«Колечко»

404

Описание

Подарил муж жене колечко. Чужое. Найденное… У русалочьего омута. Две сестры приезжают в глухую деревню в Мексике, не зная, что близнецов там считают воплощением богини Мецтли. Из ночи в ночь к нему возвращается сон, где он — кто-то другой. И во сне, и наяву надо сделать выбор. Сборник рассказов и повестей.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Колечко (fb2) - Колечко [сборник] 639K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Дана Арнаутова

Дана Арнаутова (Твиллайт) Колечко

Сборник

Колечко

Наливайте, что ли, бабоньки… Да не чокаясь. Поминки и есть, они самые. Нет, я пить не буду. Сказала, значит, не буду! А вот сейчас услышите, почему…

Ну да, аккурат под Троицу это и случилось. На русальной неделе… Принес мне мой благоверный колечко. Простое совсем. Ободок тоненький, серебряный, и камушек махонький, светлый. Будто водяная капелька застыла, вот. «На, — говорит, — носи». Я ему: «Зачем деньги тратил, не по размеру оно мне, да и вида никакого, не девчоночка, чай, уже». А он смеется: «Ни копейки не стоило, у омута на Купавинке подобрал». Ну, тут я успокоилась. Знамо дело: кто по дороге летом ни едет, точно остановится да окунется. Место там тихое, привольное, трава — мягкий шелк, а вода — чище не бывает. Ни барин не побрезгует, ни простой человек… Вот и обронил кто-то с руки да уехал. Мне-то чужого не надо, знать бы кому — отдала бы. Да где ж теперь сыщешь… Покрутила я его в руках, а что делать — ума не приложу. Самой маловато, дочки бог не дал, да и по родне все мужики… Сунула в укладку, так и забыла. Васенька мой денек дома погостевал и снова улетел, сокол ясный. Повез молодого барина аж в саму Москву. Проводила по чести, хозяйство управила, спать легла… А ночью будто толк меня! Вскочила — и аж обмерла…

В горнице-то у нас в окна стекла вставлены, сами знаете. Вася расстарался, чтоб не хуже чем у людей было. Вот и видно все ясненько, будто днем, под луной полной. Стоит она под самым окном на дворе, в горницу ко мне смотрит. Глазищи как омуты темные, на пол-лица. Сама худющая, бледная, простоволосая, патлы ниже пояса. И луна сквозь нее светит. Не в полный свет, а легонько так, по краям просвечивает… Увидала, что я подскочила, и говорит тихонько вроде, но мне каждое слово слышно:

— Отдай… Не твое… Отдай…

У меня сердце чуть не стало, я и позабыла-то про кольцо. Руки онемели: креста не положить. А она все свое:

— Тошно мне без него, худо… Пропаду… Пожалей, отдай…

Тут-то я смекнула, за чем она пришла. Да как отдать-то? Через стекло не выкинешь, а на крыльцо выйти — боже упаси. Может, и не тронет, конечно… А ну как…

— Убирайся, — говорю, — нечисть окаянная. Нет тут ничего твоего, и не было.

А у самой сердце дрожит как овечий хвост. И вижу, повело ее, зубы щучьи ощерила, руки ко мне тянет… И стекло под этими пальцами кривыми словно воск плавится. Ох, и завизжала я! Кинулась с кровати, сорвала икону большую, что Вася с Северу привез, да щитом к окну и выставила. Тут уж она завыла… Только не в голос, а как-то молча, но так, что мороз по коже, а по всей деревне собачий перелай пошел. Пятится, глаза руками прикрыла, лицо трет, точно обожгло ее, и скулит тихонько так… Меня аж тоска взяла. Хотела я ей крикнуть, чтоб вернулась да забрала свое кольцо, только тут и петухи первый раз пропели. Видали, как сосульки на солнце тают? Вот так и было, только быстро — я ахнуть не успела! Забилась в красный угол под иконы, сижу, дрожу… Так до самой зорьки зубами и простучала, пока доить время не пришло. Тут уж хочешь не хочешь, а из дома выходи… Смотрю, на месте, где она стояла, трава посохла, выгорела, а сверху только тина болотная, зеленая, мокрыми комьями. Пожалела я тогда, что ненароком загубила неприкаянную, только сделанного не воротишь…

На другую-то ночь я долго не спала, все с иконой в обнимку сидела, но не пришел никто. И потом не пришел. Успокоилась я… А через неделю настал Васе моему срок из извоза ворочаться. Я избу чисто-начисто перемыла, опару на блины поставила — любит он их — и полезла в укладку за новьем, приодеться. Заждалась, соскучилась… Али я не мужняя жена? А там оно и лежит, колечко… Да раньше вроде мутное было, тускловато глядело, а сейчас повеселело, будто его песком оттерли, и камушек, хоть маленький, а ярче звездочки в мороз горит. Вот и не утерпела — попутал нечистый. На левый мизинец оно мне как раз пришлось, левый-то маленько тоньше правого оказался… Надела, полюбовалась, да и вышла на крыльцо — косогор глянуть: не едет ли мой… Дверь открыла, мир божий увидала, и чуть сердце не разорвалось. Все такое яркое и свежее, как после грозы доброй бывает. Каждую травинку, каждую мошку в воздухе вижу… Мураши зерна в муравейник свой тянут, а я их лапки на зернышке различаю… Дым из труб стоит над деревней, и чую я, бабоньки, что в каждом доме в печи стоит, варится. Дальше — больше… Слышу — ударил колокол в часовне. И плывет тот звон, лучами, как от солнышка, людей греет, а у меня в каждой косточке ломотой отдается. Испугалась, сорвала колечко с пальца и в избу бегом. Приутихло все чуток, но совсем не прошло… И началась у меня тут нелегкая…

Вечером, как стемнело уже, вернулся мой Васенька. Сам рад-радешенек, подарки мне дарит, деньги на стол кладет… А у меня душа так и ноет, так и болит. Взяла деньги, что муж привез, да насилу до укладки донесла. Которая бумажка кровью пахнет, которая потом человеческим разит — не продохнуть, которая слезами залита… Погуляли денежки по миру, повидали людей, и каждые руки на них след оставили.

Вот поужинали, спать легли, он ко мне под бочок, а меня дрожь так и бьет, губы кусаю, чтоб не закричать. Насилу нездоровьем отговорилась. Назавтра — та же беда… Хожу смурная, перед глазами все плывет, то увижу, то услышу, то учую что-то… Терпел мой муженек, терпел, да и не вытерпел, поучил вожжами маленечко. Думал, небось, как прежде бывало, зареву да покаюсь. А у меня в горле ком — не продохнуть, обмерла вся.

Тут уж и Вася испугался. По голове гладит, гостинцы городские мне сует… Платок цветастый, богатый, с кистями. Накинула на плечи, чтоб Васю не обижать, а перед глазами наяву встало, как на фабрике молодые бабы, девки и ребятишки платки эти красят, вонючие чаны ворочают, кашляют да задыхаются… Еле вечера дождалась, чтоб платок сложить и спрятать. От конфет городских и вовсе из избы кинулась, весь ужин под забор в бузину снесла. Увидела, как в речке, где воду для конфет берут, в бочаге дитенок утопленный лежит, уж распух весь. А люди и не знают, черпают…

Ну, погостевал Вася дома и уехал опять с извозом. Не подобру простились в этот раз, не ласково. Я бы и рада ему в ножки пасть, повиниться, но как вспомню харю эту за стеклом, губы немеют и язык не ворочается. Осталась я одна. Из дома почти не выхожу, в церковь идти и вовсе мочи нет. Ступлю за ограду, а земля под ногами огнем горит, кости наизнанку выворачиваются… Да вы наливайте, бабоньки, не жалейте… Я уж и не буду вам говорить, что мне от нее, проклятой, чудится… Кольцо? Нет его. Давно уж нет. Как Вася уехал, я тем же вечером до Купавинки добежала. Долго под омутом выкликала, звала… То ли она там одна была, то ли не захотели ко мне выйти… Размахнулась — и с берега его в самую глубь! Страшно ли было? Ой, жутко. Только страшнее, когда на человека смотришь и чуешь, как у него все нутро сгнило и жизни ему на птичий нос отпущено. Или на ручей выйдешь белье пополоскать, а вода бурлит, белым ключом бьет, и каждая струйка ко мне так и тянется.

Не выдержу я долго, бабоньки. Каждую ночь омут на Купавинке снится, зовет. Вода там чистая-чистая, песочек на дне белый, мягкий, водоросли колышутся, рыбки серебряные играют… И так там спокойно да привольно, что сердце сладкими слезами плачет. Погубила меня нечисть окаянная, бездушная, да и то ведь, правду сказать, я ее первая не помиловала. Ладно, подружки, наливайте по последней. А то ведь потом вам меня и помянуть нельзя будет. Уж лучше сейчас. Ну, чего вы разнюнились, дуры? Я же сирота, плакать по мне никто не станет. И детишек нам с Васей бог не дал, за подол удержать некому. Только вот Васенька мой, соколик, один останется. Смотрите же, чтоб ни одна ему не проболталась, а то и с того света за длинный язык не помилую. Моя вина — мой и ответ. Помоги ему Владычица небесная, чтоб нашел себе бабу добрую да работящую вместо меня, порченой… И чтоб забыл меня накрепко. А то ведь пропадет, сердешный…

Два лика Мецтли

Мексика, которая выглядела такой яркой на картинках в книжке, на деле оказалась сплошной пылью. Утром Анна первым делом выбегала на веранду в смутной надежде, что за ночь что-то изменилось, но все та же буровато-желтая равнина тянулась вдаль, и на ней виднелись горчичные росчерки травы и кустов. Кое-где проглядывали угловатые лоскуты темной земли. Мама говорила, что это поля и скоро они зазеленеют всходами кукурузы, но в это верилось смутно. Не похоже было, что здесь вообще что-то может зазеленеть. Лиза выходила из спальни, зевая и шлепая босыми ногами по еще прохладным доскам веранды, таращила глупые глаза, и в Анне поднималась тяжелая тихая злость на пыль, солнце, дурацкую пустыню вокруг и радостную улыбку сестры. Прижимая к груди их единственную куклу, Лиза брела искать маму, а Анна, наскоро обувшись, соскакивала с веранды во двор, пытаясь найти хоть что-то интересное. Жесткие голые ветви какого-то колючего куста, бурая глинистая земля, редкая мошкара в воздухе — эта земля словно спала, разморенная жарой, и Анне хотелось кричать, плакать и бить кулачками по стволу единственного дерева на несколько миль вокруг — изогнутого, с шершавой корой и корявыми ветками. Потом во двор выходила Лиза и увлеченно рассматривала какую-нибудь букашку с блестящими жесткими крыльями или маленькую переливчатую ящерку, лениво заползающую в щель между пыльными камнями. Обняв колени руками, Анна сидела на краю веранды, смотрела на бродящую по двору сестру и молчала, пока не приходила дневная жара, заставляя укрыться в доме с книгой или рукоделием. Вечером жара спадала — и все повторялось.

Так продолжалось до того дня, когда Анна впервые увидела ее. Чудовищно морщинистая, коричневая, как спитая кофейная гуща, мексиканка стояла по другую сторону забора и неотрывно смотрела на Анну удивительно яркими, молодыми глазами. Потом она протянула руку, словно подзывая, и Анна зачарованно двинулась ближе, не в силах оторвать взгляда от лица что-то беззвучно шепчущей старухи. Сзади тонко взвизгнули — и наваждение рассеялось. Подобрав длинные юбки, старуха, сгорбившись, отвернулась и медленно пошла прочь, а Анна, развернувшись, уставилась в перепуганные глаза Лизы, словно видела в первый раз — с ее облупленным на солнце носом, торчащими косичками и глупым телячьим взглядом. Неужели и она, Анна, выглядит так же? Быть того не может! Но помутневшее зеркало трюмо упрямо отразило точно такую же девчонку: темноволосую, смугловатую и довольно высокую для семи лет, только глаза у Анны были темнее и упрямее. Вечером за чаем Лиза рассказала про старую ведьму, и мать фальшиво улыбалась, а Анна сидела ровно, вытянувшись на скрипучем расшатанном стуле так, что он впервые не издал ни звука, пока она пила слабый «детский» кофе. Лиза, успокоившись, опять забралась на свой стул с ногами — она-то всегда выбирала тот, что не скрипит. Что ж, зато Анне досталась кровать у окна.

Потом дом затих. Прокравшись к двери гостиной, Анна притаилась, кутаясь в складки великоватой ночной рубашки, и вслушалась. Слова терялись и таяли в душном ночном воздухе. Кажется, мать была недовольна. Кажется, отец ее успокаивал. А потом сказал с брезгливым раздражением, что обращать внимание на глупые суеверия — позор для просвещенной женщины, христианки, жены врача. Да, местные действительно считают близнецов особенными, воплощением… Тут он слегка понизил голос, и Анна снова ничего не поняла, но тихое шипящее слово змеей заползло внутрь и уютно свернулось где-то между животом и горлом, изредка шевелясь смутной тревогой.

Старуха больше не появлялась. Но по воскресеньям, чинно следуя за матерью в церковь, Анна ловила быстрые скрытые взгляды прихожан: испуганные, странно и противно жадные. Лиза то и дело ревела, жаловалась на кошмары, головную боль и тошноту, выходя во двор только рано утром и поздно вечером. А солнце с каждым днем палило ярче, так что земля за ночь не успевала остыть. Бурые пятна земли упорно не покрывались зеленью всходов, отец возвращался из визитов к больным все мрачнее, и Анна выучила новое слово, короткое и такое же шипящее — сушь. Сушь пришла уже третий раз подряд за три года, кукуруза спала в земле, и трава, едва пробившись через глинистую корку, желтела и вяла. В ночь, когда Лиза, всхлипывая, металась во сне, кто-то шепнул на ухо Анне, лежащей с открытыми глазами, потерянное ею слово. Мецтли.

Слово пахло невозможной для этих душных ночей сыростью, ртутно-ледяным лунным светом, растертой в пальцах молодой травой и чем-то еще, непонятным, заставляющим рот наполняться слюной, а ноздри — резким солоноватым запахом. Мецтли-и-и… Ночь шептала нежно и тревожно, гладила Анну лунными лучами сквозь тонкую сетку на окне, обволакивала холодной влагой росы — но утром все было по-прежнему: мертвая желтизна до самого горизонта.

Следующей ночью Анна выскользнула из спальни, пробежала темным двором туда, где белели редкие доски забора, и посмотрела в глаза неподвижно стоящей сгорбленной старухи. «Мецтли», — шепнула та. И что-то еще, неслышное, торопливо жадное, умоляющее. А потом протянула руку — и Анна, холодея, просунула свою между досками забора, вложив ладонь в лихорадочно горячие руки старухи. «Мецтли…» — снова шепнула та, прижимая ее пальцы к губам — и Анна проснулась. Узкий серпик старой луны робко заглядывал в окно спальни, и, глядя на него, Анна снова провалилась в сон, как проваливались беззвучно и бесследно камни и куски земли в расщелину за домом, к которой им запрещали ходить одним.

Пыльные голые ветви деревьев тянули к ней руки, она брела по твердой, как кость, земле, в которой изнывали зерна, умоляя о капле влаги. Высохшие женские груди и плоские дряблые животы мелькали перед глазами, заунывно выли вдали койоты. А утром все так же равнодушно давила сверху раскаленная плита тускло-голубого неба, и отец за утренним чаем обронил, намазывая тост маслом, что если на новолуние не пойдет дождь — урожая можно больше не ждать. Сушь… слово преследовало Анну вкусом и запахом пыли, голодными взглядами играющих за забором смуглых ребятишек, желтизной травы и почти пересохшим колодцем на заднем дворе. А ночью Анна задыхалась, продираясь сквозь колючие заросли, и на нее смотрели мутные глаза дохлой коровы, обсиженные мухами так, что остались только проблески в шевелящейся темной массе.

На третью ночь она проснулась, словно кто-то толкнул. Нет, шепнул на ухо — ласково и умоляюще. Мецтли? Мец-ц-цтли-и-и… И все стало ясно, словно что-то осветило ее изнутри, как вспышка молнии освещает ночное небо. Встав и торопливо одевшись, Анна растолкала сонную, глупо таращащую глаза Лизу. Заставила ее накинуть что-то и повела, хнычущую и трущую лицо, через задний двор, к оврагу, где уходила в переплетение ветвей и травы глубокая трещина в земле. Дрожа, Лиза встала над самой трещиной, оглянулась на Анну, попыталась что-то сказать. Но небо было темно — и такая же тьма внутри Анны не хотела и не могла говорить. Покачав головой, Анна шагнула вперед, толкнула изо всех сил теплые мягкие плечи — и прислушалась к тут же стихнувшему вскрику. Постояла над темным провалом: жадным, слепым, безмолвным. В горячем воздухе вокруг и в самом существе Анны разливалось тихое торжественное спокойствие. Вернувшись в спальню, она нырнула под одеяло и впервые за долгие недели уснула спокойно.

Кажется, утром был переполох. Что-то кричала сквозь рыдания мать, бегали вокруг люди, отец тряс Анну за плечи, заглядывая в глаза, а потом с коротким сухим всхлипом прижимал к себе. Анна молчала, плотно сжав губы, глядя мимо него в окно — туда, где набухало темное чрево неба.

Ночью небесная плита раскололась, извергая нескончаемые потоки воды, заливая, размачивая и пропитывая. Анна лежала на спине, молча улыбаясь ревущей темноте за окном. Кипели и бурлили струи воды, несущиеся по каменистой земле, и в стремительно влажнеющей толще просыпались зерна. Анна видела каждое из них: сморщенное и твердое зерно мягчело, проклевывалось острым ростком, пробивало мокрую землю и тянулось к солнцу жесткими шершавыми листиками, выбрасывая пушистую метелку, а затем и тугой светло-золотой початок…

Потом она закрыла глаза, спокойная и умиротворенная, бережно вдыхая каждый глоток упоительно сырого воздуха. Тоненький серпик новорожденной луны, не видный за тучами, готовился расти, как плод во чреве, чтоб потом просиять бессмертной и неутолимой жаждой перед тем, как снова усохнуть. И от этого серпика к Анне тянулась невидимая нить, на другом конце которой дрожало теперь нечто внутри нее.

Она проспала до позднего утра. Встала, оделась, задумчиво глядя по сторонам на свежий, ярко влажный мир, словно видела его впервые. С удивлением посмотрела на кровать у окна, в которой спала, и на пустую соседнюю. Взяла, прижав к себе, их с сестрой единственную куклу и пошла искать маму. Улыбнулась ей радостно и сонно в ответ на изможденный взгляд, забралась с ногами на стул — тот, что не скрипит.

— Анна? — неуверенно окликнула ее мать.

— Я не Анна, — отозвалась она обиженно. — Я Лиза. Хватит уже нас путать, мама. А где Анна? Какое хорошее утро, правда?

«Лиза? — еле слышно отозвалось где-то в неизмеримой глубине внутри. — Лиза… Хорошо, пусть пока будет Лиза. Луна еще молода… Анна подождет».

Двери

Этим вечером город сияет огнями фонарей, праздничными гирляндами и транспарантами. Здесь, в центре, даже глубокой ночью не замирает жизнь. Но сегодня веселье нарочитое, вымученное, как лихорадочный румянец на скулах смертельно больного. Со стен домов, витрин и вывесок смотрит плакат — худощавый человек с холодными глазами фанатика, одетый в черный военный мундир. Я иду по влажной от недавнего дождя улице. Плакаты сверлят мне спину буравчиками зрачков. Он взял власть позавчера, и за эти двое суток, днем и ночью, были арестованы почти все мои друзья. Мне же удалось покинуть дом чудом, случайно ускользнув от ищеек. Но я не обманываюсь. Это ненадолго. Я устал. Я иду по испуганному, покорно веселящемуся городу, уже чувствуя их за спиной. Я прощаюсь с его улицами и площадями, зная, что уже завтра, возможно, буду мертв. Мимо проплывают светящиеся витрины, слепые, аккуратно прикрытые плотными шторами окна домов, настороженно-окаменевшие лица. Вот одна из вывесок — кондитерская. За излучающей теплый золотистый свет стеклянной дверью — нарядный магазинчик, и я захожу туда погреться. Не все ли равно, где меня возьмут?

Проходя в дверь, вдруг вспоминаю нечто из далекого, уютного времени — бредовую философию моего друга Иржи. Худой, с точеным профилем и музыкальными пальцами, вечно встрепанный, Иржи сидел на продавленном диване в своей набитой книгами гостиной и, прихлебывая из огромной керамической чашки кофе, возбужденно излагал очередную безумную теорию. На этот раз — о множественности миров. Все они пронизаны, по его словам, незримой связью и доступны для проникновения. «Беда в том, — говорил Иржи, — что люди не знают, где и как открыть нужную дверь. Дверь, за которой может оказаться все, что угодно», — добавлял он.

За этой дверью всего лишь кондитерская, но это, скорее всего, одно из моих последних воспоминаний, и, заходя, я чувствую щемящее, тревожное чувство, словно совершается нечто непонятное, но очень важное. Иржи взяли одним из первых. Он писал слишком хорошие стихи и статьи. Он никогда не знал ни страха, ни подлости. Бедный Иржи. Я хорошо понимаю, что даже если он еще жив, тюрьма быстро убьет его. Подхожу к витрине с пирожными и снова вспоминаю: «Никто не знает, что и как может оказаться ключом, но дверь откроется для любого, угадавшего секрет.» Ох, сумасшедший Иржи…

В магазинчике тепло и уютно. Я бездумно разглядываю кружевные скатерти на низких круглых столиках у окна, горшочки с фиалками на подоконнике, матовое стекло плафонов. На витрине, кроме масляно блестящих корзиночек и эклеров, странные пирожные: на вафельной пластинке маленькая избушка, искусно сложенная из брусочков песочного печенья, покрытых кремом и сухарной крошкой. Перед избушкой — лужица зеленого крема, через которую переброшен мостик, тоже из печенья. Очень необычные пирожные, штучной работы, и мое внимание невольно задерживается на них. А подняв голову, я холодею, встречая взгляд продавщицы, немолодой женщины в белоснежных, туго накрахмаленных чепце и переднике. Эти глаза не могут принадлежать человеку: они бездонно-темные и затягивают как омут. Я едва не теряю сознание, глядя в них.

Сухим, абсолютно безжизненным голосом она произносит:

— Вам, кажется, понравилась наша избушка.

И тут я с пугающей ясностью понимаю: вот же она, дверь… Это знание приходит само по себе, абсурдное, но не подлежащее сомнению, и я точно знаю, что делать дальше, ничего, впрочем, не понимая. Мои губы сами по себе произносят:

— В пруду не хватает лягушек.

— Они есть, — тем же мертвым голосом возражает продавщица. — Купите и взгляните сами.

Я лезу в карман и выгребаю все, что там лежало — семь одинаковых блестящих монеток. Так. Эклер стоит две… На ценнике перед избушкой — цифра пять. И мне больше не нужны деньги…

— Один эклер и избушку, пожалуйста, — шевелятся мои губы.

В этот момент меня трогают за плечо. Воздух вокруг сгущается, как сироп, и я медленно поворачиваюсь. Передо мной Альберт — я помню его у по сходкам у Иржи — яркий, шумный бородач с глубоким баритоном. Журналист, кажется… Бледен, глаза испуганные.

— Они уже здесь, — шепчет он. — Беги. Пришли за тобой.

Я с трудом понимаю, что он говорит, потом улыбаюсь ему так же механически, как мне — продавщица.

— Именно это я и делаю. Сейчас меня здесь не будет.

В глазах Альберта немой вопрос. Я вдруг обнаруживаю, что держу пирожное в руках и совершенно не управляю тем, что делаю. Мертвенно улыбаюсь продавщице, и она оскаливается в ответ.

— Посмотри, какая прелесть, — говорю я еще сильнее побледневшему Альберту чужим скрипучим голосом. — Попробуй. И ты тоже уйдешь отсюда.

Альберт отшатывается. Я подношу избушку к глазам и вглядываюсь в тусклые леденцовые окна. Они, как глаза продавщицы, начинают расти, затягивать меня. Все вокруг темнеет, сливается в неясные пятна и кружится, кружится, кружится…

А потом я вижу ветхую, покосившуюся избу с провалами черных слепых окон, перекошенной дверью и потрескавшимися бревнами, заросшими противным серо-зеленым мхом. Оборачиваюсь. За моей спиной топкое даже на вид болото, покрытое липкой ряской. Через него перекинут полуразвалившийся мостик из гнилых, позеленевших, скользких бревен, с покоробленными, когда-то резными перилами. Я делаю шаг от избы. Передо мной, прямо из травы, вырастает тропинка, и я иду по ней. Иду, как я откуда-то знаю, к городу, оставляя за спиной громкое ехидное кваканье лягушек.

Какой этот город? Странный. Узкие извилистые улицы, старинные и просто старые дома. Кружевные кованые фонари на высоких ножках бросают на каменную мостовую тусклые желтые пятна. По ночам никто не выходит из домов наружу — боятся монстров. Я их еще не видел. Так же, как и раньше, я просто знаю. Знаю, что монстры живут за рекой, а сюда наведываются по ночам. Знаю, что появились они недавно, почти неуязвимы и убивают, почему-то, не всех. Говорят, что жертва сама идет им навстречу как завороженная.

Бреду по улице без направления и цели. Сейчас ночь, но я почему-то нисколько не боюсь. Местные, те сидят дома. Вскоре меня догоняют, шагая по выщербленной мостовой уверенной тяжелой поступью, трое. Кожаные куртки с металлическими накладками, тяжелые алебарды, холодные глаза. Городская стража. Знаю, что кому-то из стражи, дежурящей по ночам, удалось убить монстра. Может быть, именно этим. Глядя на них, я бы в это поверил. Проходят, подозрительно глянув на меня. Я не знаю здесь никого. Иржи, Альберт, другие — все остались далеко. Я просто иду, сам не зная куда, пока впереди, где-то в лабиринте тесных темных улочек не раздается крик.

Я не ускоряю шага, зная, что не успею, но и не опоздаю. Странно, но бывает и так. Из темноты на меня вылетает огромная тень и, едва не сбив с ног, скрывается за поворотом гибкими длинными прыжками. Зато с ног меня сбивают двое из стражи, бегущие за тенью, и я только тогда понимаю, что это было. Поднимаясь на ноги, делаю еще шаг. Под фонарем, в зыбкой лужице света, лежат двое, и то, что я принимаю за черную тень, расползается все дальше. Один — в кожаной куртке, кровь еще хлещет из разорванного горла. Другой… Белое лицо, короткая черная борода, странно знакомое лицо — Альберт! Я наклоняюсь, и он шепчет:

— Возвращайся…

Пытаться помочь бесполезно, жизни в нем — на несколько слов. И он шепчет, сам все понимая:

— Иржи, помнишь, говорил… Все связано… Монстры здесь, а там он, в мундире… Убей… Монстры…

Я слушаю, холодно и отрешенно, а он говорит все тише, и при каждом слове кровь толчками выплескивается из черной раны на животе, а в просвете распоротой куртки — клубок сизых внутренностей.

— Я за тобой. Ты должен убить. Не здесь, там… Может, Иржи еще жив, тогда…

Он не договаривает, сползая по стене. Я ухожу не оглядываясь.

Возле избы так же сыро, и во всю глотку вопят лягушки. Мха как будто прибавилось, а мост почти рухнул. Я подхожу и бездумно разглядываю омерзительную ряску на поверхности пруда, потом оборачиваюсь на шорох за спиной. Там, почесывая голую волосатую грудь, стоит нечто, весьма похожее на человека, но с короткими, в ладонь длиной, потрескавшимися рожками, острыми ушами и, от уха до уха, пастью, из углов которой торчат желтые тупые клыки. Молча смотрю на существо: ни любопытства, ни страха. Оно презрительно меряет меня взглядом желтых глаз с вертикальными зрачками, а потом тычет указательным пальцем с толстым обломанным когтем в сторону избушки и, сплюнув на траву, уходит за угол, сутулясь и волоча ноги.

Я поднимаюсь по крыльцу, едва не провалившись на гнилых досках, и тянусь к позеленевшей дверной ручке. Тут же меня охватывает знакомое чувство липкой замедленности происходящего. С трудом открываю скрипучую, едва держащуюся на петлях дверь. За ней — вязкая, черная, мерно колышущаяся, плотная пустота, в которую меня и затягивает, как в воронку.

Открываю глаза я в знакомом магазинчике, у ярко освещенного прилавка с пирожными. Но избушек из печенья уже нет. Поворачиваюсь к продавщице и натыкаюсь на тупой сонный взгляд, похожий на взгляд мороженой рыбы. Пожалуй, спрашивать ее бесполезно. Все. Дверь закрылась. С чувством спокойной обреченности я иду к двери, мимолетно завидуя оставшемуся на узкой улочке странного города Альберту, для которого все уже закончилось.

На этой улице, сразу за стеклянными дверями, на чисто вымытых низеньких мраморных ступеньках меня уже ждут. Их двое. Цепкие внимательные взгляды. Одинаковые короткие стрижки. Длинные темные плащи военного покроя. Они профессионально вежливы. Чувствую твердые пальцы на локте и вдруг замечаю что-то у себя в руке. Эклер… Эклер за пару блестящих монет, названия которых я то ли не знаю, то ли не помню. Двое тоже смотрят на пирожное и даже улыбаются одинаково. А за их спинами очередной плакат, блестящий полоской еще не высохшего клея. И тогда я срываюсь.

Я вижу тонкий изящный профиль Иржи, запускающего пальцы в растрепанные вихры, читающего свои новые стихи, размахивая пустой чашкой, и хохочущего над очередным выступлением черных мундиров. И представляю это лицо окровавленным, разбитым, бессмысленно мертвым. Я думаю об Альберте, бежавшем отсюда и нашедшем смерть под уличным фонарем неизвестного города. О других: взятых на улице и ставших смертельной ловушкой квартирах; о расстрелянных и растоптанных; о тех, кто еще только ждет, сидя в своих холодных, потерявших уют домах, ждет вежливого спокойного стука в дверь.

И меня охватывает такая ледяная безудержная ярость, что, будь на месте этих двоих человек с плаката, я, наверное, вцепился бы ему в глотку не хуже монстра, убившего Альберта и неизвестного стражника.

И тот, что держал меня за локоть, почуяв неладное, дергается, его свободная рука странно медленно ползет под плащ. Но я уже размазываю по его исказившемуся лицу эклер и, оттолкнув второго, прыгаю за угол. И я бегу, чувствуя, как неумолимая сила выдирает меня из этого бытия. И борюсь, не желая этого, изо все сил. Зная, что должен остаться ради Иржи, ради испуганного города и человека в мундире, которого ненавижу всем существом. И зная, что погибну, растворюсь, исчезну, как только проснусь…

Он открыл глаза, бездумно уставившись в белоснежную лепнину потолка, и еще несколько минут лежал неподвижно, с трудом осознавая реальность. Снова этот сон. Такой яркий, наполненный красками, звуками, запахами… Пропитанный насквозь чужим страхом и отчаянием, потому что человек, который ему снился, которым он был во сне — это совершенно точно был кто-то другой. Дядюшка Якоб, склонный к мистицизму, наверняка сказал бы что-то о родстве душ и прошлых жизнях. Но какая прошлая жизнь, если это его город? Родные улицы, кофейня госпожи Марты… Что за бред. Если сон, то почему он возвращается снова и снова?

Он встал, с раздражением вытер ладонью влажный от пота лоб. Нервы лечить надо — только и всего. Экзамены вас вымотали, друг мой. Экзамены и до сих пор не сделанный выбор.

Как был, полуголый, в одних тонких кальсонах, он шагнул к столику, посмотрел на два конверта. Нераспечатанных: ему не нужно было скрывать плотную бумагу, чтобы узнать содержимое. Зато почему-то казалось, что если он вскроет какой-то конверт первым, то тем самым сделает выбор. Чушь какая, суеверие… Но он медлил. Один — светло-зеленый, с ярким, отлично пропечатанным гербом Университета. Книга, глобус, колба… Второй — такой же светлый, но серый, со скрещенными мечами, увитыми серебристым лавром. Высшая военная академия.

Он положил ладонь на конверты, замерев, глубоко вдохнув и осторожно выдохнув душистый от букета сирени на столике воздух. Надо решать. Все равно придется. Кем же он был в этом глупом сне — вот интересно. Хруст под пальцами — лень идти в кабинет за ножом для бумаги. Он вскрыл оба конверта, не глядя на них, по-детски прячась от самого себя и глупого, детского же страха. Бросил на столик два листа бумаги — попробуй угадай, какой был первым. «Никто не знает, что может оказаться ключом», — неслышно отозвалось внутри. Глупость! Бред! Если есть дверь — ее можно открыть и без ключа. Выбить, взломать — хватило бы решимости. Только слабые ждут, пока им откроют, а жизнь любит сильных, тех, кто сам открывает запертые кем-то двери. Он взял оба листа, уже зная, что сделал выбор. Сам, без дурацких примет и суеверий. Стало легко и радостно. Какая разница, кем был этот человек во сне? Загнанный зверь за минуту до выстрела охотника. Неудачник. Главное, что теперь он вспомнил лицо на плакате. Просто оно постарело, заострилось, в углах глаз и рта легли глубокие морщины, но это совершенно точно было то самое лицо, что смотрело на него из зеркала прямо сейчас.

Под волчьим солнышком

— А если они поедут иной дорогой?

Вглядываясь в заснеженное поле, человек в куртке с гербом князей Боревских раздраженно дернул плечом. Ледяной круг луны сиял ровно и ясно, как начищенная серебряная тарелка, голые стволы деревьев за спиной пяти всадников отбрасывали на склон холма темно-синие тени.

— Нету здесь иной дороги, господа наемники. Сами изволите видеть.

— Как же нету? — упорствовал самый молодой из компании, широкоплечий парень с едва пробивающимися усами на простоватом круглом лице. В седле он держался крепко, но как-то мешковато, без присущей остальным легкости опытных всадников, и откровенно маялся ожиданием. — Если я сам видел, как от города ехали. Мы прямо махнули, а развилка-то влево повела.

— То тропа старая с другой стороны холма идет, — буркнул собеседник. — По такому снегу там делать нечего. Проезжая дорога только мимо этой горки и к переправе. На старых картах ее то Логовом Забытых величают, то Забытым Логовом. А вам, сударь, не все ли равно?

— Мне вот не все равно, — вмешался еще один, тряхнув поводом так, что его гнедой переступил ближе. — Извольте и правда объяснить, почему мы торчим в этой рощице на холме, где нас разве что слепой не разглядит, если другой дороги нет? Не проще ли спуститься и подождать внизу?

— Ни слепому, ни зрячему здесь взяться неоткуда, — отозвался проводник. — Зимой да в ночь обозы не ходят. А коли случайный кто проедет, в лесок заглядывать точно не станет. Лишь бы на дороге не увидали.

— Несерьезно. Если уж переправу не миновать, то там и ждать стоило.

Говоривший снял с пояса чеканную фляжку, глотнул. От конских морд шел пар, застывая прямо в воздухе невесомой ледяной изморозью и оседая на плащи всадников, подбитые рысьим мехом. Проводник нехотя ответил:

— У переправы как раз народу поболе будет. К Логову, кроме нашей, две дороги еще выворачивают. То купец запоздает, а то охотники из леса вернутся. У городища то же самое. Нет, здесь, посередине, самое глухое место. Не сомневайтесь, господин капитан, мимо им точно не проехать. Я свое дело знаю, вы не оплошали бы.

— Нам не за оплошки платят, любезный, — надменно бросил названный капитаном и, пристегнув фляжку, снова тронул коня, возвращаясь назад, под прикрытие мелколесья. За ним последовали двое, молчавшие до этого. Отъехав шагов на двадцать, капитан развернулся спиной к проводнику и что-то вполголоса нудящему парню, дождался спутников и тихо поинтересовался:

— Что скажете, господа?

— Гнилое дело, — сплюнул сквозь зубы чернявый южанин, похлопывая руками в перчатках друг о друга, чтобы отогреть озябшие пальцы. — Темнит человечек. Как бы после работы и по нашу душу кто не явился.

— Вот и у меня такое чувство, что уважаемый проводник вкупе с уважаемым нанимателем определенно что-то недоговаривают, — задумчиво отозвался капитан. — Знатная дама, одна, только со служанкой, зимней дорогой и даже без возницы? Странные у них здесь нравы. А тебе что чуется, друг мой Гуннар?

Второй, темно-русый и сероглазый, неопределенно повел плечами, вглядываясь в спины оставшихся у края рощи. Поправил пару пистолетов у пояса, помолчал еще, обернулся к капитану.

— Мне это все с самого начала не по нутру было.

— Знаю, — легко согласился капитан. — Ты у нас рыцарь, с дамами не воюешь. Но принципы, дружище, на хлеб не положишь и в стакан не нальешь. Если уж князю Боревскому заблагорассудилось остаться без единокровной сестры — так тому и быть. Не нас — других найдет.

— Я от компании не отбиваюсь, — мрачно уронил Гуннар. — Но зря мы за это дело взялись.

— Не боись, Гуня, — ухмыльнулся чернявый. — Княгиня тебя не укусит. А если ручки марать не хочется, так и за долей не тянись потом.

— Не потянусь, — брезгливо скривился Гуннар. — Договорились.

— Рановато вы взялись доли распределять, господа, — холодно улыбнулся капитан. — Сначала заработайте и унесите. Марвин, за новеньким присмотри. Силы у него, как у быка, и ума примерно столько же. Пусть в крови попачкается, ему полезно. Гуннар, на тебе проводник и наши спины. К саням не суйся, мы там и втроем управимся.

— Спасибо, Конрад, — ровно отозвался Гуннар, подчеркнуто не замечая ухмылку чернявого.

— В пекле угольками сочтемся, — отозвался капитан. — И посматривайте по сторонам, господа. Места глухие, а работа за такие деньги что-то слишком проста. Кстати, местный люд поэтично зовет полную луну волчьим солнышком. Забавное совпадение: у Боревского в гербе как раз волк…

Он не договорил, встрепенувшись. Проводник, обернувшись, помахал рукой, указывая вдаль, на пустую еще дорогу.

* * *

Редкие крупные снежинки взлетали с легкой поземкой вверх, кружились в воздухе и падали на лошадиные спины и гривы, спинку легких двухместных саней, огромную медвежью полость, укрывающую седоков. По накатанному снегу сани шли быстро, пара крепких вороных меринов тянула их без малейшей натуги, играючи. Но возница, полная сутуловатая женщина в овчинном тулупе и платке, то и дело тревожно поглядывала то на небо, то, обернувшись, на дорогу. Встряхивала поводьями, заставляя лошадей прибавить и без того быстрой рыси, шептала что-то под нос и, наконец, не выдержала:

— Матушка княжна, вернуться бы! Ночь-то, ночь какова! Самая лиходейская. Коли нагонят?

— Нагонят — отобьемся, — глухо ответила укутанная в полость до самых глаз фигура, сидящая рядом. Сдвинула мех, открыв лицо, и добавила:

— Вернуться — смерти не миновать. Зря коней не гони, раньше времени устанут. А вот если погоню услышим, не жалей.

Снова прикрыла рот и нос от морозного воздуха и смолкла, глядя вперед: там уже ясно вырисовывался Тряшский холм, темнея пятном рощи на макушке. А немного ближе дорога, до этого ровная, словно запнулась, вильнув влево и тут же выпрямившись. Один из вороных, фыркнув, сбился с рыси, сани качнуло, и сразу же ночную тишину резанул короткий вой. Ему ответили, так же отрывисто и хрипловато, сразу два или три зверя. Княжна, откинув с лица мех, прислушалась, глянула на растущий холм.

— Влево бери, на тропу.

— Да как же! — ахнула возница, от неожиданности натягивая вожжи. — Волки же там, Надея Гремиславовна!

— Значит, людей нет, — бросила княжна, грузно и неуклюже переваливаясь под полостью на бок. — Если кто и ждет, так здесь, возле Тряшского. Чтоб нам назад не успеть повернуть. Людей бояться надо. А с той стороны только волки, — криво улыбаясь добавила молодая женщина, опять откидываясь на спинку саней.

— Не поверну, — затрясла головой возница. — Воля ваша, княжна — а не поверну! Волки же! А у холма, может, и нету никого!

— Может. Но братец меня клялся живой не выпустить, — все так же криво улыбаясь проговорила Надея. — А наш род клятвы держит. Сворачивай влево, говорю, а то одна поеду.

Зло покосившись на княжну, ее спутница потянула вожжи. Лошади послушно свернули, все так же всхрапывая и мотая мордами.

Здесь снег, хоть и слежавшийся, был заметно глубже, ход саней замедлился. Но вороные шли все так же ровно и мерно, будто и не замечая, что полозья зарываются в снег и снова выныривают из него на невысоких буграх. Только иногда встряска от попавшего под полоз камушка заставляла сани дрогнуть на ходу, и каждый раз княжна слегка морщилась. Тряшский холм закрыл дорогу, оставшуюся справа от него, слева и уже сзади опять послышался вой.

— Успокойся, — продолжила княжна. — Видишь, луна какая. Не до нас им, свадьбу серые играют. Волчица гон ведет.

— Откуда мне знать? — тихо огрызнулась возница, свободной рукой поправляя сползший платок. — Я их разговору не обучена.

И тут же, словно испугавшись собственной дерзости, виновато добавила:

— О вас пекусь, не растрясло бы такой дорогой.

— Ничего, скоро доберемся… За рекой уже никто не тронет — побоятся.

Помолчав, княжна заворочалась, устроившись поудобнее, а потом спокойно проговорила:

— Ну, а вот и те, что похуже волков будут. Гони, Меланья. Теперь — гони. Объедем Тряшский — до Логова рукой подать.

Проследив за ее взглядом, возница глянула на холм, с верхушки которого быстро спускались пять всадников, ахнула и едва успела перехватить вожжи, как сзади, совсем близко, поплыл, поднимаясь к ледяному диску луны, переливчатый вой. Заржав, кони рванули — и понесли, не разбирая дороги.

— Ой, матушка моя, ой, батюшка мой, — всхлипывая, причитала Меланья, едва удерживая вожжи. — Ой, светлые владыки небесные, помогите… И зачем же я только согласила-а-а-ась…

— Замолчи, — через стиснутые зубы процедила княжна, бледнея прямо на глазах. — Замолчи, дура! Вожжи не урони!

Потянувшись, она достала со дна саней охотничье ружье. Неловко повернувшись, пристроила на спинке, но сани прыгали — не прицелиться. Закусив губу и вскинув тяжелый приклад, уперла его в плечо, повела дулом. За санями, шагах в двадцати, размашисто бежала светло-серая волчица, заметно мельче остальных. А с пологого склона холма, взбивая искрящийся снег, летели всадники. Вот один выдвинулся вперед, поднял руку с пистолетом. Проведя дуло мимо волков, княжна прищурилась, нажала спусковой крючок. И почти сразу — второй. Сани, подскочив на ухабе, дернулись. Два выстрела — но только один из преследователей упал.

Меланья уже в голос выла, растирая по лицу слезы. Развернувшись, княжна отвесила ей тяжелую пощечину, но женщина лишь мотнула головой и, натягивая вожжи, заорала:

— Не хочу! Ой, лишенько, не хочу! Смилуйтесь, господа хорошие! Не своей волей пошла…

Она еще что-то вопила, но княжна расчетливо двинула ее прикладом в белую от мороза щеку, с натугой толкнула плечом отяжелевшее тело вперед и в сторону, через низкий бортик вываливая из саней. Не глядя выкинула вслед бесполезное тяжелое ружье и подхватила вожжи. Охнула, прижимая под мехом ладонь к животу, тут же выпрямилась, только на лбу выступили бисеринки пота. Высвободив руку, крепко стиснула вожжи, оглянулась…

* * *

— Ну, что? Едут?

Снег в лунном свете сиял так, что слепил глаза, и капитан прикрыл их ладонью в кожаной кавалерийской перчатке. Теперь сани было хорошо видно: вороная пара и легкий короб на широких полозьях — как и было сказано.

— Они. Больше некому. Сейчас к холму подъедут — на дороге возьмем.

Проводник облизал губы, потянулся за ружьем, висящим у луки, стянул чехол. Капитан поморщился.

— Оставьте, любезный. Стрелять мы и сами умеем. А про ваше участие договора не было.

— Да я помочь только…

Сани, приближаясь, скрылись за подножьем холма, где роща выдавалась вперед клином, пряча дорогу. Издалека донеслась тягучая волчья перекличка.

— Обойдемся, — бросил капитан. — Вы вот лучше наверху покараульте, а Гуннар вам поможет, чтоб не заскучали. Ну, где там они?

Но саней, что уже должны были вывернуть на обозримую сторону дороги, не было. Подъехал Марвин, уже расчехливший тяжелую двустволку. Крепыш Сташек, новичок в компании, азартно вертел головой, выглядывая добычу и едва не повизгивая, как молодой пес на первой травле. А саней не было. Только с другой стороны холма опять провыли волки.

— Ну-ка, — нехорошо прищурившись, молвил капитан. — Марвин, слетай на ту сторону — глянь.

Чернявый хлестнул коня, скрылся в узенькой полосе рощицы, и через пару минут оттуда донесся резкий свист.

— Одна дорога, значит? — ощерился капитан. — Никак не проехать? За мной, быстро!

Проскочив рощу, всадники замерли над высоким склоном, куда круче, чем со стороны дороги. Внизу, по широкой полосе, едва угадываемой под слежавшимся настом, мчались сани. Возница, пригнувшись, нахлестывала лошадей. А между холмом и санями растянувшейся цепочкой шел волчий гон: десяток серых теней пластался по искристому снегу.

— Чтоб тебя, все наперекосяк! — зло рявкнул капитан. — Эй, ты, спуститься здесь можно?

— Правее. За мной!

Проводник, отчаянно спеша, выскочил вперед. За ним рванули остальные. И правда, немного правее склон оказался пологим и ровным. Кони пошли вниз быстро и спокойно. Однако перехватывать сани было поздно. Выбрав другую дорогу, добыча выиграла время, проскочив перед носом у охотников — и им осталось только догонять.

И они догоняли. Только вот волки, гнавшие сани, до одури пугали непривычных к зверью строевых лошадей, не боящихся пальбы и огня. Стая упорно держалась между санями и отрядом, не давая подобраться ближе. Пришпорив коня, Сташек выскочил вперед, поднял руку с пистолетом — из саней грянул выстрел. Парня вынесло из седла, конь без седока бестолково заметался под ногами.

— Пригнуться! — крикнул капитан, подавая пример.

Второй выстрел прошел рядом — пуля свистнула над ухом Гуннара. Волки, следуя за вожаком, и ухом не повели. «Непуганые, похоже, — подумал Гуннар. — Местным ружья не по карману, они все по старинке с луками. Плохо. Не распугать. Только стрелять, а зарядов мало — на стаю никто не рассчитывал.»

Держась рядом с капитаном, Гуннар увидел, как из саней кто-то вылетел, упал в снег, перекатываясь, замер. Волки, не остановившись, пробежали мимо — человек не шевельнулся.

— Марвин, проверь! — крикнул капитан. — Потом догонишь!

Чернявый, кивнув, развернул коня. А сани, скинув часть груза, добавили хода, отрываясь. Проводник зацепил уздечку за седло, поднял ружье. Выстрел — ничего. А вот от второго жалобно заржала лошадь. Сзади выскочил Марвин, крикнул:

— Служанка!

В руке он держал окровавленный палаш, капитан кивнул, вытягивая коня хлыстом. Сани, наконец-то, сбавили ход. Гуннар стиснул зубы, понимая, что жертве не уйти. Вместо привычного азарта внутри поднималась глухая тоска, щедро разбавленная стыдом. Рявкнул пистолет Марвина, потом второй — два передних волка покатились в снег, расчищая дорогу к саням.

— Зачем? Ума лишились? — истошно завопил проводник. — Вы же волчицу убили, дурни!

Понял, похоже, один Гуннар. Капитан, бывший студиозус, только глянул недоуменно, а выкормыш городских трущоб Марвин и вовсе не обратил внимания. Он-то видел впереди только сани — ставшие! — раненый вороной медленно валился на снег, отчаянно ржал и пытался подняться, но колени подламывались. И Марвин рвался к этим саням, когда серая тень, до этого развернулась и молчаливым броском вцепилась в горло его коня. Сзади налетели еще двое и сбили жеребца на снег, заливая кровью из вырванного конского горла поляну. Краем глаза Гуннар успел увидеть, как Марвин, чудом соскочив, отбивается палашом. Первый волк упал с рассеченным черепом, второго палаш достал по морде, но третий, подобравшись, прыгнул — и покатился от выстрела капитана, заваливая Марвина вместе с собой на снег, даже в смерти не разжав мощных челюстей на горле врага. Еще двое, выскочив из-за спины, кинулись на коня самого Гуннара. Подоспевший проводник двинул одного по голове прикладом ружья, в оскаленную морду второго воткнул длинный охотничий нож сам Гуннар. А третий — откуда он взялся? — повис на шее серого, и Гуннар рухнул вместе с конем, не успев вытащить ноги из стремени. Земля рванулась навстречу, снег вокруг стал черным и Гуннар провалился в эту тьму.

* * *

Метались вокруг саней оскаленные серые тени, хрипло ржали кони, падая один за одним на кровавый снег. Встав на колени и упираясь огромным животом в пол саней, Надея лихорадочно резала постромки мертвого вороного. Тянула плотную мерзлую кожу, распутывала ремни — по лицу текли слезы, тут же замерзая ледяной корочкой на щеках и подбородке. Тяжелая ноющая боль скручивала поясницу, пилила низ живота. Выстрел! И еще! Последний волк, скуля, пополз по снегу с перебитым хребтом. Лопнул ремень — Надея оглянулась, вытирая мокрое лицо о предплечье в шерстяной свитке. Их осталось двое: высокий, в рысьем плаще и кавалерийских сапогах, сжимал тяжелый окровавленный палаш, а второй… Княжна Боревская едва не зарычала от ненависти. Дернулась под скрестившимися на ней взглядами, села, привалившись к бортику, потянула на себя полость.

— Гуннар! — хрипло позвал кавалерист, оборачиваясь. — Эй, Гуннар, дружище!

Не глядя больше на нее, шагнул туда, где из-за туши серого коня виднелось тело в таком же плаще. Шаг, другой… Присел, пытаясь сдвинуть конскую голову. Второй поднял двустволку. Надея, задыхаясь от судороги, хватала ртом ледяной воздух. Выстрел. Высокий упал, подломившись в коленях, на спине расплылось кровавое пятно.

— Так-то оно лучше будет, ваша светлость, — растянул в улыбке губы последний оставшийся в живых, главный ловчий князя Боревского, повернувшись к саням.

— Яцек, тварь… — с трудом ворочая языком проговорила Надея.

— Это уж как вам угодно, — издевательски поклонился мужчина. — А только князь велел, чтоб лишних не осталось. Дело-то семейное, тонкое.

Он с сожалением глянул на разряженное ружье, бережно опустил его на снег, потянул из ножен на поясе изогнутый легкий клинок.

— Извиняйте, ваша светлость, сабелькой придется. Да я ж не живодер, быстро все сделаю. Князь велел долго не мучить…

Под холодным деловитым взглядом Надея снова дернулась, сжимая и комкая в ладони густой мех. Глянула за спину убийцы: там ползком выбирался из-за конской спины, подтягиваясь на окровавленных руках, тот, к кому шел кавалерист.

— Надо же, живой, — коротко обернувшись, удивился Яцек. — Погодите-ка, ваша светлость…

В руке ползущего что-то блеснуло. Нож. Княжна, закусив губу, выгнулась под мехом, сползая на пол саней.

— Дурак, — хмыкнул ловчий. — Говорил я князю, не надо чужаков. Сам бы справился.

Наемник, повернувшись на бок, закашлялся, хрипя, сплюнул кровь. Посмотрел на Яцека мутными ненавидящими глазами. Потом на княжну. Отвел равнодушный взгляд. Перехватил нож за острие — медленно, напоказ…

Сухой негромкий выстрел — куда там небольшому дамскому пистолету до охотничьего ружья — хлопнул, как пробка от шампанского. Еще несколько мгновений Яцек покачивался, ровно на полдороге от саней к наемнику, потом его повело вбок, сабля, выпав из руки, воткнулась острием в снег.

— Волчья кровь… — почти беззвучно прошептал княжий ловчий, заваливаясь на снег. Надея, тяжело дыша, уронила разряженный пистолет. Поудобнее перехватила за рукоять второй, в упор глядя на наемника. В пальцах того все так же виднелся нож. И глаза были таким же равнодушными, как минуту назад, когда он смотрел на нее, вынимающую из-под меха руки с пистолетами за спиной Яцека. Надея сглотнула. Боль, притихшая было, багровой волной поднялась снизу, раздирая чрево. Палец на спусковом крючке дрогнул. Все так же спокойно глядя на нее, наемник разжал пальцы, роняя нож в мокрый красный снег, показал пустые руки.

— Никогда не трогал женщину, — проговорил хрипло. — А уж в тягости…

Раскаленные клещи тянули и рвали, но, хватая воздух ртом, она смотрела в безразличное лицо, понимая, что не справится, не выдержит, если только… Понимал и он. Не шевелясь, ждал, пока судорога отпустит. Смотрел странно, будто… жалея?

— Не трогал? Сюда посмотреть шел?

Хотелось сказать зло, а вышло измученно. Ненавидя саму себя за эту слабость, за желание сдаться, упасть и корчиться от боли, Надея всхлипнула и едва расслышала ответ.

— С капитаном своим пришел. Думал ему спину поберечь, да оплошал. Я, госпожа, вины с себя не снимаю. Сами решайте. Но, может, пригожусь?

Всхлипнув от очередной судороги, она рассмеялась, и этот смех сам собой перешел в плач. Ледяная, полупрозрачная от мороза луна заливала ядовитым ртутным расплавом темные тела убитых и волчью шерсть. Уронив так и не выстреливший пистолет, княжна выгнулась, сбросила душащий мех, гортанно зарычала, впиваясь скрюченными пальцами в бортик саней. Давно промокшее внизу платье холодило ноги, мокрой тряпкой путалось между коленями. Задыхаясь от боли, накатившей беспомощности и животного страха, переполнившего все ее существо, Надея тихонько заскулила, чувствуя, как ее бережно поднимают, вытаскивают из ловушки саней и укладывают на расстеленную полость. Мороз отступил под жгучими приливами боли, текущими сквозь все тело. Она лежала на спине, глядя на идеально круглый диск луны, раздвинув согнутые в коленях ноги, а человек, пришедший ее убить, что-то кричал и хлопал ее по щекам, не позволяя соскользнуть в беспамятство.

* * *

Тяжелым дурным сном обернулась эта ночь. Вместо непыльной-то работенки. Эх, Конрад, как же ты так…

Княжна Боревская молча смотрела в небо, только грудь под шерстяной свиткой вздымалась и опадала, как после быстрого бега. Она так и не крикнула ни разу, только рычала по-звериному, выдирая пальцами клочья меха из подстеленной медвежьей полости, да закусывала окровавленные губы. Гуннару приходилось слышать, что иные рожают и сутками, не в силах выпустить дитя на свет без опытных повитух и лекарей. Бог миловал. Сколько прошло времени, Гуннар не сказал бы и под страхом виселицы, но еще не рассвело, как у него на руках оказался мокрый, покрытый слизью, кровью и какой-то синий, младенец. Сорвав плащ — не у мертвецов же холодное брать — Гуннар полой вытер ребенка, закутал так, что только сморщенная мордочка торчала из опушки воротника. Подумав, прикрыл и ее. Глянул на женщину. Что-то не то с ней творилось. Не может у роженицы, с которой все обошлось, быть такого дикого взгляда. Ощенившаяся сука и то смотрит куда благостнее, если не боится за щенят. Неужели она думает…

Присев рядом на мех, он протянул ей ребенка — и едва успел снова выхватить из скрюченных пальцев.

— Отдай! — взвыла княжна. — Сама убью выродка! Отда-ай…

Гуннар молча покачал головой, вставая. Из свертка слышалось тихое попискивание.

— Отдай, — повторила она тихо, сев на подстилке и уставившись в одну точку. — Думаешь, сладко ему будет жить ублюдком? Вон, сколько народу легло, чтобы мой позор прикрыть. А ведь брат на этом не успокоится, из-под земли достанет и меня, и ребенка этого. Да и тебя, наемник…

— Достанет, — согласился Гуннар, видя, что несчастная начинает приходить в себя. — Если получится. Придется успеть раньше… Отец-то его знает?

Он кивнул на сверток.

— Отец? Отец!

Княжна безумно расхохоталась, смех перешел во всхлипывания. Гуннар терпеливо ждал.

— Оте-ец… — прошептала она измученно. — Ты что же думаешь, я, княжна Боревская, до свадьбы под кого-то гулящей девкой легла? Князь Боревский его отец. Родной мой брат по отцу. Что смотришь? Силой взял. Спьяну да со злости. Потому и хотел… Знает, что не спущу. Ну, теперь уже все равно… А мне на этого ребенка всю жизнь смотреть? Да дай ты его сюда! Не бойся, не трону…

Зло глянув на Гуннара, она забрала сверток, откинула мех с личика, глянула. Обхватив двумя руками, прижала к груди.

— Не виноват он, сама знаю. Только лучше бы ему не родиться…

— То, ваша светлость, не нам решать, — вымолвил Гуннар.

Ожидаемо накатила усталость, кости разом заныли, словно с коня он свалился только что. А ведь до этого не чуял. Поднявшись с полости, Гуннар поднял свой нож, которым обрезал пуповину, закончил то, что княжна начала с постромками мертвого коня. Обрезав лишнюю упряжь, связал ремни и кое-как перепряг успевшего успокоиться мерина.

Боревская следила за ним, прижимая ребенка к груди так, что и не отнять, пожалуй. Руки ее, словно сами по себе, гладили ткань плаща, темные косы, выбившись из-под меховой шапочки, змеились по плечам. Краем глаза Гуннар заметил, как княжна расстегивает свитку, прикладывает ребенка к груди, прикрывая его сверху полой. Отвернулся, заметив возмущенный взгляд, спрятал улыбку. Несдобровать князю. Такая волчицей загрызет. За позор ли, за ребенка… А он, Гуннар, поможет. Стало темнее — луну заволокла свинцово-серая туча. С неба, плавно кружась, полетели крупные снежинки, не тая на мертвых лицах, конской и волчьей шерсти. Гуннар постоял над Конрадом Кригсом, бывшим студиозусом, капитаном наемников, бродягой и верным товарищем. Закрыл слепо глядящие в ночное небо глаза. Снял на память с пояса капитана чеканную фляжку. Прикрыл глаза и Марвину-чернявому. Сташек, для которого первое дело у капитана Конрада оказалось последним, остался где-то там, на склоне холма, как и служанка княжны. Ловчего Яцека не стал даже переворачивать. Сзади подошла княжна, глянула вопросительно, прижимая к груди серый сверток, и Гуннару подумалось, что славно было бы ребенку пойти в мать — даже измученная, Боревская была хороша красотой сильного хищного зверя.

— До Логова вас довезу, — помолчав, сказал Гуннар. — А там, как знаете. Возьмете с собой — пойду. Нет — сам до князя доберусь.

— Он тебя ждать будет, — глухо ответила княжна. — Не так надо. Со мной пойдешь. И вернешься потом тоже со мной. Я от Логова людей пришлю, чтоб тела подобрали. А нам исчезнуть придется. Надолго исчезнуть. Пойдешь со мной, наемник?

— Сорс. Меня зовут Гуннар Сорс, ваша светлость.

Глядя в глаза, она протянула ему руку, и Гуннар, склонившись, коснулся губами холодной бледной кожи. Усадил в сани, накрыл до шеи все той же полостью, подоткнул. Привалившись к бортику, она смотрела вдаль невидящими глазами, а где-то в глубине меховых складок посапывал новорожденный княжич Боревский.

— В полнолуние родился, — негромко сказал Гуннар, садясь рядом и берясь за вожжи. — Счастливым будет.

— У нас говорят — под волчьим солнышком, — отозвалась княжна. Глянула назад, на тела и кровавые пятна на снегу, усмехнулась. — Да, счастливым…

Когда сани скрылись за холмом, в мешанине тел что-то зашевелилось. Крупный волк поднял лобастую голову и заскулил. Ему никто не ответил, но волк выл все громче, пока, наконец, вдалеке, у леса, ему не ответил голос собрата. Словно солдат, выполнивший последний долг, волк уронил морду в снег и закрыл глаза. А вой, подхваченный, несся все дальше и дальше, все новые волчьи голоса вплетались в него. В маленькой хижине у лесного озерца старуха подняла седую голову от пряжи, прислушалась. Встала, отложив работу, открыла дверь на улицу и замерла на пороге, между светом очага и зимней тьмой. Вой плыл над лесом, отражаясь от полной луны.

— Вот и дождалась, — проговорила старуха, вглядываясь во тьму. — А думала, уже не будет на моей памяти такого. Не помиловали светлые боги.

— Что там, бабушка?

Белобрысая девчонка лет пяти, простоволосая, в длинной шерстяной рубашке, подошла сзади, растирая руками заспанные глаза. Старуха опустила на ее головку морщинистую руку.

— Волчий князь родился.

— Это волк, что ли?

— Не волк. Человек. Но любой волк его признает за вожака. Под волчьим солнышком, на кровавой дороге, от греха сестры и брата рождаются такие, как он. И раз пришел волчий князь в этот мир, быть бедам. Войне, или голоду, или мору. Ну, иди в дом, не студись…

Заперев дверь, она опустилась на колени перед девчушкой, прижала к себе, поцеловала макушку.

— Не бойся, дитятко, это еще не скоро будет. Когда ты совсем большая станешь.

— Бабушка, а нельзя этого князя убить?

— Можно, детка, — скупо улыбнулась старуха. — Только он-то не виноват. Ему судьбой назначено людей вести, как вожаку волков. А к добру или худу его дорога вывернет — то никому не ведомо.

— Вот я вырасту и выйду за него замуж, — пообещала девочка, зевая. — Он будет меня слушаться и станет хорошим. Расскажи мне сказку, бабушка.

— Спи, детка, не время для сказок. Под волчьим солнышком сказки страшные складываются… Спи, родная.

Уложив девочку на лавку, под меховое одеяло, старуха подбросила в огонь пару толстых поленьев, опустилась на колени у очага. Девочка спала. Ей снились сани, летящие по снегу, и луна, освещающая им путь.

Мелкая

— Мы же просто пошутили… Пошутили! Пашка вечно таскался с мистической дрянью: то ловцы снов, то руны, то бубны шаманские. В этот раз притащил книгу. Даже не старинную, дешевку в мягкой обложке. И весь вечер, пока ребята пиво хлестали, нес хрень про ритуалы, древних богов, чудовищ, которых порождает сон разума. Достал всех, в общем. А мелкая, сеструха его, таскалась за нами хвостом, под ногами путалась. Потом и Пашка напился. И кто-то предложил провести ритуал. Вот прямо тут и сейчас! А чего? Море, дача, пива — залейся. И девственница есть, ага. Да что мы, уроды, проверять? Ей же тринадцать! Было. Уложили на стол в беседке, сделали рожи постные, а Пашка прочел из книги какую-то галиматью, что и на трезвую не выговоришь. И все! Потом поперлись купаться. Ночь, луна, прикольно. Не знаю я, кто заметил, что мелкой нет. Да не знаю! Нет, не Пашка. Он после ритуала отрубился. А она потащилась. И все время на глазах была, мы же не сволочи, никто бы ее не тронул. Это же Пашкина сестра. Я бы сам за нее любому башку оторвал. Потом смотрим — нет ее. И началось…

Спасатели приехали, следом менты, Пашкины родители. Судорога в воде. Да не кричала она! А может, и не слышали. Орали, песни пели. Как Пашкина мать на нас смотрела — не дай бог такой взгляд увидеть. Через две недели, уже в городе, я узнал про Пашку. Что он на той даче повесился. На девятый день, после поминок. Урод, хоть бы родаков пожалел. Хотя, может, и правильно. Потому что погиб Серега. Поскользнулся в ванне и разбил голову. А Витьку током долбануло, он розетку чинил. Сто раз чинил — и ничего. Олег консервным ножом порезался. Врачи только руками развели — стремительный сепсис. Несчастные случаи, да. Хотя Толян вот с балкона кинулся. На глазах у всего двора. И ведь не пил в тот день.

А теперь моя очередь. Точно моя. Она приходит каждую ночь. Просто стоит и смотрит. Дачные шмотки, феньки бисерные… А за ней клубится такое! И ждет… Мелкая, прости нас. Мы же просто пошутили. Мелкая…

— Сестра, возьмите карточку. Да, в одиночную…

Золотой лист

Огонь в камине пылает жарко и весело, рассыпая золото искр, хрустя сухими ветками, словно пес косточками. Языки пламени облизывают каменные стенки, пробуя их то ли на прочность, то ли просто на вкус, выглядывают в комнату, тянутся к сложенным на полу у камина дровам. Но не достают их и прячутся обратно, в уютную тесноту раскаленных, пышущих жаром стенок. А за высоким узким окном вот уже который час льет дождь. От этого в комнате особенно уютно, хочется кинуть на диван плед, налить вина, взять толстую старинную книгу и медленно, лениво перелистывать страницы с чуть поблекшими миниатюрами, пробегая взглядом давно знакомые стихи.

Был бы с той стороны рамы, непременно так бы и поступил… Но люди — невыносимо хлопотные существа. Из-за них и я не могу попасть домой, к собственному очагу, в котором огонь уж точно не хуже, а может, и получше. Лежи теперь на мокрой скользкой ветке, распластавшись, повторяя все ее изгибы и изо всех сил сливаясь чешуей с пестрыми осенними листьями… И сколько еще так мокнуть — совершенно неизвестно!

* * *

Человек у камина зябко повел плечами. Нервно размял пальцы, повертел залетевший в окно с порывом холодного ветра сухой листик. Сунул его в огонь и несколько мгновений мрачно смотрел, как вспыхивает золотой комочек, рассыпаясь крупинками пепла. Встал с низенькой скамеечки и успел сделать только пару шагов к столу, когда дверь, словно от порыва ветра, резко открылась. И сразу же напряжение покинуло закаменевшие плечи, так что следующий шаг, навстречу вошедшему, получился плавным, хищным…

— Ну, здравствуй.

Тот лишь молча склонил голову. Снял потертую шляпу, с которой текло ручьем, скинул на скамью у стены мокрую тряпку плаща. Оказался на несколько лет моложе хозяина дома, только-только пробиваются усы, такие же рыжие, как встрепанные короткие вихры, голубые глаза из-под золотистых загнутых на концах ресниц, глядят яростно, ненавидяще. Шагнув к столу, он оперся на него ладонями и замер.

— Так и будешь молчать?

— Не буду, — нехорошо усмехается рыжий. Его сшитая не по моде и изрядно поношенная куртка, промокнув, выглядит совсем жалко. — Поговорим?

— Поговорим, — откликается хозяин дома. — Иди к огню, обсохни.

— Может, еще и спиной к тебе повернуться?

— Не глупи, — раздосадовано отзывается тот, первый. — Что я тебе сделаю?

— Ничего, — неожиданно соглашается рыжий. — Пока бумаги у меня — ничего не сделаешь. Кстати, показать? Или на слово поверишь?

— Отчего же нет? — улыбается первый, улыбка словно освещает красивое лицо изнутри, делая его поразительно искренним. — Тебе — поверю. Всё принес?

— Половину, — злорадно сообщает рыжий. — А другая у надежного человека. На случай, если я не вернусь…

На мгновение в комнате становится совсем тихо, только камин продолжает трещать, но хруст веток не веселый, а тревожный. Потом тот, что немного старше, качает головой, делает шаг назад от разделяющего их стола и снова садится на скамейку у камина, удобно вытянув ноги. Длинные темные пряди падают по обе стороны лица, обрамляя высокие скулы, породистый нос с горбинкой, красивой лепки подбородок с обаятельной ямочкой. На вишневом бархатном камзоле тускло поблескивают золотые пуговицы с герцогской короной.

— Зачем ты так? Мы ведь когда-то дружили. Я пришел договориться.

— Мы дружили, пока ты не соблазнил мою невесту, — выплевывает слова рыжий. — Неужели тебе не хватало девушек? Ты же знал, что она дала клятву мне! Почему? Почему именно та, которую любил я?

— Долго ждал, чтобы пожаловаться? А тебе никогда не приходило в голову, что твоя персона отнюдь не центр мироздания? — интересуется щеголь совершенно спокойно, и только пальцы, унизанные дорогими перстнями, нервно теребят золотой галун на поле камзола. — И что именно эта девушка не только якобы твоя невеста, но и наследница королевства. Пусть королевство и невелико, но даже такие на дороге не валяются, знаешь ли. Не все умеют жить как птицы, кормясь песнями и мечтами.

— Какая же ты мразь! — беспомощно выдыхает рыжий. — Она тебе даже не нужна? Только ее корона? Так соблазнял бы сразу королеву — зачем ждать?

— Отличная мысль! И как она мне самому в голову не пришла?

Теперь в голосе хозяина дома слышится издевка.

— Одна беда, королева для этого слишком умна. Оказаться в ее постели — еще куда ни шло, но на большее и рассчитывать не стоит. Дочка — совсем другое дело. А вообще, только поэт мог всерьез рассчитывать на то, что детские клятвы что-то значат.

— Я тебе не позволю, — тихо, но твердо говорит рыжий. — Если королева узнает, что ты торгуешь ее секретами, тебе плаха милостью покажется.

— Свет небесный! А как ты думаешь, почему я здесь? Повидаться со старым приятелем? Не знаю, как ты раскопал эту помойку — удача дураков любит — но давай уже договариваться, мой старый друг. Только не говори, что тебе ничего не нужно. Иначе ты пришел бы не сюда, а к нашей венценосной крёстной.

— Хорошо, — тускло соглашается рыжий. — Вот мое условие. Ты немедленно уезжаешь. А я молчу про бумаги. Пока я жив, их никто не найдет. Но если ты уедешь, а меня завтра прирежут в подворотне, бумаги окажутся у королевы куда раньше, чем ты на городской заставе.

И снова в комнате наступает тишина. Хозяин дома берет пару поленьев и, повернувшись к камину, кладет их в огонь, потом ворошит уже прогоревшие угли. Золотой перстень с крупным сапфиром блестит и переливается в отблесках огня.

— Так что? — первым не выдерживает рыжий.

— Не пойдет, — спокойно откликается собеседник. — А если завтра тебя прирежут без моего участия? У крестной руки длинные, она меня издалека достанет. Предлагаю другой выход. Ты отдаешь мне бумаги и больше никогда в жизни ни в чем не нуждаешься. Хочешь — пой песни здесь, хочешь — поезжай к императорскому двору. Я же знаю, ты всегда об этом мечтал. Ну сам подумай, кто тебе позволит жениться на принцессе? Вы уже не дети, чтобы играть в жениха и невесту. Я — другое дело. У меня титул, земли, родня… Да и королевская кровь — не вода!

— Ты же ее не любишь…

Хозяин дома снисходительно усмехается.

— Позволь открыть тебе страшную тайну. Чтобы стать королем, вовсе не обязательно любить свою будущую жену. Вполне достаточно, чтобы она меня любила. Я женюсь на нашей подружке по детским играм, буду холить ее и лелеять, исполнять все ее сокровенные желания и некоторые капризы. А потом она родит мне детей и будет счастлива, став королевой по титулу и привилегиям, но не по обязанностям. А что можешь дать ей ты? Несколько сладких ночей и позор на всю жизнь, если это откроется? Или будешь мучить девочку своей так называемой любовью?

— Хорошо же ты обо мне думаешь, — горько отзывается рыжий. — Поэт, значит, дурак? Я об этом думал куда больше тебя. Пусть она не будет моей. Но и твоей — тоже. У тебя же сердце змеиное, ты и любить-то не умеешь. А она когда-нибудь найдет хорошего мужа и будет счастлива.

— Так мы не договоримся. Я никуда не поеду, пока бумаги могут в любой момент попасть к королеве. Или прикажешь охрану к тебе приставить? А заодно лекарей. И священников, чтобы молились за твое здоровье. Вдруг ты отравишься тухлой колбасой, а твой человек решит, что это моя работа?

— Колбасой — не отравлюсь, — глядя сопернику в глаза отвечает рыжий. — Но насчет яда ты верно догадался… Не хочешь уезжать — дело твое! У тебя тут вино есть?

— Ты что задумал? — слегка растерянно интересуется щеголь. — Есть, конечно…

— Неси. И пару бокалов. А еще перо, чернила и бумагу… Ну, давай!

Глаза рыжего лихорадочно блестят. Отойдя от стола, он присаживается на лавку, где лежит мокрый скомканный плащ, и сцепляет на коленях побелевшие пальцы. Пожав плечами, хозяин дома выходит из комнаты…

* * *

Я осторожно меняю позу — тело совсем затекло — и снова приникаю к ветке. Так и прирасти к этому дереву можно… Дождь из ливня превратился в мелкую нудную морось, капли стекают по чешуе, перепонкам лап, сложенным крыльям. Я шевелю ушами и хвостом, чтобы хоть немного их согреть… Ну, сколько можно? Было бы на улице тепло, я бы здесь хоть весь день лежал. Хочу домой. К очагу, подогретому вину и пледу, свернутому в удобное гнездо. И чтобы за ухом чесали… Кстати, о вине. А вот и оно! Я снова превращаюсь в сплошные глаза и уши, забывая про мерзкий дождь…

* * *

— Вот! Теперь, будь любезен, объясни, что родилось в твоем поэтическом воображении.

Он ставит на стол пузатую бутылочку с длинным узким горлышком, пару хрустальных бокалов, письменный прибор. Быстро откупоривает бутылку. По комнате плывет густой аромат. Вино пахнет горьковатой летней листвой, яблоками и цветами. Этим запахом хочется дышать, он зовет смеяться и петь, кружиться в танце и целовать сладкие от земляничного сока губы, заглядывая в шальные от смущения и счастья глаза…

— «Золотой лист» в охотничьем домике? Неплохо живешь…

— Ты мог бы не хуже, — парирует собеседник. — Долго ждать прикажешь?

— Недолго, — кривит губы рыжий. — Наливай в бокалы. А потом в один брось это.

Маленький стеклянный флакон падает на стол. Несколько мгновений хозяин дома смотрит на него, потом пожимает плечами.

— Ладно, поиграем. Считай, что мне любопытно.

Несколько прозрачных крупинок, похожих на крупную соль, растворяются в вине мгновенно, не меняя ни цвета, ни запаха. Рыжий, подавшись вперед, смотрит на это, и в голубых глазах стынет ледяная тоска.

— Дальше что?

— Дальше?

Рыжий вздрагивает от оклика.

— Дальше — вот!

Расстегнув облезлые позолоченные крючки куртки, он достает несколько сложенных вместе мятых листов бумаги.

— Это моя ставка. Все, что у меня есть. Никаких копий, никакого человека… Клянусь. Богом, честью и ее жизнью. А ты сейчас напишешь ей письмо. Что ты ее не любишь, что ты хотел жениться на ней ради короны… Сам сообразишь, как и что написать, чтобы она больше слышать о тебе не хотела…

— Интересно… — тянет щеголь. — Значит, обычная дуэль на ядах тебя не устраивает? Решил подстраховаться? Хорошо, допустим, я тебе поверю, что бумаг больше нигде нет. С тебя как раз станется. Только вот незадача, играть, даже с таким ставками, я не буду. Один шанс из двух — для меня маловато…

— Будешь, — уверенно говорит рыжий. Запустив руку в мокрую груду плаща, он достает оттуда нарядный, отделанный перламутром пистолет и направляет на собеседника. Глаза того расширяются.

— Либо ты будешь играть по моим правилам, либо я тебя просто пристрелю. Королева меня простит. А она… Тоже простит когда-нибудь… Ей только кажется, что она тебя любит. Ядовитых гадин любить нельзя.

— Надо же, — с тихой злостью говорит хозяин дома. — Зубки прорезались? А я ведь хотел приказать, чтобы тебя у дома встретили… Болван! Вспомнил старое, размяк, пожалел дуралея… Тебя же просто используют, как ты не понимаешь? Думаешь, я поверю, что ты сам нашел мои письма, раздобыл яд и эту игрушку?

— Пиши, — напоминает рыжий.

Помедлив, щеголь садится к столу. Перо раздраженно скрипит по бумаге, оставляя брызги чернил. Палец рыжего на курке белеет, но тяжелый пистолет не дрожит. Дождавшись, пока на листе появится размашистая подпись, рыжий встает и шагает к столу, встав напротив сидящего.

— Вот интересно, — цедит сквозь зубы тот, швыряя перо на стол. — Что тебе мешает меня теперь попросту пристрелить? Кишка тонка?

— Ты в судьбу веришь?

— Я в себя верю! — огрызается щеголь, откидываясь на спинку стула. — И избавь меня от патетики.

— Ладно, избавлю, — неожиданно грустно улыбается рыжий. — А я вот верю. И правила у нас будут простые. Ты отвернешься, я поменяю бокалы. Ты выберешь первый. И мы выпьем за старую дружбу. Или за нее. Как захочешь! И если тебе повезет — значит, судьба. А вот если нет, мне пригодится это письмо, чтобы она о тебе не плакала.

Первые начальные ноты запаха улеглись, растворившись в дождливой свежести, веющей из окна, и теперь аромат вина раскрывает ноты сердца. В комнате пахнет ягодами, полынью, чуть-чуть дымом. Хотя последнее — скорее от камина. Дождь совсем перестал; сквозь тугую, хоть и пожелтевшую листву пробиваются лучи заката. Закусив губу, хозяин дома резко отворачивается. Тут же левая рука гостя ныряет под манжет правой, держащей пистолет. Рыжий что-то торопливо бросает в оба бокала, а потом чуть-чуть сдвигает их с места. Мгновенная муть за тонкой радужной оболочкой, и сразу же золото вина опять светлеет, мягко переливаясь в лучах, падающих из окна.

— Все. Выбирай.

Человек в вишневом камзоле медленно поворачивается, не глядя берет ближайший. Пальцы плотно обхватывают тонкое стекло, кисть едва заметно подрагивает.

— Шаг назад, — спокойно предупреждает рыжий. — И не вздумай бросить — с такого расстояния даже я не промахнусь.

Взяв второй бокал, он медленно подносит его к губам, следя за противником. Тот отвечает тем же. Губы их прикасаются к стеклу одновременно. В три больших глотка щеголь глотает вино и яростно швыряет бокал об пол. Под тонкий жалобный звон осколки разлетаются по всей комнате. Рыжий цедит медленно, потом бережно ставит хрусталь обратно на стол. Двое замирают.

— Забавно, — говорит вдруг рыжий, устало опуская пистолет. — Третий раз в жизни пью «Золотой лист». И опять с тобой. А говорил, что не любишь его.

— А я и не люблю, — отзывается щеголь. — Как по мне, так он своей цены не стоит. Не поверишь, для тебя купил. Думал позвать в гости да поговорить начистоту. Поговорили…

— Поговорили… — эхом отзывается рыжий.

Пальцы в перстнях судорожно вцепляются в край стола. Хозяин дома поднимает выпученные в ужасе глаза, пытаясь что-то сказать, беззвучно, рыбой на суше, открывает рот и тяжело валится на пол. Тело выгибает судорога, и, коротко всхрипнув, он затихает. Уронивший пистолет рыжий опускается рядом на колени. По веснушчатому, словно сбрызнутому золотой краской лицу текут слезы.

— Прости. Прости. Прости… — навзрыд повторяет он, раскачиваясь над телом, слепо смотрящим в потолок.

Полено в камине громко трещит. Вздрогнув, рыжий вскакивает, старательно отводя глаза от лежащего, сгребает со стола бумаги и высохшее письмо, засовывает их обратно под куртку и, не взяв плащ, идет к двери. Едва перешагнув порог, он падает и бьется в судорогах, не видя, как стремительная тень прыгает с ветки в комнату через распахнутое окно. Того, как его бесцеремонно обшаривают длинные цепкие пальцы с острыми когтями, он тем более уже не чувствует. Голубые глаза на молниеносно бледнеющем лице так же бессмысленно и безнадежно смотрят вверх, как и глаза оставшегося в комнате первого. А в воздухе медленно плывет последний шлейф запаха: мед, палые листья, мох и драконья кровь.

* * *

Очаг горит именно так, как надо: ровное тепло идет во все стороны, не опаляя, а согревая до самых костей промерзшее тело. Я разворачиваю крылья, подставляя их потоку горячего воздуха, поворачиваюсь то одной, то другой стороной. Потом, согревшись окончательно, просто перекатываюсь на живот, сворачиваясь клубком в складках огромного пледа из мягкой козьей шерсти. Пустой кубок из-под вина стоит рядом, от него резко и дурманно пахнет. Рука с ухоженными ноготками рассеянно чешет меня за ухом.

— Зачем? — лениво интересуюсь я, когда блаженство тепла, хмеля и ласки проникает в каждый уголок тела. — Герцога — понятно, а поэта — зачем? Он вам верил. Яд выпил, думая, что это как раз противоядие… Не жалко?

Вторая рука бросает последнюю бумагу в очаг, где уже догорает мятый комок. На низеньком лакированном столике лежит только письмо первого.

— Жалко. И того и другого. Я же их крестная. Но свою дочь я жалею больше, малыш. Один разбил бы ей сердце, второй едва не украл корону. Если выбирать между наивным дурачком и умным негодяем, то лучше и не выбирать вовсе.

— И что теперь? Отдадите ей письмо?

— Посмотрим, по кому она будет больше тосковать. Уж лучше пусть плачет по этому бедному мальчику, чем по своему паршивцу-кузену. А весной приедет посольство, мою девочку ждут при императорском дворе. Все уже сговорено…

— Ваше величество…

— Что, малыш?

— А можно мне «Золотого листа»? Там, в охотничьем домике, я так и не попробовал…

— Можно, малыш… Прямо сейчас?

Оглянувшись на пустой кубок, я облизываюсь и решаю не жадничать. Не все людские привычки стоит перенимать.

— Завтра… Спать хочу…

— Спи, — соглашается мягкий голос, и руки пододвигают мне под морду плед именно так, как я люблю. Сон приходит мягким ласковым теплом, разливающимся по всему тело: от ушей до самых кончиков крыльев и хвоста. А потом все крутится, проваливается, и я лечу в бездонном синем небе, пахнущем солнцем, счастьем, руками королевы и «Золотым листом»…

Нет, ну никакой ответственности!

Двое молча стояли на пороге и рассматривали нечто, лежащее на крыльце. Нечто таращилось круглыми молочно-голубыми глазенками и изредка тихонько, неуверенно попискивало.

— Нет, ну это свинство! — возмущенно сказала она. — Заводят, а потом подбрасывают куда попало. Никакой ответственности! И что мы теперь делать будем?

— Не знаю, — растерянно сказал он. — Совсем еще маленький. Может… оставим?

— С ума сошел? Ты представляешь, сколько от него будет грязи и вони? А потом подрастет — и прощай, обои! И занавески тоже… И заниматься с ним надо постоянно. Играть, выгуливать, учить в туалет ходить. А кормить его чем? Ему же специальная еда нужна!

— Да какая там специальная? Молоко, я думаю. А что делать? Слышишь, как пищит? Ты же хотела кого-нибудь завести.

— Я хотела попугайчика! Или рыбок. А с ним будет слишком много возни. К тому же, дети его замучают.

— У нас же нет детей, — мягко напомнил он, присаживаясь на корточки и внимательно разглядывая нарушителя семейного покоя.

— Но они будут! А детям только дай кого-нибудь потискать. Это… негигиенично.

— И что ты предлагаешь? — негромко спросил он, не отводя взгляда от крыльца. Ссориться с женой не хотелось совершенно. — Ночь уже. Холодно. А он голодный.

— Приют? — неуверенно предложила она и тут же, непонятно почему, устыдилась. — Да не знаю я! Сам думай! Посмотри хоть, это мальчик или девочка?

— Я? — неподдельно удивился он.

— Не я же! Я в них не разбираюсь. И учти, кормить будешь сам! И лапы мыть. И все… остальное. И к туалету приучать — тоже! И вообще…

— Хорошо, — коротко сказал он, наклоняясь ниже и осторожно прикасаясь к найденышу. — Девочка…

— Замечательно, — раздраженно фыркнула она. — И что будем с потомством делать? Разводить?

— Какое потомство, она же маленькая совсем…

За спиной хлопнула дверь. Он бережно взял притихший сверток.

— Ты не бойся. Она только с виду такая… строгая. А так она очень добрая. Просто… ответственная очень, понимаешь? И не любит, когда за нее решают. Ути, ма-а-аленькая… Как же тебя зовут, а?

Сверток пискнул. Человеческий детеныш надежно лежал в огромных кошачьих лапах и внимательно рассматривал умиленную усатую морду, склонившуюся к его лицу. Усы щекотали тонкую кожицу, и детеныш заулыбался беззубо и доверчиво. За спиной открылась дверь, обдавая теплым воздухом.

— И чего ты там стоишь? — хмуро поинтересовалась она. — Простудить хочешь? Чтобы еще больше возни было? Давай сюда, а сам за молоком! И смотри, чтобы свежее! Нет, ну как так можно, а? Никакой ответственности…

Свадьба со смертью

Часть первая

1.
— Ай, под горою, под зеленой Серебром ручей течет, А на той горе зеленой Золотой сундук стоит, То не серебро звенит, Это Агнешка смеется, То не золото течет, То коса ее плетется! Ай, дари-дари-да! Лари-дари-лари-да!

И впрямь, россыпью серебряных монет рассыпался девичий смех — подружки невесты продавали ленту из ее косы друзьям жениха. Рассыпался, взлетал, звенел под потемневшими балками, и от него, казалось, в большой комнате трактира светлее, чем от пылающего очага и дюжины толстых свечей белого воска, что хозяин выставил ради праздника. Подкручивая усы и подбоченясь, парни в белых вышитых свитках сыпали на блюдо конфеты и медную мелочь горстями, потом, подначенные возмущенными криками девчат, начали кидать серебро…

Марджелату усмехнулся, принимая тяжеленную глиняную кружку, расписанную алыми и голубыми цветами, отхлебнул ракии. Раду, сосредоточенно терзающий зубами ломоть жесткой ветчины, только хмыкнул уважительно, глядя, как поднимается вверх темное дно кружки.

— А наша лента! Наша! — заорали нестройным хором парни, поднимая вверх блеснувшую алым полоску шелка. — А чья лента — того и коса. А чья коса — того и девица-краса!

— Ваша лента, — согласились коварные девицы не менее громким хором. — Лента ваша — коса наша. Купил повод, а телушку не бери!

Визг, смех, суматоха… Не дождавшись честного исхода торга, парни перешли к решительным мерам, расцеловывая торговок, чтоб заставить их забыть и о предмете спора, и о самой невесте, которую прямо сейчас самые устойчивые к женским чарам друзья жениха потихоньку выводят в сени. Девицы охотно забыли обо всем, визжа тем сильнее, чем громче стучали кружками по столам уже изрядно подвыпившие сельчане.

Допив, Марджелату поставил кружку на стол, потянулся за кольцом колбасы. Рядом, в общем зале, вовсю разгоралось веселье. Расчехлялись скрипки, наливали скрипачам, чтоб играли с огоньком, сдвигали к стенам еще не отброшенные молодежью стулья и лавки.

— И танцевать небось пойдешь? — усмехнулся Раду.

— А что, и пойду, — отозвался рассеянно Марджелату. — Я пойду танцевать, а ты, Зайчик, останешься по сторонам поглядывать.

— Что так? — мгновенно насторожился Раду, окидывая зал быстрым осторожным взглядом. — Ушли ведь вроде. Ни жандармов на хвосте, ни еще кого другого. Или не ушли?

Вместо ответа Марджелату досадливо повел плечами, словно сбрасывая надоевшую ношу. Что именно его беспокоит, он и сам не понимал, но что-то витало в продымленном, пахнущем крепкой выпивкой, хорошей едой и разгоряченными телами воздухе. Что-то такое, что будило в нем ту часть, которая, как сытый волк, дремала до поры, но стоит ветру принести запах пороха и ружейного масла — волк встрепенется, поведет чутким носом, поднимет уши…

Решительно отодвинувшись от стола, он снова повел плечами, подмигнул Раду, принимая беззаботный вид обычного гуляки, которого лихой, но добрый ветер занес на чужую свадьбу. Эге-гей! Разве может свадьба быть чужой у добрых людей? Разве не все добрые люди друг другу братья?

Уже подпоенные, но в меру — им целый вечер играть — скрипачи отчаянно драли струны, вилась по просторному залу цепочка танцующих, в которую легко и красиво влился, будто век там плясал, Марджелату. И снова Раду только хмыкнул восхищенно, покачивая головой. Умеет же! И местные, и цыгане, которых в зале оказалось полно, орали, подбадривая круг, в центр которого выкатывался то один, то другой танцор, но, не выдержав бешеного напора, заданного шальной скрипкой, снова скрывался за спинами кричащих, хлопающих в ладони, поднимающих кружки. Вот очередная волна выбросила Марджелату. Хищно оскалившись, он тряхнул головой, рассыпая снова отросшие почти до плеч волосы, подбоченился…

Вскрикнула, как живой раненый зверь, скрипка! Раду, которого уже несколько минут преследовало ощущение чужого недоброго взгляда, закрутил головой, не зная, куда смотреть: то ли на Марджелату, выделывающего такие коленца, что и привычные ко всему трактирные завсегдатаи лишь крякали одобрительно, то ли по сторонам. Показалось на миг, что из углов зала пополз сумрак, обволакивая столы, стулья, сидящих людей, подбираясь к кругу. Раду потряс головой, сбрасывая наваждение, и подумал, что вторая кружка ракии была, пожалуй, лишней. Или, может, вторая и не была, а вот третья… Хоть он и не пил такими бадьями, как Марджелату, но после дороги, уставший… А Марджелату… Вот ведь кому все нипочем!

В круге уже орали восторженно, размахивая кружками и выплескивая ракию так, что пол потемнел, и от него шел дурманный парок. Кто-то распахнул дверь, и вся эта толпа, как была, кругом танцующих и пьющих, вывалилась наверх, в теплую летнюю полночь, под бархатное синее небо с россыпью огромных остро-искристых звезд и сливочно-желтым кругом луны.

Вылетели следом скрипачи, подавальщицы закружились вихрем цветастых юбок в дверном проеме — на них напирали оставшиеся, хлопая повизгивающих бабенок пониже спины и выталкивая во двор. А Раду не мог двинуться — и по спине полз дикий ледяной ужас, морозя все внутри. Опомнившись, он сорвался с места, перепрыгнув широкий стол, чтоб не обходить, рванул к двери, выскочил, замер на крыльце.

Недобро, истошно и тоскливо запела такая веселая поначалу скрипка. Зарыдала, как по покойнику, застонала холодным зимним ветром среди жаркого лета. Круг растянулся по всему немалому двору, хлопая в ладони, отплясывая, кто во что горазд, а в середине стоял Марджелату, обнимая высокую тоненькую девчонку, смуглую, чернявую и горбоносую, по-цыгански пестро разряженную. Запрокинув голову и обхватив его за шею, она бесстыдно выгнулась, прижалась к широкой груди, приникла, как ядовитый плющ к могучему стволу. Не в силах ни крикнуть, ни пошевелиться, Раду стоял на крыльце, видя, как двое в кругу целуются, как цыганка, привставшая на цыпочки, чтобы дотянуться до губ Марджелату, снова отпрыгивает от него, взметываются тяжелые косы, перевитые нитями блестящих монисто… И как беснуется толпа, мечется, словно табун лошадей в грозу, но не переступает невидимой черты круга, в середине которого — высокий широкоплечий чужак в кожаном плаще и хрупкая дивная птица с черными косами. Такая хрупкая, что даже не отбрасывает тени.

Тут же скрипка смолкла. Девчонка, обернувшись, недобро глянула на Раду. Не такая она оказалась и смуглая. Для цыганки — так и вовсе бледная. Красивая — да. И быстрая, как гадюка. Метнулась в сторону, исчезла среди людей, шарахающихся в стороны, будто от взбесившейся собаки. И скрипка затихла, захлебнувшись ужасом, разливающимся в воздухе, как гарь пожара, холодный запах гнилого болота, сладковатая вонь мертвечины.

Слетев с крыльца, Раду бросился к Марджелату, бессмысленно кляня себя за что-то и беспомощно надеясь, что все ему кажется, что еще можно что-то сделать, исправить, отменить… И от него люди тоже шарахались, словно и он, и Марджелату, медленно, с удивленной беспомощной улыбкой оседающий на землю — то ли чудовища, то ли прокаженные.

Он не успел совсем чуть-чуть. Нескольких мгновений недостало, чтобы подхватить упавшего Марджелату. Разметавшийся в пыли плащ, белое лицо с закушенной губой… Придерживая на коленях голову бессильно обмякшего друга, Раду орал, срывая голос, надсаживаясь грязной бранью и умоляя. Но люди бежали со двора, не оглядываясь. Хлопнула тяжеленная дверь, потом снова открылась лишь для того, чтоб кто-то выбросил их с Марджелату вещи подальше от крыльца. Оскалившись, Раду потянулся ладонью к пустому поясу, уже чувствуя успокоительный холод рукояти пистолета, но только застонал от глухого бессилия, видя, как закрываются изнутри прочные ставни на окнах гостиницы. Выбить дверь? А толку? Во что же они такое вляпались на этой треклятой развеселой свадьбе? И что делать? Марджелату лежал так тихо, что дыхания не было слышно. Сорвав непослушными пальцами пояс с начищенной пряжкой, Раду поднес ее к губам друга, поймал в свете брошенной кем-то керосиновой лампы еле заметное помутнение на полированном металле. Или показалось, что поймал? Боясь и поверить, и не поверить, нащупал жилу на шее. Пульс бился ровно, но медленно. Ругаясь сквозь зубы так, что всем предкам трактирщика и покойникам с местного погоста должно было стать тошно, он закинул руку Марджелату себе на шею, обхватил его и с трудом дотащил до пустого сарая на заднем дворе трактира, мрачно пообещав себе, что если кто-то попытается силой выставить их отсюда, поплатится дырой в брюхе.

Марджелату лежал, как мертвец, запрокинув голову, прикрыв глаза — в лице ни кровинки. Потом пошевелился. Радостно вскинувшийся Раду бросился к нему, но вместо того, чтобы очнуться, Марджелату, не приходя в себя, застонал, начал хватать открытым ртом воздух. Рванул рубашку, словно она душила его, заметался. Его корежило, ломало, скручивало волнами тяжелых судорог. Перепуганный Раду, вспомнив, как при нем лекарь помогал припадочному, обмотал платок вокруг щепки, сунул ее Марджелату между зубов и, навалившись на него всем телом, ждал мучительно долгие минуты, пока приступ не закончился так же внезапно, как и начался, а Марджелату не уснул, задышав неожиданно ровно и спокойно. Скатившись с него, Раду затравленно посмотрел на друга, понимая, что вряд ли на этом все и закончится. Поколебавшись, устроил Марджелату так, чтобы ему было некуда свалиться и не обо что разбить голову, вздумай повториться приступ. Вышел во двор, вытащил из седельной сумы так некстати оставленный там револьвер. Трактирщик, видите ли, косился на господ путешественников, а потом прямо сказал, что ракия у них в заведении крепкая, горячих парней у самих хватает, а потому с оружием на свадьбе делать нечего. Ну, ничего… Вот с трактирщика выяснение местных странностей и начнем, — зло усмехнулся Раду, прикидывая, как пробраться в эту проклятую крепость на большой дороге, минуя главное крыльцо. «Всю деревню перетрясу, если нужно будет. И тварь эту цыганскую найду — не будь я Заячья Губа. Ты там только держись, Марджелату…»

2.

Звон падающих стаканов вместе с грохотом рухнувшей полки заглушил стон трактирщика. После гуляний ещё не всё прибрали, да вдобавок пришлось показать, что шутить тут никто не будет.

Раду присел рядом с хозяином трактира и сгрёб его за грудки. Тот вжался спиной в стену, со страхом глядя на ночного гостя.

— Что здесь происходит? Отвечай! Или проделать несколько дырок в твоей голове, чтобы ветер освежил мысли?

Появившийся перед носом трактирщика револьвер убедил того окончательно.

— Хорошо, — выдохнул хозяин. — Сядем.

Раду отпустил его и встал, делая шаг назад. Стоило только терять время.

Едва поднявшись, трактирщик крякнул, ухватился за бок и медленно потащился к ближайшему столику — полуразломанному, зато с недопитой бутылкой ракии и глиняными чарками. Раду последовал за ним.

— Спиридуши[1] вас принесли, не иначе, — буркнул тот, снова крякнул, покосившись на Раду. — Значит, давно дело было. Тёмное очень…

Заячья Губа нахмурился — не успели выпутаться из одного дела, тут же вляпались в другое. Впрочем, им не привыкать.

Трактирщик, решив, что молчание — прямое указание не останавливаться, продолжил:

— Временами появлялся у нас тут табор. Только не этот, что свадьбу гулял, а другой. Нечастыми гостями были, но…

Взяв бутылку, звякнул горлышком о чарку, быстро налил и опрокинул в себя. Раду приподнял бровь, но мешать не стал.

— Среди них цыганка была, Азой звали. Красавица, а пела уж — заслушаться, а она и рада стараться. И так приезжали они к нам несколько лет, а потом пропали. Пошли слухи, что случилось нехорошее, многие положили головы, в таборе драка была, а за Азой и вовсе морой[2] пришёл.

Раду не поверил своим ушам:

— Кто?

— Морой, — повторил трактирщик так просто, словно речь шла о жандармах. — Говорили, будто влюбилась она в одного парня, да только родня была против. Убили его, а Аза взяла да и прокляла всех. А потом случилась драка. Азу больше никто не видел, да и табор тут уже не появлялся. Я лишь раз видел Иоску и Нику, но и те сквозь зубы поздоровались и бегом со двора, будто им плохое собирались сделать. Даже сразу и не признал их, потом сообразил. А позже пришла из церкви жена и рассказала, как ночью у нас тут видели Азу. Бледная-бледная, идёт, будто плывёт, а смотрит — мороз по коже.

Раду похолодел. Вроде и сказку рассказывает, а на правду похоже. Сам чувствовал недобрый взгляд, сам видел целовавшую Марджелату девушку.

— Кто увидел?

— Да сейчас и не упомню, — рука хозяина снова потянулась к ракии, но Раду перехватил её. Не хватало ещё пьяных россказней. Трактирщик хмыкнул и положил руку на стол. — С тех пор она появляется здесь, если свадьбу играют. Появляется ближе к ночи, выбирает себе паренька поудалее и…

Сумасшедший порыв ветра ударил в окно, послышался звон битого стекла, осколки упали на пол. На миг Раду показалось, что не ночь заглядывала в оконный проём, а полные адской тьмы глаза молодой цыганки пытались утянуть к себе.

Трактирщик побледнел, перекрестился и глянул на Раду.

— Матерь Божья. С батюшкой Илие надо поговорить. Или… — нахмурился, выдохнул. — Лучше ступай к Станке, знахарке нашей. Уж даст совет получше других. Только не удивляйся, странная она. Дом её на окраине стоит — деревянный да покосившийся, а напротив церковь.

Тряхнув головой, чтобы отогнать наваждение, Раду кивнул трактирщику, встал и направился к двери, говорить было не о чем. Но перед выходом обернулся:

— С путниками надо быть повежливее, — бросил и быстрыми шагами покинул трактир.

Ночная прохлада окутала сразу, стоило оказаться на улице. Луна и россыпь звёзд с ночного покрова небес освещали дорогу и темные дома. Будто и не гуляли свадьбу — покой и безмолвие. Раду передёрнул плечами и быстрым шагом двинулся вперёд. Заглянуть бы к Марджи, но нельзя время терять. Ночь на дворе, а ну как знахарка спит? И должна бы спать.

Жилище знахарки оказалось точь-в-точь таким, как описали. Раду едва ступил за калитку, как раздался заливистый лай собаки. Оглядевшись, он не увидел ни будки, ни собаки. Лай стих так же неожиданно, как и начался. Свет в окнах горел, значит, поздний визит не разбудит. Взбежав на крыльцо, поднял руку, чтобы постучать, но с тихим скрипом дверь сама отворилась, приглашая в тёмный проём. Раду замер в нерешительности.

— Ты заходи, заходи, — раздался смешок. — Не выпускай тепло-то!

Войдя внутрь, Раду замер. Небольшая комнатушка, деревянный стол со свечами и рассыпанными по цветастой скатерти бобами — верно, для гаданий. Над очагом висел закопченный котелок, в воздухе витал дурманящий запах сушеных трав, развешенных пучками под потолком.

— Да что ж ты стоишь? — спросили за спиной низким, но приятным голосом.

Раду чуть не подпрыгнул от неожиданности, резко обернулся и встретился с пронзительным взглядом чёрных глаз. Правая бровь приподнята, сеточка морщин-лучиков в уголках век, нос с едва заметной горбинкой, губы пухлые улыбаются как родному. Из-под бордовой косынки с нашитыми монетами выглядывают сизо-седые пряди. Шея открыта, белую рубаху с богатой вышивкой прикрывает монисто и нити красных и белых бус.

— Проходи, коль пришёл к доброй женщине.

Подтолкнув его к столу, Станка мелкими быстрыми шажками засеменила к очагу, взяла деревянную ложку, попробовала варево из котелка, кивнула и вернулась к гостю.

— Рассказывай, — велела она, садясь напротив. Достала потертую трубку и набила её.

Повинуясь околдовывавшему взгляду знахарки, Раду сам не понял, как выложил всё, что знал. Про свадьбу, цыганку, Марджелату и трактирщика. Станка не перебивала, только хмурилась и выпускала кольца ароматного дыма.

— Вот что, — произнесла она, когда Раду закончил. — Схлестнулись вы с тёмной силой. Придётся потрудиться, чтобы друг твой собой стал.

Полноватые пальцы знахарки принялись перебирать разложенные на столе бобы. Раду невольно отметил, что руки у неё вовсе не старые. Как и глаза. Вроде не юная девица, но что-то не так. Может, об этих странностях и толковал трактирщик?

Во дворе завыла собака, Раду глянул в окно. Но тут же Станка коснулась скулы и повернула его лицо к себе. Глаза горели чёрными солнцами, прожигали насквозь. По телу пробежала дрожь.

— Слушай меня, — низкий голос зачаровывал, изгонял из головы все мысли, не давал сопротивляться. — Азу с её мороями успокоить надо. Чтобы вернуть твоего Марджелату к жизни, нужно, чтоб он станцевал с ней под луной танец невесты и жениха. И поцеловался, да так, чтобы не было сомнений, что она единственная и желанная. Тогда призрак цыганки и уйдёт, упокоится она с миром. Но вам будут мешать морои, придётся с ними драться. Один не управишься, возьми кого-то из деревни. И из простого револьвера мороя не положить, серебряные пули нужны.

— Но где… где их взять?

Станка чуть отодвинулась:

— Пойдёшь в церковь, там есть серебряный крест, понял?

Раду нахмурился. Есть-то он есть. Только кто ж даст? Ладно, придётся брать без разрешения.

— Смотри только на батюшку Илие не наткнись, а то будешь лежать в сарае рядышком со своим дружком.

Раду кивнул:

— Понял, спасибо. Что я должен за… совет?

Станка расхохоталась — не смех, а звон цыганских монет.

— Сначала смертушку-невесту успокойте, а там сочтёмся. — Чёрные глаза вдруг нехорошо блеснули. — Должна она мне кое-что, ох, должна…

Стены церкви белели в ночной тьме, в окнах ничего не разглядеть — батюшка Илие, видать, спит сладким сном. Не будить же доброго человека! Пришлось обойти вокруг церквушки, присмотреться. Удача улыбнулась — одно из окон оказалось не закрытым. Заглянув и не увидев нигде спящего батюшки, Заячья Губа ухватился за деревянную покосившуюся раму и влез внутрь.

Темно, тихо — поди разбери, что тут — только звёзды светят за спиной. Но должно хватить и их. Раду осторожно ступил на скрипнувшие половицы и поморщился. Не хватало ещё разбудить священника. А крест-то вот он, не надо и искать даже. Стоит лишь подойти и протянуть руку через свечи к иконе. Перед нею как раз и лежит — серебряный, прямой, с распятием. Не то, чтобы мастер делал, но для деревенской церкви в самый раз. На мгновение стало совестно — коль тут по деревне и впрямь морои ходят, то дела плохи, нельзя жителям без защиты оставаться. Но Марджи… Раду протянул руку к кресту, но ухватить так и не успел.

— Ах ты, окаянный!

Заячья Губа метнулся в сторону, что-то тяжёлое бухнулось на подставку перед иконой, свечи разлетелись в разные стороны.

— Ну, я тебя сейчас!

Батюшка Илие, едва ему по плечо ростом, снова замахнулся палкой и кинулся вперёд. Раду отпрыгнул, но тот не растерялся и вновь кинулся на него. Чудом успев перехватить палку, Раду дёрнул на себя и уронил батюшку на пол. Ухнув вниз, божий человек выразился. Не веря своим ушам, Раду ухватил его за руку и помог подняться. Видимо, Илие не всегда был батюшкой.

— Знаю, что плохо поступаю, но на доброе дело нужно, — произнёс Раду.

Батюшка глянул на него, покачал головой, отряхнул одеяние, поправил висящий на шее крестик и съехавшую на затылок шапочку.

— А что ж как вор влез да берёшь без спросу?

Перед священниками оправдываться ещё не приходилось, поэтому Раду не знал, что говорить. Кроме правды.

— Друга моего околдовал призрак. Цыганкой ходит по свадьбам вашим и жизнь забирает. Не знаю, сколько у меня времени, ваша знахарка…

— Станка, что ли? — батюшка Илие нахмурился, вмиг стал серьёзным.

Заячья Губа кивнул:

— Да, она самая.

Илие пригладил седую бороду:

— Ну, раз так… Она дело знает, хоть и в бога не верует.

Он вдохнул, глянул на Раду:

— Давно с твоим другом беда приключилась?

— Сегодня ночью. — Раду проследил взглядом за батюшкой — тот подошел к иконе, взял крест, вздохнул.

— Господи, прости, — шепнул Илие и перекрестился, глядя на икону. — Надобно изгнать моройку из нашего селения, души неповинные губит.

Развернувшись к Раду, кивнул на свечи:

— Подбери, я с тобой пойду, без помощи не обойдёшься.

Часть вторая

3.

В трактир Раду вернулся уже под утро. Скрипнул зубами, увидев мечущегося во сне Марджелату. Под глазами друга залегли черные тени, по лбу катились капли пота. Смахнув их, Раду понял, что пот ледяной, а сам лоб горит, как в лихорадке. Куда Марджелату еще и танцевать? Илие скорбно покачал головой, глядя на страждущего, погладил бороду и отправился в трактир. Через несколько минут оттуда примчался запыхавшийся хозяин с ворохом одеял, горячим медовым питьем, крепкой ракией для растирки — батюшка Илие велел растирать, а не внутрь! — и даже пуховой подушкой. Деньги? Да что вы, господа проезжающие! Разве все люди друг другу не братья, чтоб не помочь в такой беде? Вот и батюшка Илие говорит, что братья. Святой человек! Вы уж не серчайте, если что…

Подушку Раду, хмурясь, положил Марджелату под голову, одеяла тоже нашел куда приспособить, а с питьем ничего не вышло: зубы Марджелату, даром, что беспамятный, стиснул так, что хоть ножом разжимай. Воровато оглянувшись, Раду поднес к его губам фляжку с растирочной ракией… Остатки — капель пять-шесть — честно вылил на широкую грудь больного, прямо под рубашку, растер… Вздрогнул, когда за спиной послышались торопливые шаги священника.

— Помогло ли? — тревожно вопросил батюшка Илие.

— Помогло, отче! Особенно растирка! — честно ответил Раду.

И впрямь, Марджелату задышал ровнее, метаться перестал. Недоверчиво потянув носом, Илие хмыкнул, но ничего не сказал.

— Отче, — просительно сказал Раду, — вы с ним не посидите? Мне ведь еще музыкантов искать. А я и не знаю, кто на такое дело согласится…

— Простой человек не согласится, это верно, — помолчав, отозвался Илие, садясь рядом с Марджелату. — А ты, сын мой, поезжай в Копарицу, что верстах в тридцати отсюда. Живет там старый слепой скрипач Миру. Он уже не играет давно, но ради такого дела… Скажи, Илие просит. Надо, мол, сыграть, как в последний раз, и никто больше так не сыграет. Успеешь? До полуночи надо, сынок… Если согласится — сажай его на вторую лошадь и сюда. Миру в юности знатным лошадником был, с коня и мертвый не свалится, не то что слепой. А если не согласится…

— У меня согласится, — ровно пообещал Раду.

Вышел, боясь оглянуться, словно опасался сглазить беспомощного Марджелату. Торопясь, оседлал обеих лошадей, чтоб менять на ходу хотя бы по дороге туда. Глянул на небо, где вовсю сияло веселое, умытое утренней росой солнышко…

До Копарицы он добрался даже раньше обеда. Влетел на единственную улицу то ли села, то ли большого хутора, остановил взмыленную лошадь, удержал вторую в поводу. Окликнул ребятишек, игравших в пыли у колодца, показал монетку. Дом скрипача Миру, как оказалось, знали все. Проводили Раду гурьбой до староватой, но все еще крепкой постройки за плетеным забором. Глянув на сушившиеся на кольях крынки да несколько золотых подсолнухов, Раду почувствовал, как сжалось сердце. Как там Марджелату? Выглянувшая на детские крики молодуха в полосатом переднике сурово сдвинула брови, но скрипача позвала. На крыльцо вышел худой старый цыган в заплатанной красной рубахе и выцветших потертых шароварах, зато опоясанный щегольским поясом из наборных серебряных звеньев — любому таборному барону впору. Глаза Миру-скрипача и впрямь затянули плотные бельма, но лицо было таким, что Раду вздохнул, невольно робея.

— Что мнешься, добрый человек? Или не знал, к кому ехал? Или мне назад уйти, пока ты проснешься да подумаешь?

— Не надо назад, — буркнул Раду, соскакивая с коня и решив сразу зайти с козырей. — Господин Миру, батюшка Илие вас просит. Очень просит! Сыграть надо. Так сыграть, как только вы можете.

— Сыгра-а-а-ать… — протянул старый цыган. — А неужто Илие не помнит, как я клялся скрипку больше в руки не брать? Ему и клялся. Забыл? Или думает, я душой не дорожу?

Раду скрипнул зубами, жалея, что нельзя старого упрямого осла просто бросить в седло и увезти, как девку. Такого увезешь, гляди-ка.

— В чем вы клялись — того не знаю. А только сыграть надо, как в последний раз. Да пойми ты, старик, у меня друг умирает! Высосет его нечисть проклятая! Будь ты человеком, помоги! Денег надо? Говори, сколько — украду, ограблю, а тебе найду…

Раду выплевывал слова вместе с запекшейся от долгой скачки слюной, задыхался, чувствуя, как текут по лицу злые бессильные слезы.

— Нечисть, говоришь? — прервал его Миру, наклоняя голову набок, как ворон. — Ты что же, парень, про…

— Про Азу проклятую! — выпалил Раду.

— Прокля-ятую… — непонятным тоном протянул Миру. — Ай, ладно. Поеду я с тобой. Лошадей-то две? Выводи их, да напои, только не вволю. Даруца, гей! Помоги парню!

— Не успеем, — безнадежно проговорил Раду, глядя на солнце, уже стоящее прямо над головой. — Эх…

— Не дашь лошадям отдыху — точно не успеем, — сурово сказал старый цыган. — Я отсюда слышу, как они дышат. Не торопись, парень, к смерти, сама придет.

Повернувшись, он скрылся в доме. Выбежавшая Даруца ловко перехватила повод второй лошади, повела по двору. Обтирала коней травой, вываживала и наливала в колоду воду, Раду усердно пытался не думать, что теряет драгоценное время. Но не думать не выходило. И час во дворе Миру показался ему вечностью. Сбегавшая в дом молодуха вынесла ему горячих лепешек и холодной простокваши. Раду поел, не ощущая вкуса. И лишь когда на том же крыльце показался Миру с покоробившимся облезлым скрипичным футляром, Раду почувствовал, что оживает.

Обратную скачку он запомнил на всю жизнь. Солнце светило им в спину, и тени удлинялись, казалось, прямо на глазах, подгоняя. Бешено колотилось сердце в одном ритме со стуком копыт. Рядом несся, привстав в седле и подгоняя лошадей то гиканьем, то волчьим воем, старый скрипач Миру, и Раду готов был поклясться, что в молодости цыган зарабатывал не только игрой на свадьбах. Честные люди так не скачут! Привязав повод своей лошади к луке седла Раду, Миру слился с конем воедино, подставляя лицо ветру, и из его белых глаз на лицо беспрерывно текли слезы. От ветра, конечно, как и у самого Раду. И казалось, что наперегонки с ними скачет сама смерть. У нее были черные цыганские глаза и злая улыбка длиннокосой девчонки в цветастых юбках.

Ко двору трактира они подлетели на закате. Уходящее за виднокрай солнце заливало землю последними лучами, а казалось, что красило кровью. И с другого края темнеющего неба вставала такая же кровавая круглая луна. Скатившись с седла, Раду придержал коня Миру. Тот легко, птицей, спрыгнул на землю, и тут же потерял всю свободу, замер неуверенно, даже сгорбился.

— Миру… — подбежавший батюшка Илие торопливо перекрестил цыгана, не заботясь, разумеется, что тот его не видит, а потом обнял. — Миру, спаси тебя Господь и Пречистая дева!

— Она снова здесь, Илие? — прошептал цыган, цепляясь за рясу священника скрюченными пальцами. — Она здесь, я чую. Помоги нам бог, Илие, остановить ее сегодня и навсегда.

— Поможет, — твердо проговорил Илие. — Обязательно поможет. — И, оглянувшись на Раду, добавил. — Аза — дочь Миру. На ее свадьбе он играл, когда убили молодого Бахти, жениха Азы. И больше поклялся не играть никогда в жизни.

4.

Да, луна вставала над потемневшими улицами и домами красная, как кровь, Раду таких еще не видывал. Хозяин трактира со всеми домочадцами еще два часа назад ушли к родне, накинув на главную дверь здоровенный замок. Поковыряв этот дурной кусок железа проволокой под неодобрительным взглядом батюшки Илие, Раду скинул замок, сходил в трактир и принес бутылку ракии с нехитрой закуской. Разлил по глиняным стаканам на троих. Себе, Миру и Илие. Выпили молча, не чокаясь, как на похоронах, закусили холодным мясом. Цыган жевал медленно, словно прислушиваясь к чему-то, но вокруг стояли только обычные для летней ночи звуки. Фыркали лошади, привязанные в другом конце двора, трещал кузнечик, несколько раз ухнул сыч.

— Когда-то я мог сыграть ночь, — сказал вдруг слепой цыган. — Я мог сыграть даже женское сердце и мужскую страсть. А теперь только смерть подпевает моему смычку. Я нарушил свою клятву, Илие. Я каждую ночь брал скрипку и играл на ней. Правда, во сне. Бог простит меня? Отпустишь мне этот грех?

— Отпускаю, сын мой, во имя Отца, Сына и Святого духа, — сказал священник тому, кто был едва ли не старше него.

Прежде чем открыть рот, Раду глубоко вздохнул:

— Отче, я грешен. Я убивал, воровал и грабил. Я блудил с девицами и женами. Я лгал. Еще что-то делал такое, чего нельзя. И постов не соблюдал. А в церкви был за двадцать лет один раз — и то сами знаете зачем. Я великий грешник, святой отец. Вы мне грехи не отпускайте, а лучше отпустите их Марджелату. Если можно. Он если и грешил, то все-таки человек хороший. А мне толку от покаяния? Если жив останусь, завтра опять нагрешу вдвое.

— Ну, нагрешишь, так что ж поделать, — грустно улыбнулся батюшка Илие. — Отпустить грехи я тебе могу только самому, а за твоего друга молился и молюсь непрестанно. Во имя Отца, Сына и Святого Духа…

Перекрестив Раду, у которого на глаза снова навернулись слезы — не иначе, от дыма крошечного костерка — он вытащил из кармана горсть тускло блеснувших горошин. Протянул их Раду.

— Вот, сын мой. Ты уж прости, я калибр твоего ствола приметил. А кузнец местный вылил, пока вы ездили. Ты-то забыл, наверное…

— Спасибо, отче, — просипел Раду вдруг перехваченным горлом. — Я… верну. Как-нибудь…

— На благое дело не жалко, — вздохнул Илие, глядя, как Раду перезаряжает револьвер. — Миру, твои слепые глаза видят больше наших зрячих. Далеко ли она?

— Близко, — уронил цыган, подняв лицо к луне. — Совсем близко. Ее монисто звенит у ворот, ее косы треплет ветер.

— Марджелату! — вскинулся Раду, но неожиданно сильные руки придавили его с двух сторон к земле.

— Сиди, рано еще, — тихо сказал священник. — Или в засаде никогда бывал?

— Вы-то… — едва не огрызнулся Раду и осекся. Показалось, что и впрямь где-то рядом звякнули девичьи бусы.

— Миру, ну как? — спросил священник.

— Близко, — эхом ответил цыган, поглаживая лежащую на коленях скрипку. — Еще ближе. Ее босые ноги топчут траву этого двора, ее глаза смотрят на нас.

За спиной томительно медленно скрипнула дверь сарая. Раду, закусив губу, повернулся, глянул в темноту. Показалось, или кто-то стоит там, рядом с постелью Марджелату. Проклятье! Он же оставил больного друга, как приманку.

— Миру! — опять окликнул скрипача Илие молодым и чистым голосом, словно скинув лет двадцать.

— Я вижу улыбку на ее лице, — прохрипел цыган. — Я вижу блеск в ее глазах. Господи, помоги нам, я слышу, как растет трава, но ее сердце молчит…

— Я. Слышу. Его… Ее сердце. Оно зовет меня…

Вскочив, Раду с ужасом глянул на бледного Марджелату, с трудом бредущего к ним. Какой танец! Он на ногах еле стоит!

— Оставь его! — рявкнул цыган. — Он принадлежит ей. У него своя битва, а у нас — своя.

— Не битва, а свадьба, отец, — поправил его нежный девичий голос. — Я пришла на свадьбу, которую мне задолжали. Вы убили моего жениха, так отдайте мне другого.

— Несчастная, — прошептал Миру. — Твой жених вернулся за тобой мороем. Да, тяжкий грех лежит на твоих братьях, но и наказание было тяжким. Господи, спаси ее несчастную душу.

Лицо Азы исказилось, потекло, как вода, при упоминании бога, но тут же она топнула ногой, зло взглянув на людей.

— Где был ваш бог, когда убивали Бахти? Спал? Пусть и дальше спит. Иди ко мне, жених мой!

— Иду, красавица, — усмехнулся Марджелату, с усилием выпрямляясь. — А вы что стали? Священник есть, скрипач есть, и даже гость в наличии. Зайчик! Рано меня хоронишь! Вон, и выпить не налил!

— Иди ко мне, — слегка неуверенно повторила Аза, встряхивая косами, а в сердце Раду хлынуло ликование. Марджелату не сдавался проклятой моройке. Не сдавался!

— Погоди, лапушка, — снова усмехнулся Марджелату, покачиваясь на половине пути от цыганки к людям. — Чтоб я не выпил на собственной свадьбе? Да еще со своим другом? Эй, Зайчик! Заснул ты там? Или морои унесли? Наливай!

Подхватившись, Раду торопливо набулькал доверху два стакана, не глядя, что ракия течет через край. Шагнул навстречу Марджелату. Протянул ему холодную гладкую тяжесть, вздрогнул, коснувшись раскаленных пальцев. Глядя друг другу в глаза, они молча чокнулись, молча, как воду, опрокинули ракию.

— Удачи, Зайчик, — беззвучно, одними губами сказал Марджелату, делая шаг дальше, к моройке.

— Удачи… — еле слышно отозвался Раду, вытаскивая из-за пояса револьвер. И тут всхлипнула и зарыдала скрипка.

Да, он действительно мог сыграть ночь, женское сердце и мужскую страсть. И смерть мог сыграть тоже. Слепой Миру, конокрад и скрипач, отец Азы-проклятой, Азы-проклявшей. Скрипка под его смычком плакала, стонала, молила о любви и заходилась в безумном хохоте. Сколько лет он не играл? Столько же, сколько безумная невеста-моройка бродила по чужим свадьбам. И сейчас он играл в последний раз. А Раду сквозь бешеный напев чудилось почему-то:

— Ай, под горою, под зеленой Серебром ручей течет…

Двое сошлись посреди двора. Ворон и райская птица. Высокий, плечистый, чернявый чужак и длиннокосая улыбчивая девчонка с мертвыми глазами. Он положил руки ей на пояс, она обхватила его за плечи. Пляши, жених! Кружи невесту!

Вскинув пистолет, Раду почти наугад выстрелил в оскаленную клыкастую пасть нелюдя, возникшего вдруг рядом с кружащейся парой. Попал. Взвизгнув, морой покатился по земле, и Раду выстрелил в него снова, прямо между черных провалов глаз. Зашипев, как вода на раскаленной сковороде, тварь рассыпалась прахом.

— Да воскреснет бог и да расточатся врази его!

Батюшка Илие поднял на вытянутой руке зажженную свечу, и та вспыхнула добрым факелом, озаряя двор и подбирающихся из темных углов тварей.

— Вот спасибо, отче, — ухмыльнулся Раду, снова вскидывая револьвер.

А скрипка пела, ликовала над замершей в ужасе землей. Словно вот-вот — и сама пустится в пляс в кровавом лунном свете. Взметались в воздух цветастые пышные юбки, запрокинула головку красавица-невеста, и косы летели по ветру, блестело в лунных струях золотом монисто. Ветер мешался со звуками скрипки, не заглушая их, а подхватывая, ветер нес древний танец жениха и невесты над дрожащим селением…

— Если я пойду и долиною смертной тени, не убоюсь я зла! — прогремел над двором голос Илие, и морои, выползшие из мрака на свет, зашипели и попятились. Раду крутился вокруг себя, метался, стреляя вдохновенно, как еще ни разу в жизни. И только отмечал где-то внутри спокойно: третий, четвертый… Еще один, седьмой… Сколько же ты их высосала тварь? И Марджелату хотела? Врешь, не получишь его! Двенадцатый…

— Господь — Пастырь мой…

Взмыла вверх, к самой луне, самая ликующая и бешеная нота скрипки. Затихла, оборвалась. И Раду услышал, как щелкает пустой барабан револьвера. И увидел, как оседает на пожухлую, словно от мороза, траву слепой скрипач, схватившись за сердце, сжимая скрипку. Но свеча в руках Илие все еще горела, и в этом невозможном сиянии, побеждающем свет луны, Раду видел подбирающихся мороев и Марджелату, впившегося губами в губы цыганки.

Как он ее целовал… Так же, как и все в эту ночь — как в последний раз. Нежно, упоенно, отчаянно, словно в мире не было больше ничего, кроме ее губ. Прижимал к себе стройное гибкое тело, запускал пальцы в косы… И мир вокруг замер, а морои, припадая к земле, бессильно и тоскливо шипели, поднимая морды к луне. Шипели — и рассыпались темным прахом.

Оторвавшись от губ Марджелату, Аза отшатнулась, глянула ему в лицо беззащитно, непонимающе. Словно рассеялась вокруг нее темная пелена — и осталась вместо всесильной моройки юная красавица-невеста, первый раз в жизни целующая мужчину. Раду видел, как текут по ее лицу крупные слезы, и Марджелату пальцами вытирает мокрые щеки цыганки, не выпуская ее из объятий.

— Простите, — проговорила Аза дрожащим звонким голосом. — Отец, братья, Бахти… Простите меня. Простите все! Люди! Батюшка Илие! Про… сти…

Не договорив, она обмякла в руках Марджелату, и он опустился на одно колено, укладывая девушку на траву, размыкая объятья.

— Зайчик, — позвал хрипло.

Раду подошел. Они лежали рядом: старый слепой скрипач, прижимающий к себе скрипку, и тоненькая красивая девушка в свадебном наряде, разметав руки-крылья и длинные толстые косы. Два счастливых умиротворенных человека.

— Как она целовалась, Зайчик, — прошептал Марджелату. — Как в первый и последний раз.

— Да, — помолчав, отозвался Раду. — В первый и последний. Господи, спаси ее душу.

— Господи, спаси и помилуй, — тихим эхом откликнулся подошедший сзади Илие. — Вот и все, дети мои. Благодарю вас. За Азу, Миру и всех, кого вы спасли. Господь да будет милостив к душам несчастных.

Опустившись на колени, он зашептал молитву, часто-часто крестясь и кланяясь.

Постояв рядом, Раду и Марджелату зашагали к дрожащим взмыленным лошадям, рвущимся с привязи в дальнем конце двора. Успокоили животных, засыпали овса, не жалея трактирных припасов. Раду собрал в сумку нехитрую снедь, Марджелату крутил в руках бутылку с самогоном и «пепербокс», потом, поморщившись, все же убрал револьвер в кобуру. Видимо, простая ракия вместо анисовой для промывки драгоценного ствола не годилась. А из-за забора постоялого двора и небольшой рощи на горизонте уже розовело первыми солнечными лучами. Ведь летом ночи короткие…

— С рассветом выедем? — спросил Раду.

— Уже рассвет, — усмехнулся Марджелату. — Пора.

Мост четырех ветров

Часть первая

1.

Багрово-красное солнце уже почти скрылось за острыми крышами Академии, на прощанье позолотив бурую от времени и мха черепицу, серые камни мостовой и окна, за которыми то тут, то там загорались огоньки. С набережной подул прохладный ветерок, и торговка, сидящая в нескольких шагах от моста, накинула на плечи пеструю шерстяную накидку. Достав из короба горсточку жареных каштанов, она придирчиво выбрала самый крупный и разгрызла, сплюнув шелуху в ладонь, а потом ссыпав в карман, чтоб не сорить на мостовую. На другой стороне дороги седой фонарщик в потертом сером сюртуке обстоятельно разложил на обочине коробку с инструментами, макнул в масло фитиль, примотанный к палке, поджег его и поднял вверх. Крючком на конце той же палки открыл фонарь, сунул внутрь горящий фитиль и аккуратно закрыл. Через несколько мгновений на мостовую лег дрожащий желтый круг света, пересеченный тенью от столба. Торговка, лениво грызущая один каштан за другим, ссыпала их обратно в короб и передвинула деревянный столик и стул, чтоб попасть в пятно света.

— Поздно вы нынче, дядюшка, — окликнула она фонарщика, собирающего коробку.

— Так ведь лето, сударыня. Это зимой мы зажигаем в шесть вечера, а летом — за три часа до полуночи, как положено. Вы, я смотрю, в городе недавно?

— Угадали, дядюшка.

— Значит, привыкли с петухами вставать и ложиться. Здесь, в столице, порядок другой. Кое-кто и встал-то недавно. Вон, сударыня, смотрите.

Высокий молодой человек в длинном камзоле черного бархата, отделанном серебряным позументом, широкими легкими шагами прошел мимо них, помахивая тросточкой и учтиво прикоснувшись пальцами к полям шляпы в ответ на почтительный поклон фонарщика. Миновав фонарь, щеголь остановился перед входом на мост и, сняв шляпу, галантно поклонился бронзовой химере на постаменте с правой стороны. Затем, сделав несколько шагов, так же поприветствовал химеру левой стороны и, надев шляпу, проследовал дальше.

— Чего это он? — ахнула женщина. — Странный какой. Одет как принц, а чудищам железным кланяется…

— Бронзовым, сударыня, бронзовым. Знаменитым мостовым стражам работы Юзефа Северного. Весьма известный был зодчий и скульптор, изволите ли знать. Издалека люди приезжают, чтобы взглянуть на его работу: мост Четырех ветров и его стражей. Достопримечательность столицы, да… Ходят легенды, что в полнолуние — да не всякое — творится на этом мосту небывальщина… хм… А сей молодой человек — тьер Мариуш Коринза, единственный сын тьера Коринзы, что в Королевском Совете на должности лейб-секретаря. Отец его лишил наследства, вот юноша и обосновался в нашем квартале. Жилье приличное и стоит недорого. Академию-то он до конца не закончил, а экзамены сдал. Очень упорный молодой человек! Встает вечером, работает ночью, а утром ложится спать. Некромант — наш молодой тьер, — добавил старик с некоторой гордостью.

— Ужас какой! — убежденно проговорила торговка. — То-то у него и лицо белое, как у покойника. А глаза чернющие, будто угли. И как вы такого соседа не боитесь, дядюшка?

— А чего бояться? — удивился фонарщик, опираясь на шест и, видимо, радуясь возможности поговорить. — Молодой тьер Коринза — юноша воспитанный, прекрасных манер и образования. Соседям от него никакого беспокойства. Бывает, приходит навеселе, ну так дело молодое, кто в его возрасте не грешен? А что некромант, то так уж ему на роду написано, благородные тьеры-то сами себе дар не выбирают. Что благие боги ребенку при рождении выделили, так тому и быть.

— Что ж его родной отец выгнал, такого распрекрасного? — поджала губы ничуть не убежденная торговка. — И видом он все равно странный: губы красные, ровно у девицы юной, брови черные… Словно крашеные!

— Крашеные и есть, — подтвердил фонарщик. — Некроманты, они все со странностями. Кто налысо голову бреет, кто в женском платье ходит, кто себе кожу дырявит и кольца в нее продевает… Тьер Коринза вот красится, словно девица… кхм… — фонарщик закашлялся, съев конец фразы, и поспешно продолжил. — Некромант тьер Майсенеш, который жил за Бровицким мостом, вообще носил сапоги из человеческой кожи. И менял их, кстати, ре-гу-лярно, да… То есть постоянно, сударыня. Тьер Коринза, дай ему боги здоровья, никому дурного не делает. Бронзовым химерам кланяется, так некроманты, говорят, разницы между живым и мертвым не видят: такое у них ремесло. Может, ему эти химеры живыми представляются. А уж что там у него с отцом вышло, так это их дело, тьерское… А не наше, сударыня, да… кхм, не наше!

Подхватив ящик, фонарщик закинул на плечо шест и поковылял вверх по улице к следующему фонарю, бурча под нос что-то о необразованных особах, судящих то, к чему касательства не имеют…

— Дядюшка! — окликнула его торговка. — А этот, что сапоги носил… Зачем ему ужас такой?

— Из суеверия, сударыня, — обернулся фонарщик. — Он, видите ли, подобно многим верил, что смерть ищет человека по следам, вот и надеялся ее запутать…

— Видать, не помогло, — равнодушно проговорила торговка вслед удаляющейся спине в сером сюртуке.

Молодой человек, послуживший предметом разговора, неторопливым прогулочным шагом прошел по знаменитому мосту, задержавшись на пару минут у парапета, полюбовался темной водой Кираны с последними закатными отблесками и, сходя с низких ступенек, обернулся назад, к паре бронзовых статуй. Великий Юзеф Северный изобразил четыре ветра, давшие название мосту, в виде фантастических существ с хищно выгнутыми, словно перед прыжком, львиными телами. Изящно вырезанные бронзовые крылья распластались по воздуху, морды с гротескно искаженными человеческими чертами оскалились в безумной полуулыбке. Миг — и химеры то ли взмоют в воздух, то ли кинутся на жертву! Снова сняв шляпу, некромант вежливо поклонился обеим статуям по отдельности, не обращая внимания на любопытные взгляды нескольких прохожих и продолжил путь по улице к площади Семи побед.

Перед самым выходом на площадь у него снова случилась небольшая заминка. Как раз в то время, когда начищенные до зеркального блеска ботинки тьера Коринзы ступили с тротуара на мостовую, с противоположной стороны улицы, из кустов, неспешным шагом, напоминающим походку самого тьера, вышел огромный черный кот. Совершенно черный, без единого, насколько мог разглядеть Мариуш, белого волоска на гладкой шерсти. Хмыкнув, некромант замер на месте. Кот, дойдя до середины улицы, сел на мостовую и принялся вылизывать левую переднюю лапу, надменно игнорируя окружающее. Мариуш осторожно сделал шаг вперед, другой… Кот, оживившись, прекратил мыться, встал и тоже прошел немного наперерез Мариушу. Некромант остановился — кот сел, поглядывая по сторонам. Чтобы пересечь мостовую, ему оставалось несколько шагов — чуть меньше, чем Мариушу до конца тротуара. И было совершенно ясно, что стоит человеку тронуться, как кот не преминет воспользоваться преимуществом, перейдя ему дорогу.

Пару мгновений Мариуш смотрел на кота с неподдельным интересом. Затем, вместо того, чтобы ринуться вперед, подчеркнуто неторопливо сделал шаг назад и тихонько произнес:

— Прошу вас, сударь. Я не суеверен.

Сверкнув зелеными глазищами, кот медленно прошагал перед Мариушем, скрывшись в зарослях ночной фиалки у забора.

— И вам удачного вечера, — пожелал ему вслед Мариуш, выходя из-под каменной арки на площадь.

Здесь было куда оживленнее, чем на пустынной улице. Возле фонтана, украшающего центр площади, прогуливались горожане, несколько лоточников предлагали горячие пирожки, ватрушки и пончики, у противоположного края площади раскинулся шатер бродячего цирка, где вовсю шло вечернее представление. Проходя краем площади, Мариуш ловил недоуменные и презрительные взгляды. Кое-кто торопливо отводил взгляд или смотрел мимо, старательно не узнавая того самого Коринзу. Кое-кто шептался за спиной, не подозревая, что слух у некромантов немногим хуже кошачьего. Но большинство смотрело на него равнодушно: мало ли чудаков в великой столице, где гостей со всего материка больше, чем жителей. Одни студенты магической академии чего стоят!

В любимой кофейне было, как всегда, тихо и уютно. Те, кто мог себе позволить здешние цены, обычно выбирали места попрестижнее, и завсегдатаев у мэтра Бельхимера было немного. Сегодня, например, всего двое стариков в камзолах по моде полувековой давности коротали вечер за бесконечной партией в шахматы… Мариуш снял шляпу, повесив ее на огромные оленьи рога, прибитые у двери, прошел за постоянный столик в углу, опустился в удобное кожаное кресло, прислонив к нему трость, и с удовольствием вдохнул запах выпечки и яблок с корицей. Взял меню, которое все завсегдатаи знали наизусть, поскольку менялось оно не чаще раза в месяц…

— Тьер Коринза, приятного вам вечера!

Мэтр Бельхимер лично румяным колобком подкатился к столику уважаемого и во всех смыслах слова дорогого посетителя.

— И вам приятного вечера, мэтр, — отозвался Мариуш, вытягивая ноги под стол, накрытый белоснежной накрахмаленной скатертью, и оглядывая зал. — Что посоветуете?

— Пирог с курицей, — решительно отозвался Бельхимер, словно военачальник, отдающий приказ к наступлению. — Несомненно — пирог с курицей и грибами. Сливочный омлет со спаржей и сыром, а на сладкое — печеные яблоки с корицей. И кофе, разумеется?

— И кофе, — согласился Мариуш. — Мэтр Бельхимер, это ваш кот?

— Кот? — поразился хозяин кафе. — Тьер Коринза, неужели вы думаете…

Он с удивлением, переходящим в брезгливость, воззрился на черного кота, сидящего у столика Мариуша.

— Да-да, я вижу, что он явно не ваш, — рассеянно произнес некромант, разглядывая кота.

Кот в упор смотрел на некроманта. Теперь, на свету, было хорошо видно, что бока у него ввалились, а под короткой шерстью видны ребра. Роскошные густые усы оказались наполовину обломаны, а на ушах виднелись проплешины. Но это, несомненно, был тот самый кот, встреченный Мариушем совсем недавно. На идеально натертом паркете он выглядел, как чернильное пятно, совершенно не соответствуя уюту и респектабельности кофейни.

— Не извольте беспокоиться, тьер! Сейчас этого кота не будет, — уверил Мариуша хозяин, делая шаг…

— Напротив, — мягко остановил его Мариуш. — Будьте любезны добавить к моему заказу блюдечко сливок. Если уж у меня гость… И, может быть, кусочек пирога? — обратился он к коту, слегка наклонив голову. Тот заинтересованно дернул ухом, не обращая ни малейшего внимания на Бельхимера. Казалось, больше всего его заинтересовал крупный дымчатый агат в бархатном жабо некроманта.

— И пирога, мэтр Бельхимер…

Хозяин, привыкший за годы общения с тьером Коринзой ничему не удивляться, укатился на кухню.

— Вам будет достаточно удобно на полу? — спросил Мариуш. — Или поставить еще кресло?

Кот равнодушно посмотрел на него и перевел взгляд на Бельхимера, несущего заказ. Разрезая омлет, Мариуш исподволь наблюдал, как кот спокойно, выказывая прекрасные манеры, ест пирог с курятиной, оставляя грибы. Съев пирог, он приступил к сливкам и не остановился, пока не вылизал блюдечко дочиста…

— Может быть, повторить? — тихо поинтересовался Мариуш.

И тут у него по спине пронесся знакомый холодок. Кот, сверкнув глазами, злобно зашипел в сторону, не трогаясь, впрочем, с места. Мариуш медленно поднял глаза — перед ним, с другой стороны столика, стоял сухопарый старик с неприятным острым взглядом и презрительно искривленными тонкими губами. Черные с сильной проседью волосы казались присыпанными толстым слоем пепла, как и лицо пришельца, черный суконный камзол колебался в свете свечей, а чем ниже, тем сильнее темные панталоны и высокие сапоги просвечивали насквозь.

— Рановато вы, тьер Майсенеш, — едва разжимая губы, проговорил Мариуш. — До полуночи еще часа два…

— У меня мало времени, Коринза, — глухо проговорил призрак.

— Тьер Коринза, — чопорно поправил его Мариуш. — Вряд ли мы с вами стали ближе после вашей смерти. Что вам нужно, тьер Майсенеш? Только быстрее, у меня тоже мало времени.

— Собираетесь в оперу? — усмехнулся призрак.

Он, кстати, неплохо выглядел для своего нынешнего состояния. Почти не прозрачный, лишь слегка колеблющийся в свете ароматических масляных ламп, заливающих кофейню мягким теплым светом. И говорил глуховато, но не безжизненно, а собственным, родным голосом, с выражением и обертонами. Совсем не плохой призрак получился из тьера Тадеуса Майсенеша, бывшего коллеги и редкостной сволочи.

— Именно, — отозвался Мариуш, словно невзначай подвигая к себе солонку — не новомодную, с дырочками, а крошечную чашечку золотистого фарфора доверху насыпанную белыми крупинками. — Там сегодня премьера, я давно мечтал услышать «Белую даму» в этом составе…

— Оставьте в покое соль, Коринза. Тьер Коринза, если вам угодно… — скривившись, поправился призрак. — Мне нужна ваша помощь. Я… не могу обрести покой.

— А я при чем? — процедил Мариуш, старательно отводя взгляд. Получалось плохо: Майсенеш и живым был — скотина такая— исключительно хорош, а теперь от него так и веяло ледяной силой. — Не нужно было при жизни заигрывать с кем попало…

— Не вам меня учить, Коринза, — тихо и яростно проговорил призрак. Тарелки на столе задребезжали, кот возмущенно мявкнул из-под стола. Надо же, не сбежал… — Я не милостыню прошу. Получите такую плату, о которой и не мечтали. Мои рабочие дневники — устроит?

Пальцы Мариуша, поглаживающие солонку, замерли. Он медленно, очень медленно перевел дыхание, собирая всю силу — и посмотрел призраку в глаза. На полупрозрачном, как студень, лице того, кто когда-то был Тадеусом Майсенешем, клубились два сгустка тьмы. Мариуш сглотнул, подаваясь вперед… Под столом к его ноге прижалось что-то тяжелое, горячее, и в колено впились острые когти. Даже не вздрогнув, Мариуш выдохнул, отведя взгляд. И правда — неупокоенный. Призраки, конечно, не врут, но это же Майсенеш…

— Что нужно? — выдавил он.

— Не так уж много…

Показалось, или в голосе призрака явно прозвучало разочарование? Если бы Мариуш поддался, подпал под чары, то и разговаривать с ним было бы не обязательно. Хороший некромант не теряет свою силу после смерти, он уходит в родную стихию. Не зря некромантов никогда не любили убивать. Обезвреживали, иной раз жуткими методами, держали в заключении, но не убивали… А кот заработал еще не одну порцию пирога личной работы мэтра Бельхимера…

— Я тороплюсь, — повторил Мариуш. — Ваши дневники — лакомый кусок, но я не единственный темный мастер в городе. И даже не самый сильный. Почему я?

— Потому что мы не слишком ладили, — ухмыльнулся призрак. — На вас никто не подумает, тьер Коринза. И за вами не станут следить.

— А еще меня не жалко, — бросил наудачу Мариуш.

— Вас — нет, а вот себя мне очень жалко, — оскалился Майсенеш. Лицо у него текло и расплывалось с краев, выглядело это весьма противно. — Вы будете слушать или поискать кого-то другого?

— Я выслушаю, — негромко отозвался Мариуш. — Если поклянетесь посмертием, что будете говорить правду.

Он бросил быстрый взгляд на зал. Старики в углу все так же сидели над шахматной доской, вряд ли осознавая чье-то присутствие. Бельхимер не появится без зова…

— Клянусь, — скривился призрак. — Я, Тадеус Майсенеш, клянусь Мариушу Коринзе своим посмертием, что не солгу ни в едином слове. А теперь слушайте, чтоб вам… Я заигрался, вы правы. Но если сделаете то, что скажу, мне позволят уйти. Сегодня полнолуние, седьмое в году, как раз нужный день. Вскройте могилу и отпойте мое тело по ритуалу серых братьев. Потом второй раз — через круг теней. И третий — лунной дорожкой… Надеюсь, даже такой недоучка, как вы, это умеет?

— Надейтесь, — бросил Мариуш. — Вы болван, Майсенеш. Завязать свое посмертие на три ритуала. Чем вы думали? Своими знаменитыми сапогами? А если я не успею? Или сил не хватит?

— Тогда у вас не будет моих дневников, — ухмыльнулся призрак, — а в столице появится еще одно привидение. И, клянусь своим посмертием, первым, на кого я потрачу свои бесконечные ночи, станете вы, Коринза. А вторым — ваш драгоценный батюшка, столь непредусмотрительно лишивший вас родовой защиты…

— Не смейте, — прошипел Мариуш. — Не смейте мне угрожать… Три ритуала? А в пыль прямо тут не хотите? А в лапы гончим? Вы меня знаете, Майсенеш, мне терять нечего… Заберите меня в посмертие — и посмотрим, у кого оно будет веселее…

Он спокойно и аккуратно поставил солонку на стол, чтобы не рассыпать ни одной крупинки… Крепко сжал в ладони лезвие столового ножа, так что только край выглядывал из пальцев. Приложил его к запястью другой руки. Улыбнулся накрашенными губами, на которых еще должна была остаться любимая черно-бордовая помада. И посмотрел в тьму глаз призрака, раскрываясь навстречу, позволяя тому увидеть… Не все, но этого хватило, чтобы Майсенеш дрогнул зыбким студнем — и отшатнулся.

— Мне говорили, но я не верил, — прошелестел Майсенеш. — И вы называете глупцом меня? Вы безумны, Коринза…

— Тоже мне новость, — усмехнулся Мариуш. — Как мне получить дневники, если дело сложится?

— Перед ритуалом заберете с моего тела перстень, — помолчав, сказал призрак. — Он не на пальце, а в правом сапоге. И не кривитесь, уж вы должны знать, что могилы вскрывают. Я не хотел рисковать.

— Посмотрел бы я на ненормального, решившего вскрыть вашу могилу… Дальше что?

— Наденете перстень и вслух признаете себя моим наследником. Проведете ритуалы, все три. Могилу можете закопать, а можете и так бросить. Судьба оболочки мне неинтересна. Придете ко мне домой и покажете перстень тому, кто там будет. Вам отдадут дневники и остальное, что захотите. Можете выгрести все подчистую. Не стесняйтесь, других наследников у меня нет. Не сложно, как видите…

— Постойте, — быстро проговорил Мариуш, видя, что призрак становится все прозрачнее. — Могила защищена? В чем подвох? Майсенеш, это слишком простая работа за такую награду. В чем подвох, душу вашу темную?

— Отпустите меня и берите, что хотите… Я устал. Коринза, я так устал…

Призрак заколебался, истаивая и уходя в горячее марево над лампами. Мариуш с трудом разжал пальцы, сжимающие лезвие ножа, позволяя ему упасть на скатерть. Из-под стола слышалось тихое заунывное урчание… Вытерев мокрый лоб, Мариуш заглянул под стол, погладил вздыбленный мех.

— Кажется, у меня срочное дело, сударь мой кот… Вам не нравятся призраки? Мне тоже. Но до полуночи чуть больше часа, и мне надо идти. Мы ведь не всегда делаем то, что нам нравится, верно?

Бросив на скатерть несколько монет, он встал, сунул в карман солонку, не заботясь, что ее содержимое рассыпалось внутри кармана, подхватил трость и, надев по пути шляпу, вышел из кофейни на стремительно пустеющую площадь, с которой расходились последние гуляющие.

2.

Улицы, арки, площади… Ночной город, залитый прозрачным лунным серебром, стремительно плыл по сторонам, выступая из ночной тьмы прямо перед Мариушем и смыкая темноту позади спешащего некроманта. Переулок Белых голубей… площадь Кровавых роз… Коронная площадь… громада императорского дворца. Блеснула начищенная сталь. Это караул у ворот, вскинувшись и взяв протазаны наизготовку, проводил его подозрительными взглядами… Дальше! Башня Каменных слез, от крыши до основания усеянная темными потеками на древней кладке… Оперный театр… Мариуш только вздохнул, пробегая мимо огромных, ярко освещенных окон, из которых неслись звуки увертюры к «Белой даме»… Подумалось, что стоило взять карету, хотя бы из тех, что ждут пассажиров у здания Оперы, но какой извозчик в здравом уме поедет на кладбище в полнолуние, да еще с таким седоком? Пока будешь сговариваться и успокаивать — быстрее дойти пешком. Не так уж далеко осталось до старого кладбища, где хоронили Майсенеша. Это новое — за городом, туда он бы ни за что не успел вовремя.

Старый мерзавец умер несколько дней назад, почему пришел только сегодня? Дожидался седьмого полнолуния? Возможно… А если бы Мариуш не согласился? Оказаться во власти одного из тех, кого при жизни презирал, кому изрядно эту жизнь попортил — на Майсенеша совершенно непохоже…

Слегка запыхавшись, Мариуш подошел к высоченным, в два его роста, чугунным воротам, накрепко запертым на внушительный замок, и пошел вдоль забора, отсчитывая прутья массивной решетки. Десять… двенадцать… пятнадцать… Допустим, неупокоенному в самом деле несладко, и Майсенеш в отчаянии. Кого еще он мог попросить? В городе полдюжины практикующих некромантов. У Граша и Теплевского не хватит сил, Вронец слишком осторожен и законопослушен. Вскрыть могилу без разрешения магистрата и наследников — это серьезно… Горесоль ненавидит Майсенеша так, что скорее сам вогнал бы ему осину в сердце и солью засыпал. Неплохой метод упокоения, но не то, что нужно Тадеусу. Двадцать три, двадцать четыре… Вот! Мариуш остановился перед двадцать четвертым прутом, совершенно ничем не отличающимся от собратьев, надавил сверху, толкнул вбок — и пролез в образовавшуюся дыру. Прут он, подумав, не стал возвращать на место, лишь слегка повернув, чтоб тот прикрыл дыру, но не стал в паз. Значит, остается он, Мариуш Коринза, студент-недоучка. Достаточно сильный, чтобы суметь, достаточно молодой и глупый, чтобы рискнуть. Дневники самого тьера Майсенеша — или его посмертная месть за отказ. В одной руке подачка — непредставимо заманчивая, стоит признать — в другой кнут. Выбирайте, тьер Коринза… Дневники Майсенеша! Такая удача бывает раз в жизни, и то не у всякого… Да и что ему сделает призрак?

Луна окончательно поднялась в зенит, и на кладбище стало светлее, чем на иных бульварах. Мариуш почти бежал по центральной аллее, вспоминая, где родовой склеп старого мерзавца. Белоснежный мрамор, нежно и ровно сияющий в лунном свете, темная бронза, строгое благородство серого и темно-красного гранита… Статуи словно провожали его глазами, и вслед несся неслышный шепот, морозом пробегающий по спине, шевелящий волосы и покалывающий тело. Полночь, скоро полночь… Торопись, Мариуш-ш-ш-ш, торопись…

Вот здесь! Нет, все же дальше… Мариуш сошел с ухоженной дорожки и стал пробираться по высокой траве, поминая нерадивых служителей, вовремя не скосивших между могилами. Куда смотрит магистрат! А как драть налог за лицензию некроманта… Впрочем, все это вздор. Где же склеп? Высокий полукруглый купол кинулся в глаза, вынырнув из-за деревьев на могиле какой-то семьи, при жизни чтившей Зеленую госпожу. Невысокая кованая оградка из позеленевшей от времени меди в лунном свете выглядела черной, гранитная облицовка склепа тускло поблескивала, словно стальная. А вот дверь оказалась из тяжелого мореного дуба с массивными бронзовыми накладками. Герб Майсенешей: пронзенный стрелой орел и два скрещенных меча, увитых розами. Значит, ошибки нет.

Перепрыгнув ограду, Мариуш сорвал брошь с жабо и склонился к дверному замку. Хитроумно, но не слишком. На дверях университетской библиотеки замочек был куда мудренее… Щелк! Вот и все. Тяжелое дерево с трудом поддалось под рукой. Внутри было именно так, как и должно быть в склепе: темно, холодно и чуть сыровато. Мариуш спустился вниз по дюжине широких низеньких ступенек, сунул брошь в карман и достал вместо нее зажигалку, щелкнул кремнем. Огонек высветил покатые стены, расписанные орнаментом из тех же роз, каменные плиты пола и ряд саркофагов вдоль стен. Добротных каменных саркофагов. А ведь это проблема… Первые два ритуала можно выполнить и здесь, но лунная дорожка требует именно что луны. Яркого и чистого лунного света. Но после теневого круга от тела остается горстка летучего праха, целиком собрать который и вынести на лунный свет будет куда труднее, чем само тело.

Мариуш поморщился. Оглядевшись, нашел самый свежий по виду саркофаг, у выхода, и с трудом сдвинул тяжеленную крышку. Предусмотрительно отодвинулся — в нос ударил тяжелый сладковато-гнилостный запах.

— Что от живого, что от мертвого, от вас сплошные неприятности, тьер Майсенеш…

Перчатки бы сейчас не помешали… И защитная маска… И рабочая роба… Может, еще и лаборантов позвать, как на кафедре? Сорвав плотное бархатное жабо, Мариуш разорвал его пополам и обмотал руки получившимися полосами. Вывалил тело из скаркофага и, ухватившись за ноги — прикасаться к синим, покрытым трупными пятнами рукам покойника показалось еще противнее, чем к его знаменитым сапогам — без всякой почтительности вытащил из склепа наверх.

— Значит, сначала перстень, потом — ритуал.

Собственный голос показался Мариушу каким-то тусклым… Вздор, конечно, но на сердце было неспокойно. Луна светила с небывалой щедростью, и потемневшее оскаленное лицо покойника будто улыбалось. Это всего лишь тело, — напомнил себе Мариуш. — Оболочка. В нем не больше жизни, чем в статуе над любой из могил. Даже меньше. Статуи на старом кладбище далеко не просты…

Брезгливо сжав губы, он стянул серый сморщенный сапог — правый, как и было сказано — встряхнул над чистым участком земли и подобрал блеснувший в лунном сиянии серебряный перстень с морионом.

Поднял повыше к свету, внимательно рассмотрел. Перстень казался совершенно безобидным: ни скрытых шипов, ни знаков… Обычная печатка с изящной камеей: все та же роза Майсенешей. Сам морион — камень некромагии — конечно, опасен для дилетантов, но чего бояться темному мастеру? Только вот…Если это всего лишь украшение и знак, зачем признавать себя наследником вслух? Или ключ не перстень, а что-то иное? Что ж, время идет… Уже и полночь, верно, прошла, нужно успеть до рассвета. Кольцо пришлось совершенно впору, словно его и делали для Мариуша. Обжигающе холодное, оно охотно скользнуло на палец, и рука сразу показалась неимоверно тяжелой.

— Я, Мариуш Коринза, признаю себя наследником Тадеуса Майсенеша!

Слова упали звонко и гулко, словно вокруг было не открытое пространство, а все тот же склеп. Отзвук… эхо… или повтор? Что-то…что-то не так. Он совершенно точно сделал что-то не так!

За шиворот словно плеснули ведро ледяной воды, такая дрожь прокатилась по всему телу… Ритуал. Сначала перстень, потом ритуал. Почему Майсенеш велел надеть перстень перед ритуалом, не после него? Мариуш рассуждал со своей точки зрения, собираясь выполнить просьбу призрака, но Тадеус должен был думать иначе. Ничто не мешало Мариушу забрать перстень, а с ним и дневники, а потом воспользоваться каким-нибудь менее хлопотным методом упокоения. Да той же солью с осиной! Не так надежно, но чтобы изгнать дух и преградить ему дорогу сгодится. Он мог бы связать призрак, принудив служить себе. Заточить его. Он мог бы сделать что угодно, получив доступ к дневникам Майсенеша и его личным вещам…

Мариуш подергал кольцо — оно не снималось… Плотно сидело на указательном пальце — не двинувшись ни на волос. Майсенеш должен был подумать об этом! Но он велел сначала надеть перстень. Значит…

— Значит, ритуал и не нужен… Все затевалось ради проклятого кольца, — вслух проговорил Мариуш, отступая от тела и поднимая трость.

— Ну, не только… — прозвучало из тени склепа, и призрак соткался из лунного света у собственного тела. — Далеко не только ради кольца, Коринза…

— Тьер Коринза, — машинально огрызнулся Мариуш, прикидывая, не стоит ли сразу рубануть по пальцу. — Что вы задумали, Тадеус?

— Плохо быть недоучкой, мой дорогой Мариуш, — оскалился призрак, незаметно придвигаясь ближе. — Некоторые разделы магии влияния совершенно выпадают из поля зрения… Например, те, в которых говорится…

— Ни с места, — ровно предупредил Мариуш, стряхивая трость со шпаги. — Пробелы в моем образовании обсудим позже. Что с кольцом?

— Всего лишь печатка, — усмехнулся призрак, послушно останавливаясь и косясь на матово светящееся лезвие шпаги. — Или печать, если угодно. Подтверждающая принятие наследства. Небесное железо? Предусмотрительно. Но…не поможет. Ты по своей воле принял наследство и связанные с ним обязательства. Какая жалость, что душа моего наследника заранее заложена в качестве выкупа за мою. Войди в мое положение, Коринза, я был уверен, что наследнику у меня взяться неоткуда. Добродетельная жизнь во славу науки…

— Назад, — прошипел Мариуш, хлестнув лезвием шпаги по протянувшейся к нему руке.

Лезвие рассекло пустоту, полосу лунного света там, где только что был призрак. Оскаленное лицо оказалось совсем рядом — и Мариуш от души сыпанул в него солью из левой горсти.

Призрак взвыл, рассыпаясь. И снова замерцал шагах в трех.

— Это я тебе еще припомню…

Майсенеш опять оскалился, в его улыбке оставалось все меньше человеческого. Мариуш подобрался, как перед прыжком, сжимая шпагу. Соли было маловато, но еще на раз хватит. А что потом? Что же он натворил, надев перстень?

— Сделка неправомерна, — со всей возможной уверенностью проговорил он. — Чужой душой вы распоряжаться не вправе.

— Договор, — напомнил Майсенеш, алчно глядя на него. — Ты принял плату. Можешь забрать ее, если успеешь!

Качнувшись в воздухе, он вдруг выгнулся, заколебался и стремительно втянулся в полуоткрытый рот трупа. В наступившей тишине с жуткой отчетливостью раздался хруст, когда покойник повернул закостеневшую шею и взглянул на Мариуша слепыми мутными глазами.

— Не…упрямься…глупец…я…не…хочу…повредить…тело…

Глухой скрипящий голос, будто продирающийся через мертвые голосовые связки, заставил Мариуша передернуться от отвращения. Тело? Вот проклятье! Кадавр! Майсенеш создал из собственного трупа кадавра — временную оболочку, средство для охоты на живого человека.

— Ну вы и тварь, Майсенеш, — проговорил он непослушными губами, нащупывая в кармане бесполезную сейчас соль. Солью кадавра не напугать, это не бестелесный призрак. Обожжет слегка, не больше. И шпага ему не слишком страшна. Завязнет, а кадавр доберется до него и выжрет душу, освобождая место своему хозяину.

Майсенеш растянул губы в улыбке, засохшая кожа лопнула, обнажая плоть. Опершись руками о землю, он начал вставать, с каждым мгновением двигаясь все увереннее. Огонь? Зажигалка и даже факел не помогут: мертвая плоть горит не лучше сырого мяса, простым огнем с ней ничего не поделать. Мариуш отступил к самой ограде… Кадавр будет преследовать намеченную жертву, убивая по пути всех, кто попытается помешать. Его нельзя выпускать в город! И практически невозможно убить во второй раз…

— Что… за…

Качающийся мертвец остановился, запнувшись. Скосив глаза, Мариуш увидел, что босую ногу Майсенеша и вторую, обутую в сапог, держат высунувшиеся из земли призрачные руки.

— Покажись… — прохрипел Майсенеш.

Руки разжались, исчезая. И через мгновение между Коринзой и кадавром соткался из воздуха силуэт человека. Длинные светлые волосы, мантия до коленей… Человек повернулся к Мариушу: одна половина лица у него была смята, вдавлена внутрь черепа, как разбитая яичная скорлупа, но другая осталась нетронутой, и Мариуш узнал…

— Томек… — беззвучно проговорил он.

— А…вот…кто, — глумливо растянул губы Майсенеш. — Одного раза…мало…показалось…

— Беги, Мариуш, — бесстрастно отозвался призрак, отворачиваясь от Коринзы. — Долго мне его не удержать.

— Томек! Нет!

— Сожру…

— Скажи мастеру, что меня вызвали на поединок и убили. У этой твари стерлись подметки…

— Сожру, — повторил кадавр, скрюченными пальцами вцепляясь в плечи Томека Сельневича, бесследно исчезнувшего год назад ученика некроманта Горесоля.

— Да беги же! Ищи мост, Коринза! На мосту он…

Кадавр вгрызся в его горло, разрывая призрачную плоть пальцами и зубами, но из земли тянулись все новые и новые полупрозрачные руки, опутывая его, оплетая, сдирая одежду вместе с лохмотьями кожи, и Мариуш успел подумать, что слишком у многих обитателей посмертия накопились счеты к тьеру Майсенешу. За те же сапоги, например, которых он явно сносил не одну пару… А потом думать Мариушу стало некогда, потому что он перепрыгнул ограду и побежал.

Часть вторая

3.

Холодный ночной ветер ударил в лицо, наполняя ночь призрачным шепотом. Мариуш несся по залитой лунным светом аллее, а за спиной океанским приливом нарастал шум: старое кладбище пробуждалось. Круги расходились от склепа Майсенешей, как от камня, брошенного в воду, накатывали волнами, проходя сквозь Мариуша — и дальше. Статуи провожали его каменными слепыми глазами, в кустах и между склепами мелькали тени… Крупная летучая мышь, пискнув, задела его крылом — Мариуш невольно пригнулся — и тут же из под ног выскочило что-то маленькое, сгорбленное, метнулось в кусты. Ох, и прибавится работы кафедре некромантии!

Ограда… Мариуш нырнул в оставленную дырку, зацепился камзолом, ругнувшись, рванул ткань. Драгоценные секунды ушли на то, чтобы собрать застрявшие нитки и поставить прут на место. Не хватало еще, чтоб магистрат нашел виновного по такой мелочи, как пара ниток… Дорога…

Выскочив на площадку перед кладбищем, Мариуш кинулся по дороге наверх, к городу. Как нелепо и по-дурацки он попался! Кому поверил? Жадный дурак, польстился на секреты Майсенеша. А что еще оставалось? На бегу крутить кольцо было неудобно, и все же вдруг? Безнадежно. Серебряный ободок словно врос в кожу. Сельневич успел сказать про мост… Что станет с кадавром на мосту? Сдохнет? Ослабнет? Станет уязвимым? Задыхаясь на крутом подъеме, Мариуш выбежал на гору, огляделся, держа в одной руке шпагу, в другой слетевшую шляпу — не оставлять же ищейкам магистрата улику. Проклятье — трость-ножны осталась на кладбище. Впереди — город. Спящий, тихий, лишь кое-где мелькают редкие огни фонарей. Сзади… он оглянулся. У подножия горы, где начиналось кладбище, мелькнуло что-то светлое, двигаясь длинными резкими прыжками и сразу уйдя в тень.

А, плевать. Кадавр доберется до него куда раньше магистрата… Мариуш тоскливо глянул на город, вспоминая лекции. Где, кстати, ближайший мост? Бровицкий — прямо по бульвару Должников, потом налево, шагов с тысячу. Перехватив удобнее шпагу, Мариуш побежал вниз. Мелкие камешки скрипели под ботинками, блестели в лунном свете, ветер, поменяв направление, дул в спину, свистел в ушах. Во рту пересохло, но бежать под гору было легко. Время. Ему нужно выиграть время — хоть немного форы! Кадавр… Нежить высшего статуса опасности. Быстрая, умная, злобная. Состоит из трупа, забальзамированного по особому ритуалу, и неупокоенной души. При обнаружении немедленно сообщать на кафедру некромантии и в магистрат. Держаться подальше, как можно дальше, — повторял в ушах скрипучий тихий голос профессора Граша, преподавателя Академии и замечательного теоретика. Увы, теоретика — и не больше. Как справиться с кадавром, Граш пятикурсникам не рассказывал… Это работа для мастеров. А держаться подальше — Мариуш перевел дух, сбежав с горы, и быстрым шагом пошел по бульвару — совет хороший, но не для этой ночи. Академия. Может — туда? Не успеть. Слишком далеко. Пока впустят, пока удастся найти и разбудить хоть того же Граша… Кадавр такого натворит! Мариуша передернуло. Снова оглянувшись, он посмотрел на гору, с которой только что спустился, и ускорил шаг. Значит, не Бровицкий мост. Он все равно не знает, что делать с кадавром на мосту. Томек думал, что дал хорошую подсказку. Но Томек был подмастерьем Горесоля. А Мариушу знать это неоткуда. Кошмары забери всех темных мастеров, отказавших ему в ученичестве. Все — до единого — отказались. Ну, кроме Майсенеша, конечно, которого он и не спрашивал.

Мостовая, как в тяжелом сне, уплывала из-под ног, и ему казалось, что он стоит на месте. Но улицы, пересекающие бульвар, менялись. И дома, словно глядящие ему вслед. Почти как статуи на кладбище… Взгляд! Ощущение чужого взгляда, сверлящего ему спину… Как там сказал Тадеус: за вами, Коринза, не будут следить? Тогда откуда чувство, что не только в спину, а со всех сторон смотрят на него внимательные глаза?

Не Бровицкий мост, а к Четырем ветрам — и на тот берег, в Академию. Даже если тварь сожрет его на пороге, кто-нибудь поднимет тревогу… Граш удержит кадавра хоть какое-то время. Ведь удержит, правда? Вызовут Горесоля, Вронца… Только вот ему это уже не поможет.

Мариуш снова побежал. Размеренно, экономя силы. На очередном перекрестке свернул вправо, на улицу Деревянных шпаг. Тесную, извилистую, с высоченными старыми домами в три этажа. Фонари, щедро освещавшие бульвар, остались позади, а здесь было темно и сыро, от каменных стен веяло холодом даже в летнюю ночь. Почему мост? То есть, понятно, почему. Мост — переход между мирами, на мостах человеческая магия, дарованная богами и стихиями, гаснет. На мостах устраивают поединки и божьи суды: там невозможно жульничать и колдовать… И на мосту даже проклятую душу можно проводить в посмертие. Это знает любой первокурсник. Но как сделать это с кадавром?

За спиной послышались легкие шаги — Мариуш насторожился. Обернулся. Темная тень юркнула в кусты. Кладбищенские мороки следом увязались? Или… Он крепче сжал рукоять почти бесполезной шпаги. Эх, палаш бы хороший! А шпагой шею не перерубить. И главное — тварь нельзя подпускать близко. Тадеусу нужно новое тело. Душу он вытянет и сожрет, отдавая своим хозяевам. Мариуша передернуло. Посмертие ждет любого темного мастера, но одно дело — уйти дальше, другое — стать вечно безумной тенью или развеяться без всякой надежды.

Ладно, если это морок, близко он не подойдет, побоится клинка из небесного железа. А вот если кадавр… Темные громады домов давили, воздуха не хватало. Если выберусь живым, буду каждый вечер ходить в фехтовальный зал, — на бегу пообещал себе Мариуш. — Если выберусь…

Шаги. Быстрые, легкие — и куда ближе. А впереди — темный переулок. Совсем темный. И узкий — можно коснуться стен руками, разведя их в стороны… Мариуш остановился, круто развернувшись. Взглянул на кадавра, скалящегося шагах в двадцати. Судорожно сжал шпагу.

То, что стояло перед ним, человеком уже не было. Тьера Майсенеша ожидали в посмертии долго и ревностно. И, не сумев сладить, покуражились… Сгорбленная фигура была не просто обнажена, на ней и кожа осталась редкими клочками, кое-где. В других местах оголенную темно-багровую плоть покрывала слизь, перемешанная с пылью. Из разодранных запястий торчали белыми шнурами оборванные сухожилия, суставы неестественно вывернуты, выломаны наружу, руки мертво болтались по бокам тела. Ноги…голова… Мариуш сморгнул. Кадавр стоял к нему спиной. Точно — спиной! Просто шея у него была свернута назад так, что белесые глаза смотрели прямо на Мариуша. И ступни — тоже. Как он двигается? — ошеломленно подумал Мариуш. — Хотя что нежити законы анатомии?

Кадавр то ли оскалился еще сильнее, то ли улыбнулся. Сделал шаг к нему. Мариуш попятился, складывая пальцы на левой руке в знак изгнания — без всякой надежды, лишь бы сделать хоть что-то… Кадавр сделал еще шаг. Тишину разорвал звонкий лай. Прямо между ними, из какой-то подворотни, на улицу вылетел белый песик и кинулся на нежить, прыгая вокруг и яростно облаивая кадавра. Мариуш не мог сделать ничего. Он не успел бы сделать ничего — если бы и смог. Неуклюжее изломанное тело на мгновение расплылось в воздухе — короткий визг захлебнулся. Сжав тельце так, что Мариуш услышал хруст ребер, кадавр медленно, напоказ оторвал болтающуюся голову, скрутил собачку, как скручивают, выжимая, мокрое белье, и отшвырнул в сторону. Глядя Мариушу в глаза и растягивая лопнувшие губы еще сильнее, сделал шаг по окровавленной мостовой. Маленький шажок — тоже напоказ. Ужас накрыл целиком, смывая мысли — и Мариуш рванул в переулок, прочь. Изо всех сил, задыхаясь, не видя ничего ни под ногами, ни вокруг — и каждое мгновение ожидая тяжелого прыжка сзади. Но прыжка не было… Переулок будто выдернули у Мариуша из-под ног. Он вылетел на едва освещенную луной улицу и помчался по ней, не разбирая дороги. Свернул куда-то, под арку, потом еще, и еще… Сзади время от времени слышались тяжелые шлепки, подгоняя, заставляя выматываться в попытке бежать еще быстрее… Загоняя… Загоняя?

Выскочив на маленькую незнакомую площадь, Мариуш огляделся, задыхаясь. В груди кололо, ноги противно дрожали. Глупо. Глупо и бессмысленно. От кадавра не убежать. И нежить давно бы поймала его, не реши Тадеус поиграть, как кошка с мышью. Сволочь.

Вокруг было тихо. Только вдалеке, за домами, окружившими площадь непроницаемой стеной, слышался бравурный марш. Мариуш прислушался. Марш гвардейцев из «Белой дамы». В той стороне, значит, Оперный театр. А марш почти в конце трехчасового представления. Началось оно в одиннадцать. А теперь — третий час. Скоро рассветет. Мариуш медленно поворачивался по кругу, пытаясь поймать признаки движения в темноте возле домов, у фонтана посреди площади, в темных кустах сирени посреди клумбы. Кадавр следовал по пятам. Гнусная тварь… Страх дошел до высшей точки слепящего безнадежного ужаса и куда-то делся, сменившись холодной яростью. Мариуша трясло от злости. На Тадеуса Майсенеша, на коллегию мастеров, отказавших ему — лучшему студенту курса — в продолжении учебы, на самого себя! Что толку бояться нежити? А перед глазами стояла окровавленная белая шерстка, выпученные глаза и оскаленные зубы несчастной собачонки. И скоро — рассвет. Кадавр не призрак, не вурдалак, солнечный свет ему не страшен. Только с рассветом на улицах покажутся люди — и магистрат вместе с академией устроит облаву. А против всего города — Мариуш напрягся, уловив движение за фонтаном — против всего города Тадеусу не выстоять. Тело у него безмозглой нежити, но думает опытный маг. Что он сделает? Что бы я сделал на его месте?

Ответ пришел вкрадчивым шепотом: из глубины сознания, от того, кого Мариуш частенько видел в зеркале — вместо себя. Ты бы спрятался. Нашел уединенный дом — и скрылся, а ночью снова вышел на охоту. Беги, Мариуш. Можешь отрубить себе палец с перстнем, да хоть руки, которыми ты его взял — печать стоит на твоей душе. Кадавр найдет тебя где угодно. Найди самое надежное убежище, самую прочную дверь… Не поможет. Но еще поживешь… Ночь, две, три… А там и придумаешь что-нибудь…

А что будет делать Тадеус? — спросил Мариуш. — Что он сделает, пока я буду прятаться? И тьма в глубине его души хмыкнула, не собираясь отвечать на глупый вопрос. И правда, разве ты сам не знаешь ответа? В том доме, где Майсенеш найдет убежище, наверняка будут люди. Он устроит бойню. И купит их душами еще несколько дней и ночей отсрочки…

Не пойдет, — холодно и трезво подумал Мариуш. — Я эту тварь выпустил, мне по счетам и платить. Много всякого говорили про тьеров Коринза, но быть первым, про кого скажут, что он трус?

Шпага… соль… Что можно использовать? Ни-че-го, — скучающе отозвалась тьма, заползая поглубже. — По отдельности — ни-че-го…

Вдали прогремел взрыв музыки. Скоро финал. Сейчас ария Лермианы — и все… Из оперы выйдут люди. Кто-нибудь и в эту сторону… Думай, некромант. Зря что ли ты назвал себя темным мастером?

За фонтаном шевельнулось — легла на мостовую, в свет фонарей, темная тень. Мариуш выпрямился, сжимая шпагу. Глянул на нее — и на кадавра, медленно выходящего из-за мраморного бассейна. Там, за Оперой, где скоро зачехлят смычки и несравненная тьесса Лаура выйдет на поклон, мост Четырех ветров. И кое-что может сделать даже недоучка. Только вот пойдет ли Майсенеш на мост? Не надоело ли ему играть? И как успеть?

Кадавр медленно подбирался к нему, боком, мелкими шажками, скользя вокруг по длинной дуге. Мариуш еще раз глубоко вздохнул, поднял перед собой шпагу и сломал клинок о колено. Сам удивился, как тоскливо стало на душе. Ему-то о чем печалиться? Это подмастерьям при посвящении клинок из небесного железа дарит учитель, а он просто купит себе еще. Посидит снова полгода на хлебе и воде — и купит. Если жив будет. Кадавр остановился, чуя неладное. Все время приходилось напоминать себе, что он только выглядит безмозглой нежитью, а внутри у него душа, с которой не тягаться ни в силе, ни в опыте. Не говоря уж о знаниях.

Теперь в правой руке у него остался эфес с обломком лезвия ладони в три длиной, а в левой — острие. Тяжелый кусок клинка ладони в полторы, немного расширяющийся с одной стороны. Мариуш покачал его, примеряясь. Ну, требуху у трупа вырезали при бальзамировании, иначе он бы сейчас раздулся и булькал. Магия магией, а разложение свое берет. Целиться в сердце бесполезно — его нет. В голову? Да что гадать? Скорее всего, кадавр увернется. И вообще, он же спиной стоит. Хоть бы куда-нибудь…

Сложившись немыслимым образом и пригнувшись, нежить рванулась вперед. Не так быстро, как боялся Мариуш, но стремительно и ловко. Длинными прыжками пересекла половину площади, взлетела в воздух… Преодолевая соблазн просто выставить клинок перед собой, Мариуш увернулся. Рубанул наотмашь шпагой, как палашом — наугад. Проскочил мимо. И изо всех сил метнул обломок, как нож. Кадавр захрипел, приземляясь. Скособочился. Захрустели кости. Он по-прежнему стоял на четвереньках, спиной вниз. Шея вывернулась окончательно, слепое лицо поворачивалось в стороны, ища Мариуша, и тот понял лишь сейчас, что у твари вырваны глаза. Не просто бельма, как показалось ему в переулке, а пустые глазницы. Обломок шпаги торчал у кадавра между ребер, сбоку и сверху. Легкие, разумеется, не поднимались, но тварь снова захрипела, ухватилась окровавленной и пыльной рукой за лезвие — и отдернула ладонь. Качнула головой, то ли прислушиваясь, то ли нюхая воздух.

Мариуш на цыпочках шагнул вправо. Так вот почему он гонится, как за дичью… В переулке кадавр упустил момент, а потом Мариуш бежал, петляя, как заяц. А Тадеус шел по следу. Еще шаг. Ботинки скрипнули — кадавр насторожился. Заманить бы его куда-нибудь… Снова понюхав воздух, кадавр кинулся к нему — и Мариуш побежал, расчетливо петляя. Через площадь, под арку, по улице… Оглянулся через плечо: нежить неслась за ним то по-человечески, то опускаясь на четвереньки. Ее явно заносило вправо, и бежал кадавр медленнее, но бежал. Свернуть было некуда. Стиснув зубы, Мариуш выскочил на площадь перед оперой, молясь всем богам, которых мог припомнить, чтоб им на пути никто не попался. Справа гремела музыка — финальные аккорды — а они бежали с левой стороны площади, почти прижимаясь к ограде, за которой темнел парк. Кареты, к счастью, тоже стояли справа, ближе к Опере, и оттуда послышалось отчаянное ржание. Лошади бесились, чуя приближение нежити, били копытами, рвались из упряжи. Мариуш сам понимал, что еще немного — и выдохнется. Вбежал под арку, уходя с площади, оглянулся. Кадавр следовал за ним. Размеренно, механически двигаясь без следов усталости, приближался. И даже, кажется, бежал быстрее, чем после удара.

Коронную площадь он обогнул, вовремя свернув в переулок. Едва не забежал в тупик — вынырнул в последний момент. И даже испугаться не успел — помчался дальше. Площадь Кровавых роз — мимо… Переулок Белых голубей… Лошадь, привязанная у ограды, встала на дыбы, бешено забила по воздуху копытами. Увернувшись и оббежав по дуге, Мариуш услышал за спиной дикое протяжное ржание, исполненное боли. Проклятье, лошадь-то зачем? У нее же нет души! Улицы, переулки, арки. Он уже не помнил, куда бежать — вело чутье. Нутряное чутье загнанного зверя, да еще память о городе, пропитавшая его насквозь. И мостовая стелилась под ноги, кивали, пьяно покачиваясь, фонарные столбы, подмигивали огни за ставнями. А с неба холодно и надменно взирала огромная луна, серебря тонкой пленкой каждый камень в мостовой, каждый лист и травинку, каждый завиток меди или бронзы на оградах и скамьях. Казалось, он бежит по расплавленному серебру. В затылок Мариушу глядела смерть. И город вокруг замер, прислушиваясь, присматриваясь, оценивая и выжидая.

Вот и кофейня Бельхимера. Измотанный Мариуш всхлипнул, пробегая мимо освещенных окон. Вниз, под очередную арку, по улице… Мост совсем рядом. Шагов двести. Мариуш оглянулся. Задыхаясь, ухватился за выступающую стену дома, нырнул в переулок. Выбежал на прямой, как стрела, участок дороги. Несколько минут. Всего пару минут бы… Впереди, почти перед самым мостом, улица сужалась. Там стояли друг напротив друга две высоченные толстые липы, смыкая ветви зеленой шапкой. Мост — в нескольких шагах! А ему еще нужно мгновение перед мостом. Оглянуться… Сзади, нагоняя, выскочил из переулка кадавр. Мариуш рванул вперед. Выиграл шаг. Два шага. Проскочил под липами, едва не споткнувшись о корень, взломавший мостовую. Не успеть! Влетел на набережную, сжимая эфес в мокрой ладони, склонился перед ступенями. Спину обдало холодом ужаса. Сзади послышался дикий мяв. Обернувшись, Мариуш успел увидеть, как по липе взлетает черная тень, метнувшаяся прямо перед кадавром. И как тот неуловимо медлит, будто запнувшись.

Вскочив, Мариуш взбежал по ступеням на мост, рванул к его концу, снова обернулся. Кадавр приближался, уже не бегом, а спокойно, почти вразвалочку. Дошел до середины моста… Мариуш наклонился — неудобно, обломок короткий — и провел у второго конца моста по пыльному граниту сломанным лезвием черту, замыкая ловушку. Распрямился, поворачиваясь к замершему кадавру. На темном, измазанном кровью и грязью лице нежити влажно блестели огромные, навыкате, живые карие глаза, едва помещаясь в глазных впадинах. Вспомнив лошадиный крик, Мариуш содрогнулся. Так вот почему он увидел кота. Увидел — и суеверная душа Тадеуса по старой памяти дрогнула! На миг Мариушу стало смешно. Потом — безразлично. Страх, ярость… Только звенящая пустота на их месте, приправленная пронзительной чистой тоской. Глупо. Как глупо. Но Коринза платят по своим счетам сами. Он сдернул шляпу, чудом не слетевшую во время безумного бега по городу, и церемонно поклонился кадавру.

— Тьер Майсенеш! Вы еще здесь? Не уделите ли пару минут?

4.

Мгновение, второе, третье… Кадавр стоял перед ним, покачиваясь на вывернутых ступнях, неестественно сгорбившись, словно его позвоночник был сломан в паре мест. Может, так оно и было. Мариуш глубоко вдохнул холодный ночной воздух, наполненный речной свежестью. Что ж, значит, все…

Нежить шагнула вперед. Голова трупа откинулась назад, безжизненно, как крышка, привязанная к сосуду — и на плечах кадавра проявилось лицо Тадеуса. Оглядевшись, он усмехнулся Мариушу.

— Неплохо, Коринза, совсем неплохо… Вы использовали реку, как естественную границу, замкнув две другие по мосту. Умно.

— Благодарю, тьер Майсенеш, — снова склонил голову Мариуш, стараясь не обращать внимания на покровительственную насмешку в голосе призрака. — Могу я задать вам напоследок вопрос?

— Хоть три, — фыркнул Тадеус. — Решили все же капитулировать?

— Нет, — честно признался Мариуш. — Просто интересно. Что вам сделал Томек Сельневич?

Призрак скривился, словно Мариуш помянул всуе весь светлый пантеон.

— Странный выбор последнего вопроса.

— Какой есть, — пожал плечами Мариуш, подставляя разгоряченное лицо ветерку с реки. — Я всегда был любопытен…

— Сельневич — подмастерье Горесоля, — презрительно бросил Тадеус. — Вдобавок, наглый тупой мальчишка меня раздражал. Считал себя равным чистокровным тьерам.

— Он и был тьером по наличию дара, — тихо заметил Мариуш. — Древность рода — это еще не все…

— Чушь! Вы молоды, Коринза. Вы не помните времен, когда в Академию принимали только тьеров в третьем поколении. А до этого — в пятом! И всякой швали было куда меньше! Я предупреждал Горесоля… Впрочем, это наши с ним дела, и вас они не касаются.

Призрак неприятно улыбнулся, делая шаг вперед. Мариуш поднял обломок шпаги — Тадеус покачал головой.

— Не смешите, Коринза. Вы не знаете, что делать, верно? Дурачок Сельневич вам подсказал, но знаний не хватает. Ведь так?

— Так, — еще тише согласился Мариуш.

Губы пересохли, и он облизал их, чувствуя, как ветер, пронзительный и резкий, дует все сильнее: в спину, в лицо, с боков… Луна, выплыв из легчайшей дымки, снова засияла во всю мощь, заливая мост, фигуры стражей и сгорбленную нежить перед Мариушем.

— Вас выгнали, как приблудного щенка, — оскалился Майсенеш. — Вас, Коринза, лучшего студента на курсе. Не дали доучиться всего два года. И вы ведь просили коллегию, верно? А потом каждого мастера — в отдельности.

— Не каждого, — ровно отозвался Мариуш. — Не каждого, Тадеус.

— А зря, — ухмыльнулся призрак, — Я вас ждал. Вам стоило прийти ко мне, мой дорогой Мариуш. Тогда мой срок еще не вышел. Вы не дурак и чистокровный тьер к тому же. Я бы взял вас в подмастерья… Испугались?

— Нет. Просто вы мне не нравитесь, Тадеус. И не подходите ближе.

Мариуш улыбнулся, глядя мимо кадавра на темный берег Кираны. Там светился огнями ночной город. Там была жизнь. А здесь лишь тьма, холодный ветер и существо напротив.

— Понимаете, — сказал он спокойно. — Я действительно не знаю, что делать с кадавром на мосту. Обидно. И все же вам отсюда не уйти. Река и мои границы не выпустят вашу душу, тьер Майсенеш. А без нее кадавр — просто труп.

— Зато у меня есть вы, Коринза, — оскалился призрак. — Я уйду отсюда в вашем теле. Героем и победителем страшной нежити… Пусть вас это утешит.

— Не думаю.

Далекие огни мигали весело и приветливо. Мариуш почувствовал, как на глаза от ветра наворачиваются слезы. Сморгнул радужную пленку. За спиной Майсенеша, у конца моста, что-то шевельнулось в лунном свете — или ему просто показалось?

— Не думаю, — повторил он, стараясь, чтобы голос не дрогнул. — Вам ведь нужно живое тело, тьер Майсенеш.

Обломок шпаги холодно блеснул — кадавр, шагнув вперед, остановился. Лицо Майсенеша поплыло в лунном свете, искаженное страхом и яростью. Не отводя сломанного, но все же острого лезвия от горла, Мариуш улыбнулся, понимая, что выиграл. Рассчитал правильно — и выиграл.

— Не дурите, Коринза, — прошипел призрак. — Ваша душа заложена, не забыли? Мы можем договориться. Вытащите меня сейчас, а потом я найду другое тело. Вы доживете свою жизнь — а там видно будет! Всегда есть выход.

— Не думаю…

Мариуш сглотнул вязкую слюну, посмотрел в лицо Тадеуса Майсенеша, прямо в темные провалы на месте глаз, уже без всякой опаски. Неупокоенному не сладить с тем, кто одной ногой ступил за грань. А для этого нужно только выбрать по-настоящему. Слегка повернул обломок так, чтоб острый край уперся в кожу. Подумал, что это должно быть быстро — артерия же. И что Тадеусу никак не успеть. Вот только что там шевелится на границе света и тьмы, буквально в нескольких шагах?

— Глупец. Вы не понимаете…

Кадавр качнулся вперед, не двигаясь, впрочем, с места. И кусок тьмы у него за спиной тоже качнулся, оказавшись немного ближе. Резким порывом ударил в лицо ветер.

— Это вы не понимаете, — устало проговорил Мариуш, понимая, что пора. Дальше тянуть нельзя, раз уж решился. — Я не отдам вам город. Его строили мои предки. Мне здесь нравилось. Не хочу, чтоб вы его поганили своим присутствием — в любом теле и виде. А впрочем, это все слова. Я не хочу, чтобы вы ушли отсюда победителем, тьер Майсенеш, вот и все…

Он почти успел. Острие кольнуло кожу, рука напряглась — кадавр прыгнул вперед — и вместе с ним рванулась тьма. Ветер вдруг стал тяжелым, плотным и упругим. Он толкнул Мариуша в грудь, сбивая с ног, отшвырнул назад и в сторону, к парапету. Бронзовое крыло хлопнуло в воздухе, выбивая шпагу из рук. Тьма, оскалившись, мелькнула в сторону кадавра, но тот увернулся — и химеру, тяжелую бронзовую химеру пронесло мимо. Со стороны берега уже взмывала в воздух еще одна темная тень, широко распахнув крылья. Кадавр оказался рядом, ухватил за рукав — Мариуш дернулся, оставил клок ткани в скрюченных пальцах — химера обернулась, быстро, но не успевая. Отпрыгнув, Мариуш вскочил на парапет, понимая, что лучше в воду. Разбиться о темную зеркальную гладь, утонуть — все лучше. Ветер ударил откуда-то сбоку, едва не сбив с парапета. Пригнувшись, Мариуш удержался на полусогнутых коленях, но следующий порыв толкнул в спину, потом в грудь, в другой бок. Холодный, горячий, упругий и падающий вихрем со всех сторон… Ветра играли с ним, не давая слететь с моста, поддерживая, кружа и толкая. А на мосту четыре химеры играли с кадавром, словно четыре кошки с загнанной мышью. Прыгали вокруг, мелькали и кружились, толкали друг к другу тяжелыми лапами. Кадавр, оскалясь и хрипя, пытался отбиваться, рвал воздух пальцами, но по бронзе его руки лишь скользили. И Мариуш, задыхаясь от бьющего в лицо ветра, смотрел, как небрежно и жестоко выхватывают клыкастые пасти куски плоти, не давая нежити упасть.

— Хватит, — услышал он свой голос будто со стороны и снова крикнул, пронзительно и жалко. — Хватит, прошу!

Одна из химер, оказавшаяся ближе, подняла голову, обернула к нему искаженное получеловеческое лицо. И кадавр, на мгновение покинутый мучительницами, тоже обернулся и глянул. Холодея, Мариуш дернулся, чтобы спрыгнуть на мост. Химера зарычала, басовито и гулко. Парапет под ногами Мариуша отозвался дрожью.

— Хватит, — повторил Мариуш, не обращая внимания, что ветер зло и жадно рвет развевающиеся полы камзола, треплет волосы, грубо толкает во все стороны.

Жертва и охотники смотрели на него, и ни у кого из них во взгляде не было ничего человеческого, лишь тьма и лунный свет играли тенями. Потом химера тряхнула мордой — и прыгнула. Сбив кадавра на плиты моста, приземлилась сверху, ломая кости, рванула шею и затылок, отскочила. Ее место тут же заняла другая. Окружив распластанное тело, бронзовые твари рвали его на куски, прижимая лапами и мотая мордами, как живые кошки. Через пару минут все было кончено. От посмертной оболочки тьера Майсенеша остались лишь несколько пятен на полированном граните — и четыре фигуры, лениво складывающие крылья. Ветер, затихая, в последний раз упругой лапищей толкнул Мариуша в спину — некромант слетел с парапета, приземлившись на четвереньки, торопливо встал. Сзади холод реки — темный смертельный холод. Впереди — бронзовые стражи. И рассвет — еле виден розовеющей полоской. Сглотнув, Мариуш заставил себя шагнуть вперед, на середину моста. Химеры смотрели на него равнодушно и даже — если не показалось — с некоторым любопытством. Одна мягко — струей ртути — перелилась поближе, села на задние лапы, склонив голову и заглядывая ему в лицо. Мариуш замер. Присмотревшись, химера тряхнула ушами, разведя их в стороны и немного назад, оскалилась, обнажив кинжалы бронзовых клыков.

— Благодарю за помощь, — немеющими от усталости и напряжения губами проговорил Мариуш. Поднял валяющуюся тут же рядом шляпу, стряхнул пыль, поклонился. Надел шляпу, подумав, что косметика наверняка размазалась и похож он сейчас в лучшем случае на паяца, а в худшем выглядит страшнее кадавра. Вот не зря даже химеры приглядываются… Нервно хихикнул. Химера опять встряхнула ушами, легонько толкнула его мордой, едва не впечатав в парапет, и бесшумно отошла, волоча по плитам длинный хвост с кисточкой.

— Мне же никто не поверит, — сказал Мариуш, присаживаясь на парапет и вытирая лицо платком. — Ни за что и никогда…

— А вы так хотите, чтобы поверили, сударь?

Голос был смутно знаком и совсем не страшен. Мариуш неторопливо обернулся. В двух шагах стоял седой старик в сером сюртуке. Одной рукой странный прохожий держал недлинный шест с обгоревшей паклей на конце, а другой рассеянно и ласково почесывал за ухом химеру. Бронзовая тварь осторожно подставляла голову, прикрыв глаза, расплывалась в жуткой улыбке и едва не мурлыкала. Вторая ожидала своей очереди, уткнувшись мордой в колени старика. Еще две подошли, встав по бокам и ревниво глядя на Мариуша.

— Фонарщик?

— К вашим услугам, тьер Коринза, — слегка поклонился старик.

— А-а-а-а… Э-э-э-э… — начал Мариуш, сбился и замолчал. Посмотрел на старика, ответившего ему лукавым и слегка насмешливым взглядом. На химер, отталкивающих друг друга мордами от фонарщика. Перевел зачем-то взгляд на опустевшие постаменты, ярко освещенные луной. И на фонарщика опять: седого сутуловатого старика в блекло-сером сюртуке, такого неприметного и невзрачного, что не сразу и разглядишь некоторые мелочи. Например, отсутствие тени…

— Тьер Юзеф? — наконец вымолвил Мариуш.

— Просто Юзеф, — улыбнулся старик. — В противоположность слухам, я никогда не был тьером. Происхождение — это еще не все, как вы недавно изволили заметить, мой юный мастер.

Встав, Мариуш низко поклонился, сдернув шляпу и отведя ее на вытянутой руке — как перед старшим по титулу или наставником. Старик снова с достоинством склонил голову, и Мариушу показалось, что его глаза блеснули удовольствием.

— Прекрасная ночь, не так ли? — промолвил он, подхватывая с мостовой деревянный ящик с инструментами.

— Подождите, — жалобно попросил Мариуш. — Прошу вас. У меня столько вопросов!

— Не на все вопросы следует отвечать, — мягко улыбнулся призрак великого архитектора. — Но… на некоторые…

— Почему они мне помогли? — выпалил Мариуш.

Юзеф слегка пожал плечами, вглядываясь куда-то мимо Мариуша, в ночь над рекой и городом.

— Разве вы не считали их живыми, мастер Коринза? Разве не приветствовали изо дня в день, ощущая искру жизни, которой я их нечаянно наделил?

— Я…они мне просто нравились, — признался Мариуш. — Они красивые. И это было забавно.

— Понимаю, — спрятал Юзеф улыбку в седые усы. — Но вежливость, даже из шалости, приятна всем. Вы приглянулись этому городу. А вот с Тадеусом Майсенешем они в свое время взаимно не поладили. Город терпел, разумеется. Камни, стены, мостовые и фонтаны. Они молчали и ждали. У города редко есть выбор. Но он все видит и ничего не забывает. Учтите это, мой юный мастер.

— Я непременно учту, — пообещал Мариуш, чувствуя, как бежит по спине озноб. Четыреста лет… Юзеф жил четыреста лет назад! И до сих пор блуждает призраком по столичным улицам…

— Мэтр Юзеф…

Мариуш замялся, чувствуя себя дураком. Но все же снова заговорил под внимательным взглядом серебристо-серых глаз.

— Мэтр Юзеф, у вас неоконченное дело? Или вас держит что-то иное? Могу я что-нибудь сделать для вас?

— Не думаю…

Старый фонарщик покачал головой, совсем как Мариуш недавно, и его слова прозвучали эхом сказанного некромантом.

— Я остался, потому что любил этот город больше жизни и больше собственной души. Он и стал моей душой, видите ли. Так бывает. Благодарю за предложение, мастер, но я счастлив и не хочу иной судьбы.

— Понимаю, — отозвался Мариуш, глубоко вдыхая предутреннюю свежесть, наполненную запахом ночных фиалок и речной сырости. Похоже, ветер, дующий сейчас на мосту, смешал ароматы чьего-то сада и Кираны. — А что мне теперь делать?

— Вам? — удивился призрак, поправляя на плече ремни ящика. — Продолжать образование, полагаю.

— Я заложил собственную душу за дневники Майсенеша, — горько обронил Мариуш.

— Жалеете?

— Не знаю, — пожал плечами некромант. — Его, конечно, надо было остановить. Но отдавать душу я не хочу.

— Ну и не отдавайте, — неожиданно развеселился призрак. — Кто вас заставляет? Вы еще даже в наследство не вступили!

Он подмигнул ошарашенному Мариушу и продолжил:

— Тьеру Майсенешу будет чрезвычайно затруднительно предъявить на вас права оттуда, где он сейчас…

Бронзовые твари, окружившие Юзефа плотным кольцом, как по команде, облизнулись.

— Что до остальных сторон, то время у вас еще есть. Используйте его с толком, юный мастер. И главное — продолжите образование… А теперь простите, но рассвет уже близко. Время гасить фонари…

Мариуш молча сидел на парапете и смотрел в спину удаляющемуся призраку. Фонарщик, надо же. Выходит в сумерках и уходит в них же… Химеры, окружив создателя, проводили его до границ моста. Две, возвращаясь, прошествовали мимо Мариуша: под бронзовыми шкурами переливались мышцы, толстые лапы бесшумно и мягко ступали по граниту, длинные хвосты волочились по плитам. Одновременно вспрыгнув на пустые пьедесталы, химеры совершенно по-кошачьи потянулись, выгибая спины — и застыли, отливая темной бронзой, как и положено.

Обернувшись, Мариуш посмотрел туда, где из-за острых крыш по небу плыли розовые полосы. Усталость навалилась внезапно, вязкой тяжестью, залившей ноги, плечи, голову… Заныл ушибленный где-то локоть, ему отозвалось колено…Он медленно сполз с парапета, поднял обломок шпаги, когда-то — сто лет назад, не меньше — брошенный в кадавра. Видимо, небесное железо пришлось мостовым стражам не по вкусу. Несколькими шагами дальше подобрал и эфес с частью клинка. Пригодится — можно перековать… Подергал перстень Майсенеша — тот сидел, как влитой. Значит, придется что-то решать с наследством. Прошел по мосту до самого конца, еле передвигая ноги. Сошел на мостовую. Остановился. Перед ним, прямо посреди улицы, сидел кот. Тот самый, безусловно оставшийся на той стороне Кираны. А впрочем — что странного? Уж после всего, случившегося этой ночью…

— Доброго утра, сударь мой кот, — едва ворочая языком, проговорил Мариуш. — Я бы с радостью пригласил вас к мэтру Бельхимеру, отметить победу, но сами видите…

Кот, склонив голову набок, немигающими глазами рассматривал Мариуша. Некромант вздохнул.

— Впрочем, если вас устроит мое скромное жилище, сочту за честь. Там неплохой диван, а в очаге живет настоящая саламандра, так что он никогда не гаснет. И можно договориться с молочницей насчет сливок.

Двинув ухом, кот встал, потянулся, совсем как химера, и, повернувшись, пошел рядом с Мариушем по мостовой, розово-серой от лучей встающего солнца.

Город утренних ворон

История первая. Фото для Наташи

Вот так и делай добрые дела. Наташа опять подышала на замерзшие ладони и попыталась засунуть их в рукава. Ничего не вышло: белая кожа итальянской курточки облегала тело как перчатка и совершенно не хотела тянуться. А еще она промерзла насквозь на холодном весеннем ветру, ничуть не грея. Больничный обеспечен. Либо, что вернее, придется таскаться на работу со слезящимися глазами и красным носом, если Дракону покажется, что при подписании очередного контракта без переводчика никак не обойтись. Тоскливо оглядев пустое шоссе, Наташа распрощалась с мечтой о попутке и решительно зашагала назад.

Всего-то дел! Съездить в дачный поселок, где когда-то жила соседка Марья Антоновна, и забрать пачку старых документов, что спокойно пролежали в старом доме несколько лет, но отчего-то вдруг срочно понадобились. Отказать старухе было стыдно: Наташа постоянно перехватывала у нее до зарплаты. Вот как сейчас, на белоснежную курточку, словно по ней сшитую, но куда дороже, чем можно себе позволить на зарплату переводчика в маленькой турфирме. С работы по случаю предпраздничного дня всех отпустили рано, в начале одиннадцатого, никаких срочных дел не предвиделось. Вполне можно потратить остаток дня на просьбу соседки, а первого мая наслаждаться свободой. И поначалу ведь все шло хорошо. Поселок Лысая Гора оказался предпоследним в длинной череде крохотных дачных угодий. Расписание гарантировало, что можно доехать до места, забрать бумажки и вернуться обратным рейсом того же автобуса. Вернуться, правда, поздно вечером, но тут уж ничего не поделать. При самом неблагоприятном раскладе, если замок окажется тугим или Марья Антоновна напутала с расстоянием от дома до дороги, оставался запас времени в полтора часа. Ну, посидит она в пустом доме немножко, ничего страшного. Да уж, рассчитала…

Лысая Гора встретила ее одной длинной пустынной улицей, идущей от остановки автобуса и упирающейся прямо в пресловутую гору, совершенно ничем не интересную. Ее и горой не стоило называть. Так, холм, покрытый у подножья каким-то чахлым, заросшим низкими кривыми кустами леском, а к макушке действительно лысый: едва-едва пробивалась, несмотря на позднюю весну, изжелта-зеленая травка. Если тут везде почва такая, неудивительно, что дачники сбежали. Дом Марьи Антоновны, небольшой, с заросшим палисадником и покосившимися ставнями, стоял чуть ли не у самой горы. Ближе к подножью оказался только соседний, совершенно заброшенный участок с фанерным домишкой, облезлым, покоробленным, зияющим пустотой окон и двери. Там, прямо от крыльца дома, прекрасно видимый сквозь покосившийся забор между участками, начинался лес. Легко открутив проволоку, привязывающую калитку к забору, Наташа прошла по дорожке, вставила ключ и повернула его в совершенно не тугом, будто недавно смазанном замке.

С порога ее встретил особый, ни на что не похожий запах нежилого деревенского дома. Не то чтобы тут было очень пыльно или пахло плесенью, но затхлость так и витала в воздухе. Дом явно давно не топили и не проветривали, две низкие, выбеленные известью комнаты и старенькая, но очень чистая мебель словно затаились, обиженно присмирели в ожидании хозяйских шагов. Наташе, обычно не отличавшейся особой впечатлительностью, даже стало стыдно, будто она пришла сюда не по просьбе владелицы, а вломилась незваной гостьей. Торопливо пройдя в дальнюю комнату, она открыла несусветно древний буфет и за мутной застекленной дверцей нашла искомое: толстую пачку каких-то квитанций, пожелтевших от времени справок и тетрадных листов, исписанных корявыми полупечатными буквами. Все это было перевязано выцветшей голубоватой ленточкой, которую, судя по древности ситчика, вполне могла носить еще сама Марья Антоновна в детстве. Аккуратно уложив документы в сумочку, Наташа поспешила запереть дверь и едва не бегом вылетела в калитку. Хоть обстановка дома решительно не напоминала место, где может случиться что-то плохое, почему-то здесь ей было не по себе. Может, потому, что заброшенных, покинутых домов в Лысой Горе оказалось куда больше, чем в остальных поселках, мимо которых она проезжала. На дюжину домов с заколоченными ставнями попадался хорошо, если один жилой. Да и самих домиков было — по пальцам пересчитать… Выйдя на трассу, под открытую всем ветрам крышу остановки, Наташа принялась терпеливо ждать автобус. Лишь спустя полчаса ей пришло в голову, что все это время можно было спокойно провести в доме, как она и собиралась сделать с самого начала.

Через час с четвертью, когда автобус так и не показался на горизонте, Наташа заподозрила неладное. К концу второго часа подозрения переросли в твердую уверенность. К счастью, первый жилой дом был от дороги не так уж и далеко, так что Наташа бегом кинулась к нему, рассчитывая, если автобус все-таки подойдет, так же быстро вернуться назад. Минуты две пришлось колотить по жестяной некрашеной калитке, пока здоровенный небритый мужик в спортивных штанах и замызганной футболке, с трудом открыв дверь, не вышел на крыльцо. Поняв, чего хочет незнакомая взволнованная девушка, местный житель обрисовал ей печальную картину. Автобуса, на который рассчитывала Наташа, нет и не будет. Оказывается, расписание примерно неделю назад изменили, теперь ближайший рейс до города лишь завтра днем. Маршрутки тоже не ходят. Нанять здесь в поселке машину? Машин на ходу ни у кого нет, это точно, уж он-то знает, сам вчера искал.

С каждым услышанным словом Наташа чувствовала, что к горлу все сильнее подступают слезы. Перед ней явственно замаячила перспектива провести остаток дня и ночь в холодном нежилом доме, без удобств, без возможности приготовить еду или хоть чашку чаю. Машинально поблагодарив и бредя назад, к трассе, Наташа вытащила телефон, пытаясь прикинуть, во что ей обойдется вызов такси. Сумма выходила совершенно нереальная, но не оставаться же здесь. Телефон оказался последней каплей — сеть не работала. Меньше чем в ста километрах от города! Совсем! Стоя на обочине дороги и слушая вежливый механический голос, Наташа испытала страстное желание грохнуть пластмассовый аппаратик об асфальт и разреветься. Конечно, был шанс поймать попутку, но воображение рисовало картины одна страшней другой: что может случиться с ней, севшей в чью-то машину к совершенно незнакомому человеку. Впрочем, выбора не представилось. За полтора часа у дороги Наташа успела зверски замерзнуть, пообещать себе никогда не выполнять безобидных просьб, раскаяться в этом, снова пообещать — проверять любую, даже самую надежную информацию относительно автобусов, отчаяться и опять уговорить себя не падать духом. И за все это время ни одна машина не проехала ни в ту, ни в другую сторону.

Между тем дело шло к вечеру. Теперь ловить попутку казалось уже не авантюрой, а чистым безумием, она ведь даже не сможет рассмотреть водителя и пассажиров, если они будут. Наташа медленно побрела по грунтовке к дому Марьи Антоновны, рассматривая идею постучать в чей-то дом и попроситься ночевать. Эта мысль тоже не радовала. С ее застенчивостью проситься в чей-то дом, объясняя хозяевам, кто она такая и что тут делает. Ни за что! Уж лучше нетопленое жилье… Холоднее, чем на улице, точно не будет.

Опустив голову и плечи, зябко пряча руки подмышки, Наташа прошла по улице, с тоской отмечая редкие, но такие уютные светящиеся окна. Во всем поселке жилых домов оказалось всего пять. Да что это она! Ну, подумаешь, переночевать в пустом доме. Не съедят же ее там. Еще и спокойнее. Мышей Наташа не боялась, тараканов в чистом холодном жилье быть не может. Железная кровать, как она успела заметить, аккуратно накрыта покрывалом. Даже если нет белья, одну ночь пережить можно… Подняв голову, Наташа вздрогнула.

У забора того самого заброшенного домишки стояла машина. Темно-синий, слегка запыленный, явно дорогой автомобиль. В марках Наташа не разбиралась, но у этого экземпляра были какие-то особенно плавные, стремительные очертания, лак искристо блестел, несмотря на пыль, и вообще весь облик машины не то чтобы кричал о деньгах, скорее спокойно утверждал их несомненное присутствие. У Наташи замерло сердце. Стоя на дорожке, она сделала пару шагов вперед и попыталась рассмотреть, что делается на соседнем участке. Невысокий, чуть выше пояса, забор не скрывал ничего, в отличие от зарослей разросшегося орешника. Послышался мужской голос, ему ответила женщина. Потом заговорили двое мужчин. Нервно вцепившись в сумочку, Наташа решала, что ей делать. Что владельцу такого автомобиля могло понадобиться на запущенном клочке земли с полуразвалившейся конурой. Приехал посмотреть участок? Но почему вечером? А голоса между тем приближались. Наташа отступила в тень калитки и увидела, как высокий широкоплечий мужчина достает из багажника картонную коробку, размером с телевизор, ставит на нее какой-то металлический ящик и несет все это по тропинке. Да это же мангал! Вот теперь все встало на свои места. Просто компания приехала отдохнуть на выходных. Завтра первое мая, затем воскресенье — два свободных дня. Но если так, вряд ли они сегодня поедут домой. Да точно не поедут. Наташа чуть не всхлипнула от разочарования. И еще неизвестно, что это окажется за компания. Где шашлыки, там и выпивка. Сталкиваться с незнакомыми пьяными мужчинами в безлюдном поселке… Отпустив ремень сумочки, она тихонько прошла по дорожке и, стараясь не шуметь, отперла дверь дома.

Щелкнув выключателем, она убедилась, что электричество отключено, так что сидеть ей до утра в темноте. И все-таки, по сравнению с улицей, теперь здесь казалось почти уютно и как-то безопасно. Кинув сумочку на кровать, Наташа подвинула стул ближе к окну и села так, чтобы видеть улицу перед домом и машину, к которой рано или поздно должны были вернуться люди. Вместо этого минут через двадцать по улице, мягко шурша колесами, подъехала еще одна машина, ярко-красная, длинная и низкая, встав рядом с первой. Из машины вылез водитель и, прихватив пару объемных пакетов, прошел в калитку. До Наташи донесся всплеск голосов, а потом все снова стихло. Почти сразу, спустя всего несколько минут, на улице показался огромный джип, с трудом развернувшись в узком тупике, он припарковался у забора, едва не завалив его. Из джипа вывалилась целая компания, человек в восемь, нагруженная коробками, свертками и пакетами. Кто-то, как успела разглядеть Наташа, нес гитару, две высокие худые девушки тащили несколько пятилитровых пластиковых фляг с водой. По крайней мере, бутыли были доверху заполнены прозрачной жидкостью. Наташа облизнула пересохшие губы и пожалела, что не догадалась прихватить в дорогу хоть маленькую бутылочку воды. Может, попросить у этих? Нет, лучше подождать…

Между тем, масштабы пикника на соседнем участке все разрастались. Уже в сумерках мимо дома Марьи Антоновны прогрохотал устрашающих размеров мотоцикл, затем к стоявшим в тупике автомобилям добавился жутко раздолбанный, облезший грязно-голубой запорожец — эту марку Наташа узнала — и, наконец, мимо окон одна за другой проследовали две ничем не примечательные машины спокойных бежевых тонов. Теперь уже Наташа не видела приехавших, потому что машины остановились дальше, чем ей было видно из окна. Но похоже, что у подножия холма собралось народу едва ли не больше, чем во всем остальном поселке. И чем дальше, тем меньше хотелось попадаться на глаза незнакомцам.

С другой стороны, жажда мучила все сильнее. Пусть нет электричества, но что с водой? Прямо возле дома, в паре шагов от крыльца, столбик колонки. Если попробовать качнуть воды, вряд ли кто-то заметит. Ну, а если и заметит, то что с того? Не сидеть же здесь, изнывая от жажды, лишь потому, что соседям Марьи Семеновны вздумалось приехать на выходные. Подбадривая себя, Наташа отыскала на кухне большую эмалированную кружку с оббитым верхом, пыльную, но чистую, как и все здесь, и тихонько выскользнула из дома.

На улице уже почти стемнело. Теперь сквозь ветви орешника был виден костер и темные фигуры, суетящиеся возле него. А еще ясно слышался треск пламени, разговоры и смех. Подувший ветерок принес восхитительный запах шашлыка… Наташа смахнула навернувшуюся от обиды на жизнь слезинку и вцепилась в заржавевшую ручку колонки, пытаясь сообразить, куда же ее тянуть, толкать или крутить. Ручка не желала поддаваться ни в одну сторону.

— Помочь? — раздалось совсем рядом.

Наташа испуганной козочкой прыгнула в сторону от колонки.

— Девушка, ну что вы такая нервная? Разве я страшный?

У самого забора с той стороны стоял высокий парень. Тот, из синей машины, с мангалом. Вблизи он оказался потрясающе симпатичным. Наташа немедленно вспомнила, что с самого утра не подновляла косметику, тушь наверняка размазалась, да и волосы убраны в простой хвост, совершенно не украшающий ее худенькое личико с острым носиком. И вообще, такие красавцы свободными не бывают…

— Вы так с этой железкой маетесь… Давайте помогу?

Не дожидаясь ответа, он картинно — калитка же в двух шагах — перепрыгнул жалобно скрипнувший заборчик, демонстрируя великолепное тело. Темные вьющиеся волосы почти до плеч, синие глаза… Наверняка синие, хоть сейчас толком цвет и не разберешь. И смотрят эти глаза дерзко, но не нагло, греют взглядом, — подумалось Наташе.

— Меня, кстати, Вадим зовут, — сообщил гость и действительно всерьез взялся за колонку. Сначала с ручки посыпалась ржавчина, потом, противно скрипя, железка начала потихоньку качаться из стороны в сторону.

— Наташа…

— Наташа? Какое красивое имя, — просиял новый знакомый, ослепительно улыбаясь. — Мы вам не сильно мешаем, Наташенька?

— Ннет, что вы… Я не хозяйка, я тут вообще случайно…

Язык предательски лепетал что-то невразумительное, больше всего Наташа боялась позорно разреветься, тогда потрясающее виденье у колонки точно сочтет ее дурочкой.

— Да мы, в общем-то, тоже, — сообщил Вадим, борясь с упрямой колонкой. Внезапно что-то хрустнуло, и кусок ручки остался у него в руках.

— Да, дела…

— Ничего страшного, — выпалила Наташа. — Она старая. Тут уже давно не живет никто. Я сама…

Выслушав печальную повесть о документах и автобусе, Вадим пожал плечами.

— Так пойдемте к нам. У нас весело.

Еще минуту назад Наташа с руками и ногами ухватилась бы за это приглашение, сейчас же ей отчего-то стало страшно. Как-то неприятно и остро взглянул на нее красавец Вадим, когда луч света уличного фонаря осветил шагнувшую ближе к калитке Наташу. И тут же лицо его разгладилось, засветилось улыбкой, так что Наташа немедленно обругала себя впечатлительной дурочкой. В мыслях, конечно.

— У вас автобус когда? Утром? Ну вот. Посидите с нами, отдохнете, а утром видно будет, — продолжал уговаривать ее Вадим, вертя в руках отломанную деталь. — Наташенька, да не бойтесь вы. У нас и девушки есть, вполне приличная компания, клянусь Лысой Горой.

Наташа неуверенно улыбнулась шутке. За спиной маячил пустой холодный дом, а пить, да и есть, хотелось все сильнее. Почувствовав слабину, Вадим швырнул в кусты ручку, шагнул к калитке и с поклоном ее распахнул, изображая швейцара.

— Прошу, сударыня! А иначе мне шашлык в горло не полезет. Вы ведь не хотите быть виновной в моей голодной смерти? О, неужели ваша красота не сочетается с добрым сердцем?

Скрепя упомянутое сердце, на котором было до отвращения тяжело, Наташа прошла в калитку, уговаривая себя, что просто посидит немного у костра и уйдет. Ну, попьет водички. Ничего ведь такого в этом нет… На ее плечи легла мягкая тяжесть теплой куртки.

— Ой, а вы?

— Согреетесь — вернете! — отмахнулся тот, раздвигая перед девушкой ветки орешника. — А вот и наша странная, но очень славная компания. Пойдемте, я вас представлю Анжелике, она сегодня за старшую…

Едва преодолев естественный забор ветвей, Наташа поняла, что говоря о странности компании. Вадим ничуть не рисовался. Компания, собравшаяся на маленькой полянке у подножия холма, и впрямь была в высшей степени необычной. Причем, если в каждом из собравшихся по отдельности странностей было немного, то все вместе эти люди представляли совершенно необъяснимое зрелище. Медленно следуя за Вадимом, девушка старалась не быть бесцеремонной, разглядывая сборище, но удавалось это с трудом.

Ярко освещенная огромным костром поляна была заполнена людьми. На маленькой полусгнившей лавочке у самой стены орешника сидели двое: высоченный, устрашающих габаритов лохматый и небритый тип в черной куртке-косухе потягивал пиво из банки, лениво перебрасываясь словами с собеседником непонятного пола. Такая же черная куртка, узкие джинсы, белокурые волосы, зачесанные так, что полностью завесили лицо… Только проходя мимо, Наташа поняла по приятному мужскому голосу, что рядом с байкером сидит отнюдь не девушка. А еще, что разговаривают они по-французски, причем совершенно свободно, разве что у блондина какой-то необычный прононс.

Еще одна пара сидела на бревне чуть дальше. Две девушки, которых Наташа тоже видела из окна. Эти были похожи так, что Наташа бы ничуть не удивилась, окажись они сестрами. Темно-русые прямые волосы, свободно спадающие почти до пояса, бледненькие полупрозрачные личики без малейших следов косметики, не приталенные балахоны, украшенные по вороту и рукавам вышивкой, крупными бусинами и тесьмой. То ли этностиль, то ли хиппи, задержавшиеся во времени… Одна из девушек что-то увлеченно доказывала явно скучающей товарке. Тренированным слухом переводчицы Наташа уловила «загрязнение акватории», «особенности биогеоценоза» и что-то еще совсем уж узкоспециальное… Дальше ей не дал дослушать Вадим, ловко подхвативший под руку. От него вкусно пахло одеколоном, дорогими сигаретами и еще чем-то неуловимым, приятно-теплым, так что по спине забегали мурашки, а к щекам прилила кровь. И не только к щекам, кажется. Наташа только мельком заметила одинокого парня в спортивном костюме, сидящего прямо на земле, уставившись в одну точку; девочку лет десяти, переодевающую большую куклу — возле нее валялся ворох одежек; полулежащего на полосатом то ли ковре, то ли матрасе усатого брюнета, наводящего на мысли о «Тысяче и одной ночи», и удобно устроившуюся рядом с ним рыжую женщину, листающую, невзирая на темноту, толстый журнал…

Еще какие-то люди расположились по другую сторону костра, кто-то поминутно перемещался по поляне, кто-то уходил за деревья и возвращался снова, стоял несильный монотонный шум разговоров, перемежающийся всплесками отдельных реплик и смеха. Но в целом, как заметила Наташа, никто не скандалил, не претендовал стать центром внимания, никто не был откровенно пьян или как-либо еще неадекватен.

— Анжелика, дорогая… У нас гостья.

В первый момент Наташа даже не поняла, к кому он обращается, во второй — поразилась, как можно было не заметить женщину, сидящую у костра. Наверное, все дело в огне: он горел так высоко, что искры взлетали к самым вершинам орешника. Проморгавшись и смахнув пелену слез, она сконфуженно улыбнулась яркой немолодой брюнетке в темном свитерке и длинной цветастой юбке. Впрочем, почему немолодой? Лет тридцать? Или чуть больше? Ей бы, Наташе, такую ровную матовую кожу и шикарные темные локоны. То ли черными глазами, умело и вызывающе подведенными, то ли ярко накрашенными пухлыми губами женщина напоминала цыганку. Не из рыночно-вокзальных, крикливых, дешево и неопрятно одетых попрошаек, а театральную или из фильма. Слишком дорого и ухоженно выглядит. Вот и серьги, длинные, с россыпью острых бликов — уж наверняка не позолоченная бижутерия. Вадим, словно услышав ее мысли про театр, низко поклонился, опять умудрившись выглядеть не смешным, а милым и галантным. Брюнетка глянула недобро, пронзительно — или показалось? Костер бросал блики на все вокруг, слепил.

— Я заметила. Спасибо, дорогой.

Дорогой? Ну, конечно. Дурочка, размечталась. Такие, как он, всегда с кем-то. Больно не было. Только привычная обида, глухая, тянущая. Наташа знала, что не нравится мужчинам. По крайней мере, тем, которые нравятся ей. Пигалица. Блеклая, худющая, остроносая, мышь линялая. Рядом с эффектной черноокой Анжеликой — глянуть не на что. Интересно только, Вадим при этой диве или она при нем? Стоят друг друга.

Усталость навалилась сразу, словно специально дожидалась этого момента. Наташа чуть не упала, запнувшись о торчащий из земли корень. Вот сейчас она поздоровается из вежливости, развернется и уйдет. И ничего страшного. Подумаешь…

— Воды принеси, — по-хозяйски бросила Анжелика притихшему и словно сконфуженному Вадиму. — И одеяло. Не на земле же девушке сидеть.

Сидеть? Зачем? Она вовсе не собирается… Как она оказалась сидящей на толстом сложенном пледе, Наташа даже не поняла. Вадим хлопотал рядом, ловко снимая с ее измученных ног ботинки, кутая ступни в край пледа, а она сидела у ровно гудящего костра, млея от тепла, пила холодную, изумительно вкусную воду из пластикового стакана и думала, как Анжелика догадалась о ее жажде.

— Ну вот, — мягко произнесла женщина. — Легче, правда? Не бойся, милая, никто тебя здесь не обидит. Ты к Марии приехала? Вадим, налей девочке выпить.

Наташа испуганно замотала головой.

— Немножко, — успокоила ее Анжелика. — Ты замерзла, устала, нужно выпить, чтоб не заболеть. Вино домашнее, на травах. Потом поешь — и все будет хорошо.

Темно-красное вино, налитое до краев в обычный граненый стакан, в свете костра казалось совсем черным. Чуть поколебавшись, Наташа представила, как будет ходить в офис простуженной, а на больничный уйти не получится — нужно получить полную зарплату и отдать долг Марье Антоновне — и решительно отпила глоток. Густая, пахнущая медом, травами и, почему-то, ладаном, жидкость оказалась неимоверно вкусной. Теплая волна от второго глотка прошла по телу до кончиков пальцев на руках и ногах, бросилась в щеки и уши.

И с чего ей Анжелика не понравилась? Глупости какие… Наташа весело рассказывала о поручении соседки, отмененном автобусе, холодном неприветливом доме и странном мужике. Анжелика улыбалась, кивала и смотрела на нее, как на давнюю знакомую. Нет, даже как на подругу. И вовсе она не старая, это просто свет неудачно падал, ненамного старше самой Наташи. Потом рядом опять оказался Вадим с тарелкой дымящегося, одуряюще пахнущего мяса и, вручив ее Наташе, снова исчез. Наташа ела, облизывая пальцы, уже без всякого страха запивала вином и думала, как же ей повезло. За спиной шумела странная компания. Оттуда слышался смех, кто-то перебирал гитарные струны, лениво, не всерьез, будто разминаясь.

— А вы? — набралась, наконец, смелости Наташа. — Это ваш дом? Или Вадима? У вас… такие друзья необычные, — смутившись от собственного любопытства, закончила она.

— Мой? Нет-нет, — проговорила Анжелика рассеянно, думая о чем-то другом. — У нас просто традиция такая — каждый год на первое мая собираться вместе и ездить сюда. Здесь когда-то жил мой друг… А тебе нравится Вадим?

Еще минуту назад Наташе казалось, что щеки у нее и так горячие от вина и жара костра. Но теперь они запылали всерьез. Она так яростно замотала головой, что волосы пару раз хлестнули по щекам.

— Очень жаль, — невозмутимо заметила Анжелика. — Потому что ты ему приглянулась. Да успокойся, девочка. Вадим всем нравится, так уж он устроен. Можно подумать, от него убудет. Или от меня, если он еще кого-то осчастливит. Ты как себя чувствуешь?

— Нор…мально, — с трудом выдавила Наташа, не веря ушам.

— Вот и хорошо. Поешь еще, а я пока схожу кое-куда.

Легко поднявшись с толстого коврика, она шагнула куда-то в сторону и мгновенно исчезла, заслоненная пламенем. Наташа, поставив стакан, прижала к пылающим щекам ладони. Стыдно-то как. Вот так вот, запросто? Ну, воды предложить, выпить, поесть — это все понятно. Приличные люди так и поступают с гостями. Но собственного мужчину! А Вадим? Он ей показался таким… милым. А ему, выходит, все равно? Или у них тут все такие, без комплексов? Может, они по этому принципу и…дружат? И сюда ездят, чтобы… А что же тогда она? Неужели от нее ждут… Ойкнув, Наташа попыталась привстать, чтобы немедленно улизнуть, запереться в соседкином доме и до утра носу не показывать. Ноги не держали. Это сколько же выпито? Вроде бы чуть-чуть. Да и про дом они знают. Убежать в поселок? Глупости какие… И с чего она взяла такую ерунду? Подумаешь, Анжелика ляпнула! Может, она ничего такого и не имела в виду…

— Простите, к вам можно?

Уже почти севшая обратно на коврик Наташа снова шарахнулась от незнакомого голоса, уронив тарелку с остатками мяса и пустой стакан.

— Извините. Я не хотел вас испугать.

— Ничего… это я виновата.

Окончательно смутившись и чуть не плача, она смотрела, как появившийся из сумрака незнакомец собирает посуду и усаживается на коврик Анжелики. Высокий, худой, с печальными глазами чуть навыкате и торчащими ушами, человек совершенно не выглядел опасным. Все ее глупые мысли с ним никак не сочетались. Отставив грязную тарелку в сторону, он повертел ее стакан в пальцах, и Наташа не могла не заметить, что руки у него красивые: узкие в меру кисти с ровными длинными пальцами, ее мама такие руки называла музыкальными. На груди, поверх полосатого черно-белого свитера, висел футляр камеры: кожаный, ярко-коричневый, что-то резко напоминающий… Встретившись с незнакомцем взглядом, Наташа окончательно успокоилась. Мужчина смотрел устало и отстраненно грустно. Словно ему было совершенно все равно, кто перед ним: девушка, камень, собака или этот самый стакан.

— Вы, наверное, Анжелику ищете? — тихонько спросила Наташа, почему-то чувствуя себя виноватой. — Она отошла.

— У Анжелики много дел, она же хозяйка, — так же ровно проговорил мужчина, обнимая колени руками и глядя мимо Наташиного плеча куда-то в темноту. — Я просто посижу немного. Там очень шумно.

На поляне и в самом деле вовсю разгоралось веселье. Наташа обернулась. Там, у темной стены леса, уже горели два костра поменьше, и кто-то со звонким визгом прыгал через них. По развевающимся волосам Наташа узнала сестричек-хиппи, как про себя назвала похожих девиц-любительниц этностиля. Балахоны они подобрали высоко, и при прыжке ткань взлетала чуть ли не до пояса. Стоящие полукругом у костра мужчины хлопали в ладоши и подбадривали прыгуний криками. С другого конца поляны донесся взрыв гитарных аккордов. Показалось, что оттуда слышится голос Вадима. Наташа съежилась еще сильнее, закутавшись в оставленную им куртку, и порадовалась, что ей достался тихий и спокойный собеседник. Сидеть здесь в одиночестве было бы, пожалуй, хуже.

— Вы ведь не из наших?

Голос у незнакомца был такой же ровный, спокойный и невыразительный, как и весь облик: от рыжеватых, коротко постриженных волос до тупых носков заметно растоптанных немодных туфель.

— Я? Нет. Я случайно… попала.

— Попали? Ну, если случайно — бывает. А то я уже думал…

Что он думал, Наташа так и не узнала. Из темноты выскользнула Анжелика с бутылкой в одной руке и стаканом в другой. Растрепанная, уже без всякой помады на распухших губах, с блестящими глазами, розовощекая… Свитер она сняла, оставшись в цыганской юбке и черной маечке, крупная грудь нагло торчала над идеально плоским животом и тонкой талией.

— Жан! Вот ты где!

Наклонившись над плечом мужчины, Анжелика чмокнула его в щеку, выпрямилась, колыхнув грудью с выпирающими сосками слишком откровенно, чтоб это могло быть случайностью. А еще говорят, что без белья такая грудь отвисает, — с тоской подумала Наташа. Для нее это проблемой никогда не было. С ее-то первым, еле видным. Названный Жаном, впрочем, как будто ничего и не заметил, все так же таращась в пространство.

— Тебя давно не было видно, — протянула Анжелика, пристраиваясь рядом с мужчиной и наклоняя бутылку над стаканом.

Жан пожал плечами, аккуратно взял вино и отпил.

— Знаешь, Наташенька, — обратилась к ней Анжелика, — Жан — исключительный фотограф. Уникальный. Все фотографы снимают лица, а Жан — суть человека. Сними девочку, Жан.

— Анжелика…

Мужчина поморщился, словно услышал какую-то гадость.

— Я знаю, Жанчик, знаю, — жарко зашептала ему в ухо Анжелика, обнимая рукой за плечи и прижимаясь грудью. — Ты посмотри на нее! Внимательно посмотри. Ей очень нужно, чтобы ты ее сфотографировал.

— Лика…

Он запнулся. Наташа, сидевшая как на иголках, уже открыла рот, чтобы то ли возмутиться бесцеремонностью Анжелики, то ли извиниться перед фотографом. Человек отдыхает. Что он, сейчас ее снимать будет? В темноте? Непонятно как одетую, непричесанную, не накрашенную толком? И если он профессиональный фотограф, кто ему заплатит? Наташа? С чего вообще Анжелика взяла, что ей нужна эта фотография. Она вообще на фотографиях всегда ужасно выходит. Но возмутиться не получилось. Анжелика метнула на нее предостерегающий огненный взгляд, и Наташа позорно поперхнулась, откашливаясь и не слыша, что Анжелика шепчет фотографу. Зато услышала ответ.

— Да не выйдет ничего, Лика, — раздраженно бросил Жан, не глядя на Наташу. — Что мне, жалко? Но это такой крошечный шанс.

— Это ты мне про шанс говоришь? Сегодня и здесь? — как-то кривовато улыбнулась Анжелика, отстраняясь от фотографа. — Не жалко — вот и сделай.

— Тогда общую, — недовольно буркнул Жан, упорно глядя мимо Наташи. — Может, с общей выйдет.

— Ты прелесть, Жанчик! — просияла Анжелика, ловко чмокая его в щеку и вскакивая. Не успела Наташа запротестовать, что ничего не надо, как Анжелика, отвернувшись от них, сунула два пальца в рот и пронзительно, по-разбойничьи свистнула на всю поляну, прорезая гомон. Тут же стало тихо. Неправдоподобно тихо, словно выключили звук в телевизоре, словно, услышав ее свист, каждый остановился на полуслове.

— Эй, народ, а ну все к костру! Жан сделает фото на память.

Кто-то что-то удивленно спросил, кто-то рассмеялся коротко, но оставив дела и разговоры, люди потянулись к костру, выходя из леса, собираясь по всей поляне. Одна из сестричек-хиппи тянула за руку другую, что-то ей втолковывая, парень в спортивном костюме на руках вынес из орешника обнимающую его за шею длинноволосую девушку, вроде бы не виденную Наташей до этого, а впрочем — она видела, как оказалось, не больше половины компании. Подошла странная пара: огромный байкер и его изящный спутник, откинувший челку и оказавшийся нереально красивым, даже эффектнее Вадима. «Но не лучше, — подумала Наташа. — Вадим теплый, обаятельный, а этот как мраморная статуя и наверняка самовлюбленный до предела. Модель, наверное. Вон — волосы какие. И подобрал же себе приятеля. Что у них общего может быть?»

Но это были какие-то обрывочные, спутанные мысли. Наташе казалось, что все эти люди, выныривающие из темноты, смотрят на нее: кто — насмешливо, кто — отчужденно, кто — с веселым интересом, как на забавного зверька. Ну да, она не из их компании, но разве можно так? Дернувшись, она едва не сбросила руку Анжелики, уверенно взявшую ее за плечо, но тут же с другой стороны рядом оказался Вадим, подхватил ее, замурлыкал что-то милое и смешное, успокаивающее — и Наташа сразу расслабилась, очень уж приятно было хоть ненадолго прижаться к горячему мужскому плечу, так вкусно пахнущему, крепкому, надежному… А Анжелика? Анжелика ее руку выпустила и тут же обнаружилась у костра, по коротким указаниям хмурого Жана расставляя людей, указывая, кому рядом с кем встать, а кому — присесть. И тут Наташа, едва стоящая на заплетающихся от вина и усталости ногах, поняла, что ей показалось неправильным в облике Жана. Камера, точнее — футляр.

Точно такой же рыжий, приятно и резко пахнущий кожей футляр был у фотоаппарата ее отца. Как там звался этот агрегат? ФЭД — точно! Вот именно такой. Неужели хваленый фотограф Жан снимает этим доисторическим чудовищем? Или у него в старом футляре современная камера?

Словно услышав ее мысли, Жан обернулся, смерил Наташу равнодушным оценивающим взглядом, откинул кожаную крышку… Нет, конечно — ФЭД! Блеснул объектив… Даже вспышки нет! Как он снимать-то будет ночью? В фотографии Наташа разбиралась слабо, но помнила, что без вспышки отец даже днем в помещении никогда не фотографировал. Может, пленка особая? Или… Да какая разница? Зачем ей эта фотография? Показать девчонкам в офисе? Ну, разве что. И пусть охают, глядя на Вадима. Внутри что-то сладко и стыдно заныло: показалось, что его рука обнимает плечи ну не совсем уж по-дружески. И сразу по спине побежали мурашки, а грудь напряглась, становясь болезненно-твердой… Мечтая, чтоб эти мгновений никогда не кончились, почти уткнувшись горящим лицом в плечо Вадима, Наташа проползла несколько шагов до костра и оказалась рядом с Анжеликой, в самом центре, в первом ряду. Сзади — байкер, возвышающийся над ней на две головы, справа — к ней, чуть подвинув рыжеволосую любительницу журналов, скользнул Вадим, обнял за плечи, ничуть не стесняясь Анжелики, которая вроде даже хмыкнула одобрительно — и ее рука легла поверх Вадимовой, ладонью на другое плечо Наташи.

Сдвинуться теперь стало совершенно невозможно. Да и не к чему вроде, но внутри поднималась непонятная паника, иррациональная, тягучая, слепая. Наташа на мгновение прикрыла глаза: благоухание восточных духов Анжелики мешалось с одеколоном Вадима, а от байкера сзади шел сильный, совсем не противный, но странный запах крупного здорового пса. Куртка у него, что ли, из плохо выделанной кожи? Или собаку держит и любит с ней обниматься? Кто-то что-то говорил, встряхивая ее за плечи, вроде даже с двух сторон, шептал в ухо, обжигая его горячим дыханием, а в просвет между ветвями орешника светила идеально круглая луна-лунища, и плыла горячая волна воздуха от костра, грея ноги, а голова закружилась… И все было странно, неправильно, страшно… Расплывалась перед глазами фигура Жана, прохаживающегося в ожидании, словно кот на мягких лапах: вкрадчиво и хищно, совсем не похоже на его нелепый и несчастный вид до этого. Наташа сглотнула, чувствуя, что вот-вот упадет — и что упасть ей не дадут — теперь ее уже вовсю колотило от страха и непонятного отвращения к происходящему, тянуло внизу живота, бежали ледяные мурашки по спине, кусая позвоночник, а луна смотрела-смотрела-смотрела… И Наташа смотрела на нее, а потом на миг отвела глаза, глянула вперед — и ослепла от вспышки. Зажмурилась — и полетела вниз с американской горки, безмолвно крича внутри от ужаса, выворачиваясь наизнанку — и не шевелясь.

Расходились по поляне люди, разговаривая и смеясь, почти сразу опять зазвенела гитара, а Наташа стояла в оцепенении, зажмурившись, пока сильные, знакомо пахнущие руки не обняли ее и не повели-понесли куда-то.

— Тише, Вадик, тише… Осторожней. Вот сюда…

От Анжелики пахло восточной сказкой, полынью, ладаном — и вином. Укладывая Наташу на какой-то матрас, она придержала ей голову, поднесла к губам стакан.

— Пей, девочка. Пей, милая. Это ничего, ничего страшного. Ты только вспомни потом — и не думай, слышишь? Не надо думать — надо поверить. Просто поверить себе… Спи, милая. Все хорошо…

Голос убаюкивал, гладил, или это руки гладили ее по волосам, распускали туго затянутый хвост, перебирали пряди. Тепло гуляло по телу: от ушей к пальцам ног, — и на рукаве куртки остался запах Вадима — Наташа незаметно прижала рукав к лицу, дыша ворованным ароматом, закрываясь им от всего мира, где кто-то кричал, что мясо вот-вот сгорит, кто-то звонко и заливисто смеялся, а мягкий глубокий голос пел под лениво перебираемые струны про Монмартр и каштаны. И Наташа, проваливаясь в пахнущую Вадимом тьму, теперь понимала, что в этом прононсе странного: он был старым, очень-очень старым, так выговаривали окончания несколько столетий назад, просто она же никогда не слышала этого, только читала транскрипцию на уроках исторической грамматики французского — вот сразу и не поняла. Да и теперь — моментально забыла.

Фото для Наташи. Продолжение истории

Утро оказалось поздним и тяжелым. Наташа с трудом разлепила ресницы и долго смотрела в беленый потолок, не понимая, где находится. Потом память вернулась, но кусками: Марья Антоновна, документы, автобус. Выплывали картины вчерашнего пикника: Вадим, Анжелика, Жан-фотограф. Странная компания. Вино, шашлык — и фотографирование, после которого она заснула. Там заснула, на поляне. А проснулась — здесь. Одетая, только ботинки с нее кто-то заботливо снял, прежде чем уложить и накрыть покрывалом. Нет, ботинки стащил с нее Вадим еще раньше. А фотографировалась она босиком? Память никак не хотела возвращаться полностью, и только Вадим вспоминался ярко и сладко. Наташа понюхала рукав куртки, но запах уже ушел, да и воспоминания блекли, будто это все происходило не с ней. Да и что происходило-то? Посидела в компании, поела, выпила совсем немного, сфотографировалась. Все выглядело так просто и обыденно, что хоть вой от этой обыденности. Поднявшись на дрожащие почему-то ноги, Наташа потянула к себе сумку, повешенную на спинку стула рядом с кроватью. Мобильник почти разрядился, но время еще показывал: через час автобус. Взяв расческу, разодрала спутавшиеся, пахнущие дымом волосы, связала найденной на стуле резинкой. Выглянула в окно. На соседнем участке было тихо. И машин на улице не было — ни одной.

Сунув ноги в ботинки, она выползла на крыльцо, качаясь от непонятной слабости, и едва не споткнулась о пятилитровую флягу воды, оставленную у двери. Надо же, и об этом позаботились. А вот разбудить ее и прихватить с собой в город, никто не подумал. Неужели ночью уезжали? Да все равно…

Было обидно, но как-то глухо, не по-настоящему. Полив себе на руки, Наташа умылась, прополоскала рот и напилась. Отчаянно хотелось в душ, но это уже дома. Смочив остатками воды большой носовой платок, она зашла в дом, быстро разделась и обтерлась платком, словно это могло убрать запах дыма и вина, въевшийся в волосы, кожу, вещи. Проверила — документы лежали в сумке, как и вчера.

Застелив постель, она вышла и закрыла дом, ощутив мимолетное сожаление, словно покидала странное, но хорошее место, запомнившееся чем-то особенным. Завязала калитку все той же проволокой и ушла, не оглядываясь на соседний участок. На улице было непредставимо тихо, несмотря на время, близящееся к полудню. Не лаяли собаки, ни единой души не было видно во дворах: Наташа будто шла по мертвому городу из американского ужастика, только страшно не было ничуть, зато навалилось тяжелое оцепенение, глушащее мысли и чувства. Под его наркозом она дождалась полупустого автобуса, поднялась на высокую грязную ступеньку и села у пыльного окна, чувствуя, что на душе у нее так же точно пыльно и пусто.

Дома все было в порядке. Среди бабулек у подъезда Марьи Антоновны не оказалось, так что Наташа, решив сразу разобраться с поручением, не заходя к себе, позвонила в дверь к соседке. Дождалась шаркающих шагов и щелчка замка, сунула в едва открывшуюся щель документы и, невнятно извинившись, шмыгнула к себе, под непрекращающиеся слова благодарности за спиной. Дома было хорошо. Дома был душ, любимый жасминовый чай и замороженная пицца, плед, телевизор и нетбук, но сначала, конечно же — душ! Разомлев под горячими струями, она три раза промыла волосы шампунем, а потом еще и ополаскивателя не пожалела, до скрипа отмылась миндальным гелем, который до этого казался ей слишком сильно пахнущим, и, нарезав на куски разогретую пиццу, уволокла тарелку с чашкой чая на диван. Наркоз не проходил. Равнодушно глядя в зачем-то включенный телевизор и незаметно съев пиццу, Наташа посмотрела федеральные новости, потом местные, потом какое-то ток-шоу, пытаясь вспомнить, как зовут ведущего. Задремала, проснулась с головной болью и выключила бубнящий телевизор. Праздничная программа оказалась еще хуже будничной, так что вечером Наташа полила цветы, повесила проветриваться тщательно протертую куртку и вышла гулять в старой, не такой красивой, но куда теплее. Побродила по парку, съела хот-дог и вернулась домой.

И все время ей казалось, что она забыла что-то очень-очень важное. Важнее этого, забытого, не было и не могло быть ничего, но что это — Наташа не помнила. Снова и снова перебирая каждый момент того странного вечера, упиваясь тоской при воспоминании о руках, улыбке и глазах Вадима, она пыталась вспомнить — и не могла. То же самое было и на следующий день, когда пришлось сделать уборку и постирать, но большая часть дня все равно осталась свободной. От Марьи Антоновны, заглянувшей с тарелкой горячих пирожков, Наташа чуть ли не шарахнулась: почему-то видеть всегда приветливую соседку было неприятно и тоскливо. Она тоже это заметила, озабоченно поинтересовавшись, не заболела ли Наташенька. Наташа вяло и виновато подтвердила, что — да, заболела, а потом, когда дверь за Марьей Антоновной закрылась, подумала, что не такая уж это и ложь. Голова действительно болит, тело ломит и на душе такие кошки скребут… Похоже, вино Анжелики не помогло — и простуда все-таки не минует.

Вечер последнего выходного она проторчала у телевизора, беспрестанно делая горячий чай и заедая его пирожками с повидлом: аппетит почему-то никуда не делся, или это организм запасался на время болезни? Ночью снились кошмары: вязкие беспорядочные сны с меняющимися картинами, незнакомыми людьми и постоянным ощущением чужого взгляда. Ничего страшного в этом не было, но ни на секунду бесконечной ночи, даже сквозь сон, Наташу не отпускала дикая тоска, от которой хотелось плакать, просыпаясь и снова засыпая, комкая подушку и влажную от пота простыню.

Утром она встала разбитая настолько, что мелькнула мысль позвонить шефу и сходить в поликлинику за больничным — наверняка ведь температура. Да и градусник надо бы купить. И лекарства, наверное… Но курточка, долг, премия. Премию после больничного можно не ждать. И Наташа вытащила себя из постели, беспрестанно зевая как-то накрасилась, натянула высохшую «итальянку» и запрыгнула в маршрутку.

Водитель принял желтую монетку — Наташа всегда готовила деньги заранее и под расчет — прикрыл дверь, и, перед тем, как тронуться, включил радио. Треск, хрип, потом уверенно и чисто пробившаяся волна… Наташа сидела, глядя в окно на знакомые улицы и все сильнее сжимая сумочку: изнутри поднималась ледяная дрожь.

— А ну-ка сделайте мне фото, месье Жан! — пропел хриплый шансонный голос на разухабистый мотивчик. — Ведь я сегодня вист — и два туза в кармане…

Наташа стиснула сумку, подавляя тошноту и гадкий в своей непонятности страх.

— Я мимо них растаю, как в тумане. А ну-ка сделайте мне фото, месье Жан…

Пробормотав что-то, она рванула ручку двери и выскочила, стоило маршрутке притормозить на светофоре у обочины. Захлопнула дверь, не обращая внимания на крик водителя, с бешено бьющимся сердцем перебежала на тротуар.

— А ну-ка сделайте мне фото, месье Жан, — звучало в ушах.

Наташу передернуло. Радуясь, что до работы осталось совсем немного, — ну и что, что в другой маршрутке эту песню уже не услышишь — она рванула по прямой: дворами, проходной территорией городской больницы, углом парка — на другую сторону реки, где в многоэтажке снимала несколько офисов ее фирма. Почти не опоздав — пятнадцать минут не в счет, а шефа еще нет — влетела в офис, где все было так привычно и размеренно-спокойно, что Наташа чуть не расплакалась от облегчения.

— За тобой что, гнались? — поинтересовалась менеджер Нина, наводя у окна окончательный блеск на и без того безупречный маникюр. — Хорошо погуляла, подруга, выглядишь — краше в гроб кладут.

— И тебе здравствуй, — буркнула Наташа, падая в любимое офис-кресло и щелкая кнопкой кофеварки. — Дракон не звонил, во сколько приедет?

— Дракон шведов сегодня в ресторан ведет, — отозвалась Нина, поднимая палец и взирая на результат с видом ювелира, критически оценивающего чужой шедевр. — Так что ни его, ни Костика не будет. Отдыхаем в компании Витюши.

— Хорошо, — выдохнула Наташа, действительно забывшая про бизнес-ланч со шведами, на котором ее услуги не потребуются. — Что, так паршиво выгляжу?

— Обнять и плакать. Классный куртец, где брала?

Зашипела кофеварка, в офисе запахло кофе и конфетами, которые запасливая Нинка вытащила из стола, заглянул на минутку и уволок свою чашку с кофе сисадмин Витюша, провожаемый томным — исключительно ради тренировки — взглядом Нины. Жизнь налаживалась. Только вот тоска никак не отпускала.

— О, а тебе конверт, — сообщила Нина, внаглую разбирающая почту с чашкой кофе в руке, что правилами безусловно запрещалось. — Наталье Ждановой, отправитель… Черт, штамп смазался. Колись, Натусик, кто таинственный отправитель? Граф Монте-Кристо? Или хотя бы французский миллионер? Если американский — посылай на фиг, они все жлобы, а вот француза стоит брать.

Она даже кофе отставила, заглядывая через плечо Наташе, онемевшими пальцами распечатывающей конверт формата А. И восхищенно ахнула, увидев то, от чего Наташа отдернула пальцы, уронив лист на стол, поверх остальной почты. Большая матовая фотография. Черно-белая, хотя нет, не совсем, это просто эффект какой-то… Потому что в центре — цветное пятно. Взметнулись полупрозрачные серебристые языки пламени за спинами стоящих в два ряда людей. Людей?

Взгляд Наташи беспомощно метался по фотографии, избегая центра. Люди со снимка улыбались ей. Вот две сестрички-хиппи: бледные мордашки, длинные балахоны, по плечам струятся волосы. На руке одной, обнимающей вторую, между длинных пальцев перепонки. Вот французы, как обозвала их Наташа: лицо блондина нечеловечески прекрасно ледяной отталкивающей красотой, тьма смотрит из провалов глаз без белков и зрачков, а лицо его спутника расплылось, но сквозь него явно проступает собачья морда. Или волчья…

Красивые, уродливые, искаженно странные, с неправильными овалами безжизненно бледных лиц — смотрели на Наташу ее недавние знакомые. Острые уши, клыки на девичьих личиках, черные крылья за спиной… И обычные вроде бы лица, при взгляде на которые Наташе захотелось прикрыть глаза руками — не то что зажмуриться. Улыбалась девочка с куклой — разложившимся, оголившимся кое-где до костей личиком трупа. Улыбалась рыжеволосая — совсем человек, только рот куда шире нормального и зубы острые…

Онемев, Наташа заставила себя глянуть на середину снимка. Анжелика и Вадим почти не изменились. Такие же красивые, эффектные, обаятельные. Только по Анжелике было видно, что ей далеко за сорок — ухоженные, счастливые, холеные — но сорок лет. А Вадим — Вадим улыбался мертвой, ничего не выражающей кукольной улыбкой — и было совершенно непонятно, как мог этот манекен быть тем Вадимом! А между ними стояла она: смущенная, глупо улыбающаяся и на двадцатую часть не такая прекрасная, как та же Анжелика — но цветная. Лицо Наташи на фотографии играло теплыми красками, волосы, связанные в хвост, были темно-русыми, а не белыми, серыми или черными, а глаза — серыми, но нормальными, человеческими глазами. Потому что она одна из стоящих там была…

— Вот это фотошоп! — с благоговением ахнула Нинка. — Натусь, ты где такого мастера откопала? Вот это готика… Я тоже так хочу! Дай контактик, золотце!

Она не понимала. Глядя на лежащий перед ними лист, Нинка просто не понимала, как не понял бы любой на ее месте. А Наташа знала без тени сомнения, всплывало теперь совершенно ясно в памяти: «Жан — исключительный фотограф. Уникальный. Все фотографы снимают лица, а Жан — суть человека.» И разухабистое, из маршрутки: «А ну-ка сделайте мне фото, месье Жан…» Зачем? Зачем Анжелика так добивалась этой фотографии? Зачем ей снимок Наташиной души?

…человеком. А в Странной компании, отмечающей ночь на первое мая у подножья Лысой горы — людей не было. Наташе представился маленький котенок, случайно попавший в волчье логово. Волки были сыты и благодушны — и глупыш прогулялся между вытянутых лап, пожевал кусочек оставшегося от охоты мяса, главная волчица даже лизнула его в морду шершавым языком — а потом выставила из логова, так и не дав понять, что одного движения огромных клыков хватило бы…

Зачем? Зачем Анжелика заставила ее сфотографироваться? Никто и никогда не поверит, что это не фотомонтаж. Да и она ни с кем не будет… Вот — Нинка увидела, и то плохо! Но как теперь жить, зная, что рядом, среди самых обычных людей, милых и обаятельных — существует такое!

От запоздалого и бессмысленного ужаса ее опять затошнило. Почему-то она никак не могла поверить, что фотография — подделка, монтаж, шутка. Глубоко запрятанная в обычное время, но мудрая часть ее души, выбравшаяся на свободу, кричала, что — правда, все правда!

Чуть не опрокинув чашку, Наташа выскочила из-за стола, как недавно из маршрутки, выбежала из офиса, домчалась до туалета в конце коридора. Склонилась над раковиной. Несколько глотков кофе выплеснулись мерзкой коричневой пеной. Задыхаясь от спазмов в пустом желудке, она вспоминала вино и мясо, которым ее угощали. В голову лезла всякая ерунда. Ну, это уж совсем бред. Не может быть, чтоб мясо…

Всхлипнув, она присела на подоконник, заставила себя отдышаться, прополоскала рот. Хорошо прополоскала, тщательно. Надо попросить у Нинки жвачку, та всегда после курения зажевывает. Ну, было — и все. Что она так распаниковалась? Это просто фотошоп. Приехала веселая компашка, погуляла… А Жан — наверняка прозвище. Точно! Вот в честь этой дурацкой песенки его и могли прозвать — почему нет? Или, может, просто совпадение. Анжелика решила ее разыграть, попросила знакомого… Может, не понравилось, что Вадим начал уделять случайной девице внимание. Да и наверняка не понравилось. А она себе навоображала! Глупости это все.

В офис Наташа вернулась уже успокоенная и готовая если не посмеяться над шуткой, то уж точно не переживать. И первым чувством, когда она увидела Нину, сосредоточенно сканирующую злосчастную фотографию, был не страх, а возмущение. Должен же быть предел бесцеремонности! Что, спросить нельзя было?

— Натусик, я сделаю скан, а? — протараторила Нина, косясь почти виновато. — У меня в группе конкурс готических фото. А это ж бомба! Шедевр! Ну, Натусик…

— Делай, — великодушно согласилась Наташа. — Только ко мне ваши чокнутые пусть потом не лезут.

— Не-не-не, — уверила Нинка, щелкая крышкой сканера. — Как фотографа зовут? По правилам положено…

«Жан — уникальный фотограф…» — прозвучало эхом прошедшего страха. Наташа старательно улыбнулась.

— Жан. А фамилии не знаю. Я случайно в компанию попала…

— Везет же, в такие компании попадать, — пробубнила Нинка, отправляя скан в ноутбук. — Глянь там, в конверте, телефончик не записан? А может, у тебя есть? Натусь…

— Нету, — уже почти с сожалением отозвалась Наташа.

Отхлебнула остывший уже кофе, сморщилась. Сделала новый. Задумчиво глянула на ноутбук. Мистика, да? Вот она сейчас и посмотрит, какая это мистика. Если на фото — снимки душ, то через сканер они должны хоть как-то измениться. А иначе это вообще бред выходит. Вот сейчас Нинка выложит скан в социальную сеть — и миллионы людей ее увидят? Нет, что-то с фото должно быть при оцифровке не то, если там и правда мистика. А если нет, значит, фото как фото. Монтаж!

О том, что в безупречной вроде логике могут быть слабые места, Наташа, воспрянув, постаралась не думать. Взяла чашку кофе. Подхватила, отсоединив, ноут, кинула на него бумажный исходник и, не закрывая, выволокла в коридор, подальше от настырной Нинки, выглянувшей в окно. Не объяснять же, почему она пытается найти разницу там, где ее просто быть не может. А если разница обнаружится? Вот тогда Нинка с вопросами ей тем более не нужна. Тогда и думать будем.

Наташа огляделась. В недлинном коридоре было всего по три офиса на каждой стороне. Те, что напротив, закрыты, раз шефа и заместителя сегодня нет. Справа сидит Витя, колдует над чем-то своим, непонятным. К нему нельзя: как объяснишь, почему ушла из комнаты? Слева — закрытая дверь со складом материалов для рекламного отдела. Там и бумага, и всякие лако-краски, и готовые плакаты и баннеры, ждущие отгрузки. А вот чуть дальше, в тупичке, выходящем на крошечный балкон — курилка. Правда, шеф, боящийся пожара, строго-настрого запретил там курить, но Нинка с Витей бегают. Там удобный широкий подоконник, и окно открывается не на улицу, а во двор, так что можно спокойно пить кофе в перерыв, дыша липовым запахом в тишине. Кофе пить шеф не запрещал…

Дотащив ноут до балкончика, Наташа положила рядом с чашкой кофе фотографию. Посмотрела, чувствуя, как снова тянет и крутит в низу живота спазм страха. Со снимка смотрели черно-белые лица — и одно цветное. С трудом оторвала взгляд, щелкнула по файлу изображения. Замерцал логотип графического редактора, фотография томительно медленно открывалась. Дождавшись, Наташа всмотрелась в цифровой дубликат, затаив дыхание. На экране фотография выглядела не так пугающе. Пропала резкость мельчайших деталей и пугающая глубина, смазались тени. Наташа глубоко вдохнула, от духоты, с самого утра навалившейся на город, по спине уже ползли капельки пота. Вгляделась еще — в себя, не обращая внимания на остальных. Наверное, фотограф так и задумал, чтоб на их фоне она казалась особенно живой и выпуклой, словно выдвигаясь…

Живой… Выдвигаясь… Наташа пискнула, не в силах сдвинуться с места. Ее лицо на снимке поплыло, отделяясь от фона, разрослось на полэкрана, став живым и реальным, исказилось ужасом. Губы шевельнулись, говоря что-то, и в голове четко прозвучало знакомым голосом:

— Беги. Беги скорее! Беги…

Отпрыгнув спиной назад, Наташа выскочила в коридор и рванула, наткнулась на вышедшую Нинку, почти сбила, потянула за собой. Сзади был ужас. Нелепый, невозможный, не дающий рассуждать ужас. Она успела протащить не упирающуюся, но тяжелую подругу несколько шагов, почти до следующей двери, когда за спиной грохнуло — тяжелая раскаленная волна сбила их на пол. Нинка и выскочивший из двери Витя что-то кричали, но оглушенная Наташа их не слышала, и тогда они, подхватив под руки, поволокли ее дальше, к лестнице, а за спиной — увидела оглянувшаяся Наташа — рыже-золотое пламя жрало коридор, уже добравшись до двери их с Нинкой офиса.

Потом они втроем сидели на лавочке во дворе, смотря, как суетятся пожарные. Нина и Витя курили одну сигарету на двоих, передавая ее друг другу. Наташа, съежившись, молчала. Для большинства фирм, снимающих многоэтажку, день был выходным, и офисы пустовали. Только с первого этажа выскочили аптекари и продавцы цветочного магазина. Приехали полицейские, примчался не добравшийся до ресторана шеф. Пыхтя, сопя и напоминая разгневанного дракона, заявил, что с техникой безопасности у него все было в порядке, но когда выяснилось, что во взорвавшемся офисе хранились краски и лаки, сдулся, как воздушный шарик. Витя, за которого взялись первым, разводил руками. Грохнуло, выскочил, увидел лежащих девчонок, потащил вниз. Нинка подтвердила — да, выскочил после взрыва. Когда они с Наташкой бежали по коридору. Зачем бежали? Да вот…

Наташа плохо понимала, о чем ее спрашивают вежливые, но очень настойчивые люди в форме. Да, она выбежала с балкончика перед взрывом. За сколько? Сразу. Секунды за три-четыре. Что она там делала? Сидела с ноутбуком. Нет, не курила. Она вообще не курит — и Витя с Нинкой закивали: не курит, совсем. Нет, больше там никого не было. Почему с ноутбуком там, а не в офисе? Наташа замялась. Объяснять про фотографию не было ни сил, ни желания, да и как? Все остальное выглядело глупо…

— Да почту она смотрела, — рявкнула пришедшая в себя Нинка, подвигаясь ближе и обнимая дрожащую Наташу за плечи. — Роман у нее, тихарилась. Пряталась ото всех. Вот и бегала смотреть почту туда, чтоб я нос не сунула! Что тут непонятного?

Людям в форме было понятно. Уверившись, что Наташа рядом с красками и лаками не курила, они сразу потеряли к ней интерес, заставив расписаться в бумаге, которую она даже читать не стала, зато внимательно прочел шеф. Он был теперь особенно вежлив и внимателен, спросил, как Наташенька себя чувствует и не нужен ли ей врач… Наташа смотрела благодарно и непонимающе, пока Нинка снова не взяла все в свои руки, заявив, что врач пока не нужен, а нужно им с Наташей по домам, и она, так уж и быть, доставит Жданову домой сама.

Засунув Наташу в мгновенно вызванное шефом такси, она и впрямь довезла ее домой, напоила выпрошенной у ахающей Марьи Антоновны валерьянкой, уложила в постель и велела не вылезать, на работу завтра не ходить, ждать ее звонка.

— Дракон нам теперь очень крупно должен, Натусик, — объяснила она, мечтательно улыбаясь. — Если б ты с того балкончика не выскочила и меня не утащила… Может, Витюня бы выбежать успел разве что. Так что, с Дракона компенсация… И с меня магарыч, Натусик. Ты чего выскочила-то, кстати? Ладно, потом. Отдыхай, новорожденная…

Когда за Нинкой захлопнулась дверь, Наташа закуталась в плед и тихонько заплакала, сидя в углу дивана. Осознание приходило медленно-медленно, накатывая запоздалым ужасом. Она была на балкончике, с ноутбуком. А могла бы просто выйти с чашкой кофе, как выходила сто раз до этого, как и собиралась, если б только не фотография. Фотография странной компании, которая спасла ей жизнь. И ей, и Нинке…

Еле слышно поскуливая, она завалилась набок, уткнулась лицом в подушку. Страх перед тем, что на фото, отодвинулся куда-то вдаль, почти исчез, сменившись реальным ужасом: тяжелая лапа взрыва, толкающая в спину, запах гари, рвущиеся вслед языки пламени… Если бы она не выскочила… Если бы не услышала и не поверила! Сразу, не раздумывая над происходящим! «Не думай, слышишь? Не надо думать — надо поверить. Просто поверить себе…» — прозвучало так явно, будто Анжелика стоит рядом и так же, как тогда, гладит ее по голове. Она поверила себе. Нет, своей фотографии. Потому что знакомый голос — оказался ее собственным. Это было глупо — и Наташа хихикнула. Разговаривать с фотографией! Она засмеялась в голос и смеялась долго, пока не начала всхлипывать. А потом уснула. День прошел, а она спала, во сне гуляя по зеленой мягкой траве, покрывающей вершину Лысой горы, и чувствуя, как уходит пропитавшая ее глухая горькая тоска. Вечером она тоже спала, не отзываясь на звонки мобильного, пока всполошившаяся Нинка, примчавшись, не разбудила ее грохотом в дверь, но, увидев еле доползшую до двери Наташу, восхищенно выругалась и умчалась. А Наташа забралась в гнездо из пледа и подушек и опять уснула. Ночью в окно заглянула луна, уже не такая круглая и ядовитая, как два дня назад, но тоже весьма ничего. Она смотрела на спящую Наташу, которая понятия не имела, что под этими лучами что-то бесследно исчезает с ее лица, будто смытое ледяным молоком лунного света. Наташа спала, и ей снилось, что…

В соседнюю квартиру длинно позвонили. Открыв дверь, Марья Антоновна хмыкнула, глядя на стоящую за ней женщину:

— Ну, здравствуй, Анжела.

— Анжелика, — сухо поправила та.

— Как скажешь, милая, — кротко поправила та. — Не сердись на старуху. Сама видишь: дряхлая я, имена путаю…

— Скоро и свое забудешь, — ядовито подхватила Анжелика, проходя в квартиру и, за хозяйкой, на кухню.

Поставив на стол коробку с тортом, опустилась на табурет, с любопытством оглядев самую обычную кухню небогатой пенсионерки.

— Что ж ты с покупным-то, Анжелочка, — покачала головой Марья Антоновна. — Неужто так и не научилась за столько-то лет?

— Сама говорила, что у меня руки не оттуда растут, — буркнула Анжелика, опуская глаза.

— Говорила. Так не подарок-то дорог, а внимание. Хоть бы и кривыми испекла, я бы и горелой корочке из твоих рук порадовалась.

— Хорошо, в следующий раз испеку, — пообещала Анжелика. — А этот забрать, что ли?

— Да куда уж забирать, раз принесла. Сейчас чай пить будем. Чай у меня нынче хорош… С травками… Самое здоровье от них!

Анжелика вздрогнула. Внимательно принюхалась к поданной жидкости, с обреченным видом пригубила.

— Да ты пей, милая, не бойся, — улыбнулась Марья Антоновна, нарезая творожный торт. — Тортика вот съешь. Творожный, мой любимый. Вижу — помнишь. Спасибо, угодила. Пей, говорю. Сроду гостей не травила, да уж поздно начинать.

— Шуточки у тебя, — буркнула Анжелика, отпив и прикрыв глаза от удовольствия. — Зачем девчонку прислала? Да еще в такое время. А если бы Вадим ее первым не увидел да ко мне не привел?

— Так увидел же, — улыбнулась Марья Антоновна. — И привел. Хоть какая-то польза от твоего Вадима случилась, кроме постельной.

— Тебе смешно, а мне забота.

Покатав глоток чая на языке, Анжелика склонила голову набок.

— Багульник, что ли?

— Самая малость, — кивнула Марья Антоновна. — Люблю его. По молодости всерьез баловалась, а сейчас так, в чай по капельке. Что ж у тебя за такая забота с моей девочкой? Ты ведь ей судьбу-то поменяла. Да ловко так, я и не поняла сразу.

— Не поменяла, а выбор дала. Я не ты, не доросла еще знаки смерти стирать. А у нее такой был… на пол-лица. Я даже подумала… — Анжелика запнулась.

— Решила, небось, что я девочку нарочно к вам прислала, раз ей срок вышел? — покачала головой Марья Антоновна. — Хорошо же ты о старухе думаешь.

— Прости дуру, — вздохнула Анжелика. — А зачем тогда? Дара у нее нет, в ученицы не годится. И кровь в ней не твоя. Или попросил кто?

— Некому за нее просить, — грустно улыбнулась Марья Антоновна. — Сирота девочка, одна живет. На личико неказистая, огонька в ней нет, вот и мужика найти не может. А девочка хорошая: уважительная, скромная, живет чисто…

— Пожалела? — недоверчиво спросила Анжелика.

— Пожалела, — кивнула Марья Антоновна. — Да и соседка она неплохая. Неизвестно, кто бы в ее квартирку заселился. Как же ты ей дорожку-то раздвоила, милая? Неужели сама?

— Попросила кое-кого. Он девочке душу ее нарисовал, а душа ей и подсказала в нужный момент.

— Хитро… А если б не услышала?

Анжелика усмехнулась.

— На той картинке вся Лысая Гора была вокруг девчонки. Мертвый бы услышал, как они подсказывают в один голос. Вот не послушаться могла. Это уж ее вина была бы. Ничего, справилась. Знак-то исчез?

— Исчезнет, куда он денется, — равнодушно пожала плечами Марья Антоновна, подливая себе и гостье еще чаю. — Ну, а с меня спрос какой? Я девочку по-соседски попросила…

— По-старушечьи, — подхватила Анжелика. — Как была ты, Мария, хитрой, так и осталась. Все чужими руками любишь жар загребать. Ну, смотри. Мой спрос — мой и ответ. А камешек с горы ты покатила. Девочка твоя и сама выбралась, и подругу вытащила. Той-то срок вышел тоже, да вот с соседкой так не повезло…

— Что ж с того?

— А ничего, — усмехнулась Анжелика. — Будем дальше жить. Благодарю за чай, Мария, ох и вкусный он у тебя.

— На здоровье, милая, — сухо отозвалась Марья Антоновна. — На здоровье.

Дверь за поздней гостьей закрылась. Марья Антоновна вымыла чашки, убрала со стола и вышла на балкон. Луна смотрела равнодушно и светло, умытая чужой смертью, растворенной в лунном свете. Покачав головой, Марья Антоновна скинула халат, на миг оставшись нагишом, и сразу же

… к бледно-желтоватому шару над городом взлетела крупная птица, мягко и упруго хлеща крыльями ночной воздух. Наташа улыбнулась во сне. Птица села к ней на балкон, заглянула в комнату, круглые желтые глаза тревожно всматривались в Наташино лицо. Покрутив головой, птица ухнула — и снялась, улетая вдаль. Сон про Марью Антоновну и Анжелику сменился чем-то веселым и бессмысленным, в этом сне была Нинка, которая трясла Дракона, а из него сыпались премиальные; и Витюня рассказывал Наташе, что при конвертации в графический файл магические свойства фотографий не теряются, а изменяются по экспоненте, и совокупность заключенной силы концентрируется в середине снимка, создавая область наивысшего напряжения…

— Какого снимка, какие магические свойства? — удивлялась Наташа, и Витя улыбался смущенно, продолжая рассказывать, но все, что он рассказывал, Наташа тут же забывала, восторженно глядя ему в красивые — оказывается — глаза и думая, что если снять с него вечную толстовку и оторвать от компьютера… Ночь длилась, и вместе с ней уходили из памяти Наташи Лысая Гора и Странная Компания, старинный французский прононс и собачий запах байкера, улыбка Вадима и вкус вина, поданного Анжеликой. А луна все смотрела, грустно улыбаясь, и где-то далеко большая ночная птица кувыркалась в струях ветра, наслаждаясь полетом, тьмой и одиночеством.

Калейдоскоп жизни

Рассказы в жанре реализма

Слушая Гаврилина…

Когда Витька Парфенов уходил в очередной запой, об этом сразу узнавала вся деревня. Получив «боевые», как именовалась в народе пенсия за службу на Кавказе, Витька первым делом брал в сельпо пол-ящика водки, пакет немудреной закуски и врубал на полную громкость музыкальный центр — единственную дорогую вещь, оставшуюся в родительском доме. Следующая неделя становилась для соседей адом: хриплые голоса, поющие про невинно осужденных страдальцев, сидящих уже пятый срок, не давали спать ни днем ни ночью. Родители Витьки несколько лет назад разбились на машине, в большом пустом доме, пропахшем перегаром, табачным дымом и прочей вонью, Парфенов жил один. На увещевания женщин отмалчивался, мужиков посылал, а близнецам Костиковым, что пришли с требованием выключить чертову бандуру, набил морды и выкинул за калитку, хоть были близнецы на голову выше и в плечах куда шире, к тому же трезвы как стеклышко. Местный участковый, двоюродный брат Витьки по отцу, только пожимал плечами и в очередной раз обещал поговорить с непутевым родственником, а потом снова исчезал из деревни в райцентр, где жил.

На третий день запоя Витька переставал показываться во дворе, на пятый день Пират, огромная кавказская овчарка, никогда не спускаемая с цепи, начинал жалобно выть от жажды и голода, едва не перекрывая вопли из динамиков, и, наконец, ровно на седьмой день этого кошмара качающийся, опухший, дико воняющий Парфенов выползал на крыльцо. Кинув Пирату остатки засохшей еды и налив воды в миску, Витька едва ли не на карачках лез топить баню, где заранее были приготовлены дрова и вода. А вернувшись в дом, открывал, невзирая на погоду, окна и выключал орущий центр ровно на месяц, до следующих «боевых».

В этот раз Витькин запой ненормально затянулся. Шел уже десятый день, а музыка все так же ревела на всю улицу, и оставалось только радоваться, что парфеновский дом стоит в самом ее конце, да еще на отшибе, так что достается нервам всего нескольких семей. Только вот радостью это назвать было трудно…

Пожилая женщина в отглаженном ситцевом халате вздохнула, разливая из фарфорового чайничка, расписанного нежно-розовыми пионами, заварку в такие же хрупкие, словно нарисованные, чашки. Гостья беспокойно поерзала на стуле.

— Сейчас, Леночка, — успокоила ее хозяйка дома. — Ничего у тебя дома не случится. Посиди немножко, чаю попей, а таблетки я сейчас найду. И тебе от головной боли, и Тёме от простуды. Варенье малиновое есть? Могу дать.

— Есть, Анна Артемьевна, и мед есть, спасибо. Мне надолго нельзя, Тёмка уже измучился, вторую ночь толком не спит. Температура туда-сюда прыгает, весь мокрый… Сама с ума схожу. Да еще этот идиот, когда он уже своей водкой захлебнется…

— Не надо, Леночка. Нехорошо так говорить. Я с Витей поговорю, обещаю. Может, он меня послушает.

Лена, уже пригубившая чай, фыркнула, едва не поперхнувшись, от неожиданности.

— Да вы что, Анна Артемьевна! Даже и не думайте… К нему сейчас соваться — все равно что к его Пирату. Загрызет! А трезвому потом хоть кол на голове теши.

— Посмотрим, Лена, посмотрим. Ты пей чай, детка. Чай хороший, Миша из Москвы прислал. Знает, какой я люблю, вот и балует.

Поставив чашку на вышитую льняную скатерть, Анна Артемьевна встала, открыла маленький шкафчик на стене и достала из аптечки несколько упаковок таблеток. Укоризненно покачала головой, глядя, как быстро глотает чай Лена, не притрагиваясь к печенью и конфетам. Положив таблетки в пакетик, кинула туда же пару апельсинов из вазочки на столе, насыпала конфет.

— Тёме привет передай. Пусть поскорее выздоравливает…

Когда за Леной, торопливо допившей чай, закрылась калитка, Анна Артемьевна сполоснула и убрала посуду, вышла из кухни в зал. Здесь было тихо и прохладно, как всегда. Опустившись в кресло возле журнального столика, бывшая учительница музыки привычно, не глядя, щелкнула кнопкой магнитофона, и через мгновение комнату заполнили переливы до последней нотки знакомой музыки. Гаврилин. «Перезвоны»… Бедная Леночка, столько дней слышать этот шансонный ужас. Еще и ребенок больной. Да, с Витей определенно пора поговорить. Она и так слишком долго тянула, надеясь, что мальчик одумается. Хотя какой он уже мальчик? Лоб здоровый… Это для нее они все мальчики-девочки… Но теперь она пообещала Лене, деваться некуда. Анна Артемьевна посмотрела на стену, где в рамках под стеклом поблескивали две фотографии: слева, на черно-белой, выцветшей, немолодой усатый майор, справа — цветной глянец — десантник в лихо заломленном берете.

— Знаю, Пашенька, все знаю… Не сердись, хорошо?

Дослушав композицию до конца, Анна Артемьевна еще несколько минут сидела в кресле, потом решительно встала, выключила музыку и на несколько минут спустилась в подвал. Накинув широкую летнюю куртку с большими карманами, она заперла дом и пошла вниз по улице к окраине деревни.

Большой, когда-то нарядный дом с наглухо закрытыми ставнями сотрясался от немыслимой какофонии. То ли Парфенов разочаровался в шансоне, то ли решил окончательно оглушить себя звуками, но то, что он слушал сейчас, напоминало вопли души, терзаемой в аду под аккомпанемент безумного оркестра. Открыв незапертую калитку, Анна Артемьевна прошла по широкой, давно не метеной дорожке к высокому крыльцу под хриплый лай рвущегося с цепи пса. На мгновение остановившись, покачала головой, увидев две совершенно пустые жестяные миски, и поднялась в дом.

Витя Парфенов, бывший первый школьный красавец и серебряный медалист, обнаружился в зале. Лежа на продавленном диване, невыносимо воняющем мочой, покрасневший и опухший, он спал, открыв рот, из уголка которого текла струйка слюны на серую от грязи наволочку. Вибрирующие колонки музыкального центра стояли едва ли не вплотную к дивану, и странно было, как хозяин дома еще не оглох.

Не пытаясь разобраться в куче кнопок, Анна Артемьевна попросту выдернула шнур из розетки, присела на деревянный стул, тщательно вытерев его платком, и подождала, пока рухнувшая на дом тишина разбудит Парфенова. Через пару минут, как и ожидалось, Витька открыл мутные, налитые кровью глаза и воззрился на гостью.

— Здравствуй, Витя.

Парфенов недоуменно хлопал слипшимися ресницами, не делая даже попытки встать. Одеяло, лежащее поперек, открывало волосатую голую грудь и такие же ноги, на щиколотке виднелась татуировка. Пока Витька сосредотачивался, Анна Артемьевна разглядывала стену позади него со светлыми пятнами на потемневших обоях. В этом доме ей приходилось бывать и раньше, когда люди, чьи фотографии новый хозяин снял со стен, были еще живы.

— А… Артемьевна… Чего надо?

— У тебя, Витя, музыка очень громко играет. И собака воет. Соседей не жалко?

— Да пошли они, — отозвался Витька, почесывая грудь и ища взглядом бутылку. — И это, Артемьевна, шла бы ты от греха…

— Что же ты, Витя, всех посылаешь, — покачала головой Анна Артемьевна. — Ну, да я тебе не нотации читать пришла. Школу ты уже закончил.

— А чего пришла тогда?

Обнаружив искомое, Витька прямо с дивана потянулся за поллитровкой. И замер от тихого щелчка предохранителя. Из рук бывшей классной на него смотрело вороненое, показавшееся огромным, дуло макарова. Пистолет Анна Артемьевна держала совершенно спокойно, без малейшей дрожи. На глазах у Витьки привычным движением передернула затвор и аккуратно прицелилась.

— Убивать тебя, Витя, пришла. Ты уж прости, если сможешь.

— Анартемьевна, вы чего…

Ошалевший Витька, с которого в момент слетела изрядная доля хмеля, даже не усомнился в том, что пистолет не игрушка, а бывшая училка выстрелит, не задумываясь. Чутье, спасавшее во вторую чеченскую, кричало об этом. Из голубых, нисколько не старческих глаз на Парфенова смотрела смерть. Кружившая рядом, когда умирали друзья, посмеявшаяся, когда отец не пустил выпившего сына за руль и сам повез мать в город, десятки раз скользившая мимо, мимо, мимо… А вот тут они сошлись, наконец-то… И Витька потерял дар речи, хватая воздух, будто выброшенная на песок рыба, вжимаясь в спинку дивана, не веря и веря одновременно.

— Что же ты так боишься, Витя, — укоризненно сказала Анна Артемьевна. — Днем раньше, днем позже. Не сейчас, так через несколько месяцев. Или лет. Тебе все равно, а людям столько мучиться? Сам посуди. Родители твои, светлая им память, погибли. Ты вон даже фотографии их снял, в глаза посмотреть боишься. Жены и детей тоже нету. Кто о тебе пожалеет, Витя? Хоть одна живая душа? Все только вздохнут с облегчением. Даже над собакой издеваешься, с цепи не спускаешь. Себя мучишь — ладно, а его-то за что? У Лены Саниной больной ребенок из-за тебя вторую ночь не спит. А ведь вы дружили. Помнишь, как ты всю школьную клумбу ободрал и ей на день рождения принес? А того не сообразил, что гладиолусы тогда в деревне только в школе росли, больше нигде. Ох, и выдрал тебя отец, даром, что ты уже выпускником почти был? Зато как у Лены глаза светились, это же видеть надо было… Помнишь, Витя? И как ты с ней на выпускном вальс танцевал, а я вам на рояле играла. А сейчас? Что ты с собой сделал, Парфенов? Жалко себя, да? Здоровый лоб, не раненый, не искалеченный… Мой Миша без ноги остался, но поступил, университет закончил, людям помогает. А Толя Синьцов в закрытом гробу домой вернулся, мать его так и не увидела, не простилась. Перед ним не стыдно? Тебе, Парфенов, за двоих жить надо, а ты? Пользуешься, что отца рядом нет, выдрать тебя некому…

— Анартемьевна, — прошептал Витька побелевшими губами.

— Я, Витя, уже давно Анна Артемьевна, меня еще твоя мать так назвать успела. Я тебя с первого класса до выпускного учила, а ты меня разве что матом не послал. Работу бросил, живешь на государственное подаяние, да и можно ли это жизнью назвать? Посмотри на себя, Парфенов, этого твои родители для тебя хотели? Об этом они мечтали? Хочешь умереть, так я тебе помогу. Быстрее будет, чем от водки…

— Анна Артемьевна! — заорал Витька. — Не надо, пожалуйста!

Боясь шевельнуться, он вглядывался в беспощадные голубые глаза, льдинками глядящие с сухого, заострившегося лица. И, уловив еле заметное колебание во взгляде, понес, торопясь и захлебываясь.

— Анартемьна, простите! Я все понял, правда! Я больше не буду, честное слово… Пожалуйста! Пожалуйста! Ну пожалуйста…

— Помолчи, Парфенов, — оборвала его бывшая классная, и Витька немедленно заткнулся, вцепившись пальцами в засаленное одеяло, часто-часто моргая…

— Почему я должна тебе верить? Пить бросишь? На работу устроишься? Музыку перестанешь слушать на всю громкость?

Витька быстро закивал, мечтая только о том, чтобы сумасшедшая учителка убралась куда угодно.

— Врешь, — грустно констатировала Анна Артемьевна, и Парфенов с ужасом увидел, как напрягается палец на спусковом крючке.

— Клянусь! — не своим голосом заорал Витька и зажмурился.

Секунда растянулась в бесконечность. Так и не услышав звука выстрела, Парфенов открыл глаза. Анна Артемьевна стояла у двери.

— Смотри, Витя, — спокойно сказала она, поймав взгляд бывшего ученика. — Ты меня знаешь. Сколько лет ты меня знаешь, Витя? Я когда-нибудь нарушала свое слово? Врала когда-нибудь? Не сдержишь клятву — убью. Если ты в этой жизни никому не нужен, то и жить тебе незачем.

Перед тем, как переступить порог, Анна Артемьевна сделала то, отчего Парфенов окончательно перестал понимать происходящее. Нагнувшись, она подобрала с пола остатки копченой курицы, полпалки сервелата и бутылку питьевой воды. А потом вышла, тщательно прикрыв за собой дверь.

Спустившись с крыльца, женщина подошла к глухо зарычавшей овчарке и бросила ей колбасу. Пока страшные челюсти рвали еду, осторожно, не делая лишних движений, развернула пакет с курицей и налила в миску воды, затем подвинула обе миски так, чтобы собака могла их достать, и ушла.

Вернувшись домой, Анна Артемьевна первым делом спустилась в подвал, затем, уже наверху, сняла трубку старенького телефона и набрала номер. Во временную искренность Вити Парфенова она верила, но и то, что алкоголику нельзя доверять, знала прекрасно. Меньше всего сейчас ее бывшему ученику следовало находиться один на один с самим собой и возможностью выпить. А вот получить медицинскую помощь и время подумать, ему было бы в самый раз. Через полчаса, когда приехала скорая, вернувшаяся к дому Парфенова Анна Артемьевна подтвердила врачам свой вызов, описала увиденное и отправилась домой.

Непрошеные, но вполне ожидаемые посетители появились через несколько дней. Участковый, на несколько лет старше Витьки, тоже закончивший местную школу, помнил Анну Артемьевну прекрасно, оттого был смущен, мялся и явно чувствовал себя ужасно глупо. Сопровождающий его сотрудник районного отделения, немолодой и лысоватый, в мятом мундире, тоже не был особенно счастлив от необходимости проверять чьи-то пьяные бредни. Не слушая вежливых отказов, Анна Артемьевна накрыла чай в зале, а не на кухне, как обычно. Принесла поднос с любимыми чашками, чайник, розовеющий пионами, несколько розеток с вареньем и домашнее печенье. Пока участковый заполнял бумаги по принесенному Анной Артемьевной паспорту, второй визитер уточнил, собирается ли гражданка Лыско подавать заявление на гражданина Парфенова.

— Да что вы, молодой человек, — искренне возмутилась Анна Артемьевна. — На Витю? Он же болен, бедный мальчик. Я потому и скорую вызвала, что он был явно не в себе.

— Еще бы, — пробормотал от столика участковый. — Рассказывал, как вы ему пистолетом грозили и убить обещали.

— Конечно, обещала, — кивнула Анна Артемьевна. — Он же к тому времени десятый день пил. Разумеется, я пришла к нему с пистолетом. А могла бы и с автоматом прийти. И пару гранат захватить тоже могла бы, отчего нет?

— Да нам и так все ясно, Анартемьна, — продолжал оправдываться участковый. — Белочка к Витьке пришла, а не вы.

— Так вы были все-таки у Парфенова или нет? — заинтересовался человек из района, с видимым удовольствием прожевав творожное печенье.

— Была, — подтвердила учительница. — Просила его музыку потише сделать, соседям не мешать. И еще собаку покормила. Витя совсем несчастное животное замучил.

— Пирата? — изумился участковый. — Как вы к нему подошли? Витька сам это чудище боится.

— Собаки, Коленька, не глупее людей, — сказала Анна Артемьевна, подливая гостям чаю. — А если не спускать с цепи, любой озвереет, хоть пес, хоть человек. Только псы сами себя на цепь не сажают. Кстати, Коля, как там Витя? Пришел в себя?

— Очнулся придурок, не переживайте. Уже сказал, что это ему по пьяни все привиделось: и вы, и пистолет… Кто бы сомневался. Только нам все равно беготня лишняя да бумаги. Зато поумнел маленько, решил на лечение остаться. Вот тут распишитесь, пожалуйста. Мишке привет. Звонит вам? Вон, Серега, видишь фотку на стене? С Витькой пацан служил, только нашему мозги отбило, а этому нет.

— Непременно передам, — кивнула Анна Артемьевна, вставая вслед за гостями. — И Пирата буду кормить, раз Витя в больнице, пусть не беспокоится…

Закрыв за гостями дверь, женщина вернулась в зал. Рассеянно тронула блестящий бок чайника, провела кончиком пальца по краю вазочки. Виновато взглянула на черно-белую фотографию.

— Прости, Паша. Я помню, что ты говорил. Только для самозащиты, только в крайнем случае. А разве этот случай не крайний? Ведь наш мальчик тоже мог вернуться таким. Если бы ты был здесь, сам поговорил бы с мальчишкой. А тебя давно нет, Пашенька. Миша — хороший сын, но у него своя жизнь. Я одна. Вот, уже сама с собой разговариваю. Музыку слушаю целыми днями. Почти как Витя Парфенов. Только тихо. Помнишь эту музыку, Пашенька? На концерте Гаврилина мы с тобой познакомились. Я тогда страшно удивилась, что курсанту делать в консерватории. А ты рассказывал о любви к классике. И только потом признался, что ходили вы с друзьями знакомиться со студентками. Как ты думаешь, Паша, у меня получилось? Я ведь обещала этому мальчику. Мне бы очень не хотелось, чтобы пришлось сдержать обещание. Лучше бы у меня получилось…

Тихо щелкнула кнопка магнитофона. «Перезвоны». Часть восьмая. «Ти-ри-ри»… Пожилая женщина в привычно наглаженном халате и бархатных тапочках сидела в кресле, грея пальцы о почти остывшую чашку с чаем. Фарфоровый сервиз, одиночество, Гаврилин…

Страдания комиссара Манолеску

После нескольких дней в воде труп выглядел преотвратно. Распухший, иссиня-черный, покрытый слизью и тиной… Течение, прибившее покойника к берегу, перед этим изрядно помурыжило его в каком-то омуте, и теперь на пальце ноги висел отменный крупный рак, совсем такой, как на вывеске корчмы «У Злотинки», только не красный, а пока еще натурального серо-зеленого цвета. Тьфу, пакость. Придет же на ум такое. Хотя, конечно, неизвестно, что жрали те раки, которых подают в корчме.

Костаке Манолеску, комиссар уголовной полиции города Тимишоары, тяжело вздохнул. Вторая неделя знойного пекла, накрывшего город, изрядно извела Костаке, заставляя при жизни чувствовать себя грешником на адской сковороде. Одна радость: преступники, не меньше комиссара умученные жарой, тоже слегка поутихли. Ну, выломает кто-нибудь окно в бакалее или срежет кошелек на рынке — не без этого. А серьезных душегубств не случалось уже с месяц. И вот — на тебе!

— Так, что я тебе скажу, Костаке, — задумчиво сообщил доктор Годяну, деловито ворочая полуотрубленную голову покойника. — Утонул он, как сам видишь, не от того, что раков ловить пошел. Помогли ему. То ли саблей, то ли топориком. Я бы на топорик поставил. Хочешь пари?

— Не хочу, — отозвался комиссар. — Тебе, Марчелу, виднее. Еще что скажешь?

— Скажу, скажу, — пообещал доктор, заглядывая между гниющих губ, трогая пальцы, шею и прочие части тела убитого, тыкая в рану какими-то блестящими инструментами, скобля, разрезая и производя суеты не меньше, чем сотня трудолюбивых муравьев. — Интересный тебе покойничек достался, Костаке. С историей. Из благородных покойничек-то. И, похоже, военный. Мозоли-то на ручках у нас характе-е-ерные, — нараспев проговорил доктор, обращаясь то ли к трупу, то ли к комиссару. — А сами ручки нее-ежные… Были.

— Военный, значит…

Не верить Марчелу Годяну комиссар не мог. И на то, что доктор ошибается хоть в чем-то, что касается его ремесла, не поставил бы и гнутой монетки. Значит — военный. Этого только вот не хватало.

— И убили его не здесь, — закончил Годяну, став неожиданно сухим и деловитым. — Рубанули по голове, притащили голого к реке и притопили, лентяи, даже железяку какую поленились примотать.

— Хорошо, что поленились, — сумрачно ответил комиссар. — Иначе до страшного суда не всплыл бы. Голого-то почему?

— Это уж тебе виднее, — скучающе отозвался доктор, которому в его докторских рамках все уже было ясно, а в дела комиссара он лезть не собирался. — Может, с бабоньки какой сняли перед тем, как порешить. Может, вещички приглянулись. С офицерским-то мундиром много интересных дел натворить можно. Но только в речку он уже хорошо окостеневший попал. Далеко везли… А больше ничего не скажу.

— Господин комиссар! Господин комиссар!

Снизу по течению, спотыкаясь в густой прибрежной траве и придерживая руками ножны от шашки, бежал один из встречавших комиссара жандармов.

— Господин комиссар, — выпалил он, запыхавшись и отдуваясь. — Еще один там. Извольте взглянуть!

— Еще один кто? — безнадежно понадеялся на ошибку Костаке.

— Так покойник еще один. За поворотом. В реке. У берега за корягу зацепился. Извольте!

Комиссар изволил. Путаясь в жестких приречных колючках и проклиная про себя неведомых мерзавцев, что не могли найти для сокрытия трупов места почище, он прошел эту пару сотен шагов, с завистью косясь на длинногого, как аист, Годяну — ишь, как ямины перешагивает! Второй покойник, застрявший в корягах у самого берега, был ненамного сохраннее первого. Разве что голова целее. Зато в грудине оказалась пуля, которую тут же извлек Годяну и, держа пинцетом, принялся разглядывать, как диковинное насекомое, на палящем солнечном свету.

— Что про этого скажешь? — тоскливо поинтересовался комиссар, присаживаясь в тенечке под деревом и прикладывая мокрый платок к вспотевшему лбу.

— Что-что… Мундир видишь? Того же сорта покойничек.

Годяну сиял, как начищенный медный колокольчик на епископском рысаке. Как будто и не жарко ему! Стоял на самом солнцепеке и даже не вспотел, жердь сухопарая…

— Третьего искать будем?

— Какого третьего? — взревел комиссар.

— Ну, не сами же они друг друга положили, — жизнерадостно отозвался доктор. — Неудобно им было бы…

— Неудобно, — тоскливо отозвался Костаке, чувствуя, как вожделенная пенсия за безупречную службу растворяется в тяжелом горячем мареве. — Один другого — еще куда ни шло. Но был и третий, ты прав. Дорога рядом. Спустил концы в воду — в самом прозаическом смысле — и уехал. Ищи теперь ветра в поле. Ну почему! Почему он не мог этого сделать чуть ниже по течению? Почему на моей территории?!

Спустив пар, комиссар в злобной тоске воззрился на тело в изодранном, потемневшем от воды мундире, по которому и полк-то теперь не определишь. Разве что Годяну сотворит над остатками нашивок очередное чудо. Покойник лежал, запрокинув голову, сквозь полопавшиеся темные губы белел оскал зубов, а Костаке казалось, что труп смеется над ним, неудачливым комиссаром, которому всего-то год до выслуги. И тут такое!

— Может, разбойники? — сочувствующе предложил доктор. — Говорят, в городе Желтую розу видели. А где он — там тихо не бывает.

— А-а-а-а, какая разница, — безнадежно махнул рукой комиссар. — Помяни мое слово, Марчелу. Хоть один из этого улова непременно окажется важной шишкой. А то и оба сразу. И хоть землю носом рой, а где мы теперь найдем третьего? Хоть Желтую розу, хоть кого еще.

В город возвращались в тяжелом молчании. Телега с телами, накрытыми дерюгой, дребезжала сзади, и это дребезжанье отзывалось в сердце комиссара похоронным звоном по ускользающей надбавке к пенсии. Марчелу, чувствуя настроение старого приятеля, тоже был тих и сдержан, не отпуская своих обычных шуточек и не предлагая пари по поводу предполагаемых убийц. А вечером, когда комиссар уже дописывал последние строчки отчета, возя по бумаге пером с жидкими и особенно вонючими от духоты чернилами, в дверь его кабинета постучали.

— Комиссар Манолеску?

Вошедший был затянут в мундир жандармерии, сух, официален и вылощен до блеска. Комиссар, после приезда успевший допросить парочку карманников, выслушать истерику немолодой вдовы, ограбленной ухажером, и накричать на извозчика-растяпу, у которого из-под носа свели лошадь, устало поднял голову от бумаг.

— Господин комиссар, извольте представить докладную о мероприятиях, проведенных вами в связи с совершением тягчайшего преступления! И какие приняты меры для скорейшей поимки разбойников.

— С кем имею честь? — ядовито поинтересовался Костаке, с ненавистью глядя на белоснежные перчатки жандарма.

— Лейтенант Лукрециу Попеску. Канцелярия его превосходительства генерал-майора жандармерии…

— Понятно, — оборвал его комиссар. — Насколько мне известно, покойников пока не опознали. Не удостоите ли объяснением, почему этим делом интересуется ваше ведомство?

— Не могу знать, — отчеканил лейтенант, глядя на Костаке совершенно оловянными глазами.

— Тогда и я не могу, — вздохнул комиссар. — Извольте сделать запрос по всей форме, через канцелярию.

— Вы… что себе позволяете? — вытаращил глаза жандарм, теряя изрядную часть лоска.

— Это вы себе позволяете, — с нескрываемым наслаждением сообщил Костаке. — А мы здесь работаем. Душегубов ловим. Воров. Насильников. И времени на ваши игры, простите-с, не имеем.

Надбавка к пенсии за безупречную службу улетала в заоблачные дали, дребезжа мертвецкой повозкой, с которой сегодня сняли и отволокли на ледник два тела. Немел в молчаливой ярости жандарм, парил в окно раскаленный вечер. Костаке было все равно. Дождавшись, пока за чеканящим шаг лейтенантом закроется дверь, он еще раз перечитал отчет по сегодняшнему делу. Ха! Разбойники! Да будь эти двое жертвами разбойников, разве всполошилось бы все это поганое воронье с блескучими кокардами? У него на руках целый город, полный отребья, только и желающего кого-нибудь ограбить или пристукнуть, а эти! Мигом примчались! На улицы бы их! В трущобы — жулье ловить! В политические игры играть изволят господа жандармы, инакомыслящих гонять им важнее, чем Ганзу-кривого, бьющего старушек по голове, чтоб отнять скудные гроши! И эти, инакомыслящие… Да чтоб им всем провалиться с их революцией!

Душной летней ночью в корчме «У Злотинки» пьяный и растрепанный комиссар Костаке Манолеску хлестал мутное пиво, заедая его неизвестного происхождения раками и глубоко наплевав, чем эти раки могли питаться. Сквозь радужную пелену на глазах оглядывал корчму, наметанным взглядом видя, где играют в кости, где тянут кошелек у заснувшего собутыльника, где чистят карманы деревенскому растяпе. Комиссар пил, поминая двадцать пять лет безупречной службы, которые сейчас хотелось потратить совершенно иначе. Например, не защищая эту проклятую власть, а устроив ей грандиозные вилы в раскормленную задницу. И когда за соседний столик пристроился совершеннейше преступного вида тип, от которого так и несло пройденной каторгой, комиссар и ухом не повел. Тип заказал анисовой, но вместо того, чтоб выпить, извлек жуткого вида многоствольный пистолет и начал промывать водкой его внутренности.

— Вот, — пожаловался комиссар горке раковых скорлупок перед собой. — В центре города. В самом центре города! Безусловно уголовная морда готовится к очередному налету — и никого это не волнует. А политических они ловят со всем усердием. Желтая роза! Всю душу выели с этим своим идейным разбойником. Он что, грабит стариков? Или насилует женщин? Лавки взламывает?

Увлекшись, комиссар не видел, что подозрительный тип уже спрятал пистолет и прислушивается к его пламенной речи, чему-то улыбаясь уголками губ.

— Кто и когда слышал, чтоб Желтая роза украл кошелек? Да что мне за дело до Желтой розы, если он не трогает никого, кроме заплывших салом баранов? Им это только на пользу — чуток задуматься и прекратить жрать в три горла! Господи, храни Желтую розу! Пока он жив, хоть кто-то может постоять за румынскую честь…

Таял в трубочном дыму силуэт выходящего из корчмы странного типа. Невольно проводя его взглядом, комиссар подумал, что завтра ему опять сообщат о чьем-то убийстве. Не могут не сообщить, раз по городу гуляют вот такие. И пусть! Завтра он опять будет делать свое дело. Но… как же хочется. Как же иногда хочется, чтоб кто-то понял, оценил, подставил плечо… И если уж ему хочется, то каково загнанному беглецу, на которого охотится вся свора мундирных шавок?

— Господи, храни Желтую розу, — с пьяным упорством повторил комиссар. — А этого типа с многоствольником я все равно поймаю, если начнет размахивать им в моем городе.

Клубника для кошки

Она пришла в марте, вместе с первыми настоящими солнечными лучами, кошачьими концертами и анемичными букетиками первоцветов. Позвонила в дверь, терпеливо дождавшись, пока откроют, замерла на пороге, сверкая наглыми глазищами цвета морской волны. Штормовой волны, серо-зеленой. Высокая, тонкая, золотисто-рыжеватая: от растрепанной мальчишеской стрижки до облупленного носа, усеянного брызгами веснушек. Маечка. Джинсы… Улыбнулась слегка растерянно.

— Здравствуйте, а я из агентства. Можно?

— Проходите, — сказал он, отъезжая на коляске в сторону. Прикрыл за ней дверь, покатил следом.

Она шла бродячей кошкой: настороженно принюхиваясь к воздуху, робко заглядывая в щели дверей.

— Студия прямо по коридору, — негромко подсказал он.

— Ага, спасибо.

— Сколько вам лет?

— Семнадцать.

Обернулась, глянула тревожно.

— У меня разрешение есть, вы не думайте. Родители подписали.

Родители, разрешившие несовершеннолетней дочери работу модели ню? Он поморщился. Впрочем, с ним-то как раз безопасно, в агентстве отнюдь не дураки. Она тихонько толкнула дверь студии, осторожно переступила через порог.

— Ух ты… Красиво.

Студию заливал свет. Он долго мечтал о стеклянной крыше, чтобы солнце падало само: настоящее, живое, — но панельный дом… Пришлось ставить зеркала, сложную систему зеркал: пойманные лучи собирались в фокус или рассеивались — смотря чего он хотел. Эффектно, да. Особенно таким днем, когда в воздухе звенит и дрожит нежное весеннее золото, обливая ее кожу и волосы. Подняв тонкую руку, она полюбовалась игрой света.

— Чаю? — ровно предложил он. — Или будем сразу работать, а чаю потом?

— Не знаю. Как вам удобно.

На него она не смотрела, завороженная игрой отблесков. Молодая любопытная кошка, еще чуть — и стукнет лапой по солнечному зайчику… Он вздохнул.

— Тогда работать. Раздевайтесь.

Поставил уже загрунтованный холст, приготовил краски. Она торопливо разделась за ширмой, вышла уже готовая, в тоненьких плавках. Огляделась. Вопросительно глянула на него.

— На диван ложитесь.

— А как?

— Как удобно.

В кошкиных глазах мелькнуло удивление, к такому она явно не привыкла. Безразлично глядя на ничуть не смущенное лицо, тонкую шею и маленькую высокую грудь с розовыми сосками, он объяснил:

— У меня свой метод. Я пишу естественные позы. Так что ложитесь, как хотите. Можете двигаться.

— А разговаривать?

— Можно. А если надо будет молчать — я скажу.

Просияв, она запрыгнула на диван, подобрала ноги, улеглась набок. Подперла голову рукой, легко уронив другую на точеное бедро.

— А вы мне потом картину покажете?

— Нет.

— Вот и в агентстве так сказали, — расстроено сообщила она. — Ладно, я просто спросила. Рисуйте.

И, как ни странно, замолчала. Минут на пять, рассматривая в это время студию, зеркальные пластины и светильники, трубки холстов и рамы, расставленные вдоль стен. Все работы — лицом к стене. Даже не шевелилась. Потом кошке стало скучно.

— А кем вы работаете?

— Разве не видно?

Краски ложились на холст ярко и точно, он увлекся, и вопрос пришелся некстати. Но раздражение в голосе ее ничуть не смутило.

— Если вы никому картины не показываете, значит, не продаете.

Покосившись из-под полуприкрытых ресниц, легла на спину, согнула ногу в колене, нахально закинув руки за голову. Он сглотнул, прежде чем ответить.

— Я продаю пейзажи, натюрморты.

— И за это платят столько, что можно жить?

Даже голову приподняла от любопытства, ожидая его ответа. Он вздохнул.

— Нет. Еще я работаю диспетчером. По телефону. Для меня — самое то. Еще вопросы есть? Про коляску? Личную жизнь? Планы на будущее? Давайте уж сразу.

— Нет, — буркнула она. — Никаких вопросов. — И с потрясающей последовательностью добавила: — А как вы моделей выбираете? По каталогу?

— По знакомству с директором агентства.

Она замолчала. И в этот раз молчала почти весь сеанс, нежась под лучами солнца, подставляя ему то круглое плечико и бедро, плавно переходящее в идеальную линию ног, то, перевернувшись на живот, гибкую спину и холмики ягодиц. Наверное, представляла себя в солярии или на пляже. А он работал, как давно уже не получалось: в полную силу, яростно, забыв обо всем, даже о времени. Хорошо, что заранее выставил таймер — знал за собой такую беду.

По звонку она поднялась, молча оделась. Поскучневшая, даже словно усталая. Отказалась от чая, тихонько выскользнула за дверь. Он подкатил к окну, посмотрел, как она выходит из подъезда все той же безразлично-уверенной охотничьей походкой, как удаляется спина в зеленом топике с белой надписью и едва касаются асфальта, упруго отталкиваясь, светлые кроссовки. Было тоскливо. От того, что в этот раз сети, наугад заброшенные, принесли настоящую золотую рыбку. И от того, что все начинается снова: горячка ночных бдений у холста, ожидание звонка в дверь, сухость во рту и темнота в глазах, когда последний мазок ляжет на холст — и она уйдет.

На следующий день пошел дождь. Солнечные зайчики попрятались, больше не прыгая по лакированному деревянному полу, мокрые ветки шелестели за окном. Рыжая кошка пришла снова — и была грустна. Нет, она улыбалась, но как-то сухо, из вежливости. Раздевшись, забралась с ногами на диван, легла в стандартной позе, на боку, — и замерла, отрабатывая время. Смотрела куда-то вдаль, сквозь стену за его спиной, потом попросила разрешения включить плеер. Он разрешил. И честно вытерпел минут десять. Потом отстраненный взгляд и проводки на голой груди сделали свое дело: он бросил кисти и поехал ставить чайник.

На кухне она вытащила наушники, с явной неохотой присела на краешек стула, нервно теребя край длинной майки, прикрывающей бедра: джинсы ради экономии времени натягивать не стала. Но чай пила с удовольствием, щурясь, глядя в чашку; брала длинными тонкими пальцами конфеты из коробки, осторожно надкусывала, катая во рту.

— Что ты слушаешь?

Вместо ответа — нажатая кнопка.

«Он был старше ее, она была хороша, в ее маленьком теле гостила душа, они ходили вдвоем, они не ссорились по мелочам…»

Кнопка нажата на полуслове. Хмурый взгляд. Девочка, солнечный зайчик, кошка рыжая…

— Неожиданно. Я думал, сейчас это уже не в моде.

— Мне нравится, — вежливо сообщила она.

— Мне тоже. Хочешь еще чаю?

Нет, она не хотела. Но наушники, вернувшись в студию, убрала, и хрипловатый, из-за дешевенького плеера, голос пел теперь для них двоих. И холодное море в ее глазах потеплело, а напряженные линии спины расслабились, потекли привычной ленивой грацией. И он смог наконец взяться за кисть по-настоящему.

Как и договорились, она стала приходить каждый день. Уже не стесняясь и не заходя за ширму, стягивала майку и джинсы, пинала сброшенные кроссовки. Ложилась и замирала. Он писал, как ошалелый, часа полтора, потом заставлял себя сделать перерыв, иначе усталость не давала выкладываться так, как хотелось. Сначала кошка дичилась. Скромничала. Ходить по студии в одной лишь узенькой полосочке ткани на бедрах ей было в самый раз, а вот взять еще одну конфету — стыдно. Он никак не мог понять, раздражает это или забавляет. Она избегала называть его по имени, обходясь вежливым «вы», заворожено любовалась плавающими чаинками, грела, непременно щурясь, ладони о тонкий фарфор и таскала с тарелки ломтики сыра, выбирая момент, когда он смотрел в другую сторону. Потом они снова шли в студию — и на него накатывало. Когда кошка уходила, он делал гимнастику, выматываясь до зубовного скрежета и холодного пота. Принимал ванну — слава богу, научился без посторонней помощи — и снова писал. Кошка стояла пред глазами — и закрывать их не надо: теплая, настоящая. Готовил что-нибудь на скорую руку или заказывал в кафе, ел, работал — и снова делал гимнастику. Казалось, что с каждым днем тело повинуется все лучше, и он ломал боль, а она ломала его, скручивала, выбивая временами дыхание и злые слезы. Но врач сказал, что так и надо, иначе процесс пойдет дальше. А при усердной работе — может повернуть вспять.

Ложась спать, он думал, что завтра придет кошка. Будет лежать на диване, лениво разглядывая потолок, а потом пить чай и — хорошо-то как — не предложит заварить его сама, чтоб облегчить ему жизнь. Жалости в круглых глазищах он не видел. Никогда. А еще она ни о чем его не спрашивала. Это было неправильно: он привык к любопытству, умел отвечать на вопросы и не стеснялся коляски. Кошке было все равно. И тогда он начал спрашивать сам.

— Ты живешь с родителями?

— Угу. С мамой.

— Учишься?

— Неа. Бросила.

— А где училась?

Короткие ответы, обмолвки… Он выуживал из нее крохи информации, крупинки, постепенно входя в азарт. Приручал ее исподволь, неторопливо. Иногда она рассказывала сама. О ласточках, свивших гнездо на карнизе ее дома. О бродячих собаках, которых они с соседями подкармливали всем двором. О книгах, найденных возле мусорного бака и утянутых домой. Морщилась, вспоминая, возмущенно распахивала глаза. Говорила о том, как сегодня она забыла деньги на маршрутку и пришлось пройти чуть ли не полгорода. И как ее парень скоро уйдет в армию. Да, у нее был парень. Кто-то, оказывается, имел полное право гладить короткие рыже-золотые волосы, класть ладони на ее грудь, прижимать к себе, танцуя. Дарить ей цветы и книги, чтоб не приходилось тащить с помойки.

— А как он относится к твоей работе?

— Нормально. Я же моделью работаю, а не проституткой, — буркнула, разом поскучнев, кошка.

Человеческое имя — Настя — ей совершенно не шло. И про себя он звал ее, как хочется, наслаждаясь этой маленькой тайной властью. Закончив одно полотно, начал другое. И это тоже была власть. Сладкая, упоительная, греховная — словно краски протягивали мириады незримых нитей, привязывающих их друг к другу. Иногда кошка пропускала сеанс, но на следующий день прилетала, еще у порога скидывая кроссовки, оправдывалась и торопливо стягивала майку. Солнце золотило полупрозрачную белую кожу, обласкивало тонкие руки и изящные лодыжки. На кухне, сидя напротив, он дышал запахом волос, кожи — кошка не пользовалась парфюмом — и думал, что убьет того, кто подарит ей духи.

— Ты какой шоколад любишь: черный или белый?

— Никакой. Я клубнику люблю. Со сливками.

Она виновато покосилась на коробку с конфетами, рука, как раз тянувшая очередную шоколадную розочку, замерла над скатертью.

— Тогда ты неплохо справляешься.

— Ага, — сказала она и фыркнула. Они рассмеялись вместе — в первый раз.

А потом, примерно через месяц, издевательски быстро пролетевший, мучительно-сладкий месяц, она пришла взбудораженная, нервная. Зло замотала головой на предложение начать с чая. Рванула пуговицу на джинсах так, что та едва не отлетела.

Он молчал, тщательно и спокойно выписывая мелкие детали, потом негромко поинтересовался.

— Что-то случилось? Дома?

— Нет.

— Поссорилась с Костиком?

— Нет!

Помолчала, пряча глаза. Села на диван, уже не принимая никаких заученных поз, тряхнула рыжими прядками, лезущими в глаза.

— Почему мужчины такие идиоты?

— А конкретный пример можно? — поинтересовался он.

— Я ему сто раз говорила, что пока не поженимся, ничего не будет. А он говорит, что я дура старомодная. И что если он в армию уйдет — я ему обязательно изменю, если он моим первым не станет. А я не хочу — так! Я ждать его буду! Я что, правда, дура?

Насупившись, обхватила колени руками. Смешная, несчастная, обиженно-злая. А Костику хорошо бы по морде — для просветления. Организовать, что ли? Ей же еще восемнадцати нет, девчонке глупенькой, солнышку рыжему. И неужели ей больше не с кем поделиться: с мамой, подругой…

— Не хочешь — и не надо, — ровно посоветовал он. — Ничего с твоим Костиком не случится. Это он дурак, если тебе не верит.

— Он в армию идти не хочет… Говорит, туда только те идут, у кого денег нет, чтобы отмазаться. А если мы поженимся и я забеременею, то его не возьмут.

Точно, по морде. И не раз. Непременно надо озаботиться. Только вот если сказать, за что, он же на кошке оторвется. Такие всегда находят виноватых. Проблема… И он-то ей, что самое поганое, никто. Случайный собеседник. Вот сейчас поймет, что разоткровенничалась, и снова замкнется.

— Глупости. Вот если бы двое детей, тогда — да. И кто вас поженит, если тебе нет восемнадцати?

— Точно?

— Честное слово человека, служившего в армии. И не вздумай своему Костику потакать.

Вид у рыжей кошки был такой, словно ей только что отменили смертный приговор. Глянула на мольберт, на диван, на котором сидела… Потом — на него.

— Я… мне позвонить надо!

Вылетела из квартиры, не завязав шнурки. Он продолжал четко и мягко класть краски. Мазок. Еще мазок. Она вернулась только через час, когда он уже думал, что не придет. Плюхнулась на диван, уставившись в одну точку. Взъерошенная, с дрожащими губами. Он молча положил кисти, выкатился на коляске в коридор и на кухню. Заварил ее любимый чай с бергамотом, насыпал свежего печенья. Подумал, что надо заказать клубники. Это у него аллергия, а ей-то можно.

— Настя! Чай иди пить!

Ответа не было. Ни ответа, ни легких шлепков босых ног по коридору. Он тронул коляску. Распахнул дверь в мастерскую, торопясь. Она стояла перед холстом. Тем, над которым он сейчас работал. Который, второпях, не накрыл, как обычно это делал. Обернулась, глядя непонимающе полными слез глазами.

— Это что?

— Это ты, — ответил он честно.

На холсте разлетелась охапка мокрых полевых цветов. Васильки, ромашки, колокольчики, пижма, гвоздика… Россыпь стеблей, бутонов и цветов в алмазных каплях росы. Буйное, дух перехватывающее великолепие, озаренное и пронизанное ликующим, дурманно-счастливым солнцем.

— Это же цветы, — сказала она ломким голосом обиженного ребенка. — А зачем раздеваться? Зачем вы… просили…

— Настя…

Вскрикнув, она схватила в охапку джинсы и кроссовки, вылетела, как была, в коридор, подальше от него — торопливо натянула одежду, шурша и бормоча что-то. Хлопнула дверью.

Он так и остался сидеть в коляске, до боли вцепившись пальцами в подлокотники. Кошка, кошка… Да, я не рисую портретов. И натурщицы мне нужны только для того, чтобы рядом, когда я пишу, была прекрасная обнаженная женщина: юная или не очень, изысканно-строгая или дерзко-шальная. Моя женщина! Пусть и принадлежащая мне только в те короткие пару часов, за которые заплачено агентству, но она не знает об этом. Я пишу не тела, а души. Ворую ваши улыбки и смех, ленивые позы на диване под солнечными лучами, скрытую грусть в глазах, когда идет дождь. Вон там, у стены, черные бархатные ирисы, утонченные и ядовито-инфернальные. Это Марина. А дальше — море, пропитанное медовым светом — Лика. Краткий роман, о котором вы даже не знаете. Моя страсть, мое краденое счастье, моя боль — и все это я выливаю на полотно, потому что рисовать — единственное, что мне осталось.

Больше она не пришла. В агентстве недоумевали, мобильник не отвечал… Он снова закурил: появилось оправдание постоянному желанию подойти к окну. Почти дописал картину. Первое кошкино полотно — «Солнце в соснах» — уже уехало в Европу, на маленькую, но очень престижную выставку. «Полевым цветам в росе» чего-то не хватало. Двух красавиц-моделей, присланных из агентства, он вежливо выпроводил — скулы сводило от зевоты. Переслушал заново всего Макаревича, сделал ремонт на кухне, понял, что сошел с ума, бросил курить — и подходить к окну. Не курить, кстати, оказалось легче. И бессонницу можно было тоже списать на абстинентный синдром…

Лето уходило зря, сыпалось песком сквозь пальцы, текло сумасшедшим золотом — то ли мимо, то ли сквозь. Где-то в начале эпохи июльской жары в дверь позвонили: единственным протяжным звонком, захлебнувшимся в ночной духоте. Он не спал — и рванулся, даже не посмотрев в глазок.

Она сидела прямо на кафеле площадки, уткнувшись подбородком в колени, обхватив их руками.

— Настя…

— Можно я у вас переночую? Мне… некуда больше. Извините.

Только в коридоре он рассмотрел, что майка у нее порвана и в грязи, мокрые джинсы в травяной зелени, а на скуле расплывается свежий синяк. И глаз она не поднимала, топталась неловко посреди коридора, вот-вот — и рванет обратно в ночь.

В ушах шумело, как тогда, после взрыва, и он испугался, что снова оглох — такая вязкая тишина их обоих накрыла.

— Чай будешь?

— Да-а-а…

Тихонький, еле заметный вздох.

— Тогда умывайся. Я тебе рубашку свою дам, переоденешься. А вещи там брось. Вот с джинсами проблема. Ничего, рубашки у меня длинные…

Кошка, кошка… Если это то, что я думаю — убью. Найду и убью тварь.

Она отмывалась чуть ли не час, вышла из ванной горячая, с взъерошенными мокрыми волосами — и все еще бледная. Выбрала рубашку — теплую, фланелевую. Молча взяла полную чашку чая и забилась в угол, пряча глаза.

— Знаешь, у меня есть отличный врач, — сказал он негромко. — Он приедет прямо сюда и не будет спрашивать лишнего. Нужно?

Она помотала головой.

— Это Костик?

Она молчала — и давить он не стал. Дождался, пока выпьет чай, постелил в гостиной — задержался у двери. Она сидела на самом краешке тахты, понурая, взъерошенная… Хотелось… Он сам не знал, чего хочется. Убить того, кто ее обидел — это само собой. А вот еще?

— Я буду в студии. Захочешь — приходи.

— А можно сейчас?

— Можно все, что захочешь. Бери покрывало.

И вот только там, на диване в студии, ее немного отпустило. Задышала глубже, губы порозовели. Свернувшись клубком в складках огромного покрывала, кошка смотрела, как он кладет мазки на холст, не подозревая, что в одном из зеркал ее отлично видно. Закончив, он подкатил к маленькому шкафчику в углу, достал бутылку коньяка и низкий бокал-снифтер.

— Пить будем по очереди. Смотри, как надо.

Он подержал бокал в ладони, согревая его теплом рук, покрутил, так что темный янтарь омыл стенки, вдохнул аромат — и протянул кошке.

— Грей в ладонях и дыши им. Потом пей.

Она послушно и осторожно втянула воздух из бокала, смешно сморщила нос. Глотнула, стараясь не кривиться — и еще раз, уже увереннее…

— А я думала… — кошка осеклась, глядя, как он встает с коляски и с трудом делает шаг, чтобы присесть рядом.

— Нет, могу, — усмехнулся он. — Вот так вот, два-три шага. Ерунда, бывает хуже.

Он принял горячий от ее ладошек снифтер, сам пригубил. Налил еще.

— Точно ничего рассказать не хочешь? Никто тебя больше не обидит, обещаю.

Вместо ответа она уткнулась ему в плечо, всхлипнула, прижалась под рукой, что сама легла ей на плечи.

— Простите. Я-то дура, думала, это у меня проблемы… Просто… просто…

— Расскажи, — тихо сказал он.

— Я… У меня вчера день рожденья был. Восемнадцать. А сегодня ребята позвали на дачу, купальскую ночь отмечать. Костик сказал, что хватит ломаться. У всех нормальная жизнь, только я, как дура фригидная… Ну, я и согласилась. Весело было. Мы выпили немного, в лес пошли. А потом… потом…

Она всхлипнула опять, громче и отчаянней, он терпеливо ждал.

— Мне не больно было, совсем. И крови не было. Костик сказал, что я шалава. Что врала ему, динамила, а сама… Сама… А я же ни с кем! Никогда!

— Так бывает, — сказал он немеющими от ярости губами. — Редко, но бывает. Гимнастика, велосипед. Упасть можно в детстве неудачно. Даже просто так родиться. Девочка моя бедная…

— Он не поверил, — прошептала она. — Ударил меня, повалил. Сказал, что сейчас ребята придут — и они меня по кругу, за вранье. Я… убежала. Там трасса недалеко. Спасибо, водитель нормальный попался. А дома… нельзя мне домой!

— Нельзя — и не надо, — спокойно сказал он. — Ничего страшного, у меня места хватит.

И вот тут она расплакалась. Горько, как обиженный ребенок, прижимаясь все теснее, втискивая мокрое лицо ему в рубашку, прячась от всего мира. Он гладил ее по голове, ерошил короткие, уже высохшие волосы. Обнимал, нежно лаская кончиками пальцев спину. И когда она подняла лицо, подставляя ему губы, неуверенно касаясь ими — сама! — его губ, сухих и жестких, только горячая волна прокатилась по телу: от горла — к поясу. Он целовал ее, как первый и последний раз, как никого и никогда не думал целовать. Гладил плечи, перебирая мягкую фланель, касался губами век, мокрых ресниц, золотистых тонких бровей и кончика носа. Снова приникал к губам, зацеловывая ее тающую, пьяную — и с ума сходил от безнадежности и непоправимости того, что делает.

— Девочка моя, милая, солнышко…

Отстранившись, кошка глянула на него сумасшедшими круглыми глазами. Облизала губы беспомощно и бесстыдно — и потянула рубашку, забыв про пуговицы. Он перехватил нежные длинные пальчики, зацеловал и их по дороге, расстегнул верхнюю пуговицу. Одну — давая кошке время одуматься, каждый миг ожидая, что нечаянное чудо кончится. Ключицы, шея… Едва заметными касаниями — не сильнее. Она запрокинула голову, подставляя шею под его губы — и вторая пуговица расстегнулась сама.

Маленькая тугая грудь, розовые жемчужины сосков. Он видел их столько раз — и впервые. Ласкал губами, теребил языком, потом, осмелев, чуть прижал зубами. В голову бил горячий и сладкий запах ее тела. Руки — да что же их только две? — сжали талию и стройные бедра, гладя их в разрезах рубашки. Кошкины ладони неуверенно легли ему на плечи, заставив задохнуться. Моя! Хоть на ночь, хоть на час — только моя… Едва не до крови прикусив губу, он оторвался от сладкого нежного чуда ее кожи, от бьющейся тонкой жилочки — глянул в пьяные уже не от коньяка глаза.

— Настя. Настенька…

— Пожалуйста…

Она чуть не плакала — и он замер.

— Пожалуйста… Да… Да…

— Точно? — хватило его еще на дурацкий, но необходимый вопрос. — Можно, девочка?

— Да, — выдохнула она прямо ему в губы.

— Девочка моя, красавица…

Он еще что-то шептал, для нее — а сам пытался не сорваться: от глухой тоски, боли и отчаянья, всплывших на волне горячего бессилия. Но и это было неважно. Мир вокруг кружился, плавился и таял. Краски мешались с запахом миндаля, тонким, еле ощутимым. То ли от ее кожи пахло миндальным чем-то там, то ли память услужливо подсовывала: вот он ступает в проем снятой двери, и все в порядке, только в воздухе что-то непонятное, неправильное — запах миндаля, крик напарника — кулак сжатого до предела ветра бьет его в грудь, отшвыривая… Нет, нет, это не С4 — откуда ей здесь взяться? — это просто миндальное мыло. Кошка, милая моя, солнышко, что же я творю?

Она-то не возражала. Выгибалась, ластилась, подставляя лицо и шею под поцелуи, металась в его руках, то прижимаясь, то отталкивая. И он уговаривал себя, что ей это нужно, что ни за что не сделает больно, не обидит. А пальцы уже знали, что под рубашкой на ней вообще ничего. И что внизу, между откровенно раздвинутых ног, она шелковистая, влажная, пушистая и скользкая — все сразу же — как это пережить, если голову срывает от запаха и нежности ее тела, если под ладонями вздрагивает и напрягается?

Шалея от восторга и страха, он уложил ее на диван, слегка раздвинул бедра и чуть приподнял колени. Прикоснулся нежно и уверенно, готовый отдернуть руки. Погладил, вырисовывая подушечками пальцев круги и спирали. Поднялся выше, к влажной обжигающей тесноте, — кошка постанывала, вцепившись в покрывало, закусив нижнюю губку. И, уверившись, он прижался губами к горячему и гладкому животику, целуя, вылизывая и прикусывая дорожку вниз. Раскрыл пальцами пахнущий горьким миндалем тугой бутон, оперся на локоть… Она глухо ахнула, почувствовав его губы там — и подалась навстречу.

Потом она лежала рядом — обессиленная, растаявшая, обмякшая, — сопела носом ему в плечо так умиротворенно, будто не ее коготочки оставили на этом плече несколько глубоких царапин. Кошка же… Терлась лицом, целовала красные полоски. Разве что не мурлыкала.

— Оставь, заживет, — усмехнулся он.

Тело ныло, голова кружилась. Вспоминалось, как на прямой вопрос доктор помрачнел, опустил глаза. Он все понимает, правда же? Если удастся вернуть чувствительность — это уже будет чудо. И то — работать и работать. А уж половая функция… Но вот она — рядом — довольная и удовлетворенная женщина. Его женщина. Его кошка рыжая, ненаглядная девочка. Под его губами и пальцами она выгибалась, истекая пьяным горьким медом, скуля и захлебываясь волнами удовольствия. Он поднял руку, провел пальцами по ее скуле — и остановил их, наткнувшись на припухлость. Посмотрел на спящую кошку. Распухшие губы, ресницы чуть подрагивают во сне. Морщась, он слез с дивана, едва не упав. Взобрался на коляску, радуясь, что кошка не видит его слабости. Уже трезво и спокойно подумал, что она непременно уйдет, не завтра, так через неделю, месяц, год. Но пока он ей нужен — он будет рядом.

Кошка тихонько посапывала, подложив ладонь под щеку. Он бы не стал ложиться рядом — зачем ее будить, но она, словно почувствовав взгляд, открыла сонные глаза, придвинулась ближе к краю дивана, потянула его руку.

— Спи, — сказал он, губы сами собой тянулись в глупой счастливой улыбке.

— Не хочу спать, есть хочу, — виновато сказала она.

— Тогда пойдем есть. Кстати, там, в холодильнике, клубника. Со сливками.

— Угу… А откуда клубника? Ты что, знал, что я приду?

— Нет, я просто ждал, — сказал он.

Примечания

1

Спиридуши, спириду́ш (рум. spiriduş) — в румынской мифологии существо, выглядящее как человек, только во много раз меньше. Аналог эльфа или гнома. Спиридуши живут в дуплах деревьев, в корнях цветов и трав. Они могут быть как злыми, так и добрыми. Живут большими группами и являются прекрасными мастерами. Считается, что спиридуши знают тайны подземных сокровищ, понимают язык растений и животных. В некоторых сказках они прислуживают колдунам.

Слово спиридуш является уменьшительным от слова румынского spirit, что значит дух.

(обратно)

2

Моро́й (рум. moroi) — разновидность вампира в румынской мифологии. Женщина-морой называется мороайка (рум. moroaică). В некоторых произведениях румынского фольклора морой — это призрак мёртвого человека, покинувший могилу. Часто морой является синонимом других персонажей румынской мифологии (см. стригой, приколич).

(обратно)

Оглавление

  • Колечко
  • Два лика Мецтли
  • Двери
  • Под волчьим солнышком
  • Мелкая
  • Золотой лист
  • Нет, ну никакой ответственности!
  • Свадьба со смертью
  •   Часть первая
  •   Часть вторая
  • Мост четырех ветров
  •   Часть первая
  •   Часть вторая
  • Город утренних ворон
  •   История первая. Фото для Наташи
  •   Фото для Наташи. Продолжение истории
  • Калейдоскоп жизни
  •   Слушая Гаврилина…
  •   Страдания комиссара Манолеску
  •   Клубника для кошки Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Колечко», Дана Арнаутова

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства