«След ребячьих сандалий»

400

Описание

Иногда мы забываем встречи с известными людьми, но нам навсегда врезаются в память следы сандалий мальчишки на мокром асфальте… Повесть-воспоминание Владислава Крапивина напоминает о таких моментах, которые были, наверное, в жизни у каждого человека…



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

След ребячьих сандалий (fb2) - След ребячьих сандалий [litres] («Мемуарный» цикл - 5) 604K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Владислав Крапивин

Владислав Крапивин След ребячьих сандалий Повесть-воспоминание

На пыльных тропинках далеких планет

Моих сандалет отпечатался след…

Третьеклассник Алька. Пределка известной песенки.1965 г.

***

Итак, я сдался. Поступился принципами и оставил противнику позиции, которые прочно занимал более сорока лет. Самое время патетически упрекнуть себя: «Нет прощения твоему малодушию!» Но прощение все-таки есть (и это слегка утешает). Ибо я отступил не перед внешним врагом, а перед недругом, проснувшимся внутри. Можно сказать, перед самим собой.

Дело в том, что к старости многие начинают впадать в детство. А уж детскому писателю это просто на роду написано. Однако для меня возвращение в розовую пору малолетства оказалось связанным не с самыми лучшими ощущениями. В сорок третьем – сорок пятом годах, в мои дошкольные времена, донимал меня жестокий ревматизм – следствие вечных недоеданий и холода из-за нехватки дров. Так что я могу считать себя пострадавшим от войны, хотя бои гремели в неимоверной дали от нашей тыловой Тюмени. От ревматизма деревянно болели пятки и распухали на руках пальцы. Так распухали, что иногда лопалась кожа… Ну, и вот теперь «эхо детства» отозвалось именно таким образом. Пятки-то, черт с ними: похромал и ладно. А пальцы…

Почерк сделался таким чудовищным, что разбирать написанное накануне стало уже невозможно. Вот и пришлось изменить любимым со студенческих лет общим тетрадям в клетку, острым граненым карандашам и ручкам с черными стержнями.

Раньше неоднократно заявлял, что не изменю. Подводил научную базу: мол, идеи и мысли, что рождаются в мозгах, непосредственно передаются пальцам, а те живьем переносят их на бумагу. Поэтому даже на машинке никогда не писал – все черновики только от руки. Но… сила солому ломит. Десятый раз уронив карандаш из пальцев-сарделек и безуспешно попытавшись разобрать каракули, понял: пора, брат, пора…

Конечно, кое-какой опыт общения с компьютером был у меня и раньше: разные там деловые письма, документы, небольшие заметки для журналов… А потом даже настучал на клавиатуре «мемуар» для журнала «Урал». Но все думалось: это временные отступления. Однако деваться некуда. И вот наконец сочинил за компьютером полноценную (в смысле объема; в смысле других достоинств – не знаю) повесть.

Надо сказать, в процессе «клавиатурного творчества» понемногу привык работать по-новому. Стало даже казаться, что мысли прыгают на клавиши не менее охотно, чем раньше соскальзывали на карандаш. И во всем этом процессе можно усмотреть даже некоторую романтику.

В самом деле. Я сижу перед экраном и пультом, откинувшись в низком кресле. Компьютер стоит в трехгранной нише, которая именуется «эркер», с трех сторон – широкое окно. Все это напоминает штурманскую рубку. Ну, прямо звездолет. Жмешь на кнопки, а на мониторе рождается фантастика (достоинства ее – опять же отдельный вопрос).

Правда, окна зарешечены, поскольку обитаю я на первом этаже. Без этого нынче – никак. Но, с другой стороны, решетки придают моей «рубке» некий средневековый колорит. Этакий звездолет-замок… Только за стеклами не звездная мешанина космоса, а приземистые жестяные гаражи и высоченные тополя, растущие на улице Сакко и Ванцетти.

К гаражам я отношусь индифферентно, а за тополя тревожусь (это порой даже мешает работать). Боюсь, что появятся небритые дядьки с бензопилами и начнется очередной «лесоповал». Ненависть городских властей к старым тополям носит глобальный характер, их срезают десятками там и тут, по всему городу. Несколько скандалов, которые я устраивал представителям мэрии по этому поводу, естественно, ничего не изменили. Стремление власть предержащих оставить город без капитальной зеленой защиты не поддается здравому объяснению. Впрочем, разве это единственный абсурд нашего времени…

Помимо страха за тополя, от работы отвлекают собаки. За широкой полосой лопухов, одуванчиков и крапивы проходит асфальтовый тротуар, его облюбовали для прогулок владельцы «друзей человека». Каждое утро не менее двух десятков псов с хозяевами дефилируют у меня под окном. Можно изучать собачьи породы – от похожих на вывернутые наружу овчинные варежки болонок до ньюфаундлендов и догов, которые, кажется, сами изумлены своими размерами. Хозяева тоже очень разные, но у всех заметна одинаковая черта. Этакое общее мироощущение. Мол, видите, какой у меня замечательный пес! Мы лучше всех! Это написано на лице и у взъерошенного пацана в цветастых трусах до колен, и у очкатой студенточки в похожей на кожаный абажур мини-юбочке, и у величественной, как заслуженная актриса, старухи…

Каждый пес или поднимает у кустика заднюю лапу, или в натужной позе присаживается среди зелени. Мои коты Макс и Тяпа, сидящие на подоконнике, каменеют от ненависти. Я же уговариваю себя смотреть на явления жизни философски… Впрочем, на собак я так и смотрю. Эти симпатичные создания не ведают, что творят. Но хозяева-то!.. Рядом, за гаражами, множество уютных пустырей, но людям почему-то непременно надо, чтобы их косматые любимцы облегчались у меня под окнами. Это столь же необъяснимо, как и нелюбовь властей к большим деревьям…

Изредка судьба наказывает «псовых» владельцев. Клочкастая кавказская овчарка, сделавши свое дело, вдруг резко тянет разноцветного мальчишку в крапивные джунгли. Слышно, как тот сдержанно подвывает. Впрочем, злорадство мое – лишь на несколько секунд. Все-таки жаль пацана… А кругловатого и лысоватого «нового русского» (он тоже в штанах до колен) не жаль, когда ньюфаундленд затягивает его в кусачие заросли. Впрочем, представитель делового мира тут же бросает поводок и выскакивает на асфальт. Черная лохматая комета под вопли хозяина уносится на свободу. Вот, побегай теперь за псом. Видать, не очень дрессированный…

А на следующее утро «бизнесмен» (уже в джинсах) и ньюфаундленд приходят под мое окно снова…

Иногда я утешаю себя тщеславной мыслью: может быть, владельцы собак знают, чья голова видна им сквозь оконное стекло и решетку, и самоутверждаются таким образом? Приятно, когда твоя собачка какает под окном у писателя. Но, чтобы верить в это всерьез, надо обладать слишком высоким самомнением…

Впрочем, едва ли взрослые люди что-то вообще знают обо мне. Они, если и читали мои книжки, то в далеком детстве (да и то едва ли). Насколько мне известно, многие из них считают, что я давно умер… Хорошо, что ребята так не считают! Среди них есть (честное слово!) до сих пор такие, кто любит книжки. Вот только что (прямо в эти минуты, когда печатаю) позвонил третьеклассник Сережа Яковлев. Мы с ним дважды встречались на школьных читательских конференциях, и он подарил мне грустные, но героические стихи о каравелле. А сейчас сообщил, что за эти стихи получил приз на литературном конкурсе: билет на сеанс мультфильмов.

По-моему, стихотворение стоит того, чтобы его процитировать (я испросил разрешение у автора).

Каравелла

В путь собралась каравелла, Дела в порту не найти. Размять деревянное тело Можно только в пути. Свершив кругосветное плаванье, Повстречала корвет и фрегат, И под грохот и взрывов сияние Стучал булат о булат. Победить врага было трудно. Из корпуса дыры глядят, Но потопила вражеское судно, А затем и военный фрегат. И роняя прощальные слезы, Прекращая свой быстрый полет, Каравелла с расколотым килем В морскую пучину идет. Экипаж каравеллы не спасся, Лишь пустая шлюпка плывет, Но память об этих матросах В народе навеки живет.

Некоторая сбивчивость поэтической техники вполне простительна для десятилетнего автора. Зато сколько искреннего чувства и прекрасной мальчишечьей смелости!..

Сережа, автор этих строк, очень вдумчивый и поэтически настроенный человек. Мне он кажется похожим Кирилку из моей недавней повести «Полосатый жираф Алик». С такой же ясной душой… А стихи его нравятся мне еще и потому, что они напоминают пиратские песни, которые мы сочиняли и распевали под гитару в студенческие годы. Мы – трое друзей, образовавших союз «Братство Веселого Роджера». Витя Бугров, Леня Шубин и я. Где сейчас Леонид, не знаю. А Витя…

Иногда я прихожу к невысокому памятнику среди больших берез и сосен. Достаю плоскую фляжку с коньяком. «Давай, Вить, за все, что было…» Он понимающе смотрит с каменного портрета: «Давай…» А у меня в памяти одна за другой – мелодии песен из нашего флибустьерского цикла…

Пират веселый плавал в море Караибском На корабле своем, как черный коршун, быстром. Он на врага летел стремительней, чем выстрел, И от погони уходил за пять минут…

Ну, чем не Сережина «Каравелла»?

…Потом я завинчиваю пробку и, держась за поясницу, подымаюсь со скамейки. «Размять деревянное тело можно только в пути». И я отправляюсь в путь, чтобы работать дальше. Над фантастической повестью. Над какой еще повестью можно работать после встречи с Виталием Ивановичем Бугровым! Он весь принадлежал и принадлежит великой литературе Фантастике.

…А Сережа по телефону тоже спросил меня о фантастике. О «Голубятне на желтой поляне».

– Скажите, пожалуйста, а вот тот мальчик, Гелька, он разбился, когда сорвался с моста, или остался жив?

– Конечно, остался жив, Сережа! Ты же помнишь, от его удара о землю вспыхнула новая галактика! И Гелька ожил там в образе мальчика, который подружился с ящеркой…

Я не первый раз отвечаю на такой вопрос. И, бывало, говорил, что решать это должны сами читатели. Мол, для того и написан такой неопределенный, многозначительный конец. Но зачем я буду хитрить с мальчиком Сережей, подарившим мне хорошую песню? Я же знаю, что Гелька остался жив, пусть и Сережа знает это наверняка.

А когда он придет в гости, я похвастаюсь новой фантастической повестью – той, которую только что сочинил за компьютером (и о которой начал рассказывать сейчас, в этих воспоминаниях, но отвлекся). Там в финале нет никаких загадок, он полностью счастливый, этот финал. Потому что мне захотелось отбросить наконец к чертям подальше все нынешние пакостные проблемы, весь этот криминал, горячие точки, оголтелое вранье и скотское равнодушие людей к себе подобным. Отбросить и написать про нормальную жизнь, где у ребят и взрослых сохранились понимание дружбы, верность слову, любовь и умение выручать друг друга из беды. Понятно, что написать про такое сейчас можно лишь сказку. Но все же это лучше, чем ничего.

Я закончил повесть, выправил на мониторе ошибки и включил принтер, чтобы распечатать текст. Все еще не отвык от мысли, что вещь можно считать полностью написанной лишь тогда, когда она на бумаге.

Старенький «Epson LQ-100», покряхтев, выдавил из себя полторы страницы, затем подвел пунктирную черту и печатать дальше отказался… Про долгую и бесполезную возню с этим скрипучим ящиком можно было бы написать отдельный рассказ, но довольно драм и трагедий. Кончилось тем, что я созвонился со знакомым издательством «Банк культурной информации» и отправился туда с дискетой в кармане. Может быть, оно и к лучшему. Их лазерная машина способна за полчаса выдать «на-гора» то, с чем мой одряхлевший «Эпсон» даже в лучшие времена справлялся за сутки…

Я люблю ходить в издательство БКИ. И потому, что люди там хорошие, и потому еще, что на лестнице этого старинного особняка я как бы окунаюсь в детство…

Кто не знает этот кирпичный, похожий на кремлевский терем дом на улице Розы Люксембург, бывшую дворянскую усадьбу! Когда-то здесь располагалось Облоно – учреждение, которое я терпеть не мог, поскольку оно терпеть не могло меня и мою флотилию «Каравелла» – «организацию, активно противопоставляющую себя советской педагогической системе и нашей славной пионерии». Но сейчас здесь вполне приличное учреждение – Институт археологии. А на втором этаже – та фирма, куда я спешу.

Я ступаю на каменные ступени и окунаюсь в мир знакомых запахов. Это редакционные ароматы – бумага, табак и (деталь избитая, но никуда не денешься) типографская краска. Но не только это! Запах множества книг, запах лестничных камней и чугуна, запах старых кирпичных стен – тот же, что в библиотеке, в которую я, школьник, входил когда-то как в храм…

Она и располагалась в храме – в старинной Спасской церкви, что стоит в городе Тюмени, на улице, которая раньше тоже была Спасская, а теперь – Ленина. Про эту церковь– библиотеку я писал уже немало (да простят меня читатели за повторы). Но сейчас хочу рассказать, как на лестнице этого храма соединились для меня реальность и фантастика. И как я впервые ощутил, осознал нутром, что на самом деле есть она, многомерность пространств .

О, этот библиотечно-храмовый, книжно-каменный запах! Та пахло, наверно, в подвалах замков, где вперемешку свалены были старинные фолианты, рыцарские латы и рулоны карт с фантастическими островами, кораблями и морскими чудовищами. Сердце колотилось, когда я с мамой поднимался по рельефному чугуну ступеней к заветной двери абонементного отдела. Без мамы нельзя: мальчишкам моего возраста книг там не давали. А мама брала для меня то, что я высматривал на длинном застекленном прилавке (как в магазине!)

Иногда везло необычайно! «Война миров», «Человек-амфибия», «Гиперболоид инженера Гарина», «Затерянный мир», «Изгнание владыки»… Эти крупицы чудес и радости мой натренированный взгляд цепко выхватывал из россыпей произведений социалистического реализма и прочей занудной (как мне тогда казалось) литературы. Если даже название было незнакомым, я особым чутьем угадывал книжку, которая – та,что надо. И нес ее по лестнице, не давая маме спрятать в сумку.

Лестница была в два марша. Они разделялись широкой площадкой, где в могучей кирпичной стене было узкое сводчатое окно с чугунным переплетом. Широкий мраморный подоконник располагался высоко (сперва на уровне моего подбородка, потом – плеч, позже – на уровне груди). Остановившись у окна, я клал на холодный мрамор книгу и тыкался в нее носом. Не терпелось понять, в какие миры унесет она меня в ближайшие часы!

Мама, конечно, нетерпеливо понукала меня, а я торопливо листал. От книги пахло книгой (старой, растрепанной), от подоконника – холодным мрамором, от окна – чугунной решеткой…

– Славка, у тебя есть совесть? У меня еще ужин не готов. Больше никогда с тобой не пойду…

Я захлопывал книгу. А за окном был вечер – обычно осенний или зимний. Над деревянным забором сада имени Ленина светил фонарь. На высокой березе от него загорались желтые листья или сказочно сверкала на ветках изморозь. И в этом тоже была частичка сказки…

Случилось так, что я долгое время не бывал в Тюмени, а если и приезжал, то не хватало времени наведаться в библиотеку. И вот где-то в середине восьмидесятых желание вдохнуть знакомый запах, постоять у знакомого сводчатого окна сделалось просто нестерпимым. Я приехал и пошел в Спасскую церковь.

Библиотеки в ней уже не было. Располагались там реставрационные мастерские, где приводили в порядок всякую тюменскую старину: резные наличники, узорчатые дымники печных труб, фонари… Посторонних не пускали. Но писательское удостоверение (вкупе с прочувствованным рассказом о ностальгии по детству) произвело впечатление на строгую девицу аспирантского вида. Она распорядилась пропустить «товарища писателя» (чьих книг ни при какой погоде, конечно, не читала). И товарищ писатель ступил на заветную лестницу.

И замер. В испуге и недоумении.

Лестница была не та. Запах – тот же, знакомый до «сжимания сердца», чугунный рельеф ступеней – тот же, гулкость лестничного пролета – та же. Но сама лестница была сплошная, уходящая высоко вверх, без площадки посредине. И в стене – никакого окна…

Нет, перестроить ее не могли. Не хватило бы ни мастеров, ни сил, ни денег для переделки такого могучего сооружения. Да и зачем? Ясно, что эта лестница была такой изначально, с восемнадцатого века.

Я рассеянно, с ощущением потери поднялся на второй этаж. Здесь мне показали наполовину расчищенную фреску. Богородица с Младенцем на руках смотрела словно сквозь дымку из далекого-далекого пространства. Смотрела понимающе и ласково. У меня потеплело на сердце. Однако ощущение, что я не в прежнем мире, не в книжном храме моего детства, не оставляло меня.

Я прошелся по бывшему читальному залу, где когда-то в закругленном помещении алтаря стоял овальный стол, за которым я (уже почти взрослый, десятиклассник), сочинял свои первые рассказы. Побывал и в «абонементе», где теперь стучали молотками жестянщики. В плане помещений ничего не изменилось. Но лестница…

Я вернулся на ступени. Спустился до средины. Где же площадка? Где окно? Пусть за стеной нет уже старого сада и желтеет обшарпанная штукатурка построенного на его месте Дворца пионеров, но окно-то должно было остаться!

Я вышел на улицу обернулся к церкви и… понял, что окна просто не могло быть . Никогда. Окна были на первом и втором этажах церковного здания, а мое должно было бы располагаться на границе между этажами. Оно никак не вписалось бы в архитектуру фасада.

Тогда что же? Значит, все, что было – плод искаженной взрослой памяти, которая преподносит детские сны, как явь?

Но как же? Сны – в течение многих лет? С такой точностью чувств? С такой памятью о мраморном подоконнике – гладком и холодном, когда утыкаешься в него подбородком (а носом – книгу)? С горящими от фонаря листьями за чугунным узором оконного переплета… А площадка (деревянная в отличие от ступеней). Я помню сучок половицы, похожий на лошадиный глаз, я уронил на него однажды пухлый роман «Айвенго»… На площадке было светло от яркой лампочки, а нижняя часть лестницы – почти в полумраке…

Не может быть, что этого не может быть . Иначе с чего бы я помнил это почти полжизни? И… зачем такой обман?

И я стоял в горестном недоумении, пока не стало просачиваться в меня понимание (милостивое, как прощение). Всё было. Только было не здесь, не совсем здесь. За тонкой гранью близкого, соседнего пространства, в котором осталось мое детство.

«Ты же столько раз писал о параллельных мирах, о совмещенных и пересекающихся пространствах, о темпоральных кольцах, о многомерности нашего бытия. Писал и верил в это. Почему же сейчас, когда оно коснулось тебя наяву, растерялся, как мальчик в сумрачной незнакомой комнате?»

В самом деле, все объясняется просто, если принять за истину, что в жизни своей человек иногда переходит из одного пространства в другое. В силу каких-то космических или иных причин. Пространства эти бывают очень похожи друг на друга, но все же различны в некоторых деталях и обстоятельствах. Поймешь это – и становится понятным, почему водонапорная башня в центре города оказывается восьмигранной, хотя в детстве ты ее всегда видел круглой. Почему посреди твоего любимого фонтана (сохранившегося лишь на старой фотографии) стоит только один чугунный журавль, хотя их было два. Почему старый школьный приятель утверждает, что в июне сорок восьмого года мы с ним не могли ловить лягушек в лесном болоте, поскольку сразу после экзаменов он уехал в пионерский лагерь. А я-то все помню до мелочей…

В общем-то – пустяки. Ну подумаешь: лягушки, фонтан, башня. Можно отмахнуться и все объяснить неточностью памяти. Но начинаешь разбираться, копать, и ощущение неведомого подступает вплотную. Такое же ощущение необъяснимости, выхода за рамки привычного бытия, которое я испытал, когда в детстве отчим показал мне кольцо Мёбиуса. Оторвал от газеты ленту, перекрутил, соединил – и свершилось невозможное: две плоскости соединились в одну. Это было непостижимо: вроде бы налицо две стороны листа и в то же время не две, а одна.

Не здесь ли тайна перехода из одного пространства в другое, из мира в мир?

Там, у бывшей библиотеки, эти мысли скользили у меня, успокаивая и проясняя суть вопроса.

«Только старайся больше не ходить на ту лестницу», – сказал я себе. И вспомнил строчку из какого-то стихотворения. Вспомнил не точно, однако ясно ощутил интонацию-предупреждение: «Никогда не возвращайтесь в прежние места…»

Хотя почему бы и не возвратиться, если придет желание? Надо только сделать поправки координат, учесть смещение пространства своего давнего детства, как штурман в море учитывает смещение светил при переходе через обширные океанские пространства… А то, что на лестнице не окажется площадки и окна… ладно. Зато, наверно, в бывшем читальном зале уже полностью расчистили старинную фреску, и я постою перед ней с ощущением нового открытия и с благодарностью за разнообразие и чудеса бесконечного мира…

Я снова и снова вспоминаю старую библиотеку. Узкий абонементный зал, приглушенный говор посетителей, развал книг на длинном застекленном прилавке и азартное замирание души, с которым высматриваю какую-нибудьсамую-самую книгу.

Так однажды высмотрел «Пылающий остров» – пухлый томик в обшарпанной обложке «Библиотеки приключений»…

Сейчас отношение к Александру Казанцеву, патриарху нашей фантастики, разное. Кто-то по-прежнему хвалит, кто-то пренебрежительно оттопыривает губу. А я благодарен ему всем сердцем за книги, которые в детстве уводили меня в распахнувшиеся фантастические пространства, полные великих преобразований и не менее великих тайн. И думаю, у множества читателей моего поколения найдутся для Александра Петровича добрые слова.

Нашлись они и у Аркадия Натановича Стругацкого, хотя были люди, которым почему-то хотелось столкнуть друг с другом (хотя бы заочно) А.Казанцева и знаменитых братьев-фантастов.

В 1981 году, когда «Уральский следопыт» присуждал первую премию «Аэлита», были выбраны сразу два лауреата, даже три: Александр Казанцев и братья Стругацкие. В этом была немалая мудрость – проявить признание и благодарность известным авторам разных поколений. Но мельтешили среди участников праздника юные прыщеватые «фэны», которые азартным полушепотом сообщали друг другу, что «Аркадий в своем выступлении врежет старикану за его старомодные книженции». Аркадий Натанович вышел на сцену и сказал, с каким интересом читал в юности романы Казанцева и как благодарен ему за эти книги.

Наверно, Аркадий Натанович далеко не все принимал в творчестве старого писателя, но благодарность его была искренней. К тому же, А.Стругацкий был истинный интеллигент, человек с громадной внутренней деликатностью.

Впрочем, деликатность не помеха простоте и непосредственности. В этом я убедился в тот же «аэлитный» день. Точнее, вечером, когда в редакции отмечали завершение праздника. Отмечали шумно и неофициально. Здесь-то и состоялось наше близкое знакомство с Аркадием Натановичем. Близкое в прямом смысле, ибо мы стукали друг друга животами.

Живот у меня был в ту пору не тот, что нынче, но все же, как говорится, «имел место». У Аркадия Натановича комплекция тоже «вполне»… Совершенно не помню, о чем мы поспорили, что не поделили, поскольку перед этим «попраздновали» уже изрядно. Запомнилось только, что мы стоим друг против друга и поддавая друг друга упругими округлостями, ведем разговор примерно такого содержания: «…А ты кто такой?» – «Нет, скажи, а ты сам кто такой?» Нас быстренько и деликатно развели, вскоре уже мы рядышком подымали фужеры во славу нашей (тогда еще советской!) фантастики и Аркадий желал мне поскорее тоже стать лауреатом «Аэлиты» (что я и исполнил через два года).

После этого наши отношения были самыми добрыми. Встречались мы не часто, но перезванивались, посылали друг другу книжки.

Дома у Аркадия Натановича, на проспекте Вернадского, я был только раз. Причем, я не просто в гости зашел, а с каким-то делом от «Следопыта». Аркадий Натанович жаловался на хвори. Извинился, что не может угостить коньяком и вынужден ограничиться газировкой. Посидели, поговорили о делах в издательствах, поругали редакторов. Он вдруг спохватился: что подарить гостю?

– Да что вы, Аркадий Натанович, у меня все ваши книги есть!

– Жаль. А то я хотел тебе вот эту… – И достал «Обитаемый остров» в пунцовой обложке детлитовской приключенческой библиотеки – в «рамке».

– А вот этой как раз нет! То есть была, но дал почитать и с приветом… – И это была правда.

Он быстро написал на титуле: «Дорогому Славе Крапивину с любовью. 26.06.88.».

Видно было, что ему нездоровится. Я допил газировку и, и мы распрощались. Это была наша последняя встреча…

«Обитаемый остров» был почти в такой же обложке, что и «Страна багровых туч» – первая книга Стругацких, которую я прочитал. И шагая по многоэтажному, казенному какому-то проспекту Вернадского, я вспоминал то, что случилось почти два десятка лет назад – знакомство со Стругацкими-авторами.

Я был в ту давнюю пору еще студентом, «оттрубил» месячную журналистскую практику в «Комсомолке», на заработанные деньги смотался на неделю к морю, в Севастополь (золотая мечта детства!) и теперь, снова через Москву, ехал к маме в Тюмень. Перед посадкой в поезд я купил в магазинчике недалеко от Казанского вокзала красную книжку в «рамке» – каких-то незнакомых авторов-братьев. Взял ее без колебаний – в ту пору купить просто так, в магазине, «рамочную» книжку было большой удачей.

На покупку ушли последние рубли. Вернее, осталась еще десятка, но ее я отдал проводнице за постель, решив с легкостью недавно пообедавшего человека, что около сорока часов продержусь в поезде без пищи. О юношеская самонадеянность!..

Муки голода начались где-то сразу после Мытищ. Чтобы пресечь их, я открыл «Страну багровых туч». С первых же страниц стало понятно – это здорово! Это всё – живое!.. Но чей литературный талант в состоянии полностью заглушить томительное сосание в студенческом желудке! Особенно, когда перед тобой сидит моложавая дама (довольно миловидная, интеллигентная, но черт бы ее побрал!) и неторопливо кушает жареные пирожки с луком и яйцами И запивает молоком из бутылки. Прямо натуральный садизм!.. Впрочем, какие могут быть претензии. Она же очень доброжелательно сказала:

– Угощайтесь, молодой человек.

Но я (вот идиот-то!) отозвался небрежно:

– Нет-нет, я сыт, благодарю вас.

Ну ладно, зато книжка что надо!

Я, забивая пищею духовной глад желудочный, прочитал страниц двадцать, когда меня отвлекло от книги новое обстоятельство. С верхней полки свесилась тощая коричневая нога и чиркнула меня по уху стоптанной пыльной сандалией примерно тридцать четвертого размера. Такой же, какие я сам носил в свои (тогда еще совсем недавние) ребячьи времена. Рядом закачалась другая.

Был я в студенческие годы очень стеснителен. Мне бы сказать: «Эй, на верхней палубе, а ну втяни сходни», а я только отодвинулся и потрогал ухо. Зато шумно отреагировала дама:

– Вова! Сию минуту сними сандалии! Подбери ноги! Ты бессовестно мешаешь нашему соседу!

– Да ничего… – буркнул я и проглотил слюну.

Сандалии стукнули об пол, ноги исчезли, зато сверху свесилась лохматая светловолосая голова на тонкой шее (я покосился). Голова посопела облупленным от загара носом и любопытными серыми глазами поверх моего плеча уставилась в книгу. Еще не легче!.. Впрочем, пусть читает. Может, его мама (или тетушка, или кто еще) снова предложит мне пирожок?

Вагон потряхивало. Я перелистывал страницы. Верхний читатель посапывал равномерно и с удовольствием. Потом он спросил шепотом заговорщика:

– Это что за книга?

Я повернул и показал корочку.

– Про космос? – выдохнула голова.

– Да…

– Вова, ты ведешь себя чудовищно, – констатировала дама, закупоривая бутылку с молоком и заворачивая пирожки в промасленную газету.

– Да ничего… – горестно сказал я даме. А мальчишке предложил:

– Если хочешь, садись рядом и читай нормально.

Он бесшумно скользнул с полки и уселся у меня под боком, подтянув к подбородку похожие на печеные яблоки колени. Задышал теперь шумно и сбивчиво. Но я не ощутил раздражения. Интерес к одной и той же книге как-то сближает людей. К тому же в Тюмени у меня был братишка такого же возраста и я по нему крепко соскучился.

– Успеваешь читать? – шепнул я прежде, чем перевернуть страницу.

– Ага… – и задышал опять. Видать, опытный был читатель.

Когда закончилась глава, Вовка спросил:

– А сперва там что было? Я ведь не с начала…

Я отдал ему книгу:

– Читай начало. А я пройдусь…

– Покурить? – понимающе сказал он.

Я сказал «да» и торопливо вышел, чтобы не чуять запаха пирожков с луком.

На самом деле я не курил. Но во мне вдруг зажглась безумная надежда, что в коридоре, в тамбуре или туалете я найду утерянную кем-нибудь пятерку, трешку или хотя бы рубль (на него можно купить на перроне очередной станции черствую плюшку или бутерброд с засохшим ломтиком сыра). Увы, ни в нашем вагоне, ни в соседних ничего не нашлось. Я вернулся к своему купе и встал против двери у окна. Есть хотелось до тошноты. С чего бы уж так-то? Ведь перекусил не так давно в какой-то столичной забегаловке. И к тому же, студенческому животу не привыкать к воздержанию, а вот надо же как прищучило! Происки нечистой силы…

Вообще-то у меня была еда. Целая сумка крымских груш, которые я вез маме в подарок. Но они были недозрелые, деревянной твердости. Знающие люди в Севастополе посоветовали купить именно такие. Мол, в пути они дойдут до кондиции и дома окажутся в наилучшем виде. Так оно потом и случилось. Но в данный момент я понимал, что будет с моим желудком, если упомянутая выше нечистая сила одолеет меня соблазнами. А туалет, кстати, в вагоне один, второй, рядом с купе проводников, как водится, «на ремонте»…

В дверь высунулась Вовкина голова.

– Я уже все прочитал…

Мы опять сели рядом. Дама (это была Вовкина тетушка) прилегла укрывшись пледом – носом к стенке. Над нею похрапывал на полке еще один пассажир – молчаливый дядька, похожий на старого бухгалтера. Нам никто не мешал. Мы синхронно проглатывали страницу за страницей и так дошли до середины. Потом поболтали. Оказалось, что Вовка загорел и облупился не на Юге, как я думал сначала, а на подмосковной даче у знакомых. Хозяин дачи – речной капитан, и он предлагал доставить Вовку и тетушку до Казани на своем теплоходе, но это долго, Вовка опоздал бы в школу. Был самый конец августа.

– Значит, вы сходите в Казани? Это же завтра утром, не успеешь дочитать книжку.

– А ты дай мне ее на ночь! Пока будешь спать, я и дочитаю, до утра еще долго.

– Тетушка не позволит…

– Да она сама заснет крепче всех!

Я отдал ему «Страну багровых туч». Вовка забрался наверх. Меня вдруг резко потянуло в сон – то ли от голода, то ли от монотонной тряски, то ли от загустевшего в окне августовского вечера. Я растянулся на нижней полке поверх одеяла (и зачем брал постель, балда!) Уткнулся в казенную подушку с черным клеймом МПС. Приказал себе не думать про еду и провалился темное дребезжащее пространство…

Проснулся я от грохота. Это сверзился с полки Вовка.

Он сидел на полу, скрючив ноги, трогая макушку и колено. Смотрел на меня виновато. Книжка валялась рядом. Проснувшаяся тетушка охала и назидательно причитала:

– Я же говорила, мальчикам не следует спать на верхних полках.

– Ништяк, – интеллигентно отозвался племянник Вова.

– Не смей говорить глупые слова! Где у тебя болит?

Вовка храбро сказал, что нигде. Он оказался совершенно цел – это выяснилось после осмотра и тетушкиных ощупываний. Пассажир-бухгалтер молча наблюдал сверху за суетой и кавардаком. Кавардак был немалый. Падая, Вовка зацепил столик и обрушил с него все, что там было: сверток с пирожками, тетушкину сумочку, стаканы, салфетки. Разгрохал бутылку с недопитым молоком (и как не изрезался?)

Мы стали наводить порядок. И здесь я совершил поступок, при воспоминании о котором до сих пор дышу виновато, как пойманный в чужом саду пацаненок. Я незаметно от всех ухватил вывалившийся из свертка пирожок и сунул под фуфайку спортивного костюма.

Потом я отнес к мусорному ящику осколки и клочья бумаги и там, в гулком тамбуре, торопливо сжевал благословенный пирожок. Он был, конечно, «слону дробина», но все-таки…

Чтобы не выдать себя смачным облизыванием, сразу не пошел в купе, а встал в коридоре у окна. Вскоре вышел Вовка. Приткнулся рядом, надавил мой бок локтем, словно требовал подвинуться, хотя места было – целый вагон. Я и правда подвинулся, а он протянул мне в ладонях салфетку с двумя пирожками, вареным яйцом и разрезанным посоленным огурцом.

– Ешь. Ты ведь не поужинал, а сейчас вагон-ресторан закрыт…

Было три часа ночи.

Я не стал теперь деликатничать. Разом запихал в рот полпирожка и пол-огурца. И сквозь шумное жевание, сказал Вовке, что у него благородная рыцарская душа и добрейшее сердце.

– Ага, – скромно согласился он и хихикнул. А мне вдруг стало понятно: Вовка отлично видел, как я увел пирожок. Но неловкости я не испытал, как не испытал бы ее перед братом Олежкой.

– А с книгой-то как? Дочитал?

Он опять сказал «ага». И добавил:

– Ух и замечательная. Только конец маленько печальный…

– Ты не рассказывай, а то будет не интересно…

И мы пошли спать.

Утро было серое и неуютное. Перед Казанью тетушка заставила Вовку обрядиться в обвисший, похожий на сизое вязаное платьице свитер. А еще он насадил на вихры серый беретик – такие совсем недавно были придуманы Минпросом вместе с новой школьной формой. Надел рюкзачок, взял пухлый баул. Я вынес на платформу увесистый тетушкин чемодан.

Мы попрощались коротко, даже суховато (может, она знала про пирожок?) Потом я вернулся в вагонный коридор и привычно встал у окна. Вовка и тетушка шли вдоль вагона. Вовка вдруг остановился, глянул на меня снизу вверх и помахал у плеча ладонью. Я тоже помахал. Тетушка что-то досадливо сказала племяннику. Наверно, чтобы не стоял в луже. Но он все равно стоял своими стоптанными сандалетками посреди водяного зеркальца, оставшегося от ночного дождика. И смотрел без улыбки. Наверно, ему стало немного грустно (мне тоже). Чтобы отогнать грусть, он дурашливо отдал честь – вскинул прямые пальцы к берету. Потом по-строевому повернулся направо и твердо зашагал коричневыми журавлиными ногами прочь от всполошившейся тети. От сандалий потянулась за ним цепочка отчетливых следов…

Я еще раз (мысленно) помахал Вовке вслед. И с этой минуты у меня началась полоса удач.

Вернувшись в купе (где по-прежнему посапывал во сне «бухгалтер»), я полез в свой чемодан за бритвой и там, под нестиранными рубахами обнаружил сложенные вчетверо пятерку и рубль. Потом, после завтрака из кефира и булок, я три часа читал «Страну багровых туч». Читал и видел все, что там происходит (вот оно великое мастерство Стругацких, отличие их от множества других авторов). Причем видел это я не только своими, но будто бы и Вовкиными глазами, потому что порой казалось, что он, как вчера, дышит рядом.

Но он-то прочитал книжку раньше, а я теперь шел как бы следом за ним.

Подумав про это «следом», я вспомнил четкие следы Вовкиных сандалий на сером асфальте и понял, что в памяти у меня они отпечатались навсегда.

Так и случилось. Великое число людей потом встречал я в жизни, в том числе и всяких знаменитых, но память о многих стерлась начисто, а вот случайного попутчика Вовку запомнил навсегда… Хотя, почему случайного? Потому что никогда больше не встретились? Но зато именно его я видел перед собой, когда писал свою первую фантастическую повесть о мальчике Наале, который отчаянно ждет из космоса брата.

Путь к этой повести-малютке был не прост. Сначала я написал на ту же тему трагический рассказ «Имени погибших», ехидно отрецензированный в университетской стенной прессе. А еще раньше сделал множество набросков. И первые строчки – поскольку отчаянно захотелось сочинить что-то фантастическое (как только что прочитанная книга)! – я набросал в общей тетради еще там, в вагоне.

Я понимал, что никогда не сумею писать с той же достоверностью, что Стругацкие, но и не писать не мог. Так что спасибо замечательным братьям, они ощутимо подтолкнули меня к тому, чтобы стать автором-фантастом. Они и лохматый читатель Вовка. С его цепочкой следов, пересекающей казанскую платформу… и пространства вселенной.

Здесь я вспоминаю про сон, который не раз видел, когда мне было шесть-семь лет. Когда успокаивалась ревматическая боль в пальцах и я, сунув распухшие руки под подушку, затихал в кровати, укрытый поверх одеяла маминым полушубком.

Снилось космическое пространство. Черное, глубокое, но не холодное и не страшное. Наоборот, доброе. Звезды в нем были теплыми и пушистыми (иногда они касались моих щек). Посреди пространства висела гладкая, пахнувшая лаком и краской планета. Не настоящая, а, видимо, громадный, снятый с подставки глобус. И я с легким замиранием души топал по глобусу-планете, а она медленно поворачивалась у меня под ногами. Краска на твердой поверхности, кажется, не совсем высохла и слегка прилипала к подошвам новеньких сандалий. Эти легонькие сандалики были признаком наступившего лета. И пушистая ночь вокруг тоже была теплой, как лето. И летним был запах влажных от недавнего дождика тополей…

Боже мой, какая радость, что разом кончилась, провалилась в прошлое бесконечная, полная безнадежного холода и ревматической боли зима!

И я, счастливый, топал и топал по глобусу великану, а за спиной – ласково и уверенно, не исчезая, – светило желтое окно моего дома…

Этот сон я потом вставил в повесть «В семь взойдет Юпитер». Там, в таком же сне, мальчик Виталька, топает по исполинскому глобусу, ожидая, когда навстречу поднимется яркая планета в компании искрящихся спутников. Но повесть я не дописал. Решил, что не получается…

Ох, сколько же их было у меня – недописанных, порванных, сожженных повестей и рассказов. Все казалось, что «не то», «не так», «никому это не надо». Теперь чувствую себя преступником – виноватым перед теми ребятишками, о которых начал рассказывать в тех растерзанных на клочки своих опусах, не пустил их к людям. Может быть, эти вещи были и не хуже тех, что потом оказались напечатанными. Рассказ «Деревянный кинжал» о путешествии в свое собственное прошлое, повесть «Гнездо Нептуна» о дружбе пацана с приморской метеостанции и уставшего от жизни космонавта, и даже трилогия «Путь легионеров» о связи древних цивилизаций и космоса… Ох уж эта юношеская нетерпимость к самому себе! Впрочем, лучше она, чем охапки рукописей с громоздкими сюжетами и корявым языком…

Надо признаться, что и повестушку «Я иду встречать брата» едва не постигла та же участь – корзина. Хорошо, что первые читатели – мама, братишка Олег, собратья-журналисты «Вечернего Свердловска», где я в ту пору только начал работать после защиты диплома, – все сказали: «Не вздумай выбрасывать, надо печатать».

И через год мое первое фантастическое сочинение напечатал «Уральский следопыт». А следом – издательство «Молодая гвардия», в сборнике «Фантастика, 1963 год».

В том же сборнике, как раз перед моей повестью оказался рассказ Стругацких «О странствующих и путешествующих» (вернее, отрывок из новой книги).

И вот любопытный эпизод. В ту пору я уже работал в редакции «Следопыта», приехал по каким-то делам в Москву и, по поручению редакции, созвонился с Аркадием Натановичем, чтобы встретиться и договориться о сотрудничестве братьев с журналом. Условились встретиться в издательстве «Молодая гвардия», на Сущёвской. Я пришел из минуты в минуту, но в приемной сказали, что Стругацкий на совещании у редактора и «будет через полчаса».

Полчаса прошли, потом еще минут пятнадцать. Я начал закипать, поскольку полагал (и полагаю сейчас, при всем неизменном уважении к Аркадию Натановичу), что, ежели человек назначил встречу, то должен на оную явиться неукоснительно. По прошествии еще десяти минут я на листе, выдранном из фирменного «следопытского» блокнота, начертал краткое послание, где говорилось, что, если товарищи Стругацкие не оставили намерений вступить в контакт со славным уральским журналом, то Аркадию Натановичу хорошо бы прямо сейчас выйти в приемную, поскольку представитель данного журнала спешит на поезд (это была правда).

Записку я отослал в кабинет с секретаршей, и Аркадий Натанович – еще молодой, подтянутый, энергично блестящий очками – тут же возник перед посланцем «Уральского следопыта». Кратких извинений было достаточно, чтобы мое раздражение уступило место прежнему преклонению перед автором (одним из авторов) «Страны багровых туч». Я почтительно изложил суть дела, получил обещание всяческих творческих контактов и новых рукописей и в конце беседы между прочим заметил:

– Только что с удовольствием прочитал в «Фантастике» ваш рассказ. Кстати, он напечатан рядом с моей повестью…

– А… да-да, – сказал он, рассеянно пожимая мне руку. И устремился в кабинет, навстречу новым литературным проектам и растущей славе. Видимо, «брат Стругацкий» моего «Брата» тогда не читал. Огорченный эти пониманием, я в свою очередь устремился на Казанский вокзал, где три года назад, в августе шестидесятого, сел на поезд, в котором встретился со светлоголовым читателем Вовкой, прототипом героя своей маленькой повести.

Кстати, сотрудничества у Аркадия Натановича и Бориса Натановича со «Следопытом» в те годы не получилось. Надо прямо сказать, журнал тогда очень осторожничал с публикациями, а в повестях братьев Стругацких уже и в те времена при желании можно было усмотреть «всякое»…

Жаль, что наш разговор в «Молодой гвардии» получился таким скомканным. Будь он подольше, посвободнее, я, может быть, рассказал бы вагонную историю с пирожками и с книжкой, прочитанной вдвоем с пацаном-попутчиком. И, возможно, уже тогда началось бы наше знакомство. Но встреча была такой кроткой, что считать ее началом знакомства никак нельзя. Судя по всему, Аркадий Натанович в тот раз и не запомнил меня. Поэтому я и написал в начале, что познакомились мы в восемьдесят первом, на «Аэлите».

…Хотя сейчас меня гложет подозрение. Вернее, подозрение-воспоминание. Уж не изложил ли я тогда, на редакционном празднике (поддавши перед этим) Аркадию Натановичу историю первой встречи. С соответствующими комментариями. «Подумаешь, классик! Человек приехал с Урала, торчит целый час в приемной, а он, видите ли заседает и не может выйти…» И не услышал ли ответа в той же тональности? И не это ли привело к толканию животами (о котором потом мы не раз вспоминали со смехом)… Теперь уже не вспомнить подробно, не уточнить.

Писать воспоминания – грустное занятие. Часто приходится рассказывать о тех, кого уже нет. Вернее, они есть, но в таких отдаленных пространствах, что не дозовешься.

Теперь я иногда перебираю книги с автографами Аркадия Натановича, вспоминаю наши нечастые встречи, разговоры по телефону. В том числе и тот, когда я с горьким смехом рассказал ему, как меня причислили к семейству Стругацких.

Дело вот в чем. Кто у нас в стране, в суете нашей повседневной жизни, главные люди? Вахтеры, контролеры, крикливые уборщицы со швабрами, милиционеры, неприступные продавщицы, кассиры, каменные девицы в домоуправлениях… Все те, кто определяет мелочные условия нашего бытия. Было время, когда контролеры у нас особенно распоясались. Хватали вышедших из трамваев пассажиров в двадцати шагах от остановки и требовали билеты. А ведь кто-то уже выбросил, кто-то сунул глубоко в карман. Скандалы случались один за другим. Однажды ухватили два таких парня и меня. Я сказал, естественно, что билеты надо проверять в трамвае, а не на улице. Ну и конечно, скандал, ругачка, держат, здоровые такие, не пускают. А билет, кстати, у меня был, но они мстительно заявили, что «не тот, не такой».

Я сказал «идем в милицию», но дежурный старшина в отделении у почтамта (этакая воплощенное презрение к мелким проблемам и мелким людишкам) не стал разбираться. А эти двое опять держат. А если дашь одному по уху, милиция тут же очнется от безучастности. Пришлось распечатать пачку трехрублевых бумажек, только что полученную на почте и отдать одну этим «блюстителям».

– Небось, гонорар получил, писатель? – злорадно поинтересовался главный.

– Получил. И еще получу, в газете.

Статью о вымогателях я написал в тот же вечер, и ее без промедления напечатала наша «Вечерка». Эта публикация имела некоторый резонанс у читателей. Но на положение дел, конечно, не повлияла. Мало того, через несколько месяцев контролеры ухватили меня на той же остановке и главным у них был мой старый знакомый (фамилию его точно не помню: не то Перчаткин, не то Брусчатов). Билет я опять показывать не стал. Из принципа.

– Писатель! – ликовал «Перчаткин». – Ребята,. он про меня в газете писал! Вот не думал, что так прославлюсь! Ох, когда я работал в райотделе, мы с такими знаете, что делали?

Я знал, что иногда делают с «такими» в райотделах, но все же приготовился попасть именно туда (руки уже чесались) или в больницу, поскольку «ребят» было человек пять. Гоготали, тянули лапы, дергали за куртку. О, эта радость всевластия над попавшим в «крутые» лапы интеллигентом!.. Ну что же, хотя бы одному успею вмазать от души. В конце концов, имею право на самооборону!

– Да ну его, – вдруг отступил «Перчаткин» (может что-то почуял?). – Пусть идет. Я знаю, он книжки про фантастику пишет, это… Стругацкий!

И я пошел, отодвинув одного плечом, а они гоготали, свистели и орали вслед, приводя в недоумение всех, стоявших на остановке:

– Стругацкий! Стругацкий!..

Дома меня стало буквально колотить (не помогли даже полстакана коньяка). И чтобы снять «психоз», я взял да и позвонил Аркадию Натановичу. Рассказал, кто и как причислил меня к его родственникам.

– Слушай, – глуховато сказал он, – ты ведь обязательно будешь писать об этом, верно? Напиши и от меня, что они … … … – (там не было нецензурных слов, но выражения такие эмоциональные, что лучше не приводить).

Эти слова и многоточия я с удовольствием вставил в открытое письмо, которое начинал словами: «Гражданин начальник Трамвайно-троллейбусного управления…». Письмо отнес в газету «Уральский рабочий».

Газете, видимо, не хотелось ссориться с «гражданином начальником» времена еще были советские), она мариновала мой материал около месяца. А когда, перед публикацией, я пришел в редакцию и увидел, как причесали мое письмо (в начале которого теперь стояло «Уважаемый»), то просто забрал бумаги. Так широкая общественность и не узнала, что я какое-то время был Стругацким…

Недавно прочитал, что в этом, 2000-м, году указом мэра контролерам в городе Екатеринбурге наконец запрещено хватать людей на улицах. Но Аркадий Натанович, который всей душою ненавидел властолюбивых хамов и держиморд, уже не услышит про это…

Книги с подписями Аркадия Натановича сохранились у меня не все. Что делать, не могу отказывать, когда кто-то просит почитать и клянется вернуть… Но одну я берегу изо всех сил, она и сейчас передо мной, на жестяном чехле компьютера. Растрепанная, в бумажной заклеенной обложке. «За миллиард лет до конца света», издательство «Советский писатель», 1984 год. На титуле написано тонким голубым стержнем: «Владиславу Крапивину, странному сказочнику и великому покровителю детей – с низким поклоном и искренней нежностью». И размашистая роспись.

Кажется, это в ответ на журналы с моей трилогией «Голубятня на желтой поляне», которые я послал Аркадию Натановичу.

Ну что же… О «великом покровителе детей» и нежности – это он, возможно, просто по доброте душевной. А за «странного сказочника» я благодарен по сей день. Ведь и мне самому «Голубятня» казалась (и кажется до сих пор) наиболее странной сказкой из всех, что я сочинил. И, к тому же, Аркадий Натанович наверняка помнил стихи о Грине…

Он жил среди нас, этот сказочник странный, Создавший страну, где на берег туманный С прославленных бригов бегут на заре Высокие люди с улыбкой обманной, С глазами, как отсвет морей в янтаре, С великою злобой, с могучей любовью, С соленой, как море, бунтующей кровью, С извечной, как солнце, мечтой о добре.

Упаси Боже, я далек от того чтобы примерять одежды Грина. Просто мне кажется, что Аркадий Стругацкий любил его так же, как я, как мои друзья юности, с которыми мы пытались отыскать редкие тогда книги Грина и всё, что написано о нем. Мы собирали по крохам сведения о его жизни, охотились за недоступной тогда его книжкой «Автобиографическая повесть». Негодовали на писателя В. Важдаева, который в своей статье объявил нашего кумира чуть ли не агентом американского империализма. Восхищались напечатанной в «Новом мире» статьей М.Щеглова «Корабли Александра Грина». Зачитывались повестью Л.Борисова «Волшебник из Гель-Гью»… Витя Бугров даже составлял гриновскую библиографию, и ее черновики до сих пор хранятся среди моих студенческих тетрадей.

А стихотворение «Грин» написал еще в тридцать девятом году Виссарион Михайлович Саянов.

Теперь этот поэт и прозаик изрядно подзабыт. А некоторые литераторы старших поколений, если и вспоминают, то с ухмылкой цитируют эпиграмму:

Мы видели Саянова — Саянова не пьяного. Саянова не пьяного? Ну, значит, не Саянова…

Ну и что?… Если даже эти строчки и отражают действительность, разве они – главная истина? Кстати, многих ли талантливых писателей мы помним всегда «не пьяными»? Разве что женщин. Да и то… Талант – тяжкая ноша и, увы, часто требует за себя горькой платы.

Саянов был талантлив, как бы ни резвились по его поводу авторы эпиграмм. А резвились, между прочим, и так:

Вчера прочел я заново Большой роман Золя. Потом прочел Саянова — «Небо и земля».

Надо признать, остроумно сказано. Пожалуй, на четыре с плюсом. Вон как обыграли название! Однако автор эпиграммы допустил неточность. Если он только вчера прочел Золя, то к сегодняшнему дню прочитать эпопею «Небо и земля» никоим образом не сумел бы! В детстве я, «книгоглотатель» и «скорочитатель», неотрывно сидел над этим большущим романом не меньше недели. И с великим удовольствием. Можно сказать, вся жизнь русской авиации – от первых трескучих летательных аппаратов, до истребителей Второй мировой войны прошла передо мной, как в громадном фильме…

А романы Золя (да простят меня строгие ценители французской классики) мне кажутся занудными…

За стихи же Саянову особое спасибо. Особенно за стихи о Грине. Пожалуй, это даже маленькая поэма. С сюжетом. Поэт рассказывает, как случайно встретил Грина на московской улице. как тот прошел мимо, а потом

Увидел мальчишку, пускавшего змея, Промолвил, смеясь: «Неплохая затея», — И сразу в глухой переулок шагнул. Высокого неба глухая раскраска Туманилась медленно. Кончилась сказка, Ушел небывалой страны властелин. Но с неба широкую тучу, как маску, Сорвал журавлей пролетающих клин, Игрушечный змей пробивался сквозь тучи, Стучали пролетки, и ветер летучий Примчал к нам веселое прозвище: «Грин».

…Воздушные змеи, игра и сказка моего детства!.. Помню, как я в скользких кожаных сандалиях забирался на тесовую крышу, толкал в потоки воздуха трепещущий прямоугольник из реек и газеты и распускал живую, словно нерв, нить. Важен был даже не сам змей, а вот эта связь с высотой, с пухлыми желтыми облаками, с голубями, что реяли в летнем тюменском небе…

Здесь позволю себе оторваться от сюжета (которого все равно нет). Несколько слов о небе. О небе моих детских лет, в которое я запускал своих змеев и которое подарило мне начало повести о детях синего фламинго

…Началось с того, что я нарушил данное маме слово. Правда, случилось это во сне. Наяву такое было немыслимо. Я мог умолчать о двойке в дневнике или придумать про заболевшее горло, когда отчаянно не хотелось идти в школу, но, если давал маме твердое обещание что-то сделать или, наоборот, чего-то не делать, то здесь о вранье и речи быть не могло. Не потому что я боялся разоблачений и наказаний. Просто мне казалось, что тогда я нарушу какие-то основы человеческой природы, что-то раздавлю в себе… Например, в третьем классе я железно пообещал, что никогда не буду купаться в реке без маминого разрешения, и ни разу не сделал этого, пока в седьмом классе не получил такое разрешение на все годы вперед.

Впрочем, отпускала на реку мама меня без особых споров и ограничений, хотя и со вздохами. Но, по крайней мере, она знала, когда должна «дрожать за это водоплавающее чучело», а когда может жить относительно спокойно.

И вот однажды мне приснился громадный желто-синий простор, разделенный пополам прямой границей. На одной половине был теплый от солнца, ласковый песок, а на другой – синяя бескрайняя вода. То ли громадное озеро, то ли море… Я был один-одинешенек в этом необъятном солнечном мире. Одиночество ни капельки не пугало меня. И не было никаких вопросов: «Как я здесь очутился?» Все было закономерно, правильно, радостно. Весело увязая в песке, я мчался к воде. И солнце подталкивало меня упругими лучами в голые плечи и спину. То, что я чувствовал, было просто счастье.

Лишь у самой воды, которая дохнула навстречу брызгами мелкой волны и ласковой прохладой, меня кольнуло беспокойство: «У мамы-то не отпросился». Но тут же – с легкостью, возможной только во сне – я оправдал себя: «Ведь обещал-то я не купаться в реке ! А здесь разве река?»

Конечно, это было море. Я ощутил и соленость воды, и ее йодистый запах – то, что в реальной жизни тогда еще не ощущал ни разу. Не знаю, откуда пришла эта память. Может быть, из какой-то прежней жизни…

Мое бултыхание, плавание, кувыркание в просвеченных солнцем зеленовато-синих толщах, сладкое чувство невесомости, погони за узкими серебристыми рыбами – это было громадной частью того сна и тянулось небывало долго (видимо, у времени сновидений своя теория относительности). Одно мне слегка портило радость: мои сатиновые плавки (сшитые по моде того времени, с тесемками на боку) оказались великоваты и то и дело норовили съехать с хозяина при быстром движении в воде. Впрочем, эта деталь только подчеркивала реальность происходящего…

Наконец я, придерживая плавки, выбрался из воды. Упал в песок. Долго впитывал его тепло животом и грудью, потом перевернулся на спину. Надо мной было небо удивительной синевы и глубины. Счастьем было просто смотреть в него. Лежать вот так бесконечно и смотреть… А еще сильнее счастье разрасталось от того, что высоко надо мною парил в безоблачном просторе белый воздушный змей. Чуть заметный, крошечный как квадратная чешуйка.

Это был не случайный чей-то змей. Мне было понятно (без всякого удивления), что я не только лежу на песке, но в то же время где-то далеко, за гранью ровного, как струна, горизонта, стою на плоской нагретой крыше и держу нитку этого змея. И такое понимание – вместе с солнцем и морем – наполняло меня спокойной надежной радостью.

И все же была в радости чуть заметная трещинка. Или крошечное пятнышко.

Сперва я не обращал на это внимания. Но в конце концов щекотание тревоги сделалось заметнее. Отчего? Я мигнул. И белый малютка-змей превратился в черную точку. Я быстро сел. Оказалось, что желто-синего простора уже нет. Море исчезло, со всех сторон меня окружал горячий песок. Это что же? Сахара?

Нет, сильного страха я не испытал, но и радости не осталось. В пространстве начинали действовать какие-то иные законы. А тревога моя обрела четкое содержание: «А ведь маму-то ты все-таки обманул».

«Но здесь же не река!.. Я же не хотел!.. Это само… Я не…»

«Давай, давай, изворачивайся», – насмешливо сказала мне черная точка сквозь беспощадную солнечную тишину.

Впрочем, это была уже не точка. Кругами ходила в синеве черная птица. Так иногда ходили над нашей патриархальной улицей Герцена коршуны – выслеживали, где можно утащить со двора цыпленка. Мы иногда лупили по ним из рогаток, но никогда, конечно, не попадали…

Однако сейчас рогатки у меня не было. Да и птица была не коршуном. Она оказалась гораздо крупнее. И все увеличивалась, снижая свои плавные круги.

Конечно, это прилетел за мной громадный кондор! Тот, который унес и чуть не погубил Роберта Гранта! Роберта спас метким выстрелом индеец Талькав, а кто спасет меня?.. Да и не могло быть спасения, потому что я нарушил данное маме обещание и тем вызвал неизбежность появления черной птицы.

Ощущение неизбежности было таким, что не имело смысла убегать, плакать, звать на помощь, просить прощения. Сил хватило только, чтобы зажмуриться. И я зажмурился и лежал, и ждал, когда крючковатые когти воткнутся между ребер. И хотел только, чтобы это было не очень больно.

Широкий взмах ветра пролетел по мне, что-то тяжелое толкнулось рядом в песок. Я медленно открыл глаза. Великанская птица стояла надо мной на серых ногах-ходулях и струилась . Именно струилась, с ее синих перьев стекал жидкий свет, он, казалось, состоял из густой синевы неба. Порой тело птицы почти совсем сливалось с небом, но голова с длинным изогнутым клювом виднелась четко. Клюв был желтый. Солнце било по нему рикошетом и зажигало блики.

А еще я видел круглый глаз птицы. Он был насмешливый, но не злой. Каким-то кончиком нервов я ощутил, что птица не хищная. И сказал с шевельнувшейся надеждой:

– Я больше не буду…

Она щелкнула клювом – не сердито, но насмешливо. Мол, знаю я вас, беспутных мальчишек…

И тогда я уже обрадованно (и вполне искренне!) повторил:

– Нет, Птица, я правда не буду!

Она повернула голову, глянула с высоты другим глазом. И будто усмехнулась. Потом необъятно развела синие крылья, обмахнула меня новым взмахом ветра, щекочуще обняла тысячами мягких перьев, заслонила от беспощадного зноя, от виноватости, от беды. Это было прощение. Сон уже уходил, но в последний миг я разглядел между перьями, что небо опять стало добрым и в нем блестит белая чешуйка…

Так появились первые намеки на повесть. Уже потом добавился сон о нелепом крикунчике Чарли, воспоминания о деревянных кинжалах, которые я мастерил с другом Володькой со Смоленской улицы, наблюдения за севастопольскими мальчишками, которые играли среди корабельных орудий на старинных бастионах. И многое другое, в том числе и придуманное. А сначала было просто густо-синее небо, с которого спустилась добрая великанская птица и крошечный белый змей в небесной высоте (хотя он и не вошел в повесть «Дети синего фламинго»)…

Пару лет назад земляки подарили мне чудесный альбом «Тюмень глазами художника, фотографа, путешественника XVII-XX вв.». С фотографиями давних, уже исчезнувших улиц, с картинами местных живописцев. С прекрасными, кстати, картинами. Среди них – несколько репродукций с полотен Юрия Юдина. Заросшие тюменские дворы, полуразрушенные церкви, речные дали. Все это в дымке и легком кружении снов-воспоминаний. Смотрю на эти картины – словно окунаюсь в свои ребячьи годы. Особенно трогает душу одна: «Из детства. Мальчик и змей». Там старый двухэтажный дом с характерной, чисто тюменской, резьбой, такие же резные распахнутые ворота, за ними одноэтажная окраинная улица. Рядом с домом высокий тополь, а на фоне его ветвей – белый «конверт» змея. Такой же. какие клеил и я в свои десять-двенадцать лет.

Мальчик в ковбойке смотрит на змей, запрокинув голову… Желтовато-палевые предвечерние тона. Тепло. Пахнет тополиными листьями. А змей скоро скользнет с дерева и упадет на руки мальчику…

Я все собираюсь презреть свои ревматические хвори, поехать в Тюмень и сказать художнику Юдину спасибо за сказку моего (и, конечно, его) детства.

…А Грин, говорят, тоже любил запускать змеи…

У меня в жизни есть три гриновских города. Те, которые я вижу в своих снах и считаю сном наяву.

Это Тюмень, моя родина. Заросшие бурьяном склоны оврага, загадочный монастырь над речными обрывами, полная тайн церковь-библиотека, дремучие тополя, садовые джунгли, где мы в синих сумерках играли в партизан и разбойников; пыльный запах чердаков, запутанные переулки Городища и пристанского района, станция Тура под откосами у пристани, двери и крылечки с затейливыми деревянными узорами; кривобокие домики в стиле модерн, внутри которых – неуклюжие граммофоны, швейные машины «Зингер» и шкафы со старинными журналами «Нива» и «Родина», с сытинскими изданиями Жаколио и Капитана Мариетта… А еще разлившаяся в мае река, неуклюжие буксиры, длинные плоты на желтой воде… А еще – легенды о подземных ходах и сокровищах под фундаментами церквей… Может быть, все это было в том, в другом пространстве. Но все равно было. А между «было» и «есть» практически никакой разницы, потому что в конце концов все делается «было»…

Второй город – Севастополь. Тот, «с которого» Грин писал свои Лисс и Зурбаган. Тот, в котором он страдал в тюрьме, но не оставил своей любви к этой черноморской сказке. Это ожившее чудо, которое я долгие годы лелеял в своей душе. Я написал о нем целые книги, чего же говорить еще…

А потом – Гавана. Та, которую я видел в семидесятых. Тоже сплошной Грин, только еще более откровенный, яркий, без той задумчивой дымки, которой для меня подернуты Севастополь и Тюмень. Тропики, мулаты, кольты на широких перевязях, разноцветные пароходные трубы. Густая синева Атлантики, белизна небоскребов, мусор и бестолковость переулков портового района. Кабачки, крики смуглых ребятишек, улыбки ярких, как букеты, белозубых девиц. Блеск многочисленных коротких встреч, молодые поэты и журналисты – замечательные собеседники и, надо сказать, неплохие собутыльники… И этот грозовой воздух Революции. Ведь что бы потом ни говорили, а революцию там делали люди с великой отвагой и чистыми сердцами. Давно, правда. В ту пору, когда у нас вышла книга «Страна багровых туч» и я повстречался в поезде с читателем Вовкой…

В Гаване я однажды увидел гриновскую Ассоль. Маленькую. Ту, которая еще не слышала сказку про алые паруса, но интуитивно ждет будущего чуда.

Здесь нет никакого сюжета, просто воспоминание.

В ноябре семьдесят второго года я с тремя другими советскими писателями был гостем кубинского Союза писателей и художников и принимал участие в дискуссии по всяким литературным вопросам. Кубинцы дискутировали бурно, и это (как мне казалось) напоминало литературные споры двадцатых годов у нас в стране. Особенно, когда речь шла о книжках для ребят. Всерьез обсуждалось, допустимо ли писать в критическом плане о взрослых; что важнее: нравственная или производственная тематика; какова роль революционных традиций и так далее.

Много спорили, нужна ли детям сказка. Не вредят ли дошкольникам и школьникам волшебные и фантастические истории, не отвлекают ли от революционной действительности, не учат ли чему-то «не тому»? Ведь оценка так называемого фантастического реализма, весьма популярного в латиноамериканской литературе, официальной критикой оценивается неоднозначно…

Мне пришлось выступить и высказаться в том смысле, что проблема, на мой взгляд, сконструирована искусственно и что детям и взрослым полезна всякая литература если она учит добру. Эти несколько «бесклассовые» суждения вызвали бурное одобрение присутствовавших. И кто-то из кубинцев привел в пример «сказку компаньеро Крапивина «Voy encuentro de mi ermano».

Могло ли мне в шестьдесят первом году придти в голову, что повесть-малютка, которую я едва не отправил в корзину, переведут на разные языки, напечатают в США и Италии и что она станет популярной на Кубе. И вот…

Дело в том, что в советском издательстве «Мир» был выпущен на нескольких языках сборник фантастики «Молекулярное кафе» (и я, кстати, опять оказался под одной обложкой со Стругацкими). Испанский тираж сборника попал на Кубу. И теперь мою повесть «Я иду встречать брата» приводили в пример, как «образец фантастики, которая поднимает высокие вопросы добра и человечности и дает нам образы героев с удивительно добрыми сердцами и благородными помыслами». В общем, что-то в этом роде (все неточности – на совести нашей строгой переводчицы, которую мы между собой почтительно звали «Мадам» и которая излагала нам по-русски экспрессивные тирады кубинских коллег).

Я стыдливо посапывал, как пятиклассник, которого учительница хвалит при всех за сочинение, написанное на отлично. И опасливо поглядывал на руководителя нашей делегации – строгого, стриженного ежиком секретаря СП и ветерана, прозванного в нашем кругу Танкистом. Военный роман Танкиста был выставлен в витринах всех книжных магазинов Гаваны, и наш шеф не понимал, почему сейчас хвалят не его, а какой-то пустячок, где нет ни слова о реальных событиях. Я сочувствовал маститому автору, и было неловко… и все-таки приятно.

Заседание проходило в обширной комнате писательского союза, все сидели вокруг большущего (довольно обшарпанного) стола. Кондиционеры не работали, за распахнутыми окнами плавился знойный тропический ноябрь, но сквозняки (слава Богу!) прогоняли жару. Один из сквозняков, казалось, вдул в комнату, как семя одуванчика, девчушку лет восьми-девяти. Она скользнула в растворенную дверь, невесомо прошла вдоль стены и встала недалеко от стола.

Я не видел, чтобы на Кубе детей ругали или откуда-нибудь прогоняли. Помню, как во время торжественного писательского заседания по поводу Октябрьского праздника, несколько смуглых пацанят расположились на открытой эстраде среди музыкантов и курчавый мулатик вдохновенно дирижировал музыкой «Союз нерушимый республик свободных…» Никто и бровью не повел…

Вот и сейчас на девочку не обратили внимания. А она склонила голову и слушала наши прения целый час. Мало того, она пришла и на следующий день. И встала в дверях прислонившись к косяку. Неужели ей были интересны наши разговоры? Или она просто ждала кого-то из взрослых? Серьезная, с внимательным лицом, с терпеливым ожиданием во взглядах, которые она порой бросала из-под ресниц…

Вот тогда-то я и подумал про маленькую Ассоль из Каперны, дочку мастера игрушек Лонгрена. Про девочку, у которой сказка была далеко впереди…

Существует привычное представление, что кубинцы сплошь смуглые и темноволосые. А там немало светлоголовых, белокожих и синеглазых. Особенно среди ребятишек. И эта неулыбчивая девочка в полинялом зеленом платьице была светленькая, с длинными льняными волосами. Похожая на тех, о которых писал Виссарион Саянов:

Здесь тени клонятся косые За низким берегом реки. Сплетают девочки босые Из желтых лютиков венки.

Правда, эта была не босая. В коричневых сандаликах с мелкими дырками и с блестящими пряжками на ремешках. Таких же, какие носил в детстве я, в каких протопал по казанскому перрону Вовка. Может быть, они и были – наши, советские. В ту пору из Союза на Кубу отправляли немало товаров.

Мне нравилось замечать в Гаване всякие мелочи, которые напоминали о доме (ностальгия уже давала себя знать). И я как на доброго знакомого смотрел на старинный граммофон в квартире кубинской учительницы – он был такой же, как у нашей соседки тети Лены в Тюмени; с удовольствием наблюдал за мальчишечьими воздушными змеями, похожими на те, что клеил когда-то сам; обрадованно отмечал, что самодельные дощатые самокаты на кольцевых подшипниках – в точности как у нас в сороковых-пятидесятых годах. Надо же, какая распространенная оказалась конструкция!

Еще немного о самокатах. Как тут снова не окунуться памятью в детство? Сколько раз я пытался сколотить их трех досок такую вот собственную машину! Но сооружение получалось громоздкое и хлипкое, руль заедало, колеса-подшипники отваливались. И чтобы покататься, я выпрашивал самокат у приятеля Владьки, жившего неподалеку, на Казанской улице.

О как стремительно (подобно самолетному мотору) гудели подшипники! Как волшебно пружинили под ними доски деревянных тротуаров нашей главной тюменской улицы Республики!..

Самым привлекательным местом для катания были спуски к мосту через овраг с речкой Тюменкой, впадавшей неподалеку в реку Туру. Толкнешься потертой насквозь подошвой сандалии – и пошел! Ветер забирается под дырявую майку, черные сатиновые трусы полощут, как пиратский флаг, чубчик коротенькой стрижки «под бокс» встает торчком от встречного воздуха…

Случалось, катался не один, а с соседской девочкой Галкой, моей ровесницей. Тихая была девочка, добрая, понимающая, с упоением слушала мои фантастические истории и вольные пересказы книжек. И были у меня к ней в душе нежные чувства, в которых я, конечно, никому не признавался.

Галка вставала на доску самоката впереди меня, я толкался и катил. И ее волосы (тоже светлые, льняные, как у кубинской девочки Ассоль) щекотали мне нос и щеки. И я ворчливо говорил: «Почему девчонки не стригутся, как пацаны? Не было бы никаких забот…» Она тихонько смеялась.

Скатываться со мной со спусков Галка побаивалась.

– Да ну, ты совсем не тормозишь, а у меня в животе ёкает. Лучше я подожду внизу.

И ждала. А я, красуясь, мчался и гордился собой. Аж от самого Краеведческого музея с его пожарной вышкой и курантами!.. И, конечно же, в конце концов гордыня была наказана. Переднее колесо попало в щель между досками…

Галка внимательно рассмотрела и осторожно пощупала выпуклую «дулю» на моем лбу. Я часто мигал, чтобы стряхнуть с ресниц слезинки. В десять лет реветь при девочке – дело недостойное, но и сдержаться трудно.

– Надо прижать что-нибудь холодное – сказала Галка деловито. Я и сам это понимал. Но что? Поставил торчком самокат, коснулся шишкой гладкого колеса. Металл был теплый.

– Подожди… – Галка пошарила в кармашке клетчатого платьица, вынула что-то, приложила к моему лбу, покатала вокруг шишки. Словно гладкий холодный шарик. Боль почти угасла.

– Галка, это что?

Это и правда был шарик – размером с ягоду-смородину, из прозрачного стекла. В нем горела солнечная звездочка.

– Холодный, правда? Он почему-то всегда холодный, волшебный, наверно. Я его перед Новым годом в снегу нашла…

Шишка перестала болеть совсем. Не правда ли, фантастика (раз уж речь в моем рассказе то и дело обращается к фантастике)?

Впрочем, дальше ничего фантастического не было. Вскоре я с мамой и отчимом уехал из того славного района, именуемого «Затюменка», и больше мы с Галкой не виделись. Для пущей лиричности я мог бы соврать здесь, что она подарила мне на память шарик, но чего не было, того не было. Мы даже не попрощались, Галки в тот момент не оказалось дома. Вот так. Все проходит, в том числе и нежные чувства.

Но все же Галка не забылась, я ее помнил всегда. И здесь вспоминал, в Гаване, когда смотрел на ребячьи самокаты. И когда видел девочку с льняными волосами, что слушала наши прения с кубинскими писателями и критиками…

Нельзя сказать, что девочка была очень похожа на Галку, но все-таки… И цвет мягких на вид волос, и скромная молчаливость…

Когда заседание кончилось, я пустил по рукам кубинцев свою тетрадку-дневник, чтобы поэты и прозаики Гаваны оставили мне автографы на память. И они писали – каждый одну-две строчки. А знаменитый Анхель Аухьер – будущий автор монографии о Николасе Гильене – накатал для «компаньеро Славы» аж целую страницу. Пока он чиркал авторучкой, девочка подошла и стала смотреть у него из-за локтя. Водила по губам кончиком языка, словно мысленно помогала Аухьеру излагать свои пожелания. Когда он кончил, девочка вздохнула с облегчением. Мы встретились глазами, она чуть-чуть улыбнулась. Я протянул ей карандаш – распишись, мол, и ты. Мне вдруг представилось, что она (все так же водя языком по губам) старательно выведет крупными буквами: ASSOL. Но девочка улыбнулась сильнее, замотала головой – так, что разлетелись волосы – и убежала. Сперва – в распахнутую дверь, а потом через горячий от солнца двор. Сандалии защелкали по каменным плитам.

Выпив на прощанье по фужеру испанского вина, пошли и мы. Тоже через горячий двор. Я опять увидел маленькую Ассоль. Она стояла в тени черно-ржавого сооружения из мятых кровельных листов, зубчатых колес, ребристых радиаторов и прочего металлолома. Это было произведение какого-то скульптора-авангардиста. Девочка не разглядывала металлический шедевр, она, щурясь смотрела на солнце – сквозь что-то маленькое, сверкающее у нее между пальцев. Повернулась ко мне и улыбнулась опять.

– Ке эс эсто? – спросил я, выковырнув из памяти пару испанских слов, и показал на блестящую штучку. – Что это?

– Болита…

«Шарик», – понял я.

Да, это был стеклянный шарик. Почти такой же. как у Галки, только не бесцветный, а лимонный. «Ассоль» показала мне его с полуметра, а в руку не дала. Наверно, решила, что незнакомый «советико» тогда сочтет его подарком и унесет с собой. Я засмеялся, помахал ей рукой и пошел догонять коллег, которые отправлялись в кабачок «Бодегита дель медио» более капитально отметить окончание литературной дискуссии…

Вот так соединились у меня в жизни две светловолосых девочки со стеклянными шариками – из двух далеких друг от друга времен и городов. Опять фантастика, верно?

Впрочем, как утверждает мой хороший знакомый, писатель-фантаст Сергей Другаль, вся литература – фантастика. Потому что каждый автор что-то сочиняет в своих книгах, пишет о том, чего не было. Даже если он старается строго следовать реальным событиям. Даже в таком документальном жанре, как мемуары…

Но историю с шариками я не сочинил. Не такое уж удивительное здесь совпадение. Тем более, что стеклянные шарики у кубинских ребятишек – не редкость. Они вкладывались в хитрые пробки бутылок со знаменитым кубинским ромом «Havana Clab». Ребятишки собирали эти пробки, выковыривали шарики и устраивали с ними всякие азартные игры.

Правда, когда я оказался в Гаване, таких пробок уже не делали, но шарики-то, конечно, еще ходили у ребят по рукам. И, видимо, девочка считала желтую стеклянную ягоду немалой ценностью. А может быть, и талисманом, как Галка.

А историю про игры с шариками я слышал еще задолго до поездки на Кубу, от своего друга Володи Матвеева, в ту пору —заместителя главного редактора журнала «Пионер». Он же, в свою очередь, слышал от Тимура Гайдара, который немало времени провел на Кубе в должности корреспондента. Впрочем, я и сам говорил с ним об этом, только много позже…

Наше знакомство с Тимуром Аркадьевичем началось с переписки и не самым лучшим образом. В восемьдесят втором году «Литературная газета» заказала мне статью о героях детской литературы, в которой я добросовестно изложил свои тогдашние соображения по данному вопросу и которую редакция озаглавила «Впереди по курсу – будущее». (Какое именно будущее ожидает юных героев, читателей и всю нашу детскую литературу через два десятка лет, ни редакция, ни я, конечно, в те годы не догадывались). Статью напечатали, кажется, в августе, и вскоре мне пришло письмо в фирменном конверте газеты «Правда». Журналист и писатель Тимур Гайдар (он тогда, видимо, работал в той газете) с горечью спрашивал, как автор статьи, перечисляя знаменитых авторов детских книг, мог забыть об Аркадии Гайдаре и о том, сколько доброго он сделал для нашей литературы.

Тон письма вначале показался мне излишне обличительным, и я сухо ответил, что забыть о своем любимом писателе я никак не мог и все претензии следует адресовать редакции «Литературной газеты», которая, не посоветовавшись с автором, внесла в статью свои изменения и сокращения, в том числе и такие вот необдуманные. Потом, перечитав письмо Тимура, я вдруг уловил в нем какую-то скрытую беззащитность и ребячью обиду за отца. И сделал приписку. В том смысле, что смешно думать, будто я могу забыть писателя, которого чту всю жизнь и чье имя носит ребячий отряд, которым я руковожу двадцать лет…

Видимо, мое письмо успокоило Тимура Аркадьевича. Вскоре он прислал мне приглашение на какое-то совещание писателей-маринистов. Я не поехал, поскольку маринистом себя (несмотря на всю любовь к флоту) причислять не смел, да, к тому же, и всякие дела и заботы в упомянутом выше отряде не пускали. Однако после мы встречались с Тимуром Аркадьевичем вполне приятельски – и на заседаниях в редакции «Пионера», и за бутылкой в компании близких к этому журналу людей, и на разных писательских совещаниях. Он всегда интересовался Свердловском, поскольку, как известно, женат был на дочери нашего знаменитого земляка – Павла Петровича Бажова.

Однажды (кажется в слякотном феврале восемьдесят девятого года) Тимур Аркадьевич и я сошлись в кабинете редактора «Пионера» Анатолия Мороза. И настроение было таково, что нам троим захотелось посидеть в уютном месте и душевно побеседовать на всякие житейские и литературные темы. И было решено, что самое подходящее место для этого дела – ресторан Центрального дома литераторов. Как-никак, родное по духу заведение.

Однако в ЦДЛ нас не пустили. Дородный, совсем не писательского вида мужчина встал в дверях и сообщил, что «сегодня посторонним доступа нет». Наши с Тимуром писательские билеты и заявление, что мы отнюдь не посторонние, не возымели результата. Видимо, для того, что считаться «непосторонним» по-настоящему, надо было иметь примелькавшуюся физиономию, а мы не входили в круг завсегдатаев этого заведения. Дядя корректно, но решительно разъяснил, что сегодня здесь всякие «спецобеды» и «спецмероприятия», и заслонил животом дверной проем. Я предложил устроить показательный скандал и вызвать директора. Но мои спутники склонили меня к тому, чтобы не портить себе настроение.

– Поехали в Дом журналистов, уж там-то нас встретят как своих, – предложил редактор «Пионера». Мы вновь погрузились в черную «Волгу» Гайдара и покатили в указанном направлении.

Увы, в Доме журналистов, встреча была почти такой же, как и в ЦДЛ. Не помню официальных объяснений привратника, но на его лице читалось явно: «Ходят тут всякие…»

– Мы, друзья, изначально взяли неправильный курс, – заявил Тимур Аркадьевич. – Надо было сразу ехать в Дом актера, где меня знает каждый таракан. Уж там-то…

Читатель, без сомнения, уже догадался, что «там-то» все повторилось по прежнему сценарию.

Наши попытки сунуться еще в несколько «творческих» забегаловок тоже кончились ничем. Куда было податься? Даже ресторан Савеловского вокзала (именуемый знатоками «У деда Савелия») оказался переполнен. Не в «Националь» же толкаться (да и туда, небось, не пустили бы). Возвращаться в редакцию было не с руки: «борьба с алкоголизмом» тогда уже слегка ослабела, но все-таки… Устраивать «посиделки» у себя дома мои спутники тоже почему-то не хотели. И тогда я сказал :

– Ребята… – Это была как строчка из песни: «Ребята, – сказал обращаясь к отряду, матрос-партизан Железняк. – Пробьемся гранатой…» – Я знаю, куда идти! – И позвонил с автомата своей сестре Людмиле Петровне, которая жила в ту пору на юго-западе Москвы, в Воронцово. Объяснил ей, что три не самых далеких от литературы человека – известный писатель и журналист (и, к тому же контр-адмирал), редактор весьма знаменитого центрального журнала, а с ними член правления Союза писателей СССР – мотаются по холодной негостеприимной столице, безуспешно вопрошая, почти как барон Пампа у братьев Стругацких: «Есть ли где-нибудь место, в котором три благородных дона могут прилично и скромно провести время…»

Моя милая, все понимающая сестрица тут же сообщила, что такое место есть у нее на кухне и что найдется даже кое-какая закуска, только пусть благородные доны «все остальное» прихватят с собой.

Мы купили в ближнем магазинчике бутылку «Столичной» (или две, не помню). Тимур Аркадьевич бросил свою «Волгу» в каком-то переулке (я подивился его беспечности). Мы пересели в такси и вскоре предстали пред очи моих родственников. Родственников, кроме сестры и ее мужа, было еще немало – две дочки и два сына моей племянницы Иринки (сама она была на работе, ибо занимала пост не то в «Пионерской правде», не то в «Учительской газете»). Присутствовал также молодой, ласковый и крайне любопытный кот Дымок.

Мои внучатые племянники во все глаза глядели на «настоящего Тимура Гайдара». Вернее, осознанно глядели племянницы. Племянник Никитка был еще кроха, а шестилетнего Алешку поразила прежде всего блистательная внешность знаменитого гостя. Ибо, когда Тимур Аркадьевич скинул потертое штатское пальтецо, он оказался в ослепительной адмиральской форме с золотыми погонами. Увидев Алешкино почтительное изумление, он подмигнул и пообещал:

– Учись, расти, и я возьму тебя на свой пароход. – Вполне справедливо Тимур Аркадьевич полагал, что малыш еще не знает разницы между адмиралами и капитанами торговых судов…

Кот Дымок потерся об адмиральские брюки и одобрительно муркнул.

Наша неспешная беседа в уютной московской кухне получилась весьма теплой и полной дружеского понимания. Мы говорили о книжках, о детских журналах и писателях, о Свердловске и Павле Петровиче Бажове, о поганых порядках в столице, о глупых критиках (чьих имен приводить не буду, чтобы не делать им рекламу), о грядущих изменениях в политике, о сравнительных качествах московской и уральской водки и, конечно же, о Кубе.

Тогда-то я и спросил, правда ли, что у кубинских мальчишек была игра в стеклянные шарики от пробок. И Тимур Аркадьевич подтвердил, что да, была. И добавил, что большинство шариков были прозрачно-бесцветными, но изредка встречались рубиновые. изумрудные, янтарные, аквамариновые. Мальчишка, ставший обладателем такого сокровища, обретал в своем квартале шумную известность и почитался, как знаменитость…

Я слегка разоткровенничался и поведал, что в шариках и шарах разного размера мне порой чудится мистическая сила (видимо, бутылок было все-таки две). И что у меня дома есть немало шариков, подаренных юными и взрослыми друзьями – стеклянных, металлических, янтарных, каменных… Рассказал о своей новой повести «Застава на Якорном поле», где мальчишки играют стеклянными шарами. И еще об одной повести – «Белый шарик Матроса Вильсона», в которой шары совсем уже громадные – настоящие космические звезды…

Родственники деликатно оставили нас втроем, не мешали «писательской беседе». Только Дымок время от времени подходил и трогал то одного, то другого лапой за колено – просился на руки. Я наконец взял его, и он благодарно заурчал, не переставай слушать разговор о заморской стране, в котором, кстати, речь шла и гаванских котах – личностях самостоятельных и гордых («и которые мяукают совсем по-русски»). Возможно, Дымок завидовал вольной жизни кошачьих обитателей экзотического города. Он не ведал своего будущего…

Здесь уместно небольшое отступление – о судьбе московского кота по имени Дымок.

Кот как кот, безвылазный житель квартиры на пятнадцатом этаже столичного «спального» корпуса. Там и оттрубил он лет десять своей жизни. О подобной кошачьей судьбе (правда, не Дымка, а своего рыжего любимца Макса) я даже как-то сочинил стихи:

…Хорошо уснувшему коту — Существу, чей мир одна квартира. Сон, еда, прогулки до сортира — Все его проблемы без потуг…

В девяносто пятом, когда мы с сыном Алексеем долго жили у сестры (работали над книгой «Фрегат «Звенящий»), Дым очень полюбил нас. Вечером, дождавшись нашего возвращения из редакции, лез на руки и ждал, когда ему почешут за ухом и поскребут пузо. И мы привязались к нему, тем более, что скучали по нашим Максу и Тяпе. И в дальнейшем всегда интересовались: «Как там наш Дым?»

А с ним было вот как. В середине девяностых семейство моей племянницы оказалось в Штатах, поскольку ее муж – физик-теоретик – в соответствии со всякими контрактами, работал параллельно в России и в Америке, все более прибиваясь к американским берегам. Такова наша нынешняя действительность… Там же, в маленьком городке штата Флорида, оказались и все мои внучатые племянники-племянницы. И заявили родителям: «Хотим Дымка, не можем без него».

Попробуй устоять перед оравой из четырех деток (которых, к тому же, любишь). Их папа Михаил потратил немало времени, долларов (совсем не лишних), одолел массу российских и американских бюрократических барьеров, оформил кучу документов и пару лет назад вывез-таки в Западное полушарие весьма уже пожилого (чтобы не сказать престарелого) кота.

Вначале климат Флориды не пошел московскому животному на пользу. Бедняга стал чахнуть, облысел. Его пришлось таскать к ветеринарам, что опять же влетело в копеечку (а точнее – в немалые доллары, это вам не Россия). Однако же, доллары американские ветеринары брали не зря. Кот оправился, привык гулять по окрестным садовым участкам и вскоре осознал все преимущества американского образа жизни и тропической природы. Лучшие качества российского характера – храбрость и умение утвердить себя в нестандартных обстоятельствах – расцвели в московском коте под солнцем Флориды. Помолодевший Дымок «дал прикурить» всем окрестным котам и вскоре стал кошачьим королем квартала. Местные кошки вмиг презрели прежних кавалеров и сделались преданными подругами иммигранта. Говорят, молодое поколение потомков Дымка в том американском городке уже не поддается учету…

Когда мой американский родственник Миша оказывается в России и заходит в гости, я с тревогой (кошачий век не так уж долог) интересуюсь: «Дымок в порядке?». И Миша каждый раз (тьфу-тьфу) отвечает, что в порядке.

– Я приезжаю с работы, а он выходит из дома, брякается спиной на газон и катается по травке, демонстрируя полное удовлетворение окружающей средой, кошками, консервированной пищей и американской демократией…

Не правда ли, сюжет, достойный если не Киплинга, то по крайней мере Сетон-Томпсона.

Я рассказываю своим котам про Дымка, и они тихо завидуют. Я, кстати, тоже, потому что хочу в тропики. Чтобы утешить котов, я открываю им банку консервированной снеди, а себе… но это неважно.

Говорят, любовь к кошачьему племени смягчает человеческие души. Даже Стругацкие писали об этом. Отпетый злодей Вага Колесо в их романе «Трудно быть богом» делался добрее, когда ласкал своих кошек, которых была у него целая стая. Чтобы ухаживать за ними, он держал специального человека и даже платил ему, хотя был скуп и мог просто пригрозить…

Но я отвлекся…

…А с Тимуром Аркадьевичем я встречался потом еще не раз, большей частью в редакции или на всяких собраниях в Союзе писателей. А такой вот «неофициальной» и продолжительной встречи, как у сестры на кухне, больше не случалось. Ну и понятно: не такие уж мы были близкие знакомые. И я не удивлялся и не обижался, когда он, приезжая в Екатеринбург, не вспоминал обо мне. Здесь и без меня у него хватало встреч.

Если не ошибаюсь, последний раз Тимур Гайдар приезжал в наш город на бажовский юбилей, в январе девяносто девятого года. Могу и ошибиться, потому что сужу об этом, вспоминая теле– и радионовости. Возможно, это был не Тимур, а самый младший из знаменитых Гайдаров – Егор (а может быть, и оба). Зато отчетливо помню хамское высказывание одного знаменитого (в областном масштабе) телеведущего. Вечером двадцать восьмого января, в своих новостях, он говорил о посещении могилы Павла Петровича его родственниками, упомянул и Гайдаров, причем основателя этой фамилии назвал «пламенным вешателем времен гражданской войны детским писателем Аркадием Гайдаром».

На следующий день я долго пытался дозвониться до автора этой фразы, чтобы договориться о встрече. Даже специально отремонтировал и надел на пиджак старенький «Знак Гайдара», врученный мне в давние времена ЦК комсомола за книжки и за работу с моим ребячьим отрядом. Дозвониться не удалось. Может, и к лучшему. Едва ли во время объяснения я уложился бы в протокольные рамки, а журналисты подобного плана – они люди тертые. Готовы поливать помоями кого угодно, а задень их самих – и сразу вопли о «защите чести и достоинства». Так что, ограничился я несколькими высказываниями на разных литературных собраниях. А маленькую медаль с барельефом Аркадия Петровича с тех пор так и не снимаю.

Сейчас на писателя Гайдара принято «вешать всяких собак». И будто воспитывал он «послушных режиму пионерчиков», и был он «певцом большевистского официоза», и творил он, будучи красным командиром, «невиданные жестокости». А он писал о крепкой дружбе, о любви к своей стране, о верности слову и о том, как важно делать в жизни добро. А жестокости… Да, есть свидетельства, что расстрелял не то взятых в плен то бандитов, не то заложников. И поплатился за это – вылетел из партии и из армии, чуть не угодил под суд. А сколько лет ему тогда было, кто-нибудь из обличителей помнит?

Он был такой же, как нынешние пацаны, которых сейчас тысячами отправляют на Кавказ – умирать и убивать. Посмотрите, какими они возвращаются. А ведь Аркадий начал воевать не в пример раньше и к восемнадцати годам был измотан многолетними боями и болезнью, доведен до отчаяния гибелью близких друзей, кровавыми делами и неуловимостью бандита Соловьева, чьи бойцы сродни нынешним чеченским боевикам-профессионалам… И каким идиотам пришло в голову сделать мальчишку командиром карательного полка? Никто из них, истинных виновников, за это, конечно, не ответил…

Я давно знал о трудной жизни Аркадия Гайдара. Не о той слащавой и парадной биографии, рассказами из которой в советские времена принято было пичкать школьников, а о его настоящей – горькой и трудной – судьбе. О его срывах, болезнях, неудачах, о тех муках, с которыми он писал свои книги. Ведь ясность и свет его повестей и рассказов – результат именно этих мук… И такое знание позволяло мне еще больше уважать писателя и любить его книги.

Мне кажется, за одну повесть «Судьба барабанщика» Гайдар заслуживает звания классика детской литературы и честнейшего писателя. В страшные тридцатые годы он один из всех рискнул написать о трагической доле ребятишек, оставшихся беспризорными из-за диких сталинских репрессий. Написал со всей откровенностью, какая только была возможна в те жуткие годы. Чудо, что повесть тогда пробилась в печать. Чудо, что автор уцелел, он был совсем близок к тому, чтобы, подобно сотням других писателей, сгинуть в подвалах Лубянки…

«Судьбу барабанщика» я перечитывал в детстве десятки раз. Моя собственная судьба тоже разделила меня с отцом, хотя и не столь трагически, как Сережу Щербачова. И я видел, что эта книжка не о борьбе храброго советского пионера с нехорошими дядями-шпионами, а о нестерпимом одиночестве мальчишки, которого всякие сволочи и просто равнодушные люди опутывают цепями лжи и толкают к пропасти. И о том, как маленький барабанщик последним отчаянным усилием воли рвет эти цепи. Рвет, зная, что это может стоить ему жизни.

«Выпрямляйся, барабанщик!.. Выпрямляйся, пока не поздно…

Я открыл глаза и потянулся к браунингу.

И только я до него дотронулся, как стало тихо-тихо. Воздух замер. И раздался звук, ясный, ровный, как будто бы кто-то задел большую певучую струну…»

Я и сейчас не могу читать эти строки без растущего сердцебиения. И слышу звук той струны. И слышал не раз – когда маленькие барабанщики моей «Каравеллы» вступали в схватки со всякой подлостью и нечистью. Они, эти мальчики, тоже хорошо помнили про судьбу барабанщика Сережки. Помнили и отрядную песню:

Сколько легло нас, мальчики, В травах и узких улицах, Маленьких барабанщиков, Рыцарей ярых атак…

Впрочем, барабанщикам «Каравеллы» повезло – их, маленьких, враги все же никого не достали. Их стали убивать позже, когда они выросли. Убивать подло, бандитски, из-за угла. Володю Глотова, Диму Дёмина, Вову Фалалеева, Женю Боярских…. Впрочем, эта горькая тема – для отдельной повести…

А гайдаровский Сережка – он всегда помогал нам. Потому что оказался сильнее страха.

«Выпрямляйся, барабанщик!.. Встань и не гнись! Пришла пора!»

И я сжал браунинг. Встал и выпрямился».

Это непедагогичный финал. Уже из-за одного этого эпизода книгу следовало запретить. Мальчики не должны стрелять во взрослых. Взрослые-то могут стрелять в мальчиков, а те не имеют права. Потому что шпионы и бандиты – они хотя и нехорошие, но все-таки взрослые . И что будет, если….

Возможно, именно так рассуждали дяди и тети на Одесской студии в семидесятых годах, когда снимали трехсерийный фильм «Судьба барабанщика». Там в финале мальчик Сережа не стреляет, не убивает старика Якова. Он просто выбегает на аллею с пистолетом в руке и картинно падает под метким выстрелом врага. Ну что же, у каждого режиссера, как говорится, свое видение текста…

Но есть другой фильм, он снят на студии Горького по собственному гайдаровскому сценарию. И там все по правде, все как у Гайдара.

Этот фильм вышел на экраны весной пятьдесят шестого года. Я был тогда десятиклассником, возраст не совсем пионерский. Наоборот, такой, когда полагалось вспоминать свои «красногалстучные» годы со скептической усмешкой. Но эту «Судьбу барабанщика» я смотрел несколько раз подряд, и всегда меня охватывала тоска по чистоте и ясности человеческих отношений, которые были в этой кинокартине. А еще – резкое сожаление, вина даже, что я не могу оказаться рядом с одиноким барабанщиком и уберечь его от беды…

Но я мог уберечь других. И много лет потом старался делать это, насколько хватало умения и сил. Конечно, не всегда хватало, далеко не всегда. Но порой помогало то, что в трудные минуты я, взрослый дядька, повторял про себя слова барабанщика Сережки: «Выпрямляйся барабанщик!.. Встань и не гнись!» Увы, гнуться в жизни приходилось все же немало, так, что и сейчас тошно вспоминать. Но порой Сережкино заклинание добавляло сил…

Извините за излишнюю, быть может, патетику. Стучал по клавишам «без передыху», как душа подсказала…

А «Судьбу барабанщика» перечитываю до сих пор. Слова ее героя взял эпиграфом для своей большой повести «Рассекающий пенные гребни»: «Выпрямляйся, барабанщик!.. Выпрямляйся, пока не поздно». И ничего, напечатали. Может, и поморщились в редакциях, но напечатали. Даже в нынешней «Пионерской правде»…

Но вернусь к фильму.

Его долго не показывали, но однажды «Судьбу барабанщика» решил представить зрителям канал «Рен-ТВ». Однако не просто так, а в передаче «Советские сказки детям до шестнадцати». Этот цикл был, видимо, задуман как аналог взрослой передачи «Киноправда?» С неким разоблачительным акцентом. Слово «сказки» употреблялось не в его благородном смысле, а в том плане, что «неправда». Очевидно, к подобного рода сказкам решено было приписать и гайдаровский фильм. В студии, насмешливо украшенной изображениями гипсовых горнистов и пионерским знаменем, молодой ведущий живо настраивал на соответствующий лад присутствующих на просмотре мальчиков и девочек.

Затея не удалась. Выступивший после фильма Тимур Гайдар заявил, что объявлять «Судьбу барабанщика» сказкой нельзя. Рассказал нынешним деткам о репрессиях тридцатых годов. И все же… все же его выступление оставило у меня досадливое несогласие.

Один из сидевших в студии юных зрителей, симпатичный интеллигентный мальчик, слегка красуясь, спросил:

– Актуально ли произведение вашего отца в наше время? Как вы думаете?

Тимур Аркадьевич чуть-чуть оживился:

– Ну, смотрите, какой хороший вопрос!.. Понимаешь, я думаю, время само отбирает актуальные книги и неактуальные. Бывает время, когда книжка уходит куда-то с книжных полок и от читателей и вдруг неожиданно возвращается… Я не думаю, что «Судьба барабанщика» сейчас уж такая самая актуальная книжка…

Вопрос мальчика в самом деле был неплох. А вот ответ Тимура Аркадьевича… И дело не только в его словах, но и в какой-то утомленно-равнодушной интонации (как мне показалось), которая зазвучала в конце ответа.

Так захотелось мне тогда встретиться с ним и сказать: «Ну, что же вы, Тимур Аркадьевич!.. Помните, как вы в своем письме заступились за отца, когда вам показалось, что газета и я обидели его тем, что забыли упомянуть в статье? А теперь вы будто сами согласились на забвение его лучшей книжки, хотя и в обтекаемых выражениях…

А ведь «Судьба барабанщика» очень актуальна! Именно сейчас! Разве мало в наши дни ребятишек, брошенных взрослыми? Сотни тысяч беспризорных обитают в люках, подвалах и на вокзалах! Разве не гибнут дети в кровавых конфликтах, в этих так называемых «горячих точках»? Разве мало случаев, когда всякие сволочи заманивают их в свои сети, как заманили брошенного Сережку добренькие «дядя» и старик Яков? И, увы, далеко не всякого хватает сил сказать себе слова маленького барабанщика: «Встань и не гнись!»

Я пишу эти строчки в мае двухтысячного года. Тимур Гайдар умер полгода назад. И я чувствую себя виноватым: наверно, не полагается спорить с тем, кого уже нет, он ведь не может возразить. Но и не написать всего этого я не мог. Потому что тогда чувствовал бы вину перед его отцом – одним из тех, кто помог мне стать человеком…

И опять хочу повторить: писать воспоминания – грустное дело. Все время приходится рассказывать о тех, кого уже нет. А про иных просто и не знаешь: живы ли? Что с ними стало?

Какова судьба у моего попутчика Вовки? У маленькой кубинской Ассоль? Даже про свою давнюю подружку Галку не знаю ничего… Да и у многих из тех, кто прошел через отряд «Каравелла», затерялись следы. Немудрено. Ведь в первом году наступающего века «Каравелле» будет сорок лет… Одно утешает – многие (я думаю, что большинство) сохранят добрую память об отряде, который носил имя Аркадия Гайдара. И о его книжках. Как и о книжках Стругацких и «странного сказочника» Грина – тех, которые они «утягивали» с полок моей домашней библиотеки и очень часто забывали возвращать. Ладно. Главное, что читали… Гайдар – это высокая романтика барабанщиков и вера в нерушимую дружбу. Стругацкие – зов далеких пространств, в которых, несмотря на все расстояния, главной ценностью остается человечность. Грин – блеск дальних морей, яркие, как заря, паруса «Секрета», благородство и бескорыстие чистых душ…

За своими томами Грина я старался следить тщательно – чтобы обязательно возвращали. Но один томик – где рассказ «Гнев отца» – не уберег.

В семьдесят пятом году мы с ребятами снимали по этому рассказу игровой фильм. Он, этот фильм, получался гораздо длиннее рассказа. В рассказе маленький Том Беринг с нетерпением ждет отца-капитана, а взрослые занудно вдалбливают мальчику, что ему достанется за все проказы и прегрешения. «Гнев отца будет ужасен!» Бедняге Тому гнев представляется кровожадным чудовищем, которого отец привезет из дальних стран. И в конце концов мальчишка палит из попавшего под руку пистолета в фигуру страшного заморского божества, обнаруженную среди отцовского багажа… А фильм оказался о другом.

Получилась история про одинокого «завоспитанного» тетушками восьмилетнего мальчишку, про его тоску об отце. Про отчаянную попытку приблизить отцовское возвращение. В одиночестве Тома было что-то от одиночества барабанщика Сережки, насильно разлученного отцом. И его выстрел из двухстволки по уродливой дикарской маске был сродни Сережкиному выстрелу по шпионам – этакий отчаянный акт освобождения от своей неприкаянности, от несправедливости, от вины…

Любимец отряда Геночка Хабибрахманов – этакое ясноглазое белокурое существо с удивительно интеллигентной натурой – сыграл маленького Тома, будто песню спел. Кажется, порой он забывал, что на самом деле он – Геночка, Генка, а не Том. А еще звенела в нем струнка храброго барабанщика, каковым он и был по правде, в «Каравелле».

Мы снимали, как однажды Геночка-Том, доведенный «до ручки» тетушками и печалью, написал отцу письмо, вложил его в бутылку и отправился в дальнее путешествие к большой реке, чтобы бросить бутылку с посланием в воды, бегущие к океану. Там, в океане, моряки обязательно выловят письмо и отдадут капитану Берингу!

Путешествие было нелегким. Том пробивался через лесные дебри, обдирал колени на скалах, переходил вброд горные речки. Всякой такой природы было полным полно на окраине Свердловска, у поселка Уктус, где в боях с местной «общественностью» много лет подряд отстаивал свою штаб-квартиру отряд «Каравелла». Том доблестно преодолевал все препятствия и опасности. И, кстати, главной опасностью оказалась не дикая природа, а два деревенских хулигана, решивших, что прямо им в руки спешит легкая добыча – хрупкое городское дитя в неуклюжих охотничьих сапогах, которые Том позаимствовал для похода у дядюшки.

Хулиганы не знали, что это не просто Том, а еще и несгибаемый барабанщик в душе. Схватка была короткой. Правда в разгар съемок – как всегда в таких случаях (это просто закон!) – влезли под объектив непрошеные зрители. Две тетки с корзинами бросились защищать от юных разбойников ребенка в матросском костюмчике – такого беззащитного и такого милого (несмотря на бахилы).

– Шпана проклятая! Мы сейчас милицию…

Теток успокоили и показали дорогу, по которой они должны идти от съемочной площадки. А Том, направив на обалдевших хулиганов рогатку, отобрал у них для себя штаны и рубаху – чтобы лучше вписаться в окружающую среду и меньше вызывать подозрений у встречных… И он добрался до реки. И бросил бутылку. И, вернувшись домой, прямо в сапогах и рубище, завалился на кружевную постель (представляете реакцию его милых тетушек?).

А бутылка плыла, и – фантастика есть фантастика, Грин есть Грин (хотя в его рассказе и нет эпизода с путешествием и бутылкой) – ее выловили в море рыбаки и доставили на баркентину капитана Беринга. И капитан мгновенно приказал изменить курс…

Кадры с настоящей баркентиной взяли из отрядной кинохроники про поездку в Ригу. Но тропическим городом, где стояло это судно, стала Гавана – с моих кинопленок, которых я множество «накрутил» на Кубе. Могучий прибой штурмует там каменную набережную, вдоль которой выстроились белые небоскребы… А распущенные великолепные паруса океанского корабля мы взяли с кинолент моего друга Евгения Ивановича Пинаева – в шестьдесят седьмом году он плавал на барке «Крузенштерн» и поснимал на нем немало. Особенно в Севастополе, где судно участвовало в съемках фильма о Грине – «Рыцарь мечты»…

Вот видите, два моих «гриновских» города – Севастополь и Гавана – весьма органично вошли в монтаж нашего кино. Был и третий такой город. Его олицетворял я сам – уроженец Тюмени. И, увы, это, по-моему, была одна из самых заметных неудач фильма. Я, из-за большой нехватки взрослых исполнителей, изображал там капитана Беринга. В актерских талантах, мне было далеко до Геночки Хабибрахманова. К счастью, роль оказалась очень короткой и не сильно испортила фильм…

Во время всей этой съемочной суеты у меня и потерялся пятый том собрания сочинений Грина – тот, в который мы часто заглядывали, чтобы проверить: не слишком ли нарушаем авторскую тональность. Но я не жалею, фильм стоил того. К тому же, сейчас на моей полке стоит другой шеститомник – черный, с позолотой. Насколько мне известно, это наиболее полное гриновское собрание. В первом томе, на обороте форзаца, надпись: «Славе с самыми добрыми пожеланиями на 1994-й от семейства Бугровых! В.Бугров. 22.XII.93.»

Мой друг Витя Бугров – составитель и редактор этого шеститомника. Не зря он в студенческие годы собирал материалы про Грина! (А ответственный за выпуск – Геннадий Ходжаев, один из выросших барабанщиков «Каравеллы»). Я от души радовался подарку, не ведая, что девяносто четвертый год станет для Виталия Бугрова последним. (Писать воспоминания – грустное дело).

Киноверсия «Гнева отца», кстати, Виталию понравилась.

…Боюсь, что я сейчас весьма идеализирую наше кинотворчество того времени. Едва ли этот фильм – снятый крошечной, как мыльница, кинокамерой на узенькую пленку, неозвученный, с перекошенными титрами – вызвал бы какие-то особые эмоции у посторонних зрителей. Но мы тогда жили этой кинокартиной и порой окунались в мир Александра Грина с головой.

Я и сейчас окунаюсь в него, когда прокручиваю записанную на видеокассету поцарапанную черно-белую киноленту, которой уже четверть века. Словно ухожу в иное пространство…

Вот как я, запутавшись в сюжетной неразберихе воспоминаний, все-таки хитро привел их к тому, с чего начал: к реальности многомерных пространств нашего бытия.

Я уверен, что во вселенной пространств множество – одни из них отличаются от наших совсем немного, другие очень непохожи. Когда-нибудь люди научатся преодолевать межпространственные барьеры и хитрые заслоны времени. Будут запросто встречать в иных мирах и неведомых существ, и своих двойников и, может быть, объединяя с ними (с двойниками) усилия, станут исправлять собственные судьбы. Но это – в будущем. А пока я умею делать подобное лишь в своих книгах…

Ох, а не слишком ли самоуверенное утверждение? Умею ли?.. Но, видимо, кое что получается, если некоторые читатели (причем вовсе не дети) всерьез пытаются изготовить Искорку из «Голубятни на желтой поляне» или отыскать выход на Дорогу. Или вот такое дело – однажды в шесть утра звонит в дверь запыленный юноша в сапогах и штормовке и сообщает, что он добрался сюда из Владивостока, чтобы подробно выяснить у меня технологию Прямого Перехода в иные миры.

Ну что тут скажешь? Поишь гостя кофе и виновато рассуждаешь, что литература и реальность это все же разные вещи и что Прямой Переход – скорее литературно-философская категория, нежели действительно существующее физическое явление, а если он где-то все же имеет место, то способность к нему есть чисто индивидуальное свойство личности, выработать которое в себе можно лишь постижением многих научных и мистических истин и тренировкой духа… А он слушает, и в глазах его и можно прочесть: «Вот скотина, я пилил из таких далей, а тебе жалко сказать…» И хочется воскликнуть: «Слушай, парень, да если бы я знал тайну Перехода, то давно бы уже усвистал из нашего паршивого пространства куда-нибудь в дальние области мироздания!»

Но пока «усвистать» удается лишь во сне. И то не всегда, а в какие-то непредсказуемые моменты, когда сновидение действительно становится второй реальностью, поражающей изумительным разнообразием, точностью и правдивостью деталей и ощущений.

Это случается не часто, но если случается – тогда сны дарят мне или почти готовые сюжеты или, по крайней мере, их завязки. Я уже писал здесь о «Детях синего фламинго». А вот еще пример.

Очень часто на всяких конференциях и встречах читатели спрашивают: «Как вам пришла мысль написать «Голубятню на желтой поляне»?»

А эта «странная сказка» тоже началась во сне. Сон был невероятен в своей основе и удивительно реален в деталях.

Я нес вахту в повисшем среди пустого космоса звездолете. Весь экипаж, кроме меня, спал. И ничуть меня не удивляло, что я, пожилой член Союза писателей, оказался в столь необычной ситуации. Мерцали приборы, стоял мягкий полусвет, слегка пахло (я ощущал и запахи) пластмассой от узкого полукруглого пульта… И как в этом крошечном, герметичном, оторванном от всех планет мирке мог появиться тот пацаненок с подвернутой для езды на велосипеде штаниной, с чешуйками тополиных почек на стоптанных сандалиях? Абсолютно реальный, с виноватым придыханием, с засохшей царапиной на переносице…

Разве можно было не написать про это?

Я начал, а дальше уже стали послушно подключаться другие сны – про крепость на песчаном обрыве и желтую реку, про загадочный город, где я ищу то исчезнувшего третьеклассника Альку, то младшего братишку; про хитрого бормотунчика, про площадь с арками и колоколами; про пустой почтамт, по которому ходит за мной и моим другом Володькой неуязвимый монстр-манекен… Первая часть «Голубятни» процентов на семьдесят состоит из снов. Да и в других частях их немало.

А маленькую повесть «Далекие горнисты» (первую часть трилогии «В ночь большого прилива») я увидел однажды ночью столь отчетливо и подробно, что осталось только записать.

После этого как я могу поверить, что пространство снов – это лишь искаженное отражение каких-то мыслей и случавшихся ранее событий? Хорошо хоть, что нет сейчас над нами неусыпного ока строгих идеологов диалектического материализма…

Кстати, я не понимаю людей, которые иногда с удивлением и радостью признаются: «Поверьте, я недавно видел цветной сон!» А что, разве бывают нецветные сны? Как черно-белое кино, что ли? Не могу представить такое…

Из сновидений соткана целая страна, и меня никто не убедит, что ее не существует на самом деле. Существует, только где-то за гранью нашего привычного трехмерного пространства.

В центре этой страны стоит Город. Я всегда узнаю его, хотя он любит маскироваться под разные другие города с конкретными именами и приметами. Его легко узнать по особому ощущению, что наконец-то я вернулся к себе. Он порой лукавит, этот Город, запутывает среди полузнакомых улиц, подбрасывает странные загадки, неожиданные встречи, прячет людей, которых я хочу отыскать. Но в этом больше игры, чем настоящей опасности. Я знаю, что Город не таит в себе зла, оно осталось за его пределами, за границами его пространства. И все хитрости Города – это старание подсказать мне завязку еще одной сказки.

Я уже писал о Городе в своем «бессюжетном мемуаре», который называется «Под созвездием «Ориона», (столь же бестолковом, как этот). И теперь ловлю себя на том, что повторяюсь. Но обойти эту тему сейчас не могу, она сама собой вплелась в повествование. Дело в том, что я никогда не бываю в своем Городе пожилым или старым. Я всегда там или юный студент, или пацаненок в легоньких, стоптанных за каникулы сандалиях (которые после прыжка в лужу оставляют на досках и на асфальте темные четкие следы). И оно закономерно, что я такой. Ведь я не случайно оказываюсь в Городе, авозвращаюсь в него. Возвращаюсь домой после долгой утомительной командировки во взрослую жизнь, в которую меня зачем-то забросила непредсказуемая судьба. Может и не зря забросила, я немало хлебнул, набрался кое-какого опыта, но теперь наконец-то смогу жить по нормальным законам – законам юности и детства. Наверно, и здесь хватит трудностей. Но, Боже мой, насколько проще, интереснее и объяснимее будут эти трудности по сравнению с теми, что в прежней жизни!

Из записей снов о Городе я мог составить запутанную, но интересную книгу. Только писать ее было бы неимоверно трудно. Потому что дело там не в сюжетах, а в ощущениях, которые передать прочти невозможно. Я попытаюсь сейчас (почти без надежды на успех) рассказать лишь один фрагмент

…Итак, я вернулся. К себе, в старенькую квартиру, в перекошенный двухэтажный дом на улице Грибоедова. Вернулся с пониманием, что все плохое позади. Дома одна только мама. Отчима нет (и, возможно, его просто никогда не было на свете). Мама, поглядывая со спокойной лаской, стелет мне постель на знакомой скрипучей кушетке. Теперь я всегда (или долго-долго!) буду спать здесь.

Сколько мне лет? Сейчас восемнадцать-двадцать, но завтра с утра я превращусь в настоящего пятиклассника, и мама заранее спрашивает, выучил ли я уроки. Я их, конечно, не учил, даже не брал со своей фанерной этажерки потрепанные учебники, но надеюсь, что мои полученные в прежней жизни знания (слава Богу, я ничего не забыл) позволят мне завтра как-нибудь выкрутиться у доски… Электричество почему-то не горит, но это не вызывает никакой досады. Наоборот, хорошо, уютно. Светит на столе керосиновая лампа-десятилинейка…

Мама, дождавшись, когда я лягу, задувает лампу. За окнами с легким рокотом преодолевая сугробы, проезжает грузовик. В лучах его фар на миг зажигается снежными искрами тополь. Я натягиваю до носа пахнущую свежей стиркой простыню. Я – дома… Чьи-то стихи:

Мы отныне всегда будем жить только здесь — В этом добром и тихом краю…

Не проспать бы завтра школу…

С этой мыслью я уснул и проснулся мгновенно – готовый к полному событий дню. Мама дала мне молока и свежих ватрушек с картошкой (на тарелке с темной трещинкой и знакомым рисунком – две цапли среди камышей).

– Поторапливайся, – говорила мама, – до уроков полчаса.

– Успею. В крайнем случае ухвачу такси…

Я все еще был рослым парнем студенческого возраста, с незабытыми привычками прежней жизни. Мама только головой покачала: какие такси в эту пору на окраинной заснеженной улице…

Со вкусом едва дожеванной ватрушки во рту, прихватив потрепанный портфель, я выскочил за калитку. Там нетерпеливо переминался сосед Витька Пантюхин, младший братишка Саши, товарища моего брата. Но сейчас мой брат (по сценарию сна) был в другом городе, у дальних родственников, Саша вообще неизвестно где, и Витька существовал для меня самостоятельно, как мой давний приятель. Только он был третьеклассником, а я шел в пятый.

Но я еще не успел обрести внешности настоящего пятиклассника, и Витька оглядел меня со сдержанным неодобрением. Однако от критики воздержался (знал, кто я и откуда), сказал только:

– Жмём шибче, скоро звонок…

И мы нажали. Потому что никаких такси не было и в помине. К тому же я чувствовал, что вот-вот сделаюсь таким же как Витька, пацаном – в подшитых валенках, куцей шубейке и потертой шапке с завязанными на затылке меховыми ушами. А у таких мальчишек денег на такси, как известно, не водится…

И мы торопливо потопали пешком. В небе проступал серовато-синий рассвет. Желтели окошки. Они светили сквозь пушистую теплую метель, которая бесшумно кружила в переулках и щекотала нам лица. Был февраль (я знал это), и в мягком дыхании метели угадывалась близость весны. Впрочем, особых ее признаков не было, а было просто понимание : скоро весна. И от этого ласковые летучие хлопья казались особенно добрыми.

Снег оседал на палисадники, застревал в глубокой резьбе наличников. Домов с такой резьбой, с хитро украшенными крылечками, лесенками, деревянными балконами становилось все больше. Они делались как терема. Между ними, над улицей, от ворот к воротам перекидывались деревянный мостики с неразличимым за метелью орнаментом перил.

Я понимал, что Город начинает проявлять себя. И я раздваивался между желанием поддаться игре и боязнью опоздать на уроки. Впрочем, Город не спрашивал моего желания. Он все больше сбивал меня и Витьку с дороги, уводил в запутанные переулки с крутыми тропинками и лестницами, открывал перед нами перекошенные ворота с башенками, обещая, что вот-вот мы выйдем на нужную улицу, и обманывая.

– Ну, давай, давай… – сказал я ему со смесью досады и веселого азарта. – Фокусничай. Мне не привыкать…

– Что? – отозвался Витька.

– Ничего. Это я так…

– Опоздаем. Зинаида в дневник накатает…

Я помнил их вредную длинноносую Зинаиду Климентьевну.

– Не бойся. Уже близко…

А близко ли? Город лукаво звал нас куда угодно, кроме школы. То на Пароходную улицу, ведущую к речным обрывам, под которыми в ряд стояли дебаркадеры городской пристани (там, на обрывах, наверняка началось уже лето и желтеют россыпи одуванчиков). То на восточную окраину, где недавно невесть откуда появилась старинная крепость с круглыми массивными башнями, галереями вдоль зубчатых стен и спящими под снегом чугунными пушками. То в заснеженную чащу векового парка, где среди могучих стволов прячутся ледяные фигуры неведомых существ…

Один я давно поддался бы хитростям Города, но рядом озабоченно сопел на ходу конопатый курносый Витька, он очень не хотел опаздывать. Под перекинутыми через улицы мостиками кое-где висели часы вокзального типа. Их циферблаты светились, но стрелки были неразличимы за летящим снегом. Однако от всех часов шло тревожное напоминание: «У вас очень мало времени, братцы…»

Я понимал, что мы запутались окончательно, и выход теперь один: стараться разглядеть над заборами высокую, похожую на шахматную фигуру, колокольню Спасской церкви (в которой библиотека). Наша школа рядом с церковью. Но в той стороне, где должна была стоять колокольня, ее не было. Ну что тут делать?..

Отдувая летящих в лицо снежных бабочек, я завертел головой… Ох, да вот же она, колокольня! Великанская фигурная башня возвышалась рядом, только не впереди, как мы ждали, а у нас за спиной. Она размыто рисовалась в рассветном небе за косым полетом вьюжного снега. Нависала над нами. В ее широких сквозных проемах я различил колокола (которых раньше никогда не видел). И пришло ощущение радостной разгадки и теплого доверия к этому миру…

И наша маленькая, в полтора этажа, школа номер девятнадцать – вот она, в двух шагах.

От церкви школу отделял кирпичный домик с низкими, у заснеженного тротуара, окошками. Над окошками горела яркая голая лампочка. Наискосок от нее притулился под трепещущим полиэтиленовым навесом жиденький книжный лоток. За лотком восседала закутанная в шаль продавщица – массивная и равнодушная ко всему на свете, как снежная баба. Я, конечно, остановился у лотка. Потому что знал, что увижу на нем. К счастью, я был все еще большим, взрослым по наружности, и не вызвал у тетки подозрений… А Витька дергал меня за рукав:

– Пойдем! Не слышишь разве, уже звонок!

– Вить, ты беги…

– А ты? Тебе попадет.

– У нас первый урок физкультура, – вовремя придумал (вернее вспомнил) я. – У меня освобождение, потому что недавно была ангина…

Витька с облегчением умчался. А я навис над разваленными в беспорядке книжками.

Конечно же, это были главным образом потрепанные томики малой, еще довоенной «Библиотеки приключений». «Рамка»! Причем не только известные мне, но и такие, о которых никогда не слыхал! Их не было даже в тщательно составленном и, казалось бы, совершенно полном списке моего друга Виталия Бугрова! Отлично помню названия. «Берег Зеландии», «Убежище в Желтых песках», «Стальные пчелы»… Конечно, конечно, сейчас я все это заберу! Как хорошо, что я еще большой, при деньгах… Но…

Но эти книги – все-таки не главное, ради чего Город вывел меня сюда. На левом краю стола – плоская груда совсем старинных томов. И каких-то рукописных журналов. Свитков… И толстых тетрадей с чьими-то давними записями. В том числе и в коричневых клеенчатых корочках. И неужели наконец-то я отыщу среди них ту самую ?..

Тетка в заснеженной шали только притворяется безучастной. На самом деле следит украдкой. Неужели заспорит, когда я найду мою тетрадку ?..

Она не успевает заспорить, я не успеваю найти. Сон гаснет, как ни цепляюсь я за его последние детали…

Старая тетрадь с недописанной повестью – постоянная тема моих снов о Городе. Я уже писал об этом в повести «Лоцман» и надеялся тогда, что выскажусь – и загадка сама собой исчезнет.

Не исчезла. «Лоцман» вышел десять лет назад, был переиздан (последний раз – буквально несколько дней назад), но тайна тетради так и осталась в моей жизни – в снах и наяву.

Дело в том, что порой я бываю уверен: когда-то давно я начал писать повесть, довел ее до середины, а потом оставил. Сам не знаю, почему оставил. Сейчас я убежден, что это одна из моих лучших вещей. Надо только найти, закончить, отредактировать… Но днем, наяву, я таких попыток не делаю: хватает здравомыслия, чтобы понимать: никакой тетради не было. А если и была, то опять же за пределами данного измерения, в ином пространстве.

Я отлично представляю, как тетрадь выглядела, но совершенно не помню содержания. Однако в очередном сне, когда Город милостиво раскручивает сюжет так, что тетрадь попадает мне в руки, я читаю с радостным ощущением находки и с осознанием – это же действительно здорово! Я вспоминаю всех героев, все сюжетные повороты, вижу написанные карандашом строчки, понимаю, какие страницы надо дописать и убеждаюсь, что работы осталось совсем не много. И будет замечательная, интереснейшая повесть! Я зримо представляю всех персонажей, всю обстановку, где разворачиваются удивительные приключения. Как я мог это забыть?.. А сон безжалостно гаснет опять, и мои отчаянные попытки сохранить в памяти хоть клочки почти готовой повести не приводят ни к чему…

Недавно увидел во сне, что наконец-то это не сон ! Потому что, роясь в тумбочке среди накопленных за десятки лет тетрадей со всякими записями, все же отыскал ту самую ! И немудрено, что не мог найти ее раньше! Ведь мне представлялась коричневая, клеенчатая, а на самом деле она оказалась в картонной серо-голубой корочке с ледериновым мятым корешком, с черной курсивной надписью «Общая тетрадь». Корочка потертая, с заусеницами грубого картона…

Так вот, оказывается,о чем я писал, что не мог вспомнить! Наконец-то оно передо мной как на ладони!.. М-да, прежние представления, будто все написано замечательно, оказались несколько идеализированными. В реальности – не так. Вот этот абзац надо бы переделать… Эти строчки тоже так себе… Но тем не менее, в целом неплохо. В целом —то самое ! И наконец-то я окунусь в потерянный когда-то и снова обретенный мир любимых героев. Как здорово, что сон все-таки сбылся наяву… Что? Снова сон? Но вот же она, тетрадка-то, я даже на ощупь чувствую шероховатость ее корочки, вижу корявые карандашные буквы своего почерка, которым написано имя главного героя…

Какое имя?.. Кто он этот герой: взрослый, ребенок, кукла, фантастический зверь?.. Да стой же!

Но память зацепляет лишь клочок поросшего сухим желтым тростником поля – места, где разворачивалось действие…

Восстановить в памяти сюжет и героев так же невозможно, как решить какую-нибудь «инопространственную» задачу, которые порой возникают на грани яви и сна. Это многомерные головоломки, не укладывающиеся в измерения и понятия нашего мира. Они одновременно громадные, как космос, и крошечные, как атом. Материально ощутимые и в то же время абстрактные, невесомые. Неуловимые, порой неразличимые построения нездешних идей и логических категорий.

Очень условно эти построения можно сравнить с великанскими моделями сложных молекул, которые делаются из разноцветных шаров и соединительных стержней. Только здесь вместо шаров – философские проблемы из иных областей мироздания, а «стержни», которые должны соединять их – зыбки, непостоянны. Они то исчезают, то перепутываются, образуя хитрые узлы. Усилиями разума (а больше – усилиями души) я пытаюсь развязать узлы, постичь логическую схему построения, придать ему стабильность. Порой что-то удается, но до конца – никогда. И я выхожу из дремотного состояния, стараясь сохранить память если не полностью обо всем, что видел, чувствовал, решал, то хотя бы какое-то представление: что это было ? Но куда там…

Однажды вдруг пришла догадка, что, если я все-таки справлюсь с задачей, то навсегда смогу остаться в моем Городе. Вернее, он сольется с окружающей меня повседневностью, внеся в нее волшебство, таинственность и радость своего пространства. И уж тогда-то я непременно отыщу тетрадь или, по крайней мере, вспомню все, что в ней было!

И я с новым энтузиазмом взялся за строительство модели-идеи. И стало получаться! Но вдруг, расталкивая разноцветные атомы-понятия, ломая и разрывая стержни-связи, промчался сквозь недостроенную модель растрепанный тощий пацаненок – с рогаткой, засунутой за резинку сатиновых трусов, в клетчатой рубашонке, накинутой плащом, с рукавами завязанными на груди. Частый топот сандалий распорол чинную тишину абстрактного мира, как треск застежки-молнии. Цепочка следов косо пересекла лишенное категорий «верх» и «низ» пространство, и недостроенные конструкции надломлено перекосились в четырех– и пятимерной глубине…

Я разозлился лишь на миг. Глупо было злиться, потому что пацаненком был я сам, примчавшийся на миг из дальнего пространства-детства, чтобы мельком взглянуть на себя взрослого. Не стоило досадовать еще и потому, что почти сразу появилось понимание: мальчишка – неотъемлемая часть модели. Сокрушая отдельные детали, он вносил в общую идею какие-то коррективы, смысл которых я пока не мог осознать. И чтобы осознать (я тоже понял это), мне еще не раз придется ломать голову и надрывать душу в попытках выстроить «то – не знаю, что».

Но я надеюсь, что когда-нибудь выстрою. И наградой станет постоянный пропуск в Город, где я смогу жить в соответствии с логикой творчества и доброты. По тем законам, следовать которым в нынешней повседневности не удается почти никогда. Жить в Городе, где одно уже сознание, что ты здесь , греет душу негаснущим счастьем…

А пока приходится довольствоваться снами.

Наяву же полное ощущение, что я попал в пространство своего Города, испытывал я только дважды.

Первый раз это случилось очень давно, в начале шестидесятых. Я в ту пору переживал юные лирические чувства к своей будущей супруге, и мы часто вдвоем ходили куда-нибудь по вечерам. Чаще всего в театр оперы и балета – на «Фауста» и «Евгения Онегина», «Аиду» и «Лебединое озеро»… Все это было трогательно, романтично и прекрасно во всех отношениях. За исключением одного обстоятельства. Спектакли кончались поздно, а жила моя любовь на самом краю громадного Свердловска, в отдаленном поселке Эльмаш. Пилить туда на трамвае надо было минут сорок, а потом топать много кварталов пешком по глухим окраинным улицам. И это еще ничего для моей ненаглядной спутницы – она-то в конце концов, после милого прощания со мной, оказывалась под родным уютным кровом. А мне следовало опять шагать на остановку и катить в тряском неторопливом трамвае до центра, а оттуда столько же на троллейбусе, в поселок Уктус – так же отдаленный от театра, как Эльмаш, только на другом конце города. И то – если очень повезет, поскольку трамваи и троллейбусы к этому часу дружно спешили в свои парки. Разве что подвернется, как у Окуджавы, «последний, случайный»…

Чтобы не омрачать романтику, посеянную в нас музыкой, и наши нежные чувства, я наскребал из своего чахлого заработка начинающего журналиста кое-какие суммы и ловил такси. Водитель, поворчавший для порядка, но задобренный обещанием лишнего рубля, вез нас от фонарей и светлых окон центра в непроглядный сумрак окраины (погода почему-то всегда была холодная и слякотная). И все бы ничего, но в квартале от одноэтажного домика на улице Ползунова, где обитала моя Иринка, начиналась глубокая, непреодолимая для легкового автотранспорта лужа. В ней жидко змеилось отражение одинокого фонаря.

Я давал водителю задаток и договаривался, что он подождет пять минут. «Ну, самое большее – семь»… Затем по краю лужи, по доскам и цепочкам брошенных в воду кирпичей мы достигали заветной калитки. «Мама не спит», – каждый раз шептала Иринка, глядя на желтое окошко. Далее шло прощание, по освященному веками ритуалу: слова, объятия, договоренности на завтра, последний поцелуй, потом еще… И все, конечно, замечательно, только позади всех радостей скреблась мысль: насколько у шофера хватит совести и терпения?

Как правило, хватало. Водители ночных такси обычно добрые люди (по крайней мере, такими они были в ту пору). Но нашелся один – укатил, не дождавшись. Скрипки в моей душе умолкли, и я вслух проклял всю систему таксомоторного обслуживания. И побрел в промокших полуботинках по хлипким тротуарным доскам, заранее ужасаясь тому пути, который мне предстоял.

Конечно же, ни один трамвай на кольце теперь уже не появится. Машину я тоже не поймаю, поскольку на такси сюда в этот час ездят только идиоты вроде меня, а частников и вообще не бывает. Я вспомнил какой-то фантастический рассказ о звездолете, который с отказавшими двигателями повис посреди пустой вселенной.

Был черная сырая ночь середины апреля. Знобило от мороси. Я свернул направо в первый переулок и пошел по направлению (как мне казалось в темноте) трамвайной остановки.

Переулок вывел куда-то не туда. Возвращаться не хотелось и я двинулся через лужи наугад, храня в памяти лишь общее направление.

То ли память подвела, то ли кто-то начал хитро водить меня, как леший водит иногда путников в дремучем лесу… Пустырь какой-то, изгородь с колючей проволокой. Косые домишки с закрытыми ставнями. На одном под жиденькой лампочкой белеет (ну конечно же!) номер 13, а названия переулка нет. Куда меня занесло? Прямо хоть вставай посреди дороги и голоси: «Люди, ау!»

Я перескочил через лужу, сердито прошагал десятка два метров, у высокого тополя свернул еще в один переулок и… вроде бы ничего не случилось, но словно кто-то невидимый щелкнул неслышным громадным переключателем. Изменил структуру пространства. Оно стало ласковым, даже пушистым каким-то. Морось исчезла, воздух колыхнулся мягкими теплыми пластами, в них отчетливо проступил запах лопнувших тополиных почек.

Доски под ногами сменились сухими плитами, от которых тоже веяло теплом. И тепло это вселило в меня уверенность, что все кончится благополучно. Что, если даже придется пересечь пешком весь Свердловск, это будет не тягостный долгий путь, а приключение . Да и не было прежним Свердловском то, что я видел (вернее ощущал) вокруг. За темными заборами, за мохнатыми грудами тополей – почти при полной темноте – мне чудились странные многоэтажные дома, высокие арки переходов, колоннады. В одном месте даже как бы выступила из тьмы многобашенная стройная церковь. Это Город милостиво принял меня в свои объятия, чтобы помочь, выручить, вывести к дому.

На сей раз Город не стал лукавить и водить по хитрым улицам. Наоборот, сделал подарок! Невесть из каких пространств в тесную тьму переулка, позванивая и горя желтыми окошками, вкатил трамвайный вагон-одиночка! И остановился, высветив над собою белую табличку остановки…

Откуда? Каким образом? Здесь и рельсов-то быть не могло! Но оказалось, что они есть, блестят впереди вагона в свете фар.

Я прыгнул на площадку. В вагоне было пусто, лишь на передней скамейке мирно дремал подвыпивший мужичок. Трамвай сразу тронулся. Я оторвал в кассе билет, сел у окна и прижался к стеклу, стараясь разглядеть смутные контуры побежавшего назад Города. Но ничего не было видно, только по-прежнему пахло тополиной кожурой.

Вагон ехал долго, темнела непроницаемость. Я начал опять тревожиться. А что это за трамвай, куда привезет? Подумалось даже: а есть ли кто-нибудь за непрозрачным стеклом водительской кабины? Ведь из динамика не доносилось ни звука, ни шороха. И такой ли уж безобидный тот пьяненький дядька? Но в ответ на мои тревоги потянулись за окошком огоньки, показались контуры знакомого завода… Мой Город исчез, но он сделал, что хотел, и в моей душе опять запели скрипки.

В центре мне тоже повезло. «Последний, случайный» троллейбус подкатил к остановке «Проспект Ленина» будто по заказу…

Правда, последствия моего ночного приключения были уже лишены всякой мистики и фантастики. При следующей встрече я сказал даме своего сердца, что нет смысла и дальше разоряться на такси и совершать поздно вечером во тьме дальние путешествия. Гораздо разумнее расставить все точки над «i» и поселиться в конце концов под одной крышей, скрепив наши отношения законным браком, ибо все равно к этому оно идет… После недолгих традиционных оханий и замираний предложение было благосклонно принято.

Свадьба, правда, состоялась не сразу, а в августе. И этот эпизод моей биографии уже совсем не имеет отношения к фантастике. Разве что самое косвенное: будущий знаменитый специалист по фантастической литературе Виталий Бугров решил почему-то в разгар веселья выпрыгнуть из окна (высокого, хотя и на первом этаже) и вывихнул ногу, пришлось вызывать неотложку.

Впрочем, данный случай не сильно омрачил торжество. Оно происходило на квартире у моей старшей сестры (она жила тогда еще не в Москве, а на окраине Свердловска). Затянулось торжество до ночи, несколько раз выплескивалось из дома на заросший широкий двор и шумом своим потрясало поселок Уктус, ибо редакция «Уральского следопыта», в которой я в ту пору работал, умела справлять всякие праздники…

А во дворе тихонько плакал мой преданный друг и адъютант третьеклассник Алька (в будущем – знаменосец и капитан «Каравеллы»). Мне сказали про его слезы, и я выскочил на крыльцо.

– Алька, ты что?

– Да… ты вот… теперь поженился и с нами больше не будешь…

Я поклялся Альке, что «буду», и выполнял эту клятву по меньшей мере еще тридцать лет…

– Не реви, Алёныш, мы еще знаешь сколько всяких дел напридумываем! Скоро начнем снимать кино про трех мушкетеров, вот этим аппаратом! – я кивнул на маленькую кинокамеру в руках у младшего брата, который «наматывал» на восьмимиллиметровую пленку свадебные сюжеты. – Я тебе уже и роль приготовил!

Раскачались со съемкой «Мушкетеров» мы только через год. А растянулась она аж до весны шестьдесят шестого года – это был наш первый игровой фильм, опыта никакого.

От романа Дюма в фильме осталось очень мало – только имена героев да сцена дуэли, где мушкетеры и д’Артаньян, поссорившись и подружившись, лихо отделали превосходящих по численности гвардейцев кардинала. Все остальное был плод коллективной фантазии. Например, д’Артаньян охотился не за подвесками, а за аппаратом под названием «фильмоскопф», который подарили семилетнему королю немецкие послы. Фантазия же породила и образ юного герцога де Гиза – этакого представителя дворцовой оппозиции, которой настраивал маленького короля против зловредного кардинала и коварной тетушки-королевы. В конце концов герцог добился своего: король закинул жестяную корону в кусты и ушел в мушкетеры. Но это случилось в финале. А до того была масса приключений. И масса всяких сложностей, без которых не обходится ни большее, ни малое кино.

Однажды в марте снимали сцену знакомства д’Артаньяна (приехавшего в Париж верхом на березовой палке с лошадиной головой из картона) с Атосом, Арамисом и Портосом. Действие происходило в таверне на окраине французской столицы. Таверна была оборудована в нашей первой после свадьбы двухкомнатной квартирке. В одной комнате свершалось чудо кинематографа, в другой текла обычная жизнь молодого семейства. Случалось, что две эти сферы сталкивались и переплетались – порой довольно драматически. То моя супруга зацепит ногой провод-удлинитель, протянутый через обе комнаты, и летят на пол штативы с осветителями (а в них лампы-пятисотваттки). То выясняется, что в доме «ни крошки хлеба, всё съела ваша голливудская компания, а мне идти в магазин некогда, надо укладывать ребенка». То мой полугодовалый наследник Павлушка, умело лавируя между ногами актеров и операторов, ползком просачивается на съемочную площадку и возникает перед объективом в самый напряженный момент (да они все напряженные).

Компания мушкетеров, сидя за столом с бутылками (еще до появления юного гасконца) изображала хмельное веселье и, чтобы приблизить сюжет к современности, горланила популярную в те году песню:

Заправлены в планшеты космические карты…

Алька в этом эпизоде не снимался, но на всякий случай был в полном обличии де Гиза. Костюм впечатлял пышностью и соответствием эпохе, только обувь соорудить не успели, и герцог щеголял в кожаных сандаликах фабрики «Уралобувь». Решили, что зрители не разглядят. Сейчас Алька помогал ворочать рефлекторы-осветители и заведовал реквизитом. А еще – бдил, чтобы мое дитя вновь не проникло в «таверну».

Но дитя обмануло бдительность и проникло. И мало того, пустило лужу рядом с ботфортами Арамиса, который, размахивая бумажной шляпой с плюмажем из лисьего хвоста, вдохновенно дирижировал песней:

На пыльных тропинках далеких планет Останутся наши следы!

– Стоп… – скорбно прервал я творческий процесс. – Алька, иди за тряпкой.

И Алька привычно пошел, не миновав при этом мокрое пространство. Влажные следы отпечатались сухой половице. Вернувшись, де Гиз бросил тряпку в лужу и укоризненно сказал Павлушке:

– Что же это такое, а?

– Пыльные тропинки и следы, – язвительно ответил за неразумного малыша Арамис. Тогда-то Алька и срифмовал со вздохом:

На пыльных тропинках далеких планет Моих сандалет отпечатался след…

Это разрядило обстановку, и мы с новой силой принялись «изводить кинопленку»…

А сейчас, вспомнив тот Алькин экспромт, я подумал, что он вполне может стать эпиграфом к этим воспоминаниям, ибо в одинаковой степени отражает космическую тему и жизнерадостный взгляд на трудности, присущий ребятам из «Каравеллы» и их молодому тогда командору…

Я ловлю себя на желании здесь и закончить сей «мемуар» – композиционно это вполне оправдано. Но несколько выше я обмолвился, что моих знакомств с Городом наяву было два. Надо коснуться и второго эпизода.

Если говорить точно, то самого Города там не было. Было лишь ощущение пространства, в котором Город мог существовать. Возможно, это были его окрестности.

Речь опять идет о Кубе. Одурев от трех недель шумной жизни в гостеприимной Гаване, наша небольшая делегация в сопровождении нескольких кубинских литераторов отправилась в путешествие по провинции. Мы долго ехали по извилистым дорогам среди тропической зелени, над которой возвышались отвесные горы. Это были удивительные горы. Их словно слепили из сталактитов и сталагмитов небывалой величины. Исполинские сосульки, каменные столбы поднебесной высоты, замершие базальтовые каскады переплетались и окутывали великанские сахарные головы. Горы назывались Лос Органос (иногда ударение делалось на «О», иногда на «га»). Действительно, эти каменные громады были похожи на какие-то космические органы – вот-вот зазвучат неведомой ранее мелодией нездешних пространств…

Дорога вела все выше. Среди пальм появились сосны – очень похожие на наши, уральские – и вызвали новый толчок ностальгии.

Советский «москвичонок» отважно справлялся с подъемами, а длинный синий рыдван (с маркой «Ford» на радиаторе и маркой «De Wille» на неприлично оттопыренной корме), в котором ехали наиболее именитые и пожилые члены делегации, задыхался и кашлял фиолетовым дымом. Из-за этой комфортабельной развалины мы не укладывались в сроки. И в конце концов нас окутали густые сумерки, а до местечка Виньялис, где уютный мотель, бар и ночлег, оставалось еще километров семь. И тут «Форд де Вилье» зашипел и с облегчением осел на левое заднее колесо.

Пассажиры двух машин в полумраке обступили беднягу.

– «Трансмисьон – крак?» – спросил журналист Игорь Нагаев по прозвищу Барбудо (ибо носил роскошную рыжую бороду). Он процитировал привычное объяснение водителя при многих авариях. Но водитель, чертыхаясь по-испански, объяснил, что сейчас не «трнасмисьон», а колесо. Камера лопнула, каррамба!

Писатель-танкист, пожилой казахский драматург и переводчица «Мадам», бесцеремонно выселили нас из «Москвича» и отправились на нем в вожделенный мотель. Барбудо, я, молодой кубинский поэт Энрике и русский студент-переводчик Саша остались «впитывать романтику».

Романтики хватало. Домкрат работал паршиво, оттопыренная корма ржаво скрипела и не желала подниматься. Два раза проехали машины, добрые кубинские шоферы спрашивали, не помочь ли, но наш водитель говорил:

– Но, грасиас… – и сам скрипел, как жестяной кузов «Де Вилье».

Наступавшая ночь обещала приключения. Сгущалась тьма, сгущались тучи, сгущался туман. В них накапливалась и сдержанно погромыхивала гроза. А гроза в горах – это уже не шуточки, если подойдет поближе… На душе сделалось, прямо скажем, жутковато.

Мы обошли машину и встали перед радиатором, где горели фары. Спустившиеся на горы облака смешивались с туманом, поднявшимся из долины – она была совсем рядом, под откосом. И вдруг в сотне шагов от нас, в клубах испарений и облачных клочьях встали великаны! Человеческие фигуры метров двести высотою!

Мы разом охнули. Обмерли. Барбудо, что-то шепча, озадаченно взялся за бороду. И один из великанов… сделал такое же движение!

– Ребята! Да это же наши тени!

Дело в том, что рыдван стал на подъеме, лучи его устремились наклонно вверх, через нас, наполнили туманную гущу рассеянным светом и породили в пластах и завихрениях пара наших гигантских призраков-двойников.

Я почти сразу сообразил, что и раньше знал о таком явлении. Оно случается в горах, только обычно не при свете фар, а при лучах низкого солнца.

Я даже вспомнил, когда и где именно читал про это. В давнем детстве, в Тюмени. Мне было лет восемь. Я зашел к своему соседу Пашке Шаклину и привычно ткнулся в книгу, которая лежала на столе среди мотков проволоки, всяких шестеренок и деталей от корабельной модели. У Пашки и его старшего брата Володи всегда водились интересные книжки. Здесь, у этого стола, не присаживаясь, я в свое время прочитал немало увлекательного. И вот сейчас я наткнулся на историю какого-то альпинистского восхождения, когда девушка и пожилой профессор, поднявшись на перевал, увидели в облаках великанов…

Воспоминание о родной уютной Тюмени как-то сразу, прочно вошло в меня здесь, среди кубинских гор, сделалось частью этого приключения. И чувство, что таинственный и добрый Город моих снов совсем рядом и совершенно реален, напомнило меня благодарной радостью. Это была сказка наяву, и я хотел одного – чтобы она подольше не кончалась.

С уважением, но уже без страха я помахал «своему» великану. Он доброжелательно ответил тем же. Тогда мы все замахали наперебой, и в облачной вышине началось бесшумное гигантское столпотворение. Это было похоже на увеличенную до космических размеров библейскую иллюстрацию Доре… Потом вдруг все исчезло. Фары погасли, упала тьма. А водитель позади машины тихонько смеялся.

Мы подошли, запинаясь о камни, и хотели высказать свою досаду: зачем прекратил такой «киносеанс»! А на корме автомобиля, над табличкой с номером горела маленькая лампочка. Водитель объяснил через переводчика Сашу, что лампочка не хотела загораться уже несколько месяцев, а тут он со злости дал машине пинка – и вот! Чудо… А фары он выключил, чтобы экономить аккумулятор…

Огонек обрадовал нас, будто пообещал скорый и хороший конец приключения. Туман и сумрак показались нестрашными, даже ласковыми. И мы услышали тишину. Ей не мешали и раскаты грома, хотя они отнюдь не удалялись. А еще сквозь тишину мы услыхали доносившиеся из долины негромкие голоса. И такую же негромкую гитару.

Мелодия гитары была знакомая с давних пор. Не помню ее названия, но она такая же известная, как, скажем, «Голубка» или «Бесаме мучо». В общем что-то неторопливое, задумчивое, латиноамериканское. Эту музыку в тюменских летних сумерках не раз наигрывал приятель Володи Шаклина – Витя Каблуков, который мечтал стать моряком и повидать южные страны… Мой Город сейчас посылал мне с этой мелодией еще одно напоминание, что он – рядом.

Показались во тьме фары – это вернулся наш «Москвич». Мы погрузились в него, оставив беднягу-водителя до конца исполнять свой профессиональный долг («el deber de profesion») и покатили сквозь нарастающие синие вспышки. Через минуту грянул ливень. Это была сорвавшаяся с небес Ниагара. Как нас не смыло! Вода трясла машину и ревела, при вспышках видны были ее летящие седые космы…

Конечно, этот шквал стряхнул с меня прежние ощущения. Но посреди ночи (после коктейлей в баре с лампами из сухих тропических тыкв и плотного ужина), в постели под покрывалом с антильским орнаментом, я почувствовал опять, что Город недалеко. Он тихонько, ненавязчиво продолжал разматывать свой сюжет. Сюжет-воспоминание, музыкальным фоном которого была все та же гитарная мелодия.

Оказавшись на грани сна, я ускользнул в Тюмень сороковых годов, где запах лебеды, лопухов и полыни наполнял синие сумерки во дворах на моей улице Герцена. И в этой полудреме начали складываться строчки, которые я потом никогда не записывал, выношу их на бумагу впервые (да и то, если быть точным, не на бумагу, а на экран):

Затерянный меж улиц старых, Под тополем притих наш двор, И в теплых сумерках гитары Ведут неспешный разговор. Средь лопухов и меж заборов, Среди высоких теплых трав Звучит в их струнных переборах Мелодия далеких стран. Густеет синий вечер лета, А в нем мелодия поёт — Как обещание билета На океанский пароход…

Я понимаю, что это неуклюжие, можно сказать, детские стихи. Но они и придумались, когда я ощущал себя десятилетним мальчиком, который присел в сумерках на теплое дощатое крыльцо рядом с приятелями, под зажженной у двери желтой лампочкой.

На наших сандалиях – теплая пыль переулков, где мы до недавнего часа гонялись друг за другом в бесконечной игре «сыщики-разбойники». Теперь набегались, хочется тишины. Звезды мигают сквозь черную листву тополя. Домой еще никого не кличут, можно посидеть, никуда не торопясь. Старшая девочка Люся Протасова (она у нас вроде организатора тихих игр и вечернего досуга) принесла из дома какой-то старый журнал, говорит, что почитает занятную сказку. Самое подходящее дело для такого времени! Мы сдвигаемся теснее, давая Люсе место…

«Щелк-щелк-щелк», – слышится на кирпичной дорожке. От калитки быстро движется к нам белое пятно – панамка девятилетнего Генчика Вересова. Он москвич, но недавно какими-то путями оказался с матерью в нашем городе. Я с Генчиком подружился, потому что оба мы – «глотатели книг».

Отстучав сандалиями короткую дробь, Генчик втискивается между мной и рыжим Толькой Петровым. Толька ворчит, но так, для порядка. Генчик уже принят за своего, никто не смеется ни над панамкой, ни над «акающим» московским выговором, это в прошлом. Мы тихо возимся, устраиваясь поудобнее. Гитары – одна во дворе, другая на улице, у калитки – ведут все ту же мелодию далекой Южной Америки. От Генчика пахнет свежей парусиной выстиранной панамки и аптекой – его мама отчаянно боится микробов и постоянно мажет ребенку локти и колени йодом (он храбро терпит). Но отпускать сына в нашу компанию она не боится. Вот и сейчас Генчик примчался, чтобы провести с друзьями уютный вечерний часок…

Люся читает не просто сказку, а – по тогдашним понятиям – фантастику. Про полет на Луну.

В каком-то нездешнем городке жил странный старик и было у него множество внуков и внучек. Я не помню, что уж там случилось, но старику срочно понадобилось устроить какие-то свои дела на Луне. Пришлось мастерить специальную летательную машину из бочек, самовара и надутых автомобильных шин. А возвращаться дедушка решил более простым способом – он просто спрыгнет с Луны на землю в час полнолуния. Для того, чтобы приземление прошло удачно, внучки сшили ему из нескольких носовых платков парашют…

Мы все знаем, что прыгнуть с Луны на Землю нельзя. Что между небесными телами – громадное безвоздушное пространство, в котором парашют не сработает. Но вечер такой славный и нам так хорошо вместе, что мы и всем другим людям хотим хорошего. И потому верим, что странный дед все же вернется к внукам благополучно. В конце концов, это же фантастика. Не научная? Ну и пусть! Кто знает, где между фантастикой и сказкой граница?..

На этом я готовлюсь поставить точку. За моим окном, похожим на окно средневекового звездолета, – ранний летний вечер, нежаркий и ласковый. Сегодня День защиты детей (хоть раз в году должны же их защищать!) Утром я снимал на центральной улице ребячье карнавальное шествие, которое открывали барабанщики «Каравеллы». Шагали бодро, барабанили как надо… Мне приятно думать, что сейчас кончу печатать и буду просматривать пленку. Последние удары по клавишам – как легкие щелчки сандалий по тротуару…

И вот удивительно – пальцы совсем перестали болеть. Фантастика…

21 мая – 1 июня 2000 года.

Екатеринбург.

Оглавление

  • *** Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «След ребячьих сандалий», Владислав Крапивин

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства