человеколюбивой целью.

Хозяин, который был упитанным и в такой же мере добропорядочным немцем, стал уверять разгневанного кирасира, что ничего подобного в этом постоялом дворе ранее не случалось, что происшедшее для него такая же неожиданность, как и для достопочтенного господина офицера, что им будет принесена жалоба в местную полицию для розыска и примерного наказания наглых разбойников, кто бы ни были они и куда бы не вели их следы.

Храбрый кирасир этим объяснением был вполне удовлетворен. Его, разумеется, переселили в другую комнату с заверением в ее полной безопасности.

Несколько придя в себя от жестокой схватки, лейтенант стал раздеваться с тем, чтобы укрывшись одеялом, несколько уснуть, а уже утром осмыслить, как ему быть. Испокон веку так уже повелось, что утро вечера мудренее.

Когда кирасир довольно разоблачился, то обнаружилось, что все его исподнее в крови, что сама эстафета изрядно окровавлена от многочисленных царапин и неглубоких порезов.

Лейтенант был настолько возбужден случившимся происшествием, что беспокойным сном он забылся лишь на рассвете и проспал до полудня.

Усталость, мелкие, но все еще кровоточащие раны, равно неуверенность в безопасности не позволяли ему продолжить путь. Положение облегчалось тем, что нападение было уже в Лифляндии. Указывая на свои раны, лейтенант обратился к хозяину с просьбой как можно скорее известить о случившемся на него нападении губернаторскую канцелярию в Риге и от его, лейтенанта, имени испросить о присылке ему достаточного для безопасности сопровождения для доставки в Петербург эстафеты от иностранной агенции.

Нечего говорить, что в Петербурге лейтенант был принят где следует и кем следует. Ему была сказано о высочайшем благоволении, производстве в капитанский чин и определении в службу в кадетском корпусе с приличным должности содержанием. Кирасиру было сказано также, что в уважении к его исключительным заслугам и мужеству, которые он явил в поединке с государственными преступниками, его сиятельство гофмаршал двора соизволяет капитану де-Рибасу быть на разных увеселениях и церемониалах в высшем обществе, не исключая большой и малый двор. Буде господином де-Рибасом замечены какие к нему несправедливости, то он волен за защитой его чести и достоинства, равно имущественных интересов обращаться к его сиятельству гофмаршалу двора ее императорского величества, а также к иным властям по принадлежности.

Арест Валдомирской

Лишь на пятый день после Гибралтара эскадра преодолела Ламанш. В Бискайском заливе, насколько себя помнил Грейг, всегда штормило. В этот раз дул сильный норд-вест. Пришлось лавировать и часто менять парусность. В зависимости от положения судна к волнам бортовая качка сменялась килевой. Скорость хода судов упала. Суда несли только брамсели. Усиление ветра вынудило перейти на марсели и кливера, а затем и грот-марсель и зарифленный фок.

Волны с грохотом перекатывали через палубу. Суда то исчезали в морской пучине, то вновь появлялись.

Грейг не оставлял рубку и не выпускал из рук зрительную трубу. Мореходные качества многих кораблей эскадры вызывали сомнение еще при выходе ее из Кронштадта. Ремонтные работы в портах Средиземного моря ограничивались лишь поддержанием их плавучести. Не удивительно, что в трюме даже адмиральского «Исидора» появилась течь.

Орлов не выходил из каюты. Качку он переносил трудно. Что же до герцогини Валдомирской, то она и вовсе лежала пластом.

Волна упала только в устье Темзы. Заход в Лондон был вызван необходимостью починок судов, пополнения запасов продовольствия и пресной воды. Грейг делал все нужное для живучести кораблей и поддержания боеспособности эскадры, но положение свое на флоте считал весьма неопределенным и сомнительным. Он был почти уверен в том, что Орлов затевает опасную авантюру и решительно не желал принимать в ней участие. В отличие от порывистого, склонного к необдуманным решениям Орлова, Грейг был человеком холодного рассудка.

В его понимании авантюра Орлова была обречена на неминуемый провал. Десяток потрепанных кораблей с их слабым вооружением по причине неисправности значительной части орудий и почти отсутствия боеприпасов к ним не шли в сравнение с остальным флотом и сухопутными войсками империи, верность которых Екатерине была несомненной. Но Орлов оставался командующим эскадрой, а он, Грейг, был контр – адмиралом, обязанным исполнять его приказы.

Положение Валдомирской на флагмане никак не свидетельствовало, что к ней здесь относятся как к преступнице. Орлов не оставил безумную затею.

При всей его расчетливости, у Грейга не было твердого плана действий на случай попыток Орлова поднять мятеж. Его позиция была выжидательной.

Все, однако, решилось ранее того, чем полагал Грейг.

К «Исидору» неожиданно подвалил пакетбот под андреевским флагом. По спущенному шторм-трапу на палубу поднялись высшие чины российской полиции, предводительствуемые главой политического сыска Шишковским.

События развивались с завидной стремительностью. Шишковский направился в каюту Орлова.

– Адмирал, именем ее величества государыни Екатерины II, вы арестованы, – сказал Шишковский тоном, который свидетельствовал об успехе его предприятия.

– За что? – было заметно, что Орлов несколько растерян.

– Вы задумали совершить государственный переворот.

– Доказательства?

– Вот они, – Шишковский указал на герцогиню Валдомирскую.

– Перед вами авантюристка. Я схватил ее в Италии с целью доставить в Петербург для примерного наказания, – во имя спасения своей жизни Орлов пошел ва-банк.

Герцогиня поняла, что тот, кто клялся ей в любви до гроба, коварно предал ее, и упала без чувств.

Грейгу была передана эстафета следующего содержания:

«Почтенный Самуил Карлович. Сим ставим вас в известность, что нам угодно определить вас в командование средиземноморской эскадрой. Находящуюся на борту флагманского корабля Особу и ее окружение повелеваю взять под арест. Дабы указанная Особа не учинила себе душегубства, денно и нощно иметь за ней неусыпное смотрение.

Эскадре взять курс на Ригу по возможности без захода в иностранные порты».

В это же время другое лицо получило такой указ:

«Нашему генерал-губернатору графу Бровну.

Сим повелеваем вам хорошо наблюдать за путешественниками, прибывающими в Ригу. Ежели бы между ними оказался граф Алексей Орлов, запретить ему дальнейший путь».

– Позвольте знать, милостивый государь, – начал Шишковский допрос Орлова, – какого рода взаимные отношения были между вами и известной персоной, утверждавшей в разных государствах по ту сторону российской границы ее права на российский престол? Указанная персона была окружена польскими, французскими и турецкими подстрекателями, измышлявшими посеять в империи Российской разные смуты, не исключая смертные избиения и увечья.

– Остановитесь, голубчик, ибо не нахожу смысла в сентенции столь долгой и многотрудной для уразумения. Во взаимных отношениях с указанной вами персоной я преследовал единственную цель и того не более – завлечь самозванку в искусно расставленную западню с тем, чтобы не возбуждая страстей означенную самозванку схватить и доставить куда следует для безопасности государства российского.

– Вы, однако, милостивый государь, изъявили самозванке свою готовность сочетаться с ней брачными узами.

– Не только, сударь.

– Что же еще?

– Я делил с ней ложе.

– Следует ли это понимать в том смысле, что намерения стать супругом самозванки вы привели в исполнение?

– Ежели б подобного рода действия были с моей стороны в предположении супружества, то мне пришлось бы завести гарем под стать гарему турецкого султана. В отличие от вас я имею к женщинам постоянное влечение и не оставлен их благосклонностью. В своем ложе я не бываю одинок, половина его неизменно пребывает в обладании женщины. Поелику я сам грешен, то других в том не виню, и разные изобретательства на этом основании почитаю ничем иным, как только сумасбродством и глупостью. Что касаемо до моих настоящих замыслов, го ее величеству нашей государыне я писал о моем намерении плыть в Рагузу, где однажды была резиденция самозванки, с целью захватить ее дляпресечения интриг противу российской державы и престола.

В бытность самозванки в Риме в палаццо Джиорани, который стал ее резиденцией, я направил моего агента дабы лучше проведать ее намерения с тем, чтобы измыслить наилучшие способы действий против указанной особы и ее окружения.

С возвращением в Петербург Шишковский тотчас был принят государыней в Зимнем дворце. Заслушав его доклад, Екатерина сказала:

– Орлову не препятствовать, ежели бы он пожелал отъехать в его имение. Пускай там выращивает лошадей. Бродяжку заключить в Петропавловскую крепость, однако, так, чтобы она не имела лишних мучительств. С ней для разных услуг быть ее горничной. Персон из окружения бродяжки заточить там же, но в разные равелины до выяснения вины каждого. Буде среди них окажется заводила, вразумивший бродяжку на самозванство, того после примерной экзекуции батожьем сослать в нерчинские рудники до окончания его жизни.

– Позвольте, ваше величество, разыскание по делу самозванки принять мне на себя. Уж я-то, ваше величество, живота своего не пощажу.

– Разыскание пускай ведет петербургский генерал – губернатор Голицын. Он человечнее и в дамском обществе более искусен. От бродяжки мне надобно знать одно – ее происхождение. Дабы получить от нее сие признание, надобно действовать не мучительством, а едино искусством выспрашивать.

Дабы опять же позлатить пилюлю Орлову Екатерина написала со свойственными ей двоедушием и обходительностью вежливые, на поверку, однако, колкие слова: «Нашему адмиралу и командующему средиземноморским флотом графу Алексею Орлову. Действительно никто другой не заинтересовал бы безумую бродяжку, всякий гнушался бы явно или тайно признаться в каких-нибудь сношениях с нею…»

Иным было письмо Грейгу, как только его эскадра бросила якоря у Кронштадта: «Господин контр-адмирал! Поздравляю вас, Самуил Карлович, с прибытием в наши порты, о чем я сегодня узнала к моей большой радости. По вопросу об известной женщине и ея свиты я отправила приказ в Петербург фельдмаршалу князю Голицыну и он из ваших рук возьмет спутников. Прошу быть уверенным, что значительные ваши заслуги я помню и не замедлю вам дать свидетельство своего расположения.»

Герцогине Валдомирской был назначен иной удел. Ее и служанку Франциску заточили в сырой, почти погруженный в воду каменный мешок. После из сострадания князь Голицын перевел их в достаточно сухую и теплую камеру под домом коменданта Петропавловской крепости, где она и была до окончания следствия, которое велось в продолжительных беседах и очных ставках. Составляла герцогиня и письменные показания, подписывая их именем Елизаветы – дочери покойной императрицы, что вызвало неукротимый гнев Екатерины, полагавшей самозванство бродяжки известным всему свету. Из окружения герцогини в неволе наиболее верным ей был пинской канцелярий граф Доманский, заявивший князю Голицыну, что сердце его рвется к ней, ибо она прекрасна духовно и телесно, что была бы отдана она ему в жены, то взял бы он ее даже в одной рубашке.

Заточение Валдомирской в монастырь. Бегство

В понедельник князь Голицын был во дворце с утренним докладом. Государыня встала рано, просматривала депеши от агенций Российского двора за границей, входящие бумаги от зарубежных правительств и принимала по ним решения.

После просмотра бумаг князь Голицын был принят первым, за важностью его доклада.

– Что наша бродяжка?

– Одну и ту же сказку твердит, ваше величество: она-де дочь государыни Елизаветы Петровны. Упорствует в самозванстве.

– Что обо мне?

– Ваше величество… Увольте, государыня, язык не поворачивается сие сказать. Одно произнесение подобных слов дыбы и плахи достойно.

– Что сказывает о замыслах Алешки Орлова? Не примерялся ли он к короне? Не чаял ли стать Алексеем II с той разницей, что первый был Тишайшим, а второй стал бы Предерзостным? Их Орловская порода весьма горластая. Или, быть может, полагал достаточным удовлетвориться былым положением при мне братца его Григория? Но Алешка не таков, наглости у него поболее станет. Одно ясно мне, князь, не ради удовольствия и похоти кобелиной он затащил ее на борт «Исидора», хоть должно быть и это к делу пришлось. Писал ты мне в рапортиции, Александр Михайлович, что бродяжка весьма немощна. Каково было ей управляться с таким, прости Господи, боровом? В нем, небось, одного весу не менее десяти пудов будет. Он-то ведь, когда чует женщину становится сущим зверем. Несмотря на мои отношения с братцем его Григорием, он меня пытался в постель увлечь. Но, слава Богу, сия участь меня миновала. Укажи, Александр Михайлович, чтобы ни в Петербург, ни в Москву он не смел казать глаза его бесстыжие, неблагодарный. В отставку его немедля. Ни к армии, ни к флоту, ни к государственным занятиям Алешку более не допускать. Пускай в деревне безвыездно мается. Благо бабья в деревнях достаточно. Утешится кобель. Должно также учредить над ним строжайшее наблюдение от полиций. Ежели он, Алешка Орлов осмелится на колобродства, немедля о том сообщать мне для принятия мер к пресечению их и к примерному наказанию не только заводилы, но и соумышленников его, не глядя на лица.

– Что бродяжка сказывает о польских смутьянах?

– Путанно свидетельствует. Ежели Орлова она порицает и обвиняет в измене и гнусном коварстве, то польских смутьянов почитает верными приспешниками в ею задуманной крамоле. По всему видно, ваше величество, что не жилица она. Петербург ей климатически не показан, а сырые казематы Петропавловской крепости – и того более.

– Гляжу я на тебя, князь, и думаю: Уж больно жалослив ты. Не взять ли тебе бродяжку в дом свой? Авось скорее после жеребца, каков Алешка Орлов, оклемается.

– Помилуйте, ваше величество, все помыслы и дела мои обращены к служению престолу.

– Самозванку отдать в монастырь. Пусть искупает крамолу свою не только страданиями, но и покаянием перед Господом. Заточение бродяжки в монастырь и государству, и Богу угодно. Государство этим избавится от возможной смуты с насилиями и человекоубийством, а Господь примет милосердие наше к бродяжке как дело ему угодное. Прикажи, князь, отправить бродяжку в Ново-Спасский монастырь. Игуменья там известна смирением и богословской ученостью, а также знанием французского языка, ибо бродяжка по-русски не говорит. Укажи, князь, на волю мою упомянутой игуменье употребить всевозможные старания, чтобы секретная узница только с ней отношения имела.

– Будет исполнено, ваше величество.

– Игуменье беседы с узницей иметь только о спасении души грешницы. Мне сказывали, что особа эта из знатной фамилии: то ли княжна, то ли баронесса. Несчастная любовь, коварство, разбитое сердце, то ли еще что в этом роде. Впрочем пока стоит этот мир – будет любовь, будет и коварство, будут и разбитые сердца. Баронесса оставила свет. Эта история достаточно нашумела, стала известной при дворе и нам, князь. Баронесса прекрасна. Я думала, что молодое создание будет в обители недолго. Ведь мы – женщины – королевы, баронессы, статс-дамы, фрейлины и горничные, князь, мы терпеть не можем строгости и отсутствие мужского общества. Баронесса сошла с ума или святая, именно поэтому, князь, мы определили местом заточения опасной преступницы Ново-Спасский монастырь. Баронесса сделает и бродяжку сумасшедшей или святой. И в том, и в другом случае самозванка сделается для нас безопасной. Ступай, князь, исполнять нашу монаршью волю.

В почтовом дилижансе под крепким конвоем Валдомирская была привезена в Ново-Спасский монастырь и помещена в маленькую келью с высоко поставленным окошком, выходившим на пустырь. Пол кельи был из ноздреватого камня, стены – из некрашенного, потемневшего от времени дерева. В келье была узкая кровать, два табурета и крепко сколоченный стол. Валдомирская как вошла в келью в крестьянском кожушке так и бросилась на кровать лицом вниз, в подушку. Ее плечи дрожали, она рыдала – заброшенная всеми, насильно определенная сюда, чтобы заживо стлеть.

По дороге от Петербурга она глядела с кибитки на унылые леса и низко нависающие свинцовые тучи. Все вокруг разительно отличалось от высокого лазурно-голубого неба в живописной Италии. Она крепилась, чтобы конвойный офицер не видел ее слабость и охватившее ее отчаянье, когда вот так ее несла страшная сила навстречу недоброй судьбе. Оставшись одна в келье, она дала волю слезам и плакала пока верх не взяла усталость от долгого и трудного пути, пока не пришел тревожный сон. Пришли и сновидения. Ее опять уносила кибитка, рядом с ней сидел, однако, не мрачный офицер, а верная Франциска. Служанка кутала ее в теплые шали и Лиза казалась себе девочкой. В дрожащей дымке далей встал замок. По мере приближения она все более отчетливо воспринимала его высокие куртины, бастионы и возвышавшуюся над всем цитадель. Замок окружал ров, вода в нем была затянута тиной, тронута гниением. Ров исторгал зловоние, отчего Валдомирская проснулась. Оглядевшись вокруг, она обнаружила себя в монастырской келье и поняла, что неприятный запах проникает в келью через окошко, выходившее в пустырь. Глаза ее вновь смежились, и она вновь погрузилась в сон. Стены замка были сложены из бута, почерневшего от времени, полы были покрыты звериными шкурами. Старый француз здесь учил ее приседаниям, поклонам и танцевальным движениям. Это было ее далекое, невозвратно ушедшее детство с заботливыми, но таинственно удаленными от нее маменькой и папенькой. И вновь экипаж, перестук колес, топот копыт, игрушечные домики вдоль дороги, зеленые луга и череда черно-белых коров, окруженная мохнатыми собаками, и пастушок с длинной палицей. Все было прелестно: и синее небо, и яркое солнце, и коровы на зеленом лугу, и маленький пастушок с большой палицей.

Наступившее пробуждение вернуло Валдомирскую в холодную мрачную келью. Над ней стояла высокая монахиня с отрешенным лицом и потухшими глазами.

– Я – мать Надежда, – сказала она, – игуменья монастыря. Каждый входящий сюда не теряет надежду о спасении души, отягощенной грехами. Ты, несчастная, грехов имеешь более иных злодеев. Ты покушалась на державу и была близка к тому, чтобы вызвать в ней смуту. Нынче ты вся погрузилась в печаль свою, жизнь тебе опротивела и ты склонна говорить только о горестях своих. Наперед скажу тебе, несчастная, меня не обвиняй, не ищи во мне пороки, не борись со мной. Для спасения души твоей я стану вызывать в тебе презрение к прежним делам разума и рук твоих, ко всем, окружавшим тебя нечестивцам. Они месили тебя подобно глине для достижения своих греховных целей. Если разум твой просветлеет, если ты одолеешь пороки свои, изгонишь из души своей скверну и будешь тверда в смирении и в прочих добродетелях, то забудешь горе свое и будешь вспоминать о нем как о воде протекшей. Жизнь твоя оттого просветлеет как благоденственное утро и станет ясной как полдень и обретешь ты спокойствие и надежду на милосердие к тебе Господа нашего. Пойми, несчастная, что тебя сотворила Его рука, что от Него душа всего живущего и дух всякой человеческой плоти. У Него премудрость и сила. Кого он заключает в темницу, тот помимо воли Его не освободится.

– Где я нахожусь и кто вы, сударыня?

– Ты в святой обители определена сюда для приуготовления к постригу?

– Я желаю умереть или жить, но не заживо гнить. Я молода и хороша собой, меня окружали дерзающие мужчины, гордые принцы и храбрые солдаты. Миг моих желаний побуждал их на подвиги, ласкающий взгляд моих очей был им наградой. Мне открыт был мир: Персия, Турция, Франция, Германия, Италия, города и нивы, лагуны морей и полноводные реки, дворцы и замки, балы и маскарады… Что в своей жизни видела ты, святая мать? Может ли иступленная молитва, обращенная к тому кого не видим, чей голос не слышен, заменить жаркую любовь, крепкие объятия, нежные поцелуи, истому обладания, дающею тебе усладу, не сравнимую ни с чем, сила которой возрастает от ласкательных слов, наполняющих уши твои. От этого разум твой, очи твои и уста, грудь твоя, живот и чресла погружаются в блаженство. Испытала ли ты, святая мать, что было дано мне? Красота и молодость есть чудо из чудес, но чудо преходящее. Жизнь наша быстротечна. Черты лица нашего, как бы ни были они дивными, увядают и покрываются морщинами, глаза тускнеют, упругое чистое тело становится дряхлым, покрывается скрытыми под кожей сгустками крови и коростой, утрачивают былую прочность наши кости. В старости мы исторгаем из тела нашего зловоние и вызываем отвращение, теряем влечение к земным радостям. Жизнь, вошедшая в нас бурным потоком, угасает и мы превращаемся в прах.

Валдомирская умолкла. Губы игуменьи Надежды были плотно сжаты. Взор ее был совершенно особенный, ранее Валдомирской ни в ком невиданный. В нем отражалось не то, что было сказано Валдомирской, а скорее сложившийся настрой в загадочной душе игуменьи. Валдомирская этим была удивлена и озабочена. Воистину дьявольское умение ее увлечь хоть кого силою искусительного слова открывало ей души самых разных людей по характеру и положению в обществе, склоняло их к ней и обращало в ее веру. Было, однако, похоже, что душу игуменьи слова Валдомирской не тронули.

– Жизнь, о которой говоришь ты, несчастная, преходяща, по сравнению с вечностью она есть миг и нам ниспослана Богом как испытание. Запомни, не услада телу нашему, а противостояние искусам есть смысл жизни. Временное бытие наше на земле грешной ничтожно по сравнению с жизнью вечной, которая предстоит нам в муках ада или в блаженстве рая, зависимо от твердости духа нашего, оттого как станем мы приносить в жертву Господу услады тела нашего, которое есть чаша греховности и преклоняется перед соблазнами, идущими от дьявола. Обрати сердце твое к советам праведных и отврати уши твои от искушений. Запомни, несчастная, Господь щедр на милости его, милосерден к грешникам. Ежели узришь ты истину Его и будешь верна Его заповедям, то будешь прощена. Аминь, – игуменья перекрестила себя и Валдомирскую и покинула келью.

Было бы неверно думать будто игуменья Надежда в жизни ее прошлой была чужда земному, будто ей неведомы любовь, услады и радости, которые изобильно познала Валдомирская. Надежда принадлежала к знатной дворянской фамилии. В детстве она была окружена гувернантками и наставниками в разных науках и искусствах. Прекрасная внешность, веселый и общительный нрав, расположительность и доброта были отмеряны ей щедрою рукою. Появление ее в свете было замечено и была она удостоена шарфа фрейлины ее величества. Роскошные платья, бриллиантовые украшения, балы, маскарады, катания на санях на масленицу – все это было. Были флирты и любовь, обручение и венчание. Ее избранник из обрусевших прибалтийских немцев принял православие. Высокий блондин, почти альбинос, голубоглазый, с правильными чертами мужественного лица, он стал ее кумиром. Состоял он на флотской службе. Некоторые время они жили в Ревеле. По получении штаб-офицерского чина его перевели в Петербург в адмиралтейство. Богатый особняк, пышные выезды, приемы и визиты. Мир, ее окружавший был прекрасен, счастье безгранично. Но пути твои, Господи, неисповедимы. Два года блаженства в супружестве…

Она стояла пасхальную заутреню и литургию одна. Он был в дальнем плавании. Известие о его гибели пришло перед Вознесением. Этот яркий солнечный день стал черным днем в ее жизни. Она разрешилась от бремени мертвым мальчиком и приняла постриг в Ново-Спасской обители.

Игуменья Надежда вошла в келью Валдомирской. Она была в черной бархатной камилавке и оттого казалась выше ее роста. Ее большие серые глаза были отрешенными, лицо – грустным, но не скорбным, скорее это была даже не грусть, а самоуглубление в себя и свое от мирской суетности самотрещение.

– Отныне, – сказала игуменья, – каждый день твоей жизни должен освящаться молитвой. В Ново-Спасской обители есть свой порядок, он в богослужениях, в строгом общения с Господом нашим, с матерью Божьей, со святыми угодниками. Начинается твоя монастырская жизнь с литургии и таинства причастия. Приняв в себя Святых Тайн, ты войдешь в лоно церкви, сестра моя, чтобы жить всегда и вовеки. Причастившись, ты соединишься с Господом, который есть жизнь и любовь.

Валдомирская подняла глаза на игуменью и с деланным смирением, в чем она была мастерица, сказала:

– Слушаюсь мать моя во Христе и повинуюсь.

Со свойственной ей проницательностью игуменья Надежда в словах Валдомирской уловила лукавство, но особого значения этому не придала, понимая что обращение закоренелой грешницы на путь истины трудно.

– Каждый день ты будешь стоять вечерню и утреню, а в канун праздника – всенощную. Отныне день твой начинается и завершается молитвой во спасение души твоей.

– Не считает ли святая мать, что душа моя устанет от столь великих бдений? Во всем должна быть мера. Ежели Господу мы станем столь докучать молитвами о спасении души нашей, в ничтожестве пребывающей, не отвратит ли он ухо свое от наших стенаний?

– Не кощунствуй. В твоих словах строптивость и злоба. В святой обители послушнице пристало быть смиренной.

– Это будет самое тяжкое испытание для меня. Станет ли мне силы отказаться от своенравия?

– В обители должно также отрешиться от чревоугодия, приобщиться к телесному воздержанию. Пост будет способом покорения твоего греховного тела душе.

– Это также – трудное испытание.

– Не словоблудствуй.

– Я, святая мать, открываю свои дурные наклонности дабы найти в тебе опору для борения против них и обращения себя на путь истинный. Не станешь же ты утверждать, что открытие моих слабостей тебе – поступок едино только осуждения достойный?

– Не словоблудствуй, несчастная. В том, что утверждаешь ты я слышу пока одно лишь упорство и заблуждение во грехе.

– С чего бы так? Не потому ли, что твоей святостью, к небесам вознесенной, разум твой отвращается от земного смысла сказанных мною слов?

– Не могу пройти мимо ехидства в твоих словах. Озлобленность плохой советчик в делах и дурно преемлема не только Господом, но и людьми. Отравляющая желчь губит души, превращает и разумных людей в глупцов.

Валдомирская молчала.

– Причастие, молитвы, пост очистят тебя от скверны, в которой ты жила и которая наполняла тебя. Стань достойной монашества, прими первый постриг и начни новую жизнь, встань на путь к спасению себя.

– Достойна ли я того? Душа моя безмерно отягощена грехами.

– Милосердный Господь наш желает, чтобы все люди спаслись. Благодать Божия зовет нас к себе. Приклони ухо твое к зову этому, найди в себе достаточно мудрости и силы, встань на путь истины и спасена будешь.

– Благодарю, святая мать, за просветление помутившегося рассудка моего. Понимаю, что выхода у меня иного нет как только готовить себя к постригу, что путь этот предопределен мне волей другой праведницы – Екатерины. Своим спасением я буду прежде всего обязана ей.

– Монахиней ты станешь только по собственному желанию. Мы терпим тяготы нашей монастырской жизни не по принуждению.

– Теперь, когда я в обители и не в моей воле оставить ее, я благодарю тебя, святая мать, что открыла ты мне истину, не покривив душою.

Валдомирская в послушании была неприлежной. Большую часть ее монастырской жизни она недомогала. Причиной тому была ее беременность, о чем свидетельствовали изменения в ее внешности. Когда уже не было никакой возможности скрыть это, игуменья Надежда распорядилась ей, Валдомирской безвыходно быть в келье. Повитухами были две пожилые монахини. На свет Божий появился крепкий мальчик, не только внушительный видом, но и громогласием. В Петербург тотчас была отправлена депеша. Получив ее, князь Голицын счел нужным о происшедшем поставить в известность государыню. Основанием к тому было особое положение роженицы. Государыня приняла эту весть по видимости холодно. Завершив слушание общего доклада князя, ее величество вернулась к случаю.

– Что, князь, каково бродяжке после родов? Здорова ли?

Поскольку в донесении из Ново-Спасского монастыря указывалось,

что роды были трудными, князь Голицын счел возможным сказать, что Валдомирская здоровьем неблагополучна и в самой продолжительности ее жизни – сомнительна.

Помедлив, государыня заметила:

– Младенца бродяжки, отдать на воспитание Алешке Орлову под именем Алексей-же на положении его законного сына, то есть с восприятием младенцем прав состояния отца. Страданием невинного дитя не должно искупать распутство родителя. Это наша непременная воля. Буде Орлов ослушается, о том тебе, князь, поставить нас в известность.

После родов Валдомирская долго была в горячке. Игуменье казалось, что она более не жилица. Мать Надежда предложила несчастной маслособороваться с покаянием в грехах, ибо нет участи более горькой нежели смерть без покаяния. Было, однако, похоже, что Валдомирская не могла взять в толк, что от нее требуется. Вскоре ее состояние улучшилось. Она стала подыматься и ходить по келье без помощи и поддержки служек. Возвращался к ней и помутневший было рассудок. Ее первые слова были о младенце: каков он и можно ли ей быть к нему допущенной. Игуменья сказала, что сын ее крещен Алексеем и по ее для материнства немощности определен к кормилице, что младенец отдан на воспитание отцу его графу Алексею Орлову, поскольку мать младенца послушница монастыря и готовит себя и пострижению.

Валдомирская была достаточно умна, чтобы взять в толк, что плетью обуха не перешибешь, также точно как не прошибешь лбом стену кельи. После родов ее словно бы подменили. Игуменье Надежде теперь она высказывала знаки почтения, стала ревностно соблюдать посты, стоять службы, неистово осеняя себя крестом, благоговела перед образами Спасителя, Матери Божьей и святых угодников, стала бить поклоны. Ее манера говорить, ее движения свидетельствовали, что она полна благочестия. Даже самый придирчивый глаз не мог определить в ней ловкую лицедейку, искусно вводившую в заблуждение коронованных особ и кардиналов, внешностью и манерами пленявшую многоопытных в любви и интригах мужчин. Надо признать, что не будь Валдомирская авантюристкой, задумавшей овладеть российским престолом, и монастырской послушницей, она несомненно стала бы великой актрисой. Со свойственными ей умом и проницательностью, она определилась в том новом положении, куда забросила ее судьба. Набожность, склонность к милосердию, презрение к богатству и знатности – черты матери Надежды она не только оценила, но и стала этим пользоваться. Валдомирская расположила к себе простодушную игуменью.

Засвидетельствовав твердое намерение отречься от мира греховности, от земной суеты и обратить себя в жизнь духовную, Валдомирская приняла первый постриг и облачилась в черную монашескую одежду.

Между тем граф де Фонтон был единственным из прежнего окружения Валдомирской, кто шел по ее следам.

Валдомирская и Фонтон были одержимы разными целями. Она стремилась завладеть российским престолом, как дочь императрицы Елизаветы Петровны. Он как предводитель барских конфедератов, – спасти Речь Посполитую от опасности ее раздела между соседними державами. Каждый из них, преследуя свою цель, хотел использовать другого: Валдомирская опереться на помощь и поддержку конфедератов, Фонтон – посадить Валдомирскую на престол Романовых и тем подчинить внешнюю политику России интересам конфедератов.

Не станем вникать в моральную и политическую сторону сложившейся ситуации, укажем, однако, что в Валдомирской Фонтон видел женщину. Ведь она была хороша, очень хороша. Мало кто из мужчин не испытывал восторг от встречи с ней. Грациозный стан, большие карие глаза, черные брови, пышная корона волос, правильные черты лица и нос с горбинкой – ее внешность была приятной, манера говорить, улыбаться, стоять, двигаться – очаровательной.

Оказавшись инкогнито, под чужим именем, де Фонтон где подкупом, где разными посулами открыл местопребывание Валдомирской и, несмотря на строгости монастырской жизни, нашел способ передать ей извещение о его намерении непременно устроить ей побег, что вызвало в душе инокини Досифеи неуемное желание вернуться к прежней жизни.

Бежала Валдомирская по условному знаку через окошко ее кельи, выходившее на пустырь. Здесь ее поджидал де Фонтон, его два вооруженных спутника – все конные и верховая лошадь под дамским седлом – для Валдомирской.

Сватовство

Дочь вельможи Ивана Ивановича Бецкого Анастасия и Параша – девушка при ней в услужении склонились над конвертом только что переданным молодой барыне камердинером Федулычем.

– Что это, однако, – озабочено сказала Настасенька. – Впрочем, вот она и надпись: сеньорите Бецкой… От кого бы прислано?

Настасенька костяным ножом вскрыла конверт, вынула вчетверо сложенный лист, развернула его и стала читать: сеньорита, я – Хозе де Рибас, каждый вечер ровно в девять буду у вашего окна в надежде хоть на мгновение видеть вашу очаровательную головку.

– Что и от кого писано? – Парашу снедало любопытство.

– Нынче на мазурку меня ангажировал кавалер гишпанской. Это, милая, есть такое государство, это вот мы с тятенькой были во Франции, так это еще дальше будет. Там, сказывают, вовсе зимы не бывает, одно только лето. Кавалер этот гишпанской с огромными глазищами и как есть политесный. От него письмо с изъяснением мне в любви.

– Батюшки-светы, страсти то какие?… – прошептала Параша.

– Это было на балу… Не откажите сеньорита, говорит он, быть со мной в паре. И все по-французски, но заметно с гишпанским. Я дала ему согласие. В это время подходит граф Ростопчин, я тебе об нем, чай, сказывала… Он весьма за мной волочитца и все далдычит: почему-де я ево не люблю, потому он ко мне имеет серьезные намерения и прочее такое. Я, говорит Ростопчин, имею честь ангажировать вас на мазурку. Весьма, говорю, благодарна вам, граф, только мазурку я отдала другому кавалеру. И кому же? – спрашивает Ростопчин. Ежели, который нынче был у вас, так я весьма вам благодарен, Анастасия Ивановна, что предпочли худородного гишпанского авантюриста мне – графу Римской империи и вельможе российскому. Это, Федор Васильевич, отвечаю, не от какого предпочтения, а едино, что сей худородный, как вы изволили сказать, гишпанский дворянин был ко мне с ангажементом прежде вас, так что не извольте ко мне быть с обидой. Я тут, можно сказать, не при чем, а только так сложились обстоятельства. Как хорош, однако был сей гишпанец. С таким бы кавалером я, кажетца, танцевала бы весь вечер. С ним словно бы в небесах паришь и все на тебя глазеют как никогда прежде. Уж какой он красавец, милая, так это не сказать.

Настасенька подошла к окну и вскрикнула от неожиданности:

– О, вот и он, легок на помине.

Параша подбежала к окну и тоже уставилась на улицу.

– Господи, и вправду красавец. Так бы кажетца и полетела к нему.

– К кому бы полетела, милая?

– К гишпанцу этому.

– Не велю.

– Это с какой радости-то не велишь?

– Не велю, вот и все.

– А вот полечу. Уж больно хорош гишпанец твой.

– Вовсе он не мой. Я к нему безразлична, потому за мной и иные кавалеры убиваютца. Среди них есть и красавчики хоть куда, так что гишпанец этот вовсе без какой мне надобности. Говорю я об нем от нечего делать.

– Ой, Настасья Ивановна, не криви, голубушка, душой. Уж как я вижу тебя, милая… Небось, говоришь вовсе не то, что думаешь, небось закручинил тебя гишпанец этот.

– Милая Настасьюшка, разговор мой нынче о том, что имеет большую значимость для нас. Сама видишь, родная, что я уже вовсе стар и немощен стал, хвори одолевают меня, чего ранее не бывало, на здоровье, слава Богу, не жаловался. Да что, право, на судьбу плакаться. Не обидела она меня. И в примерном отечественном и заграничном учении был, и покровительство от значительных особ имел, и по службе был удачлив, множество встреч с занятными особами случалось как здесь, в России, так и в заграничных путешествиях. Но пора мне, старику и честь знать.

Довольно свое пожил. Только вот какая незадача. Тебе-то каково будет? Я стал дряхл, ты решительно входишь в годы, того и гляди в незамужнем положении станешь девкай-перестарком. А тут оказия какая… Передавали мне, что граф Ростопчин к тебе с серьезными намерениями. Он и при дворе, и в Петербурге персона известная и в почтении пребывающая, молод, собою недурен, из благородного и состоятельного семейства. Право, партия для тебя хороша. Пренебречь оказией было бы неразумно, потому в уверенности нахожусь, что дашь ты мне и искателю руки твоей положительный ответ.

– Сердечно благодарю вас, тятенька, за такую обо мне заботу. То, однако, мне удивительно, что граф Ростопчин мог бы кажетца о намерениях своих и мне прямо сказать, испросясь моего согласия на замужество с ним. Там где мы бываем и граф Ростопчин принят.

– Видишь ли, Настасенька, граф воспитан в прежнем понимании как должно быть в подобных обстоятельствах.

– Я вам, тятенька, потому говорю так, что есть персона, которая вызвала у меня чувства любви и мне отвечает тем же, так что между нами возникла та приязнь, которая так нужна для супружеской жизни. Я об неком иностранного происхождения кавалере. Он не отличим знатностью, однако, в русской военной службе известен прилежностью и преданностью государыне.

– Не заблуждаешься ли ты, Настасенька? Много ошибок вольно и невольно творим мы в жизни нашей. И многие ошибки нами же бывают исправлены. Но ошибка в выборе супруга гораздо более иных к исправлению трудна. Сколько персон почтенных и добра достойных всю жизнь свою маются и страдают от дурного супружества – это позволь мне, старику знать. А ведь жизнь их могла и по-другому сложиться. Подумай, Настасенька… Хорошо ли знаешь иноземца своего? Не авантюрист ли какой? Не жаждой ли чинов и алчностью гоним он к нам? Не станет ли он помыкать тобою, когда войдет в дом наш? В сложившихся обстоятельствах мне более всего дорого твое счастье, в тебе души не чаю Настасенька. Не о титуле графском и богатствах Ростопчиных речь. Бог с ними с богатствами и титулом. Состояние и у нас есть. Не Бог весть какое, однако, достаточное для достойной тебя жизни. К титулам и чинам я не стремился. И то сказать, и нынче не поздно от государыни быть жалованным хоть в князи. Была бы охота. Только в ином я видел смысл жизни от Господа мне жалованной.

В сложившихся обстоятельствах важно был бы он, избранник твой, милая, способным составить счастье тебе, быть верным спутником твоим и опорой как при благоприятии разным успехам, так и в трудностях, которые всегда суть испытания верности.

– Ах, тятенька, у меня, право, голова кругом идет, потому как на все вопросы ваши я не в силах, дать ответ. Кавалер этот мучается от любви ко мне, что свидетельствует не только словами, но и поступками, достойными веры и понимания с моей стороны, как предмета его любовной страсти.

– Скажи мне по крайности откуда он и в какой службе состоит?

– Он, тятенька, гишпанец, а явился в Россию из Неаполя, который в королевстве Обеих Сицилии все равно, что в России Петербург. Жалован он государыней за важные услуги нашему двору, в которых было явлено мужество, едва не стоившее ему жизни. Нынче он в штаб-офицерском чине служит в кадетском корпусе. Государыней доверено ему воспитание небезызвестного вам графа Бобринского, что уже само по себе свидетельствует о достоинствах этого кавалера.

– Зовут-то его как?

– Хозе де-Рибас, папенька, по-нашему Осип Михайлович де-Рибас.

– Каковы отношения его к тебе нынче? Бывала ли ты с ним наедине? Не было ли покушения его на твою девичью честь или иной кавалерской наглости?

– Вы-то, тятенька, знаете, что честь свою я берегу и в понимании того, что я Бецкая. Да и Хозе ко мне не только с любовью, но и с уважением.

– Ну что ж, милая, коли уж так вышло, коли уж тебе не угодно быть графиней, то вели своему иностранному кавалеру сказаться у меня. Не взыщи, дорогая, но мне при родительском моем положении должно иметь с ним беседу, которая достаточно убедила бы меня, что он достоин войти в нашу семью и быть твоим, Настасенька, супругом.

Ростопчин в венской коляске с графскими гербами подкатил к дому Бецкого. В коляску были заложены цугом две пары белых лошадей в яблоках. Дверцу коляски открыл ливрейный лакей, стоявший на запятках.

Человек Бецкого отвесил низкий поклон авантажному барину и с почтением открыл дверь вестибюля. Дремавший там лакей вскочил, в свою очередь низко поклонился Ростопчину, принял от него плащ и визитку.

Извещенный о Ростопчине Иван Иванович встал ему навстречу.

– Честь имею, ваше превосходительство, – сказал Ростопчин, и то, как это было сказано, свидетельствовало о понимании им собственного положения в свете.

– Милости прошу, граф.

– Благодарствую весьма, – Ростопчин чинно опустился в кресло.

– Наслышан об успехах ваших на службе. Весьма рад производству вас в значительный чин.

– Я, милостивый государь мой Иван Иванович, на службе с помыслами о пользах отечества и славе государыни. Рвение мое кем следует замечено и от кого следует мне воздано за труды мои. Нынче, почтенный Иван Иванович, к вам я по делу, от успешности которого зависит не только моя жизнь, но и счастье близкой к вам особы. Речь о дочери вашей Анастасии Ивановне, известной мне достоинствами не только в наружном превосходстве, но и в понимании правил высшего света.

– Благодарствую, голубчик. Благодарствую. Одолжили меня – старика чувствительно.

– Нахожу дочь вашу, милостивый государь, достойной супружества с персоной столь же заметной.

– Право не знаю, что и сказать, Федор Васильевич. Не мне – отцу хвалить Анастасию. Что же до супружества, то дело это свойства весьма тонкого.

– Но вы должно догадались, что визит мой и затеянный разговор не случайны. Я имею обыкновение обдумывать свои слова и поступки. Милостивый государь мой Иван Иванович, я прошу руки вашей дочери.

– Достаточно ли вы с ней знакомы?

– Имел честь.

– Если у вас чувства к ней и ее ответные к вам?

– Не скрою – Анастасия Ивановна мне по душе, но сентиментов между нами не было. Да и к чему им быть? Нахожу Анастасию Ивановну достойной стать мне супругой по основаниям имущественной состоятельности и положения в свете. Как вам, милостивый государь мой, должно быть известно, я граф и душевладелец в пространных имениях. Я желал бы знать, какое приданное полагается за Анастасией Ивановной?

– Да вы, батюшка, на негоцию эту смотрите как на дело решенное.

– Мне казалось…

– Что вам казалось?

– Честь, оказанная Анастасии Ивановне…

– Анастасия Ивановна – девица и в ее положении больше думает о любви и сердечности, нежели об оказанной ей чести быть просватанной за кавалера, к которому сердце не лежит.

– Могу ли я слова эти принять за отказ в руке вашей дочери?

– Рука Анастасии Ивановны принадлежит ей, потому все в ее воле. Коль вы, батюшка, представлены моей дочери, то соблаговолите на сей предмет объясниться с ней. Ежели Анастасия Ивановна скажется согласной быть супругой вашей, то я перечить в том ей не стану. Счастье дочери для меня выше иных соображений касательно ее судьбы.

В гостинную вошел камердинер Лука и бесстрастным голосом известил: Его благородие майор де-Рибас испрашивает соизволения вашего превосходительства быть принятым.

– Проси.

– Позвольте мне удалиться, милостивый государь, – сказал Ростопчин. – Весьма сожалею. Подобный исход не полагал, – Ростопчин встал и сухо поклонился Бецкому. У дверей гостинной лицом к лицу он столкнулся с де-Рибасом. В глазах Ростопчина были высокомерие и ненависть к жалкому авантюристу.

Де-Рибас, вовсе не знавший кто таков этот офицер, но полагая в нем персону значительную, невольно отступил и Ростопчин, окатив его презрением, прошел в вестибюль, где швейцар услужливо подал ему плащ и с поклоном открыл входную дверь.

Затевая сватовство Анастасии Бецкой, Ростопчин не был в уверенности в том какого рода чувства он питает к ней. В уважение им было принято положение Ивана Ивановича в свете и при дворе, влияние Бецкого на государыню.

Анастасия была девушкой миловидной, заметно кокетливой, весьма любопытной к большим и малым событиям в свете и, конечно же, болтушкой. При иных обстоятельствах Ростопчин прошел бы, на нее не глядя, потому как в его кругу были девицы гораздо более привлекательные и внешностью и манерами. Но то, что он, при его-то достоинствах был отвергнут и, разумеется, не Иваном Ивановичем, а его доченькой – это меняло дело. Ей бы за счастье принять его к ней внимание, а не определить ему афронт. Ростопчин был и достаточно умен, и весьма даже знал свет, чтобы не понимать возможные оттого пересуды и урон его чести, который нынче будет ему в удел. Ростопчин был унижен и оскорблен. Он мысленно проклинал свою самонадеянность, ставшую причиной его безрассудства. Чувства Ростопчина к Бецкому и его доченьке были близки к ненависти, когда мысли его обращались к ничтожному авантюристу, которому отдано было предпочтение перед ним – кавалером известным многими превосходствами. Ростопчин был душевно надломлен, в его понимании втоптан в грязь человеческой низости. И не было таких ругательных слов, которыми бы Ростопчин мысленно не наградил Бецкого и его дочь. Но в Ростопчине не было уверенности в том, что будь дано ему нынче заверение в согласии Анастасии на бракосочетание с ней, он не повторил бы сватовство. Теперь, когда Анастасия удалилась от него Ростопчин находил в ней те женские совершенства, которые ранее в ней им были незамечаемы.

Осада Очакова

Капитан де-Рибас, которого определили воспитателем в кадетский корпус, оказался не только мужественный и верным долгу солдатом, но и ловким кавалером. Он сразу же привлек к себе внимание достойных девиц из хорошо обеспеченных и благородных семей. Среди них особо была им отличима Анастасия Бецкая – дочь генерала и почитаемого при дворе сановника Ивана Ивановича Бецкого. Де-Рибас был принят и довольно обласкан в семействе Бецких и после недолгого ухажерства сделал Анастасии предложение стать его супругой в законе, которое в уважение к достоинствам искателя было принято Анастасией и одобрено ее тятенькой. В уважение на этот раз к Ивану Ивановичу Бецкому свадебную церемонию удостоили присутствием сама государыня и светлейший князь Григорий Потемкин.

Служба в кадетском корпусе в понятии де-Рибаса была далека от настоящего военного дела. Для решительного и успешного движения в чинах и производства в генералы полагались боевые заслуги. Между тем, их то у де-Рибаса не было, несмотря на то, что он уже ходил в полковниках. Рубеж производства из полковника в генералы был самым трудным.

Настасья Ивановна была решительной противницей отъезда мужа из Петербурга, но де-Рибас послал рапорт в ставку южных войск с прошением отозвать его из кадетского корпуса в действующую армию. Испрашиваемая ординация не заставила себя долго ждать. Де-Рибасу было приказано явиться к Очакову и принять Мариупольский легкоконный полк. Войсковые формирования этого рода стали создаваться перед второй русско-турецкой войной и назначались для несения сторожевой и патрульной службы, обеспечения безопасности путей, сопровождения обозов, разных рекогносцировок, перехвата и ликвидации небольших деташементов неприятеля. Легкоконные полки по сути были регулярным войском лишь наполовину, состояли из вчерашних казаков Подднепровья и Приазовского края.

По прибытию в полк де-Рибас был занят строевыми учениями, вольтижировкой, стрельбой из карабинов по мишеням и особенно по движущим целям, отрабатывал атаки в лаве, сражения в спешенном строю, учил субординации.

Серьезное боевое крещение случилось при высадке турок с целью деблокады Очакова. Здесь де-Рибас впервые сошелся с Суворовым и был одобрительно отмечен светлейшим князем Потемкиным.

Сражение с турками было упорным. С обеих сторон крови пролилось немало. Высадка неприятеля случилась там, где россияне ее не ждали, под прикрытием целой армады боевых кораблей, бортовые орудия которых вели огонь по узкой полосе земли, где российская пехота занимала довольно слабые позиции. Здесь не было ни земляных, ни каменных укреплений. По причине мелководья корабли вели обстрел с дальних дистанций. Положение россиян облегчалось и тем, что корабельная артиллерия турок била по косе при полном отсутствии прицельности. Снаряды только лишь подымали фонтаны воды за и перед российскими позициями. Де-Рибаса, однако, брала оторопь, потому что столь высокой плотности орудийного огня не видывал не только он, но и бывалые солдаты. Но огонь этот для турок был столь плотным, сколь и пустым, для россиян без урона.

С боевых кораблей и транспортов были спущены баркасы, на которые погрузилась пехота и даже конница. Весельная флотилия приблизилась к косе без потерь. Командовавший войсками Суворов велел турок подпустить как можно ближе, позволив их высадку на сухую поверхность. Настоящая баталия началась, когда турки десантировались и толпами стали валить на российские позиции. Российская пехота и спешенная конница, построившись в каре, открыли убийственный по прицельности ружейный огонь. Но турки, которым нельзя было отказать в храбрости, не дрогнули и не побежали. Укрывая трупами песчаную полосу земли, они грозной силой надвинулись на россиян, вынудив их ввязаться в рукопашную. Та линия каре, которая была обращена к неприятелю, стала прогибаться. Состоявшая из новобранцев российская пехота смешалась и подалась назад. Но отступать было, почитай, некуда, слишком узкой была песчаная коса.

Оценив смертельную опасность уничтожения войск, в боевых порядках на виду у неприятеля появился Суворов.

– Заманывай, братцы, заманывай басурман! – Де-Рибас тотчас оценил суворовский призыв. Готовый было рассыпаться строй вновь обрел крепость, хотя и продолжал пятиться назад под бешенным натиском превосходящего неприятеля.

– Стой, чудо-богатыри, стой. В штыки басурман. Пулей рази метко, штыком коли крепко. Помни науку: пуля дура – штык молодец! Штыком на полное уничтожение басурман. – Бывшие без дела мариупольцы по знаку Суворова с места галопом, выбросив вперед пики, ударили и опрокинули фланг неприятеля. Ободренная примером мариупольцев пехота от обороны перешла в решительный наступ. Сражение обратилось в битву, в которой российский солдат падал лишь будучи трижды прострелен неприятельской пулей или четырежды рублен ятаганом. Это значило, что в пекло битвы бросались и раненые, отчего численное превосходство несущего большие потери неприятеля было уже не столь заметным.

В то время как пехота была в фронтальной атаке против турок, мариупольцы отсекали их от воды, от баркасов. Видя такое дело, османлисы стали терять мужество. Спасаясь, янычары побежали к баркасам, несмотря на отчаянные усилия офицеров их удержать. Малодушные увлекали тех кто еще не утратил волю к победе.

Полковник де-Рибас замечался в самой, что ни на есть свалке, хоть и не было в том нужды. И то сказать, не таков ли был генерал Суворов?

Неприятель был побит, пленен или сброшен в море. Десяток баркасов оторвался от ледового припая и взял курс на турецкие суда, стоявшие на якорях.

Полк выстроился в длинную шеренгу, каждый всадник в повод держал своего коня. Суворов с де-Рибасом обошли строй, пожимая руки кавалеристам.

– Благодарю, чудо-богатыри, благодарю, братцы, уважили старика, – приговаривал Александр Васильевич. – И тебе Осип Михайлович, низкий мой поклон, и мое представление к отличию крестом и к чину генерала. Достоин, голубчик, достоин. Не кабинетной, а боевой службы генерал.

Де-Рибас мысленно проиграл еще раз случившееся сражение и нашел, что десантирование войск с моря и лиманов следует делать вовсе не так, как то делали турки, не с баркасов, а с плавучих батарей, которые в поддержку своей пехоты вели бы смертоносный огонь с орудий в упор по неприятельским позициям. Но таких батарей российская сторона не имела и построить их в условиях суровой очаковской зимы не было возможности. Было известно, однако, о затоплении турецких канонерок, которые использовалась неприятелем на мелководье, а потому имели плоское дно.

Тем временем Светлейший именем государыни произвел де-Рибаса в генерал-майоры и приказал ему быть дежурным генералом в ставке. В это время из далекой Италии, преодолевая трудный и далекий путь, к Очакову добрался младший брат Осипа Михайловича – Эммануэль. Он был без проволочек принят в российскую службу, с учетом сицилийского чина получил производство в капитаны и определение командиром гренадерской роты.

Не только по упорству неприятеля, но по причине небывалых морозов и снегопадов осада Очакова была трудной. Не хватало продовольствия, в войсках распространялась скорбутная болезнь. Ставка была тем светлым островком, где не столько сражались, сколько развлекались. Тон этому задавал сам Светлейший, окруживший себя высшими чинами цивильной администрации, армии и флота, а то и попросту авантюристами.

Будучи в Ставке, не допущенным, однако, в ближайшее окружение Светлейшего, де-Рибас более был занят службой, а не разными увеселениями в обильных застольях и в женском обществе, до которых так охоч был Светлейший.

Возвращаясь к сражению на косе, как в нем он был сам и как были другие, не исключая турок, де-Рибас пришел к заключению, что к десантированию войск большими и малыми партиями крупные суда не способны из-за глубокой осадки. Прикрытие и поддержка десанта корабельной артиллерией больших судов, поскольку они возможны лишь с дальних дистанций, не только безуспешны, но более того – опасны, поскольку не исключается поражение своих войск по близости к неприятельским позициям, а порой и сближения их в рукопашную с противником. Это еще раз убедило де-Рибаса в необходимости для наступательной войны с турками иметь флотилию, которая состояла бы из плавучих батарей, то есть лансонов или канонерок с плоским днищем.

После производства соответственных расчетов и составления записки в обоснование этой мысли де-Рибас испросил прием у Светлейшего и был к нему допущен. Светлейший принял де-Рибаса с благосклонностью.

– Слышал, батюшка, слышал о твоем геройстве на косе. Молодцом был, голубчик. Мне об этом отписал Суворов, я же включил тебя в реляцию кому следует в Петербург. Служи, братец, и впредь так. Что у тебя нынче?

– Лансоны, ваша светлость. Надобно образовать флотилию, состоящую из малых судов для десантирования пехоты. Эта флотилия была бы способной не только перевозить войска по лиманам и рекам, равно вдоль морских берегов, но и поддерживать их бортовыми орудиями, что содействовало бы успешной высадке и поуменьшало потери.

– Разумно говоришь, генерал. Не ранее как вчера получил я эстафету от государыни, в которой указано, что ежели и впредь так воевать будем, как нынче воюем, того и гляди из-за больших потерь без войска останемся.

– Не откажите, ваша светлость, дать достаточно людей для судоподъемных и судоремонтных работ. Желательно препоручить это днепровским казакам по обычности для них дела.

– Бери казаков, бери, генерал, сколько надобно. Что Иван Иванович, жив ли, здоров?

– Благодарствую, ваша светлость.

– Крепок старик, ой как крепок, всех сверстников пережил и даст Бог жив будет. Ты что, генерал, в зятьях у Бецкого состоишь, а меня не жалуешь? Изволь ходить на ужины в мой домишко.

– Слушаюсь и сердечно благодарствую вашу светлость. За честь почту.

Днепровские казаки по степному делу были умельцы лучше не надо. Это де-Рибас знал. В судовой инженерии они будто наукой не владели, но в судоподъеме и ремонте были хороши, не уступая англичанам в российской службе. В подведении понтонов под затонувшие суда при зимней студенности воды англичане и вовсе не были им чета. Выносливости и искусности казаков де-Рибас не уставал удивляться, что подымать турецкие канонерки из пучины, что чинить их корпуса, конопатить и смолить днища, надежно крепить пушки и ставить на них российской работы прицелы, что мастерить рубки с навигацкими приборами – казак везде был в пору.

Де-Рибас признавал, что произведя идею образования флотилии, он сам в этом деле был многому от казаков научен.

За недосугом де-Рибас у Светлейшего не бывал. Судоподъемные и судоремонтные работы были изрядно удалены от Ставки. Да и путь к Ставке был от немирных эдисанцев небезопасен. Бывало, что эдисанцы побивали не только отдельных всадников, но и целые войсковые отряды. Скрытность их переходов, внезапность появления и нападения, умение уходить от преследований, используя знания необжитых степных просторов, балки и буераки, – были на удивление. К размышлению было и то, что разные приготовления к решающему штурму и взятию Очакова принимались турецким гарнизоном с упреждением. Это свидетельствовало о том, что в российском командовании армией осады не иначе как были турецкие доброхоты, а возможно и лазутчики, знавшие тайны Ставки и штабов. Отсюда должно быть и проистекали большие потери в регулярных и казачьих войсках. По зрелом размышлении де-Рибас пришел к заключению, что следы лазутчиков ведут в ближайшее окружение Светлейшего.

К месту судоподъемных работ пришло известие о тяжелом ранении Эммануэля при довольно загадочных обстоятельствах. При исполнении шанцевых работ, со стороны крепости невидимых, случился артиллерийский налет из ближайшего бастиона при большой точности попадания неприятельских снарядов. Эммануэль получил Владимирский крест, но потерял руку.

Оставив должные распоряжения по Лиманской флотилии, де-Рибас немедля отправился в Ставку. Началась работа по изучению осадных будней, приказов, их исполнения, рапортов о потерях. При этом сопоставлялись разные источники.

Вскоре у де-Рибаса уже не оставалось сомнения, что вся армия, осаждающая Очаков, была опутана паутиной неприятельских лазутчиков, что наисекретнейшие приказы были известны турецкому командованию. Люди неприятеля были не только в войсках, но и в Ставке.

Однажды де-Рибас получил цидулу, в которой указывалось: нынче в назначенное время в Ставку не ехать, ибо на обычном пути будет смертельная опасность, а ехать в другое время или другим путем.

На первом ужине у Светлейшего де-Рибас старался держать себя неприметно, более смотреть за другими, чем показывать себя. В женском сословии, окружавшем Светлейшего были заметны две соперничавшие красавицы – Потемкина и мадам Али Эметте. Потемкина, в девичестве графиня Закревская, была в замужестве за внучатым племянником Светлейшего генералом Павлом Потемкиным. До недавнего времени она полностью владела Светлейшим, который, несмотря на преклонные годы, не чаял в ней души. Во все концы посылались им курьеры для доставки возлюбленной разных нарядов и лакомств. Дом, где жила Потемкина, охранялся более чем Ставка. Когда у Очакова появилась для разных коммерции супружеская чета персидских негоциантов Али Эметте, Светлейший заметно поостыл к Потемкиной, хоть не порывал с ней связи. Мадам Али Эметте была постарше Потемкиной. Внешностью, однако, она не только соперничала с ней, но и превосходила ее. Будучи облагодетельствованной вниманием Светлейшего, мадам Али Эметте держала себя неприступно, чем также была возвышена в глазах сластолюбивого старца. Трудно сказать что больше – красота или неприступность мадам Али Эметте разжигала страсть к ней Светлейшего. Надо отдать, однако, должное Светлейшему, овладевая женщиной, он прибегал к разным соблазнам, но не к силе.

Де-Рибас не мог не заметить мадам Али Эметте, которая была окружена вниманием не только Светлейшего, но и преклонением искателей разных удач, видевших в ней новую королеву в Малом дворе и весьма уповавших на ее щедроты.

Внешность Али Эметте показалась де-Рибасу до боли знакомой. Ну конечно же это была герцогиня Валдомирская. Но как могло случиться, что опасная преступница, заточенная в Петропавловскую крепость, оказалась не только на свободе, но и в Ставке Южной армии? Да что же это со мной, Господи? Не наваждение ли какое? Словно бы желая убедиться в этом де-Рибас закрыл глаза, потер лоб, но мадам Али Эметте вновь предстала в образе герцогини Валдомирской.

Оторопь, взявшая де-Рибаса, уступила разным размышлениям и, как обычно, верх взяла решительность. Он вспомнил бал в Неаполе и выпавшую ему удачу танцевать с герцогиней, хоть, казалось, он был тогда всего-то ничего – лейтенант королевских кирасир.

– Мадам, могу ли я быть удостоен вашим соизволением на польский?

– Отчего же, генерал, – с чарующей улыбкой сказала она по-французски.

Манера танцевать у мадам Али Эметте де-Рибасу также напоминала бал в Неаполе. Вспомнил он темную улицу и сад палаццо, где жила герцогиня.

– Не скрою, мадам, я томим воспоминаниями о любви, которая казалась давно угасшей в моем сердце.

– Кто же она – счастливица, удостоенная ваших чувств, генерал?

– Вы, мадам. Вы и она – одно лицо.

– Это делает мне честь.

– Вы – герцогиня Валдомирская, графиня Пиннеберг, не правда ли?

– Не приложу ума кто бы это мог быть.

– Конечно это вы, герцогиня. В этом нет сомнения. Но как могло случится?…

– Что могло случится?

– Вы были заточены в Петропавловскую крепость, откуда один выход – в мир потусторонний.

– Я думаю, генерал, что ваша возлюбленная герцогиня скончалась.

– Но…

– Вы исключаете, что две женщины могут походить друг на друга?

– Не исключаю, мадам. На белом свете бывают и чудеса. Нынче я должен оставить это собрание. Готовится решающий штурм крепости. Мне назначено вести колонну против северных ворот, где будет главный прорыв.

– Как жаль, генерал, что вы уходите.

– Мне тоже жаль, мадам.

– Поберегите себя, мой друг.

– Благодарствую в надежде на скорую встречу и вашу благосклонность.

– Конечно, но когда я увижу вас?

– После штурма. До этого я полностью в военных приготовлениях.

– Когда этот ваш штурм? Вы мне вскружили голову.

– Через неделю, но это военный секрет. Узнай Светлейший, что я вам проболтался – не миновать мне сурового взыскания.

Замысел де-Рибаса был прост. Ежели из крепости от российских агентов поступят известия о приготовлениях гарнизона к отражению штурма и особая неприятельская активность будет замечена у Северных ворот, то, следовательно, мадам Али Эметте и есть лицо, через которое российские военные секреты известны турецкой стороне.

Уже на третий день начальник канцелярии Светлейшего генерал Попов сказал де-Рибасу, что турки в Очакове спешно ставят новые фортификации у Северных ворот.

О том, кто и зачем была в Ставке мадам Али Эметте у де-Рибаса не оставалось сомнений, равно как и в том, что эта персона по близости к окружению Светлейшего при известной искусности могла знать многие приготовления в осаждающей армии. В Ставку поступало и от Ставки исходило также все, что имело отношение ко второй российско-турецкой войне.

Схватить и взять под арест мадам Али Эметте была незадача, прежде, однако, следовало установить наблюдение за домиком, где жила эта особа для выявления ее связей с другими турецкими лазутчиками, были бы такие. Отсутствовала лишь уверенность, каково к тому будет отношение Светлейшего, для которого Али Эметте тоже была крепостью. Её взятие для Светлейшего также имело свою привлекательность.

Сомнения де-Рибаса вскоре разрешились сами собой. Домик мадам Али Эметте был пуст. Она и ее супруг, который выдавал себя за персидского купца, исчезли. По некоторым разысканиям оказалось, что их сани видели на Хаджибейском тракте.

В степи ковыльной

Иван, Грыцько, Стецько и Грыць бежали в Дикую степь Ханской Украины из маетности пана Тадэуша Ржевусского, бежали в ночь перед Пасхой, в конце Великого поста, бежали верхом на панских лошадях.

Иван, Грыцько и Стецько бежали с венчанными женами Горпыной, Христиной, Параской, а Грыць с коханой[1] Олесей. С ними и совсем малые дети. Разбили они слободу на берегу речки у кленовой рощи и назвали ее Незавертайловкой в намерении не возвращаться в неволю к пану Тадэушу Ржевусскому. Пан Тадэуш был довольно изрядной скотиной. Сказывали, будто он у его ясновельможности настоящего пана Ржевусского был простым грумом. После, когда женился он по воле его ясновельможности на пани Марии, то жалован был маетностью. А та пани Мария будто была дочерью его ясновельможности и послушницы из монастыря кармелиток.

На майданчике у церкви пан Тадэуш велел поставить виселицу в знак того, что хлопов своих он волен казнить и миловать, как то будет угодно его панской милости. Ходил пан Тадэуш зимой и летом в ботфортах и с нагайкой, ею полосовал он хлопов за нерадивость и разные ослушания. Но более зловреден был тем, что поганил молодиц и девчат. Пани Мария от тех непотребств пана Тадэуша была всегда заплаканная и в большой печали. Опять же, говорили, будто пан Тадэуш и ее полосовал нагайкой и держал в черном теле.

Однажды пан Тадэуш с пьяных глаз среди бела дня опоганил на жнивье Килину – венчанную жену Егона Калиновского. После того загорелся панский стог сена, огонь перекинулся на конюшни. Еще, слава богу, что лошади были на толоке[2]. После пожара пан Тадэуш велел надворным казакам схватить Егона Калиновского и забить до смерти. Уже мертвого Егона по его, пана Тадэуша, наказу повесили, и висел он так долго, пока вороны не склевали ему очи. Так и недозволил пан Тадэуш предать земле тело Егона по христианскому закону. После того случилось вот что… В темную ночную пору кто – то бросил на голову пана Тадэуша то ли мешок, то ли рядно, вставил ему в глотку кляп, повалил на сырую землю и стал немилосердно его бить. Нашли пана Тадэуша чуть живым, долго за ним ходили и не выходили бы, не заступись за него нечистая сила, которой тот пан запродался.

Как пан Тадэуш пришел в себя, то стал более прежнего измываться над хлопами. И было хлопам вовсе невмоготу жить в его маетности. Оттого и бежали в дикую степь Иван, Грыцько, Стецько и Грыць, а с ними Горпына, Христина, Параска и Олеся.

Незавертайловка была в подданстве эдисанского сераскира[3], положившего ему отдавать десятую часть от всякой скотины, жита и пшеницы и прочей пайщицы. Ковыльную степь в пахоту обращали кто сколько мог, хаты ставили из самана с толстыми стенами, крыли камышом, у хат – сараи, овины для хлебов, клуни для сбережения немудрящего инвентаря от непогоды. Нужда заставляла слобожан наготове держать саблю и ружье что в хате, что на пашне или покосах. То разбойная шайка ногаев из Буджака закружит у крайних хат, чтоб угнать какой скот или поясырить [4] людей, или еще чем поживиться, то опять же, заплутает по воровскому делу недобрый человек без роду и племени, то объявятся надворные казаки от ясновельможных панов в поиске бежавших на волю хлопов. Потому гречкосей часто оставлял соху и брал ружье, чтоб оборонить добро, а то и самую жизнь свою от лиходеев. Податной мурза [5] с всадниками серакира наезжал раз в году по осени, считал хаты, скотину, заглядывал в овины, выспрашивал, не припрятано ли что, а ежели припрятано, то где и сколько, цокал языком да причмокивал толстыми губами, после обильного угощения блаженно поглаживал брюхо и засыпал с натужным храпом. Сераскиру полагалась десятина, а мурзе – бакшиш [6], перепадало и простым всадникам. Однако хаты в Незавертайловке множились, ширилась пашня, между заимками появились межевые знаки, умножалось поголовье овец в отарах и коней в табунах. Справлялись свадьбы, рождались дети. И всего – то за десять с небольшим лет.

Когда ударили в набат и гречкосей, пристегивая сабли, побежали на площадь перед церковью, то лава эдисанских ордынцев, поднятых на газават[7], уже ворвалась в Незавертайловку с того края, где стояла хата Грыця и Олеси.

Языки пламени охватили камышовую крышу, задымила клуня, заголосила Олеся, не своими голосами закричали насмерть перепуганные дети. Гречкосеи ружейной пальбой, саблями и пиками отбивались от наседавших ордынцев. Уже был изрублен эдисанами Пылып, смертельно поражен стрелой Иван. Еще бились Грыцько, Стецько, Грыць, Федос, Мыкола и с ними те гречкосеи, что невдолге поселились в Незавертайловке.

Мирные пастухи и чабаны, погонщики ослов и поводыри верблюдов волею падишаха превратились в волчью стаю. С визгом. воем и рычанием они бросились на церковную ограду, где засели еще живые гречкосеи, с женами и малыми детьми, бросались, отступали назад и вновь бросалась на ограду, многие из них были побиты.

Церковь загорелась с застрехи и в тот же час пламя охватило всю камышовую крышу. Последняя схватку закипела у притвора. Когда рухнул потолок, все было кончено.

Эдисаны кружились на лошадях у пепелища, с победными кличами подымая коней на дыбы.

Троих поясырили: Грыця, Олесю и еще того хлопца, что жил у Стецька наймитом. Олесю старый мурзак за толстую косу привязал к седлу и так поволок в свою кибитку. Израненный, истекающий кровью Грыць рванулся было вслед за коханой Олесей, но секущий удар плетью по глазам сшиб его с ног. Очнулся Грыць в яме. Связанные одним узлом ноги и руки его затекли, через распухшие веки и глазницы едва брезжил свет. Во всем теле была страшная ломота. Закусив губу и превозмогая боль, Грыць стал шевелить руками, еще и еще, пока узел не поддался. Высвободив руки, он снял путы с ног. Схватив торчащее из земли корневище, подтянулся. Ночь была темная, у ямы никакого караула. У кибиток лаяли собаки, без надрыва, без лютости, лаяли как имеют обыкновение лаять собаки, когда вокруг все спокойно. В этот час собаки представляли для Грыця наибольшую опасность. Он полз, замирал, прислушивался и вновь полз, потерял счет времени и полз, полз… чтобы жить. Вконец обессилевшего, впавшего в забытье Грыця подобрали чумаки, ехавшие за солью в Хаджибей. Прослышав о газавате, они повернули свои возы в обратный путь.

Довезли чумаки Грыця до самого Киева и оставили в монастыре, где послушники врачевали его разными примочками и поили отварами целительных трав.

Более всех возле него хлопотал еще не старый человек, знавший науку исцеления. Звали его в миру Федиром Черненко, а послух будто он еще не принял. Когда Грыць стал набирать силу, все, что с ним случилось, он рассказал Федору.

– Гляжу я на тебя, хлопче, – задумчиво молвил Федир, – и вижу, как расправляешь ты крылья, подобно молодому орлу, и готов уже взлететь в небо, чтоб схватиться с ястребами. Быть тебе, Грыць, Орликом. И батько твой, верно, был из орлиного племени, то быть тебе еще и Орленко. Отныне ты будешь Орликом-Орленко. Бери, Грыць, в руки саблю и пистоли, седлай коня и слушай меня – старого казарлюгу[8].

От Рождества Христова шел год 1787-й. Выше и выше вставало солнце, потекла журчащими ручьями талая вода, наступила пора вешнего взлома, начался ледоплав на речках, вздохнула и запарила вспаханная земля. После снежной зимы и крепких морозов появилась первая зелень, в проталинках – белые колокольчики подснежников. Не за горами была и посевная страда.

Когда стало подсыхать и первые хуторяне с торбами посевного зерна вышли на поля, в ночную пору в полуденной стороне уже у самого кордона встало багровое зарево. Встревоженные люди собирались толпами, опасливо шептались, осеняли себя крестным знамением. Горела вся Ханская Украина от Днестра до Мокрого Ягорлыка и Балты, от Кодымы и Синюхи до Буга.

Застонала земля под копытами коней ногайских ордынцев. Их лавы шли в обхват на слободы и хутора. Огненные стрелы врезались в крыши хат и церквей. Все горело и рушилось. Ногайцы арканили и вязали ясырь, с гиком и свистом гнали добычу: табуны лошадей, отары овец и нескончаемую череду крупного рогатого скота. Поселян, отчаянно оборонявших свои очаги, жгли живыми в пламенеющих хатах, рубили саблями, протыкали ядовитыми стрелами.

Порта Оттоманская подняла орду на газават, чтоб очистить от неверных Узун – земли в междуречье Днестра и Буга. Турецкое войско – пешее и конное, янычары и спаги вставали под боевые бунчуки. Взвилось знамя полумесяца на мачтах боевых кораблей, чтоб нанести сокрушительный удар по Российской державе, вернуть под скипетр падишаха отторгнутое гяурами Крымское ханство.

Суклея, Чобручи, Валегоцулово, Липецкое, хутора и одинокие землянки были обращены в тлеющие пепелища. На левом берегу Буга и в Польской Украине появились беглецы, потерявшие близких и трудами нажитое, истерзанные и обезумевшие от горя.

В пограничных селах на украинской стороне ударили в набат. Все, кто мог держать в руках ружье или саблю, соединились в загоны. На холмах ставились дозоры.

В церквах и костелах прихожане молились за упокой души убиенных, с амвонов попы и ксендзы держали призывные проповеди.

Казачий есаул Федир Черненко первым в Киеве взял в руки саблю, зарядил пистоли и, конечно же, сменил власяницу[9] на добрый кунтуш.

Кликнул Федир хлопцев, которые хотели бы постоять за веру христианскую, отмстить за злую долю хлебороба в Ханской Украине, за поруганных полонянок, посеченных детей, за оскверненные храмы.

Стекались славные хлопцы на постоялый двор чернобрывой кумы Соломии. Не увяла слава казачья, не опустели пороховницы, не стали щербатыми сабли.

Когда о сборах сотни прослышали его превосходство царский генерал с офицерами разных чинов, то казакам они не велели выступить в Ханскую Украину, а приказали дозорами держать кордоны вдоль Синюхи до самого Богополя. Регулярного войска здесь была самая малость. Между тем, борони боже, свирепым эдисанцам ворваться в Умань, не говоря о Белой Церкви. Федир Черненко был лихим рубакой и добрым есаулом. Человек среди казаков начальственный, он знал и послушание. Поэтому Федир отказался от намерения пробиваться с сотней на юг до самого моря, а стал в караул на берегах Синюхи. Служба была трудная: днем и ночью, в дождь, зной и стужу в караулах ни сна, ни отдыха. Безгранично было неприятельское коварство. Прошли лето и осень. Ходили слухи об осаде регулярным войском и казаками Очакова.

В середине ноября 1788 года наступили ранние и крепкие морозы. После первых заморозков наступила лютая зима: воробьи коченели на лету, лопались стволы деревьев, голодные волки забирались в кошары и резали овец. Речки в ту очаковскую зиму покрывались толстым льдом. Не было никакой возможности пробить полынью и добраться до воды. В селах и на хуторах люди довольствовались колодцами, несмотря что колодезная вода была несомненно хуже речной. Суда, стоявшие на якорях в Днепровско-Бугском лимане, сковало льдом. Стужа продолжалась до конца месяца, пока дул норд-ост.

29 ноября норд-ост перешел в ост, 30 ноября в свирепый зюйд-ост, который принес оттепель, в Каркинитском заливе поднялась и обрушилась на корабли небывалой силы волна, ломая и круша лед. На многих судах льдом протерло обшивку ниже ватерлинии, в трюмы стала поступать вода, которую с трудом в большом изнеможении отливали за борт матросы. Одна за другой плавучие батареи скрывались в ледовой пучине или выбрасывались на мель. Все канонерки запрашивали помощь, но подать ее с берега не было никакой возможности. Де-Рибас и офицеры его штаба с берега в подзорные трубы глядели на развернувшуюся драму. Рушились плоды тяжких трудов, бессонных ночей, сверхчеловеческого напряжения кораблестроителей, тех, кто лил и доставлял в эти края пушки, лишались жизни солдаты и матросы.

Де-Рибас внешне был спокоен, пожалуй, слишком спокоен к удивлению офицеров, видевших его в деле. Но внешняя невозмутимость была не в соответствии с его состоянием внутренним. Все чувства были в возмущении, все в нем кипело и переворачивалось, с каждой затонувшей батареей на лиманское дно опускалась частица его самого.

Когда ветер утих и волна упала, то из 50 канонерок и 5 баркасов на плаву оставалось 25 и те с большими повреждениями, в совершенной непригодности для боевого использования. Суда, только сошедшие со стапелей, стояли без артиллерийского вооружения. Новых пушек не было.

Наступал год 1789. Из донесений, поступающих от заграничных агенций следовало, что Турция усиленно готовится к новым битвам на суше и на море.

Де-Рибас вновь был в трудах, конечная цель которых состояла в восстановлении флотилии и тем самым в надежном противостоянии турецким морским силам.

Ему вновь пришлось подымать затопленные огнем русских батарей легкие турецкие суда – лансоны и превращать их в свои канонерки. Так открывалась возможность наискорейше пополнить и укрепить лиманскую флотилию для военных действий против неприятеля на мелководье.

Скорое возрождение лиманской флотилии вызывалось и тем, что канонерки назначались также для десантирования пехоты в предстоящих сражениях. Эта де-Рибасова затея была исполнена черноморскими казаками с проворством, достойным удивления и похвалы. Хоть строительство канонерок и затруднялось при крайней недостаточности корабельного леса на степном юге.

По минованию зимы и весны сотня Федира Черненко переправилась через славную речку Синюху там, где она впадает в Буг, у местечка Голта. Тогда Синюха была не то, что ныне. В ней в изобилии водилась разная живность: сазаны, караси, лещи и кит-рыба, на которой держалась земля от Киева до Херсона, а возможно и дальше. Самое удивительное, что ныне и представить немыслимо – в Синюхе была настоящая вода, так что можно было утолить жажду и не отдать Богу душу ни в тот же час, ни по прошествии времени. Синюха была приметна по синему цвету и прозрачности. В ту пору не бросали в речку всякую дрянь.

Лошади у казаков не бог весть какие, не то что в царской кавалерии – под чепраками и в белых чулках да с лебедиными шеями. Казачьи лошади малы статью, не на что глядеть, но неразборчивы в корме, выносливы на переходах хоть в пургу, хоть в зной, не прилипчива к ним и разная хворь. Не было равных казачьим коням в скачке от погони и в преследовании неприятеля. Для речной переправы казаки не нуждались ни в понтонах, ни в лодках. Их скакуны были добрыми пловцами. Достаточно было вцепиться коню в хвост, чтоб одолеть столь широкую и глубокую речку, как Синюха, хоть в ней и случались водовороты. На другом берегу казачьи кони шумно фыркали, отряхивали воду и тяжело поводили боками. Не успеет казак надеть сухие шаровары и жупан, которые при переправах обыкновенно связывались в узел и клались на спину коня, как его верный четвероногий спутник уже мирно щипает траву.

Просторы вдоль дороги от Киева до Синюхи, сколько казак мог окинуть глазом, были холмистыми, в буйных рощах, между ними – села и хутора, белые мазанки под соломенными и камышовыми крышами, посреди дворов скирды сена, круторогие волы, а иногда и пригожая молодица с ладным станом и тонкими бровями. Как поведет она очами на казака с густой чуприной, то он непременно приосанится, натянет поводья и даст коню шпоры, отчего тот начнет гарцевать, как будто в нем бес.

На открытых полях вокруг хуторов и сел колосилась пшеница, тянулись зеленые нивы льна и конопли.

За Синюхой пошла ковыльная равнина. Весною и летом в тот год шли частые дожди. Ковыль вымахал с лошадиный рост.

На пути казачьей сотни теперь встречались одни развалины и пепелища. На берегах больших рек и малых речушек, у проточной воды замечались изредка и одинокие землянки. От недоброго глаза они скрывались в раскидистых деревьях, кустарниках и плавнях. Там жили престарелые запорожцы.

Ночью сотня спешивалась. Федир кресалом добывал огонь и зажигал костер. Просяной кулеш зажаривали свиным салом, отчего в кулеше том плавали шкварки. Коней стреноживали, дальше к югу ставили на коновязь под присмотром караульного.

В южных степях встречались кибитки эдисанцев – знаменитых конокрадов и бродили табуны диких коней – тарпанов. Малый рост, мышастая масть и черная полоса вдоль спины – их приметы, в косяке пятнадцать – двадцать кобылиц и жеребец-вожак. Тарпанов казаки видели по утрам, когда в долах еще залегал туман. В балки, где отсвечивали речки и пруды, они ходили на водопой. Сторожко, выставив вперед уши, показывался жеребец. Оглядевшись, он возвращался в заросли, откуда и выводил к реке табун. От тарпанов случалась беда для казаков, поскольку они вовлекали в свои табуны верховых и упряжных лошадей.

В буйной степной растительности во множестве водились косули и дикие кабаны, которые имели дурную привычку быть весьма опасными для глупых охотников. Но Федир Черненко и его славное товарыство опасались не вепря, а засады в зарослях немирных ногайцев. Рыцари степной удачи поджидали незадачливых путников, набрасывались на них со всех сторон, обирали до нитки, гнали на юг и продавали в Турцию как невольников.

Казаки ехали больше глядя на звезды и только по им ведомым приметам то и дело останавливались, слушали голоса птиц и зверей, шорох трав. Пики и сабли они держали наготове. Их ружья и притороченные к седлам пистоли были заряжены для возможной боевой схватки.

У лиманских верховьев пошли камыши и водяные застои. В жаркие дни при заходе солнца появилось марево, которое старые люди объясняли соленостью воды в лиманах и в морском заливе. В туманной дымке вставали очертания крепостных стен, башен, домов, мельницы посада. Казаки качали головами, полагая марево проделкой сатаны с рогами на голове и копытами вместо ног. Нечистая сила напускала марево, чтобы сбить казаков с верного пути с тем, чтобы они не воевали неверных.

Двигаясь дальше через камыш, казаки вспугивали множество ожиревших от лени и совершенного безделья куропаток, дроф и даже тетеревов. Иногда под копытами лошадей шмыгали желтопузые змеи и скрывались невесть куда.

Над степью заливались жаворонки. К тому времени прекратились на редкость обильные дожди и наступила жаркая погода. Палящее солнце к полудню зависало прямо над головой. Степная растительность под суховеями стала заметно жухнуть. В жаркий полуденный час казаки укрывались в тени редких рощиц из ольхи и осокорей, а то и под ветвями старых дубов, одиноко стоявших в степном прилиманском раздолье.

Товарыство вышло к месту где был полк кошевого атамана Чепиги. Знаменитый подвигами полковник по случаю вечерней прохлады и сырости, которой изрядно тянуло со стороны Днепровского лимана, был в серо-голубой свитке внакидку. Он сидел на овчине в окружении старшин, поджав под себя ноги, что, впрочем, более прилично было турку, нежели человеку православного звания. Полковник и старшина умеренно согревались медовухой, которую, как известно, и монаси приемлют. Закусывали смачно. Зажаренная на вертеле молодая баранина была духовитой и сочной. Федир Черненко снял свою серого смушка папаху и отвесил поясной поклон первоначально, как водится, пану полковнику Чепиге, а после и старшинам, пожелал им доброго здоровья и удовлетворенности в приятии того, что Бог послал на вечерю.

Сообщив полковнику свой чин и цель прибытия его сотни в полк, он, как то приличествует бывалому вояке, стоял смирно, в знак почтения к старшине, склонив седую голову.

Движением левой руки, поскольку в правой был штоф, полковник указал место, где Федору следовало сесть, чтоб повечерять.

Приложившись к чарке за здравие полковника и всех старшин, Федир ощутил нутром влагу, которая через некоторое время спустя ударила в голову, отчего он погрузился в блаженство, а в общении со старшинами и даже самим полковником у него появилась смелость.

– Ты живого турка видел? – спросил Чепига.

Федир с достоинством ответил, что турка он колотил смертным боем в малых и больших баталиях. Нечего таить греха – и сам он был турком бит, свидетельство чему – многочисленные знаки на его казацком теле, оставленные турецкими ятаганами, пулями, дротиками и иной пакостью, которую используют в сражениях неверные.

Кошевой остался заметно доволен. Он предложил выпить за здоровье и удачу нового есаула, что и было исполнено с превеликой охотой в понимании военных заслуг Федира.

Следующий вопрос относился к тому, знает ли Федир генерал-поручика Гудовича и генерал-майора де-Рибаса?

Здесь Черненко оказался в большом затруднении. Впрочем, и остальная старшина ежели и знала что о Гудовиче – то понаслышке. Де-Рибаса видели в деле. Его полк с казаками брал Березань, истребив множество янычар и добрую дюжину турецких гребных судов с пушками, наносившими известный урон армии Светлейшего князя Потемкина. Более о де-Рибасе старшина не знала. Был, однако, в старшинском товарыстве хорунжий Иван Дегтярь. Среди казаков не только кошевого Чепиги, но и полковника Головатого – судьи Верного Черноморского войска – он славился ученостью, отчего и облысел рано.

Чтобы больше утвердиться в почтении казаков, хорунжий Дегтярь сказал:

– От слепого бандуриста Ивана Голубенка, дай бог ему долгих лет жизни, доподлинно известно, что де-Рибас вовсе не де-Рибас, а Хведир Рыбас – потомственный казак. Батько его, Хванас, был куренным атаманом, и родила его славная молодица в Чигирине в аккурат перед Пасхой, на пятой неделе Великого поста. Так что он приходится земляком гетману Богдану Хмелю. Именно поэтому де-Рибас вышел таким клятым рубакою и турецкого Салтана ненавистником. Батька его превосходительства прозвищем был Рыбак. С малых лет он был завзятым в рыбной ловле. Рыбас – это потому, что писарь, собака, напутал, вместо «к» с пьяных глаз написал «с». С того времени и пошло – не Рыбак, а Рыбас. «Дэ» уже после приставили. По надобности, как турок поколотить или что еще, все ищут Рыбаса, «где» по нашему «дэ». Дэ Рыбас? Так и пошло – дэ-Рибас. Известно, что дэ-Рыбас имел большое уважение к казакам, не говоря уже о старшинах, был избран полковником мариупольского легкоконного полка.

После таких слов хорунжего Дегтяря, всеми почитаемого, который ни в каких обстоятельствах не терял трезвости и рассудка, вся старшинская громада почесала затылки и с ним согласилась, потому что раньше он не был замечаем в брехне.

На следующий день поутру де-Рибас в сопровождении двух казаков на сером широкогрудом жеребце прибыл в полк Чепиги. Его лицо было обветрено, потертый мундир припорошен пылью. Переминаясь с ноги на ногу после долгой верховой езды через балки и буераки, он приветственно поднял руку в сторону поспешившего к нему полковника. Де-Рибас был роста не то что малого, но, однако, небольшого, коренаст, заметно крепок. Твердым взглядом он пробежал по лицам окружившей его старшины. Говорил де-Рибас как природный россиянин, но употреблял и украинские слова. Это свидетельствовало, что он и в самом деле из казачьего рода. Во всяком случае иноземство в речи де-Рибаса было незамечаемо.

– Генерал – фельдмаршалом князем Потемкиным вашему полку велено быть в моей дивизии при корпусе генерала Гудовича. Сотням полка с орудиями полевой артиллерии в отрыве о главных сил ускоренным маршем надлежит двигаться к неприятельской крепости Хаджи-бей, которая весьма подкрепляема корабельными пушками турецкого флота, имеющего у этой крепости пристанище. По российской науке побеждать, полагаясь на внезапность и натиск, вместе с другими казачьими полками и регулярным войском, что присоединится к нам в пути, атакуем, не дожидаясь главных сил. Казаки поражают неприятеля огнестрельностью и саблями. В пути, особенно при подходе к Хаджибею, шум не производить, огонь не жечь, чтобы не обнаружить себя преждевременно и тем не вызвать в крепости переполох. Вам, господин полковник, связь со мной держать через гонцов, для чего выделить двенадцать всадников – наиспособнейших по смелости, сообразительности и искусству в верховой езде при совершенно исправных лошадях. В походе быть в постоянной к сражению готовности. Возможны встречи с турецкими разъездами и эдисанскими татарами, которые обязаны подданством султану. Неприятеля бить в здравом уме и с примерной твердостью. Лишь сие позволяет надеяться на победу российского оружия малыми в этих обстоятельствах средствами и без знатного пролития христианской крови.

– Хочу вашему превосходительству сказать о нашей скудности в огневых припасах. Пороху и пуль у нас не более того, что могут держать при себе казаки. Своего обоза полк не имеет, да коли б и был тот обоз, при полном бездорожье и при усиленном марше стал бы он только в тягость нам, – сказал полковник Чепига.

– К делу, Захарий Андреевич, согласно изложенной ординации. Об остальном позвольте быть озабоченным мне и его превосходительству генерал – поручику Гудовичу. Двигайтесь к Хаджибею наипоспешнейше. Нами высланы казаки майора Аркудинского для разведки пути на случай неприятельского коварства. Честь имею, господин полковник. Честь имею, господа старшины, – при этих словах де-Рибас круто повернулся к лошади, которую за узду держал казак, крепко вложил ногу в стремя и был в седле с той молодцеватой упругостью, которая изобличала в нем бывалого кавалериста.

На службе ее императорского величества он был уже в чине весьма заметном.

Турецкий городишко Хаджибей быль не столь грозным неприступностью, сколь для позиции Порты Отоманской полезным месторасположением на северных берегах Черного моря.

Крепость Ени-Дунья стояла на высоком скалистом месте. С двух сторон ее стены возвышались над обрывистыми стремнинами, изрядно поросшими колючим кустарником. Где крепость обращалась к равнине, были две высокие башни с амбразурами. Через них глядели жерла крупнокалиберных крепостных орудий. Справа и слева от массивных железных ворот возвышались круглые башни. К равнине был обращен единственный равелин крепости, позволявший обстреливать шедшее на приступ войско вдоль наиболее угрожаемых стен и тем наносить ему большой урон.

В крепости был просторный дом коменданта – двухбунчужного паши Ахмета и его челяди. У дома паши были казармы янычар и домишки офицеров различных рангов – от миралая – полковника до байрактаров – прапорщиков.

У ворот крепости, но за ее пределами разместился небольшой ремесленный и купеческий форштадт обывателей разноязыкого племени, размещались продовольственные склады турецкой армии и флота.

В степи на виду у крепости раскинулась небольшая слобода, по преимуществу состоявшая из землянок. Жил там беглый люд из крепостных крестьян царских губерний и воеводств польского короля, оседлые эдисанские татары и те, кто за худые дела был в полицейском сыске.

В погожие ясные дни у ворот крепости на горячих скакунах ловко гарцевали турецкие всадники, оглашая округу молодецкими криками.

По пыльной дороге к форштадту тянулись груженные зерном подводы, отары овец, перегонялись табуны лошадей для турецкой армии. ПолковникЗахар Андреевич Чепига не спеша завернул за левое ухо оселедец, что свидетельствовало о его решимости скрестить казацкую саблю с турецким ятаганом. Оселедця на обритой голове оказалось достаточно, тобы засвидетельствовать казакам, что кошевого не оставили богатырские силы, хоть в оселедце том замечалось довольно седины. Атаман повелительно дал знак есаулу Зеленому подойти к его, полковника, высокочтимости, что и было Зеленым немедля исполнено, хоть он находился в воспоминаниях о вчерашней вечере с жареной бараниной, маринованными грибами и прочей снедью, один запах которой у казака вызывает приятные мысли.

Покорно приблизившись к пану полковнику, он склонил голову в знак почтения. Захар Чепига знал, что есаул Зеленый, несмотря на молодость, был добрым хлопцем и что мать его, Горпына, была славная дивка. Руки и ноги у нее были малые, почти как у дитяти или какой шляхтенки, очи карие, брови черные, коса толстая до тонкой поясницы. С Горпыною пан кошевой состоял в любви и дружбе в ту пору, когда он сам как ныне Зеленый, был далеко не старым хлопцем. Хотел было Захарко взять Горпыну за пороги, но разумные люди его отсоветовали. Баба в среде запорожского товарыства по древним обычаям должна любить всех казаков. Поэтому Захарко после гречаных галушек, что наварила Горпына, крепко обнял ее, склонившись с коняги, нетерпеливо перебиравшего копытами, теснее запахнул серую свитку и один ускакал за пороги Славутича.

Горпыну оставил он покрыткою[10] и как сложилась ее доля, не знал. В Зеленом, поскольку тот передал кошевому низкий поклон от Горпыны, Захар Чепига обнаружил большое сходство с собою в те молодые годы. Теперь Захар Андреевич Чепига ходил не в серой свитке, а в бархатном кунтуше с красными отворотами, подпоясанный широким кушаком, и сознавал свою атаманскую высокочтимость. Зеленому велено было при нем состоять в есаулах на манер адъютанта при генерале. Удача для Зеленого в его годы неслыханная. Иные казаки до есаульства в седлах протирали не одни штаны.

Кошевой велел Зеленому передать довбышам, чтобы те били сбор. Когда ухнули литавры, отовсюду послышались голоса сотников: «На коней!»

Тех, кто мешкал, натягивая подпруги или заправляя лошадям уздечные мундштуки, понукали хорунжие – народ при таких обстоятельствах весьма клятый и горластый.

Полк строился по сотням с сотниками впереди. Атаманыосаживали застоявшихся лошадей, взыскательно оглядывали казакок насколько они были исправны и проворны в построении. Особенная сердитый был сотник Порохня, поскольку самый молодой казак Грицько Перебейнис никак не мог сладить со всей довольно жалкой, но весьмасвоенравной лошаденкой. Порохня подозрительно оглядел хлопца и сказал:

– Не видать тебе, Грыць казацких усов, как свинье – своего хвоста, убей меня Бог на этом месте!

– По три в ряд, за мною сотнями, рысью, пошел! – это был голос кошевого.

От Голой Пристани до места, где в те времена полноводная речка Конка впадала в Днепр, полк двинулся к Очаковской крепости. Некоторое время сотни преодолевали песчаные кучугуры, затем потянулась степь с курганами и зарослями терновника.

После переправы походной колонной через речку Ингулец, которая по причине проливных дождей вышла из берегов, связной офицер поручик Барзыкин передал кошевому от генерала де-Рибаса эстафету.

Полковник Чепига велел писарю Олексе Старченко читать, что там было, дабы можно взять в толк.

«Высокородный и высокочтимый Верного Черноморского войска атаман Захар Андреевич! – писал де-Рибас. – На пути движения вашего полка могут случитца уцелевшие в этой войне хутора здешних обывателей, пребывающих в расколе или в бегах от господ помещиков с Украины и из внутренних губерний. Те обыватели большей частью живут в землянках и упражняютца в выращивании разных хлебов, равно скотов. Могут также встречатца кибитки кочевых эдисанцев, в разведении животной твари весьма искусных, прежде всего лошадей, овец, а затем и верблюдов, от коих имеют дневное пропитание. Тем хуторским обывателям, а также мирным эдисанцам строго наказываю обид не чинить, пожитки их без крайней нужды не брать, а будь то случитца – платить наличностью. Ежели монеты или ассигнации в наличности не будет – давать цидулы, где бы вы, ваше высокоблагородие, или господа сотники за собственной подписью и сигнетами, то есть печатями, кои обыкновенно есть на перстнях, подтверждали, что у кого взято равно Для какой нужды и какая заплата следует. Всякие грабительства надлежит решительно отвращать, а виновных в том казаков определять в примерную экзекуцию, дабы ни им, ни иным прочим неповадно было чинить разбой. Об этом даю сию ординацию, поскольку в неоднократ замечаемо, что казаки гораздо чаще чинят несправедливости мирным обывателям сего края, нежели регулярные солдаты, не говоря уже о господах офицерах, поскольку в линейном войске гораздо больше послушания и порядка, нежели среди казацкой вольницы.

Ежели будут неприятельские разъезды или немирные эдисанцы, служащие турецкому султану, те разъезды, как и немирных эдисанцев, немедля побивать саблями и пиками, в крайности ружьем, буде случитца под рукой. Турецким разъездам и немирным эдисанцам в степь уйти не давать, поскольку в таком разе они могут принести весьма полезные известия в гарнизоны неприятельских замков. Коль те всадники запросят аману, то есть пожелают отдаться на вашу милость, таковой принимать, отобрав у них оружие или лошадей. Иных обид не чинить, жизни не лишать, более того – брать на войсковое довольствие, но крепко держать под караулом.

Ежели встретятся на пути в Хаджибей пешие казацкие или армейские деташементы[11], тех казаков и солдат брать на заводных лошадей, а при отсутствии оных – вторыми всадниками. В таком разе господам сотникам определять, какие лошади покрепче. Чем больше казаков и солдат придет под Хаджибей – тем успешнее будет повержена сия неприятельская крепость к стопам ее императорского величества государыни-матушки нашей.

За сим вашего высокоблагородия покорнейший слуга генерал-майор и кавалер Осип де-Рибас сын Михайлов.

Дано в лето 1789 сентября, 10 дня»

Внимательно выслушав ординацию, оглашенную ему зычным голосом полкового писаря, кошевой Захар Андреевич Чепига стал теребить длинный ус.

Завершив это достойное занятие, его высокородие приказал генеральскую ординацию зачитать в сотнях. Еще несколько поразмыслив, полковник велел передать казакам, что кто из них будет замечен в ослушании генеральской воли, того непременно сажать на цепь. Которые в ослушании будут упорствовать – бить палицами по мягкому месту, пока не предадутся покаянию.

Генерал-поручик Гудович с главными силами корпуса из-за артиллерии и обоза принужден был значительно замедлить движение. Колонны шли по бездорожью, преодолевая холмы и размывы. В колдобинах ломались колесные оси. На крутом спуске у одного орудийного передка сломалось дышло – солдаты не успели подложить под колеса башмаки. Оно бы небольшая беда, коли б передок не набежал на заднюю упряжку. Увечных лошадей орудийной прислуге пришлось пристрелить, а пушку далее тащить, почитай, на руках.

Де-Рибас с донским казаком Микешкой Гвоздевым ехали на серых в яблоках лошадях перед авангардом вслед за колонновожатым офицером и проводниками из здешних раскольников.

Микешка был замечен де-Рибасом под Очаковым и взят в ординарцы за храбрость и сметливость. Осип Михайлович не знал, конечно что именно по этой причине станичники считали Микешку ежели не самим дьяволом, то в крайности его побратимом. Где иного ждала верная гибель, Микешка выходил из воды сухим и, того гляди, с прибылью. С де-Рибасом Микешка был накоротке, величал Михайлычем. Но в начальственном присутствии он держался осторонь и снисходил до «вашего превосходительства».

У Куяльницкого лимана де-Рибаса нагнал конный связник и вручил ему вложенную в конверт с императорскими вензелями цидулу. По округлым буковкам Осип Михайлович признал почерк жены.

Настенька писала, что она, слава богу, здорова и весела, а после, что получила от супруга весточку, как муха ожила. Нынче-де ей остается быть в надежде, что и он в его ратном деле благополучен. Во все время отсутствия от него писем ее мучила нервическая колика. «В Петербурхе по-прежнему, государыня встает о шестом часу утра, пьет крепкий кофей и слушает депеши, по ним сказывает волю – кому что делать и в какой поспешности. Опосля имеет беседы с министрами и с другими важными с государстве персонами, при министрах дает аудиенции иноземным послам. У государыни неотлучно состоит камер-юнгфера Марья Савишна Перекусихина. Она неусыпно радеет о здоровье благодетельницы нашей, потому велит депеши из мест неблагополучных на моровые поветрия читать государыне токмо из соседних покоев, через стенку.

Кити Маклакова в знак особого благоволения государыней произведена в статс-дамы, несмотря что девица. Такого при дворе от роду не слыхано. Граф Мамонов, сказывают, без ума втрескался в княжну Щербатову – бессовестный и неблагодарный.

Еще велел тебе кланятца тятенька Иван Иванович. У него в воспитательном доме успехи отменные. При перевозе сиротских капиталов в дом князя Грузинского кассирский помощник Андрюшка Гренгаген выломал из перстня и уворовал три бриллианта, в чем чистосердечно признался, ссылаясь на свое легкомыслие. Тятенька за такое воровство велел гнать его со службы взашей.

Хотелось бы знать, когда турецкий двор после столь знатных викторий наших признает себя побежденным и запросит у государыни нашей мир, потому что от разлуки с тобою мое сердце едва не лопнет. От камер-фрейлинских занятий я имею великую радость, но что мне от того, коли рядом нет милого дружка? Дети, слава богу, здоровы. Денно и нощно молюсь о благополучии твоем. Пиши мне, радость очей моих, при всякой оказии. До смерти верная тебе Настасья».

Спешившись, Осип Михайлович велел Микешке отстегнуть от седла заветный кожаный подсумок, где было все необходимое для полевых писем: бумага, очинённые гусиные перья, чернила, мелко истолченный песок для пересыпки между листами.

«Душа моя, Настасенька! – буквы ложились на бумагу ровно, в словах он был весь. – Спешу сообщить, любовь и радость моей жизни, что я, благодарение Всевышнему, жив и цел. Нынче мы идем на турецкую крепость Хаджибей, и уже на половине пути. Того и гляди, пойдем в дело, а когда будет конец войне – один бог ведает. Но отец, наш небесный, милостив и сохранит меня для нашей любви и счастья. Навеки твой Хозе!»

Гвоздев был не из тех ординарцев, которые имели обыкновение стоять у стремени. Пока его превосходительство был занят письмами, он поставил треногу, подвесил котелок, высек кресалом искру, раздул огонь. К тому времени, когда Осип Михайлович склеил конверт, в котелке уже кипел селезень. Микешка намедни подстрелил его из карабина и густо пересыпал солью, чтоб не провонялся.

У треноги с казанком Микешка разделся до пояса. Весь он был в сплетении мышц. Пониже ребер – багровый след затянувшейся раны.

– Когда это? – спросил де-Рибас.

– В нынешнюю очаковскую зиму.

– Кинжалом?

– Так точно, твое превосходительство.

– Отбивал разведочный поиск турецкого гарнизона?

– Какой черт… – махнул Микешка рукой и криво улыбнулся. – Свой гад проткнул.

– Странно, голубчик. Подрались, что ли?

– Если бы, твое превосходительство. Обиды бы не было. Я и еще два казака из нашей станицы были в разъезде в направлении возможного появления немирных эдисанцев. Сам ведь знаешь, какой урон от них был в войсках. Отъехали быть может верст восемь от наших землянок, глядим – пароконные сани, в санях барин с головой в медвежьей шубе, кучер, как водится, в овчинном кожухе, за санями четыре всадника, должно быть, конвой: пики, мушкетоны. Они от нас за версту, а может, более приближаются к роще, а там уже ждут – эти самые эдисаны. Началась свалка. Мы на подмогу. Как-никак своих бьют. Эдисаны постромки обрубили, кучера насмерть, конвой от барина оттесняют, а его норовят живым взять. Я барина из шубы вытряхнул и к себе на круп коня. Эдисанов-то было поболее. Стали уходить. Лошадь у меня была наших донских кровей – крепкая, выносливая, но отощала заметно. Тяжела была зима очаковская, с фуражом скверно. Я отстреливаюсь, одного, двух, эдисанов срезал. Погоня, однако, продолжается. Видать им крепко велено было барина схватить и доставить куда указано. Конь наш стал заметно слабеть. До своих, правда, уже рукой подать. Тут-то он меня кинжальчиком под ребра, барин-то… С коня скинул и сам был таков. Что эдисаны? Хоть и нехристи, а добивать меня не стали. Эдисан тоже с понятием – мне на морозе все равно каюк. Стянули сапоги. Армяк, порты и прочее на мне закровянило. Ну, думаю, Микешка, настал смертный час. Но жизнь, твое превосходительство, такая штука, что расставаться с ней тяжело. Порвал я портянку, кое-как расстегнул армячок, затянул рану как мог и стал где идти, опираясь на сабельные ножны, где ползти, боль адова, но жить хочется. Долго ли, мало ли полз – пришел в себя в землянке. Заметили и подобрали меня черноморские казачки. И на ноги поставили. Один из них, что постарше, в лекарском деле был довольно смышлен. Рану мне он водкой отмывал. Все приговаривал: терпи, казак, атаманом будешь. И терпел, а куда денешься? Рана-то что… – затянулась, а вот с ногами маюсь, подморозил малость ноги-то. Барин? Что ему станется? Живехонек, должно быть… Коня жаль. Угнал барин коня. Это ведь хорошо, что ты мне дал аргамака. Казак без коня – не казак. Так-то, твое превосходительство. Ты с крестом – к тебе с мечом.

После знатной трапезы Микешка расседлал и стреножил лошадей и с расположившейся на ночной привал сотней приготовился отойти ко сну.

Осип Михайлович спал, завернувшись в плащ, положив голову на седельный подсумок вместо подушки. Казаки, исключая караульных, как будет сказано в реляции о переходе к Хаджибею и взятии его, спали сном богатырским, чтобы поболее набраться сил. Из российской науки побеждать было известно: когда солдат или казак изнеможет, то всяк его переможет.

Полагалось дать отдохнуть и лошадям. В сражении лошадь для казака – первая надежда. Лошадь способствует и неприятеля одолеть, и уйти от погони. Не дай Бог идти в бой на загнанных лошадях.

Падение Хаджибея

В Хаджибее не замечалось переполоха. Ахмет-паша уже в который раз велел перечитать султанский фирман, который начинался словами: «Высочайшая грамота его султанского величества знаменитейшего на свете повелителя Султана Селима I Мустафы, всегда и всюду побеждающего своих супротивников во славу аллаха и его пророка.

Повелеваю тебе, Ахмет – паша, крепко Хаджибей наш держать и неверных не пускать, а когда бы те собаки вознамерились подступить к нашему замку – побить их примерно. Неверных, схваченных живыми, посылай сюда в Истанбул ко мне, светочу справедливости, для суда и примерной казни».

Чтение фирмана было прервано появлением аги. С летучим конным отрядом он был послан дозорным в сторону возможного появления неприятеля.

Гордый османлис[12] с окладистой черной бородой и проницательными глазами, к тому же в зеленой чалме, что свидетельствовало о принадлежности его к избранному аллахом племени пророка, в знак почтения к Ахмет-паше склонил голову и приложил руку к устам и сердцу. Это говорило о том, что османлис станет свидетельствовать от чистого сердца.

– О всемогущий владыка Хаджибея – твердыни Порты Оттоманской в здешнем крае! – сказал он. – Русские собаки приближаются к крепости с той стороны, откуда восходит для правоверных дневное светило – источник жизни. Изменники и бездельники татары, эти подлые и низкие трусы, подпустили их к пескам, отделяющим лиманы от моря. Вместо того, чтобы побить русских собак и принудить их к отступлению, татары со своими кибитками ушли в степь. От перехваченного мною татарского гонца стало известно также, что многие эдисанские мурзы, да сократит дни их аллах, написали русским генералам и даже самой царице неверных пространные письма о своей покорности. В тех письмах изменниками, да испепелит их гневом всемогущий аллах, сказано, будто они служили царю и повелителю вселенной, источнику разума и великому палачу – султану Блистательной Порты Оттоманской едино по принуждению.

Бородатый османлис вновь почтительно поклонился паше, приложил руку к сердцу в знак его искренней преданности и отступил на шаг.

– О миралай Зулейн, известный храбростью, умом и преданностью падишаху, всемогущий и милосердный аллах, не истощит свое покровительство нам – его верным слугам. Пускай русские собаки подходят к Хаджибею, а мы тем временем приготовим орудия, сколько их есть, и позволим нашим победоносным войскам уничтожить русских, как нечистых свиней. Прикажи пушки подкатить к амбразурам, зарядить ружья и всем встать на стены крепости как следует. Пошли верного и расторопного агу к капудан-паше[13], пусть он приготовит орудия к бою с неверными. Вели также зажечь факелы и держать их наготове, чтоб уничтожить строения у крепости. Их могут использовать русские собаки, когда пойдут на приступ. Пожары озарят все вокруг, отчего будет видно каждого гяура.

– Слушаюсь и повинуюсь, владыка Хаджибея. Будет исполнено, как ты велишь.

Миралай Зулейн задом попятился в дверь. Ахмет-паша на некоторое время впал в раздумье, но тревога не омрачила его высокое и мудрое чело. Словно очнувшись, он дважды хлопнул в ладони. Вошел толстый евнух.

– Пусть гурии гарема пением и танцами наполнят сердце мое усладой, – сказал Ахмет-паша, всемогущий владыка Хаджибея.

До начала баталии за Хаджибей отсюда в сторону Аккермана выехали шесть всадников. Среди них были граф де Фонтон и герцогиня Валдомирская.

В ночь с 12 на 13 сентября дивизия де-Рибаса через песчаный перешеек, отделивший Куяльницкий и Хаджибейский лиманы от морского залива, растянутой от длительного и напряженного марша колонной вышла в балку, хуторянами из осевших здесь запорожцев названную Кривой.

По донесениям лазутчиков де-Рибас знал, что гарнизон Хаджибея состоит из трехсот янычар с двенадцатью пушками и довольным запасом всего, чтобы выдержать осаду. Двухбунчужный паша Ахмет был известен в Порте Оттоманской воинскими доблестями. В заливе у подножия Хаджибея стояла большая неприятельская флотилия с мощным артиллерийским вооружением.

Последний переход к Хаджибею был самым трудным и опасным. Войскам предстояло преодолеть значительное и открытое с моря пространство. Турецкая корабельная артиллерия могла их легко уничтожить. Но внезапность появления и стремительность движения дивизии, несмотря на вязкие пески и встречные порывы сильного юго-западного ветра, позволили де-Рибасу пройти это расстояние без потерь.

Для полной безопасности от турецкой флотилии следовало обойти лиманы по верховью, как то и было задумано генералом Гудовичем. Но подход к Хаджибею оттого был бы не столь скорым, что позволило бы неприятелю лучше подготовиться к обороне.

Осип Михайлович действовал на суворовский манер, используя внезапность и штурмовой натиск. Этим был оправдан риск перехода его дивизии к Хаджибею через перешейки. Этим будет оправдан и штурм Хаджибея, не дожидаясь главных сил корпуса, к тому времени стоявшего у верховьев Кульяницкого лимана. Это вызовет и недовольство Гудовича, поскольку вступит в противоречие с его диспозицией и лишит его славы завоевателя Хаджибея. Но у Ивана Васильевича хватит ума не создавать историю. Как ведомо, победителей не судят.

– Господа офицеры, старшина, вверенная мне дивизия выходит на исходные перед штурмом позиции, где надлежит иметь особое бдение и прилежание. Офицеры и старшины в боевых порядках идут во главе колонн. Малодушие – предательству подобно. Нижним чинам – офицеры примерность, – Осип Михайлович говорил в своей манере, не повышая голос, но твердо и решительно. – Полковнику Хвостову с батальоном пехоты и двумя полками спешенных казаков атаковать неприятеля с глубокой балки у моря, овладеть стенами левой стороны крепости и отсель биться на ее подворье беспрестанно в рукопашном бою, поражая и сбивая янычар с позиций. Секунд-майору Воейкову с батальоном пехоты и казачьим полком взять форштадт и препятствовать возможному намерению неприятеля десантировать с лансонов войска в поддержку гарнизона крепости. Артиллерии майору Меркелю сосредоточить огонь полевых орудий на лансонах, уничтожить их или по крайности вынудить уйти в море. Осадным орудиям встать на позиции справа и через головы атакующих ядрами и фанатами разбить ворота замка и накрыть амбразуры крепостной артиллерии. При невозможности полковнику Хвостову овладеть стенами слева осадным орудиям открыть навесный огонь на поражаемость неприятеля в замке. Гаубицам бить скорострельно. Калеными ядрами и шрапнелью вызвать пожары и опустошения. Господам артиллерийским офицерам неусыпно радеть лично и через связных, чтобы гранатами и шрапнелью не поразить свои войска. При таковой опасности орудийную пальбу по неприятелю вести холостыми единственно для устрашения. Прикрытие нас от неприятельской флотилии, по утвержденной Светлейшим диспозиции, возложено на адмирала Войновича. Он вступает в дело по знаку с берега. В условленном месте казаки разложат костры.

За скудостью боезапаса, господин майор Меркель, вести только прицельную стрельбу, соединяя преимущество российских орудий перед турецкими в наводке, равно в понимании превосходства перед турками в выучке офицеров и нижних чинов, состоящих в обслуге орудий. Господин полковник Чепига, вам держать казаков готовыми к конной атаке, к ее исполнению приступить как только гарнизон крепости побежит и тем отвратить его посадку на неприятельские корабли во избежание неволи. Неприятеля поражать в меру нужды. Кто запросит амману – брать под караул и обид не чинить. Российский воин всему миру известен храбростью и великодушием. Грабительствам не предаваться. Обывателя брать под защиту, впредь яко в подданстве милостивой государыни нашей состоящего.

Виктория у Хаджибея, господа офицеры и старшины, будет знаменита не численным поражением турок, а тем, что в среде неприятеля посеет уныние и еще раз утвердит Порту Оттоманскую в невозможности противиться росийскому оружию. За этим должно последовать замирение с приумножением владений нашей всемилостивейшей государыни.

За христианскую веру, за любезное отечество, за всемилостивейшую государыню нашу, господа офицеры и старшины, с Богом!

В полночь батальоны вышли к балке, где был объявлен привал, но ружье каждому велено держать наготове. Здесь было множество родничков. Солдаты загребали ключевую воду руками и пили из пригоршней.

От долгого стояния и тревожной истомы в ожидании боя гренадер Логинов стал говорить сказку:

– Служивый живот свой на поле брани за Бога, царя и отечество положил и приходит в рай, а Бог его к ответу: Что надобно, солдатик?». «Явилась ко мне смерть, Господи, – отвечает служивый, – и спрашивает: „Каких ты людей на следующий год велишь морить?“ „Пусть морит самых старых“, – отвечает Бог. – Только солдат рассудил иначе. Был в его деревне барин дюже важный. Барин тот, однако, весьма Даже над мужиками измывался, работами неволил, на скотном дворе за ослушание до смерти сек. Приходит солдат к вратам рая и так, мол, и так: „Господь велел тебе, смерть, уморить тайного советника в отставке Евлампия Ахромейского, мать его курица…“ Взял солдат ружье и стал у райских дверей службу несть по всей уставной науке, какая она ни есть.

– Ишь ты, солдат-то выходит башковитый был, коль смерть на барина наслал, – сказал ефрейтор Бровкин. – Барин ведь нашему брату-мужику тот же басурман.

– Баре у нас на Руси больше немецких кровей, – с достоинством заметил Логинов, – бывают, однако, и русские, но они тож обасурманились, по-немецки калякают.

– Валяй, Ондрюха, сказку-то дальше, – предложил Бровкин.

– Прошел на белом свете год, смерть опять к солдату. Тот тем же манером сказывает: Пойди старая, да умори купчину толстобрюхова-целовальника, что в нашей деревне кабак держит». Смерть рада стараться…

На этом сказке Логинова вышел конец. Было приказано строиться поротно.

Ветер гнал с моря отяжелевшие, низко нависающие над землей тучи. Глухо стонал морской прибой. Темной громадой над обрывом к морю возвышался замок, мерцали огоньки судов на якорях.

Осип Михайлович вынул из кармана зеленой офицерской шинели, наброшенной на него Микешкой, массивные золотые часы с монограммой – подарок тестя ко дню свадьбы. Стоявший рядом офицер услужливо высек огонек. Стрелки часов сошлись на цифре четыре. Ветер усилился, в разрывах между тучами показался серп молодой луны.

Взвились и рассыпались сигнальные ракеты. Почти в одно время турецкие суда опоясались огнем бортовых орудий. Несмотря на скрытость маневра дивизии, неприятель был в боевой готовности. Но Ахмет-паша недооценил опасность замку со стороны крутого обрыва, который казался ему неприступным. Поэтому огонь корабельной и крепостной артиллерии был сосредоточен по форштадту на подходе к замку с юга. Тем временем полковник Хвостов с гренадерами Николаевского батальона, двумя ротами Троицкого пехотного полка и пешими казаками пошел на крутую, почти отвесную стремнину.

Перед началом штурма Хвостов велел майору Гриневскому составить отряд охотников, который бы ударил по неприятелю первым.

Не производя шум, почти незаметно охотники сосредоточились у отвесной стремнины. Предстояло незаметно взобраться к подножию стены, втащить наверх лестницу и без шума стеной овладеть.

– Туг'рок по глупости считает, что мы намег'рены взять замок чег'рез фог'рштадт, поэтому сосг'редоточился с той стог'роны. Непг'ри-ятеля бьют, бг'ратцы, не числом, а умением. Солдатская жизнь имеет свою цену. Охотники бег'рут замок с этой стог'роны без потег'рь, а затем на пг'риступ под пг'рикрытием охотников идут главные силы. Ну, бг'ратцы, с нами Бог и Никола Чудотвог'рец. Казуг'рский, подставляй плечо, бг'рат, – сказал Гриневский.

Упираясь ногой на каменный выступ, левой рукой ухватившись за куст правой Гриневский помогал Казурскому встать на тот же выступ.

– Тебя как звать, бг'ратец? – Гриневский обратился к коренастому казаку.

– Порохня, ваше благородие.

– Смотг'ри, бг'ратец, не взог'рвись пг'режде вг'ремени. Давай, голубчик, навег'рх. Стрег'релять только в кг'райности. Г'руку, Федоскин. Каждый охотник десяти туг'рок стоит. Не мешкай, бг'ратец. Сообг'ражай. Подтягивайся. Тяжеловат ты, бг'ратец. Никак каши объелся.

– Так точно, ваш родь. Вчерась вечером после как сменили перед боем исподнее. В чистом, да наемшись, ваш родь, сподручнее помирать.

– Давай, казачек, давай, бг'ратец, повог'рачивайся. Мгновение в бою головы стоит. Как тебя?

– Орлик, пан майор.

– Не ползти бы тебе, а ог'рлом на стену непг'риятельского замка взлететь. Давай, бг'ратец, давай.

Батальон и казаки майора Воейкова ворвались в махалу[14], но продвижение их остановилось. Слишком плотный был орудийный и ружейный огонь гарнизона. Продолжался обстрел корабельной артиллерии. Орудийные зарницы опоясали гавань. Не взирая на штормовую погоду, турецкая эскадра вступала в дело орудиями то правого, то левого борта, суда шли вдоль берега переменным галсом [15]. Огонь с моря вели более пятисот орудий разного калибра. Неприятель палил, однако, малоприцельно, будучи озабочен не столько мишенью, сколько направлением огня.

На Пересыпи горели костры, но гребная флотилия о себе знать не давала. Де-Рибас понял, что от флотилии по всегдашней нерешительности адмирала Войновича помощи ждать нечего.

После падения Хаджибея об этом в рапорте командиру корпуса Гудовичу он напишет: «Весь день 13 числа ветер был благополучен, и я по уверению господина контр-адмирала Войновича, что флот выступит, зажег в тех местах на берегу костры и со всем войском ожидал его прибытия. Полагая, что наш флот уже близко и считая невозможным скрыть от неприятеля свои намерения, я пошел с войсками на приступ».

Артиллерия обратила огонь не на крепость, а на неприятельские суда. Наблюдатели по разным приметам насчитали семьсот три турецких вымпела. Сорок из них были подняты на крупных линейных кораблях, каждый по сорок и более орудий на борту. Двенадцать пушек Меркеля имели и некоторое над неприятелем преимущество. В отличие от турецких пушек без прицелов на них были установлены приборы наводки. Зажигательные и разрывные снаряды ложились на турецкие суда, вызывая палубные пожары и разрушения. Не выдержав силу губительного огня, турецкая эскадра изменила галс и скрылась из поля, доступного для батареи Меркеля. Орудия прекратили огонь.

Прискакал связной с приказом менять огневые позиции. Для поражения неприятельского флота, вынудившего войска Воейкова, во избежание больших потерь, укрыться среди строений махалы, орудия следовало установить в точке наибольшего возвышения.

Упряжные лошади, одолев крутой подъем, одним духом вынесли пушки на новую огневую позицию и лихо развернули их на виду у неприятеля. Все вокруг озарили сполохи пожаров. Но несмотря на прорыв Хвостова со стороны крутой балки, гарнизон продолжал удерживать крепость.

Распорядительность артиллерии майора Меркеля, поручиков Давлекеева и Эртмана была похвальна: пушки вмиг сняты с передков, их станины раздвинуты, стволы ползут в поисках цели. Выучка прислуги, диоптрические прицелы на орудиях, позволили после короткой пристрелки перейти на поражение.

На турецких кораблях последовали один за другим взрывы. Окутавшись дымом, эскадра поспешно удалилась в море. Два судна потеряли управляемость и легли в дрейф. Гонимые южным ветром, они медленно приближались к берегу, подавая знаки о намерении отдаться на милость победителя.

Воейков поднял гренадер и казаков на приступ правой стороны замка. Во главе колонн, двигавшихся скорым шагом, показывая примерность в мужестве, шли офицеры: в правой руке сабли наголо, в левой пистолеты на боевом взводе, мундиры расстегнуты. Артиллеристы развернули пушки в сторону замка. Следуя принятой тогда лишь в русской артиллерии тактике, они открыли, согласно диспозиции, огонь по воротам крепости через головы пехоты. Первыми снарядами осаждающих были поражены амбразуры крепостных орудий.

Над замком взвился белый флаг, но ружейная стрельба, хоть и беспорядочная, продолжалась. Она захлебнулась, когда на крыше дома паши был укреплен русский флаг Лифляндского егерского полка секунд-майором Сандерсом. Этот огромного роста белокурый латыш в чине штаб-офицера сражался еще под командой фельдмаршала Румянцева. На полях битв у Ларги и Кагула он был в самом пекле во весь богатырский рост с полковым знаменем и совершенным презрением к смерти.

Спустя четверть века после взятия Хаджибея седой полковник Сандерс – комендант крепости Измаил – будет гостеприимным хозяином Пушкина как восторженный почитатель его поэзии.

Пушкин станет восхищаться ухоженным розарием у комендантского домика, грядками капусты, янтарными гроздьями винограда, кулебякой, приготовленной собственноручно женой коменданта Марьей Ивановной, чистенькой горницей, пахнущей корицей и полевыми травами: зверобоем, которым Марья Ивановна набивала матрацы, чтобы гостям снились сладкие сны, душистым подмаренником, чистотелом, медуницей.

Осматривая крепость, содержимую Сандерсом в таком же порядке и ухоженности, как и домик с розарием, Пушкин будет поражен неприступностью ее в той стороне, которую штурмовала колонна де-Рибаса, но об этом разговор позже.

Русский флаг привел гарнизон Хаджибея в смятение. Янычары, преступив воинский долг, побежали вниз, к морю.

– Исчерпав все возможности к поражению неверных, – сказал двухбунчужный Ахмет-паша, обращаясь к воинам, – согласно воле аллаха должно спасать жизнь свою для поражения неверных в других битвах.

Из крепости Ахмет-паша вышел первым. За ним горделиво ступал чернобородый миралай Зулейн. В его глазах было презрение к неверным. Прочие османлисы в растерянности озирались вокруг.

В трех шагах от де-Рибаса Ахмет-паша остановился.

– Мы разбиты, – сказал паша. – Наша крепость разрушена. Аллах всемогущ. Такова его воля, и мы принимаем свою судьбу, какую бы казнь вы не измыслили нам.

В это время кошевой Чепига дал команду казакам: «В лаву!»

С пиками наперевес казачья конница врезалась в толпу тех, кто пытался бежать, отсекая замок от стоявших на приколе турецких баркасов. Пленив бегущих, казаки вздыбили и закружили лошадей у морского прибоя.

Готовые к бою, они ждали те два турецких судна, которые медленно приближались к берегу.

Турки прыгали в воду и выходили навстречу казакам с поднятыми Руками, что свидетельствовало об их миролюбивых намерениях. Последними вышли совершенные оборванцы, изможденные голодом и непосильными трудами. Бедолахи эти заговорили все сразу и притом на чистейшем украинском языке. Федир Черненко был, однако, более Удивлен тем, что один из оборванцев подошел напрямик к нему и спросил, не доводилось ли ему, Федиру, бывать в Миргороде? А уж коли в том городе он был, то не знает ли он Ганку, которая была за Павлом Навроцким – приятелем Федота Мирошниченко, державшего в женах Катерину.

Так как Федир Черненко знал Федота Мирошниченко и его приятеля Павла Навроцкого, то он подтвердил это и в том забожился. Более того, он сказал, что и Павло и Федот были славными казаками и добрыми гречкосеями.

После таких слов бедолаха спросил Федира:

– Не узнает ли он в нем Федота Мирошниченка?

Присмотревшись, Федир и в самом деле обнаружил некоторое его сходство с Федотом. Но Федот был ладным хлопцем, а тот бедолаха старым дедом, что и было сказано Федиром с откровенностью, достойной похвалы.

– Тож я был в неволе еще с первой турецкой войны, и продали меня на галеры.

Услышав такое, Федир Черненко обнял Федота Мирошниченко и стал потчевать его из подсумка чем Бог послал, но больше салом. Федот съел изрядный шмат того сала и спросил Федира, нету ли у него чего еще, что прилично было бы отведать православному человеку, не впадая в грех.

– Так что – пристанешь до сотни или как? – спросил Федота Федир.

– Нет, не пристану, – вздохнул Федот. – Навоевался я и в неволе беду познал. Пойду искать жену свою Катерину в Миргород. Жива она или нет, то не знаю.

– Возможно, что и жива. Только от тебя шестнадцать годов ни слуху, ни духу. Не мудрено ей и за кого другого пойти. Когда еще хлопцем я казаковал за порогами, Соломия обещала меня ждать, а вернулся через три года, то она уже была за Пилипенком. Он в Киеве торговал квашеной капустой. Что ж ты, говорю, натворила, матери твоей под хвост. Знала бы я, Федю, что ты живой, говорит, не пошла бы за Пилипенка. Когда Пилипенко вскоре от трясучей хвори помер, то Соломия говорит, пускай бы я пошел к ней и вместо Пилипенка торговал капустой, она бы мне в помощь. Это было после первой турецкой войны, после того, как я наказаковался. К тому времени для очищения грехов я решил пойти в монастырь послушником. Когда случилась эта война, то опять же я пошел в казаки, а Соломия одна в Киеве продает капусту.

– То добре, – сказал Федот.

– Однако пойду искать Катерину и детей своих, должно быть, они довольно повырастали.

Излишне говорить, что Федир дал Федоту коня, отбитого казаками у турок и все прочее для дальней и не лишенной опасности дороги.

Турецкая крепость Хаджибей пала. Это знаменательное событие произошло 14 сентября 1789 года в день Воздвижения Христа Спасителя.

Над морем восходило солнце, ветер утих, волна угомонилась, только накат с шумом пенился и растекался на мокром песке вдоль берега. Солнце уже поднялось весьма изрядно когда со стороны Усатова хутора показался конный разъезд. Высланное вперед боевое охранение главных сил корпуса медленно приближалось к месту победы, только что одержанной над неприятелем его авангардной дивизией. Де-Рибас в окружении офицеров и старшин стоял там, где дымился замок. Он глядел через зрительную трубу в сторону моря. Залив был чист. В это утро море было не голубым, а белесым и холодным.

– Важно, господа, не столько взятие замка Хаджибей, сколько утверждение отечества нашего на берегах сей бухты. По мореходным достоинствам и месторасположению суждено ей стать важным в коммерции портом России Новой, края весьма способного для земледельческой промышленности и скоторазведения. При достаточности прилежных поселян произведениями сей промышленности и скотоводства будет заполнена вся Европа с немалыми выгодами государству Российскому.

Из рапортов полковника Хвостова и секунд-майора Воейкова стало известно, что в победной баталии за Хаджибей было захвачено 12 неприятельских пушек, 22 бочки пороху и 800 ядер различного калибра. Кроме того, было взято 7 знамен и 79 пленных, из них 13 начальственных людей различного звания с двухбунчужным пашой. Более двухсот османлисов было убито в сражении. Российская сторона понесла урон ранеными 33 человека и убитыми 5. Виктория была значительной и малокровной. Это дало основание утверждать, что де-Рибас был офицером не только отменной храбрости, но и большого ума, ибо не каждая победа над неприятелем веселит душу.

– Ваше пг'ревосходительство, позвольте пг'ринять к сведению отличившихся охотников из отг'ряда полковника Хвостова. Не откажите выслушать, ваше пг'ревосходительство, – обратился к де-Рибасу Гриневский.

– Прошу вас, майор.

– Полагал бы отличить егог'рьевским в тг'ретьей степени кг'рестом солдат Казуг'рского, Федоскина, Стенько, казаков Пог'рохню и Ог'рлика. Свег'рх того, ваше пг'ревосходительство, удостоить казака Ог'рлика производством в хог'рунжие. Указанные солдаты и казаки в сг'ражении явили беспг'римег'рную хг'рабг'рость и сообг'разительность. Пг'рощу заметить, ваше пг'ревосходительство, пг'ри овладении стеной снашей стог'роны потег'рь не было, непг'риятель был захвачен вг'расплох. В самом замке его'сопротивление по внезапности нашего втог'ржения было беспог'рядочным и малоуспешным. Пг'ремьер – майогр Гг'риневский.

– Благодарствую, майор. В уверенности нахожусь, что и вы как командир охотников должны быть отличимы наградой, достойной подвига.

– Г'рад стаг'раться, ваше пг'ревосходительство.

После штурма в ознаменование взятия Хаджибея де-Рибас пригласил старших офицеров, казачьих полковников и пленного Ахмет-пашу в кофейню грека Симеона Аспориди, где был дан им знатный обед со здравницами государыне и Светлейшему князю Григорию Потемкину.

Офицеры и старшины подняли чарки за славные успехи российского оружия не только в сухопутных сражениях, но и на морях. Упоминали адмиралов Мордвинова и Ушакова, равно генерал-аншефа Суворова.

В махале, состоявшей большей частью из землянок, укрытых войлоком по случаю осенних заморозков, патруливали гренадеры со строгим наказом отвращать грабежи, насильства и прочие обиды обывателям. Оседлые эдисанцы, бежавшие в степь при известии о приближении русских войск и казаков, возвращались к своим очагам.

Обед, по обыкновению в таких случаях, завершился троекратным «ура!» Осип Михайлович расплатился с Симеоном Аспориди и пожелал ему успеха в предпринимательстве.

В рапорте генерал-поручику Гудовичу де-Рибас писал об особо отличившихся при штурме Хаджибея офицерах для представления их к наградам и к повышениям в чинах: о полковнике Хвостове и майоре Воейкове, артиллерии майоре Меркеле, о капитане Троицкого пехотного полка Воинове и Николаевского гренадерского батальона Люберхе, Николаевского же пехотного батальона поручике Буаселе и Троицкого полка подпоручике Слободчикове, об офицере связи подпоручике Беляке, казачьих полковниках Чепиге и Белом, об есаулах Кумшацком и Чайковском, о хорунжих Мельникове, Высочине, Сербине и Белом, старшинах Лисаневиче и Левенце, о сержантах Зюзине и Попове и о других офицерах и нижних чинах. Особенной похвалы был удостоен секунд-майор Сандерс.

Еще не высохли чернила этого рапорта, как у Хаджибея показалась турецкая эскадра. В зрительную трубу де-Рибас насчитал 15 линейных кораблей под парусами и 26 гребных канонерок. Но скопления людей на палубах им замечено не было. Это дало уверенность, что турки не станут высаживаться на берег.

Приблизившись на пушечный выстрел, эскадра вытянулась вдоль берега в кильватер. Бортовыми орудиями ударил флагман, и вслед затем все суда опоясались вспышками пламени и дымом. Перекаты канонады со стороны моря обрушились на стремнины берега, на развалины замка и форштадт. Колонна легла на другой галс, и суда стали палить правым бортом. Весь день турецкая эскадра маневрировала у берега. Не прекращался и обстрел Хаджибея корабельной артиллерией турок. Береговая батарея отвечала отдельными выстрелами, но била на поражение. От турецкой пальбы, по ее совершенной бестолковости, урона не было ни войскам, ни мирным обывателям Хаджибея. Линейный корабль под флагом капудан-паши задымил. Огонь перекинулся на паруса. Ход флагмана упал, строй колонны нарушился. Судно, идущее за флагманом, поразило носовой частью его корму и вывалилось из кильватера. Неприятельская эскадра прекратила обстрел и при бейдевинде[16] исчезла за горизонтом.

Раненых укрыли под казачьими бурками, которые были раскинуты на шестах на манер куреней. У них хлопотал не старый, но и довольно немолодой штаб-лекарь итальянец Поджио. Его крепкие волосатые руки и белая рубаха были в крови. Дюжие санитарные солдаты изо всех сил держали раненых на операционном столе. Снадобий, кроме, пожалуй, водки, способных преуменьшить боль, в ту пору не было. Лекарь вправлял, резал и пилил по живому телу под истошные крики. Раненые иногда и вовсе тупели, а то и отдавали Богу душу, не приходя в себя.

Среди увечных под Хаджибеем были гренадер Николаевского батальона Логинов и есаул черноморских казаков Черненко. Заплутавший в кустах турок от страха полоснул есаула ятаганом чуть повыше колена и сам тотчас же был убит тем казаком, что ехал на коне вслед за Федиром.

По чистой случайности Федир лежал рядом с Логиновым под одной буркой.

– Вижу я, братец, у тебя уже и седой волос в усах. Вояка ты бывалый, – сказал со вздохом Логинов.

– Это верно, – подтвердил Федир. – Всякое я в век свой видал. А что до усов, то и без них жить можно. Была бы голова. Без головы не слышно, чтобы кто ходил по белу свету ни у нас, ни где в ином месте, за исключением, быть может, царства Хмеля, когда была людей жменя[17], или государства царя Панька, когда была земля тонка.

Рассуждения Федира Черненко свидетельствовали, что несмотря на турецкую рану, он был вполне в своем уме и в добром расположении духа и даже вовсе не унывал в противность Логинову.

– Ты, паря, человек вольный, – сказал Логинов. – Воевать определился по своей охоте. Кончится война – пойдешь к своей бабе и детишкам. Мне досталась тяжкая судьба. Барин отдал меня в солдаты за то только, что приглянулась ему моя зазнобушка, отдал, чтобы мне быть подальше от нее. С той поры учения, переходы, парадировки, сшибки с неприятелем, бивуаки да зимние фатеры. И в зной, и в стужу солдат на службе. Достается ему, паря, от офицеров и унтеров: и зуботычины, и стояние под ружьем. И есть у солдата всего-то ничего, порты и те казенные. Наши жены – ружья заряжены. А зачем нам такие жены? Аннушка – вот кто с головы не идет. Когда в уважение за геройство жаловали мне Егория второй степени и пустили на побывку в деревню – Аннушки там более не было. Мужики и бабы сказывали, будто барин – офицер гусарский долго держал ее взаперти и учинял, аспид проклятый, над нею насильства. За дерзость и ослушание велел он Аннушку свести на конюшню и пороть батогом. После ее, сердешную, отослали в дальнюю деревню, где она умерла при родах. Барин мне горше турка, окаянный, так бы и пырнул штыком. Нынче, ежели ногу мне отрежут – куда деваться? Без ноги и в инвалидную команду не возьмут. Егорием сыт не будешь.

После взятия Хаджибея де-Рибас получил два письма. В одном из них писал Суворов: «Милостивый государь мой, Осип Михайлович!» С победой вашего превосходительства над Гаджибеем имею честь поздравить. Усердно желаю, побеждая и далее неверных, заслужить лавры!»

Другое, более пространное писала Настенька: «Я узнала с бесконечной радостью, мой друг, что вы имели честь взять город. Это произвело здесь при дворе большое впечатление. Государыня говорила о вашей победе, милостиво выражая мне свое удовольствие.

Еще кланяетца вам воспитанник ваш Алексей Григорьевич Бобрин-ский. Сказывал также граф Бобринский, что воспитанники кадетского корпуса поминают вас добрым словом, как учителя их и наставника в добродетелях. Здесь намедни вспомнили ваш проект строительства моста в Санкт-Петербурхе через Неву. Но нигде тот проект сыскать не могут. Буде он при вас, то извольте немедля прислать его для дела.

Граф Мамонов, бессовестный, за фрейлиной Щербатовой волокититца и тем весьма огорчает государыню. Ее величество – матушка-государыня наша милостивая – сохнет от любви к нему, неблагодарному, и весьма кручинитца. Светлейшему, сказывают, она обо всем отписала, а тот грозитца Мамонова исколотить палицей, а Щербатиху отослать в монастырь. Пущай дылда грехи свои замаливает.

Умора одна… Ольга Жеребцова – сестрица братьев Зубовых – без ума втрескалась в посла аглицкого Витворта. Он дышать от Жеребчихи не может. Она его преследует не только в Санкт-Петербурхе, но и по Европам. Кажетца, тот Витворт хотел бы женитца на девице из порядочного дома, но Жеребчиха пригрозила ему убивством, так что пришлось ему от той девицы отступитца.

Его высочество наследник престола цесаревич Павел Петрович пребывает в Гатчине в окружении потешных войск и малороссийских казаков, к коим он имеет безграничное доверительство. Намедни батюшка наш Иван Иванович встрел такого казака и ево спросил об цесаревиче, на что казак ответил, что цесаревич в Гатчине пребывает один как пэс. После батюшка сказывал, что пэс по-мароссийски вовсе на пёс, а все равно, что по-нашему перст. К нам более цесаревич на чай ходить не изволят и сердечные цидулы мне не сочиняют. При них нынче состоит Ростопчин. Папенька ево за пронырство терпеть не может.

Матушка-государыня в большом неудовольствии на цесаревича за его сумасбродства. Еще государыня носится с мыслями о создании индепендующей[18] державы для его светлости Константина Павловича из отторгнутых от Порты Оттоманской земель, возможно даже и Царьграда, который будет наречен Константинополь, как было допреж.

Принц Нассаутский также поручает мне передать вам поклон и поздравляет вас с победой. Однако, сказывает, что в обиде на вас за покровительство известной вам персоне. Не дама ли? За мной убиваютца тут разные вертопрахи, но я остаюсь вам верной.

Супруга ваша Анастасия Ивановна де-Рибас.

P.S. Так что пущай даже мне закроют Эрмитаж, а строить глазки тем вертопрахам я не стану, потому как кручинюсь от разлуки с вами и пребываю в большой к вам любви.

Дано в Питербурхе октября 10-го дня сего 1789 года, в подтверждение собственную руку приложила. Настасья».

Персона, о которой писала Настасенька, был Поль Джонс. В русской военной службе с ним вышла неприятная история. Офицеры заявили о нежелании сражаться под его начальством, утверждая, что служба даже на одном корабле с Поль Джонсом противна их пониманию воинского долга и чести. Это был бунт, за что могло последовать строгое наказание, чтоб другим неповадно было умничать. Осип Михайлович уловил щекотливость и опасность истории. Немедля он стал толковать господам офицерам об отличии пирата, как морского разбойника и грабителя, сиречь душегуба и вора, от капера, который есть своему отечеству мужественный патриот и морской партизан. Поль Джонс не столь порицания, сколь похвалы достоин. Он храбро сражался за независимость северных американских штатов, гражданином в коих состоял. Штаты эти, указывал де-Рибас, восстали против англицкого тиранства. Ведомо также, что Британская империя – владычица морей. Британский флаг в каждом океане господин. У англичан и надменность сатанинская. Но американские северные штаты не пожелали управляться англичанами, терпеть несправедливости и грабительства. Чтоб добыть индепенденцию, сиречь независимость от британской короны, взялись они за оружие. Штаты не имели достаточно военных морских судов, дабы объединить их в эскадры. Американские корабли против высокомерных бритов сражались в одиночку, что требовало от капитанов действий не только большой смелости, но и сообразительности. Таким капитаном был Поль Джонс – морской партизан.

После речи Осипа Михайловича офицеры изменили отношение к Поль Джонсу и стали оказывать ему повиновение.

История с Поль Джонсом, не ладившим с адмиралом Нассау-Зигеном, случилась, когда Осип Михайлович с гребной флотилией и казаками одержал славную победу над турками на острове Березань. Неприятельский гарнизон здесь после жестокой схватки принужден был сложить оружие. Более трехсот простых янычар и двадцать офицеров разных чинов отдались на милость победителей.

За Березань де-Рибас был жалован Владимирским крестом.

Выслушав разные рапорты от подчиненных воинских начальников, де-Рибас сел за ответ на письмо жены, а чтобы ни от кого не было ему докуки, сказался больным. Это, однако, была правда. В последние дни он измучен был простудой, но с раннего утра его видели на лансонах. Гребная флотилия, главным начальником которой он был определен Светлейшим, готовилась к выходу с пехотным десантом для поражения небольших турецких крепостей на Днепровском лимане и Дунае, захвата турецких продовольственных складов и блокады могучей твердыни Порты Оттоманской – Измаила.

Это военное мероприятие было столь значительным, а его исполнение сулило такие выгоды, что де-Рибас отдался ему сполна с энергией, свойственной его неукротимой натуре, забывая обо всем на свете.

Но письмо к Настеньке вернуло его к иным чувствам, заботам и тревогам:

«Милый друг мой, не могу изобразить, сколь великой радостью наполнило меня известие от тебя, – писал он жене. – Тех вертопрахов сторонись, а станут наглеть – пригрози им гневом государыни, поелику супруг твой служит ей не только в тяжких трудах, но и в большой опасности для самой жизни его.

Сражение за Хаджибей было весьма жестоким. Турки супротивничали нашим намерениям отчаянно. Подо мною картечной пулей убита славная лошадка. Упавши, она пребольно придавила мне ногу, так что мне бы не выпростаться, не будь рядом верного казака Микешки. Этот казак с майором Воейковым первым ворвался в крепость через ворота первым же врубился в турецкие толпы и взял в плен пашу, сиречь генерала. Янычары хотели бежать к морю, где их ждали баркасы, но тому воспрепятствовали днепровские казаки, известные молодецкой удалью. Из всех неприятелей удалось уйти только малой толике, а остальные предались на милость победителя.

Во время Очаковской осады я близко сошелся с генерал-аншефом Суворовым и был весьма обласкан им за дельные соображения, относящиеся к продолжению этой войны и скорейшей виктории над неприятелем. Ты, душа моя, знаешь, сколь велико признание Отечества Суворову за его беспримерные подвиги в многочисленных сражениях против недругов наших. Нынче ему суждено умножить славу российского оружия и сделать приращение владениям нашей державы. Льщу надеждой стать ему достойным в том пособником. При осаде Очакова я сочетал сухопутные занятия и штабную при Светлейшем службу в качестве дежурного генерала с флотским делом и подал мысль князю Потемкину Таврическому о подъеме затонувших турецких лансонов и образовании гребной и в одночас парусной флотилии для военных действий на лиманском и речном мелководье, поелику нам предстоит осада турецких крепостей на Днестре и Дунае. Сие было одобрено Светлейшим, и уже приведено в исполнение малороссийскими казаками под моим начальством.

Братец Эммануил после ранения под Очаковым с потерей кисти руки уже оклемался[19] и принимает пехотный полк.

Здешние обыватели ездят не токмо на лошадях, но и на животинах, верблюдами реченых, кои на спине имеют два возвышения – спереди и сзади, а еще весьма предлиную шею. Мужние бабы и девицы у турок и татар на улице вовсе не ходят, а если ходят, то на лицо опускают род покрывала так, что одни глаза можно видеть. Ежели какой мужик бабе и девице по душе, то она едино строит ему глазки, а более ничего. Оные бабы и девки, окромя того, ходят не в юбках, как на Руси или где в ином месте заведено, а в шароварах на манер тех, что у нас обычно видеть на мужиках. Накупил здесь для тебя разных гостинцев: материй, благовоний, сластей восточных. Так что теми материями и благовониями на эрмитажах ты будешь отличима. Посылаю на пробу коричневый венецианский бархат к твоим карим глазам, душа моя.

Катеньке и Софи мой поклон и родительская ласка. Жду не дождусь, когда увижу тебя. Твой Хозе.

Дано в Хаджибее. Месяц октябрь, день двадцать пятый сего 1789 года».

Из Очакова и других мест, Российской державе преклоненных, шли на запад неисчислимые колонны войск – пеших и конных, при артиллерии разного калибра и назначения. Солдаты – бывалые и совсем молодые – необстрелянные, выбивались из сил на долгих переходах под ружьем, патронными сумками и ранцами. Лямки до крови растирали потные плечи.

– Наши жены – ружья заряжены!… – затянули запевалы.

– Пули – наши детки! – грянули кумпанства[20].

– Подтянись, братцы! Подтянись! – горланили капралы и унтера. – Голова хвост не ждет! Марш! Марш!

Ротный поручик, подбоченясь в седле, пропускал ряды:

– Веселей, ребятки, шаг держать бодро, хорошо, по-молодецки! Измаил и Бендеры не за горами, а там и зимние квартиры, теплая изба, щи да каша и девка наша! А вот гляди, братцы, и Хаджибей.

– Что еще за Хаджибей такой? – удивился правофланговый солдат.

– Фортеция нами у турка взятая, – ответил солдат Казурский.

– Чудно, – проворчал правофланговый. – Название-то какое, более с басурманским сходственно.

– На месте том, сказывают, стояла небывалая крепость. Одних пушек была тыща да янычар десять тыщ, не считая татарвы. Царь-то ихний, турецкий – Салтан живал там со своими сродственниками, потому в крепости был дворец, что ни в сказке сказать ни пером описать. Во дворце том держали девок православного звания, а Салтан со товарищами поганили их. Плакали девки горькими слезами, у Христа Спасителя смерть просили, но Салтан турецкой чинил им кривду, – говорил Казурский. – Еще в крепости был громадный чулан. По султанскому указу в ём мужиков заживо гноили, тож нашего, православнова звания. Когда государыне то ведомо стало, позвала она к себе енерала де-Рибасова…

– Из немцев что ль?… – спросил правофланговый.

– Помилуй бог, русской. Нешто у немцев такие енералы бывают, что при усах да орлом глядел? Офицеришко состоит при нем, Карлой кличут, тот точно из немцев, но более для посылок разных. А де-Рибасов – нет, русской. Нарекла его государыня так, потому он дюже горласт. Какой разговор при ем пойдет, он и начинает драть басом. Матушка-царица велела его в книгу записать: де-Рибас, – продолжает Казурский. – Государыня велела енералу де-Рибасову турок в баталии одолеть, крепость взять, баб и мужиков православнова звания из неволи отпутать, а турецкова Салтана со товарищи посадить на цепь и доставить в Питер перед ее светлые очи для примерной казни. Енерал де-Рибасов, известно, взял войска, сколько надобно, кликнул казаков-разбойничков, велел отслужить молебен о даровании поверхности российскому оружию и двинулся на Салтана. У крепости сказано было пехоте рыть апроши[21], артиллеристам потчевать неприятеля калеными ядрами, а казачишкам истреблять турков саблями где только можно. Неприятель стал палить по российским из тыщи пушек. Была потеха. Только до большого, кровопролития не дошло. Енерал де-Рибасов по-иному рассудил, послал к туркам Карлу и велел им более из пушек не палить, а предаться на милость российскую, в противность не избежать им полного истребления. Испужался турка российской силы и запросил аману.

А Салтанка, не будь дурак, удрал, только и видели его. Из гаремных баб увез он девку Аришку, да вишь, она от тоски и его салтанского поганства, сказывают, удавилась. А жаль, братцы, хороша была девка Аришка.

– Известное дело – девку жаль, – согласился Федоскин.

– Государыня генерала де-Рибасова жаловала землею и мужиками. Его, сказывают, слезой прошибло. Еще царица-матушка велела ставить новый город на месте, где басурмане невольников морили, домищи в нем строить и церкви златоглавые, чтоб в самом Царьграде были видны. Когда указ этот дошел до турецкого Салтана, он едва не окочурился от страха. А де-Рибасов – велено – исполняет, – вновь затеял Казурский.

Собрал мужиков, кликнул казачков-разбойничков. Камни таскают, стены кладут, а которые по малярству или плотницкому делу – малярят и плотничают.

Город растет не по дням, а по часам на удивление и радость православным и на гибель басурманам. Купцы на кораблях привозят всякое диво заморское, и пошел там великий торг.

– Ой ли?… – не верит Федоскин.

– Сказывают, черного мужика привозили с жеребячим хвостом, а то водку заморскую, по алтыну за ведро.

– Ой ли?

– У Хаджибея ентова хуторов провославные понаставили. Один Рыбальском назван, потому как там была рыбальня. Как-то случившиеся в той рыбальне казачки вытащили из лимана вместо рыбу бабу с рыбьим хвостом. Когда подтянули ее к берегу – она зашлась смехом, ударила по воде хвостом и была такова. С тех пор на том хуторе казачки не стали ловить рыбу. Оттого нынче зовут его Нерыбальском.

То, что де-Рибас взял Хаджибей, было верно. И то верно, что государыня жаловала его Егорием третьей степени. Офицеры этим знаком награждались в уважение больших перед отечеством ратных заслуг.

Битва за низовья Дуная

Овладев Хаджибеем, казаки и пешие регулярные войска потеснили немирных эдисанцев за Днестр. Тех, кто супротивничал, – поколотили смертным боем, побрали в неволю и лишили, как было сказано в одном из донесений, скотов и хлебных припасов, которые были обращены на нужды армии, флота и обывателей, состоявших в подданстве государыни. Непаханная степь между Днепром – Ханская Украина, весь Узун перешли в российское владение.

Взятые под Хаджибеем турецкие суда были приведены в исправность. Стоящие из них пушки испытаны усиленными зарядами и на прицельную стрельбу с установкой на них приспособлений наводки. В завершение де-Рибас велел препроводить их в Херсон на соединение с главными силами гребной флотилии.

От Светлейшего пришла ординация[22] о назначении де-Рибаса адмиралом и генералом сухопутных войск, посаженных на суда, определенных действовать против неприятеля для захвата его мелких крепостей и блокады турецкой армии в Измаиле.

Используя внезапность нападения с искусным взаимодействием корабельной артиллерии и сухопутных войск, при сочетании ружейной пальбы по неприятелю с рукопашным его поражением, де-Рибас вызвал большое смятение и тревогу турецкого командования. Его мелкосидящие и подвижные суда, способные к маневру, скорострельность орудийного огня при точной наводке благодаря отличной выучке артиллеристов посеяли в среде неприятеля уныние и страх.

Изрядно потеснив турок на Днестре, флотилия де-Рибаса вышла к Дунайской линии турецкой обороны с крепостями Тульча, Исакча и Измаил, которые удерживались неприятелем прочно. Многие офицеры и казацкая старшина не чаяли конца войне. Армия пережила много кровавых баталий и две лютые зимы с обильными снегопадами, буранами и наледью, напасть прилипчивых болезней. Войска готовились к третьей, самой трудной зиме. Измаил был наибольшей крепостью в пределах Османской империи. Сидел там тридцатитысячный гарнизон, а в амбразурах торчало множество орудийных стволов, способных поразить любого неприятеля.

Гребная флотилия на Дунае пробивалась через Килийское и Сулинское гирла.

13 октября флотилия из 48 запорожских дубов[23] и еще 12 лансонов, преодолевая встречные ветры и течения, вторглась в Килийское гирло. Бортовым огнем лансоны подавили турецкие батареи. Дубы выскочили на отмель. Десантированные казаки побили турецкую пехоту и захватили множество всякого добра, брошенного бежавшими янычарами. Добычу сотник Порохня делил по справедливости. Однако сверх того, что ему полагалось, отложил: сапоги, желтой кожи седло с чепраком и вишневую турецкую шаль на гостинец своей господарке, что ждала его в Украине. О ней он теперь думал часто, несмотря что на военном пути его встречались турецкие полонянки, как то было в Аджидере [24], когда казаки захватили пашинский гарем. За скудостью бабьего сословия в здешнем степном крае полонянок разобрали большей частью неженатые молодики.

19 октября при столь же благоприятных ветрах флотилия выгребла к Сулинскому гирлу. У неприятеля здесь и артиллерии, и пехоты было поболее. Этой частью флотилии командовал сам де-Рибас. На дубы здесь были посажены днепровские гренадеры во главе с его братом Эммануилом.

При высадке Осип Михайлович приказал иметь ружья заряженными, но ударить в штыки, всем командирам наблюдать, чтобы войска стреляли лишь там, где положение места позволит поразить неприятеля. При атаке турецких батарей, указывал он, время дорого, потому не должно терять оного огнем бесполезным, малоуспешным и весьма для своих опасным.

Бой был, однако, жестоким и потери значительными.

Пальба с русских канонерок[25] на Дунае производилась каждодневно, прицельная и скорострельная, гранатами, ядрами на поражение турецкой речной флотилии и сухопутных войск.

Приблизившись к Исакче, флотилия оказалась под сильным артиллерийским огнем неприятельских лансонов и больших кораблей, стоявших у замка. Де-Рибас насчитал всего 32 турецких вымпела. Смелым и в такой же мере мастерским маневром он поставил неприятеля под перекрестный огонь своей артиллерии.

Это вынудило турецкие экипажи бежать на берег. 22 вражеских судна были сожжены, остальные стали добычей победителей. При захвате замка было взято 300 бочек пороха и 33 медные пушки. 8 из них были на полевых лафетах, что придавало им особую ценность при недостатке орудий в российских сухопутных войсках, по трудности их доставки на большие расстояния. Виктория у Исакчи была весьма знатной.

Внезапным появлением и смелым маневром де-Рибас взял Тульчу. флотилия де-Рибаса подошла к Тульче на рассвете и обрушила силу огня на неприятельские суда. Захваченные врасплох турецкие экипажи опять бежали на берег. Но далеко, однако, не ушли.

Не успели турки прийти в себя, как на берег, высадились, а лучше сказать, ворвались днепровские гренадеры секунд-майора Гриневского и черноморские казаки есаула Черненко.

– В штыки их, бг'ратцы, в штыки стег'рвецов! – майор был первым, несмотря, что шляпа на нем была продырявлена неприятельскими пулями в трех местах. – Побежали, побежали басуг'рманы. Жаг'рь им под хвост, бг'ратцы, стг'реляй метко, штыком коли кг'репко. Казачки, в обхват! Сабли вон, галопом аг'рш! Хог'рунжий, как тебя, запамятовал я, бг'рат!

– Орлик-Орленко, ваше высокоблагородие!

– Ог'рел, прекг'расно! Впег'ред, голубчик, г'рядовым в пг'римег'рность! Чег'рт! – Гриневский схватился за грудь, пошатнулся, но устоял. Пуля его ударила пониже плеча, но угодила в егорьевский крест на мундире. Крест – в лепешку, но жизнь майора Гриневского была тем спасена. Турок, засевший за выступом мечети, продолжал стволом ружья искать Гриневского и поразил бы его насмерть, не навались на того турка хорунжий Орлик.

– Спасибо, бг'рат, одолжил. Век не забуду!

Черненко, однако, уже дал казакам команду: «В лаву!» Казаки ударили, как было приказано, в обхват, чем и был решен весь исход сражения.

Турецкая конница и ногайский отряд были рассеяны и бежали в степь. Улицы Тульчи, особенно набережная, были в неприятельских трупах. Победителям досталась и большая добыча: 40 канонерок и транспортов в исправном состоянии, 10 исправных же орудий, 250 бочек пороха и большие магазины с провиантом. Ни в экипажах, ни в десантированных войсках потерь не было. Неприятельский гарнизон сложил оружие и предался на милость победителей. Князь Репнин – заслуженный полководец из окружения Светлейшего поздравил де-Рибаса из ставки: «Браво, дорогой генерал, вы движетесь широко с вашей флотилией! Тульча наша, и вы, так сказать, у ворот Измаила! К вам идут, как некогда стремились в Афины. Все хотят сражаться под вашими знаменами».

Жене в Петербург Осип Михайлович писал:

«Душа моя Настасенька. Мы пребываем по-прежнему в военных действиях, поражая неприятеля, где только можно. Нынче взяли Тульчу и очистили берег Дуная на 40 верст. В Тульче много турок побито смертным боем. Для погребения их и в отвращение здесь морового поветрия мы принуждены были истребовать всех здешних обывателей. Турок – солдат без меры храбрый, дерется отчаянно, не щадя живота своего. Однако командиры турецкие изрядно дураковаты по невежеству и совершенному, почитай, незнанию военной науки. Начальные люди у неприятеля большей частью несведущи ни в чтении, ни в письме, не говоря уже о цифирном деле, а более горлопанисты и спеси у них довольно.

Сердечный поклон тятеньке Ивану Ивановичу. Здоров ли? Как дети? Оказывают ли должное послушание матушке и прилежание в учениях? Весьма беспокоит меня строптивостью своей Софи.

Теперь мы здесь остались одни, нынче австрийский двор пошел с Портой на мир. И то сказать, от цесарцев проку мало, поелику где только ни сходились они с турком, так непременно были им биты.

Всем от меня низкий поклон. Твой Хозе.

Сего 1790 года октября дня семнадцатого».

Для захвата турецких продовольсвенных складов, расположенных вдоль Дуная, под прикрытием огня корабельной артиллерии высаживались десанты. В коротких схватках они обращали в бегство отряды, назначенные охранять припасы армии падишаха.

Захваченные гренадерами и казаками продовольствие и фураж, смотря по обстоятельствам, свозились на русские склады или уничтожались, чтобы вновь не достались неприятелю. Де-Рибас, однако, более был озабочен сохранностью провианта для содержания войск, назначенных Светлейшим в осаду и покорение Измаила. Доставка фуража и продовольствия с Украины весьма затруднялась бездорожьем и по нежеланию поселян идти в извоз в осеннее ненастье. Наступила холодная и в этих местах сырая пора. Солдаты из северных великорусских губерний более других изводились простудами. Участились смертные случаи среди больных. От разной хвори экипажи и десантные войска несли более чувствительную убыль, нежели от стычек с неприятелем.

В долах залегали туманы, небо затягивалось тяжелыми тучами и пускался мелкий настырный дождь.

Почти все светлое время Осип Михайлович из рубки флагмана глядел в подзорную трубу за движением ногайцев. Употребляя против них казаков, он не докучал старшинам наставлениями. Каждый командир по мысли де-Рибаса, должен действовать своим разумом, сообразуясь на местности. Десантированные солдаты и казаки сражались врассыпную, что позволяло положиться на смекалистость и нижних чинов.

Вести из Петербурга

При подходе к Измаилу на борт флагмана прибыл офицер связи с почтой. Настенька писала: «Милый друг мой, я, слава богу, жива, в добром здравии и своем уме. Здешние вертопрахи за мной убиваютца, но я в их сторону не гляжу и сохну от любви к вам, супруг мой любезный. Все вам кланяютца и меня сердешно поздравляют с вашими викториями над неприятелем. Сказывают, будто турок от вас в большом унынии и не знает, куда деватца. Всемилостивейшая государыня наша велела отписать вам ее благоволение. Здесь много разговору о посрамлении шведского флота и о решительной поверхности над ним российского. Ожидаетца, что шведский король, коему наши шею накостыляли довольно, образумитца и запросит у государыни мир, а там даст Бог еще до скончания нынешнего года выйдет замирение с турецким султаном. Тогда нам, душа моя, можно и свидетца. Во Франции бунтовщики весьма колобродят и даже похвал-яютца государя и государыню французских с престолу скинуть, а буде можно и до смерти побить со всеми, кто останетца верным их королевским величествам. Любезный батюшка наш Иван Иванович сказывает, что во французов вселился бес. Жеребчиха по-прежнему бесстыжая на виду у всего света амурничает с послом от аглицкого двора Витвортом, а мужа в законе к себе не пущает, отчего тот пребывает в скорби и даже замышляет наложить на себя руки. При дворе болтают об амурах Светлейшего с Прасковьей Андреевной Потемкиной. Ты ее должен помнить как княжну Закревскую. В замужестве она за Павлом Сергеевичем Потемкиным – внучатым братом Светлейшего. Он обитаетца в командовании войсками там же, где и ты, душа моя. Князю Егорию, слава Богу, пятьдесят, а Прасковье Андреевне к Рождеству исполнитца двадцать пять. Она в барышнях была хороша, и в замужестве остаетца такой же. Чувствительность Прасковьи Андреевны к Светлейшему вознаграждаетца, что супругу ее жаловано повышение в чинах.

Преданная тебе до гроба Настасенька.

Дано в Питербурхе сего 1790 года месяца октября дня четвертого».

Не в пример прежним, в этот раз пространным было письмо и от Суворова: «Государь мой Осип Михайлович! Ваши действия я нахожу правильными, поелику вы очистили от неприятеля все пространство от Хаджибея до Измаила, взяли Тульчу и Исакчу, а также весьма содействовали падению Бендер тем, что примерно поколотили ногайцев, в приятельстве с турком состоящих. Нахожу, что и впредь мы не должны пребывать в скуке. Надобно полностью до самого Измаила лишить турок провиантских запасов и особливо всяких скотин, которые могут использоваться ими для переброски войск и грузов. После можно двинуться и на Дунайские княжества до самого Букареста. Освобождение сих христианских земель от магометанского тиранства приведет Порту Оттоманскую к доконечному поражению, а нас – к победоносному миру и разным приращениям. А буде турки станут упорствовать, поведем наступление до Константинополя. Препоручаю вашему превосходительству четырех иностранных волонтеров. Онимогут в наших замыслах быть весьма полезными. Это французской службы полковник граф Ланжерон, лейтенант французской же службы герцог де Брисак, он же граф Шинон – внук маршала Ришелье, майор голландской службы де-Волан и австрийский принц Карл де-Линь. При этом честь имею уведомить ваше превосходительство, что майор де-Волан и принц де-Линь весьма проворны в инженерном деле, куда в рассуждение военной выгоды и употребить их должно. Все сии иностранные офицеры явились в российскую военную службу с соизволения их природных государей.

Желаю вашему превосходительству доброго здравия и военной фортуны. Александр Суворов.

Сего 1790 года октября дня осьмнадцатого».

Пока Осип Михайлович читал письма, пожаловал Микешка. От его смазанных дегтем сапог, шел крепкий и злой дух. Микешка любезно сообщил, что из добытого вчерась на охоте вепря казачий есаул Черненко сварганил на хохлацкий манер род щей или борщ с некими пампушками.

– Ты бы, твое превосходительство, откушал, пока борщ не остыл.

Поскольку голод, как известно, не тетка, то Осип Михайлович принял предложение Микешки и отправился в кают-компанию, где на столе его ждала не только миска борща, но и окорок, зажаренный по старым запорожским обычаям. Надо сказать, что во всю эту компанию войска де-Рибаса не испытывали недостатка в продовольствии, потому что в море, лиманах и в Дунае водилось много скумбрии, чируса, сельди, кефали и прочей рыбы, среди которой, разумеется, встречалась и камбала с бычком величиной с казацкую саблю, но только без эфеса. Теперь таких бычков уже нет, а тогда были. Казаки, гренадеры и матросы в вольное время бычков имели обыкновение ловить крючками, а прочую рыбу даже сетями.

Отобедав, Осип Михайлович крестным знамением возблагодарил Бога и велел Микешке убрать миску. Здесь же, в кают-компании, он принялся писать письмо жене: «Родимая моя Настенька! Мы в сражениях и тревогах. Намедни ногайцы прискакали к месту стоянки канонерок. Как лихие наездники они встали на лошадей и осыпали нас стрелами, отчего один матрос окривел. Тех ногайцев мы отогнали ружейной пальбой. Мой ангел-хранитель Микешка с товарищами пустился за ними в погоню. Одного ногайца они порубили саблями, а троих взяли в неволю. Мы раздели их донага, за те шалости высекли и отпустили с миром. Ежели дворцовые вертопрахи и паркетные шаркуны будут и впредь к тебе приставать, то я велю Микешке с его товарищами схватить их также, снять с них порты и яко тех ногайцев примерно высечь, чтобы другим неповадно было совращать мужних жен и досаждать тебе вздором, душенька моя. Слава Богу, кажетца, война идет к концу. У меня в деташементе состоит граф Шинон герцог де Брисак, коему от роду двадцать четыре года. Сказывают, что в его предках сам кардинал Ришелье, трудами которого учинилась французская монархия, ныне переживающая черные дни, поелику неизвестно, что еще будет с французским королем и его венценосной супругой от неистовств разбушевавшейся черни. Де-Брисак весьма красив, волосы у него совершенно черные, лицо приветливое, нравом он веселый и доверчив, как малое дитя, несмотря, что герцог. Казаками в деташементе предводительствуют старшины Чепига и Головатый. С ними я в приятельстве еще со времени очаковской осады, когда за славное березанское дело, что мы учинили купно, мне жалован Владимирский в третьей степени. Гренадеры мои под начальством брата Эммануила. Он совершенно оклемался после потери руки под Очаковым и тебе шлет низкий поклон. Вот и все новости. Ежели война еще продолжитца, то я изведусь от разлуки с тобой.

Твой Хозе.

Дано сего 1790 года октября дня тридцатого».

Хороши были разудалыми разгулами с гармоникой и песнями санные катания на тройках с приходом и проводами зимы, особенно на масленицу, публичные и партикулярные машкерады, балы, обеды и ужины, где подавали обильные яства, пили заморские вина и томно вздыхали замужние барыни в затейливых нарядах.

Иван Иванович Бецкой с дочерью жили в одном доме, но в разных апартаментах и встречались только за обедами. Их застольные беседы ограничивались пересказом придворных сплетен.

Великосветский Петербург напоминал более Францию, нежели матушку Русь. В салонах и при дворе болтали по-французски, изредка – по-немецки. Разговаривать по-русски было принято лишь с подчиненными и лакеями. Сама государыня давала тому отличную примерность, изъясняясь по-русски только с камер – юнгферой Марьей Савишной Перекусихиной и камердинером Захаром.

Еще с отроческих лет в дом Бецких часто наведывался наследник престола Павел Петрович. Пошел слушок о неравнодушии его к Настеньке. Но все более враки, а впрочем… Однако Настасенька ни в девичьи годы, ни в замужестве к тому поводов не давала. Да и сам Павел Петрович держал себя прилично, без кавалерского нахальства.

Иван Иванович и Настасенька по высочайшему соизволению бывали на вечерах в Эрмитаже, где запрещалось упоминать о чинах и титулах и сама государыня состояла лишь поручиком общества. Каждый здесь изощрялся в шутовстве и лицедействе, но из всех был отличен Лев Александрович Нарышкин, не знавший равных в декламации стихов, чем он не раз повергал почтенное собрание в неописуемый восторг. Князь рыкал аки лев и мяукал кошкой, от громыхания переходил к стенаниям и вздохам, обыкновенно независимо от того, об чем говорил.

Иван Иванович на эрмитажах, однако, был редко, находил их неприличными ни возрасту, ни нраву своему. При дворе по случаю праздничных приемов и прочих торжеств был неизменно, ласкательств у государыни и сановников двора не искал, но состоял в большом почете Настасья Ивановна мудрость эрмитажной науки постигла в совершенстве, особенно умение изображать опахалом разные страсти, роняя его – испытывать обожателей в любви и преданности. Когда увлекшийся флиртом волокита пускался в двусмысленные объяснения, равно делал неприличные предложения, она, не в пример иным придворным красавицам, с величайшей скромностью, но умеренно била его свернутым опахалом по пальцам и говорила неизменно в таких случаях: «Перестаньте, пожалуйста». Втайне Настасья Ивановна мечтала в ее фрейлинском положении быть жалованной статс-дамой. Она знала всю жизнь двора. Дворцовая и кабинетная жизнь разных ведомств проходила тогда на виду. Не оставались в секрете и тайны альковные[26].

Настасенька была чудо как хороша и дамой полной зрелости, при некоторой склонности к полноте. Красота ее была южной. Брюнетка с темными глазами и зажигательным нравом, она утверждалась в свет черкешенкой, будто взятой Иван Ивановичем на воспитание. Более чемвнешность было обаяние Настасьи Ивановны милым, но не лишенным достоинства кокетством. Амуры за ней не водились. Ее верность супругу, который к тому же был в военных походах, при дворе почитал! странностью. Недоброхоты возводили поклеп, будто Настасья Ивановна отлична от других дам лишь тем, что в интимности скрытна, только-то и всего. Однако известно – недоброхоты потому и таковы, что весьма склонны к распространению злых небылиц. За Настасьей был иной грех – уж очень она была остра на язык и ко всему любопытна. В один голос считалось, что Рибасша знает при дворе все. Поболтать с ней – одно удовольствие и не без пользы для себя. Впрочем, посудачить была охоча не одна Настасья Ивановна.

Граф Никита в сопровождении трех казаков был послан с очередной от государыни эстафетой к Светлейшему. По доставлении той эстафеты в Бендеры ему велено было Светлейшим скакать под Измаил.

Тот был озабочен опасностью пути к Измаилу и пробовал от поручения отказаться по необходимости-де быть при дворе.

Но Светлейший строго наказал ему не дурить. На юге каждый офицер крепко стоит при какой-либо надобности и не может быть в ослушании высшему начальству.

Настасья Ивановна, словно предчувствуя такое поручение Светлейшего графу Никите и пользуясь его любезностью, пристроила к нему и свою цидулу мужу.

«Милый друг мой, сердечный и любезный, – писала она, – здесь нынче стало известно, что генерал-аншеф Суворов будто во главе несметной армии идет на Измаил на присоединение к иным войскам, там уже находящимся, не исключая вашу, радость моя, флотилию. И будто всем велено слушатца графа Суворова. Быть большому против турок сражению, отчего произойдут убийства и увечья. Да хранит вас в тех сражениях ангел, ибо свет мне без вас не мил. Я вся без ума от страха за вашу жизнь, супруг мой любезный. Доколь не получу известий, что вы из тех сражений вышли целым и невредимым, в Эрмитаж ходить не стану, скажу, что у меня разыгралась мигрень и мне не до веселий. Дети, слава богу, здоровы. Государыня по-прежнему бывает в нашем доме. Уж больно тревожит ее дурное состояние батюшки Ивана Ивановича. Намеднись ее величество, на тятеньку глядя, прослезилась. Ваша Настасья.

Сего 1790 года, октября двадцать девятого дня».

Графа Никиту, собственноручно вручившего ему письмо жены, Осип Михайлович просил пожаловать на флагманский корабль и отужинать чем Бог послал по нынешним обстоятельствам.

– Приглашение принимаю и ради беседы в видах, которые могут быть вам полезны, милостивый государь мой Осип Михайлович, – сказал граф в сознании своей столичной значимости.

– Обязан вашей доброте, – вежливо улыбнулся Осип Михайлович.

– Имею честь, милостивый государь, состоять в близких отношениях с особами в империи значительными. Шеф тайной полиции господин Шишковский мне кузен, – в голосе графа Никиты было сознание превосходства над провинциальным генералом.

Де-Рибас поклонился, но от графа Никиты не укрылось, что поклон тот при упоминании имени столь высокой персоны не был должно учтив.

– В Петербурге нынче образовалось общество мартинистов, куда вошли и лица, известные близостью ко двору. Неблаговидный образ мышления этих сектадоров обратил на себя внимание правительства.

– И до меня дошли эти слухи. Но утверждают, что у мартинистов только религиозно-нравственные цели и желание облегчить участь страждущего человечества, – сказал Осип Михайлович.

– В этом обществе известный книгопродавец и литератор Николай Новиков, а также Иван Лопухин – весьма опасный пустомель. Предосудительная деятельность Новикова – сочинителя древней Российской вифлиотеки. Его преосвященство архиепископ московский Платон почитает его произведения наполненными новым расколом для обмана и уловления душ, несведущих в житейской мудрости. Достойно сожаления, что вифлиотека сбывается столичными книгопродавцами не меньше как по сто рублей серебром. В сочинениях господина Новикова мало полезного, а более колобродное. Они исполнены нарочитой темноты, служащей и разным, опасным для монархии мудрствованиям, а потому и заблуждениям вплоть до разгорячения ума, весьма вредного для порядка, освященного монархией и законами. Хуже того сочинения господина Радищева, который заражен французским вольнодумством и выискивает все возможное к умалению почтительности крепостных мужиков к господам помещикам, – благодетелям их.

– Нет ли каких новостей, относящихся к внешней политике нашего двора?

– Австрийцы подписали мир с Портой Оттоманской, оставив нас наедине с турецкой армией. Западные державы, исключая Францию, которая находится в большом внутреннем расстройстве, ни о чем ином не помышляют, как только о нашем поражении в этой войне.

Осип Михайлович дал знать Микешке ставить на стол ужин.

В предвкушении обильной трапезы граф Никита расстегнул белый кавалергардский мундир, далеко не первой свежести, но с офицерскими значками.

– Эти канальские слухи, – сказал он, – происходят от господ англичан и пруссаков. Прусский министр при нашем дворе предлагает государыне миролюбивые с турками статьи, как полагают, единственно чтобы дать туркам поисправиться после многочисленных поражений. Высочайшим манифестом объявлено о новом рекрутском наборе. Английский министр, узнавши сие, пришел в такую робость, что голоса

лишился. По случаю недостатка ружей в армии, сказано делать их в Могилеве и в селе Павловском, что в Нижегородской губернии. Государевой грамотой казакам велено быть в поголовном походе. Господа англичане и пруссаки надеются, что война кончится миром, полезным для них и Порты Оттоманской. Но в рассуждении этом они крайне заблуждаются и в интригах не преуспеют.

– Каковы намерения государыни относительно Придунайских княжеств? – спросил де-Рибас.

– Ныне о том в совете мозголомствуют. Россия намерена получить Очаков с землями между Бугом и Днестром и для нужд торговли – два-три острова в Архипелаге. Из Молдавии, Валахии и Бесарабии должно образовать независимое княжество Дакию. К тому располагает жестокая вражда молдаванов и валахов к Порте Оттоманской. В князья государыня прочит Светлейшего. Английские и прусские дворы всеми силами стараются не допустить сокращение владений турецкого султана и под разным предлогом злодействуют против России, побуждают министров своих при российском дворе горланить за оставление турок в Европе.

– Удивляюсь недоброходству прусского и английского дворов к христианским народам, испытывающим жестокое угнетение басурман, – вздохнул де-Рибас. – Но отечество наше тем и сильно, что недоброхотам не пойдет на попятную.

– Ныне, ваше превосходительство, мы в тяжелом состоянии. Расходы на армию возросли до чрезвычайности. В прошлом месяце туда отправлено три миллиона серебром и столько же ассигнациями. Но войска и после сего в значительной части остаются босыми и нагими. Во внутренних губерниях неслыханная, небывалая дороговизна. Четверть муки обходится не дешевле семи рублей, а в армию на четверть отпускается четыре рубля пятьдесят копеек. Рекрутскую повинность распространили ныне и на те губернии, которые никогда рекрутов не выставляли.

После обеда граф Никита ушел в отведенную ему каюту. Осип Михайлович по давнишней привычке перечитал письмо жены и горько улыбнулся. Он доподлинно знал, что Суворов на Измаил не идет, что войска у этой крепости, разделенные между двумя соперничающими генералами – Потемкиным и Гудовичем, стоят в полном бездействии с немалым уроном от болезней и нуждой от неустроения лагерной жизни. Он знал, что оба тяжелые на подъем, бездельные генералы крепко думают о снятии блокады Измаила и о переводе войск на зимние квартиры. Это, по мысли де-Рибаса, было равносильно отступлению в Украину и утрате плодов кровопролитной компании девяностого года.

Штурм и взятие Измаила

17 ноября де-Рибас приказал флотилии сниматься и взять курс на Измаил. Считанные дни оставались до наступления зимних холодов. Гребные суда с артиллерийским вооружением, удвоенными комплектами боеприпасов и десантом против течения шли тяжело. Люди на веслах изнемогали от напряжения и усталости. Смена гребцов производилась каждый час. Где было можно, ставили паруса. Под сильными порывами ветра суда кренило на правый борт так, что была даже опасность опрокидывания.

После суточного перехода 18 ноября к полудню генерал-майор Арсеньев, несмотря на ненастную погоду, начал высадку войск на Сулинском острове. Первыми десантировались батальоны Херсонского гренадерского полка, за ними лифляндские и бугские егеря, последним – батальон Алексопольского полка.

Высадка на ту часть Сулинского острова, которая противостояла береговой стороне крепости, означала выход на исходный рубеж к штурму Измаила.

С борта флагмана через сетку мелкого секущего дождика Осип Михайлович осматривал в подзорную трубу внешние обводы могучей турецкой твердыни. Со стороны суши это была высокая земляная ограда бастионного[27] и капонирского [28] расположения. Вдоль вала тянулся наполненный водой ров, глубина которого, по сведениям лазутчиков была от 3 до 5 сажень [29] и более. Береговая сторона составляла южную линию обороны крепости. Здесь позиции неприятельской пехоты прикрывал мощный артиллерийский козырек из десяти девятипушечных батарей крупного калибра. Тут располагалась мортирная батарея, орудия которой были способны бросать пятнадцатипудовые ядра. Над укрытыми в окопах огневыми порядками пехоты господствовал редут Табия с тремя ярусами пушечных амбразур. Орудия Табии были приспособлены для обстрела продольного течения Дуная вверх до крепости. Редут крепко перекрывал реку.

Не овладев редутом Табия, нечего было и думать о прорыве в Измаил со стороны реки. Поэтому Осип Михайлович приказал Арсеньеву пока ставить против Измаила на Сулинском острове пушечный противовес.

18 ноября дул пронизывающий северо-западный ветер. Дождь сменялся крупой, ледяная крупа дождем. Сырость забиралась за ворот и холодными струйками бежала за поясницу.

Казаки и солдаты стаскивали орудия с транспортов и катили в земляные укрытия – род брустверов с прорезями для орудийных стволов, достаточными для необходимых углов обстрела.

Почва на Сулинском острове – болото, поросшее колючим кустарником, не укрывавшее войска от неприятеля, но весьма затруднявшее передвижку орудий и доставку боезапаса. Примыкающая к реке часть острова была в камышовых плавнях. Местами здесь возвышались рощи белой и болотной ивы, стоявшие в желто-буром листопаде. В отдалении были видны могучие кроны одиноких дубов и вязов. На мелководье плескались лещи, сазаны и окуни – жирные летними нагулами.

– Ну и погодка, мать ее за ногу, – ругался Гриневский. – Холодина звег'рская, ветг'рюга да еще и дождь. Федоскин!…

– Слушаюсь, ваш благородь!

– Что ты, бг'ратец, худо сапоги мне чинил. Пог'ртянки насквозь пг'ромокли. Чег'рт знает что, бг'ратец.

– Виноват, ваш благородь! Оплошал малость.

– Скотина ты, однако. Экое свинство сделал.

– Так точно, ваш благородь, скотина!

– Казуг'рский!

– Я, вашскородь!

– Что у тебя с патронной сумкой?

– Никак расстегнулась.

– Непг'риятельская кавалег'рия! В г'ружье! Задние заг'ряжай, в пег'реднюю шег'ренгу подавай. Залпом пли! Заг'ряжай! Пли! Молодцы, г'ребята! Богатыг'ри! Заг'ряжай!

– Обходят вашскородь!

– Молодец, Федоскин! Тг'ретий плутонг[30] фг'ронтом напг'раво! Залпом! Пли! Пег'рестг'роение в каг'ре! Кавалег'рию в штыки! Чег'рт… Ког'рабельная аг'ртиллерия…

Турки атаковали Гриневского со стороны речки Репиде силами всей, оказавшейся здесь конницы. От редута Табия на Сулинский остров двинулось пять неприятельских лансонов.

Против турецкой кавалерии на выручку Гриневскому де-Рибас выдвинул 200 гренадеров и 300 черноморских казаков. Схватка была короткой, но жестокой. Под есаулом Черненко споткнулась лошадь. Он перелетел через ее голову и зашибся так, что из глаз его посыпались искры и в голове помутилось. Подхватившись, Черненко вскочил на верного конягу и в лаве продолжал преследовать неприятеля до озера Кучурлуй.

Турецкие лансоны пытались подвести русскую гребную флотилию под бастионы редута Табия. Дуэль пушек продолжалась без малого четыре часа. Де-Рибас маневр неприятеля, однако, разгадал. Взорвав один турецкий лансон, остальные он вынудил выйти из боя под защиту крепостных орудий. Наступила тишина, нарушаемая только шорохом дождевых потоков. Похоже было, что хляби небесные разверзлись надолго. Изредка пробегали и укрывались в зарослях дикие кабаны, шныряли выдры, хорьки, попадались норки и горностаи, потревоженные ботфортами[31] солдат.

Ни в днепровских низовьях, ни в иных местах никто даже из самых бывалых казаков, не исключая бригадира Чепиги и полкового есаула Черненко, не могли припомнить такого изобилия разной дичи и рыбы, хоть места здесь по несходственности погоды в эту пору были гиблые.

К генералам Потемкину и Гудовичу послал Осип Михайлович гонцов с пакетами. Есаул Федор Черненко с надежными казаками Орликом и Порохней направился с поручением в штаб Потемкина. Войска снимались с позиций на зимние квартиры. На развезенной дороге солдаты подталкивали фуры, утопавшие в густой грязи. Усталые лошади дымились испарениями пота, накипью покрывавшего их тяжело вздымающиеся бока. Армия располагалась биваками под открытым небом. На обочинах дороги стояли пушки, зарядные ящики, обозы. У штабных домов была необычная суета. Фуры грузились сундуками, тюками, ящиками и корзинами, доверху наполненными разной рухлядью.

Штаб готовился к переходу. Это привело есаула в некоторое смущение. В пакете, который он передал дежурному офицеру после обычного обращения к генерал-поручику Потемкину Осип Михайлович указывал: 12 октября, когда была начата кампания по очищению Дуная от неприятеля и блокаде Измаила, гребная флотилия захватила 77 неприятельских судов и 40 паромов, 210 судов потопила или сожгла, взяла 124 и потопила 310 турецких орудий разных калибров. Все медные полевые пушки английской работы отправлены в Екатеринославль на переделку для включения в русскую артиллерию.

«За победы, одержанные флотилией от Сулинского и Килийского гирла Дуная до сих мест, заплачено не дорого, писал де-Рибас. – Но при отводе войск на зимние квартиры с оставлением Измаила неприятелю будем платить вновь и по значительно большей цене. Турецкая сторона не только восстановит, но и усилит свои позиции на Дунае. Турки в Измаиле закрыты крепко. В крепости сосредоточено много людей и животных при ограниченности провианта. Для скорого и выгодного завершения войны следует, не дожидаясь неприятельского истощения, крепость штурмовать, поелику наши войска совершенно незащищены от непогоды. 20 ноября – атакую редут Табия. Прошу, ваше превосходительство, меня поддержать вверенными вам войсками».

Прежде чем принять пакет, штабной офицер в щеголеватом мундире ехидно улыбнулся:

– Ну что, казачок, турок довольно намылил вам шею? На рожон лезете, дурачье.

– Мы так всю войну на рожон – под пули, чтоб таким, как ты здесь в тепле и сытости сиделось. Мне пуля, а тебе – крестик за штабное геройство.

– Но, но… гляди у меня, хамло.

– Куда глядеть? Чин у тебя копытанский, а я – полковой есаул, выходит тоже копытан и ты мне не указ. Принимай и напиши, чтоб видно было: пакет доставлен куда следует и ко времени. Тебя как звать?

– Граф Ростопчин.

– Не держи обиду, твое сиятельство. Народ мы грубый, неотесанный. Видел бы ты, как мы прорывались через Сулинское гирло. Турецкие батареи на правом и на левом мысу, а мы вот так, как на ладони, – вокруг есаула Черненко собрались штабные разных чинов. – Подошли мы на расстояние пушечного огня, а он, собака, как шарахнет с двух сторон пятипудовыми ядрами. Вокруг закипела вода. Он как вжарит… и, я извиняюсь, господа ахвицеры, мать его… и мимо. Первыми высаживались днепровские гренадеры: кто в подштанниках, и кто с голым задом, кому вода по горло, а кого накрыла с головой, течение сносит на глубину в море, буруны затягивают на дно, мать его… Как днепровские гренадеры стали высаживаться, он перешел на гранаты, мать его… сколько он их положил… Весь берег в покойниках. Днепровцы стаскивают его пушки – он двинул пехоту. Днепровцы побежали, а полковника, он нашему генералу приходится родным братом, и еще с десяток солдат с ним турок окружил. Они бьются, а он, собака, со всех сторон напирает и хочет поднять их на штыки. Видя такое дело, гренадеры, что было утекали, повернули назад и врукопашную: кто штыком, кто прикладом. Тут-то генерал наш кинул на него казаков. Было дело. Побили мы его, господа ахвицеры, крепко. Но более побрали в неволю и на двух кораблях отправили в Николаев. Там, говорят, большие работы для пленных.

Исполнив поручение, Черненко вернулся в полк на Сулинский остров, где завершилось строительство батарей.

С рассветом 20 ноября под прикрытием ураганного огня с пушек и мортир по сгрудившимся турецким судам и бастионам в сторону крепости сквозь холодную изморозь двинулись дубы, глубоко осевшие в мутную воду Дуная, с казачьим десантом. Лихим выбросом предстояло захватить на той стороне клочок неприятельской земли и тем облегчить высадку людей, назначенных овладеть грозным редутом. Дубы ударились о песчаную отмель, казаки с гиком и свистом опрометью кинулись в воду, подняв над головами ружья и лядунки с порохом.

Внимание измаильского гарнизона было сосредоточено на драматических событиях, которые разворачивались на турецких судах. 14 неприятельских лансонов и 17 транспортов от прямых попаданий окутались густым дымом. Мощные взрывы вставали над пожарищами, полыхавшими среди судовых надстроек. Горели паруса, с грохотом падали мачты.

Де-Рибас был в большой тревоге. Пора кончать высадку и атаковать редут. Он напряженно вслушивался в сторону степи. Там была тишина. Бой шел только здесь. Похоже, что Гудович и Потемкин по-прежнему упорствуют в бездействии, желая проучить прыткого де-Рибаса. Иван Васильевич отлично знал, что Измаил – не Хаджибей. Измаил де-Рибасу без ввода в дело главных сил не по зубам.

Осип Михайлович зримо представил породистого Павла Потемкина в отороченном мягким мехом халате с трубкой в зубах, его спокойный голос, взвешенность в словах и степенность в движениях:

– К штурму Измаила не было-де ординации Светлейшего.

– Образ действия господина Рибаса, – скажет Гудович, – более приличен казачьему сотнику, нежели генералу.

Гудович был из тех командиров, о которых дурного не скажешь, но и хорошего тоже. Его осторожность была довольно известной в войсках, как и его умение поддерживать со всеми одинаково ровные отношения. Сказывали, будто Иван Васильевич одно время учился в университете. Никто не мог наверное утверждать как долго. Достаточно, однако, чтобы на всю жизнь сохранить предубежденность к наукам и профессуре, которую он почитал сословием для общества бесполезным.

Иван Васильевич весьма остерегался дурного глаза и козней домового, потому, видно, и дожил до глубокой старости, чина фельдмаршала и полицейской должности главнокомандующего в Москве.

Некоторое время состоявший в подчинении Гудовичу, в измаильскую кампанию де-Рибас и по чину, и по должности был независим от Ивана Васильевича.

– Твое превосходительство, гляди-ка туда, – Микешка подтолкнул де-Рибаса.

Из крепости в сторону позиции, занятой казаками Головатого, валили толпы турецкой пехоты.

– Скверно. Очень скверно, черт возьми. На батареи и суда: огонь с флотилии и бастионов крепости перенести на неприятельскую инфантерию. Охотникам: передать его высокоблагородию полковнику Головатому оставить позиции и отвести казаков на остров.

– Позволь мне, твое превосходительство…

– Вали.

Полосу ледяной воды, отделявшей остров от клочка земли у подножия Измаила, где зацепились казаки Головатого, Микешка одолел вплавь. Передав приказ об отходе на остров, он прыгнул в лодку и, окоченев от холода, забрался под бурку.

Болотистое пространство, отделявшее редут от крепости, было завалено трупами янычар, павших под ружейным огнем казаков. И сами казаки несли ощутимые потери, но их отход начался не ранее приказа де-Рибаса.

Осип Михайлович был вне себя от гнева. Стоявшие подковой вокруг Измаила войска Гудовича и Потемкина продолжали бездействовать, в то время как его корпус ввязался в жестокие бои с неприятелем, намного превосходящим в числе и вооружениях. В деле 20 ноября он потерял 81 убитым и более 230 ранеными. Урон необычный и тяжелый.

Когда наступила тишина, де-Рибас отправился в каюту, упал на кровать и, не раздеваясь, не снимая сапог, провалился в сон долгий и глубокий.

С постели он не встал, а скорее вскочил, вопреки неприятию горячительного выпил стопку водки и в приливе сил и ясности в голове велел Микешке седлать коней для поездки в штаб генерал-поручика Потемкина.

Павел Семенович принял де-Рибаса в полевом доме – просторном и чистом, с дежурным генералом, толпой адъютантов, ординарцев и прочей обслуги. Кабинет Потемкина был в персидских коврах, и сам он сибаритствовал на широченной тахте за трубкой турецкого наргиле, потягивая табачок через душистую воду в серебряном червленом сосуде. Беседа с Потемкиным была не по душе де-Рибасу. Павел Семенович слушал с видимым равнодушием, чтобы не сказать – с пренебрежением; доводы о неотлагательном штурме и взятии Измаила не принял.

Гудович и вовсе отказался от встречи с Осипом Михайловичем. После Хаджибея между ними было более холодности, нежели теплоты. Уклонясь от беседы с де-Рибасом, Иван Васильевич велел адъютанту сказать, что ему-де неможется.

В тот же день де-Рибас писал начальнику штаба Светлейшего генералу Попову в ставку то, что назначалось для очей Самого: война затянулась, финансы империи истощаются, артиллерийское и вещевое довольствие войск скверно, отношение европейских дворов к России изменяется к худшему. Много зависти к успехам российского оружия и страха от усиления России. Безотлагательный штурм и покорение Измаила совершенно изменит расположение сил в нашу пользу и прибавит миролюбия Порте. В армию осады Измаила надобно немедля направить Суворова, одно прибытие которого воодушевит на подвиги войска и вызовет растерянность неприятеля.

Пакет в ставку Осип Михайлович велел отправить с полковым есаулом Черненко и сотней всадников сопровождения, с примерной расторопностью в пути.

Ответ на письмо де-Рибаса пришел раньше, чем ожидалось. На неказистой лошаденке в армию прибыл Суворов и тотчас пошел на позиции.

В наставлении Светлейшего Суворову было вписано: «Измаил остается гнездом неприятеля. И хотя сообщение гарнизона с Турцией прервано через нашу гребную флотилию, истребившую все турецкие суда, овладение этой крепостью с помощью Бога еще предстоит.

Флотилия под Измаилом истребила почти все турецкие суда и сторона города к воде открыта. Хотя сообщение Измаила с морем прервано через флотилию, но вяжет нам руки для предприятий дальних. Взятие Измаила надобно в виду политических и стратегических соображений. Измаил не пал – черноморская флотилия не может пройти мимо его укреплений, ее роль ограничена плаваньем по низовьям Дуная, тогда как важно плавучие батареи ввести в дело у Галаца и Браилова. Генерал-майору де-Рибасу приказываю быть в вашем подчинении. Моя надежда на Господа и вашу храбрость. Под Измаилом много разночинных генералов, из которых может выйти нерешительный сейм. По предприимчивости и усердию во всем на подмогу вам будет Рибас, будешь доволен и Кутузовым».

В этот холодный и сырой день де-Рибасу было скверно от простудной лихорадки и усталости после приготовительных к штурму трудов. Простуда случилась от дурной привычки ходить в шинели нараспашку, отчего холодный сырой ветер пробирал до костей. Но застегнутая шинель связывала, что было несообразно порывистому нраву Осипа Михайловича с его неуемным рвением, когда требовало дело.

Военный совет был проведен более для одной видимости. Перед крупными сражениями советам по уставным правилам полагалось быть непременно. Этот совет был вовсе не совет. В собрании говорил Суворов – тихо, но веско, не допуская возражений или сомнений: «Крепость весьма значительна, более всех турецких крепостей она соответствует этому названию, ее гарнизон – закаленная в боях армия. Но российскому могуществу ничто противостоять не смеет. Ранее не отступали – не отступим и нынче. Покорится Измаил – ничто более не в силах на этом театре военных действий противиться нашим войскам. Я решил овладеть этой крепостью или погибнуть под ее стенами. Пусть каждый из вас, господа, следует велению бога, пользам отечества нашего и государыни, равно своей совести и воинскому долгу.

– Останься, Осип Михайлович, – сказал Суворов.

Когда командиры ушли, припадая на ногу, Суворов подошел к де-Рибасу и взял его за пуговицу мундира:

– Что вызвал меня под Измаил – благодарствую, голубчик, весьма благодарствую. Засиделся я, батюшка, без дела. Что атаковал Измаил по собственному почину, не в согласии с Гудовичем и Потемкиным – порицаю. От сей прыти более вреда, чем пользы. Погнался ты, Осип Михайлович, за славой. Не о деле думал, а более о возвышении своем и отличии крестиком. Презрел, что Измаил не Тульча, а крепость армейская. Прежде чем определить людей на смерть должно бы знать неприятеля. Зря людей погубил, генерал. И в одночас, голубчик, укрепил турка во мнении о возможности россиян колотить. Потому и надменности у неприятеля прибавилось. Молчишь, голубчик…

– Молчу, Александр Васильевич.

– А почему молчишь?

– Потому, что в оправдание сказать нечего. Впрочем, полагал, что буду поддержан корпусами Гудовича и Потемкина.

– Полагал… Пора бы тебе, как генералу, знать, что взаимодействие войск стоит не на предположениях, а на расчете и субординации.

На флагман де-Рибас возвращался в дурном настроении. Не такой ожидалась ему эта встреча. Сам выписал Суворова, самому же от Суворова и досталось, благо не на людях. То-то утешил бы командующий Гудовича и Потемкина.

У трапа стоял Микешка.

– Ужин, твое превосходительство, подан в каюту.

– Убирай к чертовой матери твой ужин!

– Как можно, твое превосходительство?…

– Ты, что, скотина? Как стоишь?!

– Слушаюсь, ваше превосходительство, – Микешка вытянулся во фрунт. – На его лице было не столько смятение, сколько удивление.

Не взглянув более на денщика, де-Рибас уставился на вахтенного офицера.

– Вы здесь для чего? Почему бедлам на палубе?

– Виноват, ваше превосходительство.

– Виноват…Службу знать надо. Кто там ещё?

– Казаки курят, ваше превосходительство.

– Что-о? Этого еще не хватало. А крюйт-камера? А боезапас на корме? Ты куда глядишь на вахте? Да ты никак очумел, болван. Чин?

– Изволите видеть – поручик.

– Полк?

– Днепровский…

– Поди-ка сюда!

Де-Рибас решительно ступил в сторону офицера и резким движением сорвал с его шинели погон.

– В штурм крепости пойдешь рядовым. Вахту сдать. Гвоздев?

– Слушаюсь.

– Ты еще здесь? Убрать каюту и сам поди вон.

Де-Рибасу с флотилией и десантом назначалось атаковать Измаил с юга со стороны реки. Ему были приданы батальоны Лифляндского, Бугского, Белорусского, Херсонского и Николаевского полков, сверх того – два летучих батальона. Сообразно диспозиции в подчинение де-Рибасу были поставлены генерал-майор Арсеньев, гвардии Преображенского полка секунд-майор Марков, бригадир Чепига, полковник Головатый, полковник Эммануил де-Рибас и прочие чины.

«Осип Михайлович де-Рибас, – напишет Суворов в донесении Светлейшему, – лично руководил войсками, высаживающимися на дунайскую сторону Измаила с лодок и судов его флотилии».

Под огнем турецкой артиллерии армия окапывалась у стен крепости. Несмотря на пасмурную погоду и холодный ветер с реки, изнемогая то от жаркого, то холодного озноба, Де-Рибас самолично ставил на сухом месте батареи двенадцатифунтовых единорогов. Как у Хаджибея, здесь была скудость в огневых припасах. Потому артиллерийским офицерам был отдан строгий приказ: огонь держать на поражение неприятеля, а попусту не палить. Для дури сей нет ни пороху, ни снарядов. В каждой батарее было по десять орудий с исправной прислугой, на каждое орудие – двадцать снарядов.

В третьем часу ночи флотилия расположилась в две линии против береговой части крепости. В первую линию де-Рибас выдвинул казачьи дубы с регулярными войсками и казаками в них, которые назначались для десанта.

В половине шестого утра под прикрытием густого тумана началось общее движение к крепости.

Пытавшийся отвечать на огонь русской артиллерии с кораблей и сухого места, неприятель был подавлен.

Турецкая бомба, однако, угодила в крюйт-камеру бригантины «Константин». Произошел небывалой силы взрыв. Разнесло в клочья шестьдесят офицеров и нижних чинов. Погиб командир бригантины капитан-лейтенант Нелидов – офицер толковый и храбрый. Уже после падения Измаила казаки нашли туловище с остатками флотского мундира и владимирским крестом, по чему и определили, что это Нелидов. Взрывом на «Константине» были повреждены и выбыли из боя две рядом стоявшие канонерки.

– Здог'рово, однако, г'рвануло, – сказал Гриневский. – Федоскин!

– Слушаюсь, ваш родь!

– Стег'рвец ты, бг'ратец! Опять сапоги текут. Пог'ртянки хоть выжимай. Чинил-то как, скотина?!

– Виноват, ваш родь! Оплошал.

– В мог'рду бы тебе.

– Виноват, ваш родь! Нитка как есть гнилая была.

– Казуг'рский!

– Я, ваш родь!

– Потог'рапливайся! Что ты повог'рачиваешься, как баба в салопе?

– Стенько!

– Ваш родь?!

– Пег'редай на батаг'рею пг'рикг'рытия пусть заткнут амбг'разуг'ру спг'рава! Живее, чег'рт возьми!

Несмотря на значительные потери, казаки и гренадеры с ходу овладели крепостным валом от берега до Килийских ворот, захватили все турецкие береговые батареи.

В первых рядах атакующих, увлекая их личной примерностью, был де-Рибас. Его почти водночас видели и на берегу, и на борту флагманского судна, поскольку флотилия огнем бортовых орудий прикрывала атакующие войска. Чтоб избежать поражения своих, орудийный огонь приходилось постоянно переносить в глубь неприятельской обороны. Маневр судов и прицельность артиллерийского огня затруднялись густым туманом. Де-Рибас был везде: где во избежание посадки на мель тяжелых бригантин следовало пересадить войска на плоскодонные запорожские дубы, где для сокращения потерь требовалась скорая высадка людей, в штурме бастионов. Полы его шинели были прострелены, треуголка сшиблена, седеющие волосы развевались на ветру подобно стягу. С малым числом казаков при одном хорунжем он оказался в полном окружении превосходящим в числе неприятелем. Но следовавший за ним Микешка увлек к нему на выручку николаевских гренадер и тем спас его от верной гибели.

– Твое превосходительство, – сказал в крайнем недовольствии Гвоздев, – не лезь на рожон. Полоснет саблей или пырнет штыком – и поминай как звали. Вон генерал перед штурмом сказался больным, а только вчерась принимал бабу в палатке. Ты хвор и на верную пулю лезишь, точно две жизни тебе дано богом.

– Командир, Микешка, должен быть среди солдат. Тогда ему послушание.

Земля дрожала от канонады. Крики «ура» и «алла», вопли увечных и тех, кого сбрасывали с высоких стен и бастионов, кололи штыками и рубили саблями, – все сливалось воедино. Жестоким было сражение. В таком деле даже бывалому де-Рибасу быть не случалось. Бой, переходивший в резню, продолжался одиннадцатый час. Каждый дувал в крепости стал крепостью. Был тяжело ранен в ногу храбрый генерал Мекноб. Его колонну на неприятеля повел герой Хаджибея полковник Хвостов. Войска де-Рибаса вышли на площадь перед большим ханом с толстыми стенами и множеством орудийных амбразур. Уставшие гренадеры и казаки двигались медленно. Казалось, они идут с опаской. Несмотря на грохот боя, люди засыпали на ходу. В боевых порядках пехоты артиллеристы подталкивали полевые пушки и ставили их в позиции для стрельбы в упор.

На площади у хана наступила тишина. Перед надвигавшимися войсками стоял малыш в широких шароварах и бурнусике. Он выполз из-под заваленного дерева, встал на ноги и оторопело глядел на ощетинившуюся штыками колонну. Передние ряды гренадер остановились, задние напирали. Малыш громко заплакал. Из колонны вышел высокий худой офицер; В знак мирных намерений он передал саблю другому, рядом с ним стоящему офицеру, и решительно направился к малышу на виду у неприятеля.

– Майор де Брисак, будьте благоразумны, – это был голос полковника Ланжерона.

– Конечно, мой полковник, – отвечал по-французски молодой офицер.

Он подошел к плачущему ребенку, взял его на руки и, запахнув в полы плаща, направился в колонну. У передней шеренги майор остановился и передал ребенка в глубину колонны.

Окруженная со всех сторон, турецкая армия несла страшные потери, но продолжала упорно сопротивляться русским регулярным войскам и казакам, которые также несли ранее невиданный урон. Орудия били напрямую, со всех сторон шла ружейная пальба, в кривых улочках и проулках носились табуны строевых лошадей под седлами и чепраками, но без всадников. Люди и животные задыхались от смрадного дыма пожарищ. Солдаты и казаки в исступлении врубались в неприятельские толпы. Лишь к двум часам пополудни канонада спала, улеглась и ружейная стрельба. Было похоже, что крепость почти взята, турецкая армия поражена. Оставалось подавить последние неприятельские очаги.

– Ты что, Федоскин? – Гриневский подхватил падающего солдата.

– Виноват, ваш родь. Должно быть, угодило.

– Дег'ржись, бг'рат! Казуг'рский, лекаг'ря!

– Убит!

– Кто убит?!

– Казурский, ваш родь!

– Чег'рт! Кто там?! Лекаг'ря!

– Лекарь убит, ваш родь!

– Сапоги, ваш родь, худо починил, – прохрипел Федоскин.

– Хг'рен с ними, с сапогами, бг'ратец. Потег'рпи малость.

– Отхожу, ваш родь, батюшку бы. Отпущение принять бы. Грешен, ваш родь.

– Батюшку сюда! Стенько, ты?

– Так точно, ваш родь.

– Да ты никак?…

– Так точно, ваш родь, ранен.

– Батюшку!

– Убит наповал, ваш родь.

– Чег'рт!…

– В законе Божьем сказано, ваш родь: «Не возжелай жены ближнего. С купчихой, однако, грешил на зимних фатерах. Должно быть, помните – Федора она.

– Что ты, бг'рат, убиваешься. Купчиха сама в грех тебя вовлекла.

– Отхожу, ваш родь. Сапоги-то худо чинил. Не взыщите, ваш родь.

– Федоскин! – Гриневский наклонился к солдату. – Эх ты, Федоскин. Что же ты, бг'рат!… – Гриневский обнажил голову, в глазах его были слезы.

Осип Михайлович в изорванном, обгорелом мундире с трудом собрал сотню солдат и казаков, принадлежавших к разным полкам, построил их на манер головной части сильной колонны, несколько выдвинул вперед и приказал стоять смирно, слушаясь полковника Мелисино.

– Держи повыше белый платок, – приказал он Микешке.

– Твое превосходительство, убьют ведь, как есть убьют.

– Иного не дано, Микешка, их тысяча, а нас сто, десять к одному.

– Твое превосходительство… я простой казак. Всю жизнь кто кого

– он меня или я его. Ты ведь генерал, тебе жить и горя не знать, вид у тебя любо-дорого, одно слово – геройский, бабы по тебе сохнут. Тебе бы жить, твое превосходительство. Мне что – я простой казак, обыкновенный, моя жисть – копейка, известное дело – мужик. На хоть это…

– Микешка протянул де-Рибасу небольшой пистолет, добытый им в бою.

– Оставь. Вот что, пожалуй, к делу.

– Осип Михайлович указал на бамбуковую трость с затейливым набалдашником, который держал в руке есаул Черненко.

– Ваше превосходительство, – почтительно сказал есаул, – позвольте мне с вами.

– Твоя воля, голубчик.

К дувалу они шли в развалочку. Осип Михайлович впереди с напускной небрежностью поигрывал тростью. Микешка и полковой есаул Черненко держались чуть поотстав. Микешка нутром чуял турецкие стволы, мать их курица. У ворот дувала де-Рибас остановился, вынул из кисета чубук насыпал табачку, выбил кресалом огонек, небрежно задымил.

– Эй, там в дувале! Я – Рибас-паша – покоритель Березани, Хаджибея, Исакчи и Тульчи, эдисанской и буджакской орды. С моими воинами я прошел весь Узун, а затем от Аджидера до Измаила. Мой гренадерский корпус и славные воинским доблестями черноморские казаки у стен дувала. Вы окружены. Отсюда и птичке не вылететь. Предлагаю вам сложить оружие, остановить кровопролитие и предаться под мою защиту. Волос не упадет с головы того, кто доверит мне свою жизнь. Слово офицера.

В ответ на это из дувала грянул ружейный выстрел и пуля прошила ворот мундира Осипа Михайловича. Теплая струйка крови ползла по спине к пояснице.

За стеною дувала послышались крики, возня, сабельный звон.

– Мы знаем генерала Рибаса, – эти слова были сказаны в амбразуру. Должно быть, говорил некрасовец. – Ежели его превосходительство и господа честные казаки войска черноморского оставят нам жизнь – мы готовы сложить оружие и предаться на вашу милость.

– Слово офицера.

– Выходи, мы не помним зло, – сказал Микешка.

Их было тысяча или две – янычар, буджакских мурзаков и простых наездников, горсть некрасовцев, заплутавших здесь, в Измаиле. С ними были двухбунчужный паша, три миралая и полсотни отра-баши.

Оставив полковника Мелисино принимать пленных, де-Рибас с Микешкой и Черненко направились к подходящим батальонам и развернули их в сторону редута Табия, где засели остатки измаильского гарнизона и укрылся штаб мухафиза – губернатора измаильской райи трехбунчужного паши Мехмета – славного воинскими подвигами и предводителя смелых османлисов. Однако мухафиз Мехмет был уже довольно стар и немощен, а потому более сидел на ковре, скрестив ноги, курил крепкий табак и попивал холодную водичку.

У редута Табия колонна стала. Де-Рибас небрежно поигрывал тростью у ворот последнего оплота турок в Измаиле. Микешка и есаул Черненко, как ни в чем не бывало, стояли чуть поодаль.

– В редуте! Я Рибас-паша – лев здешних мест и победитель противников моей государыни и Российской державы, свидетель тому Бог. Все, кто бежал сюда, – в западне. Измаил пал. Только безумцы на свою погибель продолжают сражаться. Ваше упорство бесполезно. Я – лев здешних мест и покоритель многих крепостей всем известный Рибас-паша, движим великодушием – желаю избежать напрасного кровопролития и предлагаю мир. Вы отдаете оружие, которое отныне вам без нужды. Мы берем вас в покровительство, даем вам столько баранов, сколько вы в состоянии съесть, и по окончании войны возвращаем свободу, чтоб вы могли вернуться невредимо в свои гаремы и селямлики. Пять минут на размышление и час на передачу нам оружия и огневых припасов к нему. Не вздумайте делать глупости. Я и мои воины шутить не любим.

– Я – мухафиз, трехбунчужный паша Мехмет. Мое имя приводило в трепет врагов падишаха и Порты Оттоманской. Ты известен мне, Рибас-паша. Поклянись именем аллаха, что сопротивление наших воинов в Измаиле прекращено. Поклянись, что солдаты и казаки не станут буйствовать и совершать кровавые насильства над правоверными.

Осип Михайлович поднял руку, растопырил троеперстие.

– Сие, – твердо сказал он, – Бог отец, Бог сын, Бог дух святой, клянусь и осеняю себя крестным знамением. Пусть покарает меня Всевышний, пусть он пошлет на меня столько блох, сколько их не было в селямликах правоверных османлисов всего Измаила и Стамбула в придачу. Ежели я вру, то пусть Всевышний на целую ночь посадить меня голым задом на муравейник.

– Этой клятвой, Рибас-паша, ты убедил меня в искренности и благородстве твоих слов и намерений, – сказал мухафиз Мехмет-паша. – Мы все, сколько нас тут есть, передаемся под твою защиту. Нет Бога кроме аллаха, и Магомет пророк его, с нами вечное милосердие его.

Однако, как только мухафиз оставил редут и подался в плен, сражение вокруг редута и в редуте закипело с невиданной силой предположительно оттого, что с удалением Мехмет-паши командование гарнизоном перешло в решительные руки. Каждый каземат атакующие войска брали штурмом, каждый каземат наполнялся порохом, гарью, предсмертными хрипами, стонами и воплями изувеченных людей. Де-Рибас был в самых жарких местах, рядом с ним майор де-Брисак и до безумства храбрый лейтенант Карл де-Линь.

Сколотив из разрозненных солдат и казаков сводный отряд, мужественный полковник Ланжерон прочно овладел главными воротами редута. Сопротивление неприятеля ослабело. Но доведенные до отчаяния турки продолжали сражаться, не как прежде у Исакчи и Тульчи – беспорядочно, без должного между ними взаимодействия, а управляемые единой волей искусного и смелого командира. Силы неприятеля, однако, заметно истощались, борение в казематах шло на убыль, но продолжалось пока над равелином, что еще удерживали турки, не взвился белый переговорный флаг. Неприятель запросил парламентера. В этот раз им стал герцог де-Брисак. Навстречу ему вышел высокий широкоплечий османлис в зеленой чалме. Следившему за сближением парламентеров де-Рибасу, его внешность показалась знакомой. После некоторого мозголомства пришло озарение. Это был граф де-Фонтон. В этом не было сомнения и в этом был ключ к разгадке упорства гарнизона редута Табия и искусства управления им.

Де-Фонтон был готов прекратить сопротивление, но при условии, что гарнизону редута будет дано выйти при оружии и с боевыми бунчуками.

– Это невозможно, – ответил де-Брисак, – гарнизон должен сложить оружие без условий при одном лишь уверении, что победители сохранят жизнь пленникам.

– Мы будем сражаться до последней возможности, аллах не оставит нас.

– Это бессмысленно, генерал. Вы погубите себя и своих единоверцев. Не лучше ли вам и вашим храбрым воинам остаться жить во славу аллаха?

– Сложив оружие, мы более не воины. Мы станем рабами.

– Вы француз?

– Это не имеет отношения к делу, ради которого мы сошлись здесь, майор.

– Как вам угодно, генерал.

– Я и мои солдаты знают свой долг. Мы предпочитаем смерть позорному пленению.

Парламентеры разошлись, не придя к согласию. Бой возобновился с прежней силой.

Де-Рибас с обнаженной саблей и пистолетом в руке ворвался в последний каземат. К его великому изумлению каземат был заполнен насмерть перепуганными женщинами и детьми. Во избежание насилия, Осип Михайлович приказал следовавшим за ним солдатам и казакам покинуть каземат. Приказ был исполнен с видимым недовольством.

Внимание де – Рибаса привлекла статная затворница гарема, в отличие от других женщин, в роскошном платье скорее по парижской, нежели по турецкой моде. Однако, ее лицо до глаз было закрыто чадрой. И это не вызвало бы удивления де-Рибаса, ежели бы не упорный и дерзкий взгляд этих глаз, напомнивший ему что-то далекое и дурное. Он сделал знак поднять непроницаемую вуаль и она повиновалась, решительным движением руки сорвала чадру и бросила ее к ногам де-Рибаса. О, Боже! В редуте Табия де Рибасу было суждено сделать еще одно открытие. Это была она – герцогиня Валдомирская. Он был решительно потрясен, обнажил саблю и медленно приблизился к ней.

– В этот раз ты от меня не уйдешь, – медленно произнес де-Рибас, не сводя глаз с пленницы. – Умри, несчастная.

– Безумец, ты не станешь губить такую красоту, – Валдомирская извлекла наколки, скреплявшие ее волосы узлом. Ее каштановая пышная коса рассыпалась на плечах.

За редутом Табия сложили оружие гарнизоны двух последних дувалов. Четыре тысячи янычар разного звания здесь предпочли неволю бессмысленной резне.

Это были те немногие места в Измаиле, где полная виктория досталась без пролития крови, едино с большим риском де-Рибаса, его верного ординарца Гвоздева и славного рыцаря Верного войска черноморских казаков полкового есаула Федира Черненко.

В благостной тишине на дымящиеся развалины Измаила надвигались сумерки. Их разорвало громовое «ура!». Регулярное ее величества войско и казаки решительно и конечно взяли верх над многочисленным храбрым и сполна вооруженным неприятелем. Загорелись костры победы над Портой Оттоманской и зажгли зарю надежд христианских народов Балкан на освобождение от турецкого ига.

Убитых и скончавшихся от ран отпевал священник Полоцкого пехотного полка протоиерей отец Трофим Куцынский. Богатырского сложения и силы огромной, он был славен басом. Ему выпала честь служить благодарственный молебен о поражении басурман, как воздаяние за отличие ратным подвигом. Когда был убит шрапнелью командир Полоцкого полка, поражены многие офицеры и остатки полка дрогнули под натиском почуявшего превосходство неприятеля, отец Трофим сменил паникадило и крест на саблю, увлек побежавших было солдат и тем способствовал успеху дела.

Торжественное богослужение было завершено салютом из захваченных у турок орудий.

14 декабря 1790 года генерал-аншеф Суворов рапортовал Светлейшему о потерях: нижних чинов тысяча восемьсот пятнадцать убито, еще две тысячи четыреста – ранено. В более обширном рапорте, который был составлен 21 декабря, в числе прочего, Суворов писал о пленении в двух ханах генерал-майором и кавалером де-Рибасом более четырех тысяч неприятелей, а при взятии казематной батареи Табия еще двухсот пятидесяти турок в разных начальственных чинах. Здесь отмечалась храбрость и сообразительность войск де-Рибаса, состоявших при нем бригадира Чепиги, полковников Зубова и Головатого, секунд-майора Маркова, подполковника Эммануила де-Рибаса.

Победителям в Измаиле досталось двести шестьдесят пять пушек, триста сорок пять знамен, три тысячи пудов пороха и десять тысяч лошадей. Это была знатная виктория и богатая добыча.

В ночь после падения Измаила де-Рибас не спал. Но захваченный им каземат, был превращен в спальню. Горевший безумной страстью, он покрывал жаркими поцелуями ее прекрасное лицо, ее плечи, ее девичью грудь. Она отвечала ему той же страстью. Между ними и вокруг не было более Измаила – была только неистовая любовь, было страстное взаимное влечение, была услада до забвения всего и вся. Она принимала его порывы и отвечала на них. Ее дыхание было глубоким и частым, временами она тихо стонала. И в этом также была страсть.

Они уснули под утро, или, лучше сказать, забылись, а когда пришли в себя, то глядя в ее умиротворенные темные глаза, он сказал:

– Почему ты прогнала меня в Неаполе?

– Ты был совсем мальчик – робкий и неопытный в любви. С меня было довольно познать твою наивность, ты стал мне скушным, я более не нашла в тебе забавы, а любви и страсти к тебе у меня и вовсе не было. Нынче ты мужчина. Поверь, мой друг, равного тебе я не знаю. Нынче я не сожалею, что случилось там, в Неаполе.

– Кто ты? Почему ты была заточена в Петропавловскую крепость? Почему ты оказалась в ставке Потемкина? Каковы у тебя отношения с Фонтоном?

– Я не стану говорить все, Хозе, и ты не принуждай меня к тому. Я обязана ему жизнью.

Граф де-Фонтон ушел из Измаила, переодевшись российским офицером. Дурное знание русского языка было тому не помехой. В российской армии в ту пору в разных чинах служило много иноземцев, которые и вовсе русского языка не знали.

Уже в расположении турок он тотчас написал Потемкину:

– Князь! Сим ставлю в известность вашу светлость, что не безразличная вам особа женской стати, а именно Эметте, в силу превратностей ее судьбы оказавшаяся в турецком плену и заключенная в гарем измаильского мухафиза старого сластолюбца Мехмета – паши в редуте Табия, схвачена генералом Рибасом. Указанный авантюрист питает к мадам Эметте предубеждение, до ненависти доходящее, в виду ее близости к вашей, князь, особе во время осады Очакова. Жизнь несчастной в опасности. Только вы, князь, можете спасти достойную и вам небезразличную особу.

Гонцом в ставку Потемкина в Бендерах был избран находившийся в турецком плену русский обер-офицер.

Получив это известие, Светлейший немедля позвал генерала Попова и приказал отправить в Измаил конный деташемент с приказом генералу де-Рибасу немедля выдать мадам Эметте для препровождения ее в Бендеры как государственно важной персоны. В разе убийства мадам Эметте Светлейший велел учинить строжайшее разыскание, виновных в том лиц наказать вплоть до лишения чинов.

– Извольте прочесть, – де-Рибас передал герцогине Валдомирской приказ Светлейшего.

– Я готова.

– К чему?

– Я готова ехать в ставку, генерал. Извольте дать экипаж.

– Но?

– Никаких но. Приказ Светлейшего не оставляет сомнения, что я должна быть там. Только безумец станет противиться воле персоны, облеченной здесь властью.

– У меня к тому нет намерения. Я солдат, мой долг повиноваться главному командиру.

– Повинуйтесь, генерал. Я у вас не в долгу. Ведь это я вас удержала от убийства, которое могло обойтись вам чином и службой. Я вам дала то, что ни одна женщина в мире дать не в состоянии. Ведь я одна такая, генерал.

Де-Рибас молчал. В нем шло глухое борение самых разноречивых чувств: страсти к Валдомирской, своего бессилия в сложившихся обстоятельствах, понимания что вот в который раз уже она встает на его пути и вот уже в который раз судьба сыграла с ним злую шутку, что эта женщина – желанна и близка и в тот же час загадочно далека. Авантюристка, неприятельский лазутчик и куртизанка – здесь, в Измаиле она была в его воле, но увы! Слишком демонична была сила ее внешности.

– Мадам…

– Да, генерал?

– Не ехать же вам в темень и непогоду…

– Еще одну ночь я должна быть с вами в постели?

– Две, мадам.

– В нескромности вам не откажешь, мой друг…

– Подарите мне еще две ночи, мадам, только две! Вы уверяли в Ваших чувствах ко мне…

– У меня их нет. У меня решительно ни к кому нет чувств.

– И к графу де-Фонтону?

– И к нему тоже.

– Он, однако…

– Вам не следует знать кто он.

– Вы говорите загадками, мадам.

– Разве вся человеческая жизнь не есть загадка? Однако, оставим это.

– Идемте лучше в постель, генерал, коль вы того желаете. С Потемкиным мне будет вовсе не то, что с вами, мой милый, мой ласковый и страстный зверь.

Герцогиня Валдомирская не знала, что относительно ее особы был еще приказ Потемкина: снять с позиций у Бендер дивизион тяжелых орудий и в эту распутицу на волах тащить к ставке. И в этом приказе Светлейшим собственноручно было положено: Немедля!

Прибывшую в ставку герцогиню Валдомирскую, здесь известную как мадам Али Эметте, тотчас препроводили в апартаменты Светлейшего. Оказавшись в спальне Потемкина, еще до его прихода, она легла в постель и укрылась широким пуховым одеялом, стараясь согреться после долгого пути в это ненастье.

Светлейший зашел в спальню с двумя ординарцами, они стали его разоблачать, никак не внимая ее присутствию. Они делали это так, точно ее здесь вовсе не было. Обнаженное тело Потемкина было отвратительно, но она отдалась ему безропотно, понимая, что и в этом ее судьба. В старческом бессилии он долго не мог с ней совладать, но она терпела, потому что в этом была ее судьба. Измученная вкрай, она все же как-то ему досталась. По условленному знаку грохнул дивизион тяжелых орудий, задрожали стены спальни, посыпалось оконное стекло, распахнулась дверь, от студенного сквозняка потухли свечи в канделябрах. Это был салют, извещавший ставку о взятии Светлейшим крепости, осада которой началась под Очаковым, а падение случилось у Бендер. Этой крепостью была она – мадам Али Эметте. В этом падении она помогала старику как могла, понимая, – чем раньше будут закончены ее с ним мучения, тем для нее же лучше.

Как только ординарцы снаружи завесили окна ее спальни, она уснула, во сне была перенесена в Неаполь, к ней впустили там мальчишку – лейтенанта. Она отдалась ему с той страстью, на которую лишь было способно ее молодое тело, и протянула руку, чтобы крепче прижать мальчишку к своей груди. Преисполненная негой рука ее легла на тело другого. Им был Светлейший. Не сомкнув в эту ночь глаз, глупец – он думал, что нега назначена ему.

«Душенька моя Настасья Ивановна, – писал де-Рибас жене в Петербург, – слава Богу, Измаил пал. Упорство неприятеля сей раз было безгранично. Тысячи молодых людей здесь закончили свой жизненный путь, многие из них в страданиях от ран и ожогов. И по сей день смерть витает над развалинами турецкой крепости, собирая обильную жатву в полевых лазаретах. Спешу сообщить, что я жив и невредим. Нами одержана блистательная, но трудная победа. От того, что я вижу и слышу, – сердце мое наполняется состраданием и скорбью. Перед штурмом от простуды был у меня некоторый род горячки, а ныне, слава богу, здоров. Турецким командирам можно бы и не предаваться кровавым дурачествам. Много наших офицеров и нижних чинов побито, еще более разными способами узувечено. У неприятеля и подавно. Но и это не веселит сердце, поелику и неприятельское войско из людей, коим жить хочетца в здравии и невредимости. Штурм был продолжительным, кровь бежала ручьями. Был большой пушечный гром, и все горело, дым стоял великий, до сей поры от него дерет в горле и весьма болят глаза. В сражении этом отличился ординарец Микешка Гвоздев, из донских казаков. Можно сказать, он меня спас от верной гибели. Однажды, когда уже более надежды не было, он прорвался ко мне с солдатами сквозь неприятельские скопища и вытащил из объятий смерти. Ему в том способствовал Верного черноморского казачьего войска есаул Федир Черненко – казак не едино храбрый, но и твердый духом, что в военном деле также весьма важно. Отличным в этом сражении был французский волонтир герцог де-Брисак, он же граф Шинон, пришедший под Измаил в мой деташемент из Вены. Благородным и мужественным поступком по спасению турецкого дитяти на виду у неприятелей он смягчил их сердца и поубавил страх против нас, побудив их к капитуляции. Генерал Суворов весьма доволен, как я колотил турок. За счастье почитаю служить мечом Отечеству, государыне и Господу Богу – отцу и вседержителю нашему, служить не щадя живота и пролития крови, ежели надобно. Но уж больно щемит сердце от разлуки с тобою. Здесь нынче крепкие морозы, пуржит. Сказывают, будто возможна и оттепель. Обнимаю тебя крепко и остаюсь с надеждой, что скоро увидимся.

Любящий тебя безмерно и до смерти твой Хозе.

Сего 1790 года декабря, дня пятнадцатого».

Спустя три месяца после взятия Измаила де-Рибас за мужество и распорядительность в командовании войсками был жалован егорьевским крестом второго класса, шпагой с алмазами и деревней в Полоцкой губернии.

«Милостивый государь мой, – писал Суворов. – Ваше превосходительство с сей милостью усерднейше поздравляю. Радуюсь. Пребываю с моим истинным почтением и преданностью».

Письмо от Анастасии Ивановны пришло после Пасхи. Слишком долгим был путь. Осип Михайлович изрядно извелся в ожидании вестей от семьи.

«Друг мой милый, – писала Настасья Ивановна. – Благодарю Господа за великое его милосердие, что миновала вас турецкая пуля. Нет мочи писать, как счастлива я этим. Я, мой друг, здорова и желаю то же от тебя услышать. Дай Бог тебе всякого благополучия и навпредь. Поздравляю вас с тем, что вы егорьевский кавалер второй степени, так что ныне при Владимире и двух Егориях. Здесь бессовестное коварство шведского короля также весьма наказано. Ввиду беспрестанных неудач шведских войск они принуждены теперь действовать только оборонительно. Как и следовало ждать, глупости шведов, напавших на Россию с турецким султаном, хвалы от Господа Бога не нашли. В дворцовом театруме намедни представлена была комедия, а именно французская. По окончании оной у государыни был ужин для совершенно избранного общества, с шампаньским. Я сидела противу государыни визави. Вчерась был машкерад. Графиня Анна – дура несусветная – вырядилась под лисичку, а годами ей бы медведицей быть. Умора одна. То-то было хохоту. Папенька наш весь в хлопотах по воспитательному ведомству. Обнаружилась большая растрата сиротских денег господином Гогелем, на которого папенька учинил строгое разыскание. Дети здоровы. Государыня весьма жалует и Софи, и Катеньку. Ее величество вспомнила, когда я разрешилась Катенькой. Тогда милостивица оставила все государственные дела и на первом же экипаже, схваченном у дворца, примчалась в дом наш, немедля облачилась в белый халат и весьма облегчила мои страдания. Не ведомо вам, супруг мой любезный когда будет конец этой войне?

Преданная вам и любящая вас Настасья. Не забудьте как можно скорее на это письмо написать ответ

Дано сие в Петербурге в год 1791, день 30-й генваря и пущено тогда же»

Мачин – последняя баталия де-Рибаса

Падение Измаила не оправдало надежды на скорое замирение с Турцией. Весной 1791 года Порта Оттоманская стала наращивать военные силы. В Черное море вошли Алжирская, Тунисская и Триполитанская эскадры. У Браилы сосредоточились основные силы турецкой армии.

Светлейший принимает решение нанести туркам упреждающий удар. В направлении Браилы была выдвинута армия князя Репнина и флотилия де-Рибаса. Стояли жаркие и сухие дни. Большие переходы войск по выжженной солнцем степи были изнурительны. Полное отсутствие дорог затрудняло движение обозов, которые обеспечивали артельное довольствие в полках. На пути армии к театру военных действий зерновых магазинов не было. Из-за нехватки фуража строевых и фурштадских лошадей держали на подножном корму. Бедственное положение войск усложнялось враждебностью ногайцев: они подожгли степь и море огня пожирало сухой бурьян и жухлую траву, ширилось и распространялось в направлении ветра.

По донесениям разъездов и свидетельствам пленных – на правом берегу Дуная располагались большие турецкие силы из пешего войска, кавалерии и пушек под предводительством великого визиря Юсуф-паши. При визире состоял сераскир с сохранявшими верность султану наездниками ногайских улусов.

Дервиши воодушевляли воинов на решительную битву с гяурами, да падет гнев аллаха на их голову! Всемогущ и неукротим в ярости аллах! Позор тому, кто осмелится как жалкий и презренный трус бежать с поля решительного сражения с врагами Порты Оттоманской. Нет Бога, кроме аллаха!…

Прибывший к месту переправы армии на правый берег де-Рибас с флотилией стал наводить мост, используя для этого захваченные турецкие паромы и мелкие суда разного назначения. Работа была трудная – река сносила понтоны.

22 июня 1791 года авангард армии вышел к Дунаю в четырех местах южнее Галаца. По рапортам лазутчиков и показаниям пленных главные силы турецкой армии были сосредоточены у Мачина. Их численность определялась в 80 тысяч человек пешего и конного войска.

На марше из Стамбула был 20-тысячный корпус.

Переправа дивизии князя Голицына началась с вечера, продолжалась всю ночь и последующий день, несмотря на сильный юго-западный ветер и быстрое течение Дуная, которое продолжало разрушать мост.

Посланная вперед казачья сотня разведывала тропинки в плавнях. Казаки вели непрерывные бои с мелкими неприятельскими отрядами, в большом преимуществе сидевшими в засадах. Убили есаула Зеленого. Как это случается, он сам нашел смерть, поскольку надобности 'быть ему в разведочном поиске не было. Тело его принесли к месту переправы и на возвышенном берегу Дуная предали земле с воинскими почестями. Это был единственный за всю войну случай, когда казаки тихо плакали, обнажив головы у могилы. Убивался бригадир Захар Андреевич Чепига. Иванко Зеленый был не только славным малым, но будто и единственным сыном его высокоблагородия. По запорожскому обычаю положили ему хлопцы в домовину бутыль доброй горилки, чтобы на том свете было чем порадовать душу, хоть Иванко и не жаловал оковытую при жизни.

Насыпали казаки под старым раскидистым явором могилу, на ней поставили восьмиконечный деревянный крест, на кресте том написали: «Здесь спит сном вечным Иванко Зеленый – есаул Верного черноморского войска. В жизни своей он не сгубил ни одну человечью душу от того, что был к людям жалостлив. Был Иванко высок как тополь и так хорош собой, что девчата и молодицы на него засматривались. Не довелось ему, однако, испытать счастья от бабьей любви, потому что голову он сложил в свои ранние лета. Было ему от роду восемнадцать годов. Заплутал в казачий полк Иванко по чистой случайности. Он склонен был не к военному делу, а малевать разные творения, как – то речку, деревья, скотин, равно людей. Пусть земля ему будет пухом, а ласка ангелов божьих утехой за его короткую жинь. Аминь».

Колонны войск непрерывным потоком по наведенному солдатами де-Рибаса понтонному мосту переправлялись на правый берег Дуная. После переправы и ввода в дело главных сил решительного превосходства над неприятелем не было замечаемо. Обе стороны при равенстве сил несли большой урон, но сражались с упорством, достойным похвалы и удивления. Корабельная артиллерия была в бездействии по дистанционной для бортовых орудий недосягаемости боевых порядков Юсуф-паши. Исполнив переправу войск, де-Рибас оставался вне дела. Но не таков он был, чтобы сидеть на флагмане, сложа руки и в ожидании победных вестей глядеть, как гибнут товарищи по оружию. Он велел Микешке подать коня и в сопровождении верного ординарца и есаула Черненко во весь опор поскакал к палатке командующего генерала. С возвышенности, поросшей ольхой и кустарником, князь Репнин в окружении штабных офицеров в зрительную трубу следил за ходом сражения, принимал рапорты связных, отдавал через них приказы. Появление де-Рибаса не осталось незамеченным, штабные почтительно расступились.

Разделенная на три корпуса: Голицынский, Волконский и Кутузовский – армия ввязалась в бои вдоль всего фронта, обращенного к равнине.

Приложив руку к треуголке, де-Рибас по-уставному рапортовал о его прибытии.

– Позвольте, ваша светлость, мне, среди кавалерийских начальников старшему в чине, взять конницу, произвести некоторое перестроение и атаковать правый фланг неприятеля с выходом на его тылы. Смею уверить вашу светлость – сей маневр посеет смущение в умах Юсуф-паши и его советчиков, страх и растерянность в войсках неприятеля.

Старый генерал внимательно оглядел де-Рибаса. После некоторого размышления он сказал:

– Бери, голубчик, кавалерию, бери. Осип Михайлович; атакуй и с Богом поражай неприятеля.

– Слушаюсь, ваша светлость, – де-Рибас щелкнул каблуками ботфортов и был в седле.

У тому времени турецкая кавалерия обрушилась на стык корпусов Кутузова и Волконского в намерении прорвать российский фронт. Главный удар неприятель наносил по правому флангу пехотного каре, ружейным огнем и штыками отражавшего натиск конницы, несмотря, что пехота состояла больше из новобранцев.

Де-Рибас атаковал силами черноморских казаков, конно-егерского и северского карабинерских полков левый фланг турецкой кавалерии.

Это была беспримерная по замыслу и силе кавалерийская атака. На левом фланге галопом неслись карабинеры, дистанция сближения с неприятелем здесь была самая короткая. На правом – с гиком и свистом шла лава казаков. Российская кавалерия атаковала полумесяцем, пытаясь окружить турецкую конницу, отрезать ее от главных сил армии визиря и порубить. Разгадав этот замысел, турецкая кавалерия дрогнула, и все правоверные спаги, сколько их было, бежали, помышляя едино о своем спасении. Вслед за спагами подался, а затем и рассыпался весь фронт неприятеля.

У Порты Оттоманской сухопутных войск, достаточных для продолжения этой войны, не оставалось.

У болгарского побережья Черного моря возле мыса Калиакрия в июле сошлась российская эскадра адмирала Ушакова из двадцати боевых кораблей и турецкий флот капудан-паши Гусейна из тридцати судов, который в этом сражении взаимодействовал с береговыми батареями.

Ушаков атаковал противника тремя колоннами, первыми выстрелами вывел из строя неприятельский флагман и тем сразу же посеял великое смущение и неразбериху в турецкой эскадре. Особое отличие в сражении у мыса Калиакрия показал «Святой Владимир» бригадирского капитана Пустошкина.

Битва у Калиакрии была последним крупным сражением этой войны. Обессиленная Порта Оттоманская вынуждено признала себя побежденной в битвах, ею же затеянных.

Дипломатическая миссия

июля были подписаны прелимитарные статьи мирного договора. Военные действия на всем театре войны прекратились.

В начале сентября 1791 года де-Рибас получил предписание от Светлейшего сдать войска и флотилию и явиться в Яссы в Ставку для личного участия в переговорах с турецкой стороной о заключении мира. В этом было доверие к нему, признание его военных заслуг и возможность испытать себя на новом, дипломатическом поприще.

Стояло бабье лето. В низовьях Дуная спадала жара. В изобилии созревали разные плоды, пахло жнивьем и спелым колосом, хомяки готовились к зиме, и в степи появились молодые волчьи выводки.

Микешка оседлал четырех серых арабских аргамаков с могучими крупами в яблоках. Лошадей взяли у турок в Мачинском сражении. Осип Михайлович ласково потрепал атласную шею скакуна, косившего на него большим сторожким глазом, поставил ногу в стремя, сильным движением оттолкнулся от земли, перемахнул через луку седла, взял на себя поводья. Лошадь выгнула шею, заиграла копытами и пошла с места в намет, но, осажденная рукой всадника, изменила аллюр на крупный шаг.

Микешка ехал за Осипом Михайловичем, поотстав на пол коня, за ним два казака с заводными и вьючными лошадями. Казаки были с пиками и карабинами. В степи время от времени маячили татарские шлыки и тюрбаны конных турок. На третий день пути в долах стали чаще встречаться молдавские деревни из белых мазанок с камышовыми крышами и непременно с колодезными журавлями. Все здесь напоминало Украину, однако дома были отличны набегавшими вперед навесами, в ту пору года с длинными гирляндами красного перца, лука и табачного листа. На огородах в усыхающей ботве вызревала золотистая тыква. На полях обильно рассыпались полосатые арбузы и медово пахнущие янтарные дыни, тянулись кукурузные нивы. Чем ближе к Яссам, тем более накатанным становился тракт, более обжитым край. Всюду, однако, было неустроение от военного лихолетья, разных реквизиций, поборов и насильств. На душе у Осипа Михайловича было скверно. Где-то в этих краях предан земле его младший брат и боевой попутчик Эммануил, скончавшийся на зимнем постое от прилипчивой лихорадки. С молдаванами де-Рибас свободно изъяснялся на их природной речи по близости к ней италианского. Поселяне охотно говорили ему об особенностях пути на Бырлад и Васлуй, до самых Ясс. Город этот был примечателен безобразием. Дома тут строились большей частью без всякого порядка, обносились высокими заборами, за которыми бегали здоровенные псы. Однако ж были и настежь распахнутые брамы. На этих подворьях хозяйничали постойные солдаты. У коновязей стояли строевые лошади, а порой и зачехленные пушки.

Благовестили церковные колокола. День был воскресный. Дежурный генерал указал де-Рибасу квартиру у здешнего богача боярина Кодэу, который был славен имениями в Верхней и Нижней Молдове.

Едва Осип Михайлович огляделся на новом месте, как пришла печальная весть о кончине князя Потемкина. Первое, что село на ум де-Рибасу: кто заменит Светлейшего – опору государыни – с такой же державностью дум и дел? С Потемкиным де-Рибас начинал эту войну и с ним пришел к победному концу. Этот человек сочетал в себе огромный ум с барственным сибаритством, вельможное высокомерие с простотой. Светлейший был постоянно окружен пресмыкателями и искателями милостей, но играючи отличал зерно от плевел, держал в небрежении бездарных и жаловал доверием и чинами достойных.

Де-Рибасу было приказано вместе с генерал-поручиком Павлом Потемкиным и генерал-майором Каховским состоять в комиссии по взятию на сохранность денежных сумм и драгоценностей, оказавшихся при Светлейшем. Все три генерала были известны тем, что высоко ставили добропорядочность и честность. У казначеев Светлейшего оказалось более миллиона рублей серебром и ассигнациями, на руках у кабинет-курьера и двух камердинеров – много драгоценных металлов в ювелирных изделиях разного назначения. Всему были составлены описи, скрепленные сигнатами членов генеральской комиссии. Выявленное опечатали в ларях и ларчиках для передачи куда следует. Завершением дел Светлейшего, перевозкой его тела до места предания земле по православной обрядности и вечного упокоения назначен был ведать генерал Василий Попов.

После отправки тела Светлейшего в сопровождении воинских команд Яссы заметно опустели. На еще недавно людных подворьях наступила тишина, только ветер гонял опавшие листья и раздувал холодный пепел потухших костров.

Пришли тревожные вести о распространении чумы в Болгарии, о небывалом поражении прилипчивой лихорадкой войска великого визиря под Шумлой. Было опасение, что за отсутствием санитарного кордона отделяющего турецкие войска от российских, чумное поветрие может перекинуться и на них.

В эти печальные дни мысли Осипа Михайловича неоднократ возвращались к могиле Эммануила, милого и доброго Эммануила, жалованного за храбрость в этой войне егорьевским и владимирским крестами, награжденного указом государыни золотым оружием. Эти дни Осип Михайлович проводил в молитве за упокой его души.

В Яссы прибыл член коллегии иностранных дел Александр Андреевич Безбородко, в карете с императорскими вензелями, со штатом чиновников и кавалерийским конвоем. Он долго и обстоятельно говорил с персонами, определенными за разные перед отечеством заслуги в мирную делегацию. Намечались главные условия прекращения войны, которые русская сторона собиралась выставить на переговорах с турками. Россия в этой войне немало понесла разных расходов, не исключая человеческие жизни, – напутствовал делегацию Безбородко.

Речь Александра Андреевича была немногословной, однако ясной и убедительной. Одет он был просто, но достойно высокого положения исправлявшего должность министра по иностранным делам двора ее императорского величества. Его не безобразила даже заметная тучность.

– Не растеряйте, господа, плоды, добытые нашими воинами в битвах и страданиях, явите твердость и старание. С Богом.

Первая конференция с турецкой делегацией намечалась на 29 октября. Поскольку это число выпадало на среду – день по турецким понятиям неблагоприятный для столь важного дела, то по желанию и просьбе турок к переговорам стороны приступили 30 октября. Сразу же стало заметно, что послы высокой Порты делают все, дабы определение мирных кондиций по возможности затянуть до наступления в европейской политике событий, хоть как-то облегчающих положение Турции.

Главой турецкой делегации состоял внешний министр султана Абдулах-рейс-эффенди – скромный обличьем и обходительный манерами. Он был внимателен и сдержан, в вопросах и ответах искусен, в суждениях об умиротворении и удовлетворении России хитер, как лиса, где ожидалась для Турции прибыль – дельный и решительный. Де-Рибас оценил в нем искусного и опытного дипломата, оценил и принял к сведению.

Вторым лицом у турок был Исмет-бей – суровый и гордый. Внешностью по громадности роста и малой подвижности он напоминал Утес.

– У этого ума будет поменьше, – шепнул де-Рибас генералу Самойлову.

Тот согласно кивнул головой, но заметил:

– Исмет-бей – важная птица, сын известного турецкого дипломата рейс-эффенди Исмаил – бея, верховный военный судья и улем[32], человек исступленной исламской религиозности и ненавистник России.

Третьим в турецкой делегации состоял милый, обаятельный Дурри-заде-Резнабеджи – стамбульский грек из предместья Фанара, великий драгоман – толмач, переводчик внешнеполитического ведомства Блистательной Порты, поскольку правоверным согласно корану запрещалось говорить на языках народов, не обращенных в ислам.

Дурри всегда был в веселом расположении, вместо ответов на поставленные русскими вопросы, коль это не содействовало стремлениям турецкой делегации, остроумно отшучивался.

В свите турецкой мирной депутации Осип Михайлович со свойственной ему наблюдательностью заметил и отметил коренастого хмурого человека, судя по одежде не мусульманского вероисповедания. Временами человек этот становился угрюмым, подавленным, его седые брови сходились, на переносицу набегали суровые складки, отчего он казался еще более мрачным.

От жены боярина Кодэу госпожи Анкуцы де-Рибас знал, что человека с нелюдимой внешностью зовут Филадельфи, что он грек и доктор медицины, по-турецки хаким, которому позволительно входить даже в женскую половину турецких домов, что единственная и горячо любимая дочь Филадельфи томится в гареме престарелого Юсуф-паши – великого визиря, куда заточили ее вопреки воле отца. Филадельфи родился и вырос в Константинополе, а в Яссах появился недавно.

Приглядевшись к Исмет-бею, де-Рибас уловил в нем знакомые черты. Когда Исмет заговорил, то у Осипа Михайловвича более не оставалось сомнения, что перед ним никто иной, как граф де Фонтон.

Говорил де Фонтон мало, но в речи его, однако, глупости не замечались.

Де-Фонтон и де-Рибас ни словом, ни делом не свидетельствовали, что они ранее встречались при разных обстоятельствах, держались холодно, а де-Фонтон и высокомерно.

В этот вечер де-Рибас вернулся на постой поздновато после попойки по поводу производства кого-то в чин. Обыкновенно при производствах много пили, напивались иногда до положения риз, в благородном офицерском собрании зависал мат, случался мордобой и все нередко кончалось дуэлью и разжалованием.

На этот раз обошлось. Де-Рибас был навеселе. Отряхнув сапоги, он ступил в вестибюль, снял шинель и с совершенным безразличием швырнул ее черт знает куда, но должно быть она упала на руки Микешке.

Денщика, пробовавшего было поддержать его, он решительно оттолкнул.

– Сгинь.

– Никак оступишься, твое превосходительство. Да и сапоги надобно бы снять с тебя.

– Сгинь, говорю. Поди прочь. Где здесь эта…

– Которая, твое превосходительство? Которая горничная, что хвостом перед тобой все крутит?

– Какая еще горничная? Поди ты с ней… В общем ты меня понял, куда тебе должно идти с горничной. Что этот старый хрыч-небось дрыхнет?

– Так точно, твое превосходительство, дрыхнет. Боярин завсегда в это время спит.

– А где боярыня?

– Должно быть в своей комнате узоры вышивает.

– Укажи комнату.

– Как прямо пойдешь – по правую руку будет.

– Благодарствую. А теперь сгинь. Поди к горничной.

Де-Рибас открыл дверь без стука. Боярыня Анкуца сидела на софе, подобрав под себя ноги, совершенно углубившись в вышивание. Должно она думала, что вошел кто-то из прислуги.

Когда де-Рибас тяжело опустился рядом с ней на софу, она от неожиданности вскрикнула и, как бы защищаясь от непрошенного гостя, прижала к груди вышивание.

– Тише, сеньора, вы меня достаточно знаете. Я Хозе де-Рибас – лейтенант кирасир в армии его величества короля Обеих Сицилии. Наши казармы в Неаполе. Это прекрасно, сеньора, быть лейтенантом гораздо лучше чем генералом.

– Оставьте мою руку.

– Но зачем же, сеньора? Она прелестна – ваша рука, сеньора. Позвольте…

– Мне больно. К тому же не забывайтесь, где вы. В доме я не одна. Здесь мой муж. Может быть скандал.

– Ваш муж, сеньора? Неужели эта кляча ваш муж? Вы достойны лейтенанта и непременно королевских кирасир.

– Отпустите мою руку.

– Но вы прелесть, а я солдат и за сражениями вовсе забыл, как смотрится женщина.

– Глядеть на себя я позволю вам, но не делайте мне больно. Отпустите мою руку.

– Как прелестны ваши плечи, сеньора. Ваши глаза, ваши губы.

Анкуца хотела было отстраниться от де-Рибаса, но должно быть недостаточно решительно из боязни потревожить уснувшего боярина Кодэу.

– Не вздумайте в сапогах забраться на софу. И вообще сапоги вам следовало бы снять в вестибюле.

– Возразить вам нечего, сеньора. Я должен снять сапоги в вестибюле. Иначе черт знает что. Если каждый лейтенант станет бывать в сапогах в вашем будуаре – вы вправе станете гнать всех лейтенантов взашей. Снизойти, сеньора, можно только до генерала, но при одном условии, сеньора, если генерал молод и красив, если в него стреляли из пушек, а он вопреки желанию неприятеля остался жив. Это я, сеньора. Я хочу прикоснуться к вашим губам.

– Вы сумасшедший. Сюда могут войти. Не забывайте, что дом полон прислуги. Идите-ка лучше и снимите ваши сапоги в вестибюле.

– Слушаюсь, сеньора. Но вы дождитесь меня здесь. Я непременно вернусь и тотчас буду у ваших ног. Вы прелестны, сеньора. Я любил вас всегда. Сапоги я должен снять здесь. Не трудно догадаться, что иначе вы уйдете к вашему хрычу, и бедный кирасирский лейтенант его величества короля обеих Сицилии останется в совершенном одиночестве. Таков удел лейтенантов, позволяющих хорошеньким сеньорам водить их за нос. Но у вас, милая, не выйдет. Я ведь лейтенант, получивший производство в генералы.

– Послушайте, Хозе, вы забавны. Я прежде видела вас этаким важным. Мне казалось, вы неприступны. Вы же волокита.

– Но только за хорошенькой юбкой, как ваша, сеньора.

Хмель от винных паров стал уходить из головы де-Рибаса, но им совершенно овладел хмель близости к женщине. Анкуца была заметно взволнована.

– Послушайте, Хозе, – сказала она. – Прошу вас, идите к себе. Я приду к вам. Мы ведь не на военном бивуаке. Вы мне по душе. Бог простит мне супружескую неверность. Боярин Кодэу муж мне в законе, а более нигде.

– Я ухожу и жду вас, сеньора.

Де-Рибас встал и твердым шагом покинул салон боярыни Анкуцы. Он отправился к себе наверх, снял сапоги, мундир и лег в постель, приготовленную Микешкой.

Время тянулось мучительно долго. Де-Рибас встал, открыл окно. Дохнуло сыростью и холодом. Тяга ветра усилилась. Де-Рибас повернулся к двери. В комнату вошла Анкуца. Она была в длинной ночной робе под меховым манто, которое сбросила на пол.

– Закройте окно! Господи, прости меня грешную. Сил моих нет. Комната была в лунном свете. Когда упала роба, высокая, стройная она была подобна античной богине в мраморе. Стройные ноги переходили в красивый абрис бедер, от тонкой девичьей талии линии живота переходили на грудь и высокую шею в локонах пышных волос.

Де-Рибас в партикулярном платье из гардероба боярина Кодэу, с наклеенными усами и бородой сопровождал боярыню Анкуцу с визитом к наместнику Верхней Молдовы по случаю дня ангела его супруги. К тому времени боярыня Анкуца, весьма пригожая молодица, вовсю строила Осипу Михайловичу куры. В боярском доме это заметили все, исключая, разумеется, боярина, который был блажен, потому что не ведал. Гостей у пыркалаба оказалось не Бог весть сколько, но в означенное время прибыл сам господарь княжества – Мурузи в сопровождении свиты, вслед за ним подъехала кавалькада турецких всадников с Абдулах-рейс-эффенди.

Мужчин наместник принимал в селямлике по турецкому обычаю и в честь высоких гостей. Все они разместились вдоль стен зала на толстом ковре, сняв в прихожей обувь и поджав под себя ноги. Пили наливку и обильно закусывали, из чего следовало, что наместник живет не только в тепле, но и в довольстве.

Де-Рибас представленный как знаменитый хаким из далекой страны франков, сел рядом с Филадельфи. Между хакимами завязалась беседа о том, какие искусства врачевания имеют цену у разных народов. Когда Филадельфи вышел за малой нуждой, и у де-Рибаса случилась потребность по тому же делу.

Из разговора с Филадельфи Осип Михайлович понял, что тому есть за что держать обиду на турок. Дальше все вышло само собой. Филадельфи вызвался свести де-Рибаса с первым секретарем турецкой делегации Аввой-эффенди, некогда состоявшим от Порты при российском посольстве и, конечно, оказывавшим за приличное вознаграждение разные услуги Булгакову – министру ее величества при дворе султана.

Не мудрствуя лукаво, де-Рибас предложил Авве-эффенди через Филадельфи пять тысяч серебром за некоторые малозначащие сведения, в которых будет нужда у россиян. Авва от денег отказался, справедливо полагая их хранение у себя небезопасным. Он напомнил однако что Булгаков-эффенди за исполнение важных препоручений клятвенно обещал ему поставить дом на берегу Босфора, в чем у Аввы по многодетству и разной имущественной недостаточности большая нужда. Для начала недурно бы, сказал Авва, пожаловать ему табакерку и перстень на доброе воспоминание.

Излишне говорить, что пожелание Аввы было тотчас же и с величайшей предупредительностью исполнено. Означенные предметы были приобретены де-Рибасом через боярыню Анкуцу у местного ювелира за 2450 рублей из собственного кошелька.

В день вручения презентов Авве захворала боярыня Анкуца, предположительно инфлюэнцой, которая была в большом распространении в высшем обществе Дунайских княжеств. Что же касается мужиков, то они более страдали от разных несварений и лихорадок. По случаю болезни боярыни оба мудрых хакима каждодневно встречались в доме Кодэу, поили госпожу Анкуцу разным целительным зельем, делали ей примочки и растирания. При этом госпожа Анкуца особенно чувствительна была на пользование Осипа Михайловича. Де-Рибасу это занятие также пришлось по душе. К великому огорчению старого Кодэу молодой боярыне день ото дня становилось хуже.

Болезнь Анкуцы была непритворной. Инфлюэнца не щадила ни старых, ни молодых, и вызывала разные осложнения.

– Кручинится барыня, твое превосходительство, – заметил Микешка. – Отъезд наш должно близок.

– Чертова жизнь, – вздохнул де-Рибас. – Когда в студеных землянках – времени нет конца. А нынче только прибыли на постой – гляди и убираться надо.

Российская сторона то, о чем турки собирались говорить на конференции завтра, – знала сегодня. От Аввы-эффенди стало известно, что из турецкой депутации более других склонен к уступкам Исмет-бей от страха, что, продолжая войну, русские разрушат всю турецкую империю и повергнут в прах священное знамя пророка, осквернят святую Мекку.

Дурри мечтал стать господарем Молдовы вместо ныне сидящего здесь на троне его родича Мурузи. Де-Рибас дал понять Дурри, чтобы тот не вздумал делать глупости. Ежели будут замечены его козни против интересов России, то государыня учинит необходимое, чтоб молдавским князем ему не быть.

Безбородко по совету Аввы через де-Рибаса велел от постатейных переговоров о мире отказаться и представить туркам весь договор в целом как есть.

Тяжба более всего была о полосе земли вдоль левого берега Днестра, которую турки хотели удержать за собой и тем отстранить русских от славной многими достоинствами реки. Они решительно уклонились дать гарантии безопасности от набегов качевников из Закубанской стороны. Большие препирательства вызвали требования россиян выплатить им двенадцать миллионов рублей в возмещение военных убытков, так как война начата Портой, а Российская империя первоначально была в защите своих владений. Авва однако через мудрых и добродетельных хакимов передал: пусть-де русские ни в чем послам великого падишаха не уступают. От Блистательной Порты послы имеют наставление мир подписать без замедления и любой ценой. Войска для успешной войны с Россией у Турции больше нет. Поэтому 30 ноября 1791 года канцлер Безбородко велел российской делегации взять тон сухой. Четыре батальона гренадеров были посажены на канонерки. По главной улице Ясс походной колонной в сторону Шумлы, где стоял визирь, потянулись 200 полевых орудий с пехотным и кавалерийским прикрытием. С обозами и санитарными фурами, с грохотом и громкими командами армия прошла мимо квартиры турецких уполномоченных. Исмет-бею стало совершенно не по себе. При всей своей телесной громадности он дрожал как осиновый лист, призывая гнев аллаха на головы неверных, и заклинал Абдуллах-рейс-эффенди немедля согласиться на условия проклятых гяуров, пусть сократит их дни аллах.

Абдуллах также загрустил. Последняя, пятнадцатая конференция была в кануне нового тысяча семьсот девяносто второго года. На улицы и крыши домов белой пеленой ложился густой снег и тут же таял, низкие тучи нависали над городом. После непродолжительных морозов наступала оттепель.

Турки спешились, отдали поводья лошадей, отряхнулись от снега и вошли в дом. Российская делегация прибыла вслед за ними: генералы де – Рибас и Самойлов верхом, а тайный советник Лошкарев в санях. В этот раз полагалось подписать условия договора. На конференцию в сопровождении большой свиты прибыл и Безбородко.

Церемония началась после ничего не значащих слов с обеих сторон. «Земля между Бугом и Днестром с населением на ней уступлена нашей державе, – напишет Безбородко государыне. – Подвинув пределы России на реку Днестр, которая нынче есть границей обоюдною – нашей и Турецкой империи, получили мы через свободное судоходство по сей реке новые возможности к распространению торговли».

Прежде чем поставить подпись, Абдуллах-рейс-эффенди еще раз приложил силы, чтобы добыть известные уступки Турции: российской стороне не следует настаивать на возмещение ей ущерба, Порта не гарантирует безопасность российских границ от набегов башибузуков с Закубанской стороны, свободу мореплавания хитросплетением словес он обращает в несвободу.

Ответное слово взял известный тонкостью ума канцлер Безбородко.

– Достопочтенные господа послы его величества султана, честь

имею по поручению моей государыни сказать вам селям аллейкум[33], поелику вы с добрыми намерениями прекратить войну между двумя великими державами. Видит Бог – не Россия зачинала кровавые битвы. Но коль турецкая сторона развязала войну – россиянам оставалось сражаться и поражать неприятеля на суше и на море, с милосердием к мирным обывателям и пленникам. Не славу Россия искала в войне и не приращения владений, а едино справедливость. Велики наши потери. Я мыслю не только издержки в миллионах рублей, но и жизни человеческие. Порта Оттоманская дошла до такого коварства, что вопреки святому праву народов заточила в подземелье российского посла господина Булгакова. Множество сынов России остается увечными, изнуряется телом и духом в неприятельской неволе. Невыгодные для Порты Оттоманской статьи договора отвратят ее навпредь от нападений на соседние державы. Пусть мир между нами, однако, будет не только справедливым, но и на все времена.

Получалось, что территориальные уступки и выплаты Турцией значительных сумм России станут гарантией мира между двумя державами.

Абдуллах-рейс-эффенди был вынужден поставить подпись под мирным трактатом, не добившись уступок от россиян.

Грянул пушечный залп, задрожали окна и стены домов, захлопали последние ружейные выстрелы этой войны, ракеты осветили улицы и дома погрузившегося было в темень города, повсюду запылали костры. Улицы и площади заполнили военные разных родов войск, началось всеобщее ликование по случаю российской виктории и наступившего мира.

Вышла и неприятная оказия. Микешка был взят под караул и посажен на гауптвахту приказом неизвестного Осипу Михайловичу офицера Ростопчина за непочтительность к чину. Де-Рибас велел, разумеется, немедля Микешку от гауптвахты уволить.

– Неуважительность к офицерам, казак Гвоздев, противна воинской дисциплине и по армейскому уставу примерно наказуема, – сказал он в крайнем недовольстве.

– Так это же он, твое превосходительство.

– Кто он?

– Барин, что пырнул меня ножом, когда мы уходили от погони эдисанцев.

– Ты по чем определил?

– Я бы его узнал среди тысячи. Только встретить-то не пришлось.

– Это меняет дело, Микешка.

Было неприятное объяснение с Ростопчиным.

– Я, сударь, граф – указывал тот.

– А я, голубчик, генерал-адмирал. В армии старшинство определяется, как должно быть вам ведомо, по уставу, не по сословной принадлежности и титулу, а по чину и должности.

– Вы еще пожалеете и не раз, – мрачно сказал Ростопчин.

– К тому же, – проговорил де-Рибас, с презрением оглядев Ростопчина, – мне все известно. Этот человек избавил вас от неприятельского пленения, возможно сохранил вам жизнь. Вы, граф, поступили с ним дурно, очень дурно. Вы предательски ранили его и оставили на верную гибель. Как нижний чин, он нарушил закон воинский. Как человек – иначе он поступить не мог. На его стороне закон нравственный, изначально определяющий природу человеческих отношений. Нравственный закон, сударь, должно паче всего уважать, иное противно высоким понятиям, которые всяк, не исключая вас, должен иметь о чести и достоинстве.

– Это вам сказал он?

– Не имеет значения кто.

– Нет, сударь, имеет. Хаму вы верите больше чем офицеру.

При встречах с боярином де-Рибас раскланивался с учтивой сухостью. Боярин отвечал ему сообразно, не роняя достоинство сословной принадлежности и придворного чина вистиерника то есть министра финансов. Чин был прибыльный и в княжестве весомый.

Догадывался ли боярин об истинных отношениях между Анкуцей и де-Рибасом? Должно быть, догадывался. Человек он был умный и наблюдательный. Разумеется, он желал бы прервать эти отношения, но слишком большую силу набрала над ним Анкуца. На указание боярина о переезде в сельское поместье она ответила решительным «нет» и сказала так, что боярин принужден был смириться. У боярина Кодэу оставалась одна надежда – на скорое завершение переговоров о мире и отъезд де-Рибаса. Было у боярина и большое опасение – не увезет ли генерал жену в Россию. Ежели с неверностью Анкуцы боярин еще мог смириться, то ее уход ускорил бы его кончину.

Анкуца не заговаривала с де-Рибасом о причинах, побудивших ее выйти замуж за Кодэу. И сам де-Рибас полагал неприличным навязывать ей разговор об этом. Да и особого любопытства к личной жизни Анкуцы у него не было. Такие связи на постоях у офицеров легко завязывались и легко прекращались. Завязывались, за малым исключением, без серьезных намерений, а только ради препровождения времени, нередко в той глуши, которая была за тридевять земель от самого захудалого губернского городишки. За границей они завязывались сложнее, но и там за офицерским сословием водилось довольно амуров.

По приглашению боярыни и боярина Кодэу де-Рибас в два пополудни являлся на обеды в их господскую трапезную. После умывания он внимательно и придирчиво осматривал себя в зеркало, приказывал Микешке подать сменную пару сапог, которые по этому случаю были начищены до зеркального блеска. В трапезной он усаживался за стол прямо против Анкуцы.

К тому времени на столе уже были бокалы из зеленого богемского стекла на высоких крученных ножках с серебряной оковкой. Первым в столовой появлялся дюжий мужик с черной окладистой бородой – боярский виночерпий Ионел. Красное вино, которое здесь почему-то называли «бычья кровь», он наливал под мясные яства, наливал священнодействуя. Бывшие здесь в услужении дворовые люди шли гуськом, в руках у каждого свое блюдо, из которого полагалось брать на заранее расставленные тарелки. К обеду приступали не ранее того, как священником будет сказана застольная молитва. Первым подымал бокал боярин, его примеру следовали остальные. Анкуца пила мало. Пригубив бокал, она тотчас отставляла его в сторону и принималась мелкими ломтиками нарезать мясо, будь то говядина или свинина, проваренная или прожаренная. За столом почти не говорили. Не лишенный остроумия боярин, случалось, однако, сказывал каламбур, и в таких случаях де-Рибас украдкой поглядывал на Анкуцу. В улыбке она обнажала два ряда ровных жемчужных зубов. В сочетании с лучистыми карими глазами они превращали Анкуцу в совершенную красавицу. Анкуца на де-Рибаса старалась не глядеть, глаза их встречались лишь изредка и всегда для боярина Кодэу непроницаемо. И все же боярин Кодэу, пожалуй, наверное знал об истинных отношениях между его женой и постояльцем. Изменить эти отношения, как уже отмечалось, он был, однако, бессилен.

Как-то де-Рибас был представлен моложавой даме, названой матерью Анкуцы, и уже поэтому вызвавшей его любопытство. В отличие от Анкуцы, ее матушка была более разговорчивой. От нее де-Рибас узнал, что отец Анкуцы был мазылом, то есть выходцем из боярского рода, что семейство их многодетное и малодостаточное, что боярин Кодэу довольно прижимист. Ежели чем семейству он и помог, то лишь определением родителя Анкуцы в незначущую и малодоходную должность. Так что все семейство едва сводит концы с концами, а на выданьи еще две дочери. Обе красавицы, но жениться на бесприданницах охотников нет. Сидеть им в старых девах или идти за простых мужиков ежели Господь не определит их в случай Анкуцы, которая нынче при таком-то богатстве к сестрам довольно холодна.

Анкуца за мамочку не держалась и вскоре спровадила ее домой, считая помехой в своих отношениях с постояльцем, потому что мамочка засиживалась в комнате Анкуцы далеко за полночь с расспросами и пространными сообщениями о домашних событиях, о происшествиях у соседей, вдаваясь в разные пересуды. В первую же ночь после отъезда мамочки, Анкуца пришла к де-Рибасу ранее обычного, до его возвращения со службы. Она ждала его, сидя в кресле, нервно перебирая пальцами подлокотник. Несмотря, что в этот раз де-Рибас был несколько навеселе, у него нашлось достаточно здравого смысла, чтобы поступок Анкуцы осудить. Как-никак, еще не пришло время боярину укладываться, и он мог ее хватиться. Де-Рибас не удержался, чтобы о том не сказать Анкуце.

– Черт с ним, – отмахнулась Анкуца. – Мне решительно все равно, что он думает и какие у него могут быть чувства. Когда он меня покупал у мамочки, то следовало бы ему знать на что идет. Впрочем, я и говорить об этом не желаю.

Анкуца встала, задула свечи, сбросила манто и осталась обнаженной. В этот раз она несколько задержалась, распуская косу. Затем она легла, прижавшись грудью к его груди, стала целовать его с обычной неистовой страстью.

Когда пропели первые петухи, она не ушла. Де-Рибас сквозь дрему слышал, как мимо комнаты прошаркал в отхожее место боярин Кодэу. Уже засветло он был разбужен стуком в дверь. Это был Микешка.

– Твое превосходительство, пора на службу.

– Поди прочь.

– Никак нельзя, ваше превосходительство, взыщется.

– Ну, скотина, погоди у меня. – Де-Рибас встал, вышел в переднюю каморку, где Микешка стоял с ковшом студеной воды. Умывался де-Рибас над походным тазом. – В комнате спит дама, туда

ходить не смей.

– А мне там делать нечего. У меня, чай, своя баба есть, не хуже твоей будет. Твоя больно худая, а моя идет – половицы прогибаются, – со свойственной ему независимостью сказал Микешка.

Анкуца спала, ее дыхание было ровным, рот слегка приоткрыт. Де-Рибас долго не мог оторваться от ее умиротворенного лица, затем перекрестил ее и оставил комнату. У крыльца уже стояли лошади под седлами.

Любовное приключение между де-Рибасом и Анкуцей набрало ту силу, что нынче вынудила его глядеть на эту историю совершенно другими глазами. Не оставалось сомнения – Анкуца была во власти тех чувств, которые могли толкнуть ее на прямое безумство. Ее манера держать себя за столом становилась все более вызывающей, ее отношение к тому, что пытался говорить муж, – дерзким, отчего боярин Кодэу впадал в растерянность, а де-Рибас – в определенную неловкость. Попытки несколько урезонить Анкуцу ни к чему не привели. Она становилась прямо-таки бешеной, ее красивое лицо искажалось гримасой гнева.

– Не смей мне напоминать о нем, слышишь, – не смей! До тебя я еще могла как-то терпеть эту нечистую, похотливую гадину, теперь видеть его – выше моих сил. Я готова его удавить. Да и ты, – хорошее испытание, выпавшее на мою разнесчастную жизнь.

– У тебя нервический припадок, милая, – это были единственные слова, которые нашелся сказать де-Рибас.

– Есть отчего быть нервическому припадку. Ты – солдат, и неизвестно каким ветром тебя принесло в мою жизнь, каким ветром унесет. Я для тебя – увлечение, которое пройдет без следа. В лучшем случае ты вспомнишь обо мне, как о женщине, с которой было забавно. Тебе безразлична моя судьба. У тебя даже не станет сожаления обо мне, как о потерянной вещи, потому, что я не твоя вещь. Для тебя я игрушка, принадлежащая другому.

– Успокойся, дорогая. Не суди о моем отношении к тебе по собственной фантазии. Ты слишком возбуждена и в таком состоянии не способна к верным заключениям.

– Это все?

– Не понимаю.

– Это все, что ты можешь сказать?

– Я желаю тебе добра и счастья.

– Одних пожеланий мало. Мое счастье в твоих руках. Я не переживу твой отъезд. Неужели ты не замечаешь, как я привязана к тебе? Неужели ты думаешь, что я ложусь с тобой в постель, как шлюха. Чувства к тебе появились у меня уже в тот вечер, когда ты с солдафонской наглостью впервые вошел в мою комнату и стал меня лапать в манере, которая способна только унизить и оскорбить женщину. Этого, однако, не произошло. Я не закатила тебе оплеуху, которую ты вполне заслужил. И, знаешь, по единственной причине – я ждала и знала, что ты придешь ко мне, ждала и знала с той минуты, как впервые увидела тебя, как ты переступил порог этого дома. Ты это не заметил. За обеденным столом ты расточал похвалы боярину Кодэу и разглагольствовал о своих военных похождениях. Ко мне ты пришел пьян и стал приставать, как застоявшийся жеребец к самке. Я слишком была во власти чувств к тебе. Какие же вы мужики в этих отношениях, однако толстокожие. Я пока не слышала от тебя ни слова любви, ни слова ласки. А ведь я, милый мой, уже мать твоего дитя. И не смей таращить на меня глаза точно впервые я тебе вижусь.

У де-Рибаса было тяжко на душе. Родителям в Неаполь о смерти Эммануила он отписал тотчас по получении печального известия. Из ответного письма, которое было им получено в Яссах, следовало, что матушка от слез стала незрячей и во всем остальном опасно хворает, а батюшка, слава Богу, здоров, но пребывает в великой скорби.

На торжественный ужин по случаю мирного договора Безбородко пригласил высшие чины армии и статской службы. За столом сидели не по ранжиру. Безбородко держал себя просто, без чиновной спеси, потому и вокруг не было натянутости.

Первый тост был сказан им:

– Завершены великие труды и битвы нашего народа и войска славной и полной победой над неприятелем сколь многочисленным, столь и коварным. Не мы напали первыми, но брошен был вызов, мы приняли его достойно и повергли недругов в прах. Можно назвать множество воинов наших, совершивших беспримерные подвиги на полях сражений, у стен вражеских крепостей, в битвах на море и реках. Мы склоняем головы, наше признание генералу графу Суворову-Рымникскому, вице-адмиралу де-Рибасу, который оказал большие услуги отечеству и не только в сражениях. Мы заняли на мирных конференциях верную и достаточно твердую позицию. Смею уверить вас, господа, наш Рибас – герой.

Слова канцлера покрыл звон бокалов. Улыбки и теплые рукопожатия. Генералы и офицеры поздравляли Осипа Михайловича с похвалой и отличием. Лишь один человек сидел молча, плотно сжав тонкие губы. Это был граф Ростопчин.

Безбородко отбыл в Петербург.

22 марта Суворов поздравил Осипа Михайловича с высокой наградой – орденом Александра Невского.

Утром следующего дня де-Рибасу предстоял выезд в Хаджибей. Анкуца об этом уже знала, поэтому ходила чернее тучи. Боярин Игнат Кодэу на обед не выходил. Де-Рибас в этот день на службе не был. Вместе с Микешкой он паковал все, что предполагалось взять в дальнюю дорогу.

После обеда Анкуца пришла в комнату де-Рибаса. Микешке Осип Михайлович приказал отправиться на конюшню и заняться лошадьми.

– Хозе, – тихо сказала она. – Хозе, что я должна делать?

– Дорогая, ты ведь знаешь, что я не господин себе. Военная служба повелевает мне сниматься и выступать дальше, куда прикажут по службе.

– Хозе, милый Хозе, я не представляю жизнь без тебя. Все время, что ты здесь, я или ждала тебя или была у тебя. После твоего отъезда вокруг будет пустота и тоска без конца и края, без надежды и утешения. Возможно нам не дано более в этой жизни встретиться. У меня будет ребенок и отец его, как ты догадывается, не боярин Игнат.

Де-Рибас молчал.

– Хозе, я буду счастлива получить от тебя хоть маленькую весточку. Первое время я должна знать, где ты. Я не выспрашивала о твоей жизни, о твоей службе. Я даже не знаю, женат ли ты. Я довольствовалась тем, что любила тебя без памяти, мой Хозе. Мне достаточно было того, что соединяло нас, но я жила все дни в каком-то совершенно необыкновенном мире, в мире прекрасного, удивительно необыкновенного, мне казалось, что этот мир будет для меня так долго, как буду я. И вот я уже вижу конец моему счастью, впереди пустота и тоска. Для меня все кончено.

Они провели вместе весь конец дня и всю ночь. Они любили друг друга и страдали от той между ними неразделенности, которая уже стучалась в их жизнь.

Утром де-Рибас и Микешка были уже в седле. Анкуца стояла у окна, провожая их долгим, полным безграничного страдания взглядом.

Возвращение казаков

Чего только не было у боярина Кодэу: и табуны коней, разжиревших на воле, и стада круторогих волов, ленивых коров, упрямых баранов и покорных овечек с сальными курдюками величиною каждый с ведро. На ярмарки боярин Кодэу выгонял сотни голов скота и увозил торбы червонцев. Коней в боярских табунах австрийские ремонтеры предпочитали лучшим арабским скакунам. Гнедые, вороные, буланые – они чудно ходили под седлом и в упряжках. Правоверные мусульмане, однако, в упряжки их не ставили, поскольку на лошадях, как известно, они ездили только верхом, а возы и пушки у них тащили волы. Лошадей из табунов боярина Кодэу знали пражские, венские и будапештские извозчики, а также цесарская служба почтовых сообщений и все люди, имевшие обыкновение по разным надобностям ездить на дилижансах. Однажды молдавской державы господарь отправил в Стамбул посла кланяться султану о продлении ему княжения еще на три года. Долго посол обивал пороги сераля, но к падишаху его не пускали. Тогда он написал господарю такое письмо: «Покорнейше прошу вашу светлость прислать великому визирю десяток жеребцов из завода боярина Кодэу, авось мое дело скорее довезут до султана».

Тотчас в вотчину боярина Игната Кодэу поскакали гонцы, выбрали там белых как снег аргамаков и погнали к Босфору. Вскоре то, что не могла сделать в Стамбуле,) одна голова хитроумного посла, сделали десять лошадиных голов – срок княжения был продлен!

Лошади в имении боярина Игната славились потому, что там было сена по колено и пойла по стойло. Да, изобильна растительностью и травою земля во владениях боярина Игната. А чего только не было в его доме: и шелка из арабского востока, и мягкая рухлядь из Московии, и достойные удивления чарки итальянской работы, в которых искрилось и шипело вино не только красное, но и розовое и даже белое. Один верный человек уверял, что достаточно выпить жбан такого вина, чтоб ноги пошли сами танцевать и выбивали лихого трепака с вечера до утра, а может и дольше.

Боярин Игнат был немолод, но и не такой уж ветхий. О первом свидетельствовало то, что на святого Игната ему перевалило за восемьдесят, а о втором – недавняя женитьба боярина на дочери внука его покойного приятеля. Это знаменательное бракосочетание случилось во время постоя русских войск в боярском имении. Был пир на весь мир. Рекою лилась славная горилка, по-молдавски – цуйка, и каждый из приглашенных на этот банкет мог съесть, что хотел и сколько мог. Одновременно боярин Игнат составил завещание, отписав все свое владение молодой жене. По этой причине его сыновья и дочка, внуки и правнуки поехали в Петербург к самой царице с жалобой на отцовские и дедовские дурости. Царица, несмотря, что у нее было других дел невпроворот, выслушала их и написала в молдавский диван такой указ: «Старцам, достигшим столь преклонного возраста, в России я вступать в брак воспрещаю, поелику сие положено для приумножения рода человеческого, чего от достигших оного возраста надеяться весьма отчаянно. Сие достойно быть в примерность и в молдавском княжестве. Что же до боярина Игната Кодэу, то коль церковь уже освятила его супружество – пущай он в том супружестве пребывает. Екатерина».

Коль зашел разговор о приумножении рода человеческого, то боярыня Анкуца опровергла царское предположение. Перед Водосвятием она родила сына Матееша. Мальчик был всем на удивление крупный и крепкий. Материнскую грудь он взял сразу и тянул, пока молоко не пошло носом. Матееш был рожден под знаком покровителя воинов – Марса. Гороскоп предсказывал ему жизнь весьма полную опасностей и напряженной борьбы, жизнь продолжительную и славную. Отметим, что краса боярыни Анкуцы была известна не только в Верхней, но и в Нижней Молдове. Станом она была стройна как березка, лицом нежна как лилия, голосом певуча как серебряный колокольчик. Многие молодцы по ней сохли, но боярыня Анкуца была холодна и каждому встречному недоступна. Она жила в довольстве, однако изводила себя тоской. При виде Матееша сердце ее наполнялось нежностью, и вся она погружалась в сладостные воспоминания о бравом красавце – генерале. Оттого, что генерал был ныне за тридевять земель, боярыню Анкуцу не радовали ни тонкие шелка, ни золотистые переливы венецианского бархата, ни лучезарный блеск бриллиантов, ни чудные башмаки заморской работы. Лишь воспоминания о сиянии золотых эполет и звоне шпор оживляли ее печальные очи.

Наступали сумерки, и в имении Игната Кодэу спускали собак, крепко заколачивали ворота, двери и ставни, тушили свечи, после чего все, за исключением боярских сторожей и псов, погружались в крепкий сон. В такое время есаул Федир Черненко со своим загоном подъехал к имению боярина Игната Кодэу. Он был наслышан о боярских сокровишах и тиранствах, что боярин Кодэу учинял своим подданным. На боярском подворье ни одна собака не смела лаять на знаменитого казачьего атамана и его славное товарыство. Самый зловредный пес по прозвищу Рваное ухо не мог равнодушно глядеть на происходящее, забился с испугу в собачью конуру, подавился там злостью и околел. Рябая сучка Альма по всегдашнему обыкновению чтоб задобрить тех, кто в силе, в этом случае принялась вилять хвостом и, приседая, поскуливать от счастья.

Что касается сторожей, то они прятались в курятнике и, наверное, схоронились бы там от казачьего ока, но глупые куры и петухи подняли страшный переполох, опасаясь, что могут угодить в котел, поскольку казаки, несмотря на великий пост, скоромились. Впрочем куры не столько терпели страх за себя, сколько боялись, что у них отберут яйца.

Федир Черненко направился прямо в боярские хоромы. Дворня вмиг разбежалась по чуланам, ключница залезла под кровать, отчего ее ноги заметно торчали. Есаул ограничился тем, что переступил через ноги ключницы и пошел дальше. Боярин Игнат, несмотря на преклонные года, проворно выпрыгнул из окна горницы в сад, но больно зашибся головой о пень и едва не помер. Боярыня Анкуца надела широкую плахту, зажгла свечу, опустилась на колени перед образами и стала молиться Пресвятой Богородице о сотворении чуда. Казаки, как добрые христиане, терпеливо ждали, обнажив в благочестии головы, пока боярыня кончит это похвальное занятие.

Приглядываясь к молодой боярыне, есаул дивился ее красоте. Черные бархатные брови, небольшой ровный и очень своенравный нос, гордые очи, высокая грудь, поясница – не на что смотреть – все было по душе Федиру Черненко. Только еще больше по нраву была ему кума Соломия, уже потому, что поясница ее двум казакам в обхват.

– Что будем делать с боярыней? – спросил есаул казаков, как то и полагалось по уставу казачьего войска.

– Я возьму ее себе в господыни, пускай галушки мне варит, – первым ответил казак Задерихвост. – Из нее выйдет славная господарка.

Казаки по-хозяйски оглядели молодую боярыню. Она и в самом деле была хороша собой, но с виду довольно не крепка. Руки малые, белые. С такими руками ни в хлеве со скотиной управляться, ни подштанники казаку выстирать в полынье на речке в зимнюю пору, когда такой стоит морозяка, что трещат деревья. Неизвестно было также, умеет ли боярыня варить борщ с пампушками на толченом чесноке. Эти соображения и сомнения несколько поколебали намерения Хвеська Задерихвоста.

Вызывали также некоторое смущение ноги боярыни. Уж слишком они были малые, поэтому казаки оставались в неизвестности – вмоготу ли ей будет ходить по вспаханной земле, когда в том случится какая надобность по хозяйству.

От такой нерешительности наступила тишина, так что было слышно, как стучит сердце в высокой груди боярыни.

– Быть боярыне моей женой, – решительно заявил Орлик-Орленко.

– Мы все должны иметь в боярыне участие, – заявило товарыство. Орлику пришлось согласиться, что по сечевому обычаю, коли уж баба попадала за пороги, то миловала она всех казаков.

– Ежели на то пошло, – сказал есаул, – бросим жребий. Кому выпадет доля – тот и владей боярыней.

Анкуца устами молилась, но за казаками следила. Когда казаки уже были готовы тянуть из шапки свою долю, она выхватила из-под плахты пистоль, приложила его к груди своей белой и тихо сказала:

– Прочь, проклятые гоцы-ворюги, или невинная кровь падет на ваши головы!

При виде такой решительности все товарыство невольно отступило.

– От так баба! – восхищался Орлик.

Все согласились, что боярыня Анкуца действительно молодица необыкновенная.

– Ежели ты смелая, то сама и выбирай себе кого из нашего круга, – предложил Хвесько в расчете, что Анкуца предпочтет его другим казакам. Хвесько был хлопец хоть куда: усы до пупа, чуприна что у доброго хозяина копна соломы, на плечи он брал коня, в присест выпивал ведро горилки и съедал барана или по крайности пудового кабанчика. Но боярыня сказала такие слова:

– Никто из вас не дождется моего позора, – и приготовилась выстрелить себе в сердце. Есаул, однако, остановил ее движением руки, свидетельствовавшим о его решимости спасти не только жизнь, но и честь Анкуцы.

– Хоть Игнат и поганый был человек и учинял несправедливости бедному люду, мы тебя милуем за твою смелость, красоту и молодые лета. И сама ты, видно, была у боярина в большой неволе. Скажи нам только, где спрятана боярская казна.

Анкуца охотно удовлетворила любопытство казаков. Впрочем, она не знала, где укрыто все боярское золото.

– И скажи господарским пандурам, пусть не ищут нас. Зимовать мы уходим за Днестр.

Когда были произнесены эти слова, Анкуца кинулась к есаулу и схватила его обеими руками за жупан.

– Ежели вам доведется видеть в России генерала Иосипа де-Рибаса, так передайте, что я его жду. Только перед святыми образами поклянитесь, что передадите. А еще при случае поклонитесь генералу де-Рибасу.

– Де-Рибасу? – удивился есаул Черненко. – Тебе ведом этот генерал?

– Он квартировал у нас в Яссах, и я была с ним в приятельстве.

– Хлопцы, – решительно сказал Федир Черненко. – Выворачивай карманы, возвращайте дукаты, потому что боярыня эта приятельница самому генералу де-Рибасу.

Нечего говорить, что Анкуца, весьма ценившая рыцарство, стала казаков убеждать доставшиеся им из боярской казны червонцы оставить у себя и употребить по надобностям.

Когда казаки седлали лошадей, чтобы продолжить свой путь, к ним подбежала молодица, судя по одежде принадлежавшая к боярской дворне, и опустилась на колени.

– Ой, казаченьки, не бросайте нас здесь на чужбине, а возьмите в Украину.

Казаки были довольно удивлены появлению этой молодицы, а еще больше ее украинской речи.

– Кто ж ты такая будешь? – спросил Федир Черненко, поднимая ту молодицу с холодной земли.

– Я – Ганна. Жили мы в Украине Ханской. Поясырили меня эдисанские ордынцы, когда только началась эта война и сожгли все наше село. Боярин Кодэу купил нас у ордынцев, чтоб мы ему служили.

– Сколько ж вас тут есть? – это был голос Орлика-Орленко.

– Та я, еще Настуся и Оленка. Всех нас боярин определил на кухню.

– А ты часом Олесю с Незавертайловки не встречала в татарском полоне?

– Олесю?

– Ну да, Олесю.

– Олесю встречала, а вот была она с Незавертайловки или какая другая-то я, наверное, не скажу. Ее также купил боярин Кодэу, но за красу служила она в горничных. Как она убивалась, как она убивалась та Олеся, все очи выплакала. Все звала Грыця…

– То ж я – Грыць, – сказал Орленко.

– Ты?

– Ну да – я.

– А почем знать, что ты?

– Потому, та Олеся – моя наречена.

– Может, она вовсе не твоя наречена.

– Нет моя. Ежели она была так же хороша, как боярыня, то это моя наречена. Где же ее искать?

– То так было. На постое у боярина офицеры жили в покоях, а солдаты в хатах. А как Олеся прислуживала, то приглянулась она важному полковнику. Стал он к ней женихаться. А она от него убегала. Но тот важный пан откупил ее у боярина. Когда войско выступило на Измаил, то пан увез ее в своей карете. Как она не хотела ехать с тем паном…

– А что, у той Олеси очи карие?

– То ей-богу, не знаю. Коса у нее была толстая и до самых пят.

– Это была моя Олеся, – решительно сказал Орлик-Орленко. – Только ищи теперь ветра в поле.

Приближалась холодная пора. Небо было в лиловых тучах, ветер гнал полями сухой курай. Чернели копны не свезенной на гумно пшеницы. Косматились к зиме кони. За Днестр на зимовку пробивались есаул Черненко, казаки Бараболя и Задерихвост, у которого где-то в Украине курень, старая мать и две сестры на выданьи. Остальные казаки тоже решили идти кто на Подолию, а кто к Хаджибею к знакомым хуторянам. Появится, бывало, такой чужак на хуторе, поживет неделю-другую, на третью дознаются сторожевые казаки, прискачут ни свет ни заря:

– Кто мол, и что?

– Моей жинки Явдохи племянник Егор приехал из Голты, – отвечает хуторянин. – Там недород, так он, чтоб перезимовать, то вы уж не взыщите, не обижайте сироту, он, бедняга, и так без отца-матери сызмальства рос на чужих людях.

– Смотри гречкосей, ежели что случится на хуторе, – шкуру живьем спустим, – погрозят нагайками сторожевые казаки и покрутятся, пока не унесет их нечистая сила.

В Хаджибее Орлик-Орленко встретил драгунского унтер-офицера Березова. После третьей чарки в трактире Аспориди тот стал ему говорить о службе, где всякое бывало – когда густо, а когда и пусто. На зимних квартирах у боярина Кодэу было весьма даже густо, а в остальное время большей частью от тяжелой службы и скверного довольствия – пусто.

Когда Березов упомянул боярина Кодэу, то Орлик-Орленко схватил его за обшлаг мундира и притянул к себе.

– Что за офицеры квартировали в боярской усадьбе?

– Штаб генерала Гудовича.

– А что, был там офицер, который в карете возил бабу?

– Наше дело служивое: лошадь держать в исправности, ружье чистить, патронный подсумок чтоб сухой был. Господа офицеры могут за собой и баб возить, особенно те, что в каретах ездят, только нам о том знать не дано.

Между тем пришла в Хаджибей челобитная Кодэу на Высочайшее имя. Боярин Игнат в той челобитной слезно писал: «Всемилостивейшая государыня, высочайшее величество, к стопам твоим припадет забугской стороны княжества Молдавского боярин Игнат Кодэу, что на российском диалекте означает Хвост.

30 декабря сего 1790 года некоторая партия казаков из живущих в российской степи, предерзостно осмелилась учинить нападение на мою маетность и насильно разграбить хоромы, как явствует приложенная к сему роспись, которая подтверждается присягой. Один казак именем Орленко из маетности Хаджибейской узнан, что могут засвидетельствовать посланные пандуры, из коих два было упомянутыми казаками опасно застрелены. Тех грабителей пандуры догнать не могли, понеже не осмелились переехать российско-императорскую границу, куда господарское войско доступа не имеет.

Есть доказательства, что упомянутые казаки, в противность высочайших указов Вашего императорского величества на Молдавское княжество учиняют нападения и чинят великие грабительства и насильства здешнему боярству. Того ради всенижайше прошу да соизволит милостиво Ваше императорское величество повелеть крепчайшим указом старшине черноморских казаков, чтоб упомянутые разбойники или натурою паки все возвратили, или же заплатили наличными деньгами по совестной оценке, а впредь от всякого грабительства и насильства были принуждены удержаться. Уповаю о скорой и всемилостивейшей резолюции.»

За сим следовало указание, что это, равно и опись увезенного казаками имущества составлены со слов боярина человеком, знающим грамоте. Роспись начиналась с того, что шайка грабителей во всех коморах боярина разломала двери, топорами разбила шесть сундуков, множество шкатул и три погребца. Из разбитых сундуков и комор оная шайка все пограбила, как-то деньги, платья, иные вещи, равно было выпито и увезено много вина.

Челобитная и роспись были переданы по начальству для доклада бригадиру Чепиге и даже самой государыне. Ответ на жалобу боярина поступил только в мае. Это была грамота Войску Черноморскому, в которой утверждалось, что учиненные молдавскому боярину обида и Разорение заслуживают сожаления. Государыня указывает войсковому уряду употребить старания в сыске виновных без всякого отлагательства и возвратить натурой или деньгами пограбленное. Разбойных казаков велено было за предерзость войсковым судом оштрафовать, кто чего будет достоин.

Между тем Федир Черненко отправился в Киев до кумы Соломин. Орлик-Орленко привел своих хлопцев под Хаджибей и велел им оседать тут на жительство.

– Стой, атаман! – крикнули казаки. – Чего ж ты кидаешь нас?

– Пойду я на Кубань, люди добрые, – сказал Орленко – Не судилось мне быть гречкосеем. Родился я в чистом поле, в гайдамацком стане под пулями кампутовых гусар[34]. Нету у меня ни кола, ни двора, ни жены, ни детей. Потому негоже мне помирать на печи. На Кубани, сказывают, степь широка, есть где разгуляться казаку, потешить душу удалью молодецкой. Неприятелей наших там еще Бог миловал от конечного истребления – турки по крепостям сидят, ногайские кочевья ушли в горы. И хан крымский вопреки царскому указу будто с Ордой перекинулся на Тамань, так что нашему брату казаку будет достаточно дел.

Надумал же Орлик-Орленко отправиться на Кубань вовсе не потому, что туда ушли ногайские кочевья. После расспросов у разных людей, не исключая армейских офицеров, он выведал, что генерал Гудович со штабом еще перед штурмом Измаила был переведен на Кубанскую линию.

– И нас бери с собой, батьку, – выступили молодики. Несмотря на свои ранние годы, они уже довольно понюхали пороху и были готовы добывать славу с атаманом.

Оглядел Орленко молодиков. Все они были хоть куда – высокие, плечистые и крепкие как дубы. На голове каждого из них была по-казацки заломлена серая смушковая шапка, на плечах добрая свитка, под стать знаменитой свите атамана Блатнеевского куреня Якима Гусака, Оружие молодиков было добыто в честном бою с турками и казакам могло послужить на славу.

Налил Орлик в пороховницы оковытой, выпили молодики на дальнюю дорогу, поклонились обществу, махнули в седла и были таковы. Остальное товарыство добрый месяц искало под Хаджибеем способное для поселения место. В то время здесь было довольно много хуторов. В Татарской балке жили ногайцы и те, кто бежал от панского своеволия с Украины – всего пять дворов, в Дальницком урочище была заимка домовитого казачины с чадами и наймитами. Еще раньше, при турке сделал большую заимку Тимошка Усатый, от него пошли Усатовы хутора.

В мае в Петербург прибыло всеподданейшее донесение уряда Верного черноморского войска.

«По высочайшему вашего императорского величества повелению, – указывалось в нем, – о внезапном нападении казаков на волошского боярина Кодэу наипоспешнейшее разыскание учинено. Собрав старшину и атаманов, мы приказали вора Гришку Орленко сыскать и нам передать, боярина удовольствовать, а грабителей по войсковому обычаю жестоко киями наказать, смотря по достоинству. Гришки Орленко с товарищами нынче здесь нету, сыскать его потому не можно, равно удовольствовать не можно молдавского боярина Кодэу. Однако мы, Войско, по высочайшей Вашего императорского величества грамоте тех злочинцев проведать и сыскать не преминем и, ежели сыщутся, то обиженного боярина удовольствуем, а винных наказать не упустим и о том Вашему императорскому величеству всеподданейше донесем.

Дано в августе 20 дня в лето 1791.

Черноморское войско».

– Заходи, заходи, – приглашала Соломия Федира в хату. В горнице земляной пол был чисто подметен и посыпан сухими васильками. Пахло свежеиспеченным хлебом и корицей. Соломия была доброй господаркой. Таких домовитых хозяек теперь не сыщешь. Не успел Федир перекреститься на образа, как на столе уже дымились галушки. В тарелке было изрядно мяса, а юшка такая, что не продуешь. Никто из послушников, обедавших в монастырской трапезной для младшей братии, и понятия не имел, что в мире есть такие галушки. А у Федира на уме – монастырское послушество для избавления от грехов.

– Ешь, Федю, ешь, – приговаривала Соломия. В том, однако, не было необходимости, галушки сами говорили, что за них надо приняться с прытью, на какую только способен казачий есаул.

После галушек последовал окорок, нашпигованный чесноком с горчицей, за ним гусятина, а затем уже курятина.

Когда все это добро было отправлено туда, где ему надлежало быть, Федир потребовал макотру сметаны.

Соломия охотно исполнила его желание, присоединив к сметане миску вареников, каждый с лошадиное ухо. Поскольку Федир в пути весьма проголодался, то он съел бы это добро, не случись ему икнуть от обремененности живота.

Соломия к тому времени уже стягивала с него сапоги:

– Ложись, отдохни, Федю, потому как ты изрядно уморился в пути, – сказала она.

Федир покорился молодице, хоть это и противоречило его правилам. Соломия села на припечек и стала расплетать косы.

Ей пошел пятый десяток, но она была еще далеко не старая, в бедрах широка, грудью высока, чернобровая, белолицая, с двумя рядами жемчужных зубов. Не один парубок заглядывался на Соломию, не одна молодица завидовала ее красоте и веселому нраву.

– Федю, ну Федю, – говорит Соломия.

– Ну чего тебе?

– Приголубь меня…

– Грешно.

– Побей тебя нечистый дух, – сердится Соломия.

– Не гневи Бога.

– Вижу я, что тебе без Бога не до порога. Извела я себя тоскою, да видно дурня выбрала в коханые.

– Ты же знаешь Соломия, что я казаковать покинул ради спасения души и прощения грехов и прегрешений земных. Отрешаюсь я от здешней юдоли, чтоб обрести царствие небесное.

– Горе мне с тобою, – заплакала Соломия, – у других жинок чоловики как чоловики, а у меня беда и только – один помер, другой задумал искать спасения в монастыре.

– Не плачь, Соломию, не плачь, а то я тоже буду плакать. Я уже тебя приголублю. Ой, Соломия, чума ты бендерская, не видать мне через тебя царствия небесного, как своих ушей и где ты взялась на мою голову, не иначе как нечистый меня попутал. Не послушал я людей и стал баболюбом.

– Переходи ко мне в хату, Федю, будь господарем. Есть у меня все про черный день, то купи себе на те гроши невод и лови рыбу на Днепре. Можно завести и пасеку, Ей-бо, оставайся у меня, Федю.

– Тю на тебя, скаженная баба. Чисто как сорока заладила. Рыбку ловить, медок пить… Может, и на том свете я хочу вечно принимать райскую пищу. Недаром говорят, что у бабы волос длинный, а ум короткий.

– Это у меня короткий?

– А что же ты, не баба?

– Та я только вчера на ярмарке двух цыган обдурила!

– Брешешь.

– С чего бы я стала брехать?

– Дьявол тебя знает… Брешешь, вот и все.

– А вот не брешу.

– Нет, брешешь.

– Перекрещусь, что сказала истинную правду, – Соломия сотворила крестное знамение.

– И в самом деле – не брешешь, – удивился Федир, относивший перекупок не только к языкатой, но и лживой породе.

Долго они беседовали таким манером и неизвестно, чем бы кончился этот разговор, коли бы Федира не одолел сон.

Утро, как известно, вечера мудренее. Поэтому Федир Черненко решил возвращаться в монастырь поутру наступающего дня. Впрочем эту затею ему пришлось отложить, поскольку в хату Соломии пришли те казаки, что было в пути отстали. И началось такое веселье, что чертяке тошно стало.

Новое назначение

После Ясского мира де-Рибасу из Петербурга приказано было употребить усилия по размену пленных. Полагалось через различных лиц, не исключая иноземцев, различными способами выявить, где и сколько подданных ее величества государыни в турецкой неволе. Обмен шел преимущественно через Хаджибей. Де-Рибас тут расположил свою штаб-квартиру. В барак Осипа Михайловича поступали донесения от российских агенций за границей. Сведения о пленниках доставляли также греческие моряки, прибывавшие в черноморские порты по делам торговли. По разысканиям и сверкам при участии офицеров штаба Осип Михайлович установил, что турецкие пленники числом много превосходят российских, а среди таковых по более казаков. По легкоконности во время войны их использовали для сторожевой службы в полевых условиях, в авангардной разведке путей при продвижении войск. В атаках казаки нередко отрывались от главных сил армии и по малой численности своей становились добычей неприятеля.

Казаки без исключения заявляли о желании вернуться в отечество. Что до регулярных солдат, то, бывало, они от того отказывались, особливо те, что пребывали в неволе среди единоверных народов. Причиной тому были тяготы пожизненной армейской службы и разные несправедливости от господ офицеров.

В наставлении офицерам, состоявшим в комиссии по размену пленных, де-Рибас указывал:

– Буде кто не пожелает вернуться в отечество – тех к тому не принуждать и в причины такого нежелания не входить. Пущай живут, где им угодно, а когда одумаются, то пущай возвращаются. Ежели будут по разысканию установлены из разных чинов регулярной армии и казаков изменники отечеству – тех сюда ни под каким видом не пущать как нынче, так и до скончания их жизни.

Иных непременно свидетельствовать лекарям. Коль среди них обнаружатца увечные и больные, тем выдать разное спомоществование, а также по непригодности к военной службе определять в полезное занятие.

Буде у тех, кто останетца за границей, окажутся в российской стороне жены и детишки, таковых туда отпущать, но только по доброй их воле и разные несправедливости им не чинить.

Обнаружатца у них в России имущества, состоящие в разных недвижимостях и ценностях, таковые оставить за ними с правом распоряжатца, как пожелают, исключая изменников, кои этого права могут быть лишены, но не иначе как по закону и справедливости. Для сего надобно всякий раз входить в особенности дела, составляя род комиссии из чиновников, известных добропорядочностью. Комиссии установить, в чем состояла измена и какое зло от того последовало. Решения комиссий должны быть страдательными для самих изменников, но не для их семейств, кои ни в чем не повинны.

Граф де-Фонтон или по нынешним обстоятельствам Исмет-бей, принимал пленных.

С де-Рибасом приветствиями в этот раз он обменялся не столь сухо, но довольно неучтиво.

Де-Фонтон жил на турецком судне. Встреча его с де-Рибасом состоялась на берегу, в адмиральском шатре.

– Вам, сударь, – сказал де-Фонтон де-Рибасу по-итальянски, – следует знать и я ставлю вас о том в известность, что через Хаджибей в Стамбул должна проследовать некая особа по имени мадам Али Эметте. Поскольку указанная персона была взята россиянами в плен под Измаилом, то соглашение о размене распространяется и на нее. По этим основаниям чинить препятствия ее выезду в Турцию не должно. Более того, в этом следует оказывать ей всевозможное содействие.

– Не кажется ли вам, граф, что мадам Али Эметте на российской стороне исполняла поручения турецкого правительства, несообразные с правом народов?

– Справедливость этого утверждения должна быть подкрепляема доказательствами. Таковых вы не имеете, адмирал. К тому же по соображениям чисто личного характера вы обязаны содействовать мадам Али Эметте в ее стремлении выехать в Стамбул. Она здесь лишена средств для жизни персоны ее воспитания, и положения в обществе.

– Кто вы, граф? – не удержался де-Рибас.

– Турецкий уполномоченный по размену пленных, – с достоинством сказал де-Фонтон.

– К какому народу вы принадлежите? Вы француз?

– Это не имеет отношения к делу, сударь, – сухо ответил де-Фонтон и тем дал понять, что разговор кончен, что ему следует отправиться на свое судно.

Мадам Али Эметте с горничной Франциской приехали в Хаджибей на следующий день в венской коляске с небольшой охраной из наемных казаков. Ее лицо по турецкому обыкновению было скрыто под чадрой. Были видны только ее почти черные глаза, холодные и высокомерные. Но грациозная стать и легкая походка выдавали прежнюю, известную де-Рибасу красавицу.

Де-Рибас учтиво приветствовал прибытие мадам Али Эметте, справился, не было ли чего дурного с ней в долгом пути.

Она столь же учтиво поблагодарила де-Рибаса за участие к ней и просила тотчас устроить ей встречу с Исмет-беем, что и было исполнено. Перед отправкой первого турецкого транспорта с пленниками в Стамбул Осип Михайлович приказал устроить прощальный ужин. Русские офицеры и турецкие пленные, которые были в начальственных чинах, расселись на цветастом ковре. Баранина подавалась в больших блюдах и каждый брал ее руками. Здесь были трехбунчужный Мехмет-паша – мухафиз Измаила и двухбунчужный Ахмет-паша – комендант Хаджи-бея, были турецкие офицеры чинами по менее, была угрюмая натянутость между русской и турецкой сторонами.

– Господа, – сказал де-Рибас, – война ожесточила наши сердца. Сражаясь, каждый из нас был в уверенности, что он сражается за правое дело. У каждого своя вера, свой государь и свое отечество. Но мы отдаем дань почтения мужеству турецких воинов в сражениях, мы склоняем головы в сознании того, с каким достоинством они испили горькую чашу их поражений и неволи. Мы преисполнены к вам добрыми чувствами и мирными намерениями в надежде на добрососедство наших великих держав. Господь создал человека по образу своему и подобию, потому все люди в его божественном понятии братья. Между ними должны быть мир и благоволение. Земли и воды, господа, на всех хватит. Ежели случаютца между людьми насильственные убийства и увечья, то едино от происков и навождения нечистой силы, исключая, когда сие бывает оборонительно. Мы, господа, защищали свое отечество. Не мы начинали эту войну. Мы немедля отозвались на мирные пожелание Порты Оттоманской. В добрый путь.

Много забот у де-Рибаса было с Салих-агой и теми турецкими пленниками, которые состояли с ним заодно по нежеланию возвращаться в Турцию.

Салих-ага в янычарском войске был орта-баши, по-российским понятиям командир полка. В многочисленных сражениях он отличался храбростью и умом. Под Измаилом Салих-ага – одним из немногих турецких начальников вывел свой отряд из сражения, хоть и понесшим большой урон, однако без утраты боевой решительности. На сторону русских Салих-ага перешел перед Мачинской битвой. К тому побудила его несправедливость, жертвой которой стал престарелый его родитель, казненный по ложному доносу. В плену вокруг Салих-аги сплотилось некоторое число других османлисов, по разным причинам не желавших возвращаться в Турцию.

Салих-ага отличался суровой, почти нелюдимой внешностью, властностью в движениях, умом и рассудительностью.

О решении Салих-аги и его товарищей остаться в России, де-Рибас рапортовал по начальству, от себя присоединив, что это прошение турецких пленников должно быть уважено по человеколюбию и милосердию. Означенным туркам должна быть дана удобная земля к поселению где пожелают, равно возможность остаться в своей вере, о чем они просят российское правительство. Пущай также турки по вечному их поселению в России обзаводиться семьями, но так, чтобы имели не более одной жены, как то должно быть по российскому закону, и чтобы жен своих не держали в затворничестве, а более на свободе.

Вскоре последовало испрошенное де-Рибасом решение высших властей об отводе туркам достаточно земель близ Николаева и основании там турецкого поселения с мечетью.

Сообщая о том Салих-aгe в собрании прочих турецких пленников, не исключая тех, кто избрал возвращение на родину, Осип Михайлович указал, что ныне и впредь эти земли открыты для турок, буде они пожелают сюда прийти не с мечом, а с оралом для разных мирных и полезных человечеству занятий. Из сих мест изгнаны, господа, не турки, желающие упражняться в мирных промыслах, а едино турецкие сумасбродства и насилия.

После отправки в Стамбул турецких пленников де-Рибасу было приказано оставить службу и поспешать санным путем в Петербург. Станционные смотрители оповещались, что едет-де генерал де-Рибас, для коего должно держать наготове лошадей, ибо сама императрица пребывает в ожидании его превосходительства.

От Хаджибея до Петербурга Осип Михайлович доехал немногим более чем за три недели и как был с дороги в медвежьей шубе, запорошенной снегом, ввалился в дом и поднял такой переполох, какого тут отродясь не видали.

Настасенька первой бросилась к мужу в объятия и едва не лишилась чувств от счастья. Прибежали Софи и Катенька, показался сам Иван Иванович в шлафроке и столпилась вся прислуга. То-то было ахов, охов, восторженных воплей и смеха.

Уснул Осип Михайлович под утро. Ночь прошла в разговорах с Настасенькой. Пополудни его потребовал Иван Иванович, который эти дни недомогал, а потому и к столу не шел.

Просторный кабинет-библиотека Ивана Ивановича – излюбленное место его уединения, зашторенные окна в полумраке. Иван Иванович сидел в глубоком кресле, сухие ноги в шерстяных чулках на подушке, на коленях руки с подагрически скрюченными пальцами.

– Осип Михайлович?

– Я, папенька.

– Заходи, голубчик, садись, здесь садись, – Иван Иванович указал рукой в ту сторону, где полагалось быть другому креслу, но камердинер передвинул его – само по себе обстоятельство пустое, однако Осип Михайлович, знавший Ивана Ивановича бодрым и зрячим, от того был в неловкости.

– Как доехал? Зима-то нынче снежная, вьюжная. В Петербурге вон сколько сугробов навалило, – Иван Иванович говорил так, будто он только вернулся в дом с улицы, где видел, как дворники деревянными лопатами чистят от снежных завалов улицы.

– Благодарение Богу, доехал в благополучии.

Семейная тайна

– Призвал я тебя по делам. Чую сердцем – недалек день моей кончины, смерть вижу. Пожил, однако, довольно, пора и честь знать. А дело у меня к тебе такое, Осип Михайлович… Не хочу унести в могилу великую тайну, быть может, важности государственной. Глянь-ка, голубчик, нет ли кого в кабинете да дверь прикрой покрепче. Бери кофей. Так вот, голубчик Осип Михайлович, миропомазанница наша Екатерина Алексеевна вовсе не дочь генерала в прусской службе герцога Ангальт-Цербстского, а более принадлежит к роду Гедиминовичей, от коего ведут свой корень князья Трубецкие. С матушкой императрицы герцогиней Иоганной во время пребывания моего во Франции для науки я был в связи по взаимной любви и расположению. Сия Иоганна и ранее будто замечаема была в супружеской неверности, посему почиталась ветрен-ной. Сам я рожден вне брака от связи батюшки моего Ивана Юрьевича Трубецкого со знатной дамой – шведской графиней Спарре. Родителя моего пленили шведы под Нарвой и содержали в неволе до 1718 года. От супружества с Нарышкиной к тому времени у него были две дочери. По приезде жены его с дочерьми в Стокгольм мне исполнилось три года отроду и я был взят в семейство отца, где супруга его в законе по доброте своей заменила мне мать. Что же до природной матушки, то сродство ее рождение мое скрыло, и вступила она в брак с кавалером ее круга. После сочетания законными узами дочери моей старшей Софи, в православии Екатерины, с наследником российского престола принцем Голштинским я поселился в Петербурге и пожалован был в камергеры к его императорскому величеству. Однако пребывание мое при малом дворе было недолгим. Всесильный министр граф Бестужев, знавший, что я природный отец супруги наследника престола Петра Федоровича и опасаясь моего влияния на малый двор, велел мне и сестрице моей единокровной Анастасии – принцессе Гессен-Гомбургской оставить Петербург и отправиться за границу для поправления здоровья на водах. К перевороту, убиению Петра III и восшествию на престол Екатерины я не имел прикосновения, но по близким связям с императрицей стал ее первым советчиком в делах государственной важности. Многое я отвратил и на многое благодетельное государыню надоумил. При дворе о моих отношениях с императрицей разное разглагольствовали. Предполагалось и отцовство мое, но более по внешней сходственности да еще на том, что мои связи с Иоганной неоднократ возобновлялись как во время ее пребывания в Петербурге, так и при моих наездах за границу. Потому, голубчик Осип Михайлович, я и в законный брак не вступал. От связи с хохлушкой из малороссийской шляхты прижил Настасеньку – супругу вашу, сударь, которая вся в мать и внешностью, и нравом. Теперь, голубчик, тебе должно быть ясно, почему императрица оказала вам с Настасенькой честь быть восприемницей Софи и Катеньки. Ты, Осип Михайлович, можешь уповать на покровительство государыни, но милостивица наша не должна знать, что сия семейная тайна ведома тебе. Речь здесь о тайне важности государственной. И то сказать: может ли внебрачная дочь незаконнорожденного отца быть лигитимной государыней одной из величайших империй Европы и Азии? Итак, сударь, вы женаты на единокровной сестре великой императрицы Екатерины Второй, а его высочество наследник престола Павел Петрович приходится вашей супруге Анастасии Ивановне племянником. Сие не тайна для государыни и отныне для вас. Государыня особо вам не покровительствует, вы не были жалованы по ее прихоти и впредь жалованы не будете. Но государыня следит за вашей службой, с вами ее благоволение.

И здесь судьбою суждено в Европу прорубить окно

Председательсвующим в Черноморском адмиралтейском правлении и главным командиром флота на Черном и Азовском морях 28 февраля 1792 года после пребывания в отставке за вольнодумство был назначен Николай Семенович Мордвинов.

Де-Рибас как командир гребной флотилии находил это разумным. Мордвинов ему был по нраву человеколюбием. Служба с Мордвиновым была не в тягость.

17 марта де-Рибас писал Василию Степановичу Попову, что назначение Мордвинова на Черноморском флоте встречено с восторгом.

«Вы не можете себе представить, милостивый государь мой, – указывал он, – с какой радостью Николай Семенович был вновь принят здесь в нашем офицерском обществе. Все довольны выбором, которым почтила Николая Семеновича ее величество. Все в один голос за Мордвинова. Вижу истинную радость от будущей вскоре с ним встречи в Херсоне».

Апрель 1792 года на юге был теплым. Лопались почки на деревьях. Началось абрикосовое цветение, покрывались зеленью поля, прилетели птицы с полуденных краев.

Путь из Петербурга в Херсон, особенно здесь на юге, из – за бездорожья и распутицы был труден. Прежде чем быть у командующего, Осип Михайлович с Микешкой долго отмывались от грязи, чистили и наглаживали мундир. Де – Рибас был наслышан, что Мордвинов терпеть не может неопрятность.

– Честь имею представиться вашему превосходительству с прибытием по месту службы.

– Милости просим, голубчик Осип Михайлович. Добро пожаловать. Живем мы здесь, батенька, не широко, без дворянского собрания и псовой охоты. Забот, однако, хватает, потому и время коротаем незаметно: на стапелях, в учениях, в устроении мастерских для флота, в закладке портов, береговых батарей. Устраивайтесь и вы, Осип Михайлович. Буде надобность – берите людей из флотилии. Адмиралу должно иметь и дом адмиральский, чину приличный.

– Благодарствую, Николай Семенович. Только я больше привычен к походной жизни.

– Семейство, однако.

– Супруга моя Анастасия Ивановна и дети в Петербурге. Оторвался я от службы, от флота. Здесь, сказывают, довольно перемен.

– Флот, батенька, однако, по-прежнему теми же недугами обременен, что и держава наша. В экипажах и на береговых службах много страждущих от разной хвори и ран, полученных в минувшую войну. По рекрутским наборам поступает народ телесно слабый. Старослужащие матросы и солдаты вошли в годы, оттого и немощны. Я сколько говорю по начальству о сокращении военной службы до шести-семи лет, да все оставляют без внимания. А ведь молодая армия предпочтительна ветхой. К тому же уволенный после краткой выслуги матрос шел бы не в отставку, а в запас. При военной нужде его бы можно и в строй вернуть и тем умножить армию на случай войны втрое противу войска мирного времени.

– Я, Николай Семенович, в том полностью в согласии с вами. Бедственность армии и от скудности продовольствия нижних чинов, от чего также случаютца разные болезни и ослабления людей.

– Скверное довольствие армии – от пороков нашего российского хозяйства, от обнищания деревни. Богат крестьянин – богат купец, промышленник и всякий городской житель, богато казначейство и довольно снабжена армия. Сельское хозяйство России в горестном состоянии, почитай, все внутренние губернии голодают, мужики по глупости порядков наших землю обрабатывают худо. По нынешнему состоянию каждая десятина в России дает пятьдесят рублей доходу, а должна тысячу. Много думаем и печемся о казенных интересах. Забываем, однако, что залогом благополучия казны испокон веку был труд обывателя, движимый его частным интересом. Пока, Осип Михайлович, польза частная не станет первым предметом заботы нашего российского правительства – казна будет пуста и нужды армии неудовлетворены. Но довольно витийства. Устраивайтесь, голубчик, здесь в Херсоне. И милости просим, не забывайте, и не только службы ради. Заходите на кофей, батенька. И то сказать – душу время от времени отвести недурно.

Адмиралы обменялись рукопожатиями, в которых было столько крепости, сколько и сердечности.

Когда были подписаны в Яссах – столице Молдавского княжества мирные с Портой Оттоманской условия и на всем театре военных действий наступили мир и тишина, из Петербурга от государыни вышел рескрипт: Екатеринославскому генерал-губернатору Василию Каховскому с приличным числом знающих чиновников, более дошлых в минералах, почвах, растительности, а также в диких и домашних скотах, немедля и на совесть обозреть всю очаковскую область в междуречьи Буга и Днестра, – указывалось в нем. – Буде в том смотрении пожелают иметь участие молдавские бояре, чтоб навеки поселится в российских пределах, – в том препятствий им не чинить.

Каховский с чиновниками разных званий, а также знатными молдаванами, перешедшими через Днестр с отступом русских войск, уже ранней весной, когда только растаяли снега и запарила согретая солнцем земля, готов был к обозрению вновь приобретенных краев.

Оно бы в радость, потому нет лучше пробуждающейся природы после зимних стуж, когда струят талой водой ручьи, покрываются молодой зеленью холмы и долы, вылезают, чтобы погреться под солнцем, разные твари: суслики, тушканчики, полевки, ежи. Бойко щебечут птицы и всяк, не исключая генерал-губернатора, чувствует необыкновенный прилив силы. Но вот какая вышла беда – генералу и сопровождающим его чиновникам никак не можно было путь держать в каретах либо в иных экипажах по причине полного бездорожья, обилия в степи речек и буераков, весенних разливов и распутицы. Между тем его превосходительство даже в молодые обер-офицерские годы был непривычен к седлу. Ежели и доводилось по крайности ехать его превосходительству верхом, то набивал гузно, что неделю и более ходил раскоряченным.

Как бы ни было – повеление государыни следовало исполнять. Сообразительные вестовые соорудили для его превосходительства некоторый род гамака между двух лошадей, которых они вели в повод.

Вся чиновная компания двинулась в путь в сопровождении эскадрона регулярного войска и полусотни казаков на случай возможного нападения заплутавших турок или некрепких в российском подданстве эдисанцев.

Генерал, лежа в гамаке, глядел вокруг, а бывало, что и засыпал. Чиновники, на привалах разминаясь, большей частью ходили охая да ахая. Но для всех не напасешься гамаков. Да и то сказать – достоин ли путешествия в гамаке жалкий титулярный советник – по чину воинскому прапорщик?

Между Бугом и Днестром было найдено пять больших балок с пересыхающими речками: Кучурган, Тилигул, Малый, Средний и Большой Куяльники. Вдоль балок с широким раздольем тянулись сенокосные луга.

Степь между Днестром и Бугом изобиловала малыми ручьями, представляющими собой нечто иное, как высохшие русла некогда полноводных рек. На крутых и пологих склонах струились родники. Речки здесь когда-то выходили из озер, но ко времени обозрения этих мест генералом Каховским от них остались лишь логовища. Старые люди утверждали, что Тилигул, Ингул и Ингулец во времена царя Хмеля были настолько глубоки и полноводны, что по ним могли ходить корабли. Были бы эти корабли нынче – не пришлось бы чиновникам протирать штаны в седлах.

На пути движения отряда генерала Каховского на берегах речушек и у родников встречались могучие вековые дубы и березы, а также небольшие дубравы, рощицы берез, бука и сосны. Местами сохранившиеся дубы и вязы свидетельствовали, что здесь еще недавно шумели сплошные леса, невесть кем и зачем начисто сведенные. Дубы и вязы, как известно, не растут отдельными рощами, а составляют лишь опушки. В степи до самого Хаджибея случались дикие яблони, боярышник, терновник, бирючина и шиповник.

За Тилигулом почва была тучная, совершенно черная, растительность гуще, разнообразнее, а в степи ближе к Хаджибею скудела, местами становилась бурой и растения были не те.

На редких хуторах по обилию в ту весну влаги и тепла к середине апреля озимь выросла по колени, а бузина пустила побеги вершков на шесть. После сильных дождей к началу мая выколосилась рожь. У Хаджибея на лугу возле запруды путешественники видели множество дроф.

По завершению обозрения и возврату в губернский город Кременчуг генерал Каховский в рапорте государыне 25 апреля 1792 года писал:

«Земля здесь сиречь вновь приобретенная и простирающаяся между Бугом и Днестром до границ с Подольской губернией отменно плодородная, все долины и плоские места покрыты буйными травами, которые весьма способны для заведения и выпаса разных скотов, не исключая лошадей, необходимо нужных для войск вашего величества, всемилостивейшая государыня наша. Солончаков и песков почитай нет, а болот и более не замечено. По берегам Днестра много камыша пригодного к употреблению вместо дров. Хаджибей стоит на возвышенном и приятном месте, откуда весьма способно обозреть не только степь, но и море. В колодцах найдена хорошая вода. В окрестностях Хаджибея земля из глинистого материка, смешанного с черноземом. Судя по травянистым растениям вокруг, почва здесь также плодородна и для возделывания земледельцами пригодна. Можно растить пшеницу, рожь и другие сельские произведения. Потому весьма надобно здесь наипоспешнейше заселить ее яко природными россиянами, так и малороссами с Украины, а также иностранными выходцами христианских вероисповеданий из Польши, Молдавии, Румелии и Анатолии. Что до жилищ тех поселян, то в самом Хаджибее для их сооружения можно брать из развалин довольно камня, нужный для этого лес направлять сплавом по Днестру. Для топли печей на Хаджибейском лимане довольно камыша. Еще, всемилостивейшая государыня, почитаю долгом на усмотрение Вашего Императорского величества представить увольнение от податей переселенцев сюда, равно осмелюсь испросить для них ссуды на обзаведение».

Рапорт екатеринославского генерал-губернатора государыне в Петербург был отправлен наипоспешнейше.

По получении рапорта Каховского и его осмыслении государыня продиктовала рескрипт на имя генерал-прокурора Самойлова, в котором велела ему заняться устроением очаковского карантина. «А еще ставлю вам в обязанность, – указывалось в нем, – чтобы знающие люди имели смотрение, можно ли устроить там на морском берегу гавань, ежели на тех морских водах нет для судов от бурь натуральных заграждений или прилично ее устроить где в другом месте. Для этого надо истребовать заключение от начальников черноморских флотов и инженерных генералов. До получения этих мнений строительство не начинать. При этом надобно избрать такое место, которое было бы выгодно своим положением для промышленности, могло бы содействовать развитию внутренней и внешней торговли, служило бы надежным прикрытием для флотов и отличалось всеми гидрографическими выгодами для устроения порта».

Исполнение этих предначертаний государыни было возложено на комиссию из двух членов – полковника де-Волана и капитана Андрея Шостака под председательством де-Рибаса. В рапорте комиссии Сенату указывалось, что наиспособнейшим местом для устроения коммерческой гавани должно считать Хаджибейский залив, который у турок – прежних его владельцев был весьма важным как в рассуждении гидрологического положения, так и относительно коммуникации сухим путем с нижним Днестром. Нет более выгодного, чем Хаджибей, места для береговой гавани. Его расположение вполне соответствует предлагаемому намерению. Доброта рейда и грунт дна, отмечала комиссия, испытана довольно.

Грунт в заливе был найден состоящим из мягкого ила с песком и ракушкой, а морское дно несколько усеянным небольшими возвышениями от частых обвалов глинистого берега. Во многих местах ил и глина были вязкие, поэтому суда должны время от времени поднимать якоря, в противном случае они рискуют их легко потерять.

С моря Хаджибейский залив определялся как открытый всем ветрам от норд-оста до зюйд-зюйд-оста, через зюйд до зюйд-веста, веста и норд-веста. От норда залив защищали возвышенные берега. Довольно беспокойны были ветры с ущелий со стороны Куяльницкого и Хаджибейского лиманов. Самыми опасными для находящихся в заливе судов были найдены ост-норд-ост через ост до зюйд-оста. Особенно коварным был зюйд-ост. Проходя через все море, он поднимал большие волны, отчего в турецкие времена случались кораблекрушения. Западные ветры, – указывалось комиссией, – дуют по преимуществу осенью и зимой, а южные – летом и весной. В летнее время при хорошей погоде ветер отличается непостоянством, следуя движению солнца. Осенью, как установление из разных источников, случались ураганы.

Комиссией отмечалась практическая незамерзаемость залива как решающее его преимущество, что устроение здесь гавани будет способствовать заграничной торговле всех порубежных с Днестром богатых хлебом провинций, что вода здесь в зимнее время несколько раз покрывается льдом, а с повышением температуры вскрывается, что первый лед появляется обычно в начале декабря, а окончательное вскрытие наступает в конце февраля.

Отношения с Турцией оставляли желать лучшего. Российские консулы в придунайских княжествах сообщали о передвижениях турецких сухопутных войск, усилении турецких крепостных гарнизонов. У крымских берегов появилась турецкая эскадра.

За окном землянки валил густой снег. Пушистым белым ковром он ложился на поля. Белое безмолвие и белая тоска. Степь без конца и края и там за дальней стремниной холодное море. Все книги давным-давно прочитаны и перечитаны.

Стук в дверь, скрип петель. В землянку вошел запорошенный снегом офицер.

– Секунд-майор Громаков – фельдъегерь. Извольте принять, ваше превосходительство.

Де-Рибас взломал печать.

«Санкт-Петербург. 16 января 1794 года.

Нашему вице-адмиралу де-Рибасу. Все морские и сухопутные силы привести в исправность и готовность не только отразить турецкое нападение, но и войти в турецкие пределы. Отправляйтесь в места расположения флота, в апреле соедините все его части в Хаджибее, где и ждите разрыва. При открытии военных действий гребному флоту вступить в Дунай и овладеть его берегами. В ваше начальство отведены полки: гренадерские Николаевский и Днепровский, мушкетерские Витебский и Нижегородский…»

– Боже мой, неужели опять война? Суворову приказано полки доукомплектовать по штатам военного времени. Орудия поставить на новые лафеты. Передать мне суда из Средиземноморской флотилии… Дело приобретает слишком серьезный оборот, – думал де-Рибас, – похоже, пахнет порохом. Все наши прожекты и заботы об открытии торговой гавани и мореплавания отойдут. До того ли будет? Надо бы о приказе известить де-Волана. То-то будет расстройство.

Заботы о главной гавани на Черном море в последнее время де-Рибаса сблизили с де-Воланом более чем с другими офицерами. В разных замерах, цифирных и гидрографических рассуждениях виделись им во множестве не только мачты торговых кораблей под флагами разных стран, но и очертания прямых улиц, широких и многолюдных площадей с домами в три-четыре яруса, с разными украшательствами: балконами, лоджиями и черепичными крышами на французский манер.

Война не случилась. На военном и политическом горизонте уже отчетливо проявилась могучая стать Бонапарта. Египетский поход Наполеона нанес сокрушительный удар по могуществу Порты Оттоманской в Северной Африке. Турция стала искать в лице России не военного противника, а скорее союзника в борьбе с революционной Францией.

Против предложения де-Рибаса о сооружении торгового порта в Хаджибейском заливе продолжала выступать, однако, сильная партия во главе с Николаем Семеновичем Мордвиновым.

Мордвинов теперь считал, что ставить новый порт при наличии Очакова с военной и коммерческой точки зрения нецелесообразно и для казны разорительно, поскольку для этого потребуются большие затраты, которые неизвестно когда окупятся, да и окупятся ли.

– Ваше здоровье, Осип Михайлович, – Мордвинов поднял бокал. – Я не поклонник бахусова зелья. Была бы моя воля я бы вовсе запретил употребление горячительного. Однако in vini Veritas – в вине правда, желаю вам добра и благополучия.

– Ваше здоровье, Николай Семенович, – встал де-Рибас. – В вашем лице весьма почитаю просвещенного командира и устроителя флота нашего.

– И мое уверение в почтении к вам, Осип Михайлович. Ваши заслуги как полевого командира и на флотилии признаны всеми. Я склоняю голову. Что гидрографические обследования?

– Нашел, ваше превосходительство, для устроения главной торговой гавани наиболее способным Хаджибей.

– И почему же так? Каковы к тому резоны?

– Глубоководность, незамерзаемость, твердость дна.

– А для чего надобна России торговая гавань?

– Прежде всего, я так думаю, для вывоза в заграничный торг произведений отечественной промышленности.

– Прекрасно, голубчик Осип Михайлович. Теперь взгляните на эту карту. Днепровско-Бугский лиман, Херсон, Днепр, на правом и левом берегах хлебопроизводящие губернии Украины. Взгляните на реки, впадающие в Днепр. Прежде чем вывозить сии произведения в заграничный торг, их надобно доставить к морской пристани. Не кажется ли вам, Осип Михайлович, что самая способная, самая дешевая дорога для такой доставки – река?

– О том речь, Николай Семенович, чтобы державе нашей при ее обширности заложить здесь, на юге торговый порт, через который не только в теплое, но и холодное время Россия могла бы вывозить в заграничный торг произведения своей промышленности в обмен на необходимые ей товары заграничного происхождения. Порт должен быть не только незамерзающим, но и достаточно глубоким, доступным для судов с большой осадкой. Уже по нынешнему состоянию судостроения устье Днепра слишком мелководно. Корабли вверх по реке могут подыматься только без груза. Военные суда, построенные в Херсоне, спускаются вниз к лиману непременно с камелями, которые, как известно, ставятся с большим трудом под корабль и после откачки из них воды поднимают корпус судна, тем уменьшая осадку. Нельзя же под каждое крупное судно, идущее в Херсон, подводить камели? А ведь в будущем станут строить суда размерностью не в одноврат более значительные. По тем же причинам для устроения главной торговой гавани нахожу непригодными Очаков и Кинбурн.

– Ваши выводы, Осип Михайлович, излишни. Вопрос о месте закладки главной торговой гавани по представлению вашему решен ее величеством и вы как ее главный устроитель непосредственно подчинены не мне, а генерал-фельдцехмейстру Платону Александровичу Зубову. Государыня приняла меры к тому, чтобы избавить вас от моих козней и поставить в совершенно независимое от меня положение. И то сказать, Осип Михайлович, похож ли я на персону, способную чинить козни?

– Право, Николай Семенович, я это и в уме не держу.

– Благодарствую вас. Но, милый Осип Михайлович, разве Днепровско-Бугский лиман и устье Днепра недостаточно глубоки? Подойдите – ка, голубчик, сюда, – Мордвинов жестом пригласил де-Рибаса к окну. – Перед вами стапеля и великолепные очертания «Игудиила». Это новый стопушечный боевой корабль. Нынче, в отличие от прошлых лет, вместо одного в год мы строим по два больших военных судна. Глубины Днепра здесь достаточны и для таких кораблей.

– Но и порт мы ставим на столетия. Тоннаж судов и осадка их будет увеличиваться. На дело строительства этого порта следует глядеть также из глубины грядущих веков.

В кабинет вошла высокая сухопарая женщина в плотно облегающем платье.

– Изволь, дорогая, представить тебе вице-адмирала Осипа Михайловича де-Рибаса. Моя супруга Генриетта Александровна.

Де-Рибас встал и с почтением склонил голову.

– Я много наслышана о вас и ваших заслугах перед государыней и отечеством, – графиня Мордвинова с трудом подбирала русские слова.

Дочь русского консула в Ливорно англичанка Кобле Генриетта Александровна стала овладевать русским уже в замужестве за Мордвиновым. Воспитанная в строгих правилах, прилежная и сообразительная, она делала заметные успехи: в первый год стала понимать обращенную к ней русскую речь, пыталась читать русские книги, но совершенно русским языком так и не овладела.

Де-Рибас знал, что Генриетта Александровна в свете была чопорна и холодна. Манерой держать себя в обществе отчужденно она подчеркивала высокое положение мужа – вице-адмирала, председательствующего в Черноморском адмиралтейском правлении, главнокомандующего флотами на Черном и Азовском морях.

Сорокадвухлетний Мордвинов и его молодая супруга были блестящей парой в кругу российской аристократии.

Мордвиновы жили барственно и открыто, в обширной усадьбе с домом о множестве комнат для господ и разных пристроек для обслуги.

– Удачно поставленный морской порт окажет большое влияние на развитие юго-российской экономики, – сказал Мордвинов по-итальянски. – Но прежде устроения порта для вывоза произведений российской сельской промышленности должно здесь составить особый род людей – мелких собственников земли. – Обширные земли тут принадлежат казне, то есть суть земли общие, а должно быть им частными. Только как частная собственность земля может быть превращена из пустыни в цветущие поля. Для этого казенные палаты должны продавать землю с аукциона тем, кто желает ее приобрести. Это даст возможность казне выручить от продажи земли значительный капитал на оздоровление финансов государства, на строительство публичных зданий и дорог, по примеру Финляндии. Земли, приобретенные в собственность будут использоваться их владельцами более рачительно, что приведет к приращению народного благосостояния и обогащению государства. В Англии, насколько я мог наблюдать, землевладелец на равном клочке пахоты производит гораздо более, чем в России.

– Для освоения сих земель, Николай Семенович, надо иметь достаточно людей, охочих труды свои обратить на земледелие, – отвечал по-итальянски же де-Рибас. – Край наш пустынный, бывает что от хутора до хутора по непаханной земле день и более езды. Не находите ли вы полезным заселение земель этих иностранцами с условием перехода их в вечное подданство России?

– Нахожу. Но препятствием к тому должно считать, что страна наша славится рабством крестьян и образ правления ее переменчив, связан с особенностями персоны у верховной власти. В лице государыни Екатерины II мы имеем лучшего монарха в Европе, а возможно и во всем мире, но с восшествием на престол другой персоны монархия эта может уступить место варварству и необузданному деспотизму. Мысль предаться произволу такого правления ужасна. Иностранным переселенцам нужны гарантии от рабства. По обстоятельствам войн и неустройства, неуверенности европейцев в безопасном помещении своих капиталов в их отечествах многие привезли бы капиталы эти в Россию, а с ними свою деловую искусность.

– В понятии неограниченной власти нашего государя нет ничего несправедливого, – продолжал Мордвинов, – ибо она есть первая несправедливость. Думаю, что нет нужды прикрывать действия самовластия рассуждениями о его пользе и необходимости, оно есть само по себе зло и в таковом его качестве не может рождать добро. В пору правления государыни Екатерины II в обыкновенность вошло отобрание имений у одних и пожалования их другим в знак благоволения к ним государыни. От того раздано было в частновладельческую зависимость множество крестьян. Между тем благоустроенное правительство тем отличается от насильственного, что оно никого без достаточных к тому нравственных оснований не лишает свободы и никто без его согласия таким правительством не лишается благоприобретенной собственности. – В управлении самодержавие каждодневно рождает глупости за которые должен расплачиваться народ, – заключил Николай Семенович. – Между тем вся история свидетельствует, что сила царств и сама безопасность их состоят не столько в вещественных, сколько в разумных и нравственностью произведенных опорах. Великие империи рушились не от мечей. Они сокрушались глупостью, коварством и прочими худыми началами в управлении.

От Мордвинова не укрылось неодобрение де-Рибаса сказанному им о российской монархии. Разумеется, неодобрение это не было выявлено ни словом, ни делом. Благожелательное приятие речи Мордвинова на лице де-Рибаса, однако, сменилось холодным безразличием. Но как бы встряхнувшись, де-Рибас надел на лицо улыбку.

– Поселение иностранцев принесло бы империи огромную пользу, – сказал Мордвинов. – Этому способствовали бы обширность наших земель, климат, пути сообщения с заграницей. Мы получали бы людей, знающих земледелие, скотоводство, домостроительство, искусных фабрикантов и ремесленников. Заведения иностранцев станут образцом для прочих поселян. Иностранцы доставят нам полезные машины и инструменты, введут разные изобретательства.

– Полковник Кобле, почтенная Генриетта Александровна, не родственник ли вам?

– Братец.

– Мы с ним знакомы по штурму Измаила. Большого мужества офицер. В измаильскую кампанию он состоял при Кутузове и был удостоен им похвалы и отличия.

Когда де-Рибас встал и тепло раскланялся с Мордвиновыми, Генриетта Александровна, помолчав, сказала:

– С этим человеком, дорогой, тебе не следовало быть столь откровенным. Твои политические взгляды он не разделяет, – Генриетта Александровна говорила по-английски. – Его карьера стремительна, но у него нет прочного положения в обществе. Его происхождение сомнительно, он не богат, в высшем свете принят по основаниям женитьбы на дочери Бецкого, зависим от случая, ищет благосклонности.

– Де-Рибас – боевой генерал. Возвышением в армии и на военном флоте он обязан личному мужеству и знанию дела. Среди высших командиров де-Рибаса полагаю одним из наиболее достойных.

– Возможно. Была бы рада, чтоб ты не разочаровался в нем.

– Пойди сюда, моя дорогая, – Николай Семенович обнял жену с той нежностью, которая свидетельствовала о его к ней любви. Генриетта Александровна поцеловала мужа в губы и положила голову на его грудь. Мордвиновы были примерной супружеской четою.

– Милая Генриетточка, а чтобы ты сказала о деле с закладкой торговой гавани в Хаджибее? Ты ведь у меня умница.

– Коль это решено государыней, тебе нет нужды тому перечить. И без того достаточно забот. Еще прошу тебя, Коленька, будь сдержан в суждениях о политике, особенно в кругу людей малознакомых или, того хуже, – возможных недоброжелателей. Ты за это уже был отставлен от службы Потемкиным. Нужна ли тебе опала?

– Твои советы, Генриетточка, были всегда верны. Я им следовал и не жалел о том. А теперь, милая, вели-ка детям быть в классах. У меня нынче с ними уроки географии и отечественной истории. Быть всем, не исключая Наденьку. И ни-ни… Пускай и она в ее нежном возрасте приобщается к наукам.

– Как скажешь, Коленька, – в глазах Генриетты Александровны было согласие с мужем и почтение к нему.

На исход спора между партиями в пользу Хаджибея решающее влияние оказал Платон Александрович Зубов как главный начальник Новороссийского края. В конце девяносто третьего года государыня решительно взяла сторону де-Рибаса.

В начале июня следующего, девяносто четвертого года, на его имя поступил императорский рескрипт, помеченный двадцать седьмым мая этого года. Ему повелевалось приступить к построению нового города, заложить там гавань и купеческую пристань, открыть туда свободный вход русским и иностранным судам. Рескрипт завершался словами: «Мы надеемся, что вы как главный начальник строящихся города и гавани, не только приведете в исполнение наше благое предложение, но и, понимая, насколько процветающая торговля содействует благоденствию народа и обогащению государства, сделаете все необходимое, чтобы этот город предоставлял торгующим безопасное от непогоды пристанище и содействие в их делах. Расцвет торговли в тех местах в скором времени наполнит этот город жителями».

Для строительства, – указывалось в рескрипте де-Рибасу, – используйте те двадцать шесть тысяч рублей, которые по вашему донесению вы сохранили при найме вольных греческих матросов. Можете взять материалы, накопленные для строительства очаковского блок-форта.

Милостивый государь мой Александр Васильевич, – писал де-Рибас Суворову, – сим ставлю в известность, что купно с полковником де-Воланом я приступил к строительству порта здесь в Хаджибее, весьма затруднительному из-за скудости разных необходимых припасов, более всего дерева, которое доставляется сплавом по рекам Днестр и Буг, а затем гужем при бездорожье.

За отсутствием храмов богослужение и требы для обывателей в Хаджибее совершал Нижегородского мушкетерского полка священник Евдоким Сергеев. Отец Евдоким был мужиком крепким, пел громоподобно, когда выводил «аллилуйя», то было слышно и в военном, и в греческом форштадтах и даже на Дальних хуторах.

22 августа 1794 года с благословения митрополита Гавриила в присутствии де-Рибаса и де-Волана, представителей Таврического и Херсонского губернатора было торжественно заложено основание города, фундамент Платоновского мола, эллинга и судоремонтной верфи, двух пристаней для гребных судов, церквей адмиралтейской Святой Екатерины Великомученицы и купеческой Святого Николая Чудотворца. В храмах этих говорил в проповеди митрополит Гавриил, будет служба о даровании русскому оружию побед над супостатами, об одолении врагов видимых и невидимых. Будет также благоустроение и благочиние в сем граде. Многая-а ле-ета-а!

– Многая ле-е-та-а! – вторили митрополиту певчие, а прихожане истово осенялись крестным знамением.

После молебна де-Рибас дал большой обед для людей чиновного звания и духовенства. На столах были выставлены жареные поросята с красным хреном под водку, жареные гуси, утки и куры с черносливом, жареная баранина, которая была полита красным соком и посыпана сверху мелко нарезанным чесноком. Желающие могли из котла брать борщ с говядиной сколько угодно.

Народу Осип Михайлович выставил двух быков на вертелах и велел выкатить бочки с красным вином, доставленным по этому случаю из Молдавского княжества.

– Город, который закладывается нашими трудами, имеет большую будущность, – сказал Осип Михайлович, обращаясь к собравшимся. – Он должен быть крупнейшим морским портом России, связать отечество наше обменом произведений промышленности с Европой и не только с Европой. Большое количество товаров станет поступать в Россию через Одессу из разных стран, не исключая товары колониальные. Это изменит российского человека, поскольку умножение разных товаров повлечет большую удовлетворенность нужд обывателей разных состояний, вызовет у них потребности, ранее им неведомые. Для приобретения заморских товаров, к употреблению которых здешние обыватели станут привычны, они принуждены будут сами изготовлять более прежнего разные произведения их промышленности на продажу. В этом крае будет шириться торговое земледелие и скотоводство, что обеспечит его процветание и благосостоятельность обывателей. Свободный ввоз и вывоз, полицейски не стесняемая вольная торговля, скорое обращение капиталов, обогащение и рост числа торговых домов, открывающих для поселян, помещиков и фабрикантов выгодный доступ к полезным занятиям, – таково, господа, назначение новоявленного края, коему суждено стать жемчужиной Российской империи. Заложенный нами город, милостивые государи мои, – начало России Новой. Это – жемчужина совершенно особого рода. Она станет в России оплотом свободной промышленности, движимой интересами всех – от поденщика, составляющего ее нижний оплот, до фабриканта и негоцианта, составляющих оплот верхний. Частные интересы промышленников соединяются в борении, вызванном несходностью их партикулярных целей, которое не должно быть стесняемо, более того, оно должно поощряться правительством, ибо только в противоборстве том достижим совокупный интерес общества – приращение богатства всех и благоденствия отечества. Россия Новая – сие, господа, Россия утверждающая экономическую свободу и тем открывающая путь к иным свободам. Оттого наберет сил вся огромная, изобильная разными произведениями природы держава наша, будут приведены в движение дремлющие силы ее народа, составляющего числом лишь треть французов, однако в восемь раз превосходящего народ Северо-Американских объединенных штатов. Как и народ объединенных штатов, народ России Новой о двунадесяти языках, большей частью за приверженность к свободам изгнанный из различных мест прежнего жительства и обретший здесь новое отечество. Народ сей прилежен к труду и нетерпим к насильству.

Чиновные люди поднимали чарки, желали долгих лет жизни и крепкого здоровья государыне-матушке, генерал-губернатору Платону Александровичу Зубову и его превосходительству Осипу Михайловичу де-Рибасу.

Новый город был назван Одессой в заглавии высочайше утвержденного штата служителей в запасном магазине для хранения зерна. Слово «Одесса» заимствовано у древнегреческого поселения Одессос на левом берегу Тилигульского лимана и значит в переводе на российскую речь «торговый путь». Крещение нового города было связано с греческим проектом государыни и Светлейшего, с более ранним крещением родившегося 27 апреля 1779 года в Царском селе внука государыни, получившего имя Константин. Имя это связано с именем римского императора Константина – основателя столицы Византийской империи – Константинополя, равно с именем последнего императора Византии, дочь которого, Софья, стала женой русского царя Ивана III. Новорожденному волею российской самодержицы было начертано взойти на престол в восстановленной греческой империи. Его кормилицей стала гречанка Елена, первым слугой – грек Дмитрий, товарищами забав – дети Эллады. В играх с греческими сверстниками Константин незаметно для себя переходил на греческий язык, на котором он изъяснялся с той же завидной свободой, что и на русском. В Петербурге учреждается греческий кадетский корпус. По примерности государыни при дворе вошел в моду дамский наряд «гречанка». Вновь возникающие на юге города именуются на греческий манер Херсоном, Севастополем, Симферополем, Овидиополем. Им назначается служить как бы переходом от империи российской к империи эллинской.

Греческий проект преследовал цель образования в соседстве могучей и дружественной России единоверной державы, которая стала бы ей служить надежной опорой против разных недругов в Европе и в Азии. Порукой тому была великая приязнь между эллинским народом и россиянами. Надежды на возрождение Великой Греции были тесно связаны с Россией.

Устроение Одессы

Нарочным из Петербурга де-Рибасу был доставлен пакет от генерал-фельдцехмейстера князя Зубова, помеченный первым марта.

«Милостивый государь мой Осип Михайлович! Поелику вы оказались в весьма затруднительном положении по возложенной на вас высочайшей волей обязанности строить город и главную торговую гавань на Черном море близ Хаджибея в противность мнению о правильности выбора места для этого, выраженного главным начальником флота и портов Черного и Азовского морей, его превосходительством вице-адмиралом Николаем Семеновичем Мордвиновым, ставлю вас в известность, что построение сего порта поручено мне. Для исполнения этого замысла вам выделяются необходимые суммы и материалы. На вас возлагается вместо генерал-аншефа Суворова надзор за крепостными работами как в Одессе, так и в Овидиополе, равно в Кинбурне. Работы эти должны успешно, прилежно производиться и в установленные сроки».

– Успешно, прилежно и в установленные сроки, – повторил вслух, но более для себя Осип Михайлович. И подумав малость, глядя на Микешку заметил: легко сказка сказывается, да трудно дело делается. Так, кажется, говорят у нас, в России?

– Так, твое превосходительство. Однако ж делают дело, а не только сказки говорят.

– Дело можно делать, когда есть кому. Мастеровых здесь – раз-два и обчелся. Для такого дела нужны искусные руки, а где их взять? А материалы? Лес обещают из Галиции сплавом по Днестру. Однако не видать пока. От Маяков до этих мест гужем верст двадцать пять будет. Да воров – что в пути, что здесь. Вот и делай дело – успешно и в срок.

После дневных трудов Осип Михайлович возвращался вконец измученный, на ужин едва хватало сил. Засыпал тотчас и спал крепко без сновидений. На рассвете вскакивал, обливался холодной водой, выпивал чашку крепкого кофию и бежал в Экспедицию строений.

– Ты, твое превосходительство, ежели и дальше так станешь, того и гляди окочуришься, – с укоризной говорил Микешка. – Воробей вон птичка божья, смотреть не на что, и то о завтраке, обеде и ужине перво-наперво думает. Губернаторский помощник Алтести нам в советчики дан, по-русски, однако, ни бельмеса, а более лопочет по-басурмански так поди ж как приемлет обед: от повара, что едино при нем состоит, да через лакея, да, прости Господи, всякой хреновины – мисок, ложек чашек и прочего при нем – воз. А ты косо-криво, лишь бы живо.

Осип Михайлович писал Настасье Ивановне: «Здесь, дружочек мой милый, погода стоит теплая, несмотря, что листья, однако, желтеют. Дивно мне море. Вода в нем цвета не единожды меняет, Зависимо от небес, берегов и дна. В отличие от моря Средиземного, вода нашего моря не имеет цвета чисто морской даже при совершенно безоблачном небе и тихой погоде. Говорят, будто цвет здешней морской воды такой бывает от близости рек Днепр и Днестр. Нынче здесь пора ветров и штормов. По устроению города и гавани себе в помощники я определил инженер-полковника Франца Павловича де-Волана. Он известен мне по измаильской кампании как офицер храбрый, в деле военной инженерии и гидрографии равных не имеющий. Издавна ведомо, «что успех дела определяется тем, на кого дело возложено. При де-Волане я велел быть капитану Николаевского гренадерского полка Николаю Соколову, капитан-лейтенанту Николаю Данвовичу, инженер-капитану Федору Кайзеру и Днепровского гренадерского полка секунд-майору Петру Неболсину. Одни из названных офицеров более по инженерной части, другие – умельцы к определению людей в нужные работы. Все, дружочек мой, приходится начинать на пустом месте, при турках порт здешний состоял из небольших магазинов для хранения провианта, доставляемого гарнизону Хаджибейской крепости из Очакова и Аккермана. Елисаветградский купец Семен Сенковский в 1768 году открыл тут торговлю с Константинополем. В теплое время года он отгружал кожу и пшеницу. Поскольку причал Хаджибея не защищен от непогоды, шкипера спешили как можно скорее уйти в море. Нынче надобно ставить порт, где бы можно грузить летом и зимой зерном и прочими припасами в дурную погоду с должной безопасностью в одночас множество кораблей для регулярной торговли с заморскими государствами и приумножения богатства Отечества.

По большой в летах преклонности папеньки Ивана Ивановича должно иметь за ним рачительное смотрение лекаря.

Как дети? Здоровы ли? Достаточно ли говорят по-французски?

Вот еще: здешние чиновники берут землю под строительство домов. Это генерал-поручик князь Григорий Семенович Волконский, полковник князь Кантакузин и прочие персоны. Не взять ли и нам? Чтобы тебе, душа моя, приехать из Северной Пальмиры в Южную? Обо всем отпиши без промедления. Твой Хозе».

Поверженные с пролитием крови крепости Аккерман, Исакча, Тульча, Измаил, Бендеры и Хотин возвращались к Порте Оттоманской. Для равновесия на юге ставились российские крепости такой же силы, создавалась днепровская линия фортификаций.

На марше в Одессу были Нижегородский и Витебский мушкетерские, Николаевский и Днепровский гренадерские полки. Здесь учреждается единое командование гарнизоном или дежурство с главноначальствующим генерал-поручиком князем Волконским, который был известен Осипу Михайловичу по разным военным кампаниям. При Волконском образуется штаб. Его начальником был определен бригадир Федор Киселев.

В начале мая 1794 года войска вошли в окрестности Хаджибея. Первым разбил лагерь в Водяной балке Нижегородский мушкетерский полк Самарина. По наружности полковник этот был тяжеловес и тугодум, в деле разумным офицером и в разных собраниях весельчаком. Возвышением Самарин был обязан более искусству игры на гитаре, чем геройскому участию в Мачинском сражении. Некоторое время он состоял в штабе Валериана Зубова – родного брата входившего в силу фаворита государыни Платона Александровича Зубова.

Валерианом Александровичем и его окружением от лакея до дежурного генерала управляла княгиня Потоцкая-Любомирская – маленькая женщина с кукольным и порочным лицом, сгоравшая от страсти к разгулам и дерзким забавам. В старинном замке времен Пястов[35] мазурки сменялись краковяками и гросфатерами, затем следовали англезы, кадрили с вальсами. Танцы обыкновенно завершались поздно ночью чарующими менуэтами а ла Рейн или торжественным польским. К полудню бывали катания на санях, псовая охота или прогулки на полянах в духе пасторальных идиллий. Княгиня Потоцкая-Любомирская была также весьма пристрастна к состязаниям в силе и ловкости на манер рыцарских турниров.

Двадцать первый год Самарин тянул лямку от рядового до первого штаб-офицерского чина и собирался в отставку для женитьбы на вдовой купчихе и службы по ведомству полиции. Но чувствительно исполненный им романс восхитил княгиню Потоцкую-Любомирскую. Это перевернуло судьбу Самарина.

В октябре 1793 года Хаджибей по высочайшему соизволению был освобожден от постоев. Де-Рибас приказал Самарину ставить полк биваками до построения казармы. Здания этого рода были только в столице и важнейших городах империи. Возведение казарм в Хаджибее весьма одобрялось в Тульчине генерал-аншефом Суворовым.

Осип Михайлович не был раньше лично знаком с Самариным, но знал, что есть полковой командир в армии российской, где полк являл собою в некотором роде отдельное предприятие, командир которого был его управляющим. Прибыльность полка зависела от многих обстоятельств. Беглых, убитых, умерших от ран, истощения и разных болезней полковые командиры числили в строю, получали на них жалование и прочее довольствие, а затем использовали это по усмотрению, разово прикарманивая порой по десять тысяч рублей и более.

Солдат получал от казны мукой и крупой. Мука шла на выпечку хлеба, а крупа – на кашу. Из хлеба солдаты делали сухари, а из сухарей с прибавлением лука, моркови и другого овоща варили похлебку. Отдельное хозяйство роты состояло из одной-двух повозок и прочего имущества. Им владели выборные из служивых, известные благоразумием и трезвостью. В артельный котел шло от трети до половины солдатского жалования, на которое покупалось мясо и сало. Благодаря этому солдат тянул лямку в строю, в противном случае не выдюжил бы службу. Сюда же шла прибыль и от разных изобретательств: продажи солдатских поделок, платы обывателей за солдатские услуги, а то и от воровства и разных грабежей. Насилия были особенно распространены на постое, что вызывало множество жалоб обывателей, прежде всего из мещанского и купеческого сословия.

В полку непременно был склад различных имуществ и мастерские по изготовлению сбруи, бондарных принадлежностей, починке и пошиву обуви и одежды разного назначения. Прибыль от мастерских употреблял командир полка по своему разумению.

Офицеры на постоях предавались карточной игре и пьянству, иные измывались над нижними чинами и простым людом.

Усатов хутор

После Ясского мира хутора между Бугом и Днестром стали умножаться безмерно от Черного моря до Кодымы и Ягорлыка, которые в весеннее половодье так разливались, что с этой стороны Подолия была не видна даже в ясную погоду, не говоря о времени, когда наступала ночь. И в ту пору ночь сменялась днем, а день ночью – подходящим временем для греховных дел не твердых в вере обывателей и подлости сатаны. Ночью из могилы у верховьев Тилигула вставал шелудивый Буняк и носился по очаковской степи, напуская пакость на хозяйства. Дохли волы, а куры не к добру пели петухами. У хуторян вставали чубы дыбом. Хуторянки брали в руки рогачи, которыми имели обыкновение вынимать из печи казаны с борщем и с этими рогачами шли на кухню, где Буняк располагался на ночь, чтобы под утро, до первых петухов, погубить скотину.

У Хаджибея, за горою, был хутор Усатов. Жил там, как известно, Войт с Войтихой. Возможно, Войт бежал с Украины из-за той Войтихи. Она была чаровницей, отчего один пан первоначально стал по-псиному лаять, а затем наложил на себя руки. Пани Войтиха в будние дни на голове носила белый чепец с красной лентой. На православные праздники Войтиха набрасывала цветастый шелковый платок, на уши цепляла золотые серьги и обувала совершенно пунцовые сафьяновые сапожки не иначе как турецкой работы. Пан Войт надевал бисером вышитую сорочку, а также шаровары с мотней, куда мог бы поместиться добрый индюк или, на худой конец, гусак. Славился он в праздничные дни сапогами на серебрянных подковках. Когда ему случалось танцевать вприсядку гопака и выкидывать вперед ноги, то эти подковки были хорошо видны как православным христианам, так и язычникам-эдисанцам.

Еще с турецких времен церковь была в скале, и вела туда со стороны глубокого оврага утоптанная узкая стежка. За неимением порядочного попа служил там расстрига-пьянчужка и пустобрех. На праздники, однако, в скальную церковь сходились все окрестные обыватели, исповедовавшие христианство по православной обрядности, а иногда и вовсе неизвестные бурлаки, по здешним понятиям бродяги без роду и племени.

На Усатовом хуторе Войт имел ветряную мельницу, перетирал зерно за крупчатку. Она была сбита из досок, купленных по случаю в Хаджибее у подгулявшего шкипера. Ее можно было поворачивать на хитроумном приспособлении сообразно направлению ветра.

Пан Войт и пани Войтиха содержали также постоялый двор, куда заезжали чумаки, привозившие в Хаджибей просоленное сало на продажу грекам с Архипелага. У здешних лиманов чумаки выпаривали соль и тоже увозили, но по киевскому шляху. Чумаки – народ тихий, совестливый, чего не скажешь о казаках, после употребления горилки горланивших песни и затевавших потасовки. Это, конечно, не имеет касательства к тем казакам, которые одновременно были и чумаками.

У лимана заливисто пели хуторские девчата, на полную луну набегали тучки, от воды тянул прохладный ветерок, дрожали ночные тени, перебрехивались собаки.

Толстая, окованная железом брама была на запоре. Федир Черненко с двумя молодиками спешился, размял малость от долгой езды ноги и кулаком величиною с казан стал колотить в ворота так, что они едва не вылетели из петель. За брамой лютовали здоровенные волкодавы.

– Иду! Иду! – послышался певучий голос пани Войтихи.

Когда был сброшен крюк, отодвинут засов и ворота приоткрылись, Федир Черненко увидел перед собой высокую дородную господарку. Сопровождающим Федира казакам полагалось расседлать и поставить под навес лошадей. Не дожидаясь пока управятся его хлопцы, Федир вслед за Войтихой вошел в горницу. На столе там горела толстая восковая свеча, стояла зеленоватая бутыль с тем, что Бог послал, лежал свиной окорок, впрочем, может быть, бараний, и две большие головки молодого чеснока.

За столом изрядно навеселе сидели сам пан Войт и беглый иеромонах Филарет Серединский.

– Вечер добрый чесной громаде, – Федир снял шапку и почтительно поклонился.

– Прошу пана за стол, – пригласила Войтиха. На ее белом как просфора лице и малиновых губах заиграла улыбка, из чего Федир заключил, что он пришелся ей по сердцу. Глаза у пани Войтихи были блудливы.

Пан Войт наполнил до краев чарки.

– Восславим Господа Бога нашего, – пробасил Филарет Серединский, одним духом опрокинул чарку, крякнул и вытер губы изрядно засаленным рукавом рясы. – Дано сие только христианам, а неверным не дано, поелику отводит от грустных мыслей и веселит душу. Да не истощатся милости Отца и Вседержителя над нами.

– Изобилие и мир этому дому, – сказал Федир вслед за попом и приложился к чарке.

Потому, как Филарет Серединский смотрел на пани Войтиху, а пани Войтиха – на Филарета, Федир Черненко решил, что между ними было нечто греховное и сану неприличное. Поведение пана Войта свидетельствовало, что шашни Войтихи с Филаретом не составляли и для него тайну, но ради батюшки с ключами от райских врат в рясе пан Войт был готов на все.

– Тяжело казаку стало жить на свете с той поры, как царица велела генералу Текелию упразднить Запорожскую Сечь, – сказал есаул.

– Истинно так, сын мой. Обременительно и мне послушничество… Когда при обители я был экономом, то надлежало мне знать число дворов и хат в вотчинах монастырских, а также подданных грунтовых и полугрунтовых, кто из них панщину отбывает и отбыть может, а также какие в каком селе мастера имеются, чтоб от них обители пользовались. И другие обстоятельства надобно знать эконому. И то сказать, поддъяконом отец Александр весьма неприлежен был к послуху. Вся отчетность лежала на мне. Ныне в делах суетных от Войта вижу помощь. Мужик здесь блудлив, в богопротивных деяниях обычен, а также предерзостен и охайлив. Солдатским командам надобно учинять здешнему мужику экзекуции посредством палочных ударов и тем приводить его в должное перед властями смирение. Нужен и верный глаз из трезвых, экономию знающих людей, кои подобно псам цепным, соблюдали бы выгоду Господа Бога нашего, отвращали мужичье от разбоев и бродяжничества.

– Святую правду сказать изволили, отец Филарет, – задумчиво произнес Войт. – Великое бремя возлагалось на вас, яко на брата в святой обители благонадежнейшего, усердием к пользе ее и послушанием заслужившего доверие не только у старшей братии, но и у самого отца-архимандрита и у отца – настоятеля тож, известных приверженностью Богу нашему, отцу и вседержителю.

– Воистину сказал, сын мой. Оные отцы наши святые – архимандрит и настоятель не токмо чрево не умащают земною пищею, но одержимы скорбию за грехи земные, умерщвляют плоть воздержанием, молитвами и бдением всенощно.

– А ты, пан господарь, Хвеська Задерихвоста и его жинку Мотрю часом не знаешь? – спросил Федир Черненко.

– Голодранцы, недостойные упоминания, – сказал Войт. – В Дальнике Хвесько Задерихвост у славного человека воровал сено с копны и продавал в Хаджибее, за что и было с него взыскано шесть рублей, а также был он сечен батогами, дабы не повадно другим мужикам на чужое добро покушаться.

– И Мотря Задерихвостиха из той же гультяйской породы. Матери ее, Оныське, хлопцы ворота дегтем мазали, – заметила пани Войтиха.

– Тут уж ты брешешь, жинка, – возразил Войт. – Это твоей, а не Мотри Задерихвостовой матери хлопцы мазали ворота дегтем, когда она тягалась с хорунжим паном Кастусем Ястремским, от которого и прижила байстрюка. Когда он, панотцю, вырос, то начал такое вытворять, что я принужден оставить уряд и бежать от него в Дикую степь.

– Сам ты брешешь, побей тебя кочерга, – вознегодовала пани Войтиха и была готова вцепиться в чуприну Войту и вцепилась бы, была бы у него на голове та чуприна. – И мать моя была добропорядочная молодица, и брат мой Владек – хлопец хоть куда, недаром девки ему на шею вешаются. К тому же ты сам на слободской хутор шастаешь до рябой эдисанки.

Эту супружескую беседу прервал Федир Черненко. К тому времени он уже выпил две чарки ржаной горилки и закусил изрядно.

– Не тот ли это Кастусь Ястремский, что с панами барскими конфедератами поганил божьи храмы, обдирал православных людей и прочие напасти чинил на Украине, за что его посадили гайдамаки, прости Господи, голым задом на муравейник?

– Он, собака, – ответил Войт. – По его наказу жолнеры зарубили дядька Митра Безверхого. Славный был человек, дядько Митро Безверхий, царство ему небесное.

– Побойся Бога, Федот. Что ты возводишь на покойного пана Катуся. Он в божий храм заходил не иначе как сняв шапку и осенив себя крестным знамением.

– Не перечь, Елизавета, а то буду бить, – упрямился изрядно захмелевший Войт и так ударил кулаком по столу, что опорожненная бутыль заплясала гопак.

– Укроти гнев, сын мой. Жена твоя неповинна и в хозяйстве достойна похвалы, – увещевал Войта Филарет Серединский.

– Все же панотцю, чего тот Иван Задерихвост такой сиромаха? Живет не в помещичьем имении, а на земле вольной, Господу нашему молится, святой крест на шее носит, не басурман, не католик, а православной равноапостольской церкви прихожанин…, – не унимался Войт.

– Отстань от меня, сатана, – отмахивался Филарет. – Чего привязался как банный лист до срамного места?

– Нет, панотцю, ты ответь. Я из простых гречкосеев, книжному делу бардзо[36] не учен, в святом писании не горазд…

– Не приставай, анафема, – боронился Филарет. – Не ведаю, кто тот Задерихвост.

– Оставь в покое его преподобие, – сказала в сердцах Войтиха.

– Кастусь Ястремский был собакой, – лаялся пан Войт. – И хвост у него собачий и шаровары у него были с мотней, куда он прятал хвост. И скажено он ненавидел казаков и все православное людство[37].

– Что ты молчишь, панотцю? – сказал Федир Черненко.

– Голодранец он, этот Задерихвост, от лености и необразованности мужичьей. У пана Войта должным прилежанием хозяйство что полное чаша: шестеро волов в ярме ходят, трехлетних бычков на выпасе да коров десяток будет, трое лошадей в упряжках, верховой жеребец и пара стригунов… Мельница дает немалый доход.

– Истинно говоришь, панотцю, – согласился Войт. – За десять месяцев мой прибыток составил тридцать четвертей ржи, пять – гречки и две – пшена с четырех ступ. Ночь недосплю, но выгоду соблюду. Сколько пшеницы из зернового амбара взял казак Грушка?

– Пять четвертей, – ответила Войтиха.

– Сколько должен вернуть осенью?

– Шесть и в придачу три улея.

– Верно. Только придется отдать ему не шесть, а семь четвертей и не три, а пять роев. Не будь я мельник, коли брешу! – когда пан Войт заводил разговор о деле, то хмель у него сразу же вышибало из головы.

Пани Войтиха наполнила чарки варенухой. Отец Филарет Серединский вильнул блудливо очами и потянулся к Войтихе:

– Погляжу, тонко ли полотно на твоей сорочке. Ежели Войт добрый хозяин, ты у него должна быть одета как дворянка.

– Ой, какие у вас холодные руки, панотцю!

– Но сердце мое горячие, будто его жарили на сковороде.

– Коли б ваша ласка и мой дурень не гневался, то я погрела б вам и руки, – опустила очи долу Войтиха.

– От так молодица, – сказал отец Филарет Серединский, потирая вороную бороду. – Не молодица, а сущая кобылица, прости господи меня грешного.

– Не хватает ей доброго казацкого батога, – заметил Федир Черненко и тем привел пани Войтиху в гневное расположение. Вскипела в ее груди бабья гордость, задрожали тонкие ноздри, сверкнули от зажечь даже немолодого казака.

– Не боюсь я батога, – а сама от обиды трясется. – Никого я не боюсь – ни эдисанца, ни турка, ни чоловика. Что до панотця Филарета – он мне люб и я панотцю люба. Глазом моргну и ты будешь за мной бегать как верный пес.

– Не родилась баба, что покорила бы меня. Даже на куму Соломию, извиняюсь, я чихать хотел.

– На куму Соломию может и хотел, а на меня не посмеешь, – ответила пани Войтиха и очи ее зажглись гордыней. – Все вы на один аршин меряны, моргни вам, вы и Бога забудете. А где твоя Соломии живет?

– В Киеве на Подоле.

– То ж в Киеве, там на мужика две бабы, а здесь на одну жинку десять казаков. Тут даже эдисанок воруют, хоть они не отличают вареник от гречаника.

– Греховно сие, богопротивно, – бормочет отец Филарет, навалившись грузной грудью на стол, – но сладко. Особливо, когда сдобна телом и в объятиях просторна.

Войт спал на канапе, оглашая горницу могучим храпом.

– Ведьма ты, а не молодица. Мало тебе чоловика. Да и любит он тебя, по всему видно, что любит,

– сказал Федир Черненко.

– Нет мне от того радости. Богатеем, а для кого? Детей нет. И будут ли? И все через его, черта рыжего, порчу.

– А может через твое, бабье, бесплодие? Ты в Печерскую на богомолье ходила?

– Молилась и все зря. Лекарю из москалей показывалась. Срам вспомнить, какими он на меня глазищами смотрел. Опосля еще вздумал женихаться, бесстыжий. Все вы на один лад. Вот и панотец Филарет тоже… Сколько вы измываетесь над красотою моей, но Господь Бог не дал мне дитяти. У голоты, гляди, дети родятся, а у нас нет счастья.

– Ты и чоловик твой учиняют кривду людям. Помогайте бедным, Богу молитесь, смилостивится, – посоветовал Федир.

– Погляди на меня, казаче, – при этих словах пани Войтиха расстегнула вышитую сорочку. Федиру представилась молодица, какая только бывает писанной на картинах в панских покоях. Повела рукою Войтиха по волосам и рассыпались они черною волной на ее спине вплоть до каблучков сапожек.

– Зачем мне эта грудь, коли у меня нету родного дитяти? – заплакала пани Войтиха.

Тлел фитиль свечи у киота. Храпели Войт и отец Серединский, нагрузившись варенухой. В горнице был спертый дух. В хлеве на насесте запели петухи.

Проснулась Войтиха и к удивлению обнаружила, что рядом с ней казак с седым чубом, довольно крепок. Наваждение и только. Она перекрестилась и плюнула на того казака, будто он был нечистой силой. После утренней молитвы она приняла решение перед Покрова Божьей матери идти к Спасу Межигорскому, принять отпущения грехов, просить Бога о милосердии и Святую Деву о заступничестве.

Федир Черненко спросонок схватил рукою то место, где была Войтиха. Не обнаружив ее там, он потянулся, широко зевнул, перекрестился и встал.

Молодики спали в клуне на сене. Они были совершенно безусые, но вихрастые, один немного конопатый, у другого лицо чистое и розовое, как у девки на выданье. То был Тарас Хмель. А конопатого звали Кузьмой Чигиринским.

При одном виде пригожей молодицы или дивчины Тарас становился совершенно пунцовым и очи опускал долу, будто и не казак. В отличие от Тараса Кузьма женской близостью не смущался.

Растолкав молодиков, Федир велел им седлать. В Хаджибей они въезжали по Очаковскому тракту, куда вывела их глубокая балка с размоинами. Буераки были из черной земли, лишь местами в них проглядывал суглинок. Склоны их поросли кустами и травой, где могли прятаться зайцы, а возможно и косули. Здесь также шныряли суслики, хомяки, полевки и прочая мелкая пакость, к которой казаки были совершенно безразличны.

Солнце поднялось к тому времени довольно высоко. Оно уже изрядно припекало, тем более что небо было чистым.

У кофейни Аспориди

У Хаджибея стоял людской гомон, со всех сторон была слышна речь на языках здешних поселян.

Ржали лошади в упряжках и у коновязи, ревели волы у водопоя, блеяли козы и овцы на выгонах, лаяли собаки, только верблюды и стояли, и шли молча, высоко задрав головы, хоть они и были навьючены всевозможной поклажей.

Разный люд разбирал стены турецкого замка, строил хаты из камня и земляного кирпича. Штукатурка, правда, была очень скверная. На известковый раствор брали морскую воду. Эта дурная привычка сохранилась надолго, потому что пресную воду тут развозили в бочонках за немалые деньги – тридцать копеек с бочки на двадцать ведер. Поздней осенью и ранней весной, бывало и в мягкую зиму, когда подтаивал снег и залегали туманы, штукатурка на соленой воде втягивала влагу, отчего стены и потолки в хатах нередко сырели.

Недалеко от берега с лодок и баркасов голытьба сооружала мол, чтоб морские волны не обрушивались на причалы, где уже стоял двухмачтовый крутобокий купец.

Возле кофейни Аспориди росли две старые корявые груши. Речь идет о грушевых деревьях, а не о вербах, на которых, как известно, иногда растут груши. Так вот эти две груши, что со времен царя Панька росли перед кофейней Аспориди, неизвестно кем и зачем были посажены, наверное, однако, казаком или чумаком с Украины, потому что груши там всегда в большом почете. На Рождество на Украине, кроме кутьи из пшеницы на тертом маке и орехах, варили узвар из сушеных древесных плодов. А какой же узвар, ежели в нем нет груш?

Крученые ветрами ветви старых груш были настолько раскидистыми, что закрывали всю улицу перед кофейней. Верхушки их отягощали крупные желтые плоды. Добраться до них было совершенно невозможно. Под грушами была тень и пробивался из-под глыбы известняка прозрачный родничок. Здесь копошились малые дети, которые лопотали по-разному.

Несмотря на различие в языках, мелкий народец был во взаимопонимании, совместно что-то копал, таскал, а иногда и рушил.

Казаки подъехали к грушам и там спешились. Федир решил с сопровождающими его молодиками заглянуть в кофейню, малость подкрепиться, но более послушать, что люди врут.

– Никак Федир? – неожиданно услышал он за спиной знакомый голос.

– Ну да.

– Черненко?

– Ну да.

– А ты – Хвесько?

– Ну да.

– Задерихвост?

– Ну да.

– От так встреча. Подойди поближе. Может, ты вовсе не Хвесько, а Грыцько Орлик – Орленко.

– Ты помнишь, Федир, как мы брали у турка эту фортецию – Хаджибей?

– Ну да, помню, – сказал Федир Черненко. – Пан полковник тогда дал клич «в лаву»! По правую руку от меня был хорунжий, а как его звали, убей Бог, не знаю. Только турок бежал с крепости вниз, мы его тут и взяли так, что с него черти посыпались.

– Куда ты подался после того, что мы побывали у того боярина?

– Немного погулял на этой стороне, а потом вырушил в Киев. У меня там кума Соломия.

– Соломия? – удивился Хвесько.

– Ну да, Соломия.

– Эта которая же Соломия? Не Оныська Пылыпенка жинка?

– Ну да. А ты Оныська знал?

– Как же не знать Оныська. Его вся Украина знала. Он был сотником в Алешках.

– Тот Пылыпенко помер, царствие ему небесное. После большого поста разговелся и отдал Богу душу. Когда мы приехали в Киев и зашли в хату к Соломин, то она поставила медовуху и добрый закус. Хлопцы развязали торбы, достали сопилки. Заиграли музыки, и я ударился вприсядку. За мной пошел казак Мысько так, что ноги за спину закидывал. Потом уже танцевал тот казачина, что играл на сопилке. Поминали мы Оныська до поздней ночи. Он и сам любил погулять. Жил я у Соломин и горя не знал. Нечистый – собака – попутал. Пошел я на базар за бубликами и надо ж мне было увидеть чернобровую перекупку Христину – вдову дьяка Филимона Козы. Глядя на такую красу, выпил я медовухи, выскочил на бочку с дегтем и такого трепака задал, что Христина оставила торговаться с каким-то панычом. Как я оказался в хате Христины сказать не могу, потому что малость перепился, но Христина мне была рада, ей-богу, рада. Когда дошло это до Соломии, то она пришла меня забирать. Началась свара. Одна тянет к себе и другая тянет, едва не разорвали свитку. Одолела Соломия. Пожил я у нее две недели. На святой вечер поел кутьи и узвару. На Рождество, когда киевские хлопцы ходили колядовать, выпил настойки на перце. Перед брамой монастыря на берегу Славутича, в ясный погожий день поклонился честной православной громаде, отвесил поклон игумену[38], чтоб дозволил мне вернуться в обитель. Вместо расшитой золотом свитки, смушковой шапки и сафьяновых сапожек с серебряными шпорами дали мне власяницу. Ходил я на все службы с братией. Только чем больше я молился, тем дальше уходила от меня смерть. Тут пошли слухи о войне с турками. В Киеве чумаки говорили, а также бабы и гречкосеи, которые ходят на богомолье в Печерскую, будто в Хаджибее землю дают. Решил я податься в эти края. Нашел себе подорожников, купил коней со всем прибором, достал из скрыни [39] саблю и потихоньку убежал из монастыря на вольную жизнь.

Микешка Гвоздев в эдисанском становище

Прошло время, когда ночами в степи вставало зарево, наливалось багровым наплывом небо, когда османлисы и доброхоты их из ногайских улусов жгли степь и разоряли хутора. Но гречкосеи на юге, как и прежде, жили в страхе перед злодеями. По старому обыкновению они прятали зерно в искусно скрытых погребах. Лишившись домов, скотины и прочих пожитков, в зерне они находили спасение. На возвышенном сухом месте хуторяне копали круглую просторную яму. Кверху она суживалась настолько, что можно было пролезть лишь господарю или в крайности господарке. Внутри погреб мазали глиной. Ее мешали с коровьим пометом, месили ногами, подливая по надобности воду. Погреб хорошо просушивали, а то и прожигали. После в этот большой кувшин ссыпали пшеницу, рожь и гречиху. Доверху наполненную яму забивали досками и закрывали землей. Делали также все нужное, чтоб погреб стал неприметным. Хлеб так сохраняли без порчи много лет. Открывали погреб, когда в том была нужда. Гречкосеи нередко спасались хлебами прошлых лет. Случилась большая беда – урожай вытоптали вражьи ватаги на корню, напала саранча или засушливый год – погреб открывали, но осмотрительно. От крепкого духа, скопившегося там, доски иногда вышибало с такой силой, что случались увечья. Погреб оставляли на неделю и больше открытым, затем уже брали зерно. Найти погреб чужаку даже по признаку его возвышенного расположения было невозможно из-за множества степных курганов.

Ночами на курганах мерцали блуждающие огоньки, указывая, где укрыты несметные сокровища, награбленные разбойниками иногда с пролитием невинной крови. От того сокровища, как принадлежавшие нечистой силе, отыскать было весьма трудно, а коли кто и отыскивал, то с ним непременно случалась беда. Хорошо известно, что от нечисти надо быть как можно дальше. Причиняет она доброму человеку всякие обиды, а иногда навлекает на него и погибель. Не так давно один казак, он же славный гречкосей, раскопал ночью могилу и извлек оттуда чудное монисто, принадлежавшее какой-то панночке. Монисто отдал он своей коханой жене в день ее ангела. И началось с хаты его моровое поветрие, поразившее не только того казака и его жену, но и всех прочих хуторян. Остались от хутора лишь поросшие чертополохом руины, где на вечные времена поселились не нашедшие успокоения души грешников, а в зимнюю стужу выли голодные волки. От той поры никто степные курганы не раскапывал, опасаясь погибели. Для усмирения нечистой силы на курганах ставили кресты. Случались здесь и каменные бабы. Переселенцы из российских губерний называли их болванами. С теми болванами связывались также недобрые дела, но худа от них никто припомнить не мог.

Для пресечения разбоев и разных насильств в степи до Днестра снаряжались легкоконные волонтерские отряды из черноморских казаков, чтоб неусыпно смотреть за подозрительными гультяями и немирными эдисанцами по упорству их в подданстве султану. В большинстве эдисанцы, однако, в том были не прилежны, равно и в вере магометанской нетверды.

Ушел в степь для пресечения буйств и умиротворения ее обывателей Микешка Гвоздев с товарищами. У старой чумацкой дороги казакам открылись снятые с мажар[40] кибитки, отара овец, табун лошадей и коровы в стаде. Брехали кудлатые собаки, дымились сложенные из бута кабыци или, лучше сказать, плиты под открытым небом. На кобыцях были казанки, в которых, судя по исходившему от них духу варилась баранина. Между кибитками, несмотря на осенний ветерок, бегали чумазые и совершенно голопузые татарчата, бывало что в струпьях и лишаях. Из кибитки, стоявшей посредине табора, вышел здоровенный мужик в широких красных шароварах и вышитом жупане. Но вместо правой руки у него была короткая культя. Пустой рукав жупана был скатан и зашпилен. Вслед за одноруким показалось еще три мужика, судя по одежде не эдинсанцы, но с обеими руками. Было заметно, что и ноги у них в исправности. На поясе у однорукого мужика болтался прямой кинжал, наподобие тех, что у черкесов. Мужик заговорил не по-татарски, а скорее на срединном диалекте между польским, природнороссийским и украинским языками, из чего Микешка вконец заключил, что он не принадлежит к эдисанскому племени. Но эдисанцы свидетельствовали однорукому почтение и повиновение, будто он был среди них старшиной. Поскольку старшине в эдисанском становище полагалось быть мурзой, а тот однорукий мужик на мурзу никак не походил ни рожей, ни кожей то Микешка сообразил, что, знать, он здесь в силе. В Дикой степи в те времена сила почиталась более всего. Микешка был не лыком шит. Со стороны неприметно, но зорко он следил на одноруким, не забывая о сабле и пистолетах за широким кушаком. Микешка, разумеется, не знал, что перед ним был знаменитый Волк-Ломиновский или Ломиковский.

Рожден он был грешницей в Краковском или Варшавском воеводстве и крещен в костеле. Но пусть паны поляки не держат обиду. Ломиковские встречаются среди всякого народа. Знал бы его преподобие пан ксендз, что из малого писклявого дитяти вырастет такой вурдалак[41], не стал бы он приобщать его к христианской вере.

Когда в Польше по Волк-Ломиковскому заскучали топор и плаха, возможно, и кол, то он бежал на Сечь. Славное запорожское товарищество задумало посадить его на цепь за разные непотребства, потому он переметнулся к крымскому хану Гирею и принял там магометанскую веру. Не только здирщик[42] и убийца, но и мучитель, дознаваясь, где спрятано добро большой ценности, он людей разной веры поджаривал на медленном огне, раскаленным прутом выжигал им глаза, рвал ноздри. Ежели бедняга кричал не своим голосом – это лишь веселило душу Ломиковского.

В схватке с польскими компутовыми гусарами Ломиковскому отрубили руку, после чего он дал обет найти обидчика и заставить его съесть ту отрубленную руку. Для этой цели он возил ее в торбе, притороченной к седлу.

– Пусть ясновельможный пан казацкий старшина будет так ласков и слезет с коня, а я прикажу, чтоб татары, пся крев, тащили сюда лепшего барана с таким курдюком, что кобылий зад. Ото будет обед. Если на то воля ясновельможного пана старшины – можно и двух.

– Довольно одного, – сказал Микешка.

По знаку Ломиковского прибежали два молодых эдисанца.

– Падайте до ног ясновельможного пана старшины.

Эдисанцы тут же простерлись ниц, чем привели Микешку в немалое смущение. Заметив это, Ломиковский криво улыбнулся.

– Удивляюсь на пана старшину. Это быдло самим Господом назначено в услужение нам, тысяча чертей и две ведьмы.

В кибитку вела в некотором роде дверь. Окна кибитки были затянуты бычьими пузырями, отчего казались тусклыми. В сравнении с другими ранее известными Микешке кибитками, эта была более просторной. В ней стояла железная кровать, судя по всему для Ломиковского. Не в обычае эдисанцев здесь был небольшой стол, на нем чистая посуда. Эдисанцы брали баранину пальцами из котла, вокруг которого они рассаживались на корточках.

В кибитке на овчинах были рассыпаны травы и степные цветы с крепким и весьма приятным запахом, который совершенно забивал дурные испарения овчин. Но более Микешке пришлась по душе девушка, не походившая на эдисанку, с белым лицом, прямым тонким носом и черными бровями. Заплетенная по-татарски толстая коса ей была почти до пят. Белая лебединая шея и обильная грудь также свидетельствовали о ее красоте и дородности. При появлении Микешки нежное лицо девушки загорелось румянцем как червоный мак, большие карие глаза заблестели как звезды на чистом небе. Однако глядеть на Микешку она упорно избегала.

За кибиткой с воплями и визгом татарчата ловили барана.

– Когда бы на то милость вашей вельможности, то я просил бы сесть за стол и воздать должное тому, что наварила панна Марыся, дай ей Бог и ее матери здоровья, но не батьке. Я зарезал его, как быка. В этом улусе он был мурзаком. Это произошло оттого, что мурзак имел глупость перечить мне – Волк-Ломиковскому. Тут пан есаул может видеть галушки, бараний бок и хмельную настойку. Мать Марыси научена делать ту вишневку, еще как жила где-то на Украине, до того как поясырила ее грязная татарва, пся крев. Доля у нее щербатая. Народила она мурзаку, однако, шесть сыновей и доньку. Сыновья поумирали от оспы, или от другой причины, что уничтожает эдисанцев больше, неж ваша казацкая сабля, пся крев. Из Марыси вышла славная паненка, с чем согласится пан пулковник, ежели он совсем не перестал видеть глазами.

Когда Микешка усаживался за стол, то в живот ему нагло уперлось что-то твердое.

– Пусть пан хорунжий не вертится как телячий хвост, – несмешливо сказал Ломиковский, – а делает, что я скажу, не увидать бы ему черта лысого на том свете. Панам простым казакам отдать лошадей эдисанцам, сабли и пики и все огнестрельное оружие – сложить на кучу У кибитки, а самим отойти, пока мои степной удачи хлопцы повяжут их, а эдисанцы покладут на возы и доставят через кордон москалей в Буджак, на турецкую сторону сераскиру в знак моего верноподданства, чтоб сераскир не держал зло, что я погубил его мурзака.

Не успел Ломиковский произнести угрозу, как Микешка ударил его пониже пупа, тот свалился и с воем стал кататься на овчине. Его пистоль не выпалил, потому как отсырел порох или от другой причины. Теперь уже Микешка приставил к голове Ломиковского дуло карабина.

– То пан пулковник шутит, как я, ради забавы, – вежливо улыбнулся Ломиковский.

– Я не шучу, рыбья кость тебе в глотку. Ежели ты не исполнишь что будет сказано, я тотчас всажу пулю в твой лоб. Что это?

– То, прошу пана, пистоль.

– Откуда? – Микешка отлично помнил, что это был тот самый пистолет с тремя насечками на стволе, который достался ему от отца, а отцу – от деда. Три насечки!

– То я, пан пулковник, добыл в честном бою с московитами, когда был еще в подданстве у турецкого султана. Ото, я вам скажу, была схватка. Мы там имели добычу, потому как взяли сани, а в тех санях баул с генеральским добром, а в том бауле этот знак, – Ломиковский расстегнул жупан и на другой стороне Показал Микешке медальон. В тонкой золотой оправе был еще молодой, но уже заметно в больших чинах барин. На обратной стороне медальона было выгравировано: «Ф.В.Р. За верную службу. Павел». То я пану пулковнику дам на спомин, ежели он будет так милостив, что пустит меня на волю.

На возы эдисанцы побросали крепко опутанных веревками Ломиковского и его приятелей. Рыцари разных насильств страшно матерились на всех языках ковыльной степи от Кубани до низовья Дуная.

Микешка велел эдисанцам бить на котлах сбор, ставить кибитки на колеса и со всем скарбом, отарой овец, табунами коней, чередой коров, быками и волами в упряжках сниматься с Сухого лимана на Хаджибей. Здесь Осип Михайлович приказал им возвращаться в степь в слободу Татарку, сидеть там смирно, действий, противных России, не учинять, упражняться в земледелии, скотов иметь оседло, на выпасах близ той Татарки, по степи не шляться, как было в их обыкновении прежде. Веру исповедовать эдисанцам велено было какую пожелают: поклоняться идолам, к которым они имели пристрастие исповедовать ислам, к чему были понуждаемы турками; буде кто пожелает – принять христианство православной обрядности. Приказано было им также избрать старшину, чтобы стал он в некотором роде посредником между ними и российским начальством, разбирал распри среди татарских обывателей и указывал по справедливости, кому что надлежит делать.

– Это, твое превосходительство, взято при Ломиковском, – Микешка положил на стол пистолет с тремя насечками на стволе. – Мой. Эдисанцы у меня отобрали в той схватке, когда я выручал барина в шубе.

– Ты думаешь, эдисанцами предводительствовал Ломиковский?

– И вот еще. Это уже, твое превосходительство, от того барина, – при этих словах Микешка положил на стол медальон.

Осип Михайлович взял медальон и стал внимательно его разглядывать.

– Это, Микешка, наследник престола цасаревич Павел. Ф. В. Р… Что бы это значило? Наверное, начальные буквы персоны, которой жалован медальон. Ф. В. Р… Все ясно, Микешка. Ты в Измаиле не ошибся, барина опознал верно. Ф. В. Р. – Федор Васильевич Ростопчин.

О непотребствах и судьбе Ломиковского повел сказ слепой бандурист в Умани, а затем уже в Киеве. Судил Ломиковского де-Рибас с офицерами за все его злодейства – грабительства и убивства – войсковым судом. В оправдание Ломиковскому было дано изъяснятся сколько захочет, указывать на разных для того свидетелей, буде такие найдутся, чем Ломиковский не преминул воспользоваться, но без должной успешности. После некоторого рассуждения было решено казнить его смертью.

Марысю Микешка привез в Хаджибей на коне и сказал Осипу Михайловичу, что жену он, слава Богу, добыл саблей, как и подобает казаку. Поселился с ней Микешка в избушке на курьих ножках у домика де-Рибаса близ Карантинной балки и стал жить-поживать в любви и согласии. С наступлением холодов он ставил на лис железа или, на иной манер будь сказано, капканы, чтобы сшить Марысе добрую шубу. По скудности бабьего племени и большом численном преимуществе мужиков в Хаджибее жену полагалось беречь крепко не только от дурного глаза, но и от студеной сырости.

Марыся была заботливая и к труду прилежная господыня. она умела готовить наливки, жарить рыбу, варить уху, борщ, печь татарские чуреки, подавала на стол гречаники и галушки, в примерной чистоте держала избушку.

Мама Марыси Оксана пошла за уволенного в отставку увечного гренадера Логинова из Николаевского батальона. Заслуги Логинова перед Отечеством были отмечены Осипом Михайловичем тем, что его определили состоять смотрителем при соляных магазинах – занятие не обременительное, но открывающее возможность кормиться сытно. Соль поступала на судах из Крыма, далее на подводах ее увозили чумаки в Подолию.

Федиру Черненко по личной известности особенно в битве у Измаила Осип Михайлович приказал как полковому есаулу быть начальником всей пересыпской стороны, выдавать казакам хлебное и денежное пособие на обзаведение.

Большие и малые заботы

Август 1794 года в Одессе выдался жаркий, на солнце температура подымалась до 35 градусов по Цельсию. От долгого отсутствия дождей на холмах начисто выгорела трава, стали жухнуть листья на деревьях.

Продолжались работы в порту по сооружению большого и малого молов, обустраивалась набережная. Солдаты, казаки и рабочий люд били сваи.

Утром 23 августа на стол Осипа Михайловича легко пространное и тревожное донесение лекаря Нижегородского полка Тихова. В последнюю неделю, писал он, в полковой лазарет поступило 37 нижних чинов с признаками ранее неизвестной хвори. Из них 8 скончалось и 8 выздоровело. Налицо в лазарете к выздоровлению надежных – 13, труднобольных – 8.

Лекарь Днепровского гренадерского полка Романовский в рапорте от 29 августа указывал, что в его лазарете с признаками прилипчивой болезни пребывает 13 нижних чинов.

Более обстоятельным 30 августа был рапорт секунд-майора штаб-лекаря Поджио. «Признаками ранее неизвестной хвори, – писал он, должно считать судорги в ногах, отвердение рук, утрату чувствительности в пораженных местах. Такое состояние продолжается не более восьми дней. После начинается сухой антонов огонь, идет до колена и повыше, распространяя сильнейший и несносный смрад, за ним следует понос и жар, что обычно свидетельствует о приближении смерти. Происхождение болезни неизвестно. Полковым лекарям приказано употреблять рвотное из винокуренной кислоты для очищения пищеприемных путей».

По срочному разысканию, которое было наряжено Осипом Михайловичем, консилия лекарей с Поджио во главе установила, что неизвестная хворь свирепствует во всех, состоящих при Хаджибее полках.

Штаб-лекарь Беловольский высказал предположение, что причиной болезни является употребление ржаной муки. Древние германцы и сарматы, утверждал он, считали ржаной хлеб ядом.

Лекарь Данила Романовский, сославшись на супругу свою Меланью, поставил консилию в известность, что изготовленный в его доме квас из ржаной муки, которой довольствуется полк, оказался в состоянии гнилого брожения. Даже при малом употреблении этого кваса обнаружилась его ядовитость. Посему означенная Меланья немедля тот квас вылила в нужник. Также по настоянию и упорству Меланьи он, Данила Романовский, произвел осмотр той муки как у себя дома, так и на полковом складе. Им при этом замечено, что сия мука цвета более темного, нежели быть должна, местами сбитая в клейкие комья, запахом напоминающие изрядно протухшую говядину. Употребление таковой муки солдатами в пищу, по мнению лекаря Данилы Романовского, следствием может иметь застой крови, отчего и случается ранее невиданная болезнь.

Осип Михайлович на консилии лекарей сидел первоприсутствующим. Выслушав лекарей, он велел немедля установить, кто из офицеров производил закупку муки для гарнизона.

Причиной опасной лихорадки было поступившее из Елисаветградского магазина испорченное зерно.

В собрании чинов Черноморского гренадерского корпуса де-Рибас, как его шеф, приказал немедля то зерно из продовольствия солдат изъять с примерным наказанием виновных.

Осип Михайлович велел также полковым лекарям иметь неусыпное радение за солдатами. О больных и умерших направлять ему правдивые рапорты, памятуя, сколь бессовестно в сем скрывать истину. По примеру того, как было под Очаковым, скорбутным или на иной манер будь сказано – цинготным он распорядился варить кисель из разных фруктов и давать квас с хреном. Поносных держать отдельно, почаще мыть, не класть с такими, которые животами не болеют, кормить толчеными сухарями, для того засыпать их во щи или в пюре, пить квас и поболее ослабевшим наливать бальзаму, что специально для того куплен у маркитантов, разведя его с водой и согрев, как чай, равно не худо к тому примешивать клюквенный морс.

За хорошую работу Осип Михайлович в воскресные дни в приказе по гарнизону отныне объявлял благодарность, нижним чинам жаловал по фунту говядины и по чарке красного вина на человека.

Немало времени у Осипа Михайловича уходило по цивильному управлению городом и портом. Ознакомившись с предложениями негоциантов взять откупы различных доходов и на право исключительного занятия промыслами при недопущении к ним других лиц, он положил резолюцию в том купцам отказать, поскольку всякая монополь – стеснение в коммерции и в прочих нужных занятиях, а потому убыточна и государству, и обывателям. Здесь де-Рибасу на ум пришла мордвиновская мудрость. Первый закон научной экономики, частенько говаривал Николай Семенович, требует недопущения монополий, которые, не исключая государственную, значат, что один захватил нужное всем имущество и прибрал к рукам дело, покорив всех своей воле и корыстолюбию. Но когда вещью или делом владеют многие, когда не все покорено одному, тогда есть полезное всем соревнование в умах и трудолюбии, в произведении и в продаже полезного. Цена тогда устанавливается не по корыстному желанию одного, а соотношением числа требователей с количеством вещей, находящихся в продаже.

На прошении иностранного авантюриста Брауна об устроении перпетум-мобиле он также положил: отказать за сомнительностью всего мероприятия, равно за ненадобностью. Больше сложности вышло с прошением девицы Егорушкиной – дочери умершего поручика о пожаловании ей приданого. На нем он положил такую резолюцию: «О сем просить предоставляется, когда сыщется жених, а за неимением такового и о приданом просить нечего».

Зима в этом году была поздняя. Лишь перед Рождеством ударили сильные морозы. Забредший с северным ветром казак Данила Губенко рассказывал полковому есаулу, что за Бугом вымерзло много людей и скотины, а на Кодыме волки забрались в зимовник старого запорожца Кузьмы Покатило и порезали овец, а также едва не уволокли случившуюся там девку Хрыстю, которая два дня после кричала не своим голосом. Чтобы выгнать из нее дурь, пришлось звать из другого села бабу-шептуху для заговора, баба была известной в том крае ведьмой.

Хуторяне и обыватели сел, равно городов сидели в хатах, ели саламату и мамалыгу и запивали молоком. Коровы, слава богу, доились от Петрова дня до самой весны.

Пошли слухи о подлостях шелудивого Буняка. Ночами он истошно выл в дымарях хат, напускал на путников блуд, особливо на тех, кто был навеселе, отчего иной раз они забирались в чужие клуни и там засыпали. Хорошо еще, кто был в добром кожухе. А кто налегке, то, бывало коченел до смерти. Шелудивый Буняк прикидывался черным котом, хромой собакой и хлопчаком годов шести. В действительности он был куцым чертом, потому что один казак, когда увидел, что он любезничает с его женой Килиной, то в сердцах отбил ему хвост. Однако и после такой науки шелудивый Буняк принимал даже образ молодого гречкосея и женихался к девкам и вдовым бабам, которые помоложе и попригоже.

Зима в 1794 – 95 году здесь, на юге, была снежная, с видами на добрый урожай. В реках, на лиманах и на прибрежном морском ледовом припае был обильный лов рыбы. В капканах случался пушной зверь, более лиса, в изобилии водившаяся в ту пору на степных просторах, по балкам, буеракам, в густых чащобах терна, шиповника и разной другой растительности. Был и дикий кабан. Микешка все дни пропадал на охоте и рыбной ловле, бил зайца, которого развелось так много, что можно было стрелять, не целясь. Дробь при этом непременно попадала зайцу ежели не в глаз, то под хвост. Микешка с охоты иногда привозил целого вепря. В его доме тогда устраивалось большое угощение: жарили, варили, запекали. Ели много, особенно под варенуху.

Здешний поп с дьячком хоть и были выпивохами и драчунами, Микешке указали, однако, что с Марысей он живет не в законе, греховно и для казака православного звания недостойно. Поелику родитель ее был эдисанским мурзаком и лишь матушка в христианском исповедании, то неизвестно – может она вовсе не Марыся, а магометанка.

После такой беседы с попом Зосимой и дьячком Хведиром Микешка крепко загрустил, – не велели бы отобрать Марысю. Несколько поразмыслив, он подался к попу Зосиме. Матушка Ефросиния – женщина весьма степенная и в теле – после некоторых расспросов: кто, почему и по какому делу – отворила ему дверь, по обыкновению закрытую на крючки и засовы, и впустила в хату. Поп Зосима сидел в горнице за столом и попивал с блюдца чай с сахаром вприкуску. Чай был довольно горячий, отчего поп Зосима, производя некоторый шум сложенными в трубу, он продолжал упиваться тем чаем и даже кряхтел от натуги.

Решено было Марысю крестить, а восприемниками быть его благородию полковому есаулу Черненко и казачке Мотрице Хвещихе, что была за Хвеськом Задерихвостом. За предстоящую требу Микешка отвалил отцу Зосиме десять рублей серебром, дьячку Хведору – два рубля да на разный прибор еще пять рублей ассигнациями. По такому случаю пересыпские казачки наварили и напекли. В этом они были мастерицами. Крестины удостоил его превосходительство адмирал де-Рибас. Посадили его в почете, под образа. Осип Михайлович был также посаженым отцом у Микешки, когда после крестин состоялось Микешкино венчание с Марысей и свадьба с бубнами, цимбалами, скрипками и сопилками. Горилка была такая крепкая, что от нее даже у есаула Черненко на лбу выступила испарина. Все пили, закусывали и танцевали вприсядку, кроме случившегося тут Филарета Серединского, который против обыкновения сидел мрачный ничего не пил, не ел, но и не кашлял, следовательно, был во здравии. Уныние попа Филарета было от предчувствия беды.

Природные россияне в Одессе селились где кому Бог на душу положит, главным образом по причине разности их состояний и занятий. Одесский именитый гражданин Ларион Федорович Портнов, прибывший в Хаджибей с чадами и пожитками из Орла, где он состоял в купечестве, построил в восьмом квартале Военного форштадта невдалеке от порушенного турецкого замка добротный каменный дом в три этажа. Часть первого этажа он сдавал в наем, в другой – держал лавку, где торговал разным мелочным товаром. На втором этаже обитал он сам с купчихой Меланьей, известной добротой и набожностью, а на третьем этаже были комнаты его дочерей и чуланы для прислуги. После приобретения от помещика Алтести восемьнадцати тысяч десятин земли у Гниляковых хуторов и Хаджибейского лимана Портнов стал в городе первейшим богатеем, хлопотал о выделении под застройку доходными домами еще двух земельных участков в Южном форштадте.

Казенные крестьяне оседали по деревням и заимкам. Переходили они из Калужской, Тульской, Владимирской, Ярославской, Костромской и даже Олонецкой губерний по причине там земельной недостаточности. По указу государыни российских переселенцев, намеренных упражняться в сельскохозяйской промышленности, следовало селить на лучших противу иностранных колонистов землях. Природные россияне, однако, к земледелию были неприлежны, а более склонны к занятию разными промыслами. Де-Волан положил тем, которые мастера, за работу в день платить пять рублей, а меньше знающим – по три рубля. Работали мастеровые из природнороссийских губерний исправно, но бывало, что и запивали и даже дрались, более между собой. Над ними верховодили подрядчики и десятники – народ бедовый и хитрый. Десятники следили, чтобы на тех местах, где производились работы малым числом мастеровых, делались большие дела, а также чтобы все нужное для работ доставлялось без промедления. Микешка Гвоздев надзирал за десятниками. По сметливости и проворству он был у Осипа Михайловича первейшим человеком. От него же Микешка имел поручение не спускать глаз с мошенников-подрядчиков, от которых бывает разворовано много добра.

Из Очакова в Одессу Гвоздев притащил старого еврея с совершенно седыми пейсами. Был тот еврей умельцем делать колодцы за приличную плату. Колодцы стали рыть везде, используя для этого целые воинские команды. Тот еврей в колодезном деле более наставлял, чем работал, но уж коли указывал, где и в каком месте быть пресной воде, то так оно и было.

Осип Михайлович воинским начальникам ставил на вид, что солдаты работают на заплату с тем, чтобы шла она на артельные нужды, более на покупку мясного и разного растительного довольствия, дабы отвратить их истощение и не допустить скорбутность.

Ординацией де-Рибаса генералу Волконскому было предписано не забывать, что употребляемые в строительстве и колодезном деле солдаты прежде всего воины за свое отечество. Поэтому надо учить их с ружья стрелять метко, штыком колоть крепко. Что же до строевого шага то здесь и повременить можно, отдавая предпочтение работам.

К строительству и благоустройству города вскоре был приставлен городской архитектор из молдаван – Мануил Портарий, коему надлежало смотреть, чтобы в том деле не было пакостности, дома ставились ровно и были приличны видом. При строении и содержании домов полагалось делать все необходимое для отвращение пожаров, от огня иметь большую осторожность, для того регулярно чистить трубы используя каторжников. На тех домах, где были камышовые крыши трубы предписывалось выводить гораздо повыше. Было сказано также чтобы сена, кроме самой малости, никто во дворах не имел. При пожаре всем велено было с нужным инструментом поспешать как на спасение самих себя, так и ближних. Строго было наказано дома и дворы содержать в чистоте, навоз и всякий сор вывозить в отведенные за городом места, а не как ныне обыватели бросают между домами. Под страхом примерного наказания мертвечину приказано было не медля ни минуты зарывать за городом глубоко в землю, а для нужников иметь во дворах вырытые ямы. Перед каждым двором улицу надлежало содержать в должном порядке. Драки и шум, особенно ночью, были строго запрещены.

Полицмейстер Кирьяков и другие обыватели Одессы

В январе 1795 года императорским указом учреждается Вознесенское наместничество из Очаковской области, уездов Екатеринославской губернии и Подольского воеводства. Одесса в наместничество вошла как градоначальство, где ведать полицией было велено премьер-майору Григорию Кирьякову – мужику гвардейской стати, в плечах косая сажень и голосом громовым, что иерихонская труба. От виска через правую щеку до подбородка на лице его был багровый шрам – след неприятельской сабли. В гневе мохнатые брови Кирьякова сходились на переносице, отчего самый отчаянный гультяй и прощелыга в страхе поджимал хвост, подобно перепуганному псу. Кирьяков одной рукой гнул подкову, двумя подымал быка и опрокидывал на бок двенадцатифунтовую пушку, за раз съедал поросенка и выпивал полведра медовухи. Не одна гречаночка в городе сохла по нем от любви и страсти. Но мало кто знал в Хаджибее, что у Кирьякова есть сын Егорка и что мать Егорки – простая крестьянка. И сам Кирьяков был из мужиков-однодворцев. Приглянулась ему Наталья на зимних квартирах. Егорку Кирьяков нашел, когда тому уже было три года от роду. Наталья от стыда и горя за покинутость наложила на себя руки. Егорка жил у деда с бабкой и на забредшего в избу офицера смотрел волчонком. Теперь Кирьяков искал не жену себе, а прежде мать Егорке. Кроме иных дел Кирьяков, имел смотрение, чтобы в Одессе не оседали дурные люди – убийцы и воры. Чужаки доставлялись полицейскими и сторожевыми казаками в канцелярию градоначальника.

– Есть у тебя бумага, из которой было бы видно, кто ты такой? – сурово спрашивал Кирьяков.

– Прошу пана, я не разумею грамоты.

– Кто же ты такой?

– Я – Грицько Остудный.

– Откуда идешь и зачем сюда пришел?

– То, прошу пана, иду до гроба господнего, чтобы жить на земле православной.

– Сколько тебе годов от роду?

– То, прошу пана, я в голове не держу.

– А ты Емельке Пугачеву не присягал?

– Кто то есть – не знаю, прошу пана.

– А может ты гайдамака?

– Я с теми лайдаками не знаюсь.

– Что же ты хочешь? – Кирьяков был неистощим в терпении.

– Было бы можно, то я бы хотел тут жить, ваша ясновельможность.

– Оно бы и можно – был бы ты не злодей. Позволю я тебе остаться, а ты человека убьешь или лошадь угонишь. Ты, случайно, не конокрад? А может ты колдун или турок? Почем я знаю?

– То нет, ваша ясновельможность.

– А может ты все врешь?

– Смел бы я, жалкий хлоп, брехать такому пану.

– Где же ты народился?

– В Подолии, прошу пана. В маетности ясновельможного гетмана Ксаверия Браницкого.

– Кто же твоя мать?

– Она была добрая молодица, царствие ей небесное.

– Счастье твое, что я сегодня добрый, – заключил Кирьяков, – иначе не миновать бы тебе гауптвахты за беспаспортное хождение. Живи, но ежели станешь воровать или чинить иные непотребства, то я тебя непременно сгною в остроге или вздерну на виселице. Понял?

– Как не понять милость такого пана.

– А жена у тебя есть? – спросил случившийся тут есаул Черненко.

– Как не быть. Была жинка. После того, что я был надворным казаком его ясновельможности напольного гетмана, то ходил с ватагой на здобыток в татарскую землю. Там, прошу пана, я здобыл жинку с гарема. Добрая была жинка. Та вышло так, что у меня конь, прошу пана, сдох. А отчего сдох, то я не знаю. Потому жинку, прошу пана, я променял сотнику Гулыге на коня.

– Как то был ты у турок, то правду говорят, что турецкий Салтан имеет псиную голову и заместо ног – копыта? – продолжал Черненко.

– То так, прошу пана. Тот турецкий Салтан был от меня как вот пан пулковник, дай Бог ему здоровья. То пану пулковнику дай Бог – не турецкому Салтану. Лаял он как звычайная[43] собака. Это значит, что лаял собакой не пан пулковник, а турецкий Салтан. А жинка у меня была гарная, пудов на шесть, а может на семь. Ежели бы я, прошу пана, торговался, то может за ту жинку еще что в придачу выменял. Гарная была жинка.

После закладки Одессы состоялось пожалование открытыми листами земельных участков для строений в форштадтах. В первых получателях были сам де-Рибас, де-Волан, генерал-поручик Волконский, орловский купец Иван Лифинцов, харьковский – Григорий Автономов, елисаветградские – Железное и Кленов, орловский же – Портнов, прибывшие из иных внутренних губерний России Степан Михайлов и Андрей Соколов, чиновник-переселенец из Рагузы Андрей Иванович Алтести, из Венгрии – Дмитрий Матич, состоявший в личных секретарях его светлости князя Платона Зубова, выходцы из Польши, Греции, Триеста и Ливорно.

Иван Лифинцов заложил большой лабаз для зерна, открыл бакалейную и скобяную лавки. Лист подтвердил его права на участок, который он начал обустраивать еще в 1792 году. Лифинцов был мужиком благопристойным, в церкви истово крестился на образа, в постные дни не скоромничал, не сквернословил, купчиху холил и лелеял, отчего она была весьма гладкая. Иногда, правда, Лифинцов говорил супружнице: «Ох, и ленивая ты, матушка, гляжу я на тебя, от лежания только толстеешь». Однако слова эти произносились им ласково. На то купчиха отвечала тихо и вкрадчиво: «Идол ты бездушный, Ванюшка, нет у тебя ко мне человеколюбия и милосердия».

– Ну полно, полно, матушка, серчать. Я тебе вот гостинец принес – шаль заморскую. У самой генеральши Волконской такой нету. Еще жалую тебе белую из козьего пуха персидскую материю и зеленое французское сукно на епанчу.

– Не прельщай душу мою, Ванюшечка. Подай-ка сюда шаль, – при этих словах купчиха жеманно закрывала глаза и протягивала супругу белую сдобную руку.

Купец Иван Ильич Шапорин – приятель Лифинцова, как староста резницкого общества, просил на Вольном базаре выделить пристойное место для сооружения каменных мясных лавок, а позади их – двориков для загона и содержания назначенного на убой скота.

Второй гильдии купец Савва Железнов в Комитет по строительству вошел с прошением о выдаче ему открытого листа на несостоящее в застроении место, где бы мог он поставить для торговли скобяным товаром каменную лавку.

Торгующие в бакалейном ряду Вольного базара купцы хлопотали о выдаче им открытых листов на прибавление к их участкам под лавками по четыре сажени, дабы можно устроить необходимые в коммерческом деле лабазы.

Купеческое сословие в Одессе множилось, набирало силу, становилось все более влиятельным, поскольку в руках его были большие капиталы.

Осипу Михайловичу пришлось отписывать разным начальствам по наветам недоброхотов Одессы. Ростопчин утверждал, будто Одесская бухта для надобности коммерческого порта совершенно непригодна, будто сбрасываемые на дно бухты при сооружении молов каменья поглощаются зыбучими песками и без следа исчезают. Надо сказать, однако, что уже при закладке порта в прибрежном строительстве были замечены неудобства, но более от оползней и наступления моря на сухую землю.

Первую карту Одесского побережья составил тогда флотский лейтенант Павел Васильевич Пустошкин – офицер, известный ученостью, умом и прилежанием. Работа была сложна и не каждому по плечу. На карте мыс у Хаджибея изображался заметно выступающим под острым углом в море далее того же мыса нынче. От начала мыса в материк вдавалась бухта, пригодная для укрытия и стоянки кораблей в штормовую погоду. Эти показания Пустошкина подтверждались старыми казаками, которые ходили сюда воевать турок.

В 1797—1798 годах картографическую съемку одесских берегов и бухты производил капитан Осип Осипович Биллингс, переведенный на Черноморский флот с Камчатки. Он сделал промеры всего залива. Биллингс, как и Пустошкин, был офицер редкостно ученый и совестливый. Бухта была найдена им для мореходства весьма способной. Он же нашел и основания для строительства молов – две каменные гряды с такой примерной прочностью, что никакой шторм не мог их повредить. Это облегчало обустройство портов и причалов. Строительные работы обходились довольно дорого, но более от нехватки рук. Наряду с воинскими командами, сваи били и вольнонаемные рабочие. Но, получив несколько денег, свободный бродяга покупал землю и становился независимым сельским хозяином, впредь на портовые работы не шел или шел нехотя, от случая к случаю, едино, чтобы раздобыть денег для какой надобности. В труды по сооружению порта подрядчики завлекали и отъявленных негодяев, по которым плакала виселица.

Грицько Остудный определился на Карантинный мол десятником. Людей в работы он брал у винных бочек на Вольном базаре. Расчет был в конце дня, когда заходило солнце и по причине наступающей темноты выполнять дольше работы было невозможно. Получившие расчет на работу не шли, пока не пропьются.

Большую нужду в наемных руках имели господа чиновники, коим казной были жалованы тысячи десятин удобной и неудобной земли под заселение и разную промышленность. За неимением крепостных крестьян многие из них встречали в этом неодолимые трудности. Чиновники, кто половчее, сдавали землю под картаму беспаспортным бродягам, обыкновенно из украинцев, поляков, а то и русских, среди которых были беглые владельческие крестьяне, солдаты и матросы. Картамой называли плату за наем земли. Указанные бродяги предпочитали обрабатывать землю для себя под картаму, нежели быть поденщиками. Купить землю они не могли за отсутствием паспортов. Но среди бродяг было много не склонных к домовитости, а более гультяев, которые нанимались на работы там, где больше платили, или шли на клаки. Это явление было свойственно только здешним местам. Состояло оно в том, что в небольшие праздники землевладельцы вместо платы за работу устраивали жнецам или пахарям обильное угощение. После пиршеств мужики с бабами спали вповалку, что называется откинув ноги в сторону, а на рассвете после умеренной опохмелки и в ожидании такого же обильного угощения принимались за работу.

Но были помещики, которым за высокую плату удавалось закрепить наемных рабочих на длительное время. Такой стала ферма Пиктета близ Сычавки. Ею образцово управлял наемный агроном месье Бомон. Под хлебами, выгонами и сенокосами здесь было двенадцать тысяч десятин земли. Произрастали тут плоды величины невиданной и в невиданном множестве, отчего гнулись столы на базарах и происходила дешевизна в иных краях империи также невиданная.

Кирьяков писал де-Рибасу: «Честь имею довести до сведения вашего, милостивый государь мой Осип Михайлович, что немалый ущерб городу и обывателям, которые обитаются на хуторах, приносят грабительства и убивства от разбойников. На тех душегубов полковым есаулом Черненко по моему наказу посылаются сыскные казаки, равно употребляются полицейские чины. Это знатно убавляет сие зло, но вывести его не может. По моему разумению, ваше превосходительство, в городе этом следует убавить людей без пристанища и допуск сюда производить только через заставы, которые надобно наипоспешнейше соорудить. Необходимо смотреть за продажей на базарах разных из рухляди разностей, чтоб отвратить торг награбленными пожитками. От того разбойники не будут пользоваться своим злодейством. Скальные пещеры на хуторах и в иных местах душегубы и грабители употребляют для прибежища. Поэтому нахожу нужным назначить постоянный ночлег для прихожих и приезжих в домах, называемых отелиями и заезджими дворами. Ежели кто из мещан или хуторян тех приезжих по родству или приятельству принимает, то должен о том объявлять в градскую избу мне или в войсковую канцелярию господину полковому есаулу Черненко с указанием кто, откуда и за каким делом в город или на хутор прибыл. И то, ваше превосходительство, в уважение должно принять, что промеж тех бродяг случаютца беглые от помещиков и рекрутских наборов. Недурно бы учинить перепись всех обывателей и препоручить то священнослужителям как персонам, которые знают грамоту. Пребываю в ожидании, что мои предложения будут одобрены и дан им будет ход.

Вашего превосходительства слуга покорный премьер-майор Кирьяков».

Учитывая обывателей, поп Зосима с пономарем Хведиром ходили по дворам и писали кого как зовут, откуда прибился, в какого Бога верует, когда, кем и зачем был рожден. То было недоброй приметой, дьявольским наваждением, а возможно и подлостями помещиков с Украины, желающих вернуть в свои маетности бежавших крепостных. Староверы осеняли себя двуперстно крестным знамением и в ответ на поповские вопросы молчали. Беглый люд из панских хлопов уходил на дальние хутора, прятался в скалах подальше от греха.

В хате казака Хвеська, чтоб не быть записанным в дьявольскую книгу, поднесли попу и дьячку варенухи под хороший закус. Когда поп Зосима заметно упился, то пономарь Хведир хотел было выгулять его для отрезвления, но поп стал упираться, называть пономаря непотребными словами, отчего между ними началась свара. Пономарь говорил, что поп Зосима вовсе не поп, потому что матушка его летает на метле, к тому же он знается с гулящими девками, за отпущение грехов девки эти на сеновалах позволяют попу с ними разговеться. Еще говорил пономарь, поп не пишет все требы в книгу будто за недосугом, а на деле из корыстолюбия. За панихиду поп берет рубль, а в книгу пишет тридцать пять копеек, за помин души – пятьдесят копеек, а пишет двадцать, чтобы меньше отдавать причту. На земле за греческим посадом, что попу дана на прожиток, он сеет пшеницу и мак на кутью и на хлеб насущный. То бы ничего, но поп за иные требы посылает на те работы прихожан.

Не известно, как долго бы продолжалась эта свара, ежели бы казак Хвесько – господарь той хаты на Пересыпи – не поднес попу и пономарю еще по келеху варенухи. После того как они приняли ту варенуху, то оба упились до совершенного беспамятства и на фуре были отвезены: поп Зосима к пономарихе, а пономарь Хведир – к попадье. Хвесько после божился, что он-де не знал, которая попадья и которая пономариха. Думка была – пускай сами разберутся, а не разберутся – Бог простит.

По изначальной мысли Кирьякова с одобрения высшего городского и губернского начальства и по распоряжению военного коменданта генерал-майора Катенина на дорогах, ведущих в Одессу, были устроены шлагбаумы и рогатки, а внутри города караульные будки. Вслед за этим были работы по рытью канавы вокруг города, для чего были употребляемы арестанты, но это при полицмейстере Лесли, который сменил в должности Кирьякова.

Де-Рибас и де-Волан работали не покладая рук, – денно и нощно. Коренастая стать де-Рибаса была везде – на строительстве молов и причалов, на закладке больших домов и зерновых магазинов и на обустройстве фонтанов. Планировка города была составлена не только мастерски, но и дальновидно. Улицы были размечены тут широко. Пересекались они большей частью под прямым углом. Даже при большом увеличении численности пешеходов и экипажей разного назначения это исключало заторы и другие трудности с разъездами, что так характерно для старых городов Европы. Изрядно времени и сил занимало сооружение новой крепости, которая по значению и численности гарнизона превзошла бы турецкий замок в Хаджибее. Многое, что относилось до строительства бастионов[44], куртин [45] и равелинов [46], арсенала, продовольственных складов, порохового погреба, а также до источников пресной воды де-Волан не мог согласовать с Суворовым, занятым устроением и обучением войск в Тульчине.

Над Европой вставала кровавая заря наполеоновских войн. Неспокойно было в Турции. Умиротворение Польши оказалось обманчивым. Замечалось, что там назревает новый взрыв возмущения. Державный и гордый народ после принятия демократической Конституции 1791 года не желал мириться с разделом его отечества и утратой независимости. Ненадолго утихомирился и северный сосед – Швеция, забывшая горечь поражений на море и суше в недавней войне с Россией.

Испрашиваемые де-Воланом указания Суворова по строительству крепости приходили несвоевременно, а иногда их и вовсе не было. Уже потому случались разные несообразности, что побудило де-Волана сочинить жалобу на имя высших правительственных мест в Петербурге. Суворов в то время по оказии находился в столице, жил в семье Хвостовых, с которыми связан был узами свойства. По важному положению в армии и знаменитости в войнах Александр Васильевич был где следует принят с большим почтением, довольно обласкан. Жалобу де-Волана дали ему для прочтения. Хоть был недосуг, Александр Васильевич тотчас и не без некоторой обиды отписал приятелю своему де-Рибасу: «Когда я буду празден, то явлюсь с заступом к вам в Хаджибей, однако несмотря на это я не сделаюсь инженером, не будучи таковым. Я был солдатом в продолжении полувека. А что до Франца Павловича, то вы, милостивый государь, надерите ему хорошенько уши.»

16 января 1795 года Александр Васильевич написал де-Рибасу из Варшавы: «Ваш Хаджибей – чудо. Увеличивайте флот, прокладывайте себе путь в Византийский пролив».

Под Рождество крутила завируха. Не было видно света божьего. Город с хуторами завалило снегом под самые застрехи, но хлопцы все же ходили колядовать. Особливо усердны в том были молодики Федира Черненко. Они определились в чабаны и жили на Пересыпи.

После колядки в теплой хате хлопцы кланялись хозяевам: «Будьте здоровы, паны господари, и не лайте нас, что мы пришли до вас. Летом пасли мы отару на доброй траве в здешних степях за Дальними хуторами. Корм для овец был зеленый, и было его вдосталь, все было горазд, как и должно быть у вас. День был ясный до наступления темноты, а как стало темнеть, то я сказал хлопцам: гоните овец в загон и варите кашу из гречки с салом и цибулей, – это были слова старшего Микиты. – Пока мы варили ту кашу, напустился на нас страх. Было такое предчувствие, что или кого из хлопцев хворь возьмет или ворюга заберется в отару. А было нас пятеро: я – Микита, Яцько, Стецько и Опанас и был еще подпасок Явтух у нас. Наелись мы и повели разговор о бабе Яге костяной ноге. Только хотели мы уснуть, как стал лаять пес мов скаженный. Один из хлопцев кричит: „Ой, Опанас, ворюга забрался до нас“, а я кричу: „Возьмите дубину и обработайте ему спину“. Поглядели мы на отару, а там сидит божья родительница с малым дитем. Стали мы перед ней на колени и просим нашу отару от всякого лиха боронить. Она нам говорит: „Пускай у вас овцы плодятся, ворюга минует вашу отару, дикий зверь обходит вас, не насылает Всевышний вам и другую кару“. А ежели, Панове хозяева, еще не хотите спать, а, напротив, хотите знать, что было дальше, то надо вам по чарке медовухи и вареников дать».

Излишне говорить, что, кроме медовухи и вареников, хозяева поставили на стол миску с доброй колбасой, копченый свинячий окорок, обильно нашпигованный чесноком, от которого шел сильный и приятный дух. К тому же на столе появился каравай белого хлеба и сдобные пироги с маком. Ото был рождественский вечер, дай Бог каждому, кроме лихих людей, по злодейству которых бывают и душегубства. Но большей частью православные души губило чертячее племя разными соблазнами. Распознать черта в Одессе было очень трудно, поскольку хвост он прятал в мотню казачьих шаровар, копыта наподобие козлиных – в сапоги, нередко со шпорами. Так что бывало и не разберешь – то ли черт, то ли сторожевой казак, то ли еще кто. Бывало, черт женился на казачке, которая оттого становилась ведьмой и у них рождались чертенята. Этого, слава Богу, в самой Одессе не было замечаемо, что мог подтвердить начальник городской полиции Кирьяков и полковой есаул Черненко, как известно, люди весьма положительные. Черти большей частью селились в окрестных хуторах. Уж очень им было по душе пошутить над добрым человеком, завести его в овраг, которых тогда вокруг и поодаль города было вдосталь, и погубить, как еще до Рождества случилось с одним греком. Черти, как известно, погибают от грома небесного. Так как зимой грома не бывает, то в эту пору года они необычайно наглеют, особенно на Рождество. Оттого в праздничные дни добрые люди их весьма опасаются. Ведомо также, что черти живут преимущественно в воде. Одесса, как опять-таки известно всему свету, не исключая недавно прибывшего сюда казака Данилы Губенка, стоит на берегу моря, откуда на православных и лезут черти в турецком виде. По наказу разных начальств в таких случаях, не взирая на Святой вечер или Рождество, казакам и солдатам следовало палить из пушек, доколь не будет истреблено все вылезшее из моря чертячее племя. Утверждалось, что для этого по велению Суворова здесь и была поставлена крепость.

Северный ветер на Рождество дул, точно с цепи сорвавшись, морозяка стоял такой лютый, что трещали даже две старые груши у кофейни Аспориди. Не только в хатах, но и в землянках, укрытых на татарский манер войлоком, было так холодно, что замерзала вода.

В Одессе не то, что в иных местах – худо было с топливом. В печах жгли тут бурьян и высушенный кизяк. Конечно, у богатых панов были дрова, но и то сказать – потому они и богатые паны.

Стоявший на якоре большой двухмачтовый парусник под турецким флагом в эти дни был скован льдом. На паруснике находилось всякое нужное обывателям города добро, привезенное греками на меновой торг: маслины и сухие фрукты, красное вино, которое, как известно, хорошо идет под баранину. Были также сапожки для молодиц, исподнее как для казаков, так и для казачек, равно других обывателей, мониста разные, а также лошадиная сбруя, украшенная всевозможной невидалью.

Присланный шкипером с парусника человек уговаривался с казаками, среди которых был полковой есаул Федир Черненко, о разгрузке парусника по льду. Казаки уже было согласились за приличную плату перевезти товар на берег. Однако подул сильный низовый ветер и принес с юга тепло. Как оказалось, это также было подлостью чертячего племени. Снег и ожеледь на улицах и на домах стали таять, появились такие лужи, что лошади в них порою тонули по брюхо. Лед в заливе стал ломаться. У берега образовались торосы. Ледяное крошево то вздымалось на долгих волнах, то опускалось. Море глухо стонало и переворачивалось с боку на бок под порывами ветра. Трещали шпангоуты парусника. Течение сносило судно на запад к мысу, где немигающей звездой горел недавно поставленный маяк. Возникла опасность посажения парусника на мель и гибели груза. Но ветер вновь изменил направление, подул в сторону моря. Освободившись от льда, судно стало уходить на юг и скрылось за горизонтом под охи и вздохи огорченных обывателей.

Еще в середине декабря из Петербурга прибыл фельдъегерь. Среди прочих бумаг, поступивших из столицы, было высочайшее соизволение нашему вице-адмиралу и кавалеру де-Рибасу немедля явиться в столицу в высшие присутственные места с отчетностью о строительстве Одессы, военной гавани и торгового порта, равно о размещении в казармах солдат и матросов. К тому же Сенат был весьма озабочен обустройством иностранных колонистов и следующими от того выгодами.

Поездка в Петербург была в личных интересах Осипа Михайловича. Там была его семья, его милый друг Настасенька.

В отсутствии де-Рибаса от Платона Александровича Зубова де-Волану пришла ординация, согласно которой Экспедиции для строения пограничных крепостей, учрежденной Суворовым еще в сентябре 1792 года, приказывалось смотреть за экономным использованием средств, отпущенных на строение Одессы, регулярно принимать отчеты от надлежащих лиц и мест о должном их обращении на разные нужды, о приеме от поставщиков леса и других строительных материалов и инструментов. Офицеры, ответственные за производство работ, были обязаны посылать о том в экспедицию ежемесячные рапорты с указанием количества израсходованных денег и материалов. Все денежные средства для построения крепости и порта были в экспедиции. Однако договоры на поставку строительных материалов и на отпуск их в работы признавались действительными только при согласии адмирала де-Рибаса как главноначальствующего в Одессе лица.

Платон Александрович надеялся, что строительные работы здесь будут исполнены прилежно и деятельно.

В главноуправляющих канцелярской частью экспедиции состоял полковник Чехненков, известный рачительностью в службе. Худой и высокий как жердь, он был примечателен и тем, что в присутственное место являлся в точно назначенное время, в семь утра и не минутой позже, придирчиво вычитывал поступившие бумаги, сочинял разные запросы и указания, взыскивал с подчиненных лиц и мест за разные упущения.

Ему в помощь был дан полковник Петр Ивашев. В противность Чехненкову он весьма был в теле и даже более того – телесами обременительно толст, но в суждениях умеренный и разума весьма не лишенный.

В заместителях Чехненкову по расходам денежных сумм и материалов был инженер-майор Илья Глухов, который числился в должности главного контролера для проверки месячных и годовых отчетов. Непосредственно казной заведовал майор Небольсин, расходом строительных материалов – майор Иванов, инженерной частью – капитан Харламов.

Эти господа были подобны друг другу служебными бдениями в делах.

Осип Михайлович вернулся в Одессу к началу весны, однако еще санным путем, с сундуками и баулами с тем, чтобы хоть малость обжиться на новом месте и быть готовым к приезду сюда Анастасии Ивановны. В пути и в Петербурге он изрядно поиздержался, за недостаточностью жалования и прогонных был в некотором стеснении. Благо еще, что Настасенька с дочерьми жила в доме и на иждивении батюшки Ивана Ивановича.

В конце апреля им была получена пространная бумага от Платона Александровича. Он извещал о рескрипте государыни от 13 апреля 1795 года. Осипу Михайловичу предлагалось приступить к производству всех работ по созданию порта военного и купеческого и построению города. Ставился Осип Михайлович в известность и о том, что на этот предмет государыней выделено 1 993 925 рублей и 68 копеек из доходов Вознесенского генерал-губернаторства.

Небо было чистым, солнце ярким, море голубым, жара стояла изрядная, но низовый ветерок приносил освежающую влагу, йодистый запах водорослей и мидий. Взмывали ввысь и припадали к воде чайки, и в форштадте с надрывным хрипом брехал дворовой кобель.

На возвышенности над глубокой балкой стоял белый домик де-Рибаса. В ясную погоду с домика открывался вид на залив до уходивших на юго-восток дальних обрывов. Вдоль балки тянулись чисто выбеленные бараки для матросов гребной флотилии. К де-Рибасову домику на ночь полковым есаулом Черненко наряжались в караул известные трезвостью и благомыслием казаки.

Здесь, Настенька, все недурно: и теплое солнце, и ласковое летом море, и обильная плодами земля, – писал Осип Михайлович. – Чиновники и военные командиры в службе большей частью ревностны, высшие начальники, коим я поставлен в зависимость, мне благоволят и во всем содействуют. Однако для себя почитаю несчастьем, что мне отказал в дружбе один, но более других достойный человек, отказал по несогласию его с предпочтением Херсону или иному месту Хаджибея для устроения главной торговой гавани на юге. Отказал, заметив, что никогда не будет мне врагом, но что и приятелем быть не может. Речь о Николае Семеновиче Мордвинове, душенька, персоне больших познаний, понятия справедливости и редкой честности. Он и обо мне отзывается, как о человеке больших дарований и способностей, что в его устах обретает для меня большое значение. Довольно хорош со мной управляющий здешним краем князь Платон Александрович Зубов.

С раннего утра и до поздней ночи де-Рибас и де-Волан были в строительных и поселенческих заботах. Закладывались две гавани: Карантинная – для заморской торговли и приема больших судов с разных частей света и Практическая – для судов с российских черноморских портов. Берег между Карантинным и Платоновским молами стали укреплять деревянными сваями. Наибольшая глубина Карантинной гавани составляла 27 футов[47], а наименьшая – 4,5 фута. Промеры были произведены не только с должной тщательностью, но и хорошо занотированы.

Практическая гавань площадью и глубиной значительно уступала Карантинной.

Для прокормления рабочих де-Рибас велел президенту греческого общества Кесоглу открыть пекарню, на устроение которой была выдана ссуда – тысяча рублей ассигнациями. Под макаронную фабрику прапорщик Пачиоли получил семьсот рублей. Как и Кесоглу, Пачиоли был человек степенный, рассудительный и даже в некоторой мере тугодум. Пачиоли к тому же был мастер ловить на самодур – род удочки с множеством крючков и разноцветных перышек – скумбрию и чирус. С наступлением тепла скумбрия шла косяками из Средиземного моря через проливы в Черное море и далее на северо-восток – в сторону Одесского и Каркинитского заливов, к устью Днепра и Дуная на обильные корма северо-западной черноморской отмели. Спиро Пачиоли с сыновьями на скумбрию выходил на рассвете, лишь только на остывших за ночь небесах зажигалась заря. Утренний холодок пробирал до костей. Сыновья Спиро – Филипп и Семико – согревались от того, что налегали на весла, сам Спиро – глубокими затяжками табачного дыма. В местах скопления рыбы, которые Спиро определял по только ему известным приметам, он начинал «дурить», медленно поводя удилищем вверх и вниз. Бывало, что за раз Спиро снимал до десятка серебристо-голубых качалок и бросал на дно лодки, где рыба била хвостом и трепыхалась. В тихую солнечную погоду за один выход Спиро вынимал из моря по две – три большие корзины живого серебра.

Фабрика Пачиоли набирала силу. Умножались числом в Хаджибее итальянцы, которые испокон веков были макаронниками. Греческий с Южным форштадтом соединились Итальянской улицей.

Получил Пачиоли по чину 160 десятин земли в пойме по ту сторону речки Барабой – верстах в двадцати от города. Но к сельской местности душа его не лежала. Землю он передал по контракту посессору. Случилось это перед неурожайным 1796 годом, который посессору сулил более убыток, чем выгоду. Чтобы избежать разорения, посессор решил расторгнуть договор и возвратить уже выплаченные деньги. Между Пачиоли и посессором вышла тяжба в городском магистрате и в гражданской палате земского суда. На нежелание посессора окончательно рассчитаться по аренде и волокиту в городском магистрате и земском суде Пачиоли жаловался военному губернатору, но все без толку.

Более удачным для Пачиоли было открытие на паях с купцом Константином Салягой под 1000 рублей ссуды шелкомотальной фабрики. Но и здесь все пошло не так уж блестяще. Для большого дела не хватало сырых материалов. Получившие землю помещики и простые поселяне к тутовому шелководству относились с опаской и недоверием.

Урожай 1795 года был обильным на зерновые хлеба.

Отяжелевший колос пшеницы, ржи и ячменя клонился к земле. Хороши были просо и гречка, что также содействовало заполнению запасных магазинов. Хозяева заставили свои овины снопами пшеницы и ржи для обмолота в зимнее время по мере необходимости в зерне.

Хороший урожай позволил правительству дать соизволение на отпуск зерна в турецкие, итальянские и английские владения в обмен на колониальные товары и хлопок.

Пришли ободряющие известия о прекращении моровой язвы, появившейся было в Константинополе и на границах Турции с Россией, что весьма способствовало оживлению заграничной торговли.

Одесскому магистрату предлагалось не чинить препятствий, а, наоборот, содействовать, чтобы российские товары, как-то: железо в ломе, чугун в котлах, лен, масло топленое коровье, сало говяжье, свечи сальные, холст, семя конопляное, табак, шерсть, юфть и сахар – имели выгодный сбыт за границу. Чем больше тех товаров будет продано, тем лучше для государства российского, ставил Осип Михайлович на вид магистрату, ибо согласно одобренному императрицей меркантилизму вывоз отечественных произведений непременно должен превышать ввоз иностранных. Оттого умножаться будут богатства российские, распространяться разные полезные промыслы и процветать благосостояние народа.

Бабье лето 1795 года было щедро разными древесными плодами: осыпались орехи, прогибались ветки, рясно усыпанные янтарными яблоками, тяжелели виноградные грозди. Вечерами на город и порт опускалась дымка, с моря тянуло холодной сыростью, приближалась пора осенних туманов. Подгулявшие греческие матросы в кривых припортовых улочках горланили песни и задирали прохожих.

Уж очень тревожным было последнее письмо от Настасеньки.

– Девочки растут, не видя отца, и я извелась тоскою, – писала она. – Папенька плох.

Однако оставить Одессу по партикулярной надобности Осипу Михайловичу было не дано без высочайшего соизволения. На третье обращение, отправленное в Петербург оказией, был получен ответ.

Платон Александрович Зубов 17 октября 1795 года писал: «На прошение ваше ее императорское величество позволяет вам по окончании предположенного в этом году строительства в удобное вам время приехать в Петербург на столько времени, сколько домашние дела потребуют».

В 1796 году намечались большие работы в городе по возведению домов и разных хозяйственных сооружений. Но Осип Михайлович мыслями уже был далеко от черноморского детища, от волноломов, причалов и кораблей, стоящих на якорях.

Тятенька Иван Иванович

Иван Иванович Бецкой – тятенька Настасьи Ивановны – не был среди искателей царских милостей, равно как и благосклонности к нему фаворитов государыни, будь то Мамонов или сам Светлейший. Да и недолюбливал он Светлейшего за сатанинское высокомерие. Иван Иванович более был склонен к гофмаршалу Николаю Ивановичу Салтыкову – человеку не только ловкому, но и весьма обходительному.

Мудрость суждений Ивана Ивановича по делам важности государственной, искусность в держании себя даже в присутствии самой царицы, немногословность и пристойность – все к тому, что почтительное отношение к Ивану Ивановичу шло от него самого.

Более всего Иван Иванович Бецкой был известен, однако, не манерами, а милосердными делами как учредитель и управитель Петербургского воспитательного дома, творец его устава. От него трудами и заботами пошли в России правильно устроенные воспитательные дома, куда определяли безродных детей с младенческого возраста, отвращая тем их верную гибель.

К милосердию Иван Иванович был приготовлен уже обстоятельствами своего рождения.

При входе в Петербургский воспитательный дом были выбиты слова, обращенные к вновь входящим: «И вы живы будете…»

Младенцев не в законе на Руси рождалось великое множество. Сама государыня так родила графа Бобринского, отцом которого был граф Григорий Орлов. Не в законе был сын наследника престола великого князя Павла Петровича. Мать его простая чухонская крестьянка и был записан он Инзовым – Иной зов, хоть и Романовым зачат. Инзов стал генерал-губернатором Бесарабии, после и генерал-губернатором Новороссии. Отличался он кротким нравом, покровительствовал обездоленным обывателям, равно разным наукам и искусствам.

Много детей рождалось не в законе и оттого, что попу дано было жениться лишь один раз. Оставшись вдовым смолоду, поп нередко впадал в блуд с прихожанками. А сколько было таких попов? А молодых монахов с монахинями? А военного отродья? А разгулявшихся купчиков? Всех не перечесть. Детишек, рожденных не в законе, погибало тьма от разных причин. Случалось, что и от материнского душегубства. Бывало и так, что лишенная содержания мать сдавала дитя свое в Воспитательный дом и шла в дом тот кормилицей, дабы состоять при своем чадушке. Иногда несчастных детишек привозили в Воспитательный дом в золоченых каретах. В высоком обществе были особо чувствительны на сокрытие разврата.

Однажды случилось, что в сиротский дом полицейский чин привез и сдал на воспитание младенца мужского пола, рожденного в каземате Петропавловской крепости некой секретной узницей. Младенец был сдан под расписку о неразглашении сей тайны под страхом сурового наказания. Спустя месяц, по распоряжению петербургского генерал-губернатора князя Голицына младенец этот в добром здравии был выдан дворовой девице графа Алексея Орлова и увезен в графское имение.

В воспитательных домах детей не только растили, но и готовили к той жизни, которая ждала их по достижении взрослого состояния. Здесь Россия благодаря деятельности Бецкого превзошла многие передовые по тем временам государства Европы. Питомцев и питомиц полагалось растить в здоровых физических упражнениях, заботясь об их телесном совершенстве, исключающих изнеженность и требующих разных занятий на чистом воздухе. Из всех физических упражнений Иван Иванович отдавал предпочтение бегу, катанию на санях, для мальчиков – стрельбе из лука. Девочек учили рукоделию и разным домашним работам, чтобы стали они образцовыми хозяйками, оплотом благополучия домашнего очага.

Питомцы и питомицы в воспитательных домах приобщались к разным ремеслам по склонности. Для того были мастерские с верстаками и другие нужные для целей обучения приспособления.

Иван Иванович следил, чтобы воспитанники мужали в высоком сознании их человеческого достоинства, в терпимости к инаковерию и в человеколюбии.

Поэтому в воспитательных домах не допускались розги, побои и другие мучительства детей.

При выходе из воспитательного дома питомцы получали полную экипировку, двадцать пять рублей на обзаведение и вечный паспорт, чтобы они необращаемы были в крепостное состояние.

Главная цель воспитательных домов, утверждал Иван Иванович, создать в России образованное сословие на европейский лад.

В ту пору много рожениц и младенцев погибало из-за невежества повитух. Это побудило Ивана Ивановича учредить училище повивального искусства и распространить родильные дома, для чего из собственных средств он пожертвовал пятьдесят тысяч рублей – по тем временам деньги огромные.

Беспокоила Ивана Ивановича и судьба вдов, оставшихся без средств к существованию. Дабы избавить их от бедствий, отвратить моральное падение, задумал он учредить специальный фонд, из которого бы выплачивались вдовам небольшие пенсионы.

Иван Иванович отлично понимал, что столь значительное дело милосердия, обучения и воспитания сирот не может стоять на одних добровольных пожертвованиях. Нужны были надежные источники финансирования. Его мысли обращаются к операциям ростовщиков, лихоимство которых было чистым разорением для тех, кто попадал в их тенета. Открытые Бецким в 1776 году Ссудная и Сохранная кассы распространили дешевый кредит – за шесть процентов годовых под залог недвижимостей или ценных бумаг. Займ на одно лицо не мог составлять меньше тысячи и больше десяти тысяч рублей, исключая особые случаи. При продаже заложенного имущества с аукциона из вырученных денег вычиталось, кроме долга, четыре процента аукционного сбора. Остаток возвращался собственнику проданного имущества.

Операции касс по кредитованию различных лиц возрастали из года в год. Среди заемщиков были и видные государственные лица: Кирилл Разумовский, Лев Александрович Нарышкин, граф Никита Иванович Панин и даже сам Светлейший.

Мать Настасеньки жила с малолетней дочерью в имении Ивана Ивановича. О ее истинном отношении к Бецкому никто не знал. Дворня почитала ее за барыню. Образ жизни ее был уединенным. Соседей она не звала, и сама к ним в гости не шла, а больше сидела за вязанием и вышиванием. Иван Иванович наезжал не то что редко, но и не так уж часто, Настасеньку он сажал на колени, одарял сластями и разными безделушками, ласкал тихо, но с большой отцовской любовью. Настенька называла его по-крестьянски – тятенькой и отвечала ему сильной привязанностью. В Петербург ее взяли для приличного дворянской девице воспитания и образования. Здесь обнаружилось, что Настенька не только девушка миловидная, но и весьма смышленая. Шутя она одолела родную словесность, стала недурно говорить по-французски и по-немецки и держать себя в обществе по науке, преподанной гувернанткой. Самым обожаемым занятием для Настеньки были танцевальные классы, изменившие всю ее наружность и походку, которая стала легкой и грациозной.

Иван Иванович для дочери готов был что называется небо преклонить, особенно после скоротечной болезни и кончины ее маменьки, которую, к слову сказать, он переживал трудно. У гроба он убивался гораздо больше, чем Настенька.

После похорон Иван Иванович отправился с дочерью в Париж. Здесь Настасенька была помещена в один из самых знаменитых по тем временам пансионов, где завершилось ее приготовление к жизни при дворе.

Настенька всегда обожала тятеньку, не задумываясь об его истинном отношении к покойной матери. Умнела она в понимании его забот и дел.

«К отвращению смерти сирот обращены мои заботы, – писал Иван Иванович Настеньке из Карлсбада. – Это прежде всего и побудило меня еще в году 1770-м учредить в столице детский приют. Мысль эта впервые возникла у Михаилы Васильевича Ломоносова. Для сохранения жизни неповинных младенцев, указывал он, надобно учредить дома для приема брошенных детей, где добрые старушки могли бы за ними ходить вместо матерей. Учини, душечка, усилия, чтобы муж твой Осип Михайлович, добротою души своей известный, употребил меры к переводу на российский язык книг по акушерству, которые я приобрел здесь и посылаю тебе. По возможности куплю здесь и разные снадобья для врачевания младенцев. Не только в местах удаленных, но и в столице у нас весьма скудно с аптеками. Между тем первые три года от разных недугов умирает более половины сирот, многие от оспы, сухотки да еще от того, что заводятся черви в животе. Преставляются и от простудных недугов. Опять же еще Ломоносов утверждал, что у нас в государстве российском попы не только деревенские, но и городские крестят младенцев в самой холодной воде, иногда со льдом. В требнике-де сказано, чтобы вода была натуральная. Пусть муж твой, почтенный Осип Михайлович, употребит власть, дабы в местах, под начальством его состоящих, попов-невежд принудить, чтобы младенцев всегда крестили летней водой. А что до меня касаетца, то мне весьма худо стало и здешние воды впрок не идут, как было прежде. Не знаю, может Господь приберет меня невдолге. О тебе думаю, душа моя, да о благой надежности служителей Воспитательного дома, не погубили бы они это детское призрение.

Батюшка твой Иван Бецкой, генерал-поручик, действительный тайный советник и камергер двора ее величества».

Исповедь

По прибытии в Петербург у де-Рибаса было много хождений по департаментам и канцеляриям, как по государственной, так и по приватной надобности. Уже в первые дни петербургской круговерти, Осип Михайлович получил цидулу, в которой некая знатная дама, проживающая в собственном доме, умоляла его быть у нея по делу большой для них обоих важности. Осип Михайлович пробовал приглашение это оставить без внимания. Однако после второй и третьей цидулы, в которых помянутая дама продолжала его настойчиво звать, снедаемый любопытством, он отправился по адресу и был тотчас принят. Каково же было удивление де-Рибаса, когда ему навстречу вышла прекрасная Али Эметте. Она мало чем изменилась со времени Измаила. Те же темные, почти черные глаза, густые каштановые волосы в искусной прическе, то же смуглое лицо и нос горбинкой.

– Не удивляйтесь, адмирал, – сказала она. – Со мной постоянно случаются разные превратности. Господь ради того создал меня.

– Вам не следовало в том предупреждать, мадам, – сказал де-Рибас. – Я имел возможность не в однократ убеждаться в истинности сказанных вами слов. Чем нынче могу служить вам?

– Помилуйте, месье, так уж сразу и служить. Станем пить кофе. После, ежели угодно, буду рада отобедать с вами.

– Какими судьбами вы снова в России? Неужели ожидается война с Турцией?

– Нынче мне до войны России с турками дела нет.

– Что же еще?

– Нынче я живу сама по себе, нынче моя жизнь принадлежит только мне.

– Какого мнения об этом Исмет-бей?

– Он умер, его более нет, как, впрочем, и не было.

– Однако, позвольте…

– И не было, адмирал.

– Кто же был?

– Князь Карл Радзивилл – воевода Виленский.

– Не могу взять в толк, мадам. Не будете так любезны несколько объяснить это темное место.

– Воевода Виленский был в Барской конфедерации, ставившей целью низложить короля Станислава Понятовского, восстановить Речь Посполитую и привилегии магнатов. Мое положение и мои устремления в ту пору хорошо вам известны. Его ясновельможность воевода сделал обещание достаточно мне в том содействовать. Я обещала его ясновельможности, когда окажусь у цели, сделать нужное для упрочения Речи Посполитой и содействовать его избранию на польский трон. В этой игре была и Турция. Во время первой российско-турецкой войны скитавшиеся за границей конфедераты возлагали немалые надежды на султана.

– Каким образом князь Радзивилл превратился в Исмет-бея?

– Этому предшествовала конфискация российским правительством имений Радзивилла в отместку за его враждебность петербургскому двору. Оставшись без средств, князь принял ислам и был взят в турецкую службу по внешнему ведомству. В этом не было ничего необычного. В те годы, да и ныне еще, не только польские эмигранты, но и английские авантюристы, становились ренегатами во имя жалования и высоких чинов. Будучи недурно обучены грамоте, многие из них командуют турецкими сухопутными войсками и флотом, сидят в диванах, выполняют разные поручения за границей.

– Странно.

– Ничего странного в этом нет. Обычное дело. Между мною и князем Радзивиллом состоялся альянс.

– Кто же вы?

– Вам это известно, адмирал.

– Нет, неизвестно. Каково ваше природное имя?

– Под страхом смерти мне запрещено называться этим именем. Женщина с тем именем скончалась от чахотки в каземате Петропавловской крепости и там же предана земле. Я была переведена в Ново – Спасский монастырь. И это была смерть, но во стократ более мучительная. Я медленно угасала под пятой сумасшедшей игуменьи. Мне сохранили жизнь люди князя Радзивилла, или, если угодно, Исмет-бея. Они сделали мне побег.

– Кто таков граф де Фонтон?

– Все тот же князь Радзивилл.

– Опять странно.

– Нисколько. Его ясновельможность для безопасности и в Европе жил инкогнито.

– Зачем вы были в армии осады Очакова?

– По замыслу Исмет-бея мне полагалось внешностью покорить женолюбивого Потемкина. Я же была красавица.

– Вы и нынче красавица, мадам.

– Благодарю, адмирал.

– Удалось вам исполнить то, что было задумано Исмет-беем?

– И да, и нет. Под Очаковым дело несколько задержалось присутствием известной вам Потемкиной – дальней родственницы главнокомандующего и его любовницы. Затем появились вы и я была принуждена бежать. Что было после взятия Измаила, вы знаете. Между прочим, мы в доме, который отписал мне по духовной Потемкин. Светлейший по широте его натуры оставил мне также изрядное состояние в наличности и в деревне средней руки. Так что я нынче российская помещица.

– Как прикажете вас называть по нынешним временам?

– Я мадам фон Штайн. Светлейший велел мне сочетаться фиктивным браком с престарелым генералом фон Штайн. И за это я ему весьма обязана. Определилось мое положение в свете. Я превратилась в особу, принадлежащую к избранному в России обществу. Я нынче госпожа София фон Штайн. Прошу любить меня и жаловать, адмирал.

– Значит ли это, мадам, что между нами отношения, начало которым было положено в Неаполе?

– Все в вашей воле, адмирал. Я женщина незамужняя и никому верностью не обязанная. Но не за этим я звала вас. Я – мать, но сына моего растит и воспитывает Орлов.

– Он ему отец, мадам?

– Отец ему не он.

– Вам лучше знать, мадам.

– Конечно, кому как не мне знать, кто отец моему сыну.

– Могу ли я быть вам полезным?

– Обязаны, адмирал. Вы отец моему сыну.

– Но?

– Вы хотите сказать, что я в Неаполе прогнала вас решительно и жестоко. Не забывайте, однако, что я исполняла указания графа де Фонтона.

– Почему о сыне вы не сказали в Измаиле?

– В Измаиле игра, затеянная графом де Фонтоном, продолжалась. И во мне еще тлела надежда на справедливость.

– О чем вы говорите, мадам?

– Я не стану отвечать, адмирал. Скажу, что я бы хотела многое забыть из моей прошлой жизни.

– Я ухожу, мадам. Мне должно быть ко времени в адмиралтействе. Ведь я нынче в строительстве торговой и военной гавани в Хаджибее, где вы однажды отъехали в Турцию.

– Мы больше не увидимся, адмирал?

– Но зачем же так?… Уж коль у нас с вами сын, то и отношения должны быть не по чину. Зовите меня Хозе. Это мое настоящее имя. Дорого бы я дал, мадам, чтобы знать и ваше настоящее, не вымышленное, имя. Кто вы? Герцогиня Валдомирская, принцесса Азовская, графиня Пиннеберг, госпожа Али Эметте? Вы дочь императрицы или ресторатора из Праги, как то утверждает князь Голицын?

– Вы слишком много в один раз от меня хотите, Хозе. Зовите меня София. История моей жизни загадочна и сложна, сын наш – не следствие моей к вам любви. Это было мимолетное увлечение и не более того. И все же, Хозе, вы были в превосходстве над ними – графом де Фонтоном и Потемкиным, вы были так молоды, мой друг. Я, право же, не могла не отдаться вам вся как есть. С де Фонтоном, Орловым, Потемкиным меня связал расчет, с вами – чувство, пусть не любви, а только увлечения, но это было чувство, Хозе.

– В этой жизни все не так просто, мадам.

– Да, Хозе. Именно поэтому я научена настолько быть скрытной, что порою сама себе не верю. Скрытность всегда была моим оружием. Сказать правду о себе в моем положении значило бы поставить себя перед угрозою смерти и загубить дело. Не судите меня строго, Хозе.

– Но, Софи, вы то меня судили строго, настолько строго, что это мне едва не стоило жизни. Это ваши люди преследовали меня на пути из Неаполя в Петербург?

– Не знаю, право, Хозе. Не припомню, чтобы я велела кому на вас поднять руку. И более того… Вспомните, мой друг. Под Очаковым, где были судоподъемные работы, вы однажды получили цидулку. Там было сказано, что если вы, как обычно, в субботний день поедете в Ставку, то этим жизнь свою поставите в смертельную опасность. Не приходит ли вам на ум, Хозе, что цидулку послала вам я? Иначе откуда бы знать мне о ней?

– Вы отвели опасность, Софи, но вы же ее и сочинили.

– Не я сочинила, Хозе. Засада была устроена де Фонтоном. Ваше появление под Очаковым и, того более, ваш интерес к турецким лазутчикам после ранения вашего брата Эммануэля поставили де Фонтона, ради возможности продолжать борьбу с русскими, в необходимость вас уничтожить. Де Фонтон был не злодеем. Таков закон вооруженной борьбы. Я долго мучилась сомнением. Моя цидулка вам была предательством Фонтона и дела, объединявшего нас. Вы, Хозе, под Очаковым, служили ради карьеры, чинов и отличий. Мы с де Фонтоном служили идеалам, имя которым справедливость в нашем понимании. Дело вовсе не в том – хорош ли, плох ли идеал. Нас над вами возвышало уже то, что мы сражались за идеал. Поэтому многое в наших поступках достойно снисхождения. Не судите нас строго, Хозе.

– Но я так понимаю, Софи, что милосердие к другим – не ваш удел. Служение идеалу – тоже борьба, которая требует жертв.

– Да, Хозе, но на алтарь идеалу мы прежде всего приносили нашу жизнь и жизнь наших товарищей. Диво да и только, мой друг, как я осталась жива, оказавшись коварством Орлова заточенной в сыром каменном мешке Алексеевского равелина. Впрочем, я там скончалась от чахотки, меня предали земле и на моей могиле поставили крест, где возможно он и поныне. Скончалась опасная самозванка, спокусившаяся на российский престол, и появилась монашка Досифея. Отдаю должное Екатерине. Как великая государыня великой державы она не унизилась до пыток и убийства несчастной узницы. Но в каменном мешке остались мои верные друзья. Где они? В каком равелине Петропавловской крепости они доживают свой несчастный век? Или быть может они в темнице Шлиссельбурга? Или их кости покоятся в могиле у стен Соловецкого монастыря? А ведь они не душегубы, не воры, они боролись за свою веру и в одночас за свое отечество. Это отечество – Речь Посполитая, но оно их отечество. Они были решительно против короля Станислава Понятовского, которого полагали несовместимым с честью их народа и державы. Путь Понятовского к польской короне был через постель Екатерины. У них были основания считать Понятовского не монархом, а клевретом российской императрицы. Что вы глядите на меня так, Хозе, точно я перед вами несу вздор? Позвольте мне в свою очередь поставить вам вопрос: Кто вы, Хозе? Испанец? Ирландец? Итальянец? Русский? Вы адмирал российской службы. Но где оно – ваше Отечество? Заодно этот же вопрос англичанину Грейгу, всем этим герцогам и баронам с английскими, французскими и немецкими именами и с российскими чинами. Где их природные отечества? У меня есть один ужасный изъян и я вам открою его. Телом я женщина, душою и разумом – мужчина. В этом трагедия моей жизни. Как женщина я могла бы найти счастье, а в таком сочетании до недавнего времени это оказалось невозможным. Вот я вам, Хозе, и открылась. Это гораздо важнее, чем ответ на вопрос: рождена ли я принцессой или женою ресторатора из Праги. Я не знала матери и материнской ласки, я росла в мужском обществе, в этом причина моего характера. Я наверное знаю, что для моей матери власть значила куда больше, чем материнство, да будет милостив к ней Бог на том свете.

– Я благодарен вам, Софи.

– За что?

– За эту исповедь.

– Но в ней есть стрела, назначенная поразить вас.

– Не держу обиды, потому как нахожу здесь немалую толику справедливости.

– Помогите мне отобрать мое дитя у Орлова. Не оставьте меня, Хозе. Я умоляю вас во имя близости, что была между нами. Я не только женщина, я мать вашему сыну, Хозе. Помогите мне обрести себя в том, ради чего Господь создал меня женщиной, обрести себя в материнстве, – Софи опустилась на колени и, обхватив обеими руками его ноги, неутешно зарыдала.

– Полно, прошу вас, не надо.

– Ах, Хозе, вам это не понять. Но я все-таки женщина. Я истосковалась по материнству. Не себялюбие движет мною, не стремление к мести Орлову, не желание вовлечь вас в авантюру. Мне страшно от мысли, что сын мой, моя кровь растет без материнского тепла. Вам не понять этого, Хозе. Вы не знали сиротства. Я в мои детские годы была в достатке и в окружении заботливых людей, но может ли это заменить мать? Хозе, выне желаете, чтобы наш сын не знал материнской ласки. Не правда ли, Хозе? Я предала Фонтона, не допустила, чтобы тебя убили и это потому, Хозе, что я знала – ты отец моего дитя. Я не могла поступить иначе, потому что я мать, Хозе. Ведь знай он, наш мальчик, наш сын, что ты его настоящий отец, он тоже отвел бы угрозу твоей жизни, Хозе. Я сильна, Хозе, я не знаю страха, я всегда живу в опасности, я не сгибаема, мой друг, но здесь, перед тобой, я на коленях, потому что я мать.

– Едем к Орлову, скажем ему о нашей связи в Неаполе. Он должен знать все как есть.

– Это бесполезно, Хозе. Я писала ему. Он ответил, что я авантюристка, что мною движет лишь чувство мести ему, что он скорее лишит меня жизни, чем отдаст мне сына, что в том вертепе, где я живу, мальчика невозможно воспитать в понятиях нравственности и чести, что я гадкое, отвратительное существо. Но ты же знаешь, Хозе, что это вовсе не так. Ты близок ко двору. Найди способ сказать об этом Екатерине. Я молю ее, как государыню, оказать мне еще раз милость, гораздо большую, чем первая, когда она оставила мне жизнь. Ведь и она мать. Кому как не матери понять мои страдания. Милосердие и великодушие возвышает нас и делает нас угодными Богу. Придет время и все мы – и владыки земные, и простой поселянин – будем держать ответ перед Ним. Он наш высший Судия, призванный карать и миловать.

– Я не так ко двору близок, как ты полагаешь, Софи. Ежели я и принят там, то едино ради жены моей Анастасии.

Разговор был трудным, Анастасия Ивановна была вся в слезах и беспрестанно повторяла: Как ты мог? Она гадкая, ты понимаешь? Она отвратительная. Она змея подколодная.

– Настенька, милая, да ведь лучше тебя на всем свете нет. Люблю же я тебя без меры и предан тебе до конца моих дней.

– Ты смеешь говорить мне о преданности? Ты, приживший дитя с потаскухой?

– Но зачем же так, Настасенька? Какая же она потаскуха? Она – особа нравственных правил. Только обстоятельства сложились…

– Вот оно что. Мало, что ты с ней распутничал, ты еще и в нравственность это возводишь, бессовестный. Не глядели бы глаза мои на тебя. Ведь говорили мне: дура ты, Настасья, что ему верна. Он, небось, куролесит там с казачками и турчанками. А я то верила и в самом деле как дура: муженечек дорогой, друг мой сердешный, каково тебе в военных тяготах и сражениях?… Какая же я была дура несусветная. Я здесь в тревогах вся извелась, а он с потаскухой в любви состоит, сына прижил, бессовестный.

– Несправедлива ты ко мне, Настасенька. Право несправедлива. Это было, когда я не знал тебя и от супружеских обязанностей был свободен. Опять же, дело молодое.

– И я, голубчик, была молодая и нынче еще, слава Богу, не старуха, и воздыхателей у меня было достаточно. Но честь, однако, берегла, и берегу. Никто не скажет, что с женой де-Рибаса был в связи. Вон князь Гагарин как убиваетца…, а я-то дура несчастная… Мой-то супруг, Богом данный, в сражениях, и как вы, сударь, смеете делать мне столь нахальные предложения. Я ведь, сударь, и по любви, и по закону ему предана.

– Оставь, Настенька, говорить такие слова. И моя тебе преданность известна, – было похоже, что Осип Михайлович уже довольно осерчал.

– Известна…, – горько улыбнулась Настасенька. – Как бы не так. Вон она – преданность твоя.

– Ты, однако, упроси государыню, пусть укажет Орлову вернуть матери дитя. Дело это доброе, милосердное. Ее вины перед тобой нету. Пускай с меня взыщется, а она то здесь при чем? Довольно страданий на ее веку было.

– Господи, он еще и оправдывать ее осмелился. Я должна у государыни слово за нее молвить. Ах ты ж бессовестный, не глядели бы мои глаза на тебя.

– Какой же я бессовестный? Был ли я верностью тебе обязан, когда не ведал ни имени твоего, ни где ты есть?

– Ты что: всю жизнь свою думал без жены быть? А ежели нет, то должен бы ведать, а не таскаться с этой…, – язык не поворачивается сказать, Господи. Я-то ведь честь свою соблюла.

– Что ж ты сравниваешь, дорогая, ты-то ведь женщина.

– И то сказать, мужику все можно, с него взятки гладки, повалялся, встал, отряхнулся и к жене в объятия, точно ничего и не было. Племя вы окаянное… За кого только принимаем страдания? Кому верим, Господи?

И все же Анастасия Ивановна пошла к государыне.

– Мой – то Осип Михайлович обрадовал меня, милостивица вы наша. Так обрадовал, как более нельзя. Срам сказать… Он видите-ли прижил сына, а мальчонку удерживает Орлов, потому он, де-Рибас, припадает к стопам вашего величества – незаконное дитя его отобрать у Орлова и отдать природной матушке, пребывающей в великой печали и едино жаждущей получить чадо свое. А она – то…

– Не сказывай более. Коль речь об Алексее Орлове, то особа сия мне довольно известна. Не убивайся, дорогая. Обычная история. Чего от мужика ждать? Все они, прости Господи, кобелиной породы. Твой де-Рибас как был в штурме Измаила, как взял трофеем бродяжку, так и об службе забыл. Князь Григорий тоже хорош, старый греховодник. Хоть о покойниках дурно не говорят, однако, скажу: как завидит, бывало, смазливую бабенку, так и хвост трубой. У де-Рибаса велел трофей отобрать и ему в Ставку доставить. Кавалерийский деташемент с полковником выслал. Он на нее еще в Очакове глаз поставил. Красавица… Как бы не так. Турецкая лазутчица. Одно жалею, что отстранила Шишковского от разыскания в ее деле о злоумышлении на престол. Князь Голицын уж больно к ней был милостив.

– Господи, да что ж это. Он же сказывал мне, что знал ее до женитьбы на мне.

– Глупая ты, Настасенька. Да где же ты видела мужика, чтоб в этом Деле сказал тебе правду? Непременно соврет. Это уж верь моему слову. Породу ихнюю я довольно знаю. Вон Платон Александрович Зубов от меня вознесен в князи, имений ему нажаловала, как никому более, в верности мне клянетца, в свидетели Бога призывает, а и во сне видит, как бы приволокнутца за великой княгиней Елизаветой – супругой внука Моего Александра. Де-Рибас твой двое суток не отдавал Потемкину Добычу, уж больно сладкая была. Князь Григорий, срамота да и только, как привезли ее в Ставку, так сразу же велел быть ей в постели. Пушки приказал из Бендер доставить, чтобы позор этот оповестить миру. Вот оно – мужичье. Натура у них жеребячья, Настасенька. Довольно тебе изводить себя. Твой не хуже и не лучше других. Бродяжка живет в доме, жалованном ей здесь Потемкиным и открыто состоит в связи с послом Кобенцлем, с ним в коляске по Невскому ездит, в театруме в одной ложе сидят. С Алешкой Орловым пускай сами разбираютца, не государское это дело. Ты же со своим Рибасом расчет держи той же монетой, авось образумитца. Неверная жена в большей у мужа цене, чем дура, тебе подобная.

Настасенька по возвращении из дворца долго и неутешно плакала, так что тятенька Иван Иванович и дворня стали тревожится о ее здравии. Как выплакалась, то вопреки совету государыни Анастасия Ивановна рассудила иначе.

– Теперь, друг мой милый, – сказала она Осипу Михайловичу, – будешь ты при мне состоять. Довольно был на свою волю отдан, пора и честь знать. Есть у тебя жена, Богом тебе данная, будь, любезный мой, только с ней, а с другими знаться нечего. Я, слава Богу, здорова и собою хороша.

Умножение народов и полезных промыслов

В Одессу на этот раз Осип Михайлович вернулся с Анастасией Ивановной. Здешние места ей пришлись по душе. Едино что в отличие от старой барской усадьбы, равно Петербурга здесь было деревьев и разных кустов поменее, а более степь, за малым исключением непаханная.

Со служанкой Парашей они ходили от де-Рибасова домика к морю по утоптанной стежке. Там у воды на мшистом ноздреватом камне с удилищем сидел безногий солдат Логинов с егорьевским крестом. Рыба клевала, уводила крючок на глубину, удилище прогибалось и Логинов говорил: «Хорошо, мать честная, хорошо, не сорвись, милой». Иногда Логинов выдергивал бычка из воды, тот распускал плавники и выкрючивал хвост, становился похожим на птицу.

Вечерами к Логинову приходила жена, брала улов в связках и шла по стежке вверх. Жену Логинова еще в девках поясырили татары, и жила она в кибитке эдисанского мурзака. Того мурзака насмерть порубил пан Волк-Ломиновский, а того Ломиновского за разбои в Украине и в польской стороне схватили сторожевые казаки и судили его войсковым судом, однако не повесили, потому как он сам по себе неизвестно от чего помер. Жена Логинова, еще не старая, а скорее ладная, она везде была в пору: и в церкви, и в хозяйстве, и в добром смотрении за мужем. На удивление и то, что Логиновым Бог дал Сыновей-близнецов. Старшего они крестили Осипом, а младшего Дмитрием, кликали же Микешкой. В восприемниках были сообразно – адмирал де-Рибас и хорунжий Дмитрий Гвоздев. Теперь в Одессе было два Микешки: Микешка-большой и Микешка-малый, который пока бегал без штанов, но уже поглядывал на коня под седлом, а также на егорьевский крест батьки. По всему было замечено, что из малого Микешки выйдет лихой казак, а возможно и полковой есаул.

Жена Микешки Гвоздева, что приходилась дочерью Мотре – жене Кирилла Логинова, тоже родила, притом хлопца, а между тем в Одессе более нужны были девки, потому мужиков здесь и так замечалось в большом избытке, почему многие из них сидели в бобылях. И все это несообразие продолжалось до прибытия в Одессу на постоянное поселение из Польши чиншевой шляхты, всего восьмидесяти семей. По исчислению оказалось, что среди той шляхты поболее будет баб и девок, нежели мужиков. Но опять же, шляхтянки были исповедания католического, а здешние бобыли православного звания. Но баба, как известно, даже при том, что она шляхтянка, в вере не сильна, особливо когда речь идет о замужестве ее за домовитого и крепкого мужика. Чиншевые шляхтичи по охоте шли кто в какое ремесло, кто в купечество, а кто брал землю и становился сельским хозяином.

Был и такой случай, когда одна весьма пригожая шляхтянка отказалась идти замуж за достойного шляхтича и заявила своим родителям – пану и пани Щуцким, что она лучше пойдет за бессрочно отпускного унтер-офицера Степана Березова, у которого были два егорьевских креста и более того – черные усы. При одном виде этих усов у здешних девок и даже замужних молодиц возникало желание целоваться с Березовым, хоть тут, между прочим, недалеко и до греха. Словом, та шляхтенка превратилась в Березиху и перекрестилась на Степаниду, несмотря что была Зосей. После венчания Степанида-Зося установила столь неусыпное глядение за усами Степана, что ни одна, даже самая отчаянная девка или молодица и во сне не смела глядеть в его сторону. Ходили слухи, что в березовской избе при егорьевском кавалерстве Степана во всем решительную поверхность имеет Степанида. На заутрене в адмиралтейской церкви святой Екатерины на видном месте стояла Степанида с егорьевскими крестами.

Бессрочно отпускному унтер-офицеру Степану Березову отбили заимку за греческим форштадтом, на целине велели землю пахать и сеять, что угодно Богу и обывателям полезно, равно к прибыльности государства российского и его, Березова, выгоде.

Поначалу Березов лопату называл палашем, а заступ карабином, но после пообвык и вышел из него весьма исправный хозяин, а Степанида стала при нем славной господаркой. Березовых в городе и на хуторах называли Драгунами, и то уличное прозвище перешло от их детей к внукам. Жито и пшеница у Драгунов в год 1796 вымахали в человеческий рост. На ниве Степан, однако, был виден по высокой стати. Степанида в рост не пошла, потому совершенно скрывалась в хлебах, отчего Степан впадал в большое беспокойство и немедля принимался искать ее. У Драгунов были добрые лошади, а коровы волочили вымя чуть не по земле. Скот, не исключая трех дюжин овец, выпасался на городском выгоне, который здесь называли левадой или толокой. Усадьба Березовых была обнесена каменным забором, и бегали там здоровенные псы-волкодавы, что в ту пору было обычным и в других дворах Одессы и окрестных хуторов. Во дворе Березовых кудахтало и гоготало много всякой живности: куры, утки, гуси и даже цесарки с индюками.

Степан на полевые работы выходил с наступлением ранней весны. Посевная страда в здешних южных краях начиналась прежде, чем в его родных поморских, – уже в конце марта, когда степь одевалась молодой яркой зеленью и появлялись голубые подснежники. По балкам бежали вешние воды, наполнялись водою запруды. В ту пору зеленели и кустились озимые хлеба. Драгуны выгоняли на леваду застоявшийся на сухих кормах скот. После первого весеннего потепления порой ненадолго возвращались холода, мелкий зябкий дождь переходил в мокрый снег. Этим примечательной была Явдоха – время прощания с зимой. Выпасать ранней весной на городских лугах стельных коров и жеребных кобыл Степан остерегался. От промерзшей, покрытой инеем травы случались выкидыши. По опыту Степан знал, что, как бы не была тепла первая и вторая половина марта, но коль муха не ожила, бабочка не вывелась, пчела не вылетела – быть холоду. Верные приметы весны: жуки ползут, муравьи принимаются за работу, божья коровка греется на солнце, птица начинает строить гнезда.

Дверь в избу Драгунов была низкая. Каждый, кто заходил туда, принужден был кланяться, чтоб не зашибиться головой о верхний брус. У стены большой светелки, у притолоки были устроены поперечные жерди для праздничной одежды, а в сенях точно такие жерди – для прочей.

В углу большой светелки был киот. В почерневшем от времени окладе светился добротой и скорбью лик богоматери с младенцем.

Анастасия Ивановна жаловалась Параше на одиночество. Осип Михайлович то на эллингах, то на моле, то на градских строительствах хлопочет день-деньской, а ее для него словно бы и нет.

В то же время в город через Тираспольскую заставу въехал большой рыдван. В упряжке была четверка лошадей цугом, с форейтором. За рыдваном следовал добрый десяток конных, которые составляли сопровождение знатной персоны. В рыдване сидела боярыня Анкуца Кодэу.

Анкуца была прежней Анкуцей. Она ни чуточку не изменилась. Она была также прекрасна, также чувствительна и неистова, как в те времена. Это была совершенно сумасшедшая ночь. Как и там, в Яссах, их ночь продолжалась до первых петухов. Наступило пробуждение и они вернулись к окружавшей их действительности. Де-Рибасу полагалось ко времени быть у причалов, где под надзором десятников и унтеров рабочие и солдаты били сваи. Анкуца уснула, ее чувственные губы были чуть приоткрыты, два ряда ровных жемчужных зубов, нежный овал лица, длинные ресницы, тонкие брови чуть в разлет, завитушки темных волос у висков. Она дышала глубоко и ровно. Он бережно поцелова ее в щеку. Она вздохнула, но не проснулась, продолжая спать безмятежно и умиротворенно.

Работа на сваях была каторжной. Сырой ветер полоскал рваную одежду рабочих, под которой бугрились мышцы, мозолистые руки вздымали тяжелые молоты и опускали на толстые бревна, которые неохотно, с натугой входили в грунт. Оглядев свайные работы, де-Рибас отправился на строящийся эллинг. Еще издали он увидел коренастую стать де-Волана, который распекал подрядчика. Де-Рибас понял, что речь идет о партии гнилых досок, вчера доставленных гужом из Маяков. При обычных обстоятельствах Осип Михайлович непременно вошел бы в разбирательство, подрядчика непременно обложил бы и обложил бы как следует.

В этот раз он едва кивнул де-Волану и прошел мимо. На его пути встретился архитектор Портарий, с которым он в обычное пререкательство не вступил. И вообще он определил, что ему, пожалуй, ходить в порт не следовало. Появление Анкуцы при сложившихся обстоятельствах внесло в его жизнь полную сумятицу, перевернуло весь сложившийся здесь уклад. У него было чувство, точно вскрылись его старые, давно зарубцевавшиеся раны.

– Хозе… Милый Хозе. Дорогой мой Хозе, – Анкуца с нежностью гладила лицо де-Рибаса. И в этом было все: ее безграничная любовь и радость встречи после долгой и утомительной разлуки. – Бедный мой Хозе, постарел, подурнел, появилась седина. Хозе…

– А ты хороша. И даже более прежнего.

– Почему ты меня ни о чем не спрашиваешь, Хозе? Тебе должно знать, что у тебя сын, Хозе. Он похож на тебя, Хозе.

– Как ты решилась на путешествие?

– Это не сложно. Ведь я знала, что еду к тебе. Я должна была видеть, слышать тебя, Хозе, сказать тебе о Матееше. Хозе, мой милый Хозе, – Анкуца продолжала с нежностью гладить лицо де-Рибаса. – Я совершенно свободна, дорогой мой, я вольна, как птица. Я теперь очень богатая вдовушка, Хозе, у меня много денег и я могу жить где хочу и как хочу. Мы уедем с тобой в Италию, купим в Неаполе на берегу залива большой дом, уедем в твой Неаполь, уедем в твое королевство, где всегда голубое небо и яркое солнце, где вокруг веселье и песни. Мы обвенчаемся, Хозе, ты станешь моим мужем. У нас будет все: ты, я, Матееш, дворец, богатый выезд. Мы будем счастливы, Хозе. Оставь службу. Ты уже адмирал, у тебя много разных отличий. Что тебе еще надо? Здесь так скверно: камни, бревна, ужасные люди, всколоченные бороды. Здесь много грязи, Хозе.

– Мы поговорим об этом завтра, дорогая. То, что ты предлагаешь – прекрасно, но я не смею это и в мечтах держать. Это слишком прекрасно. Такое в жизни не бывает.

– Хозе, милый, хороший мой Хозе, ты умница и знаешь, что многое в этой жизни зависит от нас. Оставь эту ужасную службу, мрачную пустынную страну, дикий народ, уедем в Италию.

Объявился Микешка. Шел он вразвалочку, пощелкивая семечки. В обычное время, занятый обычными строительными размышлениями, де-Рибас Микешку не заметил бы, но время было не то.

– Чего ты здесь?

– Тебя ищу. Настасья Ивановна изволят тревожиться.

– Скажи ей, что я занят по службе. За недосугом ходить домой – эти дни буду в казармах.

– Хозе, дорогой мой Хозе, уедем отсюда. Ты ведь любишь меня, Хозе. Неправда ли, мой милый, мой дорогой, мой единственный Хозе.

– Люблю. Но обстоятельства выше моих чувств и личных желаний. Как сказать тебе, дорогая… Есть понятие – долг. Я раб долга, на мне его беспощадное бремя. Это долг перед людьми, которым я обязан заботой, порядочностью, с которыми мертвым узлом связана моя жизнь. Увы! Моя жизнь подчинена предопределением Всевышнего и я не имею сил, чтобы отступить. Мне казалось, что я люблю жену, что мне Господь дал детей, что я солдат чести, что мое продвижение по службе успешно, что я отмечен отличиями, которые меня возвышают над другими, так мне казалось, пока я не встретил тебя. Мои чувства к тебе принесли мне радость и принесли страдания.

– Ты решительно отказываешься ехать?

– Да, дорогая, решительно.

– Запомни – твое счастье в твоих руках, Хозе. Недостатка в желающих моей руки и сердца нет. Я молода, хороша собой и богата, Хозе.

Она и в самом деле была хороша. Глядя на нее долгим задумчивым взглядом, де-Рибас переживал трудную минуту. Он был на грани надлома, который мог привести его к необдуманным действиям, с разрушительными последствиями: потери семьи, крушения карьеры, распада тех идеалов, которыми он дорожил и которым следовал. Он был в том опасном возрасте, когда седина бьет в бороду, а бес в ребро. В эти часы она набирала над ним неодолимую силу – женщина, вошедшая в его жизнь против правил.

– Я люблю тебя, Анна, – прошептал он. – Я чувствую к тебе то, чего во мне не было ни к одной женщине, когда-либо стоявшей на моем пути. Я готов оставить все и пойти за тобой в неведомое. Тебя ко мне привели чувства, потому что я сильный, я облечен властью над людьми, я – заслуженный генерал. Ты молодая, ты очень молодая, Анна. Я почти на двадцать лет старше тебя. Выдержит ли твое чувство испытание превращением меня из генерала в стареющего обывателя в партикулярном платье, без положения в свете, живущего на твои средства? Ты долгие годы будешь молода и хороша. А я – увы! – Я не святой, Анна. Я очень грешен, разное было в моей жизни и в отношениях с женщинами, Анна. Ты пришла в мою жизнь и я принял тебя, меня увлекла твоя внешность, твое тело, потому я погрузился в наши отношения, очертя голову. Тогда у тебя и у меня была своя дорога и мы разошлись. Теперь наши пути вновь сошлись. Но к добру ли, Анна?

– Авва-эффенди вам низко кланяется, – с этого началась беседа Осипа Михайловича с Филадельфи. – Его мечта исполнилась. Он живет в собственном доме на берегу Босфора. При российской миссии, как было раньше, – не состоит. Благочестивому османлису неприлично быть в услужении неверным. Произведенный в высший чин за усердие на мирных переговорах в Яссах, Авва-эффенди, да продлит дни его аллах, при Топ-капы[48] важная персона.

– Прекрасно, господин Филадельфи, я в восторге, – улыбнулся Осип Михайлович. – Поскольку Авва при дворце падишаха – мы своевременно будем знать о замышляемых Портой подлостях против империи Российской.

– Авва-эффенди шлет русскому паше копии составленных военными инженерами прожектов по восстановлению Портой приграничных с Россией крепостей в Аккермане, Исакче, Бендерах и Хотине с указанием, какие в них будут размещены гарнизоны по числу пехоты, конницы и крепостных пушек, равно сведения о запасах пороха и снарядов. За все это Авва-эффенди просит бакшиш этак тысяч на пять-шесть серебром.

Анастасии Ивановне, пожалуй, не следовало жаловаться на свое одиночество. Правда, здесь не было эрмитажей, но де-Рибасы держали открытый стол для чиновников высших рангов. В их доме часто бывал градоначальник Григорий Кирьяков с цветами, которые он почтительно презентовал хозяйке. Ежели с де-Воланом разговор был более о строительстве, то с Кирьяковым – о поселениях и приобщении обывателей к полезным промыслам. Несмотря на громадность его стати, Кирьяков был подвижен и не имел дурной привычки курить за столом. Было в нем много почтения и рассудительности ко всему, о чем бы не шла речь. Что в городе, на хуторах, равно во всем здешнем крае селятся разные народы, Кирьяков находил соответственным высшим намерениям правительства и пользам Российского государства, состоящим в приумножении промышленности, в строении городов и селений во вновь приобретенных землях. Каждый народ, утверждал Кирьяков, имеет свою прилежность. Малороссы весьма надежны в сеянии хлебов, особенно гречихи и пшеницы, по здешним обстоятельствам их можно обращать в заграничный торг. Они же искусны в разведении различных скотин, более лошадей и волов, на которых имеют обыкновение ездить и перевозить грузы. Природные россияне хороши по рыболовству, охоте на дичь, разведению пчел, а также в деревянном строительстве. Лучшего плотника, нежели россиянин, не сыскать. Греки незаменимы в мореходстве и в заграничном торге. Евреи обогащают город нужными ремеслами и мелочным торгом. Молдаване знамениты кукурузой, древесными и виноградными плодами, которые употребляют как в свежем, так и в засушенном виде, отчего те плоды полезны в разное время, не исключая зиму. У болгар овощи необычайной величины, равно имеют прочие достоинства. Поляки в каждом деле умельцы, когда бы можно, то верховодили всеми в здешнем крае народами. Колобродны. За ними должно иметь смотрения поболее. Армяне известны как народ, ко всем полезным делам имеющий расположение, а также весьма башковитый. Посему завлечение их в эти места тоже весьма желательно.

– Какого мнения вы, Григорий Семенович, о зазывании к нам итальянцев и немцев? – спросил де-Рибас.

– Из немцев поселены в Одессе лишь несколько семей, ушедших из Германии по соображению несходства их религии с тамошними исповеданиями. Это в некотором роде сектанты. Замечено, что немцы в устроении их жизни, а также в прилежании к земледельческой промышленности и к разным ремеслам довольно для других примерны.

Кирьяков не знал, а потому и не сказал, что первые меннониты в Екатеринославской губернии появились на фургонах, куда были впряжены ранее здесь невиданные коняги-битюги. Это случилось в 1787 году. Всего их было 510 мужиков и 400 баб. Платье на всех было домотканное, но доброе и чистое. Меннониты были нетерпимы к насилию. Из прежних мест жительства они уходили потому, что не хотели отбывать войсковую повинность. Отказавшись от меча, меннониты крепко взялись за орало. Землю они пахали глубоко, сеяли ко времени, на посевы у них шло лучшее зерно. Выращивали они пшеницу, но бывало, что и рожь. У молдаван меннониты стали перенимать кукурузу. В 1795 году, когда в Одессе зерно пошло на заграничный торг, то негоцианты за четверть ржи давали по шесть рублей ассигнациями, за кукурузу вдвое больше. Правда, кукуруза требовала и гораздо большего ухода, но меннониты в трудах были прилежны, особо проворны в каменном строительстве.

– Что до итальянцев, то те более иных голосисты, – продолжал Кирьяков, – надо бы тем итальянцам соорудить домину, которая у них называется театрум, в той домине с разных сторон наделать чуланов, в чуланы напихать поболее обывателей, чтобы способно было им видеть и слышать итальянцев, поющих на разные голоса. В одночас можно бы играть на дудах, составляющих оркеструм. От таких увеселений у здешних обывателей было бы благочиние. Оттого и полиции меньше забот.

– Благородные занятия содействуют благородству характеров и располагают людей на благомыслие и добрые дела, – согласился де-Рибас.

Молдаване разных состояний, не исключая богатых купцов и бояр, шли в Заднестровье от неволи их господарей, которые были слугами султана и грабителями. Селились молдаване у Тираспольской заставы. Так возник молдавский форштадт, вскоре он стал называться Молдаванкой. Самым знаменитым жителем тут был Грицько Остудный, за него пошла вдова, потерявшая мужа при неясных обстоятельствах. Возможно, что он по какой-то причине удавился. Она держала Грицька в руках крепко. Хата, в которой жил Грицько со своей венчанной женой, была снаружи и внутри чисто побелена. Вдоль стен горницы стояли длинные лавки, которые здесь назывались канапками, посреди горницы – большой, покрытый скатертью стол, а в углу кровать, на ней целая гора подушек в вышитых наволочках.

Жену Грицька Остудного звали Еленой. С ней ему поначалу было уж очень трудно, так что он хотел было даже бежать или в крайности, по примеру ее первого мужа, удавиться. Жизнь для Грицька превратилась в чистое мучение. Елена принуждала его по субботам мыться в бане и менять подштанники, так что из него вовсе выветрился прежний дух. К борщу, вареникам, а также к иному прочему, что едят православные, она Грицька не допускала, пока он не вымоет руки. И уже чистое наказание было в том, что Грицьку строго было указано в горницу в сапогах и свитке не ходить и, упаси Боже, в таком виде не ложиться на кровать. Когда Елена замечала в хате или на хате какую трещину, то она тотчас же принуждала Грицька замазывать ее глиной и известью. Грицько делал то нехотя, но повиновался, поскольку жена имела над ним большую силу. Хаты и у прочих молдаван по обыкновению были подмазаны и чисто побелены, во дворах росли различные деревья и виноградные кусты, между ними бегали дети. При этом они не сквернословили, не ломали ветви деревьев и кустов, не курили цигарки, не били окна и не чинили другие непотребства.

В ту пору тут детей учили самую малость: вере в Бога, почитанию родителей и старших, в крайности чтению, письму и четырем арифметическим действиям. С сызмальства их принуждали в разные работы: подпасками у чабанов, табунщиков и чередников, погонщиками быков и поводырями коней при вспашке земли. Девчушкам полагалось быть под материнской рукой по домоводству. В праздничные дни дети с родителями шли в церковь, от того они знали послушание и страх божий.

В доме де-Рибасов бывал Пачиоли – мрачный бородач с Родоса. В его обществе были рассуждения о переселении греческих семей в Одессу, в окрестные слободы и хутора. Пачиоли утверждал, что это избавит множество православных христиан от турецкого тиранства, полного истребления и даст им надежное прибежище в этом крае.

Пачиоли говорил медленно, мучительно выискивая нужные слова, хоть на российской службе он был шестой год.

В мае девяносто пятого года по ходатайству де-Рибаса государыня подписала рескрипт. Грекам и албанцам, служившим в прошлую турецкую войну в русской армии и немало потерпевшим от разных лишений, у Одессы пожаловано было 15 тысяч десятин непаханной земли, велено ставить дома, сараи, кому надо гумна и другие строения хозяйственной надобности. Государыня велела также давать тем и вновь прибывшим грекам из казны достаточные для обзаведения ссуды.

На обеды к де-Рибасам стал хаживать избранный греками в попечители Кесоглу. Он неизменно был в красной феске с черной кисточкой и в широченных шароварах. От Кесоглу несло табачищем, отчего у Анастасии Ивановны едва не случалась мигрень. Как и Пачиоли, он говорил медленно и натужно на смеси российского с итальянским и малой толикой английского.

Анастасии Ивановне более всего претило, что Кесоглу бесстыже разглядывал Парашу. О своем возмущении она сказала мужу, на что Осип Михайлович улыбнулся и заметил, что Кесоглу мужик трезвый, исправный и к тому же вдовый, так что мог бы Параше и партию составить.

– Ну уж не скажи, милый, – возразила Анастасия Ивановна. – Только от духа его табачного одуреть можно. А на каком наречии она станет изъяснятца с ним?

– Я вот, душечка, пожил в России и российской словесностью овладел так, что стал неотличим от природного россиянина. В юности, как ведомо тебе, я с папенькой говорил по-испански, поскольку он родом из Барселоны, с маменькой – по-английски, как природной ирландкой, с приятелями по-итальянски за службой моей в конном полку его величества короля обеих Сицилии, а когда перешел в русскую армию, то вскоре заговорил на российском диалекте с довольной в том ясностью. Так что, Настасенька, не святые горшки обжигают.

Когда Осип Михайлович уходил на службу, а Параша возилась на кухне, Анастасия Ивановна усердно читала привезенные из Петербурга книги: роман месье Нугарета «Парижская дура, или От любви и легковесности происходящие дурачества», а также повесть «Вертопрашка, или История девицы Бетси Татлес». Она была без ума от разных любовных историй, таких, однако, где более веселья, нежели грусти от неразделенных чувств или какой невозможности возлюбленным соединиться вместе.

Как-то Параша принесла в дом корзину померанцев, до которых Анастасия Ивановна была большой охотницей. Эти чудные фрукты, сказала Параша, растут в той земле, откуда Кесоглу родом. Еще просила бы она Анастасию Ивановну вступиться за нее, Парашу, перед барином Иваном Ивановичем и стать посредницей в испрошении ей вольной. Анастасия Ивановна была довольно огорчена в понимании, что Параша затеяла разлуку. Обнявшись, они стали реветь, как две дуры. Под вечер Параша ушла на кухню готовить ужин Осипу Михайловичу. В большом расстройстве, можно сказать с мигренью в голове, Анастасия Ивановна закрылась в спальне.

На ужин Осип Михайлович притащил Пачиоли и Кесоглу. Параша в услужении им бегала, будто угорелая. Ужинали на веранде, без Анастасии Ивановны. Параша оттого была весьма огорчена, потому что в этот раз она приготовила к столу гуся с печеными яблоками и черносливом. Гусь был в подрумяненной корочке на яблочном соку. Невыход Анастасии Ивановны к вечернему столу Параша истолковала как ее нежелание видеть Кесоглу, и была недалека от правды. После Анастасия Ивановна сама утверждала, что лучше бы глаза ее на этого Кесоглу и вовсе не глядели.

Погода была тихая, безветренная, с прохладной приятностью, здесь на юге наступающей после жаркого летнего дня. Совершенно безоблачное небо, полная луна и множество ярких звезд – тоже примета юга. Вдали горел фонтанский маяк, а внизу корабельные огни. Время от времени поскрипывали якорные канаты. Удивительно хороша была слышимость в вечернюю пору. У пристани глубина залива составляла всего одну сажень, якоря засасывало песком, отчего и приходилось их со скрипом то подымать, то опускать. Предстояли дноуглубительные и одновременно дноукрепительные работы.

Большой Карантинный мол сооружался в пять колен с направлением на норд-норд-вест. Берег крепили сваями. Карантинной гавани для судов, прибывающих из зарубежных стран, полагалось стать сердцевиной порта.

Пока вход в Карантинную гавань оставался открытым всем ветрам. Норд-норд-вест и норд-норд-ост для судов, швартовавшихся здесь, были не только беспокойны, но и опасны. Волна била суда бортами, бросала на причалы. Были случаи, когда корабли, пришвартованные в гавани, терпели тяжелые беды. Весной крупный греческий бриг с бортом, проломленным ниже ватерлинии, пошел ко дну. Корабль стоял под загрузкой на Архипелаг, когда разыгрался свирепый ост, перешедший в норд-ост. Для подъема затонувшего судна были привлечены портовые рабочие и воинские команды.

Осип Михайлович и Анастасия Ивановна бывали в только что поставленном доме младшего брата и деверя – Феликса де-Рибаса. Дом его был открыт для негоциантов, славился гостеприимством и обильными застольями. Тут велись деловые переговоры с негоциантами и заключались различные контракты. Когда французы вторглись в пределы Италии, Феликс и Октавия де-Рибасы дали прибежище королеве обеих Сицилий Каролине и ее сыну Леопольду. В русской военной службе Феликс состоял, в отличие от Осипа Михайловича, иностранноподданным. По выходе в отставку в обер-офицерском чине он получил должность консула королевства обеих Сицилий с распространением его деятельности на все порты Черного и Азовского морей.

К Октавии иногда наезжала ее кузина Бронислава Малиновская – высокая статная девушка. Тонкие черты лица и голубые с поволокой глаза панны Брониславы сводили с ума воздыхателей из господ морских и сухопутных офицеров. Никто, однако, не мог похвастаться ее благосклонностью. На вечерах она пела под собственный аккомпанемент на клавесине. Ее колоратурное сопрано было удивительно чистым, но голос не поставлен, поэтому Бронислава фальшивила, что за общим восхищением замечаемо не было. Сказывают, будто за Брониславу стрелялись бывшие по казенной надобности в Одессе секунд-майор лейб-гвардии Преображенского полка князь Баратынский с поручиком Елисаветградского конно-егерского полка князем Оболенским. Но все обошлось благополучно.

Осип Михайлович был по-прежнему весь в заботах о построении порта и города. Очень беспокоили его результаты съемки Одесской бухты, сделанные капитан-командором Биллингсом. В сравнении с картой, составленной тринадцать лет назад лейтенантом Пустошкиным, у Биллингса заметно было значительное изменение. Море наступало на сушу, шел размыв берега. Это могло опрокинуть многие расчеты по строительству порта.

Между тем в Одессу уже втягивались длинные обозы с хлебом. Рейд строящегося порта был уставлен мачтами парусников, в трюмы которых поступало зерно для вывоза за границу. Из хлебов более всего шла пшеница, которая сбывалась здесь негоциантам даже по девять рублей за четверть.

На вольном базаре

На вольном базаре бывали разные непотребства: то гультяи что с воза стащат, то казак Данила Губенко придет в избу градоначальника с челобитной, что из кармана его свиты неизвестный ворюга будго унес пять карбованцев и двадцать пять копеек, то одна торговка другой наденет на голову макотру со сметаной. Гроши Губенко вскорости им же самим были найдены. Их вовсе никто не воровал. По какому-то недоразумению они упали в мотню его штанов. Нашлись эти гроши только через неделю, по той причине, что добрый казачина Губенко, ложась спать, за недосугом, штаны и сапоги снимал только перед воскресным днем.

Недавно был случай… Пришла на базар жена Хвеська – Мотря Хвещиха, чтобы сторговать индюка. Разных индюков, как ощипанных, так и не ощипанных, было много, но именно того, которого Мотря сочла для себя нужным, она надыбала только к полудню. Индюка этого продавала баба из Дальника. У нее были и другие индюки, а также индюшки. Начался между Мотрей и этой бабой жестокий торг. Баба потребовала за индюка карбованец – цена невиданная. Мотря предложила ей полкарбованца, что было не так уж дурно.

– Ты что очумела – такие гроши за индюка. Десятину земли за Дальними хуторами отдают за пять карбованцев, – резонно говорила Мотря.

– В девяносто втором году, – вмешался в разговор рядом стоящий человек, – десятина и вовсе шла за пятьдесят копеек.

– А она за индюка хочет карбованец, – возмущалася Мотря.

– Десятина земли пять карбованцев, а за четверть пшеницы добрые люди берут семь. В Киеве такой индюк и вовсе два карбованца, в базарный день можно взять и три, – продолжал рядом стоящий человек.

– У нас в Ярославской губернии такой индюк пошел бы за пять целковых, – поддержал торговку случившийся тут инвалидный солдат Логинов.

– Тож у вас в Ярославской губернии. Там люди большие деньги зарабатывают, а мой Хвесько за целый день на Карантинном моле не более карбованца и пятьдесят копеек.

– На волах биндюжники перевозят зерно с магазейнов к погрузке на корабли – так зарабатывают и восемь карбованцев в день, – заметил Логинов.

– У нас один вол стал припадать на переднюю ногу, – возразила Мотря, – потому Хвесько на заработки ходит без воза.

– В Подолии если в извоз пойти чумаком, то за неделю восемь карбованцев не заработаешь, – сказал подошедший к столу Грицько Остудный. Он уже был приписан к градскому обществу и ходил в разные вольные работы.

– Ну так что – отдаешь индюка за полкарбованца?

Баба из Дальницкого урочища вместо того, чтобы уступить, как-то было в обычае на Вольном базаре, повернулась к Мотре задним местом, задрала все, не исключая исподнее, и показала ей то, о чем писать здесь, по известным причинам, не вполне прилично. Мотря хотела было поступить таким же образом, однако засовестилась. Вокруг той бабы и Мотри собралось много всякого народу. Каждый на своем природном языке высказывал суждение об этом бабином месте. Те, кто все ценил по размерной значительности, восхищался, а кто был склонен к умеренности – помалкивал, но были и такие, кто бабу порицал. Вскоре в толпе началась свара по причине разности суждений. Мотря схватила индюка и что было силы ударила бабу по тому месту, отчего баба с воза упала и стала истошно кричать: «Караул! Грабют!»

На базаре начался переполох. Каждая торговка думала, что непременно ее грабят. Все пришло в движение, и уже нельзя было разобрать, где ощипанные индюки и где молочные поросята. Усатовский поп Филарет Серединский и дьячок церкви святой Екатерины Хведор пытались увещевать народ, тех, кто в Бога верует, и, справедливо полагая происходящее наваждением сатаны, осеняли базар крестным знамением. Возможно, это и возымело действие, потому что появилась полусотня сторожевых казаков и стала нагайками дубасить тех, в ком сидел нечистый дух.

Мотрю Хвещиху и ту бабу из Дальника, что оказалась Оксаной Чупринихой, полицейский капрал при содействии казаков взял под караул и доставил к полицмейстеру Кирьякову для разбирательства.

В действиях Мотри, а еще более Оксаны, Кирьяков нашел нарушение благочиния и спокойствия обывателей разных состояний, а также пристойности, приличной женскому званию.

Дабы тем возмутителям тишины в городе – Мотре Хвещихе и Оксане Чупринихе впредь неповадно было учинять непотребства, а равно и другим, на них глядя, – решил полицмейстер Кирьяков, – Оксану Чуприниху наказать батожьем по тому месту, что она бесстыдно оголяла на базаре, чтобы впредь сия Оксана жила смирно, от брани удерживалась, другие непристойности не учиняла. Мотрю Хвещиху телесно не колотить, а только увещевать и совестить, указав ей, что впредь индюков пускай берет за ту деньгу, которая угодна продавцам. Буде Мотря не в согласии с продавцами, то пускай уходит восвояси и продавцам принуждение не чинит, поелику продавцы вольны брать за индюков деньгу какую хотят, а коли та цена кому неугодна, тот может тех индюков не брать, а брать в другом месте по цене сходственной. Еще Оксану Чуприниху и Мотрю Хвещиху держать в остроге под караулом три дня и три ночи, пока не одумаются. По дороге в острог побег не допускать, в остроге ножи и другие вредительские орудия не давать, чтоб не порешили друг друга. Ежели Оксана и Мотря быть в остроге не пожелают, то пускай уплатят по четыре рубля каждая на содержание городских лекарей. С тем можно и распустить их по домам. Также Оксане Чупринихе в уважение, что она в женах за исправным, известным своим добронравием казаком Зиновием Чуприной, буде она не пожелает быть сеченной батожьем, уплатить взамен пятнадцать рублей на тех же лекарей.

Базары возникали сами по себе и в разных концах города. Ширились они по мере умножения обывателей как в городе, так и на хуторах. Вольный базар был первым и самым большим. На этом базаре располагались многочисленные лавки, питейные погреба и трактиры, где за какой-нибудь пятак жаловали такую миску борща, что через нее, как утверждали обыватели, и пес не перепрыгнет. Вслед за борщем подавали вареники с творогом на густой сметане. Каждый такой вареник в трактире кумы Соломии говорил за то, чтоб его съели. Это добро запивалось медовухой, которую готовили на хуторах в изобилии, и шла она по гривеннику за кварту. В торговых рядах базара медовуху продавали на ведро. В трактире кумы Соломии ежели вы брали тарелку борща или кварту[49] медовухи, то могли сидеть с утра до поздней ночи, слушая дивные истории и новости со всего света. Надежный человек здесь уверял, что у турецкого султана теперь дети рождаются не с ослиными хвостами, как было прежде, а вовсе без хвостов и нынче у них на голове вырастает нечто, напоминающее рога. Бывалый бродяга рассказывал, что за морями есть сторона, где достаточно открыть рот и туда сваливается такое, чего здесь он отродясь не ел. Есть государства, где люди тащат некоторый род бричек и человек едет на человеке, как у нас на волах или на лошадях, или в крайности, по татарскому обыкновению, на верблюдах.

После переезда на жительство из Киева в Одессу, чтобы ближе быть к полковому есаулу Черненко, Соломия привезла с собою и двух ладных хлопчаков-погодков – Федора и Макара. Макар был хлопцем работящим и тихим. Что же до Федора, то он склонен был к шалостям. На Водосвятие в храм божий под свиткой он занес кота, а тот с перепугу забрался на алтарный иконостас, чем привел в большое смущение батюшку и верующих. Чтобы как-то уладить дело, пришлось Соломин обильным подношением ко столу умащать дьячка, батюшку и благочинного. После батюшка в проповеди сказывал, что та шалость только по его, отрока Федора, легкомыслию, что более достойно сожаления, нежели бичевания во спасение его души. А унтер-офицерша Меланья, осуждая оного отрока, пущай-де не ожесточает душу свою и будет милосердной, потому-де не в жестокосердечии, а в милосердии спасение. А что есть твари животные? Они, сказано в Писании, – братья наши младшие. Соломия, однако, жаловалась Федору, что старший ее Федот, да не тот. Однако же Федор по ее наущению бил челом кошевому Чепиге о производстве Федора и Макара в хорунжие в уважение к его, Федора Черненко, заслугам. Просил есаул Черненко и Осипа Михайловича оказать ему в том содействие, ссылаясь на то, что хлопчаки весьма способны для сторожевой службы.

Когда о челобитной Федора Черненко стало известно градоначальнику по полицейской части Кирьякову, тот по разысканию установил, что Федор и Макар записаны не Черненковыми, а в шнуровой книге обывателей города указаны Пылыпенками. Чтобы от того не вышло какого колобродства, велел он полковому есаулу быть в его, градоначальника, канцелярии.

На вопрос премьер-майора полковой есаул ответ держал как на духу. Он-де им, Федору и Макару, отец не родной, а отчим. Отец родной их помер, царствие ему небесное. А он, Федор Черненко, оказывал им покровительство сызмальства, поелику они его крестники, мать их Соломия ему приходилась кумой. По нынешним обстоятельствам указанная Соломия приходится ему, полковому есаулу Черненко, венчаной супругой, что подтверждается записью церкви Святого Николая Чудотворца. Потому он-де, Федор Черненко, должон не только человеколюбия ради, но и перед Господом Богом нашим оказывать тем Федору и Макару разное вспомоществование, не исключая достойного определения в службу, чтобы усердием они были полезны государыне и отечеству.

Когда на Вольном базаре появились первые ряды, то на столах можно было видеть огромные головы цветной капусты, доставленные из самого Царьграда, совершенно необыкновенные артишоки, их также привозили с берегов Босфора, ведра провансальского масла, армянские огурцы в свежем и квашенном виде и зеленые кабачки, выращенные неизвестно где, но предположительно в Болгарии. Птицы была пропасть, большей частью с окрестных хуторов. В рыбьем ряду столы гнулись от камбалы, лобанов, луфари и пеламиды. Бывало, что одна камбала весила полпуда.

Купец Семен Афанасьев выстроил линию каменных лавок для продажи мяса, с бойнями. Каменные лавки разрешалось ставить не только по эту, но и по ту сторону Вольного базара, с тем, однако, чтоб соблюдалась чистота, равно исключалось распространение от гнилостных отходов разных болезней и дурного запаха.

Резничное товарищество по наущению Лифинцова испросило у Городового магистрата разрешение строить при бойнях загоны для содержания овец и другого скота так, чтобы забой производить по мере спроса на мясо. Тот же Лифинцов надоумил товарищество испросить дозволение Городского магистрата на устройство при бойнях ледников, – род ям, наполненных утрамбованным снегом, сверху закрытых соломой и камышом. В ледниках резники были намерены хранить от порчи мясо, не распроданное до конца дня, чтоб после за утратой свежести продать хоть по малой цене.

В резничном товариществе Лифинцов был первым заводилой всяких новшеств.

Когда благонамеренный покупатель проходил между базарными рядами, то между ним и торговками по обыкновению завязывалась такая беседа:

– Я тебе говорю, что ничего мне не надо. Я просто себе иду и гляжу в разные стороны без намерения купить. Сгинь от меня, нечистая сила. Тьфу на тебя. Хочешь – зараз плюну? – это был Грицько Остудный.

– Да я же продаю за полцены. Где ты еще видел такую рыбину? Да ежели ее зажарить или употребить в вареном виде под хрен с мелко натертой редькой, то после все нипочем, – не унималась торговка, которой оказалась Марфа – жена казака Петра Грушки.

– То ты все брешешь, – возразил Грицько Остудный. – Еще такого не было, чтобы торговка сказала правду.

– За пять копеек такую рыбу отдаю. Так это ж, можно сказать, что задаром. Ежели эту рыбу сварить и положить на стол да обложить зеленой цибулей и сверху посыпать мелко толченым красным перцем… И такое добро всего за пять копеек.

– А коли продать?

– Одну копейку скину.

– Бери три копейки, иначе куплю у той дивчины.

– Три с половиной копейки – ни по-твоему, ни по-моему.

– Сгинь со своей рыбой, сатана. Пусти, а то ударю.

– Ну давай, что даешь, – вздыхает Марфа.

Здесь, чтоб, не дай Боже, не забыть, надо отметить прилежность Марфы в своем господарстве. В той хате, где Марфа имела обыкновение в храмовой праздник принимать гостей, в углу киот с образами в серебряном окладе. Над широкой деревянной кроватью висела большая картина, писанная маслом. На ней был изображен дуб посреди широкого поля, к нему привязан вороной конь под красным седлом, на ветке дуба висело ружье и казацкая сабля, под дубом на огне тренога с котелком. Казак, как и полагается казаку, с широченными плечами и начисто бритой головой, однако с оселедцем, чтоб на случай погибели от неприятельской пули ангелы могли бы ухватить его за этот оселедец и потащить прямо в рай. Казак был в червоных шароварах, во рту у него дымилась люлька, а в руках он держал бандуру. Под картиной надпись: «Хоть дывысь на мэнэ та всэ ж нэ вгадаеш видкиль родом я, як зовуть мэнэ ты того нэ знаеш». Марфа, однако, утверждала, что то ее дед, и даже указывала на свое с ним сходство.

Как и другие украинские жинкы, Марфа была очень запасливой, пекла пахучие паляницы из пшеничной муки, варила добрый борщ и так откормила своего Грушку, что у него выросло черево, отчего многие на Пересыпи стали его звать Череватым.

На городских базарах случались по разным надобностям обыватели с Украины и из внутренних губерний России, а также из двух столиц – Петербурга и Москвы. Изобилию здесь всякого добра, которое было добыто в земледельческих трудах, в скотоводстве и в разных промыслах, приезжие весьма дивились, не зная того, что все это шло от вольностей поселян, не стесненных дурью господ помещиков и чиновных людей. Где мужик крепок принадлежностью барину – там сельская промышленность чинилась по барской воле, которая, за малым исключением, умом не обременялась. Баре были горазды в разных насильствах над мужиками или в дурачествах на манер псовой охоты и машкерада. Подлинное горе, однако, начиналось с поучения барами мужиков, когда и как землю пахать, что и в какую очередь сажать, как растить, когда убирать и куда свозить для сохранения. Тогда, обыкновенно, выращивалось вполовину меньше, чем должно, четвертина от собранного по дороге от поля до амбара высыпалась, остальное отчасти в амбаре поражалось гнилью.

– Вольный труд, – утверждал Осип Михайлович, – предпочтительней невольному. Вольный земледелец все делает по охоте, рачительно, в труде не щадит живота своего. Помещичий мужик в разных работах неисправен, если что и делает, то не на совесть, а на страх.

– Ты, дружочек мой милый, рассуждаешь, точно начитался подметных писем Емельки Пугачева, – возразила Анастасия Ивановна. – А ведь Емелька сгубил не одну дворянскую душу без покаяния. К тому же владельцы имений отвращают мужиков от пьянства, разных буйств и лени. В деревнях помещики – немалая полицейская сила.

– Оставь, пожалуйста, Настасенька. Государыня жаловала нам восемьсот душ в Полоцкой губернии. Много ли мужиков мы отвратили там от пьянства и лени? То-то и оно… Было бы у меня достаточное число свободных рук для найма в работы, да заведи я здесь конный завод, да пусти половину земли под пашню – того и гляди значительный капитал составил бы. Землю получить – не задача. Назначено мне недалеко от города одиннадцать тысяч десятин удобной и полторы тысячи неудобной земли в вечное и потомственное владение, однако под заселение собственными крестьянами и при условии разведения скотины 9 улучшенных пород, насаждения тутовых деревьев и устроения других отраслей промышленности. Представление о наделении господ дворян землей на таких условиях возложено на исправляющего должность управителя гражданской частью Екатеринославской губернии. Окончательное наделение производится высшими начальствами в Петербурге. Исполнение условий требует, однако, усилий, что для меня, Настасенька, делает затею невозможной. Устроение здешней гавани и порта при совестливом к нему отношении не оставляет времени для других забот.

Юдоль житейская

Несмотря на обременительность по строительству порта и города, Осип Михайлович не оставлял и военные приготовления на случай русско-турецкой, войны. В 1795 году он дважды встречался с Суворовым, который был занят польскими делами. Задумали они с Александром Васильевичем полный разгром Турции и освобождение от османского ига народов Балкан. По смелости их разработка опередила события почти на сто лет. Замысел этот был передан государыне через генерал – фельдцехмейстера Платона Александровича Зубова. Предполагалось, что Суворов с сорокатысячной армией перейдет Дунай и стремительно двинется к Константинополю. При подходе суворовской армии к турецкой столице гребная флотилия де – Рибаса с десяти– пятнадцатитысячным десантом подойдет к Домюсдарэ у входа в Босфор и овладеет им. Одновременно на Анатолийском берегу высадятся и начнут движение к азиатской стороне Константинополя войска Валериана Зубова.

Замысел Суворова и де-Рибаса был смел и прост в расчете на захват турок врасплох. По стремительности развертывания он исключал возможность державам, не заинтересованным в усилении России, прийти на помощь Оттоманской империи. К плану был причастен и адмирал Мордвинов. Записку о развертывании наступательных действий армии и флота в направлении Константинополя он посылал Светлейшему еще в 1788 году.

Стратегический замысел полагалось завершить полным разгромом главных сил Турции и ее капитуляцией, отторжением от Порты пространств, населенных христианскими народами от Дарданелл до Адриатики, от Дуная до Архипелага и Средиземного моря.

Письма из Петербурга для Анастасии Ивановны всегда были в радость, хоть по состоянию Ивана Ивановича она вскрывала их не без тревоги. В этом письме папенька писал, что устроение прибежищ для оставленных родителями и найденных детей он почитал главной своей заслугой перед Господом и отечеством. Писал он и о том, что начало содержанию невинных младенцев было заложено его собственным капиталом в сто тысяч рублей, а нынче в ссудной и сохранной кассах только Петербургского воспитательного дома более двух миллионов в наличностях и вложенных в разные недвижимости и драгоценности. И тебе, милая, с супругом я отказал знатное состояние для безбедной жизни. Земной поклон Осипу Михайловичу. Уходя в мир вечный, льщу себя надеждой о его добром к тебе отношении.

Это было последнее письмо Ивана Ивановича. Сватовство и помолвка Кесоглу с Парашей были омрачены печальным известием о его кончине.

Столичная газета писала, что устроение домов для призрения безродных детей в России, равно как и способы воспитания и научения тех детей полезным ремеслам сделали имя Бецкого известным в образованных обществах всех стран.

Анастасия Ивановна была убита горем.

Свадьба Параши с Кесоглу состоялась после Спаса Летопровода. Пришел Спас – рукавицы про запас. Ночи стали заметно холодными, листья на деревьях тронула желтизна.

Это случилось еще до свадьбы Параши, но пересудов было много и после свадьбы. Перед Троицей христиане устилают землю в горницах васильками, мятой, ромашкой и чебрецом, а также и в других местах где только можно укрепляют пучки трав и цветов, отчего дом становится таким пахучим, что невозможно определить, с какой стороны стоит хлев и какую скотину там держат – коров или свиней.

Как известно, в большой светелке Березовых была поперечная жердь. На жерди, кроме праздничной одежды, висели драгунский карабин и палаш, поскольку унтер-офицер Березов не был в отставке, а лишь в бессрочном отпуске.

Если бы вы спросили, где в Южном форштадте живут Драгуны, то всяк, не исключая малого хлопчика, указал бы вам хату Березовых да еще предупредил, что у них злые собаки, поэтому прежде чем войти к ним во двор, надо крепко постучать в ворота и вызвать хозяина или хозяйку. Ведь было же, что драгунские собаки чуть не съели дьячка Хведира. Еще, хвала Богу, что дома был Степан. Даже когда дьячок – человек степенный и в суждениях справедливый вошел в хату, осенил себя крестным знамением и поклонился образам Матери Божьей и Николая Чудотворца, пожелал хозяевам жита, пшеницы и всякой пашницы, то и тут тявкала малая собака и норовила ухватить лицо духовного звания за ногу. Выгнать ее из горницы было невозможно, поскольку она забралась в такой угол, где Степан ее не мог достать. Через открытую дверь в другую светелку было видно, что там две люльки. Перед Пасхой Степанида родила двойню – сына и дочь. Между ними, на удивление людей, живших тогда в Одессе, вовсе не было наружной одинаковости, исключая карие, как у Степаниды глаза.

На грех перед Троицей одна зловредная баба, предположительно Оксана Чуприниха, шепнула Степаниде, мол, Степан, когда она была на сносях, тягался со шляхтянкой Ганной с дальних хуторов. Муж, мол, той Ганны, был в извозе, и вообще она гулящая, что все знают не только на хуторах. После такого разговора Степанида взяла карабин, подкараулила Ганну, когда та приехала на возе в город за надобностью, и так шарахнула, что из Ганны и дух бы вон, не укройся она за деревом.

После этого происшествия полицмейстер Кирьяков велел Березову немедля быть у него.

– На основании приказа градоправителя его превосходительства вице-адмирала и кавалера де-Рибаса делаемая жителями города пальба из ружей запрещена не только ночью, но и днем, ибо этим нарушаетца тишина и спокойствие. Что Степанида в церковь на заутреню, обедню и вечерню надевает Степановы егорьевские кресты, продолжил он, беды в том нет, пускай наденет и унтер-офицерский мундир, хоть он будет ей до пят, что она из карабина пуляет в женское сословие, которого и так здесь в недостатке, – это скверно. Недолго учинить и душегубство. Может, она еще начнет здешних дивчат и молодиц рубить драгунским палашом?

Поскольку Степан на этот вопрос с полной определенностью ответить не мог, то Кирьяков положил боезапас к карабину у него отобрать, карабин и палаш с большой светелки он велел перенести на чердак, а чердачную дверь крепко закрыть на замок, ключ на сохранение отдать ему – премьер-майору и владимирскому третьей степени кавалеру Кирьякову, градоначальнику по полицейской части, который должен быть озабочен благочинием в городе. Случится у Степана по службе надобность в карабине и палаше, то оные будут выданы ему Кирьяковым с тем, однако, чтобы не достались Степаниде.

На основании приказа градоправителя его превосходительства вице-адмирала и кавалера де-Рибаса унтер-офицеру Березову за выстрел, произведенный его женой Степанидой, уплатить двадцать пять рублей штрафу на содержание лекарей. Ежели он, Березов, не пожелает уплатить тот штраф, то жене его, Степаниде, быть под крепким караулом месяц.

Степан Березов отдал двадцать пять рублей и в подтверждение того от казенного места получил бумагу: Степанида Березова от караула увольнялась, однако ей велено иметь покаянную беседу с попом.

Ксендз из Одесского костела, куда Степанида ходила на богослужение, несмотря что приняла православие, ей заметил: лишение-де жизни человека – деяние непотребное и греховное. В ответ Степанида выразила удивление тем, что пан ксендз не указал Ганне на греховность блуда и на ее непотребство в том, что она завлекала Степана под копну. Это, по словам Степаниды, могла бы подтвердить благонамеренная прихожанка Георгиевской церкви в Дальнике, а именно Оксана Чуприниха.

Когда природные россияне сходились с казаками на Пересыпи или на хуторах, то для беседы надобности в толмаче не было по причине сходства их наречий. Особенно хорошо взаимное понимание проявлялось за столом в храмовые праздники, к примеру, на Воздвижение Христа Спасителя в том же Дальнике или на Покрова Божьей Матери в Гниляковых хуторах, когда беседы велись за столами, где всего было в изобилии.

Но в обычаях между природными россиянами и гречкосеями наблюдалось большое несходство.

Россиянин, упившись, шел, бывало домой, чтобы поколотить за разные обиды тещу или на худой конец жену. Зная об этом, теща и жена от него надежно прятались, пока не отрезвеет.

Это не относилось к бессрочно отпускному унтер-офицеру Березову, который был известен трезвостью, а если малость и упивался, то, придя домой, перед женой своей, Степанидой очень совестился и говорил ей любезные слова. Она же тихо укладывала Степана спать и укрывала его овчинным кожухом, чтоб не занемог простудной хворью.

Казак в нетрезвости норовил жене не попадаться на глаза, потому влезал на печь подальше от греха. Ежели он влезть туда не успевал, то обыкновенно жена больно таскала его за чуб, пока не устанет, приговаривая: так тебе, гультяюга, чтоб ты с коня упал, чтоб ты вместо гречаников наелся всякой дряни и маялся животом.

Бывали, правда, исключения. Если у нетрезвого казака или гречкосея по какой причине не было чуба, то господарка брала макогон – некоторый род крепкой палицы – и колотила его, пока не устанет.

Когда же казак был громадного выроста, а господарке его Господь того не дал и была она малая, то такая господарка лаялась, что слышно было на дальних хуторах, более того, становилось известным, кто на кого лает.

Это убедило градоначальника по полицейской части Кирьякова издать приказ, в котором было следующее: «Коль по надобности какая хохлушка пожелает облаять своего мужа, то это не возбраняется, поскольку то ее собственный муж и ей вольно поступать с ним как заблагорассудится. Однако же в городе не должно нарушать благочиние и не должно быть соблазнов для жен из других народов, к примеру, из греческого племени, впасть в искушение и точно таким же образом лаять на своих мужей, буде придут домой нетрезвыми.

Хохлушкам строжайше повелеваю, прежде чем лаять на мужа, завлекать его в хату и изъяснятца с ним не иначе, как закрыв дверь и окна в той же хате крепко, чтоб голос хохлушки не был слышен в городе и тем благочиние, приличное добрым нравам, было нарушаемо. В крайности возникает надобность изъяснятца с нетрезвым мужем до того, как он придет домой, по дороге, к примеру, то сие, как изъятие дозволяетца, но обыкновенным голосом, более увещевательным, нежели ругательным, без употребления бранных слов и неприличных движений, кои могут породить смущение среди благонамеренных обывателей. Сие особо ставлю на вид некой Мотре, имеющей со своим семейством жительство на Пересыпи. У сей Мотри замечаема дурная привычка сочетать бой мужа макагоном с тасканием его же за чуб, произнося при этом такие слова, что даже усатовский поп Филарет Серединский впадает в уныние. От такого непотребства вышеуказанной Мотри у ее мужа – исправного казака по имени Хвесько – пооборвало часть чуба на голове, а также один ус, который справа. А ведь казак в строю для военной надобности должен иметь молодецкмй вид. Посему мужа, буде нетрезвый, Мотре более за чуб и за усы не таскать, а токмо изъяснятца с ним вышеозначенным порядком. Смотрение за исполнением сего возложить на господина полкового есаула Черненко.

Градоначальник по полицейской части премьер-майор и владимирский третьей степени кавалер Кирьяков.

Дано сие в августе 15 дня сего 1796 года».

30 октября в Одессе торжественно открывается биржа, чтоб облегчить купцам занятие торговыми делами. Сделки с иностранными негоциантами на вывоз зерна, шерсти и юфти за границу теперь заключались в биржевом здании. С раннего утра, исключая праздничные дни, сюда подкатывали экипажи и тут толпился люд по преимуществу купеческого сословия. Улицы Одессы были в багрово-желтой подстилке опадающих листьев. Кончалось бабье лето с его теплом и живительной прохладой, обилием винограда, фруктов и разного овоща. Наступала глупая осень с дождями и порывистыми ветрами. Холодное море рябило волнами.

20 ноября 1796 года Франц Павлович де-Волан прочел в магистрате манифест о кончине ее величества государыни Екатерины II. Императором России стал Павел I. Печальную и тревожную весть о смерти государыни по городу и хуторам разнес пятьдесят один пушечный выстрел с береговых батарей. Орудия били глухо с равными во времени перерывами. Гасли тяжелые стоны траурной артиллерийской канонады уходило в Лету бурное екатерининское время.

Признаков надвигающейся катастрофы замечено не было. Государыня была здорова и, как всегда, деятельна. Она ушла из жизни неожиданно для всех, вызвав величайшую смуту в умах ее окружения и тех, кто был орудием ее государственных начинаний.

Осип Михайлович в знак глубокого траура приказал приостановить все работы в городе и в порту. В храмах священнослужители возносили молитвы за упокой души новопреставленной, пересказывали в проповедях ее деяния.

В доме де-Рибасов все погрузились в печаль. Анастасия Ивановна неутешно рыдала. Осип Михайлович понимал, что ушла из жизни не только государыня, но и близкий их семье человек. Будет ли новый государь столь же к ним милостив? Для де-Рибасов назревали крутые перемены.

Встревожен был Осип Михайлович и судьбой Одессы. В последние годы при Малом дворе наследника престола цесаревича Павла Петровича вошел в силу недоброхот де-Рибаса – Ростопчин, известный не столько умом, сколько искусностью в интригах. Неприязнь к де-Рибасу Ростопчин перенес на Одессу.

Николай Семенович Мордвинов по-прежнему был обходителен и ласков, но в заблуждении упорен. Со сменой правительства он непременно станет связывать успешность дела по устроению главного коммерческого порта где с иным местом, но не в сердцу его нелюбезной Одессе.

Подлость Ростопчина заходила далеко. Сей господин неудержан был и перед гнусной клеветой, обвиняя Осипа Михайловича во всех смертных грехах.

В последний наезд в столицу де-Рибас искал случай встретиться с Ростопчиным и потребовать удовлетворения. Ростопчина, однако, в Петербурге не было. По чистой случайности? Ведь известно, что подлость соседствует с трусостью.

Павел был нетерпим к окружению покойной государыни, не понимал и не принимал екатерининские замыслы, к успехам России в двух войнах с Турцией относился весьма прохладно, потому как они были связаны с ненавистными ему именами Орлова и Потемкина. Де-Рибас же обласкан тем и другим. К тому же Большому двору был близок Иван Иванович, а Малый двор покойник, как и государыня не одобрял.

Новый царь прежде всего указал самовольный переход крестьян с места на место не допускать, виновных в приеме и укрывательстве беглых определять в примерное наказание. Каждый по царской воле должен оставаться в том звании, в которое он по ревизии прописан. В Новороссийском крае тем были посеяны смута и уныние.

Князь Браницкий потребовал возврата пребывающих в Одессе в мещанском звании его крепостных людей. В приложенном к сему списке было имя и Грицька Остудного с его женой Еленой, поелику тот Грицько состоял с означенной Еленой в браке, освященном церковью. Жена, согласно узаконениям российским, следовала состоянию мужа. Князь Браницкий требовал также доставления в его имение на Подолии детей Грицька и Елены. Дети, согласно тем же узаконениям, следуют состоянию их родителей, независимо от времени и места их рождения.

Какой-то генерал Ширай писал о побеге лет десят тому назад из слободы его Степановки Ольвиопольского уезда и пребывающих ныне в Одессе крестьян Хвеська Задерихвоста и его жены Мотри, ныне против закона состоящих в черноморских казаках, Григория Циркуна с сыном его Лукьяном, равно Лаврентия, прописавшегося в купцы третьей гильдии и ведущего торг на Вольном рынке разными скобяными товарами. Вместе с Лаврентием Тараненко генерал Ширай требовал водворения в его имение жены Лаврентия, до замужества состоявшей во дворянстве, хоть род ее был достаточно обедневшим, равно их сыновей и дочери.

Запросы от помещиков на возвращение крестьян поступали в городской магистрат, где не рассматривались за недосугом, отчего следовали жалобы генерал-губернатору Бердяеву, которому также был недосуг за обилием государственных занятий. Чиновники губернаторской канцелярии отписывали господам помещикам, что они-де вольны сами водворять их крестьян на прежние места жительства.

В первых числах января нового 1797 года из Петербурга в Одессу прибыл фельдъегерь государя. Из доставленного им рескрипта следовало, что де-Рибасу надлежит немедля сложить с себя градоправительство и отправиться в столицу.

Осип Михайлович впал в дурное состояние духа, из рук валилось все, из головы не шла тревога: «Каков сей поворот судьбы?»

В Петербург из Херсона вызывался и вице-адмирал Мордвинов. Пошли слухи, что де-Рибаса зовут в столицу, чтобы заточить в крепость, а Мордвинова – для возвышения в чине и по службе, для принятия его проекта об устроении главного черноморского порта в Херсоне.

Анастасия Ивановна казалась скорее веселой, чем печальной. Впереди Петербург и большой свет. До провинциальной Одессы она была не охотница, в перемене правительства дурного для Осипа Михайловича не нашла. С Павлом Петровичем она была дружна с детских лет, чему весьма мирволила покойная императрица. Посещения дома Бецких цесаревичем государыня поощряла и к Ивану Ивановичу неоднократ входила с просьбой о наставлении наследника престола и научении его уму-разуму. Сам Иван Иванович относился к Павлу с великим расположением и душевной теплотой.

Анастасия Ивановна уповала на благоволение государя к де-Рибасам, хоть и не говорила об этом Осипу Михайловичу. Он же сам полагал излишним посвящать жену в мрачные сомнения.

Сообщив в городской магистрат, что он сдал начальство контр-адмиралу Павлу Васильевичу Пустошкину, де-Рибас с супругой покинули Одессу. Их санный экипаж провожали Микешка с Марысей и Параша. Кесоглу состоял в отъезде по греческому обществу. Параша совершенно сникла от неожиданно свалившейся на нее разлуки с Анастасией Ивановной, без которой жизнь свою она совершенно не мыслила.

В феврале полковой есаул Черненко и вся славная Черноморского казачьего войска громада из Пересыпи получила печальную весть о смерти запорожских казаков генерала Чепиги. Вскоре стало известно, что войсковым старшиной избран полковник Головатый. Затем последовал указ казакам сниматься на Кубань, в Фанагорию, а буде кто не согласен – тех переводить в мещанское сословие.

По получении этого указа полковой есаул Черненко собрал всю пересыпскую громаду, встал на бочку и держал такую речь: «Тэе… Гм… того… Паны добродеи, значится, славные лыцари… Верного Гм… Черноморского войска казаки. Того… Извиняйте, запамятовал. Того… Значится, вышел от царя нам указ идти и селиться в Фанагории. А где эта Фанагории, звиняйте, не знаю».

Казаки слушали есаула с должным почтением, однако ухмыляясь почесывали затылки.

– Надо определить день, когда выступать и что брать в дорогу, – продолжал есаул.

– Не держите за пазухой зло на меня, дуру, пан есаул. Зачем, однако, сдалась нам та Фанагория? – казаки определили голос Хвеськовой Мотри, известный всей громаде. Именно этим голосом она увещевала своего Хвеська, когда тот приходил домой нетрезвым.

– Земля там добрая, – сказал полковой есаул.

– И тут добрая. Была бы охота сеять и жать, – возразила Мотря.

– Государю императору нужны там казаки против татар.

– И тут Господь Бог нас татарами не обидел. Они – рукой подать, за лиманом. Турки того и гляди из моря начнут вылезать, – не унималась Мотря.

– Та что мне с бабой балакать, – возмутился полковой есаул. – Панове казаки, нам должно обсудить, когда выступать. В дорогу брать добрых строевых коней, саблю, пику, у кого есть – и карабин. Казак прежде всего вояка.

– А как же добро? – возмутилась Мотря.

– Что еще за добро?

– Коровы, овцы, у кого есть свиньи, у меня до того ж гуси и куры. А хата с хлевом, погребом и клуней?

– С хатой и клуней ясно – продать кто купить пожелает. Свиней и коров тож – путь не близкий, – решил есаул. – Мы, добродеи казаки, войско, а не цыганский табор.

– Войско-то войско, добро, однако, тяжкими трудами нажито. Может, я ночей недосыпала. В этой Фанагории что? Степь и волки воют, – упорствовала Мотря.

– Не зря говорят, что у бабы волос длинный, да ум короткий. Я ж тебе говорю, что там добрая земля.

– Это мы еще поглядим, у кого он короткий, – при этих словах Мотря повернулась к есаулу спиной.

– Слушай, Хвесько, забери ее отсюда, пока я окончательно не вызверился.

– Хвесько? – в голосе Мотри была насмешка. – Он меня… Да я его…

– Иди до хаты, Мотря. Тут серьезный вопрос, – просительно сказал Хвесько. – Ты же все-таки не казак, а баба. Ну чего ты встреваешь не в свое дело? Иди, Мотря, до хаты.

– Как это не мое? Люди добрые, что он тут говорит? Позбыть все и уйти свет за очи? Это не мое дело?

– Та уйди ты, Мотря, – упрашивал жену Хвесько.

– Чего? Да я последний чуб вырву на твоей голове, дурень. Горе мне на свете. Пень – пнем. Ты ему одно, а он тебе другое. Оставить нажитое трудами и идти в какую-то Фанагорию. А мне и тут добре.

– Иди до хаты, Мотря, – настаивал Хвесько.

– Ну чего ты до меня пристал?

– Как это чего? Господарь я тебе или не господарь?

– Ну господарь.

– То ты меня должна слушаться, а то я тебя буду бить.

– Ты что, умом двинулся? – заплакала Мотря. – Тьфу на него, люди добрые. Такое скажет, что кучи не держится.

– Мотря, иди до хаты, а то, ей-бо, буду бить. Дай только очкур снять.

– Я тебе покажу очкур, – при этих словах Мотря вцепилась Хвеську в чуб и стала его трепать, как она имела обыкновение делать, когда он приходил домой пьяным. На этот раз, однако, Хвесько возмутился и решительно оттолкнул ее от себя так, что Мотря села на гузно. За его обширностью посажение было мягким и вызвало со стороны Мотри не столько возмущение, сколько удивление, потому что такого еще не бывало.

– Не баба, а ведьма в юбке, – сказал Хвесько и в сердцах сплюнул. – Попутала же меня нечистая сила взять ее в жены.

– Ах ты ж охайник. Глаза бы мои на тебя не глядели. Зачем ты мне сдался? Я б пошла за лепшего в селе казака. Ко мне, может, и теперь женихается усатовский батюшка Филарет.

– Я тебя покрытою взял, – сказал в сердцах Хвесько.

– Покрыткой? Что ты брешешь? – растерялась Мотря.

– А вот и не брешу.

– Нет, брешешь.

– Нет, не брешу. При громаде перекрещусь, что не брешу. – Хвесько осенил себя крестным знамением.

– Люди добрые, что ж это деется? Такое слышать и от кого?

– Ты с москалями тягалась, когда была девкой.

– С какими москалями? Когда я была девкой?

– Когда гусарский эскадрон у вас в селе был на постое, и байстрюка от гусара родила. Это все село знает. Батьки твои его растят. Ему уже десять годов от роду…

– Все ты брешешь, – заплакала Мотря горькими слезами. – Как есть брешешь. Я ему гречаники, я ему вареники, я ему борщ с пампушками, а он, люди добрые, такой охайник. Мало что собрался меня с малыми детьми бросить, так еще обрехал перед всем миром, что теперь на улицу срам выйти.

– И мы с Василем не желаем в ту Фанагорию. – сказала Одарка, жена доброго казака Мочулы. – Идем, Василь. Пускай пан есаул с Соломией туда едет.

Василь Мочула не стал с женой препираться и молча последовал вслед за ней до хаты.

Из пересыпских казаков только какая-нибудь полусотня согласилась идти на Кубань. Остальные – кто решительно сказал «нет», а кто отступился молча.

В тот день, когда полковым есаулом Черненко назначен был выступ, на сбор пришло не больше десятка казаков – все молодые хлопцы, только два старых, у которых не было ни жены, ни кола, ни двора.

Большой неожиданностью было заявление полкового есаула Черненко, который сложил с себя уряд и сказал такие слова: «Не гневайтесь славные лыцари, идите без меня в ту Фанагорию, поведет вас Кузьма Чигиринский. Стал я немощным. И баба моя как одурела – не пойду и только. Я ее и так, я ее и сяк, а она свое заладила».

Когда казаки, собравшиеся в Фанагорию, сели на коней, то их догнали еще три всадника и пристроились в хвост. Это были те хлопцы, которых удерживали жены, но удержать не могли.

После отъезда пересыпских казаков на Кубань произошло еще одно событие, которое вызвало самые различные толки. Монахи схватили и заковали в железы усатовского попа Филарета Серединского. С церковного амвона была зачитана бумага архимандрита харьковского Покровского монастыря Лаврентия, где значилось, что Филарет взят под крепкий караул за побег из монастыря, равно за мирские дела: за чинимые соблазны Елизавете, здесь Войтихой реченой, а также пригожим казачкам и женам партикулярных обывателей – Любови, Софье, Вере, Надежде, опять же Любови, что засвидетельствовано допросами. Будучи в нарушение устава усатовским попом, указывалось далее в той же бумаге, тем Филаретом Серединским за требы была взымаема деньга сверх того, что дозволялось. За это Филарета Серединского доставить в Покровский монастырь и при всей монастырской братии испросить, куда он девал деньгу, что у него была и яко у эконома сего монастыря. Буде ту деньгу он не возвратит или не укажет, где оная пребывает, учинить ему в присутствии монастырской братии в консистории жестокие наказания плетьми, доколь не укажет. После отобрать у него подпись о честном и неисходном пребывании в монастыре и отослать к игумену для заточения его в келью и даже посажение на цепь под присмотром монахов и иеромонахов.

Все началось с подметного письма на Филарета Серединского в Одесский консисториальный суд, в котором указывалось, что он-де, а именно Серединский, большую часть прихода от продажи свечей, за требы и доброхотных на тарелку сборов утаивает и ныне замышляет самовольную, без соизволения постройку церкви на Кривой слободе, заведение там новых икон, отливку знатных колоколов, чтобы тем завлекать к себе прихожан и увеличивать свои прибыли. Пускай-де жители Усатова, равно и других хуторов, к исправлению церковных треб – венчания, крестин, освящения домов,колодцев и прочая более того праздношатающегося попа не приглашают. Вдова-де Федора Семенова жалится на него, иеромонаха Филарета, в том, что, будучи ее духовником, он вчерась пришел в ее дом в Кривой слободе и требовал насильственного сообщения с ним, для чего стал разоблачаться, сказывая при этом, что такое его желание удовлетворяют многие честные женщины в Кривой слободе и на Усатовых хуторах, не исключая всем известную здесь Войтиху.

Подметное письмо было передано в Духовное правление, а между тем еще до взятия Филарета под караул дьячку и пономарю усатовской церкви было приказано его, Филарета, к отправлению богослужения не допускать, ключи от храма божьего ему не давать.

При аресте ничего крамольного у Филарета не оказалось, были изъяты лишь три первопечатные в Новороссии книги.

Это «Канон вопиющей во грехах души» – стихотворное сочинение светлейшего князя Потемкина, напечатанное в Кременчуге в Екатеринославской губернской типографии, откуда и пошло печатание книг в здешнем крае. При разыскании Филарет Серединский пояснил, что имел обыкновение на сон грядущий перечитывать один стих «Канона» для отвращения мыслей от греховности. Вторая книга – сочинение капитана Семена Боброва «Таврида, или мой летний день в Таврическом Херсонесе», где стихотворно живописались чудные места южного Крыма. Книга эта была отпечатана в Черноморской адмиралтейской типографии. Третью книгу отпечатали в той же типографии и тоже с одобрения начальства. Это было сочинение профессора сельского хозяйства Михаила Ливанова «О земледелии, скотоводстве и птицеводстве».

При разыскании было установлено, что светлейший князь Григорий Потемкин ни в чем вредном для монархии и порядка замечен не был. Семен Бобров, поелику он человек чиновный и поныне обитается на службе государю, также был найден сочинителем благонамеренным. Что же до Михаила Ливанова, то о нем ничего определенного не было ведомо. Читать же его сочинение, изъятое у Филарета, монахам, производящим разыскание, было недосуг, посему в этой части Филарет Серединский оставался в подозрении.

Усатовские прихожане и одесские обыватели утверждали, что Филарет Серединский возможно Филарет, но не поп, а возможно что поп, но не Филарет, а возможно, что не Филарет и не поп, а Емелька Пугачев. Так что голову отрубили не Емельке, а Филарету. Что до Емельки, то было разномыслие. Одни утверждали, что тот Емелька злодей и душа у него аспидная, а другие, что Емелька – мужицкий царь, задумавший гречкосеев обратить во дворянство, а дворян – в мужиков. Не вечно же одним жировать, а другим землю пахать.

Нашлись и такие, кто утверждал, что Филарет Серединский – враг рода человеческого, нечистый дух в поповском облачении и что у него хвост, притом за громадностью необыкновенный, который был весьма даже замечаем благочестивыми прихожанами. Женихаясь к прихожанкам, этот Филарет Серединский будто не только осквернял их плоть, но более того – совращал души. Войтиха Елизавета, однако, утверждала, будто никакого хвоста у Филарета Серединского она не видела, что и может подтвердить клятвенно на Святом писании. Надо сказать, Войтиха Елизавета более Любови, Софьи, Веры и Надежды, опять же Любови убивалась и даже неутешно плакала от того, что Филарет Серединский был закован в железы. Проведав, как поведут Филарета, она собрала целый узел разной снеди и ждала на дороге, но к Филарету не была допущена монахами.

В усатовской церкви службу правил отец благочинный, сам и проповедь держал, говорил он о земной юдоли, о соблазнах, о греховных слабостях, о слепоте мирян, кои не отличают святость от алчности и похоти. Поэтому, утверждал благочинный, вина за то, что произошло в усатовском приходе, более на самих прихожанах, в суете сует забывающих о Боге, а более думающих о земной, преходящей выгоде.

Будучи тронуты справедливостью упреков отца благочинного, старые прихожанки плакали, а молодые, потупив очи, предавались скорби, однако, потому, что нету более батюшки Филарета Серединского, страждущего безвинно.

Лихолетье

Орлик-Орленко за распорядительность и беспримерную храбрость в схватках с закубанскими башибузуками был произведен в есаулы и жалован егорьевским крестом второй степени. Он стал одинаково лихим воякой что на коне, что по-пластунски, поэтому и был хорошо известен как среди своих, так и среди неприятелей. Орлик показал себя замечательным стрелком и лихим рубакой.

Этого Егория он получил из рук генерала Гудовича. Будучи по случаю при корпусном штабе, Орлик крепко сошелся там с Филиппом Гриневским, которого за дуэль разжаловали из премьер-майоров в поручики. Как и Орлик, Гриневский был широк в плечах, ступал легко, во всех движениях – и за столом, и на коне был ловким. В обхождении с женским сословием он даже превосходил Орлика.

– Я тебе скажу, дг'руг мой, чег'ркешенка – это вещь. Огг'ромные глаза, осиная талия, длинные ноги… Газель! Одно пг'рикосновение бг'росает в дрожь. Наши г'русские баг'рыни, бг'рат, тяжеловаты и главное в любви менее чувствительны, бг'рат. Польки – пг'релесть. Но к польке, бг'рат, без бокала шампанского ходить не смей. Чег'ркешенка – гог'рная газель. Полька – женщина света, в кг'ринолинах. Впг'рочем, это – вашему бг'рату, казаку, не понять. Женщину, бг'рат, надо вкушать, как сочный пег'рсик. Что ты, бг'рат, на меня смотг'ришь? Пег'рсик – это фг'рукт, это, понимаешь, этакие дамские пальчики – длинные, нежные и г'розовые… Гм… Облобызать бы такие пег'рси, бг'рат. Впг'рочем, к чег'рту женщин. Вчег'рашнее дело было славным. Пог'работали мы с тобой, Гг'риша! С пег'рвых же выстг'релов мы обг'ратили их в бегство, но никто не бежал. Тг'роих ухлопали, остальных связали лапами ввег'рх.

Орлик знал, что Гриневский будто трижды стрелялся, однажды был жестоко ранен. В последнем поединке он убил противника с холодным безразличием. Именно за этот поединок Гриневский будто был разжалован в поручики, были наказаны и секунданты. Сказывали, что история могла кончиться для Гриневского и куда более скверно, могли разжаловать и в рядовые. Гриневский, однако, раскаяния не испытывал.

Виновницами всех трех дуэлей будто были женщины, в понятии Орлика – бабье. Это ему, Орлику, внушало не уважение, а скорее презрение к Гриневскому, которое он и высказывал приятелю со свойственной ему крестьянской непосредственностью.

Но Орлика и Гриневского связывала бесшабашная храбрость. Они могли в рост расхаживать под прицельным огнем ходжахедов, врубаться в неприятельскую лаву, в десяток раз их превосходящую.

– Послушай, бг'рат Гг'риша, – говорил Гриневский у тлеющих угольев догорающего костра, переворачивая шампуры с духовитой бараниной, – женщина, бг'рат, – пг'релесть. Пг'редставь, в Измаильскую кампанию эта каналья г'Ростопчин купил у молдавского бояг'рина кг'расотку. Совег'ршенно сумасшедшая талия, гг'рудь языческой богини, бедг'ра – с ума сойти, не идет, а плывет. Венег'ра, впг'рочем, тебе этого не понять. Ты мужик и о Венег'ре ни хг'рена не знаешь. Пг'редставь, этот скг'ряга, говог'рят, отдал за нее две тысячи серебг'ром.

– Кто еще за Ростопчин? – вскинулся Орлик.

– Изг'рядная свинья.

– Где он теперь?

– Да что ты, бг'рат, кипятишься. Говог'рят, в Петег'рбурге, пг'ри двог'ре.

– Как звали кг'расавицу?

– Это, бг'рат, не скажу, пг'редставь, не знаю. Это дег'рьмо дег'ржало кг'расотку для себя за семью замками. Отчаянный тг'рус. Как только туг'рок откг'рывал огонь, у него начиналась медвежья болезнь, штаны становились мокг'рыми и смг'радными. А владел, бг'рат, такой женщиной. Мы, бг'рат, лезем на г'рожон и только мечтаем о чег'ркешенке. Эх, бг'рат Гг'риша, нет в этой жизни справедливости для гусаг'ра.

На приеме генерал-прокурора князя Алексея Борисовича Куракина государь спросил:

– А что, черноморские адмиралы в Петербург, слава Богу, прибыли?

– Прибыли, ваше величество. До высочайшего соизволения им велено сидеть по домам.

– И как они?

– Сидят, ваше величество.

– Ну и пусть сидят. В дело какое употребить их?

– Воля ваша, государь. Но разное говорят. Граф Ростопчин всем сказывает, что де-Рибас – первейший в империи взяточник и вор. На строительстве порта в Одессе он два миллиона украл и голодом уморил гренадерскую дивизию. Вокруг себя сколотил шайку воров. Им в пору бы с кистенем и на большую дорогу, а они к чинам и наградам.

– А что Мордвинов?

– Тот, утверждают, изверг более де-Рибаса. Якобинец, ваше величество. Порицает монархию и богоустановленные в отечестве порядки, за что еще Потемкиным был ввергнут в опалу и отставлен от службы. Клеврет Платона Зубова, потому после смерти Потемкина вновь был возвышен. Разномыслия у сих черноморских адмиралов, государь, только в том, где быть там главной торговой гавани, в остальном оба душегубы. Мордвинов утверждает, что самодержавная власть в России противоестественна и вредна, ее-де следует ограничить чем-то на манер аглицкой палаты лордов, куда вошли бы первые умы империи, а мужику-де дать поболее свободы, высказывает мысль о неприкосновенности частной собственности даже перед лицом державной воли государя. Сие есть также посягательство на власть императора, которой должно быть никем и ничем неограниченной. В понятии же Мордвинова самодержавная власть – первейшая несправедливость, порождающая все прочие несправедливости. По донесениям тайной полиции сей адмирал много витийствует о совершенном правосудии и личной неприкосновенности обывателя, сказывает, будто сие есть залог благосостояния общества и спокойной жизни каждого. У почтенного адмирала есть одно весьма достойное высшего флотского начальника увлечение: читает колобродные сочинения аглицких и французских смутьянов о разделении властей на законодательную, исполнительную и судебную. Между тем в Воинском Уставе еще блаженныя памяти государя Петра I сказано, что вся власть в России принадлежит царю. По донесениям агентов тайной полиции Мордвинов о том витийствует, что государственное благо не должно иметь опору только в некоторых малочисленных лицах. Такие слова, государь, нахожу более уместными в устах французского цареубивцы, нежели российского адмирала, командующего всеми морскими силами империи на южных Черном и Азовском морях.

– Россия всегда была обильна ворами, – сказал Павел. – Одним больше, одним меньше – оттого империи моей худо не станет. Де-Рибас пускай сидит в Петербурге, волен бывать где пожелает. Что же до Мордвинова, то этого господина отправить в Херсон по прежней службе с последующей отставкой. Потемкин был изрядный мерзавец, но здесь ему в правоте не откажешь.

– Будет исполнено, государь, – поклонился князь Куракин.

– Ступай.

– Слушаюсь, ваше величество.

Князь Алексей Борисович Куракин еще не знал, что уже сам стал жертвой самодержавной власти. Вставала новая звезда – еще не князь Петр Алексеевич Лопухин – человек не примечательный и мало кому известный. Но Павел решил отставить Куракина и в генерал-прокурорской должности утвердить Лопухина, к дочери которого, Анне Петровне, он все больше воспалялся любовной страстью.

Настасья Ивановна по Иорданской лестнице Зимнего была приведена флигель-адъютантом в Тронный зал. Государь стоял в белом мундире в окружении высших чинов гвардии и армии. Он шагнул навстречу Настасье Ивановне и остановился. Она опустилась на колено, как требовал новый придворный этикет, со стуком, и поцеловала протянутую ей государем руку.

– Господа, – сказал Павел, обращаясь к генералам, – оставьте нас. Сударыня?…

– Ваше величество…

– Вы заметно изменились.

– Увы, государь, время не красит.

– Но вы хороши собой, как в те былые годы, когда я имел честь и удовольствие быть принятым в доме вашего батюшки покойного Ивана Ивановича.

– Это было время нашей молодости, время, ушедшее невозвратно, ваше величество.

– Вы, кажется, только вернулись с юга?

– Да, государь, я была там с супругом моим вице-адмиралом де-Рибасом.

– Разве де-Рибас произведен в чин флотский? Мне известно, что он генерал сухопутных войск.

– Он предан вам, государь, и слуга отечеству.

– Ваш супруг, государыня, затеял пустое и казне обременительное дело.

– Он стал жертвой клеветы недоброхотов. Я припадаю к стопам вашим и молю о справедливости, государь. Супруг мой Осип Михайлович де-Рибас в минувшую турецкую войну был в разных сражениях, за личную храбрость и распорядительность в войсках удостоен похвалы и награждений от высших начальств.

– О нем, сударыня, мне говорят дурно, очень дурно. Сказывают, что от тех сумм, которые обращены на затеянное им строительство державе нашей ненужных города и порта, значительная часть им удерживается для себя.

– Именем всего святого, ваше величество, явите милосердие и справедливость. Все, в чем обвиняется Осип Михайлович его недоброхотами, – мерзкий навет и только. Государь, мы в крайне стесненных обстоятельствах. Имение в Полоцкой губернии, коим удостоен Осип Михайлович за военные заслуги, малодоходное, оставленный тятенькой капитал сравнительно с тем, что отказано им богоугодным заведениям, и того более ничтожен. Единственная надежда наша – жалование Осипа Михайловича по новой службе. Наша преданность, государь, безгранична, а усердие Осипа Михайловича в службе многократно им доказано.

– Полно, Настасенька, – улыбнулся Павел, и то, что он назвал ее как в те далекие времена их юности Настасенькой, было к добру. Впрочем Анастасия Ивановна отлично знала, что Павел легко перекладывал гнев на милость, равно как и милость на гнев.

– Все будет устроено к лучшему, Настасенька. Ступайте к вашему супругу, сударыня, и скажите, что нашей государственной волей он определяется в должность генерал-кригскомиссара. Сие, сударыня, весьма знатное повышение, которое свидетельствует о монаршем к нему благоволении. Это в одночас есть наш ответ недоброхотам вашего супруга.

Из всех павловских сановников Мордвинов знал только Ростопчина. По силе влияния на государя с Ростопчиным мало кто мог сравниться. Находясь в домашнем заточении, Николай Семенович через верных людей просил Ростопчина повлиять на государя в его пользу. Ростопчин долго не отзывался. Лишь перед выездом Мордвинова в Херсон он явился с визитом, однако по соизволению государя.

В беседе с Николаем Семеновичем Ростопчин был назидателен и по высокой должности спесив.

– Причину недовольства государя вами ищите в кознях врагов. Их было много. Позволю напомнить Потемкина, Зубова, Суворова. Но более всех зловреден и по коварству опасен Рибас. Сей заморский авантюрист не брезгует, чтобы клеветать. По его наветам – вы бездельник, вор, лжец, честолюбец, личность совершенно бездарная, не только недостойная по службе повышения, но более того в нынешней должности не к месту. Да будет известно вам, что и супруга Рибаса – Настасья – первая в Петербурге интриганка. Язык ее бросил гнусную тень не на одно честное имя. Рибасша охотно говорит о каждом в зависимости от корыстных интересов ее мужа. Жертвой интриг Рибаса стал и государь, воля которого в ваш адрес вызвана их гнусными кознями.

– Слышать мне это, Федор Васильевич, прискорбно. Я не опускался до личных препирательств с де-Рибасом и личных против него выпадов. Осипа Михайловича я всегда считал человеком талантливым, умным и энергичным и эти суждения о нем не скрывал. Разумеется, и де-Рибас, как и все мы, не безгрешен. Если все то, что вы сказали, действительно так, то пусть это будет на его совести. Покоряюсь судьбе, ибо что могу сделать в сложившихся обстоятельствах? Государь не желает меня удостоить аудиенцией. Вице-адмирал Кушелев как лицо первоприсутствующее в адмиралтейств-коллегии указал мне немедля вернуться в Херсон и там ждать распоряжений относительно моей судьбы. Это указание я принимаю как отставку с высылкой из столицы. Ежели к тому представится случай, прошу вас, Федор Васильевич, скажите государю, что я остаюсь верным престолу и в постоянной готовности быть там, где будет указано его державной волей.

– Непременно скажу, именно так скажу, Николай Семенович. Но Павел – человек трудный, упрям в предубеждениях, вспыльчив, склонен к принятию абсурдных решений, жертвой которых стали и вы.

Помедлив, Николай Семенович сказал:

– Государь есть государь и мы – подданные приемлем его таким, как он есть.

Кто знает, но весьма возможно, что ум и проницательность Мордвинова избавили его от разжалования и путешествия в Сибирь.

Они расстались холодно. Было похоже, что Николай Семенович открыл для себя еще одного недоброхота, быть может, более других опасного.

При покойной государыне Екатерине Алексеевне российское правительство дало согласие на переселение в Новороссию словенцев, известных своим умением в разных ремеслах и прилежанием в полезных занятиях.

3 июня 1797 года Павел I писал губернатору Бердяеву: «В ответ на ваш рапорт возлагаю на собственное ваше попечение и осмотрительность переселяющихся в нашу империю венецианских словенцев. Приезжающим семействам назначить свободные места в околичности Одессы. При этом смотреть, чтобы не напустить к нам бродяг и еще более людей беспокойных и подозрительных».

Бердяев это смотрение переложил на градоначальника Лесли, сменившего Кирьякова. Приказом полицейским чинам Лесли велел усилить надзор за всеми без единого исключения иностранными переселенцами из опасения, чтобы под их видом на новороссийских землях не поселились смутьяны, подобные французским цареубийцам.

К появлению в Новороссии и особенно в Одессе различных насильников, воров и порицателей порядков, установленных Богом и от правительства введенных узаконениями, Лесли относился неодобрительно и потому, что здесь не было достаточных острогов для их содержания.

В августе 1797 года присутственные места и обыватели Одессы исключая бродяг, были в тревоге. Из Молдавии пришла весть о распространении там моровой язвы. Свояк Грицька Остудного Никулаш из Оргеева божился, будто поветрие не милует ни старого, ни молодого. От человека, им пораженного, исходит гнилостный дух. При этом тому человеку кажется, что у него под исподним бегает множество блох, отчего плоть свою он раздирает до костей, кровянится от пят до головы!

Свояк Грицька Остудного, чтобы не быть заключенным в карантин, укрывался в курятнике, который по этому случаю был наполнен свежескошенным сеном, клевером и ромашками. Спать было там не дурно. До ветру он ходил за курятник, а не куда все.

Следовавший из того же Оргеева в Херсон протодиакон Симеон Бобырчя был в Одессе удержан и посажен на карантин, а после еще раз удержан перед въездом в Херсон и вновь посажен в карантин, отчего тот протодиакон лаялся: почему-де его не пущают к диаконице Варваре, имеющей жительство в этом губернском граде?

В Екатеринослав, который Павлом I был переименован в Новороссийск, к военному губернатору Бердяеву прибыла эстафета курьером. В ней указывалось, что моровая язва распространилась на соседние Дунайские княжества, и предписывалось принять строжайшие меры, чтобы отвратить ее проникновение в наши пределы.

Не далее как в сентябре заразная болезнь была найдена на прибывшем из Стамбула в Одессу российском купеческом бриге «Святой Николай». Шкипер и команда бежали с судна неведомо куда. Всем воинским и полицейским властям, равно всем добропорядочным обывателям было предписано, буде тот шкипер с матросами замечены, немедля брать их под караул и крепко держать, а после препроводить в карантин. Обывателей власти увещевали, чтобы с пребывающими из турецких пределов они поступали со всевозможной осторожностью, без дурачеств.

В трюме «Святого Николая» было много добра: турецкие платки, разные материи, покрывала не только простые, но и полушелковые, кофей и красное греческое вино в таких огромных бочках, что, по уверению Грицька Остудного, и дворовой пес не перепрыгнет. Несмотря на важность этого добра для одесских обывателей, капитан порта приказал с помощью военных гребных судов вывести бриг «Святой Николай» в открытое море и там сжечь без всякого сожаления. Бриг горел всю ночь до утра. Жалкие остатки когда-то гордого своими очертаниями корабля поглотила морская пучина. Но спустя некоторое время прибой кое-что выбросил на берег в той стороне, где море выходило к Тилигульскому лиману. Из этого добра Задерихвосту достался бочонок вина, которое он пил до Рождества и остался жив.

Эстафетой же от государя губернатору Бердяеву сообщалось, что моровая язва распространяется в окружности Каменец-Подольска, поэтому надо употребить всевозможное бдение, чтобы чумаки из Подолии не возили через Одессу в заграничный торг пшеницу и в Новороссии не брали соль, исключая тех, которые уже там сидят.

В Дальнике умерла баба из крещеных эдисанок похоже от хвори, сходственной с прилипчивой язвой. После еще один хлопец тоже помер. Контр – адмирал Пустошкин нарядил консилию из лекарей. Пока лекари думали, моровое поветрие на том кончилось. Обыватели города стали впредь умирать от преклонных лет, а также от взаимных насилий. Пошел, правда, слух, что один человек помер, как и другие, но когда его опустили в яму, то неожиданно для всех он встал, троеперстно перекрестился и вылез из ямы сам, без посторонней помощи, взял свою жену, несколько удивленную его поведением, за руку и повел домой через маковое поле. Все сразу поняли, что речь идет о Грицьке Остудном, потому что в городе, на хуторах и в окрестных слободах никто более на такое не был способен. Здесь получилось полное согласие даже между греками и евреями, которые в иных случаях во мнениях не сходились и препирались иной раз кулачным боем, отчего Кирьякову, а затем и Лесли для водворения тишины и спокойствия приходилось употреблять воинские команды за недостаточностью обычной полицейской силы.

Кума Соломия у порта открыла новый трактир, обретший большую известность от Одессы до Архипелага. Матрос, которому доводилось бывать в Одессе, непременно шел в трактир Соломии, чтобы поесть вареников с творогом в сметане. В трактире подавали борщ с таким наваром, что ложка не проворачивалась. У притолоки трактира висели копченые окорока и другая снедь. Соломия вскоре научилась переводить турецкие левы и другую заморскую деньгу на российские ассигнации. Поэтому здесь не только природный российский матрос, но и грек, равно другой чужестранец мог купить на свои деньги, что душе его угодно.

В отличие от пересыпских казачек Соломия не точила лясы на завалинке, не заводила пустые свары, не ругала Федира, когда он, бывало, по случаю какого праздника или иной оказии и приложится к чарке оковытой. Но и то надо сказать, что Федир, ежели и прикладывался к той чарке, то умеренно, не упивался, как иные, головы не терял, памятовал о чине. После ухода казаков на Кубань он получил производство в офицеры регулярной армии и в одночас, по его прошению, отставку. Жалована ему была земля у Дальника, где завел он с пасынками Федором и Макаром крепкое хозяйство, поставил верховую хату, в отличие от землянок иных дальницких обывателей. Крыша той хаты была укрыта красной марсельской черепицей, которая шкиперами доставлялась в Одессу.

Соломия теперь выезжала на бричке, надевала длинную робу и шляпу, которые были в обыкновении дворянок. В Одессе она более была известна, как мадам Черненко. При появлении ее брички полицейский надзиратель Митрий Митрич становился во фрунт, выпячивал глаза и приложив руку к киверу, приветствовал ее всегда на один манер.

– Здрав желав, ваш высокородь!

Такая уважительность городового Митрия Митрича к мадам Черненко была не от офицерства ее супруга и даже не от значительности ее капитала. Уважительность эта более от того шла, что в трактире мадам Черненко полицейские чины милостиво жаловались рюмкой под черную икорку на свежевыпеченной палянице, которую по этому случаю ровно нарезали половые, состоявшие в обслуге трактиров Соломии. Видом были здесь половые более приличны, нежели в других трактирах и ресторанах.

Сама же мадам Черненко совала полицейским чинам в карманы по целковому.

27 марта 1798 года по докладу князя Куракина государь Павел I утвердил герб Одессы. Герб был выставлен на всеобщее обозрение.

Первого сентября 1798 года состоялся церемониал принятия герба в городе. После благодарственного молебна и многая лета его величеству государю императору герб был торжественно установлен в парадной зале магистрата.

Герб города состоял из раздвоенного щита. В верхней части на золотом поле был изображен двуглавый орел, над каждой головой которого была маленькая корона. Малые короны объединялись посередине большой короной. На груди орла был восьмиугольный крест, посредине креста на щите изображен Георгий Победоносец на белом коне, пронзивший змия. Это свидетельствовало о принадлежности Одессы к Российской империи и о преимуществе среди ее обывателей тех, кто исповедовал христианскую веру по православной обрядности.

На нижней половине герба на красном поле был якорь с четырьмя лапами, означающий, что главной причиной основания города являлась необходимость для России морской торговли.

В день освящения герба в городе состоялось большое народное гуляние с танцами и хоровым пением.

В парадной магистратской зале был дан торжественный ужин. Параша Кесоглу сидела среди прочих именитых гостей в наряде из одинаковой французской материи. На ее в густом загаре шее была белая косынка с тонкими кружевами. Свою крепкую талию она посадила в тугой корсет. Благо в первые дни августа она освободилась от бремени.

В день святых апостолов Петра и Павла Параша получила письмо от Анастасии Ивановны.

«Милый друг Параша. Мы здесь, слава Богу, живы, – писала она. – По приезде в Питербурх Осип Михайлович был принят и обласкан государем. Нынче он назначен в должность генерал-кригскомиссара, от которой зависит снабжение армии всем необходимым. Это свидетельствует о вере государя в честность Осипа Михайловича, которая неоднократно им доказана делом. Адмиралу Мордвинову велено быть в прежней должности, то есть вернуться в Херсон. У Осипа Михайловича здесь много недоброхотов и завистников, среди них первый – Ростопчин. При дворе радости мало. Эрмитажей и разных увеселений нынче нет. Более экзертиции[50] и парады».

Все господа вокруг были в мундирном золоте и серебре, в добротных фраках из тонкого английского полусукна, в жилетах, шитых по канифасу белыми и разноцветными шелками.

Феликс де-Рибас явился в половинчатых чулках наподобие сапожек до середины икры темного цвета и далее до колена – белого. Его сверкающий золотым шитьем консульский мундир был знаменит роскошью более других.

После ужина с разными здравицами в большой зале магистрата приглашенные разошлись кто куда – по наклонностям: кто танцевать в другую залу, где играл оркестр Нижегородского полка, кто сел за ломберные столики для карточной игры, а кто отправился в бильярдную, только нынче заведенную для просвещенного развлечения. Более всех искусным на бильярде был его превосходительство контр – адмирал Пустошкин, иной раз кием забивавший по два шара в лузу.

Когда на город опустились сумерки, зажглась иллюминация – не что иное, как разноцветные фонари из сплошной бумаги, в которых горели свечи. Начался также фейерверк. При этом каждая собака, поджав хвост, норовила забраться подальше в конуру, а каждый обыватель бежал в то место, откуда способней было видеть небесное огненное диво. Празднество завершилось пушечной пальбой с новой крепости и стоящих на рейде военных кораблей.

Но офицерский кутеж продолжался за полуночь. Господа офицеры пили дешевое бессарабское вино и водку из здешних винокурен. Пили лихо, опрокидывая рюмки и бокалы до дна. Банкометом был некий ротмистр. Его мундир был расстегнут и была изрядно видна не первой свежести белая сорочка с тонкой кружевной вышивкой. Лацкан, свидетельствующий о том, что гвардеец служил в столичном полку, держался всего на двух пуговицах, гвардеец был пьян. Тасуя карты, он не имел твердости в руке.

– Черт возьми, я нынче в проигрыше. Но смею уверить, господа, кто в проигрыше в карты, весьма в выигрыше с женским сословием. Что есть женщина, господа? Она, смею вас уверить, есть имя утешительное, – здесь гвардеец расхохотался собственной шутке. – Утешительное, – повторил он, – в том смысле, что она позволяет лобзать ее уста, перси и, конечно же, если мужчина настойчив… Что позволяет женщина, ежели мужчина настойчив, корнет?

На юное лицо молоденького кавалериста, сидевшего в уединении от хмельной офицерской компании набежала краска, он заметно смутился и совершенно стушевался.

– Черт возьми, корнет, пора бы вам знать, что позволяет женщина, ежели мужчина настойчив. Женщину, господа, надо брать в шенкеля, а дабы прибавить прыти, должно дать ей шпору. Намедни я имел честь быть представленным некой замужней барыньке, известной целомудрием и преданностью семейному очагу. Оставшись с ней наедине, я в тот же вечер взял барыньку в шенкеля и весьма вкусил ее прелестей. Скажу вам, господа, барынька была хороша. Грудь, бархатное тело, прелесть барынька. Послушайте, корнет, вы имеете представление, что есть женщина, были вы, голубчик, удостоены ее прелести? Что вы молчите, корнет? Отвечайте – были или не были? Ежели были, то что вы при этом чувствовали?

Корнет молчал.

– Ну и черт с вами, голубчик. Сохраняйте вашу девственность. Господа, я вижу вопросительные взгляды. Право же она прелестна и не только устами. Представьте, господа, ноги: щиколотки рюмочкой, выше щиколотки они расширяются… На колене родинка. Это, господа, доказательство ее неверности мужу. Пани Бронислава Малиновская… Каково, господа? Соблазнить такую даму…

– Это мег'рзкая ложь, – Гриневский встал.

– Как то есть ложь? – вскинулся гвардеец.

– Самым обыкновенным обг'разом, гнусная, оског'рбительная для женщины ложь.

– Но родинка, господа. Откуда бы мне знать родинку у этой дамы?

– Вы мег'рзавец.

– Я прошу удовлетворения.

– Но не пг'режде, чем вы получите пощечину, – Гриневский размахнулся и ударил гвардейца по лицу.

Ротмистр схватил Гриневского за грудь, но драчунов тотчас разняли.

Дуэль состоялась. Первым стрелял гвардеец и промахнулся. Ответным выстрелом Гриневский всадил пулю ему в плечо. Это была тяжелая, но не смертельная рана.

– Я стг'релялся, потому как нашел этого господина наг'рушившим пг'равила каг'рточной иг'ры. Честь дамы не должна быть пг'редметом досужих г'разговог'ров.

На следующий день утром Гриневский был взят под арест и посажен на гауптвахту. Его положение усложнилось оттого, что на пути в Петербург гвардеец скончался.

Всходы озимых в девяносто седьмом году осенью давали надежду на хороший урожай, если для того будет благоприятная весна.

1798 год в Одессе был знаменит тем, что здесь была открыта первая городская больница на средства, составленные преимущественно из штрафных денег за просрочку по векселям и подрядам. Бывший до этого при карантине штаб-лекарь Переславцев распоряжением Пустошкина был определен лекарем градским.

В том же 1798 году проживавшие в Одессе евреи составили кагал, избрав его старшиной ремесленника Фроима Уйшеровича. В уставе кагала они записали ввести среди евреев города порядок по своему закону: способствовать развитию полезных рукоделий, оказывать пособие неимущим вдовам и сиротам, вступаться за обиженных. Ознакомившись с уставом, контр-адмирал Пустошкин поставил на нем «Добро» и вывел свою подпись.

Зима 1798—1799 годов в Новороссийском крае была бесснежной и теплой. Стояли солнечные дни. В феврале степь покрылась травой, появились первые цветы и деревья выбросили почки. Прежде времени стали роиться дикие пчелы, прилетели птицы с полуденных краев: лебеди, утки, гуси, жаворонки и синички, заиграли в реках, озерах и в пресноводных лиманах стерлядь, осетры, сазаны, лещи и щуки.

На хуторах и в слободах старые люди говорили: не дай Бог ударит мороз – погибнет пропасть растений и животных, пропадут хлеба и урожай плодов древесных.

Беда пришла с другой стороны. Ни весной, ни летом не было дождей. Два – три раза набегали тучи, молниями полыхало и громыхало небо, но из большой хмары шел малый дождь. Пересыхала и трескалась земля. Начинались степные пожары. Море огня, пожирая сухую траву, со страшной скоростью распространялось по направлению ветра. В огне гибли целые овечьи отары, табуны обессиленных от бескормицы лошадей. Для спасения от степных пожаров пастухи использовали огонь выжигали достаточные полосы на приличном расстоянии от отар, чтобы остановить бушующее пламя. Делалось это с величайшей осторожностью. Прежде чем зажечь траву, намеченную полосу окапывали. Чтоб не дать огню слишком распространиться, его прибивали к земле сырою стороной овчины и вновь жгли, пока выжженная полоса не становилась достаточной для остановки степного пожара.

Едва-едва скудно заколосились хлеба – пришла другая напасть. На хуторах, в самом городе и во всем мире появились тучи черно-серых кузнечиков. Сами по себе крупного вреда они не причиняли, но были грозным предзнаменованием большой беды – саранчи, уничтожавшей на своем пути все начисто. Заголосили бабы на хуторах, истошно выли собаки по ночам. Мужики были мрачные. Добро бы у всех хлебный запас был как у Березовых или у Хвеська с Мотрей, известных своей крепостью в хозяйстве.

Учитывая недород, адмирал Пустошкин запретил купцам, как российским, так и иноземным, вывозить через Одессу хлебные припасы, в чем бы они не состояли.

В июле Одессу поразило еще одно божье наказание – сильное трясение земли. Значительная часть берега за новой крепостью, представлявшая собой крутую глинистую стремнину, обрушилась в море. Распались все непрочные, наспех поставленные строения. Спавший в одной хижине пьяный гультяй был придавлен насмерть. У Хвеська скособочилась клуня. Благо по неурожаю там не было хлеба на обмолот. Даже церковь святого Николая Чудотворца в одном месте от трясения дала изрядную трещину. Только Молдаванка осталась без всяких повреждений. Ее обыватели строили хаты более добротно. Стены хат и крышу они плели из крепкого хвороста и обмазывали глиной, перемешанной с лошадиным пометом. Щели между двумя стенками из хвороста они также набивали глиной. Таким хатам трясение земли было нипочем.

В церквах шли молебны, был и крестный ход с иконами и хоругвями. Юродивый мужик и баба – кликуша из исконных россиян-старообрядцев у адмиралтейской церкви святой Екатерины грозили народу напастями: народ-де забывает Бога, погряз в грехах тяжких, более думает о плотских утехах, чревоугодничает, богохульствует, имя Всевышнего треплет всуе, презрел благочестие. Юродивый показывал прихожанам гноящиеся раны под рубищем.

Это бесчинство, вселявшее в умы обывателей беспокойство, продолжалось, пока градоначальник по полицейской части Лесли не велел юродивого и бабу-кликушу доставить в острог как смутьянов и там сечь, пока они придут в доброе расположение духа.

Первого октября на Покрова Пресвятой Богородицы адмирал Пустошкин в отвращение голода распорядился открыть запасные хлебные магазины для раздачи зерна недостаточным обывателям.

Главным начальником в эту работу был назначен подполковник Кесоглу. Между тем в последние дни Параша была обеспокоена недомоганием мужа. Жаловался он на колику в боку, но чубук тянуть продолжал.

Нижегородского полка штаб-лекарь поставил Кесоглу пиявки, пустил кровь и велел сидеть дома, ни в какие работы не ходить. Афанасий Кесоглу лекаря, разумеется, не послушал. Да и мог он усидеть дома, когда во всем городе народ был в большом беспокойстве, когда были открыты запасные магазины для зерновых раздач. Он велел позвать соседа секунд-майора Константина Бацилли.

Этот Бацилли был мужиком дородным и довольно не лишенным ума, о чем свидетельствовали его суждения, равно высокий лоб и проницательные глаза.

Направились Кесоглу и Бацилли в пароконном экипаже к запасным магазинам. В один барачный этаж они тянулись за карантинной балкой. Здесь уже собралось большое скопище людей с фурами, биндюхами и шарабанами, в которые были впряжены волы, лошади и даже верблюды.

Народ волновался и шумел, требовал и угрожал. Градоначальник Лесли с полицейскими чинами, воинская команда из солдат Нижегородского полка едва сдерживали толпу, которая грозилась ворваться в магазины. От этого могло бы выйти большое неустройство. Зачинщиков и смутьянов возможно пришлось бы взять под караул.

Кесоглу велел своим грекам стоять смирно, не буйствовать – всем – де достанется.

Неизвестно – то ли от уговоров, то ли по какой иной причине, но Афанасию Кесоглу стало вовсе худо. Он схватился за бок, застонал и осел. При виде этого народ затих. Бацилли послал за лекарем.

Пока шел лекарь, Афанасий захрипел, лицо его покрылось смертельной бледностью, и он перестал дышать. Христиане сняли шапки и осенили себя крестом – двоеперстно, троеперстно и на пять перстов. Евреи и магометане по известным причинам креститься не могли, если бы они того и пожелали. Поэтому они стояли тихо осторонь, но в большом благоговении перед таинством смерти.

Хоронили Афанасия Кесоглу всем миром. Процессия духовенства, обывателей разных состояний и званий запрудила улицу от дома Кесоглу до греческой церкви, где отпевали покойника. После панихиды и отдачи воинских почестей гроб с телом усопшего опустили в церковное подполье на вечное упокоение. Столы для поминального обеда были выставлены во дворе дома Кесоглу.

Для Параши эти дни прошли как кошмарное сновидение. Она находилась в состоянии той отупелости и нечувствительности, которые внушали лекарям опасение за саму ее жизнь.

По ревизии оставленных покойником дел оказалось, что одних казенных взысканий на его имение числилось 19 тысяч рублей. Для возмещения убытков казне Новороссийское губернское правление наложило арест на его имущество в Тираспольском уезде. Из этого следовало, что Параша с малыми детьми осталась почти без средств.

После раздачи хлеба из запасных магазинов жизнь в Одессе вошла в обычное течение. В городе и в порту шли ремонтные и погрузочно-разгрузочные работы. Умножались мастерские, казармы для сухопутных войск и здания флотских экипажей, госпитали готовились к приему раненых. Россия вступала в войну с Францией на Средиземноморье.

Стоявшая у причалов Военной гавани эскадра из десяти крупных судов и тридцати канонерок готовилась к далекому переходу через Проливы.

30 декабря 1798 года в холодную штормовую погоду контр-адмирал Пустошкин прибыл в Одессу с двумя вновь построенными многопушечными кораблями.

Под Рождество эскадра Пустошкина из трех крупных кораблей, четырех фрегатов, одного корвета и мелких судов вышла в Средиземное море. При попутном ветре она менее чем за сутки преодолела расстояние до Босфора и, присоединив пять турецких военных кораблей разного назначения, появилась у Корфу, где и сошлась с эскадрой адмирала Ушакова.

18 февраля 1799 года русские суда двинулись на приступ французских укреплений острова. Командование десантом было вверено Пустошкину. За успешность в высадке солдат и матросов на берег и захват французских батарей Павел Васильевич был произведен в вице-адмиралы.

Померанцевый обоз с челобитной царю

В 1800 году положение Одессы изменилось к лучшему. Остановленные волей государя Павла Петровича работы по строительству порта и различных казенных зданий вновь пришли в движение. Заслуга в этом принадлежала магистрату. Отцы города долго сидели в магистратских палатах, думали о том, как им императорскую немилость обратить в расположение государя к Одессе. Неизвестно, как долго пришлось бы им так сидеть и думать, если бы бурмистру Ивану Тимошенко не пришла в голову замечательная мысль.

– А не послать ли нам, – предложил он, – царю гостинец?

После некоторого размышления городской голова купец Ларион Портнов эту мысль одобрил. Но опять же – что послать? Царь как никак. Было о чем подумать, чтоб большое дело не обернулось дурью.

– Надо послать ему померанцев, – решительно сказал бурмистр Федор Флогаити, более известный молчаливостью, не без ума, однако. – Померанцы в Российском государстве не растут. При дворе ежели и бывают, то редко. Поэтому и царю не зазорно принять такой подарок.

– Сколько тех померанцев должно быть? – Портнов вопросительно оглядел бурмистров.

– Три тысячи и притом отменных, – сказал Иван Тимошенко.

– Померанцы найдем, но как быть с послом? Кто решится на такое дело? А ежели его царское величество разгневается? Того и гляди послу не сносить головы, – Портнов глядел куда-то мимо бурмистров, хоть вопрос его был обращен к ним.

– Есть такой человек. Это унтер-офицер греческого батальона Георгий Роксомати. Человек он трезвый, довольно умен и к тому же смелый при громадной силе и сметливости. Перед Рождеством на него напали в степи волки, но он их всех переколотил палкой, хоть имел при себе ружье, – разрешил сомнения магистрата Иван Тимошенко. При этом он подумал, что не дурно бы и ему поехать в Петербург. Авось царь за померанцы какое отличие отвалит. Жена Ивана Тимошенко, Христина, уж больно донимала его, что неплохо при таких капиталах стать ему хотя бы коллежским регистратором.

– В помощь посланцу дадим надежных казаков – Микешку Гвоздева и полкового есаула Черненко. Они должно быть и дорогу в Петербург знают, а ежели кто задумал бы овладеть померанцами, отобьются, – заключил Портнов.

Магистрат одобрил его предложение к некоторому разочарованию Тимошенко.

Вскоре за этим последовало магистратское распоряжение карантинному начальнику господину надворному советнику Карпову: как скоро прибудут к здешнему порту апельсиновые фрукты, не допуская прежде к ним перекупщиков, повелеть привозителям, отобрав самого лучшего сорта три тысячи, отпустить на платежный баланс магистрату. Те фрукты доставить в магистрат при особом карантинного начальника донесении через одесского обывателя, известного на этот случай исправностью.

Распоряжение подписал городской голова купец Ларион Портнов.

Карантинный начальник отписал Портнову тем, что в прибывших в Одессу партиях померанцев вся наличность так перезрела, что нет никакой возможности уберечь те фрукты от согнития, отправляя их в далекий путь. Но вскоре-де начнут поступать померанцы не такие зрелые. Карпов ставил в известность Портнова, что у него – карантинного начальника – нету денег на заплату за померанцы иностранным негоциантам и всепокорнейше просил городского голову, чтобы тот ходатайствовал в магистрате о скорейшей присылке таковых.

Когда все устроилось и с отбором фруктов и с заплатой за них, в магистрате была составлена челобитная царю: «Ваше высочайшее Величество, Государь – царь наш, известный милосердием и справедливостью к подданным своим! Прослышали мы здесь – холопы твои, что ты малость захворал от великого усердия в государственных занятиях, а также возможно, что от простуды или еще от какой причины. Мало от чего хворают добрые люди, не исключая царей. Говорят, однако, что турецкий Салтан захворал от лени и безделья. Но ты, наш великий царь, недугом поражен от неустанных забот о своих подданных, о нас, жалких твоих холопах. Поэтому посылаем тебе три тысячи померанцев, кои ты один должен съесть, а более никому не давай. Буде кто захочет тех померанцев, кои ты один должен употребить, то отпиши нам, мы пришлем сколько надо. Ежели откушаешь те померанцы, то и лекари ни к чему, это все в Одессе знают, потому и лопают их за милую душу и еще просят, только им не дают, потому померанцы и здесь редкость, а ежели и бывают, то по целковому за штуку. Мы сами рады их есть, но ежели ты, царь-государь наш, захворал, то мы отдаем их сполна тебе, ибо что мы – жалкие холопы без твоей царской милости? Пакость одна и не более.

Город наш – Одесса – ныне пребывает в великой нужде и разорении, а можно бы тому городу и по-иному быть. Но сказывают, будто ты, государь наш, воспалился на нас, холопей твоих, царским гневом, а за что – не ведаем, потому что мы в верном тебе служении, не щадя живота своего, так что можем и помереть за тебя, когда надо. Ты только скажи, и мы пойдем за тебя на край света, а если нужда в том станет, то и дальше. Так что подателям сих померанцев головы рубить не вели, пускай себе живут, потому что они едино только о твоем здравии думают, а более у них и в мыслях ничего нету.

Не соизволишь ли ты, милостивый Государь, изменить свой гнев на город наш, чтобы быть к нему милостивым? Ежели будет можно, дай нам вспомоществование для здешних строительств.

Писано сие в феврале 8 дня 1800 года.

Собственную руку приложил городской голова Ларион Портнов с товарищами Ванькой Тимошенко и Федькой Флогаити».

Померанцы укладывали в кошели, а лучше сказать, перекладывали каждый в отдельности. Кошели обкладывали овчиной и помещали в сани так, чтобы они не выпали и были там крепки. Всего было двое саней. В каждые сани по природному российскому обычаю впрягли тройку лучших коней, какие только были в Одессе.

Перед самым отъездом померанцевого обоза в Петербург случилась беда – Микешка Гвоздев пошел на море удить рыбу с ледового припая. Как после оказалось, он и раньше маялся этой дурью. При каких обстоятельствах – неведомо, хоть и было по тому разыскание, он очутился в холодной воде и утонул, потому никого не случилось, кто мог бы ему помочь.

Вместо Микешки Гвоздева, утонувшего по собственной дури, магистрат решил послать в Петербург с померанцами Березова, хоть тому и был недосуг ввиду предстоящего в хозяйстве отела коров. Да и жена Березова – Степанида – решительно возражала против этой поездки. Какая же баба отпустит в далекое путешествие мужика, ежели он во всем исправен? Был бы какой пьянюга – другое дело. Но когда Степаниду ознакомили с решением магистрата и разъяснили что к чему, то она, скрепя сердцем, согласилась, с тем, однако, что Степан привезет ей из Петербурга на платье кармазеи, а если возможно, то и сапожки на серебряных подковах, которые можно купить только там, а более нигде. Ведь ходили же мужья здешних пересыпских казачек в извоз с солью в Киев, Варшаву и даже в цесарскую землю до Пресбурга и Вены, а сапожки такие купить не могли.

9 февраля сытые, застоявшиеся от безделья кони взяли с места внамет. Только снежная пороша завихрилась за санями. Путь был долгим и тяжким. Хоть и заметно потеплело и к весне шло, однако же и вьюжило изрядно. Временами кони останавливались, потому что не знали, куда им тянуть сани, чтобы померанцы довезти до Петербурга, а не в какое иное место. Добрались они туда только 28 февраля под вечер, нашли кого следует и передали царю померанцы с челобитной от магистрата.

Через два дня царь призвал к себе послов. Есаул Черненко заметил, что он был в хорошем расположении духа. Видно, он откушал померанцев. Одним словом, царь очень хвалил одесанов, говорил, что малороссияне были его добрыми слугами еще когда он сидел в Гатчине и покойная государыня его к себе не пускала.

На челобитную царь дал ответ: «Сим ставлю в известность, что померанцы я принял и одобрил. Буде можно, пришлите поболее. Что до вашего города Одессы, то о нем здесь все наврали. Теперь, когда я наелся померанцев, оттуда мне присланных для моего здравия, то вижу, что этот город способен к пользам моей империи. Посему пускай теперь он будет как был. Денег вам даю на расстроение 250 тысяч рублей. Вернете мне, как будем живы, через четырнадцать лет».

Царь Павел решительно изменил дурное отношение к Одессе. К тому времени одесским городским головой стал уже Дестуни, а Грицько Остудный утверждал, что царь в отличие от турецкого Салтана имеет не глупую голову скотины, а вполне человечью, с умом и понятием справедливости.

Отел коров у Березовых прошел благополучно. К тому же Степан привез Степаниде из Петербурга невиданные еще в Одессе сапожки, в которых она уже стояла в церкви службу.

Пошел слух, что бывший городской начальник по полицейской части Кирьяков неизвестно отчего зачастил к вдове Микешки Гвоздева – Марысе.

Заговор

По прибытии в Петербург де-Рибас вновь испытал на себе недоброхотство Ростопчина, который перед двором стал обвинять его, что на строительстве Одессы он-де крал ежегодно пятьсот тысяч рублей. И в том беда, что Ростопчин при восшествии на престол Павла I вошел в необычайную силу, поставлен был государем во главе коллегии иностранных дел.

Даже искусным в цифирной науке чиновникам невозможно исчислить, как из двухсот тысяч рублей, выданных казной де-Рибасу, на которые к тому же были возведены дорогостоящие строения и сооружения, можно украсть полмиллиона. Но из-за происков Ростопчина строительство города и порта в Одессе было до прибытия в Петербург померанцевого обоза приостановлено.

Когда де-Рибасу было велено стать генерал-кригкомиссаром и начальником лесного департамента, то и здесь происками Ростопчина его стали обвинять в алчной нечистоплотности, в накопительстве громадных богатств. Немало злобного Ростопчин нашептал царице Марии Федоровне, которая надоумила князя Куракина написать письмо в Берлин Никите Петровичу Панину и очернить Осипа Михайловича. Никита Петрович, хорошо знавший де-Рибаса, начисто, однако, отверг поклеп.

И то сказать – интендантское ведомство искони было воровским. Жил Осип Михайлович весьма стеснительно в денежном смысле. 14 августа 1798 года он принужден был обратиться в Павловск с письмом из Рыбинска, где находился по обязанностям службы, к вице-адмиралу Кушелеву. Де-Рибас писал, что желает продать в Петербурге дом, доставшийся ему от Бецкого, продать за любую цену, потому что его беспокоят лежащие на нем долги, которые надо вернуть без промедления.

Дом в Адмиралтейской части Петербурга был куплен у де-Рибаса будто в казну. Вскоре, однако, государь пожаловал его Петру Васильевичу Лопухину, которого в том же августе определил в должность генерал-прокурора. В январе 1799 года государь возвел Лопухина в княжеское достоинство, а в феврале жаловал ему титул светлости в знак чувствительного расположения к дочери Петра Васильевича – Анне Петровне.

В ту пору имя Анна, что в переложении с греческого на российский значило Благодать, стало самым распространенным в России. Благодатью крестили корабли, крепостные сооружения и даже разные общества.

30 октября 1800 года Осип Михайлович был определен государем для исправления кронштадтских укреплений. В то время шла подготовка России к войне с Англией на стороне Бонапарта. Кронштадт был щитом Петербурга на случай вторжения британского флота в Финский залив.

Поздно вечером в дом де-Рибасов стучался императорский фельдъегерь. Это обычно было не к добру.

Осипу Михайловичу он сказал:

– Его величество зовет ваше превосходительство. Извольте немедля быть одетым в полный мундир. Я буду сопровождать вас.

Михайловский дворец, который стал резиденцией государя, был выстроен в недавнее время архитектором Бренна и представлял собою крепость, окруженную глубоким, одетым в гранит рвом с четырьмя мостами, которые подымались по пробитии вечерней зари. Замок охранялся гвардейскими полками.

Согласно воле государя де-Рибас прибыл к замку после вечерней зари. В замок он был проведен по малому мостику, который для него опустили.

В коридорах замка стояли конногвардейцы. Здесь Осипа Михайловича сопровождал невысокий подтянутый корнет.

Конная гвардия и лейб-батальон преображенцев были единственными, кому император вверял свою безопасность.

В большой комнате перед кабинетом царя корнет передал де-Рибаса унтер-офицеру преображенцев, который нес караул здесь.

Массивные резные двери императорского кабинета открыли рослые камер-лакеи в белых рейтузах, в шитых золотом доломанах с гусарскими ментиками.

Дежурный флигель-адъютант генерал Уваров назвал де-Рибаса и его чин.

Осип Михайлович вошел в отдававший пустотой и холодом кабинет с большим канцелярским столом.

В противоположном конце парадной двери кабинета была другая дверь, поменьше, справа камин, слева простая железная кровать, над ней на деревянной вешалке – шпага и трость.

Император стоял в мундире, с орденами и шарфом.

Осип Михайлович поклоном по воинскому уставу приветствовал царя. Павел указал ему на кресло.

– Вице-адмирал де-Рибас, я желаю иметь сведения о состоянии Кронштадта, его способности отразить неприятельский флот.

– Со времени восшествия вашего величества на престол Кронштадтская гавань значительно расширена. Здесь произведены большие работы. Каменная рубашка гавани удлинена на 70 погонных сажен. Много сделано для углубления дна. Умножились числом боевые корабли. Сие, ваше величество, нахожу, однако, недостаточным. Твердо убежден в том, государь, что Кронштадтская крепость на случай появления британского флота в Финском заливе – не крепкий щит столицы со стороны моря. Количество стволов артиллерии в Кронштадте следует увеличить. Должно установить мортирную батарею, которая могла бы вести огонь по Южному фарватеру. С тем, чтобы исключить возможность десантирования неприятеля со стороны Северного фарватера в северо-восточной части острова Котлин надо поставить на свайных основаниях две батареи, каждая двенадцатиорудийного состава. Дальнобойность артиллерии, ваше величество, возросла, опасность поражения Петербурга от обстрела корабельных орудий неприятеля умножилась.

– Эти предложения, господин адмирал де-Рибас, мы принимаем и проведение работ возлагаем на вас.

– Ваше величество, должно быть обмолвились. Я вице-адмирал.

– Отныне и впредь вы полный адмирал нашего российского флота. Ступайте.

– Слушаюсь, государь.

Ростопчин и Пален были в ожидании приема государем на утренние доклады о состоянии дел в их ведомствах.

Часто это были долгие и томительные часы, как в этот раз. После завтрака с княгиней Гагариной, в девичестве Лопухиной, государь иногда не шел в кабинет.

Когда флигель-адъютант генерал Уваров оставил за какой-то надобностью приемную, Ростопчин, приблизившись к Палену, вполголоса сказал:

– Государь, Петр Алексеевич, далек от того, чтобы любимым быть. Он нетерпим к рассуждениям. Давеча меня осыпал грубой и оскорбительной бранью без малейшего повода к тому. И это при моей преданности ему и ревности в службе.

– Павел, милостивый государь мой, становится все более безрассудным, – заметил Пален. – Дело доходит до сумасшествия. Вскоре будут воздвигнуты виселицы и поставлены плахи на лобных местах и Сибирь станут населять нами.

– Я не могу остаться в своей должности. Государь собрался воевать с Англией, а резонов-то никаких. Однако выслан разведочный отряд казаков с атаманом Платовым через Азию на Индию, чтобы из России через Среднюю Азию нанести смертельный удар Британской империи, что почитаю несбыточным по причине дальности похода войск и необходимости движения их через земли, населенные нам враждебными народами. Семен Романович Воронцов – наш посол при английском дворе, государем отстранен от должности и обвинен в измене. Велено все имения его конфисковать. Нет уверенности в том, что, войдя в кабинет государя канцлером, не выйдешь каторжником.

Разговор Ростопчина с Паленом был прерван Уваровым.

– Государь желает видеть вас, Федор Васильевич, – сказал он, обращаясь к Ростопчину.

Павел стоял у окна, из которого открывался вид на осенний парк. Осыпались жухлые листья, моросил дождик, день был пасмурный.

– Как управляющему почтовым ведомством, сударь, вам приказано распечатывать и просматривать письма, – проговорил Павел, не отрываясь от окна и не глядя на Ростопчина. – Вы дурно с этим справились, я недоволен вами.

– Государь, из письма Никиты Петровича Панина, которому вашим величеством определено жить в деревне, видно, что он не одобряет эмбарго на английские товары. Это новое свидетельство тому, что Панин упорствует в недоброхотствах к вам, государь.

– Кому писано письмо?

– Второму после адмирала Кушелева лицу на нашем военном флоте – адмиралу де-Рибасу.

– А он что?

– Отозвался сочувственно, государь.

– Письмо представишь мне.

– Это невозможно, государь. Повеления вашего величества о задержке крамольной корреспонденции не было, посему оная за списанием опасных мыслей отправлена адресатам.

– Что еще?

– Отрешенный от должности посла в Лондоне граф Семен Воронцов в письме к сыну его полагает, что запрещение вывоза российского железа, пеньки и парусного полотна приведет к полной утрате Россией выгодного британского рынка, поскольку неизбежно будет способствовать развитию соответственных отраслей в английской промышленности. Это утверждение, государь, нахожу доверия не заслуживающим, но к вам недоброжелательным. Полагал бы, что Семен Воронцов справедливо наказан вашим величеством.

– Мерзавец. По возвращении – в Сибирь его.

– Отставленный вашим величеством от службы вице-адмирал Николай Мордвинов, ныне проживающий в его крымском имении, в письме к свояку его генералу Кобле скорбит о смерти государыни Екатерины II и о разорении черноморского флота, не радуется восшествию на престол вашего величества, государь.

– Кем ему жаловано имение? Нет ли возможности вернуть в казну?

– Благоприобретено покупкою, государь, что содеялось возможным за дешевизной земли там.

– Каково движение умов в столице?

– Государь… – замялся Ростопчин.

– Что? Говори, – Павел оторвался от окна и испытующе уставился на замявшегося Ростопчина.

– Государь, моя преданность престолу и мой долг как персоны, близко к вам стоящей, повелевает мне упредить страшное злоумышление извергов покуситься на саму жизнь вашу и тем совершить государственный переворот по примеру тех, что уже были в истории нашего отечества.

– А что тайная полиция?

– Есть основания полагать, что тайная полиция с ними заодно. Не исключено, что честолюбец Пален – участник заговора.

– Кто еще?

– Никита Петрович Панин. Сей господин с восшествием вашего величества на трон связывал большие надежды: Как племянник воспитателя вашего величества Никиты Ивановича Панина и наперстник ваших детских забав, он полагал, что будет возвышен в должность канцлера, но за опасные для монархии высказывания сослан, государь, в деревню, где и пребывает нынче.

– Еще?

– Вся английская партия, государь. Думаю, что и некоторые офицеры гвардии, не исключая тех, что несут караульную службу в Михайловском замке.

– Строжайшая перлюстрация и каждодневные донесения, – мрачно сказал Павел. – Я доволен тобой и более тебя не удерживаю. Ступай.

Когда Ростопчин оставил кабинет, вошел Урусов…

– Ближе, голубчик. Гляди мне в глаза. Так… Хорошо. Поклянись именем Господа Бога в верности мне.

– Клянусь, государь.

– Зови Палена.

Петра Алексеевича Палена государь принимал по утрам трижды в неделю. Доклады Палена всегда были интересны и обстоятельны. Его обзоры положения в столице предельно спрессованы и логичны. Пален всегда был одинаково невозмутим. Это требовало от него изрядного самообладания и смелости. Уж кто-кто, а он-то хорошо знал, что император был человеком настроения и непредсказуемых поступков, знал, что по самым ничтожным причинам Павел впадал в ярость, обрекая не потрафивших ему под настроение на ссылку в Сибирь, в захолустные гарнизоны, на разжалование их в солдаты. Попавших в царскую немилость били кнутами, им рвали ноздри, отрезали языки и уши.

Этот доклад, как и другие доклады, состоял из перечисления фактов, их оценок и выводов.

Против обыкновения, однако, Павел тотчас Палена не отослал. Смерив его с головы до ног тяжелым взглядом, он с плохо скрытым раздражением спросил.

– Вы были в Петербурге в 1762 году?

– Да, государь, – невозмутимо ответил Пален.

– Что вы тогда делали и какое участие имели в том, что происходило в то время?

– Как субалтернофицер я был на коне в рядах полка, в котором служил, был только свидетелем и не действовал.

– А что нынче против меня составился заговор, вы как глава полиции знаете? Я желаю слышать правду и только правду. За ложь или сокрытие истины вы ответите мне головой, генерал. Что вы, сударь, ничего не предпринимаете по званию военного губернатора? Знаете, кто против меня в заговоре?

На какое-то мгновение Паленом овладели растерянность и ужас. Он явственно ощутил холодное дыхание смерти, но страшным усилием воли овладел собой.

– Я сам среди заговорщиков, – голос Палена был спокоен, пожалуй, слишком спокоен. И, видимо, более от этого спокойствия Павел заметно опешил.

– Как? Вы – заговорщик на мою жизнь? Вы – кому я так верил?

– Да, ваше величество. Иначе как бы я мог знать о заговоре и замыслах заговорщиков. Я умышленно вступил в их число, чтоб подробнее разведать их намерения.

– Схватить всех, заковать в кандалы и посадить в крепость, в темные и сырые казематы, разослать в Сибирь на каторгу! – истерично кричал Павел, в величайшем возбуждении расхаживая по кабинету.

– Ваше величество, позвольте я назову имена. Это ваша супруга, государь. Это ваши сыновья цесаревичи Александр и Константин. Я не найду исполнителей этого веления вашего величества и сам не в силах буду это сделать. Для этого надо иметь явные и достаточные доказательства. Надо, наконец, выявить всех заговорщиков. У меня есть основания полагать, что заговорщики окружают вас на высоких должностях и в больших чинах. Я прошу, ваше величество, ввериться мне. Позвольте исполнить, что вы приказываете, но когда к тому будет удобное время. Плоды должно срывать, когда они созреют.

– Верю вам, генерал, и полагаюсь на вас. Приведите в движение верные мне полицейские силы и войска. За ревностную службу и верность вы будете награждены достойно. Действуйте, генерал, действуйте!

– Слушаюсь, ваше величество.

Когда Пален покинул кабинет царя и направился к выходу мимо вытянувшихся в струнку кабинет-гусар и гвардейцев, он был одержим одной и только одной мыслью. Кто открыл царю тайну? Кто?

В тот же день Пален допрашивал царского камер-лакея, который состоял в осведомителях тайной полиции.

– Кто в последние дни был у государя?

– Их сиятельство граф Ростопчин с докладом по обыкновению.

– Как долго граф Ростопчин был удержан государем?

– По обыкновению – час, возможно, однако, и более.

– Кто еще?

– Флигель-адьютант его величества генерат Уваров.

– Еще, еще…

– По обыкновению – граф Аракчеев.

– Об чем был разговор с императором?

– Не могу знать, ваше сиятельство. Был в отсутствии.

– Что тебе сказано? Приложить старание к тому, чтобы поболее выведать, о чем с государем толкуют персоны, удостоенные аудиенции его величества. Ты ведь, милый человек, знаешь – со мной шутки плохи Могу и того… Как говорится – под ноготь и к стенке. Кто еще был у государя?

– Дай Бог памяти, ваше сиятельство…

Камер-лакей Иван Кузьмич при встрече с Ростопчиным всегда испытывал некоторую робость. В отличие от других придворных особ, граф Федор Васильевич, в понимании Кузьмича, барин был более авантажный, а потому в большем фаворе у государя, нежели другие. Ростопчин вовсе не замечал Кузьмича, когда в том не было никакой нужды. Звал его к себе редко, но выспрашивал обстоятельно, интерес более имел к особам в империи значительным, не исключая государыню и наследника престола цесаревича Александра Павловича, за труды Кузьмичу платил щедро, что тому весьма оживляло охоту к свидетельствам.

В этот раз граф Федор Васильевич, испытующе оглядев Кузьмича, спросил:

– А что, батюшка, об чем нынче разговор у тебя с графом Паленом?

– Их сиятельство весьма любопытны в визитерах к государю.

– И что ты отвечал?

– На докладе у государя были вы, ваше сиятельство, а также по обыкновению, граф Аракчеев.

– Кто еще был назван?

– Генерал Бенигсен по должности командира Преображенского полка, начальник лейб-охраной поручик Аргамаков, генерал-прокурор князь Лопухин.

– Адмирал Рибас у государя не замечался?

– Адмирал Кушелев точно был замечаем, а де-Рибас – никак нет, ваше сиятельство.

– Подойди-ка ближе, голубчик. Протяни руку, раскрой, так…, пошире. А ежели я на лапу покладу четвертную, не прибавит ли тебе памяти?

– Так точно, ваше сиятельство, прибавит, непременно прибавит, это уж скажу вам как на духу, как отцу родному.

– Запомни, у государя был адмирал Рибас. О чем был разговор, ты не знаешь, однако слыхал, что их превосходительство говорил о супостатах, презревших присягу государю. А его величество ходил по кабинету в крайнем возбуждении и все повторял: «А кто еще, еще кто?» Более ты не слышал и не видел.

– Так точно, ваше сиятельство, не слыхал и не видел, а токмо видел, что государь был в неудовольствии на адмирала Рибаса.

– Какой же ты, однако, болван, братец.

– Так точно, ваше сиятельство. От неискушенности. Я, ваше сиятельство, сызмальства сиротой был и вознесен, можно сказать, по чистой случайности, как граф Кутайсов, с тем, однако, различием, что Кутайсов состоял в брадобреях государя.

– Вот что, голубчик: у государя был адмирал Рибас, ты слыхал упоминание им супостатов. Государь в крайнем возбуждении ходил по кабинету и все к Рибасу: «А кто еще, еще кто?». Тебе велели к государю быть с кофеем на два куверта, время-то ведь позднее, не обычное для аудиенций. Ступай. После скажешь, как впечатлил графа Палена. И смотри, братец, чтоб чего не переврал.

В тот же день Пален велел Кузьмичу быть у него.

Кузьмич пришел в назначенное время в дом, где Пален имел обыкновение его опрашивать. Дом этот принадлежал петербургскому купцу и стоял в отшибе на столичной окраине. Пален наезжал туда в партикулярном платье на извозчичьей пролетке. Дом содержался под строгим полицейским надзирательством, туда не велено было пущать на время пребывания там Палена.

– Ты что же, милый человек, заодно с государственным изменником?

– Никак нет, такой грех на душу не брал, чист душой, помыслами и делом перед государем и вашим сиятельством.

– Намедни был разговор: кто был принят его величеством. Ты назвал всех, исключая одну персону, как мне нынче ведомо стало, не без потаенного умысла.

– Ваше сиятельство, не погубите. Дурного я в голове не имел. Не назвал едино только по забвению.

– Изволь исправиться, голубчик.

– Адмирал Рибас, ваше сиятельство. Он стал бывать у государя с той поры, как за отъездом вице-адмирала Кушелева был определен временно исполняющим должность первоприсутствующего в адмиралтейств-коллегии. У них разговор более об устроении Кронштадта. Замечаемо также, что адмирал Рибас стал входить в большое к государю доверительство.

– Об чем был разговор?

– Не могу знать, ваше сиятельство. Однако государь был в большом возмущении и все повторял одно и то же:»Кто еще, кто?…»

Стой, – Гриневский ножнами сабли толкнул извозчика. – По моим пг'редставлениям это должно быть здесь. Ступай, Гг'риша, за мной. Дег'ржись молодцом, дг'руг мой.

У подъезда с колоннами и массивной резной дверью стоял полицейский в шубе и войлочных валенках.

– Надеюсь, бг'ратец, дом г'рафа г'Ростопчина?

– Так точно, ваше благородие.

– Отлично, голубчик. Он нам и надобен. Не дом, г'разумеется, а сам г'Ростопчин.

– Не могу знать, ваше благородие. Наше дело служивое, не допускать к их сиятельству прощелыг.

– Надеюсь, ты не пг'ринял офицег'ров армии за пг'рощелыг?

– Никак нет, ваше благородие. Как можно? Мундиры, ваше благородие.

В мраморном вестибюле с люстрами и светильниками на высоких бронзовых подставах дорогу Гриневскому и Орлику преградил ливрейный лакей в малиновом камзоле.

– Возьми, бг'рат, шинели и веди нас к баг'рину.

– Не велено принимать, господа.

– Ты что бг'рат, очумел. Пег'ред тобой, голубчик, офицег'ры, а это бг'рат, сег'рьезно. Вот я возьму и пг'роткну тебя саблей, – при этих словах Гриневский нахмурился и правой рукой взялся за эфес. – Это для нас, бг'рат, пустяк, а для тебя сег'рьезно, смертельно сег'рьезно.

– Но господа, не велено.

– Дег'ржи, – Гриневский швырнул оторопевшему лакею шинель.

– Иди за мной, Гг'риша. Не робей, голубчик, выше голову. Считай, что ты под пулями ходжахедов.

Ростопчин встал. На его лице было удивление и гнев.

– Пг'редставляю, гг'раф, моего пг'риятеля полкового есаула Ог'рлика-Ог'рленко, человека весьма достойного, гг'раф. Мне, надеюсь, нет необходимости называться. Вы должны знать меня, гг'раф, по Измаильской кампании.

– Не имею чести, – холодно сказал Ростопчин. – И вообще, господа, извольте выйти вон.

– Зачем же так, гг'раф. Мы к вам с визитом, а вы столь неблаго-г'родно.

– Эй, люди! – Ростопчин потянулся к звонку.

– Гг'раф, вы делаете ошибку, котог'рая может возыметь для вас г'роковое значение, – Гриневский вынул ин ножен саблю.

– Да как вы смеете, – побледнел Ростопчин.

– Я могу вас, гг'раф, г'разрубить на две части с головы до, извините, ж… Наконец, я могу дать вам в мог'рду. Пг'редупг'реждаю – г'рука у меня железная. Поэтому от следов, котог'рые будут оставлены на вашей отвг'ратной г'роже, ваше гг'рафское сияние заметно помег'ркнет. Да и ко двог'ру с битой мог'рдой неловко. Пг'ризываю вас, гг'раф, быть благоразумным и не дуг'рить. Это опасно для жизни.

– Что вам угодно.

– Ну зачем же так сг'разу, гг'раф, – с укоризной сказал Гриневский. – В пог'рядочном доме гостей пг'ринимают шампанским. Я и мой пг'риятель, мы пьем только благог'родные вина. Подтвег'рди, Гг'риша.

– То так, как ты сказал, Филя. Когда мы женили Федоса, то добре выпили.

– Это, гг'раф, подтверждение моей пг'равоты. Велите подать устг'рицы под шампанское. И, пг'ростите, гг'раф, у меня дуг'рная пг'ривычка. Я люблю, когда шампанское подают хог'рошенькие женщины.

– Вы позволяете себе, господа…

– Гг'раф, ну что вы, пг'раво, – Гриневский вытащил пистолет. – Наша жизнь, гг'раф, копейка. Если бы, что случилось, то нам даже пг'риятнее умереть во двог'рце в Петег'рбурге, чем в гнилых плавнях Кубани. Смег'рть здесь тем более пг'риятна, что вы, гг'раф, составите нам компанию,

Ростопчин дернул звонок.

Вошел камердинер.

– Прикажи Глафире подать устрицы и шампанское.

– Мы пьем в бокалах на высокой ножке, гг'раф.

Когда вошла горничная, Гриневский внимательно поглядел на Орлика.

– Она? Я пг'редлагаю, гг'раф, выпить за здог'ровье моего боевого товаг'рища есаула Ог'рлика – Ог'рленко. Стоя, гг'раф, стоя. Пг'рекрасно. Тепег'рь о деле. Вы пг'риобг'рели у молдавского бояг'рина молодую женщину и увезли ее в Петег'рбург. Нам угодно знать, где она нынче.

– Но, господа…

– Никаких «но»…

– Она от меня ушла.

– То есть как ушла, позвольте спг'росить вас?

– Видите ли, какое обстоятельство. Она оказалась особой весьма безнравственной. Вступила в связь с лакеем и родила не в законе дитя, которое я определил в воспитательный дом. После она совершила, как бы вам сказать, побег. Мер к ее розыску я пока не принял. Не могу, господа, сказать, где она сейчас находится.

– Я надеюсь, гг'раф, вы сказали нам пг'равду и подтвег'рдите это словом чести.

– Слово чести офицера, господа.

– Если оно у вас есть, г'разумеется. Указанная женщина была угнана в неволю. По вступлению г'российской аг'рмии в пг'ределы Дунайских княжеств она, как пг'рочие г'российские подданные в ее положении, подлежала возвг'рату в свободное состояние. Однако в пг'ротивность г'российским законам она была пг'родана вам молдаванским бояг'рином, а вы ее у бояг'рина в пг'ротивность тем же законам купили и пг'ринудили стать вашей наложницей, гг'раф, что не делает вам чести. Гг'риша, съезди гг'рафу по мог'рде.

Когда есаул Орлик ударил Ростопчина так, что тот крякнул и повалился на паркет, Гриневский помог ему встать и даже бережно отряхнул его камзол.

– Не взыщите, гг'раф. Это по необходимости. Если бы вы вздумали г'распг'ростг'раняться о нашем визите, то я г'распг'ростг'раню, что мой пг'риятель, есаул Ог'рлик бил вам за г'распутство физиономию. Вы не сможете это скг'рыть… А дальше все как пг'ринято в благог'родном обществе – пятно на мундиг'ре и отставка, ибо может ли быть канцлег'ром г'Российской импег'рии личность с битой мог'рдой.

– Сквег'рная истог'рия вышла, Гг'риша, – сказал Гриневский. – Вот что, бг'рат, а не пойти нам к адмиг'ралу де г'Рибасу? Его тесть, насколько мне известно, был упг'равителем Петег'рбургского воспитательного дома. Как боевой офицег'р, он поможет нам. Бег'рем извозчика и поехали, бг'рат. Де-г'Рибас живет в доме, котог'рый известен всему Петег'рбургу.

– То будет так, как ты скажешь, Филя.

В вестибюле дома Рибасов дремал старый швейцар из инвалидных солдат.

– Ты что, бг'рат, уставился, точно не видел офицег'ров. Мы, бг'рат, только с Кубанской линии. Меня, бг'раг, в деле чег'ркесы потг'репали. Поэтому, бг'рат, шинель пг'римята. Доложи его пг'ревосходительству, что с визитом командиг'р батальона днепг'ровских гг'ренадер пг'ремьер-майог'р Гг'риневский и полковой есаул Ог'рлик-Ог'рленко.

– Слушаюсь, вашродие!

– Чем могу служить вам, господа? – де-Рибас протянул руку Гриневскому и Орлику.

– Мы линейные офицег'ры: поиски непг'риятеля, засады, пег'рестг'релки, ваше пг'ревосходительство.

– Знакомо мне, майор.

– Ваше пг'ревосходительство, я нынче г'разжалован из пг'ремьер-майог'ров в пог'ручики. Стрелялся, ваше пг'ревосходительство.

– Полагаю, не смертельно.

– Не убил мег'рзавца.

– Что в этот раз? – нахмурился де-Рибас.

– Жена Гг'риши, ваше пг'ревосходительство, в туг'рецкую войну угнана татаг'рами, а нынче по сведениям у этой канальи г'Ростопчина, по его увег'рениям, однако, сбежала в Воспитательный дом.

– У Ростопчина были?

– Мог'рду били, ваше пг'ревосходительство.

– Кому?

– г'Ростопчину.

– О!… Однако, господа, Петербург – не Кубанская линия.

– Так ведь, он мег'рзавец.

– Канцлер, господа, особо близок к государю. Каков нынче я буду в глазах Ростопчина, оказывая вам покровительство?

– Дуг'рно, бг'рат Гг'риша, – растерялся Гриневский, что с ним ежели и случалось, то крайне редко.

– То и сам вижу, Филя. Выходит – не надо бы нам бить его ясновельможность – того пана.

– Мы г'Ростопчина не били. Мы дали ему в мог'рду.

– Время завтрака, господа. Прошу вас в столовую. Представлю вас супруге – Настасье Ивановне. От нее более можно ждать совета в вашем деле.

– За столом делай, Гг'риша, все, как я. г'Руками мясное не бег'ри. На пол ничего, бг'рат, не бг'росай. г'Руки вытиг'рай не обшлагом мундиг'ра, – вполголоса напутствовал Орлика Гриневский. – В г'рюмку из штофа сам себе не наливай. Для этого в господском доме есть человек. Звуки не пг'роизводи. Пг'редставь, бг'рат, что ты в цег'ркви на заутг'рене. И вообще, бг'рат, не забывай, что ты офицег'р и находишься в обществе.

Анастасия Ивановна слушала Гриневского и Орлика с участием.

– Господи, страсти-то какие… А что ж эдисанцы – то?

– Эдисан, барыня, он и есть эдисан, – угрюмо сказал Орлик. – Ежели он лавиной идет в набег, все рушит, рубит, ясырит. Нет в нем человечности.

– Детей, судаг'рыня, шашками г'рубят.

– Как же мне, господа, помочь в беде-то вашей.

– Надо бы тебе, Настенька, побывать в воспитательном доме. Должно там есть прежние еще по Ивану Ивановичу знакомцы.

– Знакомцы – то есть, да вот с какой стороны подойти к ним, чтобы не всполошить Ростопчина. Ты-то ведь знаешь, сколь коварен сей господин и при нынешних обстоятельствах опасен.

– Никак Настасья Ивановна? И – и – и, матушка ты моя, постарела, голубушка, и подурнела. Сколько лет-то прошло. Заходи, милая. Что привело тебя, родимая. А что де-Рибас-то твой? Никак воюет?

– Воюет, Гликерьюшка, воюет.

– А с кем нынче-то? Никак все с турком?

– С турком, Гликерьюшка, с турком.

– Что ж он, аспид проклятый, с де-Рибасом твоим на мировую не идет?

– Потому, Гликерьюшка, и турок он.

– Это уж так, милая. Бусурман он и есть бусурман.

– Что нынче здесь – в Воспитательном доме?

– Худо, милая. Как жив был покойник Иван Иванович, царство ему небесное, дом-то на нем стоял. Все, родимая, было. А нынче, матушка люди в Бога верить не стали, сиротские капиталы, воруют. Ты, небось Андрюшку Грингагена помнишь? Иван Иванович за воровство велел взашей гнать его, а как помер благодетель наш, так он объявился тут, Андрюшка. И сирот поприбавилось. Настасьюшка, потому распутство нынче пошло, уж больно бары да купчики грешить стали. Садись, милая. И – и – и, как ты раздалась! А ведь в девках тоненькая была как лучинушка и непоседливая как егоза. Уж как ты изводила батюшку-то

– Ивана Ивановича. Как он по тебе убивался, как холил тебя да миловал. Все к тебе французов и немцев, и чтобы ты по-ихнему лопотала, и кадрили разные. Ох, милая… Ты-то, верно, не помнишь, а у меня, милая все на глазах.

– Помню, Гликерьюшка, как не помнить.

– А как с этим-то де-Рибасом к алтарю шла. Платье на тебе белое – подвенечное, эти, значит, перчатки до локтей, белые, а кокошник на голове – и – и – и… весь в драгоценных каменьях. А он, де-Рибас твой, в мундире, золотом шитом. Сама матушка-государыня, покойная Екатерина Алексеевна, пожаловала. То-то было, кареты, кареты, кареты. И белые лошади цугом. Ты-то ведь как хороша была невестой, а он, де-Рибас-то твой, сколько в нем важности было, глазища огромные и все на тебя, милая, пялится. А ты так и плывешь, так и плывешь белой лебедушкой. Князь-то этот… шафером был, прости господи, запамятовала, как его… Старая стала я, Настасьюшка, вот скажут – вот и забыла.

– Что младенцы, Гликерьюшка, в воспитательном доме?

– И – и – и, мрут сердешные. Прибирает к себе Господь их ангельские души. Да ведь приносят-то их все больше не жильцами. Бросают сердешных матери под крыльцо, маются они криком, простужаются.

– А что не было, Гликерьюшка, чтобы младенца привезли, а за ним и мать пришла да и осталась здесь, в Воспитательном доме?

– Было, милая, было. Матери в кормилицы идут, чтобы при дитяти быть. А намедни барин-то, запамятовала, как зовут-то его, велел дитя в Воспитательный дом свезти, а мать-то его, дитяти, вслед и прибежала, стала проситься в кормилицы, а кормилицы Воспитательному дому всегда нужны.

– Барин, Гликерьюшка, не граф ли Ростопчин?

– И – и – и, матушка, чего захотела… И дня не прошло – от барина посыльные. Пущай-де мать дитяти ворочается, а дитя пускай будет в Воспитательном доме. А она с дитем укрылась, а где – найти не могут.

– Но ты-то ведь знаешь, Гликерьюшка.

– И – и – и, ни – ни и не спрашивай, Настасья Ивановна, уж чего не знаю, то не знаю, и знать незачем мне. Старая я уж стала, куда уж мне.

– Не хитри, Гликерьюшка, по глазам вижу – знаешь. Я-то ведь худа не сделаю.

Оглянувшись вокруг, не подслушивает ли кто, Гликерья на ушко Настасье Ивановне зашептала: – У меня она, в моей каморке. Дитя-то немощное, а она, сердешная, убивается.

– Веди к ней, Гликерьюшка.

В каморке Гликерьи молодая женщина, заслонив собою дитя, испуганно глядела на вошедшую барыню.

– Олеся…

– Не Олеся я, нет. Я – Аннушка.

– Гриша – муж твой – велел тебе, милая, кланяться.

– Нет, нет – нет! – закрыв руками лицо, повторила женщина. – Никакого Гриши нету, нету его! Не надо, не отбирайте у меня дитя мое, кровь мою, жизнь мою, не надо. Христом Богом о том молю вас, сударыня.

– Олеся!

Она стояла в темной сырой каморке, высокая, как прежде тонкая, с распущенной косою, закрывая собой сопевшего и кряхтящего малыша.

– Олеся!

– Я не Олеся, то вы меня принимаете за кого-то другого, добрый человек.

– Олеся! – почти закричал Орлик и в том была его боль и отчаяние.

– Я – Аннушка.

– Нет, слышь, нет. Ты Олеся, моя Олеся – и почти шепотом, – Олеся…

– Не надо. Я не нужна… тебе. Слышь – я тебе не нужна. За тебя пойдет лепшая панночка.

–,Да что ты говоришь, Олеся? Какая панночка, когда мы с тобою перед Господом Богом будем муж и жена, когда ты перед алтарем даш згоду[51] быть моей женой.

– Не нужна я тебе такая…

– То мне решать, Олеся, нужна ты мне или не нужна. Не по воле мы разлучились. Злая доля нас развела и злые люди. За то довольно я пролил вражьей крови.

– Я не оставлю дитя свое, Гриша. Боже, зачем ты наслал на меня еще одно тяжкое испытание? Не довольно моей боли, моих слез, моих бессонных ночей, моих молитв. Господи, смилуйся надо мной, дай мне силы, – заливаясь слезами, Олеся опустилась на колени перед образом Девы в потемневшем от времени окладе. – Заступись за меня, Матерь Божья, ты же мать и ты приняла боль за свое дитя.

Малыш опять закряхтел и жалобно заплакал. Олеся кинулась к нему и упала на колени, у своего дитя.

Орлик неслышно ступил к ней, взял за дрожащие плечи, поднял и, глядя в глаза ее, сказал:

– Как оно твое, то пусть будет и мое. А как оно еще малое и вовсе несмышленное, то будет знать, что я его натуральный батька, а не кто другой. Ты же, Олеся, не вольна была в том, что выпало на твою долю. Лиха и без того было достаточно. Будем радоваться тому, что доля нас опять свела. Дай Бог, Олеся, чтобы она больше нас не разлучала. Голубка ты моя ненаглядная…

– Господа, – сказал Осип Михайлович, – должен огорчить вас и предупредить – все заставы перекрыты. Приказано вас схватить. Строгая проверка всех отъезжающих из Петербурга.

– От какая оказия, – растерялся Орлик.

– Мы будем дг'раться, ваше пг'ревосходительство. Мы – солдаты и нас голыми г'руками не возьмешь.

– Господа, драться всегда успеется. Это не задача. Но что проку от того. Драться-то будете не с Ростопчиным.

– Так что пг'рикажете делать? Отдаться этому мег'рзавцу тепленькими? Нет, ваше пг'ревосходительство, этому не бывать. Подтвег'рди, Гг'риша.

– Поедете, господа, переодетыми в мундиры флотских офицеров в моей карете в Кронштадт. Оттуда на фрегате я переправлю вас в Ревель. Далее, голубчики, на вашу Кубань извольте сами. Уговор, однако, до Ревеля скандалы не затевать.

– А как же Олеся, ваше превосходительство?

– Дама с младенцем останется в нашем доме. Когда к тому будет возможность, отправим ее в Одессу, а там до Кубанской линии рукой подать.

Пален и Ростопчин ждали приема государя.

– Каково вам наш Рибас? – сказал Ростопчин. – Того и гляди Кушелева в адмиралтейств-коллегии обскачет. Ловок, однако, каналья.

Пален молчал.

– Токмо более он склонен к генерал-прокурорству, – продолжал Ростопчин.

– Это с чего бы? – взгляд Палена был тяжелым и мрачным.

Ростопчин про себя отметил, что Пален был в крайнем напряжении. Не была тайной для Ростопчина и причина нервозности Палена. Сей господин должно быть достаточно чувствовал на шее петлю.

– С того, граф, что Пустошкин за штурм Корфу был жалован только вице-адмиральством, а Рибас получил производство в адмиралы за паркетное геройство.

– То есть – за что?

– Сей раз за донос.

– На кого и в чем?

– На други своя – Никиту Петровича Панина. А ведь его, сердешного, еще когда он сидел послом в Берлине сама государыня Мария Федоровна через князя Куракина предупреждала о коварстве. Не внял, потому, возможно, и жизнью заплатит.

– Никита Петрович, граф, живет в деревне, от де-Рибаса за тридевять земель.

– Живет, Петр Алексеевич, пока живет. Да вот незадача – Рибас посетил его в изгнании и, надо полагать, имел с ним доверительный разговор. Но я думаю, что тайная полиция должна быть осведомлена лучше, нежели мое ведомство…

– Признаюсь, граф, это для меня полная неожиданность.

– Панин, милостивый государь, не единственный приятель де-Рибаса, который бессовестно был предан им. Ловкими интригами он навлек на Мордвинова гнев Потемкина, отчего тот был ввергнут в немилость и отставлен от службы. По возвращении Мордвинова в должность командующего флотом на Черном и Азовском морях Рибас как командующий Лиманской флотилией был в трудном положении из-за недоброжелательства к нему Николая Семеновича. Но сей бессовестный авантюрист ловко вошел в доверие к Платону Зубову и был взят им в покровительство. Это, однако, не препятствовало Рибасу учинить донос и на Зубова как споспешника Панина.

– В чем?

– В заговоре против государя.

– Из первого предательства де-Рибаса милейший Николай Семенович урок для себя не сделал, потому и поплатился. Похоже, граф, что второе Рибасово предательство обойдется Мордвинову дороже, нежели первое.

Настасья Ивановна ждала по обыкновению Осипа Михайловича к ужину. Возвращался он со службы поздно, усталый и в том состоянии, которое свидетельствует о трудностях дня. Чиновники большей частью были совершенно безразличны к служебным занятиям, расположены к медлительности, запросу различных мнений и заключений на случай возможных нарушений, которые, по их мнению, должны непременно быть и повлечь за собой другие случайности, также для дела неблагоприятные. Большая часть служебного времени у Осипа Михайловича уходила на убеждение господ чиновников, что, несмотря на возможные случайности, дело должно возыметь свой ход к благополучному его завершению. Приказные в палатах присутственных мест сидели ощетинившись перьями, как турки ружьями.

Слышно было, что государь не больно жаловал чернильное племя, более того, указывал поуменьшить его, но все, однако, без должного успеха. Плодились чиновники на разных казенных монополиях, которых Осип Михайлович по должности генерал-кригскомиссара обнаружил великое множество.

Анастасия Ивановна сама разливала бульон из белой фаянсовой миски с синей глазурью, разливала в глубокие тарелки гарднеровского фарфора.

– Что государь? Княгиня Мещерская давеча говорила, будто Анна Петровна переехала в Михайловский замок и живет там. Дверь из тронного кабинета в апартаменты государыни велено вовсе заложить. С государыней его величество встречается только на больших приемах и раскланивается холодно, будто они вовсе друг дружке чужие. Анна Петровна, бессовестная, о государыне распространяет разные небылицы.

– У самого государя, душечка, положение скверное. Я бы сказал – трагично. Его величество отстранил от службы Никиту Петровича и адмирала Мордвинова, равно других господ высших чиновников, выступавших за преобразование российской экономики и политики на новых началах, более соответственных видам процветания империи и умножения ее богатств. Отстраненная от участия во власти партия состоит из людей добропорядочных и в каждом деле надежных, которые могли бы стать разумными советчиками и крепкой опорой государю.

– Мордвинов тебе не друг.

– Но гражданин России. Сие имеет важность большую, Настасенька. Что ж до господ Аракчеевых и Ростопчиных, то преданность их государю и любовь к отечеству стоит только на интересах возвышения в чинах и получения иных отличий. Теперь же, когда государь отстраняет не только прилежных и разумных чиновников, но и тех, кто более готов выслужиться, а не служить, когда эта участь может постигнуть и Ростопчиных, под угрозой сама жизнь государя. Этих господ ничто не остановит, ибо у них нет ни совести, ни чести и вовсе даже правил, а едино только сатанинское честолюбие и рвение к власти. Как бешенные псы они готовы растерзать каждого, кто встанет или встать может на их пути.

– Тебе, милый, должно держаться от них подальше.

– И то сказать, Настасенька. Бремя правления государством не по плечу Павлу. Несдержан, опрометчив, неуравновешен, жестоко распаляется по основаниям, внимания государя недостойным, окружает себя в отличие от Екатерины людьми подлыми, а достойных отвергает, внемлет интриганам, а мужей государственных держит в опале.

– Покойная государыня, сказывают, была в намерении отрешить Павла от царства и будто оставила завещание о передаче престола цесаревичу Александру.

– Уж кому, а Екатерине в мудрости не откажешь.

– Отрешение Павла возможно ему и на пользу.

– Не только ему, душенька, – грустно улыбнулся Осип Михайлович.

Огромный кабинет фон Палена освещался камином и стеариновыми свечами в массивных бронзовых канделябрах. На гобеленах затейливым кружевом играли светотени. У Осипа Михайловича вошло в привычку долгими осенними и зимними вечерами сидеть у этого камина и коротать время в неторопливых беседах с фон Паленом. Говорили об одном и том же разное, о разном – одно и то же. Сходились во мнении, что Россия переживает тревожное время. Государь был окружен временщиками – людьми без чести и совести, искателями богатства, отличий и чинов, людьми для державы российской совершенно ничтожными.

У этого камина они собирались по субботам и сидели далеко за полночь. Время от времени неслышно появлялся камердинер Захар с подносом, на котором стояли бокалы, всякий раз более чем до половины наполненные шампанским.

У камина встречались Платон и Валериан Зубовы, Никита Петрович Панин, Ольга Жеребцова, английский посол сэр Витворт и другие известные особы. Говорилось больше иносказательно, но бывало, что и напрямик, в равной мере озабоченно не только о судьбах государства, но и о своей собственной жизни.

Но даже Панин не мог сказать, какое решение примет государь, кто его державной волей будет вознесен и кто низвергнут. Государь был капризен, упрям в предубеждениях, часто несправедлив и даже жесток. Никита Петрович Панин более отмалчивался, но в том, что говорил он, изобличался ум могучий и тонкий.

Теперь Никита Петрович был выслан в деревню, за разрывом дипломатических отношений с Англией Витворт отправился в свое отечество.

Гостям учтивые лакеи в шитых золотом ливреях разносили шампанское, пунш, мадеру. Пили все, исключая генералов Панина и Бенигсена.

– Россия, господа, в положении бедственном, – говорил Зубов. – Самовластие царя неистово и губительно.

– Непрерывные вахт-парады, нелепые экзертиции изнуряют войска – мрачно сказал генерал Талызин. В этом было угрюмое отчаянье и угроза.

– Нет веры в завтрашний день, – заметил де-Рибас. – Каждый, господа, в припадке безумия государя может быть схвачен, лишен всего, посажен в кибитку и под конвоем заслан в глушь, откуда нет возврата!

– От императора мне как главнокомандующему в Петербурге поступило указание, – угрюмо проговорил Пален и, помолчав, продолжил, – в случае угрожающей ему опасности схватить и заточить в Петропавловскую крепость царицу и цесаревичей Александра и Константина, поэтому полагаю, что любой ценой, даже крайней мерой, Павла должно убрать с престола, крайней… Что вы думаете об этом, Осип Михайлович?

– Я, Петр Алексеевич, против крайней меры. Достаточно и отречения в пользу наследника престола цесаревича Александра Павловича. Насколько мне известно, впервые мысль о крайней мере была высказана английским послом Витвортом. Но сей господин – иноземец. Моя беседа с Никитой Петровичем Паниным в его деревенском изгнании еще раз убедила меня в том, что государственный переворот должен свершиться без пролития крови. Думаю, господа, что убийство ныне царствующей особы не получит одобрения и от наследника престола.

– Виват, господа, виват! Осипу Михайловичу бокал шампанского.

– Благодарствую, я бы желал пунш.

– Нет – нет, не откажите. Благородному человеку – благородный напиток. Ваше здоровье! Господа, пьем за здоровье адмирала Осипа Михайловича де-Рибаса. Виват!

У Осипа Михайловича было чувство необъяснимого беспокойства, тревоги и тоски. Шампанское горчило и обжигало, точно в нем была примесь дрянной водки. Такое, впрочем, случалось на офицерских кутежах. Довольно, однако, странно, что водку подливали в шампанское и в доме графа Палена.

Когда Осип Михайлович усаживался в экипаж, Пален напутствовал чинов тайной полиции: карету сопровождать, за домом его превосходительства установить постоянное наблюдение, каждые два часа рапортами сообщать, кто прибыл в дом и кто убыл.

К утру к де-Рибасам с визитом явился сам Пален. Первое, что он заметил – была растерянность прислуги. Люди скользили как тени, появлялись и так же бесшумно, как призраки, изчезали.

В гостиной его встретила Анастасия Ивановна – в расстройстве и слезах.

– Господи, с чего же это? Да ведь вчера только он был совершенно здоров и весел. Уговорились о санной прогулке с Катенькой и Софи. Осип Михайлович сказывал: «Поедем в Петергоф». А я была за Стрельну, так что и размолвка между нами вышла, что не так уж часто бывает. Вы-то ведь знаете Осипа Михайловича.

Де-Рибас лежал в кабинете на широкой софе, куда и провела Палена Анастасия Ивановна.

На появление Палена Осип Михайлович никак не отвечал. Он лежал неподвижно и безучастно. Только на глаза его будто набежала тучка и дрогнули густые брови.

Лекари в пользовании Осипа Михайловича не жалели трудов – делали кровопускание, после чего прописали ему кушать свежую рыбу в ухе или жаренную и для этого поливать ее лимонным соком. Редьку и хрену не есть, а более пить греческое вино, а буде случится також и гишпанское с присовокуплением ржаного кваса.

Важное заключение дала лекарская консилия: «Заболел от меланхолии, сиречь кручины. Оттого везде объявляется в теле колотье. Желудок и печень бессильны для изгнания разной слизи. Понемногу водянеет кровь. Бывает холод сменяется жаром. Недурно бы уехать за море для прилежного докторского лечения, дабы хворь не стала смертной».

Но каково было ехать за море, коли Осип Михайлович уже стал впадать в беспамятство?

К началу великого поста Осипу Михайловичу, однако, полегчало. Глазами и жестом он попросил Настасью Ивановну поставить подушки так, чтобы ему сесть, что и было ею тотчас исполнено.

В комнату вошел камердинер Степан, служивший еще покойному Ивану Ивановичу. Приблизившись с Настасье Ивановне, он шепотом сказал:

– Ходоки, барыня, из Одессы. Сказывают, будто привезли Осипу Михайловичу зелья от хвори.

К удивлению и радости Анастасии Ивановны, Осип Михайлович не только слышал голос, но и внятно сказал:

– Проси, непременно проси.

В комнату вошли Григорий Кирьяков, Федор Черненко и Федор Кайзер.

– Здоровым будьте, ваше превосходительство, – начал Черненко.

– Прослышали мы, что вы чуть захворали и тотчас собрались в дорогу. Привезли вам добрых померанцев, что подают только к царскому столу. Померанцы эти из того края, откуда вы, ваше превосходительство родом, – из Италии. Они, говорят знающие люди, от разной хвори исцеляют так, будто ее и не было.

На бледном, исхудавшем лице де-Рибаса появилась улыбка.

– Что порт? Что город? По-прежнему ли царская немилость?

– Их сиятельство граф Пален, – тихо доложил Степан.

Обыкновенно никак не отвечающий на появление Палена Осип Михайлович с усилием приподнялся, черты его исказила гримаса отвращения и боли.

– Что надо, зачем? – проговорил он слабеющим голосом.

Пален вошел. Он был свежевыбрит, букли его парика тщательно уложены, белые рейтузы плотно облегали голенастые ноги, мундир затянут, лицо невозмутимо, серо-голубые глаза холодны.

– Кто такие? По какой надобности? – Пален был тверд.

– Майор Кирьяков, ваше сиятельство.

– Инженер-капитан Кайзер.

– Копытан Черненко. Мы, ваше сиятельство, здесь по человечности. Из Одессы их превосходительству адмиралу де-Рибасу, значит Осипу Михайловичу, привезли померанцы, чтобы им быть в здравии. Так что не гневайтесь, ваше сиятельство.

– Что там? – голос Осипа Михайловича ослабел более прежнего.

– Я, Осип Михайлович, в отставке, – сказал Кирьяков. – Закладываю конные заводы в степях между лиманами.

– А я, ваше превосходительство, стал гречкосеем. У Дальника запахал шестьдесят десятин под арнаутку. Жена моя Соломия, это значит мадам Черненко, вдарилась в коммерцию. Мало ей трактира, замышляет ресторацию.

– У меня тоже довольно забот. Согласно высочайшей воле возобновилось строительство порта, и город довольно шириться, купцы ставят промышленные заведения и доходные дома. Французский негоциант мсье Рено обустраивает развлекательную площадь для обывателей разного звания. По воскресным дням здесь будет играть духовой оркестр и будут танцевальные забавы.

Осип Михайлович в крайнем напряжении приподнялся на локтях, глаза его загорелись лихорадочным блеском, не бледных щеках появился румянец.

– Сие, господин Пален, есть народ созидающий. Не на интригах, не на жестокости стоял, стоит и будет стоять мир. Спасибо вам, други. Честь, вами оказанную, почитаю за награду, более других значительную. Из содеянного мною в этой жизни более иных деяний почитаю важным основание порта и города, которому волей мудрой государыни дано чудное имя Одесса – торговый путь, соединяющий народы обменом произведений рук их и разума.

– Ему весьма худо, государыня, – Пален по-прежнему был тверд и невозмутим. – Это горячительный бред. Должно принять святых тайн. Священник ждет в гостиной. Прикажите привести его сюда. Вас, господа, прошу следовать за мной.

После того, как Осип Михайлович принял святых тайн, в комнату решительно вошла молодая дама. Несмотря на предостерегающий жест Палена, она опустилась на колени у постели больного.

На вопросительный взгляд Палена переодетый в лакея полицейский чин вполголоса сказал:

– Баронесса Дирлингер. Муж – генерал австрийской службы. В гостиной удержать ее не было никакой возможности.

– Хозе, милый Хозе…, – Анкуца с нежностью гладила осунувшееся лицо де-Рибаса, на котором уже лежала печать смерти. – Почему ты не уехал со мной, Хозе? Скажи, Хозе, почему? Мы были бы счастливы в твоей Италии, в большом доме на берегу неаполитанского залива. Но почему, Хозе, ты избрал смерть? Ты слышишь, Хозе? Почему ты молчишь, мой Хозе? Ну скажи хоть слово, Хозе?

И он сказал это слово – слово нежности, любви, благодарности за то, что она есть, что она в миг его расставания с жизнью к нему пришла, единственная женщина, которую он любил в этом немилосердном мире, с которой он испытал короткие минуты счастья.

Умер Осип Михайлович в Петербурге на пятьдесят первом году жизни и там же предан земле.

В день его кончины в дом Дерибасовых пришло последнее письмо к Осипу Михайловичу. Белый продолговатый конверт Анастасия Ивановна положила у его изголовья, точно он был еще жив. Она не принимала его кончину. Обратный адрес указывал, что письмо из Ревеля и написано Крузенштерном Иваном Федоровичем, которому скоро суждено стать знаменитым мореплавателем. Начиналось оно словами: «Милостивый государь мой, Осип Михайлович, своей долгой и славной службой вы много способствовали благоденствию России…»

Алеша Орлов

Алексей Орлов – красивый юнец и лейб-гвардеец был принят в доме некой знатной дамы, подлинное имя которой никто наверное не знал, но многие говорили, что она – княжна Тараканова, в разное время утверждавшая себя Елизаветой II – императрицей российской, герцогиней Валдомирской, принцессой Азовской, графиней Пиннеберг, мадам Али Эметте…

Было похоже, что озорной Алеша Орлов станет повесой и вертопрахом, пожирателем дамских сердец.

У госпожи Таракановой он бывал запросто и был окружен здесь вниманием и заботой. Госпожа Тараканова с обожанием глядела на мальчишку лейб-гвардейца, ее глаза при этом наполнялись теплой материнской лаской. Это и влекло к ней юного Орлова.

Алеша нес службу в полку не прилежно, со своим дядькой жил на приватной квартире. Дядька – здоровенный и благообразный мужик-старообрядец – всюду следовал за ним по пятам, оберегая от возможных соблазнов: курения, выпивок и разных дурачеств. Дядьку напутствовала госпожа Тараканова.

В этот раз она приняла Алешу в гостинной, будучи вся в черном траурном наряде, взяла его за руку и повела в молельную комнату. Здесь перед киотом они опустились на колени – мальчишка-гвардеец и пожилая женщина, на лице которой были довольно заметны следы увядания. Лицо ее, однако, еще не утратило привлекательность.

– Молись, мой друг, за упокой души новопреставленного Иосифа, – сказала она. – Для тебя есть достаточная к тому причина.

Валдомирская пришла на квартиру, которую снимал Алеша Орлов. Бывший у него в услужении дядька сказал, что барина дома нету, но скоро должен непременно быть, потому как завтра их полк выступает в кампанию против Бонапарта. Ежели барыне угодно, то в светелке можно бы дождаться его благородие. Когда бы барыня желала откушать чая, то мы с нашим удовольствием подадим в один миг.

Валдомирская поблагодарила дядьку, прошла в светелку, но от чая решительно отказалась.

Алеша не заставил себя долго ждать. Явился он что называется запыхавшись.

– Елизавета Алексеевна? Какими судьбами? Одолжили вы меня, матушка. Век с вами не виделись. Здоровы ли?

– Благодарствую, Алешенька, слава Богу здорова, но время над всеми властно. Тяжелею. Прыти нету былой, так бы кажется и сидела безвыходно весь день в доме. Сегодня, однако, решилась на визит к тебе. Ты уж, голубчик, не взыщи.

– Да что вы, право Елизавета Алексеевна… В кои-то веки между нами были китайские церемонии? Я весьма даже рад вам.

– Понимаю, тебе предстоят нынче сборы. Ты уходишь в поход дальний и не лишенный опасности. На войне всякое бывает: у кого грудь в крестах, а у кого голова в кустах. Я не прежняя. Старею, решительно старею, лета преклонные продолжению жизни не способствуют. Еще в кадетский корпус я приходила к тебе с материнской любовью, Алешенька.

– Вы, Елизавета Алексеевна, детей своих не имеете, потому и удостоили меня, мальчонку, оторванного от дома, материнской ласки, за что вам мой поклон и благодарение.

– Не знаю с чего и как начать, Алешенька. Дело в том, что мои материнские чувства к тебе потому, что я и есть твоя природная мать, в чем и должна тебе открыться. Родила я тебя в муках, так что едва не преставилась. Появился ты на свет божий, когда я была в монастырской неволе, потому велено было тебя в твоей младенческой невинности у меня отобрать и отдать на руки кормилице в имении графа Орлова. Не спрашивай за что мне было такое наказание. Скажу тебе еще, что отец твой – не граф Орлов, а испанский дворянин, адмирал в российской службе Хозе де Рибас. Мне от тебя, Алешенька, ничего не надобно, но теперь, когда ты идешь в кампанию, должно быть тебе известно твое истинное происхождение. Желала бы я также отписать тебе по духовной свое состояние.

Валдомирская более не нашлась что сказать. Алеша молчал. Их разделяла тишина. Валдомирской отчетливо было слышно как стучит ее сердце. Безмолвие, отделявшее Валдомирскую от Алеши, словно белым саваном застилало ее глаза, уставшие от трудной жизни. Она сжалась в комок в томительном ожидании. И во всем свете для нее был только он, ее Алешенька, и для нее не было ничего дороже Алешеньки.

Первой молчание нарушила Валдомирская. Она сняла висевший на груди на тонкой золотой цепочке золотой же медальон с алмазными украшениями, которые были вложены в причудливое созвездие с каким-то магическим значением. Валдомирская нажала на алмазик, встроенный в торец медальона и сверкающая штучка раскрылась. На обратной стороне крышечки медальона на белой эмали был образ Матери Божьей с младенцем.

– Это, должно быть, благословение моей матушки. Я была отдана по ее доброй воле на руки чужим людям, чтобы они растили меня и воспитывали в христианских добродетелях и правилах высшего света. Тебя отобрали у меня против моей воли, когда монастырской темнице я была близка, чтобы отойти в тот мир, когда я была в беспамятстве и горячечном состоянии. Родители мои от меня отреклись. Я была для них помехой. Тебе же, Алешенька, упрекнуть меня не в чем.

Когда Валдомирская выговорилась, внове наступила тягостная и тревожная для нее тишина, непроницаемой пеленой отделявшая ее от Алеши. Она почти зримо чувствовала его состояние. Это внушало ей тревогу. С тревогой она ждала, когда будет сказан ей приговор за все ею прожитое. Каждое мгновение в этом ожидании было для Валдомирской вечностью.

– Сударыня, – наконец сказал Алеша и это слово, равно как и сухой тон, в котором оно было сказано, ударило Валдомирскую словно обухом и она тотчас сникла.

– Сударыня, – холодно повторил Алеша. – Я не знаю иного отца как только графа Алексея Григорьевича Орлова, он был ко мне добрым и заботливым. Все, что во мне, сударыня, этим отцу моему графу Алексею Григорьевичу Орлову я обязан. Иного отца мне не надобно. Господина, имя которого вы назвали мне, я знать не хочу.

– Не казни меня, Алешенька, в жизни моей было много горьких минут, было больше печали нежели радостей. Поверь мне, Алешенька, перед тобою совесть моя чиста. Я занесла было руку, чтобы лишить жизни отца твоего истинного, в ту пору генерала де-Рибаса. И ты, не ведая то, потому что де-Рибасу я обязана твоим рождением, удержал мою руку. Я открылась ему о тебе. Чтобы не вселять в твою душу смятение до твоего совершеннолетия. Он велел держать его отцовство от тебя в тайне. Когда ты, Алешенька, в кадетском корпусе опасно захворал, он был у тебя с его отцовской о тебе тревогой.

И опять наступила тишина, их разделившая.

– Иного отца, сударыня, кроме Алексея Григорьевича Орлова, я не ведаю и знать не желаю.

Не отвержение де Рибаса, а сухой тон Алеши более всего тревожил Валдомирскую.

– Матушка моя подлинная Палагея Михайловна, вскормившая меня грудью и растившая меня в материнской ласке. И матери иной мне не надобно. Не взыщите, но по-иному не могу. Премного благодарен вам. Когда случается мне увольнение от службы я непременно еду на побывку к ним – маменьке Палагее Михайловне и к батюшке Алексею Григорьевичу. Не взыщите.

– Понимаю тебя, Алешенька, и покоряюсь судьбе своей. Молю, – Валдомирская опустилась на колени, – возьми этот медальон. Пусть он хранит тебя от пули и будет твоим талисманом. С ним мое тебе благословение. Ты отверг мое материнство, но не откажи мне в этом и я смирюсь со своей участью.

– Хорошо, сударыня, пусть будет так.

После отъезда Алеши Валдомирская жила в тревоге, и в предчувствии недоброго. Ее не оставляли дурные сны. Появилась у нее и внутренняя потребность в обращении к Богу в молитве. Валдомирская стала ревностной прихожанкой в церкви во имя святых Петра и Павла. Однажды после заутрени, когда Валдомирская сидела в ожидании лекаря, горничная доложила, что молодой офицер испрашивает соизволения барыни быть принятым. Валдомирская вскочила. Ее охватило ранее неведомое чувство. Она не могла бы сказать чего было в нем больше – радости или страха. Молодым офицером мог быть только он – ее Алешенька, ее материнская боль.

В прихожей стоял молодой офицер, но это был не Алеша.

– Честь имею, сударыня, представиться – ротмистр гвардии Вязьмитинов Георгий. Желал бы принятым быть вами по особому случаю.

Сердце Валдомирской сжалось и ожидание недоброго стало настолько гнетущим, что она едва могла сказать:

– Пожалуйте.

Офицер прошел в гостиную и опустился на указанный ему стул. Было заметно, что и он несколько не в себе. Его лицо искажал нервический тик, пальцы правой руки барабанили о колено, не преднамеренно, а скорее невольно. Все это Валдомирская, разумеется, не замечала. Она вся сосредоточилась на охватившей ее тревоге.

– На знаю, право, с чего начать, – сказал офицер. – Не знаю, сударыня уж больно трудна моя миссия. Алексей Алексеевич Орлов велел отдать вам сей медальон, – офицер вынул из портмоне талисман, которым Валдомирская благословила Алешу. Она молчала, не решаясь спросить офицера о причинах, побудивших Алешу вернуть медальон.

Несколько помолчав, офицер сказал:

– Алексея Алексеевича более с нами нет. Под Аустерлицем он был тяжело ранен. На короткое время он пришел в себя, велел вернуть вам медальон с благодарением за доброту вашу к нему. Велел он также ехать в имение его родителя графа Алексея Григорьевича Орлова и сказать, что в сражениях он был достойным их орловского рода, честь мундира не посрамил, перед неприятелем не бежал. Приказ ему был от начальства об отступе, ибо весь наш фронт подался назад, можно сказать был разломан французом. Мне, сказал Алексей Алексеевич, быть трусом перед неприятелем фамилия не позволяет, мы-то ведь породы орлинной да еще и чесменские. У Чесмы наше российское оружие под началом моего батюшки над неприятелем решительную поверхность взяло, малым числом российских над множеством турок блистательную победу утвердило. К тому же не пристало нам раненых в сражении товарищей французу отдавать. Алексей Алексеевич и его эскадрон сражались в спешенном строю, принуждены были действовать не наступательно, а оборонительно за численным превосходством конницы Мюрата. Глядя на такое упорство конногвардейцев, наша пехота ударила неприятеля в штыки и прогнала от позиций, что удерживала гвардия.

Здесь только офицер заметил, что сидящая против него барыня как-то уж очень странно опустила на грудь голову и что рука ее повисла, что она будто и не дышит. По его зову прибежала горничная. Валдомирская была в глубоком обмороке. На счастье к тому времени пришел и доктор. Горничная по его указанию стала натирать барыне виски уксусом, доктор приступил к пусканию крови, чтобы, не дай Бог, не случился с ней апоплексический удар.

Офицер в этой суматохе оставил дом Валдомирской, понимая что причиной погружения пожилой барыни в бесчувственное состояние было принесенное им известие о гибели Алеши Орлова. Ему оставалось еще ехать в имение Орловых и оповестить о гибели Алеши его родителя графа Алексея Григорьевича и матушку его Палагею Михайловну, о которой он, Алеша более всех сожалел, полагая в ней от его смерти страдания более чем в иных, ему близких.

Алексей Григорьевич трагическую весть о гибели сына по видимости слушал равнодушно. Однако, не успел офицер оставить орловское имение, как с Алексеем Григорьевичем приключилось неладное. У него отнялась речь и он утратил способность двигаться. Так и пролежал он до самой кончины, которая случилась немногим спустя.

Матушка Алексея Алексеевича Пелагея Михайловна при известии и гибели ее возлюбленного сына заголосила и забилась словно бы в падучей. Когда она пришла в себя, то стала блажной, не в своем уме, стала она ходить по деревне и звать Алешу, будто он был не убиенным в сражении.

Валдомирская долго и тяжко хворала. Но даденное ей Господом крепкое здоровье, хоть и было надорвано, однако от Господа ей и возвращено. После Рождества Христова она продала имение и городской дом, раздала бедным всю свою наличность, велела им молиться за упокой души убиенного воина Алексия и отправилась в Ново-Спасскую обитель. Здесь она смиренно просила доложить о себе игуменье как о заблудшей в мирских соблазнах инокине Досифее, отягощенной грехами и Господом за злодеяния ее тяжкие наказанной. Игуменья ее приняла тотчас, приняла без упреков и угроз. В увядших чертах Валдомирская признала Надежду. Она подвела Валдомирскую к знакомой двери, ключем, подвешенным на связке, отворила келью и указала войти. Здесь все было как в ту ночь, когда Валдомирская через окошко оставила келью, была подхвачена Фонтоном и оказалась в дамском седле на лошади, которая вернула ее в грешный мир. В келье ничто не изменилось, все в том разбросе, как было оставлено ею. Словно бы уловив настрой Валдомирской, игуменья сказала:

– Я была в уверенности, сестра моя, что будет твое прозрение и твой возврат в обитель.

– Прости меня, святая мать.

– Бог простит, сестра моя. Господь наш милосерден и милостив к покаявшимся грешникам.

С той поры на лице инокини Досифеи никто не замечал ни улыбки, ни слез, оно словно бы окаменело. Инокиня Досифея стала молчальницей, изредка выказывая свои желания в записочках. В келье, стоя перед аналоем, она часами про себя читала Священное писание, из келий выходила только в церковь. В конце каждой недели она письменно исповедывалась и причащалась. Питалась Досифея хлебом и водой и никогда не зажигала в своей келье огонь. Даже в самую студеную пору келью она не топила, отчего простудилась, заболела скоротечной чахоткой и безропотно дождалась смерти.

Похоронили ее в Ново-Спасской обители. В слове епископа Августина Дмитровского, отпевавшего усопшую, было сказано: «В жизни она немало грешила, но много перенесла и страданий, в обители святой покаялась и стала примером для сестер своих в служении Господу. В глубоком смирении покойница никого не осуждала, не считала грешным, себя же полагала грешнее всех людей».

Примечания

1

Коханая – любимая (укр.)

(обратно)

2

Толока – выгон для скота.

(обратно)

3

Сераскир – ногайский князь.

(обратно)

4

Ясырь – взятие в плен.

(обратно)

5

Мурза – феодальный титул у татар, представитель ногайской администрации.

(обратно)

6

Бакшиш – подарок, подношение (тур.)

(обратно)

7

Газават – священная война против неверных (тур.)

(обратно)

8

Казарлюга – превосходная степень от слова казак.

(обратно)

9

Власяница – волосяная одежда, которая носилась на голом теле.

(обратно)

10

Покрытка – девушка, родившая внебрачного ребенка (укр).

(обратно)

11

Деташемент – по военной терминологии конца XVIII века – отряд

(обратно)

12

Турок-осман, подданный Османской империи в отличие от турка-сельджука (туркмена)

(обратно)

13

Капудан-паша – адмирал

(обратно)

14

Махала – часть города где живет мусульманское население.

(обратно)

15

Галс – постановка парусного судна так, что ветер будет то слева, то справа и в зависимости от этого меняется направление хода судна.

(обратно)

16

Бейдевинд – попутный ветер

(обратно)

17

Жменя – пригоршня, горсть (укр.).

(обратно)

18

Индепендующей – независимой

(обратно)

19

Оклематься – выздороветь

(обратно)

20

Кумпанство – рота

(обратно)

21

Апроши – осадные рвы и насыпи для закрытого подхода к крепости.

(обратно)

22

Ординация – приказ

(обратно)

23

Дуб – мелкое гребное казачье судно

(обратно)

24

Аджидер – Овидиополь.

(обратно)

25

Канонерка – небольшое поенное судно с орудиями средних размеров.

(обратно)

26

Альков – углубление в стене комнаты для кровати.

(обратно)

27

Бастион – укрепление на углах крепостной ограды для обстрела местности впереди и вдоль крепостных стен или рвов.

(обратно)

28

Капонир – оборонительное сооружение, предназначенное для ведения флангового или косоприцельного огня.

(обратно)

29

Сажень – старая русская мера длины – 152—176 сантиметров.

(обратно)

30

Плутонг – взвод.

(обратно)

31

Ботфорты – сапоги с высокими голенищами.

(обратно)

32

Улем – ученый, законовед.

(обратно)

33

Салям аллейкум – мир тебе

(обратно)

34

Кампутовые гусары – гусары, выполнявшие функции полицейских.

(обратно)

35

Пясты – польская княжеская и королевская династия IX – XIV в.

(обратно)

36

Бардзо – очень (пол.).

(обратно)

37

Людство – человечество (укр.).

(обратно)

38

Игумен – настоятель монастыря.

(обратно)

39

Скрыня – сундук.

(обратно)

40

Мажара – одноосный воз (тат.)

(обратно)

41

Вурдалак – оборотень, вампир, сосущий кровь спящих людей.

(обратно)

42

Здирщик – от слова сдирать, драть кожу.

(обратно)

43

Звычайный – обычный (укр.).

(обратно)

44

Бастион – выступ о укреплении.

(обратно)

45

Куртина – часть вала между двумя бастионами.

(обратно)

46

Равелин – укрепление для прикрытия куртины.

(обратно)

47

1 фут – мера длины, равная седьмой доли сажени.

(обратно)

48

Топ-капы – дворец султана.

(обратно)

49

Кварта – восьмая или десятая часть ведра.

(обратно)

50

Экзертиции – военные учения.

(обратно)

51

Згода – согласие.

(обратно)

Оглавление

  • Герцогиня Валдомирская
  • Граф Разумовский и Неаполитанская королева
  • Ливорно
  • Лейтенант де-Рибас на пути в Петербург
  • Арест Валдомирской
  • Заточение Валдомирской в монастырь. Бегство
  • Сватовство
  • Осада Очакова
  • В степи ковыльной
  • Падение Хаджибея
  • Битва за низовья Дуная
  • Вести из Петербурга
  • Штурм и взятие Измаила
  • Мачин – последняя баталия де-Рибаса
  • Дипломатическая миссия
  • Возвращение казаков
  • Новое назначение
  • Семейная тайна
  • И здесь судьбою суждено в Европу прорубить окно
  • Устроение Одессы
  • Усатов хутор
  • У кофейни Аспориди
  • Микешка Гвоздев в эдисанском становище
  • Большие и малые заботы
  • Полицмейстер Кирьяков и другие обыватели Одессы
  • Тятенька Иван Иванович
  • Исповедь
  • Умножение народов и полезных промыслов
  • На вольном базаре
  • Юдоль житейская
  • Лихолетье
  • Померанцевый обоз с челобитной царю
  • Заговор
  • Алеша Орлов . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
  • Реклама на сайте

    Комментарии к книге «Адмирал Де Рибас», Алексей Сурилов

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства