«Синее безмолвие»

1731

Описание

Автор этой повести Григорий Андреевич Карев родился 14 февраля 1914 года в селе Бежбайраки на Кировоградщине в семье батрака. В шестнадцать лет работал грузчиком, затем автогенщиком на новостройках. Был корреспондентом областной украинской газеты «Ленінський шлях» в Воронеже, учителем, секретарем районного Сонета, инструктором Курского облисполкома. С 1936 по 1961 год служил в Военно-Морском Флоте, участвовал в обороне Одессы, в боях на Волге. В послевоенные годы вместе с североморцами и тихоокеанцами плавал в суровых водах Баренцева, Охотского, Японского и Желтого морей. Море, доблесть и подвиги его тружеников стали ведущей темой произведений писателя Григория Карева. В единоборстве со стихией, в преодолении опасностей морской страды раскрываются души, проявляются характеры героев книг — сборника стихов «Вымпел», книги очерков «В гостях у финнов», сборников рассказов «Экипаж Бедового», «На океанской волне», «Тайфун», «Одетые в бушлаты», повестей «В морской пучине» и «Твой сын, Одесса!», романа «Пылающий берег». Повесть о нелегкой, суровой, полной опасностей работе...



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Синее безмолвие

КОНЕЦ ЧЕРТОГОНА

Прохор еще раз взглянул на жесткий синий конверт, адресованный капитану «Руслана», потом на спасательное судно, одиноко стоявшее у причала, и в черных глазах его затеплилась улыбка: так вот, оказывается, каков ты, «Руслан», богатырь! Что же: судно как судно. Не хуже и не лучше тех, на которых доводилось служить Прохору на флоте. Только вместо синего флага вспомогательного флота Военно-Морских Сил легкий бриз шевелил над палубой красное полотнище.

По флотской привычке, прежде чем ступить на палубу спасателя, Прохор обеими руками одернул бушлат тонкого сукна, провел пальцами по ярко начищенным пуговицам — все ли застегнуты — и поправил бескозырку. Шаги отдались легким гулом в стальной палубе. Прохор улыбнулся примете: есть контакт с судном, будет и с экипажем. А это главное.

— Где можно видеть капитана? — спросил Прохор у молодого чернявого моряка, возившегося с водолазным снаряжением.

— В рубке, — не отрываясь от работы, ответил тот.

Прохор не был новичком в морском деле, видывал многих командиров военных кораблей и капитанов больших и малых судов. Но капитана «Руслана» он почему-то представлял себе суровым, кряжистым мужчиной в широкополой зюйдвестке, с седой, курчавой бородой, лохматыми бровями и, обязательно, с короткой трубкой во рту — таким, каким когда-то рисовались в его воображении джеклондоновские шкиперы, штурманы, боцманы и прочие морские волки.

Прохор даже представил себе, как будут они сейчас разговаривать — старый морской волк и демобилизованный матрос. Капитан одобрит и Прохоровы матросские брюки с клапаном, и широкий ремень с начищенной до сияния бляхой, и черный бушлат, а заметив тельняшку, скажет:

— Нет на свете лучше белья, чем флотская тельняшка. Крепкая. Зимой тепло в ней, а летом воздух хорошо проходит к самому телу. Вентилирует, так сказать. Под светлыми да синими полосками грудные мышцы и бицепсы красиво играют — будто белогривая волна перекатывается.

Скажет. Все моряки так говорят…

Прохор толкнул железную дверцу, шагнул через высокий комингс и оторопел. Возле стола, повернув светлую стриженую голову навстречу входящему, стоял высокий, худой, угловатый человек с очень знакомыми большими серыми глазами. Конечно же это был Виктор Олефиренко. В щегольски сшитом темно-синем кителе и безукоризненно отутюженных брюках, как помнил его Прохор по первому дню знакомства.

Вот такой же стройный, подтянутый и строгий главный старшина во флотском экипаже подошел к молодому матросу Демичу и ткнул пальцем в живот, выпиравший из-под необмятой робы:

— Сырой материал. Разве что сало из него вытопить.

Это очень обидело Прохора. Еще бы! Дома, в колхозе, о нем так никто сказать не посмел бы. Едут бывало они с дедом Костем пароконным возом, на мельницу зерно везут, станут с крутой горы на греблю спускаться, дед Кость и говорит:

— Проша, надо бы подтормозить воз трошки.

Возьмется Прохор, не слезая с воза, рукой за колесо, так оно аж искры из дороги высечет, лошади останавливаются.

— Ой, не бывать Олянке за тобой замужем, — смеялся дед Кость.

— Почему, деда?

— Дак ты же паровик, а не человек. С тобой и пошутковать опасно.

Дед знал, что его младшая внучка, тонкая и нежная Оля, нравится Прохору, и нарочно допекал:

— Ты, парень, к Любке Карпенко сватайся. Вот то девка по тебе — сама волу рога скрутить может. Шо рука, шо нога, шо шея — хоть в ярмо запрягай…

И вдруг его, Прохора, силача, какая-то худая жердина сырым материалом обозвала.

— Я извиняюсь, — ответил главстаршине Прохор, — а только мы таких богатырей, как ты, семерых под наперсток горох молотить загоняли.

Посмотрел на него старшина, покрутил головой:

— Да, — говорит, — рост и телосложение у вас могучие. Виноват, не заметил сразу. Сила тоже, видать, большая. Так что ссориться мне с вами не с руки. Беру свои слова обратно. Предлагаю мировую.

И руку протягивает. Ну, Прохор от такой резкой перемены ветра и заулыбался, свою лапищу сует старшине.. И вдруг его от пальцев до самого сердца огнем прожгло, искры из глаз брызнули и в ушах зазвенело. Прохор так и присел от боли. А ребята обступили со всех сторон, хохочут, за животы хватаются:

— Го-го-го! Прошка Демич с чемпионом флота по самбо вздумал тягаться!

Так они познакомились.

Это было первое в жизни Прохора спортивное поражение. И не последнее. Потому что мало было тогда на флоте таких спортивных соревнований, в которых бы матрос Демич не участвовал. А кто участвует, того и бьют. Били Прохора в боксе, мяли его в народной и классической борьбе, ломал в самбо тот же главный старшина Олефиренко, гоняли в футболе, выкручивали на всех спортивных снарядах, а в жимах да толчках он сам, кажется, вытягивал из себя жилы.

Если бы раньше кому из односельчан сказали, что его земляк Прохор Демич моряком станет, ни за что не поверил бы. Да и сам Прохор не поверил бы. Село степное, глубинное, до железнодорожной станции тридцать километров махать надо. До призыва Прохор и воды-то больше, чем в пруду, не видал, а пруд-то — воробью по колено. За всю жизнь однажды довелось ему в том пруду искупаться, да и то все через Олянку, деда Костя внучку, вышло.

Была в колхозном стаде бодливая корова по кличке Шутая. За дурной норов ей рога спилили. Да что рога, ее и самую давно бы в счет мясопоставки на бойню сдали, если бы, как говорил дед Кость, не ее благородное происхождение и не заслуга перед колхозом: Шутая ежегодно давала красавца-телка красной степной породы и почти десять тонн молока. Это что-нибудь да значило в те времена, когда в колхозе на сто гектаров пашни полкоровы приходилось. Все прощали Шутой, хотя не одному она бока помяла. Особенно ее красный цвет ярил. Как увидит красное, землю начинает рыть перед собой, голову опустит к самой земле, култышки рогов выставит и понеслась… И надо же было Олянке в воскресенье одеть новое платье из красного кашемира. Надо же было им с Прохором прийти в полдень на выгон, к пруду, куда обычно пастух пригонял стадо на водопой. Шутая, увидев Олянкину обновку, сперва остановилась, как вкопанная. Потом коровьи глаза налились кровью, ноздри задрожали, а передние ноги начали рыть землю. Прохор и Олянка стояли на крутом берегу и заметили опасность уже тогда, когда Шутая, раздувая ноздри и опустив голову, понеслась на них. Олянка, вскрикнув, бросилась в пруд. Шутая ревнула, крутнула хвостом и со всех четырех ног ринулась вслед за уплывающей девчонкой. Олянка оглянулась и закричала. Было в том крике что-то такое тоскливое и жуткое, что Прохор потом никак не мог припомнить, как он очутился в пруду и откуда у него в руках взялся короткий и тяжелый акациевый бич, которым обычно девчата подсолнухи вымолачивают. Он догнал Шутую и начал молотить ее из всех сил. Это было первое Прохорово плавание и первый и, между прочим, единственный бой, проведенный им на воде.

Дед Кость уверяет, что он тогда уже догадался о Прохоровой морском будущем и вместо шибеника, которым обычно ласкал Прохора раньше, стал называть его Чертогоном.

— Ну-ка, Чертогон, покажи, какой в нашем колхозе народ работящий…

— Попросите того Чертогона-Прошку, он вам сделает. Он, если захочет, самого черта может сделать…

Ну, скажите, разве можно на деда Костя обидеться, даже если он назовет вас Чертогоном?! И Прохор не обижался. А когда по третьему году службы Прохор приехал на побывку, сам дед Кость его прилюдно по имени и отчеству назвал.

— Не узнать нашего Чертогона, — с завистью сказал бывший Прохоров одноклассник Андрей Донец, которого из-за близорукости так и не взяли на военную службу.

— Не Чертогон, а матрос Советского Флота Прохор Андреевич Демич, водолаз! Соображать надо! — Дед даже посошком стукнул в сухую и звонкую, как чугун, землю.

Сам придумал, сам и уничтожил кличку. Так-то.

С кличкой просто. А вот с Чертогона стал Прохор моряком да еще водолазом не сразу. Не сразу и не легко. Но все-таки стал! И этим он обязан опять же главному старшине Олефиренко. Виктор Олефиренко не только о самбо, но и о водолазном деле знал столько, что на целый экипаж хватило бы. И огни святого Эльма он видел, и по чешуе возраст рыбы определить умел, и с сивучами, и с пингвинами, и с ловцами трепангов, и с добывателями жемчуга встречался. А где только не побывал главный старшина: и на острове Кунашире, где бамбук, как камыш в плавнях, стеной стоит, и на острове Фургельме, где растет самый красный в мире шиповник и плещется самое голубое и самое прозрачное в мире море.

— Так чем же знамениты берега Крыма? — спрашивал бывало он молодых матросов.

— Еще до нашей эры древнегреческий географ и историк… — начинал самый бойкий из них.

— Не беспокойте праха уважаемых греков и генуэзцев, — сразу же перебивал его главный старшина.

— Во время русско-турецкой войны у черноморских берегов произошел знаменитый морской бой, в котором русские корабли одержали победу над турецкими… — а во время Крымской войны… — подхватывал рассказ товарища другой матрос.

— Сразу видно, что в воскресенье ходили на экскурсию к развалинам, — останавливал его Олефиренко. — Только здесь из вас готовят не историков, а водолазов. А эти места для водолаза знамениты тем, что здесь дважды родилось водолазное дело.

— Как это — дважды? — недоумевали матросы.

— А так. Первый раз в тысяча девятьсот двадцать третьем году, когда Владимир Ильич Ленин подписал декрет об организации Эпрона. А второй раз…

Олефиренко умолкал, вынимал короткую трубку-носогрейку, не спеша набивал ее табаком, раскуривал, выпуская колечки голубоватого душистого дыма, и наблюдал, как у ребят от любопытства и нетерпения разгораются искорки в глазах. А потом неторопливо продолжал:

— Было дело так. Когда-то в жестокий шторм затонул в Черном море корабль «Черный принц». Говорят, было в его трюмах столько золота да бриллиантов, что можно берег усыпать, как песком, от мыса Фиолент до мыса Айя.

— Откуда же столько?

— Вот этого точно сказать не могу. Говорят по-разному. Одни — будто иностранцы на нашей земле это добро награбили, другие — будто те же иностранцы прислали то золото да бриллианты, чтобы скупить наши богатства, а людей поневолить. Так что, как не крути, а на том золоте кровь людская горела, на тех бриллиантах слезы людские сверкали. Может быть, и к лучшему, что затонули они. Только долго потом «Черного принца» разыскивали на дне морском… От царской власти нашему народу разруха да голод в наследство достались. Вот и начала Советская власть подумывать, как бы «Черного принца» найти. На его драгоценности сколько можно было бы голодных накормить, голых одеть, фабрик да заводов построить! В те годы японские водолазы лучшими в мире считались. Их и пригласили для этого дела.

Тогда в водолазы подбирали еще по старорежимному принципу: чтобы грудь колесом, на шее ободья гнуть можно было, руки подковы ломали, а весил не меньше семи пудов. В общем, из нас с вами, может, один матрос Демич и подошел бы тогда в водолазы. Да и снаряжение в те времена было тяжелое, громоздкое, медведю впору носить, а не человеку. Такой гигант в доспехах ползал по грунту медленно, как пришибленный краб. А японцы приехали низкорослые, хлипкие на вид. Да и снаряжение у них, на первый взгляд, было несерьезное, легкое, белье тонкое, шерстяное. Но на глубине они двигались быстро и проводили там почти вдвое больше времени, чем наши водолазы-силачи.

— Ну, а золото-то нашли? — не терпелось кому-либо из новичков.

— Какое золото?

— Ну, которым «Черный принц» был нагружен.

— Ах, то?.. Нет, того золота не нашли. Но зато нашли кое-что подрагоценнее золота.

— Неужели бриллианты?

Олефиренко вынимал изо рта трубку, долго пристально смотрел на моряка и, будто рассмотрев его до мельчайших косточек, беззлобно ругался:

— Ох, и дурной же ты, парень, как сто пудов дыма. Думаешь, золото да бриллианты всего дороже? Да их там нашли столько, что нам с тобой даже на пуговицы не хватило бы. И не в этом дело. А в том, что, на японцев глядя, поняли: водолазу ловкость да сноровка пуще силы нужны. Начали в водолазы брать не по весу, а по ловкости да смекалке, по-новому обучать стали, усовершенствовали снаряжение, и водолазное дело будто заново народилось, теперь нет ловчее, нет храбрее, нет преданнее своему делу глубоководников, чем наши, советские.

А когда Виктор Олефиренко начинал рассказывать о водолазе Мухине, обнаружившем броненосец «Русалку» через тридцать лет после гибели корабля, и о том, как в годы войны балтийские водолазы у фашистов из-под носа увели подбитый крейсер, заслушаешься, позавидуешь и подумаешь: до чего же интересна жизнь водолаза! И в первый раз в жизни поймешь, для чего ты родился на белый свет. Ну, конечно же, для того, чтобы ноги обуть в свинцовые галоши, напялить на себя скафандр, а голову спрятать в медном глазастом шлеме. Прожить жизнь и не побывать в подводном царстве, не повидать его сказочной красоты — недостойно человека! Так уверял главный старшина.

Прохор был твердо убежден в том, что многие избрали себе опасную профессию водолазов, наслушавшись историй, рассказанных Виктором Олефиренко.

Более четырех лет тому назад Олефиренко демобилизовался и уехал в Южноморск. Были слухи, будто ходил он с китобоями в далекие воды и что даже отличился где-то на каком-то задании, но дальше следы его терялись… И вот перед Прохором вновь стоит его первый учитель, его друг Виктор Олефиренко, все такой же подтянутый, только еще больше похудевший, с таким же, как и тогда, в школе водолазов, коротко стриженым белесым чубчиком, только большие серые глаза почему-то смотрят невесело, неприветливо.

Прохор даже глянул на пакет — не пропустил ли он знакомую фамилию в адресе, не написано ли там «капитану Олефиренко». Нет, фамилии Виктора на конверте не было. И Прохор тут же забыл о пакете. Он еще шире шагнул в рубку, весь потянулся к другу.

— Здравствуй, Виктор!

Капитан отодвинул от себя какие-то бумаги, надел фуражку-капитанку, вышел из-за стола и остановился, сухой, отчужденный, строгий.

— Здравствуйте, товарищ Олефиренко, — чувствуя, как краска смущения заливает щеки, тише сказал Демич. Капитан не шевельнулся, ни одна складка у тонких губ его не дрогнула, и Прохор, совсем растерявшись, проговорил:

— Мне нужен капитан «Руслана».

— Я капитан «Руслана».

Конечно же, это был Виктор Олефиренко. Но в голосе его было столько равнодушия, что Прохору стало не по себе. Он молча протянул капитану пакет.

— Значит, к нам, в наш солнечный город, — жестким, как скрип дерева, голосом сказал Олефиренко. — Значит, одни — Качканар строить, другие — на Байкале судьбу свою пытать, третьи — в Антарктику, а ты — к нам.

— Товарищ капитан…

Виктор исподлобья посмотрел в иллюминатор на пляшущую серебряную чешую солнечных бликов, будто вспоминал что-то далекое-далекое.

— Вот здесь, — Виктор ткнул пальцем в синий пакет, принесенный Прохором, — начальник отдела кадров, он тебя знает только по бумажкам, пишет, как о хорошем специалисте, опытном глубоководнике. А здесь, — Виктор снова придвинул к себе листки, исписанные мелким неровным почерком, — ребята, с которыми ты вместе прожил четыре года, пишут, что ты бросил товарищей в самый ответственный момент, личное поставил выше всего… Какой бумажке мне верить?

Прохор, ошеломленный встречей и неожиданным поворотом разговора, молчал.

— Ну, говори. Это — бумажки, хотя и написаны хорошими людьми. А ты — живой человек. Вот ты, живая душа, и скажи мне, которую из них отвергаешь? Говори, не бойся… Я… тебе поверю…

Он сделал ударение на слове «тебе», и Прохору показалось, что Виктор просил его скорее избавить от мучительных раздумий и сомнений. Но Прохор, еще ниже опустив большую черную голову, сказал тихо:

— Обе правильны.

— Та-ак… — Виктор медленно, с нажимом вытер тыльной стороной ладони пшеничную щетку усов сперва справа, затем слева, подержался за бритый подбородок, будто хотел выдавить из него нужные в таких обстоятельствах слова, и потом резко, как на тренировке по самбо, повернулся к Прохору всем корпусом:

— Ты думаешь, что именно для этого я делал бицепсы из твоего жирного мяса? Ты полагаешь, что счастье можно найти в пляжном песке? Ты, наверное, считаешь, что и комсомольский билет носят у сердца только потому, что его обложка не пропускает солнечных лучей?.. Или ты спрятал уже билет на дно чемодана, вместе с фотокарточками своих ухажерок?

— Ну, знаешь… Это уже слишком!

И в самом деле, что давало право Виктору так разговаривать? Ну, старше он Прохора на десяток лет, ну, капитан… Так что из этого? Ну, не поехал Прохор с товарищами, как обещал, на строительство ангарского каскада. Да, там водолазы очень нужны, об этом и в газете писали, и на комсомольском собрании говорили перед демобилизацией. А разве здесь, в Южноморске, не нужны хорошие водолазы, разве здесь не строят причалы, не поднимают потопленные в войну суда, не открывают на морском дне древние города? И разве все это не нужно людям? Не поехал в тайгу Сибири, в пески Каракумов, в глухомань Дальнего Востока, к черту на кулички… Но вовсе не потому, что испугался трудностей, — работа водолаза везде не легка. Могут же быть и другие причины. О них Прохор обязательно рассказал бы Виктору… Но сейчас тот его обидел, и Прохор, насупив широкие черные брови, зло начал бросать в лицо бывшему, конечно же бывшему, товарищу пересыпанные обидой и насмешками слова. Ему ничего сейчас так не хотелось, провались она совсем, работа на «Руслане», как задеть Виктора за живое, сделать ему больно. Почему Виктору можно жить в большом городе, гулять вечером у ярко освещенных театров и клубов, ходить по красивым улицам, пользоваться всякими там коммунальными удобствами. Небось, на Байкале да на Камчатке тоже капитаны спасательных судов нужны, но Олефиренко не едет туда… Прохор — водолаз, специалист, будет хорошо зарабатывать, получит квартиру и заберет к себе больную мать. Разве он на это не имеет права?..

Знал, знал Прохор, что говорит не то, что нужно: не он, обида его подбирала слова, говорила за него. Обида — плохой советчик, горячность — никудышный помощник. Но что поделаешь? Прохор считал себя виноватым, и именно поэтому каждый укор обжигал сердце, каждое резкое слово больно хлестало по самолюбию…

Виктор его не слушал. Он отвернулся от Прохора, смотрел, как море ласково лижет песчаный берег, как вьются чайки над пристанью, слушал шелест гальки на берегу и плеск волны о борт судна.

— Значит, захотелось моряку тихой жизни?

Опять упреки! Четыре года не виделись, а встретились, так и сказать друг другу, кроме упреков, нечего! Вот тебе и друг! Вот тебе и флотский товарищ!

— Эх ты, мелкобуржуазная стихия, собственническая психология, — выговаривал Виктор.

Самое обидное было в том, что эти слова Прохор уже слышал однажды. Их сказали ему ребята, уехавшие в Братск. Поезд должен был вот-вот тронуться. Ребята шумно распихивали по полкам вещевые мешки, свертки и тяжелые чемоданы.

— А где твои вещи, Прохор? — спросил Женька Валуйский.

— Скорее тащи их, опоздаешь! — загалдели ребята.

— Я с вами, хлопцы, не поеду, — негромко ответил Прохор.

Как он ждал этого четвертого свистка, как ему хотелось, чтобы поезд скорее двинулся ветру навстречу. А он стоял. Стоял целую вечность. И целую вечность молча смотрели на Прохора изумленные товарищи.

— Ты некрасиво шутишь, — сказал наконец Валуйский.

— Я не шучу.

— Он шутил раньше, когда говорил, что до флота работал в колхозе, — съехидничал Карамышев. — Ему начхать, что гидростройке до крайности водолазы нужны. Он уже где-то присмотрел себе тепленькое местечко. Это же ярко выраженный единоличник, мелкобуржуазная стихия.

— Для него коллектив — тьфу! — сказал, отворачиваясь, Круглик.

— Отсталый элемент, — тоже отвернулся Зверев.

— Шкурник. Уйди отсюда, — глядя на пол, подытожил Валуйский.

В это время паровоз дернул. Ступенька вагона вылетела у Прохора из-под ног. Сколько ни бежал он за поездом, никто не выглянул из окна…

Но ведь то ребята. Они после службы ехали в Братск и, значит, имели право так осуждать Прохора. А Олефиренко? Что ему надо? По какому праву? Сам, небось… Ну и что с того, что Валуйский написал ему письмо?

— Знал бы, что ты такой бессознательной медузой окажешься, не стал бы и руки о тебя марать.

— Ну, знаешь, Виктор, то, что я снова попал к тебе в подчинение, не дает тебе права оскорблять меня. Чего ты выставляешься передо мной? Нужен тебе — бери, не нужен — давай пакет, снова пойду в отдел кадров.

Виктор помолчал, нарисовал пальцем на стекле замысловатый вензель и повернулся к Прохору, сухой, далекий, холодным.

— Если бы «Руслану» не нужен был до зарезу опытный старший водолаз, выгнал бы я тебя после этих слов к чертовой матери… Ну, а теперь слушай, что говорить буду. Трогательная встреча старых друзей не состоялась. Они не душили друг друга в крепких мужских объятиях, не хлопали друг друга по спине и не восклицали: «А помнишь…» Они забыли друг друга. Навсегда. Понял?.. Они не служили вместе. Один будет именоваться товарищем Демичем, второй — капитаном Олефиренко… В общем — без фамильярностей. Понял? Есть на «Руслане» опытный водолаз, старший спусковой станции номер один Арсен Васильевич Качур. Советую к нему обращаться за помощью, справками и консультациями… Ставлю в известность: экипаж борется за звание коллектива коммунистического труда, и персонам, жаждущим сладкой жизни, придется нелегко. Об этом вам, товарищ Демич, следует подумать. Да и вообще имейте в виду, что «Руслан» не райские кущи. Как и всякое водолазное судно, он мало оборудован для уюта и тихой радости. Завтра с утра, — не переводя духа и не давая Прохору вставить слово, продолжал капитан, — примете у Качура спусковую станцию номер два. Я с ним уже говорил о вас. А сейчас: оревуар, как говорят французы.

И Олефиренко по-военному приложил руку к широченной фуражке с крохотным нахимовским козырьком.

УТРО НА «РУСЛАНЕ»

В кубрике что-то случилось: загудело, зазвенело, будто где-то далеко и часто забили в колокол. Прохор схватился с койки и поставил ноги на палубу прежде, чем открыл глаза. Высокий, худой, голый по пояс мужчина изо всех сил тузил надувную боксерскую грушу. Под градом частых и сильных ударов груша звенела, подпрыгивала, дрожала и билась о гудящий подволок. Койки были уже заправлены. Сквозь иллюминатор и входной люк вливались широкие золотистые потоки утреннего солнца.

«Проспал подъем», — подхватился Прохор, но тут же вспомнил, что он уже не на военном корабле, а на гражданском «Руслане». Сверху, через входной люк, послышались отрывистые команды, шуршание и топот ног по палубе, точь-в-точь как во время утренней зарядки. Наскоро натянув матросские брюки и схватив с тумбочки полотенце, Прохор бросился к трапу. Долговязый боксер не обратил на Прохора никакого внимания и, чуть не задев его перчаткой во время очередного «хука», продолжал сосредоточенно и равнодушно молотить резинового противника…

В умывальнике Прохор встретил соседа по койке:

— Почему не разбудили меня на зарядку?

— Так это же дело добровольное, — отфыркиваясь, ответил тот. — Мы обязательство давали, а ты — новый. Кто тебя знает, может, и не захочешь…

— Что я — не такой, как все?

— Может, и не такой, — спокойно сказал моряк, изо всей силы растирая шершавым полотенцем коричневую мускулистую грудь. — Товарищи твои на южный берег Ангары поехали, а ты на северный берег Черного моря. Куда уж как видна закалка…

Прохор чуть не захлебнулся мыльной пеной от этих неожиданных слов. Но, когда протер глаза, в умывальнике уже никого не было. «Так, значит, вся команда уже знает, — подумал Прохор. — Неужели Виктор постарался?»

Моряки едва кончили умывание, а в тарелках уже дымился завтрак. Сразу после завтрака в кубрике появился капитан.

— Мотористам провернуть и опробовать механизмы. Водолазам — проверить технику и снаряжение. Качуру сдать вторую спусковую станцию новому старшему водолазу Демичу. Остальным — готовиться к выходу и спускам под воду. — Капитан посмотрел на наручные часы, сверил с большими морскими, укрепленными на переборке. — Сейчас девять ноль-ноль. В десять тридцать снимаемся с якоря. День сегодня короткий, проведем субботник по сбору металлолома. Все ясно? Вопросы будут?.. Как пишут в газетах: ввиду полной ясности вопроса прения открыты не были.

В этом — весь Виктор. Узнавался его флотский почерк: говорил коротко, ясно, не допуская никаких возражений и разнотолков, сказал — и чтоб было сделано! Рабочий день был заранее продуман и взвешен, каждый знал, что надо делать сейчас, чем будет заниматься в течение дня. На судне во всем был флотский порядок: в кубриках — аккуратно заправленные койки, на тумбочках и на столах — свежие салфетки. На палубе — все чисто, подкрашено, вымыто, надраено. Белье — хорошо просушено, скафандры — аккуратно развешаны, инструмент — почищен, смазан, уложен в специальные ящики. Ничего не надо было искать, каждая вещь находилась на своем месте. Экипажу, видно, нравились и заведенные на судне порядки, и полушутливая, и в то же время категоричная, форма обращения капитана, и четкий распорядок рабочего дня.

Весело перебрасываясь шутками, без суеты и излишнего шума, моряки приступили к работе. Качуром оказался тот самый долговязый боксер, который звоном резиновой груши разбудил Прохора утром. И вовсе он не худой, как вначале показалось Прохору, а просто длинный, гибкий, тонкий в кости. На красном и плоском лице будто приклеены смешные войлочные усики. Качур незаметно следил за Прохором, когда тот рассматривал документы или разговаривал с водолазами. Но достаточно было кому-нибудь взглянуть Качуру в лицо, как его проворные глазки начинали беспокойно метаться и прятались куда-то в темную глубину.

Качур заведовал первой спусковой станцией, и вторую ему поручили временно, пока не будет назначен на нее новый старший водолаз.

— Наконец-то! — облегченно вздохнул водолаз Бандурка, когда Прохор вернулся после доклада капитану о приемке станции.

— Вы что, не любите Качура?

— Он не девушка, любить его нет надобности, — грубо отозвался за Бандурку второй водолаз, тот самый, с которым Прохор столкнулся утром в умывальнике. — А специалист он большой, дай бог всем старшим так досконально знать дело.

— Да ты же, Мирон, сам только вчера называл Качура и жилой, и жмотом, и стяжателем, и еще черт-те кем, — удивился Бандурка. — А теперь вроде и защищаешь его.

— Пусть его морские черти защищают, а только лучше уж Качур, чем…

Водолаз не договорил, посмотрел на Прохора в упор. Глаза его были откровенно недружелюбны, и Прохор вспомнил, как язвительно он сказал утром: «На самый северный берег Черного моря приехал…»

ВЕТРЫ ДАЛЬНИХ СТРАНСТВИЙ

На том месте, где предполагали, металлического лома не нашли. Очевидно, водолазы с соседних ботов здесь поработали с утра. Чтобы не терять зря субботний день, решили пройти мористее, в район затопленных барж.

— Глубина двадцать три метра, — объявил Олефиренко, когда отдали якорь. — Молодым водолазам спуск не разрешаю. Пойдет один Качур. Найдет баржу, разведает, что можно из нее взять. Поднимать и сдавать лом будем в следующую субботу с утра… Первую — к спуску!

То ли Виктор забыл, то ли выдерживал характер и не хотел его замечать, но Демичу стало обидно, что капитан его тоже причислил к молодым водолазам. Однако решил молчать: «Пусть его! Вечером, на досуге, еще раз попробуем выяснить взаимоотношения».

Качур не торопясь надевал снаряжение, изредка поглядывая в сторону Демича. Войлочные брови подергивались хитро, насмешливо — знай, мол, наших.

Небо затянулось редкими дымчатыми тучами, видимость уменьшилась, с борта не было видно ушедшего на глубину Качура, только его команды и доклады — потравить конец, дать больше воздуха, иду вправо, влево — свидетельствовали о том, что водолаз не стоит на месте, ходит по дну, ищет, осматривает.

И все-таки Прохор не выдержал, пошел к Виктору в рубку.

— Почему не разрешили мне спуск?

— А вы и не просились, — спокойно ответил капитан и принялся разглядывать сверкающее зеркало залива.

— Корабельные работы касаются всех одинаково, проситься здесь не надо, под воду идет тот, кого посылают.

— Во-первых, работы не корабельные, а судовые, к этому надо привыкать, — не повышая голоса и не глядя на водолаза, ответил капитан. — Во-вторых, рабочий день официально закончился, хлопцы трудятся в счет социалистических обязательств по сбору металла на тракторную колонну. Вы таких обязательств не брали, товарищ Демич, и нечего вам кипятиться.

Это еще больше подхлестнуло Прохора.

— Не брал, так беру. Все, что взял на себя экипаж, я тоже беру, понял?.. И прошу мне разрешить спуск для поиска баржи.

Он прямо-таки кипел от досады, но не хотел показать ее, крепился, старался говорить спокойно. А Виктор будто нарочно подогревал его ледяным равнодушием к тому, что говорил Прохор. Он побарабанил пальцами по штурвалу, молча что-то поискал в штурманском журнале, потом снял свою шикарную капитанку, не торопясь вытер белоснежным платком стриженую голову и негромко сказал, не Прохору сказал, а в переговорную трубку:

— На второй станции Демичу подготовиться к спуску.

Прохор едва не выругался. Вот характер! И спуск разрешил, и сделал это так, будто ничего не произошло, будто и не просил его Прохор об этом, а вдруг самому пришло в голову такое решение.

Демич хлопнул дверцей рубки и побежал к спусковой станции, где Бандурка и Осадчий уже приготовили скафандр. Минутным делом было надеть теплое белье. Не успел Прохор просунуть ноги в тугой резиновый воротник скафандра, как оба помощника подскочили, не сговариваясь, дружно рванули фланец, встряхнули Прохора, и он оказался в костюме из прорезиненной ткани. Так же быстро и ловко они надели ему на ноги тяжелые, с рифлеными подошвами галоши, положили на плечи свинцовые плиты-грузы, одели изготовленный без единого шва из толстого листа красной меди шлем и завернули болты. Только, когда увидел возле самого лица выкрашенные серебрином внутренние стенки шлема, а в иллюминаторе — зелеными полосами колеблющуюся воду и услышал около затылка шипенье нагнетаемого воздуха в золотнике, Прохор успокоился, забыл о Викторе, целиком отдался спуску.

На дне стояли сумерки. Видно было всего на два-три метра, а дальше вода казалась густо-синей, почти черной. Под ногами было илистое бугристое дно, заросшее морской капустой, устланное спутанными клубками и целыми бухтами проволоки, рваными кусками железа, ржавыми деталями каких-то машин. Прохор сделал еще несколько шагов и почти уперся в груду толстых железных полос и сваренных ежами кусков рельс. Похоже было, что кто-то собирался здесь, на глубине более двадцати метров, строить противотанковые укрепления. Странно, что обо всем этом Качур до сих пор ничего не сообщил на борт, ведь не мог же он бродить по морскому дну и не заметить огромной свалки лома, за счет которой, кажется, можно было выполнить годовое обязательство по сбору утиля не только за «Руслана», но и за весь порт. «Хотя Качур спустился с левого, а я с правого борта, но даже при самом большом сносе течением, в момент касания грунта между нами могло быть не больше двадцати пяти — тридцати метров, — рассуждал Прохор. — А может, мне просто повезло спуститься прямо на кладбище металла, которое здесь, рядом, и кончается?»

Прохор по телефону попросил Бандурку подобрать провисший спусковой конец и хотел было пойти на поиски Качура, но тут же попал в такую темную полосу, что невольно остановился. Над самой его головой нависла корма опрокинутой на борт и наполовину занесенной илом баржи. Прохор осторожно пощупал обросшее острыми ракушками железо и пошел вдоль борта. Вскоре он остановился возле огромной рваной дыры в корпусе, из которой мирно выплыла стайка каких-то рыбешек. Очевидно, баржа подорвалась на мине, взрывом вырвало у нее «внутренности» и вышвырнуло в сторону весь груз — вот откуда появились здесь и противотанковые ежи, и стальные полосы, и детали машин. Баржа села боком, будто хотела прижаться к грунту смертельной раной. Надстройки давно уже разрушены и снесены водой, палуба местами провалилась. Обычно в таких развалинах прячутся электрические скаты, ядовитые морские коты, а иногда и забредающие сюда из Средиземного моря осьминоги.

— Друг, — спросил Прохор по телефону Бандурку, — скажи, любезный, Качура подняли уже на палубу или нет?

— Нет, — как из-за стенки донесся голос Бандурки, — все еще ищет.

— А нашел он что-нибудь?

— Да какой из него находяга! Он до тридцати пяти лет невесту себе не смог найти, а ты хочешь, чтобы он на дне моря нашел чего-то.

— Неужели не нашел?

— Так ты же тоже ничего не нашел. Так поменяйтесь находками, вот здорово будет.

Тут только Прохор вспомнил, что до сих пор ни сложном ее обмолвился ни о барже, ни об обнаруженных им металлических россыпях. Вот это диво! Может, и Качур так же забыл доложить? «Ладно, — решил про себя Прохор, — пойду на поверхность, доложу сразу». Он привязал за кнехт баржи конец тонкого пенькового троса. К этому тросу там, наверху, привяжут буй и, когда будет нужно, по нему сразу найдут баржу.

— Поднимай меня, Бандурка. Выхожу наверх! — крикнул в телефон Прохор.

Ближе к поверхности стало сереть, как бы светать над головой. Прохор подтянулся на спусковом конце, перевернулся навзничь, посмотрел вверх, чтобы, чего доброго, не трахнуться шлемом о днище судна. Посмотрел и глазам своим не поверил: у самого винта «Руслана» прицепилась кукла в скафандре. Спусковой конец и шланг-сигнал вглубь уходят, во тьме пропадают. А кукла висит у винта и только слегка руками шевелит.

— Стоп! Останови подъем! — крикнул Прохор Бандурке и потихоньку начал подплывать к гребному винту.

Кто же это мог бы прохлаждаться под водой? Слышал Прохор от старых водолазов, что иные ловкачи ухитряются даже курить под водой — запрячет в белье сигареты и спички, потом высвободит из рукава руку, просунет ее под шеей в шлем, зажжет и курит. Были и такие водолазы-лихачи, что даже борьбу затеяли на дне морском. Но кому нужно прохлаждаться, прицепившись к гребному винту? Однако подплыть незаметно Прохору не удалось. Заметил его водолаз, взобрался на винт, сел, ждет. Через иллюминатор Прохор увидел знакомое лицо — узкое, красное, с войлочными усиками под сплюснутым носом. Он, Качур. Забрался под корму, прицепился к гребному винту и командует: «Потравить конец — иду вправо», «Выбрать конец — иду влево», «Дать больше воздуха — хочу подвсплыть», «Дай меньше воздуха — хочу на глубину пойти». А сам холостой конец в глубину спускает, воздух через золотник стравливает, благо пузырьки воздуха лопаются под кормой, с палубы не видно. На спасателе думают, что человек вон сколько морского дна обшарил, а он и с места не двигался, и на дне, может, не был.

Качур и Демич поднялись на палубу почти одновременно. Прохор нарочно замешкался с раздеванием, чтобы вместе с Качуром идти докладывать капитану.

— Прямо под нами баржа, рядом — металла много, — ни глазом не моргнув, доложил капитану Качур.

Вот тебе и на! Значит, был он на дне, значит, видел все. Зачем же комедию ломал?

Качур вынул пачку черных сигарет, протянул капитану:

— Закуривайте, Виктор Владимирович. Заграничные, у знакомых морячков достал.

— Да мне курить, знаешь, небось, врачи запретили.

— А вы не курите, только так, дымок понюхайте. Он белатом да берстером пахнет…

Олефиренко помял в пальцах сигарету, поднес к пшеничной щеточке усов, сладко потянул носом воздух. Серые глаза вспыхнули молодым огнем:

— Действительно белатом, материковым ветром с Аравийского полуострова, пахнет.

— Да, да, Виктор Владимирович, знойным ветром Аравии пахнет. Кому-кому, а вам знаком этот ветер. Помните:

Гарматаны, белаты, бризы — Все ветра всех морей и стран — Мне бросали соленые брызги, Угоняя корабль в океан.

Качур был явно в ударе, читал выразительно, с подъемом, широким жестом длинной руки будто распахивая перед Прохором и капитаном океанские просторы:

Я под бурями годы прожил, Пересек всех широт параллели, Все шторма мне дубили кожу, Все грома надо мной гремели.

— Не надо, Арсен Васильевич, хватит, — остановил его Олефиренко. — Не время сейчас, да и…

Капитан не договорил, но Прохор и без слов понял: тоскует Виктор по дальним походам, по океанским ветрам. А Качур снова вынул пачку черных сигарет и положил ее на стол перед капитаном:

— Возьмите, Виктор Владимирович…

— Да нельзя же мне курить.

— А вы не курите. Просто так держите их в кармане, чтобы иногда вспомнить исхоженные рейсы да ветры, трепавшие снасти в плаваниях.

«ТЫ МНЕ НРАВИШЬСЯ, ТОВАРИЩ ДЕМИЧ!»

Перед ужином Прохор улучил минуту, когда Качур на спусковой станции остался один, подошел, спросил:

— Зачем ты, Арсен, это сделал?

— Чего сделал? — продолжая вытирать ветошью руки, отозвался Качур.

Отблески садящегося в море солнца падали на его непокрытую голову, лицо, голые, облепленные крупными веснушками плечи, и Прохору показался Качур рыжим, как ржавое болото.

— Что же, мне хорошему человеку пачку сигарет подарить нельзя?

— Я не об этом.

— О чем же?

— Зачем обманывал?

Маленькие черные зверьки метнулись и спрятались в темных глазницах, выглядывали оттуда колюче и хитро. Качур разогнул свое длинное тело, отбросил паклю, взял лежавший на помпе водолазный нож, попробовал пальцем лезвие и кивнул Прохору на банку:

— Садись, если пришел говорить по-хорошему, в ногах все равно правды нету.

— Ты скажи, зачем ты это сделал?

— Да тебе-то какое дело? Зарплату ты получишь за месяц полностью, и то, что я малость отдохнул, на твоем заработке никак не отразится. Понял?.. А разве ты не хотел бы, чтобы тебе за работу платили в два раза больше?

— Ну, положим, хотел бы.

— Во! Вот это людской разговор!.. — Зверьки почти вылезли из нор-глазниц, осмелели, нахально лупились на Прохора. — Если бы я сразу, как только нашел баржу, доложил и вышел наверх, сколько бы мне записали? Десять минут. А так — больше часа глубоководной работы. Понял? А если бы тебя черти не понесли на глубину, то, может, в следующую субботу я и еще часик добавил бы… А кроме тебя лезть некому было больше: те — молодые еще, а Олефиренко после болезни только в случае крайней нужды под воду лезет. Понял?

— Так сегодня же субботник, вообще-то ничего не платится за работу.

— Это правда… Правда, да не вся. Подводные часы в книжку все равно пишутся. Часик к часику, часик к часику, глядишь — и сотня. А за тысячу часов — премия, почет, стаж… Э, брат, не одними наличными жив человек! Оно, конечно, в рабочее время еще выгоднее.

Качур мягчал, теплел, становился приторно слащавым, только колючие звереныши были все такими же настороженными, и Прохору казалось: достаточно повысить голос, сделать резкий жест или просто сказать неосторожную фразу, как они снова задрожат, заметаются и спрячутся в темные норы глазниц.

— Вот и считай: не будь ты таким горячим да глупым, какой бы та баржа нам урожай принесла — и часов в водолазной книжке, и готовых деньжат. А деньжата, они, брат, тово, им не надо ждать, пока коммунизм придет, они и сейчас могут тебе и изобилие, и счастье предоставить. Они ведь всесильные, деньжата-то. У тебя, небось, после службы их не шибко много?

— Не много, — признался Прохор.

— Ну, вот… А тебе семьей обзаводиться, костюмчики-пальтишечки, блузочки-платьишечки, хатку свою надо. А хатку в нашем городе можно по-разному получить. Понял? Для этого, милок, тысячи нужны. А тысячи эти, знаешь, где валяются? Возле той самой баржи, которую ты сегодня видел. А как те тысячи собрать да в карман положить — это уже не твоя забота — держись за Качура, он знает…

— Качур!

Качур отмахнулся от него, как от назойливой мухи.

— Я тоже был в твоем положении: другие в новых костюмах гуляют, а я — старый пиджачишко латаю; другие винцо заедают мясом, а я — черняшку запиваю квасом; другие в театр в субботу, а я — на сверхурочную работу. Понимаешь: бычки, и те обходили мои крючки. Рядом стоит, бросает — не сурмана, так кнута вынимает, а я туда же брошу — вытащу не бычка, а вошу… Вот как бывало. Поначалу тоже, вроде тебя, думал трудом нажить я деньги, и уважение. Так у нас же так: разорвись надвое, спросят, а почему не начетверо? Понял я, что от трудов только руки пухнут, а не кошелек.

— Качур!

Он не обратил никакого внимания на возмущение Прохора, на его протест. И вдруг Прохор подумал: «Что-то придает ему наглости, дает ему право поучать меня, командовать мною». Ему стало стыдно и страшно этой мысли.

— Ты мне нравишься, товарищ Демич. Нравишься тем, что умен, — продолжал Качур, еще ближе пододвигаясь к Прохору. — Ты понял, что ждать всеобщего счастья так же глупо, как и рая на том свете. Ты, как и я, хочешь счастья не через сто лет и даже не через двадцать лет, а сейчас, сегодня: сто лет мы с тобой не проживем, а через двадцать лет будем уже старыми. Ты умен, ты хочешь счастья пока молод. Но ты и глуп. Очень глуп, товарищ Демич. И этим ты мне не нравишься. Ты уловил, что в Братск тебе ехать незачем, что не в твоем характере быть первостроителем в тайге? Очень хорошо! Так достань справки, предъяви медицинское свидетельство о том, что тебе и твоим потомкам до тридцатого колена тайга противопоказана, что единственная точка на планете, где твой драгоценный организм может гармонично развиваться, называется Южноморском или, в худшем случае, Ялтой. Этого мало? Присовокупи сюда пачку слезных писем старушки-матери к своему единственному сыну-кормильцу. Брось все эти беспристрастные свидетельства к ногам молодых энтузиастов, отправляющихся на освоение дальневосточной Тьмутаракани, и скажи, скажи проникновенно и слезно, как полагается молодому борцу за цивилизацию сибирских медведей: «Совесть не позволяет мне гармонично развиваться на берегу Черного моря. Пусть лучше съест мое тело таежный гнус, чем вечно будут терзать душу угрызения совести». А что касается старушки-матери, то заяви, что ты ее тоже приносишь в жертву благородному принципу. Если твои справки будут солидными, а слова душещипательными, если все это будет подкреплено ходатайством какой-нибудь организации в том смысле, что ей, этой организации, чистый зарез без такого водолаза, как Прохор Демич, то ручаюсь, что молодые энтузиасты возмутятся твоим поведением, изобличат тебя в забвении сыновнего долга, разъяснят тебе, что пренебрегать советами врачей неразумно и, вздохнув, выразят сожаление, что не смогут взять тебя с собой в Братск…

Качур многозначительно поднял палец на уровень собственного носа и посмотрел на Прохора так снисходительно, будто тот опростоволосился на самом простом деле.

— Так бы сделал Арсений Качур, и за ним осталось бы доброе имя энтузиаста. А что сделал Прохор Демич? Он перед отходом поезда брякнул о своем нежелании ехать в Братск и покрыл свое имя позором, от него отвернулись друзья, его никто не принимает всерьез по месту новой работы. Никто, кроме Арсения Качура. Потому что Качур — добрый, потому что Качур знает, что имеет дело с настоящим водолазом, а не с сопливым салажонком, который пищит от одного упоминания о спуске на глубину более десяти метров.

— Кончил? — спросил Прохор спокойно, хотя все в нем кипело.

— А тебе мало?

— Вполне достаточно. Ты мерзавец и подонок. Понял? Я сейчас пойду и всем расскажу о том, что ты последняя дрянь, а не специалист. Весь мир узнает об этом!

Черные звереныши сперва так удивились, так удивились, что чуть совсем не вылезли из нор-глазниц, но потом дрогнули и вползли в них медленно и основательно, и заблестели оттуда зло и насмешливо. Качур смеялся, тихо шипя.

— Весь мир, всеобщее счастье, человечество! Это неправильно употребляемые слова, это выдумка. Есть только человек-одиночка, есть личное, понимаешь, личное счастье, личное благополучие, личное, понимаешь?

— Вот ты и расскажешь об этом завтра всему экипажу.

— Дурак, тебя же слушать никто не будет. Тебе скажут: это ж разговоры, ты нам доказательства подай. Ты что, за руку меня схватил, свидетелей имеешь? И кто ты такой, товарищ Демич? Ты — дезертир с переднего края, ты отступник, ты маловер и нытик. И зачем тебе нужно, товарищ Демич, компрометировать нашего лучшего водолаза-специалиста, которого мы знаем как активного общественника, отзывчивого товарища, у которого в водолазной книжке записано столько глубоководных спусков, что тебе и не снилось столько. Зачем вам понадобилось, товарищ Демич, клеветать на нашего старшего, нашего бесстрашного, нашего трудолюбивого товарища? Может быть, вы, пользуясь своим личным знакомством с товарищем Олефиренко, хотите снять его фотокарточку с Доски передовых людей порта и повесить туда свою?

— Ты…

— Деточка, я борюсь за звание ударника коммунистического труда. Понял? И я получу это звание, милый мой… Я же испытывал тебя… дур-рак! Я хотел узнать, на какую низость способен тип, предавший своих товарищей, уехавших на Ангару.

— Ах, вот как! — Прохор выругался и неуклюже повернулся, чтобы уйти. Но железная лапа Качура вдруг легла на его плечо.

— И еще помни: бывают у водолазов случаи, когда на большой глубине вдруг лопается воздушный шланг. Лопается начисто, как срезанный. Вот так!

В руке Качура сверкнул нож, и кусок шланга, лежавший на банке, развалился надвое.

НА ТРОЛЛЕЙБУСНОЙ ОСТАНОВКЕ

— Виктор!

Он даже не оглянулся, прошел мимо. Широкая капитанка с узеньким нахимовским козырьком грациозно плыла над легким темно-синим макинтошем и вот-вот могла растаять в вечерних сумерках.

— Товарищ Олефиренко!

Он остановился, нетерпеливо крутя в руке сломанную сеточку каштана с огненно-рыжими листьями.

— Я по делу…

— По делу обычно разговариваю на борту судна.

— Дело очень важное, не терпящее отлагательства.

— Слушаю.

— Качура хорошо знаешь? Что он за человек?

— Водолаз, старший спусковой станции, беспартийный, холост, родителей не имеет. Золотые руки. Хорошо помогает товарищам в овладении специальностью. Занесен на Доску почета…

— Все это я знаю.

— Так в чем же дело?

— Как ты его понимаешь? Ну, ты лично?

— Это уже личные взгляды, а не служебные дела. Хотя могу ответить. Я представлял его на Доску почета. Лично ходатайствовал. Лично!

— Ну, а если этот самый Качур — жулик?

Виктор так резко повернулся к Прохору, что полы макинтоша хлопнули.

— Поймал? Есть доказательства? Или одни разговоры, болтовня, плетка о-бе-эс? Знаешь, есть такое, о-бе-эс: одна баба сбрехала? Так ты не очень слушай. И мне не мешай. Оревуар, как говорят французы…

— Подожди, Виктор. Еще скажи…

— Ну?

— Как ты меня понимаешь? Ну…

— Это уж тебе виднее, дорогой товарищ. Тебе виднее… И не приставай, спешу на свидание. Оревуар!

Он подбежал к тронувшемуся уже с места троллейбусу, вскочил на подножку, втиснулся в живую стену пассажиров.

Прохор видел: дверца медленно, с натугой закрылась. Троллейбус пошел быстрее и скрылся в темноте раньше, чем стих шелест шин по мокрому асфальту.

НЕ БУДЬТЕ РАВНОДУШНЫ, ЛЮДИ!

Ночь была, как в песне поется, — ясная, зоряная, видно, хоть иголки собирай. Только Прохору было и не до ночи, и не до песни, и не до сна. Он лежал в пустом кубрике, навзничь, на неразобранной койке, положив голову на огромные кулаки, и тяжело думал, вглядываясь черными, широко открытыми глазами в такую же черную темноту. Все, кроме вахтенных, ушли на берег, в кубрике было тихо, только мерно гудел вентилятор да в противоположном углу всхрапывал подвыпивший Осадчий.

Говорят, в далекой-далекой стране был случай: кто-то убил доброго, всеми уважаемого и любимого доктора, спасшего многих людей от злой смерти. Вскоре у одного пропащего пьяницы нашли докторские вещи и окровавленную одежду. Весь народ собрался судить злодея. Мудрейших стариков судьями поставили. Долго думали седые головы и определили: «Не может среди нас найтись такого человека, который бы убил нашего друга-доктора. Человек не способен пасть так низко». И весь народ признал приговор справедливым… В том краю, где такая вера в человека, где любят людей больше, чем истину, должно быть, нет униженных и оскорбленных, нет несчастных. Там сердце сердцу светит и греет…

А может, и нет еще такой страны, может, это просто сказка? Только уж больно хорошая сказка… А пока люди охотнее всего в плохое о человеке верят. Вот написал Валуйский Виктору о том, что я отказался ехать в Братск на стройку, и он старую дружбу ни во что поставил. Осадчий вовсе меня не знает, а уже тоже презирает. Качур… Как я мог выдержать, как я смел смолчать ему! Я должен был разбить его злую и вредную проповедь. Наконец, я должен был просто дать ему в морду. По крайней мере Олефиренко вынужден был бы заняться расследованием драки и выслушать меня. А теперь?.. У меня нет никаких доказательств, мне никто не поверит ни в то, что Качур обманывает товарищей и обкрадывает государство, ни в то, что он говорил мне пакости. Ведь Виктор мне не поверил!..

Виктор не верит?.. Не верит?.. Постой, постой… Виктор не верит, что Качур жулик. Так, может быть, это и есть та самая вера в человека, о которой сказка сказывается?.. Но ведь Качур действительно жулик. Я своими глазами видел… Он мне сам говорил… А как же окровавленная рубашка и вещи, принадлежавшие доктору?.. А как же любить людей больше, чем истину?..

Нет, это пока что не для моей головы. А вот то, что Качур жулик, я не сейчас, так позже… Да черт с ним, с Качуром!..

Виктор любит людей больше, чем истину? Ха! Как бы не так! Плевать ему и на истину, и на Качура. Он совсем недавно окончил курсы, «Руслан» — первый его капитанский мостик. Он просто не хочет видеть недостатков на своем судне. Скажите, пожалуйста, кому это приятно: один старший водолаз — дезертир, а второй — жулик? Да и остальные, пожалуй, не лучше: Осадчий связан с Качуром (А как же! Вот и сейчас Арсен приволок Мирона откуда-то пьяного), Бандурка — дитя, а о непосредственных подчиненных Качура уже и говорить нечего — успел, конечно, их обработать.

Вот так всю ночь и мучался Прохор. То мысленно оправдывался перед Виктором, перед ребятами, уехавшими в Братск, то выискивал свои ошибки и промахи и ругал себя последними словами за неустойчивость, за мягкохарактерность, то вдруг все окружающие люди казались ему лживыми: только болтают о честности, товариществе, доверии друг к другу, а на самом деле каждый только и думает о себе, никому нет дела до других.

Страшно это обо всех плохо думать, во всех разувериться. Одному на свете честному и жить, пожалуй, не стоит.

Жить! Прохор вспоминал всех, кто когда-нибудь чему-нибудь учил его, и упрекал их: чему же вы меня научили? Вот ты, дед Кость, чему ты научил меня? Пахать землю да беречь лошадей. Пахарем я не стал, а что до лошадей, так их и в колхозе все меньше и меньше становится, машина вытесняет. Ты, Виктор? Научил голыми руками врага обезоруживать, как выстоять под его ударами. Почему же ты не научил меня, как сказать тебе правду, чтобы ты ей поверил, как жить мне, если все вы не верите мне? Где вы сейчас, капитан-лейтенант Майборода? — вспоминал он своего флотского командира. — Вы научили меня одолевать страх глубины, научили жить в мире, устроенном согласно уставам и приказам. Но в том мире, в который я вышел после демобилизации, действуют не только законы добра и разума, жизнь это не школа и не военная служба, она сложнее и шире, ее не впихнешь ни в учебный класс, ни в рамки устава. А как мне жить в ней? Где следует проявить мне трудолюбие и ласку, воспитанные дедом Костем, когда употребить костоломный захват, бросающий наземь и обезволивающий противника, которому научил Виктор, как мне остаться честным среди равнодушных, иногда жестоких людей?.. Может, не прав я в том, что не поехал с ребятами. Конечно, не прав… Но скажите мне об этом, как отец сыну: выругайте, выпорите, но не отворачивайтесь, не будьте равнодушны, люди! Я знаю, что в чем-то я виноват перед вами, что где-то я уступил своей слабости. И эта уступка, эта слабость тянут за собой другую уступку и слабость… Врет, врет Качур, что он хотел испытать меня — он просто хотел использовать мою слабость, хотел вытянуть из меня еще одну уступку. Зачем? Для чего это ему нужно? Неужели вправду рассчитывал, что я позарюсь на деньги, на легкую жизнь и стану его напарником?

Иногда Прохору казалось, что он просто ничему не научился в жизни. Что он просто — тряпка. Раньше он считал, что водолаз — это воля, мужество, сила. А теперь сомневался в том, что в нем есть эти качества. А какой же он тогда водолаз?

ПО НАВЕТУ

Не спал в эту ночь не один Прохор. На том же судне в капитанской каюте, опершись грудью о широкий, привинченный к палубе письменный стол, сидел в глубоком раздумье Виктор Олефиренко.

Вечером, вскочив в переполненный троллейбус, он с трудом втиснулся между пассажирами, чтобы дать дверце закрыться.

— Да, большое, видать, горе у человека, — сказал над самым его ухом седой полный старик.

Виктор невольно глянул в заднее окно, куда смотрел старик. Площадь тонула в темноте, кругом не было видно ни живой души, только у ярко освещенной фонарем остановки стоял огромный моряк, низко опустив голову и комкая в руке фуражку. Когда машина свернула за угол, до сознания Виктора дошло, что это же стоял Прохор, с которым он только что разговаривал. А старик все смотрел в окно и грустно качал головой. Виктору показалось, что старик видел его вместе с Прохором, а может, даже слышал их разговор, и ему стало почему-то неловко. Он сошел на первой же остановке, вернулся встречным троллейбусом на площадь, но Демича там уже не было.

Трудно угадать, по какой из улиц большого портового города ушел оставленный тобой человек. Настроение Виктора было испорчено, ему уже не хотелось идти к знакомым, и он влился в людской поток, пошел вдоль улицы. Потом свернул направо и оказался у здания главного почтамта. Машинально вошел внутрь, спросил «до востребования», получил письмо.

Он его начал читать там же, в ослепленном люстрами зале. Он его уже несколько раз начинал читать у себя в каюте. Он ждал этого письма всю жизнь. Сколько раз мечтал о том, как получит его, знал, что слезы, хочешь-не хочешь, упадут на бумагу. Он знал до слова, до буквы все, что написано в этом письме… И все же прочитать его до конца не мог. Оно было таким неожиданным, что Виктор снова и снова перечитывал первые пятнадцать строк и никак не мог вместить в себе то, что было изложено на тетрадных листочках ровным, знакомым до мельчайшей черточки, нетвердым старушечьим почерком.

«Витя! — писала мать из далекого дальневосточного села. — Я двадцать лет уже пишу тебе письма. И все их начинала одними и теми же словами: «Для меня будет самое тяжкое горе — тяжелее, чем твоя смерть, — если я узнаю, что ты поверил навету». В этом письме я пишу эти слова и последний раз. Сегодня мне сообщили, что отец посмертно реабилитирован… В таких случаях, Витя, мне кажется, мать должна рассказать сыну все об отце, о его жизни и борьбе, все о себе. Я писать тебе об этом не стану: все, что было до того страшного дня, я тебе давно рассказала, что было после, ты сам помнишь…»

Дальше Виктор читать не мог, Он все знал о Владимире Францевиче Шмидте, своем отце, и об Ольге Владимировне Олефиренко, своей матери. В девятнадцатом году отец был матросом на посыльном корабле «Завойский», доставлявшем оружие дальневосточным партизанам, а мать — бойцом партизанского отряда в Сучане. Встретились они в партизанском лазарете в феврале двадцать второго года после штурма Волочаевки. Лазарет снялся и покочевал вслед за отрядом и сводной бригадой на юг, на Спасск и Владивосток, а санитарка Олефиренко осталась в полуразрушенной бревенчатой хибаре на склоне горы Июнь-Корань возле умиравшего от ран комиссара Шмидта. Любовь, говорят, преображает любящих и любимых, дает им силы, исцеляет раны. Партизанская санитарка так никогда и не смогла объяснить, как удалось ей выходить, комиссара, но восемь месяцев спустя, когда бойцы Волочаевского полка штурмовали форты Спасска, их бывший комиссар впервые поднялся на снежную вершину Июнь-Корани, чтобы полной грудью вдохнуть таежный ветер. Затем снова были болезнь и голод, переезд по совету врачей на Дон, учеба в Москве… Об этом рассказывала мать.

Дальше шли воспоминания Виктора. Большое степное село, где на одной мощенной булыжником улице и церковь, и больница, и «заезжий двор Бухарцова», и единственный двухэтажный белый дом, в котором разместились райком, райисполком, библиотека, суд, милиция — вся районная власть. От этой улицы во все концы петляли по оврагам и косогорам и тонули в вишневых садах другие улицы, беленькие и подслеповатые мазанки, нахлобучившие до самых окон соломенные брили крыш, широкие левады с шумливыми осокорями и плакучими вербами над тощим ручейком. После школы Виктору очень хотелось вместе с другими мальчишками заняться грачиными гнездами на осокорях или половить пескарей в ручье. Но надо было пораньше прийти домой, нянчить трехлетнюю Верочку, пока мать не вернется из библиотеки. Мать приходила поздно, а отец, худой, усталый, пропахший степью и пылью, и того позже. Район был глубинный, бездорожный, колхозы только-только становились на ноги, и секретарю райкома приходилось нелегко.

Часто поздним вечером, когда Виктор, дожидаясь отца, засыпал за книжкой, приходил сухонький, с рыжей бородкой торчком дед Ефим, райкомовский сторож, тщательно одергивал выгоревшую на солнце, застегнутую на все пуговицы гимнастерку и, приглаживая обеими руками коротко стриженую седину на голове, говорил, будто извинялся:

— Собрание сегодня на Лозоватских хуторах. Так что не ждите Францевича, заночевать, сказывал, может.

В ту страшную ночь дед Ефим пришел позже обычного, в сенцах долго обметал веником снег с валенок и крытого сукном полушубка, вошел, отозвал мать к порогу, что-то долго шептал ей.

— Не иначе по навету… — услышал Виктор.

Мать вскрикнула, схватилась обеими руками за сердце, стала белая-белая. Из-под закрытых век выкатилась крупная слеза.

— Ну… не партизанское дело плакать, — хмуро сказал дед Ефим. — О ребятенках подумай.

Снова долго о чем-то шептался с матерью, поглядывая на Виктора и спавшую на лежанке Верочку. Затем он помог матери собрать кое-какие вещички в чемодан, одеть детей. Снял полушубок:

— Накось, примерь, Владимировна.

Потом снял валенки, отдал матери, обулся в отцовские старые сапоги, сверху обмотал их овчиной.

На дворе мела метель. Лохматая кобыла, уныло опустив голову, вздрагивала всей кожей. Дед усадил всех в сани, обложил с боков снопами соломы и взялся за вожжи:

— Но, милая… Авось, к утру доберемся до станции.

До станции было тридцать верст. Виктор догадывался, что с отцом случилось что-то очень страшное, но спросить у матери не решался. А мать молчала, крепко прижимая к себе всхлипывающую Верочку. Виктор то засыпал под завывание вьюги, то просыпался от холода, сладковатого привкуса тающего снега и материнского шепота:

— Витенька, не спи, милый! Не спи, замерзнешь.

Ему все снилось, что едут они по дну огромной белой реки и никак не могут вынырнуть, никак не могут добраться до берега…

Не раз потом и в поезде, и у подножия Июнь-Корани, куда привезла детей Ольга Олефиренко, и даже в годы флотской службы, Виктору снились сладковатый, тающий снег и дно бесконечной белой реки. Сани бесшумно скользили по этому дну, над головой бурлили белые потоки, белая, как молоко, вода заполняла все вокруг, давила грудь, леденила шею, не давала возможности вздохнуть. Виктор мучительно долго ждал, когда же кончится река, когда можно будет набрать полную грудь воздуха, но так и просыпался, не дождавшись конца пути.

Реабилитирован!

Как побелели волосы и высохли плечи у матери, пока она дождалась этого слова! Какой болезненно-хилой выросла Верочка в ожидании этой весточки об отце! Двадцать три года ждали… Половина жизни прошла. А она могла бы пройти по-другому, если бы отец был с ними. У сотен тысяч прошла бы жизнь по-другому, если бы не этот… навет. Значит, были наветчики? Кто-то верил клевете? Верил или только делал вид, что верит и…

Виктор сжал кулаки. Пальцы хрустнули и побелели. Тело налилось тяжелой, гнетущей усталостью, будто на плечи легли свинцовые водолазные грузы…

Нет, он никогда не забудет слов матери, никогда не поверит никакому навету, никакой лжи… Конечно, Демич обижен на него. Но ведь он сам виноват. И незачем ему сеять подозрения, очернять товарища. В конце концов это подло с его стороны… Надо все-таки поговорить с Демичем по душам, ведь когда-то он был неплохим парнем…

МУЖЧИНЫ ДАЮТ ДРУГ ДРУГУ СЛОВО

Худой, похожий на рейдовую веху в шляпе мужчина, ухватив левой рукой за шиворот белоголового веснушчатого парнишку, правой наносил короткие сильные удары, стараясь попасть в лицо или в живот. А тот, согнувшись бубликом, так извивался и брыкался, что кулаки все время натыкались то на сухую спину, то на острые коленки, то на жилистые руки. Прохор увидел это, еще спускаясь по тропинке к причалу, и побежал к дерущимся.

Запыхавшийся здоровила наконец прижал паренька к земле и нацелился в него ногой, обутой в тяжелый кирзовый сапог.

— Спиридон! — раздался на причале резкий, решительный голос. — Брось пацана!

Нога, обутая в сапог, вздрогнула и медленно опустилась на бетон. Спиридон тяжело поднял бритую, насаженную на длинную шею голову.

— Брось, не то ударю!

Подпрыгивая на одной ноге, как грач по весенней пахоте, к дерущимся подскочил невысокий черный рыбак. Замахнувшись железным костылем, он пригрозил:

— Еще раз ударишь мальчишку, убью, гад!

Бритоголовый, наверно, хорошо знал характер одноногого. Он выругался, посмотрел на него злыми маленькими глазами, плюнул и, пнув еще раз свою жертву, подобрал оброненную в драке шляпу, медленно пошел к своим удочкам:

— Вот подлюга, за крючок чуть не убил пацана, — сказал черный, прыжком поворачиваясь к подбежавшему Прохору.

Веснушчатый мальчишка, почувствовав свободу, тотчас схватился на ноги, отряхнулся, как побитый петух, и, взбычив большой исцарапанный лоб, смотрел удивленными, совсем не обиженными и не благодарными глазами, готовый, как казалось Прохору, при первой же опасности пуститься со всех ног наутек.

— На кой черт тебе нужен был тот крючок, Ленька? — обратился к пареньку рыбак. — Ну, если уже так припекло, так попросил бы, неужели ж я не дал бы тебе? Зачем же с этим гадом, Масютою, связываться? Он не то что за крючок, за рыбью чешую тебе голову оторвать может.

А Леньке, оказывается, ой, как нужен был крючок! Он сбежал из дому, почти месяц шлялся по свету. Башмаки, купленные сестрой к началу учебного года, разбил вдрызг, форменный школьный костюм обменял на синюю капитанку, которую теперь так бережно отряхивал от пыли. Сейчас хорошая низка бычков все же скрасила бы возвращение Леньки домой. Правда, Люда кричать и бить не станет, тихо всплеснет руками, горестно всхлипнет:

— Что же мне делать с тобой, Ленюшка?

И странное дело. Драчуны-ровесники, колотя Леньку головой о стенку, расшибая ему в кровь губы и нос или обламывая хворостину о костистую Ленькину спину, не могли выбить из него ни слез, ни жалоб. А вот когда Люда всхлипывала это «Ленюшка», он, не стыдясь слез, подходил к сестре, садился рядом и, прижавшись белесыми вихрами к ее теплому, вздрагивающему от тихого плача плечу замирал. Вскоре затихала и Люда. И так они сидели, прижавшись друг к другу, долго-долго, пока через окно не вползали в комнату сумерки и, разлегшись по углам, не уступали место синему лунному свету. Леньке было тепло и покойно. И думалось обо всем легко и просто, хотя жизнь у Леньки тяжелая.

Трое сидят на причале. Трое думают об одной судьбе.

— Значит, говоришь, успеваемость у тебя скромная, а поведение бойкое? — спрашивает самый старший.

— Да, было, дядя Грач…

Ленька явно гордится тем, что двое взрослых, два моряка, разговаривают с ним как равные, и произносит эти слова неохотно, как будто вспоминает о чем-то давно прошедшем, о чем-то надоевшем и давно решенном.

— К директору вызывали?

— Да…

— Так… Ну, а как же все-таки школу бросил?

— Не захотел и все.

Прохор, пожалуй, стал бы ругать Леньку за нерадивость в учении, стал бы корить его даже за этот ухарский, нарочито небрежный тон, каким он говорил об учителе и школе, за дерзкие огоньки в серых глазах, невольно выдававших Ленькину обиду на всех и вся. Но Грач будто не замечал мальчишечьего гонора. Пригладив суставом указательного пальца тонкие стрельчатые усы, он хитро покосил темно-карим глазом на Леньку:

— Стыдно, наверное? Боялся, что товарищи смеяться станут: старше всех, а не знает? Так, что ли?

— Да… — неожиданно обмяк Ленька.

— Страх, он, брат, самая противная штука, — продолжал рассуждать Грач.

— Да…

— А мне, думаешь, не страшно было, когда мы под Выгодой в атаку на фашиста шли?! Или когда на Мысхако в первом броске высаживались? Вот видишь, после той высадки с костылем хожу… А ему, — Грач качнул головой в сторону Прохора, — каждый день уходить на глубину? С той глубиной шутки плохи — она не прощает малейшей оплошности: недовернут болт, не так прилажен груз, запутался воздушный шланг, сделал неверный шаг, расслабил волю, внимание — и беда тут как тут… Такая уж, брат, наша обязанность — идти навстречу опасности и виду не показывать, что боязно. Иначе, какие же мы мужчины?

Грач, как будто невзначай, коснулся рукой Ленькиной коленки:

— Так-то, брат.

Давно так никто не разговаривал с Ленькой. Так бывало говорил с ним только отец. По вечерам он учил Леньку играть в шахматы, вязать крючки к леске, читать книжки, клеить забавных зверят из картона. Он всегда чему-нибудь учил Леньку. Он работал в порту, пахнул морем, пшеничным зерном, смолой, железом и разговаривал с Ленькой по-взрослому, как мужчина с мужчиной…

— Вот ты какой у меня смелый, сынище!

Распахивалась дверь, и в комнату врывалась звенящая смехом Люда. С размаху бросала книжки на диван, целовала отца и Леньку в щеки и, если у нее не было уроков по музыке, начинала, как выражался отец, всесветную карусель: заставляла всех петь, декламировать стихи, плясать, кувыркаться, играть, рассказывать забавные истории и делать много другого, необычного и веселого. Когда в доме бывали гости, Люда помогала отцу накрывать на стол, приветливо приглашала гостей к чаю, а после угощения садилась за пианино и ее тонкие пальцы высекали искры радости из черных и белых клавишей.

— Моя хозяйка! — гордо и ласково говорил отец.

— Вся в мать, все капельки ее в себя вобрала, — потихоньку вздыхали гости, украдкой поглядывая на большую фотографию на стене. На фотографии рядом с отцом стояла молодая женщина, очень похожая на Люду, с такими же озорными глазами и разлетистыми бровями. Она, как и отец, была одета в гимнастерку, увешанную орденами и медалями, а на голове красиво сидела аккуратная пилотка со звездой. Матери Ленька не помнит. Говорят, она умерла, когда Ленька только родился.

Людин характер изменился сразу. Надломился, угас, как гаснет свечка на сильном ветру, не дрогнув пламенем, не оставив искры. Это произошло в день гибели отца. Одни говорят, что он сам оступился на сходне и упал между стоявшими борт о борт судами, другие — будто в тот день он напал на след преступников, орудовавших в порту, и пошел в партком, а оказался между бортами качавшихся на мертвой зыби судов… С тех пор Люда стала замкнутой, тихой, не по летам серьезной.

Потянулись серые и скучные годы. Ленька вырос из старых штанишек и пальто, ему стыдно было перед товарищами в школе, он почти не бывал дома, шатался в порту, на причалах, ходил с рыбаками в море. Сперва продали Людкино пианино — Люда даже не посмотрела на инструмент, когда выносили его из квартиры, все равно после смерти отца она ни разу не притронулась к клавишам. Потом продали гостиный гарнитур. И, наконец, обменяли просторную светлую квартиру на полуподвальную конуру с печным отоплением.

Самое страшное не в конуре. Самое страшное в соседях. На старой квартире соседи жалели Леньку, звали к себе, помогали ему и Люде, хлопотали о пенсии. Здесь все были чужие.

— Так-то, брат! — снова сказал Грач.

Серые Ленькины глаза потеплели, налились слезами, он нахмурил лоб и прикусил губу. Леньке было больно и стыдно. Прохор это понимал и хотел чем-нибудь утешить его.

— Хочешь, Ленька, — неожиданно для самого себя сказал он мальчику, — покажу тебе морское дно, научу гулять под водой, как по берегу?

Но Ленька даже не ответил, даже не глянул в его сторону.

…Да, он тогда даже не глянул на Прохора. Но когда под вечер они вдвоем поднимались по крутой, скользкой от росы тропе на высокое плато, у подножия которого плескалось сине-багряное в лучах заходящего солнца море, Прохор повторил свой вопрос.

— Спрашиваешь! — Ленька широко улыбнулся и неуловимым для постороннего взгляда движением левой руки поддернул сползавшие рваные, потерявшие первоначальный цвет штаны, а правой с достоинством и щегольством чуть сдвинул на одно ухо синюю новенькую капитанку с большим блестящим козырьком.

— Спрашиваешь! — повторил он, лихо запрокинув голову и потянувшись к Прохору острым подбородком. — У тебя что, есть маска и дыхательная трубка?

— Это что! У меня настоящий акваланг. Знаешь, такой… с баллонами и ластами. Можно метров на сорок нырять…

Ленька пронзительно свистнул, остановился и посмотрел на своего нового знакомого снизу вверх восторженными глазами.

— Научишь?

— Научу.

— Правда? И я буду нырять, как Деви? Скажи, Прохор, мне, может, тоже повезет как тому Хассу, и я покатаюсь на китовой акуле?

— Откуда ты знаешь о Деви и Хассе?

Ленька, оказывается, многое знал о приключениях под водой. Он уже читал и книжку австрийского фототехника Хасса о подводных экскурсиях с кинокамерой, и «Человека-амфибию». Он запустил руку в карман измятых и изорванных штанов и вытащил какие-то пожелтевшие от солнца обтрепанные листки.

— Вот, смотри.

— Что это?

— «Наедине с акулами», — таинственно прошептал Ленька, будто доверил строжайшую тайну.

— Олдридж?

Глаза потухли и недоверчиво сощурились. Имя известного писателя, из рассказа которого Ленька узнал об одноруком летчике и его сыне Деви, об их удивительных приключениях, было ему незнакомо. Когда Прохор рассказал о писателе, Ленька с сожалением посмотрел на желтые листки.

— Жалко. Вот видная, с тридцать седьмой страницы начинается. А сколько еще листков в конце не хватает, — по-взрослому вздохнул он.

— Такие акулы в Черном море не водятся, Ленька.

— Не водятся? — переспросил мальчик. — Ну и не надо… Хотя жалко… А косяки скумбрии разведывать смогу? Правда?

— Правда. Только знаешь, Ленька…

— Стоп! Не говори дальше… — Ленька уцепился пальцами за рукав Прохоровой рубашки. — Ты думаешь, Ленька совсем дурак? Ленька знает, в чем дело. Хочешь, землю съем, что жалоб со школы на Леньку не будет? Хочешь?

— Ну что ты, Ленька! Зачем же землю есть?

— А это у нас вроде клятвы: если съешь горсть земли, значит, уже не обманешь.

— Я тебе и так верю. Мы же мужчины, и нам достаточно крепкого слова друг другу.

— Что правда, то правда, — по-взрослому рассудил Ленька.

Вдруг, будто ветром, сдуло улыбку со скуластого Ленькиного лица. Только что сиявшие на солнце белые крупные зубы сторожко и остро выглядывали из-под тонких нервных губ, а развеселые большие серые глаза стали колючими. Белесые брови нахмурились, веснушки стали ярче, крупнее и гуще:

— А ты не врешь? Ты не обманешь меня, Прохор?

— Что ты, Ленька! Как можно!

— Знаю я вас, водолазов… Наврете, наврете…

— Зачем бы я тебе врать стал, Ленька?

— Мне уже один водолаз обещал…

Строгая, глубокая, совсем не детская морщинка появилась между белесыми бровями. Прохору стало жаль Леньку и боязно за него. Он в душе позавидовал Грачу, сумевшему разбередить душу скрытного мальчишки, зажечь в нем искорку откровенности. И вот гасла эта искорка, лицо становилось холодным и замкнутым. Прохору вспомнилось свое горькое сиротство, вспомнились все мальчишечьи обиды, и он с тревогой подумал, что если Ленька сейчас замкнется в себе, людям трудно будет вызвать в нем доброе чувство, согреть его сердце. Ему захотелось сделать для Леньки что-то хорошее, что угодно, только бы большие серые глаза мальчика по-прежнему светились радостью.

Тропинка кончилась. Они поднялись на самую вершину плато. В двух шагах начинался город. Ленька устало опустился на залитую лунным светом скамейку.

— Ну что же, пожалуй, поверю тебе… Только ты, пожалуйста, не обманывай меня, — попросил вдруг, едва не расплакавшись, Ленька. — Ну, пожалуйста…

СЫН МОРЯ

Надо совсем не иметь сердца, чтобы после такого разговора обмануть мальчишку. Но случилось так, что в понедельник заштормило — экипажи спасательных судов и водолазных ботов дежурили в порту, а ночью вышли к Тендре снимать с мели греческий сухогруз, там до конца недели и проболтались. Ждал, наверное, Прохора Ленька. И брехуном, конечно, обзывал. А что мог поделать Прохор? Морская служба!

В следующее воскресенье, уложив в чемодан акваланг, Прохор отправился к причалам, где неделю тому назад познакомился с Ленькой. Погода стояла пасмурная и ветреная. Белые барашки подкатывали к берегу на синих спинах волн и разлетались хлопьями пены, фонтанами брызг. Когда в разрыве туч выглядывало солнце, с неба спускался серебряный столб света, и море играло светло-синим, голубым и зеленым. Но серебряный столб уходил вслед за тучами, и краски темнели: хоть сколько смотри — только синее да белое, только волны да пена.

Прохор молча ходил по пустынным причалам. Леньки не было.

К полудню ветер ослаб, по морю потянулись светлые полосы, волны хотя и били почти с прежней силой о берег, но стало прозрачнее и голубее. Несколько шустрых пареньков уже бегали по мокрой гальке.

— Ты знаешь Леньку? — спросил Прохор одного из них.

— Какого Леньку?

— Вот такого, как ты, сероглазого, белоголового…

Пареньки обступили Демича, проявляя больший интерес к незнакомому моряку и его чемодану, чем к тому, о ком он расспрашивал.

— Сирота он, недавно школу бросил.

— Веснушчатый?

— Да.

— У него сестру Людкой зовут?

— Да, да Людмилой.

— Так это же Сын Моря. Ребята, кто знает, где живет Сын Моря?

Ленька учился в другой школе, но все они знали его историю, знали, как он бросил школу, как бродяжничал по окрестным селам, как бежал из детского приемника и опять появился в школе. Но куда он снова запропал и где живет, никто не знал.

— Плохие же вы товарищи.

— Да?.. А ты сам попробуй дружить с ним: чуть что не так, он тебе такую трепку задаст, ого!

Так или иначе, но Ленькиного адреса никто не знал, и Демич, подождав на причале еще часа три, решил, что завтра непременно сходит в школу, где учился его юный знакомый. Затем поднялся в город, сел в трамвай и поехал разыскивать Музей обороны.

В этом музее Прохор давно мечтал побывать, еще когда служил во флоте. Эх, ребята, ребята! Может, и зря вы обижаетесь на Прохора, что не поехал он с вами. Ведь вы же сами в этом и виноваты. Разве не Женька Валуйский рассказывал ему о том, как увидел в этом музее портрет брата-героя, о судьбе которого никто из домашних ничего не знал? Разве не ты, Виктор, рассказывал Прохору об экспозициях и документах этого музея? Что вам было до того, что отец Демича погиб в сорок первом при обороне Южноморска и, кроме скупой похоронной, ничего, даже портрета, не сохранилось для сына. Что вам до того?

Отец! Каждый имеет отца… Почти каждый теряет его: одни, как Ленька, в детстве, едва запомнив черты отцовского лица, ласку его глаз и тепло его ладоней; другие — когда станут уже юношами и многому научатся у отца, такому, чему у других никогда не научишься, — всю жизнь они потом подражают отцам и испытывают счастье узнавания в себе отцовских черт; третьи — когда станут зрелыми мужами и сами оставят в жизни глубокий чекан; но какими бы ни были их сила и слава, власть и слово отца для них непререкаемы. Всем горько терять родителей, но горше всех тому, кто потерял его младенцем, когда, научившись выговаривать самое дорогое слово, уже некому было сказать его. Двадцать лет Прохор носит в себе это горячее, как кровь, слово. Оно жжет его, оно переполняет его, требует выхода. Иногда парню казалось: сказать бы его тому, кому оно принадлежит, и стало бы легче. А сказать некому. Прохор даже не знает, какой он был, его отец. Прохор спрашивал деда Костя — добрый хлебороб был, говорит. Прохор спрашивал у матери — она только заплакала в ответ. Он выучил наизусть похоронную, но разве словами «пал смертью храбрых» все сказано?..

Отец был морским пехотинцем. Прохор все стихи про морскую пехоту выучил. Все мечтал: «Обойду все места, где высаживалась морская пехота, где она билась за этот, город, опрошу тех, кто воевал в ее рядах, — не может быть, чтобы так-таки никто и не помнил морского пехотинца Андрея Демича! Мне бы только узнать, каким он был, как воевал, как умер…»

Потому и не поехал Прохор с ребятами в Братск. Все хотелось рассказать им начистоту, да боялся — засмеют, посчитают сентиментальным чудаком. А Прохор и сам не любил ребят, способных легко растрогаться, расчувствоваться, считал это признаком душевной слабости. И в то же время полагал своим сыновним долгом узнать все об отце. Прохор верил, что в самую страшную минуту своей гибели отец думал о нем, и хотел быть таким, каким виделся отец в смертный час, хотел, чтобы дети его, Прохора, были похожи на деда, на безвестного бойца морской пехоты, павшего в бою за Отечество…

ТАЙНЫ МОРЯ

Раненый моряк вложил всего себя в бросок гранаты: силу каменных мышц, гнев и любовь, клокочущие в сердце, волю к победе, мужество и суровую решимость стоять насмерть. Все это сумел выразить в мраморе скульптор — одно только забыл: горячую мечту моряка о сыне… А ведь тот, кто шел на смерть, не мог не думать о детях. Скульптура не согревает Прохора. Моряк не похож на его отца.

Кто-то крепко сжал Прохору локоть.

— Здравствуй, водолаз!

Огляделся. Рядом стоял тот самый рыбак, который защитил Леньку на причале.

— Здравствуйте… товарищ Грач!

Грач засмеялся так, что молчаливые посетители музея оглянулись на него:

— Да не Грач я. Это меня мальчишки так окрестили. Бывший фронтовой корреспондент флотской газеты, ныне инвалид войны Иван Трофимович Подорожный, вот кто я такой. Ну, а о себе расскажешь?

Прохор назвал свою фамилию.

— Демич? — удивленно переспросил Иван Трофимович.

— Демич…

— Редкая, брат, фамилия. — Он задумчиво пробарабанил пальцами по костылю, будто воскрешая в памяти прошлое. — Редкая, а вот где-то застряла в моих извилинах, что-то хочет напомнить мне, а что — не улавливаю… У меня когда-то богатейшая память была, браток, я мог целый день по окопам ползать, не вынимая блокнота, а вечером в редакции такую корреспонденцию настрочить — ахнешь! И не переврано ни слова. А теперь, брат, перевалило за сорок, склероз и прочее такое… Демич, Демич, Демич… гм…

Прохор рассказал, что привело его в музей. Иван Трофимович оживился и снова стал похожим на грача, прыгающего по весенней пахоте.

— Это меняет, брат, дело, меняет дело. Так говоришь, твой героический предок служил на Черноморском флоте? Это уже кое-что значит! В морской пехоте, говоришь? Это уже кое-что дает для моих извилин. Где участвовал: Новороссийск? Мысхако? Малая Земля? Феодосия? Севастополь? Ах, вот как! Значит, здесь? Да, да… Конечно, зачем бы ты искал десантников Малой земли в нашем музее. Смешно! Ну, а в каком отряде моряков был твой отец? Не знаешь? Это, брат, худо… Худо, говорю, потому что здесь был не один отряд.

На минутку тучка раздумья набежала на его живое, энергичное лицо, он умолк. Потом снова вцепился в рукав Прохоровой рубашки.

— Не горюй, моряк, не горюй… Только здесь ты своего предка не отыщешь. Здесь одни колоритные фигуры. Имена многих героев надо искать в архивах. А архивов в городе два: городской, где я внештатным сотрудником состою. Большой и запутанный. И — у меня в квартире, в котором я господствую безраздельно. Этот чуть поменьше, но еще больше запутан. Понял? Пойдем! — Схватив костыли, он легко бросил свое упругое тело вперед. Прохор еле успевал за ним по широкой мраморной лестнице.

Комната на улице Короленко, где жил Иван Трофимович, действительно походила на хранилище архива: полки и полочки, шкафы и шкафчики, этажерки и ящики из-под папирос — все это было уставлено, уложено, завалено и загромождено подшивками газет, записными книжками, папками и просто пачками бумаг, перевязанными то куском рыболовной лески, то цветной тесьмой, то просто старым шнурком от ботинка. В дальнем углу стоял письменный стол, заваленный книгами, рукописями и толстыми потрепанными тетрадями, рядом диван, обитый черным дерматином, с другой стороны, вместо окна, стеклянная дверь, открывающаяся на крохотный полукруглый балкончик. Иван Трофимович извлек откуда-то алюминиевый чайник и, сунув его Прохору в руку, скомандовал:

— Иди на кухню: прямо, потом направо. Набери воды и поставь на плитку. Будем чай пить по-флотски. Понял? Иди!

Когда Прохор вернулся в комнату, Грач уже распаковал какой-то ящик и, выложив добрую половину его содержимого на стол, перебирал разноцветные листочки, огромные свитки бумаги и что-то мурлыкал себе под нос. Просмотрев все листовки, изданные на Черноморском флоте в годы войны, Иван Трофимович принялся листать газетные подшивки. А после чая развязал большой сверток пожелтевших от времени бумаг, карт и фотографий. Все тише становилось его мурлыканье, все реже он произносил: «Ах, этот Демич! Этот Демич!» Он еще продолжал уверять Прохора в том, что обязательно разыщет следы его отца, но в его голосе все меньше было уверенности, он все чаще отвлекался от поисков рассказами о фронтовых приключениях. А их у него было немало. Фронтовой корреспондент бывал и у морских пехотинцев под Одессой, и на боевых кораблях, ходил в море с подводниками и катерниками, оборонял Севастополь и Новороссийск, высаживался на Малой земле и в Феодосии.

— Посмотри-ка на эту красавицу, — пододвинул он Прохору темно-синюю плотную папку, туго набитую какими-то бумагами. Когда-то кадровики в таких папках, напорное, хранили дела офицеров флота. И сейчас еще можно было прочесть выдавленную на синем дерматине надпись Личное дело», а дальше шла аккуратно наклеенная полоска белой бумаги с написанными от руки словами «подводной лодки «Катюша». Развязав серые шнурки, Прохор обнаружил в специальном кармашке на внутренней стороне обложки фотографию подводной лодки. Сигарообразный наполовину погруженный в воду корпус ничем не выделялся среди таких же корпусов, видневшихся на втором плане. На мостике стояли моряки в ватниках и регланах.

— Это я, — ткнул карандашом в одного из них Иван Трофимович.

Снимок был мелкий, потускневший от времени, и моряков, конечно, узнать было невозможно, но Прохор охотно поверил Ивану Трофимовичу, что невысокий моряк, выглядывавший из-за спины бородатого человека в реглане, был именно он.

— Ах, какие репортажи я давал с борта «Катюши»: «На минном поле!», «Прорыв боновых цепей!», «Поединок с «Пантерой», «Удар по конвою!». И все это на первой странице, крупно, в рамочке и ниже подписи черным петитом «Борт энской подводной лодки». Это звучало! Ради этого стоило, черт возьми, дышать испарениями соляра и соляной кислоты, нюхать прогорклое машинное масло, слушать, как мины скребут тросами по тонкому корпусу лодки и в двух метрах рвутся глубинные бомбы, обливаться потом и мечтать о глотке свежего воздуха. Стоило!.. Когда «Катюша» ныряла слишком глубоко и начинали трещать борта, а с подволока сыпалась пробка, вот этот бородатый капитан-лейтенант Лодяков хмуро шутил:

«Корреспондент, переходите с авторучки на черный карандаш и пишите послание потомкам».

«Почему, Владимир Иванович?»

Командир лодки вполне серьезно и страшно спокойно объяснял:

«Записи черным карандашом лучше сохраняются. На поднятой со дна «Женерозе» погибли все записи, сделанные чернилами и химическим карандашом, а черный карандаш сохранился даже на безнадежно раскисшей бумаге».

Командир при любом удобном случае рассказывал о гибели и подъеме транспорта «Женероза». Все мы сперва удивлялись его привязанности к этой довольно обычной в морской жизни истории. Но потом узнали: на «Женерозе» утонул отец Лодякова. И после этого в его хмурых шутках нам всегда чудились грустные нотки.

И в тот, последний, поход я должен был идти с Лодяковым. Вдруг получаю семафор: «Подорожному срочно прибыть к шефу. Ленский». Шеф — добрейший Александр Васильевич Плеско — не часто разрешал себе роскошь вызывать с кораблей корреспондентов, зная, что добраться с части в редакцию иногда было так же сложно, как перейти линию фронта. Но в те годы воля редактора для нас, корреспондентов, была законом, даже в песенке пелось: «Жив ты или помер, но сегодня в номер сдать ты должен двести строк». Надо было выполнять приказание… А дело-то получилось совсем никудышное, кто-то сдал беспардонно перепутанный материал, а редакционная машинистка, глухая Мадлен, не разобрала подписи корреспондента, и меня высвистали по чужому материалу. Пока я прибыл в редакцию, ошибка, конечно, выяснилась. Но дело было уже сделано, и переделывать его было поздно, как говорят в Турции, когда отрубят голову не тому, кому следовало. Александр Васильевич пожевал кончик длинной бороды, усмехнулся и сказал мне:

«Бывает и хуже. Возвращайтесь, дорогой, на корабь и пришлите двухголового теленка на первую полосу».

Он всегда говорил корабь, а не корабль, а двухголовым теленком называл необычно интересную, гвоздевую, информацию. Когда я вернулся на пирс, Лодякова и «Катюши» там уже не было, они исчезли бесследно. Ты понимаешь: вышли на задание и не вернулись. Сколько уже лет прошло после войны, судьбы всех кораблей выяснены, почти все погибшие найдены, многие подняты, а о «Катюше» и Лодякове ничего не известно…

Иван Трофимович отпил глоток остывшего мая, быстрым движением поправил стрельчатые усики и продолжал:

— В том, что «Катюша» погибла, ничего удивительного нет — тогда многие корабли гибли загадочно, не успев даже дать сигнал бедствия. Удивительно, что «Катюшу» до сих пор не нашли. Это уже напоминает одну из необычайных морских историй, вроде легенды о «летучем голландце» или историй с кораблями-призраками. Конечно, в наше время, время межпланетных ракет и полета человека в космос, эти легенды ушли в прошлое. Но и сегодня синее безмолвие морской пучины хранит немало тайн, немало таких историй, которые все еще остаются неразгаданными…

Иван Трофимович рассказал, что в 1928 году, когда войной на море еще и не пахло, бесследно исчез датский учебный парусный корабль «Кобенхавн», вышедший из Монтевидео с пятьюдесятью матросами и кадетами на борту. А двадцать лет спустя, в феврале 1948 года, когда мировая война уже окончилась, английские радиостанции получили сигнал бедствия с голландского парохода «Уранг Медан», пересекавшего Молуккский пролив. К терпящему бедствие пароходу помчались на выручку суда с Малайи и Суматры. Спасательные партии увидели на борту «Уранг Медан» жуткое зрелище. Капитан лежал на мостике мертвым, на лице его застыло выражение ужаса. Трупы моряков валялись на палубе, в рулевой и штурманской рубках, в кают-компании. Тело радиста свисало со стула в радиорубке. Его рука все еще сжимала ключ, недавно отправивший в эфир отчаянный призыв о помощи. На судне не было ни одного живого существа, но на трупах не было видно ран или каких-нибудь повреждений. Моряки спасательных судов не успели опомниться, как на голландце разразился страшный пожар, потом раздался оглушительный взрыв, и объятый пламенем «Уранг Медан» на виду у потрясенных зрелищем спасателей исчез в розоватых от зарева волнах Молуккского залива.

— А вот еще одна тайна моря. — Иван Трофимович пододвинул Прохору отпечатанную латинским шрифтом газету и ткнул пальцем в заметку, обведенную красным карандашом. — Это «Таймс геральд» за одиннадцатое февраля пятьдесят третьего года. Читай! Не читаешь по-английски? Тогда я переведу… В Коломбо, пишется здесь, на буксире приведен слегка поврежденный теплоход «Холчу», на котором имелись большие запасы продовольствия, воды и топлива. Все пять человек его команды загадочно исчезли в море. На камбузе была приготовлена пища. Несмотря на сломанную мачту, «Холчу», имея груз риса, хорошо шел среди волн. Обычно это судно совершало регулярные рейсы между Андаманскими и Никобарскими островами. Что случилось с пятью членами команды — неизвестно. Судно было обнаружено три дня назад английским грузовым суднам в двухстах милях от Никобарских островов…

Необычайные морские истории, очевидно, случаются не только в мирные, но и в военные годы, — многозначительно сказал Иван Трофимович, закончив чтение заметки.

— Вы считаете, что «Катюша» стала жертвой такого случая?

— Кто вам это сказал?.. Я, может быть, считал бы, если бы… Если бы, как говорит один мой хороший знакомый, во-вторых, я абсолютно верил в то, что в трех выше приведенных случаях имели место только морские чудеса, а не происки каких-нибудь ловких пройдох, а во-первых, если бы некоторые совершенно реальные документы не заставляли мои извилины работать в другом направлении.

— Вот как!

— Да, дорогой Демич-младший, вот так!

Он аккуратно сложил вчетверо вашингтонскую газету и положил ее в темно-синюю папку. Потом достал оттуда несколько листков с густым машинописным текстом и подал Прохору:

— Почитай-ка вот это. Бери смелее, это вольный пересказ показаний одного немецкого завоевателя, подстреленного партизанами недалеко от Балаклавы.

«Я его, стерво, перевязав чистым бинтом. Я его, подлюгу, накормыв с той пайки тушонки, которая нам до конца месяца осталась. Хотив с ним по-хорошему потолковать, а он, падло, мовчыть, прикидывается, будто нашего языка не понимает. А как же он не понимает, як я на свои вуха чув, колы он требовал у тетки яйки и млеко и грозился, если она не даст, доложить начальству о том, что тетка эта партизан переховует. Я его и так и сяк уговаривал, да фриц оказался совсем несознательным. Тогда я вынул пистолет и заявил, шо як он не перестанет серость свою показывать и в два счета не вспомнит российскую чы украинскую мову, то я должен буду тут на месте его прикончить, бо такие необразованные фрицы нам и в штабе не нужны, а возиться мне с ним николы. Цей фриц тоди меня дуже хороше зрозумив и мову хутко всю як є спомнив. Правда, вин довго ще заикався и поглядав на мой пистолет, но разговор пошел по-хорошему. Так от, он мне доложил, як на духу, что в конце мая, колы наши еще не оставляли Севастополя, в Форос прибыла итальянская автоколонна в составе одной легковой машины и мотоцикла, трех чы четырех автобусов и автоцистерн, трех чы четырех тракторов, десяти тягачей и стольких же автоприцепов, да еще десять кораблей на автотяге. Я був не поверил нащет кораблей и напомнил тому фрицови, що брехунив нам у штабе тоже не надо, и знову выйняв из кармана пистолет, но фриц побожился своими детьми, шо говорить чисту правду и сказав, шо як вин брешет, то его и в штабе расстрелять успеют, и мне, значить, торопиться никуды. Командует этой автоколонной якийсь капитан третьего ранга Ленци чи Ленце, а всего в колонне пять офицеров и почти полсотни унтеров и рядовых. Полоненный фриц служит в немецкой саперной роте, котрий було приказано построить деревянный помост с рельсами; по ним и были спущены те корабли на воду.

После того, як я пообещал сохранить дороге ему, як згадка про перебування в соняшному Крыму, жыття, сховав пистолет и налыв с нашего энзе пившклянки спирту, фриц совсем подобрел, развязал язык и оказался добрым таки звонарем. Он начал даже хвастаться, шо як я доведу его до штаба, то мне неодменно дадут орден за него, бо италийська колонна есть очень важная штука, потому как не успела она появиться в Форосе, а туда уже понаехало немецкое и италийское начальство из Ялты и Симферополя, был даже командующий немецкими военно-морскими силами в Черном море. А 31 мая сюда приехал командующий всеми фашистскими вооруженными силами в Крыму генерал фон Манштейн. Генерал кричав, як одесский биндюжник, на командира колонны и ще на якогось Форцу, лаяв италийцев безмозглыми стратегами и самотопами, казав, що он не променяе пары обмоток и черных ботинок на ногах немецкого егеря на весь италийский подводный флот и якшо русские перехватят грязную лоханку, то он, Манштейн, буде навить радый и при перший зустричи покаже адмиралу Деницу дулю.

Товарыщ капитан, — писал далее неведомый автор, — я ничого не разбыраюсь ни в италийский стратегии, ни в манштейновий дули, шо тут и до чого, то вы с фрицем сами побалакаете. Прошу прислать за ним, а то я не могу отлучиться от своего задания, послать его к вам не с кем, а один он не дойдет — сознания маловато, да и дороги не знает».

— Ну как? — спросил Иван Трофимович, когда Прохор окончил читать.

— Очень интересно. Только я никак не пойму, какое имеет отношение это письмо к «Катюше»?

— Оно имеет отношение к немецким и итальянским подводным силам. Ведь в Форосе в то время базировался один из отрядов итальянской флотилии штурмовых средств.

— Ну и что же?

— Как ты думаешь, о какой грязной лоханке говорил Манштейн?

— Очевидно, о какой-то подводной лодке…

— Связанной с итальянскими штурмовыми средствами, иначе генералу не пришлось бы упоминать рядом с Деницем, командовавшим фашистским флотом, Форцу — командира итальянской флотилии штурмовых средств, — подхватил Грач. — И эта лодка, я думаю, имела особое назначение, не стал бы командующий всеми фашистскими силами в Крыму так портить нервы из-за обычной подводной лодки. Понимаете?

— Ну, это еще как сказать…

Иван Трофимович в упор посмотрел на Прохора, нахмурил сросшиеся на переносице брови.

— Ты тоже, я вижу, не разбираешься ни в стратегии, ни в дуле.

Он положил на место необычное донесение партизана и вынул с той же папки еще несколько листков.

— Тогда почитай еще вот это.

Это был русский перевод страничек из дневника капитана первого ранга Мимбелли.

27 мая. Начиная с этой ночи, от подводной лодки «Кенгуру» должно было поступать сообщение о выполнении задания. На море стоит предсказанный метеорологической сводкой штиль и небольшой туман. Все позволяет надеяться на благополучный исход операции, если только «Кенгуру» посчастливилось доставить детеныша в точку использования.

28 мая. От «Кенгуру» никаких известий; думаю, что это запоздание можно объяснить тем, что в районе действий лодки имеются вражеские корабли и лодка молчит из опасения, что ее радиосообщение может быть перехвачено.

17 часов. Все еще никаких сведений о «Кенгуру». Отправляю подводной лодке радиограмму с просьбой сообщить о себе.

23 часа. От «Кенгуру» никакого ответа.

29 мая. «Кенгуру» молчит. Обращаюсь к немецкому командиру военно-воздушных сил Черного моря с просьбой произвести поиск тремя самолетами в полосе Одесса — Севастополь.

14 часов. Три самолета-разведчика, долетев до Севастополя, вернулись, ничего не обнаружив.

19 часов. Обращаюсь в соседний авиакорпус с просьбой еще раз разведать район Севастополя и до Новороссийска, в надежде узнать что-либо о судьбе подводной лодки.

30 мая. Попытки авиакорпуса оказались бесплодными. О «Кенгуру» все еще ничего неизвестно.

1 июня. 5 часов утра. На разведку уходит самолет «Ю-86».

10 часов утра. Сообщили, что самолету-разведчику удалось сфотографировать побережье у Севастополя, контролируемое русскими, а также прибрежную полосу от Новороссийска до Сухуми.

23 часа. Получаю и изучаю аэрофотоснимки. Делаю выводы, что ни по Севастополю, ни по Новороссийску «Кенгуру» оружие не применила. Где же сама «Кенгуру»?»

Пока Прохор читал, Иван Трофимович следил за ним глазами и, заметив, что тот дочитал страничку до конца, сказал:

— Прошу иметь в виду, что дневник совпадает по времени не только с пребыванием Манштейна в Форосе, но и с выходом и загадочной гибелью «Катюши».

— Вы считаете, что между гибелью «Катюши» и «Кенгуру» есть связь?

— Я считаю, что в Черном море одновременно или почти одновременно погибли две лодки воюющих сторон, имевшие задания исключительной важности. Этого достаточно для некоторых выводов…

Иван Трофимович резко захлопнул папку и с такой поспешностью схватил целую груду материалов, чтобы швырнуть их куда-нибудь на полку, что они разъехались в его руках и беспорядочно посыпались на пол. У одной из папок тесемки развязались, и многочисленные снимки разлетелись по всей комнате. Прохор бросился собирать пожелтевшие листки и фотографии.

— Там, под диваном, еще какой-то листок, достань, пожалуйста.

Прохор встал на колени и пошарил рукой под диваном. В руке, действительно, оказалась фотография величиной с почтовую открытку. На оборотной стороне ее, кроме даты, помеченной карандашом, не было никакой надписи, но когда Прохор перевернул снимок, то чуть не вскрикнул от неожиданности. Из-под низкого лба и густых, будто наклеенных, бровей на него сторожко смотрели два трусливых зверька, готовые тут же спрятаться в темных больших глазницах, плоское, будто сплюснутое спереди лицо и тонкие губы не выражали ничего, кроме пьяной жестокости.

— Что там такое? — спросил Грач, заметив волнение гостя.

— Я знаю этого человека, — показал Прохор на снимок.

Хозяин в несколько прыжков оказался возле Демича, взял фотографию и равнодушно сказал:

— Вряд ли.

— Я знаю этого человека, — снова повторил Прохор.

— Кто же он?

— Это водолаз с «Руслана».

— Сколько ему лет?

— Он старше меня лет на семь, значит, около тридцати.

— «Ну, мертвая! — крикнул малюточка басом», — говорил в таких случаях известный русский поэт Н. А. Некрасов, — насмешливо скривил губы Иван Трофимович, пряча фотографию в папку. — Эту фотографию я получил почти двадцать лет назад, когда вашему знакомому и десяти годков не было… А на снимке тридцатилетний малый, сердце которого к тому времени уже успело зарасти шерстью, а руки потрескаться от чужой крови.

— И все-таки это он! — продолжал настаивать Прохор.

— Молодой человек, из вас Шерлока Холмса не получится. Этим снимком несколько лет занимался розыск, и я не завидую вашему знакомому, если бы он оказался в близком родстве со старостой и палачом села Бабанки.

Демич попросил Грача еще раз показать ему снимок. Нет, ни плоское, как у камбалы, лицо, ни похожие на искусственные брови, ни низкий обезьяний лоб, ни, тем более, юркие, диковатые глаза в глубоких темных глазницах его не обманывали. Да, он этого человека видел, он его знал… Но странное дело, чем больше Прохор старался представить себе этого человека, тем больше находил незнакомых черт и тем больше убеждался, что Иван Трофимович прав — нет, это не Арсен Качур! Так откуда же он знает этого человека?

— Ты спрашивал о Леньке? — неожиданно спросил Иван Трофимович. — Так он же, по-моему, живет в одном доме с Масютой, и мы сейчас узнаем адрес.

— С Масютой?

— Да, с тем самым, что готов был до смерти пришибить Леньку за крючок.

— Слушайте, Грач! Да ведь на снимке и есть Масюта! Честное слово, он! Правда, голова, усы и даже брови у Масюты бритые, лицо изморщинено и пепелястый цвет приобрело, так это же что? Это же внешние изменения. Он тогда, сами говорите, моложе лет на двадцать был. А глаза? По глазам, Иван Трофимович, человека всегда узнать можно. Это он, Масюта.

Только высказав все это и взглянув на Ивана Трофимовича, Прохор понял, как тонко тот его разыграл: и о Масюте он напомнил в то время, когда Прохор снимок рассматривал, не случайно, и ждал, оказывается, от него этих горячих, не совсем продуманных слов, а теперь, когда ожидания оправдались, он рассматривал Прохора, как подопытного кролика, с полным сознанием превосходства исследователя над препарированной лягушкой. Говорят, журналисты и учителя лучше всех умеют наблюдать за поведением людей. Подорожный сейчас наблюдал за Прохором! Он упивался этим наблюдением, он ликовал. Лучше не вспоминать, но Прохор готов был поклясться, что вот такими же глазами смотрел на него его бывший соученик Андрей Донец, когда Прохор, приехав на побывку в родное село, вдруг узнал, что Олянка вышла замуж за Андрея.

— Вот так, вот так! — приговаривал Иван Трофимович, и в черных, как уголь, глазах засверкали молнии. — Вот так и я клеветал на этого человека.

— А я не клевещу!

— Вот как!

Это Прохора разозлило.

— Я говорю, что на снимке Масюта, а был ли он фашистским прихвостнем, я не знаю. Может быть, и не был.

— Вон как! — еще больше удивился Иван Трофимович.

— Да, так.

— Ну так знайте же, товарищ Демич, что тот, кто заснят на фото, выдавал коммунистов, лично расстреливал партизан и живыми закапывал в землю наших раненых бойцов. Понял? Но Спиридон Масюта здесь ни при чем. У него своя страшная биография — он грабил банки, был непревзойденным мастером по вскрытию сейфов, пять раз бежал из тюрьмы, он не просто уголовник, а го-су-дар-ствен-ный преступник… Правда, ко всем этим эпитетам сейчас следует прибавлять слово бывший: бывший уголовник, бывший мастер, бывший преступник! Вот уже около шести лет как раскаявшийся Масюта считает на костяшках портовые сальдо-бульдо и ежемесячно платит профсоюзные членские взносы.

ЗОВИТЕ МЕНЯ ПРОСТО ЛЕНЬКОЙ, ЛАДНО?

В тот же день, вечером, Прохор разыскал старенький двухэтажный домик. Дверь, открыла высокая стройная девушка с большими печальными глазами. Две тугие, тяжелые косы падали с плеч.

— Мне Леньку… — почему-то почувствовав себя виноватым перед нею, сказал Прохор.

Длинные ресницы едва заметно вздрогнули, приподнялись, открывая голубые глаза. Легкий румянец начал медленно заливать бледные щеки, высокий лоб… Девушка ничего не ответила, и Прохор вдруг испугался, что она захлопнет дверь перед самым его носом и больше никогда не покажется.

— Мне Леньку… — снова начал он, злясь на собственную беспомощность и несмелость. — Я обещал ему вот…

Прохор поставил перед ней чемодан, решив, что если его, Прохора, и попросят сейчас вон из комнаты, то тяжелый чемодан уж наверняка там останется, и теперь не знал, что делать со своими огромными ручищами — они показались неуклюжими, лишними.

— Вы Прохор? — вдруг тихо спросила девушка. Глаза ее, смотревшие снизу вверх, показались Прохору бездонно глубокими, теплыми и знакомыми.

— Да, да. Я Прохор…

— Ленька ждал вас.

«Ждал? Значит, я не ошибся дверью, значит, я действительно попал в Ленькину квартиру, значит, это — Людмила, его сестра! — быстро соображал Прохор. — Но где же Ленька? Он ждал? И что же? Не дождался, ушел? Куда ушел он со своей обидой на обманувшего его водолаза? Где найти теперь этого маленького, жадного к простому товарищескому чувству человека?»

— Он ждал вас… Целую неделю ждал. Бредил Прохором. Сегодня ему легче, уснул…

Прохор легонько отстранил ее рукой и шагнул в комнату. В дальнем углу низкой и, должно быть, сырой комнаты на большой деревянной кровати, до подбородка укрытый шерстяным одеялом, спал Ленька. Лицо было такое же белое, как подушка, и крупные хлопья веснушек четко проступали под глазами, на переносице и на большом мальчишечьем лбу.

— Что с ним?

— Доктор сказал — грипп.

Она взяла мягкое полотенце и так ласково вытерла мелкую прозрачную росу на верхней губе и лбу мальчугана, что Прохор с некоторым сожалением подумал о том, что никогда не болел гриппом и что у него нет такой нежной сестры.

Стояли у постели рядом: она — тоненькая, в легоньком ситцевом платьице, и он — здоровый и неуклюжий, задыхающийся от смущения. Молчали… Ленька вдруг пожевал губами, потянул носом воздух и открыл глаза.

— Горе мое веснушчатое проснулось, — еле слышно сказала Люда.

Ленька посмотрел на нее, и на губах мальчика затеплилась улыбка. Потом он перевел глаза на Прохора. Посмотрел и отвернулся к стене: то ли обиду припомнил, то ли узнавать не захотел. Прохор хотел было заговорить с Ленькой, но почувствовал, что его пальцы взяла горячая рука и, тихонько вздрагивая, сжала их. Прохор посмотрел на Людмилу. Она показала глазами, чтобы он молчал. Вдруг Ленька быстро повернул голову и посмотрел прямо в глаза Прохору, сперва удивленно, потом радостно:

— Ты, Прохор?

— Я, Ленюшка, я….

Искры погасли в Ленькиных глазах, он смежил веки, полежал немного и попросил:

— Зови меня просто Ленькой, ладно?.. Это я только для нее Ленюшка, — показал он глазами на сестру.

Людмила взяла исцарапанную ладонь брата, прижала к своей щеке.

— Я ведь свое обещание выполнил, Ленька. Принес тебе акваланг.

— Еще бреши!

И вдруг спохватился и потянулся обеими руками к сестре.

— Людочка, прости! Честное пионерское, больше не буду.

Она грустно покачала головой:

— Ладно уж. Ради гостя прощу.

— Покажь сюда, — попросил, когда Прохор открыл чемодан.

Он гладил худой рукой стальные баллоны, трогал маску, ремни, гофрированные шланги и все спрашивал:

— Это — легочный автомат с редуктором, да?

— Это — манометр, да, Прохор?

— Это — загубники?

НЕЛЬЗЯ УБИВАТЬ МЕЧТУ

Несколько дней провозился «Руслан» с греческим сухогрузом. Штормовые волны и бешеный ветер развернули потерявшего ход грека бортом вдоль водяных валов и, очевидно, долго несли его к берегу, то поднимая на могучих гребнях, то опуская между ними, пока не посадили всей кормой на скалистую банку. Через трещину в корпусе в трюм набралось много воды, и для того, чтобы судно снова могло держаться на плаву, надо было облегчить его, снять часть груза. Экипаж «Руслана» работал день и ночь, не думая об отдыхе. Пищу принимали там же, где работали, на палубе или на мостике, под свист крепнущего ветра, грохот волн и гром сталкивающихся стальных бочек-понтонов. Только к исходу второго дня сухогруз был облегчен настолько, что буксир мог стянуть его с банки, а на пробоины и трещины были заведены мощные пластыри, преградившие воде доступ в трюм. Надвигалась третья штормовая ночь, а спасенное судно надо было отбуксировать в безопасное место. Виктор и сейчас еще слышит, как, будто пушечные выстрелы, бьют упругие валы о борта судов. Не раз с треском лопались стальные канаты и моряки, рискуя жизнью, заводили вместо них новые. Команда измучилась, промокла до нитки.

Виктор все эти дни не сходил с мостика и, когда «Руслан» вернулся на стоянку, почувствовал сильную усталость. Но это была совсем другая усталость, ничуть не похожая на ту, которую он пережил на прошлой неделе после чтения письма матери. Та щемила душу, надрывала сердце, мутила сознание. Эта валила с ног, но не давила, не угнетала. От нее стучало в висках и болело в груди, но сознание было ясным, а в сердце не ощущалось горечи и обиды. Проспав более половины суток в каюте, Виктор проснулся свежим, душевно уравновешенным и с наслаждением потянулся так, что хрустнули суставы.

Остаток дня заняло письмо к матери и подготовка контрольной работы в заочный институт. Работалось легко, сложные расчеты, над которыми Виктор раньше просиживал долгие часы, теперь не казались такими трудными и ложились на бумагу аккуратными колонками цифр и четкими формулами.

Только поздно вечером Олефиренко вышел на палубу подышать свежим воздухом. Шторм утих, будто его никогда и не было. Тишина! Огни города на высоком берегу сливались с густыми зарослями звезд, и Млечный путь казался продолжением электрического зарева. И море, как небо, — все в отражениях огней, в отсветах звезд, в бледном свечении, исходящем из глубины. Воздух чист и прозрачен, и в нем, как в хрустале, все видно далеко и нечетко. Вон идут по причалу двое. Один, высокий, в черном, широко и твердо шагает, заложив руки в карманы брюк. Второй, чуть ниже, в светлом расстегнутом макинтоше и шляпе, сбитой на затылок, еле поспевает за ним. Поворачивают на сходню, идут на «Руслан». На оклик вахтенного отвечает высокий.

— Свои. С берега.

Олефиренко узнал по голосу Демича, позвал его к себе.

— Кто это с тобой?

— Мирон.

— Осадчий? Опять пьяный?

— Выпивши… Я его уже у причала встретил. Говорит, у сестры на свадьбе был.

— Сегодня на свадьбе, месяц тому назад на смотринах набрался, на работу опоздал — позор на все Черное море.

Прохор вспомнил, что в прошлое воскресенье вечером, когда команда была на берегу, в кубрике спал пьяный Осадчий. Говорят, его Качур еле притащил на корабль. И хотя пошла всего вторая неделя, как Прохор принял спусковую станцию, ему стало стыдно перед Виктором за подчиненного.

— Наш с тобой подчиненный, да не в нашу сторону идет.

— Что ты хочешь этим сказать? — насторожился Олефиренко. Он только что готов был обрушить на Осадчего самые обидные слова, утром он его вызвал бы к себе в каюту и учинил бы Мирону такую баню, что тот запомнил бы, как говориться, до новых веников. Но чтобы Прохор, обманувший товарищей, отступивший от своего слова, только-только прибывший на судно Прохор, смел так судить о людях «Руслана»?! Нет, это уже слишком! Ни одного члена экипажа, даже пьяницу Мирона Осадчего, капитан Олефиренко не даст в обиду Демичу. Находить недостатки легко, а вот попробуй, поработай с мое, повозись с таким экипажем, какой достался Виктору Олефиренко.

— Ну, не сгущай краски, Демич. Что же, по-твоему, Осадчий пропойца, алкоголик? Выпил человек на свадьбе… ну, лишнее, ну, опоздал один раз на судно, с кем не случается. Вон на военном флоте, и то бывало…

Прохор даже отшатнулся немного, так неожиданны для него оказались слова Виктора. Ведь только что говорил же: «Позор на все Черное море!» Раньше никогда так не менял свои взгляды старшина Олефиренко.

— А с тобой во флоте такое бывало?

— Нет.

— А, помнишь, куда сажают во флоте тех, с кем бывает?

— Ну, помню. Так что же, ты хочешь на «Руслане» гауптвахту завести?

— Гауптвахты не надо. Она, по-моему, и военным тоже не нужна. А вот пьяных в экипаже «Руслана» не должно быть. И тебе, капитану, знать об этом и заботиться об этом положено.

— О том, что мне положено, что не положено, я и до твоего прихода на «Руслан» знал, — резко возразил Виктор, но тут же спохватился. Затевать спор с Прохором ему не хотелось: не хватало еще выслушивать поучения этого дезертира! Но и оборвать разговор было бы нетактично по отношению к бывшему сослуживцу, и Олефиренко решил смягчить беседу, перевести ее в более спокойный фарватер. Пусть все забудется, завтра он снимет стружку с Мирона, а со временем, постепенно, присмотрится и к Прохору.

— Все это не так просто, как кажется со стороны, — уже спокойнее продолжал Виктор. — Как бы это тебе объяснить…

— Объясняй. Тебе это по долгу службы положено, — ухмыльнулся Прохор.

— И по долгу службы тоже… Только сегодня мне хочется поговорить с тобой не как начальник с подчиненным, даже не как коммунист с комсомольцем, а как человек с человеком. Ведь коммунизм строят не только коммунисты да комсомольцы, Прохор, весь народ строит, дело это человеческое, всехнее. На «Руслане», к примеру, коммунистов всего один я, комсомольцев тоже немного, а все моряки борются за звание экипажа коммунистического труда — хотят не только работать, но и жить, понимаешь, жить, думать по-коммунистически, хотят завтрашний день сегодня видеть…

Хотелось говорить просто, душевно, но именно потому, что Виктор пытался уйти от острого столкновения, увести Прохора от конкретного случая, от пьянки Мирона Осадчего, слова приходили на ум какие-то общие, сухие, как тырса, будто из портовой газеты вычитывал их Виктор.

— Вот ты, когда под водой работаешь, неужто кроме ржавой баржи да водорослей ничего не видишь, не думаешь, для чего ты баржу ту поднимаешь, здоровьем своим рискуешь? Ужель тебе ни разу так и не привиделся коммунизм?

— Ну, знаешь, Виктор, — засмеялся Прохор, доставая пачку папирос и садясь на банку. — То, чего нет на самом деле, видят только в азотном опьянении. Я в коммунизм тоже хочу, но дорогу к нему, наверное, чуточку иначе понимаю, чем ты.

— Ну-ка, расскажи! — Виктор присел рядом с Прохором, вынул черную сигарету, прикурил и закашлялся.

— Что-то твой кашель мне не нравится. Курить разучился?

— В том-то и дело, что не отучусь никак.

…Однажды китобоец, на котором плавал Виктор Олефиренко, был застигнут жестоким штормом в Порт-Аделаиде. Шестиметровые волны Индийского океана врывались в залив Сент-Винсент, грозя сорвать с якорей и превратить в щепки океанские лайнеры. Легкий, как ореховая скорлупа, китобоец всю ночь проплясал на высоких гребнях, команда измоталась в схватке со стихией. А утром на борт советского китобойца поднялся капитан стоявшего рядом турецкого сухогруза Илхера Аднан. Чуть не плача, он рассказал советским морякам о своей беде. Более трех лет безработный, уже не молодой капитан обивал пороги пароходных компаний, пока не получил мостик сухогруза «Калкаван». Вы знаете, что такое безработица? Это не только голод и нищета. Это и угасающие глаза жены, и желтые лица медленно умирающих детей, тающие силы и тающие надежды, черное, беспросветное сегодня и еще более страшное завтра. Это вечное ожидание конца… И вот — мостик. Илхера Аднан — капитан сухогруза… Но в первом же рейсе его постигла неудача: во время вчерашнего шторма лопнула якорь-цепь и вместе с якорем пошла ко дну.

Илхера Аднан смотрел на моряков черными испуганными глазами, тонкие губы его нервно вздрагивали:

— Хоть не возвращайся в Стамбул. Хозяин выгонит с судна да еще взыщет убытки. И снова…

— Не горюй, капитан, мы стоим рядом, — сказал водолаз китобойца Виктор Олефиренко.

Он спросил разрешения у капитана и спустился под воду. Виктор был впервые на морском дне в этих широтах и залюбовался огромными белыми ракушками и махровыми звездами. Круглые, в две ладони величиной, створки ракушек медленно раскрывались и моментально захлопывались. Отталкиваясь таким образом от воды, они перемещались на новое, более богатое пищей, место; морские звезды же, приподнявшись на щупальцах, колесом катились по грунту, ловко используя незаметные подводные течения. Якорь-цепи не было. Олефиренко попросил потравить шланг, захватил его и сигнальный конец под левую руку и пошел по пологому малозаметному скату вниз, к темнеющим зарослям водорослей.

— Куда тебя понесло на глубину? — спросил телефонист спусковой станции.

— Сейчас вернусь! Потрави еще немного.

Олефиренко миновал полянку и осторожно пошел через густой лес темно-зеленых, отсвечивающих то перламутром, то пурпуром высоких водорослей, разрезая ножом спутанные мясистые ветки и широкие листья, покрытые бугристыми беловатыми наростами. У самых его ног стлались диковинные скользкие растения, похожие на огромные листья обыкновенной капусты. Когда Виктор ступал на них, листья скручивались в большие красивые чаши. «Эх, потоптал огород морского царя», — усмехнулся Виктор. Чем дальше он шел, тем темнее становилась окраска водорослей, все меньше встречалось зеленых и гуще обступали его коричневые и фиолетовые заросли. Солнечный свет еле пробивался сюда, и Олефиренко не заметил, как подошел к пещере в испещренной множеством трещин и впадин скале.

— Эх, черт! Вот это повезло! — не удержался Виктор от восхищения. — Никак резиденция самого Посейдона.

Водолаз пнул ногой какое-то странное растение, похожее на большой кактус, только без колючек, и увидел черные звенья оборванной якорь-цепи. А всего в нескольких шагах, вцепившись лапами в грунт, лежал и якорь. Водолазу подали толстый стальной трос с гаком на конце, и Олефиренко с трудом удалось закрепить его за скобу якоря.

«Ну вот, — подумал про себя Виктор, — может, и удалось мне спасти маленьких турченят от голода». Он доложил по телефону о выполненной работе и пошел к своему спусковому концу.

До спускового конца осталось несколько шагов. Вдруг Виктор почувствовал, как что-то упругое и гибкое сдавило правую ногу ниже колена. Олефиренко хотел наклониться, чтобы выяснить, что там случилось, как второй жгут перепоясал его ниже грудной клетки. Собрав все силы, водолаз рванулся в сторону и увидел в иллюминатор, как из зарослей подводного леса на него двигался какой-то бесформенный серый ком с огромными, как у совы, глазами, излучающими зеленоватый свет. Тотчас какой-то хобот, усеянный круглыми, похожими на струпья присосками обвился вокруг, груди, а второй, такой же эластичный и сильный, лег на шлем, наполовину закрыв иллюминатор. Присоски то вытягивались длинными трубочками, то прятались внутрь.

— Спрут! — крикнул Олефиренко и наугад ударил ножом в серую массу. Спрут дернулся, чуть не свалив водолаза с ног, и еще сильнее сжал ему грудь.

— Что там такое? Чего кричишь? — спросил телефонист, очевидно ие расслышав водолаза.

— На меня напал спрут! — что силы крикнул Олефиренко, снова и снова втыкая нож по самую рукоятку в студенистую массу. — Скорее поднимайте.

В телефоне кто-то ахнул и выругался. Затем воздушный шланг и сигнальный конец натянулись, потащили водолаза, а вместе с ним и спрута. Несколько метров это путешествие совершалось почти беспрепятственно, но потом спрут зацепился одним щупальцем за огромный камень, и Виктор почувствовал, что шланг натянулся, как струна. Спрут, то раздувая, то сморщивая свое мешковатое тело, удерживал жертву на месте.

— Осторожно, не оборвите шланг! — передал Олефиренко на палубу и, изловчившись, полоснул ножом по щупальцу, обвившемуся вокруг медной манишки скафандра.

Удар был очень удачен. Виктор увидел, как, все еще пульсируя и извиваясь, плавно опустился на грунт отрубленный кусок щупальца. Вода окрасилась темно-коричневой жидкостью. Виктор знал, что с каждым ударом уменьшаются силы врага, что если ему удастся отрубить еще хотя бы один из страшных щупальцев чудовища, тот может сдаться и отпустить жертву. Однако наносить удары по щупальцам, которые со страшной силой сжимали живот и грудь и больше всего угрожали ему, он боялся, опасаясь повредить ткань скафандра. И хотя щупалец, присосавшийся к медному шлему, меньше всего был опасен Виктору, именно с ним и решил разделаться водолаз. Снова и снова он вонзал нож в упругое, извивающееся тело. Рассвирепевший хищник, потеряв и второй щупалец, никак не хотел упускать добычу. Он выпустил камень. Виктор напряг все силы, чтобы дотянуться до спускового конца и зажать его между колен. Спрут тоже мертвой хваткой вцепился в спусковой конец и прижал ослабевшую от усталости руку водолаза к шлему. Нож выпал из онемевшей руки Олефиренко.

— Скорее поднимайте! — теряя сознание, крикнул Виктор в телефон.

Спусковой конец начали быстро выбирать. Спрут, перестав держаться за камень, потерял опору и вместе с водолазом всплыл у борта китобойца. Собственно, водолаза не видно было за серым студенистым телом чудовища. Присоски щупальцев так впились в скафандр, что их пришлось обрубать ножами на палубе. Быстрый подъем с восемнадцатиметровой глубины и страшные объятия осьминога-гиганта не прошли для Виктора бесследно: когда отвинтили иллюминатор, он чуть не захлебнулся в кровавой пене.

Врачи установили баротравму легких.

Каждый водолаз по-своему переносит такую беду: одни отделываются потерей сознания, кровавой пеной изо рта да болью в груди при каждом вдохе; другие всю жизнь страдают расстройством сердечно-сосудистой системы, а третьим, если пузырьки газа попадут в русло крови, питающее мозг, — паралич и смерть. Счастье Виктора, что его сразу же поместили в барокамеру с повышенным давлением, а затем в больницу к опытным врачам. Но с тех пор он часто кашляет и жалуется на боль в груди. Врачи запретили ему спускаться под воду и курить. Но Виктор никак не может отказаться от дурной привычки, нет-нет да и возьмет в губы проклятое зелье. Правда, курить ему не приходится — сразу же закашляется и выбросит сигарету за борт. Но пройдет несколько часов, забудется Виктор или разволнуется — снова чертова сигарета в губах…

Вот и сейчас он забился в сухом кашле, встал, подошел к борту, сердито сплюнул в воду и бросил туда неуспевшую разгореться сигарету.

— Зачем ты покупаешь эту гадость?

— А я ее не покупаю, — сквозь кашель прохрипел капитан. — Это все Качуровы дары.

Отдышавшись, Виктор снова повернулся побледневшим лицом к Прохору:

— Так какая же твоя дорога в коммунизм, ну-ка, сказывай?

— Коммунизм, по моему разумению, Виктор, дело великое, дорога к нему очень-очень длинная, и идти по ней не так уж легко.

— Однако когда человек не стоит на месте, а идет по этой длинной-длинной дороге, то она с каждым шагом становится короче?

— Если человек идет по дороге… А если он то в одну, то в другую сторону свернет, а иногда бывает и заблудится, обратно пойдет?

— Ну, теперь заблудших не так много, а таких, которые сознательно назад идут, пожалуй, и нет у нас, вымирающая разновидность.

— Ты так думаешь?

— Факт.

— А я думаю, что идущие назад… Нет, не только сами идущие назад, но и других тащащие есть и среди команды «Руслана».

Виктор недовольно посмотрел на Прохора. Опять за свое? Что ему надо? Почему всякий разговор сводит к команде «Руслана» и старается обязательно опорочить кого-то, очернить? Олефиренко долго тер пальцами щетку усов, искоса поглядывая на Прохора, будто решая, стоит ли с ним продолжать разговор. Нет, не может этот парень, прошедший нелегкую школу жизни, видавший горе, воспитанный во флоте, быть клеветником! А дезертиром может быть? Оказывается, может. Черт знает что такое! Со спрутом легче было — там все ясно: обрубай ему щупальца, бей во что попало, только сильнее, только в самое уязвимое место, иначе засосет, задушит. А здесь? Виктор снова вытащил сигарету, закурил и, закашлявшись, щелчком выбросил ее за борт. «А что, если ему прямо сказать обо всем, пусть знает. Неужели и после этого не перестанет наушничать?» Виктор сел рядом с Прохором, положил ему руку на плечо.

— Слушай, Прохор. Твой отец погиб на фронте. Погиб как честный человек, защищая Родину. Мать твоя получила похоронку. Горько тебе было без отца расти. Но ты знал: погиб за Отечество. Тут, по-моему, обиды никакой быть не может: не он один пал, не ты один сиротой остался… Была война, его убили фашисты, и ты ненавидишь фашистов. Конечно, не только потому, что они убили твоего отца. Но твоя ненависть вдвойне справедлива…

— Ты к чему этот разговор ведешь, Виктор?

— Слушай, не перебивай…

Виктора снова начал душить кашель. Он прижал к губам платок, и Прохор увидел темные пятна на белом полотне.

— Я тоже рос сиротой, — продолжал Виктор, тщательно вытерев губы и спрятав платок в карман. — Отца расстреляли… хотя он был честный человек, настоящий коммунист… Ты знаешь, что сейчас многих реабилитировали. Его тоже… Моего отца оклеветали. Ты понимаешь? Значит, должен понять и то, что я клевету ненавижу. Большая она или малая, с умыслом или по ошибке, все равно ненавижу… Ненавижу так же, как и фашизм. Понял? Так что для меня клевета — враг номер один. И коммунизм для меня это прежде всего честность и справедливость. Я так думаю, что можно всех накормить до отвала, одеть в самые дорогие костюмы и платья, поселить в хоромах и выдать каждому по автомашине, но если у них не будет честности и справедливости, — счастья не будет. А без счастья какой же это коммунизм!.. Коммунизм не для обжор и не для модниц строится.

В городе гасли огни. Зарево блекло. Звезды становились крупнее и ярче. Море темнело. От воды поднималась дымка, ползла на причал, на берег. Виктор помолчал, глубоко вздохнул и снова положил твердую, сильную руку самбиста на колено Демича.

— Для чего я тебе говорю об этом? Чтобы ты никогда мне больше не высказывал необоснованных подозрений. Они клеветой пахнут. Есть факты — говори. Нет — выясняй, проверяй, делай что хочешь… Ты говорил, что Качур жулик, и сейчас, наверное, об этом сказать хотел. Об этом же мне и Осадчий намекал однажды. Но где у вас факты? Такие, чтобы можно было проверить? Нет их у вас. А между тем Мирон — пьяница, всем известно. А ты… Ты меня извини, Прохор, за откровенность — говорю, что думаю и думаю, что говорю, — после того, как ты сбежал от ребят, верить тебе не могу. А Качур? Позорного за ним ничего не наблюдал, работу выполняет лучше других, дело знает и любит. Есть в нем один недостаток, но вовсе не тот, который вам мерещится. Он сам говорит: «Мое дело лазить под воду». Вот в чем его слабина. Он — работяга, поденщик, а не хозяин, он знает одно: «зарплата — столько-то, за спуск — столько-то», а что он будет поднимать со дна моря, для чего — это его не касается.

— И это в экипаже коммунистического труда? — насмешливо спросил Прохор.

— Нет, — спокойно продолжал Олефиренко. — Это в экипаже, борющемся за звание коммунистического. Борющемся, понимаешь?

Оба помолчали.

— Слушай, Виктор, — снова начал Демич. — Кончается квартал, к октябрьским праздникам будут подводить итоги соревнования, и не исключена возможность, что команду «Руслана» объявят экипажем коммунистического труда.

— Ты угадал. В парткоме уже был об этом разговор, очевидно, в канун праздника будет и собрание экипажа по этому поводу.

Демич резко поднялся с банки, чуть не ударившись головой о туго натянутый стальной строп.

— И ты промолчал в парткоме? — еле сдерживая возмущение, бросил он Виктору.

— О чем?

— О Качуре, об Осадчем, о том, что Бандурка плохо учится, наконец, обо мне, черт возьми, если ты считаешь меня дезертиром?

— Да, промолчал. — Виктор, худой и длинный, поднялся и встал рядом с Демичем. — Промолчал и считаю, что на собрании об этом тоже говорить незачем… И ты об этом говорить там не будешь.

— Вон как!

— Да, не будешь, если ты человек умный. Об этом надо говорить с ребятами, с каждым в отдельности. Говорить не один раз. Да и не только говорить, а помогать им надо… А выступать на собрании… После такого выступления звание экипажа коммунистического труда не присвоят? Нет.

— Это, может быть, и лучше.

— Нет, не лучше, Прохор, не лучше. Это сведет на нет усилия всего экипажа, очернит всех, подорвет веру в свои силы. Ты понимаешь?

Виктор, заложив руки за спину, начал ходить широкими шагами взад-вперед по палубе. Борьба за экипаж коммунистического труда была его идеей. Он сам поднял на эту борьбу экипаж, вначале даже не посоветовавшись в парткоме. Сперва его поддерживали только комсомольцы. Да и то не все. «Руслан» был тогда отстающим судном: дисциплина — из рук вон, по тревоге снимались с якоря медленно, учеба по специальности организована плохо, в трюмах, в моторном отделении, даже в кубриках — грязь и хаос, механизмы ржавели, техника безопасности — ниже всякой критики. Несколько месяцев тому назад, после окончания заочного училища, Олефиренко пришел на «замухрышкино судно», как называли «Руслана» в порту. Теперь многое изменилось: на судне — порядок, может быть, еще не совсем такой, как хотелось Олефиренко, но вполне обеспечивающей нормальную работу экипажа; учеба регулярная, повысилась классность моряков, увеличились заработки, повеселели люди, охотнее работают, почти все учатся в вечерних школах или заочных вузах. Трое уже на Доске почета. Был бы и четвертый, Осадчий, если бы не начал пить. А какой ценой достались эти изменения ему, Виктору, капитану? Но какое дело до этого Прохору, без года неделю плавающему на судне. Он видит только недостатки, только грязь.

— Твоя ошибка, Прохор, в том, что весь мир ты делишь на белое и черное, других красок не видишь. Все у тебя либо сознательные строители коммунизма, либо сознательные противники. А ведь между ними есть и такие, которые сами себя не понимают… Ну, не то, чтобы совсем не понимали, а живут сегодняшним днем, вперед не заглядывая. Как кукуруза: не посей ее — будет лежать в амбаре, пока худобе стравят, посей — взойдет, походи за ней — вырастет. И опять же: хочешь на силос ее — коси, хочешь на зерно — убирай… А в общем…

Виктор посмотрел на потемневшее небо, на волны тумана, все гуще шедшие с моря, на еле приметную светлую предрассветную полоску на горизонте…

— Пора спать. Завтра баржу поднимать будем.

И, не попрощавшись, ушел в каюту, сильно хлопнув дверцей тамбура. Ушел, хотя и знал, что разбереженное сердце и расходившиеся нервы не дадут ему сегодня уснуть.

Прохор остался один на палубе. Нет, неправ Виктор. Нельзя в людях убивать мечту, но нельзя и компрометировать цель, ради которой они борются, иначе мечта сама себя убьет. Да и кукуруза вовсе не так растет, как Виктор думает, не камнем она в земле торчит. Она и корнями за грунт цепляется, соки тянет, и листьями влагу хватает, к солнцу выбивается. Ты сходи утром на кукурузное поле: солнце к зениту подбирается, кругом жара, как в печке, иное растение привяло даже, листья бессильно долу опустило, а кукуруза только шумит под ветерком да зеленым соком наливается. Присмотрись: у самого комля земля влажная. Значит, королева сберегла ее, влагу-то. А между листом и стеблем, как в чашке, роса собрана — прозрачная, свежая, так и хочется пригубить ее. Так что кукуруза за жизнь тоже борется, свою программу, так сказать, выполняет… Только человек — не кукуруза, он росой да солнцем жить не может, ему радость дай, чтоб душа играла, чтоб он себя царем вселенной чувствовал. Человеку без радости, без счастья и жизнь не нужна — это каждый понимает, да не каждый знает, в чем оно, счастье, где найти его. Иной прет туда, где легче, хватается за то, что ближе лежит…

Это уже — кукуруза!..

…А ты, Прохор, ищешь свое счастье?

МОЖЕТ, ТЫ И ПРАВ, МИРОН

— Где Осадчий? — спросил утром Прохор у Бандурки.

— У капитана.

— Вызвал?

— Угу…

Бандурка явно не хотел разговаривать с Прохором, торопливо повязывал галстук перед зеркалом, нервничал.

— Куда так торопишься, Олег?

— Сегодня выходной, могу я обойтись без вашего контроля за своими действиями? — вместо ответа раздраженно спросил Бандурка.

— Можете, конечно, — тоже перешел на «вы» Прохор. — Только, Олег Емельянович, сообщают из заочной школы, что дела там у вас плохи, особенно по химии. И мне кажется, что лучше бы вам почитать сегодня о строении атомов элементов малых периодов или какая там тема у вас в школе?

— Обойдусь без строения атомов…

— Из школы предупредили: возможно исключение по неуспеваемости.

— Да какая тебе забота? — все более раздражался Бандурка. — Ну, исключат. Подумаешь, будет один водолаз на «Руслане» с незаконченным средним образованием. Всего один!

— Один-то один, но и жизнь у тебя тоже всего одна. Как прожить ее думаешь?

— Проживу. У меня отец и мать полуграмотные и живут… Он — сапожник, она — уборщица. Живут и даже, представь себе, не догадываются о существовании элементов малых периодов.

— Моя мать тоже среднего образования не имеет, — будто рассуждая с самим собою, подхватил Прохор. — Но пишет мне, что жалеет об этом. В вечернюю школу в пятьдесят лет решила поступить. А она-то всего доярка. Очевидно, придет время и водолаз Бандурка тоже пожалеет о том, что в свое время за ум не взялся.

— Да шо ты пристал ко мне? Ну, не идет мне химия, понимаешь, не идет. Думаешь, я не мучился над учебниками? Мучился! А понять ничего не могу — не голова, а медный шлем, только и того, шо вместо иллюминаторов — гляделки.

Бандурка говорил с такой злостью, как будто это Прохор был виноват в его неспособности одолеть химию. Черные глаза поблескивали под густыми, сросшимися бровями, а верхняя губа, покрытая мелкими бисеринками пота, нервно подергивалась. Прохору стало жаль парня. Он подошел к Бандурке, взял его за плечо:

— Подожди, Олег, не горячись, расскажи толком.

Но тот резко вырвал плечо.

— Отстань, говорю.

В другой раз Прохор, может, просто обиделся бы на Бандурку и махнул бы рукой: пусть его! Но именно та боль, с которой Бандурка говорил о своей неспособности к учению, та искренняя злость на самого себя подкупали Прохора: значит, переживает парень, только виду не хочет подавать, стыдится своей слабости. Эх, если бы Прохор умел поговорить с Олегом так же душевно и просто, как тогда Грач с Ленькой, чтобы он сам собой раскрылся, рассказал о своей боли, поверил в свои силы, заставил себя снова взяться за учебу.

— Мне тоже было когда-то трудно, — снова спокойно начал Прохор. — Я поделился своей бедой с товарищем, и тот помог мне.

— Чы не ты мне помогать собираешься?

— Почему бы и не я?

— А сам ты в химии кумекаешь?

— Немного. Во всяком случае вместе по учебнику разберемся что к чему.

Бандурка молча отошел к зеркалу и, повернувшись спиной к Демичу, снова занялся галстуком, который никак не завязывался.

— Ну, Олег, по рукам? Будем вместе атомы одолевать?

Бандурка с такой силой рванул на себе галстук, что у него в руках остались два оборванных конца. Он выругался: и швырнул их на палубу. Затем резко повернулся к Демичу. Лицо Бандурки было искажено злобой:

— Иди ты к чертовой матери! Сволочь!

— Олег!

— Олег! Олег! Счастье твое — не здолаю тебя, а то показал бы я тебе такого Олега, что ты за девятыми воротами гавкнул бы.

— За что, Олег?

— За что? Спрашиваешь? Не знаешь?

— Честное комсомольское…

— Ха! И тебе не стыдно еще комсомольцем называться!.. Хотя у таких, как ты, з сорому очи не вылазять.

Он подошел к Демичу и спросил в упор:

— Кто вчера вечером капитану говорил, что из-за меня и Осадчего экипажу звание коммунистического не присвоят? Кто?.. Молчишь? Осадчий — пьяница, Бандурка — неуч, экипаж позорят?.. А ты знаешь, почему запил Осадчий? Потому, что если бы капитан не устроил тебя по блату на корабль, Мирон был бы назначен старшим спусковой станции.

— Это — неправда!

— Нет, это — правда. Качур видел проект приказа о назначении Осадчего старшим.

— Он врет!

— Это ты брешешь. На комсомольском собрании на Качура набрехал, а вчера на Осадчего донес.

В это время в кубрик вошел Осадчий.

— Чего ты раздымился на все Черное море? — грубовато и, как показалось Прохору, устало сказал Мирон Бандурке. — Он не доносил. Капитан сам видел. И, опять же, мы с тобой таки виноваты: я — пью, а ты — лодырь… Я дал капитану слово, что пить не буду.

— Ты и мне давал, — обиженно буркнул Бандурка.

— Я дал капитану слово, что пить не буду, — повторил Осадчий, повысив голос. — Значит, не буду! И еще я дал капитану слово, что на следующей неделе ты вышлешь все контрольные работы в заочную школу. А ну, снимай, пижон, костюм и доставай учебники. Я с тобой церемониться не буду.

Мирон как будто сейчас только заметил Прохора, смерил его с головы до ног хмурым взглядом:

— Говорят, в чужих руках ломоть шире?

— Не понимаю, к чему эта поговорка сказана?

— А к тому, что не подметай чужой хаты, коли своя не заметена.

— Может, более просто выразишься?

— Можно и проще. Я не хочу, чтобы ты поучал и воспитывал меня или Бандурку. Пить нам или не пить, учиться или не учиться — сами рассудим, не маленькие. Но ты в это дело не встревай, только дело испортишь.

— Допустим. Но причем же здесь поговорки?

— Обещание после службы ехать в Сибирь давал? Давал. В газете об этом писали? Писали. В Братске водолазы нужны? Позарез! Ты с поезда сбежал? Сбежал. Так как же ты, дезертир, будешь меня учить коммунистической морали?.. Счастье твое, что не я секретарь комсомольской организации, я бы тебя живо на собрание вытащил и из комсомола вытурил бы в три шеи.

Кровь ударила Прохору в лицо. Он побагровел, в больших черных глазах сверкнули слезы, полные губы вздрогнули и побелели, на могучей шее вздулись мускулы. Но Прохор и на этот раз сдержал себя, пересилил вспышку гнева. Он сжал огромные кулаки так, что хрустнули пальцы, и сказал тихо, чувствуя, как дрожат губы:

— Может, ты и прав, Мирон. Может, мне самому давно надо было рассказать об этом на комсомольском собрании. Что же, подумаю.

ЧТО ВЫ СДЕЛАЛИ С МОИМ БРАТОМ!

— Смотрите, что вы сделали с моим братом. — Люда показала на груду брошюр и книжек, заваливших большую половину стола. Здесь было все, что удалось Прохору достать в портовой библиотеке и в магазинах города о водолазном деле, подводном спорте и основах физиологии подводного плавания.

— Он выучил наизусть нужные и ненужные таблицы режимов декомпрессии, как будто собирается в глубоководную экспедицию, — продолжала Люда. — Все читал мне вслух: о том, как Ганс Хасс в глубине океана оседлал китовую акулу, как Ив Кусто и Фредерик Дюма поднимали затонувшие корабли… Скажите, чего вы от него добиваетесь? Для чего вы пользуетесь мальчишеской увлеченностью? Хотите из него сделать утопленника? Ведь это все — чепуха!

Чудная эта Людмила. Вот почти две недели Прохор ежедневно приходил в их дом, пока болел Ленька. За это время она не сказала Прохору двух десятков слов, все с какой-то опаской поглядывала, не одобряя его затеи. А теперь вот, пожалуйста: Ленька впервые после болезни ушел в школу, Прохор принес ему подарок — голубые ребристые ласты, ждет его возвращения, а она накинулась на Прохора.

— Почему же вы не запретите ему забивать себе голову этой чепухой? — кивнул он на книги.

— Могла бы — запретила бы…

— А вы пробовали?

— Нет, не пробовала. Вчера, когда вы ушли, я хотела было поговорить с ним об этом, но он вдруг сам начал разговор о том, что для исследователя подводного мира нужны знания математики, гидравлики, медицины, литературы, зоологии, биологии, ботаники, и еще назвал с полдюжины наук и уселся за школьные учебники. Этого с ним никогда не было. Он очень способный, мой Ленюшка, всегда приносил со школы пятерки, хотя дома никогда не брался за книжки.

Прохор тоже чудной какой-то! С людьми он обычно смел и даже, говорят, дерзок. В компании, если кому из матросов познакомиться с девчонкой надо было, всегда его просили: Проша, выручи. Он к любой мог подойти, шутливо отрекомендоваться, представить товарища. Ребята всегда упрекали Прохора в том, что он непочтительно, свысока разговаривал с девчатами. А что ему с ними? Подумаешь, нежная половина человечества!.. А вот с ней, с Ленькиной сестрой, он как-то не находил нужного тона, она его корит, а он… Да кто она такая для Прохора, в самом деле!

Люда отошла к окну, повернулась к Прохору спиной и начала зачем-то медленно обрывать фиолетовые лепестки герани.

— Кем он вырастет — инженером, как его отец, или пустым романтиком моря? Может, на белесые вихри будет одет шлем астронавта? Может, имя его вечно останется на книжках чудесных стихов, а может, его никто и не вспомнит… Для вас это все равно, а для меня нет. Я ведь не только сестра ему, я заменяю ему родителей, отца, я его самый близкий товарищ. И для меня ничего нет дороже его судьбы.

— А кем бы вы хотели его видеть?

— Кем?.. — Люда задумалась. — Человеком! Это — главное. Не обязательно быть слесарем или композитором, ученым или пастухом, важно быть человеком! Честным, отзывчивым на чужую беду, готовым прийти на помощь товарищу, страстно стремящимся к счастью. К счастью не только для себя.

— Счастье тоже разное бывает.

— Разное… На днях Ленюшка читал мне книжку американки Джен Крайл о том, как группа подводных спортсменов обнаружила где-то у берегов Флориды груженный драгоценностями корабль, затонувший лет двести тому назад. Он читал, а я смотрела, как у него загорались глаза, как дрожали ноздри и пересыхали губы. Он был весь там, среди ныряльщиков. Он завидовал им. Я тогда испугалась, думала — это сокровища на него так подействовали… Но когда вожак достал несколько серебряных слитков, растравив этим алчность, зависть и злобу у остальных ныряльщиков, и они, как стая волков, бросились на удачника, Ленюшка чуть не заплакал. Я его никак не могла заставить дочитать эту книжку. «Это — банда!» — сказал он. И я поняла, что он никогда не будет таким злым…

Люда все смотрела в окно и говорила как бы для себя самой: тихо, спокойно. И от ее рассуждений, оттого, что она понимала прочитанную ей книжку так же, как и он, Прохор почувствовал себя в этой скромной и тесной комнатушке легко и свободно, как будто он долго-долго жил здесь вместе с ними, как будто это не Ленька, а он, Прохор, читал ей книжку об искателях подводных кладов. Странно, право странно, что именно от таких пустяков люди становятся ближе, роднее.

— Он мечтает побывать в затопленном старогреческом городе Ольвия, — продолжала Люда. — Что же, пусть идет, если это поможет быть ему человеком.

Чудная эта Людмила! Надо же было ей накинуться на Прохора с упреками для того, чтобы потом одобрить его занятия с Ленькой! Она чуть свет уходит на фабрику, а вечером — в школу и между работой и учебой успевает постирать, прибрать, приготовить Леньке поесть, а иногда и помочь ему в учебе. На фоне ярко освещенного окна сквозь ткань блузки просвечивают хрупкие Людины плечи. Не легкий, нет не легкий груз лежит на них! И Прохору становится неловко от сознания, что его сильные, привыкшие к труду и тяготам плечи не взяли на себя хотя бы часть этого груза. Взять? Но как? Как ей сказать об этом?

— Люда…

Это Прохор произнес так тихо, что она не услышала. «Почему я такой нерешительный, такой мямля, когда надо сказать ей простые и теплые слова! — рассердился на себя Прохор. — Вот и Олянка тогда, наверное, ждала от меня этих слов и не дождалась».

— Люда!

Прохору показалось, что девушка вздрогнула. Или это ветер дохнул через открытое окно и тронул легкую прозрачную блузку? А может, ей почудился совсем другой голос? Ведь ей семнадцать скоро, и Прохор о ней ничего, ничего не знает… Олянка — совсем другое. С Олянкой связано детство, связаны летние вечера, когда хочется молча сидеть у пруда, под звездами в небе, над звездами, тихо шевелящимися в воде, у тебя под ногами, и держать в своей руке чью-то теплую руку и слушать далекий звон степных цвиркунов. Олянка — давнее, переболевшее…

Люда, будто прислушиваясь к чему-то, вполоборота повернулась к Прохору.

Тот опустил глаза и поднялся из-за стола:

— Люда!

Хрипло и раздраженно звякнул дверной звонок. Вслед за этим скрипнула дверь, и, не дожидаясь приглашения, в комнату вошел Арсен Качур. Прохору показалось, что Арсен, одетый в клетчатую блузу и узкие зеленые брюки, выскочил, как кукольный Петрушка, откуда-то из-под пола. По тому, как расширились Арсеновы глаза, как черные сторожкие зрачки нацелились в него, Прохор понял, что тот никак не ожидал встретиться с ним здесь. Он даже не поздоровался с Людой.

— А-а, Прохор Андреевич! Какая приятная неожиданность! Каким ветром тебя сюда занесло? — дрогнули в кривой улыбке губы Арсена, и в то же время довольно фамильярно, как старого приятеля, он толкнул Прохора в плечо.

После того памятного Прохору разговора между ними сложились довольно странные отношения. Качур подчеркнуто вежливо раскланивался с ним при людях, называл не иначе как по имени и отчеству и однажды даже похвально отозвался о его работе перед всем экипажем. Прохор старался не замечать старшего водолаза первой спусковой станции, не вступал с ним в разговор, держался от него в стороне: все ему виделось какое-то зло, неразгаданное коварство в черных мятущихся глазах Качура, какой-то подвох в криво улыбающихся губах. Но один на один им за последнее время только раз и пришлось встретиться, да и то опять же под водой.

Готовили к подъему затонувшую баржу. Надо было подвести под нее стальные полотенца, к концам которых крепятся понтоны. В понтоны накачают воздух, и они, всплывая, поднимут на поверхность баржу. Водолазы промывали тоннели под баржей, чтобы пропустить через них полотенца. Грунтосос у Прохора работал хорошо, с нарзанчиком, как говорят водолазы, то есть так, что вода, смешанная с грунтом и воздухом, бьет на поверхности из широких шлангов с шипеньем, с пузырьками, любо-дорого смотреть. За смену Прохор ушел под баржу метров на пять. Работать пришлось почти в потемках, на ощупь; вход, через который в тоннель проникал серый призрачный свет, Прохор загораживал спиной. Прохор так увлекся делом, что, когда по телефону сообщили о высланной смене, даже внимания не обратил — знай, нажимал на рукоятку грунтососа. Вдруг он почувствовал, что кто-то смотрит на него сзади, и от этого стало как-то не по себе. И воздух подается нормально, и грунтосос дрожит по-прежнему ровно, а Прохору стало холодно и темно в тоннеле, смутная тревога щемит сердце. Оглянулся, а у самого входа в тоннель, на свету, стоит кто-то в раздутом воздухом скафандре, в глазастом шлеме. Стоит, как всякому водолазу полагается стоять под водой: чуточку наклонившись вперед, слегка растопырив руки. Ну, водолаз, как все водолазы. А Прохору он почему-то жутким призраком показался. «Уж не азотное ли опьянение у меня», — с тревогой подумал Прохор. Есть такая болезнь — азотное опьянение. На глубине, при повышенном давлении, газы, которыми дышит человек, ведут себя предательски. Даже кислород, живительный кислород, который с наслаждением вдыхает водолаз, поднявшись на поверхность, даже этот газ на глубине в двадцать-тридцать метров отравляет организм: вызывает чувство ничем не оправданного беспокойства, во рту ощущается неприятный металлический вкус. Тело водолаза сводят страшные судороги, огнем горят его внутренности, он теряет зрение, а затем и сознание. В сильнейшее опьяняющее средство превращается на глубине и такой безобидный на поверхности газ, как азот, составляющий более трех четвертей воздуха, которым мы всегда дышим. Да, человек именно пьянеет от азота, как от крепкой водки. На опасной глубине в шестьдесят-семьдесят метров он вдруг начинает петь песни или беспричинно ругаться, плакать, жаловаться на давно, казалось бы, уже забытые обиды. Иногда в его помутившемся сознании возникают миражи, он видит то, чего на морском дне нет: волнующееся от ветра ржаное поле, огнедышащие вулканы, эскадры кораблей, ведущие бой. Тогда наверху матросы, дежурящие у телефонных аппаратов, слышат в микрофоны то безумный хохот, то надрывный плач, то леденящие душу крики ужаса отравленного азотом водолаза.

Прохор продул несколько раз загубники, как полагается по медицинским правилам в случаях отравления, остановил грунтосос и пошел навстречу водолазу. А тот стоит, одной рукой свода тоннеля касается, другой на размываемый водой грунт показывает: обрушатся, мол, ил да камни и похоронят тебя в этом подводном склепе. Подошел Прохор вплотную к водолазу, заглянул в его иллюминатор и еще страшнее стало: плоская красная физиономия с войлочными усиками кривилась в злой ухмылке. Он, Качур!…

И вот снова стоят они друг против друга. Почему у Люды такие испуганные глаза? Что ищет так долго в карманах Качур? В дверях появляется Ленька, раскрасневшийся, сияющий всеми веснушками и большими, как у Люды, глазами. Но как только Ленька замечает Арсена, глаза его быстро меркнут, белесые брови хмурятся, веснушки ярче проступают на медленно бледнеющем лице.

— Ленька! — не то обрадованно, не то зло крикнул Арсен. — Вот молодец, вовремя пришел. Мотнись-ка в магазин за поллитровкой, — протянул он парнишке розовую бумажку.

Ленька прижал к груди облезлый портфель с книжками, переступил с ноги на ногу, посмотрел на Прохора сузившимися и ставшими вдруг колючими глазами. Потом швырнул портфель под стол и молча прошел в комнату, к самому окну, сердито оттолкнув руку Качура с деньгами.

— Слышишь, что говорю?

В голосе Качура — нескрываемая угроза.

— Не пойду я, — не оборачиваясь, решительно сказал Ленька.

Прохор почему-то подумал, что Арсен еще больше разозлится, накричит на мальчишку, погонит в магазин. Он уже хотел заступиться за Леньку. Но Качур неожиданно переменил тон и, как будто не замечая Ленькиного настроения, попросил:

— Сходи, сходи. Я за это куплю тебе новый портфель.

Ленька молчал.

— Слышишь, малый? Портфель новый куплю, — чуть громче повторил Качур.

— Врешь ты все, — неожиданно громко закричал Ленька, оскаливая мелкие белые зубы. — Вот сколько раз обещал, а все врешь. Не пойду я никуда.

Люда подошла к брату, обняла его за плечи.

— Не трожь его, Арсен. Он не пойдет.

— Эх, вы! — обиделся Качур. — У человека, можно сказать, важное событие в жизни, день рождения хочу с вами вместе отметить. А вы… — Он безнадежно махнул рукой. — Дело ясное: не пойдет. Ну, да Арсен не гордый. Арсен сам пойдет.

Он ткнул в карман смятую розовую бумажку и направился к двери. Но, взявшись уже за дверную скобу, остановился.

— Только ты, Прохор Андреевич, не обижай меня, не уходи. Слышишь? — не поднимая глаз, попросил он.

— Ты тоже уходи, — зыркнул Ленька глазами из-под белесых бровей на Прохора, когда ушел Качур. — С ним пришел, с ним и уходи.

«Может, и в самом деле мне лучше уйти? — подумал Прохор. — У них, очевидно, свои счеты. Не мое это дело, и лезть мне в чужой фарватер совсем ни к чему». Но Люда смотрела на него так жалобно и так была непохожа на ту спокойную, умную Люду, с которой он только что разговаривал о Ленькиной судьбе, что Прохор вместо того, чтобы распрощаться, подошел к Леньке.

— Я не с ним пришел, Леня. Я — к тебе… Вот ласты принес…

Ленька молчал, все так же недоверчиво смотрел на Прохора, на ласты даже не глянул.

Качур быстро вернулся с поллитровкой водки, бутылкой вина и кульком конфет. Расстелил на свободной от книг половине стола газету и разложил на ней розовые кусочки сала, тонкие ломти колбасы, сыра, достал из тумбочки краюху ржаного хлеба и начал нарезать грубыми кусками. Делал он это уверенно и нагловато, все время рассыпая двусмысленные прибаутки, будто полчаса тому назад вовсе и не ссорился с Ленькой. Ленька отодвинул локтем кулек с конфетами, взял в руки какую-то книжку и уселся читать.

Люда по-прежнему стояла у окна, спиной к медленно сгущающимся сумеркам, скрестив на груди руки. Она не помогала Качуру накрывать стол, но и не мешала ему. Она просто терпела его хозяйничанье, его нагловатую улыбку, его плоские шутки, как терпят противно холодную и нудную морось, когда некуда от нее укрыться и когда знают, что скоро эта слякоть пройдет и тогда можно будет обсушиться и обогреться, а от противных капелек не останется и следа. Она следила за двумя взрослыми мужчинами и сравнивала их между собой.

С Арсеном она познакомилась сразу после обмена квартиры. Он вошел в комнату так же, как и сегодня, не спросясь и не поздоровавшись. Сказал, что знавал ее отца. Деловито осмотрел комнату.

— А жить ты, девочка, не умеешь.

— Как это, жить не умею? — не поняла Люда.

— А так. Квартирку обменяла и денег не взяла со сменщика. Антон Александрович так не поступил бы, — кивнул он на портрет отца.

Люде стало неловко. Отца она считала самым справедливым и честным человеком на свете. А разве справедливо брать доплату за государственную квартиру? Люда обменялась просто потому, что в старой двухкомнатной квартире становилось пусто и эта пустота напоминала о постигшем их горе. Да и платить за квартиру, за свет и газ надо было немало, а жили они тогда с Ленькой на одну папину пенсию. Правда, сменщик ее обманул — комнатка оказалась сырой и не такой уютной, как казалось Люде вначале, но причем тут деньги?

Через день он опять пришел и принес Леньке новый костюмчик, а ей — красивую вязаную кофточку.

— Ой, что вы! — испугалась Люда. — У нас нет денег на такие вещи.

— Ерунда, — небрежно процедил сквозь губы Арсен. — Это мой подарок в память об Антоне Александровиче.

— Не нужны мне ваши подарки, — замахала руками Люда… — Уберите их.

Она не хотела даже примерить кофточку. А Ленька так и прикипел ручонками к костюмчику. Жалко было смотреть на Ленюшку, на его старенькую, вылинявшую и ставшую ему тесной курточку, на чиненые-перечиненные штанишки.

— Ладно, не хочешь подарок принимать, возьми за деньги, в рассрочку, — рассмеялся Арсен. — Я запишу себе, сколько стоит, а будут деньги — отдашь.

Сколько сейчас таких записей в Арсеновом блокноте!

Сперва он называл ее не по имени, а просто — девочка. Потом — Людкой. Ухаживать начал. Но было в его ухаживании что-то странное. Если Ленька был дома, Арсен уводил ее в кино или давал Леньке на билет и отсылал гулять. Нет, он не был скупой, и если Ленька сказал «всегда обещаешь и врешь», то очевидно потому, что подарки Арсен давал мальчику не от души, а всегда с насмешкой и затаенной злостью, как бросают кость мешающей собаке. Когда Леньки не было дома, Арсен садился у стола и нудно, расспрашивал о работе, о школе, хвастался накопленными деньгами или жаловался на одиночество. Никогда он не сказал ей ласкового слова, хотя при людях был приторно любезен и нарочито внимателен.

Он приходил всегда неожиданно. Будто вырастал у порога. Однажды Люда была во дворе и увидела, что он прошел через калитку и зашел в подъезд. Она пошла за ним, Но Арсен тихонько прошел мимо двери ее комнаты и поднялся на второй этаж, где было только две квартиры: одну занимал старый нелюдимый Масюта, в другой жила большая семья мастера с трикотажной фабрики, помогшего когда-то Люде устроиться на работу. Арсен вошел в квартиру Масюты. Что ему там надо? Люда притаилась в полутемном коридоре, ожидая его возвращения. Но прошло около часа, Арсен не возвращался, и Люда пошла в свою комнату.

— Ох, и жарко же на улице, — сказал Арсен, входя через несколько минут.

— А мне показалось, что слышала твои шаги на лестнице второго этажа.

Арсен глянул на нее исподлобья и деланно усмехнулся.

— Вон как! Ты уже узнаешь меня по звуку шагов! Это неплохо. Но я только что пришел. Знаешь, в магазинчике рядом я заметил венгерский ром. Мне очень хочется его попробовать. Ты не возражаешь? Я сейчас сбегаю.

— Ты же знаешь, я ничего не пью.

— Одну капельку. Просто для пробы.

Арсен быстро вышел и через несколько минут вернулся с бутылкой рома и большой коробкой шоколадных конфет. Он все-таки уговорил ее выпить стопку рома. У Люды закружилась голова, ей стало смешно и оттого, что щеки стали горячими-горячими, а нос начал деревенеть, и оттого, что Арсен, этот некрасивый тридцатилетний мужчина, смотрел на нее округлившимися маленькими глазками, глупо улыбался, слащавым голосом говорил совсем неподходящие ему слова, будто разговаривал с маленьким ребенком:

— Людочка, маленькая, хорошенькая.

Сю-сю-сю! Он, оказывается, может быть смешным и… жалким. Горячими дрожащими руками он обнял ее за плечи и потянул к себе.

— Людочка, маленькая моя, поцелуй меня…

Люда уперлась ладонями в его горячие щеки, силилась оттолкнуть от себя красное и потное лицо.

— А скажешь, зачем ходил на второй этаж?

Арсен вздрогнул, по-звериному захрипел, скрипнул зубами и, обхватив ее за талию, поднял с табуретки и потащил к кровати… Люде стало страшно. Она со всей силой толкнула его руками в грудь, вырвалась и, отбежав за стол, исступленно закричала.

— Не ори, дура… Не трону, — бессильно и зло сказал Арсен.

— Уходи! Уходи вон, сейчас же!

И расплакалась.

— Не ори, говорю. Соседи услышат…

— Я сама, сама позову соседей. Расскажу, что ты напоил меня и хотел… — Несвязные слова и рыдания вырывались из ее груди, нервная лихорадка сотрясала ее вдруг обессилевшее тело.

— Ну-ка, только попробуй! — неожиданно отрезвев, пригрозил Арсен. — Я тоже кое-что рассказать могу… Не соседям, а следователю расскажу.

Людмила так удивилась этим словам, что даже перестала плакать.

— О чем ты расскажешь?

— О твоем отце. Ты думаешь, он нечаянно свалился за борт? Ха-ха! Как бы не так! Свалился, иначе все равно в тюрьму угодил бы. Я знаю. Вот, в руках он у меня, твой батя.

Арсен выплеснул в рот недопитый ром и, накинув на плечи пиджак, вышел из комнаты.

Что мог знать об отце Качур? Тогда, сразу после гибели отца, действительно, долго шло следствие, говорили разное… Нет, нет! Не может быть ничего дурного. Ее отец — честный, хороший человек. А если? А если Арсен заявит, наговорит, наклевещет? Мертвые не умеют оправдываться.

Всю ночь она тихонько плакала, чтобы не разбудить Леньку. А на другой день после работы пошла на кладбище, положила на могилу отца цветы, поправила примятую кем-то траву и сидела молча до самой ночи, думая об отце. Несколько раз она собиралась спросить у него, у его могилы. И не знала, о чем спрашивать.

С тех пор она начала бояться Арсена и Масюты. Зачем он ходит к нему почти каждый раз, когда приходит к Людмиле? Что может быть общего у водолаза с этим старым нелюдимым человеком, о прошлом которого рассказывают так много страшных историй? И то неведомое Людмиле прошлое бывшего уголовника как будто бросало черную тень на Арсена, делало его тоже страшным.

Людмила боялась Арсена. А он по-прежнему внезапно появлялся в ее комнате, молча садился за стол и смотрел на нее жадными и злыми глазами. Как он непохож на того Арсена, который сейчас хлопочет у стола!

Прохор — ровнее характером. Немногословен, но всему, что он говорит, веришь и все, что делает, кажется, делает от души. Может, поэтому и полюбил его Ленюшка? Мальчик тянется к нему, без него скучает, и Люде кажется, что не только потому, что Прохор всерьез занялся его подготовкой к подводному спорту. Есть в нем какая-то спокойная, уверенная сила и скупая мужская любовь к людям, что-то похожее на покойного отца. Вот он стоит, огромный, плечистый, с копной черных, немного вьющихся волос. Большие черные глаза спокойно и чуточку насмешливо следят из-под широких, сросшихся на переносице бровей за Арсеном. Если бы он был немножко смелее, немножко решительнее и хотя бы капельку, одну капельку, любил Люду, он бы вышвырнул это рыжее чудовище из ее комнаты, он бы избавил ее от гнетущего страха, от непонятных и неприятных Люде посещений. Сама она не может этого сделать, у нее нет для этого ни сил, ни решимости.

Пили только мужчины. Люда не притронулась к налитой ей стопке вина, а Ленька пересел на кровать, подальше от стола, и продолжал рассматривать книгу. Арсен говорил всякую чепуху, а Прохор только вставлял короткие фразы, будто прислушиваясь к какому-то, только ему слышному голосу, будто раздумывая над чем-то.

— Хороший ты хлопец, Прохор. И зря ты на меня дуешься, — неожиданно переменил разговор Арсен, опрокинув в рот очередную стопку.

Прохор ничего не ответил, только внимательно посмотрел на Качура.

— Ей-богу, хороший! — продолжал Арсен, наливая стопки. — Только ты меня неправильно понял. Ну, что плохого в том, что предложил тебе деньги? Или тебе ничего не нужно, ни хороший костюм, ни квартира? Что, так и будешь всю жизнь жить в матросском кубрике? Или боишься, что отдать нечем будет? Эх, ты!.. Даже когда хочешь людям добро сделать, и то они тебе не верят, трудовые деньги взять не хотят. У меня же их, как травы!

Черт его разберет, этого Качура. Может, и в самом деле он, как говорит Олефиренко, работяга. Может, тогда во время поиска баржи, глупо подшутил над ним, да и только? Может, он просто человек без обаяния? Бывают такие, лишенные дара привлекать сердца, из их рук голодный куска хлеба не возьмет… Доброта в них слишком глубоко запрятана, что ли?.. Прохор внезапно подумал о том, что сейчас в нем почему-то тает непримиримая ненависть к Качуру, оставались лишь чувство жалости к этому некрасивому и, должно быть, неудачливому человеку да какая-то усталость, неудовлетворенность собой.

«Хмелеть начинаю», — подумал Прохор и предложил Качуру:

— Пойдем на воздух?

— Да, здесь третий лишний, иди, — ответил Арсен.

Люда встала из-за стола, прижала ладони к груди, испуганно посмотрела на Прохора.

— Это правда: третий лишний здесь, — рассмеялся Прохор. — Пойдем вместе — их двое останется, — кивнул он на Люду и Леньку.

— Поздно уже… — робко вставила Люда.

— Понимаю… Все понимаю, Людка, — разозлился вдруг Арсен. — Только ты смотри у меня.

Он пьяно и противно осклабился, показывая желтые большие зубы и пряча глаза, по покорно поднялся из-за стола:

— Пошли, Прошка! — и первым направился к двери.

Ночь теплая расцвечена звездами, как елка огнями. Шли молча: Качур — впереди, Демич — сзади.

Прохор будто прислушивался к себе, отыскивая в душе прежнюю ненависть к Качуру, и не находил. Он не мог понять, почему в этот вечер ненависть как-то незаметно и против его желания перегорала, притуплялась, хотя сознание Прохора протестовало против этого. Может быть, это произошло потому, что никто — ни Олефиренко, ни Осадчий, ни Бандурка — не хотели верить ему, и даже Людмила, которую Прохор считал существом чистым и чутким, как-то мирилась с Качуром, принимала его у себя, терпела его бесцеремонность. Пожалуй, и Людмила не поверила бы Прохору, тем более, что у него действительно не было никаких доказательств.

Вдруг Арсен резко повернулся и, встретившись с Прохором лицом к лицу, пьяно выдохнул:

— Ты Людку не трогай, слышь? Моя она.

— Как это, твоя?

— Ну, моя. Не понимаешь?.. Хозяйкой моей будет.

— Женишься?

— Повременю. Пусть мальчонка подрастет. А то — куда его?

— Дело ваше. Я к Леньке хожу.

«К Леньке хожу», — всю дорогу повторял про себя Прохор, будто хотел убедить себя в этом. А в самом деле: только ли к Леньке? Он вспомнил Люду у окна, обрывающую лепестки герани… Потом увидел ее расширившиеся от испуга глаза, когда вошел Качур. Соврал? Кажется, соврал Качуру, что ходит только к Леньке… Как это он сказал о Людке? «Моя… Хозяйкой будет». Вот, скотина!

ЧЕРТОВ КОВШ

Когда 15 марта 1942 года на северном берегу реки Хамбл была спущена первая английская опытная сверхмалая подводная лодка, многим из присутствовавших при этом было известно, что идея создания лодки-малютки не является новой. Но никто из них и не догадывался, что первыми осуществили эту идею не они, англичане, а их противники. Действительно, еще в 1885 году в английском флоте производились испытания небольшой подводной лодки с экипажем в два человека. В 1915 году английское адмиралтейство вспомнило об этих испытаниях, и они были повторены. Однако из-за трудностей технического характера серийное производство этих лодок не было осуществлено, идея лодки-малютки не получила дальнейшего развития, она была просто забыта англичанами.

Но то, о чем забыли англичане, через секретную агентуру стало известно морским штабам Италии и Японии. Над созданием сверхмалых лодок, способных незаметно проникать в базы противника, работали специально выделенные группы исследователей и конструкторов.

19 сентября 1941 года в 8 часов 43 минуты утра в английской военно-морской базе Гибралтар, хорошо защищенной противолодочными сетями, минными полями и заграждениями, полосой сигнальных тросов, взорвались танкеры «Денби Дейл» и «Фиона Шелл». А полчаса спустя там же, в Алхесирасской бухте, взорвался и затонул английский вооруженный теплоход «Дюрхэм» водоизмещением в 10 тысяч тонн. Ровно через три месяца, 19 декабря в 6 часов утра, в порту Александрии английский линейный корабль «Вэлиэнт» получил мощный торпедный удар. Через 15 минут под корпусом стоявшего рядом линкора «Куин Элизабет» произошел взрыв, вытолкнувший стальную громаду линкора на несколько сантиметров из воды. Взметнулся столб дыма, разлетелись обломки надстроек и брызги нефти. Оба линкора, водоизмещением по 32 тысячи тонн каждый, были сильно повреждены и надолго вышли из строя. Мировую печать облетело сообщение: «Итальянские сверхмалые подводные лодки в Средиземном море». Но это не были сверхмалые лодки. Это были всего лишь человекоторпеды. Над сверхмалыми лодками ученые Италии и Японии все еще работали.

Немцы значительно позже японцев, итальянцев и англичан, вернувшихся к своей идее, начали работать над проблемой сверхмалой лодки. Но благодаря использованию данных, полученных итальянцами и японцами, раньше других добились практических результатов.

В начале марта 1942 года немецкая сверхмалая подводная лодка прошла испытания в Регенсбургском порту. И немецкая и английская сверхмалые подводные лодки имели ограниченный радиус действия и нуждались в кораблях-носителях, которые доставляли бы их и выпускали недалеко от базы, предназначенной для атаки. Англичане решили просто буксировать свои сверхмалые лодки большими. (15 сентября 1943 года подводная лодка «Синимф» буксировала сверхмалую лодку «X8» к берегам Норвегии для атаки по немецкому линкору «Лютцов». Перед рассветом командир «X8» лейтенант Джек Смарт почувствовал, что буксирный трос порвался. Как выяснилось позже, лодка-буксир ничего не заметила, продолжала идти подводным ходом и раньше условленного времени на поверхность не всплывала. Оставшись в открытом море, Смарт продул балластные цистерны, всплыл на поверхность и безуспешно пытался установить связь с «Синимф». Только через двое суток «X8» была обнаружена в море и взята на буксир). Немцы решили задачу по-иному. Решение это заключалось в том, чтобы сверхмалую подводную лодку доставлять к месту назначения, расположив ее на палубе большой субмарины. Это напоминало детеныша кенгуру, расположившегося в сумке своей матери.

Сверхмалую лодку спустили по Дунаю в Черное море, где она встретилась с «Кенгуру», на палубе которой были произведены необходимые работы, заключавшиеся в устройстве своеобразного гнезда для помещения лодки-малютки. В мае 1942 года «Кенгуру», имея на борту лодку-малютку, после нескольких часов плавания на поверхности заштилевшего моря и под водой оказалась на нужной глубине. По приказу «Отдать!» «детеныш», освобожденный от захватов, соединяющих его с «Кенгуру», оторвался и всплыл. Экипаж, специально подготовленный в Бранденбургской школе подводных диверсантов, добрался к «детенышу» на резиновой шлюпке, занял свои места, повел «детеныша» на погружение, потом на всплытие. Затем «Кенгуру» погрузилась на нужную глубину, а в это время «детеныш» маневрировал на поверхности так, чтобы занять положение, соответствующее его гнезду на палубе. Понемногу продувая цистерны, «Кенгуру» всплыла и по пути подхватила «детеныша» в свой «материнский мешок».

В начале 1942 года в высших военных кругах фашистской Германии уже ощущалось если не предчувствие поражения в войне с Советским Союзом, то некоторое разочарование по поводу неудавшейся быстрой победы. Офицеры, занимавшие высокие посты, видели, что военная фортуна сперва будто невзначай, а затем все чаще и чаще показывала им свой затылок. Причин для этого было немало, в том числе и таких, которые вовсе не зависели от самих гитлеровцев. Но немецкому морскому командованию все еще казалось, что достаточно ввести несколько удачных усовершенствований в техническое оснащение и вооружение своих субмарин, чтобы заставить эту капризную особу, фортуну, снова быть к ним благосклонной. И они торопились…

Решено было немедля, тут же, в Черном море, одновременно испытать в бою и новую лодку, и новое оружие. Еще в начале войны было обнаружено, что возможности немецкого подводного флота значительно снижались из-за плохого качества торпед: они не всегда выдерживали заданную глубину, в них часто отказывало зажигание боевой головки. Теперь лодку-детеныша вооружили экспериментальными торпедами, оснащенными не только более совершенными приборами, но и снаряженными новым взрывчатым веществом, обладающим огромной разрушающей силой.

«Кенгуру» была поставлена задача: доставить «детеныша» к Новороссийску, где сосредоточивались советские боевые корабли и откуда шло питание боеприпасами и резервами осажденного Севастополя, и принять его на борт после того, как он, проникнув в порт и выпустив свои торпеды, вернется в открытое море. Командиру «Кенгуру» капитан-лейтенанту фон Бенке были даны строгие и четкие инструкции самим Деницем; на итальянскую Десятую флотилию штурмовых средств, перебазированную в Крым, возлагалась задача боевого обеспечения «Кенгуру», а фон Манштейну было предписано самим фюрером лично наблюдать и обеспечивать экспериментально-боевую операцию всем необходимым. Вот почему таинственное исчезновение «Кенгуру» наделало столько переполоха в Форосе и привело в ярость командующего немецкими вооруженными силами в Крыму.

После окончания войны многие годы разыскивали эту субмарину не только советские моряки, но и агентура иностранной разведки, которой стало известно о ней от уцелевших офицеров бывшего немецкого экспериментального центра. Но в пучине моря не так просто найти не только подводную лодку, но и корабли покрупнее. Мало-помалу утвердилась версия, что «Кенгуру» затонула на большой глубине и навечно похоронена в мертвых, насыщенных сероводородом водах.

Кто ищет, тот всегда найдет. Так поется в песне. Но бывает и так, что находит тот, кому находка вовсе ни к чему. Так случилось с рыболовецким сейнером «Утро». Преследуя большой косяк скумбрии, сейнер зашел в Чертов ковш. Так называли рыбаки небольшой участок моря, где, усеянное подводными скалами, мелководье невдалеке от берега внезапно обрывалось почти на семидесятиметровую глубину, образуя подводную котловину площадью около квадратной мили. Высокий обрывистый берег, врезаясь в море узким выступом, прикрывал Чертов ковш от юго-западных ветров, а гряда подводных скал, идущая полукругом от выступа, как бы отгораживала Чертов ковш от моря, защищала его от свирепых осенних волн. В Чертовом ковше водилось много рыбы, но ее там никто не ловил: донные снасти запутывались в густых зарослях бурой цистозиры и серой филлофоры, шаланды и баркасы предпочитали гоняться за скумбрией вдали от берега, а промысловые сейнеры вообще сюда не заходили, так как Чертов ковш соединялся с морем только одним глубоким, но довольно неудобным проходом. Капитан «Утра» рискнул зайти в ковш, пожалуй, только потому, что был молод и неопытен и не представлял себе подстерегавшей его опасности. В самом центре ковша прочный капроновый невод вдруг туго натянулся. На «Утре» не успели сбавить ход, как невод облегчился и команда поняла, что кошелек лопнул, а весь улов ушел в море. Невод действительно оказался распоротым будто огромным ножом, а вместо скумбрии и пеламиды моряки обнаружили запутавшийся в неводе обрывком троса большой поплавок, обшитый парусиной и окрашенный в белый и красный цвета. Такие поплавки-буи обычно устанавливают водолазы у обнаруженных затонувших судов или выбрасывают подводные лодки на месте аварии.

Рыбаки доставили буй в порт. Вскоре прибывшие водолазы обнаружили в Чертовом ковше две затонувшие подводные лодки.

Оказывается, Грач был прав, связывая гибель «Катюши» с исчезновением «Кенгуру», с дневником Мимбелли и донесением неизвестного партизанского разведчика.

НЕ ДОЛЖНО БЫТЬ ЗАБЫТЫХ ГЕРОЕВ

Иван Трофимович Подорожный, или, как его звали рыбаки всего юго-западного побережья, Грач, был человеком от природы активным, деятельным и жизнелюбивым. Как ни угнетала его инвалидность, как ни скручивал тяжкий недуг, он все твердил:

— Главное, чтобы не умереть раньше, чем наступит физическая смерть. Пока человек работает, у него бьется сердце, значит, пока бьется сердце, он должен работать.

Болезнь не давала ему возможности занимать какое-то постоянное рабочее место. Да он и не претендовал на какую-либо штатную должность. Вполне приличная пенсия обеспечивала ему безбедное холостяцкое существование, а он был большим мастером выдумывать для себя работу: нештатный корреспондент областной и флотской газет, общественный экскурсовод музея, добровольный помощник хранителя архива. Без его участия не проходило ни одно заседание совета ветеранов, домового комитета, библиотечного актива, товарищеского суда, комиссии по борьбе с тунеядцами и многих других общественных организаций. Он вечно расследовал какие-то жалобы трудящихся, проверял факты, изложенные в письмах, которые пересылали ему из редакций газет, кого-то трудоустраивал, кому-то добивался жилплощади, хлопотал о чьей-то пенсии. И получалось так, что занят он был больше, чем иной штатный работник, и с трудом выкраивал себе в летнее время несколько часов для рыбалки, хотя врачи настоятельно советовали ему побольше проводить времени у моря, дышать ионами, принимать морские и воздушные ванны и беречь нервную систему. Упругий и беспокойный, как ртуть, черный от загара, с большой шапкой смоляных, вьющихся волос, он всегда вносил оживление, везде был нужен, все были ему рады.

Иван Трофимович всерьез занялся выяснением обстоятельств гибели Демича-отца. Получив неутешительные ответы из центральных архивов, просмотрев свои записные книжки и комплект флотской газеты за сорок первый год, он убедился, что фронтовые дороги его и морского пехотинца Андрея Демича неизбежно должны были где-то сходиться. А то обстоятельство, что в фронтовых блокнотах корреспондента нигде не встречалась фамилия Демича, только еще больше подзадоривало его… — значит, был плох корреспондент, не заметивший простого солдата, отдавшего жизнь за Родину. «Человек где-то рядом с тобой переносил невзгоды и лишения, рисковал жизнью, смотрел смерти в глаза, делал свое солдатское дело, — размышлял Грач. — И может быть, потому, что делал он его добросовестно, честно, скромно, без похвальбы и рисовки, может быть, только поэтому он тебе казался будничным, обычным, незаслуживающим быть отмеченным даже несколькими торопливыми строчками в блокноте. А ведь этот человек, как и тысячи других, творил подвиг. И может быть, потому, что совсем недалеко, в соседней области, в захваченном немцами селе, находилась его семья — жена и маленький сын — и он ничего не знал о их судьбе, может быть, именно поэтому подвиг требовал от человека особых душевных сил, особого мужества и стойкости… И если бы ты, корреспондент, сумел заглянуть тогда в душу незаметного труженика войны, может, увидел бы такое, о чем стоило рассказать не только в назидание современникам, но и в пример потомкам. Как часто героем корреспонденции или очерка становился не тот, кто действительно вложил в поступок красоту души и пламень сердца, а тот, кому в командирской реляции больше приписывалось подбитых танков и уничтоженных врагов, кто действовал на виду или кто умел интересно рассказать о себе. На войне были молчаливые, незаметные герои, но не должно быть забытых героев».

Грач написал письма всем знакомым ему участникам здешних боев, а сам первым же пароходом отправился в Славгород. Две недели рылся в флотских архивах, пересмотрел все газетные подшивки за сорок первый год, все листовки, донесения, рукописные журналы и собранные музеем воспоминания участников боев — Андрей Демич нигде не упоминался. Но с каждым днем все отчетливее проступала в памяти эта фамилия. «Демич… Демич… — все время твердил про себя Грач. — Нет, все-таки где-то она мне встречалась!»

— Что бурчишь себе под нос, корреспондент? — неожиданно толкнул его кто-то в плечо.

Иван Трофимович, прислонив к бетонной стенке костыли, любовался морем, пляшущим у подножия памятника затопленным кораблям, и чуть не упал от этого толчка. Перед ним стоял невысокий сухопарый человек и улыбался. Выдубленная морскими ветрами кожа лица собиралась лучистыми морщинками у больших серых глаз.

— Так вот почему фамилия Подорожного перестала появляться на страницах военных газет, — кивнул незнакомец на костыли.

— Простите… — смутился Грач. — С кем имею честь?..

— Не узнали? — рассмеялся сухощавый. — Не мудрено. Вы ведь меня больше в скафандре видели. А помните Новороссийск в сорок втором, свой очерк «Люди отважных сердец»?

— О водолазах?

— Да.

— Подождите, подождите, дайте шевельнуть извилинами… Так это вы и есть правнук Посейдона? Главный старшина Майборода, кажется?

— Он самый, — широко улыбнулся Майборода.

— А куда путь держите, если не секрет?

— Нет, не секрет. Вон, видите, раскачивается на волнах серая посудина. Через тридцать минут она возьмет курс на Южноморск.

— Это что же, ваша?

— Нет, — снова засмеялся Майборода. — Я недавно демобилизовался, но остался верен Посейдону, все роюсь в его кладовых и на тральщике иду пассажиром.

— Жаль. А то и я с вами бы до Южноморска…

— Ах, вон как! Вам тоже в Южноморск?

— Я там на прикол встал.

— Так пошли…

— Куда пошли?

— Как куда? На пароход.

— Ну кто же меня возьмет без билета? В кассе справлялся — нет.

— Для настоящего моряка место всегда найдется. А моряк вы настоящий! С тех пор, как с вами впервые встретился, я и корреспондентов уважать начал — из-за сорокастрочечного репортажа под воду спускаться, это надо же! Я потом за вашими заметками следил: пишет Подорожный о подводной атаке, значит, был там, пишет о первом броске на Мысхако, значит, участвовал, пишет, как катерники потопили транспорт, значит, сам видел. Я каждому вашему слову потом верил… В общем, пойдемте, устрою. Кстати, Игната Босого помните?

— Ну как же! Боцман ковчега, перебрасывавшего десантников.

— Вот именно. Сейчас он капитан на этой посудине, — снова показал Майборода на покачивающееся на волнах судно. — Под его флагом и пойдем. Игнат Ипполитович обрадуется встрече, еще и выступить перед командой заставит.

— Вам тоже кое-кто в Южноморске обрадуется, — сказал Грач, прилаживая поудобнее костыли.

— Где уж там! Я в Южноморске с тех пор, как ушел в запас, не был.

— Это неважно. Я совсем недавно о вас от водолаза Демича слышал.

— От Прохора? Но он же после демобилизации в Сибирь подался?

— Еще не подался, у нас на «Руслане» работает.

— Тесен мир, — задумчиво покачал головой Майборода, направляясь к пристани. — Куда ни кинься, везде знакомых встретишь: только что — вас, на «Руслане» — я именно на «Руслан» иду — мой ученик Демич, а скоро на «Катюше» своего земляка Лаврентия Баташова увижу…

— Разве нашли «Катюшу»?

— Кажется, нашли. Вот иду на «Руслан», пригласили как специалиста, возможно поднимать будем.

В ЦАРСТВЕ ПОСЕЙДОНА

Первый спуск в аквалангах Демич и Ленька провели рано утром прямо у городского пляжа. Ленька потрогал рукой пристегнутые за спиной баллоны, посмотрел через стекло маски на бледные отблески зари, играющие на сине-зеленых волнах, и, вздрагивая, как мокрый жеребенок, всем телом от утренней свежести, спокойно и деловито вошел в воду вслед за Прохором.

Он уже не раз нырял в этих местах в маске, приучился спокойно и ровно дышать через трубку, пестрая мозаика гальки, танцующие на песке солнечные зайчики и шмыгающие среди водорослей рыбешки уже не так волновали его, не приводили в такое изумление, как раньше. Вот только к загубнику Ленька никак не мог привыкнуть: он пахнул резиной, мешал во рту, и все время хотелось его выплюнуть, да и акваланг был тяжеловат для Леньки. «Наверное, килограммов двадцать будет, — подумал Ленька. — Как же я с ним плавать буду?» Но как только зашли на глубину, акваланг стал неожиданно легким, и Ленька почувствовал, что его ноги, обутые в ребристые голубые ласты, сами собой отрываются от дна. «Невесомость!» — подумал Ленька и, вытянув руки вдоль тела, как учил Прохор, сильно оттолкнулся от камня и поплыл вниз лицом в голубой толще воды. Аппарат работал исправно: тихо пощелкивала мембрана легочного автомата, пузырьки воздуха серебряным шлейфом тянулись кверху, постепенно увеличивались в объеме. Ленька пошевелил ластами, и пузырьки наискось потянулись за ним, под ним все глубже опускалось дно, усыпанное галькой, ракушками и кустиками водорослей. Почти рядом в прозрачной синеве промелькнула стайка кефали, а еще дальше тенью огромной горбатой лягушки то всплывал, то нырял к самому дну Прохор. Вдруг вверху что-то вспыхнуло, воду будто пронизали стеклянные зеленоватые стрелы, и она стала удивительно голубой и прозрачной. «Взошло солнце!», — догадался Ленька.

Подплыл Прохор и показал рукой наверх, потом к берегу. «Надо всплывать? Так быстро! Неужели прошло уже десять минут?»

На мелководье Ленька встал на ноги и снова почувствовал тяжесть стальных баллонов. Сдвинув на лоб маску и скользя ластами по камням, он медленно шел к берегу. И никогда еще только что взошедшее солнце не казалось ему таким ярким, небо таким голубым, а море таким ласковым. Пьянящий воздух, насыщенный горько-солеными запахами водорослей и йода, кружил голову.

— У меня еще запас воздуха есть, — деловито сказал Ленька.

— Знаю. Но на первый раз достаточно, — ответил Прохор.

А на берегу их уже ждала толпа любопытных.

— Глянь, это же Ленька — Сын Моря! — ущипнул товарища за плечо рыжий, как песок, парнишка.

— Иди ты!

— Провалиться на этом месте — он!

А Ленька, будто не слыша ребячьих голосов, солидно, пошатываясь под тяжестью ноши, выходил из слепящей солнечными бликами зеленоватой воды. Он медленно, так же, как Прохор, ступал на шуршащую и звенящую гальку, не обращая никакого внимания на ударявшую по ногам волну.

Ребята и курортники обступили аквалангистов, наперебой расспрашивали, пытались потрогать снаряжение.

С каждой тренировкой на берегу все больше и больше собиралось любопытных. Это стесняло, мешало тренировкам, и друзья решили перенести свои занятия подальше от пляжей, в Чертов ковш. Это, правда, было не совсем удобно: ехать двумя трамваями и потом полчаса идти пешком. Однако если не полениться, встать пораньше, так и спокойнее и место куда интереснее, чем пляжная галька да песок. Правда, Прохор не отпускал Леньку далеко от берега и под угрозой отобрать акваланг запретил погружаться глубже десяти метров, но ведь и десять метров это — глубина!

Однако вскоре после того, как в Чертов ковш заскочил рыболовецкий сейнер, туда пришел водолазный бот и друзьям-аквалангистам запретили спуски.

— Запретная зона. Нельзя! — объяснили им.

Но к этому времени Ленька уже хорошо освоился с аквалангом, Прохор решил брать на водной станции шлюпку и спускаться прямо с борта невдалеке от Чертова ковша.

КЛАДОВЫЕ МОРЯ

Ничему бы так не обрадовался Демич, как встрече с бывшим командиром Майбородой. Виктор Олефиренко, конечно, многое сделал для того, чтобы простой колхозный паренек полюбил и освоил водолазное дело. Но хорошим водолазом Прохор, пожалуй, так и не стал бы, не доведись ему после учебы служить под началом Павла Ивановича Майбороды.

Рассказывая о том, что знал, что видел сам или вычитал в книжках, Олефиренко всегда приукрашивал море и моряков, будто хорошую песню складывал о них. Море в его рассказах было загадочным и манило к себе неизведанной тайной и удивительной красотой, а моряки — бесстрашными, лихими, хладнокровными, умеющими шутить в самые тяжелые минуты жизни.

Павел Иванович, напротив, был человеком практическим. О море он рассказывал примерно так:

— Моря и океаны нашей планеты — это огромная кладовая с запасами рыбы, морских животных, вкусных и питательных крабов, омаров, креветок, устриц, трепангов. На морском дне — масса различных водорослей. Они могут быть и кормом для скота, и ценными лекарствами, и продуктами питания. А под водорослями и морским грунтом скрыты богатейшие месторождения титана и меди, свинца и кобальта, урана и платины. Все это мы, водолазы, должны помочь человеку открыть и освоить. Если бы удалось собрать золото, которое растворено в водах мирового океана, то золота на земле было бы больше, чем меди!

Он относился к морю, как хлебороб к целине: роди и дай, не родишь — заставлю!

Морская биография Павла Ивановича началась давно. Вырос он среди моряков, спасавших объятый пламенем французский лайнер «Жорж Филиппар» и поднимавших разорванный набухшим горохом океанский пароход «Днепр». В ту пору, когда Прохор еще и под стол пешком не ходил, он уже плавал практикантом на «Декабристе». Однажды на траверзе мятежной Суеты «Декабрист» был остановлен франкистскими сторожевыми катерами. Катеришки, как рассказывал потом Павел Иванович, были ржавые и слабые, их задранные в синее августовское небо пушчонки выглядели смешно и жалко. Но совсем недалеко, нацелив жерла орудий на «Декабриста», стоял, как впаянный в цветное отражение Атласских гор, серый немецкий линкор «Дейчланд». Павел Иванович уверял, что «Дейчланд» выглядел тогда очень эффектно на фоне зеленых обрызганных желтизной гор, подножие которых было затянуто голубоватой дымкой, а вершины скрывались в облаках… Семь лет спустя, в тысяча девятьсот сорок пятом, водолаз Майборода первым вступил на развороченную авиационными бомбами палубу «Дейчланда», затопленного в канале между Штеттином и Свинемюнде. Искореженный, изъеденный ржавчиной и обросший ракушками, линкор мешал судоходству. Водолазы приподняли его с грунта, чтобы дать возможность ледоколам вытащить его ржавые останки в море и там затопить на глубине…

Не было, пожалуй, в послевоенные годы сколько-нибудь важных судоподъемных работ на Балтике и на Черном море, в которых не участвовал бы Майборода. И на балтийской «Коммуне», и на черноморской «Марусе», на всех судах-спасателях он был своим человеком. Рассказывали, что в его водолазной книжке потерян счет глубоководным спускам и часам, проведенным под водой. Для новичков Павел Иванович был человеком почти таинственным, а для тех, кто знал его поближе, понятным, как открытая книга. Смотрит бывало на него Прохор и будто черное по белому читает: худощав и жилист — это оттого, что у Майбороды детства почти не было, а молодость пришлась на военные годы; вот они с их заботами и невзгодами и вылепили его таким: ничегошеньки лишнего не дали, разве что силу бицепсам — воина всех варила круто, калила до малинового цвета; узловатые руки — так сколько же теми руками тяжелой матросской работы переделано; резкие черты лица — это необходимые водолазу строгость и целеустремленность, та жесткая суровость, с которой он каждый раз спрашивает за промах, та целеустремленность, которой требует в одной мере и от подчиненных и от себя; мягкие каштановые волосы, прядкой падающие на большой лоб, пристальные глаза под густыми бровями, — так кто же из водолазов не испытал на себе их мягкости и теплоты в минуту усталости, когда после тяжелого труда поднимаешься с многометровой глубины и палуба вдруг качнется под тобой, как в детстве люлька качелей, и все поплывет кругами перед твоими глазами.

Перед самой аттестацией с Прохором случилась беда.

Не такая уж и большая, может с каждым молодым водолазом это случиться, но последствия ее были для Демича самые неожиданные.

Шли обычные тренировочные спуски с водолазного бота. День был туманный, над водой стоял полумрак, а под водой и совсем темно. Прохор вместе со всеми радовался: есть возможность потренироваться в сложной обстановке, поработать на глубине без освещения. Моряки — народ такой: чем труднее задание, тем больше охота разбирает выполнить его. Прохору приказано было: держась за тонкий канатик, буйреп, спуститься на дно, отыскать на шестиметровой глубине затопленный тяжеловес — большой ящик с песком, прорыть под ним нору, протянуть через нее стальной трос, остропить ящик и подготовить к подъему. Работа почему-то в тот день у него не ладилась: то конец травили недостаточно, и приходилось снова и снова дергать и тянуть его, то захваты плохо цеплялись за скользкий ящик, то илом заносило прорытый под тяжеловесом туннель прежде, чем Прохор успевал протащить в него стропы.

Раздосадованный тем, что дело в руки не дается, молодой водолаз заходил то спереди, со сзади, то сбоку распроклятого тяжеловеса, все больше и больше вытягивая к себе стропы и воздушный шланг.

— Может, поднять тебя на палубу? — спрашивал Олефиренко, руководивший тренировкой.

— Ну, нет. Не выйду из воды, пока не выполню задания.

Наконец, Прохор протащил все-таки конец под ящиком, захватил крюком за стальной строп и для верности дернул изо всей силы, так, что взбаламученный ил тучей поднялся, окончательно лишив водолаза света. Наверное, Прохор прорыл слишком большой туннель, грунт не выдержал, осел, и тяжеловес, опрокинувшись, придавил ему ступни обеих ног. Если бы не металлические носки галош, он, пожалуй, растрощил бы Прохору кости. Демич попытался вытащить ноги из-под ящика, но свинцовые галоши были крепко прижаты к камню. Он попробовал нагнуться, чтобы приподнять руками тяжеловес, но едва присел, как колени уперлись в ящик, и Прохор опрокинулся навзничь. К тому же он начал задыхаться, не хватало воздуха.

— Дайте больше воздуха, — попросил Прохор по телефону.

— Даем больше воздуха, — ответили ему со спусковой станции.

Но Прохор не почувствовал облегчения. Воздуха не хватало, грудь разрывалась от боли, а налитая кровью голова гудела, как пожарный колокол. Случайно Прохор ухватился за воздушный шланг и почувствовал, как в нем упруго пульсировал воздух. Но шланг так же, как и ноги, был придавлен ящиком, воздух не поступал в скафандр. На боте, очевидно, догадались о том, что водолаз попал в беду и попытались вытянуть его из воды, но спусковой конец натянулся, как зацепившаяся за корягу рыболовная леска, а Прохор, конечно, не сдвинулся с места.

— Запутался, не могу выйти без помощи другого водолаза, — закричал он в телефон. — Мне дурно. Поднимайте скорее.

В ушах зазвенело сильнее: бам-бам-бам-бам, — бил пожарный колокол. Сознание мутилось, слышались какие-то голоса, что-то огромное, страшное наваливалось на Прохора, душило. Будто в свете кровавого зарева он видел то мать, то Олянку, то деда Костя, они что-то кричали ему, но он ничего не слышал, только видел их беззвучно шевелящиеся губы и расширенные от ужаса глаза. Прохор потерял сознание.

«Сейчас проснется», — сказал у самого уха дед Кость.

Прохор открыл глаза.

Деда Костя не было. У койки стояли в белых халатах Виктор Олефиренко и врач. Оказывается, прошло уже много часов после того, как Прохора вытащили из воды и бот доставил его на берег.

С тех пор Прохор стал не то что бояться воды, но просто торопел перед нею. Вот стоит на трапе водолазного бота. Грузы и шлем давят ему плечи. Перед самыми глазами в иллюминаторе вода плещет. Он уцепился рукой за последнюю ступеньку трапа, слышит, как пальцы хрустят от напряжения, а разжать их не может. Вот, кажется, выпусти трап, и утянут тебя пудовые галоши, свинцовые грузы, неудобный скафандр в холодную и темную бездну. Навсегда утянут — ни солнца, ни неба, ни друзей-товарищей никогда уже больше не увидишь. Хочет Прохор улыбнуться сам себе, сбросить с себя оторопь, перестать думать о глубине и не может, чует, как холодный комок подкатывается к самому сердцу, как капельки пота выступают на лбу… Каждый раз ценою большого усилия воли он заставлял себя уйти на морское дно. Две-три секунды всего длилась эта борьба с самим собою. Никто ее не замечал…

Но Прохор-то знал, как она обессиливала его в самом начале спуска, знал, что если еще случится какая-нибудь неполадка, если один раз не совладает он с собой в эти две-три секунды, значит, не уйдет под воду; если хотя бы один раз не сумеет побороть свой страх перед пучиной, то останется побежденным навсегда, никогда не будет водолазом.

Да, никто не замечал его беды. Никто не видел, что молодой водолаз на какое-то мгновение дольше, чем следовало, держался за поручни трапа перед спуском под воду, что лицо его заливала смертельная бледность. А Прохору с каждым разом все хуже и хуже приходилось. Озноб брал его уже не на последней ступеньке трапа, а на первой. Потом, когда становился на галоши, еще позже, когда надевали на голову шлем… А дальше пошло так, что он за день до спусков покоя себе не находил. Страх глубины, как клещ, впился в него, где-то сзади, ниже левой лопатки, и все ближе подбирался к сердцу, все глубже запускал свои гибкие тонкие щупальца. Иногда Прохору казалось, что огромный невидимый спрут поселился в нем и сжимает его своими страшными лапами, высасывает и силу, и смелость, и совесть… Прохор был в отчаянии. Он злился на старшину, когда тот накануне объявлял о предстоящих спусках, — лучше сразу, внезапно: приказали и айда под воду.

И никто — ни старшина, ни командир корабля, ни корабельный врач, — ничего не замечали.

А Павел Иванович заметил. Как только Демич прибыл на корабль, на котором Павел Иванович служил специалистом водолазных работ, так на первой же тренировке и заметил. Вечером свободные от вахты офицеры после ужина обычно уходили в город или в каютах готовились к занятиям, а Павел Иванович к матросам тянулся. Как-то остались они вдвоем у обреза с окурками. Лейтенант спросил матроса о письмах из дому, поинтересовался учебой и постепенно перевел разговор на проведенную в тот день тренировку.

— Давно вы стали бояться воды? — неожиданно спросил лейтенант.

Прохор растерялся. Слышал он от старых водолазов, что когда человеком овладевает страх перед глубиной, — дело конченное, его немедленно отчисляют из водолазов. А Прохор боялся глубины и любил ее, стремился к ней, надеялся побороть в себе чувство страха. Поэтому и скрывал свою беду от других. Но если узнает о ней корабельный специалист водолазных работ, пожалуй, не станет возиться, на другой же день Прохора спишут на берег.

— Я помочь вам хочу, Демич, — мягко сказал лейтенант, касаясь рукой плеча Прохора. — Страх опыта боится. Надо чаще под воду спускаться. Завтра вместе на грунт пойдем. Хорошо?

Говорят: «Тяжело в ученье — легко в бою»… Не знает Прохор, в бою легко ли. Но ему и сейчас кажется, что за годы службы вода в море заметно посолонела. От его пота посолонела. Ох, и умеет же его выжимать с человека офицер Майборода, умеет! И вместе с потом всякую дурь: страх, лень, нерадение, несобранность. Много кое-чего он из Прохора выжал, пока водолазом сделал.

…И вот сидят они, демобилизованный матрос и бывший его командир, в кубрике, как будто никогда и не расставались. Прохору все хочется рассказать Павлу Ивановичу: и о погибшем в годы войны отце, и об обиде своей на Олефиренко, и о неприязни к Качуру, о неудачной попытке объясниться с Осадчим, повлиять на Бандурку, и даже… Нет, нет, этого он Павлу Ивановичу не скажет, об этом он даже самому себе еще боится признаться.

Павел Иванович внимательно слушает Прохора, положив узловатые коричневые от загара руки на стол и изредка поправляя падающую на лоб мягкую каштановую прядку волос. Густые брови то хмурятся, когда Прохор горячо говорит о несправедливом обвинении его в дезертирстве и о том, что в экипаже «Руслана» много неполадок, то высоко удивленно приподнимаются, когда Прохор рассказывает о водолазе Качуре. Странный этот Качур, и все, что он говорил Демичу, конечно, вранье: не может водолаз припрятывать в море ценности, найденные на затонувшем судне, и потом тайком поднимать и сбывать их куда-то, ведь каждый спуск под контролем, на виду у экипажа. Но зачем ему было предлагать Прохору деньги? В какие темные махинации Качур хотел запутать его, и почему то запугивал Прохора, то старался задобрить, подружиться? Честный человек так вести себя не будет.

— Ну, хорошо, Олефиренко вас не понял, допустим. Но ведь можно было обо всем рассказать на собрании, поставить вопрос честно и прямо: так и так, мол, ребята, не таким должен быть экипаж коммунистического труда, не так строители коммунизма должны поступать. По-моему, поняли бы вас товарищи и поддержали бы, если нужно, и Олефиренко поправят, а уж с Качуром обязательно разберутся.

— Пробовал, — безнадежно махнул рукой Прохор.

— Ну и что же?

— Не поверили. Мало того, обвинили меня в подрыве авторитета ударника коммунистического труда, в клевете на экипаж…

— Кто обвинил?

— Комсомольское собрание, кто же.

— Олефиренко выступал?

— Нет.

— А кто?

— Да сам же Качур и выступил, изобразил все так, будто я по злобе на него клевещу, хочу у него невесту отбить, меня же в аморалке обвинил.

— Вон как! А что за невеста такая?

— Да какая она ему невеста, — рассердился Прохор. — Искалечить девушке жизнь хочет. А она его ненавидит и боится. Вот какая она невеста.

— Ну, а вы-то ее любите, ухаживаете за ней? — допытывался Павел Иванович.

Прохор замолчал. Любит ли он ее? Вот это и есть тот вопрос, на который он даже сам себе ответить не может. Есть что-то в Люде такое, что заставляет Прохора все чаще и чаще думать о ней, о ее судьбе, о том, что надо ей как-то помочь, чем-то обрадовать, чтобы она чаще улыбалась, ведь ей так идет улыбка, она становится очень красивой, когда улыбается. И Прохору хотелось видеть ее красивой и радостной. Но разве это и есть любовь?

Павел Иванович пристально посмотрел на Прохора и, кажется, отгадав ответ на свой вопрос, не стал дальше расспрашивать о девушке.

— Ну, и что же собрание? Поддержало этого водолаза? Выступил кто-нибудь против вас?

— Да нет, против меня не выступали, — сдвинул плечами Демич. — Но и не поддержали меня. Качура никто не захотел разоблачать, хотя многие им недовольны… Просто отмолчались… Время было позднее, вопрос стоял о пьянке Осадчего… Ну, об Осадчем и вынесли решение. А о Качуре… сказали — поздно уже. Да что я для них в конце концов — дезертир, человек, увильнувший от трудностей, — я же понимаю. А Качур — герой-производственник, слава экипажа как-никак. Ему легче верить. А только он… Я не знаю, кто он: вор, жулик или еще хуже, но он подлый человек, верьте моему слову.

Чем дальше продолжался разговор, тем больше горячился Прохор. Он досадовал на себя: не сумел толком рассказать Олефиренко, не нашел общего языка с комсомольцами на собрании, теперь вот и ему, Павлу Ивановичу, самому справедливому человеку, не сумел рассказать как надо, выставил себя дураком, нытиком, мелким кляузником… А Павел Иванович понял Демича по-своему: обратился парень к капитану — тот не захотел слушать, попытался рассказать на собрании — ничего не вышло. Дальше Демич и не пошел. Но в себя-то он верит и Качуру, очевидно, имеет основание не доверять. Чем больше горячился Прохор, тем сдержаннее и хладнокровнее становился Павел Иванович.

— Скажите, Прохор, а почему вы все это рассказали мне?

Прохор никак не ожидал такого вопроса. Он вначале даже растерялся: ну как, почему? А кому же тогда и рассказать, как не своему командиру? Но командиром Павел Иванович Майборода для Демича был когда-то, теперь они друг для друга никто. Никто? Разве бывает человек человеку никто? Есть родственники и земляки, есть начальники и подчиненные, есть сослуживцы, сотрудники, друзья, приятели, товарищи по работе, знакомые, есть просто люди, которые живут с тобой в одном городе, встречаются с тобой на улице, в трамвае, на пляже… Но разве стал был Прохор рассказывать обо всем, что его волнует, первому встречному? Но Павел Иванович не первый встречный. Он не просто знакомый. Он и не приятель, черт побери! Так кто же он ему, Прохору Демичу? Не родственник, не начальник, не сослуживец…

— Почему именно мне? — снова спросил Майборода.

— Видите, Павел Иванович, я три года служил под вашим руководством. За три года я тридцать, а может быть, триста тридцать раз обращался к вам по всякому поводу, и вы всегда были справедливы…

«Фу ты, какая елейная чушь! — думал в то же время про себя Демич. — Люди по десять лет учатся в школе, но никому из них не приходит в голову после получения аттестата зрелости бегать к бывшему классному руководителю за советами и помощью…»

— А когда вы обращались к командиру корабля Кострицкому или к его заместителю, разве они не были справедливы? — снова спросил Майборода.

— Конечно, были, — не понимая, куда клонит собеседник, согласился Демич.

— И еще один вопрос. Вот если бы я приехал на «Руслан», а вас здесь не было, и мне то же самое рассказал другой, совсем незнакомый мне водолаз, как вы думаете, я заинтересовался бы этим или пропустил бы мимо ушей?

Уж не думает ли Павел Иванович, что Прохор обратился к нему, чтобы использовать знакомство в мелкой и склочной возне?

— Думаю, что вы помогли бы.

— Хорошо. Спасибо за доброе мнение. А если бы на моем месте был Кострицкий, Пирумов или Неймарк?

— Тоже не прошли бы мимо.

— А не задумывались вы, Прохор Андреевич, почему именно к нам больше всего обращались матросы за советами и помощью?

— Вы — офицеры, начальники. Вам по долгу службы… — начал было Прохор, но Майборода перебил его:

— Сейчас мы для вас не начальники… Да кроме нас на корабле были и другие офицеры, к которым не обращались.

— Верно, были…

Прохор вспомнил Судакова, который всякую жалобу рассматривал, как проявление «нездорового настроения матроса», и всегда старался выискать статью устава, чтобы, ссылаясь на нее, ответить: «Вы не правы. Прекратите разговоры и не суйте нос не в свое дело», как будто бы все, что делалось на корабле, не было кровным делом каждого члена экипажа.

— Не кажется ли вам, что к нам обращались, и мы старались справедливо разобраться в каждой жалобе, в каждом сигнале потому, что мы коммунисты и всякое явление рассматриваем как эпизод борьбы за коммунизм? Эту фразу мы с вами часто повторяем и слово «борьба» произносим спокойно, а ведь борьба все-таки есть борьба! Тут и напряжение сил, страсти, волнения…

Так вот куда клонит водолазный специалист Майборода! Он не просто товарищ, не родственник, не просто хороший человек, а коммунист, представитель партии. Вот почему дверь в его каюту почти никогда не закрывалась: одних вызывал к себе Павел Иванович, другие приходили сами — по служебным и личным делам, с тревогами и радостями, с раздумьями и сомнениями. И уходили окрыленные поддержкой, умудренные советом, освещенные радостью или повергнутые в раздумье над своей жизнью, над прожитым и грядущим днем. Это так потому, что, как корабельный флаг для моряка — символ Отечества, которое он бережет, народа, которому он служит, так коммунист для них был олицетворением партии, которая учит, воспитывает, указывает путь к победе, олицетворением ее мудрости и правды… Да, но Прохор обратился к единственному коммунисту на «Руслане», к коммунисту Олефиренко, и тот…

Прохор хотел уже рассказать об этом Майбороде, но Павел Иванович приподнял ладонь над столом, призывая к вниманию, и продолжал:

— Да, это борьба! Вы — самбист, Прохор, и хорошо знаете, что среди схватки нельзя выходить из боя, надо схватку довести до конца. Вас считают трусом. Да, да, трусом, спасовавшим перед трудностями. Но вы-то знаете, что это не так, вы то честны перед собой, перед своей совестью? Вам не поверили, но вы-то убеждены в своей правоте. Вы Олефиренко считаете честным коммунистом, а он вам не поверил. И это вас обескуражило. А в настоящей борьбе бывает по-всякому. Но честность с собою, убежденность должны были дать вам силы вести борьбу до конца. Кроме Олефиренко, есть партийное бюро отряда, есть партком порта, партком пароходства. Почему вы не пошли к ним, не рассказали все так, как рассказали мне? Ведь я мог и не приехать на «Руслан»?

Майборода умолк, его сильные узловатые руки спокойно лежали на столе, большие серые глаза укоризненно и строго смотрели на бывшего подчиненного. И Прохор подумал о том, что в этих знакомых ему глазах добавилось грусти и усталости, а в светлых волосах — седины.

— То, что вы не сделали один, сделаем вдвоем, — тихо, будто рассуждая с самим собою, сказал Павел Иванович. — Пойдем в партком, посоветуемся. Конечно, после судоподъема. Завтра выходим в Чертов ковш на подъем лодок. Дело-то интересное! Я за это время познакомлюсь с экипажем, понаблюдаю за Качуром, составлю свое мнение. Грешник, страшно люблю свое суждение иметь.

И вдруг как-то молодо посмотрел на Прохора, хитро подмигнул ему:

— А почему бы команде «Руслана» действительно не завоевать звание экипажа коммунистического труда? А?

ДРУГ, НЕ ВЕРНУВШИЙСЯ С ПОХОДА

Вернувшись из Славгорода, Иван Трофимович долго не мог уснуть. Беседа с Майбородой, воспоминания о «Катюше» разволновали его, разбередили давно, кажется, утихшую душевную боль. Он знал земляка Майбороды, немножко флегматичного и молчаливого старшину группы торпедистов Лаврентия Баташова. В тот день, в день последнего отхода «Катюши» от пирса, Лаврентий был возбужден и, хлопоча у своих торпед, о чем-то торопливо рассказывал Подорожному. О чем же он рассказывал? Иван Трофимович закрывал усталые глаза, и перед ним вставал Баташов, веселый, говорливый, живой, такой, каким он видел его в тот день. Совсем близко можно было рассмотреть светлые волоски на торопливо и небрежно побритой щеке, маленькую родинку у правого уха, даже две совсем малюсенькие оспинки — одна выше другой, будто двоеточие, на широком лбу. Тонкие губы то растягивались в улыбке, то широко раскрывались, обнажая ослепительно белые зубы, и все время шевелились, двигались. Лаврентий что-то рассказывал ему, Ивану, но голоса не было слышно. Как ни напрягал память Подорожный, не мог вспомнить, что говорил ему тогда Баташов.

Во сне Иван Трофимович снова увидел старого знакомого. Они стояли на пирсе недалеко от только что окончившей приемку торпед «Катюши». «Вот смотри, — хвастался Лаврентий. — Письмо получил от двоюродного брата из госпиталя. Я его второй год в покойниках числю, а он, оказывается, ремонтируется в Чарджоу… Город-то, господи, я и не слыхал раньше о нем. Украина, видишь, под немцем, так теперь нашего брата в Средней Азии чинят. Вот, брат, дела какие. Тут тебе в этом письме материальчик, корреспондент, такой, что хоть очерк, хоть рассказ пиши. Брат описывает, как его один боец от верной гибели спас и за то своей, жизнью расплатился. Вот как бывает, брат». «Дай-ка почитать», — попросил Подорожный. «О таких делах наспех ни писать, ни читать нельзя, тот морской пехотинец не только перед моим братом, но и перед нами с тобой большое внимание и уважение заслужил. Вот выйдем в море, делать тебе нечего будет, бери, читай». «Сейчас делать тоже нечего, дай глянуть». «Нет, тут глянуть мало, целая ученическая тетрадь исписана». Лаврентий вынул из пришитого к тельняшке кармана пухлый, потершийся на углах самодельный конверт. «А чтоб ты не думал, что обману, вот тебе мое слово». Лаврентий вытащил огрызок химического карандаша, послюнил его и написал наискось на конверте: «Корреспонденту Подорожному материал об Андрее Демиче»… Вдруг синие буквы дрогнули и начали расплываться, расти, закрывая собою весь конверт, потом всего Лаврентия, весь причал с ошвартованными лодками…

Иван Трофимович проснулся, схватился с койки и зажег свет. Так вот где он слышал эту фамилию? Демич, Демич! Чья же это фамилия: двоюродного брата Лаврентия или спасшего его морского пехотинца? Теперь Иван Трофимович точно помнил, что, сделав эту надпись на конверте, Лаврентий сказал: «Демич его фамилия, понял?» Но тут же Подорожного позвал дежурный по бригаде и передал приказ немедленно явиться в редакцию. Больше никогда не видел Подорожный ни Лаврентия Баташова, ни «Катюши».

Иван Трофимович быстро оделся, схватил костыли и только потом догадался посмотреть на часы. Четыре утра. До первого трамвая оставался еще целый час.

А когда Грач добрался до причала, «Руслана» там уже не было. Он ушел в Чертов ковш.

ПОДВОДНЫЙ ТАРАН

Утро было погожее. На море — штиль. Светло-серая водная поверхность Чертова ковша прогибалась медленно, как огромный стальной лист, покачивая на себе собравшиеся полукругом суда-спасатели и водолазные боты. Чайки подолгу планировали над судами и, высмотрев добычу, камнем падали вниз. Через секунду они, тяжело взмахивая крыльями, поднимались вверх, зажимая в клювах рыбу. По воде расходились зыбкие круги.

Как только спасатель занял свое место среди судов, Майборода перешел на флагман. Вскоре туда вызвали Олефиренко и водолазов «Руслана».

На флагмане — огромном двухкорпусном судне с мощными кранами и лебедками — Прохор увидел многих знакомых, ныне демобилизованных, офицеров. Но непосредственной организацией работ занимался высокий полный инженер.

— Итак, Павел Иванович, — сказал он Майбороде, — начнем, пожалуй. Вы с Демичем обогнете лодки справа, вторая пара водолазов — слева. Надо уточнить положение судов, какой вокруг грунт, есть ли наружные повреждения корпуса, где и как можно будет крепить тросы и понтоны. Все это необходимо для разработки проекта судоподъема. Будьте внимательны и осторожны: нам неизвестно, есть ли торпеды на лодках и чем они снаряжены. Кроме того, в корпусе могли накопиться взрывные газы. Ориентировочная глубина — шестьдесят пять метров, но дно здесь неровное, могут быть провалы.

Майборода и Демич с помощью матросов натянули на себя скафандры, надели свинцовые галоши. Первым должен идти на глубину Павел Иванович, он закрепит конец спускового троса, по которому затем спустится Прохор. Водолазный специалист прошел к трапу и, взявшись за поручни, ждал, когда матросы затянут на нем грузы. Перед тем, как его закрыли медным трехглазым шлемом, Павел Иванович весело подмигнул Демичу. Через несколько секунд он уже скрылся в воде, только серебристые пузырьки воздуха поднимались из глубины, булькали и лопались у борта.

Ушел вслед за своим бывшим командиром и Демич. Размеренно покачиваясь на спусковом конце, Прохор спускался все глубже и глубже. Потрескивали автоматические клапаны скафандра. Давление усиливалось с каждым метром погружения. Начало немножко покалывать в ушах. Прохор сделал несколько глотательных движений, и неприятное ощущение прошло. Однообразная голубоватая масса воды заполняла пространство за иллюминатором. Вода постепенно темнела, меняла окраску: сперва стала зеленой, потом темно-синей, а снизу почти черной. Наконец перед самым иллюминатором появились темно-коричневые жгуты. «Водоросли!» — догадался Прохор и тут же почувствовал, что ноги уперлись в мягкое дно.

Демич осмотрелся. В нескольких шагах, среди высоких водорослей, как в роще, стоял Майборода. Он поднял руку, приглашая Демича следовать за ним, посмотрел на компас и, раздвигая руками водоросли, тронулся в путь. Стебли растений то и дело обвивали руки Прохора, забивались между пальцами, путались в ногах. Гибкие и скользкие, они были прочны, как шпагат. Стайки мелкой рыбешки разбегались в разные стороны.

— Как самочувствие? — спросил знакомый голос в наушниках телефона.

— Хорошо, — ответил Прохор. — Вот только видимость плохая, мешает взбаламученный ил.

— Ускорь движение, держись ближе к Майбороде, чтобы не потерять его из виду, — посоветовал телефонист.

— Есть! — по привычке ответил Прохор и, наклонившись вперед, чтобы легче преодолевать сопротивление воды, пошел быстрее.

Но заросли филлофоры вскоре окончились, начался песок, из-под которого вздымались огромные каменные глыбы, покрытые мелкой и нежной багрянкой. Видимость улучшалась…

Косые, чуть зеленоватые хрустальные столбы солнечных лучей прорывались откуда-то сверху, будто подпирая водяную крышу и наполняя синюю толщу воды рассеянным призрачным светом.

Майборода остановился и протянул руку вправо. Там лежало, упираясь одним концом в дно моря, а другим косо уходя в верхние слои воды, огромное сигарообразное тело. Когда Прохор подошел к Майбороде, Павел Иванович прислонил свой шлем к его шлему, и Прохор услышал приглушенный голос:

— Это «Катюша».

— А где же вторая? — спросил Прохор.

— Вторая под ней, занесена илом.

Только теперь Прохор понял, почему «Катюша» не лежала на дне горизонтально, а была, как ракета, нацелена одним концом к поверхности моря. Она врезалась носовой частью в огромное горбатое чудовище, которое Прохор вначале принял за выступающий со дна скалистый гребень.

Водолазы подошли к лодкам вплотную. Они лежали почти накрест друг на друге, будто два чудовища, сцепившиеся в смертельной схватке. Здесь снова начиналось илистое дно. В темно-сером мидиевом иле скрывались не только гребные винты и кормовые рули, но и вся хвостовая часть «Катюши». Но там, где «Катюша» опиралась на другую лодку, под ней свободно можно было пройти водолазу.

«Хорошо, — подумал Прохор. — Можно будет без особого труда подвести стальные полотенца и тросы, чтобы на них поднять лодку на поверхность».

Вторая лодка больше чем наполовину была замыта илом. Здесь водолазам предстояло очень много работы, тем более, что субмарина лежала почти боком и прежде, чем поднимать, ее придется выравнивать.

Майборода и Демич, взбаламучивая густые клубы ила, обошли лодки почти вокруг и встретились со второй парой водолазов. Павел Иванович попросил спусковую станцию дать ему и Демичу побольше воздуха. Прохор снова почувствовал легкое покалывание в ушах, как будто он спустился еще глубже. Скафандры несколько раздулись, водолазы легко могли отрываться от дна и как бы парить в толще воды.

Цепляясь за густо обросший ракушками корпус «Катюши», они выбрались на ее палубу и прошли вверх к боевой рубке. Перед водолазами отчетливо открылась картина гибели лодок. «Катюша», очевидно, наскочила на субмарину сверху на большой скорости и, ударив противника чуть сзади боевой рубки, искорежила ему надстройку, повредила перископ, распорола не только верхний, так называемый легкий, но и прочный корпус субмарины в районе дизельного отсека. Но и сама «Катюша» была искорежена от форштевня до центрального поста управления. Тонули лодки, очевидно, вместе. Субмарина сильно накренилась на левый борт по направлению удара, а «Катюша», потеряв плавучесть, сперва уперлась в нее искореженным носом, а затем уже постепенно осела на грунт кормой. Легкий корпус «Катюши» разодран так, как будто он сделан не из прочной стали, а из легкого картона. Носовые топливные цистерны и первая цистерна главного балласта были распороты и смяты, а под ними зияла огромная трещина в прочном корпусе, через которую можно свободно просунуть руку в аккумуляторный отсек.

Майборода, а следом за ним и Демич спустились с «Катюши» на боевую рубку субмарины. Сделав всего два или три шага, Павел Иванович остановился и, жестом подозвав к себе Прохора, показал под ноги. Прохор и сам заметил, что материал, из которого была сделана субмарина, необычный. Прежде всего на корпусе не было ни одной ракушки, в то время как тело «Катюши» сплошь усеяно мидиями. Не видно и следов ржавчины. Павел Иванович высоко поднял ногу, обутую в тяжелую свинцовую галошу, и с силой опустил ее на рубку. То же самое сделал и Демич. Странно, он не почувствовал под ногой металла, казалось, нога опустилась на туго надутый мяч. Прохор удивленно посмотрел на Майбороду, но тот уже заметил что-то еще более удивительное и показывал Прохору вперед на нос субмарины. Так вот почему субмарина издали показалась Прохору горбатой! Сразу за боевой рубкой на носу расположена похожая на небольшой штабной катер, длиной не более пятнадцати метров, подводная лодка. Лодка на лодке!

Водолазы осторожно подошли к лодке-детенышу. Она лежала в углублении, специально сделанном в носовой части палубы субмарины и, очевидно, удерживалась незаметными снаружи цапфами. Вместо рубки посередине «детеныша» бугрилась скользкая выпуклость, как смотровой фонарь над кабиной летчика-истребителя, а чуть ближе к корме водолазы обнаружили плотно задраенный люк, служивший входом для экипажа «детеныша». С обеих сторон сплюснутого носа торчали волнорезы торпедных аппаратов.

— Как себя чувствуете, Демич? — спросил по телефону Олефиренко, не отходивший от спусковой станции за все время работы Прохора на глубине.

— Хорошо, — коротко ответил Прохор, хотя ему очень хотелось как можно быстрее рассказать Виктору обо всем виденном.

— Сейчас начнем поднимать, — снова послышался голос Олефиренко. — Порядок прежний: сперва поднимем Майбороду, потом тебя.

Только теперь Прохор обратил внимание на то, что прошло уже около двух часов, как он находится на дне Чертова ковша. Воздушный шланг слегка натянулся. Водолазы начали готовиться к подъему.

НЕПОДВЛАСТНЫЕ СМЕРТИ

Подробное обследование «Катюши» показало, что в ней нет ни одной торпеды, ни какого-либо другого боезапаса, все отсеки, за исключением кормового торпедного, имеют повреждения и заполнены водой, следовательно, в них не могли накопиться взрывоопасные газы. Подъем лодки на поверхность не представлял опасности, а ее положение на морском дне было удобным для проведения судоподъемных работ. Под лодку завели стальные стропы. К их концам прикрепили понтоны, накачали их воздухом, и они, всплывая, подняли на поверхность подводную лодку. Затем «Катюшу» осторожно начали буксировать к берегу.

Это была сравнительно легкая операция. Но Майборода все время волновался. Во-первых, потому, что перед самым подъемом лодки ему передали записку с берега, в которой Грач просил внимательно осмотреть шестой отсек и во что бы то ни стало разыскать письмо, полученное Лаврентием Баташовым накануне выхода в море. «Это очень важно для меня и для Демича», — писал бывший корреспондент. Во-вторых, подъем затонувшего корабля всегда с первой до последней минуты связан с напряжением сил, внимания и нервов: неудача может подстерегать там, где ее совсем не ждешь. Припоминалась совсем недавняя история: искусно поднятая со дна моря лодка неожиданно затонула во время буксировки ее в базу, казалось бы, от пустой случайности: ей повстречался корабль, поднялась зыбь, и стропы, на которых покоилась лодка, вдруг лопнули от перенапряжения. Затонула лодка в таком месте, где поднять ее вторично оказалось невозможным.

Но вот «Катюша» уже лежит на желтом прибрежном песке. Черный от долгого пребывания в воде и от миллионов приросших ракушек корпус лодки лижут набегающие с моря волны, будто прощаются со своей добычей.

— А теперь что с нею делать? — басит руководитель судоподъема. — Только и осталось вытащить обратно в море и затопить.

— Всегда вы так, Лазарь Илларионович, — говорит ему Майборода. — Пока поднимаете судно, сами готовы жизнью рисковать ради него, а как только сделали дело, так и остыли к нему.

— Пока поднимаю, подвержен профессиональному азарту, а вообще-то я с удовольствием затопил бы все военные корабли.

— Как все?

— А так, во всем мире. И корабли, и самолеты, и ракеты. Даже на металл не стал бы резать, а просто утопил бы в море, пока они нас не стали топить. Ведь если бы она сама утонула, горя не было бы, а ведь в ней столько отличных ребят нашли себе могилу.

Павел Иванович Майборода неожиданно вспомнил, что его сын погиб во время эвакуации Таллина и жена умерла в ленинградской блокаде. Может быть, он их вспомнил? А может быть, в эту минуту старый подводник вспомнил те жестокие бои на Балтике, где получил первое боевое крещение, вспомнил своих товарищей, не вернувшихся из боевых походов. Минуло много лет с тех пор. Но все отчетливо в памяти: тягостные, строгие минуты расставания, тревога позывных с кораблей, идущих в морских просторах.

— Боевые друзья, даже мертвые, не уходят из памяти — они наши вечные спутники.

— И все же, пока наши заклятые «друзья» за океаном строят атомные корабли и водородные бомбы, нам тоже надо не топить этот металл, а переплавлять его для новых лодок, — сказал Павел Иванович. — И прежде всего надо хорошенько осмотреть «Катюшу», попытаться разыскать судовые документы. В них история лодки, история людей. А история учит.

Лазарь Илларионович не хуже Майбороды знал, что тащить лодку обратно в море не придется. Просто ему до смерти надоело поднимать со дна затонувшие корабли, напоминающие ему пережитое, новой болью заставляющие болеть, казалось, уже зарубцевавшиеся раны сердца… Но слабость быстро прошла, и Лазарь Илларионович, будто стряхнув с себя невеселые раздумья, уже смотрел на Павла Ивановича с легкой усмешкой: «Поверил, чудак. Ишь, как доказывает, просвещает…»

— Правильно, — поддержал он Павла Ивановича. — Через десятилетие каждый документ о великой битве с фашизмом будет таким же заповедным, как сейчас летописи. Мы должны знать все о героях. Героизм — это великое достояние народа. Он ни с чем не сравним, ничем не оценим.

— Разрешите мне заняться обследованием отсеков «Катюши», — обратился Майборода.

— Ну что же, пока решается вопрос о способах подъема второй лодки, вы можете этим заняться, — согласился руководитель судоподъемных работ. — Но как только начнем спуски, вы мне будете нужны.

— Разрешите взять себе в помощники двух водолазов с «Руслана».

— Пожалуй, возьмите.

Качур был явно недоволен тем, что попал в группу Майбороды. Случилось так, что во время обследования и подъема «Катюши» Арсену поручили важную работу на борту, и под воду он не спускался, а сейчас, когда почти все глубоководники были заняты обследованием субмарины, он вынужден был вместе с Демичем и Майбородой возиться на лодке, лежащей у берега.

— С вами здесь не заработаешь ни денег, ни славы. Того и гляди с Доски почета снимут, — ворчал он, надевая легководолазный костюм.

— Здесь работа тоже интересная, — уговаривал его Демич. — И главное нужная.

— Тебе что? Ты глубоководных часов себе в книжку вон сколько уже записал. Там — красота, романтика, настоящие трудности. А здесь возись с мертвецами…

Из лодочных помещений действительно приходилось все время извлекать останки погибших моряков. Чаще всего это были части скелетов, объеденные морскими бактериями. Их укладывали в цинковые ящики-гробы, для того чтобы потом предать земле с воинскими почестями, положенными павшим героям. Судовые документы, обмундирование, личные вещи — все то, что не было сделано из металла, пришло в негодность. Переборки в носовом отсеке были деформированы, а люки заклинены, и, чтобы пробраться из помещения в помещение, приходилось автогеном и электрорезаками прорезать в них проходы. Чем ближе продвигались к корме, тем становилось опаснее: постоянно приходилось выкачивать мощными помпами воду, а газы, образовавшиеся от разложения соляра, кислот и щелочей, грозили отравлением, пожаром и взрывом.

Только в последнем, кормовом, торпедном отсеке было сухо. Там сохранилась полная герметичность переборок и корпуса, вода за все годы так и не проникла, все осталось так, как было в минуту трагической гибели. У левого торпедного аппарата вытянувшись лежал моряк со сложенными на груди руками. Двое других полусидели, прислонившись спиной к правому торпедному аппарату. Их склоненные друг к другу головы, казалось, были отягчены глубоким раздумьем.

Все в отсеке с очевидностью свидетельствовало об отчаянной борьбе людей за свою жизнь. Каждый предмет, который можно было использовать, — аварийные брусья, ломики, клинья, металлические штанги — все это подпирало водонепроницаемую переборку электромоторного отсека. Очевидно, отсюда Грозила прорваться вода, и люди всем, чем могли, старались ее укрепить. Гаечный ключ лежал так, будто кто-то только что прекратил перестукивание с соседями. Рядом с ключом — открытый металлический портсигар с обгоревшим фитильком, очевидно, последним светильником обитателей отсека. Куски старого бинта с почерневшими следами крови говорили о том, что кто-то был ранен, кому-то оказывалась помощь.

Водолазы стояли в скорбном молчании, невольно опустив головы.

Майборода первым пришел в себя и, сделав знак своим спутникам, чтобы они не сходили с места, подошел к телу главного старшины, осторожно притронулся рукой к его плечу. Тела засохли, окостенели, сухой разреженный воздух превратил их в мумии, объятия Лаврентия Баташова и его товарища были такими прочными, что друзей и сейчас нельзя было разнять, пришлось выносить вместе.

Павел Иванович тщательно обыскал карманы покойников, все уголки отсека, но не нашел не только письма, о котором сообщал Грач, но даже личных документов моряков. Это было единственное помещение, где документы могли хорошо сохраниться. Почему же в отсеке нет ни клочка бумаги?

Когда водолазы все вынесли из отсека на палубу и сняли маски, Прохор подал Майбороде небольшой кусочек замусоленного химического карандаша.

— Где вы его взяли? — заволновался Павел Иванович.

— Там, в отсеке, — спокойно сказал Прохор. — Лежал рядом с портсигаром.

Павел Иванович рассматривал карандаш так внимательно, как будто в его руках находилась величайшая ценность или, по крайней мере, редкая древность.

— Рядом с портсигаром? Так вот зачем нужен был им светильник? Они писали!.. Вы понимаете? — обратился он к Прохору, как будто сообщал о каком-то важном открытии. — Они писали, а в отсеке ни клочка бумажки. Куда же они девали написанное?

В это время что-то шлепнулось в воду. Рядом с бортом разбежались гибкие круги. Качур внимательно вытирал руки куском ветоши.

— Что вы бросили за борт? — резко спросил Майборода.

— Так, какое-то рванье, выпачканное тавотом, — не переставая вытирать руки, ответил Качур. — Под головой у мертвеца лежало.

Майборода проворчал какое-то ругательство и начал быстро снимать с себя снаряжение.

— Да оно плавает! — крикнул Прохор, посмотрев за борт.

— Достать немедленно! — приказал капитан-лейтенант.

Стоявший неподалеку Бандурка сорвал с себя рубашку, быстро вынул из кармана документы и папиросы, ткнул их в руки Прохору.

— Подержи-ка!

И спрыгнул за борт.

В выловленном Бандуркой свертке пропитанной тавотом парусины оказались три служебные книжки, два комсомольских билета, партийный билет Лаврентия Баташова, письмо с надписью на конверте «Корреспонденту Подорожному материал об Андрее Демиче» и несколько тетрадных листков, исписанных крупным торопливым почерком.

ЧЕРЕЗ ЛИНИЮ ФРОНТА

Из письма сержанта Астахова главному старшине Баташову:

«До сих пор не могу простить себе, зачем я согласился взять в разведку эту рыжую гадину с плоской, как у гадюки, мордой и маленькими бегающими глазками. И хитрый да увертливый он был тоже, как змея, так и вился возле меня да возле командира роты. Мне не хотелось брать его, но командир назначил его ко мне вместо раненого радиста Леши Зайцева.

Пошли втроем: я, он и Андрей Демич. Помнишь, во флотском экипаже, когда отправляли наш отряд под Южноморск, он стоял в моем отделении правофланговым, огромный такой, чернобородый, ты его еще дядькой Черномором назвал? Молчаливый человек с большими грустными глазами, мне он не очень нравился. Все, кажется, он думал о чем-то своем, берег что-то в душе от постороннего глаза. Один раз подполз я незаметно к его индивидуальному окопчику, а он набрал полные горсти пшеничных колосьев и тыкается в них губами. Думал, он голодный, жрать их хочет, присмотрелся, а он целует те колосья и молча плачет. Из кулаков он, что ли, — подумал я тогда.

Когда перешли линию фронта, наступил рассвет, двигаться дальше было опасно, и мы решили день переждать в плавнях. Спать хотелось, а делать было нечего, так от безделья совсем голова сонной дурью наливалась. А тут еще солнце пригревать начало — духота в плавнях невыносимая. Я приказал рыжему и Демичу спать, а сам остался на вахте. Через два часа разбудил Демича, сказал, покарауль, мол, два часа, потом буди его, а сам ложись досыпай. Он так и сделал. Когда я проснулся часа через три, Демич спал, а этого гада не было. Уполз подлюга. Рацию, гранаты и затворы из наших автоматов унес или, может, в болоте где утопил. В общем, остались мы безоружные в ближнем тылу противника. Понимаешь?.. Я матерюсь на чем свет стоит, а Демич молчит и крестится, молчит и крестится. Мне от его крещения совсем муторно на душе стало: один, думаю, гад ушел, сейчас и этот драпанет, ведь у него где-то на захваченной немцами территории семья осталась, Здоров он и страшен, что я с ним поделаю? «Теперь без оружия и без рации нам в тылу делать нечего», — говорю ему. «Без оружия боец — не боец», — равнодушно он мне отвечает, поглаживая свою черную бородищу. «Надо обратно к своим пробираться», — подаю мысль. «Ты командир, — говорит. — Тебе виднее». «Так что же нам, по-твоему, в плену оставаться?» — опрашиваю его озлясь. «В плену я не жилец, — глухо ворчит он мне, глядя куда-то в сторону. — Не жилец и… и не мертвец… Насчет плена ты, сержант, не забрехивайся. Осерчать могу». Видал какой?! Тут вопрос жизни или смерти решается, а он: осерчать могу! «Судить нас будет трибунал, — говорю ему, — за невыполнение боевого задания и потерю оружия». «На то и трибунал, — отвечает. — Ему виднее». «А разве мы виноваты?» — спрашиваю. «А то нет? — говорит. — Теперь за опоздание на работу крепко влетает, а мы такого гада через линию фронта переправили». И снова крестится. «Да ты хоть не молись, ради бога, — прошу его. — Бог твой теперь нам не поможет». «Сам знаю, — говорит. — Ты, сержант, давай лучше думай, как нам отсюда поскорее убраться. Эта шкура может выдать нас, неровен час, нагрянут, как перепелок накроют». Поверишь, за всю войну я впервые от него такую длинную фразу услышал.

В общем, до вечера мы с ним в другом месте пересидели, а как стемнело, начали обратно через линию фронта перебираться. Уже когда на ничейной земле были, фашисты нас обнаружили и начали минометный обстрел. Демич полз впереди, я — сзади. До своих было уже рукой подать, можно в пять минут добежать до окопов. «Поднимайся, бегом!» — кричу ему. Он побежал. Я тоже схватился на ноги. Но в ту минуту совсем рядом автомат ударил, ноги мои будто ватными стали, грохнулся я рядом с каким-то кустом полыни или чертополоха, руками землю рою, а на ноги встать не могу, не слушаются, проклятье. Ну, думаю, пропал ты, сержант Астахов, ни за цапову душу. Обидно погибать в полсотне шагов от своих… Только смотрю, ползет кто-то ко мне навстречу. Немцы ракетами все высветлили — каждый комок, каждую былинку на ничейной земле видно. А он ползет. «Куда ты, сумасшедший, убьют». А он шепчет: «Молчи, сержант. Нельзя нам врозь возвращаться». Взвалил меня на плечи и пополз обратно. Светло, как днем, воют мины, визжат осколки, свистят пули, а он ползет… Уже у края окопа настигла его смерть. Меня он успел свалить на руки товарищам, а сам остался на бруствере…

…Ноги у меня отрезаны. Только мне их не так жалко, как жалко Андрея, обидно, что я не любил его, не понимал…»

ПИСЬМО, ПОЛУЧЕННОЕ ЧЕРЕЗ ВОСЕМНАДЦАТЬ ЛЕТ

Из записок главного старшины Лаврентия Баташова.

«Мы выполнили задачу: все торпеды выпустили по целям и покинули квадрат патрулирования. Вечером всплыли, зарядили аккумуляторы. Пошли средним, в надводном положении, — командир решил израсходовать остаток соляра и поберечь аккумуляторы. Мой побратим гидроакустик Макар Лагода объяснял это еще и тем, что за день верхний слой воды сильно нагрелся и между ним и донным холодным слоем образовался какой-то слой скачка, через который будто бы почти совсем не проходят акустические волны. «Ночь да прибрежные скалы, — говорил Макар, — укрывают нас сверху от надводного врага и его радиолокаторов, а слой скачка — снизу — от гидроакустиков фашистских подводных лодок. Вот командир и использует эту защиту».

Я только вернулся с мостика в свой отсек, как раздался сигнал боевой тревоги, я почувствовал, что лодка начала увеличивать скорость, и тотчас услышал по трансляции голос капитан-лейтенанта Лодякова: «Прямо по курсу всплывает неизвестная подводная лодка. Торпед для атаки у нас нет. Идем на таран. Верю, что каждый из вас умом и сердцем поймет правильность моего решения и выполнит свой долг перед Отечеством…»

Дизелисты, наверное, сделали все, что могли: лодка дрожала от напряжения, и с подволока сыпалась изоляция. Но это продолжалось недолго. Раздался треск, палуба вырвалась из-под ног, страшная сила бросила нас на переборку электромоторного отсека. Я пришел в себя, когда лодка еще трещала и кренилась на корму. Хотел подняться на ноги, но сильный толчок снова повалил меня на крышку торпедного аппарата. Затем в отсеке стало темной тихо. Ощупью я разыскал своих товарищей. Богдан Андриец был легко контужен и скоро очнулся. А Вадим Антохин во время падения ударился головой, очевидно, о крышку торпедного аппарата, был весь в крови и в сознание не приходил. У Богдана оказался карманный фонарик. Мы перевязали Вадима и осмотрели отсек. Заметных повреждений нет, вода не поступает. Мы нашли гаечный ключ и начали стучать по переборке электромоторного отсека, чтобы узнать, что там делается. Ответа не было. Стучали еще и еще. Послышался ответный стук. Значит, и там люди живы. Попытались выяснить обстановку, узнать, как они себя чувствуют. Но сигналы с электромоторного были все тревожнее и тревожнее: отсек заполняется водой, нужна немедленная помощь. Я попытался открыть дверь, но она не поддавалась. Навалились вдвоем — не помогло. Начали бить ломами по дверям и задрайкам… Так продолжалось около трех часов. Но двери так сильно заклинило, что открыть их было невозможно.

В лодке стало тихо. Никто уже не стучал из соседнего отсека. Антохин умер. Пульс не прощупывается. Тело стынет. Мы положили его в сторонку и попрощались. Он был комсомольцем из Воронежа, веселым, хорошим парнем.

— Ночью я выходил на мостик курить и слышал запах полыни. Значит, берег недалеко, — сказал я Богдану. — Глубина, очевидно, небольшая. Попытаемся выйти.

Богдан молча кивнул головой.

Попробовали отдраить и открыть крышку выходного люка, но она, как и дверь в соседний отсек, заклинена.

— Попробуем через торпедный аппарат, — сказал Богдан.

Я знал, что «Катюша» уперлась кормой в грунт, но ничего не сказал Богдану. Передние крышки торпедных аппаратов, конечно же, не открылись. Но зато в боевом баллоне аппарата мы обнаружили сжатый воздух, который можно понемножку стравливать в отсек.

Израсходовалась батарейка Богданового фонарика. Трое суток мы просидели в темноте, без пищи и воды, и, главное, без надежды. Мы обо всем переговорили, обо всем условились. Конечно, нам жалко и страшно умирать. Но если «Катюше» удалось таранить вражескую лодку, то мы умираем не зря, и капитан-лейтенант Лодяков поступил правильно. Мы знаем, что Черное море всегда будет принадлежать нашему народу, всегда будет советским и… находили же люди затопленные тысячу лет тому назад города, почему же они не найдут «Катюшу»? Через год, через десять, через сто лет, но найдут. Может быть, найдут ее уже при полном коммунизме, когда не будет не только фашистов, но не будет ни капитализма, ни войн. Пусть же те счастливые коммунары вспомнят, что мы честно выполнили свой долг перед ними.

Мы поздно догадались с Богданом сделать из портсигара плошку и написать это письмо. Сейчас воздух кончается, мутится сознание и гаснет фитилек в плошке…

Скоро конец…

Мы не жалеем.

Счастья вам, люди!»

КОВАРНЫЙ ГАЗ

— Нагнись, я тебя поцелую! — перебравшись с катера на палубу «Руслана», закричал Иван Трофимович, в несколько прыжков добравшись до Прохора, обхватил руками его черную от загара могучую шею.

— Богатырь из богатырского рода! Потомок Железняка и Кривоноса. Разве не я тебе говорил, что следы твоего героического предка обязательно отыщутся! — не унимался он, пританцовывая на одной ноге вокруг Прохора и стуча деревянным протезом о палубу. — Немедленно отпускай бороду.

— Это зачем же еще? — засмеялся Прохор.

— Как зачем? Как зачем? Для полного сходства с твоим батькой. Мне нужен портрет дядьки Черномора, буду писать о нем повесть. Понял? Или думаешь, мои извилины совсем уже засорены холестерином и ни на что не способны?! Черта с два! Буду жрать только синие баклажаны с кукурузным маслом, гнать холестерин и писать повесть.

Приземистый, словно сбитый из упругих мускулов, он ни одной секунды не стоял на месте, вертелся, подпрыгивал, смеясь, хлопал себя ладонями по бедрам, рассказывая, жестикулировал. Деревянный протез гулко и не в лад стучал по палубе, и этот стук был чем-то посторонним, не связанным со всем существом Грача, чем-то лишним и противоестественным. Прохор с горечью подумал о том, что, пожалуй, никого так не обезображивает инвалидность, как этого полного жизненных сил, непоседливого, деятельного человека. Что ж, это и понятно: грязь особенно видна на чистом, а безобразное рядом с красотой. А Грач был красив! Красив лицом и фигурой, душой и мыслью, сердцем и действием. Вот почему людей так тянуло к нему. Вот почему Прохор, два часа тому назад узнавший судьбу своего отца, переживший в короткий срок целое сплетение как в каком-то вихре сменяющихся переживаний — боль утраты, сыновнюю гордость, беспредельную любовь к отцу, радость и огорчение, счастье и горе, — сейчас думал одновременно и об отце, и о Граче, о тех, кто не вернулся с войны, и о тех, кто вернулся, отмеченный уродством, увечием, порчей, зажившими и незажившими телесными и душевными ранами. Да разве только они, фронтовики, получили в наследство от войны раны и боль, разве только они гибли в окопах, на брустверах, на маршах, в атаках? А мы, их сыновья, разве не гибли вместе с ними, разве в наших сердцах не ноют страшные раны, хотя мы и не были на фронте, а многие и родились-то после войны. Но разве сердце юноши, выросшего без отца, свободно от боли? Разве дети, наблюдающие муки страдающих от ран родителей, сами не испытывают страшной боли? И разве эта боль, эта страшная память о войне, не обязывает их сделать все, чтобы войны не было, а если она все же будет, то сделать все, чтобы она была последней? Последней? Разве не о последней войне думал его отец, целуя колосья под разрывами фашистских мин, разве не об этом он думал, когда говорил сержанту Астахову: «В плену я не жилец. Не жилец и не мертвец». Он думал о мире без войны и плена, без фронта и тыла. О мире, о труде, о свободе, о счастье.

— Я, я виноват перед твоим предком, Прохор. Виноват! — прервал размышления Демича Иван Трофимович. — Перед ним и перед тобой виноват. Говорю это вполне серьезно, а не в припадке ложной самокритики.

— Ну, еще чего! — будто пробуждаясь от забытья, сразу застеснялся Прохор. — Вы и так, Иван Трофимович, сделали многое, не знаю, как и благодарить вас.

— Видал, какой всепрощенец! — быстро повернулся к подошедшему Олефиренко Грач. — А я ведь знал разведчика Астахова, бывал в его отделении. И капитана Цыбульского, командира роты, помню. И дядьку Черномора, его отца, и того рудого льстивого гада, что вокруг них увивался, вот пошевелю своими извилинами, так даже фамилию его вспомню. А о подвиге Демича-отца не написал…

— О многих не написано, — еще более смущаясь, вставил Прохор.

— О многих? Это ты верно. И виноваты в этом вот такие непутевые газетчики, как твой покорный слуга. Были бы на моем месте Гайдар, Павленко или Полевой, обязательно написали бы… И в душу Черномора проникли бы. А я — информашки да репортажки!

— К таким людям в середку трудно заглянуть, — кивнул головой в сторону Демича Олефиренко. — Я ведь не чужой ему, а об отце он мне ни словом не обмолвился, когда на «Руслан» прибыл, вместо того всякую напраслину на себя принял. А я вот, пожалуйста, узнавай от посторонних людей, что в Сибирь он не поехал потому, что следы отца разыскать хотел.

— Виктор!

— Что, Виктор? Я же тебя как человека просил: объясни, почему ребят бросил, не поверю Женькиному письму, тебе поверю. А ты в бутылку полез, сам на себя всякую ахинею нагородил, безмятежной, мол, жизни ищу, спокойного причала. А потом насчет Арсена пристал…

Когда об отважном морском пехотинце Андрее Демиче узнал экипаж «Руслана», к Прохору многие подходили, поздравляли, от всей души жали руки, даже те, кто с Прохором до этого почти не разговаривали. Подошел и Качур. Чувства свои излил напыщенно и громко, так, чтобы все слышали. А потом сказал, будто извиняясь:

— Мой родитель тоже пропал без вести на фронте. А меня увезли в Германию. Там в приюте был, вроде детдома, — и вздохнул: — Спасибо, наши выручили, репатриировали…

Прохор был так переполнен чувствами, что на мгновение ощутил жалость к Арсену, искренне пожал ему руку. Они даже обнялись. «Черт с ним, — подумал Прохор, — может быть, действительно он просто неудаха». Но прошло несколько минут, и прежнее чувство брезгливости и недоверия к Качуру снова зашевелилось в душе Прохора.

В тот день все поздравляли Прохора. Только Олефиренко — или был занят своими капитанскими заботами, или ждал случая поговорить с Прохором наедине, когда все займутся повседневными делами — не вышел из капитанской каюты и к себе Демича не позвал. И вот он сам заговорил с Прохором об отце:

— Почему скрыл, что ищешь отцовы следы?

— Не каждый считает это уважительной причиной для того, чтобы отстать от товарищей, едущих на новостройку, — виновато ответил Прохор.

— Дурной! Дурной, как сто пудов дыма! — закричал Олефиренко, уже не сдерживая своих чувств, и, подойдя к Прохору, по-мужски обнял его и поцеловал.

— Ну что, теперь состоялась встреча старых сослуживцев? — радуясь, съязвил все же Прохор. — Они душили друг друга в объятиях? Хлопали друг друга по спине и спрашивали: «а помнишь?»

— Постой, постой! — шутливо насторожился Олефиренко. — Не подумай, что я тебе так все оптом и прощаю.

— А именно? — все еще смеялся Прохор.

— Уточняю. Первое, — Виктор загнул длинный узловатый палец перед самым носом у Прохора. — Я тебя учил, как ложить партнера на обе лопатки, а ты этот прием, видать, забыл. Надо было заставить меня выслушать твои доводы, а не лезть в бутылку. И второе, — Виктор не стал загибать второй палец, а совершенно серьезно погрозил Прохору: — Насчет Арсена ты зря. Конечно, он не ангел, но напраслину возводить не надо. Самое страшное — это навет. От него, как от проказы, не отделаешься.

Прохору хотелось поспорить с Виктором, азартно, по-товарищески, до хрипоты, как когда-то они спорили.

Но в это время Иван Трофимович схватил Прохора за плечо:

— Кто это? — Он показал на возившегося у водолазного снаряжения Качура.

— Вот это и есть Арсен, за которого капитан так горячо заступается.

— Это не тот ли самый водолаз, о котором ты мне говорил, когда увидел фотокарточку в моей папке? Помнишь, в первый вечер нашего знакомства, когда я рассказал тебе о «Катюше»?

— Он самый.

— А как его фамилия? — сморщив лоб и, как показалось Прохору, напрягая память, допытывался отставной журналист.

Прохор не успел ответить. Прибежал запыхавшийся Бандурка и доложил, что Олефиренко вызывают на флагман — с Осадчим под водой случилась беда.

— Что? — бледнея, спросил Олефиренко.

— Не знаю. Сейчас его поднимают ускоренным способом и рекомпрессионную камеру приготовили, тогда все точно выяснят.

Через несколько минут Олефиренко, Демич и Подорожный заглядывали через крохотный иллюминатор-глазок в рекомпрессионную камеру, в которой Бандурка укладывал на койку Осадчего.

— Как себя чувствует Мирон? — спросил по телефону Олефиренко.

— Плохо, — ответил Бандурка. — Кессонка ломает его.

Осадчий действительно извивался от боли. На искусанных губах появилась кровавая пена, лицо было мраморно-белым. Мирон пытался царапать себе грудь, и Бандурке пришлось связать ему руки. Мирон не кричал, не плакал, только изредка стонал так жалобно, в расширившихся, блестящих глазах была такая мука, что Прохор, заглянув в иллюминатор, тотчас отпрянул от него. Только когда в камере подняли давление до семи атмосфер, Мирон успокоился, очевидно, боль утихла.

— Что произошло с Осадчим? — спросил Подорожный.

— Кессонная болезнь, или заломай, как ее зовут иногда водолазы, — деловито объяснил подошедший Майборода. — Явление, к сожалению, не столь уж и редкое. Но дело в том, что для нее не было никаких причин.

Действительно, прошло всего несколько дней, как водолазная квалификационная комиссия присвоила Мирону Осадчему второй класс. Только вчера он прошел в портовой поликлинике медицинское освидетельствование. Здоровье у Мирона бычье, хотя он и худощав, но жилист и мускулист, будто из ремней сплетенный. Подготовка к спуску проведена была по всем правилам, снаряжение и техника работали безотказно. Да и Мирон чувствовал себя во время работы очень хорошо. Но как только начали поднимать на поверхность, на первой же выдержке ощутил сильный зуд в теле. Не успел он доложить об этом на спусковую станцию, как почувствовал сильные боли в мышцах и суставах.

— Что же произошло?

Павел Иванович почесал затылок. Откровенно говоря, ему было недосуг, но Подорожному он не мог отказать в интервью, тем более, что он сам добился у командования разрешения присутствовать Ивану Трофимовичу на судоподъеме. Когда Грач получил из редакции флотской газеты телеграмму с просьбой дать несколько репортажей о подъеме лодок, он был немало удивлен этому — любой военный журналист посчитает за честь репортировать о таком событии — и не догадывался, что накануне между Майбородой и редактором газеты состоялся длинный телефонный разговор.

— Произошло вот что. Есть такой коварный газ, азот.

— Почему коварный? Он же безвреден. Почти весь воздух состоит из азота. Дышим — и не чумеем.

— Совершенно верно, при нормальном давлении азот безвреден. Больше того, мы с вами вовсе не ощущаем, что в каждом литре нашей крови растворено около девяти кубических сантиметров азота, а в тканях около 15 кубиков этого газа на килограмм тканей.

— И не подумал бы, — удивленно покачал головой Иван Трофимович.

— И думать не надо. Ведь вы же сами сказали, что азот безвреден… Но допустим, вы опустились, как Осадчий, на глубину шестьдесят метров и дышите воздухом под давлением в семь атмосфер. Любой газ под давлением уменьшается в объеме прямо пропорционально давлению. Следовательно, азот, растворенный в нашей крови, уменьшится в объеме в семь раз. В одном килограмме ваших тканей теперь будет уже не 15, а всего два с лишним кубических сантиметра сжатого азота. Значит, килограмм ваших тканей может растворить в себе еще около тринадцати кубических сантиметров сжатого азота. Азот поступает вместе с воздухом в легкие, там растворяется в крови и насыщает ваши ткани, пока в каждом килограмме снова не станет по 15 кубических сантиметров, но теперь уже сжатого азота.

— Ого! — невольно вздохнул Подорожный.

— Теперь представьте себе, что вас подняли на поверхность, давление уменьшилось в семь раз. Значит, и азот, находящийся в вашей крови и мышцах, увеличится в объеме в семь раз, то есть в каждом килограмме тканей будет более ста кубических сантиметров газа вместо пятнадцати. Излишки газа устремятся по кровеносным сосудам назад, в легкие. А так как этот процесс происходит быстро, свободный азот скапливается в пузырьки, кровь не успевает удалять избыток газа через легкие, вспенивается, как хорошо газированная вода в стакане, разрывает кровеносные сосуды и ткани.

— Вы, Павел Иванович, нарисовали довольно страшную картину, — покачал головой Подорожный.

— Ничуть не страшнее той, какая бывает в самом деле. Это и называется декомпрессионная, или кессонная, болезнь.

— Ну, а как же ее избежать?

— Неужели вы еще не догадались? Надо уменьшать давление постепенно, чтобы кровь успевала удалять избыточный азот из организма. Вот поэтому-то и поднимают водолазов с большой глубины медленно, с получасовыми выдержками через каждые три метра подъема, в течение нескольких часов. Ну, это вы уже знаете, не первый раз с водолазами имеете дело. Осадчего, например, сегодня после получасовой работы на глубине шестьдесят метров надо было поднимать более трех часов. А Мирона подняли сразу — он почувствовал себя плохо, нуждался в помощи — его поместили в камеру, снова подняли давление до семи атмосфер, чтобы азот перестал выделяться, и теперь будут постепенно его снижать.

— Но ведь Осадчего вначале поднимали с выдержками?

— Да… Но азот — газ коварный. Он почему-то выделялся из тканей Осадчего быстрее обычного.

— Почему?

Майборода недоуменно сдвинул плечами.

— Непонятно.

— Но ведь без причины ничего не бывает. Не так ли?

СЧАСТЬЯ ТЕБЕ, МОРЯЧОК!

В субботу, как только «Руслан» ошвартовался у стенки, Прохор побрился, надел новые матросские брюки с остро наточенными утюгом складками, белую форменную рубашку с синим воротником и сошел на берег. Все это он проделал быстро, но неторопливо, как привык делать на военной службе, и, кажется, совершенно не задумываясь, куда он сейчас отправится. Только когда взобрался по крутой тропинке на самый обрыв высокого глинистого берега, понял, что идет к Людмиле. Именно к Людмиле, к Люде, а не к Леньке. И вообще, с того часа, когда Прохор сказал Качуру, что ходит на Загородную не к Людмиле, а к Леньке, он почему-то все время думает о ней, Людмиле.

Все чаще и чаще он думал о том, что надо бы поговорить с ней по душам, попытаться развеять огорчения, сказать что-то теплое, хорошее, может быть, веселое, чтобы вызвать на ее милых губах улыбку, заставить вспыхнуть искорками радости голубые глаза. «Нельзя! Чужая невеста…» И Прохор, взяв в руку тяжелый чемодан с аквалангами, уходил с Ленькой к морю.

«…Она очень юная, совсем еще девчоночка, и плечики у нее хрупкие. А на них столько забот и дел, хлопот и тревог ложится… Просто свинство такому здоровому верзиле, который когда-то пароконный воз одной рукой останавливал, быть рядом и не помочь, не взять часть ноши на свои плечи. Дружба в конце концов… Нельзя! Чужая невеста!»

Как мешало ему это дурацкое «нельзя!» Мешало сделать что-то хорошее, простое и важное, что-то глубоко человеческое, как движение сердца, как возглас водолаза «Иду на помощь!», когда он спешит к попавшему в беду товарищу… Вот так может и пройти мимо судьба человека, который тебе совсем не безразличен, который тебе дорог, которого ты… Ведь, черт побери, если бы Прохор знал, что на шестидесятиметровой глубине в заклиненном отсеке задыхается главный старшина Баташов со своими товарищами, разве не пошел бы он к ним на помощь, даже рискуя своей жизнью, как это сделал его отец, спасая раненого сержанта Астахова? Разве не пошел бы он вчера на помощь Осадчему, как ходил не раз на опасную глубину на помощь совсем незнакомым людям?

Где бы ни был Прохор, чем бы ни занимался — на дне морском или в отсеке «Катюши», обследовал затонувший корабль или прорезал автогеном дверь в переборке, — все ловил себя на том, что думает о Людмиле, все чаще возникали перед глазами небрежно упавшие на белую полупрозрачную блузку русые косы и грустные синие глаза под широкими, слегка нахмуренными бровями. Даже когда прочитал письмо сержанта Астахова, сразу же подумал: «Вот какой был у меня отец, Люда!» И ему захотелось как можно скорее рассказать Людмиле об отце, поделиться с ней своей радостью.

На углу Морской и Загородной Прохор купил букет красных георгин и синих астр. Никогда еще ему не приходилось покупать цветы, а сегодня купил. Первый раз в жизни.

— Кому дарить будешь, морячок? — приветливо спросила пожилая цветочница.

— Невесте, — неожиданно для себя выпалил Прохор и почувствовал, как кровь прилила к его щекам.

— Вон как! — заулыбалась цветочница. — И давно в женихах ходишь?

Прохор еще больше покраснел.

— Да ты не смущайся, милок. Счастья стесняться не следует, ему радоваться надо.

— До счастья еще далеко, тетенька!

Цветочница понимающе и сочувственно покачала головой, прищурила черные, должно быть, очень красивые в молодости глаза.

— Ничего, от таких статных да пригожих, как ты, счастье далеко не уходит. Дай-ка сюда твои цветы, — она взяла из рук Прохора георгины и астры, положила их на прежнее место и протянула ему стебли белых и розовых гладиолусов. — Возьми эти. Красные георгины подаришь ей перед самой свадьбой.

Прохор бережно взял цветы.

— Счастья тебе, морячок!

— Спасибо!

Он шел по улице и думал о людях, желавших ему счастья: о деде Косте, Викторе Олефиренко, Павле Ивановиче, отце, Граче, незнакомых ему сержанте Астахове, Лаврентии Баташове, Богдане Андрийце и этой цветочнице. Все они разные. И все хотели ему, Прохору, счастья. А кто он им? Чем заслужил перед ними? Ну, отец, Виктор, Павел Иванович — это понятно. А Баташов? Андриец? Эта женщина, продающая цветы? Что заставило ее толкнуть Прохора к Люде? А ведь она толкнула, подсказала ему решение, над которым он думал все эти дни… Он вспомнил ее добрые, чуточку смятые старостью глаза. Может быть, эта простая цветочница понимает то, чего еще не понял Прохор: счастье приходит тогда, когда ты даришь его другим? До сих пор Прохор был уверен, что живет правильно, потому что не считал за собой ни жульничества, ни лукавства, ни подсиживания, ни лести, ни какой-нибудь другой подлости. И считал, что может быть счастливым. Но, оказывается, этого достаточно, пожалуй, для малой радости, а для большой, для счастья, нужны не только чистота и трудолюбие, нужна душевная щедрость, как у этой цветочницы, нужно бороться за счастье других, как это делали Баташов и отец, надо делать счастливыми других… Конечно, до этого ему, Прохору, еще очень далеко, ему надо еще научиться, как говорит Павел Иванович, доводить дело до конца. Он владеет приемами самбо, но самбо — это самооборона, а надо научиться принимать удары на себя ради других. Конечно, к этому нелегкий и длинный путь. Но разве самая длинная дорога не начинается с первого шага? И он сделает этот первый шаг, он его сделает!

ОНИ ВИДЕЛИ ДНЕВНЫЕ ЗВЕЗДЫ

Хоть день уже клонился к вечеру, жара еще не спала. На асфальтовую панель жирным слоем осела мельчайшая, перетертая подошвами пешеходов пыль. Прохор почувствовал облегчение, спускаясь в прохладный полуподвальный коридор домика на Загородной.

Дверь в комнату была приоткрыта, и оттуда доносилась негромкая грустная песня.

Людмила не слышала, когда Прохор вошел и остановился у двери. Она стирала с мебели пыль, неслышно двигаясь по комнате.

Я слезы тяжелые С ресниц не сотру. Березоньки голые Продрогли на ветру…

Она пела тихо, мягким, каким-то встревоженным голосом, то обрывая немудрящий мотивчик, то повторяя отдельные слова, будто заучивая их на память. А Прохору казалось, что он и вправду видит, как последние листочки срывает с березки холодный сырой ветер, как дрожит и гнется тонкая белокорая березка, роняя тяжелые слезы на желтую мокрую траву.

Достанется ветру Багряная краса… —

пожаловалась Люда. Помолчала и грустно, как вздох:

Любви моей пеплом Покроется коса…

Причем здесь березки!.. Это Людмила рассказывает о себе, о своей судьбе, о том, как тяжело, как холодно, одиноко и сиро ей будет с нелюбимым. Так вот почему Прохор никогда не слышал этой песни — ее Людмила сама выдумала, сама сравнила себя с беззащитной березкой!

Прохор видел, как взяла она чистую тряпку, подошла к стенным часам — единственная память об отце — и, приподнявшись на цыпочках, начала протирать деревянный футляр.

И снова песня. Только не грусть и не слезы, а укор и обида звучат в ней.

И нет тебе дела До моих горьких слез, Как ветру осеннему До голых берез…

— Люда, — еле сдерживая волнение, тихонько позвал Прохор.

Она вздрогнула и замерла на цыпочках с высоко подмятыми к футляру часов руками.

— Люда! — громче позвал Прохор.

Часы зашипели и ударили гулким боем. Раз, другой, третий… Руки Людмилы задрожали, и, пока в комнате таяли гулкие мелодичные звуки, они медленно опускались…

Она повернулась к Прохору и, не поднимая на него глаз, еле слышно прошептала:

— Это… вы, Прохор?

Ему хотелось подбежать к ней, обнять, прижать к себе… И еще хотелось сделать что-то такое необычное, что-то такое, что сразу повернуло бы все по-иному… Но он только крепче сжал в руках стебли гладиолусов.

— Да, это я, Люда.

Людмила успела прийти в себя. Увидев цветы, она обрадовалась.

— Ой, какие чудесные! Что же вы их так безжалостно мнете?

— Это вам, Люда.

— Правда? — В глазах сверкнули искорки, еле заметной тенью на губах промелькнула улыбка. — Спасибо. — Я очень люблю гладиолусы.

Леньки не было дома. Людмила рассказывала о его учебе, о том, как он изменился за время знакомства с Прохором, и все тревожно поглядывала на дверь. Наконец, не выдержала:

— Знаете что, Прохор, сейчас должен прийти Арсен, а я не хочу его видеть. Давайте уйдем из дому.

— В кино?

— Нет, не хочу.

— В театр?

— Нет. Давайте пойдем к морю. Оно вам не надоело?

— О, нет! Море не может надоесть…

…Берег еще горел под вечерними лучами солнца, на волне играли розоватые блики. Они прошли мимо гудящего пляжа, прокаленных солнцем теневых зонтиков, нагих шоколадных тел, играющих в волейбол девушек на остывшем песке и мокрых топчанов, на которых, стуча костяшками домино, сидели во влажных плавках парни, и выбрали укромное местечко за скалами, на большом плоском камне. Можно было сесть спиной к городу, спустить ноги почти к самой воде и чувствовать себя только вдвоем среди безбрежного моря, только вдвоем во всем мире, любоваться вечерними красками, дышать солоноватым воздухом, настоянным на водорослях, йоде и солнце, слушать плеск волны и шорох прибрежной гальки и думать о чем-то хорошем и радостном.

Во время захода солнца, когда небо и вода на западе горели тяжелым пурпуром, каким горят только совсем спелые вишни, появились чайки. Казалось, что они ниоткуда не прилетели. Явились — вот и все. Неожиданно зароились вокруг, шумные, крикливые, голодные, нервные. И так же неожиданно исчезли, будто растаяли в синеве.

— Люда!

— Да.

— Ты любишь море?

Людмила молчит. Она думает о только что рассказанной Прохором истории его отца, о Баташове и Андрийце и о том, что Прохор очень хороший, должно быть, человек, потому что ей, Людмиле, свободно и просто с ним, рядом с ним ей легко дышится. Она думает и молчит. Прохор решил, что она засмотрелась на высокие звезды и что она улыбается, хотя он еще ни разу не видел, как улыбается Люда.

— О чем ты думаешь? — спрашивает Прохор.

— Я думаю о том, что сегодня, сейчас, вот сию минуту, мне впервые после смерти отца захотелось играть на пианино.

Людмила пристально смотрит в море, чуть прищурив глаза, брови слегка сдвинулись к переносице и в наступающих сумерках становятся похожими на расправленные крылья чайки. Длинные белые пальцы вздрагивают на коленях. Что она слышит: шум прибоя или полонез Огинского, шелест гальки или сонату Баха? Или прислушивается к биению собственного сердца? Отчего горят ее щеки: от легкого бриза или от прилива горячей крови?

— Проша!..

Она всегда называла его Прохором и всегда говорила «вы». Почему море так сближает людей? Не потому ли, что оно так часто их разлучает? Без близости нет разлуки, а разлука заставляет думать людей друг о друге и этим сближает их. «Проша»? Может, он ослышался? Может, ему только хотелось, чтобы она его так назвала?

— Проша!..

— Да?

— Звезды красивые?

— Очень.

— Говорят, счастливые их могут увидеть даже днем.

— Да. Есть даже книжка такая — «Дневные звезды».

— Интересно, какие они, если глядеть на них из глубины моря?

Конечно, интересно. Но Прохору никогда и в голову не приходило посмотреть в ночной зенит из глубины, хотя для этого надо было всего лишь лечь на спину, направить иллюминатор шлема вверх. К чему ему были звезды, да еще дневные, до сих пор? Он жил своими личными, очень земными и очень маленькими, оказывается, интересами… Так не жил, конечно, его отец, иначе бы он не вернулся за сержантом Астаховым. Так не жили ни командир «Катюши» Лодяков, ни Баташов, ни тот веселый воронежский парень, который умер в затонувшей лодке, не приходя в сознание. Так не живут ни Олефиренко, ни Павел Иванович, ни Грач. Их интересовали и дневные звезды, и окружающие их люди, и завтрашний день, и то, что будет через десять и через сто лет. Они жили и живут и для этих звезд, и для будущего людей. Иначе они не были бы такими мужественными, как моряки «Катюши», и такими жадными до дела, как Майборода и Грач. И еще — они, конечно, любили. Иначе откуда бы им стать такими, какими их знает Прохор?.. Странно, что он никогда не задавал себе подобных вопросов раньше. Очевидно, только здесь, в Южноморске, заканчивается пора его юности и начинается пора зрелости. Вот поднимут они лодки, экипаж завоюет звание коллектива коммунистического труда — конечно же завоюет, потому что ошибки и недостатки будут исправлены, а Качура рано или поздно выведут на чистую воду, — и он, Прохор Демич, станет таким, как и все другие: человеком, который уже что-то сделал и точно знает, к чему ему стремиться в будущем.

— Люда!

— Что, Проша? — Она с трудом оторвалась от своих раздумий.

— Вот мы разделаемся с лодками и… наверное… потом…

— Что, потом, Проша?

— Потом я уеду к своим ребятам в Братск.

Людмила вздрогнула и зябко поежилась. Ей, наверное, становилось холодно в легонькой блузке с короткими рукавами. С суши хотя и тянул теплый бриз, но над морем поднималась дымка. Прохор пожалел, что у него нет костюма, теперь бы он снял пиджак и накинул бы его на плечи девушке.

— Понимаешь, там очень нужны водолазы, и там мои товарищи, пока я не вернусь к ним, они будут считать меня дезертиром…

Она еще больше съежилась и, сложив руки, начала тихонько растирать ладонями озябшие плечи.

— Ты поедешь со мной, Люда?

— Куда?

— В Сибирь…

Людмила перестала растирать плечи, но ладоней не отняла от них и повернулась к нему со сложенными на груди руками.

Так быстро потемнело! Прохору не видно Людмилиных глаз, трудно даже разглядеть ее лицо. Что ответит она ему? Благодатный Юг и студеная Сибирь, Черное море и Байкал, солнечный Южноморск, в котором она выросла, и неустроенный, совсем незнакомый Братск, подружки по школе, по бригаде и совсем чужие люди… Откуда и куда ты зовешь, Прохор, эту хрупкую, молчаливую, совсем не похожую на энтузиасток, совсем не привыкшую к романтике первооткрытий девушку? Да, ей трудно здесь. Но в родном городе, как в родном доме, — углы и те помогают. И кем ты ее зовешь? Знакомой девушкой, с которой можно расстаться на последней железнодорожной станции, или любимой, верность которой будешь хранить, куда бы ни забросила тебя судьба и что бы с тобой ни случилось? Женой — товарищем и другом в трудном жизненном пути или женой — хранительницей твоего домашнего уюта? Кем? Ты ведь ничего не сказал ей, Прохор, ничего не спросил. Какого же ты ждешь ответа?..

Почему молчишь, Люда? Он зовет тебя в Сибирь, и ты никак не поймешь, что пришло к тебе с этим зовом: золотой луч солнца с безоблачного неба или тень тучи, появившейся на этом небе? Но разве ты хочешь, разве ты ждала безоблачной жизни, похожей на голубой свод планетария, на котором по чьей-то воле, пусть умной и доброй, но чьей-то воле, вспыхивают и гаснут искусственные светильники, а не жизни широкой и вольной, как настоящее небо, в котором рождаются и гибнут светила. Да, настоящее небо не всегда бывает голубым, на нем появляются облака, даже грозовые тучи. Но разве облака и тучи только символ печали? Дождь и роса, ручей и река разве могли бы существовать, не будь облаков и туч? Разве не благодаря облакам влага не только бушует в морях и океанах, но и утоляет жажду пустынь, по стволам поднимается в кроны деревьев, по соломке — к зерну, по стебельку — к цветку, стучится дождиком в окно, ложится теплым снежным покровом на промерзшую землю? За грозой приходит благодать, за невзгодами и переживаниями — счастье. Почему же ты молчишь, Людмила? Ты ведь любишь его, ты ведь знаешь, что он тебя любит! Ты мало знаешь Прохора? Но ты знаешь о нем самое главное: он хороший. Хороший потому, что тебе легко рядом с ним.

Как медленно-медленно течет время, кажется, прошла целая вечность, а не пролетело несколько минут. Кажется, можно было бы пересказать день за днем всю свою недолгую жизнь, а она никак не произнесет короткие «да» или «нет»…

— А как же с Ленюшкой? — еле слышно спросила Людмила.

…Когда возвращались на Загородную, было уже поздно. Мелкие росинки садились на листья акаций и платанов, на волосы, лицо и обнаженные руки Людмилы. Но ей совсем не было холодно: сильная рука бережно и твердо поддерживала Людмилу за локоть, и от руки по всему телу разливалось кружащее голову тепло. Они не торопясь шли по залитой лунным светом улице — хорошо шагать, когда легко дышится и на сердце спокойно и радостно.

Только у самого дома Людмила вдруг отпрянула за одиноко стоявший газетный киоск, увлекла за собой Прохора и испуганно прижалась к нему.

— Что с тобой? — спросил он, нежно обнимая ее за плечи.

— Молчи! — тревожно прошептала Людмила, сердце ее сильно стучало.

Из ворот вышел высокий мужчина в темном макинтоше, осторожно оглянулся по сторонам и торопливо зашагал в город.

— Это Арсен, — сказала Людмила, когда человек удалился достаточно далеко.

— Он был у тебя?

Людмила отрицательно покачала головой и показала на темное окно своей комнаты. Окна в доме были темными, только в одном, на втором этаже, горел свет. Но и он тотчас потух.

— Это у Масюты, — поежилась от нервного озноба Людмила. — Он там бывает.

— Тебя это трогает?

— Ничуть. Но я боюсь почему-то этого нелюдимого Масюту.

— Тебе нечего бояться, — сказал Прохор. — Иди и спи спокойно. Скажи Леньке, что я приду рано утром, пусть готовится.

— Возьмите завтра и меня с собой, — попросила Людмила. — Мне одной будет скучно дома.

— Ого! — рассмеялся Прохор. — Как бы не пришлось мне покупать третий акваланг. Хорошо, Люда. Завтра будешь дежурить на нашей шлюпке. Это даже удобнее, а то оставляем ее на якоре и все время боимся, как бы кто из озорства не угнал.

Он подождал, пока Людмила зашла в комнату и зажгла свет.

Широко, по-матросски шагал Прохор Демич навстречу загорающейся утренней заре, впереди все было ясно, как звездное небо, и спокойно, как у него на душе. Завтра он напишет письма матери и ребятам на Ангару. Послезавтра расскажет о своем счастье Павлу Ивановичу и Грачу. Жаль, что Грач ничего не знает о Людмиле… Ничего, они еще попьют с ним крепкого флотского чайку, и Иван Трофимович напишет еще свою корреспонденцию о людях подводной лодки. (Прохор снова заметил, что об отце, о «Катюше» и о Людмиле он думает одновременно, как будто они были чем-то связаны между собой).

А затем все будет, как у людей. Леньке придется на годик остаться в Южноморске, в школе-интернате, пока они устроятся в Братске, получат комнату. Люда приобретет новую специальность. Можно будет одновременно работать и учиться. В первый же отпуск они съездят к его матери. А потом заберут ее к себе. У них будет все, как у людей: работа, учеба, семья и счастье.

Прохор широко шагал навстречу заре. Бледно-голубая кромка неба на востоке росла, становилась все шире, наливалась лимонной желтизной. Звезды поднимались все выше. Интересно, какие же они, если взглянуть на них из морской глубины?

Тяжелые капли росы падали с высоких каштанов.

ПОДВОДНЫЙ ДИВЕРСАНТ

Люда сама попросилась на весла. Прохор и не представлял себе, что она может так звонко смеяться из-за каждого пустяка, что она так хорошо работает веслами и что у нее, оказывается, не такие уж хрупкие плечи, как показались под тоненькой блузкой, а тело красивое и сильное, особенно, когда Люда откидывается в гребке, упираясь ногами в рыбины шлюпки: тяжелая коса, свернутая тугой короной, оттягивает голову, и Прохору видны только белая гибкая шея и нежный подбородок. Но гребок закончен, Люда наклоняется вперед, ее широко открытые, сияющие глаза и улыбающиеся губы приближаются к самому лицу Прохора. Люда смеется и снова откидывается в гребке. И вообще она за ночь сильно изменилась: повзрослела, вытянулась, глаза стали смелее и ярче, а жесты решительнее.

Море застыло огромным зеленоватым зеркалом, в котором отражается безоблачный купол голубого неба, а ослепительное солнце растекается зыбкой золотистой полосой. Лодка быстро и ровно скользит по этому зеркалу, оставляя за собой легкие разводья. Крупные прозрачные капли падают с весел, и Прохору кажется, что он слышит, как они звенят, разбиваясь о прозрачную воду.

Они были счастливы.

Только Ленька сегодня не в духе. Обычно, когда выходили в море, он расцветал всеми веснушками, большие серые глаза светились радостью из-под выгоревших белесых бровей. Теперь Прохор с удивлением поглядывал на своего юного друга. Коричневое от загара тело мальчика было, как и в прошлые разы, напряжено в ожидании команды бросить якорь, который он держал обеими руками, словно какое-то сокровище, которое, не дай бог, уронишь — разобьется на мелкие осколки. Но белесые брови хмурились, а глаза то недовольно косились в сторону Людмилы, то разгорались решимостью что-то сказать такое важное, что у Люды и Прохора, пожалуй, сразу изменилось бы настроение. Но Ленька молчал, хмурился, поглядывая исподлобья то на Прохора, то на Людмилу.

— Капитан, капитан, улыбнитесь! — шутливо начал было Прохор песенку, подмигнув Леньке, но тот еще больше насупился и отвернулся.

— Какая акула укусила сегодня Сына Моря? — наконец спросил Прохор у Людмилы.

— Сегодня Сыну Моря влетело, как простому смертному, — перестав смеяться и вытягиваясь в гребке, сообщила Людмила.

— Вот как?!

— Да, много она понимает. Только ругаться горазда… — начал было Ленька свою жалобу, но тотчас осекся, будто прикусил язык.

— Как же не ругаться, — подняла лопасти весел над водой Людмила. — Позавчера постирала ему рубашку, погладила, а сегодня ее уже одеть нельзя было — в пыли, в саже, в птичьем помете, в руки взять и то гадко.

— Где же ты так, Ленька?

— На чердаке голубей гонял, — ответила за брата Людмила. — Вот горе мое веснушчатое, — уже без огорчения, а с нежностью к брату добавила она.

— Сын Моря и голубятник. Ничего общего, — нарочито удивился Прохор. — Лучшие люди гибнут на наших глазах!

— Да, голуби, голуби! — передразнил сестру Ленька. — Я там видел… Эх, если бы вы знали то, что я знаю, вы бы…

— Что, Ленька?

— Секрет. Пока секрет.

— Нашел вахтенный журнал «Черного принца»? Или подробную карту Атлантиды?

— Смеешься? Да? Ну, так вот, не скажу и все!

Людмила рассмеялась и снова взялась за весла. Гребла она легко, наслаждаясь запахом воды, движением своего тела, своим дыханием, ослепительным сверканием солнечных бликов.

— Табань! — скомандовал Прохор, когда шлюпка подошла почти к самой гряде, отделяющей Чертов ковш от моря.

Людмила смеется и, как заправский гребец, упирается веслами в тугую толщу воды, руки ее дрожат от напряжения, а вокруг лопастей весело закипают пенистые бурунчики.

— Отдать якорь!

Ленька взмахивает руками, и тотчас за бортом поднимается высокий сноп брызг, по воде расходятся гибкие круги, в которых ломаются золотые маленькие солнца.

Сегодня Леньке не надо помогать Прохору одевать акваланг — это сделает Люда. Как только ремни были застегнуты, Ленька одел маску, проверил рукой расположение гофрированных шлангов и, кивнув Людмиле, спустился за борт. Кувыркнулся в воде, как молодой дельфин, и пошел на глубину. Только по вскипающим пузырькам воздуха можно было еще заметить направление его движения.

Леньке нравилось плавать у самого дна, наблюдая игру солнечных зайчиков на камнях, песке и водорослях, выслеживая небольшие стайки кефали, осторожно шмыгающих между камнями бычков и притаившихся в песке глосей. Но больше всего ему хотелось заглянуть в глубины Чертова ковша: там должны быть целые леса высоких и красивых водорослей, а может быть, удастся рассмотреть в глубине и затонувшую лодку — ведь сегодня такая прозрачная вода! Конечно, Прохор ни за что не разрешил бы ему идти дальше каменного барьера. Но сегодня Прохор, наверное, задержится немного на шлюпке. Если плыть точно по компасу на юго-восток и хорошенько поработать ластами, можно минут за десять достичь Чертова ковша, потом нырнуть поглубже, метров на сорок, посмотреть немножко, очень немножко, и сразу же обратно. Пока Прохор поговорит с Людой, пока спустится и немножко поищет его у скалистой гряды, Ленька наверняка уже вернется на условленное место встречи.

…Прохор ругал себя за то, что отпустил Леньку одного. Конечно, это должно было когда-нибудь случиться — не надо было обучать мальчишку, пусть бы шел себе в клуб аквалангистов и занимался там в общей группе. Учеба заняла бы значительно больше времени, и в этом году Леньке вряд ли удалось бы плавать под водой, да и выучка, возможно, не была бы такой хорошей, но зато Прохор был бы спокоен. Собственно, почему спокоен? Просто переложил бы ответственность за подготовку Леньки и за все, что могло с ним случиться, на других. Опять на других? Черт побери, он неудачник, ему последнее время не везет в жизни! Но, может быть, поэтому и не везет, что он старался обойти трудные места, уступал себе в мелочах: отказался от поездки на Ангару, потому что захотелось разыскать следы отца; не стал доказывать Олефиренко его неправоту, потому что это сделать было нелегко; примирился с Качуром, хотя мог вывести его на чистую воду, решил — пусть это сделают другие; даже с Людой у него получилось как-то само собой…

Но где же Ленька? Прохор, изгибаясь всем телом, с силой оттолкнулся ластами от упругой толщи воды, устремился к каменному барьеру Чертова ковша. Вот уже на желтом, будто покрытом зыбью песке появились редкие кустики водорослей, потом темные пятна зарослей, большие, обросшие тиной камни. Наконец желтый рифленый песок стал попадаться только полянами, лужайками, отдельными пятнами, впереди можно было разглядеть высокие подводные скалы, обросшие водорослями. Солнечные лучи, как косые пряди дождя, пробивались к ним сквозь толщу воды и, освещая вершины и выступы, отбрасывали черные зыбкие тени на каменистое дно.

Леньки не было у барьера. Какая досада, что под водой нет возможности окликнуть, позвать, подать голос, как на суше. Безмолвие! Красивое безмолвие окружает человека, и движешься в нем, как на экране немого фильма. Может быть, мальчик где-то совсем рядом, за выступом скалы, увлекся наблюдением за какой-нибудь причудливой тварью или в расщелине между скалами любуется шевелящимися водорослями. Можно проплыть мимо и не заметить.

Прохор внимательно осмотрел подножие огромной, вздымающейся к самой поверхности моря скалы, у которой они условились встретиться. Леньки не было. Неужели он поплыл за барьер, в Чертов ковш? Прохор чувствовал, что у него начало сильнее, чем обычно, стучать сердце. Волнуешься, водолаз? А разве ты не знал, что нельзя кустарным способом готовить пловцов, что спуски разрешены лишь группами не менее трех человек? От кого ты можешь ждать сейчас помощи? А может быть, Ленька, веснушчатый, белобрысый, скуластый Ленька, который доверился тебе, твоему опыту, уже нуждается в помощи, а ты даже не знаешь, где он. Тебе становится холодно и душно, Прохор? Ты бы сорвал с себя маску и крикнул бы во все легкие? Но этого нельзя сделать, нельзя нарушить безмолвие подводного мира!

Прижав руки вдоль тела, Прохор несколькими толчками ласт вырвался за барьер и, увидев под собой синюю глубину Чертова ковша, нырнул в нее, хотя и знал, что акваланг рассчитан всего на сорокаметровое погружение, а здесь не меньше, чем полсотни метров до дна.

Несмотря на тихую и солнечную погоду, на глубине сорока метров все сплошь казалось синим и зеленым. Прохору удалось просмотреть сквозь толщу придонной темной воды только небольшой участок дна, покрытый такими густыми и высокими водорослями, что в них трудно было бы заметить человека. На глубине Прохор задержался всего минуту и начал всплывать.

Его уже охватывало отчаяние, когда он заметил над собой плавно и быстро скользящего Леньку. «Ну, получишь же ты у меня на орехи!» — подумал Прохор, но тут же увидел второго, почти в два раза большего, чем Ленька, пловца. Аквалангист плыл легко и быстро, извивая гибкое тело и еле заметно вздрагивая ластами, а в вытянутых руках держал подводное ружье. Он оглядывался по сторонам и держал ружье наготове, будто выслеживал кого-то. «Леньку!» — догадался Прохор. «Мне хорошо видно их обеих потому, что я нахожусь глубже их метров на пятнадцать и они как бы проектируются на светлой поверхности моря. Но друг друга они не видят из-за слепящих лучей солнца, пронизывающих верхние слои воды. Ну, а меня, скрытого темно-синей глубиной, тем более не видят», — подумал Прохор, устремляясь вслед за неизвестным пловцом. Только теперь он смог по достоинству оценить его выучку. Работая ластами изо всех сил, Прохор еле успевал за ним.

Вот-вот должны были появиться скалы барьера. Опасаясь напороться на их острые выступы, Прохор вынужден был подниматься все ближе к поверхности моря. Вскоре он оказался почти на одном уровне с неизвестным пловцом, но значительно сзади него. Леньку он потерял было из виду, но затем снова увидел его: мальчик плыл быстрыми, неровными толчками, изо всех сил работая ластами и руками. Расстояние между Ленькой и его преследователем медленно сокращалось. Их разделяло пятнадцать… двенадцать… десять… восемь метров.

Наконец Ленька достиг одной из скал барьера. Преследователь перестал шевелить ластами, еще больше вытянулся и вздрогнул — это беззвучно выстрелило его ружье, и острый гарпун метнулся туда, где только что плыл Ленька.

Все это произошло так быстро, что Прохор вначале даже не понял, что же случилось. Но в следующую секунду он выхватил из чехла привязанный к ремешку трусов водолазный нож и бросился к подводному бандиту. Тот, наконец, заметил Прохора и, оборвав капроновую нить, на конце которой был привязан выпущенный гарпун, сделал несколько толчков ластами и пошел на глубину Чертова ковша. Прохор хотел было последовать за ним, но услышал легкий свист и насторожился. Он глубоко вдохнул воздух, свист повторился. Это легочный автомат акваланга сигнализировал, что давление воздуха в баллонах достигает всего тридцати-тридцати пяти атмосфер и пловцу необходимо выходить на поверхность.

ОГОНЬ НА ГЛУБИНЕ

— Я, честное пионерское, не нырял глубже, чем на двадцать метров, — оправдывался Ленька в шлюпке. — Я только сверху хотел посмотреть на дно Чертова ковша. Но там было очень темно, понимаешь, как в бездне.

Леньку бил озноб, лицо у него посинело, нервно подергивались веки. Люда закутала брата своим платьем и Прохоровой рубашкой, но он все ежился и стучал зубами. Прохор изо всех сил налегал на весла, и лодка, как стрела, летела к причалу.

— Я хотел только на минуточку нырнуть и сразу же назад. Ты же сам говорил, что там очень красивые водоросли и… потом… лодка. Когда нырнул метров на десять, стало темнее, а дно было черное, как… как ночное небо, когда тучи… Но потом я увидел свет. Сперва думал, что это мне показалось. Но свет снова появился там, на глубине, будто фонариком кто присвечивал себе в темноте. Тогда я еще нырнул метров на пять… Вот, честное пионерское, не больше. Ведь это безопасно, правда? Ведь итальянец Бушер нырнул на сорок метров, и ничего…

— Раймондо Бушер после всплытия на поверхность потерял сознание, — сердито сказал Прохор, занося весла для нового гребка.

— Но Ривуар пишет, что искатели жемчуга даже без акваланга ныряют до шестидесяти…

— Дурак! — выругался Прохор, задыхаясь от злости на самого себя (и надо же было обучить этого безрассудного пацана). — То профессионалы-ныряльщики! И потом Ривуар не пишет о том, что они не мучились кессонной болезнью после такого ныряния…

Ленька хорошо понимал, что он нарушил запрет нырять глубже, чем на десять метров, и теперь больше самой мучительной болезни боялся, что Прохор просто заберет акваланг и ему, Леньке, не видеть морского дна, как своих ушей. Он оправдывался, как мог, доказывая, что он уже взрослый и крепкий, что ничего ему не будет, что, в конце концов, в таком случае рисковать надо было.

— Там какой-то человек шлялся с фонарем, он ведь тоже не железный, — выпалил, наконец, Ленька.

— Ты видел его? — спросил Прохор, задерживая на мгновение весла в воздухе.

— Нет, его не видел, — признался Ленька. — Но фонарь видел. Он то светил во все стороны, то шарил зачем-то по дну… Потом мне показалось, что огонь начал приближаться ко мне, я… Я очень испугался и быстро уплыл за барьер, а потом к лодке.

— А больше ты ничего не видел?

— Нет, больше ничего не видел.

Значит, Ленька не видел гнавшегося за ним человека с ружьем, он просто удрал из страха, он даже не подозревал, что опоздай он всего на секунду и стальной гарпун вонзился бы в его тело.

Прохор вкладывал в гребки всю силу и ловкость опытного гребца. Шлюпка неслась стремительно, как на гонках. Но еще напряженнее, чем мышцы рук и спины, работал мозг Прохора. Он уже составил план действий.

— Людочка, — встревоженно сказал он девушке, как только начали приближаться к причалу. — Одевай платье и, как только подойдем к берегу, волоки этого несчастного пирата глубин в больницу водников. Там спросишь доктора Вавилова… запомни хорошенько, Адама Гавриловича Вавилова. Расскажи ему подробно о Леньке. Скажи, водолаз Демич прислал. Дальше доктор сам знает, что надо делать.

Бросив весла знакомому лодочнику, Прохор в одних трусах выскочил на площадку, где обычно стояли частные «москвичи» и «победы» пляжников. И через несколько минут в одной из этих машин Люда и Ленька умчались в больницу. Прохор быстро оделся, сложил в чемодан акваланги и подошел к одевающемуся у автомашины седому мужчине.

— Вы не могли бы меня подбросить на своем «москвиче»?

— Тоже в больницу водников? — понимающе кивнул головой седой.

— Нет, мне надо на тридцатый причал.

— Все равно, садитесь, — открыл дверку седой. — Это вы жену и сына отправили в больницу? Что с ними?

— Солнечный удар, — соврал Прохор.

— Ах, эти дети! За ними смотри да смотри, — быстро затараторил седой владелец «москвича», выруливая на асфальтовое шоссе. — Вот у меня племянница… — и начал торопливо рассказывать, будто боялся, что не успеет сообщить все, что он знает о приключениях десятилетней племянницы.

— Кто есть на борту? — спросил Прохор у вахтенного «Руслана».

— Почти никого, кроме вахты. Скоро соберутся к обеду. Качур уже пришел… только что.

— Где он?

— В кубрике. Там, кстати, тебе записка от Майбороды. Приходил, спрашивал тебя.

Прохор вдруг почувствовал, что ему очень нужно повидать Качура. Зачем? Он и сам себе не мог ответить на этот вопрос. Просто надо было видеть его лицо, заглянуть в глубокие глазницы.

— Кто там? — послышался недовольный голос Качура, когда Прохор спускался по трапу в кубрик.

— Это я, Арсен.

Качур, вытянувшись, лежал на койке, запрокинув голову, будто отдыхал после тяжелой работы. Прохор подошел к нему.

— Чего тебе? — недружелюбно спросил Качур, не поднимая опущенных век и не показывая глаз.

— Хотел в домино сыграть, да не с кем.

— Не хочу играть. Надо поспать немного, отдохнуть, ведь завтра, наверное, опять спуски будут.

Качур дышал часто и глубоко, с усилием выдувая струю воздуха через сложенные трубочкой губы. Но Прохору хотелось увидеть его глаза и внезапно спросить напрямик, был Качур только что в Чертовом ковше или не был. Может, бегающие глаза Арсена ответили бы на этот вопрос? Но Арсен не открывал глаз. Лицо ничего не выражало, кроме усталости. Но какой-то нерв дрогнул вдруг на лице, и Прохору показалось, что и красная кожа, и рыжие войлочные усики, и закрытые веки, и вся эта противная ему узкая, сплюснутая голова — просто маска, под которой злорадно смеется другое страшное лицо, наглые, ненавидящие глаза.

— Арсен, — спокойно начал Прохор, так и не дождавшись, когда тот откроет глаза. — Дай мне, пожалуйста, твой акваланг и ружье. Хочу после обеда поохотиться в Чертовом ковше.

Снова Прохору показалось, что то второе, невидимое, лицо Качура расплылось в злорадной улыбке.

— В Чертовом ковше запретная зона, — чуть-чуть приоткрыв веки и осторожно наблюдая за Прохором, ответил Арсен. — А ружья и акваланга у меня нет, Проша, нет.

— Как же нет? Ты ведь обещал Леньке показать акваланг?

— Обещал, Проша, обещал. Да вот так и не сумел ни у кого одолжить.

— А я думал, ты занимаешься подводным спортом.

— Думал. Ты много кое-чего думаешь обо мне, Проша.

Веки Арсена плотно сомкнулись, будто изнутри кто-то зажал их железными задрайками.

— Отстань. Спать хочу.

Записка Павла Ивановича была короткой и лаконичной:

«Заболел Грач. Иду к нему. Приходи».

Вот кто сейчас нужен! Павел Иванович Майборода! Он-то безусловно знает, что надо предпринять немедленно, сию же минуту.

Прохор бросился на улицу Короленко, где жил отставной журналист.

МИНА В ВОЛНОРЕЗЕ

Когда «Руслан» прибыл ночью в Чертов ковш, там уже стояло на якорях несколько судов, в воде дробились, растекались полосами белые и красные огни. Не успел «Руслан» отдать якорь, как на флагманском судне загорелись два зеленых, расположенных один под другим, водолазных огня.

— Начались работы, — показывая рукой на эти огни, грустно сказал Олефиренко. — Кто-то пошел под воду. Эх, как бы хотелось хоть на десяток метров нырнуть.

— Ничего, ты свое отнырял, — успокоил его Демич. — Кроме Майбороды, не больше десятка водолазов на всем Черном море имеют такой счет подводных часов, как у тебя. Пора и честь знать.

— А знаешь, как тянет к себе проклятая глубина? Как высота летчика. Иногда мальчишество одолевает, хочется потихоньку от всех спуститься под воду и доказать, что врут, мол, врачи, сами-то они ничего не знают о моем организме. Даже акваланг недавно купил для этой цели…

— Пробовал?

Олефиренко не ответил. Он с тревогой посмотрел на зеленые водолазные огни.

— Почему нас вызвали по тревоге? И спуски начали в ночь? Что за спешка?

Демич удивленно посмотрел на Олефиренко: неужели он не знает о причине экстренного вызова судов? Вот тебе и капитан! Значит, не всем дано знать о приключениях Леньки, о том, что кто-то посторонний несколько часов тому назад был у затонувшей субмарины, о той опасности, которая грозит всей судоподъемной экспедиции? Прохору захотелось рассказать Виктору о том, что он знал, о том, как они с Майбородой разыскали начальника судоподъема, и о том, что вся эта ночная тревога поднята по его, Демича, сигналу. Вот удивился бы Виктор Олефиренко! Но Демич сдержался и равнодушно сказал:

— А у нас же всегда так: в субботу оставили район судоподъема без надзора, допустили беспечность, а теперь, наверное, кто-то проявляет сверхбдительность и среди ночи собирает суда со всего Черного моря.

— Ну, о беспечности это ты зря, — успокаиваясь, возразил ему Олефиренко. — Район не оставили безнадзорным, на берегу у «Катюши» охрана была выставлена, и катер дежурил, чтобы в Чертов ковш шлюпки не заходили. Чего же еще? Не ставить же часовых на морском дне у субмарины. Больше пятнадцати лет пролежала, никто не только не украл ее, но даже не обнаружил. Чего же ее караулить теперь? Тем более, что ее и поднимать не собирались.

Действительно, еще на прошлой неделе специалисты высказали сомнение в необходимости поднимать немецкую субмарину. Обследование показало, что она плотно лежит на скальном грунте, замытая песком и илом почти по верхнюю палубу. Засосало ее дно так, что оторвать будет трудно, для расчистки потребуется несколько недель, а может быть, и месяцев. Между тем со дня на день следует ждать похолодания, а затем и сильных осенних штормов. Все торпедные аппараты субмарины и лодки-детеныша заполнены торпедами, можно полагать, что и в отсеках находятся запасные торпеды или мины. Ржавый корпус начинен взрывчатыми веществами, как огурец семечками, а взрыватели и предохранительные устройства пришли в негодность от длительного пребывания в воде — одно неосторожное движение, нечаянный толчок во время подъема или транспортировки и все это взорвется, погибнут люди, могут пострадать спасательные суда, и ничего не удастся выяснить ни о конструктивных особенностях субмарины, ни о ее вооружении.

— Значительно безопаснее и вернее будет отнайтовить детеныша от корпуса субмарины и поднять его на поверхность, это будет сделать нетрудно и безопасно, — говорил Лазарь Илларионович. — Из субмарины можно взять пробы защитного корпуса, прорезать вход в районе центрального поста, обследовать внутренние помещения, разыскать сохранившиеся корабельные документы, а затем взорвать ее на дне моря. Это будет быстрее, дешевле и безопаснее, чем поднимать всю субмарину, которая за ветхостью потеряла ценность.

Если на прошлой неделе этот проект вызывал возражения сторонников подъема субмарины, то после доклада Павла Ивановича Майбороды и рассказа водолаза Демича о воскресных событиях в Чертовом ковше, возражения отпали. Бесспорно, что кто-то заинтересовался субмариной. Если это агентура иностранной разведки, то она постарается либо проникнуть в лодку раньше, чем она будет поднята, либо просто взорвать ее и похоронить тайну субмарины в морской пучине. Кто поручится, что уже сейчас не подложены под ее корпус взрывные заряды? Надо действовать немедленно, быстро и решительно, а для того, чтобы предотвратить доступ посторонних к субмарине, работы следует вести в несколько смен, круглые сутки. Решение тотчас доложили в управление пароходства и затребовали дополнительные спасательные суда с опытными водолазами из других портов.

Пока эти суда были в пути, четырем парам водолазов было приказано тщательно осмотреть субмарину, проверить, не установлены ли мины. Демича и Качура тоже вызвали на флагман. Им поручили обследовать район правого борта от боевой рубки до носа. Старшим назначили Качура.

Почти по пояс утопая в вязком иле, взбаламучивая его каждым движением так, что даже при свете фонарей трудно было что-либо увидеть дальше, чем на расстоянии протянутой руки, водолазы метр за метром ощупывали руками свой участок корпуса субмарины. Ничего подозрительного не обнаруживалось. Но субмарина на добрых два метра уходила в плотный грунт, если диверсанту удалось сделать углубление в грунте и вложить туда заряд взрывчатки или мину, это вряд ли можно будет обнаружить. Вся надежда на то, что пловец в акваланге не смог пробыть на такой глубине больше двух-трех минут, а следовательно, у него не было времени на рытье грунта и установку там мины. Он мог ее прикрепить к корпусу в жидком иле или установить прямо на верхней палубе.

Прохор старался представить себе, как спустился аквалангист-диверсант к лодке, как прикрепил он мину к корпусу, поставил на определенное время часовой механизм и ушел на поверхность. Зачем ему нужно было подводное ружье? Может быть, чтобы в случае обнаружения выдать себя за безобидного охотника за рыбами? Но тогда это должен быть кто-то из клубных аквалангистов или известных в городе любителей подводного спорта. В самом деле, вряд ли мог человек, недавно прибывший в город, рассчитывать на то, что ему поверят, что он приехал бог знает откуда только для того, чтобы загарпунить пеламиду в Чертовом ковше. И на какое время он поставил часовой механизм? На срок, необходимый для того, чтобы самому подальше уйти от Чертова ковша? На сутки, за которые он успеет уехать далеко от Южноморска? Или на несколько суток, приурочив взрыв к тому времени, когда у затонувшей лодки широко развернутся судоподъемные работы? А может быть, сейчас, где-то совсем рядом, часовой механизм дотикивает последние мгновения перед тем, как замкнуть электрическую цепь взрывателя? От этих мыслей холодели кончики пальцев, хотелось как можно быстрее закончить работу и выйти на поверхность. А что если рука в резиновой перчатке вот сейчас, сию минуту, на шершавом, облепленном мидиями корпусе нащупает проводник, ведущий к мине, или натолкнется на нее самую? Тогда будет спасена не только жизнь, но и разгадана тайна субмарины, ведь неспроста на ней эта малютка, прицепившаяся, как детеныш, к кенгуру. Кенгуру? Фашистская лодка, пропавшая в одно время с «Катюшей», тоже называлась «Кенгуру»…

Так, кажется, рассказывал Грач?

Двигавшийся впереди Качур выпрямился и поднял руку вверх. Это означало, что он дошел до форштевня, ничего не обнаружив. Демич должен остановиться, ждать его указаний. Качур развел руками, показывая, что обследование окончено, делать нечего, пустая затея с этими поисками. Он даже приложил руки к шлему и похлопал ими, как это делают, изображая осла, мол, какой-то глупый человек с перепугу додумался искать здесь мины, откуда им взяться!

Прохор показал Качуру на выступающий из ила волнорез верхнего торпедного аппарата, спрашивая, проверил ли он его. Качур снова безнадежно махнул рукой: нет, дескать, там ничего. Затем сжал кулак правой руки и поднял вверх большой палец, давая сигнал Демичу подняться на нос субмарины.

Прохор хорошо понял сигнал, но ему захотелось самому проверить волнорезы торпедных аппаратов: конечно же, если диверсант оставил мину, то именно здесь самое удобное для нее место, просто воткнуть в приоткрывшуюся во время аварии крышку волнореза, к самой торпеде — тогда взрыв мины неизбежно детонирует заряды четырех торпед в носовых аппаратах, взорвется сразу несколько тонн взрывчатого вещества, а если рядом лежат запасные, сила взрыва удвоится… кроме того, торпеда в детеныше, торпеды в кормовых аппаратах субмарины… Это будет такой подводный фейерверк, что не только кораблям, находящимся в Чертовом ковше, не поздоровится, может вызвать разрушения и на берегу.

Демич решительно шагнул к волнорезу. Качур загородил ему дорогу, показывая вытянутой рукой вверх. В наушниках тотчас послышался голос дежурившего на спусковой станции водолаза:

— Демич, Демич, как себя чувствуете?

— Хорошо чувствую! — ответил Прохор, стараясь обойти Качура.

— Демич, говорите спокойнее, что вы так кричите. Повторите, как себя чувствуете.

— Да что ты пристал, милый, ко мне: как чувствуете, как чувствуете. Повторяю: хорошо. И отвязни, — рассердился Прохор.

Но дежуривший на связи водолаз продолжал допытываться необычно ласковым голосом:

— Прохор Андреевич, товарищ Демич, не волнуйтесь, пожалуйста. Скажите, вы ничего такого не слышите под водой, у вас нет галлюцинаций?

— Я вот выйду на палубу, Васюков, и такую тебе галлюцинацию задам, что родную маму вспомнишь.

— Называет меня по фамилии, — сказал кому-то Васюков, — значит, при памяти. — Потом сказал повеселевшим голосом: — Демич, передаю трубку дежурному врачу.

— Товарищ Демич, — послышался в наушниках другой, более спокойный голос. — Старший доложил, что у вас появились признаки азотного наркоза и вы отказываетесь выполнять его сигналы.

— Какой старший? — удивленно спросил Демич.

— Старший вашей пары водолаз Качур.

— Ах, Качур! — Прохор чуть не расхохотался.

— Скажите, как вы себя чувствуете? — настаивал врач.

— Хорошо чувствую, доктор. Хорошо! Только передайте, пожалуйста, Качуру, пусть он ни вам, ни мне голову не морочит и даст мне осмотреть волнорезы торпедных аппаратов.

Демич смотрел на Качура. Тот, очевидно, выслушивал по телефону какое-то внушение, спорил, доказывал, потом махнул рукой и посторонился, пропуская Прохора к волнорезам.

…Через две минуты после этого телефонного разговора дежурный водолаз на связи, бледнея, громче, чем обычно, повторил доклад Демича из глубины:

— В волнорезе нижнего торпедного аппарата обнаружил мину. Принимаю меры к обезвреживанию. Прошу дать больше воздуха.

А через несколько часов, когда вся смена водолазов была поднята на палубу, Качур с завистью сказал Демичу:

— До чего же везучий ты, Прохор Андреевич, ведь я проверял, собственными руками ощупывал этот проклятый волнорез и ничего не нашел. Черт его знает, может быть, в темноте попутал, один и тот же волнорез дважды проверил. Теперь ты — герой, а меня, наверное, на собраниях прорабатывать будут за ротозейство. Ничего не скажешь: что виноват, то виноват. Вот так всегда: когда удача рядом — прозеваешь, слава достается другим.

— Скажи, Арсен, ты вправду подумал, что меня азотный наркоз хватил?

— Спрашиваешь! Я, брат, перепугался не на шутку. Как же, сигналов моих не понимаешь, и глаза такие, знаешь, чудные какие-то…

— Как же ты мои глаза разглядел под шлемом да еще в такой темноте?

— А вот видел, понимаешь ли: зрачки расширены, и горят огнем непонятным, как у пьяного.

ЕСТЬ ЛИ В БРАТСКЕ МУЗЫКАЛЬНАЯ ШКОЛА

Работы шли к концу. Лодка-детеныш была отклепана от корпуса субмарины вместе с цапфами, которыми крепилась к палубе, поднята и отбуксирована в безопасное место, водолазы-подрывники подготовили субмарину к минированию и взрыву, а группа водолазов во главе с Майбородой никак не могла закончить обследование внутренних помещений. Все дело в том, что основная документация — задание и расчеты — были зашифрованы, ключ от шифра хранился командиром субмарины, очевидно, отдельно, в особом тайнике, и его-то никак не могли найти.

Командование торопило Павла Ивановича: золотая осень и так затянулась, вот-вот должны наступить холода и жестокие штормы. Ночью моряки с тревогой всматривались в радужные венцы вокруг луны и сильно мерцающие звезды, а по утрам в ослепительно яркую зарю, не радовались прозрачному воздуху при восходе солнца, ждали, что часам к десяти наползут тучи, поднимется сильный ветер, пойдет дождь, а может быть, и снег. Олефиренко хмуро смотрел то на высокие неподвижные, будто сотканные из ледяных кристалликов, прозрачные облачка, разметавшиеся по небу, и быстро бегущие под ними ватные барашки, то на медленно и упорно падающую стрелку барометра и на вопросы водолазов о предполагающейся погоде отвечал старинной морской поговоркой:

— Коль резок контур облаков, Ко встрече с бурей будь готов.

Но «резких контуров» пока не наблюдалось и погода не менялась, только лучи солнца с каждым днем становились ярче и будто утрачивали тепло.

Отоспавшись после продолжительной работы на морском дне, Прохор поднялся на палубу. Лица матросов были сосредоточенными и хмурыми.

— В чем дело? — спросил Прохор пробегавшего мимо Бандурку.

— Получено штормовое предупреждение, — бросил тот не останавливаясь и скрылся в горловине люка.

Навстречу шел Олефиренко.

— Проснулся? — спросил он, пожимая Демичу руку. — Очень хорошо. Я шел тебя будить.

— А почему капитан «Руслана» здесь, а не на своем мостике?

— Пока ты спал, «Руслан» и все суда, не связанные непосредственно со спусками, ушли к причалам, делать им здесь больше нечего. А я вот выпросился в обеспечивающие, все ближе к водолазам. Да, кстати, и тебе записочку привез с берега. — Олефиренко протянул аккуратно сложенный вчетверо тетрадный листок.

«Ленюшку сегодня выписали из больницы, — писала Людмила. — У него все в порядке. Чувствует себя хорошо, только левое веко немножко дергается. Ждем тебя. Очень. Не забыл ли ты посмотреть из глубины на звезды? Вчера в фабричном клубе пробовала играть на пианино. Получалось плохо. Но, думаю, скоро все восстановлю. Как ты считаешь, Проша, в Братске есть уже музыкальная школа или хотя бы кружок? Приходи скорее… Люда».

Прохор чувствовал, как у него краснеют щеки. Он стоял перед Виктором, не решаясь поднять глаза, и то складывал, то снова разглаживал пальцами тетрадный листочек, украшенный синими, не очень ровными, но очень дорогими ему строчками.

— Ничего, не смущайся. — Виктор взял Прохора за локоть и крепко пожал. — Девушку я знаю. Очень хорошая.

Олефиренко рассказал, что за ночь под водой побывали почти все водолазы, и сейчас они после ускоренного подъема проходят воздушную декомпрессию в камерах. Когда Демич спросил о Майбороде, Олефиренко кивком головы показал за борт:

— Павел Иванович там. Обнаружил потайной сейф в командирской каюте и второй час пытается его открыть. Только что к нему на помощь пошла последняя пара водолазов. Осталось вас двое: ты да Арсен… Скоро твоя очередь. Если потребуется еще помощь Павлу Ивановичу, вся надежда на тебя, Проша. Ты теперь остался на спасателе самый сильный и самый опытный.

— Хорошо, Виктор! Спасибо на добром слове.

То, что несловоохотливый и скупой на похвалу Олефиренко впервые за их совместную работу на «Руслане» назвал его по имени, Прошей, как называла его когда-то мать, как назвала его в записке Люда, как-то согрело Прохора, придало ему силы, укрепило веру, что все обойдется благополучно: Павел Иванович обязательно откроет секретный сейф, найдет ключ к шифру и поднимется на борт спасателя. Все суда отойдут с Чертова ковша на безопасную дистанцию, останется только катер с водолазами-подрывниками. Потом уйдет и катер, отматывая с барабана провод, соединяющий взрыватели мин со взрывным устройством на борту. Наконец старший специалист-пиротехник повернет ручку взрывной машинки, замкнет цепь и взорвет субмарину.

— Иди пока в кубрик, позавтракай и погрейся. Когда надо будет, я тебя позову, — сказал Олефиренко.

ПЕРЕД СПУСКОМ

В кубрике свободные от вахт матросы играли в домино. Из водолазов был здесь только Качур. Он сосредоточенно рассматривал на ладони черные костяшки с белыми точками, искоса поглядывая на соседа справа, — худощавого белобрысого матроса в сером свитере. Когда подходила очередь ставить, Арсен высоко поднимал длинную руку с зажатым в ладони камнем и замирал, подсчитывая выставленные очки, прикидывая возможные ответные ходы соседа слева. Потом резко опускал руку и «с пушечным ударом» ставил камень:

— Зарезать Наполеона!

— Вы, Арсен Васильевич, оглушите нас. У меня барабанные перепонки скоро лопнут от ваших ударов, — явно желая сказать приятное водолазу, притворно жаловался белобрысый в свитере.

— Мне каждый дань морская пучина бьет по перепонкам, и ничего, — с сознанием собственного достоинства говорил Качур. — Привыкайте.

Прохор подсел к одному из играющих, посмотрел в его камни: оказывается, Качур «зарезал» Наполеона своему партнеру. Прохор улыбнулся. Он не любил ни играть, ни болеть за игроков. Вообще эту игру Прохор считал пустой тратой времени, презрительно называл домино самой умственной игрой после перетягивания каната и уверял, что даже между карточной игрой и домино такая же разница, как между интегральным исчислением и детской считалкой. Но делать было нечего: надо же как-то убить время, оставшееся до спуска.

— Да, глубина — штука опасная, — поддакивал Качуру белобрысый в свитере. — Вчера, говорят, чуть не задохнулся на глубине старший матрос Ганько.

— Плохо, что не задохнулся, — с наигранным безразличием ответил Качур, вбивая очередной камень.

— То есть?

— Объект закрыли бы самое меньшее на недельку. И я провел бы несколько чудесных ночей у своей Людочки.

Демич подскочил с табуретки, как ошпаренный.

— Вы пошляк, Качур!

— А вы слюнтяй, товарищ Демич, — не глядя на Прохора и поднимая руку с очередным камнем, невозмутимо Произнес Качур.

— Я… — Прохор задыхался от обиды и злости и не находил слов, которыми можно было бы, как плевком, отомстить обидчику. — Я дам тебе в морду, подлец!

— Стоит ли так горячиться из-за девчонки, Прохор Андреевич? — ехидно осклабился Качур. — Я с ней уже набаловался вволю, теперь могу уступить вам.

Прохор не мог стерпеть такого оскорбления. Он схватил табуретку, чтобы запустить ее в голову Качуру. Но чья-то сильная рука сжала ему плечо. Прохор резко обернулся. Перед ним стоял Бандурка.

— Бросьте табуретку, — спокойно сказал водолаз своему начальнику. — Неужели не видно, что эта рыжая подлюга нарочно хочет спровоцировать драку?

— Ну, ты, салага! — угрожающе поднялся из-за стола Качур. — Мамкино молоко еще на губах не обсохло, а туда же.

Но Бандурка его не слушал. Он весь дрожал от негодования, покрытая черным пушком губа нервно вздрагивала, глаза блестели.

— Я только что из госпиталя, — сказал Бандурка, обращаясь ко всем, — от Осадчего. Вот эта подлюга виновата в мучениях Мирона. Это Качур уговорил его накануне глубоководного спуска обмыть второй класс. Напоил, сволочь!.. Теперь алкоголь… азот…

Бандурка не договорил, махнул рукой и заплакал.

Все вскочили со своих мест, зашумели.

— Тихо! — раздался вдруг у двери властный голос Олефиренко. — Чего раскричались? Водолазу Демичу приготовиться к спуску!

ИДУ НА ПОМОЩЬ!

Демич готовился к спуску — надел шерстяной свитер, рейтузы, феску, теплые носки, а поверх — еще меховые шубники, старался успокоиться, забыть о ссоре с Качуром.

— Перчатки надел бы под воду, — дружелюбно посоветовал Олефиренко. — Стынут ведь кулачищи-то?

Прохор посмотрел на свои порозовевшие на резком ветру руки:

— Ничего, Виктор, я привык. А голыми руками работать сподручнее.

— Ну-ну…

Водолазный специалист Майборода просил подать ему в лодку электрокислородный резак, чтобы вырезать сейф. Прохор видел, как оживились лица руководителей спуска, непрерывно следивших за работой водолазов, — дело идет к благополучному концу.

— Подать резак, — приказал инженер, руководитель работ.

— Водолазу одеться, — как эхо, откликнулся руководитель спуска, стоявший рядом с Демичем.

— Давай, Проша, твой черед. Будь спокоен, я стою на твоем сигнале, — сказал Олефиренко.

Демич подошел к расстеленному скафандру, натянул до колен водолазную рубашку. Четверо дюжих матросов подбежали, чтобы помочь растянуть тугой воротник и надеть рубаху до шеи.

— Водолаз, на галоши!

Двое матросов помогли надеть тяжелые галоши с пудовыми подошвами, а Бандурка, по-дружески улыбаясь, закрепил воздушный шланг и сигнальный конец, надел огромный шаровидный шлем из листовой меди, ловко завернул болты, прикрепляя шлем к жесткой манишке.

— Спустить водолаза!

Демич уже не слышал этой команды, и только легкий щелчок Бандурки по шлему передал ему приказание: «Водолаз, на трап!»

Зажав в правой руке резак, а левой придерживаясь за спусковой конец, Демич медленно уходил под воду. Уже на глубине пятнадцати метров почти темно, а водолаз не опустился еще и на четверть заданной глубины. Казалось, конца не будет этому томительному спуску. Чем глубже, тем тяжелее становился зажатый в немеющей от напряжения руке резак. Темная бездна казалась вязкой трясиной, сковывающей движения, сдавливающей грудь, навалившейся на плечи. Но разве испугают, разве остановят водолаза трудности, если надо помочь товарищам выполнить задание!

Упорно, метр за метром, все глубже опускался Демич в холодную темноту, туда, где ждал его Майборода.

Наконец свинцовые галоши уперлись в твердое основание — корпус субмарины. Демич огляделся и метрах в четырех увидел силуэт боевой рубки. Где-то ниже нее, в легком и прочном корпусе, прорезаны отверстия — вход в центральный пост субмарины. Прохор оттолкнулся ногами от субмарины и снова повис в воде. Прыжок был рассчитан точно: спустившись на ил, Прохор почти рядом увидел зияющее черное отверстие, в котором терялись воздушные шланги и ходовые концы водолазов. Он включил висевший у пояса фонарь и направил луч в это отверстие. Несколько сверкающих рыбин испуганно метнулось в стороны. Через некоторое время в отверстии показался огромный трехглазый медный шлем, затем руки в резиновых перчатках и раздутых воздухом рукавах. Осторожно переступая через срез корпуса, чтобы не повредить скафандр об острые закраины, из субмарины вылез капитан-лейтенант Майборода.

Нетерпеливо, быстро, насколько это только можно сделать под водой, он взял у Демича резак и снова скрылся в отверстии.

— Нахожусь на грунте. Чувствую себя хорошо. Резак передал Майбороде, — доложил Демич по телефону.

Далекий голос Олефиренко донесся сквозь глухие шумы моря, скрежет сталкивающихся стропов и якорных цепей и гулкие удары инструмента о железо:

— Поднимись на палубу и жди окончания работ у боевой рубки.

Прохор поднялся на субмарину и подошел к рубке. Взялся за леер и стал ждать. На корпусе субмарины осел ил. При малейшем движении воды он поднимался, как дым, становилось совсем темно. Когда ил оседал, внизу, на грунте, шевелились водоросли. Они причудливо раскрашены в темно-зеленые, оранжевые, лилово-красные цвета. Но сейчас в густой мгле все они кажутся черными, а их гибкие ветви тянутся из-под корпуса субмарины, как щупальца фантастических чудовищ. Вблизи от Демича наискось уходила в сереющие над головой верхние слои воды тяжелая якорная цепь. Он прислонился к ней жесткой манишкой скафандра. Цепь равномерно и медленно раскачивалась, и ему приходилось то отступать вместе с ней на пару шагов, то идти вперед.

В телефоне щелкнуло.

— Как себя чувствуешь, Демич? — послышался голос Олефиренко.

— Нормально.

— Слушай меня внимательно. Майборода находится под водой уже пять часов. Ты понимаешь, что это значит? Понимаешь?

— Да, — коротко ответил Демич.

И действительно, он понимал, что Павел Иванович давно превысил допустимые нормы пребывания под водой в обычном вентилируемом снаряжении. Конечно, Майборода не хуже Прохора знает, какой опасности он подвергается. Но он шел на это сознательно, вернее всего, он сейчас не думает о себе, старается как можно скорее вырезать сейф, чтобы можно было разгадать тайну субмарины.

— Ему и водолазам приказано, — продолжал голос Олефиренко, — как только возьмут сейф, немедленно выходить наверх. А ты, Прохор, останешься, обеспечишь подъем всех водолазов, закрепишь на спусковом конце сейф и проследишь за началом подъема, чтобы он не оборвался, не зацепился за якорь-цепь или за рубку лодки. Тогда начнем и тебя поднимать. Понял?

Через несколько минут на борт субмарины поднялись три водолаза. Они положили у одного из спусковых концов какой-то небольшой предмет. Двое водолазов сразу же повисли на своих спусковых концах и начали подниматься наверх. Третий рукой подозвал Демича к себе. Демич выпустил из рук леер и подошел к Майбороде.

Убедившись в том, что водолаз уже получил соответствующие указания и знает свою задачу, Павел Иванович показал на сейф и на закрепленный за рым спусковой конец, ободряюще похлопал рукой по манишке Демича, отошел на корму и скрылся в клубах взбаламученного ила.

Прохор знал, что шторм на море крепчал и что все большая опасность нависала над теми, кто находился под водой. Знал и то, что все водолазы, даже водолазы-подрывники, сделав свое дело, ушли наверх, что он остался один на заминированной субмарине, наедине с синим безмолвием, со смертью, заключенной в страшных зарядах мин и торпед. Но он спокойно отвязал спусковой конец и закрепил на нем кусок водонепроницаемой перегородки с вмонтированным в нее небольшим сейфом. Затем привязал к концу троса тонкий пеньковый линь и, когда спусковой конец начали выбирать, он постепенно отпускал этот линь, придерживая сейф, чтобы тот не раскачивался, не смог ударить по кому-либо из выходивших на поверхность водолазов.

Когда линь кончился и сейф был довольно высоко, Демич доложил об этом и получил разрешение выходить наверх.

Вскоре он достиг первой выдержки и уселся на повисшей в холодном мраке беседке. Все опасности были позади. Конечно, выходить на поверхность придется с выдержками, останавливаясь через каждые три метра на несколько минут для того, чтобы организм мог свыкнуться с уменьшением давления. Для этого потребуется не один час. Но все же подниматься вверх, навстречу сероватой пелене света, куда приятнее, чем опускаться в холодную темноту: с каждой выдержкой будут возвращаться силы, с каждым метром подъема — меньше толща воды над головой, больше уверенности, что опасность кессонной болезни миновала. На предпоследней выдержке, когда до поверхности останется всего шесть метров, ему придется провести целых пятьдесят семь минут, на последней, на трехметровой глубине — больше часа. У него будет время посмотреть на звезды из глубины. На дневные звезды! Говорят, их видят только счастливые. А разве он, Прохор, не счастлив? Люда спросила, есть ли в Братске музыкальная школа. Есть! А если нет, так будет. Обязательно будет! И консерватория будет.

— Шторм усилился, Прохор, — сообщил Олефиренко. — На верное, будем поднимать тебя без выдержек.

«А звезды, как же звезды?» — чуть не крикнул Прохор. Но сознание нависшей опасности вытеснило из головы эту мысль. Ускоренный подъем, без выдержек, с последующим помещением в рекомпрессионную камеру — дело опасное и почти всегда мучительное.

Об этом знает каждый водолаз. Знал и Демич. Но он понимал также, что раз надвигается шторм, то медлить нельзя, надо скорее выбираться на поверхность. Там, в рекомпрессионной камере, снова повысят давление, сравняют его с давлением в легких и будут снижать постепенно, по специально разработанным правилам.

Снова голос Олефиренко в телефоне:

— Демич, Демич, вы слышите меня?

— Слышу, Виктор Владимирович!

— Беда, Прохор! На выходе запутался Майборода, без посторонней помощи он не может добраться до беседки. А водолазы-глубоководники после работы находятся в рекомпрессионных камерах, все, кроме Качура. Но Арсена послать нельзя, он тебя страхует, ведь если потом что-нибудь случится с тобой, посылать будет некого. Понял?

— Со мной ничего не случится!

— Слушай внимательно, Проша. Вернись на лодку, найди спусковой конец Майбороды и окажи ему помощь.

Жизнь Павла Ивановича в опасности! Теперь пусть коченеют ноги и свинцовая тяжесть давит на грудь, пусть грозят муки страшной кессонной болезни — все это для Прохора ничего не значит, если Павлу Ивановичу грозит беда.

— Виктор Владимирович! Потравите шланг и дайте мне побольше воздуха. Я иду на помощь!

Кажется, немного надо времени водолазу, чтобы снова спуститься на субмарину, отыскать спусковой конец, по нему найти самого Майбороду, а затем выяснить причину задержки и устранить ее. Может быть, и немного, если водолаз свежий, если он до того не находился уже часа два под водой и не выполнял физической работы, если его самого еще не коснулись первые признаки кессонной болезни.

У места затопления субмарины стоят несколько судов. Целую неделю шли спуски. Множество якорных цепей, рабочих концов, стальных и пеньковых тросов, шлангов и кабелей протянулось от судов к субмарине. И все это сейчас передвигается в темноте, то провисая, то вдруг натягиваясь, как струны, оттого что крутая волна и порывистый ветер раскачивают суда. И все эти цепи, тросы, шланги и кабели угрожают водолазу. Тяжелая якорь-цепь может повредить воздушный шланг, защемить, запутать или оборвать его, любой распрямляющийся при натяжении трос может поддеть водолаза и опрокинуть его вниз головой. Тогда воздушный пузырь, образовавшийся в скафандре, уйдет к ногам, и потом водолазу без посторонней помощи не принять правильного положения, не выйти на поверхность. Обжим тела водой, кессонная болезнь, повреждение легочной ткани, азотное опьянение, кислородное отравление, переохлаждение организма и много других, совсем не предвиденных опасностей подстерегают человека в морской пучине. Их становится в десять, в сто раз больше во время шторма.

Но если водолаз сказал: «Иду на помощь!», он забывает о грозящих ему бедах.

Прохор нашел зацеп, распутал шланг-сигнал Майбороды. Он имел право возвращаться к своему спусковому концу и начинать подъем на поверхность. Но сможет ли обессиленный Павел Иванович без посторонней помощи добраться до беседки? В безопасности ли он? Может ли Прохор оставить его одного в черной пучине моря? Прохор начал подниматься по спусковому концу к Майбороде. Наверху крепчает шторм. С каждой минутой пребывание под водой становится все более опасным. Прохор рисковал жизнью. Но разве не так поступил его отец ради спасения товарища, командира?

Прохор с трудом разжал оцепеневшие пальцы Павла Ивановича, которыми тот сжимал спусковой конец, затем посадил его себе на плечи и сам, задыхаясь, изнемогая от усталости, поднял бывшего командира на канатную беседку. Убедившись, что теперь Павел Иванович в безопасности, Прохор взял его холодную руку в свою и крепко сжал. Павел Иванович ответил быстрым и нервным пожатием — спасибо, друг!

— Майбороду можно поднимать, — доложил Демич по телефону.

СИНЕЕ БЕЗМОЛВИЕ

Демич возвращался к своему спусковому концу. Взбаламученный ил клубился в пучке желтого света фонарика. Вот показалась рубка, вот и якорная цепь, прислонившись к которой совсем недавно отдыхал Прохор. Рассекая воду, цепь то ложилась на субмарину, то, натягиваясь, высоко взлетела над ней: «Черт побери, — подумал Прохор, — я второпях не заметил, была ли она у меня над головой или я ее перешагнул, когда спешил на помощь к Павлу Ивановичу. Как же теперь быть, ведь цепь обязательно надо обойти с той же стороны, с которой обошел ее в первый раз, иначе воздушный шланг запутается за нее». Как ни напрягал Прохор память, не мог вспомнить, в каком положении была цепь всего десять минут тому назад. Виски ломило от усталости, сонная одурь сковывала мозг.

— Демич, где ты там? — позвал по телефону Олефиренко. — Как самочувствие?

— Честно говоря, неважно, Виктор Владимирович. Но я иду, иду к спусковому концу.

Чугунные звенья якорь-цепи с глухим грохотом упали перед ним на субмарину. Стоять здесь было небезопасно. Демич едва успел перешагнуть через якорь-цепь, как она взвилась вверх. Воздушный шланг заскользил по ней.

Но Демич вскоре забыл о якорь-цепи. Усталость не проходила, в голове мутилось.

— Чувствую себя плохо, прошу ускорить подъем, — попросил он Олефиренко, как только добрался до своего спускового конца.

С каждым метром подъема Прохор чувствовал, как тело наливается свинцовой тяжестью, а грудь все больше и больше распирает воздухом, все тяжелее становится делать выдох.

— Меньше воздуха, ради бога, меньше воздуха, — просил он по телефону.

Вдруг его сильно дернуло, и он почувствовал, что натянувшийся воздушный шланг тянет его на глубину, пытаясь опрокинуть шлемом вниз.

— Прекратить подъем! — закричал Прохор. — Меня опрокидывает вверх ногами. Воздушный шланг запутался.

Подъем тотчас прекратили.

— Что с тобой, Прохор? — спросил Олефиренко.

— Кажется запутался, — устало ответил Демич. — Прошу помощь.

…Медленно, медленно течет время — минута от минуты отстает на целую вечность. А все-таки не зря Качура держали в резерве. Вот и пригодится он, выручит. То, что они поссорились? Ерунда! Люди могут браниться, ссориться, даже драться, но когда приходит минута опасности, все в сторону. Потому что это мелочи по сравнению с человеческой жизнью. А все-таки Людмилу он Качуру не уступит. Ни за что! Она не только не любит, но боится и ненавидит Арсена. Неужели он этого не понимает?

А вот и Качур — трехглазый шлем и раздутый воздухом скафандр. Оба они одинаковы, оба похожи на космонавтов. Может быть, не только внешне, но и потому, что оба оставили в стороне земные заботы, земные обиды — все земное. Оба живут по законам морского братства, которые укладываются в трех коротких словах: иду на помощь!

Но что делает Качур? Что он там возится у воздушного шланга? Он, кажется, хочет обрезать запутавшуюся часть шланга и, завязав отросток, поднимать Прохора без воздуха. Но почему он идет на эту крайнюю меру, даже не попытавшись распутать зацеп? Надо сообщить об этом на палубу спасателя.

Демич позвал Олефиренко, но тут же заметил, что телефон оглох, и в микрофоне не было слышно не только голоса дежурившего на связи водолаза, но и характерных шумов. Телефон выключен? Нет, Качур просто обрезал кабель. Но воздух по-прежнему поступает по воздушному шлангу и по-прежнему якорь-цепь тянет за шланг. Остался единственный способ связи со спусковой станцией — сигнальный конец. Надо часто и сильно дергать его, в соответствии с таблицей условных сигналов, это будет означать: «Тревога. Мне дурно. Поднимай скорее». Но сигнальный конец оказался легким и податливым — его тоже перерезал Качур.

Качур подплыл почти вплотную к Демичу и, протянув руку с зажатым в ней водолазным ножом, погрозил, показал, что хочет нанести удар. Прохор невольно схватился за свой водолазный нож. Но Качур вложил нож в ножны, висевшие у пояса, и показал руками на уши: я лишил тебя связи с судном, будто говорил он Демичу. Показал на воздушный шланг, запутавшийся внизу, затем на Прохора, сжал руками себя за основание шлема и потом скрестил руки на груди. Это означало: ты запутался и я распутывать тебя не стану, ты задохнешься и умрешь здесь, в морской пучине.

Качур подплыл совсем близко, и Прохор видел через иллюминатор, как внутри огромного шарообразного медного шлема корчится в злом беззвучном смехе красная рожа.

Прохор не мог ни защищаться, ни ответить врагу, ни позвать на помощь. Он только мог высказать ему свое презрение. И Прохор повернулся спиной к Качуру: я не боюсь смерти, я презираю тебя.

Но Качур снова появился перед Демичем и снова начал жестикулировать. Он написал пальцем в воде слово «Люда». Это Прохор хорошо понял. Но потом Качур начал качать в сторону шлемом и водить перед собой рукой, будто отрицая это слово. Нет, не Людмила была причиной мести.

Качур показал себе на грудь, потом в глубину, где находилась затонувшая субмарина: я был там. Потом показал на Прохора и на глаза: ты видел меня, там, у субмарины.

Дальше жесты приобрели для Демича предельную ясность: он читал их так же просто, как если бы Качур говорил ему на обычном человеческом языке:

— Ты узнал мою тайну, — рассказывал жестами Качур. — Это я хотел подорвать субмарину. Ты — обезвредил мину. Теперь ты узнаешь мою тайну до конца: я — враг. Но больше этой тайны никто не узнает. Она умрет вместе с тобой. Я тебя распутывать не стану, скажу там, наверху, что ты уже готов. А на палубе нет другого водолаза, который мог бы спуститься на такую глубину — все глубоководники находятся в рекомпрессионных камерах после тяжелых спусков!

Затем Качур показал Демичу, что он спустится к месту зацепа шланга и еще больше запутает его, пережмет, чтобы Прохор задохнулся без воздуха и чтобы никто не узнал истинной причины его гибели.

Дьявол в скафандре растаял во мгле, и Демич остался один. Один в синем безмолвии, прикованный к нему, теряя силы, не имея возможности дать знать наверх о себе.

Прохор повернулся иллюминатором вверх, будто старался рассмотреть с сорокаметровой глубины звезды. Но вверху, кроме седеющей мглы, ничего не было видно. Серая мгла вверху, черная бездна внизу — вот все, что осталось. Нет, не страх перед неизбежной гибелью одолевал Прохора. Его одолевала напряженная работа мозга. Неотрывно глядя в синюю толщу воды на изредка проплывающие мимо него светло-зеленые искры морских бактерий и горящие белым неярким светом медузы, он пытался собрать мысли. Все сплеталось, перепутывалось, взаимно пронизывалось, как наплывающие друг на друга кадры в кино. Родное, не забываемое село Оренда и Южноморск, дед Кость и мать, Олянка на высоком берегу пруда и залитый электричеством перрон в минуту отхода поезда с демобилизованными товарищами, давняя горечь несправедливых обвинений в дезертирстве и гордая радость за отца, и нежная безмолвная любовь к Людмиле, Ленька, расцветающий всеми веснушками от счастья, и медленно шевелящие клешнями крабы, поджидающие утопленников, и комнатка на Загородной, где ждет его Люда, и качающийся на беседке Качур, и сидящие в обнимку в затонувшей лодке подводники — все это путалось в его сознании безнадежным клубком без конца и без начала. И Прохор пытался что-то рассмотреть и понять в этом шевелящемся клубке. И он увидел вдруг себя, как постороннего человека. И ему стало безмерно стыдно и горько за себя. «Сам виноват, — подумал о себе Прохор, как о ком-то другом. — Сам, сам!» Ему больше, чем кому другому, было известно о Качуре, и он больше, чем кто другой, оставлял его без внимания, не хотел приглядеться к нему, не хотел разобраться, сопоставить факты. Не хотел довести дело до конца, как говорил Павел Иванович. А значит, уступал.

Очевидно, он все-таки что-то понял в этом клубке видений и почувствовал, что возмужал враз, как враз, внезапно лопается почка, выбрасывая из себя лист. И как ни тяжело ему было от этих мыслей, слезы уже больше не выступали на его глазах…

Вверху нет водолазов, которые могли бы ему помочь. Но Прохору надо вырваться отсюда. Хотя бы на одну минуту, хотя бы для того, чтобы рассказать о Качуре, чтобы взглянуть на солнце и произнести всего два слова: «Качур — предатель!»

На лбу появилась испаринка, стало трудно дышать. Качур выполнил угрозу, где-то зажал шланг.

Прохор снова беспомощно посмотрел вверх:

— Пропал! Не вырвусь!

Помощи ждать неоткуда. Прохор в отчаянии начал дергать воздушный шланг, может быть, хоть кто-нибудь обратит взимание на эти рывки… Еще… еще… еще изо всей силы… Прохор глотал последний воздух и чувствовал, что теряет сознание…

Бум! Ударил пожарный колокол. Или это склянки бьют на корабле?

Прохор напрягал мускулы живота и груди, втягивая скупые остатки воздуха. Страшная боль разрывала грудь.

В ушах зазвенело сильнее: бам-бам-бам-бам — била Люда по клавишам пианино. Как в безалаберно смонтированном кинофильме, он видел то багровый закат, полыхающий над морем, то щедро разлитый серебряный свет луны над Южноморском и призрачные, будто стеклянные, ветки цветущей вишни, то большие Людины глаза расплывались перед самым его лицом в огромные синие круги. Снова бамкнуло пианино, брызнул Людмилин смех… Оревуар! — прогремел вдруг над самым ухом Олефиренко, и все внезапно затихло, кадры дурацкого кинофильма начали наползать друг на друга, все спуталось в кроваво-красном тумане.

Все! Кончено.

ЛЕНЬКИН СЕКРЕТ

А у Леньки действительно был секрет.

В тот вечер, когда Прохор и Людмила любовались звездами на берегу моря, Ленька нимало не огорчился, не застав их дома.

— Эх, и подначу же я Арсена, вот посмеюсь над рыжим. Он-то не пропустит субботы, придет.

Заметив прошмыгнувшего в калитку Качура, Ленька притаился за дверью, чтобы понаблюдать, как у того вытянется физиономия, когда увидит пустую комнату и прочитает Людину записку на столе. «Ленюшка. Мы ушли к к морю. Ешь картофельные оладьи и не скучай. Люда». Ешь оладьи! Три «ха-ха»! Ленька обязательно предложит Качуру полакомиться холодными оладьями, зная, что тот их терпеть не может.

В коридоре послышались осторожные кошачьи шаги водолаза. Но Качур не открыл двери, прошел мимо и также осторожно начал подниматься по скрипучей лестнице на второй этаж.

— Вот те на! — удивился Ленька и, тихонько приоткрыв дверь, выглянул в коридор.

Качур поднялся на площадку, без стука, словно его там ожидали, быстро открыл дверь Масютиной квартиры и скрылся за нею.

— Фить-ю-ю! — присвистнул Ленька, в несколько прыжков выскочил на второй этаж и припал ухом к Масютиной двери: интересно, что же там нужно рыжему водолазу?

Но за дверью было тихо. «Тут прихожая, — вспомнил Ленька расположение Масютиной квартиры. — Слева — кухня, прямо — большая комната, спальня, а справа — маленькая, горница». Ну, конечно же, Масюта не поведет гостя ни в кухню, ни в спальню. Ах, как хотелось Леньке побывать сейчас в Масютиной горнице, посмотреть, что делают Арсен с этой старой жадюгой Масютой. Наверное, выпивают. Так вот откуда он приходит к ним выпивши!

Ленька постоял несколько секунд у двери с озадаченным видом, потом вдруг хлопнул себя ладонью по большому загорелому лбу и ринулся с лестницы вниз, во двор, забыв даже запереть свою комнату.

Месяцев пять тому назад он с главным дворовым озорником Юркой Сыропятовым лазили на чердак собирать голубиные яйца. Из щелей и дыр в старой крыше торчали столбики света, в которых клубилась пыль. Было жарко, как в бане, в горле першило от паутины, прелой соломы и голубиного помета. Ленька боялся летучих мышей, которых, как говорил Юрка, на чердаке было видимо-невидимо, и когда взлетали, свистя и хлопая крыльями вспугнутые голуби, Ленька втягивал голову в плечи и боязливо прижимался к шершавым стропилам. Он хотел уже уговорить Юрку уйти с чердака — пропади они пропадом те яйца! Но Юрка тихонько свистнул и прошептал откуда-то из темноты:

— Лень, ходы сюды! Я чудо знайшов.

Можно было, конечно, послать Юрку ко всем чертям с его чудом, но нельзя же показать себя трусом. Ленька, осторожно ступая и спотыкаясь о балки, пошел вперед. Сквозь столбик света к Леньке протянулась Юркина рука.

— Ш-ша! Тыхо, — прошипел Юрка и, усадив Леньку рядом с собой у дымохода, добавил: — Слухай…

Присмотревшись в полутьме, Ленька увидел: из старого, заброшенного дымохода вывалились кирпичи, и в дыре слышались голоса: ругались два знакомых, мужской и женский, голоса.

— Что это?

— Чудо, — хихикнул Юрка. — Когда паровое отопление в дом провели, Масюта наотрез отказался печку выкидывать. Она стародавней работы, говорит. Жалко, говорит, ломать, лучше б в музей перенести. — А слухай, як через цю пичку все-все чуты, що в хати робыться… Хочешь, я кирпичину туды шпурну — от смиху будет.

— Что ты, Юрка, не надо. Ну их к лешему.

Сейчас Ленька вспомнил о старом дымоходе.

Ключ от чердака хранился у жены Масюты, но Ленька знал другой ход на чердак, через слуховое окно на крыше.

Дырка в дымоходе оказалась заложенной и сверху замазанной глиной. Ленька вынул складной ножик, выковырял глину и, обдирая ногти на пальцах, вытащил сперва один, затем второй кирпич.

Вначале слышен было только невнятный гул приглушенных голосов. Потом Ленька разобрал рассерженный голос Качура:

— Жилишься, батько. За хорошую работу хорошо платить надо.

Масюта что-то пробубнил в ответ, и это еще больше рассердило рыжего водолаза:

— Деньги платят за мою работу.

Снова что-то бубнил Масюта, что-то вполголоса доказывал ему Качур.

— Короче, батько, короче, — снова повысил голос Качур. — Когда будет Третий?.. В это время?.. Ну, до пятнадцатого все будет кончено… Значит, передашь Третьему: «Рыба найдена и выпотрошена». До пятнадцатого все будет кончено.

Голоса стали тише, слова неразборчивей. Качур упомянул Людино имя и засмеялся. Потом вмешался женский голос, наверное, в комнату вошла Масютиха. Застучала посуда, зазвенели рюмки.

Ленька осторожно вложил на прежнее место вынутые кирпичи, тихонько пошел к слуховому окну. Вот удивится Прохор, когда узнает, что Качур ходит в гости к Масюте! А Люда? И зачем она пускает в комнату рыжего? «Мы должны ему, Ленюшка», — передразнил он сестру. Должны! Вот займу денег у Прохора и швырну этому гаду в морду, пусть он ими подавится. А кто такой Третий и зачем ему выпотрошенная рыба? Неужели Качур спекулирует? А, леший с ним! Надо проследить, кто такой Третий?.. Пятнадцатого, в это время… Нет, Ленька сейчас ничего не скажет ни Прохору, ни Людмиле. Все равно не поверят, пусть это будет пока секретом, Ленька сам узнает и о Третьем и откуда они берут рыбу, все-все. А потом скажет Прохору, пойдет с ним в о-бе-хе-эс.

Сперва Ленька боялся, что его до пятнадцатого не выпишут из больницы и он не узнает, кто такой Третий. Зря, зря не рассказал Прохору! Тот бы довел дело до конца. Разве что, Людке рассказать? Так много ли они, девчонки, в этих делах смыслят! Потом боялся, что пятнадцатого Людмила рано придет с работы и помешает ему отправиться на чердак.

Но все прошло благополучно. Пятнадцатого утром, собираясь на работу, Людмила сказала:

— Сегодня у меня комсомольское собрание, Ленюшка. Вернусь поздно. Врачи сказали, чтобы ты по солнцу не бегал, так что сиди дома, готовь уроки и читай, вон я тебе Беляева принесла.

— А Прохор не придет?

— Нет. У Прохора Андреевича очень срочная работа, его нет в городе.

— И «Руслана» нет?

— И «Руслана» нет.

— А не знаешь, когда «Руслан» вернется?

— Иван Трофимович говорит, что не скоро. Наверное, и в субботу не придет к причалу.

— Какой Иван Трофимович?

— Да этот черный, на костылях, Прохора Андреевича приятель.

Ленька обрадовался:

— Грач? А где ты его видела?

— Вчера вечером шла с работы и встретила у нашей больницы. Он там какие-то электропроцедуры принимает… Кстати, он обещал сегодня вечером заглянуть к нам.

— Правда?

— Завтра он собирается идти на судоподъем, хочу записку передать, — покраснела и отвернулась Людмила.

Ленька пораньше забрался на чердак, не спеша вынул кирпичи, приготовился. Из дымохода тянуло прохладой и запахом плесени, но ничего слышно не было. Видно, Третий еще не пришел. Минул час, второй, но, кроме шагов мерно расхаживающего по комнате человека, ничего слышно не было. Леньку одолевала дрема. «Может, и не придет этот Третий, — сонно подумал он. — На кой черт ему потрошеная рыба, что он с нею будет делать?» Но в это время внизу лязгнула железная дверца камина, из дымохода сильно подуло, что-то тихо зашуршало, захрипело, послышались какие-то обрывки музыки, потом: пи-пи-и, пи, пи-и — запищало. Вначале Ленька подумал, что это пищат потревоженные в гнезде голубята. Но писк был размеренный и быстрый, будто неровную строчку метала чья-то торопливая рука.

«Радио! Передатчик!» — чуть не крикнул Ленька. «Передашь Третьему: рыба найдена и выпотрошена», — вспомнил он слова Качура.

Передашь… передашь… не скажешь, а передашь. Нет, здесь не потрошеной скумбрией пахнет. Надо бежать. Бежать в милицию. Ленька торопливо вставил кирпич в дырку дымохода, кусок глины, прилепившийся к кирпичу, откололся и зашуршал вниз. Писк мгновенно прекратился. Сперва было тихо. Потом в дымоходе зашуршало и кто-то грязно выругался.

Ленька опрометью кинулся к слуховому окну. Сердце у него стучало, как движок на баркасе…

— Ничего не пойму. Какое радио? Какая рыба? — перебил Иван Трофимович несвязный рассказ запыхавшегося, облепленного грязью и паутиной Леньки.

Леньке пришлось начать сначала свой рассказ о рыжем водолазе и Масюте.

— Как ты говоришь, фамилия водолаза?

— Качур, дядя Грач… Арсен Качур.

— Подожди, подожди. Дай пошевелить извилинами… Тебе Демич рассказывал о подъеме затонувших лодок?

Ленька насторожился.

— Нет… не рассказывал. Хотите, землю съем, что не рассказывал.

— А про своего отца? О письме, найденном на «Катюше»?

Ленька молча кивнул.

— Так вот, того, кто ушел к немцам, когда сержант Астахов и Андрей Демич спали… Помнишь?

— Ну, помню. Который затворы из автоматов повынимал…

— У него тоже фамилия была Качур.

— Дядя Грач!

Но Иван Трофимович уже не слушал Леньку. Он выбежал на середину улицы и широко расставил костыли, перегородив ими почти всю проезжую часть.

— Браток, — кинулся он к шоферу, затормозившему машину. — Домчи нас, пожалуйста, до отделения милиции. Очень спешное дело, а на моем деревянном ходу только раков догонять можно.

ТОВАРИЩ ЗА ТОВАРИЩА

Ветер дул так натужно, будто его накачивали огромными мехами. Расходившиеся волны то поднимали спасательное судно высоко на гребень, то опускали его во впадины с такой силой, что, казалось, оно так и пойдет до самого дна. Все суда ушли с Чертова ковша и укрылись в порту. Осталось только судно, на мачте которого были подняты два четырехугольных флага, состоящих из четырех разноцветных треугольников — черного, желтого, синего и красного. Флаги оповещали всех: «Произвожу водолазные работы» и обязывали корабли и суда идти возможно дальше от места работы и обязательно малым ходом. Но в Чертов ковш и в добрую пору редко кто заглядывал, а в такой бешеный шторм и подавно.

Надвигалась ночь.

Одно-одинешенькое судно болталось среди рассвирепевших волн, подвергаясь опасности быть сорванным с якоря и выброшенным на берег или на скалистый барьер, над которым вода пенилась, как в котле. Но моряки так не переживали и не беспокоились ни о судне, ни о собственной судьбе, как о двух водолазах, находившихся в кипящей пучине моря. Сведения о ходе спасания Демича передавались из уст в уста на самые отдаленные посты, и люди, занятые нелегкой борьбой со стихией, ежеминутно спрашивали товарищей:

— Ну, как там? Что передал Демич? Удалось ли Качуру распутать зацеп?

Когда Олефиренко громче обычного объявил, что связь с водолазом потеряна, а Качур докладывает, что шланг так захлестнулся за якорь-цепи, что распутать его нет никакой возможности, все невольно притихли и замерли, а потом с еще большей яростью накинулись на работу, будто от этого зависела жизнь водолаза.

— Демич, Демич, вы слышите меня? — продолжал кричать в телефон Олефиренко. И его голос слышен был сквозь рев шторма по всей верхней палубе.

Заныривая между крутыми волнами, с моря подошел небольшой юркий катер. При свете прожекторов на борт спасателя поднялся офицер государственной безопасности и бледный от болезни или морской качки Иван Трофимович.

— Нам срочно нужен водолаз Качур, Арсен Васильевич, — вполголоса обратился офицер к подошедшему руководителю судоподъема.

— Вот этот самый, — вынул из грудного кармана фотокарточку Иван Трофимович.

— Откуда у вас его фотография? — удивился руководитель судоподъема.

— В том-то и дело, что это фотография не его, а фашистского прихвостня из села Бабанки, — начал было объяснять Грач.

— Качур чувствует себя плохо, просится на срочный подъем, — громко доложил в это время водолаз, стоявший на телефонной связи с Качуром.

Олефиренко тотчас потребовал сменить его с вахты на связи с Демичем и разрешить экстренный спуск под воду.

— Вам запрещены спуски, — возразил было инженер. — Вы знаете, чем грозит вам спуск?

— Ничем.

— Вы погибнете от баротравмы легких.

Олефиренко настаивал на своем:

— Одной минуты мне достаточно для того, чтобы обрезать воздушный шланг Демича и взять его к себе на плечи. Даже по рабочим водолазным таблицам разрешается после такого кратковременного пребывания под водой выходить на поверхность без выдержек, и времени для этого требуется всего девять минут. Ну смотрите сами, пожалуйста, — тыкал под самый нос инженеру зеленоватую обложку «Правил водолазной службы» Олефиренко, — за четверть часа Демич будет на палубе. И никакой баротравмы, никакого залома. Разрешите мне экстренный спуск, больше ведь некому.

С Качура еще не успели снять шлем, а Олефиренко уже уходил под воду.

Очень длинными показались всем эти четверть часа. Но когда скафандры Демича и Олефиренко показались из воды, десятки сильных матросских рук протянулись к ним и вынесли на палубу. А на палубе уже ждали их с острыми водолазными ножами в руках инженер и врач Рапопорт. Раздевать да разувать водолазов некогда было. Секунда дорога! Вот-вот заломает кессонная болезнь. В два удара ножами были вспороты водолазные рубахи, Прохор и Виктор вывалились из скафандров. В несколько прыжков матросы доставили водолазов на носовую палубу к открытым люкам рекомпрессионных камер.

Через полтора часа спасательное судно ошвартовалось у причала Южноморского порта. А минутой раньше в рекомпрессионной камере на руках у доктора Рапопорта скончался Виктор Олефиренко.

«ВИКТОР ОЛЕФИРЕНКО» ВЫХОДИТ В МОРЕ

Весна была холодная, затяжная. С наступлением теплых солнечных дней деревья дружно покрылись зеленью, выкинули розовые султанчики нежных листьев платаны, абрикосовые деревья покрылись розовой дымкой цветения, воздух пахнул липкими тополиными почками и звенел птичьим гомоном.

В саду Южноморского санатория, опираясь одной рукой о деревянные перила над обрывом к морю, а другой о палку, высокий черноволосый мужчина разговаривал с девушкой. Даже не слыша слов, только по сияющим глазам — темно-коричневым у мужчины и голубым у девушки — не трудно было угадать, что их связывает не простое знакомство.

— Красивая девушка! — не удержался от замечания недавно приехавший в санаторий молодой человек, кивнув своему товарищу на беседующую пару.

— Кто, Людмила? — спросил его приятель. — Ты не ошибся, самая красивая в Южноморске.

— Ну, это ты уже, положим, загнул, — рассмеялся молодой. — Вздернутый носик и веснушки…

— Носик, веснушки, коса, брови вразлет — это, конечно, можно сразу заметить, — раздумчиво сказал старший, обнимая молодого приятеля за плечи. — Но ведь не это определяет красоту человека. Когда я говорю «самая красивая», я имею в виду ее сердце, душу… Ты, наверное, слышал в прошлом году историю водолаза с «Руслана»?

— Ну как же? Даже в какой-то газете читал.

— Так вот, это и есть Прохор Демич.

Молодой оглянулся и долго смотрел на беседовавшую пару у деревянного барьера.

— Демич, значит, жив?

— Как видишь. И заслуга в этом, главным образом, ее, невесты. Дни и ночи проводила она у постели парализованного Прохора, пять месяцев боролась за его жизнь. И только когда Прохор начал учиться ходить, снова вернулась на фабрику.

Двое, продолжая разговор, повернули в аллею, ведущую к главному корпусу санатория, и скрылись за кустами еще не распустившейся сирени. А к беседующей у деревянного барьера паре бежал круглолицый, обсыпанный крупными веснушками паренек в синем ученическом костюме и кричал:

— Прохор! Людка! Смотрите туда, туда смотрите! — и показывал сверкающим на солнце черным портфелем с книжками в сторону порта.

— Что ты кричишь, Ленюшка, — обернулась к нему Людмила. — Ты хотя бы поздоровался сперва.

— Смотрите туда, — не унимался Ленька. — Сейчас будет выходить в море «Виктор Олефиренко»!

Все отдыхающие посмотрели в сторону порта. Там, уже за брекватером, навстречу широкой волне шел казавшийся отсюда совсем маленьким, игрушечным водолазный бот. Волны, разбиваясь о форштевень, обдавали его белой пеной. Бот вздрагивал под ударами волн, но бесстрашно лез напролом.

— Жаль, не видно отсюда надписи, — сказала Людмила, приставив ладони козырьком к глазам и всматриваясь вдаль.

— Как не видно, — возразил Прохор. — А я вижу, как на борту горят бронзовые буквы: Виктор Олефиренко.

— Да нет же, Прохор, — засмеялся Ленька, — они краской написаны.

— Краской? Жаль… А я бы их сделал из бронзы, как на военных кораблях, чтобы имя было видно далеко-далеко и сияло, как солнце.

Людмила взяла Прохора под руку и прижалась к его плечу головой:

— Оно будет сиять, Проша. Будет!

ИЗ ЗАЛА СУДА

Недавно в одной из газет была опубликована небольшая заметка «Из зала суда». Агента иностранной разведки Арсена Качура суд приговорил к смертной казни. Его отец Спиридон Масюта бежал из Южноморска в день смерти Виктора Олефиренко. Какова его судьба, где он бродит и под какой чужой фамилией скрывается, автору неизвестно. Но, как говорит Грач, сколько по морю не ходи, а к берегу приставать надо. Масюта предал землю, на которой родился и вырос, предал людей, которые дышали с ним одним воздухом и делили с ним кусок хлеба в военные и в мирные годы. Берега для него нет и приставать ему некуда. Рано или поздно он будет изловлен и уничтожен. И все, что будет написано о нем, поместится в газетной заметке «Из зала суда». А может быть, и ее не будет.

СЛОВАРИК МОРСКИХ ТЕРМИНОВ

Адмиралтейство — высший орган управления и командования военно-морскими силами в Англии.

Акваланг — индивидуальный водолазный аппарат. При спуске под воду с аквалангом водолаз дышит воздухом, находящимся в баллонах. Предназначается для спасательных и спортивных целей и также для легких водолазных работ на глубине до 40 метров. Подача воздуха из баллонов в необходимом для дыхания количестве обеспечивается автоматом. Наиболее распространенный акваланг в СССР типа «Подводник». Время пребывания в нем пловца под водой зависит от глубины погружения, характера выполняемой работы и может составлять: на глубине до 5 м — 70 мин; до 10 м — 30 мин; до 20 м — 15 мин; до 30 м — 10 мин; до 40 м — 5—6 мин.

Атлантида — по преданию древних, некогда существовавшая и скрывшаяся под волнами Атлантического океана плодородная густонаселенная страна. Попытки решить вопрос, существовала ли Атлантида в действительности, неоднократно предпринимались и предпринимаются до сих пор рядом ученых.

Банка — 1) доска, укрепленная для сидения. В судовых лазаретах банкой также называют кровать, койку. 2) песчаная отмель.

Барокамера, рекомпрессионная камера — специальное, герметически закрываемое сооружение, в котором может быть искусственно создано пониженное или повышенное барометрическое давление.

Белат — сильный материковый ветер, дующий у южного берега Аравийского полуострова с декабря по март.

Берстер — сильный шквальный южный или юго-восточный ветер, дующий в Индийском океане от берегов Австралии.

Беседка (водолазная) — устройство для сидения водолаза во время подъема на поверхность (с выдержками на определенных глубинах), а также во время выполнения работ у подводной части корпуса корабля.

Брейд-вымпел — должностной флаг командира дивизиона кораблей.

Брекватер — волнолом. Сооружение из бетона, камня, служащее для ограждения порта от разрушительного действия волн.

Вахтенный журнал — основной официальный документ, в котором в хронологической последовательности записываются все события в жизни корабля.

Веха рейдовая — плавучий предостерегающий знак, представляющий собой длинный шест, плавающий вертикально по воде и установленный на якоре. На верхнем конце помещаются отличительные фигуры, а ночью на некоторых рейдовых вехах устанавливаются электрические фонари.

Гак — стальной кованый крюк. По назначению, месту применения и конструкции гаки бывают: простые, повернутые, вертлюжные, грузовые, складные, глаголь-гаки и пентер-гаки.

Гарматан — очень сухой северный или северо-восточный ветер, несущий с собой тучи песка, наблюдаемый на берегах Верхней Гвинеи, дующий из Сахары к Атлантическому океану особенно сильно с декабря по февраль.

Гребной винт — судовой движитель, имеющий винтовые рабочие поверхности.

Дистанция — расстояние в глубину между самолетами или кораблями.

Залом, заломай (жаргон) — кессонная болезнь.

Иллюминатор — круглое или прямоугольное окно на корабле, судне.

Кадет — воспитанник младших классов Морского корпуса в дореволюционном русском флоте и в некоторых иностранных флотах.

Кнехт, кнехты — парные литые чугунные или стальные клепаные тумбы, укрепленные на палубе судна, служащие для закрепления швартовых или буксирных концов.

Комингс — вертикальные металлические листы, окаймляющие люк над палубой (порог).

Корма — задняя оконечность корабля, судна.

Кубрик — жилое помещение для команды корабля, судна.

Кунашир — один из южных островов Курильской гряды.

Леер — туго натянутый и закрепленный обоими концами трос, служащий для ограждения борта или люка.

Линь — тонкий пеньковый трос.

Люк — вырез, отверстие в палубах корабля или судна для сообщения верхней палубы с внутренними помещениями и погрузки в трюмы или выгрузки из них грузов. Люками называются также все конструкции закрытия отверстия.

Мыс — часть суши, выступающая в море более или менее острым углом.

Обрез — большой железный таз, устанавливаемый в местах, отведенных для курения.

Огни святого Эльма — светящиеся электрические разряды на острых концах различных предметов, возвышающихся над землей, морем (балки, мачты). Наблюдаются при особенно большой напряженности электрического поля атмосферы (напр., во время грозы).

Отнайтовить — открепить.

Отсеки — внутренние помещения на корабле, разделенные между собой водонепроницаемыми переборками.

Палуба — сплошное горизонтальное перекрытие на корабле, судне. Пол.

Перископ — оптический прибор, применяемый на подводной лодке при нахождении ее под водой для наблюдения за горизонтом, за поверхностью моря и воздуха.

Пластырь — приспособление для временной заделки небольших пробоин в бортовой части корабля, судна.

Подволок — внутренняя сторона палубной обшивки, потолок.

Понтон — деревянное или металлическое плавучее сооружение, предназначенное для поддержания на воде различных устройств за счет собственного запаса плавучести.

Посейдон — бог моря, а также всех вод у древних греков.

Роба — рабочее парусиновое платье матросов.

Рым — металлическое кольцо, закрепленное на корпусе и служащее для крепления тросов, соединительных скоб и т. п.

Рыбины — сквозные щиты из деревянных реек, предохраняющие днищевую обшивку от повреждения ногами и грузами.

Салажонок, салага (жаргон) — молодой, неопытный моряк.

Сивуч — морское животное семейства ушастых тюленей.

Скафандр — газоводонепроницаемая защита, окружающая водолаза, изолирующая его от воды и обеспечивающая ему возможность дышать и работать под водой. В зависимости от материала защиты водолазные скафандры подразделяются на жесткие — целиком из металла; мягкие — защита головы из металла (шлем), защита туловища из прорезиненной ткани (рубаха) и легкие — защита головы из резины (шлем-маска), защита туловища из тонкой прорезиненной ткани (гидрокомбинезон).

Строп — приспособление в виде замкнутого кольца или петли, употребляемое для подъема грузов и других надобностей.

Субмарина — то же, что подводная лодка.

Судовой журнал — см. вахтенный журнал.

Сухогруз — грузовое судно, предназначенное для перевозки сухих грузов, а также жидких грузов в таре.

Трап — лестница.

Трос — общее название изделий, свитых из стальных проволок или скрученных из растительных и искусственных волокон (канаты).

Трюм — отсеки междудонного пространства. Помещения, предназначенные для перевозки грузов и специально оборудованные для этой цели в зависимости от характера груза.

Фарватер — безопасный путь плавания судов среди различного рода препятствий (между островами, подводными опасностями, в минных полях и т. д.), отмеченный на карте и обозначенный на местности средствами навигационного оборудования.

Флагман — корабль или судно, на котором находится командир отряда кораблей или главный руководитель судоподъемных работ.

Флотский экипаж — береговая воинская часть, служащая для пополнения корабельных команд.

Форштевень — передняя часть набора, образующая носовую оконечность корабля.

Фургельм — остров в южной части архипелага Римского-Корсакова в Японском море.

Экипаж — личный состав корабля, команда судна.

Эпрон — экспедиция подводных работ особого назначения

Оглавление

  • КОНЕЦ ЧЕРТОГОНА
  • УТРО НА «РУСЛАНЕ»
  • ВЕТРЫ ДАЛЬНИХ СТРАНСТВИЙ
  • «ТЫ МНЕ НРАВИШЬСЯ, ТОВАРИЩ ДЕМИЧ!»
  • НА ТРОЛЛЕЙБУСНОЙ ОСТАНОВКЕ
  • НЕ БУДЬТЕ РАВНОДУШНЫ, ЛЮДИ!
  • ПО НАВЕТУ
  • МУЖЧИНЫ ДАЮТ ДРУГ ДРУГУ СЛОВО
  • СЫН МОРЯ
  • ТАЙНЫ МОРЯ
  • ЗОВИТЕ МЕНЯ ПРОСТО ЛЕНЬКОЙ, ЛАДНО?
  • НЕЛЬЗЯ УБИВАТЬ МЕЧТУ
  • МОЖЕТ, ТЫ И ПРАВ, МИРОН
  • ЧТО ВЫ СДЕЛАЛИ С МОИМ БРАТОМ!
  • ЧЕРТОВ КОВШ
  • НЕ ДОЛЖНО БЫТЬ ЗАБЫТЫХ ГЕРОЕВ
  • В ЦАРСТВЕ ПОСЕЙДОНА
  • КЛАДОВЫЕ МОРЯ
  • ДРУГ, НЕ ВЕРНУВШИЙСЯ С ПОХОДА
  • ПОДВОДНЫЙ ТАРАН
  • НЕПОДВЛАСТНЫЕ СМЕРТИ
  • ЧЕРЕЗ ЛИНИЮ ФРОНТА
  • ПИСЬМО, ПОЛУЧЕННОЕ ЧЕРЕЗ ВОСЕМНАДЦАТЬ ЛЕТ
  • КОВАРНЫЙ ГАЗ
  • СЧАСТЬЯ ТЕБЕ, МОРЯЧОК!
  • ОНИ ВИДЕЛИ ДНЕВНЫЕ ЗВЕЗДЫ
  • ПОДВОДНЫЙ ДИВЕРСАНТ
  • ОГОНЬ НА ГЛУБИНЕ
  • МИНА В ВОЛНОРЕЗЕ
  • ЕСТЬ ЛИ В БРАТСКЕ МУЗЫКАЛЬНАЯ ШКОЛА
  • ПЕРЕД СПУСКОМ
  • ИДУ НА ПОМОЩЬ!
  • СИНЕЕ БЕЗМОЛВИЕ
  • ЛЕНЬКИН СЕКРЕТ
  • ТОВАРИЩ ЗА ТОВАРИЩА
  • «ВИКТОР ОЛЕФИРЕНКО» ВЫХОДИТ В МОРЕ
  • ИЗ ЗАЛА СУДА
  • СЛОВАРИК МОРСКИХ ТЕРМИНОВ Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Синее безмолвие», Григорий Андреевич Карев

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства