Альфина и Корнел «ПЁСИЙ ДВОР», СОБАЧИЙ ХОЛОД Том IV
Здравствуйте, уважаемый читатель. Перед вами четвёртый том романа ««Пёсий двор», собачий холод». Всего томов четыре, а ищут их по адресу /
«Пёсий двор» — развлекательное чтиво, но и к выбору развлекательного чтива следует подходить со всей ответственностью, всецело сознавая возможные последствия встречи с развлечением. Сие же развлечение предназначено лишь для тех, кто достиг совершеннолетия, будьте внимательны.
Лиц совершеннолетних, но подмечавших за собой склонность оскорбляться, возмущаться и нравственно страдать из-за несоответствия художественного вымысла своим ценностным установкам, мы тоже попросили бы воздержаться от чтения «Пёсьего двора». В книге не содержится брани, графических изображений насилия и прочего макабра, однако содержатся спорные мнения (ибо мнения всегда спорны) и поступки. Никто из героев не задуман как пример для подражания. Если вы всё равно опасаетесь, что чтение может смутить ваш ум и сбить вам ориентиры, пожалуйста, воздержитесь от оного.
Спасибо за понимание.
Глава 79. Как чахнет половина зимних деревьев
Человеческий век короток, но не в этом даже беда. Она в другом: трудно посчитать, как прожить его лучше, эффективнее. Чем больше у тебя дней, тем больше ты свершишь, однако же поступки тоже друг другу неравны. Что если человек умер в юности, но успел перед тем отыскать лекарство, способное спасти тысячи чужих жизней, или собственноручно убил тирана? Или наоборот: дотянул до годов преклонных, оставил десяток детей и внуков, своим трудом обеспечил им безбедную будущность. Как одно с другим сравнить, взвесить?
От подобных мыслей у Коленвала начинали ныть зубы, и это раздражало.
Веня прожил жизнь поразительно пустую и бессмысленную. Оскопист из салона, чей предел — чужие утехи да забавы. Неспособный зачать ребёнка. Неспособный даже нормально питаться. Ничего, кроме щебетания и досуга, не умеющий и ничему не желающий учиться.
Один только осмысленный поступок в жизни совершил да с тем и умер. И как его теперь оценить? Как к нему относиться?
И почему организацию похорон взвалил на себя Коленвал?
Людей пришло немало, для столь долгого пути за гробом — так и вовсе аншлаг. Революционный Комитет был в полном составе, за исключением Хикеракли и Драмина, отбывших накануне с непонятной поспешностью. Все четыре генерала — при парадной форме, как и солдаты, несколько неловко несшие караул. Господин Пржеславский стоял в окружении других лиц из Академии; над ними возвышался цилиндр мистера Фрайда. Нескольких преподавателей из родной Корабелки Коленвал обошёл по дуге — как назло, явились самые бестолковые, вечно не согласные с тем, что вверенные им студенты способны к самостоятельности мысли, и вечно же не готовые принимать отчётные проекты досрочно, будто не сделать вовсе для студента лучше, чем сделать быстро. Зато он был рад повстречать кое-кого из Союза Промышленников: угроза осады за несколько дней научила членов Союза тому, в чём бессильны были увещевания, — держаться друг за друга и оказывать всамделишную поддержку, совместно болеть за улучшение всей ситуации. Немногочисленных аристократов Коленвал по имени не знал — за исключением четы Туралеевых, конечно. И купеческие семьи он не знал, но по разговорам понял, что здесь как минимум Мальвины и Ивины; ещё пришли родители Приблева и не пришёл его брат.
Пришёл отец, но Коленвал так и не перекинулся с ним ни единым словом. Отец уже давно отремонтировал разгромленную некогда мастерскую, но возвращать её к былому облику не пытался, а меблировал и сменил стёкла-витрины на обычные. Вход туда по-прежнему имелся отдельный, и так Коленвал обзавёлся вроде бы собственным жильём. Снимать комнаты ему казалось нерационально и мелочно.
Когда человек вырастает, жизнь против воли отрывает его от родителей, и приходится искать для разговора с ними новый язык. Если ты перенимаешь дело отца, то из сына становишься подмастерьем. Если же находишь дело собственное…
К сожалению, Коленвал не сумел стать Врату Валову другом, а подмастерьем ему был Драмин — даже в последние безумные месяцы он нередко отрывался от насущных проблем, заходил в старый дом. Изображать же из себя по-прежнему ребёнка было стыдно.
Так зачем Врат Валов, человек вовсе не светский и в деле революции никакого интереса не имеющий, явился на похороны?
Пока процессия ещё шла, Коленвал заметил двух пугливых юношей в шикарных мехах. Теперь его наконец-то осенило: бывшие оскописты! Относительно бывшие, разумеется — но раз уж хозяина их расстреляли, вряд ли салон продолжает работу. Кто бы мог подумать, что у оскопистов тоже имеется цеховая солидарность.
— Вы ужасно мрачный, — прошептала Анна, обдав щёку Коленвала тёплым паром.
Сюзанна и Марианна остались в городе. Как именно три секретаря разобрались, которой сегодня полагается сопровождать начальника, Коленвал знать не желал, но конечное их решение его устраивало.
— Повод располагает.
— Разве похороны нужны не для того, чтобы отпускать?
Коленвал не стал улыбаться, но посмотрел на неё с умилением. Анна не была глупа — напротив, она отличалась весьма даже живым умом и именно поэтому так любила порой щебетать дурости.
— Похороны, милая Аннушка, нужны для того, чтобы объявить об открытии Петерберга.
— Как вы можете такое говорить! — взмахнула она подкрученными ресницами. — Подобный цинизм…
— Является неотъемлемой частью любого ритуала. Отпускают или не отпускают человека в душе, а церемонии отведены для нужд живых. Поверьте, так было ещё во времена патриархов и столиц.
— Вы слишком кичитесь историческим образованием. — Анна закусила прелестную губку, сосредоточенно всмотрелась в гроб. — Так господина… Соболева поэтому не стали хоронить в Шолоховской роще? Чтобы объявить об открытии города за его пределами?
— Не только. Во-первых, вам же самой прекрасно известно, что в последние годы в ней почти не хоронили, разве что специально потребовавших того аристократов — это хоронище для богатых и знатных, было бы неверно размещать в такой компании членов Революционного Комитета. Излишне напыщенно. Или потому-то вы и предположили Шолоховскую рощу? Зря — это бы противоречило декларациям. А во-вторых, там в любом случае хоронят только после кремации. По санитарным причинам. Не стоит телам лежать в черте города.
Коленвал предполагал, но не был уверен, что на гробе настоял граф. В этом имелся свой резон: пуля ударила Веню в глаз, и потому его удалось загримировать так, что прикрытая чёлкой рана не портила портрета. И нельзя было сказать, что лежал он как живой; лежал он так, будто живым никогда не был, а был лишь муляжом, восковым манекеном, и неведомо откуда добытые в таком количестве белые орхидеи, усыпавшие его ложе, казались уместной бутафорией.
Справедливости ради, орхидеи ей наверняка и были — в отличие от тела. Мало кто из собравшихся угадал бы, сколько с ним приключилось мороки, но Коленвал-то сдуру ввязался в приготовления! И потому знал наверняка, что голова Вени, так живописно разметавшая волосы по атласным подушкам, почти полностью выдолблена изнутри. Выстрел раздробил ему затылок, а потом, пока тело носили до штейгелевского лазарета, Венин мозг частично растерялся и, несмотря на холодильную комнату, всё равно занялся гнилью. Прозекторы, в лёгкую замазавшие трупные пятна, содержимое головы спасти не сумели, набили череп тряпьём.
Думать об этом без содрогания было невозможно, и Коленвалу становилось как-то неуютно оттого, что рядом нет Хикеракли. Тот бы непременно заявил вслух, что такая судьба символична и единственно верна.
— Знаешь, Коля, а ведь я совсем его не жалею, — прошептала Анна почему-то на «ты» и голосом Скопцова; Коленвал вздрогнул. — Говорят ведь, что после смерти о человеке думается хорошее, да?.. Ах, если б этот закон был подобен закону природы и действовал сам, как притяжение к земле или ветер…
— До чего ж ты тихо подкрался!
Скопцов бледно улыбнулся. Он стоял подле Коленвала там, где минуту назад была Анна, и ёжился под коричневым весенним плащом с пелериной на британский манер.
А ведь в этом и дело, повторно осенило Коленвала. В одежде. Сам он, только начав работать на метелинском заводе, полностью обновил себе гардероб — почему-то это показалось важным. Но Скопцов всю жизнь обшивался у недешёвого портного: чрезвычайно субтильное телосложение попросту не позволяло ему покупать готовую одежду с мануфактуры. Когда город перешёл на самообеспечение, богато обшиваться стало вроде как неуместно, однако мануфактуры платье для скопцовых выпускать так и не начали, и тому приходилось носить вещи двухлетней давности, те, в которых он помнился робким младшекурсником. Отсюда и происходило странное чувство, вот уж несколько дней терзавшее Коленвала. Чувство, будто революция, как Веня, никогда и не была живой.
Нет, новая жизнь началась, но будто бы сама по себе, будто не было этих лихорадочных и странных месяцев. Скопцов же предъявил давеча Коленвалу ворох планов и идей. Как бы ни сложились отношения с Европами, Росскую Конфедерацию ожидает кризис, ведь из-за закрывшегося на длительный срок Петерберга торговое сообщение нарушилось. Кризис неизбежен. Но можно — нужно! — сделать так, чтобы он оказался ценой, выплаченной за достойную цель.
Росская Конфедерация должна стать высокотехнологической, высоконаучной страной. Это не так сложно, как кажется. Если студенты могут превратить захудалый заводик в процветающее предприятие, а подпольные аптекари в трущобах — отыскать лекарство от проклятых европейских пилюль, то на что способно всё население страны?
«Да ни на что, — ответил тогда Коленвал. — Люди ленивы, и к труду их обычно приходится принуждать. Студенты, подпольщики — это всё те, кому не лень, потому что запрещают».
«Ты зря столь скептически смотришь на человечество, — улыбнулся Скопцов. — Может, отчасти ты прав… В том, что не стоит просто отдавать людям инициативу и надеяться на лучшее. Наверное, не стоит. Но что если предложить им… Предложить им план действий?»
«И кто же его предложит?»
«Ты».
«Я?!»
«А что? — встревожился Скопцов. — Ты ведь обычно лучше всех знаешь… Нет-нет, я не хочу сказать, что ты ведёшь себя так, будто лучше всех знаешь, ты в самом деле! Ведь метелинский завод…»
Коленвал тогда схватился за голову и выставил Скопцова за дверь. Это было вчера. Но сегодня утром он обнаружил на бирже, куда завернул перед похоронами, скромную папочку, подписанную бисерным почерком хэра Ройша, и даже успел пробежать глазами её содержимое.
От содержимого тянуло схватиться за голову куда сильнее, чем от фантазий Скопцова.
То была краткая архивная сводка промышленных и научных начинаний, потерпевших в Росской Конфедерации неудачу за последние четыре года. Просто даты, места и сухое изложение причин. «Не отыскалось финансирования», «изобретатель умер», «реализация не утверждена местным Городским советом», «реализация не утверждена местным Городским советом», «реализация не утверждена местным Городским советом по настоянию наместнического корпуса»…
Многие из начинаний действительно были бредовыми, но за другие разбирала злость. В Старожлебинске владельцы соответствующего патента три — три! — раза умоляли власть о расширении производства авто (неудивительно, что они с такой охотой продали свои наработки Метелину). В Кирзани вывели некий сплав, который позволил бы проводить электричество дешевле и проще, однако дальше дома изобретателя это дело не пошло. Совсем рядом с Петербергом, в Тьвери, люди засеивали поля по какой-то особой методе; Городской совет благодарил их за хороший урожай, но отказывался выделить хотя бы фотографические камеры, чтобы зафиксировать процесс, поскольку само наличие технологии игнорировали, из года в год называя успех случайным. Задумки металлурга из Кирзани ох как пригодились бы давеча Петербергу, а тьверские урожаи наверняка не стали бы лишними под той самой не слишком плодородной Кирзанью. Но потенциал чах и гнил, как кирзанский овёс, как Венина пустая голова, и это было выше Коленваловых сил.
— Я, к слову, переосмыслил твоё предложение, — поведал он Скопцову; тот проморгался от неожиданности, и Коленвал вспомнил, что прежде речь шла о Вене. — Ах да, ты говорил… что тебе его не жаль?
— Это неважно, — залепетал он, — правда, совсем…
— Но почему? Посмотри хотя бы на графа…
— Именно поэтому! — воскликнул Скопцов; скулы его вспыхнули. — Подумай, какая это… жестокость — оставлять в живых. Это ведь был эгоистический поступок, как листовки, как всё, что Веня делал. Он ведь всё, всё и всегда делал для забавы, для…
— Он вообще-то графу жизнь спас, — нахмурился Коленвал. Скопцов закусил губу, но куда менее нежно, чем Анна. Понятливая Анна, истаявшая в толпе, как только у начальника появился важный собеседник. Надо будет непременно не отпускать её по возвращении в город, но освободить, положим, от завтрашних обязанностей.
— Я знаю. И хотел бы видеть в этом добродетель, а вижу только очередную жестокость, — потряс головой Скопцов. — Неважно, в самом же деле, и не стоило мне об этом… А ты, значит, переосмыслил?
Коленвал поправил галстук. Церемонию вёл не кто иной, как генерал Ригорий Скворцов; вот уж от кого не ожидаешь отправления культа. Можно было бы обратиться к шолоховскому леснику, однако погребению члена Революционного Комитета приличествовала фигура посолиднее, а Скворцов вдруг вызвался сам.
Выходило у него не без странности. Хоронили в Росской Конфедерации по-всякому: аристократы и богачи предпочитали петь на европейский лад молитвы, к востоку от города раскинулось обширное европейское хоронище с памятниками; люди попроще и действовали попроще, по-росски. Но заговоры, конечно, читали только самые тёмные.
Генералу Скворцову, кажется, заговоров как раз очень хотелось, поэтому на протяжении всей церемонии он метался от просвещённого патетизма к древнеросским ужимкам. Всё осложнялось тем, что по-росски полагалось коротко пересказать биографию покойного от начала до конца, чтобы более к ней не возвращаться, припомнить главные достоинства и недостатки человека. Но Вениной биографии никто не знал, а говорить о нём было нечего. Граф вежливо предупредил, что выступать не станет, Золотце только манжетой взмахнул, За’Бэй не был росом. Когда Революционный Комитет обсуждал, что же с этим делать, выяснилось, что достойно проводить покойника смог бы Плеть, но публичная эпитафия от тавра была бы чересчур даже для оскописта. Гныщевич явно чувствовал себя на похоронах не в своей тарелке — уж конечно, на людях, будь то приветствие или расстрел, он умел только улыбки рассыпать, и там, где это было лишним, почти терялся. Твирин и вовсе не соизволил присутствовать.
Эта дыра зияла. Сквозь неё генерал Скворцов читал длинную речь о шельмах, к которым уходит душа умершего, и вдохновении, которое к людям от них же приходит, и о том, что Веня — да что там! весь Революционный Комитет! — стал для города и страны именно таковым.
— Всё не как у людей, — проворчал Коленвал. — Он же так нас всех хоронит.
— Папа любит росские обычаи, но… теоретически. — Скопцов поглядывал на происходящее весьма снисходительно. — В молодости, ещё до Охраны, он даже пробовал побыть лесником, но заскучал. Ты не переживай, он знает, что делать. Просто… увлекается.
— Ну хоть с погодой повезло, — Коленвал втянул ледяной воздух. — А то ведь, знаешь, пока несли сюда тело…
— Давай не будем об этом.
Пока несли сюда тело, оно могло бы завоняться, когда б не мороз. В городе снег успевал уже за день превратиться в коричневатую водицу, но по ночам и за пределами казарм зима ещё жила, и здесь, близ Межевки, по-прежнему было бело.
Если избираешь символом своей революции белую орхидею, не удивляйся, что по весне она увянет.
— И да, я переосмыслил твоё предложение. Не возьмусь преподносить людям никаких планов, как ты выражаешься, но я уловил мысль, которую ты попытался мне внушить. Или это был хэр Ройш?
— Бюро Патентов, — пробормотал Скопцов себе под нос.
— Так вот я ничего не знаю о планах, но готов подумать над тем, как следовало бы исправить глупости и системные ошибки. Наладить коммуникацию между городами, чтобы достижения одних работали в других. Чтобы прогресс шёл… Ты ведь это мне предлагаешь?
— Не только. Представь себе… Просто как фантазию — представь, что у тебя есть возможность самому указать нашей науке и особенно промышленности направление развития. Особенно в кризис — как бы ты от него защищался?
— Фантазии — это фантазии, — отрезал Коленвал. — Я либо занимаюсь делом, либо фантазирую.
— Ах, но зачем проводить такую строгую границу?..
— Что-то я тебя не пойму, — Коленвал сердито обернулся к Скопцову, но тут же напомнил себе, где они находятся, и только выдохнул. — Говори, пожалуйста, по существу.
Скопцов неопределённо отвёл глаза.
— Революция свершилась. Разве нет? А это значит — разве не значит это, что пришло время… следующего шага?
— Следующего шага?
— Да. Преодоления политического и экономического кризиса. А главное… — Скопцов вдруг решительно вскинул подбородок. — Коля, но ты ведь понимаешь, что Европы долгие годы насильственно давили в Росской Конфедерации любое развитие. Ведь понимаешь? Разве тебя это не возмущает? Или ты не веришь, что у нашего отечества есть потенциал для рывка? Вообрази, что тебе нужно построить промышленность этой страны с нуля. Я видел… Ну, мы полистали некоторые бумаги по метелинскому заводу — ты ведь совершил там подлинное чудо! Так не долг ли твой…
— Так почему ты не обратишься с этим к Гныщевичу? Он же у нас главный промышленник, — хмыкнул Коленвал.
— Но он же ничего не соображает в сути вопроса! — всплеснул руками Скопцов. — И потом…
Что потом, узнать Коленвалу так и не удалось: тирада генерала Скворцова наконец-то подошла к концу. Настало время прощания. Гроб бережно опустили в яму (за вчерашний день Коленвал сполна изведал все сложности организации зимних могил), солдаты дали торжественный залп. Тот заменил музыку — оркестр играть отказался, сославшись на мороз.
До чего же все эти символы бессмысленны. Почему мы можем спокойно поженить людей или прочитать речь, а перед лицом смерти непременно поминаем шельм и прочие древние предрассудки? Потому что нам страшно?
Коленвалу, выяснявшему у прозектора подробности долбления Вениной головы, страшно не было.
Тем не менее он, как и все, бросил в яму горсть земли. Занятно: вроде бы в последнюю встречу подобает внимательней всмотреться в человека, ведь для этого ж его убирают дорогими цветами и атласными подушками. Но Веня был последним, что Коленвал замечал на похоронах Вени. Он замечал, что граф почти равнодушно кидает свою горсть, но теребит на запястье неприметную верёвочку. Замечал, что с Гныщевичем пришли несколько неизвестных тавров. Замечал, что Плеть опускает в могилу не только землю, но и какую-то разрисованную деревянную дощечку, а Золотце — Венину студенческую бляшку. Замечал, как мистер Фрайд достаёт переплетённый в кожу блокнот и бесстыже делает пометки. Замечал искренние слёзы в глазах пугливых оскопистов.
Всё что угодно он замечал, кроме Вени, и теперь, когда его горсть упала на заколоченную крышку гроба, не сумел бы сказать, во что тот был наряжен.
Может, оно и с революцией так?
Когда все желающие приложили руку к заполнению могилы, четверо с лопатами завершили это дело. Генерал Скворцов бережно разместил в ногах саженец осины (удобренная и утепленная яма под него отняла вчера вдвое больше времени, чем сама могила) и произнёс нужные слова про лешего.
Хоронища, где лежат в гробах, легко отличить от тех, куда опускают урны с прахом. На вторых деревья растут куда теснее. Лесок возле Межевки, где и останется теперь Веня, был совсем прозрачным.
Жидким, как перспектива усилием мысли сотворить в Росской Конфедерации рабочую промышленность.
Но всё же он рос.
Место генерала Скворцова занял его сын, выступавший сегодня от лица Революционного Комитета, хотя выступать следовало бы графу, или Твирину, или Гныщевичу. Скопцов зачитал по бумажке проникновенное послание, где извинялся перед людьми за революционные прегрешения и обещал ту самую новую жизнь. Обращение это было записано на ленту и запущено параллельно по петербержскому радио, чтобы те, кто остался в городе, не упустили ценные вести, благо приёмники всем вернули, а на людных улицах установили динамики.
Потом Скопцов смял свой листок и объявил, что Петерберг отныне открыт. Революционный Комитет не прекращает своего существования, но снимает с себя властные полномочия. Отныне Свободным Петербергом (он специально оговорился, что оба эти слова было бы верно писать с больших букв) будет руководить градоуправец, на роль которого Революционный Комитет выставляет графа Даниила Спартаковича Набедренных, и есть ли противники у такого решения?
Конечно, их не было, ведь графа все знали и многие ценили. Тот одной фразой поблагодарил собравшихся и вернулся к верёвочке на запястье.
В помощники ему определили господ Туралеева и Приблева, а также «иных лиц, в число которых могут попробоваться все желающие».
Прочим же жителям Петерберга предоставляется свобода дискуссии и право влиять на градоуправца её посредством.
Несмотря на то, что похороны были публичным и официальным мероприятием, по-настоящему случайных людей здесь найти бы не удалось: будто предчувствуя важные объявления, с процессией на Межевку отправились те, кому было особенно необходимо получить их из первых рук. В чём-то это походило на светский приём: все поглядывали друг на друга, заводили негромкие беседы и прикидывали, с кем бы потолковать на обратном пути — в свете открывшихся обстоятельств. И привычные к таким играм аристократы, и прицепившие к лацканам бумажные орхидеи студенты с одинаковой сосредоточенностью перешёптывались, внимая Скопцову.
Трибун на хоронище, разумеется, не имелось; когда Скопцов отшагнул от саженца (ох сколько ещё в ближайшие дни предстоит возиться с ним назначенному сюда леснику!), люди стали расходиться. Солдаты заранее пригнали телеги и авто, чтобы облегчить возвращение такой толпе. Коленвал много о том волновался, но час назад, ещё раз пересчитав вместе с Анной телеги, похвалил себя за верную прикидку. Единственное замешательство приключилось возле могилы, где кто-то всё же столкнулся с кем-то лбом. Вообще-то традиция дозволяла забрать с собой любую мелочь с хоронища — вовсе не обязательно было выискивать нечто поближе от покойного, однако же бытовая логика требовала именно этого. В конце концов, странно закапывать одного, а веточку или камушек поднимать с могилы другого.
Глупейшая традиция, подумал Коленвал, ссыпая щепоть земли в карман пальто. Сперва кидаешь песок в могилу, потом вычерпываешь.
Они ведь объявили об открытии города, похоронили одного из зачинателей революции. Страннейшее положение, подумал Коленвал: до чего же всё это происходит интимно, приглушённо, почти уютно, возле крошечной осинки и без громких слов. Роскошный гроб с белыми цветами должен бы внушать трепет, но в рощице возле реки трепет бывает только в листьях, а нынче нет и тех. Не было ни радости нового этапа, ни тоски по умершей революции, один только граф не мог оторвать глаз от саженца, когда другие уже повернулись спиной.
Но даже граф лишь сказал спасибо за свою новую должность и вступил в неё без помпы. Новая жизнь начинается, как новая рабочая неделя. День календаря просто сменяется, и на смену листовкам и пылу приходят будни.
И это хорошо, подумал Коленвал. Что бы о нём ни говорили, он никогда не стучал кулаком по столу для того лишь, чтобы постучать. Он добивался как раз наставшего теперь: работы. Работы, ради которой себя не жаль.
Обновлённое отечество просто возникло над могилой революции, как крошечная осинка, и Коленвалу вовсе не хотелось думать о том, что высаженное в конце февраля деревце зачахнет на морозе, как чахнет добрая половина зимних деревьев на любом росском хоронище, сколь бы внимателен ни был лесник.
В конце концов, промышленность нельзя поднять без помощи наук и технологий, а те сумеют однажды справиться и с этой бедой.
Глава 80. Перед отъездом в неизвестность
«Справиться возможно с чем угодно, — твердил всякий фонарь, всякий поворот, всякое по-вечернему тёплое окошко. — После того, что уже свершилось, глупо сомневаться в своих силах».
Эта вездесущая приветливость мира была Мальвину в новинку. Прежде он полагал себя неспособным к беспочвенному оптимизму, но то было прежде, а сейчас в голове определённо хозяйничал ветер. Приступ оптимизма в день похорон — после похорон, похоронами инспирированный — наверняка странен, но изнутри-то он ощущался самым закономерным следствием.
Вот ведь курьёз: никогда Мальвин не относился серьёзно к болтовне графа о росском характере, которому вредит-де европейское влияние, однако сегодня вдруг подловил себя на глубинном каком-то согласии с тем, на что обыкновенно смотрел скептически.
Нет, и раньше было ясно, что политическая независимость от Европ — это верно, правильно, достойно, а обязательная для неё экономическая самостоятельность принесёт несомненную пользу, но, позвольте, при чём здесь кровь или культура? Кровью морочат себе головы люди одновременно впечатлительные и неотёсанные; сложись их жизнь иначе, они бы с не меньшим восторгом рассуждали о судьбоносности положения звёзд на небе в момент рождения. Что же касается культуры — разве она не цветная обёртка процессов глубоко практических и прозаических? Разве мыслимо, чтобы обёртка играла хоть сколько-нибудь значимую роль? А уж «менталитет» и «национальный характер» представлялись Мальвину форменными миражами, в коих нуждаются одни лишь малые народы — вроде тех же тавров, — чтобы не терять в отсутствие собственной государственности стимул к существованию.
Мальвин этими своими взглядами дорожил и видел их чрезвычайно прогрессивными, быть может, несколько опережающими время. Но уж что пора господства подобных взглядов настанет, он знал наверняка.
А сегодня утром прогрессивные взгляды умудрились заплутать в реденьком леске подле Межевки.
Неприязнь к похоронам поселилась в Мальвине ещё с детства, с дедовой смерти. Глухие чёрные одежды в липкую жару, слёзы и завывания, многословные, растянутые молитвы (почему о конце света, в детстве понять решительно не получалось), массивные памятники со ссадинами букв, оградки, за которые нельзя заступать, слова о том, что душа деда будет теперь жить вечно у европейского бога. Это была плохая новость — неужели поучения так и не прекратятся, а тетрадки с арифметикой придётся носить аж до Гостиниц, в единственный на весь город храм этого самого европейского бога? К тому же зачем потеть в глухом чёрном (говорят, долго — несколько месяцев!), если дед всё равно живой? Ну и сумятица.
Дополнительную сумятицу внёс Гарий — пользуясь авторитетом старшего брата, он с бессовестно компетентным видом поведал, что вечно живой душа бывает тогда лишь, когда она продана лешему, а это большая беда как для умершего, так и для живых. Логический переход к гипотезе, будто у европейского бога заключена весьма подозрительная сделка с нашим лешим, услышала бабка, и им с Гарием крепко досталось.
Когда годы спустя господин Пржеславский читал лекцию о первых попытках насадить европейскую религию росам, Мальвин про себя посмеивался: естественный ход мысли при столкновении с противоречиями этих двух систем был ему знаком в самом непосредственном опыте.
У купечества европейские похороны были в невероятном почёте, как и у всех, кто мечтал стоять поближе к европейским капиталам. Но Мальвин запомнил, точно на фотокарточке: вот отворачивается священник, и у него за спиной даже вызубрившая молитвы бабка подбирает с тропинки камушек. В чём смысл камушка, разобраться тогда не удалось — бабка шикнула, компетентный Гарий говорил путано, сам себе переча.
Сегодня у Мальвина в кармане пальто лежал не камушек, а крохотный скол старой коры, но ничего путаного в его смысле Мальвин не находил — и для детского ума тоже. Гарий, вероятно, попросту не знал и сочинял объяснение на ходу.
Древние росы небезосновательно считали, что жизнь есть единство души и тела, а одно без другого ни к чему хорошему не ведёт. Страшились тел, лишённых душ, и душ, лишённых тел, приписывали этим выдумкам злонамеренность. Верили, что не отягощённая общением с шельмами душа тлеет так же, как тлеет тело — нескоро, но всё же растворяется. Тому, что растворится, не нужен массивный памятник со ссадинами букв, зато подойдёт дерево, питающееся соками из земли и светом с неба.
Но скорби живых по мёртвым древние росы не отрицали, просто выражали её отличным от европейского способом. Европейцам полагается напоминать себе об утрате — например, неведомо сколько не снимать траурные одежды, беглого взгляда на которые довольно, чтобы ощутить близость смерти. Росский траур куда скромнее: забрать с хоронища какую-нибудь ветошь, вертеть её в пальцах первые дни, привыкая, остывая и забывая, а потом и не заметить, как ветошь сама рассыплется да по крошке растеряется. Разумеется, каждому роду ветоши когда-то соответствовали определённые отношения с умершим, но такие тонкости давно не в моде. Из всего ритуального многообразия сохранилась только сама привычка к ветоши, дерево над могилой и ещё верёвки — чаще на запястье, но встречаются и более вычурные решения. Верёвки повязывают те, кому без умершего совсем худо, — чтобы их собственная душа по такому случаю не отвязалась от тела.
Утром необходимость посетить Венины похороны казалась Мальвину обременительной: нужно, конечно, нужно, но детская неприязнь к процедуре капризно елозила в памяти. И все взрослые знания ничуть не помогли догадаться, что обременительны Мальвину не похороны вообще, а похороны по европейским канонам.
Вот и не принимай после такого всерьёз «менталитет» и «национальный характер»!
Мальвин сам над собой теперь потешался: это ж надо, от наивных росских обычаев духом воспрянуть. Но ведь правда — усталость, тревоги, беспрестанные попытки просчитать ближнее и далёкое будущее остались в реденьком леске подле Межевки, а Мальвин уехал оттуда на «Метели» пустым и обновлённым.
Всё складывается не так уж плохо.
Осада завершилась, не начавшись, Четвёртый Патриархат лишился всех своих армий, Петерберг наконец-то не слишком боязно открывать — мы выиграли.
В одном раунде, да, но если только тем и заниматься, что думать наперёд, можно ложиться рядышком с Веней хоть сейчас. Иногда следует принудительно увольнять рассудок и ненадолго прислушиваться к вездесущей приветливости мира, что твердит всяким фонарём, всяким поворотом, всяким по-вечернему тёплым окошком: справиться возможно с чем угодно.
Перед отъездом в неизвестность эти заверения удивительно уместны.
— Да чего ж ты не пошла, дурёха! — донеслось с другого конца переулка. — Когда ещё полюбуешься на… вот на эдакое!
— Нешто так красиво?
— Ай, ну тебя к лешему. Красиво-то оно красиво — в цветах весь гроб, белый-белый, этого не отнять. Да и покойник тоже. Ну, как был хорошенький, так и остался. Но не в том дело! Сама рассуди: уж не каждый день закапывают человека, за которого верфями плачено… А он вот как, получается, отплатил. Я прям на обратной-то дороге в телеге и разревелась!
— А сам, сам-то чего говорил?
— А ничего.
— Как так?
— Ну а как? Стоял себе тихий, глянешь — сердце рвётся, это ж такое…
— Раскудахтались мне! — вывернул из-под арки седоголовый сторож. — А ну кончай ихним сиятельствам кости намывать. Распоследнюю совесть потеряли!
— Ваныч, ты чегой-то?
— А потому что уважение иметь положено. Это вам не перетолки про соседей лестничных, тут другое…
— Ну уж и другое! По-твоему выходит, коли сиятельство и над городом теперича поставлен, так будто не человек?
— Побольше вашего человек! У него такая беда, а он вон и за город взяться согласный, с завтречка уже слушать людские надобности будет, мне в лавке у Саврасы говорили…
Мальвин против воли хмыкнул и поднял воротник. Признают ещё под фонарём.
Невесёлая, конечно, история — но на улицах всё в точности так, как Золотце накануне похорон и пророчил. Скопцов вчера выразил сомнение в своевременности назначения первого лица Петерберга, но мрачный Золотце, враз переменившийся к Вене, вздыхал и настаивал: более чем своевременно это назначение, своевременней нарочно не придумаешь.
Сквозь отвращение к себе растолковывал: люд попроще ведь падок на мелодрамы. Если ко всем достоинствам графа приплюсовать и мелодраму тоже, в Столицу можно выезжать со спокойной душой — какой-никакой пиетет к новой форме управления, воплощённой в графе, обеспечен. Проглотят и не прочуют, что проглотили.
Мальвину было жаль графа. Золотцу было жаль графа сверх всякой меры. Скопцову было жаль графа как-то сложносочинённо, по-своему. Хэр Ройш выдавил из себя, что и ему жаль, но давайте, господа, не увлекаться этой темой.
Жаль или не жаль, а оценивать положение подобает с совершенно иных позиций.
Петербергу пришла пора обзавестись властью, которая знаменовала бы собой новую эпоху — не переходную, не революционную. Однако же воплощению мечтаний о бессословной альтернативе Городскому совету, о подлинно демократическом парламенте пора не пришла.
Хэр Ройш уже давал понять, что в его представлении такая пора не придёт никогда, но это частности, а частности обсудить можно и позже, если все сошлись в одном: сейчас — никакой передачи полномочий в неведомо чьи множественные руки. Отношения с Европами не установлены, Четвёртый Патриархат, очень постаравшись, ещё способен вытащить кое-какую фигу из кармана, да и другие проблемы присутствуют. Неведомо чьи множественные руки только поломают всё построенное.
А значит, невыгодные в сложившемся положении мечтания нужно попридержать, но не навлекая на себя гнев петербержцев. Сразу после скоротечной осады хэр Ройш познакомил Мальвина, Золотце и Скопцова с результатом своего кропотливого труда — должностной инструкцией петербержского градоуправца. Мальвин с двух абзацев определил, что писалась она персонально под графа, и хотел было попрекнуть хэра Ройша недальновидностью и неуниверсальностью, но тот, наоборот, довольно заулыбался: о дальнейшем и универсальном будем рассуждать потом, пока же Петербергу хватит и уникального. Убеждал: пользоваться надо имеющимся, не растрачивая потенциал момента на поиски идеала.
В общем, хэр Ройш, а с ним и Мальвин, и Золотце, и Скопцов возлагали на графа большие надежды.
И на следующий же день за тем спором граф Метелин стреляет в графа Набедренных!
Мальвин — едва разобравшийся тогда с бунтом пленных в лазарете Восточной части и судьбой генерала Каменнопольского, а закусивший тяжёлым разговором с Твириным — физически ощутил, что и у крепости его нервов есть предел.
Сжимая сегодня в пальцах скол старой коры с хоронища, он изумлялся: вот же неподвластное пониманию явление этот Веня. Был бездельником, нрав имел самый скверный, но без первой его листовки ничего бы и не началось, а без нежданной его жертвы — не продолжилось бы в том виде, который признали оптимальным. Росский национальный характер зовёт такое шельмовством. Рассудок предлагать своё название не спешил.
Вчера, перед похоронами, опять схлестнулись вчетвером — примет или не примет Петерберг единоличного градоуправца, не подведёт ли распроклятая неуниверсальность инструкции (второго Вени на второй выстрел не наблюдается), так выезжать или не выезжать в Столицу, в конце концов.
Золотце решающим аргументом предъявлял помянутый уже мелодраматизм: главное опасение в том ведь заключалось, что город подмене возмутится — один человек вместо бессословного парламента. А если подмену озвучить как раз на похоронах, романные, мол, сюжеты внимание отвлекут. Не собрать будет в первые дни толпу недовольных, недовольных свои же соседи пристыдят, а после первых дней уж войдёт как-нибудь в колею. Только бы, мол, поначалу не воспротивились.
Хэр Ройш, признавший после выстрела, что не следовало уповать на одного конкретного человека, всё же хотел рискнуть. Уверял: всё, что можно было сделать для укрепления Петерберга изнутри, сделано и так, незачем топтаться на месте, когда забрезжил шанс совершить рывок.
Скопцов, чьими колебаниями и завязался вчерашний диспут, был молчалив и мечтателен, но под занавес с непохожей на себя смелостью махнул рукой: да будь что будет.
И Мальвин, конечно, возражал им, что это всё привычка к дерзости, хмель череды удач, что план дыряв, как решето, — но сам слышал, как вместо него говорит усталость.
Росские похороны оказались от усталости недурственным лекарством.
Час был вечерний, но не поздний — если поторопиться, последний большой петербержский вопрос удастся разрешить, не дожидаясь утра. Так утро освободится для вопросов помельче, а там и выезжать можно. Беспочвенный оптимизм вёл Мальвина по незнакомой части Людского вернее карты: в нужном переулке отчего-то не горели ещё фонари, но табличку с номером дома он разглядел и без того. На дверной колокольчик никто не отозвался, зато хозяину, сдающему комнаты, очередной посетитель из Революционного Комитета явственно польстил, и Мальвин без малейших затруднений последовал примеру хэра Ройша — вошёл с хозяйскими ключами.
И — вновь по примеру хэра Ройша — увидел то, чего никак не предполагал.
Мертвецки пьяного Твирина.
— Вечер добрый, — прокашлялся Мальвин, с неудовольствием уличая себя в неловкости.
Твирин и не шевельнулся.
Он сидел в разломанном кресле, смотрел перед собой и легонько покачивал стаканом в руке, тряпочно повисшей через единственный сохранный подлокотник. Стакан хотелось немедля отобрать, как хочется поправить попавшуюся на глаза кривую кромку скатерти или отодвинуть от края бьющийся предмет. Бьющийся предмет стакан грозился выскользнуть в любую секунду.
— Прошу извинить меня за вторжение, — предпринял новую попытку Мальвин, — вы не открывали, и потому я решил, что вас нет. Но у меня к вам неотложное дело, так что я уж было вознамерился нести здесь караул.
Водочный перегар пополам с табаком вместо воздуха красноречиво свидетельствовал о безрадостности перспектив неотложного дела. Мальвин нахмурился часам: ну ведь успели, успели бы возвратиться в казармы! А после таких-то возлияний и на утро рассчитывать особенно не стоит — спасибо лешему, если утром Твирин сдюжит по стеночке до уборной доползти.
— Вы самый неудобный человек из всех, что мне известны, — без толку бросил Мальвин, распахивая пошире окно.
Кухня расщедрилась лишь на две щепотки чая, пришлось спускаться к хозяину. Тот счастлив был снова услужить, но в чём состоит его подлинное счастье, сомнений быть не могло: конечно, прихвастнуть завтра сплетней. Впрочем, так Твирину и надо.
Хозяин, суматошно разыскивая нашатырь, повинился, что водку с папиросами он и подносил — как же, мол, такому человеку откажешь.
Такому человеку! Самому неудобному, неудобней и сочинить не получится. Расстреляет ко всеобщему ликованию Городской совет — и тотчас наобещает генералам изловить листовочников. Получит неограниченную власть над солдатами — и употребит её на убийство члена Четвёртого Патриархата. Задумаешь пожертвовать им ради победы над Резервной Армией — вдруг возьмёт на переговоры охрану, чего отродясь за ним не водилось. А потом, точно насмехаясь над несостоявшимися жертвователями, в один залп снимет осаду. Дашь ему в руки письма графа Метелина — сожжёт, дашь самого графа Метелина — промажет со смехотворной дистанции, всех своих преданных солдат изрядно озадачив. Сбежит так, что испугаешься, как бы сам не застрелился, — обнаружится в койке Хикеракли.
Придумаешь, какая от него может быть польза с теперешней неоднозначной репутацией в казармах, — а он пьяный в дым, хотя всю жизнь от бутылки шарахался.
Мальвин столько защищал Твирина ото всех, кто имел к нему претензии, что претензии собственные теперь будто прорвали плотину. Это неумно и вредит делу, но как уймёшься-то.
Твирин, будь он неладен, в отсутствие Мальвина ожил — для того, конечно, чтобы влить в себя ещё водки.
— Будьте так любезны, оторвитесь от стакана. Я уже говорил: у меня к вам неотложное дело.
Твирин поднял мутные-премутные глаза, осоловело моргнул и в один глоток приговорил то, что плескалось на дне.
Мальвин в сердцах сплюнул, сходил за самой объёмной посудиной, без спросу и расшаркиваний надавил левой рукой Твирину на затылок, а правой наклонил посудину — ледяной водице вернее всего стекать с затылка по хребту. Так учил господин Солосье, не тронь леший его душу.
Твирин допился до того, что и задрожал с опозданием. Желание хрястнуть его в висок чугунной посудиной было велико, но неотложное дело, увы, требовало участия живого и способного связать хоть два слова Твирина. За неимением лучшего Мальвин хрястнул по столу.
Сунув для полноты эффекта хозяйский нашатырь, он отошёл к двери и закурил.
— На столе холодный кофе. Пол-литра. Пейте всё, так и так себя не бережёте.
Кофе Твирин презрел, потянулся за папиросами. В кармане они, конечно, вымокли, но Мальвин являть милосердие не собирался. Приметил с усмешкой, что папиросы не солдатские, а вовсе даже индокитайская «Жуань», какую курит Золотце. Сразу ясно, что хозяин лизоблюдствовал.
От твиринских папирос вспомнилось дурное: пленный капитан Гарий Мальвин, приведённый в кабинет к брату, первым делом попросил табаку, а получив, ехидно покачал головой.
«Если сам шиковать не стесняешься, что ж Тима такую мерзость смолит, а?»
Мальвин с неожиданности обмер — привык, что никто в Твирине Тиму не узнаёт. Да и откуда бы Гарию, он Тиму последний раз видел — сколько? — года четыре уже назад, совсем ребёнком.
На том судьба его и решилась. Золотце деликатно спрашивал, не одолжит ли многоуважаемый Временный Расстрельный Комитет парочку пленных мистеру Уилбери под очередные блистательные затеи, и Мальвин сгоряча постановил, что нечего Гарию о кумире Охраны Петерберга слухи распускать.
Кто ж знал, что кумир этот наутро по графу Метелину промахнётся.
А ведь бабка, отец и дядя на Венины похороны для того явились, чтобы про пленного капитана Гария Мальвина узнать. И можно, наверняка можно было ещё у мистера Уилбери его обратно отозвать, но Мальвин и не попытался. После господина Солосье, хэра Ройша-старшего и вот теперь графа Метелина и Вени это попросту нечестно.
— Господин Твирин, что же вас нынче в казармах не видно? — злее, чем хотел, осведомился Мальвин. — Неужто так устыдились конфуза с расстрелом?
Твирин, мокрый и ёжащийся, опять ухватился за стакан.
— Говорят, эпоха прошла… — выдал он глупый, неуместный, жалко хмельной смешок. — Популярных решений.
— Вас так задели тогдашние мои слова? Поразительно. Поразительно, что время от времени вы, оказывается, берёте на себя труд услышать хоть какие-то слова.
Многострадальный стакан всё же выскользнул, но не разбился, а с мерным урчанием рёбер о половицы закатился под койку.
— Господин Мальвин… какого лешего вы здесь?
Мальвин не без облегчения вздохнул.
— Имею к вам неотложное дело. И говорю о том в третий уж раз.
— Чтоб вас леший драл с вашими делами. До восьмого пота, — Твирин забился было поглубже в кресло, но наконец сообразил, что оно немногим суше его одежды, и сполз на пол.
— Не ругайтесь. Поскольку ругаться вы не умеете, это производит слишком сильное впечатление — но не такое, как вам бы понравилось. По этой же причине лучше не пейте.
— И не стреляйте?
— Рад, что вам ясен ход моей мысли.
Твирин запрокинул голову к единственному сохранному подлокотнику и так застыл. На заляпанной его рубахе не хватало пуговиц, да и шея выглядела далеко не самым благопристойным образом — Мальвин с тоской задумался, удастся ли послать хозяина за рубахой (пусть не армейской, но белой) и любым шарфом.
Шейным платком покойного Тимы, что был передан скорбящим воспитателям, тьфу.
— Вздумали в этих комнатах и поселиться? — пнул Мальвин сапогом пустую бутылку. Бутылка поразмыслила и тоже покатилась к койке; наверное, у пола уклон такой.
До ответа Твирин не снизошёл. Ну что ж, не хочет поддерживать видимость дружелюбия — прекрасно, не надо. Какое к лешему дружелюбие, действительно.
— Вам кажется, что вы имеете право взять и исчезнуть? Оставить и сами казармы, и необходимость с ними объясняться на кого-нибудь другого? У вас одно самолюбие в наличии, а с самоуважением не повезло? Восхищение вы принимать готовы, а после позора с расстрелом к солдатам выходить уже и не хочется — приятней запереться в чужом жилище и утопить всё в стакане? — Мальвин скривился, перевёл дух и продолжил против ожиданий искренне: — Знаете, я с превеликим удовольствием сейчас бы вас избил. Оттого, вероятно, что чувствую себя обманутым. Я-то поверил, будто вам страх неизвестен в принципе, а вас пугает столь тривиальная вещь — посмотреть в глаза тем, кого вы разочаровали. Как мелко. Мелко и просто. Да вы же ничтожество, господин Твирин. И трусливо пропили свои шансы! Вернись вы в казармы сразу… — хлопнул он досадливо по дверному косяку. — А чем дольше вы здесь сидите, тем крепче солдаты запомнят — нет, не выстрел этот несчастный, велика беда. Ваш побег они запомнят.
В передней загрохотали и завыли напольные часы, отмеряя растраченное время. У Мальвина зазвенело в голове. Что-то в этом звоне отчётливо походило на корабельные гудки, которых так давно не слышал Петерберг.
Завтра или послезавтра петербержский градоуправец повелит возобновить судоходство. Грузовое, конечно, первым делом, но и в том уже найдётся сенсация, хотя обставить её граф обещался предельно скромно. Петерберг решено было открывать как ни в чём не бывало. Без громких манифестов, без сильных жестов и без попыток мгновенно наладить дипломатию. Кто рискнёт приплыть или приехать, тому будут рады, но зазывать нарочно пока не следует. Манифесты вредны, поскольку к чему-то да обязывают, для нынешнего Петерберга лучший манифест — обыденная жизнь, наладившаяся после свержения власти, казней и прочих ужасов. Пусть внешний мир сам на неё посмотрит, сам разнесёт о ней весть, а там можно будет и к официальной дипломатии переходить. Потому граф резонно предложил выпускать сначала тех, кто причастен к контрабанде, и им подобный сброд. Сброд, тем паче портовый, казнями не испугаешь, он не станет просить убежища на соблюдающих неагрессию берегах и расскажет этим берегам то, что пойдёт городу скорее на пользу, нежели во вред.
Но открытому как ни в чём не бывало Петербергу до обыденной жизни, наладившейся после свержения власти, казней и прочих ужасов, остался ещё шаг. Шаг, без которого не прозвучит ни один корабельный гудок.
— Господин Твирин, холодный кофе по-прежнему на столе. Вы нужны мне вменяемым, а потом можете прятаться от разочарованных глаз хоть до скончания века.
— Ни лешего вы не поняли о том, почему я здесь, — тихо откликнулся Твирин.
Попробовал подняться, но не то поскользнулся, не то сам не удержался и приложился спиной о стол. Лежал теперь навзничь, трясся — очевидно, таки не от холода.
— Добейте меня признанием, что вы всё бросили, чтобы в уединении оплакивать отбытие Хикеракли, — хмыкнул Мальвин. Это была глупая шутка хэра Ройша, которого почему-то подсмотренная сцена забавляла сильнее, чем можно было от него ожидать.
— В некотором роде, — Твирин обернулся, и в лице его сквозь маску пьяного ничтожества вдруг проступила жёсткость. — Да только вы опять не поймёте, это не те материи, что имели бы для вас смысл.
Мальвин устало потёр лоб, вернул в вертикальное положение какой-то опрокинутый табурет, опустился на него и всё же швырнул в сторону Твирина собственные папиросы.
Шутка по-прежнему глупая, но парадоксально успокаивающая: Твирин-ничтожество Мальвину омерзителен, и всё, что он мог о том сказать, он сказал вслух. Если Твирин сбежал от насмешек не чаявших в нём души солдат, значит, никакого Твирина и не было. А если это всего лишь Тима Ивин бурно переживает знакомство с некоторыми аспектами человеческой жизни, то и леший бы с ним. Даже посочувствовать можно было бы дураку — не задерживай его переживания отъезд в Столицу и корабли в Порту.
— У меня и в мыслях не было обсуждать ваши личные дела. Но смею вам напомнить, что помимо личных есть и общественные. Я шёл к вам с предельно конкретной просьбой: сегодня Петерберг принародно отказался от тех форм управления и тех институций, что учреждались ради преодоления переходного периода. С сегодняшнего дня считается, что он таки преодолён. Остался последний орган, коему места в Петерберге больше нет, но без вашего участия мы не властны им распоряжаться. Я хотел бы, чтобы вы добрались со мной до казарм и объявили о роспуске Временного Расстрельного Комитета.
Кораблям лучше выходить из Порта с вестью о том, что комитета по расстрелам в Петерберге теперь не существует. А Мальвину, хэру Ройшу, Золотцу и Скопцову лучше выезжать в Столицу с уверенностью, что Гныщевич теперь не имеет касательства к Охране Петерберга. Есть у него Союз Промышленников? Вот пусть им и занимается, на этом поприще Гныщевич Петербергу пригодится. Есть у него разрешение на таврскую дружину? Пришлось дать, а вот солдат пора отнять.
Твирин вряд ли сумеет восстановить свою репутацию, но уж на что лохмотьев его репутации хватит, так это на роспуск Временного Расстрельного Комитета. И оспорить это решение, если оно будет исходить от Твирина, не удастся никому.
Мальвин улыбнулся своим размышлениям и не сдержался, посочувствовал-таки Тиме Ивину — вечно младшему, привычно набивающему шишки позже самого Мальвина. Какие-то совсем другие шишки и каким-то совсем другим способом, но всегда так, что ясно — болезнь роста, пройдёт.
— Как только вы распустите Временный Расстрельный Комитет, вы будете свободны. Это единственное, что нам от вас требуется. Дальше — хоть допивайтесь до зелёных шельм, хоть вешайтесь. Но я бы не советовал. Когда-нибудь вы поймёте, что нет никакой трагедии в том, что кому-то общественные дела важнее личных. — Мальвин сам глотнул заготовленного на отрезвление холодного кофе. — Тима, ну ведь нелепо так убиваться из-за…
Он недоговорил — Тима прервал его хохотом. Шквальным, истеричным, алкогольным по происхождению, но Мальвин всё равно опешил: хохочущим, как и пьяным, Тиму он видел впервые.
— Сколько вы меня так не звали? — через хохот выговорил тот, утёр выступившие слёзы и наконец смог прикурить папиросу. — Вот и впредь не зовите! Я не Тима, о нет… Не Тимка. Знаете, я как раз давеча с некоторым удивлением обнаружил, что я всё ж таки Твирин. Однозначно и безнадёжно Твирин, — он жадно затянулся. — Тимка бы сбежал — благо было куда. Сбежал, укрылся за чужой спиной и делал бы вид, что не было никакого Твирина, помыкавшего Охраной Петерберга и притом не умевшего стрелять. Приснился! Целой армии, да… А я, господин Мальвин, никуда не побежал, что бы вы на сей счёт ни вообразили. Я без всяких ваших просьб пришёл бы в казармы и сложил с себя полномочия — с себя, Временный Расстрельный Комитет я трогать не собирался, он в моих ошибках не виноват. Разумеется, я должен взглянуть в эти самые разочарованные глаза — как же иначе? Собрать все плевки, которые заслужил. И пожить в городе, выросшем теперь вместо другого города… Того, который я разрушил.
Эти горячечные, захлёбывающиеся собой, выспренние слова происходили всё оттуда же, откуда хохот. Из бутылки, вестимо.
Но Мальвин — поперёк мнения хэра Ройша, Золотца и Скопцова — сознался себе, что феномен Твирина до сих пор видится ему невероятной удачей Петерберга, прошла или не прошла эпоха популярных решений.
— А что касается Хикеракли и того, что вы не поймёте… — Твирин недобро усмехнулся. — Да, его отбытие меня буквально раздавило, уничтожило даже. Потому что… Он ведь… Ай, да что вам объяснять! Кому, как могло взбрести в голову… В каком надо быть помрачении, чтобы послать самого из нас свободного человека строить тюрьму? — Папироса с шипением потухла. — Если это и есть итог всех побед и революций, я предпочёл бы, чтобы революция проиграла.
Глава 81. Сорок тысяч девятьсот девяносто две
— О, поверьте, если бы революция проиграла, — граф Набедренных поднёс огонёк к папиросе, — вам бы понравилось здесь гораздо меньше.
Запахивая пальто, мистер Флокхарт с подчёркнутой вежливостью улыбнулся — столь умело и выверенно, что усомниться в отсутствии у него благого расположения не сумел бы даже вконец утерявший связь с реальностью душевнобольной. Воистину заоблачны высоты дипломатического лицедейства.
— Вспомните Тумрань, — так же легко и лицедейски кивнул незаменимый господин Туралеев.
О, разумеется, немедля повисла та пошлейшая напряжённая тишина, которую тянет пощупать руками — или что там принято делать с осязаемыми материями.
Да, граф Набедренных был не в духе.
— Бросьте, — хорошенько взвесив порцию вальяжности, преодолел тишину мистер Флокхарт. — Неужели вы верите, будто сейчас, сегодня возможна Тумрань? Это была роковая ошибка Союзного правительства, признанная и пошагово разобранная, побудившая к пересмотру ряда положений…
— Нет, — не дал ему закончить господин Туралеев. — Это был крупный росский город, близнец Кирзани. Не представляю, как можно ошибиться на целый город.
— Разве? — мистер Флокхарт обвёл насмешливым взглядом площадь, на которую они как раз сошли со ступеней в сопровождении четвёрки солдат при парадной форме.
За минувшую неделю четвёрка солдат при парадной форме весьма утомила графа Набедренных, но увещевания господина Туралеева в случае отказа утомили бы его куда сильнее. Нельзя не признать талантов господина Туралеева в ряде вопросов — например, в обращении с иностранными гостями, — но в ряде вопросов иных его категоричность казалась буквально-таки ниспосланным европейским богом испытанием. Не далее как этим утром он настоял перенести слушания по землепользованию в Конторском районе, апеллируя к отъезду заинтересованного лица, барона Репчинцева. Граф Набедренных был всецело благодарен оному за проявленную в переломный момент мудрость и поддержку дела революции, но это не повод пренебрегать чаяниями полусотни прочих заинтересованных лиц! К тому же в том можно усмотреть плачевное расхождение практики с риторикой: так значит, барон Репчинцев всё же превосходит весом толпу простых жителей Конторского района?
Господин Туралеев отвечал на это: разумеется. И поскольку Петерберг не желает терять капиталы барона Репчинцева, придётся если не удовлетворить его притязания на освободившуюся при помощи снарядов Резервной Армии землю, то хотя бы столкнуть нос к носу с той самой толпой простых жителей — чтобы он самолично убедился в их существовании.
«Даниил Спартакович, вы же здравомыслящий человек, — хмурился господин Туралеев. — Вы не можете себе врать, что богатые и бедные в одночасье возьмутся за руки и выстроят тут какой-то новый мир! Вам нужен новый мир? Вот и лепите его из того, что у нас в наличии. А в наличии у нас, если говорить о разрушенных зданиях в Конторском, три противоречащие друг другу позиции — и это не считая пресловутого барона Репчинцева. Вы в состоянии примирить их за раз, сыскать продуктивный компромисс без подготовки? Напоминаю, у вас сегодня ещё монетный двор, санитария Порта, просители дотаций из Гостиниц, повторные слушания по судебной реформе и эти студенты с их безумным прожектом просветительских миссий в других городах. Вам мало?»
«Но, право, неловко вот так отказывать людям во внимании…»
«Неловко — это когда соседский ребёнок на вас похож, а тому, кто управляет целым городом, слово «неловкость» следует забыть навеки».
Граф Набедренных не нашёлся тогда с возражениями, но оттого лишь, что задумался, до чего же выйдет неловко, если покидающий совсем скоро печную утробу ребёнок на господина Туралеева похож будет недостаточно. Господин Туралеев замешательство это воспринял по-своему и слушания по Конторскому району на сегодня отменил.
А потом на стол лёг ежеутренний отчёт пассажирского контроля, где обнаружилось имя мистера Флокхарта. Господин Туралеев начертал напротив него устрашающую карандашную пометку, но граф Набедренных без всяких пометок догадался бы, чего ожидать. Отправляясь непонятно куда непонятно зачем в недурственной компании, хэр Ройш, строгий, как гувернёр, заставил его вызубрить список наиболее вероятных гостей, чьё появление обещает как-нибудь да отразиться на отношениях с Европами.
Гувернёр хэр Ройш оказался гувернёрски прав: пока что никаких официальных представителей не засылало ни Европейское Союзное правительство, ни конкретные страны, зато частные лица из списка слетались, как чайки на сор. Всё больше отставные: наместники, дипломаты, спикеры, парламентарии и секретари комитетов — люди, будто бы не обладающие ныне полномочиями, но несомненно обладающие опытом, знаниями и намётанным глазом. Или же чьи-нибудь дальние родственники, доверенные помощники — впрочем, знакомство с покойным господином Гийомом Солосье позволяло предположить, что подлинно эффективные шпионы могут рядиться в одёжки попроще, но о таких хэр Ройш наказал не беспокоиться ввиду никчёмности беспокойства.
Мистер Флокхарт, двенадцать лет назад со скандалом лишившийся наместнического кресла в Кирзани и промышлявший с тех пор драматургией, отбросил кокетство и с визитом медлить не стал. Уже под вечер он возник на пороге кабинета графа Набедренных, не преминув пройтись по тому спорному факту, что штат градоуправца Свободного Петерберга облюбовал вместилище свергнутого Городского совета.
Мистер Флокхарт графу Набедренных опротивел с первого взгляда, но гувернёрский голос в голове наущал: мистер Флокхарт благодаря скандалу двенадцатилетней давности расплевался с Европейским Союзным правительством, он служит непосредственно британской короне, нам в высшей степени выгодны такие гости.
Граф Набедренных даже не стал уточнять у хэра Ройша, выгодно ли нам стравливать все эти короны и парламенты, подрывать гегемонию Европейского Союзного правительства, поскольку, во-первых, ответ был более чем предсказуем, а во-вторых, за ним могло последовать, чего доброго, и признание в вожделении спровоцировать всеевропейскую войну. Не зря всё-таки этикет предписывает изо всех сил ничего не подозревать о вожделениях ближнего своего — безмятежней будешь спать.
— …вы на удивление безмятежно смотрите в будущее. А ведь Союзное правительство выставит вам счёт за понесённые финансовые потери.
— Безмятежность — неотъемлемая наша национальная черта, — откликнулся господин Туралеев, погрузив мистера Флокхарта в невесёлые размышления.
Слышать о национальных чертах от уроженца Польши-Италии графу Набедренных было лестно до чрезвычайности, хоть он и сознавал лицедейскую природу этих слов. В конце концов, одарённый лицедей искренен в том смысле, что чутко улавливает, на какой стороне нынче сила.
Заметив, что господин Туралеев уверенно сворачивает с площади, граф Набедренных наконец заподозрил, что мистер Флокхарт избрал для дружеской, как он выразился, беседы с новой городской властью отнюдь не «Петербержскую ресторацию». Сам момент приглашения прошёл совершенно мимо рассудка — граф Набедренных с досадой наблюдал в себе непростительные изменения вроде день ото дня нарастающего равнодушия к посетителям и просителям, особенно высокопоставленным. Так однажды он не разберёт объявления войны и не узнает притащившегося за дотациями лешего — но с лешим наверняка можно положиться на господина Туралеева.
И почему нельзя было сразу поставить градоуправцем его?
Увы, известно, почему: главнейшая бюрократическая процедура теперешнего режима — общественные слушания, а удовлетворить являющуюся туда разнородную публику сумеет не каждый. За минувшую неделю граф Набедренных уже не раз задавался вопросом, как это удаётся ему самому, но тайна так и оставалась тайной.
«Фокус в том, — утверждал За’Бэй, любезно согласившийся на слушаниях ассистировать, — что власть подразумевает силу. Ну, волю, экспансию, идущее из глубин желание поработить — совсем не обязательно рациональное, это, если хотите, биология. А у вас, граф, другая биология. Из вас не лезут чудища — и стоит вблизи взглянуть, оно становится яснее ясного. Это умиротворяет, но и ошарашивает — с тем, что вы таки власть, попробуй поспорь. Вас же весь Петерберг и до революции знал благодаря монополии! Вот и получается парадокс: когда недовольные собираются на своё слушание, они настраиваются бороться, но разве с вами поборешься? Нет, самых упорных так не проведёшь, конечно, но всё равно терапия. Спуск пара».
Граф Набедренных не находил счастья в том, что инструмент народного волеизъявления в его собственном аппарате градоуправца воспринимают как спуск пара и некий фокус, но и спорить здесь без толку. Толк имелся в другом: всё же относиться самому к общественным слушаниям бережно, судить здраво и народному волеизъявлению подчиняться, где только возможно — раз уж хэр Ройш так не жалует парламентаризм, видя его великой ложью нашего времени.
— …впрочем, в наше время от революции можно было ожидать и более радикальных жестов, — резюмировал какой-то очередной свой многомудрый анализ мистер Флокхарт. Граф Набедренных порадовался, что даже не пытался вникать.
Вечер милосерден, поскольку прячет мир в темноте и огнях, дозволяя не вникать и в него.
А может, дело вовсе не в антипатии к мистеру Флокхарту. И не в обременительности должности градоуправца Свободного Петерберга. Не в усталости, не в расхождениях взглядов на парламентаризм.
Может, так теперь будет всегда.
— Даниил Спартакович, ваше сиятельство? — позвал господин Туралеев, к чьим достоинствам определённо относилось умение принудить вникать. — Вы забылись, мы ведь уже пришли.
Ну конечно. «Нежная арфа», самая интимная ресторация Старшего района, как раз за Филармонией.
Отличный выбор, мистер Флокхарт. Что же вы делаете.
Четвёрка солдат сопровождения едва не осталась снаружи, но граф Набедренных подсказал господину Туралееву, что место им тут найдётся. Официант, подскочивший забрать пальто, был из знакомых — как же его зовут? — в любом случае он гобой, это важнее. Когда на дворе стоял ещё прозрачный сентябрь, он помог пробраться на репетицию засекреченной премьеры — одолжив свою официантскую форму, поскольку у него единственного форма пришлась впору…
Память — изрядная неудача рода человеческого. Стоит поинтересоваться, как мистер Уилбери и его коллеги смотрят на некоторые, скажем, смелые усовершенствования модели.
— Ваше сиятельство, вас так давно не видно, — со стеснением, но по-прежнему допуская приятельские нотки, шепнул официант-гобой. — У вас теперь ни минуты отдыха, да?
Граф Набедренных выдохнул и наощупь отыскал для него улыбку.
— Ничего не могу обещать, однако приложу все усилия к тому, чтобы появляться у вас чаще. А теперь, будьте добры, подскажите, куда успели подеваться мои спутники?
Официант-гобой просиял и затараторил о даме, которая, видимо, и дожидалась мистера Флокхарта за лучшим столом в синем зале. Его дама в списке хэра Ройша отсутствовала, и выслушать впечатления о ней было бы полезно, но граф Набедренных ничего не мог поделать с тем, что слова сносило, как дым от сквозняка, а память на правах неудачи бесстыдно предлагала глазам кошмарное развлечение — ведь и впрямь же форма этого официанта пришлась когда-то впору…
Какая фантастическая мерзость.
— …Как, вы лишаете нас удовольствия повидаться с вашей очаровательной супругой? — прощебетала дама мистера Флокхарта, когда граф Набедренных приблизился к столу.
— Мы со дня на день ожидаем рождения наследника. Надеюсь, это извиняет нас, — господин Туралеев с величайшей учтивостью склонил голову. — А вот и граф! Луиза Петроновна, рад представить вам первого градоуправца Свободного Петерберга, Даниила Спартаковича Набедренных. Даниил Спартакович, баронесса Чавыльева. Прибыла вместе с мистером Флокхартом с британского острова, где проживала в последние годы.
Граф Набедренных дежурно приложился к ручке дамы, попутно вспоминая, что Чавыльевы — это кто-то из второстепенных членов кирзанского Городского совета. А то и ныне не существующего тумранского, всё-таки города-близнецы. Были.
— Наслышана о вас. Ваше сиятельство, неужели вы тоже без сопровождения? Успели возглавить город, но не успели жениться? О, это так ново для меня — ведь европейский этикет предполагает…
— Знали бы вы, что предполагает, к примеру, индокитайский этикет, — занял место за столом граф Набедренных. — Если мы поставим себе целью соблюдение чужих обычаев, сил и времени не останется более ни на что.
— А вы резки, ваше сиятельство. Я уверена, женитьба смягчила бы вас.
— Будто бы через слово поминать женитьбу — нисколько не резкость, — лукаво обернулся господин Туралеев. — Мы ведь не справляемся о самочувствии супруги мистера Флокхарта, — добавил он медовым голосом.
Мистер Флокхарт скривился, зато баронесса Чавыльева звонко рассмеялась:
— Ах, мы подумали, что нравы в Росской Конфедерации всегда были свободней, а раз уж теперь Петерберг сам назвался Свободным, никого здесь не возмутит наша маленькая шалость.
— И ничуть не ошиблись, — господин Туралеев сделал глоток вина. — Луиза Петроновна, вам известно, с чего начались волнения? Прошу учесть, не в одном лишь Петерберге. Четвёртый Патриархат навязал нам налог на бездетность, а это ведь самое бесцеремонное вмешательство в частную жизнь. Соединить общим поводом защиту кошелька и частной жизни было воистину роковым решением. И то и другое способно вызвать из глубин спящий народный гнев, но вместе… Так вот, мы ещё не можем гарантировать гражданам Свободного Петерберга благополучие кошелька — тут всё же вопрос динамический, на него влияет множество обстоятельств, которые власть обязана преодолевать, но это, увы, не всегда удаётся в полной мере. Однако оставить в покое частную жизнь мы можем и должны. Что означает и несколько иное отношение к европейскому этикету.
— Оставить в покое частную жизнь… Если бы я не знала, Анжей Войцехович, что вы давно в политике, я сказала бы, что вы рассуждаете, как идеалист, пока далёкий от действительных государственных нужд. Не сомневаюсь, что у Четвёртого Патриархата имелись основания вводить такой налог. Вероятно, они обеспокоены приростом населения, — в унисон взмахнула веером и ресницами баронесса Чавыльева.
Она была раза в два младше мистера Флокхарта, не побоялась путешествовать в едва перешагнувший революцию Петерберг, открыто курила папиросы и говорить могла не только о женитьбе, но и о государственных нуждах — и всё равно вызывала у графа Набедренных саднящее, неоправданное раздражение.
Прежде раздражение было редким гостем.
Верёвка на запястье за неделю растрепалась и перепачкалась, а вместе с ней растрепался и перепачкался весь мир. Прежде он не был назойливым и скучным — а может, был. Может, это отнюдь не раздражение, а всего-навсего прозрение. В таком случае блаженны слепые.
— Государственная нужда в приросте населения, — хмыкнул господин Туралеев, — коварна и обманчива. Чаще всего это нужда в рабочей силе. Но сохранится ли она к достижению совершеннолетия теми людьми, которые без государственного принуждения не родились бы вовсе? Разве нынешние законодатели примут на себя ответственность за чью-то неустроенность через много лет?
— Так вы дойдёте до тезиса «государству нужны дети, пусть само и производит их на свет», — баронесса Чавыльева прищурилась, — но ведь это невозможно.
Господин Туралеев взглянул на неё внимательно, будто вдруг заметил, что она не отбрасывает тени.
— Увы, — ответил он торопливо.
— Будь это возможно, не пришлось через слово поминать женитьбы, — предсказуемо съязвила баронесса Чавыльева. — С точки зрения женщины, невероятно устрашающая картина будущего!
Почему же с точки зрения женщины? Графа Ипчикова наверняка тоже ужаснула бы такая перспектива. Вот что надо было ему втолковывать, когда он совсем уж удушил предложением руки своей Вишеньки, а не сознаваться леший знает в чём.
— Выходит, — вступил в беседу граф Набедренных, ощутив неуютным собственное молчание, — свобода росских нравов, которую вы хвалили, интересует вас лишь до определённого предела? Отмени Свободный Петерберг браки, он бы уже не казался вам привлекательным?
— А вы готовы и на столь радикальные преобразования? Боюсь, тогда ваша революция потеряет поддержку женщин — упразднение брака ведь обернётся принуждением к самостоятельному обеспечению.
— Более всего меня удивляет, когда о женщинах так дурно отзываются женщины же, — пробормотал граф Набедренных. — Вы ведь родом из Средней Полосы? Между прочим, исконный уклад тех мест как раз снимал с женщин повинность воспитания детей и, соответственно, создавал наиблагоприятнейшие условия для самостоятельности. Мы в Петерберге уважительно относимся к мудрости древних.
— Вы в Петерберге тяготеете к экспериментам, — возразил мистер Флокхарт. — Я благодарен Богу за то, что я не петербержец, но, должен признаться, наблюдать за вами со стороны в высшей степени занимательно. Быть может, однажды я использую эти впечатления в какой-нибудь пьесе.
— О, дорогой, тебя уже опередили! Помнишь роман, что я уговорила тебя купить утром? Отдыхая после корабля, я прочла четверть — и знаете, господа…
— Знаем, — граф Набедренных сразу догадался, о чём речь.
— Значит, вас всё же задевает сатира?
— Нас — если вы имеете в виду ныне расформированный Революционный Комитет — задевают разве что постоянные подозрения в сатире. Прошу прощения, баронесса, но вы, к несчастью, не первая, кто видит в этой вполне остроумной, пусть и не без недостатков, книге некое высказывание о конкретных событиях. Но спешу вас разочаровать: «Кровь, любовь и революция» впервые повстречалась с издателем два года тому назад — правда, тогда её название звучало ещё пошлее, поскольку пошлым быть не пыталось. Поверьте, мне совершенно точно известно, что написана она была задолго до того, как Петерберг ухнул в пучину политических переворотов.
Граф Набедренных предпочёл умолчать, что известно это именно потому, что из-за напечатанного с месяц назад романа хэр Ройш устроил истерику и расследование. Как же — свержение власти в выдуманном городе, светлые идеалы и тёмные дела, кровавый террор по недомыслию, обрушившаяся экономика по неопытности и все прочие беды по недосмотру. Герои, опять же, в большинстве своём юны — экая крамола!
Хэру Ройшу надо чаще отвлекаться от политики на культуру. Право, это оздоравливает.
— Разумеется, два года назад ни один издатель не рискнул бы печатать подобный роман, — подхватил господин Туралеев, над романом, по собственному признанию, от души посмеявшийся. — Он ведь крайне безжалостно обходится с рядом животрепещущих и болезненных тем. И при том не претендует на какую бы то ни было серьёзность, что оскорбительно вдвойне. А уж как там достаётся свергаемой власти…
— Революционерам достаётся не меньше, — баронесса Чавыльева заправила папиросу в мундштук.
— Во-первых, всё ж таки меньше, несравнимо меньше, — вздохнул граф Набедренных. — Во-вторых, что вас заботит? Я, если уж начистоту, искренне горжусь тем, что сегодня в Петерберге печатают подобные романы. Запрещать слова — последнее прибежище труса. И труса недальновидного: слово запретное и потому редкое возрастает в цене, даже если начальная его цена ничтожна. Да, искушение править чужими мыслями настигает всякого, кто прикоснулся к власти. Но нельзя же писать законы для мыслей так же, как мы пишем законы для деяний! Это абсурд. Человека следует переубеждать, но не ограждать. За ограждениями заводятся опасные звери, чья первоочерёдная опасность в том и состоит, что всей своей жизнью они хорошо научены таиться.
— А всё же, ваше сиятельство, я не была бы так уверена, что это не сатира… Если за два года у книги поменялось название, почему не могло поменяться что-нибудь ещё?
Граф вздохнул на тон тяжелее. Как же так выходит, что образованные, казалось бы, дамы и господа настолько не в ладах с восприятием искусства?
— Это и есть сатира, несомненно. Сатира не на революцию в Петерберге, а на любую попытку сделать жизнь лучше политическими методами. Если вы усматриваете некоторое совпадение реалий, то причина его в том, что мы с автором современники, а в сугубую фантазию он ударяться не стал, хоть и поместил действие в выдуманный мир. Мир мог бы отличаться от нашего сильнее, но он и так отличается — вчитайтесь. Что же касается тех самых животрепещущих тем, на которые ссылался господин Туралеев, то тут я твёрд во мнении, что политика — столь же вечный сюжет, как кровь и любовь. В этом смысле название романа выигрывает у содержания. Вы же не станете спорить с тем, что человеку органически необходимо искусство о смерти и любви? Вот и искусство о власти необходимо не менее.
Баронесса Чавыльева унялась, лишь когда мистер Флокхарт, потрясая своими драматургическими заслугами, встал на защиту политики в качестве вечного сюжета. Он пустился в многословные примеры из британской литературы, увязая в частностях и нюансах — вероятно, вполне любопытных, но граф Набедренных опять не справлялся с кознями памяти.
…Пресловутую «Кровь, любовь и революцию» они вдвоём обсуждали как раз в «Нежной арфе», со смехом сознавшись друг другу, что оба открывали её исключительно перед сном — чтобы никто ненароком не застал с глумливым развлекательным чтивом в руках. До чего же нелепое опасение! Будто в глумливом развлекательном чтиве имеется нечто предосудительное.
И особенно это опасение нелепо, если держать в уме, что в данных обстоятельствах «чтобы никто ненароком не застал» означало «не застали лично вы»…
То ли британская литература по природе своей душна, то ли мистер Флокхарт не блистательный рассказчик, но сосредоточиться на беседе у графа Набедренных не выходило. Господин Туралеев держал удар безукоризненно, рассыпал улыбки, но ещё дважды ввернул Тумрань — по всей видимости, ему ведомы нюансы причастности мистера Флокхарта к тем печальным событиям. По всей видимости, нужно будет справиться у него об этом.
По всей видимости, граф Набедренных такой же посредственный дипломат, как мистер Флокхарт — рассказчик. На уровне теоретическом ему было очевидно, что всякая реплика за этим якобы дружеским ужином может скрывать второе дно, может вести к каким-то последствиям и прояснять перспективы отношений как минимум с британской короной — но на уровне практическом графу Набедренных было плевать.
С галёрки в зале Филармонии.
Гувернёр хэр Ройш остался бы им очень, очень недоволен.
Когда граф Набедренных, оправдываясь завтрашними делами, распрощался с мистером Флокхартом и баронессой Чавыльевой, когда он вышел в сырой фонарный вечер с неизбежной четвёркой солдат при парадной форме, когда отказался садиться в подогнанную к ресторации «Метель», когда зацепил в Конторском районе краем уха диспут дворника с зеленщиком о том, восстановится ли петербержская торговля с Европами и в каком объёме — о, тогда на него наконец снизошло раскаяние.
Не тем ли был плох Городской совет, что члены его радели о себе сильнее, нежели о Петерберге? Всё больше о своих финансах и положении, но и повод графа Набедренных под суровым взором политической совести тоже оправдание хлипкое.
Нет и не должно быть таких поводов, которые дозволяли бы правящим многими судьбами обрастать постыдным равнодушием, покрываться пылью безразличия. Господин Туралеев настаивал, что забыть навеки полагается слово «неловкость», но граф Набедренных чувствовал: главнейшее слово для забвения — «плевать».
Или не плюй, или складывай с себя полномочия.
Половину Конторского он прошёл в страшнейших муках политической совести и думал сложить-таки полномочия, поскольку явил уже свою порочную суть, но в Усадьбах взглянул на особняк Славецких, который на днях был выделен под школу, и охолонул. Пережившие революцию петербержские аристократы все как один воспротивились подобному соседству, но граф Набедренных сумел доказать им, что предрассудки их излишни и вредны. В самом деле доказать — не запугать, не заставить, не вынудить покориться и не обмануть. Невелико, конечно, свершение, но из таких повседневных пустяков и складывается подлинное достоинство властей предержащих.
Пришлось повиниться перед собой теперь в обратном: дурно и малодушно отрицать, что сейчас Петерберг нуждается в графе Набедренных. Как выяснилось, к разрешению противоречий интересов он имеет некоторую предрасположенность, а капитал репутации пока слишком важен, чтобы разбрасываться им в угоду поднявшей голову политической совести. К тому же если она поднимает голову, значит, она наличествует, а это уже немало. Быть может, позже и удастся покинуть пост градоуправца без вреда, но между днём сегодняшним и этим «позже» простирается бескрайнее росское поле самого кропотливого труда.
Ещё до того, как граф Набедренных вошёл в собственный сад, он дал себе торжественную клятву ни на мгновение не забывать о совести и с завтрашнего же утра через силу, но возлюбить все те обязанности, кои он исполнял эту неделю спустя рукава. Расспросить господина Туралеева о предварительных его прогнозах насчёт мистера Флокхарта; вероятно, пригласить последнего на новый ужин; послать баронессе Чавыльевой в подарок сборник рассказов автора так взволновавшего её романа. Назначить встречу голландскому банкиру, который писал вчера в заносчивых выражениях о трудности перезаключения неких контрактов — наверняка он из грабителей, наживающихся на непростой дипломатической обстановке, но если так, он и подавно заслуживает внимания. Не взваливать больше на господина Приблева, и без того чрезвычайно загруженного, делегацию чванных купцов из Супкова, прибывших прояснить меру своей будущей выгоды от открытия петербержского Порта. Выразить соболезнования родне Метелиных, что позавчера возвратилась из затянувшегося против воли европейского вояжа и на днях отбывает к себе в Столицу. Настрочить ворох писем знати других городов, иначе в машинописном виде от них за версту несёт штатом секретарей.
Несмотря на поздний час, граф Набедренных был бодр и даже возбуждён — благополучно покаявшаяся душа обновляется и воспаряет. Он спешно распорядился подать ему в кабинет особый сбор индокитайского чая, чтобы сонливость не мешала обновлению как можно дольше, и устремился навстречу письмам.
И едва не споткнулся на лестнице, сообразив, что об особом сборе минуту назад говорил старому Клисту — лакею, которого он с тяжёлым сердцем уволил, потому что…
А впрочем, старый Клист пристроен к хэру Ройшу, хэр Ройш в отъезде, старый Клист всегда был упрям и своенравен, он запросто мог решить, что отъезд теперешнего хозяина даёт ему право возвратиться — хоть бы и временно — к графу Набедренных, тем паче резона тут не показываться более не имеется.
Милый старый Клист, он всяко не замыслил ничего дурного, но графу Набедренных стало вдруг не по себе, будто в затылок ему дохнул леший.
Дверь кабинета закрыта была неплотно, что тоже не прибавило умиротворения. В самом кабинете беспорядка не обнаружилось, только орхидеи увяли. Граф Набедренных смахнул их с чайного столика прямо на паркет и тут же пожалел об этом. Что за тонконервие, право слово. А у старого Клиста поясничные боли, ему и к чайному столику наклоняться нелегко, не то что к полу.
Чай, однако, принесла Гната, молодая и здоровая. С разлетевшейся крошкой орхидейных лепестков управилась ловко, слова не сказала. Старый Клист бы сказал. Графу Набедренных нестерпимо захотелось, чтобы сказал — как когда-то нестерпимо захотелось изложить графу Ипчикову главнейшую причину отказа от брака с Вишенькой. Глупое желание, неуместное, бессмысленное, даже вредное. Непристойное, как непристойна всякая искренность, предъявленная постороннему.
Но когда — раз в тысячу лет — её предъявляешь, нечто разжимается в груди.
— Будь добра, позови Клиста.
Гната обернулась на пороге вопросительно. Не расслышала — да и как ей расслышать сквозь квартет для фортепиано со струнными, магнитной лентой доносящийся из спальни.
— Позови Клиста, — как можно чётче выговорил граф Набедренных.
Гната всё равно наморщила лоб, но потом поняла, прочитала, наверное, по губам и с опозданием кивнула. Что-то у неё, бедняжки, случилось — в чае плавал орхидейный лепесток, почему-то похожий на переливающуюся чешуйку. А ведь Гната на диво аккуратная обыкновенно, покойный граф Тепловодищев бы не сыскал, к чему придраться.
Граф Набедренных взялся за перо и разом выплеснул полстраницы соболезнований его родителям, хотя хэр Ройш просил столичных адресатов пока исключить. Но есть же в том изрядное скотство, что расстреливать и отрезать голову человеку мы горазды, а про родителей его и не вспомнили? Думы о хэре Ройше вечно отдавали кислинкой, их лучше запивать, а потому граф Набедренных отвлёкся на чай.
Чаем этим индокитайские отшельники поддерживали себя в течение ритуального бдения — не надеясь исключительно на химические его свойства, но и соблюдая строгую процедуру заваривания, требующую пересчёта всплывших со дна чаинок при добавлении в ёмкость каждой следующей порции воды. Графа Набедренных несвоевременно озарило, что заваривать следовало своими руками, а так половина его бодрости досталась кому-то из слуг, за него считавшему чаинки. В том таилась несвежая, но правдивая метафора о социальном неравенстве и его недостатках конкретно для аристократов, по какому поводу граф Набедренных ощутил необходимость как можно скорее вынести на обсуждение вопрос аннуляции титулов.
Когда же он обратил взгляд к письму, по затылку вновь скользнуло лешиное дыхание: строчки располагались вверх ногами. И можно было бы объяснить сию нелепицу тем, что лист как-то ненароком перевернулся, но вот строчка с обращением выглядела совершенно заурядно — не считая того, что вывели её чересчур бегло.
И не считая того, что родители покойного графа Тепловодищева на многие годы покойней его самого.
Граф Набедренных в смятении встал из-за стола и вышел в лес. С лесом тоже что-то было не так, но подозревать и его в перевёрнутости неучтиво уже сверх всякой меры. По снегу рассыпались непересчитанные чаинки, которые поначалу хотелось принять за хвою. Сорок тысяч девятьсот девяносто две, но граф Набедренных колебался в десятках, поскольку под конец позволил себе украдкой покоситься на небо. Звёзд на небе присутствовало одна тысяча шестьсот пятьдесят четыре, что, конечно, не идёт ни в какое сравнение. С другой стороны, даже в театральный бинокль видно больше, следовательно, звёзды — менее объективная реальность, чем чаинки. К тому же, они сами смотрят вниз в театральные и морские бинокли, а некоторые дослужились до телескопов.
Не надо, пожалуйста, смотреть такой гурьбой. Когда смотрят все сразу, какой-нибудь оптический прибор обязательно превратится в дуло револьвера.
И мы достаточно гадали на голубях по мистеру Фрайду, чтобы держать в уме издёвку символической амбивалентности револьверного дула, да только это не сон, сколько ни мечтай проснуться. Это не был сон тогда, это не сон и теперь — чай индокитайских монахов не дал бы сомкнуть глаз.
Поэтому граф Набедренных совершил над собой усилие, и лес исчез.
Вернее, скромно отодвинулся в дальний угол, где по-прежнему свисал до паркета прадедов ещё гобелен. С европейским религиозным сюжетом — и это в собственном кабинете градоуправца Свободного Петерберга! Надо же так сфальшивить в быту.
Если возмущаться гобеленом, можно не замечать лес подле него. Невниманием лес окончательно не прогонишь, но к завтрашнему дню должны быть написаны письма, составлены списки поручений, прочитаны наконец документы от господина Приблева по Союзу Промышленников — и нельзя же работать, думая о лесе!
Духоподъёмная литература и публицистика в восторге от историй о смертельно больных, положим, учёных, что до последнего вздоха продолжали труд, игнорируя свой недуг, превозмогая самые отчаянные боли. Быть может, тут удастся так же? Лес — это, по крайней мере, не больно. Мало ли, лес.
Письмо к покойным родителям покойного графа Тепловодищева граф Набедренных смял и поджёг не глядя, чтобы не проверять, перевёрнуты ли строчки. Едва ли не с удовольствием постановил, что магнитная лента квартета для фортепиано со струнными не может доноситься из спальни, раз в спальню он пока не заходил. К тому же звучащая соната графу Набедренных была вовсе не знакома — и если соединить сей факт с признанием, что слышит её он один, дозволительно сделать вывод, что в некотором смысле он её и сочинил. Пусть не совсем так, как сочиняют настоящие композиторы, а всё равно лестно.
В конце концов, имеет же он право насладиться хоть чем-то в этом чудовищном положении.
— Я столько раз просил вас сыграть мне, а вы отнекивались.
Граф Набедренных не обернулся и не ответил. Сколь бы чудовищным ни было некое положение, жизнь упрямо демонстрирует, что всегда есть как его ухудшить. Ответить, к примеру, голосу, который — тоже — слышит он один, и тем расписаться в необратимости леса, сонаты и леший знает чего ещё.
— Укрыть рояль драпировкой не значит спрятать его, граф. Учитывая вашу любовь к музыке, странно было бы не предположить, что вы играете. Знаю, знаю — музицировать пристало только мастерам, ваши навыки не кажутся вам достойными обнародования… Но неужели вы не понимали, что я просил вас не ради навыков и мастерства?
Перо обрыдалось чернилами, испортив отчёт с северных лесопилок, но граф Набедренных так и не оборачивался.
— В ночь после капитуляции Резервной Армии вы пообещали, что сядете за рояль позже… Позже, когда мы будем праздновать победу революции, не забыли ещё? И всё остальное — тоже позже. Вы опять обескуражили меня, граф, я опять не смог вас себе объяснить! Я ведь был уверен, будто вижу, чего вы страждете, а вы остановили меня, вы сумели остановиться сами — зачем? Для того лишь, чтобы в очередной раз явить своё благородство? И что такое «победа революции», на празднование которой вы сослались? Разве революция не победила? И что, кто-нибудь её праздновал?
Чтобы ни в коем случае не оборачиваться и не отвечать, граф Набедренных уцепился за траурную верёвку, но та оказалась вдруг длинной-предлинной, петлёй окрутила запястье и убежала дальше по паркету. Нетрудно догадаться куда.
— Это поводок, граф. К моему ошейнику. Да, я снял его в последний день — в долг. Чтобы снять его на самом деле, мне надлежит дождаться выполнения ваших обещаний.
Когда граф Набедренных обернулся, он не без изумления отметил, что лес в углу с гобеленом действительно опрокинут — словно ветви вкопали в землю, а корни обратили к небу.
— Душа моя, в какую бы скорбь это меня ни ввергало, я помню, что вы мертвы. Таким образом, обещания никогда уже не будут выполнены. Это горько, но это так.
Веня, вольготно расположившийся в ветвях-корнях, усмехнулся и выпустил струю дыма без папиросы.
— Граф, признайтесь — вам же не нравится об этом помнить.
— Нет, не нравится.
— Это горько, это будто бы ваша вина, это терзает, это отравляет всё вокруг.
— Да, отравляет.
— Ну и зачем это терпеть? Вновь смотр благородства и добродетелей? Вашему отшельническому терпению непременно нужно превозмочь новое искушение? Бросьте. Вам даётся такой шанс забыть, как жестока реальная жизнь, а вы ему противитесь.
— Выходит, душа моя, вы сожалеете о… содеянном?
— Как я могу сожалеть или не сожалеть, если я мёртв? Если вы помните, что я мёртв. Забудьте — тогда отвечу, — и Веня, улыбнувшись живой половиной лица, затерялся в корнях-ветвях.
Верёвка натянулась, дёрнула за запястье в сторону леса — невесомо, но граф Набедренных понимал, что это только начало. В конце же придётся решить, повиноваться ей или всё-таки разорвать.
Или не придётся. Если ждать слишком долго, на сознательный выбор надежды уже не будет.
Глава 82. Естественная очерёдность
Надежды, что граф передумает, За’Бэй уже не питал, а потому квартиры смотрел со всей серьёзностью, а не как велел ему господин Туралеев. Совался в каждый угол, интересовался, с какой станции подаётся электричество, пробовал водопровод, пребывая в уверенности: недорого стоят все разговоры о предпочтительном аскетизме от человека, выросшего в роскошном особняке. Про аскетизм он в книжках начитался, но в книжках не пишут, сколько мороки с одной несчастной забившейся трубой. Нет, без слуг графа никто оставлять не собирается, но и тех лучше бы оберечь от совсем уж хлипких удобств.
— …А окна у нас на площадь почти все, тут по утрам солнечно — вот шторы и такие тяжёлые. Ой, что же это я их не перетряхнула! — всплеснула руками молоденькая хозяйка. Сероглазая, птицешеяя, очертаниями будто ажурная, как дорогая костяная безделушка. Прелестная — хоть плачь.
Её отец, капитан пассажирского судна «Алёша Зауральская», был расстрелян по обвинению в заговоре против Охраны Петерберга прямиком на этой самой площади. А окна у них на площадь почти все. Благо шторы тяжёлые.
— Не перетряхнули — и ладно, — поспешно остановил молоденькую хозяйку За’Бэй. — А то вы не знаете, какой пылищи переездом-то нанесут. Так и так всю чистоту заново наводить придётся.
— Всё равно не дело, что я замарашкой выхожу, — пригорюнилась она. — Посмóтрите на мои шторы и решите, что у меня тут ещё что-нибудь в беспорядке. Но это ведь неправда, честное слово! Просто со шторами… Сама не понимаю, как это я так сглупила.
Всё она понимала, но и За’Бэю объяснения не требовались. День сегодня был пасмурный, клонился уже к вечеру, с утра солнцем тоже не баловал, а шторы — наглухо.
— Милая хозяюшка, не согреете мне чайку? Что-то я забегался по квартирам, а мне ж обратно на службу — там не до чая обыкновенно.
Молоденькая хозяйка — сероглазая, птицешеяя и ажурная дочь заговорщика — с облегчением сбежала.
За’Бэй заглянул за штору — удостовериться, что рамы не сгнили. Дом с окнами на площадь перед зданием Городского совета был не из новых, так что лучше сразу состояние себе уяснить.
А вид-то как нарочно: Городской совет и «Петербержская ресторация», из которой приговорённых вдоль живого шинельного заграждения выводили. Сейчас на месте того заграждения перголы собирают — чтобы был, значит, к лету прогулочный коридор с зелёным навесом. Насмехаются, что ли?
Мимо резных деревянных арочек, сваленных пока набок, вышагивали чинные господа. Ну то есть это За’Бэй сначала подумал, что чинные — пока не рассмотрел мелькавшую впереди шляпу Гныщевича. Тот повадился нынче своих промышленников по двое — по трое в «Петербержскую ресторацию» заманивать. Через день появлялся, как на службе. Наверное, служба и есть — это ж Гныщевич, не гурманствует же он там! Решает кулуарно какие-нибудь вопросы, которые для общего обсуждения не подходят. У Союза большое выступление перед градоуправцем через неделю, с конкретными предложениями по развитию — вот, видать, Гныщевич и приводит полусотню человек порционно к единому мнению, вооружившись «Петербержской ресторацией».
Как в декабре вооружился ружьём и публично перестрелял мнимых заговорщиков, подаренных графом для откупа Твирину. В том числе и капитана «Алёши Зауральской». И всё это было кому-то нужно и отчего-то важно — ведь именно так Временный Расстрельный Комитет смог перехватить власть у генералов… Однако же на дворе март, Временный Расстрельный Комитет распущен единоличным решением Твирина, генералы вроде как получили свою власть назад (потрёпанную, совсем другую), всем нужно и важно теперь что-то новое, вот только молоденькая хозяйка этой квартиры до того не хочет смотреть в окна, что лишний раз не перетряхивает шторы.
А коли и рамы не сгнили, сдавать ей квартиру графу, заговорщиков на голубом глазу сочинившему. Ну пусть хоть платит ей побольше, с него не убудет. Что ещё-то сделаешь.
За чаем За’Бэй пропал с концами. Прежде он графову затею съехать из особняка не поддерживал — как, к примеру, ему охрану к обычной квартире приставлять? — но молоденькая хозяйка была уж слишком хороша, чтобы взвешивать да размышлять тут тысячу лет. Может, и правда смена декораций на пользу пойдёт.
— …так наместники прямо в наместническом корпусе и селились. Там жилая половина была, куда просителей не пускали, — болтал За’Бэй. — С одной стороны — удобно, ничего не скажешь, по времени вот тоже экономия. А с другой — это ж рехнуться можно, если на работе жить! Света белого не видеть. Как вам, кстати, тамошняя ночлежка?
— Ночлежка?
— А вы не слышали? Все эти здания наместнического корпуса в ночлежку превратили — с лечебницей благотворительной, с новым приютом. Иностранные наши гости могут в Петерберге вовсе не ориентироваться, но уж дорогу-то до наместнического корпуса всем прямо к выездным документам прикладывают. А он теперь ночлежка. Такое вот политическое высказывание. В лоб.
— Вы простите, я и не знала… — молоденькая хозяйка смешалась. — Со мной, должно быть, ужасно скучно разговаривать, я последние новости всё больше пропускаю, как-то оно так выходит…
— Что вы! Зато с вами этими новостями, которые всем уже в зубах навязли, можно поделиться. Словно вы приехали вчера. Но если бы вы действительно вчера приехали, мне пришлось бы перед каждым словом думать, что да как вам говорить, пришлось бы учитывать, откуда вы, что вы потом, домой вернувшись, о Петерберге расскажете. Бр-р-р! А так я волен вам все-все карты на стол выложить, — подмигнул ей За’Бэй. — Вот, допустим, первый градоуправец Свободного Петерберга, жилец ваш будущий, прежний судостроительный монополист и вообще их сиятельство — он же мой старый друг. В Академии познакомились, с младшего курса по кабакам шатались, чего только не было. Знаю, то бишь, как облупленного. И потому каюсь чистосердечно: жилец из него отвратительный, вы зря соглашаетесь. Во-первых, он вам тут весь паркет пеплом с папирос засыплет и шампанским вином сверху зальёт, чтоб приклеился покрепче. Во-вторых, соседи его возненавидят — он, понимаете ли, большой поклонник Петербержского филармонического оркестра. Слушает даже дома — то на магнитной ленте, а то и зазовёт кого из музыкантов. Ну а в-третьих…
— Что?
— В-третьих, у него сомнамбулизм. Прямо во сне читает книжки и ищет, с кем бы обсудить прочитанное. Придёт к вам или к соседям среди ночи — и давай завывать страшным голосом про актуальность для тяжёлой промышленности наследия европейской алхимии сквозь призму земледельческих заговоров зауральских деревень!
Молоденькая хозяйка, сперва недоумённо хлопнув ресницами, всё ж таки прыснула.
— Думаю, зауральскую алхимию я как-нибудь потерплю… Ой, простите, пожалуйста, я предупредить забыла, нам чуточку помешают — уже начало седьмого, ко мне ученика должны привести, но я его отдельно посажу, пусть как раз…
— Начало седьмого? — встрепенулся За’Бэй. — Это вы простите, сейчас же слушания по Конторскому! Эк я с вами счёт времени потерял. Спасибо за приём и… Знаете, а давайте мы лучше все условия спокойно обсудим завтра. Или сегодня — но сегодня, наверное, поздновато будет, с Конторским и за три часа не разберутся… Идёт?
— Условия? То есть… то есть вам приглянулась квартира? А как же их сиятельство, разве не нужно…
За’Бэй наскоро уверил молоденькую хозяйку, что ничего их сиятельству не нужно, решительно ничего, и помчался на слушания. Почему-то не ответив «мне приглянулись вы», как стоило бы. Как давно привык отвечать хорошеньким девицам.
Ещё на лестнице он сунул руку в карман — выкинуть все остальные адреса, — и его ощутимо кольнуло под ногтем. За’Бэй выбранился на сор, а следом сообразил: не сор это, а росские, леший их, обычаи. Мелочёвка с похорон. Он забрал оттуда крохотную веточку чего-то хвойного, прошло две недели, веточка осыпалась даже раньше — и За’Бэй с лёгким сердцем от неё избавился, но пара иголок, оказывается, по-прежнему таились в складках. Чтобы дождаться верного момента и уколоть, напоминая о себе.
Росские, леший их, обычаи. Исправно работают. Доходчиво.
Покуда За’Бэй летел через площадь до здания Городского совета и поскальзывался на мешанине, которую безумные росы считали признаком наступившей весны, в голове его сцепились наконец пазами нехитрые вообще-то шестерёнки. Нехитрые, но раньше он отмахивался от понимания, хмурился и, бывало, негодовал.
Вот на кой он ухватился за эту именно квартиру? А он ухватился — ежели теперь граф вздумает привередничать или господин Туралеев воспротивится, За’Бэй ведь костьми ляжет, чтобы их убедить. Неужто так ему нужен формальный повод к хозяйке заглядывать? Никогда не был нужен, а тут вдруг понадобилось огород городить?
Понадобилось. Не будь расстрела отца, не будь хозяйка такой потерянной и грустной, не будь у За’Бэя чувства, что он к тому причастен, он бы постучался завтра безо всякого повода, что-нибудь принёс, куда-нибудь позвал — велика наука! Но как только эта обыденная наука перестаёт быть уместной, как только видишь ей препятствие — уважение ли к чужому горю или ещё что, — так тотчас прямая дорожка скручивается лабиринтом. И петлять по нему не перепетлять: отказаться — невмоготу, добиться — будто бы дурно. Вот такая хмарь и туман.
Захотелось немедля повиниться перед графом за давние резкие слова, да графу оно не нужно. Он нынче такой, словно перчатки свои по аристократическому этикету вообще не снимает. То есть перчатки-то он не снимает взаправду, но можно взаправду, а можно всем существом не снимать.
За’Бэй поёжился и счастливо потянул на себя тяжёлую дверь — даже слушания по Конторскому лучше так называемой росской весны.
— Сколько уже заседают? — остановил он на лестнице пузатого секретаря, из бывших наместнических.
— Господин За’Бэй? Это вы удачно подоспели, — покачал блестящим шариком головы секретарь. — Анжей Войцехович же сегодня при супруге, она должна разрешиться от бремени, а ситуация требует вмешательства… Господин градоуправец всё обещает выйти к просителям — и всё не выходит. Занят, вероятно, но эти просители вторую неделю ждут слушания… Как бы они там друг другу глотки-то не перегрызли. Такой вопрос непростой, ох.
— Ох, — эхом отозвался За’Бэй. — Благодарю вас, эм-м, любезный! Вы далеко не уходите, будьте при зале… В каком, кстати, собрались? Третьем белом?
— Леший с вами, господин За’Бэй, в Первом общественном! Их почти двести человек.
За’Бэй присвистнул.
— Так. Тем более идите туда. Напитки им, что ли, организуйте. С закусками! И не фантазируйте особенно, главное — как можно быстрее. Пусть пожуют, добрее будут.
До графова кабинета За’Бэй бежал бегом — хорошо хоть порядки у них в Управлении были здравые, внешнее благообразие тут никому не сдалось. Иначе бы и революция никому не сдалась.
— Ну граф, ну как можно! — с порога возопил он. И умолк.
Граф стоял и смотрел в окно — в вечной позе каждого всамделишного аристократа, левая рука за безукоризненно прямой спиной. Из-под манжеты выскальзывала траурная верёвочка, к которой все давно пригляделись, а на самой манжете… За’Бэй аж проморгался: запонка у графа тоже была верёвочная. И волосы вместо шёлковой ленты перехватывала верёвка.
За’Бэй мигом подскочил и без церемоний развернул графа к себе. Рассмеялся от того, сколь абсурдно оправдались ожидания: все пуговицы превосходного его сюртука сменились грубыми верёвочными петлями. Неудобная конструкция, но кропотливость исполнения вызывала оторопь. Какого слугу заставишь тратить время на подобную чушь?
— Экстравагантно, нда, — вздохнул За’Бэй. — Но более чем в вашем духе. Граф, вы не прохлаждайтесь, вы отправляйтесь удовлетворять народные чаянья.
Нет, За’Бэй, конечно, читал перед экзаменом у лектора Гербамотова, что древние росы в трауре верёвкой на запястье не ограничивались, душу к телу привязывали иногда страсть как основательно, мудрили с петлями да обвязками, однако на дорогущем сюртуке чарующего жемчужного оттенка петли эти смотрелись… положим, беспрецедентно.
И ладно бы сразу на похороны так вырядился, но теперь-то чего? Ритуальный срок какой-нибудь, о котором никто, кроме графа, не читал даже перед экзаменом? Душа покойного растворилась на такую-то часть?
— Да-да, народные чаянья… — пробормотал граф так, что стало ясно: сам себя не слышит и размышляет отнюдь не о чаяньях.
— Граф, проснитесь. У нас этажом ниже две сотни человек, болеющих за судьбу Конторского района. Если по часам, вы их уже на сорок минут задержали. Долгое ожидание продуктивной дискуссии не способствует, а вам после будет к тому же совестно. Будет-будет, точно говорю. Пойдёмте, граф?
И граф пошёл — к противоположной стене кабинета. Медленным, будто бы вдумчивым шагом — будто бы над шагом следовало думать. За’Бэй не смог бы словами объяснить, что именно в этом зрелище было не так, но восстание мурашек на загривке приключилось независимо от наличия или отсутствия слов.
— Граф? Граф, леший вашего батюшку, какого лешего вы до сих пор не на слушаниях?!
— Не кричите, пожалуйста, господин За’Бэй. Не сердитесь, — тихо попросил граф, продолжая вдумчиво шагать.
Он был заводной игрушкой, нарядной фигуркой, исполняющей свой бедный движениями танец по приказу часового механизма. Как раскланивающиеся балерины и прочая чепуха, что завораживает в детстве и отвращает потом — манерностью мертвечины.
— Если вы не пойдёте со мной или не расскажете внятно, почему идти не нужно, я вас ударю, граф.
— Идти не нужно, — кивнул он, не оборачиваясь.
— Да почему, леший? Распоряжение господина Туралеева? Опять барон Репчинцев не снизошёл? Или наоборот — хэр Ройш снизошёл с высших сфер политики до городского строительства, прислал из Столицы телеграмму, что без него слушания по Конторскому невозможны? Что, леший вас, стряслось?
— Зачем вы столько раз позвали лешего?
— Граф, вы как никогда близки к перелому носа.
За’Бэй злился. Не злиться означало бы остаться один на один с чем-то смутным, тревожным и совершенно невразумительным — с чем-то, что происходило прямо у него перед глазами, да только глаза ни лешего не видели! Ещё немного леших.
Леший, леший, леший. Хорошее росское слово, метко целящееся в росскую действительность.
Отрезвляющую оплеуху он графу всё-таки залепил, но от переломов воздержался.
— Хорошо. Вы молчите, но я сам догадался, что вести слушания вы не в состоянии. Вы в состоянии выйти к ним, поулыбаться, поизвиняться и озвучить какую-нибудь отговорку?
— Не надо, нет, не стоит… Мне бы очень не хотелось… — граф спрятал лицо за ладонями, и это было куда понятней, чем предыдущее его оцепенение. Куда человечней и обыденней.
— Сидите в кабинете и попробуйте мне высунуться! — огрызнулся За’Бэй. — Вы больны. У вас приступ… Чего у вас может быть приступ?.. — на словах «больны» и «приступ» звонко щёлкнули совпавшие пазы очередных шестерёнок, и За’Бэй сбился.
— Не думаю, что стоит говорить правду, — наконец-то вполне своим голосом откликнулся граф. — В глазах общественности безумие не слишком сочетается с руководящей должностью.
Вторая оплеуха вышла на порядок крепче.
— «Безумие», сочините тоже! Тьфу. Вечно вы глупости с умным видом говорите. Это нервное, конечно, нервное, но чтобы безумие? Не смейте мне отвечать, вот просто не смейте! Ваши обыкновенные шуточки сейчас для меня островаты, возможно несварение. Кстати, несварение у вас и есть. Желудочные колики. Отравились вы для общественности, понятно?
За’Бэй сделал несколько глубоких вздохов, стараясь выбросить из головы всё, что в ближайшие полчаса только помешает, и развернулся к двери. В конце концов, если решать проблемы в естественной очерёдности, жизнь имеет все шансы столь же естественно наладиться.
— Господин За’Бэй… Мне бы очень не хотелось выходить к большому скоплению людей, потому что, стоя перед внимающей толпой, я слышу выстрел.
— Но выходили же вы эти две недели!
— Выходил. А сегодня никак не могу себя пересилить. И, боюсь, дальше будет только ху…
— Прекратите, — громыхнул За’Бэй дверью так, что на мгновенье оглох сам.
Как родному обрадовался солдату из караула, распорядился к графу не пускать никого. Вообще никого — даже господина Туралеева, если он вдруг перестанет симулировать роды супруги и ни с того ни с сего явится в Управление. Думал завернуть в кабинет Приблева, но пожалел времени и собственных нервов. Естественная очерёдность проблем, естественная очерёдность! Сначала отменить слушания, а там, может, и успокоиться удастся — не рыдать же у Приблева на плече, суть дела излагая.
А Приблев-то наверняка сам симулирует роды супруги господина Туралеева, он к тому имеет касательство.
Стоило За’Бэю спуститься на этаж, как до него донёсся не самый обнадёживающий шум.
— Двое таки подрались, — ответил на незаданный вопрос пузатый секретарь с головой-шариком. — Из простого народа, не из главных, конечно, фигурантов.
— И на том спасибо. Господина градоуправца уже проклинают?
— Вполруки, друг друга им проклинать пока что интересней. Но если сегодня вопрос не уладить, с них станется драку прямо у нас устроить. И уж простите, господин За’Бэй, но отмена неагрессии не означает ведь, что драки приемлемы!
— А я думал, в Конторском приличные люди живут, — без души усмехнулся За’Бэй.
Усмехаться тут нечему: благими намерениями господина Туралеева слушание это всё переносилось и переносилось, так что и пустяк бы раздулся в катастрофу. А тут совсем не пустяк, а землепользование. Когда расстрелы, аресты и нехватка ресурсов отодвигаются в тень, наступает время землепользования и прочей прозы, которая отнюдь не так пресна, как издалека чудится — вон, дерутся даже.
И За’Бэй вовсе не был уверен, что сможет сейчас утихомирить почти двести человек, упросить их ещё обождать. Простыми поклонами не отделаешься, им бы слово дать. Или лучше самому сказать, они-то от споров друг с другом охрипли без того, но какой толк говорить, когда вердикт всё равно градоуправец выносит?
Ох, симуляция родов супруги господина Туралеева! Тот бы нашёл способ извернуться, ему не впервой. Вывел бы им каких-нибудь экспертов с независимым суждением, чтобы — если уж вердикт откладывается — хоть по содержанию разговор был. Вроде как настоящее слушание, но предварительного характера. Могло бы и сойти за выход из положения.
Мимо прошмыгнул с пустыми подносами официант «Петербержской ресторации» — Управлению, как и Городскому совету прежде, своя кухня без надобности, когда такое заведение под боком.
За’Бэя озарило: Гныщевич!
Что «Гныщевич», он додумывал на лету. Короткий путь перегородили работы по установке тех самых пергол, зато небольшой крюк позволил прямо с улицы разглядеть, что Гныщевич всё ещё в «Петербержской ресторации». От вышколенных официантов За’Бэй отмахнулся, прошёл так, чтобы попасть Гныщевичу в поле зрения и показал старый их условный знак. Переводился он наподобие морского «полундра!» — точнее никто из них бы не объяснил. Зародился, конечно, из-за редких, но неприятных проверок общежития: у Гныщевича вот нож был, неагрессией запрещённый, сам За’Бэй тоже кое-что незаконное иногда держал в комнате. Да и вообще — мало ли у студентов ситуаций, когда лучше жестом подозвать, чем вслух.
Гныщевич условному знаку эпохи Академии удивился, но утвердительно прикрыл глаза, побарабанил пальцами по скатерти и с чем-то по-хозяйски обратился к своим промышленникам. Тогда За’Бэй выдохнул, отдался в руки вышколенному официанту, смирно расположился за столом и заказал бокал вина и газовую воду.
— Qu'est-ce qu'il y a? — Гныщевич подсел к нему уже через минуту.
— Спасай отечество, сосед.
— Всегда рад, но срочное ли дело? Мои тугодумы только-только уразумели belles perspectives одного прожекта…
— Срочное! Такое срочное, что уж неделю как просрочено.
— Излагай, — напружинился Гныщевич.
— Ты про главный спор Конторского района слышал? О доме, который снарядом разворотило?
— В общих чертах. Отстраивать или не отстраивать, на чьи средства, в каком виде. Всё как везде, где снаряды падали.
— Не как везде, «везде» столько скандалистов нет. Они же конторские — сознательные и неравнодушные, крючкотворствовать натасканы. И у барона Репчинцева там интерес.
— Этот Репчинцев мне уже в печёнках сидит — он в Союз отказался вступать, а своих управляющих на коротком поводке держит, с ним без графа пойди договорись! Maudite engeance.
— Без графа, да… — влил в себя всё поданное вино За’Бэй. — Сосед, у графа… нервы ни к лешему. Совсем. А час назад должно было слушание по Конторскому начаться, там едва ли не две сотни человек. Двоих уже за драку вышвырнули. Но не может, вот просто никак не может граф их сегодня рассудить!
— Мои соболезнования двум сотням человек, — покосился Гныщевич на покинутый им стол. — Пусть возвращаются завтра. Или через неделю. Через неделю граф в чувства придёт? И что с ним стряслось-то?
Проще всего поделиться волнениями о графе было бы как раз с Гныщевичем, но в зале «Петербержской ресторации» над безупречной белизной скатертей, салфеток и официантских полотенец высились старинные часы, немо укоряющие Петербержское Управление в медлительности.
— Беда в том, что они уже возвращались. Они на слушания записались в первых рядах! А барон Репчинцев в первых рядах выехал из города, стоило казармам открыться. Ну и решили, что слушание до него дотянем. Притязания его можно было просто завернуть, но это чревато размолвкой — возьмёт и вывезет капиталы из Петерберга, кому это надо? А теперь день назначили, всех собрали, а граф… — За’Бэй пожалел, что заказал всего один бокал. — Не в себе граф. Я только что от него, ему такому нельзя на публику. Нельзя, понимаешь?
— Ainsi donc, у вас срывается значимое слушание, которому лучше бы не срываться. Я тут с какого боку?
— Смотри. Нельзя их час томить и отправить по домам, ни единой кости не кинув. Да, в отсутствие градоуправца официального постановления они не получат, но как-нибудь ублажить надо. Я бы тебя в роли эксперта на них выпустил. Их спор между собой тянется со снятия осады, тут их уже ничем не поразишь, зато про план барона Репчинцева они всего два дня как узнали. Он желает выкупить эту землю и кое-что вокруг, чтобы выстроить электрическую станцию. Центральную, которая обслуживала бы и Конторский, и Усадьбы, и Старший, и Белый, и — может быть — сколько-то Людского. У него готов контракт на паровые турбины достаточной, как он утверждает, мощности.
— Так он к голландцам, le bâton merdeux, прокатился?
— Турбины голландские, да, — За’Бэй улыбнулся. — Во-от, я знал, что тебе по плечу эта задачка! Поговори с ними об электрической станции, позаливай хоть про голландские турбины, хоть про что… Повзвешивай «за» и «против» — им эта идея пока в новинку, можно будет зубы заговорить, новую пищу для ума дать. Барон Репчинцев собрался маленькие станции тоже выкупить и позакрывать, чтобы половине города самому электричество поставлять.
— Ты меня переоцениваешь. На станциях обеспечения промышленных предприятий я уже собаку съел, это правда. Но для города… Тут же другое. Мы обсуждали как-то с мальчиком Приблевым схожую мысль, о централизации. Но мальчик Приблев тогда замахал на меня руками: беспредметный, мол, разговор без анализа тарифов. Где я тебе возьму анализ тарифов?
— А Приблев делал его к сегодняшнему дню! Лежит в папке подле места градоуправца, ежели они ещё не растерзали всё в гневе.
— И много я там разберу с одного взгляда? Вам же надо сию секунду публику задобрить, à l'impromptu, так? А для экспромта я всё же слабоват в этой теме.
— Гныщевич, — навис над столом За’Бэй, — по-твоему, прибегал бы я к тебе в мыле, отрывал бы от званых ужинов, имейся у меня тут богатый выбор кандидатур для заговаривания зубов? У господина Туралеева и вовсе… супруга рожает. Так бы он, может, придумал нечто поубедительней, но его в Управлении нет.
Гныщевич нахмурился, покусал в сомнениях ноготь большого пальца. Посреди первосортного, тщательно взлелеянного изящества «Петербержской ресторации» смотрелось это возмутительно, но он таких вещей не стеснялся.
— А в чём коллизия без учёта электрической станции?
— Люблю я тебя, сосед! В общем, дом разрушенный — Льницкая, 7 — сдавался под конторы. У них там в Конторском сплошь конторы, но это настоящее гнездо, двадцать лет сдавался. Во владении он у госпожи Бригиной, генеральской вдовы. Старуха хваткая, но старуха, шевелиться не хочет. Встала в очередь на восстановление за городской счёт, предложила кое-какие изменения в плане. Мелкие арендаторы в основном за неё, им выгодно перекантоваться пока хоть бы и в квартирах, а потом вернуться к прежней ренте. Но первый этаж снимали «Виммер и сыновья», нотариусы — все двадцать лет. Они себя давно хозяевами считают: флигель без спросу выстроили, сами водопровод сменили, соседним домам причинив неудобства. И арендные договоры двадцать лет у них же и заверялись.
— Вытесняют старуху?
— Готовы полностью оплатить восстановление, если станут собственниками и смогут протащить свои чертежи. Чертежи их окрестным жителям не по нраву, потому что лишний флигель и так улицу перегораживал, в подобие Людского превращал, а новый вариант ещё наглее. Но два самых крупных после «Виммера и сыновей» арендатора за них: восстановление без очереди быстрее, а повышение ренты крупным-то не очень по карману бьёт. В частности, издательству, которое этот роман про кровавую революцию напечатало. У издательства вес и репутация, кого-то они на свою сторону перетянули. Но выскочила ещё третья фракция — не собственники и не арендаторы, а простые жители Конторского, грезящие, леший их, парком. Там же с востока скверик крошечный, и они предлагают его продлить территорией разрушенного дома. Мол, город всё равно расширяется за казармы, пусть конторы переезжают, а у нас будет парк, раз место теперь экономить не нужно.
— Quelle absurdité! У них Усадьбы рядом, вот им парк — просторней некуда. Парковых со слушания гнать метлой, это несерьёзный разговор.
— Да нет, уже серьёзный, — хмыкнул За’Бэй. — И крайне показательный. Устрой мы слушание по Конторскому в срок, без барона Репчинцева, парковых бы не было. Вернее, были бы, но жалкая горстка. Перенесём ещё на неделю — мало ли какие ещё группы по интересам себя успеют осознать! И получим узел, который точно без скандалов не развяжешь.
— А граф как думает развязывать?
— Ты что, он же за честные слушания! Всё читает предварительно, наводит справки, но решает — строго по результатам диспута. Могу только предположить, что у барона Репчинцева шансов мало.
— А я б как раз ему отдавал территорию, — Гныщевич с самым лирическим выражением уставился в потолок. — Будь я градоуправцем, конечно, а не главой Союза Промышленников. Как глава Союза Промышленников я негодую, что он такую концессию себе одному выторговывает! Центральная электрическая станция — и вдруг не у меня.
За’Бэй вообразил, что прямо сейчас может твориться в Первом общественном зале, и едва не заскулил.
— Сосед, пойдём, а? Изложишь барону Репчинцеву свои претензии в лицо, жители Конторского района развлекутся. Слухи об электрической станции их изрядно из колеи выбили, позицию по вопросу они за два дня не выработали. Вот и поможешь им её нащупать. Задашь барону вопросы: откуда он топливо намерен подвозить, можно ли будет с его мощностями в округе вообще дышать… Уж главу-то Союза Промышленников примут как эксперта! Это даже и не отговорка, а вполне разумное дополнение процесса. Фиктивным наместником ты был — поработаешь в некотором роде фиктивным градоуправцем, отвлечёшь на себя внимание, пока граф… В общем, графу мы с тобой после нанесём визит.
— Да, нельзя подводить графа, — легко и уверенно выпорхнул из-за стола Гныщевич, полетел опылять на прощанье своих промышленников, уложившись в минуту.
По дороге За’Бэй наспех разъяснил ему остальные нюансы конторской коллизии, получилось скомкано, но в таких условиях не до скрупулёзности.
Шпоры Гныщевича позвякивали ободряюще и оптимистично, так что За’Бэй с каждым шагом всё крепче уверялся в грядущем успехе своей затеи. Гныщевич не граф, не градоуправец Свободного Петерберга, у него нет права подписывать просителям бумаги, но он их не разочарует. Он хорошо управляет вниманием толпы — совершенно иначе, чем граф, но по-своему результативно. А конторской коллизии ведь в самом деле не хватает предварительного обсуждения электрической станции — эта новость ушла в народ совсем недавно, народу не помешает ознакомиться с её деталями, многим из которых не нашлось бы времени на настоящих, общих слушаниях. Вреда не будет, а на пользу надежда есть.
В двери За’Бэй собирался войти раньше Гныщевича — принести извинения от лица графа, объявить о перемене статуса мероприятия, представить эксперта… Собирался, однако на миг зазевался, задумавшись о том, как же там в своём кабинете, собственно, граф.
Но рассыпающий из-под шпор бодрость Гныщевич не нуждался в поклонах и представлениях.
— Messieurs-mesdames! — просиял он на пороге Первого общественного зала. — Я вижу, вы стосковались в ожидании господина градоуправца. Увы, должен вас опечалить: господину градоуправцу чрезвычайно нездоровится, он так и не смог преодолеть недуг, чтобы встретиться с вами. Но он уполномочил меня говорить от его имени. И вот что я хочу вам сказать, дамы и господа, — Гныщевич мельком оглядел почти две сотни человек в зале и зацвёл пуще прежнего, — не стоит цепляться за привычные и понятные пути. Недоверие к новому, к тому, что появилось позже, естественно, но это недоверие слепит. Можно ненароком лишиться невероятных возможностей, если кидаться прочь от нежданных поворотов. Возьмём, к примеру, проект центральной электрической станции…
Глава 83. «Что?»
Неожиданным поворотам судьбы Приблев всегда был рад, если они преподносили что-нибудь хорошее. Впрочем, хорошее, к которому ты долго шёл, не менее приятно. В некотором смысле даже приятнее. Но и в сюрпризах имеется своё очарование. И поди тут разбери, что лучше!
К примеру: чадо господ Туралеевых выпеклось… то есть вылупилось… В общем, было извлечено из печи живым и целым. В отличие от счастливых родителей, Приблеву Юр дозволил пронаблюдать процесс собственными глазами — и зрелище, конечно, запало в душу. Это ведь на словах алхимическая печь называлась печью, а в действительности напоминала она, пожалуй, фотографическую камеру: коробку из металлических, керамических и резиновых сочленений, выпучившую в мир небольшое окошко. Только из камеры вылетает птичка, а из печи — младенец.
Впрочем, сперва из неё спустили густую тёплую жидкость, потом бережно отперли створку. Пуповина крепилась к розовой массе, напоминавшей нечто вроде культуры бактерий и исполнявшей, судя по всему, роль плаценты. Мистер Уилбери, Юр, сам Приблев и ещё несколько помощников-британцев склонились над младенцем. Он был крошечный — Приблеву показалось, что куда меньше нормального; а впрочем, Приблев никогда прежде не видел младенцев, — да, крошечный и весь синюшный. Лежал на боку, скукожив всего себя к пупку.
Мистер Уилбери вдруг жизнерадостно заметил, что пуповина, в сущности, рудиментарна, так что в дальнейшем можно задуматься о способах подачи питательных веществ через некие естественные отверстия зародыша, и Приблеву подурнело. Ну не был он врачом, не был!
Но рождение Туралеева-младшего всё же оказалось тем самым хорошим, к которому долго шли и которое не подвело. Когда Приблев вернулся в чувство, Туралеев-младший уже орал как человек, которому только что перерезали пуповину, а счастливые родители ворковали над ним, чуть не сталкиваясь лбами. Забыв обо всём на свете, они восторженно искали у отпрыска «твои глаза» и «нет-нет, твои брови».
Приблев искренне был за них рад, однако в то же время и несколько обескуражен. Во-первых, что они вообще сумели разглядеть на багровом, сморщенном и в то же время как бы вздутом лице? Во-вторых, ни один из счастливых родителей не имел к отпрыску генетического отношения. Положим, они не знали, что семя подменили — и положим, кстати, что такой вариант их устраивает, ибо сохраняет мужское достоинство Анжея Войцеховича. Но ведь госпожа-то Элизабета в любом случае не имеет к чаду никакого отношения! Как же можно находить у оного «её глаза»?
Даже в серьёзных, кожей переплетённых врачебных трудах Приблеву доводилось читать, что после родов матери стремительно глупеют. В том нет их вины, поясняли труды, это естественное следствие усталости организма и в то же время эдакий специальный природный механизм, дабы роженица не отвлекалась от беззащитного своего потомка на внешний мир. Но, кажется, глупеют не одни лишь матери. И не из-за усталости или механизмов.
Просто вот так действует на людей осознание хрупкости того, за что им придётся ещё не меньше десятка лет быть в ответе.
Глядя на младенца, улыбались все — даже обычно строгий Юр взлохматил волосы и расцвёл. Получилось. Если гомункул из печи чем-то отличался от человека — а он отличался как минимум сроком созревания, сократившимся до полугода; но если было и что-то ещё, сейчас об этом никто не думал.
Когда перерезали пуповину, один из клапанов печи отстегнулся, и часть тёплой воды разлилась по полу. По полу дощатому, невыметенному — а ведь смешно они смотрелись в Порту, но в торжественной, как на выход одежде.
«Я хотела назвать его Димой, а Анжей говорит, что это, конечно, по-росски, но всё же недостаточно, — госпожа Туралеева и не силилась оторвать от чада глаз. — Что ж, будет Петюний».
«Сударыня, а ведь я просил вас зайти ко мне дня два назад, — в голосе мистера Уилбери перекатывались лёгкий акцент и куда менее лёгкий укор. — Мы ведь с вами говорили о лактации…»
Госпожа Туралеева заметно поёжилась.
«Вы не должны… Вы зря боитесь, — увещевал мистер Уилбери. — Just a little pinprick, no? Пара укольчиков…»
«Аристократической даме подобает иметь кормилицу, — прикрыл супругу плечом Анжей Войцехович. — Ваши процедуры по добыванию молока…»
«Неужто вы мне не доверяете? Неужто я и мои люди не доказали свою компетенцию?»
«Ну, вообще говоря, компетенция в одном вопросе не подразумевает компетенции в других, — поспешил вклиниться Приблев. — Простите, мистер Уилбери, я не пытаюсь вас обвинить или уличить, просто…»
«О, но разве я не доказал свою компетенцию в биологической химии? — Мистер Уилбери лукаво усмехнулся. — Припоминаю, что господин Золотце заказывал у меня препарат, связанный со зрением…»
«Stop it, — буркнул Юр, — we have more than enough experimental specimen».
Мистер Уилбери пожал плечами. Он тоже был зачарован своим достижением. Достижение пищало и повизгивало резким голосом, но в Порту, где возобновился вой корабельных сирен, это звучало уместно.
«Позвольте мне вас проводить, — расшаркался Приблев, — «Метель» ждёт совсем рядом. Правда, я не решился брать водителя — попробую уж как-нибудь сам…»
«Не переживайте, — впервые подняла глаза госпожа Туралеева, — я вожу. Только, умоляю, не уроните Петюнчика».
И ведь в самом деле у них родился сын, даже здесь судьба не подвела. А в складских подвалах гудел электромоторами ещё пяток печей с зародышами на разной стадии готовности — зародышами экспериментальными, не заказными. Какие-то параметры там проверялись. Пожалуй, от этой мысли должно было становиться не по себе, но Петюнчик не обнаружил ни рогов, ни третьего глаза, он казался совершенно тривиальным младенцем; осмотрели его бегло, как обычного, хоть Юр и напомнил родителям, что через неделю потребуется более внимательное освидетельствование.
…Приблев вздохнул и с тоской поелозил пером в чернильнице. В веренице печей имелось нечто жуткое, но та реальность была куда интересней раскинувшегося сейчас пред ним стола с бумагами. Та реальность принадлежала Анжею Войцеховичу, и странно было бы гнать его, влюблённого в сына и заново влюбившегося в жену, сюда. Граф… Графа тоже не было.
Так и вышло, что Приблев остался в Управлении за главного.
К счастью, за те три дня, что прошли с кошмарных слушаний по Конторскому, секретарям удалось наладить некое подобие рабочего процесса. Просителям предлагалось обратиться к Приблеву письменно; прошения разбирались, сортировались, и во второй половине дня часть из них удовлетворялась. Ирония заключалась в том, что в отсутствие графа и Анжея Войцеховича подпись Приблева имела некий юридический вес, пусть и ограниченный.
Управление, однако же, негласно и единодушно постановило, что просителям этого лучше не знать.
Приблев и так справлялся из рук вон плохо. Ну не понимал он, не понимал, как можно выносить какие бы то ни было решения, пусть и рекомендательные, не разобрав вопрос подробно! А это означало разговор, а разговор затягивался. В итоге недовольные всё равно оставались. Конечно, стоило бы открыть приёмные часы и в первой половине дня, но Приблев вообще в Управлении не за тем сидел!
Он залез пальцами под очки и отчаянно потёр глаза. Какие тут просители, когда кругом перипетии.
Ушлая Финляндия-Голландия первая и пока что единственная решилась торговать с Петербергом. Именно на это напирали купцы из Супкова, осаждавшие Приблева едва ли не две недели, а он гнал их, пока Анжей Войцехович не пояснил политические нюансы ситуации.
Дело в том, что Финляндия-Голландия открыла морскую торговлю не с Росской Конфедерацией, а именно со Свободным Петербергом — как с отдельной сущностью. Вернее, даже не со Свободным Петербергом, а с частными из него лицами. Например, перекупщиками от тех самых супковских просителей или бароном Репчинцевым. Но, рассуждала Финляндия-Голландия, Свободный Петерберг себя частью Росской Конфедерации не считает. А значит, росские налоги на эти сделки не распространяются. Конечно, вовсе без налогов торговля проходить не может, это было бы попросту анархией, а молодому самостоятельному городу нужны ресурсы… Ах, как жаль, что он не установил жёсткие таможенные пошлины! Что ж, тогда Финляндия-Голландия сама, опираясь на свою долгую и славную историю, определит, какими должны быть отчисления в казну.
Грабительскими, разумеется.
«Это всё надо отменить, это незаконно!» — возопил Приблев, когда занялся подсчётами, но Анжей Войцехович покачал рыжей головой:
«Сандрий Ларьевич, посмотрите глубже. Открывая торговлю со Свободным Петербергом, Финляндия-Голландия — а вернее, Голландия, у них там тоже внутренние пертурбации — фактически признаёт наш суверенитет. Экономически это грабёж, но политически удачно чрезвычайно. Это сейчас дороже любых денег».
«Но так выходит анархия! — жалобно воспротивился Приблев. — Что ж мы, будем покупать независимость и свободу деньгами?»
Анжей Войцехович рассмеялся.
«А чем, думаете, их покупают? Конечно, пускать на свою шею за просто так нельзя, но и с пошлинами не стоит спешить. Нужно объявить временный переходный период и открыть с голландскими властями переговоры. С голландскими, заметьте, не с Европейским Союзным правительством. Финляндия-Голландия ведь к нам и по морю, и по суше ближе всего, им выгодны эксклюзивные договорённости — тем более теперь, когда финансовое благополучие Европ под угрозой. А мы заручимся союзником. Но для переговоров нужен Даниил Спартакович…»
А Даниила Спартаковича нет.
Иногда неожиданные повороты преподносят что-нибудь хорошее, а иногда — нет. Три дня назад внезапно выяснилось, что граф не в состоянии провести слушания по Конторскому району, и положение спас только удачно подвернувшийся Гныщевич. А впрочем, «спас» — сильное слово. Приблев успел посмотреть на слушания в исполнении графа и потому знал наверняка: тот никогда не приходил с заранее выдуманным мнением, а обретал его в процессе. Гныщевич же слишком очевидно был на стороне барона Репчинцева.
Родившегося в Конторском Приблева мысль о крупной электрической станции в трёх улицах от отчего дома ужасала. Дело ведь даже не в шуме и дыме — просто так район, предназначенный для жилья и учреждений, становился промышленным. Конечно, времена меняются, а прогресс идёт вперёд, но зачем непременно менять хорошую петербержскую традицию и смешивать в одном районе постройки с разными функциями? Это ведь никому не пойдёт на пользу.
В общем, по этому вопросу Приблев ощущал себя консерватором. Так что когда ему принесли резолюцию, в коей значилось, что Гныщевич умудрился каким-то образом перетянуть собрание на свою сторону, он отложил её до выздоровления графа.
Если таковое случится.
Обжегшись на чрезмерном интересе к душевному миру графа Метелина, Приблев изо всех сил старался не делать поспешных выводов о душевном мире графа Набедренных. Но и не думать не получалось: если бы речь шла о кратком помрачении и нервной усталости, графу помогли бы сон и отдых, однако этого не происходило. Хуже того: За’Бэй горестно донёс, что вчера с ним случился совсем уж вопиющий приступ. Проснувшись с утра, не надев домашних туфель и не сменив сорочки, граф вдруг вознамерился отправиться на прогулку. Слуги пытались остановить его, увещевали, но граф их будто не слышал; пришлось удерживать силой, но и на силу он реагировал ненормально, будто не на руки людей натыкался, а на прозрачную стену. Бормотал нечто бессвязное — и так почти два часа, пока не подоспел За’Бэй и не сумел его успокоить; но и тогда граф лишь перестал рваться наружу, а в себя не пришёл — отвернулся в угол и только печально улыбался в ответ на попытки с ним поговорить.
Судя по пересказам, графа посещали навязчивые мысли паранойяльного толка. Насколько Приблеву было известно, медицина пока что не умела определять источник подобных расстройств; впрочем, отыскать катализатор было нетрудно.
За’Бэй отчаянно хотел верить, что катализатор катализатором не являлся, а являлся единственной и исчерпывающей причиной, но нежданное вдохновение привело Приблева прямиком к лакею Клисту, давнему слуге рода Набедренных. И интуитивные подозрения оправдались: прадед графа страдал подобными расстройствами с юных лет. Сам Клист тех юных лет, конечно, не застал, да и поздние видел совсем ещё ребёнком, но в доме все знали, что хозяин время от времени слышит голоса и впадает в мании. Занятно, что порой из этого выходил толк: впервые прадед графа отправился в Индокитай именно под влиянием навязчивой идеи. И, надо заметить, в могилу он сошёл, во-первых, глубоким стариком, а во-вторых, недостижимым морским монополистом.
Услышав объяснения новомодного словечка «шизофрения», За’Бэй замахал рукавами. Приблев, как сумел, растолковал ему, что с этой болезнью можно жить, что в Британии её активно изучают — в общем, что есть множество гипотетических хороших исходов.
«Хватит нести чушь, — с непривычной злобой отрезал За’Бэй. — Просто у графа нервический срыв, утомление… Он не пережил горе как надо, только и всего. Ему бы встряхнуться, от всех напоминаний отгородиться, отправиться в вояж… Хотя какой сейчас вояж, леший! Ну ничего — вот придёт в себя немного, и мы его для начала переселим из особняка в славную квартирку… Временно, конечно. А там и оклемается, даже такая скромная перемена декораций любую дурь из головы выбивает… — Он насупился и прибавил совсем жалостливо: — Ну ведь не может же такого быть, чтобы граф, наш граф, был болен с самого детства, с рождения? Это же… это же так несправедливо!»
Приблев не стал его переубеждать и всячески заверил, что сам-то он врач плохой, нечего к нему прислушиваться. И это было чистейшей правдой. Но в то же время он прекрасно помнил, как выглядел нервический срыв хэра Ройша, и общего с графом у того имелось мало.
Мистер Уилбери уже согласился заняться бедами графа поплотнее, и согласился с энтузиазмом, радуясь перспективе расширить свои горизонты. Палкой мистер Уилбери был о двух концах: интересы он имел явно экспериментальные, а не гуманистические, но зато и молчать умел — а цену молчанию Приблев прилежно пытался изучить. И уж сам-то он знал, как часто врачи нарушают клятву держать недуги своих клиентов в тайне, болтая о них родным и друзьям. Отец любил подшутить над мамой, затеяв повесть о какой-нибудь совсем уж неаппетитной хвори за ужином. Такое уж у него чувство юмора.
Была ли в положении графа несправедливость? Можно ли счесть врождённое свойство человека несправедливым? В некотором смысле, наверное, да: если свойство однозначно делает его хуже других, то есть лишает чего-то и не дарит взамен преимуществ, то выходит будто бы нечестно, как если бы его в забеге ни за что поставили сотней метров дальше. Но, с другой стороны, природа не знает честности и нечестности. Юр заставил Приблева проштудировать всего Шарля Дарвена, да и любой первокурсник из Штейгеля скажет вам: странно обвинять в несправедливости то, у чего нет разума и цели. Несправедливость могут учинить люди, но это люди и исправить умеют. Графу, без сомнения, повезло родиться именно в наш просвещённый век, а не, скажем, лет сто назад, когда его просто сочли бы шельмоватым и обложили пиявками. Всё тот же прадед графа пиявок и разглашения избежал, но, по всей видимости, это заслуга невероятной его удачливости в сочетании с тяжёлым нравом.
А теперь есть даже алхимические печи — быть может, способные избавить людей от неравного старта.
Но сложилось всё-таки несчастливо. У Анжея Войцеховича Петюнчик, у графа бред, а у Приблева — просители, план переговоров с Финляндией-Голландией, банковская реформа, отложенная в долгий ящик центральная электрическая станция, по-прежнему запертые в казармах солдаты Резервной Армии, компенсации пострадавшим от осады, гипотетическая школа — видимо, пока не смешанная, а всё-таки только для девочек — и леший знает что ещё. И что со всем этим делать? Нельзя ведь надеяться, будто на каждую беду удачно подвернётся свой гныщевич.
— Господин Приблев, к вам посетитель, — без стука просунулся в кабинет секретарь. Приблев подскочил и воровато подтянул к себе перо с бумагами, посадив на последних жирную кляксу. Он тут работает, а не облака считает, нет-нет.
— Посмотрите на время, двух часов ещё нет, — сердито буркнул употевший от работы и поневоле единоличный начальник Управления.
— Нет-нет, вы не… Это господин глава Союза Промышленников.
— А, Гныщевич? Что ж вы сразу не сказали — впустите!
Эх, и откуда берётся эта начальственная бестолковость, мысленно посетовал Приблев. То ему не пускай людей, то «что ж вы сразу не сказали». Уж куда быстрей-то.
— Bonjour, mon garçon!
Гныщевич вошёл вальяжно, будто въехал на «Метели» в задрипанный переулок. Пристально оглядел довольно-таки помпезное убранство кабинета, хмыкнул. Придвинул себе стул — до обеда Приблев посетительское кресло не выставлял, дабы не вводить во искушение случайно завернувших.
— Ох, Гныщевич, как я тебе рад! Я же так и не поблагодарил… — Приблев поднялся протянуть руку. — А впрочем, я сейчас кому угодно рад, кто спас бы меня от бумажного кошмара.
— Много дел в Управлении? — сочувственно выпятил губы Гныщевич.
— Шутишь? Нас ведь должно быть как минимум трое — ну, тех, кто имеет право… Ай, — отмахнулся Приблев от самого себя. — Нам нужен граф. Град не может без градоуправца, тем более сейчас.
— А что, ему совсем дурно?
Приблев хотел отделаться формальным «он болен», но сам не заметил, как выложил все свои соображения, да ещё и приправил ссылками на литературу. Пожалуй, означало это, что соображения его изнутри пекли, поскольку чуял он, что не ошибается. Гныщевич слушал сосредоточенно, но в то же время на лице его играло какое-то странное выражение, разгадать которое Приблев не мог.
— И что, il n'y a pas d'espoir? То есть я понял, что общие твои прогнозы оптимистичны, но в ближайшее время?..
Приблев развёл руками.
— Как же ты тут, бедненький?
— Перебиваюсь. Не в последнюю очередь благодаря тебе — спасибо, правда, ты тогда нас всех спас. То есть я, конечно, не стану врать, будто согласен с твоей резолюцией, но тут суть совершенно не в резолюции, а в том, что нужно было что-нибудь сделать незамедлительно. Есть у тебя всё-таки талант…
— Талант… — Гныщевич помолчал и прищурился: — А теперь le talent пришёл к тебе по-простому, по-просительски. — Он запрокинул голову. — Как ты думаешь, мальчик Приблев, это правильно?
— Что? — не понял Приблев.
Гныщевич хмыкнул, засунул ладонь в карман и протянул какую-то бумажку.
— А это что? — снова не понял Приблев.
Впрочем, рассмотреть было нетрудно. Протянул Гныщевич фотокарточку — удивительно хорошего качества, такие делают разве что в мастерских. Но запечатлена была сцена уличная: Гныщевич вдохновенно вещал что-то с трибуны, заглядывая буквально в глаза фотографу, отчего изображение получилось личным, будто специально позировал. На губах Гныщевича играла ободряющая улыбка, а рубаху его прилежно выкрасили красными чернилами. В углу стоял широкий росчерк.
Иными словами, Приблев понял, что именно ему показывают. Не понял он, что это означает.
— Их продают на углах всяческие filles exaltées, а порой и jeunes тоже. Просят меня расписаться, хотя тираж с фальшивыми росписями продаётся разве что немногим дешевле. Понимаешь, mon garçon? У меня есть поклонники.
— Удачная карточка, — похвалил Приблев.
— Но вот какой парадокс, — Гныщевич встал, упёрся ладонями в стол, и в голосе его вдруг зазвучал нажим: — Временный Расстрельный Комитет распускают, не спросив моего мнения, не пригласив меня даже на церемонию! Комитет Революционный тоже теперь навроде как считается понятием историческим. А что же остаётся?
Приблев снова поправил очки. Гныщевич над столом улыбался не менее широко, чем Гныщевич на снимке, и в чём-то ласковей. Кажется, это означало, что он злится.
— Не стоит смешивать. Временный Расстрельный Комитет — это твиринские дела…
— Твиринские ли?
— Ну какая разница! Как бы то ни было, тут сопряжённые процессы, да, но не единый процесс.
— О роспуске Временного Расстрельного объявили по радио, — процедил Гныщевич. — Не удостоили даже выступлением. Знаешь, мальчик Приблев, как оно было? Там inspection была — смотр солдат, отличившихся в поимке беглецов из Резервной. И не первый, скажу я тебе. Событие значимое, но не уникальное. И вдруг заявляется на этот смотр Твирин со своим объявлением! Как тебе?
— Ну, это он, конечно, некрасиво. Я бы так не поступил — лучше было всех позвать, обставить как должно. — Приблев потёр лоб. — Но ведь пора расстрелов в самом деле закончилась, разве ты не согласен? Нельзя же вечно существовать комитету, если он временный!
Гныщевич некоторое время сверлил его глазами, а потом усмехнулся:
— Люблю я тебя, mon garçon. Непрошибаемость твою люблю. — Плечи его расслабились, и он распрямился. — Сделай градоуправцем меня.
С Приблева чуть очки не слетели.
— Ч-что?
— Et pourquoi pas?
— Ну… — Приблев замялся окончательно. — В бумагах, конечно, нигде не указано, что градоуправцем может быть только граф…
— Конечно, — нежно подпел ему Гныщевич, — у нас ведь свободный город.
— Да, но… Но это же, ну, подразумевалось! Разве ты сам не понимаешь?
— Понимаю, — Гныщевич кивнул с серьёзнейшим видом. — Но понимаю я и то, о чём ты мне двадцать минут распинался: что граф свою роль выполнять не может. По крайней мере, прямо сейчас. А люди ждут.
— Это правда, но, — ухватился Приблев за соломинку, — но ты глава Союза Промышленников, это конфликт интересов, тебе нельзя…
— А ты второй секретарь этого Союза, — отрезал Гныщевич. — По крайней мере, пока числишься.
Больше соломинок не осталось — лишь удачный снимок с трибуны. При этом Приблев как-то нутром ощущал, что согласиться было бы неверно. Только почему? Ведь Гныщевич на роль градоуправца подходит прекрасно: он яркий, обаятельный, здравомыслящий, хорошо говорит, у него вон поклонники имеются. Правда, имеются и ненавистники.
Так в чём же дело? В том, что у Гныщевича будет не по справедливости, а по шкурному интересу? Но это для развития города вовсе не плохо, а зачастую хорошо. И потом, Приблев многие его начинания разделял — иначе б не записался давным-давно в секретари Союза.
Может, неприятно колол оппортунизм? Мол, стоило графу занедужить — а этот тут как тут? Да ведь тоже глупость; пожалуй, порой такую ловкость называют оппортунизмом, но в то же время она нужна, иначе кто выручит в трудную минуту? Приблев ведь и сам только что страдал, что, мол, не найдётся своего гныщевича на всякую беду.
А он тут как тут!
Нет, кажется, дело было в другом — в том, что такая смена диспозиции рушила некие не до конца понятные Приблеву, но выстроенные планы. И теперь он сам недоумевал, зачем они ему сдались, когда удачный выход из неприятной ситуации сам идёт в руки.
«Сандрий, — выдавил Золотце тогда, на вершине радиовышки, — скажите, это выглядит так, будто я вас, говоря пресловутым романным языком, вербую? По-моему, выглядит. Леший».
По всей видимости, дело было именно в этом.
— Ты думаешь, что я циник, — сказал Гныщевич на удивление спокойным голосом. — И я не буду спорить: обидно, что обо мне даже не вспомнили, решая целых два вопроса, к которым я имею прямейшее отношение. Je suis désolé. Но у меня нет бреда и новорождённых детей, зато есть фотографические карточки и опыт. И граф… Я не хочу, чтобы графа запомнили человеком, который всех подвёл. Что, неправ я?
— Прав, — сдался Приблев, — но не могу я сделать тебя градоуправцем! Для этого требуется процедура — то есть заранее в уставах и инструкциях должно быть указано, как происходит смена человека на должности. Только процедуры пока нет, недоработали, никто ж не ожидал, что граф… Вернее, это я так думаю, я внимательно не изучал. Но сам-то я всего-навсего помощник или, если хочешь, старший секретарь, разве может у меня быть право сменить градоуправца? Это если по бюрократии. А по сути… — он потупился, снова натыкаясь глазами на фотографическую карточку. — Ведь, понимаешь, это разное. Одно дело — заявиться на слушания, пусть важные, пусть всё хорошо сложилось, но тут есть такой аспект… Там бы кто угодно сошёл — может, даже я. То есть я не отрицаю твоих талантов, просто… Ну вот когда тебе хочется веселья, неплохо порой напиться, но если для веселья напиваться каждый день, ерунда получится.
— Дивное сравнение, — фыркнул Гныщевич.
— Или вот бывает так, что понравится тебе девушка, но на один вечер, а не на всю же жизнь…
— Я тебя понял.
Гныщевич снова прищурился и, кажется, вознамерился сказать что-то неприятное.
— Но я могу назначить тебя, гм, исполняющим обязанности градоуправца.
Прищур Гныщевича немедленно переменился и сделался любопытным.
— То есть, конечно, сам не могу, тут не обойтись без Анжея Войцеховича — ну, господина Туралеева. Нам придётся сначала…
— Исполняющим обязанности, — задумчиво проигнорировал разъяснение юридических нюансов Гныщевич, — да… Да, это разумно. Пока граф не может.
— Именно. Но когда мы его вылечим…
— Снова начнётся совсем другое время, — Гныщевич усмехнулся с каким-то мрачным довольством. — Ты ведь сам сказал, что способов лечить его болезнь в нашем времени пока не изобрели.
Глава 84. Незадавшийся день
Изобрели бы уже лекарство от безответственности! Столько всего изобретают в отечестве, как успел выяснить Коленвал благодаря картотеке, предложенной Скопцовым, так отчего бы не найтись какому-нибудь светлому уму по части, получается, медицинской? Производствам следует стремиться к замене людей на технику везде, где это возможно, однако же помимо производств существуют делопроизводства. Которые технике, увы, не поручишь.
Коленвал держал в своём кабинете коньяк, хотя до дня сегодняшнего воспринимал его элементом обстановки. Коньяк когда-то давно поставила в шкаф Сюзанна, Марианна пару дней спустя добавила к нему чрезвычайно представительный хрусталь, Анна же только посмеялась, верно угадав, что на службе начальник пить не будет.
Но однажды всякую бутылку приходит пора откупорить.
Деспотом себя Коленвал бы не назвал. Он понимал, что в работе возможны срывы. Что люди заболевают (ярчайший тому пример уже неделю как перекроил планы по управлению Петербергом). Что люди и не по болезни устают, теряют внимание. Что некто может не обладать достаточным навыком для выполнения конкретного задания. Что бумаги теряются, а станки ломаются. Что бывают попросту несчастливые случайности. Чего он не понимал, так это посторонних занятий в рабочее время.
Ну ладно Сюзанна — она всегда была простушкой, один коньяк этот говорит уже достаточно. Ну ладно Марианна — она, наоборот, та ещё штучка, слишком маняще улыбается и слишком много потому о себе воображает. Но Анна, Анна!
Когда Коленвал обнаружил проклятущую «Кровь, любовь и революцию» на столе у Анны, терпение его лопнуло.
— Николий Вратович, поверьте, список вакансий на строительство не готов, потому что барон Репчинцев не предоставил смету…
— А мелкие конторы с Льницкой, 7 сами не определились, чего хотят: то ли пособия, то ли трудоустройства своим людям, то ли чтобы мы им новые помещения подыскали…
— Николия Вратовича более всего рассердило, что задержалось разбирательство по жалованию на пинежских скотобойнях. Но это непростой момент, я бы не была так уверена, что он находится всецело в нашей юрисдикции, поскольку…
— Замолчите, Анна, — развернулся Коленвал с бутылкой в руках. — И вы замолчите! Почему вы считаете себя вправе вбегать в мой кабинет и лепетать оправдания, когда я вас о том не просил? Выйдите, закройте дверь и не беспокойте меня!
Сюзанна понурилась, Марианна вздёрнула подбородок, Анна будто хотела ещё что-то сказать, но, поразмыслив, не стала испытывать удачу.
Плеснув коньяка в бокал на два пальца, Коленвал пролистал изъятые у секретарей документы. Барон Репчинцев действительно не предоставил смету, зато прислал запрос на разнорабочих, которые понадобятся ему совсем скоро и в изрядном количестве. Если мы не можем пока составить полный перечень вакансий на его строительство, какого ж лешего не выполнить прямой запрос? Подписанный к тому же вчерашним числом. Учредителей контор, лишившихся сначала здания, а потом и перспективы его восстановить, нужно пригласить на беседу. Самостоятельно они будут определяться с желаниями до скончания века. История с пинежскими скотобойнями не предвещала ничего хорошего, но это не значит, что надо сидеть сложа руки. Владельца расстреляли за участие в заговоре, после чего распоряжался там прежний его конкурент, умудрившийся снизить жалование до совершенно нищенского. Мотивировал тяжёлым положением Петерберга, который будто бы не может закупать мясо по обычным ценам. Куда он подевал недоплаченное жалование, неизвестно, но хотя бы обман вскрылся. К разбирательству и впрямь имеет смысл привлечь Управление, вот только чтобы привлекать сторонние организации, необходимо для начала систематизировать те сведения, которыми уже обладаем мы.
И всё это следовало сделать без дополнительных указаний, подбадриваний и окриков — как само собой разумеющееся. Не первый день работаем, всем известны порядки и правила. Догадывайся Коленвал, что на его секретарей нельзя положиться и в таких мелочах, он бы четыре раза подумал, прежде чем соглашаться на предложение Скопцова. Злосчастное предложение сомнительно по сути своей, практическая польза его туманна, и браться за него можно лишь в том случае, когда оно не мешает работе по другим направлениям.
Коленвал счёл, что не мешает: Сюзанна, Марианна и Анна раньше прекрасно справлялись, и ему показалось, что уменьшить своё присутствие допустимо.
Хотя вообще-то этот просчёт не на совести Коленвала — дай ему Скопцов свободу, он бы организовал всё иначе. Он и собирался, но вдруг натолкнулся на такую твёрдость, какую от Скопцова ожидать не мог.
«Коля… Я знаю, что ты сейчас опять закричишь, но для начала попробуй меня выслушать. То, что мы тебе поручаем, пока не стало достоянием широкой общественности. Ни широкой, ни какой-либо другой… И нам хотелось бы, чтобы ещё некоторое время так и было. Понимаешь?»
«Признаться, не понимаю совершенно».
«Ах, Коля! Как же тебе объяснить… Ты ведь не видишь в работе над планом развития промышленности всей страны вовсе никаких подтекстов. Если бы все на свете были такими, как ты, мы жили бы просто замечательно: трудились бы на совесть, не пытаясь переиграть друг друга во вред общим интересам. К сожалению, всё несколько сложнее. Сам факт, само начало подобной работы уже говорит о… о нашей амбициозности. О том, что Петерберг допускает для себя столь значимое вмешательство в дела, напрямую к нему не относящиеся».
«Но это так и есть! Если бы Петерберг не допускал, зачем вообще тратить время на какие-то бесплодные планы?»
«Конечно-конечно, ты прав. Прав, но если слухи о том начнут просачиваться наружу… Мы открыли город, скоро здесь будет немало гостей — из Росской Конфедерации и из Европ. И, поверь, не все они испытывают к нам приязнь. Обязательно сыщутся те, кому наши амбиции встанут поперёк горла».
«И что? Пусть встают».
«Не теперь, Коля. Чуть позже, когда мы сами окрепнем. Ты же не хочешь работать впустую? Не хочешь, чтобы твои результаты оказались вдруг неприменимыми не по твоей вине, а потому что кто-то решит нам противодействовать?»
«По-моему, ты излишне драматизируешь. Но, допустим, я даже соглашусь с этими опасениями. Допустим. Что это означает в практическом ключе?»
«Конфиденциальность».
«Да я как-то и без тебя не думал каждое утро передавать по радио, чем именно занимаюсь…»
«У кого есть ключи от твоего кабинета?» — спросил тогда Скопцов каким-то незнакомым, наученным тоном и отвёл глаза.
«Я всегда могу заказать сейф».
«Это было бы чрезвычайно мудро, хотя в один сейф картотеку не уместишь. — Скопцов помялся. — Коля, могу я тебя попросить об одолжении? Не посвящай в эту работу своих… помощниц, хорошо? Нет-нет, я не имел в виду, что они чем-то плохи, мы совсем не подозреваем их в злонамеренности, просто… Просто они могут не до конца сознавать ответственность, могут без всякого умысла проговориться кому-нибудь, кто найдёт к ним подход».
Коленвал только головой потряс.
«Это звучит как бред. И как я должен поступить? Разбираться с твоей картотекой за восемью замками, таясь от собственных секретарей? Помимо того, что это глупо, это ещё и неудобно! Ты представляешь себе, как растягивается любое дело, если я не могу передать сугубо бумажную работу секретарю? Что за насильственное возвращение в шкуру студента!»
«Пожалуйста, не надо нервничать! Никто не заставляет тебя оставаться с картотекой один на один — это поистине нерационально, у тебя масса обязанностей на бирже. Мы сами уже задавались вопросом, кто бы мог быть тебе тут секретарём, и готовы предложить кандидатуру».
— Господин Твирин, — приоткрыл Коленвал внутреннюю дверь, за которой ещё три недели назад располагалась комната отдыха, столь необходимая при наличии трёх обворожительных секретарей, — приведите в порядок фыйжевский раздел, сегодня я уже не смогу им заниматься. На бирже, скажем так, непредвиденные обстоятельства.
Твирин безразлично кивнул, ничем не выдав своего мнения о «непредвиденных обстоятельствах». А ведь наверняка слышал всё от начала до конца — столько крику было.
Коленвал отошёл было от двери, но не стерпел и возвратился.
— А вы читали эту дрянь? «Кровь, любовь и революцию»?
— Нет.
Эх. Подспудно почти хотелось, чтобы читал.
— Вы знаете, мне же приволок её Драмин, когда она только-только появилась. Вот тоже — любит человек всякие глупости! И непременно поговорить о них любит. Ну и шёл бы за разговорами к Хикеракли или ещё кому, — отплюнулся в сердцах Коленвал. — Я забросил на середине, хотя сейчас вспоминаю, что там встречались курьёзные детали, для нас в Петерберге прямо экзотические. Баррикады на улицах, например. Там для этих баррикад мебель из окон соседних домов скидывали, можете себе представить? Фантазия у автора, конечно… И ещё много такого, чего мы, хвала лешему, не видели: вооружённые столкновения простых людей с тамошней армией, пытки всяческие и прочие подлости. То есть отчасти занимательно посравнивать с тем, как оно на самом деле бывает, но в остальном — полнейшая чепуха! В моральном аспекте буквально болезненная: ни единого положительного героя — да что там, ни единого героя без нервного расстройства. Ума не приложу, чем она так увлекает, чтобы нельзя было отложить чтение до вечера! Это всё издатель — он два дня назад заходил, тоже ведь помещение из-за электрической станции потерял. Заморочил моих секретарей дифирамбами этой писанине!
— Будь дифирамбы незаслуженными, вряд ли бы вашими поручениями пренебрегали столь бесцеремонно, — заметил Твирин, забирая со второго стола папку по Фыйжевску.
— Нет, не понимаю. Я в ней ничего эдакого не нашёл.
Твирин пожал плечами:
— Люди разные.
— А критерии художественной ценности одни и те же с древнейших времён. Всегда же легко определить, что войдёт в мировую сокровищницу, а что пустой пшик. Мыльный пузырь, раздутый на острой или пикантной теме!
— Люди разные и в том отношении, что не для всех важна принадлежность к мировой сокровищнице.
— И очень жаль! Банальное отсутствие вкуса, — едва не распалился снова Коленвал, но Твирин являл собой крайне неблагодарную аудиторию, а потому пришлось повторить ещё раз, что к фыйжевскому разделу сегодня вернуться не удастся, и закрыть-таки дверь.
Это в известном смысле хорошо, что из Твирина неблагодарная аудитория для возмущения — чем скорее Коленвал усядется за упущенное Сюзанной, Марианной и Анной, тем скорее возмущаться не останется причин.
«Твирин?! Ну и розыгрыши у тебя! Я это даже комментировать не буду», — расхохотался он, когда Скопцов назвал свою кандидатуру.
«Я ничуть тебя не разыгрываю, Коля. Мы не стали бы предлагать то, в чём недостаточно уверены».
«Да кто «мы»-то? Нет, это ж надо… Твирин! Я думал, твою картотеку следует разобрать, осмыслить и отделить чепуху от толковых идей, проанализировать гипотетические сроки внедрения новшеств, составить на её основе некий черновик требующихся реформ. Ну и так далее. При чём здесь Твирин?»
«А твои… помощницы здесь при чём? Разве они компетентны в подобных вопросах? Тебе нужен всего лишь человек, которому ты оставишь бессодержательное заполнение таблиц и рисование графиков по твоим расчётам, верно? А нам нужно, чтобы человек этот был надёжным».
«С каких пор Твирин у тебя надёжный? — нахмурился Коленвал. — Не ты ли плакался, что он воротит в казармах леший знает что?»
«Я не отказываюсь от своих слов, но неужели ты не видишь разницы? Твирин ненадёжен… во многом, но в чём его не уличишь, так это в болтливости. И тем паче в стремлении навредить Петербергу. А что преждевременная огласка наших планов Петербергу навредит, он способен уразуметь, уж прости, яснее тебя самого».
До чего же тяжко было Коленвалу не разругаться тогда со Скопцовым в пух и прах, но желание заполучить целую картотеку промышленных предприятий Росской Конфедерации, собранную, вероятно, отцом хэра Ройша, вынуждало его слишком не горячиться.
«Твирин… Твирин! Складывается впечатление, что никаких других людей, кроме тех, что выпивали с нами в «Пёсьем дворе», не существует в природе! Зачем затыкать все дыры одними и теми же лицами? И на что это будет вообще похоже? Да, он только что распустил Временный Расстрельный Комитет, но репутация и известность никуда же не делись. И гонор, подозреваю».
«Ты не поверишь, но делись».
«Я не поверю, что Твирин — единственная кандидатура. Или ты ленишься подыскать другую, или ты объяснил мне не всё».
Скопцов выдохнул едва ли не с облегчением.
«Да, Коля, ты меня подловил. Нам нужно, чтобы твой секретарь был надёжным, это чистейшая правда, но ещё нам нужно, чтобы Твирин… Чтобы у Твирина имелось некое место в Петерберге. Чтобы он не уехал, не застрелился с тоски, не растворился неведомо где…»
«Зачем? Нет, я прекрасно понял бы гуманистические соображения, но мне показалось, ты подразумеваешь нечто иное».
«Иное», — не стал отпираться Скопцов.
«Вроде как убрать Твирина в кладовку до… До чего?»
«А вот этого, Коля, я тебе не скажу. Очень прошу, не обижайся, но оно тебе ни к чему… Ох, как грубо это звучит! Нет-нет, я не о том, вовсе не о том… Что же я в словах такой небрежный! Давай вот как попробуем… Вообрази, что я бы сейчас вздумал поделиться с тобой сплетнями о, кхм, любовных делах Твирина — как бы ты на меня посмотрел? Полагаю, всяко не поблагодарил бы, а то и обругал ещё мой длинный язык. Потому что это то, чего ты знать наверняка не хочешь, правильно? Вот и то самое иное ты знать не хочешь. Мы с тобой достаточно давно знакомы, чтобы я угадал, как оно в тебе отзовётся…»
Знакомы они были и впрямь достаточно давно — достаточно, чтобы Коленвал уже выучил про себя: доводы Скопцова редко кажутся ему очень уж убедительными, однако в вопросах непринципиальных лучше бы с ними соглашаться. Неубедительные-то они неубедительные, а потом как возьмут вдруг и подтвердятся.
«Леший с тобой, не буду расспрашивать о резонах. Но я всё равно сомневаюсь. Пригоден ли он к секретарской работе? Это вам не в шинели промеж солдат расхаживать!»
«Пригоден, поверь. В конце концов, и в шинели он не всю жизнь, а лишь последние месяцы».
«Допустим, меня ты уговорил. По старой дружбе. С Твириным-то справишься?»
«Справимся, — уверенно улыбнулся Скопцов. — Спасибо, Коля!»
Коленвал был совершенно убеждён, что «спасибо» это ещё ему аукнется, но Твирин с первого же дня его приятно удивил. Приходил вовремя, ни на что не жаловался, вопросы если и задавал, то по существу. Порядок в документах соблюдал, писал на редкость разборчиво, графики строить умел сам, обучать не пришлось. Пару раз даже находил за Коленвалом ошибки в расчётах — не серьёзные, а те, что у всех порой проскакивают. Коленвал спросил как-то, откуда у него такие таланты и на кой при талантах сдалась ему Академия, а потом казармы, но Твирин любопытство воспринял нервически.
Пил, правда, сильно, что было по нему весьма заметно, но если не на службе, то Коленвала это и не касалось. Зато его касалось, что курил Твирин несносные солдатские папиросы, от которых запросто можно без обоняния остаться, но эту проблему он решил быстро: велел Сюзанне закупить собственных папирос в два раза больше и каждое утро клал Твирину пачку на стол. В свободное время пусть плюёт на себя сколько угодно, а в присутствии Коленвала — нечего.
В присутствии Коленвала, как выясняется, действительность вообще гораздо краше, чем в его отсутствие. Сюзанна, Марианна и Анна, например, не позволяют себе романчики почитывать вместо работы, если работу контролирует Коленвал. Отпустишь поводья — и всё, как будто другие люди!
— Николий Вратович, — несмело постучалась Анна.
— Я же просил не беспокоить! — рявкнул Коленвал, втайне почти что наслаждаясь этой её несмелостью. Поделом.
Увольнять троицу своих обворожительных секретарей он, конечно, не станет, но подержит пока в строгости.
— Прелестница, il vous tyrannise! — раздалось из-за двери. — Давайте я сам рискну. Именем градоуправца Свободного Петерберга, Коля, открывай!
Коленвал, расслышав «прелестницу», помрачнел.
— Открыто, незачем голосить, как щипаный петух. Заходи.
Помрачнел и не преминул обратиться к исполняющему обязанности градоуправца на «ты» и «щипаным петухом», раз уж тот не стесняется любезничать с Коленваловыми секретарями.
— Je crois que ты ничего не смыслишь в петухах, — прозвякал шпорами Гныщевич; увы, выпад его не задел вовсе. — Ты же не видел петушиных боёв? Наверняка не видел, ты солидный человек из солидной семьи. Куда тебе оценивать кондиции петухов!
За Гныщевичем в кабинет тенью скользнул Плеть. Коленвала всегда забавляло, что не удавшийся ни ростом, ни комплекцией Гныщевич производит столько шума, а великан Плеть умеет становиться поистине тихим и неприметным.
В приёмной нарочито заливисто смеялась Марианна. Оробевшая Сюзанна заглянула уточнить, не нужно ли чего, но Гныщевич распорядился не мешать и, явно намекая на смех Марианны, отдельно попросил не расхолаживать его охрану. Над охраной этой Коленвал мысленно подтрунивал (не злиться же ему из-за Марианны): граф в чине градоуправца ходил при четвёрке солдат, а Гныщевич, став на днях исполняющим обязанности, потребовал себе дюжину! Так и вышагивает по городу, устраивая толчею на любой улице, куда свернёт.
— А ты ещё и пьянствуешь на службе! — брезгливо покосился Гныщевич на коньячный бокал. — У себя на заводе я бы тебя за это…
— Тяжёлый день, — огрызнулся Коленвал. — Я не указываю тебе, как вести себя там, где ты начальник, а ты не указывай мне.
— Я теперь везде начальник, — Гныщевич засверкал улыбкой, — sous le soleil.
— Ну уж прямо.
— Экий ты зануда, Коля! Нет бы порадоваться, что к тебе такая важная персона своими ногами дошла.
— Порадуюсь я, когда пойму, на кой она пожаловала, а пока обожду.
Плеть встал столбом у двери, будто он Гныщевичу не друг закадычный, а тоже охрана. Коленвал кивнул ему на софу, но вотще.
— Организуй мне поскорее людей для барона Репчинцева. Не на строительство, а на транспортировку паровых котлов из Катыжи. Турбины у него голландские, а котлы par principe катыжские. Найдутся у тебя желающие до Катыжи за сотню грифончиков прокатиться?
На стол перед Коленвалом легла бумага с запросом. Блуждая взглядом по строчкам, он всё не мог избавиться от чувства, что что-то тут не так. Сроки, количество, жалование…
— Думаю, найдутся. Хотя таких вакансий у нас ещё не было, за пределы города раньше одних солдат и отправляли… Погоди, а чего ж в Катыжь не солдат?
— А солдат мы не будем отвлекать от их новых jouets! — хмыкнул Гныщевич не менее брезгливо, чем на бокал коньяка минуту назад.
Брезгливости Коленвал не понял: наоборот, удачное же решение! Казармы всё ещё ломились от пленных, а потому кто-то придумал в честь открытия Петерберга окончательно распрощаться с прежними устоями и отправить солдат из города. Сколько-то, конечно, осталось — стеречь пленных, патрулировать улицы, но большую часть увели возводить некие укрепления неведомо где, едва ли не у финско-голландской границы. Или не укрепления (Коленвал не вникал), а такие же казармы, но вдали от города, чтобы всласть проводить себе учения да артиллерию испытывать.
После того, что лихие молодчики из Охраны Петерберга учинили по поводу листовки на двери, Коленвал их крепко невзлюбил, но и раньше армия, расквартированная вокруг города, казалась ему чем-то вроде петербержского врождённого уродства. И неудобства сплошные, и не избавишься, даже если усилия приложишь.
Впрочем, усилий революции, получается, вполне хватило для излечения. Вот и прекрасно.
— Слушай, а что это ты так носишься с этим Репчинцевым? Уж запрос-то с курьером можно было послать.
— Ратую за прогресс, Коля. Сплю и вижу центральную электрическую станцию. К тому же, — усмехнулся себе под нос Гныщевич, — у меня тебе подарок, не терпелось вручить. Постановление градоуправца Свободного Петерберга о расширении полномочий биржи! Будешь теперь весь Петерберг учить жизни. Я имею в виду, по вопросу организации трудового процесса: санитарные нормы, нормы безопасности, максимальная длительность рабочего дня, минимальная оплата… Ну и следить, чтобы никто не нарушал.
— Это ты своевременно — у меня как раз вышла сомнительная история со скотобойней на Пинеге… Но нельзя расширить полномочия, не расширяя штат, не реформируя…
— Так расширяй и реформируй! Денег дам, — Гныщевич широким жестом извлёк своё постановление, а потом ухватил из стопки на столе чистый лист. — Посчитаешь, сколько тебе нужно, — и сразу получишь. Nous paierons séance tenante! — хлопнул он по листу факсимильным штампом.
А факсимиле-то было графское.
— Не обидно щедроты чужой подписью заверять? — не удержался Коленвал.
— Какая есть, той и заверяю. Где твоя благодарность?
— Какая тут благодарность, если ты меня в открытую покупаешь? По-твоему, я не вижу, откуда вдруг интерес к расширению моих полномочий? Санитарные нормы, нормы безопасности — хочешь, чтобы я неугодные тебе предприятия душил?
Гныщевич резко поднялся с кресла. Что-то он сегодня для себя слишком быстро стервенеет, обыкновенно ничем же не проймёшь. Тоже день не задался?
— J’en ai ma dose! Думай, Коля, раз ты такой умный. Думай-думай, пиши в Управление письма. А чужую подпись на листе я тебе оставлю, потому что я-то как раз уже обо всём подумал.
— Ты перепутал, выход с другой стороны.
— А мне выход пока без надобности. Здесь ты Твирина неволишь? — взялся Гныщевич за ручку внутренней двери.
Коленвал так удивился, что сначала погрешил на свою глухоту и не успел воспротивиться наглому вторжению в кабинет, куда путь был заказан даже Сюзанне, Марианне и Анне. С другой стороны, Гныщевич исполняет обязанности градоуправца — не от него же петербержские амбиции таить!
— Господин Плеть, вы бы присели, — предложил Коленвал. — Коньяк, опять же, неплохой. Вы-то от спиртного, насколько я помню, не бегаете?
— Спасибо. Не бегаю, но всё же откажус’.
— Как скажете. Ваши солдаты из сопровождения мне дам не перепугают?
— Нет. В личную охрану градоуправца недисциплинированных не берут.
Коленвал ощутил некоторую неловкость. Плеть отвечал ему обыденно и приветливо, но отчего-то казалось, что постучись сейчас кто-нибудь из секретарей или пожелай Коленвал сам выйти в приёмную, он так же приветливо попросит пока потерпеть.
Казалось, что господин исполняющий обязанности градоуправца явился сюда не ради паровых котлов барона Репчинцева и даже не ради расширения полномочий биржи, а ради Твирина. И знать о том не полагается никому, включая его собственную охрану.
Коленвал терпеть не мог все эти интриги и тайны. К тому же работы у него по-прежнему оставалось немало. С учётом расширения полномочий — и побольше прежнего.
— С вашего позволения, я всё-таки займусь делами, — извинился Коленвал и погрузился в бумаги.
Он успел уже прикинуть расходы на жалование новым сотрудникам, наметить последовательность выработки тех самых норм и минимумов, составить список поручений для Анны и Сюзанны (строптивой Марианне предстоит разговор с глазу на глаз с начальником) и перейти к пинежским скотобойням, когда Гныщевич с грохотом распахнул дверь.
— L’enfant terrible! Был и остаётся.
По всей видимости, день у Гныщевича и впрямь не задался.
Глава 85. Меня зовут Гныщевич
Вот уж который день Гныщевич задавался вопросом: ну что не так с электрической станцией барона Репчинцева? Нет, он понимал этих… Вернеров? Вайнеров? Винтеров? — в общем, нотариусов, имевших в старом здании коммерческий интерес. Но рядовым-то жителям Конторского она чем не угодила и на кой они разбили возле Управления нечто наподобие лесного лагеря?
Центральная электрическая станция являлась Гныщевичу во сне. Она гудела, пыхала паром и пахла прогрессом. Она возвещала электрификацию всех улиц, всех домов, всего производства и вычищала из города чёрный неуклюжий уголь. Эй, белоручки конторские, как насчёт порадоваться такому circonstance heureuse?
Сирконстанс был и впрямь весьма удачный, и Гныщевич сперва не мог взять в толк, что его в этом деле грызёт.
— Ты многого просишь, мал’чик мой, — Цой Ночка поправил на руке повязку с самым солидным видом.
— Много прошу? А если подумать? Я даю вам положение и власть.
Лицо Цоя Ночки съехало на сторону в гримасе сомнения.
— У общины ест’ вся власт’ и всё положение, что ей нужно. Ты же знаешь, что мы не хотим бол’ше, чем причитается.
— Я знаю, что тебе по нраву не той быть шишкой, об которую руки марать вздумают, — скривился уже Гныщевич. — Ничего, втянешься.
— Это недёшево будет стоит’, — выдал Цой Ночка своё, comme on dit, коронное после взвешенной паузы. Гныщевич позволил себе на секунду спрятать лицо в ладонях.
— Quelle absurdité, — пробурчал он. — В нормальном мире это ты бы мне приплачивал. Ну и чего хочешь?
Цой Ночка снова замялся.
— Прекрати комедию! Ты всегда заранее знаешь, что собираешься клянчить.
— Равнинные брат’я.
— Равнинные братья?
— Они победили в своей войне, и тепер’… Тепер’ стало ясно, что не все умеют жит’ мирно. Не все знают, что такое не сражат’ся. Тех, кто не знает, нужно переправит’ в Латинскую Америку.
— Переправляй.
— Но вед’ и ты победил в своей войне, — хитро улыбнулся Цой Ночка. — Пристало ли победителю помогат’ своим брат’ям тайно?
Ах вот оно что. Гныщевич откинулся и медленно обвёл глазами кабинет. На столе градоуправца Свободного Петерберга любимое пресс-папье смотрелось куда уместней, чем в казарменной каморке. Тяжёлая факсимильная печать отсвечивала бронзовой рукоятью, а уж книги! Книги нужны были pour décoration — вряд ли многие в Управлении умели читать по-имперски; но каждое утро в кабинет приходила тихая горничная и стирала с кожаных корешков пыль.
Всё вместе это подразумевало ответственность.
— Ты меня на крутость не бери, — отрезал Гныщевич. — Пристало ли! Пристало дерьмо к ботинку, а я руководствуюсь принципами эффективности и здравого смысла.
— Это и ест’ здравый смысл, — подал вдруг голос Плеть. В последние дни он всё больше молчал и стоял за плечом громадной тенью. Вот и сейчас: у окна, незаметно, как если бы он тут случайный человек или предмет декора.
Это тоже грызло. Плеть никогда не был болтуном, но именно поэтому у него имелись… тона молчания. И нынешний Гныщевичу не нравился.
— Поясни.
— Цой Ночка сказал: речь о тех, кто не умеет жит’ мирно. Если не отправит’ их в Латинскую Америку как можно скорее, они отыщут себе другое поле брани. В Латинской Америке — своя война, война с европейскими захватчиками. Это то, к чему они привыкли. А здес’? Тол’ко мирные росские городки, что рядом с Равниной. Брат’я не умеют нападат’, но они не умеют и жит’ в мире. Поэтому они нападут, и станут теми, с кем боролис’, и возненавидят себя.
Гныщевич громко фыркнул.
— Как трогательно ты переживаешь за души равнинных брат’ев, а не за росские городки! Ладно, допустим, их нужно переправить и как можно скорее. Почему я должен делать это публично? И не надо, — поднял он ладонь в лицо Цою Ночке, — не надо мне говорить, что они, мол, хотят почувствовать вкус победы. Это недостаточно веский аргумент.
— Но вед’ ты, мал’чик мой, градоуправец. Ты можешь.
Печать с подписью графа Набедренных так и прыгнула в глаза.
— Oui, c'est ça. Объясни, почему я должен этого хотеть.
— Потому что их много и у них артиллерийские орудия. Всё это не спрячешь. И потому что действоват’ в открытую было бы достойно.
Гныщевич вздохнул. Гнать через Петерберг, пусть бы и четырежды свободный, сомнительного происхождения орудия, которые в ту сторону, небось, тащили по одному и лесами? Грузить их на корабли пребывающего не в себе графа и переправлять через полсвета? C’est un mauvaise idée. Но петербержцы уже в некотором смысле привыкли к таврам, а орудия наверняка проволокут за раз. И потом, не зря же город назвали свободным? Могут через свободный город проехать свободные жители Росской Конфедерации или как?
— Хорошо, — решился Гныщевич. — Но взамен я жду от общины идеального послушания. Тавры больше не дружина, тавры теперь настоящая force de police. Уяснил? Никакой больше добровольной помощи, это настоящая ответственность. Круглосуточный патруль улиц, серьёзная работа.
— Солдаты не обрадуются, — вытянул Цой Ночка губы трубочкой.
— А солдат не будет. Я им запретил находиться в городе.
Глаза Цоя Ночки вылезли на лоб — даже тот, что кривой.
— Как?
— Так. Генералы, оказывается, градоуправцу не подчиняются, а без Временного Расстрельного Комитета солдаты снова отвечают генералам. Выходит, глава города не контролирует вооружённые силы, должные тут у нас поддерживать порядок. Хорошенькая затея, а? И если глава города, — распалился Гныщевич, — задумает их куда-нибудь отрядить — ну, скажем, помочь с перевозом из Катыжи паровых котлов, — солдаты, оказывается, могут этому самому главе заявить, что он-де ими не командует, у них другие дела имеются! И какие дела? Полигонишки какие-то строить! Ну а раз уж им армейские интересы дороже городских, то и нечего таким эгоистам в городе делать. Rien!
— Но вед’ эти полигоны, наверное, важны? — осторожно предположил Цой Ночка.
— Я решаю, что важно, а что неважно, — огрызнулся Гныщевич. — Полигоны эти — для учений и подготовки новых солдат. Новые солдаты нужны. Как и паровые котлы. Хотят распоряжаться — пусть катятся на полигоны, а городской полицией отныне станут тавры. И вообще — охранять город не солдатское дело.
— «Полицией», — усмехнулся Цой Ночка, — любишь ты, мал’чик мой, словцо откопат’. Но солдаты Охраны Петерберга остаются гражданами Петерберга.
— Без шинелей и ружей — хоть сорок раз. А в качестве солдат — ни шагу за казармы. Только не как раньше, а внутрь.
Потренировав ещё немного мускулатуру губ, Цой Ночка наконец-то смирился со своей участью. Смирился! С тем, что ему предлагают один из важнейших постов в городе!
— Ты всю жизнь мне плешь проедал, что я должен-де с тобой расплатиться! — не удержавшись, гаркнул Гныщевич ему в спину. — Чем это не расплата?
— Лучшая расплата, мал’чик мой, — твои собственные успехи, — смиренно заметил Цой Ночка, и Гныщевич вдруг понял, что не понял, ирония ли это.
И если не ирония, то как к таким речам отнестись. Столько лет пил кровь, а теперь вдруг выясняется, что это была не последняя капля умирающему, а коктейль от жары? Совсем сдурел старикан. Нет, Цой Ночка не таков. Цой Ночка за сентиментальностью своего не упустит.
Дверь за кровопийцей ещё не успела закрыться, как в неё скользнул господин Туралеев, всем своим видом выражая предельную услужливость. От господина Туралеева с Гныщевичем случалось нечто наподобие того, что он испытывал на младшем курсе, когда кто-нибудь косо смотрел на Плеть. Волосы на груди вставали дыбом. Потому что господин Туралеев почитал себя ловкачом, но Гныщевич-то слышал смешки у себя за спиной.
И покуда жизнь не подкидывала возможности преподнести ловкачу урок, с этим оставалось только смириться, так что Гныщевич нацепил медовую гримасу.
— Что у нас сегодня, Анжей Войцехович?
— Ваша корреспонденция, — столь же медово протянул Туралеев пачку конвертов. — После обеда — повторные слушания по охранным мерам в Порту, в прошлый раз мы не пришли к консенсусу, потом…
— Слушания можно отменить, я cette question решил, — перебил Гныщевич, потянулся сначала к перу, вспомнил, скривился и ухватил факсимильную печать, коей и припечатал заготовленную бумагу. — С сегодняшнего дня в городскую полицию производится таврская дружина. Думаю, уж по портовым-то вопросам я сумею найти с ними понимание и без слушаний.
Он с удовлетворением отметил, что Туралеев застыл.
— Вот как, — документ свежо хрустнул в туралеевских пальцах. — Ряды этой, как вы выражаетесь, полиции открыты?
— В смысле? — не понял Гныщевич. Туралеев издал еле слышный вздох разочарования.
— Вы изволили учредить новую институцию. А это значит, что кто-нибудь захочет вступить в её ряды. Верно ли я понимаю, что это невозможно, а набор производится по национальному признаку?
— Вот когда придут желающие, тогда и обсудим, — быстро ответил Гныщевич. — Что у меня в первой половине дня? Просители?
— Первая половина дня свободна. Можете разобрать корреспонденцию.
— Я сам решу, что мне можно. Как это «свободна»? Никто не желает увидеть градоуправца?
— Желающие есть, но… мы с господином Приблевым пригласили всех значимых просителей к себе. — Улыбка Туралеева в который раз взяла новые высоты неискренности. — В конце концов, у вас много бумажных дел, да и вряд ли вам так уж интересны все эти мистеры флокхарты, мсье жюмьены и так далее. Я, конечно, могу всё переиграть…
— Не стоит, — оборвал его Гныщевич, — вы свободны.
Ему потребовалось отвернуться к окну и даже прижаться к холодному стеклу лбом, чтобы выпустить пар. Шляпа мягко скатилась на ковёр. Господин Туралеев simplement и со смехом демонстрировал, что градоуправец — это такая девица в танце, и задача любого порядочного человека — ей вертеть. Особенно паршиво было то, что ему это удавалось.
Гныщевич никогда не боялся интриг и сплетен. Интриги и сплетни — это очень просто: главное — не забывать, чего именно ты хочешь, не позволять сбить себя с курса. Не позволять кому бы то ни было навязать тебе свою волю.
Но перед Управлением торчали не только конторские дурни с лагерем. Там бесконечно вились девицы без танцев, умолявшие черкнуть им пару строк в альбом, а то и на платке, а то и просто на руке — не боялись же острого пера! В первый же день к исполняющему обязанности градоуправца господину Гныщевичу пришёл на поклон сам Пржеславский. Союз Промышленников предпочитал отделываться перепиской. И ещё много — beaucoup de monde! — много людей, много здравых предложений. До исполнения обязанностей градоуправца Гныщевич и не знал, сколько в Петерберге любопытных начинаний, разработок, задумок. Всем им хотелось помочь.
И ему было тесно. Он готов был сжать зубы и стерпеть необходимость подписываться чужим именем. Но стараниями господина Туралеева неповоротливое Управление замедляло все процессы, а Охрана Петерберга… На Охрану Петерберга у Гныщевича имелись куда более серьёзные виды, ан не вышло.
Да, они отказались вдруг ехать за котлами, когда Гныщевич по привычке думал ссудить барону Репчинцеву солдатский конвой, но обидно было не это — обидно было то, как легко им удалось стряхнуть в сторону власть, авторитет и вообще всё, что должна была théoriquement давать факсимильная печать с именем графа. Кучку авантюристов под названием Временный Расстрельный Комитет они слушали, плюнув на чины и клятвы, а законный градоуправец им никто? Всё потому, что по новому порядку выходило так: градоуправец занимается делами города, а генералы — делами армейскими. А когда те пересекаются, выходит, что слово градоуправца ничего не весит.
Но Гныщевич не любил, когда у него ни с того ни с сего отнимают ресурсы, и уж точно не собирался сдавать те без боя. Охрана Петерберга вкусила самостоятельности? Раз так, решил Гныщевич, мы создадим нормальную гражданскую force de police, отвечающую градоуправцу. Негоже шибко самостоятельных пускать в патрули, когда командование всё время проводит на строительстве своих бессмысленных полигонов. Патрули Охраны Петерберга — пережиток прошлого, свободному городу к лицу свободная полиция. Куда по свободному же выбору вступят солдаты. Генералы ведь в любом случае намереваются обучать новых людей? Вот пусть и обучают. Гныщевич готов был предложить перебежчикам хорошее жалование, разобрался, где их поселить вместо казарм и чем ещё задобрить. До победы оставалась сущая мелочь: воодушевить. Увести у генералов не одних лишь жадных до денег и комфорта, но и толковых, сердцем болеющих за Петерберг. А сердцами солдат, как известно, умел владеть Твирин.
Всё в этой задумке ладилось, кроме одного.
Ничьими сердцами Твирин больше владеть не умел. И вообще ничего не умел. Он сидел в подсобной комнатушке у Коленвала и перерисовывал какие-то таблицы, склонив над ними испитое лицо. Это зрелище само по себе было таким жалким, что Гныщевича брала злость.
Когда он, ворвавшись на биржу, изложил свою затею, Твирин даже взгляд не поднял. Только грустно покачал головой.
«Ничего не выйдет».
«Почему не выйдет? — не сообразил Гныщевич. — От тебя многого не нужно. Ты по поводу своего косого выстрела грызёшься? Брось, все уже забыли. Солдаты тебя послушают. А ты будешь главой моей полиции, un chef de police! Это же лучше, чем сидеть в этом… чулане!»
«Мне не дадут. Не позволят».
«Да кто тебе помешает, шельмочки зелёные? Ты совсем чокнулся, побратавшись с бутылкой, mon garçon».
Твирин наконец-то оторвался от таблиц и долго смотрел куда-то сквозь Гныщевича. Потом его губы дёрнулись.
«Ты не понимаешь. Даже удивительно, что ты не понимаешь, это же так просто. Они уже всё решили — и за тебя, и за меня. Меня почистили, отряхнули от пыли, кое-как смазали и поставили… действительно, в чулан. До лучших времён, — он деланно, точно против воли усмехнулся. — А ты… Ты пока что можешь играть в градоуправца. Но это закончится, как только твои действия перестанут вписываться в их планы. Я не знаю наверняка, но думаю, что раскол Охраны Петерберга на армию и полицию как раз не впишется. По плану солдаты должны строить укрепления на границах…»
«Ты бредишь», — с тоской признал Гныщевич. Твирин не отвечал, поглаживая пальцами гвоздь, зачем-то лежавший у него среди письменных принадлежностей. Это mouvement nerveux раздражало.
Но ведь нельзя же тронуться умом так быстро — по крайней мере, если ты не граф? Да, Твирин всегда был странный парень, однако не до откровенного ведь бреда.
Всё проклятая пьянка. И ведь столько у них перед глазами примеров.
«Я бы хотел тебе помочь, — вдоволь помучив паузой, всё же разомкнул уста Твирин. — И не буду врать, что солдаты бы меня не послушали. Наверное… Быть может, я и сумел бы».
«Но?..»
«Но не стану».
Autrement dit, Твирин тронулся — а вернее, лихо, за пару недель умудрился допиться. Увести солдат в полицию не получилось, но и оставить этого дела Гныщевич не желал. Пришлось удовлетвориться таврами.
— Вторая Охрана, — сказал Плеть, и Гныщевич сообразил, что всё ещё спускает пар лбом к стеклу; эдак на себя никакого пара не останется. — И ты, и Цой Ночка, и господин Туралеев забыли упомянут’ Вторую Охрану.
— Я не знаю, где она, — отмахнулся Гныщевич. — Либо разбежалась, либо уехала с этими… кружком отличников.
— Именно, — Плеть медленно кивнул. — Я проверил, вся канцелярия по ним была у Мал’вина. Тепер’ мы не знаем даже, кто во Второй Охране состоял. Не знаем, сколько их тут осталос’…
— Да хоть все! Полицией их не сделаешь, у них ни навыков, ни дисциплины. Какое они вообще имеют значение?
— Никакого, — ответил Плеть тоном человека, полагающего ровно обратное.
— Вот именно.
В ворохе просьб, увещеваний и приветов неведомо откуда повылезших студенческих друзей примечательными были всего два письма. Первое, за авторством Хикеракли, почему-то обращалось к Гныщевичу не по чину, а лично. «Не знаю, на чьё имя писать, так что передай кому надо», — взывал он, а потом многословно извещал о том, что сыскал наконец в бескрайней Вилонской степи подходящее место для тюрьмы.
Местные — ты ведь соображаешь, да, что тут есть местные? — называют его дурным, ибо под ногами оно разверзает всяческие хляби и прочие проклятия древних. Кличут «Колошма». А раз им оно дурное, то нам — самое что ни на есть, сужу я! Драмин утверждает, что построиться тут легче, чем кажется, а грифончиками нас снабдили — мы уж заказали в Куе материалы, кой-чего привезли и начали, как говорится, закладывать фундамент. Скромно, своими ручками, но споро. Так что везите резервных пленных, уже можно.
Низ листа был оторван, а подпись прибавлена сбоку. Видимо, мало у них там, в дурном месте, бумаги. А вот с адресатом Хикеракли очень метко угадал, по-хикераклиевски. Гныщевичу даже подумалось, что он малость скучает.
Второе письмо было куда короче и менее цветисто, зато и интереснее по сути. «Господа генералы Охраны Петерберга, а именно Н. К. Йорб, П. В. Каменнопольский, Р. В. Скворцов и Б. Б. Стошев, желают незамедлительно встретиться с господином исполняющим обязанности градоуправца Свободного Петерберга С. Г. Гныщевичем и сообщают, что оный может явиться без уведомлений и предварительных договорённостей. Господа генералы имеют честь ожидать его в Северной части казарм Охраны Петерберга, в личном кабинете генерала Б. Б. Стошева».
— Ишь какие, — хмыкнул господин С. Г. Гныщевич, подхватывая с полу шляпу, — говорить им припекло, аж с полигонищ своих в кабинет прикатили. Посмотрим, что у них имеется предложить в извинение. Про тавров-то они пока не слышали…
Зато Туралеев слышал и успел подсуетиться. Когда Гныщевич, решив не тянуть коня за хвост, покинул Управление, ставшая уже привычной и родной дюжина солдат его не поджидала. Quel dommage! Перед глазами сразу ясно нарисовалось, как в ответ на приказ выделить тавров Цой Ночка разочарованно трясёт головой и сетует: как же так, мол, мал’чик мой, разве я плохо учил тебя драт’ся? Зачем же тебе охрана?
Большому человеку охрана не для защиты изнеженного брюшка нужна, а в знак уважения. Плюс приятно командовать солдатами. Но в то же время воображаемый Цой Ночка прав: не нужна Гныщевичу охрана. Уж что-что, а постоять за себя он может.
Правда, стоять приходилось не против злоумышленников, а против добрых людей avec des intentions honorables. Гныщевич кое-как отмахался от кучки девиц, кинувшихся к нему, стоило показать нос из Управления, однако один тип прилип крепко.
— Господин Гныщевич, буквально два слова, мне для жены, — частил он. — Господин Гныщевич, как вас зовут? — столкнувшись с недоумённым взглядом, тип смешался; это выглядело забавно, ибо сбавлять шаг Гныщевич не намеревался. — Она… Вы ей нравитесь. Она хочет, — он сердито потупился, — хочет назвать в вашу честь сына. Но мы как-то… не сумели выяснить ваше имя, откуда мой глупый вопрос. Вы всегда «господин Гныщевич» или «господин исполняющий обязанности»…
— Меня зовут Гныщевич, — хмыкнул Гныщевич.
— Ну, знаете, это как-то… всё-таки фамилия. Нам бы имя.
Тип был недёшево, хоть и бледно одет. А ведь тоже из Конторского небось.
— Назовите Сашей, — брякнул Гныщевич и сам себе удивился. — Хорошее имя.
Дорога до Северной части не была долгой. Плеть молча шёл рядом, внимательно поглядывая по сторонам. Можно было и на «Метели» доехать, но стараниями Туралеева гныщевичевской автошке места рядом с Управлением не нашлось, а другой он не хотел. Да и полезно ноги разминать.
Генералы встретили Гныщевича знакомым кабинетом и напряжённым ожиданием. C’est curieux, чего они так ждут?
— У нас к вам деликатный разговор, — заявил генерал Каменнопольский, покончив с церемониями, — не для посторонних ушей.
Он выразительно покосился на Плеть.
— Посторонних здесь и нет, — Гныщевич поудобнее уселся в кресле, явно принесённом лично для него. Это грело душу, но собственные непосторонние ушки сами собой вставали на макушке торчком.
— Давешний инцидент с солдатами разрешился неудачно, — генерал Каменнопольский, помявшись, разумно решил всё-таки оставить Плеть в покое; тот привычно пристроился где-то за спиной. — Мы испытываем некоторую нехватку в людях, а потому не могли выделить вам никого на сторонние нужды. В конце концов, сейчас расточительно даже сторожить пленных, от этого страдает численность патрулей, которые, к сожалению, сами формировались по остаточному принципу. Но нам бы не хотелось, чтобы тот наш отказ послужил причиной конфликтов с Управлением…
— Да вы не переживайте. Ça a l'air d'aller! — Гныщевич лирически запрокинул голову. — Или, если говорить по-росски, всё в порядке. Вы, наверное, ещё не слышали, но я запретил солдатам Охраны Петерберга при исполнении входить в Петерберг дальше казарм. Думаю, это исчерпывает потенциальные конфликты.
Каменнопольский поперхнулся, и это был самый сладкий звук, что Гныщевич сегодня слышал.
— На каком основании?! — воскликнул он.
— На основании того, что я как градоуправец Петерберга решаю, кому в этот город можно, а кому нет.
— Нет, это решение не исчерпывает будущих конфликтов, — равнодушно отметил Йорб. — Надеюсь, вне исполнения вы всё же не запретите жителям Петерберга возвращаться домой.
— А солдат всегда при исполнении! — подхватил Скворцов.
— Mes condoléances, — пожал плечами Гныщевич. — Вам придётся как-то перекроить склад ума своих людей.
— Это глупость, — Стошев был по своему обыкновению прямолинеен, — глупость и чушь. Получается, что вы на бумаге отделяете казармы от остального города. Что же, здесь будут работать иные законы? А когда город расширится? И как вы намереваетесь отличать исполнение от неисполнения? Это необдуманное и нелепое…
— Это решение, — поспешно перебил его Каменнопольский, — призванное исправить частную проблему, но не общую. А общая состоит в том, что мы с вами, Себастьян Гаврилович, оказались в крайне неловком юридически…
— Меня зовут Гныщевич, — процедил Гныщевич.
— Да-да, простите. Мы с вами оказались в неловком положении. Юридически Охрана Петерберга больше не подчиняется… выходит, что никому. Во всяком случае, не градоуправцу.
— Так ведь и интересы ваши теперь лежат за пределами города, — Гныщевич прищурился. — Вы больше не Охрана Петерберга. Хотите я вас переименую?
— А вы не можете, — Скворцов оглушительно хлопнул по столу ладонью. — Понимаете? Градоуправец не имеет права принимать решения относительно Охраны Петерберга.
— Тогда я дам себе это право.
— Не выйдет, — яростно замотал Скворцов головой. — Вы только исполняете обязанности. Исполняете, а не сочиняете. Исполняющий обязанности градоуправца может принимать любые законы, кроме тех, что определяют сами обязанности градоуправца.
Факсимильная печать вдруг так потяжелела, что чуть не порвала карман. Гныщевича окатило волной, как если бы ему плеснули в лицо горячей воды.
— Поверьте, господа, — проговорил он сквозь зубы, сжатые так плотно, что даже удивительно, как туда слова-то влезли, — каждая минута вашего остроумия будет стоить вам полномочий. Сердечно советую хорошенько взвешивать свои суждения.
Генералы переглянулись. А ведь было время, когда этот кабинет казался une apogée du succès, а Временный Расстрельный Комитет одурял радостью. До того — Союз Промышленников. До того — метелинский завод. До того — поступление в Академию. И община, подобравшая его, голодного и злого, с улицы.
Когда-то вершиной успеха была шляпа. Гныщевич купил её, впервые заработав собственные деньги на боях. Он знал, что тратиться не стоит, что нужно придержать хоть грифончика за душой. Шляпа была ему велика, а из лавки его сперва вышвырнули. Но перья торчали в окне, на голове деревянного болванчика, и обещали.
Обещали, что жизнь станет лучше. Что всё возможно. Что достаточно лишь хорошенько постараться, и ты получишь хлеб, кров, семью, Академию, метелинский завод, Союз Промышленников, кабинет в казармах и власть над городом. Поэтому Гныщевич вытряхнул из кармана всё до последней монетки.
И шляпа не обманула. Теперь на Гныщевиче был костюм от лучшего петербержского портного, золочёные шпоры и карманные часы с бриллиантами, но он никогда не бросал тех, кто не бросил его, и из года в год лишь переставлял на шляпе перья.
Она не обманула. У него было всё.
Всё, кроме права заверить слова собственным именем.
— Вы нас неверно поняли, — по-прежнему спокойно, без намёка на малейшую émotion изрёк Йорб. — Нам тоже не по нраву ситуация, в которую нас поставили. Вероятно, у вас сложилось впечатление, будто мы бросили Петерберг ради новых горизонтов, но это решение приняли за нас.
— Кто? — взмахнул Гныщевич руками и добавил себе под нос: — Снова зелёные шельмочки?
— Они называют себя Бюро Патентов, — Каменнопольский недовольно воздел глаза. — Неужто вы пропустили?
— А, кружок отличников. И что?
И то, сообразил-таки Гныщевич, что Твирин не бредил. Кто отыскал его после памятного fiasco? Наверняка друг детства Мальвин. Кто подсунул его Коленвалу? Наверняка друг Коленвалова детства Скопцов. С отличниками все хотят дружить.
А отличники всеми хотят вертеть.
Танцоры, леший их.
— Должностные инструкции градоуправца нарочно написали так, чтобы мы с вами мешали друг другу, — Стошев схватился за какие-то бумажки, скользнул по ним глазами и бросил. — Охрана Петерберга представлена как самостоятельная… организация, но это невозможное определение! Наше жалование по-прежнему платится из городской казны, и выделять его должен градоуправец. Если вы захотите отказать нам в средствах, мы ничего не сможем сделать! Но и отказать нам вы на самом деле не можете, потому что в инструкциях градоуправца значится, что он обязан удовлетворять прошения, составленные по ряду официальных форм… Эти инструкции и наш Устав противоречат друг другу, понимаете?
— Не понимаю, — не стал выкручиваться Гныщевич. — И кто тогда всем этим управляет?
Йорб туманно хмыкнул в усы.
— Тот, кто сочиняет официальные формы.
— Это всё — одна большая ловушка, — поддержал его Скворцов, — ловушка, слишком сложная и для нас, солдафонов, и для вас, уж простите.
— К ней, кстати, приложил руку ваш сынок.
Чувства Скворцова явно смешались.
— Я горжусь его талантом, но… вернётся — выпорю, — хохотнул он.
Спина Гныщевича уловила, как Плеть сменил позу. Не верит? И справедливо не верит. Генералы обнаружили, что инструкции полны дыр, и решили поступить честно? Стошев бы наверняка так и сделал; может, Йорб тоже — пёс его разберёт. Но Скворцов для такого слишком глуп, а Каменнопольский захотел бы вывернуть дыры лицом к себе.
Значит, хотят кусок пожирнее. Но они его заслуживают.
Миром не могут править те, кто сочиняет официальные формы. Если ты сумел вывести их на чистую воду, то вполне имеешь право на свою долю пирога. Даже с кремом.
— И что вы предлагаете?
— Произвести вас в полные градоуправцы, — Йорб изобразил приветливость. — С обязанностями вы справляетесь. Держать вас в унизительном статусе того, кто их лишь исполняет, нет причин.
— И тогда я смогу переписать инструкции по своему усмотрению, верно? Верно, — ответил Гныщевич сам себе, расплываясь в улыбке. — А вы попросите меня внести туда… что? Сколько стоит vôtre générosité?
— Командование Охраны Петерберга станет советником градоуправца и по гражданским вопросам, — загнул палец Стошев. — Мы берём на себя охрану правопорядка. Мы имеем право вето на решения, затрагивающие солдат. Их жалование удваивается, а после службы им выделяется почётная пенсия. — Он глубоко вдохнул. — И главное. Нынешнее законодательство Петерберга отрицает Пакт о неагрессии, однако не предлагает взамен регулировать владение оружием как-то иначе. Иными словами, с револьвером может ходить любой. Вы запретите это и оставите оружие только солдатам.
Гныщевич присвистнул.
— Даже и не мечтайте о том, что я отберу ножи у тавров.
— Нож не оружие! — снова гоготнул Скворцов. — Ну то есть мы о стрелковом, конечно. Вы ведь согласитесь, что так в любом случае безопаснее?
— Допустим. А я взамен становлюсь полновесным градоуправцем, и вместе мы сбрасываем l'hégémonie des bureaucrates, так? И как же вы собираетесь лишить меня приставки об исполнении обязанностей?
— Что бы вы о себе ни думали, — замогильно проговорил Йорб, — главной силой всегда остаётся армия. Мы просто надавим на Управление.
И господину Туралееву придётся, выделанно улыбаясь, соглашаться. Пожалуй, Гныщевич подарит ему на память тяжёлую факсимильную печать, сделавшуюся вдруг очень лёгкой.
— Ну а я? Откуда у вас взялась убеждённость, что я, получив полномочия, не передумаю слушаться ваших советов?
— Я ведь уже сказал, — неожиданно ироническим тоном напомнил Йорб, — что бы вы о себе ни думали, главной силой всегда остаётся армия. За всё то, что Охрана Петерберга сделала для революции, она заслуживает лучшей награды, чем строительство укреплений за околицей. — Он по-граждански протянул Гныщевичу руку. — Думаю, вы предпочтёте не забыть общий язык, на котором мы с вами говорим.
Глава 86. Велико отечество
«Главное — поскорее освоить язык, на котором они говорят, остальное приложится. И я сейчас отнюдь не о «парчовых мешках» и прочем местном колорите, а тривиально о некоторых неуклюжестях в речи. Я вполне позволял себе щеголять умными словечками, но я-то изображал иностранца. Первое время придётся одёргивать себя: а где бы это я, пошедший в лакеи, мог выучиться так складно чирикать?»
Мальвин на это сокрушённо мотал головой, не в силах представить, как он управится с лакейством. Тогда затея Золотца виделась безумной.
Хэр Ройш солидарно с Мальвиным морщился, а Скопцов вдруг принимался возражать по частностям:
«Будто прислуга обязательно… чирикает, как вы выражаетесь, нескладно!»
«Разумеется, нет. Предрассудки, кругом предрассудки! Однако же у всякого сообщества наблюдаются характерные особенности, которые нельзя не учитывать. Вы знаете, к примеру, что столичный говор отличается от петербержского? Нет? Наше счастье, что к таким нюансам вообще мало кто действительно чуток. И тем не менее лучше бы вам представляться ыбержцами».
«Не слишком ли близко к Петербергу?» — хмурился Мальвин.
«А что делать? Вдруг сыщется-таки тонкое ухо, которое разберёт наше эканье?»
«Эканье?»
«Эканье-эканье! А вы вовсе никогда не замечали? — хихикал Золотце. — Они же нас дразнят «пэтэрбэржцами»».
«А что не так?» — не понимал с первого раза Скопцов.
«Во-от! Вы даже и в карикатуре не слышите. А столичные жители бы непременно посмеялись над тем, как мы обращаемся, допустим, к единственному другу господина Гныщевича. Не знай они, что у тавров фамилии из осмысленных росских слов, записали бы за нами на бумаге «Плэть», через «э»».
Бедный Скопцов только и мог, что морщить лоб и растерянно шевелить губами, стараясь выследить у себя это самое эканье. Мальвин же улавливал его, кажется, явственней, а потому невольно втягивался в беседу, хоть главный её предмет в те дни вызывал сплошь сомнения.
«Подождите, Жорж. Плеть-то «Плэть», а вот сам Гныщевич или, гм, Хикеракли…»
«О чём я и толкую, — папироса Золотца описывала в воздухе затейливые фигуры. — Наверняка в различиях нашего и столичного говора прослеживается какая-нибудь система. Возможно, её уже и описали в научных трудах — никогда не интересовался. Но в смысле практическом такие штудии будут для нас бесполезной тратой времени. Батюшка однажды целых полгода вложил в германские диалекты, там же всё более чем непросто, а потом оплошал, скажем так, в пикантной ситуации».
«Вот и не надо попадать в пикантные ситуации, занимаясь серьёзными делами», — вставлял свой назидательный комментарий хэр Ройш, снисходивший тогда до болтовни реже обычного.
«Мне хотелось бы с вами согласиться, но батюшкин пример не позволяет. Да и свой собственный тоже, если начистоту. Пикантные ситуации — весьма удобный инструмент для тех, кто занят серьёзными делами».
«Пока он не обернётся против тебя», — ворчал хэр Ройш.
«Это всё ваша приверженность авантюрным романам, где сюжет без пикантных ситуаций недостаточно весел», — усмехался Мальвин.
«Какие ужасные вещи вы говорите, господин Золотце! — всплёскивал руками Скопцов. — Инструмент… Вы что же, в самом деле…»
«А я вам не рассказывал?»
«Ох, избавьте меня от таких откровений! — бросало в краску Скопцова. — Не подумайте, будто я вас осуждаю, но это же… Как же… Это же аморально!»
«Зато чрезвычайно морально паковать чемоданы в Столицу, намереваясь лишить власти законных её представителей», — лукаво, совсем как покойный господин Солосье, щурился Золотце, и хохот разбирал уже всех. Даже краснеющего Скопцова, даже критичного хэра Ройша.
Что уж говорить о Мальвине.
В те дни все они были будто хмельные от страха и предвкушения.
«…Так вот, вернёмся к эканью. Попытки избавиться от него заведут куда-то не туда, только тревожиться сильнее будете. Я бы ограничился словами про Ыберг — в столичных играть даже не думайте, вы не знаете города, порядков местных, не свидетельствовали всяческим важным событиям. Это гарантированный провал».
«Это и с Ыбергом провал, — тяжко вздыхал Мальвин. — Нас рассекретят за день. Ну за три».
«Меня же не рассекретили!»
«Вы особый случай, Жорж».
«Господин префект, прекращайте причитать и берите поднос. Да-да, поднос! Особый случай, сочинили тоже… Поднос, господин префект!»
Сейчас, позволив себе передышку в средненьком столичном кабачке, Мальвин с удивлением отметил, что все до одной здешние девки управляются с подносами куда хуже его самого. Не «Петербержская ресторация», конечно, а всё равно приятно. Это ведь тоже искусство — искусство быть ловким и неброским, услужливым и тихим, расторопным и не слишком суетливым, понятливым и быстрым. Самый смех заключался в том, что Мальвину за минувшую пару недель удалось продвинуться в лакейской иерархии Патриарших палат.
Когда Золотце принёс в каморку за курантами сию ошеломительную весть, они четверо снова хохотали, будто хмельные.
«Ну что ж, — постановил непривычно легкомысленный хэр Ройш, — если вдруг мы проиграем это государство, о вашей дальнейшей судьбе, господин Мальвин, можно не беспокоиться, вам обеспечена завидная карьера. Господина Золотце укроют среди юбок горничные, а господина Скопцова — за извечную его кротость — рано или поздно пожалеет кто-нибудь из членов Четвёртого Патриархата. И, чего доброго, усыновит. Меня же попросту не найдут, и так я мирно состарюсь на вершине часовой башни».
Непривычно легкомысленный хэр Ройш скучал и со скуки действительно отчасти завидовал лакейской карьере Мальвина, горничным Золотца и череде благополучно разрешающихся неурядиц Скопцова. Сознавать это было удивительно, хоть здравый смысл и подсказывал: кто угодно взвоет, день и ночь сидя на вершине часовой башни. Да, даже хэр Ройш. То, что обыкновенно он ничуть не азартен и не стремится к авантюрам, ещё не значит, что азарт и авантюры не могут захватить его в конкретных обстоятельствах. Хэр Ройш, в конце концов, тоже живой человек.
Живой человек и наследник фамилии Ройшей, изрядно походящий лицом и сложением на многих и многих мёртвых людей, включая собственного отца, с коим имел удовольствие быть знакомым едва ли не весь Четвёртый Патриархат. А заодно походящий и на другого живого человека — германского герцога Карла Константина Ройша XVI, чьи цинические рекомендации относительно внутренних проблем Росской Конфедерации недавно вызвали знатный переполох в Патриарших палатах.
Проще говоря, в лакейском платье хэру Ройшу попадаться на глаза господам власть имущим не следовало.
Сначала Мальвин твёрдо стоял на том, что его разумнее всего будет поселить у золотцевского господина Ледьера, пока остальные примутся испытывать на практике своё искусство ношения подносов и зашторивания штор.
Хэр Ройш воспротивился.
Потом Скопцов осторожно предложил пристроить его где-нибудь поближе к Патриаршим палатам — чтобы не волочиться через пол-Столицы с каждым сообщением. Мало ли рядом злачных мест, куда достойным господам из Четвёртого Патриархата ходу нет? А безопасность, положим, найдётся кому поручить.
Хэр Ройш воспротивился вновь.
Тогда за дело вынужден был взяться Золотце. Хэр Ройш хотел проживать непременно в самих палатах, буквально под носом у достойных господ, способных его узнать и разоблачить. Далеко не во все каморки достойные господа заглядывают, но там бурлит собственная жизнь, от которой хэра Ройша тоже лучше бы уберечь — прислуга любопытней и наблюдательней своих хозяев, ещё почует неладное.
И Золотце, промучившись два дня, нашёл выход. Вспомнил о часовщике, не покидавшем Главное Присутственное, как болтали, с дюжину лет. Угнездился тот прямо за курантами, и остальная прислуга до гнезда его не добиралась: так уж повелось, что расстроить ненароком сложный механизм боялись как огня — то ли прецедент имелся, то ли сам часовщик талантливо запугал.
А башен с курантами над Главным Присутственным возвышалось целых две. В которой из них гнездо нелюдимого часовщика, доподлинно не знал никто. Золотце рассудил, что сразу две башни — роскошество даже для эксцентрической персоны, и вознамерился оную персону потеснить. Правда, во избежание дальнейших неприятностей о таком пересмотре границ необходимо было договориться, что Золотцу в одиночку не удалось. Что-то в нём часовщика отвратило — должно быть, жизнелюбие.
Зато повезло Скопцову: от лакейства он по первости страдал, ощущал себя неуклюжим и бестолковым, всерьёз опасался увольнения и проистекающих из него трудностей для всех, так что за шанс оправдаться хоть чем-нибудь он ухватился с отчаянным рвением. Оправдываться перед Мальвиным, Золотцем и хэром Ройшем нужды не было, но попробуй объясни это Скопцову. Чем он покорил часовщика, так и осталось тайной — Скопцов по-прежнему предпочитал не пересказывать беседы по душам, если их содержание не имело практической значимости. В оценке практической значимости Мальвин, Золотце и хэр Ройш Скопцову доверяли.
Как бы то ни было, теперь хэр Ройш мог похвастаться собственным гнездом за курантами — с картой Росской Конфедерации и радиоприёмником. Золотце натянул между балками гамак и тем окончательно утвердил градус легкомыслия происходящего. Мальвин отнюдь не являлся поклонником авантюрного жанра, предпочитая надёжность простых решений, однако простое решение нынешней задачи найти не получалось. И они принялись оригинальничать.
«Почему бы и нет? — увещевал ещё в Петерберге хэр Ройш. — Мы только что избежали осады способом, который постеснялся бы описывать любой преподаватель новейшей истории, поскольку поверить в его действенность затруднительно. И что? Мы сами, находясь внутри, ясно видим, каковы были рациональные основания нашего успеха. Если нечто походит на бред, но приводит к достижению результата, это всего лишь повод провести ревизию критериев бреда».
Оспорить тезис вроде бы не выходило. Что, к несчастью, верности его не гарантировало. Смутные волнения одолевали Мальвина до самого устройства в Патриарших палатах и отступили лишь перед лицом ежедневной необходимости совмещать политику с подносами. Смутные волнения, как оказалось, отнимают немало времени и сил, которые можно употребить куда целесообразней. Например, выкроить несколько часов на встречи, которые в Патриаршие палаты всяко не перенесёшь.
— Ждёшь кого? — подмигнула девка, собиравшая с соседнего стола пустые плошки.
Мальвин неопределённо повёл плечами и улыбнулся. Лакейство быстро научило гримасам и жестам, позволяющим соскользнуть с любого крючка, ни единого доброхота при том не обидев.
Девка с хитринкой оглянулась по сторонам — вот-вот начнёт расспрашивать об имени и зазывать заходить почаще.
— А ты, случаем, не из этих? Ну, которые о Петерберге пекутся?
В груди у Мальвина ёкнуло, но он упрямо улыбнулся ещё раз. С благожелательным недоумением, будто не разобрал.
— …Нет, не похож, — сама с собой рассуждала девка. — Я сперва подумала, сидишь-сидишь один, как эти повадились. Но у тебя лицо другое, спокойное. С таким лицом дурного не замышляют, шельмочки по глазам не скачут.
— Красавица, ты о чём? — как можно крепче сдерживая шельмочек, осведомился Мальвин, для верности нескромно девку ущипнув.
Та рассмеялась и придвинулась, оставляя неубранным соседний стол.
— Дык про этих! Не верят которые, что армию-то нашенскую на Петерберг послали по уму, а не в могилку.
Мальвин торопливо укрыл за папиросой вздох облегчения.
— На то она и армия, чтоб могилки не бояться. Скажешь, нет?
— Так-то оно так, — сморщила чистый лоб девка, — а у этих не так.
— А как?
— Нешто ты их не встречал? Их же столько развелось — за каждым углом мерещатся. Тут по бульвару с утра до вечера расхаживают.
— Да я-то тут на бульваре и не бываю. Считай, нечаянно занесло, — честно ответил Мальвин. От Каштанного бульвара до Патриарших палат час ходьбы, а то и больше.
— Путано у них всё. Вот уж на что я не дура, а ни лешего так и не поняла. Не то в сговоре Патриархат с Петербергом, не то наоборот. Но армию нашенскую нарочно положили, выменяли на что-то — не то у Петерберга, не то у европейцев.
— У европейцев? А европейцы здесь каким боком?
— Ну ты чего! Европейцам нашенские армии давняя заноза, чего хочешь дадут, чтоб их не было.
Особенно на волне паники, вызванной нарушением всех подряд торговых соглашений, ухмыльнулся Мальвин. Военная сила у росов им сейчас в самом деле страсть как невыгодна. Какая жалость, что Петерберг чужими выгодами больше не озабочен.
— Так ежели это с европейцами договор такой, значит, они нам тоже что-то должны? Значит, жизнь лучше станет?
— Держи карман шире, — покачала бантом в волосах девка. — Ежели и должны чего, то уж не нам с тобой, а Патриархату. А мы с тобой как гнули спину, так и не разогнём. Ты-то сам откуда будешь?
— Да вот, у отца на подхвате, — невразумительно откликнулся Мальвин. — Отец наоборот говорит: мол, правильно этот Петерберг всей Резервной смирять пошли, раз там уже и головы графьям отрезают. Ну а что не сдюжили, так это плакать надо, а не злословить.
— А эти и плачут, но всё равно злословят. По-ихнему получается, что ничегошеньки мы тут сидючи про Петерберг не знаем, только рты и разеваем. И голову отрезанную Патриархат сам себе подкидывал, чтоб Резервную угробить!
— Эвон как…
Ничего не скажешь, смелое предположение. Куда смелее, чем они четверо рассчитывали, в кратчайшие сроки собирая сведения о родственниках и иных привязанностях пленных солдат. Искали и состоятельных, и имеющих какое-никакое влияние или публичность, и вовлечённых во что-нибудь незаконное, и даже просто скандалистов, которых сложнее всего вычислить, сидя в петербержской гостиной хэра Ройша. Скопцов лично обошёл наиболее перспективных пленных, убеждая их черкнуть пару строчек то своим близким, то семейству кого-то из тех, кто вести корреспонденцию не мог или не хотел. Столица, конечно, и сама бы пошла рябью от вестей об участи Резервной Армии, но отчего ей не помочь? А ведь далеко не только столичных жителей на эту службу брали, в каждом городишке хоть одно заинтересованное лицо найдётся.
В памяти наконец всплыло: на Каштанном бульваре, где теперь даже кабацкие девки судачат о тайной подоплёке похода на Петерберг, проживает кто-то из списка адресатов. Вроде бы популярный лектор, читающий словесность прямо в столичном Университете. Или владелец двух доходных домов и одного публичного, важная шишка кассахской потаённой общины, но такому человеку баламутить бульвары невыгодно, у них в потаённых общинах иные методы. Или престарелый нотариус, у которого оба сына умудрились погибнуть в нашей практически бескровной битве. Впрочем, по силам ли нотариусу взбаламутить целый бульвар?
Значит, скорее лектор.
— Красавица, а чего им надо-то? Ты обмолвилась, дурное замышляют.
— Вот так сплетница я! — хватилась вдруг девка. — Голову тебе морочу-морочу — нет бы спросить, нести ль ещё пива или…
— Уже заморочила, не отвертишься, — заулыбался Мальвин. — Меня ж любопытство сгрызёт!
— Ай, леший с тобой! — Девка опять обернулась на дородного кабатчика и перешла на шёпот: — Я тут вчера… то есть не я, мне Алёшка наболтала, что они — ты подумай! — вот прямо убивать какого-то мерзавца из Патриархата навострились… Во-он за тем столом сидели, в уголочке самом, и шушукались. Патриархат-то разбегается по домам, ты слышал? Кто не из Столицы родом, тот пожитки складывает и поминай как звали. Это, значит, оттого что европейские их жмут…
Мальвин для порядка округлил глаза, но про себя озадачился. С одной стороны, согревает душу, что Столица очнулась и по стопам Петерберга пошла. С другой — ну кто ж так ходит, что аж кабацкие девки судачат! Балаболы и бездари, бездари и балаболы. Сколько ни ругай того же Твирина, а он перед расстрелом Городского совета по углам не шушукался.
Со стороны же третьей, Мальвин не знал, как ему быть с трусливой мыслишкой: кто-то незнакомый, кто-то, кого за шкирку в случае чего не оттащишь, возомнил себя достойным поднимать руку на членов Четвёртого Патриархата. И пусть скорее всего это балаболы и бездари, ни на что в действительности не годящиеся, а назойливое постукивание в висках так запросто не прогонишь.
Казалось бы, всё правильно. Казалось бы, на том и стояли расчёты хэра Ройша, что по всему отечеству непременно найдутся люди, которые возомнят себя достойными и так довершат начатое. Казалось бы, радоваться надо, да только противилось что-то внутри. Как это — сами, без нашего ведома?
Зачем же ты так велико, отечество, что даже укротителям Петерберга с тобой не совладать?
— Добрынька, а Добрынька! — гаркнул вдруг дородный кабатчик. — Совсем, паршивка, разленилась! А ну-ка иди сюда!
Девка охнула и принялась торопливо заставлять поднос пустыми плошками с соседнего стола. Мальвин еле подавил порыв показать ей, как это делается с толком.
— И что, тут у вас эти недовольные и собираются? — спросил он, силясь изобразить правдоподобного лопуха, жадного до сплетен.
— Когда у нас, а когда в саду Терентьевском в конце бульвара, — пробормотала девка и пристыженно побежала к кабатчику. А Мальвин остался в растрёпанных чувствах: в Терентьевском саду-то и была назначена у него последняя сегодняшняя встреча, часа которой он дожидался.
Назначать встречи было непросто, как непросто было в принципе заниматься серьёзными делами под чужой личиной. Подлинный талант к тому имелся у Золотца, но Мальвин дал себе зарок освоить все главные приёмы авантюрной науки — раз уж согласился отправиться в Столицу, не стоит подводить спутников, тем более что одним Золотцем все дыры не залатаешь. Тот и так ужом извернулся, чтобы и самому в Патриаршие палаты возвратиться после пары месяцев отсутствия, и за устройство Мальвина со Скопцовым похлопотать — всё ж таки туда в лакеи с улицы не берут. Хэр Ройш заниматься мог лишь тем, для чего не нужно покидать каморку за курантами, слишком уж они опасались, что фамильные черты его выдадут. Сочиняли, как быть, если кто-нибудь из членов Четвёртого Патриархата всё-таки увидит его неким немыслимым образом.
Всё утро Мальвин воровал переписку среднего (и единственного оставшегося в живых) графа Асматова, потом вынужден был отвлечься и с невозмутимым лакейским лицом помогать горничным с последствиями попойки в кабинете барона Улина, у которого от европейских новостей с таким размахом сдавали нервы, что все горничные этажа гадали, сегодня или завтра со скандалом отбудет в родной Куй его анекдотический протеже. Когда же куранты отзвенели полдень, пришлось препоручить асматовскую переписку Золотцу.
Сначала Мальвин догнал омнибус в сторону господина Ледьера, сокрушаясь, что лакеям не полагается кататься на авто, тем более петербержского производства. Крепко поселившийся в воспоминаниях путь до Столицы столь воодушевлял отчасти и потому, что больше половины его они преодолели на «Метели». Золотой человек господин Ледьер как всегда исправно обходил все почтовые отделения, куда на его имя присылали весточки для них четверых. Сегодняшнюю порцию весточек Мальвин в целом оценил как удовлетворительную, только споткнулся о письмо Вишеньки Ипчиковой, ныне гостившей у двоюродной бабки в Старожлебинске. Она в несносно витиеватых выражениях намекала, что виделась с кем-то из проезжавших недавно через Петерберг благородных иностранцев и желала знать, действительно ли «упоительный Н. слёг с язвой, уступив своё место в наших сердцах этому бесстыжему Г.». Мальвин моргал над издевательской строчкой с минуту, покуда господин Ледьер, вздохнув, не предложил всё же связаться с Петербергом, на что они четверо наложили строжайший запрет.
Если вдруг Вишенька Ипчикова не ошибается, многие прежние договорённости так и так под вопросом. Мальвин запоздало призвал толпу шельм на голову хэра Ройша: вот же упёрся со своим градоуправцем! Нельзя, ну нельзя ведь вручать всю ответственность одному конкретному человеку! Недаром они сами в Столицу сорвались вчетвером, не считая людей из Второй Охраны. Стрясись, упаси леший, с кем-то из них нечто дурное, ситуация всё равно не останется без ясной головы, способной принимать решения. Да, в Петерберге сейчас Приблев, господин Туралеев и его невероятно рассудительная супруга, но градоуправец-то — согласно проклятущей должностной инструкции! — всего один!
Впрочем, Мальвин отчего-то был уверен, что когда под вечер он поднимется в каморку за курантами, катастрофа перестанет видеться таковой. Хэр Ройш, скрючившись в гамаке, лениво пояснит, где именно он подложил соломки на случай смены градоуправца, Скопцов будет жаться и мяться, но продемонстрирует, в чём преимущество этой смены в нынешних обстоятельствах, а Золотце, убегая к горничным, озвучит по данному поводу какую-нибудь столь романную затею, что у Мальвина сведёт зубы, но после двухчасового доведения до ума она-то и станет планом действий. Быть может, экстравагантным и требующим неожиданных ресурсов, но вполне убедительным планом.
А потому Мальвин спрятал поглубже свои трепетания, возбуждённые письмом Вишеньки Ипчиковой, и отправился от господина Ледьера на следующую встречу — договариваться о дне, когда некоторые важные и хрупкие грузы будут доставлены к продуктовым хранилищам при обширной кухне Патриарших палат.
И всё-таки учреждение Второй Охраны было поистине гениальным ходом. Петерберг тогда ощутил нехватку солдат, и наиболее простой способ её устранить заключался в том, чтобы всего лишь взять и добрать новых людей. Но убеждённость Твирина в особом статусе солдат этому препятствовала, так что остальным членам Временного Расстрельного Комитета пришлось изыскивать способы посложнее. Мальвин и предположить не мог, какие горизонты откроет чуть позже само наличие Второй Охраны.
Конечно, не все, кто в неё вступил, заслуживали доверия и обладали полезными навыками, но самых непутёвых удалось отсеять довольно скоро. Те же, кого решено было позвать в Столицу, неизменно радовали Мальвина готовностью взяться за любое поручение. И держало их вовсе не жалование, недавно назначенное куда выше солдатского, но вкус власти без примеси казарменного пайка. Они хотели носить револьверы и не отчитываться ежедневно о расходе патронов; хотели действовать и понимать, что происходит, а не стоять навытяжку перед старшими чинами; хотели рисковать и получать за это не награды, но возможность влиять на то, чему отдают свои силы. Среди них имелись как бывшие головорезы из Порта, так и задушенные Конторским районом приличные сыновья приличных отцов, но они парадоксальным образом понимали друг друга благодаря общности устремлений: всё, что они делали, делали они не потому, что были должны, но потому что могли. И потому что нашли наконец не игрушечное и фальшивое, а настоящее применение своим силам.
Их незаметное присутствие на странно широких — каждая вторая точно Большой Скопнический! — столичных улицах было явлением столь же вызывающим по своей сути, как незаметное присутствие Мальвина, Золотца, Скопцова и хэра Ройша в Патриарших палатах.
Против ожиданий обсудить передачу грузов получилось быстро: ответственные за неё явились с двумя остроумными схемами на выбор, которые не нуждались в особенных коррективах, и потому до Каштанного бульвара Мальвин добрался раньше назначенного срока. Завернул в кабак поближе к Терентьевскому саду, вновь пространно дивясь тому, до чего же различается всё петербержское и всё столичное — вроде и путь, тем более если на авто, не такой уж далёкий, а будто разные миры. Столичный мир пах хлебом и духами, жмурился на солнце и беспрестанно позёвывал, каждое утро наряжался в лучшее платье и ходил глазеть на кареты. В Петерберге кареты попросту не втиснутся на добрую половину улиц.
После того, что насплетничала кабацкая девка, Мальвин невольно искал в глазах благочинно прогуливавшихся по бульвару людей пресловутых шельмочек. Очутившись же за оградой Терентьевского сада, он не отказал себе в удовольствии пройтись поближе к ватаге каких-то студентов, облюбовавших старомодно помпезную беседку. Услышал, разумеется, только глупое сетование на крутой нрав лектора и не менее глупое бахвальство, смутно напомнившее стародавние тирады Хикеракли.
Вовсе и не стародавние, если начистоту. Год ведь даже не истёк с тех пор, когда сами они сетовали на лекторов. Время — неудобнейшая в обращении категория.
Мальвин с размаху ступил в величавую весеннюю лужу и нечаянно обрызгал очередного праздношатающегося. Праздношатающийся рвано выбранился в ответ на извинение и ещё долго сверлил спину Мальвина взглядом — с такой яростью, что спина то почуяла и потребовала обернуться. Издёрганность праздношатающегося так и предлагала мысленно усадить его в уголок кабака — шушукаться об убиении членов Четвёртого Патриархата. Мальвин хмыкнул: если встречать по одёжке, то у этого шансов на успех нет. Запавшие щёки и подрагивающие руки нужны в острых моментах авантюрных романов, а в реальных делах, затрагивающих всё отечество, они образцово вредны.
Двое из Второй Охраны ждали Мальвина на лавочке подле сиротливо отключённого фонтана. Место выбрали самое оживлённое во всём саду — одних гувернанток с детишками тут вился целый рой. Мальвин открыто и по-приятельски махнул рукой, подошёл спешно, наговорил громкой приветственной чепухи. Скопцов на днях выражал робкое сомнение, так ли необходим золотцевский театр при встрече со своими людьми, но хэр Ройш заметил ему, что кто-нибудь из Четвёртого Патриархата может и превзойти вдруг ожидания, оказавшись обладателем собственного штата действительно внимательных соглядатаев. Верилось с трудом, но привычка всё и всегда делать на совесть не давала Мальвину театром пренебречь.
— …хорошая книжка, три ночи не спал, — извлёк он сегодняшнюю ценную поклажу, упрятанную в затрёпанный том Толстоевского; Толстоевский писал обстоятельно, о краткости изложения ничуть не заботясь, а потому идеально подходил, чтобы вырезать в страницах тайник. — Мне её знакомец из Старожлебинска присоветовал. Я бы и дал, вот только мне самому вернуть бы её до конца недели.
— До конца недели? — сощурился один, переодетый сейчас таким же студентом, как ватага в беседке, хотя в прошлой жизни он был карманник из Гостиниц. — Идёт. За такой срок у меня пол-общежития её прочитает.
— Да нет, человек десять в лучшем случае, — поддержал безыскусную шутку Мальвин.
Переводилось всё это столь же безыскусно: томик Толстоевского с прорезанным тайником должен до конца недели оказаться в Старожлебинске у Вишеньки Ипчиковой. Как и десять человек из Второй Охраны.
Позавчера туда уехал, сославшись на внезапный недуг, барон Обрамотов, хозяин трети всего их леса и до того большой талант, что сдюжил пошатнуть экономику даже неизменно процветавшего Старожлебинска. Хэр Ройш за сутки настрочил перечень компрометирующих его фактов толщиной с том Толстоевского, поскольку очень не хотел бы отдавать такой важный город Обрамотову, пусть бы и ненадолго. У него уже имелись свои старожлебинские кандидатуры, которым следовало всячески подыгрывать. Приторная и цепкая Вишенька Ипчикова с десятком шпионов Второй Охраны, по мнению хэра Ройша, должна с Обрамотовым справиться.
Через одну папиросу зарядил дождик, и Мальвин с «нечаянно встреченными приятелями» распрощался, испытывая некоторые терзания за то, что не соизволил сам вложить в Толстоевского пару строк в ответ на сегодняшние вести от Вишеньки Ипчиковой. С другой стороны, ответ этот был бы бессодержательным, поскольку Вишенька Ипчикова осведомлена о петербержских перипетиях, как выясняется, куда лучше. А всё же стоило успокоить её заверением, что «этот бесстыжий Г., сколь бы ни был он нынче удачлив, вряд ли может претендовать на место в наших сердцах».
У ворот Терентьевского сада приключился затор из гувернанток, нянек и их подопечных, от души пользовавшихся возможностью промокнуть наперекор заботе. Мальвин, ожидая, когда затор разойдётся, опять натолкнулся на обидчивого праздношатающегося и успел навести на себя морок, будто праздношатающийся этот откуда-то ему знаком. Сразу одолело желание петлять до Патриарших палат самым хитрым из маршрутов, но он запретил себе размениваться на ерунду: перед ужином у единственного оставшегося в живых графа Асматова конфиденциальная беседа со столичным наместником, а до того неплохо бы вернуть анекдотическому протеже барона Улина его бриллиантовые запонки, найденные утром в разгромленном кабинете — Мальвин так спешил, что бездумно сунул их в карман. Лакеев любят выгонять за воровство, так что с запонками затягивать не стоит, а до Патриарших палат и без петель час ходьбы.
Весь этот час накрапывал дождь, что под конец Мальвина даже утомило. Когда сторож у чёрного крыльца Дома высоких гостей ласково и с надеждой предложил Мальвину по рюмочке от простуды, тот неожиданно для себя согласился.
— Только улинскому мальчику одну пропажу занесу — и с превеликим удовольствием, Жудич.
— Ну я тогда нам у меня и накрою…
— Да леший с тобой, мне рассиживаться некогда!
— А я всё равно накрою. Разве ж это дело — без церемоний потреблять? В церемониях-то самая соль, — покряхтел пропойца Жудич и бодро ринулся от чёрного крыльца к сторожке.
Мальвин усмехнулся и поскорее вошёл, приспособил дрянную кацавейку, схватил чужую ливрею по размеру, вытер ноги, пригладил насквозь сырые волосы, придавая себе приличный вид. В Доме высоких гостей прежде останавливались, собственно, высокие гости, по большей части из Европейского Союзного правительства, но в сей нелёгкий исторический момент таковых не имелось, зато имелись жёны, любовницы и протеже наиболее склонных к истерии членов Четвёртого Патриархата. Некоторые и скрывать не пытались, что необъяснимая капитуляция Резервной Армии и последовавшее за ней открытие Петерберга пугают их своими последствиями вплоть до твёрдого намерения сбежать сразу, как Петерберг или Европы сделают любое резкое движение. От Петерберга можно ожидать чего угодно, от Европ — призывов к ответственности за допущенное безобразие. А чтобы сбежать успешно и укрыться в родной глуши, чая переждать бурю, жить следует на чемоданах. Тех, кто не постеснялся разместить свои чемоданы (а также жён, любовниц и протеже) не у себя в особняке, а прямо на территории Патриарших палат, было предостаточно.
Тем не менее в коридорах Дома высоких гостей стояла обморочная тишина — все, кто гостил здесь теперь, предпочитали поплотнее запирать двери и пореже сталкиваться друг с другом. Кое-кто специально требовал поселить его в пустующем крыле — например, анекдотический протеже барона Улина. Его уединение, впрочем, уже было нарушено: три дня назад из Фыйжевска вернулась инспекция во главе с графом Жуцким, который всеобщей истерии удивился, но, поразмыслив, всё же перевёз в Дом высоких гостей дочь. Собирался он или нет в ближайшее время обратно в Фыйжевск, Мальвин, Золотце, Скопцов и хэр Ройш пока не уяснили.
Лысая голова графа Жуцкого как по команде выплыла из-за поворота.
Поравнявшись с Мальвиным и совершенно на Мальвина не глядя, граф Жуцкой вальяжно бросил:
— Подайте нам с дочерью турецкого красного. И поскорее.
— Слушаюсь, ваше сиятельство, — безукоризненно кивнул Мальвин, желая графу Жуцкому с дочерью поперхнуться турецким красным, которого в погребе Дома высоких гостей не сыщешь. Придётся добежать до кухни Главного Присутственного.
Сейчас ещё анекдотический протеже барона Улина обязательно попросит звезду с неба, и Мальвин точно не успеет подслушать конфиденциальную беседу единственного оставшегося в живых графа Асматова.
— Стойте! — заголосил кто-то далеко за спиной, на том конце коридора. — Стойте! Вы ведь член Четвёртого Патриархата?
— Молодой человек, что вы себе позволяете? — раздражённо зевнул граф Жуцкой, и Мальвин не без злорадства решил, что раз он уже почти добрался до двери улинского протеже, то и помогать избавляться от помешанного просителя не станет. Обычно помешанные просители кидались в ноги на ступенях Главного Присутственного или прямо в холле, хотя иногда добирались и до Канцелярии, и до Библиотеки законников. А этот оригинал, видимо, воспользовался отлучкой сторожа Жудича.
— Я сейчас всё объясню!
— А я позову охрану, если вы не отпустите мой локоть. Когда вы в последний раз мылись?
— Зовите! Обязательно зовите охрану! Тот человек — лакей, с которым вы говорили, — я его знаю! Никакой он не лакей, он из так называемого Временного Расстрельного Комитета! Петербержского, вам наверняка известно…
Мальвина будто обухом огрели.
— Что вы несёте?
— Петерберг! Временный Расстрельный Комитет! Его фамилия Мальвин, он купеческий сын, учившийся в Академии Йихина…
Пальцы на дверном молоточке заиндевели, скрючились, наотрез отказываясь стучать к улинскому протеже. Мальвин знал, что вернее всего сейчас будет как ни в чём не бывало нести лакейскую повинность, но знание это повисло мёртвым грузом пальцев на дверном молоточке.
Они столько беспокоились, как бы кто-нибудь не признал в Патриарших палатах в лицо хэра Ройша, но не допускали и мысли, что признать могут не только его.
В Патриарших палатах, в лицо.
— Вы не в себе. Зачем бы людям из петербержских комитетов устраиваться сюда лакеями?
— Откуда мне знать? Поймайте его, допросите, посадите под замок, покуда не заговорит… Что же вы стоите, да вот же он в конце коридора! Разговор наш слушает! Вы что, не понимаете?! Он из Петерберга, он тот, кто устроил этот бардак, он преступник!
Что следовало делать в подобном случае хэру Ройшу, они повторяли без конца. Золотце с подобным случаем разобрался бы наверняка столь же легко и шельмовски, как разбирался с любой авантюрной импровизацией. А Скопцов начал бы лепетать невпопад оправдания, но даже его оправдания могли бы помочь положению — для одного лепечущего Скопцова не стали бы торопиться с вызовом охраны, куда он такой денется.
Но вот как в подобном случае поступить ему, Мальвин ответить не мог.
— Молодой человек, да не прикасайтесь же вы ко мне, — брезгливо фыркнул граф Жуцкой. — Вы выглядите так, будто искупались в каждой луже этого города. Однако, предположим, я вас услышал… Любезнейший! — позвал он. — Подойди-ка, любезнейший!
Тут пальцы Мальвина наконец разжались, вернулись хоть к какому-то подобию движения.
Зато замерли в оцепенении, казалось, сами мысли.
Глава 87. Старая память
Когда человек надолго попадает в заточение, жизнь его замирает. Там, за пределами тюремных стен, сменяются месяцы, дожди застывают инеем в трещинах кирпичных стен, дети мужают и уходят из дома. А пленнику остаётся безвременье, и его огромные карманы наполняются стеклянными шариками мелочей.
Когда приносят еду. Что поставить на кон в следующей карточной игре. Сколько волдырей лопнуло на ногах у соседа. Кто сегодня стоит в охране и смилостивится ли он подарить заключённым пересказ вчерашних новостей. Отрезанные от настоящего мира, пленники приручали крыс, сбивались в стаи и изобретали собственный новый язык.
Плеть же следил за тем, чтобы новости им пересказывали.
В казармах Охраны Петерберга, где томились пленники из Резервной Армии, был особый воздух. Медленный и нечистый, он лился в горло болотной водой, марая лёгкие. От него в животе просыпался голод, и Плеть думал, что этот голод должен быть знаком всякому петербержцу. Желание вырвать себе кусок свободы любой ценой.
Но никакое, даже самое низкое небо не давит так, как дощатое небо тюрьмы.
Они давно уже выучили Плеть в лицо и по имени, они любили его. Он приносил им водку, бумагу и новые карты. И поэтому, когда он принёс весть о том, что настало время уехать в Вилонскую степь, они обрадовались так, будто небо в степи не обьют досками.
«Вас отправят на грузовых авто. При вас будет охрана, но будет и запас еды, вода, достойные условия. Никто и никогда не отнесётся к вам как к скоту».
Охрану всё же выделили генералы, и Плети это не нравилось. Солдат не должен конвоировать солдата. Старший пёс в стае прижимает других к траве, лишь пока те не набрались сил, а чувство родства оказывается сильнее приказов. Но выбора никто не предлагал, так что Плеть делал своё дело. Долечивал больных, отсеивал подгнивших — тех, что совсем побились бы в дороге. Весь сегодняшний день ушёл на гигиену. В казармах имелись только самые примитивные краны и уборные, а конвоировать пленников в городскую баню выходило лишь небольшими группами, ибо воздух между ними и таврами-охранниками мигом взлетал вверх, повинуясь физическому закону о нагревании, и без воздуха все немедленно краснели и начинали хватать ртом.
Само собой. Этих людей победили, зачитав им имена их родных и друзей, убитых на Равнине таврами, а теперь тавры вели их по улицам в кандалах. Плеть даже удивлялся, что большинству солдат Резервной Армии хватало мудрости не ненавидеть его самого за одну только косу, и поэтому он приложил все силы к тому, чтобы сопровождать каждую группу.
Поэтому Басю пришлось оставить, что Плети тоже не нравилось. Бася забрался очень высоко, но горный ветер не помог ему расцвести, а лишь трепал его усталые нервы. Наедине с собой он лишался и защиты, и друга, и совета.
Плети не нравилось и то, что Бася упрямо отказывался видеть пропасть под носками своих сапог.
«Начальник, вы б нас, это… забрили. Вшей одной баней не сгонишь».
«Я не ваш начал’ник, начал’ник у вас будет на Колошме. — Из-за кандалов пленным было неудобно постоянно чесаться, и Плеть понял, что отъезд придётся ещё немного задержать. — Но вы правы».
К пленным он тоже всегда обращался на вы, потому что пленные не скот.
Возле бани в Припортовом районе не было даже лавок, но Плеть не смущала перспектива терпеливо стоять. Тавры-полицейские обычно отправлялись за пленными, но сам он устал от химического банного духа и предпочитал ждать снаружи.
Омывать подобает покойника перед погребением, однако Плеть не покидало чувство, будто пленные, наоборот, рождаются заново; будто в Вилонской степи их ждёт нечто такое, отчего они, приехав, сами не захотят бежать. Судьба? Судьба — или просто пустая надежда, извергнутая душой, следившей весь вчерашний вечер за тем, как к кузовам грузовых авто приваривают изнутри петли, в которые будет продета цепь.
Они не скот, нет; пучками продают не скот, а морковь на базаре.
— Эй, господин Плеть, что-то вы сегодня ненаблюдательны! — услышал он смутно знакомый голос. — Я перед вами стою-стою, а вы и глаз не поднимаете.
Глаза он поднял — и увидел перед собой молодую девушку. Тоже смутно знакомую, как если бы он знал её отца или брата, видел во сне или издалека. Крошечная шляпка с огромным кисейным бантом не была заколота в высокую причёску, как обычно у дам, а держалась на ленте, ибо светлые волосы девушки щерились короткой стрижкой. Корсет сжимал её так, что наружу выдавливался хрипловатый смешок, но черты за занавесью пудры, краски и помады по-прежнему от Плети ускользали.
— Неужто не признаёте? Думайте, думайте, мы с вами неоднократно виделись, — она взмахнула пустым, без папиросы, мундштуком, который вертела в пальцах. — Я говорила когда-то, что вернусь в Петерберг, если только в мире появится место, где женщина может жить на собственных правах, а не как чья-нибудь, скажем, жена… И, по слухам, вы меня не обманули.
Тяжёлые жемчуга на груди, по-мужски широко расставленные ноги и горячее сердце — такое горячее, что даже в весенней зяби пальто не потребовалось.
— Вы Брэд, — догадался Плеть. Девушка расхохоталась:
— Брада. Ну наконец-то! А мне-то мерещилось, когда плыла, что меня ещё в Порту признают. Спросят: зачем вам, мистер Брэд Джексон, два чемодана дамского платья? Бумаги-то у меня пока старые… — Она картинно напряглась, остекленела моделью портретиста. — Ну что, хороша?
— Как ваш ребёнок? — поинтересовался Плеть. За плечами Брады, еле различимых на сером припортовом фоне, художник набросал графа Набедренных и графа Метелина; каждый из них по-своему боялся её, тогда ещё нагую, не спрятавшую себя за корсетом и помадой.
— Остался в Британии у друзей дяди Сигизмунда. В Британии всё с ней будет хорошо — да, у меня замечательная девочка. Раз уж росы побоялись её приютить, что ж… Всегда отыщутся богатые старые девы, на заботу которых можно положиться, — она надула губки. — Так что, я вам не нравлюсь?
— Вам к лицу короткие волосы, — слегка растерялся Плеть. — Значит, вы оставили дочь и решили перебрат’ся в Петерберг?
— Схватываете на лету, — Брада растрепала стрижку и покрутилась, демонстрируя оную со всех сторон, — и для этого мне понадобится ваша помощь. Надо заметить, петербержские новости просто поразительны! Все Европы только о них и судачат — вы ведь знаете, что из-за Петерберга Финляндия-Голландия совершенно обнаглела? Когда импорт малость иссяк, голландцы встали в позу — мол, раз они единственные с Росской Конфедерацией по земле граничат, то все им должны… Ну да неважно, я от этого убежала. Но все Европы судачат. Да только не все Европы знают, кто входит в Революционный Комитет! Я как услышала — чуть со смеху не умерла! Надеюсь, вы и тут меня не обманете и предоставите гражданство Петерберга — по старой памяти.
В старой памяти граф Метелин, нервный и отчаянный, был ещё жив. В старой памяти граф Набедренных, наивный и глухой к ближним, был ещё собой.
Старая память липла к подолу Брады комьями недопереваренного снега, и это Плети не нравилось в высшей степени. Старая память грозила забиться новым пульсом.
— Революционного Комитета бол’ше нет.
— Я знаю, я знаю, — она перебрала в воздухе струны невидимой арфы, — в любом случае, это только названия. Дядя Сигизмунд ведь надо мной не потешается, нынешний градоуправец, господин Гныщевич — это правда тот Гныщевич? Ну, тот, недоросль в шляпе? — Заглянув в лицо Плети, Брада снова рассмеялась. — Простите, не обижайтесь, я знаю, что вы друзья. Поэтому, собственно, и решила отыскать лично вас, благо это несложно. А вот к господину градоуправцу, оказывается, как раз очень сложно попасть на приём, особенно если ты из Европ — ваше Управление настойчиво пытается записать меня к некоему заместителю… Но вы ведь понимаете, что я бы предпочла увидеться с вашим другом напрямую. Не хочу никому объяснять, почему Брэд Джексон, изображённый в моём паспорте, ходит в юбке. И почему я вообще пробиралась в Петерберг по поддельному паспорту… Понимаете же?
Плеть редко сомневался. Сомнения — удел тех, кто ищет способа думать за других. Но сейчас от него требовалось именно это. Плеть единственный видел, кто стоит у Брады за плечами, и потому Плети единственному было решать, что с ними делать.
— Петерберг обещал предоставит’ гражданство всякому, кто попросит, — ответил он. — Думаю, этот вопрос решится за пару дней, если документы — единственное, чего просите вы.
— Ну-у-у, — лукаво протянула Брада, — а как же старые друзья? Дядя Сигизмунд говорит, граф Набедренных болен. Что-то с желудком — колики? Или даже язва? Наверное, он не принимает, — решила она, не дожидаясь реакции. — Жаль, мне изрядно хотелось с ним повидаться. А другие?
— Я думаю, вам будет рад господин Приблев. Он как раз один из заместителей…
— Господин Приблев! — она даже притопнула, как в танце. — Господин Приблев меня не интересует. Я смутно припоминаю имя, но… — Брада фыркнула. — Нет, даже ваш низкорослый приятель мне симпатичнее, но и его я бы вряд ли назвала другом. Лучше скажите, чем нынче… что нынче делает граф Метелин?
Голос её вздрогнул подскочившим на быстрине ручейком, и Плеть пригляделся внимательней. В густо накрашенных глазах Брады отражалось ожидание.
— Покоится в могиле.
Она охнула. Сжала ресницами ручеёк, так что тот чуть не брызнул. Пробормотала:
— Значит, правда… — И продолжила нарочито бодрым голосом: — Жаль, очень жаль. Знаете, а ведь он делал мне предложение! Умора. Но с тех пор у меня было время подумать, и я… Мне показалось, что мы могли бы стать друзьями. В конце концов, такие красавчики на дороге не валяются. Что с ним, бедным, случилось?
— Его расстреляли за шпионство.
— Расстреляли? Вы? — На дне ручейка мелькнул острый осколок — не то льда, не то стекла. — Конечно, вы, кому же ещё в этом городе расстреливать.
— Не я, — покачал головой Плеть. Он не солгал.
— Я и не имела в виду вас лично. Какая разница… — румянец проступил через её белую пудру. — Теперь мне пуще прежнего хочется поговорить с вашим другом Гныщевичем.
И тогда сомнения Плети отшатнулись. Комья старой памяти вывалились на ковёр нынешнего дня, растеклись грязными лужами. У Баси и без этого хватает забот. Давным-давно Драмин метко говорил, что Бася живёт, будто едет на одном колесе; стоит ему остановиться и задуматься, как он упадёт. И уж точно ему не следует задумываться о судьбе графа Метелина. Не сейчас.
— Встречат’ся вам незачем, — твёрдо проговорил Плеть. — Я прослежу за документами. Где вы остановилис’? За пару дней…
— Что значит «незачем»? — обиженно зарделась она. — Я ведь никого не обвиняю, мне бы просто хотелось…
— Не нужно.
— Да почему, леший вас раздери?
Потому что это опасно. «Кто старое помянет, тому глаз вон», — говорят росы. Выбитый глаз куклы по имени Веня уже стоил Басе достаточно; не нужно ему понимать, сколько. Бася слишком жадный, чтобы это понимание стерпеть.
— Граф Метелин никогда не был вам так дорог, как моему другу.
— Позвольте мне самой решать!
— Вы придумали себе интерес к нему. Пуст’ эта фантазия останется на вашей совести. Не обременяйте ей других.
Она набрала побольше воздуху, чтобы затеять отчаянную ссору, но двери бань распахнулись, извергая мытых пленников и встрёпанных от пара тавров, и это позволило Плети ретироваться. Он не сомневался в том, что поступил правильно, но в душе его неприятным тёплым боком ворочалось беспокойство. Не стоило оставлять Басю одного. Помочь пленным было верно, но не стоило.
Что с ним может случиться? Плеть не знал второго столь же энергичного, живого и умелого человека. Но судьбы, сплетаясь, редко принимают в расчёт достоинства. У них есть собственный расчёт.
Он довёл пленных до казарм, заново осмотрел грузовые авто, предназначенные для припасов, а не для людей, и распорядился заменить консервированную фасоль на говядину, хотя не имел никакого права распоряжаться. Плеть не состоял ни в таврской полиции, ни в Охране Петерберга, ни в штате градоуправца. Он был не более чем Басиным другом. Телохранителем. Он должен был хранить.
Вскоре тревога всё же взяла верх, и Плеть поспешил в Управление. У Баси никогда не было своего дома — даже теперь, когда он мог бы не снять комнаты, а купить особняк. Иногда, в минуту сентиментальности, он говорил, что не следует добывать то, что испугаешься потерять.
Но Плеть не боялся бояться.
Мало кто в наше время умеет говорить о судьбе без усмешки, но чем иначе объяснить ту своевременность, с которой Плеть метнулся в Управление? Бася стоял в комнате за кабинетом градоуправца, где нередко и спал. Дверь в кабинет была распахнута, и шёлковый сюртук расплылся по полу кляксой.
Кляксой же бурела кровь на Басиной рубахе.
— Ну наконец-то! — возмущённо закричал он, завидев Плеть. — Mon frère, где ты шляешься?
Не сорвавшись на бег, Плеть запер за собой дверь, ведущую из кабинета в приёмную. Кто-то злой, но щедрый скользнул красной кистью по всему Басиному правому боку, расцветив светлые брюки до колена. Кровь успела запечься, и Бася не дрожал; он злобно пытался распутать и стащить с шеи платок.
— Всё не так страшно, как выглядит. Давай, где у тебя бинты? — сквозь злобу Бася вдруг усмехнулся: — Помнишь ещё, как меня перевязывать?
Плеть помнил. Разве мог он забыть? Старая память — настоящая старая память, а не история аферистки Брады или даже Метелина — обвила его руки настойчивым коконом и помогла скорее сорвать с Баси рубаху. Рана действительно оказалась не слишком серьёзной. Нож вошёл под кожу, вышел наружу и разодрал плоть, пролившись водопадом крови, но не задев ничего важного. В комнате, где ночевал градоуправец, имелась и уборная с краном, так что Плеть сумел быстро промыть ранение и туго перехватить его бинтами. Бася морщился и смеялся.
— Ты представляешь, mon frère? — разглагольствовал он, пока Плеть ходил вокруг него с бинтом в руке. — Покушаться на меня! И ладно бы это — но в одиночку, но с ножом! На что этот тип вообще рассчитывал?
— Тем не менее ты пропустил удар.
— Ну проглядел, — Бася небрежно пожал плечами. — Бывает. Я привык либо честно сражаться vis-à-vis, либо наносить подлый удар первым. Но я его хорошо отделал!
— Арестовал?
— Зачем? Он теперь ещё долго ни на кого не огрызнётся. И потом, насколько я сумел понять, главная претензия состояла как раз в таврской полиции — мол, нечего таврам росов погонять. Обидеть человека, отдав его после этого таврам, было бы смешно, но… c'est irrespectueux.
— Это была плохая затея.
— Не учи учёного, mon frère.
— Вся таврская полиция — плохая затея. Росам это оскорбител’но.
— Перетерпят. — Бася зашипел сквозь зубы, когда Плеть затянул бинт покрепче, и хмыкнул: — А ты талант не растерял! Надо было отдать тебя в Штейгеля, мировой бы docteur получился.
— Не надо было, — вышло у Плети как-то жалостливо.
— Ну не надо так не надо. — Ощупав повязку, Бася ещё раз удовлетворённо хмыкнул и вдруг сделался мягким. — А давненько ты меня не обматывал.
Давненько. С бинтов началось их знакомство.
Плети было всего тринадцать, но за спиной его уже лежало несколько побеждённых на ринге противников — таких же детей, которых так же натаскивали. Подпольные бои тогда были в некотором упадке, но росы, желающие не только сделать ставки, но и проверить себя, всё равно приходили почти каждый день. Плеть всегда немного сторонился людей, даже общины — тем более общины. Однако в презрении к этим росам он с ними сходился.
Цой Ночка, тогда ещё без седины в косе и без права решать за всех, окручивал богатых претендентов, мягко выдворял бедных и изредка клал глаз на перспективных. Но были и те, с кем он не желал церемониться, — те, чья обида на общину не могла ей навредить и на ком можно было выместить обиды самой общины. Над ними смеялись, их раззадоривали и избивали до полусмерти, а потом выкидывали прочь.
Когда в общину явился Бася, ему тоже было тринадцать.
Он утверждал, что местоположение ринга ему указал некий тавр, и вёл себя ровно так, как росы, с которыми можно не миндальничать. Петушился, выпячивал грудь и кричал, что ничего не боится.
Тавры не отличают детей от взрослых. Если ты утверждаешь, что готов драться, с тобой будут драться.
У Баси не было ни единого шанса.
Как и другие молодые бойцы, Плеть тогда ухаживал за рингом, поэтому видел произошедшее своими глазами. Драться Бася не умел совершенно, в нём был один только гонор; он визжал, кусался, бросался на противника всем телом, падал, и вставал, и вставал, и вставал. Плеть давно забыл черты шестнадцатилетнего парня, которого выставили против Баси, но почему-то не мог забыть имя: Урда Кочка. Урда Кочка даже не был особо натренирован.
Как и другие молодые бойцы, Плеть сперва посмеивался над росом-неумёхой; потом общинным детям это наскучило — они наблюдали такую потеху каждую неделю, и у ринга остался один только Плеть. Он не знал, что именно его заворожило. Многие росы пребывали в плену заблуждения, будто тавры оценят если не боевые их навыки, то силу духа. Но сила духа не стоит ничего, если она не подкрепляется умением и дисциплиной. Своему обладателю она лишь оставит более крепкие травмы.
А потом Бася больше не мог вставать. Он упирался в ринг ладонями, но не мог оторвать от земли даже грудь. По буйно вспыхнувшим синякам Плеть понял, что у Баси переломаны рёбра, и лица его не было видно. Он рыдал. Его локти дрожали.
В этом и было дело. Бася рыдал от боли, но всё ещё пытался подняться. Сила духа? Нет; сила упрямства. То, что другие так отчаянно пытались продемонстрировать, у Баси просто было. Урда Кочка, конечно, не слышал его бормотания, а больше в зале никого не было. Один только Плеть и разбирал невнятное «Щ-щас, я только поднимусь… Дай мне только… Я тебе…».
В Басиных заплывших синяками глазах даже не было злобы — только сосредоточенная решимость. И она никуда не делась, когда Урда Кочка пнул его под изломанные рёбра.
«Ну что, попробовали? Убедилис’? — покончив с более важными делами, Цой Ночка заглянул к рингу. — Выкин’те этого. Зубр Плет’, приберис’».
Молодые тавры редко сами заговаривают со старшими. Это не запрещается и не считается дурным; так просто не делают. Плети было страшно.
«Цой Ночка, а можно мне его… оставит’?»
«Тебе?» — нахмурился Цой Ночка.
«Мне».
«Разве ты — это что-то отдел’ное от общины? Зубр Плет’, общине не нужен этот рос. Значит, он не нужен и тебе».
«Это неправда, — выдавил Плеть и надломил себя, как ребро, чтобы не опустить глаз. — Я част’ общины, у меня ест’ долг перед общиной. Но если я хорошо исполняю свой долг, мне можно самому решат’, чего я хочу за его пределами. Этому учил меня ты».
Цой Ночка сделал несколько грозных шагов, но Плеть не шевельнулся. Он никогда ещё не смел чего-то просить. Это не запрещалось и не считалось дурным; так просто не делали.
«Твой долг — прибрат’ ринг», — с нажимом проговорил Цой Ночка.
«И я его уберу. Этого роса не будет на ринге, пока он не понадобится рингу».
Желваки Цоя Ночки играли, но в кривой его глаз пробралась усмешка.
«И что ты будешь с ним делат’? Этот рос не нужен общине. Община не даст ему ни еды, ни лекарств. Он просто умрёт».
«Если он умрёт, то умрёт. Позвол’ мне о нём позаботит’ся. — Плеть заставил себя не зажмуриться. — Пожалуйста».
Уже спустя много лет он понял, что не так был ему нужен этот рос, как право получить что-нибудь своё — хоть что-нибудь. Что-нибудь, что община не сумеет забрать и чем не сможет распорядиться, даже если пожелает.
Друг.
«Собачек и комнатных зверей заводят себе богатые росские дамы, — пренебрежительно хмыкнул Цой Ночка. — Прибери ринг, Зубр Плет’. Если этот рос навредит общине, отвечат’ тебе».
Наверное, Бася не слышал этого разговора. Уже спустя много лет он признался, что нашёл в общине то, чего не мог найти за её пределами. Семью. И он не ошибался: Цой Ночка быстро его полюбил и ещё быстрее приспособил под свои нужды. Уже спустя полгода Бася помогал у ринга, спустя год вышел на него сам. Он фантастически располагал к себе людей, имел чутьё и легко делал деньги.
Как только его рёбра срослись, он ушёл в Порт, смошенничал там и принёс долю Цою Ночке.
У Баси было чутьё. Он знал, как стать частью общины.
Но тогда, в самом начале, он валялся на тонком матрасе Плети в лихорадке, и первыми его словами были «Пошёл вон». Бася и сам понимал, что у него не было шансов, но поражение мучило его сильнее сломанных рёбер.
Вторыми его словами были «Научи меня нормально драться».
Третьими — «Au fait, как тебя зовут?»
Это происходило давно, и в то же время — это происходило здесь и сейчас. Плеть знал, что его зовут не «Зубр», и не мог найти ответа на третьи Басины слова.
«Я твой друг», — неловко сказал он.
Это происходило давно, и в то же время — это происходило здесь и сейчас.
Здесь и сейчас Бася повязывал платок поверх свежей рубашки, так что никто бы и не догадался о ране. Беспечно улыбался. Пристально выискивал на ковре следы крови.
— Mon frère, у меня есть к тебе одно важное поручение, — промурлыкал он, удовлетворившись ковром и с шипением разгибая спину.
Плеть насторожился.
— Я долго думал и решил, — Бася не торопился обернуться, — ты повезёшь пленных в Вилонскую степь. Да, да, я понимаю, что тебе вряд ли хочется, но это нужно сделать.
— Нет.
— Ты со мной не спорь! Ce n’est pas une matière à controverse. Я сказал, что повезёшь, — значит, повезёшь. — Он вздохнул. — Иначе никак. Пленные тебе доверяют, они тебя послушаются. Петербергу нужно от них как можно быстрее избавиться, казармы превратились в такой рассадник антисанитарии, что мне скоро оторвут голову. В Усадьбах теперь школа, а в Восточной части вши и лишаи! И потом, — Бася потёр лоб, — их ведь не в готовую тюрьму везти надо. Если верить Хикеракли, la destination — это голые поля. Я пораскинул мозгами и понял, что один в полях Хикеракли с такой прорвой народу не справится, даже если подкинуть ему ещё охраны. А ты… Ты ведь знаешь, что такое дисциплина, — усмехнулся он, подошёл и хлопнул Плеть по плечу. — Поезжай, mon frère. Помоги Хикеракли.
Если поручаешь свою свободу одному человеку, неизбежно приходит час, когда этот человек прикажет совершить нечто опасное. Что тогда делать? И что делать, когда он прикажет тебепоступить во вред ему?
Плеть много об этом думал. Он давно препоручил себя одному человеку; он знал, что это правильно. И знал, что настанет день, когда Бася протянет ему револьвер и предложит себя в качестве мишени.
— Не надо, Бася, — тихо попросил Плеть. — Тебе сейчас нел’зя остават’ся одному.
— Quelle absurdité! — громко воскликнул Бася, и Плеть увидел, что он понимает.
— На тебя покушаются. У тебя много врагов.
— Ты что же, думаешь, я не справлюсь?
— И мало друзей.
— Мой лучший друг — клинок стальной! Прекрати, сантименты тут неуместны.
Плеть ещё многое мог бы сказать. Что он не боится бояться за Басину жизнь. Что Басе нужен противовес, иначе не потребуется даже злоумышленников — он сам обо что-нибудь расшибётся. Что, добравшись до Управления, Бася получил в жизни всё чего хотел и поэтому теперь растерялся. Что он стал нервным, а студенческие приятельства ничего не стоят перед лицом взрослой жизни. Что он уже позволяет себе пропускать ножевые удары, что наглость не позволит ему проверять еду на отраву, что беспринципность не может вечно проходить безнаказанной.
Что Бася совершает ошибку.
Плеть ещё многое мог бы сказать, но не сказал. Он давно препоручил себя одному человеку, и сегодня этот человек велел ему уезжать.
— Ты хочешь, чтобы я, добравшис’ до Вилони, остался с Хикеракли?
— Да, — облегчённо кивнул Бася. — Первым делом сообщи, куда именно вам писать, а то Хикеракли не потрудился. Но он прислал карту с координатами — маршруты, de toute évidence, проложены, верно? Хикеракли будет выделываться, но ему наверняка понадобится помощь. А мы ведь не хотим его потерять, так? Bien entendu.
Плеть соглашался. Они подробно обсудили дальнейшие перемещения, связь и что Плеть вернётся в Петерберг как можно скорее — через пару месяцев.
— Милая, не надо слёз, — ухмыльнулся на прощание Бася. — Настоящие чувства разлука лишь укрепляет.
Чувства, а не положение градоуправца, хотел ответить Плеть.
Но не ответил.
Глава 88. Юношеский реализм
— Чувства свои оставьте при себе, лучше поговорим о вашем положении, — хладнокровно отрезал хэр Ройш, и Скопцов его мысленно осудил.
Чувства — существеннейшая материя, и пренебрегать ею в столь непростой ситуации недальновидно. Если мы в самом деле питаем надежды убедить графа Жуцкого поступить поперёк собственных выгод, недальновидно вдвойне.
Скопцов любил и не любил убеждать: с одной стороны, всегда лестно сыскать такой аргумент, который переломит сопротивление, высветит несостоятельность возражений; с другой — убеждая, по собственной воле становишься назойливым и жалким просителем и всё ожидаешь, когда же тебя погонят метлой.
И не следует обманываться, будто человеку в путах и со здоровенной шишкой на лысой голове неоткуда взять метлу, чтобы гнать просителей. Это то, чего не понимал хэр Ройш, но явственно видел Скопцов.
А потому он, помявшись, всё-таки вступился за чувства графа Жуцкого:
— Ваше сиятельство, сколь бы абсурдно это ни звучало в данных нам обстоятельствах, мы… мы не без сопереживания относимся к вашим злоключениям. Вернуться с другого конца Росской Конфедерации, обнаружить в Патриарших палатах кавардак, на который вы уже вряд ли сможете повлиять — о, это серьёзное испытание! И так скоро волею несчастливого случая попасть в плен…
— Волею случая? — выкатил глаза граф Жуцкой. — Юноша, это вы называете волей случая? Петербержские бунтовщики в Четвёртом Патриархате — случай?!
— Для вас — случай, — подхватил хэр Ройш протянутую Скопцовым нить, чего ожидать от него было нельзя никак. — Вы ведь не станете отрицать, что этот жребий мог выпасть и не на вашу долю?
Хэр Ройш с наслаждением прогулялся от стены до стены наимрачнейшего подвала, где Скопцову становилось отчётливо не по себе. В наслаждении его, впрочем, не имелось ничего удивительного: необходимость коротать дни в часовой башне приохотит и к подвалу, если только тот нов и не измерен пока шагами вдоль и поперёк.
И к тому же (озарило вдруг Скопцова до того неуместно, что он чуть было не хихикнул вслух), хэру Ройшу наверняка мил этот подвал, поскольку спрятан он под подлинными Патриаршими палатами. Историческими и достоверными, ныне бережно укутанными в кирпичный футляр, чтобы служить забытым музеем на территории Патриарших палат новых, в некотором роде фальшивых. Вот тут, прямо над головой, а то и в самом подвале, расхаживали когда-то в тяжёлой серебряной парче истинные патриархи — жестокие, коварные, но великие хозяева Столичной Роси, а не беззубое аристократическое собрание, поименованное в честь предшественников словно бы с насмешкой. И хэр Ройш никогда в том не признается, но и в его душе есть место благоговению пред руинами могущества. Быть может, в его душе места под это благоговение отведено несоизмеримо больше, чем в чьей-либо ещё.
Золотце вот нескрываемо забавлялся собственным решением разместить непредвиденных пленников в исторических подвалах, но примерял ли он в воображении тяжёлую серебряную парчу?
Хэр Ройш, будто заслышав рассуждения Скопцова, чуть суетливо отдалился от дыбы, которую только что созерцал едва ли не элегически. Скопцов поёжился дыбе и сконфузился предполагаемому чтению мыслей.
— Граф, — с неодобрением вздохнул хэр Ройш, — проявите здравость и примите сей поворот судьбы как данность. Признаться, не вижу для вас практической пользы возмущения. Да, мы не нравимся вам, но ведь и мы вас не выбирали для диалога — и вряд ли пожелали бы выбрать, не соверши за нас выбор роковая случайность.
— Призываете к взаимному уважению недовольств друг друга? — граф Жуцкой надсадно усмехнулся, но за надсадностью проступило наконец некоторое любопытство.
Хэр Ройш кивнул.
Когда вчера перед ужином оторопелый Мальвин поймал Скопцова в холле Главного Присутственного и коротко изложил проблему, они тотчас метнулись за Золотцем на кухню. Золотце одновременно смеялся, злился и кусал локти, но был твёрд в главном: сначала оповестить хэра Ройша, а уж потом разбираться с частностями вроде условий содержания — ведь хэр Ройш наверняка вознегодует.
И хэр Ройш вознегодовал. Шутка ли — пленить по неосторожности члена Четвёртого Патриархата! Без плана, без договорённости, без ясного осознания, что же с ним теперь делать. Скопцов от такого поворота пришёл в отчаяние, да и захвативший заложника Мальвин сам изрядно растерялся.
Вернее, заложников.
Он сразу повинился в том, что привёл за собой в Патриаршие палаты слежку. Столкнулся где-то на улице с подозрительной личностью, подозрительность даже отметил, но поспешность и дурная погода подвели, лишили осторожности. Скопцов бросился Мальвина утешать: да разве ж думал кто, что в Столице могут признать в лицо не хэра Ройша?
Мальвин только хмыкнул с горечью: а ведь думали, думали! Но, обсудив, думать себе запретили.
В безлюдном крыле Дома высоких гостей на графа Жуцкого с разоблачениями выскочил некто Евгений Червецов — петербержец, выпускник Йихинской Академии, предполагаемый взрыватель Алмазов.
Скопцов, услышав о том, ахнул, хэр Ройш цыкнул зубом, что было для него проявлением высочайшей экзальтации, а Золотце отвернулся к стене и подавлено шепнул: «Простите меня, господа».
Извинения его звучали до того дико, что никто не нашёлся с ответом.
Ещё в Петерберге хэр Ройш заявил: покойный Метелин за водкой поведал Хикеракли не только о намерениях Резервной Армии. Ещё он, к примеру, пересказывал слух о петербержском взрывателе, который едва не босиком бежал в Столицу. Метелин этот слух проверить не успел из-за грянувшей мобилизации, но адресок убежища раздобыл — хотел из первых рук вызнать, так что же творится в родном городе. Хмельному Хикеракли хватило соображения адреском поинтересоваться.
«Ваши предложения, господа?» — улыбнулся тогда хэр Ройш с видимым довольством. Возможность всё же поквитаться за Алмазы его вдохновляла.
Скопцов и Мальвин, не сговариваясь, ответили, что предложения у них, несомненно, имеются, но, ежели по совести, окончательное решение должно оставаться за Золотцем.
А Золотце лишь потряс кудрявой головой.
«Подскажите, нам чем-нибудь пригодится этот Червецов? Какая в нём может быть польза? Сообщников у него, кажется, не было, как он раздобыл бомбу, нам в принципе известно, как бежал за казармы — тоже… Если исходить из того, что о нём говорят знакомцы, к дальнейшей вредительской деятельности он вряд ли способен. Впрочем, если кто-то из вас опасается…»
«Опасается?! — возмутился Мальвин. — Жорж, вы шутите! Польза, чем пригодится… Он убил вашего отца! И все мы знаем, что уж вы-то своим отцом дорожили».
«Моего батюшку убила бомба, с которой он не совладал».
«Позволю себе заметить, — сухо, но не скрывая преференций вмешался хэр Ройш, — что связь между бомбой и тем, кто её закладывал, самая непосредственная».
«Оставьте свой силлогистический подход на какой-нибудь другой случай! Неужели вы не понимаете…»
«Что месть не вернёт господина Солосье? — подсказал Скопцов несколько опасливо. — О, поверьте, мы понимаем это прекрасно, но смеем предполагать, что она могла бы… Простите великодушно, но она могла бы пойти на пользу вам».
Золотце не стал ни язвить, ни оскорбляться. Закурил папиросу, вдохнул дым, помолчал, честно прислушиваясь к себе.
«Нет, господа. Мне нет дела до того, кто закладывал бомбу. Я уверен, батюшке на моём месте не было бы… Это самое главное. Так что пусть уж прячется от революции в Столице, пока она дотуда не докатилась. Несчастный человек, вот же он удивится! Ему бы в Европы, дураку…»
И вот ведь как причудливо выворачивается жизнь: то, что ещё недавно казалось высочайшим благородством и душевной зрелостью, сегодня обращается крайне досадным упущением, из-за которого всё могло пойти прахом! А значит, здесь было бы куда больше проку от душевной незрелости. Скопцова чрезвычайно занимал этот парадокс, ставящий под сомнение такую уж непременную необходимость нравственного развития. Мы уверены, что преодоление заложенных в человеческую природу инстинктов ведёт к благу и процветанию, но столько ли в этом правды, сколько мы ежечасно твердим? Европейцам нравственно развиваться велит их бог, но что велит нам? Затоптанные следы исконно росской веры в шельм, охотящихся на грешников?
Шельмы ведь сами грешники — и потому отнюдь не каждому под силу с ними тягаться. Так не значит ли это, что разумней опираться на инстинкты, которые даны нам как раз для того, чтобы не заплутать среди возможных решений и быстро выделить из них самое для человеческой природы естественное?
Скопцов боялся этих новых вопросов, что заводились в голове подобно плесени или ржавчине. Скопцов не хотел бы однажды проснуться шельмой. Но с другой-то стороны, беспощадно права народная мудрость: не истрепав полы, не влезешь на ёлу.
А эта ёла была на редкость высока.
— Верно ли я понимаю, — поёрзал в путах граф Жуцкой, — что ваши аппетиты не ограничиваются одним лишь Петербергом?
Слово «аппетиты» было злым и как нельзя лучше подходило шельмам.
— Наш здравый смысл, — отозвался хэр Ройш, — подсказывает нам, что один лишь Петерберг не сможет играть по собственным правилам, если вокруг него будет хлюпать вековечное болото личного обогащения, лени и тупоумия.
Граф Жуцкой картинно закатил глаза.
— Ну что я могу вам сказать, молодые люди… Умным себя почитает каждый, таково уж наше людское устройство. То, что вы зовёте ленью, есть тривиальная утомлённость, с годами вас она тоже посетит. А личное обогащение… Чем плохо личное обогащение? Вы, победители Петерберга, наверняка не бедствуете!
— В самом деле, у лакеев в Патриарших палатах приличное жалование, — плюнул ядом хэр Ройш.
— Не стану спорить, готовность взяться за дело собственными руками делает вам честь. Хоть в том по-прежнему слишком много, кхм, юности… Но не увиливайте от ответа!
— Ответ вас разочарует. Если вы подозреваете в обогащении меня, то глубоко ошибаетесь: изрядная доля состояния Ройшей была потрачена на нужды переходного для города периода. Все те из нас, кто располагал каким-либо состоянием, скорее поиздержались, нежели наоборот. А, к примеру, человек, узурпировавший власть над Охраной Петерберга, жил на хлебе, воде и солдатских папиросах — и это имея в своих руках столь серьёзный рычаг влияния. Так что ваши инсинуации больше говорят о вас, нежели о нас. Деньги, граф, не цель политики, а её средство. Именно поэтому в Росской Конфедерации политики до прошлой осени не было.
— Смелое утверждение. И что же, по-вашему, происходит в Патриарших палатах?
— Я не силён в просторечиях, но подозреваю, что у петербержских портовых бандитов должно быть отдельное слово для обозначения дележа добычи.
— Наглец! — граф Жуцкой вскочил бы с древнего пыточного сиденья, не будь он накрепко к тому привязан. Золотце с Мальвиным наотрез отказались оставлять Скопцова и хэра Ройша наедине с заложником, который может двигаться.
— Уймитесь, — поморщился хэр Ройш. — Я действительно должен тратить своё время, зачитывая статьи расходов Жуцких за последние годы? Хотя постойте… Это ведь вы тот оригинал, который построил себе дворец за Великим Индокитайским каналом?
— Да как вы смеете…
— Смею. Смею и точка. Мы перекроили целый город, вынудили покориться петербержское высшее общество, отняли у командования Охраны Петерберга их казармы, растоптали наместнический корпус, встретили делегацию из Четвёртого Патриархата и заставили сдаться Резервную Армию. Вы представляете, сколько раз я слышал блеющее «как вы смеете»?
Хэр Ройш говорил негромко и совершенно спокойно, но слова его отдавались у Скопцова громом в ушах. Такого хэра Ройша Скопцов прежде не знал.
Вернее, знал. Знал, конечно, — предчувствовал и иногда умудрялся разглядеть прямо на лекции или за столом в «Пёсьем дворе», но всегда суматошно отгонял видение. И теперь готов был поручиться, что именно таким хэр Ройш входил в камеру к родному отцу.
И незримая, но тяжёлая серебряная парча волочилась за ним по стылому казарменному полу.
Граф Жуцкой умолк, граф Жуцкой спрятался внутрь себя, граф Жуцкой почуял шаткость своего положения. Граф Жуцкой наверняка вспомнил, как прикатила на «Метели» голова графа Тепловодищева.
Скопцов почитал голову графа Тепловодищева мерзостью и дикарством — закономерным следствием, если так можно выразиться, сотворчества Твирина и Вени. Но сейчас, в подвале, голова графа Тепловодищева вдруг обрела новый, доселе ускользавший от Скопцова смысл: да, она была мерзостью, однако не была дикарством — она была эхом времён серебряной парчи. И не двулично ли взахлёб читать об этом времени книжки, а повстречавшись с ним, отшатываться?
— Ваше сиятельство, — позвал Скопцов, весьма смутно догадываясь, о чём заговорит дальше, — вы обеспокоились своей безопасностью? И совершенно справедливо. Нет-нет, мы вовсе не испытываем желания причинять вам вред, но тем хуже для вас. Более того, мы не испытываем желания даже угрожать вам, а значит, вы можете ненароком упустить свой последний шанс оказать нам содействие и стать нашим другом. У нас много дел, ваше сиятельство, и в один отнюдь не прекрасный для вас момент мы захотим к ним вернуться. Имейте это, пожалуйста, в виду.
Хэр Ройш обернулся к Скопцову и вздёрнул брови. В другой раз это непременно бы его сконфузило, но сейчас, в подвале, всё обыденное отменили, точно лекции из-за расстрела Городского совета.
— Оказать вам содействие и самому стать преступником? — очнулся граф Жуцкой.
До чего же любезно людям навешивать ярлыки! Как будто за ярлыками можно спрятать неугодное, ярлыком вычеркнуть неугодное из своей жизни, отказать от дома.
— Вы полагаете себя покамест безвинным? Ваше сиятельство, а ведь вы раздумывали забрать дочь и уехать в Фыйжевск, чтобы не отвечать перед Европейским Союзным правительством за росский хаос. Это ли не преступление?
— Моей жене нездоровится. Согласно должностным инструкциям Четвёртого Патриархата, я имею право в любой момент покинуть Столицу, если личные обстоятельства…
— Уже вашей жене? Простите, собственными лакейскими ушами слышал, что вашей престарелой матушке.
Граф Жуцкой походил на тех рыб с кухни Главного Присутственного, что важно раздувают щёки в ожидании своей очереди быть вынутыми из аквариума и зажаренными. Всякий раз, когда Скопцов заворачивал к Золотцу на кухню, он испытывал к рыбам величайшее сочувствие: аквариум тесен и безнадёжен, лучше бы их не мучали из гурманских соображений, а убивали сразу. Графу Жуцкому сочувствовать получалось хуже: в отличие от кухонных рыб, у него имелся путь к спасению. Если он предпочитает не идти по этому пути, что ж, таков его выбор.
— Содействие, говорите… Ну хорошо, не ознакомиться с вашими требованиями было бы воистину глупо. Прошу вас, не томите.
Хэр Ройш победоносно фыркнул.
— Наши требования просты — Четвёртый Патриархат должен сложить с себя все полномочия. Самораспуститься, упразднить себя как институцию. Этого будет вполне достаточно.
— Да вы насмехаетесь… — поперхнулся граф Жуцкой. — Вы никогда не добьётесь такого, Четвёртому Патриархату незачем соглашаться, это же просто немыслимо!
— Немыслимо? С тех пор, как пришли известия о капитуляции Резервной Армии, сколько его благороднейших членов предпочли бремени власти бегство в родные края?
— Тогда вы прогадали. Предложить сложение полномочий беглецам было бы хоть сколько-нибудь разумно, но те, что остались, тверды в своих позициях.
— Многие из оставшихся попросту медлительны и всё ещё планируют бегство. Вы, например.
— Нет, момент упущен… — граф Жуцкой сморщил высоченный лоб. — Сами понимаете, коллегиальный орган! Для самороспуска нужно большинство голосов, но его уже не получить — фракция, ха, готовых нести ответственность теперь особенно сильна. Наверняка же знаете: неделю назад до Столицы добрался один достойный доверия старший офицер Резервной Армии, который контуженным укрывался в деревнях — безумная, книжная история! Его свидетельства об осаде Петерберга вызвали фурор, тем более что он был знаком с юным Асматовым, бедняжкой, — и клянётся, что своими глазами видел, как тот взорвался.
После чего его отец, сам с делегацией в Петерберг не поехавший, собрал в кулак то, что осталось от Четвёртого Патриархата, и хорошенько встряхнул. Хэр Ройш велел шпионить за ним день и ночь, и Мальвин с Золотцем повиновались, а Скопцов, встречая этого господина, непременно краснел: очень уж многое в его чертах напоминало о младшей сестре.
— Знаем, знаем, — отмахнулся хэр Ройш от Жуцкого. — И очень сожалеем, что не можем пока официально опровергнуть свидетельства этого образцового офицера, труса и лжеца. Ильян Аркадьевич Асматов погиб отнюдь не от взрыва, а при прямом содействии солдат Резервной Армии, возможного взрыва испугавшихся и собственноручно расстрелявших члена Четвёртого Патриархата. Такие слухи тоже бродят по городу, однако же в Патриарших палатах отчего-то предпочитают их игнорировать.
— Даже если это и правда… Как прикажете с такой правдой дальше жить?
— Вот в этом, граф, и кроется главное наше с вами различие — а вовсе не в возрасте, как вы пытаетесь выставить. Иллюзии вам дороже фактов, хотя только факты дают реальную силу. Зато иллюзии помогают поверить, что сила ни к чему, что всё в порядке, что можно не перетруждаться слишком. Это нездорово.
— И вы явились нас лечить?
— Говорят, больным предписан покой.
— О, очень скоро ваш Петерберг узнает, что предписано больным! — граф Жуцкой вскинул подбородок и посмотрел на хэра Ройша испытующе.
— Не запугивайте нас рекрутированием четвёртой армии, это пустое.
О том, что Четвёртому Патриархату дозволено рекрутировать ещё одну армию, догадывались лишь те, кто с лупой ползал по строчкам бесчисленных кодексов и сводов, регламентирующих жизнь Росской Конфедерации. Однако сама идея лежала на поверхности: Резервная Армия каждый год одаривает все города и ызды чиновниками из офицеров и приставами да урядниками из солдат. Петерберг с этой практикой незнаком, поскольку там спокойствие улиц блюдёт сама Охрана Петерберга, но по всей остальной росской земле правопорядком заняты отставные солдаты Резервной Армии. Многие из них стары, хворы и растеряли выучку, но всё ж таки они есть и их возможно призвать в случае острой нужды.
Конечно, города и ызды не в восторге от такой перспективы, на что красноречиво указывают письма, через день приходящие в Четвёртый Патриархат. Где-то по-прежнему не успокоилось недовольство, поднятое налогом на бездетность; где-то недовольство только просыпается — отчасти подстёгнутое вестями из Петерберга. Так или иначе, а делиться людьми, обученными обращению с оружием, Городские советы не торопятся.
Это-то и стало решающим аргументом для множества беглецов Четвёртого Патриархата: города чувствуют свою значимость в нынешней ситуации, города торгуются и не хотят прогадать. Заманчиво и успокоительно для души переметнуться от тех, кто просит, к тем, у кого просят. К тем, кто ставит условия и сам выбирает меру своего участия.
Особенно поражали воображение Скопцова метания Четвёртого Патриархата по вопросу, так как же использовать армию, если её удастся-таки рекрутировать. Послать на Петерберг? Послать на Южную Равнину, кровоточащую, траурную и благодаря теперешнему бардаку перешедшую под контроль тавров? Оставить в Столице ради бездеятельного устрашения? Или вовсе сдать внаём какой-нибудь из европейских корон, раз уж в Европах с каждым днём назревает нечто, что боязно называть по имени?
Скопцову тоже было когда-то боязно, а вот хэр Ройш, Мальвин и Золотце обсуждали всеевропейскую войну так, будто она была делом решённым, будничным и в будничности своей приятным.
«Господа… Господа, мне неловко спрашивать об этом, — ещё в Петерберге сыскал в себе смелость Скопцов, — но не терзает ли вашу совесть вина Петерберга — наша вина! — за нынешнее напряжение в Европах? Мы ведь понимаем, что плачевный экономический перекос в пользу одних стран и бедственное положение других — всецело на закрытии нашего Порта…»
«Всецело? — ухмыльнулся тогда Мальвин. — Нет уж, увольте. Во-первых, кто понуждал их впадать в такую зависимость от росских ресурсов? Они хотели наши недра, наш лес, наше зерно и наше мясо — они их получили. Могли бы и предвидеть, что однажды это благолепие сыграет против них. Но, положим, это системная беда, так что леший с ней. Во-вторых же, я бы не рекомендовал вам взваливать на себя ответственность за то, что Союзное правительство неспособно урегулировать налоговые отношения членов союза в непростых обстоятельствах. Гроша ломанного не стоило их так называемое «цивилизационное преимущество», раз от столь деликатного пинка мигом повылезли шельмы!»
«Вы жестокосердны. Пинок пинком, но война, господа, совсем иное дело!»
«Чем вы слушали речи графа, господин Скопцов? — качал головой хэр Ройш. — Мы пока что худое и никчёмное, но национальное государство. И должны бы защищать национальные интересы, а перегрызшиеся друг с другом Европы, которые ослабнут и согласятся на пересмотр убыточных для нас договоренностей, — самый прямой наш национальный интерес. Что вас смущает?»
«Что войну контролировать невозможно. Даже если и отбросить человеколюбие, сосредоточившись на наших интересах, всё равно остаётся опасность, что война докатится до наших же границ. Европейскому Союзному правительству, действуй оно по уму, следовало бы перенаправить пыл отдельных своих членов именно на нас!»
«А вот для этого, — с неуловимым кокетством гримасничал Золотце, — мы и отправим Охрану Петерберга рыть окопы поближе к границам. Вдруг пригодятся. Вы, кстати, уже сосватали Коленвалу Твирина?»
И Скопцов, вглядываясь в уверенные лица друзей, соглашался: если Европы затопит войной, мы только выиграем. А потому мы будем прилежно и тайно готовиться к войне, пока все остальные — включая генералов Охраны Петерберга — не сознают её близости, с повседневной незыблемостью веруя в Пакт о неагрессии.
На следующее утро после того, как он «сосватал Коленвалу Твирина», Скопцову был странный сон. В этом сне Твирин не приговаривал к смерти графа Тепловодищева, а каким-то чудесным для всех образом бежал с ним вдвоём в Европы, что позволило Петербергу свободно вздохнуть и подписать-таки первоначальные соглашения с Четвёртым Патриархатом. И все были счастливы: граф занял место графа Тепловодищева в Патриарших палатах и увёз с собой помощником господина Туралеева, Веня ударился в религию, Гныщевич раскаялся в смерти Метелина (в этой реальности, впрочем, не состоявшейся) и сам поступил на службу в Резервную Армию, где с него сняли наконец шляпу и шпоры. Коленвал и Плеть вошли в первый состав петербержского демократического парламента. Хикеракли построил в Вилонской степи, что начиналась прямо за Межевкой, школу.
Элизабета, оставшись без супруга, каждый день присылала Скопцову приглашения на ужин.
Добрая половина тут была банальной сонной чепухой, которая никак не сообразуется с законами бодрствующего мира, но сладостное чувство благоденствия тем утром скрутило Скопцова пополам.
Всё ведь могло, могло устроиться иначе! Хэр Ройш в самом деле удовлетворился бы пресловутыми соглашениями, будь они подписаны — и Петерберг зажил бы спокойно, с парламентом, постепенно и ласково воодушевляя своим примером Росскую Конфедерацию. Никто не рассчитывал, что придётся ухнуть в омут с головой, в несколько дней переиначив все планы.
Когда графа Тепловодищева расстреляли, хэр Ройш сказал: мы не можем больше надеяться хоть на какое-то расположение Четвёртого Патриархата, поэтому теперь мы выбираем за него, как к нам относиться. Когда же стало известно о приближающейся Резервной Армии, он добавил: или мы навяжем свои правила игры всей Росской Конфедерации и Европам, или можем сдаваться сейчас.
Никто не хотел сдаваться. Мы не захотели.
И прямо в лихорадочных передышках от подготовки к осаде нарождались образы будущего: должностная инструкция градоуправца, новые обязанности Охраны Петерберга, новая роль Второй Охраны, перечень доверенных лиц, коим надлежит разъехаться по росским городам, фальшивые документы уроженцев Ыберга для устройства лакеями… Хотя ыбержские документы, кажется, возникли в обсуждениях значительно позже осады — дня эдак через три.
О, это было умно, находчиво, смело — и очень уж быстро для Скопцова. От такой скорой смены целей кружилась голова.
А ещё голова кружилась от Элизабеты Туралеевой, и поскольку невозможно выдержать на ногах столько головокружения разом, Скопцов примирился со сменой целей. В том смысле, что махнул на неё рукой и бросил рефлексировать.
Пусть уж идёт как идёт. Вернее, несётся обезумевшим скакуном.
— И всё же рано вы почувствовали себя хозяевами ситуации, молодые люди. Рекрутирование четвёртой армии! Я, если хотите, первейший противник этого решения, поскольку ясно вижу все недостатки для городов и считаю, что они в конечном итоге перевесят приписываемые достоинства. Возьмём, к примеру, многострадальную Кирзань…
Граф Жуцкой, по-прежнему в путах и с шишкой на лысой голове, непостижимо развеселился. Впервые за сегодня он произносил «молодые люди» твёрдо и хитро, а не нарочито — будто уверился в превосходстве. Он болтал про кирзанский рабочий бунт так, как расхваливают закуски в незнакомой ресторации или чествуют успехи чужих детей — с вежливой, но удручающе необязательной охотой.
Скопцову стало вдруг неуютно. У графа Жуцкого в рукаве какой-то козырь, с которым ему тепло и в подвале.
— Ваше сиятельство… — прокашлялся Скопцов. — Обстановка в Кирзани нам известна, и мы тоже не поддерживаем рекрутирование… Не в том смысле, что не поддерживаем его со своих субъективных позиций, а и абстрактно тоже, с точки зрения здравого расчёта. Так что можете не тратить слова на доказательства, тут мы с вами солидарны. Но вы дали понять, что располагаете сведениями, которые нам, по вашему мнению, неизвестны…
Хэр Ройш недоумённо нахмурился.
— Известны, неизвестны — как я могу судить? — расцвел ещё пуще граф Жуцкой. — Вы так непредсказуемы, вы пробрались в самое сердце Четвёртого Патриархата и остаётесь незамеченными… Конечно, ударять меня по голове прямо в Доме высоких гостей было рискованно, но вы ведь разберётесь и с этим. Кстати, как? Симулируете моё бегство в Фыйжевск?
Скопцов набрал побольше воздуха и, старательно не глядя на хэра Ройша, выпалил:
— Нет, мы действительно отпустим вас в Фыйжевск, куда вы и собирались.
— Вот как? Приятная неожиданность! И каковы ваши резоны?
— О, думаю, мы поймём друг друга, — начал Скопцов, силясь не тараторить от волнения. — Казалось бы, в родном городе вы влиятельны, ваша супруга наполовину индокитаянка, у вас есть связи за Великим каналом. Перед этой встречей мы освежили в памяти вашу биографию и обнаружили, что в Четвёртый Патриархат вы вошли в результате развития в Фыйжевске не самых простых внутренних процессов… У вас застарелая вражда с графом Белогнёвым, членом Городского совета. Вы медлили и не решались на бегство, потому что вероятность потерять так место в Четвёртом Патриархате всё же существует, но и в Городском совете Фыйжевска вас не ждут… По крайней мере, граф Белогнёв прикладывает все усилия, чтобы это было так. — Граф Жуцкой одарил Скопцова до того деланной насмешкой, что она его только приободрила. — Мы можем вам помочь. Характер помощи, конечно, следует обсудить отдельно. Но мы располагаем обширным арсеналом инструментов… Да, мы могли бы… физически устранить графа Белогнёва, если вам так сподручнее. Или могли бы его компрометировать, нам есть что предъявить — знаете ли, архивы покойного хэра Ройша таят в себе немало неожиданностей. Мы могли бы…
Живой хэр Ройш бряцнул какой-то звонкой пыточной железкой, и Скопцов сбился.
Конечно, хэр Ройш недоволен — он не намеревался одаривать милостями графа Жуцкого! Но Скопцов вновь чуял то, что от хэра Ройша ускользало: не выложенный пока на стол козырь графа Жуцкого серьёзен, если он так успокоился, ухватившись за него. Никак нельзя ставить себя в положение одариваемых — жизненно важно самим одарить первыми. Все те же слова звучали бы жалко, будь они ответом на условия, которые поставил граф Жуцкой.
А что условия он поставить хочет, сомневаться не приходится.
И потому Скопцов продолжил:
— Но вас интересовали наши резоны… Признаемся: их нет. Видите ли, ваше сиятельство, всё, что нам нужно — это сильная местная власть в городах, в частности, в вашем Фыйжевске. Мы возлагаем на неё определённые надежды. Это государство себя исчерпало, ему на смену должно прийти нечто новое. А новое невозможно построить без сильной местной власти. И да, нам совершенно безразлично, кто именно ей станет. Мы могли бы заключить договорённость как раз с графом Белогнёвым… или с бароном Вешневетом, если искать среди членов Городского совета. Но раз уж так вышло, что эти достойные господа в Фыйжевске, а с вами мы уже познакомились — почему бы не предложить союз вам?
Граф Белогнёв, как прекрасно знал Скопцов, нравился хэру Ройшу в роли сильной местной власти гораздо больше.
— Хотите сделать меня — как это у вас теперь называется — единым градоуправцем Свободного Фыйжевска?
— Например. Или не градоуправцем — форму управления Свободный Фыйжевск будет свободен выбирать на своё усмотрение.
— А если я сепаратист и пожелаю присоединить эту территорию к Индокитаю?
— Такое легко представить, — подал голос хэр Ройш, — однако мы готовы поспорить, что наши условия в конечном итоге будут заманчивей индокитайских. Поскольку нам Фыйжевск нужен, а вот нужен ли он Индокитаю не в качестве торгового узла, а как собственная провинция, ещё неизвестно.
Скопцов страстно возблагодарил лешего за то, что в хэре Ройше всё же сыскалось доверие! Как бы они сейчас выглядели, вздумай хэр Ройш опровергать предложенное Скопцовым?
Граф же Жуцкой задумался. Не будь на нём пут, он бы тёр лоб и курил, а так обходился мерным постукиванием пальцев по пыточному сидению. Что в нём было хорошо, так это ровное отношение к тому, как с ним обращаются, — путам он возмущался куда меньше, чем некоторый люд попроще камерам в казармах.
— Знаете, молодые люди, — заговорил он наконец, — ваш юношеский оптимизм чем-то, бесспорно, привлекателен. Я бы посмеялся над вами, если бы не книжная история Петерберга, где юношеский оптимизм обернулся вдруг юношеским реализмом. Быть может, по случайности, быть может, мы чего-то не знаем об истоках и причинах, но прецедент имеется, и назвать вас пустыми мечтателями я никак не могу. В конце концов, это вы… вернее, ваш друг оглушил меня, связал, доставил к вам на беседу. И вы на удивление метко целитесь — я ведь в самом деле способен очароваться перспективой править Фыйжевском. Как бы то ни было, Четвёртый Патриархат ныне ждут сплошь потрясения — вашего ли авторства, европейского ли. А Фыйжевск далеко, это практически Индокитай, у него собственные соглашения с другой стороной канала, на которые не особенно влияет общая обстановка в Росской Конфедерации, — он мечтательно покивал сам себе. — А ещё я только-только побывал там с инспекцией и заново убедился: мне чужды решения графа Белогнёва по городскому хозяйству, я бы многое делал иначе. Да, я хотел бы делать — я, знаете ли, склонен к сентиментальности, мне попросту дороги родные края, я люблю повздыхать о том, что вынужден жить вдали от них…
— Договаривайте, ваше сиятельство.
— Но я не желаю родным краям той судьбы, что уготована вашему Петербергу.
Несмотря на зловещие подозрения, Скопцов возликовал. Четверть часа назад граф Жуцкой потешался над ними, не знающими чего-то важного, а теперь впал в лиризм и почти что симпатизирует. Нет, всё-таки существеннейшая материя — чувства! Это будет совсем другой разговор.
— Перед тем, как ко мне привязался этот сумасшедший и я получил по голове от вашего друга, я имел удовольствие беседовать с хауном Сорсано. Он прибыл в Патриаршие палаты по просьбе графа Асматова, но не стал скрывать от меня цели визита — у нас в Фыйжевске ведь тоже баскский наместник, поэтому я пользуюсь у него некоторым расположением. Хаун Сорсано взбешён последними вестями с родины, там ведь из-за ваших выкрутасов с судоходством безработица и уже вводят квоту на количество провизии, отпускаемой в одни руки. О, его можно понять! И потому он намерен всячески содействовать распылению в Петерберге успокоительных смесей.
Скопцов не знал, как выглядит он сам, но судил себя по остолбеневшему хэру Ройшу.
А ведь хэр Ройш убеждённо возражал: вторая Тумрань невозможна, это было двенадцать лет назад, Союзное правительство не посмеет, Тумрань стала последним всплеском любви к химическим методам упреждения агрессии, сегодня Европы не жалуют даже пилюли, что уж говорить о газах!
Что о них говорить.
— Мои соболезнования, — дёрнулся в улыбке рот графа Жуцкого.
— Это… этого не может быть!
— А может быть всеевропейская война, молодые люди? Такие времена.
— Нет, постойте… Постойте, у нас всё-таки армия, у нас полно иностранцев, Порт…
— Вот частности граф Асматов и хотел согласовать с хауном Сорсано. В отсутствие у Петерберга собственного наместника от лица Союзного правительства должен выступать наместник ближайшего крупного города. Как печально известный кирзанский мистер Флокхарт в случае с Тумранью.
— Вы сказали «граф Асматов»? Аркадий Ванович? Но ведь… но ведь у него в Петерберге сестра! И, быть может, уже племянник…
— Ну что вы, право, как дитя. Ещё с останками графа Тепловодищева в Патриаршие палаты приехала весть о том, что супруг сестры графа Асматова перешёл на сторону бунтовщиков. На вашу сторону. Насколько я помню эту благородную даму, её супруг никуда бы не перешёл без её ведома, а следовательно…
— Это чудовищно… — заметался Скопцов по подвалу. — Чудовищно! Родной брат… После того, как погибли младший и старший Асматовы! Это…
Гибель отца и Илюши — это трагедия. Наши отношения нельзя было назвать тёплыми, но это не отменяет любви. И я пыталась их спасти…
— Чудовищно, — согласился граф Жуцкой. — Однако только так и бывает. Петерберг слишком много выигрывал, пришла пора расплачиваться за дерзость.
Когда происходит любой значимый и всеобъемлющий процесс, каждый человек втайне надеется, что его — пусть бы и его одного! — обойдёт стороной. Каждый из нас легко находит аргументы в пользу такой надежды. Но ведь я был самым верным и преданным. Но ведь я умён. Но ведь я продумал всё заранее.
Так не бывает.
Скопцов спрятал пылающее лицо в ладонях и ринулся в угол потемнее.
Всё, что совершила лично Элизабета, она совершила с одной лишь целью: обеспечить счастливую будущность своему — не своему, печному, даже не господина Туралеева! — ребёнку. Она грезила о спокойствии и благоденствии Петерберга.
А Петерберга не станет, как не стало Тумрани.
И её родной брат, вероятно, теперь даже не позаботится о том, чтобы спасти её и мнимого племянника. Петерберг будет стоять в кольце казарм пустой и гиблый — говорят, газовые снаряды почти не несут разрушения стенам, в Тумрани уцелели едва ли не все дома. Однако же в эти дома по сей день никто не заселяется, людей не заставишь жить там, где так явно слышна смерть.
Но я уже говорила вам: будущее интересует меня сильнее, чем прошлое.
Они подвели Элизабету.
Он, Скопцов, подвёл.
— Господин Скопцов… — подошёл со спины хэр Ройш, позвал странным, непривычным голосом. — Господин Скопцов, будьте любезны, переживайте тише. Хотя бы не всхлипывайте — вы мешаете мне думать.
Скопцов обернулся к нему, уверенный, что сейчас некрасиво раскричится и бросит хэру Ройшу в лицо все обвинения в чёрствости и бездушности, которые гнал с языка с первого дня их знакомства, но короткого взгляда хватило, чтобы понять: хэру Ройшу и самому больно. И высший, невиданный эгоизм — усугублять его терзания своими.
— Господин Скопцов, поход Резервной Армии тоже был не самой приятной новостью, — сквозь зубы процедил хэр Ройш, будто необходимость вести успокоительные речи резала его без ножа. — Я полагаю, что окончательность очередного приговора Петербергу вполне возможно оспорить. Помогите мне, пожалуйста, господин Скопцов. Вы великолепно подобрали ключи к нашему пленнику, я бы не справился без вас. Я бы хотел, чтобы вы продолжали.
Хэр Ройш зашагал обратно к графу Жуцкому, приглашая присоединиться.
— Граф, вы хвастались расположением хауна Сорсано? — проговорил он медленно и вдумчиво, точно собирал головоломку. — Это очень кстати. Вы выйдете из этого подвала и, как только сможете, отправитесь к нему. Нам нужны подробности. Распыление успокоительных смесей — редкая практика, к тому же она находится в юрисдикции наместников. Насколько мне известно, на территории Росской Конфедерации существует несколько хранилищ, точное местонахождение которых не должны знать даже главы наместнических корпусов, поскольку росской стороне запрещено иметь к процедуре прямое касательство. Вы узнаете для нас место, маршрут, на какую именно наместническую гвардию возложат эту почётную обязанность — столичную или…
— Ни за что! Нет, нет и нет. Обещайте мне хоть четыре Фыйжевска в единоличное пользование! Да даже если бы мне удалось — это уже не игрушки, это тайна Союзного правительства, сами же только что сказали: не должны знать даже росские главы корпусов!
Хэр Ройш скривился.
— И почему вы все не можете отучить себя кричать, всхлипывать… — пробормотал он и недовольно покосился на дверь: — И грохотать.
Скопцов грохота сначала не расслышал, но всё равно испугался: Золотце говорил, смотритель древних палат в подвалы не заглядывает вовсе, но беда никогда не приходит одна.
— Так вот, граф. Четыре Фыйжевска мы вам не обещаем, у нас их нет. Мы вам вовсе ничего не обещаем, мы вам приказываем. Вне зависимости от того, что вы на сей счёт думаете, вы пойдёте и поможете нам получить интересующие нас сведения. Жаль, что вы не согласились сами — мы выше ценим тех, кому давление не требуется. Что не означает, что нам нечем давить.
И тут Скопцов догадался, откуда грохот.
Они ведь действительно сначала собирались инсценировать бегство графа Жуцкого — и как можно скорее занялись к тому приготовлениями.
Хэр Ройш отворил дверь на лестницу.
— Господа! Господа, другой подвал не потребуется, заходите сюда.
Это были, конечно, Золотце и Мальвин. Золотце влетел первым и, чему-то смеясь, распахнул дверь пошире.
Следовавший за ним Мальвин, впрочем, и сам был достаточно ловок для того, чтобы проскользнуть в тесный дверной проём с ношей на плече и уверенным жестом, будто в танце, опустить на пол похищенную из своих комнат дочь графа Жуцкого.
Глава 89. Призраки
— При всём уважении, господин Гныщевич, вы зря включили в программу танцы. Вы не умеете танцевать и поэтому, стоя в стороне, выглядите неуместно. — Туралеев говорил вполголоса, уголком рта и не снимая с фасада приветливой гримасы. — Я по-прежнему полагаю, что одного только ужина было бы достаточно.
— Не беспокойтесь, mon cher, ужин ещё впереди. А танцы… — Гныщевич пожал плечами. — Всегда подозревал, что на подобных événements танцы начинаются, когда музыка замолкает.
Улыбаясь пролетающим мимо парам, он жадно вглядывался в каждое движение. Гныщевич давно успел привыкнуть к разряженным людям, но прежде ему не доводилось видеть, как разряженные люди веселятся.
Европейские гости и немногочисленные росы веселились регламентированно, но в то же время красиво. Очищенная от столов и посторонних людей «Петербержская ресторация» превратилась в большую табакерку с часовым механизмом. Гныщевич ловил заинтересованные взгляды и на себе.
Ну конечно, господин Туралеев приложил все усилия к тому, чтобы европейские гости не ожидали от градоуправца приёма. Ни тёплого, ни светского.
— Как ваше самочувствие? — продолжил зудеть только что мысленно помянутый мастер интриги. — Господин Гныщевич, леший вас! Сперва вы отпускаете преступника, покусившегося на официальную фигуру, и мы ловим его — непростая, хочу заметить, задача, когда тавры отлынивают от исполнения приказа, а солдат Охраны Петерберга вы то ли пустили обратно в город, то ли не пустили…
— Тавры всё правильно делают, — хмыкнул Гныщевич. — Вы за всякую зуботычину будете людей арестовывать? Quelle petitesse.
— Зуботычину?! Это был ножевой удар! — Туралеев спохватился и снова понизил голос: — Слушайте, Гныщевич, вы, кажется, всё не можете взять в толк одну простую вещь. Вы не принадлежите себе, вы принадлежите Петербергу и Управлению. Сохранность жизни и здоровья — теперь не прихоть ваша, а работа. Одного градоуправца мы уже лишились.
Вальс выводил под потолком витиеватые росчерки, и Гныщевич чувствовал себя великодушно.
— Я жив и здоров, — легко отмахнулся он.
— До поры до времени, — буркнул Туралеев. В тоне его маячило смутное обещание.
— Лучше бы вы танцевали.
— Чтобы отсутствие у вас эскорта откровенно бросалось в глаза? Вы ведь даже телохранителя своего отправили на край света, а градоуправец, — подпустил он в голос наигранного сочувствия, — ни в коем случае не должен стоять один.
А Гныщевич именно это бы и предпочёл. За одинокого человека особенно часто цепляются взгляды, и людей тянет к нему каким-то особым инстинктом — жаждой заполнить пустоту. Это работало ещё в Порту и уж точно не могло не сработать на балу с европейцами. Когда же человек к тебе подходит, он заводит беседу сам.
И вот тут начинается самое интересное.
— Зря вы лезете в дипломатию, Гныщевич, — заметил Туралеев самому себе. — Это не ваша стезя.
— Ещё поучите меня моей стезе.
— С удовольствием. Половина вечера уже миновала, а вы не сделали никакого объявления и никого не пригласили на танец. Они не понимают, зачем вы их позвали, волнуются и подозревают худшее. Я сам не большой любитель европейского этикета и не вижу ничего дурного в том, чтобы его нарушить, но разница между сознательным нарушением и банальным невладением отчётливо заметна. И «Петербержская ресторация»? Не место для приёма. В приглашениях значился бал, все оделись по правилам, а вы обращаете его в студенческие посиделки. Ваше положение… — Туралеев скривился. — Вы же выскочка, не чета всем этим фанфаронам, и зачем-то это выставляете. Зачем?
Он вперился в Гныщевича столь пристально и взволнованно, что тот не удержал смешок. Pourquoi?
— Это весело, — ответил Гныщевич и скользнул к танцующим парам. Чуткие музыканты вывели последнюю завитушку вальса и умолкли.
Как он и предвидел, козырное место рядом с градоуправцем Петерберга заполнилось моментально. Откуда-то справа к Гныщевичу величаво подступил мистер Фрайд — а вернее, мистера Фрайда подволокла коротко остриженная светловолосая девица, повисшая на его локте. В отличие от прочих гостей, эти двое не менялись во время танцев парами.
Девица же была хороша до умопомрачения. Кто бы мог подумать, что мальчишеская coiffure так славно сочетается с густо подведёнными глазами.
— Скорблю о том, что вы несвободны, ma bonne dame, — Гныщевич с чувством поцеловал атласную перчатку и протянул руку мистеру Фрайду, — вас же сердечно поздравляю.
Мистер Фрайд скорчил такую мину, будто ему засунули за шиворот ужа. Девица засияла.
— Не говорите глупостей, — кокетливо развернула она веер, — благодаря вам я теперь как раз свободна, как и все граждане Свободного Петерберга. Стоит помянуть добрым словом господина Плеть, похлопотавшего за меня перед отбытием. — Прочитав на лице Гныщевича непонимание, она строго нахмурилась: — Только не говорите, что и вы меня не узнаёте, а бумаги мои подмахнули не глядя.
— Аферистка Брада! — сообразил Гныщевич и восхитился. Аферистку Браду на приём никто не звал, но мистеру Фрайду приглашение не требовалось, вот она и приехала на его шее. Un amour de la fille! Ей явно хотелось полюбоваться на своих былых мучителей новыми глазами — глазами человека, получившего петербержский паспорт и потому более от них не зависящего. Это желание Гныщевичу понять было нетрудно.
Мистер Фрайд, заслышав «аферистку», поджал губы. Небывалого мимического богатства человек.
— Во всей красе, — кивнула Брада и попыталась обвить локоть Гныщевича. — И что же, нравится вам градоуправствовать?
— Если и вы тоже попытаетесь развести со мной светскую беседу, я выдворю вас обратно в Европы, — лучезарно улыбнулся он и покинул её на волю мимики мистера Фрайда, заприметив впереди белый с золотой нитью сюртук барона Каменнопольского.
Барон Каменнопольский на балу смотрелся куда уместнее, чем в казармах (и потому единственным из генералов сюда явился). При нём была супруга (оказывается, у него была супруга!), но он талантливо делал вид, что не имеет к ней отношения, не отпуская при этом её руки. В европейские лица Каменнопольский вглядывался с охотой, недостойной росского офицера. Даже жаль его становилось.
— Баронесса, — Гныщевич сварливо подумал, что эдак сотрёт себе о перчатки все губы; баронесса была дамой средних лет и ничем особо не примечательной, а следовательно, богатой; она смущённо кивнула. — Барон, на пару слов.
— Да, да, у меня к вам тоже пара слов, — не стал медлить Каменнопольский, отталкиваясь от супруги почти танцевальным па. — Мне кажется, сегодня имело место некоторое взаимонепонимание…
— Я хотел вас спросить, — перебил Гныщевич, — сколько вам требуется ресурсов для очистки казарм Восточной части. Пленных вывезли, но после них помещения остались в дурном состоянии. Прежде чем солдаты смогут снова туда заселиться, нужны санитарные меры.
— Я посчитаю. Но у меня есть более неотложный… Мы ведь с вами договаривались о том, что вы вернёте правопорядок в Петерберге нам.
— Cela va sans dire, договаривались.
— Но тавры по-прежнему не пускают солдат в город!
— А зачем вам солдаты в городе? — изобразил Гныщевич подозрительность. — Вы пропустили, мы вчера беседовали об этом со Стошевым и Йорбом. Буквально на днях должно произойти одно… событие, связанное с равнинными таврами. И Йорб, и Стошев согласились, что солдатам следует подождать за пределами Петерберга, пока это событие не завершится. Во избежание тех самых взаимонепониманий, которых вы опасаетесь.
— Событие? — сморщил лоб Каменнопольский.
— Равнинные тавры повезут через Петерберг незаконно добытые артиллерийские орудия и отправятся вместе с ними в Латинскую Америку. — Гныщевич снисходительно хлопнул собеседника по плечу. — Да не бледнейте вы так, mon général, послезавтра всё закончится. Я уже подписал ваш драгоценный запрет на владение стрелковым оружием для простых граждан. И Стошев, и Йорб согласны со здоровым компромиссом: солдаты могут находиться в черте города при оружии, но только без шинелей. Не афишируя, скажем так, недолговечности моего прошлого указа об их выдворении. Это всем пойдёт на пользу.
Указ о возвращении солдат (по сути, отменяющий предыдущий указ об их выдворении) Гныщевич действительно сегодня утром подписал, а со Стошевым и Йорбом действительно говорил. Всё это далось ему не без боли, но явление равнинных тавров позволило отложить неловкий момент оглашения хоть ненадолго. А там уж как-нибудь разберёмся.
Но зато каковы bénéfices! Договорившись с генералами, Гныщевич сумел наконец-то выдохнуть спокойно и даже к зудежу Туралеева относился теперь с иронией. Ибо господин Туралеев мог хоть обзудеться, а назначение Гныщевича на должность полного градоуправца поддержал. В честь чего и запоздалый бал для европейских друзей.
Жаль, мальчик Приблев отказался прийти.
Плеть ведь прав: у Гныщевича осталось мало друзей, особенно среди тех, кому дружить с ним предписывала должность. С другой стороны, кому нужны друзья, когда у тебя есть генералы?
Вон и аферистка Брада продолжала кидать многозначительные взоры.
И потом, Гныщевичу вовсе не было одиноко. Он оставил при себе шпоры, нож и бриллиантовые часы, но шляпе позволил отдохнуть в Управлении. Потому что сегодня подобающий градоуправцу шёлковый сюртук впервые казался ему родной кожей.
Что там Туралеев говорил про стезю? Туралеев ничего не знает про стезю.
Гныщевич чувствовал себя великолепно. Magnifique.
— Господин градоуправец, удостоите меня следующим вальсом? — нежно воззвала над его ухом госпожа Туралеева. Она только что отплясала со сморчком из Франции по имени мсье Жюмьен и, видимо, осознала, что всю жизнь интересовалась мужчинами карманного размера.
Также ей прекрасно было известно, что Гныщевич не танцует.
— Вы медлительны, ma cherie, — ухмыльнулся он и повысил голос: — Господа, настало время ужина!
— Уже? — прокомментировала Туралеева. — Простите, я недооценила вашу скорость.
Остальные тем более недооценили. Супруг госпожи Туралеевой начал было шипеть что-то о том, как следует рассаживаться, но Гныщевич, не поведя и ухом, занял место во главе длинного стола, накрытого в соседнем зале. Европейские гости мило сплетничали ни о чём.
— Уверяю вас, спиритизм — это вовсе не заблуждение, а целая наука! — щебетала росская по крови, но всецело европейская по духу гостья баронесса Чавыльева. — Хэр Шпраут, вы ведь знаете лорда Джулиана? Молодого Джулиана Пэттикота? Я бы сказала, что нет никаких сомнений: дух его отца после кончины остался в родовом поместье…
Сосредоточенного хэра Шпраута духи беспокоили едва ли.
— У вас есть свидетельства? — заинтересовался вместо Шпраута сморчок Жюмьен. Чавыльева кинула в его сторону укоризненный взгляд:
— Само собой, прямых свидетельств быть не может. Но после смерти старшего лорда в поместье нашли огромные залы, куда вели только тайные двери, и знаете, что там было?
— Что? — совсем уж взволновался Жюмьен.
— Ничего! — восторжествовала она. — Представляете? Ни-че-го! Как вы можете это объяснить, если только не загадочными спиритическими экспериментами?
Аферистка Брада, которой досталось место вдали от Гныщевича, расхохоталась так громко, что он услышал её и за параллельной болтовнёй надменного мистера Флокхарта с улыбчивым мсье Фили.
— Ну, знаете! — выдавила она сквозь смех. — Например, там были винные погреба, а наследник с тоски по усопшему всё и выдул.
Европейские гости неловко заёрзали. Гныщевич снова восхитился. Аферистка Брада хамила volontiers: со вкусом, с удовольствием, с наслаждением освободившегося человека. Кроме того, она выжимала из мистера Фрайда всё новые и новые гримасы светского ужаса.
— Я бы не строил таких дерзких теорий, — суетился Жюмьен, — но в то же время известно ведь, что духи имеют особые отношения с предметами быта. Если лорд-наследник хранит залы пустыми, это даёт веские основания полагать, что того пожелал призрак его отца — например, потому, что старая обстановка напоминала ему о кончине. Я, без ложной скромности, спиритист опытный…
— Что же, вы и в Росской Конфедерации нашли духов? — госпожа Туралеева явила образец невинного любопытства. — Я полагала, у нас они не водятся.
— И заблуждались, сударыня! — Жюмьен поднял в её сторону бокал. — Почему, как вы думаете, казармы Охраны Петерберга стоят пустыми?
— Там вши и лишаи, — сверкнул улыбкой Гныщевич. Жюмьен смешался. Туралеев громко скрежетнул зубами и выделанно хохотнул.
— Вот как… — аферистка Брада оперлась локтём рядом с тарелкой и задумчиво подняла взгляд. — Мсье Жюмьен, а можете вы как специалист уточнить: верно ли, что призраки образуются только из умерших насильственной смертью людей? Тех, кто не упокоился должным образом?
— Абсолютно, сударыня! А вы говорите, винные погреба. Иногда на сеансах услышишь такое — я, конечно, воздержусь от пересказа в присутствии дам, но при некоторых видах отравления…
— Вы что же, — вклинилась Чавыльева, — намекаете, что с кончиной лорда Пэттикота что-то неладно?
— Лорда Пэттикота? — Брада дёрнула плечом. — Да что мне за дело до лорда Пэттикота! Я размышляю, чей дух мог бы обитать в петербержских казармах, если мы поверим мсье Жюмьену. Хэра Штерца? Но он не был военным человеком, он бы осаждал наместнические покои… Может, графа Метелина?
Последний вопрос она задала, глядя прямо на Гныщевича. Шутка вышла moitié-moitié.
— Которого? — ухмыльнулся тот. — Их, если помните, двое было.
— Ах да, — потупилась она. — Я и запамятовала, что вы убили обоих. Но к армии, если не ошибаюсь, имел отношение только один.
Повисла тишина. Мистер Флокхарт, и баронесса Чавыльева, и мсье Фили, и хэр Шпраут, и все остальные ловили каждое слово, один только мсье Жюмьен, да упасут шельмы его душу, постукивал ножом по жаркому и напряжённо перебирал варианты.
— А я думаю, — подала голос госпожа Туралеева, — что, обратись я призраком, мне бы пришлось по нраву обитать в незнакомом и неожиданном доме. Не в том, где я находилась при жизни, а, может, в том, куда мне при жизни хотелось, но не удалось попасть.
— В Петерберге это было бы сложно, — хмыкнула Брада. — Все удачные места уже заняты. И что, господин Гныщевич, стоил ваш завод того?
Чем откровеннее она обвиняет, тем глупее выглядит. По крайней мере, Гныщевич в это отчаянно верил. Хуже удавалось поверить в другое: что аферистка Брада пробралась на бал с европейцами ради свары. Зачем ей это? Туралеев подговорил, чтобы отучить Гныщевича закатывать балы? Он ведь мог, недаром оба беглецы из Польши. Может, у них там дружба семьями. Или просто mentalité сходится.
— Того стоили безопасность и свобода Петерберга, благодаря которым вы получили возможность перебраться в наш родной город из Европ, — нежно пропел Гныщевич. — Цена высока, но convenez que и цель неплохая.
— Вот оно как! — зло воскликнула Брада. — А кресло градоуправца не жмёт? Вы ведь слышали, господа, — обратилась она к гостям, — что первый градоуправец Свободного Петерберга, граф Набедренных, отошёл от своих обязанностей, поскольку у него случились проблемы с желудком. Говорят, язва… А ещё говорят, что прежде за ним таких хворей не водилось. Подозрительный ум мог бы здесь даже предположить, будто графа Набедренных отравили! Но я была с ним немного знакома в студенчестве, я готова поклясться, что этот человек — добрейший и невероятно обходительный — не обидел бы и мухи. Вряд ли кто-нибудь мог затаить на него вражду, это просто невообразимо. А вот политический расчёт — совсем иное дело…
Мистер Фрайд прошептал ей нечто очень строгое, но это было уже неважно. L'auditoire слушала, распахнув рты, и ждала от Гныщевича ответа.
А Гныщевич растерялся.
Он так привык к обвинениям в цинизме, отсутствии совести и хождении по головам — зачастую оправданным, — что не сразу нашёлся с ответом на обвинения ложные. Сам-то Гныщевич знал, что граф пребывает в своём особняке под опекой За’Бэя; знал, что За’Бэй помышляет свозить его к индокитайским лекарям — ну или хотя бы развеяться подальше от дурных воспоминаний. И naturellement Гныщевич знал, что слух о желудочных хворях графа развеивать ни в коем случае не следует. Радоваться надо: народ сам сочинил приличное объяснение!
Но, вообще говоря, сейчас Гныщевич понимал, что заподозрить его в отравлении графа было бы довольно естественно.
Ещё он понимал, что все присутствующие Браде верят, и даже посвящённый в истинное положение вещей Туралеев будто бы сомневается.
— Отрава — не мой метод, — осклабился Гныщевич. — Знаете, господа, буквально пару дней назад на меня было покушение. Да-да! И господин Туралеев настаивает на том, что необходимо расследование, аресты… А мне кажется, злоумышленник вполне понял мои кулаки. Я сторонник прямых методов.
— Насколько мне известно, вы сторонник действенных методов, — обронил мистер Флокхарт. Гныщевич с размаху вперился в него, и тот скукожился.
Главное блюдо предполагалось подавать под самый вечер, но, кажется, аудитория стосковалась по нему быстрее. Что ж, это нетрудно переиграть.
— Вы меня оскорбляете, — медленно выговорил Гныщевич и столь же медленно, по-хозяйски обвёл глазами сидящих за столом.
Туралеев твердил что-то о правилах бального наряда — Гныщевич ими в самом деле не владел, но это ничуть не мешало ему наслаждаться цветником. Яркие, лёгкие, переливающиеся на свету — дивно и лестно было воображать, как дамы придирчиво подбирали к платьям ожерелья, а мужчины — броши к платкам, чтобы предстать пред ним, градоуправцем Свободного Петерберга. Всё детство в кабаре Гныщевич заглядывался на чужие праздники — и теперь, когда он заработал на свой, это был самый лучший, самый пышный и роскошный праздник. Праздник, который запомнит и мнящий о себе невесть что мистер Флокхарт, и вон тот безымянный толстяк на другом конце стола, нарочно усевшийся подальше, чтобы спокойно злословить со своей девкой по-баскски, хотя ни он, ни девка басками не были. Как будто Гныщевич не разбирает баскского!
Мистер Флокхарт заморгал и засмеялся:
— Оскорбляю? Вас оскорбляют слова о том, что вы любите эффективность? Oh… Простите, если вам почудился в моих словах намёк, его там не было…
— На воре шапка, — фыркнула Брада.
— …Повторяю, я не имел в виду ничего дурного. Право, не ожидал от вас — человека, лишённого бремени аристократического воспитания, — такой обидчивости…
— Oh non, вы не поняли, — Гныщевич потянулся и откинулся на спинку кресла, — ваши намёки ничуть меня не оскорбляют. Меня не оскорбляют ни обвинения из уст аферистки, приехавшей в этот город по поддельным документам, ни колкости в адрес моего низкого происхождения. — Он выдержал паузу, заранее смакуя вкус главного блюда. — Но меня оскорбляет ваше присутствие в Петерберге.
Теперь заморгали уже все. Квадратный подбородок хэра Шпраута подобрался почти к самому носу. Мсье Фили громко закашлялся. Мистер Флокхарт светски приподнял брови:
— Вас оскорбляет моё присутствие?
— О, нет-нет, не ваше лично. Вас всех, — послал улыбку Гныщевич на дальний конец стола, где минуту назад злословили по-баскски. — За исключением, конечно, мистера Фрайда, его аферистки и господ Туралеевых.
— Я вас не понимаю, — растерял улыбчивость Фили.
— Ah, bon? — Гныщевич вскочил с кресла. — Попробую объяснить. Скажите, мсье Фили, чем вы занимаетесь? Какова, я имею в виду, ваша профессия?
— Вы прекрасно знаете, — Фили посмотрел по сторонам в поисках поддержки, — что я прибыл в Петерберг по приглашению графа Ипчикова. Я химик, меня интересуют смеси для обработки резины, способные повысить её эластичность и прочность…
— А вы, мсье Жюмьен? — приобнял Гныщевич спинку следующего кресла.
— Я спиритист.
— Химик, спиритист… И, конечно, все мы слышали об успехах мистера Флокхарта на литературном поприще, а также о сердечной любви хэра Шпраута к древнеимперским летописям — вы ведь, если не ошибаюсь, и в Германском Королевском Университете ими занимались? Какие удивительные у нас здесь собрались gens — вам всем страшно повезло, что Петерберг наконец-то открылся, не так ли? — Увидев, насколько Туралеев встревожен, Гныщевич отсалютовал ему. — И у каждого здесь, конечно, имеется своё дело, не слишком связанное с балами градоуправца. — Он покаянно уронил голову. — Господа, я должен перед вами извиниться. Я оторвал мсье Жюмьена от призраков, мистера Флокхарта — от пьес, а мсье Фили от резины. Но, поверьте, тому есть причина. У меня приготовлен для вас скромный surprise.
Гныщевич подошёл к дверям, ведущим в кухню. Европейские гости следили за ним нервно, но заинтригованно. Из дверей показался полноватый молодой мужчина в очень простой одежде и с русой бородой. На собравшихся он почти не обратил внимания — даже не поклонился.
— Позвольте вам представить моего близкого приятеля… au fait, нужно ли его представлять? Большинство из вас с ним знакомы, хоть никто почему-то и не поинтересовался его судьбой. Знаете, — доверительно обратился Гныщевич к Флокхарту, — человеку, лишённому бремени аристократического воспитания, порой непросто понять тонкости этикета. Как вы думаете, представления уместны?
— Я не… Вам, полагаю, виднее…
— Но ведь ты меня знаешь, Richard, — безразлично бросил бородач. Флокхарт сделал вид, что не расслышал.
— Что ж, тогда представлю. — Гныщевич прочистил горло и принял торжественный вид. — Мсье Гаспар Армавю, бывший наместник Европ в Петерберге.
Мсье Армавю и правда узнал бы не всякий, кто видел его прежде. За время своего заключения — сперва в казармах, потом в небольшом домике на складах — он познал Путь Некоего Латиноамериканца С Непроизносимым Именем, отказался от бритвы и презрел европейскую религию. У каждого свой способ справляться с неурядицами, и способ мсье Армавю Гныщевичу нравился. Тихо, удобно, договороспособно. В благодарность за сотрудничество Армавю просил книг и уехать в Латинскую Америку.
А это было нетрудно устроить.
— Мсье Армавю, — возвестил Гныщевич, — согласился помочь мне и восполнить мою нехватку аристократического воспитания. — Он доверительно привалился к центру всеобщего внимания. — Mon ami, низкое происхождение наверняка мешает мне подметить в дорогих гостях нечто важное. Вы мне не поможете?
Всё важное Армавю пересказал Гныщевичу загодя, но любимые песни так и тянет переслушать.
— Мистер Ричард Флокхарт, — без выражения поведал тот, — двенадцать лет назад лишился позиции наместника города Кирзани, поскольку принял превышавшее его полномочия решение по поводу судьбы соседнего города Тумрани. С тех пор профессионально шпионит в пользу британской короны под видом драматурга с громким именем. Личный друг Первого министра Британии.
— Я не понимаю… — заблеял Флокхарт, но Армавю его даже не услышал. Он шёл по своему непроизносимому Пути.
— Мсье Жан Фили, — продолжал он, — сын маркиза Жан-Жака Д’Арсо, действующего советника французской короны по внеевропейским делам. Сменил фамилию в шестнадцать лет, чтобы скрыть родственную связь. В узких кругах известен тем, что лично находился в Латинской Америке в момент захвата Альтепетля. Один из главных лоббистов использования распылительных успокаивающих смесей в случае конфликтов. Мсье Арсен Жюмьен. Дипломат с тридцатилетним стажем. Долгие годы представлял Францию в Европейском Союзном правительстве, лично выезжал на переговоры с Четвёртым Патриархатом. В глазах публики с годами превратился в безобидного и немного безумного старичка с достойным послужным списком, однако письма во Францию стремится отправлять не с городских почтамтов, а выбираться в пригороды. Хэр Шпраут, профессор имперской словесности. В двадцать пять заинтересовался имперским правом, к тридцати стал одним из самых именитых европейских нотариусов, чем и заслужил доверие самого герцога. Хэр Герлих…
Он продолжал ещё очень долго и очень монотонно — Гныщевич даже забеспокоился, не завёл ли его непроизносимый Путь туда же примерно, куда обычно ведут пилюли. Но l’impression, какая impression! Уж конечно, европейские гости не ожидали, что на них вывалят горы их собственной подноготной. Гныщевич тоже не ожидал, что Армавю сможет столько о каждом поведать.
Это, наверное, любым верхам общества свойственно. Все друг друга знают, и всякий держит на другого зуб.
Сейчас многие зубы в зале заскрипели.
Туралеев краснел, бледнел и значительно покашливал. Гныщевич даже не держал на него зла: просто он привык, что главная фигура Петерберга (будь то градоуправец или наместник) ему приходится чем-то навроде ребёнка или собственности. И по-своему об этой фигуре пёкся.
Да только Гныщевич-то ничьей собственностью не был.
— Занятная выясняется штука, — подытожил он, когда глоссарий европейских персоналий в исполнении Армавю иссяк. — Оказывается, господа, вы все — сплошь personnages politiques et diplomatiques! По крайней мере, в прошлом. А говорите — химики, спиритисты…
Политически-дипломатические фигуры замялись.
— Положим, некоторые из нас действительно имеют неформальное отношение к европейской политике, — осторожно начал Флокхарт. — Собственно, никто и не скрывал своего прошлого. К чему эта комедия?
— Мистер Флокхарт! А вы, мсье Армавю, можете идти, спасибо. Так вот: мистер Флокхарт! — Гныщевич решительным шагом вернулся к столу. — Вы в Петерберг приехали пьесы писать или налаживать наши отношения с Британией?
— Что за нелепая постановка вопроса! — вспылил наконец-то тот. — Разумеется, я, как и многие жители Европ, хочу понять, во что превратила Петерберг революция. Вы усматриваете в этом…
— Мне виднее, что я и где усматриваю. Значит, вы здесь un agent public?
— Вы сошли с ума, — затрясся вдруг Шпраут. — Своим прибытием в Петерберг, своей инициативой, своим признанием того, что вас стоит принимать всерьёз, своим, в конце концов, согласием говорить у вас — точно в цивилизованной стране! — на вашем родном языке, мы делаем вам одолжение, а вы считаете допустимыми подобные унизительные выходки!
— Одолжение… — Гныщевич попробовал слово на вкус, и ему понравилось. — На нашем родном языке ваше поведение зовётся исключительно бранными выражениями, произносить которые вслух было бы невежливо. Вы ведёте себя, как беспутные девки, что вроде бы дают ухажёрам avances, но не желают подкрепить их делом. Засылать в Петерберг дипломатов под видом драматургов и спиритистов — редкостное хамство со стороны Европ, и поэтому, — он со вздохом помедлил, — поэтому ваше присутствие в городе меня оскорбляет.
С ответом никто не нашёлся. Туралеев может сколько угодно распинаться о прелестях подковёрной политики и неформальных договорённостей, но он не видит главного: любую неформальную договорённость можно без последствий нарушить. И доить её можно вечно. Гныщевич думал над этим два дня, но так и не нашёл причин играть под европейскую дуду.
— Хорошо, — встал Шпраут. — В таком случае, я немедленно уезжаю.
— О нет, погодите, хэр Шпраут, не так быстро! — заломил руки Гныщевич. — А то остальные за вами не поспеют. Уезжайте все! Ну или оставайтесь в роли официальных представителей своих стран и Европ.
— Пока вы будете градоуправцем Петерберга, Европам не потребуется здесь представительства, — отрезал Шпраут, сдёргивая салфетку и швыряя её в недоеденный салат. — Я за этим прослежу.
Гныщевич пожал плечами.
Мистер Флокхарт был куда менее радикален:
— Мне потребуется некоторое время, чтобы принять решение, — неожиданно интимным тоном заметил он. — Надеюсь, это вас не оскорбит.
Гныщевич опять пожал плечами, на сей раз — приветливо. Более вопросов не имелось, так что он раскланялся, пожелал гостям приятного аппетита, распрощался и направился в кухню. Следовало поблагодарить мсье Армавю и (теперь уже можно) объяснить ему, что до Латинской Америки придётся добираться в компании тавров.
Сделать этого, au fait, не удалось, поскольку Туралеев нагнал Гныщевича буквально в дверях, без церемоний прижав к стене, стоило тем закрыться.
— Вы просто не представляете, сколько всего сейчас сломали, — задыхался он от гнева. — Просто не представляете…
— Следующей будет ваша рука, если не исчезнет сию же минуту.
Туралеев не перестал сверкать глазами, но руку убрал. Гныщевич, сегодня по-прежнему великодушный, миролюбиво прищёлкнул языком:
— Я сделал именно то, что было нужно, просто у вас не хватало воли. Вы так привыкли дружить с Европами, что забыли: l’amitié есть явление двустороннее. А что они нам дают, кроме туманных намёков на будущее расположение?
— Нет, Гныщевич, это вы так привыкли закупать металл, что забыли: любая политика есть явление постепенное и тонкое. Никто не собирался полностью под них прогибаться! Но условия следует ставить тогда, когда партнёр уже захотел продолжить отношения…
Кажется, Туралеев и правда был вне себя. Гныщевич, конечно, ожидал от него реакции на сей spectacle modeste, но… более постепенной и тонкой, что ли. А тут уже просто какой-то Коленвал случился, вот-вот дойдёт до драки.
— Знаете, вам стоит писать руководства по поиску и завлечению в сети перспективных женихов, — хмыкнул Гныщевич. — Издадите — непременно черкну рекомендацию.
Засим он оттолкнул Туралеева и отправился на поиски Армавю, но загадочный Путь уже увёл того невесть куда. Ну, это ему надо в Латинскую Америку, так что сам и отыщется, решил Гныщевич. В глубине души его тянуло вернуться в зал и подсмотреть, чем занялись несчастные дипломаты, однако ещё сильнее тянуло спать.
Признаваться в том не хотелось, но он устал.
Отношения с Европами Петербергу необходимы, да, но не сильнее, чем Европам — отношения с Петербергом. Мистер Флокхарт никуда не уедет; он напишет длинное послание британскому министру, дождётся ответа и предпочтёт остаться здесь непубличным, но официальным дипломатом. На смену Шпрауту явится кто-нибудь другой. Что значит мелкий скандальчик после расстрела наместника, Городского совета и всех подряд? Им вон даже живого мсье Армавю показали.
И зачем аферистка Брада припомнила Метелина? Судя по реакции Туралеева, тот pavés dans la mare хотел меньше всего. Значит, сама?
По личным причинам?
У неё к Метелину имелись личные причины?
— А вы всё-таки эксцентрик, — когда Гныщевич вырулил из кухни к чёрному ходу, его снова нагнали, на сей раз — барон Каменнопольский. — Я даже и не знаю, ужасаться или восхищаться! И мсье Армавю… Что с ним?
— Он нашёл истину, — Гныщевич с удивлением обнаружил, что истина получилась обширной, а на улице совсем стемнело.
— Я понимаю, что вы наверняка заняты, но… Не уделите мне пару часов? — Каменнопольский умудрился потерять супругу окончательно и ухватил бы за локоть Гныщевича, если бы тот не увернулся. — Я обдумал ваши слова и понял, что нам следовало бы заглянуть в Восточную часть вместе. Ну, чтобы оценить масштабы необходимых санитарных мер. Это ведь недалеко…
— Вы что, без меня вшей найти не можете?
— Могу, но… честно говоря, вы больше моего смыслите в хозяйственных вопросах, — смутился Каменнопольский. — Понимаете, арестанты там… Как бы это… Изукрасили, — страшным шёпотом признался он. — Я не уверен, можно ли их художества вывести или нужно менять всю…
— J'ai compris, — перебил его Гныщевич и бросил сопротивляться.
Когда они вышли из Старшего района в многострадальный Конторский, на него напала некоторая мечтательность. Несмотря на то, что Конторский район считался приличным, фонари тут, в отличие от Старшего, стояли редко и светили тускло. Но с запуском новой электрической станции это изменится — и тогда-то конторские любители повозмущаться осознают глубину своей ошибки!
Поразительным образом эта мысль грела сильнее, чем l'état de choc европейских гостей. Всё же в душе Гныщевич — очень добрый и альтруистический человек.
К середине Конторского, впрочем, спина доброго и альтруистического человека Гныщевича почуяла: что-то не так. Он инстинктивно отступил от фонарного света на середину дороги.
— Не оборачивайтесь, — шепнул Гныщевич Каменнопольскому, — за нами следят.
— Следят? — чересчур громко охнул тот. — Кто?!
«Кого» было человек восемь, не меньше. О compétence господина генерала Охраны Петерберга это, конечно, говорило многое.
— У вас есть оружие? — Гныщевич, отыскав относительно удобное место на углу, замедлил шаг.
— Револьвер…
— Ну так достаньте!
Увидев, что цель их замедлилась, восемь человек перестали скромничать и перешли на бег. А вот ходил бы Гныщевич до сих пор при солдатах, вышел бы честный бой! Почти даже равный.
— Qui êtes-vous? — развернулся он на каблуках, упирая руки в бока. — И о чём бы вы в этот славный вечер хотели поговорить?
От восьмёрки крепкого вида ребят ответа не последовало. Он прозвучал с неожиданной стороны.
— Вы арестованы, — голосом, полным восторга от самого себя, объявил Каменнопольский, упирая Гныщевичу револьвер в бок.
О, этот славный момент, когда время растягивается, позволяя подумать о чём угодно, а тело напрягается, выбрасывая лишние мысли прочь! Гныщевич не успел ещё понять, что происходит, но рука его уже протянулась к голенищу.
Рука барона Каменнопольского тоже не медлила, и правое плечо окатило горячей, дикой болью.
En fait, настоящий мастер драки должен усвоить только одно правило: никогда не делай то, чего ожидает твой противник, даже если это инстинкт. Главное в хорошей драке — научить тело не реагировать на боль. Не сгибаться, если ударили в живот; не наклоняться, если вывернули руку. У Гныщевича имелась обширная практика, поэтому движение он не прекратил, дотянулся до ножа и, не поднимаясь, пнул Каменнопольского каблуком в лодыжку со всей силой, которую допускала неловкая поза. Во рту стало мокро (прокусил губу, стремясь не почувствовать выстрела?).
Второе важное правило хорошей драки: не зевай.
Каменнопольский споткнулся, и этого Гныщевичу хватило, чтобы подскочить и протаранить его макушкой в грудь. На безопасном от генерала расстоянии свистнула ещё пара пуль. Руку с револьвером Каменнопольский отвёл в сторону, но рука интересовала Гныщевича куда меньше, чем генеральское горло.
Брать генерала Каменнопольского заложником нынче в моде.
В отличие от мсье Армавю, способного в ответственный момент хотя бы ткнуть в причинное место, Каменнопольский попытался Гныщевича стряхнуть, но добился только шипения (плечо манёвру не обрадовалось).
— Кто, говорите, арестован? — насмешливо поинтересовался тот, прячась от восьми солдат (а это были, конечно, солдаты — кто ж ещё?) за не слишком широкой, но для скромных его габаритов достаточной генеральской спиной. — Револьвер-то бросьте, зачем он вам теперь.
— Это вам не поможет, — прокряхтел Каменнопольский, но именной гравированный револьвер всё же простучал по брусчатке. — Вы ранены, долго вам не продержаться.
— Ничего, когда я утомлюсь, я просто вас зарежу, и мне сразу станет легче.
Солдаты торопливо брали их в кольцо, а Каменнопольский вовсе не спешил двинуться вслед за Гныщевичем к ближайшей стене. Это осложняло дело. Единственным вообразимым вариантом оставались переговоры, ибо Гныщевич не Хтой Глотка, чтобы перерезать горло троим, пока те догадаются дёрнуть крючок.
Да даже если б был, противников-то восьмеро.
Переговоры так переговоры.
— За что это вы надумали меня арестовать? — вопросил он в генеральское ухо достаточно громко, чтобы и солдаты при желании сумели включиться в беседу.
— За что вы арестовывали людей в период революции? — фыркнул Каменнопольский. — За преступления против Петерберга. Сдавайтесь и пойдёмте по-хорошему.
Он совершенно не паниковал, хотя имел все на то основания. Почему? Ткнуть ножом у него ловкости не хватит. Ещё какие-то заготовки?
Солдаты тем временем замкнули кольцо. Это было неудачно. Гныщевич выбирал угол с расчётом на то, что двое легко сумеют тут разбежаться, поделив между собой преследователей. Что Каменнопольский окажется лживой скотиной, он не рассчитывал.
Задним числом это казалось наивным.
— Это вы сдавайтесь, — предложил Гныщевич. — Пока что у меня складывается впечатление, что я в лучшем положении.
— Иллюзия. Иллюзия! Подумайте сами. Вам больно, вы теряете кровь. Скоро ваша рука ослабнет.
— Но тебя-то я прирезать успею, — промурчал Гныщевич в самое каменнопольское ухо. Тот ощутимо задрожал, но ответил:
— При восьми свидетелях. И потом, если вы… если вы меня убьёте, у солдат не останется причин сдерживаться.
— Да ты шутник. Если б я не нужен был тебе живым, мы б уже не разговаривали. А раз так, давай разговаривать!
Как ни прискорбно, Каменнопольский был отчасти прав. Гныщевич никогда раньше не получал пулевых ранений и не представлял, к чему те ведут. Правая рука его почти полностью онемела, по лицу катились слёзы. Тянуть время было опасно, но что ещё-то поделаешь — не убивать же в самом деле генерала при восьми свидетелях?
— Например, расскажи своим друзьям, что ты перепутал жертву, — разозлился Гныщевич и в припадке воистину мистического вдохновения прибавил самую страшную угрозу, которую только мог озвучить Каменнопольскому: — А не то я порежу тебе лицо.
Угроза возымела эффект. Каменнопольский замер и призадумался.
А потом всю правую сторону Гныщевича свело судорогой.
Он думал, что в него снова выстрелили; тёмную улицу в Конторском районе залило таким ослепительным светом, будто здесь снимали фотокарточки, и ничем, кроме пули, подобная боль, конечно, оказаться не могла. Это было бы естественно: при всём желании Гныщевич не сумел бы обернуться лицом ко всем солдатам сразу, хоть и вертелся как угорелый.
Но через секунду, когда нож уже улетел во тьму, он понял, что выстрела не было. L’improvisation солдат заслуживала похвалы.
Один из них просто метнул ему в простреленное плечо сапог.
Каменнопольский успел вывернуться из захвата и стоял теперь напротив Гныщевича, белея в тяжёлой апрельской ночи своим сюртуком, как пресловутый призрак.
— Я думал, генерал, мы друзья! — закричал Гныщевич, чтобы не завопить бессловесно. — Вас так обидела моя escapade в адрес европейцев? Мы ведь договорились о солдатах…
— И они без шинелей, — победоносно хмыкнул Каменнопольский.
— …Разве я вообще не зарекомендовал себя как человек, с которым можно договориться? К чему вам аресты? Я бы понял, если бы вы сделали это публично, это был бы жест, но на тёмной улице… И мне, конечно, льстят восемь человек, но не перегибаете ли вы палку?
Каменнопольский не сообразил даже подобрать собственный револьвер, от которого Гныщевич отволок его на пару шагов. Стрелковое оружие вообще бесчестно, правы тавры. Удобно, когда исполняешь приговор, но бесчестно. С ним любой дуб справится. И где все патрули?
Гныщевич успел нырнуть за револьвером, но при таком приземлении не опереться на руки невозможно. Улица взорвалась перед ним белыми пятнами, окуная солдат, генерала, фонари и дома в контрастную тьму. А потом во тьме растворился уже сам Гныщевич, сражённый наповал тупой болью в затылке.
Наверное, это был второй сапог.
Глава 90. Никакие не чудовища
А сапоги Золотце всё же заказал.
Стоило сделать это ещё в Петерберге, но хэр Ройш упёрся: мол, повторенная дважды шутка теряет своё очарование!
Во-первых, вовсе и не теряет. Во-вторых, шутки шутками, а перемещаться внутри Патриарших палат хэр Ройш в лакейском не может. Ну какой из него лакей? Девицей куда краше.
Девицей они не злоупотребляли, хэр Ройш сидел в своей каморке смирно, однако необходимость в прогулках всё же изредка возникала — к примеру, в прогулке до музейных подвалов. Тогда-то Золотце и постановил, что с сапогами беда — нельзя вынуждать человека ходить в обуви не по размеру, даже если этот человек хэр Ройш. А вдруг придётся убегать чёрными лестницами? Хэр Ройш и так-то бегает не очень, а уж в юбке да жмущих сапогах его изловит всякий.
Поэтому ко дню сегодняшнему, долгожданному, у хэра Ройша появились дамские сапожки, сшитые персонально на него. Мерки для мастера Золотце снимал сам и, судя по результату, справился достойно. Чему только не научишься, завоёвывая государство.
Сейчас сапожки ютились подле софы в кабинете одного из тех благородных мужей, что бросил Четвёртый Патриархат на произвол судьбы ещё три недели назад. Предстать перед его более храбрыми коллегами девицей хэр Ройш вежливо отказался. Вот и Золотце завернул в этот необитаемый кабинет переоблачиться из кухонного во что-нибудь, что лучше подходило бы к случаю. Ливреи Скопцова и Мальвина висели тут же, и Золотце почувствовал себя опоздавшим на лекцию.
Правда, эту лекцию читали они сами.
С третьей попытки повязав шейный платок, Золотце вдруг понял, что суетиться ни к чему. Достал папиросу, достал зажигалку, которой едва не отвык пользоваться — откуда бы взяться такой роскоши у помощника повара? Затянулся, выкуривая дымом нервную дрожь. Рассмеялся вслух, пока никто не видит.
Опоздал он на эту лекцию, потому что сам захотел идти последним: проверить все заготовленные неожиданности, подтвердить все розданные указания. Буквально подёргать все дверные ручки. Большая наглость требует не меньшего внимания к деталям.
И точного расчёта. Конечно, точного расчёта, но с расчётом не повезло — вести об успокаивающих смесях поставили всё с ног на голову. В наместнический корпус очередным шторовыбивателем так запросто не устроишься, это в Патриарших палатах прислуги наберётся на захудалый городок, а хаун Сорсано — проклятый аскет. При вступлении в должность сократил штат вполовину, росов же и к шторам подпускает неохотно. Росы, видите ли, с ним молиться трижды в день не станут! Так что выбивать шторы у хауна Сорсано из них четверых мог бы разве что Золотце, привычно прикидываясь французом, да и то.
Золотце рассудил иначе. Наличие в колоде графа Жуцкого, способного наведываться к столичному наместнику, делало эту игру азартней. Но одним только Жуцким, безусловно, всю аферу не провернешь, сколь бы горячо ни желал тот вызволить из заточения свою дочь (для публики — отправившуюся в Фыйжевск к болезной матери).
Зачем все эти трижды в день молящиеся европейцы — от лакеев до секретарей наместника — едут в далекую и страшную росскую землю? Преимущественно за деньгами, но вообще-то и за смертными грехами тоже. На то, что трудиться смертным грехом пришлось именно ему, Золотце и роптать, подумавши, не стал: кому ещё-то доверишь сию почётную обязанность? Дошутился о пользе пикантных историй до того знаменательного дня, когда горничными уже не обойдёшься. Нет, можно было бы и через горничных, но это долго и ненадёжно — попробуй подкарауль шанс в бумагах наместнических покопаться. Тем более что бумаги эти с толком по сейфам запрятаны. А у нас время утекает, тут не до сейфов и не до капризов. Лешиный коготь вам в брюхо, а не успокаивающие смеси в воздухе Свободного Петерберга, многоуважаемые члены Европейского Союзного правительства!
«Когда я состарюсь и буду по батюшкиному завету выращивать розовые кусты, — пригрозил он вчера поутру, возвратившись в каморку за курантами, — я, пожалуй, напишу-таки мемуары. «Что есть подлинный патриотизм» будут они озаглавлены. Ликуйте, господа: мне известен последний перевалочный пункт перед Петербергом, где артиллерийские орудия повстречаются с газовыми снарядами, можем высылать в те края кого-то из Второй Охраны… Да точно, точно известен — сам начальник наместнической гвардии сболтнул».
Поперхнулся тогда даже не жалующий подобные методы хэр Ройш, что, конечно, окрыляло. За Жуцким оставалась самая малость: конкретные сроки, количество участников операции и кто в Союзном правительстве голосовал за, а кто против. Кому мы за определённую плату готовы помочь ресурсами в назревающей войне, а кому предстоит со всей ответственностью за принятые решения сосать лапу.
Господин Ледьер позаботился, чтобы дочь Жуцкого каждый день писала отцу пару строчек о том, до чего же печально ей в заточении. Из подвалов её переместили — не соблазнять же любящего отца на попытки сорваться с крючка! Скажет хоть слово о «петербержских бунтовщиках в Четвёртом Патриархате» — и дочери ему не видать. Будет покладист и полезен — получит и дочь, и перспективу править Фыйжевском. И то, и другое отдадут ему с превеликой радостью: делиться властью с подельником спокойней, чем с каким-нибудь чистоплюем, мнящим о себе невесть что. А дочь столько рыдает, что навещать её всем в тягость. Зачем-то изображает полнейшую политическую невинность, хотя слышал Золотце от горничных, как она встречала фальшивого мсье Армавю.
В последнюю встречу Золотце подарил ей экземпляр «Крови, любви и революции», предназначавшийся секретарю Кривету. Нынешний порядок его содержания не располагал к передаче сомнительной литературы — с секретарём Криветом и просто переговорить удавалось далеко не каждый раз, когда возникало такое желание. Четвёртый Патриархат на удивление серьёзно отнёсся к официальному петербержскому гостю, доставившему в Столицу голову графа Тепловодищева. Держали его не в темнице и не в подвале, а во вполне уютных комнатках, зато правила установили совершенно тюремные — вплоть до того, что пищу подносили не лакеи, а стража Патриарших палат. Ну, как с этим быть, знают даже начинающие читатели авантюрных романов: корреспонденция в багетах, под раковинами устриц, да и попросту среди кусочков рафинада в сахарнице не вызывает особенных затруднений, если и так горбатишься на кухне.
Вчера хэр Ройш постановил, что обедать секретарь Кривет будет самой важной из достававшихся ему записок. Запиской с просьбой созвать останки Четвёртого Патриархата для обсуждения условий, на которых он, секретарь Кривет, согласится оказать содействие душителям Петерберга.
К этому шагу его подталкивали с первых же минут в Патриарших палатах, но до вчерашнего вечера секретарь Кривет являл собой образец равнодушия — что к благам, что к угрозам. Угрозы, впрочем, действительно далеко не заходили, поскольку объект угроз апеллировал к наличию у него баскской родни. Четвёртому Патриархату это было со всех сторон неудобно, но оставалось только морщиться и терпеть — как хэру Ройшу его прошлые дамские сапоги.
Золотце затушил папиросу в запылившейся без хозяина пепельнице, легко спрыгнул с чужого рабочего стола и приклеил к лицу выражение побезмятежней.
Леший, будь с нами сегодня ласков. Мы ведь заслужили.
За дверью импровизированной костюмерной послышались шаги, потом чуть раздражённый возглас — кто-то из Четвёртого Патриархата тоже опоздал к началу и теперь недоумевает, отчего же ему не войти в Изумрудный зал. Отчего-отчего — оттого, что стражу в этом коридоре и на прилежащих лестницах заменить Второй Охраной оказалось проще простого. Возможности работников кухни пугающе безграничны.
Золотце как ни в чём не бывало дверь распахнул и увидел прямо напротив старчески грузную спину графа Памажинного.
— Позвольте, ваше сиятельство, — пропел он и звякнул целой связкой копий ключей.
Памажинный подвоха не заметил — у этих людей вообще редка привычка замечать то, что их окружает. Без всякой лакейской ливреи принял первого попавшегося человека с ключами за прислугу.
Золотце коротко переглянулся с ряженым стражником, у которого имелась своя связка, и, пропустив Памажинного в Изумрудный зал, скользнул следом. Ключи провернулись в замке с другой стороны похвально быстро.
— …это абсурд! Возмутительный и небывалый абсурд! — донеслось до Золотца под аккомпанемент ключей.
Вот ведь тоже незыблемый закон мироздания: явись сколь угодно поздно, а всё равно услышишь про «абсурд», «дерзость», «что вы себе позволяете» и остальной набор нелепиц. Золотце втайне надеялся, что уж в этот раз он избежит порядком опостылевшей процедуры изумления и первичного негодования.
Но нет: хотя бы реакцию Памажинного придётся пронаблюдать.
Тот пока про абсурд и дерзость не голосил, но как раз подносил неверной рукой лорнет — безвкусный, с избыточным перламутром. Такое чувство, что этак трети высшей знати украшения выбирают кабацкие девки сообразно кабацкому же принципу «чтоб блестело».
— Ваша Светлость?!
Золотцу из-за грузной спины не было видно, однако, судя по шороху, многие обернулись.
— О, простите мне мою неучтивость! Я так рад, так несказанно рад, что вы… собственной персоной… в такой непростой для Европ момент… Ваша Светлость, но мы не были предупреждены… — сконфуженно забормотал Памажинный, обыкновенно утомительно велеречивый.
Золотце прыснул. Одно любопытно: он правда так слаб зрением — или на почве напряжённых отношений с Европами помутился умом? Хэр-то Ройш почти в три раза младше «Вашей Светлости»!
— Вы ошиблись, Шурий Шурьевич, — стальным голосом прервал бормотания средний, ныне единственный, Асматов. — Перед вами Константий Константьевич Ройш, сын покойного Константия Вальтеровича. Прибыл из самого Петерберга.
«Петерберг» он выплюнул, не дожевав.
Памажинный до того побагровел, что со спины казалось, будто у него вот-вот задымятся уши. Всё же не дело это — в столь почтенном возрасте управлять государством. А ежели его удар прохватит? А ежели удар прохватит тут всех тех, кому давно пора было укатить в Европы на лечение, плавно перетекающее в погребение?
Кто-то в зале захохотал. По неподражаемым нервическим ноткам Золотце признал барона Улина — этому и возраста дожидаться не надо, чтобы за ним пришёл удар.
— Господа, господа, это великолепно! — воскликнул он. — Предлагаю вступить в сговор. Давайте же подпишем отречение, а Союзному правительству потом ответим, что перепутали младшего Ройша с самим герцогом! А если уж сам герцог требует отречения…
— Отречения? — осоловело переспросил Памажинный.
— Отречения, отречения, Шурий Шурьевич. Коллективного единогласного отречения, роспуска и упразднения Четвёртого Патриархата.
— А как же… кто же… кто править-то будет?
Золотце сделал шаг вперёд и у самого уха Памажинного гаркнул:
— А что значит «править», Шурий Шурьевич?
Удар так удар.
Памажинный дёрнулся и выронил безвкусный лорнет. Лорнет Золотце инстинктивно поймал. Повертел в руках, хотел было отдать, но передумал — редко встретишь настоящий эталон пошлости. Ещё и здоровенная монограмма рубинами на тоненькой ручке, это ж надо!
— Простите, господа, — Золотце улыбнулся всему Изумрудному залу разом. — Продолжайте, вам чрезвычайно увлекательно внимать. Обо мне забудьте, я из свиты герцога.
Изумрудный зал не отличался просторностью — Четвёртый Патриархат в полном составе был бы там стеснён, но полного состава Патриаршие палаты не видели, должно быть, с января. Из восьмидесяти человек шестеро закончили свои дни в Петерберге, ещё почти четыре десятка разъехались кто куда, подальше от европейского гнева, пятеро оставались в Столице, но симулировали разнообразные хвори. Граф Жуцкой недавно тоже этим занялся, но в его случае так решил хэр Ройш.
А значит, в Изумрудном зале собралось сегодня немногим больше тридцати человек.
Они сидели за длинным столом, а хэр Ройш, Мальвин, Скопцов и невозмутимо презрительный секретарь Кривет расположились в специально принесённых креслах подле пары бронзовых грифонов. Грифоны были огромные — гораздо крупнее настоящих волков, от которых им досталось тело, и уж точно крупнее сов, от которых им досталась голова. Сторожили они, конечно же, дверь для прислуги, стыдливо покрашенную под стену. Золотце настоял, чтобы все держались поближе к выходу — тем более что о выходе для прислуги членам Четвёртого Патриархата думать не пристало.
Этот выход, этих грифонов, эти стены он успел выучить лучше собственного дома. Тщательные приготовления, начавшиеся с самого приезда, будто натоптали в Золотцевой голове. Выбрать место, пронести необходимое, всё обустроить, проверить в сороковой раз… Сны Золотцу в последнее время снились тоже в изумрудных тонах.
— Как они здесь очутились?! — не унимался Памажинный. — Они должны находиться под арестом! Они должны ответить!
— Шурий Шурьевич, это мы уже обсудили, — вальяжно запрокинул голову Улин. — И это, и многое другое — вступительная речь уже произнесена, господа уже обозначили свои намерения, уже признались, что сменили нам стражу на своих людей… Вы пришли в самый разгар пиршества! Присаживайтесь и получайте удовольствие. Если сможете.
По левую руку Улина обнаружился его протеже, вечно пребывающий в каком-то едва ли не отроческом недовольстве всем миром — такое в высшей степени странно наблюдать у человека, который не вчера достиг совершеннолетия. Золотце нахмурился: лиц, не состоящих в Четвёртом Патриархате, они (через посредничество секретаря Кривета) не приглашали. Заседанием это мероприятие назвать, безусловно, нельзя, однако явление барона Улина с протеже настораживало. Очень хотелось верить, что это всего-навсего очередной пируэт непростых отношений, а не…
Что именно «а не», Золотце сочинить не мог, но от предчувствия некой неучтённой пакости избавиться тоже не получалось.
— Я ведь вас видел прежде… — заявил злосчастный протеже, поймав взгляд Золотца. — Я видел вас здесь, в палатах…
— Зато мы не видели вас в списках членов Четвёртого Патриархата, — процедил хэр Ройш и кивнул Золотцу. — Предполагается, что увидели бы через год-другой? Хотя нет, по законам вашего государства вы ведь не удались происхождением, чтобы войти в правящий орган, пусть даже и по протекции.
О том, как страстно хэр Ройш ненавидит протекции, можно было бы поставить оперу.
— Чьего, говорите, государства? — осклабился пузатый и лоснящийся граф Придаль, для обладателя столь выдающегося пуза человек поразительно твердого характера. — Уже отмежевались от нас? А ежели мы не признаём автономию Петерберга?
— Сколько угодно, — отмахнулся хэр Ройш. — Что признавать, а что нет — ваше личное дело, имеющее касательство лишь к адекватности вашего же личного восприятия данных нам фактов. А факты таковы: с ноября минувшего года Петерберг не отчислял в казну налоги, никоим образом не сообразовывал свои действия ни с законодательными актами Росской Конфедерации, ни с конкретными указаниями тех членов Четвёртого Патриархата, что удосуживались указания давать. Более того, Петерберг последовательно защищал свои интересы в ущерб интересам Четвёртого Патриархата. Следует ли ознакомить вас с примерами, или все сознают, о чём мы говорим?
Золотце опёрся спиной на бронзового грифона и с наслаждением всмотрелся в лица самых стойких членов Четвёртого Патриархата. В прошлое своё путешествие он не задавался, конечно, таким вопросом, но если бы пришлось мысленно отделить тех, кто сбежит, от тех, кто останется, Золотце наверняка бы угадал почти всех.
Пожалуй, здесь отчётливо не хватало экстравагантного и самовлюблённого графа Тепловодищева… А ещё гибкого и дальновидного барона Зрящих, рассудительных и сдержанных Асматова-деда с Асматовым-внуком, строгого в следовании старым порядкам барона Ярцева, упёртого графа Дубина — но недаром они были первыми, кто попробовал на зуб петербержский нрав, не тронь леший их души.
— Итак, — поднялся с места барон Войбах, породисто седой, спокойный и насмешливый, — вы не отчисляли налоги в казну и не следовали росскому законодательству. Сердечно поздравляем. Зачем вы здесь?
Войбах прошёлся вдоль стола, подняв голову к потолочной росписи. В Изумрудном зале она была о весеннем буйстве жизни.
— Затем, что нам мало, — тоненько заулыбался хэр Ройш. — Вы ведь это хотели услышать? Да, нам мало Свободного Петерберга, мы жаждем свободы и благоразумного устройства по всей земле росской.
— И много росской земли вы повидали за пределами Петерберга? — осведомился у росписи Войбах.
— По-вашему, она столь сильно отличается от земли петербержской?
— Ну а как же иначе. У вас казармы и Порт, то есть вши и сифилис, а, положим, в Кирзани — сплошные шахты и туберкулёз. Более чем осязаемая разница.
— Если бы в земле росской наличествовала медицина, этой разницей можно было бы пренебречь, — парировал хэр Ройш. — Или вы поэтическая натура и увлекаетесь метафорами?
— Отчасти. Петерберг особенный — в том смысле, в котором каждый город в чём-то особенный. Конкретная жизнь всегда представляет собой уникальную совокупность уникальных же проявлений. Поэтому то, что случается в одном городе, объективно невозможно в другом. Поэтому то, что идёт на пользу одним людям, отравит и уничтожит других.
— Избавьте нас от пустопорожних философствований, тем более что вы в них слабы. Существуют закономерности — исторические, экономические, социальные, — которые ведут во вполне определённом направлении так же, как закономерности природные. Если умерщвлённое тело гниёт, оно будет делать это и в жару, и в холод. С разной скоростью, но от анатомической данности не уйти — без принятия каких-либо осмысленных и специфических мер. И да, вы совершенно верно поняли мою метафору: мёртвое тело Росской Конфедерации гниёт. Обращением взора к потолку эту проблему решить не получится.
— Да что вы говорите, — кивнул на роспись Войбах. — Эту проблему решить не получится никакими средствами — если тело мертво, оно мертво, остальное нюансы. По-вашему, Росская Конфедерация мертва? Вот и прекрасно! Зачем тратить силы на Росскую Конфедерацию, раз уж она мертва? Возвращайтесь в свой живой Петерберг и оставьте отечество тем, для кого оно ещё не умерло.
Хэр Ройш тяжко вздохнул.
— Мы были бы рады поверить вашим выспренним речам, если бы не знали, как вы, барон, распоряжаетесь находящимися в вашей власти частями этой страны. Начнём с фактического разорения промысловых рек Куйского ызда…
— Разорения? Помилуйте! Рыбаки спились ещё лет двадцать назад, они так и так не использовали этот ресурс, и потому наиболее здраво было в короткие сроки заработать на рыбе, чтобы покрыть куйские расходы, несоразмерные производственному уровню.
— Вы имеете в виду ту сумму, которую у вас потребовала супруга за молчание о ваших личных делах перед публикой и, главное, её германскими родственниками?
Войбах чрезвычайно приятно для глаз побелел. Новый оттенок его лица гармонировал с потолочной росписью куда лучше прежнего. Золотце не утерпел и сколь мог тайно коснулся плеча хэра Ройша.
— К чему вмешивать личные дела в политику? — добродушно и даже фамильярно укорил пузатый Придаль.
— Вот и мы недоумеваем: к чему? К чему заключать выгодные браки и продолжать при этом жить собственной жизнью? К чему оплачивать свою частную, никакого отношения к политике не имеющую ложь из городского бюджета?
— Кто из нас не совершает ошибок, — упорствовал в лирическом примирении Придаль. Ох, зря он так.
— Мы не видим смысла обсуждать подобные вопросы с человеком, который давно и успешно промышляет шантажом, то есть эксплуатацией личных дел в политических и экономических целях. Предлагаете нам озвучить историю обретения вами охотничьих угодий под Катыжью? Или же назвать цену, за которую вам уступили свадебный подарок для дочери — старинную усадьбу в часе езды от Внутривятки?
Придаль, в отличие от Войбаха, достоинства не растерял. Потому, вероятно, что в своих некрасивых историях был победителем, а не проигравшим, и как минимум не испытывал стыда.
— Продолжайте-продолжайте! — поаплодировал сегодня особенно взвинченный Улин. — Любопытно до дрожи, я сражён и влюблён.
— Премного благодарны. Вы нам тоже симпатичны — поскольку хотя бы не скрываете, что без зазрения совести раздаёте должности своим протеже.
— Нечасто в наше время встретишь таких моралистов! Вы, случаем, не религиозны?
— Барон, вы совершенно напрасно полагаете, будто осуждать ваши грехи можно только с религиозных позиций. И мораль тут ни при чём — мы исповедуем не мораль, а целесообразность. Вот вам простой пример: ваш позапрошлый протеже, вашими стараниями пристроенный не куда-нибудь, а в Городской совет Тьвери, буквально уничтожил тьверское литейное производство, когда ввёл переусложнённый порядок патентования и сбыта продукции. Если мы предположим, что он всё же не руководствовался злым умыслом, нам останется лишь заключить: его компетенция недостаточна для занимаемой должности. Но, видимо, достаточна, чтобы эту должность получить.
Актуальный протеже Улина одарил хэра Ройша подлинно испепеляющим взглядом, зато сам Улин будто бы умиротворился:
— Зачем говорить о компетенции? Такой разговор обречён с рождения. Иногда посмотришь на очередного члена совета — да и нашего высочайшего собрания — и задумаешься: как он читать-то обучился при своих природных способностях? Однако же сын такого-то и племянник этакого, непременно должен занять причитающееся ему место! — За столом, конечно же, неодобрительно зашуршали. — Поэтому, простите великодушно, ваш упрёк я не принимаю. Если уж мы приговорены коротать свои дни в столь неидеальном мире, почему бы не пользоваться открывающимися нам преимуществами? Да, Росская Конфедерация живёт под каблуком Европейского Союзного правительства, которое, в частности, навязывает нам пресловутое разделение аристократии на ресурную и производственную — и не допускает последнюю к законодательной деятельности. Это дурно, но не тогда, когда вы сами родились аристократией ресурсной. Наоборот, можете не учиться читать и хрустеть рябчиками на заседаниях Четвёртого Патриархата! Вы, Константий Константьевич, тоже могли бы. Но отчего-то не стали. Отчего?
Хэр Ройш даже не сразу нашёлся с ответом. Брови его искривились, выдавая самое напряжённое интеллектуальное усилие. За столом возмущённо откидывались на резные спинки кресел и вполголоса бранились, но никто почему-то не стал встревать. А какая бы вышла сцена! Всё равно эта встреча уже распрощалась с приличиями, и упадническая откровенность Улина — ярчайшее тому свидетельство.
— Видимо, — пробормотал хэр Ройш наконец, — придётся признать, что по сравнению с вами, барон, я оптимист.
— Вот именно, — осклабился неутомимый Придаль. — Вы припомнили Арнольду Сургиевичу его личные дела, а ведь Арнольд Сургиевич перед тем задал вам преинтересный вопрос. Преинтересный и незаслуженно канувший! Хорошо ли вы представляете себе ту самую росскую землю, которую так жаждете освободить от нас, лживых, жадных, трусливых, ленивых, обеспокоенных одним только личным благоденствием? Да вы попросту не успели покамест понять, что по всей росской земле люди такие же, в точности такие же. Лживые? А кто не лжёт. Жадные? Да разумеется! Трусливые? До чрезвычайности — иначе бы взбунтовались гораздо раньше. Ленивые? Ещё бы. Только о себе и пекутся? Истинно так, но возможностей у них меньше, вот и всё различие. Хотя вру, вру: не всё. У нас, как бы там ни злословил Гарий Андреевич, имеется и воспитание, и образование, и кругозор, и та самая компетенция — когда владения по наследству передаются, трудно не обучиться хоть чему-то. Думаете, мы из-за давления Союзного правительства в болоте сидим? Ничего подобного. Без Союзного правительства мы бы в болоте не сидели, мы бы в нём уже потонули. Так что оставьте вы росскую землю, с неё, паршивой, хоть бы шерсти клок — и на том спасибо. Оставьте и возвращайтесь в Петерберг, коли уж там у вас удачно всё сложилось…
Хэр Ройш выслушивал эту отповедь с кислой физиономией, но не прерывал. Золотце на кислую физиономию сейчас был неспособен — обернулся к Мальвину и Скопцову, поулыбался, прикрывшись кружевной манжетой.
Хэр Ройш отповедь не прерывал, зато прервал средний, ныне единственный, Асматов:
— Господа никуда не возвращаются. Это Петерберг должен вернуться к нормальной жизни по законам Росской Конфедерации.
Тогда с кресла поднялся секретарь Кривет. Выражение у него было такое, от которого всякий студент вспоминает, что вместо Академии можно было и в Охрану Петерберга податься. Большое достоинство для посланника, сопровождавшего отрезанную голову.
— Аркадий Ванович, вы свои представления о нормальной жизни почерпнули из бесед с хауном Сорсано?
При упоминании хауна Сорсано человек шесть за столом заёрзали. Золотце никогда бы не заподозрил о себе, что он-де кровожаден, но глядя на этих мерзавцев, впервые в жизни испытал порыв достать револьвер не для развлечения и не из опасений, а ради жестокой расправы.
Ощутив, как к нему придвинулся чуткий Скопцов, Золотце стряхнул наваждение.
— Хаун Сорсано справлялся о вашем здоровье, — чинно кивнул Асматов секретарю Кривету.
— Сожалею, что он не надумал справиться лично. Я бы убил его голыми руками.
За столом ахнули. Секретарь Кривет пожал плечами и продолжил:
— Неужели никому из вас неизвестно, как и почему он получил наместнический пост? Хаун Сорсано, несмотря на всю свою религиозность, большой поклонник некоторых достижений прогресса. Он очень горевал о том, что Европы отказались от медикаментозного подавления агрессивного начала в человеке. Когда же ему пожаловали должность главы одного теологического факультета, он по собственному разумению облагородил студенческие нравы приёмом так называемых «пилюль», вернее, их содержимого. Незаконно, ибо в Европах применение «пилюль» не во врачебных целях запрещено. Незаконно и не ставя никого в известность — под видом обряда, подразумевающего преломление хлеба. Когда эта история чуть не получила огласку, хауна Сорсано решили убрать подальше. Чтобы не порочил имя Божье у всех на виду.
Золотце внимал столь же оторопело, как и члены Четвёртого Патриархата, хоть и слышал прежде и о злоупотреблениях хауна Сорсано, и о нелюбви к нему секретаря Кривета. Слышал, но не сводил эти факты воедино, отчего-то решив, что причина нелюбви кроется в неких семейных интригах — они ведь состоят в дальнем, но родстве.
Вот только вопросы родства ни в какое сравнение не идут с вопросами призвания.
Академия же страшно рисковала, используя в качестве дисциплинарной меры фальшивые пилюли — росским-то законодательством пилюли, наоборот, более чем разрешены. Рисковала и ходила по краю, но сопротивлялась подлости в ущерб себе.
…И все студенты, хоть раз жалевшие о том, что не подались в Охрану Петерберга, никак не могли уразуметь: почему добрейший господин Пржеславский взял личным секретарём такую нелюдь?
Да что они понимали. Да что мы понимали.
Золотце не к месту расчувствовался. Дрогнувшие на кобуре пальцы Мальвина подсказывали, что не он один.
— Познавательно, — холодно отозвался Асматов. — Однако же всё это ни имеет ни малейшего касательства к Петербергу.
— Имеет! — выкрикнул Скопцов. — Имеет… Хаун Сорсано — приверженец бесчеловечных методов, а вы… вы всего лишь мстите за сына и отца, вы мыслите не как должностное лицо, вам плевать на последствия!
— Мы утверждаем, — вклинился Золотце, обращаясь к остальным членам Четвёртого Патриархата, — что отнюдь не по здравому расчёту граф Асматов содействует сейчас хауну Сорсано в организации обстрела… простите, распыления в Петерберге успокаивающих смесей. Вдруг кто-то из присутствующих не был поставлен в известность.
— На пути хауна Сорсано встало некоторое юридическое препятствие, — подхватил Мальвин, — он не петербержский наместник. В своём городе применять успокаивающие смеси наместник волен — ему, конечно, придётся отчитываться перед Союзным правительством о мотивациях, но считается, что наместник в общем случае знает, что делает со своим городом. Когда же речь заходит о чужом городе — временно лишённом наместника — наместник города соседнего имеет право на радикальный шаг, но спрашивать с него будут гораздо строже. Пример печально известного мистера Флокхарта свидетельствует о том, что наместнику другого города не помешает заручиться поддержкой, допустим, Четвёртого Патриархата, если он хочет удержать свою должность — разве станет Союзное правительство оспаривать желание росов самих себя травить? Граф Асматов обещался такую поддержку обеспечить. Судя по тому, сколь многие здесь удивлены, — постфактум.
— Граф, — весьма довольный собой хэр Ройш сложил пальцы в островерхую крышу невидимого домика, — у нас для вас печальные вести. Юридически хаун Сорсано имеет право применять к Петербергу успокаивающие смеси, если в Петерберге по некой причине отсутствует собственный наместник Европ. Но вы, видимо, забыли удостовериться: наместник Европ в Петерберге присутствует. Мсье Армавю жив, здоров, и Союзное правительство пока что не лишало его наместнических полномочий.
Островерхая крыша невидимого домика заплясала скромный, но радостный танец.
— Константий, — демонстративно проигнорировал отчество Асматов, — вы всерьёз полагаете, что кого-то волнует ваше крючкотворство? Петербержский наместник жив? Сколько угодно. Задним числом оформим его мёртвым или тяжело больным. Европы на пороге войны, Союзное правительство требует от нас скорейшего возмещения экономического ущерба, из-за чего городишки победнее, вероятно, вынуждены будут в буквальном смысле голодать — а вы толкуете о бюрократической чепухе, возомнив себя хитрецом и мудрецом!
Островерхая крыша сломалась. Не то чтобы они всерьёз рассчитывали, что этот аргумент будет действенным, но хэра Ройша пренебрежение явственно задело.
Золотце напомнил себе, зачем они ведут все эти разговоры, и переспросил:
— Вам в самом деле плевать на Петерберг? На обыкновенных горожан и тех, кто окажется там по случайности?
— Да пусть Петерберг хоть шельмы заберут. Там нет обыкновенных жителей и случайных людей — все они внесли свою лепту в случившееся! Успокаивающие смеси — это ещё гуманное решение. Нам следовало бы разнести этот город в пыль.
— Вместе со стариками и детьми?
— Вместе со стариками и детьми, — чуть-чуть не совладал с голосом Асматов.
Только вернувшись в Патриаршие палаты, Золотце с трудом заставлял себя за ним шпионить. Сам он не знал, что такое не попрощаться с сыном, но хорошо знал, что такое не попрощаться с отцом. Теперь же иллюзия вины перед Асматовым развеялась. В пыль.
— Так вот, господа, — просиял Золотце. — Граф Асматов взваливает на себя невероятную ответственность, вожделея разнести Петерберг вместе со стариками и детьми. Среди вас скрывается шестеро его сторонников, для которых сегодняшние разоблачения разоблачениями не стали. Но пока вы всё ещё коллегиальный орган, быть может, таки проголосуете? Вам хотели преподнести в подарок соучастие с хауном Сорсано в применении успокаивающих смесей, но сюрприз сорвался — и вы имеете возможность от него отказаться.
Над столом заметались хмурые, сосредоточенные взгляды. Конечно, хмурятся они не за судьбу Петерберга, а в первую очередь за собственную, но всегда приятно полюбоваться со стороны на сложный выбор. Памажинный вдруг принялся искать свой лорнет.
— Я бы поостерёгся, — нарушил тяжёлое молчание Придаль. — Во всём этом наверняка имеется подвох. Я, господа, прекрасно помню Тумрань и хочу обратить ваше внимание на то, что вокруг принятия подобных решений всегда немало двусмысленного. На самом-то деле наместник не должен быть самостоятелен, он проводник воли Союзного правительства. А чаще — конкретной коалиции внутри Союзного правительства, мы ведь с вами все понимаем… Следует предположить, что внутри Союзного правительства завелась коалиция, которой выгодно удавить Петерберг руками хауна Сорсано. Что не означает согласия всех остальных членов Союзного правительства. И каждый из нас, конечно, может на свой страх и риск предположить, как именно — с учётом последних событий — распределились по коалициям наши европейские друзья, но слишком высоки ставки, чтобы полагаться на досужие домыслы. Тут бы скататься к Союзному правительству, посмотреть своими глазами, подумать чуток… Но времени наверняка нет, города травят быстро, так ведь, Аркадий Ванович? — Он вздохнул и огладил непомерное своё пузо. — Сложно, господа, сложно. Подыграй мы так мощно одной коалиции, что о нас скажут другие? Очень легко прогадать. Всё ж таки целый город — припоминать потом будут до скончания веков.
Протеже барона Улина хамски прикурил папиросу и возжелал говорить, хотя уж его-то мнение тут не беспокоило никого.
— Постойте… Почему вы все твердите о применении успокаивающих смесей так, будто Петерберг будет ими уничтожен?
По Изумрудному залу шершавым шелестом нарисованной листвы прокатились смешки.
— Юноша-юноша… — только и мог спрятать лицо за ладонью Придаль. — Не принимайте от Гария Андреевича должностей. Берите лучше деньгами.
— Успокаивающие смеси, — вздохнул немного оживший Войбах, — изобретены более тридцати лет назад. С тех пор Европы успели наложить мораторий на их использование — у себя, разумеется. Разработки продолжаются благодаря нестабильности ситуации с Латинской Америкой, но те запасы, что хранятся на территории Росской Конфедерации, хранятся уже тридцать лет. Говорят, более современные смеси действуют относительно гуманно — так, как вы, видимо, и вообразили. Но в нашем случае это скорее яд, что проверил на себе более не существующий город Тумрань. К тому же в идеале смеси следует распылять при помощи специальной техники, но в сопротивляющемся городе сделать это затруднительно, а потому в ход идут артиллерийские орудия и гранаты. Что, в свою очередь, практически не позволяет рассчитать безопасную концентрацию… Продолжать, или вы уяснили?
— Лучше поведайте юноше, как Четвёртый Патриархат тридцатилетней давности вообще согласился принимать от Европ наказания успокаивающими смесями, — фыркнул хэр Ройш.
— Господа, это фарс! — вскочил на ноги Асматов. — Мы улыбаемся и светски щебечем с убийцами и сепаратистами, которые ясно задекларировали намерения отнять у нас власть!
— Не мешайте, пожалуйста, Аркадий Ванович, — Улин раздосадовано покачал головой. — Может быть, мы зарабатываем себе места при новом правительстве. Я слышал, супругу вашей сестрицы это вполне удалось.
— Скажите ещё, что вы готовы подписать отречение.
— О, это решительный шаг, он требует размышлений, обсуждений…
— Есть над чем поразмыслить, — не стал прятать язвительность хэр Ройш. — Вам ведь придётся пересмотреть свои привычки в области раздаривания должностей господам, незнакомым даже с историей Тумрани.
— Вы столько раз за сегодня это повторили, что я уже испытываю отвращение к оным привычкам. Право, господа, я должен принести свои извинения за то, что явился не один. Мне стыдно за невежество, коему вы были свидетелями. Посыпаю голову пеплом.
— Да вы не в себе, — рыкнул Асматов. — Никакого отречения, тем паче в пользу петербержцев, не будет. Никогда. Раз уж вы так хорошо осведомлены о том, кто заработал места при новом правительстве, вспомните, что стало с петербержской аристократией!
— Её проредили, — без выражения бросил хэр Ройш. — Граф, вы апеллировали к городишкам победнее, которые будут голодать, если Европы получат экономическую сатисфакцию от Росской Конфедерации. Если же Европы сатисфакцию не получат, вы, вероятно, предполагаете с их стороны крайние меры — вплоть до военных действий в наш адрес, так? Вы сознаёте, что роспуск Четвёртого Патриархата в такой ситуации — наиболее эффективный способ отклонить все претензии? Их просто некому будет предъявлять. Некому будет слать телеграммами предупреждения. С гипотетическими военными действиями мы, в отличие от вас, знаем, как быть. Европы захлебнутся своей войной: если они снарядят армию и армия не сможет пройти к нам, она пойдёт обратно — и непременно вспомнит о том, как Финляндия-Голландия наживалась благодаря закрытию Порта Петерберга на прочих странах. Будет очень интересно. А торговать мы можем пока что с Индокитаем, через Фыйжевск. Когда же война закончится, у Европ не будет другого выхода, кроме как наладить с новым росским государством новые же отношения. Не то чтобы всё это было действительно легко осуществить, но это уже не ваша печаль. Вам нужно всего-навсего подписать отречение.
— Знаете, — откликнулся прежде Асматова Войбах, — лучше уж пусть росские городишки поголодают, чем настоящая всеевропейская война. Война! Неужели в вас действительно нет ни капли сочувствия к простым европейцам, которые будут расплачиваться жизнями за то, что однажды Петербергу взбрело в голову попротестовать против налога на бездетность?
Золотце демонстративно смахнул воображаемую слезу. Хэр Ройш развёл руками. Мальвин и Скопцов так и вовсе переговаривались полушёпотом о чём-то своём.
— Вы чудовища! — призвал на свою голову ещё немного позора протеже Улина.
— Мы просто не стремимся отвечать за все европейские народы разом, нам достаточно своего, — хэр Ройш отогнал его как муху и снова обернулся к Асматову: — Граф, я выношу на голосование вопрос упразднения Четвёртого Патриархата. Выскажите свои возражения, пока у вас есть такая возможность.
Асматов скрестил руки на груди и воззрился на хэра Ройша, маскируя под отвращение некоторую растерянность.
— Я готов отдать должное вашей затее. Она вызывает массу частных вопросов, но с определённой точки зрения действительно является способом уклониться от санкций Союзного правительства. Однако это низкий и подлый способ, совершенно преступный по своей сути. Как и всё, что мы видели от Петерберга в последние месяцы. Вы не заслуживаете ни уважения, ни доверия — я до последнего буду стоять на том, что отдавать вам на растерзание Росскую Конфедерацию нельзя ни при каких условиях. Голодающие городишки — чепуха по сравнению с тем, что ждало бы их с вами у власти.
— Вы будете указывать нам на низость и подлость? — не сдержался Скопцов. — Вы? После всего, что вы наговорили о разнесении в пыль Петерберга?
— Петерберг сам избрал свою судьбу.
— А Европы сами избрали свою зависимость от Росской Конфедерации, — завёл свою любимую песню Мальвин. — Навязав зависимость и нам. Мы всего лишь хотим от неё избавиться, чтобы не гнить заживо от искусственно установленных ограничений в экономике, политике и даже в быту.
— Ваша самонадеянность страшна. Откуда у вас такая уверенность в своих силах? Почему вы считаете, что справитесь без Европ, без Четвёртого Патриархата, без опоры на старый порядок? Как вы сделаете хоть что-нибудь, отвергнув прежние формы управления?
— Видите ли, граф, — усмехнулся хэр Ройш, — в ваших рассуждениях стройно всё — кроме того, что мы уже справились без старых порядков. Пока в масштабах Петерберга, но и это немало, не находите? К тому же…
Что «к тому же», Золотце не услышал — от взгляда на улинского протеже кровь оглушительно ухнула в ушах, в висках, во всём черепе разом, сметая возможные сомнения.
Да, таким движением можно потянуться за чем угодно — папиросами, платком, часами.
Да, улинский протеже не производит впечатления человека, способного на.
Да, у него попросту нет причины — кроме дурного, по-отрочески бестолкового характера.
Нет, это всё неважно!
Конечно, Золотце выстрелил первым — батюшка приучал его к револьверам с пяти лет, с пяти проклятых лет, когда пальцы не слушаются вовсе, рука устаёт за минуту, когда даже слабенькая отдача дамской модели отбрасывает на шаг!
Золотце не мог позволить улинскому протеже застрелить хэра Ройша.
Улинский протеже взвыл, хватаясь за продырявленную ладонь, и выронил собственный револьвер. Мальвин успел стащить хэра Ройша и Скопцова с кресел на пол.
Конечно, Золотце выстрелил первым — но улинский протеже выстрелил вторым, его пальцы скрючились от нежданной боли и крюками ударили по крючку, подобное тянется к подобному. Пуля — конечно, ещё бы, как же иначе, с пяти лет! — ушла в сторону от хэра Ройша.
Она досталась секретарю Кривету, в последний момент метнувшемуся к креслам. Защитить?
И Золотце понял, что спектакль окончен, всё, довольно — пора уходить через дверь для прислуги, охраняемую грифонами, стыдливо покрашенную под стену, через проклятую эту дверь на крутую лестницу, по которой трудно бегать и ещё труднее волочить груз…
Потому что секретарь Кривет нужен им живым.
Как секретарь Кривет, не как инструмент. Они ведь, конечно, никакие не чудовища.
Глава 91. Зрачки у лихорадочного
Положение Гныщевича оставляло желать лучшего. Он настойчиво повторял себе, что нужен генералам живым, но действительность не спешила подкрепить сие убеждение фактами.
Никогда не делай того, чего ожидает от тебя противник. Вопрос в том, чего он ожидает и что вообще можно сделать.
Гныщевича держали в крошечной, метра с три шириной, подвальной комнатушке — очевидно, не в казармах, а где-то в черте города. Помимо пленника там присутствовали железная койка с тонким матрасом и одеялом, пустая тумбочка, графин с водой, жестяная кружка и ночной горшок. Единственное окошко маячило под потолком и было плотно забито досками. Пока Гныщевич валялся без сознания, ему обработали рану и обчистили карманы.
В довершение ко всему руки его были крепко связаны за спиной.
Интересненькая получается задачка. Un problème interessant!
Коварство генералов оказалось блистательным в своей простоте. Теперь, когда Гныщевич получил полный градоуправческий чин, он мог от этого чина отказаться. Упразднить должность как таковую. Вернуть Петерберг законным владельцам.
«Согласитесь, что это справедливо, — вещал всё ещё довольный собой Каменнопольский, когда Гныщевича впервые приволокли на аудиенцию. — В конечном итоге, революция делалась нашими силами…»
«Но не вашим умом, — огрызнулся тот. — Вы рассказали своим associés, как героически меня арестовывали? Как вам понадобилось восемь человек, как вы бросили револьвер?»
«Восьмерых человек мы все вместе выделили, — Скворцов тоже был чрезвычайно бодр. — Известно же, что вы драчун».
«Помните, я говорил вам, что решение о строительстве дальних укреплений, о частичном уходе Охраны Петерберга из Петерберга приняли не мы? — прогудел Йорб. — Я не врал. И вы, и ваше Бюро Патентов… каждый по-своему — считаете, что стоите во главе политических процессов, не имея особых на то оснований. Изобретательность не стоит ничего, если она не подкреплена силой. Поэтому перед лицом силы вы подпишете указ о немедленном упразднении должности градоуправца и передадите Петерберг тем, кому он всегда принадлежал по праву».
«То есть вам».
«То есть нам».
«А я-то всё думал, что ж вы такие покладистые… А вы схватываете на лету! — Руки Гныщевичу тогда временно развязали, и он отчаянно тёр запястья. — Ну, давайте начнём с классики. Что вы можете предложить мне в обмен?»
«Жизнь», — не изменился в лице Йорб.
«La vie est belle, но это мы уже проходили. Раз вы меня не убили, значит, и не собираетесь».
Надо заметить, что этот разговор ни у кого из участников не вызывал неловкости, хотя хладнокровным убийцей тут можно было счесть разве что Йорба. Каменнопольский потешно надувал щёки, Стошев хмурился, Скворцов багровел. Гныщевич старался прислушиваться и смотреть по сторонам, но ему так и не удалось определить, где они находились. Комната почти что без убранства, где генералы с ним говорили, могла притулиться и на складах, и в Припортовом, и на задворках Конторского. Да хоть в каком-нибудь сарае в Усадьбах.
«Мы не хотим вас убивать, поскольку это неудобно и подозрительно, — Стошев смерил Гныщевича тем же взглядом, которым одаривал подлежащие сносу строения, — поскольку начнутся вопросы и волнения. Но у нас имеется достаточно экземпляров вашей подписи, чтобы попросту её скопировать. Конечно, лучше бы вам выйти к петербержцам, объяснить своё решение публично…»
«Comment? — вылупился Гныщевич — аж плечо ныть перестало. — Барьян Борисыч, vous déraisonnez! Вы в своём уме? Вы правда думаете, что я дам вам слово, выйду на площадь отрекаться и не обману вас в первую же секунду, как окажусь в безопасности?»
Стошев поджал губы. А ведь столько вечеров вместе провели! Не ценит человек старых друзей.
«Не обманете», — сухо ответил Йорб, и Гныщевича вернули в подвал.
Он сбился со счёта времени, но раз в несколько часов к нему заглядывал солдат, наливал воду в кружку и подносил к гныщевичевским губам — самого его скрутили так, что из всех человеческих надобностей ему осталось доступно лишь почёсывание зада. В остальное время Гныщевичу предлагалось выть в темноте от скуки или метаться в лихорадке. Он вместо этого тщательно замерял помещение шагами.
Генералы настроены серьёзно. И какая шельма их укусила? Они вынашивали свой план всё время? Inimaginable. Это им болезнь графа подкинула идею. Неужто у них и правда поднимутся руки убить градоуправца? Смешной вопрос — конечно, поднимутся. Как они будут разбираться с последствиями? Как и всегда, посредством солдат. Что по этому поводу скажет так называемое Бюро Патентов?
Это Гныщевича не очень интересовало.
Подвал освещался тусклой электрической лампой, а в комнате у генералов была керосинка. Приложив ухо к стене, Гныщевич убедился в том, что его догадка верна: неподалёку зудел электрический генератор (уж этот зуд он ни с чем бы не перепутал). Значит, место злачное.
Ещё это значит, что генералам хватило предусмотрительности не оставить Гныщевичу огня, которым можно было бы пережечь верёвки.
Зато им не хватило кандалов и наручников: наверняка где-нибудь в Петерберге ещё парочка завалялась, но огромное их количество уехало в Вилонь с пленными резервными солдатами. C’est un plus. Верёвка всегда лучше металла.
После того, как Гныщевич немного поспал, генералы вызвали его во второй раз.
«После инцидента на балу в городе набирает популярность подозрение, будто вы отравили графа Набедренных, — заявил Каменнопольский. — А графа горожане любят беззаветно. Как вы думаете, что с вами станет, если мы отпустим вас, невзначай подтвердив это подозрение?»
Гныщевич загоготал. Довольно трудно доказать, что некоего человека отравили, когда этот человек живёт по соседству и ничем желудочным не страдает. Тайну о болезни графа Гныщевич ценил, но не выше своей жизни и репутации.
«А давайте, — хмыкнул он вслух, — и посмотрим, за сколько часов мои поклонницы разорвут вас в клочья».
«Не нарывайся, щенок! — громыхнул Скворцов. — Нарочно нас к крайним мерам толкаешь?!»
«Oui, — серьёзно кивнул Гныщевич. — И руки я тоже сам себе связал. Чтоб вам неповадно было».
Под усами у Йорба зашевелилась неодобрительность.
«Вы передумаете», — пообещал он, и Гныщевича снова увели.
Его не пытали всерьёз, но воспалённого плеча, жёсткой койки, темноты и голода вполне хватало, чтобы понять нехитрую затею генералов (генерала Йорба лично?). Просить же еды Гныщевич не решался. Не из гордости, ça va sans dire, и даже не из страха перед отравой. Просто чутьё подсказывало ему, что пытаться завязать дружбу с нынешним караулом — не лучшая идея.
По-своему Йорб был прав, отношение Гныщевича к ситуации сменилось всего за сутки. Ему стало очевидно, что кондиции его отнюдь не улучшаются, а значит, каждая минута промедления их усугубляет.
На третьей встрече с генералами его уже не развязывали. «Вы ж мне руку угробите!» — возмутился Гныщевич. «Начнём с руки», — ответил Йорб, и в выражении его впервые проявилось хищничество.
Генералы повторяли всё то же самое. Они терпели бесчисленные комитеты, потому что не успевали ничего им противопоставить, потому что хаос нельзя подпитывать внутренней грызнёй и потому что солдаты души не чаяли в Твирине, а горожане — в графе. Но сколь наивным нужно быть, чтобы полагать, будто теперь, когда всё улеглось, генералы смиренно примут тот клочок, что выделило им Бюро Патентов, а на большее не позарятся? Бюро Патентов предложило им заложить фундамент новой, всероссийской армии, и они были согласны стать таким фундаментом, но это не отнимало у них приверженности родному городу.
И желания хоть где-нибудь да главенствовать полностью.
Про Бюро Патентов Гныщевич уточнил. Ответ вышел предсказуемым: те заглядываются на всю страну, и им в целом всё равно, кому отдать Петерберг. Более того, расщедрился на сплетни Йорб, идея одного-единственного градоуправца с самого начала вызывала у Бюро Патентов сомнения, и они остановились на ней второпях, только лишь из-за доверия графу. В отсутствие графа они наверняка поприветствуют быструю отмену этой неудобной должности.
«Parfait! Говорите, сами хотите править, ни перед кем не отчитываться, — просюсюкал Гныщевич, — а уже в четыре голоса на хэра Ройша ссылаетесь».
На сей раз обратно в подвал его закинули пинком.
Гныщевича это вполне устраивало. Генералы не потащат его больше к себе, пока ему не поплохеет окончательно. Это даёт немного времени и развязывает руки. Par métaphore.
Руки следовало как можно скорее развязать без метафор, но единственным острым предметом в подвале были собственные гныщевичевские шпоры — разумеется, декоративные и незаточенные. Почему с него забыли снять шпоры? Probablement они слишком крепко слились в сознании людей со светлым образом самого Гныщевича и обернулись частью тела. Или генералы просто не сыскали другой обуви по его изящной и хрупкой ножке. А почему не оставили босым?
Обо всём этом Гныщевич думал, заплетшись в узел и ожесточённо елозя путами по правой шпоре (по правой — потому что так плечо меньше болело). Колёсико шпоры прокручивалось, приходилось на него буквально усаживаться, прижимая к полу. Любопытно, что зад оно кололо, а вот истирать верёвку не спешило.
Ещё Гныщевич думал о том, что Временный Расстрельный Комитет заключённых в столь паршивых условиях никогда не держал. Probablement. Хэру Штерцу полагались книги, а мсье Армавю вон даже сыскал себе Непроизносимый Путь. Но и к заключённым попроще отношение было милосерднее — когда начались первые аресты, Гныщевичу нередко доводилось заглядывать в камеры. Правда, он там не слишком задерживался. Пёс его знает — может, в свободное от допросов время заключённых тоже не кормили да не поили.
Связывали Гныщевича не очень туго, поскольку надолго (а для подписания указа, о котором мечтали генералы, ему б не помешали живые пальчики). Он был уверен, что это не иллюзия: прошло куда больше часа, прежде чем верёвка — не лопнула, конечно, но ослабла в достаточной мере, чтобы, подцепив её всё той же шпорой и ссаживая себе кожу, одну из петель удалось стащить. Остальное — дело техники.
И всё-таки в глубине души Гныщевич был портовым, пусть и родился он не в Порту. Можно было изобрести сорок четыре разных способа провести генералов на словах, заручиться помощью охранников, подписать бумагу с какой-нибудь хитростью; après tout, можно было согласиться с требованиями, выйти на улицу и сочинять план спасения с новой отправной точки. Но не хотелось. Поразительно, но не хотелось. Первый инстинкт был — бежать, и остальные мысли шли только в этом направлении.
Стащив с себя верёвку и размяв стенающее тело, Гныщевич докончил зубами то, что начал шпорой. Получилось два неравных куска, каждый из которых он намотал обратно на запястье. Теперь, если свести руки вместе, казалось, что они по-прежнему связаны. Главное — чтоб какому-нибудь доброхоту не захотелось проявить милосердие и временно освободить пленника.
Первый шаг сделан. Гныщевич ещё не знал, каким будет второй, но уже был собой доволен. Теперь у него имелось хоть что-то, чего противник ожидать не мог.
Подняв на удивление тяжёлую тумбу, Гныщевич как можно тише перенёс её под окно. Забрался. Минут через десять ему стало ясно, что попытки бесплодны. Доски не поддавались ни измученным пальцам, ни рычагу в исполнении верной шпоры. Не то чтобы они были как-то особо крепко прибиты, просто мало кто способен оторвать доску голыми руками.
Тумбу пришлось вернуть на место.
Думай, mon ami, думай. Ты у себя единственный друг остался. Никто не полюбит того, кто позволит сгинуть единственному другу.
Рано или поздно им надоест, и они просто войдут в этот подвал с револьверами. Тело потом выкинут на какую-нибудь неприметную улочку. Удивится ли кто-нибудь, что Гныщевич, который недавно как раз побил покусившегося на него преступника, всё-таки попался следующему? Aucun. Никто не удивится. Ну а генералы заметят Управлению, что, коль скоро второй подряд градоуправец столь бесславно покидает пост…
Ничего, зло ухмыльнулся Гныщевич, им ещё придётся познать на себе гнев Туралеева.
Généralement parlant, генералам было бы выгоднее всего таки прикончить Гныщевича побыстрее. Они же не могут всерьёз верить, что он согласится выйти к людям, отречётся и никого не обманет. Шантажировать его нечем, главный рычаг давления счастливо укатил к Хикеракли. Почему тогда не убивают? Либо чересчур сильно хотят гарантий будущей власти — чтоб непременно с отречением на бумажке, либо между ними самими нет согласия. И одно, и второе можно эксплуатировать.
Вот только как, как?! Не из заколоченного же подвала!
В губу себе Гныщевич вцепился до крови, по давешнему укусу — очень больно. Кровь капнула на шёлковую градоуправческую рубаху.
Хм, а это мысль.
Не формулируя оную до конца, он хорошенько пнул свою жалкую койку, с размаху на неё прыгнул и изогнулся дугой. Крепко сцепил пальцы, чтобы руки ненароком не разделились. Начал молотить ногами и бессвязно кричать.
Обеспокоенная солдатская голова в подвал просунулась мигом. Стоят, значит, под дверью, слушают. Леший. Завывать Гныщевич не перестал, но молотьбу утихомирил. Продолжил сипло дышать и извиваться.
— Чё стряслось? — просунулся второй солдат.
— Припадок какой-то, — растерянно предположил первый.
— Ага, у этого — и припадок.
— Ну он же подстреленный…
Второй, более строгий солдат призадумался.
— Эй, чё с тобой?
— Воз… духу… — просипел Гныщевич и старательно булькнул в горле скопленными за время биения слюнями. — Ды… шать…
— Воздуху не хватает, — любезно перевёл первый солдат. — Смотри, кровью харкает…
Его collègue сомневался. До Гныщевича долетел свежий ветерок с лестницы. Оказывается, в подвале и правда было очень душно. Именно это, по всей видимости, и убедило солдат.
Строгий ушёл, а через несколько минут вернулся с гвоздодёром. С грохотом подволок тумбу к окну. Занятно, он вряд ли бы развёл тут самодеятельность без одобрения генералов. А они не стали сами заходить и проверять припадок на зуб. Всё идёт, как они и задумали? Тогда незачем доски отрывать, пусть бы Гныщевич и дальше мучился.
Значит, заняты чем-то другим. Здесь, не здесь?
Доски, au fait, никто не отрывал. Отрывали доску. Верхнюю. С улицы хлынула приятная влажность. Гныщевичу безо всяких комедий стало лучше.
— Еды всё равно не велено, — жалостливо бормотнул нестрогий солдат, когда его сослуживец унёс гвоздодёр и доску. — Говорят, без еды человек месяц может…
— Врача… — прохрипел Гныщевич, вознося мысленные хвалы жестокости генералов. Еда — это непременно развязывание рук, а сюрприз лучше сберечь.
По поводу врача солдат колебался. Что принесёт врач? Трату времени и лечение от несуществующего припадка.
— Слушай, — обратился Гныщевич к солдату более человеческим голосом, — сколько тебе надо, чтоб меня отсюда вытащить? Чего тебе, денег? Хочешь чин? Будешь высоко в полиции или даже в Управлении…
Солдат отшатнулся. Ну вот, заодно и выяснили, что даже самые мягкосердечные из них не слишком склонны договариваться. Уж конечно, на такую вахту только проверенных ставят.
Когда дверь снова закрылась, а ключ в ней провернулся, Гныщевич ещё немного похрипел pro forma и кинулся к окну. Оторвать остальные доски, когда верхнюю уже сняли, было бы нетрудно — можно было бы просто на них повиснуть. Пролез бы он без труда.
Бы.
За досками на окне красовалась решётка.
Подёргав её чуток, Гныщевич с трудом удержался от того, чтобы не пнуть койку повторно — тогда б к нему точно врачей привели. Решётка. И не абы какая (бывают просто вставные рамы с прутьями), а крепко приваренная к стене. Гныщевич подёргал ещё немного, но безрезультатно.
Que faire maintenant? Ответ ясен: задавить инстинкты и идти с генералами на мировую. Лучше потерять всё, кроме жизни, чем потерять жизнь, цепляясь за всё остальное.
А лучше ли? Разве достигнутое: чин Гныщевича, деньги Гныщевича, влияние Гныщевича — не есть его жизнь?
Вторую доску он всё-таки свернул — сам не зная зачем. Добраться до внешнего мира получалось, только подтянувшись, поскольку устоять на тумбе мешал рост. Подтягиваться получалось плохо.
За припечатанной решёткой щелью виднелось немного мокрой брусчатки и глухая стена дома напротив. Кричать было опасно и бесполезно. Брусчатка и стена не давали ничего нового.
Не придумав умнее, Гныщевич протянул многострадальную руку промеж прутьев и помахал.
Реакции не последовало.
Он махал, сколько хватало сил. Спрыгнул обратно на тумбу. Морщась от боли в плече, почесал в затылке. Подумал. Стащил один сапог и просунул в окно его. Шпора блестит — может привлечь внимание.
Себя он вернул на койку.
Согласиться с генералами, упразднить должность градоуправца. Он сам бы после такого акта смирения смиренника убил. Зачем его отпускать? Ведь сыщет способ рассказать, как из него это отречение выбили. Подписать бумагу и уехать куда-нибудь. Куда? Не считая поездки в Столицу, Гныщевич никогда не бывал за пределами Петербержского ызда. Alors quoi? Он не пропадёт. А здесь — пропадает. Зачитать отречение по радио, так его не заподозрят в обмане. Но так и обмануть не выйдет. Переманить караул на свою сторону. Побег они ему не организуют, не сдюжат. Просто спать и ждать, пока генералы не перейдут к более активным действиям. И проверить, какими эти действия окажутся. Merci beaucoup.
Поссорить генералов. Эта мысль пришла только сейчас, а ведь она была так очевидна! Между ними нет согласия, не может быть. Кто затеял всю эту интригу? Не Скворцов, у него бы ума не хватило. Не Стошев, он сам только стройки затевает. Йорб с Каменнопольским? Первых нужно противопоставить вторым. Но как, леший, как?!
И тут сапог шевельнулся.
Гныщевич вспорхнул так, будто его не морили пёс знает сколько дней голодом, не подстреливали и не истязали душевно. Сапога видно не было; его сменила пара некрупных ног.
— Эй, малой! Иди сюда! — шикнул Гныщевич страшным голосом; малой отскочил. — Да il n'y a pas de danger, не бойся ты. Видишь шпору? Золотая, ну то есть позолоченная. Можешь легко получить вторую.
Выходило лихорадочнее, чем ему бы хотелось, но парень не убежал, и этого было достаточно.
— Дык золотая или позолоченная? — тоном заправского ювелира прогудел он.
— Позолоченная, но на твой век хватит. Послушаешь — дам вторую. Сделаешь, как я скажу, получишь такие же, но совсем золотые.
— А шпоры золотят? Соскабливается же.
Парень попался не слишком острый умом, но это было идеально.
— Для меня — золотят. А теперь скажи мне, где мы находимся. Адрес.
— А ты покажи сперва вторую.
Гныщевич разулся и помахал последним сапогом. Разуваясь, он вспомнил, что нужно говорить потише и по возможности прислушиваться к тому, что происходит за дверью.
— Швартовая, 8, — удовлетворился парень.
Припортовый. Tres bien. Если бежать — то недалеко.
Дальше мысль развилась сама собой.
— Слушай меня внимательно, я дам тебе поручение. Очень простое. Ты найдёшь для меня кое-кого, передашь сообщение, а потом, если попросят, вернёшься ко мне и расскажешь ответ. За это получишь вторую шпору сейчас и золотые завтра. D'accord?
— Ты ж сказал, что вторую — если просто послушаю!
— Я не сказал, что слушать нужно только меня.
Парень глубоко задумался. Усевшись перед окном на корточки, он вертел сапог в руках, что только не пробуя шпору на зуб.
— Ты что, подрался с кем-то, что ли?
Ответ пришёл Гныщевичу бурей вдохновения.
— Хуже, — доверительно хмыкнул он, — у одного важного человека чересчур жизнерадостная жена. Но красивая… Она, понимаешь, с ребёнком была — ну, как это, на сносях. А недавно разродилась — ну и захотела d’amour. А муж узнал.
— Вот и Санька такая же стерва, — парень сочувственно нахмурился, — все они стервы. — Он уставился на собеседника: — Погоди, а я тебя вроде где-то видел.
— Так я ж портовый. Тут рядом хожу.
Близость к портовому парню явно польстила.
— И что, — оживился он, — эти, которые жёны важных, гуляют с портовыми? Так бывает?
— Гуляют-гуляют, иногда и по пять раз на дню. Я тебе говорю, это не я ей — она мне письма писала! Надушенные, всё как надо. А теперь вишь как. — Гныщевич прищурился и оценил восторженность спасителя. — Слушай, я смотрю, ты парень с понятием. Наши ребята такое ценят. Сбегаешь куда скажу — я тебя потом кое с кем познакомлю.
— А Рваного знаешь?
— Двух, — не смутился Гныщевич, — а ещё того знаю, под которым они ходят. — Парень был приобретён с потрохами. — Значит так. Ты сейчас шпору сними — она твоя по праву, а сапог мне верни, а то что я тут босой как шельма. И слушай внимательно, запоминай — забывчивость наши ребята не ценят. Надо будет одному человеку передать привет от Баси.
Гныщевич подробно изложил, что ему нужно от любых тавров-полицейских (уж те-то донесут привет от Баси Цою Ночке), и отпустил парня с миром. Мысль о свидании с таврами (или полицейскими?) того припугнула, но Гныщевич напомнил, что Рваный такой ерунды не боится. Ни один.
Дальнейшее было просто: вернуть отвёрнутую доску на место и ждать.
Сапоги его сгубили, сапоги его и спасут.
Парень вернулся часа через полтора (Гныщевича успели за это время единожды напоить, но более ничего не случилось). Получив вторую шпору, всё донимал вопросами, где да как они встретятся. Но это было уже неважно. План действий предстал dans toute son nudité.
Гныщевич мерил подвал шагами до темноты. Это было долго, но в то же время не так долго, как прежде. Мысли всё равно смешивались, и он уже клевал носом, когда по полу прощёлкал прилетевший из окна камушек. Ожидал он ножа, но, с другой стороны, нож некуда было бы спрятать.
Лишний раз проверив верёвки на руках, Гныщевич глубоко вдохнул и постучал ногой в дверь. Ему открыл строгий солдат.
— Je suis prêt, — мрачно изрёк Гныщевич. — Я готов.
— Что готов?
— Сам знаешь что! С генералами говорить.
— Они без тебя решат, когда ты готов.
— Не пори чушь, — Гныщевич старательно смотрел в сторону. — Они ждали, когда я допекусь. Ну вот, допёкся. Лови момент.
— Ну жди, — неуверенно отозвался солдат и пошёл советоваться с начальством.
Конечно, начальство момент ловило. Только дорога до комнаты, подготовленной для беседы, оказалось совсем не такой, как помнилось.
Потому что его вели в другую комнату.
Гныщевич сосредоточил мысли на верёвках и не позволил себе делать из этого выводов.
Другая комната от прошлой отличалась — генералы надумали поупражняться в остроумии. Ну или у них там в старой кто-то умер. Та была обставлена скупо, по-деловому: большой стол, стулья вокруг да секретер в углу. А эта оказалась жилой. Диванчики, буфет, гардины на окне, коврик. Дверь в следующую комнату.
— Чаю? — с издёвкой предложил Стошев, когда Гныщевича усадили в кресло с цветастой и мягкой обивкой. Сцена вышла de grande classe.
— И закончить свои дни с пеной у рта? Воздержусь.
— Воля ваша, — пожал плечами тот. — Вы что-то хотели нам сказать.
Генералы в самом деле пили чай — даже Йорб. На низеньком столике возле их кресел румянился бочком средней руки сервиз. На коленях Каменнопольского лежала раскрытая книга.
Жутковато было бы предположить, что они не позируют, подумал Гныщевич, но ухмылку подавил. Они ожидают увидеть человека, чьи принципы поломались. Такие не размениваются на сервизы.
— А что тут говорить, — буркнул сломленный человек. — Ваша взяла.
— Вы готовы подписать указ об упразднении чина градоуправца? — Каменнопольский оживился, как давешний парень со шпорами. Как пить дать это всё он сочинил. Йорб оживление воспринял недовольно.
— Да. — Только руки не развязывайте пока, c’est une surprise. — Но у меня есть условие.
— Увести, — отрезал Йорб. В дверь просунулась голова строгого солдата, но Гныщевич заверещал:
— Ну погодите же вы, дайте мне сказать! Я бы не приходил, если бы не думал, что вы можете моё условие принять!
— Пусть скажет, — согласился Скворцов, и солдат исчез. — У нас время есть.
— Можно? Хорошо. Хорошо. — Гныщевич старательно собрался с духом. — Je doute… Глубоко сомневаюсь, что, подпиши я бумаги, вы сохраните мне жизнь. Это имело бы смысл, если бы я не только подписал их, но и выступил с отречением публично, но… для вас этот вариант слишком ненадёжен. Мы уже об этом говорили, да? Да, точно. Так вот: я не думаю, что вы позволите себе такую небрежность. Но мне-то жить хочется! И вот… — Он подержал паузу и со всем отчаянием выпалил: — Позвольте мне подписать бумаги и уехать из Петерберга!
Генералы насупились. Скворцов косился то на Каменнопольского, то на Стошева. Последний безразлично потряс головой, Каменнопольский же скривил губы. Ему не нравилось, но он был готов рассмотреть этот вариант.
— Нет, — ответил Йорб.
— Non? Почему? Мы можем придумать, как обезопасить вас от моих будущих попыток… И потом, я… я многое переосмыслил. Вдали от Петерберга я никто, я просто…
— Нет, — повторил Йорб, отказываясь измениться в лице. — У вас была возможность ставить условия. Она упущена. Теперь вы примете наши требования без переговоров.
Гныщевич искренне опешил.
— То есть это… э-э-э, не про власть, а про l'obédience? — Он чуть было не взмахнул рукой. — Вам не город надо, а поставить меня на место, в процессе покрасочней унизив? Я, конечно, польщён…
— Ваши потуги смешны, — самодовольно объявил Каменнопольский. — Унижаете себя вы сами — своим торгашеством.
— Кто бы мог подумать, что ваши желания столь порочны, — Гныщевич хмыкнул. — И это таким людям предполагается доверить Петерберг!
— У нас нет настроения с вами препираться, — Стошев смотрел Гныщевичу куда-то за левое ухо. — Принимайте уже решение.
И Гныщевич с ужасом понял, что это правда. Им правда надоела эта маленькая jeu — а может, никогда и не нравилась. Генералы скучали и хотели поскорее от него отвязаться, как лектор от тупоумного студента. А скука — кратчайший путь к убийству.
Ещё он вдруг понял, что ничего не происходит, хотя прилетевший из окна камушек он в окно же и возвратил.
— Не хотите препираться? А что ж тогда спектакль устроили? С книжками на коленях, с чаем?
Каменнопольский вспыхнул, а через секунду вспыхнул металлическим отсветом в его руке револьвер. Тот самый, гравированный. До револьвера было метра два, но Гныщевич не сомневался, что генерал промажет.
— Не надо! — завопил он и вжался в кресло. — Je vois!
Револьвер Каменнопольского победоносно вздрогнул, и тот протянулся к комоду за бумагой. Вслед за ней на низеньком столике оказались чернильница с пером. Гныщевич согнулся над ровными строчками указа.
Ничего, ничего не происходило. Его вот-вот начнут развязывать, и сюрприз потеряет свежесть. Нужно действовать. Выбить у Каменнопольского револьвер несложно. Сейчас.
— Слушайте, Гныщевич, — рассеянно свёл русые брови Скворцов, — а почему вы так испугались? Мне казалось, вы не из тех людей, что боятся наставленного дула.
Гныщевич собрал себя в пружину, но тут дверь с грохотом распахнулась, и случилось нечто невообразимое. В комнату ворвалось… нет, не молния; никакие силы природы не умеют действовать столь же быстро, как человеческое тело. С такой скоростью носятся зрачки у лихорадочного. Гныщевич отпустил пружину, рванулся вперёд и с изумлением осознал, что выбивает револьвер уже из скрюченных судорогой пальцев. Вторым прыжком он отбросил себя за спинку кресла, и вовремя: комната наполнилась пальбой и запахом пороха.
Каменнопольский упал навзничь, Скворцов ничком, пустив последние два выстрела в пол. Йорб, зажимая горло рукой, всё стрелял и стрелял в кресло, в угол, в окно, пока пули не закончились. Встал, пошатываясь. Высунувшись из укрытия, Гныщевич применил револьвер Каменнопольского по делу.
Стрелковое оружие остаётся бесчестной штукой. Йорб упал не сразу, но начал осыпаться.
Стошев неподвижно замер с револьвером в руке. Нож Хтоя Глотки был у самого его горла.
Хтоя Глотки, по-прежнему способного зарезать троих, прежде чем те спустят крючок (так что это генералы ещё не промах оказались). И heureusement как раз пребывавшего в Петерберге проездом. Обустраивавшего вояж до Латинской Америки для незаконно добытых артиллерийских орудий.
Никого лучшего Цой Ночка прислать бы не мог.
— Советую бросить револьвер, — хмыкнул Гныщевич, распрямляя спину. Стошев повиновался. Хтой Глотка не двигался и ждал.
— У вас развязаны руки, — почти без удивления изрёк Стошев.
— И язык. Связать язык было бы важнее. — Гныщевич с неожиданной для себя лёгкостью уселся обратно в кресло, прицелился и только после этого кивнул Хтою Глотке: — Спасибо, гад.
— Hvoishadhi:-ti. Там ещё четверо, — тот убрал нож, потянулся и направился к двери, — и один на улицу покурит’ вышел.
— Курить вредно, — хмыкнул Гныщевич, закидывая ногу на ногу.
Ковёр набухал кровью, мешавшейся с разлитым чаем. Из горла её натекает pas mal. Каменнопольский отвернул голову с присущей ему безмятежностью, Скворцова Гныщевич не видел, а Йорб ещё дёргался. Это были конвульсии, но выглядели они так, будто он цеплялся за жизнь.
Quelle naïveté.
— Я не понимаю, — Стошев сложил руки на коленях столь чинно, будто его всю жизнь учили быть заложником.
— Когда пытаешься кого-то убить, иногда получается наоборот, — нравоучительно воздел палец Гныщевич. — Или вы о том, что вас я оставил? Это была моя особая просьба. Знаете, как вас трудно описать? У вас ведь ни бакенбард, ни усов, ни локонов. Пришлось описывать самого непримечательного.
— Что вам от меня нужно?
Гныщевич восторженно откинулся. Он это заслужил.
— Мне нужна ваша… attitude. Вот этот взгляд на вещи. Мне нужен человек, который не спрашивает «почему я?» и не кричит «как вы могли». Мне нужно ваше умение договариваться и видеть компромиссы. А Охране Петерберга по-прежнему нужно командование.
— Всё ещё не понимаю.
— Я не Йорб, чтобы праздновать только полную победу. Я люблю компромиссы. И я хочу, чтобы у Охраны Петерберга было командование, на которое я смогу положиться.
Стошев сдержанно фыркнул.
— Не ожидайте от меня лояльности.
— Oh non. Вы никогда не смущались прямо говорить мне о том, что считаете глупостью. Поэтому на вас и можно положиться. И потом… — Гныщевич мечтательно запрокинул голову. — Вы напоминаете мне одного моего друга, он тут по соседству живёт.
Стошев молчал. Как и большинство военных Росской Конфедерации, он почти не имел дела с войной, но трупы сослуживцев не притягивали его взгляда. Всё-таки есть выучка!
Об этом и твердило Гныщевичу всё это время его чутьё. Когда две стороны категорически не могут сойтись, нужно искать третье решение. Если бы он сдался на милость генералов, пострадал бы Петерберг. Коль уж скоро его Охрана теперь занимается не только внутренними делами, зачем ей четыре генерала? Пусть будет один, и пусть это будет человек, чей разум не затуманен стрельбой окончательно. Человек, который помнит, что армия существует для гражданской жизни, а не наоборот.
А там и второе кольцо казарм достроить можно.
— Я думаю, — лениво предположил Гныщевич, — что три генерала взорвались, пытаясь самостоятельно обезвредить бомбу, — это было модно в прошлом сезоне. Бомбу вы организуете. Конечно, вас будут подозревать, но у вас есть отличное алиби — вы были со мной. Похороним их со всеми почестями в закрытых гробах, выплатим семьям пенсию. — Он опустил револьвер. — Я не буду принуждать вас под дулом. Вернее, буду, но… Вы ведь согласны со мной в том, каким следует стать Петербергу, и не вы сочинили этот заговор. De surcroît! Более того, мне будет легче прислушаться к нуждам солдат, если формулировать их станете именно вы, потому что я верю в ваше здравомыслие. Ну, что скажете?
Стошев продолжал глядеть перед собой — так долго, что Гныщевич успел снова мысленно посетовать на то, как наплевательски генералы отнеслись к шпорам. А в Академии были шутники, которые говорили, что это он, мол, малый рост восполняет. Малый рост! Да если бы его волновали масштабы, он бы ни в жисть не предложил юной Жуцкой разделить постель и с ним, и с Плетью. Потому что тавры есть тавры.
И хорошо, что Плети здесь нет. Плеть бы не отыскал подвал сам, а вот аргументом со стороны генералов стать бы мог.
Хорошо.
— Мы согласны в том, каким следует стать Петербергу? — Стошев поднял на Гныщевича глаза, и лицо его рассекла кривая усмешка. — Не обманывайте себя. Мне не нравится центральная электрическая станция. Я думаю, там должен быть парк.
Глава 92. Сила слова
Из каморки за курантами столичные парки виднелись как на ладони, несмотря на узость и некоторую скошенность окошка. Они разливались между гостеприимно рассыпанными домами, как прогорклые лужи.
Этот город так любит растительные названия, что ему нужен огромный сад, постановил хэр Ройш с усмешкой. Наверняка ведь возможно загородить стеклом целый район — как только уберечь столько стекла? Но если всё же суметь, то под ним, как в теплице, выйдет сохранить высокую температуру и зимой, а значит, там — как в теплице же — приживутся растения из разных стран, даже из Турции-Греции. Если, разумеется, к моменту строительства теплицы размером с район Турция-Греция не прекратит своё существование.
Радиоприёмник хэра Ройша молчал, и ему оставалось только мерить каморку шагами, прохаживаясь от гамака к валикам и шестерням часового механизма и обратно. Некоторые шестерни были бы выше хэра Ройша, даже если бы он нарядился в свои дамские сапожки с небольшим, но необходимым для правдоподобной походки каблучком.
Впрочем, он надеялся, что надевать их ему больше не придётся.
Его отец, хэр Ройш-старший, никогда бы не стал разговаривать с заговорщиками и бунтарями, как сделали это оставшиеся в Столице члены Четвёртого Патриархата. Отец был придирчив и избирателен в людях. Как-то раз он отказал в аудиенции звезде европейского спорта, мастеру троеборья, объясняя это тем, что достижения в одной, узкой сфере ещё не делают человека ни интересным собеседником, ни достойной компанией. Отец был относительно крепок здоровьем, но, как и все Ройши, не отличался внушительным телосложением; по всей видимости, его попросту уязвляла мускулатура троеборца. И заговорщики бы его уязвили, так что он отыскал бы в них недочёты, мешающие опуститься до беседы. «Положим, вы захватили город, — сказал бы он, — но имеет ли смысл говорить о политике с тем, кто не помнит в точности «Летописей Земель Росских, записанных скромным скопником во имя дальнейшего благоденствия»?»
Сам хэр Ройш тоже не стал бы поддерживать диалог с заговорщиками. Люди, подобные Бюро Патентов, попросту слишком опасны, и тем более опасно недооценивать силу слова — пусть даже не заверенного печатями, а всего лишь устного. «Ну мы ведь только поговорим», — думают порой невежды, а после и не замечают, как меняются сами и как меняется мир вокруг них.
Отец был прав: в мире нет ничего ценнее знания, но он ошибался, полагая, будто знание ценно само по себе. Знание, как деньги, — лишь инструмент. Его нужно выменивать, а иногда им нужно делиться.
Справедливости ради следует отметить, что кое-кто в Четвёртом Патриархате наверняка разделял сии воззрения, иначе зачем бы они согласились с Бюро Патентов разговаривать, да ещё так охотно?
«А я, господа, думаю, что это Асматов, — качал головой Скопцов. — Асматов — благородный человек, он не смог бы спокойно спать, если бы нас не выслушал».
«Благородный? — хохотал Золотце, по своему обыкновению взвинченный авантюрностью произошедшего. — Я вас умоляю, если так выглядит благородство…»
«Именно так оно и выглядит», — отводил Скопцов глаза, отказываясь вдаваться в подробности. Хэр Ройш морщился, но в переложении на близкие ему термины понимал, что имеется в виду. Когда некто совершает болезненный для тебя поступок, безусловно, ценно знать, как этот некто к оному поступку пришёл и что планирует делать дальше. Скопцов наверняка апеллировал к более тонким материям, но важнее всего было то, что они в ответственный момент не порвались. А ведь ещё недавно его убеждённость, будто Четвёртый Патриархат в переговорах не откажет, казалась комической.
На столе затрещали заводные часы, и хэр Ройш поспешил извлечь из кармана затычки для ушей, после чего отключил механизм и перевёл стрелки на час вперёд. Ему нравилось жить за курантами: размеренное вращение шестерней и валиков ровно подталкивало мысли, позволяя им течь плавно, без запинок. Но иногда куранты били, и склонный к мигреням череп хэра Ройша не простил бы его, не предпринимай он защитных мер.
Часовщик в соседней башне за двенадцать лет, что здесь прожил, наполовину оглох.
«Он тумранчанин», — сообщил как-то утром Мальвин, заглянувший отчитаться в отправке ещё нескольких солдат Второй Охраны — на сей раз в Кирзань. Хэр Ройш удивился: хитростью выведать сведения о ком-нибудь мог бы Золотце, разговорить — Скопцов, но Мальвин из их четвёрки хуже всех умел подбирать словесную пыль.
«Я не подслушал и не расспросил, — объяснил тот не без самодовольства, — это умозаключение. Вы слышали, как его прозвали слуги?»
«Вот уж чем не приходилось интересоваться», — хмыкнул хэр Ройш.
«Лосиком. Вернее, это я сперва думал, что «Лосик» — прозвище, но вчера мне понадобилось освежить в памяти списки кирзанской аристократии, и я обнаружил…»
«…Что там есть семья с такой фамилией, — раскладывать по полочкам хэру Ройшу не было нужды, — а часовщик появился в Патриарших Палатах как раз двенадцать лет назад».
«Да. Получается, незадолго до… Тумрани, — Мальвин мрачновато усмехнулся. — И я не думаю, что он просто почувствовал назревающий конфликт и решил сбежать — зачем бы тогда выбирать столь эксцентрическую профессию? Это наводит на мысль, что Лосик, — он непривычно замялся, — наш предшественник».
По всей видимости, сие рассуждение должно было хэра Ройша смутить, но оно его, напротив, оживило. От Тумрани остались пустые и мёртвые дома, поклониться которым наверняка ездил Хикеракли во время своего знаменитого путешествия по Росской Конфедерации; то же самое вполне могло произойти с Петербергом. И Бюро Патентов вдоволь нашутилось о том, чем им предстоит заниматься, если планы пойдут прахом, а тут, в соседней башне, выискалось наглядное подтверждение: такой вариант развития событий вполне осязаем.
Но на самом деле хэр Ройш, сложись всё несчастливым образом, пошёл бы на радиовышку. Радио его чаровало: мысль, что по воздуху, преодолевая километры, летят слова — уловимые, но неосязаемые, — была в высшем смысле восхитительна.
Он не верил всерьёз, что Бюро Патентов может превратиться в часовщика Лосика, даже если Петерберг всё-таки успокоят распылительными смесями.
«В Петерберге новый градоуправец, — напомнил хэр Ройш, когда Скопцов — сегодня утром — не вытерпел и сломал молчание на страшную тему. — Не стоит забывать, что господин Гныщевич, помимо всего прочего, отличается изрядной хваткостью. Он справится — если, конечно, прежде не справимся мы».
«Новый градоуправец? — ощетинился Золотце. — Позволю себе напомнить, что старый градоуправец, насколько мы можем судить, тоже пребывает в Петерберге! Тот самый, что отказывался кормить пилюлями своих слуг… И не испугался спонсировать аптекарей, и… — Он смешался. — А теперь мы оставим его на милость чьей-то хваткости?»
Хэр Ройш позволил себе тогда выдержать паузу, созерцая висевшую на стене карту Росской Конфедерации. Как и всех аристократических отпрысков, в детстве его терзали искусствами, но прижилась одна лишь графика. Только приехав, хэр Ройш в порыве вдохновения нарисовал вокруг Петерберга вполне убедительную орхидею.
«Мы доведём наши планы до конца».
«Рискуя Петербергом?» — сосредоточенно переспросил Скопцов.
«Петербергом как политическим активом невозможно рисковать, мы его уже наработали. Петербергом как живым городом… — хэр Ройш опустил веки. — Это не такой серьёзный риск, как вам кажется».
«Не такой серьёзный?! — Золотце, прежде примостившийся на хлипком подоконнике, вскочил. — Жуцкой доложил, что артиллерия уже выдвинулась — ваш благородный Асматов удостоверился в этом, как только закончилось наше… заседание! Сколько ей потребуется дней — два? Три?»
«Жорж, прекратите истерику, — в тоне Мальвина не было обыкновенного для этих слов раздражения. — Позвольте напомнить вам, что артиллерия выдвинулась не из Столицы, а из Внутривятки — Четвёртый Патриархат сейчас ни за что не откажется от своих немногочисленных орудий. От Внутривятки до одной только Столицы два дня пути. В лучшем случае, а по весеннему бездорожью — вся неделя».
«Судя по тому, как движутся события, нашим планам по весеннему бездорожью — месяц», — буркнул Золотце и отвернулся. Доводы холодной логики действовали на него отрезвляюще.
«Сегодня», — изрёк хэр Ройш. Мальвин кивнул, Скопцов поднял брови.
Золотце немедленно забыл свои обиды.
«Если мы позволим распылить над Петербергом смеси, — прибавил хэр Ройш с усмешкой, — нам придётся ответить Европам на этот жест, что фактически означает участие в их назревающей войне. Я бы предпочёл избежать столь категорических шагов».
Это было ранним утром, а сейчас куранты гудели пятый час пополудни. Их грохот пробирался по всей башне дрожью; заводные часы на столе, мелко подскакивая, прыгали к краю. Хэр Ройш остановил их и вернул на место.
Когда гул завершился и затычки вернулись из ушей в карман, он понял, что с площади доносится шум. Высунув нос в оконную щель, хэр Ройш разглядел, что перед Патриаршими Палатами собрались люди — не в таком количестве, как видал Петерберг, но в достаточном, чтобы их ор долетал до самого верха башни. Люди кричали и разворачивали флаги — что на них было нарисовано, рассмотреть не удавалось, но точно не орхидея, да и полотнище отчётливо синело.
Мальвин с иронией рассказывал, что синие флаги — это следствие мимолётной идеи, о которой сам хэр Ройш, томясь в часовой башне, почти успел забыть. Небезразличные жители Столицы уверовали, что разгром Резервной Армии был выгоден в первую очередь Четвёртому Патриархату, который цинично подставил собственных солдат, и веру эту хорошенько подпитала корреспонденция от непосредственных участников сражения. Даже далёким от политики людям подозрения о заговорах приходятся по сердцу. По какому поводу небезразличные жители Столицы цивилизованно жаждали не патриаршей крови, но объяснений. И отставок. В произвольном порядке.
Не улыбнуться их энтузиазму было трудно.
Евгений Червецов, взрыватель, должен был прийти в себя пару часов назад недалеко от того места, где повторно познакомился с теперь уже не префектом Мальвиным: на одной из тихих улочек за Терентьевским садом. При себе он обнаружил объёмистую холщовую сумку, наполненную листовками, в которых излагались подробности коварного замысла Четвёртого Патриархата, сгубившего целую армию. Хэру Ройшу было не слишком интересно, как именно Евгений Червецов с этими сокровищами поступит, тем более что листовки, по рассказам того же Мальвина, ещё позавчера мелькали на некоторых столичных улицах. Но теперь Евгений Червецов мог совершенно безболезненно рассказывать всем, кто согласится его слушать, о том, что члены петербержского Революционного Комитета живут в подвалах Патриарших палат. Те, кто не только согласится слушать, но и поверит ему, наверняка поверят и в то, что члены петербержского Революционного Комитета зачаты жабой и полевой мышью при свете стареющей луны.
Пару же часов назад Скопцов, один из Бюро Патентов, снял ливрею, взял портфель с документами, покинул Главное Присутственное и, перейдя площадь, постучался в тот из гостевых домов, что не теряется в лабиринтах Патриарших палат, а примыкает к корпусам штаба ныне не существующей Резервной Армии. Там Скопцов, ссылаясь преимущественно на своё происхождение, скромно, но очень настойчиво попросил аудиенции у некоторых высоких чинов, прибывших в Столицу по срочному зову Четвёртого Патриархата. Четвёртый Патриархат нуждался в четвёртой армии, но его желания не вполне совпадали с желаниями Росской Конфедерации. Кто согласится отослать людей, в наибольшей степени напоминающих военных, прочь, когда обстановка столь напряжённая? А напряжение чувствуется — по крайней мере, его чувствуют значимые фигуры. Над этим неустанно трудились в городах господа и дамы, которых хэр Ройш метафорически назвал когда-то пальцами Бюро Патентов, предназначенными для тонкой и мелкой работы там, куда не просунешь руки (и которых Золотце ехидно именовал «фалангами» — до целых пальцев, мол, пока не доросли).
В сущности, именно это Скопцов и объяснил тем чиновникам, что всё же приехали обсуждать с правительством перспективы создания четвёртой армии. Не упоминая фаланг, разумеется, зато упоминая напряжённую обстановку и тот факт, что ради сомнительного удовольствия послужить Четвёртому Патриархату они бросили насиженные места, где в этот самый момент могут происходить значимые перестановки. Если же они альтруисты и прибыли по велению долга, то им, возможно, следует задуматься о том, как исполнить оный эффективнее. С кем именно будет воевать четвёртая армия? С Петербергом? Глупости, Петерберг успокоят смесями и без их вмешательства — полюбуйтесь на переписку графа Асматова с хауном Сорсано. Или гостей прельщает перспектива блюсти личную безопасность Четвёртого Патриархата? Если же нет, вариант остаётся один: рано или поздно, по тому или иному поводу их перебросят в Европы. Но зачем перебрасывать в Европы бессвязную дружину, когда под Петербергом обучается и растёт настоящая армия?
Скопцов предложил прибывшим чиновникам поскорее возвращаться в родные города или же присоединяться к петербержской — нет, ко всероссийской армии.
Или ещё только предложит. Прошло два часа, но пока что он не вернулся. Бюро Патентов рассчитывало, что происхождение позволит Скопцову опустить утомительные разбирательства, кто он такой и по какому праву он полагает допустимым набиваться на беседу со взрослыми и занятыми людьми. Но всё могло пойти не по плану.
И радио до сих пор молчало.
Вчера ведь пошло не по плану. Вернее, всё развивалось бы удачно, если б не злосчастный выстрел улинского протеже, чтоб ему леший загноил рану. Выстрел не пришёлся в цель, но перекроил задумки неожиданным образом.
«Его нужно доставить к господину Ледьеру, — непривычно спокойным, даже просящим голосом пробормотал Золотце, когда Бюро Патентов выволокло беспамятного секретаря Кривета чёрным ходом из Изумрудного зала и передало в руки Второй Охраны. — Вернее, сперва перевяжите его, а потом к господину Ледьеру. — Золотце даже не смущался называть своего верного связного по имени вслух. — Слышите? Там ведь не очень серьёзно…»
«Там» действительно было не так серьёзно, как могло бы — к вечеру выяснилось, что пуля пришлась в ребро недалеко от сердца, а ребро, треснув, царапнуло лёгкое. Плохо, однако бывает гораздо хуже. Тем не менее до ночи секретарь Кривет в сознание так и не пришёл.
Сейчас Золотце должен был находиться на столичной радиовышке, но ещё утром Мальвин, кинув на него один только взгляд, сказал, что справится один. Кокетничать Золотце не стал, зато быстро и складно повторил, что нужно делать.
«Я пока что не слишком разбираюсь в радио, — прервал его Мальвин с улыбкой, — зато разбираюсь во Второй Охране. Хорошо разбираюсь и хорошо подбираю. Поверьте, Жорж, там есть мастера, которые вас не за пояс — за отворот штиблет заткнут».
Называть помещение за часами «комнатой» или даже «каморкой» было бы слишком громко. В сущности, это была площадка, опоясавшая журчащий часовой механизм. Шестерни его, безусловно, смогли бы в мгновение перемолоть человека, а хэра Ройша отделяли от них одни только скромные, пусть и сколоченные на совесть перила. Пространство от механизма до изнанки циферблата оставалось достаточно обширным, и именно к этим перилам Золотце привязал один из хвостов гамака. Рядом с оным, на самом обороте курантов, висела огромная карта Росской Конфедерации, под ней разместился стол с канцелярскими принадлежностями, заводными часами и приёмником. Правее, под вторым узким окошком, темнел ларь с одеждой и прочими принадлежностями.
Жить здесь было дивно. Ничто не мешало письмам добираться до самого верха башни, и единственным затруднением оставалась необходимость спускаться по винтовой лестнице в уборную. Хэр Ройш никогда не стремился к целенаправленному аскетизму, но тут, под курантами, ему вдруг ясно открылось, как мало нужно человеку для покоя. Часовщик Лосик, шельма-искуситель, наверняка понял это уже давно. Если радио сейчас не оживёт, хэр Ройш может и призадуматься о том, что политику отечества стоит вершить из-за часов.
Но радио ожило. Мальвинский мастер оказался не так рукаст, как тот грозился, и частота сползла — а может, выверенные настройки хэрройшевского приёмника сбились от тряски. Нужную волну, впрочем, удалось вернуть почти сразу.
— …официальное обращение графа Асматова, барона Войбаха, барона Улина, графа Придаля и других, — из всего Бюро Патентов именно Мальвин при необходимости умел говорить наиболее представительно, низким и будто специально поставленным голосом. Хэр Ройш с наслаждением откинулся на стуле и даже зажмурился.
Когда он перестал жмуриться, взгляд его упал на чернильницу. Вчерашний казус с подслеповатым графом Памажинным зародил в разуме хэра Ройша смутную мысль.
— Прежде Четвёртый Патриархат не обращался к жителям Столицы по радио, однако всякий старый порядок рано или поздно отходит в прошлое. Вот, к примеру, что говорит почтенный барон Войбах, — приёмник шикнул паузой и с хрустом вгрызся в запись существенно худшего качества: — «Росская Конфедерация мертва? Вот и прекрасно! Зачем тратить силы на Росскую Конфедерацию, раз уж она мертва?».
Золотце не зря сетовал на то, что Изумрудный зал является ему во снах: за прошедшие дни им пришлось облазить там каждый закоулок, заглянуть во всякую щель, пристраивая микрофоны и аппараты, записывающие речь на магнитные ленты, и за обшивку стен, и под столешницу, и в пасти бронзовым грифонам. Теперь эти ленты хранились в неприметном портфеле у Мальвина, способного без сомнений свернуть шею всякому, кто попытался бы на них посягнуть.
Даже если жителей Столицы не впечатлят исповеди Четвёртого Патриархата, свидетельства оных останутся в руках Бюро Патентов, а это значит, что отречься не выйдет.
После вчерашней короткой перестрелки им дали ускользнуть. По всей видимости, Четвёртый Патриархат не сомневался в том, что петербержские бунтовщики кинутся в родной город, надеясь спасти его от расправы успокоительными смесями. А может, им попросту не было до Бюро Патентов дела; может, им достаточно было поквитаться с самим Петербергом. Обстреляв его, Четвёртый Патриархат намеревался обратиться к ыздам, напугать их чудовищным примером, а потом умаслить — это вызывало у хэра Ройша приступы меленького смеха; умаслить, отменив проклятый налог на бездетность.
Они в самом деле полагали, что этого достаточно, и готовили громкое выступление о «компромиссах», «цивилизованном пути» и «упреждении дальнейшего кризиса».
Но сегодня по радио передавали совсем другое выступление.
— «Если уж мы приговорены коротать свои дни в столь неидеальном мире, почему бы не пользоваться открывающимися нам преимуществами? — посвистывал приёмник речами барона Улина. — Да, Росская Конфедерация живёт под каблуком Европейского Союзного правительства, которое, в частности, навязывает нам пресловутое разделение аристократии на ресурную и производственную — и не допускает последнюю к законодательной деятельности. Это дурно, но не тогда, когда вы сами родились аристократией ресурсной. Наоборот, можете не учиться читать и хрустеть рябчиками на заседаниях Четвёртого Патриархата!»
«Mein lieber Herr», — вывел хэр Ройш на листе, но тут же, укоряя самого себя за небрежность, его смял. Хэр Ройш не познал германского языка, но ещё в детстве вызубрил набор вежливых клише, которыми пристало услаждать взор родственников, особенно герцога Карла Константина Ройша XVI. Герцогу не следовало писать ничего, что не исчерпывалось перечнем клише, и уж тем более ему не следовало писать по-росски.
«Дражайший герцог Карл Константин Ройш XVI, Ваша Светлость! — вывел хэр Ройш на новом листе и почувствовал на своём лице хулиганскую улыбку. — Пишет вам четвероюродный ваш внучатый племянник по бабке, Константий Ройш, пока что номера, по своему счастью, лишённый».
— «Хорошо ли вы представляете себе ту самую росскую землю, которую так жаждете освободить от нас, лживых, жадных, трусливых, ленивых, обеспокоенных одним только личным благоденствием? — Радио прятало добродушно выпяченные губы графа Придаля, и его слова звучали куда резче, чем когда он их произносил. — Да вы попросту не успели покамест понять, что по всей росской земле люди такие же, в точности такие же. Лживые? А кто не лжёт. Жадные? Да разумеется! Трусливые? До чрезвычайности — иначе бы взбунтовались гораздо раньше. Ленивые? Ещё бы. Только о себе и пекутся? Истинно так, но возможностей у них меньше, вот и всё различие. — Короткий щелчок означал, что здесь ленту разрезали и сменили. — Без Союзного правительства мы бы в болоте не сидели, мы бы в нём уже потонули. Так что оставьте вы росскую землю, с неё, паршивой, хоть бы шерсти клок — и на том спасибо…»
Люди перед Патриаршими Палатами ещё не слышали откровенности тех, к кому обращались: в отличие от Петерберга, в Столице пока не размещали радиодинамики на улице. Смешнее же всего было то, что и сами члены Четвёртого Патриархата наверняка ещё не успели ознакомиться с тем, как звучат в записи.
Опасно недооценивать силу слова — пусть даже не заверенного печатями, а всего лишь устного. Тем более опасно недооценивать её в наш век прогресса и стремительно развивающихся технологий.
Конечно, Росская Конфедерация сделала всё, чтобы этот прогресс замедлить. Если задуматься отстранённо, доходит до полнейшего абсурда: радиосвязь изобрели почти двадцать лет назад, а восемь лет назад во всех крупнейших городах отечества уже стояли непонятно для чего предназначенные вышки. По радио крутили музыку, постановки, но даже хроники в некоторых ыздах — как, в частности, и в ызде Петербержском — зачитывать отказывались, поскольку это «несолидно». Несолидно! Хэр Ройш наморщил нос.
До чего же бессодержательные поводы отказаться от новшеств выискивает себе тривиальная лень.
«Я никогда не был в Германии, — обратилось его перо к герцогу, — но слышал, что в вашей стране первейшей добродетелью почитают труд. Поэтому я решил взять на себя труд уведомить вас…»
Между радиовышками Росской Конфедерации не было налажено связи, они не складывались в сеть. Зачем, если Четвёртый Патриархат почитает такую форму обращения с народом ниже своего достоинства? Жителям Куя было не слишком интересно, что происходит в Кирзани (хотя как раз кирзанцы вели более чем осмысленное вещание, пусть и с местным колоритом), а фыйжевцы спокойно спали и без старожлебинских хроник.
До сегодняшнего дня.
Хэр Ройш отложил перо и, кинув взгляд на часы, потащил ползунок приёмника в сторону.
Старожлебинск он поймал почти сразу — сам по себе сигнал бы не добрался до Столицы, но сегодня все радиовышки Росской Конфедерации сменили режим вещания силами постепенно разосланных по городам умельцев из Второй Охраны. Теперь вышки не только посылали сигнал на ближайшие окрестности, но и подхватывали сигналы чужие, передавая их по всей стране — от Столицы до Фыйжевска.
Сегодня росы вдруг узнали, как живёт их отечество. Всё, целиком. И радиосигнал из Старожлебинска добирался до приёмника в башне с курантами через Спеченск, Новно, а потом и саму столичную радиовышку.
— …снова старожлебинские хроники, и мы позволим себе не тянуть. Господин Тарий Андреевич Кожгелижен, владелец всего металлообрабатывающего комплекса нашего любимого города, наконец-то объявил о помолвке с баронессой Селёцкой. По этому радостному поводу Городской совет также решил выступить с инициативой и обнародовал ряд указов, судя по всему, негласно обсуждавшихся в его кулуарах на протяжении последних недель. В первую очередь они касаются реорганизации самой структуры Городского совета: в частности, открытым объявлен Комитет по старожлебинскому хозяйству, который согласился возглавить упомянутый господин Кожгелижен… — сигнал вильнул в сторону. — …нического корпуса города Старожлебинска, объявил, что наш наместник, мистер Фьюри, тяжело болен и, цитирую, «не имеет обязательства комментировать противозаконные начинания». Источники, приближенные к наместническому корпусу, тем не менее, сообщают, что мистер Фьюри попросту сбежал…
И, вероятнее всего, сбежал недалеко: грозная Вишенька Ипчикова, вооружившись десятком солдат Второй Охраны, намеревалась его догнать. Мистер Фьюри был даже непреклоннее хэра Штерца. С Кожгелиженом же оказалось чрезвычайно просто найти общий язык: по отцу он был чухонцем, корнями уходил под Петерберг, а жажду поднимать промышленность разделял. В сущности, Старожлебинск оставался крупнейшим и наиболее пахуче цветущим городом Росской Конфедерации именно благодаря ему и двум его старшим братьям. Помолвка с баронессой Селёцкой, наверняка обустроенная хитрой Вишенькой, дала этой фамилии официальное право взяться за рычаги власти обеими руками.
Рука же хэра Ройша подтолкнула ползунок дальше.
— …что творится у нас, вы и сами знаете, дорогие кирзанцы, — еле-еле выкарабкался из помех раскатистый мужской голос. — Так вот я вам хочу сообщить, что не только у нас! Да, не только! Вот послушайте, послушайте, какой нам сигнал из Столицы переслали — это, значит, говорит граф Асматов, член Четвёртого Патриархата. — В приёмнике долго возились, выставляя плёнку с записью, совсем недавно прозвучавшей в Столице. — «Европы на пороге войны… — скрипел и трещал Асматов, — из-за чего городишки победнее, вероятно, вынуждены будут в буквальном смысле голодать…» — тут конферансье оборвал его и влез сам: — «Городишки победнее» — это знаете кто? Это, доложу я вам, мы сами и есть! Там дальше ещё один говорит — мы вам вечером запустим плёнку, сейчас тут… тут ведь горит… Но вы мне, братцы, так поверьте: он говорит, что, мол, пусть уж лучше мы поголодаем, чем война в Европах! Понимаете?!
Сигнал взвизгнул и оборвался. Хэр Ройш усмехнулся. Из Кирзани господа фаланги обеспокоенно писали, что город мечтает последовать примеру Петерберга: перерезать всех, кто плохо стоит, и объявить о своей независимости. Но хэр Ройш по этому поводу не переживал, поскольку подражательство роднило Кирзань с Петербергом. Ей не захочется идти наперекор старшему брату, ставшему столь ценным источником вдохновения, а петербержское происхождение оказалось лучшей рекомендацией фалангам-студентам, рискнувшим в Кирзань поехать.
Ползунок уткнулся в правый бок приёмника, но Куй и Фыйжевск молчали. Хэр Ройш пробежался по другим, менее значимым городам. В Супкове исполняли романсы — уже не первый день те звучали по радио с четырёх до пяти вечера. Это означало, что ситуация там пассивно-благоприятная: смены ключевых фигур не произошло, но старые согласны прислушиваться к колебаниям порядка. Тьверь молчала, воздерживаясь от вещания.
Со стороны могло бы показаться, будто хэр Ройш нарочно подгадал единый момент, когда по всем городам Росской Конфедерации старая власть окончательно бы перевернулась. Но это, само собой, было не так. Подобные процессы не могут разрешиться в один момент, даже если некто совершает выходящий из ряду вон поступок — как Твирин, расстрелявший Городской совет. Но ведь и после Твирина революция в Петерберге тянулась долго. Ровно то же самое происходило и в остальных городах отечества, а прямая патриаршая речь по радио призвана была даже не подстегнуть, а скорее скрасить этот процесс. Хэр Ройш активно вёл переписку и с Кирзанью, и с братьями Кожгелиженами лично.
Подобные процессы не могут разрешиться в один момент, но в то же время темп жизни нарастал, будто недавно вставший на рельсы поезд революции наконец-то сумел оставить перрон позади. Первое время в Столице Мальвину и Золотцу достаточно было встречаться со своими контактами раз в три дня; теперь же письма приходилось забирать ежедневно, и тех всё равно накапливалось по два десятка. Когда граф Жуцкой сообщил хэру Ройшу и Скопцову об участи, уготованной Петербергу, возможный конец родного города показался обоим концом света, но сейчас стало видно, что угрозу можно отвести, варианты — изыскать, до сведений — добраться, а ситуацию — вывернуть себе на пользу, и ужас отступил, как отступал когда-то ужас перед экзаменами, генералами и осадой. События настоящего и образы будущего мелькали, как цветные картинки в индокитайском бумажном проекторе.
А дальше будет только быстрее.
«…я решил взять на себя труд уведомить вас…»
— …хроника, — заговорил вдруг из приёмника Куй. — В городе выявлено очередное гнездо мятежников, вынашивавших планы убийства членов Городского совета. К мятежникам применены успокоительные меры, и сейчас они пребывают под стражей, где и останутся до частичной реабилитации. Вот их имена: Жельбицына Лада Власовна…
Хэр Ройш поджал губы. Куй был гордым городом, и именно он наверняка станет последним оплотом старого порядка. Это объясняло, почему молчит Фыйжевск: куйскую радиовышку некому было перенастроить на передачу сигнала, а ни один другой населённый пункт вещание далёкого Фыйжевска поймать не смог. Но самый восток отечества волновал хэра Ройша не так сильно — в конце концов, прямо сейчас в родные пенаты поспешали граф Жуцкой с дочерью. В ближайшее время Фыйжевск станет на карте одной из важнейших точек, поскольку это ключевой пункт торговли с Индокитаем, но и у Жуцкого, разгласившего третьим лицам наместнические секреты, не так много пространства для манёвра. Его стараниями с Индокитаем всё наладится. И тогда, окружённый переменами со всех сторон, не выдержит и Куй. В конце концов, граф Ильмешкин всё-таки соизволил ответить на письмо и завуалированно намекнул, что согласен пересмотреть городской кодекс в том случае, если пересматривать дозволят ему самому.
«Я решил взять на себя труд уведомить вас о том, что Королевскому Географическому Обществу, вероятнее всего, придётся в ближайшее время внести в атласы и компендиумы некоторые изменения».
Поставив точку, хэр Ройш поднялся и вновь заглянул в окно. Синих флагов на площади было меньше: люди побросали их, взбудораженные пересказами радио. Секретари из Патриарших палат тоже высыпали наружу и, по всей видимости, бранились со всяким, кто готов был побраниться в ответ.
Мятеж не нужен там, где достаточно смятения.
Парадная дверь гостевого дома напротив, подле штабных корпусов, отворилась, и оттуда выскользнула крошечная светловолосая фигура. Хэр Ройш не сумел бы разглядеть выражения скопцовского лица, но это не было так уж важно. Через четверть часа подробности станут известны.
Развернувшись на каблуках, хэр Ройш в который раз подошёл к часовому механизму. Это было опасно, но ему с самого первого дня хотелось прикоснуться к шестерням своими руками, а скоро такой возможности может уже не быть. Впрочем, послушав с минуту их цоканье, он от этой мысли всё же отказался: погибнуть, попав в часовой механизм манжетой, было бы чрезвычайно глупо, а понять, как тот работает, можно и без тактильного контакта. Достаточно посмотреть и подумать.
Вместо этого хэр Ройш вернулся к столу, а вернее — к расположенной над ним карте. Сперва он помышлял нарисовать орхидеи вокруг Старожлебинска и Кирзани, но этого ему показалось недостаточно, тем более что цветник пришлось бы развести и в россыпи городов помельче. Тогда хэр Ройш обмакнул перо и одной тонкой и ровной, как по линейке выведенной линией перечеркнул протянувшиеся через всю карту слова «Росская Конфедерация».
Он ещё не придумал, что написать вместо них, но сейчас его это не волновало.
Глава 93. Кружок отличников
Они могли бы написать Гныщевичу сразу по возвращении в Петерберг, но соизволили сделать это только в середине следующего дня. Et pourquoi? Разве так обращаются со старыми своими друзьями? Нет, смуту кружок учинил знатную, этого у них не отнять. Когда городские приёмники вдруг начали принимать сигналы со всех городов, жизнь Петерберга на полдня замерла, и даже сам господин градоуправец пару часов не мог оторваться. Затея нехитрая — патриаршим дурням следовало следить, что покидает их уста. Но, в общем, в отсутствии изящества Гныщевич кружок отличников не винил.
Но что ж не написали сразу? Неловко вышло, когда мальчик Приблев, привычно не думая о том, что покидает его уста, поведал днём: мол, Бюро-то Патентов вернулось ещё вчера, они уж и к Туралееву зайти успели, и графа проведать, и таинственные свои алхимические печи вниманием не обделили, а теперь направили стопы в Академию. У них к господину Пржеславскому важный визит, а господину градоуправцу — только вот это письмо.
В письме кружок отличников рассыпал комплименты гныщевичевской шляпе (в честь успешного выскакивания из могилы он снова переставил на ней перья) и приглашал посетить их вечерком в особняке хэра Ройша. C'est-à-dire не просили аудиенции в Управлении, а оказывали таковую.
«В Академию, говоришь, отправились?» — переспросил Гныщевич у мальчика Приблева и, выслушав утвердительный ответ, решил, что не отказался бы заглянуть в Академию и сам. Вечером ему предстояло срывать голосовые связки на Стошева, отговаривая того от мысли в кратчайшие сроки вернуться к строительству второго кольца казарм (для кого?!). Entre autres, Гныщевичу и самому следовало бы повидаться с многоуважаемым главой Академии.
Пригласить того на похороны трёх генералов, так неудачно подорвавшихся на одной бомбе.
Три дня назад, не без ошаления вытерев с сапог густую кровь и проспавшись, Гныщевич кружными путями вернулся в Управление. В Управлении по нём особо не скучали. Тогда Гныщевич грохнул кулаком по столу и заорал, что нельзя и в Порт отлучиться, как в городе генералов взрывают. Потом он скорчился и признал, что ему не помешал бы врач.
В общем, его petite aventure осталась воспоминанием для личных мемуаров.
Академия чернела поясами и серебрилась бляшками. Их носители по-прежнему были выше Гныщевича, но почтительно при виде него расступались. А ведь он когда-то тайно, но сильно гордился тем, что сумел поступить сюда не вольнослушателем, а полноценным студентом. И ведь нечем вроде гордиться, ясно же, что лекции и грамоты об образовании в жизни не помогают.
Они не помогают, а Академия помогла.
И учился Гныщевич, entre autres, весьма прилично. Не на высший балл, но все экзамены сдавал. История — в сущности, не слишком сложная наука, а пересказывать её куда проще, чем творить.
Никто из Революционного Комитета курс не окончил, поэтому у них имелись некоторые пробелы. Небось за этим кружок отличников к Пржеславскому и явился — зачисляться обратно в курс. Четвёртый Патриархат повержен, теперь нужно сдать экзамен о том, как его основали.
Ухмыляясь собственному остроумию, Гныщевич зашёл к многоуважаемому главе без стука — в былые времена даже он бы себе такого не позволил, потянуло воспользоваться возможностью. Против обыкновения мрачный Пржеславский учтиво привстал, прервав разговор.
Отличники удивились, но быстро пришли в себя. Выглядели они так же, как и всегда — хорошо одеты, гладко выбриты (за исключением, конечно, Золотца), аккуратны. В общем, les hommes respectables. Один Скопцов был отчётливо бледен и слишком часто моргал покрасневшими глазами.
До сих пор Гныщевичу как-то не приходило в голову увязать эти два факта, но теперь он сообразил, что руками Хтоя Глотки убил скопцовского отца. Отчего даже сделалось слегка неловко.
«Господин Гныщевич, — ядовито улыбнулся хэр Ройш, дождавшись, когда Пржеславский примет приглашение на похороны, — вы как всегда своевременны и уместны. Вы получили наше письмо? Нам необходимо побеседовать. Господин Пржеславский, у вас отыщется незанятый зал?»
Именно чувством лёгкой неловкости Гныщевич был обязан тому, что покорно проследовал за отличниками в названную аудиторию. Ему не нравилась их манера распоряжаться, но он ведь за этим и явился в Академию, а вовсе не приглашения раздавать. Отличники не наносили визитов вежливости, у них имелся конкретный разговор.
Конкретные разговоры Гныщевич любил.
— Господин Гныщевич, — Золотце замешкался, выбирая, куда усесться, и нахмурился с показной рассеянностью, — давно было любопытно, однако всё не складывалось спросить… Почему вы не носите косу?
Господин Гныщевич от таких вопросов приопешил.
— Не растёт, — пожал плечами он и сел на студенческий стол в первом ряду, — а тебе что?
— Да так, — дрогнул ресницами Золотце. — Вы же во всех смыслах тавр, а косы нет. Досадно за эстетическую целостность.
Аудитория была по меркам Академии не самой обширной, но Гныщевич всё равно чувствовал в ней некоторый неуют. Не полагается учебным залам стоять без студентов, и хорошо, что по соседству лекции сейчас проходили.
Отличники в итоге разместились на второй скамье в ровный рядок.
— Mes garçons, — доверительно нагнулся в их сторону Гныщевич. — Вы на досуге обвели вокруг пальца Четвёртый Патриархат — кстати, хвалю. Я на досуге управляю городом Петербергом. Все мы добились этого, потому что умеем отличать пустопорожнее от содержательного. — Он сладко улыбнулся. — Не тратьте бесценное градоуправческое время.
Хэр Ройш пристально изучил ногти и вздохнул, как если бы вовсе и не собирался обращаться к содержательному, но жестокий ход истории его принуждал.
— Вы зря считаете своё время бесценным, — вымолвил он наконец, — и зря считаете его градоуправческим. Мы полагаем, что вам лучше покинуть Петерберг.
Гныщевич расхохотался — без надрыва, совершенно искренне. В плече погорячело.
Ему стало вдруг совершенно ясно, что он с самого начала этого ожидал — с того ещё момента, когда Приблев приветливо отдал ему письмо. А может, со слов покойного Йорба о том, что Петербергом правят сочинители официальных форм. С бормотания Твирина о зелёных шельмочках, у которых имеются на него свои планы.
С тех пор, как За’Бэй беззлобно припомнил студентов, ходивших в Академию за знаниями и баллами.
Не могут такие люди, как Гныщевич и отличники, сосуществовать мирно и параллельно, слишком уж они разные в одних вопросах и похожие в других. В желании оставить за собой последнее слово, например.
— Были тут недавно одни… — Гныщевич осёкся, поймав чересчур внимательный взгляд Скопцова, но дух не растерял: — Становитесь в очередь, mes garçons. Перед вами в ней будет множество людей, которые тоже так полагают. И за вами место займут: минуты не прошло с того момента, как хэр Ройш высказал свою мысль, но — уверяю вас! — схожая idée успела посетить ещё какого-нибудь петербержца.
— То есть… Получается, вы сами признаёте, что в городе вас ненавидят, — Скопцов недоумённо поискал объяснений на лицах прочих отличников, — но это вызывает у вас смех?
— Ненавидят? Quelle absurdité. Любого, кто добился определённого положения, пытаются сместить. Это закон общества — и не такой уж дурной. Но в то же время, — лекторски пощёлкал языком Гныщевич, — любой, кто добился определённого положения, пытается его удержать. Это тоже закон.
— В каком хищническом мире вы живёте! — иронически вскинул брови Золотце. — А мы, наивные, прежде чем отправиться в путешествие, всё пытались выдумать такой разворот проблемы власти в Петерберге, который бы никого не соблазнял на эти ваши хищные штучки — сместить, подвинуть, перехватить…
Чтобы танцевать с градоуправцем могли вы одни — о, это Гныщевич уже сообразил. Ему по-прежнему не удавалось взять в толк, почему хэр Ройш или даже все отличники разом попросту не назначили петербержской властью себя, но смысл слов Золотца он уловил вполне.
Да только ce n'est pas vrai, неправда это. Ум свой и тело надо держать в тонусе, а сильнейший есть лишь там, где ежедневно отстаиваешь права на собственный кус.
К счастью, никакие любители формуляров не в силах переменить это свойство человеческого общества.
— Вы думаете, графа бы сместить не попытались? — повторил Гныщевич золотцевское движение бровями. Здесь, кстати, пригодился бы рассказ о генеральских затеях, вот только пятеро молодых людей, собравшихся в лекционном зале, давно уже не были студенческими приятелями, а в хищническом мире такими тайнами не делятся с кем попало.
— Это непринципиально, — хэр Ройш сложил пальцы. — Вы, господин Гныщевич, бесспорно, талантливы в определённых областях — мы это видим, не сомневайтесь. Но вам не место во главе города, а вашим талантам найдётся лучшее применение. Сколько бишь европейских языков вы знаете?
Гныщевич с неудовольствием подловил себя на раздражении. Мальвин — совершенно не демонстративно, а будто бы в задумчивости — поднялся со скамьи и принялся прохаживаться по залу.
Раздражала эта утомлённая, grimacière манера. И ещё раздражало, что отличники нападали, а Гныщевич вынужден был защищаться. Может, следовало напасть на них первым?
Но — quelle ironie! — нападать совершенно не хотелось — ни прежде, ни теперь. Йорб, да не тронет леший его душу, говорил, что кружку отличников безразлично, кому передать Петерберг, а Гныщевич готов был даже пожелать им удачи на иных пастбищах. У них не имелось причин враждовать, но они как-то сами собой оказывались друг к другу в оппозиции.
Что с таким противоречием делать, Гныщевич не знал.
— Кто же будет править Петербергом, если не я? — поинтересовался он, не теряя ласковой улыбки. Хэр Ройш отмахнулся:
— Нашлись люди до вас, найдутся люди после вас.
— Будет ли там чем править, если править будете вы? — подал голос Мальвин, замерев на полушаге. Il semblait que он в самом деле думал вслух.
Сейчас будет первый виток — рассказ о том, что Гныщевич плохой градоуправец. Что брехня, поскольку градоуправец он хороший. Это признают даже те, кто его не любит.
— Чем меньше меня будут смещать, тем больше останется.
— В этом-то всё и дело, — Мальвин с готовностью кивнул. — Разумно ли доверять некую ценность человеку, если для этого человека главная ценность — он сам? Пример доверившегося вам графа Метелина не слишком воодушевляет.
Это сбило Гныщевича с толку. Припоминать Метелина было приемлемо для аферистки Брады, но как-то неожиданно мелко для кружка отличников.
— Ah, bon? — Гныщевич ехидно прищурился. — Неужели? Напомните-ка мне, когда это я поступал с ним или его имуществом не самым рациональным образом?
— Вы его убили из-за завода, — Скопцов всё не знал, куда пристроить руки.
— Я его убил из-за того, что он стрелял в графа.
— Стрелял. Напомнить вам, какое именно помрачение на него нашло? — ощерился Золотце.
— Давай, напомни.
— Вы так нехитро защищаетесь или в самом деле не видите, в чём состояло ваше участие в судьбе графа Метелина? — вернулся к столу Мальвин, но не сел, а упёрся в него забором пальцев, навалившись вперёд. — Господин Гныщевич, вся история ваших удач шита белыми нитками — не требовалось даже читать те памятные последние письма, чтобы уловить суть связывавшей вас договорённости. Верно ли мы понимаем, что, передавая под ваше управление завод, граф Метелин фактически взял с вас обещание помочь ему… кхм, — он поискал слово, — погубить себя? Причём не просто погубить, а погубить предельно конкретным способом, чтобы достичь конкретных же целей?
Откуда им было это знать, Гныщевич не представлял. Желаний Метелина не ведал даже сам Метелин.
И в некотором смысле — по официальной форме — Мальвин был, конечно, прав. Да, Гныщевич обманул Метелина. Потому что, передав завод под управление Гныщевича, Метелин вверил ему не только корпуса и набор станков. Метелин вверил дело.
Чего стоит маленький обман перед лицом большого дела?
— Пусть плюнет в меня тот, кто скажет, будто я ему не помогал, — хмыкнул Гныщевич, но сам заметил, что звучит вовсе не так насмешливо, как хотелось бы.
— Это неправда, — прошелестел Скопцов в сторону.
— Неправда? Тебе-то, конечно, видней.
Золотце сверкнул ювелирной зажигалкой, щёлкнул портсигаром и закурил прямо в лекционном зале. Он разглядывал Гныщевича с видимым удовольствием, наслаждением даже — наслаждением злорадной мести за человека, которым и сам-то бросил дорожить, как подвернулся граф позанятнее.
— Нет, с тем, что метелинский завод вы подняли, а самого Метелина таки погубили, не поспоришь! — Золотце вычертил дымом широкую петлю.
— Как говорил сынок одного известного человека, — парировал Гныщевич, — нашлись люди и до меня, нашлись люди и после меня.
Хэр Ройш гадливо скривился, но отвечать на это не стал. Вместо него слово взял Мальвин:
— Мы можем ошибаться в нюансах — мы всё же не устраивали по этому поводу каких-то особенных расследований, — хмыкнул он. — Но общая картина ясна. Как я уже говорил, граф Метелин вам, по всей видимости, доверился: избрал вас помощником в чрезвычайно существенном для него деле, отдал вам в руки не только свой капитал, но и, выходит, себя самого.
— А вы и взяли, не робея, — укусил папиросу Золотце.
— И не гнушались распоряжаться тем, что было вам дано, не считаясь с интересами подателя, — Мальвин распрямил спину. — Вы хотели прибыли заводу — и граф Метелин наверняка хотел, но совпадая до поры до времени в нуждах, вы всё равно не совпадали в замыслах.
Золотцевский дым кольцами поднимался к лепному потолку. Скопцов разобрался-таки со своими руками и укоризненно вытянул губы:
— Вот только вы не стали предупреждать о том графа Метелина, делая вид, будто противоречий промеж вас нет. А потом вы доехали до развилки и… отцепили лишний вагон.
Гныщевич вскочил со стола. Сперва ему хотелось ответить что-нибудь грубое, но потом он рассмеялся. Память о Метелине de temps à autre возвращалась и цапала его, как Золотце папиросу, однако чувствовал он при этом разве что недоумение.
И чего все пристали к нему одному?
— Наверняка это было почти так же неприятно Метелину, — обернулся Гныщевич к Золотцу, — как и то, что друг детства сменил его на менее нервическую компанию, едва представилась возможность.
Золотце дурашливо закатил глаза.
— Ну вы сравнили! Потеряв друга детства, он не кинулся ни в кого стрелять. Последствия несопоставимы.
— Так ведь и для Петерберга — мы же про Петерберг говорим? — последствия моего градоуправчества сугубо положительны. Чего стоит одна только центральная электрическая станция.
Которая, между прочим, и золотцевские портовые печи будет энергией обеспечивать.
— Чувства тоже несопоставимы. Эта дружба… Масштаб у той и этой дружбы совершенно различный, — Скопцов вздохнул с неподдельной печалью, проигнорировав напоминание о Петерберге. — Вы же сами знаете, как он к вам относился.
Гныщевич знал. Просто он об этом не думал. Зато у него имелись карманы, а в карманах по-прежнему валялась пара измятых фотографических карточек с росчерком.
— Я знаю, как они ко мне относятся, — ткнул он одной в Скопцова. — А вы меня склоняете их нежные чувства предать, vous mauvaises garçons.
В ответ ему, однако же, усмехнулся не Скопцов, а Мальвин — без нападения, но недобро:
— Вы неверно нас понимаете — мы не склоняем вас, мы пытаемся не допустить повторения истории. Единожды предатель не изменится оттого лишь, что ему довелось пуще прежнего улучшить своё положение. Считайте, что мы предлагаем вам самостоятельно уйти с должности градоуправца для того как раз, чтобы нежные чувства петербержцев не постигла судьба чувств графа Метелина. Иначе непонятно, зачем все мы — не только мы четверо, разумеется — лезли из кожи вон полгода кряду… если в финале граф Метелин, доверившийся и за доверие преданный, обратится метафорой самого Петерберга. А с вами в роли градоуправца так оно и будет.
Это оно, лицо Петерберга, вспомнилось вдруг Гныщевичу. Благородное лицо, par nature удачное, по-своему простое и потому честное. Такому человеку не то чтобы сразу тянет поверить, но имеется в нём иная честность — честность с самим собой. И даже уместно, что Метелин по крови, выходит, только наполовину рос, а на вторую — кассах; Петерберг и сам только наполовину — Росская Конфедерация, а на вторую — не то Европы, не то вообще не пойми что.
Что-то в этом духе Гныщевич и сам давным-давно про Метелина думал. Ну так где поэтические размышления и где управление городом? Что между ними общего? Да rien между ними общего.
Quelle absurdité. Метелин был взрослым человеком, пусть и глупым, а вверенные тебе жители города — они, наоборот, как дети. За них ты отвечаешь. Какое «повторение истории»? Эта история совершенно другая.
Вот только перед кем он сейчас оправдывается? И зачем?
— Считайте, что я отказываюсь, — Гныщевич вздёрнул подбородок (Мальвин по-прежнему был существенно выше) и неожиданно для себя прибавил: — Самим-то не совестно в этих делах имя Метелина склонять? Ему и так в могиле неспокойно спится.
А что жизнь в странную позицию поставила, с фамилией обманула и кольцом казарм окружила, так с этим уж ничего не поделаешь, такова notre vie.
— Не можем не заметить вам, что его кремировали, — тотчас съязвил хэр Ройш. — И не захоранивали, если, конечно, о том не позаботились в наше отсутствие вы. — Он о чём-то задумался, потом стряхнул мысли и посмотрел на Гныщевича очень внимательно, как если бы они только-только заговорили: — Господин Гныщевич, я уже признал вслух, что вы не лишены талантов — вы хороший политик. Когда мы сообщили, что вам предстоит уехать из Петерберга, вы не стали расспрашивать, почему и зачем, поскольку знаете не хуже нас: союзники не друзья; если уж говорить в подобных выражениях, мы с вами всегда скорее были врагами. — Хэр Ройш выдавил улыбочку, в которой имелась доля уважительности, а Гныщевичу немедленно стало досадно от сходства их мыслей. — И вам было прекрасно известно, что однажды настанет момент, когда нам придётся проверить, кто усидит, а кто подвинется.
И Стошеву он то же говорил — мол, что любит его за отсутствие «почему», «за что» и «как вы можете».
— Более того, — фыркнул Гныщевич, — мне прекрасно известно и то, кто усидит, а кто подвинется.
— Нет-нет-нет, не слушайте хэра Ройша! — вскрикнул вдруг Золотце и что только руками не замахал; в руках у него был невесть откуда взявшийся перламутровый лорнет. — Он утаивает от вас главное: на самом деле мы готовы уступить вам Петерберг. — Гныщевич недоумённо поднял брови, и Золотце поспешно закивал: — Готовы, да! Мы с вами вряд ли уживёмся по соседству, слишком уж мы различны и в разные же стороны стремимся, но вы уходить не намерены, а мы… Мы люди негордые, да и багаж у нас покамест не распакован. Вот только понимаете ли, господин Гныщевич, в чём загвоздка… — он доверительно наклонился вперёд, расправляя лорнет резким взмахом кисти. — Озабоченное росскими недугами Европейское Союзное правительство — нет, не само, конечно, а руками некоторых наместников некоторых городов — прописало Петербергу пилю… простите, смеси. Смеси успокаивающие, для распыления в воздухе. Ну, знаете ведь, как это бывает? — Золотце склонил голову набок, уставился через лорнет. — И нам, по счастливому стечению обстоятельств, известно, как от сих врачебных предписаний увильнуть. А по стечению обстоятельств несчастливому — увиливать с вами вместе мы не желаем. И уж точно не желаем — ради вас в роли градоуправца. А вы в пустом и успокоенном городе градоуправствовать желаете?
И вот так просто забыли про Метелина, перелистнув его имя, как страницу. Это второй виток, самодовольно распознал Гныщевич. Надавить на совесть не вышло — теперь, значит, вздумали запугивать?
Распылительными успокаивающими смесями? Эх, рано Гныщевич выгнал из Петерберга мсье… как его? Фили? Который, по словам Армавю, был когда-то лоббистом этого вопроса.
«Если бы не Тумрань, страшно и вообразить, в каком бы сейчас состоянии пребывала ваша страна», — вздыхал Армавю задолго до того, как отыскал свой Путь. Тумрань вымерла, обернулась призраком — вот куда нужно было Жюмьена посылать.
Петербержцем Гныщевич себя никогда не ощущал, но это не повод плодить призраков.
— Вы войдёте в историю, — в тоне Скопцова прозвучала несвойственная ему прямая насмешка. — Человек, который погубил упрямством целый город. — Он вздрогнул от собственных слов: — Ах, это звучит подло, подлейше с нашей стороны, но… Вы ведь сами сказали — или, вернее, намекнули, что готовы брать на себя ответственность за то, что вам вверили. Так берите…
Если сперва Гныщевич и прислушался к отличникам с излишним вниманием, то насмешка отрезвила его окончательно. Он заложил руки за спину, поднял глаза и сосредоточенно пошевелил губами.
— Давайте-ка, mes garçons, посчитаем. В этом городе… сколько жителей? Впрочем, все нас не интересуют, только некоторые. Фрау Ройш, не покидавшая, насколько мне известно, особняк в спешке. Туралеевы с ребёнком. — Гныщевич загибал пальцы. — Мальвины — хотя этих со счетов списать как раз можно. Мальчик Приблев и граф, За’Бэй тоже. Коленвал и зачем-то нужный вам Твирин. В Петерберге стоит взрастившая нас всех Академия, в Академии сидит и не спешит эвакуироваться многоуважаемый глава. — Он внимательно изучил сложившийся кулак и панибратски ткнул им Мальвина в плечо. — По моим подсчётам выходит, что вы, господа, блефуете.
Мальвин досадливо поморщился. Скопцов отвёл глаза. Золотце преувеличенным жестом загнул пальцы, перепроверил свои вычисления второй рукой, картинно насупился в потолок и кивнул.
— Да, — ответил хэр Ройш. Лицо его осталось по-йорбовски неподвижным, но Гныщевич буквально расслышал неозвученное хихиканье.
И тогда стало ясно: они издеваются. Тянут время и валяют дурака, тыкая в него с разных сторон, причём тыкают бесцельно, глумления ради. Qu'est-ce que cela signifie? Опыт подсказывал: это значит, что козырь у них заготовлен.
Отличники ведь на то и отличники, чтобы в самом деле не любить пустопорожние разговоры.
Золотце не удержался и всё же прыснул, и Гныщевич почувствовал жаркий, как в плече, всплеск злости.
— Что-нибудь ещё, прежде чем я вернусь к работе?
Отличники снисходительно и как-то все одинаково усмехнулись.
— Вы хороший политик и страшный человек, — хэр Ройш хотел было откинуться, но вовремя заметил, что у скамьи нет спинки, — поскольку ничего и никого, кроме себя, не любите. Следовательно, вас невозможно шантажировать: вы и друзей, и предприятия, и сам Петерберг заложите ради собственной выгоды. А самое в своей жизни ценное, то есть себя, вы научились недурственно защищать, и я имею в виду не исключительно физическую подготовку. Мы, без сомнений, с вами бы справились, но не можем же мы просто взять и посягнуть на градоуправца, да ещё и в публичном месте?
— Зря вы себя в это «мы» записываете, — фыркнул Гныщевич.
— Ничем вас не проймёшь, ничем не убедишь, — продолжил хэр Ройш тем же медлительным, вальяжным, выверенно раздражающим тоном. — И торгуетесь вы только на своих условиях. Значит, придётся прибегнуть к таврам.
Гныщевич чуть не расхохотался опять. Переоценил он отличников, ох переоценил! Козырь-то оказался предсказуемым до невозможности — а значит, паршивеньким. Никогда не делай того, чего ожидает от тебя противник.
Это Гныщевич выучил ещё в общине.
— А что тавры? — осведомился он с безмятежным любопытством.
— А тавры, господин Гныщевич, провоцируют агрессию на территории Росской Конфедерации. И таким образом не позволяют напрочь отнять у Росской Конфедерации её армии, и оказывают пусть скромное, но всё же содействие латиноамериканскому сепаратизму. Тавры, господин Гныщевич, являются давней болевой точкой Европ. Не первого порядка точкой, даже не второго, но вы ведь понимаете нынешнее положение, — по лицу хэра Ройша разлился перекисший мёд. — Кризис в Петерберге повлёк за собой чрезвычайно серьёзные последствия в Европах. Не будет преувеличением сказать, что они стоят на пороге войны, вызванной экономическим сбоем. Мы полагаем, что наше отечество и конкретно Петерберг обязаны перед Европами извиниться, насколько это возможно, и совершить некий жест доброй воли — более символический, разумеется, чем практический. Скажем, помешать очередной волне таврских перебежчиков добраться до Латинской Америки, передав их вместо этого законному Союзному суду.
Если бы Гныщевичу не потребовалась помощь Хтоя Глотки, «очередная волна» уже успела бы удариться о берег Латинской Америки, но генеральская farce принудила равнинных братьев подождать следующего грузового корабля, куда уместились бы орудия.
Но вот незадача: этот корабль вышел из Порта несколько часов назад и качался теперь где-то на чёрных волнах и безопасном расстоянии от каких бы то ни было отличников. Тавры плыли в страну, где баллы выставлять не любили, предпочитая действия.
— Желаю удачи в этом блистательном предприятии, — Гныщевич с трудом удержался, чтобы не подойти к хэру Ройшу и не хлопнуть его сочувственно по плечу. — Как петербержский градоуправец я могу отрядить вашей Второй Охране — или чьими силами вы собираетесь за таврами гоняться? — партию резиновых покрышек. Отличные, плавучие! Догонять корабль — самое то. — Он добродушно развёл руками. — Не серчайте, mes amis, но нету таврских перебежчиков в Петерберге. Придётся вам меня как-то иначе шантажировать.
Мальвин строго нахмурился, как в былые префектские времена.
— Ну почему же? — формальным тоном поинтересовался он. — Вы правы, те тавры, о которых идёт речь, уже не в Петерберге, поэтому в Петерберге мы сейчас на них всерьёз воздействовать не можем. Но такой необходимости, собственно, и нет: раз уж вы нашли вас в Академии, то наверняка представляете, какие ещё визиты мы успели нанести за неполные сутки в городе. Немногочисленные. Но большая удача, например, что к первому градоуправцу Петерберга можно обратиться и за советом в морских делах. Граф всегда был редким знатоком Морского кодекса, — Мальвин чуть замялся, очевидно, привыкая к новым впечатлениям от встречи с графом. — Он подсказал нам, как и куда с наивысшей эффективностью послать сигнал о целом корабле пособников латиноамериканских сепаратистов.
— Граф не в себе, — Гныщевич сам до конца не понял, обозначает он ситуацию или выражает к ней отношение, но тут же себя одёрнул: — Да рассылайте свои сигналы, хоть станцуйте им. Корабль плывёт быстро, у Союзного правительства не хватит волюшки дать разрешение на обстрел с наскоку, а дальше уж латиноамериканские сепаратисты сами разберутся.
— Может, граф и не в себе, но разве это повод забыть Морской кодекс? — отсалютовал лорнетом Золотце, в который раз пропуская слова Гныщевича мимо ушей, а потом сентиментально прибавил: — Знаете, когда-то давно я мучительно завидовал успехам вашего завода. Вернее, тому завидовал, что вы в столь юном возрасте — уже! — успешно заняты важным, настоящим делом. И попросил графа пристроить меня на верфи — ассистентом при ком-нибудь из управляющих. Все мне твердили, что я напрасно выкинул пару месяцев из жизни, а я теперь думаю, нет, не напрасно, — он коротко рассмеялся. — Мы не только пошлём сигнал Союзному правительству о незаконно переправляемых артиллерийских орудиях и тех, кто их сопровождает. Мы можем послать сигнал прямо на корабль: моих знакомств на верфях хватило, чтобы за ночь сменить помощника капитана на готового нам помочь. Готового по сигналу направить корабль туда, где латиноамериканские сепаратисты не успеют вмешаться в его судьбу.
— S’il vous plaît. У меня складывается впечатление, что вы, съездив в Столицу, забыли, кто такие тавры. Позволю себе напомнить, — Гныщевич сложил руки на груди с видом досадливой усталости, — это те ребята, что вырезали целую Резервную Армию.
— Во-первых, всё-таки не целую, — меланхолично заметил хэр Ройш. — Во-вторых же, навыки обращения с холодным оружием и даже с артиллерией не слишком помогают тем, кого обстреливают с берега.
Проклятая жестянка над большой, большой водой, где не на что и ногой опереться. В Гныщевиче жило недоверие к морю.
— Что же, ваш лояльный сообщник готов и сам за правое дело, за bonne cause вашу пойти ко дну?
— Он готов рискнуть, — жестоко улыбнулся Золотце. — Он, в конце концов, моряк, а не сухопутный коневод. Выплывет как-нибудь.
Никто не будет сразу обстреливать — сперва нужно досмотреть или хотя бы попытаться. Отдать приказ причалить, или как это на море делается. Хотя зачем нужен приказ, если тебе уже накляузничали, что плывёт не просто случайное судно — целый корабль незаконно добытых артиллерийских орудий плывёт! Как назло, европейского образца — французские на семьдесят пять, германские на семьдесят семь! Даже две новейшие британские дурищи непомерного какого-то калибра сыскались у Хтоя Глотки.
Не проскочишь с таким грузом мимо сторожевых судов, если им дадут наводку. Не обратишь в недоразумение, за борт тоже не выбросишь.
Не докажешь, что к латиноамериканским сепаратистам никаких дел не имеешь.
Гныщевичу это не нравилось. Особенно сильно не нравилось ему то, что поделать он отсюда ничего не мог — не садиться же ему в вёсельную лодку и не отправляться в погоню! А действовать на расстоянии он не умел. Только своими руками.
— Вы блефуете.
— Помощник капитана рискнуть не боится, — нагло щёлкнул лорнетом Золотце. — А вы?
И дело даже не в том, что таврская полиция Гныщевичу такого не простит, а без полиции удержаться в кресле градоуправца будет сложновато. Не в том, что Хтой Глотка спас ему жизнь собственными руками. Не в том, что данное слово нужно держать — нужно это, только пока нужно.
Дело всего лишь в том, что — как Гныщевич ни сопротивлялся — в его жизнь всё-таки влезло нечто, что он мог назвать своим.
— Знаете, господа, а мне кажется, что мы заблуждаемся, — тихо заметил Скопцов. — Европейское Союзное правительство не станет обстреливать корабль с берега — тем более что на нём плывёт и мсье Армавю, верно?.. Нет, артиллерия — это всё-таки дикость, дикость… Но прогресс не стоит на месте, — он улыбнулся, и улыбка эта была куда большей дикостью, чем любая артиллерия. — Европы отказались от успокаивающих смесей как штатной меры воздействия, но Петербергу эти санкции грозили ещё вчера, а значит… Мы ведь не усомнимся в наличии у них запасов на собственных территориях? На экстремальные, выходящие за пределы обычной юрисдикции случаи. Я уверен, что случай данный относится как раз к таким.
— Вынужден согласиться, — буднично поддержал его Мальвин. — Не стоит забывать и о том, что пассажиры этого корабля плывут из Петерберга, а правительствам многих европейских стран наверняка было бы небезынтересно узнать о положении в нашем городе из первых рук. Для этого рукам лучше оставаться живыми.
— Но спокойными, — кивнул Золотце.
— И после этого вы говорите, что я предаю Петерберг?! — не сдержался Гныщевич, но встретили его, само собой, лишь новые смешки.
— Мы ищем компромиссы, — пояснил хэр Ройш. — Вы неоднократно заявляли, что являетесь апологетом взвешенных решений. Подобный размен Петерберг может себе позволить.
«Я не смог», — сказал Хтой Глотка, когда Гныщевич спросил его, добил ли он своего отравленного пилюлями отца. И не нужно быть восьми пядей во лбу, чтоб догадаться: нет для Хтоя Глотки судьбы страшнее пилюль. Смесей, газов или чем ещё можно успокоить буйных.
— Допустим, — процедил Гныщевич. — Давайте поищем компромисс вместе. Вам настолько припекло выдворить меня из кресла градоуправца?
— Учреждение этой должности само по себе было провальной затеей, — пожал плечами хэр Ройш.
— Но мы хотим выдворить вас не из кресла градоуправца, а из Петерберга, — подхватил Золотце.
— Вы циничный и ненадёжный самодур, — Мальвин всё ещё стоял, заложив теперь руки за спину, — и вы заражаете пространство вокруг себя. Вас нужно устранить полностью, иначе вы найдёте щель, через которую можно пролезть обратно.
— Уезжайте из Петерберга, — попросил Скопцов скорбным тоном, но на губах его по-прежнему играла тень улыбки. — Вы ведь понимаете, что нам вовсе не хотелось бы делать Европам такой подарок.
У Гныщевича не было слов. Он ведь говорил себе, говорил сорок тысяч раз: не привязывайся ни к чему. Ни к чему. Мир жесток. У тебя отберут. Но проклятые тавры — проклятый толстосум и кровопийца Цой Ночка, проклятый maniaque Хтой Глотка —
Проклятые тавры оказались тем, чем он рисковать не готов.
Цоя Ночку жутко захотелось поколотить.
— И какие вы можете дать мне гарантии?
— Прямой радиоканал с кораблём, — охотно объяснил хэр Ройш. — Как только вы сложите с себя полномочия, мы в вашем же присутствии проинструктируем помощника капитана никак не вмешиваться в корабельный курс. Но не стоит думать, что вы сумеете просто потянуть время, а потом судно окажется вне зоны досягаемости. Оно будет ожидать окончательной команды столько, сколько потребуется, и проволочками вы лишь поставите его под угрозу нехватки угля.
— Всесильный же у вас помощник, — буркнул Гныщевич.
— Не у нас, а у капитана, — Золотцу было так хорошо, что, казалось, он вот-вот заурчит. — Как-то раз — очень давно — я говорил, что человек может всё, и мы сами являемся тому ярчайшим примером.
— Верно, — Гныщевич мрачно и с обещанием усмехнулся. — Я, например, могу найти способ поквитаться.
— Звучит так, будто вы назначаете свидание.
— С тобой — отдельно.
Золотце затрепетал лорнетом, как веером.
— В ближайшее время сделать это будет затруднительно, — переплёл длинные пальцы хэр Ройш, — поскольку мы полагаем, что вас займут непосредственные рабочие обязанности на новом месте.
Тут Гныщевич снова рассмеялся.
— Êtes-vous sérieux? В самом деле? Вы не просто меня гоните, вы мне ещё и занятость намереваетесь обеспечить?
— Конечно. Иначе вы, как верно заметил господин Мальвин, отыщете щель, через которую можно просочиться обратно. — Хэр Ройш неожиданно отбросил всю свою снисходительную вальяжность и заговорил нормальным деловым голосом: — В обозримом будущем Росской Конфедерации — или государству, которое образуется на месте Росской Конфедерации, — потребуется новый представитель в Европах. Посол. Вы уже играли роль наместника, и играли успешно. — Он снова ядовито усмехнулся. — Я полагаю, что через некоторое время вам даже понравится.
— Я никуда не поеду без Плети, — ответил Гныщевич, чтобы ответить хоть что-нибудь.
Он никогда ещё не проигрывал. Или, вернее, никогда не оказывался в ситуации, где единственный верный — единственный возможный шаг — добровольно выйти из игры.
Будь ты проклят, Хтой Глотка, за свои лихорадочно быстрые руки. Будь ты проклят, Цой Ночка, за то, что подобрал когда-то с улицы голодного росского мальчишку. Будьте вы все прокляты.
— Ну так заскочите за своим другом, — кокетливо пожал плечом Золотце. — Возьмёте авто, и дорога веселей покажется. Мы ведь вас не торопим.
— А ну как я потеряюсь? — прищурился Гныщевич. Золотце надул губы почти с обидой:
— Ну куда же вы потеряетесь? Ведь тавры есть не только на корабле, но и в общине, а община в Петерберге потеряется навряд ли.
— И не страшно гнать меня в Европы? — усмехнулся Гныщевич хэру Ройшу. — Вдруг я им понравлюсь?
— Ваша самонадеянность не знает границ. — Хэр Ройш встал, и вслед за ним поднялся Золотце, Мальвин стоял и так; один Скопцов остался сидеть. — Верно ли я уловил, что мы с вами нашли взаимопонимание?
Будьте вы все прокляты, и будь проклят сам Гныщевич за то, что всё же не сумел ни к чему в жизни не привязаться.
Он и рад бы был огрызнуться, но лицо невольно перекосило улыбкой. Гныщевич знал европейские языки, но мало что знал про сами Европы — до сих пор те являлись в Петерберг своим ходом, не требуя прилагать к знакомству усилия. И вроде бы здесь полагалось сказать самому себе нечто решительное и значительное, но голова пустовала. Только одно и подумалось: леший тебя дери, графьё, ну какого рожна ты не выстрелил, когда уже прицелился?
Гныщевич совершенно не жаждал умирать. Он был très heureux, рад чрезвычайно, что живёт, и чем меньше в нём побывало пуль, тем лучше. Поэтому сейчас он сам болтавшейся в голове мысли удивлялся.
Стоило стрелять, графьё. Попадать не стоило, а вот дёрнуть крючок — да. Тебе ведь хотелось, хуже того — ты был должен, хоть бы и pro forma, хоть бы и мимо, совсем в сторону.
Неужто тебе тоже было страшно рисковать?
— Вы, мне кажется, думаете, будто мы над вами нарочно смеялись, — спас Гныщевича скопцовский голос, по-прежнему тихий и какой-то жалобный, — совестили вас, угрожали… Мы нарочно, правда, только это ведь не для смеха. Мы… Я надеялся, что найти общий язык всё же можно. Что необязательно вас принуждать, что можно по-другому, что вы поймёте… хоть что-нибудь. Что-нибудь почувствуете — по поводу графа Метелина или по поводу успокаивающих смесей в городе… Что у вас хоть какая-то тень скользнёт по лицу, — он судорожно вздохнул. — И что у нас с вами всё-таки есть хоть толика общего. Жаль, что вы действительно такой, каким казались.
Гныщевич не стал отвечать. Он молча развернулся на каблуках и вышел из зала вон — первый и сам, без звона шпор, которые как-то не успел наладить. Будь Метелин тоже проклят — как подумаешь о нём, так и хочется вдруг от шпор отказаться вовсе.
А они Гныщевичу, между прочим, жизнь спасли.
Притворив дверь, он с полминуты молча глядел перед собой. Отличники могли бы в любой момент споткнуться о его спину, но на то ведь они и отличники, чтобы задерживаться в аудитории, даже когда лекция закончилась.
Вокруг Гныщевича сновали студенты. Такие же, как и всегда, как и год, и два, и три, и всего час назад — весёлые и с книгами в сумках. Один из них до того увлёкся пересказом недавней лекции (фрайдовской, naturellement), что чуть не сбил с Гныщевича шляпу, за что и получил по руке. Рассеянно извинился, обернулся, прищурился снисходительным взором второкурсника:
— Что-то ты какой-то… Где твой пояс, бесценный друг?
— В надёжном месте, — отстранённо ответил Гныщевич, размышляя, не следует ли обрушить проклятие и на голову студента тоже. Тот об этом не знал, и потому немедленно сделался насмешливым:
— В надёжном? Это в котором? В сердце, что ли?
Гныщевич сфокусировал взгляд и обнаружил, что у самого студента пояс продет перевязью через плечо. Перевязь вышла так себе, поскольку носителю явно жала, но он однозначно своей находкой гордился.
— Non, cher ami, — усмехнулся Гныщевич и щёлкнул его по бляшке. — В надёжном месте — это не в сердце, а в сейфе.
Эпилог
— Надевай болотники, потонешь.
— Ни за что.
— Это ж болото, остолоп ты проклятый, слизи да хляби. Потонешь, говорю.
— Не потону.
— Я такую дорожку знаю, где точно потонешь, — Хикеракли нежно приобнял Гныщевича за плечо и встряхнул. — Надевай.
Тот скорчил физиономию, но выделываться более не стал и натянул болотники прямо поверх обыкновенных своих сапог. Хикеракли счёл, что засим подготовка окончена, и они захлюпали в направлении остова будущей всероссийской тюрьмы.
«Остов» — слово громкое. Посреди болота, кое местные кличут «Колошмой», зиял теперь здоровенный котлован, поверх котлована налит был бетон со всяческими строительными смесями, а из бетона торчали три палки.
Гныщевич вертел головой, заинтригованно пялясь по сторонам. И чего он там, спрашивается, высматривает? Слева степь, справа степь, посерёдке мы по колено в грязи. Картина, так сказать, чарующая.
— Но pourquoi болото? — Гныщевич черпанул голенищем мутной водицы, однако же возмущаться на то не стал. — Получше места не нашлось?
— Невежда ты, — укорил его Хикеракли, — и невежа. Тут, в Вилони, свои люди живут, нас к себе не ждавшие. А коли так, то к местным и полагается на поклон ходить, с них выспрашивать, где строиться прилично, а где захватничество выйдет. Иначе кирпичи разворуют, пленных уведут и вообще в колёса нашего, так сказать, прогресса понатыкают палок. А местным это болото не нравится — говорят, тут не то шельмы, не то болезни какие водятся. Ну а нам что болезни? Мы ж не люди, мы пленники да заключённые. Перекантуемся. — Невысокое степное солнце развозило по кочкам длинные их тени. — И потом, Драмин говорит, это всё предрассудки, что на болоте строиться нельзя. Говорит, на болоте целый город поднять можно, не то что тюрьму.
— И что, — Гныщевич оборвал какой-то весенний цветочек, понюхал, — ты здесь останешься?
— А куда мне? Ты не смотри, что голо да хлюпает, ты на другое смотри. Знаешь, как тут поутру пахнет? Телеграф — в дне пути, сон — в палатке, нужник — за кочкой. Доброе это место для хорошего человека, а уж для нас, предателей, и того добрее.
В этом Хикеракли не врал, не кривил душой ни чуточки: он ведь и не знал раньше, каково это, когда выходишь спросонок облегчиться, а на все стороны от тебя — травы мягкие и волнистые. Здесь и по зиме ещё было, как в варежке, уютно, а нынче-то и вовсе запестрело безымянными сиреневыми цветами да вздыбилось стеблями. Увольте уж, Хикеракли б отсюда и за монету не уехал, не то что по доброй воле.
Гныщевич прибыл на незнакомом авто с вязью «Кожгелижен и Кожгелижен» по правому борту. Он, мол, любимую «Метель» в эти хляби бы не потащил, сменил коня в Старожлебинске. Плеть намеревался забрать. Это было хорошо: Плеть того не показывал, но изводился по гныщевичевскому поводу изрядно, уходил вечерами думать на кочке да косу переплетать. Но и плохо это тоже было.
— Ты вот дружка своего заберёшь, и солдатики мои совсем от рук отобьются. У Плети всё строго, по дисциплине, его они слушают. А со мной никто не хочет тюрьму строить, со мной хотят костры жечь и байки травить. Собаченцию вон подобрали — это в степи-то, соображаешь? Зуб же даю, у местных выкрали. Говорю им: такие эксцессы нам всем аукнуться могут, лучше гоните её, откуда взяли. А они мне: какое гоните, она, мол, щенится. — Хикеракли помолчал и набок как-то усмехнулся. — Я тебе покажу, волчище — с меня размером и с двух тебя. Но щенится… — Он покачал головой. — А мораль, друг Гныщевич, в том, что со мной у наших пленничков один только досуг и никакого авторитета. Заберёшь Плеть — все тут только щениться и будем.
— Переживёшь, — буркнул Гныщевич строже, чем требовала ситуация.
— Переживу, — не стал спорить Хикеракли, — и не такое переживали.
Они месили ногами травы, с каждым шагом проваливаясь в обманку. Болото — оно ведь какое? Это в детстве представляешь, что оно состоит из трясины, эдакой земляной кашицы, а на деле там просто стебли, прикрывающие воду. Наступаешь, и под воду ухают цветы. Можно наклониться и рассмотреть, как их опыляют головастики.
Гныщевич, кстати, наклонился.
— У меня к тебе, друг Гныщевич, просьба есть. — Тот тряхнул перьями, выражая готовность услышать. — Мы сейчас дойдём до лагеря, там Драмин, Плеть… Будут тебя о петербержских вестях расспрашивать, здесь ведь телеграф — в дне пути. А просьба такая: ты им сразу не отвечай, погоди, пока я в сторонку отойду, и тогда уж рассказывай.
Гныщевич иронически и недоверчиво улыбнулся.
— Что, друг Хикеракли, на душе неспокойно?
— Спокойно. Вот и дальше пусть тоже спокойно будет. — Хикеракли медленно вдавил кочку, наблюдая, как разнервничалась побежавшая между стеблей вода. — Знаешь, почему я с Драминым подружился — тогда ещё, когда малёхонькими были совсем? Я ему завидую. Он мне тут с недельку назад говорит: а хорошо всё-таки, мол, что революцию устроили, а то бы так из Петерберга и не выбрались, а здесь, мол, благодать. Ну, я тогда в настроении был склочном, отвечаю: уж чего, брат Драмин, лучше! А как же, брат Драмин, утраты, как же трагедии человеческие? Он меня даже и не понял. Трагедии, говорит, это грустно, но в целом-то хорошо. Только стирать трудно, ближайшая река чистая — за тот же день пути, а водопроводов в степи нет. — Хикеракли усмехнулся. — Водопроводов! Каков, а?
— У вас здесь и правда хорошо, — невпопад лирическим тоном отозвался Гныщевич. — Très bien.
Невысокое степное солнце смягчало его черты — или, может, это не зрительная была иллюзия, а в самом деле он заделался мечтательным? Как бы то ни было, подумал Хикеракли, это теперь уже неважно; нет отчизне больше дела до душевного переживания Гныщевича, ибо исторгла она его, накушамшись. В Петерберге такие мысли, наверное, показались бы ему грустными, но в Вилонской степи грусти не существовало, потому как какая может быть грусть, когда под ногами твоими головастики опыляют безымянные травы, а над головой твоей солнце щурится дай леший в четверть силы? Это был конец мира — не в том смысле, что всего света, а в том понимании слова «мир», которое означает человеческое, так сказать, сообщество. Сообщество досюда не добиралось.
— Что же ты теперь, действительно в Европы? — поинтересовался Хикеракли.
Гныщевич пожал плечами:
— Может, в Европы, а может, и не в Европы. Тут уж как карта ляжет. La carte terrestre.
— И не обидно тебе? — заприметив на гныщевичевском лице недоумение, Хикеракли пошире махнул руками. — Не обидно, что карьера твоя, так сказать, политическая подобным образом закончилась? Что революция догорела — или не догорела, не рассказывай! — а ты в итоге, — он указал на степь, но и дальше — на весь неважный мир, — здесь?
Гныщевич ответил не сразу. Он созерцал своё отражение в мутной водице. Чего там было искать, Хикеракли не знал; может, головастиков или ужей.
Очень трудно было бы жить в конце мира, ежели б телеграф провели на болото, а без телеграфа, наоборот, выходило ка-те-го-ри-чес-ки легко.
— Закончилась карьера? — Гныщевич распрямил спину. — У тебя, mon ami, превратные представления о действительности. История заканчивается тогда, когда ты велишь ей закончиться. Следовательно, — он покрепче нахлобучил съехавшую шляпу, — всё только начинается.
И, выдрав ноги из мокрых стеблей, Гныщевич решительно зашагал вперёд, к невысокому — рукой подать — солнцу.
КОНЕЦ
Комментарии к книге ««Пёсий двор», собачий холод. Том IV (СИ)», Альфина
Всего 0 комментариев