«Оттенки русского. Очерки отечественного кино»

543

Описание

Антон Долин — журналист, радиоведущий, кинообозреватель в телепрограмме «Вечерний Ургант» и главный редактор самого авторитетного издания о кинематографе «Искусство кино». В книге «Оттенки русского» самый, пожалуй, востребованный и влиятельный кинокритик страны собрал свои наблюдения за отечественным кино последних лет. Скромно названная «оттенками», перед нами мозаика современной действительности, в которой кинематограф — неотъемлемая часть и отражение всей палитры социальных настроений. Тем, кто осуждает, любит, презирает, не понимает, хочет разобраться, Долин откроет новые краски в черно-белом «Трудно быть богом», расскажет, почему «Нелюбовь» — фильм не про чудовищ, а про нас, почему классик Сергей Соловьев — самый молодой режиссер, а также что и в ком всколыхнула «Матильда».



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Оттенки русского. Очерки отечественного кино (fb2) - Оттенки русского. Очерки отечественного кино 6643K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Антон Владимирович Долин

Антон Долин Оттенки русского Очерки отечественного кино

В книге использованы кадры из фильмов и фото В. Зинченко, А. Кусова, А. Матвеевой, В. Мишукова, Jiri Hanzl.

Издательство благодарит авторов и фотоагентство «Восток-Медиа» за любезно предоставленные фотографии.

Серия «Стоп-кадр»

© Долин А. В.

© Бондаренко А. Л., художественное оформление

© ООО «Издательство „АСТ“»

* * *

Обоснование темы: вместо предисловия

Я долго сопротивлялся самой идее собрать свои статьи в одну книгу (в какой-то степени по такому принципу строится моя «Уловка XXI», но там около половины материала все же специально создавалось для книги и не публиковалось раньше). Как правило, газетный или журнальный текст пишется быстро, «на случай», его интересно читать несколько дней, а после этого он теряет самоценность, превращаясь в исторический документ. А механическое соединение рецензий и интервью разных лет (и написанных для разных изданий) грозит глобальным конфузом.

С другой стороны, иногда автору бывает ужасно обидно, что высказанная им мысль может быть не услышанной вовремя или быстро забытой, а потом запросто присваивается кем-то другим. Или что текст, на который ушел месяц работы (примерно так бывает с текстами для большого журнала, «Искусства кино» или «Сеанса»), тоже прочитывается и забывается моментально. Наконец, ты ведешь диалог и с самим собой, а окружающим это попросту незаметно, поскольку часть этого диалога они могли пропустить. Так и появляется искушение все-таки создать из обрывков, отрезков, фрагментов хотя бы обманчивое подобие единства.

Не таким ли же подобием является любой национальный кинематограф? Мы высматриваем в нем общее, ищем и находим тренды и тенденции. Меж тем в реальности имеем дело с совокупностью амбиций, случайных успехов и заслуженных неудач отдельных людей, каждый из которых несовершенен (как несовершенен и претендующий на обобщения критик). Русское кино новейшего времени — той эпохи, когда оно превратилось из череды совсем уж случайных и бессвязных явлений в индустрию, — заслуживает того, чтобы окинуть его единым, пусть неизбежно поверхностным, взглядом. И, сделав над собой усилие, воздержаться от выводов. Их читатель, он же зритель, без труда сделает самостоятельно.

Строение этой книги крайне просто. В первой части собраны самые, по моему мнению, крупные отечественные кинохудожники современности: Герман, Сокуров, Муратова, Балабанов и Звягинцев. К рецензиям прилагаются интервью — правда, в случае Германа это интервью с Германом-младшим (текст о его фильме присутствует во второй половине книги), записанное после смерти Германа-отца. Нет только разговора с Балабановым. У нас было несколько встреч и интервью, ни одно из них не заслуживает публикации: беседы были отрывочными, ответы Балабанова на все вопросы — односложными и малосодержательными, и в этом, разумеется, лишь моя вина. Сейчас, после смерти режиссера, жалеть об этом поздно и бессмысленно. Собрание текстов разных лет (и разной степени погружения в материал) о его кинематографе — мое скромнейшее приношение Балабанову. Я писал о нем больше, но некоторые рецензии не счел достойными появиться на страницах книги: они заслужили газетное забытье.

Во второй половине собраны, за редким исключением, тексты, написанные очень быстро для ежедневных СМИ (рецензии на «Шапито-шоу» Сергея Лобана и «Как меня зовут» Нигины Сайфуллаевой, а также портрет Сарика Андреасяна создавались для журнала «Искусство кино»). Это действительно общий план — неизбежно поверхностный, но, хочу верить, не всегда ошибочный взгляд на повседневное развитие нашего кино. Я рад тому, что мне удалось в своей журналистской деятельности избегать упрощенного деления на «кино не для всех» и «кино для всех», писать о блокбастерах и фестивальных фильмах с равным вниманием и тщательностью. Здесь я восстановил это деление, но только для удобства читателя: он может убедиться, что я не оказываю предпочтений ни одному виду кинематографа, стараясь в любой его области находить талантливое, интересное и достойное серьезного анализа.

Искушение отредактировать тексты, сделать их глубже и тоньше (или хотя бы лапидарнее) было велико, но я счел такой подход нечестным. За несколькими крошечными исключениями все рецензии и интервью публикуются в своем первозданном виде — такими, какими они увидели свет впервые.

Крупный план

АЛЕКСЕЙ ГЕРМАН

АЛЕКСАНДР СОКУРОВ

КИРА МУРАТОВА

АЛЕКСЕЙ БАЛАБАНОВ

АНДРЕЙ ЗВЯГИНЦЕВ

Алексей Герман Зеркало без героя

«Трудно быть богом»

Так стыдно мне и больно так,

Что призываю смерти мрак.

Кретьен де Труа, «Ланселот, или Рыцарь телеги»

Камера больше не смотрит в мир. Наоборот: они смотрят в камеру. Юродивые, больные, убогие. Стражники, дворяне, простецы. Мужчины и женщины, старики и дети. Всегда смотрели, во всех германовских фильмах с «Проверки на дорогах», но никогда так часто и пристально. Антииллюзорный прием: «это всего лишь кино». И, вместе с тем, нечто большее.

Как не вспомнить, что безымянный шпион с Земли, агент «дон Румата», носит на дремучей планете Арканар обруч с драгоценным камнем, в который вмонтирована камера слежения. Выходит, они заглядывают ему в лицо. Глаза в глаза тому, в ком подозревают бога. Потому и смотрят именно так: с мольбой, насмешкой, любопытством.

Но это внутри системы координат, заданной Стругацкими и Германом. Вне этой системы нет ни камеры, ни Руматы. Арканарцы смотрятся в глаза нам. Мы для них — зеркало. Это мы, а не они, юродивые, больные, убогие уроды, отчего-то решившие, что Средневековье осталось в прошлом. Хватило одного взгляда случайного актера-эпизодника, чтобы понять, как сильно ошибались.

Выходит, не лишне было напомнить: «это всего лишь кино». Иначе было бы невыносимо. Однако прием приемом, а все равно бесконечно трудно — быть зеркалом.

I. Я — царь: взгляд шпиона

Не стоит высокомерно отмахиваться от зрительских жалоб и страданий. Что отталкивает так резко в «Трудно быть богом»? Пишут и кричат наперебой о тоннах грязи и дерьма, нескончаемом гадостном дожде, скверне непреходящей: физиология, от которой не отмахнешься, экскременты и выпущенные кишки в каждом эпизоде. Но это самообман. Вся планета, и Россия — не в последних рядах, запоем смотрит «Игру престолов». В чем главная особенность хитового сериала? Да именно в том, как много там физиологии — пыток и жестоких смертей, нецензурированной эротики и попранной этики. Средневековье, вывернутое наизнанку, где найдется место драконам и принцессам, колдунам и разбойникам, но — не благородным рыцарям: эти не способны протянуть дольше одного сезона. Смотрим, наслаждаемся, узнаем. Что ж так шокирует в истории другого ряженого рыцаря (не будь ряженым, зарубили бы минуте на пятнадцатой)? Ограниченная палитра из сотен оттенков серого? Трехчасовая длительность? Широкий экран?

Конечно, другое. Глубинный радикализм фильма Германа — в концептуальном нарушении священных иерархий кинематографа. В сравнении с этим прегрешением меркнет любая другая содержательная или формальная инновация. Рыцарь, барахтающийся в выгребной яме, горы расчлененных трупов — подумаешь. Но как быть с тем, что на первом плане постоянно летающие птицы, а то и хуже — ослиный член, перегораживающий экран наискосок? Средневековые художники не знали, что такое перспектива, и Герман, подражая им, отказывается от этого знания, будто путая события и персонажей «первого плана» с незначительным «вторым». Камеру заслоняют свешивающиеся с потолка колбасы, какие-то валенки, багры, сушеные запасы: не разглядишь, что где-то в глубине главные (эй, они вообще главные?) герои убивают, умирают, любят, ненавидят, спорят о важнейших вопросах своего (ино)бытия.

Видимость плохая, слышимость того хуже: посторонние звуки лезут в уши, а тут актер вдруг возьмет, да и отвернется от микрофона, или чихнет, кашлянет, рыгнет, полфразы насмарку, в прямом смысле слова. И с сюжетом то же самое. Любовная линия всего в двух сценах, общей сложностью минуты в четыре, это как? Детективные поиски пропавшего человека — и непонятно зачем. География Арканара — поди разбери, где что. А главное, обещанная финальная бойня (ух, развернулись бы продюсеры «Игры престолов»!) вовсе не показана. Безобразие.

Герман обожал рассказывать апокриф о человеке, который дожил до середины жизни, никогда не смотрев кино. А когда ему показали, ничего не понял: не будучи знакомым с условным языком, на который мы реагируем неосознанно, не смог ни проследить за интригой, ни испытать какие-либо эмоции. Очевидно, мечтой Германа было поставить своего зрителя в такое положение. Не из садизма, а чтобы учился мыслить и чувствовать заново. «Хрусталев, машину!» был подступом к решению этой задачи, а «Трудно быть богом» добивается невозможного. Это уже действительно, как и сказано в либретто, другая планета.

Все на ней похожее, а все-таки вывернуто наизнанку. Своими тайными путями кустарь Герман пришел к тому же, чего добился современный сверхзрелищный кинематограф, но с диаметрально противоположным результатом. Вместо dolby stereo — параноидальные звуки Арканара, в которых теряешься, как в не имеющем выхода лабиринте; они окружают тебя со всех сторон, а выбрать из них имеющие смысл, отсеяв шум, не получается. Вместо IMAX, развлекающего потребителя безразмерным экраном, границ которого из зала будто и не видно, — заполненное до последнего уголочка полотнище, на каждом квадратном сантиметре которого происходит что-то свое: хоть жми на «паузу» ежеминутно и разбирайся, как со старинной голландской картиной. Вместо пресловутого 3D — реальный эффект присутствия. Кажется, вот-вот — и коснешься лохмотьев вон того непривлекательного нищего, еще капельку — и сморщишь нос от арканарской вони.

Те полтора десятилетия, которые ушли у Германа на работу над картиной, кинематограф льстил зрителю — только бы не сбежал из кинозала к себе домой, к бесплатному интернету: ты повелитель, хозяин, царь. Герман одним мастерским ударом выбил из-под этого калифа-на-час бутафорский трон. Революция свершилась буднично, стремительно, едва ли заметно — как переворот в «Трудно быть богом». Грузный небритый мужчина в грязноватой одежде, как оказалось, местный король; по праву сильного вырывает глаз провинившемуся подданному, другого пинком отправляет на плаху, а третий, дрожа, надевает ему правую (особая честь!) туфлю, такую же затертую и тусклую, как остальное одеяние. Но в одну прекрасную ночь стража повернет пики против него и выпотрошит тирана, а его сыночку-дегенерату — нет у династии будущего, недолговечны короли, — снесет с плеч бестолковую башку. Вот и вся недолга.

Из князи в грязи, причем буквально: за что же зрителю такого режиссера любить? Публика привычно обижается на Германа, что не уважает и не любит «простого зрителя», узурпируя царские права Автора: я те покажу, где раки зимуют, а ты сиди и смотри! Так ли? Присмотревшись, понимаешь нечто невероятное: этот тип диктатуры Герману так же противен, как сибаритская тирания Зрителя. Потому он и передоверяет роль всевидящего ока Румате — шпиону, трикстеру, снимающему на тайную камеру окружающую его реальность. А тому бы выжить самому; не до высоколобых рассуждений о судьбах рода человеческого.

Нет, в «Трудно быть богом» есть послание, предположительно с большой буквы: оно в заголовке. Ну и еще в фразе о Черных, приходящих за Серыми. Но это наследие прародителей этого мира — Аркадия и Бориса Стругацких; люди Полдня, герои ушедших на дно 60-х, верившие в светлое коммунистическое будущее. Когда Румата выходит из грязного, тесного коридора королевского дворца (знаете, что отличает его от таверны? специальный порожек на входе, для очистки дерьма с сапог, — больше ничего), на стене он замечает остаток полустертой фрески. На ней — мужчина и женщина. Это единственные секунды безусловной гармонии за весь фильм: раритет, атавизм, парадокс. Таковы же истины из книги полувековой давности, давно превратившиеся в трюизмы. Окончательно воплотившись в тусклой реальности и перестав быть предупреждением, они потеряли силу и смысл.

В фильме Германа тесно. Там нет пространства и времени для рефлексии: включить Баха, вглядеться в пейзаж, задуматься о вечном. Он — сплошное «здесь и сейчас», документальная мясорубка непрекращающегося бытового безумия. Этот мир захламлен донельзя, в нем свобода — не метафизическое понятие, а физиологическая потребность, которую никак и никому не удовлетворить. «Трудно быть богом» — не фильм «великих идей». Его создатель не возносится к небесам, чтобы вынести вердикт оттуда; напротив, спускается в грязь, ниже, еще ниже, пока не начинает захлебываться (а мы с ним вместе). Это рвотное, начисто избавляющее пациента от родовой травмы и пожизненного диагноза русской глубокомысленности.

По-настоящему начавшись «Андреем Рублевым» (один из любимых фильмов Германа), отечественный авторский кинематограф завершается «Трудно быть богом». Иконописец-духовидец со временем окажется ногами кверху в одном зловонном нужнике с остальными книгочеями, утопленными по высочайшему повелению. Впрочем, и у Тарковского государевы люди выкалывали умникам глаза, а другим в глотку лили расплавленный свинец: не так уж многое изменилось. Разве что с зеркалом теперь всё иначе. Тарковский смотрелся в свое — будь то одинокое альтер эго Солоницына-Рублева или целая вселенная автобиографического «Зеркала», — а Герман, щедро разбросавший автопортреты по всем предыдущим своим фильмам (самые яркие в «Лапшине» и «Хрусталеве»), вдруг самоустранился, исчез, растворился. Арканар — мир без зеркал, где вода всегда черна и мутна, а медь, даже начищенная, с трудом хоть что-то отражает. Завет Ролана Барта режиссер понял буквально: он ушел из своего фильма до его завершения. «Трудно быть богом» — смерть автора в действии. Это зеркало без героя — но со зрителями, каждый из которых с отвращением и ужасом узнает в макабрических экранных образах свое точное подобие.

В королевстве кривых зеркал неуютно, как в брошенной персоналом комнате смеха: что ни отражение, то чудовище, что ни чудовище, то ты сам. Доведя до (а)логического предела «гротескный реализм» из книги Бахтина о Средневековье, Герман пригласил публику на карнавал. Смех там не затихает, но это смех ритуальный, лишенный подлинной радости, а потому пугающий. И король на карнавале, как известно, избирается лишь временно — на сутки или около того, а выбирают на его роль какого-нибудь квазимодо. Закон ярмарочного веселья, предписывающий равенство всем участникам. Каждый из которых, согласившийся играть по правилам Германа, отныне — без царя в голове.

II. Я — раб: телега рыцаря

Выходит, сверхзадача и сверхтема — не что иное, как свобода. Явление, почти незнакомое Средневековью, такое же чужое и странное, как Румата с его благородным профилем, умными глазами, блестящими доспехами и непристойно-белоснежной рубахой — на зловонной земле Арканара.

Лейтмотивом через фильм проходят попытки героя разобраться с устройством — нет, не тоталитарного государства, а собственного дома. Рабы носят унизительные колодки и никак их не снимут. Даже с собственной женщиной никак в постель не ляжешь, пояс верности (та же колодка, только металлическая) мешает. К финалу до Руматы доходит: рабы не желают расставаться с колодками. Им так комфортнее.

Угнетенные, которым дороги даже не столько угнетатели, сколько угнетение как состояние покоя и уверенности в завтрашнем дне, — классическое российское явление. Другой рыцарь из мира, подозрительно смахивающего на современный, Ланцелот из «Дракона» Евгения Шварца, сталкивался с той же проблемой: не в драконе, оказывается, была беда, а в тех маленьких дракончиках, которые в каждой голове. В период простоя, когда «Мой друг Иван Лапшин» лег на полку, Герман собирался ставить в Москве на сцене именно эту пьесу — но вмешательство тогдашнего Дракона Андропова все-таки позволило выпустить фильм, и проект не состоялся. Или, можно сказать, состоялся через тридцать лет, в «Трудно быть богом». Неудивительно: с этим фильмом, задуманным еще в 1968-м, до дебютной «Проверки на дорогах», Герман прожил буквально всю профессиональную жизнь.

Возможно, поэтому россиянам, знающим о бесконечной и мучительной предыстории, так трудно увидеть в «Трудно быть богом» то, чем этот фильм, безусловно, является и что сразу заметили европейцы на мировой премьере в Риме: это политическая картина. Трактовки могут быть сколь угодно вольными, даже если ограничиваться только национальным контекстом. Например, старый король-самодур — Ельцин, приходящий на его место интриган дон Рэба — Путин, а сопровождающий его на пути к власти Черный Орден — КГБ/ФСБ. Или иначе: Румата и есть Путин, который надеялся переделать человечество подобру-поздорову, а потом отчаялся и пошел рубить всех, кто попал под руку. Съемки, между прочим, шли во время второй чеченской войны. Снимали в Чехии — той самой, куда в 1968-м вошли советские танки, поставив крест (тогда казалось, что окончательный) на проекте советской экранизации «Трудно быть богом», над которым молодой Герман и братья Стругацкие работали в те годы. Тогда смычка сюжета книги и фильма с реальностью казалась не менее шокирующей: Черный Орден — брежневские интервенты.

А можно отрешиться от конкретных аналогий, обойдясь всего одним сравнением: Арканар = Россия. Взять хоть тему с преследованием книгочеев и умников. Вроде сценарий писался задолго до увольнения Андрея Ерофеева из Третьяковской галереи за крамольную выставку или дела Pussy Riot, в каждом из которых представители верхушки РПЦ принимали непосредственное участие, — а в фильме как на ладони. Петр Павленский — человек с лицом будто бы из массовки германовского фильма — приколотил свою мошонку гвоздем к брусчатке Красной площади ровно за сутки до мировой премьеры «Трудно быть богом»: вот вам и генитальная тематика, на которую так сетуют пуристы из числа зрителей картины. Но умниками и юродивыми-мучениками «оппозиция» не ограничена. Любители лобовых метафор порадуются явлению в кульминационной сцене местного Пугачева — главаря болотных (именно так!) бандформирований Араты Горбатого. Легендарный мятежник окажется не только отталкивающим одноглазым монстром в струпьях и язвах, чья слава зиждется на том, что никто его не видел, но и моральным уродом, уговаривающим Румату помочь ему забраться на трон и расправиться с нынешней правящей элитой — разумеется, чтобы образовать новую, уже «во имя справедливости». Именно этот борец за свободу и выпустит арбалетную стрелу в затылок возлюбленной героя, прольет первую кровь.

Вольных и невольных параллелей — не оберешься. В этом «Трудно быть богом» невольно смыкается с другой монументальной фреской о Новом Средневековье, вышедшей одновременно с фильмом, — «Теллурией» Владимира Сорокина. С одной стороны, остросоциальная сатира, с другой — философский пасквиль, эта книга уже вовсе лишена как героя, так и сюжета, все-таки не окончательно растворившихся в германовском Арканаре. Оба — и режиссер, и писатель — неожиданно выходят за географические границы национального культурного пространства. Делая Россию частью Европы (но не нынешней, а извечно-средневековой, Европой псоглавцев, крестоносцев, монашеских орденов), уходят от локального к глобальному. И оба через этот фильтр прозревают что-то важное в российском образе жизни и мысли.

Атмосфера Арканара не дает шанса на ошибку: если это и Босх с Брейгелем, то отечественного розлива. Сразу вспомнишь и о том, что классиков северной живописи советские искусствоведы изучали по черно-белым иллюстрациям в книгах, — откуда и черно-белость германовского универсума. Да, средневекового, но безошибочно узнаваемого. Повсеместная бездомность и по-средневековому бесстыжая проницаемость частных пространств, где у человека нет права на одиночество: вселенская коммуналка, которую Герман начал живописать еще в раннем «Седьмом спутнике», а потом воспел в «Двадцати днях без войны», «Лапшине» и «Хрусталеве». Доносы всех на всех — даже добрейший барон Пампа, арканарский Портос и закадычный друг Руматы, сдает палачам доктора-гения Будаха («Имя у него какое-то собачье», — тут чудится и классовое недоверие, и национальное). Угодливость перед властью, описанный еще Достоевским административный восторг на каждом углу. И Рэба Александра Чутко, не хитроумный заговорщик наподобие Ричарда III — таким он представал в интерпретации бывшего германовского актера Александра Филиппенко в неудачной немецкой экранизации той же книжки Стругацких 1989 года, — а добродушный деревенский староста, с хитрецой. Такие и во время оккупации в старосты шли. В разговоре с Руматой он упомянет про «документики», как заправский советский клерк, — и накинутая рыцарем на плечи стеганая куртка со спины вдруг покажется лагерным ватником.

В последней сцене предполагаемый паладин перестанет притворяться. Румата в очочках, в свитере современной вязки, в компании своих верных рабов, так и не снявших колодок, отправляется куда-то вдаль. Не на коне, на телеге. Вспомним: в сказке Шварца было зафиксировано одно из позднейших явлений Ланцелота, а впервые тот стал персонажем художественной литературы веке эдак в XII, в романе Кретьена де Труа «Ланселот, или Рыцарь телеги». Там по сюжету безымянный герой — как и Румата, пользующийся чужим именем самозванец, — ради высшей цели соглашался сесть на телегу, что было для рыцаря наихудшим унижением: «Телегу эту млад и стар // считали горшею из кар». К перечню причин такого отношения (по сведениям Кретьена, в телеге возили «убийц, пройдох, иуд и кровопийц, банкротов тяжб, полночных татей, что о чужом пекутся злате…») Герман добавляет еще одну. В его версии телега — похоронные дроги, на которых везут двух подопечных Руматы, убивших друг друга в пьяной драке книжников — двух Леонардо своего времени.

Скрипучая старая телега — наследница по прямой той машины, которую пытался вытащить из грязи Локотков в последнем кадре «Проверки на дорогах», поезда из начала «Двадцати дней без войны» и финала «Хрусталев, машину!», а еще трамвая с портретом Сталина и духовым оркестром из «Моего друга Ивана Лапшина». Это, проще говоря, Россия и есть. Страна, история которой — как у Арканара — не дает надежд на Возрождение. Рельсы идут по кругу, маршрут замкнут, от одного извода Средневековья к другому. Как и в предыдущих своих фильмах, Герман совершает чудо пробуждения памяти, на этот раз не конкретно-исторической и не индивидуальной, а надмирной, всеобщей, — и обнаруживает в ее недрах одно и то же безнадежное дежавю.

Это делает фильм Германа провидческим и более современным, чем все, что он снимал раньше. Новое Средневековье возникает вовсе не потому, что сегодня опять жгут костры, преследуют умников, боятся власти и прислушиваются к юродивым. Новое Средневековье — то, как мы видим время после «конца истории», которая, кажется, на самом деле и не начиналась. «Их будущее было давно прошедшим. И они двигались вперед с обращенным назад взором», — написал французский медиевист Жак ле Гофф о людях Средних веков. Как будто о нас.

III. Я — бог: флейта принца

Времени нет, глубокое прошлое сцепилось с туманным будущим. Через считаные дни после римской премьеры «Трудно быть богом» российская литературная премия «Большая книга» была присуждена роману Евгения Водолазкина «Лавр», житию средневекового целителя и святого. Ее язык поразительно схож с картиной Германа: вызывающие анахронизмы на каждой странице, архаика сплетается с современной нецензурщиной, в древнем лесу по весне обнаруживаются пластиковые бутылки, а в соседних бревенчатых ангарах хранятся автомобили и самогонные аппараты. Это не идеи, которые носятся в воздухе, а диктовка самой реальности.

Однако кое в чем Средние века Арканара принципиально отличаются от тех, о которых рассказывают в шестом классе любой средней школы. В них почти нет красоты, поэзии, мечты; проблемы с архитектурой, наукой, живописью — ни миниатюр, ни витражей, ни трубадуров (за стихи, напомним, топят в нужниках, и единственный оставшийся в живых поэт — придворный — сам сжег свои книги, от греха подальше). А все потому, что нет «вертикали власти», организовывавшей средневековую психологию и ментальность, позволявшей мириться с грязью и страхом. Нет Бога. Даже монахи существуют лишь для того, чтобы истреблять грешников и карать непокорных, но во имя какой именно системы ценностей, остается непонятным. Черный Орден в «Трудно быть богом» — военизированный отряд палачей в рясах, и только. Молиться им явно некому. Герман последователен: устраняет иерархии и здесь.

Взаимоотношения советского режиссера-еретика с религией — тема, заслуживающая отдельного исследования. Герман исповедовал всю жизнь индивидуальный культ отца, сделав его стержнем своей этики и эстетики. Из этого чувства — любви, смешанной с преклонением, — родились два самобытнейших его фильма, каждый из которых формально был экранизацией книг Юрия Германа. Оно стало своеобразным заменителем религии и вместе с тем альтернативой официозного почитания Отца-руководителя, будь то Сталин или иной генсек. Последним аккордом этого манихейского дуализма стал «Хрусталев», которого Герман снимал как завещание. Отец там уходит в небытие, растворяясь в нем и оставляя сына навеки одиноким, — а Отец Народов Сталин (он же Бог) десакрализуется самым выразительным образом — при смерти не испускает дух, а выпускает газы.

Благочестивый вроде бы Муга, беззубый старейший раб Руматы, постоянно ссылается в разговорах с хозяином на табачника с Табачной улицы, очень мудрого человека. Человек ли он? Сакральность этой внесценической фигуры подчеркнута тем, что первоначальным названием фильма была фраза «Что сказал табачник с Табачной улицы». Табак (еще один очевидный анахронизм для средневекового мира) может отсылать к воскурению священных благовоний или даже Святому Духу; вспоминается и другая наркотическая субстанция, из «Теллурии» Сорокина, — наркотические гвозди из священного металла теллура, вбивание которых в головы подменило собственно религиозный ритуал. В финале Муга сообщает, что табачника больше нет: «Вышел из дому и никогда не вернулся». Жестче и откровенней об этом говорит Румате во время их единственного разговора Арата: «Я давно понял, что бог сдох. Вез, вез этот воз, как лошадь, а потом пустил соплю из ноздри и сдох».

Зачем он сообщает об этом Румате? Ответ прост: ведь Румата для Арканара — единственная манифестация божественного присутствия, и то косвенная. Он пришел к арканарцам с неба. О его неуязвимости и странном поведении слухи ходят по всей стране: лучший меч государства — и ни одного убийства на многочисленных дуэлях, только отрубленные уши. Ходят слухи, что он сын бога Горана, рожденный им из собственного зева (о Горане мы из фильма не узнаем ровным счетом ничего; его культ если и существует, то невидимо). В том числе поэтому так велико искушение увидеть в нем не всесильного вершителя судеб, а богочеловека, искупителя. И, раз уж Горана не видать, сироту.

Герой книги Стругацких имел «настоящее» имя — Антон, он мыслил и вел себя, как земной человек. Румата в фильме — просто Румата; недаром (сильнейшее, самое важное концептуальное отличие от романа) он отказывается возвращаться на Землю с Арканара. Но не очевидно и намерение других землян отправиться домой. Ждет ли их там что-то хорошее? Или там такой же неуютный апокалипсис, как в каком-нибудь «Аватаре»? Верят ли они вообще в существование этого Дома? Недаром все они пьющие, гулящие, отчаявшиеся, давно заменившие речь сквернословием и бормотанием, начисто забывшие о своей миссии и потерявшие связь с Центром — если эта связь вообще хоть когда-то существовала. Может, они и не ученые на самом деле, а беженцы, которым некуда, кроме Арканара, податься. Люди давно поняли, что, раз нет правды на Земле, тем более нет ее и выше. Кто ж еще, как не сироты, носящие пожизненный «колпак печали» — так в Арканаре называется головной убор, положенный жертве инквизиции.

В начальной сцене, просыпаясь от тяжелого сна («Во сне он часто плакал. Это он убивал», — сообщает закадровый голос, привычно-недолговечный германовский автор-всезнайка), Румата хватается, как за спасательный круг, за странную дудку — явно не арканарского происхождения музыкальный инструмент, наподобие саксофона. И начинает играть что-то неместное, обходя собственный дом. Рождается невольная ассоциация с еще одним сиротой, рефлектирующим одиночкой в мире грязи, крови и дворцовых интриг, — принцем Гамлетом. Только тут он уже не рискует предлагать Розенкранцу с Гильденстерном — а во дворце они повсюду, юркие и шустрые гильденстерны и розенкранцы, — флейту, а исполняет причудливую мелодию сам. Хотя рабам, на всякий случай, дает уроки: вдруг научатся извлекать на свет что-нибудь, кроме привычной какофонии. Ясное дело, пустая надежда.

Румата — без сомнения, гамлетовская (то есть, в полном соответствии со стереотипом, главная за всю карьеру) роль Леонида Ярмольника, отныне и навсегда — выдающегося актера. Да, пожалуй, и единственная в фильме. Все остальные проживают на экране свое, кропотливо созданное режиссером, «я», и разглядеть за ним артиста — даже знакомого — почти нереально. А Румата то притворяется кем-то, то в самом деле забывает, кто он такой, и ищет не столько Будаха, сколько себя. Выходит, постоянно играет и никак не нащупает за игрой жизнь. Не успокоится. Отсюда та гремучая смесь тоски и гнева, фиглярства и умствований, которую мы видим в его изменчивом персонаже. Он разом и принц, и шут, и могильщик, и, для суеверного Рэбы, доставшего из-под земли скелет настоящего дона Руматы Эсторского, тень отца Гамлета. Совсем уже не удивляешься, когда герой вдруг раскалывается в разговоре с поэтом Гуром — это по сюжету он поэт, а подсознание говорит «режиссер», ведь успевший перед смертью сыграть роль у Германа Петр Меркурьев был внуком Всеволода Мейерхольда и не раз его играл, — внезапно читая вслух земные нездешние строки. «Гул затих, я вышел на подмостки…» Чьи стихи? «Мои», — отвечает кривляка Гамлет.

Аналогичный эпизод был и в книге Стругацких; только там Антон-Румата читал непосредственно Шекспира, «Быть или не быть». В этой детали наглядно, как нигде больше, обнажена сущностная разница между фильмом и литературным первоисточником. Дилемма Гамлета для Антона предельно прозрачна: продолжать следить за происходящим вокруг ужасом, как предписывают земные директивы, или вмешаться и вытащить меч из ножен — как, в общем, поступал и принц датский, восстанавливая справедливость, но топя Эльсинор в крови. Антон, как и шекспировский Гамлет, — мыслящий и страдающий человек Возрождения, попавший в западню-мышеловку посреди средневековых интриг. Румата из фильма цитирует уже пастернаковского «Гамлета». Его лирический герой знает, что играет роль, финал тоже известен ему заранее — и он понимает, что призыв «если только можно, Авва Отче, чашу эту мимо пронеси» услышан не будет. Гамлет Шекспира страдает от разлада с временем. Гамлет Пастернака, Руматы и Германа — от рокового совпадения судьбы с неизменными паттернами эпохи, лентой Мёбиуса, вернувшей его в Средние века. Он больше не наблюдатель. Он — участник трагедии, и его участь предрешена.

Здесь же ответ на вопрос о том, зачем Румата, так истово ненавидящий Арканар и готовый ежеминутно отказаться от нейтралитета, утопив его в крови, все-таки в конечном счете остается там жить. Это мир подобных ему: детей-сирот, бесхозных отбросов общества, шныряющих туда-сюда безостановочно, проникающих в пыточные камеры и на поля боя, ничего не страшащихся, поскольку самое важное они уже потеряли. Мальчики, всегда неприкаянные, с немым вопросом, а часто и вызовом поглядывающие в камеру, — постоянные герои фильмов Германа. И вот один из них, грязно сквернословящий, записавшийся в сексоты-добровольцы, насильно усыновленный землянином-гуманистом, бегает по полю боя, как по игровой площадке, вороша палочкой трупы и радостно гоняя мух. «Бог, плюнь на меня, я болеть не буду», — бесстрашно тараторит прямо убийце в лицо. Выходит, где смерть, там и бессмертие. Как тут не плюнешь? С ненавистью, да, но и с любовью тоже.

IV. Я — червь: меч зверя

На протяжении всего фильма Румата рыщет по арканарским закоулкам в поисках некоего доктора Будаха — по слухам, выдающегося ученого и интеллектуала. В конце концов находит в самом сердце тьмы, зато невредимого. Тут-то становится ясно, зачем: Румата искал собеседника. И сразу, не откладывая в долгий ящик, начинает задавать тому вопросы: «Ну а если бы вы могли посоветовать богу…» Будах дает ответ за ответом, самозваный бог недоволен. Тогда тот сдается: «Я бы сказал: создатель, если ты есть, сдуй нас, как пыль, как гной, или оставь нас в нашем гниении. Уничтожь нас всех». Румата в ответ картинно разводит руками под дождем и потерянно отвечает: «Сердце мое полно жалости. Я не могу этого сделать». Согласно апокрифу, именно эту фразу Ярмольник произнес на пробах, сразу убедив Германа взять его на роль. Так произнес, что потом, уже на съемках, никак не мог повторить.

Звучит красиво, как и все прямые цитаты из Стругацких. Герман вносит коррективу: во время этого разговора Будах, страдающий от камней в мочевом пузыре, тщетно пытается помочиться и умные слова выдавливает из себя с не меньшим трудом. Стройность мысли слегка подпорчена происходящим в кадре. Нельзя забывать, что к этому времени Румата, убивающий во сне, уже подумывал изменить своему милосердию и, стоя у пыточного орудия, машинально обмакивал руки, а затем и лицо в черную смолу. Уже встретил бесславную смерть единственный его арканарский друг — добряк дон Пампа. Пройдет едва ли полчаса, и его возлюбленная Ари, уже было собравшаяся на допрос в Веселую Башню, погибнет от арбалетной стрелы, пущенной ей в затылок. Тогда жалости в сердце больше не останется.

Под крик верного Муги «Бог решил убивать!» он потеряет человеческий облик — одномоментно. Только что не желал выходить из дома, пока не закончит обед и не наденет взамен вымокших штанов новые, сухие, — и бросил плошку с супом, обошелся без штанов, а на голову напялил страшный рогатый шлем, что твой Минотавр. В руки взял по мечу. Стал зверем или все-таки богом, язычники представляли их именно такими: беспощадными, с головами яростных животных. А потом — Муга не ошибся — отправился убивать.

Теперь не уходят из жизни, Теперь из жизни уводят. И если кто-нибудь даже Захочет, чтоб было иначе, Бессильный и неумелый, Опустит он слабые руки, Не зная, где сердце спрута И есть ли у спрута сердце.

Стихи из романа были, вероятно, о спруте тоталитарного государства. В фильме они звучат как пророчество другого рода: спрут — сам Румата, вдруг переставший ощущать свое сердце. Книга Стругацких — о том, чем настоящий (вариант: нормальный) человек отличается от средневекового. Первый готов терпеть второго, прощать ему, мириться с ним, даже видеть в нем равного, но только до определенного предела: дальше — только выжечь напалмом. И это фиаско стратегии Прогрессоров. Фильм Германа, при сходстве внешней канвы, абсолютно о другом. Он о том, как миражны и призрачны различия между землянами и арканарцами. И здесь — фиаско рода человеческого. Насилие — в нашем ДНК, а убийство всегда убийство, какими бы благими намерениями оно ни оправдывалось. «Всех расстрелять, город сжечь», — говорила ангельская блондинка в другом хорошем фильме.

Здесь становится предельно ясной стратегия Германа, запутывавшего и запугивавшего зрителя с первых кадров картины грязью и кровью, фекалиями и мочой, а также прочими зловонными и злокачественными субстанциями, которыми насквозь пропитан Арканар. Это метафора той нечистоты, в которой от века и до сих пор находится наша цивилизация, давно принюхавшаяся и привыкшая к этому состоянию. «Вельможа должен быть чист и благоухать», — повторяют придворные кавалеры, нюхая розы и безуспешно пытаясь отбить вонь. Лишь пришелец Румата безнадежно носит ведрами воду, греет ее в бочках и требует от каждого своего домочадца регулярно мыть руки, рассказывая им о неведомых микробах. А потом по-царски заявляет: «Пошли все вон, я буду мыть зад!» Зад — и мыть? Этот мир не желает чистоты — напротив, умножает грязь: подобное к подобному. Потому и еретиков топят именно в нужниках, а повешенных поливают водой с рыбьей чешуей, чтобы чайки не забыли прилететь и выклевать трупам глаза.

Деконструкция бытия, которое притворяется осмысленным, у Германа обретает методичность, уместную в анатомическом театре. Все, кто успевает оказаться в объективе камеры, беспрестанно мочатся и испражняются, разоблачаются и блюют, а потом жрут и пьют снова. У самой природы недержание: дождь льет не переставая. Пыточная Веселой Башни, вокруг которой творятся кошмары поистине апокалиптического размаха (чего стоит одна машина для «забивания шлюх»), логически завершает вселенную разъятия, расчленности, разверзнутости. Никто, кроме Руматы, не смотрит на нее с таким ужасом. Граждане сами покорно идут на поклон карателям и едва ли не с удовольствием принимают причитающиеся по новому закону наказания.

Любой, читавший книгу, знает, чем она заканчивается: Румата, не выдержав, устраивает страшное побоище, убивая всех, кто попадается под руку. Божье наказание, не так ли? Очищающий акт возмездия. Но только не у Германа. Предпоследним заголовком фильма, от которого режиссер успел перед смертью отказаться, было суховато звучащее словосочетание «Хроника арканарской резни». Слово «резня» вряд ли может иметь какие-то позитивные коннотации; для того, чтобы и зрелище их не имело, Герман решил вовсе не показывать бойню на экране. Румата готовится к ней мучительно долго — минут пятнадцать экранного времени проходит между тем, как он берется за меч, и тем, как все-таки выходит за дверь дома, чтобы пустить его в действие. Потом, уже после затемнения, мы видим не само сражение, но его последствия. Пейзаж после битвы.

Трусит по лужам собака, не заметившая проткнувшей ее стрелы. В остальном — тишь, молчание. Трупы повсюду. В самом деле была резня: Румата не просто пронзал, а потрошил, изощрялся, рубил наотмашь и наверняка. Причем не только врагов, а всех подряд. Величественная и кошмарная до тошноты картина, притом очень средневековая: смерть равняет всех. Это же danse macabre, как в финале любимой Германом бергмановской «Седьмой печати». Но — без закатной красоты и стоического величия. Если жизнь так уродлива и бессердечна, то чего ждать от смерти?

Тут не до очищения. Наоборот, повсеместна грязь, размытая гадким осенним дождиком, — как в начальном кадре фильма. Ничего, по сути, не изменилось. Один лишь Румата: весь фильм прятался за причудливыми доспехами, как его любимый домашний зверь — черепаха, а теперь сидит в луже, в одной рубахе и по-прежнему без штанов. «Богом быть (дважды отплевывается) трудно». Куда уж ему теперь на Землю, кому он там нужен.

В черно-белом кино смола, кровь, дерьмо и грязь — одного вязкого цвета, это цвет обволакивающей тьмы. И люди такие же, одной темной масти, способной засосать любое яркое пятно: в тексте все время звучит, что Румата, как и его подруга, рыжие, но разве разглядишь рыжину в удушливой арканарской мгле? Любой дальтонизм лучше, чем это страшное пространство неразличения. Оно же безразличие. Потому фильм и пытается так яростно добиться от зрителя небезразличия — всеми средствами, не исключая запрещенных.

Все оппозиции, которые казались такими важными, смыло проливным дождем. Образованный/дикий, современный/средневековый, милосердный/жестокий, даже бог/человек: какая между ними разница? Осталась, в сущности, одна, последняя. Жизнь и смерть — все-таки не одно и то же. Оставив надежду, вошедший в последний раз в Арканар и теперь уже пожизненно одинокий Румата — больше не шпион, давно не рыцарь, совсем не Гамлет и тем более не бог — растворяется без следа. А напоследок расчехляет свой саксофон и пытается подарить этому стылому воздуху (рабы привычно затыкают уши) хоть чуточку гармонии. Телега трогается с места. Мимо идут папа с девочкой. «Тебе нравится эта музыка?» — спрашивает девочка. «Не знаю», — отвечает рассеянный отец. «А у меня от нее живот болит».

Собственно, об этом весь фильм. Если где-то звучит музыка, найдутся те, у кого от нее заболит живот. Но и обратное тоже справедливо: на каждый болящий живот найдется своя музыка.

Услышат и поймут Интервью с Алексеем Германом-младшим

На каком этапе сейчас работа над фильмом «Трудно быть богом»?

Вычищены и готовы исходники изображения, готова компьютерная графика. Меньше чем через две недели будет готов целиком звук к фильму, сейчас началась цветокоррекция — то есть завершается работа над изображением. Значительный объем сделан. Все идет по плану, за исключением того, что негатив фильма слишком долго лежал и потребовалось значительное дополнительное время на удаление компьютерным способом всех побитостей и царапин, которые возникают от продолжительного времени хранения. Еще были какие-то небольшие коррекции компьютерной графики, которой в картине много, — хотя это не педалируется.

Какова твоя роль на этом этапе работы над фильмом?

Я координирую какие-то вещи — в том числе технические. Но конкретизировать свою роль в этом деле я не хочу: все-таки достаточно большой коллектив работает над фильмом, и это коллективное творчество. У нас обычно боятся этого определения, но я бы его не боялся. Действия команды единомышленников могут быть эффективными, а я тут — один из многих.

Но Алексей Юрьевич был известен как человек, чья воля доминировала надо всем происходившим, иногда даже вопреки логике в ее обыденном понимании. Сейчас его нет, нет и этой доминирующей воли. Это не мешает завершению фильма?

Нет, не мешает. Я сам режиссер, я понимаю, как необходимо единоначалие, без которого начинается размывание, но у нас не тот случай.

Была ли необходимость принимать какие-то важные решения, которые автор просто не успел принять?

Очень многое из того, что делается сейчас, было решено им, заранее. Картина двигается именно в том направлении, в котором он хотел. По его записям, указаниям, желаниям и воле. Это — самое важное. Да, кое-что делалось с нарушением технологий, сейчас это иногда исправляется… Но когда меня спрашивают про мое вмешательство в произведение отца, я отвечаю: оно минимально. Ничего в картине не порезано, ни один кадрик не сокращен, монтаж остался прежним.

А как же название? На неоконченной версии без звука есть титр «Хроника арканарской резни», а теперь фильм будет называться «Трудно быть богом».

Задолго до смерти он принял это решение. Это решение автора.

Насколько картина изменится после того, как будет доделана и зазвучит?

Многие уже видели и оценили ее в незаконченном варианте. Ее показывали в Москве на юбилее «Новой газеты» — это обещание редакции дал мой отец — вообще без звука и лишь отчасти со звуком, записанным на площадке. К этому времени было уже закончено озвучание. Просто он не успел подложить звук под изображение. Конечно, разница между фильмом без звука и фильмом со звуком, музыкой, вычищенным изображением будет заметной.

«Трудно быть богом» многие уже поторопились обвинить — традиционно для Германа — в невнятности и герметичности. Сам Алексей Юрьевич уверял меня, что появится звук — и фильм станет предельно прозрачным и понятным…

Предельно прозрачен и понятен «Человек-паук». А живописцы Ротко или Филонов тоже понятны, но это понятность в других категориях. На мой взгляд, Филонов прозрачен и внятен, но для дебила он сложен и даже неприятен. Многие озвученные претензии, конечно, были связаны с тем, что люди смотрели фильм, в котором почти ничего не было слышно. Услышат — и поймут.

Премьера должна состояться на одном из крупных международных фестивалей в Европе осенью…

Так и произойдет.

…Сможет ли это переломить ситуацию с непониманием творчества Германа мировой прессой и зрителем? Все-таки «Трудно быть богом» погружает публику не в советское прошлое, а во вселенную, напоминающую о Босхе и Брейгеле, — эстетическая система координат, которую понимает почти каждый.

Я не вижу никакого особого непонимания творчества Германа. У продюсеров фильма огромное количество предложений от крупнейших мировых дистрибьюторов — в том числе тех, фильмы которых ежегодно побеждают в Каннах. Делается все возможное, чтобы обеспечить фильму хорошую судьбу. Естественно, это сложное произведение искусства — но вот во Франции ведь хорошо знают и ценят того же «Хрусталева»…

В Венеции скоро покажут отреставрированную версию «Моего друга Ивана Лапшина», многие наверняка увидят его впервые. Фильмам Германа такая запоздалая встреча с публикой обычно не вредит. Откроют ли их снова сейчас?

Думаю, да.

А не помешает ли это совпадению фильма — в частности, «Трудно быть богом» — с современностью?

Я уверен, что картина будет современной. Кроме того, действительно большое произведение искусства всегда находится в своих особых отношениях со временем.

Что происходит с твоим собственным фильмом «Под электрическими облаками», работу над которым ты остановил, чтобы закончить «Трудно быть богом»?

У нас было отснято 30–40 % материала. Потом сильно заболел отец, было много месяцев сплошных тяжелейших реанимаций, и совмещать эти обстоятельства со съемками моей картины по ряду очевидных и не совсем очевидных причин было невозможно. После его смерти мы, естественно, свой фильм приостановили: надо заканчивать «Трудно быть богом», другой возможности не будет. Очень помог продюсер нашей картины Артем Васильев, который пошел на этот серьезный шаг и одобрил остановку. Помогло и Министерство культуры.

А как для тебя прошел этот переход от исторических фильмов к современности, о которой ты снимаешь новую картину?

Очень тяжело. У нас фактически отсутствуют специалисты, которые могут сделать хорошую современную декорацию или костюм. Очень плохо с художниками. Если ты пытаешься снять не свежепокрашенный розовый дом, а создаешь какую-то эстетику, то это очень тяжело. Потерян ряд профессий, и теперь не добиться такого результата, как, скажем, в советском кино. Картина рукотворная, сложная, и нам с Еленой Окопной, которая отвечает за изобразительное решение, пришлось приглашать иностранных специалистов, которые на каком-то этапе оказались более квалифицированными.

С актерами тоже было сложно? Могут они играть современность?

Мы искали актеров месяцев шесть или восемь, по разным странам. Посмотрели не только Россию и Украину, но и Прибалтику, Польшу, Германию. Можно найти всех, но нужно проявить упорство и изворотливость. У нас очень мало молодых актеров, которые были бы талантливыми, тонкими и энергичными. В итоге мы нашли героев. И среди них очень много дебютантов.

Что творится на «Ленфильме»? Там правда будут снимать только большое искусство?

Об этом говорил только Александр Сокуров. Но надо понимать, что «Ленфильм» привлекает кредитные деньги — а их надо возвращать. Студия должна стать рентабельной. Требовать деньги и вместе с тем требовать, чтобы «Ленфильм» снимал только авторское кино, — это отложенная смерть студии. В советское время здесь снимали Авербах или Кира Муратова — но снимались и «Приключения Шерлока Холмса и доктора Ватсона». Задача студии — собирать таланты не только в Питере, но и по всей стране, а потом способствовать тому, чтобы они могли снимать и развиваться. И создавать разное, но хорошее кино. И авторское, и массовое. На самом деле со временем на студии будет не только сниматься кино, но будет создано свое особое культурное и образовательное пространство. Пока в кино не придет новое поколение, у нас никакого прорыва в индустрии не будет.

Так будут студию называть «Ленфильмом имени Алексея Германа»?

Я не знаю. Мы этого сами не просили, и нам главное — доделать картину. Какие-то начальники говорят, что нет, а другие, что да. Там у них свои интриги. Мне это неинтересно, и я в это влезать не хочу. Был бы я иным, то уже выгрызал бы какой-нибудь мемориальный особняк, но у меня в жизни другие задачи. Папа был человеком достаточно неудобным и большим, и не случайно сейчас его имя часто замалчивают. Начальникам же на интеллигенцию наплевать, если нет выборов. Когда он умер, стало возможным мелко подгадить. К 75-летию в огромной Москве практически ничего не происходит, молчит Союз кинематографистов, были довольно странные истории и с Московским кинофестивалем, но у нас в стране так принято. Такие категории, как мораль или нравственность, у нас ведь отменили за ненадобностью. Если бы с той же страстью, с которой у нас некоторые персонажи сейчас трендят о морали или лижут начальникам, они бы занялись чистотой своего же духа, то хоть толк бы был. Не надо сто раз повторять, что ты за чистоту, надо хотя бы мыться каждый день.

Ты веришь в прокатный успех «Трудно быть богом» и твоего следующего фильма?

Такие картины должны выходить не только в России, и это — залог того, что у них будет большая интересная жизнь.

Ведомости. Пятница, 2013

Александр Сокуров Фауст, пациент

«Фауст» Тезисы к трактату в десяти главах

Он действительно был доктором. Врачевал, спасал людей от чумы, а когда надоело, заделался доктором астрологии и чернокнижия. Потом Фауст задумался, не болен ли он сам. Начиная с трагедии Кристофера Марло, первой значительной литературной обработки фаустовской легенды, этот сюжет — не что иное, как история болезни общества и человека, который в нем живет. А фильм Александра Сокурова — первый диагноз этому немецкому пациенту, поставленный в XXI веке.

I. «Золотой лев»

Вскоре он увидел Венецию. Немало удивился, что она почти отовсюду окружена морем. Смотрел он, как сюда привозят на кораблях товары и припасы, какие только потребны для человека, и подивился, что в таком городе, где почти что ничего не произрастает, тем не менее все имеется в избытке.

«Народная книга о докторе Фаусте»

«Золотой лев», присужденный в Венеции сокуровскому «Фаусту», крайне важен для России: нечасто нам достаются столь серьезные поощрения от международных фестивалей. Тем более для самого режиссера: первый значимый приз он получил в год шестидесятилетия за фильм, который считает итоговым. Для Мостры[1] награждение «Фауста» тоже существенно: подтверждена ее верность российскому кино (когда-то директор смотра Марко Мюллер открыл фильмы Сокурова Европе, впоследствии их продюсировал). Концепция кристально ясна: бескомпромиссное авторское высказывание предпочтительнее любых, даже самых виртуозных, форм доступного арт-мейнстрима, принципиально обойденных призами. Кстати, «золото» Сокурову присудил представитель именно такого, доступного и броского, кинематографа — венецианский воспитанник Даррен Аронофски.

А вот важна ли победа «Фауста» для истории кино и мировой культуры и почему?

Сокуров литературоцентричен. Его фильмы основаны на текстах Платонова и Достоевского, Шоу и Флобера, его бессменный сценарист Юрий Арабов — серьезный писатель. В последнее десятилетие «книжность» выключала режиссера из актуального контекста: кинематограф пытался пробиться к реальности, а россияне, к всеобщему недоумению, продолжали копаться в замшелых манускриптах. Но Венеция-2011 ознаменовала капитуляцию реалистов — экранизациями оказались почти все заметные фильмы программы, и мета-экранизация Сокурова среди всех, безусловно, была самой значимой и масштабной. Триумф «Фауста» — триумф литературы.

И это не всё. В последние годы назрела необходимость в глобальных произведениях, претендующих на высказывание о состоянии мира, в magnum opus’ах великих мастеров. На фестивалях, раньше награждавших локальные, концептуально маленькие картины («Сестры Магдалины» и «Натюрморт» в Венеции, «4 месяца, 3 недели и 2 дня» и «Класс» в Каннах), стали давать призы большому кино — «Белой ленте» Михаэля Ханеке, «Туринской лошади» Белы Тарра, «Древу жизни» Терренса Малика. В этот ряд «Фауст» вписывается более чем логично.

Внезапно нагрянувшая актуальность Сокурова отозвалась параллелью на венецианской художественной биеннале того же года. Германия, получившая приз за лучший павильон, превратила просторное помещение в средневековый собор — с алтарем, распятием, исповедальней, ракой с мощами, — только вместо Всевышнего в этом храме воспевался художник, Кристоф Шлингензиф. Места витражей занимали проекции видео с его участием, вся инсталляция в целом оказалась медитацией на тему его болезни (ушедший в 2010 году из жизни Шлингензиф посвятил несколько значительных работ своей раковой опухоли). Слияние в одном пространстве святого и профанного, вечного и сиюминутного, всеобщего и частного, художественного и ритуального — тот рецепт, по которому изготовлен и «Фауст».

Могут ли подобные рифмы быть случайными? Через неделю после окончания Мостры в столице Германии завершался Берлинский музыкальный фестиваль, запланированным апофеозом которого стало исполнение в Большом зале Филармонии Восьмой симфонии Малера — той самой, вторая часть которой основана на финале «Фауста» Гёте, где герой возносится в Рай. В многоголосице мистических стихов самому Фаусту не отведено ни одной реплики — бывший доктор распыляется на мелкие частицы, развеществляется в небесных сферах. Одновременно, в рамках того же фестиваля, в Малом зале исполняли «Прометея» Луиджи Ноно — не только важнейшего композитора конца XX века, но и венецианца, в главном произведении которого огненосец из трагедии Эсхила разделен на десятки инструментов и голосов, превращен из персонажа в стихию. В точности как герой Сокурова, окруженный бесконечными отражениями и двойниками, каждый из которых — немножечко Фауст.

II. Время

Фауст:

По рукам!

Едва я миг отдельный возвеличу,

Вскричав: «Мгновение, повремени!» —

Все кончено, и я твоя добыча,

И мне спасенья нет из западни.

Гёте, «Фауст»

Был и третий «Золотой лев», также присужденный на художественной биеннале. Его получили «Часы» Кристиана Марклая. 24 часа, разложенные на киноцитаты с часами в кадре, синхронизированные с реальным временем, — точная метафора, показывающая опосредованность и субъективность восприятия времени современным человеком, а заодно напоминающая, что сегодня кинематограф — самый эффективный инструмент для исследования феномена времени. Как тут не вспомнить о Сокурове, бесконечно замедленные кадры картин которого, от «Одинокого голоса человека» до «Камня», от «Тихих страниц» до «Матери и сына», есть не что иное, как Фаустова остановка мгновения?

«Фауст» начинается как погружение в глубину культурного времени — снятый с птичьего (или ангельского) полета сказочный город, панорамы которого напоминают не только о картине Альбрехта Альтдорфера «Битва Александра», но и о прошлом оператора Бруно Дельбоннеля, снимавшего «Амели» и шестую часть «Гарри Поттера». Как выясняется позднее, место действия отсылает к отцу европейской литературной сказки Гофману, соединяя в одном пространстве архаизмы и приметы просвещенного XIX столетия — важнейшего культурного периода для Сокурова, когда прогресс достиг своего пика, еще не приведя человечество к мировым войнам и технологическим катастрофам. Две самые значимые экранизации, предпринятые режиссером ранее, отсылали зрителя к главным книгам позапрошлого века, «Преступлению и наказанию» и «Мадам Бовари». Фауст Сокурова — ровесник Гёте, он носит цилиндр и сюртук. А пейзажи, на фоне которых он существует, ближе к Каспару Давиду Фридриху — главному романтику немецкой живописи, чем к Альтдорферу.

Впрочем, время зыбко, сквозь него можно провалиться и в предшествующие эпохи. Предвещая явление Маргариты, на сцену выходит ее травестийный двойник — самопровозглашенная жена дьявола, безымянная городская сумасшедшая в исполнении Ханны Шигуллы: ее причудливые шляпы и несуразные кринолины — напоминание о Ренессансе (по словам чёрта из «Доктора Фаустуса» Томаса Манна — «хорошее время, чертовски немецкое время», когда Реформация утопила в крови полконтинента). Следом идет сама Гретхен: Изольда Дихаук — вылитая Мадонна с полотен Лукаса Кранаха. Или Ева? Или сама Венера? Когда она входит в собор, мимоходом гладит притулившегося в углу кролика, живую цитату из Дюрера. А от него — прямая дорога к средневековым инферналиям Босха, жадно заглядывающим в окошко комнаты, где Фауст лишает невинности Маргариту. И уже трудно удивиться, увидев, как после этого спутник доктора напяливает на него железные доспехи, а потом принуждает сесть на коня. Темные времена настали.

Это не мистериальная символика, а очень конкретный образ. Покинув научные лаборатории, человек продает душу дьяволу и добровольно возвращается в Средневековье, когда людей и книги сжигали на кострах. В XX и XXI веках в этом процессе флагманами выступали немцы и русские — не случайно «Фауст» сделан русскими кинематографистами, но с немецкими актерами и на немецком языке.

Фауст купил себе вечную жизнь, чтобы успеть пережить эту метаморфозу и поучаствовать в ней.

III. Бессмертие

Грозно Фауста в бой ты зовешь, но вотще!

Его нет… Его выдумал девичий стыд.

Лишь насмешника в красном и дырявом плаще

Ты найдешь… И ты будешь убит.

Гумилев, «Маргарита»

С первой картины Сокуров — летописец смерти. Поворотный круг всемирной сцены, жернова, перемалывающие любую судьбу, трудно и медленно крутят анонимы в хроникальных кадрах «Одинокого голоса человека». В мистерию превращается смерть Эммы Бовари в «Спаси и сохрани»: вместо потолка в ее спальне — звездное небо, и хоронят ее в трех гробах, превращая церемонию прощания в чудовищную гиперболу. Провожает в последний путь отца и встречает из загробного мира призрака Чехова герой «Круга второго» и «Камня». Вечный студент из «Тихих страниц» готов забыть и о процентщице, и о невинно убиенной Лизавете, наблюдая за ритуальным самоубийством жителей призрачного Петербурга. «Мать и сын» и вовсе не что иное, как колоссальный реквием…

Из фильма в фильм Сокуров оплакивает распятие человека на крестовине Истории, обрекающее индивидуума на бесследное исчезновение, на забвение, на потерю лица и имени (такая участь ждет даже Чехова, которого без пенсне не узнает смотритель его дома-музея). Но с «Молохом», первым фильмом тетралогии о природе власти — цикла, по утверждению режиссера, задуманного давным-давно, сразу после запрета «Одинокого голоса…», — мы ступаем на иную территорию: не смерти, но бессмертия. Ни Гитлеру, ни Ленину, ни Хирохито не даровано благословенного забвения и небытия. Даже посмертно они остаются «вечно живыми», развеян ли их прах по ветру, сохранена ли мумия в мавзолее. Бессмертие для них — проклятие, вечная адова мука, докучливо-монотонная и невыносимая.

Смерть нередко была для персонажей Сокурова панацеей от всех мук и бед, а еще и средством познания. Словами из платоновского «Чевенгура» режиссер, сам озвучивший закадровый голос, провожал рыбака из «Одинокого голоса…» на дно реки Потудань: в гости к рыбам, чтобы узнать у них тайну небытия. Гитлер же, Ленин или Хирохито этого знания лишены. Они на склоне лет подобны детям или впавшим в детство старикам, переставшим понимать, что творится вокруг, и, тем более не способным поверить, что они сами эти механизмы запустили. Для дьявола смерти нет. Вот подменяющий Нечистого ростовщик хватает без спросу с полки в доме Фауста пузырек с ядом, припасенным хозяином про запас, и залпом его выпивает. Последствия? Вздутие живота, приступ диареи — и не более.

Препарирующий трупы Фауст не столько одержим жаждой познания, как у Гёте, сколько погружен в мысли о бренности всего сущего. Страх превращения в тело, в кусок мяса на столе другого патологоанатома, парализует его: «Я еще не умер!» — кричит он в ярости своему ассистенту Вагнеру, когда тот по ошибке протирает руки учителю не водой, а формалином. С ужасом наблюдая за гробовщиком, чинно шествующим по мостовой в компании со священником, Фауст постоянно натыкается на похоронные процессии — и оказывается зажат в узком туннеле между людьми, несущими гроб, и торговцами, везущими в телеге куда-то (очевидно, на убой) свиней. В такой же толчее, под тесными сводами кабака, он убивает Валентина: незаметно для всех, случайно, даже не ножом, а вилкой, — пока товарищи испускающего дух солдата ломятся за дармовым вином, исторгнутым фокусником из стены питейного заведения. Прольется вино — все бросятся за ним наперегонки, прольется кровь — никто не обратит внимания.

Валентин, встретив Фауста уже после смерти, поблагодарит того за смерть. Перейдя этот рубеж, он понял, что стал счастливее. Бессмертие же Фауста — не награда за отданную душу, а наказание за убийство невинного. Совершив его, доктор перестает бояться смерти: соблазняет Маргариту на похоронах брата и овладевает ей в спальне, где на соседней кровати лежит тело отравленной по его же приказу ее матери. Языческий ритуал: убей другого, продли жизнь себе.

Меж тем, по версии Сокурова, Фауст не становится моложе; гётевская сцена в кухне ведьмы пародируется в кухне самого доктора, где Вагнер делает ему крапивные ванны для ног. Театральный артист Йоханнес Цайлер — воплощение силы и беспокойной энергии, мужчина в самом расцвете лет, только-только входящий в кризис среднего возраста. Однако остановка мгновения и для него — вопрос животрепещущий. Знакомое с первых картин Сокурова и доведенное до центрального художественного приема в «Матери и сыне» патологическое растягивание пропорций экранного изображения в «Фаусте» становится знаком застывшего времени, «момента истины». Впервые мы переживаем его в лавке ростовщика (первая встреча героя то ли с самим дьяволом, то ли с его уполномоченным агентом), затем оно настигает нас в сцене знакомства с Маргаритой — не случайно воспроизводящей один из шедевров Кранаха, «Источник вечной молодости». Когда Маргарита приходит к Фаусту домой, лица влюбленных замирают в выразительных tableaux vivants, и если мужчина становится в этот миг похож на демона или зверя, то женщина имитирует благость и святость лика с раннеренессансного полотна. Впрочем, ненадолго — до эпизода плотского слияния, после которого еще живая, но уже неподвижная, застывшая в колдовском сне Гретхен становится для Фауста очередным телом на анатомическом столе.

С этого момента ему нет покоя. Не лежится на кровати рядом с женщиной, не сидится в седле: он карабкается на горы, идет вперед, дальше и дальше, по бездорожью. Как гейзер, взрывающийся и вновь утихающий, он обречен выплескивать энергию в пустоту, раз за разом. Куда? Ответ известен. Фабула «Фауста» Сокурова воспроизводит первую часть поэмы Гёте, поскольку ее вторая часть уже нашла воплощение в предыдущих частях тетралогии. Действие раскручивалось в обратном порядке, создавая ощущение движения по кругу — теперь замкнутого при помощи «Фауста», универсального приквела к циклу о людях власти.

Полный сюрреалистически-искаженных планов «Молох» — не что иное, как картина посмертной жизни Фауста-Гитлера. В «Тельце» Фауст-Ленин — практически ровесник, да и сыгран тем же актером, — в предсмертном бреду, ослепший, мнящий себя окруженным городом-садом и возвещающий миру наступление утопии, в то время как лемуры роют ему могилу. Молчаливый свидетель Сталин — чем не Мефистофель? В «Солнце» чуть более молодой Фауст-Хирохито никак не может понять, удалось ли ему победить в призрачной войне с противником. В такой же битве герой Гёте при помощи дьявольских хитростей одерживал верх над врагом, обеспечивая триумф другому Императору, а в награду получал клочок земли у моря. Недаром Хирохито — повелитель островной державы, недаром с таким интересом исследует подводную фауну: были такие же слабости и у Фауста, спускавшегося в пучины вод.

Наконец, энергичный, еще молодой Фауст Цайлера, у которого всё впереди. Годы, столетия вечной жизни — и никакой надежды на смерть.

IV. Мертвые души

Фауст:

Когда бы труп смеяться мог, поверь,

Он вдруг расхохотался бы пред нами:

Кромсаем тело мы, хотим теперь,

Когда он мертв, про жизнь узнать ножами!

Ленау, «Фауст»

Сделка между Фаустом и Мефистофелем не могла бы состояться, если бы не вера в существование души. Плотских мук доктор не боялся — Люцифер обещал, что в загробной жизни подарит ему металлическое тело и спасет от всех адских пыток.

У Сокурова доктор сам несет душу в ломбард Ростовщику, а тот долго отказывается. Список желающих заложить душу слишком велик, он давно превратился в лист ожидания, и мало кто в нем не состоит: правда, ученик-обожатель, Вагнер, обещает уступить свое (150-е по очереди) место Фаусту. Позже, когда Фауст потребует хотя бы одну ночь наедине с Маргаритой, в обмен на это Ростовщик наконец-то дает ему контракт на подпись. Кровью. Впрочем, какая разница? У доктора кончились чернила, он и раньше предлагал. Грош цена этому документу: в финале Фауст порвет его на части и бросит партнеру в лицо. Он окончательно уверился в том, о чем подозревал с самого начала, кромсая один труп за другим и копаясь во внутренностях (эта сцена позаимствована из «Фауста» Николаса Ленау): никакой души не существует — а значит, нет и обязательств перед Сатаной.

В мире, лишенном — увы — подлинных чудес, не может быть иных доказательств бытия Бога и дьявола, кроме веры в пресловутую душу. С Всевышним, положим, Фауст определяется довольно быстро: он слышит его внутри себя, но не видит манифестаций его деятельности во внешнем мире — и довольно скоро приходит к компромиссу, заглушая внутренний голос. Когда он с неизменным спутником выбирается за стены душного города на природу, оба бесстрашно и равнодушно смотрят в пустые небеса. А если они пусты, то почему бы не сделать их свидетелями соблазнения невинной девицы (в идиллическом лесу, напоминающем оперную декорацию — что-то из «Вольного стрелка» Вебера, еще одной вариации фаустовской темы), да и финальной эмансипации героя на безбрежных просторах условной Исландии?

В начале пути Фауст еще не уверен в себе, ему нужен совет. За ним он идет к отцу, настоящему доктору — практикующему врачу. Где отец, там и Отец (рядом с лечебницей ошивается улыбчивый монах в рясе). Прагматик-бородач, приземленный и самоуверенный, безостановочно врачующий нищих и болезных, не дает мятущемуся сыну ни денег взаймы, ни ответов на вечные вопросы: типичный Вседержитель. Сам он верит только в материю, о чем прямо заявляет. Как же иначе: ведь он сам ее сотворил! Фауст, напротив, бежит всего материального и с отвращением отбрасывает очередное тело, в котором при вскрытии так и не обнаружилась душа. Но постепенно радости плоти меняют систему приоритетов — и вот он зарывается в кучу хлама на чердаке Ростовщика, чтобы отыскать там волшебный сундучок или мешочек с золотом для подкупа мамаши Гретхен. Теперь его интересует не слово, а дело, ведущее к телу. «В начале было дело», — походя трактует Ростовщик Евангелие от Иоанна.

Если нет Бога, то откуда же возьмется дьявол, чтобы продать ему душу? Об этом Фауст пытается спросить у ученого доки Вагнера, на что тот уверенно парирует: «Бога нет, а дьявол есть». Присутствие представителя сил зла в фильме куда весомее, чем предполагаемого служителя добра. Ростовщик, к которому Фауст заходит, ведомый и любопытством, и крайней нуждой, сперва кажется доподлинным Мефистофелем. Он даже говорит удвоенным голосом (любимый прием авторов голливудских ужастиков)[2], синхронно со своим ассистентом, и тут же объявляет, что на стареньких весах взвешивает души. Придя с Фаустом к подземной купели с прачками, он разоблачается догола и обнаруживает отсутствие пениса, превратившегося в крохотный хвостик сзади.

Анатомия демона… или обычная патология. Зовут его не Мефистофелем, а Маурициусом, по фамилии Мюллер. Обычное человеческое имя, пусть и значит «темный» (имя Фауста, Генрих[3], — «высокий» или даже «властелин»). Что с того? Любое имя что-нибудь да значит. Серьезных подтверждений адской природе Ростовщика мы не получим. Да, в ядах он дока. Фокусы показывает. В софистике мастак. Устроен непривычно. Но говорит и ведет себя как человек, далекий от совершенства. Рассудительности в нем поболе, чем в Фаусте, но адского обаяния нет в помине. Антон Адасинский, былой соратник Славы Полунина, а значит, мим и клоун, ныне — руководитель театра «Дерево», сыграл выдающуюся роль. Но отнюдь не потому, что кривлялся изо всех сил, сверкал страшными черными линзами, строил гримасы. Он показал наглядное превращение демона в человека — жалкого, слабого, больного, небезупречного.

На ум тут же приходит знаменитая двадцать пятая глава «Доктора Фаустуса», стенограмма встречи Адриана Леверкюна с Духом Противоречия. Сознание больного композитора придает дьяволу новые и новые внешние черты — до отвращения физиологичные, лишенные намека на фантастику, а комментатор и биограф Леверкюна Цейтблом не знает, что страшнее: искренняя вера в явление гостя из Преисподней или осознание того, что собеседник новейшего Фаустуса — его альтер эго. У Сокурова Ростовщик — двойник Фауста, его кривое зеркало, живое memento mori. Его здравый смысл, его уснувшая вера («Кто сейчас верит в Бога?» — спрашивает Фауст Маргариту, выходя из церкви. «Я», — неслышно отвечает Ростовщик, следующий за ними). Его совесть. Возможно даже, его душа, с которой герой триумфально прощается в финале, забрасывая ее камнями и разрывая подписанный кровью договор. Вот оно, излечение от всех недугов: ампутация души, удаление совести.

Бог в сокуровском мире больше не авторитет, черт перестал пугать. В одной из сцен Отец встречает Ростовщика и начинает мутузить его палкой, а тот комически уклоняется от ударов. Ни дать ни взять марионетки — ведь до Гёте Фауст был персонажем народных пьес, звездой кукольного театра! Сокуровский герой не хочет быть ничьей куклой — и без сожаления расстается с обоими представителями вышних сил: он не желает повторять образ и подобие отца, ему противно общество Ростовщика.

Тем более не узнает этот гордец свой образ в случайных встречных, экипаж которых подвезет Фауста с проселочной дороги до города. В карете спит русский, правит ей кучер со смутно знакомым именем Селифан. По дороге в Париж в немецкую глубинку занесло самого Чичикова[4]. Известный охотник за мертвыми душами попал сюда не случайно — но общего языка с Фаустом, пока не готовым обходиться без души, не нашел. «Это кто, сумасшедший?» — в ужасе спросил доктор, указывая пальцем на встрепанного бородача. «Нет, просто русский», — успокоил его Ростовщик.

V. Маргарита

Мефистофель:

(Уходит и возвращается с дьяволом во образе женщины. Фейерверк.)

Ну, нравится ль тебе твоя жена?

Фауст:

Чума ее возьми! Ведь это девка!

Марло, «Трагическая история доктора Фауста»

Спускаясь с небес к уютному городку, камера проникает в лабораторию Фауста и останавливается на посеревшем половом члене. Орган принадлежит трупу, который препарирует доктор: голова мертвого тела замотана тряпкой, таким образом, индивидуальности и лица оно лишено. В отличие от первичных половых признаков. Отдав труп могильщикам, Фауст отправляется к отцу — а тот как раз препарирует какую-то милую даму на гинекологическом кресле и просит сына ему поассистировать. Помогая отцу, Фауст с трудом сдерживает брезгливость и при первой возможности убегает, безразличный к житейским чудесам. Из недр пациентки отец достает куриное яйцо и счастливым голосом провозглашает: «Венера!»

Для Сокурова, как и многих его героев, вопросы пола — болезненные, непосредственно связанные с тленом и смертью: этому посвящен от начала до конца его «Спаси и сохрани», где между плотскими грехами героини и ее суицидальными наклонностями нет ни малейших противоречий — а, напротив, прямая причинно-следственная связь. В эротике неизменно есть что-то медицинское; это первородный порок человека, главная его слабость, решающий шаг к падению. Разоблачая Ростовщика, режиссер прямо уподобляет член хвосту (известная со средних веков трактовка), главному физиологическому атрибуту дьявола. Пока досужий люд пялится на уродства Нечистого, Фауст сбрасывает благочинную личину ученого, приподнимая тростью подол платья Маргариты и заглядывая ей под нижнюю юбку.

Эротическое воздействие литературы вообще и гётевского «Фауста» в частности подметил Тургенев в своем «Фаусте» — притче о женщине, которая никогда не читала книг и пала жертвой поэмы о продавшем душу докторе и погубленной им Маргарите. Весь фильм Сокурова вырос из мифа, который на глазах высвобождается из литературной формы, обретая визуальную мощь неодолимого соблазна. Его живое воплощение — Гретхен: исполняющей ее роль Дихаук, собственно, не нужно играть — достаточно ангельской фактуры и той жутковатой гримасы, в которой искажается ее лицо, превращая лик Мадонны в мордочку самки. Знаменателен обморок Маргариты на похоронах брата, будто ее ударило током или молнией от прикосновения к руке Фауста; это буквальное падение, сближающее желанную и вожделеющую плоть с землей, с разверстой могилой.

Фрейдистских символов в картине Сокурова хоть отбавляй: и туннель, по которому Ростовщик ведет Фауста к Гретхен, и магический омут, в который они оба валятся, как во сне, позволяя воде сомкнуться над головами… Но важнее прочего — ракурс, угол зрения. Естествоиспытатель Фауст постоянно смотрит на мир снизу вверх, он декларативно приземлен. Однако, овладев Маргаритой, он начинает восхождение — выше и выше[5].

«Овладев»: слово говорит за себя. Проведенная с Маргаритой ночь — первая осознанная манифестация отнюдь не любви и даже не плотского влечения, а власти.

VI. Власть

Фауст:

Всё утопить.

Мефистофель:

Сейчас.

(Исчезает.)

Пушкин, Сцена из «Фауста»

Европейский Фауст от века был одержим жаждой познания, русский Фауст — жаждой власти. У Пушкина он приказывает потопить корабль, у Достоевского Черт является Ивану Карамазову после того, как тот дает жизнь своему Великому Инквизитору. До революции Луначарский — еще молодой поэт — переводит на русский «Фауста» Ленау, а потом сам пишет пьесу «Фауст и город», в которой просвещенный правитель Фауст переживает социальный переворот. Уже через три года после ее публикации нарком просвещения вербует старую интеллигенцию на службу новой власти и выступает обвинителем на процессе эсеров.

Свои фаустовские конфликты переживали Пастернак — лучший переводчик поэмы Гёте на русский язык в XX веке — и Булгаков, чей главный роман был развернутым парафразом фаустовской легенды. Именно в «Мастере и Маргарите», а точнее, в романе Мастера о Понтии Пилате впервые соединились власть и трусость, комбинация которых была в глазах автора величайшим злом. Именно об этом снимал фильмы своей тетралогии Сокуров, хотя именно в «Фаусте» показана не столько власть как таковая, сколько ее генезис. Социальная угнетенность и зависть к другим. Неудовлетворенность судьбой. Неверие в посмертное вознаграждение за добрые поступки и воздаяние за злые. Незаурядный ум и высокомерие. Желание управлять вселенной — и унизительная необходимость побираться по знакомым. Все то, что косвенно объявлял причиной двух мировых войн Манн в «Докторе Фаустусе».

12 сентября 1910 года Манн был одним из восторженных гостей на премьере Восьмой симфонии Малера; однако замысел его собственной версии фаустовского мифа родился уже после Первой мировой, когда он послушал незавершенную оперу Феруччо Бузони «Доктор Фауст». В ней нет и следа экстатического прекраснодушия Малера, громогласно приветствовавшего новый век. Звучат хоры не святых и ангелов, но демонов. Изломанные мотивы экспрессионистских мелодий глумливо сулят Фаусту не спасение, а вечную погибель. Придуманный Манном Адриан Леверкюн, а вместе с ним человечество вернулись от Гёте к средневековой Народной книге, в которой доктор был вынужден исполнить условия договора и после двадцати четырех лет счастья отправиться в вечную тьму.

Эстафету Манна перехватил Альфред Шнитке, считавший «Доктора Фаустуса» величайшим из романов. В своей величественной и жуткой кантате, а затем опере он, по сути, осуществил замысел Леверкюна. Незадолго до Шнитке свои «Сцены из Фауста» написал другой советский композитор, Александр Локшин. Его причудливая, пронзительная, неизъяснимая музыка, в которой звучал лишь один голос — женский, косвенно отразила трагическую судьбу автора, несправедливо обвиненного современниками в служении КГБ и оправданного посмертно, в результате рассекречивания документов спецслужб. «Фауст» Локшина — плач о прощении, неосуществимая мечта о непричастности к вселенскому злу, бросившему тень и на невинную Маргариту — невольную убийцу матери и ребенка.

В русской традиции индивидуальный торг человека с дьяволом — абсурд. Души продаются и покупаются оптом, их стоимость падает почти до нуля. Спасение лишь в том, чтобы отказаться от души добровольно и вершить чужие судьбы, забравшись как можно выше. Так и поступает Фауст Сокурова. Точнее, все его Фаусты.

VII. Музыка

Между нами говоря, над гармонией я зеваю,

зато контрапункт сразу меня оживляет.

Томас Манн, «Доктор Фаустус»

Сокурова справедливо называют самым музыкальным из современных российских режиссеров[6]; однако в «Фаусте» не звучат ни сладкие звуки оперы Гуно, ни торжественные мотивы оратории Берлиоза, ни грозные хоры из шумановской интерпретации Гёте, ни столь любимый режиссером Малер. Музыкальное пространство картины оккупировал оригинальный саундтрек Андрея Сигле — по совместительству продюсера картины. Проще всего увидеть тут деловое соглашение: Сигле добывает деньги на недешевый фильм, Сокуров увековечивает его музыку. Звуковая дорожка отчетливо и даже декларативно вторична. Она имитирует то позднее барокко, то бурю и натиск постромантизма в духе Вагнера или Брукнера, то нервную мелодику Брамса, то типовой голливудский оркестровый саундтрек.

Замысел ли, случайность ли, но и здесь просматривается четкая концепция. Раздражающий, не замолкающий ни на секунду музыкальный фон, как и перенасыщенный текст, в который не успеваешь вникнуть, формируют почти невыносимую плотность восприятия — всех тех «Фаустов», которые так или иначе толпятся в сознании и подсознании просвещенного зрителя. Шнитке долго думал, какой музыкальной темой одарить своего Мефистофеля (его партию пели двое — вкрадчиво-сладкоголосый контратенор и инфернальное сопрано), и в результате написал для него настоящий шлягер, танго: по первоначальному замыслу, его должна была исполнять Алла Пугачева, ходя с микрофоном по залу. Голос зла — голос пошлости. Именно такую роль играют смутно узнаваемые темы Сигле — музыка непрестанного déjà vu.

Шоковый эффект финального освобождения — пустого пространства, в котором нет атрибутов времени и конкретного пространства, нет стилизаций, поскольку потеряно представление о стиле, а природа обескураживающе скупа и экспрессивна, — дает возможность впервые за весь фильм вздохнуть свободно. К сожалению, к финальным титрам музыка возвращается вновь — как непременная дань условности, напоминание о том, что мы смотрим кино. Мы выходим из зала под титры, вместе с агрессивной мелодией, — а Фауст меж тем уходит по исландским долинам все дальше от нас. Туда, где нет никакой музыки.

А что это, собственно, за место?

VIII. Лимб

Мефистофель бессилен, и зуб его притупел… Прощай.

Тургенев, «Фауст»

Все интерпретации мифа о Фаусте можно условно разделить по месту назначения героя: Ад (как у Марло, Берлиоза, Бузони, Манна, Шнитке, Шванкмайера) или Рай (как у Лессинга, Гёте, Шумана, Малера, Мурнау). Сокуров элегантно избегает решения извечной проблемы. Его Фауст не умирает.

Даже посмертное существование его гитлеровской ипостаси в «Молохе» перенесено в подобие вагнеровской Валгаллы, о которой только и грезил автор «Mein Kampf», — в суровые горы, в направлении которых вышагивает герой «Фауста». В самом деле, есть и иные модели загробной жизни, кроме христианской. К примеру, в сценарии Арабова Фауст оказывался в подобии античного Аида, где встречал Медею, ахейцев с троянцами и Прометея. Как только исчезают четкие бинарные оппозиции, грешники начинают смешиваться с праведниками, а мученики — с мучителями. Остается общее загробное пространство, нейтральное и чистое, комната ожидания между бытием и забвением: Лимб.

Сама по себе параллель между Прометеем и Фаустом, которая возникает снова и снова, любопытна. Один был героем, поскольку бросил вызов несправедливому Богу, чтобы спасти человечество, одарить его огнем; за это был осужден. Второй — не альтруист, а эгоист, на человечество ему плевать, а Бог оказал ему предпочтение и спас (по версии Гёте). Но стоит снять оценочные эпитеты, и различие окажется не таким уж скандальным: оба поступили по-своему, нарушив заданное свыше табу. Оба были выдающимися гордецами. Сокуровский же Фауст особо схож с Прометеем в том, что отвергает суд Всевышнего — и ждет некоей иной инстанции, которая воздаст ему должное. Кто сильнее богов? Только время, способное перебороть любого Геракла. Субстанция, которая так интересует Сокурова во всех его картинах.

Этот Фауст — сам себе Прометей, прикованный к скале двойник ему ни к чему. Есть и другая причина, по которой режиссер сократил сценарий, ограничив число встреченных Фаустом в Лимбе собеседников. Герой Сокурова — живое воплощение мизантропии. Несовершенство человечества для него оскорбительно, его ужасает вид больных и увечных, он страшится толпы: Маргариту выбирает в подруги только потому, что та — само совершенство, но после желанной ночи любви с отвращением отворачивается: порченый товар (в светелку тут же начинают ломиться мутанты и чудища, уроды всех мастей). Лимб для него — точка высшего счастья, в которой он может остаться один. Здесь нет страдальцев, как в Аду, и праведников, как в Раю. Здесь нет вообще никого. Наконец-то. Пусто на Земле — пустеют и небеса. Взглянешь в телескоп, на Луну, — а там вместо ангела небесного обезьяна. Поймаешь в объектив комету — и, глядишь, вместо знамения Апокалипсиса обнаружится сгусток газа.

Само собой, такие открытия под силу только пророку. Заратустре. Фауст — ницшеанский человек, превзошедший себе подобных, поднявшийся над миром, заслуживший право на одиночество. Начавшись здесь, его путь закончится «Орлиным гнездом» Гитлера: нечему удивляться.

IX. Суд нейдет

Седьмой дух: Тебе, смертный, нельзя угодить, если и я для тебя недостаточно быстр!

Фауст: Скажи мне, насколько ты быстр?

Седьмой дух: Не более и не менее, чем переход от добра к злу.

Фауст: Да, ты — мой черт! Быстрый, как переход от добра к злу! Да, это быстрый переход; нет ничего, что было бы быстрее!

Лессинг, Материалы к «Фаусту»

Нет Бога и дьявола, нет Рая и Ада. А как с Добром и Злом? Тоже нешуточный вопрос.

Социопатия Фауста объяснима: он не желает сторонних оценок и суждений. Ему одинаково неприятно слышать увещевания отца и стертые премудрости домработницы, он швыряет камни в прилипчивых нищих, взывающих к милосердию, и бежит от случайно встреченных хасидов, чувствуя в их ортодоксальной самоуверенности ту базу, которой он сам лишен. Он тонет в пучине релятивизма, но не желает хвататься ни за один спасательный круг. Отказывается признавать свою вину в убийстве Валентина и совращении Гретхен, но, преследуя свою цель, не боится переодеваться в священника и занимать его место в исповедальне. По ту сторону занавеса. Веками Фауст был на авансцене: главная форма бытования мифа — драматическая, театральная. Он играл свою трагедию, порой переходившую в комедию, и напряженно ждал финала — аплодисментов или свиста. Настало время поднять бунт против режиссера и сойти со сцены. Уйти за кулисы или вовсе смешаться с залом.

Он — человек формирующийся, человек растущий. Несовершенный глагол. Он и есть гомункулус (явление которого, пожалуй, самый эффектный эпизод картины): если остановить его на полпути, осудить раньше времени, он вывалится из разбившейся банки, как головастик, будет валяться на камне и беззвучно хватать ртом воздух, пока не издохнет. Не венец творения — так, неудавшийся эксперимент. Жертва аборта.

И даже в этом качестве он смертельно опасен: его инстинкт выживания будет стоить жизни остальным. Если нет божьего закона, остается только дарвиновский. В его координатах Фауст не может быть ни осужден, как у Марло или Шнитке (согрешил — плати), ни оправдан, как у Гёте (намерения-то были благие, задатки — возвышенные). Художник XXI столетия Сокуров слишком хорошо знает, что грешники остаются безнаказанными, а наилучшие намерения ведут в темнейшие из подземелий. Если предыдущий век начался с «Процесса» Кафки — истории об осуждении без вины, то его итог подводит «Фауст» — история о снятии судимости за отсутствием судей и присяжных.

Мефистофель изгнан, и нет больше управы на человека. Он оказался изворотливей, живучей и беспринципнее самого дьявола. Пожалуй, более пессимистичной трактовки мифа до Сокурова никто не предлагал.

X. Я — Фауст

Я есть антифашист и антифауст…

Бродский, «Два часа в резервуаре»

Остается вспомнить о последнем важном персонаже — Вагнере (Георг Фридрих, знакомый по картинам Ульриха Зайдля). Пытаясь заслужить благосклонность Маргариты, да и попросту привлечь внимание, он внезапно поднимает бунт против мэтра: «Я — Фауст!» — провозглашает эпигон. Та, очарованная доктором, не обращает внимания.

А зря. Если Фауст лишен всех главных атрибутов — вместо Мефистофеля рядом с ним какой-то ростовщик, сам он дьявола вызывать не умеет, души никому не продавал, — то какой же он Фауст? И чем хуже Вагнер, который по меньшей мере создал гомункулуса?

Прежде Сокуров дистанцировался от своих героев — в этом ему помогала История, важнейший из соавторов. Перелом наступил после третьего фильма из «фаустовского» цикла, когда неожиданно для многих режиссер взялся за постановку «Бориса Годунова» в Большом театре. Спектакль заклеймили как традиционный и скучный, не разглядев в нем главного: того, как через призму взгляда двух гениев — Пушкина и Мусоргского — Сокуров исследовал деформацию личности под невыносимым грузом шапки Мономаха. Как уходил от авторской трактовки, от явной оценки, от интерпретации Бориса. Здесь впервые было явлено неслучайное сочетание художественного диктата и политической диктатуры. Оно же в центре «Фауста», где сливаются праавтор — прекраснодушный гуманист Гёте, предсказавший нигилизм Ницше и все ужасы XX века, — и его несправедливо оправданный персонаж.

В своей книге «В центре океана», опубликованной по-русски в канун премьеры «Фауста», Сокуров прямо сопоставляет ответственность властителя и режиссера: «Созидание государства или кинематографа — в обоих случаях амбициозная и изнуряющая задача, оплаченная страхами, ужасом, мукой и одиночеством творца». Другими словами, ставит себя самого в ряд со своими персонажами — и героем эссе, цитата из которого приведена выше, Эйзенштейном. Творческую генеалогию Сокурова многие исследователи возводили к автору «Ивана Грозного» еще в пору «Одинокого голоса человека». Никто до сокуровской тетралогии не исследовал в отечественном кино так пристально вопрос власти и личности, как Эйзенштейн, а Сокуров еще на вступительных экзаменах во ВГИК читал фрагмент режиссерского сценария «Александра Невского». Но в статье «Руки» ученик переоценивает наследие учителя. А заодно и свое собственное.

Эйзенштейн был одним из многих русских Фаустов. Сокуров — тоже. Не переходя на личности, не трогая биографии, достаточно рассмотреть его гомункулусов — порождения абстрактного гуманизма, лабораторные создания: Мать и Сын, Отец и Сын, Александра и Внук… Целый Эрмитаж, Ноев ковчег призрачной петербургской культуры, заключенный под стекло операторских линз, предстал в фильме Сокурова гигантской колбой. Он боролся с искушением власти, данной таланту от природы, — и был заворожен теми, кому эта власть дана, от Шаляпина до Ельцина, от Солженицына до Ростроповича. А взвесив на руке «Золотого льва», удивился вслух тому, как мало весит этот символ успеха.

Он — Фауст. Но его «Фауста» никак не свести к автобиографии, к дневниковому признанию большого художника. Это глубоко личная картина, и отсюда в ней — надломленная страсть, остуженная холодным перфекционизмом, замороженная чужим языком. Но вместе с тем фильм Сокурова — надличностный срез мира, в котором каждый — маленький фауст, обманувший черта-дурачка, продавший ему душу за земные блага, а души-то и не имевший. Он — Фауст, мы — Фаусты, я — тоже Фауст, как и ты.

Он был доктором, потом стал больным, но и это прошло. Сегодня он — болезнь. Вирус. Опасный и неизлечимый. Вакцины у Сокурова нет, но спасибо ему и за то, что объявил об эпидемии.

«Мне свобода не нужна, мне нужны границы»

Что так привлекло вас в легенде о Фаусте, в самом этом персонаже?

Я использовал самые разные первоисточники — от легенд до поэмы Гёте. Первые упоминания об этом персонаже возникают в 1507–1508 году. Тогда это была практически сказка. Персонаж был довольно страшным — героя с таким количеством отрицательных черт и всякой жути в мире больше не было: даже самый отвратительный человек не может быть таким! Постепенно складывался другой образ — Фауст Лессинга, Фауст из музыкальных произведений… Все искали человеческую суть этого персонажа. Потом опять ушли в сторону — он стал абстракцией, носителем идеи. С Фаустом много играли, почти забавлялись: он был персонажем кукольного театра. Как никакой другой герой, Фауст был игрушкой на протяжении нескольких столетий. В литературной традиции Старого Света нет второго персонажа с таким возрастом и таким воздухом вокруг него. Даже в античной литературе.

Трудность заключалась в обращении к «Фаусту» Гёте. Ведь без этой книги не было бы ни Толстого, ни Достоевского, ни Ницше, ни многих других европейских писателей высокой традиции. Эти двери открыл нам Гёте: двери внутрь человека — и двери наружу.

Для меня как режиссера было очень важно иметь невероятное разнообразие вариаций этого характера. Меня интересовали не философские рассуждения, а именно человеческий характер Фауста. Всех героев моей тетралогии объединяет обнаружение этого характера.

В легенде и у Гёте Фауст ищет бесконечного познания; ваш Фауст хочет другого — а именно власти. Когда и как совершилась эта трансформация?

По этому поводу можно написать целую диссертацию, на что я, вне всякого сомнения, не способен. Мне кажется, что есть в людях какие-то качества, которые формирует цивилизация. Особенно это характерно для мужчин. Ведь наша цивилизация сформирована мужчинами — мужскими мозгами, мужской энергетикой, мужской слабостью. Такое настроение, как власть, — я называю власть «настроением» или «намерением» — это заурядная мужская потребность. Она присутствует в каждом человеке мужского рода так или иначе. Вопрос только в том, какую энергетику получает эта часть внутреннего состояния человека. Мне кажется, Гёте сформулировал все оттенки мужского характера и стремления к власти — это слышно даже в диалоге с Аккерманом об изменениях цвета. Очень важен мотив стихии власти, который тоже присутствует у Гёте; характер, хаос… Стихия воли внутри человека. У Ельцина она присутствовала. У русских это часть национального характера. Немцы и какая-то часть славян, вне всякого сомнения, предрасположены к этому волевому стихийному выражению. А есть национальные характеры, которые до такой степени гуманизированы, что у них этого нет… Разве можно представить себе Фауста не немцем? Будем напрягаться, но не сможем. В немецком Фаусте есть внутренняя мотивированность и органика.

Вы поэтому сделали своего «Фауста» на немецком языке?

Именно через немецкий язык передается эта удивительная, закодированная, как проклятие Божие, энергетика. Посмотрите на немецких актеров — они мастера! Их мастерство выше мастерства американских, британских, выше мастерства актеров Бергмана. Они сочные, сильные. Они как натянутая тетива, их стрела точно попадает в цель… Только важно, чтобы лук был в правильных руках. Фассбиндеру удавалось направить его. Почему, кроме Германии, этого небольшого региона, никто этих актеров не знает, не приглашает, не хочет с ними работать? Потому что трудно! Они — другие, даже в европейской семье. Немецкий характер — непростой, сложный, невероятно интересный. К немецкому языку нужно отнестись с особым тщанием, с особой гигиенической осторожностью. Это сложный комплекс — национальный, эстетический, исторический. Редко какой язык позволяет такое переплетение, включая русский. Обратите внимание, что в этой тетралогии, так или иначе связанной с нашим временем, два персонажа из Германии. Целых два! То есть половина.

Почему вы выбрали именно театральных актеров?

Потому что они мастера. Серьезный, большой, масштабный труд можно осуществить только вместе с мастерами, у которых ты можешь поучиться. Для меня было большим уроком работать с Йоханнесом Цайлером, учившимся в потрясающей актерской школе Вены.

В вашем фильме заметна тщательная работа над визуальным рядом. Что служило основным источником вдохновения для создания этого мира?

Великая европейская визуальная традиция. Живопись. Пиршество дарований — особенно немецкие художники первой половины XIX века, романтики, а также Тёрнер, величайший из европейцев. Эти художники были поразительно неэгоистичны: они подробно воспроизводили жизнь, найдя среднюю точку между художественным самоутверждением и уважением к подробностям жизни. Многое из того, что мне было нужно в кадре, я просто увидел на картинах: на улицах городов, в портретах. Сейчас художники уже перестали сохранять художественно-визуальную картину мира… Жаль. Я часто бываю в Японии, в моей душе много близкого культуре этой страны, — и я часто вижу, как переживают японские художники отсутствие у них традиций живописи и портрета, как и отсутствие навыков полифонии, симфонизма в музыке. А у Гёте все это есть. И полифония, и симфонизм, и хоры, и соло, и портрет, и пейзаж. Грандиозная фигура! Памятник человеческой цивилизации. Надо было дожить до того, чтобы получить в подарок такой благородный труд. Так много им сделано, так он нам помогает своим трудолюбием — и философским, и литературным, и научным, — что остается говорить ему «спасибо, спасибо, спасибо, спасибо, спасибо».

Вы можете себе представить, что добавите к четырем персонажам вашего цикла еще одного, пятого?

Это невозможно, потому что мне было нужно четное число. Мне нужен если не круг, то квадрат — таков замысел у меня в голове. Если у нас есть четное число, то оно окончательно, это остановка. А нечетное число требует добавления еще одного элемента. Для меня тетралогия — замкнутое пространство. У квадрата все углы и стороны равны, все стабильны и организуют гармоничную фигуру. Поэтому трудно сказать, кто из персонажей — самый важный, кто главный. Все же иногда драматургический замысел требует проверки математической моделью, какой-то константой. В искусстве всё — фантазия, предположение, произвол автора. Иногда этот произвол надо ограничивать очевидным законом, хотя бы геометрическим. Мне свобода не нужна для художественного процесса, мне нужны границы. А если и нужна свобода, то только свобода композитора, у которого есть семь нот и все гармонические законы. Когда ты внутри канона, ты свободен. А когда канона нет, возникает киношный хаос, который все превращает в мусор. Этот мусор сегодня в головах у миллионов людей. Человеческие головы — огромная мусорная свалка.

Вы видите Фауста в себе?

Как мужчина, конечно. Я думаю, и вы тоже… Страшная угроза страсти, ее разрушающая энергетика — внутри каждого мужчины. К сожалению, на этом стоит эволюция. Я-то считаю, что это ошибка Господня — заложить страсть в конструкцию жизни, потому что она убийственна и смертельна. В животном мире страсть всегда — убийство: руководясь страстью насилия, голода, поглощения, один пожирает другого. Но я все-таки не Фауст: по граням я беднее, чем этот персонаж. Я могу создать чудесный кристалл, но это не значит, что я адекватен этому кристаллу! Даже человек, создавший «Джоконду», не обязательно адекватен своему произведению. Мы, люди, более деструктивны, чем произведения искусства. Если предположить противоположное, то искусство давно изменило бы мир и человечество. К сожалению, это не так. К тому же искусство не передается генетически. Это — наша беда.

После завершения тетралогии вы сделали свой вывод о том, что такое власть?

Ничего нового мы тут не откроем. Что мы можем сказать нового о жестокосердии после Инквизиции? Сколько надо еще истереть коленей, сколько разбить лбов? Только новые варианты инквизиции появляются — например, сталинский режим. Первая мировая, Вторая мировая… только один вопрос: почему опять немцы? Ведь в них, с одной стороны, мобильная и тотальная агрессия, с другой — такая же мобильная и мощная интеллектуальная анестезия. Что до власти, то главное мы знаем давно. Власть не божественна. Во власти — только человеческая сущность, не божественная и не дьявольская. Мы в России точно это знаем, хотя нас иногда убеждают в том, что власть — от Бога… Нет, мы сами у власти, сами выбираем власть. Все наши слабости переходят в наших правителей, за которых всегда стыдно.

Эксперт, 2011

«Франкофония»

«Мне кажется, фильм не получился». Этой репликой — голос автора узнается безошибочно — вы обезоружены сразу, на первых же кадрах «Франкофонии». Пожалуй, здесь не только кокетство или лукавство. Новая картина Александра Сокурова очень несовершенна; это странное то ли вещество, то ли существо. Какой-то мутант — но уникальный и увлекательный. Если предшественник «Франкофонии», визитная карточка режиссера — «Русский ковчег», поражал своей безмонтажной цельностью, то нынешний впечатляет противоположным: свободой и эклектикой. Здесь нашлось место хронике и постановке, сценарию и импровизации, авторской эссеистике и тщательной драматургии, политике и искусству, фактографии и вольной фантазии с призраками. Всего понемногу. Прямо как в хорошем музее.

Не получилось прежде всего гармонии между заказчиком — Лувром, главным музеем во Франции и самым посещаемым в мире, — и Сокуровым. По собственному признанию режиссера, дирекции Лувра не понравился ни сценарий, ни финальный результат. Тема — Лувр в частности и Франция в целом в годы немецкой оккупации — по-прежнему щекотлива и болезненна, и это (опять же со слов автора) стало причиной отказа «Франкофонии» в участии в Каннском фестивале. Зато в Венецию, где хватает собственных исторических демонов, и даже главные здания фестиваля на острове Лидо остались от времен Муссолини, картину с удовольствием взяли.

Но эта картина — и не про гармонию, вовсе наоборот. Она о неизбежности компромисса, без которого не способно выжить искусство: центральная канва фильма — негласный союз между директором Лувра 40-х Жаком Жожаром и представителем оккупационных властей графом Вольфом-Меттернихом, совместными усилиями которых уникальная коллекция музея не была разграблена, а сохранилась в неприкосновенности до конца войны. Идиллическое взаимопонимание между двумя людьми культуры из противоположных лагерей, по Сокурову, все равно было достигнуто дорогой ценой, пусть платили ее и не французы: в те же дни музеи Восточной Европы, и особенно большевистской России, были подвергнуты беспощадному разгрому, в котором спасти удалось далеко не все шедевры.

Это лишь одна из многих параллелей с «Русским ковчегом». Если там Эрмитаж в последних кадрах представал гигантским кораблем — то ли монументальным судном Ноя, то ли все-таки «Титаником», — то здесь, невзирая на внешне благополучную судьбу Лувра, с самого начала заявлен лейтмотив кораблекрушения. Английский подзаголовок «Франкофонии» — «Элегия Европы», что отсылает нас не только к серии документально-эссеистических картин Сокурова, но и к конкретной «Элегии дороги», своеобразному предшественнику двух «музейных» лент. Там бесконечно долгий медитативный путь через весь мир приводил лирического героя в картинную галерею Роттердама, где он останавливался у еще одного зримого образа крушения — «Вавилонской башни» Питера Брейгеля Старшего. В «Франкофонии» у автора есть собеседник — таинственный капитан Дирк, везущий на своем корабле контейнеры с драгоценным грузом, музейной коллекцией, через бушующий океан. Везет именно из Роттердама. Погода ужасная, шторм все сильнее, и уверенность в катастрофе нарастает. Надо понимать так, что Европа, сама того не замечая, идет на дно. Да, Сокуров внимательно исследует многие шедевры Лувра, но раньше и внимательнее других — величайшую в истории картину о кораблекрушении, «Плот „Медузы“» Теодора Жерико. Ну и показанный во всех деталях вывоз Ники Самофракийской из здания Лувра, в эвакуацию, — что, как не прозрачный злой намек на капитуляцию Франции перед злом?

Можно сколько угодно обвинять Сокурова в тенденциозности, удивляться его смелым параллелям и оппозициям, критиковать попытки сравнить Эрмитаж и Лувр — но нельзя не признать очевидного: мы имеем дело с очень крупным и своевольным художником, который не может обойтись одним лишь благолепием и почтением к своему материалу. Чем сомнительней и неожиданней его методы, тем сильнее их воздействие. К примеру, вводя в действие откровенно карикатурные призраки девы Марианны и императора Наполеона, Сокуров заходит на поле поп-просветительства, едва ли не в духе американской детской комедии «Ночь в музее» (естественно, духи бродят по Лувру именно ночью). А потом они оба замирают перед «Джокондой», и каждый бубнит свое, видя в шедевре Леонардо свое «я». Для Марианны это демократические фантомы «свободы, равенства, братства», для Наполеона — эгоманиакальная мантра «Это все я!». Не так же ли все мы своими проекциями превращаем любое искусство — самое сложное и необъяснимое — в свидетеля своих взглядов, в невольного союзника?

Так любой присвоенный трактователем шедевр в момент может стать плоской картинкой. Для многих, но не для Сокурова. Напротив, он безо всякого 3D добивается эффекта поразительной трехмерности, с такой любовью и задумчивым вниманием камера талантливого Брюно Дельбоннеля скользит по каждому квадратному сантиметру выбранной картины или скульптуры. Они выше понимания или анализа кинематографа, Сокуров отчетливо дает это понять. И это странным образом придает «Франкофонии» какое-то иррациональное благородство сиюминутного, отступающего в присутствии вечного. А созданные средствами кино портреты двух мужчин, давно ушедших в небытие, но когда-то сохранивших для вечности коллекции Лувра, обретают ту глубину и загадочность, которой авторы фильма любуются на лучших полотнах музея — тех лицах и фигурах из прошлого, которые, по мысли Сокурова, и содержат ДНК классической европейской культуры.

«Главная моя проблема — мое собственное несовершенство»

Интересно получается — в Канны ни вы, ни ваш фильм не поехали, а в Плёсе вы сразу в нескольких качествах: член жюри, педагог, участник программы… Как же так?

Во-первых, фестиваль Тарковского у нас единственный. Есть какая-то совесть во всем, что здесь происходит. И организуют это люди, которые мне близки. Во-вторых, этот фестиваль согласился показать работы моих студентов: ребята очень в этом нуждаются, и я нуждаюсь. Это работы очень достойные. У каждого студента — свой путь и свой уровень, но мне не стыдно ни за кого из них. Наконец, это все-таки Россия, несколько городов в центре страны — не Москва! Это мне кажется очень важным. Фестивальное движение должно заниматься в первую очередь просвещением, а уже потом выяснением рейтингов, кто лучше, а кто хуже. Мне нравится и то, что здесь показывают много российского кино — все самое важное, что было сделано за последнее время.

Простите за странный вопрос: вы себя патриотом считаете? Для вас это слово имеет смысл?

Вопрос немножко из анатомического театра… Мне трудно на него отвечать. Фильмы, которые я делаю, в России практически не показываются, все мои последние работы сделаны за пределами страны, на других языках. У меня есть чувство, что я чужой. Может, потому, что в последнее время у меня было много неудач, связанных с жизнью в Отечестве. И ситуация с культурой и градозащитным движением в Петербурге у нас очень сложная. День за днем — поражение за поражением. Однако родина у меня одна: это Россия. Паспорт у меня один, российский. Отношение к поведению государства у меня разное: от неприятия до ужаса. А Россия для меня в первую очередь — русский язык. С ним я родился, с ним уйду в мир иной.

Такая непонятость и непризнанность — общая ситуация? Или они связаны с теми фильмами, которые вы делаете, с вашей приверженностью киноискусству?

У меня нет впечатления, что я делаю что-то идеальное. И вообще нет уверенности, что в кино возможно создать что-то по-настоящему выдающееся. Сам по себе кинематографический инструмент несовершенен и вторичен, а кинематографическая среда — в основном люди поверхностные и малообразованные. Ничего фундаментального от нынешнего поколения, работающего в кино, я не жду, и у меня есть давнее недоверие к этому виду деятельности. Кинематографу надо еще много через что пройти, чтобы в этажерку культурных субъектов попасть. Корабль, конечно, идет, но его постоянно раскачивают. Я не уверен, что он не пойдет ко дну.

Звучит это непривычно. Наши кинематографисты винят в кризисе кого угодно, только не себя: зрителя, прокатчиков, министра Мединского…

Мне иногда трудно входить в современный контекст, и в условиях советского периода было трудно. Но я понимал очень хорошо, что самые большие трудности — во мне, а не в советской власти. В конце концов, где советская власть и где я! Я выжил и все же работаю. По-прежнему главная моя проблема — мое собственное несовершенство, а не коллизии, возникающие в связи с деятельностью политизированного Министерства культуры. Это факт, все его знают и признают, включая министра культуры, — занимается он политикой, а не культурой. Но для искусства это не принципиально. Два года назад мы организовали в Петербурге для поддержки молодых фонд «Пример интонации» и сделали семь фильмов — шесть игровых короткометражных и один полнометражный документальный. В процессе подготовки сценариев и поиска молодых людей для дебютов я вдруг понял, что ресурсы не так и масштабны: найти интересного человека, личность, для работы в кино очень трудно! Отыскать интересный замысел тоже трудно, что-то сформулированное — еще труднее. К счастью, не все так отравлены социальностью, которая рассеяна в западной практике, как эпидемия… Я получаю десятки работ со всего мира, и везде мотивация — социальная, а художественной мотивации нигде нет. У наших она еще сохраняется, но сам уровень идей и амбиций очень низкий. Это тревожно. Идей должно быть больше, чем денег.

Вам не кажется, что, наоборот, довольно часто социальная или политическая тема будит амбиции и идеи? А у нас эти темы табуированы, работают цензура и самоцензура, к политике не прикоснись! Вот и уровень падает.

Может быть. Но я не встречал молодых людей, которые могли бы всерьез заинтересоваться социальной темой или политикой. Своих же студентов я от этого оберегаю, уговариваю дистанцироваться от политической практики. Тем более живут они на Кавказе, а там с неугодными расправляются моментально и решительно, в живых не оставляют. Я пять лет провел в этой среде, прекрасно ее знаю. Если же говорить не о моих студентах, то мы дважды проводили под Петербургом киношколу, собирая туда несколько сотен человек со всей страны, — людей, которые снимают фильмы в интернете, непрофессионалов. Должен сказать, что тех, у кого есть осмысленный гуманитарно-гражданский интерес, я еще не встречал. Возможно, те, кто выйдет из тюрем после Болотной и решит написать, а потом снять об этом фильм, будут первыми такими людьми. Но пока я их не видел. Это первое. Второе: политическая процедура в России сегодня очень жесткая и примитивная, далеко не изысканная. Даже криминальной составляющей в ней нет, а ведь это могло бы дать драматургию. Нет криминала — есть голая и безжалостная жестокость, доведенная до абсолюта политика. Новый вид политической обнаженности, которого нигде в мире пока нет. Искусству в России очень трудно к этому прикасаться. Вся эта область — как соляная кислота, там нет полутонов, она сразу вспыхивает.

Вы себя считаете политическим художником? По-моему, все ваши важнейшие фильмы от «Одинокого голоса человека» до «Фауста» — политические.

Могу сказать одно: мне не все равно, что происходит у меня на родине. И это прорывается наружу, обнаруживается. Хотя никаких тайн в том, что происходит и что будет дальше, для меня нет. С каждым годом все очевиднее и очевиднее. Никаких вопросов к политикам у меня тоже нет.

А к себе вопрос? Что делать? Сидеть и наблюдать?

Я считаю, что пропорционально моим возможностям и физическим силам — которых, конечно, не так много — я делаю все, на что способен: пытаюсь заниматься просветительской деятельностью. В фильмах, которые я делаю, точно вами отмеченная политическая составляющая должна сохраняться на грани просветительской работы. Возьмем тетралогию, которая начинается с конкретных персонажей — Гитлера и Ленина — а заканчивается Фаустом: это попытка определить гуманитарную сферу, в которой мы, хотим того или нет, существуем. У меня есть глубокая уверенность, что сила характера не исследована и не понята до конца. Не осмыслены ее опасности. В свое время я близко и много общался с Ельциным, не раз встречался с Путиным… разные люди были в моей жизни: Солженицын, Ростропович. Везде я пытался понять основы той конструкции, которой является характер. Все писатели бились над этим, многие отступались. Кинематографисты пытались пробить эту стену, часто от бессилия уходили в формализм. Но литература преуспела больше. Сегодня мы потеряли — и Россия, и Европа — крупную романную форму в литературе. У меня есть мощная потребность в больших романах, именно они могли бы позволить кинематографу сохраниться как искусству. Только если будут такие писатели, нам удастся куда-то продвинуться. Мы это видим по примеру Америки, где дела с романной формой обстоят лучше. В американском кино работают блестящие драматурги, выдающиеся сценаристы — как с точки зрения конструкций, так и по тому, как они не боятся вплотную приблизиться к самым сложным проблемам. Даже их фильмы-катастрофы — колоссальное открытие!

Вы как будто об «Игре престолов» говорите.

Не знаю, не смотрел.

Весь XX век пытался доказать, что роль личности в истории не так уж велика и важна, — что это атавизм, и куда важнее исследовать ментальности или геополитику. А по-вашему выходит, что все завязано на личность, на характер?

Характер — то, чем инфицируется общество. Как определить масштаб личности, я не знаю, но характер — инфекция. А сегодняшнее государство устроено сложно, но в то же время примитивно. Значительная часть людей спокойно отдает управление в руки отдельному человеку, надеясь, что у него достаточен запас моральных и канонических ограничений. Практика показывает, что никогда этого запаса нет. В области политики вообще не бывает великих или выдающихся людей — может, потому, что сама схема далека от любых нравственных принципов. Природа человеческой политичности лукава: это постоянное лавирование, перемены, обман, мимикрирование. Этим опасно и сближение церкви с политиками. У церкви есть хоть какие-то канонические основания, а в политике их нет. Никакой социализм никогда не был социализмом — он всегда был рефлексирующим невротическим организмом. Так же и демократические режимы не являются демократическими, а свобода-равенство-братство — лишь упаковка, под которой прячется жалящее, кусающее, меняющее окраску существо. Сама идея партийности сегодня глубоко порочна, парламентская система — тупиковая. Государство — структура не развивающаяся, не рассчитанная на совершенствование жизни: только на сохранение себя. Это касается всех современных форм государства.

Вы упомянули церковь. Как вы смотрите на деятельность Русской Православной церкви в последние годы?

Как на сеть больших, принципиальных, глубоких ошибок. Не решаюсь сказать «заблуждений»: в этих действиях я вижу осмысленность и окончательность. Церковь становится светским институтом.

А как вы смотрите на нынешнего Папу Римского Франциска?

Я мог говорить об Иоанне Павле II, я с ним был знаком, мог его понять… А здесь? Я был в Бразилии на фестивале и через неделю заметил, что эта земля не зависит от всех остальных. Исчезни Старый Свет — они этого даже не заметят. Люди, которые формируются там, имеют какую-то другую природу. То же самое могу сказать о нынешнем президенте США [Бараке Обаме]. Вы заметили, с какой растерянностью он смотрит по сторонам, когда оказывается в Европе? Он жил в другом мире, он не понимает гуманитарного европейского типажа. Чего они так шевелятся, с их старыми проблемами и традициями, с их условностями? И папа Франциск, мне кажется, тоже не понимает. Хотя в Ватикане я бывал неоднократно, со многими там знаком. Это мир профессиональной церкви, в котором есть достойные и очень образованные люди. Мне нравятся католические институты — ракурсы и объем религиозности, отсутствие мировоззренческого экстремизма… А в учебной практике подготовки наших семинаристов, к сожалению, экстремизм есть. Многие проблемы РПЦ себе переняли и русские мусульмане.

В сегодняшнем мире есть персонажи, о которых вам было бы интересно снять фильм?

Нет. Мир современной политической и общественной жизни сейчас дегуманизирован. Хотя я частный человек, живущий в небольшом городе Петербурге, но даже мне видно многое. Например, то, что происходит с Украиной, говорит о том, что у власти повсюду — люди дегуманизированные. Лозунг должен быть один: «Голосуйте за тех, для кого гуманитарные ценности выше политических». Однажды меня уговаривали участвовать в предвыборной кампании одного политика; естественно, я отказывался, но, чтобы от меня отстали, предложил им записать ролик, где я сказал бы эту реплику. От меня моментально отстали, больше не обращались. К сожалению, политика сегодня — это арифметика. Не алгебра, не тригонометрия.

Вернемся к гуманитарным ценностям. Что все-таки с вашим новым фильмом про Лувр?

Он закончен. Называется «Франкофония», производство Франции, Германии и Голландии. Я автор сценария и режиссер. Давно хотел его сделать, и Лувр согласился. Конечно, они хотели историю, похожую на «Русский ковчег», но для этого им был нужен не я, а Пиотровский! Никто в Лувре не мог создать таких условий, которые были созданы в Эрмитаже. Сценарий не вызвал у французов восторга, потому что среди прочего я рассказываю историю появления в Париже в июне 1940-го немецкой армии. Потом я сделал фильм. Он длится 1 час 28 минут, там есть материал и документальный, и игровой, есть немецкие и французские актеры, есть страничка, связанная с Советским Союзом. На Берлинале мы не успели — к тому же для меня этот фестиваль экстремально-политический. Продюсеры просили меня определиться с Каннами, ведь фильм уже продан во многие страны мира. Я понимаю, что такое Канны, и настаивал только на специальном показе — никаких конкурсов! Начались переговоры, дирекция посмотрела картину, и мне сказали, что им очень понравилось. Потом вдруг возникло некое распоряжение — категорическое — не показывать фильм в Каннах. Картина не была там показана. Это не было моим решением. Я всегда приезжал в Канны, понимая, что наградят другие фильмы, а мои работы никому там не интересны. К тому же я не люблю конкурсную систему. Тем не менее здесь возникла такая ситуация… и я вздохнул с облегчением. Картина с таким содержанием в каннской программе выглядела бы черт-те чем.

А теперь что?

Венеция еще до Канн звала картину и, насколько знаю, с удовольствием ее возьмет. Сейчас я уже в этой истории не участвую.

В Венецию-то на премьеру поедете?

Не знаю. У меня в сентябре будут большие серьезные съемки. Первый полный метр мои студенты будут снимать в Абхазии. Экранизация Фазиля Искандера. Честно говоря, для меня это событие более важное. Но даже если я не смогу приехать на премьеру, главное — чтобы картину показали. Мы же знаем, что даже призы фестивалей сегодня на судьбу картины в прокате не влияют. Впрочем, по части проката могу сказать одно: никто никогда не терпел убытков с моими картинами, и с их показом за рубежом проблем никогда не было. Это у нас к зрителю не пробиться.

А с кем вы снимали «Франкофонию»?

С Бруно Дельбоннелем, который снимал «Фауста». Чудесный, глубокий, умный человек. Нежный, профессиональный, работающий без гордыни и высокомерия, без ультимативности. Его внутренняя задача всегда — исполнение воли и замысла режиссера. Второго такого оператора я не знаю. Первое образование у него — Сорбонна, философский факультет.

Александр Николаевич, чем вы живете сейчас? Фильм ведь закончен.

Первое — мои студенты. В этом году завершается их обучение, этим летом — госэкзамены и защита дипломов. Самое главное — выпустить курс, поставить точку. Двенадцать дипломных картин. Второе — съемки с конца августа большой полнометражной картины моих выпускников. Ну и, наконец, я готовлю сейчас режиссерские экспликации по трем игровым темам, которые собираюсь делать как режиссер. Я хочу закончить трилогию, начатую фильмами «Мать и сын» и «Отец и сын», — проект называется «Два брата и сестра». Еще у меня есть одна историческая картина и одна связанная с древней Русью, XII–XIII веками. Там сейчас идет большая исследовательская работа. Оказывается, мы лучше знаем Междуречье и Египет, чем ту землю, из которой мы все выросли. Я говорю о духовной жизни, хотя в фильме речь пойдет не только о ней.

Невольно вспоминается «Андрей Рублев». Мы все-таки на фестивале Тарковского. Здесь будет проходить научная конференция о значимости наследия Тарковского сегодня. А в чем эта значимость лично для вас, можете сформулировать?

Не могу, потому что речь идет о кино. Кино стремительно стареет, постоянно ускоряющимися темпами. Фильм стареет тем быстрее, чем он художественнее. Не стареет только документальный или тот, который на грани с документальным. А игровое дряхлеет катастрофическими темпами. Проходит пять-шесть лет, и фильм уже не нужен. Не зря его не смотрят люди другого поколения: ткань замысла разрушилась и не представляет собой никакой энергетической ценности. В живописи или литературе это не так… К тому же литература возвращается к нам через новые переводы, ведь и язык стареет, но не так окончательно, как кинематографическая реальность. Без сомнения, Тарковского постигнет та же участь, потому что у него были демонстративные художественные поступки, которые шли не от органики замысла, а от стихии воли — качества, которое было у некоторых политиков: у Ельцина, у Путина… Чем менее деликатно ведет себя художественный автор, тем больше риск, что по его произведению будет нанесен удар судьбы. Для меня Тарковский был в первую очередь человек, которого я знал и любил. Его человеческие качества были мне гораздо ближе, чем то, что он делал в кино. А специалистам по теории кино, мне кажется, интереснее было бы попробовать понять, что в генотипе визуального динамического образа обеспечивает этот сбой, приводит к старению. К сожалению, этого структурного анализа никто не ведет. Теоретики взялись за руки и танцуют чеченский танец зикр, приговаривая какие-то заклинания и водя хороводы вокруг Тарковского.

Теоретиком «запечатленного времени» был именно Тарковский.

Да-да, но это подсмотрено и вычитано у Довженко. Тот уже сделал все, что можно было сделать. Остальное — дело новой эстетики, порожденной новой технологией. Так же и замысел «Русского ковчега», сформулированный в 1980 году, двадцать лет ждал, пока не появится техническая возможность для его осуществления. Ведь теоретически это можно было сделать и в формате VHS, но качество разрушало всю деликатность присутствия оптики в Эрмитаже.

Если бы вас попросили выбрать из всех фильмов Тарковского один, что бы вы выбрали?

(Долгая пауза.) Никогда не думал об этом. Точно не «Солярис»… Не «Андрей Рублев»… Пожалуй, «Иваново детство».

Афиша. Воздух, 2015

Кира Муратова Обман зрения

«Вечное возвращение»

Пришел мужчина к женщине. Пришел в шляпе, да так волновался, что забыл ее снять. Они однокурсники, не виделись сто лет, он и живет давно в другом городе, а сюда приехал в командировку. И сразу к ней, с вопросом: как поделить себя между женой и любовницей? Ни один совет не звучит убедительно: он любит обеих, но жить с обеими не в состоянии. Озлившись, визитер хлопает дверью. Но приходит вновь, ведь других знакомых в этом городе у него нет. И возвращается. И возвращается. А развязка не наступает. А он звонит и звонит в дверь. Или входит без звонка, с навязчивостью безумца продолжая нудеть о своем: мне плохо, я люблю жену, но я люблю и Людочку, посоветуй мне, ты добрая, мудрая… не ожидал от тебя такой черствости! На каком-то этапе в теленовостях сообщают, что командировочный повесился в своем номере. Все вздыхают с облегчением — наконец хоть какое-то разрешение, — но надежды тщетны: повесился другой. Этот жив-живехонек и вечно возвращается.

Кира Муратова — заложница своего уникального дарования, и каждый ее фильм рождает неминуемое дежавю: очевидно, что ничего столь же свободного и самобытного в истории кино не было и не будет, — но не менее очевидно, что именно поэтому не существует инстанций (прокатчики, фестивальные отборщики и жюри, директора кинотеатральных сетей, широкая публика), способных оценить это чудо по достоинству. Противоречие между колоссальным талантом и его неприменимостью в подлых условиях сегодняшнего рынка столь же неразрешимо, как дилемма бедолаги в шляпе. С «Вечным возвращением» история повторилась. На седьмом Римском кинофестивале не было ни одного фильма, способного приблизиться к этому по части вдохновенности, оригинальности, юмора, поэзии, — и как водится, даже намека на приз или хотя бы утешительное упоминание Муратовой не досталось.

Предыдущая работа режиссера, «Мелодия для шарманки», была трагедией, хоть и в форме святочного рассказа. Новая — уморительная комедия. То есть командировочному плохо на самом деле, в этом ни малейшего сомнения. Но раз уж он пришел в гости к даме не с тем, чтобы воскресить, скажем, давнишний роман, а с занудным и выспренним повествованием о собственных невзгодах, то мы вместе с хозяйкой квартиры начинаем видеть в нем невольного клоуна, нелепого Пьеро — раба устойчивого амплуа. Как известно с давних пор, любая история при повторении теряет свой драматизм, превращаясь в фарс. Тем смешнее, когда ситуация во всех деталях, кроме самых мелких, повторяется уже с другими фигурантами. И еще раз — с третьими. И с четвертыми. Пара за парой, одни за другими, молодые и старые, обеспеченные и бедные, живые и анемичные, игривые и неповоротливые, они разыгрывают череду эпизодов о командировочном в шляпе и его советчице-однокурснице. Вечное возвращение.

Заголовок — отсылка к древнему постулату, сформулированному Ницше. Сама Муратова позаимствовала название из любимого фильма своего детства, где шла речь об истории современных Тристана и Изольды, пересказанной Жаном Кокто. Ницшеанец Вагнер написал свою лучшую оперу по мотивам той же легенды о неразрешимо трагичном адюльтере. У Муратовой вместо суицидального томления оперных героев — ностальгические песенки Петра Лещенко и бессловесные романсы Валентина Сильвестрова, апологета «тихой музыки» и современного антипода Вагнера. Гордиев узел вагнеровских Тристана и Изольды могла разрубить лишь смерть; центральный образ муратовского «Вечного возвращения» — завязанная в узлы веревка, которую во время неловкой беседы с гостем безуспешно пытается распутать хозяйка квартиры. Эту путаницу и смерть не развяжет.

Собственно, смерть уже случилась, только мы об этом узнаём не сразу. Нескончаемые сцены между мужчиной и женщиной — не что иное, как кинопробы к фильму гениального режиссера, который скоропостижно скончался, не успев довести проект до конца. А смотрим мы их в компании хитроумного продюсера и лоха-инвестора: первый решил развести второго на приличную сумму, чтобы худо-бедно смонтировать из разнородного материала хоть какое-то кино и возместить убытки. В этой части фильма — она, в отличие от проб, снята не в изысканном ч/б, а в цвете, почти статично, без красот, — очевидно ощущается авторефлексия почти документального толка. Недаром в качестве актеров здесь появляются родной внук Муратовой Антон и ее продюсер Олег Кохан. Дружелюбный сахарозаводчик польщен, что ему предлагают вложиться в творческий процесс, однако все-таки склоняется к отказу: «Ответ отрицательный, но не окончательный… Очень элитарно — мне нравится, а понравится ли публике?» Эти слова явно списаны с натуры.

Итак, смерть автора, на могиле которого суетятся проходимцы и невежды. Опять же, не драма, а повод для комедии, освобождающая сила которой не подчиняется конвенциям, — сюжет не обязан быть завершенным, и авторам ни к чему проводить селекцию актеров. Пусть все играют всех! «Вечное возвращение» — парад муратовских любимцев с роскошными выходами Филиппа Панова, Натальи Бузько, Георгия Делиева, Леонида Кушнира и многих, многих других. Олег Табаков с Аллой Демидовой сложились в парадоксальную пару, а Рената Литвинова, любимица и временами муза режиссера, получила сразу двух партнеров — один из них сам Сергей Маковецкий. Партнером же Земфиры, возникающей уже во втором муратовском фильме подряд, стал сам Джузеппе Верди, чью «Песенку герцога» рок-дива исполняет несколько раз, напоминая о неизменной изменчивости женских и мужских сердец.

Бесконечное разнообразие типажей и голосов, актерских манер и школ, выразительных жестов и слов-паразитов позволяет определить форму фильма: вариации. Музыкальная терминология в случае Муратовой неизбежна; чутье к ритму и пренебрежение к законам кинематографического нарратива — важнейшие черты ее фильмов. В каком-то смысле «Вечное возвращение» — апофеоз репетитивности, за которую одни режиссера клянут, а другие превозносят. Структура картины, однако, ближе не к классическим баховским вариациям, а к тому, чем в последние полвека занимаются американские композиторы-минималисты. Короткие структуры, так называемые паттерны, варьируются и повторяются в причудливой, нестрогой последовательности, будто гипнотизируя слушателя, завораживая его почти языческим ритуалом без начала и конца. Так и здесь смысл одинаковых реплик примерно к пятому рефрену теряется, фиксируя внимание на зрительных образах, на мелочах и нюансах.

В этом фильме муж Муратовой Евгений Голубенко выступил как соавтор едва ли не равноправный — он и автор завершающего сюжета, и создатель невероятных интерьеров. К примеру, музыкальный лейтмотив блестяще обыгран в оформлении одной из комнат: обоями там служат одинаковые плакаты певицы Мадонны, воплощающие, очевидно, самодостаточность и цикличность, успокаивающую неизменность женского начала, а на госте надета майка с портретом патентованного бунтаря Курта Кобейна. Картины, которыми увешаны стены квартир бесчисленных героинь, можно читать как их психологические портреты, определяющие контекст одинаковых реплик — каждый раз заново. Только одно полотно (авторства самого Голубенко, как и все прочие) повторяется из эпизода в эпизод. На нем — белая драпировка, скрывающая от взгляда неопределенный предмет. «Эту картину я получила в подарок сегодня, — сообщает хозяйка. — Я назвала ее „Привидение в кресле“. Тебе нравится?»

Главное привидение фильма — почивший в бозе режиссер. Но и продюсер с инвестором, смотрящие кинопробы в уютных креслах, — такие же привидения. И мы, зрители, мало чем от них отличаемся (на заднем плане в просмотровом зале затянутые целлофаном ряды пустых кресел, где будто бы сидит призрачная публика — та самая, чью реакцию пытается предугадать потенциальный инвестор). Участники кинопроб — тоже бесплотные духи, которым не суждено воплотиться в героев «настоящего» фильма. Подобно привидениям, все безымянны, кроме закадровых персонажей, но и тех нетрудно перепутать: любовница Люда, жена — Люся. Мы так и не узнаем, как зовут героиню, которая спрашивает визитера: «Ты вообще кто — Олег или Юра? У тебя же был брат-близнец на параллельном курсе…» А тот отвечает вопросом на вопрос: «Хоть фамилию мою ты помнишь?» — «Сергеев, — находится та, — уходи!» Разумеется, чтобы изгнать призрака, необходимо назвать его, это вам объяснит любой уважающий себя чернокнижник. Но нам неизвестны имена режиссера и сахарозаводчика, мужчины и женщины. Власти над ними у нас нет. Фантомы не знают о времени, у них в запасе вечность. Поэтому они возвращаются, снова и снова.

Лет четыреста назад картины, подобные «Привидению в кресле», назывались trompe-l’oeil, «обман зрения»: на них не человек и не предмет, не натюрморт и не портрет, а лишь белое полотно, которое, кажется, можно сдернуть и посмотреть, что за ним спрятано, — хотя на самом деле нельзя. «Вечное возвращение» — тоже обман зрения. Под видом комических сцен-полуфабрикатов скрывается отнюдь не поверхностная рефлексия о том, как из докучливой рутины рождаются два самых необъяснимых и волшебных явления в мире: творчество и любовь. А еще, как всегда у Муратовой, о нехватке оригинальных ходов в пьесе, написанной для каждого из нас судьбой: ропщи, не ропщи, результат будет один. Как говорит герой фильма, «жизнь не коротка, но она ужасна и конечна». Что может отвлечь от осознания этого бесспорного факта? Пожалуй, лишь смех. Им фильм и заканчивается.

«Кинопробы — всегда мука»

С чего для вас начался этот проект?

Сначала я хотела снимать альманах короткометражек: у меня их много, по разным сценариям. Все предлагалось продюсеру, но денег на это не было. Параллельно с этим на съемках «Мелодии для шарманки» и «Два в одном» я заболела от холодов, от съемок ночью и зимой. Меня это лишило сил, и я почувствовала, что хочу снять фильм в тепле, в павильоне, на одном объекте. Это был сильный органический аргумент. А вот второй аргумент: я всегда очень любила гаммообразные повторяющиеся формы и структуры, это стало моей манией. В монтаже, в лексике — люблю, когда что-то все время повторяется. Иногда я иду по тихой улице и слышу из окна, как играют на фортепиано. Хорошо, если звучат какие-то роскошные музыкальные шедевры, но больше я люблю какие-нибудь гаммы, арпеджио, этюды. Фуги Баха тоже построены на завораживающих повторениях. Так и сложился фильм: с одной стороны, состояние организма, с другой — любовь к повторениям. Я подумала: незачем снимать много короткометражек, можно взять одну и сделать из нее полный метр. А потом вдруг поняла, что если занять разных актеров, то будет похоже на кинопробы. Мне, кстати, всегда был свойствен музыкальный монтаж, а здесь он стал основой основ.

Для вас «Вечное возвращение» — фильм о кинематографе?

Я всегда говорила, что не люблю фильмы о кино. Может, я не те смотрела… Нет, это не фильм о кино. Хотя и о кино, конечно. Мы чуть не назвали фильм «Кинопробы».

А откуда название?

Это из старого французского фильма, где сценарий писал Кокто, а снимал Деланнуа, о Тристане и Изольде. Я его видела в детстве, еще в Румынии, на большом экране и помню с тех пор. Мне нравится, как звучат эти слова, — считается, что они из Ницше, но на самом деле еще древние греки говорили о вечном возвращении.

Кстати, о кинопробах: хоть фильм только из них и состоит, на самом деле он отвергает саму идею кинопробы. Ведь любые пробы — это необходимость выбрать из множества претендентов на роль одного, а вы дали сыграть всем сразу.

Я про это не думала. О многом в искусстве автор понятия не имеет, а все вокруг видят… Хотя кинопробы — всегда мука, если у тебя нет заранее решенного идеала. Вот нравятся тебе хотя бы двое равноценно, и мучительно совершать этот выбор. А тут мне не приходилось этот вопрос решать. В идеале мне хотелось, чтобы в фильме было три пары, а нравилось мне больше! Я оставила всех, кто нравился.

На каком этапе на экране возникли еще и продюсеры, которые смотрят кинопробы и думают, что с ними делать?

Не сразу. Сначала три пары разыгрывали эту новеллу, потом я решила, что это слишком абстрактно. Не для людей. Надо как-то пояснить…

И вы придумали продюсеров, которые сидят в зале и говорят, что это слишком абстрактно и не для людей?

А мне так нравится. Наверное, можно было и без продюсеров обойтись.

Продюсеры есть, режиссер умер. Труп за кадром?

Да, именно так. Я всегда завидовала режиссерам, которые умеют сами себе быть продюсерами. У меня этого дарования нет, что ж делать? Например, мы снимали наш фильм без денег государства, потому что продюсер в ссоре с нашим Госкино — о чем мы не знали…

А есть в фильме из-за этого хоть что-то вынужденное?

Как можно! Все вынужденное я выкидываю. Все вынужденности исходили только из меня. Последнюю сцену написал Женя Голубенко, потому что продюсер Олег Кохан очень хотел сняться. Я подумала: почему не сделать человеку приятное? К тому же он мой продюсер. Зато придумали, как впихнуть еще одну песню Петра Лещенко, про Бессарабию. Вынужденно это или нет? Когда мы сняли этот финал, он нам понравился — с песней и смехом. Мы его и оставили. Вынужденное превращается в желанное и любимое.

А как вы решили взять внука Антона на роль продюсера?

Мы сначала планировали Кохана снять в этой роли, но он никак не ехал репетировать. Я говорю: давайте попробуем Антона! Он как-то сразу подошел легко: смотрел на своего партнера Леонида Кушнира и все время хохотал. Ему и вообще свойственно хохотать без перерыва, до изнеможения. Он естественно себя ведет — мы его и утвердили.

Остальные актеры фильма — ваши давние и близкие знакомые, почти семья: Рената Литвинова, Наталья Бузько, Филипп Панов, Олег Табаков, Алла Демидова… Как вы их собирали в пары?

Репетировали мы больше, чем вошло в фильм, — не все монтировалось с остальным, даже хороший материал иногда выбрасывали. А пары… Например, Демидова и Табаков — старинные профессионалы, которые не любят друг друга; думаю, это все давняя вражда Таганки и «Современника». Я по-разному отношусь к актерам. Можно сказать, что я их всех люблю. Но каждого по-своему. Ренату я просто люблю, как человека. Общение с ней помимо работы мне всегда интересно, я радуюсь каждому случаю встречи с ней. Хотя некоторые ее свойства мне не нравятся: терпеть не могу, когда она начинает осыпать меня подарками, — но терплю во время съемок, потому что боюсь, что она обидится и сыграет хуже. А Наташу Бузько я люблю и хорошо знаю, но мы совсем не общаемся, хотя живем в одном городе! Почему? А просто так, нет причин.

А Земфира? Она у вас поет во втором фильме подряд.

Очень мне нравится, как она поет. Последний ее альбом — просто супер. А что нравится, то и стараешься зафиксировать для вечности. Хотя бы краткой вечности. Было так: она приехала с концертом в Одессу, там вышла и как антракт, дивертисмент спела песенку Герцога из «Риголетто». Боже, как красиво поет! Потом это всплыло, к фильму уж очень подходило.

Как создавались интерьеры, в которых происходит действие?

Женя принес все свои коллажи и картины, натаскал из дома реквизит… Он же художник, а не только художник кино. Фотографии с запутанными веревками он сделал специально для фильма. А картина «Привидение в кресле» — название принадлежит мне — у Жени была давно, вот я ее и позаимствовала. Вообще замысел сначала был другим: никакого оформления, одна голая стенка, пустой павильон! Смуту внес оператор Владимир Панков. По его предложению мы договорились не «продавать» с самого начала то, что мы смотрим кинопробы. Постепенно решили обойтись без условностей.

Другой важный момент — оригинальная музыка Валентина Сильвестрова; один из лучших современных композиторов, он пишет для вас уже много лет. Как организовано ваше сотрудничество?

Раньше, давным-давно, я работала с Олегом Каравайчуком: он садился за фортепиано и играл, я говорила, что это замечательно, но мне не подходит, он говорил: «Ну хорошо, будет другой вариант, для солдат и режиссеров!» — и играл что-нибудь попроще. А Сильвестров — абсолютный аутист. Он не может долго общаться. Приходишь к нему, и он с ужасом в голосе говорит: «Хотите чаю?!» Думаешь: господи, бедный, сейчас уйдем… Он любит встретиться где-то, будто случайно, и дать тебе пачку дисков, а ты уже выбирай и делай что хочешь. Правда, он сказал после «Чеховских мотивов»: «Зачем вы дали эту песню Жану Даниэлю? Он так громко ее поет! Ее надо было тихо». Но это уже постфактум он заявляет, тут же отворачивается и уходит. Мы никак не работаем — просто мне очень нравится его музыка, и я стараюсь ее использовать. Жан Даниэль пел громко, но Сильвестров дает мне диски до сих пор. Вообще, я его очень хорошо понимаю: я сама аутичный человек, кроме работы, и понимаю желание быть в одиночестве. Живем мы отшельниками, и многое мне неинтересно.

«Вечное возвращение», среди прочего, картина о неоконченном фильме. Что это для вас — профессиональная фобия? Или способ придумать новую форму, плодотворную в творческом смысле?

Ну, вы глубоко копнули! Незаконченность для меня в данном случае — озвучание, которое мы никак не могли сделать. А использовать синхронный звук тоже не могли, потому что там все время звучали подсказки суфлера. Незаконченность была технической, и я боялась: вдруг я умру? К тому же Демидова и Табаков — они болеют, им делают операции… Надо их озвучить срочно! Потом думаю: а ведь и остальные актеры тоже смертны — всех надо озвучить. В итоге мы сделали озвучание за собственный счет, нам его только потом оплатили. А к незаконченности как к осознанной форме я не могу стремиться.

Ведомости. Пятница, 2012

«Я вышла на финишную прямую, понятно?»

Есть такое ощущение, что для огромного количества людей творческих профессий события, происходящие на Украине, стали импульсом к созданию чего-то нового. А для вас?

Для меня — нет. Мне безумно нравился Майдан, пока не стали стрелять и убивать. Поначалу для меня это было чем-то поэтическим. Там была всевозможная шваль и сброд, но было и много идеалистов. То ли они отчаялись, то ли ненавидели, то ли голодали… Но они были идеалистами и мечтали осуществить свою идею. Верили в прекрасное будущее, которое они сейчас осуществят, причем бескровно. Потом, как всякая революция, Майдан начал поворачивать в другую сторону. Возможно, их вызвали, толкнули на это — но начались убийства. Раньше мы убивали других животных, сейчас убиваем друг друга. Это для меня исключается. Никакая территория — пусть ее называют Родина — не заслуживает того, чтобы из-за нее убивали друг друга. Я пацифистка. Это даже не позиция, я так чувствую биологически.

Я продолжаю по инерции сочувствовать украинцам, продолжаю по инерции осуждать Путина, но тот факт, что убивают друг друга, меня разрушает. Поэтому никакого творческого импульса я не ощутила. Его просто не может быть. Могу привести пример из своей жизни. Однажды у меня произошла трагедия. Умер мой ребенок, маленький. После этого у меня долго было такое состояние, что я не могла воспринимать стихи, музыку, вообще искусство. Мне это все было омерзительно, казалось неправдой. Невроз, что ли, — он длился довольно долго, потом прошел. Сейчас что-то похожее. Мне омерзительно, когда убивают друг друга. Будет Украина Европой или нет, мне неинтересно. Такой ценой мне ничего не интересно.

После «Вечного возвращения» вы собираетесь делать новый фильм?

Я вообще считаю, что больше не буду снимать кино. Просто по своим личным причинам, не из-за политики. Здоровье мое ушло, и этой работе я больше не могу в таких условиях предаваться. Я ее очень люблю, но это тяжелый физический труд: он был бы для меня доступен только в том случае, если бы я была миллионершей. Или если бы меня спонсировал миллионер. Тогда захотела бы — прекратила бы смену, пошла бы спать… Никогда таких денег ниоткуда не будет, поэтому я эту тему для себя закрыла. Особенно после «Мелодии для шарманки», которую мы снимали ночью, зимой, с детьми. Это было так разрушительно для организма, что я еще тогда решила: заканчиваю.

Вы были пионером в отношении отныне запрещенного в России мата: впервые с экрана он прозвучал в вашем «Астеническом синдроме» в 1989-м.

Этот фильм вообще был такой: все, что в голову придет, надо было сделать в нем. Знаете, Довженко однажды сказал кому-то: «Это что, последний фильм при советской власти? Зачем вы в него сразу всё пихаете?» Вот я всё в «Астенический синдром» пихала.

Так он и был в каком-то смысле последним фильмом при советской власти!

«Астенический синдром» был энциклопедический фильм. Я смотрела его снова недавно, с любопытством смотрела. Забыла уже: боже, вот это да, сколько же там всего, сколько мелочей! Он снимался как мозаика, я вообще люблю этот способ. Он производит впечатление большой формы, но это иллюзия. Просто кусочков мозаики так много и они такие разные, что создается впечатление шири. Многое я забыла. Но помню, как снимала. Мне было очень хорошо. Мне было прекрасно. Это была роскошь. Помню, мы снимали-снимали-снимали, и деньги кончились — ведь он запускался как одна серия, а мы наснимали больше. Поехали в Госкино в Москву, и вдруг мне Армен Медведев говорит: «Ну что вы огорчаетесь, Кира! Такая угрюмая приехали! Снимайте вторую серию! Снимайте сколько хотите». Это было поразительно.

Сегодня эту радость можно вернуть? Что для этого нужно?

Замыслов у меня много, но я их отодвигаю. Я недостаточно сильна и здорова физически. Я себя чувствую, как голова профессора Доуэля. Голова работает, организм не сдюжит. Это нормально — когда-то заболевать, стареть, умирать. Я вышла на финишную прямую, понятно? Это у всех бывает, в конце концов. У одних эта прямая длинная, у других короткая, вот и все.

Если вернуться к «Астеническому синдрому»: он открыл многие двери. Сейчас цензура в России пытается их снова закрыть. Это вообще возможно?

Конечно, можно закрыть. Это механически происходит: взяли — и закрыли. Но цензура… Понимаете, у каждого времени есть свои, если можно так выразиться, преимущества. В Советском Союзе многое было запрещено, и наступало такое изощрение: надо было пролезть через игольное ушко, найти форму. Голь на выдумки хитра — по этой пословице я жила всегда. Я так к ней приучилась, что даже теперь, когда деньги дают, я стараюсь снять поменьше, поскромнее, подешевле.

Однако были случаи, когда цензура все-таки вас нагоняла, как в случае фильма «Среди серых камней».

Это вообще был казус. Мне сказали: «Да не делай ты современность, ты не можешь, ты все искажаешь». И я взяла классику, хрестоматию — Короленко, которого в пятом классе учили. А потом — все равно: я шла своим путем, а советская власть шла своим, постепенно разлагаясь. Редакторы уже не понимали фильмы, которые смотрели: «Неспроста же… Она что-то имеет в виду…» Я им кричала: «Это Короленко! До революции дело было! Богатые, бедные! Что вам не нравится?» А они отвечали: «Будто вы сами не понимаете!» И опять запрещали.

Вы следите за фильмами других режиссеров? Что вам понравилось в последнее время?

Ханеке. Мне хватает. Это для меня простота и гениальность. Я имею в виду фильм «Любовь». Он кажется даже примитивным, как Джотто. Тоже простой, прямолинейный… Я очень люблю Джотто и полюбила Ханеке. Мне еще многое нравится, я вообще всеядна. Люблю, восторгаюсь. Но все остальное — ниже, чем Ханеке.

Есть, по-вашему, будущее у украинского кино?

Если они привыкнут к мысли, что надо делать дешево. Есть люди, которые по дешевке умеют делать черт-те что. Только придумать надо. Это и нужно Украине, а не на Голливуд равняться. Они все хотят делать блокбастеры. Еще раз: голь на выдумки хитра! А учиться надо у всех — и у Довженко, и у американцев.

Как вам кажется, сегодня искусство способно как-то влиять на реальность? Или только ее фиксировать с большим или меньшим успехом?

Очень мало, временно и сиюминутно искусство может на что-то влиять. Только в том случае, если кому-то у власти покажется, что ему это на руку. На самом же деле не может влиять ни на что. Я никогда и не надеялась. Главное было — сказать, выкрикнуть. Получить наслаждение от правды, высказанной вслух и красиво. Это очень важно в искусстве — наслаждение. Меня спрашивают иногда: «Вы любите деньги?» Я всегда думаю: «Они что, идиоты?» Конечно, люблю! Но не больше, чем искусство, а меньше. Другие — может быть, очень талантливые — больше любят деньги, и они себя иначе ведут. А для меня важнее всего удовольствие. Вы не представляете себе, какое наслаждение — монтаж. Это наркотик, за гранью любого удовольствия.

Мы с вами разговариваем сейчас во время Одесского международного кинофестиваля. Фестивали для вас — удовольствие?

Я разлюбила фестивали после того, как появились кассеты и диски. После перестройки я только и делала, что ездила по фестивалям, у меня было столько паспортов! Бесконечно смотрела фильмы, с утра до вечера. А потом появилось видео, и фестивали как таковые перестали меня интересовать. Только если место интересное, чтобы туда поехать. Зачем ехать, если кино я могу смотреть дома? Но я все-таки режиссер и актриса — могу что-то изобразить. Вести себя светски, кланяться, благодарить. Возьму премию, поклонюсь, улыбнусь, скажу: «Спасибо вам большое, как мило с вашей стороны». Нет, мне нравятся безделушки, но не настолько, чтобы в этом всем постоянно участвовать.

Афиша. Воздух, 2014

«Царство свободы было мое»

На торжественном открытии очередного Одесского кинофестиваля вас не было. А говорили о вас постоянно как о гордости города и национальной культуры. Даже оговорились в шутку о «Киро-ретроспективе», Михаил Саакашвили в своей речи вас трижды упоминал.

Знаете, у Саакашвили был заместитель Саша Боровик, которого он продвигал в мэры в Одессе. Он приехал и стал меня уговаривать, чтобы я занялась восстановлением Одесской киностудии. Но я никогда не занималась таким, и меня совершенно не интересует ни финансовая деятельность, ни административная. Я, конечно, это отвергла сразу. Вообще, я довольно эгоистичный человек, как и все режиссеры. Меня интересовало снимать кино.

Так что теперь с Одесской киностудией? Она так и похоронена?

Что было, то и есть, то есть ничего. Там всегда какие-то такие директора были — ну, вот, как бывало часто, когда человека после того, как он был начальником тюрьмы, посылают руководить цирком или киностудией. Они делают вид, что вот-вот уже будут снимать что-то. Раньше, когда еще с Россией были отношения, это была такая база — снимали русские сериалы и фильмы: здесь рабочая сила дешевле, массовка… Сейчас это тоже заглохло. Я, конечно, не могу сказать, что ничего не чувствую к Одесской киностудии, но это такие чувства… как к Одессе вообще. Как узник любит свою темницу, а больной любит свою болезнь. Мне не безразлично, я все помню. Как стояла наверху на лесенке такой внешней, смотрела на студию и думала, что они все работают, а меня уволили.

Неужели вам пришли и предложили возглавить киностудию, а просто снять фильм никто не предложил?

А я хочу снимать так, как может снимать больной человек, и понимаю, что это невозможно. Мне позвонил мой бывший продюсер Олег Кохан и сказал: «Кира, давайте». Я говорю: «Можете создать такие условия, чтобы я вот поработала два или четыре часа, потом пошла полежать, а группе чтоб платили все время зарплату?» Он сказал, что не может. Другие продюсеры и предложения тоже были. Я плохо себя чувствую часто, здоровье меня покинуло, поэтому я могу работать только в каких-то особенных условиях. Кинорежиссура, если ты не миллиардер, — я не говорю «миллионер», а миллиардер! — требует сил, физических огромных сил. У меня их нет.

У вас при этом есть замыслы, которые вы хотели бы реализовать?

Я их отгоняю. Я их абсолютно не допускаю к себе. Думаю: нет, это ерунда, это мне не нравится, это не стоит моих усилий. Не буду этим заниматься, не хочу. Я раньше не могла без этого жить, это было мое счастье! Единственное, что у меня вообще на самом деле было. Царство свободы было мое. Оно ушло. Я довольна, что оно было, вот и все.

А что заняло его место?

Я домохозяйка. Ничего! Мне скучно. Занимаю себя какими-нибудь мелочами. Ну, конечно, я читаю, смотрю и прочее, прочее, прочее.

Как вам живется в теперешней Одессе? Вы себя чувствуете ее представителем?

Не-а.

А представителем Украины?

Я ничьим представителем себя не чувствую. Вообще я не член партии никакой. Был момент, когда начали выяснять: это русский режиссер или это украинский? И меня стали спрашивать: «А вы кем себя чувствуете — русским или украинцем?» Я отвечала всегда: «Я русскоязычный режиссер, живущий в Украине или на Украине». Я чувствовала, какой-то росточек внутри зашевелился, когда из Ленинграда вернулась в Одессу. Шофер едет со мной и говорит: «Девонька, как же тебя муж отпускает?» И я думаю: Одессочка, родненькая, грязненькая… Но разве вы не чувствуете в горле комок — и многие, мне кажется, чувствуют, но я-то точно чувствую, — когда играет марш? Маршируют фашисты, маршируют пионеры, марширует кто угодно. Просто потому, что играет музыка, создается ритм. Это художественное впечатление, которое во мне рождает сентиментальный отклик. Вообще, я люблю город Бухарест, в котором тоже никогда уже не побываю. Вспоминаю его запахи вечерние, утренние, парковые, уличные, центральные. Я любила Москву. И не могу это сравнивать с Одессой, потому что слишком долго здесь живу, это мой быт, и уже у меня нет такого отстраненно идеализированного представления о ней, как о других городах, в которых я жила.

Вы для меня человек русской культуры и языка… Когда про вас говорят «украинский режиссер Кира Муратова», мне всегда это кажется каким-то упрощением, что ли.

Это преувеличение просто. Надо все время вспоминать, что это был Советский Союз. Россия политически весь СССР заселила русскими людьми. Именно заселила. То есть ко всем секретарям райкомов, обкомов, уж ЦК так точно, послали этнически русских замов. Русский язык всюду. Рассказываем анекдоты про чукчей, про молдаван, про еще кого-нибудь, неважно, а они угодливо посмеиваются: да, мы такие вот, младшие братья. А сейчас эти младшие братья вдруг почувствовали, как у них изнутри что-то… Как в том фильме «Чужой». Вдруг из горла или груди выходит какой-то червяк огромный и на всех набрасывается. Весь этот юмор, который они принимали как должное, вдруг они почувствовали к нему ужасную ненависть. Но тем не менее не надо было все время талдычить: «Вы наши младшие братья, и украинский язык — это вообще не язык». Не надо было себе позволять столько хамства. Юмор не всегда уместен. Есть мерзкий юмор, который вылился в этих зеленых человечков.

«Вежливые люди»?

Это тоже юмор, понимаете. Это юмор, боже мой. Из «Крокодила» такие: «Да нам все можно, и все потерпите, утретесь». Мне не нравится! Я могу не любить говорить по-украински и не уметь, но мне не нравится, когда так относятся к тем, кто любит говорить по-украински и умеет. Очень просто у Маяковского сказано в «Что такое хорошо и что такое плохо»: «Если бьет дрянной драчун слабого мальчишку, я такого не хочу даже вставить в книжку». Я вообще пацифист, этим все сказано.

Будучи пацифистом, как вы относитесь к тому, что творится сейчас на Донбассе?

Кто начал, тот и виноват. «Кто начал?» — как спрашивают у детей в школе. Не я, не я, не я… Ну как «не я»! Ясно же, что ты. Я первую половину Майдана вообще не отрывалась от телевизора. Это было такое лирическое, миролюбивое нечто. Даже не знаю, как это назвать, когда они вместе пели песни, борщ варили. Им нравилось это перестроечное состояние, эйфория такая. Потом начали стрелять и спорить, кто начал стрелять. Дальше идет уже все, как всегда, во Французской революции было ясно показано. А приходит всегда к гильотине, к насилию. Я не знаю, что там творится на самом деле. Этого никто не знает. Наверное, нажива творится со всех сторон.

У кого есть шанс это закончить, по-вашему?

Это уж вы меня спрашиваете… Кто будет такой героически умной и потрясающей исторической личностью, которая сможет это взнуздать, повернуть коней? Я не знаю. Но вообще все так ужасно…

О чем вы сейчас говорите? Что именно ужасно?

А вот обо всей жизни, которая нас окружает. Все врут друг на друга, и все только видят удовольствие в том, чтобы обличить друг друга. Язвительность стала самым замечательным свойством. Если бы я жила давно и верила в бога, я бы ушла в монастырь. Я бы не стояла на столбе, как столпник, но в монастырь бы ушла и отвернулась бы к стенке. Что, собственно, и делаю. Но вообще я благодарна Украине за то, что мне платят пенсию и даже еще какие-то надбавки дают. Они ко мне стараются относиться хорошо. Смотрели они мои фильмы или нет, но раз какой-то шумок шел вокруг меня, то прилично меня любить и поощрять. Я им за это благодарна по-человечески.

А фильмы ваши смотрят сегодня? Показывают?

Вы знаете, я же не кассовый режиссер. Не зарабатываю своими фильмами деньги. Есть композиторы — Моцарт, Бетховен, Чайковский — мало кому нравятся, но какому-то меньшинству нравятся всегда. Мне нравится себя сравнивать с ними. Когда был Советский Союз и мне не давали снимать, я вообще себе придумала нишу замечательную: «Ну не показывайте никому мои фильмы, они очень дешевые, просто дайте мне их снимать и кладите их, как вы говорите, „складируйте“ в подвальчик, пусть там лежат. Можете мою фамилию убрать». Это было мое удовольствие — делать и так об этом думать, но очень тяжело. Поэтому, когда человек нездоров, кончаются силы. Помню, когда снимали «Три истории», я поломала ногу. Мне противно почему-то, когда выходит режиссер на каталке или с костылями и совершает какой-то такой подвиг и режиссирует. Я сказала: «Нет, мы останавливаемся. Снимут у меня гипс, тогда будем продолжать». Я не могу в этом виде снимать кино, это смешно и неправильно.

У вас есть один любимый свой фильм?

Нет, они меняются.

На сегодняшний день тогда.

На сегодняшний — последний, «Вечное возвращение». Но не всегда последний, нет. Очень долго мне нравился «Познавая белый свет». Я всегда безумно любила его. Потом любила «Увлеченья», потому что это были веселые, светлые фильмы. В «Познавая белый свет» был большой эстетический скачок для меня. Это был первый цветной фильм, и там была стройка. Я до сих пор, когда говорю «стройка», у меня начинаются мурашки. Уже не такие сильные, как тогда, но подобие мурашек тех самых. Новая эстетика, как у Фернана Леже. Там все некрасиво, и потому все очень красиво. Там все только начинается, и неизвестно, куда двинется. Уродство сплошное — кирпичи, известка: меня это так волновало, так нравилось, просто я с ума сходила! И еще это снимал в цвете Клименко, который замечательно это чувствовал. «Увлеченья» был редкостный для меня фильм, салонный. Меня так спрашивают: что такое салонный? Я говорю: это фильм поверхностный. А что значит поверхностный? Это о поверхности. Я вообще человек нетерпеливый, поэтому мне нравятся каждый раз другие вещи. Я сняла, например, «Астенический синдром» и думаю: все, я уперлась в стенку, сняла публицистическое кино. Как баран. Как вопль в пустыне. Воплю, воплю, воплю… А дальше-то что будешь снимать? Ну, думаю, надо сказку снять, «Чувствительный милиционер». Я куда-то нырнула вбок: такой нежный, лирический фильм, младенчик. Хотелось каждый раз осваивать новые территории и чем-то еще увлекаться другим. Почти с каждым фильмом были такие зигзаги интереса и удовольствия.

Так, а за что так любите последний?

В нем есть завершающее что-то. Точка какая-то или, не знаю, многоточие, восклицательный знак. Поговорили о том, об этом, потом пришли к этому. Все, до свидания. А дальше раскланиваешься, уходишь, шляпой машешь, приседаешь. Сейчас я отвращение испытываю к этим вот… Ко всему сопутствующему кино. «Аксессуарами» я стала это называть. Это не только в кино, у многих профессий. Продюсер — это аксессуар, деньги — аксессуар, группа — в основном аксессуар. Эти аксессуары мне всегда были противны. Но я настолько любила то, что не аксессуары, что терпела. А потом ушло здоровье, и я поняла, что все, конец, кирдык. Я просто настолько разлюбила аксессуары, что они меня победили.

The New Times, 2016

Алексей Балабанов Брат или не брат

«Замок»

Балабанов как-то назвал «Замок» самым неудачным своим фильмом. Единственным, за который стыдно. Был, по обыкновению, лапидарен, дальше гадайте сами. Наверняка есть простейшее объяснение, но было бы здорово так его и не узнать. В этом фильме в самом деле есть какое-то несовершенство, столь редкое для Балабанова, — но именно этим он ценен. Здесь виден и ощутим автор, ранимый и незащищенный (хотя казалось бы: экранизация). И даже чудится в лице Николая Стоцкого — актера, о выборе которого режиссер потом жалел, — что-то неуловимо балабановское. Землемер здесь — не скрытный и беспокойный чужестранец, как в снятой тремя годами позже киноверсии Михаэля Ханеке, а «очарованный странник». (Как забыть роль, прославившую актера, в лубочном «Левше» Сергея Овчарова? Лесков всегда был в числе любимых писателей Балабанова.) Прямолинейный и хамоватый идеалист смахивает на шварцевского Ланцелота, пришедшего в сказочную деревню под управлением Замка. Это черное каменное чудище с холма является Землемеру исключительно во сне. Там же из снежно-пенного варева у подножья Замка вдруг встает, отряхиваясь, гигантская птица, темная и явно хищная: чем не Дракон? Но этот Землемер всегда готов к битве: недаром одного из немногих своих союзников, мальчишку Ханса, обещает научить драться на палках.

Несуразная простодушная боевитость — за несколько лет до «Брата» — тоже чисто балабановская. Взяться за Кафку, давно сделанного былью, да еще на руинах постсоветского кино, и посметь дописать неоконченный «Замок» — тут нужна недюжинная отвага. Та прямая и беззастенчивая атака на уклоняющуюся, лживую, меняющуюся на глазах реальность, которую Балабанов вел на протяжении двух десятилетий, началась с Землемера, вошедшего на постоялый двор незнакомой деревни и заявившего, что будет работать в Замке.

Впрочем, здесь реальности меньше даже, чем в «Счастливых днях» с их ложно-беккетовским пафосом и подлинно-сюрреалистическим Питером. Брейгель чистой воды — что лица, что одеяния, что палитра; карикатурные физиономии в обрамлении средневековых чепцов, не от мира сего. И сам замок — не как у Кафки кишащее бюрократами невзрачное строение, а мрачный, внушительный, с башнями: приступом не возьмешь, особенно в одиночку. Но этот Замок — все-таки из сновидений, как, возможно, и остальное. В настоящий, аккуратный и белый, больше похожий на театральную декорацию, Землемер попадет в дописанном Балабановым с Сельяновым на пару финале. Ничегошеньки там интересного не обнаружится, только очередной чиновник в костюме для охоты (имя Валлабене, из Кафки, упорно слышится как «Балобене», эхом фамилии режиссера) да бывший помощник главного героя, переквалифицировавшийся в замковые служащие. Лабиринт с бутафорскими стенами, крашеными под каменную кладку, — что твой Черный Вигвам: войдешь одним человеком, выйдешь другим. Так и он, вошел искателем Землемером, а вышел мастером по валикам для музыкальных автоматов Брунсвиком.

Музыка Сергея Курехина — тот ключ, которым заводится лишь с виду простая шкатулка балабановского «Замка». Крутится ручка, срабатывает механизм, и звуки инфернального сладкоголосого органчика льются из раструба. Все вокруг поет и пляшет в унисон: хор детишек, канкан неведомых девиц, комический ансамбль клерков… И конечно, заводилы в этом danse macabre — не способные ни секунды сидеть без движения помощники Землемера, они же наушники из Замка, Артур и Иеремия, шуты будто прямиком из Средневековья, — несравненные Анвар Либабов и Виктор Сухоруков. Сцена не пустует никогда.

Кафка, которого принято интерпретировать угрюмо-молчаливо (все многообразие музыки XX века не нашло адекватного языка для звуковой интерпретации его прозы), вдруг обрел идеальное отражение в глумливых курехинских спиралях, механистически-уютных, автоматически-стилизованных под воображаемый мир брейгелевской мнимо-европейской вселенной. Невольно пожалеешь о том, что трагически короткая жизнь Курехина не позволила продолжиться его сотрудничеству с Балабановым — а мог бы сложиться уникальный тандем. В том, как позже режиссер организовывал музыкальный строй своих картин — с закольцовыванием повторяющихся паттернов, чем проще, тем эффективнее, — до сих пор слышатся отзвуки курехинского Кафки.

Единственная фальшивая нота в этой гармонии — Землемер, не способный постигнуть ее музыкальных законов и все время удивляющийся: то свиньям, вереницы которых выбегают из одного тайного хода и бегут стройной гурьбой через помещение, чтобы скрыться в другом (все присутствующие вскакивают по стойке «смирно»), то таким же вымытым и вычищенным, розовым и распаренным голым девицам, вдруг вываливающимся из бани прямиком на снег, счастливо хохоча в объятиях очередного чиновника из Замка. Когда же к финалу и Землемеру высочайшим указом будет позволено слушать собственную музыку, он перестанет быть собой и вряд ли услышит о нежданно дарованном счастье. В этот миг он будет уже сидеть за общим столом, напялив смешную шапчонку, в точности как у окружающих, мимикрировавший до полной амнезии, — больше не бунтовщик, а анонимный крестьянин из толпы. Он рад уже и тому, что не гонят (как раньше) на мороз, что не заставляют месить неподатливый снег, меряя шаги от одного тусклого фонаря до другого, в гордом, но обреченном одиночестве. Ему не до музыки.

Между этим галлюциногенным блужданием по сугробам, безупречно, по-кафкиански точно выловленным операторами Сергеем Юриздицким и Андреем Жегаловым из египетской тьмы (из этих образов потом вылупится, например, «Морфий»), и повседневной нестрашной катастрофой растворения в бытовом аду на глазах рождается социопатическая философия и условная эстетика Балабанова, певца одиночек и одиночки по жизни. Но именно эта внеположенность всему окружающему миру позволяет открывать его секреты. Вот Землемер смотрит в глазок в двери и видит за ним монументальную фигуру Кламма, важного бюрократа из Замка: красная мантия и головной убор, как у судьи с какой-нибудь апокалиптической картины, глаза скрыты за непроницаемыми очками (правосудие должно быть слепо, а Кламм к тому же всегда спит). Сцена с глазком, пусть и не в таких подробностях, из Кафки. А вот уже из самого Балабанова, дописанная кода: внутри Замка Землемер смотрит в другой глазок, в аппарат со спрятанной оптической иллюзией внутри… и видит там того же Кламма. Выходит, ненастоящего, придуманного управляющего судьбами. Неудивительно, что этого Годо не дождаться и после скончания времен.

Между двумя крайностями — стратегиями существования художника в России — Балабанов выбирает не величественного (возможно, не существующего вовсе) Кламма, скрытого за семью печатями судию, а бедолагу Землемера, одинаково рьяно ломящегося и в открытые, и в запертые наглухо двери. Неслучаен, разумеется, выбор персоны на роль Кламма. В мантии и очках на стуле, как на троне, восседает Алексей Юрьевич Герман — может, напрямую назвать его учителем Балабанова было бы и неточно, но свой первый фильм тот снял именно на германовской студии. Пройдет совсем немного времени (за этот срок Герман сыграет у Балабанова еще одного небожителя-демиурга в короткометражном «Трофиме»), выйдет «Брат», и старший режиссер перестанет подавать руку младшему. Они так и не помирятся, будут существовать рядом, но параллельно, а потом уйдут из жизни один за другим, с разницей в три весенних месяца. Громогласным эхом после этого прозвучит посмертный «Трудно быть богом», в котором Герман историей еще одного бродяги-одиночки в брейгелевских лабиринтах средневековой то-ли-Европы-то-ли-России невольно завершит тему, начатую за два десятилетия до того молодым режиссером Балабановым.

«Война»

Иван, главный герой «Войны» Алексея Балабанова, ближе к середине фильма говорит, что слова «снимать фильм» и «стрелять» по-английски звучат одинаково: «shooting». Реплика эта не случайна. Вопрос лишь в том, как ее толковать. Большинство критиков использовали ее как повод приписать режиссера к числу тех, кто, с подачи поэта, приравнивает перо к штыку. А он, на мой взгляд, всего-то хотел уподобить хорошее кино меткой стрельбе: в идеале надо попасть в яблочко. В «Войне», надо признать, Балабанов сделал свой не самый меткий выстрел — многие фильм не поняли, или поняли неправильно, или недопоняли. Хотя так ли в том виноват постановщик? Может быть, и некоторые из зрителей тоже виноваты?

После «Брата 2» вполне очевиден тот факт, что кино Балабанова воспринимается только как политический манифест. Критика по типу «ну, это уж чересчур» отдает лицемерием: на первом показе «Войны» в Госкино немаленький зал был забит до отказа, и никто — даже из тех, кто стоял в проходах, — не ушел. Значит, кино «держало». И не только потому, что видевшие «Брата 2» (99,9 процента зрителей того самого зала) и знавшие, о чем «Война» (100 процентов), ждали от Балабанова чего-то политнекорректного и провокационного. Многие именно за тем и шли. Обвинять после этого режиссера в немилосердии и чуть ли не в фашизме? Не смотрели бы! Слово «черножопый» и перерезанное горло уже в первых кадрах не обещали мелодрамы со счастливым концом. Многие коллеги после просмотра формулировали свои чувства примерно следующим образом: «Никто так у нас кино делать не умеет, только вот…» Что «вот»? Идеологическая запрограммированность — гарантия фальши. Фальшивая интонация — гарантия низкого художественного качества. Что же тогда понравилось? Или если бы показали то же самое, но без «черножопых», все было бы в порядке?

Словом, после «Войны» публика, искушенная или нет, чувствует себя куда более растерянно, чем после «Брата 2». В сиквеле одних привлекала, а других отталкивала простота комикса. В «Войне» слишком очевидны отсылки происходящего на экране к реальной жизни. Поэтому так запросто в вымысле и тенденциозной подтасовке Балабанова не обвинить. Тем более что большинство из нас в Чечне не были, а он именно там снимал свое кино. Конечно, и это не дает права на безапелляционные суждения, но их в «Войне» нет и в помине. Балабанов пытается показать всеми доступными способами, чем чревата война — как сверхидея и как факт. Вообще, «Война» — кино скорее идейное, чем идеологическое. Выясняется, что идея насилия, его дозволенности, которая и превращается в фильме в идею войны, переносится зрителями куда тяжелее, чем кадры, запечатлевшие насилие. Ведь особые ужасы и пытки, тем более крупным планом, Балабанов не показывает — в той же «Пианистке», «Танцующей во тьме» или «Собачьей жаре» мучительного куда больше. В восприятии «Войны» русский характер проявляется самым естественным образом: легче смотреть на отрезанные головы, чем согласиться с тем, что люди действительно режут друг другу головы и делают это с удовольствием. В первом случае — чистый аттракцион (кино — это понарошку), во втором — взгляд правде в глаза.

О «Брате 2» судить было легко. Одни хвалили нового героя, другие считали его антигероем и ругали Балабанова, позволившего такому персонажу победительно шествовать по экранам. С «Войной» все сложнее. Идеологическую программу здесь так запросто не разглядеть, ярлык, значит, не навесить. Центральные персонажи вызывают симпатию лишь до определенного предела — каждому из них автор приписал те или иные грехи, позволяющие относиться к ним без романтического восторга. Побывавший в плену солдат Ермаков (Алексей Чадов) возвращается в Чечню мстить да еще и зарабатывать на крови деньги; он беззастенчиво обманывает взятого в проводники чеченского пастуха, ведя того на почти верную смерть. Это любимый герой Балабанова? Не очень-то верится. Даже если и так, заставить зрителя полюбить Ермакова куда сложнее, чем Багрова. Англичанин (Иен Келли), отправившийся в Чечню освобождать невесту, в финале начинает ловить кайф от стрельбы и «закладывает» товарища по приключениям. Даже безмолвная кавказская пленница Маргарет (Ингеборга Дапкунайте) предает бывшего возлюбленного ради русского капитана, случайного «сокамерника».

Балабанов остается верен своему кредо — кино он снимает про уродов и людей. В данном случае уродское и человеческое переплелось в отдельно взятых личностях, и одно от другого не отделить. После фильма о первых порнодельцах режиссера почему-то никто не заподозрил в их апологетике, а в любви к солдату Ермакову его обвиняют. Меж тем на сочувствие своим героям их создатель имеет естественное право (даже если речь идет о Ставрогине или старике Карамазове).

Единственным абсолютно позитивным персонажем фильма остается раненый капитан Медведев (Сергей Бодров-мл.), но ведь и его идеологом не назовешь. Он как раз ничего о «черножопых» не говорит, никого не убивает и произносит лишь одну программную фразу: «Война идет, не надо расслабляться». Фраза, между прочим, важная: по прошествии нескольких лет, когда даже самые ярые миротворцы подзабыли о происходящем в Чечне, имеет смысл напомнить, что война не прекращается. И страна находится в состоянии этой самой войны, а не какой-то там «антитеррористической операции». Улыбчивый портрет Путина над плечом очередного кабинетного генерала, отказывающего в помощи отчаявшемуся англичанину, свидетельствует, что в системе ценностей Балабанова государство остается полюсом зла. О военных действиях регулярных частей в картине нет ни слова — свою страшную и жестокую войну ведет каждый из героев сам по себе. И если одобрение этой войны есть вызов либеральному сознанию и насмешка над демократическими идеалами, то очевидное осуждение двуличной власти не может не вызвать симпатии даже у самого политкорректного и «правозащитного» из зрителей.

Кстати, о политкорректности. «Черножопый» — слово плохое, в фильме им явно злоупотребляют. Но вряд ли в большей степени, чем в жизни, особенно если речь идет о Чечне. Универсальное оправдание Балабанова в том, что превзойти реальность по жестокости и цинизму он все равно не способен, да и не пытается. Как называют чеченцев русские, мирные жители и солдаты войны, так называют их и в фильме. Передернешься поневоле, не захочешь даже принадлежать к сообществу людей, так относящихся к другому сообществу. Вот если бы был возможен паритет, если бы талантливый и умелый чеченский кинорежиссер снял бы свой фильм про то, как русские пытают чеченских пленных и вершат свой неправый суд… Но такого не будет. Это не к Балабанову, а к государственной и политической системе, в которой мы живем. Да, на каждой войне есть как минимум две стороны и две точки зрения. А Балабанов, само собой, стоял и стоит по русскую сторону баррикад.

«Война» — фильм потенциально опасный. И прежде всего для властей. Если «Брат 2» стал культовым, его посмотрели все, молодежь закупила саундтреки и заслушала их до дыр, цитаты вошли в фольклор, то «Войне» такое не светит. Во-первых, «Война» не расставляет точек над «i», как того хотелось бы массовому зрителю, и слава Богу. Во-вторых, ей просто не дали стать «Братом 3». Во всех московских кинотеатрах, где шла — вроде бы широко — картина Балабанова, через считаные дни ее забили повсеместным «Гарри Поттером», оттеснив на поздневечерние и ночные сеансы. А в «Войне», как уже говорилось, ни особенных жестокостей, ни эротики (не считая в высшей степени художественной сцены насильственного купания обнаженной Дапкунайте в горном ручье) нет и в помине. Не иначе, испугались — быть может, потому, что горькая «Война» так не похожа на мейнстримного и игравшего на руку власти «Брата 2». Вот она где, идеология: вокруг Балабанова, а не в его фильме. Смотрите кино внимательнее, меньше читайте газеты.

«Война» — картина этапная, она свидетельствует о двух важнейших фактах. Первый: чеченская война, как в свое время та война, которую Америка вела во Вьетнаме, обязана быть сюжетом для книг, песен и фильмов; это важный и болезненный опыт, о котором нельзя молчать. Второй: время «Кавказского пленника» ушло навсегда, примирение уже невозможно. Поэтому Балабанов так настаивает на слове «война» и отказывается признавать, что дела на Кавказе «идут на лад». Это как минимум честно, и если уж «Войну» клеймят за идеологическую программу, то «Останкино», ласково рапортующее о редких «вспышках экстремизма», достойно презрения в высшей степени. Общество договорилось о системе эвфемизмов, скандальные заявления ему ни к чему. Поэтому «Война» раздражает.

Конечно, у Балабанова своя точка зрения, и представленная им картина не может претендовать на полную объективность. Разумеется, больно видеть, как тому, кто обозвал боевика «черножопым», режут горло. Или то, что самым слабым из пленников, обреченным на мучения и смерть, оказывается еврейский бизнесмен (его национальность подчеркивается несколько раз). Или то, что все чеченцы представлены в «Войне» бандитами и убийцами, потенциальными или состоявшимися. И иерархическая лестница национальностей, на которой высшую ступень занимают самые сильные, но и самые великодушные — русские. Даже убийство главного злодея автор поручает потерявшему самоконтроль англичанину — наш-то, подразумевается, за просто так не убьет. Но почему-то принято прощать Достоевскому и Гоголю антисемитизм. Может быть, документальный фильм Балабанова о чеченской войне, если бы он снял таковой, был бы омерзительной агиткой, но «Война» остается картиной выдающейся, несмотря на симпатии и антипатии автора. Если уж обращаться к XIX веку, то почему не вспомнить о системе взглядов Добролюбова: век разделял мировоззрение писателя — его мнения о мире и миросозерцание, — то, каким мир предстает в его изображении. Или, скажем так, имманентную поэтику произведения, которая, как правило, остается сильнее сознательной авторской тенденции. Та же теория, кстати, была позже развита французскими постструктуралистами: текст самоценен, автор после его написания мертв. Давайте договоримся, что Балабанов, дай ему Бог здоровья, больше не принимается в расчет. Вместо него — фильм.

А фильм остается ярким и страшным свидетельством того, что такое война. Вечная тема русской литературы и кинематографа. Диспуты о войне, о ее сущности ведутся в фильме все время. И что с того, что умирающий отец Ивана (В. Гостюхин) объясняет сыну, что «война — это хорошо, война из парня мужика делает»? Хотите верьте, хотите нет: сам персонаж этот, старый алкаш, бросивший жену, не выглядит ретранслятором авторских идей, а если зритель так это увидит, то сам будет в этом виноват. Если кто-то из веселых пареньков в кожаных куртках, которых я встретил в кинозале на сеансе «Войны», после фильма, заставившего их весело смеяться и орать: «Да минометом черных по жопе, и все дела!» — пойдет и запишется добровольцем, часть вины Балабанова в этом будет. Но не исключено, что кто-то из зрителей «Взвода» или «Апокалипсиса наших дней» был рад записаться в американскую армию. Такие всегда находятся, а в нашей стране их больше, чем где бы то ни было.

Что до миросозерцания, то «Война» в итоге остается фильмом абсолютно антивоенным. Чем больше удовольствия получают от беззакония и убийств его герои, тем большую неприязнь они вызывают. Чеченцы в фильме представлены злодеями, но образ главы «незаконного формирования» Аслана, созданный грузинским артистом Георгием Гургулия, остается одним из самых сильных, драматичных и убедительных в картине, особенно в сравнении с центральным героем Иваном, сыгранным талантливым Алексеем Чадовым в типологическом ключе, — это «один из нас», случайно попавший в чрезвычайные обстоятельства. Война — стихия, превращающая человека в умного и жестокого зверя. Это единственный однозначный вывод, который можно сделать из фильма. Интересно, кто с ним, с этим выводом, посмеет не согласиться? При этом в «Войне» есть хэппи-энд. На голливудскую «счастливую концовку» он не похож совсем. Хотя бы потому, что Балабанов, такой вроде бы бескомпромиссный и жестокий, оставляет в живых буквально всех своих героев, кроме стопроцентно «отрицательного» Аслана.

Убить дракона и всем спастись из его логова? Даже в боевиках со Шварценеггером такого не бывает, а ведь Чадов далеко не Шварценеггер. А все потому, что автор взял за образец не американскую схему, а традиционную сказочную модель. В сказке оживают при помощи мертвой и живой воды даже убитые, если в конце им суждено воцариться и пожениться. Очевидному цинизму окружающей действительности, где идет бесконечная война, Балабанов противопоставляет свой, представьте себе, идеализм: по меньшей мере пускай все кончится хорошо. Причем, как в классицистской комедии (во многом похожей на ту же сказку), здесь всем воздается по заслугам: один попадает в тюрьму, другой возвращается домой… Вполне по-житейски, но справедливо. Самые безвинные персонажи — Маргарет и Медведев — и вовсе одарены любовью. Откуда эта любовь возникла в грязных, чудовищных и вообще невозможных обстоятельствах, не ясно, но желание автора хотя бы второплановый сюжет в своей картине высветлить не может не восхищать. Вот в финале идея налицо, и в нее хотелось бы верить. Правда, неповторимый создатель уродов и иллюстратор войн все счастливое оставит за кадром — большего, чем скромный намек на лучшую жизнь, в фильмах Балабанова мы не отыщем. Но для того, чтобы все начиналось и кончалось действительно хорошо, должны прийти другие сценаристы и другие режиссеры.

«Груз 200»

Дату премьеры «Груза 200» Алексея Балабанова несколько раз переносили, что легко объяснить: это кино неудобное и вместе с тем поразительное. В буквальном смысле слова, ибо поражает нервную систему смотрящего.

Причин писать о фильме задолго до премьеры несколько, но главная — одна: остаться равнодушным после просмотра довольно трудно. «Груз 200» вызывает рефлекс из области «не могу молчать». Картин, способных показать невыносимый ужас бытия, а в финале все-таки вырулить на катарсис, мало. За последний год вспомню «Фландрию» и «Волчью яму», но из этих двух фильмов один французский и про войну (война — штука страшная), второй — австралийский и хоррор (ему положено пугать). «Груз 200» — самый что ни на есть отечественный и рассказывает про обыденную жизнь.

У профессора из большого города ночью на шоссе машина заглохла, и забрел он в поисках помощи в домик на обочине. В эту же избушку, когда стемнело, постучались двое молодых людей. Обратно к нормальной жизни им вернуться уже не удалось — во всяком случае, такими, какими они были раньше. Несчастный случай.

Сюжеты вроде того, что лег в основу фильма, находят себе место на полосах криминальной хроники ежедневных газет, потому пересказывать фабулу вдвойне нетактично. Тем более в пересказе останутся только тошнотворные изнасилования да убийства, убогий быт и бедность, рождающие насилие. Пересказ не передаст гнетущего впечатления от индустриальных пейзажей, живущих своей труднообъяснимой жизнью, или темного леса, в котором пропадает, как в темном омуте, глупенькая девочка, советская Лора Палмер (пусть она не школьная королева красоты, а дочь начальника райкома). И стоит ли искать слова, чтобы сказать о старых поп-шлягерах, повторяемых за кадром с навязчивостью дурного сна? Их бесшабашная удаль после просмотра «Груза 200» зазвучит по-иному. «Ну и пусть будет нелегким мой путь… Тянут ко дну боль и грусть», — а ведь и правда, тянут. Оказавшись на грани небытия, отыщешь нежданный смысл в тех самых строках, что казались невыносимой пошлостью, когда ты лениво ловил радиоволну в своей машине.

Первый титр фильма гласит: «На основе реальных событий» — и ей-богу, даже если режиссер фантазировал, сомнений не остается: там все — правда высшего порядка, рядом с которой вероятные упреки в анахронизмах (действие происходит в допотопном 1984-м) прозвучат смешно. Зачем, однако, возвращаться на четверть века назад? Конечно, не за модной нынче ностальгией: хиты «Песняров» в фильме есть, а вот тоски по миновавшему «совку» нет. Клеймить коррумпированную милицию развалившейся империи и обличать ныне отмененную смертную казнь вроде тоже незачем. Балабанов нырнул в ретро по иной причине. Как и в лучшем своем (до сей поры) фильме «Про уродов и людей», он будит механизмы памяти, щадящие человека и выключающие из сознания самые мерзкие и жуткие стороны его бытия. Стартует мнемонический процесс уже с заголовка: не все помнят и знают, что «груз 200» — эвфемизм для обозначения металлического ящика с трупом солдата, вернувшимся домой с поля боя. Полем боя в середине 80-х был Афганистан. О нем сегодня тоже мало кто бы помнил, если бы не Федор Бондарчук.

Но если тот даже в гнетущих пустошах чужой страны находил любезные публике красивости, то Балабанов, не отъезжая слишком далеко от родного Ленинграда, заставляет ощутить ледяное дыхание вечности (или, напротив, пустоты) и на провинциальной дискотеке, и в захолустном лесочке, и в мирном райцентре. Город носит название Ленинск, и тут символического смысла искать не стоит, хоть герои Балабанова и мечтают в своих убогих жилищах о кампанелловом Городе Солнца. Простой топоним — еще одно напоминание о неприятном подзабытом, непроизвольно стершемся, скрытом под пленкой гламура. Чем тщательнее оно скрывалось, тем явственней проступает в событиях, лицах, словах — например, немудреных, но точных стихах Виктора Цоя в финале: «И куда-то все подевались вдруг. Я попал в какой-то не такой круг. Я хочу пить, я хочу есть, я хочу просто где-нибудь сесть».

Та же группа «Кино» закрывала самый громкий фильм 80-х. Его зрители ждали перемен — явно не тех, которые наступили в реальности. Горечь неосуществившейся утопии пронизывает все фильмы Балабанова. Торжество зла над добром во многих из них носит характер саркастической констатации факта. Впрочем, смягченной в «Замке» первоисточником, в «Уродах и людях» — умелой стилизацией, в «Войне» — кажущейся объективностью темы, в «Жмурках» — комической жанровой формой. «Жмурки» — недооцененный фильм, и тоже страшный. Что, привыкли смеяться над смертью? Так вот вам пара трупов. Не смеетесь? Получите еще. И так до победного финала с видом на Кремль. Это, однако, фильм о нашем киновосприятии реальности. А «Груз 200» — о самой реальности. Утешительного амортизатора тут нет. Это — настоящий кинотеатр жестокости.

Правда, жестокость остается за кадром. Не только потому, что Балабанов избегает натурализма, но и потому, что пугает здесь не механизм насилия человека над человеком, а темные источники этого насилия и полная безнаказанность тех, кто его совершает. Вообще, новаторство картины — в ее содержании, а не удушающе-простой форме высказывания. О том, что жизнь безжалостна, знает каждый. О том, что эту безжалостность можно показать, осмыслить и тем самым в какой-то степени преодолеть, узнают только после «Груза 200».

Предыдущая картина Балабанова, элегическая мелодрама о любви «Мне не больно», как и «Жмурки», была снята по чужому сценарию. В «Грузе 200» режиссер написал сценарий сам. Возможно, поэтому у него получился фильм о том, как больно. Больно тем, кто за кадром, и тем, кто в кадре, и тем, кто в зале. Больно потому, что чья-то вера в любовь, по Балабанову, — не гарантия спасения от мук, без которых прожить жизнь практически невозможно. Тьма сгущается, кошмар зашкаливает, превышая норму многократно, — так, что затошнит от стилизованного насилия, криминального телевидения, пресловутого «черного юмора». Хотели чернухи — получите. Тут ее столько, сколько не бывает в кино. Только в жизни.

Если суммировать, то «Груз 200» — фильм о том, как тонка грань. Между гнетущей нормой и холодным безумием, между прошлым и настоящим, между СССР и РФ, между провинцией и столицей, между любовью и ненавистью — притом что главной причиной страданий становится не любовь и ненависть, а равнодушие. Кроме всего прочего, это кино — модель мира, где яркие сосуществуют с бесцветными, профессионалы — с любителями, а сравнительно знаменитые Александр Баширов или Алексей Серебряков — с малоизвестными артистами (но и для них, особенно для исполнительницы центральной роли Агнии Кузнецовой, эта работа — своего рода подвиг). Они все — жертвы одной безжалостной системы, в которой нет ненаказуемых грехов, и висящее на стене ружье непременно выстрелит. Причем не единожды, и каждый раз прямо в сердце. План А. П. Чехова А. О. Балабанов перевыполнил процентов на пятьсот.

При выходе в прокат не избежать разговоров о нарушенных нормах морали. Обвинять Балабанова в том, что он перешел на «темную сторону силы», начали еще после первого «Брата», а теперь удвоят, утроят обвинения. Социологами, впрочем, доказано — связи между уровнем насилия в обществе и на киноэкране нет никакой. Да и Балабанов наглядно показывает, что самые страшные злодеи от души предпочитают фильмам ужасов развлекательные телепередачи. Поэтому зрители вряд ли схватятся за топоры. Логичной будет иная реакция, тоже показанная в самом «Грузе 200». Ближе к финалу персонаж, на чью долю выпала лишь крохотная доля кошмаров, приходит в пустую церковь и застенчиво спрашивает, где тут можно пройти обряд («таинство» — ворчливо поправляет сидящая на дверях бабка) крещения. Никакой слащавости и умиленности: ни искренность «обращения», ни его последствия не очевидны. Но сама точка, в которой внутренний ландшафт человека вдруг начинает меняться, схвачена верно (в отличие, скажем, от «Острова», авторы которого мудро оставили этот щекотливый момент за кадром). Легко поверить в то, что такие события могут обратить человека к вере в высшие силы. А кино — может? Теперь кажется, что да.

Потому тянет назвать Балабанова лучшим отечественным режиссером, рожденным постсоветской эпохой, а «Грузу 200» присвоить звание лучшего фильма. В нем, однако, столько жизни и столько смерти, что слово «лучший» теряет смысл — на самом деле, не «Орлами» же и «Никами», не цифрами кассовых сборов такое качество мерить. Мера ему иная. Каждый зритель ощутит ее всей тяжестью на душе, выходя из зала.

«Жмурки»

Своей лапидарной, иногда желчной реакцией на любые интерпретации своих фильмов Балабанов не препятствовал, но часто останавливал людей, которые хотели проникнуть в его фильмы, узнать больше о том, что может сказать его кино. Горько осознавать, что сегодня его нет с нами, но картины продолжают не просто жить: их смыслы постоянно раскрываются, умножаясь и углубляясь. Можно назвать эти фильмы пророческими, можно воздержаться от столь сильного эпитета: так или иначе, в них затрагивались тонкие и сложные материи, о которых боялись писать даже в рецензиях. Сегодня они продолжают активно существовать в общем смысловом поле.

«Жмурки» незаслуженно обойдены вниманием публики и критиков. Это девятый (или седьмой полнометражный, если не считать ленты «Трофим» и «Река») фильм Балабанова. В 2005 году он сначала вышел в прокат, а потом на «Кинотавре» прошла премьера с участием съемочной группы — тогда это еще было возможно. Оба события не вызвали особого энтузиазма. Это был коммерческий проект, но расчеты не оправдались, резонанс был не просто меньше, чем в случае с «Братом 2» или даже с «Войной». Критики в своем вердикте были беспощадны и единодушны. Комедия не получилась, а попытка вернуться к темам «Брата» изначально была обречена, так как темы уже исчерпаны; это фильм грубый, примитивный, неудачно притворяющийся «русским Тарантино». Последнее в 2005-м звучало особенно уничижительно. Выражение «тарантиновское кино» стало штампом, никто по-настоящему не задумывался над тем, что такое Тарантино. Казалось, это просто много бандитов, смешные диалоги и герои, которые периодически убивают друг друга без всяких угрызений совести.

Против аллюзий на Тарантино возразить ничего нельзя. Но они не делают этот фильм более плоским, чем он является. Ясно, что сама структура интриги, если ее так можно назвать, тарантиновская в том смысле, что сквозные герои фильма (наверное, нельзя называть их главными) — два киллера. Помимо них есть еще таинственный чемодан, есть босс, которого играет Никита Михалков. И наконец, есть личная история сценариста. Стас Мохначев, драматург-непрофессионал, бывший спортсмен, который, уйдя из спорта, какое-то время работал в видеосалоне — в точности как Тарантино. Тарантино он, впрочем, не стал. До этого считалось, что Балабанов пишет свои сценарии сам. В крайнем случае, на пару с Сергеем Сельяновым или Францем Кафкой.

Почему же значимость фильма «Жмурки» с годами растет и продолжает расти?

«Жмурки» — первое в нашем кино осмысление мема «лихие 90-е». На плакате написано: «Для тех, кто выжил в 90-е». Это фильм, который начинается в условных 2000-х. Мы видим, как некая дама в университетской, видимо, аудитории, читает лекцию про накопление начального капитала. Как пример и начинается весь сюжет фильма. В финале рамка нулевых закрывается, но совершенно иначе. Мы не вспоминаем об аудитории, а видим двух главных героев, которые были провинциальными киллерами, а стали двумя депутатами Госдумы: теперь они сидят в кабинете с окнами на Васильевский спуск. Это те самые «сытые нулевые», в которых находимся мы, зритель, автор и актеры фильма. Здесь нулевые противопоставляются тем самым криминальным, беспредельным 90-м, которые доведены Балабановым до гротескной карикатуры. Но это не просто гротеск. Неверно считать, что режиссер играл на руку нынешней пропаганде, которая уже 15 лет твердит про «лихие 90-е».

Условная преподавательница очень хочет научить студентов уму-разуму и поэтому, кстати, одного из них даже не отпускает в туалет. Ее речь дидактична, и не всё в ней, возможно, чистая правда. В финале мы не видим противопоставления 2000-х и 1990-х по принципу «тогда закона не было, а теперь возник». Напротив, мы понимаем, как из беззакония, крови, кошмара и гротеска 90-х органическим, естественным образом выросли те самые нулевые. Убийцы в красивых костюмах сидят в кабинетах, а их бывшие девушки и боссы теперь секретарши и охранники. Изменилось только время, декорации. Балабанов первым оформил миф о «лихих 90-х» и тут же развенчал его как миф о плохом времени в противопоставлении теперешнему, «хорошему». Он показал, что это единая эпоха. Непрерывность истории — мысль, которую Балабанов последовательно проводит практически во всех своих последующих картинах. В особенности отчетливо она звучит в «Грузе 200», из которого очевидна связь позднего СССР и нулевых годов, и в «Морфии», где заявлена связь предреволюционной эпохи, революционного времени и современной истории.

Второй момент — саморефлексия. В свое время «Жмурки» были восприняты как произведение не вполне балабановское. Возможно, из-за автора, сценарию которого Балабанов подарил свой стиль. Мне кажется, однако, что перед нами один из наиболее личных фильмов Балабанова, попытка разобраться с наследием самой популярной своей картины — «Брат 2». «Брат» и «Брат 2» — картины двойственные. С одной стороны, налицо героизация неоднозначного героя, с другой стороны, — мрачная, злая, черная ирония на тему того, насколько необходим России такой герой. 2000 годом датируется знаменитая реклама «Комсомолки»: «Данила — наш брат, Плисецкая — наша балерина, Путин — наш президент». Симбиотическое слияние искусства, политики и преступности — вот против чего бунтует Балабанов в «Жмурках».

«Жмурки» — это фильм, составленный из мертвецов, фильм-похороны бессмертного героя, который сам является киллером (это и делает его героем). «Жмурки» начинаются (после короткого вступления в университете) в морге. Два персонажа тут же погибают, один из них — жертва, другой — палач. Ситуация настолько наглядна, что не нуждается в дополнительном комментарии. Но рефлексией на тему «Брата» и «Брата 2» дело не ограничивается. Сегодня мы можем сравнить «Жмурки» и с более поздними картинами режиссера. Никто не будет спорить, что самый личный, персональный, пронзительный фильм Балабанова — это его последняя картина «Я тоже хочу». Параллели «Я тоже хочу» с «Жмурками» очевидны. Это два фильма на тему «все умерли», это две картины в творчестве Балабанова, лейтмотив которых — смерть. Уже поэтому относиться к «Жмуркам» столь легкомысленно мне кажется неверным.

В фильмографии Балабанова «Жмурки» стоят особняком не случайно: это единственная в творчестве Балабанова комедия. Все мы знаем, какое у него было блестящее чувство юмора, но ни одна картина, кроме «Жмурок», не квалифицировалась как комедия. После «Жмурок» Балабанов начинает цикл «жанровых» картин: через год выйдет еще одна картина по чужому сценарию — мелодрама «Мне не больно», затем — «Груз 200», который многие справедливо сравнивают с фильмами ужасов.

Болезненно, но необходимо помнить о том, как складывалась в первой половине нулевых личная история Балабанова. После удачного фильма «Война» он пережил череду чудовищных личных катастроф. Сначала в Кармадонском ущелье погиб Сергей Бодров-младший и его съемочная группа, состоявшая из людей, чрезвычайно близких Балабанову. На съемках «Реки» разбилась насмерть актриса Туйара Свинобоева. Над режиссером словно нависло «проклятие». «Поверхностные» «Жмурки», которые Балабанов снимает после драматичного трехлетнего перерыва, — это фильм о смерти, где практически все герои погибают. Скажу банальность, которая не перестает от этого быть справедливой: смех — один из самых эффективных способов преодоления боли, известных человечеству. И считать этот смех только сатирой, только пародией, только игрой в жанр невозможно. Название следующего, сделанного почти одновременно со «Жмурками» фильма «Мне не больно», иронично, как магриттовская «Это не трубка»: понятно, что героям именно больно, и весь фильм о боли, которую приносят любовь и утрата. «Жмурки» — тоже попытка сказать вслух: «Мне не больно!» — фильм, где никого не жалко и нет сантиментов, напрямую свидетельствует о глубокой боли, которую испытывает автор.

«Жмурки» кажутся мне ответом на вопрос, который часто задают, заводя речь о Балабанове: как соотносятся два полюса — авторский, специфический мир Балабанова и та реальность, которую он всегда отражал. В «Жмурках» ее восприняли почти буквально, назвав фильм точной летописью того, что примерно происходило в провинции (снят фильм в Нижнем Новгороде) в пресловутые «лихие 90-е». Примерно в том же ключе «Я тоже хочу» сам Балабанов называл примером фантастического реализма. В известном смысле это оксюморон, но в то же время в фильме действительно есть как реальность, так и фантастика, преувеличение, гротеск. Главный вопрос, который формулирует вступление «Жмурок», — это вопрос о курице и яйце: кто виноват, что девяностые были такие и из них выросли такие нулевые? Экономический и политический климат в стране? Или кинематограф, который всегда — а особенно в 90-е — был в России больше чем просто способ развлечения? Он продолжал быть чем-то большим, даже когда была разрушена система проката. Даже когда условные цифры прокатных сборов были очень маленькими, такие фильмы, как «Брат» и «Брат 2», видели абсолютно все — страна смотрела видео. Считается, что в девяностых кинематограф ни на кого и ни на что не влиял. Если верить фильму «Жмурки», это не так.

Этот фильм не только летопись страны в 90-е годы. Это летопись российского кинематографа 90-х, рассказ о его травмах. Каждый персонаж фильма, на роль которого взят неслучайный актер, — сообщение. Не случайно каждый из них очень недолго присутствует на экране и чаще всего страшным, кровавым образом умирает. С ними расправляется автор. Ведь весь сюжет — это лекция, а значит, дидактический текст о том, как поступать нельзя.

Мы видим Саймона, которого играет Дмитрий Дюжев, и тут же понимаем, что речь идет не только о «Брате», но и, например, о «Бригаде», где Дюжев выступал в роли Космоса. «Бригада» — важнейший этап в ментальной истории новейшей России и ее кинематографа. Двусмысленность, комиксовость, пародийность «Брата» и «Брата 2» сменяется чистой романтикой криминальной жизни, усугубленной «Бумером» и другими фильмами. Интересно, что такая пародийность может и не вступать в конфликт с романтизацией, как это происходит в серии фильмов «Антикиллер».

Рядом с Саймоном существует партнер Сережа, сыгранный Алексеем Паниным. Это классический русский дуэт в России, западник и славянофил. Сережа хорошо демонстрирует первичное постсоветское представление о том, что такое быть русским: одной рукой крестится на ближайшую церковь, другой вынимает ствол, а под мышкой держит папку, в которой у него якобы какие-то документы, а на самом деле стальной лист, который должен защищать его от пуль (цитата из классического фильма Серджио Леоне «За пригоршню долларов»). В него он верит гораздо больше, чем в свой пистолет или крестное знамение.

Есть персонаж Виктора Сухорукова, емко совмещающий идентичность милиционера и бандита. Есть сыгранный Сергеем Маковецким бандит с невероятной челкой — лидер небольшой группировки. Маковецкий стал звездой в 90-х годах, после роли интеллигента, который тянется к оружию в «Макарове» Хотиненко. Есть два «интеллигентских» типажа: архитектор (Андрей Панин) и доктор (Алексей Серебряков). Панин — человек, который рядом с новой реальностью теряет дар речи (он в фильме заикается все время). Он лишен всего, даже своей профессии, — камин, который он построил, не работает. А в образе «доктора» Балабанов предвосхитил образ Уолтера Уайта из «Во все тяжкие» — гениального химика, превратившегося в профессионального варщика.

Есть актер Юрий Степанов — здесь он бандит: ходит в костюме и работает в Москве (такими же станут два центральных героя в финальной сцене). Уже в этой сцене Балабанов показывает органическую связь власти и криминала. Еще есть Григорий Сиятвинда, играющий так называемого эфиопа, — великолепный образ новейшей ксенофобии, появившейся в многонациональном государстве. Никита Михалков, пахан с татуировкой «СССР» через всю грудь: автопародия это или автопортрет? В российском кино 90-х был только один режиссер, который мог получить Гран-при в Каннах, «Оскар» и бюджет (выпущенный в 1998-м «Сибирский цирюльник» в следующем году стал самым дорогим проектом в истории постсоветского кино). Самая интеллектуальная актриса и сценаристка 90-х годов, Рената Литвинова, замечательно показывает роль женщины в российском обществе и в российском кино. У нее потрясающая прическа и потрясающей длины юбка: ее героиня — официантка и секретарша — вписана в ролевые модели дешевого эротического кино 80-х, которое смотрели посетители видеосалонов.

Ну и конечно, гениальный в своей лапидарности образ, воплощенный Александром Башировым, которого мы видим в самом начале с заклеенным ртом. Ему так и не дают сказать ни одного слова, после чего убивают, причем случайно. Этот персонаж, разумеется, — простой народ.

Черты, которые присущи абсолютно всем персонажам фильма «Жмурки» — карьеризм, алчность, лень, — в равной степени характеризуют как наш социум, так и российский кинематограф 90-х. В гроб кинематографа, который сейчас принято романтизировать, Балабанов вбивает не то что гвоздь, а основательный осиновый кол.

Балабанов гениально работал с актерами. Мог сделать и потрясающий актерский фильм, не обращая особого внимания на звездный статус артистов, а мог, как в «Реке», работать с совершенно неизвестными исполнителями. Мог и сам создать звезду. Виктор Сухоруков, Сергей Бодров-мл., Сергей Маковецкий, Алексей Чадов — кто-то из них снимался, конечно, и до Балабанова, но статус звезды они получили после ролей в его картинах. «Жмурки» — единственный фильм, который выходит за пределы этого паттерна. Балабанов берет актеров, у которых есть уже готовые амплуа, и использует их, превращая в абсолютную карикатуру.

Значимое исключение из правила недооцененности, недоисследовательности этого фильма — это статья, написанная Зарой Абдуллаевой для журнала «Искусство кино». Статья называется «Арт-стрелка», она опубликована в 2005 году. Указывая на неоднозначность этой картины, Абдуллаева совершенно справедливо сравнивает фильм с комедией дель арте. Думая об этом, я решил, что тарантиновское «Криминальное чтиво» по типу стилистики сродни папье-маше, которое я бы ввел здесь в развитие мысли Зары. Когда у тебя есть бумага, то есть уже готовые образы, надерганные из бульварной прессы или ненужных книг, pulp fiction, пережеванные, нечитабельные, ты перерабатываешь их в маски. Именно из папье-маше в Венеции делают маски. И Венеция — тот самый город, куда чаще всего на фестиваль приезжал со своими картинами Балабанов. Там же был показан его последний фильм «Я тоже хочу». В нем тоже герои-маски, хотя уже не комические, а трагические.

Почему «Жмурки» — комедия? Этот жанр позволяет достичь взаимопонимания со зрителем, не пытаясь найти положительного героя. Он не призывает зрителя к самоидентификации. Интересно, как ведут себя герои в этом фильме. И убийства, которые они совершают, и смерти, которыми все заканчивается, — почти всегда результат случая, а не чьего-то замысла. Всегда неожиданно, всегда глупо, всегда абсурдно. Если смерть и является кармическим наказанием, то это понятно только рассказчику (Балабанову, его сценаристу или преподавателю из аудитории), но не персонажу. Однако это не «жизнь животных», как кто-то гневно написал о фильме! В «Жмурках» есть замечательная сцена в зоопарке, где герой Виктора Бычкова по просьбе своего сына решает скормить живую мышь кайману. Ему как бы стыдно, но тем не менее с затаенным кайфом он это делает. А крокодил не хочет эту мышь есть. Мышь барахтается, и затем они дружелюбно расходятся. То есть животные друг к другу милосерднее, чем люди.

Важно сказать и о чемодане. Тот самый как бы «тарантиновский» чемодан, история которого начинается в мировом кинематографе с «Поцелуй меня насмерть» Олдрича и шкатулки из «Дневной красавицы», а завершается сундуком в «Возвращении»: это емкость, в которой скрыто что-то сакральное, важное, но что точно, мы не знаем. В данном случае важно, что это не деньги, а наркотики. На мой взгляд, это еще одна отсылка к роли искусства вообще, искусства как наркотика, чего-то, что имеет опьяняющий эффект. Подобный эффект производила на публику и дилогия о братьях. «Жмурки» — уникальный для Балабанова случай фильма, который должен производить эффект обратный — не опьяняющий, а отрезвляющий.

К жанру, обозначенному Зарой как комедия дель арте, я бы добавил еще один возможный, который объединяет фильм с картиной «Я тоже хочу». Это жанр церковной стенописи danse macabre, «пляска смерти». Жанр, где все члены общества вне зависимости от пола, возраста, значимости, богатств и так далее идут в одном хороводе, держась за руку со скелетами, воплощающими смерть, и идут они понятно куда. Об этом «Я тоже хочу», действие которой завершается в колокольне рядом с церковью.

В смертельный хоровод он вписал и себя, кинорежиссера и члена Европейской киноакадемии. А фильмы продолжают жить.

К 20-летию «Брата»

Данила Багров, с его неловкой ухмылкой, в его свитере грубой вязки из сэконд-хэнда, с пистолетом за поясом, — наш брат. Наш единственный и главный герой. Трюизм, да еще и коварный: стоит всмотреться в фильм и вслушаться в то, что говорит Данила, как усомнишься в этой вроде бы привычной самоидентификации. Во всяком случае, вряд ли он был братом Сергею Бодрову, сыгравшему его (лучшую в карьере) роль, или Алексею Балабанову. Кто был ему родным, так это киллер — циничное и жестокое, хотя, несомненно, колоритное и обаятельное чудовище в безупречном исполнении Виктора Сухорукова. Так мы с Данилой братья или не братья? И есть ли тут, чем гордиться?

За эффект этой близости, почти родства, зрителя с персонажем отвечает фильм: главный, если не единственный, за все 90-е, исчерпывающе описавший и резюмировавший то переломное десятилетие. И конечно, главный для Балабанова. В нем нет еще открыточной лубочности «Брата 2» и жестокого гиньоля «Груза 200», но уже не пахнет эзотерической задумчивостью «Счастливых дней» и «Замка». Зато есть то, что Балабанов позже определит термином «фантастический реализм», где неприкрашенная документальность граничит с крайней условностью. Жесткий, четкий, лихой, откровенный, наивный, поэтичный, музыкальный, не содержащий ни одного лишнего кадра или слова. С потрясающей актерской работой, своей органикой и энергией, выходящей далеко за пределы понятия «актерская работа», — как у де Ниро в «Таксисте» или Юппер в «Пианистке». Идеально отвечающий определению «шедевр».

Я сам слушал «Наутилус Помпилиус», как слушает его Данила. Для меня это была первая рок-группа, под ее музыку мои ровесники и друзья наблюдали крушение СССР. Горькие и емкие стихи Ильи Кормильцева, отчаянный хрип Вячеслава Бутусова врезались в память надолго. Не случайно, когда герой фильма идет на концерт «Наутилуса», со сцены он слышит «Хлоп-Хлоп» (единственную их песню советского периода, звучащую со сцены!): «Нас выращивали денно, мы гороховые зерна…» Брат Данила — горошина, выпавшая из общего потока и оставшаяся в одиночестве. Так себя в те времена ощущал, наверное, любой. И точно — многие.

Данила дембельнулся, обратно в армию и на войну ему не хочется. Что он делал там, в Чечне, узнать невозможно. «В штабе писарем отсиделся», — шутит он сам, но ведь явно шутит: иначе не мог бы так метко стрелять, так хладнокровно убивать. Он вообще не хочет назад в систему, унаследованную от проржавевшей империи. Зовут в милицию — отказывается, из родного городка, где еще помнят его отца-зэка, уезжает. И оказывается в Петербурге. Не родном и для Балабанова городе, но важнейшем из тех, что он описал.

Мы могли слушать или не слушать «Наутилус», побывать в армии или нет, провести свою юность в Питере или другом городе. Все равно мы сразу узнаем этот мир, сочетающий распад рухнувшего государства и расцвет выросших на руинах сорняков, эстетскую красоту и грубейшее уродство, провинцию и столицу, бандитов и рокеров, люмпенов и «малиновые пиджаки». Кто же он, пришедший сюда из ниоткуда Брат? Его явление в начале фильма совпадает со съемками клипа на песню того же «Наутилуса» «Крылья»: песня о падшем ангеле, сброшенном на землю. Данила — в переводе «Бог мне судья», не случайно же, — то ли карает нечестивых, то ли хранит жизни тех, кого взял под свое крыло. Явно посланник высшей воли, в которой сам разобраться не успел.

Данила Багров родной нам. Его растерянность, простодушие, безжалостность — наши. Он — человек, выпавший из контекста, живущий в пору больших перемен, но переставший чувствовать Историю. Он стреляет на поражение потому, что не хочет быть поражен в правах. Но в чем именно его права, знает нетвердо. Ему необходимы близкие, а их нет. Он ищет родных, но не находит. Или находит в них совсем не то, что искал.

Герой дебютных балабановских «Счастливых дней» был бездомным, потерявшимся. Землемер в «Замке» искал себе новый дом: Балабанов с Сергеем Сельяновым не побоялись дописать Кафку. Данила идет дальше. Не растеряв себя, пытается дойти «до самой сути». Но не может. С войны — до родного Приозерска, оттуда — до Петербурга, оттуда (мы знаем) до Москвы, потом до самой Америки, откуда, всем ветрам назло, вернется обратно домой. Движение по кругу. Он, как герой гумилевского стихотворения, «сильный, злой и веселый». Как Иванушка из русской сказки, дурачок, но умнее всех.

У Ивана-дурака всегда были старшие братья, отъявленные негодяи. Вот и ответ на вопрос о том, почему Данила так прикипел к брату-предателю. Все равно иного дома, кроме брата, у него нет. Балабанов берется за обжигающе опасную тему «русского». «Это кровь твоя», — говорит Даниле мать, показывая фотографии старшего Витеньки и отправляя мальчика-ветерана к нему в Петербург. А там, в столице утопической и не сложившейся нашей Европы, за какую кровь ни схватись — чужая. Здесь звучат ключевые хлесткие фразы: «Я евреев как-то не очень» (к чему? евреев в фильме вовсе нет) и «Не брат ты мне, гнида черножопая». Реакция на стресс: вокруг французская речь и американская музыка, бандиты чеченские, единственный союзник оказался немцем, а брат — Татарином. Кличка такая. Интересно, что обе одиозные реплики, произнесенные с разницей в пять экранных минут и вошедшие в фольклор, потом отзеркалятся. Выяснится, что Данила заодно «вообще-то, режиссеров не очень», а фраза «не брат ты мне» будет в следующий раз сказана чисто русскому Павлу Евграфовичу, мерзавцу-мужу кондукторши грузового трамвая Светы.

Данила готов грудью встать на защиту своих и отталкивает чужих, ради этого ему не жалко умереть или убить. Его старания ничем не увенчаются. Наниматели и конкуренты будут стараться его убить, возлюбленная прогонит, брат заложит. «Брат» — то ли трагедия, то ли комедия одиночества героя, который мечтал о родных, а оказался со своим пистолетом на Лютеранском кладбище в компании немца, да еще режиссера, который его до смерти боится. Интересно, боялся ли Балабанов своего героя?

Щемящая нота, казалось, крепкого жанрового фильма и превратила его в сенсацию, которой он кажется по сей день. Этим первый «Брат» так отличается от бойкого патриотического лубка «Брата 2», герой которого не был таким растерянным и трогательным: он точно знал, в чем правда, а в чем сила. Этот Данила — не знает. Он будто предчувствует, что вот-вот наступят новые времена, в которых не останется места ни для автора, ни для актера. А героя присвоят и обзовут своим братом тривиальные воры из банды Круглого, что безуспешно пытались его завалить в фильме. На самом деле у Данилы Багрова не было никаких братьев. Он такой был один.

Андрей Звягинцев А.З. есмь

«Елена»

Просто «Елена». После сложных, броских, вязких «Возвращения» и «Изгнания», в каждом из которых виделась тьма смыслов, теряешься. Лезешь от растерянности в словарь, картотеку, «Википедию». Итак, Елена: греческое имя, в переводе «светоч». Елена Прекрасная — дочь Леды и Зевса-лебедя, яблоко раздора Троянской войны. Елена Равноапостольная — мать Константина и мать византийского христианства. Елена Премудрая из русских сказок, в золотой колеснице, в упряжи шести огненных змеев: кто ее загадку не разгадает, будет смерти предан.

Ничего подобного. Елена Анатольевна, медработник на пенсии, возраст — от пятидесяти до шестидесяти, живет то ли женой (штамп в паспорте уже два года), то ли домработницей (и сиделка, и кухарка, и кофе подать, и овсянку сварить) с Владимиром Ивановичем. Богатый чистый старик, около семидесяти, выглядит моложе. По утрам долго бреется, потом в спортзал — пока она по хозяйству. Спят в разных комнатах. Завтракают вместе. С плотскими утехами всё тоже окей. У Елены Анатольевны сын Сережа, жена Таня, сын Санька, плюс младенец, плюс еще один на подходе: живут в предместьях, скудно, на мамину пенсию. У Владимира Ивановича дочь Катя, живет независимо, свободно, отцовскими деньгами тоже не брезгует. Так и существуют, приблизительно как все мы.

Сюжет фильма — случай из криминальной хроники, который заметить трудно хоть на газетной полосе (пара абзацев максимум), хоть в телепередаче (минуты полторы от силы). Жена убила мужа, чтобы присвоить деньги, — но не просто так, а ради внука, которого надо было отмазать от армии: добром муж не давал, жадничал, вот и поплатился. Про Елену Анатольевну, впрочем, и не напишут, дело раскрыто не было, и не заводилось никакого дела, поскольку жена — любящая, муж — в летах, выпил не ту таблетку и заснул вечным сном. Бывает. А квартиру наследники поделили поровну, никто не обижен. Легко отделались, повезло.

Звягинцеву тоже везет по жизни: «Золотые Львы» за дебютное «Возвращение», актерский приз в Каннах Константину Лавроненко за «Изгнание». Новый фильм получил на американском «Сандэнсе» приз за сценарий еще до съемок. Потом вроде бы в Каннах случилось понижение статуса — из конкурса да в «Особый взгляд» (правда, в компании Ким Ки-Дука, Бруно Дюмона, Гаса Ван Сэнта), — зато спецприз жюри за «Елену». Призовой фарт, что может быть лучше? Только ведь и без побочных эффектов не обходится. Как дно корабля обрастает ракушками, с каждой наградой кинематограф Звягинцева становится тяжелее, неповоротливее, груды трактовок — академических и любительских — не дают продолжить свободное плавание.

«Елена» в этом смысле — генеральная уборка. Отказ от притчи в пользу бытовой (сто лет назад сказали бы «мещанской») драмы; тут больше Лескова, чем Толстого с Достоевским. Узнаваемая социальная среда, четко идентифицируемое время и место — Москва, наши дни. Мрачный юмор. Превосходные актерские работы вместо «людей-иероглифов», как в предыдущих двух картинах. Кастинг — необычный, но снайперски точный. Желчный сухарь Андрей Смирнов, злой, замкнутый, трогательный. Стервозная дочь, красавица и умница с пустым взглядом, — снайперски точный выбор Елены Лядовой. Алексей Розин, с пивным брюшком и неуверенной ухмылочкой; такого Сережу встретишь в любом московском, а пуще того подмосковном дворе. Саня — восемнадцатилетний Игорь Огурцов, Леха из «Школы», органично переместившийся в «Елену» (сказать кому вчера, что один и тот же актер объединил вселенные Гай Германики и Звягинцева, — не поверили бы).

Но, конечно, камертон фильма и его центр — Надежда Маркина (Елена), настоящее открытие режиссера. Поражает удивительная пластичность и выразительность актрисы, игравшей на сцене Малой Бронной в спектаклях Сергея Женовача, но зарабатывавшей в последние годы исключительно сериалами. Тяжелые, спокойные черты лица, несуетливого, прячущего эмоции, несут в себе отдельную — внесюжетную — интригу. Возможно, дело тут и в том, как Звягинцев сменил героя. Если «Возвращение» и «Изгнание» — фильмы о фигуре (часто мифической, обманчивой) отца, то в «Елене» отцы слабовольны и инфантильны: Владимир Иванович, растрогавшись остроумными софизмами блудной дочери, отписывает ей все наследство; Сережа зависает у игровой приставки Сани, рубясь наравне с сыном в шумную стрелялку. Это фильм о материнском инстинкте — если угодно, о Матери с большой буквы: фигуре, напротив, условной и идеализированной в предыдущих двух картинах режиссера. А также о женщине как неисследованном ландшафте — в отличие от мужчины, которого Звягинцев наделяет знакомыми, досконально изученными комплексами.

Изменилось и еще кое-что. Главное событие «Возвращения» и «Изгнания» — смерть, своеобразная травестия христианского чуда: воскрешения в первом случае и непорочного зачатия во втором. В «Елене» это уже не смерть как стихийное бедствие или чистая манифестация небытия, но бытовое преднамеренное убийство. Есть и у него прообраз в Писании. У истоков картины — международный продюсерский проект, цикл фильмов об Апокалипсисе. Звягинцев и его сценарист Олег Негин («Изгнание») переосмыслили миф о конце света, поместив Армагеддон в душу одного обычного человека, — но в общую канву все равно не встроились, поскольку история с армейским призывом была и осталась специфически российской. Тема, однако, осталась. Елена с деньгами убитого мужа приезжает к сыну и выкладывает пачку с празднично-розовыми купюрами на стол («Что, настоящие?» — поражается внук, отныне студент). Счастливый Сережа предлагает выпить за упокой души Владимира, сделавшего в жизни «по меньшей мере одно доброе дело». Вдруг в доме отключается электричество, и от ужаса героиня мертвой хваткой вцепляется в запястье сына. Тот выходит на лестничную клетку проверить пробки, гадая, во всем доме или во всем квартале отключили свет. «Во всем мире!» — глумливо орет кто-то с верхнего этажа.

Конец света. Следом за высшей точкой торжества — деньги добыты, ребенок спасен — обрушение в бездну и тьму. Отсюда движение — только вниз; перепрыгивая через ступеньки, осчастливленный Саня несется к Витьку и прочим приятелям, посасывающим пивко у подъезда. Хлебнув еще для смелости, пацаны идут через дорогу в чахлую рощицу, где у костра сидят такие же четверо, в темных куртках и шапках. Начинается безжалостное мочилово. Кажется, Саня убит — лежит неподвижно посреди нехоженой тропки; сомнений в этом у зрителя нет. И вдруг мертвец дернул ногой, кашлянул, привстал — а тут с мерзким зудом и свет включился: загорелись прожектора над колючей проволокой какого-то грязно-бетонного забора. Не воскрешение Лазаря, а тривиальный пейзаж после битвы, синяки да шишки. Не «да будет свет», а просто электричество дали. И опять иллюзия, будто вокруг светло.

Пренебрежение низкими истинами ради высоких — то, за что Звягинцева открыто и тайно клеймили коллеги и критики: ну не бывает в бедном доме таких шелковых простыней, на которых лежит Отец в начале «Возвращения», и что с того, что перед нами оживленное полотно Мантеньи? Алекс в «Изгнании» закрывал глаза рукой, как изгоняемый из Эдема Адам, почтальон приносил Еве письмо, становясь на колено, как благую весть. В «Елене» вектор обратный. Муж героини попадает в больницу с инфарктом, и он тут же идет в церковь. Будто предвидя последующее развитие событий, не может разобраться, за здравие ставить свечку или за упокой. А разобравшись, с трудом находит иконы Николая-угодника и Богоматери. Вглядывается в едва различимое изображение, а видит только свое отражение. Больше ничего.

«Последние станут первыми», — цитирует по памяти Елена, вызывая глумливые ремарки мужа, который как раз в эту секунду обдумывает безжалостное завещание: имущество дочурке, верной жене пожизненная рента, приемному внуку — ни шиша, пусть послужит в родных вооруженных силах. С небес помощи не дождешься, рука сама тянется на полку за увесистым томом. Неужто Библия? Ничуть не бывало, медицинский справочник: ага, виагра — пара таблеток, запить свежевыжатым морковным соком, и дело в шляпе. Кто тут последний, кто первый? Другие слова вспоминаются. «Я люблю Володю», — неуверенно, будто защищаясь, говорит Елена на рандеву с Катей. «Ага, до смерти», — моментально парирует та. И шутка, сказанная впроброс в больнице, насчет отключения кислорода, оказывается, шуткой не была. Не до шуток тут.

Вот вам Елена Равноапостольная. Сомнений нет, жизнь прожита безупречно, во имя других. Но падение происходит совсем незаметно. К тому же моментально. «У отца в сейфе всегда была большая сумма денег», — вспоминает, больше для проформы, Катя в кабинете адвоката. «Я проверила, там ничего нет, — быстро отвечает Елена Анатольевна, в сумочке которой те самые деньги лежат в эту минуту. — Ты должна мне верить, Катя». Эта невинная реплика, сказанная на автомате, едва ли не самая страшная в фильме: человек требует доверия по привычке, перестав узнавать себя в зеркале. Не по себе ли льет горькие слезы Елена на похоронах Владимира Ивановича на плече чужого генерала-анонима? Уж вряд ли по укокошенному мужу, о котором никто — включая родную дочь — рыдать не будет.

Что мы знаем о ближнем? Рутина не даст ответа на простейшие вопросы. «Овсянка отличная. Какие у тебя планы на сегодня?» — «Уборка по дому» — «У меня спортзал» — «А твой сын…» — «Я же тебя не учу воспитывать дочь» — «Ладно, закрыли тему». Поговорили. Больше и не о чем, и незачем.

Первый, подчеркнуто-длительный, кадр картины — ветви дерева, за которым виднеются окна квартиры. Кто и что за окнами — вечный досужий вопрос, неразрешимая загадка. Камера, однако, ее решает легко: вот она внутри, прямо и просто демонстрирует пустые и именно потому богатые интерьеры (новорусский словарик подсказывает бессмысленное слово «минимализм»). Обитатели — вот тайна за семью печатями! Или нет? Просыпается и встает Елена, раздвигает двери соседней спальни, потом шторы, впускает свет, будит супруга: теперь можно разглядеть и его. А вот дальше хода нет. Непроницаемость иконописного лика Константина Лавроненко или Марии Бонневи в «Возвращении» и «Изгнании» сменяется бытовыми гримасами людей, настолько привычных друг к другу, что видеть попросту разучились. Русская сказка «Елена Премудрая», кстати, о мимикрии. О том, как хитроумный солдат прятался от кровожадной невесты под обличием комара, и та его не нашла. Елена Анатольевна спряталась еще лучше. Поди разгляди под церемонностью каждодневного ритуала умысел убийцы.

Но главный фокус — в том, чтобы замаскироваться от самого себя. Чтобы искренне оскорбиться на подозрение тебя в том, в чем ты на самом деле повинен. Раздвигаются шторы, двери спальни, дверцы лифта, будто занавес, снова и снова открывая невидимому зрительному залу человека-актера. Она вошла в роль заботливой жены (об этом Катя — циничная, но зоркая — говорит вполне открыто), он — в роль строгого главы семейства, и даже вахлак Сережа соберет волю в кулак и выйдет в комнату с балкона, где давным-давно курит и попивает пиво: пришло время сыграть в послушного сына, иначе в следующий раз мама может пенсию и не привезти. Сама мама причесывается у зеркала: трельяж возвращает ей сразу три отражения, все разные. Выбирай любое лицо на свой вкус. Любое «я».

Пока Владимир Иванович отдает богу душу в комнате неподалеку, Елена Анатольевна ждет — и впервые камера скользит по стене, увешанной семейными фотографиями, официальной документацией семейного счастья, уюта и покоя. Может, истинное «я» где-то тут, на остановленных картинках (Звягинцев — фетишист старых фотографий)? Елена смотрит пристально, как никогда до того, на одну старую карточку — это она сама, с неузнаваемой улыбкой, стоит на тропке посреди рощицы. Медленное, завороженное укрупнение кадра: последняя попытка до того, как непоправимое состоится, увидеть себя настоящую — а главное, уговорить себя, убедить: это — я, а не то испуганное существо, что сидит сейчас у стены и слушает предсмертный хрип за стеной. Своеобразный спиритический сеанс, вызывание духа, которого давно уж нет.

Погоня за миражным «я» сродни толкованию имен, в которых якобы заключено все: судьба, характер, предназначение. Для предыдущих фильмов режиссера — ничего важнее нет: в «Возвращении» Отец называет сына Иваном, никак не Ваней, в «Изгнании» девочка возражает против прозвища Зайка, напоминая, что ее зовут Ева (уж конечно, не случайно). Так вроде и тут. Елена — светоч; так, значит, правильно поступила, избавилась от назойливой темной кляксы во имя будущего света. Владимир — миром владеющий, точнее не придумаешь. Спускаемся на поколение ниже: Катерина — чистая или непорочная; как-то не верится. Сергей — высокочтимый; тут уж явно злой сарказм. Где смысл или хотя бы умысел? Еще дальше: Саня — значит, Александр (как герой «Изгнания»), защитник. Защитник? Поэтому он лупит руками и ногами незнакомого гопника, пока тот не забил насмерть его самого? Пожалуй, и удивляться нечему, что младший брат Сани вовсе безымянен. Грядут и новые, тоже без имен. Им имена ни к чему.

Связь между знаком и смыслом разорвана и невосстановима. «Елена» — картина о трагедии двоемирия. И по горизонтали, и по вертикали. Родители руководствуются принципами, верят в карму и предназначение, в грех и наказание за грех (или хотя бы в отсутствие должного наказания). Дети беспечны и безнравственны, они — профессиональные иждивенцы, убежденные паразиты: недаром плебей Сережа в присвоенной квартире покойного Владимира Ивановича уже мысленно меняет планировку, будучи абсолютно уверенным, что найдет общий язык с аристократкой Катей («Как будем дербанить хату?» — деловито спрашивает та на приеме у юриста сразу после смерти отца). Так же разомкнуты нищие и богатые. У первых нет ничего — и им нечего терять, по логике «Трехгрошовой оперы», они желают сперва набить животы и только потом вспомнят о морали. Вторые самодостаточны настолько, что перестали упиваться властью, — их беспечность граничит с саморазрушением. «Гнилое семя», — устало констатирует Катя. Бедные агрессивно плодовиты. Богатые осознанно бесплодны. Переворот неизбежен.

Концептуальная асоциальность предыдущих картин Звягинцева обретает интересный поворот в «Елене»: здесь четко обозначенное социальное лицо — удобная маска, за которой человек может спрятать собственное ничтожество, мелочность, слабость, подлость. В мрачной пародии на хеппи-энд семья Сережи вселяется в «хату» Владимира Ивановича, но ни революцией, ни даже эволюцией это не назовешь. Скорее, дарвинистская неизбежность — выживание сильнейшего вида, который через поколение-другое ослабнет в благоприобретенном комфорте и уступит следующим, более зубастым. Сережа плюет с балкона своей панельной клетки, уставившись взглядом в ровно такой же дом напротив, — от лени, скуки, бесперспективности, которая переживается не как трагедия, но как участь. Заселившись на новую жилплощадь, Саня так же медленно, со смаком плюет с другого балкона — не в пример более шикарного. Это другой плевок: плевок превосходства, ведь внизу гоняют в футбол существа низшего порядка — беззаботные и бесправные гастарбайтеры. Их рабская вереница появлялась на экране и раньше, переходя дорогу перед чистеньким «ауди» Владимира Ивановича. Тот их вовсе не заметил, как муравьев. Высокомерие губительно, от него вымерли римские патриции. А Саня с Сережей — переходное звено в пищевой цепи, им не западло и плюнуть на тех, кто ниже. Иначе и не осознаешь, что поднялся на высшую ступень.

Все неизменно: не пирамида, но карусель. Круг земной. О чем и для чего делать фильм на подобном материале? Ответ опять же в заголовке. Между отцами и детьми, между нищими и богатыми, как Елена Спартанская между троянцами и ахейцами, — она. Только Елена проживает за неполные два часа экранного действия подлинную эволюцию. Лишь она отправляется в путь и достигает конечной остановки. И ее дорога воскрешает в скучном столичном чаду древнюю трагедию, с неизбывным противоречием чувства и долга, — как Кшиштоф Кесьлёвский вытаскивал из житейских анекдотов социалистической Польши Моисеевы заповеди.

Правда, в версии Звягинцева побеждает не долг (супружеский), а чувства (родственные), и трагизм не в патетической гибели героини, а в ее финальном благополучии: наказание — в безнаказанности. Если «Елена» и трагедия, то маленькая, как у Пушкина. Тем паче, что в ней нашлось место и для алчности, как в «Скупом рыцаре», и для зависти, как в «Моцарте и Сальери», и для отмщения, как в «Каменном госте». И уж конечно, для Апокалипсиса, наступление которого люди категорически отказываются замечать, как в «Пире во время чумы».

Но даже этой маленькой сцены хватило для большой дороги. Из парадиза остоженских переулков Елена спускается в ад — даже, пожалуй, не христианский, а античный Аид: туда попадают не за грехи, а только потому, что не повезло родиться на Олимпе. Сначала предусмотрительно заходит в сберкассу, взять пенсию (налог Харону за перевозку), потом в автобусе — до электрички, на громыхающем поезде — подальше от центра, от города, от цивилизации, к неухоженным и грязным подмосковным чащобам, среди которых, как развалины сказочных замков, возвышаются типовые башни новостроек, а рядом, как адские печи, дымятся трубы безвестных заводов. Там-то конец света наступает регулярно, все привыкли. Как уже было сказано, физическое преодоление дистанции не имеет серьезного значения: важен внутренний путь — не самопознания и успокоения, но разрушения. Путь вниз, с кисельных берегов внутренней Остоженки — к инфернальным рубежам внутреннего Бирюлева.

Это, конечно, и путь самого режиссера. От вылизанных интерьеров условного и комфортного обиталища, от евростандарта и евроремонта, уютно спрятанного за крепостной стеной элитного жилья (и элитного кино), к разрисованным стенам грязного подъезда, к захламленной тесной кухне, где предметов так много, что они сливаются в единую массу, и ни один невозможно выделить, превратив в выразительный символ. От неторопливого перфекционизма камеры Михаила Кричмана, привычного по прежним фильмам Звягинцева, к гнетущему хаосу камеры «ручной», трясущейся от ужаса, следующей след в след за командой подростков, которые идут бить себе подобных — без причины и цели, просто потому, что правил нет и человек человеку зверь. По пути в загробный мир, куда теперь Елена-убийца прописалась навсегда (на Остоженке ли ей жить, в Бирюлеве, разницы нет), из окна электрички она видит белую лошадь, сбитую поездом. Единственный на весь фильм отчетливый символ — будто прощание режиссера с миром возвышенных многозначных образов, из которого он отважно шагнул в современную Москву. Лошадь, животное-тотем Тарковского, испустила дух; теперь, если за кадром каркнет ворона, ни зритель, ни персонаж, ни, возможно, сам автор не поймут — знак это или случайный шум.

«Елена» — первый фильм Звягинцева, в котором звук писался синхронно, чтобы реальность все время присутствовала и в кадре, и за его пределами. Место действия — не заповедные леса и озера, как в «Возвращении», не идиллическая сельская местность, как в «Изгнании»: услышать молчание, насладиться тишиной нереально. Гул в ушах нарастает, и уже невозможно понять — расплачиваемся ли мы глухотой за неведомые грехи, или глухота нам выгодна, чтобы не слышать чего-то невыносимого. Контрапункт и невольный иронический комментарий к истории Елены — телевизионный фон, не замолкающий и обеспечивающий каждому из персонажей идеального безответного собеседника (для Сани место телевизора занимает игровая приставка — разница невелика). Елена Анатольевна смотрит двух Малаховых, про салатики и тестирование сортов колбасы, Владимир Иванович — футбол, Таня с Сережей — ток-шоу о семейных неурядицах и романтических отношениях, Катя в первой версии сценария смотрела умствования Славоя Жижека. В фильм лекции словенского философа не поместились, оно и к лучшему: ведь и в случайных филиппиках телеведущих при желании легко расслышать пророчество об Апокалипсисе, и в молитвенно сложенных руках какой-то дурочки из телевизора, приговаривающей «господи, господи, господи», — мольбу о счастье или прощении. Смыла нет, и смысл — повсюду.

Каждый выбирает свой канал, каждый составляет свой саундтрек. Владимир Иванович выезжает из тьмы на свет, с подземной парковки на улицу, щелкая по закладкам на радиоприемнике: новости на «Эхе Москвы» — неинтересно, хоры Баха — скучно, а вот какой-то блюз симпатичный, а тут и оперная ария. Меж тем, неслышный для него, за кадром звучит суровый закадровый лейтмотив из третьей симфонии Филиппа Гласса. Минималистский мотив закольцован, короткие рубленые сегменты повторяются, напряжение подспудно нагнетается, все громче и громче — пока бодрый пенсионер наворачивает километры по беговой дорожке, пока плавает туда-сюда в бассейне, от стенки к стенке, обеспечивая изношенному организму иллюзию движения и не подозревая, как близка финишная прямая. Этот же мотив сопровождает Елену в ее пути из центра к окраине, от мужа к детям и внукам, от комфорта к кошмару. То, как мелодия смикширована со скрежетом рельс и грохотом общественного транспорта, с объявлениями на платформе и криком зазывал в электричке, очень точно передает соотношение трагического сюжета картины с ее социальным фоном. Шум мешает слышать мелодию, но заглушить ее не способен.

Как многие наши соотечественники журили Звягинцева за умозрительные притчи, так они же начали превозносить за внезапно проявленную чуткость к современности — и трактовать «Елену», каждый по-своему: то как едва ли не марксистский манифест о классовой борьбе, то как актуальный спор с классической идеей русского гуманизма о высоте души «маленького человека»… А кино-то не об этом. Оно — о тайне человека, грозной и непостижимой, как смысл его имени. Вот женщина, простая на вид, чистая, дружелюбная, милая. Кто скрыт за ее глазами? Елена Прекрасная, повод для страшной войны; Елена Премудрая, разгадать загадки которой не под силу и Ивану Царевичу; Елена Равноапостольная, раскопавшая в горе мусора Гроб Господень; а возможно, твоя смерть, сварившая с утра отличную овсянку, а теперь подмешавшая яду в свежевыжатый сок. Просто Елена.

«„Я“ — по другую сторону камеры»

Все говорят о «Елене»: «Это другой Звягинцев». Действительно ли ты тут вошел в некое иное качество, хотя бы формально? И если да, то в какой момент произошел этот поворот?

Слово «формально» я бы подчеркнул. Только с формальной точки зрения можно говорить о резком повороте. В любом деле нет прямых линий — они существуют лишь в абстрактной геометрии. Да, на сей раз — узнаваемая реальность, понятная каждому россиянину. Москва, 2011 год, сегодняшний день. Но только в этом принципиальное отличие от предыдущих фильмов. Когда я почувствовал изменение курса? Кода мы сели со сценаристом Олегом Негиным за доработку текста. Тут же стало ясно, что в этой истории есть прямая необходимость оставаться в рамках «здесь и сейчас» и нет причин создавать другую реальность, уходя в абстрактные пространство и время.

То есть внутренний импульс, и только? Не было реакции на то, как публика и критика приняли «Изгнание», на травматический опыт второго фильма? Существует он вообще — этот синдром второго фильма?

В театральной среде, из которой я вышел, считается, что первый спектакль может быть сыгран на ура, но второй непременно провалится. Это закон. Но существует тьма опровержений «синдрома второго фильма». Далеко за примерами ходить не надо: «Андрей Рублев», по мне, так выше «Иванова детства». Ох, поменьше мне надо ссылаться на Тарковского… Меня о страхе второго фильма предупреждали еще до запуска «Изгнания». Я тут же вспомнил о мифе второго провального спектакля и стал его проецировать на себя. Однако, когда мы вошли в рабочий процесс, все страхи и сомнения мгновенно растворились. Если ты занят делом, тебе не до суеверий. Страх отступил и больше не возникал. Да, «Изгнание» было принято не так горячо, как «Возвращение», но осознанной попытки изменить курс у меня точно не было.

Идея «Елены» появилась случайно, в качестве ответа на предложение со стороны. Вместе с моим соавтором Олегом Негиным мы засели за работу, и к концу второго месяца был готов текст. И ни разу мы не говорили друг другу, что «надо бы сделать что-то совсем другое». Просто двигались в том же направлении, что и раньше. Например, у нас есть замысел о Великой Отечественной войне: я сомневаюсь, что стану погружать его в «иное» пространство, — там у нас жесткая, реалистическая история, нет никакого смысла в создании абстрактного места и времени действия. Не зрительский заказ определяет то, каким языком будет рассказан сюжет, сама история диктует форму.

Интересно, что «Возвращение» и «Изгнание», как притчи, вели зрителя от абстрактной формулы или теоремы к ее проецированию на свою конкретную судьбу. В «Елене» все наоборот: в центре — частный случай из криминальной хроники, а публике предлагается сделать из него более общие выводы. Причем довольно глобальные: ведь отправной точкой было намерение сделать фильм об Апокалипсисе!

Это то же самое русло, просто движение — как бы в обратную сторону. Рыба на нерест плывет против течения. Русло то же самое, направление — противоположное. Но поворота русла реки не было.

Умберто Эко как-то написал, что лучший заголовок для книги — имя главного героя: «Робинзон Крузо», например. «Елена» — тоже имя собственное, только все-таки без фамилии. Имя без фамилии уже многозначно, оно может претендовать на роль символа…

Я об этом не думал. Действительно, «Евгений Онегин», «Анна Каренина», «Робинзон Крузо»… Что может быть лучше? Мы размышляли над другими названиями, но ни один вариант не подошел. Залетали в ум заголовки — и тут же мы отказывались от них. Ничего лучше, чем «Елена», не нашли.

В твоих предыдущих фильмах каждая шишка, упавшая с дерева, уже казалась многозначительным образом, метафорой…

…как ньютоново яблоко.

Вот-вот. Задумывал ли режиссер этот символ, осмыслял ли — неважно. Язык картин таков, что ничто не кажется случайным. А в «Елене»?

Мне кажется, «Елена» выглядит «проще» только потому, что фактура истории такова: современная Москва, актуальные диалоги… Но ничего случайного там, конечно же, нет. Как, впрочем, нет и символизма, нет сложной образной системы — вороны здесь просто вороны, деревья — просто деревья, трубы теплоцентрали — просто трубы теплоцентрали, а не адские какие-нибудь жерла. С другой стороны, если у кого-то рождаются подобные толкования, они абсолютно, я считаю, правомерны — в этом смысле каждый смотрит свой фильм.

«Возвращение» и «Изгнание» многие ругали за архаизм, а мне кажется, что в них было главное качество кинематографа XXI века: интерактивность, взаимодействие со зрителем. Что с этим качеством происходит в новой картине? Узнаваемая среда ей мешает или наоборот?

Мне кажется, что эта интерактивность — то есть сотворчество зрителя — только повышается. Ведь публике легче адаптироваться к истории. Помню, про предыдущие фильмы мне говорили: «Да где ж это происходит?» Люди не могли войти в фильм, им не хватало конкретики. В «Елене» все предельно узнаваемо, препятствий больше нет. Хотя о конкретных чертах персонажей я бы не говорил. Мне импонирует уход от нафталиновых драматургических законов, которые давно следует пересмотреть. Помню, один именитый драматург сказал про «Изгнание», что там есть «драматургические ошибки». Я понимаю, из чего он исходил. Или иностранный продюсер, изначально заказавший «Елену», англичанин, написал мне двадцать страниц мелкого текста с подробным перечнем вопросов, которые мне надлежало разрешить. Его смущало то, что меня, наоборот, вдохновляло. Ему важно было знать происхождение денег Владимира, кто кем работает, откуда у Елены такая предрасположенность к преступлению, мол, надо бы показать, обосновать, почему она такая, мол, видимо, в детстве-отрочестве-юности что-то там было нечеловеческое — травма какая-то…

Это я и называю нафталиновыми методами. Мне кто-то приводил в пример начало хичкоковского «Окна во двор», где о герое в нескольких первых кадрах рассказано все. Это, конечно, сложная, заслуживающая уважения работа, но у нас — другой подход.

«Он»-герой — это всегда еще и «я», своеобразная автопроекция: оба сына и отец в «Возвращении», Алекс и его брат Марк в «Изгнании». А есть ли это авторское «я» в «Елене»? Героиня там — женщина, впервые в твоем фильме.

«Я» — по другую сторону камеры. Я не нахожу себя в мире этого фильма. В «Елене» предпринят шаг в направлении объективизации, наблюдения за реальностью. Авторская позиция не то чтобы стерта, но спрятана за кулисы, за декорацию. Я максимально старался уйти от дидактики и не подсказывать, на чьей я стороне: вот факт, давайте вместе его внимательно изучим.

Многие молодые наши режиссеры и драматурги не в состоянии приблизиться в своих фильмах к реальности. Тебе это в «Елене» удалось: перед нами точнейшее изображение российского современного общества. Но себя ты там не видишь. Нет ли тут опасности высокомерного взгляда? Мол, «я — художник, а не часть вашей реальности, где вместо человеческой природы проявляется звериная».

Тема животной природы, инстинкта, крови в этом фильме действительно звучит довольно мощно. Очень может быть, что моя позиция и грешит высокомерием. Хотя как можно смотреть на все это со стороны? Свысока ничего не разглядишь. Какие-то вещи проходят сквозь тебя самого, задерживаются в тебе и начинают там цвести, отвратительно благоухая. Я вижу и в себе это больное место: ревность, зависть, ненависть, недоверие… Они цветут пышным цветом в нашем обществе, от которого я себя не отделяю. Не находя этих черт в себе, такую историю рассказать невозможно. Зачем говорить о том, что тебя не беспокоит и не ранит? А объективная интонация — только для того, чтобы обойтись без «воспитательной функции», о которой меня как-то спросили на встрече с зрителями в Смоленске. «А вы сами на чьей стороне?» Вы сидите в зале — вот и решите сами.

Прости за глупый вопрос: а ты не веришь в воспитательную функцию искусства?

Мне кажется, люди напрасно ждут от фильма морального образца, эталона. Насильственно преобразить никого невозможно. Набоков говорил, что фантазия бесценна, когда она бесцельна. Нельзя измениться, посмотрев фильм. Правда, можно сдвинуться с точки… Пусть «Елена» говорит об ужасе жизни, — я надеюсь, что падение и низость человека напомнят зрителю о его высоте.

Главный сюжет «Елены» — трансформация человека, переход от добра к злу. Возможен ли обратный путь?

В человеке в равных долях лежат и та и другая возможности. Одновременно. Путь к деградации, инстинкту, саморазрушению — не единственный. Главное — понять, что выбор мы совершаем самостоятельно. Мы сами решаем, в каком направлении двигаться.

Мы говорим о серьезных вещах, но «Елена» не похожа на твои предыдущие картины тем, что в ней есть место юмору, довольно едкому и злому. И точному.

Я сам на площадке смеялся в голос, когда Сережа со своим сыном-школьником играет в видеоигру, входит жена, а он смотрит на нее снизу и говорит: «Тань, я с сыном общаюсь. Я щас приду». Я просил актера ни в коем случае не комиковать. По-настоящему смешно — только если актер как бы и не догадывается, что говорит или делает что-то смешное. Но, конечно, задачи «сделать смешно» не было. Узнаваемо — поэтому смешно.

Посмотришь на нашу реальность без лишних фильтров — и сразу смешно. А телевизор в фильме зачем был нужен? Тоже ведь без смеха слушать его закадровый комментарий невозможно.

Мне пришла идея, что пятым главным героем фильма будет телевизор. Мы тщательно подбирали передачи, у каждого героя — свои: у Сережи «Шесть кадров», у Елены оба Малахова, «Жди меня», «Контрольная закупка», у Владимира спорт. Чтобы выбрать самые показательные передачи, «самый смак», нам с Олегом пришлось отсмотреть гору материала. С тех пор ни он, ни я вообще стараемся телевизор не смотреть, лично я давно мечтаю выбросить его к чертовой матери. Но пока этого не сделал.

Вот говорят же, что наше телевидение врет, реальность не отражает. Выходит, именно он-то ее и отражает.

Конечно. Так и есть.

Эксперт, 2011

«Левиафан»

Поиск эпитета для фильма — сложная работа, но не в этом случае: «Левиафан» Андрея Звягинцева — прежде всего большой фильм. Об этом свидетельствует и название. О левиафане в Танахе упоминается шесть раз, самое подробное описание в Книге Иова, которую можно считать отдаленным первоисточником картины: несмотря на это, ни разу не объясняется, кто он такой и как выглядит. Морской змей? Динозавр? Кашалот (версия, получившая распространение позднее с легкой руки Германа Мелвилла, сближающего Книгу Иова с историей Ионы)? Метафора сатаны — или, напротив, неуловимой, необъяснимой и неисповедимой воли Божьей? Очевидно лишь одно: левиафан велик.

В фильме есть три левиафана. Первый — остов кита на берегу, куда сбегает из дома подросток Ромка. Второго замечает в море с обрыва его мачеха Лиля: спина морского чудовища, играющего в неспокойных волнах, — последнее, что она видит перед смертью. Третий левиафан является центральному герою, Николаю, в словах священника, отца Василия, цитирующего строки из Писания. Продолжим цитату: «Можешь ли ты удою вытащить левиафана и веревкою схватить за язык его? вденешь ли кольцо в ноздри его? проколешь ли иглою челюсть его? будет ли он много умолять тебя и будет ли говорить с тобою кротко? сделает ли он договор с тобою, и возьмешь ли его навсегда себе в рабы?..»

У каждого левиафана — свой размер и свой удел. На каждого — своя уда.

Первое чудище плавает у поверхности, подцепить его на крючок немудрено. Левиафан, согласно одноименному трактату (1651) Томаса Гоббса, — государство. Фильм Звягинцева — о взаимоотношениях человека с государством, о специфике русского левиафана. Если у британского рационалиста и гуманиста возникновение этого коллективного тела логически следует из необходимости прекратить войну всех против всех, ограничить естественные права во имя общественного договора, то в нашей национальной версии никакой взаимной пользы нет и быть не может. Государство и есть единственный победитель в истребительной войне. Пленных не берет, к мирным договорам не расположено.

В начальных кадрах фильма только безмолвная природа. Едва заметный след присутствия человека — мигающий огоньком вдали маяк на берегу. Сгнившие лодки в прибрежной воде, груды камней; археология. Потом мы видим дом. На веранде зажигается свет. Из дома выходит человек, садится в автомобиль, едет в предрассветных сумерках на вокзал. Мужчина встречает на перроне второго мужчину, они возвращаются в город, уже на первом перекрестке встречая инспектора ДПС — то бишь представителя власти. Хорошего, прикормленного приятеля, который тут же предупреждает, что вот-вот заедет его начальник: у того опять сломалась «Нива» (герой — владелец автосервиса). Отказаться не получится, неуверенное «Давай завтра» не будет услышано. Степаныч явится собственной персоной в ближайшие часы.

Власть не спрашивает разрешения. Она приходит сама. Может оказаться в отличном настроении, как Степаныч, — пока Николай копается в его тачке, тот решает кроссворд. А может и в другом, как местный мэр Вадим Сергеевич Шелевят. К ночи, подвыпив, тот решает заехать к горемычному автомеханику, у которого суд только что решил отобрать дом и землю. Покуражиться, больше незачем. «Власть, Коля, надо знать в лицо», — скажет со значением градоначальник. «И чё тебе надо, власть?» — недружелюбно ощерится обиженный. «Вот это всё», — честно ответит власть.

Мэр позарился на землю Николая. Потеряв дом на берегу моря, тот потеряет и работу — собственный малый (меньше не бывает) бизнес. Суд принял сторону мэра. Другими словами, администрации, как вполне по-кафкиански именуется власть в постановлении. Весь фильм показывает, как государство оттесняет человека, загоняет его в угол. Лишает не только пространства, но и союзников, пока он не останется в одиночестве и вся его земля будет ограничена тюремной камерой. Чуть больше, чем гроб, и на том спасибо. А стоит тебе заступить на их территорию, как пожалеешь. Придешь в полицию жаловаться — сядешь в обезьянник без вины и причины. Попробуешь начальника шантажировать — чудом жив останешься. Если останешься.

В мире российского зазеркалья вместо разделения властей происходит их гармоничное единение под сенью главной — исполнительной. Под угрозой разоблачения своих «фаберже» (этот в меру изящный эвфемизм употребляется в отношении как интимных частей мэра, так и его былых преступлений, список которых привез из Москвы в папке гость и друг Николая адвокат Дмитрий) Шелевят сзывает Тарасову, Горюнову и Ткачука. Это судья, прокурор и начальник полиции города Прибрежный. Четвертой власти в этой системе координат существовать не может — она не опасна и не нужна. Мэр лишь делает вид, что пугается разоблачения в СМИ, чем грозит ему адвокат, а потом жестоко избивает столичного шантажиста, чтобы его припугнуть и прогнать. Говоря точнее, четвертая власть в России существует, просто не имеет к журналистам ни малейшего отношения. Речь о духовных авторитетах, главный из которых, безымянный архиерей, впервые появляется на экране одновременно с Шелевятом, за одним столом. «Всякая власть от Бога» — распространенная и, как известно, искаженная цитата из апостола Павла, в его устах легализация бесправия и насилия, вершимых мэром не только по попустительству, но и во благо церковных иерархов.

Звягинцев ведет своего героя — и зрителя вслед за ним — по лестнице российской власти, от простого мента все выше и выше, вовсе не к портрету Путина над мэрским рабочим столом, а прямиком в храм. Потрясающий в своей простоте и наглядности прием: медленное, гипнотизирующее приближение камеры, от общего плана к крупному, на лицо судьи, бесстрастной скороговоркой читающей приговор. Естественно, обвинительный, других у нас не бывает. В начале Николай лишается дома и земли. В финале — прав и свобод. Это постепенное, неторопливое приближение, будто твоя смерть вот-вот настигнет тебя: иллюзия увеличения, роста пока еще худосочного и невзрачного левиафана. Точно таким же образом в эпилоге снят архиерей, читающий праздничную проповедь на торжественном открытии белоснежной и новенькой, с иголочки, церкви. Лицо все больше, голос — громче и уверенней. Не спрятаться от взгляда и гласа власти, не убежать из пасти чуда-юда.

Важнейший, прочитываемый вполне однозначно авторский посыл — обнаружение первопричины насилия и бесправия не в конкретных фигурах правителей, а в молчаливом или активном одобрении происходящего высшей инстанцией, Русской православной церковью. В этом «Левиафан» откровенно смыкается с другим художественным произведением — панк-молебном Pussy Riot, который дважды упоминается в фильме: сначала название группы мелькает в телевизоре (со времен «Елены» для Звягинцева это значимый прием), потом об акции упоминает в своей проповеди архиерей. В самом деле, за все постсоветское время не вспомнить других прецедентов, когда люди творческих профессий осмеливались подвергнуть критике институт церкви как участника подавляющей вертикали власти. Здесь Звягинцев выступает неожиданно бесстрашно — заслужив славу эскаписта, приверженца умозрительных схем и бестелесных притч, он прибегает к открытой публицистичности. На уровне приема это выражено в виртуозном воспроизведении несуразно длинной речи судьи и в запараллеленной с ней проповеди, позаимствованной из реальности. И то и другое — вербатим.

В начале фильма противник выглядит конкретно — недаром Николай и Дмитрий надеются взять его за «фаберже». Это мэр Шелевят, пьющий, далеко не юный, параноидально переживающий из-за выборов, до которых еще целый год. Роман Мадянов играет роль всей жизни: жирные мазки, сочный, неправдоподобно натуралистический гротеск — временами неловко смотреть, будто пьяного снимают скрытой камерой. Его комичные ужимки разом превращаются в хищный оскал, и в одну секунду он больше не смешон — наоборот, страшен в своем глумлении. Идолище поганое, такое свалить сложно, но возможно. Однако короля делает свита. Поначалу бледные и невыразительные (эпитет ни в коем случае не относится к актерам, а только к персонажам) тарасова-горюнова-ткачук размножаются делением, не дают шанса на достойное противостояние. Когда Николая арестовывают два следователя, они пугающе похожи друг на друга повадкой, одеждой и даже лицами. Справься с одним — из-за угла выйдет второй, а там найдутся третий, четвертый, двадцать пятый…

Здесь нет места карикатуре, настолько они все телесны, материальны, реальны. А реальнее всех бородатый архиерей, держащийся с фирменной уверенностью в каждом своем слове и действии: ведь власть — от Бога. Его паства, соратники, единомышленники — прихожане, заполняющие в последней сцене церковь. Ту самую, которая построена на месте дома Николая, как выясняется вдруг, снесенного вовсе не по прихоти мэра, а по воле властного иерарха.

Одна из самых сложных и удачных сцен фильма — пикник на природе, где оказываются почти все центральные персонажи: Николай, его жена Лиля, сын Ромка, их друзья Паша и Анжела, приехавший из Москвы Дима и непременный Степаныч, в честь чьего дня рождения и устроен праздник. Гвоздем программы заранее объявляется возможность «пострелять». С бутылками расправляются моментально — Степаныч прихватил автомат. Но есть у него и сюрприз: неожиданные мишени — портреты генсеков и вождей. Ленин, Брежнев, Горбачев идут в дело под неизменный хохот зала. Николай тоже смеется и спрашивает, нет ли в загашнике кого из нынешних. Степаныч рассудительно отвечает: «У меня на хозяйстве кто хошь найдется. Но нынешним рановато еще, не пришло их время. Нет, так сказать, исторического зазора. Пусть пока на стенке повисят».

Любопытно, что стрельбы по советским кумирам так и не произойдет: Николай застукает Лилю с любовником, случится неизбежная потасовка, а когда Анжела предложит убрать ружья от греха подальше, ее ребенок спросит: «Что такое грех?» Повеет знакомым Звягинцевым, режиссером «Изгнания», который на самом деле никуда не исчезал, ведь «Левиафан» — вариация на сходную тему: фильм о мужчине и его изгнании из отчего дома, а еще об изменившей ему женщине. Левиафан новой российской власти — не единственный и, возможно, не самый страшный. Есть другой: левиафан высшей воли — самой судьбы, корежащей и плющащей жизни малых сих.

Выстрела не прозвучит, хотя палец вроде бы был на самом спусковом крючке, — и это повторится слишком много раз, чтобы казаться случайным совпадением. Сперва мы видим Николая, который берет в руки ружье, — уже подвыпивший, воинственный, готовый пристрелить мэра Шелевята, явившегося к нему под дверь. Но оружие так и не зарядит, ни на кого не направит, отложит. Угрожающе будет чистить в канун пикника: мы узнаём, что они с Дмитрием вместе служили, оба отлично стреляют. По мишеням — да, но в момент разборки обходятся кулаками. Когда Шелевят вывозит пытавшегося его шантажировать Дмитрия на пустырь и, передернув затвор, приставляет пистолет к голове, не остается сомнений: выстрелит. Стреляет и правда — но в сторону, оставляя противника в живых, обращая его в бегство. Чем дальше фильм, тем меньше надежд на любые формы протеста и тем более бунта. Покорность, жертвенность, вечный покой униженного и уничтоженного.

Парадокс в том, что основой для замысла и сценария «Левиафана» стал реальный случай — трагическая история колорадского сварщика Марвина Джона Химейера, у которого пытался отобрать дом цементный завод. Химейер запаял себя в бульдозере и снес завод с лица земли, а потом покончил с собой. Звягинцев нашел параллель в классической романтической литературе — повесть Генриха фон Клейста «Михаэль Кольхаас»: ее герой, богатый барышник из Бранденбурга, в одиночку бросает вызов государству, пытаясь отомстить обидчику, обобравшему и унизившему его аристократу. Была даже придумана сцена, где Николай выезжает на тракторе, а на нем написан девиз Кольхааса: «Правом, дарованным мне природой». В фильм это не вошло. Никакого мятежа. Ружье не выстрелит. В частности, этот драматургический прием и делает столь сенсационным сценарий «Левиафана», написанный Олегом Негиным вместе с самим режиссером и не случайно награжденный в Каннах.

Кроме той социальной и психологической правды, которая ощущается в этом решении, здесь еще и отсылка к покорности Иова, библейского мученика, страдающего ни за что исключительно во имя доказательства Божьего всемогущества. Но и к Иову — проповеднически прямолинейно названному в диалоге с отцом Василием — фильм приходит не сразу, постепенно.

Поначалу это фильм о герое деятельном, о человеке с ружьем. Его играют сразу двое: Николай и Дмитрий — Алексей Серебряков и Владимир Вдовиченков. В фильмах Звягинцева часто два персонажа и актера выражают различные стороны одной личности: мальчики-братья в «Возвращении», Алекс и Марк в «Изгнании». Эти — побратимы и друзья, оба молодцеваты, знают жизнь, готовы сразиться за нее. Дмитрий по-московски деловит, самоуверен, всегда настороже: Вдовиченков отменно тонко (возможно, не намеренно) пародирует быковатых суперменов, которых играл в «Бригаде», «Бумере», «Параграфе 78». Николай мягче, но все равно чувствуется: хозяин дома, глава семьи. Оба заканчиваются там, где ломается их гордость: у Николая — когда в ответ на слабую попытку качать права его сажают в кутузку, у Дмитрия — когда мэр едва не убивает его. История «настоящего мужчины», излюбленного героя российского кинематографа XXI века, в чьем обличье так часто выступали и Вдовиченков, и Серебряков, заканчивается на полпути, толком не успев начаться.

Центром следующей главы фильма становится женщина — Лиля; это, бесспорно, самая сильная и сложная роль Елены Лядовой, чье дарование Звягинцев открыл в «Елене». Поначалу она молчит и терпит, чего мы и ждем от героини русского киноромана. Потом, когда Лиля уверенно входит в гостиничный номер Дмитрия, пока ее муж сидит в тюрьме, в ней открываются властность и сила, которым, казалось, неоткуда взяться. Ее характер и поведение не детерминированы ролью в семье или ничтожной работой на местном рыбзаводе; для нее лишение дома не просто неприятность, но глубокое унижение, а измена мужу с более сильным соперником — реванш. Ее сексуальная притягательность витает в воздухе, мотивы ее поступков или слов остаются непроясненными. Она — загадка фильма, главный его вопрос: мы не узнаем, кончает ли она с собой, а если да, то почему. Одиночество рядом с нелюбимым мужем? Расставание с любовником? Потеря дома? Скандал с пасынком? Стыд? Гнев? Просто все достало? Ее смерть может быть результатом несчастного случая или злого умысла властей, решивших подставить Николая, засадив его за решетку.

Звягинцев демонстрирует виртуозное владение своим любимым приемом — эллипсисом. Лиля, разом вульгарная и притягательная, и есть такая фигура умолчания. Вместо активной, «мужской» жизненной позиции она воплощает пассивное умение приспособиться, пережить, перемочь, перетерпеть до лучших времен. Но тяжелые, свинцовые, северные небеса беспощадны к Иову, будь он в мужском или женском обличье. Люди — как тела обезглавленных рыб с конвейера, заполняющих в какой-то момент весь экран без остатка. И именно Лиля (не Лилит ли — грешница, соблазнительница, апокрифический двойник «хорошей жены» Евы?) единственная в фильме умирает, а ее тайна остается неразгаданной.

Третий акт трагедии — участь главного из Иовов, самого Николая. Серебряков проявляет чудеса актерского смирения, снижая природную экспрессию до предельного минимума — будто до той единственной ноты, которая иногда начинает щемяще звучать за кадром. Он пьет и молчит, лишь раз спросив, вслед за прототипом, у неба: «За что?» Сопротивление закончилось крахом. Терпение привело к гибели. Что дальше? Как в песне: «Если есть те, кто приходит к тебе, найдутся и те, кто придет за тобой». Когда приходят арестовывать Николая, выясняется, что единственные друзья уже дали свидетельство против него. У этой реинкарнации Иова, кстати, тоже есть двойник — Ромка (Сергей Походаев), дурашливо дерущийся с отцом, на равных, в начале фильма, водящий машину «как взрослый», а в итоге вынужденный по-детски приникать к сжалившейся тете Анжеле, решившей взять опекунство на себя. Опеку над Николаем берет государство, прописавшее ему за не совершенное им преступление — а на самом деле, конечно, за сопротивление при грабеже — приличествующую случаю «пятнашечку».

Николай и Ромка ходят в одно и то же место — обезглавленную, разрушенную церковь, где подростки собираются у костра — выпить пива, покурить, поржать. Огонь горит, как на жертвеннике, новые дикари радуются бурлящей в них жизни, на стене незаметно осыпается остаток фрески — усекновение головы Иоанна Предтечи, жестокий сюжет с предсказуемым финалом. Искры летят вверх, к дырявому куполу, за ним — чернота ночи и ничего сверх того. Прореха, впрочем, хотя бы размыкает пространство для вопроса — безнадежного и безответного. Куда страшнее утвердительно-победная, белоснежно-чинная конструкция храма в развязке. Мальчик, сын мэра, скучая, смотрит наверх: там глухая бесцветная пустота и микрофон, отражающий слова людей, возвращающий и умножающий их. Тогда он переводит взгляд на икону, встречаясь с бесстрастным взглядом Христа. «Это Господь, сынок, он все видит», — поучительно поясняет отпрыску господин Шелевят. Из того, как он произносит эти слова, сразу становится ясно: потолок заделан накрепко, динамики установлены умно, и никто не увидит и не услышит того, что творится на земле, в городе Прибрежный.

Звягинцев, которому кто-то поначалу инкриминировал спекуляцию на духовности, снял фильм отнюдь не только о произволе и беспределе в его родной стране. Это картина об опустошении, затрагивающем всех, и невинных — болезненнее, чем виноватых. В «Возвращении» Звягинцева к своим детям приходил, возможно, Бог — но они его ненароком убивали, его тело уходило на дно, а облик исчезал с фотографий. Второй фильм был об изгнании из рая. На третьем домохозяйка-убийца напрасно вглядывалась в икону, видя лишь собственное отражение в стекле. Притча об Иове, как известно, имеет смысл лишь в контексте пролога на небесах, где Бог и сатана договариваются испытать его праведность, а также хеппи-энда, который вкратце пересказывает Николаю отец Василий. «Сказка, что ли?» — недоверчиво переспрашивает тот. Отец Василий пожимает плечами и идет задавать корм свиньям.

Коллизии с молчащим ружьем в фильме отвечает другой сквозной лейтмотив — с мобильным телефоном. В мире этого фильма никогда невозможно ни до кого дозвониться. Телефоны отключены, двусторонняя связь исключена. «Абонент не абонент», — прозорливо проговаривается Анжела о Лиле (ее в этот момент уже нет в живых). Николай тем не менее набирает молчащий номер раз за разом, пока не сдается, выбирая вместо невозможной связи видеоролик, записанный на тот же телефон, — там она живая, счастливая. Возможна лишь связь с прошлым, через воспоминания. Остальные абоненты не отвечают. В том числе самый главный.

В одном Каннском фестивале со Звягинцевым участвовал фильм братьев Дарденн «Два дня, одна ночь». Незадолго до его премьеры младший из братьев, Люк Дарденн, опубликовал философское эссе «Удел человека», где обозначил главный — как ему представляется — вопрос современности: как существовать в мире, где умер Бог? «Левиафан» не дает ответа: сила фильма в отсутствии намека на любую назидательность. Однако он нагляднее любого хоррора показывает, как устроена жизнь (и смерть) в мире умершего Бога. Страшен не левиафан, посланный Вседержителем, чтобы наказать своих чад, и не левиафан-дьявол. Страшен скелет сдохшего левиафана, за которого отныне суд вершат люди.

Есть в фильме место и для третьего морского чудовища, резвящегося в волнах Баренцева моря. Этот левиафан не символический и точно не дохлый: настоящий, непокорный, живой. Велик соблазн увидеть в нем самую крупную рыбу, за которой без большого успеха уже лет двадцать охотится все русское кино. Имя ей — реальность, и, кажется, в своем четвертом фильме Звягинцев наконец подобрал для нее правильную наживку.

Не случайно морской зверь показан частично, не целиком; его облик остается скрытым от глаз, будто мираж. От завидной цельности трех предыдущих картин режиссера не осталось и следа. То притча, то социальная сатира, то комедия, то трагедия: с экрана звучит то афористичный мат — публика в восторге, — то обширная цитата из Священной книги. Многоязычие этого поистине макаронического текста-палимпсеста делает честь сценаристу: строгости и почти театральной искусственности «Изгнания» здесь не найти. Использовав в одном фильме широкий диапазон художественных средств, от прямого символизма до гиперреалистического вербатима, Звягинцев приходит к полифоничности Достоевского, когда-то сформулированной Бахтиным. В «Левиафане» показано сразу несколько моделей реальности, каждая из них последовательно расшатывается и разрушается самим фактом сосуществования рядом с другими моделями.

К примеру, патриархальная идея дома, очага — не его ли жар должен спасать клан, род, семью от энтропии? С первых кадров (не случайно в начале Николай выходит из дома, покидает его — это первый этап предстоящего изгнания) видно, что червоточина проникла внутрь: пасынок ругается за завтраком с мачехой, та уже думает о переезде, а глава семейства, наоборот, старается о нем забыть. Они грезят о переезде в Москву, но путь перекрыт: с одной стороны обрыв, а за ним бушует море, с другой — в лучшем случае временное пристанище, местная гостиница. Иллюзия дома все ж таки лучше, чем обшарпанная квартира в пятиэтажке, которую только и может купить выгнанная со своей земли семья на полученные от администрации деньги. Апофеоз — впечатляющие сцены уничтожения экскаваторами дома, все еще живого, дышащего, наполненного приметами вчерашнего быта.

В квартиру Лилю приводит прагматичная подруга Анжела, с которой они вместе работают на рыбзаводе, — жена дэпээсника Пашки. Эти двое, безупречно чутко и точно сыгранные Анной Уколовой и Алексеем Розиным («Елена»), — наблюдатели будничной драмы, не склонные переживать ее как трагедию. «Ладно, Коль, я согласна, мои друзья — говно, твои — золото», — лениво цедит сквозь зубы Лиля. На поверку и те, и другой, москвич Дима, показывают себя одинаково. Анжела с Пашкой доносят на Николая, делая его главным подозреваемым в сфабрикованном деле по убийству его жены. Дима, любовник жены, после недолгой борьбы с местными левиафанами смывается обратно в город и отключает телефон. Мир человеческих связей разрушается, оказавшись хлипкой умозрительной конструкцией.

Бюрократическая судебная система, разбирающая дело о компенсации за дом и землю, действует как хорошо отлаженный и безличный автомат. Но стоит судье, прокурору, начальнику полиции обрести лица и имена, как оказывается, что механизм работает исключительно на ручном управлении. Глубоко проникшись идеей власти от Бога, все ее носители от мала до велика вершат свой нелегкий труд по вколачиванию в землю непокорных людей-гвоздей. Даже представления о «вертикали власти» ничего не стоят: личное знакомство адвоката Дмитрия с всемогущим главой Следственного комитета не влияет на положение вещей, как и собранный им компромат. Факты, которыми он владеет, принадлежат эмпирической реальности, но грош им цена в зыбкой многоуровневой вселенной левиафана, где на каждую неудобную правду отыщется другая, удобная.

Казалось бы, все ведет к триумфу государственной системы подавления. Однако сам мэр Шелевят с самого первого появления чувствует и ведет себя неуверенно — боится подстав, опасается грядущих выборов: здоровье и возраст уже не те, что прежде. За поддержкой он обращается к духовному отцу — архиерею, но покоя не обретает. Обращение к иконе в последней сцене фильма — почти отчаянный жест, и Шелевят сам не верит собственным словам. Путь к небесам закрыт наглухо. Особенно отчетливо на это указывает пейзажная «рамка» фильма. Его начало, оформленное суровой статичной пейзажистикой оператора Михаила Кричмана и озвученное тревожными пассажами из увертюры Филипа Гласса к «Эхнатону» (и то дело, речь ведь идет о власти), обманчиво обещает очередное путешествие к основам российской кинематографической метафизики. Зарифмованный с прологом эпилог, представляющий точно те же пейзажи, только замороженные, застывшие, ледяные, читается уже как приговор цивилизации и претензиям людей на связь с вышним миром. Природа будто выдыхает, смахнув с себя надоедливую муху — человека.

В этой беспросветности напрашивается вопрос к авторам, озвученный уже многими критиками фильма: к чему сгущать мрак, о котором нам давно известно? Как говорилось в советских школьных сочинениях: где же положительный герой? Придется дать соответствующе кондовый ответ. В таком фильме единственный подлинный герой — его создатель, не побоявшийся вскрыть сопротивлявшуюся реальность, взломать код опостылевшей духовности и обнаружить за ним зияющую пустоту отмороженного безлюдного ландшафта. Это фильм-поступок — для всех, кто над ним работал, рискованный и откровенный, не оставляющий надежд на смягчающие кинематографические условности. «Левиафан» и есть тот запаянный бульдозер, на ковше которого написано: «Правом, дарованным мне природой».

Действие Книги Иова разворачивается в таинственной земле Уц — предположительно невдалеке от Аравийской пустыни. Природа «Левиафана» больше напоминает о другой мифологии — скандинавской, пришедшей в Россию еще до христианства или иудаизма. В ней тоже есть свой левиафан, мировой змей Ёрмунганд, которого Один в незапамятные времена швырнул в океан. Тот вырос, опоясал Землю и ухватился за собственный хвост. Ёрмунганд необорим, как само мироздание, вызов ему способен бросить лишь сильнейший из богов — Тор. В момент конца света им предначертано убить друг друга. Ни один не победит.

До тех пор, впрочем, Тор и Ёрмунганд встречаются при дворе великана Утгарда-Локи. Хозяин замка бросает вызов Тору, предлагая тому поднять свою кошку. Несмотря на все усилия, герою удается лишь чуть приподнять ее над землей. Ничтожное, казалось бы, деяние — но потом оказывается, что под видом кошки скрывался мировой змей Ёрмунганд, а оторвать его от земли до сих пор не мог даже сильнейший из живущих.

На вопрос о том, чего Звягинцев добился в «Левиафане», проще всего ответить именно так: он приподнял кошку.

«Это только в сказке герой побеждает зло»

Давайте начнем с выдвижения на «Оскар»: оно, вопреки опасениям, состоялось. Как думаете, есть реальные шансы?

Понятия не имею, оскаровский наш фильм или нет, если вы об этом. Я в таких вопросах плохо ориентируюсь, о вкусах американских академиков мне сказать нечего. Во всяком случае, делая кино, о премиальных перспективах не размышляю, как не думаю о том, на какой лоток предложить фильм для продажи. Я не продавец. В этом полагаюсь на американского прокатчика, Sony Pictures Classics. Он, конечно, заинтересован в победе. У Sony огромный опыт работы с такими фильмами, как наш, так что шансы, наверное, есть. Остальное зависит от судьбы. Гораздо интереснее вопрос, как так случилось, что «Левиафан» пробил брешь в этой бетонной стене — был все-таки выдвинут оскаровским комитетом России на соискание премии? Можно без преувеличения сказать: произошел прорыв — номенклатура проиграла этот раунд. Извечное и всесильное российское кумовство вдруг дало сбой. Причины две: скандал 2011 года, на который оскаровский комитет отреагировал значительным расширением своего состава. Теперь в него попали люди, не ангажированные номенклатурой, в комитете появилось больше свободных людей, способных высказывать самостоятельные мнения. И вторая, главная: профессиональный подход к делу продюсера «Левиафана» Александра Роднянского, который приложил серьезные усилия к тому, чтобы максимальное число членов комитета посмотрели картину на большом экране.

«Левиафан» во многом противоположен всему, что люди привыкли видеть в фильмах Звягинцева: он рассказывает об актуальной реальности, уходя от открытых метафор, абстракций, метафизики. Насколько осознанным было движение от «Возвращения» к «Левиафану»?

У меня нет рациональной стратегии изменения курса. Я уверен, что делаю один большой фильм: как начал двенадцать лет назад с моими друзьями и соавторами рассматривать некоторые интересующие нас идеи, так мы и продолжаем делать это по сей день. Я смотрю на это движение как на естественный процесс творчества, который не регламентируется ни конъюнктурными, ни рыночными соображениями. Могу сказать одно: «Левиафан» стал ответом на многое из того, что происходит сегодня в стране, однако это было лишь толчком к созданию фильма, рассматривающего куда более важные проблемы человеческого бытия, чем просто и только актуальную и злободневную перспективу.

Здесь обманчивое начало: красивые пейзажи, музыка Филипа Гласса… А потом музыка замолкает, пейзажи исчезают — и начинается собственно история, которая похожа уже на что-то совершенно другое. Больше на репортаж, чем на так называемое высокое искусство.

Меньше всего рассматриваю «Левиафан» как публицистическое высказывание и уж тем более репортаж. Дело ваше, как на это смотреть, но я вижу здесь совершенно другое. Что касается Филипа Гласса, его музыка обладает огромной силой и выразительностью. Она представляет собой «раму» к нашему фильму и, мне кажется, возвышает эту историю на какую-то значительную высоту. Она словно бы отрывает от земли трагическую и вместе с тем вполне тривиальную коллизию и придает ей некое надмирное звучание. Гласс предлагал написать оригинальную музыку еще для «Елены», но тогда сложилось так, что написанная им уже давно симфоническая музыка была идеальным решением для фильма, и мы договорились поработать над оригинальной музыкой для следующей картины. Так вышло, что наши с ним сроки не совпадали, мы не могли ждать полгода, пока Гласс освободится и сможет заняться работой над партитурой к «Левиафану», и тогда мне пришлось исходить из сочинений, написанных им для других целей.

То есть с Глассом вы так и не встретились?

Нет, к сожалению, пока мы с ним не встретились. Но это только пока, надеюсь. Хотя не так давно, когда мы только приступили к работе над звуком «Левиафана», случилось со мной удивительное происшествие. Я прилетел в Женеву по делам, никак не связанным с фильмом, и в аэропорту у транспортера с багажом увидел Филипа Гласса собственной персоной. Я решил, что это добрый знак и что его музыка точно должна звучать в фильме. Сомнений в этом на тот момент не было никаких, но сам по себе факт, согласитесь, такой редкой встречи только укреплял решимость. Я даже позволил себе сфотографировать его на телефон, украдкой. Чего не делал никогда прежде.

К разговору о знаках. Ведь ваши фильмы практически из них и состоят, в них нет ничего случайного — и одних это восхищает, а других бесит. Но этот перфекционизм, наверное, дается немалой кровью? Я говорю о режиссерском ремесле как таковом.

Я не жалуюсь, но чего стоили три года сомнений и рефлексии, прежде чем окончательно решены были все вопросы, связанные с замыслом. Да и с остальными фильмами бывало непросто. Ты приходишь на свою будущую площадку, где, как ты мечтаешь, будет построен дом — декорация для фильма, — и находишь там вспаханное поле и посаженные ростки будущих акаций. «Видел бы ты себя!» — сказал мне оператор Миша Кричман, когда мы это нашли у оврага в долине на юге Молдавии, где собирались построить дом главного героя для съемок «Изгнания». Глубоко вспаханная борозда, черенки будущих деревьев, которых в помине не было еще три месяца назад… Разумеется, это трудно. Как и любая другая серьезная работа — ни меньше ни больше. Снять фильм — это тяжелая задача, а снять его таким, каким ты его хочешь снять, еще тяжелей. Так сложилось, что «Левиафан» был самым трудным из всех моих фильмов. Он действительно дался нам большой кровью.

Однако потом сидишь с материалом — а это было восемьдесят пять тысяч метров пленки — и размеренно, никуда не спеша, монтируешь изображение, наблюдаешь, как на твоих глазах рождается фильм. И вот что скажу: ничего более полного и настоящего в жизни своей я не испытывал. И потому, когда я делаю кино, другого мотива у меня и нет: просто хочу вновь почувствовать себя счастливым, а жизнь свою — исполненной смысла. Я знаю, что, когда фильм родится окончательно и я увижу его эталонную копию на экране, тут я и пойму, ради чего были все эти муки. Тут же забуду, как было тяжело под Мурманском, на скалистом берегу Баренцева моря, забуду о бессонных ночах в тревогах — и буду помнить только о замысле, который волновал меня до мурашек вдоль позвоночного столба и который стал теперь достоянием зрителя. Невероятное, тотальное, удивительной красоты счастье. Без этого я себя не мыслю. Неужели действительно кино для меня важнее, чем жизнь, как об этом сказал как-то Леша Серебряков?

Вернемся все-таки к вашей эволюции. Раньше в ваших фильмах не было места для актуальности, в «Левиафане» буквально все на нее нанизано — хотя в основе и какие-то вещи вечные, вневременные.

Меня буквально обожгла история Химейера. Я услышал ее от своей переводчицы в Америке, которая была моим ассистентом на съемках новеллы для альманаха «Нью-Йорк, я люблю тебя». Этот реальный случай произошел в Штатах, в одном маленьком городке. Мне о нем рассказали между делом, как-то за обедом, но он меня просто пронзил. И я тут же решил, что это надо делать. Целый год я убеждал моего друга и соавтора Олега Негина, чтобы он снисходительнее отнесся к этой истории, — не очень она его поначалу вдохновляла, хотя потом он ее развернул и наполнил мощным и вдохновенным потоком смыслов, столь важных именно для нас, живущих в России.

К разговору об актуальности: помню, «Елену» все вспоминали в дни беспорядков в Бирюлеве.

Давно заметил: для многих актуальность — это злоба дня или указание на место и время действия. Скажем, Москва, 2014 год. А для меня актуально все, что человек создает сегодня. Современное — это вовсе не обязательно рассказывающее о сегодняшнем дне, это что-то, что важно услышать твоему современнику о самом себе, а человек едва ли изменился за последние несколько сотен лет. Зачем путать кино с новостями по телевидению? По-настоящему важен только язык, на котором ты можешь говорить о чем угодно: хоть о новых гаджетах, хоть о вечном. А про Бирюлево… Меня даже приглашали в какие-то телевизионные шоу в связи со всем этим. Но мало ли кому какие параллели и пророчества померещились! Ну, снимали мы в соседнем доме с тем, где жил погибший парень. «Поверни он камеру на двадцать градусов правее, и в объективе будет виден тот самый рынок…» Ерунда все это, дешевый подгон. Вот Куросава как-то раз ответил на вопрос о том, почему он установил камеру в определенном месте, снимая последний план фильма «Ран»: «Повернул бы я камеру на пять дюймов правее, в кадр бы попала вывеска Coca-Cola, а на пять левее — Токийский аэропорт». Всё рядом, одномоментно. Всё актуально. И фильмы Куросавы, и Бирюлево, и новости из интернета, и твоя собственная жизнь. Олег сблизился с Ольгой Романовой, несколько лет назад создавшей правозащитный фонд «Русь сидящая» и многое ему рассказавшей. Он сам ездил по тюрьмам и был просто подавлен, рассказывая мне о том, что узнал из первых уст.

То зло, которое повсеместно творится в России, связано не только с тем, что у нас бессовестная власть, но и с тем, что люди, отвечающие за совесть, перестали за нее отвечать. Мысль небанальная. Вспоминаю, кто до вас ее выражал, — и никого, кроме Pussy Riot, вспомнить не могу.

Дьявол сделал с Иовом все, что позволил ему Бог: «Делай с ним что хочешь, только душу его не тронь». Человек, который писал это тысячи лет назад, понимал: Бог может позволить сделать с тобой что угодно. Рубить топором, колоть ножом, оклеветать, бросать в застенки, но душу твою не тронет, потому что эту мену осуществить может только сам человек. Когда читаешь последнее слово Толоконниковой в суде над ней, чувствуешь всем сердцем, что более сильной проповеди ты не услышишь от тех, кто самим своим служением призваны говорить людям правду. Поступок девушек группы Pussy Riot, конечно, не однозначен, но кто из нас может похвастать тем, что всегда безупречен в своих действиях? Мотив и содержательная часть их поступка были совершенно честны, искренни и глубоки по своему происхождению.

В «Левиафане» нет сильного героя, способного противостоять злу. Это так?

Как противостоять злу, которое разлито повсеместно, которое пронизывает все слои жизни? Персонифицировать его в каком-то конкретном человеке — бессмысленно, потому что это как в сказке про Змея Горыныча: отрубил одну голову, на ее месте вырастает новая. Это только в сказке герой побеждает зло. В жизни нет более верного направления в борьбе, кроме как побеждать самого себя, «по капле выдавливать из себя раба». И потом, почему непременно всем нам нужен герой? Николай в нашем фильме не Иов, конечно, и не святой. Но он чист сердцем и не сделал никому зла. А может, герои именно такие?

В главной роли у вас Алексей Серебряков, очень известный актер. Да и Владимир Вдовиченков, и Роман Мадянов — впервые в вашем фильме такое количество звезд. Трудно было с ними?

Все они очень разные, у каждого свой способ подхода к игре и свойства натуры, разумеется. Нужно было добиться, чтобы все они играли в одну игру. В итоге, мне кажется, в фильме сложилось ощущение ансамбля. Некоторых актеров я для себя открыл впервые. Аню Уколову, например. Потрясающая актриса — правдивая, стремительная, легкая, не зацикленная на себе. Роман — гениальный артист и замечательный человек. Да и все другие: Лядова, Серебряков, Вдовиченков, Сережа Походаев. Я очень был рад работать с такой командой.

Кстати, речь Мадянова приобретает неповторимый колорит за счет нецензурной лексики, которая теперь, как я понимаю, из фильма исчезла.

Да, мы проделали эту работу, в объеме, надо сказать, незначительную, но мучительную. Всякий раз, прослушивая кусок, в котором была сделана купюра, мат раздавался в самой студии, такую досаду вызывали эти необходимые меры. Мы старались сделать так, чтобы отсутствие ненорматива было незаметным. И кажется, мы почти справились. Закрывали, где это было возможно, запрещенные слова шумовыми эффектами… Досадно, но в двух или трех местах заметно, что реплика исчезла. Мы не могли поступить иначе: если бы в фильме остался мат, кто из прокатчиков решился бы показать фильм ценой потери лицензии? И какой рациональный смысл в такой бескомпромиссной позиции, если ни один кинозал не взял бы «Левиафана» в прокат? Выбор был очевиден: или картина будет цензурирована, или зритель не увидит ее на экране. Зато закон не запрещает выпуск DVD с оригинальной версией. Ханжам и лицемерам рекомендую приобрести диск и насладиться ненормативом в уединении, среди домашних. Уверен, этим пуританам он известен даже лучше, чем авторам картины.

Долгое время считалось, что праведник и мученик в России — интеллигент. Человек, говорящий правду. Особенно важно об этом думать в ситуации, когда остальные моральные авторитеты — религиозные, например, — отказывают. Так чувствуете вы себя в роли такого интеллигента, наделенного особенной, отдельной миссией? Не могущего смолчать?

Я не уверен, что могу сказать о себе — интеллигент, а вы еще и о миссии меня спрашиваете. Моральный авторитет — тот, кто несет в себе пример стойкости и чей нравственный императив не подвержен коррозии временем. И совсем не важно, интеллигент он или нет. Мученик, праведник — это слишком сильные определения, давайте мы поостережемся их использовать. Все, что я могу себе позволить, — это говорить правду об окружающем меня мире. Более того, это мой долг, моя обязанность как человека перед лицом самого этого мира. Мы перестали бороться за правду, мы стали бороться только за самих себя. В стране и мире идет война — я сейчас даже не про Украину. Предположим, в этой ситуации ты можешь сказать что-то важное, а правда — это и есть самое важное. Не только сейчас. Всегда. Не истина, конечно, кому же она открыта? Жива только надежда, что мы на ее путях. Правда — это то, что мы всегда можем свидетельствовать. Это немного, но это и немало. А выводы — дело ума и совести каждого в отдельности.

Да, но есть же охранный механизм, нормальный человеческий страх, разве он не подсказывает человеку, что нужно быть осторожным в подобных делах? Заниматься высоким искусством, не знаю, просвещением, может быть, или простой какой-то, нужной людям работой.

Бояться нужно только одного — предать голос правды; смолчать, когда нужно сказать; отвернуться, когда нужно быть первым и помочь… Нельзя потворствовать этому липкому и гадкому страху за свое благополучие. Простите, меня иногда прорывает на подобный пафос, и надеюсь, читатель будет снисходителен ко мне. Возможно, отсутствие поучительности или моральных заклинаний в моих фильмах позволяет мне некоторую горячность в таких вот беседах. Теперь о нужной людям работе. У Льва Толстого есть высказывание о том, что сила власти держится на невежестве народа и она, власть, зная это, всегда будет препятствовать просвещению. А ведь просвещение — это и есть свет правды и знания. Можно утешать себя мыслью о том, что когда-нибудь народ наш станет все же значительно более просвещенным, чтобы осознать одну очень простую мысль: никакие другие инструменты не смогут регламентировать нормальные условия для жизни общества, кроме как примат правосудия. Только принцип подлинной законности может привести нашу страну хоть к какому-то равновесию. Когда каждый член общества, невзирая на лица, будет абсолютно равен с другими перед лицом закона, тогда можно будет говорить о вероятности какого-то прогресса в стране. Идеи эти утопичны, понимаю это отчетливо, но если не мечтать и не искать идеала, как же тогда мыслить и жить? В философском размышлении «О граде Божьем» Блаженный Августин задается вопросом: «В чем отличие государства от больших разбойничьих банд?» Ведь и одно и другое, говорит Августин, представляют собою сообщества людей, управляются властью начальника, связаны обоюдным соглашением и делят добычу по добровольно установленному решению. Августин отвечает себе сам: «Государство, в отличие от банд разбойников, зиждется на правосудии. Но если правосудие попирается, тогда государство — это просто большая шайка бандитов». Эта ясная и прозрачная мысль высказана была полторы тысячи лет назад, но разве она не продолжает оставаться правдой и по сей день? Потому и просвещение, и искусство — все это и есть простая и нужная людям работа, даже если сами люди не согласятся с этим, а скажут, например, что сейчас им нужны ракеты и сильная власть.

Афиша. Воздух, 2015

«Нелюбовь»

Лет с пяти наш младший сын повадился реагировать на любую мелкую обиду одной репликой: «Я для вас никто, я для вас пустое место!» Искренняя горечь или детская спекуляция — какая разница? Формула действует безотказно, вызывая жалость, нежность, ответную обиду: «Да мы на тебя всю жизнь положили». Типовая, совершенно будничная ситуация. Как и первая ссора Бориса и Жени, героев «Нелюбви», которые встречаются дома вечером после работ. Мы уже знаем, что они разводятся и продают квартиру, только не решили, как поступить с ребенком, 12-летним Алешей. Его не хотят оставлять себе ни он, ни она. Думают сдать в интернат, хотя для Бориса это рискованно — его православный босс и разводов-то не одобряет, а за отказ от сына может моментально уволить. Работу потерять страшно — кредиты…

Алеша (Матвей Новиков, младший и лучший из артистов фильма) слышит разговор за стеной, в своей комнате, в темноте. Его лицо залито слезами, рот открыт в крике — как у Мунка, особенно страшном в своей беззвучности, но не символической, а простой, объяснимой: только бы папа с мамой не догадались, что он не спит. В эту секунду сердце зрителя разлетается на тысячу осколков. А если не разлетается, смотреть фильм дальше для него бессмысленно.

Это и есть точка крайней, невыносимой и не имеющей выражения боли. Он для них — пустое место; хуже, помеха. На следующее утро, после хмурого завтрака, Алеша выходит из дома, чтобы не вернуться. Бойтесь своих желаний, отвечайте за сказанные слова. Женя и Борис избавляются от ребенка, который мешал им строить новые жизни, друг без друга: у нее обеспеченный любовник Антон — красавец, любящий, спортивный, не обремененный семьей (взрослая дочь живет в Португалии), у него — тяжело беременная любовница Маша. Алеша стал пустым местом, прорехой, дырой в устроенной повседневности, которая отныне не может быть прежней.

Черный провал застывшего в молчаливом рыдании рта разрастается, превращаясь в пустые улицы, площади, а потом безлюдный окраинный лесок, вокруг которого незаметно вырастает сюрреалистический пейзаж совершенно неуместных в пустыне многоэтажек: это Москва. Узнаваемый с «Елены» ландшафт города, где на голых ветвях сидят и послеживают за людьми злые черные птицы. Птичий крик за кадром, в кадре — пустые места. Постоянный художник-постановщик Звягинцева Андрей Понкратов мастерски конструирует эти пустоты. Пустота школьной доски, с которой стирает домашнее задание учительница, прежде чем запереть опустевший класс; за окном начинает идти снег, предвещая скорый конец истории. Пустота дачного сарая, каждого подъезда, балкона, лифта, где ищут пропавшего мальчика. Пустота заброшенного ДК, где в подвале тусовались дети, — отец находит там последний след Алеши, его куртку: будто намекающего на что-то обезлюдевшего многокомнатного пространства со своими бассейнами (пустыми, как же иначе), банкетными залами, лестницами, даже кинотеатром. Постапокалиптическое и совсем житейское в своей безжизненности место, рядом с которым под грифом «Проход запрещен» охраняемая территория — и вознесшаяся над ней гигантская тарелка-антенна. Что она ищет, какие сигналы ловит? Ловит ли? Почему замерла? Ни дать ни взять новая Зона. Только у Тарковского она хранила напряжение недавнего присутствия, а в «Нелюбви» отталкивает визитеров моментальным ощущением отсутствия: «Нет здесь никого, уходите».

«Во сне выпал зуб: что это значит?» — диктует Маша вопрос своему смартфону. Ответа, как обычно у Звягинцева, не прозвучит. Меж тем выпавший зуб (опять пустота), по всем сонникам, — зловещий знак, в том числе обозначающий пропажу или смерть близкого родственника. Знамение или пустой, ни на что не указующий знак, ложный след, каких в фильме множество, — например, уходящая во тьму фигура, за которой с неожиданным вниманием следит камера, упуская ее из виду навсегда? Мы не узнаем. А потом — окончательная пустота когда-то обитаемой квартиры, в которой гастарбайтеры делают ремонт, сдирая со стены постер «Суперсемейки», дежурной детской утопии из комнаты Алеши. И наконец, пустота последнего знака неисправимой катастрофы — искореженного трупа в морге, показанного мимолетом и неопознаваемого. «Это не он, не он, не он», — твердят родители как заклинание. Есть вещи похуже пустоты, об этом тоже важно помнить.

Мы не знаем, куда и как ушел Алеша, что с ним случилось. Борис и Женя не знают даже того, почему он ушел (он подслушал их разговор, но это осталось тайной). Мы не знаем, чье тело в морге: родители не признают в нем своего сына потому, что это не он, или именно потому, что он? О том, был ли сделан потом тест ДНК, не узнаем тоже. «Был ли мальчик, может, мальчика-то и не было?» Отказываясь отвечать на два канонических вопроса русской литературы — «Кто виноват?» и «Что делать?», — режиссер дает однозначный ответ на третий. Мальчик был. Забыть об этом не получится. Но теперь его нет, и отсюда — чувство пустоты, засасывающей тебя воронки, черной дыры. У «Нелюбви» поразительное цветовое решение: все оттенки сумерек, которые сгущаются все больше и больше, будто без надежды на рассвет.

В полумраке перестаешь различать очертания окружающего мира. Женя, Борис и Алеша по фамилии — Слепцовы, что выясняется к середине фильма. Скептики ухмыляются: ну да, говорящие фамилии, как у Фонвизина, — назвал бы еще их Глуховыми или Нехорошевыми. Но слепота в данном случае — не обвинение. Тем более что прозрения не наступит. Это еще одна манифестация пустоты: мальчик уходит в начале, когда еще можно было бы побежать по его следам, найти, остановить, вернуть. А родители элементарно этого не замечают. Алеша давно в слепой зоне. Ему из нее не выйти. Это становится отчетливо ясно еще до сцены в морге. Женя приходит в больницу на опознание неизвестного мальчика, и тот оборачивается к камере: другое лицо, за которым зритель уже с трудом вспоминает лицо Алеши. Оно будто постепенно стирается: так в финале дождь смывает черты с листовки о потерявшемся ребенке. Слепота, она же темнота. Уже не память, еще не забвение.

Пустота как неопределенность. Эллипс, лакуна, умолчание — основа метода Андрея Звягинцева, его драматургии и визуального языка. За это его так не любят поборники правильных, написанных по учебникам сценариев, на которые ничуть не похожи странные истории, написанные режиссером в соавторстве с его постоянным соратником Олегом Негиным. То, что безмерно раздражает одних зрителей и завораживает других: в каждом фильме спрятано пустое (скажем иначе: свободное) место, на которое предлагается подставить самого себя. Ты участвуешь в игре или сразу выбываешь, но не можешь быть просто пассивным потребителем, получающим удовольствие от просмотра. Отсюда — та уникально бурная реакция, которая встречает уже третью картину Звягинцева подряд. Сегодня в России больше ни один кинематографист не способен снимать фильмы, вырастающие в события общественной жизни.

«Это не я, не я, не я», — твердят как заклинание. Саморазоблачительная реакция. Естественно, персонажи — всего лишь персонажи; они придуманы, они не настоящие. Зачем же и откуда этот град упреков в неправдоподобии и карикатурности, обвинение родителей в том, что они чудовища или демоны (оба определения — из дискуссий вокруг «Нелюбви» в соцсетях)? Вообще-то Борис и Женя — обычные. Худшее, что они делают у нас на глазах, — ссорятся, бросая в лицо друг другу злые и, возможно, несправедливые обвинения. Кто из нас не поступал так же? Мы не знаем, действительно ли они собирались сдать сына в интернат (а хоть бы и собирались: во многих благополучных семьях это считается хорошим тоном). Узнав о пропаже Алеши, оба моментально включаются в поиски. Их отчаяние в морге не подлежит никакому сомнению. Безупречное мизансценирование и сложнейшая актерская игра в этой скупой сцене зеркально отражают эпизод с плачущим мальчиком в начале фильма. Тогда родители не замечали присутствия собственного ребенка. Теперь видят (а мы — нет) и отказываются видеть. Здесь окончательно происходит переключение с отстраненной позиции — «Так им, гадам, и надо» — на испуганное: «А если такое случилось бы со мной»? Теперь нам больно и страшно за них — чудовищ, демонов. Зрительское «не верю» — защитная реакция.

Звягинцев беспощаден, как беспощадна форсирующая одну навязчивую ноту музыкальная тема фильма, которая на финальных титрах вырастает в невыносимо страшный, грозный гул (композитор Евгений Гальперин). Обыденную ситуацию ушедшей из отношений любви, которую сменила ненависть друг к другу, режиссер укрупняет до катастрофы, трагедии. В случайном, мимо которого мы проходим, не заметив, обнаруживает метафору. Сигнальная лента, обрывок которой Алеша находит в лесу в самом начале фильма, остается единственным напоминанием о нем в последнем кадре. Возможно, она обозначает место бедствия или место преступления, которое теперь повсюду. Отсутствие разделения на опасную и безопасную зону, на виновных и безвинных, на жертв и карателей. Опасное сближение двух вроде бы несопоставимых (социально, но не только) миров, которые уже сливались в «Елене».

С третьим фильмом подряд Звягинцев попал в нерв. Непосредственно в дни выпуска в прокат «Нелюбви» случилась мутная история с задержанием мальчика, читавшего на публику «Гамлета» на столичной улице: метафоры самой жизни жирнее и грубее любого вымысла. А «реновация», отбирающая у москвичей право на собственные дома, как было отнято это право у Алеши — обитателя выставленной на продажу квартиры в распадающейся семье? А замороженный бесконечным ремонтом город, весь закрытый бесконечными заградительными заборами и знаками «Проход запрещен»? А сигнальная лента, намотанная на руку, которая стала для противников политики властей своеобразным опознавательным знаком? Если добавить сюда киноконтекст, то покажется, что каждый второй фильм Канн и «Кинотавра» 2017 года (фильм Звягинцева показывался на обоих фестивалях) препарировал ту же тему нелюбви, отчуждения, потерянных детей и ненавидящих друг друга близких.

Реакция очевидна. Эта тема травмирует, и проще всего считать, что «Нелюбовь» не про нас. Ад — это другие. Или все-таки мы?

Сыгранный Алексеем Розиным — прекрасным театральным артистом, которого Звягинцев открыл для большого кино (он играл и в «Елене», и в «Левиафане», а в «Нелюбви» впервые получил главную роль), — Борис тяжеловесен, неуклюж, почти робок. Под началом таинственного православного фундаменталиста по прозвищу «Борода» он тихо трудится в отделе продаж: чем занимается корпорация, мы не знаем. Вместе с деловитым коллегой они ходят в столовку, где за немудрящим обедом обсуждают санкции за развод и перспективы конца света. Действие перенесено в 2012 год, приближается апокалиптический декабрь. Ведь и «Елена» задумывалась как фильм о конце света (от замысла осталась сцена с отключением электричества).

Здесь, казалось, самое время опять обвинить Звягинцева в мессианских амбициях. Однако жуть показанной реальности в том, что никаким загробным миром, наказанием или вознаграждением не пахнет. Минет год, потом еще один, и ничего не изменится, кроме календаря на стене офиса. А на нем будут точно такие же образа, иконы, фотоснимки фресок Дионисия из Ферапонтова. Это не сатира, отнюдь. Добрая половина офисов в современной России оформлена примерно так, как в фильме. А реальные истории о «Рузском молоке» или вывески в православных магазинах Германа Стерлигова стократ экстремальнее показанного на экране. В офисе Бориса разговоры об увольнениях за недостаточное благолепие остаются разговорами; демонического Бороду в его костюме от Brioni мы на экране не встретим вовсе. В остальном Борис — нормальный мужик. Чуть прибитый жизнью, сирота, Машу любит, Женю разлюбил. Бывает, нет?

Если Борис трудится на ниве размытой «духовности», то Женя — работница индустрии гламура, администратор в салоне красоты. Она же и клиентка: мы видим, как коллега делает ей эпиляцию. Гротеском не пахнет, просто жизнь. Как любая молодая привлекательная женщина, она хочет казаться идеальной хотя бы на селфи Вконтакте, которые придирчиво инспектирует время от времени. Ценит, если кавалер замечает, что она подстриглась (а ведь только кончики подровняла). Даже когда в ресторане, где ужинают Антон и Женя, камера как бы невзначай захватывает девицу, диктующую телефон незнакомцу, а потом садящуюся за столик с другим мужчиной, то в этом больше недосказанности, чем карикатуры. Может, незнакомка сидит за столом с братом, другом, деловым партнером, бывшим мужем? У Звягинцева сколь стойкая, столь незаслуженная репутация моралиста, и пристрастный зритель радостно подменяет увиденное воображаемым. Мол, режиссер осуждает безнравственность и издевается над анонимными красавицами, делающими за соседним столиком коллективное селфи и пьющими «за любовь».

Нет здесь ни издевки, ни осуждения. Звягинцев отстраненно фиксирует общеизвестное. Все хотят любви, никто толком не знает, что это такое, как ее опознать, как с ней обращаться. «Я никого никогда так не любила…». «Мне ни с кем еще не было так хорошо…». «У нас с тобой все будет по-другому…» Заговорить реальность, отменить будущее ради настоящего, манифестация которого — веско, натуралистично, целомудренно снятые две эротические сцены: Бориса с Машей, Жени с Антоном.

Марьяна Спивак, сыгравшая роль Жени (актриса «Сатирикона», до сих пор снимавшаяся по преимуществу в сериалах), — настоящая сенсация и открытие фильма. На наших глазах она превращается из «твари последней», как она кокетливо сама себя аттестует, в женщину, неловко и трогательно торопливо излагающую свои детские травмы любовнику. Только в момент любви и молчания она приходит в недолгую гармонию с самой собой — здесь проявляется до того момента как бы незаметная, а теперь очевидная ее красота. Равновесие нарушается с пропажей ребенка. Марьяна-Женя ведет нас через фильм, постепенно меняя наше отношение к персонажам и ситуации. Чаще других постоянный оператор Звягинцева Михаил Кричман, достигший удивительного совершенства в своих спокойных и неторопливых кадрах-приближениях, снимает через стекло, оконное и автомобильное, именно ее.

В этой рамке, впрочем, оказываются и другие персонажи «Нелюбви». Она решена по-разному — в том числе в экране компьютера, через который Антон (Андрис Кейшс) по скайпу разговаривает с дочерью. Поначалу видишь в этом магазинную или музейную витрину, через которую автор с любопытством рассматривает типажи. Но это иллюзия бесстрастия. Ключ к этим стеклам дан в сцене осмотра квартиры Жени и Бориса потенциальными покупателями. Влюбленная пара, он и она; она беременна. Первой мы видим сквозь окно ее: на устах спокойная уверенная улыбка, за которой читается мечта о завтрашнем дне. Она — зеркальное отражение Жени, которая когда-то так же въезжала в эту самую квартиру в Южном Тушине. Стекло, за которым полускрыты герои фильма, — зеркальное: они — наши отражения (вспомните, с череды пейзажей-отражений начинался фильм). Вроде бы эти люди совсем нам чужие, зазеркальные… да не совсем. Мать Жени, к которой родители приезжают на дачу в надежде отыскать Алешу там, прячется в глухом темном доме и отшатывается от окна, куда гости заглядывают с фонарем. Она — отражение дочери, та — отражение матери, обе страдают от нелюбви и не способны дать любовь своим детям.

Сцена и монолог матери, мощно сыгранный Натальей Потаповой (матерью в черной короткометражной комедии Жоры Крыжовникова «Нечаянно»), дают простой ответ на вопрос о том, что пытается сообщить нам фильм. «Нелюбовь» — о сиротстве и замкнутом круге одиночества. Запертая на сто замков и выбросившая от страха мобильник злая старуха не хочет никого видеть и уповает только на Бога, пересыпая речь умильными словечками и отборной матерщиной. От «антиматерного» закона этот эпизод пострадал больше других: актриса открывает рот, но слов зритель не слышит, они пропадают. Еще одна манифестация говорящей пустоты, сообщающей о том, что цензура в России существует (сам Звягинцев искал лазейку, чтобы легально показать нецензурированный вариант «Нелюбви», но не смог найти).

Запрет на мат, затронувший картины Звягинцева во второй раз подряд, — интересная штука. Этимология специфически русской табуированной лексики связана со словом «мать», с грубым оскорблением сакральной фигуры матери. А тут она везде. Активное решение о судьбе Алеши в начале картины принимает Женя; всеми решениями Бориса управляет нежная, а на самом деле властная Маша (небольшая и сильная роль Марины Васильевой); та не делает ни шага без совета собственной матери (Анна Гуляренко), своеобразного «доброго двойника» матери Жени, которую зять характеризует как «Сталина в юбке». Звягинцев, делающий материнскую тему центральной в «Нелюбви» (в этом смысле картина — своеобразный ответ «Возвращению», где исследовалась фигура отца), уже одним этим заходит на запретную территорию. Хотя говорит о приватном, не политическом.

После открыто оппозиционного «Левиафана» кажется, что «Нелюбовь» совсем не о том. Во всяком случае, не о государстве. Репрессивная сила «православного шариата» остается в зоне воображаемого, единственный представитель власти на экране — деловитый оперуполномоченный (Сергей Борисов, который и правда до актерской карьеры служил в органах, был инспектором ГИБДД, пока его не сняла в «Портрете в сумерках» Ангелина Никонова). Он поначалу вызывает отторжение своим деловитым равнодушием, но потом посильно помогает в поисках и, во всяком случае, не может вызвать чувства гадливости или протеста, как те же служители закона в «Левиафане». В фильме упоминают омбудсменов и ювеналов, но они так и не появятся.

По большому счету, вся политическая составляющая оттеснена в фрагменты радио- и телепередач, составляющие фон жизни героев: этот же прием Звягинцев использовал в двух предыдущих фильмах. «Дом-2» в начале (вовсе не характерная краска с портрету героини, которая даже не смотрит на экран, а контрапункт к «Суперсемейке»), репортажи о грядущем апокалипсисе и подготовке к нему депутатов питерского Заксобрания, пара слов о выборах в Координационный совет оппозиции и знаковое имя Бориса Немцова… Так задана временная рамка действия, с холодной осени 2012 года, в преддверии принятия «закона Димы Яковлева», и до разгара войны на Донбассе. Вот и вся политика. Не считая разве что идущей встык с «Вестями недели» Дмитрия Киселева олимпийки от Bosco с логотипом «Russia», в которой Женя в предпоследнем кадре картины бежит по беговой дорожке тренажера. Абсолютное большинство зрителей увидело здесь лобовую метафору России, бегущей на месте; этот образ немедленно был объявлен воплощением дурного вкуса. В том числе теми, кто считал уместным и красивым жест Алексея Балабанова, одевшего своего героя-подлеца в финале «Груза 200» в футболку с надписью «СССР».

«Russia» и Киселев заслуживают отдельного разбора.

Спортивные костюмы от Bosco — знак Олимпиады в Сочи, последнего рывка, в котором страна пыталась доказать всему миру и самой себе, что она часть мирового пространства, что слово «Russia» — не только для ее обитателей и патриотов, но для всех. Через два месяца после этого случилось присоединение Крыма и начался неостановимый разлад как внутри России, так и вне. Спортивные игры закончились, настало время настоящей войны: где-то холодной, где-то — горячей не бывает. На это намекает и, казалось бы, необязательная сцена с двумя веселыми выпившими девчонками, которые заигрывают с одетыми в камуфляж волонтерами-поисковиками, мимоходом называя их «зелеными человечками» и «вежливыми людьми».

Надпись «Russia» и беговая дорожка — внятный знак ушедшей надежды, потерявшего смысл символа. Сине-бело-красная олимпийка — эхо поникшего триколора на входе в школу, откуда в начале фильма вышел Алеша. Теперь — пустое место. Из этого вовсе не следует, что предшествовавшие события были лишь подготовкой к метафоре: раздражающее многих свойство Звягинцева — умение увидеть обобщающий образ в привычной бытовой детали. Критики долго спорили, действительно ли в преддверии перестройки кто-то носил футболки с надписью «СССР», а вот в костюмах Bosco ходят сотни тысяч людей. Правда, в последние годы надпись «Россия» все чаще набрана кириллицей. Интернациональность не прижилась.

С передачей Киселева еще любопытнее. Колоритный ведущий-пропагандист со своей знаменитой жестикуляцией превратился в мем: говорят и шутят о нем чаще всего те, кто никогда не смотрел его передач, только слышали о «ядерном пепле» и других одиозных заявлениях. Однако на экране в «Нелюбви» нечто иное: передача о боях в самопровозглашенной ДНР, репортаж, в котором буквально кричат от боли бывшие шахтеры. Этот эпизод — вовсе не осуждение в адрес персонажей фильма (их лица равнодушны, ни из чего не следует, что они поклонники госпропаганды), а призыв к рефлексии на тему чужой боли. Телевизор с его кричащей риторикой приватизировал эту боль, он ей питается и питает. Мы, другие, — те, кто предпочтет «Вестям недели» поход на новый фильм условного Звягинцева, — элементарно не выработали языка для того, чтобы говорить о боли, чтобы сочувствовать и хоть как-то принимать во внимание жертв войны, идущей неподалеку. Перед тем как Женя станет на беговую дорожку, в репортаже прозвучит рассказ о жительнице Донецка Елене Родиной, еще одной жертве разрушений, живущей ныне в подвале. Несчастная Родина! Реальность вновь овеществляет метафоры, помощь художника ей в этом не нужна. Об этом и говорит молчаливый взгляд Жени в камеру, которым фильм прощается с нами.

Этот фронтальный портрет и хмурое отчаяние в глазах Бориса, который в новой семье так же пялится в телевизор, раздраженно бросая нового ребенка в манеж, а жена с тещей в это время лепят на кухне пельмени (ушло то время, когда Маша брезгливо от пельменей отворачивалась, предпочитая брокколи), кажутся воплощением безнадеги. Ведь послание фильма кажется предельно ясным: весь ужас, который творится вокруг, в стране и мире, — прямой результат наших собственных маленьких усилий по разрушению близких и себя. И если вам кажется, что нас-то чужие беды не касаются, то это лишь иллюзия — нелюбовь уже идет к вам, сейчас постучится в дверь. Хоть петлю намыливай. Парадокс в том, что этот фильм Звягинцева — первый, который показывает конкретный выход из тупика.

Настолько же, насколько «Елена» была фильмом о социальном разладе, а «Левиафан» — о механике власти, «Нелюбовь» говорит о рождении гражданского общества. Фильм делится на две половины. В первом акте мы знакомимся с героями, узнаем, кто они, где и с кем. Во втором, когда начинаются поиски, социальная идентичность Бориса и Жени вовсе перестает иметь значение. Их работы больше не появляются ни на экране, ни в упоминаниях. На помощь приходят волонтеры из поисково-спасательного отряда, прототипом которого послужила всероссийская общественная организация «Лиза Алерт». Женя и Борис оказываются среди них, ищут Алешу вместе с остальными, с облегчением делят с другими ту ответственность, которая оказалась не по плечам им.

Насколько ярки и характерны в первой половине герои картины, настолько нейтрально и бесстрастно показаны волонтеры. Это не «положительные персонажи», а агенты добра, у одних из которых есть имена и нарочито небрежные наброски характеров (Ивана играет Алексей Фатеев, Лену — Варвара Шмыкова), у других — только позывные (Лиса, Заря, Дед Пихто). Добро лишено эгоизма и самокопания, оно не оттягивает на себя внимание: оно прежде всего функционально и деятельно. Волонтеры буквально входят в безлюдный холодный пейзаж, очеловечивая его. Там, где возникла пустота, заполняют ее собой. Там, где что-то безвозвратно пропало, ищут. Этот медитативный процесс, показанный отнюдь не схематично, а во всех почти документальных деталях, становится плотью фильма, полностью меняет его драматургию.

Кстати, все исполнители до начала съемок анонимно побывали на поисковых мероприятиях «Лизы Алерт», представители которой были консультантами «Нелюбви». Актеры будто бы отказываются от своей индивидуальности, а фильм — от крупных планов, все чаще обращаясь к общим, показывая «скованных одной цепью» поисковиков. Камера уходит все дальше от места событий, становится милосерднее, целомудреннее: и без натужной выстроенности вдруг видит из окна уже опустевшей квартиры в московском дворике пейзаж Брейгеля Старшего с детьми на горке. Ни дать ни взять «Перепись в Вифлееме»: всех посчитают, только магически невидимый для всех ребенок ускользнет от счета. Или это другая, куда более жуткая, зимняя картина фламандского гения — «Избиение младенцев»?

Само понятие «волонтер» принципиально важно в идейной структуре картины. Волонтер — тот, кто действует по собственной воле, по своему желанию и выбору. Свобода воли — то, чего, по сути, лишены Борис, Женя, Алеша, мать Жени. Борис вынужден скрывать свой развод от сослуживцев. Женя примеряет новую внешность как маску, для свежего партнера. Так же меняет интонацию в момент разговора с Борисом его Маша. Параноидальная мать Жени выгоняет дочь из дома как бы под давлением обстоятельств, пусть и вымышленных. Алеша, узнав о своей нежеланности, бросает дом: это выбор, но тоже вынужденный. Бескорыстие волонтеров размыкает круг обязательств, отменяет противопоставление «своих» и «чужих». Соучастие здесь равняется сочувствию, действие не требует психологической мотивации, и режиссер с облегчением от него отказывается.

Среди волонтеров «Лизы Алерт» — люди любых возрастов, профессий и социальных обликов. Выходя на поиск, они переодеваются в униформу и перестают отличаться друг от друга. Это подлинное равенство и братство, в которых — ключ к внутренней свободе. Выход за пределы зоны безразличия, в которой так невыносимо было оказаться разлюбившим друг друга Борису и Жене и которая вытолкнула из дома Алешу. Наконец, самоуничижительная самоидентификация с героями или яростный отказ узнавать себя в них теряют смысл. «Это не мы, не мы, не мы»… Будем не мы, если сможем пренебречь своим уникальным «я», обратившись к Другому. Ненатужный, непроговоренный, но ощутимый пафос «Нелюбви» наверняка и привлек к продюсированию фильма главных гуманистов современного кино, братьев Дарденн. Ведь поиск Алеши — это сколь бессмысленное, столь необходимое утопическое действие, под стать Диогеновым блужданиям по базарной площади днем с огнем. Человек пропал и не будет найден, потому что отыскать его возможно только в самом себе, больше нигде. Natra abhorret vacuum.

«Человек свободный на наших глазах превратился в человека потерянного»

Поздравляю с призом жюри в Каннах. Ты рад ему или расстроен, что этот приз не главный? Известно, что все русские режиссеры — максималисты.

Спасибо, Антон. Кажется, со мной это случилось: похоже, я настоящий русский режиссер.

Тогда к фильму. Расскажи, сначала пришло название-формула «Нелюбовь» — или сюжет и идея в деталях? Как родился этот заголовок?

Сначала была сама история. Сперва Олег Негин написал три странички текста, содержащих в себе будущий сюжет картины. На основе этих страниц, еще безымянных, Александр Роднянский запустил проект. Мы отыскали офис и засели в застольный период. Еще не имея в руках сценария, мы с оператором и художником искали образы будущего фильма. Социальный статус наших героев был нам понятен, и потому художник, Андрей Понкратов, стал уже разрабатывать эскизы декораций. Мы вышли на активные поиски натуры. А в это время Олег писал сценарий. Когда я получил его в руки, он уже назывался «Нелюбовь».

Меня, признаюсь, сначала смутило это название. Я решил считать его для себя рабочим и позже искать другое: например, у меня недавно возник в голове один возможный вариант — «Поле битвы». Как всегда, я надеялся, что, когда будет рожден фильм, я почувствую, как его следует назвать. Так было с «Изгнанием», например, или с «Возвращением»: я увидел готовый фильм, вспомнил короткое эссе Борхеса «Четыре цикла» и тут же понял, что никакой это не «Отец», как было написано на хлопушке, а именно «Возвращение». Но тут не произошло ничего похожего. Я, скажем так, свыкся с этим названием, не нашел лучшего. Точнее — открыл для себя глубину предложенного Олегом. А когда недавно натолкнулся на текст о двух противоположных теологических ветвях познания божественного, на указание различия между апофатическим и катафатическим богословием, сомнения мои отступили.

«При чем тут богословские науки?» — можно справедливо возразить. Да почти ни при чем. Однако если знать, что апофатика строится на отрицании, на отбрасывании одного за другим тех понятий и качеств, которые не есть Бог, то тут можно отыскать параллели. Нелюбовь — как прямое указание на тяжкое духовное состояние, и неважно, общества или индивида, — это совершенно ясное и достоверное именование того положения дел в духовной среде или в окружающей нас атмосфере, в которой обретаются наши персонажи. Так я привык к этому названию и даже полюбил его, потому что оно безупречно точно, с хирургической ясностью указывает на адрес главной проблемы, которую рассматривает наш фильм: нелюбовь. И это не простое отсутствие любви. А ее антипод. И не противоположная сторона вопроса, не банальная ненависть или холодное равнодушие, а что-то большее — нелюбовь. И никаких оговорок.

Сейчас висит вопрос о том, как назвать картину во французском прокате. Дистрибьюторы ломают голову, не могут найти точное слово. И английское название «Loveless», что переводится как «без любви», тоже не то.

Мы говорим о переводимости-непереводимости названия. А сами твои фильмы — они переводимы? «Возвращение» и «Изгнание» в России критиковали за то, что они обо всем сразу, универсальные. Дальше ты стал снимать фильмы, которые очень конкретно говорят о России, и сразу появилась проблема с переводом. Она была с «Еленой»: тема армии и призыва для многих западных зрителей не была ясна. Почему можно совершить убийство, чтобы спасти внука от армии? Что это за армия, от которой надо спасать? Это же не объяснишь в субтитрах. Или в «Левиафане»: почему не обратиться в суд, когда у тебя отнимают недвижимость, почему суд такой нехороший… Людям со стороны какие-то вещи могут не быть понятны.

Однако же понятны. Ты знаешь, я об этом не думаю совсем. И это единственно верный путь. Апичатпонг Вирасетакул снимает какие-то свои странные и загадочные фильмы, и не думаю, что он даже размышляет о том, что это кому-то где-то как-то будет непонятно.

Наоборот, он говорит себе: о, это непонятно! И руки потирает.

Я по поводу другого потираю руки: как точно удалось актеру то или это, как же это узнаваемо, как я верю в происходящее на экране. А ведь это универсальный язык правды человеческого существа; все на свете люди одинаково устроены. Разница только в несущественных деталях. Меня спрашивают: «Ну ты же про универсальное „Левиафан“ снимал?» Я говорю: почему? Все это наши реалии! Просто они абсолютно узнаваемы на любом континенте — человек везде раздавлен несправедливостью власть имущих. Во всем мире так, и, похоже, во все времена было и будет так. Я не снимаю про «них». Я снимаю про нас, родимых. Надо говорить о том, что происходит рядом с тобой. Бог с ними, что нам до них? Пусть они сами разбираются со своими проблемами. И я счастливым образом лишен этой рефлексии.

Я не думаю о том, буду ли понятен «там». Будет ли переведено верно то или иное название? Какое мне дело до этих деталей? Было бы в высшей степени странно и несправедливо по отношению к русскому зрителю специально подбирать такое название для картины, которое бы легко переводилось на другие языки. Фильм рожден в России, он русский насквозь, зачем же думать о том, насколько он конвертируем?

Сценарист Олег Негин написал сценарий и принес тебе. И первый твой фильм, «Возвращение», поставлен по чужому сценарию, хоть он сильно и изменился. В случае с «Изгнанием» была замечательная повесть Уильяма Сарояна, а в случае с «Левиафаном» — история Химейера… Как ты делаешь эти сюжеты «своими»?

Я просто влюбляюсь в историю — и всё. Другого ответа у меня нет. С «Возвращением» была длинная история «влюбления». Но когда я вдруг почувствовал, о чем там могла бы быть речь, то уже не мог от нее отлепиться; это был такой магнит, что никакая сила не могла бы отменить жажду реализации. Так же и с «Еленой»: я вдруг нашел свой ключ к ней. Ты просто влюбляешься, и тебе кажется, что эта история обязательно должна быть снята. Она не может быть не снята. Это и есть влюбленность в материал. Когда он начинает обрастать какими-то дополнительными нюансами, когда ты делишься с автором тем, что хочешь в сценарии что-то поменять…

Бывает, текст рождается на площадке. Девицы в ресторане: «Давайте за любовь». — «Да какая любовь, давайте лучше селфи!» Ну как можно это не использовать? Мы работаем с Олегом в полном согласии, я даже не обсуждаю с ним некоторые детали, которые появляются вот так спонтанно или даже за моим рабочим столом, когда идет работа над режиссерским сценарием. Он абсолютно доверяет мне, как и я ему. Олег — благодарный соратник.

У тебя, кажется, все соратники благодарные.

Я думаю, да. Иначе что бы я с ними десять лет — а с иными и семнадцать — делал бы?

А с актерами? Мы узнаем только Алексея Розина, все остальные — новые лица. Не то что в «Левиафане».

Мне всегда казалось это правильным — найти людей неведомых. Меня удивляет, почему мы так инертны, почему снимаем только звезд, почему их тиражируем из фильма в фильм. Почему никто не даст себе труда поставить на темную лошадку? Вот, например, Сергей Бадичкин, который играет сослуживца нашего главного героя; я надеюсь, что его творческая жизнь как-то изменится теперь. Он не снимается в кино, а между тем у него невероятный комический дар, он даже сам о нем не все знает. Кстати, он мой однокурсник, мы учились в ГИТИСе на актерском.

Мне казалось, огромный трехминутный диалог, написанный Олегом, лишний, он почти повторяет то, о чем уже в следующей сцене Женя расскажет своей коллеге по салону красоты, и я его без сожаления удалил из сценария. Оставил только короткий фрагмент, как два сослуживца садятся за обеденный стол, долго едят, и потом Борис спрашивает: «Как думаешь, конец света будет?» А тот ему: «Обязательно!» Вся его роль сводилась к этой короткой сцене. Но когда актеры приходили пробоваться на роль сослуживца, надо же было как-то их испытать, вот я им и отдавал этот длинный диалог. И вот однажды пришел Бадичкин и сыграл эту сцену так, что стало жаль ее потерять. Только благодаря тому, как он сделал ее на пробах, сцена вернулась в фильм.

У твоих фильмов потрясающее свойство — лакуны, умолчания, дыры, которые ты намеренно оставляешь. Кто-то оценивает это как твой недостаток, мне это кажется достоинством. В «Нелюбви» герои обсуждают босса по кличке Борода — думаешь, сейчас он выйдет, уволит персонажа или повысит его, будет эдаким дьяволом или Господом Богом. А его просто нет. Или другой момент: мы видим листовку с пропавшим ребенком, и какой-то человек уходит в темноту. Думаем, сейчас за ним камера пойдет, и обнаружится, что он, например, пропавшего мальчика держит прикованным к батарее… А этот некто уходит, и нет его больше. Это из сценария? Или нет?

Нет, конкретно этот персонаж родился на площадке. Это артист массовых сцен. В сценарии всего не опишешь. Да и нет в этом нужды. Мы давно с Олегом выработали такой язык: в литературном сценарии зафиксированы только самые общие положения и диалоги. И это только из экономии творческого времени. Олег прекрасно знает, что мне не нужно иметь дело с подробным сценарием, описывающим все до таких деталей, когда из текста можно узнать, с каким лицом один персонаж посмотрел на другого. Кроме того, некоторые вещи рождаются уже в режиссерском сценарии за столом или на площадке. Борода… в какой-то момент я даже хотел показать этого человека. Сослуживец заходил к начальнику в кабинет, приносил какой-то доклад. Делал крестное знамение в красный угол в кабинете начальника и садился за стол с раболепным видом. Я думал коротко продемонстрировать этого персонажа, эти его «бриони» с бородой лопатой. Ближе к съемкам отказался от этого эпизода. Он был лишним.

Почему и зачем эти лакуны, мне кажется, понятно. Они нужны как часть жизни, как модель мира. (Показывает в окно.) Вот вышли два человека, и, кажется, один из них босс, другой — его охранник, вот они сели в «мерседес» и тронулись. Они уехали, точка. А мы остались одни и сочиняем историю про них: кто они, как тут очутились, что делали, куда направились… Это просто сколы реальности, сколы жизни. Многие вещи ускользают от нас. Причинно-следственные связи не всегда дают нам возможность распутать их до конца, так ведь? Мы знаем только начало, но не видим конца. Или видим финал, но не знаем начала. Многое в жизни происходит именно так. Лакунами во времени — для раздумий и собственных интерпретаций — и пищей для наших мыслей или догадок становятся вот такие впечатления, которые будто бы не завершены.

Но в завершенном продукте мы видим стопроцентную режиссерскую уверенность монтажа — с чего начинается каждый план, чем заканчивается. Как рождается эта внутренняя уверенность — механизм, совершенно загадочный для зрителя.

Где отрезать — я решаю за монтажным столом, а не снимая кадр. Поэтому, бывает, долго не говорю «стоп», чтобы у меня был материал, чтобы я мог вытянуть этот план и в должном ритме построить ту или иную монтажную фразу. Я давно открыл для себя закон: если ты написал в режиссерском сценарии, что автомобиль проезжает в кадре слева направо по едва освещенному шоссе, ты должен обязательно это снять. Может измениться направление движения и даже освещенность, но кадр должен быть снят.

Я сейчас говорю о таких состояниях производственного процесса, когда обстоятельства подталкивают тебя к компромиссам. Может такое случиться, что того или иного объекта у тебя нет в этот день. Тогда ты себе и группе говоришь: «Мы сюда вернемся и обязательно это снимем». Ты мог бы сказать себе: «Нет, ну и ладно, без этого плана обойдусь». Но я понял однажды, что все, записанное в режиссерском сценарии, должно быть обязательно снято. Другими словами, осуществить задуманное. И не затем, чтобы выглядеть бескомпромиссным, а потому что в состоянии интенсивной работы ты можешь принять поспешное, непродуманное решение, в то время как размеренный застольный период и был тебе дан для того, чтобы взвесить все решения. Потом, сидя за монтажным столом, тебе уже некого будет винить в том, что кадр не был снят. «Много — это не мало».

Скажи, пожалуйста, у тебя, нравится тебе это или нет, уже репутация политического фрондера и режиссера с персональной «неудобной» позицией. Зачем это в «Нелюбви» — фильме, казалось бы, совсем не политическом?

События фильма разворачиваются в 2012 году — прямым текстом мы не указываем на это, но некоторые детали об этом свидетельствуют. 2012 год, октябрь. А уже декабрь 2012-го — ты помнишь — это «закон подлецов» как реакция на «список Магнитского», еще чуть раньше — начало протестного движения в стране, Болотная… То, что началось тогда, с треском для одной из сторон завершилось в 2014–2015 годах. Концовка фильма — это февраль 2015-го. Зима. И политическая в том числе. Собственно, это те три года жизни страны, когда схлопнулись все иллюзии, когда мы все совершенно очевидно очутились в другом государстве.

Наш фильм — это история частного характера, лишенная политической подоплеки. Уверен, история эта очень болезненно откликнется в каждом, но происходит она внутри одной семьи, внутри человека, на частном фронте. Однако этот личный фронт не может не зависеть от тех потерь, которые мы понесли в духовном климате страны: колоссальное разобщение, возгонка агрессивности, чудовищная история с Украиной, милитаризация сознания… В печальном 2012-м гайки начали закручивать. Началась перемена парадигмы, крутая и очень серьезная. Человек свободный на наших глазах превратился в человека потерянного. Тогда цензура стала внутренним нашим демоном: теперь мы сами себя держим за язык. Мы серьезно изменились. Мы что-то утратили, что-то чрезвычайно важное.

Возьмем политический контекст, в котором выходит фильм. Он совпал с очень интересным событием: это московский закон о реновации. Он предполагает снос домов и выселение жильцов в квартиры, которые они сами не выбирали. Это привело к акции протеста, в которой участвовали люди, ни в каких протестах раньше не участвовавшие. Как это прекрасно рифмуется с едва ли не центральным лейтмотивом твоих фильмов — дом и его отсутствие. Как в «Левиафане»: было у человека свое маленькое пространство — и его вдруг не стало. Отняли.

Удивительное дело. Ведь многие люди — именно простые люди — восприняли «Левиафан» как фильм антирусский, направленный против страны. Ибо что такое страна, как не люди? Мы сейчас даже не говорим о тех, кто «фильма не смотрел, но осуждаю». Все это было так странно для меня. Мне было до недоумения обидно, что фильм не приняли те, во имя кого он и был снят, к кому был обращен, на чью защиту вставал: те маленькие люди, с которыми власть обходится, как ей заблагорассудится.

Я говорю от их лица, потому что я такой же, абсолютно такой же маленький человек. И говорю не понаслышке о бесправии или несправедливостях государственных институций, презирающих их нужды, игнорирующих их голос. Этот фильм о народе, он всем своим существом за маленького человека. И единственное, что мне приходит на ум, когда я пытаюсь понять причину такой странной реакции народа, — это платоновский миф о пещере, об участи тех, кто пытается говорить с прикованными к стенам пещеры о настоящих предметах, а не об их тенях. Это единственное более или менее рациональное объяснение. В противном случае проще было бы вспомнить анекдот, как кто-то из сострадания вынул из лужи лежащего в ней человека, а тот заголосил: «Чего ты меня беспокоишь? Живу я здесь».

Но в «Нелюбви» тема жилья иначе поворачивается. Тут-то герои сами мечтают свое жилье сбыть. Хотят, чтобы оно было разрушено.

Если говорить языком бытовым, совершенно неметафорическим, то у них есть собственность, которую можно разделить. Им уже невозможно жить вместе. В одном из первых эпизодов фильма она ложится в спальне, он — в гостиной под пледом, потому что у него уже есть другое место обитания. И теперь все, что им остается, — продать квартиру, поделить пополам деньги и начать строить новую жизнь. Они делят всё. Забирают каждый себе кусок своего надела.

При этом возникает то, что невозможно разделить, — ребенок, который немедленно сдвигает вопрос недвижимости в другую сторону. Это твое персональное больное место — дома, квартиры, недвижимость? В каждом фильме это есть.

Удивительно, не думал об этом в таком ключе. У меня никогда не было своего дома. Никогда. Даже когда мама продала свое жилище, чтобы перебраться в Москву, мы на эти деньги купили ей здесь крошечную квартирку. Это было 17 лет назад, в 2000-м, осенью. К этим деньгам я добавил незначительную часть своих от рекламы и купил ей квартиру, но никогда в ней не жил, ни одного дня. Всю свою жизнь я скитался по квартирам и комнаткам. Мы как-то подсчитали с моей женой, сколько раз мы меняли место обитания: за десять лет — восемь переездов. И вот наконец совсем недавно я купил квартиру, сделал в ней ремонт, и буквально в феврале этого года мы въехали в новое жилище.

Конечно, какие-то элементы в фильм приходят из личной биографии, что-то из наблюдений за другими, из историй, рассказанных тебе друзьями. Например, в первой версии сценария вместо матери Жени был ее дядя-пенсионер, еще и инвалид. Дядька, который пытался их усовестить, когда они вдруг приехали к нему. Он был своего рода авторским голосом — должен был произнести отповедь нашим героям, расставить главные моральные оценки. Я предложил Олегу сделать радикальный поворот, превратить этого персонажа в мать героини и отдать ей фразу, которую услышал от одного моего товарища. Ему сейчас сорок, он рассказывает: «Никогда в жизни не забуду, мне было лет семь, я помню, как стою в своей комнате и в дверную щель вижу, как мать разговаривает со своей матерью, моей бабушкой. И бабушка громко, сверля мать глазами, говорит: „Я тебе тогда говорила и сейчас повторю, я с ним сидеть не буду“. И я понимаю, что это про меня». Ему сорок, он рассказывает это, а в глазах стоят слезы. Это врезалось ему в память навсегда. И это цитата буквальная, дословная, из самой жизни.

Наверняка вопрос возникнет не только у меня: зачем во втором фильме подряд мат? «Левиафан» делался до того, как был принят закон о запрете мата, фильм пришлось цензурировать. Но тут-то все было заранее известно.

Ну, видишь ли, Антон, мы ведь живем и действуем не потому, что законы написаны. Творческий акт не регламентируется законотворцами. К тому же эти законотворцы с их законами — временны, а художественное произведение живет долго и в своем собственном времени, подчиняясь только своим внутренним законам. Если реальность требует для своего правдивого отражения именно такой лексики, то какой министр может этому воспрепятствовать? Пожалуйста, ради соблюдения этого нелепого закона в прокате картина будет цензурирована, но оригинальная версия будет жить на DVD и во времени тоже. Кто знает, возможно, решат все же однажды закон этот упразднить. Тогда уже не скажешь зрителю, что подчинялся не правде языка народа, а какому-то чиновнику из министерства. Из-за того, что кто-то придумал дурацкий закон, отказать подлинной живой речи я не могу. Ты видел фильм, ведь там просто по-другому никак и не скажешь!

У меня никогда не было самоцели — использовать нецензурную лексику ради нее самой. Просто если ты решил говорить о человеке правду, ты не можешь пуритански лгать, прикрываясь демагогическими руладами о моральном здоровье. Это как раз ханжа и лжец морально нездоровы. А порядочный и честный человек знает, где, когда и как ему себя вести. Очевидно же, что именно архаическое, традиционалистское сознание сочиняет законы, которые отбрасывают общество куда-то далеко назад в исторической перспективе. Мы ведь не в 60-е годы живем, в кино давным-давно уже вошла нецензурная лексика. Это совершенно естественный ход истории. Глупо этому противостоять.

А когда мат впервые был в нашем кино? С «Астенического синдрома» Киры Муратовой, кажется.

Я помню, Янковский произнес с экрана: «*****» в «Филере» у Романа Балаяна. Кажется, так. Весь кинозал ахнул, не поверил своим ушам. А я тебя еще удивлю сильно. Знаешь, что в «Сталкере» Кайдановский ругается матом? Когда мне об этом сказали, я не поверил, поставил диск и стал искать это место — и, представь себе, нашел. Оно действительно там есть. Это удивительно. Оно есть, но неслышимо почему-то, странным образом никто этого не замечает. Сталкер посылает на ***, говоря конкретно эти слова: «Идите на ***!» Ты не слышал этого? Клянусь тебе! Посмотри этот фильм еще раз.

Когда он только-только встречается с Писателем, тот навеселе, после какой-то хмельной вечеринки зацепил девицу — и с этой девицей на ее роскошном автомобиле приезжает, собственно, на место встречи. И дальше предлагает взять ее с собой в Зону. Кайдановский молча обходит машину, роскошную, надо сказать, даже для нашего времени. Обойдя машину, становится напротив девушки, у пассажирской двери, и говорит ей в лицо: «Идите на ***». Он абсолютно отчетливо говорит именно эти слова. Просто в этот момент пролетает не то какой-то самолет, не то гудок паровоза звучит. В общем, Тарковский замаскировал это звуком. Но это точно в фильме есть.

Потрясающе! Еще одна инновация в твоем новом фильме — эротические сцены.

Когда составлялся сценарный план будущей истории, мы обсуждали с Олегом этот вопрос — и было ясно, что просто необходимо показать жизнь героев вовне, их «новые проекты» во всей их полноте. Когда Женя говорит Антону «я люблю тебя», она совершенно искренна. И я говорю: если она будет просто произносить это, этого будет недостаточно, нужно действительно продемонстрировать всю силу ее жажды любить, причем очень откровенно, интимно. Такая же история была и с Борисом. Со всеми актерами еще во время проб мы условились, что будет очень откровенная сцена с обнажением. Естественно, наша цель не пиписьки показывать, а тело, которое жаждет тела. Все знали, на что идут. Мы должны были показать обе пары в полной их наготе.

Ты не боялся, что не получится?

Конечно, боялся. Возможно, это был самый главный страх. Снимать подобные сцены очень непросто. Могло не получиться запросто. Но всегда есть ножницы. Мы очень серьезно к этому готовились: придумали мизансцену, продумали все детали сцены, убедили актеров, что видно будет не так много, — контровой свет в случае с Борисом и с Машей, а в случае с Женей и Антоном свет сильно приглушенный. Показывали даже референсные фотографии Энни Лейбовиц, у нее есть целая серия замечательных живописных фотографий — обнаженные тела в приглушенных тонах. Практически темнота, сгущенная до зеленого тона.

Ты не из Москвы родом, но «Нелюбовь», как и «Елена», очень московский фильм. Очень московское, например, сочетание урбанистического муравейника с лесом, пустырем, рекой, хотя это продолжает быть городом.

Эта река — Сходня, в Сходненском ковше. Ты видел, какие берега? Вот эти деревья замечательные… Просто же невероятная красота! Когда мы первый раз туда спустились, просто обалдели от того, что вот он, совсем рядом, город. Сходненский ковш — оазис природы в чистом виде. Если убрать дома вокруг, то это просто лесной ландшафт, причем диковинного, сказочного леса. Там даже бобры обитают. Мы на всякий случай вокруг наших деревьев, которые должны были сниматься и осенью, и весной, поставили ограждение из цельного легкого металла, чтобы за те месяцы, пока мы не сможем контролировать объект, бобры не погрызли нам стволы.

Что для тебя Москва? Твой ли это город, уютно тебе здесь или нет? Ты чувствуешь здесь себя дома?

Пока мне ничего не остается, кроме как чувствовать себя здесь дома. Не только потому, что у меня наконец есть место постоянного обитания. Я начинаю привязываться к каким-то конкретным местам, кафешкам, пешеходным зонам, кинотеатрам. Знаешь, я уже бо́льшую часть своей жизни живу в Москве. Я говорил как-то, это давно было, что новосибирцем себя уже не считаю, но и москвичом пока не сделался. Не знаю, стану ли им когда-нибудь. Но люблю это место, конечно, потому что я здесь живу, здесь мои друзья.

А еще я люблю Питер. Это если говорить об архитектуре, об устройстве самого города, о его регулярности. Он прекрасен, просто восхитительный город, я всегда и везде это говорю. Особенно когда к питерцам приезжаю. Если снимать фильм, который будет опрокинут в городскую среду, я очень серьезно подумаю о том, чтобы перенести события именно в Питер. Например, если снимать в белые ночи: изумительная площадка для съемки. Посреди ночи город пустой, безлюдный, но все объекты освещены мягким светом. Этакая фантасмагория.

Сможешь в Петербурге снять уже наконец не трагедию, а комедию?

Я, похоже, без трагедий или драм уже никуда. Меня именно это волнует… Когда говорят: «Что ж вы все снимаете-то про морок и ужасы, никакой надежды нам не оставляете, все-то у вас какие-то трагические финалы, что ж, среди людей нет положительных, что ли? Нам не на кого опереться! Скажите, с кого нам брать пример?» Ей-богу, смешно это слушать, и хочется ответить: берите пример с Христа, с Сократа, я не знаю, с матери Терезы! Да и что уж так далеко-то ходить, берите пример с Дмитрия Лихачева, с Даниила Гранина, Андрея Сахарова, с людей совести и стойкости, с людей, отстаивающих человеческое достоинство — как основу жизни, как единственное достояние свободного человека. Зачем вам ряженые, если сама жизнь предлагает вам настоящих?

И кстати сказать, в фильме «Нелюбовь» есть по-настоящему положительные герои. В самом прямом смысле слова, без кавычек и без фигур речи — именно герои. Они отдают свое время и силы на поиски человека, которого никогда в своей жизни не видели. И делают это бескорыстно. По нынешним временам это кажется совершенно невероятным, но это так. И меня это поражает. Вот кто настоящие герои сегодняшнего дня. Тут я усматриваю все приметы гражданского сознания, приметы республиканизма, ответ бездействию, если не равнодушию к человеку государственной машины.

То есть не все так беспросветно.

Не беспросветно, конечно. Это же просто кино, только призма, через которую мы смотрим на происходящее. Невозможно создать полный образ мира, потому что он невероятно богат, он богаче, чем все наши трагические мысли или розовые мечты. Мы не претендуем на то, что в своем творчестве отражаем все житейские коллизии, что мы полностью и целиком соответствуем всем без исключения жизненным вопросам, волнующим зрителя. Это просто не в силах человеческих — создать такое произведение. Но мне кажется, что очень существенные задачи мы решаем. Мы стараемся.

Медуза, 2017

Общий план

Авторское

Замок паука «Утомленные солнцем 2: Цитадель» Никиты Михалкова

Тон отзывов на «Предстояние» был неизменно страстным: одни (меньшинство) восхищались, другие (большинство) возмущались, третьи (постмодернисты) счастливо хохотали. Автор данного текста со стыдом признаёт, что не писал рецензии на ту картину, поскольку не смог найти слов — а главное, столь ярких эмоций: ощущения от просмотра напоминали опыт дальней дороги в комфортабельном поезде-экспрессе. Книжку дома забыл, и спать не хочется, вот и смотришь в окно. Конечная остановка — вышел на перрон — и забыл об увиденном.

С «Цитаделью» всё иначе, и недаром в большинстве отзывов сквозит восхищение: если не художественными достижениями, но по меньшей мере вдохновенным безумием создателя. Этот фильм заставляет смеяться и плакать, он может растрогать и удивить. Правда, челюсть падает в тех местах, когда автор бормочет нечто само собой (для него) разумеющееся; фыркаешь на самых, по замыслу, трогательных сценах; там, где должен просыпаться гражданский пафос, из глаз готовы политься слезы. Однако сильная реакция — уже достижение, и тут есть о чем говорить. Точнее, о ком.

Еще в канун прошлых Канн Никита Михалков был, по разным версиям, харизматиком, злодеем, патриотом, стяжателем, бандитом, святым. Отныне он вообще не человек. Теперь он универсальный гибрид, почти мутант (недаром его сравнивали с Росомахой из «Людей Икс»), включивший в себя войну и мир, мигалки и болванки, Союзы кинематографистов, ММКФ и «Бесогон-Tv». В постоянных блужданиях между подлинным миром и воображаемым он создал свою вселенную, в полной мере явленную в дилогии «Утомленные солнцем 2». Либо мы войдем туда по его приглашению, приняв предложенные правила (а они просты: отсутствие любых правил), либо двери Цитадели будут для нас закрыты.

Войти в эти врата, безусловно, стоит. Страна Чудес и Зазеркалье перед этой круговертью покажутся скучными бюрократическими организациями. Здесь все наоборот. Например, привычный пафос «защиты родной земли» неожиданно сменяется наступательным — Котов/Михалков со товарищи должны взять некую абстрактную Цитадель приступом. Причем сделать это можно только при помощи магического действия: выбросить оружие и взять в руки палку, а потом пойти на немецких снайперов всем миром, большой толпой. Победа будет за нами, крепость — до тех пор недостижимая, как Замок из романа Кафки, — взорвется сама собой. А то! Ведь на нее пошел Бирнамский лес с усатым комдивом во главе. Пули, мины и снаряды не берут русских людей, пока играет гармонь, а вблизи находится хотя бы один представитель семейства Михалковых. Их, по счастью, в фильме достаточно много — и в «Цитадели», в отличие от «Предстояния», персонажи все чаще не гибнут, а чудесным образом спасаются от смерти.

«Утомленные солнцем 2» — памятник себе нерукотворный. Михалкова/Котова невозможно убить или ранить, он регулярно воскресает из мертвых (в самом финале подрывается на минном поле, а потом как ни в чем не бывало объявляется верхом на танке, направляясь в сторону Берлина). Он слуга царю: Сталин вызывает на аудиенцию, сам подливает чайку. Он же отец солдатам: сослуживцы зовут «батей». Даже перчатка Фредди Крюгера с железным когтем, сработанная на зоне взамен покалеченной палачами из НКВД руки, как выясняется, необходима для того, чтобы одержать победу над зарвавшимися блатарями. А уж как герой облачается во все белое и садится на белого коня — залюбуешься! Знаете, сколько в «Цитадели» красивых рапидов? Так вот: их ровно по числу крупных планов Никиты Сергеевича. Это уже не может злить, веселить или раздражать, поскольку перед нами не столько кино, сколько арт-перформанс, в котором любой завышенный градус нарциссизма приветствуется. Спилберга или Малика из Михалкова не вышло, но Марине Абрамович он уже готов составить серьезную конкуренцию.

Но что эгоизм перед сильнейшим допингом — любовью народной? Ради этого жизненно важного вещества Михалков пошел и в ЖЖ, и в Youtube, и, по последним данным, зарегистрировался ВКонтакте… Он идет к людям и не боится критики — даже обращается к хулителям «Предстояния», студии Артемия Лебедева, с заказом на плакат к новому фильму! Он готов на всё — и в жизни, и в творчестве. В «Цитадели» нет ни мракобесия, ни верноподданничества, уваровской триадой не пахнет: это очень прогрессивное кино. Раньше не хватало юмора, теперь его хоть отбавляй, и даже самоиронией начало попахивать. Постмодернизм? Сколько угодно, любой Тарантино обзавидуется. Говорите, лучше получались лирические камерные драмы? Да на здоровье, вот вам целый час в тех же декорациях и с теми же героями, что и первые, изначальные «Утомленные солнцем» (актеры слегка поменялись, но это не беда). Слышали, в Каннах нахваливают модного тайца, сравнивающего коммунистов с жуками и влюбляющего принцессу в рыбу? Никита Сергеевич и это может — у него в ополчение вступают мышь, комар и паук, последовательно спасающие русских солдат и сражающиеся с немецкими снайперами.

Всеми, начиная с автора, было отмечено, что «Цитадель» по жанру — сказка: мышка бежала, хвостиком махнула, крепость и рухнула. Но заметил ли Михалков, как сам превратился в сказочное существо? От нехватки любви он вот-вот растает, как Бастинда из «Волшебника Изумрудного города» от ведра воды. Впрочем, зачем непременно поминать злую ведьму? Как фея Динь-Динь из «Питера Пэна», он умрет, растворится в воздухе, если в него не уверуют зрители. Там, если помните, вера должна была выражаться в продолжительных аплодисментах… Однако с этим товаром — категорический дефицит: чисто статистически «Цитадель» наверняка привлечет еще меньше зрителей, чем «Предстояние» (что несправедливо, но таковы законы сиквелов неудачных фильмов). Публика — все дальше, как тот поезд, на котором уезжает от Котова бывшая жена Маруся. Он во все белое обрядился, в бане ее ублажил, как встарь, а она все равно уехала, предпочтя былинному красавцу-комдиву толстого испуганного простака. Он хоть на настоящего мужа похож.

В «Цитадели» хватает абсурда и даже бреда, но нет лжи: напротив, это кино очень откровенное, на грани эксгибиционизма. Ведь в фильмах Михалкова каждый немножечко Михалков; и уж точно все мы, начиная с первых «Утомленных», просмотрели самую точную автопроекцию. Это отнюдь не Котов, а его антагонист Митя, бывший белоофицер, а ныне гэбэшный чин. Человек, который был блестящ во всем, а потом продал душу, и остался один лишь блеск — да и то тускнеющий с годами. Пальцы по-прежнему ловкие и беглые, но музыка не вдохновляет. Одно слово — механическое пианино. В этом амплуа, надо сказать, Олег Меньшиков играет в «Цитадели» лучшую свою роль за долгие годы.

Он (Котов, Митя, Михалков, Меньшиков — неважно, ибо они суть одно целое) пытается говорить с Богом, а от того вестей нет. За неимением лучшего приходится налаживать диалог с божьими тварями, и в помощь ему любой паучок, каждая бабочка. Как в рассказе Рэя Брэдбери, одно насекомое может определить ход мировой истории. Тем более что местом действия служит голова Никиты Сергевича.

Странно, что все комментаторы, отмечая фольклорный характер нового опуса Михалкова, не вспомнили о хрестоматийном образе из Достоевского. Помните, что такое вечность по версии Свидригайлова? Правильно, банька с пауками. В «Цитадели» Котов возвращается в место счастья — заветную баньку. Но счастье безвозвратно, и в опустевшем помещении комдив не встретит никого, кроме собственного отражения. Тут и с пауками наладишь коммуникацию. Это уже не смешно, а страшно: эдакая фигня вместо вечности! Михалков, как любой художник, наверняка хотел бы уверовать в загробную жизнь своего произведения. Оно же будет живо только до тех пор, пока живы мы все — современники колоритнейшего из наших кинодеятелей, повелителя мигалок и болванок. То есть сравнительно ненадолго. А потомки будут расшифровывать загадочное послание «Предстояния» и «Цитадели», как древние иероглифы. И все равно ничего не поймут.

Никита Михалков: «Мне очень нравится, когда мне что-то нравится»

Поразительно — вы, такой убежденный патриот и государственник, до сих пор не сняли большого фильма про Великую Отечественную! Неужели раньше не было такого замысла?

Мой диплом «Спокойный день в конце войны» был посвящен этой теме. Но я только сейчас дозрел до «Утомленных солнцем 2». Раньше о войне снимали много и многие; я не думал, что чего-то о войне не рассказано. Сейчас возник серьезный дефицит. Этот период жизни нашего многомиллионного народа стал для сегодняшнего человека чем-то вроде Куликовской битвы или войны 1812-го года. Было — ну и было… Забывая о Великой Отечественной, мы теряем иммунитет. И это очень опасно. А ведь генетическое ощущение войны даже у тех, кто не воевал, заложено очень глубоко. Война — это не только солдаты, а все: женщины, старики, дети, неудобства, ожидание похоронок… Огромная трагедия, которая касается каждого.

Почему вы считаете, что сейчас о войне забывают? Фильмов о ней снимается по-прежнему немало.

Энергию войны сегодня создают немногие картины: там взрывы лучше, чем у Озерова, но нет внутренней, индивидуальной загрузки авторов темой войны. Но я — не о кино. Я — об осознании шестнадцатилетними или двадцатилетними того, что было. Вы возьмите учебники по истории XX века! Там две страницы посвящены высадке американского десанта в Нормандии и полстраницы — Курской дуге.

Что помогло вам создать эту «загрузку» войной?

Мы начитались материалов, посмотрели шестьдесят часов хроники. Слушали воспоминания Астафьева о войне — он записывал их специально по моей просьбе. Хотим мы этого или нет, «бытие только тогда и есть, когда ему грозит небытие». Во время Сталинградской битвы из замороженных трупов строили бруствер — а ведь это когда-то были люди! Живые прячутся за мертвыми, и когда начинаются обстрелы, слышно, как в замерзшее тело вонзаются пули. И это нормально — они благодарны этим трупам! Как нас сегодня телевизор ни пугает диким количеством мерзостей, в них ощущаются только лихость и бесстрашие людей, никогда ничего подобного не испытывавших. Пуля! Бац! Кровь! А когда ты погружаешься в реальный быт, приваливаешься к стенке и видишь, что часть этой стенки — лицо человека, который когда-то жил, его любили, у него билось сердце… Или когда в деревне зимой убивают полицая, а дети обливают его водой, загибают салазки и катаются с него на дощечках — до весны. Вот это вырастает до образа библейского значения.

Как же это передать зрителям в зале?

Я не могу дать рецепта. Самозагрузка перерабатывается в энергию, которая должна быть передана зрителю. В моем фильме есть то, чего нет в другом военном кино: быт. Не страшилка, а реальность, которую мы испытывали на съемках. Я хотел бы, чтобы зритель моей картины вышел из кино и совершал простейшие действия — купил мороженое, сел в автобус или метро, — при этом думая про себя: «Господи, какое счастье, что я могу просто купить мороженое!» Огромное количество проблем уходит… Теоретически думая о войне, мы можем опускать уголки губ и скорбеть. Но ты поймешь, что происходит, только тогда, когда тебя клюнет в жопу жареный петух, — так, что искры из глаз. Когда над тобой свистит не пиротехника, а настоящая пуля крупнокалиберного пулемета. Мне очень важно, чтобы это сознание было возбуждено в зрителе. Бог его знает, получится или нет.

Ваш фильм называется «Утомленные солнцем 2». Как правило, любой сиквел — заведомый расчет на аудиторию, на ее ожидания. И огромная опасность — обмануть эти ожидания…

Тем двадцатилетним, которые придут на мой новый фильм, было по два года, когда выходили «Утомленные солнцем». Было бы большим заблуждением делать картину только в расчете на тех, кто смотрел первую картину. Мы намеренно ушли от этого. Меня возбуждало другое: во флэшбеках может оказаться та же девочка из «Утомленных солнцем», которая теперь тащит раненых. Это должно эмоционально влиять на зрителя. А сидеть, бояться, что будут сравнивать с первым фильмом… Много лет назад на Московском фестивале был Ежи Кавалерович, мы сидели в Доме кино, выпивали, и он сказал: «Я потерял уйму лет после того, как снял картину „Поезд“, потому что боялся сделать хуже. Никогда об этом не думай! Снял, выпустил и пошел дальше».

Вы не боитесь сделать хуже?

Нет. Страх есть всегда, но перед проектом, а не перед прошлым. Страх не найти правильного пластического языка, ошибиться в расстановке акцентов. Многие считают, что каждую картину надо снимать как последнюю, — а я считаю, что как первую! Всё начинаешь с начала. А бояться — «не сделать бы хуже „Механического пианино“…» Я вообще не чувствую груза тех картин. Я их не помню, по большому счету. Слава тебе Господи, отношусь к ним очень легко: «хвалу и клевету приемли равнодушно». Кому-то не нравятся — и ладно. Нет во мне и зависти к другим. Наоборот: мне очень нравится, когда мне что-то нравится. Пагубная идея — считать чужие поражения собственными победами. Этим питаются крысы, а я крыс не люблю.

Вы сделали безумно сложную, многофигурную картину. Каково было еще и играть в ней главную роль?

Страшно, конечно, было — но глаза боятся, а руки делают. Куда деваться?

Ну, например, убить комдива Котова и сделать фильм о его дочери.

В этом случае пропало бы самое главное — невероятная, пронзающая связь и любовь двух людей, отца и дочери. Была бы просто какая-то санитарка, которая вспоминает отца, но в этом случае история потеряла бы для меня интерес. Интересна-то метафизика того, что Бог их спасает, чтобы в какой-то момент объединить. Вообще, я только в одной моей картине сам снимался по доброй воле и с удовольствием. Это был «Свой среди чужих…». Я ездил верхом, мы хулиганили, все нам было пофиг. А дальше я снимался уже по необходимости: актер заболел или не смог приехать — пришлось мне. В «Утомленных солнцем» я снимался только потому, что мне была нужна Надя. Мою роль лучше меня мог бы сыграть любой хороший артист — Гостюхин, например. Но он играл бы папу, а Надя играла бы дочку; не было бы абсолютного слияния, которое невозможно симулировать. Так что я должен был сыграть Котова и здесь. Без этого не было бы движения героев друг к другу! Надя не знает, где папа, но она убеждена — он жив. В финале картины это приведет их к некоей точке.

В отличие от Анны Михалковой, Надежда не обладает солидным актерским опытом и многочисленными призами — признаниями ее способностей…

Мне более важно мое признание ее мастерства. Она очень профессиональна! Она меня поразила. Откуда это взялось?

Генетика?

Может, и другое — она смотрела, слушала, впитывала? Я наблюдал еще тогда, когда ей было семь лет, как она входит в роль, накачивается, готовится. Подсознательная концентрация, лишенная профессионального навыка, сейчас выросла в удивительные способности. Уверен: если она по этой дороге пойдет, то станет большой актрисой.

Важно было снять в этом фильме детей — ведь тут, кроме Надежды, играют еще Анна и Артем?

Я к такому шаманству отношусь легко. Просто в своих ролях они на месте — я в этом абсолютно убежден.

У вас свои истории отношений со многими из тех актеров, которые снялись в новом фильме. Не мешали предыдущие опыты?

Прошлое не тяготит ни меня, ни их. Бывают проблемы — ты работаешь с актером, и вы друг друга любите, но актер вдруг убеждается, что это любовь навсегда! И обижается, что в другом проекте любовь не остается прежней. На многих это оказывает тяжелое действие. Актер — это своеобразная невеста; если не снимаешь его в следующем фильме, он превращается в брошенную жену. Но в этом фильме у меня с актерами все сложилось. Я позвонил Гафту и сказал: «У меня есть крошечная роль уголовника по имени Пимен, который знает Уголовный кодекс как свои пять пальцев, но иногда забывает и листает в воздухе страницы». Он спросил: «Когда, где?» Его час одевали, полтора часа гримировали, полчаса снимали. После этого он сказал: «Сколько я вам должен?» В любой шутке есть доля шутки. Он настоящий замечательный русский артист, и для него — счастье попасть в эту атмосферу. И для меня счастье. Для людей, которые любят друг друга, это возможность провести три часа вместе. А что здесь играет Петренко? Ерунду вроде бы! Я их что — заставил, купил? Они получили ровно столько, сколько стоит их съемочный день. Но не ради денег они стали сниматься. Они пришли ради чего-то другого, что нельзя потрогать руками.

Кто-то отказался от предложения сниматься у вас?

Замечательный артист — Сергей Колтаков. Роль была небольшая, хоть и важная.

Функция советского военного кино в Европе — особая; недаром единственную российскую «Золотую пальмовую ветвь» взял «Летят журавли», а берлинского «Золотого медведя» — «Восхождение». Что сегодня наше военное кино может сказать миру?

Не знаю. То, что я хочу сказать, должно быть на экране. Словами не сформулировать. Это должно волновать. История девочки, которую заставляют отказаться от отца, а она не хочет. История человека, которого опустили ниже плинтуса, и он не уходит из штрафбата — он был так высоко, что ему лучше быть в самом низу, чем посередине. Если это не будет волновать, то что бы я ни сказал, будет бла-бла-бла. У меня и желания нет формулировать. Если это не ощущается — значит, этот фильм просто творческая неудача. Напрасно потраченные деньги.

Вы задумывались над тем, почему вы — один из немногих русских режиссеров, которых знают во всем мире? Вас же там на улицах узнают.

Никогда об этом не думал. Не искал объяснения, чтобы не спугнуть. Не хотел стараться это удержать. То есть я счастлив и доволен, но убежден, что только по-настоящему национальное искусство может стать интернациональным.

Об этом еще Достоевский в своей «Пушкинской речи» говорил.

Абсолютно верно. Мне неинтересно знать, почему я там популярен! А если бы было интересно, не было бы никакой популярности.

Тогда — к призам. У вас же их огромное количество. Не надоели еще награды?

Я перегорел, например, волнением Каннского фестиваля. Четыре раза у меня была надежда на главный приз — и не выходило. Сейчас мне не то чтобы все равно — для мирового проката важно показать картину в Каннах! — но нет этого ожидания. Помню, в Венеции была наша картина «Урга — территория любви». В день закрытия я бежал по Лидо свой кросс раненько утром — километров восемь, наверное. Бегу и думаю: хорошо, ладно, есть твоя картина, а есть другая, которая получит «Золотого льва», — наверняка хорошая. Ответь себе честно: ты больше хотел бы получить приз или остаться автором «Урги»? Я безоговорочно решил, что хочу остаться автором «Урги». Я так полюбил этих людей! Мне степь столько дала! Я решил — мне все равно, кто получит… И случилось так, что мы получили приз. Никогда я не ставил желание получить награду во главу угла.

Но популярности, однако, не бежите.

Я презираю артистов и публичных людей, которые сделали все в своей жизни, чтобы их узнавали, и потом кривят рожу, когда у них просят автограф. Ты, сука, всю жизнь только об этом и думал, и теперь Бог тебе это дал, а ты к этому относишься как к своей собственности! Я принимаю популярность с благодарностью, но она никогда на меня не влияла.

Сегодня вы — автор самого высокобюджетного русского фильма, где еще и сыграли главную роль; вы — глава ММКФ, глава Союза кинематографистов РФ, президент Российского фонда культуры. Скажите честно, не тяготит вас шапка Мономаха?

Тяготит, а что делать?

Уйти из Союза, как вы сами давно хотели?

Я не мог уйти так, как мне предлагалось! Оболганным, обвиненным в воровстве? Проще застрелиться.

А теперь, когда оправдались, нет желания уйти?

Огромное! Когда я буду уверен, что старики-ветераны в тепле, тут же уйду. Я боюсь людей, для которых власть — это мечта. Власть можно давать тем, для кого она — крест. Для меня она — крест, что бы обо мне ни говорили. Мечта руководить режиссерами, руководить Рязановым — как это вообще возможно? Но Союз кинематографистов остается единственной силой, которая может помогать старикам, — и это божеская ответственность. Вообще Союз должен быть богатым, чтобы превратиться в творческую лабораторию… А пока он — собес, который нужен только для того, чтобы люди не умирали пачками.

Если бы вы руководили творческой лабораторией, не стали бы отсеивать тех, кто снимает кино, вам не близкое?

Мне интересны и близки многие. Из молодежи — и Валерия Гай Германика, и Алексей Попогребский, и Борис Хлебников, и Кирилл Серебренников — очень талантливые люди, замечательно одаренные. Из тех, кто постарше, — Хотиненко, Учитель, Лунгин, Балабанов. Почему я буду кого-то отсеивать? Есть люди, которые меня демонизируют. А кто-нибудь из них может сказать, что я конкретно им сделал что-нибудь плохое? За что? Откуда возникает языческий ужас перед Михалковым? Я кого-то обокрал, не пустил, закрыл?

Напоследок — о том, что сейчас так волнует общественность. Почему на плакате вашего фильма, который еще никто не видел, написано, что он «великий»?

Я делаю картины, а другие люди их продают. Дистрибьюторы должны заработать на моем фильме и делают это так, как считают правильным. Меня даже не спрашивают. Я бы представлял узко медицинский интерес, если бы сидел и придумывал, как бы назвать свой фильм «великим». Это коммерция, это не я.

Ведомости. Пятница, 2010

Небесная канцелярия «Ангелы революции» Алексея Федорченко

Лучше всего об этом фильме ничего заранее не знать, чтобы удивиться сильнее, — хотя удивление будет разным. Мне довелось смотреть «Ангелов революции» Алексея Федорченко в шведском Гётеборге, на главном скандинавском кинофестивале, где привыкшие к своеобразию даже самых диких экзотических кинематографий северяне с оторопью и уважением всматривались в этнические безумства таинственной для них России (впрочем, смеялись тоже). Нашему же зрителю эта картина покажется экзотикой ничуть не меньше, но уже не национальной, а исторически-культурной. Нахальной, на грани фола, спекуляцией на романтически-революционные темы, где в постмодернистском хороводе закружатся Бабель и Пильняк, Платонов и Ремизов, Малевич и Филонов, Термен и Мосолов, а еще Митта, Панфилов, Михалков и другие послевоенные певцы красного террора. Хотя, отдав должное бэкграунду «Ангелов революции», первым в ряду имен следует назвать Дениса Осокина — нашего современника, недюжинно одаренного и все еще молодого писателя, чья самобытная проза уже стала основой для двух предыдущих нашумевших картин Федорченко, «Овсянок» и «Небесных жен луговых мари».

Тандем, безусловно, счастливый, практически в одиночку представляющий на мировой сцене современный провинциальный кинематограф России: Осокин из Казани, Федорченко работает в Екатеринбурге. Впрочем, дебютировал режиссер когда-то сам по себе, уже в «Первых на Луне» показав вкус к советским утопиям и фантасмагориям. То мокьюментари о тайной программе освоения космоса Сталиным получило странным образом приз в Венеции как лучшая документальная картина; нетрудно предположить, что нынешние зрители так же безоговорочно примут на веру историю коммунистического просвещения народов Дальнего Севера, рассказанную в «Ангелах революции». И не так уж ошибутся. Миссионеры из Москвы действительно засылались в тундру, на край загадочной цивилизации, где орудовали пером и мечом — пролили немало крови, в том числе и собственной. Но киносеанс, по ходу которого отснятый на заповедном острове фильм проецируется на облака белого дыма над костром, или постройка воздушного шара из звериных шкур, над которым красуется надпись «Наркомнебо», конечно, принадлежат уже к области чистой поэзии.

«Ангелы революции» — самый цельный, последовательный, зрелый и гармоничный из фильмов Федорченко: если по какой-то несчастливой случайности вы до сих пор не знакомы с его цельным и своеобразным кинематографом, начинать следует именно отсюда. Порой пугающее нас, но и возбуждающее тоже, причудливое разнообразие мира — даже так называемого «русского мира», заключенного в географических границах России, — не мешает авторам структурировать его во внятном увлекательном сюжете, герои которого, комиссары в пыльных шлемах, полны решимости переустроить вселенную и добиться победы мировой революции. Их амбиция — завоевание неба; режиссер вроде как вторит им в этом, позволяя командирше отряда Полине Шнайдер (лучшая, наверное, роль Дарьи Екамасовой, сочно-гротескная и при этом неизбывно трогательная) в самом начале «карьеры», еще девочкой, расстрелять из револьвера ангелочков с деньрожденного торта, а потом приделывать крылья к домашним собакам для съемок первой кинорекламы советского дирижаблестроения. Для того люди и стремятся ввысь: отменить вышнюю иерархию окончательно. Революционерам невдомек, что, разоблачив ангелов, они должны будут занять их место.

Тема фильма неразрывно связана с раннесоветским наследием, так активно переосмысляемым в свете событий последнего года — как к этому ни относись, но на соседней Украине случилось что-то очень похожее на революцию и гражданскую войну. Как подлинный художник, Федорченко не стремится никого заклеймить или оправдать. По-своему прекрасны в своей уверенной жестокости и бескомпромиссности его авангардисты, каждый из которых лелеет свою мечту — от создания симфонии заводских гудков или воздвижения памятника «первому революционеру» Иуде Искариоту до постройки универсальных крематориев по всей территории молодой советской республики. Не менее веской выглядит шаманская правда ханты и ненцев, не желающих расставаться со своими богами и упрямо верящих в то, что те придут на помощь. Прогрессисты и консерваторы по сути хотят не политической или экономической власти — и тем и другим необходима монополия на истину, лежащую в фундаменте миропорядка.

В отличие от других кинематографических адептов русского лубка — Сергея Овчарова, Петра Луцика или раннего Сергея Сельянова, — Федорченко не только любуется русской иррациональной стихией, но и анализирует ее, здраво и горько, с нежным, временами почти незаметным юмором. Поэтичный и щемяще грустный финал — как ни странно, уже на самом деле документальный — подтверждает, что эта вымышленная история, как гласит ее первый титр, основанная на реальных событиях, органически продолжается в сегодняшнем дне, выходя за рамки реквиема по уходящей малой цивилизации. Да она и не прерывалась никогда: почти на таком же воздушном шаре уже пытался покорить небо чудак из «Андрея Рублева», лет эдак (если верить Тарковскому) шестьсот назад. А шар и ныне там. Что тут скажешь, мы все-таки не ангелы, а небо — не наше.

Птица-восьмерка «Восьмерка» Алексея Учителя

Вероятно, «Восьмерка» — один из лучших фильмов Алексея Учителя. Энергичный, динамичный, современный; эротика, погони, драки — адреналин в чистом виде. Тонкая и неординарная операторская работа Юрия Клименко, отменный кастинг: большая часть актеров — дебютанты. Но говорить хочется не о киношниках, а о писателе Захаре Прилепине. «Восьмерка» — первая экранизация его прозы и первая (крохотная, но колоритная) актерская киноработа. И хотя даже сценарий писал не он, а Александр Миндадзе, все равно этот фильм — прежде всего Прилепин.

Он — важнейший писатель наших тревожных дней, и не потому, что самый стилистически изысканный или самый мудрый. Та темная сила, которая бурлит в его прозе, та витальность и вирильность, которая уже положила на лопатки несколько жюри ведущих литературных премий, теперь вырвались и на экран. Только ли на экран? Можно ненавидеть Прилепина (многие ненавидят), но не замечать попросту глупо. Тем более сейчас, когда так многое совпало: язвительные неполиткорректные колонки Прилепина, как оказалось, предсказали нынешнюю гражданскую войну всех со всеми, а его фундаментальный роман «Обитель» вышел синхронно с премьерой «Восьмерки», в очередной раз спутав карты. Да, Прилепина-публициста записали в националисты и сталинисты; он и сам напрашивался. А тут вдруг взял и написал мощный приключенческий роман о лагерном генезисе современной России. Роман о том, что страшнее любого Сталина — многонациональный народ, которому в равной степени нравится пытать друг друга и каяться под пытками. В том числе и в грехах, которых не было.

«Обитель» и «Восьмерка» — невольный, но органичный double feature. Одно следует из другого, прошлое предопределяет и объясняет будущее, история и фантазия идут рука об руку, нераздельно. По-хорошему, следовало бы каждому зрителю фильма выдавать флаер на покупку романа со скидкой, и наоборот. Ведь книга — о том, с чего начался русский человек XX века, а фильм, действие которого отнесено в канун 2000 года, о том, на чем он остановился. И заодно о том, к чему он пришел в том смутном сегодня, до которого не без труда доехала ржавая «восьмерка», главная героиня одноименной картины.

Артем, герой «Обители», — человек, скрывающий свое прошлое, но, как выясняется позже, не потому, что ему есть что скрывать. Скорее, наоборот. Он не политический и не убежденный, не идеолог, не враг режима и не его апологет. Его «я» — не во вчерашнем дне (он не из бывших), но и не в умозрительно-размытом светлом завтра. Идеальный герой своего времени, он душой и телом принадлежит моменту «сейчас». Кипя в действии пустом, сражается за свою жизнь, делает карьеру, влюбляется и соблазняет недоступную женщину, даже бежит из лагеря. Однако все его усилия сама природа русской жизни сводит к абсолютному нулю, обламывая раз за разом: в конечном счете он такой же, как в начале: гол как сокол и пуст, как ореховая скорлупа. «Обитель» — роман об исчезновении индивидуальности, о знаменитой могиле неизвестного солдата, прямо по Мандельштаму.

А «Восьмерка» — результат восьмидесяти лет селекции. Провинциальные дружки-приятели, четверка антимушкетеров, которых друг от друга толком не отличишь. Днем на работе на них омоновский камуфляж, к ночи переодеваются — но тоже будто в униформы: черные шапочки, темные куртки, тусклые джинсы, невыразительные лица. К молодым актерам претензий никаких, они — люди явно одаренные, но созданный оператором и режиссером эффект неразличения — пугающий. Не люди, а «гороховые зерна» из старенькой песни «Наутилуса Помпилиуса». Чем они заняты? Как положено гороху, бьются об стену коррупции, бедности, всеобщего равнодушия друг к другу. Куда-то бегут, кого-то обгоняют, яростно дерутся — не на жизнь, а на смерть — с кем-то незнакомым и мало от них отличающимся.

Но рецидив сюжета здесь, как и в «Обители», сводится к истории любви. Один из четверых влюбляется в девушку с нездешним именем Аглая (имя актрисы-дебютантки звучит еще красивее: Вильма Кутавичюте), местную принцессу — и, разумеется, подругу криминального авторитета по кличке Буц. Отныне противостояние обретает неожиданно романтический смысл. Стенка на стенку с предсказуемо трагическим финалом — менты против бандитов. Справедливость, социум, закон здесь ни при чем: только битва самцов за самку.

Интереснее всего и в «Обители», и в «Восьмерке» невысказанное, замолчанное. Только ли потому Артем влюбляется в чекистскую надзирательницу, что придирчив (проститутки из соседнего барака ему не годятся) и амбициозен? Не в том ли ключ к метасюжету всего столетия, что он, заключенный, искренне влюблен в унижающую его, владеющую им власть, обаяние которой моментально исчезает, стоит ей перейти на сторону слабых, податься в бега? А кто такая Аглая? Уже не власть — ее сила исчезла с годами, выветрилась, тихим шорохом слышится ее эхо в новогодней речи Ельцина «Я ухожу», — но Россия как таковая, отдавшаяся бандиту: вальяжному, самоуверенному, властному. Ведь один только Буц (Артур Смольянинов) предстает в «Восьмерке» достойным любви. И все-таки она выбирает, себе на беду, омоновца, «мусорка» Германа (Алексей Мансыгин).

Исторический и, как скоро становится ясно, самоубийственный выбор предвещает путинскую эпоху — и живо, убедительно, отчетливо показывает, как привлекательность власти меняет полярность. Пока еще молодые и зеленые государевы люди переминаются с ноги на ногу, ожидая подачки у бандитского стола, но вот-вот они оборзеют, осмелеют, потеряют голову от горячей девичьей любви и бросятся вручную крушить голыми руками черные джипы своих конкурентов. В эту демонстративно неправдоподобную сцену почему-то веришь моментально. Логика и ум здесь не нужны. С детства знаем: сила есть — ума не надо. На нее, силу, и девушки клюют.

Певец железных дорог Учитель наглядно и ярко показывает, что такое вообще любовь для русского мужчины: это как под поезд попасть. Только одного этот поезд превратит в лепешку, а другой каким-то чудом выживет, выберется, возьмет свое. Беспощадный локомотив превратит дорогую тачку в груду металлолома, а ржавая, грязно-белая «восьмерка» продолжит свой путь по заснеженному бездорожью. Таковы парадоксы истории по-русски, закольцованной, не знающей и не желающей знать никакого развития, замкнутой сама на себя, будто лента Мёбиуса. Или знак бесконечности — в общем, та же восьмерка, только в профиль.

Любви пылающей граната «Да и да» Валерии Гай Германики

Даже не скажешь «хороший фильм». Нужны другие слова: крутой, безумный, запредельный. С ним — как с любовью: золотой стандарт рациональности отменяется за ненадобностью. Там, где есть место страсти, разум вырубается. Если вам удастся его отключить, «Да и да» Германики (оба имени режиссера в титрах отсутствуют) станет для вас уникальным опытом. Если нет, тем хуже для вас. Это несовершенное кино, кто спорит. А вам когда-нибудь встречалась совершенная любовь?

С неподъемной задачей — снять искреннее и правдивое кино про любовь — российское кино давно не могло справиться. Необходимы недюжинная амбиция, с которой у Германики все в порядке, и почти животная чувственность взгляда, редчайший дар, ощутимый даже в ранних документальных работах режиссера. Хотя удобней, конечно, судить о ней как о скандалистке. Просили? Получайте. В фильме много матерятся, поскольку постоянно пьют, и вообще занимаются тем, чем заниматься сегодня не положено, особенно в публичном поле: «Да и да» начинается с того, что героиню выгоняют из дома за курение, постепенно дело доходит до дегустации собственной мочи. Что ж, любовь — это переход границ дозволенного, перманентное опьянение, отмена стеснительности.

Учительница Саша — удивительная Агния Кузнецова, актриса не только талантливая, но и редкостно отважная (а может, ей просто после «Груза 200» ничего не страшно?) — близорука: в начале и в конце сидит перед монитором компьютера в очках. Когда она идет к возлюбленному, которого толком не знает, художнику Антонину (он же Коля Сергеев, но художника так звать не могут, поэтому он Антонин) — артист Александр Горчилин, настоящее открытие фильма, — то забывает очки. Отныне ее взгляд окрашен чувствами, которые, как в калейдоскопе, все время меняют цвет.

Будто на нескончаемой дискотеке, где цветомузыка подключена к вечному двигателю: фильм то синий, то красный, то зеленый, то лиловый. В моменты особенно острого счастья цвета мелькают, будто в стробоскопе. Это уже не субъективная камера, а какая-то гиперсубъективная, заглядывающая туда, куда раньше не было принято. Не в буквальном, впрочем, смысле. Две прекрасные эротические сцены в фильме есть, но они при всем правдоподобии целомудренны. Любовь другой не бывает.

Описывать то, что происходит в этом фильме, — значит низводить видимое до уровня слов, и делать этого нельзя. У любви своя драматургия, для которой не важны ни динамика, ни логика, и сценарист Александр Родионов идеально это чувствует. А Германика, которую знали как адепта полудокументальной «натуральной школы», здесь вовсю забавляется с ирреальным. Анимация, спецэффекты, фантазии, оживающие на глазах… Речь атрофируется, глаза прозревают. Ведь и площадная брань, и заветное «я тебя люблю» равно пусты перед тем, что открывается влюбленному зрению. Тому, которое Германика каким-то неведомым чудом передоверила своему оператору Севе Каптуру.

«Бог… Прикинь?» — спрашивает Антонин у Саши, увидев, как облака складываются в контур огромного глаза. А та, встав поутру, рисует акриловой краской черные стрелки у глаз. Неслучайно же герой — художник; героиня тоже начинает рисовать. Это фильм о том, как придумать себя заново, по примеру самой Германики, творца уникального образа. Вся автобиографичность картины моментально читается в эпизоде, когда Саша листает испорченные, разрисованные и расписанные паспорта Антонина: он много раз пытался поменять свое «я». На одной из страниц отчетливо видна надпись «Germanica is love».

Традиционная иерархия перевернута. Герой эмоционален, слаб и непоследователен, героиня (недаром учительница) рассудительна и обладает сильной волей. Но, сдавшись на милость разноцветных чувств, она отказывается от всего, что ей дано. Сдается на милость оживающих снов. Там — неожиданная стилистическая отсылка то ли к «Антихристу», то ли к «Меланхолии»: она в бесконечно замедленной съемке, где-то в лесу, танцует с волками. Одного из них (или это пес? без собак Германика никуда) Саша рисует на собственной первой картине, которую продает на улице за десять тысяч рублей. Нет сомнений, что это близкий родственник любимого героя отечественного кино и анимации, а заодно фольклора, пришедшего из колыбельной серенького волчка. Удивляться ли, что герой следующего фильма Германики — Оле Лукойе?

«Да и да» начинается с лапидарного школьного сочинения, которое проверяет Саша: «Тараканы лижут раны». Пронзительная в своей бессмысленности строка, такая могла бы присниться. Моментально вспоминается автор басни «Таракан», родоначальник наивной поэзии капитан Лебядкин — создатель строк «Любви пылающей граната лопнула в груди Игната». В финале наивная художница — так называет ее Антонин — Саша переживает подобный взрыв, невидимый и неслышный для остальных. «Come on, baby, light my fire» — и огонь полыхает, погасить его некому. Двери восприятия открыты.

Сквозь тусклое стекло «Милый Ханс, дорогой Петр» Александра Миндадзе

Есть какая-то изумительная ирония судьбы в том, что самым радикальным, если не сказать авангардным, постановщиком постсоветской России стал не какой-нибудь молодой талант, учившийся ремеслу, допустим, в США или Франции, а Александр Миндадзе — 66-летний сценарист, заработавший имя еще при СССР, когда был известен исключительно в составе дуэта с режиссером Вадимом Абдрашитовым. Третий фильм Миндадзе «Милый Ханс, дорогой Петр» — невероятно сложный, самобытный, независимый во всех смыслах и вместе с тем прозрачный и внятный — не позволяет в этом усомниться.

Почему же так вышло? Возможно, из-за специфического, очень русского дара автора: способности воспринимать реальность как перманентную катастрофу (куда там Роланду Эммериху). Или из-за того, как мало похожи картины Миндадзе на типичное «кино сценариста». Обычно в таких фильмах очевидно превосходство сюжета над его визуальным воплощением, диалогов — над образами, но только не здесь. Миндадзе, напротив, редуцирует текст, подавляет его литературность, а сюжет превращает в нитевидный — иным и разобраться не удается. Ему же ясно, что в России всегда повторяются одни и те же истории, пленниками которых мы остаемся не первую сотню лет, и смысла оригинальничать нет. Единственный способ освободиться от их диктата лежит в области режиссуры — организации пространства и живущих в нем людей таким образом, чтобы спровоцировать зрителя на сильное чувство и мощную рефлексию.

Процесс этот непростой и даже болезненный. «Милый Ханс, дорогой Петр» стопроцентно вызовет у многих реакцию отторжения (с другой стороны, радикальное искусство — оно вообще не для того, чтобы нравиться). Автор сам это прекрасно понимает. Иначе почему бы все главные его герои стали вдруг немцами — инженерами из нацистской Германии, бьющимися над созданием чистого оптического стекла на режимном советском заводе весной 1941-го, в канун войны. Тройное остранение: иностранцы, говорящие на чужом для нас языке, специалисты в мало кому понятном предмете, да еще и люди другой эпохи. Ее Миндадзе воспроизводит на экране достаточно условно, почти по-театральному, но именно через речь и поведение персонажей дает понять, что они — не мы, а только двойники, отражения (одна из главных тем фильма), и комфортная идентификация или сопереживание здесь невозможны. Вместе с тем невозможно не всматриваться в то, как тревожно похожи на нас эти другие люди. Так, моментально считывается и узнается атмосфера уже где-то параллельно идущей войны, к которой они, по наивности и слепоте, считают себя непричастными.

Плохо выбритый Отто в аккуратных круглых очках, деловитая Грета, усатый Вилли и наш будущий герой, ясноглазый Ханс (пока спиной к зрителю), чинно обедают: недвижная камера невозмутимо фиксирует, как один из них вежливо предлагает другому соль для супа… А потом вдруг высыпает в тарелку всю солонку и начинает орать — как можно думать о трапезе, когда линзы выходят мутными и с пузырями, да их же всех сейчас обратно отзовут и накажут, могут за решетку закатать! Истерика, драка, опять покой: немецкая натура не терпит суеты. Полно, такая ли уж она немецкая? Когда немцы и русские вместе отдыхают на пляже после работы (в воздухе подвисает нескончаемый скрежет заводских гигантских шестеренок, как в музыке репрессированного несколькими годами раньше композитора Мосолова), друг от друга их не отличишь. В одной из самых магических и необъяснимых сцен фильма друг мимо друга проезжают две дрезины с людьми, и приезжие инженеры вдруг узнают в незнакомцах самих себя — один из них даже бросается навстречу своему живому портрету, чтобы погибнуть под колесами.

Двойник Ханса, изумительно точно и глубоко сыгранного Якобом Дилем, — рабочий Петр, единственный свидетель того, как потерявший душевное равновесие немец повысил температуру в заводской печи, что привело к катастрофе и двум смертям. Правда, Петра на экране почти и нет. Может возникнуть вопрос, откуда и зачем он в заголовке — неужели только для равновесия? Или в шутку? Или это загадка для зрителя, как закадровый Хрусталев у Германа? Но ответ прост. Петр — единственное русское имя, которое Хансу удалось запомнить (жену Петра он уже называет попросту «рыжая»). Тот, которого за случившееся могут наказать куда строже, чем Ханса, — гарантия того, что между двойниками может возникнуть контакт, пусть и на языке жестов, что они смогут все-таки остаться людьми, не превратившись в шестеренки слаженного механизма убийств. Поэтому страшащийся этого Ханс с таким маниакальным упорством преследует грузовик, на котором пытается убежать с завода Петр, — а потом, махнув рукой, идет обратно. «Выбора нет», — констатирует он, шестым чувством предвидя, как через считаные месяцы вернется в эти же места, в коляске мотоцикла, в военной форме, с оружием и биноклем, оснащенным теми самыми «линзами Отто».

Не так он в конечном счете заковырист, сюжет этой картины. Для того чтобы проклятое стекло получилось идеальным, необходима авария; перфекционизм взывает к человеческим жертвам. Это одно объясняет раздражающую шероховатость и изломанный ритм фильма, с таким трудом и неохотой впускающего в себя зрителя. Вообще, линза — отличная метафора. Увеличительное стекло, позволяющее тем, кто живет и работает рядом друг с другом, рассмотреть и понять друг друга (но не успели — слишком поздно добились результата), пригодно и для микроскопа, и для бинокля, и для оптического прицела: так далеко, так близко. Вместе с тем это объектив кинокамеры, которой виртуозно владеет румын Олег Муту. Один из лучших современных операторов вновь демонстрирует здесь умение через мнимую бесстрастность погрузиться в материал с головой, сделать тебя не только свидетелем, но едва ли не участником событий. Да и весь этот фильм, кроме всего прочего, — об избирательности нашего зрения, которое обладает опасной способностью не замечать неприятного. Конечно, когда режиссер буквально заставляет тебя на это смотреть не отрываясь, это вызывает неуютное чувство — как ожог на щеке Ханса или скользящая по горлу опасная бритва в финальной сцене, под звуки дискомфортной для психики «дегенеративной» музыки гениального Арнольда Шёнберга. Что есть, то есть, «Милый Ханс, дорогой Петр» — очень неуютное кино.

Искушение объявить его творческой неудачей, скорее всего, будет велико — тем более что так уже происходило с двумя предыдущими, чуть менее экспериментальными, но тоже трудными фильмами «Отрыв» и «В субботу». Что проще, чем посмеяться над неловкой сценой, в которой герой занимается с героиней сексом, используя в качестве эротического инструмента фигурку белого шахматного короля и называя его арийцем. Но ведь и здесь Миндадзе показывает себя совершенно современным художником, вслед за Владимиром Сорокиным по-абсурдистски материализуя метафору — эротическую одержимость властью и насилием, которой заражены почти все, даже самые невинные. Позже Ханс призывает во тьме Грету, свою случайную любовницу, но на самом деле имеет в виду не ее, а названную в ее честь собаку, преследующую его повсюду. Эта черная приблудная сука — деликатный, едва заметный привет «Сталкеру»; будучи стилистически совершенно свободным от влияния Тарковского, Миндадзе напоминает нам, что его абстрактный и вместе с тем конкретный в каждой исторической детали заводской мир — своего рода Зона, а лаборатория, где должно рано или поздно лечь на стол идеальное оптическое стекло, — Комната Желаний.

Жаль, что «Милый Ханс, дорогой Петр» теперь никогда не освободится от тени Мединского, чья военно-историческая экспертиза объявила фильм антинаучным и вредным еще на стадии сценария. Считающие себя патриотами непременно отыщут в этой кристально-гуманистической картине что-нибудь идеологически вредоносное. Считающие себя либералами — следы компромисса с совестью (хотя никаких изменений в сценарий в итоге так и не было внесено, временем действия остался 1941 год). Чистая оптика сегодня в дефиците как никогда, и не только у нас: ведь картину не взяли в конкурс ни Берлин, ни Канны, ни Венеция. Тем дороже неожиданно проявившиеся здесь честность и чуткость Московского фестиваля, в конкурсе которого фильму Миндадзе не было равных.

Наша пятая колонна «Под электрическими облаками» Алексея Германа-младшего

Новая картина Алексея Германа-младшего — его четвертая, самая изощренная и сложная. Конечно, «Под электрическими облаками» — это вам не демократичный и внятный «Левиафан», такую картину ни на «Оскарах», ни в широком прокате успех не ждет. Перед нами многофигурный кинороман, требующий от зрителя изрядных усилий, в том числе интеллектуальных; если и хит, то специфический. Режиссера можно поздравить. Он добился именно того, чего хотел, сконцентрировав в едином художественном усилии все свои неоспоримые способности, приватные комплексы и заветные мысли. А вот продюсерам и тем более прокатчикам остается надеяться на скандал.

«Левиафановской» бескомпромиссности и гражданского пафоса здесь, конечно, нет — Герман больше лирик, чем публицист, он бежит любой тенденциозности и пытается создать широкую картину мира. Но ведь, помните, и в более вегетарианские времена безобидный «Бумажный солдат» вызвал обвинения в очернении отечественной космонавтики. Напрасно Герман-младший, по примеру великого отца, прятался в ностальгическом ретро-материале — его дебютный «Последний поезд» был о Второй мировой, а последовавший за ним «Garpastum» и вовсе о Первой: истинные радетели отечества без труда выводили его на чистую воду. А тут это сделать еще проще. Действие происходит в России ближайшего будущего, в 2017-м, за которым лишь отчетливее видны контуры сегодняшних событий. В частности, несколько раз поминается война на Украине, и фильм при этом — копродукция с Украиной. Будет нужно найти, где здесь опорочивание и шпионаж, — найдут, дело нехитрое.

«Под электрическими облаками» построен по принципу альманаха из семи новелл, объединенных, в прямом смысле слова, единой почвой — «историческим лугом» на окраинах неназванного мегаполиса. Искусствоведы и музейщики так и не смогли его отстоять; богач-идеалист — впрочем, обвиняемый хмурыми мужчинами из Следственного комитета РФ в убийствах — купил очищенное от всего лишнего место и начал строить там дом по авангардному проекту. Потом он погиб, дом остался недостроенным и стал приютом для наркоманов, архитектор, кажется, покончил с собой. Кончилось все тем, что на родину вернулись из заграничных колледжей брат с сестрой — наследники гигантского состояния, владельцы торчащего посреди пустыря дома-призрака. Всем им тревожно и не по себе, у всех периодически идет кровь из носа, каждому — даже мелкой сошке, юристу по вопросам недвижимости, — снятся нехорошие сны, в которых к жизни возвращаются неупокоенные мертвецы.

До жути банально, и все-таки придется сказать это: разумеется, это неприкаянное пространство, одновременно магическое и мусорное, сюрреалистическое и моментально узнаваемое, — и есть Россия. Не деревенская и не городская, просто заброшенная стройплощадка наших неосуществленных планов и мечтаний — надолго замороженная длящейся и длящейся русской зимой. Художник (она же художник по костюмам) фильма и жена режиссера Елена Окопная здесь его полноценный соавтор, комбинирующая в этих комнатах, лофтах, клубах, квартирах, офисах, музеях и пустырях несопоставимые элементы — высокое искусство и невыносимый китч, руины разрушенных советских монументов и навороченные роботы из близкого будущего.

Пятый и главный элемент этой футуристической фантазии — он же пятая колонна — ее персонажи. Вечные русские «национал-предатели», интеллигенты и разночинцы, лишние люди. В «Рыцаре кубков» Терренса Малика, который участвовал в одном с Германом берлинском конкурсе и был забавно с ним зарифмован (невольно, разумеется), рефлектирующий герой — успешный, богатый, любимый женщинами голливудский сценарист в дорогом костюме; а под российским наэлектризованным небом его братья по разуму — сплошь чеховские недотепы, никому не нужные, безработные, одинокие, глубоко несчастные даже в том случае, когда вдруг оказываются богаты. Если для любого из них кто-нибудь выбирал бы карту в колоде Таро, подошли бы не рыцари, короли и дамы, а исключительно Шут, он же Дурак.

Как еще назвать интеллектуала и полиглота (Мераб Нинидзе), который когда-то на баррикадах защищал Белый дом, а теперь подрабатывает гидом в заповеднике, носит, на радость туристам, идиотский гусарский мундир и стреляет у коллег денег взаймы на новый лэптоп? Или неожиданно осиротевшую и разбогатевшую девицу (Виктория Короткова), у которой в чужой для нее стране ни друзей, ни знакомых и которая все равно хочет достроить брошенное на полпути здание, осуществить чью-то заброшенную мечту? Или молчащего подростка-андрогина (совершенно неожиданная роль Чулпан Хаматовой), потерявшего всю семью от взрыва бомбы на Украине, который в одиночку и без оружия бросится отбивать у бандитов взятого в заложники ребенка? Социальные роли смешались в этом печальном постмодернистском карнавале. Вот киргизский гастарбайтер (Карим Пакачаков), не знающий ни слова по-русски, совершает поступок, бросаясь на выручку чужой случайной женщине: моральный выбор моментально превращает и его, вслед за остальными, в извечного героя русской литературы. Скажем, человек в гусарском ментике — далекий потомок Печорина или Болконского, а наброшенное на плечи мерзнущего рабочего-иммигранта несуразно дорогое пальто — что-то наподобие заячьего тулупчика из «Капитанской дочки» или шинели Башмачкина.

Забавно, что на Берлинале тема постсоветского наследия оказалась одной из ключевых. В самом ожидаемом и заведомо популярном немецком фильме конкурса, «Как мы мечтали» Андреаса Дрезена, лейпцигская молодежь переживает крушение берлинской стены, открывает первые ночные клубы и стрип-бары, дерется в уличных бандах и пробует наркотики, планомерно гробя свои инфантильные надежды, уже не вспоминая, как в недавнем прошлом повязывали красные галстуки и всерьез собирались строить коммунизм. О том же — русский фильм-участник «Панорамы», оригинальный и концептуальный режиссерский дебют актрисы Натальи Кудряшовой «Пионеры-герои» (она сама сыграла там главную роль на пару с Дарьей Мороз). Его герои — друзья детства, две девочки и мальчик, которые со школы хотели совершить настоящий подвиг, как пионеры в советских учебниках: сцены из жизни последних октябрят умирающего СССР — самое трогательное, забавное и яркое, что есть в картине, моментально теряющей температуру при переходе в наши дни. Все наши теперешние фрустрации и психозы, по Кудряшовой, — результат завышенных ожиданий, в которых мы росли. В самом деле, что можно сделать сегодня, чтобы хотя бы почувствовать себя человеком, а не бессмысленным животным? Каким поступком прогнать страх, тоску, неуверенность? Спасти утопающего? Уйти в монастырь? Один рецепт сомнительней другого.

Как ни странно, именно Герман способен внятно объяснить, как преодолеть эти неизбежные и всеобщие травмы. Этический код его мнимо расхлябанной и расфокусированной, якобы бессюжетной картины совершенно определенен: он описан русскими классиками и сегодня нужнее, чем когда-либо. Действие превыше мысли; слово материально; лень губительна; трусость еще страшнее; свое будущее каждый определяет сам. Не так это трудно — вновь войти в гоголевскую «Шинель», из которой мы вышли слишком уж давно. Не так невозможно — снова высадить вырубленный вишневый сад. Рано или поздно холода кончатся, земля оживет, деревья вырастут. Да, идеализм, опять дурацкие мечты о небе в алмазах, пока оно затянуто электрическими облаками, на которых отсвечивает инфернальными огнями реклама. Но так уж вышло, что русская жизнь невыносима и невозможна именно без них — пусть и воображаемых, но алмазов.

Осень генерала «Брат Дэян» Бакура Бакурадзе

Один сеанс в день в одном кинотеатре — таков прокат «Брата Дэяна» Бакура Бакурадзе, известного по лентам «Шультес» (Гран-при «Кинотавра») и «Охотник» (конкурс «Особый взгляд» в Каннах). Учитывая, что малобюджетная картина снималась в Сербии и полностью на сербском языке, ее судьба не удивляет. К тому же это не какой-нибудь сочный анализ славянской души, а медленная медитативная драма, почти бессюжетная. Естественным образом радикальный эксперимент Бакурадзе был показан лишь в программе фестиваля в Локарно, обычно ценящего подобный кинематограф, и там тоже остался без призов. Обидно, но логично. Свобода и одиночество неразрывно связаны. «Брат Дэян» — именно об этом.

В центре сюжета, проявляющегося неторопливо и лениво где-то к середине картины, — скрывающийся от властей бывший генерал, военный преступник, которого разыскивают полиция и Гаагский трибунал. Но начинается фильм не с героя, а с автора. Бакурадзе, за которым камера будто подсматривает, в объективе. На столе рядом пистолет, за кадром звучат странные, вряд ли понятные зрителю диалоги. Режиссер ложится на диванчик и неловко падает с него, будто пытается сыграть роль (он и правда репетирует, но это станет понятно гораздо позже). Пистолет не стреляет. Ни в начале, ни позже. Огнестрельное оружие здесь повсюду, заветам Чехова оно не подчиняется. Война кончилась. Отстрелялись. Кончилось и кино. Интрига невозможна. Осталось одно: ожидание — что дальше?

Поднадоевшая приставка «пост» уместна здесь как нигде: посткино о поствоенном социуме, сделанное пострежиссером для постзрителей. Умея создать как никто другой иллюзию погружения в контекст, заменяя действие чистым бытием — безупречно органичным существованием в кадре, автор вдруг роняет камеру из рук, залезает в этот самый кадр, нарушает хрупкое равновесие. Он снимает фильм о том, что не подвластно кинематографу. О жизни и о смерти (языка эти понятия, впрочем, тоже не слушаются, звуча и банально, и многозначительно). О войне, которая была — и будто идет до сих пор, хотя кончилась. О мире, который невозможен, пока люди чувствуют себя охотниками или дичью. О том важном, что можно решить только в микромасштабе, стерев пафос начисто, уронив температуру до нулевой отметки.

Артист Марко Николич прячет лицо за густой бородой, опускает глаза, а когда вдруг поднимает их на нас или сбривает бороду, мы смотрим ему в лицо — и не можем увидеть, понять, почувствовать. Он говорит соратникам, пришедшим его навестить, о каких-то братьях, и те недоумевают: какие братья? Ясно, никаких. Только лицо когда-то родной женщины в телевизоре, которая больше не знает, где он, пропавший без вести. Только могила дочери, склонившись к которой мужчина растворяется в безличном пейзаже. Здесь каждый — один и сам по себе. Николич отделен от Дэяна Станича, выдуманного генерала из сценария (поэтому Бакурадзе все время ломает то чувство документальности происходящего, которое сам же искусно создавал), а тот — от Ратко Младича, одного из ответственных за резню в Сребренице, который скрывался от властей одиннадцать лет, после чего был арестован. Николич, Станич, Младич — смутные рифмы: чужие нам и друг другу генералы, снявшие мундиры и переставшие отличаться от остальных. Все люди братья, и все — братоубийцы. И трудно сказать, чего в фильме Бакурадзе больше — сострадания или беспощадности.

«Брат Дэян» — картина, вполне в духе Толстого разоблачающая наполеонов, «великих людей», которые, стоит им выпасть из большой истории, превращаются в ничтожных пенсионеров, человеческий мусор. Но этот банальный ракурс здесь как минимум не единственный и, вероятно, не главный. Также «Брат Дэян» о том, что каждый усталый старик, отмокающий в ванне или отдыхающий на краю засыпанного осенними листьями пустого бассейна, может оказаться генералом, за апатичным взглядом которого скрыта колоссальная трагедия. И не обязательно его личная, а всеобщая, какой и была гражданская война в Югославии. Россия — страна, где все еще хватает таких молчаливых стариков со страшным прошлым, и гражданская война, кажется, никогда не останавливается насовсем, а только замирает. Уже поэтому «Брат Дэян» не просто талантливый, а важный фильм. Что поделать, иногда важное получается проговорить только едва слышным шепотом.

Ни дня после детства «Ке-ды» Сергея Соловьева

Кажется, в свои почти 72 Сергей Соловьев — самый молодой российский кинорежиссер. Его новый фильм «Ке-ды» не дает в этом усомниться. И преимущества, и недостатки вечно нежного возраста видны здесь в каждом кадре и звуке: юных героях-бездельниках, чуть прореженных цветными пятнами черно-белых красивостях, романтическом русском рэпе за кадром, крупных интертитрах во весь экран (а там — то смешные словечки, то прописные истины). Будто мальчик, Соловьев тащится от процесса больше, чем от результата. Сам изобретает велосипед, почти в буквальном смысле, и равно радуется тому, что собранная вручную ржавая машина-развалюха почему-то заводится и едет, и тому, как она вдруг глохнет… будто нарочно, на берегу живописного безлюдного водоема, где красивая девушка сможет скинуть одежду и, пока ее спутники, пыхтя, чинят на жаре транспортное средство, нагишом искупаться в прохладной воде. Даже эротика у Соловьева по-прежнему дурашливо подростковая, целомудренная и фантастичная, будто сны тинейджера.

Важное уточнение: Соловьев с редким по нашим дням пылом и азартом снимает молодое кино, но неверно называть его молодежным. Он не знает и не желает знать конъюнктуры и моды: этим царственным пренебрежением к актуальности как раз и привлекателен. Скажем, рэпер Баста участвует в фильме и продюсирует его не потому, что является кумиром так называемой молодежи, а потому что Соловьеву самому нравятся его песни и брутально-меланхолический образ — как когда-то нравились Цой, Агузарова и Гребенщиков, а чуть позже Шнуров. Все равно отсылки в «Ке-дах» будут к другой культуре и иным эпохам: старина Хэм, битлы, роллинги, «Летят журавли» и «Дети капитана Гранта» (в фильме, согласно титрам, «как бы снялись» муза Соловьева — Татьяна Друбич, а еще Татьяна Самойлова, Алексей Баталов и Николай Черкасов). Есть даже сцена с Паганелем, и трудно прогнать мысль о том, что сам Сергей Александрович по натуре такой же оптимистичный путаник и наивный первооткрыватель.

«Дети капитана Гранта», впрочем, пришли из литературного первоисточника — отличного рассказа Андрея Геласимова «Paradise Found». Его героиня, парикмахерша Амира, рассказывает герою — призывнику Саше, как в детстве на даче не дочитала роман Жюля Верна: половина страниц была выдрана из книги. Так и не узнала, нашли ли дети папу. И не хочет знать: Амира считает, что человек должен стремиться к незавершенности. Это, по-видимому, и кредо, и секрет непреходящей (даже раздражающей временами) молодости Соловьева. Жизнь в его фильмах всегда будто только началась, и надо еще с ней разобраться — прежде чем задумываться над последствиями.

Здесь разговор о детях, не родителях. Сама Амира, отнимающая у мальчишек скейт и виртуозно гоняющая на нем по торговому центру, сдает сына-аутиста Митю в детдом, поскольку там, она уверена, ему будет лучше. А из нее — какая мать? Взрослым в соловьевский мир вообще хода нет, за редким исключением. Военком, сыгранный Бастой здоровяк с грустными глазами, больше похож на хэдлайнера неназванного музыкального фестиваля, чем на представителя власти, а сосед по квартире, грузный дядя Ваня, — лишь ходячая цитата из милого Соловьеву Чехова. И даже эти двое будто не замечают настоящего, близоруко вглядываясь в смутное будущее, где небо в алмазах и расшифровка послания из бутылки. Рано или поздно оно приведет к капитану Гранту. Но скорее поздно, чем рано. Ведь фильм, по словам самого Соловьева, «ни о чем»: то, в чем многие найдут недостаток, он искренне полагает достоинством.

При чем тут кеды, которые герой решил непременно купить перед тем, как уйдет в армию? Они, хоть и выделены в начале красным цветом, — сущий топор в рецепте известной каши: их за весь фильм никто толком не наденет. Значим только разделяющий два слога дефис, «Ке-ды», поскольку два кеда расстанутся надолго. Так же расстанутся случайно сошедшиеся в один странный день Саша (в фильме — чуть похожий на юного Мика Джаггера Николай Суслов, получивший от Соловьева прозвище «Джаггер») и Амира (не «гастарбайтерша», как в рассказе, а нахальная блондинка, в роль которой органично вписалась Аглая Шиловская). Соловьев запечатает сцену расставания цитатой из «Летят журавли» — как называет его другой персонаж, «фильма о птичках».

Кстати, о птичках. Давно не ловя, в отличие от «Ста дней после детства» или «Ассы», цайтгаст, Соловьев отрешился и от «взрослых» амбиций, явленных в его не слишком сложившейся дилогии, «Анне Карениной» и «2-Асса-2». Просто расслабился, еще больше помолодел и сделал фильм в удовольствие — себе и тем, кто захочет его разделить. О любви.

Чем дальше в лес «Мешок без дна» Рустама Хамдамова

Есть тезис, вроде бы не нуждающийся в доказательствах: любой художник всегда говорит о сегодняшнем дне и окружающем его мире. Если он художник, разумеется. Особенно бесспорным это кажется в отношении кино — искусства, теснейшим образом связанного с современностью. Будь фильм фантастическим или сказочным, костюмным или эротическим, он всегда говорит об актуальности, прямо или косвенно.

Так вот, «Мешок без дна» Рустама Хамдамова блестяще опровергает эту аксиому. На экране нет ничего, кроме фантазий режиссера (а то, что он большой и настоящий художник, подвергнуть сомнению невозможно). Они никак не привязаны к знакомой нам действительности, и даже связь представленных в фильме образов и эпизодов друг с другом отдается на откуп зрителям — как минимум внимательным, а желательно восторженным. Перед нами — очень зрелищный, эффектный, изысканный аттракцион «забудь о реальности». Эскапизм столь высокого полета, что до него далеко и «Хоббиту», и «Аватару».

Это особенно забавно при учете того, что «Мешок без дна» поставлен по мотивам рассказа Рюноске Акутогавы «В чаще». Того самого, на котором основан «Расемон» Акиры Куросавы, главный, наверное, фильм в истории кино о том, что такое «правда» и «реальность». Куросаву в сюжете об убитом разбойником самурае и его изнасилованной жене интересовал именно этот аспект: что случилось на самом деле, а что придумано пристрастными участниками событий? У Хамдамова в его картине, где Акутагава приправлен Роланом Бартом и Хорхе Луисом Борхесом, фабула если и не уничтожена, то превращена в сад расходящихся тропок, где понятие «истина» потеряло всякий смысл. Здесь случай с изнасилованной царевной и убитым царевичем — материал не для судебного разбирательства (оно тоже представлено на экране, но мимолетно), а для сказки. Ее фрейлина княжеского двора (Светлана Немоляева с орденской лентой и в роскошном парике) рассказывает ленивому, облаченному в шлафрок «его сиятельству» и его свите. Причем разрешением детективной интриги, кажется, не озабочен никто — ни рассказчица, ни слушатели. Им бы время провести.

Проводит время и публика, любуясь эстетскими черно-белыми интерьерами и пейзажами, наслаждаясь светотенями операторских изысков (браво Петру Духовскому и Тимофею Лобову), разглядывая во всех деталях портьеры и драпировки, лепнину и бутылки, кринолины и корсеты, парчу и шелк, кокошники и кафтаны, люстры и эполеты, жемчуга и бриллианты. Сказка из прошлого погружает нас в эстетику даже не Васнецова, а Билибина — сплошные князья Гвидоны да цари Додоны идут на ум, — а декадентская рамка из XIX века так же далека от умозрительного реализма, как видения героев, рассуждающих о ведьмах и домовых, русалках и водяных. Их, впрочем, Хамдамов на экран не допускает, его воображение богаче и причудливее фольклорных штампов. На этих неведомых дорожках вы встретите человека в костюме бурого медведя и шкуру медведя белого, говорящие и показывающие гимнастические упражнения грибы, а уж если бабу-ягу, то в исполнении самой Аллы Демидовой. Эффектнее прочих образов кулек из старой газеты, приставленный к носу: этот атрибут будто превращает персонажей в неких мистических Буратино (вспоминается также мальчик-колдун из линчевского «Твин Пикса»), протыкающих дыру в старом холсте изъеденной мышами реальности.

Надо ли во всем этом разбираться или достаточно чистой радости от блуждания по лабиринту чужой фантазии, бог весть. Фильм культового режиссера, известного всего по нескольким картинам (главную из которых, «Анну Карамазофф», кажется, видело всего несколько человек на планете), с самого начала казался котом в мешке. Поймать черную кошку в бездонном мешке, как выясняется, еще сложнее, чем в темной комнате, где этой кошки вовсе нет. Смысл названия «Мешок без дна» проясняется не сразу: оказывается, речь о восточной притче про двух спорщиков, претендовавших на один закрытый мешок, и пытавшегося их рассудить судью. Каждый утверждал, что знает содержимое мешка, и, увлекшись, наполнял его драгоценностями и деньгами, оружием и мехами, морями и лесами, пустынями и горами. Когда же мешок был открыт, внутри обнаружился один лишь лимон.

Так и этот фильм: одни скажут, что пустой и кислый, другие — что лечит от всех болезней и содержит витамин С. Возможно, чтобы избежать споров, проще вовсе не открывать мешок, а ограничиться мечтами о том, что внутри. Но зритель Хамдамова (и любого радикального арт-кино), разумеется, предпочтет рискнуть.

Луч света «Теснота» Кантемира Балагова

Дожили: лучший конкурсный фильм в Каннах — русский, «Нелюбовь» Андрея Звягинцева (во всяком случае, таков вердикт жюри критиков журнала Screen International). Но и в главной параллельной программе «Особый взгляд» нашелся лидер симпатий, тоже русский: «Теснота». Снял его уроженец Нальчика Кантемир Балагов — выпускник кабардино-балкарской студии Александра Сокурова, чей фонд «Пример интонации» вместе с «Ленфильмом» и произвел картину. К слову, Балагов — еще и самый молодой из участников программы. Ему 26 лет.

Многие удивляются тому, как столь юный автор осмелился затронуть глубокие проблемы — социальные, политические, личные. Но ответ очевиден. Именно молодость и амбиции — то, чего современному российскому кино остро не хватает: оно часто боится собственной тени. Многие выпускаются из ВГИКа глубокими стариками-традиционалистами, сколько бы лет им ни было по паспорту. Сокуров создал свой фонд и мастерскую именно для того, чтобы поддерживать самых отважных и независимых. Пример «Тесноты» показывает, как эта стратегия работает.

Простейший и действенный прием, с которого Балагов начинает свой фильм, моментально внушает доверие. Режиссер представляется при помощи субтитров и объясняет, что родился в том самом городе, где разворачивается действие этой подлинной (точнее, собранной из нескольких подлинных) истории. Никакого камуфляжа, всё по-честному. Впрочем, после этого тут же уходит в тень, уступая место персонажам. Итак, место действия — Нальчик, время — 1998 год. Жанр — кажется, love story? Во всяком случае, мы видим на стене одного из помещений аляповатый постер «Титаника». То ли обещание романтики, то ли предупреждение о катастрофе.

Это не единственная примета эпохи, восстановленной скрупулезно, видимо, по детским воспоминаниям автора: «сникерсы», паленый «Адидас», хиты Татьяны Булановой, бедная и будто случайная одежда (художник по костюмам Лидия Крюкова много лет работала с Сокуровым). Но «Теснота» — не антропологический этюд. Еще в меньшей степени этнографический. Наоборот, с национальной самоидентификацией у главной героини Илы большие проблемы. Она из умеренно ортодоксальной еврейской семьи, но работает в автомастерской отца и отказывается выходить замуж по сговору за хорошего мальчика из той же общины. Ей милее грубоватый здоровяк-кабардинец с соседней бензозаправки. А когда Ила слышит от матери «Он не из твоего племени», то высмеивает ее и хлопает дверью.

Зато ее брат Давид — утешение для родителей. В одной из первых сцен фильма он официально делает предложение своей подружке и под аплодисменты родных и близких преподносит ей серьги. Потом влюбленные уходят погулять в город, но домой не возвращаются. Их похитили и требуют выкуп. Рассчитывать на милицию бессмысленно. Денег в семье нет. Ясно, что для спасения детей придется пожертвовать чем-то очень серьезным. Но чем?

Удивительный ракурс вполне традиционной для кинематографа истории о заложниках: «Теснота» — не о готовности отдать самое дорогое во имя близкого человека, а об отказе. Или, во всяком случае, о сомнении. В этом картина Балагова вступает в незапланированную перекличку с «Нелюбовью», которая рассказывает о том же — семье, из которой пропал ребенок. В обоих случаях фильм не только частная драма, но и диагноз обществу.

Для этого Балагову не нужна масштабная палитра. Он мастерски обходится малым. Даже формат, использованный в фильме, 1:33, кажется узким, тесным (его иногда называют «немым», таким соотношение сторон экрана было во времена братьев Люмьер). Выраженная в заголовке идея передана на всех возможных уровнях. Персонажи живут в тесных квартирах и домах. Героиню в первом кадре мы видим копающейся под автомобилем, потом она не раз протискивается в окно, чтобы остаться незамеченной; в какой-то момент ее даже закрывают в багажнике автомобиля. Будто бы тесно и камере Артема Емельянова (тоже дебютанта), что создает потрясающее впечатление нарастающего напряжения — в частности, в единственной эротической сцене фильма.

Как в «Колодце и маятнике» Эдгара Аллана По, клаустрофобия нарастает, достигая апогея в невыносимо страшной сцене, где обкурившиеся и выпившие друзья смотрят видеокассету с записями казней российских солдат чеченскими боевиками (эпизод из жизни самого Балагова — и подлинная пленка). Едва ли не жутче саундтрек, баллада чеченского барда Тимура Муцураева «Иерусалим», в которой мусульмане клянутся захватить священный город; сопровождение к нему — комментарий кабардинца о том, что евреев все-таки поделом пустили на мыло. Когда к финалу героям фильма и камере удается вырваться за пределы города, к прекрасным кавказским пейзажам, насладиться ими оказывается невозможным. Память подсказывает, что головы мальчикам резали на фоне точно такой же красоты. Две эти сцены, как и остальные ключевые эпизоды, нанизывает на живую нить игра Дарьи Жовнер — невероятной молодой актрисы и, без малейшего сомнения, завтрашней звезды. Она и ее героиня — тот луч света, который не позволяет увидеть в фильме исключительно темное царство, хоть почти все его действие и происходит вечером и ночью.

И вообще, «Теснота» — ничуть не «чернуха», не попытка напугать зрителя, окунув его в неприглядный быт так называемых «лихих 90-х». Во-первых, пресловутых террористов мы не увидим — в конечном счете все персонажи фильма хорошие люди, переживающие друг за друга, кто как умеет. Во-вторых, эта картина — о преодолении тесноты, о жажде освобождения от любых гетто, стереотипов и категорий. То есть от социального расслоения, от национальной или религиозной самоидентификации и даже от семьи и родного дома, когда в них становится тесно. Возможно, эта свобода пока еще недоступна героям картины, но ее вкус уже почувствовало новое поколение кинематографистов, что — о чудо — заметили и оценили в Каннах.

Арт-мейнстрим

Клятва Герострата «Шапито-шоу» Сергея Лобана

«Фильм-загадка, фильм-шутка, фильм-лабиринт» — такие отчасти кичливые, отчасти глумливые подзаголовки дали своей монументальной (3,5 часа чистого времени плюс антракт) комедии «Шапито-шоу» режиссер Сергей Лобан и сценаристка Марина Потапова. Список эпитетов можно легко продолжить. Фильм-манифест, фильм-феномен, фильм-парадокс; фильм-карнавал, фильм-балаган, фильм-карусель; фильм-палиндром, фильм-палимпсест, фильм-тессеракт и т. д. Запланированная сенсация отозвалась сенсацией подлинной. Наконец-то главным событием ММКФ стала не завозная премьера из Канн, а честно отобранная конкурсная картина. Билетов было не купить — публику не отпугивал даже хронометраж. Вовсю работало сарафанное радио, не умолкавшее с момента выхода «Пыли», предыдущего труда тех же авторов, которому удалось стать самым прибыльным русским фильмом со времен перестройки (не из-за гигантских доходов, а из-за мизерных расходов: бюджет уложился чуть ли не в три тысячи долларов).

«Шапито-шоу» — четыре картины в одной, со своими системами персонажей, жанрами, сюжетами. Слишком масштабная вещь, чтобы описать в рамках одной рецензии. Возможно, поэтому так скудна была реакция критиков, которая свелась к ряду простейших утверждений: «Во-первых, фильм смешной. Во-вторых, герои узнаваемые и живые. В-третьих, все-таки длинновато. В-четвертых, последняя глава весь кайф обломала».

Как лицензионный диск защищен от копирования, так «Шапито-шоу», тоже имеющее свою лицензию (спецприз жюри ММКФ, врученный режиссеру Джеральдиной Чаплин вместе с визиткой выдающейся актрисы: мол, звоните, когда будете снимать следующее кино), защищено от рецензирования. Ведь и концептуально эта картина — лекарство против умничания, доходчиво показывающее, что за любой извилистой концепцией скрываются чувства простые, как мычание. Начнешь разглагольствовать о смыслах — и уподобишься герою той самой последней главы, интеллектуалу-хлюпику, обозвавшему себя продюсером и попытавшемуся заработать денег по умозрительной схеме.

Однако Лобану, принципиально выступающему за свободные торренты и против копирайта, должно быть известно: любую защиту можно взломать. Не рецензией, так попыткой структурного анализа. Тогда за самыми загадочными действиями появится смысл — как, например, за фотосессией Лобана и Потапова на ММКФ в компании с Никитой Михалковым (казалось бы, осмеянным в их же фильме!). Михалков называет себя бесогоном по причинам, понятным лишь ему одному; Лобан и Потапова — подлинные экзорцисты, умело изгоняющие ряд бесов, пусть мелких, из отечественной кинематографии. А главный из них (он же главный сюжет каждой из четырех новелл) — разочарование: в дружбе, в любви, в уважении, в сотрудничестве.

IV. Надувательство

«Сотрудничество», последняя новелла: молодой продюсер в белой шляпе, начитавшийся Леви-Стросса, собирается прославить на всю страну имперсонатора Цоя, работающего монтировщиком в театре. В компании с пожилым оператором, снимающим «историю успеха» на бетакам, они отправляются из Москвы на берега Черного моря, где надеются начать сногсшибательный тур. Предприятие ждет фиаско, завершение которого — пожар в шапито на морском обрыве. Этот же пожар был кульминацией трех предыдущих сюжетов и только теперь получил логическое объяснение.

Публика выходила из зала в замешательстве. Зачем Леви-Стросс, пародия на телевизионные ток-шоу, имитация документальных съемок, вся эта сатира, безнадега, злость? Так все славно начиналось! Первые две новеллы были трогательными анекдотами, третья — милой пародией на притчу с фрейдистским отзвуком. Но при чем тут махинации с шоу-бизнесом?

Пожалуй, при том, что незаметно, тихой сапой, «Шапито-шоу» преодолевает главное табу отечественного кино: фобию социальности. Герои-эскаписты боятся показаться друг другу на глаза, чтобы не разрушить тщательно сформированную интернет-маску («Любовь»). Однако рано или поздно социальная идентичность настигает их, превращая из друзей в членов группировок — золотой молодежи, носящей для понта пионерские галстуки, или малоимущих пекарей, равно гордящихся своей неспособностью к коммуникации и принадлежностью к клубу болельщиков «Торпедо» («Дружба»). Следом наступает коллапс, в котором социальный статус подчиняет себе родственные связи, не позволяя сыну и отцу найти хотя бы подобие общего языка («Уважение»). Что ж, в «Сотрудничестве» даже поверхностные приятельские отношения моментально разрушаются под грузом социальных законов. Заметим, еще более призрачных, поскольку начальный капитал заимствуется из чужих средств (продюсер закладывает в ломбарде картину дедушки-художника, тайком вынесенную из дома), а прибыль равняется нулю.

Естественно, к этому моменту общее настроение портится — и лишь отчасти восстанавливается под звуки хорового музыкального номера, сопровождающего финальные титры и разумно избавленного от содержательного наполнения, кроме рефрена «Оу, йе, бэби, бэби».

«Сотрудничество» — как соринка в глазу: никак не избавишься. Его функция — не только разрешение интриги с пожаром в шапито, но и возможное оправдание выбора места действия — Симеиз, он же условный черноморский курорт. Грязное перенаселенное море, невкусные дорогие закусочные, орущие караоке-бары… по невольной аналогии на ум приходит главный отечественный фестиваль «Кинотавр», проводящийся на ближних черноморских берегах. Еще «Пыль» была приговором кинематографии, постоянно ноющей о нехватке дотаций: эффективная финансовая модель показывала, что, если у тебя есть сюжет, фантазия, чувство юмора и несколько единомышленников, хороший фильм можно сделать за гроши. Куда более дорогое и профессиональное «Шапито-шоу» наступает на другую больную мозоль. Почему русское кино так неэффективно, почему даже наша доверчивая публика, принесшая в 2010 году в кинозалы больше миллиарда долларов (впервые!), с каждым годом все менее охотно потребляет отечественный продукт? Да потому, что русское кино, как и шоу-бизнес, как и все «проекты» в области искусства, — одно сплошное надувательство.

Поэтому в центре внимания не творец (что там в голове у лже-Цоя — вроде простого парня, но не дурака — непонятно, как и степень его одаренности), а продюсер. Он (Сергей Попов), вообще-то, хороший парень — даже рисовать умеет, и неглупый: в теории «эрзац-звезды», на участь которой в отсутствие настоящих героев обречен любой кумир эпохи постмодерна, есть здравое зерно. Но талант и ум — ничто, если не конвертировать их в деньги и власть. Вот он и напяливает белый костюм, лезет на ТВ, арендует красный спортивный автомобиль и снимает лучший ялтинский зал. И что? А ничего, сплошной позор. Вспомнить хотя бы выступление горемыки на свадьбе, куда он подписал своего подопечного от отчаяния — а тот отказался петь по принципиальным соображениям. Мстительная мечта многих творцов: посмотреть, на что годен продюсер, выпущенный на сцену. Слабым фальшивым голосом он тянет «Группу крови» под минусовку, и невеста тут же начинает бить его букетом по физиономии, пока микрофон перехватывает чернокожий гость, легко совмещающий немудрящие аккорды группы «Кино» (название, выходит, говорящее) с соул-импровизациями.

Петь может любой, но не продюсер. Более того, он — единственный из центральных героев этого фильма-мюзикла, у которого нет собственной песни. А ведь таковой не обделен ни один из главных героев, включая постановщика абсурдного, но эффектного спектакля в шапито Александра Шпагина. Его, к слову, играет кинокритик Александр Шпагин. Его персонаж, конечно, тоже нелеп и смешон, однако по меньшей мере его творческие амбиции удовлетворены, артисты на своих местах, а публика в зале. Выходит, даже низшее звено в паразитической цепи отечественного кинобизнеса — критик — оказывается выше и осмысленнее, чем предполагаемый царь и бог этой сомнительной иерархии — продюсер.

Режиссер Шпагин ставит, псевдо-Цой (Сергей Кузьменко) поет, дедушка-оператор (Сергей Волжин-Ястребов) снимает — он, по собственному меткому замечанию, с бетакамом и в Крыму человек. Все они по меньшей мере мыслят здраво и не выдают желаемое за действительное. А еще, как ни смешно это прозвучит, верят в творчество больше, чем в технологии. Они честны и поэтому находят свое счастье в причудливом шапито. Там, в противовес столичному продюсеру, рулит настоящий спец — корпулентный бритоголовый браток (Стас Барецкий), перекупающий «Цоя» и оператора для своего шоу. Оно не претендует на вселенский размах — и потому имеет успех. Вероятно, здесь Лобан и Потапова говорят о самих себе, а четвертая новелла фильма — их манифест.

Стоит ли удивляться, что премьеру «Шапито-шоу» на ММКФ сопровождал локальный конфликт между продюсером картины Екатериной Герасичевой, самоотверженно оплатившей доведение фильма до ума, и хулиганом Лобаном, в очередном интервью неуважительно отозвавшемся о продюсерах как классе? Ссора закончилась быстрым примирением — как-никак инвестиции Герасичевой были возвращены в форме лучшей русской комедии за долгие годы. Однако само возникновение разногласий было весьма показательным. Выведя продюсера в роли Герострата, способного лишь поджигать чужой труд ради собственной славы, авторы «Шапито-шоу» оказались в ситуации Незнайки-художника: его модели от души смеялись над карикатурными изображениями соседей по улице, но возмущались при виде собственного, столь же меткого и нельстивого, портрета.

«— Хочешь, Гунька, я подарю тебе твой портрет? А ты за это со мной помиришься, — предложил Незнайка.

Гунька взял портрет, порвал его на кусочки и сказал:

— Ладно, мир. Только если еще хоть раз нарисуешь, ни за что не стану мириться».

III. Презрение

«Уважение» — история отца-гения и его сына-неудачника; воссоединившись после многолетней паузы, они отправляются в Крым в надежде узнать друг друга получше. Заслужить взаимное уважение.

Симеиз — курорт, то есть место, где отменяются табели о рангах: все купаются в одном море, а в купальниках и плавках людей друг от друга отличить трудно (без них и вовсе никак, отсюда концептуальный эпизод на нудистском пляже). Где же еще снимать все противоречия, стирать различия, уничтожать разделяющие людей пропасти? Здесь все окунаются в одну купель, обнажаясь, как перед Страшным судом, — эсхатологические аллюзии возникают сами собой после мрачных речей героя первой новеллы Киберстранника, сравнивающего морскую воду с желудочным соком… Что же их объединит?

Да не что иное, как общее прошлое — будто в загробном мире, где одна только память о минувшей жизни оживляет бесплотных духов. Пионерские галстуки и позывные горна, которыми сбивает в единую кучу свой нестойкий отряд актер Сеня (Дмитрий Богдан); имя Саманты Смит, которое объединяет людей, чье детство пришлось на правление Андропова. Вскрик пьяного музыканта «Атас! А веселей, рабочий класс…» для тех, чья юность пришлась на конец 80-х. Кричалки неопионеров по пути в шапито: «Раз, два — Стэнли Кубрик, три, четыре — Дэвид Линч, Солондз, Гас Ван Сэнт, Поланский пусть услышат этот клич…», и еще: «Раз, два — Элвис Пресли, три, четыре — Виктор Цой, Леннон, Курт Кобейн, Высоцкий, Майкл Джексон, песню пой!»

С режиссерами все понятно, речь о стилистических ориентирах: формализм Кубрика, парадоксальный юмор Линча, сарказм Солондза (вторая новелла его фильма «Storytelling» явно была источником вдохновения для «Сотрудничества»). А вот список певцов — еще одна отсылка к загробному миру: все шестеро упомянутых кумиров поколений — мертвецы. Или, если угодно, призраки. Ведь именно к фантомам в гости и направляются будущие зрители шапито — Черного Вигвама, озаренного адским пламенем на границе между явью и снами.

Как минимум трое из певцов-мертвецов появляются на арене шапито: Элвис, роль которого играет беременная женщина, порхает над зрительным залом, уцепившись за портьеры, эрзац-Цой исполняет свой номер перед пожаром, а Майклов Джексонов тут аж двое, и их партнером в узнаваемом «лунном» танце становится гигантский умывальник Мойдодыр. Коллективное бессознательное из советского и антисоветского прошлого слиты воедино: еще одна покойница — Мэрилин Монро — оказывается на сцене в компании с гигантским медведем-космонавтом, которого укрощает тореадор, а Фредди Меркьюри в гусарском ментике под фонограмму переведенного на русский язык «The Show Must Go On» жонглирует сразу несколькими гитарами. Не получается забыть и о Ленноне, поскольку над сценой-ареной проплывает призрачный аналог Желтой Подводной Лодки под одноименный битловский марш, сыгранный на гармошке. Тут нет начала и конца, снимается антагонизм прошлого и настоящего — как в спиральном круге, как бы оправдывающей стилевую эклектику бетономешалке, гипнотическое кручение которого складывается в символ шапито. Как в мультфильме «Yellow Submarine», шоу оборачивается трипом — путешествием туда, где все великие вечно живы, а коммерческий расчет отступает перед вдохновением. В страну Утопию.

Вполне материальное ее воплощение — живой и здоровый Петр Николаевич Мамонов: не персонаж, не маска, а взаправдашний, лабающий на гитаре «Серого голубя» и «Шуба-дуба-блюз». Представить, что культовая рок-звезда и актер — твой родной отец, непросто; особенно если ты привык к одинокому существованию и пустым мечтам о блестящем будущем, к пыльному спальнику, затерянному в горах культурного хлама (ага, Кубрик, Линч, Солондз… знакомая компания). И вдруг он звонит и предлагает встретиться! Именно это происходит с героем третьей новеллы «Уважение» Никитой (Степан Девонин), типовым московским заморышем, втайне мечтающем о карьере Большого Художника.

Нетрудно догадаться, что путешествие превратится в кошмар. Мечты на то и мечты, чтобы не совпадать с реальностью. Отец и сын обманываются друг в друге и схожи не только в этом (драматизм любой истории об отцах и детях — во фрейдистском соперничестве, комизм — в их незамечаемом сходстве). Старший берет на себя роль поводыря, но сбивается с пути, пытается нарубить дров для костра — и чуть не ломает спину. Младший сбегает с охоты на кабана, окончательно опозорившись перед брутальным родителем. Оба лелеют планы magnum opus’ов, младший — фильма «Отморозки» с собой в главной роли, старший — точно такого же фильма «Заморозки» с собой в главной роли. Но идентичные картины разыгрываются в мозгу у каждого и другому не видны: еще один саркастический комментарий на тему российского кино, которое тянет на шедевр только в воображении своих создателей.

Он рядом, рукой подать — вожделенный ориентир, пример, идеал: гений чистой свободы, твой родной отец. Но пробиться к нему невозможно. Ты не разделишь его молитвенный экстаз, не одолеешь собственные комплексы, не справишься с белой горячкой… короче, не преодолеешь всего-то сотню метров моря, отделяющую тебя от берега. Ведь ты не умеешь плавать — а он, как назло, и плавает хорошо, и на лодке умеет, и гидрокостюм припас. В диалоге с мифическим прошлым достигнуть равенства невозможно: мы презираем отцов за их жестокость и самовлюбленность, они нас — за нашу слабость и эгоизм. Это море не переплыть.

Миражный мостик между поколениями — вкус, за грань которого сами Лобан и Потапова выходят постоянно и осознанно. Отчаявшись наладить коммуникацию с отцом, Никита пытается завести с ним разговор на самую безусловную (как ему кажется) тему: о последней картине своего тезки Михалкова. «Как он до такого дошел? Почему? Плохой же фильм. Длинный. Фальшивый. Напыщенный. Он же снимал нормальные вещи. Как он мог так опуститься?» Собеседник реагирует неожиданно: «Опуститься? Знаешь, Никита, я вообще перестал тебя понимать». И, развернувшись, уходит.

Не в том дело, что (экранный) Петр Мамонов видит в себе такого же Михалкова — былого титана, ставшего посмешищем со своим православием, гигантоманией и учительством. Скорее, в том, что любые эстетические дискуссии для героев фильма — лишь способ прикрыть свою уязвимость, перевести стрелки на невидимую или воображаемую мишень. Точно так же, как горячечные дискуссии о двухчастной эпопее Михалкова (а ведь «Шапито-шоу» тоже эпопея, тоже двухчастная и показана была в конкурсе фестиваля, возглавляемого Михалковым) — не более чем психотерапевтический способ свести разговор об актуальном состоянии российского кино к обсуждению одной конкретной персоны.

В травестийном пространстве шапито любые антагонизмы обнаруживают свою призрачность. Сравнивай фильм Лобана хоть с «Утомленными солнцем 2», хоть с «Древом жизни» Терренса Малика (тоже нашумевший фестивальный хит, тоже про конфликт поколений) — спорить никто не будет. Другая очевидная параллель — с еще одним «высоким» образцом, «Возвращением» Андрея Звягинцева. Отец приходит из ниоткуда, берет сына в поход, они то обожают, то ненавидят друг друга, а потом сын оказывается на вышке над водой и думает, не прыгнуть ли вниз… «Уважение» — не пародия, но размышление над тем, как легко трагедия оборачивается фарсом — а любой фарс при ближайшем рассмотрении оказывается чьей-то трагедией.

Крайними полюсами советского кино были Тарковский и Гайдай. Первый нашел немало последователей и эпигонов, а второй так и остался одиночкой, чье знамя не подхватил никто. Лобан берется спасти честь флага, даже рискуя прослыть эрзац-Гайдаем, как Звягинцев прослыл эрзац-Тарковским. В эпоху повального копирования на большее рассчитывать не приходится. И если Звягинцев в каждой картине обнаруживает непреодолимую дистанцию между эпохой Больших Смыслов и теперешним днем, то Лобан худо-бедно штопает по шву связь времен, идя по стопам Гайдая — когда-то легко поменявшего Ивана Грозного местами с управдомом.

Вспомним: герои новеллы «Любовь» Вера и Киберстранник досрочно уходят из кинотеатра, где на экране бьется в конвульсиях лунгинский Грозный-Мамонов, чтобы в финале, в чаду горящего шапито, увидеть краем глаза того же самого мужика в другом дурашливом гриме, отныне больше похожего на Джека-Воробья или Капитана Крюка. Именно в эту секунду, в момент катастрофы, он впервые вспоминает, что у него есть какой-никакой, а наследник.

II. Одиночество

«Дружба». Новелла о слабослышащем наивном пареньке, которого взяла с собой на море компания избалованных жлобов. Он поверил, что нашел друзей, — а они оказались поверхностными циниками.

Дружба режиссера Лобана с Мамоновым — не обман, а факт. Причем это не просто близость душ или партнерство, а эстетически осмысленный факт. Именно Мамонов — единственный русский рокер, который смог продолжить традиции Хармса и Козьмы Пруткова в описании фантасмагорической психологии «маленького человека», он же серый голубь: «Я самый плохой, я хуже тебя. Я самый ненужный, я гадость, я дрянь… Зато я умею летать!»

Все, за редким исключением, герои «Шапито-шоу» — такие же невзрачные птицы, отщепенцы. Опозоренный продюсер Сережа. Жалкий лузер Никита. Его сумасбродный чудак-отец в перманентном творческом кризисе. Герои «Любви» — Киберстранник (талисман Лобана-Потаповой, главный герой «Пыли» Алексей Подольский) — тучный близорукий зануда, скрывающий комплексы за демонической мизантропией, и Вера (Вера Строкова, играющая на сцене театра Петра Фоменко роль кэрроловской Алисы) — провалившаяся на вступительных экзаменах в театральный вуз девочка-припевочка, готовая перерезать вены из-за отключенного интернет-модема. В «Дружбе» лидер веселой компании Сеня — глубоко несчастный скоморох, разыгрывающий на симеизской набережной монологи «Гамлета» с таким же пьяным неубедительным пафосом, с каким соседний отдыхающий орет под минусовку «Любовь, похожую на сон». Наконец, его новый друг-недруг Знаменский (Алексей Знаменский) — глухой простак, впервые в жизни попавший в систему координат, где нет никаких табу и все дозволено.

Глухота — тоже инструмент к эскейпу, бегству из окружающего мира в свою внутреннюю империю, внутреннее шапито. Там-то у каждого есть сцена, на которой он может выступать вволю, не опасаясь ничьей критики. Сочувствие режиссера его персонажам, солидарность с ними ясно выражена в предоставлении этим фрикам эстрады и микрофона, в который каждый прошепчет или прокричит собственный зонг. Щемящее одиночество сквозит в этих песнях (стихи Марины Потаповой). «Мы не из тех, кто смотрит в зеркала, и оболочка тела нам мала. Но никакой проблемы в этом нет, мы — просто цифры в сети Интернет», — поет Вера. «Я урод, я придурок, я не могу без тебя», — признается ей Киберстранник. «Я как спутник, лишенный орбиты; я один, мое сердце разбито», — пронзительно вторит им Знаменский. «Нелепых фантазий заложник, я шел, вытирая плевки», — подводит итог Никита. «Пусть я лишь тень, пусть я лишь блик», — соглашается признать Шпагин. И даже всесильный Барецкий жалуется: «Я знаю про космос и про абсолют, но в сердце звенят котировки валют».

Даже самые успешные герои «Шапито-шоу», у которых есть не только воображаемая, но и реальная аудитория, остаются слышны только самим себе: Рома «Цой» Легенда выступает в Ялте перед пустым залом, и в шапито его песню прерывает пожар; Мамонов поет свой вдохновенный блюз компании глухонемых, которая понятия не имеет, кто почтил их своим присутствием. Пронзительно-несуразные монологи по-брехтовски обращены к зрителям фильма — и потому заставляют их вслушиваться в анекдотический вроде бы текст и притоптывать в ритм под немудрящие диско-ритмы музыки. Все номера балансируют на грани между пародией и исповедью, между китчем и «новой искренностью». Но, попадая на сцену шапито, исполнители имеют право не думать об этой дихотомии.

Интересно, что для выступления в шапито не обязательно обладать слухом или голосом. Внутренний голос могут озвучить скрытая за кулисами Певица или Конферансье. Он же встречает публику неслучайным эпиграфом: «Не стоит смешивать два мира — реальный и вымышленный. Просто реши для себя, какой ты предпочитаешь» (комментарием к этой максиме звучит исполненная им в середине картины баллада «Лесной царь»), он же появляется в караоке-кафе. В этом безумном месте каждый имеет право высвободить свой до сих пор молчавший внутренний голос — и спеть. Пусть мимо нот, пусть танец выглядит топорно! Эта мелодия уже наверняка твоя собственная, это — не эрзац. В другом музыкальном номере по этому поводу звучат довольно точные слова: «Есть много ремиксов, а песня одна».

Автор мелодий Жак Поляков — основатель группы Karamazov Twins, название которой тоже кажется намеком. Дух Достоевского витает над «Шапито-шоу» — и новелла «Любовь» похожа на реминисценцию из «Записок из подполья». Все они — Знаменский, Вера, Киберстранник, Никита — подпольные люди, униженные и оскорбленные в большом мире, но повелевающие судьбами и планетами на своей внутренней сцене. Как там было у Федора Михайловича? «Я не только злым, но даже и ничем не сумел сделаться: ни злым, ни добрым, ни подлецом, ни честным, ни героем, ни насекомым…»

Насекомое — незаметный атрибут человеческой жизни, назойливый и мелкий свидетель. Вечный второстепенный персонаж. Именно такими главные герои одних новелл становятся, попадая в другие, «чужие»; фильм, пожалуй, мог бы разрастаться бесконечно, поскольку и безымянный алкаш-драчун, и разбитной дальнобойщик, и вежливый фотограф-гомосексуалист, и десятки других незаметных жучков-паучков вполне могли бы претендовать на самостоятельный сюжет. Вспоминается таракан из стихов капитана Лебядкина (он мог бы быть автором текстов к песням из фильма), а то и герой Кафки, непременная метафора из монологов, сквозной нитью проходящих через весь фильм: «Ты — самый страшный человек из тех, кого я встречал. Как я мог тебе поверить! Я жил нормальной жизнью, а ты все разрушил. Ты окружил себя липкой ложью, как насекомое».

Об этом Никита говорит отцу, Знаменский — Сене, Киберстранник — Вере, продюсер — Роме Легенде, но при немного другом раскладе те могли бы ответить аналогичными словами. Слова о насекомом и страшном человеке каждый обращает своему отражению: если кульминация любого из четырех сюжетов — разочарование, то в ком, как не в себе? Переживая шок в момент расставания с коконом, идя на рискованный контакт с окружающими, герой фильма переоценивает свое раздутое донельзя — и при этом невидимое — «я». Будто глухонемые внезапно обретают дар речи, и она прорывается этим самым монологом. Происходит, по Кафке, Превращение.

Трюк, обнаруженный еще голливудскими мастерами по спецэффектам: поднеси к насекомому увеличительное стекло — получится инопланетный монстр. Такими же видят себя герои «Шапито-шоу». Когда Киберстранник вместо фотографии присылает своей виртуальной подруге Вере изображение своей сущности, на экране компьютера возникает причудливое чудище: то ли грифон, то ли дракон. Для простоты сущность каждого персонажа нанесена на его футболку, как герб. На груди Никиты — застенчивый Микки-Маус, на груди Знаменского — кролик из Playboy, переделанный в поросенка, на груди Киберстранника — мечущиеся под молниями кони (так и сам он в страшную грозу бросается в волны, чуть не погибая в пароксизме безответной страсти). Лучше всех эту экстерьеризацию сущности формулирует главный теоретик фильма — продюсер Сережа: «Может быть, где-то есть кто-то, кто является мной больше, чем я сам!» Любой из нас — лишь эрзац подлинного себя, а сверхзадача — освобождение от тенет социума и амплуа во имя преображения.

Так, в финале новеллы «Дружба» Сеня и его товарищи обращаются в суровых ковбоев, а Знаменский и его глухонемая команда становятся благородными индейцами — и нет сомнения в том, что стена пламени за их спинами (шапито уже горит), как идеальный задник на воображаемой сцене, отражает состояния души. Наверное, поэтому большинство героев фильма носят те же имена, что исполнители их ролей. Сущности возобладали над актерами, и придумывать для них дополнительные никнеймы уже ни к чему.

I. Безразличие

«Любовь» — трагифарсовый романс о встрече «двух одиночеств», где любовь, не успевшая начаться, переходит во взаимные мучения. В горящем шапито Киберстранник и Вера молча смотрят друг другу в глаза: слов не найти — и слова не помогут. Однако в середине фильма неудачливая пара вдруг возникнет снова: расслабленные, впервые спокойные, они лежат рядом на одной кровати, вновь обретя дар речи. Их краткий диалог, перерастающий в песню, — парафраз из еще одного гениального мертвеца, Сержа Гэнзбура: «Ты меня любишь? Я тебя — тоже нет». И что они нашли друг в друге? Но в миг скромной эйфории, выраженной в неуклюжем вокально-танцевальном дуэте, это перестает иметь значение. Каждый наконец рассмотрел за заслонами фрустраций, комплексов и обид чужое «я». Большего счастья не требуется.

Вот парадокс: в «Шапито-шоу» так много говорится о копиях и эрзацах, но результат абсолютно самобытен. Скрещивая несовместимые языки, жанры, темы и человеческие типы, Лобан с Потаповой выводят общие законы — и добиваются единства. Или хотя бы призыва к оному. Недаром выдуманный авторами символ фильма — полыхающий шатер, напоминающий о пионерском значке, а слоган — латинские слова E Pluribus Unum: «Из множества — Одно». Речь тут не только о композиционном единстве сложносочиненного сценария, а о единстве отщепенцев, способных, хотя бы в самом конце картины, сойтись в общем, довольно стройном и раскованном, танце, преодолев внутренних и внешних демонов. Если «Пыль» была нашей трехгрошовой «Матрицей», то «Шапито-шоу» — русский самодеятельный «Аватар», фильм о том, как сущность берет верх над бренной оболочкой и побеждает всех врагов, включая вооруженных до зубов.

Вспоминается, что за считаные дни до триумфа Лобана на ММКФ главным призом на «Кинотавре» был награжден снятый давным-давно и только сейчас завершенный режиссером Олегом Флянгольцем фильм с говорящим названием «Безразличие». Награждая эту стилизованную ретро-фреску, жюри вынесло приговор всем попыткам современных отечественных режиссеров достучаться до реальности — а вместе с тем и до публики. «Шапито-шоу» неожиданно показало выход из тупика: не можешь изменить реальности — начни с того, чтобы изменить самого себя!

Эта гротескная, меткая и едкая комедия заряжена взрывным идеализмом — таким, который будет способен преобразить не только героя, но и зрителя: впервые за долгие годы тот сможет узнать на экране себя и сказать непривычные слова «Мне не все равно». Безразличие — страшный бес, но ныне он изгнан лучшими бесогонами страны. Рецепт, обращенный к любому из крохотных геростратов, оказался до обидного простым: погасить пионерские костры амбиций и дать опять же пионерскую клятву больше их не разжигать. А потом посмотреть вокруг себя — и увидеть, что ты не один.

Голова с плеч «Я буду рядом» Павла Руминова

Победа на «Кинотавре» картины Павла Руминова «Я буду рядом» поставила в тупик, кажется, всех комментаторов — на эту лошадь не ставил никто. Причем жюри было в высшей степени вменяемое: с Гран-при всех удивило, но и остальных фаворитов не обидело («Рассказы» Михаила Сегала и «Кококо» Авдотьи Смирновой получили по призу, а «Конвой» Алексея Мизгирева и «Жить» Василия Сигарева — по два). К главе судейской комиссии Владимиру Хотиненко еще могут быть какие-то претензии. Он не из молодых реформаторов, его последние опусы — взять хоть патриотический «1612», хоть душеспасительного «Попа» — вызывали законный скепсис у критики. Но в одной с ним лодке были Анна Меликян, Бакур Бакурадзе, Николай Хомерики — звезды авторского кинематографа нулевых, и вотум доверия Руминову выдали именно они.

А ведь, казалось бы, «Я буду рядом» — отнюдь не радикальное высказывание, но типичная мелодрама для домохозяек: сентиментальнейшая история матери-одиночки, которая узнаёт, что у нее опухоль мозга, и отправляется на поиски приемных родителей для своего шестилетнего сына. Именно поэтому победа фильма, в котором мало кому вздумается искать так называемые «смыслы», настолько интересна. Разумеется, при желании отыскать Хайдеггера можно даже в рекламе стирального порошка, но смотреть подобное кино и получать от него весь спектр возможных эмоций в состоянии и зритель неподготовленный — хоть пенсионер, хоть школьник. Недаром изначально «Я буду рядом» делался для телевидения, как мини-сериал, а потом, когда каналы его не взяли, был перемонтирован в полный метр. Ничего, теперь исправятся — возьмут.

Фигура Руминова в высшей степени показательна для современного российского кино. Карьера его началась десять лет назад, с неприлично-амбициозного сценария к триллеру «Одиночество крови». Потом были короткометражки, заставившие многих говорить о рождении многообещающего дарования, — «Deadline» (спецприз того же «Кинотавра») и «Человек, который молчал». Полнометражного дебюта ждали, а в ожидании вокруг Руминова складывался круг сторонников, видевших в нем едва ли не нового Кубрика; сам молодой режиссер по мере сил поддерживал этот миф. Интриговал выбранный для полного метра жанр — мистический хоррор, впечатлял нахальный заголовок «Мертвые дочери». К сожалению, кино, выпущенное после долгих отделочных работ, мало кого впечатлило: сборы крошечные, премий никаких, рецензии кислые. К следующему фильму Руминов резко сменил жанр — «Обстоятельства» были комедией. Только, увы, не слишком смешной или легкомысленной, как мечталось: опять фиаско. Потом был проект Naked Cinema и сделанный в его рамках трехкопеечный, имитирующий самодеятельно-подпольное кино фильм «Два часа» — весьма любопытный, но заведомо обреченный на крайне узкий круг зрителей (в прокат он так и не вышел). Собственно, когда очередная лента Руминова нарисовалась в конкурсе «Кинотавра», многим казалось, что попала она туда только для кворума. Тем неожиданней была победа.

Хотя на самом деле удивляться-то нечему. В фильме отчетливый и правдоподобный сюжет, хорошие диалоги, разыгранные в высшей степени убедительно. Прекрасные актеры: уже звучат дифирамбы в адрес Марии Шалаевой, сыгравшей центральную роль, — еще со времен «Русалки» было очевидно, что актриса она неординарная, — но обращают на себя внимание и работа Алисы Хазановой, появляющейся под конец в качестве сиделки, и красотка Мария Семкина, до сих пор известная по трэшу вроде альманаха «Мамы» или комедии «Тот еще Карлосон», — тут она играет приемную мать, и безусловно органичный шестилетний Рома Зенчук, чья роль важнее всех прочих. Плюс ощутимое во многих эпизодах знакомство авторов с фактурой: Руминов явно всерьез исследовал жизнь раковых больных в России, а не просто вообразил, какой она могла бы быть.

Что случилось с Руминовым? Здесь не избежать аналогии с происходящим на экране. Чувствуя, что ее мозг перестает функционировать, героиня решает обеспечить лучшее будущее сыну, — а фильм переключается с имитации какой-нибудь «Танцующей в темноте» (на нее намекает даже манера съемки) на сентиментально-прямолинейную драму, без следов концептуальности или интеллектуальности. Руминов отключил голову, дав волю интуиции. Глаза боятся, руки делают, а сердце начинает наконец-то реагировать на происходящее. И возникает — впервые — шанс прямого контакта со зрителем. Того контакта, которого жаждет (увы, как правило, тщетно) абсолютно весь молодой российский кинематограф. Похоже, за это Руминова наградили в большей степени, чем за художественные свершения.

Главная претензия звучала и прозвучит еще: «Это же обычное „мыло“». Какое угодно, но не обычное. «Я буду рядом» лишено резких сюжетных поворотов и сюрпризов, которые делают смотрибельным любой «житейский» сериал. Напротив, происходящее на экране скучновато-последовательно и именно поэтому жизненно-узнаваемо. Никаких драм, кроме неотвратимой смерти героини, объявленной в самом начале. Да и хватит. Нет, ближайший аналог фильма Руминова — не телепродукция, а современные кинодрамы из какой-нибудь Дании, сделанные отнюдь не Триером. Там их производят с десяток каждый год, а публика их смотрит более активно, чем голливудскую продукцию. И в этом — великая победа датской кинематографии, о которой мечтала бы любая другая, включая нашу.

Пока это — не более чем смутное обещание. Удачного проката у фильма наверняка не будет, призы «Кинотавра» нашей публике не указ. Зато Руминов сможет оказаться на телевидении — а это реальный инструмент влияния на массы, способ достучаться до них. И возможно, объяснить, что не так уж оно страшно, как всем казалось, новое русское кино.

Крым наш «Как меня зовут» Нигины Сайфуллаевой

Свежая, живая, нахальная картина, от которой на зрителей сразу дохнуло морским бризом, — «Как меня зовут», яркий дебют Нигины Сайфуллаевой. Кино, в котором есть то, отсутствие чего год назад оплакивали все: чувственность и непосредственность. Лучшего воплощения «новой женской волны», о которой заставил говорить «Кинотавр-2014», не придумать. И режиссер — молодая, красивая, еще даже не тридцатилетняя (в бэкграунде побеждавшие на фестивалях короткометражки и сериал «Деффчонки»). И сценарист Любовь Мульменко, выступившая в Сочи неожиданно мощно сразу с тремя картинами (кроме этой, «Комбинат Надежда» Натальи Мещаниновой и «Еще один год» Оксаны Бычковой). Наконец, в главных ролях две совсем юные дебютантки, по сюжету — школьницы-выпускницы, Саша Бортич и Марина Васильева. Обе — блондинки, обе, как говорилось в другом фильме, «сам секс». Что и зачем к этому добавлять? Разве что самую малость.

«Как меня зовут» удобно представлять выбросом чистой, неконтролируемой энергии, эдаким тестостероново-адреналинно-гормональным коктейлем. На самом деле фильм прихотливо и умело сконструирован — только поэтому так хорошо работает его «непосредственность». Это оценил председатель жюри «Кинотавра» Андрей Звягинцев, выдавший фильму диплом «За легкое дыхание и художественную целостность»: сама формулировка демонстрирует точное понимание того, как устроена награжденная картина. Узнать Звягинцев мог не только свое актерское альтер эго, Константина Лавроненко, убедительно и веско сыгравшего главную мужскую роль, но саму структуру интриги, намеренно или нет являющей негатив его собственного дебюта, «Возвращения».

Углубленной рефлексии Звягинцева Сайфуллаева демонстративно противопоставляет легкомысленность — даже не женскую, а девчачью. Но и в ее фильме происходит встреча отца (Лавроненко) с двумя детьми-подростками. Правда, на сей раз не мальчиками, а девочками. И не папа неожиданно появляется в их доме, а они — в его хибаре на берегу моря, в Крыму, куда решили съездить в отпуск героини фильма, Саша и Оля. Оля никогда не видела отца, а он — ее, и перед самой встречей дочь тушуется. Наглая подружка решает временно взять роль дочери на себя, они меняются местами и именами. То есть теперь уже не отец — загадка для детей, а они для него. А еще здесь вместо метафизического лесного озера — курортное море, вместо севера — юг. Но суть подозрительно схожа: возвращение в неведомый дом, первый контакт отца с детьми. Драма инициации — хотя, в случае Сайфуллаевой, бытовая, без претензии на притчу.

Это ни в коем случае не реминисценция, не плагиат, не пародия. Даже не полемика. Скорее, самовольная реприза архетипа, «вечное возвращение» по-русски, бег на месте: одном и том же, неизменно заколдованном. Если у Звягинцева речь шла о мужском и даже более высоком авторитете, а заодно о поисках смысла (спрятанного в пиратском сундуке и зрителю в итоге не явленного), то у Сайфуллаевой возникают иные коннотации: эротические. Рассказанная ей история откровенно намекает на инцест, сексуальностью пропитан каждый кадр — начиная с первой встречи провокационно одетых девчонок с местными в продуктовом магазине и сцены, где героини подглядывают за отцом-незнакомцем сквозь щель в заборе. Блестяще подчеркнутая импульсивной камерой Марка Зисельсона вуайеристская доминанта не оставляет и дальше: мы проникаем даже в ванную, чтобы увидеть, в какой цвет (зеленый) покрасит свою интимную стрижку Саша. А вызывающие шорты? А вульгарное розовое платье? Отец, угрюмый холостяк по имени Сергей, сигналы ловит, но крепится до последнего. Тут ведь вот какая штука: с одной из девушек ему все можно, но он уверен, что нельзя, — а с другой ровно наоборот. Двойственность, если не тройственность, ситуации сводит с ума.

Лжедочь флиртует все непристойнее, лжепапа мрачнеет и пьет, и даже рэп за кадром что-то бубнит про голых женщин и мужские члены. Напряжение набухает, готовое прорваться трагедией, но Сайфуллаева и Мульменко вовремя выпускают пары́. Для Оли и Саши всегда, по счастью, рядом Кирюха (безупречно органичный Кирилл Каганович), молодцеватый абориген с собственной машиной, для Сергея — на все согласная Света (Анна Котова), постоялица с далекого севера. И если поначалу две главные героини кажутся совсем разными — одна (Бортич) отвязная безбашенная оторва, которая и в Москве экзамены провалила, а вторая (Васильева), скромница и умница, уже поступила в ВШЭ, — то потом даже они, путаясь и путая нас, меняются местами и партнерами. Будто в глазах двоится, то ли в пьяном угаре, то ли с похмелья (два этих состояния в фильме преобладают).

Эротики так много — не только в конкретных постельных сценах, а просто в воздухе фильма, — что невольно начинаешь подозревать: она — заменитель чего-то более важного, непроговоренного. Косвенный ответ содержится в самой таинственной и цельной сцене, ночной рыбалке, когда Сергей уезжает на браконьерский промысел, а Саша (которую он считает дочерью Олей) тайно увязывается за ним. Экспедицию чуть не накрывает милиция, и девушка спасает мнимого отца, сымпровизировав эротическую сцену — вместе с его молодым подельником она изображает влюбленную парочку. Все спасены, ужин и скромный бизнес обеспечены. Секс — лишь прикрытие. По-настоящему важное происходит в открытом море запретной зоны, куда уходят рыбаки. Это нелегальная охота за тем, чего нет: за близостью, родством, семьей.

Бирюк Сергей потерял все это, не успев получить: Оля — плод случайного курортного романа с москвичкой, другой семьей он так и не обзавелся. А все героини фильма — Саша, Оля, даже тихоня Света — росли без отца, и он им нужнее, чем самец. «Как меня зовут» — фильм об исконном русском сиротстве, прошедшем долгий путь от святочных рассказов до брутального «Волчка» Василия Сигарева и нашедшем здесь новое обличие. Не запретной сексуальной связи взыскуют они все, но связи кровной. Непрошеная ассоциация — написанный за сто лет до фильма Сайфуллаевой роман австрийца Роберта Музиля «Человек без свойств», в котором герой лечился от неуверенности и прочих фобий связью с девушкой — возможно, своей сестрой. Намек на инцест был, уверенности не было; посвященная этим странным отношениям часть называлась «Тысячелетнее царство». Вечная гармония, отменяющая все табу, — предвкушение золотого века, на который так хотелось надеяться в начале XX века и в возможность которого сегодня могут уверовать только школьницы. Кстати, роман Музиля (и роман Ульриха с его сестрой Агатой) остался незавершенным — а ведь открытость финала вменяют в вину фильму Сайфуллаевой, хотя, похоже, иным он быть просто не мог. Не у всех теорем есть решение.

Другая параллель — не культурная, а социально-политическая — всплывает сама собой, уж слишком важную роль в картине играет пейзаж, в котором тщетно стремятся раствориться растерянные отпускницы. Действие ведь происходит в Крыму, еще украинском (в первых кадрах героини высчитывают курс гривны к рублю). Незавершенность ситуации с райским полуостровом, который своей землей отныне считают и Украина, и Россия, — не просто территориальный конфликт. Здесь извечное, общее для двух стран стремление к заветной свободе морского горизонта, разомкнутости пространства, дает иллюзию светлого будущего. Но нет мечты о завтрашнем дне без искаженного, выдуманного воспоминания о дне вчерашнем. Будь то коллективная греза о советской идиллии или индивидуальный миф о патриархальном уюте, об отчем доме, крепкой руке и уверенном голосе главы семейства — неважно, по сути они одно и то же. Именно поэтому Крым — конечно, не настоящий, а воображаемый, как мнимая дочь и ложный отец, — есть земля обетованная.

Тонкий перешеек соединяет этот благословенный край с материком, а перейдя его, ты оказываешься в зоне не реального, но возможного. Его можно испить лишь урывками, в краткие дни каникул, — и потом томиться долгими месяцами, ожидая следующей встречи. Если за героем Лавроненко в «Возвращении» Звягинцева скрывался, возможно, сам Спаситель, на этот раз его персонаж — бесполезный спасатель на водах, так никого за весь фильм и не спасший. «Как меня зовут» — история о втором шансе, возвращении к невозвратному. И конечно, о его ожидании. О надежде, которая проливает свет даже на задрипанную автобусную остановку, с которой Оля и Саша отправятся из Крыма домой.

Ядерный периметр «Испытание» Александра Котта

Гран-при главного российского кинофестиваля, статус создателя нескольких успешных сериалов и одного кассового хита «Брестская крепость» — всего этого Александру Котту хватило на восемнадцать кинотеатров: именно столько залов взяли на себя риск показывать его новый фильм «Испытание». На фоне такой статистики шансы критика уговорить публику сходить в кино ничтожны, но стоит хотя бы попробовать.

Уже заголовок насторожит многих, как когда-то отпугивало столь же размыто-обобщенное «Возвращение» (его автор Андрей Звягинцев и присудил в Сочи Котту главный приз «Кинотавра»). Если разобраться, то испытание в фильме — не только сложный путь молодых героев навстречу друг другу: она — дикарка, живущая в степи вдвоем с отцом-нелюдимом, он — улыбчивый балбес откуда-то с большой земли, обладатель фотоаппарата и кинокамеры. Речь еще об испытании атомной бомбы, одном из первых, происходивших в 50-х на полигоне под Семипалатинском в Казахстане. Когда силу взрыва никто просчитать не мог и побочный ущерб был нешуточным. Об этом собирался изначально снимать кино Павел Чухрай, но что-то не заладилось, и проект перешел по наследству к Котту. Правильно, кому же еще. Котт — тихий, исполнительный, профессиональный, многостаночник, любой жанр ему по силам.

Кто знал, кроме смотревших его короткометражки, что в этом режиссере скрыт термоядерный заряд такой мощи? Как настоящий автор, он сумел составить фильм из самого главного и хладнокровно отсек все лишнее — имена, фамилии, даты, явки, факты, титры, да и просто любую речь. «Испытанию» текст не нужен. И смотреть его надо внимательно, молча, желательно без похрустывания поп-корном. Что само по себе… именно так, испытание. Хотя и не более суровое, чем поход на хорошую выставку или, например, в филармонию. Придется употребить слово, еще более пугающее, чем «испытание». Перед нами не просто фильм, а факт искусства.

Отдельно хочется сказать о каждом — не только участнике творческого процесса, будь то актеры-дебютанты, продюсер или звукорежиссер (особые восторги достаются оператору-перфекционисту Левану Капанадзе, тоже получившему в Сочи награду, и деликатному, сведшему музыку к намеку на мелодию, Алексею Айги), но и кадре. Вот профиль отца девушки, который зевает на фоне заходящего солнца, а потом захлопывает рот — и проглатывает светило, как крокодил у Чуковского. Вот среди ночи героиня, щурясь на свет, выходит из дома, а его стена чудом превращена в киноэкран — и посередине ее лицо. Вот острый нож медленно подносят к связанному барану (животные — вечные жертвы фестивального кино), но не для того, чтобы пролить кровь: лезвие перерезает веревку. Самолет летит в тумане — и, оказывается, едет по земле, у него даже крыльев нет. Две рубахи сушатся на ветру, одна небрежно обнимает другую рукавом. Или совсем просто: вода, которой плеснули на раскаленный камень, на глазах исчезает. Как испаряется едва мелькнувший сюжет, заслоненный неожиданно мощным визуальным образом.

В каждом отзыве об «Испытании» написано, что это поэтическое кино. Это только часть правды, эвфемизм, чтобы намекнуть на свободу фильма от привычных нарративных техник, «сторителлинга» на американский манер. В той же, если не большей, степени можно сказать, что «Испытание» — кинематографическая живопись, где оператор и режиссер показывают себя подлинными (порой наивными) художниками. При этом постмодернистских отсылок к известным картинам крайне мало. Ну, разве что главная героиня в одной из сцен, когда надевает красную косынку, моментально перевоплощается в «Дочь советской Киргизии» Семена Чуйкова — кстати, свою современницу, ведь картина писалась в 1948-м. А еще «Испытание» — образец математики, безупречная формула, в которой нет и не может быть ни одного лишнего символа.

Проклятье всего новейшего российского кино — его удручающая необязательность. Лишние сцены, диалоги, персонажи, сюжетные линии; неряшливые декорации, случайная натура… Избыточность даже преподносилась как доблесть, особый национальный стиль; напротив, эпитет «профессиональный» превратился едва ли не в уничижительный. «Испытание» поражает именно профессионализмом — не только его уровнем, но неожиданно безболезненным сочетанием ремесла с высокими творческими амбициями. Это, при всех метафорах и красотах, создает ощущение неизбежности каждого эпизода, предельной экономии средств и самого языка. Судя по всему, эта картина стала важным текстом и для ее автора. Долгие годы Котт был (или все-таки казался?) архетипическим представителем своего поколения, покорных служителей халтурной киноиндустрии. Новый его фильм — маленький, но отчетливый бунт. Бескомпромиссный ответ на наше вечное «так сойдет».

На это, конечно, можно возразить, что за художественными исканиями Котта пропал живой, непосредственный нерв окружающей нас реальности (будто бы российское кино умело его отыскать!). Да, вероятно, перед нами искусство «нового застоя», как самые радикальные картины Тарковского были порождены брежневским безвременьем. Но умеющий видеть — а другой зритель «Испытанию» противопоказан — увидит, как хрупкая жизнь здесь уничтожается оружием массового поражения: не нуждающимся в человеческом воплощении молохом, две ипостаси которого — бесконечная ограда из колючей проволоки и неотвратимый ядерный взрыв. В дни, когда, впервые лет за тридцать, бряцание ржавыми боеголовками стало обязательной риторической фигурой любого патриотического спича, такой фильм уже не производит впечатление устаревшего. Полезно помнить, что власть в России во все времена считала своих граждан, по выражению одного телеведущего, радиоактивным пеплом. И мало что можно этому факту противопоставить.

Разве что — вот, восемнадцать экранов.

Японские городовые «Про любовь» Анны Меликян

Фильм состоит из нескольких новелл, в каждой — актеры из тех, что на слуху, но еще до премьеры нетрудно предсказать: наиболее популярной окажется самая «беззвездная». Ее героиня — молодая японка, приехавшая в Москву в поисках любви. Экзальтированную иностранку заводят русские пейзажи, русские мужчины, русская речь, и уж конечно, наша великая поэзия и не менее выдающаяся проза. В поисках загадочной русской души она готова пройти через любые испытания и препятствия — но, как водится, не догадывается, что суженый-ряженый совсем рядом, рукой подать. Ведь самая загадочная душа — собственная. С этим банальным парадоксом «Про любовь» Анны Меликян завоюет симпатию зрителя. На «Кинотавре», где картина взяла Гран-при, уже завоевала.

А ведь дана задача не из легких: влюбить публику в Москву. Меж тем вы сами знаете, как столицу нашей родины ненавидят жители остальных регионов и как — сами ее обитатели. Кем же надо быть, чтобы проникнуться нежными чувствами к подавляющему, эклектичному, беспощадному и безвкусному мегаполису? Очевидно, если не японцем, то — Анной Меликян, чьи предыдущие романтические городские легенды, «Русалка» и «Звезда», складываются с новейшей в гармоничный триптих. Ее взгляд дрейфует от перманентного удивления инопланетянина к уютной встроенности инсайдера. Спальный район или Красная площадь, модная «Стрелка» или полицейский участок, неуютный офис или спрятанный лофт олигарха — все они и творят на наших глазах из Москвы пугающую, шокирующую, возбуждающую Страну чудес, наше диковатое Зазеркалье.

Японская новелла легко рифмуется с сюжетом о двух влюбленных косплеерах, никогда не видевших друг друга без грима и даже имен друг друга не знающих. Пока туристка старательно выпевает под гитару свою любимую русскую балладу (знали бы вы какую!), москвичи отказываются от постылых идентичностей, выбирая придуманную жизнь в разноцветном комиксе, «как у японцев». И по ходу дела затягивают в свою игру чувствительную милиционершу из участка, чей мундир — тоже своего рода прикид для ролевой игры. Выпадая таким образом из политического поля, Меликян будто трансформирует окружающий мир, и даже «белоленточный» митинг оборачивается безобидным карнавалом. Не борьба, но любовь.

Мы хотим быть как они, а они — как мы, и никто не желает быть собой. Здесь точный диагноз щемящей нужды стать кем-то другим, потребности в перемене участи. И поэтому над сюжетом, где чудесный дуэт вдруг образуют Мария Шалаева с Равшаной Курковой, невидимо витает дух знакомой по прежним картинам Меликян меланхолии. В другой паре новелл он еще отчетливее. Собственно, историю посягательства хищного самца-босса (Владимир Машков, в привычном репертуаре) на фигуристую красотку секретаршу (Юлия Снигирь, хороша, как на картинке), которая живет с унылым геймером-лузером (органичный, как всегда, Алексей Филимонов), легко себе представить в виде фильма, допустим, Звягинцева, эдакой урбанистической безнадежной трагедии. Двое мужчин, одна девушка: знакомая история, хочешь смейся, хочешь плачь. А вот и зеркальное ее отражение: один парень, две девицы. Ходок-художник (Евгений Цыганов) — нелегал на скейтборде, вечно в движении, — не может выбрать из двух влюбленных в него подруг. Один поворот винта — и родилась бы новая безнадежная притча о лишнем человеке, Зилове-Макарове-Бузыкине наших дней. Но Меликян побеждает саму себя даже не комедией — не такая уж она шутница, — а малым форматом, анекдотичностью и невыносимой легкостью суматошного московского бытия. В конце концов, каждая из рассказанных историй — просто иллюстрация к лекции, которую психолог (Рената Литвинова) читает молодым слушателям-бездельникам, взыскующим неведомой им любви.

Конечно, альманах бы не сложился, оказавшись очередной типовой «чернухой» или, что страшнее, «добрым» новогодним фильмом, если бы автор не снимала картину как исповедь — пусть не вполне серьезную, но искреннюю. Литвинова, невольное альтер эго Меликян, заслужив свои аплодисменты, отправится в собственную любовную авантюру, а попадет в чужую, прямиком к бывшему мужу-толстосуму (Михаил Ефремов) и его спящей мертвым сном любовнице. Героине предстоит профессионально ее оценить: любит, не любит, плюнет, поцелует… А здесь все-таки должно быть смешно или бесконечно грустно? Но в этом и ценность фильма «Про любовь»: не сообщая о своем предмете ничего нового, он заставляет сломать шаблон предновогоднего самообмана и посмотреть на того, кто рядом, новыми глазами. Не обязательно, кстати, влюбленными.

Хотя любовью — и к героям, и к Москве, и к теме, и к кино как живой материи — здесь действительно дышит каждый кадр. Это искупает все недостатки фильма, которых хватает и которые совершенно не важны. Так в любви и должно быть.

Человек и пылесос «Спасение» Ивана Вырыпаева

«Спасение» — из редких фильмов, которые радикально разделяют аудиторию. Одни пылко настаивают на его глубине и воздушности, другие находят бесформенным и пустым. Потрясающее умение Ивана Вырыпаева, человека тихого и доброжелательного, раздражать публику, растравлять в ней какие-то спящие инстинкты, казалось бы, не прилагая к этому никаких усилий (об этом напоминают и его громкий кинодебют «Эйфория», и нашумевший «Июль»). Так и здесь. Картина о безмолвной католической монахине из Польши, которую с таинственной для зрителя целью занесло в Гималаи, вся — сплошная медитация и умиротворение. А люди все равно спорят и злятся, злятся и спорят.

Здесь интереснее, пожалуй, исследовать не сам фильм, сделанный с показательной скромностью и вкусом, а взрывную реакцию. Дело, вероятно, в том, что Вырыпаев посягнул на святое, в прямом смысле слова. Его материал — так называемая «духовность», абстрактное понятие, у одних вызывающее изжогу, а у других — яростное благоговение. Сестра Анна с ее незаметной улыбкой, будто воплощающая католическое смирение, оказывается в тех краях, где каждый случайный пейзаж говорит о боге — но вряд ли о христианском. Однако конфликта и вообще столкновения не возникает. Встречаясь на общем поле, две разнонаправленные энергии парадоксально сбивают взаимный пафос до нулевой отметки. Удивительный эффект: будто выбравшись из душной, пропахшей ладаном кельи, на свежем разреженном воздухе ты наконец ощущаешь присутствие того, о чем раньше только догадывался. Хотя ощущают, ясное дело, не все. У многих зрителей этот процесс вызывает естественное сопротивление, как у людей, на которых, не спросясь, надели рюкзак и вывезли в горы.

Об этом идет речь в одном из немногих диалогов фильма, напоминающих о том, что Вырыпаев все-таки изначально не кинорежиссер, а драматург. Героиня, сыгранная театральным художником Полиной Гришиной (заслуженно награжденной на «Кинотавре» за лучшую женскую роль), встречается со случайной попутчицей, в роли которой жена автора фильма — актриса Каролина Грушка. И та неожиданно сравнивает человека с пылесосом. Ошибочно считая это своей миссией, тот постоянно всасывает пыль и грязь, только надеясь на очищение, но не умея осуществить его самостоятельно. Впрочем, сестра Анна ничего унизительного в подобной метафоре не видит: как знать, не растет ли из этого мусора что-то большее. Уже здесь нетрудно догадаться, что в этой картине каждый разговор — не столько с другим персонажем (те мелькают перед камерой, часто оставаясь безымянными), сколько с самим собой. К слову, изначально монахиню должна была играть именно Грушка, а потом Вырыпаев от этой идеи отказался.

«Спасение», по сути, и есть фильм-пылесос, и количество мусора зависит от самого зрителя, способного или неспособного его впитывать и находить в нем смысл. Вырыпаев осознанно и последовательно уравнивает будничные события (вроде поездки на такси или поглощения пищи) с событиями экстраординарными — например, явлением инопланетян. Сводя воедино в прекрасной во многих смыслах сцене с летающей тарелкой важнейший мем кинематографа с эзотерической легендой, он обращает на НЛО не больше внимания, чем на утренний туман или горение свечи. Но и не меньше. То, что обязано было бы стать в любой другой картине кульминационной точкой, в монотонном и успокаивающем ритме «Спасения» проходит едва замеченным.

Эта картина — в числе прочего о важности не-события, в которое может быть превращено любое приключение, в зависимости от угла зрения. Не об этом ли говорит монахиня с еще одним встречным, американским музыкантом (Казимир Лиске), который поет ей свою новую песню? Он шутит, что играет в группе U2, но выясняется, что чудаковатая собеседница никогда не слышала такого названия, тем самым сенсация, даже шуточная, лишается всякого смысла. Оказывается, что неиграние в группе U2 может быть не менее увлекательным, чем сотрудничество с ней. Вероятно, в этой иронической отрешенности есть немалая доля кокетства, но и очищающий эффект тоже.

Испытать его, ясное дело, доведется не каждому, но трудно представить себе человека, который посмотрел «Спасение» на большом экране и не захотел после этого съездить в Гималаи. А что до вывода, который в неожиданно легкомысленном и категоричном хеппи-энде делает монахиня-путешественница (сам Вырыпаев, сыгравший здесь роль последнего встреченного Анной туриста, называет его «катарсисом»), то в нем фильм никого убедить и не пытается. Просто делится радостью. Не хочешь — не бери.

Валять дурака «Тряпичный союз» Михаила Местецкого

Ваня уже окончил школу, пора искать работу — но ничего лучше, чем реклама надгробных памятников, пока не отыскал. В этом есть логика: Ване кажется, что все лучшие люди давно умерли (к лучшим он причисляет не только Курта Кобейна, Фредди Меркьюри, Джона Леннона и Элвиса, чьи портреты висят в его комнате, но и покойную бабушку, от которой ему досталась дача). Однажды Ване встречается компания живых, к которым хочется присоединиться. Пока их трое, и они называют себя «Тряпичным союзом» — но со временем окрепнут, наберут новых членов и переименуются в «Деревянный», а там и до «Железного» недалеко. За право войти в элитное общество трех бесшабашных незнакомцев Ваня готов предоставить им свою дачу. Тем только того и надо. Вырвавшись из города, «Тряпичный союз» начинает строить планы на будущее: то ли прославиться, то ли революцию устроить, то ли всё вместе и сразу.

Поскольку яркие короткометражки Михаила Местецкого — например, «Ноги — атавизм» — смотрели далеко не все, приходится аттестовать дебютанта как сценариста «Легенды № 17» и грядущего комедийного кинокомикса «СуперБобровы». Тут бы и сказать, что фестивальный «Тряпичный союз» (на его счету приз за коллективную мужскую роль на «Кинотавре» и участие в молодежной программе Берлинале) никакого отношения к тем коммерческим проектам не имеет, да только это не будет правдой. Идея командной игры и восходящей к советской «Зарнице» мужской романтики — в основе «Легенды № 17»; волшебные способности СуперБобровых — то, о чем мечтают члены «Тряпсоюза». Другими словами, режиссерский дебют Местецкого — представитель редкого класса — арт-мейнстрим. Зрительское кино, скроенное не по шаблону.

Из бесспорных талантов Местецкого-режиссера — умение не просто работать с актерами, но формировать блестящий ансамбль, в котором каждый участник выразителен и неслучаен. В четверке новейших мушкетеров Ваня (Василий Буткевич) единственный выглядит ребенком, как полагается, — и единственный со временем демонстрирует глубину и ответственность. На вид брутальный лидер союза, Атос-Петр (Павел Чинарев) незрел и нежен духом, что позволяет ему надеяться закрыть себя в «научно-исследовательском монастыре». Жовиальный Андрюша (Иван Янковский, очень похож на деда) — Арамис, дамский угодник, видящий себя художником, а «Тряпсоюз» считающий арт-группой. Для грубоватого и уязвимого Попова (Александр Паль, звезда двух «Горько!», здесь в роли простака Портоса) их компания — революционная ячейка: даже при встрече с деревенскими гопниками он первым делом пытается выяснить, правые они или левые. Наконец, Саша (Анастасия Пронина) — по ситуации всеобщая Констанция или коварная Миледи.

Действие фильма, конечно, не случайно происходит на даче: вся расстановка сил ужасно напоминает детскую ролевую игру. Каникулярная необязательность ежедневного дуракаваляния моментально передается зрителю, который автоматически отбивает ногой такт звучащих за кадром бодрых песен группы «Шкловский» (в ней играет сам Местецкий) и благосклонно наблюдает за тренировками «Тряпсоюза». Их суть немудряща: то упрутся в стену многоэтажки в попытке ее свалить, то выстроятся в неловкую гимнастическую пирамиду, то пустятся в планирование будущего подвига — заложить взрывчатку в статую Петра Первого работы Церетели и оторвать истукану голову. Андрюше пора поступать в Архитектурный, Петра отчислили, за Поповым гоняется военкомат, Ваня сбежал от переживающей мамы. Да и все они сбежали, вот в чем дело. Фильм Местецкого — настоящая апология эскапизма. Стратегия «Тряпсоюза» потому так зыбка и неопределенна, что у каждого она своя собственная, да и то в мечтах. Как это называют в фильме, «проблема с целеполаганием». Когда это становится ясно, веселое и бодрое зрелище вдруг начинает казаться едва ли не угнетающим.

Многовекторность «Тряпичного союза» — и его сила, и слабость. Здесь и кино о поколении идеалистов-бездельников, и разговор о протестных стратегиях (артистической, политической, философски-религиозной), и ненавязчивая love story, и попросту комедия, и социальная антиутопия в духе «Бойцовского клуба», только облегченного. Наверное, поэтому фильму не удается быть всем сразу, ограничивая каждое проблемное поле набором вполне поверхностных тезисов. Скажем, после случая Павленского смешно считать, будто современный художник-акционист мечтает лишь о вандализме в отношении бездарных творений более успешных конкурентов, не закладывая в этот акт никакой дополнительной идеи.

Тем не менее «Тряпичный союз» живой и светится. Наверное, потому, что в вечном жанре романа воспитания (или фильма взросления) ему удается сказать что-то по-настоящему важное и небанальное. Ване, как и миллионам подростков по всему миру, нравятся Джон, Фредди, Элвис и Курт не потому, что умерли, а потому что, умерев, остались вечно молодыми. Он желает такого же бессмертия — физического или метафизического — той супергруппе, в которую ему повезло вступить. Недаром «Тряпичный союз» друзья договорились называть экспериментальным биоотрядом: их долгосрочная стратегия — воскрешение мертвых, что, наверное, можно трактовать и как создание эликсира вечной молодости.

Когда все вокруг стонут от стремительной инфантилизации общества, Местецкий вдохновенно ее воспевает. Валять дурака, носиться по берегу реки, устраивать самодельные взрывы и жрать жуков — это отлично. Более того, это и есть единственная эффективная стратегия протеста в мире надоевших взрослых. Остальное — имитация. Наверное, можно поспорить, но зачем? Не нравится — просто не вступайте в биоотряд. У них хватит желающих и без вас. Например, мой 13-летний сын после премьеры сказал мне: «Надеюсь, теперь они снимут „Деревянный союз“».

Другим наука «Ученик» Кирилла Серебренникова и «Слушая Бетховена» Гарри Бардина

«Ученик» со всей отчетливостью отвечает на вопросы, которые себе так или иначе задают все российские кинематографисты. Почему наших так редко берут в Канны (и — шире — на мировые фестивали)? И почему в этом году выбрали именно Кирилла Серебренникова? Понятно, что есть простейший ответ: Серебренников талантлив, продуктивен, неленив. Например, на самый престижный театральный фестиваль в мире, Авиньонский, в этом году, как и в прошлом, от России едет тоже только его спектакль. Но эта версия вряд ли многих устроит. Наверняка же есть еще что-то! Заговор тусовки? Коррупция? Вкусовщина?

Так вот, не в этом дело. Канны, как все ведущие фестивали мира, огромное значение придают политике. Не в нашем пошлом понимании слова — обслуживание чьих-то узких интересов, открытые предпочтения отдельным темам, нежелание приглашать русских только за то, что они русские, и т. д., — а в смысле способности быть современным и говорить со зрителем о реальном окружающем мире. Отсюда здешний успех Сергея Лозницы или «Левиафана» Андрея Звягинцева. Отсюда отсутствие малейшего интереса ко многим нашим картинам, вызывающим фурор на родине, но не за ее пределами. Придется учесть обидный факт: есть страны, которым позволено беседовать с мировой публикой на языке чистого искусства, но Россия к их числу не относится. Наши политики — во всех новостях; Путина (как показал каннский конкурсный фильм) обсуждают даже на румынских кухнях. Поэтому от нас ждут той актуальности, на которую здесь мало кто способен.

За ней, к слову, публика и ломится в возглавляемый Серебренниковым «Гоголь-центр». Именно там впервые в России была поставлена совсем свежая пьеса немецкого драматурга Мариуса фон Майенбурга «(М)ученик», изрядно переработанная специально для нас и перенесенная на российскую почву. Показанный в рамках каннского «Особого взгляда» «Ученик» — ее киноверсия. Снимался фильм в Калининграде, где — поближе к родной для этой пьесы Германии — и разворачивается действие. В главных ролях по преимуществу те же актеры, что и в спектакле. Правда, исполнителя главной роли Никиту Кукушкина в фильме сменил Петр Скворцов, действительно больше похожий на старшеклассника. Но Виктория Исакова, Юлия Ауг, Александра Ревенко, Светлана Брагарник и Александр Горчилин остались на своих местах.

«Ученик» больше условный манифест, чем реалистичная психологическая драма. Изначально заданные координаты вполне театральны. Школьник, выросший с матерью-одиночкой и толком не знавший отца, увлекается религией и становится фундаменталистом-самоучкой. Приняв на себя миссию по изменению мира к лучшему, он не расстается с Библией — не только руководствуется тем, что там написано, но и принуждает к этому окружающих. Он отказывается переодеваться в бассейне и стыдит остальных, но не стесняется раздеться догола на уроке сексуального воспитания, чтобы не дать учительнице биологии рассказать классу о методах контрацепции: Бог не велит. Впрочем, жертвами этих атак оказываются не только мать и одноклассники, физрук и биологичка (однажды он придет на урок об эволюции в костюме обезьяны), но и священник, ведущий в школе уроки религиозной культуры. Для Вениамина он такой же, как остальные, грешник и лицемер, забывший о евангельских заветах.

Фильм прямолинеен и даже дидактичен, это своего рода наглядная (даже чересчур) демонстрация всех опасностей религии, частной или организованной. Однако художественные достоинства заметно сильнее редких недостатков. Актеры работают самоотверженно, а для Виктории Исаковой — она и есть психолог-биолог, которая в одиночку противостоит самоуверенному безумцу, — эта роль надолго может стать важнейшей за всю карьеру. Камера Владислава Опельянца буквально творит чудеса: продемонстрированную еще в «Измене» страсть к длинным сложным планам здесь Серебренников доводит до предела. Но самое главное — беспримерная отвага режиссера, который затрагивает здесь разом буквально все больные вопросы. «Ученик» — фильм прежде всего о фанатизме и «оскорблении чувств верующих», но еще — о современной системе образования, об антисемитизме, о гомосексуализме, о лицемерии, обо всех формах тоталитаризма. В этом смысле «Ученик» — стопроцентно политическая картина, и второй такой в России за все новейшее время снято не было. Уже поэтому ей самое место в Каннах.

Возможно, европейский зритель будет чуть разочарован, не отыскав в фильме прямых наездов на режим или лично Путина — хотя его портрет ласково улыбается со стены кабинета директора, где происходит несколько ключевых сцен. Но причина вовсе не в осмотрительности Серебренникова, а в том, о чем он пытается даже не сказать, а прокричать своим фильмом. Во всем страшном, что творится вокруг, виноваты мы сами — и ответственны тоже. Бог, о котором тут так часто говорят, оставил мир нам, дав пресловутую свободу воли. В том числе свободу трактовки двусмысленных библейских строк (диалоги на добрую треть состоят из цитат Писания, источник которых педантично отображается на экране). Дальше — сами. А Бог — что Бог? Как поет на финальных титрах (практически запрещенная в России) группа Laibach, «God is God».

Еще одна важная подробность: «Ученик» снят без финансового участия государства. Вот пример для всех, кто мечтает снимать по-настоящему независимое кино в России, но сетует на предвзятость диктующего темы Минкульта. А ведь в Каннах есть и еще одна русская картина. Это блестящий десятиминутный мультфильм Гарри Бардина «Слушая Бетховена», попавший в программу параллельного «Двухнедельника режиссеров». Бардин, в 1987-м получивший каннскую «Золотую пальмовую ветвь» за проволочный мульт «Выкрутасы», вернулся сюда с картиной, сделанной благодаря краудфандингу. После конфликта с Минкультом во время производства предыдущей картины «Три мелодии» (тогда режиссер лег в больницу на долгое время, соблюсти сроки не удалось, и он был оштрафован) он решил не полагаться вновь на помощь государства. Больше шести миллионов рублей на «Слушая Бетховена» было собрано на платформе «Планета», и вот мультфильм готов. Собственно музыку, аллегретто из Седьмой симфонии Бетховена и оду «К радости» из Девятой, бесплатно записал оркестр Владимира Спивакова.

По сюжету растения — трава и цветы — пытаются пробиться сквозь каменные плиты угрюмого серого города. Раз за разом им мешают жители безлюдного мегаполиса — машины, предназначенные только для этого — разнообразных форм уничтожения растительности. Однако в конечном счете зелень оказывается сильнее железа, потому что она живая. Ужасно хочется разделить оптимизм классика анимации и пожелать такой же победы и независимости российскому кино.

Кирилл Серебренников: «Это не я всех бешу. Они сами себя бесят»

Ты когда-то прославился постановками современной драматургии, но в «Гоголь-центре» большинство спектаклей — по классике… очевидно, само название обязывает. Что же такого в пьесе Мариуса фон Майенбурга, молодого и не слишком знаменитого драматурга из Германии, что ты поставил его «(М)ученика» сначала на сцене, а теперь, убрав из названия букву «М», еще и в кино?

Антон, он знаменитый! Очень хороший автор. Я же много смотрю немецкого театра, я знаю. А «Ученик», во-первых, очень крепко написанная пьеса, с перевертышами. Такое в России трудно найти. Во-вторых, очевидно, что Майенбург попадает в болевые точки. Я сразу увидел, как можно сделать из этого модель того, что происходит с нами. Все персонажи — они такие знакомые! Сразу представил себе директрису школы. Знаешь, как интересно мы сочиняли русский вариант этой пьесы? Я приносил какие-то документальные тексты и ролики и… в итоге мы всех персонажей достали из реальности. Самая большая проблема была с попом. Того, из немецкой пьесы, использовать было невозможно — вообще. Из сцены с ним мы взяли только реплики мальчика. Остальное надо было искать. Но у нас был консультант, бывший священник, откуда-то уволенный за несогласия с политикой «партии и правительства». Он нам принес огромное количество книг, от которых волосы дыбом вставали. Церковные методички… Их фрагменты и звучат у нас.

Как последняя проповедь в «Левиафане» — она же из реальности взята. Кстати, тот фильм и «Ученик» — редкие примеры политического кино в России. У нас вообще его не любят и не умеют делать.

Я думаю, что политическое кино — оно не про аспекты современной политики, а про то, что происходит с людьми здесь и сейчас, в России. Мне кажется, ничем другим вообще не стоит заниматься. Ни в театре, ни в кино. Потому что людей интересует именно это. А мне говорят, что сегодняшние проблемы — это низкий жанр, публицистика, а вот непреходящие ценности!.. Да они потому и непреходящие, что разлиты везде, вокруг нас. Глупо делать про них какие-то абстракции. Иногда смотришь фильм или спектакль и не можешь понять: это когда сделано? Какой год на дворе?

Как-то раз «Золотая маска» попросила меня сделать юбилейную церемонию. Из этого ничего не вышло, но я просмотрел списки тех, кого номинировали и награждали за все это время. И по списку было невозможно понять, какой сейчас год. Все, что происходило в жизни, никак не соприкасалось с тем, что выдвигалось и награждалось. Здесь, в реальности, «Норд-Ост» — а там, в театре, про как бы «вечность»! Из-за этого мы и становимся ненужными. Я про театр и кино говорю.

Но это ведь ты именно о российской ситуации говоришь, так?

Любой западный фильм — и даже американские блокбастеры! — выражает какую-то ипостась сегодняшнего состояния человека. В «Выжившем» же не только Леонардо Ди Каприо, который мучается в бороде и жрет печень бизона. В этот момент этой стране необходима сильная мотивация! И герой, который вопреки всем законам выживает. Мести ли ради, жизни ли ради… Ползет и убивает своего врага — да и не убивает, его судьба убивает. Практически буддистский акт совершает.

А ты действительно буддист?

Да, я буддист. Буддизм же — это не религия. Но у меня есть лама, я посвященный, принял прибежище.

…И делаешь фильм о религиозном фундаментализме. Буддистского фундаменталиста можно себе представить? Хоть теоретически?

Невозможно. Есть, конечно, монахи, которые сжигают себя. Но себя, а не других! Наверняка есть где-то и буддисты-фанатики, но это уже не вполне про буддизм. Хотя любые фанатики, получившие инъекцию некоей идеологии, — они не христиане и не мусульмане, если готовы взрывать других людей.

Однако твой герой, обычный российский школьник, получает эту инъекцию не от каких-то промывателей мозгов, а непосредственно из Библии. И разговаривает цитатами оттуда, причем источник скрупулезно отражен на экране.

Насилие есть в этой книге. Религия для своего утверждения использовала методы, привычные для человечества две тысячи лет назад. И еще раньше. Никто особо не церемонился: одних отдавали хищникам, других вешали на кресты… Потом Крестовые походы начались. История любой религии — это история войн и злодеяний, кошмаров, кровавой бани. Очень редко религия дарит мир, покой и любовь. Она разделяет людей, а не сближает. Мы в фильме, впрочем, не хотим кого-то обвинять. Мы просто хотим, чтобы люди, посмотрев его, начинали думать.

«Ученик» местами производит впечатление манифеста.

Я не считаю его манифестом. Манифест всегда прямолинейный и плакатный, в нем нет второго смысла. Второго плана. Поля интерпретации. А у нас любой персонаж — оборотень. Значит, это не плакат. Наш фильм — сильная история прямого действия. Сгущенная в гротеск: пожар в публичном доме во время наводнения. Намеренное обострение.

А можно ли считать «Ученика» фильмом о российской системе образования? Ведь невозможность совместить основы религии с биологией — это про нас.

Ну да, давайте, мол, детям другую концепцию предложим, а потом они сами выберут… Наша традиция тянется из советской зыбкости: как учить детей этим женщинам, которые родом из СССР? Ведь воспитывают в основном женщины. У Майенбурга директор школы — мужчина, но я понял: в нашей школе никаких мужчин-директоров быть не может. Только женщина, причем «народный учитель России». Такую и играет Светлана Брагарник. Она тоже потерянная, иная, чем была у нас в спектакле. Сама растерялась, не знает, чему учить детей. Втайне симпатизирует биологу Красновой, но ничего сделать не может — власть в школе захватывает поп.

Но это как раз не только про Россию, это про весь теперешний мир?

Немецкая пьеса после адаптации оказалась уместной для нас, а теперь, судя по реакции в Каннах, она понятна французам и итальянцам. Значит, мы все живем в одной жопе, попали в одну западню! Экономическая ситуация в Европе более стабильная, эти вопросы еще не стоят так остро. А у нас страна бедная и много проблем, так что кое-что становится очевиднее.

В фильме все время говорится о богопротивности театров. За этим чувствуется что-то глубоко личное. «Гоголь-центр» — именно такой «богопротивный» театр, который может аккумулировать энергию и как-то противостоять фанатизму и тьме?

Конечно! А каким образом еще мы можем сопротивляться? Мой спектакль ничего не изменит. Как и твоя статья. Твоя статья заставит задуматься меня, а мой спектакль — тебя, но что, мы чего-то там не знали? Шлем послания друг другу про понятные вещи: змея, кусающая свой хвост.

Что остается — прибить кроссовки гвоздями к полу, как героиня «Ученика»? И никуда не уходить?

Да, в какой-то момент надо сказать «Я отсюда никуда не уйду», когда все кричат: «Да уезжайте отсюда! Не нравится? Валите!» А я здесь живу и работаю. Мой театр, мое кино. Это и есть моя родина.

Тебе предлагают работать за рубежом, ты уже это делаешь. Велик соблазн уехать и работать вне России?

Я вижу в этом много привлекательного, но и вопросов много. Могу ли я? Могу. Хочу ли я? Хочу. Комфортно ли мне? Суперкомфортно! Но я не хочу терять Россию. Такого зрителя, как в «Гоголь-центре», я нигде не найду. Такой публики нет вообще. Мне многие об этом говорят. Людей одного образа мысли много, и нужны места — не Фейсбук, а физические места! — где они не будут чувствовать себя одинокими. Почему все ходили на эти марши с белыми ленточками? Только поэтому. Они не за Навальным шли, они друг друга хотели увидеть. «Значит, я не один такой „мудак“, есть и другие такие, как я». Соцсети давно не дают ощущения общности, а это чувство единства невероятно важно. Я уважаю и люблю этих людей. Я хочу для них работать.

Кажется иногда, что ты нарочно дразнишь власти: вот поставил спектакль с голыми актерами, вот фильм на религиозную тему…

А где сказано, что нельзя быть голым? В Конституции? Вранье и ханжество мне глубоко противны. И безмолвие противно, ничего нет хуже. Не хочется врать хотя бы себе. Всегда думаю о 30-х, когда людей по одному вели на убой, а все остальные сидели, молчали и боялись. Почему не бросились, не перегрызли этим тварям горло? Как в Собиборе? Многие погибли, но лучше погибнуть так.

Тем не менее ведь и многим твоим единомышленникам фильм резко не нравится.

А потому что кино — это зеркало. Ты смотришься и видишь себя. Не я их бешу, они сами себя бесят.

Афиша. Daily, 2016

В мире животных «Зоология» Ивана Твердовского

«Проснувшись однажды утром после беспокойного сна, Наташа Медведева обнаружила, что у нее вырос хвост». Так могла бы начинаться «Зоология», будь она не фильмом, а повестью. Или, например, так: «Старший специалист отдела закупок зоосада города N Наталья Медведева проснулась довольно рано и сделала губами „брр…“, что всегда она делала, когда просыпалась, хотя сама не могла растолковать, по какой причине».

Подобно Гоголю и Кафке, 27-летний Иван Твердовский не собирается никому ничего растолковывать. Неприлично молодая (для нашего контекста по меньшей мере) звезда современной российской режиссуры, обладатель призов «Кинотавра» за короткий метр и дебютный «Класс коррекции» уже проехал с «Зоологией» по миру и собрал внушительный урожай: его наградили Котбус, Минск, Варшава, Рига, Карловы Вары, Батуми и, собственно, Сочи. Причина успеха столь оглушительного, пусть и не на центральных площадках, — в парадоксальной природе картины, решающей отнюдь не только эпатажные задачи. Дураку ясно, что хвост — не физиологическое отклонение, а метафора. Режиссер вновь после «Класса коррекции» исследует, каково быть и ощущать себя другим, как справляться с участью аутсайдера. И избавляется от эмоциональной манипулятивности своей первой картины, двигаясь от драмы «на разрыв аорты» в сторону поэтически-мечтательного трагифарса. Если раньше Твердовский посматривал на Триера, то здесь вспоминается скорее Линч с его необъяснимыми «Головой-ластиком» или «Человеком-слоном».

Впрочем, несмотря на это, «Зоология» — произведение отчетливо национальное. И вновь доказывающее неоспоримый тезис, который большинство наших режиссеров почему-то игнорируют: самый точный русский реализм — это сюрреализм (cм. Гоголя, Достоевского, Щедрина, Платонова, Булгакова; в кино — Тарковского, Муратову, Сокурова).

Твердовский не столько поддерживает негласный канон несуществующей и вряд ли существовавшей «новой русской волны», сколько открыто измывается над ним. Свинцовые мерзости провинциального быта, знакомые всем если не из жизни, то хотя бы из фильмов кинотавровского формата, воспроизведены им с глумливой, почти пародийной скрупулезностью. Бабульки из очереди в поликлинике транслируют в воздух самые дикие суеверия, коллеги-толстухи жадно давятся картошкой с майонезом, мамаша подсажена на телевизор и постоянно сетует на нехристей из Штатов и Европы. Русский мир — женский мир. Мужчины шугаются от агрессии захвативших власть теток, от них помощи не жди. Лузерша Наташа в свои пятьдесят с хвостиком (не таким длинным, как ее собственный) не имеет ни спутника жизни, ни надежды, ни даже мечты. Все, что ей остается, — это тихо сидеть и глядеть на воду, в сторону недостижимого горизонта. По меньшей мере ей повезло жить в провинции у моря; название собирательного города Твердовский не уточняет.

Но вот является хвост. Катастрофа, он же спасение. Хвост выталкивает тебя из зоны привычного дискомфорта в зону совершенно нового, жуткого и возбуждающего дискомфорта. Неожиданно для себя самой Наташа принимает вызов. Впервые в жизни выпивает, приходит домой позже, меняет прическу и стиль одежды, решается противоречить матери. Позволяет себе засмеяться в голос на мотивационном семинаре, вроде бы предназначенном специально для таких ничтожеств, как она. Влюбляется, наконец.

«Зоология» могла бы стать очередным фильмом о жестоком социуме, не принимающем маргинала и травящем его. Однако окружающие Наташу люди, начиная с врачей, понятия не имеют, как себя вести; они сами ее боятся. На выходе — другое: картина о том, как открыть в себе что-то неожиданное, как откопать в залежах собственных шаблонов незнакомого, по сути, человека. Ну и о том, что именно так — никак иначе — случается любовь. В этом, а вовсе не в опостылевшей чернухе привлекательность причудливого фильма для зрителей за пределами России. Будем надеяться, что и в ее пределах тоже.

Это картина о смелости быть собой: главные препятствия к этому, утверждает Твердовский, не вовне, а внутри. Он их преодолевает весьма эффективно — не каждый успешный, молодой и румяный мужчина найдет альтер эго в помятой женщине возраста, значительно превышающего бальзаковский. Наталья Павленкова, которую Твердовский в «Снеге» и «Классе коррекции» вытащил с театральной сцены в кино, а теперь дал ей главную (и, вероятно, лучшую за всю ее карьеру) роль, запредельно отважна и откровенна; наше пугливое и сексистское кино таких актерских работ не видело давненько. За это ее заслуженно превозносят критики и награждают разнообразные жюри.

Тем не менее особое внимание обращает на себя другой, поначалу невзрачный персонаж фильма: рентгенолог Петя, который первым видит хвост (вместе с ошарашенным зрителем) во всей красе. Дебютант в большом кино Дмитрий Грошев играет удивительно тонкую и сложную роль. Как человек, чья профессия — видеть насквозь, он не испытывает при виде аномалии брезгливости, ужаса или даже удивления. Для него, вовсе не отщепенца или хлюпика, а вполне полноценного молодого мужчины, знакомство с хвостатой Наташей — уникальный шанс сойти с накатанной лыжни, дать выход таящейся в нем самом странности. Дать отрасти своему внутреннему хвосту. Почувствовать себя диковинным животным среди других зверей — и обрадоваться этому.

То же самое предлагается зрителю. Если не испугается.

Право на полет «Заложники» Резо Гигинеишвили

Поразительный случай: обычно режиссеры интересных дебютных фильмов, соблазненные ушлыми продюсерами, ударяются в тривиальную попсу и забывают об истоках, но чтобы наоборот? Действительно редкость, особенно в России. Однако это случилось. «Золотой мальчик» Резо Гигинеишвили, режисссер легкомысленной «Жары», ромкома «Любовь с акцентом» и сериала «Последний из Магикян», зять Михалкова и второй режисссер Бондарчука (то есть чаще герой светской хроники, чем киноведческих разборов), вдруг предстал не мальчиком, но мужем. На Берлинале он показал зрелый, серьезный, драматичный, фундаментальный и неоспоримо талантливый фильм «Заложники». Уже сейчас с уверенностью можно сказать, что эта картина будет одной из самых обсуждаемых в 2017 году, а Грузии нужно срочно выдвигать ее на соискание «Оскара» — шансы вполне реалистичные.

Ведь это грузинский фильм (и, за исключением нескольких реплик, на грузинском языке), Россия здесь в копродюсерах, как и Польша, однако это тот случай, когда соучастием можно с полным правом гордиться. Тем более что как минимум два россиянина внесли колоссальный вклад в художественное решение этого скупого, жесткого и впечатляющего фильма. Оператор Владислав Опельянц и звукорежиссер Кирилл Василенко парадоксально сочетают ностальгический флер с эффектом присутствия, сближающим ключевые сцены картины с документальным кино. И это замечательно точный баланс. Ведь «Заложники», действие которых разворачивается в 1983-м (эпилог — в 1991-м), говорят и о сегодняшнем дне — том же государственном изоляционизме, на котором строился СССР, и том же молодежном идеализме, который так часто приводит к катастрофе.

Это случилось на самом деле. Группа друзей, несколько молодых людей — по преимуществу студентов, — решила захватить при помощи оружия пассажирский самолет, отправлявшийся из Тбилиси в Батуми, и сбежать на Запад. С самого начала все пошло не по плану. Рейсы объединили, нелетная погода привела к изменению расписания, заговорщики сорвались и открыли в салоне стрельбу. В результате многие пассажиры и члены экипажа погибли, а сами угонщики были арестованы и приговорены к расстрелу. Их родные даже не узнали, где находится могила казненных. Собственно, когда-то узнав об этом леденящем факте, Гигинеишвили и решил снять «Заложников», к которым готовился много лет.

Картина — результат совместных усилий лучших творческих ресурсов современного грузинского кино: от знаменитых артистов Мераба Нинидзе и Дареджан Харшиладзе (они играют родителей одного из героев) до молодой Тины Далакишвили, памятной по главной роли в «Звезде» Анны Меликян. Есть и русские актеры, но их роли совсем невелики: в частности, жена режиссера, Надежда Михалкова, и Мария Шалаева сыграли двух стюардесс. Сценарист Лаша Бугадзе — ведущий драматург Грузии, над саундтреком работал великий Гия Канчели, хотя закадровая музыка подана скупо, без эмоционального давления на зрителя. Вообще, главное достоинство «Заложников» — обманчиво бесстрастная интонация, не позволяющая «оправдать террористов» или увидеть в них карикатуру. Это трагедия под стать античной, где каждый делает то, на что обречен, а бунт против судьбы оборачивается страшным наказанием. Гигинеишвили соблюдает образцовый саспенс, от блестящих сцен беспечного купания в холодном море или шумной грузинской свадьбы резко переходя к грозной динамике перестрелки в самолете. Каким бы козырным ни был состав съемочной группы, прежде всего эта картина — заслуга режиссера, достигшего поразительного единства и цельности формы с содержанием.

Название «Заложники» намекает на судьбы тех несчастных, кто попал в жернова истории, случайно оказавшись в злополучном самолете. Но о них в фильме рассказано совсем мало. Очевидно, толковать вынесенное в заголовок слово следует в расширительном смысле. В советском государстве, закрывшем свои границы для собственных граждан, заложниками были все. Перед нами история людей, решивших пожертвовать жизнями (увы, не только своими) ради того, чтобы разорвать беспощадный общественный договор. Их вело даже не желание, но одержимость идеей вырваться за флажки, любой ценой. Фильм доказывает: свобода — одна из основных потребностей, неотъемлемая составляющая человеческого достоинства, стремление к которой иррационально и неодолимо. В том числе, очевидно, и творческая свобода не зависеть от миражных требований рынка и законов жанра, которым до сих пор прилежно подчинял себя Гигинеишвили.

Нормальная помощь «Аритмия» Бориса Хлебникова

Олег — очень хороший человек. Он работает врачом «скорой помощи», и делает это хорошо, на совесть. У него хорошее, честное лицо, хорошие, добросовестные коллеги и хорошие пациенты, которым он от души помогает, хотя зарплата у него небольшая и перспектив никаких. Жена Олега Катя тоже врач, в приемном покое. Она, вероятно, не так талантлива, как муж, зато и она хороший человек. Работает сутками, очень старается. И Олега любить старается, хотя это с каждым днем все сложнее — тот выпивает, рассеян, слишком сильно устает на работе, иногда хамит. Тогда Катя предлагает развестись, а сначала разъехаться в разные комнаты их крохотного жилища (комнат всего одна, так что приходится использовать кухню и надувной матрас). Но зритель, который уже полюбил этих славных людей, не слишком тревожится. Он заранее чувствует, что все у них будет хорошо. Трудно, но хорошо.

«Аритмия» — несомненно хороший фильм. Рецензию на него несложно было бы написать, не используя ни одного эпитета, кроме слова «хороший». Он лихо разыгран ансамблем лучших и самых востребованных актеров своего поколения, от любимца Хлебникова, скромно-обаятельного Александра Яценко, и феноменальной звезды Инстаграма Ирины Горбачевой (ее роль — какое-то отдельное упоительное кино) до колоритных эпизодов Анны Котовой, Евгения Сытого, Надежды Маркиной, Александра Самойленко. Отдельная и сложная работа у Николая Шрайбера, эдакого Санчо при Кихоте-Олеге. «Аритмия» замечательно снята Алишером Хамидходжаевым, оператором Хржановского-младшего, Сигарева, Германики и Хомерики: как бы ненавязчиво, мнимо-документально показан старенький и милый Ярославль. В рамках того же уютно-театрального правдоподобия звучат диалоги, написанные Натальей Мещаниновой, — в соавторстве с оптимистом Борисом Хлебниковым автор беспросветного «Комбината „Надежда“» научилась видеть перманентный свет в конце любого темнейшего тоннеля. В общем, сплошная радость: мир состоит из хороших людей. Негодяй тут единственный — новый начальник, отлично сыгранный Максимом Лагашкиным. Но и он получит свое, после чего окажется не таким плохим. Лишь однажды здесь кто-то умрет. Этот эпизод в фильме наименее органичный, едва ли не натужный и тут же уравновешенный обязательной сценой чудо-воскрешения другого пациента.

Если называть вещи своими именами, то «Аритмия» — то самое высмеянное критиками и обожествляемое продюсерами «доброе кино». Специфически российский формат. Только это доброе кино — не для широких масс, а для интеллигенции. Для тех, что жаждет переноса на широкие экраны не попсовых сериалов или советских комедий, а оттепельных и застойных хитов, с их культом хороших и слабых героев. При этом «Аритмию» советским фильмом не назовешь: перед нами культурное и современное европейское кино. Недаром на днях картина примет участие в фестивале в Карловых Варах.

Хлебникова в начале карьеры, собственно, называли наследником по прямой одного из главных западных режиссеров, Аки Каурисмяки. Сейчас вспоминается недавняя картина флегматичного финна, «Обратная сторона надежды». В ней все порядочные люди объединяются, чтобы противостоять бездушной бюрократии Евросоюза, но эта умозрительная солидарность все-таки не спасает трогательного сирийского беженца от удара ножом в живот. У надежды Хлебникова нет обратной стороны. Эта медаль с обеих сторон сияет прекраснодушием.

Но сравнивать «Аритмию», конечно, будут с другим фильмом, с «Нелюбовью». Эта параллель — что-то вроде неизбежности. Обе картины о разводе, обе — о российской современности, которая через ситуацию этого развода проявлена; позиции и взгляды авторов на реальность — взаимоисключающие. «Нелюбовь» заставила многих вспомнить абсурдный термин «чернуха» — мол, не так же мрачна наша жизнь на самом деле, и где в фильме светлые пятна, где надежда на завтра? «Аритмия» состоит из сплошных светлых пятен. Не фильм, а луч света в гипотетически темном (поскольку тьмы на экране нет) царстве. Назовем это утешительным словом «утопия». Если «Нелюбовь» била под дых, то «Аритмия» гладит по головке. Тот фильм был дискомфортным, этот комфортен насквозь, даже когда его героям не по себе.

Борис Хлебников, один из лучших русских режиссеров 2000-х, невольно оказался своеобразным антиподом Звягинцева. Он не так известен на Западе, но нежно любим на родине (тогда как Звягинцев, по мнению многих россиян, переоценен). Он сам назвал себя «новым тихим» в пору громкой международной славы Звягинцева. Его совместный с Алексеем Попогребским дебют, «Коктебель», был анти-«Возвращением», историей другого отца и другого мальчика, которым вместе было хорошо: они добирались до пункта назначения и находили в финале свое маленькое счастье. «Долгая счастливая жизнь» предсказывала интригу «Левиафана»: ее герой решался на романтический бунт против несправедливости, на который у героя звягинцевской фрески не было ни шанса, ни сил. Теперь «Аритмия» и «Нелюбовь» окончательно превращают двух режиссеров в эдаких Счастливцева и Несчастливцева русского кино.

Звягинцев, не чуждый гражданскому пафосу (которого Хлебников чурается), мог бы повторить за Герценом: «Мы вовсе не врачи, мы боль». Хлебников, столь неравнодушный к медицинской теме, своим фильмом утверждает обратное: «Мы не дадим вам испытывать боль, мы — врачи… сейчас уже пройдет». «Аритмия» вполне могла называться «Анестезией». И что сказать? Обезболивающее работает. Мало кто сдержит растроганные слезы в той сцене, где «скорая помощь» пробьется через вечную пробку — метафора, честно скажем, не менее прямолинейная, чем беговая дорожка в финале «Нелюбви», — и все-таки начнет двигаться вперед. В этот момент мы даже забудем, что этот ход не вполне честный: у них же мигалка.

«Мы поменяли угол» Круглый стол с Бакуром Бакурадзе, Алексеем Попогребским, Николаем Хомерики и Алексеем Мизгиревым

Я начну с одного общего вопроса ко всем. Мы видим сегодня общую даже не тенденцию, а уже состоявшуюся картину: авторское кино, каким мы его видели на протяжении долгих лет на примере кинотавровского формата — малобюджетные фильмы о социальной тематике, — или вымирает, или уходит в прошлое. С одной стороны, программу «Кинотавра» уже второй год подряд все страшно ругают со словами, что там показывают либо мейнстрим, либо претенциозное барахло. С другой стороны — вот вы, ведущие режиссеры последних десяти лет, каждый в своей форме, уходите от этого фестивального формата. Это совпадение? Знак безнадежной ситуации, которая сама подталкивает к этому? Или естественное развитие человека, который уже снял свое малобюджетное кино и должен дальше двигаться куда-то?

Мизгирев: Мне ужасно нравится эта постановка вопроса: вы, ребята, были маленькие и вас допустили в большую взрослую баню. Мылись у стенки, а тут это… Я не буду говорить про тенденции, не очень хотелось бы обобщать. Могу сказать про себя. Я всегда хотел снять жанровый фильм. С самого начала. Не вижу в этом никакого «допуска в большой мир». Просто был инструментарий один — отвертка, молоток, зубило, а теперь инструментов больше. Ты же, наверное, не про это спрашиваешь? Когда так вопрос ставится, то предполагается, будто бы раньше был творческий процесс, а теперь процесс, ну, в лучшем случае компромиссный.

Нет, я этого совершенно не имею в виду. Просто происходит новый виток спирали, который мы видим сейчас. Если не для всего кинематографа, то персонально для вас четверых он точно происходит. Это вход на какую-то новую территорию. Мы здесь собрались, чтобы попробовать выяснить вместе, что это за вход, вынужденный он или желанный, удачный он или нет, удовлетворяющий он или нет.

Мизгирев: Что это за новая территория? Нужно договориться о понятиях.

Больше аудитории. Я думаю, что во всех случаях это будет объединяющим фактором.

Мизгирев: Коля, ты думал об аудитории, когда снимал?

Хомерики: Думал, да. Несмотря на то что есть какие-то общие тенденции, у каждого свои причины того, что происходит. В случае Леши он просто сделал то, что он всегда делал, только по-большому, с большим объемом.

Мизгирев: «Сделал по-большому». Точка.

Хомерики: А у меня другая ситуация — я ушел в совершенно другой жанр, мне не свойственный. Как это случилось, не знаю, но затянуло, завертело — и захотелось попробовать. Я совершенно не строил иллюзий, что это чем-то будет похоже на мои предыдущие фильмы. Это был такой детский спортивный интерес сделать большое кино, которое было бы понятно массовому зрителю, при этом все равно вставить туда что-то свое. То есть чтобы не было такого, как в анекдоте: «Папа, а ты с кем разговариваешь?» Второй пункт, почему я туда попал: с предыдущим фильмом, «Сердца бумеранг», мне показалось, что я уже не хочу снимать про то, что у меня было. Возникла какая-то такая пустота — повторяться не хочется про бренность бытия и прочее, а нового еще не накопилось. В общем, я это время сейчас использую для того, чтобы делать такие разные проекты.

Бакур, у тебя вообще сразу нестандартный случай: ты не режиссируешь, а продюсируешь.

Бакурадзе: Тем не менее я рефлексирую. Если каждый говорит за себя отдельно — вот я так подумал и решил так-то сделать, — это, мне кажется, не совсем правильный ответ. В какой-то мере сейчас получается так, что ты немножко на нас наезжаешь… хотя не наезжаешь, да? Я, например, не могу тебе ответить, что меня волновало до, волнует ли меня это до сих пор, какая трансформация во мне произошла, когда я перешел из одного сегмента в другой. Я могу единственное сказать, что меня сейчас точно так же, как и раньше, волнуют процессы, происходящие вокруг. И даже вот этот проект, который я делаю, — он все-таки в том же ключе, это тоже ответ на мое волнение.

Но вот есть один простой вопрос. Переход из очень маленького кино в сравнительно или очень большое кино, по бюджету и по количеству зрителей — в нашем кино это практически всегда совпадает, — это внешний фактор (рынок заставляет, жизнь заставляет, свой карман заставляет, продюсер заставляет) или внутренняя потребность? Например, Леша отчетливо ответил: «Я всегда хотел снять коммерческое кино».

Мизгирев: Жанровое. Оно может не быть коммерческим.

Жанровое — потенциально более коммерческое, хотя бывает по-разному. Так внешнее или внутреннее? Есть те, кто всегда хотел большое, но не было возможности, а есть те, кто и не желал, но жизнь заставила.

Бакурадзе: Я не знаю, может быть, мы сейчас живем в эпоху возникновения Средневековья. Если взять, допустим, людей античного времени и спросить их, а что у вас происходит, почему вы не пишете античные трагедии, они не могли бы тебе ответить на этот вопрос, потому что это вопрос глобальный.

Ну вот ты сейчас и отвечаешь: «Время такое». Это один из возможных ответов. Время, которое заставляет эту трансформацию проходить. Вот, Леша (обращается к Попогребскому), у тебя, если говорить не о твоем заветном огромном проекте, а о сериале, речь идет еще и о смене — я даже не знаю, тут слово «формат» не применишь…

Попогребский: «Дистанция».

Вообще всего на самом деле. Аудитория не просто больше, она потенциально другая. Все другое.

Попогребский: Мне понравилось про зубило и отвертку. Хотя у меня в руках остались те же инструменты, только ручная дрель сменилась на электрическую. Если взять одну серию из моих тринадцати, то удельное количество денег на единицу экранного времени для меня не возросло. Но было абсолютно сознательное желание снять — черт его знает, как это назвать, — большой фильм, дорогой фильм, кассовый фильм. Неважно. Каждый фильм для меня еще и учеба. На каждый следующий фильм я делаю чек-лист тех вещей, которым хочу научиться. При этом еще есть список запретов. Я говорил, что не хочу снимать ретро, ничего костюмного и политического, как-то про мелодраму особо не думал. Теперь в сериале все это есть, но при этом я понял, что это абсолютно современная история, которая меня увлекла. То, что сейчас называется «Оптимистами», на самом деле попало мне в руки еще пять лет назад. И это было не случайно. По внешним половым признакам, да, может показаться, что я в свой вынужденный простой решил снять сериал. Сейчас, изнутри, я хочу сказать: вообще не хочу про это вспоминать, потому что меня прет нереально. Самое важное здесь знаете что? Не то, что я снимаю это для телевидения, а что я впервые работаю по чужому сценарию. Для меня действительно это тектоническое изменение. И это, честно говоря, круто. Хочу в том же духе и продолжать.

Короткий вопрос, на который я предполагаю однозначный ответ. Я правильно понимаю, что никто из вас четверых этот переход не воспринимает как капитуляцию ни в какой форме?

Бакурадзе: Я лично — нет.

Хомерики: Нет.

Мизгирев: То есть если уточнить тематику…

Уточняю. Авторское кино, в неком идеале, есть бескомпромиссность. Автор выражает себя и свое «я» и плюет вообще на всё. Вы, двигаясь в другую сторону, либо не идете на компромисс, либо идете на тот компромисс, к которому вас толкает внутренняя потребность, чем бы она ни была вызвана.

Мизгирев: Проблема связана с тем, что нужно думать о зрителе. Как освоить бюджет так, чтобы он вернулся. Предполагается, что поскольку у вас, ребята, до этого не было огромных бюджетов, то и вопрос о том, кто и как на это массово реагировал, вроде как не стоял. Сейчас мы занимаемся теми проектами, куда вложены большие деньги. Они как минимум должны привлечь зрителей в зал. Те должны прийти и посмотреть или — в случае ящика — просто не выключить эту кнопку и держать рейтинг. Чем ради этого поступился каждый из нас во внутренней своей органике? Каким образом дошел до жизни такой. Я правильно тебя понимаю?

В целом — да. Не нарушена ли эта органика?

Мизгирев: Вот Коля говорит интересные вещи: «Я пошел туда, куда не ходил». В моем случае — я пошел туда, куда мог бы пойти с самого начала. И у меня не было отторжения этой зоны. Есть какие-то вещи, связанные с самостоятельностью автора. Например: я всегда сам утверждал кастинг, сам утверждал объекты, выбирал тех людей, с которыми хотел работать. От оператора до композитора. Сейчас существуют разные вводные данные, но я бы не стал говорить, что в итоге работаю с людьми, которые мне не близки. Как выяснилось, среди тех людей, которые занимаются так называемым индустриальным кино, очень много авторов и художников. Просто в силу определенных обстоятельств их выталкивали из этой зоны. Стоило только открыть дверцы — и люди с радостью пошли туда.

То есть это не люди из авторского кино пошли в коммерческое, а люди, которые волей судеб оказались в коммерческом кино, всегда хотели делать авторское?

Мизгирев: На моей картине «Дуэлянт» все, за исключением художника-постановщика, были из команды «Сталинграда». Оператор, грим, костюмы и все-все-все. Ты знаешь, они все оказались художниками. Стоило нажать правильные кнопки, и они с радостью пошли за мной в зону, в которую, как выяснилось, всегда хотели. Они совсем не тянули меня назад и не предлагали как-то сделать проще, понятнее народу. Включая продюсеров.

Бакур, ты здесь единственный, кто взял на себя продюсерские бразды правления. А это другого рода ответственность. Ты не можешь сказать, что возникли какие-то нехорошие дяди с мыслями только о деньгах, которые выжали из тебя что-то, чего бы ты не хотел делать. Ты и есть в роли этого дяди.

Бакурадзе: Я внутренне одинаково согласен делать проект и в одном, и в другом ключе. Я в любом случае прикладываю к нему руку. Это не лукавство! Если, допустим, ты принесешь сценарий и я увижу, что ты можешь снять очень крутое кино, то это заставит меня принять участие. Поучаствую как режиссер, как продюсер, как водитель — без разницы. В данном случае я не совсем умею снимать такое кино и поэтому помогаю, а не говорю «Мотор!» и «Стоп!». Хотя я вижу это кино, понимаю его. И у меня ни много ни мало есть свой месседж. Через большой проект я могу говорить о том же, что и во всех своих предыдущих фильмах, но уже в другом ключе и для большей аудитории. Делаю фильм про космос, бюджетная картина. Сейчас государство выделяет деньги на такие проекты. Авторское кино в данный момент не сильно финансируется. Оно и не существует в том виде: нет ни старых, ни молодых, ни средних режиссеров, которые могли бы что-то реальное предложить. Это зависит от времени, на мой взгляд.

Мизгирев: Я думаю, для Бакура не было большой проблемой начать продюсировать фильм, потому что, когда мы делали наши авторские картины, на самом деле во многом выступали и продюсерами. По крайней мере, я разбирался во всей линейке производства от и до. Это опыт, который научает быть не только режиссером. В этом смысле противопоставление «теперь вы играете в большую игру или вас играют» — это неправда. Они, наоборот, ждут. Ждут от тебя свежих поступков во всем — от того, что ты говоришь артисту, до того, как организован процесс и за какие ниточки дергать. Другое дело, что из этого выходит. Я имею в виду с точки зрения зрителя, а не с точки зрения качества.

Но вот ведь интересный момент. Бакур сказал про время. Ваши предыдущие фильмы пытались с большим или меньшим успехом осмыслить современность. Сейчас четыре фильма, о которых мы говорим, все помещены в прошлое. В случае вас троих это советское время разных эпох, в случае Леши вообще XIX век.

Попогребский: Черт, зря Хлебников не приехал. Он хотя бы «Озабоченных» снял. Он нас подставил!

Все равно он бы был в меньшинстве. Если к вам четверым добавить Хлебникова, Сигарева и Мамулию, то все вы снимали про здесь и сейчас, а потом это закончилось. Потому что про здесь и сейчас неинтересно снимать? Невозможно? Никто не хочет смотреть? Или вам самим всегда хотелось прыгнуть в прошлое? Так уютнее?

Бакурадзе: Я могу затронуть аспект, который касается общественной ситуации в стране. Нулевые годы были временем оздоровления, экономического и культурного подъема. Когда мы снимали — конечно, это сейчас с оглядкой становится понятно — и смотрели на современную жизнь, то указывали на отдельные проблемы здорового организма. Сегодня мы находимся во времени разочарования и депрессии. Когда сознание начинает болеть, то указывать на отдельные боли в руке или ноге бессмысленно.

То есть вы врачи, которые отчаялись, махнули рукой и сказали: «Я лучше пойду разбирать уже мертвый скелет, чем лечить живой организм»?

Бакурадзе: Нет, ни в коем случае. Сознание лечится по-другому, изменением угла зрения. Мы поменяли этот угол. Если ты хочешь вывести ребенка на правильный путь, ты не должен ему говорить, что он в чем-то плохой. Ты должен ему показать пример, чтобы он включил сознание.

Классицистический подход: мы показываем не так, как есть на самом деле, а так, как надо.

Бакурадзе: Конечно. Мы находимся во время возникновения таких псевдоязыков. У нас нарушен единый путь культурного языка. Время пришло такое, где ложь сливается с правдой. Есть, допустим, Министерство культуры, которое выделяет деньги на авторское и экспериментальное кино, но там даже не пахнет ни тем ни другим. Зачем это нужно так называть? Я не вижу сегодня какого-то объединения мыслей. Не говорю, что никто не мыслит, жизнь идет. Но сегодня никто не знает, как нужно сделать фильм, чтобы этот язык был понятен тебе, мне или кому-то еще.

Попогребский: Слушай, ну ты мог бы себе представить, что я сниму для канала «Россия» фильм про политических пиарщиков, занимающихся геополитикой и обслуживанием отчасти государственных интересов по воздвижению железного занавеса, написанный гражданином Америки на современном материале?

Про это — нет, но есть, например, Германика, которая сравнительно недавно на современном материале для Первого канала сделала сериал. Просто выбрала не тему политического пиара, а тему, допустим, школы.

Попогребский: Первый раз, когда в 2011 году ко мне попал в руки сериал «Оптимисты», он воспринимался абсолютно как исторический. А когда он ко мне попал второй раз, в 2014 году, я понял, что это адски актуальнейшая вещь, которая начинается с попытки двух стран сосуществовать, а затем — стремительно нарастающая паранойя, отчуждение и борьба. Сделать это честно и без фиги в кармане — мне кажется, нам это удается — на самом деле тоже такой вызов современности.

Коля, почему ты снял фильм, действие которого происходит в восьмидесятые? Ты же раньше никогда этого не делал?

Хомерики: Я раньше всегда старался снимать какое-то безвременье. Здесь так сложилось, что это 1985 год. Меня это вообще не очень волновало — хоть 1985-й, хоть позапрошлый век. Мне, наоборот, это нравится, потому что время для меня не имеет значения. Время не меняется. Есть временные циклы, которые повторяются. Если ты понимаешь какие-то главные вещи, ценности в этом мире, то неважно, в каком времени ты работаешь. Вот и у Бакура фильм тоже про 1985 год. Это такой переломный момент был для нашей страны. Но это все идет фоном. То есть я не хотел делать кино про перестройку или что еще такое. Это все равно про сейчас.

Всегда про сейчас. Но у тебя же в фильме есть концептуально содержательный момент про выпадение из времени. Когда люди плывут где-то далеко на ледоколе, то они всегда вне повседневного времени. До них с опозданием все доходит — особенно в 1985 году. А тут они еще и застряли во льдах. Практически весь фильм на этом построен — происходит сдвиг во времени. Они застряли во льдах в советское время, а к экватору приплыли уже к перестройке, все оттаяло во всех смыслах и кончилось. Время поменялось, пока они торчали там.

Попогребский: Видишь, а мы спрашиваем, зачем нам нужны критики. Вот они нам всё объясняют, что мы имели в виду.

Хомерики: В том-то и дело, что я даже сейчас с трудом вспомню, что меня затянуло в «Ледокол». Не то чтобы я сижу за столом и решаю, что хочу сделать кино вот такого плана. Что-то продюсер говорит, что-то я отвечаю. Потом выбрал этих артистов, так снял, потом раз — и вышел результат, который мне самому нужно увидеть в кинотеатре, чтобы понять, что я там сделал.

Леша, ты в «Дуэлянте» поднимаешь проблематику чести, которая держит на себе весь фильм. То есть проблематику того, что даже не имеет синонимов в современном языке для людей, живущих сейчас. А если они и есть, то только в отрицательных величинах. Совершенно абсурдная ситуация.

Мизгирев: Ну почему? В тебе срабатывают эти рефлексы. И во мне срабатывают. Таких людей много. Значит, это не ампутированная вещь, она как-то существует…

Ампутированная нога тоже болит. Фильм часто выстреливает, потому что он говорит про здесь и сейчас. «Аватар» точно говорил про здесь и сейчас: экологическая картина и картина о вторжении американцев в Ирак. «Челюсти» в свое время были прочитаны как фильм о Вьетнаме…

Попогребский: Значит, любое хорошее кино становится современным. А если оно нехорошее — оно им так и не станет.

Мизгирев: У нас же масса неотрефлексированных моментов. Например, война в Чечне. Нам бы, конечно, не помешал наш «Охотник на оленей» сейчас.

Бакурадзе: А в чем проблема, почему мы не снимаем свой «Карточный домик»?

Мизгирев: Мне кажется, не хватает яиц.

Бакурадзе: Не хватает яиц у кого — у режиссеров, у продюсеров?

Мизгирев: У каналов. У режиссеров-то найдутся. Продюсеры тоже бы нашлись, мне кажется. А вот канал, который в нынешней кризисной ситуации может заплатить и поставить… Вот сериал Бардина же не поставили в эфир. В итоге его просто нет. Потерянные деньги.

Да, в эфире он так и не шел. Еще один момент, не политический. Попробую говорить немножко не от себя, а от среднестатистического зрителя. За что очень маленькое количество людей любило «новую волну» русского кино и за что большая часть людей отказывалась это кино смотреть — это гениально было сформулировано в фильме «Астенический синдром»: «Я на работе устал, я не хочу про грустное смотреть». Мы можем сколько угодно объяснять, что это на самом деле не грустно, что надо пройти сквозь ад, чтобы найти Эвридику, но это не нужно зрителям. Русское авторское кино в их глазах — кино очень мрачное, злое. Так называемая чернуха. Теперь коммерческое кино — любое, сериальное или еще какое-то — негласно обещает своему зрителю хеппи-энд. «Дуэлянт», наверное, самая мрачная картина из всех, которые мы сейчас обсуждаем, тем не менее у нее — это, наверное, спойлер — неприлично светлый и радостный финал. Практически шокирующий. У другого Леши вообще фильм называется «Оптимисты». Это просто особенности формата: если я снимаю авторское кино, то снимаю мрачняк, если коммерческое — должен подарить зрителю хеппи-энд? Как вы вообще к этому оптимизму сами относитесь: дарите его зрителю сквозь зубы или тоже с радостью?

Бакурадзе: Я опять упираюсь во время. Допустим, мы хотим сказать о том, что инвалидам нужно помогать. И есть два варианта. Первый — мы показываем тяжелую жизнь инвалида, и тогда у зрителя сама просыпается совесть. Второй вариант — мы показываем фильм о том, как мальчик помог инвалиду, и все закончилось хеппи-эндом. Результат есть и в том и в другом случае. Десять лет назад, когда начали снимать, для меня лично первый вариант был более эффективным. Я говорю сейчас не о массовой публике, а о зрителе, который все-таки рефлексирует. Сегодня, мне кажется, пришло время, когда смотреть такое кино тяжело уже любому зрителю, даже нашему любимому, скажем так, критическому зрителю. Такое время пришло, поэтому я лично меняю метод.

Хомерики: Вообще, конечно, про эту чернуху — это все неприятно. Мы не снимали про то, как у нас плохо. Я бы снимал точно такое же кино во Франции, в Германии или в Америке. У меня лично в зрительском кино стояла задача — найти тот язык, который может вызвать доверие у человека. Это как с родителями поговорить. Ты можешь папе и маме сказать: блин, какого хрена ты так живешь, ничего не понимаешь и жизнь твоя прошла зря! И все, на этом разговор закончить. А можешь попробовать по-другому: встать на одну планку с этим человеком, поговорить с ним как равный. Тогда человек может чего-то понять, воспринять, услышать.

То есть российское авторское кино вышло из подросткового возраста противоречия родителям и миру и теперь способно искать с ними общий язык?

Хомерики: У любого художника, наверное, есть разные периоды — розовый, голубой или там фиолетовый. Мне кажется, у меня такой период. Не то чтобы я теперь буду снимать фильмы-катастрофы до конца жизни. Мне очень хотелось бы, например, снять фильм про любовь, но не про хеппи-энд, а сделать реальное исследование. Вот над этим я работаю, как накоплю — так сделаю. А пока буду психологические триллеры снимать и фильмы-катастрофы.

Мизгирев: Я сегодня вспоминал «Кинотавр», где был мой «Бубен, барабан», «Сказка про темноту» Коли, «Волчок» Сигарева. Никто не сговаривался, не говорил: «Давай создадим тенденцию», чтобы потом, постфактум, было удобнее интерпретировать волну. Это была реакция на действительность. Она была искренней в своем желании пожалеть людей, которых нужно было пожалеть здесь и сейчас. Абсолютно не имеет значения, жанровый фильм или не жанровый, если внутри лежит сострадание к человеку. Если оно выполнено умелыми режиссерами, то фильм попадает. Если оно попадает — то люди это присваивают и начинают любить. Неважно, про космос, про ледокол, про каких-то дуэлянтов в XIX веке — внутри все равно будет история сострадания к человеческой драме. Замечательно, что нам удается оформить это в одежды зрелища.

А эти одежды жанрового кино — они помогают сочувствию зрительскому или дают лазейку для побега? Жанр — это эскейп. Когда ты видишь на экране милиционера, живущего в таком же провинциальном городе, как ты, у тебя нет этой безопасной прокладки. А когда он в цилиндре и не милиционер, то зрителю вроде как комфортнее сочувствовать, плакать, смеяться.

Хомерики: Есть такая тенденция, что хочется уйти или в классику, или в фантастику. Абстрагироваться: это не сейчас, не бойтесь, это просто такая история вот в XIII веке или это в далеком будущем. Как в свое время делал Андрей Арсеньевич Тарковский.

У тебя, Леша (обращается к Попогребскому), самое интересное в этом смысле движение. Бакур, Коля и Леша Мизгирев снимали фильмы одного типа, а потом у них случился резкий скачок. У тебя это произошло постепенно. Были «Простые вещи», потом был фильм про север, где герои уже отправились в какой-то сказочный мир с медведями, пусть это и была психологическая драма. Затем ты задумал делать 3D-фантастику, а вместо этого сделал фильм про 1960 год по чужому сценарию и вообще для телевизора. То есть поэтапный путь к этому самому эскейпу. Можно в учебниках изучать.

Попогребский: Ты знаешь, я из него и не выбирался никогда. Когда я задумал «Простые вещи», то абсолютно честно и себе, и всем остальным говорил: «Друзья, мы сейчас будем говорить о вещах, которые могут кого-то ранить. Давайте сначала создадим зону комфорта». Есть врачи, которые сразу с тобой жестко, а есть врачи, которые создают зону комфорта, с которой потом можно работать. Я просто по складу характера отношусь к тем людям, которые создают в общении зону комфорта. Так что — да, под названием «Оптимисты» я могу себе позволить вещи пожестче, чем в «Простых вещах» и «Как я провел этим летом». Я вот слушаю нас и представляю себе, что если бы здесь сидели американцы… С таким же анамнезом хватает американских режиссеров — которые сняли небольшие инди-фильмы, а потом блокбастеры. Стали бы они вот так говорить о судьбах человечества и о смыслах? Я вижу аналогию с русским и американским роком. Я, конечно, люблю русский рок, хотя они все время пытаются говорить про разумное, доброе, вечное. Но западный рок — про то, что трахаться хочу, а наш — про что-то другое.

Мизгирев: Ну перестань… Они всё смотрят, всё знают. «Выживший» — это же чувак просто посмотрел «Неотправленное письмо». У них тоже есть прививка разговорами об абстрактных, так сказать, русских материях. Жанровое кино сдвинулось. У «Выжившего» 140 миллионов бюджета — они же не придурки, тоже хотели возврата денег, но при этом все равно шли на эти эксперименты. Даже пресловутый «Темный рыцарь». Это все с авторским лицом, штучный продукт. Не потоковый, а сделанный руками.

Задам последний вопрос. Меня интересует только персональный страх или его отсутствие, персональный прогноз на себя самого. Авторское кино так называется по той причине, что автор — человек, у которого нет вообще ничего, кроме его собственного стиля, языка, набора проблем и тем. Как только он заходит на территорию жанрового кино, где есть свои законы, жанр начинает что-то навязывать. Или навязывает сама необходимость говорить с массовым зрителем — например, хеппи-энд. Есть ли у вас страх растерять свое авторское, придя на эту другую территорию, которая от вас чего-то большего требует?

Бакурадзе: Есть такая опасность, я внутренне ее ощущаю. Как сохранить — не знаю. Только лишь параллельно находиться в том процессе, который ты называешь авторским, внутренним. Любое глобальное переформатирование все равно влечет за собой перестроение мозгов. Без авторского кино, мы все знаем, коммерческое не двигается вперед, оно стоит на месте. Художественный контент нужно постоянно менять. Наш переход, я надеюсь, в какой-то момент может повлиять на это.

Попогребский: Есть глубинный страх, который не связан с тем, чем я сейчас занимаюсь. Все три моих фильма хоть и не имели прямого отношения к моей биографии, были предельно личными историями. А родится ли у меня новый такой этапный фильм? Будет ли он мощнее чисто по внутреннему закону нарастания? Родится ли он у меня хотя бы в виде сценария?

Хомерики: У меня абсолютно такой же страх. Это не страх того, что я разучусь работать с артистами по-другому, не как в жанровом кино. Это страх того, что вдруг не родится то самое личное высказывание.

С этой точки зрения большое коммерческое кино скорее страхует автора: если нет вдохновения или внутреннего сильного импульса, то, грубо говоря, всегда есть заказ.

Мизгирев: А ничего не получится. Это же иллюзия, что приходят люди с холодным носом и лупят жанр. Бояться потерять в себе художника вряд ли стоит: там та же страсть, тот же темперамент. Наверное, ты говоришь о каких-то усредненных схемах, которые иногда навязывают, чтобы страховать риски. Давайте сюда не будем ходить, давайте возьмем артиста, который чуть более примелькался. Если ты не можешь предложить ничего интересного — ну иди тогда за продюсером. Если тебе есть что предложить — так и продюсеры тоже люди. Им нужна свежая кровь, чтобы оживить опробованные схемы. Как этого можно бояться? Это как выходить на бой. В этом смысле авторское и жанровое принципиально не отличаются. Когда я снимал «Конвой», я также бился с темнотой, входя в неопробованную зону. В «Дуэлянте» то же самое: люди с опробованными схемами хотят идти в неопробованные зоны для того, чтобы получить новый результат, который может попасть в массового зрителя. Абсолютно одинаковая природа этого шага.

Мне кажется, ты очень увлекся своим материалом, у тебя прямо описание дуэли какое-то происходит.

Мизгирев: Надо изживать это.

Хомерики: Господа, вы звери.

Афиша, 2016

Блокбастеры

Не жилец «Высоцкий. Спасибо, что живой» Петра Буслова

К «Высоцкому» относились предубежденно: поклонники бойких блокбастеров Первого канала — с завышенными ожиданиями, остальные — с заведомым скепсисом. Напрасно. Этот фильм — что угодно, но точно не типовая продукция Эрнста и Максимова. В нем не ощущается веселого и бесшабашного цинизма: недаром в режиссерах — известный по «Бумерам» Петр Буслов (как свидетельствует его новелла в альманахе «Короткое замыкание», завзятый романтик), а не Тимур Бекмамбетов. От замысла — сделать фильм о смерти Высоцкого — до мельчайших деталей роскошной маркетинг-кампании, вроде выставленного в фойе кинотеатра «Октябрь» ретро-«мерседеса» с несущимися оттуда песнями барда, — все выдает по меньшей мере попытку быть искренними, а не дурить головы потребителям. Об этом же свидетельствует активное участие в проекте Никиты Высоцкого, сопродюсера и соавтора сценария.

Есть и другой важный аспект: этот фильм — отнюдь не заведомый кассовый хит. Скорее, наоборот. «Высоцкий» — редкая картина Эрнста и Максимова, потенциальная аудитория которой демонстративно узка: люди моложе тридцати (которые, если верить социологам, в основном и ходят в кино) не поймут буквально ничего — какая Бухара, какое КГБ, какие корешки билетов, почему концерты нелегальные? Полагаю, вопрос «кто такой Высоцкий» тоже будет непраздным — тем паче, что фильм застает Владимира Семеновича на пике славы, не проливая свет на причины его всенародной известности. Собственно, и песен его в картине почти нет — первая из них звучит через час после начала, да еще не целиком. Когда мы смотрим голливудский байопик какого-нибудь Джонни Кэша, из картины можно узнать, чем он был знаменит, от кого родился и почему умер. Из картины о Высоцком вы не узнаете о Высоцком ничего сверх того, что уже знали. А если не знали ничего, то после десяти минут просмотра захотите покинуть зал. Эта картина неконвертируема для международного проката и неадаптируема к вкусам непросвещенного зрителя. Если бы ее делали другие люди, идти бы ей в пяти — десяти кинотеатрах. Но Эрнст и Максимов напечатали 1300 копий.

С другой стороны, по жанру «Высоцкий» не байопик. Это фильм об одном конкретном эпизоде — клинической смерти, пережитой поэтом в 1979 году на полулегальных гастролях в Бухаре. Звучит как апокриф, но, судя по воспоминаниям современников, это все-таки факт. «Высоцкий» Буслова — Эрнста — Максимова вообще не апокрифичен. Скорее уж, это еретическое евангелие. Почему еретическое, объяснять не надо: образ вышел далеким от канонического, Высоцкий смотрится отнюдь не бунтарем, а смиренной овцой, погибающей под гнетом собственного таланта. Даже не вполне понятно, почему его судьба так интересует борзых гэбэшников (их на экране показывают чаще, чем главного героя). А вот о евангельской стороне стоит поговорить подробнее.

Случай из жизни выбран отнюдь не наобум. «Высоцкий» — история Страстей, Смерти и Воскрешения. Предсмертные гастроли поэт принимает как должное, едет на них, как на казнь — но добровольно: деньги его, судя по всему, не интересуют вовсе. Потеряв сознание, герой лежит на полу гостиничного номера, будто только что снятый с креста. Его оживление подано как чудодейственное, о чем напрямую говорит врач-реаниматолог. Последний монолог Высоцкого — молитва, причем основная его тема — смирение и покорность судьбе. Интонация — всегда величественно-надрывная: исполнение его единственной юмористической песни на весь фильм передоверено другу-актеру (которого за это тут же забрасывают тухлыми помидорами). Самая провальная сцена — в которой Высоцкий пытается паясничать на узбекском базаре, напялив тюбетейку и изображая торговца коврами: смотреть на это просто-таки неловко. Мессии не положено шутить, он должен проповедовать, а еще лучше — тяжело молчать и многозначительно смотреть в сторону.

Соответственно, окружают Высоцкого апостолы — от чудаков-пассионариев (Андрей Панин) до холодных прагматиков (Максим Леонидов, временами пугающе напоминающий самого Эрнста). Вечно во всем сомневающийся, невоздержанный друг (Иван Ургант в ужасающем парике и с прилепленными усами — очевидно, гримеры сконцентрировались лишь на главном герое) — типичный Петр. Трусливый директор местной филармонии, сдающий кумира спецслужбам (неожиданно эффектный и точный Дмитрий Астрахан), — конечно, Иуда. Есть и Магдалина — 19-летняя то ли студентка, то ли актриса Таня (Оксана Акиньшина), которой, как любовнице, полагается считаться падшей женщиной, но которая очищается через сострадание и жертвенность, везя через всю страну коробку со спасительным морфием. Мудрый, но гнилой подполковник КГБ из Москвы (неизменно убедительный Владимир Ильин) — Пилат, его младший коллега (Андрей Смоляков) — перековавшийся мытарь, уверовавший в добро и справедливость после того, как Высоцкий процитировал ему пару строчек из известного стихотворения Пушкина. Параллель между двумя поэтами-страдальцами тоже присутствует, хоть и менее навязчива, чем евангельские аллюзии.

Приходит время сказать о главной загвоздке, превращающей этот амбициозный проект в фиаско. Эрнст, Максимов и Буслов решили не просто снять фильм о смерти и воскрешении Высоцкого, но на самом деле воскресить поэта. Если это и игра, то обескураживающе серьезная. Неназывание актера, сыгравшего главную роль, казалось умным маркетинговым ходом, отвлечением внимания от огрехов фильма, — вплоть до премьеры, когда на сцене оказалась вся съемочная группа, кроме исполнителя роли Высоцкого: и в титрах он значится как Высоцкий. После просмотра в самом деле перестаешь задаваться вопросом «а не Безруков ли это?» (хотя инсайдеры твердят в один голос: разумеется, Безруков, кто ж еще!). Какая разница? Разглядеть Безрукова за безжизненной — так и тянет написать «посмертной» — маской, расслышать его в монотонно-хриплом голосовом надрыве не получится и у самого рьяного почитателя Саши Белого. На экране — монстр Франкенштейна, сшитый из фрагментов нескольких эксгумированных тел. Он способен двигаться, говорить и даже петь, но не становится от этого, как обещано в подзаголовке, живым. Искусственная мимика, землистый цвет лица, затравленно выглядывающие из-под маски чужие глаза — на это страшно смотреть: то ли зомби, то ли клон, то ли робот.

Фильм — гигантский узбекский ковер ручной работы, со сложным узором, но в его центре зияет дыра. На отсутствии тоже можно было сыграть, превратить его в прием, как в пьесе Булгакова «Последние дни». Есть, впрочем, и более прямой аналог: прекрасный спектакль «Владимир Высоцкий» на Таганке, где присутствие умершего поэта сгущалось в воздухе, ощущалось в зрительном зале. Но картина Буслова — неудавшийся спиритический сеанс. Дух Высоцкого на зрителей не снизошел, а безвестный человек в маске так и остался тем, что в комедии «Шапито-шоу» называется замечательно точными словами «эрзац-звезда».

До просмотра вспоминался анекдот о Безрукове, к которому после смерти несутся кровожадные тени Пушкина, Есенина и Моцарта с намерением порвать его на клочки: «Он мой!» — «Нет, мой!» — а тут разверзаются небеса, и сверху раздается голос: «Не трогайте его, он Мой». Однако тень Высоцкого вряд ли набросится с кулаками на дух Безрукова: попросту не опознбет. Честно говоря, даже жаль. Ключевой просчет — именно сокрытие Безрукова. Представьте, он сыграл бы главную роль, оставаясь узнаваемым, с минимальным гримом. Во-первых, на фильм бы ринулись толпы его поклонников, сразу увеличив кассовые сборы (сейчас, когда участие их любимца ограничивается кратким эпизодом, это вряд ли случится). Во-вторых, поднялся бы шум и скандал, фанаты Высоцкого подавали бы в суд, и это привлекло бы дополнительное внимание. Наконец, все минусы фильма можно было бы списать на Безрукова, превратив его одного в козла отпущения: дескать, кино классное, но артист не справился. Сегодня, увы, очевидно, что артист ни при чем. Не справились авторы.

Есть какая-то высшая правда в том, что на роль столь неповторимой личности, как Высоцкий, взяли артиста-трансформера, человека без лица, да и того спрятали от публики, окончательно стерев, смыв с экранного Высоцкого последний намек на индивидуальность. Знаменательно и то, как картина понравилась Владимиру Путину. Мы живем в безгеройное время — эту несложную мысль создатели фильма выразили и доказали убедительнее, чем собирались. И непонятно, чему здесь удивляться — тоске продюсеров Первого канала по несуществующему герою или их очевидной неспособности такого героя создать. Хотя бы в ограниченных масштабах одного кинофильма.

Из шпионов в разведчики «Шпион» Алексея Андрианова

На дворе весна 1941-го. Боксер-динамовец Егор Дорин включен старшим майором Октябрьским в секретную группу по обнаружению агента «Вассер» — засланного Гитлером в СССР шпиона, который должен дезинформировать руководство страны о планах немецкого вторжения. Хитроумные резиденты иностранной разведки раз за разом обводят вокруг пальца наивных энкавэдэшников, всесильный нарком Берия начинает нервничать. Война начнется с минуты на минуту.

Сюжет хорошо знаком читателям Бориса Акунина — речь о его «Шпионской книге», входящей в проект «Жанры». Именно этот текст выбрали для экранизации амбициозные продюсеры, взявшиеся воссоздать в костюмном триллере сталинскую Москву и рискнувшие сделать ставку на «Акунина без Фандорина» (формально Дорин — его отдаленный потомок, но до этого додумается не всякий). Принято считать, что маститому детективщику с экранными воплощениями его книг не слишком везет; с этой точки зрения «Шпион» — скорее, удача. Размашистый, богатый, динамичный, складный с точки зрения интриги — короче, если мыслить категориями отечественного проката, вполне качественный мейнстрим.

Вопросов, однако, хватает. Например, почему столь ярких личностей, как Андрей Мерзликин, Виктор Вержбицкий или Борис Каморзин, без лупы не рассмотреть: каждому досталось от силы три-четыре реплики? Претензия, видимо, не к режиссеру-дебютанту Алексею Андрианову, а к продюсерам, считающим своим долгом одновременно снимать и фильм, и сериал — а потом искусственно сжимать несколько серий до полутора часов. Этот трюк, между прочим, даже в Голливуде никому толком не удавался, у нас же его повторяют раз за разом.

Из актеров повезло только характерному Сергею Газарову с ролью Наркома и Федору Бондарчуку, получившему заведомо хитовую роль колоритного Октябрьского. А больше всех не повезло исполнителю центральной роли. Простодушный ловелас и драчун с нелепыми идеалами, обаятельный в своем схематичном несовершенстве герой книги, на экране оказался лощеным красавчиком с неправдоподобно широкой улыбкой — явно скользким и самовлюбленным типом. Данила Козловский ни в чем не виноват: подкачал не актер, но образ. Ведь перед нами не совестливый идеалист, как у Акунина, а эталонный советский разведчик. Это в книге он мог устыдиться своего неблагородного ремесла и уйти с высокооплачиваемой работы, а в фильме дано четкое указание на то, что и во время войны герой продолжил служить родине на том же нелегком поприще.

Обратите внимание на разницу в заголовках. «Шпионский роман» — литературная игра, а заодно игра неофита Дорина в шпионов, как было принято в те годы. «Шпион» — не название, а приговор. Это почти как назвать фильм «Фашист»: в лоб и без намека на иронию. Юмором в экранизации вообще не пахнет, в отличие от неизменно иронической книги, в которой автор постоянно будто бы извиняется за кондовость избранного жанра.

Но Андрианову и сценаристу Владимиру Валуцкому только того и нужно. Никаких двусмысленностей и игр: не время шутить. Вопреки исторической аккуратности педанта Акунина, в фильме показана воображаемая Москва, застроенная по тому самому, неосуществленному сталинскому генплану. Вот работы художников-постановщиков в «Шпионе» — хоть сейчас на «Оскар» выдвигай. По чистым тротуарам идут счастливые люди, по мостовым ходят чистенькие трамваи, сияет только что отстроенная ВДНХ, ломятся от товаров прилавки магазинов, а в центре возвышается достроенный Дворец Советов, на балконе которого стоит мудрый Вождь. Лепота, да и только: воистину город-сад. И что же может угрожать такой идиллии? Знамо дело, только иностранная угроза.

«Шпион» — гимн стабильности и в то же время разоблачение мифа о ней. Несвершившаяся мечта об идеальном государстве, управляемом крепкой рукой, и честных советских людях, служащих оплотом этой власти. Никакие авторские ходы, никакие подножки и разоблачения не могут нарушить этой подозрительной благостности, которой веет даже с рекламных плакатов фильма. Одни увидят в этом обычную фальшь, другие — прекрасную утопию.

Блондинка и ополченцы «Василиса» Антона Сиверса

Нет сегодня для нас науки важнее истории — от единого школьного учебника до сериалов на федеральных каналах, от летописей Акунина до концепций Мединского. Она, родная, оправдает и объяснит всё, пособит патриотам, утешит либералов и выстроит рядком всех Рюриковичей, как матрешек. Ее лукавые уроки позволят каждому сделать выводы, удобные для его ума и совести.

Она же сделала так, что «Василиса» — проходной, хоть и высокобюджетный, фильм Антона Сиверса («Поцелуй бабочки», «Качели») — попала в яблочко, ответив сразу на несколько животрепещущих вопросов современности. Казалось бы, какая тут связь? Долгострой, задуманный к 200-летнему юбилею Отечественной войны 1812 года и не поспевший, посвящен вымышленной судьбе легендарной партизанской командирши Василисы Кожиной. Он всего-то лишь должен был выполнить расплывчато-патриотический заказ государства, а оказался актуальнейшим фильмом сезона.

Все мы уже полгода только и слышим об «ополченцах», но, кто они такие, как выглядят и чего хотят, большинство представляет слабо. «Василиса» покажет вам ополченцев (слово, тесно связанное именно с народным сопротивлением Наполеону), пугающе похожих то ли на героев сказки «Двенадцать месяцев», то ли на колоритные снимки донбасских полевых командиров. Все поголовно бородатые и синеглазые, суровые и справедливые, вооруженные топорами и дрекольем, они редко улыбаются и часто молятся. Они поднялись как один, гонимые смутным чувством, не имеющим никакого отношения к законам или правилам, по которым ведутся войны. «Как-то больно. А вот чё больно, понять не могу», — простодушно констатирует один из них в канун решающего боя с неприятелем.

Посмотришь на этих сумрачных стеснительных мужиков, вооружившихся и ушедших в леса будто против воли, и поневоле проникнешься к ним симпатией. Ясно, что таких инстинкт обманывать не станет. На что еще оно нужно, чутье? Лишь на то, чтобы отличать своего от чужого. Ополченцы воюют с чужими. Чужие здесь — европейцы со своими ложными ценностями, по которым вздыхает еще в начале фильма, как в начале одного длинного романа графа Толстого, глупый барин-либерал (Андрей Ильин): «Этой стране нужен Наполеон!» Накликал. Пришли, нехристи.

Для чего они идут на нашу землю, эти хлыщи с подкрученными усиками, с бледнолицым низкорослым фюрером во главе? Ну как же. Сперва грабить деревни — зерно вывозят мешками, коз с овцами угоняют. Потом насиловать женщин и детей, как без этого. Далее, глумливо смеясь и переговариваясь на своем непонятном наречии, расстреливать недовольных. Наконец, самое важное — любимое дело многих европейцев: осквернять православные церкви. Именно в этот момент терпеливый (но не до бесконечности же) русский народ уходит в леса. А кто не уходит, тот начинает воспевать подвиг ополченцев. Догадайтесь, кто этот симпатичный пацан, беспечно играющий со сверстниками в снежки? Не узнали — стыдно. Он, о котором персонажи говорят с особой нежностью «смуглый кучерявый арапчонок», — невесть чем себя прославивший к 1812 году гимназист А. С. Пушкин, бормочет в детских играх себе под нос сакраментальное: «Сразились. Русский — победитель! // И вспять бежит надменный галл; // Но сильного в боях небесный вседержитель // Лучом последним увенчал…» Актуальные стихи, между прочим. Сразу вспоминаешь аргументы полемики последних месяцев: «Вот Пушкин бы непременно в этом конфликте встал на сторону… (нужное подставить)».

Любопытно, что «Василиса» отвечает даже на сакраментальный, поссоривший всех со всеми, вопрос о наличии российских войск на Украине. В косвенной, разумеется, форме. Лирический сюжет фильма, которому посвящены тягостные первые полчаса, повествует о карамзинском по духу романе между молодым, усатым и облаченным в непременные белые перчатки барином Иваном и бедной дворовой девкой Василисой (он зовет ее, как правило, «Василёк»). Так вот, когда война начинается, Василиса выходит против желания за немолодого старосту, а Иван уходит на фронт гусаром. Вскоре она (Светлана Ходченкова) — из гадкого утенка выросшая в статную блондинку с саблей и в кожаной куртке — возглавляет пресловутое ополчение, единственная женщина среди «лесных братьев», а он (Дмитрий Соломыкин) служит в регулярной армии, где-то вдали от попираемой неприятелем родной деревни. Это, безусловно, глубоко символический союз. С французами и особенно мерзким офицером, носящим кинематографически-отталкивающую фамилию Блие, сражается именно она, как воплотительница нужд и страданий народа. Иван же, олицетворение регулярной армии, — в красивой форме и с шашкой наголо — является на горизонте лишь изредка, когда совсем невмоготу. Поможет — и опять исчезнет, в какое-то внесценическое пространство, где существует и благородный русский царь Александр, управляющий процессом на расстоянии.

Надо сказать, что собственно заглавная героиня — главная проблема этой стройной схемы. В Крыму, конечно, есть прокурор Наталья Поклонская, она же «Няш-Мяш», очень похожая на Кожину в интерпретации наших кинематографистов. Но вот у ополченцев ДНР и ЛНР женщины в основном играют причитающиеся им в «русском мире» роли боевых подруг, а никак не лидеров. Что попишешь, кинематографу бородатые и неотличимые друг от друга мужики необходимы лишь в качестве массовки, а в центре должны быть какая-нибудь если не Жанна д'Арк, то хотя бы Зоя Космодемьянская: точно как Зою, к финалу наполеоновские изверги — или, как выражаются мягкосердечные ополченцы, «сволочи картавые» — собираются прилюдно, при всем селе, повесить Василису. Разумеется, настоящие враги русского народа не могут быть просто солдатами неприятеля. Им положено быть карателями.

Отдельно отметим: к Ходченковой, главной звезде и локомотиву «Василисы», претензий нет. Она, конечно, ужасно пучит глаза и говорит сдавленным от героизма голосом, но такова участь вымышленной народной героини. Одновременно с фильмом Сиверса вышла милая, непритязательная комедия «Любит не любит», где та же актриса в высшей степени симпатична, органична и уместна. А помните, всего пару лет назад Ходченкова являла свой недюжинный комический дар в роли Наташи Ростовой в идиотическом и по-своему очаровательном фарсе на точно ту же тему — «Ржевский против Наполеона», производство Россия — Украина… Так и обозначается дистанция, пройденная нами всеми — отнюдь не только хорошей артисткой и просто красавицей Ходченковой — за рекордный срок: не от героических событий 1812 года до смутного времени 2014-го, не от очаровательной «Гусарской баллады» с ее Шурочкой Азаровой до наших дней, а буквально от дурацкой комедии-анекдота до высосанной из пальца трагедии, в которой нет ни кадра правды.

Разумеется, создатели «Василисы» могут возразить — и будут в своем праве, — что никакой политики не имели в виду и проекций на современные события у них в мыслях не было, не могло быть: задумывался и осуществлялся фильм задолго до событий весны и лета 2014-го. Но суть здесь вовсе не в замысле, а в том, как актуальная новейшая история спешит подстроиться под ту патриотическую фальшверсию классической истории, которую по указке государства и на его немалые средства осуществляет сегодня кинематограф. И это ужасно обидно. Ведь Василису Кожину как героиню партизанского сопротивления тоже придумала советская пропаганда, ее и не было на самом деле. Была только сварливая старостиха, героиня популярных лубочных картинок, треснувшая по башке и убившая пленного француза. Одного-единственного. Было бы любопытно посмотреть фильм об этом забавном случае. Но вряд ли его когда-нибудь снимут. Военно-исторический совет при Министерстве культуры РФ не допустит.

Родина больше не торкает «Курьер из „Рая“» Михаила Хлебородова

Публика, способная складывать и вычитать в уме, вряд ли пойдет на «Курьера из „Рая“». Его продюсеры и сами позаботились о том, чтобы подарить фильму образ развлекательной ерунды. В нашем коммерческом кино кассовые сборы и без того штука ненадежная, а будешь умничать, так вовсе останешься ни с чем. Сказано «криминальная комедия с Гошей Куценко и Димоном Дюжевым» — значит, она и есть. Или все-таки нет?

Интересный клинический случай: шизофренический фильм с раздвоением личности… то есть национальной идентичности. На поверхности — довольно бодрый сюжет о молодом человеке, которого кинули на бабки: дали покататься на дорогущей машине, потом машину украли, а отцовскую землю отобрали. И поехал он, бедолага, с дружком-ментом в самую российскую глушь, правды искать. На этом предполагаемо добрая комедия неожиданно заканчивается. Вместо нее начинается чисто конкретный русский сюрреализм. Беспредел и нищета, адский абсурд в действии. В провинции народ пробавляется натуральным хозяйством. У милицейской машины руль отвалился, врачи «скорой помощи» и вовсе ездят на попутках. Бал правит нувориш, окопавшийся на острове (он же похититель заветного джипа). Ситуация безнадежна настолько, что герои-правдоискатели, ищущие справедливости, решают взять эту реальность на испуг.

Дальний наследник «Окраины» Петра Луцика и «Брата» Алексея Балабанова, «Курьер из „Рая“» Михаила Хлебородова воскрешает подзабытый сюжет о народном мстителе, бессмысленном и беспощадном. При Путине такого не снимали — даже Данила Багров во втором «Брате» предпочитал расправляться с американцами. Со «своими» в России XXI века принято обходиться по-хорошему: мерзавцы, воры, жулики, зато русские. Этот подход косвенно привел к поискам национальной идеи, которая до сих пор остается самым загадочным неизвестным в нашем общем уравнении.

Если кто-то искал эту самую идею с особенным рвением, то продюсеры большого русского кино. Взять хотя бы Анатолия Максимова. Список проектов, к которым он был в той или иной мере причастен, не может не впечатлить. На телевидении — «Убойная сила» и «Граница. Таежный роман», «Спецназ» и «Участок», воспевшие, хоть и не без иронии, доблесть служивых государевых людей. В кино — бекмамбетовские «Дозоры», мифологизирующие нынешнюю Москву как магическое пространство, где подпольно действуют силы добра (и зла, конечно, тоже, как без него); героическая история в картинках в «Турецком гамбите»; образец гламурной благостности — «Ирония судьбы. Продолжение». Наконец, упорные и неизменно энергичные поиски национального героя, носителя и живого воплощения этой самой идеи. Благородный Колчак в «Адмирале», машинист-харизматик в «Крае», буйный народный певец и трибун в «Высоцком». Актеры-актерищи, золотой фонд новорусской харизмы: Хабенский, Машков, Безруков.

В «Курьере из „Рая“» — это тоже Максимов; и к чему же (точнее, к кому) все пришло? Антигерой Евгения Ткачука — типичный Иван-дурак, народный типаж, одновременно хитроватый и простодушный. Никаких забот о России-матушке: только свой шкурный интерес. И по профессии курьер из турфирмы: человек, даже не торгующий воздухом, а перевозящий депеши от продавцов воздуха к его покупателям. Типичный молодой москвич, без кола и двора, с запоздало-пубертатными мечтами о телеведущей с Первого канала (Елизавета Боярская) и шикарной тачке, пусть взятой взаймы.

Тут нет случайных деталей. Даже «Рай» из заголовка, поставленный в знаменательные кавычки, превосходно передает среднестатистическое представление как о сегодняшней Москве, так и о нынешней России. Естественно, щедро разбросанный по этому «раю» бесплатный сыр моментально оказывается отравленной приманкой из мышеловок разной степени сложности. Что остается? Да только одно: бесконечная борьба со «своими», которые главные враги и есть. Кто кого перехитрит, унизит, доведет шантажом до ручки, а то и просто замочит. Притворяясь жанровым пустячком, «Курьер из „Рая“» рассказывает жуткую историю, самый неуютный аспект которой в том, что основой для сценария послужили реально случившиеся события.

Песню к фильму написала группа «Анимация». Ее немудрящий припев, если вслушаться, производит впечатление: «Я люблю свою родину вроде бы, // я рабом на заводе полжизни был // и штаны носил, прямо на скелет, // но теперь меня это не торкает». В этом суть всего фильма. Родина больше не торкает, и любовь отныне — не настоящая, а только «вроде бы». Мейнстримный блокбастер прямым текстом говорит нам о том, как страшно, неуютно и попросту опасно жить в сегодняшней России. Причем доказывает это каждым своим кадром и сценой куда более страстно и убедительно, чем можно было бы ждать от продюсера «Адмирала», режиссера «Параграфа 78», звезд «Бригады» и «Любови-моркови». Потому что даже им не надо заставлять себя поверить в это.

Непонятно, что в этом случае станет более адекватной реакцией со стороны публики: спустить фильм на тормозах, не заметив его радикальный месседж, или превратить во всенародный хит, раз и навсегда закрыв тему патриотизма? Национальная идея у нас, похоже, — артефакт наподобие ларца Пандоры или могилы Тамерлана, о которой когда-то продюсер Максимов снимал совсем другой фильм. Ищешь ее, ищешь всю жизнь, а потом как найдешь, откроешь крышку — и не обрадуешься. А обратно — попробуй закрой.

Утоление печалей «Горько!» Жоры Крыжовникова

Точнее названия не придумаешь: в этом слове зашита ДНК русского человека. У какого еще народа есть такой обычай — хором вопить на свадьбе о горечи бытия, буквально требуя стереть ее хотя б на миг сладким поцелуем? Каждая секунда подлежит отсчету: счастье на Руси долгим не бывает. Этот дуализм сладости и горечи долгие годы отрицался отечественным «добрым кино» — концентрация приторности в нем может быть любой, но неприятного привкуса надо избегать. Порвав с этой традицией, режиссер-дебютант Жора Крыжовников (под псевдонимом скрывается работавший до сих пор на ТВ Андрей Першин) совершил, казалось бы, невозможное — снял русский «Мальчишник в Вегасе», первую по-настоящему талантливую комедию постсоветской эпохи, фильм о русской свадьбе во всем ее убийственном величии, во всех отталкивающих деталях, от первой встречи родителей жениха с родителями невесты до непременного утреннего похмелья (да еще в Геленджике).

Жених Роман (Егор Корешков), он же Ромик, — застенчивый журналист из местной газеты, мечтающий разбогатеть на каком-нибудь сетевом стартапе. Невеста Наташа (Юлия Александрова), она же Натали, — самоуверенная молодая сотрудница газовой компании. Его родители — простецы, живущие в хибаре на берегу моря: папа делает блесны ручной работы, мама — парикмахерша. В запасе — только что откинувшийся из тюрьмы брат-уголовник и толпа родственников, приехавших из Туапсе. Ее родители — элита: отчим — бывший десантник, ныне работающий в городской администрации, мать — чуть увядшая красавица домохозяйка, в чьей квартире висят хрустальная люстра из Дубая и портреты хозяев в золоченых рамах. В запасе — лучшие люди города, от хозяев свадебного салона и самой престижной ювелирной лавки Геленджика до самого мэра.

Уже первая деловая встреча в ресторане «Золотой» наглядно покажет, насколько ничтожна социальная разница между родней жениха и невесты. У них схожий юмор и одинаковое чувство прекрасного. Все они знают по умолчанию, что на свадьбе должно быть много водки и песен, — тогда и остальное устроится. Пусть одних переменчивая судьба вытолкнула на верхнюю ступеньку социальной лестницы, а другим повезло меньше, но и те и другие надеются, что невеста все-таки споет на свадьбе под минус их любимую песню Григория Лепса «Натали».

У самих молодых немного другая система ценностей. Привычный к социальному прессингу Ромик еще худо-бедно терпит родительскую диктатуру, а Наташа пытается бунтовать. Она воспитана не на шансоне и советской эстраде, а на диснеевской «Русалочке», ей хочется красивую церемонию на берегу моря (благо оно в двух шагах), чтобы свечи горели, а возлюбленный плыл к ней на лодке с красным парусом. И чтоб без пошлости, пьянки и тупого юмора. По счастью, рядом есть понимающий босс-газовик, который способен устроить именно такую свадьбу, приняв вместо гонорара только что подаренную Наташиным отчимом иномарку. Разумеется, выбрать одну свадьбу из двух не получится: придется играть обе, и само собою, они совпадут во времени и пространстве.

Для человека даже умеренной интеллигентности такое зрелище — настоящий фильм ужасов. Для так называемого зрителя из народа — то, что называется словом «ржака». Для условного либерала — злая сатира на русские обычаи и манеры. Для патриота… ну, тут все зависит от патриота: если у него есть чувство юмора, «Горько!» покажется фильмом о большой любви, если нет — он не будет думать о дефинициях, а сразу побежит жаловаться в Госдуму. «Горько!» неизбежно вызовет бурю эмоций — но попробуем разобраться с холодной головой.

Главной целью «доброй русской комедии» была отчаянная лакировка действительности, декларативный эскапизм: пусть жизнь страшна, мы сделаем вам красиво. В «Горько!» же все происходит именно так, как обещает название, так близко к реальности, как только бывает. Есть, конечно, законы жанра, требующие света в конце даже темнейшего из тоннелей, — таковы же и законы свадебной церемонии, где самая пошлая сентиментальность и самый тупой юмор оправданы сакральностью ритуала. Ключ к содержанию и пафосу фильма в этом случае — его формальное решение, то, как он снят. Это как бы случайно найденное любительское видео, «found footage» — форма, которая чаще всего используется для хоррора («Ведьма из Блэр», «Паранормальное явление», «Монстро») и уже была применена в России Павлом Бардиным для его антифашистского манифеста «Россия-88». В «Горько!» это свадебное видео, снятое младшим братом жениха, единственным малопьющим гостем свадьбы, — то есть полноправным представителем режиссера и зрителя.

Между неряшливостью снятых на цифру эпизодов и предполагаемой красивостью действа — непреодолимый конфликт, заложником которого может себя считать в той или иной степени каждый из нас. Мы все зависли между советским пыльным ватником и безвкусными новорусскими стразами, между ложной задушевностью и столь же наносной беззаботностью, между потерявшими смысл традициями и крикливо-глупыми инновациями. А есть ли на самом деле разница? Вроде была, но где она? Деревенские старушки и гламурные красотки в купальниках с равной охотой фотографируются с заказанным из столицы тамадой Сергеем Светлаковым (в роли самого себя) — звездой, как чаще всего случается в новом русском кино, превращенной в реди-мейд. Произнеся пять-семь дежурных фраз, он валится под неумолимым ударом крепкого алкоголя, покорно выслушивает сокровенные вопросы поклонников: «Серег, только честно, Басков — гей?» — но даже на такие вопросы не может найти ответа.

Это зыбкий мир тотальной неуверенности в окружающей реальности и в самом себе. Момент предполагаемой высшей искренности, слияния двух душ оборачивается тотальным взаимным принуждением к исполнению кем-то (возможно, самой судьбой) навязанного спектакля. Последующая свистопляска — море дурного алкоголя, децибелы ужасного караоке, тонны уродливой плоти, поцелуи взасос, мордобой, стрельба и пожар, поющие казаки и арестовывающие всех омоновцы — кажется в этих условиях стопроцентно оправданной. Нет, это не безудержное русское раздолье, не раззудись-плечо-размахнись-рука, а нервическая реакция, переходящая в массовую истерику. Когда все вокруг фальшивое и чужое, хотя кругом, казалось бы, самые близкие люди, куда спрятаться, куда бежать? Только в море утопиться (благо оно, повторимся, в двух шагах).

Тем не менее Крыжовников-Першин находит выход из тупика: на то и комедия. Ближе к финалу изнурительного марафона, когда все сидят в одном автозаке, пьяные, избитые, вымокшие, посыпанные пеплом и конфетти, окончательно стирается грань между любовью и ненавистью. В этот момент понимаешь: семья (и родина) — дар, от которого не отказываются, который не выбирают. И когда все хором, со слезами уже не растерянности, но любви, все-таки запевают треклятую лепсовскую «Натали», сам себе не веря, начинаешь подпевать. И все печали утолены.

Русский мир как он есть «Горько! 2» Жоры Крыжовникова

Подумать только, всего год назад «Горько!» никому еще не известного Жоры Крыжовникова вышел на экраны. Кто бы тогда предсказал, что он станет самой массовой комедией года, собрав четыре с половиной миллиона зрителей? Теперь сделанный в рекордные сроки сиквел буквально обречен на то, чтобы стать главным отечественным хитом 2014-го.

Говоря по совести, авторы могли не напрягаться, а напрягшись, все равно не переплюнули бы первую часть по степени воздействия на зрителя, отныне готового ко всему. Продолжение, как бывает практически всегда («Терминатор 2» не в счет), уступает оригиналу. Не слишком удалась сцена безудержного застолья, вынужденно копирующая первый фильм. Сопродюсер Сергей Светлаков неуместен, как любой тамада на поминках. Совершенно не работает прием с камерой — все-таки «свадебное видео» жанр почтенный, а о «похоронном» никто не слыхивал: присутствие оператора во многих сценах вовсе не отыграно. Многие прекрасные актеры — Егор Корешков (Ромик), Валентина Мазунина (Ксюха), любимец публики Александр Паль (Леха) — болтаются без дела, ярких сольных партий для них просто не придумано. Да и один из немногочисленных звездных новичков Константин Мурзенко (криминальный авторитет Князь) на экране присутствует в основном для того, чтобы произнести смачную политическую шутку. На несмелый вопрос «Как бабу делить будем?» он отвечает: «Как Крым — моя, и всё!»

Сказав это, можно выдохнуть и резюмировать: сегодня, когда российский прокат «Левиафана» переехал на следующий год, «Горько! 2» — самый выразительный, талантливый, парадоксальный отечественный фильм года. Если при этом он окажется еще и самым коммерчески успешным, будет создан прецедент. Все-таки обычно в России эти категории не совпадают.

Для тех, кто не смотрел трейлер и не в курсе сюжета: отчим Наташи (Юля Александрова) — невесты из первого «Горько!», — колоритный экс-десантник и экс-чиновник Борис Иванович (Ян Цапник), попал в переплет. Его машину расстреляли конкуренты по бизнесу, и теперь ему не остается ничего лучшего, как сымитировать собственную смерть. Иначе от киллеров не спастись. Семье остается одно: подыгрывать. Где стол был яств, там гроб стоит. Вернее, стол яств на русских поминках как раз там и стоит, где гроб. Изящной аркой Крыжовников соединил свадьбу с похоронами, провел пунктирную линию от эроса до танатоса. Если на свадьбе «Горько!» кричат не всерьез, то здесь фальшивый плач к финалу обернется подлинной горечью — ведь, как нетрудно догадаться, Борис Иванович при жизни ангелом не был, и его махинации больше навредили близким, чем чужакам.

Восхитительно всеобъемлющая метафора: существование с живым трупом. Гроб, который всегда на плечах, и не сбросишь. Лежащий в гробу восторгается пейзажами, а носильщики на полусогнутых ногах всё бредут куда-то и бредут, времени восхищаться природой у них нет. Покойник меж тем не дремлет, контролирует и подгоняет: мы же одна команда! Хуже: семья. Куда там Джорджу Ромеро с его зомби! В «Горько! 2» отразилась вся постсоветская Россия, согнувшаяся под добровольным «грузом 200», в абсурдной роскоши лежащим посреди Красной площади, сакрального центра государства. Режиссер может сколько угодно клясться, что ничего такого в виду не имел, — его фильм все скажет за авторов.

Впрочем, глубинные корни «Горько! 2» не в советской истории, а в классической русской драматургии — отчасти в толстовском и всем памятном «Живом трупе», отчасти в незаслуженно забытой комедии-шутке Сухово-Кобылина «Смерть Тарелкина». Герой той пьесы, жалкий проворовавшийся чиновник, инсценирует собственную смерть, но и его шеф Варравин, которого Тарелкин пытается шантажировать тайной перепиской, тоже примеряет новую личину. Сюрреалистическое шоу двойников, где переодетые мерзавцы превращаются в вурдалаков и упырей, к финалу обретает кафкианский апокалиптический размах. В фильме Крыжовникова дух Армагеддона тоже ощутим в погребальном костре, полыхающем у кургана, под которым закопан пустой гроб. Правда, в этом месте никому уже давно не смешно. В этом и минус, и плюс макабрического «Горько! 2»: тут очень мало сцен, в которых зрителям предлагается поржать над комичными провинциалами, упившимися в сосиску. И пьют куда меньше, чем в предыдущем фильме (нехватку алкоголя с лихвой компенсирует гремящая за кадром «Рюмка водки на столе» Григория Лепса). Над алкоголиками смеяться хоть и некрасиво, но в порядке вещей. А вот над мертвецами, тем более ожившими, — как-то неуютно.

Крыжовников идет дальше, экранизируя старинную мудрость о том, что свято место пусто не бывает. Подмявший под себя своим авторитетом сразу две семьи патриарх Борис Иванович — в известной степени самозванец (недаром и Наташе он не родной отец, а отчим). Но после его мнимой смерти на горизонте тут же является некто Витька Каравай — форменный доппельгангер, пугающе похожий на своего армейского товарища и побратима: такой же мощный усатый силач и образцово-показательный добряк, обожающий разруливать любые процессы, от накрывания стола до организации пышных похорон. Сыгравший эту роль (безусловно, лучшую в своей карьере) Александр Робак — актерская сенсация фильма. Каравай так удачно вписывается в семью, что оживление безвременно почившего Бориса Ивановича перестает казаться необходимым.

Отчим, кипя от злости, вынужден скрыть свое лицо за шлемом Дарта Вейдера, классического «плохого отца» из «Звездных войн» («Горько! 2» и вообще картина очень синефильская, напичканная аллюзиями). А новый отец наслаждается победой. Лидер-харизматик, сильная рука, вертикаль власти во плоти — шеф и возлюбленный, старший товарищ и любящий папка; тот самый лидер (читай, мессия), о появлении которого вся Россия — консервативная и либеральная в равной степени — грезит вот уже четверть века, то и дело подставляя на пустое свято место то один портрет, то другой. Неудивительно, что наступившая в семье и обществе гармония непрочна и чревата катастрофой. Ее предощущением наполнены даже самые смешные сцены картины, в которых по безмятежным сопкам над Черным морем идет броневик, везущий к месту погребения гроб, пока хор казаков старательно выпевает любимую песню Никиты Михалкова «Не для меня придет весна». От невольных параллелей с событиями на Украине и в Крыму, невдалеке от которого снимался фильм, здесь отделаться крайне сложно, и мороз идет по коже.

Вообще нельзя сегодня не признать пророческой силы первого «Горько!», принятого зрителями очень по-разному, но более или менее универсально признанного как весьма точное (злое? доброе? карикатурное? смягченное?) изображение так называемого русского мира. С его безудержной удалью, завышенными требованиями и заниженными ожиданиями, уникальной способностью быть милым насильно. С его любовью и ненавистью, между которыми едва ли шаг. Мир, страшный, как бездна, и притягательный, как она же: за этот год он пошел в отрыв и дал прикурить остальному миру, проявив самые разные грани своей неконтролируемой пассионарности. «Горько! 2» — уже не обещание, а отчет. Не анамнез, а диагноз. Окончательный и обжалованию не подлежащий — именно потому, что пациент жив, здоров и в могилу пока не собирается. Как говорится, всех нас переживет и на наших похоронах вволю погуляет.

И корабль плывет «Выпускной» Всеволода Бродского

«От создателей „Горько!“» — значится на постере фильма «Выпускной», большого кинодебюта бывшего журналиста Всеволода Бродского. Такая реклама сейчас, всего год спустя после триумфальной премьеры «Горько!» и за две недели до выхода второй части нашумевшей комедии, срабатывает безошибочно, но и обязывает ко многому. Осталось понять, к чему именно.

Фильм Крыжовникова открыл какую-то сокровенную дверь в сознании публики, легализовав самое постыдное — и заодно позволив над этим смеяться или этим гордиться, тут уж кому что. Достижение такого уровня откровенности и экранной правды в сочетании с бесшабашным юмором многих шокировало. «Горько!» в чисто русском духе совмещал трогательное с отвратительным, а ужасное — с самым родным. И патентовал жанр «фильма-праздника», ритуального действа, где сюжет отступает перед чистой алкогольной эйфорией единения — превращения ряда фрустрированных индивидуумов в общность, которую с некоторой опаской даже можно назвать народом.

«Выпускной» идет дальше, беря за основу интриги выпускной вечер в среднестатистической провинциальной (снималось кино в Нижнем Новгороде) школе. Итак, материал — символическая инициация во взрослую жизнь. С отечественной спецификой, но универсальной подоплекой. Если «Горько!» было нашим «Мальчишником в Вегасе», то «Выпускной» — наш «Американский пирог». Там свадьба, здесь — потеря девственности. В этом сложно не увидеть метафоры: стерильные новорусские комедии с их навязчивой «добротой» наконец-то лишились невинности, посмев рассмотреть неприглядные стороны нашей реальности и достаточно злобно посмеяться над ними. Ну не может и не должен юмор быть исключительно добрым.

Если уж речь зашла о девственности, то с сексуальным содержанием — именно его нехватка всегда была слабым местом вообще-то мощной традиции советского кино о старшеклассниках — в «Выпускном» всё в порядке. Среди его героев — та самая, пошедшая в фольклор, «голая выпускница» в ажурном кружевном платье (Яна Енжаева), в центре — пара влюбленных, далеко не платонически увлеченных друг другом (Виктор Грудев и Кристина Исайкина), а местный вокально-музыкальный дуэт Black & Black (Данила Вахрушев и Никита Карпинский) по ходу действия читает рэп, основной текст которого сводится к фразе «Мы будем жарить телок». Их же младший кореш (в его роли талантливый Сергей Походаев, которого мы вот-вот увидим в совсем другой роли в «Левиафане») и вовсе снимает клип под названием «100 жоп». Весь фильм в каком-то смысле становится видеорядом к одноименной песне. При этом авторам чудом удается удержаться в рамках формальных приличий, переведя на залихватский язык популярной комедии сюжет фильма Валерии Гай Германики «Все умрут, а я останусь». Тут как раз не умирает никто, хотя королева местных готов — рок-бардесса Юля Ночь по кличке Жаба (колоритная Саша Макарская) — все время угрожает покончить с собой.

В эту картину вместе с неформальной и сленговой лексикой проникла глумливая интонация, позволяющая отменить привычные табу. Нормальная позиция для любого тинейджера. «Выпускной» проходится по коррупции: мордатые чиновники из числа отцов соорудили себе особняки на госсредства, выделенные для строительства мостов через Волгу, а теперь размышляют, не взяться ли за новые мосты — уже вдоль реки, по всей длине. Хватило денег и на то, чтобы отправить деток учиться в Роттердам (Нью-Йорк и Лондон не потянули), но изобретательный сынок не желает расставаться с друзьями и девушкой. Он стращает доверчивого папашу ужасами Гейропы, и тот моментально сдается в пользу патриотического выбора. Вообще, вечная тема двоемыслия и лицемерия, с которым подростки вступают в стихийный конфликт, в «Выпускном» решена крайне удачно. По сюжету, в разгар вечеринки старшеклассники приглашают родителей и учителей в бомбоубежище, где для них якобы приготовлен сюрприз, — и запирают там, чтобы повеселиться вволю. Но старшие, обнаружив в своей тюрьме атрибуты собственной юности — от пропагандистских пионерско-комсомольских плакатов до старого кассетного магнитофона и записей эстрады поздних 80-х, — идут в отрыв, устраивая пьяную дискотеку и стихийный дебош покруче организованной их детьми вакханалии.

Думая о названии продюсерской компании, снявшей «Горько!» и «Выпускной», — Lunapark, — я невольно вспомнил о выдающейся книге Рема Колхаса «Нью-Йорк вне себя»: там подробно рассказано о том, как феномен великого мегаполиса вырос из первых луна-парков на Кони-Айленде. Точно таким же образом новейшая история России тесно связана с бесконечным переосмыслением советского понятия «халява» и, по сути, определена стремлением к жизни-празднику. На этом бесконечном карнавале в стране, где в году рекордное количество выходных дней (вы знали?), каждый скрывается за удобной маской, высвобождающей скрытую энергию и спасающей от требований тоталитарного общества. Перевернутые смыслы в этом мире всегда приветствуются: «горько» означает «сладко» — и наоборот.

Ну а там, где кончается праздник, исчерпан материал для фильма: недаром в последнем кадре все герои выпускают из рук воздушные шары, прощаясь с опьянением и приветствуя неминуемое похмелье, милосердно скрытое финальными титрами. И корабль, на котором они так и не поплыли в свой выпускной, в это время проходит мимо — напоминая об «Аталанте» Жана Виго, гениальном фильме о взрослении. Вообще, «Выпускной» весьма лихо сочетает подростковую непосредственность с синефильской насмотренностью, которая нет-нет да и прорывается наружу. Например, разбуянившиеся дети выбегают во двор, пьют там и ломают мебель, складывая из нее костры, а в памяти моментально всплывает «Стена» Алана Паркера — кода «Another Brick in the Wall (Part II)», в которой дети с криком «нам не нужно образование» крушат здание школы и гоняются за учителями. Западная анархическая традиция, слава богу, все-таки побеждает назидательность глубоко советского «Праздника непослушания», в сторону которого уже, казалось, стал сворачивать сюжет.

Когда выпускной, как любой карнавал, заканчивается, моментально становится ясно, что пароход не случайно уплыл куда-то далеко, а легкомысленный герой отказался от Роттердама. Не надо никуда стремиться. Российская провинция — то самое место, где только и возможно ощутить специфическую горечь новой отечественной комедии. Тем интереснее задаться вопросом, какой смех и какой грех она предложит нам в дальнейшем.

Поднимите нам веки «Вий» Олега Степченко

Трехмерный отечественный «Вий» — на самом деле сиквел: он начинается с того момента, как Хому Брута находят бездыханным в церкви у гроба с телом панночки. Жаль, не додумались озаглавить фильм «Вий 2» или «Вий. Продолжение». На экраны возвращается не только придуманное Н. В. Гоголем чудовище, но и еще двое — режиссер Олег Степченко и его верный соратник, артист-продюсер Алексей А. Петрухин (здесь он исполнил роль в чем-то главного, а в чем-то внесценического персонажа — самого философа Брута). Не помните таких? Неудивительно, ведь память вытесняет травматические опыты, а таковым для многих доверчивых зрителей стали два первых фильма дуэта, «Сматывай удочки» (2003) и «Мужской сезон. Бархатная революция» (2005). Сделанные на заре нового русского «блокбастерного бума» в двух предполагаемо востребованных жанрах — первый выдавался за постмодернистскую комедию в тарантиновском духе, а второй за серьезный боевик о защите нашей родины эфэсбэшниками, — они провалились с треском, оглушительность которого лишь подчеркивалась несуразно-помпезной рекламной кампанией.

Им бы после этого и сгинуть, как демонам из сказки, но своих планов, объявленных еще до премьер тех картин, дуэт оставлять не собирался: они таки экранизировали гоголевского «Вия». Правда, на зализывание ран (по другой версии, на обеспечение по-настоящему современного визуального ряда) ушло почти девять лет. Но Герман же снимал «Трудно быть богом» еще дольше, а Степченко с Петрухиным чем хуже? Россия, как нам когда-то сообщил Николай Васильевич, страна иррациональная. В любой Франции, не говоря о Штатах, после двух подобных провалов режиссер и продюсер сделали бы сэппуку — или, по меньшей мере, пошли бы снимать непритязательные ситкомы для кабельных каналов. А у нас — собрали откуда-то многомиллионный бюджет и перенесли на экран один из главных шедевров великого писателя. Чудеса похлеще гоголевских.

Забудем о соответствии высоким стандартам, заданным первоисточником: история и вообще не знает «адекватных экранизаций», а в случае шедевра даже претендовать на адекватность было бы нелепым. Так ведь это и не экранизация вовсе. Задача ставится иначе: показать, как все было «на самом деле». Для этого на отдаленный хутор вслед за простодушным Хомой засылается британский картограф Джонатан Грин, сыгранный бойким артистом-иностранцем Джейсоном Флемингом. Что забыл гринвичский ученый в украинской глубинке и как именно его перемещения связаны с прологом, в котором он обрюхатил грудастую блондинку, остается туманным, — однако «Вий» не из тех фильмов, которые озабочены ответом на второстепенные вопросы. Здесь релевантны только глобальные «кто виноват?» и «что делать?».

Виноваты, как выясняется, вовсе не силы тьмы, которых имел в виду Гоголь, а православные мракобесы, которым только дай осиновый кол в одну руку и факел в другую, они непременно кого-нибудь линчуют: главным негодяем авторы-прогрессисты назначили не панночку или Вия, а карикатурного отца Паисия, сребролюбивого и похотливого (звездный час Андрея Смолякова, которому досталась единственная характерная роль на весь фильм). Что же с этим всем делать? Уверовать в Бога истинного, для надежности залив глаза горилкой, — другого выхода у бывшего прагматика Джонатана все равно не остается, — и все будет тип-топ.

Чтобы пробиться к этим сомнительным откровениям, зрителям придется попотеть. Забыв о здравом смысле (о хорошем вкусе лучше даже не упоминать), они будут вынуждены искать десять отличий между идентичными казаками с безразмерными усами, чубами и люльками, постигать сомнительную логику побочной романтической линии, со скрипом вспоминать гоголевскую лексику и пытаться примирить ее с постсоветской идиоматикой. На самом деле скрытая основа этого зрелища — вовсе не страшная повесть из «Миргорода», а шутливая быличка из финала «Вечеров на хуторе близ Диканьки». Помните «Заколдованное место»? Доверчивые селяне — ну в точности как публика российских блокбастеров — ищут клад, а черт водит их за нос. В итоге восходит на заколдованном месте «такое, что и разобрать нельзя: арбуз не арбуз, тыква не тыква, огурец не огурец». Лучше и не скажешь об этом балаганном ужастике, рядящемся в одежды доморощенных «Пиратов Карибского моря» и претендующем при этом на вериги моральной притчи.

Ощущение сносящей крышу эклектики возникает не случайно. Ведь настоящий жанр «Вия» давно известен в России: это каша из топора. То есть в нем есть все ингредиенты — звездный каст, впечатляющие спецэффекты, отличные декорации, респектабельная первооснова, — кроме самых главных: режиссуры и сценария. Поэтому, невзирая на кажущуюся съедобность, во рту остается металлический привкус. В роли топора выступают, собственно, Петрухин и Степченко. Претендующий на детективную интригу сюжет разваливается под весом противоестественно запутанных нагромождений. Режиссура как способность построить внятную мизансцену, создать сколь-нибудь убедительные характеры и добиться пусть даже мимолетного эффекта сопереживания отсутствует начисто.

Зато есть без преувеличения выдающаяся сцена галлюциногенного трипа картографа, в которой казаки, один за другим, перевоплощаются в босховских чудовищ: там же выходит на сцену и сам Вий с его знаменитыми веками. Вот этот эпизод не стыдно показывать хоть Питеру Джексону, хоть Гильермо дель Торо. А все потому, что режиссуры в нем нет вовсе — только безудержная фантазия русских левшей-кустарей, которые, дай им волю, и в Голливуде камня на камне бы не оставили. Как минимум один талант у Степченко с Петрухиным есть: искать правильных людей — будь то декораторы, гримеры, костюмеры или артисты старой школы в диапазоне от Валерия Золотухина до Нины Руслановой, — которые сделают работу за них. Правда, возникает побочный эффект: начинает казаться, что картина — не антиклерикальная парабола, а злободневный антиукраинский памфлет о том, что мятежом на Майдане заправляет нечистая сила и европейцам, если хотят остаться в живых, туда лучше не соваться.

Степченко и Петрухин в «Вие» — что-то вроде Вия в оригинальной повести. Вроде бы они главные, но участия в действии почти не принимают, как выглядят и зачем нужны — непонятно. Хотя они, конечно, никакие не черти, а обычные мошенники: если и гоголевские персонажи, то наследники Чичикова по прямой. Тот хотел прослыть богатым помещиком, не имея за душой ничего, кроме наглости; эти записались в кинематографисты. Остается гадать, удастся ли опять одурачить публику, давным-давно смотрящую кино (особенно массовое) с широко закрытыми веками. Очень может быть, что удастся. Но вдруг она проснется и поймет, что ее обманывают? Тогда, в точности как у Гоголя, авторы «Вия 3D» заглянут в долгожданный котел с золотом, а там сор, дрязг и стыдно сказать, что такое.

Россия, которую мы потеряли «Кухня в Париже» Дмитрия Дьяченко

Во время просмотра «Кухни в Париже», уже минут через двадцать после начала, мне захотелось последовать примеру главного героя, шеф-повара Виктора Баринова (Дмитрий Назаров), и утопить хотя бы часть печалей в алкоголе. Ведь пьяные слезы себе позволить может любой, а трезвые критику не к лицу. Но и без выпивки к горлу что-то подступало. Очевидно, писать рецензию в таком состоянии бессмысленно — и даже понять, хорош ли фильм, в сущности, невозможно. С одной стороны, это качественная комедия, лучше многих других, без пошлого юмора и с фактурными персонажами. С другой стороны, типичное «доброе кино», от просмотра которого у меня обычно изжога. С третьей, полнометражная версия дико популярного ситкома, которого я все равно не смотрел, а разобраться в сериальных хитросплетениях новичку не под силу. С четвертой же, самой важной стороны, все это не имело ни малейшего значения.

Ведь на экране было такое, чего жаждали душа и тело. Нет, речь не только о блюдах высокой кухни, а о воздухе, в котором не ощущается вражды и угрозы. О мире, где все сидят за столиками и едят что-то утешительно-вкусное, а на белоснежной кухне для них готовят милые, дружелюбные люди. И ничего, кроме отдыха от трудов и забот, в этом мире не существует. В нем даже мутный бизнесмен с внешностью и повадками Дмитрия Нагиева (это он, впрочем, и есть) готов вложить все активы в покупку ресторанчика в Париже — романтического, на корабле. В городе любви и красоты каждому придутся по вкусу наша стерлядь и наш винегрет. У всех устроится личная жизнь, наступит счастье. Подозревали ли повара, бармены и официанты — а также продюсеры, сценаристы и актеры, — что, пока они будут гулять по отчасти уже русскому Парижу, публика будет смотреть на них откуда-то из русской Северной Кореи?

«Кухня в Париже» — вероятно, самый неактуальный, самый неуместный фильм в истории мирового кинематографа. Он так же причудлив, каким мог бы быть фильм о героических белогвардейцах и чекистских палачах, снятый в СССР 1937 года, как экранизация брежневской «Малой земли» в разгар перестройки. Только тех картин не могло бы случиться — тогда история еще не набрала сегодняшние сумасшедшие обороты. «Кухню в Париже» снимали совсем недавно, и никто не мог предположить, что к моменту премьеры Европа окажется нашим стратегическим противником, а любому, кто отважится вслух ностальгировать по Монмартру и Нотр-Даму, предложат побыстрее туда и уматывать, пока к стенке не поставили как национал-предателя.

Готов услышать традиционные протесты: «Кино — вне политики!» Ну конечно, расскажите кому-нибудь другому. Вся интрига «Кухни в Париже» строится вокруг встречи в верхах: президенты РФ (узнаваемый по голосу, но предусмотрительно ни разу не показанный Путин) и Франции (женщина неслыханной красоты) собираются пообедать в ресторане главных героев, чтобы обсудить грядущее строительство газопровода через Западную Европу. Никакой войны, никакой политики, никакого противостояния: легкий флирт под сухое красное и анекдоты про Лукашенко — кто мог предвидеть, что президент Белоруссии к моменту проката фильма покажет себя большим европейцем, чем глава нашего государства? И конечно, финальная мягкая реплика холую-спецслужбисту в благодарность за шикарный ужин: «Сделайте, чтобы у них все было хорошо. Совсем хорошо».

Другая Россия, другой Путин — царь, вершащий судьбы подданных, любящий острое словцо и вкусную пищу. Это не приятная ложь во благо, не оптимистическая футурология, а просто привет из альтернативной реальности. В ней русский почти ничем не отличается от француза, и, даже не зная языки друг друга, они запросто могут договориться о чем-нибудь важном. По ходу фильма даже намечаются как минимум два межнациональных романа. Здесь царит невиданная терпимость: один из поваров на ресторанной кухне — француз-гей (Никита Тарасов), и именно его собратья спасают парижское предприятие от разорения, от души обнимаясь с шеф-поваром. Кстати, и до легализованных во Франции гей-браков в этой параллельной России рукой подать. В последних кадрах уже на родине главные герои играют свадьбу, и букет невесты ловит именно симпатяга Луи! Каким бы добрым это кино ни планировалось, смотрится оно сегодня как злая шутка.

Наверное, поэтому некоторые вещи невольно обращают на себя чрезмерное внимание. Судьба, к примеру, су-шефа Левы, растяпы и заики (Сергей Епишев), у которого раз за разом пропадает загранпаспорт и который никак не может выехать к коллегам в Париж, постоянно торча в аэропорту. От этих эпизодов веет советским холодком, напоминающим «Паспорт» Данелии и «Невероятные приключения итальянцев в России» Рязанова. Да и вообще, параноидальной кажется постоянно прокручиваемая интрига с чем-то почти уже состоявшимся и успешным, которое рушится в последнюю секунду. Как в дурном сне, все планы расстраиваются, стоит только поблагодарить небеса за удачу: в эти минуты фильм перестает напоминать «Рататуй» или «Душевную кухню», заступая на территорию сугубо французской трагедии, «Кускуса и барабульки» Абделлатифа Кешиша. Там, если помните, арабские иммигранты так и не смогли открыть свой речной ресторанчик; все закончилось катастрофой. В «Кухне в Париже» такого не случается, но все время ждешь подвоха. Сами того не зная, создатели картины оплакивают безвозвратно рухнувший проект «России как Европы».

В финале герои улетают обратно, но без малейших сожалений — не потому, что родина им милей заграницы, а потому что уверены, что вернуться смогут в любой момент. Наверняка на ностальгической инерции «Кухня в Париже» соберет в прокате кучу денег, и сериал неизбежно вернется на телеэкраны — но теперь поварам придется кормить исключительно соотечественников, и как знать, не переключится ли персонал ресторана Claude Monet с фуа-гра на национальную кухню. Открытое когда-то Юрием Маминым «Окно в Париж» безвозвратно закрывается: стране, 81 % населения которой за эти двадцать лет так им и не воспользовался, такое окно просто ни к чему. А если кто-нибудь из кинематографистов захочет вернуться под сень Эйфелевой башни, то придется заново его прорубать. И над выбором жанра надо будет всерьез подумать. Скорее всего, Министерство культуры одобрит героический блокбастер о русских казаках, врывающихся в 1814-м в парижские рестораны и кричащих свое знаменитое «Bistro, bistro». Границы к тому времени, наверное, закроют, от греха подальше. Ну и не страшно, снимем на «Мосфильме». Не впервой.

Формула ремейка «Кавказская пленница!» Максима Воронкова

Полтора часа новой «Кавказской пленницы!», с восклицательным знаком на конце, оказались опытом не на шутку мучительным. Чтобы не выбежать из зала, хлопнув дверью, или от стресса не заснуть, я старался думать о чем-то постороннем. В мыслях, не смейтесь, сам собой возник Борхес. Не то чтобы высокое искусство защитило от низкого; просто именно аргентинский писатель вывел восхитительную формулу ремейка в своей новелле 1939 года «Пьер Менар, автор „Дон Кихота“». Там, если помните, герой положил жизнь на то, чтобы не переделать, а именно написать заново (слово в слово) роман Сервантеса, но больше нескольких страниц не осилил. Зато сколько нового содержания в них открылось!

Каждый ремейк, сколь угодно точный, ничего не сообщает о первоисточнике или времени, когда тот был снят, зато многое говорит — намеренно или нет — о современности. Каждый, но не «Кавказская пленница!» Максима Воронкова. Перед нами знаменательное исключение из всех правил.

Мы узнаем о Леониде Гайдае, чьи восхитительные комедии новорусское кино до сих пор чудом обходило стороной, что он был настоящим гением, а не умелым мейнстримщиком и, как сейчас говорят, «крепким профессионалом». Гении же отличаются от остальных тем, что не поддаются ремейкам, сиквелам или пародиям; заниматься этим в отношении Гайдая — такая же бессмыслица, как пытаться переснять «Зеркало» или «Солярис».

Сообщается кое-что и о времени, когда снималась оригинальная «Кавказская пленница»: 1967 год был эпохой сумасшедшей творческой свободы, в некоторых случаях способной заменить свободы политические. Придуманный Гайдаем Кавказ был одновременно едкой сатирой на постоттепельный СССР, вседозволенность чиновников и тщательно скрываемую дикость нравов — и побегом с этой территории куда-то к горам, небу, морю, молодому вину и совершенно отвязному юмору, для которого, казалось, нет никаких табу. Недаром это, в общем-то, единственная комедия Гайдая о любви (не считая короткометражного «Наваждения»).

Зато о наших днях новая «Кавказская пленница!» не говорит решительно ничего. А о чем говорит? Ответить на вопрос практически невозможно. Этот фильм — даже не пустота, а засасывающий тебя в черную дыру вакуум. Практически все актеры (в особенности легендарная троица, старательно, но неумело копирующая жесты и мимику прототипов) выглядят так, будто их нашли на конкурсе двойников, — но конкурсе, который проводился не в крупном городе, а в случайном селе, поэтому и похожи они не слишком. За немногочисленных знаменитостей — Геннадия Хазанова в белом сталинском френче или Михаила Ефремова с акцентом и в кудрявом парике — просто стыдно. Все чудовищно кривляются и пугающе часто улыбаются, будто инопланетяне, которые пытаются прикинуться людьми. На человека чуть-чуть похожа лишь заглавная героиня, она же Анастасия Задорожная, но исключительно в силу природного дара нефальшивой улыбки. Попытка слово в слово повторить старую картину, пошутив все те же шутки, кажется полуторачасовым сеансом изнасилования — и не ясно до конца, кого именно насилуют: Гайдая или все-таки тебя, сидящего в зале. Впрочем, есть в картине и попытки пошутить что-то новое. К примеру, Трус, Балбес и Бывалый устраивают «пенную вечеринку» с огнетушителем, а Шурик сбегает из психушки по методике игры Angry Birds. Хотя и это не делает современным фильм, снятый будто бы в какой-то временной капсуле и равно неправдоподобный по меркам что 1960-х, что 2010-х.

Над этим зрелищем не хочется даже издеваться: слишком легкая мишень. Интересно лишь понять — зачем (оставим неактуальный вопрос «за что?»).

Чтобы заработать? Но можно не ходить к гадалкам — фильм с треском провалится. «Сарафан» у него будет резко негативный: ностальгирующие если и пойдут в кино, то только чтобы запустить в экран припасенным гнилым помидором, молодые вообще не поймут, что к чему. Чтобы отработать социально-политический заказ? Но тогда надо было ловить тренд и называть «Крымской пленницей», раз уж снимали в Ялте. Нет, это тоже выстрел в молоко. В фильме даже есть показанный властям кукиш, хотя и довольно беспомощный: Саахова-Хазанова в финале не сажают, а оправдывают, причем делает это его двойник в мантии судьи. А когда тот же персонаж любовно поглаживает портрет президента на стене, он всего лишь готовится открыть спрятанный за ним сейф, где хранит алкоголь.

Да, пьют в новой «Кавказской пленнице» отчаянней, чем в старой, — и это понятно: если выпить достаточно, то можно забыть, зачем ты вообще это снимаешь. Иногда кажется, что авторы получили бюджет, например, на раскрашивание «Кавказской пленницы», чтобы показать ее по ТВ, а потом вдруг вспомнили, что она и так цветная, — ну и бросились осваивать деньги. Государственные, между прочим. Вероятно, это не повод сетовать насчет «нецелевого использования», но серьезная причина, чтобы усомниться в целесообразности институтов господдержки кинематографа как таковых. Или пусть уже добавляют к господдержке полноценную цензуру, на правах страховки от такого ужаса.

Цензура не пропустила бы навязчивого продакт-плейсмента известного крымского шампанского. Не допустила бы смешения дивной и совершенно здесь неуместной — но вызывающей у зрителя, как у павловской собаки, реакцию моментального слюноотделения — музыки Александра Зацепина с хитами «Гостей из будущего» и Тимати. Аранжировщикам песен про медведей и султана, хочется надеяться, цензура выдала бы пожизненный волчий билет. Переодела бы Хазанова, причесала бы Ефремова, выгнала бы взашей Дмитрия Шаракоиса — который, охотно верю, органичен в «Интернах», но в роли Шурика кажется ходячим богохульством. А остальной съемочной группе бы сказала: «Ребят, может, не надо? Может, вы свой сценарий попробуете написать? Включите собственное чувство юмора?»

У них бы все равно не получилось.

Нанотехнология протеста «Духless 2» Романа Прыгунова

Пусть вас не обманет цифра в названии картины. «Духless 2» на самом деле первый. До него в России не снимали политических фильмов для большой аудитории и за сравнительно внушительные деньги — того, что у нас, за неимением лучшего слова, называют блокбастерами. Бесспорно, в сегодняшней обострившейся обстановке политические смыслы сами собой добавляются к любой развлекательной ерунде, от «Вия» до «Василисы». Но это же неосознанно и вряд ли считывается публикой. Безусловно, периодически (хотя дьявольски редко) на политику замахивается авторское кино: последним примером стал «Левиафан». Однако его зона поражения, как правило, крайне скромна: широкий зритель на такое, «депрессивное», обычно ходит неохотно. А гламурный и заведомо популярный «Духless 2» Романа Прыгунова — картина, которая отважно и вполне бескомпромиссно атакует многие болевые точки политики последних лет. Скандальное дело Сердюкова и лирическая поэзия его боевой подруги Васильевой. Заоблачно богатые госкорпорации — нечто среднее между «Роснано» и «Сколково». Наглая коррупция в спецслужбах. Почти настоящий Путин в черном лимузине. Почти узнаваемый Навальный на митинге. Раньше, что ни говори, дальше альтернативных документалок из конкурса «Артдокфеста» вся эта тематика не добиралась.

Наверняка найдутся критики с обоих флангов, которые в пылу обсуждений не оставят от фильма обглоданных косточек. Непременно скажут, что снять такую картину могли лишь предатели национальных интересов. Насквозь проворовавшаяся верхушка МВД здесь вешает дело на невиновного человека, чтобы прижучить других (тоже, вероятно, белых и пушистых), доходит дело и до убийства, а в Кремле обо всем знают и одобряют. Повсюду воровство, цинизм, различные формы торговли собой — от идейной до натуральной. Залихватская глянцевитость картинки, изрядно раздражавшая в первом «Духless», здесь встраивается в иной контрапункт и работает почти идеально: в интерпретации оператора Павла Капиноса холодные стеклянно-стальные пейзажи и интерьеры «новой Москвы» прекрасно соответствуют нанотехнологиям современной подлости.

С другой же стороны, можно пришить фильму работу на провластную пропаганду. Хотя бы из-за двойственного финала, где авторы сценария — не в пример более остроумного и точного, чем в первой картине, — не пожалели ни президента, ни оппозиционеров. Но заведомая полемичность фильму только в плюс. Он провоцирует, злит, раздражает. Причем, в кои веки для русского кино, не своим непрофессионализмом, а, наоборот, тем, как умно придуман и крепко сбит.

«Духless 2» — еще и первый удачный сиквел в новейшей истории нашего кино. Обычно, оседлав успех, создатели каждый следующий фильм из любой серии снимают тяп-ляп. Здесь же они приложили немалые усилия к тому, чтобы переубедить даже тех, кому предыдущий фильм не нравился (например, автора этого текста). Все сделано и для того, чтобы привлечь к экранам толпы аполитичных зрителей, которые зрелища ценят больше хлеба. В «Духless» на эту аудиторию работали две составляющие: красавчик Данила Козловский и дух столичного гламура (в изрядной степени вымышленного). В этом добавились детективная интрига — на сей раз внятная и держащая в напряжении до конца — и нечеловечески живописные пейзажи Бали, куда в поисках блаженного дауншифтинга отправляется в начале картины главный герой, сбежавший от московских хлопот менеджер высшего звена Макс Андреев. Есть у него товарищ-двойник, гладкий улыбчивый карьерист (отличный сербский артист Милош Бикович); раз часть вторая, то и сущности здесь удваиваются, иногда — гротескно-пародийно. Например, красавица теперь здесь тоже отныне не одна — знакомая по первому «Духless» брюнетка Мария Андреева, — а сразу две. Другая, блондинка Александра Бортич («Как меня зовут»), пожалуй, обязана попасть во все списки самых перспективных молодых актрис: сочетание вульгарности, отчаянности и чувственности могут превратить ее в секс-символ поколения — если, конечно, будет выбирать проекты с умом.

Но и Андреева, смотревшаяся несколько вымученно в атмосфере смутных эколого-террористических протестов предыдущего фильма, расцветает и выглядит совсем иначе здесь, на светском приеме, уже в роли «трофейной» жены невыразительной крупной шишки. Теперь это не просто девица в модной шапке, это без пяти минут трагическое амплуа: практически та самая Татьяна. Обращает на это внимание и сам герой — порченный жизнью плейбой, вернувшийся из затянувшегося отпуска опустошенным и униженным. Этот пласт — для публики чуть более рафинированной. Играющий здесь едва ли не лучшую свою кинороль Козловский после «Дубровского» заразился вирусом русской литературоцентричности. Попав, в буквальном смысле, с корабля на бал, он незаметно для самого себя примеряет сюртук то Чацкого, то Онегина — и оказывается на уровне, решая дико сложную задачу. Смотришь и понимаешь: так и есть, человек с задатками честности (он тоже врет и ворует, но при этом хотя бы изредка краснеет) в наших палестинах не может не стать лишним.

Впрочем, «карету мне, карету!» так просто не вскричишь. Паспорт у Максима изъяли, и к родной земле он теперь приговорен. Так и барахтается между Сциллой российского закона — сурового и несправедливого — и Харибдой присвоенных государством инноваций. А куратор из органов (яркая роль Павла Ворожцова) со значением читает ему мораль: «У меня вот нет загранпаспорта; подожду, когда везде Россия будет». С темой эскапизма и патриотизма «Духless 2» разбирается так браво, что буквально захватывает дух. Здесь всерьез поднимается вопрос о возможности бескорыстной любви к родине, и ответ — горький, честный, избавляющий от последних иллюзий — тоже, вероятно, многим не понравится.

Забавное и, вероятно, случайное совпадение: самый эффектный образ фильма — тот же, что в «Интерстелларе» у Кристофера Нолана. Герою снится по ночам колоссальная волна, накрывающая серфера с головой. Предчувствие оправдалось. Эта самая волна, которую предчувствовали год-два назад, во время написания сценария и съемок, то ли захлестывает сейчас, то ли уже захлестнула страну. Нет вины Прыгунова или Козловского в том, что «Духless 2» рассказывает о вчерашней, а не сегодняшней Москве: за реальностью все равно не поспеешь. Если же снимать третью часть и быть последовательными, то в ней придется говорить об украинской революции, экономическом кризисе и заказных убийствах под стенами Кремля. А этого все-таки, наверное, не произойдет, даже если «Духless 2» соберет рекордную кассу. Или — кто знает — произойдет, но опять опоздает и выйдет на экраны в совершенно другой России.

Девушка, она же смерть «Битва за Севастополь» Сергея Мокрицкого

Сыгравший в «Битве за Севастополь» одну из главных ролей Евгений Цыганов жаловался, как в кинотеатре во время трейлера картины кто-то с задних рядов выкрикнул: «Пропаганда!» Реакция, увы, логичная. А ведь к каждому не подойдешь, не объяснишь, не докажешь. Уже и на «Сталинград» многие брезговали ходить просто из-за названия или имени режиссера. Чего же ждать от «Битвы за Севастополь», выпущенной в нынешней обстановке! Однако через предрассудок стоит переступить — и вашим глазам откроется удивительное зрелище.

2015 год. На Донбассе идет война, люди гибнут и убивают каждый день. Россияне всерьез называют фашистами украинцев, украинцы — россиян. Многие не сомневаются, что виновата в организации бойни Америка. И в этой обстановке сделан фильм совместного производства России и Украины, который выходит одновременно в обеих странах. Съемочная группа и актерский состав смешанные. Американцы представлены как вменяемые, гуманные, симпатичные люди, которые не меньше нас ненавидят войну: как союзники (каковыми они, разумеется, и были, только сейчас об этом стараются не вспоминать). Да, в довершение всего картина, невзирая на название, откровенно и последовательно антивоенная. Уму непостижимо.

Родившийся на Украине, учившийся во ВГИКе и живущий в Москве Сергей Мокрицкий — прекрасный оператор («Вокальные параллели», «Изображая жертву»), который, впрочем, в этом фильме выступил в ином качестве — как режиссер. Цели перед ним стояли более амбициозные, чем в малобюджетных авторских «Четырех возрастах любви» или «Дне учителя». Сделать блокбастер о войне с размахом и умом, для современной публики, но и для тех, кто еще помнит советские образцы жанра, — дьявольски тяжелая задача. Язык не повернется критиковать человека, который ухитрился ее решить, за местами путаный сценарий, не всегда безупречный кастинг или легкомысленное, полностью нарушающее чинный видеоряд использование поп-хитов за кадром. Конечно, «Битва за Севастополь» небезупречна, но в ней есть благородство и честность — а фальши и тенденциозности нет и следа.

Замысел, кстати, был потенциально опасен не только потому, что битва за Севастополь — в фильме практически и не показанная — была страницей отнюдь не славной, а позорной: город-то сдали. Более тонкая проблема кроется в самой личности главной героини, легендарного снайпера Людмилы Павличенко. Тема со снайперами вообще опасная: вроде как герои, но, с другой стороны, героизм исчисляется количеством трупов — получается, убийцы (эта двойственность блестяще исследована Клинтом Иствудом в его недавнем «Снайпере»). Но Мокрицкий этого не боится и кидается очертя голову в самый омут. Его Павличенко становится снайпером не по призыву родины-матери, а просто потому, что отец-чекист растил ее как мальчишку. В общем, стрелять ей интереснее, чем с кавалером под ручку бежать в кино. Но и дальше, уже на войне, есть азарт, адреналин, возбуждение недвусмысленно сексуального характера (оба возлюбленных — тоже меткие стрелки и начальники, а неудачливый кавалер — врач, спасающий жизни). Всё это — вместо эфемерного и неправдоподобного патриотизма, которого всегда так много в новых русских фильмах о войне. Легендарная «Леди Смерть» — прозвище Павличенко в Америке, куда она приезжает, чтобы добиться открытия второго фронта, — в этом фильме из плоти и крови, она настоящая. Не гламурная картинка из журнала и не грубый бетонный монумент.

Разумеется, она не стала бы такой, если бы не Юлия Пересильд — актриса, казалось бы, уже известная и успешная, которая впервые будет открыта широкой аудиторией здесь и сейчас, совершенно заслуженно. Ее инфантильная, жестокая, угловатая, неудовлетворенная и глубоко несчастливая героиня — настоящая победа актерского и режиссерского мастерства над рыхлым драматургическим материалом. Подчиняются этому и мужчины: угрюмый Макаров (Олег Васильков), романтически небрежный Леонид (Евгений Цыганов), трогательно неуклюжий Борис (Никита Тарасов) — замечательно точная галерея типажей, по сути эпизодических, как бы ни была важна линия каждого из них в судьбе самой Павличенко. Перед нами картина о болезненном, даже мучительном, но необходимом каждому пробуждении чувств через страдание. Безусловно, это история любви, только героев здесь не двое, а одна: ее сила и пережитая ей боль — энергетический центр «Битвы за Севастополь». К слову, этот, уже второй, фильм из случайно составившейся трилогии о женщинах на войне («Батальон» позади, новые «А зори здесь тихие» впереди) может оказаться самым феминистским и по замыслу, и по исполнению.

Война здесь — не справедливая, не благородная, не праведная; все эти качества не могут быть присущи войне, только погибающим на ней людям. Война коверкает судьбу и психику, отменяя все рефлексы, перенаправляя их в противоестественное русло, превращая убивающего в ходячего мертвеца. Есть даже жуткая сцена, в которой героиню хоронят заживо, а потом выкапывают из могилы. «Война — не только смерть, война — это такая жизнь», — объясняет Леонид героине. По факту он оказывается неправ: назвать так череду убийств и потерь может только беспечный влюбленный. Жизнь — не на войне, жизнь в тех, кто будет этой войной стерт с лица земли. И эта устаревшая дежурная истина сегодня звучит пугающе ново и свежо.

Некоторые персонажи выламываются из общего ряда, кажутся едва ли не случайными или, по меньшей мере, неорганичными рядом с монолитной девушкой-стрелком. Например, совершенно карикатурная семья одесских евреев, сестра и родители неудачливого жениха-врача Бориса или милейшая американская подружка Павличенко, пожилая добродушная Элеонора Рузвельт (отличная британская актриса Джоан Блэкхем). Как ни странно, это тоже работает на общий эффект от фильма. Персонажи, чуждые войне, не понимающие и не чувствующие ее, обязаны с ней соприкоснуться хотя бы через знакомство с Леди Смертью. На месте этих неуклюже-нарядных людей могли бы находиться мы, сейчас сидящие в зрительном зале и будто забывшие о том, что война, вообще-то, опять идет.

О «Битве за Севастополь» наверняка скажут, пожав плечами: «Просто хороший советский фильм о войне». Всё так, да только мало кому удавалось снять подобный за последние четверть века — чтобы в нем тепла было больше, чем пафоса, и людей больше, чем спецэффектов. К тому же вспомнить затертый тезис «Лишь бы не было войны» не помешает, все-таки юбилей Победы. Встретить его, как наглядно показывает фильм, можно не только на плацу, где маршируют солдаты в парадной форме, а над их головами летят боевые самолеты. Можно, например, и в оперном театре, в ложе которого заканчивается фильм. Хотя тут же одернешь себя, вспомнив, что сегодня у нас даже в опере не обходится без сражений.

У войны женское лицо «Батальонъ» Дмитрия Месхиева

Не только слова, даже отдельные знаки сегодня теряют и меняют свое значение. Взять дореволюционный «еръ»: совсем еще недавно, на нашей памяти, в названии газеты «Коммерсантъ» или кафе «Пушкинъ» он казался милой постмодернистской виньеткой — и вдруг, уже на стадии кинокартины «Адмиралъ», превратился в консервативно-патриотический маркер. Сюда же относится новейший «Батальонъ». Очевидно, «ъ» еще и намекает на время действия: здесь оно — 1917-й, между двумя революциями, когда по приказу Керенского был создан и отправлен на фронт первый женский батальон.

Или георгиевская ленточка. Исторический артефакт, затем общественная акция воспитательного характера, и вдруг уже она становится знаком отличия, громогласным заявлением о политических взглядах: отсюда и резкая реакция со стороны тех, кто эти взгляды не разделяет, обидная кличка «колорады». Если в том же самом «Батальоне» порядочные люди выходят перед камерой, как правило, с этой ленточкой, считать это обычным креативом художника по костюмам недальновидно.

Что говорить о людях! Вспомнить хотя бы режиссера Дмитрия Месхиева, продюсера Игоря Угольникова и продюсера-режиссера Федора Бондарчука, за чьими подписями выходит в прокат пресловутый «Батальонъ». Как ни крути, сделанные Месхиевым «Свои», Угольниковым — «Брестская крепость», а Бондарчуком — «Сталинград» были лучшими большими картинами о войне в постсоветской России. Как эти трое ухитрились, объединив свои усилия (и немалые деньги), произвести на свет настолько блеклое и невыразительное произведение?

Существует, впрочем, ответ, лежащий на поверхности. Губительна сама практика одновременно снимать фильм и сериал, при этом считая основным продуктом именно телеверсию; то, что это получилось в свое время у Бергмана, не должно непременно обнадеживать Михалкова или Месхиева. Речь идет отнюдь не только о подвисающих сюжетных линиях, выпрыгивающих ниоткуда персонажах, странных, немотивированных поступках и даже репликах. Сама эстетика берет свое. Даже очень богатая «картинка» кажется декоративно-плоской, будто искусственно натянутой на большой экран вместо привычного телевизионного. Да и актеры, прославившие себя по преимуществу сериальными ролями, поражают однообразием приемов — женщины с исправно дрожащими губами и глазами, умеющими, как по команде, набухать обиженными слезами, мужчины со стеклянным взглядом, которому полагается изображать благородство и жертвенность, непременный крик и размахивание руками в том случае, если нужно выразить любую эмоцию… Не хочется, правда, обижать никого персонально и указывать пальцем. Тут все в одинаковом положении, а отвечают за них все-таки режиссер с продюсерами.

Не в том, боже упаси, их вина, что пилили чьи-то деньги или выполняли прямой заказ сверху. Кажется, авторы работали честно, от души уверовав в примат содержания над формой, а правильных патриотических идей — над профессией. Но когда в эти идеи чуть-чуть вникаешь, сперва тебя накрывает волна искреннего недоумения, а потом уже постепенно начинают шевелиться волосы на голове.

Как любой исторический костюмный фильм, «Батальонъ» пытается определить и закрепить место сегодняшней России в истории. Надо сказать, задача балансирования между советским и антисоветским решена довольно виртуозно: междуцарствие Керенского показано как смутное время, когда одинаково неприятны опустившие руки царские офицеры и развращающие солдат «духом свободы» большевики. В лице героинь, которые добровольно, презрев чины и социальные предрассудки, записываются в батальон Марии Бочкаревой, на защиту родины встает народ как таковой. Нет противоречия между явным непрофессионализмом бывших графинь и служанок, оперных певиц и прачек — и их нынешним высоким призванием. Они — что-то вроде ополчения, в казенном обмундировании и с обритыми головами. Победят в бою или полягут как одна — пропагандистская миссия будет выполнена (а миссия именно такова, этого с самого начала никто не скрывает).

Отсюда вырастает следующая идея, которая бросается в глаза не сразу. «Батальонъ» — откровенно милитаристский фильм. Пожалуй, это первая в отечественной практике картина, которая, говоря о войне, сражается не с ней, а со зловредным пацифизмом. Все персонажи фильма делятся на три категории: рвущиеся на фронт патриоты, враги (попросту немцы) и предатели, не желающие воевать, — то есть все остальные. Последние, естественно, самые противные на вид: грязные, бородатые, постоянно норовящие изнасиловать героинь. Хотя немцы опаснее. Нашему-то мужику хоть можно дать от ворот поворот скалкой, не то что нехристю. Немец сделает вид, что несет в окоп бывшего неприятеля дармовой шнапс, сделает комплимент наивной фройляйн, а сам шпионит и норовит вонзить штык в спину. С этой точки зрения «Батальонъ» кажется картиной едва ли не кровожадной, особенно в сравнении с недавними «Елками 1914» — идеологически схожими, но все-таки посвященными празднованию Нового года на фронте. России «Батальона» не до праздников. Ведь она зажата между национал-предателями и жестоким хитрым противником, и остался у нашей обескровленной отчизны последний заслон: русские бабы.

Здесь третье. Пожалуй, «Батальонъ» мог бы стать не только рассказом об уникальной странице отечественной истории, но и фильмом о рождении русского феминизма, в духе бессмертных некрасовских строк об остановленных на скаку конях и горящих избах. Но недаром основной состав авторов — мужской. Их взгляд на так называемый прекрасный пол красноречиво выдает себя в каждой второй сцене. Все у этих женщин не как у людей! Придут в барак — сразу перессорятся, как что не по ним — побегут жаловаться, если не согласишься на шантаж — пустятся в слезы. Пора на тренировку — у них менструация, пора на передовую — у них беременность. То одна героиня, то другая комически подворачивает ногу в решающий момент — будто забыли, что на ногах давно сапоги, а не шпильки… «Батальонъ» полон откровенной мизогинии, предрассудков самого простодушного характера. Забавно совпало: даже роль отправляющего героинь на верную смерть Керенского здесь исполнил не кто-нибудь, а Марат Башаров, с недавнего времени — икона русского антифеминизма. Даже начинаешь сомневаться — а точно ли в нашей стране сняли «А зори здесь тихие»?

Героини «Батальона» сильны не своей отвагой и самообладанием, а способностью отключить любую логику, ринувшись в бой с врагом очертя голову, не задумываясь о последствиях. Очевидно, в теперешней ситуации мировой войны всех со всеми (пока, слава богу, воображаемой) это качество ценится выше всех остальных. Ну и еще одно, конечно: эти же бабы, когда на войне всех победят, новых солдат нарожают.

Зверь сердечный «Он — дракон» Индара Джендубаева

«Он — дракон», пожалуй, самый изобретательный, амбициозный и попросту наглый кинодебют года. А уж записывать его в худшие или лучшие фильмы (оба подхода вполне возможны), каждый решит сам. В чем нет сомнений, так это в звании самого умного и смелого продюсера России, которое пора присвоить Тимуру Бекмамбетову. После сенсационного «Убрать из друзей», накануне заведомо громкого «Самого лучшего дня», который сменит поднадоевшие «Елки» (бекмамбетовские же), он не побоялся представить публике отечественный аналог «Сумерек». Нестыдный, неожиданно веский ответ заморской саге дал режиссер-новичок Индар Джендубаев, работавший с Бекмамбетовым над картиной «Президент Линкольн: Охотник на вампиров». То есть имеющий серьезный голливудский опыт. Если уж, прости господи, импортозамещение, то только такое.

Сюжет настолько прост, что укладывается в одну фразу. Тем, кто не желает спойлеров (и не читал роман Сергея и Марины Дяченко «Ритуал»), ее читать не рекомендуется. Итак, княжну в канун свадьбы похитил крылатый змей — и она вдруг влюбилась не в жениха-освободителя, а в дракона. Благо тот периодически принимает человеческое обличье. И живет она отныне на романтическом острове, где других обитателей нет. Нарисован стандартный уже треугольник: девушка и два кавалера, блондин и брюнет. В данном случае предпочтение будет отдано не русобородому Игорю, откровенно схематичной личности, будто из рекламы русского народного шоколада, а темноволосому юноше, которого княжна в известной степени сама себе выдумала. Во всяком случае, назвала так, как ей показалось красивым: Арман.

Здесь можно начинать смеяться, имечко — как из бульварной прозы XIX века, написанной под псевдонимом, но с намеком на Эжена Сю. Или не смеяться. Девичьи мечты, а также страхи, «Он — дракон» экранизирует настолько откровенно и бесстыдно, насколько это позволяет прокатный рейтинг 12+. Сыгранный фотомоделью-дебютантом Матвеем Лыковым герой ходит исключительно с голым торсом, а иногда обнажает и все остальное. Его суженая Мирослава все время рвет свою белую ночную рубаху на лоскуты — то ей платок нужен, то бинт. Впрочем, чтобы пощадить целомудрие зрительниц и их родителей, авторы со временем подкидывают героине сундук с заморскими одеяниями разноцветных шелков. Герои то несмело прикасаются друг к другу, то отшатываются. Тем более что дракон в Армане спит лишь изредка и в самые волнительные (правда, другого прилагательного не подобрать!) моменты просыпается.

Диалоги откровенно чудовищны, фрейдизм некоторых метафор способен вогнать в краску: например, для того чтобы обуздать свою огненную плоть, Арман специально забирается в некую каменную щель. Но перед нами мир, увиденный глазами взрослеющей девочки, ее воплощенный сексуальный фантазм. Чтобы эта конструкция ожила и задышала, достаточно было найти убедительную актрису — и Мария Поезжаева оказалась в самый раз. Молодая звезда «Гоголь-центра», девочка-невеличка из нашумевшего «Класса коррекции», она умудряется добавить в свою роль и юмора, и озорства, и неподдельной чувственности. На фоне статичной Беллы из «Сумерек» с ее страдальчески застывшим взором наша Мирослава с ее девчачьей непосредственностью — героиня совершенно современная, несмотря на то что действие (в отличие от «Сумерек») происходит где-то далеко-далеко и когда-то давным-давно.

Эти «где-то» и «когда-то» Бекмамбетов с Джендубаевым и Сергеем Трофимовым (оператор, в частности, «Дозоров» и «Монгола») воплощают так изобретательно и азартно, что обо всех огрехах сценария сразу забываешь. Даже откровенно примитивные песни — очевидно, идеальные для потенциальной аудитории, девочек от 12 до 18, — звучат не так уж противоестественно, хотя звук в фильме все равно хочется отключить. Древний деревянный город на снегу, черное озеро, красные ягоды, белое одеяние невесты, головной убор в жемчугах: тщательно продуманный визуальный ряд создан на уровне Питера Джексона, хотя бюджеты не сравнить. Или точнее было бы вспомнить шедевры Роу и Птушко, которым по прямой линии наследует «Он — дракон»? Хотя стоит Мирославе оказаться на острове, превращенном в гигантский скелет когда-то погибшего дракона (это уже отсылка то ли к «Коньку-Горбунку», то ли к «Сказке странствий»), и фильм плавно дрейфует в сторону «Голубой лагуны». Герои копошатся в прибрежных волнах, откровенничают на песке, едят экзотические плоды, а вокруг ошивается домашний любимец Армана, нечто среднее между лисом и лемуром. Если и возможен в природе органичный сплав героического фэнтези и лирической love story, то он перед вами.

В общем, чем глупее кажется «Он — дракон», тем более умными предстают его создатели. Они смешали адский коктейль из разнородных элементов, не побоялись эксперимента с формой и сюжетом, сделали ставку на иррациональное восприятие кино широким зрителем, ударились в откровенный и вдохновенный китч. Попытались на своем утлом челне проплыть между Сциллой «Сумерек» (все равно будут сравнивать) и Харибдой «Звездных войн» (они все равно неизбежно вытесняют из кинотеатров любых конкурентов). Авось не потонут.

Влюбленный и мертвый «Призрак» Александра Войтинского

Талантливый авиаконструктор и пилот-фанфарон Юрий Гордеев после удачных испытаний экспериментальной модели скоростного самолета ЮГ-1 выпивает в ночном клубе, бесшабашно садится за руль и погибает глупейшим образом в случайной автокатастрофе. Отныне он — призрак, и никому не дано его увидеть или услышать, кроме семиклассника Вани Кузнецова. Тот — полная противоположность супермену Гордееву: очкарик, заика, зануда, еще и ходит в танцевальную студию по настоянию деспотичной матери, из-за чего над ним потешается весь класс. Но класс-то ладно, в числе потешающихся — Полина, самая симпатичная девочка, в которую Ваня давно влюблен. Так что знакомство покойного Юрия и едва живого Вани состоится к взаимной пользе: один попробует довести испытания до конца, выиграв государственный тендер для своего чудо-аппарата, другой наберется смелости, чтобы прилюдно объясниться с Полиной.

У новых русских блокбастеров есть немалое количество поклонников, которые давно ждут фантастическую комедию с Федором Бондарчуком — одной из немногочисленных подлинных, а не дутых отечественных кинозвезд. Но есть и сплоченная армия ненавистников, которую наш кинопром тоже в полной мере заслужил. Легко предсказать их главную претензию «Призраку»: сюжет списан с «Привидения» — легендарного мистического ромкома с Патриком Суэйзи и Вупи Голдберг. Здесь хочется заведомо вступиться за наш фильм. «Призрак» — не плагиат, как слизанный подчистую с американского «Беглеца» «Побег» Егора Кончаловского или новейшая «Родина» Павла Лунгина (якобы поставленная по мотивам израильского «Военнопленного», но на самом деле копирующая американский «Homeland»). «Призрак» — оммаж, посвящение, которое наследует первоисточнику, но почтительно и отнюдь не кадр в кадр. Подтверждением тому — плакат «Привидения» на стене в комнате Вани. Кстати, можете себе представить, чтобы современный подросток повесил над своей кроватью постер с тем древним фильмом, который к тому же всегда больше любили девчонки? Однако не будем чересчур строги. Плакат могла притащить и властная мамаша Вани, без чьей санкции бедолага не может ступить ни шагу.

Смешение разнородных элементов в «Призраке» слишком причудливое, чтобы вынести фильму однозначный вердикт. При всей декларативной мейнстримности, картина вышла небанальной и во многих отношениях вызывающей. Это безоблачная школьная комедия (какое-нибудь «Чучело» в сравнении с ней — настоящий хоррор, а недавний «Выпускной» — острая социальная драма) с одной стороны и корпоративный триллер с другой. С третьей же стороны перед нами нечто вроде травестийно-оптимистической российской версии «Шестого чувства»: чем Бондарчук не наш Брюс Уиллис? Некоторые элементы «Призрака» — например, портрет сегодняшней Москвы — грешат возмутительно безоблачной гламурностью, зато другие неожиданно зловещи: образы улыбчивого конкурента и закадычного друга-предателя (Игорь Угольников и Ян Цапник соответственно) вышли как живые, будто списаны с натуры. Самая же тяжелая актерская задача — на плечах пятнадцатилетнего Семена Трескунова, укравшего шоу у самого Бондарчука. Нравится вам это или нет, но отныне у молодого актера — большое светлое будущее.

Режиссер Александр Войтинский — персона, безусловно, яркая. Рекламщик и клипмейкер, один из основателей группы «Звери» и соратник Тимура Бекмамбетова, именно он когда-то снял первый русский кинокомикс — небезынтересную «Черную молнию» — и благородно пал жертвой аутентичного Голливуда (успеху картины помешал вышедший одновременно с ней «Аватар»). «Джунгли» с Верой Брежневой и Сергеем Светлаковым были еще одной попыткой сгенерировать отечественную версию американского кинематографа. Войтинский — последовательный и упорный защитник концепции «доброго кино», постоянно твердящий, что снимать надо для зрителей, а не критиков. В его представлении, впрочем, «доброе кино» — не благостная лажа, прославляющая чудеса мифической путинской стабильности, а своеобразная смесь голливудской эстетики рубежа 80–90-х со стилем позднесоветских детских фильмов вроде «Каникул Петрова и Васечкина». Другими словами, то, на чем сам Войтинский вырос. Его поистине подростковая увлеченность этими образцами достойна не насмешки, а уважения; в конце концов, в «Призраке» ему удалось воплотить все свои идеалы в реальности.

Пусть это не волна и не тенденция, а только их призрак. В конечном счете Войтинский, как и Бекмамбетов, — явление единичное. Он не крепкий профессионал, а энтузиаст-идеалист. Так что в рождение отечественного мейнстрима «с человеческим лицом» по-прежнему верится с трудом. Нужна недюжинная фантазия, чтобы представить себе школьников, сбегающих с уроков не на «Пиратов Карибского моря 5», а на «Призрака 2». Однако, как наглядно демонстрирует эта картина, в иных случаях даже призрак может обрести плоть и изменить что-то к лучшему.

Я, киборг «Хардкор» Ильи Найшуллера

Редчайший случай, когда фильм равно обязателен к просмотру как любителями всего модного и современного, что творится на мировых экранах, так и поклонниками отечественного кинематографа. Обычно эти две категории не совпадают. Собственно, в последний раз совпадали чуть меньше года назад, когда хоррор «Убрать из друзей» порвал кассу в Штатах. Но в том фильме россиянами были только режиссер Леван Габриадзе и продюсер Тимур Бекмамбетов, в остальном картина выглядела вполне американской. В «Хардкоре» же, который выходит по всему миру и уже получил приз на главном индустриальном фестивале Северной Америки в Торонто, кроме вездесущего Бекмамбетова и его нового подопечного Ильи Найшуллера (постановщик и сценарист), задействованы русские операторы-постановщики и артисты. Плюс действие разворачивается в Москве, которую так до сих пор не снимал никто и никогда. Не фильм, а экстремальный путеводитель по городу.

Это российское кино мирового класса, никак иначе. При этом совершенно непонятно, как и кто будет его смотреть у нас. Из-за сцен крайней жестокости и некоторой эротики (впрочем, невинной) у картины рейтинг 18+, хотя возраст идеальной целевой аудитории колеблется, надо думать, как раз между 13 и 17 годами: адреналин, тестостерон, движение и минимум слов. В кинотеатрах других стран «Хардкор» вызовет неминуемый ажиотаж, и этим вполне можно будет гордиться. Хотя картина поддерживает стереотип России как страны тотального беспредела, делает она это так обаятельно и лихо, что ничего, кроме патриотического подъема, не испытываешь. Наши — они такие, голыми руками не возьмешь.

«Хардкор» рекламируют как первый фильм, снятый от первого лица, — так же, как и видеоклип на песню «Bad Motherfucker» группы самого Найшуллера Biting Elbows, сделанный им пару лет назад. Первый или нет (вспоминается как минимум «Маньяк» Фрэнка Халфуна 2012 года с Элайджей Вудом), в самом деле с самого начала мы смотрим на мир исключительно глазами главного героя. Он киборг, собранный в секретной лаборатории, — в момент побега выясняется, что та расположена в облаках над Москвой. Оказавшись на поверхности, герой, которому не успели настроить голос (так что он не только невидимый для зрителя, но и безмолвный), пускается в бега. Он то спасается от неведомых негодяев, вооруженных до зубов, то вооружается сам и преследует тех самых негодяев в надежде узнать тайну своего происхождения и предназначения. С парковки в районе Третьего кольца — в лабиринты сталинской высотки, из подпольного борделя — в спрятанный за городом бункер, на маршрутке и пешком, в вертолете и в танке, — герой не останавливается ни на секунду, пока не доберется до финального game over.

Разумеется, сравнений с компьютерными играми-шутерами здесь не избежать, но они скучны и предсказуемы, к тому же относятся исключительно к типу съемки (в случае «Хардкора» не уныло-монотонной, а весьма изобретательной). Закономернее вспомнить легенду об искусственном человеке — от Голема пражского Рабби Лёва, гомункулуса Фауста и чудовища Франкенштейна до чапековского «Р. У. Р.», булгаковского Шарикова и верхувенского Робокопа, из которого здесь есть прямые цитаты. Потому что в «Хардкоре» есть не только анонимный (сыгранный не артистом, а камерой GoPro) киборг Генри, но и создавший его ученый-экспериментатор. Его роль, а точнее, многочисленные роли вдохновенно и будто шутя сыграл южноафриканец Шарлто Копли, знакомый по «Району № 9». Вторая нерусская звезда — менее известная, но более эффектная внешне блондинка Хейли Беннетт, здешняя «невеста Франкенштейна». Но и за честь России есть кому постоять. В числе эпизодических противников, союзников и жертв — не будем уточнять, кто есть кто, во избежание спойлеров — успевают засветиться Равшана Куркова и Александр Паль, Сергей Шнуров и Светлана Устинова, Кирилл Серебренников и Дарья Чаруша (она же автор музыки). Тим Рот появится ненадолго, хоть его выход незабываем. Зато превращенный в инфернального блондина Данила Козловский идеально вписался в амплуа садиста с паранормальными задатками и неотразимым русским акцентом.

Безусловно, «Хардкор» — создание Найшуллера, одаренного и остроумного молодого режиссера с собственным голосом. К тому же нет причин не верить подопечным Бекмамбетова, которые клянутся, что в их работу тот не лезет (тем более что у него есть собственная задача поважнее — «Бен Гур», прокат которого запланирован на конец лета). Однако трудно не увидеть в «Хардкоре» прозрачной метафоры, связанной с продюсером Бекмамбетовым. Он тот самый доктор Франкенштейн, азартный и слегка безумный, выпускающий в мир одного голема за другим: «Горько!» и «Елки», «Черная молния» и «Он — дракон», «Убрать из друзей» и «Девять». Не все проекты успешны — одни проваливаются с треском, другие срывают банк, — но в каждом есть авантюрность и новизна, каждый интересен и необычен. «Хардкор», безусловно, удался. Он браво отстреливается от многократно превосходящего противника, с каждой минутой все больше убеждаясь в своей неуязвимости. Да, пока это киборг без голоса и лица, зато бегает и дерется лучше всех. На анемичном фоне бесконечной российской обломовщины это уже победа.

Без комплексов «Статус: Свободен» Павла Руминова

Протрите очки, откашляйтесь, затаите внимание. Случилась маленькая, локальная — но сенсация. Фильм «Статус: Свободен», с плаката которого вам виновато улыбается вездесущий Данила Козловский, оказался первым в истории нового российского кино удачным ромкомом (расшифровка для несведущих: романтической комедией). Были многочисленные попытки, были и суррогаты средней успешности — «Любовь в большом городе», «Восемь первых свиданий»… Была даже, казалось, одна настоящая удача, «Питер FM» Оксаны Бычковой. Никто не смог ее позже повторить или продолжить, и немудрено. По сути, тот фильм комедией не был — скорее легковесная симпатичная мелодрама о любви, штучный, а не жанровый продукт. «Статус: Свободен» — продюсерский проект со звездами: кроме Козловского, здесь Елизавета Боярская, чего вам еще? Да разве что толику естественности, которая и сделает фильм живым, одновременно смешным и трогательным, — обязательное и трудновыполнимое условие. Здесь эта толика есть: та самая специя, без которой блюдо было бы несъедобным. Не отмахивайтесь, не смейтесь. Не все любят ромкомы, не все их смотрят, но, вообще-то, жанра, более важного для существования (любого) национального кинематографа, попросту не существует. Только в них — непереводимый ген чувственности и юмора, который невозможно без потерь объяснить иностранцу. Если какие-то фильмы бьют в прокате любой страны Голливуд, то исключительно снятые на территории этой страны ромкомы. Неслучайно миллионы зрителей так оплакивали Эльдара Рязанова — единственного режиссера, создавшего матрицу советского ромкома в «Иронии судьбы» и «Служебном романе». Впрочем, к новой российской действительности эти рецепты оказались неприменимы. Поэтому так важно появление этого скромного, лишенного вроде бы претензий и по-дурацки озаглавленного фильма с Данилой Козловским.

Кстати, 2016 год впору объявлять годом Козловского, главного нынешнего суперстара. В увидите его в двух блокбастерах («Экипаж» и «Викинг»), амбициозном хорроре («Хардкор») и масштабной исторической драме («Матильда»). Но уже «Статус: Свободен» открывает плейбоя и красавчика с неожиданной стороны — к этому обязывает сам сюжет фильма. Во-первых, он здесь стендапер, и не из самых блестящих: профессиональное обязательство шутить без остановки выставит идиотом (но милым) кого угодно. Во-вторых, этого самовлюбленного кретина оставляет любимая девушка, изменившая ему — артисту! — со стоматологом. Весь фильм обескураженный герой бьется об лед, чтобы вернуть ее. Заканчивается это — догадались чем? Вот и нет, ошибаетесь. «Статус: Свободен» так же легко нарушает конвенции жанра, как их эксплуатирует. Не только в Козловском и его внезапном обаянии (не путать с красотой и статью!) дело. Весь ансамбль картины подобран с умом. Обычно российские продюсеры просто берут звезду женского пола и звезду мужского пола, чтобы спарить на экране, никого (их самих в том числе) не спросив. О том, что такое загадочная голливудская «химия» в отношениях, никто не задумывается. Козловский и Боярская — как минимум актеры одного превосходного театра, МДТ под руководством Додина. Может, именно поэтому у них нет проблем с «химией»: вместе им хорошо, и даже более того — вместе им нормально, как старым друзьям или давно живущей вместе паре. А это и есть требуемый эффект. Роль матери героя играет мать Козловского. Роль героя в детстве играет сын режиссера, подругу героя — девушка режиссера (Наталья Анисимова, отличная молодая актриса). Другой бы постановщик, пожалуй, скрывал этот факт или стеснялся бы его. А этот гордо сообщил о нем со сцены на премьере. И правильно, есть чем гордиться. В фильме царит та бесценная семейная и домашняя атмосфера, которая дьявольски редка и без которой к ромкому нельзя подступаться на пушечный выстрел.

Павел Руминов — персонаж, за траекториями судьбы которого наблюдать еще интересней, чем за взлетом Козловского. Уже рекламными роликами и клипами он создал себе преждевременную репутацию юного Кубрика, блестяще обрушив ее полнометражным дебютом, нелепым хоррором «Мертвые дочери». Надо отдать ему должное, духом не пал, а продолжил экспериментировать с самыми неожиданными форматами — то странная комедия «Обстоятельства», то диковатые, будто сымпровизированные на ходу, «Два часа», а то вдруг жгучая мелодрама про любовь и смерть «Я буду рядом», которая в 2012-м получила Гран-при «Кинотавра» от представительного жюри режиссеров. «Статус: Свободен» — новый шок: оказывается, Руминов способен снимать превосходное зрительское кино. Сегодня он, возможно, не самый талантливый или оригинальный из российских авторов, но точно самый свободный (что проливает новый свет на название фильма). В зажатом и закомплексованном по всем фронтам отечественном кино это редчайший дар. «Статус: Свободен» ближе всего к тому, что делает в Штатах Джадд Апатоу, революционер комедийного жанра. Вспоминаются его трагикомические «Приколисты», также посвященные будням стендаперов, и недавняя «Девушка без комплексов», исследовавшая неподъемный груз романтической любви. Но Руминов ни в коем случае не копирует американского коллегу — скорее пытается экстерном окончить ту же школу по превращению скучной повседневности в забавное и естественное зрелище. Это относится к каждому аспекту фильма — как бы необязательному саундтреку, дурацким шмоткам персонажей, сочетанию поднадоевших актеров-знаменитостей с никому не известными свежими (и симпатичными) лицами, местами невероятно смешным диалогам. Многие гэги ужасно хочется пересказать, но во имя зрителя удержусь: увидите и услышите сами. Интереснее всего то, что, когда остроумие героям изменяет, ты вздыхаешь с облегчением. Теперь еще проще поверить в их чудесную небезупречность.

Если задумываться о причинах такой удачи, они окажутся обескураживающе простыми. Романтическую комедию невозможно изготовить по рецепту. Ее необходимо сначала пережить и прочувствовать — а потом добиться от себя того уровня отстранения, без которого опыт не превратить в хороший сценарий. В чьих-то глазах Руминов выполнял заказ, делая фильм со звездами. В его собственных, нет сомнений, делился глубоко персональными чувствами и воспоминаниями. Об этом свидетельствуют и бесчисленные, по большей части смешные, киноцитаты и отсылки — от неожиданного двойника Вуди Аллена до вдохновенной оды «Челюстям» из уст дантиста. Это не на публику, это для себя. И про себя. Одновременно со «Статусом: Свободен» Руминов снимал «в стол» малобюджетную порнодраму… с Анисимовой и самим собой в главных ролях, «Машину любви». Ее тема точно та же: болезненность расставания и способы преодолеть эту боль. Но эта радикальная картина, которой на широких экранах не бывать, — коль скоро не пустили туда «Любовь» Гаспара Ноэ — нечто вроде скрытого ключа, дневниковых записок не для печати. Массовому зрителю о ней и знать особенно незачем. Пусть любуется на Козловского с Боярской. А пока он этим занят, Руминов вовсю работает над очередной картиной, фильмом ужасов с бодряще-вызывающим заголовком «Dislike».

Огонь в иллюминаторе «Экипаж» Николая Лебедева

«Экипаж» — такой же серьезный тест для продюсеров и коллектива авторов, как для героев фильма — экстренный полет на далекий остров, где случилось извержение вулкана и надо срочно эвакуировать людей. Конечно, за спиной у режиссера Николая Лебедева — когда-то сделавшая ему репутацию коммерческого режиссера трогательная «Звезда» и победная во всех отношениях «Легенда № 17», а Леонид Верещагин и студия «ТРИТЭ» — профессионалы, с которыми в России мало кто сравнится, плюс «Экипаж» поддерживает и выпускает на своих экранах корпорация IMAX (знак качества, уже сделавший репутацию «Сталинграду»). Однако ничто из этого не было и до сих пор не является гарантией успеха. Ведь не просто замахнулись на большой развлекательный фильм с крупным бюджетом, а попробовали воскресить святыню: важнейший миф советского проката, одноименный блокбастер Александра Митты, который в 1980-м покорил буквально всю огромную страну.

Вам скажут: «Этот „Экипаж“ — не римейк и не сиквел». И правда, сюжет схож с советским фильмом лишь в общих чертах. Двое героев, молодой и зрелый, самолет, катастрофа и ее преодоление… Но не в этих же формальностях дело, а в попытке вернуть зрителя к тому забытому адреналину, создать событие сопоставимого масштаба. По сути, уже название — очевидная заявка, и не случайно Александра Яковлева (стюардесса из старой картины) появляется в эпизодической роли, которую не пропустить. Есть на экране и сам Митта, с мнимо-индифферентным видом послеживающий за содроганиями кабины-тренажера, где пытается сдать экзамен будущий герой фильма, стажер Алексей Гущин. А Лебедев взял себе роль инструктора Одной Крупнейшей Авиакомпании, назначенной стать «богом из машины» в финале. Автор, конечно, запутывает следы. Кристально ясно, что его настоящий альтер эго в фильме — не невозмутимый физрук с секундомером, а тот самый нервный стажер, самонадеянно взявшийся за непосильную задачу. Лебедев сдает нам экзамен не только на нового Митту, но и на русского Спилберга (еще одного кумира своих юных лет).

Выбранная им стратегия восхитительно эффективна. Вовремя заметив сходство авиатренажера с кинозалом, режиссер ненавязчиво пересадил на свое место зрителя. 3D все-таки великий инструмент. Сколько бы фильмов-катастроф в своей жизни вы ни смотрели, шансов побыть в кабине взлетающего с горящей полосы самолета или пересадить пассажиров с одного судна на другое прямо в воздухе у вас до сих пор точно не было. «Экипаж» не только превосходно сделан и мало в чем уступает голливудским образцам жанра, он еще и держит публику на протяжении битых полутора часов в постоянном напряжении, предлагая уникальный для российского кино (и редкий для мирового) аттракцион. Лебедеву хватает такта, чтобы избежать порнографического любования насилием и смертью, но и безопасной игрушкой его картина отнюдь не представляется. Другими словами, если хотите испытать сильные эмоции, вам — сюда. В смысле в кинотеатр; не вздумайте смотреть «Экипаж» по телевидению или, не дай бог, качать из интернета. Если же вздумаете — пеняйте на себя, а не на фильм.

Встряска от этого экстремального полета столь сильна, что позволяет закрыть глаза на огрехи сценария. В нем есть до обидного схематичные персонажи, подвешенные и незавершенные побочные линии, просто слабые места. Из смотревших старый «Экипаж» мало кто упустит возможность съязвить насчет эротики. Митта раз за разом штурмовал цензурные бастионы, чтобы протащить в фильм сенсационную сцену с обнаженной грудью; она волновала зрителей никак не меньше полетов и пожаров. У Лебедева тоже зачем-то есть эротическая сцена, но смазанная так, чтобы остался неколебимым нелепый для такого фильма рейтинг 6+ (на самом деле раньше 12-ти смотреть «Экипаж» незачем). Да и в целом все три любовные линии кажутся лишними, только Елена Яковлева смотрится отлично — скорее, вопреки сценарию. А, например, красотка блондинка Агне Грудите отлично выглядит на постере — благородно желание авторов включить в фильм, помимо стюардесс, женщину-пилота и даже дать ей произнести монолог о сексизме в отечественной авиации… Однако почему режиссер и продюсеры ни в одной критической ситуации (а в фильме их море) не пустили ее за штурвал, заставив тихо лить слезы и молча переживать за мужчин?

Виновата не актриса, а может, даже и не создатели «Экипажа», а само общество, в условиях которого и для которого создавалась картина. Фильм Митты был потрясавшим воображение побегом из зашоренного мира советского кино к тем приключениям, которыми до тех пор публику баловал исключительно импортный кинематограф. «Экипаж» Лебедева — тоже побег, но от нынешней российской действительности, представленной на экране как вселенная жесткого, всеподавляющего патриархата — на всех уровнях, от семейного до политического.

В самом начале молодой пилот-идеалист Гущин (пора уже сказать, что Данила Козловский в этой роли восхитителен) унижен провинциальным начальником: тот чуть не устраивает катастрофу, требуя добавить к гуманитарному грузу пару обвязанных ленточкой джипов, в подарок детям другого важного туза, и взбунтовавшийся Гущин моментально теряет работу. Приехав в Москву, герой оказывается в зависимости от мрачного отца, авиаконструктора на пенсии (отличная роль Сергея Шакурова, которого в кино сейчас увидишь нечасто), который отправляет сына к еще одному отцу — на сей раз символическому, опытному пилоту Зинченко. Суровый и вечно напряженный командир экипажа (роль удивительно к лицу Владимиру Машкову) сам терпит унижения от боссов — начиная с лизоблюдского руководства авиакомпании до сумрачного и мстительного акционера, позволяющего себе курить на борту пассажирского судна и нарушать прочие правила. Неудивительно, что сын Зинченко, юный паркурщик и контркультурщик, тоже живет под постоянным прессингом родителя, не имея права выбирать профессию или круг друзей, — да и вообще, ему дверь в свою комнату запирать запрещается. В общем, довольно жуткая пирамида власти и доминирования. Даже симпатяга Гущин поначалу по-джигитски пристает к коллеге (та самая Грудите) и между делом издевается над стюардом Андрюшей (Сергей Кемпо): ну да, это ведь женская работа!

Замкнутый круг подавления и силы может быть разорван только в экстремальных обстоятельствах, когда решение вопросов жизни и смерти уравнивает всех. Недаром среди пассажиров аварийного рейса с острова-вулкана настоящий интернационал: крик ужаса или вздох облегчения на всех языках звучат одинаково. «Экипаж» восполняет, как умеет, тоску по тому мужскому присутствию, которого сегодня не хватает буквально каждому (и не только в России): по тому, кто ничего не будет от тебя требовать, а возьмет всю ответственность на себя и сядет за штурвал. Пусть турбулентность, пусть дискомфорт, пусть даже шансы на выживание фифти-фифти, — зато кто-то говорит «Все будет хорошо» и, о чудо, не врет. Поэтому «Экипаж», при внешней трагичности сюжета, — прежде всего превосходная утешительная сказка о мягкой посадке. То, в чем искушен Голливуд и чем так слабо владеет российский мятущийся дух, вечно ищущий наслаждения в бою и бездны мрачной на краю.

Стажер Лебедев, садитесь, зачет сдан. Теперь вы командир экипажа.

Сатисфакция «Дуэлянт» Алексея Мизгирева

Российский кинематограф, вскормленный на лицемерии и воровстве, не заслужил такого фильма, как «Дуэлянт». В нашем ландшафте он так же уникален, как мрачный и таинственный одиночка Яковлев, главный герой картины, среди алчных и суетливых жителей Петербурга 1860 года.

Не вспомнишь жанровых или эстетических аналогов — хотя очевидно влияние стимпанка (о, этот фетишизм механизмов и деталей, умерший вместе с XIX веком!), магического реализма (часто вы встречаете в кино алеутских шаманов?), даже метафорической скандинавской школы (пейзажи Крайнего Севера, ледяные на вид моря). Залитый дождем и грязью Петербург, город перманентного наводнения, — даже странно, что авторы удержались от соблазна вставить в фильм Медного Всадника, в память о бедном Евгении, — зрелище ничуть не слабее Лондона из «Шерлоков Холмсов» Гая Ритчи. А люди здесь живут, пожалуй, еще более колоритные. Да, актеры: редко встретишь такое количество попаданий в кастинге. Исполнители важнейших ролей — Петр Федоров, Владимир Машков и великий (нет, это не гипербола) немец Мартин Вуттке — сыграли едва ли не лучшие свои кинороли, а второплановые Юрий Кузнецов, Сергей Гармаш и Александр Яценко — несколько выдающихся эпизодов. Но что роли перед тем, какой здесь непредсказуемый и динамичный сюжет, какая густая атмосфера, какое богатство материального мира.

За полтора десятилетия тучных лет отечественной киноиндустрии появилось на свет с десяток — будем щедры — мейнстримных фильмов, которые можно было назвать хорошими. «Хорошо» — это четверка, до пятерки не дотягивал никто. «Дуэлянт» стоило бы назвать первым блокбастером, заслужившим «отлично». Да ведь только это (невзирая на бюджет и постановочные достоинства) никакой не блокбастер, а настоящее авторское кино.

Не потому, что Алексей Мизгирев родом из радикального фестивального кинематографа, к которому принадлежат три предыдущие его картины, «Кремень», «Бубен, барабан» и «Конвой», а хотя бы потому, что у него есть собственный, неповторимый киноязык. Замысел фильма, персонажи, диалоги — всё принадлежит ему, а не продюсеру или, спаси господи, Минкульту. Невероятная редкость для России, но норма для всего мира, где блокбастеры постоянно реформируются и учатся новому. В коммерческую режиссуру из малобюджетного авторского кино пришли Стивен Спилберг и Джордж Лукас, Альфонсо Куарон и Гильермо дель Торо, Кристофер Нолан и Джеймс Кэмерон, Том Тыквер и Люк Бессон. А в России? Ну, теперь — Мизгирев.

Завораживает то, как магнитное поле режиссерской воли искривляет персональный стиль каждого из участников творческого процесса. Ни в одном фильме еще не было у Игоря Вдовина такой брутально-роковой и романтической музыки. Нигде еще палитра Максима Осадчего не была благородно-монохромной, сдержанной, будто покрытой патиной. И как представить его, короля гламурной съемки, в одной команде с художником-постановщиком Андреем Понкратовым, отвечавшим за три последних фильма Андрея Звягинцева? Однако совпадение вышло идеальным. Понкратов к тому же показал себя перфекционистом и виртуозом в сложном деле воссоздания (на самом деле создания с нуля) материальной вселенной фильма. Тут, верите ли, даже дуэльные пистолеты подлинные — искали по всей Европе.

Оттягиваю неизбежное для рецензента черное дело — пересказ сюжета. Совсем избежать его не удастся, так что извольте. В столице объявляется некто Яковлев, весь в черном, имя неизвестно (Федоров, угрюмый взгляд в пол, такому на дороге не попадайся). Он не знает ни страха, ни промаха, а потому стреляется на дуэлях, принимая вызовы за других. Однако за списком его жертв явно прослеживается логика: все убитые — знаменитые бретеры. Постепенно выясняется, что заказчик Яковлева — его же заклятый враг, граф Беклемишев (Машков, азартная безуминка в глазах, ироническая ухмылка вечно на губах), а за серией дуэлей скрыт его план по избавлению от кредиторов. В деле также замешаны прекраснодушный князь Тучков (Павел Табаков), его сестра — невинная блондинка княжна Марфа (Юлия Хлынова), немецкий барон-пройдоха (Вуттке), однорукий трикстер-шельма, нечто среднее между Мармеладовым и Фейджином (Гармаш), прибывший из провинции офицер (Яценко) и верный старик-камердинер (Кузнецов).

В Петербурге Достоевского, городе умышленном, новую жизнь обретают его униженные и оскорбленные. Впрочем, герои Мизгирева — это не «бедные люди», а, скорее, сильные. Неудивительно: жанровой моделью здесь служит не психологическая мелодрама, а авантюрный роман Эжена Сю, которого в XIX веке почитали за очень серьезного писателя (Белинский был к нему более благосклонен, чем к Достоевскому). Если кто-то вспомнит на сеансе «Дуэлянта» «Петербургские тайны», то добрый ему совет — прочитать «Парижские тайны» Сю, с которых и копировал свою увлекательную бульварную прозу Крестовский.

Мизгирев причудливо переплетает интригу в духе Бестужева-Марлинского или Дюма (без Монте-Кристо тоже не обошлось, герой появляется в Петербурге инкогнито и мстит обидчикам за несправедливое заключение) с философской проблематикой лермонтовского «Фаталиста», перенося своих героев в универсум Достоевского. Считав всё это с экрана, с изумлением понимаешь, что новейшее российское кино вовсе игнорировало культуру XIX века, из которой мы все выросли. Это едва ли не первый опыт ее реконструкции современными кинематографическими средствами, пусть с изрядным добавлением фантазии.

Осталось понять одно, самое главное. Зачем всё это в 2016 году, какое отношение имеет к нам и сейчас? Или «Дуэлянт» — сеанс чистого эскапизма, ролевая игра вперемежку с демонстрацией оформительских способностей?

Кажется, нет. Чтобы понять это, необходимо сделать экскурс в главную тему фильма — дуэль. В отличие от дуэли французской, знакомой по прозе Мериме и Дюма, дуэль русская начисто лишена беззаботного ухарства: у нас на дуэлях не выигрывают и проигрывают, а убивают и умирают. В результате дуэлей погибли два лучших русских поэта первой половины XIX века, без дуэли не может герой нашей классической литературы. Онегин и Печорин, Базаров и Безухов, Лаевский и Ромашов — каждый из них вслух и про себя размышляет о бессмысленности страшного ритуала, но все равно подчиняется ему. Для русского дуэль — не схватка с врагом, а рандеву со смертью, испытание себя. В этом смысле и самоубийца Кириллов у Достоевского — дуэлянт. А все потому, что дуэль — смертельный риск, который держится только на твоем честном слове. Последняя и важнейшая проверка верности себе.

Дуэльный кодекс исчез в советской литературе (последние его отзвуки слышатся в каверинских «Двух капитанах», пропитанных старорежимной романтикой). Трудно вообразить, сколько поколений октябрят и пионеров, осваивая школьную программу, ломало голову над странным обычаем — убивать друг друга из-за пустяка, оскорбления какой-то там «чести». Само это понятие, казалось, потеряло смысл безвозвратно. Но возвращается здесь.

Герои Мизгирева — антиподы, но оба в своем роде невольники чести. Яковлев оскорблен лишением дворянского титула и стремится вернуть себе имя: честь для него — всё, но формально в глазах общества он ее не имеет. Беклемишев — наоборот, представляется человеком чести (важная сцена — его щедрое выступление на благотворительном аукционе, но для циника-графа это еще одно представление, как завораживающий, пусть и лишенный смысла для сюжета, проезд перед публикой на велосипеде), и это служит удобным фасадом для бесчестных поступков.

Другими словами, «Дуэлянт» — картина о лишении и восстановлении чести. А еще о том, что человеку эта честь дает. Речь, разумеется, не о дворянстве, а о достоинстве, ответственности за свои слова и поступки, а также за их последствия. Тех качествах, которые в наши дни стали раритетными, будучи вытесненными удобным цинизмом. «Твердость не тупость», — говорил герой дебютного фильма Мизгирева «Кремень».

Об этой самой твердости (не характера, но убеждений) говорится в новой его картине: она, как выясняется, от эпохи зависит очень мало. Ведь герой начинает свой путь еще при николаевской реакции — при разжаловании в солдаты его бьют шпицрутенами, — а с коррупцией и бессовестностью высшего света сталкивается уже при либеральном Александре II. Что это меняет? Да ничего: на то она честь, на то твердость, чтобы политический климат не мог на нее воздействовать. Своим угрюмым и убежденным, пусть заранее обреченным, идеализмом режиссер бросает вызов всему свету и любым временам — а заодно кинематографу. Пожалуй, перед нами все-таки не изысканная игра с культурными кодами, а совершенно аутентичный романтизм.

Не мир, но меч «Викинг» Андрея Кравчука

Если есть фильм, идеально подходящий для завершения Года кино, то это «Викинг». В нем сошлись все амбиции, возможности и слабости отечественного кинематографа. Напрасно продюсеры, Константин Эрнст и Анатолий Максимов, обижаются на слова директора одного из кинотеатров: «У вашего фильма один недостаток — он русский». Конечно, какой же еще. Да и недостаток ли это? Только у нас могут так замахиваться. Нигде больше не умеют делать кино на пределе возможностей, чувств и мыслей, в состоянии священного беспамятства, на чистой иррациональной вере в силу замысла. «Викинг» — не фильм, а берсерк, напившийся крепкого отвара из мухоморов и готовый к битве за новогодний бокс-офис. Численность и военная подготовка противника занимают его куда меньше, чем собственная удаль, которой необходимо найти хоть какой-то выплеск. Хватай топор — и в бой.

Вырванная из контекста цитата и завышенные за годы производства ожидания (семь лет работы над картиной!) помогли родиться мему о «русской „Игре престолов“». Сравнение сомнительное. Даже ярый патриот всерьез не поставит ловкий, умный и новаторский американский сериальный продукт рядом с размашистым русским блокбастером. А если поставит, выберет «Игру престолов». Русские пока не способны так совместить эротику, юмор, жестокость, детективный сюжет и социальную проблематику, чтобы зритель не мог оторваться от экрана. Зато сказать сразу обо всем сакральном в одном, казалось бы, развлекательном фильме — это наше, родное.

Недаром Эрнст и Максимов третью картину подряд («Адмирал», «Высоцкий», теперь вот «Викинг») разрабатывают адски сложный для мейнстрима жанр — житие. От белогвардейского военачальника и советского барда добрались до основателя русской государственности, а заодно духовности, святого Владимира. Причем аккурат в тот год, когда у самого Кремля тому воздвигли памятник, слегка напоминающий моложавого Деда Мороза с крестом вместо елки. Только в России, где даже Новый год бывает Старым, самыми модными и горячими трендами сезона могут стать события X века.

И о событиях-то мало что известно. Как отмечают сами создатели, «Повесть временных лет» писалась примерно через сто лет после смерти Владимира, персонажа уже к тому моменту мифологического. Сюжет с выбором православия из нескольких религий, вероятно, апокриф (в фильме его нет вовсе). Призывы к исторической точности с любой из сторон — сделать героя отлитым в бронзе, чтобы не порочить репутацию святого, или, наоборот, заострить внимание на его баснословном вероломстве, распутстве и жестокости — лишь проекции чьих-то фантомов. Эрнст, Максимов и выбранный ими для осуществления важной миссии режиссер «Адмирала» Андрей Кравчук имели полное право предпочесть чужим миражам собственные. Так и поступили.

В контексте большого отечественного кино образца 2016 года «Викинг» — передовое произведение. Ближайший адекватный аналог, рядом с которым «Викинг» выигрывает безоговорочно, — «Волкодав»: над ним в свое время любили смеяться, но именно его режиссер Николай Лебедев сегодня с «Легендой № 17» и «Экипажем» в тройке самых успешных коммерческих авторов российского кинематографа.

В «Викинге» есть свой мир — огромный, красочный, густонаселенный, запоминающийся. Деревянные постройки, искореженные в схватках доспехи, холщовые рубахи. Слегка монотонная в своей суровости интонация слышна и в музыке, и в диалогах (написанных без скидки на язык древних, все равно незнакомый нам: никаких «гой еси» и «исполать тебе, добрый молодец»). Есть драматургическая цельность, лишенная откровенной выспренности, — и это эволюция по отношению к «Адмиралу». Правда, иронии так и не появилось. Какой-нибудь шекспировский шут этому брутальному сюжету бы не помешал, но придумать такого персонажа — особое искусство. Зато есть безмолвный и выразительно демонический Антон Адасинский из сокуровского «Фауста» в роли волхва, постоянно требующий кровавых жертв для обслуживаемого им идола. То, как жрец показывает себе пальцем в широко открытый рот, еще долго будет сниться многим по ночам.

Пожалуй, здесь пора сказать о главном. «Викинг» явно задумывался как фильм о приходе на Русь христианства. Но получился чем-то противоположным. Начиная с открывающей эффектной сцены зимней охоты (забив дикого быка, «богатыри не мы» тут же начинают забивать друг друга) и до самого финала это отталкивающе-жестокое, натуралистическое, полное насилия зрелище. Человек здесь человеку волк: заросший бородой, из которой сверкают бешеные глаза, он всегда настороже, он не верит никому и не надеется ни на что. Например, первый же поступок главного героя, которого нам потом предлагается полюбить, — жестокое изнасилование девушки на глазах у ее родителей, впоследствии изуверски убитых. И это лишь начало.

Собственно, у зрителя есть простой выбор: или сразу преисполниться отвращением ко всему происходящему и скорее бежать с сеанса домой, утешаться чтением единого учебника истории, — или начать ловить садомазохистский кайф от кровавого гиньоля с боевыми топорами. Нет сомнений: такая вселенная не может быть отдана Христу, она по праву принадлежит Перуну. Если резюмировать идею «Викинга» в нескольких словах, доводя мысль авторов до предела, то она сведется к простому тезису: «Никогда России не быть христианской страной».

В начале фильма Владимир хлебнет того самого мухоморного супа, чтобы вогнать себя в раж и стать из слабака, младшего сына в семье (да еще и бастарда, вот здесь — привет «Игре престолов»), альфа-самцом. Попав к финалу в константинопольскую Софию, он очищается, испивая святой воды, — и начинает грезить о крещении Руси; однако зрителю очевидно, что действие грибов еще не прошло и перед нами лишь живописная галлюцинация о невозможном. Коварный и жестокий дружинник Свенельд, наставник Владимира и его персональный Мефистофель (эту роль действительно потрясающе сыграл неузнаваемый Максим Суханов), всегда будет сильнее добренького князя. Княжна Рогнеда с ее вымазанным кровью лицом — Александра Бортич, лучшая актерская работа фильма, героиня двух самых неприличных сцен, — всегда будет соблазнительнее святоши княгини Ирины (Светлана Ходченкова в роли древнерусской Богородицы). А сторожевые башни деревянных городов за десять столетий до ГУЛАГа как две капли воды похожи на лагерные вышки. Вот она, Россия, которую мы потеряли. И потеряли ли?..

«Викинг» открывается цитатой из Мао Цзэдуна и завершается строчкой из Послания к Римлянам. Однако азиаты-печенеги, как и меркантильные язычники-викинги, в фильме кажутся роднее русичам, чем надменные ромеи в их разноцветных тогах. Какое уж тут крещение. Разве что в политических целях — как намеченный в фильме, но так и не показанный на экране брак по расчету с византийской принцессой Анной, который без зазрения совести готовится совершить уже женатый Владимир.

Антагонизм с просвещенной (или «просвещенной» в кавычках?) Европой — не единственная отсылка к современности в «Викинге». В сцене взятия Корсуни, осаждая крепость во главе армии «вежливых ратников», Владимир клянется не пролить ни капли крови, если те сдадутся сами. Сам дух веселой боевой агрессии неуловимо напоминает о сугубо русской, до сих пор актуальной дихотомии покаяния и жестокости. Именно она — а вовсе не прописанный в сценарии переход от пассивного зла к активному добру — делает интересным главного героя, сыгранного Данилой Козловским. Держась в стороне от человеческих жертвоприношений, убийств близких родственников и других преступлений, ясноликий князь к финалу находит в себе силы принять вину на себя. Но это вовсе не жертвенность святого, а внезапная трезвость, как в «Бойцовском клубе»: вы же и убили-с. Я же и убил. Прозрение, которое довольно трудно принять за хеппи-энд.

Возможно, зрители этого фильма посмотрят другими глазами и на истукана у Боровицких ворот. Проходя или проезжая мимо, будут смотреть и поеживаться.

Гравитация ностальгии «Время первых» Дмитрия Киселева

Вам скажут, что это «русская „Гравитация“». Обидно. Не случайно же фильм окрестили «Временем первых». Советский человек Юрий Гагарин первым полетел в космос, а герой этой картины Алексей Леонов первым, с риском для жизни, вышел в открытый космос. Задача была именно такой: опередить американцев. А сам фильм, поддержанный Первым (каким же еще) каналом, опередил своего конкурента-двойника, снимавшийся одновременно «Салют-7» (тоже история о двух героических советских космонавтах, выполняющих невероятно сложную миссию), и вышел в прокат раньше: тот ожидается только к осени. Первые, первые, первые… А тут — на тебе: «вторая „Гравитация“».

Интереснее всего, что Альфонсо Куарон придумал «Гравитацию» под влиянием детских воспоминаний: в Мексике он был влюблен в советскую космонавтику, а на стене спальни у него висели портреты Гагарина и Леонова. Рассказ последнего о смертельно опасном выходе в космос и возвращении домой (когда они вместе с напарником Павлом Беляевым чудом остались в живых) и стал источником клаустрофобной атмосферы «Гравитации». Теперь же, когда сам Леонов вместе с продюсером Тимуром Бекмамбетовым и исполнителем главной роли (и тоже продюсером) Евгением Мироновым снимают амбициозный, сложный фильм по мотивам тех событий, публика и критики напропалую сравнивают его с блокбастером ушлого мексиканца. Обидно вдвойне.

Но тут важна одна деталь. Откуда бы Куарон ни черпал вдохновение, он твердо знал, о чем делал «Гравитацию». Об одиночестве маленького и беспомощного человека в пустой безжалостной вселенной. О силе его духа. Теперь попробуйте посмотреть «Время первых» и сформулировать, о чем этот фильм. То есть понятно, что формально — о подвиге Алексея Леонова в 1965 году. Однако если задаться вопросом «Почему это было подвигом и кому он был нужен?» — то над ответом придется поломать голову.

Так часто бывает: реальная история кажется настолько феноменальной, что ведет сценарий за собой, но драматургия жизни редко срабатывает на экране. В сценаристах «Времени первых» — сразу пятеро авторов (обычно это плохой знак): маститые Юрий Коротков и Олег Погодин, менее известные Дмитрий Пинчуков, Ирина Пивоварова и Сергей Калужанов. Стоит вслушаться в диалоги и вдуматься в фабулу, как возникнет впечатление, что за коллективным псевдонимом скрыт Владимир Георгиевич Сорокин. С такими серьезными отрешенными лицами конструкторы, космонавты, инженеры, дикторы и партийные функционеры обсуждают сложнейшую операцию по запуску «Восхода-2», что добротный производственный роман на глазах превращается в пьесу театра абсурда. Это настолько всерьез, что поневоле смешно. А главное, уже минуте на пятнадцатой перестаешь понимать, зачем им это делать, а нам — смотреть.

Все персонажи фильма как один, сыгранные по преимуществу лучшими отечественными артистами — один дуэт Евгения Миронова (Леонов) и Константина Хабенского (Беляев) дорогого стоит! — похожи не столько на людей, сколько на винтики колоссальной загадочной машины, вроде описанной Сорокиным в «Сердцах четырех». И та живинка, задоринка и искринка, с которой каждый из них произносит заученные реплики о готовности пожертвовать собой на благо родины, лишь ухудшают ситуацию, заставляя видеть за наивным текстом, очевидно, несуществующий подтекст. Например, сыгравший Сергея Королева Владимир Ильин так затравленно, так бесконечно грустно смотрит на окружающих, как будто ему известна бессмысленность происходящего, и единственная его надежда — на то, что по меньшей мере все останутся в живых.

Космическая тема в мировом кино действительно вернулась в моду. Но посмотрите сами на важнейшие научно-фантастические фильмы последних лет: что в «Гравитации», что в «Марсианине» весь пафос связан с возвращением из космоса домой, на нашу собственную планету. А уж если кто-то с нее стремится улететь, как в «Аватаре» или «Интерстелларе», так исключительно в целях самосохранения, потому что деваться, кроме космоса, больше некуда. Романтика освоения межзвездного пространства, самоочевидная для 60-х и тщательно воспроизводимая во «Времени первых», фактически потеряла смысл. Поэтому лучшая часть фильма — его вторая половина, когда бодро-мажорная интонация сменяется более тревожной, а умирающие от холода и ужаса Беляев с Леоновым почти теряют надежду попасть обратно домой, в уютную советскую утопию.

Надо думать, инициатор проекта Тимур Бекмамбетов солидарен с ними и совершенно искренен в этом желании. Для него «Время первых» — путешествие не столько в космос, сколько в заветную страну счастья, СССР, осуществленное с профессиональным, редким в наших широтах, голливудским размахом. Это вымышленные 60-е, немеркнущая оттепель — мельком вспоминающий репрессированного отца Леонов и испуганный навеки Королев будто вовсе не знают о сталинском терроре, на смену которому оттепель и пришла. Они любят только родину, служат исключительно ей, живут ее интересами, а других мыслей и чувств не знают.

Неудивительно, что хорошие актрисы Александра Урсуляк и Елена Панова, исполнившие роли жен космонавтов, на экране возникают как красивые детали интерьера — играть им нечего, кроме неизбывной молчаливой тревоги и гордости за супругов. Очевидно, что роль сыгравшего Брежнева колоритного Валерия Гришко концептуально важнее и значительнее. Он тут добр, величествен и всемогущ — недаром его голос из эфира приветствует Леонова в космосе. Никакой карикатурности, боже упаси. Даже заветную формулу «время первых» доверили именно ему.

Стоит Леонову вырваться из материнской утробы в космос, как он, болтаясь в бесконечной черноте на нелепой белой пуповине (ключевая сцена здесь очень эффектная), почувствует головокружение, а потом потеряет сознание. С этого момента все пойдет наперекосяк. Скорее назад, в мягкие объятья родины-матери! Свобода опасна. Ну не может человек в невесомости, ему необходима гравитация… В итоге «Время первых» оказывается картиной не о героях, а о системе, внутри которой любой простой солдат — априори герой, а на большее ему самому лучше не замахиваться. Каждый здесь первый, но — среди равных.

Глубоко символична история с режиссерами фильма. Поначалу на эту роль прочили Сергея Бодрова, потом Юрия Быкова. Но сильные независимые индивидуальности не уживались с этим замыслом, и за него взялся Дмитрий Киселев, соавтор «Черной молнии», «Джентльмены, удачи!» и «Елок». Во «Времени первых» есть масштаб и профессионализм, а неповторимой авторской интонации нет и в помине.

«Время первых» веско постулирует: поодиночке мы ничто, вместе — непобедимая сила. Потому-то ничего нет сильнее и дороже притяжения родной страны. А для ее обитателей — притяжения великой эпохи. Тогда космос был наш, и мы постепенно обживали его, делая своим, советским. Насколько она сильна и могуча, гравитация ностальгии? Вот на этот вопрос ответить проще простого, и это сделают зрители, в силах которых — превратить «Время первых» в главный отечественный блокбастер весны.

Москва в иллюминаторе «Притяжение» Федора Бондарчука

Юля учится в обычной московской школе, скучает на уроках, по утрам выгуливает любимого пса и презирает отца — чопорного солдафона, окончательно ушедшего в себя после смерти матери. К счастью, у Юли есть подружки и бойфренд Артем, первый парень на районе. Но однажды на этот район сваливается с небес летающая тарелка (больше похожая на шар). Знакомая жизнь кончается, меняется всё: отец, школа, бойфренд, даже пес.

«Притяжение», новый блокбастер Федора Бондарчука, врывается в российский прокат так же бесцеремонно и несвоевременно, как НЛО — в атмосферу над Северным Чертаново: не на новогодние выходные, как велит традиция русского коммерческого кино, и даже не на майские, а вдруг, здесь и сейчас. И действие происходит не во времена древнерусских богатырей или несчетных панфиловцев, а прямо сегодня. И в главных ролях, представьте, не Козловский или Федоров, не Машков и не Хабенский, обошлось даже без Боярской и Ходченковой. Молодые, неизвестные, незасвеченные лица и тела — бодрая поросль, которая способна хоть с пришельцем подружиться, хоть залепить ему битой по башке. Это уж как придется.

Сколько гневной пены вызовет новый опус автора самого успешного российского фильма («Сталинград»), можно себе представить по реакции на трейлер. Как показывает «Притяжение», у нас не любят не только успешных, но вообще всех, кого можно назвать словом «другие». Бондарчук стал другим. И его фильм — не такой, как все. Вместо опостылевших профессионалов теперь с ним работает наглая молодежь: для многих «Притяжение» — дебют, для оператора Михаила Хасая — вторая работа после микробюджетного «Холодного фронта». Вместо напыщенной патриотической повестки — чистый жанр, как любят тинейджеры (основная публика мультиплексов). Причем совершенно определенный формат: «Притяжение» — первый российский фильм в сегменте young adult. Там же, где «Сумерки», «Голодные игры» и «Бегущий в лабиринте». Прежде чем выдвигать высоколобые претензии, задумайтесь, какие у вас отношения с теми картинами. Если не очень, то утешьтесь: наверное, вы уже не подросток, мечтающий о любви и приключениях. А это кино для них. И про них.

Возвращаясь к трейлеру, придется признать, что он публике соврал, причем дважды. Сначала намекнул, будто наши пытаются потягаться с Голливудом по части спецэффектов, взявшись за научную фантастику. Что ж, графика в «Притяжении» эффектная, но сравнение с американским кинематографом априори бессмысленно — особенно если заглянуть в бюджет (около пяти миллионов долларов). Потом пообещал националистическую повестку: мол, чужие сунулись к нашим гопникам, но те инопланетянам проходу не дадут, замочат в ближайшем сортире. Эта простейшая мысль диаметрально противоположна тому, о чем на самом деле говорит фильм Бондарчука.

Здесь придется раскрывать секреты, которые так бдительно утаивали от публики продюсеры «Притяжения». Те, кто смертельно боится спойлеров, могут дальше не читать. Итак, это действительно отчасти наша версия «Прибытия» и немного «Района № 9» (новозеландский специалист по голосам пришельцев Дэйв Уайтхэд из этих двух картин работал и над «Притяжением»), но прежде всего — «Ромео и Джульетта». Фабула избитая, поворот новый. Прилет инопланетян — центральный сюжет популярного искусства XX века, позволявший осмыслить проблему Другого, — напрямую соотнесен с трагедией Монтекки и Капулетти, в которой непримиримые противники идентичны, хоть сами того не видят. Война кажется вечной, пока молодой паре не приходит в голову (в голову ли?) решить конфликт через контакт, переплавить ненависть в любовь.

Коль скоро перед нами романтическая молодежная сказка, реализм кажется излишним. В самом деле, персонажи и интрига вполне условны. Тем не менее в некоторых важных подробностях Бондарчук удивительно точен. Например, причина падения НЛО на Чертаново — вовсе не тайна за семью печатями: наши военные решили по-быстрому нейтрализовать неведомый объект, а ну как тайные разработки НАТО? Вот тарелка и упала. Выходит, в смертях и разрушениях инопланетяне не виноваты вовсе, но народонаселение об этом не узнает, поскольку верит телевизору. Главная героиня объясняет, что полчаса посмотришь новости — и конец тебе, здравый смысл испарится как не бывало. Позже и погромы начинаются из-за обвинения пришельцев в убийстве землянина, которое те, разумеется, не совершали.

«Притяжение» как бы походя демонстрирует и разоблачает механизмы манипуляции массами, делают ли это официальные власти в лице рассудительного вице-премьера (неизменно обаятельный Сергей Гармаш) и нервного полковника-военкома (впечатляющая роль Олега Меньшикова) или пользователи ВКонтакте со столичных окраин, запускающие в сеть вирусный лозунг «Это наша земля». Результатом становятся побоища, снятые в псевдодокументальном ключе, довольно-таки неуютные, напоминающие, с одной стороны, Майдан и Болотную, с другой — националистские бунты в Бирюлеве. Но это не предупреждение против народных волнений и протестов, а наглядная демонстрация того, как ложь сверху порождает прямое насилие снизу.

Интереснее социальных процессов — внутренняя трансформация героев. Так и должно быть в истории любви. Юля, не по годам самостоятельная старшеклассница (отличная роль Ирины Старшенбаум), орет в пространство: «Улетайте, вас никто не звал» — недаром она дочь полковника. Супермен Артем (обаятельный Александр Петров) со своими оруженосцами (Евгений Сангаджиев и Никита Кукушкин — первоклассные артисты «Гоголь-центра», плюс примкнувший к ним Алексей Маслодудов из недавних «Дачников») кидается грудью на баррикады: цель благородная — защитить девчонку и малую родину. А потом вдруг понимают, что на них никто не нападал. Реагируют по-разному. Можно дать себе шанс стать человеком даже в ситуации катастрофы. Можно выпустить на волю зверя, который только и ждет повода порвать кому-нибудь глотку. Да ясно кому, тому самому Другому.

О нем — отдельно, ведь это ключевой спойлер. Без которого, однако, никак не рассказать о блестящей работе еще одного воспитанника «Гоголь-центра», Риналя Мухаметова: он сыграл, собственно говоря, пришельца. Бондарчуку удалось виртуозно совместить в единственном парадоксальном персонаже все, что вызывает ненависть широких масс. Во-первых, инопланетянин — интеллигент, никогда не повышающий голоса, безупречно рыцарственный и самоотверженный. Во-вторых, мигрант с явно «неславянской» внешностью. В-третьих, одевшись во что попало, сразу становится похож на хипстера: футболка с принтом в стиле ретро, растянутый свитер, шинель (параллели предъявлены сразу, чуть прямолинейно: Гагарин, Цой, Абдулов в ушанке, кажется, из «Чародеев»). Впрочем, смахивает и на американского туриста, прибарахлившегося на Арбате. Довершая картину, Юля объясняет чудаковатость нового знакомца краткой фразой: «Он просто из Питера».

В конце концов нам, как педагог — детям (кстати, школьный учитель в исполнении Евгения Коряковского — единственный однозначно положительный герой фильма), Бондарчук объяснит: неприятие Другого — это прежде всего неприятие самого себя. Стоит это осознать, и Ромео с Джульеттой, возможно, не обязательно будут умирать.

А также в области балета «Большой» Валерия Тодоровского

Кто поспорит, «Большой» — событие. Первый за девять лет полнометражный фильм Валерия Тодоровского. Первый в новейшей истории фильм о Большом театре, снятый в тесном сотрудничестве с ним. Первая кинопремьера на его сцене со времен «Броненосца „Потемкина“». Картина, в которой главные роли играют не просто дебютантки, но профессиональные балерины, превращенные Тодоровским в актрис. А рядом с ними Алиса Фрейндлих, Валентина Теличкина, Александр Домогаров. Мимо такого не пройдешь. Как не пройдешь, вдруг оказавшись в Москве, мимо здания Большого, мечтательно взглянув на колоннаду: «Вот бы побывать там как-нибудь на „Жизели“ с Захаровой и Цискаридзе…» И пойдешь дальше, оставив мечту неосуществленной. Некоторые мечты лишь выигрывают от того, что не реализуются.

Впрочем, «Большой» был задуман настолько амбициозно, что вряд ли в принципе имел шансы на стопроцентную удачу. Недаром в истории кино так мало фильмов про балет, а хороших — еще меньше. Слишком силен миф, слишком своеобразна специфика, слишком навязчивы стереотипы, от которых не спасся и Тодоровский. Смог обойтись без стекла в пуантах и кислоты в лицо (собственно, иначе вряд ли театр согласился бы участвовать в проекте), но угодил в остальные капканы: показал и тяжелейшие условия обучения в балетном училище, и жесткую конкурентную среду, и вынужденно монашеский быт будущих танцовщиц. Сделал героиню оторвой из провинции, попавшей в руки к талантливому, но пьющему педагогу (Домогаров), а потом — властной и гениальной, но впадающей в маразм преподавательнице (Фрейндлих) уже в Москве. Заставил ее сомневаться в том, что когда-нибудь она выйдет на сцену Большого в сольной партии, хотя зритель знает заранее: выйдет.

Кажется, авторы (Тодоровский и сценаристка Анастасия Пальчикова) настолько подробно погрузились в описываемый ими мир, что так до конца не смогли определиться, какую историю хотели рассказать. В «Большом» их три, все разные, но в трехактную структуру не складываются, поскольку хронология в фильме причудливо, без видимой логики, перепутана. Первый сюжет — о девочке из депрессивной глубинки (дебютантка-гимнастка Екатерина Самуйлина, лучшая роль картины), невоздержанной на язык и самостоятельной, которая оказывается в столичном училище под крылом всевластной пожилой дивы Галины Белецкой (Фрейндлих). История успеха, очередная «Золушка». Точнее, «Билли Эллиот». Сюжет № 2 — о выпускном бале и двух конкурентках-подругах, Юле и Карине (пикантная Маргарита Симонова и красотка Анна Исаева), одна из которых должна будет выйти на сцену в партии принцессы Авроры. История соперничества. Наконец, третий сюжет — постановка в Большом новой версии «Лебединого», где Одеттой должна стать одна из бывших подруг, тогда как другая приговорена к кордебалету. Это уже почти триллер, поскольку на сцене возникает третий участник треугольника, демонический француз Антуан Дюваль (Николя Ле Риш).

Сам Тодоровский утверждает, что снимал кинороман. Менее дипломатичный комментатор употребил бы слово «сериал». Не секрет, что Тодоровский успешно работает как продюсер на телевидении; предыдущая его — возможно, лучшая и самая личная — работа, «Оттепель», была именно сериалом. Парадокс в том, что там сюжетные линии были гармонично увязаны друг с другом. Невзирая на телевизионный формат, снята картина была авантюрно, особенно в части хореографии, как и предшествовавшие ей «Стиляги». Напротив, «Большой» в визуальном смысле традиционен настолько, что навевает уныние, а нашинкованные сцены из прошлого и настоящего, кажется, элементарно скрывают фабульные дыры.

Нетрудно догадаться, что полным метром дело не ограничится, нас ожидает и многосерийная версия. Поразительно, как в России продолжают снимать кино по принципу «два в одном», для большого экрана и малого, и никак не могут взять в толк, что как минимум один из двух неизбежно получится неудачным. А то и оба. Сериал и полнометражный фильм — совершенно разные формы, их сосуществование в рамках одного произведения невозможно. Почему-то это понимают в мире высокобюджетного, по-настоящему классного американского телевидения, а у нас никак не поймут.

Основной системный просчет «Большого», впрочем, не в этом. Фильм говорит о творчестве, но до самого конца зритель не в состоянии понять, талантливы или нет Юля Ольшанская и Карина Курникова. Действительно ли одна из них прирожденная звезда, или это бред стремительно впадающей в маразм Белецкой? Кино в принципе не способно дать ответ на такой вопрос. Даже будь заняты в главных ролях главные гении сегодняшнего балета, еще надо было бы суметь передать это, донести до кинотеатрального зрителя-неофита. Тодоровский осмотрительно старается избегать танцевальных сцен. Но в итоге мы не знаем, кто перед нами: честолюбивые посредственности, трудолюбивые бездарности или неудачливые самородки. А ведь от этого зависит наше отношение к каждому их слову или поступку.

Ужасно обидно, что из всего балетного репертуара Тодоровский выбрал три самых хрестоматийных постановки (и самые консервативные их интерпретации), исключительно Чайковского: в фильме фигурируют только «Щелкунчик», «Спящая красавица» и «Лебединое озеро». Обидно вдвойне, что богатые и сложные сюжеты каждого из трех балетов, которые могли бы стать отличным камертоном к основному действию, никакого отражения в судьбах Юли и Карины не нашли. Здесь хочется вспомнить добрым словом «Черного лебедя» Даррена Аронофски, где тоже хватало клише, но хотя бы было отыграно мрачнейшее романтическое либретто «Лебединого» с двойниками, подменами и убийствами.

Самое знаменательное в «Большом» — его заголовок. Осознанно или нет, большинство современных российских режиссеров, даже самых авторитетных (и Тодоровский относится к их числу), выбирает «большую» тему, к которой можно прислониться, а в идеале — оправдать ей любые художественные просчеты. Тебе не нравится «Землетрясение» — ты что, не сочувствуешь жертвам катастрофы? Не приглянулись «28 панфиловцев» — не уважаешь подвиг народа в Великой Отечественной! Критикуешь «Викинг»? Да ты, может, некрещеный? Не устраивает «Время первых» — наверное, никогда не гордился успехами отечественной космонавтики? Все это — уникальный отечественный формат: кинематограф больших идей и благих намерений, которые настолько благи, что позволяют не заботиться о качестве реализации. Патриотизм здесь, конечно, главная разменная монета, а ответная претензия недовольному зрителю формулируется совсем просто: «Ты что, родину не любишь?»

Даже если авторы предельно далеки от пропаганды и госзаказа, у них включается подсознание. Они задним умом помнят, что «мы делаем ракеты» (в 2017-м на экранах сразу две российские картины об этом, «Время первых» и «Салют-7») и «в области балета мы впереди планеты всей» («Большому» осенью ответит мариинская «Матильда»). Только перекрытия Енисея не хватает. Надо думать, всё впереди.

На этом фоне бесспорный плюс Тодоровского — в том, что он не пытается никого учить жить и мыслить, лишь фиксируя национальную завороженность балетом. И даже находит в «Большом» для нее знаменательное пластическое выражение. В фильме есть как минимум одна безупречная сцена — когда героиня в замедленном темпе выходит из-за кулис на сцену театра, и весь мир будто замирает, завороженный сакральным моментом. Замираем перед экраном и мы, хотя вряд ли смогли бы рационально объяснить друг другу почему.

Очень приятно, царь «Матильда» Алексея Учителя

«Матильда» давно уже больше чем просто кино. С этим придется смириться поклонникам фильма, его недоброжелателям, самим авторам. Разговор о нем априори выходит за пределы эстетической оценки, а начинаться неизбежно будет с одного: опровержения абсурдных обвинений со стороны секты «царебожников», которые не видели «Матильду», но заранее объявили ее опасной ересью. Извольте, начнем с этого и мы. Ни малейшей тени на репутацию и память Николая II фильм не бросает. Его на экране почти и нет. Есть лишь несчастный и трогательный наследник престола Ники.

Как, спрашивается, не полюбить такого? Не только своенравной балерине Матильде Кшесинской, но и любому из нас. Гуру немецкого театра Ларс Айдингер, несправедливо обозванный экс-прокурором Поклонской «порноактером», сыграл здесь лучшую свою кинороль. Одной его работы достаточно для оправдания всех несовершенств фильма. Красивый от природы, но неловкий и зажатый, понятия не имеющий, как вести себя с женщинами (а также друзьями, врагами или подданными), этот Ники сразу вызывает щемящее чувство жалости, смешанной с симпатией. Айдингер — неузнаваемо брутальный на сцене, но способный и на такие эмоциональные обертоны, — русским языком не владеет, его озвучивал Максим Матвеев. Парадоксальным образом фильму это пошло на пользу. Диалоги, часто шаблонные и дежурные, — самое слабое место в фильме, но Айдингер играет персонажа будто мимо текста, проникая в те потаенные зоны, которые словам не подвластны вовсе.

Из всех персонажей, сыгранных Айдингером в берлинском театре «Шаубюне», Ники в «Матильде» ближе всех к принцу Гамлету. Он так же подавлен авторитетом харизматичного великана-отца (Сергей Гармаш играет Александра III с приличествующим размахом) и строгой матери (отличная работа Ингеборги Дапкунайте), долгом перед чопорной невестой (Луиза Вольфрам, тоже актриса «Шаубюне») и ужасом перед будущей ответственностью. И так же теряется и мечется, когда отец умирает. Роль верного Горацио играет Григорий Добрыгин — его великий князь Андрей тих, разумен и сдержан. За неистового Лаэрта сойдет вымышленный персонаж, поручик Воронцов (явственно карикатурный в своей необузданной страсти Данила Козловский).

Но если это и «Гамлет», то в диснеевской версии. Романтический, цветастый, сентиментальный. Скорее для девочек, чем для мальчиков — хотя многим мальчикам такое нравится не меньше, просто они стесняются признаться в этом вслух. Здесь главная — все-таки принцесса, а не принц. И на роль безропотной Офелии она не согласна. Матильда не утонет (хотя в фильме ее пытаются утопить) и тем более не уйдет в монастырь. Польская актриса Михалина Ольшанская бесстрашна, пластична, обаятельна, она настоящая звезда; в самом деле, трудно поверить, что такая отыскалась бы в наших закомплексованных палестинах. Она задаст тон всему фильму — оживит своими очаровательно-неловкими фуэте церемонный и старомодный балет. Благодаря фантазии влюбленных ритуал перерастет в сказку. В ней найдется место старому мудрому монарху, коварной сопернице, ревнивому претенденту на сердце красавицы, комическому учителю танцев (колоритный Евгений Миронов), лукавому царедворцу (здешний Полоний — Победоносцев в филигранном исполнении ветерана «Таганки» Константина Желдина), злобному и коварному, как в «Бременских музыкантах», сыщику (главу сыскной полиции Власова сыграл темпераментный Виталий Кищенко) и даже, не поверите, инфернальному колдуну, роль которого поручена худруку «Шаубюне» Томасу Остермайеру.

Сказочную атмосферу создает не только сюжетный каркас — история любви принца к безродной красавице, — но и беспрецедентное художественное решение. От постановочного масштаба кружится голова: декорации невообразимо эффектны, операторская работа Юрия Клименко тщательна и вдохновенна, костюмы Надежды Васильевой заслуживают отдельной поэмы. Не фильм, а подарочный торт на юбилей. Больше всего это похоже на недавнюю диснеевскую «Золушку». Ее, между прочим, тоже ставил специалист по Шекспиру и известный на весь мир Гамлет — Кеннет Брана.

Значит ли это, что сумасшедший скандал вокруг «Матильды» — чистой воды недоразумение и мы имеем дело с обычной костюмной мелодрамой? Да. И нет. Алексей Учитель затронул табуированную тему, и она шире, чем судьба императора-страстотерпца. В столетие Революции наш кинематограф молчит как рыба. Все чувствуют, что опасно трогать и красных, и белых, и Ленина, и царя — непременно кого-нибудь оскорбишь. Так зачем нарушать хрупкое равновесие?

«Матильда» же, вне сомнений, является ярким и определенным высказыванием на тему. Это фильм, не отступающий от фактов и все же выдержанный в жанре альтернативной истории. Он о том, что, если бы Николай не раздавил бабочку — то бишь не отверг ради долга свою Малю, — всё могло быть иначе. Так, как в кино: красиво, изящно, богато, сказочно. Не было бы ни Ходынки, ни отречения, ни переворота, ни двух мировых войн. Только любовь, только гармония, только Россия, которую мы потеряли, пусть даже и сами себе ее придумали.

Диктатура доброты Штрихи к портрету режиссера Сарика Андреасяна

Самая интригующая и неразгаданная фигура отечественного массового кинематографа Сарик Андреасян — объект зависти и ненависти. Уроженец Еревана, выпускник Мастерской Юрия Грымова и заядлый кавээнщик, в свои 33 года — создатель десятка нашумевших фильмов, работавший со звездами не только отечественными (в диапазоне от Гоши Куценко до Вениамина Смехова), но даже с заграничными — любимцем миллионов Аленом Делоном и лауреатом «Оскара» Эдриеном Броуди. Сарик и его брат-продюсер Гевонд Андреасян — притча во языцех: над демонстративно небрежным стилем их картин, снятых во всех возможных жанрах (комедия, мелодрама, сказка, эротический фарс, боевик, фильм-катастрофа, супергеройский кинокомикс), потешаются и критики, и зрители. При этом наш Эд Вуд вовсе не является маргиналом в индустрии. Напротив, его компания Enjoy Movies долго входила в число самых успешных в стране и получала щедрые субсидии от государства.

Возможно, над Андреасяном смеются, но с ним считаются. А главное, его фильмы смотрит публика. Ругается, но смотрит. В июле 2017-го, правда, показалось, что дымовая завеса рассеялась: студия объявила о банкротстве. Но тут же выяснилось, что компанию-банкрота Андреасяны уже оставили и теперь занимаются кинопроизводством в составе другой фирмы. Останавливаться или уходить на покой они не намерены.

Не пытаясь осудить режиссера за дурной вкус и не ставя целью раскрыть прихотливую экономику его картин (прибыльны далеко не все из них), попробуем исследовать саму материю кинематографа Андреасяна — из чего он складывается и чем все-таки мил публике.

I. Принцип копипаста

Впервые имя Сарика Андреасяна громко прозвучало, когда вышел второй его фильм, комедия «Беременный» (2011), за которым сразу, встык, в том же году был выпущен «Служебный роман. Наше время». Рецензентов разозлили не грубые и несмешные шутки, на которых строились обе картины, а откровенная эксплуатация чужого материала. Причем если «Служебный роман» органично вписывался в новый курс на ремейки советской классики (на тот момент самым кассовым российским фильмом после СССР была «Ирония судьбы. Продолжение» Тимура Бекмамбетова), то «Беременный» казался неавторизованным ремейком голливудского хита — «Джуниора» Айвана Рейтмана с Арнольдом Шварценеггером, также рассказывавшего о приключениях забеременевшего мужчины.

Достаточно покопаться в интернет-форумах, где царят хейтеры Андреасяна, чтобы обнаружить: до сих пор главный фронт обвинений против режиссера — в его демонстративной и, по мнению большинства, возмутительной вторичности. Он заимствует идеи, сюжеты, героев, приемы, конкретные сцены. Его дебютные «ЛОпуХИ: эпизод первый» (2009) копировали модель «Тупого и еще тупее» — неполиткорректной и нарочито идиотской комедии о приключениях идиотов в большом городе. «Беременный» спекулировал на Шварценеггере, «Служебный роман. Наше время» — на Эльдаре Рязанове, «Тот еще Карлосон!» (2012) — на советском мультфильме и книге Астрид Линдгрен: осознанно неправильное написание имени героя в заголовке — немудрящий способ уйти от разборок по поводу авторских прав.

Альманахи «Мамы», «С новым годом, мамы!» (оба — 2012-й) и снятые уже без участия Андреасяна «Мамы 3» — попытка заимствовать стратегию ежегодных праздничных «Елок». «Что творят мужчины!» и «Что творят мужчины! 2» — явный копипаст с успешной комедии Квартета И «О чем говорят мужчины». Снятое в Штатах «Ограбление по-американски» опять же и названием, и сюжетом отсылает к десяткам аналогичных картин. «Мафия. Игра на выживание» — одновременно ответ на повсеместно экранизируемые игры и игрушки, от «Трансформеров» до «Angry Birds», и аналог антиутопий о выживании вроде «Бегущего в лабиринте» или «Голодных игр». «Землетрясение» — подражание множеству фильмов-катастроф (впрочем, уникальная событийная основа на этот раз избавила режиссера от прямых обвинений в плагиате). «Защитники» — отечественный аналог марвеловских «Мстителей».

Сбивает с толку не постоянная спекуляция на чужом материале, вполне нормальная и обыденная для современной массовой культуры, а принципиальная позиция Андреасяна. Он последовательно и агрессивно выступает на правах отнюдь не скромного исполнителя продюсерского заказа, но создателя, чья воля — осознанная стратегия постоянного и повсеместного заимствования. Он сам свой продюсер и заказчик, чаще всего собственный сценарист. То есть по всем показателям Андреасян — настоящий автор. Но его позиция — принципиально антиавторская; недаром он так часто нападает на фестивальное кино. Тяга к плагиату — не от недостатка самоуверенности, а от ее переизбытка, моментально вскрывающегося в каждом публичном высказывании. Он искренне верит, что может снять лучше оригинала. А не лучше — так как минимум не хуже.

Режиссерская психология Андреасяна сформировалась в эпоху повального пиратства, когда понятие «копирайт» не имело никакого смысла. Можно назвать это и средневековым мышлением (без тени осуждения). Материал для искусства, темы, персонажи, пафос и даже изобразительные приемы — общие, одни на всех, и принадлежат каждому художнику, поскольку в конечном счете принадлежат публике. А она однажды уже хохотала на комедии про беременного мужика: почему бы не доставить ей это удовольствие во второй раз? Причем Андреасян не довольствуется пересказом чужого. Он моментально присваивает его, в традициях детского творчества или наивной живописи. Или даже улучшает, как печально известная испанская пенсионерка — древнюю фреску: например, дописывает коммерчески-криминальный финал «Служебному роману» (оказывается, история не о любви, а о фирме-конкуренте, решившей подсидеть Калугину). Изобретает целую вселенную «карлосонов», придумывая для них имя — «метрики» — и поселяя на небеса. К сюжету о группе супергероев добавляет патриотически-государственнического пафоса. И так далее.

В своих попытках повторить Голливуд отечественное кино нередко прибегает к эффекту «золотых часов Хоттабыча». В книге Лазаря Лагина джинн подарил пионеру Вольке часы из чистого литого золота; механизма внутри не было. Кинематограф Андреасяна — буквальное воплощение этого метода, вплоть до частностей. В «Джуниоре» описан фантастический, но детальный механизм оплодотворения мужчины, чтобы тот был способен выносить и родить ребенка. Герой «Беременного» просто загадал желание, взглянув на падающую звезду, и вдруг забеременел. Как и почему, не уточняется: детали в кино — это лишнее, уверен Андреасян. Ищешь правдоподобия? Да ты просто в чудо не веришь!

Или взять команду «Защитников». Человек-медведь, чей пулемет подключается к центральной нервной системе; человек-земля, чей хлыст состоит из камней; женщина-вода, которая становится невидимой, а при помощи суперкостюма делает невидимым и всё, к чему прикасается; человек-ветер виртуозно обращается с холодным оружием. С какими целями в экспериментальных лабораториях их обучили именно этим умениям? Почему так и не применили? Вероятно, Андреасян и его сценарист Андрей Гаврилов искренне верят, что американские комиксы строятся подобным образом: человеку добавляют волшебных способностей, а потом пускают сражаться с врагами. И побеждать их, само собой. Сложные, замешанные на мифологии и психологии предыстории героев «Мстителей» или «Лиги Справедливости» Андреасян попросту игнорирует, о них не знает или не желает знать. Кино — это чудо. Хватит копаться в чуде.

Та же история даже с Карл(о)соном. То есть и у Линдгрен его природа загадочна, но есть хотя бы объяснение его способности летать: пропеллер на спине. Даже у ангелов, на которых так похожи защищающие детей небесные метрики, были крылья. Как и почему летает сыгранный Михаилом Галустяном безымянный герой — неведомо. Чудо, опять чудо. К слову, вера в чудеса, которой Андреасян требует от своего зрителя, — важная часть национального характера. Можно предположить, что она — одна из причин, по которым публика прощает сценариям андреасяновских картин все сценарные огрехи.

Главный фактор, призванный давать ощущение чуда, — музыка. В этой области Андреасян ведет себя как еще более уверенный экспроприатор. Больнее всего слух режут мелодии Андрея Петрова в ремейке «Служебного романа», которые единолично призваны отвечать за «аутентичность» фильма, за его верность оригиналу, а также за атмосферу. Контраст уютных, знакомых с детства музыкальных тем с интерьерами турецких гостиниц и московских офисов требует немедленно закрыть глаза — или зажать уши, только бы устранить ощущение тотальной неуместности. В подборе песен Андреасян действует с размашистостью подростка, составляющего сет-лист школьной дискотеки: «Oh, Pretty Woman» Роя Орбисона и «I Want to Break Free» Queen в «Беременном», «After Dark» Tito & Tarantula и «You’re Beautiful» Джеймса Бланта в «Служебном романе», весь репертуар Джо Дассена в «Мамах» и трогательное «Куда уходит детство» в «Том еще Карлосоне» (тут будто вмешалась учительница начальных классов). Гротескный шлейф ассоциаций вокруг каждого из хитов, давно стертых от частого употребления, не смущает режиссера, а кажется ему достоинством.

Принцип Хоттабыча особенно эффектно работает в блеклом «Ограблении по-американски», которое даже возмутительным назвать не повернется язык: типовой фильм, каких тысячи. В каждой американской рецензии (картина все-таки участвовала в фестивале в Торонто, профессиональная пресса ее посмотрела) звучит одно недоумение. Зачем русский режиссер взялся за такую картину? Что он вообще хотел сказать набором привычных клише? Два брата, один праведный, другой грешный; ограбление, ведущее обоих на скользкую дорожку; подготовка атаки в начале и кульминационная погоня-битва в конце… Кажется, никто из рецензентов не смог понять сути. Для Андреасяна этот фильм не был попыткой сказать что-либо вообще. «Ограбление по-американски» стало концептуальным жестом. Способом доказать, что любой может снять типовой голливудский фильм, делов-то. И продемонстрировать, что никакого творчества в американской киноиндустрии нет, сплошная механика. Берешь звезду или нескольких (к Эдриену Броуди добавился Хайден Кристенсен, исполнитель роли молодого Дарта Вейдера и фаворит «Золотой малины»), микшируешь штампы и готовые сюжетные структуры, и фильм готов. Вот и всё «зачем».

Кстати, об актерах. Судя по всему, в начале карьеры Андреасян имел лишь отдаленное представление об их назначении в кино. Поэтому в «ЛОпуХАХ» в главных ролях кавээнщики Сергей Писаренко, Евгений Никишин и Эндрю Нджогу; отмеченная всеми скверная актерская игра — непонимание режиссером различий между студенческим стендап-скетчем и кинематографом. Андреасян с самого начала знает о спасительности звезд, но не делает различий между звездами-артистами и поп-звездами. Он первым делает ставку на актерские способности бывшей солистки «Блестящих» Надежды Ручки (в «ЛОпуХАХ») и бывшей певицы «ВИА Гра» Анны Седоковой (в «Беременном»), и его ничуть не смущает результат: девушки-то красивые, а это главное. Лишь постепенно в его фильмах начинают появляться «самоигральные» актеры более высокого класса, принципиально поднимающие качество зрелища: Олег Табаков в «Том еще Карлосоне», Егор Бероев в «Мамах», Светлана Ходченкова в «Служебном романе», Вениамин Смехов в «Мафии» и Константин Лавроненко в «Землетрясении». Впрочем, судя по дилогии «Что творят мужчины!» и «Защитникам», Андреасян до сих пор убежден: некоторым жанрам профессиональная актерская игра в принципе ни к чему.

Язвительный комментатор бы добавил: «Не только актерская игра, но и профессиональный грим, спецэффекты, костюмы, операторская работа и монтаж». И правда, исследовать ляпы в фильмах Андреасяна можно бесконечно. Но куда интересней попробовать понять, почему конструкция продолжает держаться, режиссер — снимать, а зрители смотреть?

Похоже, публике Андреасяна его фильмы кажутся достойным если и не ответом, то троллингом Голливуда, эффективным опровержением тезиса о значимости оригинальности и таланта для успеха в кино. Продукция Enjoy Movies доказывает: подделка функционирует так же, как оригинал. Зато она родная, отечественная (на патриотических чувствах братья Андреасяны тоже играют с немалым кайфом). В глазах многих эти фильмы не хороши сами по себе, но косвенно доказывают, что и другие не лучше. Не кинематограф, а кривое зеркало.

II. Мамино кино

Андреасяны не изобрели самого явления, но придумали и застолбили термин «доброе кино». Впервые он прозвучал применительно к «Мамам» и был подхвачен прессой и публикой. Великолепный способ оправдаться за любые неудачи и огрехи: да, наши фильмы несовершенны, а чего вы хотели с такими бюджетами и индустрией? Зато они сеют добро, а это важнее. Поразительно, сколь многие захотели согласиться с этим сомнительным тезисом.

«Доброе кино» в каноне андреасяновского кинематографа — это сентиментальность, возведенная в закон. Любая интрига, комическая или драматическая, должна служить цели извлечения растроганных слез из зрителя. Здесь все средства хороши, а психологическая убедительность лишь вредна. К примеру, в новелле «Отец и сын» из первых «Мам» герой Егора Бероева и героиня Равшаны Курковой случайно сталкиваются в ресторане, но уже при следующей встрече в клубе он крепко берет ее за локоть, выводит на улицу под дождь, обнимает и от души целует; она не оказывает никакого сопротивления. Ходульность интриги, уложенной в объем короткометражной новеллы в альманахе, призвана компенсировать музыка (как правило, фортепиано, иногда сопровождаемое струнными).

Смерть для Андреасяна — не менее важный фактор сентиментальной конструкции, чем любовь. В альманахе «С новым годом, мамы!» взрослый сын (Павел Воля) организует матери (Ирина Розанова), скромной учительнице французского языка, вояж в Париж, где они — по тому же принципу непрошеного и необъяснимого чуда — в первом попавшемся ресторане встречают за соседним столиком живого Алена Делона, немедленно приглашающего маму на романтический танец. Секрет здесь в том, что сыну поставлен диагноз — скоро он умрет, о чем врач сообщает ему по телефону как раз в момент танца. На сверхбанальном и действенном сочетании смерть/любовь построено все «Землетрясение», где буквально у каждого персонажа в момент катастрофы погиб самый дорогой человек и они на протяжении всего фильма вместе со зрителями оплакивают их смерти. В центре же — мальчик, чья мать (Мария Миронова) медленно и мучительно умирает на его глазах, а он этого не понимает и носит ей еду из полевой кухни «Красного креста».

Заметим, и в «Отце и сыне» свидание организовал сын героя — страдающий по погибшей матери сирота. Понимает ли Андреасян, что такой сюжетный прием отдает манипуляцией? Разумеется, понимает. В снятом чуть позже фильме «Что творят мужчины!» циничный бабник соблазняет официантку при помощи нанятого мальчонки, играющего роль его сына-сироты и выкрикивающего в ресторане «Хочу такую маму!». Зритель для режиссера — как глупая доступная женщина, которую необходимо развести на чувства.

Любопытно, что в дебютном фильме Андреасян еще не взял ориентир на доброту. «ЛОпуХИ» — картина довольно беспощадная, причем по отношению ко всем персонажам, главным и второстепенным. Ее главных героев за неудачное выступление в сельском клубе забрасывают тухлыми фруктами, и за это унижение те мстят всему окружающему миру, становясь убийцами — формально поневоле, но уж слишком большое удовольствие им доставляет сама мысль о совершенных преступлениях, «мокрухе». Правда, есть и там одна пророческая сцена: в гостиничном номере трое центральных персонажей смотрят «Маму для мамонтенка», слушают песню на льдине и дружно плачут… как плачет растроганный киллер, пришедший их убивать. Позже та же сцена из того же мультфильма будет фигурировать в «Мамах».

Зацикленность на сакральной фигуре матери, которая становится главным сентиментальным триггером во вселенной Андреасяна, напоминает знаменитые абзацы из «Очерков преступного мира» Варлама Шаламова:

«Культ матери при злобном презрении к женщине вообще — вот этическая формула уголовщины в женском вопросе, высказанная с особой тюремной сентиментальностью. О тюремной сентиментальности написано много пустого. В действительности — это сентиментальность убийцы, поливающего грядку с розами кровью своих жертв. Сентиментальность человека, перевязывающего рану какой-нибудь птичке и способного через час эту птичку живую разорвать собственными руками, ибо зрелище смерти живого существа — лучшее зрелище для блатаря. Надо знать истинное лицо авторов культа матери, культа, овеянного поэтической дымкой. С той же самой безудержностью и театральностью, которая заставляет блатаря „расписываться“ ножом на трупе убитого ренегата, или насиловать женщину публично среди бела дня, на глазах у всех, или растлевать трехлетнюю девочку, или заражать сифилисом мужчину „Зойку“, — с той же самой экспрессией блатарь поэтизирует образ матери, обоготворяет ее, делает ее предметом тончайшей тюремной лирики — и обязывает всех выказывать ей всяческое заочное уважение.

<…>

В этом чувстве к матери нет ничего, кроме притворства и театральной лживости. Культ матери — это своеобразная дымовая завеса, прикрывающая неприглядный воровской мир. Культ матери, не перенесенный на жену и на женщину вообще, — фальшь и ложь. Отношение к женщине — лакмусовая бумажка всякой этики. Заметим здесь же, что именно культ матери, сосуществующий с циничным презрением к женщине, сделал Есенина еще три десятилетия назад столь популярным автором в уголовном мире».

Этот хрестоматийный текст объясняет немаловажный аспект успеха Андреасяна в стране, где одной из самых популярных радиостанций является «Шансон» и сам жанр тюремной песни, обязанный многим поэзии Есенина, беспрецедентно востребован, в том числе в очищенных от непосредственно криминального колорита модификациях Григория Лепса и Стаса Михайлова.

В этом контексте органично поведение метрика-«Карлосона»: будучи безусловно криминальным элементом, мелким хулиганом и вандалом, он читает публике проповедь о необходимости жить вместе, семьями, и воспитывать своих детей. Преступная мать, едва не бросившая сына ради карьеры, одумавшись, просит прощения у мужа и возвращается под отчий кров. Вообще, своеобразное принуждение к доброте — важное свойство андреасяновского кинематографа: вспомним, как отец в «Мамах» учит сына произносить с выражением стихотворение Эммы Мошковской «Я маму свою обидел…». Похоже, так же сам режиссер планирует научить доброте свою аудиторию.

Чувство сыновней или дочерней (но чаще сыновней) любви Андреасяну кажется надежной почвой для «доброго кино», в отличие от сантиментов эротического толка. Как ни странно, Андреасян как режиссер не сделал ни одного полнометражного фильма, который можно было бы назвать мелодрамой. Кажется, даже «Служебному роману. Нашему времени» приклеен искусственный финал именно для того, чтобы уйти с неуютной территории фильма о любви. Максимальный романтический объем, в рамках которого Андреасян чувствует себя комфортно, — это одна сцена-объятие или сцена-поцелуй, часто в рапиде и под оглушающую музыку. Так устроена любовная линия героя Дмитрия Дюжева и его жены в «Беременном», а потом — роман героев Константина Крюкова и Равшаны Курковой в «Что творят мужчины!». В сиквеле непристойной комедии этой пары уже нет, зато появляются «секс-тренер» Никита Джигурда и порно-звезда Елена Беркова: с ними Андреасяну комфортнее.

В многофигурной «Мафии. Игре на выживание» в антиутопическом антураже, близком к хоррору, сталкивается несколько сентиментальных историй за гранью фола (например, о покалеченной балерине с суицидальными наклонностями или об алкоголичке, которую бросил муж). Но самому автору явно больше всего нравятся сюжетные линии несправедливо осужденного Ивана, за которого переживает у экрана телевизора мать-одиночка, и больного раком Ильи, которого ждут плачущие жена и дети. В обоих случаях вновь задействованы тема смерти и материнский инстинкт. Призванные быть главными героями Кирилл (Вадим Цаллати) и Катя (Виолетта Гетманская) на общем фоне смотрятся едва ли не бледнее всех. Дело даже не в артистах, уступающих многим партнерам по фильму, но в беспомощности самой романтической линии: они встретились накануне игры, случайно, но сразу крепко полюбили друг друга настолько, что решили жертвовать жизнями во имя этих чувств.

В «Землетрясении» тема любви буквально погребена под руинами: каждый герой оплакивает потерянного партнера, и места для человеческого взаимодействия в драматургии фильма просто не остается — если не считать постоянного диалога Роберта (Виктор Степанян) с Лилит (Татев Овакимян), чьего лица он не видит, поскольку она застряла в развалинах. Это идеальный в своей умозрительности роман — воплощение бесполой абстрактной «доброты», назидательной и не знающей живых чувств. Из тех же соображений Роберт и Лилит принимают в свои объятия мальчика Ваню (Даниил Изотов), сына спасателя Константина (Лавроненко). Когда-то тот невольно стал причиной гибели родителей Роберта, но теперь искупил свою вину смертью. Впрочем, «Землетрясение» — уже не вполне «доброе кино», ему бы больше подошло определение «грустное кино».

В «Защитниках» же Андреасян решает, от греха подальше, вообще обойтись без любви — хватает туманных намеков на давние отношения Ксении с Арсусом, благополучно забытые обоими. В целом, в поздних фильмах, довольно жестоких, а иногда почти садистских, Андреасян отказывается от формулы «доброго кино». А зря: в условиях сегодняшней России содержание превыше формы — и особенно в кино. Необходимость «чувства добрые лирой пробуждать» кажется важной государственной миссией, особенно на фоне авторского кино, не приемлющего искусственной благостности.

III. Чего хочет мужчина

Пример с «добрым кино» свидетельствует о том, что Андреасян лишь со стороны может показаться беспомощным плагиатором, неумело и наивно копирующим чужие образцы. Безусловно, у его фильмов есть не только своя эстетика, но и стройная идеология, которая может быть близка даже тем, кого не устроят художественные достоинства картин. Отсюда — если не любовь, то по меньшей мере толерантность по отношению к ним.

Начать с простейшего — образа России, почти всегда представленной в фильмах Андреасяна Москвой. Он глянцевит, ярок, непременно включает в себя виды на Кремль, Храм Христа Спасителя и Москву-Сити (впору вводить в канон «триаду Андреасяна» — эти идеальные отпечатки повторяются из фильма в фильм и не существуют в отрыве друг от друга). И кишит агрессивной жизнерадостной рекламой: Андреасян — один из чемпионов по продакт-плейсменту в новом русском кино. Каждая квартира, чем бы ни занимался ее обитатель, похожа на роскошный и вместе с тем безликий пентхаус воображаемого олигарха. Улицы будто подметены по заказу Enjoy Movies, прохожие дружелюбны и улыбчивы. И все же Москва — это лишь чистилище: образ рая представлен отелем «all inclusive» в умеренно экзотической стране: услужливые и русскоговорящие официанты круглосуточно наливают коктейли у бассейна, в котором плещутся красавицы в бикини («Служебный роман», «Чего хотят мужчины!»).

Ад на этом фоне — разумеется, Америка, где царит закон чистогана и любой бандит в своем праве, ведь банки все равно грабят народ хуже самого отъявленного преступника. Проповедь такого содержания читает своим подельникам, а на самом деле зрителям, один из героев «Ограбления по-американски», прежде чем пойти на дело. Что говорить о мечтающих разрушить Россию Штатах, подобие которых выстроено в «Чего хотят мужчины! 2». Похожа на преисподнюю и карикатурная вселенная «Мафии», в которой, как в воображаемой Америке многочисленных антиутопических голливудских B-movies, шоу-бизнес убивает граждан во имя рейтингов. Безусловно, такая картина мира отвечает взглядам многих жителей современной РФ.

В патерналистском по типу, но лишенном отчетливых моральных ориентиров российском обществе, забавным результатом чего и становятся православные казаки и «Ночные волки», выдаваемая за пресловутую «доброту» нравоучительность кажется похвальной и необходимой. Как бы ни был назойлив и безвкусен изобретенный Андреасяном Карлосон, он делает дело, которое представляется большинству полезным: указывает родителям на их долг по отношению к детям, наказывает порок и поощряет добродетель. Поразительно, как стихийный анархист из романа Линдгрен перевоплотился в слащавого ангелка, чьи прегрешения сводятся к злоупотреблению словом «какашка» (да, он разрушает айпады и другие материальные блага, но это вполне встраивается в луддитскую моралистскую парадигму, которую навязывает своим героям режиссер). Андреасян подчеркивает: Карлосон таков лишь потому, что еще ребенок, над ним есть и высшая власть — она не позволяет себе таких глупостей, хотя буквально излучает добро и милость. В роли этого Бога-дедушки — Олег Табаков, первый большой и настоящий актер в до тех пор цельной трэш-вселенной режиссера.

Высший авторитет в ранних фильмах Андреасяна простодушно представлен образом президента. В «ЛОпуХАХ» фигурирует Владимир Путин, дающий двум рослым разведчицам специальное задание (роль президента играет его имперсонатор Дмитрий Грачев), в «Беременном» — Дмитрий Медведев, делающий селфи с Дюжевым. Но оба главы государства — эпизодические «боги из машины», не более. В последующих фильмах реалистичные фигуры власти исчезают, уступая место условной сверхсекретной спецслужбе с говорящим названием «Патриот» в «Защитниках» или абстрактному Хозяину Игры (будто специально, чтобы не конструировать оригинальный образ, в этой роли занят украденный из «Ночного дозора» и «Черной молнии» Виктор Вержбицкий) в «Мафии». Так или иначе, каждый фильм, включая хаотичных «ЛОпуХОВ», включает в себя идею высшей осмысленности бытия, пронзающей каждый немудрящий сюжет своеобразной вертикалью власти. Андреасян не исследует эту власть, а просто постулирует ее. Как в классицистической системе, в его фильмах просто обязан фигурировать «власть имеющий», задача которого — искривлять покосившийся мир. В этой же роли, безусловно, режиссер видит и самого себя.

Самыми заметными адресатами его заботы становятся женщины, существа слегка взбалмошные и нестабильные, но воплощающие в глазах Андреасяна красоту и гармонию бытия, ведь все они — потенциальные Мамы (см. одноименную серию фильмов). Эта идеально-конфетная открытка для режиссера — камуфляж двух страшных образов, на которых строятся его первые фильмы и которые ему не удается полностью изжить и позже.

Первый: женщина как сосуд порока и гнездо разврата, сбивающая с толку мужчину фурия, кусок красивого мяса. Таковы многочисленные героини «ЛОпуХОВ» и дилогии «Чего хотят мужчины!» — неизменно похотливые самки, у которых на уме только секс и иногда нажива, ходячие сексистские стереотипы, один отвратительнее (и, согласно замыслу, соблазнительнее) другого. Такой он сделал и Ольгу Рыжову (Анастасия Заворотнюк) в своей версии «Служебного романа». Кстати, навязчивый рефрен в большинстве андреасяновских картин — стрип-клуб, куда по тем или иным причинам заносит центральных героев.

Второй: женщина как негодяйка-феминистка, которая пытается опрокинуть существующую иерархию и захватить власть. Такова сыгранная Светланой Ходченковой стервозная юристка из «Беременного»: она доходит до того, что пытается оспорить беременность центрального персонажа (очевидно ревнуя к его славе и семейному благополучию). Подобна ей придуманная Андреасяном и приклеенная к сюжету оригинального фильма стерва-конкурентка (Мария Семкина), которая намерена разрушить фирму Калугиной в «Служебном романе». Еще интереснее два случая «укрощения строптивых» — превращения неразумных карьеристок в уютных мам: собственно, Калугина (вновь Ходченкова) в «Служебном романе» и мама Малыша в «Том еще Карлосоне» (вновь Семкина). Похожую трансформацию переживает и няня Нонны Гришаевой — поначалу деловая женщина, а в финале фильма — наконец-то влюбленная клуша, как «должно». В «Мафии» же, где автор от комедии переходит к антиутопии, все чрезмерно амбициозные персонажи женского пола умирают страшной смертью. Лишь одна из них, Катерина, доверившись мужчине и признав традиционную роль покорной спутницы, получает возможность выжить.

При этом женщина, облеченная властью, Андреасяна, конечно, возбуждает. Иначе откуда взялись бы две ряженые путаны — на самом деле агентки национальной безопасности — в «ЛОпуХАХ», которым указания раздает сам глава государства, или роскошная Валерия Шкирандо, поставленная руководить организацией «Патриот» в «Защитниках». Но он сам скрывает это от себя, выводя на первый план не Елену Ларину (героиня Шкирандо), а Ксению (Алина Ланина), априори изменчивую и нестабильную супергероиню-воду: та отважилась драться с мужчинами и злодеями и за это наказана забвением прошлой личной жизни. А ведь она, как сообщает сама Ксения, «хорошо варит борщ». Эта деталь, кстати, намекает на украинское происхождение героини в многонациональной семье Защитников — и ее амнезия, слабость, недолюбленность русским партнером-медведем в этом контексте приобретают символическое значение.

Самое же прямолинейное и показательное распределение гендерных ролей продемонстрировано в «Землетрясении»: жанр помог. Мужчины здесь — те, кто занимается спасением всех окружающих, женщины играют исключительно роли жертв. А дети ищут своих мам и изредка пап. С детьми, кстати, Андреасяну тоже все понятно. Наверное, поэтому им достаются самые чудовищные диалоги и неестественные роли. Дети в системе ценностей Андреасяна — главное счастье в жизни, но проще, когда это счастье не на экране и в реальности, а в идеальных планах, как в «Беременном». Дети любят только сладкое («Тот еще Карлосон») и родителей, ну разве что изредка шалят. Чем они питаются и с кем живут, когда родители заняты другими делами (например, отец-одиночка в «Служебном романе» уезжает в Турцию на несколько дней, другой постоянно ходит на работу в «Том еще Карлосоне», третий уходит на свидание в «Отце и сыне»), режиссеру выяснять попросту неинтересно. В солипсистском мире Андреасяна дети моментально пропадают из поля зрения и сюжета, когда не надо никого веселить проделками или умилять неприкрытыми проявлениями чувств.

Но, конечно, интереснее всего Андреасяну не дети и женщины, а мужчины. Недаром он одержимо возвращается в своих фильмах к празднику Дня защитника Отечества (его отмечают герои «Беременного», он становится днем премьеры «Защитников»): для этого режиссера нет даты важнее. Андреасян ставит в центр своей вселенной настоящего мужика — сильного, умного, волевого, благородного. Но единственный раз, когда удается это сделать по-настоящему — в «Защитниках», — идеальный герой распадается на трех мутантов, неполноценных и несчастливых в личной жизни. Причем самый идеальный из них (Антон Пампушный) периодически теряет над собой контроль (и штаны), превращаясь в разгневанного медведя с пулеметом.

Галерея мужских образов в предыдущих картинах Андреасяна красноречива и колоритна. Трое не способных ни на что, эгоистичных и капризных придурков-комиков в «ЛОпуХАХ». Недалекий и истеричный телеведущий (Дюжев в странном парике) в «Беременном». Два закомплексованных ловеласа — один порядочный, другой нет — в исполнении Владимира Зеленского и Марата Башарова. Целый народ летающих метриков-недорослей (персонажей женского пола с репликами среди них нет) в «Том еще Карлосоне». Отец-инфантил в «Мамах», смертельно больной сын в «С новым годом, мамы!». Квартет патологических охотников за юбками, у самого активного из которых — серьезное отклонение от нормы, неспособность испытывать оргазм, в «Что творят мужчины!». Изнасилованный в тюрьме грабитель в «Ограблении по-американски». Галерея душевнобольных и преступников в «Мафии». Зацикленный на смерти родителей сирота и не в меньшей степени зацикленный на пропавших родных невольный убийца его родителей мужчина в «Землетрясении».

Отдельный заслуживающий внимания пункт — отношение Андреасяна к «ненастоящим» мужчинам. Недаром весь комизм «Беременного» сводится к формуле «мужчина играет в женщину». Но смехотворность героя, которого мучают токсикоз и перепады настроения, — ничто перед страданиями пары гомосексуалов, решившей тоже завести ребенка (что может быть потешнее?). Геи — такой же пунктик Андреасяна, как стриптиз; над ними так или иначе издеваются в каждой его картине. Даже в формально детском фильме про Карлосона есть шутка про «Гея Михайловича». Конечно, это и признак общей нетолерантности автора, который с не меньшей радостью издевается над «нетитульными» расами и национальностями, но прежде всего — примета дисфункциональности мира, который, как ему кажется, он призван исправить, научив добру. Настоящим хеппи-эндом «Служебного романа» становится не давно всем известный союз Калугиной с Новосельцевым и даже не их совокупная победа над зловредными конкурентами, а неожиданное откровение: предполагаемый бойфренд секретаря-метросексуала (Павел Воля) по прозвищу «Барсучок» все-таки оказывается не парнем, а девушкой. Шах и мат, извращенцы!

Больные, неполноценные, практически всегда несчастливые и обреченные персонажи — будто обитатели острова доктора Моро, на котором неудачливый ученый-экспериментатор поселил своих подопытных экземпляров. Собственно, и весь андреасяновский мир глянца и доброты на поверку оказывается прикрытием для парада уродов на фоне покосившегося бытия, изменившего всем традиционным правилам и привычной логике. Это ощущение присутствует фоном даже в ранних комедиях, а в поздних — парадоксальным образом начисто лишенных юмора — «Мафии», «Землетрясении» и «Защитниках» взрывается гнетущим чувством вездесущей катастрофы. За этим чувствуется что-то глубоко личное, по-настоящему авторское, мессианское и безумное одновременно. «Порвалась дней связующая нить. Как мне обрывки их соединить…»

Некоторая автобиографичность всегда была свойственна Андреасяну. В дебютных «ЛОпуХАХ» он откровенно излагал свою формулу успеха: прогнать столичным лохам (именно это слово «зашифровано» в заголовке, не случайно же) самую тухлую шутку — потребители найдутся, и деньги придут сами собой. И ведь формула сработала; как прозорливо заметил комментатор на одном из форумов, «неясно, кто здесь лохи — персонажи или зрители фильма». В «Беременном» телережиссер мечтал вслух: «Когда-нибудь я сниму свое большое кино!» — в ответ на что герой Дюжева его обламывал: «Извини, старик, чудес не бывает». К чему самовлюбленно добавлял: «Я прошел народный кастинг, за меня отправили восемь тысяч sms» (здесь явственно слышится голос автора).

Шли годы, активный режиссер-самовыдвиженец стремительно превращался в демиурга. Заселял метриками небеса, беззастенчиво копировал гениев и присваивал их достижения, брался за задачи, к которым другие даже не решались приблизиться. Принципиально игнорировал чужое мнение о результате опыта. Андреасян разрушал города и строил миры, начисто забыв о своем электорате — зрителе. И, не страшась провала, оставлял в финале каждого своего фильма зацепку для сиквела (почти все они пока остались невостребованными). Сегодня, когда рыночные аналитики несмело пророчат финал эпохи Enjoy — по меньшей мере, одноименная компания действительно прекращает свое существование, — его карьера все еще далека от завершения. А возможно, и от своего зенита.

Если любая трагедия в истории рано или поздно повторяется как фарс, то в длящемся фарсе Сарика Андреасяна кто-нибудь рано или поздно отыщет материал для высокой трагедии. Это не будет трагедия автора, которого отличают поистине карлсоновский оптимизм и пофигизм, и не трагедия зрителя — которого, в конце концов, никто не принуждает смотреть эти фильмы, — но трагедия парадоксального явления под названием «российский коммерческий кинематограф».

Тимур Бекмамбетов: «Жанр — это канон»

«Ночной дозор» большинство зрителей привыкло считать вашим дебютом. А для вас, к тому моменту уже автора легендарных рекламных роликов и нескольких картин, это было началом чего-то?

Так получилось, что я всю жизнь снимал то, что хотел. Никогда ничего не делал ради денег, карьеры или потому что попросили-заставили. «Пешаварский вальс» был такой, и клипы, и реклама банка «Империал». «Гладиатрикс» тоже снимались по приколу — за 200 тысяч долларов: тяжело, но интересно! А в «Дозорах» многое сложилось. Взять хоть уникальную литературу Сергея Лукьяненко. Сначала, когда я прочитал, ничего не понял и сказал, что делать этого не буду. Китч какой-то, зачем… Так мне казалось. Потом как-то я задался вопросом: а где находится офис Гессера в Москве? По версии Лукьяненко, в какой-то высотке сталинской готики; была в этом какая-то дешевизна и предсказуемость, стилизация и манерность. И вдруг я себе представил, что это спальные районы, простые бетонные пятиэтажки! Вампиры-то в Бибирево живут. Мне сразу от одного этого образа захотелось «Ночной дозор» делать. Я тут же понял, почему литература Лукьяненко замечательная. Потом помогли Костя Эрнст, который всегда видит большую цель и как танк прет к ней, и Толя Максимов, который копает настолько глубоко, что может запутать всех. Сценарий я писал, наверное, год — раз сорок переписывал. Это был для меня настоящий творческий арт-проект, хотя и начинался как телевизионный четырехсерийный блокбастер.

Когда стало понятно, что фильм все-таки делается для широкого экрана?

После первого дня материала мы переформатировали это в полный метр, через неделю поменяли камеру с 16 мм на 35 мм… Это была уникальная ситуация: в кино дурить так, как захочется. Весь фильм — сплошное самовыражение и самокопание, хоть и в компании людей, которые меня понимали. Я снимал фильм для Кости и Толи — не для продюсеров, а для зрителей одного со мной возраста и схожих вкусов. Мне было интересно их развлекать. Они так радовались! Завулон троллейбус перевернул, а они — вау! В этом для меня с тех пор роль продюсера: он должен стать для режиссера зрителем до того, как появится зритель. Его должно быть интересно удивлять. Вспоминая про банк «Империал»: там таким человеком был Сергей Родионов, для которого я эти ролики снимал. Мне было интересно снять так, чтобы он сказал: «Вот это круто!»… и заплакал. У нас было даже такое правило: если слезы льются, ролик получился. Если нет — надо переснимать.

А вы — такой же продюсер?

Надеюсь, что да! Ведь это единственная функция продюсера. Ну, еще он может прикрыть, что-то организовать, но главное — вызывать уважение и быть единомышленником.

Новый период русского коммерческого кино начался после «Ночного дозора». А у вас что в жизни началось?

Много нового. Хотя не так уж и много, с другой стороны. Ведь до этого у меня было десять лет, когда ежедневно по пятьдесят раз сто миллионов человек смотрело ролики банка «Империал». Если пересчитать на «лайки» в интернете, то я в «лайках» просто купался. Они и подсадили меня на наркотик народного интереса. Ты что-то делаешь и заранее уверен, что огромное количество людей будет на это реагировать. Известные актеры и рок-музыканты знают: этот адреналин мешает понять, кто ты на самом деле. Ты обслуживаешь ритуал, работая на аудиторию. Или нет? С другой стороны, как только начинаешь врать и имитировать, все заканчивается. Это работает только до тех пор, пока можешь сам себя удивлять. Как только говоришь себе «я знаю, как это делать», перестаешь быть интересен.

А любое коммерческое жанровое кино — разве не вранье?

Нет. Жанр — это канон. Язык для общения. Ты общаешься с массой людей, и между вами обязан существовать общепонятный оговоренный язык. А в рамках канона надо искать, чем себя и других удивить. В японском театре тоже только кажется, что ничего не меняется: меняется, постоянно! Однако — в рамках канона. Я постоянно делаю для себя открытия. И Майкл Бэй тоже делает и радуется как ребенок. А зритель это чувствует. Вроде бы, глупость: «А давай сделаем роботов еще больше?» Но это не такой уж пустяк — и мир, и камера сразу начинают себя вести иначе.

Нет риска потерять этот самый общий оговоренный язык?

Да, это только одна сторона. Есть и другая: насколько ты остаешься близок с аудиторией. Нельзя замыкаться в собственном мире, необходимо существовать в реальности. Например, фильм «Горько!»: в Москве-то он провалился, а деньги свои огромные собрал в провинции. Что же получается? Если бы мы замкнулись в Москве и снимали для таких, как мы, то ничего бы не вышло. Вот Мише Козыреву не понравилось — но таких, как замечательный Миша, очень мало, такой он один. А люди в Ростове, Новосибирске, Екатеринбурге — их много. И они наконец увидели что-то про себя. Посмеявшись над собой, полюбили себя снова — и поняли, что дураки они несчастные, но хорошие. Чтобы это увидеть, необходимо оставаться частью общества.

А если говорить не об обществе, а о сообществе: кто для вас сегодня в мировом кино — близкие люди?

Я точно понимаю, что делает Джеймс Кэмерон. И про Романа Полански понимаю. И про Вонга Кар-Вая. И про Кан Чже-Гю, это корейский режиссер, который снял «Шири». Мне очень интересно то, что делает Тарантино, — хотя это немножко другое, не очень близкое.

А Пон Чжун-Хо? «Вторжение динозавра»?

Да, я видел. Это же «Дозор», только корейский! Мне вообще нравится в кино игривость. Вот Кэмерон: он серьезный, системный… Но обожает зрителя развлекать. Сделает что-то и ждет твоей реакции. У всех режиссеров, которых я люблю, это умение есть.

К «Ночному дозору» вы пришли как нерусский, несоветский режиссер с иностранным опытом. А к «Особо опасен» — наоборот, как режиссер российского индустриального кино. Вы вообще откуда?

По большому счету, из советского кино. И — шире — российской культуры. Из нас же ничего все равно не высыпется, кроме Павки Корчагина, Достоевского или Платонова. Моим фундаментом было пионерское детство. А цокольным этажом — итальянский и французский артхаус. Ну и советский, конечно, тоже.

Тарковского неужели любили?

Только один фильм, «Иваново детство». Потом в «Андрее Рублеве» меня одна новелла очень волновала, про колокол. А в «Сталкере» на дрезине я спал. Мне очень нравилось, как это снято, но я ни разу не мог этот кусок до конца досмотреть.

Это волшебный эпизод, на нем все спят.

Я вырос в городе Гурьеве, в Казахстане, так там есть в степи место — сонная лощина. Никто не знает, что там: когда караваны там проходили, все засыпали и просыпались только через два километра. Так и у Тарковского. Но я, при всем уважении, из всего артхауса всегда больше всего любил Поланского. А потом пришло американское кино и отполировало всё «Первой кровью» и «Рокки». Сверху присыпало технологическим новейшим кино…

Вы продолжаете удивляться в кино? Когда в последний раз?

Лео Габриадзе в Лос-Анджелесе только что закончил фильм «Оффлайн». По моей давней идее. Перед монитором компьютера или телефона я провожу больше времени, чем в реальной жизни, и могу с большим наслаждением следить за движением мышки или за тем, как открываются файлы. А за тем, как люди ходят за окном, следить сложнее. И не так понятно. Я был уверен, что можно снять кино, действие которого происходит на мониторе — и только там. Написали сценарий и сняли! История про шестерых друзей, которые однажды обнаружили, что в скайпе за ними следит седьмой. А потом они все погибли. Наверное, самое большое мое впечатление последнего времени. Ну, за период уже после «Аватара».

Сегодня проводите для себя, как зрителя, границу между артхаусом и коммерческим мейнстримным кино? Или нет ее?

Я был в прошлом году в жюри Римского фестиваля, Марко Мюллер меня пригласил. Там я совершил невероятное открытие. Я понял, чем отличаются артхаусные фильмы от зрительских. Берешь любой хит: «День независимости», «Армагеддон», «Титаник» — и отрезаешь у него третий акт… Получается артхаусный фильм! Просто надо закончить на том, что все плохо. Есть в трехактной структуре точка, когда всё — хуже некуда, за пятнадцать минут до конца. Уберите финал — и получится артхаусное кино! Можно и наоборот: приклейте третий акт к артхаусной картине, и будет блокбастер. Спасите героиню в конце «Танцующей в темноте» — и миллионы будут смотреть. Точка «хуже некуда» очень важна. Но должно ли все на ней кончаться?

В лучших ваших фильмах — «Ночной дозор», «Особо опасен» — есть своеобразное манихейство: добро и зло равноправны, они всегда рядом. А потом появляется «Ирония судьбы. Продолжение» или «Елки», в которых всё и всегда хорошо…

Представьте себе: новогодний стол, собралась семья, дети пришли, старики сели рядом, все нарядились… Тут ты поднимаешь тост и говоришь: «Начнем с того, что вы все сволочи!» «Ирония судьбы» и «Елки» выходили не 1 апреля или 4 мая, это новогодние фильмы.

То есть, опять канон?

Конечно!

А американцы? У них-то приходят или воры в «Одном дома», или гремлины… Именно под Рождество. То есть без зла не обходится все-таки.

У нас в «Черной молнии» Вержбицкий тоже олицетворяет собой зло! А в «Иронии судьбы. Продолжении» — там Безруков же зло? Как бы…

Он, наоборот, симпатичный, его жалко. Ну, ходячая реклама «Билайна». И сразу ясно, кого девушка выберет.

Мне кажется, в таких фильмах идет борьба не со злом, а с судьбой. В «Елках» вот все боролись, и на плакате было написано: «На Деда Мороза надейся, а сам не плошай!»

А в роли Деда Мороза — добрый президент. Очень правдоподобно.

Я понимаю ваш пафос, но для нашего общества, к сожалению, власть по-прежнему сакральна. Так устроено у нас в стране, восточный менталитет. И «Елки» сделаны точно по тому же принципу, как и наше общество: это пирамида. А попытка дискуссии о том, правильно ли устроено общество, за новогодним столом, как мне кажется, неуместна. Скажем, 1 апреля — более уместна.

Политическим кино заниматься не собирались?

Две попытки у меня были. «Пешаварский вальс» и ролик «Империала» про Ивана Грозного, который демократию загубил. В 1994 году вышел, перед выборами, и сыграл, я думаю, какую-то роль. Но я понимаю силу оружия, которое у меня в руках, — я ведь занимался рекламой, в том числе политической. И если это оружие применить, то за последствия придется отвечать.

Сюжет «Дневного дозора»: откроешь могилу Тамерлана — а потом не закроешь.

Именно! Мы все смеемся над властью, а ее интеллектуальный уровень — фантастический. Она настолько тонко анализирует ситуацию и манипулирует нами, не позволяя нашему бурлению выплеснуться куда-то… Я боюсь принимать в этом участие.

Можно ли подвести единую черту под всеми настолько разными фильмами, которые вы сделали?

Меня учили художники, которые были диссидентами и выступали за чистое искусство против соцреализма. Они учили меня радоваться форме. В этом смысл всего авангарда и искусства XX века, начиная с Малевича и Пикассо. Форма и является смыслом. Во мне эта идея, похоже, так деградировала, что я занимаюсь лубком — но все-таки получаю радость от красоты формы. Зрители, думаю, тоже. Ведь содержание всегда одинаковое: добро побеждает зло, свобода дороже несвободы… А форма — то, чем занимаемся мы, творческие люди. Не надо амбиций на предмет содержания: ты же живой человек, у тебя есть жизненные ценности, компромиссы, враги — в фильмы это все равно просочится. Так что я формалист, хотя у меня и есть жизненная позиция, а также свои вкусы.

К разговору о вкусе: какой у вас любимый художник?

Наверное, Матисс. А любимый писатель — Андрей Платонов.

Афиша, 2015

Попытка выхода

Якутское чудо

Саха-кинематограф — явление уникальное, и не только в рамках современного российского кино. Но в его контексте — особенно. В отношении «важнейшего из искусств», как назвал кино, согласно преданию, Ленин, государство ведет себя шизофренически. С одной стороны — широкий спектр протекционистских мер и проектов, которые с каждым годом всё безумнее: огромные деньги тратятся на поддержку отечественных блокбастеров (которые все равно не способны всерьез состязаться с голливудскими), остальным кинопроизводителям ставятся палки в колеса. С другой стороны, самое качественное авторское кино, которое конвертируется и пользуется спросом по всему миру, не имеет поддержки ни на родине, ни на пресловутых фестивалях. Достаточно вспомнить, что последние имевшие успех картины Кирилла Серебренникова («Ученик»), Александра Сокурова («Франкофония»), Сергея Лозницы («Кроткая») и Андрея Звягинцева («Нелюбовь») были созданы вне государственного финансирования. Все это сочетается с традиционным презрением двух столиц, Москвы и Петербурга (иногда к ним добавляют Екатеринбург), к любому региональному кино. А тем более к тем его ипостасям, которые пользуются другими культурными кодами и языком. Якутское же кино — именно такое.

Другими словами, в нынешних обстоятельствах, когда и режиссеры с продюсерами, и зрители зажаты с двух сторон жерновами недальновидной государственной политики и безжалостного к слабакам рынка, крохотной республиканской кинематогафии изначально было некуда втиснуться. Она до сих пор плохо известна как «большой России», считающей ее слишком провинциальной и любительской, так и остальному миру, которому слишком многое надо объяснять. Невзирая на это, якутским кинематографистам удалось невозможное: создать самобытное кино, сформировать систему его проката и найти лояльную публику, численность которой позволяет окупать затраты на производство фильмов. Разумеется, эта экономическая модель не могла бы работать, если бы не самобытность киноязыка, который, невзирая на различия в стиле и приоритетах отдельных авторов, объединяет их в единое явление.

Первое общее качество, отличающее представителей Саха-кино от русских кинематографистов (и от многих других тоже), — это связь с историческими, национальными и культурными корнями. Россия — страна коллективной амнезии, где реальные события истории стремительно превращаются в миф или несколько внутренне противоречивых мифов. Якутия — земля, где даже мифы, запечатленные, а потом записанные в национальном эпосе олонхо, воспринимаются как подлинная история.

Размашистая «Тайна Чингис Хаана» Андрея Борисова, многие годы министра культуры и духовного развития Республики Саха, гротескный «Покуда будет ветер…» Сергея Потапова, скрупулезный и суровый «Снайпер Саха» Никиты Аржакова… Легендарные события в якутских фильмах на равных соседствуют с недавними — например, из времен Второй мировой или послевоенных лет. Практика шаманизма и вера в духов органично сочетаются с прагматичным взглядом на узнаваемую сегодняшнюю реальность. Эта осознанная эклектичность сознания — нечто напоминающее латиноамериканский «магический реализм», только в Якутии это — магия взгляда, одушевляющего будничный мир, делающего этот мир по-кинематографически волшебным.

Самое здесь невероятное — чувство непрерывности жизни в Якутии, будто замершей под вечной мерзлотой, не подверженной коррозии так называемой цивилизацией. Специфический национальный идеализм и прокламируемая наивность тоже уникальны — особенно в сравнении с зараженным цинизмом российским современным кино. Недаром в якутских фильмах так часто мир показан глазами ребенка, от «Подснежников» Сергея Потапова до «Его дочери» Татьяны Эверстовой. Этот ракурс подкупает своей откровенностью и честностью.

Второй не менее важный фактор — тесная связь с природой, с лесом и рекой Леной, с суровым и обезоруживающе живописным якутским ландшафтом. Житель Крайнего Севера действительно не способен, даже если хотел бы, прервать эту связь, он напрямую зависит от естественного природного цикла, и это — тема множества якутских фильмов. В сегодняшней по преимуществу городской цивилизации такое архаическое видение мира кажется глубоко оригинальным и ненатужно традиционным одновременно: в мировой кинематографической традиции оно свойственно не так уж многим — разве что исландцам и тайцам. «Мальчик и озеро» краеведа Прокопия Ноговицына с его пристально-детским взглядом на заснеженный пейзаж, драматическая love story «Крик чайки» Аркадия Новикова, угрюмый неовестерн Степана Бурнашева «Беглый» — да, в общем, практически каждый якутский фильм, вплоть до хита проката триллера Костаса Марсана «Мой убийца», так или иначе об этом.

Якутия в каком-то смысле является краем света. Саха-кинематограф обратил это в преимущество, по меньшей мере психологическое. Когда ты на краю, тебе становятся безразличны признаваемые остальными границы: в конце концов ты сам граничишь только с вечностью и небытием. На практическом уровне это выражается в трансгрессивности якутского кино.

Оно не принимает оппозицию «Восток — Запад». Нарративные схемы, методы режиссуры (самые разные), общий принцип литературности, крайне важной для якутской культуры, — все это роднит фильмы с Россией или Европой. Однако сам тип сознания, его нарочитая эклектичность и свобода, особенный тип актерской игры, нередко восходящий к фольклорному ритуалу — и выросшему из него уникальному, крайне популярному в республике Саха-театру, — ближе к азиатскому восприятию действительности и искусства. Вспоминается «Покидая благоухающую гавань» Сюзанны Ооржак — причудливая мелодрама о памяти и семейных корнях, которая снималась между Гонконгом и Якутском.

Оно игнорирует разделение «игрового» и «документального». Магический фикшн-репортаж с национального праздника коневодства «Бог Дьёсёгёй» Сергея Потапова уничтожает эту границу, вводя простодушного деревенского героя в необъяснимый для него контекст современного (и в то же время древнего) праздника. А Михаил Лукачевский в «Неразгаданной любви» исследует творчество и жизнь культового для Якутии певца Степана Семенова, выходя за скучные рамки байопика и в буквальном смысле слова воплощая на экране миф рокера-звезды, умершего трагически рано, в 28 лет.

Оно отказывается от четкого противопоставления «авторского» и «массового». Любой якутский фильм априори задумывается как массовый, ведь без внимания и любви публики (и так ограниченной сравнительно небольшим ареалом якутского языка) он не имеет шансов окупиться. Но в Якутии высоко ценится оригинальность авторского подхода, каждый режиссер пытается не только соблазнить, но и удивить аудиторию: в любом случае развлекательность никогда не является самоцелью. Якуты имеют гораздо более четкое представление о жанровой природе кинематографа, чем россияне и даже многие европейцы. И в то же время размывают границы жанров не менее лихо, чем их южнокорейские коллеги.

Так серия вроде бы примитивных комедий от группы DETSAT (ДетСаТ) — особенно те, которые посвящены народному герою, простаку Кэскилу, — только на первый взгляд кажется немудрящим развлечением: на самом деле эти картины умно и остро взламывают национальный характер, беспощадно исследуя самые уязвимые его стороны и не ограничиваясь бурлескным юмором. Упомянутый «Мой убийца» погружается в двойственность советского/постсоветского бытия, визуально выражая ее в романтическом образе сестер-двойников. Каждый из многочисленных якутских хорроров так или иначе связан с религиозным, языческим сознанием якутов, темой сколь популярной, столь табуированной. С другой стороны, наиболее оригинальный «автор» Якутии Михаил Лукачевский в своих психологических и сюрреалистических драмах «Дорога» и «Белый день» широко и успешно применяет инструментарий триллера, тем самым привлекая даже невзыскательного зрителя.

Наконец, якутское кино не приемлет отделения «профессионалов» от «любителей». Недаром первый фильм из Якутии, попавший в основную программу престижного международного фестиваля — Пусанского, «Костер на ветру», был снят школьным учителем из отдаленного улуса, энтузиастом Дмитрием Давыдовым. В широком смысле слова каждый кинематографист в Республике Саха — аматёр, вынужденный работать с артистами самодеятельности, самоучками, непрофессионалами. Но именно поэтому кино в Якутии так неподдельно демократично: отрицая кастовый подход, оно опрокидывает иерархии, а каждый зритель знает, что при желании сможет сделать собственный фильм. Это и есть подлинно творческий дух, который сегодня столь редко встречается даже в самых успешных и богатых кинематографических империях.

Самородок «Мой убийца» Костаса Марсана

Мерзлота — вечная, Лена — река, Якутия — наше отечество, смерть неизбежна. Начав со следственного эксперимента, в ходе которого личность убийцы выясняется подозрительно стремительно, молодой детектив (Вячеслав Лавернов) лишь ступает на путь к истинной разгадке тщательно организованного преступления. Поиски приводят его в тайгу, где добывают золото, — на безлюдные берега Лены, сакральной реки народа саха. Изысканная цветовая палитра напоминает о Вонге Кар-Вае, сумрачная депрессивная атмосфера — о новых корейских нуарах, эротическая линия с роковыми женщинами-двойниками (обеих играет Галина Тихонова) — то ли хичкоковское «Головокружение», то ли линчевский «Малхолланд Драйв». Но и постсоветское наследие опознается безошибочно в городском пейзаже Якутска, пока герои не покидают его, сливаясь с магической природой. При всем этом в основе фильма лежит повесть народного писателя Якутии Егора Неймохова «Случай на озере Сайсары» по мотивам реальных событий. В Якутии невозможное становится возможным, даже будничным.

Брутальный триллер режиссера Костаса Марсана и продюсера (она же автор идеи) Марианны Скрыбыкиной «Мой убийца» на российских экранах — событие эпохальное, переоценить его масштаб невозможно. Впервые самородок якутского кинематографа огранен для широкого потребителя и предъявлен ему. Пусть прокат и не так широк, как хотелось бы мечтать пропагандистам этого уникального явления, но все-таки достаточно масштабен, чтобы большинство желающих смогли посмотреть фильм.

О феномене Сахавуда (по аналогии с Голливудом или Болливудом) много шумят, толку от этого чуть. Якутское кино слишком своеобразно сочетает откровенную кустарность с вдохновенной изобретательностью, чтобы прийтись по душе зрителям за пределами республики; к тому же есть проблема культурного и языкового барьера. На малой родине эти картины, которые часто снимаются за сущие копейки, бьют по сборам американские блокбастеры и ухитряются окупиться в местном прокате. У нас их показывают по преимуществу на фестивалях, и там редко набираются аншлаги, сколь бы оригинальным ни было зрелище. Поэтому выпуск «Моего убийцы» — рискованный эксперимент, которому необходима поддержка всех возможных энтузиастов, от синефилов до патриотов отечественного кино. В конце концов, Якутия — часть России. Если уж у вас есть потребность гордиться кинематографическим наследием своей страны, то якутские фильмы дают к этому куда больше поводов, чем русские.

«Мой убийца» — пробный камень, но при этом вовсе не наиболее самобытная из якутских картин. Скорее, самая универсальная, проще всего опознаваемая зрителем, не погруженным в национальный контекст (вместе с тем знакомящая с ним). В прямом смысле слова — верхушка айсберга. В Якутии снимают специфичные авторские фильмы, необычно сочетающие игровые элементы с неигровыми. Например, за последние пару лет вышли и были показаны на фестивалях за пределами республики «Бог Дьёсёгёй» Сергея Потапова, «Неразгаданная любовь» Михаила Лукачевского и «Его дочь» Татьяны Эверстовой, которая даже получила Гран-при в Выборге. Одновременно с этим отметившая недавно десятилетие творческая группа «ДетСаТ» («Дети Саха-театра») снимает одну за другой хитовые комедии, которые вряд ли вызовут столь же восторженную реакцию в других российских регионах. Целая плеяда молодых режиссеров специализируется на якутских хоррорах — не менее оригинальных, чем, допустим, японские, — основанных на верованиях народа и неразрывно связанных с фольклорной языческой традицией. На экраны выходят постапокалиптические боевики, полицейские драмы, мелодрамы; все это востребовано у местной публики.

Если попробовать определить, в чем специфика якутского кинематографа и его принципиальное отличие от российского (кроме языка — впрочем, якутский часто смешан с русским), то в глаза бросятся две особенности. Первая: исключительная демократичность. Даже когда речь идет об авторском и экспериментальном кино, налицо стремление режиссеров, сценаристов и продюсеров к коммуникации с аудиторией, к разговору с ней на равных о том, что ей по-настоящему интересно: в этот спектр включены и социальные проблемы, и экзистенциальные, и потребность в развлекательном зрелище. Вторая: уникальная связь с природой, которая ощущается и в урбанистическом Якутске. Из столицы, впрочем, за полчаса можно доехать до пещеры с вечной мерзлотой или до берега Лены. Разумеется, две эти черты якутского кино неотделимы друг от друга.

«Мой убийца» только выходит на экраны, но уже пора задать вопрос: «Что будет дальше?» Есть небольшая опасность, что в Якутию ринутся российские продюсеры, чтобы попробовать захватить столь благодарного зрителя — и заодно стандартизировать (увы) локальное кино, одарив его своими представлениями о «профессионализме»: из-за его нехватки якутские кинематографисты действительно очень переживают. По счастью, население республики не так велико, а его финансовые ресурсы не так безграничны, чтобы московские или петербургские золотоискатели всерьез на них позарились. Другая угроза исходит изнутри еще юной киноиндустрии: как бы в погоне за мифическим широким прокатом и фестивальной востребованностью режиссеры не начали формировать «заказ» и пытаться ему следовать. Именно это сгубило на корню то хорошее и живое, что было в российском кино.

В любом случае сегодня якутское кино — самый драгоценный металл из тех, что водятся на севере нашей страны. Пока копи не истощились, спешите видеть.

Снег да снег «Костер на ветру» Дмитрия Давыдова

В Омске, на пятом фестивале дебютного кино «Движение», состоялось историческое событие — общероссийская премьера фильма Дмитрия Давыдова «Костер на ветру». Давыдов — дебютант, его имя или имена его актеров никому ничего не скажут. Однако именно эта скромнейшая картина оказалась предвестником «якутского бума» за рубежом, попав в конкурс престижного фестиваля в Пусане, а потом еще и получив приз за лучшую драму на канадском смотре ImagineNATIVE.

О якутском кино в России много пишут и говорят, но смотрят его всё еще мало. Собственно, в прокате за пределами Якутии побывал только триллер Костаса Марсана «Мой убийца», самобытный, но чисто жанровый фильм. Национальное и языковое своеобразие привлекает внимание к якутскому кино, но неизбежно ограничивает его аудиторию: может, даже в Азии или Европе (в феврале на Берлинале была отдельная программа фильмов из Якутии) его оценят раньше, чем в Москве или Петербурге. Во всяком случае, Омск пока опередил обе столицы.

Давыдов — учитель начальных классов, а в последние годы директор школы из небольшого улуса. В кино он влюблен давно, начинал с любительских клипов и видеороликов. Сценарий «Костра на ветру» написал сам (кстати, по-русски, потом его переводили на якутский). Во всех ролях заняты актеры Амгинского народного театра: трудно сказать, правильно ли называть их «профессионалами», но играют они потрясающе; особенно впечатляют органичные артисты старшего поколения, которым поручены центральные роли.

Якутские фильмы вырастают из окружающих реалий. В них нет той искусственности, даже вымученности, которой так неприятно удивляет высокобюджетный, но имитационный кинематограф «большой России». Мы погружаемся в неторопливый быт маленького села, где все друг друга знают, и становимся свидетелями трагедии. «Костер на ветру» явно вдохновлен прозой Достоевского, но мог быть поставлен и по реальным событиям. Сюжет строится вокруг случайного убийства, которое спьяну совершает молодой человек: он дал задний ход на тракторе (собирался в магазин за водкой) и переехал собутыльника. Виновный арестован и покончил с собой в тюрьме. Наше внимание приковано не к нему, а к респектабельному старику — отцу невольного убийцы, который пытается загладить его вину перед такими же пожилыми родителями жертвы. И одновременно заполнить пустоту в доме, приютив беспризорника.

Поражает то, с каким достоинством и естественностью герои фильма принимают на себя удары судьбы. Их стоический фатализм казался бы чем-то экзотическим, языческим, если бы не молитва, проходящая лейтмотивом через всю картину, — в доме героя икона, перед которой он становится на колени каждый вечер. Причудливое слияние христианской этики и пантеизма подано не через простодушные диалоги или сентиментальную закадровую музыку, но через впечатляющий визуальный ряд. Якутия, часто предстающая на экране страной вечной мерзлоты и нетающего снега, западному зрителю вполне может напомнить о «фирменных» заснеженных ландшафтах Тарковского и Германа — но здесь свои пейзажи, особенный свет и цвет, скупая палитра, собственный ледяной дух, мистический и грозный. Статичная камера с целомудренного расстояния, подобно камере наблюдения, ловит в объектив людей и животных (лошади для якутов в иных обстоятельствах даже важнее людей), уверенно и бестрепетно идущих навстречу смерти. В этой простоте есть что-то почти античное.

Понятно, что «Костер на ветру» не получит в России даже ограниченного проката: в Европе, Азии или Штатах его шансы выше. Тем не менее капля камень точит, а якутское кино медленно, но верно ищет свою дорогу не только к фестивальным призам, но и к зрителю. В Якутии-то он давно есть, нашим минкультам и фондам кино на зависть: ходит и на местные комедии, хорроры, мелодрамы, и на авторское кино, знает режиссеров и актеров, поддерживает их совершенно конкретно — покупая билеты и заполняя залы. О таком всем остальным — только мечтать.

Хеппи-энд: вместо послесловия

Унас все хорошо.

У нас все плохо.

Вот два исчерпывающих утверждения, которыми обычно ограничивается оценка положения дел в российском кино. Такой уж это странный предмет — будто стакан, который наполовину то ли полон, то ли пуст. Что-то в нем вечно плещется, а что и зачем — никто точно не скажет.

Для чиновников от культуры, склонных гордиться подведомственными им владениями, патриотическая гордость — единственное из прибежищ. И правда, в чем еще так емко и громко выразишь величие страны, как не в кино? Не в современном же искусстве, не в поп-музыке, не в литературе. Кино требует больших усилий и денег, это известно всем. В самом деле, по стране строятся новые кинотеатры (во многих развитых странах, наоборот, закрываются), сумма совокупных кассовых сборов с каждым годом растет, а отечественные блокбастеры нередко добираются до верхушек разнообразных топов, победив Голливуд. Эта борьба далеко не всегда честна и на равных, но что с того? Зато — у нас все хорошо.

Для зрителей, особенно зрителей профессиональных, все иначе. Они знают заранее, что заемное, навязанное и подотчетное хорошим быть не может. У видеоблогеров, чья единственная цель — поиздеваться над очередным русским фильмом, многомиллионная аудитория, почти как у модных рэперов. Фотожабы с ненавистными постерами и физиономиями популярных актеров и режиссеров переполняют интернет. Хейтеры почитают за честь плюнуть в наш кинопродукт: русский — значит никчемный. Чтобы вызубрить наизусть этот тезис, не надо и в кино ходить.

Так как же все на самом деле?

Приглядеться, и сообразишь: дела-то неплохи. Россия всегда была для мира вотчиной авторского радикального кино. Традиция началась с Эйзенштейна, Вертова и Пудовкина, продолжилась Тарковским, Германом, Муратовой. Не всех знали одинаково хорошо, но если знали — старались смотреть, уважали, изучали. Что мы видим сегодня? Число российских современных режиссеров, которых знают и смотрят по всему миру, отнюдь не ничтожно. Начать стоит, разумеется, с Андрея Звягинцева, регулярно попадающего в списки самых-самых и представляющего там Россию. Он не выходит из моды, его фильмы смотрят и разбирают, а самое главное — понимают.

Но Звягинцев не один, совсем не один. Есть Александр Сокуров, чей «Русский ковчег» собрал в одних только Штатах миллионы: редкий режиссер с русской языковой и культурной идентичностью, чьи картины рады профинансировать европейцы. Число его наград не сосчитать, его имя знакомо уже не одним только синефилам. Есть Сергей Лозница, знаменитый на весь мир документалист, ушедший с нивы неигрового кино в сторону эксперимента, — троекратный участник Каннского фестиваля, чьи картины реставрирует Бельгия и финансирует Голландия. Кирилл Серебренников показывает свое кино в Венеции и Каннах, а спектакли — на самом знаменитом театральном фестивале, во французском Авиньоне. Есть Алексей Федорченко, Алексей Герман-младший, Иван Твердовский, Иван Вырыпаев, Борис Хлебников, Алексей Попогребский, каждого из которых в Европе, Америке и Азии знают хотя бы по одному-двум фильмам. Валерий Тодоровский, Василий Сигарев, Юрий Быков, Алексей Мизгирев имеют мировые призы на по-настоящему престижных фестивалях. Прочитав этот перечень, попробуйте вспомнить, как много фамилий режиссеров из, допустим, Германии или Италии (а это признанные кинематографические империи) вы назовете навскидку? Явно меньше.

Допустим, авторское кино — не ваш конек, для вас кинематограф обязан быть искусством народным. Ок, что у нас с народностью? За один только последний год в прокат вышли семь больших и как минимум интересных для обсуждения картин — ни в одной европейской стране такого количества не наберется: «Экипаж» Николая Лебедева, «Ледокол» Николая Хомерики, «Дуэлянт» Алексея Мизгирева, «Викинг» Андрея Кравчука, «Притяжение» Федора Бондарчука, «Большой» Валерия Тодоровского и «Матильда» Алексея Учителя. Это те, у которых был критический и зрительский успех, а были еще более спорные «Землетрясение» и «Защитники» Сарика Андреасяна, «28 панфиловцев» Андрея Шальопы и Кима Дружинина; да много чего еще было, претендующего на сомнительное звание блокбастера.

Можно возразить, что эти радости — доморощенные, никому за пределами России не нужные, но это не совсем так. Все чаще отечественные картины показывают, пусть и скромным тиражом, в Европе или Китае, небольшой бюджет того же «Притяжения» удалось отбить еще до премьеры за счет зарубежных продаж. Как минимум Бондарчука и Тимура Бекмамбетова приглашали работать в Голливуд, и второй из них сделал там несколько успешных продюсерских работ (к сожалению, собственный его «Бен-Гур» коммерческого и критического успеха не имел).

Если чуть расширить кругозор, то в глаза бросятся и другие области коммерческого кино, в которых все неплохо. Например, наша сериальная анимация имеет серьезный зрительский успех по всему земному шару: «Маша и медведь», «Смешарики», «Фиксики» превратились в международные бренды. При СССР о таком и мечтать было невозможно, тогда знали только авторскую нашу анимацию — от Хитрука до Норштейна. Но и сегодня с авторской все прекрасно: у Александра Петрова — «Оскар», у Константина Бронзита — несколько номинаций, Игорь Ковалев — победитель престижнейших фестивалей анимации. Это только верхушка айсберга. Не хуже дела и с документалистикой — достаточно вспомнить имена Виталия Манского и Виктора Косаковского.

Другими словами, есть поводы не только для оптимизма, но и для радости. Или?..

Авторское кино у нас есть, поспорить невозможно. Да вот только смотреть его негде и, такое впечатление, некому. Количество кинотеатров, способных и желающих показывать нестандартный некоммерческий продукт, уменьшается постоянно. «Артхаус» нынче — бранное слово. Кино поиска, эксперимента, новаторства не приветствуется ни аудиторией, ни властью: непонятно, что с ним делать, как пользоваться и кому продавать. Лучшие режиссеры становятся изгоями в собственной стране, унизительно выпрашивая у Минкульта или продюсеров дотации на очередной проект мечты. Сценарии пылятся в шкафах, пока государственные миллионы уходят на выполнение плана по валовому продукту патриотических блокбастеров.

Цензуры формально не существует, но начальство регулярно задает тематические приоритеты, что приводит к неизбежному результату: конъюнктурщики, всегда готовые представить проект о героизме воинов Великой Отечественной или присоединении Крыма, получают деньги, а остальным ничего не достается. Действует закон о запрете нецензурной лексики — совершенно бесполезный при наличии возрастных рейтингов, носящий чисто репрессивную функцию и ударяющий, как всегда, по самым талантливым. Неизбежное следствие — самоцензура. И конечно, не только на уровне языка. В начале 2000-х молодое кино в путинской России силилось как-то отразить реальность, но не справлялось с непосильной задачей. Сегодня же у нее не осталось на это ни одного шанса: ограничения не позволяют.

В итоге многие уходят из авторского кино в коммерческое, отказываясь от былой бескомпромиссности: одни (Хлебников, Попогребский) снимают сериалы по заказу телеканалов, другие (Мизгирев, Хомерики) берутся за блокбастеры. Кто-то эмигрировал, как Лозница и Вырыпаев. Два режиссера стали жертвами судебного преследования — сначала обвиненный в терроризме украинец Олег Сенцов, потом подозреваемый в растратах россиянин Кирилл Серебренников. Как бы власти ни утверждали, что претензии у них — не к творчеству этих авторов, а к их якобы преступной деятельности, абсолютно все коллеги выучивают новые мантры: «не лезь в политику», «моя хата с краю», «осторожность не помешает». Политического кино в стране, впрочем, практически не существует. А когда оно появляется, то вынуждено прибегать к эзоповому языку или существовать подпольно, без права на прокат.

Большое кино не в лучшем положении. Оно — заложник упорной борьбы с Голливудом, в которую вступили практически единым фронтом чиновники и продюсеры. Никто не согласен признать очевидное: нынешняя РФ — отнюдь не канувший в прошлое СССР, а новая, все еще молодая страна. Железного занавеса больше нет, зато в стране у каждого есть интернет. В таких условиях ограничить кругозор публики отечественным продуктом попросту невозможно, если только не придумать абсурдный закон, обязывающий зрителей смотреть в неделю по одному российскому фильму. Квоты, грабительски дорогие прокатные удостоверения, контроль за датами премьер — чего только ни придумывают, чтобы народ смотрел российское, предпочитая «Притяжение» «Звездным войнам», а «Викинга» — «Властелину колец». Это и выливается в дружное презрение зрителя к отечественному кинопродукту — безусловно, достойному внимания, но неспособному на равных конкурировать с двухсотмиллионными американскими блокбастерами. Аудиторию насильно загоняют в провинциальное гетто, та отвечает насмешками. Никто не хочет смотреть кино только потому, что оно российское. Все хотят смотреть фильмы потому, что те хорошие.

Конечно, виноваты не только власти. Авторское и мейнстримное кино в России пугливо, лживо и несамостоятельно. И, естественно, не признает за собой этих грехов. Оно оторвано от публики, и с каждым годом разрыв становится все серьезнее, невзирая на все победные реляции. Простой факт в том, что любой зритель хочет видеть на экране или качественное развлечение, или правду о самом себе. Развлечения, способного конкурировать с мировыми блокбастерами, мы себе еще позволить не можем, правды — тем более. Подливает масла в огонь скверная ситуация с кинокритикой, постепенно ставшей исчезающей профессией. Критики занимаются кураторской работой, пишут книги, сами пытаются снимать кино, устраиваются редакторами в продюсерские компании или на телевидение: писать им некуда, сегодняшние российские СМИ почти не испытывают в этом потребности. А без (само)анализа обречена любая, даже самая солидная, киноиндустрия.

Другими словами, ситуация почти ужасна. Или?..

У нас молодое кино и молодое государство. Возможно, всё впереди. Появилась новая волна женского кинематографа (Валерия Гай Германика, Оксана Бычкова, Нигина Сайфуллаева, Анна Меликян), оспаривающего тоталитарно-патриархальные основы российской кинокультуры. Поднимают голову регионы, а те из них, которые обладают самобытным национальным кодом, как в Якутии, выстраивают собственную систему кинопроизводства, успешно завоевывая доверие локального зрителя. Режиссеры потихоньку учатся снимать фильмы, не прося деньги у государства, — так сделаны «Ученик» и «Нелюбовь». Классик российской анимации Гарри Бардин добился и вовсе невероятного: его мультфильм «Слушая Бетховена» снят на средства, собранные при помощи краудфандинга. Значит, еще неснятую работу профинансировал ее будущий зритель. И шанс на диалог с ним у нашего избалованного, незрелого и несовершенного кино все еще есть.

У нас все плохо.

У нас все хорошо.

Иллюстрации

Алексей Герман

На съемках фильма «Трудно быть богом»

«Трудно быть богом», 2013. Кадры из фильма

Александр Сокуров

На съемках фильма «Фауст». Фото Jiri Hanzl

«Фауст», 2011. Кадры из фильма

«Франкофония», 2015. Кадры из фильма

Кира Муратова

На съемках фильма «Вечное возвращение», 2012. Фото В. Зинченко

Алексей Балабанов

На съемках фильма «Брат 2», 2000

«Брат», 1997. Кадры из фильма

На съемках фильма «Жмурки», 2004. Фото А. Кусова

«Груз 200», 2007. Кадр из фильма

«Война», 2002. Кадр из фильма

«Замок», 1994. Кадр из фильма

Андрей Звягинцев

На съемках фильма «Елена». Фото В. Мишукова

«Елена», 2011. Кадры из фильма

«Левиафан», 2014. Кадры из фильма

«Нелюбовь», 2017. Кадры из фильма

Андрей Звягинцев на съемках фильма «Нелюбовь». Фото А. Матвеевой

* * *

«Утомленные солнцем 2: Цитадель». Режиссер Никита Михалков, 2011

«Восьмерка». Режиссер Алексей Учитель, 2013

«Ангелы революции». Режиссер Алексей Федорченко, 2014

«Да и да». Режиссер Валерия Гай Германика, 2014

«Милый Ханс, дорогой Петр». Режиссер Александр Миндадзе, 2015

«Под электрическими облаками». Режиссер Алексей Герман-младший, 2015

«Брат Дэян». Режиссер Бакур Бакурадзе, 2015

«Ке-ды». Режиссер Сергей Соловьев, 2016

«Мешок без дна». Режиссер Рустам Хамдамов, 2017

«Теснота». Режиссер Кантемир Балагов, 2017

«Шапито-шоу». Режиссер Сергей Лобан, 2011

«Я буду рядом». Режиссер Павел Руминов, 2012

«Как меня зовут». Режиссер Нигина Сайфуллаева, 2014

«Испытание». Режиссер Александр Котт, 2014

«Про любовь». Режиссер Анна Меликян, 2015

«Спасение». Режиссер Иван Вырыпаев, 2015

«Тряпичный союз». Режиссер Михаил Местецкий, 2015

«Ученик». Режиссер Кирилл Серебренников, 2016

«Заложники». Режиссер Резо Гигинеишвили, 2017

«Зоология». Режиссер Иван Твердовский, 2016

«Аритмия». Режиссер Борис Хлебников, 2017

«Высоцкий. Спасибо, что живой». Режиссер Петр Буслов, 2011

«Василиса». Режиссер Антон Сиверс, 2013

«Шпион». Режиссер Алексей Андрианов, 2012

«Курьер из „Рая“». Режиссер Михаил Хлебородов, 2013

«Вий». Режиссер Олег Степченко, 2014

«Горько! 2». Режиссер Жора Крыжовников, 2014

«Горько!». Режиссер Жора Крыжовников, 2013

«Кухня в Париже». Режиссер Дмитрий Дьяченко, 2014

«Выпускной». Режиссер Всеволод Бродский, 2014

«Духless 2». Режиссер Роман Прыгунов, 2015

«Кавказская пленница!». Режиссер Максим Воронков, 2014

«Битва за Севастополь». Режиссер Сергей Мокрицкий, 2015

«Батальонъ». Режиссер Дмитрий Месхиев, 2015

«Призрак». Режиссер Александр Войтинский, 2015

«Он — дракон». Режиссер Индар Джендубаев, 2015

«Хардкор». Режиссер Илья Найшуллер, 2015

«Статус: Свободен». Режиссер Павел Руминов, 2016

«Дуэлянт». Режиссер Алексей Мизгирев, 2016

«Экипаж». Режиссер Николай Лебедев, 2016

«Викинг». Режиссер Андрей Кравчук, 2016

«Время первых». Режиссер Дмитрий Киселев, 2017

«Притяжение». Режиссер Федор Бондарчук, 2017

«Большой». Режиссер Валерий Тодоровский, 2017

«Матильда». Режиссер Алексей учитель, 2017

«Защитники». Режиссер Сарик Андреасян, 2017

«Мой убийца». Режиссер Костас Марсан, 2016

«Костер на ветру». Режиссер Дмитрий Давыдов, 2016

Примечания

1

Венецианский международный кинофестиваль, от итал. Mostra Internazionale d’Arte Cinematografica.

(обратно)

2

Очевидно, слышимое воплощение формулы «Имя мне — легион», не раз находившее применение в классической музыке, где волшебные элементы озвучивались не солистом, а хором — от «Руслана и Людмилы» Глинки до того же «Прометея» Ноно.

(обратно)

3

Именно это указывает на преемственность персонажа по отношению к тексту Гёте: в других вариациях легенды Фауста зовут Иоганном.

(обратно)

4

Эта роль метко поручена Леониду Мозговому, ранее игравшему у Сокурова роли Чехова, Гитлера и Ленина.

(обратно)

5

Еще одна отсылка к пьесе Ленау: первая встреча героя с Мефистофелем там происходит на горной вершине, откуда чуть не падает горделивый доктор.

(обратно)

6

Одновременно с премьерой «Фауста» на прилавках появилась книга Сергея Уварова «Музыкальный мир Александра Сокурова».

(обратно)

Оглавление

  • Обоснование темы: вместо предисловия
  • Крупный план
  •   Алексей Герман Зеркало без героя
  •     «Трудно быть богом»
  •       I. Я — царь: взгляд шпиона
  •       II. Я — раб: телега рыцаря
  •       III. Я — бог: флейта принца
  •       IV. Я — червь: меч зверя
  •     Услышат и поймут Интервью с Алексеем Германом-младшим
  •   Александр Сокуров Фауст, пациент
  •     «Фауст» Тезисы к трактату в десяти главах
  •       I. «Золотой лев»
  •       II. Время
  •       III. Бессмертие
  •       IV. Мертвые души
  •       V. Маргарита
  •       VI. Власть
  •       VII. Музыка
  •       VIII. Лимб
  •       IX. Суд нейдет
  •       X. Я — Фауст
  •     «Мне свобода не нужна, мне нужны границы»
  •     «Франкофония»
  •     «Главная моя проблема — мое собственное несовершенство»
  •   Кира Муратова Обман зрения
  •     «Вечное возвращение»
  •     «Кинопробы — всегда мука»
  •     «Я вышла на финишную прямую, понятно?»
  •     «Царство свободы было мое»
  •   Алексей Балабанов Брат или не брат
  •     «Замок»
  •     «Война»
  •     «Груз 200»
  •     «Жмурки»
  •     К 20-летию «Брата»
  •   Андрей Звягинцев А.З. есмь
  •     «Елена»
  •     «„Я“ — по другую сторону камеры»
  •     «Левиафан»
  •     «Это только в сказке герой побеждает зло»
  •     «Нелюбовь»
  •     «Человек свободный на наших глазах превратился в человека потерянного»
  • Общий план
  •   Авторское
  •     Замок паука «Утомленные солнцем 2: Цитадель» Никиты Михалкова
  •     Никита Михалков: «Мне очень нравится, когда мне что-то нравится»
  •     Небесная канцелярия «Ангелы революции» Алексея Федорченко
  •     Птица-восьмерка «Восьмерка» Алексея Учителя
  •     Любви пылающей граната «Да и да» Валерии Гай Германики
  •     Сквозь тусклое стекло «Милый Ханс, дорогой Петр» Александра Миндадзе
  •     Наша пятая колонна «Под электрическими облаками» Алексея Германа-младшего
  •     Осень генерала «Брат Дэян» Бакура Бакурадзе
  •     Ни дня после детства «Ке-ды» Сергея Соловьева
  •     Чем дальше в лес «Мешок без дна» Рустама Хамдамова
  •     Луч света «Теснота» Кантемира Балагова
  •   Арт-мейнстрим
  •     Клятва Герострата «Шапито-шоу» Сергея Лобана
  •       IV. Надувательство
  •       III. Презрение
  •       II. Одиночество
  •       I. Безразличие
  •     Голова с плеч «Я буду рядом» Павла Руминова
  •     Крым наш «Как меня зовут» Нигины Сайфуллаевой
  •     Ядерный периметр «Испытание» Александра Котта
  •     Японские городовые «Про любовь» Анны Меликян
  •     Человек и пылесос «Спасение» Ивана Вырыпаева
  •     Валять дурака «Тряпичный союз» Михаила Местецкого
  •     Другим наука «Ученик» Кирилла Серебренникова и «Слушая Бетховена» Гарри Бардина
  •     Кирилл Серебренников: «Это не я всех бешу. Они сами себя бесят»
  •     В мире животных «Зоология» Ивана Твердовского
  •     Право на полет «Заложники» Резо Гигинеишвили
  •     Нормальная помощь «Аритмия» Бориса Хлебникова
  •     «Мы поменяли угол» Круглый стол с Бакуром Бакурадзе, Алексеем Попогребским, Николаем Хомерики и Алексеем Мизгиревым
  •   Блокбастеры
  •     Не жилец «Высоцкий. Спасибо, что живой» Петра Буслова
  •     Из шпионов в разведчики «Шпион» Алексея Андрианова
  •     Блондинка и ополченцы «Василиса» Антона Сиверса
  •     Родина больше не торкает «Курьер из „Рая“» Михаила Хлебородова
  •     Утоление печалей «Горько!» Жоры Крыжовникова
  •     Русский мир как он есть «Горько! 2» Жоры Крыжовникова
  •     И корабль плывет «Выпускной» Всеволода Бродского
  •     Поднимите нам веки «Вий» Олега Степченко
  •     Россия, которую мы потеряли «Кухня в Париже» Дмитрия Дьяченко
  •     Формула ремейка «Кавказская пленница!» Максима Воронкова
  •     Нанотехнология протеста «Духless 2» Романа Прыгунова
  •     Девушка, она же смерть «Битва за Севастополь» Сергея Мокрицкого
  •     У войны женское лицо «Батальонъ» Дмитрия Месхиева
  •     Зверь сердечный «Он — дракон» Индара Джендубаева
  •     Влюбленный и мертвый «Призрак» Александра Войтинского
  •     Я, киборг «Хардкор» Ильи Найшуллера
  •     Без комплексов «Статус: Свободен» Павла Руминова
  •     Огонь в иллюминаторе «Экипаж» Николая Лебедева
  •     Сатисфакция «Дуэлянт» Алексея Мизгирева
  •     Не мир, но меч «Викинг» Андрея Кравчука
  •     Гравитация ностальгии «Время первых» Дмитрия Киселева
  •     Москва в иллюминаторе «Притяжение» Федора Бондарчука
  •     А также в области балета «Большой» Валерия Тодоровского
  •     Очень приятно, царь «Матильда» Алексея Учителя
  •     Диктатура доброты Штрихи к портрету режиссера Сарика Андреасяна
  •       I. Принцип копипаста
  •       II. Мамино кино
  •       III. Чего хочет мужчина
  •     Тимур Бекмамбетов: «Жанр — это канон»
  •   Попытка выхода
  •     Якутское чудо
  •     Самородок «Мой убийца» Костаса Марсана
  •     Снег да снег «Костер на ветру» Дмитрия Давыдова
  • Хеппи-энд: вместо послесловия
  • Иллюстрации Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Оттенки русского. Очерки отечественного кино», Антон Владимирович Долин

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства