«Сотворение мира»

2801

Описание

В книгу входят пять крупных циклов — книг стихов: «Книга Исхода», «Кхаджурахо — Книга Любви», «Реквием для отца среди ненаписанных картин», «Франция. Фреска», «Русское Евангелие». В «Книге Исхода», на примере вариаций на ветхозаветные темы и использования древнейшей земной символики, дана попытка осмысления извечного трагизма мира и силы духа человека. Соединение человеческой любви с мощью Бытия — колорит книги «Кхаджурахо». Вперые в русской поэзии Крюкова ярко, смело, живописно изображает красоту и драматизм живого Эроса, чем и заслужила от Евгения Евтушенко характеристику «последнего поэта страсти» («Строфы века», М., 1995) Дочь художника, Крюкова создала стихотворный памятник русским художникам-живописцам и своему отцу, художнику Николаю Крюкову, в книге «Реквием для отца среди ненаписанных картин». «Франция. Фреска» — сверкающий, как самоцвет, гим прекрасной Франции, с которой у поэта давние связи — Франция, на протяжении многих лет, источник вдохновения для Крюковой и ее мужа, известного художника Владимира Фуфачева. «Русское Евангелие» — масштабная...



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Елена Крюкова Сотворение мира

Книга Исхода

БЕГ
Останови! — Замучались вконец: Хватаем воздух ртом, ноздрями, С поклажей, чадами, — где мать, а где отец, Где панихидных свечек пламя, — По суховеям, по метелям хищных рельс, По тракту, колее, по шляху, — Прощанья нет, ведь времени в обрез! — И ни бесстрашия, ни страха, — Бежим, бежим… Истоптана страна! Ее хребет проломлен сапогами. И во хрустальном зале ожиданья, где она, Зареванная, спит, где под ногами — Окурки, кошки, сироты, телег Ремни, и чемоданы, и корзины, — Кричу: останови, прерви сей Бег, Перевяжи, рассекнув, пуповину! Неужто не родимся никогда?! Неужто — по заклятью ли, обету — Одна осталась дикая беда: Лететь, бежать, чадить по белу свету?! Ползти ползком, и умирать ничком — На стритах-авеню, куда бежали, В морозной полночи меж Марсом и стожком, Куда Макар телят гонял едва ли… Беги, народ! Беги, покуда цел, Покуда жив — за всей жратвою нищей, За всеми песнями, что хрипло перепел Под звездной люстрою барака и кладбища! Беги — и в роддома и в детдома, Хватай, пока не поздно, пацаняток, Пока в безлюбье не скатил с ума, Не выстыл весь — от маковки до пяток! Кричу: останови!.. — Не удержать. Лишь крылья кацавеек отлетают… Беги, пока тебе дано бежать, Пока следы поземка заметает. И, прямо на меня, наперерез, Скривяся на табло, как бы от боли, Патлатая, баулы вперевес, Малой — на локте, старший — при подоле, Невидяще, задохнуто, темно, Опаздывая, плача, проклиная… Беги! Остановить не суждено. До пропасти. До счастия. До края.
ЮДИФЬ И ОЛОФЕРН
Дымы над крышкй, Медная Луна, Шатаясь, плачет надо мною… О! Голова моя отягчена Висящей бронзой, бахромою Аквамаринов, серьги близко плеч Мотаются, и шуба жжет мехами… Я — воздух жгу, я — зарево, я — печь, Я — пламя: меж румянами, духами… Трамвайный блеск, парадов звон и чад, Голодные театры лавок, И рынки, где монетами гремят И где лимон рублевый сладок, Моста бензинного чугунный козий рог Над ледокольною невестиной рекою, А за рекой — чертог, что дикий стог, Разметанный неистовой рукою… Он весь в снегу горит, Там Олоферн Пирует, ложкою неся икру из миски Фарфоровой — ко рту, чернее скверн, А тот, прислужник, кланяется низко… А тот, лакейчик, — ишь, сломался он, Гляди-ка, хрустнет льстивая хребтина!.. Ну что ж, народ. Ты погрузился в сон, Тебе равно: веревка… гильотина… Так. Я пойду. Под шубой — дедов меч. В лицо мне ветер зимние монеты, Слепя, швыряет. Сотней синих свеч Над черепицей — звезды и планеты. Не женщина, не воин и не зверь, Я — резкий свет на острие дыханья. Я знаю все. Вот так — ударю дверь. Так — взором погружу во прозябанье Телохранителей. Так — локтем отведу Ту стражу, что последняя, в покои… Он спит, Тиран. Его губа в меду. Ему во сне — изгнанники, изгои, Кричащие близ дула и в петле… Мне дымно. Душно. Меч я подымаю. Мех наземь — с плеч! Ходил ты по земле. Ты хочешь жить — я это понимаю, Но над тобой, хрипя, я заношу Всю боль, всю жизнь, где ниц мы упадали! И то не я возмездие вершу: То звезды — бузиною по ножу — Так обоюдоостро засверкали! И пусть потом катится голова, И — ор очнувшихся от спячки, И я, как пасека зимой, мертва, — А морды смердов, что жальчей подачки, Грызут глазами, — Кулаки несут, Зажавши, сумасшедшие шандалы, И рты визжат, — но я свершила суд, Я над содеянным стояла — Я, баба жалкая, — не целая страна, — В сережках, даренных пустыми мужиками, Юдифь безумная, — одна, совсем одна — Пред густо населенными веками! И, за волосы голову держа Оскаленную — перед вами, псы и люди, Я поняла, звездой в ночи дрожа, Что все — И повторится, и пребудет.
НОРД-ОСТ
В этой гиблой земле, что подобна костру, Разворошенному кочергою, Я стою на тугом, на железном ветру, Обнимающем Время нагое. Ну же, здравствуй, рубаха наш парень Норд-Ост, Наш трудяга, замотанный в доску, Наш огонь, что глядит на поветь и погост Аввакумом из хриплой повозки! Наши лики ты льдяной клешнею цеплял, Мономаховы шапки срывая. Ты пешней ударял во дворец и в централ, Дул пургой на излом каравая! Нашу землю ты хладною дланью крестил. Бинтовал все границы сквозные. Ты вершины рубил. Ты под корень косил! Вот и выросли дети стальные. Вот они — ферросплавы, титан и чугун, Вот — торчащие ржавые колья… Зри, Норд-Ост! Уж ни Сирин нам, ни Гамаюн Не споют над любовью и болью — Только ты, смертоносный, с прищуром, Восток, Ты пируешь на сгибших равнинах — Царь костлявый, в посту и молитве жесток, Царь, копье направляющий в сына, Царь мой, Ветер Барачный, бедняк и батрак, Лучезарные бэры несущий На крылах! И рентгенами плавящий мрак! И сосцы той волчицы сосущий, Что не Ромула-Рема — голодных бичей Из подземок на площади скинет… Вой, Норд-Ост! Вой, наш Ветер — сиротский, ничей: Это племя в безвестии сгинет! Это племя себе уже мылит петлю, Этот вихрь приговор завывает, — Ветер, это конец! Но тебя я — люблю, Ибо я лишь тобою — живая! Что видала я в мире? Да лихость одну. А свободу — в кредит и в рассрочку. И кудлатую шубу навстречь распахну. И рвану кружевную сорочку. И, нагая, стою на разбойном ветру, На поющем секиру и славу, — Я стою и не верю, что завтра умру: Ведь Норд-Ост меня любит, шалаву! Не спущусь я в бетонную вашу нору, Не забьюсь за алтарное злато. До конца, до венца — на юру, на ветру, Им поята, на нем и распята.
МАТЬ МАРИЯ
Выйду на площадь… Близ булочной — гам, Толк воробьиный… Скальпель поземки ведет по ногам, Белою глиной Липнет к подошвам… Кто т а м?.. Человек?.. Сгорбившись — в черном: Траурный плат — до монашеских век, Смотрит упорно… Я узнаю тебя. О! Не в свечах, Что зажигала, И не в алмазных и скорбных стихах, Что бормотала Над умирающей дочерью, — не В сытных обедах Для бедноты, — не в посмертном огне — Пеплом по следу За крематорием лагерным, — Ты!.. Баба, живая… Матерь Мария, опричь красоты Жизнь проживаю, — Вот и сподобилась, вот я и зрю Щек темных голод… Что ж Ты пришла сюда, встречь январю, В гибнущий город?.. Там, во Париже, на узкой Лурмель, Запах картошки Питерской, — а за иконой — метель — Охтинской кошкой… Там, в Равенсбрюке. Где казнь — это быт, Благость для тела, — Варит рука и знаменье творит — Делает дело… Что же сюда Ты, в раскосый вертеп, В склад магазинный, Где вперемешку — смарагды, и хлеб, И дух бензинный?!.. Где в ополовнике чистых небес — Варево Ада: Девки-колибри, торговец, что бес, Стыдное стадо?! Матерь Мария, да то — Вавилон! Все здесь прогнило До сердцевины, до млечных пелен, — Ты уловила?.. Ты угадала, куда Ты пришла Из запределья — Молимся в храме, где сырость и мгла, В срамном приделе… — Вижу, все вижу, родная моя. Глотки да крикнут! Очи да зрят!.. Но в ночи бытия Обры изникнут, Вижу, свидетельствую: то конец. Одр деревянный. Бражница мать. Доходяга отец. Сын окаянный. Музыка — волком бежит по степи, Скалится дико… Но говорю тебе: не разлюби Горнего лика! Мы, человеки, крутясь и мечась, Тту умираем Лишь для того, чтобы слякоть и грязь Глянули — Раем! Вертят богачки куничьи хвосты — Дети приюта… Мы умираем?.. Ох, дура же ты: Лишь на минуту!.. Я в небесах проживаю теперь. Но, коли худо, — Мне отворяется царская дверь Света и чуда, И я схожу во казарму, в тюрьму, Во плащ-палатку, Чтоб от любови, вперяясь во тьму, Плакали сладко, Чтобы, шепча: «Боже, грешных прости!..» — Нежностью чтобы пронзясь до кости, Хлеб и монету Бедным совали из потной горсти, Горбясь по свету.
ВАРЬЕТЕ
Жемчужными ногами — из-под цветной копны! Кругами да бегами! А хохоты слышны! Несут питьем густое и пряную еду… Долой одежы — стоя!.. — дрожат на холоду!.. Девчонки вы, печенки, — да с тыквами грудей, — От ног крутых и тонких, мужик, похолодей!.. Музыка водопадом сдирает с кожи пот… Танцуйте до упаду, — авось оно пройдет: То Квазимодо-Время на глиняных ногах, Что взял себе в беремя малец на костылях, — А он плясать не может, он видел Гиндукуш… Плесни мускатом в рожи, канкана красный туш! Слизни-ка соль, красотка, с воздернутой губы… Пляши — швырнули б сотку из гула голытьбы! Да только те бояре, сощурясь, зрят канкан, Да будто на пожаре, толкают в пасть банан… Танцуй, танцуй, Галина!.. А Сонька, ты чего?.. А скулы как малина! А в бисере чело!.. Колготки рвутся с хрустом, на зраках пелена — Веселое искусство, Веселая страна! Веселые девахи, до тайников мокры, — Танцуйте вы на плахе, танцуйте до поры: Сей танец — не работа, сей грозный карнавал Вас до седьмого пота за гроши убивал! Целованы — по пьяни, в исподнем — из больниц, Танцуйте, Кира, Кланя, в виду кабаньих лиц!.. У попугаев ара наряды не пестрей… Оттанцевать — до жара… и в «скорую» — скорей… А трубы — нету сладу!.. Табачный воздух рвут!.. Танцуйте до упаду — авось они пройдут, Краснознаменны годы, казарменны гудки, Фланговые народы с дрожанием руки… Там будут псы и кошки и каждый — сыт и пьян… Танцуйте, длинноножки, для них блатной канкан! В роскошестве погибнем да в пиршестве помрем, А все же спину выгнем и рому отхлебнем! И выбежим! И спляшем — во вьюгах площадей, Среди кремлевских башен, среди родных людей — И спереди, и сзади — все в лентах и цветах! — Краснознаменны бляди — Любашки, Верки, Нади — Задрогнув, при параде, С улыбкой на устах.
ВСТРЕЧА МАРИИ С ЕЛИЗАВЕТОЙ
Навстречу друг другу Две женщины шли. Мария — во вьюге — Круглее Земли. И Елизавета Кругла, что копна… — Ох, Машка!.. Планета… — Ох, Лизка!.. Луна… Им вызвездил иней У рта — лисий мех… — Ну, Машка!.. А скинешь?.. — Ну, Лизка!.. — И смех… Мария погладит Товаркин живот: — Ну, ты не в накладе?.. — Умножу народ!.. И, тяжко брюхаты, Морозы вдохнут: — Хоша б не солдаты… — Мальцов — заберут!.. И очи младые Струят слезный свет. — Ты плачешь, Мария?.. — Нет, Лизонька… нет… На пальце сверкает Златое кольцо. Из тьмы возникает Родное лицо. И слезы Марии Летят на живот — То снеги косые, Беззвучный полет, То ветры косые, Косые дожди… — Ты плачешь, Мария!.. — Лизок… погоди… И так вынимает Тряпичный комок, И лик утирает Соленый платок! Худые рекламы. Да счастье — взаймы. О, мертвые сраму Не имут!.. А мы?!.. А Елизавета — Вся шепот и всхлип: — Мой… тоже там где-то… Мой — без вести сгиб…
АНКОР, ЕЩЕ АНКОР!..
В табачной пещере, где дым, как щегол, Порхает по темным закутам, Где форточка, будто Великий Могол, Сощурилась мерзлым салютом, Где добрая сотня бутылей пустых В рост, как на плацу, подровнялась… — О, сколько штрафных этих рюмок шальных За мощным столом подымалось!.. — Где масляных, винных ли пятен не счесть На драной когтями обивке, — В каморе, где жизнь наша — как она есть, Не сахар, не взбитые сливки, — Один, человек на диване лежал, На ложе в ежовых пружинах, Тощой, востроносый, — ну чисто кинжал — Махни, и вонзается в спину… Он пьян был в дымину. Колодою карт Конверты пред ним раскидались… Он выжил в слепом транспортере — то фарт! И пули за ним не угнались… Да только от воплей на минных плато, От крика тех танков горящих Он нынче в постель надевает пальто И мерзнет! — теперь, в настоящем… Ничем не согреться. Хлестай не хлестай Подкрашенную хной отраву… Яичница стынет. Полночный наш Рай. Ад прожит: красиво, на славу… Зазубрины люстры… Свечи мыший хвост… И Жучка — комок рыжемордый… Взы, Жучка!.. Ну, прыгай — и в небо до звезд, И в петлю: дворняги не горды!.. Ах, дворничиха, ах, дворянка моя, Ну, прыгай же ты… через палку — Свеча догорает… а в кипе белья — Скелет, что пора бы… на свалку… Еще, моя Жучка!.. Анкор…эй, анкор!.. Вот так-то, смиряйся, зверюга, Как мы, когда — из автомата — в упор, Пред телом веселого друга, Под глазом приказа, в вонючем плену, Во почте, где очи… не чают… Полай ты, собака, повой на Луну — Авось нам с тобой полегчает… Ну, прыгай!.. Анкор, моя моська!.. Анкор!.. Заврались мы, нас ли заврали — Плевать!.. Но в груди все хрипит дивный хор — О том, как мы там умирали! Как слезно сверкает в лучах Гиндукуш!.. Как спиртом я кровь заливаю… Анкор, моя шавка!.. Наградою — куш: Кость белая, кус каравая… Мы все проигрались. Мы вышли в расход. Свечва прогорела до плошки. И, ежели встану и крикну: «Вперед!..» — За мной — лишь собаки да кошки… Что, Армия, выкуси боль и позор! А сколь огольцов там, в казармах… Анкор, моя жизнь гулевая, анкор, Мой грязный щенок лучезарный.
ЮРОДИВАЯ
Ох, да возьму черпак, по головушке — бряк!.. Ох, да справа — черный флаг, слева — Андреевский флаг… А клубничным умоюся, а брусничным — утрусь: Ох ты флажная, сермяжная, продажная Русь!.. Эк, тебя затоптал закордонный петух! Песнопевец твой глух, и гусляр твой глух: Че бренчите хмурь в переходах метро?.. Дай-кось мужнино мне, изможденно ребро — Я обратно в него — супротив Писанья! — взойду: Утомилася жить на крутом холоду!.. Лягу на пузо. Землю целую. Землю целую и ем. Так я люблю ее — напропалую. Пальцами. Звездами. Всем. Дай мне билетик!.. Дай мне талончик!.. Я погадаю на нем: Жить нам без хлеба, без оболочек, Грозным гореть огнем. Рот мой сияет — ох, белозубо! Жмурюсь и вижу: скелет Рыбий, и водкою пахнут губы, И в кобуре — пистолет… Вот оно, зри — грядущее наше: Выстрелы — в спину, грудь, Площадь — полная крови чаша, С коей нам пену сдуть. …Эй-эй, пацан лохматенький, тя за штанину — цап! В каких ты кинах видывал грудастых голых баб?! Да, змеями, да, жалами, огнями заплетясь, Из вас никто не щупывал нагой хребтиной — грязь! Из вас никто не леживал в сугробном серебре, Из вас никто не видывал, как пляшет на ребре, На животе сияющем — поземка-сволота!.. А это я с возлюбленным — коломенска верста — Лежу под пылкой вывеской харчевни для господ — Эх, братья мои нищие! Потешим-ка народ! Разденемся — увалимся — и вот оно, кино: Куржак, мороз на Сретенье, мы красны как вино, М голые, мы босые — гляди, народ, гляди, Как плачу я, блаженная, у друга на груди, Как сладко нам, юродивым, друг друга обнимать, Как горько нам, юродивым, вас, мудрых, понимать… Вижу Ночь. Лед. Вижу: Конь Блед. Вижу: грядет Народ — Не Плоть, а Скелет. Вижу: Смел Смог. Вижу: Огнь Наг. Вижу: Человекобог — Бурят, Грузин, Каряк. Вижу: Радость — Дым… Вижу: Ненависть — Дом! Вижу: Счастье… Над Ним — Огонь! И за Ним! И в Нем! Вижу: Разрывы. Смерть. Слышу: Рвется Нить! Чую: нам не посметь Это Остановить. Чучелко мое смоляное, любименький, жавороночек… Площадь — срез хурмы под Солнцем! А я из вьюги, ровно из пеленочек — На свет Божий прыг!.. А Блаженный-то Васенька Подарил мне — ревнуй, сопляк! — вьюжные варежки: Их напялила — вот ладошки-то и горячии, А глаза от Солнца круто жмурю, ибо у меня слезы — зрячии… Воля вольная, Расеюшка хлебосольная — Черный грузовик во след шины Пирожок казенный скинул — Дай, дай полакомлюсь!.. Милость Божья На бездорожьи… Не обидь меня, не обидь: Дай есть, дай пить, А я тебя люблю и так — Ни за грош ни за пятак — Дай, дай поцелуйную копеечку… Не продешеви… Дай — от сердца деревянного… от железной любви… Черный грузовик, езжай тише! Пирожки твои вкусны… Я меховая богатейка! Я все дерьмо на копеечку скупила! Я все золотое счастие забыла, Я широко крестила Черное поле Грядущей войны. Дай, дай угрызть!.. Жизнь… ох, вкусно… На. Возьми. Подавись. Мне в ней не корысть. …Лоб мой чистый, дух мой сильный — Я вас, люди, всех люблю. Купол неба мощно-синий Я вам, люди, подарю. Вам дитя отдам в подарок. Вам любимого отдам. Пусть идет огонь пожара Волком — по моим следам. Заночую во сугробе. Закручу любовь во рву! В колыбели — и во гробе — Я — войну — переживу. И, космата, под вагоном Продавая плоть свою, Крикну мертвым миллионам: Дураки! я вас люблю… Вы себя поубивали… Перегрызли… пережгли… Как кричала — не слыхали! — Я — о бешеной любви!.. Но и в самой язве боли, В передсмертнейшем хмелю, Я хриплю: услышь мя… что ли… Кто живой… тебя — люблю…
ДУХ БЕЛОГО ОФИЦЕРА ВЗИРАЕТ НА РОССИЮ НЫНЕШНЮЮ
Земля моя! Встань предо мною во фрунт. Кинь тачки свои и тележки. Ладони холеные враз не сотрут Невольничьей острой усмешки. Дай гляну в сведенное мразом лицо: Морщинами — топи да копи Да тьма рудников, где мерзлотным кольцом — Посмертные свадьбы холопьи. Россия моя! Меня выстрел сразил, Шатнулся мой конь подо мною, И крест золотой меж ключиц засквозил Степною звездой ледяною… И я перед тем, как душе отлететь, Увидел тебя, Голубица: В лазури — церквей твоих нежную медь, Березы в снегу, как Жар-птицы! Увидел мою золотую жену, Что пулями изрешетили, Узрел — из поднебесья — чудо-страну, Что мы так по-детски любили! Узрел — домны, баржи и грузовики, Цеха, трактора да литейки: Народ мой, страданья твои велики, Да сбросить вериги посмей-ка! Тебя обло чудище в клещи взяло — И давит суставы до хруста… И дух отлетел мой. И Солнце взошло. И было мне горько и пусто. За веру, за Родину и за Царя Лежал я в январской метели, И кочетом рыжим горела заря Над лесом, лиловее Гжели! А я полетел над огромной землей — Над Лондоном, Сеною, Фриско… Но вышел мне срок! Захотел я домой!.. И вновь заискрились так близко Увалы, отроги, поля во грязи… Вот — вымерший хутор: два дома Во яхонтах льдов — слез застылых Руси… Вот — в церкви — пивнушка… О, Боже, спаси: Знакомо все — и незнакомо! Детишки молитвы не знают… и так Отборным словцом щеголяют… Гляди же, душа, мой исплаканный зрак, На брата-ефрейтора, что, нищ и наг, В миру с котомой костыляет! На девок панельных. На хлестких купцов. На жирных владык в лимузинах. На черных чернобыльских вдов и вдовцов. В ночлежный декор магазинов. Не плачь, о душа моя, твердо гляди На храм, что сожгли сельсоветы, — Теперь над ним чистые стонут дожди, В ночи — светляками — кометы… Гляди — вот под ветрами трактор гниет… Раскопы пурга обнимает… Гляди, о душа, — твой великий народ Без Бога живот свой умает! Кто это содеял?! К ответу — кого?!.. Я всех назову поименно. Я шашки и сабли рвану наголо — За Ад наш трехсотмиллионный! В толпе Вавилонской сплелись языки, Ослабились древние крови — Гляди же, душа, с межпланетной тоски, Как дула здесь наизготове! Ах, долго гремел репродуктор в пурге, Трепались в ночи транспаранты — Намаслен уж ствол, и винтовка — к ноге! — Опричники, тля, оккупанты… Так! Все, что здесь было, — великая ложь! Но, Боже! Я верую в чудо Твое! Я люблю тебя! Ты не умрешь, Красавица, кляча, паскуда, Век целый тащившая проклятый воз, Блудница, царица, святая, — И я, офицер, зревший кровь и навоз, Скитавшийся между блистающих звезд, Мальчонкой — к буранам седеющих кос, К иссохлой груди припадаю.
МАЛЬЧИК С СОБАКОЙ. НОЧНОЙ РЫНОК
— Тише, пес мой сеттер!.. Очень сильный ветер… Нос твой — ветер жадно пьет, Хвост твой — ветер бьет и бьет… Собака моя, собака — Рыжий Огонь из мрака… Я — Мрак тобой подожгу!.. …Не смогу. Темные флаги на землю легли, Плоть городскую укрыли. А в снеговой ювелирной пыли Рынка врата — будто крылья. Ночью смыкаются эти крыла. Крытые спят павильоны. Днем тут держава войною прошла — Грубых сапог батальоны. Следом от шины впечатался Путь Млечный — в поднебесья деготь… Рынок! Тебе зацепился за грудь Птичий обломанный коготь — Вот он, малявка, пацан, воробей, — Смерть надоели подвалы, Где среди взрослых и грозных людей Шкетья судьба ночевала! Шел он да шел, без суда, без следа, Сеттер к нему приблудился… Рынок! Пристанище ты хоть куда, Коль ты щенятам сгодился! Сбить на морозе амбарный замок — Плевое дело, игрушка!.. Пахнет свининой застылый чертог, Медом, лимоном, петрушкой… Запахов много — все не перечесть!.. Ящик — чем хуже перины?!.. Сеттер, огонь мой, — скулишь, клянчишь есть, Носом толкаешь корзину… Все здесб подъели, в прогнившей стране. Все подмели подчистую. Всю потопили — в дешевом вине — Голода силу святую. Гладит малец одичалого пса. Тесно прижмутся друг к другу В ящике из-под хурмы… Небеса, Сыпьте арахисом — вьюгу! Сыпьте им яркою радугой — снег, Сахар капусты — с возов и телег, Кровь помидоров — из бака!.. Медом стекает по скулам ночлег… В ящике, маленький, спи, человек, Спи, заревая собака.
ДЕВОЧКА С МАНДАРИНОМ.ВЕЧЕРНИЙ РЫНОК
Это крайняя — я - за лимоном стояла!.. Вот глаза ледяные — синее Байкала, Косы из-под платка, что рыбачьи канаты, И все швы на дерюге пальтишка разъяты; Кочерыжка, горбушка, птенец, восьмилетка, — Поднабита людьми рынка ржавая клетка, Все со службы — час пик! — каблуки не источишь, А туда же! — стоишь: мандаринчика хочешь… И распахнуты синие очи иконно На купюры, на смерч голубей заоконных, На торговку златой мандаринной горою, На лица ее булку, на море людское! В кулачонке вспотевшем зажаты копейки… Ты, проталина вешняя, дудка-жалейка, Заплати — и возьми! Тонкокорый, громадный Охряной мандарин — и сожми его жадно, Так зажми в кулаке, чтобы кровь стала капать, Чтобы смог сладкий плод на морозе заплакать — По тебе, истопницына дочь, замухрышка, Сталеварного града сухая коврижка.
ТОРГОВКА ШКУРАМИ НА ИРКУТСКОМ РЫНКЕ ЛЮБА
А вот лисы, а вот лисы, а вот зайцы-волки!.. Мездру мороз прошивает кованой иголкой, Меха иней зацелует сизыми губами, — Не горжетка то — ослеп ты: пламя это, пламя!.. Звери рыскали по лесу. Дитяток рожали. Целясь, очи потемнели! Локти задрожали!.. …А теперь зверье — гляди-ко! — рухлядь, красотища!.. Закупи — и вспыхнешь павой, а не мышью нищей, Шею закрути лебяжью лисьими хвостами — Пусть мужик твой, жмот и заяц, затрясет перстами, Затрусит на снег монеты из мошны совецкой: Вот он мех колымский, кольский, обский, соловецкий, Вот — куничий да соболий, искристый, богатый, На руках торговки Любы во пурге распятый, — Рвите, рвите, налетайте, по дешевке сбуду Выпивохам да пройдохам, черни, сброду, люду, А не наглым иноземцам с масленым карманом, А родной толпе дремучей, хвойной, дымной, рваной.
ПЕСНЯ
Ох, Расея моя, Расея. Головою — о край стола… Каменея, горя, леденея, О, куда б от тебя ушла?! Горевая твоя простуда И чахоткин, с подхрипом, рык… Средь зверья твоего и люда Расплескался мой жалкий крик. Задери головенку: страшно!.. Коли страшно — к земле пригнись… Вот они, кремлевские башни, — Им, кровавым, да поклонись. Ты из вервия мне свивала Сети, петли, мешки, хлысты… Ты поземками целовала По-над грудью моей — кресты! Но я землю рвала ногтями! Ела падаль твоих полей! Снег твой мечется меж горстями Сирым клекотом журавлей! И, на нежном пригорке стоя По-над Волгою в синем дыму, Я молюсь — твоей красотою — За вкусивших твою тюрьму! За тебя проклявших, бежавших Во заморских быков стада, За любимых, друг друга сжавших Пред прощанием — навсегда, — Как в горсти — да твою землицу… Я люблю тебя, я люблю: Мне любовь та, Расеюшка, снится, Но плюю, хриплю — во хмелю Ненавидящем, пламя сея Воплем, дланью, нутром, очьми: Ох, Расея моя, Расея, Заполярной совой косея, Всей кандальною Гипербореей — Всю свободу мою возьми.
АДАМ И ЕВА
Звезды дули в пазы и во щели. Звезды жестко крестили окно. Смертный одр не страшней колыбели, Но царями любовной постели Стать не всем в дольнем мире дано. И в династии сей ты двадцатый Или первый — не ведать о том! Вот на лбу — поцелуйная цата, Вот лобзанье — нательным крестом… Тело вспыхнет вулканами, лавой. Сладко выгнется плод — ешь и пей! Над кроватью дешевою, ржавой — Веер простоволосых лучей! Допотопная, дикая сила, Ласка, будто лисенка… — до слез… — Та коса, что века нас косила Вплоть до лунных старушечьих кос, — Это чрево ли Евы пылает, Это дух ли Адама горит — Это Марс над постелью рыдает И Венера объятие длит! Вширь — по стеклам — хвощи ледяные… Митинговый — на улице — гул… И ругательства хана Батыя Из-за двери, что бомж распахнул… И, распяты, раскинувши длани, Разметав медногорлую плоть, Понимают: любви окаянней Нет в земле, кою проклял Господь.
ОМУЛЕВАЯ РЫБАЧКА ЗИНАИДА
Я приду к тебе. Руки твои красны. Веки от култука и слез тяжелы. Мне всю жизнь приходили дикие сны Из таежной мги, ледовитой мглы: Круглобокой кадушкой кренится карбас. На Полярной звезде стрекоза висит! И Луны слепой великаний глаз Прямо в бабье сердце мое косит. Тянем сети мы. Ты — смугла, стара. На руках моих сильных — жил синих сеть. Тянем омуля мы — всю ночь, до утра: Тяжело: впору лечь и враз помереть. Как играют мощные рыбьи тела — Древней яростью, Тусклым сребром купцов, Не хотят под нож — а наша взяла, А култук первобытный свистит, свинцов! Зинаида! Вот омуля засолим!.. …Руки мерзлые жадно вцепились в сеть. Наш карбас молитвой Зины храним. Не потонем. Будем жить и стареть. Я — в объятьях дрожать, огольцов рожать, Да всей кожей чуять: Конец грядет!.. Ты — в руках заскорузлых свечу держать Над серебряной рыбой Во хлябях вод.
ВИТРИНА
…Целуй же лопатками серый тот дом!.. Втирайся, вжимайся шубенкой!.. Эх, тот магазин был задуман на слом — Сельмаг, мышеловка, избенка, — А этот!.. Гигантской витрины хрусталь, А за хрусталем — мешанина: Парча из Японии, козия шаль, Дворцом — ветчина, солонина… Все втридорога! Вот заколка и брошь, Вот камни повисли на нитке — О, ты без того ожерелья умрешь, Последние скинешь пожитки — А купишь!.. Глядит манекенша одна, Как под автоматом ведома… О, звери!.. Не троньте — то мать и жена… А рядом — соцветье Содома: Игрушки — бедняцкие пупсы; духи, От коих и ноздри танцуют, И печень!.. — и Книги Святые — стихи, — Как шмотками, ими фарцуют… Усыпана золотом пчелок парча: О, фон галактический, темный… А дале в Витрине — киот и свеча, А дале — лишь ветер бездомный… Гляди же! На выбор! Бери! Покупай! Страна тебе все предложила — Икорный, коньячный, севрюжный ли рай, Стиральное черное мыло… И за хрусталем, за стеклом — города В алмазной пыли радиаций, Искристые шубы, плохая еда, С которой больным — не подняться, — Вещей дорогих уцененный обвал Грохочет в пустую корзину! Ты здесь покупал? Продавал? Предавал?.. Гляди ж на родную Витрину Теперь из такой запредельной дали, Где души считают на франки, — На эти сараи, собак, корабли Во льдах, с пирогами гулянки, На шлюшек с густым турмалином скулы, На мрачное войско завода, На церковь, где крестит мальчонку из мглы Рука золотого народа.
ЗВЕЗДА ПОЛЫНЬ. НОЧЬ
Распахнулись, раздвинулись, зашевелились Дымной ночи — из перьев вороньих — крыла… Как давно мы не плакали. И не молились. А молились — молитва до звезд не дошла. Горький город заснул. Украшений янтарных — Фонарей — он не сбросил. В окно я гляжу, Как в бездонную бочку. Созвездий полярных Голубой, золотой сок течет по ножу. Во носках шерстяных, во халате, что стеган, Грея руку щекой, зрю в кухонном окне Ту Звезду, что космата, как Людвиг Бетховен, Ту Звезду, от которой погибельно мне. От нее не лучи, а полынные ветки Брызжут уксусом, ржавчиной, солью, песком — И двоятся, троятся, сбираются в клетки И в снопы, и во снежный сбиваются ком — И багрянцем безумствуют протуберанцы! И молюсь я о сгибших в разливах кровей — О, корейцы ли, немцы ли, азербайджанцы — Нет под горькой Звездою планеты мертвей! А полынные ветки растут, обнимая Деготь неба ночного! Котельных дымы! И одна — бьет в окно мне!.. И я понимаю — Что отречься у нас от сумы, от тюрьмы — Невозможно…
ВИДЕНИЕ ПРАЗДНИКА. СТАРАЯ РОССИЯ
От звонниц летит лебедями да сойками Малиновый звон — во истоптанный снег!.. Девчонкой скуластой, молодушкой бойкою Гляжу я в зенит из-под сурьмленных век… Небесный прибой синевой океанскою Бьет в белые пристани бычьих церквей! Зима, ты купчиха моя великанская, Вишневки в граненую стопку налей! Уж Сретенье минуло — льды его хрустнули! — Святого Василья отпели ветра — Румяная, масленая и капустная, И зубы-орехи со сластью ядра — В платке снеговейном, по коему розами — Малина и мед, раки, окорока, И свечи в приделах — багряными грозами, Белуги, севрюги — кистями платка! — В брусничном атласе, с лимонными бусами, В браслетах и килечных, и сельдяных, С торосами семги, с варенья турусами, С цукатами тяжких серег золотых, Со бронзой копчушек каспийских, поморских ли, С застылыми слитками сливок густых, С рассольными бочками, словно бы мордами Веселых до глупости псов молодых, — С гудками и крыльями райских раешников, С аджикою плотницкого матерка, С торчащими черными гривами — елками Над холкой февральского Горбунка, — Красавица! Радость моя незабвенная!.. Соболюшка!.. Черные звезды очей!.. В атласах сугробов святая Вселенная!.. Твой рыжий торговец, седой казначей, Твой князь — из Юсуповых либо Нарышкиных, Идущий вдоль рынка под ручку с княжной, Монахиня, что из-под траура — пышкою, В надменных усах офицер ледяной, Два Саввы твоих — и Морозов и Мамонтов — С корзинами, где жемчуга да икра — Палитрою гения!.. — бархата мало вам?.. — Вот — прямо в лицо!.. — осетров веера, Глазастый бескостный изюм Елисеева, Бурмистрова радуга звездной парчи, Хвостами налимов — Сияние Севера!.. И — что там еще?.. — о, молчи же, молчи, Рыдай, припаявши ладонь узловатую К забывшим кипение сбитня губам, — Родная моя!.. Это Время проклятое. Но Праздник я твой никому не отдам — Прижму его крепко ко впалой, чахоточной Груди, зацелую в уста и щеку! — Пока не явился жандарм околоточный. Пока не приставили дуло к виску.
ВИДЕНИЕ РАЯ
Уйди. Не стой со склянкой надо мной. Я вижу, вижу драгоценный Рай земной — В берилле неба — яблоки церквей!.. Летит в сугробы манна голубей!.. Павлина гладит стриженый Малец, У Матери персты — в огнях колец, Полынным сеном пахнет жаркий хлев, И лижет ноги ей смиренный лев!.. Все пять хлебов уж муравьи едят… Прекраснейшие женщины летят. В зенита бирюзу, и груди их Пылают сластью яблок наливных, И на серебряных тарелках площадей — Хурма, гранаты, — денег не жалей, А денег нет!.. Сожгли!.. И даль светла, И светят обнаженные тела Кострами, и бенгальскими свечьми, Лампадами, — о, счастье быть людьми… Уйди!.. Я Рай впиваю наяву: Озер сапфиры, детски нежную траву И охристую ржавчину лесов Осенних, и рубины туесов, — Там дикая малина холодна, Там ягодное счастие вина… А солнца тел над лесом на закат Превыше журавлей, крича, летят, И затаил Малец дыханье: ох, Гляди, павлин, — то золотой сполох!.. Там муж жену целует сотни лет — Уста, запястья, в жемчугах браслет, Снега ланит растают под рукой, Живот застынет льдяною рекой, Но дождь во чрево брызнет золотой Подземной, поднебесной красотой!.. Так вот какая ты, любовь в Раю — Тебя в лицо я, плача, узнаю… А звезды там ручные!.. В зимний круг Собьются — и берут огонь из рук: Клешнястый Рак и бешеный Телец, Баран — царь среди звездочек-овец, Две Рыбы — Трилобит и Целакант, И Скорпион — хвостатый музыкант, И пылкий Лев, и льдистый Козерог — Огонь едят и пьют!.. Огонь у ног, Огонь в руках моих, — я их пасу, Зверей родных, — во огненном лесу, И я стою, охвачена кольцом Огня! Лоб стянут огненым венцом!.. И горным хрусталем улыбки — рот: Там человечья плоть в огне поет, Там человечья плоть поет в земле!.. Там папоротник светит на стекле — В мороз — цветком купальской радуги!.. Уйди. Я Рай люблю. Я сплю с ним на груди. Не суй во пересохшие уста Мне снадобий, где соль и кислота. Не хлопочи — с намоченным тряпьем К виску. Мы все когда-нибудь умрем. Я не хочу в подвальную юдоль. В битье посуды. В водочную боль. В больницы, где на лестницах лежат. В плакатный красный яд и детский мат. Уйди. Ступай обратно в черный Ад. А я — в Раю. Мне нет пути назад.
УЛИЧНАЯ ЕЛЬ. НОВОГОДЬЕ
Черная, огрузлая, седая, Побрякушками, лампадками увешана, Как цыганка старая, гадает Старикам насупленным, среброзубым женщинам: — Дети ваши будут нюхать сладости, Грызть рожки медовые!.. Будут жить они в любви и радости, Позабыв столетие бредовое… Машет ель руками черными. На мулаточке игрушки — сладкими клубниками. А ветра по площади просторные Машут флагами над сморщенными ликами. Машут флагами — еще багряными! Отрывают жесть со крыш серебряных!.. А пойдут из магазина пьяные — Выдохнут: «А ель-то… как царевна…» И заплачут пьяные, и выпьют из-за пазухи, И засунут снова под тулуп питье горячее: Их сынки — в земле сырой. Им — праздник памяти! Очи радугою слез горят, незрячие… Ах ты, ель, ты черная, дородная. Не маши ты им стеклярусом-подвесками. Впереди еще — беда народная. Впереди еще — жальба голодная. Дай напялить нам наряды новомодные, Прицепить ко шляпам слезы новогодние, Дай помыслить нам, что мы — клейменые! — свободные, Дай полакомиться Петушками детскими.
ВИДЕНИЕ ЖЕНЫ, СТОЯЩЕЙ ЗА КУСКОМ ХЛЕБА
Ну что же. По-галочьи тут постою. На паперти раньше — вот так… Не сдобой-халвою я тешу семью, А тем, что — за рупь и пятак… Детишки!.. Я их — на амбарный замок От лютых гостей заперла… А тут — душит горло горжеткою — смог, Витринные лгут зеркала. Когда завинтишься Галактикой, ты, Спиральная очередь?.. Эй, Взамен моей выпитой вмиг красоты, Торговец, клади, не жалей — На ржавую руку орловских весов — Гранитные сколы капуст, Моркву, что промаялась до холодов В подвале, что — Космосом — пуст!.. Закрыла глаза в очередной тюрьме… Качаюсь — то ль танец… то ль сон… И брежу: гудит, налетает во тьме Малиновый, сливочный звон… Гудошники в медные дудки дудят… И паюсный хлеб — на возах… Чувашки в сапфирных сережках глядят, И в лезвийных — бесы! — глазах… Колеса медовые снежный атлас Прикрыл… И разрезами семг Над церковью — радуга!.. Ягодный глаз: Слеза виноградины — сок… И лапти — что кружево!.. И Хохлома — Янтарь по сапожной смоле… И воск буженины!.. Схожу я с ума… И брови детей — в серебре… И девушки — шейки их в рюшках-шарфах, Шапчонки куничьи долой! — Толпятся у короба: амброй пропах, И мускусом, и резедой!.. Флакончик духов кто в кулак мне сует?.. О, запах — Египет… Марсель?.. Но брежу, но вижу — толпится народ Поодаль, где грозная ель!.. Ну, здравствуй, Царица в висячих серьгах, В смарагдовых бусах до пят!.. Ты держишь златых соловьев на руках И снежных пушистых котят! А пряники — ниже, а тут — мотовство: Алмазов ли, стразов не счесть!.. То входит копьем под ребро — Рождество… То — было… То — въяве?.. То — есть! И вдруг все уставились в море небес, Сверкающих синью святой: Раздвинув руками заоблачный лес, Шел Ангел. Зажглись под пятой Морозные крыши! Лимоны дымов! Багрянец одежд Его жег И Север с раскольничьим духом псалмов, И. С бубном, раскосый Восток! Шел алый тот Ангел. Держал узкий меч. Держал его вниз острием. Горели власы наподобие свеч, И синий горел окоем. И я увидала: за Ним, за спиной Его, где летели крыла, — Огнем занялся зимний мир ледяной, Земля, где отвеку жила! А красный тот Ангел все шел и молчал! Глаза Его были страшны, Огромны… Он ими юдоль примечал От голубя и до Луны. Весь мир застывал во багряных зрачках, А Он все глядел и глядел — На иней, что солью искрил на крестах, На Божий последний удел! Я, щеки зажавши, следила пожар! Мир красен! Но Ангел — красней!.. Зачем Ты в ладонях сей меч удержал?.. Не поднял — в безумье огней?! Ну что Ты стоишь?! Ну — скорее казни Наш праздник в венце литургий! Взмахни! Отсеки все цветные огни Январских ночных панагий! И головы храмам златые сруби! И людям сердца поизрежь! О, даруй нам смерть! А потом — возлюби. А после — закрой эту брешь. И я на колена упала пред Ним, Пред кровью Его и огнем!..
* * *
…А люди запели: — Давненько стоим… Уж ночка, — а встали-то днем… И я разлепила глаза в забытьи. И я поняла, кто таков Наш век окаянный, и братья мои, И голод — во веки веков. И, в смоге, перед иконостасом реклам, Молитвою — ценник шепча, Я так зарыдала По красным крылам, Взмывающим Из-за плеча.
ТЬМА ЕГИПЕТСКАЯ
Вселенский холод. Минус сорок. Скелеты мерзлых батарей. Глаз волчий лампы: лютый ворог Глядел бы пристальней, острей. Воды давно горячей нету. И валенки — что утюги. Ну что, Великая Планета? На сто парсек вокруг — ни зги. Горит окно-иллюминатор Огнем морозных хризантем. И род на род, и брат на брата Восстал. Грядущего не вем. Как бы в землянке, стынут руки. Затишье. Запросто — с ума Сойти. Ни шороха. Ни звука. Одна Египетская Тьма. И шерстяное одеянье. И ватник, ношенный отцом. Чай. Хлеб. Такое замиранье Бывает только пред Концом. И прежде чем столбы восстанут, Огонь раззявит в небе пасть — Мои уста не перестанут Молиться, плакать, петь и клясть. И, комендантский час наруша, Обочь казарм, обочь тюрьмы Я выпущу живую душу Из вырытой могильной тьмы! По звездам я пойду, босая! Раздвинет мрак нагая грудь! … Мороз. И ватник не спасает. Хоть чайник — под ноги толкнуть. Согреются ступни и щеки. Ожжет ключицу кипяток. Придите, явленные Сроки, Мессии, судьи и пророки, В голодный нищий закуток. И напою грузинским чаем, И, чтобы не сойти с ума, Зажгу дешевыми свечами, Рабочих рук своих лучами Тебя, Египетская Тьма.
ДАВИД И САУЛ
В метели, за сараями, в ночи, Где вой собачий Сириусу любый, Пылали руки — две больших шальных свечи, Звенела арфа и метались губы. Сидели на дровах: один — мужик, Под шубой плечи в бархате пунцовом. Другой, пацан, щекою к арфе так приник, Как к телу жаркому скорбящим лбом свинцовым… На голове у грозного тюрбан Увенчивался золотой короной. И, сгорбившись над арфой, опаленной Огнями пальцев, пел и пел пацан. Он пел, и реки глаз его текли. Собаки в подворотне подвывали. Он пел — ручьи весною вдоль земли Его мелодиями небо целовали. Он пел и пел, в снег его хлестал, А грозный царь его, насупясь, слушал, И арфа наподобие креста Распяла плоть, бичуя счастьем душу. Он пел о том, что все мы вновь умрем, О свадебном наряде, что срывает ветер, О том, как перед звездным алтарем Стоят, смеясь, замученные дети! О том, как нежно гладят старики Сухие корни светлых рук друг другу, Как любящие — Времени тиски — Зажмут меж наготы каленой — вьюгу… Он пел — и больше было не понять, О чем! Он пел, и арфа содрогалась! И шли ветра и шли — за ратью рать: Кадыка нежность, губ отверстых жалость! А царь, лоб уронив на кулаки, Сдуваемый метелью с дровяного трона, Шептал: «Играй, пастух!.. Моей тоски Никто не понял в полночи бездонной, Лишь ты на бычьих жилах все царю сыграл, Все спел — мои посты, и праздники, и войны: О, ты играл — а я-то — умирал, А я-то — думал, что умру спокойно!.. Мой мальчик, о, спасибо же тебе, Утешил мя!.. И многольстивой речи, И зелья крепкого не надобно в судьбе — Метались бы над арфой руки-свечи… Спасибо, сын мой!.. Буду твой отец!..» Схватил и сжал до боли руку пастушонка, И наклонился над ладонью, и венец, Упав с тюрбана, покатился звонко. И в круговерти вьюги жадно царь приник К руке ребенка — на одно мгновенье: Хотел одним глотком все выпить песнопенье, Хотел найти губами, где родник.
ЦАРИЦА АСТИС ПРОЩАЕТСЯ С ЦАРЕМ АРТАКСЕРКСОМ
..И вырвалась она из рук Владыки Трех Миров Подлунных. И свист метелей многострунных, И поездов, и рельс чугунных Закрыл огромный сердца стук. Она стояла на свету. И факелы в руках охраны — Немых юнцов и старцев пьяных, Наемников, чьи кровью раны Сочились в перевязях рваных, Ее ласкали красоту. По коже сполохи ходили. Гранатов связка меж ключиц Сидела стайкой зимних птиц… Браслеты-змеи ей обвили Запястья. Ясписом горели У змей глаза!.. В ее ушах, Близ перламутра нежной шеи, Пылал огонь Гипербореи — Топаза льдяная душа. И кабошоны лазурита Лежали меж грудей открытых — Дыханьем поднимала их Царица! Стыли турмалины На лбу, а на висках — рубины, Напоминаньем: эта бровь Воздымется — прольется кровь!.. Глаза — соленые глубины — Дыщали морем. Их прибой Туда, в пучину, за собой Смывал сердца… Коса сверкала: В червонном золоте — опалы, И запах сена от кудрей, И запах горя все острей… И близ распахнутых дверей Она, дрожа сильней зверей, В уста царя поцеловала. Он за руку ее схватил Смертельной хваткою, питоньей. — Скажи, тебя я оскорбил?!.. Тебя любил — что было сил, Сжимал твое лицо в ладонях!.. Тебе — телеги и возы Каспийских балыков, урюка, Бериллы, что светлей слезы, Меха, лошажия подпруга, Вся в бирюзе!.. Тебе — парча, С закатом сходная, с восходом, Кораллы, пахнущие йодом, И, для осенней непогоды, — В березовый обхват свеча!.. Тебе принес свои дары, Слепую страсть, мужское пламя, И пальцы унизал перстнями, И обнимал ночами, днями, Годами напролет, веками… Зачем, осыпана огнями, Меня любила — до поры?! Куда идешь? Там черный ветер Вмиг путника повалит с ног. Там зимний небосвод жесток. Там Альтаир, слепящ и светел, Струит морозный дикий ток. Так все погибло. Избы стынут. Покрылись сажей города. Хрустит оконная слюда. Там Огнецвет из сердца вынут. Там — ничего. Там — никогда. Огонь и Ветер. Звезда. Вьюга. Я понял… Звездам ты сродни… Зачем узнали мы друг друга?!.. Остановись! Повремени!.. И так Царица отвечала, И на груди блестел гранат Кровавой вязью: — Я познала, Что в мире нет пути назад. Тебя любила и ласкала — Как две зверюшки, бились мы До слез, до смеха, до оскала — Так страсть кинжальная сверкала На голубых шелках зимы! Ты, царь… мне был всего дороже. Мой Бог. Мой Муж. МойЧеловек. Твоей любимой смуглой кожи Жар — на моих губах… навек… С тобой мы жили не тужили! Но с Севера летят ветра. Печать на сердце положили. И я почуяла: пора. Царь! Я другого полюбила. Но, сожигая все мосты, Зрю: далеко еще могила, Полна звериной дикой силы, В победном блеске красоты, Я говорю: утешься, милый, Не плачь! Он — это снова ты! Ты! Ты! Кого б ни обнимала В вертепах, избах и дворцах, Кого бы телом ни сжигала, Кому б душою ни дышала В Луну полночного лица, — Все ты, мой Царь! Твоя навеки Пребудет надо мною власть. Сомкну ли старческие веки — Вновь мы с тобою — человеки — Справляем праздник: свет и страсть… Люблю! Но ухожу! По соли Дороги зимней — под пятой, По нашей лученосной боли, По нашей ярости святой… Прощай! Заветные каменья Твои — вовеки не сниму: Топах пылает в исступленье, Рубина кровь течет во тьму… Прорежут медный лик морщины. Избороздится гладь чела. Сочту: то камни — иль мужчины, С какими в мире сем была?.. Забуду всех! Перебирая Объятий каторжную сласть, Узрю: с тобой — преддверье Рая, С тобой — к бессмертию припасть!.. О Царь!.. Иные жгут приделы. Иные фрески в них… и тьма… Но я, тебя бессмертным сделав, Бессмертье обрела сама. И я уже — звезда, монада. Мне душно во дворце твоем. Мне нужен Мир. Его преграды. Его рогожи и наряды. Его сапфирный окоем. Его любовь… Прощай, любимый! Соболью шубу мне накинь. И я уйду — вперед и мимо — В полночную тугую стынь. Ветр иссечет лицо нагое. Ступни изранит жесткий наст. Уже не стану я другою. Уже в церквах поют про нас. Уже ветра поют вокруг Под звон метелей многострунных… И вырвалась она из рук Владыки Трех Миров Подлунных.
ВИДЕНИЕ ЖЕНЫ НА КОСМИЧЕСКОЙ СТАНЦИИ
«И ни ангелы неба, ни духи пучин Разлучить никогда б не могли, Не могли разлучить мою душу с душой Обольстительной Аннабель-Ли!..» (Эдгар Аллан По) Я одна в саркофаге немом между звезд — Соглядатайка ярких миров. Распустила комета Жар-Птичий свой хвост Над ларцом лучезарных даров. Все приборы блестят под моею рукой Жадной сотней мигающих глаз. Я одна — меж созвездий — с моею тоской, Настигающей здесь и сейчас. Там, в бездонных колодцах, Земля просверкнет Слезной каплей на черной щеке… Здесь — замедлило Время свой яростный ход И дрожит в моей нежной руке. Заложу я в машину листки… И опять Выйдет шипом змеиным ответ: Нет горючего. Век тебе здесь вековать. Ты одна. И спасения нет. На экранах обзора — во всю широту — Как распахнутые крыла — Кажет Космос нагую свою красоту, Что алмазом под сердце вошла! Вот Гиады жемчужною гроздью висят Над звездой — Красным Глазом Тельца… Вот Арктура лучи водопадом летят Во пучину без дна и конца! Рядом — мрачный Плутон: светит выгнутый бок Ослепительным синим серпом… Добирается холод Вселенной до ног, До лица во рыданье слепом… Я одна! Космос, я пред тобою одна. Обнаженнее нету меня. Я дитя твое, матерь твоя и жена, Ветвь, сполох мирового огня! Сколько лет мне отпущено, черный Простор?.. Колесница летит надо мной… Выпускай же в меня, через жаркий костер, Стрелы звездные — все до одной! Я вцепляюсь — в рычаг… я вперяюсь — вперед, В солнцеликую бездну огней… И подъялись власы: что там за хоровод… Лики, что лун Сатурна бледней?!.. То видение… брежу!.. то Космос навлек, Охватил мне короною лоб… Закачался мой утлый небесный челнок, Мой при жизни запаянный гроб! И увидела я: все летели ко мне, Все, любила кого на Земле — Иван Грозный в опричном сполошном огне, Тинторетто во фресковой мгле! И седой лев Бетховен, глухой — синева Его глаз все нутро потрясла! — И раскосый монах — его звоны-слова Канченджанга в снега вобрала… — Тот поморский рыбак, что меня взял в полон, Как севрюгу в путине схватил, — С бородой благовонною царь Соломон, Что кольцо «ВСЕ ПРОХОДИТ» носил, И слепой от рожденья звонарь Калистрат — С ним мы на колокольню взошли, И он плакал, шепча: «Твои очи горят, Как Стожары над краем земли!..» — Первобытный охотник — он тушу вола Мне, кровавую, бросил, смеясь, — И юродивый Ванька — за ним я ушла По суглинку осеннему, в грязь… И старик-летописец, что праздник любви, Как по Четьям-Минеям, справлял, И, целуя рабочие руки мои, Их на досках — лучами писал… Сколько было их?.. — Не перечислю вовек: Лики светят, и звезды горят, Каждый раб — человек, Каждый царь — человек, И возлюбленный мною — стократ! О, идите ко мне!.. Не покиньте меня!.. Я любила вас — кожей, нутром, Плотью сердца, полетом такого огня — Пред кончиной не вспомнят добром! Я вас всех заберу в ледяную ладью. Вы со мной поплывете туда, Где сбираются души в большую семью, Где горит Голубая Звезда… Только чей это лик возникает из тьмы — Лик безносый, немой, костяной… Уходи. Я дала тебе Космос взаймы. Дай побыть мне живою женой. Я люблю моих милых. Гляди — все пришли, Притулились, приникли ко мне!.. Напоследок уста горемычной Земли Я целую в кромешном огне! О, любимый мой!.. Свет и года, и века Совершает стремительный путь. О, возлюблен будь!.. Радость моя велика: И по смерти меня не забудь… Ты пришел ко мне — в лицах во многих един — В заточенье межзвездной тюрьмы — Ты холоп мой и царь, Ты отец мой и сын, Ибо живы друг другом лишь мы! И, безумная баба, в эфире ночном, Простирая ко звездам ладонь, Поняла: бытие снилось девичьим сном, А теперь- настоящий огонь! Настоящая Жизнь. Неподдельная Смерть. И Любовь, что уже ни о чем Не рыдает. И звезд золотых круговерть. И чужая Звезда за плечом. О, чужая Звезда, Голубая Звезда!.. Не видна ты с родимой Земли… Ты дрожишь… Ты по-женски светла и горда… Как зовут тебя?.. Аннабель-Ли?.. И ни ангелы неба, ни духи пучин Никогда уже не разлучат Души любящих женщин, летящих мужчин — Пусть в безмерном полете одна ты, один, Пусть никто не вернется назад.
ФАВОР
Воздымалась гора над Волгой горбом медведя мохнатого. Гроза клубилась. Молния изо чрева, мглой объятого, Ударяла во реки блюдо серебряное. Звезды закручивались в зените браслетами тяжелыми, древними… Ночь пахла ягодой безумной, первым золотом В листве дубов, первым — от звезд идущим — холодом, Молоком из крынки, из погреба вынутой, Соленой слезою души скитальческой, всеми покинутой… Я стояла на горе, в рубахе, голорукая, босая, Под ветром, рыбой пахнущим, худая, простоволосая, По любови — страждущая, без любови — одинокая, Обочь любови плещущая Волга глубокая… И молилась я так, руки лодчонкой смоленой складывая: «Господи! Твой шаг в грозовых лучах угадываю — Пошли мне любовь, Господи, не израненную-избитую, А счастливую, красивую, давно мною позабытую… Чтобы я любимого ласкала-лелеяла-холила, Чтобы я ему в мире подлунном пропасть-загинуть не позволила — В братоубийствах, в речах из глоток кровавых на площадях завьюженных, На земле нашей загубленной, выжженной, выпитой, отравленной, остуженной… Дай, дай мне, Господи!.. И меня-то любовь злая до капли выпила. Дай — счастливую!.. чтоб я из груди ей в дар теплое сердце вынула!..» И внезапно тучи заходили черными полотнищами. И проклюнулся огонь из туч серными сполохами. И в дегте неба надо мною воссияли три фигуры слепящие. Одежды их радужные развевались, по ветру летящие. Моисей слева — розовый лебедь! Илия справа — синие крыла хитона распахнуты… А посередине Господь — руки Его пылающие на всю полночную твердь размахнуты, Огненные власы Его поджигают радостными свечьми Вселенную, Звездные очи молча кричат: Земля, будь благословенною… Я упала на землю грязную, приникла к ней худым распятием, Шептала: «Господи, только не посылай мне Твое проклятие — Ведь я Тебе служила верою и правдою, Жертвуя нищим Твоим хлебом, сном и иною отрадою!..» И рек Господь с небес: «Не плачь, моя доченька. Грозовая, страшная нынче выдалась ноченька. Одесную меня стоит Илия в ризе индиговой, Ошую — Моисей в хитоне заревом, багряном, архистратиговом, А мои одежды белы как снег, как августовские звезды лучистые: Целуй их, доченька моя, ангелица, голубица чистая!.. Много грешила — все грехи с тебя снимаются. Над твоею головушкой — зри!.. — Марс с Венерою обнимаются, И тебе дам любовь твою единственную последнюю, облегчу тебе твое изнеможение, Ибо ты увидела нынче в небе черного августа Христово Преображение!..» И протянула я руки к яркому свету: Отче!.. Вот милость Божия!.. А лучи радужные скользили по грязи, целовали наше бездорожие, Целовали наши овраги, буераки, бурьяны, буреломы, протоки, излучины, Сиротку-пристань внизу под горой, ржавые лодочные уключины, И в свете небесном — Господи!.. молясь, шатаясь свечою пьяною, Я увидела ее… ее, любовь мою окаянную… Его… худого как жердь-слега… патлатого мальчишку… богомаза, деревенского художника… Что привязала к одиночеству своему заместо подорожника… Думала — подлечу… а рана разъелась рваная… Ох, Господи… Благодарю Тебя!.. …за любовь окаянную, За любовь воздыханную, за портрет ее сияющий, Что намалевал звездами по черной холстине возлюбленный, по мне рыдающий, За любовь великую, идущую маленькой нищенкой меж людьми жестокосердными, За любовь, сотворяющую нас однажды в ночи — бессмертными, За гору Фавор над черною Волгой, за молитвы светлое напряжение, За летящие в небесах самоцветные крылья Господня Преображения!.. И у ног Христа в небе я узрела мальчишку тощего, рваного, Что сидел, скрючившись, близ мольберта старого, деревянного, Он сидел у холста, он брызгал с небес на землю краскою, Он писал Христа и улыбался мне ласково. И вскипела во мне кровь! И вскочила я рысьим прыжком на ноги! Господи! Это ж моя любовь! Возьми меня тоже на небо! Чтобы мы там вместе летели, славя любовь нашу последнюю, окаянную, Над любовной постелью, Над младенческой колыбелью, Обочь — над Волгой — креста деревянного, Чтоб летели, сплетясь, сцепившись намертво!.. А людям бы на Земле казалося, Что это Андромеда с Персеем крепко обнялась-обвязалася, Что это Дева с Охотником-Орионом съединились в вечном качании-скольжении, Господи!.. Ты ж все можешь… Дай нам, двум бедным смертным, это… Преображение…
* * *
И гром загремел. И все исчезло. И одна я на горе Фавор, плачущая. И со мною — только сердце мое, в груди летящее, скачущее. И надо мною — только чайка в черном небе кричит незримая: Не плачь, девочка моя одинокая, доченька любимая.
ПРОРОК ИЛИЯ ВОЗНОСИТСЯ НА ОГНЕННОЙ КОЛЕСНИЦЕ
1.
С пожаром золотых волос — Берез, со шрамами оврагов, С кипением апрельских слез Среди скуластых буераков, С прищурами безрыбных рек, С дерюгою-рваньем буранов — О ты, мой бедный человек, Илья-Пророк, от горя пьяный, Слепой от ненависти, лжи, — Скажи, Илья-Пророк, скажи, Уста отверзни, молви слово Нам, утонувшим во словах, Что остается нам святого Пред тем, как мы сойдем во прах! Отечество тебя объемлет Огромной ночью… Но стоишь В ночи. И зришь Святую Землю: Весь Глад и Мор. И Сушь. И Тишь… И, прострелив очами Время, Весь огненный, в ночной сурьме, Летишь — и плачешь надо всеми, Кто срок пожизненный в тюрьме Мотает, кто хрипит в больнице, Кто в поцелуе невесом… И пламенная Колесница Летит! …И ты — под Колесом.
2.
Борода его билась тугим огнем На упорном черном ветру. И от глаз его было светло, как днем. И пылали скулы в жару. Ты, Илья-Пророк, ты два уволок… — А и кто же нам их вернет?.. — Эх, старик, ведь наш прогнил потолок, Наш порог обратился в лед. В перекрестье таких проходных дворов, Где секрет — остаться живым, — Ты пророчил: — Будет жива Любовь, — И глотал сигаретный дым. Во застольях таких золотых дворцов, Где цианистый калий пьют, Ты кричал: — Да будет в конце концов Над убийцами — Страшный Суд! А сейчас ты стоишь, весь в пурге-снегу, Тьму жжешь рыжею бородой, И речешь: — Прости своему врагу, Старый царь и раб молодой! Протяните руки друг другу — вы, Убивающие в упор. Возлюбите крепко друг друга вы — Богомаз, офицер и вор! Я пророчу так: лишь Любовь спасет. Чтобы мир не пошел ко дну, Чтобы не обратился в Потопный плот — Возлюби, Единый, Одну! Мы погибнем, чтобы родиться вновь. Мы себя под топор кладем, Чтобы так засверкала в ночи — Любовь: Проливным, грозовым огнем! О, заплачьте вы надо мной навзрыд. Я — Пророк. Мой недолог век. А сейчас — Колесница моя горит, Кони бьют копытами снег. И, доколе не взмыл от вас в небеса, Под серебряный вой пурги, Говорю: распахните настежь глаза, Хоть глаз выколи, хоть — ни зги. И прозрите — все. И прозрейте — все. И прощайте… — мой вышел срок… — Спица огненная в живом Колесе, Рыжеусый Илья-Пророк.
ИОВ
Ты все забрал. И дом и скот. Детей любимых. Жен полночных. О, я забыл, что все пройдет, Что нет великих царств бессрочных. Но Ты напомнил! И рыдал Я на узлах, над коркой хлеба: Вот скальпель рельса, и вокзал, Молочно-ледяное небо. Все умерли… Меня возьми! И голос грянул ниоткуда: — Скитайся, плачь, ложись костьми, Но веруй в чудо, Веруй в чудо. Аз есмь!.. И ты, мой Иов, днесь Живи. В своей России. Здесь. Скрипи — на милостыню старцев, Молясь… Все можно перенесть. Безо всего — в миру остаться. Но веруй! Ты без веры — прах. Нет на земле твоих любимых. Так, наша встреча — в небесах, И за спиною — два незримых Крыла!.. Вокзал. Немая мгла. Путь на табло?.. — никто не знает. Звеня монистами, прошла Цыганка. Хохот отлетает Прочь от буфетного стола, Где на стаканах грязь играет. И волчья песня из угла: Старик О Будущем рыдает.
ПИР ВАЛТАСАРА
Содвинулись медные круглые чаши Над бедным, в газетах, столом. Вот гулкое, куцее счастие наше — Общага, наш временный дом. Общага, и кружево пены, бутыли, Селедка на рвани бумаг — И, юные, мы среди песни застыли, Друг друга почуяв впотьмах. Какие там юные!.. — Грудь моя сыном В те годы отпита была… И двум сыновьям во квартирных теснинах Мерцали твои зеркала… Какие там свежие!.. — Галочьи лапы Морщин, недоступных глазам, И — вниз по годам, по соленому трапу, Не ведая, что ахнет там… Подобно то было небесному свету. Тугое мужское лицо Катилось в меня искрометной планетой, Огнями сжималось кольцо. А то, что златое колечко блестело Меж черных мозолей и вен… — Вот тело мужское. Вот женское тело. И жизнь- за секунду — взамен. И как мы над жирной лазурной селедкой, Над звоном стакана в пиру Друг к другу рванулись! Эх, век наш короткий! Эх, вечное наше: «Умру!..» Но ясная песня цвела и кричала И в щеки нам била, как снег: «Любите друг друга, начните сначала Бровей ваших нежность… и век…» И под общежитскую злую гитару Мы друг через друга текли — И маслом кухонным, и детским пожаром, И кровью небес и Земли, И шепотом писем, похожих на воздух, Что — из кислородных резин, — И слезы всходили, как кратные звезды, Над нитями наших седин!.. Улыбкой, дыханьем смыкались, впивались, Сливая затылки, ступни… Мы только глядели. Мы не целовались. Мы были в застолье одни. И замер гогочущий пир Валтасара. И буквы вкруг лампы зажглись Табачные, дымные… Я прочитала. И солью глаза налились. Ты тоже те буквы прочел… Содрогнулся… Но все! Пропитались насквозь Друг другом! Дотла!.. И ты мне улыбнулся, И остро коснулся волос… А кто-то селедку норвежскую резал! А кто-то стаканы вздымал! И, пьяный, безумный, больной и тверезый, Всей песней — всю жизнь обнимал.
ДВА УРКИ, В ПОЕЗДЕ ПРОДАЮЩИЕ БИБЛИЮ ЗА ПЯТЕРКУ
Эх, тьма, и синий свет, и гарь, испанский перестук Колес, и бисеринки слез, и банный запах рук!.. И тамбур куревом забит, и зубом золотым Мерцает — мужики-медведи пьют тягучий дым… А я сижу на боковой, как в бане на полке. И чай в одной моей руке, сухарь — в другой руке. И в завитсках табачных струй из тамбура идут Два мужика бритоголовых — в сирый мой закут. От их тяжелых бритых лбов идет острожный свет. Мне страшно. Зажимаю я улыбку, как кастет. Расческой сломанных зубов мне щерится один. Другой — глазами зырк да зырк — вдоль связанных корзин. Я с ними ем один сухарь. Родную речь делю. Под ватниками я сердца их детские — люблю. Как из-за пазухи один вдруг книжищу рванет!.. — Купи, не пожалеешь!.. Крокодилий переплет!.. Отдам всего за пятерик!.. С ней ни крестить, ни жить, А позарез за воротник нам треба заложить!.. Обугленную книгу я раскрыла наугад. И закричала жизнь моя, повторена стократ, С листов, изъеденных жучком, — засохли кровь и воск!.. — С листов, усыпанных золой, сребром, горстями звезд… Горели под рукой моей Адамовы глаза, У Евы меж крутых грудей горела бирюза! И льва растерзывал Самсон, и плыл в Потопе плот, И шел на белый свет Исус головкою вперед!.. — Хиба то Библия, чи шо?.. — кивнул другой, утер Ладонью рот — и стал глядеть на снеговой костер. Сучили ветки. Города мыл грязные — буран. Глядели урки на меня, на мой пустой стакан. И я дала им пять рублей за Библию мою, За этот яркий снеговей у жизни на краю, За то, что мы едим и пьем и любим — только здесь, И что за здешним Бытием иное счастье есть.
ОРГАН
Ночная репетиция. Из рам Плывут портреты — медленные льдины. Орган стоит. Он — первобытный храм, Где камень, медь и дерево — едины. Прочь туфли. Как в пустыне — босиком, В коротком платье, чтобы видеть ноги, Я подхожу. Слепящим языком Огонь так лижет идолов убогих. Мне здесь разрешено всю ночь сидеть. Вахтерша протянула ключ от зала. И мне возможно в полный голос спеть То, что вчера я шепотом сказала. На пульте — ноты. Как они темны Для тех, кто шифра этого — не знает!.. Сажусь. Играть? Нет, плакать. Видеть сны — О том лишь, как живут и умирают. Я чувствовала холод звездных дыр. Бредовая затея святотатца — Сыграть любовь. И старая, как мир — И суетно, и несподручно браться. Я вырывала скользкие штифты. Я мукой музыки, светясь и мучась Вдруг обняла тебя, и то был ты, Не дух, но плоть, не случай был, но участь! И чтоб слышней был этот крик любви, Я ость ее, и кость ее, и пламя Вгоняла в зубы-клавиши: живи Регистром vox humana между нами! А дерево ножной клавиатуры Колодезным скрипело журавлем. Я шла, как ходят в битву напролом, Входила в них, как в землю входят буры, Давила их, как черный виноград По осени в гудящих давят чанах, — Я шла по ним к рождению, назад, И под ногами вся земля кричала! Как будто Солнце, сердце поднялось. Колени розовели в напряженье. Горячих клавиш масло растеклось, Познав свободу взрыва и движенья. Я с ужасом почувствовала вдруг Живую скользкость жаркой потной кожи И под руками — плоть горячих рук, Раскрывшихся в ответной острой дрожи… Орган, раскрыв меня сухим стручком, Сам, как земля, разверзшись до предела, Вдруг обнажил — всем зевом, языком И криком — человеческое тело. Я четко различала голоса. Вот вопль страданья — резко рот распялен — О том, что и в любви сказать нельзя В высоких тюрьмах человечьих спален. Влт тяжкий стон глухого старика — Над всеми i стоят кресты и точки, А музыка, как никогда, близка — Вот здесь, в морщине, в съежившейся мочке… И — голос твой. Вот он — над головой. Космически, чудовищно усилен, Кричит он мне, что вечно он живой И в самой смертной из земных давилен! И не руками — лезвием локтей, Щеками, чья в слезах, как в ливнях, мякоть, Играю я — себя, тебя, детей, Родителей, людей, что нам оплакать! Играю я все реки и моря, Тщету открытых заново Америк, Все войны, где бросали якоря, В крови не видя пограничный берег! Играю я у мира на краю. Конечен он. Но я так не хотела! Играю, забирая в жизнь свою, Как в самолет, твое худое тело! Летит из труб серебряных огонь. В окалине, как в изморози черной, Звенит моя железная ладонь, В ней — пальцев перемолотые зерна… Но больше всех играю я тебя. Я — без чулок. И на ногах — ожоги. И кто еще вот так возьмет, любя, До боли сжав, мои босые ноги?! Какие-то аккорды я беру Укутанной в холстину платья грудью — Ее тянул младенец поутру, Ухватываясь крепко, как за прутья. Сын у меня! Но, клавиши рубя, Вновь воскресая, снова умирая, Я так хочу ребенка от тебя! И я рожу играючи, играя! Орган ревет. Орган свое сыграл. Остался крик, бескрайний, как равнина. Остался клавиш мертвенный оскал Да по углам и в трубах — паутина. Орган ревет! И больше нет меня. Так вот, любовь, какая ты! Скукожит В червя золы — безумием огня, И не поймешь, что день последний прожит. Ты смял меня, втянул, испепелил. Вот музыки владетельная сила! Когда бы так живую ты любил Когда бы так живого я любила… И будешь жить. Закроешь все штифты. Пусть кузня отдохнет до новых зарев. И ноты соберешь без суеты, Прикрыв глаза тяжелыми слезами. О, тихо… Лампа сыплет соль лучей. Консерваторская крадется кошка Дощатой сценой… В этот мир людей Я возвращаюсь робко и сторожко. Комком зверья, неряшливым теплом Лежит на стуле зимняя одежда. И снег летит беззвучно за стеклом — Без права прозвучать… и без надежды. Босые ноги мерзнут: холода. Я нынче, милый, славно потрудилась. Но так нельзя безмерно и всегда. Должно быть, это Божеская милость. А слово «милость» слаще, чем «любовь» — В нем звуки на ветру не истрепались… На клавише — осенним сгустком — кровь. И в тишине болит разбитый палец. И в этой напряженной тишине, Где каждый скрип до глухоты доводит, Еще твоя рука горит на мне, Еще в моем дому живет и бродит… Ботинки, шарф, ключи… А там пурга, Как исстари. И в ноздри крупка снега Вонзается. Трамвайная дуга Пылает, как горящая телега. Все вечно на изменчивой земле. Рентгеном снег, просвечивая, студит. Но музыки в невыносимый мгле, Такой, как нынче, никогда не будет. Стою одна в круженье белых лент, Одна в ночи и в этом мире белом. И мой орган — всего лишь Инструмент, Которым вечность зимнюю согрела.
МАТЕРЬ МИРА
Дымы, пожарища, хрипение солдат, И крики: «Пить!..» — из-под развалин… И Время не закрутится назад, В молочный сумрак детских спален. Мир обнаженный в прорези окна. Меж ребер пули плачут и хохочут. Так вот какая ты, сужденная война, Багряный Марс, полночный красный кочет! Летят твои кровавые лучи В ключицы и ложбины, в подреберья Дворов и подворотен, и ключи Лежат под ветром выбитою дверью… В проеме — я. В виду застрех и слег, Охваченных полынным, черным дымом, Еще не зверь, уже не человек, Кричу: отдай! Отдай моих любимых! Из чрева моего пошли они В казенный мир, брезентом, порохом пропахший, — Отдай их, Бог! Мои сыны они! И бледный лейтенант, и зэк пропащий! Я — баба. Этот свет я не спасла. Любила мужика… детей рожала… Дай, Бог, мне, дай широких два крыла, Чтоб на крылах сынов я удержала! Хоть двух спасти — а там прости-прощай. Я улечу на Марс кроваво-красный. Пусть рушится земной солдатский Рай. Пусть далеко внизу собачий лай. Еще восстанет жизнь… прекрасной… Держитесь, мальчики! Среди планетных зим, Средь астероидов, кометных копий Заплачем мы над нищим и больным, Океанийским, зверьим и степным, Военным, княжеским, холопьим… И, мать, рукою сыну укажу: — Там — Родина: Междуусобной розни… И мелко, страшно, сердцем, кожей задрожу, И лютый Космос в кулаках я еле удержу Двумя колосьями — черноискристый, грозный.
КОВЧЕГ
Затерян в копях снеговых, в ладонях мира ледяного, Один — нет никого в живых, лишь ветер приговор суровый Читает, — он плывет один, он срубовой, и бревна толсты, И сам себе он господин, и шепчут на морозе звезды: «Гляди-ка, дом!..» Земля мертва. Пуста, что ледяная плошка. А в доме том свинья жива, собака лает, плачет кошка. А в доме том седой старик, усатый, сморщенный и лысый, Богатство зрит: вот белка — прыг, вот зайцы, овцы, гуси, крысы, Вот волк с волчицею, павлин, чета волов, стрекозы, козы, — А дом плывет в ночи, один, и на морозе звезды — слезы… Старик по пальцам перечтет змей пестрых и жуков заморских; У ног его, урча, уснет толпа седых котов ангорских… Старик заохает, кряхтя и шерсть линючую сбивая С фуфайки: сын Лисы — дитя, сын Кобры — хитрость огневая!.. А там, дай Господи, пойдут роды, и семьи возродятся, И звезды новые сверкнут на пятках скачущего Зайца, И род Оленя, род Совы, род Волка, род Орла Степного Из мерзлой снеговой травы, горя глазами, вспыхнут снова! И гладит, гладит их старик — своих, спасенных им, зверяток: Эх, звери, мир вчера возник, а нынче весь застыл, до пяток, А завтра стает мертвый лед, и забелеют камни-кости, И я вас выпущу… вперед!.. В моем дому вы были — гости… Зверюшки… пума и кабан… и леопард, в мазутных пятнах… Мир будет Солнцем осиян. Вы не воротитесь обратно. Вы побежите есть и пить, по суходолам течь, как пламя, Сплетаясь, яростно любить и высекать огонь рогами!.. Зверье мое… Когда-нибудь меня ты вспомнишь, серый заяц, В полях полночных долгий путь, поземку, сутемь, горечь, замять… И то, как пережили мы, внутри веселого Ковчега, Ночь красных звезд, чуму зимы, сырой, дырявый саван снега. Как я давал вам хлеб из рук, вас целовал в носы и уши, Сердец собачьих чуял стук, любил медвежьи, волчьи души, И знал, что этот час пробьет, взовьется небосвод горячий, И я вас выпущу… вперед!.. — и в корни рук лицо запрячу, И близ распахнутых дверей, близ жизни новых поколений Я упаду среди зверей перед Ковчегом на колени; И по моей спине пройдут копыта, когти, зубы, жала, И смерть пребудет как закут, где жизнь моя щенком дрожала.
ВИДЕНИЕ ВОЙСКА НА НЕБЕ
Войско вижу на небе красное… Любимый, а жизнь все равно прекрасная. Колышутся копья, стяги багряные… Любимый, а жизнь наша — эх, окаянная… Вздымают кулаки хоругви малиновые… Любимый, а жизнь наша — долгая, длинная… А впереди войска — человек бородатый, крылья алые… Любимый, а жизнь-то наша — птаха зимняя, малая… А войско грозно дышит, идет, и строй его тесней смыкается!.. Любимый, всяк человек со своей судьбою свыкается… А войско красное — глянь! — уж полнеба заняло!.. Любимый, я боюсь, ох, страшное зарево… А и все небо уж захлестнуло войско багровое!.. — Любимый, оберни ко мне лицо суровое, И я обниму тебя яростно, и поцелую неистово, — Не бойся, в поцелуй-то они не выстрелят!.. Вот она и вся жизнь наша, битая, гнутая, солганная, несчастная, Любовная, разлучная, холодная, голодная, все равно прекрасная. И мы с тобою стоим под пулями в красном объятии, — Любимый, а жизнь-то наша, зри: и объятие, и Распятие.
КРИК
Обвивает мне лоб мелкий пот. Я в кольце гулких торжищ — жива. И ребенок, кривя нежный рот, Повторяет мои слова. Я молчу, придвигая уста То к посуде, то к мерзлым замкам, То к ладони, где в форме креста — Жизнь моя: плач по ветхим векам. Я молчу. Грубо мясо рублю. На доске — ледяные куски. Накормлю! — это значит: люблю. Чад венчает немые виски. И, когда я на воздух бегу, Чтоб в железных повозках — одной, О, одной бы побыть!.. — не могу Говорить — и с самою собой. Правда серых пальто, бедных лиц, Ярких глаз, да несмахнутых слез! В гуще бешенейшей из столиц Я молюсь, чтобы ветер унес Глотки спазм — а оставил мне крик, Первородный, жестокий, живой, Речь на площади, яростный рык И надгробный отверженный вой, И торжественный, словно закон, И простой, будто хлеб с молоком, Глас один — стоголосый мой хор — Под ключицею, Под языком.
БАЯНИСТ ПОД ЗЕМЛЕЙ
Ветер-нож, разрежь лимон лица! Слезный капнет сок… До конца, до смертного венца — Черный свод высок. И когда спускаюсь в переход, Под землей бреду, Пулей посылает черный свод Белую звезду прямо под ребро…
* * *
Белые копья снегов в одичалую грудь Навылет летят. Льдом обрастает, как мохом, мой каторжный путь! Стоит мой звенящий наряд Колом во рдяных морозах! Хозяин собак Не выгонит, пьян, — Я же иду по ночам в лихолетье и мрак: Туда, где баян. Скользок и гадок украшенный кафелем мир Подземных дворцов. Вот сталактиты светильников выжгли до дыр Газеты в руках у птенцов. Вот закрывается локтем несчастная мать, На грязном граните — кормя… Мир, дорогой, я тебя престаю понимать, — Поймешь ли ты мя?! Тихо влачусь под землей по широким мостам — Гранит режет взор, Мрамор кроваво-мясной, кружевной, тут и там, Мономах-лабрадор! Господи, — то ли Карелия, то ли Урал, А то ли Эдем, — Только, Исусе, Ты не под землей умирал — Где свет звездный: всем!.. Руки ковшами, долбленками тянут из тьмы Мальцы, старики… В шапках на мраморе — меди мальки… Это мы — Наши щеки, зрачки! Мы, это мы — это мой перекошенный рот У чеченки с мешком… Вдруг из-за царской скульптуры — как песня хлестнет Крутым кипятком! Баянист, гололобый, беззубый, кепчонку надвинь — Сыграй мне, сыграй: «На сопках Маьчжурии» резкую, гордую синь, Потерянный Рай. «Зачем я на свет появился, зачем меня мать Родила…» — и марш золотой, «Прощанье славянки», ту землю, что будет пылать Под голой пятой!.. Мни в руках и терзай, растяни, обними свой баян, Загуди, захрипи, Как ямщик умирал, от мороза и звезд горько пьян, Во широкой степи! Как колечко венчальное друга неслышно просил Жене передать, — Баянист, пой еще, пока хватит и денег и сил Близ тебя постоять… О, сыграй мне, сыграй! Все, что мерзнет в карманах, — возьми! То мусор и смерть. Ты сыграй мне, как молния счастия бьет меж людьми — Так, что больно глядеть. Руки-крючья целуют, клюют и колотят баян, Руки сходят с ума — Роща отговорит золотая, и грянет буран, Обнимет зима… А вокруг — люди шьются-мелькают, как нить в челноке, Пронзают иглой Адский воздух подземки, наколку на тощей руке, Свет над масляной мглой! О, сыграй, пока море людское все бьет в берега Небес и земли, Пока дедов баян все цепляет худая рука, Люстр плывут корабли!.. Играй, мой родной! Играй! Он пробьет, черный час. Он скует нас, мороз. Играй, пока нищая музыка плещет меж нас Потоками слез. Играй. Не кончайся. Стоять буду год или век У шапки твоей, следя то прилив, то отлив Людской, отвернувшись к морозному мрамору, тающий снег — из-под век — Ладонью закрыв.

Кхаджурахо. Книга любви

ЛЮБОВЬ
…Ну наконец-то я о Ней скажу. Петлей стыда захватывает горло. О Ней жужжали, пели, свиристели, О Ней — меж хладом дула у виска И детскою бутылкою молочной — Ругательством тяжелым вспоминали Или нежнейшим просверком очей… Молчите все. Мое приспело время. Я повторить чужое не боюсь. Я все скажу старинными словами. А сами мы — из клеток, из костей Да из кровей каких? — не тех ли, давних?! Так что же мне бояться?! Все о Ней, О Ней хотят лишь слушать или ведать, А коль не послана Она — Ее Испить на холоду питьем горячим Из книжных рук, из драненьких тех Библий, Что пахнут сыростью, прошиты древоточцем, Или со свежих глянцевых страниц, Оттиснутых вчера еще, стремглав Распроданных, расхищенных с прилавков, — А там все про Нее, все про Нее… Так нате же, голодные! И вы, Кто Ею сыт по горло, кто познал Ее во всех звериных ипостасях, И в многоложстве, и в грехе Содомском, И кто Ее, как карты, тасовал — Одна! Другая! Козырь вот пошел!.. — Вы, кто Ее распялил на столе, Чтоб, как Везалий, изучить все жилы, Где светится отчаянная кровь, Где бродит мед Ее… вы, жесткие поэты, Кричащие о Ней на площадях То, что вдвоем нагие люди шепчут, — И вы, старухи, зубы чьи болят И так все косточки к дождю и снегу крутит! — И вы, мальцы в петушьих гребешках, Вы, рокеры с крутым замахом локтя На тех, кто рядом с вами, в тот же час, В горячем цехе вам деталь штампует Для всех мопедов ваших оголтелых! — И вы, девчонки за стеклом сберкассы, В окошках-прорубях до дна промерзшей почты, Наманикюренные, в здании громадном — Затеряные малые рыбешки, Плывущие зимою океанской, Которой края нет и нет конца, Кладущие печать на извещенья, Мечтающие — все о Ней, о Ней… — И вы, геологи в своих высокогорьях, В прокуренной мужчинской тьме палаток, В вагончиках, где варится на плитке Суп из убитого намедни глухаря, — И вы, хирурги в том Афганистане, Но что еще и в будущем пребудет, — Вы, кто клонился над ногой мальчишки, В поту морозном зажигая кетгут, — А он, родимый, истово кричал: «Она меня безногого — не бросит!..» — Вы, все вы, люди горькие мои, Которых — о, люблю с такою силой, — С неженскою уже, с нечеловечьей: Горы, метели, зверя ли, звезды! — Вы все, любимые, — о, нате же, держите, Хватайте: вам даю ломоть ее, Чтоб с голоду не померли, однако, В разбойном, обнищавшем нашем мире, — ЛЮБВИ.
ТЬМА ПРЕД РАССВЕТОМ
Железная кровать ржавеет. Нагие трубы за окном. В ночную фортку звезды веют, Покуда спим тяжелым сном. Скрипят острожные пружины. И в щели дома гарь ползет. Чугунной глыбой спит мужчина. И светел женщины полет. Спят звери, птицы и народы — До пробужденья, до утра. Горит во мраке твердь завода — Его стальные вверы. Пылает зарево больницы: Не сосчитать оконных свеч… Дрожат смеженные ресницы. Пылает масло потных плеч. Сон борет нас. Но мы сильнее. Вот эта тяга. Вот волна — Слепя, сжигая, каменея, Встает из темноты, со дна. Тебя от смерти защищая, Сплетаю руки за спиной. Свечою тела освещаю Храм спальни, душный, ледяной. Обнимешь ты меня устало. Положишь смертных уст печать. И ляжет на пол одеяло, Чтоб нашей воле не мешать. Еще до свиста, до метели, До звона рельсов, до гудка, До белизны святой постели, Где — одинокая тоска, До Времени и до Пространства, До всех измен, где плоть болит, И до такого постоянства, Что золотом — по камню плит, Еще своей любви не веря, Мы просыпаемся, дрожа… И вольно отворяю двери Навстречу острию ножа, Навстречу грубому объятью, Что нежностью истомлено, Навстречу древнему проклятью, Где двое сцеплены в одно! И я, от чуда обмирая, Целуя потный твой висок, Вхожу, смеясь, в ворота Рая, Даю голодному кусок, Дитя нероженое вижу В сиянье нам сужденных дней — И обнимаю крепче, ближе, И невозвратней, и страшней.
ХРАМ КХАДЖУРАХО
…А в Индии храм есть. Зовется он так: Кхаджурахо. Огромный, как выгиб горячего бока Земли, Он полон тел дивных из камня, не знающих страха, Застывших навеки, навеки сращенных — в любви. Давно прочитала про храм сей в стариннейшей книжке… Я в Индии — буду ли, нет ли… А может быть, так и помру… Но как прошепчу: «Кхаджурахо!..» — так бьется под левой подмышкой, И холодно, будто стою на широком ветру. Я там не была никогда — а сколь часто себя представляла Я в этих апсидах и нишах, в духмяной, сандаловой тьме, Когда предо мною, в скульптурах, Любовь предстояла — Свободною, голою, не взаперти, не в тюрьме. Гляди! — как сплелись, улыбаясь, апсара и Шива… Он между лопаток целует так родинку ей, Что ясно — вот этим, лишь этим мы живы, Вжимаясь друг в друга немей, и сильней, и больней… А эти! — огонь излучает источенный временем камень: Раздвинуты ноги гигантским озерным цветком, И грудь упоенно цветет меж мужскими руками — И смерть мимо них ковыляет старухой, молчком… А эти, в углу полутемном, — как мастер ваял их, дрожащий?.. Откинулась навзничь она, а возлюбленный — вот, Восходит над нею… Их свет заливает, лежащих, И золотом льет на лопатки, на лунный живот… О тело людское! Мужское ли, женское тело — Все любит! Мужчина свою зажигает свечу, Чтоб женская тьма, содрогаясь, огня захотела — Воск жаркий катя по губам, по груди, по плечу! Какое сиянье из всех полушарий исходит! Как сферы расходятся, чтобы вошел резкий луч! Как брага библейская в бочках заклепанных бродит И ветра язык — как ласкает звезду меж пылающих туч! И я, россиянка, девчонка, как мышка стою в Кхаджурахо, Во дерзком том храме, где пары танцуют в любви, И нету уже у меня перед смертью скелетною страха, И очи распахнуты вольно и страшно мои! Под платьем залатанным — под комбинашкой, пропахшей Духами дешевыми — тело нагое мое… О, каждый из нас, из людей, в этом мире — пропащий, Доколь в задыхании, перед любовью, не скинул белье! Доколе, ослепший от света и крика, не сгинул В пучине горячей, где тонут и слезы, и пот, И смех, — где меня мой любимый покинул, И где он меня на сибирском морозе, в тулупе, по-прежнему ждет… И я перед этою бездною мрака и праха, Средь голых возлюбленных, густо, тепло населяющих храм, Девчонкою — матерью — бабкой — стою в Кхаджурахо И мыслю о том, что — такой же — в три дня — и навеки! — Греховною волей создам. И там, в очарованном и новоявленном храме, Я всех изваяю, Я всех, перекрестясь, напишу — И тех, кто друг друга сжимает больными перстами, И тех, кто в подвале, целуясь, вдыхает взахлеб анашу… И тех, кто на нарах тюремных впивался друг в друга — Так в клейкость горбушки впивается рот пацана… А я? Изваяю, смеясь, и себя в эпицентре опасного круга, Где буду стоять — Боже, дай Ты мне силы — одна. Но я изваяю себя — обнаженной! Придите, глядите — Ничто я не скрою: вот складки на шее, живот Огрузлый, — вот в стрижке опричной — латунные нити, В подглазьях — морщины, сиротскими птичьими лапками, — вот!.. Вот — я!.. Родилась, — уж себя — отвергайте, хулите! — оставлю. На то Кхаджурахо я строю отчаянный свой: Я так, одинокая, страстные пары восславлю, Что воздух зажжется над чернорабочей моей головой.
* * *
— Ну, так давай войдем. Это не храм. Это дом. Кошачье царство — подъезд. Безумная площадь — окрест. В подъезде лампа — зверина, тускла. Багряная тьма. Багровая мгла. Окурками мечен лестничный ход. — …и здесь Любовь — живет?.. — Дай руку мне. Крепче сожми. Вперед.
ДОМ
Вот он, дом. Я сюда не хотела идти. Я хотела — объятий, как ягод. Только чуяла — под ноги мне на пути Эти лестницы стылые лягут. Поднимайся же, баба, вдоль по этажам. За дверьми — то рыданье, то хохот. Так, должно быть, циркачки идут по ножам, Слыша зала стихающий рокот… Одинока угрюмой высотки тюрьма. На какой мне этаж?.. — я забыла… Свет багровый!.. А лестница — можно с ума Тут сойти, так вцепляясь в перила! Ну же, выше!.. На лестничных клетках — огни, Как волчиные — во поле — зраки… А за каждою дверью — нагие Они, Переплетшие жизни — во мраке! И внезапно глаза мои — чисто рентген! — Стали зреть через доски и стены! И застыла я, видя узорочья вен И разверстые в страсти колена! И прижала ладонь, чтоб не крикнуть! — ко рту, Видя тех, кто в Прощании слился, И того, кто на писаную Красоту Пред холстом своим рюмкой крестился… И вошли все любовные жизни в меня! И чужая — как хлынула — горесть Или радость? — мне в грудь — да потоком огня: Вот тебе — наше все — Арс Аморес! Вот тебе — это наше Искусство Любви! И пускай нам Овидия нету, Баба тут же — чернила из раны — дави!.. — Опиши, как астроном — планету, — Всю любовь коммуналок, все страсти пивных, Все разлуки щенков несмышленых, Всю красу слез алмазных и плеч золотых Под рубахами бедных влюбленных! Ибо нету для Бога запретного, нет! Сами мы себя в склеп заточили. А любовь — даже злая — невидимый свет, Озаряющий в смерти, в могиле! И поскольку мне видящи очи даны, А из глотки — звенящее слово, Опишу я — Любовь. Это видеть должны. Это будет — с грядущими — снова.
35 КВАРТИРА. ПЕСНЬ ПЕСНЕЙ
Заходи. Умираю давно по тебе. Мать заснула. Я свет не зажгу. Осторожней. Отдохни. Измотался, поди-ка, в толпе — В нашей очередной, отупелой, острожной… Раздевайся. Сними эту робу с себя. Хочешь есть? Я нажарила прорву картошки… И еще — дорогого купила!.. — сома… Не отнекивайся… Положу хоть немножко… Ведь голодный… Жену твою — высечь плетьми: Что тебя держит впроголодь?.. Вон какой острый — Как тесак, подбородок!.. Идешь меж людьми Как какой-нибудь царь Иоанн… как там?.. Грозный… Ешь ты, ешь… Ну а я пока сбегаю в душ. Я сама замоталась: работа — пиявка, Отлипает лишь с кровью!.. Эх, был бы ты муж — Я б двужильною стала… синявка… малявка… Что?.. Красивая?.. Ох, не смеши… Обними… Что во мне ты нашел… Красота — где? Какая?.. Только тише, мой ластонька, мы не одни — Мать за стенкой кряхтит… слышишь? — тяжко вздыхает… Не спеши… Раскрываюсь — подобьем цветка… Дай я брови тугие твои поцелую, Дай щекой оботру бисер пота с виска — Дай и губы соленые, — напропалую… Как рука твоя лавой горячею жжет Все, что, болью распахнуто, — счастьем отыдет!.. О, возлюбленный, — мед и сиянье — твой рот, И сиянья такого — никто не увидит!.. Ближе, ближе… Рука твоя — словно венец На затылке моем… Боль растет нестерпимо… Пусть не носим мы брачных сусальных колец — Единенье такое лишь небом хранимо! И когда сквозь меня просвистело копье Ослепительной молнии, жгучей и идикой, — Это взял ты, любимый, не тело мое — Запрокинутый свет ослепленного лика! Это взял ты всю горечь прощальных минут, Задыханья свиданок в метро очумелом, Весь слепой, золотой, винно-красный салют Во колодезе спальни горящего тела — Моего? — нет! — всех их, из кого сложена, Чья краса, чья недоля меня породили, Чьих детей разметала, убила война, А они — ко звездам — сквозь меня уходили… Это взял ты буранные груди холмов, Руки рек ледяные и лона предгорий — Это взял ты такую родную Любовь, Что гудит одиноко на страшном просторе! Я кричу! Дай мне выход! Идет этот крик Над огромною, мертвою, голой землею! …Рот зажми мне… Целуй запрокинутый лик… Я не помню… не помню… что было со мною…
ПРОЩАНИЕ ВОЗЛЮБЛЕННЫХ. СОЛОМОН И СУЛАМИФЬ
В ладонь тебя целую — чтоб сияла!.. А в губы — чтобы никогда… никто… На общежитское слепое одеяло От холода положено пальто. На плитке стынет чайник обгорелый. Кинотеатр в окне — страшней тюрьмы. И два нагих, два полудетских тела — В ночном нутре, в седом жерле зимы. О Господи! — не приведи проститься — Вот так, за жалких полчаса До поезда, — когда глядят не лица, А плачуще — глазами — небеса… Когда вся жизнь — авоською, горбушкой, Двумя билетами в беснующийся зал, Газетным оловом, больничною подушкой, Где под наркозом — все сказал… Но дай, любимый, дай живое тело, Живые руки и живую грудь. Беда проехала. И время просвистело. И выживем мы как-нибудь. Мы выживем — в подземных перелазах, Отчаянных очередях, Мы выживем — на прокопченных базах, Кладбищенских дождях, Мы выживем — по всем табачным клубам, Где крутят то кино!.. Мы выживем — да потому, что любим. …Нам это лишь — дано.
61 КВАРТИРА. СЕРАФИМА АНТОНОВНА

«…Зову к тибе аньгела, старичок мой Васятка. На третью операцыю тибя увезли. А я все упоминаю, как мы с тобой Васятонька мой спозналис, а твоя матерь — свекровь моя Царствие ей небесное все очень зла на меня была, сердилас шибко што я на цельных два года старше тибя была. Так и называла меня: старуха, больше и никак а однажды мы с ней в баню пошли, пару шибко наподдавали — она Царствие ей небесное уж парится любила Ну разделис и тут Ульяна дмитревна начала меня высматривать всю как я есть только што в зубы не заглянула вся скривилас сморщилас вроде сморчка и говорит: старуха ты и есть старуха гляди куды ж это годитси на животе на боках подушки под щеками да на шее — маленьки подушечки вся в подушках а што ж дальше будет в дверь не влезешь больно толста барыня раскормили тя в родительском-та доме. Он жа Васька тибя таку толстуху засмеет мужики таких не любят им штобы поцаловать

бабу не подушка а шея лебединая надобна. Д а и глаза у тибя маленьки да раскосы мордовски што это за глаза таки, туту и глаз-та нет одне щелочки. За што только тибя Васька взял, ума ни приложу. А я как давай плакать, села на лавку а слезы градом — в шайку с кипятком. И не знаю што сказать а знаю што все неправда это. Ну, кака же баба без живота робенка гдей-та носить вить надо. И плачу и плачу и остановитса не могу. А мать твоя свекровь моя все не унимаетса, и то ей не так и другое. Тут я Васенька не выдержала и встиала голая рядом с шайкой как царица кака, выпрямила спину и говорю, Ульяна дмитревна он меня любит а я люблю ево. И я все в нем люблю, и он во мне все И вот она как взовьется чуть меня кипятком ни ошпарила Дура говорит Любовь-та надо сохранять а то фить — и нетути ее ищи-свищи. Штож Васяточка мой она старая мудрая уж тогды была она была правая мать твоя. А я плохо хранила нашу любовь вить у тибя женщыны были и я про это знала вопщем-то. Но уж молчала и все тут. Хотя сильно плакала и подушку в рот пихала штоп ты не услыхал каки по ночам твоя жена концерты закатыват. Но ты и всего не знаешь, а я повинитса тибе хочу у меня веть тоже были случаи. Я уж уйти намеревалас от тибя совсем ты уж прости. Он почтальон наш был а ты на заработки тогды в Тюмень уехал, на нефтепровод. Вот он и повадилси, от мужа писем ждете нету все вам писем да так и вздохнет и поглядит хорошо так не погано а тепло аж горячо сердцу сделатса и щас горячо когда пишу. А ты как назло ничево не писал што ты там делал ума ни приложу работа работой а остальное время пьянствовал што ли. И вот этот-та и понял мужик што семьи тут нету или просто уж я так ему понравилас. Вить мужики как: им свобода дана вот они и петушатса а мы им голову на грудь приклоням потому што женщына всегды полюбит тово кто за ней бежит да хвост распускат. Но не в том тут дело было, я уж из тех возрастов вышла штоп на ухаживанье клевать. А попросту полюбил миня человек ну и я Васяточка я грешница так и казни миня я тоже. В прочем все думаю голову старую ломаю гдеж тут грех особый ну полюбили двое людей друг друга и што им делать-та прикажеш вить Васенька любовь она всегды святая так я думаю. Это только когды без любви это грех. А если любовь нет, не грех. Только никака ведунья не подскажет как тут быть если и ты замужем и у него семеро по лавкам. Так мы и встречалис бог знат где почитай два раза в году на Пасху да на Рождество, вот и нет ничево, а ты так ничево и не знал я вить была как мышь запечная ни словца ни сбрякнула. А ты тогды начал попивать всяки дружки набежали в холодильнике то и дело прятал чево выпить я ругалас а ты все кричал: што ругаишса, глянь на сибя в зерькало, кака красавица при таком-та муже стыд ругатса. Не вдомек тибе было Васенька, што не от тибя я така была а от другой любви. Прости мне Христа ради хоть это и не грех. Думаю так што не сложилос у нас с тобой што-та и права была Ульяна дмитревна прости што много пишу расписалас расквохталас старуха, не остановить.

Зачем все это написала, не знаю штобы легше стало на серце все жа помирать скоро я платочек сибе белый и чистое белье все приготовила на случай все лежит в комоде. Жду тибя из больницы как можно скорее поскрипим еще небо покоптим. Я тибе послала с люськой лимонов она из Москвы привезла каки-та витамины в них еще яблоков овсяного печенья и не кури много сильно прошу тибя, поживи еще на белом свете. Я чуствую сибя хорошо, нога сильно болит пью лекарство Люська привезла бруфен. Ну вот Васяточка мой што это на меня нашло сама не знаю, отправлю с Люськой все равно а то порву а тут вроде как исповеть вить каятса тожа уметь надо мы этово ни умеем ни кто. Целую тибя свет мой на множество лет и обнимаю крепко. Доктору Вере Васильевне кланяйса она просто аньгел, ее бог послал. От Ивана Митрофаныча поклон и он тибя ждет не дождетса на рыбалку карасей таскать с лапоть.

Твоя жена Серафима Антоновна»

…Письмо нашли в залатанной авоське, Где золотели толстые лимоны, Овсяное печенье раскрошилось. И смертное белье нашли в комоде, Как указала. Лишь не отыскали Отглаженного белого платка, О коем — лишь одна скупая строчка Во исповеди щедрой и великой.
ВЕНЕРА ПЕРЕД ЗЕРКАЛОМ
Так устала… Так вымоталась, что хоть плачь… Дай, Господи, сил… В недрах сумки копеешный сохнет калач. Чай горький остыл. Здесь, где узкая шпрота на блюде лежит, Как нож золотой, — Сознаешь, что стала веселая жизнь — Угрюмой, простой. В этом городе, где за морозом реклам — Толпа, будто в храм, — Что останется бабам, заезженным — нам, Исплаканным — нам?.. Эта тусклая джезва?!.. И брызнувший душ… Полотенце — ко рту… И текущая грязью французская тушь — Обмануть красоту… И неверный, летяще отчаянный бег В спальню… Космос трюмо — И одежда слетает, как горестный снег, Как счастье само… И во мраке зеркал — мой накрашенный рот: Сей воздух вдохнуть И подземный пятак из кармана падет — Оплачен мой путь. И на бархате платья темнеющий пот Оттенит зябкий страх Плеч худых — и, как солнечный купол, живот В белых шрамах-лучах… И когда просверкнет беззащитная грудь, Сожмется кулак, — Я шепну: полюби меня кто-нибудь! Это — просто же так… Пока грузы таскаю, пока не хриплю, Отжимаю белье, Пока я, перед зеркалом плача, люблю Лишь Время свое.
ЛЕСТНИЧНАЯ КЛЕТКА. ПИСЬМО ЗАКЛЮЧЕННОГО
…Что мне делать с пронзительным зреньем моим? Даже доски гробов, Даже тот сигаретный, тот зэковский дым Излучают любовь. Я под лампой подъездной такое письмо Пью глазами взахлеб, Что кладется судьбы ледяное клеймо На горячий мой лоб. Этот почерк убогий. Тетрадный листок. Цифирь: лагерный шифр. И пятнадцатилетний — убийственный — срок. Хорошо еще — жив. Я впиваюсь глазами: держись, человек! Беспредел будет — там… Ты о чем же мне пишешь, товарищ мой зэк, Брат ты мой по судьбам? Что мы, сытенькие, что мы знаем о вас?! Что вы пьете — чифир? Что вас бьют и под дых, и особо — меж глаз, Чтоб туманился мир? Что — воловья работа и песья еда? Что — мороз в зонах лют? Что от нечеловечьего, злого труда В тридцать — кости гниют?.. Брат мой зэк, я читаю каракули строк И от боли реву: «Отсидел почти весь присужденный мне срок. Удивлен, что живу. Был женат. Дочь не видел. Давно развели. Что и кто меня ждет? Ну вот выйду. И что? И куда — без любви? Без нее — всяк помрет. Познакомимся, Лена! Читал я Ваш стих, Где у зеркала Вы Все горюете — нету родных, дорогих, Нет как нету — любви! Может, мы друг для друга и будем судьба?.. Познакомимся, а?.. Вы не думайте плохо: вот зэк, голытьба!.. Изболелась душа. Вот мечтаю, что выйду, и свидимся мы! Будем делать дела… И не будет паршивой сибирской зимы, Что мне почки сожгла… Ну, а если ошибка, не в ту постучал Задубелую дверь, — Извините, что это письмо написал, До свиданья теперь…»
* * *
Братец, как же?.. Сжимаю я в хруст кулаки, Закусивши губу — От пятнадцатилетней барачной тоски, Что тащить на горбу… Ты зачем мне все индексы вывел свои?! Ждешь ответа небось?! Ждешь нежнейшей, желаннейшей женской любви, Ты, чей хлеб — мат и злость?! Брат мой! Что же тебе я в ответ напишу? Что другого люблю? Что другому молюсь, на другого дышу, Хлеб с ним, душу делю?! И представлю, как ты получаешь мои — Курьей лапой — листки, — И, скривясь, волчьи скалишься: нету любви! — И скулишь от тоски… Как представлю я это, как воображу — И — айда на вокзал, И — безумье: вот сына тебе я рожу! Ты ж про дочку сказал… Что содеял ты там — согрешил ли, убил, Иль тебя упекли Ни за что — все равно ты в сей жизни любил, Брат мой с мерзлой земли! И пускай роговицу там ест мерзлота, Плачет жизни предел — Я люблю тебя, брат. Я стою у Креста. Ты — любви захотел.
ВОСТОЧНЫЕ ЗАРИСОВКИ ХУДОЖНИКА, ЖИВУЩЕГО В КВАРТИРЕ №… ПОД ЧЕРДАКОМ
Открываю глаза. Розовое плечо Неровным светом освещает Неприбранный стол Жизни моей.
* * *
В Сухуми, В кофейне греческой мы пили кофе. А ночью в лодке, Привязанной ко ржавому буйку, Кофейное я тело целовал, И пахло йодом и веселым эвкалиптом Под плачущею синею Луной. Где эта девочка?.. В ладье какой плывет?.. …Я слишком редко захожу в кофейни.
* * *
Беру губами черничину соска. В запрокинутой улыбке — Звездами — зубы любимой. Под спину ей ладонь кладу, И тело изгибается дельфиньи, Как от ожога.
* * *
Подлесок чахлый. Фольговые блюдца озер. Прозрачна кровь холодных ягод. Север. И продавщица раков — Щеки розовы, как плавники сорожки, — Рослая, глаза — бериллы, волосы — соломой, Натура Дионисия, Стоит с корзиной; раки Громадные — хвосты как веера. Стоит и смотрит. И на нее смотрю. Поцеловать бы медный крестик на бечевке В ложбине меж холмов!.. Я покупаю всю корзину. Поезд Всего лишь пять минут стоит.
* * *
Силен и яростен удар копья! Но я Внезапно ощущаю — льется нежность Растаявшею вечной мерзлотой…
* * *
Отец рассказывал про эвенкийку. Во льдах — стоянка близ Таймыра. Диксон. Село заброшенное. Женщины — рогожек наподобье. Отец в избу зашел — и узкие глаза Прошли через него навылет.
* * *
Преследует виденье: Красавица на станции космической, одна. Все ждет — ее спасут. Под сердце входят иглы звезд. …Такая одинокость На Земле бывает тоже.
* * *
Пишу нагое тело. Весь в поту рабочем, в рабочей слепоте! Вдруг прозреваю — вижу женщину с козьими лукавыми глазами, Широкобедрую. На щеки всходит краска. Работа вся насмарку.
* * *
Встань, милая, Как Марфа со свечами В тяжелых кулаках! И погадай, сколь в этой жизни Еще любить тебя я буду.
* * *
…Она ничком лежала на кровати. Я подошел и нежно, еле слышно, Прося прощанья, Губами сосчитал худые ребра.
* * *
Я кланяюсь возлюбленному телу! Я, ударяя кистью дико по холсту, Люблю, люблю — И на холсте, гляди-ка, Из маленьких грудей твоих, Что прячешь в лифчик Застиранный, Великий Млечный Путь Сапфирами по дегтю неба брызжет!
* * *
Как я люблю твой золотой живот!.. То — мир, Куда вхожу я, раздвигая тучи, И молния моя летит отвесно В могучий мрак океанийский твой!..
* * *
Жара и Астрахань! Купаются цыганки. По набережной пыль летит, И ветер гонит воблы чешую. На песке — гигантскими цветами — юбки, тряпки… Одна цыганка вышла из воды, Черна, как головешка. Я замер От первобытной красоты ее.
* * *
Идем по выставке. Висит монисто — экспонат. «Хочу такое. Сделай мне!..» — сказала ты, смеясь. Я увидел: чешуя монет Играет меж грудей твоих веселых.
* * *
Читаю я псалом Давида По-церковнославянски. Не понимаю ничего. Вдруг глаза закрою — Из тьмы дегтярной проступает тело женское Сияньем Северным — до головокруженья… Зачем на казнь я эту обречен — Всегда в всюду видеть Красоту?..
* * *
Мы сплетены, как две ладони: Маленькая и большая. И в ритме древнем, Смеясь, качаясь, плача, Баюкаем друг друга — До самой смерти… самой смерти… самой…
МУЖЧИНА И ЖЕНЩИНА. КВАРТИРА……….(НОМЕР СТЕРТ)
…Он разомкнул ей колени горячею тяжкой рукою. Телом на тело налег, обряд поклоненья творя. Ребра так в ребра вошли, как подошва в размытую глину Проселочной скудной дороги. Слегка застонала она, Чуя: сбудется все, что никогда не сбывалось. Острыми земляничинами встали, твердея, соски И — закруглились, мерцая печально, холмы снеговые, Полем метельным живот лег под белое пламя руки… И, обнимая ладонями всю ее — впадины все и ложбины, Он головою склонялся все ниже, все ниже, целуя Родинук — чечевицу — под левою грудью, Обрыв — будто к Волге! — ребра: Точно как берег крутой, красноглинный, обрывается резким откосом. И задрожал тут живот — волны пошли по нему… И поднялась краска ярчайшая ей на запавшие щеки: Губы его прошлись по старым, затянувшимся шрамам и швам, Их освящая — навек, Запоминая — навек, Ибо запомнить в любви не зрение может, не слух — Только лишь губы, дрожа, вспоминают любимые губы, Только лишь пальцы, пылая, Помнят все бездны и горы любимого тела… Щеки силнее горели: он ниже склонялся главою, Ноги руками раздвинул — плавно подались они… Губы мужские, дрожа от любви, отыскали вслепую то место — Малый тот жемчуг, слепой бугорок неистовой женской природы — И влажный от жажды язык Драгоценный, соленый тот жемчуг нащупал — И ласкою масленой, винной вдоволь его напоил… Волны томленья пошли по широкой реке женского тела. Все потемнело в глазах. А мужчина ей руки на грудь положил, Не отрывая горячечных уст от горящего лона, — И оказались темные ягоды меж крутящихся пальцев его, И невозможно снести все это было — женщине смертной! И застонала она. И взял он руками ее За полушарья планет, Катящихся мимо единой жемчужной звезды, И язык его в темный Космос ее вдруг, крутяся, вошел — предвестием будущей воли, И застонала сильнее она, И ногами его голову сжала. Встал он над нею. И тут увидала она — хоть глаза ее сомкнуты были! — его золотую свечу, Медом текущую, Молоком неудержным, Лучезарным сияньем мужским! И взяла свечу она в руки, И ею водила по пьяным от счастья губам, по щекам и по скулам, Он же за плечи держал любимую, так напрягаясь, Чтоб раньше времени Ярый воск ей по щекам не потек… И сказала она, задыхаясь: «Ложись. Я тебя поцелую — Так, как хочу, и столько, сколько хочу — и ты этого хочешь…» И так золотую мужскую свечу она нежным ртом разжигала, Что смертный не вынес бы этого! — он же лежал, разгораясь, И когда уже прибой мучений достиг берегов, И почуяли оба, Что умереть от любви — то не сказка, то быль! — Он повернулся внезапно — и оказался над нею, И не сразу, не сразу Золотая свеча его В смоляной ее Космос вошла: Он свечу подносил — зажигал темноту — и вытаскивал снова, И опять, и опять, — До тех пор, пока так не взмолилась она: «Не могу!.. Умираю…» — и луч в самую темень ударил! И застыли на миг возлюбленные! Обвила она его крепко ногами, Он — все глубже входил в океаны ее, в подземелья, Все глубже, все крепче, все нежней, все сильней, все больнее — и все нестерпимей… И сильнее сжималось вкруг горящей свечи тугое кольцо ее темного лона, И он целовал ее рот — так безумный в жару пьет лекарство из кружки больничной, Так старуха пред смертью целует икону, Так целуют друг друга люди — перед навечной разлукой! И катились по мокрым щекам ее светлые слезы! И кровати под ними уж не было — они над Землею летели, Крепко сплетшись — теперь не разнимет никогда и никто их, — И вздымался над нею он, плача, и вновь, и опять опускался, И вздымалась навстречу она, и зубы в царской улыбке блестели, И катился, как яхонты, пот по ложбинам — меж грудей, меж лопаток! А свет, зажженный свечой золотою, все рос, все мощнел, И когда уже стал совсем нестерпимым, — Разорвался ярким шаром внутри! И оба они закричали, Закричали, смеясь и плача от счастья, От посмертного, дикого счастья, что — умерли вместе…
* * *
Не речь, не стон, — уже забили рот Навязшими, дрянными словесами… Забыл язык любви немой народ. Мы как-нибудь. Мы выдохнем. Мы сами. Мы вышепчем, мы выкряхтим — устал Мир от газет, от слэнгов да от фени… Отверсто слово, яркое, как сталь, Восставшее из «слушаний» и «прений»… Любовные романсы — черт те что!.. — Березки, слезки, ах… — покинул милый… — На кухне на пол он бросал пальто. Из рук, как зверя, я его кормила. Соседок через стену легкий храп Висел, как дым, мешался с воем вьюги… Его веснушек непочатый крап… Его — канатно жилистые — руки… Наш чай… Комочки сахара на дне Не тают… Пьем и губы обжигаем… И я в тебе. И ты уже во мне. И мы летим. И Время настигаем. И в общежитской кухне, на полу, На холоду, близ чахлой батареи Летим, летим, собой пронзая мглу, Собой друг друга — меж смертями — грея.
ПИСЬМО ЗАБЫТОЕ

«Целую тебя, девочка моя!

Я уж тут всю бурятскую почту проклял — от тебя нет и нет ничего. Поздравляю тебя с праздником! Будь всегда самою собой! И просто — будь!

Говорю это еще и потому, что и я устал от потерь.

Я не вылезаю из своего медвежьего угла. Машина иногда уходит в Бараты, за тем или этим, шофера-салаги про почту забывают.

Завтра от нас уезжает машина в Иркутск, и уж с ней я отправлю это письмо — оно дойдет. Горы здесь — в сравнении с Саянами — легкие. Я бы очень хотел показать тебе Забайкалье и обнять тебя под его жестковатым Солнцем.

Милая моя, уже, наверное, два часа ночи. Завтра много работы. Еду на буровую. Я сижу, как Пушкин, со свечой… Вокруг вагончика. Ветер, дикий холод, зеленый снег, наверху — колючие звезды… Как мало в жизни тепла. Как мало в жизни счастья. И жизнь сама маленькая. Если бы у меня был дух, исполняющий желания. Целую и обнимаю. Моя.

Твой.

Я тут стих тебе написал.

СТИХ
Положи меня, как печать, На свое золотое сердце. Мне любить тебя и звучать Под рукою — до самой смерти. А на смуглой твоей руке, На узлах ее сухожилий Я останусь и вдалеке — Как кольцо твое:…жили-были…»
ИСПОВЕДЬ
Ты не бойся, мой желанный… Я про все тебе скажу. Молоком топленым, теплым напою. И уложу На скрипучую, большую, на широкую кровать. Сама лягу рядом. Буду говорить — и целовать. Расскажу я все, мой сладкий, ничего не утаю: Как упрятывала наспех в чемоданы — жизнь мою, Как стояла у Байкала на сквозном тугом ветру, Как укрыться не желала ни в заимку, ни в нору. Как почтамты дико пахнут шоколадным сургучом… Как кричащий рот мой — потным закрывал мужик плечом… Как на Пасху, чрез милицию, мы в Церковь прорвались — Хохоча, близ аналоя — Адам с Евой! — обнялись… Как о брошенном ребенке слезы точатся ручьем… Как в толпе бензинной, вьюжной серафимами — вдвоем Мы парили… Как считала я монеты: позвонить За пять тысяч километров — чтобы не порвалась нить!.. Как однажды — в тридцати-скольки-там-градусный?.. — мороз Он, с автобуса, румяный, глухарей едва донес — Ох, тяжелые!.. А перья!.. А разделывать-щипать!.. А — над всей стряпнею — голос: «Ну, так ты хозяйка, мать…» Что же, Время, ты содвинуло синеющие льды?! Слушай, суженый-сужденный! Далеко ли до беды: Ну как завтра мы простимся — не успею досказать, Не успею жар кольчуги поцелуйной — довязать!.. О, я так его любила!.. …А тебя — люблю сильней… О, я так его забыла! …А тебя забыть — страшней Пытки нету: лучше сразу Головою — да в Байкал, В синий зрак земного глаза, Чтоб не помнил. Не искал.
САНДАЛОВЫЕ ПАЛОЧКИ
…Сине-черная тьма. Ангара подо льдом изумрудным. Заполошный мороз — режет воздух острее ножа. Бельма окон горят. Чрез буран пробираюсь я трудно. Это город сибирский, где трудно живу я, дрожа. Закупила на рынке я мед у коричневой старой бурятки. Он — на дне моей сумки. То — к чаю восточному снедь. Отработала нынче в оркестре… Пецы мои — в полном порядке… Дай им Бог на премьере, Как Карузам каким-нибудь, спеть!.. Я спешу на свиданье. Такова наша девья планида: обрядиться в белье кружевное, краснея: обновка никак!.. — и, купив черемши и батон, позабыв слезы все и обиды, поскорее — к нему! И — автобусный жжется пятак… Вот и дом этот… Дом! Как же дивно тебя я весь помню — эта ченткость страшна, эта резкость — виденью сродни: срубовой, чернобревенный, как кабан иль медведь, преогромный, дом, где тихо уснули — навек — мои благословенные дни… Дверь отъехала. Лестница хрипло поет под мужскими шагами. «Ах, девчонка-чалдонка!.. Весь рынок сюда ты зачем воловла?..» Обжигает меня, раздевая, рабочими, в шрамах драк стародавних, руками. Черемша, и лимоны, и хлебы, и мед — на неубранном поле стола. Разрезаю лимон. «Погляди, погляди!.. А лимон-то заплакал!..» Вот берем черемшу прямо пальцами — а ее только вместе и есть!.. — дух чесночный силен… Воск подсвечник — подарок мой — напрочь закапал. И култук — мощный ветер с Байкала — рвет на крыше звенящую жесть. И разобрано жесткой рукой полупоходное, полубольничное ложе. «Скоро друг с буровой возвратится — и райскому саду конец!» А напротив — озеро зеркала стынет. «Глянь, как мы с тобою похожи». Да, похожи, похожи! Как брат и сестра, о, как дочь и отец… Умолчу… Прокричу: так — любовники целого мира похожи! Не чертами — огнем. Что черты эти ест изнутри! Жизнь потом покалечит нас, всяко помнет, покорежит, но теперь в это зеркало жадно, роскошно смотри! Сжал мужик — как в маршруте отлом лазурита — худое девичье запястье, Приподнял рубашонку, в подвздошье целуя меня… А буран волком выл за окном, предвещая борьбу и несчастье, и тонул черный дом во серебряном лоне огня.
* * *
…Не трактат я любовный пишу — ну, а может, его лишь! Вся-то лирика — это любовь, как ни гни, ни крути… А в любви — только смелость. Там нет: «приневолишь», «позволишь»… Там я сплю у возлюбленного головой на груди. Мы голодные… Мед — это пища старинных влюбленных. Я сижу на железной кровати, по-восточному ноги скрестив. Ты целуешь мне грудь. Ты рукою пронзаешь мне лоно. Ты как будто с гравюры Дорэ — архангел могучий! — красив. О, метель!.. — а ладонь раскаленная по животу мне — ожогом… О, буран!.. — а язык твой — вдоль шеи, вдоль щек полетел — на ветру лепесток… Вот мы голые, вечные. Смерть — это просто немного Отдохнуть, — ведь наш сдвоенный путь так безмерно далек!.. Что для радости нужно двоим?.. Рассказать эту сказку мне — под силу теперь… Тихо, тихо, не надо пока целовать… Забываем мы, бабы, земную древнейшую ласку, когда тлеем лампадой под куполом рук мужика! Эта ласка — потайная. Ноги обнимут, как руки, напряженное тело, все выгнуто, раскалено. И — губами коснуться святилища мужеской муки. Чтоб земля поплыла, стало перед глазами — темно… Целовать без конца первобытную, Божию силу, отпускать на секунду и — снова, и — снова, опять, пока баба Безносая, та, что с косой, вразмах нас с тобой не скосила, золотую стрелу — заревыми губами вбирать! Все сияет: горит перламутрово-знобкая кожа, грудь мужская вздувается парусом, искрится пот! Что ж такого испили мы, что стал ты мне жизни дороже, что за люй-ча бурятский, китайский, — да он нам уснуть не дает!.. «Дай мне руку». — «Держись». — «О, какой же ты жадный, однако». — «Да и ты». — «Я люблю тебя». — «О как тебя я люблю».
* * *
…Далеко — за железной дорогою — лает, как плачет, собака. На груди у любимого сладко, бессмертная, сплю.
* * *
«Ты не спишь?..» — «Задремала…» — «Пусти: одеяло накину — попрохладнело в доме… Пойду чай с „верблюжьим хвостом“ заварю…» И, пока громыхаешь на кухне, молитву я за Отца и за Сына, задыхаясь, неграмотно, по-прабабкиному, сотворю. Ух, веселый вошел! «Вот и чай!.. Ты понюхай — вот запах!..» Чую, пахнет не только, не только «верблюжьим хвостом» — этой травкой дикарской, что сходна с пушистою лапой белки, соболя… Еще чем-то пахнет — стою я на том! Что ж, секрет ты раскрыла, охотница! Слушай же байку — да не байку, а быль! Мы, геологи, сроду не врем… Был маршрут у меня. Приоделся, напялил фуфайку — и вперед, прямо в горы, под мелким противным дождем. Шел да шел. И зашел я в бурятское, значит, селенье. Место знатное — рядом там Иволгинский буддийский дацан… У бурята в дому поселился. Из облепихи варенье он накладывал к чаю, старик, мне!.. А я был двадцатилетний пацан. У него на комоде стояла статуэточка медная Будды — вся от старости позеленела, что там твоя Ангара… А старик Будде что-то шептал, весь горел от осенней простуды, И какой-то светильник все жег перед ним до утра. «Чем живешь ты, старик? — так спросил я его. — Чем промышляешь? Где же внуки твои?.. Ведь потребна деньга на еду…» Улыбнулся, ужасно раскосый. «Ты, мальсика, не помысляешь, Я колдун. Я любая беда отведу». «Что за чудо!» Прошиб меня пот. Но, смеясь молодецки, крикнул в ухо ему: «Колдунов-то теперь уже нет!..» Обернул он планету лица. И во щелках-глазах вспыхнул детский, очарованный, древний и бешеный свет. «Смейся, мальсика, смейся!.. Я палки волсебные делай… Зажигаешь — и запаха нюхаешь та, Сьто душа усьпокоя и радось дай телу, и — болезня долой, и гори красота! Есь такая дусистая дерева — слюшай… На Китая растет… На Бурятия тож… Палка сделашь — и запаха лечисся души, если каждый день нюхаешь — дольга живешь!.. Есь для каждая слючай особая палка… Для рожденья младенца — вот эта зажги… Вот — когда хоронить… Сьтоба не было жалко… Сьтоб спокойная стала друзья и враги… Есь на сватьба — когда многа огонь и веселья!.. Вон они, блисько печка, — все палка мои!..» Я сглотнул: «Эй, старик, ну, а нет… для постели, для любви, понимаешь ли ты?.. — для любви?..» Все лицо расплылось лучезарной лягушкой. «Все есь, мальсика! Только та палка сильна: перенюхаешь — еле, как нерпа, ползешь до подушка, посмеесся, обидисся молодая жена!..» «Нет жены у меня. Но, старик, тебя сильно прошу я, я тебе отплачу, я тебе хорошо заплачу: для любви, для любви дай лучину твою, дай — такую большую, чтобы жег я всю жизнь ее… — эх!.. — да когда захочу…» Усмехнулся печально бурят. Захромал к белой печке. Дернул ящик комода. Раздался сандаловый дух. И вложил он мне в руки волшебную тонкую свечку, чтоб горел мой огонь, чтобы он никогда не потух.
* * *
Никогда?! Боже мой! Во весь рост поднимаюсь с постели. «Сколько раз зажигал ты?..» «Один. Лишь с тобою.» «Со мной?..» И, обнявшись, как звери, сцепившись, мы вновь полетели — две метели — два флага — под синей бурятской Луной! Под раскосой Луной, что по мазутному небу катилась, что смеялась над нами, над смертными — все мы умрем! — надо мною, что в доме холодном над спящим любимым крестилась, только счастья моля пред живым золотым алтарем! А в стакане граненом духмяная палочка тлела. Сизый дым шел, усами вияся, во тьму. И ложилась я тяжестью всею, пьянея от слез, на любимое тело, понимая, что завтра — лишь воздух пустой обниму.
ВОСТОЧНЫЕ КАРТИНЫ ХУДОЖНИЦЫ, ЖИВУЩЕЙ В КВАРТИРЕ №… НАД ПОДВАЛОМ
Красавица лежит В сугробах простыней. На пышном теле — бездна бликов и огней. Да это я!.. — Ах нет, это Даная… Рыдает ангел, руки сжав, над ней…
* * *
Причесывайся, рыжая натурщица. Свободная рубаха Похожа на тюремный балахон. Глаза прищурены: Огонь волос слепит их. Ты заработалась, замерзла. Отдохни.
* * *
Мой друг рассказывал: Пришел в трущобы, к проститутке. Она разделась. В свете абажурной лампы Сверкнули беззащитные ключицы. В соседней комнате ребенок запищал. За окнами слепая Волга стыла. Он вывалил из кошелька деньгу, Послал подальше власть и государство. Дверь хлопнула, как крышка сундука.
* * *
…Ох, смеясь, я девчоночку эту пишу!.. Рассказать ее случай из жизни — прошу… «Родила я в пятнадцать годков… Ой, что в школе Было — ужас!… Не думайте, я не брешу…»
* * *
Голая девушка Сидит вполоборота. Худой рукой поддерживает грудь. Лопатки ходят знобкими тенями. Весь перламутр и позолота Ушли на глину круглых плеч. Глаза синей, крупнее слив. Струятся волосы ручьями По шее снеговой! …Такой и я бываю После целой ночи С любимым.
* * *
Ты — нагая — по черному небу летишь! Груди — Луны! И вся — медным Солнцем горишь! Вот он, Космос, который — во мраке постели, Где — от боли великой в подушку кричишь…
* * *
Ты тихо пальцы на бедро мне положил. Дрожь меня пронзила. Ты понял — и пальцы поменял на губы.
* * *
Люди, в любви соединяясь, Прекрасны дикой красотой. Ее писать — ну разве Хвосты быков обмакивая в кровь, На стенах Пещер, Где росписям потом молиться будут!
* * *
Разденемся. И лишь: люблю, люблю, — Твердим, твердим, твердим, как во хмелю… За это слово нам грехи простятся. Весь Ад я этим словом отмолю.
* * *
Мы все меняем — лики и года. Мы все меняем — вьюги, поезда. А сами думаем, что мы-то — неизменны!.. А глянешь в зеркало — ох, не гляди: беда…
* * *
О, как, смеясь, отец меня писал! Как на холсте меня он рассказал! Во всех стихах я так себя не выдам, Как отразил он — в самом страшном из зеркал…
* * *
Вжимаюсь, плачу, глажу — и слепну я опять… О тело человека, тебя нам не понять — Зачем — насущней хлеба, Зачем — потопней вод, Зачем — святей молитвы любимый жадный рот?..
* * *
…Газета мятая. И ложка — серебром. И дом мышиный, предназначенный на слом. Стою, как гренадер! И золотое зеркало твое Вбирает снежной бездной Мое черное белье…
* * *
Мой пряный, мой сухой Пантикапей!.. Плесни-ка, море, мне в стакан, налей… Я молодость мою запью тобою — Любимым все сильнее и скупей.
* * *
Плоть яростная женская груба. Откину прядь прилипшую со лба. Прости, любимый. Нежности не знала. О нежности твоей — моя мольба.
* * *
Так нарисуй меня!.. А как?.. Вот так: Монисто звонкое — как золотой карась — пятак, И пестрядь юбок, и платок расшитый Горит костром! На скулах — дикий мак!..
* * *
Цыганочку себе нашел?.. Гляди: Тебя крестом запрячу — на груди… Тебя с собой — во вьюгу унесу… В кулак зажму… От сытости — спасу…
* * *
Ох, сколько там времен?.. На стрелки глянь: Пора идти… Расшита снегом рвань Посконной да холщовой нашей жизни… Ну, с Богом. Поцелуй меня и встань.
* * *
Остались два печенья на столе. Окно горячее — на выстывшей земле. Остались мы, идущие по миру Уже поврозь — в казнящей, хищной мгле.
* * *
«Любимая!..» — Но в зеркале — не я, А в трещинах, морщинах — плоть моя… И ты — старик… Не плачь. Тебя люблю я — На берегу иного Бытия.
* * *
Старушка буду ведь!.. Скорей гляди: Вздымается, идет волна груди… Люби, покуда я не почернела!.. А там — пойдут холодные дожди…
* * *
А там — дожди косящие пойдут, Слезящийся огонь очей зальют… Еще, любимый, есть в запасе Время. Еще не скоро наш Последний Суд.
* * *
— Ты за каждою дверью видишь — себя. — Такая судьба. — Ах, нахалка, да ты ж еще — молода! — Да. — А за этою дверью — что гудят?.. — Свадьбу — гости глядят. — Чью?.. Неужто — твою?! — Слушай, что пою.
СВАДЬБА
Все по рынкам, по вокзалам, по миру скиталась. Не краса была — а сила. Не любовь — а жалость. Как вкусна вода из баков железнодорожных! Близ гостиниц — вой собаки — отсветом острожным… Сколько раз — в подушку криком: эх, судьбу узнать бы!.. Вот — сияю ярким ликом. Дожила до свадьбы. Серьги — капельками крови. Дрожу, как синица. Сколько было всех любовей, — может, эта — снится?! Вспомню: боль… Пиджак на стуле…Писем вопль упорный… В самолетном диком гуле — плач аэропортный… Рюмки на снегу камчатном ягодами светят. Сойкой в форточку влетает резкий зимний ветер. Только счастья нам желают, нашу бьют посуду, Только я тебя целую, все не веря чуду! И когда средь битых чашек нас одних оставят — Наши прошлые страданья ангелы восславят.
* * *
Горечь лифтов ноздри прожгла. Вдоль по стенкам — надписей шрам. Где-то здесь я была. Жила. Здесь — залеченный жизни шрам. Под пятою подъезд гудит. Я бегу. О! Я узнаю — Маргарин первобытно смердит, И аккорд гремит, как в Раю… Ты, высотка! Тюрьма людей… Ты, любовь — ты пес за дверьми… …От любви нам — паче зверей — Жить — людьми, умирать — людьми. О, как веки воспалены… Флюорографом — этажей… Все каморки — обнажены… Все лилеи закинутых шей… И, как вкопанная, замру У квартиры с номером: ох, Это здесь… И, как на ветру, Съежусь: о, прости меня, Бог.
ГРЕХОПАДЕНИЕ
Меня девки подговорили И я белое платье пошила Ну сначала ели и пили Торт я резала да шутила А была компания пестрой Гобоист мой да два шофера Упирался мой локоть острый В пачку драную «Беломора» Общежитье И день рожденья Дух вахтерских и раздевалок И соседки курянки варенье Эх из курских китайских яблок Гости гости куда ж уплыли Гобоист мой напился пьяным И тяжелые руки застыли На кривом столе деревянном Я-то знала — другую любит Только я-то — живая птица Я в вино обмакнула губы Я боялась пьяной напиться Я по нем музыкантишке сохла Уже два с половиной года Та другая давно б издохла Я живуча Такая порода И когда он сгреб меня — кучей Да на койку скриплую кинул Да ожег щетиной колючей Да приник губами сухими Я сказала Да все что хочешь Он Но я не люблю нисколько Жизнь загубишь одною ночью Да ее загубить недолго Ох и страшно было Так страшно Я ж девчонка была натурально С посконьем своим — в ряд калашный Иноземный да чужедальний А уж двадцать четыре года Бабе стукнуло нестерпимо Мужику б — посреди народа — Закричала бы Ты любимый А тут страх этот — так ли двину Я рукою ногою так ли Пот клеймит бугристую спину Волоса — наподобье пакли Ребра гнулись — ломкие спицы — Да под ребрами под мужскими О как тяжко же становиться Бабой — чтоб носить это имя О как больно как это больно Эту боль рассказать — не хватит Ни столицы первопрестольной Ни железной прогнутой кровати Я закрыла простынку телом Чтобы он не узнал не понял Что сермяжницу захотел он За парчовой царицей в погоне Он не понял Назвал меня шлюхой Только скучной очень плохою Он сказал Твое тело глухо Ты навек пребудешь глухою Нет в тебе изюминки этой Той что всех мужиков щекочет Нет того медового света Что испить до дна всякий хочет И пошел ремень заправляя Громыхая мелочью медной А я думала что умираю И упала на пол паркетный Мы его мастикой натерли Запах был гадюшный и сладкий И схватил он меня за горло Запах этот — мертвейшей хваткой И лежала всю ночь под дверью Голяком мертвяком распилом Дровяным убитою зверью Ржавым заступом близ могилы Заступись заступником кто-то Никого Пустынна общага Вот какая это работа Вот какая это отвага Вот как бабами становяся На паркетах пищим по-птичьи А потом — от холопа да князя Озираем державу мужичью А потом Что потом мы знаем Мы — царицами прем по свету А ночьми от боли рыдаем Оттого что нежности — нету
ЭРОС
Я снимаю сережки — последнюю эту преграду, Что меня от тебя заслоняет — как пламя, как крик… Мы позор свой забудем. Так было — а значит, так надо. Я пока не старуха, а значит, и ты не старик. Повторим мы любовь — так пружину, прижатую туго, Повторяют часы, нами сданные в металлолом… Вот и выхода нет из постылого зимнего круга. Но зима не вовне — изнутри. Мы — в жилье нежилом. И пускай все обман — не прилепится к мужу супруга! — И пускай одиночество яростью тел не избыть — Мы лежим и дрожим, прижимаясь в горячке друг к другу, Ибо Эроса нет, а осталось лишь горе — любить! И когда мы спаялись в ночи раскаленным металлом, И навис надо мной ты холодной планетой лица, — Поняла: нам, веселым, нагим, горя этого — мало, Чтобы телом сказать песнь Давида и ужас конца.
* * *
Снова лифт. Душа болит Вниз. А сердце — вверх летит. Камнем вниз — а сердце — вверх! На площадке — яркий смех. Я спугнула их. Они Целовались яростно! …О, спаси и сохрани — Губ девичьих ягоды… Корневища рук мужских. И подснежник платья. Ширь разлива — свет реки — Крепкого объятья. «Это — Вечная Весна!..» «Молодежь-то — дурит…» А старуха — одна — Близ подъезда курит. Резко глянет на меня. Качнусь, как бы спьяну. После дыма да огня Я — тобою стану.
ТЕЛО И ДУША
Огни увидать на небе. Платье через голову скинуть. Ощутить перечное, сладкое жжение чрева. Аметисты тяжелые из нежных розовых мочек вынуть. Погладить ладонью грудь — справа и слева. Пусть мужик подойдет. Я над ним нынче — царица. Пусть встанет на колени. Поцелует меня в подреберье. Пусть сойдутся в духоте спальни наши румяные лица. Пусть отворятся все наши заколоченные накрест двери. Выгнусь к нему расписной, коромысловой дугою! Он меня на узловатые, сухие ветви рук — подхватит… Ощутить это первое и последнее счастье — быть нагою Вместе с желанным — на дубовой широкой кровати! …Да что ты, душа моя, плачешь!.. Ты ж еще не улетаешь Туда, откуда будешь с тоскою глядеть на Землю, Ты еще мое грешное тело любовью пытаешь, Я ж — еще прощаю тебя и приемлю! Опомнись!.. Не плачь!.. Ты еще живешь в этом горячем теле, В этом теле моем, красивом, нищем и грешном… О, уже некрасивом, — вон, вон зеркало над постелью!.. О, уже суглобом, сморщенном, безгрешном, безбрежном… О, в этом мало рожавшем, под душем — гладком, давно постылом, Украшаемом сотней ярких пустых побрякушек, О, в этом теле моем, еще кому-то — милом, Живешь еще, — и к тебе тянутся чужие — родные — души! Ну что же! Придите! Я вся так полна любовью — Душа моя еще не ушла из бродячего тела, она еще здесь, с вами… Но час настанет — и встанет она у изголовья, Как над упавшим ниц в пустыне — в полнеба — пламя.
ХРАМ КАНДАРЬЯ-МАХАДЕВА
Мрак черным орлом — крылами! — обнял меня. Когти звездные глубко вонзил… Вот я — нищенка. Стол — без хлеба. Стекло — без огня. Башмаки — на распыл. Ту обувку, что сдергивал жадно — пальчики-пяточки мне целовал!.. — В огонь, на разжиг… И дырявый кошель грош серебряный — весь промотал, До копеечки, в крик. Гляну: щиколки — в жутких опорках… Ах Боже Ты мой, Я ли?! — в тряпках, что стыд Изукрасил заплатой… — А помнишь — зимой По дороге, что хлестко блестит Войском копий-алмазов! Где уши — залепят гудки Саблезубых машин! — Ты за мною бежал, криком — кровью мужичьей тоски — Истекая меж сдвинутых льдин Многооких, чудовищных зданий, торосов-громад, Меж сгоревших дворцогв, — А царица твоя в шали яростной шла — в ярких розах до пят, В звездах синих песцов, В чернобурых, густых, годуновских мехах, В продубленных — насквозь!.. …Локоть голодом, черною коркой — пропах. Не загину: авось. Дл Лопаты Времен я пребуду: горчайший навоз. Для колес лягу: грязь. Скомкай платом меня, о Господь, для чужих диких слез! — От своих — лишь смеясь, Отряхнусь… Ночь черна. Пьяней самогона-вина. Деготь, сажа и мед. Себя судоргой: хвать! Когтем цапну: одна?!.. Да: камень и лед. И, сыта маятой, что молча спеку во печи Нездешних времен, Я пред зеркалом — в зубы кулак: о, молчи О том, что и он… …о том, что и ты — в пироге нищеты! — Начинка, кисляк… …о том, что пронзительней нет под Луной красоты, Когда мы — вот так — Во мраке больничной каморы — речной, перловичный плеск простыней — Печати сургучной тьмы — Рты пьются ртами — плечи ярче огней — В них стылые лица купаем мы — В горящих щеках и белках! В ладонях, грудях, животах! О мир, Брат Меньшой! Ты в нас — внутри! А снаружи — лишь пламень и прах, Где тело сгорает — душой! Где лишь угольки в сивой, мертвой золе От нас от двоих, — Крестом обозначь любовь на великой земле Несчастных, святых, Двух голых дитят, двух слепых, скулящих кутят, Двух царственных чад, — Эх, милые, глупые, нету дороги назад! Лишь цепи гремят. Лишь тянет конвойный вам черствый горбыль. Лишь похлебки вонючей дадут — Снеговой, дымовой. Лишь подушкой под щеку — пыль. Молитва: о, не убьют… Да, кандальные, злые! Нищие — да! Каторжане, юроды, сарынь! …Это мы сверкали под солнцем любви — города. Это мы под ветром любви шумели — полынь. Это мы сплелись — не в чуланной карболовой тьме, Где халаты драные, миски, лампы, шприцы, А во храме, что ярко горит — сапфиром! — в суме Черной ночи, где пламенны звезд мохнатых венцы! И по медному телу, пылая, масло пота течет, Драгоценное мирро: губами и пей, и ешь, — И сладчайшие: лоб, колени, грудь и живот — Есть для смертного мира — зиянье, прореха, брешь Во бессмертие. Руку мне поклал на хребет — На крестец — и жесточе притиснул к себе, прижал. Ты не плачь, мой кандальник, страдальник. В Индии храм Кандария есть. Там тысячи лет Мы все так же стоим: сверкающий ты кинжал, Драгоценные ножны я, изукрашенные бирюзой. …Изукрашенные чернью, смолью, ржою и лжой, Вдосталь политые дождями, усыпанные звездой и слезой, Две живых, дрожащих ноги, раздвинутых пред твоею душой.
ВАЛЕНКИ
Да, не царица. Господи, прости. Да, не царица. И фартук — масленный. И было из горсти Наесться и напиться. А мир — жестокий, многотрубный смрад Над сараюшкой. И в том бараке всякий смерд был рад Чекушке и горбушке. Бывала рада я… Чему? Кому?! Издохла жалость Кощенкой драной. К милому — в тюрьму Я наряжалась: Пред мыльным зеркалом, в испарине — серьгу, Ушанку-шапку: Лиса убитая!.. — и живо, на бегу Скидая тапки, Сухие лытки всунуть в раструбы тепла, Слепого жара… — О, как в тех катанках я Ангарой текла, К тебе бежала! О, как те валенки впечатывали след В слепящий иней, В снег золотой и наст, от горя сед, И в густо-синий Сугроб перед тюрьмой, где плакал ты, Вцепясь в решетки, — Глянь, я внизу!.. А там, за мной — кресты И купол кроткий!.. А там, за мной, — горит широкий мир Сребряным блюдом! И Солнца сладко яблоко! Вот пир — Я в нем пребуду Хозяйкой ли, прислугой — все одно! Убил?! Замучил?!.. — Я хлеб тебе сую через окно — Звездой падучей! Ни палачей, ни жертв, ни судей нет. Мы — дети Божьи. К тебе по блюду я качусь — багрян-ранет: По бездорожью Острожному, по саблям голых пихт, По свадебным увалам, По льдяным кораблям, где штурман зябко спит У мертвого штурвала, По мощным сионым круглых, пламенных снегов Из зимней печи, — Мокра, как мышь, под шубой на бегу, — к тебе, Любовь, К тебе, далече! К тебе!.. — и наплечать — не дожила. Не добежала. В дырявых катанках близ царского стола Мешком упала. А мир сверкает!.. блюда новые несут И серебра и злата!.. — А я лежу ничком, и слезы все текут, Как у солдата, Когда в окопе он… — и, валенки мои, Мои зверятки… — Заштопать, залатать… — и снова — до Любви: Марш — без оглядки — Через дымы, чрез духовитый смог, Через гранит тюремной кладки — Чтоб напоследок, у острога, одинок, Меня узрел ты на снегу… — вперед, зверятки…
РАЗЛУКА. КВАРТИРА 3
Этот мир — чахлый призрак. Бесплотный, костлявый. Люди, чуть съединившись, опять разрывают уста. И бегут, будто в астме дыша, и спеша — Боже правый! — Во бензины автобусов, на поезда… Вот и ты убегаешь. И пальто твое я проклинаю, Потому что не руки вдеваешь в него, а такую тоску, Что страданья больней, чем прощанье, я в мире не знаю, Хоть прощаться привыкли на бабьем, на рабьем веку! И бежишь. И бегу. И от нас только запах остался — Вкруг меня — запах краски, Вкруг тебя — запах модных дурацких духов… Эх ты, призрачный мир! Под завязки любовью уже напитался. Мало всех — прогоревших, истлевших — людских потрохов?!.. Но, во смоге вонючем спеша на сиротский, на поздний автобус, Шаря семечки мелочи, Ртом в чеканку морозных узоров дыша, Будем помнить: разлука — то мука во имя Живого, Святого, Что не вымолвит куце, корежась, живая, немая душа.

Реквием для отца среди ненаписанных картин

СОН
Алмазоносной, хрусткой, грозной печью Горят снега вокруг того жилья… Наедине с тобой, с родимой речью — О мой отец, дочь блудная твоя. Там, на погосте с луковицей яркой, — Лишь доски да прогорклая земля… Ты дал мне жизнь и живопись — подарком: Сухим огнем, когда вокруг — зима. Давились резко краски на палитру. И Космос бил в дегтярное окно. Бутылка… чайник — бронзовою митрой… То натюрморт, любимый мной давно… О, Господи!.. Что светопреставленье, Когда, вдыхая кислый перегар, Глядела я, как спал ты в ослепленье Ребячьих слез, идущих, как пожар?!.. А мать, застлав убогие постели И подсчитав святые пятаки, С твоих картин стирала пыль фланелью, И пальцы жгли ей яркие мазки! Ты спал среди картин, своих зверяток, Своих любовниц, пасынков своих, И сон, как жизнь, и длинен был, и краток, И радостен, как в голод — нищий жмых, И страшен, как немецкая торпеда, Как ледовитый, Северный, морской Твой путь, когда вся живопись — Победа, А вся любовь — под палубной доской!.. Малярство корабельное! Мытарство Пожизненное! Денег снова нет На краски… Спи. Придет иное царство. Иной с картин твоих пробрызнет свет. И я стою. Мне холодно. Мне кротко. Со стен лучатся зарева картин. Ледок стакана. Сохлая селедка. Такой, как ты, художник — лишь один. И детство я свое благословляю. И сон твой окаянный берегу. Тобой ненамалеванного Рая, Прости, намалевать я не смогу… Но — попытаюсь! Все же попытаюсь Холсты, что не закрашены тобой, Сама — замазать… И в гордыне каюсь, Что кисть — мой меч. Что долог будет бой.
ТРОИЦА
Я вижу их в той комнате холодной, За той квадратной льдиною стола: Художник, вусмерть пьяный, и голодный Натурщик, — а меж них и я была. Натурщик был в тельняшке. А художник, С потрескавшейся верхнею губой, И в реабилитации — острожник, Во лживом мире был самим собой. Брал сельдь руками. Песню пел. И смелость Имел — щедра босяцкая братва — Все раздавать, что за душой имелось: Сожженный смех и жесткие слова. Натурщик мрачно, будто под прицелом, Сурово, скупо, молча пил и ел, Как будто был один на свете белом — Вне голода и насыщенья тел. Свеча в консервной банке оплывала И капала на рассеченный лук. И я, и я меж ними побывала. И я глядела в жилы желтых рук. И я глядела в желваки на скулах. И скатерть я в косички заплела… Морозным ветром из-под двери дуло. Дрожал пиджак на ветхой спинке стула. Звезда в окно глядела белым дулом. …И я — дите — в ногах у них уснула. …И я меж них в сем мире побыла.
БОГОРОДИЦА С МЛАДЕНЦЕМ
Идет горящими ступнями По снегу, ржавому, как пытка, — Между фонарными огнями, Между бетонного избытка. Какое гордое проклятье — Дух снеди из сожженной сумки. На штопанное наспех платье Слетает снег вторые сутки. Кого растишь, какое чадо?.. Кто вымахает — Ирод дюжий Или родоначальник стада, В пустыне павшего от стужи? Но знаешь (матери — всезнайки), Какая дерева порода Пойдет на Крест, и что за байки Пойдут средь темного народа, Когда Распятье мощно, грозно Раскинется чертополохом Над смогом полночи морозной, Над нашим выдохом и вдохом.
ПРОРОК
Лицо порезано ножами Времени. Власы посыпаны крутою солью. Спина горбатая — тяжеле бремени. Не разрешиться живою болью. Та боль — утробная. Та боль — расейская. Стоит старик огромным заревом Над забайкальскою, над енисейскою, Над вычегодскою земною заметью. Стоит старик! Спина горбатая. Власы — серебряны. Глаза — раскрытые. А перед ним — вся жизнь проклятая, Вся упованная, непозабытая. Все стуки заполночь. Котомки рваные. Репейник проволок. Кирпич размолотый. Глаза и волосы — уже стеклянные — Друзей, во рву ночном лежащих — золотом. Раскинешь крылья ты — а под лопатками — Под старым ватником — одно сияние… В кармане — сахар: собакам — сладкое. Живому требуется подаяние. И в чахлом ватнике, через подъезда вонь, Ты сторожить идешь страну огромную — Гудки фабричные над белой головой, Да речи тронные, да мысли темные, Да магазинные врата дурманные, Да лица липкие — сытее сытого, Да хлебы ржавые да деревянные, Талоны, голодом насквозь пробитые, Да бары, доверху набиты молодью — Как в бочке сельдяной!.. — да в тряпках радужных, Да гул очередей, где потно — походя — О наших мертвых, о наших раненых, О наших храмах, где — склады картофеля, О наших залах, где — кумач молитвенный! О нашей правде, что — давно растоптана, Но все живет — в петле, в грязи, под бритвою… И сам, пацан еще с седыми нитями, Горбатясь, он глядит — глядит в суть самую… Пророк, восстань и виждь! Тобой хранимые. Перед вершиною И перед ямою.
КУПАНЬЕ СУСАННЫ
Омоюсь, очищусь от скверны… Холодная эта вода… Я встану нагая — наверно, Отныне и навсегда. Я вспыхну, как жадное пламя. Ни плеч. Ни волос. Ни руки. Лишь тела тяжелое знамя — На мертвых миров сквозняки. Меня приравняли вы к блуду, К корыту, к лохани, к печи… А я приравню себя — к чуду. К купанью в осенней ночи. Я выйду на берег песчаный. Мне Волга стопу захлестнет. Встречай же купанье Сусанны, Катящийся с Севера лед! Вся в кашле от дезактиваций, В пыли от пустого пути, Хочу в Чистоте искупаться, Хочу в Тишину низойти. Качает осеннюю пристань Мазутная наша волна. О тело, на холоде выстынь! Душа, поднимися со дна! Из тьмы забубенных бараков. Из плесени овощебаз. Из ветхого зимнего мрака, Где Космос целует лабаз. Из семечек в давке вокзальной. Из мата на школьной стене. Из жизни немой и печальной, Как жемчуг на илистом дне. Вхожу в Чистоту! Очищаюсь! Безродную дочерь прими, Природа! Тобой причащаюсь, Текущей в грязи меж людьми! Фабричная девка, Сусанна, Красотка с тусовки да пьянь, — Зачем тебе эта Осанна Над Волгой в осеннюю рань?! Зачем тебе эта церквушка И фреска, где ты себя зришь, Где свечки, старухи и дущно, И бедно, и счастливо лишь?!.. Зачем тебе певчие звуки Из мятной мерцающей мглы — Тебе, чьи замараны руки То зельем, то метой иглы?! Но я не хочу больше грязи. Мир ополоумел, зачах. Не стать мне потиром для князя И гривной на хрупких плечах. Молитвой единственной стало — Отмыться от песи, парши, Чтоб тело пречистым предстало Пред лютым сверканьем души. Да жить нам осталось недолго. Вон, вон они, старцы, идут. С речами о будущем долге И верою в праведный труд. И стрежень твой будет калечить Цветной керосин и мазут. И клены зажгут свои свечи! Дымы к облакам поползут! И буду стоять я, нагая, Над черной безумной рекой, Себя, как свечу, возжигая Над смоговой смертной тоской! И снег будет с неба валиться На съеденный ржавчиной лед. И малая чистая птица В чаду над мною пройдет.
ПОРТРЕТ МОЛОДОГО ЧЕЛОВЕКА С КРЕСТИКОМ НА ШЕЕ
Рубаха распахнута. Крестик в ключице. За верою модно поволочиться. За верою — ярко, за верою — громко… Вместо цепочки — от сумки тесемка. В глазах синих — ясно и пусто. Где-то — цитата из Златоуста Запомнена напрочь, повторена гордо… Тесемка врезается в тощее горло… А снег его крестит, мороз его дарит, А люди в автобусах ноги давят, А жизнь — неиспытанна, неизреченна — Неверьем, неверьем гудит обреченно — И в лица в пустые в пустых магазинах, И в брань площадную, и в сипы ьензина, В горелую снедь лилипутьих столовых, В истертую решку печатного слова! Лишь в эти снега, что легли на века На нищую землю подобьем платка, Да в то, как целуют любимых без меры — Вся вольная вера. Вся нищая вера.
ПОРТРЕТ ДОЧЕРИ В ПАРАДНОМ ПЛАТЬЕ
Тяжелые ладони — на розовом шелку. Мокрая прядь прилипла к виску. Из-под юбки — стоптанный каблук. Вечного взгляда смертный ультразвук. Какие там наряды! — дощатая зима. Какие там парады! — сибирская тьма, Концерт в Ербогачене, где к минус сорока Протянута сосновая колючая рука. Там дочка-пианистка играет певцам — Мальчишкам голосистым, охрипшим отцам, Влюбляется, рыдает — опухшее лицо… В бане роняет дареное кольцо… И снова самолеты, и снова поезда, И мыкается дочерь — незнамо, куда… Ах ты, портрет негодный, парадный ты портрет! Ни в памяти народной. Ни в замети лет… И вот лицо рисует суровая кисть. Ивот рисует руки угрюмая жизнь. И вот рисует сердце мое отец седой — Посмертною морщиной, глубокой бороздой. И вот я на портрете — вся в золоте сижу! На жизнь свою нынешнюю — из завтра гляжу! Глазами, намалеванными резко — в пол-лица — Гляжу на плач Начала. И на звезду Конца.
РАСПЯТИЕ
«…и опять этот сон. Хватаю кисть и малюю — Лоб в колючем венце, ребра, торчащие железно, Ткань вокруг бедер и кровь настоящую, живую, Струящуюся по запястьям и ступням бестелесным… Ох ты, человек мой, ох, тело мое родное, — Как же тебя они мучают, как же тебя пытают! Вот была бы я, милый, твоею земной женою — Перегрызла бы глотки мучителям, даром что не святая!..» «Тише, дочь, тише… Хорошо, что ты плакать можешь. Погляди-ка, как я Его написал: голого, худого, седого, С изогнутой кочергой ключицей, с гусиной кожей, Зубы гнилые в слепой улыбке показывающим бредово… Вот Он жил-жил на свете, да всю жизнь и прожил. И вроде бы Смерть сейчас для Него — благо! А погляди-ка: в какой зимородковой, голубиной дрожи Он на Кресте за жизнь хватается, бедолага… Ох, дочка! Он знает все! Знает, что воскреснет! Что Его именем будут сжигать и вешать! Что о Нем под куполами будут петь лучистые песни, Что Ему будут молиться все — и кто чист, и кто грешен… Но сейчас-то, сейчас! Больно рукам распятым! Больно ногам пробитым! Больно пронзенным ребрам! И последние секунды живет Он в этом мире проклятом, И молится, чтоб еще секунду пожить в этом мире недобром! И жилы вздуваются: это реки ломают льды. И глаза закатываются: это гаснут двойные звезды. И солдат в заржавелом шлеме тянет на копье Ему губку — глоток воды! Это Божья милость! А Он умирает, как человек — мучительно, грозно и просто.»
ЖЕНА ЛОТА
И пламя черное! И гром! Наш мир обрушился! И кровли Стекали жидким серебром, Потоками орущей крови! Поняв, что драгоценна жизнь, Забыв все золото — во Имя… — Бежали все, чтобы спастись! И я бежала вместе с ними. Таща корзины и детей, Крестясь, безумствуя и плача, Бежала вдаль толпа людей По тверди высохшей, горячей. И в этом колыханье душ, Что смерть и ночь огнем хлестала, — «… наш дом горит!..» — мне крикнул муж… Я бросила бежать. Я стала. И, в потный маленький кулак Зажав навеки ожерелье, Я оглянулась! Посмотрела! Да, это в самом деле так! Я больше чуда не ждала. Я просто знала: нету чуда. И обняла меня остуда И прямо к сердцу подошла. И, каменея от любви, И, ничего уже не слыша, Я подняла глаза свои От гибели — туда, превыше.
РЕВОЛЮЦИЯ
Это тысячу раз приходило во сне. Площадь. Черная грязь костоломных снегов. Лязги выстрелов. Рваное небо в огне. И костры наподобье кровавых стогов. На снегу, близко лавки, где надпись: «МЪХА», В кровянистых сполохах голодных костров, В мире, вывернувшем все свои потроха Под ножами планет, под штыками ветров, — В дольнем мире, где пахнет карболкой и вшой, И засохшим бинтом, и ружейною ржой, — Тело тощей Старухи прощалось с душой, Навзничь кинуто за баррикадной межой. Поддергайчик залатан. Рубаха горит Рваной раной — в иссохшей груди земляной. Ангел снега, над нею рыдая, парит. Над костром — мат солдатский, посконный, хмельной. И рубахи поверх ярко выбился крест. И по снегу — звенящие пряди волос. Кашель, ругань и хохот, и холод окрест. Это прошлое с будущим вдруг обнялось. А Старуха лежала — чугунна, мертва. Так огромна, как только огромна земля. Так права — только смерть так бесцельно права. И снега проходили над нею, пыля. И под пулями, меж заревой солдатни, Меж гуденья косматых площадных огней К ней метнулась Девчонка: — Спаси! Сохрани… — И, рыданьем давясь, наклонилась над ней. А Девчонка та — в лагерной робе была. Выживала на клейком блокадном пайке. И косынка ей красная лоб обвила. И трофейный наган бился в нежной руке. А у Девочки той стыл высокий живот На густом, будто мед, сквозняке мировом… И шептала Девчонка: — Робенок помрет… — И мечтала о нем — о живом! О живом! Через звездную кожу ее живота — В пулевом — бронебойном — прицельном кольцен — В мир глядела замученная Красота — Царским высверком на пролетарском лице. В мир глядели забитые насмерть глаза Голодух, выселений, сожженных церквей, — А Девчонка шептала: — Ох, плакать нельзя… А не то он родится… да с жалью моей!.. И себе зажимала искусанный рот Обмороженной, белой, худою рукой! А Старуха лежала. И мимо народ Тек великой и нищей, родною рекой. Тек снегами и трупами, криком речей, Кумачом, что под вьюгою — хоть отжимай, Тек торчащими ребрами тонких свечей И командами, чито походили на лай, Самокруткою, что драгоценней любви, И любовью, стыдом поджигавшей барак, И бараком, что плыл, будто храм на Крови, Полон детскими воплями, светел и наг! Тек проселками, знаменем, снегом — опять, Что песком — на зубах, что огнем — по врагу! И стояла Девчонка — Великая Мать. И лежала Старуха на красном снегу.
АССУР, АМАН И ЭСФИРЬ
Тьма комнаты — разливом устья. Узоры скатертной парчи. В чугунных пальцах чаша хрустнет. И сталактиты — две свечи. Мужик вино ко рту подносит. Небриты щеки. Сед висок. Копье морщины в переносье. А в мочке золота кусок. А рядом с ним в тугих браслетах — Царица выжженной земли. Холодным именем планеты Ее когда-то нарекли. И третий — за столом накрытым. И оба ей в глаза глядят. Лицо — предсмертием изрыто. И только жить глаза — хотят. Уже не встать! Посуду локтем Не опрокинуть со стола! Лишь ревности стальные когти Вонзились в мир, где яжила! И два мужицких тяжких взора, Два жадно брошенных копья, Вошли. И брызнула позором Поверх виссона — жизнь моя.
ВИДЕНИЕ ПРОРОКА ИЕЗЕКИИЛЯ
Гола была пустыня и суха. И черный ветер с севера катился. И тучи поднимались, как меха. И холод из небесной чаши лился. Я мерз. Я в шкуру завернулся весь. Обветренный свой лик я вскинул в небо. Пока не умер я. Пока я здесь. Под тяжестью одежд — лепешка хлеба. А черный ветер шкуры туч метал. Над сохлой коркой выжженной пустыни Блеснул во тьме пылающий металл! Такого я не видывал доныне. Я испугался. Поднялись власы. Спина полкрылась вся зернистым потом. Земля качалась, словно бы весы. А я следил за варварским полетом. Дрожал. Во тьме ветров узрел едва — На диске металлическом, кострами В ночи горя, живые существа Смеялись или плакали над нами! Огромный человек глядел в меня. А справа — лев лучами выгнул гриву. А там сидел орел — язык огня. А слева — бык, безумный и красивый. Они глядели молча. Я узрел, Что, как колеса, крылья их ходили. И ветер в тех колесах засвистел! И свет пошел от облученной пыли! Ободья были высоки, страшны И были полны глаз! Я помолился — Не помогло. Круглее живота Луны, Горячий диск из туч ко мне катился! Глаза мигали! Усмехался рот! Гудел и рвался воздух раскаленный! И я стоял и мыслил, ослепленный: Что, если он сейчас меня возьмет? И он спустился — глыбою огня. Меня сиянье радугой схватило. И голос был: — Зри и услышь меня — Чтоб не на жизнь, а на века хватило. Я буду гордо говорить с тобой. Запоминай — слова, как та лепешка, В какую ты вцепился под полой, Какую съешь, губами все до крошки С ладони подобрав… Но съешь сперва, Что дам тебе. Допрежь смертей и пыток Рука простерлась, яростна, жива, А в ней — сухой пергамент, мертвый свиток. Исписан был с изнанки и с лица. И прочитал я: «ПЛАЧ, И СТОН, И ГОРЕ.» Что, Мертвое опять увижу море?! Я не избегну своего конца, То знаю! Но зачем опять о муке? Избави мя от страха и стыда. Я поцелуями украсить руки Возлюбленной хочу! Ее уста — Устами заклеймить! Я помню, Боже, Что смертен я, что смертна и она. Зачем ты начертал на бычьей коже О скорби человечьей письмена?! Гром загремел. В округлом медном шлеме Пришелец тяжко на песок ступил. «Ты зверь еще. Ты проклинаешь Время. Ты счастье в лавке за обол купил. Вы, люди, убиваете друг друга. Земля сухая впитывает кровь. От тулова единого мне руки Протянуты — насилье и любовь. Хрипишь, врага ломая, нож — под ребра. И потным животом рабыню мнешь. На злые звезды щуришься недобро. На кремне точишь — снова! — ржавый нож… Се человек! Я думал, вы другие. Там, в небесах, когда сюда летел… А вы лежите здесь в крови, нагие, Хоть генофонд один у наших тел! Я вычислял прогноз: планета гнева, Планета горя, боли и тоски. О, где, равновеликие, о, где вы? Сжимаю шлемом гулкие виски. Язычники, отребье, обезьяны, Я так люблю, беспомощные, вас, Дерущихся, слупых, поющих, пьяных, Глядящих морем просоленных глаз, Орущих в родах, кротких перед смертью, С улыбками посмертных чистых лиц, И тянущих из моря рыбу — сетью, И пред кумиром падающих ниц… В вас — в каждом — есть такая зверья сила — Ни ядом, ни мечом ни истребить. Хоть мать меня небесная носила — Хочу жену земную полюбить. Хочу войти в горячечное лоно, Исторгнув свет, во тьме звезду зачать, Допрежь рыданий, прежде воплей, стонов Поставить яркой Радости печать! Воздам сполна за ваши злодеянья, Огнем Содомы ваш поражу, — Но посреди звериного страданья От самой светлой радости дрожу: Мужчиной — бить; и женщиной — томиться; Плодом — буравить клещи жарких чресл; Ребенком — от усталости валиться Среди игры; быть старцем, что воскрес От летаргии; и старухой в черном, С чахоткою меж высохших грудей, Что в пальцах мелет костяные четки, Считая, сколько лет осталось ей; И ветошью обвязанным солдатом, Чья ругань запеклась в проеме уст; И прокаженным нищим; и богатым, Чей дом назавтра будет гол и пуст… — И выбежит на ветер он палящий, Под ливни разрушенья и огня, И закричит, что мир ненастоящий, И проклянет небесного меня… Но я люблю вас! Я люблю вас, люди! Тебя, о человек Езекииль! Я улечу. Меня уже не будет. А только обо мне пребудет быль. Еще хлебнете мерзости и мрака. Еще летит по ветру мертвый пух. Но волком станет дикая собака, И арфу будет обнимать пастух. И к звездной красоте лицо поднимешь, По жизни плача странной и чужой, И камень, как любимую, обнимешь, Поскольку камень наделен душой, И бабье имя дашь звезде лиловой, Поскольку в мире все оживлено Сверкающим, веселым, горьким Словом — Да будет от меня тебе оно Не даром — а лепешкой подгорелой, Тем штопанным, застиранным тряпьем, Которым укрывал нагое тело В пожизненном страдании своем…»
* * *
…И встал огонь — ночь до краев наполнил! И полетел с небес горячий град! Я, голову задрав, себя не помнил. Меж мной и небом не было преград. Жужжали звезды в волосах жуками. Планеты сладким молоком текли. Но дальше, дальше уходило пламя Спиралодиска — с высохшей земли. И я упал! Сухой живот пустыни Живот ожег мне твердой пустотой. Звенела ночь. Я был один отныне — Сам себе царь и сам себе святой. Самсебе Бог и сам себе держава. Сам себе счастье. Сам себе беда. И я заплакал ненасытно, жадно, О том, чего не будет никогда.
БАРЖА С КАРТОШКОЙ. 1946 ГОД
Нет для писания войны Ни масла, ни глотка, ни крошки… По дегтю северной волны — Баржа с прогнившею картошкой. Клешнями уцепив штурвал, Следя огни на стылой суше, Отец не плакал — он давал Слезам затечь обратно в душу. Моряцкий стаж, не подкачай! Художник, он глядит угрюмо. И горек невский черный чай У рта задраенного трюма. Баржу с картошкой он ведет Не по фарватеру и створу — Во тьму, где молится народ Войной увенчанному вору. Где варят детям желатин. Где золотом — за слиток масла. Где жизнью пахнет керосин, А смех — трисвят и триедин, Хоть радость — фитилем погасла! Где смерть — не таинство, а быт. Где за проржавленное сало Мужик на Карповке убит. И где ничто не воскресало. Баржа с картошкою, вперед! Обветренные скулы красны. Он был фрунжак — он доведет. Хоть кто-нибудь — да не умрет. Хоть кто-нибудь — да не погаснет. Накормит сытно он братву. Парной мундир сдерут ногтями. И не во сне, а наяву Мешок картошки он притянет В академический подвал И на чердак, где топят печку Подрамником! Где целовал Натурщицу — худую свечку! Рогода драная, шерстись! Шершаво на пол сыпьтесь, клубни! И станет прожитая жизнь Безвыходней и неприступней. И станет будущая боль Громадным, грубым Настоящим — Щепотью, где замерзла соль, Ножом — заморышем ледащим, Друзьями, что в виду холста Над паром жадно греют руки, И Радостью, когда чиста Душа — вне сытости и муки.
ЦЫГАНКА ОЛЬГА. 1947 ГОД
Против ветра — как в забое! Гневный айсберг — Эрмитаж… Ты, художник, не в запое. Нынче — красочный кураж. Как дрова, несешь этюдник! Жжет худую плоть кашне… Что, блокадник, что, простудник?.. Где там истина: в вине?.. Ты шагаешь, не шатаясь. Держишь марку: голод — гиль. В зале Рембрандта — святая Оботрет старуха пыль С этой пламенной картины, С этой вспаханной земли, Пред которою мужчины Статус Бога обрели… Два шага до тяжкой двери. Не свалиться. Не упасть. Вой декабрьского зверя. Белая разверста пасть. Но когда ты рухнул, плача, В ледяную нашу грязь, Кто-то вдруг рукой незрячей За плечо тебя потряс. Ты очнулся. Вьюга пела. Плыл этюдник кораблем. Одиноко ныло тело. Только были вы вдвоем. Заморенная цыганка, Вся замотана в тряпье, Кинула: — Ослаб по пьянке Или скушал все свое?.. — Больше не сронив ни слова, Крепко за руку взяла — И дошли, светло, сурово, К дому, к запаху стола. Дом?.. Орущей глоткой арки, Вонью лестницы вобрал… Дом?.. Поближе к печи жаркой Руки, ноги подбирал… Малый щеник черномащзый, Кучерявый, головня — Вмиг в этюдник нищий слазал, Разложил вблизи огня Яркие цветы — этюды… Маслом выпачкался весь… Кашель питерской простуды Сотрясал дыханья взвесь… Не взглянула. Не спросила. Лишь молчала и ждала. Лишь поила и кормила — На тугом крыле стола. Суп дымился. И селедка Пахла ржавой кочергой. И дышала баба кротко, Будто — самый дорогой… На плечах платки лежали Лихом выцветших дорог… В мочках серьги задрожали… Закрутился завиток За щекою — дравидийской, Той тоской — огню сродни… — Ну, наелся?.. Оглядись-ка И маленько отдохни… «Живописец этот парень… Уж такая худерьба… Хоть во сне — отпустит Память И отступится Судьба…» И, пока он спал, сутулый, До полу прогнув кровать, — Космосом во щели дуло, Время шло — за ратью рать, Мать, груба, тоща, чернява, Прямо на пол села — и Ну давай глядеть на славу Красоты — и мощь любви. Вы, отцовские этюды, — Как вас нюхала она, Краски жара и остуды, Кадмий, злато, белизна! Ледокол во льдах Вайгача. И Венеру, где Амур Держит зеркало… И плача Старой матери прищур. И негодную картонку, Глде, лияся, как вино, Во метель плыла девчонка Сквозь отверстое окно… И медведицу с дитятей: Мать мертва, остался вой Медвежонка… И Распятье С подожженной головой. Спал художник. А цыганка Все глядела. Все ждала. Уложила на лежанку Сына. Снова подожгла Синие огни поленьев. Разогрела кипятку. Жизнь текла без промедленья — Тьмой, сужденной на веку. Он запомнил только имя: — Ольга!.. — гул… …сырой подвал…. Поздно. Пальцами моими Ты ее поцеловал.
«ДЕЖНЕВ». (СКР-19). МЕДВЕДИЦА НА ЛЬДИНЕ. ОСТРОВ КОЛГУЕВ
Прицел был точным и неистовым. Полярной ночи встало пламя Над сухо прозвучавшим выстрелом. И мачты глянули — крестами. — Попал, Никола!.. — Мясо доброе… — Спускайте трап — айда за тушей… Сиянье Севера меж ребрами Стояло, опаляя душу. Но близ медведицы, враз рухнувшей Горой еды, добытой с бою, — О, что-то белое, скульнувшее, Молящее забрать с собою! Был бел сынок ее единственный — Заклятый жизнью медвежонок. Во льдах скулеж его таинственный Слезою тек, горяч и тонок. Я ствол винтовки сжал зачумленно. Братва на палубе гудела. Искуплено или загублено, Чтоб выжить, человечье тело?! Сторожевик, зажат торосами, Борта зальделые топорщил. И я, стыдяся, меж матросами Лицо тяжелым мехом морщил. О жизнь, и кровь и гололедица, Родимые — навеки — пятна! Сейчас возьмем на борт медведицу, Разделаем, соля нещадно. И знал я, что теперь-то выживем, Что фрица обхитрим — еды-то!.. И знал: спасительнейшим выстрелом Зверюга Божия убита. И видел — как в умалишении — Себя, кто пережил, кто спасся: Все глады, моры и лишения, Все горести и все напасти! Все коммуналки, общежития, Столы, богаты пустотою, И слезы паче винопития В дыму дороги и постоя! Всю жизнь — отверстую, грядущую! Всех женщин, что, убиты мною, Любимые, единосущие, Ушли за вьюгой ледяною! И ту, отчаянней ребенка, С медовым и полынным телом, Скулящую темно и тонко Над мертвою постелью белой…
* * *
Но маленький комок испуганный Точил свой плач у белой глыбы. Но Время, нами так поругано, Шло крупной медленною рыбой. Но палуба кренилась заново. Но плакал, видя жизнь — нагую. Но страшно обнимало зарево Наш остров ледяной Колгуев.
КУТЕЖ. ХУДОЖНИКИ
Поле боя — все дымится: рюмки, руки и холсты. Дико пламенеют лица, беззастенчиво просты. Пьяным — легше: жизнь такая — все забудешь, все поймешь. Над тарашкою сверкает именной рыбацкий нож. Это Витя, это Коля, это Костя и Олег Разгулялися на воле, позабыв жестокий век. И домашние скандалы. И тюрьму очередей. И дешевые кораллы меж возлюбленных грудей… Костя, беленькой налей-ка под жирнущую чехонь!.. Вьюга свиристит жалейкой. В рюмке — языком — огонь. Колька, колорист, — не ты ли спирт поджег в рюмахе той?!.. Да, затем на свете были мы — и грешник, и святой, — Чтоб не в линзу водяную ложь экрана наблюдать — Чтобы девку площадную Магдалиной написать, Чтобы плакать густо, пьяно от бескрасочной тоски, Лик холщовый, деревянный уронивши в сгиб руки, Потому как жизнь и сила — в малевании холста, Потому как вся Россия без художников — пуста! Первобытной лунной тягой, грязью вырванных корней Мы писать на красных флагах будем лики наших дней! По углам сияют мыши вологодским серебром… Ничего, что пьяно дышим. Не дальтоники. Не врем. Дай бутылку!.. Это ж чудо… Слабаку — не по плечу… Так я чохом и простуду, и забвение лечу. Стукнувшись слепыми лбами, лики обмакнув в вино, Мы приложимся губами к той холстине, где — темно… И пройдет по сьене жженой — где вокзал и где барак — Упоенно, напряженно — вольной страсти тайный знак! Ну же, Костя, где гитара?!.. Пой — и все грехи прощай!.. Этот холст, безумно старый, мастихином не счищай… Изнутри горят лимоны. Пепел сыплется в курей. Все дымней. Все изнуренней. Все больнее и дурей. И, хмелея, тянет Витя опорожненный стакан: — Наливайте… Не томите… Хоть однажды — буду пьян…
СЕВЕРНОЕ СИЯНИЕ
В страшной черноте космической избы — Краснокирпичные, златокованные, белокаменные столбы. Ходят и падают, рвутся из пут. Смерть и бессмертье никак не сомкнут. Перья павлиньи. Фазаньи хвосты. Рубежи огневые последней черты. Слепящие взрывы последних атак. Адмиралом небес развернутый — флаг. Складки льются, гудят на ветру. И я — солдат — я под ним не умру. А коли умру — лик закину свой К Сиянью, встающему над головой, К Сиянью, которое — детский лимон, Ярость багряная похорон, Наготы январская белизна, Жизнь, жизнь — без края, без дна, Жизнь, жизнь — без начала, конца — Близ обмороженного лица, Близ ослепших от снежного блеска глаз, Жизнь бесконечная — идущая мимо и выше нас! Но ею одной — дышу на веку. Ухом ушанки вытираю щеку. И по лицу — как по снегу холста — Текут все краски и все цвета, Заливают, захлестывают с головы до ног… Вот он — Художник. Вот он — Бог.
ОСЕННЯЯ ГРЯЗЬ. ИДУТ КРЕСТИТЬ РЕБЕНКА
Подлодками уходят боты Во грязь родимую, тугую. Такая жизнь: свали заботу, Ан волокут уже другую. Старуха — сжата рта подкова — Несет комок смертельно белый. Твердят: вначале было Слово. Нет! — крик ребячий — без предела. Горит листва под сапогами. Идут ветра машинным гулом. Внезапно церковь, будто пламя, На крутосклоне полыхнула! Комок орет и руки тянет. Авось уснет, глотнув кагора!.. А жизнь прейдет, но не престанет Среди осеннего простора. А за суровою старухой, Несущей внучку, как икону, — Как два голубоглазых духа — Отец и мать новорожденной. Они не знают, что там будет. Нагое небо хлещут ветки. Они идут, простые люди, Чтоб соблюсти обычай предков. Молодка в оренбургской шали, Чьи скулам — сурика не надо, Все молится, чтоб не дышали Дожди на плачущее чадо. Чтоб молоко в грудях пребыло. Чтобы еще родились дети. Чтоб мужа до конца любила. Чтоб мама пожила на свете. Чтоб на бугре, в веселом храме, Для дочки таинство свершили… А осень возжигала пламя, Чтоб мы в огне до снега жили.
СУМАСШЕДШИЙ ДОМ
Устав от всех газет, промасленных едою, Запретной правоты, согласного вранья, От старости, что, рот намазав, молодою Прикинется, визжа: еще красотка — я!.. — От ветра серого, что наземь валит тело, От запаха беды, шибающего в нос, — Душа спастись в лечебнице хотела! Врачам — лечь под ноги, как пес! Художник, век не кормленный, не спавший. Малюющий кровавые холсты. Живущий — или — без вети пропавший — За лестничною клеткой черноты, Все прячущий, что невозможно спрятать — За печью — под кроватью — в коадовой — Художник, так привыкший быть проклятым! В больнице отдохни, пока живой. И, слава Богу, здесь живые лица: Пиши ее, что, вырвав из петли, Не дав прощеным сном темно забыться, В сыром такси сюда приволокли; А вот, гляди, — небрит, страшнее зэка, Округ горящих глаз — слепая синева, — Хотел, чтоб приняли его за человека, Да человечьи позабыл слова! А этот? — Вобла, пистолет, мальчонка, От внутривенного — дрожащий, как свеча, Крича: «Отбили, гады, все печенки!..» — И сестринского ищущий плеча, — Гудящая, кипящая палата, Палата номер шесть и номер пять! Художник, вот — натура и расплата: Не умереть. Не сдрейфить. Написать. На плохо загрунтованном картоне. На выцветшей казенной простыне. Как в задыханье — при смерти — в погоне — Покуда кисть не в кулаке — в огне! И ты, отец мой, зубы сжав больные, Писал их всех — святых и дорогих — Пока всходили нимбы ледяные У мокрых щек, у жарких лбов нагих! И знал ты: эта казнь — летописанье — Тебе в такое царствие дана, Где Времени безумному названье Даст только Вечность старая одна.
АВТОПОРТРЕТ В МЕТЕЛИ С ЗАЖЖЕННОЙ ПАКЛЕЙ НА ГОЛОВЕ. БЕЗУМИЕ
Бегу. Черной улицы угорь Ускальзывает из-под ног. Я жизнь эту кину, как уголь, В печи раскаленный садок. Напился?! Сорвался?!.. — Отыди, Святое Семейство мое! Художник, я все перевидел! Холсты я сушил, как белье! Писал, что писать заставляли. Хотел, что — велели хотеть… Нас силою царской пытали, А мы не смогли умереть! Мы выжили — в зольных подвалах, Меж драных эскизных бумаг. Сикстинская нас целовала — Со всех репродукций — впотьмах… Мы днем малевали призывы! А ночью, за древним вином, Ссутулясь, мы знали: мы — живы В убийственном царстве стальном! Вот из мастерской я — на воздух, Орущий, ревущий, — бегу! Что там еле теплитесь, звезды?! Я — паклю на лбу подожгу! Обкручена лысина светом, Гигантским горящим бинтом! Не робот, не пешка, — комета! Сейчас — не тогда, не потом! Безумствуй, горящая пакля, Трещи на морозе, пляши! Голодную выжги мне память И сытую дрему души! Шарахайтесь, тени прохожих, В сугробов ночную парчу!.. Не сливочным маслом — на коже Краплаком ожог залечу. Юродивый и высоченный, Не улицей затхлой промчу — Холстом на мольберте Вселенной, Похожий на Божью свечу! В кармане тулупа — бутылка… Затычку зубами сдеру — И, пламя зачуя затылком — Взахлеб — из горла — на ветру — Все праздники, слезы и пьянки, Жар тел в оснеженье мехов, Все вопли метельной шарманки, Все лязги горячих цехов, Кумашные русла и реки Плакатов, под коими жил, Где юные наши калеки У дедовых черных могил, — Все льды, где прошел ледоколом, Пески, что сжигали ступню!.. — Всю жизнь, где на холоде — голым Стоял, предаваясь Огню.
ЕЛЬ. НОВЫЙ ГОД. ЛЮДИ ВОКРУГ СТОЛА
…Из тьмы табачной и пустой Горели ветки кровью алой. Стояла ель с лицом святой И, плача, на костре сгорала. Над мисками горя, свеча Объедки, рюмки освещала И из-за потного плеча — Снега, сугробы одеяла… Шел Новый Год. Уже прошел. Пылали медные шандалы. Мороз был крепок и тяжел — Стального, синего накала. Все выпили. Устали есть. И тьма дрожала и горела. И свечи приносили весть О том, что будет в мире белом. Вот ты глядишь во тьму, отец… Открой бутылку «Кюрдамира»!.. Лишь на театре — тот конец Безумного, седого Лира… И зуб серебряный блестит, И любишь ты тепло и баню, Ну, а за водочку простит Господь… (молитву — лишь губами…) За то простит, что в морду дал Тупому, с масленой душою, Который все икру едал И мыслью запивал чужою… И благо бы твою ругнул Картину!.. Критика — могила, Искусство — жизнь!.. Но — саданул Как поддых: «Рафаэль — мазила!..» И гул поднялся из земли. Обида — ярым блеском бреда. И ты пошел, как корабли, Да нет — как жесткая торпеда! Потом вас разнимали… Ты, Пришед домой, лишь руки вымыл И в честь Великой Красоты Рябиновки — по новой выпил… И плакала, старея, мать: «Ведь срок дадут за эту стычку!.. О, как нам жить и выживать!..» И подносила к газу спичку… Вот, мама, ты глядишь на свет Свечи, что треплет язычишко В дыму, где ужин да обед, Где все — нехватка либо лишку… Вязанье да больничный дух Пенициллина — от халата, От бус, сожженных содой рук, — Дух смертной, кварцевой палаты… Страданье, кровь, — и плачь не плачь На кухне под гитару мужа, Вот утро, и — в больницу, врач! И щеки трет наждачно стужа, И ест глаза тот золотой, Тот рыжий купол… Здесь от века Был храм горящий и святой… А нынче — хлад библиотеки… Вперед!.. Вспоить и накормить… Испечь пирог — вот вся молитва… И вылечить. И полюбить. И выругать — острее бритвы… И, как бодряцки ни держись, Лицом в ладони пасть однажды: Какая маленькая жизнь — И вот ни голода… ни жажды… И снова в запахе воды, Что тащат в ведрах санитарки, Почуять запах той Беды, Где — формалин… и где огарки Свечей — что маленький детей Глаза!.. А зеркала — закрыли… О мать… О если бы смертей Избегнуть!.. Если б — эти крылья… А то нам — руки да тела, Лбы да согбенные лопатки… Но Божья Матерь тоже шла Ступнями — вдаль — и без оглядки… Вот ты, подруженька семьи, Актриса с голосом волчиным, Прокуренным, — не соловьи, А хрипы да смешки мужчины! Ты, толстая, как бы копна, Усмешкой жгущая кривою, — Ты за столом плыла одна Такою царской головою! И все стихи, которым — бой! — Которым имя было — пламя! — Дрожали потною тобой, Хрипелись яркими губами! Ты слизывала сласть помад. Лицо соленое блестело! Малек, я зрела Рай и Ад Вселенными — в едино тело… Гадай, актерка, в Новый Год! Не свечки — а глаза сыновьи… Огонь идет из рода в род — Над панихидой и любовью. И, приходя в наш утлый дом, Кричала ты стихи, как чудо, — И восхищалась я трудом, Что грызть насущной коркой — буду… Ох, Господи!.. Да сколько их — Под этой елкою смолистой — Веселых, старых, молодых, В кораллах, янтарях, монистах, В стекляшках, коим грош цена, В заляпанных вином рубахах — Ох, Господи, да жизнь — одна, И несть ни бремени, ни страха… Куда вы, гости?! О, не все Принесено из грязной кухни!.. И чье заплакано лицо, И чьи глаза уже потухли?!.. А вот еще — картошка фри!.. А вот салат — сама крошила!.. (А бьется лишь: «О, не умри… О, сделай, чтоб навеки — Было…») Глядите, — я сама пекла… А я и печь-то — не умею… Куда же вы — из-за стола?! Лечу наперерез, немею, Хватаю за руки, ору: Еще и третий чай не пили!.. Крыльцо. Под шубой на ветру: Мы были. Были. Были. Были.
ГОРБУН У ЦЕРКВИ. ВОЛОГДА
Я весь завернулся в плохое тряпье. Оглобля — рука… Я — телега… А купол стоит, как страданье мое, Над Вологдой синего снега! Художник, спасибо, узрел ты меня, Жующего скудную пищу Под этим венцом золотого огня, На этой земле полунищей. С огромным таким, несуразным горбом, В фуфаечке латанной, драной — Неужто зайду я в рабочий альбом Вот так, наудачу да спьяну?.. А Вологда наша — кресты-купола!.. Жар масла от луковиц брызнет: Что, малый калека, — а наша взяла Любви, и веселья, и жизни!.. Художник, спасибо! Я просто горбун, А ты — ну, я вижу, ты можешь. Гляжу на рисунок — идет колотун И сердце — морозом — до дрожи. Я много чего бы тебе рассказал… Да смолоду выучил сам ты: Деревня и голод, барак и вокзал, Тюряги, штрафные, десанты… А Вологда стынет седой белизной, Пылает очьми-куполами!.. И горб мой, гляди-ка, встает надо мной — Сияньем, похожим на пламя… Я эту часовню весь век стерегу: Здесь овощ хранит государство… А небо — река!.. А на том берегу — Иное, счастливое царство… А люди идут, говорят как поют, Ругаются страшно и зыбко… А Страшный — малеванный — сбудется Суд, И сбудется Божья улыбка — Над миром, где бьют по коврам на снегу, Где птичьего — искры! — помета, Где вкусно махорку свою подожгу Для мыслей большого полета… И так затянусь… И так ввысь полечу… Поежусь в фуфаечке драной… Художник… затепли во храме свечу За все мои рваные раны…
ЧУДЕСНЫЙ ЛОВ РЫБЫ
Огромной рыбой под Луною — Волга: Как розовая кровь и серебро! Бери же сеть да ставь!.. Уже недолго — Вот все твое добро: Дегтярная смола ветхозаветной лодки, Тугая, ржавая волна — И женский лик Луны, глядящий кротко С посмертного, пылающего дна… Ловись же, рыба! Ты — еда людская. Скрипи, уключина! Ты старая уже. Ох, Господи, — рыбачка я плохая, Но в честь отца, с его огнем в душе, Так помня тех лещей, язей, что ты, с крючка снимая, Бросал в корзину в деньгах чешуи, — Ты молодой, ты, маму обнимая, Ей шепчешь на ухо секреты: о любви… — Так в полный рост встаю я в старой лодке. Клев бешеный. Не успеваю снять: Река — рыбалка — слезы — смех короткий — Пацанка на корме — невеста — мать — Рыдающая на отцовом гробе — И снова — в плоскодонке — на заре — Старуха в пахнущей лещами робе. И рыба в серебре. И космы в серебре.
ПОХОРОНЫ
Хоронили отца. Он художником был. Гроб стоял средь подрамников, запахов лака — Средь всего, чем дышал он и что он любил, Где меж красок кутил, где скулил, как собака. Подходили прощаться. И ложью речей, Как водою студеной, его омывали… Он с улыбкой лежал. Он уже был ничей. Он не слышал, чьи губы его целовали. Гордо с мамой сидели мы в черных платках. Из-под траура — щеки: тяжелое пламя. И отец, как ребенок, у нас на руках Тихо спал, улыбаясь, не зная, что с нами… Нет, он знал! Говорила я с ним как во сне, Как в болезни, когда, лишь питьем исцелимый, Все хрипит человек: — Ты со мной, ты во мне, — И, совсем уже тихо: — Ты слышишь, любимый?.. А потом подошли восемь рослых мужчин, Красный гроб вознесли и на плечи взвалили. И поплыл мой отец между ярких картин — Будто факел чадящий во тьме запалили. Его вынесли в снег, в старый фондовский двор. И, как в колокол, резкий рыдающий ветер В медь трубы ударял! И валторновый хор Так фальшивил, что жить не хотелось на свете.
ДУША ЛЕТИТ НАД ЗЕМЛЕЙ. НЕОКОНЧЕННАЯ КАРТИНА
…Прости, прости же, дочь. Ты положила Туда — с собой — бутылку да икону… И вот лечу, лечу по небосклону И плачу надо всем, что раньше было. И больше до тебя не достучаться. А лишь когда бредешь дорогой зимней В дубленочке, вовек неизносимой, — Метелью пьяной близ тебя качаться. Я вижу все: как входишь в магазины И нищую еду кладешь рукою В железную и грязную корзину, Плывя людскою гулкою рекою. Я вижу все — как бьет отравный ветер Тебя, когда идешь ты узкой грудью Насупротив такого зла на свете, Что легче камнем стынуть на распутье. Я вижу, как — осанистей царицы — Ты входишь в пахнущие потом залы Золотоглавой, смоговой столицы, Которой всех поэтов было мало! Но слышу голос твой — браваду улиц, Кипение вокзалов, вой надгробий — Когда гудишь стихами, чуть сутулясь, Ты, в материнской спавшая утробе! О дочь моя! Да ты и не святая. Клади кирпич. Накладывай замазку. Пускай, немой, я над землей летаю — А ты — мои голосовые связки. Так спой же то, что мы с тобой не спели: Про бубен Солнца и сапфиры снега, Про вдовьи просоленные постели, Про пьяного солдатика-калеку, Про птиц, что выпьют небеса из лужи, Пока клянем мы землю в жажде дикой, Про рубщиков на рынке — и про стужу, Где скулы девки вспыхнули клубникой, Про поезда — верблюжьи одеяла Повытерлись на жестких утлых полках! — Про то, как жить осталось очень очень мало В крутой пурге, — а ждать уже недолго, — Про то, как вольно я летаю всюду, Бесплотный, лучезарный и счастливый, — Но горя моего я не забуду, И слез, и поцелуев торопливых! Твоих болезней, скарлатин и корей. Глаз матери над выпитым стаканом. Земного, кровяного, злого горя, Что никогда не станет бездыханным. И в небесах пустых навек со мною Искромсанная тем ножом холстина И мать твоя над рюмкой ледяною, Когда она мне все грехи простила. И только грех один…

Франция. Фреска

Вода — изумрудом и зимородком, И длинной селедкой — ронская лодка, И дымной корзиной — луарская барка. Парижу в горжетке Сены — ох, жарко. В камине камня трещит полено — Пылает церковь святой Мадлены, Швыряет искры в ночку святую… Париж! Дай, я Тебя поцелую. Я всю-то жизнешку к Тебе — полями: Где пули-дуры, где память-пламя, Полями — тачанок, таганок, гражданок, Где с купола — жаворонок-подранок… Бегу! — прошита судьбой навылет: Нет, Время надвое не перепилит! Рубаха — в клочья?!.. — осталась кожа Да крестик меж ребер — души дороже… Бегу к Тебе — по России сирой, Где вороном штопаны черные дыры, Где голод на голоде восседает, А плетью злаченою погоняет! Ты весь — бирюза меж моих ладоней. Сгорела я за Тобой в погоне. И вот Ты у ног, унизан дождями, Как будто халдейскими — Бог!.. — перстнями… А я и не знаю — что делать девке? Забыла русские все припевки. Лежишь, в мехах дымов, подо мною?! — Валюсь Тебе в ноги — сковородою — Где в стынь — расстегаи, блины, форели! Где реки — в бараньих шкурах метелей! А елки!..а зубья кровавых башен!.. Париж, наш призрак велик и страшен, Наш призрак — выткан по плащанице Снегов — кровоточащей багряницей: На рельсах, скрепленных звездой падучей, Мужик — лоб во проволоке колючей… И ноги льдяны! И руки льдяны! Не счесть рябин в хороводе пьяных! А над затылком — доска пылает: «ЗЕМЛЯ, ТВОЙ ЦАРЬ ТЕБЕ ВСЕ ПРОЩАЕТ…» И я, Париж, у Креста стояла. И я завертывала в одеяло Легчайшее — кости да кожа — тело. А пламя волос во пурге летело. А ты… — из мерзлот, где сутемь да слякоть, Я так мечтала, сгорбясь, заплакать Над жгучей жемчужиною Твоею, Над перстнем — розовым скарабеем — На сморщенной лапе старухи-Европы, Над кружевом — в прорези грязной робы Наемного века! Над яркой бутылкой Купола Сакре-Кер! …над могилкой Той маркитантки, кормившей с ложки Солдат в императорской, злой окрошке — О, где там парижский, а где там русский, — Лишь взор — от слез — по-татарски узкий… И ветошь — к ране, и кружку — в зубы… Париж! Неужели Тебе не люба — Я: руки — в масле, я: скулы — в соли: Чертополох — на Твоем подоле! Пылинка, осколок полярной друзы — Я здесь, прорвавшая века шлюзы Размахом сердца, сверканьем тела… Я так предстать пред Тобой хотела, Как мать калеки — пред Чудотворной! Мы, люди, — у Бога в горсти лишь зерна: Во вьюге брошена, проросла я Сюда, где Мария Стюарт — молодая, Где мчится Шопен, в кулаке сжимая Ключи от музыки, где немая Шарманщица плачет перед Ван-Гогом, А он ее угощает грогом И в зимнюю шапку кладет монету! И прочь — с холстами — по белу свету! А Ты горишь за спиной кострищем, Мой принц, Париж, что взыскуем нищим… Я в Нотр-Дам залечу синицей. Златым мазком мелькну в колеснице Беззвучного Лувра: картиной — крикну!.. Зазябшей чайкой к воде приникну: Лицо, и шея, и подбородок — В Тебе, изумруд мой и зимородок, Фонарь мой — во мраке родных острогов, Оборвыш мой — у престола Бога: Гаврош — с гранатой — под левой мышкой… Париж. Я с Тобой. Не реви, мальчишка. Шарманщик играет близ карусели. А мы с Тобой еще не поели Каштанов жареных…
ВОЛОДЯ ПИШЕТ ЭТЮД ТЮРЬМЫ КОНСЬЕРЖЕРИ
Сказочные башенки, черные с золотом… Коркою дынною — выгнулся мост… Время над нами занесено — молотом, А щетина кисти твоей полна казнящих звезд. То ты морковной, то ты брусничной, То — веронезской лазури зачерпнешь… Время застукало нас с поличным. Туча — рубаха, а Сена — нож. Высверк и выблеск! Выпад, еще выпад. Кисть — это шпага. Где д, Артаньян?!.. — Русский художник, ты слепящим снегом выпал На жаркую Францию, в дым от Солнца пьян! А Солнце — от красок бесстыдно опьянело. Так пляшете, два пьянчужки, на мосту. А я закрываю живым своим телом Ту — запредельную — без цвета — пустоту. Я слышу ее звон… — а губы твои близко! Я чую эту пропасть… — гляди сюда, смотри! — Париж к тебе ластится зеленоглазой киской, А через Реку — тюрьма Консьержери! Рисуй ее, рисуй. Сколь дрожало народу В черепашьих стенах, в паучьих сетях Ржавых решеток — сколь душ не знало броду В огне приговоров, в пожизненных слезах… Рисуй ее, рисуй. Королев здесь казнили. Здесь тыкали пикою в бока королям. Рисуй! Время гонит нас. Спина твоя в мыле. Настанет час — поклонимся снежным полям. Наступит день — под ветром, визжащим пилою, Падем на колени пред Зимней Звездой… Рисуй Консьержери. Все уходит в былое. Рисуй, пока счастливый, пока молодой. Пока мы вдвоем летаем в Париже Русскими чайками, чьи в краске крыла, Пока в кабачках мы друг в друга дышим Сладостью и солью смеха и тепла, Пока мы целуемся ежеминутно, Кормя французят любовью — задарма, Пока нас не ждет на Родине беспутной Копотная, птичья, чугунная тюрьма.
ЗОЛОТАЯ ЖАННА
Горький сполох тугого огня Средь задымленного Парижа — Золотая мышца коня, Хвост сверкающий, медно-рыжий… Жанна, милая! Холодно ль Под вуалью дождей запрудных? Под землей давно твой король Спит чугунным сном непробудным. Грудь твоя одета в броню: Скорлупа тверда золотая… Я овес твоему коню Донесла в котоме с Валдая. Героиня! Металл бровей! Средь чужого века — огарок Дервних, светлых, как соль, кровей! Шпиль костра и зубчат, и жарок. Пламя хлещет издалека — Волчье-бешеное, крутое. Крещена им на все века, Ты сама назвалась — святою! И с тех пор — все гудит костер! Красный снег, крутяся, сгорает! О, без счета твоих сестер На твоей земле умирает! За любовь. За правду. За хлеб, Что собаки да свиньи съели. И Спаситель от лез ослеп, Слыша стон в огневой купели — Бабий плач, вой надрывный, крик Хриплогорлый — ножом по тучам: Золотой искровянен лик, Бьется тело в путах падучей! Вот страданье женское! От Резко рвущейся пуповины — До костра, чей тяжелый плот Прямо к небу чалит с повинной! Стойте, ангелы, не дыша! Все молчите вы, серафимы! Золотая моя душа Отлетает к моим любимым. И костер горит. И народ Обтекает живое пламя. Жанна, милая! Мой черед На вязанку вставать ногами. Ничего не страшусь в миру. Дети — рожены. Отцелован Мой последний мужик. …На юру, Занесенном снежной половой, На широком, седом ветру, От морозной вечности пьяном, Ввысь кричу: о, я не умру, Я с тобой, золотая Жанна! С нами радость и с нами Бог. С нами — женская наша сила. И Париж дымится у ног — От Крещения до могилы.
МОСТ НЕФ. ЭТЮД
Той зеленой воде с серебристым подбоем Не плескаться уже никогда Возле ног, отягченных походом и боем, Где сошлись со звездою звезда. По-французски, качаясь, курлыкают птицы На болотистом масле волны… Вам Россия — как фляга, из коей напиться Лишь глотком — в дымных копях войны. Я — в Париже?! Я руки разброшу из тела, Кину к небу, как хлеба куски: Где вы, русские?.. Сладко пила я и ела, Не познав этой смертной тоски — Пятки штопать за грош, по урокам шататься, Драить лестницы Консьержери И за всех супостатов, за всех святотатцев В храме выстоять ночь — до зари… О вы, души живые! Тела ваши птичьи Ссохлись в пыль в Женевьев-де-Буа. В запределье, в надмирных снегах, в заресничье Ваша кровь на скрижалях жива. И, не зная, как сода уродует руки, Где петроглифы боли сочту, Имена ваши носят парижские внуки: Свет от них золотой — за версту. О, Петры все, Елены и все Алексеи, Все Владимиры нищих дорог! Я одна вам несу оголтелой Расеи В незабудках, терновый, венок. А с небес запустелых все та ж смотрит в Сену Белощекая баба-Луна, Мелочь рыбную звезд рассыпая с колена, С колокольного звона пьяна.
ХРАМ АЛЕКСАНДА НЕВСКОГО В ПАРИЖЕ
Это две птицы, птицы-синицы, Ягоды жадно клюют… Снега оседает на влажных ресницах. Инея резкий салют. Рядом — чугунная сеть Сен-Лазара: Плачут по нас поезда. В кремах мазутных пирожное — даром: Сладость, слеза, соль, слюда. Грохоты грузных обвалов столетья. Войнам, как фрескам, конец: Все — осыпаются! …Белою плетью Жги, наш Небесный Отец, Нас, горстку русских на паперти драной: Звездным скопленьем дрожа: Всяк удержал, и тверезый и пьяный, Лезвие злого ножа Голой рукою! А шлем свой кровавый Скинуло Время-Палач — Русские скулы да слезная лава, Лоб весь изморщен — хоть плачь… Сколь вас молилось в приделах багряных, Не упомянешь числом. Храма горячего рваные раны Стянуты горьким стеклом. Окна цветные — сердца да ладони. Радуга глаз витража. Рыжие, зимние, дымные кони. Жернов парит беляша. Крошево птиц — в рукаве синя-неба. Семечки в грубых мешках! Хлеб куполов! Мы пекли эти хлебы. Мы — как детей — на руках Их пронесли! А изящный сей город То нам — германский клинок, То — дождь Ла-Манша посыплет за ворот: Сорван погон, белый китель распорот, Господи, — всяк одинок! Ах, витражи глаз лучистых и узких, Щек молодых витражи — Руки в морщинах, да булок французских На — с голодухи! — держи! Встаньте во фрунт. Кружевная столица, Ты по-французски молчи. Нежною радугой русские лица Светятся в галльской ночи. В ультрамарине, в сиене и в саже, В копоти топок, в аду Песьих поденок, в метельном плюмаже, Лунного Храма в виду! Всех обниму я слепыми глазами. Всем — на полночном ветру — Вымою ноги нагие — слезами, Платом пурги оботру.
РАЗРЫВ
Взял грубо за руку. К устам, как чашу, Поднес — пригубил — и разбил. О боги, боги. Мы не дети ваши. Вы нас пустили на распыл. Подруга, слышь, — молочных перлов низка Мне им подарена была!.. — Мне, нежношерстной, глупой киске С подбрюшьем рысьего тепла… Подруга, ты умеешь по-французски, А мне — невмочь. Слоновой кости плеч Ты помнишь свет? И взор степняцкий, узкий, Светлей церковных свеч. Златые бары, грязные вокзалы, Блевотный, горький дух такси. И то, как Русь веревками связала — Чрез все «тубо» и все «мерси» — Мне щиколотки — чтоб не убежала! И кисти рук потресканных — чтоб я Всю жизнь, кряхтя и матерясь, держала Чан снежного, таежного белья! Чтоб, в уши завинтив ее алмазы — Блискучий Сириус, кроваво-хлесткий Марс — Под выстрелами умирала сразу, Как при разрывах принято у нас. И ты, фрондер, любовник фатоватый, Песнь лающий в ненашенскую тьму, Не заподозришь, что не девки мы — солдаты: По гордому наследству, по уму Неженскому, которого разрывом Не испугать: — мы — пуповину рвем! Прощай. Лишь в пустоте порвавшись — живы. Лишь лоскутами яркими — живем. А лоскуты сшивает в одеяло Безносая, безгрудая, — Она… Отыдь. Уже тебя поцеловала. Уже тебе ни капли не должна Своей карминно-винной, царской крови, Тугого тела, яростной души. …Умру — бери портрет, целуй глаза и брови И ноздри раздувай, припомнивши духи. И бормочи в слезах свои Пардоны, И Силь Ву Пле, и Господи Прости, — Не надо мне, Париж, твоей короны: Я голяком хочу на Русь ползти.
МЕМЕНТО ЛЮТЕЦИА
Метель громадой тысячи знамен Укрыла мавзолейный мрамор… Да, здесь остался, кто в судьбу влюблен — Три пастуха да старец Симеон, Портрет, ножом изрезанный, без рамы. Снег льет с небес — горючий, голубой. Он льет и засыпает нас с тобой, Наш мир гранитный и рогожный. Прилив — отлив. Гей, ледяной прибой! Немым — пред смертью — спеть возможно. Да, можно петь! И выть! И прокричать, И высыпать половой — слово. Нам Каинова спину жжет печать. Нам не поклонятся, не крикнут: «Исполать!» — Народы, чужды и суровы. А будут молча, зубы сжав, смотреть, Как мы в геенне огненной гореть Зачнем; как в выстывшей купели, Утробно сжавшись, мертвые — на треть, Мы будем песню петь, что — не допели. Что не допели во хмельных, донских степях. Не прохрипели в пулевых, взрывных полях Там, на Дуге, на Курском Коромысле. Ту, что шептали чревом — в рудниках. Ту, что — когда в петле зависли Елабужской ли, питерской — нутром Стенали! Выдыхали! Вырывали — Как жилу зверя рвет охотник — вон! Как древо — топором — Корявое, что выживет — едва ли… Но выживали — с песней на устах! С широкой, как метель и ветер! С этой — Сияющей, как иней на крестах, Как кровь — с гвоздей — на Божиих перстах, Смеющейся у гроба: «Смерти — нету!..» Да, здесь остался нищ — и стар, и млад. Россия — свищ. В нем потроха горят, Просвечены рентгеном преисподним. Мы кончены. Нас нет. Бьюсь об заклад: Кто в белизне сгорит — уйдет свободным. Глядите все: горят лабаз и мышь. И, Башня до небес, — как страшно ты горишь Среди серебряного града! То Вавилон?!.. …А где-то спит малец Париж В руках у минорита-брата. А может, францисканца?.. Капюшон Засыпан снегом; кашлем рот спален; Слезу вберут сухие щеки; И на руке, как на реке, малец — Ситэ в снегу, начало и конец, И синий небосвод высокий. И нам в тебя, Париж мой, не сбежать. Тебя нам на руках не подержать, В Нотр-Дам не преклонить лбы наши бычьи. Нам здесь осталось петь и умирать, А в серафимском, волчьем ли обличье — Равно. Кури говно да пей вино Из нефти, сулемы. Веретено Крути с куделею метели: Вперед, назад. Ты был живой — давно. В гробницу ляг. Под алое рядно Гранита. Кость царя, слуги — одно. Найдут через века. Сочтут темно. Об этом пой. Об этом мы — не спели.
КОРОЛЕВА МАРГО
1. СВАДЬБА
Обвожу застылыми очьми Этот мир. Кровью простыню ожгла, слезьми… — Сколько дыр!.. С кем я, Боже, только ни спала На пуху… Перед свадьбой — как топаз, светла На духу. Изгибали ржавой кочергой. Били в грудь. Перед свадьбой — помолюсь нагой, Как-нибудь. Дзынь бокалов! Бом тимпанов! Сверк Плеч и шей! …Так любила: камеристку Смерть — Вон — взашей. В жизни — тела желтый жмут лимон До костей. Перед смертью — побрякушки вон, Вон — гостей. Вон — парчу и злато, солод вин, Жемчуга. Перед смертью — ты одна, один, И снега. Царские — богат куничий мех!.. — Шубы — в пух… Перед смертью помолюсь за всех Я старух. Ибо там, давно, они, как я, Пили всласть Лед, и мед, и холод бытия, Стыдь и страсть. И в последнем кубке мне несет Мой король Снова: ночь, мороз, и крик, и лед, Снова — боль. Ведь пока мне больно — значит, я Не ушла!.. Гости, гости, — сирая семья В ширь стола… Ешьте, пейте, — до отвала вин!.. …Пьян и сыт, На закраине стола — один — Бог мой спит.
2. ЛА МОЛЬ
Я в глаза тебя бью! …Я целую твои Зубы — белой полоской прибоя… Не упрятаться в мышью нору от любви. Под широкими звездами — вою. Ты колдун. Ты царапал мне крест на груди. Ты летел сквозь меня вороненком. Ты хрипел: «Королева!..» Вранье исследи Да замеряй рулеткою тонкой. Изучи жуткий огнь ненавидящих глаз, Хохот хилых лопаток разрыва И пойми, что все счастие — здесь и сейчас, А что будет — угрюмо и лживо. Помню узкие, стеблями, ноги; щеку — Лунным кратером; щучию спину. Ты танцуя вошел. Ты раздвинул тоску. Будто нож, из себя тебя выну. Помню — прозвищу выдохну в ухо: «Ла Моль!..» «Хендрикье!..» — «Рафаэлло!..» — «Джорджина!..» А на деле — разрезала русская боль И подвздошье, и бабью брюшину. Помню сине-зеленое море и хлад. Зубы клацали. Шуба не грела Ни душонку, что вечно глядится назад, Ни корявое — коркою — тело. Хлеб горячий телес! Ешьте, птицы небес! Чайки сыпались. В губы клевали. И ты падал с небес, будто коршун, отвес, И по мне руки-крылья хлестали. И меня пальцы-клювы кололи в уста, Жернова локтевые мололи… И смололи. И стала безвидна, пуста — Я: землею безумья и боли. Выступает по мне копьевидная соль. Покрывает тюремная наледь. Я глаза тебе вырву, слепая юдоль. Я сама поражу тебя — насмерть. А мнея не убьешь. Я ведь, бочка, пуста. Я ведь, выдра бесщенная, лыса. …Только с ребер Его канет птица креста На залив мой грудной, на объятье моста, На прибой затонувшего мыса.
3. ВАРФОЛОМЕЕВСКАЯ НОЧЬ
Жизнь, ты кроха. Ты малая мышка. Я так мало на свете жила. А меня протыкают, как пышку, Зубы холода. Когти стекла. Я прислужка. Меня пощадите. Копья в грязную тычут парчу. Золотые кровавятся нити. С гарпуном в чешуе — жить хочу. Жить! — Лимон, помидоры кусала. Белый пламень из кружки пила. Близ иконы, рыдая, стояла. Да молитва до звезд не дошла. Порот зад мой соленою розгой. Как, вспухая, алели рубцы! Вы, солдаты высокого роста, Пожалейте меня, подлецы… Рыжий! Ражий! Зачем ты копьище В грудь всадил мне, под ребра угнал… Видишь — красная кровь! Видишь — нищей Рождена, пока Бог не прибрал! Королевишны, голубокровки, — Вон они, по мышиным норам… А бедняги, а прахом торговки — С голой грудью, открытой ветрам! Мы не прячемся: смерть — она рядом. Знаем запах рубахи ее. Поклянемся и златом и гадом. Разорвем на повязки белье. И, ужасные раны бинтуя, И, губу прокусив до кости, Знаю истину, знаю простую: Эту жизнь, как огонь, пронести — Пронести!.. — нежной свечкой по кругу, По пустым анфиладам дворца, Где тела громоздят друг на друга Мертволикую тяжесть свинца, Где пылающих, пламенных, пьяных Остывает слоновья гора… Жить хочу. Жить хочу. Без обмана. И дожить. И дожить до утра. Наврала вам в лицо! — не прислужка. Я в крови королевской лежу. Звон зубов — об солдатскую кружку. Мрачный сок — по святому ножу. «ЖИТЬ!» — морозом и кровью по коже Грубо вышита древняя вязь. Умираю — за то, что похожа На судьбу: от нее родилась.
ЖАН-КРИСТОФ
Я вижу: молча, на мосту, Два кулака сжав за спиною, Стоит и глазом пустоту Сверлит — и небо над стеною Консьержери. Горит звезда Лимонной коркой — в пьяном дегте. И тишина. И никогда. И музыка впускает когти В глухую душу. В тяжкий плеск Отравленной, дегтярной Сены. Есть камни. Звезды. Лунный блеск. Любовь. Оскал ножа измены. Есть ненависть. Есть роды, где Слепая судорга коленей И дым кровей, и в борозде — Плуг — головенкой поколений — Взрезает землю поперек И вдоль. Есть таинство зачатья, Как стеаринный, слезный ток Вдоль икр и голеней Распятья. Есть старости белесый бред. Крик похоронный — бархат алый. И есть безумие — стилет! — А с лезвия Луна стекала, Когда входил он под ребро, Где желтый жир и бабья слякоть, Но так изогнуто бедро, Что суждено, сжав зубы, плакать. Вот это все — как рассказать?! Бах выболтал. И Моцарт выдал. И, Боже, музыку опять На снег, босой, из храма, выгнал. Святая мученица — и Мучительша, каких не сыщешь, Ты, музыка, взамен любви В ушах, как голый ветер, свищешь. Но мир — не музыка. Но мир — Он Богом слеплен, не тобою, Из грязи, из вонючих дыр, Из бирюзы под злой стопою. Из воплей рабьих и костей Солдатских; из телес, что тестом В котле зимы взойдут в людей, Займут средь звезд на небе место. Его ты не преобразишь. Не выродишь — ты разве баба?!.. И смоляной петлей — Париж: Голгофа, Мекка и Кааба. Ты проклят музыкой. Ты раб. И все звучит. И все немое. И когти лунных львиных лап Свисают с крыши над тобою. Сто поколений здесь пройдет: Венеды, хлодвиги и франки. Пребудут: ночь, и черный лед, И визги пьяненькой шарманки. И так же — над Консьержери — По шляпку вбита в горло боли — Звезда, твой фа-диез. Смотри Ты ей в лицо со дна юдоли. Плевать на то, что не сыграть. Что зрячий хлеб — глухие съели. Там, в пустоте, — рыдает мать Над голопузкой в колыбели. И это плачет Жизнь сама, Меняя мокрые пеленки, По Музыке сходя с ума, Как по нероженом ребенке, И эти слезы в пол-лица, И эти волглые рыданья — Твоя, мой гений, без конца Кантата, без роду-названья.
ЧЕРНАЯ МОЛЬ. ПАМЯТИ ВЕРТИНСКОГО
…Я знаю: там бананы и лимоны. Я знаю: слуг раскосых по щекам Там бьют, когда неловко, ослепленно Они укутывают в шубы важных дам. Там реки фонарей текут, сияя, В ночных, кроваво-мрачных, берегах… О господа!.. Я девушка больная — Чахоточный румянец на щеках!.. Подарят мне грошик — пойду я напьюсь, А может, сгрызу и жаркое. Я в танце с красивым юнцом покружусь, До щиколки ножку открою. Я знаю: там, где-то, волшебная жизнь! Супы черепашьи, алмазы… А ночью себе бормочу: продержись!.. А если не сдюжишь — так сразу…
* * *
…Вы за оконными решетками. Вы за смешными жалюзи. Вы в булошных стоите — кроткими, И лишь — пардон, шарман, мерси. Вы каблучишками — по гравию. Вы шинами — по мостовой. Вы парижанам всем потрафили: Вы представляете живой Страну, давно уже убитую, Страну, что — скоро век — мертва. …Ты! Над стиральными корытами Клонись, Психеи голова. И крестик со бечевки валится В златую пену до небес… В кафэ хозяин — дрянь и пьяница — Намедни под юбчонку влез. А пальцы толстые, дубовые, А нет ни силы, ни тоски… А ветки Рождества еловые — Во сне: до гробовой доски.
* * *
…Я не знаю, зачем в этом мире прекрасном Столько выстрелов — в плоть, столько крови лилось?! Сколько раз он делился на белых и красных. Сколько черного угля в парчу запеклось… И опять, и опять — вы в дубовых, сосновых Или цинковых, Боже, железных гробах Устаете вы плыть над толпою бредовой, На чужих озверевших руках. И какая-то дама с букетом фиалок — Иль слепая от горя солдатская мать?! — Резко сбросила в снег дорогой полушалок Цвета крови, чтоб люди могли зарыдать. И валили зеваки, и, не чувствуя боли, Босиком по наждачным российским снегам Шла и Богу шептала: «Родимый, доколе?!.. Дома плачет последыш. Его — не отдам. Всех Ты взял, милый Господи, в гекатомбу святую. Век до шеи связала. Рукоделью — конец. Прямо в губы, Господь, я Тебя поцелую, Если Ты мне укажешь, кто здесь царь, кто — подлец.» И земля была устлана темно-лапчатой хвоей, И гремели в ночи фонари, ледяны. И стояли за храмом, обнимаяся, двое, Узкоглазы, косматы, страшны.
* * *
…Я себе затвердила: я черная моль. Посходила я сладко с ума. Это нищих изгнанников гулкий пароль, Это с пряностью тайской сума. Не вопи: обязательно скатишься вниз. Магазинишки — пропасть и ад. Голубь ходит, клюет ненавистный карниз. Карусельные кони гремят. Я шарманщице суну в ладонь — на стопарь: На, старуха, согрейся в мороз. А в Париже — декабрь, а в Париже — январь, И лицо все опухло от слез. Жри каштан, эмигрантка!.. Не выйдет Ла Моль Целовать твой немытый подол. Я летучая мышь или черная моль?.. И сабо мои стоят — обол. И подбит ветерком мой истоптанный плащ С соболиным — у горла — кружком. Чашку кофе, гарсон!.. Я замерзла, хоть плачь. Я застыла гаменским снежком. Только в нежной, горячей согрелась руке — Страшно, больно швырнули меня В чернь и сутемь, где Сена течет налегке, Хохоча, от огня до огня… Толстопузый рантье. Куртуазный Париж. Часовщик — перламутров брелок. Я одно поняла: я летучая мышь. Я крылом подметаю порог. И меня во полях не обнимет король, Всю в букетах душицы, смеясь!.. На просвет — через рюмку — я черная моль. Мир — башмак. Я — налипшая грязь. Но душа, что с ней делать?!.. — взыскует Креста. Шубка ветхая. Дрожь на ветру. На, шарманщица, грош, пей во здравье Христа, Валик свой заверти, как в жару. И польется такая музыка в мороз, Грудь ножами мою полоснет, И польется по скулам мед яростных слез, Горький, русский, невыпитый мед. И шарманщица схватит меня за плечо, Как когтями. Почувствую боль. Эх, поплакать в мороз хорошо, горячо, Сен-жерменская черная моль. Я дырявый плащишко до дна распахну: Видишь — реки, увалы, хребты?!.. Ты не сдюжишь, кабатчик, Простора жену. Оттого мои губы тверды. Оттого я иду, запахнувшись в кулак, В обручальное сжавшись кольцо. Оттого я в пивных продаюсь за пятак И от ветра не прячу лицо, А стою, а стою на великом ветру, На восточном, на хлестком, крутом: Я стою и не верю, что завтра умру — О, когда-нибудь!.. Позже!.. Потом…
МИСТРАЛЬ
Цветные звезды ледяны. Зенита чернота пустая. Ветра из Божией страны Идут — от края и до края. Они плывут. Они несут На крыльях — адский запах крови. И мой курок наизготове, И нож наточен. Страшный Суд Пребудет. Я у изголовья Огонь поставлю. Сколь минут Горит простая плошка с жиром?.. Да, Господи, любовью живы. А холод!.. — будто бы везут В огромных розвальнях, в ночи, Старуху, сходную с звездою. Мир стылый и пустой. Молчи. Молись и плачь. И Бог с тобою. И он, зловещий, как февраль В Москве, — гудением поземки — Над сном морским, солено-ломким — Над смертью корабля в обломках — Над чашкой с тульскою каемкой: Ее разбить душе не жаль — Безумым, волчьим воем, громким, Голодный Серафим: Мистраль. Он надо всем. Он надо всеми. В ладонь уронен мокрый лоб И проклято земное время — Родильный одр, метельный гроб. Вся Франция — един сугроб, И Русь моя — един сугроб, Земного живота беремя, Довременный Господень боб. И Тот, кто живших не осудит, — Живущих за руку возьмет И по водам их поведет Туда, где звезды сердце студят, Струя над миром древний лед, И где Мистраль один ревет, И где Мистраль один пребудет.
ЮРОДИВАЯ БЛИЗ ЦЕРКВИ СЕН-ЖАН В ЛИОНЕ. ВИТРАЖ
Руку разрежу — и кровью тяжелой Склею каждый осколок малый Витража. Это я — у Престола, Это я — у Креста стояла. Сводит ступни и ладони-крючья Снег мой юродивый, снег блаженный. Снег на чужбине — синий, священный! Лоб окровавлен вьюгой колючей. «ЖИЛ-БЫЛ ВО ХРАНЦЫИ КОРОЛЬ МОЛОДОЙ, ИМЕЛ ЖАНУ-КРАСАВИЦУ ДА ДВОХ ДОЧЕРЕЙ. ОДНА БЫЛА КРАСАВИЦА — ШТО ЦАРСКАЯ ДОЧЬ! ДРУГАЯ — СМУГЛЯВИЦА: ШТО ТЕМНАЯ НОЧЬ». Песня из горла на снег струится. Сижу на снегу. Ноги поджала. Крылья подбили залетной птице. А горя мало. А неба мало! Ширше крестись на храм Иоанна. Бешеней руку вздымай, босячка! Голой да русской да кошке драной Грош да сухарь — Господня подачка. Я — анфилад оснеженных житель. Хлеб ем со снегом и со слезами. …Жил-был во Хранцыи Иоанн-Креститель С длинными волосами, с голубыми глазами. Он сходил с витража. Весь искрился. Совал мне кусок зачерствелой пиццы. Он на снег крестился. Снегом умылся. Сел на снег рядом со мною, птицей. — Клюй ты, клюй, ты моя родная! Склюй все крохи огня, все свечи. Я во Хранцыи молитву рыдаю За твои лебединые плечи. Весь я разбился в осколки, Креститель. Хлеб свой доем да пойду далече. Я для тебя, чухонка, — родитель. Я для людей — Иоанн Предтеча. Прости, богат храм мой!..
* * *
…Рука в снегу. Кроху — губами взять не могу. Была я — красавица, что царская дочь. Да оловом плавится Последняя ночь.
МАТЬ ИОАННА РЕЙТЛИНГЕР
Грачи вопят. Мне росписи кусок Закончить. Закурить. Заплакать. Я знаю: мир неслыханно жесток. Сожжет, как в печке ветхий лапоть. Чужбины звон. Он уши застит мне. Я с красками имею дело, А чудится: палитра вся в огне, А гарью сердце пропотело. Худые ребра — гусли всех ветров — Обуглясь под юродской плащаницей, Вдохнули век. Парижа дикий кров Над теменем — бескрылой голубицей. Ковчег плывет от мира до войны. Потуже запахну монашью тряпку. Мне, малеванке, кисточки нужны Да беличьи хвосты и лапки. Середь Парижа распишу я дом — Водой разливной да землей мерзлотной. Я суриком сожгу Гоморру и Содом, В три дня воздвгну храм бесплотный. Мой гордый храм, в котором кровь отца, Крик матери, кострище синей вьюги Да ледоход застылого лица — В избеленном известкой, бедном круге. Пускай сей храм взорвут, убьют стократ. Истлеет костяная кладка. Воскресну — и вернусь назад В палькто на нищенской подкладке. Монахиня, — а кем была в миру?.. Художница, — гордыню победиши!.. Худая баба — пот со лба сотру, А дух где хочет, там и дышит. Ему Россия вся — сей потный лоб!.. Вся Франция — каштан на сковородке!.. Разверзлись ложесна. Распахнут гроб. На камне — стопка чистой водки, Сребро селедки, ситного кусок, Головка золотого луку. Я знаю твердо: Божий мир жесток. Я кисти мою — бьет меж пальцев ток. Встаю лицом ко тверди, на Восток. Крещу еду. Благословляю муку. И, воздымая длани, обнажась Всей тощей шеей, всей душой кровавой, Рожаю фреску, плача и смеясь, Огромную, всю в облаках и славе.
МОЛОДАЯ МАРИЯ СТЮАРТ НА МОСТУ СЕН-МИШЕЛЬ
…Смерть позовет потом тебя на ужин. А нынче — твой подол в росе, И платье цвета утра, и жемчужин — Рой белых пчел! — в косе. Идешь. Чуть каблуки стучат. Парижу Проснуться утром лень. И масленый, тягучий — ближе, ближе — С коровьих колоколен деревень — Звон… А зеленщики везут, гремя, корзины. И королева зрит Пучки редиса, турмалин малины Средь фляг, телег, корыт. Собаки метят зубом ухватиться За колесо, за прут… Да, не на троне сумрачно пылиться, А по утрам в Нотр-Дам бежать молиться, Ждать Страшный Суд! Калека тянет костылек культяшки. И судорожно жмет Мари тугой кошель… — держи, бедняжка. Всяк под Луной умрет. Пятнадцать — мне! Горит на лбу корона! А счастье — вот оно: Листы зеленщицы, телега краше трона, Парижа белое вино В тяжелых кружках каменных соборов, В бокале Сент-Шапель, — И пью, и пью, — а время мчится скоро, Как площадная, в тряпках, карусель… Цок, каблуки! Стремись по ветру, платье! Беги, Мари, держись! В созвездьях над тобой — топор, проклятье, А здесь, в Париже, — жизнь! Жизнь — грубая, великая, цветная: Капуста на возах, И Сена яркая, зелено-ледяная, Под черным облаком тускнеет на глазах, Едят молочники вареную картошку, Сколупывая нежно кожуру, В окне трактира глянет ведьмой кошка, — Беги по мостовой, о царственная ножка, Звените, косы, на ветру! Пока ни фрейлины, ни мэтры не поймали. Пока горит рассвет Французской лилией на синем одеяле, Где вензель твои пальцы вышиывали: «Для Бога — смерти нет». Пока еще, Мари Стюарт, девчонка, Бежишь от муженька, Дофина чахлого, — туда, где жарят конскую печенку Во пасти костерка, Где розовое пьют вино монахи, Где днищем трется барк О мох камней, — где в церкви ставят нищие галахи Свечу за Жанну д, Арк, — Всем загорелым яростным народом, Кому ты — блажь и бред! — Даны тебе корона и свобода И жизнь — на кроху лет. Взбежав на мост Святого Михаила, В живую реку — глянь! На дне струятся плаха и могила. А сверху — Сены шелковая ткань: Горох, фисташки, перлы, изумруды, Все чудо естества, Вся юность, вся любовь — поверх остуды, Откуда черный снег валит, откуда Катит с колоды голова. Закинь ее к сверкающему небу! Раскринь же руки — обними Париж — он твой! Мари, пацанка, королева, — с булкой хлеба Для воробьев, с венцом лучей над головой.
ВАН-ГОГ. ПРЕДЗИМНИЕ ПОЛЯ
Ветер плюнет на желтый суглинок, Снег свинцовый его проклянет. Небо — синий и хищный барвинок — Облетит на морозе, умрет. Я не знаю, что с разумом станет. Он мешает мне холод любить. Пусть и он облетит и увянет, Пусть порвется паучия нить. Холод, милый! По-волчьи — когтями — Щеки, скулы мои разорви. Видишь, поле — огромное пламя. То земля умирает в любви. То земля любит мрак, лютый холод, Снег искрящийся, печи крестьян. Грог горячий, капусту и солод, — И художник с крестьянами — пьян. Пьян от снега. Разрезал он скулы. Жир по скулам — иль слезы текут? Снег идет устрашающим гулом. Пляшет, как королевский салют. Снег вопит по-над черною бездной: Все уйдут в белизну! Все уйдут… Снег и ветер над полем железным. Там огни рыжей шерсти прядут. Золотых, упоительно рыжих И багряных кустов и ракит… Боже! Боже! Ты осенью ближе. Пред зимой мое сердце горит. Вот она. Все так просто и скоро. Мрак и злобный, звериный мороз. И высокого, дальнего бора Развеванье сосновых волос. И по спутанным, сребреным косам, И по черным земным кулакам — Мажь, дави ярко-алые слезы На потеху грядущим векам. А дурак деревенский прискачет, Квакнет: «Красочки! Красочки!.. Кра…» Это осень патлатая плачет: Ты, мужик, ее бросил вчера Для богатой зимы…
РЕНУАР
Должно быть, так… — …мы, обнявшись, сидим, Ты в черной шляпе, в перьях страусиных, Я — в алом бархате; на лбу горит рубин, Как будто ягода калины; И отражаемся в высоких зеркалах, И обнимаем мы друг друга… Неужто мы с тобой уйдем во прах, Уйдем в рокочущую вьюгу?!.. Нет, нет, не так… — …Спадает тряпок соль. Марс в зеркале плывет остылом. Боль есть любовь. Переплетенье воль — Хочу, чтоб я тебя любила. Перловицы грудей, и клювами — соски… Я — мир живой, животный, зверий, птичий… И — зимородки глаз моей тоски, Моей души простой, синичьей… Я — голая, и я перед тобой, И я — волна реки, и чайки, Рябь золотая, пот над верхнею губой, Купальщица в веселой синей майке, В штанишках полосатых, — о Господь, Ты видишь, — я река, и я пылаю На Солнце!.. — так живот пылает, плоть Горит: от леса и холмов — до краю… И, золотая, — рождена такой! — И, розовая, нежная, речная, Вся — липов цвет, вся — испуская зной, Тебе — дареная, тебе — родная, Я краскою под кисть твою ложусь, И плавлюсь, и плыву, и плачу, И так, не высохла пока, за зрак держусь, За твой — без дна!.. — зрачок горячий…
КУРБЭ: АТЕЛЬЕ ХУДОЖНИКА
Я собаку ощерившуюся пишу: Вон язык ее до полу виснет. Я кистями и красками судьбы вершу: Вот крестины, а вот уже — выстрел. Вот у края могилы глазетовый гроб, И священник, одышлив, весь в белом, Вырастает над осенью, зимний сугроб, Отпевает погасшее тело. Как на грех, снова голоден… Кость бы погрызть, Похлебать суп гороховый — с луком… Я брюхатую бабу пишу: не корысть! И про деньги — ни словом, ни звуком… Птицы горстью фасоли ударят в меня, В старый бубен, седой, животастый. Вон мальчишка в толпе — он безумней огня, Он кудлатый, беззубый, глазастый. И его я пишу. И его я схватил! Я — волчара! Я всех пожираю… Закогтил… — кисти вытер… — свалился без сил В слепоту у подножия Рая… Признаю: третий день я небрит. Третий день Я не пил молока, — заключенный… Третий день мое красками сердце горит. Сумасшедший, навек зараженный Хромосомой, бациллою, водкой цветной, Красным, синим, зеленым кагором. Я пишу тяжкий кашель старухи больной. Я пишу: поют ангелы хором. Я пишу пьяниц двух, стариков, под мостом. Там их дом, под мостом. Там их радость. Там они заговляются перед постом Пирогом, чья отчаянна сладость. Там, где балки сырые, быки, где песок Пахнет стерлядью, где мох и плесень, Они смотрят на дыры дырявых сапог И поют красоту старых песен. Я пишу их; а чем они платят? — они Платят мне золотыми слезами… Скинь, служанка, одежду. Мы в мире одни. Не стреляй, не танцуй ты глазами. Дура ты. Для какой тебя цели раздел? Стань сюда, под ребрастую крышу. Твое тело — сверкающей ночи предел. Та звезда, что над миром — не дышит. Ты прижми к животу ком тугого тряпья, Эти грязные фартуки, юбки. Так и стой, не дыши. Вот, пишу тебя — я. Стой, не дрыгайся, ласка, голубка. Жемчуг старый на шее и между грудей. Он поддельный. Куплю — настоящий. Ты теперь будешь жить средь богов и людей, Чиж, тарашка, заморыш ледащий. Эх, гляди!.. — за тобою толпится бабье, Губы — грубы да юбки — крахмальны; Руки красны — тащили с морозу белье; А глаза их коровьи печальны… А за бабами — плечи, носы мужиков, Лбы да лысины — в ссадинах, шрамах, — Как их всех умещу — баб, детей, стариков!.. — В злую, черного дерева, раму?!.. В эту раму злаченую, в раму мою, — Я сработал, я сам ее срезал!.. — Всю земную, заклятую Смертью семью: Род, исшедший из царственных чресел Той Царицы безносой, что всех нас пожрет, — Той, скелетной, в парче толстой вьюги, Во метели негнущейся… — весь наш народ, Всю любовь одичалой округи?! И расступятся властно озера, леса! И разымутся передо мною Лица, руки, колени, глаза, голоса, — Все, что жизнью зовется земною! И я с кистью корявой восстану над ним, Над возлюбленным миром, зовущим, — Вот и масло, и холст превращаются в дым, В чад и дым, под Луною плывущий… И в дыму я удилищем кисти ловлю Рыб: щека… вот рука… вот объятье… — Вот мой цвет, что так жадно, посмертно люблю: Твое красное, до полу, платье… И, ослепнув от бархатов, кож и рогож, Пряча слезы в небритой щетине, Вижу сердцем: а Бог — на меня Ты похож?.. — Здесь, где голо и пусто, где звезды как нож, Где под снегом в полях — помертвелая рожь, — На ветрами продутой Картине.
СЕНА — КАК БЫ ЖЕНЩИНА
Изгиб твой, как малину с молоком, Втянуть — горящими губами… Жизнь кончена. Уже гремят замком, Гремят холодными ключами. Осталось Ренуару-старику Грызть чесноку головку — каждый Господний день… И на любимую реку Глядеть — вне голода и жажды. Разметаны власы приречных ив. По животу воды дрожащей — листья сливы. Нательный крест заката так красив На розовой груди залива. И вся течет, вся — женщина, вода, Вся — гибкий плеск лукавящего тела… О, никогда уже… О, навсегда — Тобою стать — по смерти — я б хотела. В меня бы снег летел, как брачный хмель. Меня бы лодки гладили, как руки. И вся земля была бы мне — постель! — Но без любовной муки, смертной муки… Господь, дни живописцев сочтены, А дни поэтов — и того скупее. Старик Огюст, следи полет волны, Прищурься: барка в виде скарабея… Малец Рембо, брось в воду пистолет! — Негоже перед Женщиной стреляться. В ее глазах, на дне колышащихся лет, Как сладко пить, любить, смеяться, целоваться… Я по-французски птичий крик смогу всего На пальцах показать, а лодочник кивает, И лодку для меня пустую — торжество!.. — Отвязывает, ладит, выпускает… И я сажусь в ладью, и под доской — Живая синь реки горячей, женской, Туринской плащаницей под рукой Струящейся, сметаной деревенской Стоящей в заводях!.. Огюст, старик. Брось свой чеснок. Гляди. Какая участь: На стрежне — барка, в небе — птичий крик. И лечь ничком. И умереть, не мучась, У тела юной женщины нагой, Раскинувшей подмышки, бедра, чресла Под белой — жемчуг в уксусе! — звездой, Погибшей ввечеру в крови за бороздой, А ночь минула — вон она, воскресла, Горит в полнеба… Сенушка моя. Девчоночка. Француженочка. Шлюха Из Мулен-Руж. Склонюсь к тебе. И я — Из зеркала святой воды — старуха Я русская…
ВЕСЕЛЫЙ ДОМ
Разденься. — Мне в лицо Швырнули ком белья. Страдание влито По горло бытия. Страдание мое — Кому оно нужно?! Засажено копье По древко да в нутро. И взад-его-вперед, И мучь-меня-невмочь! — Умойся, в чане лед, А это только ночь. А это, девка, ночь Из тысячи ночей, Где крик не превозмочь От тысячи ножей. Звонок! Уже идут. Берут тебя, топча, Как вражеский редут, С ухмылкой палача. И руки крутят, и Пинают в грудь спьяна В шакальей той любви, Которой грош — цена. Встаю. Иду вперед. Там — умывальник. …Там Раззявлен жрущий рот, И пятки — по бокам… А рассветет — реву, Пью ром, лимоны ем, И мыслю, что живу, Что смертушки — не вем… Париж это?! Париж! Париж! как бы не так. Как я, подвальна мышь, Вмиг — раз! — на твой чердак?! А разве, бабы, вы Не узрите себя В сем Зеркале Любви — Без амальгам Стыда?! И я трудилась так! И эдак я жила. За кружева?! Пятак?.. Лимончик — со стола — Да в рожу?!.. Нет, о нет! Уж слаще бы — в тюрьму. Я желтый свой билет Так в кулаке сожму, Как желтую свечу — За всех! — по мужикам Таскавшихся! Бичу Подобных, по спинам Хлеставшего зверей… — За губ их сквозняки… За то, что вы в царей Плевали, бедняки! За то, что это мы — Средь кабанов и лис — Не отреклись тюрьмы, Сумы не отреклись. Вся жизнь — Веселый Дом. Мужик, ты при деньге?! «ЛЮБИЛ И Я», — с трудом Читаю по руке. Так вот разгадка! — Смех. У всех в судьбе обман. И потому для всех — Лимон, коньяк, банан. Ты, слюни подбери. (А вдруг любовь ты?! Пусть). Я буду до зари Потеть — не разогнусь. До смерти буду я Тебе, пацанчик, всем: Девица и семья, Стряпуха, коль не съем, И каждую — о, ночь!.. О, тысячи ночей!.. — Жена, и мать, и дочь, — И — в тысяче свечей — На полпостели — сметь Раскинуться лишь мне! — Шалава, шлюха, смерть, Судьба — уста в огне.
ЗИМНЯЯ КАРУСЕЛЬ
Зима парижская — важная пица: с ледяным хохолком, с колючими шпорами. Злой, с отливом красного морозного пера, петух. Чуть что — клюнет прямо в глаз: не зазевайся, ротозей-гуляльщик, Рождественские карусели обманчивы, — прокатишься круг-другой, и ужебез пинты сладкого пива не обойтись! Лиса это, а не зима! — вроде и не холодно, и дамы сдвигают весело меховые шляпки на затылки, да вот махнет лиска хвостом, мазнет лапой по крышам — и уже сизые они, мертвые; лизнет синим языком небо — и лютость железная, кованая, звонит с неба вниз Анжелюсом декабрьским. Идет по Парижу человек рыжебородый, квадратный. Он угрюм, как рыба в ночной реке. Он чист и светел. Он крепко жмет руки в кулаки в карманах, чтоб не замерзли. Его душа поет неслышно для других. Каменные черепахи мерзлых домов мрачно ползут на него, и панцири-крыши сверкают на Солнце инеем, — эх, иней французский, корм для небесных птиц! Идет человек, по имени Ван-Гог, значит. Ни для кого это ничего вообще не значт. Он сам знает свое имя. Сжимает его в кулаке. Чтобы бросить в лицо толстому, отъевшемуся: кому? Он идет в тоске по краскам. Они дома, в ящике. Из половины тюбиков краска уже выдавлена вся. Солнце злое, морозище злой. Монмартр крутится каруселью в лохмотьях и тряпочках. Краснощекий мальчишка отморозил носопырку. Сидит на деревянном облупленном коне. Трет кулачонком рожицу, шмыгает. «Это подкидыш», — грубым шепотом кто-то — вблизи. Ван-Гог вздрагивает. Где его любезная Голландия, пестрая лапчатая клушка? Париж — жестокий пес, кусачий. Все локти, все щиколотки в синяках. — Эй, парень! — кричит Ван-Гог во всю глотку. — Подбери сопли! Я тебя сейчас до отвала накормлю! Я вчера продал картину! «… — Ти-и-ну, ти-и-ну», — поет в белокожих куполах Сакре-Кер монмартрское эхо. Ван-Гог всей красной на морозе кожей чует, как жизнь мала. Завернуть парня в чистый негрунтованный холст. Унести домой. Е-мое! — тогда иди все прахом, гнилое честолюбие. Он будет отцом и матерью. Если нет у него женщины — он и матерью сам будет. Вот только краски, краски, как быть с ними. Они же кончаются все время, эх… — Дя-дя! — орет пацан, теребя стоячие деревянные уши коня. — Ты только не уходи! Ван-Гог не уходит. Круг замыкается. Дети зерном валятся с лошадей и верблюдов. Бок о бок они идут в кафэ: большой мужчина и маленький. Сосиски, что приносят им в жестяной тарелке, пахнут дымом и счастьем и немножко рыбой. Они едят так, как люди поют песни. И, согретые лаской еды, выходят на мороз смело, как охотники. Чего-то в мире они не приметили. Близ карусели стоит странный шарманщик. Его волосы слишком длинны и седы. Они летят по холодному ветру. Люди ежатся от печали этих волос, как от метели. Ближе подходят, нос к носу, — эх, да это же баба! Вон серьги в ушах пламенеют, сверкают больно. Баба, баба, старая волчица, — что ты быстро вертишь ручку шарманки, а совсем не поешь? Может, немая ты, а?.. Пацан тычет Ван-Гога вбок кулаком: — Поговори-ка с ней! — Я попытаюсь, — сказал Ван-Гог. — Сестра, твои волосы мерзнут! Они прекрасны на Солнце. Обернула к Ван-Гогу старуха древнее Солнце лица. Глаза из-под вытертой лисьей шапки — то ли икона, то ли витраж?. — два кабошона уральской яшмы. На рот пальцем показала: не понимаю, мол, не могу себя выразить. — Немая, — удрученно вздохнул подкидыш, пацан. Рука укутана в кожаную дрянь перчатки. Ручка шарманки крутится без перерыва. Показались бисером слезы на старушьих щеках — на фоне музыки, но музыка не остановилась. — Же эсь рюский фам, — сказала старуха сквозь заслонку музыки сияющим, густым и молодым голосом. И добавила по-русски: — Русская я, господа славные. Ван-Гог, румяный, навытяжку стоял перед ней, как перед старым капралом. Подкидыш цепко держал его за скрюченную, твердую, как редис, руку. Ван-Гог все понял. Но не спешил с ответом. Он хотел написать ее красками на холсте — это было ясно как день. Он поводил в воздухе правою рукой, изображая кисть и холст. Поняла ли она? О, кивает головою, и свободною от шарманки рукой машет, как мельница! И кричит что-то — на морозе не разобрать. — Спасибо, господин хороший!.. Да с Богом!.. С Богом приходите сюда да рисуйте меня, старуху, сколько влезет!.. Вот чести я сподобилась!.. Нарисуйте меня во весь рост, старую дуру, с седыми патлами!.. Авось продадите богачам и купите себе и сыну жареных каштанов!.. Ван-Гог ни слова не понял, однако больнее сжал руку приблудного пацана. Закинул ввысь голову, чтоб выдавленные морозом слезы влились обратно в глаза. — Я тебе жареных каштанов куплю. И душегрейку — стоять тебе холодно здесь целый день. А шарманщица та была вдовой генерала, под Плевной погибшего. А музыка на морозе лилась, лилась. А зима глядела в синее, зеленое небо над Сакре-Кер хитрою, злою лисой из норы.
ДЕГА. ОРСЭ. ГОЛУБЫЕ ТАНЦОВЩИЦЫ
…Как шли мы — не вспомню от счастья никак, От слез, затянувших петлею Мне горло. И Лувр погрузился во мрак, И Консьержери — пеленою Окуталась. Крепко держал меня муж За руку: боялся, исчезну, Девчонка, без году жена, Скарамуш, В довременно-черную бездну. Мы были в Париже. Казалось то нам Условленным знаком Господним: Он руку воздел — и Содом, и Бедлам России — бельишком исподним За далью помстились… Не помню, как шли И как очутились в покое. А помню — паркет в лучезарной пыли И живопись — шумом прибоя. И живопись — морем, где пена и соль — На лицах, на ртах и ресницах. И живопись — мука, и пытка, и боль, С которой до гроба тащиться — Поклажа тяжка на бугристой спине, Дождями размыта дорога. Муж рот облизнул. Муж стоял, как в огне. Качался, как в холод — от грога. Тек пот по его поседелым вискам, И пальцы его шевелились. «Я землю создам… И я воду создам — Такую, чтоб люди склонились И пили!.. Я тело вот так напишу — Чтоб старец возжаждал юницу!..» И он не заметил, что я не дышу, Что копьями стынут ресницы. Девчонки в балетной тюрьме, у станков, В марлевках крахмальных и пачках Сияли, как синие звезды веков, Как пена в корыте у прачки. Они опускали бретельки со плеч, На козьи копытца пуантов Вставали, горя — тоньше храмовых свеч И ярче златых аксельбантов. Ах вы, колокольчики вы, васильки! Все ваши балетки истлели В пожарищах века, в кострищах тоски — И ваших детей колыбели, И внуков… Шатнулся, любимый: узнал, Почуял всей кожею — небыль… А синий, в полмира, гремел Карнавал, Шел кобальт мой синий — в полнеба! Летел ураган — грозный ультрамарин, Пылала индигова пляска — За то, что тот парень был в мире один — Дега, — и была его краска, И были балетные девки его, Субретки, рабочие клячи, Кормившие черствой галетой его! — Все знавшие, что он там прячет На холстиках драных, где светит пастель, Где масло саргассами льется: Их Вечность!.. Да, Вечность!.. Не смех. Не постель. Не сердце, что кражей упьется Подружкиной брошки. Не пляс во хмелю. А зеркало, в коем — пред Богом… «…Как юбки я синие эти люблю», — Шепнула темно и убого. Муж руку мою взял в горячий кулак И стиснул до боли, как птицу. И так руки сжав, мы дрожали, как флаг, Что по ветру плачет, струится — Затем, что одна опостылая жизнь, Балетка, козявка, Козетта, — Затем, что ты веришь в бессмертье, дрожишь, А Бог покарает за это.
ХИОССКАЯ РЕЗНЯ
Мама, матушка, не надо плакать. Свалены тела За колючую ограду, где безглавая ветла. Там, где плавают в купелях головы, еще теплы. Там, где девками — метели задирают подолы. Рот зажми дырявым платом. Бисер новогодних слез Отряхни. Идут солдаты. Это зимний наш Хиос. Он был намертво предсказан. Был ко древу пригвожден. В черный был мешок завязан. Был — младенчиком рожден, А убит кривою саблей, насажен на ятаган. Ветви зимние ослабли. Снег-солдат, качаясь, пьян От убийства, ходит-бродит, виснет, землю сторожит. Дулом по зениту водит. Красной манкою дрожит В котелках озер застылых. Ты варись, варись, еда. Ты курись, курись, могила. Не восстать нам никогда Из гробов, мои родные, — вплоть до Судного Огня. Где ракиты ледяные. Где Хиосская Резня Побледнеет перед Этой; где Илья и Нострадам Оботрут от слез планеты, припадут к моим стопам. Снимут мертвого волчонка с живота седых полей, Вынут теплого ребенка из железных челюстей, Из когтей войны последней, что слабо Делакруа Написать, — за грошик медный, выхлеб водки из горла.
ТУЛУЗ-ЛОТРЕК
Девчонка, сальдо-бульдо подведи. Весь мир ночной, уснувший на груди, Пинком в живот, как кошку, разбуди… — Да ты не спишь?!.. — Лиловый, апельсиновый Монмартр… И лупит дождь. А есть французский мат?! Конечно, есть. Он сладкий, будто яд, — Как ты, Париж. Париж, ты крут. Как лошадиный круп. Я слизываю дождь с гранитных губ. И Сакре-Кер, бараний мой тулуп, Навис в ночи Над жалким телом женщинки: согрей! Над нежным телом нищенки твоей, Горящей меж откормленных грудей, Как угль в печи. Иду. Из подворотни зырк — пацан. За сотню франков я б к его усам Прилипла бы. Да я другому дам. Ему: тому, Кто вознесся над сыростью — царем. Кто вознесся над сытостью — ребром Голодным, тощим, впалым животом, Прожегшим тьму. Лиловый дождь кроваво тек с зонтов. Я каблуками шла поверх голов. Я знала то, что в мире есть любовь. Но чтобы — так?! — Всем золотом фонарных мокрых щек, Всей грудью крыш, — а вот горит сосок — Петуший флюгер! — до костей-досок — За мой пятак — Российский, черный!.. — вжаться так в меня, Чтоб извивалась, чтоб внутри огня Жила! Чтоб не могла прожить и дня Без этих глаз — Без глаз твоих, Париж, гуляка мой, Бросай абсент, мужик, пошли домой, Я баба русская, тебе кажусь немой, Разденусь враз Перед тобой. Все перлы обнажу. Гляди: снега. Гляди: одна дрожу Под выстрелами. Сына не рожу Я от тебя. Ведь ты Портос, портач. Ведь ты богач. Я — нищенка. Я — лишенка. Хоть плачь. Будь мой Сансон. Будь Гревский мой палач. Умру — любя. И, может быть, придет Тулуз-Лотрек, Такой горбатый, хлебный человек, Горбушка, шишка на макушке, век Не жравший всласть, — И зарисует мой горящий рот, И синий дождь, и мокрый эшафот, И мертвый глаз, и пляшущий народ, И ночи пасть.
БАР ФОЛИ-БЕРЖЕР
Девушка, девушка, Девушка моя… — Дай вина мне, девушка!.. Позабудусь я.
* * *
…не я, не я живу на свете. А входит в залу он, Он — это я. Старик, как мощный ветер, Суглоб, суров, спален И судоргой сведен былых желаний. …Я — судоргою сведена… — Да, худо мне. Марией — в храм?!.. — …по пьяни Сюда я введена. Красивый бар. Отрубленные пальцы Бокалов. В них, багрян, Горит сей мир. Закусываю смальцем — Вот, выверну карман… — А там, в подземке, — воробьиных крошек!.. Газеты… соль… фольга — И глубко, в запахе бездомных кошек, — Ты, русская деньга… Орел и решка. И, оскалясь, брошу. И в люстру попаду. Французский фраер, господин хороший, Лови свою звезду! Нас полегло в бесснежных гатях много. А снег пошел потом, Плюя в лицо, укутывая Бога Рязанским ли рядном, Руанским ли… — все выпало из лобных, Отверженных костей. Я волка-века слышу вой надгробный И плачу меж гостей. Вы в роскоши! В мантилиях парчовых! Все — в устрицах, икре! А смерд портовый, а Восток грошовый — Весь в грязном серебре Дорог и войн. Недолго мне осталось Курить над хрусталем. Коль нет отца — нет отчества. На жалость Не бью перед тобой, блистающий Содом. А — рюмку со стола рукою птичьей Схвачу — и в глотку, и — об пол! — Затем, что скоро мне менять обличье, Что век мой, волк, ушел, Последнюю провыл мне песню в уши В тех голубых мехах, в снегах, Где смерзись комьями б, парижские вы души, Портянками — в ногах — Скаталисьбы, прилипли к пяткам босым, — А мы, а мы живем, И льем вино, и льем живые слезы, И в барах водку пьем! В Фоли-Бержерах — нашу ртуть, чей жуток Острожный и топорный блеск. И жизнь моя — всего лишь промежуток Между глотками — плеск В отрезанных, отрубленных бокалах, Ступнях, зрачках, кистях, — Девчонка, эй, налей: душе все мало!.. — Я у тебя в гостях! Я — русский, русская, старик или старуха, Мне все равно — налей — Мне все одно: жестянки ли разрухи, Порфиры королей, Тюремных ребер прутья, вопли люда И кружев блуда грязь, — На том я свете с милым Богом буду Пить твой Бурбон, смеясь над собою… Душечка, Девочка моя! Дай мне водки в кружечке — Позабудусь я… Дай в железке льдистой мне, Адской белизны: Все умрем мы — чистыми, В матушку пьяны. Облетим мы — листьями, Стертыми монистами, На последней пристани Бакенами выстынем, Пред Крестом и выстрелом В матушку пьяны… И, моя францужечка!.. — Во вьюге белья… — Дай мне жизни в кружечке, Позабудусь я.
ПРИЗРАКИ ФРАНЦУЗСКОЙ РЕВОЛЮЦИИ
Этих песьих голов, этих бычьих рогов, Этих птичьих застылых зрачков С человечьими шеями диких богов — Не забыть мне во веки веков. Неужели вот это планида моя — Панихидные свечи сбирать, Экономя, в корзину, — да горы белья — Гимнастерки, портянки, — стирать?!.. Неужели вот так соби раюсь я жить — С побиральной сумой в полстраны?! Мир загаснет, коль мокрой рукой притушить. Вспыхнет — во поле мины: с войны. А в оврагах, в подлесках, где прячет река Ледяной живородный улов, — Песьи пасти, да волччии зубы, рога Красноглазых, безумных козлов! Вы опять заплясали, держа в челюстях Алой крови болотной огни. На ослепших копытах, на звонких костях Замесили вы ночи и дни! Вы воздвигнули красного камня дворцы. Снег хлестал в них седой бирюзой. Бородатые, хищные наши отцы, А наколка по скулам — слезой! Выводили птенят, боевых бесенят, — Вылуплялись с ружьем на плече Да с копытом-копьем, да с мешочком, где яд — Под зубами, и блеск — на мече! Много нас — красных глаз. Мы летим саранчой. Мы вопим, разрушая хлевы. Кто укроет нам голову древней парчой, Кто нам даст человечьей жратвы?! Кто протянет травы?! Кто нальет молока?! Кто, утавши вперяться в раздрай, Скинув волчий тулуп, соль отерши с виска, Сволокет на закланье в сарай?! И, храпя и хрипя, и, крутясь под ножом, Зверий век прокляня до хвоста, Роговицами красными лед мы зажжем, Раскалим корневище креста! И, когда воплывут топоров корабли В наши шеи, — прошепчет мясник: «Зверобоги России!.. Откуда пришли?.. Не понять гулкий мык, грозный рык!.. Вы не наши!.. Издревле славяне добры!.. Злое семя, отравный обрат!..» Робеспьер ладит копья. Дантон — топоры. Топорища и древки кровят. И потеют багрянцем во тьме лезвия. Спит под снегом баранья страна. И теку с Божьих губ — сукровь, боль, ектенья — Ночью Варфоломея, одна.
КЛОД МОНЭ. «СКАЛЫ В ЭТРЕТА»
Да, мне сказали. Знаю. Я больна. Я чую: долго мне не протянуть. Но я хочу анжуйского вина И сливу из Бургундии — на грудь. Да, сливу цвета моря и волны. Ее куснуть — уже не хватит сил. Снега и колья выпитой войны. Да, тот не русский, кто в огне не стыл. Рубахи рваной ворот починю. Веревочку нательного креста Свяжу узлом. Молюсь сто раз на дню. Над изголовьем — «Скалы в Этрета». О синий цвет, земной победный цвет. Морская кровь. Кострище синих вод. …Тот календарь в дому сгоревшем дед Слюнявил, чая: завтра не умрет, А к речке, что, как синяя чехонь, Горит в разломе ледяных снегов, Сойдет, смеясь, сияя как огонь, По козьей тропке белых берегов. А мир!.. — собаки, высунув язык, Метут за ним метелками хвостов Покатый горб холма, и детский крик Висит орехом посреди кустов, Орехом золотым! О, мех собак Чернеет сажей в яркой белизне… И старая рука сожмет пятак — В кармане ватника, на самом дне Военном… — о, какая белизна. И синяя река. И новый век. А там, где умерла его война, Стоит пацан, ест вместо хлеба снег. А там, где умерла его жена — Французский синий цвет до горла, до Кричащих уст. Морская ширь видна До дна — Люси, Веро, Каро, Мадо. И он совал в худые пальцы ей Свечу, что приволок чужой кюре. И ветер бил. Сильнее, ветер, бей! А он хотел икону в серебре — К ее губам… — вот этот зимний день! И пацанов салазки! И реку — Чехонь во льду! И кружевную тень Березы на опаловом снегу, На розовом и желтом, как желток, На палевом, серебряном, родном… О, Господи, коль Ты — великий бог, Дай умереть ему великим Сном. И пусть, на скалы глядя в Этрета, Чей синий глянец коробом ведет, Хрипя, держа лекарствие у рта, Вмерзая рыбый в передсмертный лед, Он вновь — пацан, он катит вниз и вниз — Сгоры — к реке, где Солнце и Луна, И лай собак, и — Боже, оглянись — В малой ушанке — жизнь: еще одна.
СВЕЧИ В НОТР-ДАМ
Чужие, большие и белые свечи, Чужая соборная тьма. …Какие вы белые, будто бы плечи Красавиц, сошедших с ума. Вы бьете в лицо мне. Под дых. В подбородок. Клеймите вы щеки и лоб Сезонки, поденки из сонма уродок, Что выродил русский сугроб. Царю Артаксерксу я не повинилась. Давиду-царю — не сдалась. И царь Соломон, чьей женою блазнилось Мне стать, — не втоптал меня в грязь. Меня не убили с детьми бедной Риццы. И то не меня, не меня Волок Самарянин от Волги до Ниццы, В рот тыча горбушку огня. Расстельная ночь не ночнее родильных; Зачатье — в Зачатьевском; смерть — У Фрола и Лавра. Парижей могильных Уймись, краснотелая медь. Католики в лбы двоеперстье втыкают. Чесночный храпит гугенот. Мне птицы по четкам снегов нагадают, Когда мое счастье пройдет. По четкам горчайших березовых почек, По четкам собачьих когтей… О свечи! Из чрева не выпущу дочек, И зрю в облаках сыновей. Вы белые, жрные, сладкие свечи, Вы медом и салом, смолой, Вы солодом, сливками, солью — далече — От Сахарно-Снежной, Святой, Великой земли, где великие звезды — Мальками в полярной бадье. О свечи, пылайте, как граф Калиостро, Прожегший до дна бытие. Прожгите живот мой в порезах и шрамах, Омойте сполохами грудь. Стою в Нотр-Дам. Я бродяжка, не дама. На жемчуга связку — взглянуть На светлой картине — поверх моей бедной, Шальной и седой головы: Родильное ложе, таз яркий и медный, Кувшин, полотенце, волхвы На корточках, на четвереньках смеются, Суют в пеленах червячку — Златые орехи, сребряные блюдца, Из рюмочек пьют коньячку… И низка жемчужная, снежная низка — На шее родильницы — хлесь Меня по зрачкам! …Лупоглазая киска, Все счастие — ныне издесь. Все счастие — ныне, вовеки и присно, В трещанье лучинок Нотр-Дам.
* * *
…Дай Сына мне, дай в угасающей жизни — И я Тебе душу отдам.

Русское Евангелие

…Я закрыла глаза и подумала: ради чего я появилась на белый свет?

А в дому было холодно, ветер дул во все щели, и за слюдой окна в ночи вставали серебряные копья гольцов Хамар-Дабана. Так скалила земля чудовищные зубы, смеялась над смертью, смеялась над жизнью.

И держала я глаза закрытыми до тех пор, пока не засияла передо мной в дикой высоте Звезда.

И так, ослепив мои сомкнутые глаза, вошла она мне острием под сердце, и поняла я: вот для чего живу я, малый человек, сосуд скудельный, вот для чего приуготовила меня метель моя дольняя, слепая повитуха.

И спросила я сухими строгими губами:

— Звезда, скажи, что ты знаменуешь? Долго ли еще надо лбом моим гореть будешь?

Не двигалась Звезда, только испускала лучи свои синие, торжественные, прямые. И зимняя земля под нею, и задраенный намертво железным льдом Байкал жестоки были и безмолвны.

И поняла я, что вот так — однажды в жизни — должны живая душа оказаться перед лицом Троицы Триединой — Мороза, Космоса и Смерти.

И вопросила я еще раз, стоя босыми ногами на холодном полу срубового дома, глядящего очьми в горькую, воющую байкальскую пустыню:

— Что мне уготовано в сем мире, родная?.. Ты же знаешь… Скажи!..

И ворохнулась Звезда тяжело и больно под сердцем моим.

И стало внутри меня светло и горячо, и слезы поземкой пошли по щекам.

Жизнь свою я как на ладони увидела. Себя — седую. Сына — на Кресте. Молнию — в дегтярной тьме. Лики, глаза бесконечной реки людей, любовью к моему сыну — к моему живому горю — живущих…

И возопила я, вскричала6

— Звезда, Звезда!.. Неужто ты меня избрала!.. Да чем же я от других-иных отличилась, чем заслужила, в чем провинилась!.. Вот руки мои, ноги, чрево, сердчишко бьется, как у зайца, когда по льду его собаки геологов гонят, — нищее, бабье, земное… Что ж ты делаешь-то, а, Звезда, пошто меня, многогрешную, на сей путь избираешь?!.. А я не хочу… Ох, не хочу!.. Другую найди… Мало ль баб по белу свету такой доли просят-молят, тебя в безлюбье на закоптелых кухнях, где пахнет черемшою да ржавчиной от стенок чугунов, — призывают!.. Меня — за что?!..

И молчал, дыша в пазы сруба пьяною вьюгой, старый Байкал.

И глядела в меня со смоляных небес острая Звезда: детской гремушкой — свадебным перстнем — старческим плачущим глазом — поминальной свечою — и снова дитячьей пятипалой, лучистой ладошкой — до скончания грозных и ветхих, никому не желанных, неприметных, неслышных, до конца прожитых мною, дотла и до дна, бедных, возлюбленных, могучих дней моих.

Да простится мне, что я изъясняю жизнь Сына своего словами; женское дело другое. Но рек мой Сын: не хлебом единым жив человек. И вот, помню Его слова.

Я видела Его младенцем, Он сосал грудь мою; я кормила Его хлебом, вынимая свежие ковриги из печи; я шла за Ним и внимала Ему, и я видела Его последнее страдания.

Та женщина, чьею рукою я сейчас вожу, чтобы записана была воля моя и жажда моя, — та, живая… да простится ей то, что облекает она мой рассказ в одежды, привычные ей.

Ибо душа кочует из тела в тело, и так живет вечно; ее душа услышала мою — да запечатлеется боль моя печатью ее горячей ладони, еще не утиравшей со щек влаги близ Креста свежевыструганного.

Аминь.

ДЕТСТВО
Мать везет меня в санках. Ночь. Снег искрится алмазно. Боль. Я у матери — малая дочь. Мы в миру — перекатная голь. Мать из бани меня везет. Козья шаль — крест-накрест на мне. Лед искрится алмазно. Пот Под шубейкой — вдоль по спине. Мать из бани меня — домой. Сруб дегтярный. Вонь, керосин. Коммуналка. В подъезде — немой: Напугать хочет, сукин сын. Кажет нож под полой. Мычит! Мать полтинник сует ему. Санки тянет. Угрюмо молчит. Я иду за нею — во тьму. Ключ буравит замок. Дом. Коридора слепая кишка. И базарного радио гром, Керосинные облака! Коммуналка, моя родня! Деньги старые — не в ходу… Как ты будешь тут без меня, Кога я — во Время уйду?.. Мать бежит из тьмы, золота. Сковородка в руке: блины… Мне — родить второго Христа?! …Только давят гирею — сны. Только снится: синий простор. На полнеба. На все небеса. И мой Сын горит, как костер. И пылают Его власа. Он, мужицкую длань подъяв И глазами блестя в бреду, Судит грешникам — вопль расправ, Судит праведникам — звезду. Я сижу от Него леворучь. Я, сжимая руки, реву: Сын мой, Сын мой, Ты их не мучь! Удержи Ты их на плаву! Может, эти толпы убийц, Может, эти сброды воров Упадут пред Тобою ниц, Под слепые плети ветров?! Сын мой, Сын мой!.. Ты их прости!.. Человечий недолог век… Погляди: все лицо в горсти Стиснув, плачет горбатый зэк… Он любви и детей хотел! Он не знал, отчего — убил… Он пятнадцать лет отсидел. Он забыл, кем на свете был. Твой носил он нательный крест. И, когда снега — пеленой, Плакал он и глядел окрест На отверженный мир земной. Сын мой, Сын мой, его — прости!.. Прожигает огонь. Дотла. Просыпаюсь. Мороз — до кости. Я во сне внебесах жила. — Мама! — хрипло зову. — Пить!.. Жар. Об кружку зубы стучат Я безумно хочу — жить. Я не знаю дороги — назад.
БЛАГОВЕЩЕНИЕ
Целый век она шла одичало с работы. Тесто тела крутили и мяли в толпе. И петровские ботики — утлые боты — Так скользили по льду, как текли по судьбе. На жарптичьи витрины она не глядела. Снег ее Мономахову шапку расшил! «…Ничего, наряжу свое бедное тело Да в поземку, — а душу пущу на распыл…» А толпа набегала, стонала, мычала, Море снега прибоем толкало дома, Ресторанные цепи, аптеки-причалы, Где любовь — по дешевке и смерть — задарма! Мальчик плакал в трамвае. Щенок из кошелки Ультразвуком скулил. Пахла нефтью доха У сушеною грушею сморщенной тетки. У баяна людского дышали меха. Город ярмаркой плыл, изукрашенный бедно — То ладьями тюремно обритых церквей, То лампадами лиц, по-чахоточьи бледных, Схожих с ликами тех, за решеткой!.. — зверей, — То печеночным запахом из магазина: Это греза! забыли давно запах тот! — А буранный пирог да с корицей бензина Все глотает, не в силах насытиться, рот… — То под вывеской яркою — матерной песней: Перекресток сырой да колючий старик, Да гармошка трясется над Красною Пресней, Да в ушанку богач положил пятерик, — То сияющим — больно глядеть! — поцелуем Пацана, что вчера в этот мир — из тюрьмы, И румяной Аленушки: кормим-балуем, А потом — прямо в топку их, в зарево тьмы, Наших милых детей, наших роженых в муках, Наших ярых Предтеч, нашу нежную боль… …Целый век она шла. И несла сетку лука И батон, жестяной от мороза. И соль. И дошла она, лестницу тяжко измерив Утюгами шагов. Коммуналка спала. Отворились в каморку скрипучие двери — Или Ангел раскинул два чистых крыла? И застыла она над людскою едою, Над пустою посудой, над грязной плитой. И застыла она — перед новой бедою, Навсегда ей в нутро и в дыханье влитой. И застыла она, так лучистую руку Положа на воздетый ко звездам живот, Что услышали звезды великую муку, Коя в бабьем изгвазданном теле живет. Так стояла она — над раскиданной снедью, Над бельмастым окном, где на вате меж рам От игрушек осколки, — над самою смертью, И над чем мы — по смерти — стоять будем — там! А в окно ее Ангелом билася вьюга. И шептала она: — Ничего, ничего. Погуляла я славно. За дело, подруга. Подниму без Отца и взлелею Его. Заработаю скотьим горбом — я двужильна! Изуверские надписи в лифтах сотру Белым пламенем глаз! — чтобы чистым и сильным Мир предстал перед Ним — о, пока не умру… О, доколе я с Ним! И на улицах людных, И в подземных котлах, и в тугих поездах — Я любить Его буду так долго и трудно, Как рожать: в напряженье, разрывах, слезах! В катастрофах! Крушеньях! Воронках! И взрывах! В колыбелях — в любовных постелях — в гробах! Ибо этой Любовью мы все будем живы. Ибо эта Молитва — у всех на губах.
РОЖДЕСТВО
Рычала метель, будто зверь из норы. Летел дикий снег. Жженый остов завода Мертво возлежал под огнем небосвода. Зияли, курясь, проходные дворы. Трамваи — цыганские бубны — во тьме Гремели. Их дуги — венцами горели, Сквозь веко окна ослепляя постели — В чаду богадельни и в старой тюрьме. Куда-то веселые тетки брели. В молочном тумане их скулы — малиной Пылали! За ними — приблудная псина Во пряничной вьюге горелой земли Тянулась. Кровавые гасли витрины. Спиралью вихрился автобусный смог. Народ отдыхал. Он давно изнемог Нести свое тело и душу с повинной И класть их, живые, у каменных ног. Тяжелые трубы, стальные гробы, Угодья фабричные, лестниц пожарных Скелеты — все спало, устав от борьбы — От хлорных больниц до вагонов товарных. Все спало. Ворочалось тяжко во сне — В милициях пыльных, на складах мышиных, В суконных артелях, в церковном огне, Где ночью все помыслы — непогрешимы… Ночь темной торпедой по белому шла, По белому свету, песцовомц дыму Котельных, где — Господи! — Мало тепла Для всех наших млых, так жарко — любимых… Шла смертная ночь — тем подобьем смертей, Что мы проживем еще — каждый как может, Шла бредом дитяти, морозом по коже И пьяными воплями поздних гостей… Спи, мир, отдыхай! Ночь на это дана. Труд выжег всю плоть. Сохрани душу живу. В казенных рубахах святых индпошивов Спи, свет мой, калека, слепая страна… Но дом был на улице. Номер с него Бураном сорвало. Обмерзлые ветки Гремели по стрехам. А там — торжество Творилось: на радость потомкам и предкам. Искусаны в кровь одичалые рты. Никто не подходит. Храпят акушеры В каптерке. И болью предродовой веры Бугрятся божественные животы. И, выгнувшись луком, Мария зовет Сиделку, пьянея, дурея от боли… О люди вы, люди! Не слышите, что ли! Он — вот Он, приходит, рождается, вот! Вот — темя сияет меж ног исступленных! А свет золотой! А в крови простыня! Так вот чем кончаются царства и троны… — Мария, Мария, ты слышишь меня! Идет Он на свет не в яслях лучезарных, Где плачет овца, улыбается вол — В гудках пассажирских, в крушеньях товарных, В домах, где — кутьями уставленный стол! Идет Он на свет не под нежные губы, Мария, твои, — а под ругань бланых, Под грузчицкий хохот, буфетчицам любый, Под матерный посвист и водочный дых! Идет Его бедное тельце, сияя Щуренком в протоке — во смрады громад Фабричных предместий, машинного Рая, Где волк человеку — товарищ и брат… Да, Господи Боже, досталось родиться Вот именно здесь, в оголтелой земле, Где в трубах метро преисподние лица Летят, как снега по дегтярной зиме! Да, мальчик, сынок, пей до дна эту чашу — Такую нигде уже не поднесут: Последний приют заметелен и страшен, И ученики — от Креста не спасут… Кричи же, Мария! Пустынна палата. Кричи же, родная! О счастье — кричать, Пока ты — звериным усильем — распята, Пока на устах твоих — вопля печать! Ори! Это счастье — все выкричать в лица Наемных врачей и воровок-сестер, И крком родильным — и клясть, и молиться На сытый очаг, погребальный костер, И в небо упертые копья коленей Внезапно — до хруста костей — развести, И вытолкнуть — Бога иных поколений!.. …И крик оборвется. Помилуй… Прости… Обмоют. Затянут в больничную ветошь. Придут с молоком и лимоном волхвы. И станет метель Ему — Ветхим Заветом, Твердимым устами российской молвы. Он будет учиться любови у старцев На овощебазах да на пристанях. Он с первой любимой не сможет расстаться На грозном вокзале, в дымах и огнях… Ему ляжет Русь и мазутом, и солью Под легкие, злые мальчишьи ступни… Бери эту землю. Болей этой болью Прости. И помилуй. Спаси. Сохрани.
ПОКЛОНЕНИЕ ВОЛХВОВ
Снега упорные мели и мощно и печально пели, Когда на сем краю земли, в еловом выстывшем приделе, Среди коров, среди овец, хлев освещая ярким телом, В тряпье завернутый, малец сопел и спал на свете белом. Я на коленочках Его держала. Было очень больно Сидеть… Но было торжество отчаянно и колокольно! Старуха супротив меня, слезясь глазами, быстро пряла. А овцы грелись близ огня — таких овец я не видала: Как снеговые горы, шерсть!.. В открытой двери плыли звезды. Навозом пахли доски, жесть и весь печной подовый аоздух. Обрызгал мальчик пелены… (На них — мешок я изорвала…) И бубенцы были слышны — волхвы брели, я поджидала… Они расселись круг меня. Дары выкладывали густо: Лимоны — золотей огня, браслеты хитрого искусства, И кольца золотые — вот — на леску рыбой нанизали, Варенье из лесных смород, а как варили — не сказали… Склонили головы в чалмах — как бы росистые тюльпаны, И слезы в их стоят глазах, и лица — счастьем осиянны: «Живи, Мария! Мальчик твой — чудесный мальчик, не иначе: Гляди-ка — свет над головой, над родничком!..» А сами плачут… Я их глазами обвожу — спасибо, милые, родные!.. Такого — больше не рожу вметелях посередь России… Чтоя. Арапчонок, смотришь ты, косясь, замерзнув, исподлобно?.. Младенцы наши — вот цветы: в снегах да во поле сугробном… И дуют, дуют мне в скулу — о, я давно их поджидада! — Собой пропарывая мглу, ветра с Ветлуги и Байкала, Ветра с Таймыра и Двины, ветра с Урала, Уренгоя, С Елабуги, Невы, Шексны, — идут стеной, рыдая, воя… Изветренная ты земля! Ты, вся продрогшая сиротски! Ты — рваный парус корабля, мазут машинный топки флотской… И в то скрещение ветров, в те слезы без конца-без краю, В ту нашу ночь без берегов — пошто я Сына выпускаю?! И вот уж плачу! А волхвы, стыдясь меня утешить словом, Суют небесной синевы громадный перстень бирюзовый И шепчут так: «Носи, носи, — ведь бабам бирюза — от сглазу!..» Ну, коли так, — меня спаси!.. А не спасешь — так лучше сразу… А будет горе — знаю я. Его к доскам прибьют гвоздями. И будет вся моя семья — тоска меж сохлыми грудями. Лицо ногтями разорву. Прижмуся ко Кресту главою. И, словно чей-то труп — во рву, — себя увижу молодою, Увижу снег, и теплый хлев, пеленки мешковины хлебной, Зубами как блестел, присев, волхвиный царь с травой целебной… И тельце Сына в пеленах, как спелый абрикос, сияет, И на ладошках-облаках кроваво звезды не зияют, И сено пряное шуршит, и тяжело вздыхают звери, И снег отчаянно летит в дубовые, медвежьи двери.
ИЗБИЕНИЕ МЛАДЕНЦЕВ
На этой земле Гефсиманского сада, На этой земле — детям нету пощады. Для них — за ежами тех проволок жгучих Морозных бараков державные тучи. Для них — трибуналов российская водка, И пальцев — в рыданье! — стальная решетка, Когда, головою воткнувшись в ладони, Ребенок-старик — во приделе агоний, На паперти горя, во храме безумья, — И сжаты не зубы, а колья и зубья… Для них — вечно шмоны, огни «Беломора» Во тьме, зуботычки бывалого вора, — А воля не скоро, свобода — не скоро, А очи слезятся от боли простора — Как будто бы мать режет лук на дощечке, И рыжие косы сестры — будто свечки, Отцово ружье на стене не стреляет И стопочку бабка тайком выпивает… О как бы своим животом я закрыла Таких малолеток! Как я б их любила — Всей матерней плотью, всей зверьею шкурой, Алмазной слезою, — о мы, бабы-дуры… Им жарила б мясо — его не едали, Им пела бы песни про горькие дали, Срастила б им вывихи и переломы, Засыпала б сахаром горечь оскомы Тюремной… Ты плачешь, сыночек?.. Не надо… …На этой земле — детям нету пощады.
СРЕТЕНЬЕ
Солнце царской парчой накрывает Синих грозных сугробов стада! Я иду по морозу, живая. Под пятой — ледяная слюда. Ребятенка закутала крепко — Меховой да пуховый кочан!.. Рядом — муж. Уши красны под кепкой, Вьюга ластится к мощным плечам. А поземка к ногам — будто цепи! Сын, как молот чугунный, тяжел! Нынче в Крестовоздвиженской церкви Праздник Сретенья — Божий престол. Мы идем через рынок. Как жарок Мед, что, скалясь, нам тянет бурят! Мы священнику купим в подарок Рукавицы из пуха козлят. А еще облепихи отсыплет Огневистую щучью икру Молодуха, чей голос осиплый, Щеки — маки — цветут на ветру! А под валенком — блеск омулевый, А под валенком — хруст ножевой… Праздник! Вьюга слетает половой, Солнце — нимбом — над головой! Мы заходим под грубые своды, Под раскрашенные небеса. И в платках и тулупах народу Здесь стоять три великих часа. Литургия начнется и грянет, Штукатурка слезой потечет — И глухой задрожит и воспрянет, И с окладов закапает лед. Я шепну муженьку: — Подержи-ка… А малец затрубит, как труба! Улыбнувшись от детского крика, Прядь священник откинет со лба. Узловатые руки воздымет, Сам качнется, как темный кедрач, И промолвит огромно: — Во имя… И — байкальскою льдинкой: — Не плачь… Развяжу я платки, меховинки: Душно здесь, в частоколе свечей!.. И плеснутся топленою крынкой Щеки сына в сполохах лучей! Вот к моей потянулся сережке… Вот уж я расстегнула кожух… Свечи, свечи, — о хлебные крошки Для голодных по небу старух… Люди, люди, — вам надо кормиться! Болью, нежностью, злом и добром! Пусть глядят изумленные лица. Храм — он теплый. Он тоже — наш дом. И я, выпростав, как из-под снега, Отягченную лунную грудь, Середь храма кормлю человека, Чей в миру зачинается путь. Ешь, мой заяц, ешь, мой соболенок! — Будешь корку глодать из горсти… Спи ты в сахарных сливках пеленок! — Будешь босый — по снегу — идти… Задыхаясь, ругаясь площадно, Будешь Крест свой тащить на горбу… Пей меня, ешь меня — беспощадно! Я Тобой испытую судьбу. Ты рожден у меня не от мужа — От мороза в венце изо льда. Нас крестила таежная стужа. Причащала лихая беда. Мужики и мужья еще будут, Да как все в этом мире, прейдут. А ребенок — горячее чудо, И глаза его — синий салют! И затихли все люди во храме, На кормление наше смотря, И горела над смертными нами На обшарпанной фреске заря. И ревела девчонка белугой, Со щербинкой бесплодных зубов, Что не ей Богородица-Вьюга Ниспослала такую любовь.
КРЕЩЕНИЕ
1. ПЕСНЯ
Ох, тяжко, тяжко, мила-ай, жить на свете… Ох… Воет ветер, стонет ветер — Убийце прощеному… Тяжко, тяжко жить на светеэ Парню некрещеному. Я пошью тебе рубаху Белую да чистую Нету, нету больше страха Перед нашей жизнию. На войну сейчас ребят Засылают далеко. На груди — кресты горят, Чтобы умереть — легко!.. Я молюсь, чтоб выжил ты В лютом порохе-дыму: А молитвы те просты — Не скажу их никому… Воет, воет волком вьюга, Развевает флаги… Обнимает, будто друга, Черные бараки. В тех бараках мы живем, Сухарики сушим. Сельдь едим да водку пьем — Поминаем души… А священник пьяный нас То и дело крестит — То крестом веселых глаз, То похабной песней… Ох, священник-хулиган! Пригуби бутылку… Отчего ты нынче пьян На своей могилке?.. Отчего ты нынче пьян На своих крестинах?.. Черным смогом осиян — За Отца и Сына… Перегаришком дыхни… Проночуешь ночку?.. В нищей жизни мы одни Да с моим сыночком… Шью крестильную рубаху Белую да чистую… Вот и нету больше страха Перед нашей жизнию.
2.
Крещу Тебя, сынок: Медным крестом пыльных дорог. Бирюзовым крестом медленных рек. Серебряным крестом твоим, о летящий снег. Ржавым крестом дымящих труб. Соленым крестом возлюбленных губ. Бетонным крестом острожных зон. Жемчужным крестом звездных пелен. Марлевым крестом больничных жгутов. Мазутным крестом невозвратных поездов. Ледяным крестом навек уснувших очей… Золотым крестом солнечных лучей.
ВОСКРЕШЕНИЕ ДОЧЕРИ ИАИРА
К Нему бежала: «Воскреси!» — родня, размазывая слезы… И то, — проси тут не проси, — а тьмы морозная угроза: Бесповоротно хлад скует, и сколько ни молись, ни бейся, А лоб любимый — чисто лед, и водкою хоть в дым упейся… И Он пошел. Собрался вмиг: на улице смоль гололедиц, Глядит юродивый старик во небесах — полет Медведиц… Скорее. Вот печальный дом. И кружева на крышке гроба. Дыханье перевел с трудом — души не потревожить чтобы… Ведь здесь она, душа! Жива… Ей больно… И светло, и стыдно — За то, что отошла едва, а сверху все — навеки — видно… А тело юное лежит покорно, вытянутой плеткой, И от рыданий вся дрожит каморка: «Век-то наш… короткий…» Не плачь ты, мать, не плачь, отец! Он прикоснулся лишь рукою — На скулах проступил багрец, дыханье потекло рекою, И в тело милое душа, смеясь и плача, возвернулась, От возвращения дрожа… И плоти дверь за ней замкнулась… «Ох, доченька!.. Да ты жива!..» Упали — и стопы целуют… Любовь слепого естества — до глубины, напропалую… И плачет, заливаясь, мать, отец от радости ликует! И никогда им не понять, зачем метель в ночи лютует, Зачем их молодая дочь, восстав от смерти, вся пылает И так глядит в немую ночь, как будто мертвых призывает.
БРАК В КАНЕ ГАЛИЛЕЙСКОЙ
…А в солнечный подталый день, Напротив церкви синей, Там, где завода стынет тень В огне трамвайных линий, — Там свадьба вольная жила, Дышала и гремела — На самом краешке стола, Близ рюмки запотелой. Здесь песню злую пел мужик О красном сорок пятом. Здесь над селедкой выл старик О времени проклятом. Здесь над невестиной фатой, Отмывшийся с дороги, Молчал солдатик молодой — Безрукий и безногий. Кричали тетки, обнявшись: «Эх, горько! Подстастить бы!..» Рябиновкой глотали жизнь — И юность до женитьбы, С фабричной песней под гармонь, С плакатной матерщиной, — И старости печной огонь За швейною машиной… Здесь из немытого окна В снопах лучей горячих Россия зимняя видна Калечным и незрячим! Видны лимоны куполов, Сугробов белых груди. Видна великая любовь, Видны родные люди. Исусе, мы Тебя давно На этой свадьбе ждали! Ты воду преврати в вино: За кровь Твою страдали. А коль нам нечем заплатить За бирюзу метели, — Мы будем есть и будем пить И петь, как прежде пели. И я, Твоя седая мать, — В застолье этом душном. О как мне сладко обнимать Девчонок простодушных! На кухне чистила треску — О, только б до подушки… Дай, чтобы разогнать тоску, Вина в железной кружке. И я такую боль запью, Которую — не выжечь. И на таком спляшу краю, Что — никому не выжить! А я пляшу! Кричит гармонь! Топчу печаль ногами! …И Солнца бешеный огонь — Над бедными снегами.
ИСКУШЕНИЕ СПАСИТЕЛЯ ОТ ДИАВОЛА
— «Покажи свою силу! — свой Божий мускул! — и все это бужет Твое: Серебром, жемчугами, сканью расшитое вьюг кружевное белье, Турмалины яблок, топазы хурмы на заиндевелых лотках — И сиянье в Пасхальной ночи церквей — и вой собачий — в веках!..» — «Да что ты меня прельщаешь, ты, смердящий пес, Сатана! Это все от века — уже Мое, мне подачка твоя не нужна: На меня Россию надели давно — отроду! — медным крестом, И ношу я нательный, родной мой крест, — а могильный — уже за холмом…» — «Ах Ты, душка мой, несмышленыш Ты мой! Да кто силе поверит Твоей?! Сотвори, чтоб не брали на бойню из дома отчего — сыновей, Сотвори, чтоб досыта ели младенцы! Тюремный раскрой алтарь… Ах, не можешь?.. Да какой же Ты после этого — Светлый Царь?!» — «Отыди, черный дух. Я тебя не слышу. Я вижу землю мою — Я лечу над рельсами, над сараями, я безумно ее люблю; И безумье Мое — Мой лазоревый нимб — освещает народу путь, И в ночи по нему — солдаты, косцы, плясуны, — очей не сомкнуть!.. Я могу — мановеньем мощным одним — от страданья избавить всех. Я могу на костистые плечи взять первородный великий грех. Только, люди! Как вы будете жить в этом сахарном, сиром Раю? Как вы будуте есть, Как вы будуте пить мое тело и кровь Мою? Нет! Хрустит под полозом синий снег, И под валенком снег хрустит. Пьет из чаши зальделой всяк человек Злой замес страстей и обид. А когда он их выпьет, когда пройдет Корчи, стоны и муки те, Что когда-нибудь я и сам повторю, весь распатланный, на Кресте, — Вот тогда ты поймешь, дурак Сатана: есть у каждого — Крестный путь! Этот страшный путь, да Голгофский путь, где снегов намело — по грудь, Где юродивой Ксеньи хрустальный взор, Где крестит апостол Андрей, Где заместо нимбов — топор и костер Над затылками матерей».
ИЗГНАНИЕ ТОРЖНИКОВ ИЗ ХРАМА
Метели тягучий стон. Прядутся ночные нити. Теперь уходите вон, Из Храма — вон уходите. Вы жрали и пили здесь Хранили морковь гнилую. Но Ангел благую весть Принес — я его целую. На красных лоскутьях вы Развешивали цитаты. А после — вели во рвы Живых, распятых трикраты. А после — бокалов звон, Да люстрой — смертям кадите?!.. Теперь уходите вон, Из Храма — вон уходите. Что вы со своим тряпьем Расселись — да с золотишком?! Сей Храм — это Божий дом. А вы о нем — понаслышке: Мол, жил, коптил небосклон, Распяли? — небось вредитель!.. Ну, вы!.. Уходите вон, Из Храма — вон уходите. Монетный звон — и бумаг Вдоль плит истоптанных — шорох… А любящий — нищ и наг На звонких морозных хорах! Он слышит небесный хор. Он холод вдыхает грудью. Он любит пустой простор — На всем безлюбьи, безлюдьи… А ваше: «Купи-продай!..» — Под купольным светлымсводом — Гляди, опричь не рыдай Над купленною свободой… Но время жизни пришло. Но время смерти изникло. Лампады струят тепло Морошкою и брусникой. Вы, торжники!.. Ваш закон: «За грош — Богоматерь купите!..» Все. Срок. Уходите вон. Из Храма — вон уходите.
ДИНАРИЙ КЕСАРЯ
Не во храме — в преддверии рынка, Там, где люд челноками снует, Инвалид — очи ярче барвинка — Костылем прожигал сивый лед. Он тянул свою флотскую шапку, Костерил и владык, и рабов, И блестел в мимохожую бабку Черный жемчуг цинготных зубов. Он кричал, надрываясь и плача, Что земля наша скоро помрет, И от этих проклятий горячих На морозе корежился рот! И Христос проходил по майдану, Весь в сиянии голубом. И качнулся, будто бы спьяну, Над воткнутым в сугроб костылем. Глянул нищий: «Что, Господи, смотришь? Вот махорочка, — на, угостись!.. Не дивись, не печалься, не морщись На убогую, скудную жисть. Так живет наш народ окаянный. А властители — вон их дворцы!.. А зато надо мною, над пьяным, Голубь рыночный, света венцы!.. Что, Господь, приуныл Ты?.. Богатым — Богатеево! Нищее — нам!.. А зато ни за снедь, ни за злато Свое сердце я им не продам. Дай мне денежку эту, копейку, Хоть не смог Ты сей мир накормить — Мое сердце под телогрейкой Хочет снова Тебя — полюбить… Ну, подай!.. Соберу — пойду выпью И чего пожевать куплю…» И глядел болотною выпью, Весь в снегу, как в белом хмелю. И Христос наклонился над шапкой, И монета скользнула из рук. И поежился нищий зябко, И промолвил: «Спасибо, друг». А Христос улыбнулся горько, И клубился голоса дым: «Воздадите гордое — гордым, Воздадите слепое — слепым. Воздадите нищее — нищим. Воздадите объятья — плечам. Над Землей давно ветер свищет. Воздадите звезды — ночам. Воздадите любовь — любимым. Воздадите смерти — смертям! Невостребованно, неистребимо… Воздадите все наше — нам».
ВСТРЕЧА С САМАРЯНКОЙ
Проходные дворы и метельная хмарь. Рельсы страшно остры, и машинная гарь. А за темью двора — хвост павлиний реклам, Небеса, как дыра, да расстрелянный храм. Пробежал проходным… Блеск ты, уличный гул! Из цигарки Он дым жадно так потянул. И внезапно — из тьмы — по шубейке — коса. А вокруг — ночь, дымы, голоса, голоса… «Ты куда?» — «Я — домой. Детям я — молоко…» «Посиди миг со мной. Это — просто, легко». «Ты рехнулся! Ты пьян…» Папироса — во снег. «Каждый лоб — осиян. Каждый зверь — человек.» «Ну, мужик, ты даешь!.. так присядем — давай?..» В сумке — клады: и нож, И тугой каравай. И под снежной тоской, Под метельною мглой Говорят, говорят, Говорят — всей душой. Тяжек белый наряд. Мир неоновый слеп. Говорят, говорят и едят теплый хлеб, Поправляет Ему снеговой воротник: «А тебе бы жену, одинокий мужик!..» И глазами блестит: я, мол, тоже одна… И реклама горит в высоте, ледяна. Это двое чужих, это двое родных: Умоталась невеста, печален жених — Баба в шубе потертой, с кухонной сумой, Подгулявший рабочий, — пора бы домой, Да смолит он, прищурясь, цигарку свою, Да целует в ночи Самарянку свою — Близ колодца ветров, близ колодца снегов, Ибо вечна Любовь, быстротечна Любовь.
НАГОРНАЯ ПРОПОВЕДЬ.
Этот город стоял на высокой горе, А внизу ледяная река бушевала. И широкая Площадь январской заре Все объятья свои, все Кремли раскрывала. И в лучах васильковых, из масляной мгля, Где зверюшками в снег сараюшки уткнулись, Шел на нас Человек. Очи были светлы. Руки к нам, как дубовые ветви, тянулись. Он стопами босыми на лед наступал. От холстины одежд, от очей голубиных Исходило свеченье. Он снег прожигал Пяткой голой, тяжелой, землею — любимой. То свечение так озаряло простор, Что народ начал кучами, ближе, толпиться — И стоял Человек и мерцал, как костер, Освещая в метели угрюмые лица… И торговки покинули мерзлую снедь, И старик закурил «Беломор» неизменный… И сказал Человек: — Я не смог умереть. Я в сиянии синем иду по Вселенной. Люди, милые люди, — я так вас люблю! Вы измотаны ложью, трудом, нищетою… Я на Площади этой вам радость молю — Хоть терновник пурги у меня под пятою. Я люблю вас, родные, — любите и вы, О, любите друг друга!.. Ведь так это просто!.. Только рев дискотеки да финки братвы, Да — насилием крика пропоротый воздух… Дочь плескает во старую мать кипятком… Сына травит отец нефтяною настойкой… О, любите друг друга — в дыму, под замком, Во застенке, под блесткой больничною койкой, В теплом доме, где пахнет неприбранный стол Пирогами и мятой, где кошки и дети Вместе спят! — В богадельне, где — легкий укол — И затихнет старик, словно выстывший ветер… Я вам слово златое пригоршнями нес. Я хотел вам поведать премудростей много. А увидел вас — не удержался от слез, Даром что исходил вековую дорогу… Бросьте распри! Осталось недолго вам жить. Ветр завоет. И молнии тучи проклюнут. О, любите друг друга! Вот счастье — любить, Даже если в лицо за любовь тебе — плюнут. И на Площади зимней, так стоя средь вас, Говорю вам я истинно — в темень, во вьюгу: О, любите друг друга! Навек ли, на час — Говорю вам: любите, любите друг друга.
ВСТРЕЧА С МАГДАЛИНОЙ
— Кого там бьют?.. Кого там бьют?.. Не зря, должно, Творится суд!.. — Расправа та — Тяжка, крута: Больней кнута, Немей креста… — Ударь сильней! Пусть вон — нутро… Да меж бровей, Да под ребро! — Какой ценой? — Ударь сильней! Жила княжной — Из лужи пей!..
* * *
Женщину бьют на январском снегу. Голую, немолодую. Кто — по-лошажьи — хрипит на бегу. Кто — по-собачьи — лютует. Господи, как же ей больно, должно! Люди вины не прощают. Кровь на снегу — это злое вино. Голое тело мерцает. Людям потребен лишь тот, на кого Беды свалить, будто в Святцы… Людям виновный нужнее всего. Грешница? — Бей ее, братцы! Бей за грехи, бей за дело и впрок! До горлового надсада!.. Голую — бьют на скрещенье дорог. Ежели бьют — значит, надо.
* * *
— Стойте! Не бейте. Безумное тело пожалейте. Ты, пацан, — что глядишь на перламутр грудей?.. А кастет в кулаке — чтоб ударить больней?! Ты, серебряная старушка — вяленая чехонь! До сих пор от пощечины горит твоя ладонь. А ты, парень, что красный околыш нацепил? — Ты так следил за порядком, пока бабу били, что сам ее чуть не убил… Девка, лови монету. Пойди, шалава, вызови врача!.. (Опускается перед избитой на колени). Прости нас — за это… На тебе тулуп с нищего плеча… (Сдергивает шубу и укутывает в нее Нагую). ТОЛПА (рыком): — У, сволота!.. Поглядеть — так прям свята… У, морда, дрянь… Ты попробуй с земли встань… Сынка мово совратила: Уж любила — так любила!.. Так любила — стыд и срам!.. — Так любила — как всем вам И не снилось, милые. Так — как за могилою. Так — как до рождения И до Воскресения.
* * *
Подошел Он к Нагой. Ее в шубу закутал. Под глазами Его отступила толпа. Засиял Его лоб, золотой Его купол, Над зимой, над толпою, что выла, слепа. И сказал Он, сцепивши худыми руками Ее плечи, истоптанные, в синяках: — Кто из вас без греха — пусть в нее бросит камень. А никто — Я ее понесу на руках. И стояли все — идолы да истуканы! А Он крепко блудницу в охапку схватил И поднял ее ввысь — от любви своей пьяный — Прямо в горестный ход одиноких светил! И сама она — грузная, немолодая — На руках Его сильных от боли дрожа — Засияла звездою январского Рая — Солью льда на блесне дорогого ножа.
УКРОЩЕНИЕ БУРИ
Ой ты, буря-непогода — Люта снежная тоска!.. Нету в белом поле брода, Плачет подо льдом река. Ветры во поле скрестились, На прощанье обнялись. Звезды с неба покатились. Распахнула крылья высь. Раскололась, как бочонок — Звезд посыпалось зерно! И завыл в ночи волчонок Беззащитно и темно… И во церкви деревенской На ракитовом бугре Тихий плач зажегся женский Близ иконы в серебре… А снаружи все плясало, Билось, выло и рвалось — Снеговое одеяло, Пряди иглистых волос. И по этой дикой вьюге, По распятым тем полям, Шли, держася друг за друга, Люди в деревенский храм. — Эй, держись, — Христос воскликнул, — Ученик мой Иоанн! Ты еще не пообвыкнул, Проклинаешь ты буран… Ты, Андрей мой Первозванный, Крепче в руку мне вцепись!.. Мир метельный, мир буранный — Вся такая наша жизнь… Не кляните, не браните, Не сцепляйте в горе рук — Эту вьюгу полюбите: Гляньте, Красота вокруг!.. Гляньте, вьюга-то, как щука, Прямо в звезды бьет хвостом!.. Гляньте — две речных излуки Ледяным лежат крестом… Свет в избе на косогоре Обжигает кипятком — Может, там людское горе Золотым глядит лицом… Крепче, крепче — друг за друга!.. Буря — это Красота! Так же биться будет вьюга У подножия Креста… Не корите, не хулите, Не рыдайте вы во мгле: Это горе полюбите, Мбо горе — на Земле. Ибо все земное — наше. Ибо жизнь у нас — одна. Пейте снеговую чашу, Пейте, милые, до дна!.. — Навалился ветер камнем. В грудь идущим ударял. Иссеченными губами Петр молитву повторял. Шли и шли по злой метели, Сбившись в кучу, лбы склоня, — А сердца о жизни пели Средь холодного огня.
ИИСУС ИСЦЕЛЯЕТ БОЛЬНЫХ
Подойдите ко мне, подойдите сюда — Чья безжалостна хворь, чья огромна беда, Чей ножом рассечен перекошенный рот, — Истощенный, болезный, родимый народ. Подойди ко мне, малый пацанчик немой — С перевязанной проволокою сумой, Подойди ко мне, девушка в черном платке — Пусть затянется язва на страшной щеке! Подойдите ко мне, подойдите скорей — Сонмы воющих воем, седых матерей! Я горячие руки на вас возложу. Про хребет Гиндукуш ничего не скажу. Подойди ты ко мне, бесноватый мужик! К беспредельному горю еще не привык?.. Я тебя, дурачка, из горсти напою, И одежду отдам, и надежду свою. Сколько вас там идет?.. — Вся держава идет?.. Подойди ко мне ближе, родимый народ! Я тебя не отдам, я тебя не предам, Я устами прильну к твоим грязным стопам. Я тебя от безумия не исцелю. Я тебя исцелую, затем что люблю. Я тебя, умирая, во тьме помяну — В полумраке плацкарты — лампадку одну: Как вагоны мотает, на стыках трясет! Спит на полках вповалку родимый народ, А девчонка — лампадой в морозе — горит, Нежным шепотом имя Мое говорит.
ХОЖДЕНИЕ ПО ВОДАМ
…Едва застыл байкальский плес, Глазастая вода, — Как по воде пошел Христос, По нежной кромке льда. Как зимородок-изумруд, Озерной глуби гладь… И так Он рек: — Здесь берег крут, Другого — не видать… Карбас качало вдалеке. Курили рыбари… Мороз — аж слезы по щеке… Андрей сказал: — Смотри! Смотри, Он по водам идет! По глади ледяной! И так прекрасен этот ход, Что под Его ступней Поет зеленая вода! И омуль бьет об лед!.. — Петр выдохнул: — Душа всегда Жива. И не умрет. Гляди, лед под Его пятой То алый, будто кровь, То розовый, то золотой, То — изумрудный вновь!.. Гляди — Он чудо сотворил, Прошел Он по водам Затем, что верил и любил: Сюда, Учитель, к нам!.. — Раскинув руки, Он летел Над пастью синей мглы, И сотни омулевых тел Под ним вились, светлы! Искрили жабры, плавники, Все рыбье естество Вкруг отражения ноги Натруженной Его! Вихрились волны, как ковыль! Летела из-под ног Сибирских звезд епитрахиль, Свиваяся в клубок! А Он вдоль по Байкалу шел С улыбкой на устах. Холщовый плащ Его, тяжел, Весь рыбою пропах. И вот ступил Он на карбас Ногой в укусах ран. И на Него тулуп тотчас Накинул Иоанн. — Поранил ноги Я об лед, Но говорю Я вам: Никто на свете не умрет, Коль верит в это сам. О, дайте водки мне глоток, Брусникой закусить Моченой!.. Омуля кусок — И нечего просить. Согреюсь, на сетях усну. Горячий сон сойдет. И по волнам свой вспомяну Непобедимый ход. Так на вселенском холоду, В виду угрюмых скал, Я твердо верил, что пройду, И шел, и ликовал! И кедр, как бы митрополит Сверкающий, гудел!.. И рек Андрей: — Спаситель спит. О, тише, тише… Пусть поспит… Он сделал, что хотел.
ВОЗВРАЩЕНИЕ БЛУДНОГО СЫНА
Дождь сечет и сечет эту осень — Как ей больно, да терпит она… Глина мокрая, резкая просинь, И земля под ногой солона. Дорогие, давно ль вас отпели? Под ветрами ль погост над рекой? Вы в Раю — или живы доселе, Слепоту прикрывая рукой?.. Сени темные шепот наполнил. Как огарки трещат и чадят… Он старух горбоносых не помнит, Большелобых не помнит ребят. Где ты, отче?.. Прости, если можешб!.. Я по страшному свету бродил. Я работал — до пота и дрожи. Я отверженных женщин любил. Я забыл этот дом над рекою, Я забыл свою старую мать… О, коснись меня слабой рукою, Коль не можешь крепко обнять!.. И старик закачался осиной, Взял в ладони, от радости слеп, Щеки грязные блудного сына — Ради милости поданный хлеб. И вдыхал до конца его запах, Вбок пустыми глазами кося, И стоял на коленях и плакал Пацаненок, прощенья прося.
ВОСКРЕШЕНИЕ ЛАЗАРЯ
Он вдохнул у порога Слезный вопленый гул — И с накидки убогой Снега отряхнул. И прошел во жилище, Где пахло кутьей, Человей — над пищей — Дух носился, живой. Марфа — бух на колени! Жмется мокрой щекой: — О, вонми же моленьям, Пронзись нашей тоской! Брата бедное тело, Все живое насквозь — Умирать не хотело, Да вот, видно, пришлось!.. А Мария не стонет, Входит в кухню — босой, Только голову клонит Да с чугунной косой, Только тьму прожигает Да лучинами глаз: Люди все умирают — Вот и весь земной сказ!.. — Что вы, Марфа, Мария?.. О, не плачьте, прошу… Сквозь бураны косые Я его воскрешу. Сколько дней он во гробе — Знать зачем это мне? Мы стопами — в сугробе, Мы душою — в огне. И пошли на кладбище. И во ржавых снегах Вышел Лазарь к ним в нищих, В золотых пеленах. Марфа руки прижала Ко кричащему рту! А Мария дрожала, Смотря в пустоту. А Христос улыбался — Пальцы вроде свечей! Свет над Ним воздымался: Копья синих лучей, Золотые разводы, Стрелы и веера… Смерть — да это же — рода: Вместо завтра — вчера… И внезапно покрылся Испариной лоб… И Христос опустился На колени в сугроб, И Мария и Марфа Метнулись: помочь!.. И фонарное масло Плыло в горькую ночь.
ПРЕОБРАЖЕНИЕ ПЕРВОЕ
Лес этот сирый, подлесок осиновый, Кровью — по насту — горит краснотал… Господи, Господи, я еще сильная: Сколь умирала — никто не считал. Лес кружевной да подлесок чахоточный… Синие мартовские небеса! Господи, как в этом мире нам холодно: Пламя объятия — на полчаса… Слезы отру мокрой варежкой, думаю: Сколь в этом мире недобрых людей! Лица тяжелые, лица угрюмые, Лица — обвалом толпы площадей… Лица, проклятья — заклятьем орущие… Лица, плюющие — в лики любви… Плача, бреду я осиновой кущею: И краснотал здесь возрос на крови. Господи, люди! Сколь грызться вы будете?! Сколь суждено вам друг друга пытать?! Только детей ваших к сердцу пригрудите — Дуло к лопатке ребячьей — опять?! Господи, Господи, — в вознаграждение Бедной любви материнской моей — Дай мне увидеть Ты Преображение: Да не Твое, а недобрых людей! Пусть с них спадут эти шкуры лохматые. Выпадут хищные наземь клыки. Пусть позабудут те крики проклятые, Что расширяли воронкой зрачки! Мать дочерей пусть обнимет оболганных. Братья, избиты, обнимутся пусть!.. …Чахлый лесок над сапфировой волгою, Слез моих нищих истертая грусть… Только прошел над лесными палатами Ветер горячий! И своды небес Так распахнулись руками распятыми, Что от любви к небу выгнулся лес! Солнце парчой загорелось меж тучами! И между серых шерстистых рогож Встал Человек со крылами блискучими! Еле уняв первобытную дрожь, Я запрокинула голую голову К небу холодному, к жару огня: Вот она — яркая, праздником, гордая, Вот та Любовь, что — одна у меня! Я на Земле так любила и ближнего, И о далеком — так слезы лила: Вся-то Любовь — в синей тверди Всевышнего Два ослепительно чистых крыла! Нас изругают — крыла раздвигаются… Мы убиваем — крыла-то горят!.. К нам, подзаборным, собаки сбегаются — Перья златые нам в лица летят… Как бы друг друга мы в мире ни мучили, Как бы ни били родню по щекам — Над буреломом, меж дикими тучами, Вольно парить лученосным крылам! Над подворотными, ранами рваными, Над гололедом под пьяной пятой Вечно летает Любовь упованная: Синяя риза, венец золотой! И я в леске, во подлеске осиновом Господа зрю в небесах над рекой — И замираю, счастливая, сильная, Да над своей одинокой тоской.
ПРЕОБРАЖЕНИЕ ВТОРОЕ
Когда я пусто буду выть В пустой бочонок утлой ночи; Когда во тьме стончится нить, И коготь на меня заточит Звезда; когда я изношу Хитон, подбитый волчьим мехом; И на могиле продышу Кружок лица беззубым смехом, — Когда из крыл гнильца пера Повыпадет к ногам железным, — Тогда огромная гора Из горя выбухнет над бездной. Исхлестана дождями трав — Сухих, прослоенных снегами, Гора, держава из держав, Восстанет, бронзовое пламя. В потеках сукрови, в грязи То адамантовой, червленой, То в жилах жалкой бирюзы, В железе, ржой и лжой спаленном, В камнях, которыми Стефан Забросан был под визги-крики, Во льдах, где позакрыл буран Лицо землистое Владыки, Гора, горячая глава, Безумно, озираясь, встанет, На грешную меня, — едва Дышу!.. — на мир холодный глянет. На мой костлявый, горький мир! И я увижу: над Горою — В хитонах, где в избытке — дыр — Слепящим веером — все трое. Как звать их — позабыла я. Подлобье дым разъел и выжег. Они моя, моя семья. Они горят, на небо вышед. Ох, холодно там, в небесах. Илья, задрог… возьми шубенку Мою!.. — а свет, а дикий страх От зуба с яркою коронкой… О Моисей, мой Моисей!.. Далматик розовый, тяжелый… Нам жить осталось мало дней — Возьми мой плат, пребуду с голой Башкой веселой — на ветру… Он резкий, бешеный и сильный… Господь, скажи, я не умру, Хоть пяткой чую вой могильный?!.. Исус, Ты бел! Исус, Ты снег! Ты валишься с небес мне в руки! Исус, Ты первый человек, Кто внял мои земные муки! А более — никто… никто… Хитон гранатовый и синий… Со свалки драное пальто Теплей Твоих небесных скиний. Нам жить здесь. Тут и умирать. Об жесть, хрипя, зубами клацать. И на горе Фавор сиять В распутно-шелковую слякоть. Друг друга целовать взахлеб. Поить отравой с ложки медной. И на любви остылый лоб Класть тот же крест, скупой и бедный. И под горой святой Фавор Рыбалить ночью, ладить лодки, Шутейный разжигать костер, Пить водку, заедать селедкой, — И, Господи, в единый миг Восстать — гранатом и сапфиром — Гляди из-под руки, Старик! — Как сноп лучей, как дикий крик, Над ледяным, посконным миром.
ТАЙНАЯ ВЕЧЕРЯ
1.
Бутылка и ржаной кусок, и радугой — щека селедки… И бьется снеговой песок о крышу, как о днище лодки. На расстоянии руки — предателя не замечаешь. И молча пьют ученики. И молча Солнце излучаешь. И кто-то голову на стол роняет тяжело и грубо, И кто-то окунул в рассол псалом бормочущие губы, А Ты — сидишь один меж них, меж собутыльников поганых — На всех метелях мировых, на ярославских всех буранах: Пускай они едят и пьют! Пусть распинают, бьют и гонят! Любовь — вовеки не убьют. … И ненависть — не похоронят. И молча зелень Ты берешь, кладешь на черствую горбушку… А кто-то — в полудреме нож сует под мятую подушку, А кто-то — бороду в вино, трясясь от смеха, окунает И всем известные давно срамные песни — распевает… И Ты рукой подъятой стол — лучами пальцев! — озаряешь, Набычился ржаной, как вол, и дышит мощными ноздрями, Пятнит газету рыбий жир, стакан граненый воздух режет — Вот он, возлюбленный Твой мир! А тьма — за горизонтом брезжит… Бери же, пей, кусай его, все обнимай, любя и плача — И всех пирушек торжество, и девочки живот горячий, И все соленые грибы во деревнях, убитых нами, И все военные гробы с запаянными именами — Бери! Люби! Ведь завтра Крест. Тебя поднимут над землею. И оглядишь поля окрест, в морозе — небо голубое. И тучи с Запада идут, беременны снегами снова, И кровь чернеет, как мазут, в ногах обрыва ледяного, И Ты раскинул два крыла, хрипя предсмертным ледоходом, И под ребро Тебе вошла копьем — чудесная свобода, Свобода — быть, свобода — петь, Свобода — смерть любить, как чудо, Свобода — по ветру лететь Над горько плачущим Иудой.
2.
…Под темные своды ступили они. Столы были тканью накрыты. В светильниках масляных бились огни — Червонное жаркое жито. Вошел Он. Одежда сияла Его, Как синее небо зимою. И молвил Он: — Нынче у нас торжество. Садитесь и ешьте со Мною. И вот одесную — шесть учеников, Ошую — еще шесть воссели. И молвил Он: — Сколько на свете снегов… И Я усну в белой постели. И так возроптали апостолы вмиг: — В Тебе огневой много силы!.. Господь наш, Учитель!.. Ведь Ты не старик — Тебе далеко до могилы!.. Печалью улыбка лицо обожгла. — Мир — холоден, милые, страшен. И тихо рука со средины стола Взяла золоченую чашу. Сполохи, как диких зверей языки, Лизали облезлые стены. — Мир, милые, полон великой тоски, Но мы — не одни во Вселенной. Протянула к нам огневая ладонь. Умру — и в три дня я воскресну! — Да лишь оттого, что Небесный Огонь Гудит свою вечную песню… Молчали апостолы. Волны морщин По лбам, по щекам воздымались. Над сыром, лепешками руки мужчин, Как птичьи крыла, поднимались… И выдохнул тут исхудалый Христос: — Предаст Меня тот, кто с нами. — И не удержал заструившихся слез — И щеки прожгло Ему пламя. Сполохи метались! Светильник погас. Пурга за окном разъярилась. Румяный Иоанн не сводил с Него глаз, И сердце мальчишечье билось. И пламя взошло над Его головой! Склонились метельные толпы! И к боку притиснул Иуда, немой, С монетами грязную торбу.
ГЕФСИМАНСКИЙ САД. МОЛИТВА ИИСУСА
Ты не дашь, Ты не дашь мне вот так умереть. Я не сделал ни капли для люда земного. Я не видел ни зги — ночью больно глядеть Во чугун перевернутый неба больного. Но я в небо глядел. Сколько было там звезд! Невесомые рыбы там плыли, играли… Здесь — в морозе, у булочной, стыл песий хвост, В богадельнях, крича, старики умирали. Я рванулся — туда, во глухое село, Где скелеты коров бились в ребра сарая! Там мне бабка шепнула: «Эх, милай, прошло Это время Твое! Без Тебя — умираю… А бывалочи, в честь я певала Твою, Золотой мой Христе! Нынче время другое…» И хрипела: «Нет рису, чтоб сделать кутью…» И мертвело в окне поле снега нагое. И солома на крыше под ветром плелась Волосами седыми! …Довольно пожили. Я не Бог ваш Христос, я не Царь ваш, не Князь. Я, как эта старуха, сам лягу в могиле. Не прошу Воскресенья. Хочу так истлеть — Как они, во гробах, ледяным постояльцем… Но не дашь, ты не дашь мне вот так умереть — Я не сделал счастливыми горьких страдальцев. Я девчонке-детдомовке не был отцом. Я землистого зэка не спас от побоев. Я с иконы глядел гладкокожим лицом На лицо инвалида, от взрыва — рябое. Мне — младенцев суют! Мне — все свечи горят! …Не суют. Не горят. Проклинают. Хохочут. Разрывают на тряпки мой грозный наряд — Плащаницы туринской январские ночи. Не могу вас спасти! Жизнь отпита на треть. Никому не помог. От бессилия — вою. Но не дай, ты не дай мне вот так умереть — С махаоньим созвездием над головою, — А пусти меня в смрадную темень избы, Где над кошкою плачет столетняя бабка! И укрою я плечи костистой судьбы Шалью кроличьей — ведь перед вечностью зябко.
ПОЦЕЛУЙ ИУДЫ
Снег власы разметал. Поближе подойди. Давно тебя я ждал — С рукою, на груди Зажавшей тот мешок, Где серебришко — бряк! Ну — с пятки на носок — Поближе, ближе шаг. Ты смерть мою купил По гривне? По рублю? А я тебя — любил. А я тебя — люблю. Всем суждены кресты. Полно гвоздей, досок. Ох, исказнишься ты За тот тугой мешок. Ну, ближе! Поцелуй Твой жабий, ледяной… Задрыга, смерд, холуй. Мальчишка мой больной.
ТЕРНОВЫЙ ВЕНЕЦ
Всего исполосуйте ременными снегами, По всей земле гоните петлями и кругами — Мне боль — златая риза! Мне стон — епитрахиль! …Потом соврут, как сказку, горячей крови быль. Вот плетка просвистела. И молнией — рубец. Ха, ты, дурное тело!. Ты, бытия венец! Мою живую душу я плеткам не отдам. Пущу ее по суше, по морю, по звездам. Свистят снега и плачут. В толпе — мальчиший крик. В моей крови горячей по щиколку — старик. И рыжие собаки грызутся на снегу. И пот, со щек текущий, слизнуть я не могу! Ох, рыжие собаки, огня вы языки: Слизнули вы не кровушку — мазут моей тоски! И снова мир люблю я, где огненны хвосты Собачьей, человечьей — и Божьей маяты! Играйте и визжите — щенки еще, небось!.. А сверху крик: «Нещадней, да плеточек подбрось!..» И трубы заводские застонут во хмелю… Сильней, сильней, родные. Лишь крепче вас люблю А это что там тащат?.. Пихают в темя, в лоб, — И каплет бузиною со лба — в седой сугроб… И все вдруг на колени! Гогочут: «Царь, а Царь! Кажи свое всесилье — в секунду нас изжарь!..» А рыжие собаки сплелись уже в клубок! А лица, зубы, очи — как на снегу — лубок: Косят клыки косые, расхристана коса, Белки сияют бешено, пылают телеса! Ох, люди, звери-люди. Я — ваш избитый пес. Вам — голову на блюде уже ведь кто-то нес?! Сугроб испятнан алым. Сирены бабий вой. «Айда, братва, на смену… А этот — вишь, живой!..» Мне жить начать бы снова. А я еще живой. Горит венец терновый над жалкой головой. И на снегу подталом — два яростных огня! Ну, рыжие собаки. Живите за меня…
ОТРЕЧЕНИЕ ПЕТРА
В ночи — языки костра И площадь под скатертью снега Безрадостно до утра Безвыходно без ночлега И руки торчат над огнем То граблями то корнями Проходит огненным сном Что было и будет с нами Старик близ огня сидит С ладони ест скудную пищу Скула барбарисом горит От близкой пасти кострища К нему весь вокзальный сброд Все шавки и все бродяги Весь нежный родной народ С мосластым ликом трудяги «Ты слышь Его ученик» Провыл колонист обритый Над хлебом дрогнул старик Глаза широко раскрыты Цыганка — на локте пацан — Вонзилась из ножен ночи В огонь: «Ты тоже был там Молчишь Отвечать не хочешь» «Да што Я узнал его Он старый пес он хитрюга Он думал — следы замело Отменно старалась вьюга» «Ты че скрываешься гад» «Молчание — знак согласья» «Небось сам до смерти рад Что друг — погиб в одночасье» Сухие губы Петра Раскрылись огонь их лижет И бьют по щекам ветра И горе все ближе ближе «Как мог я Тебя предать Но я Тебя предал Боже» И нету слез чтоб рыдать И нету бича для кожи Эх ты несчастный старик Ты слез попроси у Бога И твой изморщенный лик Глядит темно и убого Лишь катятся по лицу Соленые светлые стрелы Собой прожингая тьму Одежду сердце и тело «Ты предал Его Ха-ха» «Отрекся Вишь испугался» «А кто учил — без греха Молился кто и спасался» «Старик на выпей Забудь Отрекся с кем не бывает» И флягой тыкают в грудь И в щиколотки пинают Он поднял очи горе Он руки сцепил корнями «Земля моя в серебре Костра золотого пламя Прости меня о Христос За первое святотатство Но нищим потоком слез Не купишь Твое богатство»
ПИЛАТ ВЫВОДИТ ИИСУСА НАРОДУ
…И выхрипнул во тьму голов: — Народ! Реши, что делать с ним!.. Лилась смола колоколов Во глотки — небесам живым. Снег рты распяленные сек. И каждый, чуя торжество: Надсадно — криком — стуком ног: — Распни его! Распни его! Царапали колючки лоб. А руки за спиной — одни, Сироты. Завопил сугроб: — Распни его! Распни, распни! Он улыбнулся. Тишина. Две красных нити — по щекам. Вам эта, эта жизнь нужна: Товар задешево отдам. Народ валит из проходной На площадь — вишь ты, божество, Молчит!.. И вой идет войной: — Распни его!.. Распни его!.. Бледнее молока, Пилат Глядит в орущий близко рот… Все ясно. Нет пути назад. И завтра он — Его — распнет. Но — шепот ветра: — Ничего, Не бойся, степь. Не бойся, лес. Распни Его — лишь для того, Чтобы из вьюги Он воскрес.
ВОСШЕСТВИЕ НА ГОЛГОФУ
Я падаю. Погодь. Постой… Дай дух переведу немного… А он тяжелый, Крест святой, да непроторена дорога — Увязли ноги, ветер в грудь чахоточную так и хлещет — Так вот каков Голгофский путь! Какая тьма над нами блещет… Мужик, дружище, дай курнуть… авось махра снесть боль поможет… Так вот каков Голгофский путь — грохочет сердце, тлеет кожа… Ну, раз-два-взяли!.. И вперед… Уж перекладина мне спину… Изрезала… Вон мать идет. Мать, ты зачем рожала сына?.. Я не виню… Я не виню — ну, родила, так захотела, Вовеки молится огню изломанное бабье тело… А я, твою тянувший грудь, тащу на шее Крест тесовый… Так вот каков Голгофский путь! — Мычат тяжелые коровы, Бредут с кольцом в носу быки, горит в снегу лошажья упряжь, Бегут мальчишки и щенки, и бабы обсуждают участь Мою, — и воины идут, во шрамах и рубцах, калеки, Красавицы, что в Страшный Суд сурьмою будут мазать веки, — Цветнолоскутная толпа середь России оголтелой: Глазеть — хоть отроду слепа! — как будут человечье тело Пытать и мучить, и терзать, совать под ребра крючья, пики… Не плачь, не плачь, седая мать, — их только раззадорят крики… Солдат! Ты совесть потерял — пошто ты плетью погоняешь?.. Я Крест несу. Я так устал. А ты мне Солнце заслоняешь — Вон, вон оно!.. И снег хрустит, поет под голою пятою!.. Под Солнцем — лебедем летит!.. Да, мир спасется Красотою: Гляди, какая красота! На ветке в куржаке — ворона, И снега горькая тщета, что жемчуг, катит с небосклона, И в створках раковин полей стога — замерзлым перламутром, И лица ясные людей — что яблоки! — холодным утром!.. О Солнце! Мой любимый свет! Тебя я больше не увижу. Мать, ты сказала — смерти нет… А Лысая Гора все ближе… Мать, ты сказала — смерти нет!.. Зачем же ты кулак кусаешь, Хрипя в рыданьи, в снег браслет, волхвами даренный, бросаешь?! Ну вот она, гора! Пришли… Кресты ворон кружат над нами. Волос в серебряной пыли Марии Магдалины — пламя. Пришли. Назад не повернуть. Я Крест мой наземь опускаю. Так вот каков Голгофский путь: от края радости — до края… Мать, ты сказала — смерти нет… Глянь мне в глаза. Да без обмана. …Какой сочится тихий свет. О мать. Ты светом осиянна. Прости меня. Ты знала все. Теперь я тоже это знаю. Скрипит телеги колесо. Прости меня. Прости, родная.
РАСПЯТИЕ
Ноги вязнут в сугробе… Солдатик, Ему подсоби. Чай, не хрустнет спина!.. Не подломишься — плечи что гири… Вот и Сын мой пожил на земле, в этом пытошном мире. Письмена на снегу — лапы ворона, стрелы судьбы. Перекладина, видишь, — как давит Ему на плечо… День-то, солнечный день! Ветер бьет меня, волосы крутит… В золоченой парче по сугробам бредут Его судьи. Мужичишка в лаптях дышит в спину мне так горячо. Лошадь гривой мотает, — завязла по самые бабки В этом клятом снегу! Потерпи, мой родной, потерпи, — Вот она и гора… Ветер рвет наши флаги, как тряпки, И кроваво несет по серебряной дикой степи. Ты, пацанчик, не плачь… Дай прижму к животу головенку… Не гляди туда, милый! Не сделают больно Ему!.. По корявым гвоздям заплясали два молота звонко. Вместо белого снега я вижу дегтярную тьму. О, брусника — ручьями — на снег!.. Земляника… морошка… О, малина, рябина… ручьями течет… бузина… К сапогу моему, будто нож исхудалая, кошка Жмется палым листом… Застилает глаза пелена… Поднимают… Ужель?! Осторожнее, братцы, потише! Что же сделали вы?! Смерть — одна, а не три и не две! И кричу благим матом, и больше себя я не слышу — Только Крест деревянный в густой ледяной синеве. Только Крест деревянный над нищей кондовой страною, Только Крест деревянный — над мертвой избою моей, Только тело Христа, бледно-желтое, будто свечное, Только тело Христа над рыдающей кучкой людей! Только ребра, как вобла, во вьюжном торчат одеяле… Только ягоды сыплют и сыплют во вьюгу — ступни… Да, мы сами Его во спасение мира распяли! Мы — убийцы. Теперь мы навеки остались одни. И когда во сапфире небес я увидела тело, Где я каждую родинку знала, и шрам, и рубец, — Прямо в волглый сугроб я подранком-лосихой осела, И волос моих белых так вспыхнул под Солнцем венец! И подножье Креста я, завыв, как дитя обхватила, Как младенца, похожего на золотую хурму! Жизнь моя, жизнь моя! Ты такая великая сила, Что тебя не отдам ни костру, ни кресту, — никому! И летели снега на Сыновние ветви-запястья — Снегирями да сойками, да воробьями с застрех… И летели снега, заметая последнее счастье, Что принес мой Ребенок для нас, одичалых, для всех. И, как молния, слезы в морщинах моих засверкали, Ветер вервие вил из распатланных старческих кос. И, подняв бородатые лики, солдаты стояли, Не скрывая мужицких, снега прожигающих слез. И пацан золотушный забился зайчонком, юродом Во подоле моем… Не гляди, мой сыночек, туда: Это смертная казнь… А гляди вон туда: над народом Во железном морозе — любви позабытой звезда.
СНЯТИЕ СО КРЕСТА
Милые… Вы осторожней Его… Руки свисают… Колет стопу из-под снега жнитво — Я-то — босая… Прядями ветер заклеил мне рот. Послушник юный Мертвую руку на плечи кладет Рельсом чугунным… Снежная крупка во щели Креста Ватой набилась… Что ж это я, чисто камень, тверда?! Что ж не убилась?!.. Как Магдалина целует ступню, Жжет волосами… Тело скорей поднесите к огню, Шубой, мехами, Шалью укройте — замерз мой Сынок! Холодно, Боже… В наших полях и мертвец одиногк. Холод по коже. Как кипятком, ветер потный мой лоб Снегом окатит. Тише!.. Кладите сюда, на сугроб, Места тут хватит: Я постелила рядно во полях, Где недороды, Где запоют, клокоча, во лучах Вешние воды… Вытянул тело-то… Спи, отдохни… Вишь, как умают… Пусть над костром, в матюгах солдатни, В кости играют… Что ты?!.. Пусти, узкоглазый чернец!.. Мне в рот не тыкай Снег!.. Я живая… Еще не конец, Слезы — по лику… И неподвижно Спаситель глядит В небо святое, В небо, где коршуном Солнце летит Над пустотою.
ОПЛАКИВАНИЕ ХРИСТА
Дай-ка я холстом Тебя укрою — Все морозом мышцы сведены… Дай повыть над милой головою — Боже, все мы так обречены… Сдерну плат с заморской блесткой ниткой — Грудь Твою ожжет моя скула… Все мои пожизненны пожитки: Только смерть я в жизни нажила. Стынет Волга выловленной рыбой… Помню, помню зубы белые волхвов!.. Как нагнулся царь веселой глыбой, Высыпал рубин из рукавов… А потом в ночи они запели — Господи, как пели-то они!.. И зажгли над сеном колыбели Во стеклянных фонарях — огни… Спал Ты, Сын, как белочка-летяга В теплом, мохом выстланном дупле… Кто же знал, что станешь ты бродяга И задуешь ветром по земле?!.. Как — ладонь ко рту — ревмя ревела Я тогда — в Рождественскую ночь! Гладила в пеленках персик тела, Билась головою: лучше б дочь… Ведь уже тогда я это знала, Было мне видение тогда — Снеговое, злое одеяло, Вбитая в ладонь Твою звезда. А теперь жестоко, жадно плачу Над Твоей родимой головой, Что лежишь под шубою горячей Ты такой красивый… и живой…
ПОЛОЖЕНИЕ ВО ГРОБ
Затянули узлы. Подхватили на ткань. Во тьму вознесли. И могильщиков рваная, бедная брань Во чреве земли. Две старухи со свечками грозно стоят Опричь голытьбы. Их мышами и кашами пахнет наряд. Глаза голубы. Бросил лысый могильщик на спину ремни И чинарик поднес Ко губам… Сохрани же меня, сохрани От безумия слез. Я видала в сем мире премного смертей. Я приемлю свою. Но вот эта — Сыновья! — всех прочих лютей. Я стою на краю Чернозевной, распахнутой пасти сырой. В лоб втыкаю щепоть. Ты родной. Ты сынок. Никакой не герой. Никакой не Господь. Но могильщика крик! И хватаю комок Задубелой земли — Ее ломом кололи повдоль моих ног, Что за гробом прошли. И бросаю комок тот железный туда, В деревянную твердь. И отныне. Навек. И всегда. Никогда — Не прощу тебя, смерть.
АНГЕЛ И ЖЕНЫ МИРОНОСИЦЫ
…А мы пришли туда С предивными дарами: В китайском термосишке — Горячее питье: Чай с коньяком; и мандарин; и лап еловых пламя; И яшма, чтобы в землю Нам здесь зарыть ее. А ветер мял, качал Осанистые сосны! Мы сели под сосну. Мы пили крепкий чай. Снег на картошку сыпал Каленой крупной солью. На дне сумы дорожной Нашлась еще — свеча… Мы сели близ могилы. Мы свечку запалили. Мы радовались жизни. Благословляли боль. Спи, Господи, Ты сладко! Пируем на могиле. Прости ты нам пирушку, Еловая юдоль. Сколь мало в жизни счастья!.. А счастье — блеск посуды, Начищенной старухой До Солнца, докрасна… Сколь мало в жизни счастья! А вот оно и чудо — Когда в чаду подъезда — С возлюбленным — одна… Так выпьем же, подруга, На свежей на могиле, Хотя прошло не девять дней, А три лишь, только три!.. Да очи цвета яшмы Расширились, застыли… И шепот на морозе Звенит: «Смотри… смотри…» И я туда взглянула, Куда рука тянулась Марии Магдалины… И обомлела враз, И нежностью — до чрева, До пяток содрогнулась: Стоял во вьюге Ангел, Свеченье шло от глаз. Подруга зарыдала. И свечка загасилась. И улыбнулся Ангел: — Живой Он, мать. Живой. — Негнущейся рукой Я по-мужски перекрестилась — Крестом таким широким, Как сосна над головой! Вскочили мы, пылая. Рассыпались в сугробе Картошка, вобла, свечка, Рукавицы — на ветру… И улыбался Ангел: — Так — нет Его во гробе. И щеки так горели — Я тоже не умру. И щеки так горели — Как сливы и гранаты! И слезы так стекали — Алмазы-жемчуга! И жизнь вокруг сверкала Не грязной и проклятой — Рекою ледоходной, Грызущей берега! И обнялись мы, бабы, Над свежею могилой, Над милою могилой, Могилою пустой! И нас земля родная Качала и любила. И не снега сияли, А звезды Под пятой.
НЕВЕРИЕ ФОМЫ
…Страна, держава гиблая — Туманы все великие, Вокзалы неизбывные, Полны чудными ликами… Да поезда товарные, Взрывчаткой начиненные, — Да нищие пожарные, В огонь навек влюбленные… Россия, сумасшедшая! Тебя ли петь устану я? В грязи твоей прошедшая — В какую святость кану я?!.. В откосы, где мальчишки жгут Сухие листья палые, В заводы, где, проклявши труд, Мы слезы льем подталые?.. Полынь, емшан, седой ковыль, Кедрач, органом плачущий, — Да инвалидный тот костыль, Афганский, рынком скачущий… — Птичий базар очередей, Котел кипящий города — Да лица выпиты людей — Идут, Предтечи Голода… Пивной буфетчицы живот… Костистые ломбардницы… — А кто во флигеле живет? — Да дочь наркома, пьяница… Страна, держава гиблая! Подвалов вонь несносная… — Неужто — неизбывная? Неужто — богоносная? Неужто Ты еще придешь, Христе наш Боже праведный, Из проруби глоток глотнешь Да из реки отравленной? Гляди — не стало снегирей И соловьиной удали, — Гляди, Христе, гляди скорей, Пока мы все не умерли!.. Не верю я, что Ты придешь! В Тебя — играли многие… Ты просто на Него похож — Глаза большие… строгие… Округ главы твоей лучи — Снега, небось, растопятся!.. А руки, словно две свечи, Горят — сгореть торопятся… Не верю! Отойдите все. Голодная, забитая, В солярной, смоговой красе — Земля — Тобой забытая… И чтобы Ты явился вновь, Во славе, не крадущийся, — Когда Малюты жгли любовь Церквей Твоих смеющихся?! Не верю!.. Покажи ладонь… Обочь Христа сиял покой. Из раны вырвался огонь. И очи защитил рукой Фома! …Держава горькая, Земля неутолимая — Над водкой и махоркою — Глаза Его любимые… В глаза Ему — да поглядеть… Поцеловать ладонь Ему… …Теперь не страшно полететь По мраку по вороньему. Теперь не страшно песню петь — Указом запрещенную! Теперь не страшно умереть — Любимому, Прощенному.
ВОСКРЕСШИЙ ХРИСТОС В ЭММАУСЕ И УЧЕНИКИ
От досок стола, от скатерки, от хлеба лицо приподнял устало. Патлато, печально висели волосы; их концы светились, подобно свечам зажженным. — Ну что вы, родные, — выдохнул хрипло. — Еще не конец. Это только начало. И закат кистью мазнул по плечам, в белый лен облаченным. У Петра борода искрилась тоже. Он тер ее, мигал часто-часто, Хотел слезы сокрыть, — а они лились, лились помимо воли, Иоанн, хмуря лоб, тащил на стол печеную рыбу, парень крепкий и коренастый, А Фома шумно из чаши прихлебывал и все морщился, как от боли. — Вот, Учитель, сотовый мед. Есть ведь хочешь!.. Отведай… — Взял Иисус одною рукою миску с медом, другою — хрустальные соты, — И сытная сладость простого земного обеда На миг заслонила все грядущие войны, все тощие детские руки, все хлебы с соломой, все голодные годы… Он ел, и мед тек по Его бороде, и слезы — по скулам, И рука, осязавшая хлеб и печеную рыбу, стрекозою дрожала — И взлетала ко рту опять, и во дверь холодом дуло, И теплая кошка персидской царицей на босых ногах у Него лежала, И носом касалась незатянувшихся ран на ступнях, их осторожно лизала… Фома ничего не ел — сжимал в тюрьме кулака деревянную щербатую ложку… А дом — степная палачиха-вьюга трясла-сотрясала, И пацан Иоанн глядел в окно, как собака, сторожко… И молвил Он: — Спасибо за хлеб-за соль. А теперь пойду Я. Уверовали вы — мне больше ничего и не надо. Воткнусь, вонжусь глубоко — без следа — во вьюгу седую, Чей резкий голос, как у Пилата, — с надсадом… А вы не забывайте меня. — О рушник вытер руки И помолчал. — Ты, Иоанн… Делай на двери зарубки — растешь еще, милый… Ты, Петр!.. (Глотнул тяжело). Снеси все великие муки С твоею всегдашней улыбкой и бычьей силой… Снеси поношенье, камни, хулу, изгнанье, темницу — Все снеси во имя любви, во имя… — (Задохнулся…) Ты, Фома… Не угрюмься, выпусти радости птицу!.. Страданья и немощи сами придут — знать не будешь, что делать с ними… Я любил вас. Люблю. Я всегда буду с вами со всеми. — Встал над столом. Петр отер тылом ладони губы. — А теперь мне пора идти. Небеса зовут. Вышло земное время. И дверь сама распахнулась. И пошел Он в проем двери — без шубы, Босиком, шагом легчайшим — так на землю листва облетает, — Вьюга рубаху крутила за спиною — льняными крылами… И шептал Петр сухими губами: — Не вем, где душа по скончании обитает, Но Ты ел здесь печеную рыбу и сотовый мед — значит, Ты с нами.
ВОЗНЕСЕНИЕ ГОСПОДА НА НЕБО
В тулупе старик руки крепко прижал ко груди… Девчонка с косою ржаной завизжала: «Гляди!..» Два бритых солдата — им ветер так щеки засек — Уставились в неба расписанный мощно чертог. Шел пар изо ртов у людей и домашних зверей. Младенцы вжимались, сопя, в животы матерей, А матери, головы к черному небу задрав, Глядели, как поле колышется звездчатых трав Под северным ветром, которому имя — Норд-Ост! И в кровном сплетении красных ли, белых ли звезд, Над ветром обглоданным грязным хребтом заводским, Над всем населеньем пещерным, всем женским, мужским, Над рокером жестким, плюющим в дыру меж зубоав, Горбатым могильщиком, пьющим портвейн меж гробов. Над девкой валютной с фазаньим раскрасом щеки, Над малой детдомовкой — валенки ей велики! — Над высохшей бабкой-дворянкой с крестом меж ключиц, С видавшими виды глазами зимующих птиц, Над толстой торговкой, чей денежный хриплый карман Топырится жирно, Над батюшкой сивым, что пьян Допрежь Литургии — и свечки сжимает в горсти, Тряся бородой пред налоем: «Ох, грешен… прости!..» — Над рыжей дояркой, что лузгает семечки в грязь, Над синим морозом, плетущим славянскую вязь На окнах почтамтов, столовых, театров, пивных, Бань, паром пропахших, больниц, как судеб ножевых… — Над рабством рабочего, смехом крестьянских детей, Над синим морозом — а он год от года лютей, Над синим морозом — байкальским, уральским, степным — Летит наш Христос, лучезарный, сияющий дым, Летит Человек, превращенный любовью во свет. И все Ему жадно и горестно смотрят вослед.
УСПЕНИЕ МАРИИ
Уже не плачу, не дрожу, Не выгибаюсь смертным телом. Уже огрузло я лежу На простынях, буранно белых. Ссутулился оглоблей внук. Рыдает внучка на коленях. И синий крест холодных рук — Уже без перстней и каменьев. Я век огромный прожила. Я видела земли остуду. Я по костям и крикам шла, Обочь безумия и блуда. В тюрьме была моя семья. В пивной, в товарняке, в больнице… И Сына в небе зрела я, И Крест летел скитальной птицей. Но полно. На крестах дорог Живая жизнь моя распята. Рука вдоль вытянутых ног — В стерильном хрустале палаты. И одеяло — не парча, А дрань зазенной байки старой, У изголовья — не свеча, А швабра наглых санитарок, И херувимы не летят, А черны от рыданий лица, И люди вновь себя хотят Уверить — смерть им снится, снится… Старушечья коса висит С подушки — лошадиной плетью. И крестик меж грудей горит Над сирой реберною клетью… Но что это?! Летят огни, И облака искрят снегами, И звезды мне уже сродни Над ледяными берегами! И в шелковье одежд лечу, И буйством слез, и волосами Вдали похожа на свечу, Чье в черноте — опалом — пламя! Так вот Успенье каково: Там, на земле, метели воют, Здесь — злато туч и торжество, Венец лучей над головою!.. Да кто ж навстречу мне летит?!.. Да чьи глаза слезами блещут?!.. Рука простертая горит, Подъятые власы трепещут… А я была плохая мать — Варить похлебку не умела… Сынок мой, дай Тебя обнять — Пронзенное, худое тело… Мой Сын — Он мир хотел спасти! Его в морозный день казнили. Прости же, мир, меня, прости! Ведь Он — воскрес, А я — в могиле.
СТРАШНЫЙ СУД. ВИДЕНИЕ МАРИИ
…Я вышла в поле. Вьюги белый плат Лег на плечи. Горячими ступнями Я жгла снега. О, нет пути назад. И звезд косматых надо мною — пламя. Глазами волчьими, медвежьими глядят, Очами стариков и сумасшедших… Окрест — снега. И нет пути назад. И плача нет над жизнию прошедшей. В зенит слепые очи подняла я. И ветер расколол небесный свод На полусферы! Вспыхнула ночная Юдоль! И занялся круговорот Тел человечьих! Голые, в мехах, В атласах, и в рогожах, и в холстинах Летели на меня! Великий страх Объял меня: я вдруг узнала Сына. На троне середь неба Он сидел. Играли мышцы рыбами под кожей. Он руку над сплетеньем диких тел, Смеясь, воздел! И я узнала, Боже, Узнала этот мир! Людей кольцо Распалось надвое под вытянутой дланью! И я узнала каждого в лицо, Летящего над колкой снежной тканью. В сапожной ваксе тьмы, в ультрамарине Ночных небес — летели на меня Младенец, горько плачущий в корзине, Мужик с лицом в отметинах огня, Влюбленные, так сплетшиеся туго, Что урагану их не оторвать, Пылающих, кричащих, друг от друга! Летела грозно будущая мать — Живот круглился, что Луна, под шубой! А рядом — голый, сморщенный старик На звезды ледяные скалил зубы, Не удержав предсмертный, дикий крик… Метель вихрилась! И спиной барсучьей Во поле горбился заиндевелый стог. Созвездия свисали, будто крючья, Тех подцепляя, кто лететь не мог! Тела на звездах в крике повисали! А леворучь Христа узрела я — Себя! Как в зеркале! Власы на лоб спадали Седыми ветками! Гляжу — рука моя У горла мех ободранный стянула, Глаза на Землю глянули, скорбя… А я-то — под землей давно уснула… Но в черном Космосе, Сынок, я близ Тебя!.. А праворучь — старик в дубленке драной, Мной штопанной — в угоду декабрю, — Святой Никола моя, отец, в дымину пьяный, Вот, милый, в небесах тебя я зрю!.. Недаром ты в церквах пустые стены В годину Тьмы — огнем замалевал! Для киновари, сурика — ты вены Ножом рыбацким резко открывал… Округ тебя все грешники толпятся. Мне страшно: вниз сорвутся, полетят… Не занесу я имена их в Святцы. Не залатаю продранный наряд. Я плачу: зрю я лица, лица, лица — Старуха — нищенка вокзальная — с узлом, Бурятка-дворничиха — посреди столицы Вбивала в лед чугунный черный лом! — И вот он, вот он! Я его узнала — Тот зэк, что жутко в детстве снился мне — Занозистые нары, одеяло Тюремное, и навзничь, на спине, Лежит, — а над глазами — снова нары, И финкой входит под ребро звезда, И в тридцать лет уже беззубый, старый, Он плачет — оттого, что никогда… Не плачь! Держись! Кусок лазурной ткани Хватай! Вцепись! Авось не пропадешь, Авось в оклад иконный, вместо скани, Воткнут когда-нибудь твой финский нож… А за ноги тебя хватают сотни Страдальцев! Вот — уже гудят костры Пытальные!.. Да, это Преисподней Те, проходные, гиблые дворы. Замучают: в рот — кляп, мешок — на шею, И по ушам — палаческий удар… Но Музыка! Зачем она здесь реет, Откуда надо льдами — этот жар?! Как Музыка трепещет на ветру! Сколь музыкантов!.. Перцами — тимпаны… Бредовой скрипки голосок в жару Поет «Сурка» — любовно, бездыханно… Флейтист раздул, трудяся, дыни щек! Арфистки руки — снежные узоры, Поземка… А мороз-то как жесток — Лишь звезды там, под куполом, на хорах, Переливаются… Плывет органный плот, И бревна скреплены не проволокой — кровью Всех, кто любил, страдал, кто в свой черед Падет, прошедши рабью жизнь, воловью… Играй, орган! Раздуйтесь в небесах, Меха! Кричите громче, бубны, дудки! Мне страшно. Чую я Великий страх — Последний страх, сверкающий и жуткий. И в музыке, насытившей простор Земли зальделой и небес державных, Запел, запел родимый светлый хор О днях пречистых, людях богоравных! И рядом — за лопаткою моей — Я онемела, в глотке смерзлось слово… — Ввысь, ввысь летели тысячи людей — Как языки огня костра степного! Они летели ввысь, летели ввысь! Улыбки — ландышами первыми сияли! В холодном Космосе мой Сын дарил им жизнь — И так они друг друга целовали, Как на вокзале, близ вагона, брат Сестру целует, встретивши впервые, Все ввысь и ввысь! И нет пути назад. Лишь в черноте — дороги огневые. Лишь в черноте — гремящий светлый хор, Поющий «Свете тихий», «Аллилуйю», — О мой родной, любимый мой Простор! Тебя я прямо в губы поцелую… Твои пустые, синие снега. Бочажины. Излучины. Протоки Медвяные. Стальные берега. Избу с багрянцем власти на флагштоке. Угрюмые заречные холмы. Церквуху, что похожа на старуху. Грудь впалую чахоточной зимы И голубя — сиречь, Святого Духа — На крыше сараюшки, где хранят Велосипеды и в мешках — картошку! И шаль прабабки — таборный наряд, И серьги малахитовые… Кошку, Залезшую в сугроб — рожать котят… Целую все! Целую всех — навечно! Лишь звезды дико в черноте горят, Так грозно, страшно, так бесчеловечно… — И звезды все целую! До конца, До звездочки, пылинки света малой! Все лица — до последнего лица, Всю грязь, что из нутра земли восстала, Всю чистоту, что рушится с небес Прощальными родными голосами, — Целую мир, пока он не исчез, Пока его я оболью слезами! Сугробы! Свечи! Рельсы!.. И Тебя, Мой Сын, кровинка, Судия мой грозный, Пока гудит последняя судьба Гудком росстанным на разъезде звездном, Пока, мужик, глядит в меня Простор, Пока, мужик, меня сжимает Ветер, Пока поет под сводом светлый хор Все счастие — последнее на свете.
ПЕСНЯ МАРИИ — КОЛЫБЕЛЬНАЯ
Спи-усни… Спи-усни… Гаснут в небесах огни… Спи… От сена запах пряный, В яслях дух стоит медвяный, Вол ушами поведет… Коза травку пожует… В небе синяя звезда Так красива, молода… Не состарится вовек… Снег идет, пушистый снег… Все поля-то замело — А в яслях у нас тепло… Подарил заморский царь Тебе яшму и янтарь, Сладкий рыжий апельсин, Златокованный кувшин… Спи, сынок, спи-усни… Заметет все наши дни… Будем мы с тобой ходить, Шубы беличьи носить, Будем окуня ловить — Во льду прорубь ломом бить… Будешь добрый и большой, С чистой, ясною душой… Буду на тебя глядеть, Тихо плакать и стареть… Спи-спи… Спи, сынок… Путь заснеженный далек… Спи-усни… Спи-усни… Мы с тобой сейчас одни… Мы с тобой одни навек… Спи… Снег… …Снег…

Оглавление

  • Книга Исхода
  • Кхаджурахо. Книга любви
  • Реквием для отца среди ненаписанных картин
  • Франция. Фреска
  • Русское Евангелие
  • Реклама на сайте

    Комментарии к книге «Сотворение мира», Елена Николаевна Крюкова

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства