Арсений Тарковский Стихотворения. Поэмы
Книга издана к 110-летию со дня рождения Арсения Тарковского.
«Звезда нищеты». Арсений Александрович Тарковский
Я тень из тех теней…
Арсений Тарковский«Стихотворений на свете так мало, что поэзия была бы Ко и нор’ом» (в современном написании – Кохинор, знаменитый алмаз), – писал молодой Пастернак в письме к отцу, – если бы ее не переполняли и не заслоняли бесчисленные «стишки». В конце жизни он говорит о том же: о позоре литературного производства, о «литературном процессе», который только тем и занят, чтобы сделать появление этих редчайших вещей крайне затруднительным – или вообще невозможным[1]. До последнего времени, слава Богу, «поэтам хорошим и разным», «литературному процессу» и направляющим этот процесс критикам и теоретикам добиться этого все же не удалось. Вопреки всему, кто-то еще раз дает нам увидеть, что поэзия – аномалия в ряду обыденностей, счастье и чудо. Что то, что может сообщить она, никаким другим образом не сообщается.
И было это как преображенье Простого счастья и простого горя В прелюдию и фугу для органа.За это мы и благодарны Арсению Александровичу Тарковскому. В самое неблагоприятное для этого время он был занят этими редчайшими, как алмаз Кохинор, вещами – стихами: бессмертными, поющими словами, которые в греческой античности называли крылатой речью. Драгоценные камни естественно ассоциируются со звуком его стихов, но еще больше – «капля лазори», вода, не простая, царственная, ионийская вода:
Мой кузнечик, мой кузнечик, Герб державы луговой! Он и мне протянет глечик С ионийскою водой.К «литературному процессу» своей современности (нескольких довольно разных современностей: литературной современности 30-х, 40-х, 50-х, 60-х годов) они не имели никакого отношения. Там писали, там рассуждали, там спорили совсем о другом и по-другому. Там всегда было не до ионийской воды и камней Кохиноров.
Начнем с одного из самых чудесных русских стихотворений: «Бабочка в госпитальном саду».
Из тени в свет перелетая, Она сама и тень и свет, Где родилась она такая, Почти лишенная примет? Она летает, приседая, Она, должно быть, из Китая, Здесь на нее похожих нет, Она из тех забытых лет, Где капля малая лазори Как море синее во взоре. Она клянется: навсегда! — Не держит слова никогда, Она едва до двух считает, Не понимает ничего, Из целой азбуки читает Две гласных буквы — А и О. А имя бабочки – рисунок, Нельзя произнести его, И для чего ей быть в покое? Она как зеркальце простое. Пожалуйста, не улетай, О госпожа моя, в Китай! Не надо, не ищи Китая, Из тени в свет перелетая. Душа, зачем тебе Китай? О госпожа моя цветная, Пожалуйста, не улетай!Тарковского часто называют последним поэтом высокой (или чистой, или классической) традиции; естественно, эта традиция включает в себя модерн и авангард. Но высокую традицию уже погребали на похоронах Ахматовой – и сам Тарковский прощался с ней как с последней тенью:
И эту тень я проводил в дорогу, Последнюю – к последнему порогу.В таком случае он – уже после-последний поэт; иногда мы слышим об этом от него самого:
Мне странно, что я еще жив Средь стольких могил и видений.В этой связи рядом с ним можно вспомнить единственное имя – Марию Петровых. Они, младшие друзья «последних поэтов» – Анны Ахматовой, Осипа Мандельштама, Марины Цветаевой – остались среди чужих, в глухом одиночестве (я имею в виду одиночество поэтическое, а не биографическое).
Святой колыбелью была мне Земля похорон и потерь.Есть такой склад поэта – как и человеческий склад: поздний ребенок в семье, последыш. Вокруг Тарковского были уже поэты другой культурной крови. Конец прежнему роду подвела, казалось, сама история: нужно было хотя бы краем детства, как Тарковский, застать другой мир и другой русский язык («А в доме у Тарковских…»). Следующим поколениям в этом было отказано. Они не застали необесчещенного мира. А в обесчещенном – откуда взять святую беспечность, и странное беззлобие, и неувядающее восхищение? А из этих веществ и слагается форма той поэзии, которая редка, как Кохинор.
Что же такое честь? В посвящении Мандельштаму Тарковский пишет:
Говорили, что в обличье У поэта нечто птичье И египетское есть; Было нищее величье И задерганная честь.Нищее величье – оксюморон, но и задерганная честь – тоже оксюморон, которого можно не заметить: честь, среди прочего, предполагает личную неприкосновенность, для начала телесную, habeas corpus[2]:
Власть отвратительна, как руки брадобрея.Многое другое так же отвратительно для человека чести, какими и были поэты «старой традиции»[3], все те, кого с дикарской усмешкой называли «небожителями».
Но что-то мешает мне увидеть творческое одиночество Тарковского в словесности 60—70-х годов таким образом, как одиночество прощального запоздалого голоса, приходящего из невозвратного прошлого. И сам Тарковский думал иначе:
Я не один, но мы еще в грядущем.Он чувствовал себя не «последним», а начинающим будущее. Звезда его – не вечерняя, а утренняя:
Мимо всей вселенной Я пойду, смиренный, Тихий и босой, За благословенной Утренней звездой.Так, впрочем, всегда и чувствуют свое дело поэты этой – классической? высокой? чистой? как назвать ее? – традиции.
Удивительно вот что: поэзия, все мосты к которой были последовательно сожжены, все входы завалены нескладными, плоскими, бесцеремонными стихами «в стиле баракко»[4], которые и составляли норму нашего «литературного процесса», – поэзия Тарковского не была непонята; больше того, она не была неполюблена, с первой же его запоздалой книги («Перед снегом», 1962[5]). Мы переписывали их и помнили наизусть[6].
И странно же они выглядели, эти строфы в наших разрешенных изданиях:
И моя отрада В том, что от людей Ничего не надо Нищете моей.Не то что «смысл» (вопиющий среди лозунгов о счастье миллионов, о том, как не ждать милостей от природы и т. п.) – звучание этих слов производило головокружение: земля уходила из-под ног, мы оказывались в среде (действительно в среде: световоздушной, цветозвуковой среде) свободы. Свободы небывалой, как будто потусторонней. И замечу: не только и не столько нашей свободы от кого-то или чего-то – а свободы всего остального от нас.
Быть причиной чьей-то свободы – большое счастье, может быть, самое большое:
Я стал доступен утешенью; За что на Бога мне роптать, Когда хоть одному творенью Я мог свободу даровать! Пушкинская «Птичка».Ласточка, бабочка, крылатая или глубоководная малютка-жизнь Тарковского, которая может ускользнуть, уплыть, упорхнуть, едва пожелает, и никому ничем не обязана – гостья звезда и царственная гостья душа, покидающая больничную девочку, – никто ее не удержит, и вообще никто ничего не удержит, и поэтому
…в державной короне Драгоценней звезда нищеты.Францисканская вежливость («Пожалуйста, не улетай, О госпожа моя…») или дальневосточное чурание насилия есть в том, как Тарковский обходится с вещами, тварями, словами, формами. В интонациях его чтения слышна причеть Мусоргского юродивого.
Летайте, ласточки, но в клювы не берите Ни пилки, ни сверла…Причеть и «песенка», напоминающая верленовскую chanson grise[7], полюбленную еще Мандельштамом:
Я не знаю, с каких пор Эта песенка началась, —самые родные Тарковскому жанры. Здесь, в легком переменном ритме его слово как рыба в воде:
Я так давно родился, Что слышу иногда, Как надо мной проходит Студеная вода. А я лежу на дне речном…Повторю: не только темы и смыслы Тарковского были так поразительны и одиноки среди «литературного процесса» тех времен – не только и не столько. Сама материя его стиха, сама его стихотворная ткань: его легкие, как будто залетейские хореи и ямбы, его легкие, как будто элементарные, а на самом деле многомерные рифмы («фонарь» – «словарь», причем и то, и другое в связи с кустом шиповника, а с «шиповником» при этом зарифмован «письмовник»), его легкие уподобления, которые летят, как перекати-поле… И особенно – его обращение со значением, его семантическая техника, отпускающая смысл из клетки «предметного содержания» – «в пространство мировое, шаровое». Тот чудесный смысл, в котором толку мало, одна чепуха («учит Музу чепухе»), смысл, летящий навстречу абсурду, к какой-то домузыкальной музыке, которой кончается членораздельный звук, вроде жужжания шмеля или воркования голубя.
Три великие тени двадцатого столетия осеняют стих Тарковского: Велимир Хлебников, Осип Мандельштам, Анна Ахматова. Всего роднее ему, вероятно, Хлебников, гость и нищий больше, чем кто-нибудь в русской поэзии. Мандельштам – спутник Тарковского в опасных путешествиях на край сознания: в полубред болезни и раннего детства, в полусон предсмертья, где являются какие-то веялки, спицы, осколки:
И веялку приносят, И ставят на площадку, И крутят рукоятку…Ахматовский тон мы встречаем в величавых элегиях Тарковского, написанных белым ямбом.
Тарковский не оставил себя в своих стихах, как это сделали Ахматова и Пушкин. Психологического, биографического героя в них нет; это положение не меняется и от присутствия каких-то несомненно биографических подробностей. Тарковский знал это свое свойство и пытался бороться со своим ускользанием из собственной речи:
Я долго добивался, Чтоб из стихов своих Я сам не порывался Уйти, как лишний стих.Он, тем не менее, ушел. Но оставил в них кого-то другого: некое существо на грани исчезновения, когда так многое отступает, что «себя», в сущности, нет. Индивидуально ли это существо, мгновенная личность, последняя вспышка Психеи, «почти лишенная примет»? Вероятно, но совсем не так, как индивидуальны «герои» и «персонажи». И уместен ли был бы «герой» в такие времена?
После Хлебникова и Мандельштама Тарковский сделал еще шаг в область исчезновения «героя» и «персоны», туда, «где нет меня совсем»[8]. Его еще больше нет, чем позднего Мандельштама. В эту область, прочь от «ненужного я», влекло лирику XX века.
Из трех наших сопоставлений – с Хлебниковым, Мандельштамом, Ахматовой – очевидно, что новизна того, что говорит Тарковский, – прежде всего отрицательная новизна, новые отказы, новые отсечения. Анархизм Хлебникова, воспаленное воображение Мандельштама, пифическая уверенность Ахматовой – все это исчезло. Прибавилось ли что? Несомненно: совсем категоричный отказ от насилия и агрессии. Прежде всего – в самой форме. Таким легким, развоплощенным словом, писанным как будто языком тени, рисунком бабочки, письмом Психеи, русская Муза еще не говорила. Красота этих стихов смиренна. Она совсем не покушается на внимание читателя: хочешь, слушай, хочешь – иди себе мимо.
Я боюсь, что «смирение» привычно поймут как нечто вроде «личной скромности». Известны образцы такой скромности: Баратынский («Мой дар убог», «Не восхищен я Музою моею»), Ин. Анненский (избравший псевдоним Ник. Т-О). Такой скромностью отмечен и повествователь-герой Бродского («Совершенно никто, человек в плаще»; «Ты никто, и я никто, Вместе мы почти пейзаж» и множество подобных высказываний). Но смирение совсем другая вещь: таинственная и с «личной скромностью» никак не совпадающая.
Тарковский вовсе не «скромен» в этом смысле: он декларирует родство своей строки с мазком Винсента Ван Гога, Пауля Клее, Феофана Грека; в конце концов – с «грубостью ангела». Его «кровная родня» – «от Алигьери до Скиапарелли». Царь Баграт, Григорий Сковорода и другие высокие тени знакомы ему, как друзья детства. Да что там! Он видит себя среди апостолов!
И я из тех, кто выбирает сети, Когда идет бессмертье косяком.С «нескромностью» такого рода мы встречались. Мы встречаемся с ней каждый раз, когда речь идет о необычайном – то есть настоящем событии творчества. О той самой поэзии, редкой, как Кохинор. Если бы Муза на вопрос Ахматовой:
Ты ль Данте диктовала Страницы Ада? —ответила «скромно», отрицательно (да кто мы, дескать, такие рядом с Данте?), то по-настоящему смиренно, то есть правдиво, было бы тут же оставить занятия стихотворством. «Личная скромность» – позиция слишком непростая… А гордость призванием, поэтическим, человеческим, уверенность в нем:
Я больше мертвецов о смерти знаю —проста и беззащитна. Она проста, как движение сомнамбулы. Представить себе сомнамбулу – самозванца или симулянта невозможно. Такая «уверенность не в себе» не только не приобретается волевым усилием – она им даже не удерживается. Для этого необходима неоспоримая призванность, которую мы не сами себе выбираем:
В младенчестве моем она меня любила И семиствольную цевницу мне вручила.В этом-то, я думаю, в «нищем величье», в памяти о царственности дара («Ты царь: живи один…») и состояло одиночество Тарковского в лирике последних десятилетий.
Никто другой не относил себя к «роду» Феофана Грека и Данте Алигьери, никто не рассказывал о голосах, беседовавших с «маленькой Жанной», как человек, которому такой опыт хорошо известен. Не один Тарковский любил великое искусство и высокие души – но он один любил их вблизи, как свой своих. Другие рассказывали историю неразделенной любви к великим теням или историю сиротства в мире после конца прекрасной эпохи.
Мы говорили о трех тенях старших современников, осенивших стих Тарковского. Но главным магнитом его мира была другая тень: Пушкин. Пушкинское воздействие избирательно – и тоже редкостно, как Кохинор. Восхищаться Пушкиным, посвящать ему более или менее удачные вирши – это одно, но нести в собственном смысловом и звуковом строе то, что начал Пушкин, – совсем другое. Здесь не место распространяться о том, что такое эта пушкинская нота и в чем она узнается. Но самые простые ее приметы назвать можно: это свобода как дар, о чем мы говорили выше («Свободы сеятель пустынный…»), и это особая красота, живая и аскетическая (мне приходилось говорить о том, что два любимых эпитета Пушкина – живой и чистый и что интересны они ему только вместе)[9].
…больше ничего Не выжмешь из рассказа моего.Вот этого-то «литературный процесс», где все из всего требуется выжимать, никогда не примет.
Песнь бескорыстная сама себе хвала.Вот этого-то «литературный процесс» не знает, а если и увидит, «увидит – и не поверит», как говорил Иван Карамазов.
Госпитальная бабочка Тарковского, с которой мы начали, не прячет своего родства. Сравнив ее с мандельштамовской («О бабочка, о мусульманка») и хлебниковской («Я мотылек, залетевший в жилье человечье»), можно увидеть, что произошло. Последний взгляд, взгляд Тарковского, беднее и благодарнее. Взгляд нищего, взгляд из госпитального сада, над которым стоит царственная гостья звезда, звезда нищеты. И это не завершение традиции, а ее следующий шаг – шаг в будущее, о котором можно только просить. Так с будущим было всегда, но понятно это стало совсем недавно:
О госпожа моя цветная, Пожалуйста, не улетай! Ольга СедаковаСтихотворения
«Цветет и врастает в эфир…»*
Цветет и врастает в эфир Звезды семигранный кристалл, Чтоб я этот призрачный мир В подъятых руках осязал. На пальцах летучий налет — Пространства святая вода, И острою льдинкой растет На длинной ладони звезда. Но мерно колышет эфир Созвездия тающих тел, Чтоб я этот призрачный мир В руках удержать не сумел. 1926«Летийский ветер веет надо мной…»*
Летийский ветер веет надо мной Забвением и медленным блаженством. – Куда идти с такою немотой, С таким слепым, бесплодным совершенством. Изнемогая, мертвенный гранит Над мрачною водою холодеет. – Пора, мой друг. Печальный город спит, Редеет ночь и улицы пустеют; И – как тогда – сверкает голубой, Прозрачный лед. Январь и ожиданье, И над бессонной, медленной Невой Твоей звезды далекое мерцанье. 1926Музе*
Что мне пропитанный полынью ветер. Что мне песок, впитавший за день солнце. Что в зеркале поющем голубая Двойная, отраженная звезда. Нет имени блаженнее: Мария, — Оно поет в волнах Архипелага, Оно звенит, как парус напряженный Семи рожденных небом островов. Ты сном была и музыкою стала, Стань именем и будь воспоминаньем И смуглою девической ладонью Коснись моих полуоткрытых глаз, — Чтоб я увидел золотое небо, Чтобы в расширенных зрачках любимой, Как в зеркалах, возникло отраженье Двойной звезды, ведущей корабли. 1928«Запамятовали, похоронили…»*
Запамятовали, похоронили Широкий плёс и шорох тростника, И тонешь ты в озерном, нежном иле, Монашеская, тихая тоска. Что помню я? Но в полумрак вечерний Плывет заря, и сонные леса Еще хранят последний стих вечерний И хора медленные голоса. И снятся мне прозрачные соборы, — Отражены в озерах купола, И ткут серебряные переборы Волоколамские колокола. 1928«Ты горечью была, слепым…»*
Ты горечью была, слепым, Упрямым ядрышком миндальным, Такою склянкою, таким Расчетом в зеркальце вокзальном, Чтобы раскрылся саквояж Большого детского вокзала, И ты воочью увидала И чемодан, и столик наш, Чтобы рассыпанный миндаль Возрос коричневою горкой, Или проникнул запах горький В буфетный, кукольный хрусталь, Чтобы, толкаясь и любя, Кружиться в зеркальце вокзальном, И было множество тебя, По каждой в ядрышке миндальном. 1928Хлеб*
Кирпичные, тяжелые амбары Густым дыханьем напоили небо, Под броней медной напрягались двери, Не сдерживая гневного зерна. Оно вскипало грузным водопадом Под потолок, под балки, под просветы Распахнутых отдушин, и вздувались Беременные славою мешки. Так жар дышал. Так жил амбар. Так мыши, Как пыльные мешки, дышали жаром, И полновесным жиром наливался Сквозь душный полдень урожайный год. Так набухали трюмы пароходов, И грузчики бранились вперемешку С толпой наплывшей. Так переливалось Слепое солнце в масляной воде. 1928«Не уходи, огни купальской ночи…»*
Не уходи, огни купальской ночи В неверном сердце накопили яд, А в лес пойдешь, и на тебя глядят Веселых ведьм украинские очи. Я трижды был пред миром виноват. Я слышал плач, но ты была невинна, Я говорил с тобою, Катерина, Как только перед смертью говорят. И видел я: встает из черных вод, Как папоротник, слабое сиянье, И ты идешь или плывешь в тумане, Или туман, как радуга, плывет. Я в третий раз тебя не удержал. И ты взлетала чайкою бездомной. Я запер дверь и слышал ветер темный И глиняные черепки считал. 1928Петр*
Над мрачной рекой умирает гранит, Над медными львами не движется воздух, Твой город пустынен, твой город стоит На льду, в слюдяных, немигающих звездах. Ты в бронзу закован, и сердце под ней Не бьется, смирённое северным веком, — Здесь царствовал циркуль над грудой камней, И царский отвес не дружил с человеком. Гневливое море вставало и шло Медведицей пьяной в гранитные сети. Я понял, куда нас оно завело, Томление ночи, слепое столетье. Я видел: рука иностранца вела Коня под уздцы на скалу, и немела Простертая длань, и на плечи легла Тяжелая бронза, сковавшая тело. И море шумело и грызло гранит, И грабили волны подвалы предместий, И город был местью и гневом залит, И море три ночи взывало о мести. Я видел тебя и с тобой говорил, Вздымались копыта коня надо мною, Ты братствовал с тьмой и не бросил удил Над нищенским домом за темной Невою. И снова блуждал обезумевший век, И слушал с тревогой и непониманьем, Как в полночь с собой говорит человек И руки свои согревает дыханьем. И город на льду, как на звездах, стоит, И воздух звездою тяжелой сияет, И стынет над черной водою гранит, И полночь над площадью длань простирает. 1928Осень*
А. А. Альвингу
Твое изумление, или твое Зияние гласных – какая награда За меркнущее бытие! И сколько дыханья легкого дня, И сколько высокого непониманья Таится в тебе для меня, Не осень, а голоса слабый испуг, Сияние гласных в открытом эфире — Что лед, ускользнувший из рук… 1928«Блеют овцы, суетится стадо…»*
А. А. Альвингу
Блеют овцы, суетится стадо, Пробегают бешеные дни. Век безумствует. Повремени, Ни шуметь, ни причитать не надо. Есть еще в руках широкий бич, Все ворота наглухо закрыты, И колы глубоко в землю врыты, Чтоб овец привязывать и стричь. 1928Диккенс*
Я виноват. О комнатное время, Домашний ветер, огонек в передней! Я сам к тебе зашел на огонек, Что с улицы, от снега, от костров, От холода… Я тихо дверь открыл. Куда как весело в печи трещало, Как запрещал сверчок из теплой щели Без спросу уходить, куда как Диккенс Был нежен с чайником. Я сел у печки, И таяли на рукавах моих Большие хлопья снега. Засыпая, Я слышал: чайник закипал, сверчок Трещал, и Диккенсу приснилось: вечер, И огонек в передней тает, – и Я вижу сон. Плывет, как дилижанс, Глухая ночь, и спит возница. Только — Поскрипывая и качаясь, мимо Еще недогоревших фонарей Плывет глухая полночь. Я вошел В переднюю, сквозь огонек, – и чайник Уже кипел, и я открыл глаза, И понял я: в моих больших ладонях Живет такая тишина, такое Запечное тепло, что в тесной щели Без устали трещит сверчок. А все же На волю всем захочется – и если Я виноват, что задремал у печки — Прости меня. 1929«Диккенс». Вариант стихотворения. Черновой автограф поэта
Макферсон*
Это ветер ноябрьский бежит по моим волосам, Это девичьи пальцы дрожат в ослабевшей ладони. Я на полночь тебя променяю, за бурю отдам, За взлетающий плач и разорванный ветер погони. Над гранитом Шотландии стелется белый туман, И прибой нарастает, и синий огонь вдохновенья Заливает слепые глаза, и поет Оссиан Над кремневой землей отраженные в тучах сраженья. Падал щит опаленный. На шкуре медвежьей несли Грузный меч Эррагона, и, воду свинцовую роя, Меж кострами косматыми шли, накренясь, корабли По тяжелой воде над израненным телом героя. Неспокойное море, зачем оно бьется в груди? В горле соль клокотала. Ты видишь мои сновиденья? Где же арфа твоя, где твой голос? Скорей уведи, Уведи от огня, уведи от меня вдохновенье. Я за бурю тебя не отдам, – из разбуженных чащ Прорывается к югу распластанный ветер погони, Ветер мчится по скалам, – смотри на взлетающий плащ, Только девичьи пальцы остались в безумной ладони. Где же арфа твоя? Где же голос твой? Песню мою Эта буря догонит и руки ей молнией свяжет. Отомстит ей ноябрьской грозою. Но то, что пою, — До конца никогда не дослушивай: полночь доскажет. 1929Перед листопадом*
Все разошлись. На прощанье осталась Оторопь желтой листвы за окном, Вот и осталась мне самая малость Шороха осени в доме моем. Выпало лето холодной иголкой Из онемелой руки тишины И запропало в потемках за полкой, За штукатуркой мышиной стены. Если считаться начнем, я не вправе Даже на этот пожар за окном. Верно, еще рассыпается гравий Под осторожным ее каблуком. Там, в заоконном тревожном покое, Вне моего бытия и жилья, В желтом, и синем, и красном – на что ей Память моя? Что ей память моя? 1929«Есть город, на реке стоит…»*
Есть город, на реке стоит, Но рыбы нет в реке, И нищий дремлет на мосту С тарелочкой в руке. Кто по мосту ходил не раз, Тарелочку видал, Кто дал копейку, кто пятак, Кто ничего не дал. А как тарелочка поет, Качается, звенит, Рассказывает о себе, О нищем говорит. Не оловянная она, Не тяжела руке, Не глиняная, – упадет — Подпрыгнет налегке. Кто по мосту ходил не раз Не помнит ничего, Он город свой забыл, и мост, И нищего того. Но вспомнить я хочу себя, И город над рекой. Я вспомнить нищего хочу С протянутой рукой, — Когда хоть ветер говорил С тарелочкой живой… И этот город наяву Остался бы со мной. 1930Прохожий*
Прохожему – какое дело, Что кто-то вслед за ним идет, Что мне толкаться надоело, Стучаться у чужих ворот? И никого не замечает, И белый хлеб в руках несет, С досужим ветерком играет, Стучится у моих ворот. Из дома девушка выходит, Подходит и глядит во тьму, В лицо ему фонарь наводит, Не хочет отворить ему. – Что, – скажет, – бродишь, колобродишь, Зачем еще приходишь к нам, Откуда, – скажет, – к нам приходишь Стучаться по ночам? 25 июня 1931«Соберемся понемногу…»*
Соберемся понемногу, Поцелуем мертвый лоб, Вместе выйдем на дорогу, Понесем сосновый гроб. Есть обычай: вдоль заборов И затворов на пути Без кадил, молитв и хоров Гроб по улицам нести. Я креста тебе не ставлю, Древних песен не пою, Не прославлю, не ославлю Душу бедную твою. Для чего мне теплить свечи, Петь у гроба твоего? Ты не слышишь нашей речи И не помнишь ничего. Только слышишь – легче дыма И безмолвней трав земных В холоде земли родимой Тяжесть нежных век своих. 1932«Мне было десять лет, когда песок…»*
Мне было десять лет, когда песок Пришел в мой город на краю вселенной И вечной тягой мне на веки лег, Как солнце над сожженною Сиеной. Река скрывалась в городе степном, Поближе к чашке старика слепого, К зрачку, запорошенному песком, И пятиротой дудке тростниковой. Я долго жил и понял наконец, Что если детство до сих пор нетленно, То на мосту еще дудит игрец В дуду, как солнце на краю вселенной. Вот я смотрю из памяти моей, И пальцем я приподнимаю веко: Есть память – охранительница дней И память – предводительница века. Во все пять ртов поет его дуда, Я горло вытяну, а ей отвечу! И не песок пришел к нам в те года, А вышел я песку навстречу. 1932«Все ты ходишь в платье черном…»*
Все ты ходишь в платье черном, Ночь пройдет, рассвета ждешь, Все не спишь в дому просторном, Точно в песенке живешь. Веет ветер колокольный В куполах ночных церквей, Пролетает сон безвольный Мимо горницы твоей. Хорошо в дому просторном — Ни зеркал, ни темноты, Вот и ходишь в платье черном И меня забыла ты. Сколько ты мне снов развяжешь, Только имя назови. Вспомнишь обо мне – покажешь Наяву глаза свои — Если ангелы летают В куполах ночных церквей, Если розы расцветают В темной горнице твоей. 1932«Под сердцем травы тяжелеют росинки…»*
Под сердцем травы тяжелеют росинки, Ребенок идет босиком по тропинке, Несет землянику в открытой корзинке, А я на него из окошка смотрю, Как будто в корзинке несет он зарю. Когда бы ко мне побежала тропинка, Когда бы в руке закачалась корзинка, Не стал бы глядеть я на дом под горой, Не стал бы завидовать доле другой, Не стал бы совсем возвращаться домой. 1933Колыбель*
Андрею Т.
Она: Что всю ночь не спишь, прохожий, Что бредешь – не добредешь, Говоришь одно и то же, Спать ребенку не даешь? Кто тебя еще услышит? Что тебе делить со мной? Он, как белый голубь, дышит В колыбели лубяной. Он: Вечер приходит, поля голубеют, земля сиротеет. Кто мне поможет воды зачерпнуть из криницы глубокой? Нет у меня ничего, я все растерял по дороге; День провожаю, звезду встречаю. Дай мне напиться. Она: Где криница – там водица, А криница на пути. Не могу я дать напиться, От ребенка отойти. Вот он веки опускает, И вечерний млечный хмель Обвивает, омывает И качает колыбель. Он: Дверь отвори мне, выйди, возьми у меня что хочешь — Свет вечерний, ковш кленовый, траву подорожник… 1933«Да не коснутся тьма и тлен…»*
Да не коснутся тьма и тлен Июньской розы на окне, Да будет улица светла, Да будет мир благословен И благосклонна жизнь ко мне, Как столько лет назад была! Как столько лет назад, когда Едва открытые глаза Не понимали, как им быть, И в травы падала вода, И с ними первая гроза Еще училась говорить. Я в этот день увидел свет, Шумели ветви за окном, Качаясь в пузырях стекла, И стала на пороге лет С корзинами в руках и в дом, Смеясь, цветочница вошла. Отвесный дождь упал в траву, И снизу ласточка взвилась, И этот день был первым днем Из тех, что чудом наяву Светились, как шары, дробясь В росе на лепестке любом. 1933«Ничего на свете нет…»*
Ничего на свете нет Сердцу темному родней, Чем летучий детский бред На пороге светлых дней. У меня звенит в ушах, Мир летит, а мне слышней Слабый шорох, легкий шаг, Голос тишины моей. Я входил в стеклянный дом С белой бабочкой в руке, Говорил я на чужом Непонятном языке. Бабочка лежит в снегу, Память бедную томит, Вспомнить слова не могу, Только звон в ушах стоит. 1933«Река Сугаклея уходит в камыш…»*
Река Сугаклея уходит в камыш, Бумажный кораблик плывет по реке, Ребенок стоит на песке золотом, В руках его яблоко и стрекоза. Покрытое радужной сеткой крыло Звенит, и бумажный корабль на волнах Качается, ветер в песке шелестит, И все навсегда остается таким… А где стрекоза? Улетела. А где Кораблик? Уплыл. Где река? Утекла. 1933Медем*
Музыке учился я когда-то, По складам лады перебирал, Мучился ребяческой сонатой, Никогда Ганона[10] не играл. С нотами я приходил по средам, — Поверну звоночек у дверей, И навстречу мне выходит Медем В бумазейной курточке своей. Неуклюж был великан лукавый: В темный сон рояля-старика Сверху вниз на полторы октавы По-медвежьи падала рука. И, клубясь в басах, летела свора, Шла охота в путаном лесу, Голоса охотничьего хора За ручьем качались на весу. Все кончалось шуткой по-немецки, Голубым прищуренным глазком, Сединой, остриженной по-детски, Говорком, скакавшим кувырком. И еще не догадавишсь, где я, Из лесу не выбравшись еще, Я урок ему играл, робея. Медем клал мне руку на плечо. Много было в заспанном рояле Белого и черного огня, Клавиши мне пальцы обжигали, И сердился Медем на меня. Поскучало детство, убежало. Если я в мой город попаду, Заблужусь в потемках у вокзала, Никуда дороги не найду. Почему ж идешь за мною следом, Детство, и не выступишь вперед? Или снова руку старый Медем Над клавиатурой занесет? 1933, 1937Дом*
Юность я проморгал у судьбы на задворках, Есть такие дворы в городах — Подымают бугры в шелушащихся корках, Дышат охрой и дранку трясут в коробах. В дом вошел я как в зеркало, жил наизнанку, Будто сам городил колченогий забор, Стол поставил и дверь притворил спозаранку, Очутился в коробке, открытой во двор. Погоди, дай мне выбраться только отсюда, Надоест мне пластаться в окне на весу: Что мне делать? Глумись надо мною, покуда Все твои короба растрясу. Так себя самого я угрозами выдал. Ничего, мы еще за себя постоим. Старый дом за спиной набухает, как идол, Шелудивую глину трясут перед ним. 1933«Кто небо мое разглядит из окна…»*
Она:
Кто небо мое разглядит из окна, Гвоздику мою уберет со стола? Теперь я твоя молодая жена, Я девочкой-молнией прежде была — И в поднятых пальцах моих не цветок, А промельк его и твое забытье, Не лист на стебле, а стрелы острие, А в левой – искомканный белый платок. Любила – в коленчатых травах сады, — Как дико и молодо сердце мое! На что же мне буря в стакане воды, На что мне твой дом и твое забытье?Он:
Вернись, я на волю смотрю из окна, Прости, я тебя призываю опять, Смотри, как взлетает и плещет она: Как мог я в стакане ее удержать? 1933«Если б, как прежде, я был горделив…»*
Если б, как прежде, я был горделив, Я бы оставил тебя навсегда; Все, с чем расстаться нельзя ни за что, Все, с чем возиться не стоит труда, — Надвое царство мое разделив. Я бы сказал: – Ты уносишь с собой Сто обещаний, сто праздников, сто Слов. Это можешь с собой унести. Мне остается холодный рассвет, Сто запоздалых трамваев и сто Капель дождя на трамвайном пути, Сто переулков, сто улиц и сто Капель дождя, побежавших вослед. 1934«Записал я длинный адрес на бумажном лоскутке…»*
Записал я длинный адрес на бумажном лоскутке, Все никак не мог проститься и листок держал в руке. Свет растекся по брусчатке. На ресницы, и на мех, И на серые перчатки начал падать мокрый снег. Шел фонарщик, обернулся, возле нас фонарь зажег, Засвистел фонарь, запнулся, как пастушеский рожок. И рассыпался неловкий, бестолковый разговор, Легче пуха, мельче дроби… Десять лет прошло с тех пор. Даже адрес потерял я, даже имя позабыл И потом любил другую, ту, что горше всех любил. А идешь – и капнет с крыши: дом и ниша у ворот, Белый шар над круглой нишей, и читаешь: кто живет? Есть особые ворота и особые дома, Есть особая примета, точно молодость сама. 1935«Записал я длинный адрес на бумажном лоскутке…» Черновой автограф поэта
«– Здравствуй, – сказал я, а сердце упало…»*
– Здравствуй, – сказал я, а сердце упало, — Верно, и впрямь совершается чудо! — Смотрит, смеется: – Я прямо с вокзала, – Что ты! – сказал я. – Куда да откуда? Хоть бы открытку с дороги прислала. – Вот я приехала, разве не слышишь, Разве не видишь, я прямо с вокзала, Я на минутку к тебе забежала, А на открытке всего не напишешь. Думай и делай теперь что угодно, Я-то ведь рада, что стала свободной… 1935Град на Первой Мещанской*
Бьют часы на башне, Подымается ветер, Прохожие – в парадные, Хлопают двери, По тротуару бегут босоножки, Дождь за ними гонится, Бьется сердце, Мешает платье, И розы намокли. Град расшибается вдребезги над самой липой. Все же Понемногу отворяются окна, В серебряной чешуе мостовые, Дети грызут ледяные орехи. 1935Кузнечики*
I
Тикают ходики, ветер горячий В полдень снует челноком по Москве, Люди бегут к поездам, а на даче Пляшут кузнечики в желтой траве. Кто не видал, как сухую солому Пилит кузнечик стальным терпугом? С каждой минутой по новому дому Спичечный город растет за бугром. Если бы мог я прийти на субботник, С ними бы стал городить городок, Я бы им строил, бетонщик и плотник, Каменщик, я бы им камень толок. Я бы точил топоры – я точильщик, Я бы ковать им помог – я кузнец, Кровельщик я, и стекольщик, и пильщик. Я бы им песню пропел, наконец. 1935II
Кузнечик на лугу стрекочет В своей защитной плащ-палатке, Не то кует, не то пророчит, Не то свой луг разрезать хочет На трехвершковые площадки, Не то он лугового бога На языке зеленом просит: – Дай мне пожить еще немного, Пока травы коса не косит! 1946Мельница в Даргавском ущелье*
Все жужжит беспокойное веретено — То ли осы снуют, то ли гнется камыш, — Осетинская мельница мелет зерно, Ты в Даргавском ущелье стоишь. Там в плетеной корзине скрипят жернова, Колесо без оглядки бежит, как пришлось, И, в толченый хрусталь окунув рукава, Белый лебедь бросается вкось. Мне бы мельника встретить: он жил над рекой, Ни о чем не тужил и ходил по дворам, Он ходил – торговал нехорошей мукой, Горьковатой, с песком пополам. 1935Игнатьевский лес*
Последних листьев жар сплошным самосожженьем Восходит на небо, и на пути твоем Весь этот лес живет таким же раздраженьем, Каким последний год и мы с тобой живем. В заплаканных глазах отражена дорога, Как в пойме сумрачной кусты отражены. Не привередничай, не угрожай, не трогай, Не задевай лесной наволгшей тишины. Ты можешь услыхать дыханье старой жизни: Осклизлые грибы в сырой траве растут, До самых сердцевин их проточили слизни, А кожу все-таки щекочет влажный зуд. Все наше прошлое похоже на угрозу — Смотри, сейчас вернусь, гляди, убью сейчас! А небо ежится и держит клен, как розу, — Пусть жжет еще сильней! – почти у самых глаз. 1935Шотландская песня*
Прощай, прощай, не скучай по мне, Я скоро соскучусь по дому. Ты верь: я любила тебя, а теперь Я буду верна другому. Идет на запад мой пароход, Мой город проходит мимо; Мой друг немолод, угрюм и ревнив, Глаза холоднее дыма. Пускай он ни слова не хочет сказать, Глаза холоднее дыма, Пускай вдали от родной земли Не буду я любима. На жизнь и на смерть я люблю его, Мне сладок ветер соленый. Прощай, прощай, мой туманный край, Мой берег зеленый. Прощай, прощай, не скучай по мне; Бессонный дом, прощай, — Далекие клены, родимый край, Прощай, мой берег зеленый. 1936Цейский ледник*
Друг, за чашу благодарствуй, Небо я держу в руке, Горный воздух государства Пью на Цейском леднике. Здесь хранит сама природа Явный след былых времен — Девятнадцатого года Очистительный озон. А внизу из труб Садона Сизый тянется дымок, Чтоб меня во время о́но Этот холод не увлек. Там над крышами, как сетка, Дождик дышит и дрожит, И по нитке вагонетка Черной бусиной бежит. Я присутствую при встрече Двух времен и двух высот, И колючий снег на плечи Старый Цее мне кладет. 1936, 1940Приглашение в путешествие*
Уезжаем, уезжаем, укладывай чемоданы, На тысячу рублей билетов я выстоял у судьбы, Мы посетим наконец мои отдаленные страны, Город Блаженное Детство и город Родные Гробы. Мы посетим, если хочешь, город Любовного Страха, Город Центифолию и город Рояль Раскрыт, Над каждым городом вьется бабочка милого праха. Но есть еще город Обид. Там у вокзала стоит бронепоезд в брезенте, И брат меня учит стрелять из лефоше. А в городе Музыки дети играют сонаты Клементи, И город покинут и чужд потрясенной душе. Ты угадаешь по влажной соли, Прочтешь по траве, что вдали, на краю земли, — Море за степями шумит на воле, И на рейде стоят корабли. И если хоть что-нибудь осуществимо Из моих обещаний, то я тебе подарю Город Море, и город Пароходного Дыма, И город Морскую Зарю. – Мне скучно в твоих городах, – ты скажешь. – Не знаю, Как я буду в городе Музыки жить, никого не любя, А морская заря и море, выгнутое по краю, — Синее море было моим без тебя. 1937Портрет*
Никого со мною нет. На стене висит портрет. По слепым глазам старухи Ходят мухи, мухи, мухи. – Хорошо ли, – говорю, — Под стеклом в твоем раю? По щеке сползает муха, Отвечает мне старуха: – А тебе в твоем дому Хорошо ли одному? 1937«Лучше я побуду в коридоре…»*
Лучше я побуду в коридоре, — Что мне делать в комнате твоей? Пусть глядит неприбранное горе Из твоих незапертых дверей. Угол, где стояли чемоданы, Осторожной пылью занесло. День опустошенный, тюль туманный, Туалетное стекло. Будут гости – не подай и вида, Что ушла отсюда навсегда: Все уйдут – останется обида, Все пройдет – останется беда. Тихо-тихо, лишь настороженный Женский голос плачет за стеной, Дальний голос, голос раздраженный В нетерпенье плачет надо мной: – Никому на свете не завидуй, Я тебя забыла навсегда, Сердце есть – пускай сожжет обиду, Пусть в крови перегорит беда. 1938Петух*
В жаркой женской постели я лежал в Симферополе, А луна раздувала белье во дворе. Напряглось петушиное горло, и крылья захлопали, Я ударил подушку и встал на заре. И, стуча по сырому булыжнику медными шпорами, С рыжим солнцем, прилипшим к его гребешку, По дворам, по заборам, – куда там! – на юг, над заборами Поскакало по улице «кукареку». Спи, раскинув блаженные руки. Пускай пересмешники Говорят, как я выпрыгнул вон из окна и сбивал на бегу С крыш – антенны и трубы, с деревьев – скворешники, И увидел я скалы вдали, на морском берегу. Тут я на гору стал, оглянулся и прыгнул – бегу над лощинами, Петуха не догонишь, а он от меня на вершок. – Упади! – говорю и схожу на песок. Небо крыльями бьет петушиными. Шпоры в горы! Горит золотой гребешок! 1938Дождь*
Как я хочу вдохнуть в стихотворенье Весь этот мир, меняющий обличье: Травы неуловимое движенье, Мгновенное и смутное величье Деревьев, раздраженный и крылатый Сухой песок, щебечущий по-птичьи, — Весь этот мир, прекрасный и горбатый, Как дерево на берегу Ингула. Там я услышал первые раскаты Грозы. Она в бараний рог согнула Упрямый ствол, и я увидел крону — Зеленый слепок грозового гула. А дождь бежал по глиняному склону, Гонимый стрелами, ветвисторогий, Уже во всем подобный Актеону. У ног моих он пал на полдороге. 1938«Я так давно родился…»*
Я так давно родился, Что слышу иногда, Как надо мной проходит Студеная вода. А я лежу на дне речном, И если песню петь — С травы начнем, песку зачерпнем И губ не разомкнем. Я так давно родился, Что говорить не могу, И город мне приснился На каменном берегу. А я лежу на дне речном И вижу из воды Далекий свет, высокий дом, Зеленый луч звезды. Я так давно родился, Что если ты придешь И руку положишь мне на глаза, То это будет ложь, А я тебя удержать не могу, И если ты уйдешь И я за тобой не пойду, как слепой, То это будет ложь. 193825 июня 1935 года*
Хорош ли праздник мой, малиновый иль серый, Но все мне кажется, что розы на окне, И не признательность, а чувство полной меры Бывает в этот день всегда присуще мне. А если я не прав, тогда скажи – на что же Мне тишина травы, и дружба рощ моих, И стрелы птичьих крыл, и плеск ручьев, похожий На объяснение в любви глухонемых? 1938«Кем налит был стакан до половины…»*
Кем налит был стакан до половины И почему нет розы на столе? Не роза, нет! А этот след карминный, А этот слабый запах на стекле? К рассвету соскользнуло одеяло, И встала ты, когда весь мир затих, И в смутный час кувшин с водой искала, И побывала в комнатах моих. Не твой ли свет – игра воды в стакане? А на стекле остался легкий след, Как будто мало мне напоминаний О той заре, куда возврата нет. Ты в белом спишь, и ты, должно быть, рада, Сквозь явь и сон, как белый луч, скользя, Что о себе мне говорить не надо И ни о чем напоминать нельзя. 1939Колорадо*
(Из Дж. Хогта)
Какой ни мерещится сон, А все-таки сердце не радо, Пока не приснится каньон Далекой реки Колорадо. Мне глиняных этих колонн И каменных срывов не надо, А все же – приснись мне, каньон Реки Колорадо! Всегда обрывается он, Мой сон о реке Колорадо, Мне жаль, что прервался мой сон, Будить меня лучше не надо, Быть может, мне снится каньон. Подумаешь, тоже отрада — В младенчестве виденный сон — Глубокий безлюдный каньон Далекой реки Колорадо! 1939Чечененок*
Протяни скорей ладошку, Чечененок-пастушок, И тебе дадут лепешку — Кукурузный катышок. Удивился мальчик бедный, Судомойкин старший сын: Слишком ярко в лампе медной Разгорелся керосин. Просто чудо, или это Керосинщик стал добрей? А на мальчике – надета Шапка в тысячу рублей. И в черкеске с газырями Медной лампы господин, Все стоит он пред глазами, Алладин мой, Алладин! 1939Сверчок*
Если правду сказать, я по крови – домашний сверчок, Заповедную песню пою над печною золой, И один для меня приготовит крутой кипяток, А другой для меня приготовит шесток золотой. Путешественник вспомнит мой голос в далеком краю, Даже если меня променяет на знойных цикад. Сам не знаю, кто выстругал бедную скрипку мою, Знаю только, что песнями я, как цикада, богат. Сколько русских согласных в полночном моем языке, Сколько я поговорок сложил в коробок лубяной, Чтобы шарили дети в моем лубяном коробке, В старой скрипке запечной с единственной медной струной. Ты не слышишь меня, голос мой – как часы за стеной, А прислушайся только — и я поведу за собой, Я весь дом подыму: просыпайтесь, я сторож ночной! И заречье твое отзовется сигнальной трубой. 194025 июня 1939 года*
И страшно умереть, и жаль оставить Всю шушеру пленительную эту, Всю чепуху, столь милую поэту, Которую не удалось прославить. Я так любил домой прийти к рассвету И в полчаса все вещи переставить, Еще любил я белый подоконник, Цветок и воду, и стакан граненый, И небосвод голубизны зеленой, И то, что я – поэт и беззаконник. А если был июнь и день рожденья, Боготоворил я праздник суетливый, Стихи друзей и женщин поздравленья, Хрустальный смех и звон стекла счастливый, И завиток волос неповторимый, И этот поцелуй неотвратимый. Расставлено все в доме по-другому, Июнь пришел, я не томлюсь по дому, В котором жизнь меня терпенью учит, И кровь моя мутится в день рожденья, И тайная меня тревога мучит, — Что сделал я с высокою судьбою, О боже мой, что сделал я с собою! 1940«Стол накрыт на шестерых…»*
Меловой да соляной Твой Славянск родной, Надоело быть одной — Посиди со мной… Стол накрыт на шестерых, Розы да хрусталь, А среди гостей моих Горе да печаль. И со мною мой отец, И со мною брат. Час проходит. Наконец У дверей стучат. Как двенадцать лет назад, Холодна рука, И немодные шумят Синие шелка. И вино звенит из тьмы, И поет стекло: «Как тебя любили мы, Сколько лет прошло!» Улыбнется мне отец, Брат нальет вина, Даст мне руку без колец, Скажет мне она: – Каблучки мои в пыли, Выцвела коса, И поют из-под земли Наши голоса. 1940Ялик*
Что ты бредишь, глазной хрусталик? Хоть бы сам себя поберег. Не качается лодочка-ялик, Не взлетает птица-нырок. Камыши полосы прибрежной Достаются на краткий срок. Что ты бродишь, неосторожный, Вдалеке от больших дорог? Все, что свято, все, что крылато, Все, что пело мне: «Добрый путь!» — Меркнет в желтом огне заката. Как ты смел туда заглянуть? Там ребенок пел загорелый, Не хотел возвращаться домой, И качался ялик твой белый С голубым флажком над кормой. 1940«Пес дворовый с улицы глядит в окошко…»*
Пес дворовый с улицы глядит в окошко, — Ну и холод, ветер поземный, холод лютый! Дома печки натоплены, мурлычет кошка, Хорошо нам дома: сыты, одеты и обуты. Меху-то сколько, платков оренбургских, чулок да шалей, — Понапряли верблюжьего пуху, навязали фуфаек, Посидели возле печки, чаю попили, друг другу сказали: – Вот оно как ведется в декабре у хозяек! — Подумали, пса позвали: – Оставайся на́ ночь, Худо в тридцать градусов – неодету, необуту. С кошкой не ссорься, грейся у печки, Барбос Полканыч: В будке твоей собачьей хвост отморозишь в одну минуту. 1940Близость войны*
Кто может умереть – умрет, Кто выживет – бессмертен будет, Пойдет греметь из рода в род, Его и правнук не осудит. На предпоследнюю войну Бок о бок с новыми друзьями Пойду в чужую сторону. Да будет память близких с нами! Счастливец, кто переживет Друзей и подвиг свой военный, Залечит раны и пойдет В последний бой со всей вселенной. И слава будет не слова, А свет для всех, но только проще, И эта жизнь – плакун-трава Пред той широкошумной рощей. 1940«С утра я тебя дожидался вчера…»*
С утра я тебя дожидался вчера, Они догадались, что ты не придешь, Ты помнишь, какая погода была? Как в праздник! И я выходил без пальто. Сегодня пришла, и устроили нам Какой-то особенно пасмурный день, И дождь, и особенно поздний час, И капли бегут по холодным ветвям. Ни словом унять, ни платком утереть… 2 января 1941Марине Цветаевой*
Все наяву связалось – воздух самый Вокруг тебя до самых звезд твоих, И поясок, и каждый твой упрямый Упругий шаг, и угловатый стих. Ты – не отпущенная на поруки, Вольна гореть и расточать вольна, Подумай только: не было разлуки, Смыкаются, как воды, времена. На радость – руку, на печаль, на годы! Смеженных крыл не размыкай опять: Тебе подвластны гибельные воды, Не надо снова их разъединять. 16 марта 1941«Русь моя, Россия, дом, земля и матерь…»*
Кони ржут за Сулою…
«Слово о полку Игореве» Русь моя, Россия, дом, земля и матерь! Ты для новобрачного – свадебная скатерть, Для младенца – колыбель, для юного – хмель, Для скитальца – посох, пристань и постель, Для пахаря – поле, для рыбаря – море, Для друга – надежда, для недруга – горе, Для кормщика – парус, для воина – меч, Для книжника – книга, для пророка – речь, Для молотобойца – молот и сила, Для живых – отцовский кров, для мертвых – могила, Для сердца сыновьего – негасимый свет. Нет тебя прекрасней и желанней нет. Разве даром уголь твоего глагола Рдяным жаром вспыхнул под пятой монгола? Разве горький Игорь, смертью смерть поправ, Твой не красил кровью бебряный рукав? Разве киноварный плащ с плеча Рублева На ветру широком не полощет снова? Как душе – дыханье, руке – рукоять. Хоть бы в пропасть кинуться – тебя отстоять. 1941, 1944Памяти Марины Цветаевой*
I. «Где твоя волна гремучая…»
Где твоя волна гремучая, Душный, черный, морской прибой, — Ты, крылатая, звезда падучая, Что ты сделала с собой? Как светилась ты, милостивица, Все раздаривая на пути. Встать бы, крикнуть бы, воспротивиться, Подхватить бы да унести — Не удержишь – и поздно каяться: Задыхаясь, идешь ко дну. – Так жемчужина опускается В заповедную глубину. Сентябрь 1941II. «Я слышу, я не сплю, зовешь меня, Марина…»
Я слышу, я не сплю, зовешь меня, Марина, Поешь, Марина, мне, крылом грозишь, Марина, Как трубы ангелов над городом поют, И только горечью своей неисцелимой Наш хлеб отравленный возьмешь на Страшный суд, Как брали прах родной у стен Иерусалима Изгнанники, когда псалмы слагал Давид И враг шатры свои раскинул на Сионе. А у меня в ушах твой смертный зов стоит, За черным облаком твое крыло горит Огнем пророческим на диком небосклоне. 1946III. «Друзья, правдолюбцы, хозяева…»
Друзья, правдолюбцы, хозяева Продутых смертями времен, Что вам прочитала Цветаева, Придя со своих похорон? Присыпаны глиною волосы, И глины желтее рука, И стало так тихо, что голоса Не слышал я издалека. Быть может, его назначение Лишь в том, чтобы, встав на носки, Без роздыха взять ударение На горке нечетной строки. Какие над Камой последние Слова ей на память пришли В ту горькую, все еще летнюю, Горючую пору земли, Солдат на войну провожающей И вдо́вой, как ро́дная мать, Земли, у которой была еще Повадка чужих не ласкать? Всем клином, всей вашей державою Вы там, за последней чертой — Со всей вашей правдой неправою И праведной неправотой. 1962IV. Стирка белья
Марина стирает белье. В гордыне шипучую пену Рабочие руки ее Швыряют на голую стену. Белье выжимает. Окно — На улицу настежь, и платье Развешивает. Все равно, Пусть видят и это распятье. Гудит самолет за окном, По тазу расходится пена, Впервой надрывается днем Воздушной тревоги сирена. От серого платья в окне Темнеют четыре аршина До двери. Как в речке на дне — В зеленых потемках Марина. Два месяца ровно со лба Отбрасывать пряди упрямо, А дальше хозяйка – судьба, И переупрямит над Камой… 12 января 1963V. Как двадцать два года тому назад
И что ни человек, то смерть, и что ни Былинка, то в огонь и под каблук, Но мне и в этом скрежете и стоне Другая смерть слышнее всех разлук. Зачем – стрела – я не сгорел на лоне Пожарища? Зачем свой полукруг Не завершил? Зачем я на ладони Жизнь, как стрижа, держу? Где лучший друг, Где божество мое, где ангел гнева И праведности? Справа кровь и слева Кровь. Но твоя, бескровная, стократ Смертельней. Я отброшен тетивою Войны, и глаз твоих я не закрою. И чем я виноват, чем виноват? 12 января 1963VI. Через двадцать два года
Не речи, — нет, я не хочу Твоих сокровищ – клятв и плачей, — Пера я не переучу, — И горла не переиначу, — Не смелостью пред смертью, – ты Все замыслы довоплотила В свои тетради до черты, Где кончились твои чернила, — Не первородству, — я отдам Свое, чтобы тебе по праву На лишний день вручили там, В земле, – твою земную славу, — Не дерзости твоих страстей И не тому, что все едино, А только памяти твоей Из гроба научи, Марина! Как я боюсь тебя забыть И променять в одно мгновенье Прямую фосфорную нить На удвоенье, утроенье Рифм — и в твоем стихотворенье Тебя опять похоронить. 12 января 1963Чистопольская тетрадь*
I. «Льнут к Господнему порогу…»
Льнут к Господнему порогу Белоснежные крыле, Чуть воздушную тревогу Объявляют на земле. И когда душа стенает И дрожит людская плоть, В смертный город посылает Соглядатая Господь. И летит сквозь мрак проклятый, Сквозь лазурные лучи Невидимый соглядатай, Богом посланный в ночи. Не боится Божье диво Ни осады, ни пальбы, Ни безумной, красногривой Человеческой судьбы. Ангел видит нас, бездольных, До утра сошедших в ад, И в убежищах подпольных Очи ангела горят. Не дойдут мольбы до Бога, Сердце ангела – алмаз. Продолжается тревога, И Господь не слышит нас. Рассекает воздух душный, Не находит горних роз И не хочет равнодушный Божий ангел наших слез. Мы Господних роз не крали И в небесные врата Из зениток не стреляли. Мы – тщета и нищета — Только тем и виноваты, Что сошли в подпольный ад. А быть может, он, крылатый, Перед нами виноват? 25 октября 1941II. «Беспомощней, суровее и суше…»
Беспомощней, суровее и суше Я духом стал под бременем несчастий. В последний раз ты говоришь о страсти, Не страсть, а скорбь терзает наши души. Пред дикими заклятьями кликуши Не вздрогнет мир, разорванный на части. Что стоит плач, что может звон запястий, Когда свистит загробный ветер в уши? В кромешном шуме рокового боя Не слышно клятв, и слово бесполезно. Я не бессмертен, ты, как тень, мгновенна. Нет больше ни приюта, ни покоя, Ни ангела над пропастью беззвездной. А ты одна, одна во всей вселенной. 7 ноября 1941III. «Вложи мне в руку Николин образок…»
Вложи мне в руку Николин образок, Унеси меня на морской песок, Покажи мне южный косой парусок. Горше горького моя беда, Слаще меда морская твоя вода. Уведи меня отсюда навсегда. Сонный осетр подо льдом стоит. Пальцы мне ломает смертный стыд. Нет на свете жестче прикамских обид. Я вошел бы в избу – нет сверчка в уголке, Я на лавку бы лег – нет иконки в руке, Я бы в Каму бросился, да лед на реке. 11 ноября 1941IV. Беженец
Не пожалела на дорогу соли, Так насолила, что свела с ума. Горишь, святая камская зима, А я живу один, как ветер в поле. Скупишься, мать, дала бы хлеба, что ли, Полны ядреным снегом закрома, Бери да ешь. Тяжка моя сума: Полпуда горя и ломоть недоли. Я ноги отморожу на ветру, Я беженец, я никому не нужен, Тебе-то все равно, а я умру. Что делать мне среди твоих жемчужин И кованного стужей серебра На дикой Каме, ночью, без костра? 13 ноября 1941V. «Дровяные, погонные возвожу алтари…»
Дровяные, погонные возвожу алтари. Кама, Кама, река моя, полыньи свои отвори. Все, чем татары хвастали, красавица, покажи, Наточенные ножи да затопленные баржи. Окаю, гибель кличу, баланду кипячу, Каторжную тачку, матерясь, качу, С возчиками, с грузчиками пью твое вино, По доске скрипучей сойду на черное дно. Кама, Кама, чем я плачу за твою ледяную парчу? Я за твою парчу верной смертью плачу. 15 ноября 1941VI. «Смерть на все накладывает лапу…»
Смерть на все накладывает лапу. Страшно мне на Чистополь взглянуть. Арестантов гонят по этапу. Жгучим снегом заметает путь. Дымом горьким ты глаза мне застишь, Дикой стужей веешь за спиной И в слезах распахиваешь настежь Двери Богом проклятой пивной. На окошках теплятся коптилки Мутные, блаженные твои. Что же на больничные носилки Сын твой не ложится в забытьи? В смертный час напомнишь ли о самой Светлой доле – и летишь опять, И о чем всю ночь поешь за Камой, Что конвойным хочешь рассказать? 18 ноября 1941VII. «Нестерпимо во гневе караешь, Господь…»
Нестерпимо во гневе караешь, Господь, Стыну я под дыханьем твоим, Ты людскую мою беззащитную плоть Рассекаешь мечом ледяным. Вьюжный ангел мне молотом пальцы дробит На закате Судного дня И целует в глаза, и в уши трубит, И снегами заносит меня. Я дышать не могу под твоей стопой, Я вином твоим пыточным пьян. Кто я, Господи Боже мой, перед тобой? Себастьян, твой слуга Себастьян. 18 ноября 1941VIII. «Упала, задохнулась на бегу…»
Упала, задохнулась на бегу, Огнем горит твой город златоглавый, А все платочек комкаешь кровавый, Все маешься, недужная, в снегу. Я не ревную к моему врагу, Я не страшусь твоей недоброй славы, Кляни меня, замучь, но – Боже правый! — Любить тебя в обиде не могу. Не птицелов раскидывает сети, Сетями воздух стал в твой смертный час, Нет для тебя живой воды на свете. Когда Господь от гибели не спас, Как я спасу, как полюблю – такую? О нет, очнись, я гибну и тоскую… 28 ноября 1941IX. «Вы нашей земли не считаете раем…»
Вы нашей земли не считаете раем, А краем пшеничным, чужим караваем, Штыком вы отрезали лучшую треть. Мы намертво знаем, за что умираем; Мы землю родную у вас отбираем, А вам – за ворованный хлеб умереть. 1941X. «Зову – не отзывается, крепко спит Марина…»
Зову – не отзывается, крепко спит Марина. Елабуга, Елабуга, кладбищенская глина. Твоим бы именем назвать гиблое болото, Таким бы словом, как засовом, запирать ворота, Тобою бы, Елабуга, детей стращать немилых, Купцам бы да разбойникам лежать в твоих могилах. А на кого дохнула ты холодом лютым? Кому была последним земным приютом? Чей слышала перед зарей возглас лебединый? Ты слышала последнее слово Марины. На гибельном ветру твоем я тоже стыну. Еловая, проклятая, отдай Марину! 28 ноября 1941«Когда возвратимся домой после этой неслыханной…»*
Когда возвратимся домой после этой неслыханной бойни, Мы будем раздавлены странным внезапным покоем, Придется сидеть и гадать – отчего мы не стали спокойней? Куда уж там петь или плакать по мертвым героям. А наши красавицы жены привыкли к военным изменам, Но будут нам любы от слез чуть припухшие веки, И если увижу прическу, дыша свежескошенным сеном, Услышу неверную клятву: навеки, навеки!.. — Нет, места себе никогда и нигде не найду во вселенной. Я видел такое, что мне уже больше не надо Ни вашего мирного дела (а может быть, смерти мгновенной?), Ни вашего дома, ни вашего райского сада… 1942Белый день*
Камень лежит у жасмина. Под этим камнем клад. Отец стоит на дорожке. Белый-белый день. В цвету серебристый тополь, Центифолия, а за ней — Вьющиеся розы, Молочная трава. Никогда я не был Счастливей, чем тогда. Никогда я не был Счастливей, чем тогда. Вернуться туда невозможно И рассказать нельзя, Как был переполнен блаженством Этот райский сад. 1942«Немецкий автоматчик подстрелит на дороге…»*
Немецкий автоматчик подстрелит на дороге, Осколком ли фугаски перешибут мне ноги, В живот ли пулю влепит эсэсовец-мальчишка, Но все равно мне будет на этом фронте крышка. И буду я разутый, без имени и славы, Замерзшими глазами смотреть на снег кровавый. 1942«Я много знал плохого и хорошего…»*
Я много знал плохого и хорошего, Умел гореть, как воск, любить и петь, И наконец попал я в это крошево. Что я теперь? Голодной смерти снедь. Судьба права: не мне, из глины взятому, Бессмертное открыто бытие, Но – боже правый! – горько мне, крылатому, Надеяться на слепоту ее. Вы, пестуны мои неосторожные, Как вы меня забыть в беде могли? Спасибо вам за крылья ненадежные, За боль в плечах, за белизну в пыли, За то, что ни людского нет, ни птичьего Нет заговора, чтобы вкось иль ввысь На островок рвануться, и достичь его, И отдышаться там, где вы спаслись. 1942«Чего ты не делала только…»*
Чего ты не делала только, чтоб видеться тайно со мною… Тебе не сиделось, должно быть, за Камой, в дому невысоком, Ты по́д ноги стлалась травою, уж так шелестела весною, Что боязно было: шагнешь — и заденешь тебя ненароком. Кукушкой в лесу притаилась и так куковала, что люди Завидовать стали: ну вот, Ярославна твоя прилетела! И если я бабочку видел, когда и подумать о чуде Безумием было, я знал: ты взглянуть на меня захотела. А эти павлиньи глазки́ — там лазори по капельке было На каждом крыле – и светились… Я, может быть, со́ свету сгину, А ты не покинешь меня, и твоя чудотворная сила Травою оденет, цветами подарит и камень, и глину. И если к земле присмотреться, чешуйки все в радугах. Надо Ослепнуть, чтоб имя твое не прочесть на ступеньках и сводах Хоро́м этих нежно-зеленых. Вот верности женской засада: Ты за́ ночь построила город и мне приготовила отдых. А ива, что ты посадила в краю, где вовек не бывала? Тебе до рожденья могли терпеливые ветви присниться, Качалась она, подрастая, и соки земли принимала. За ивой твоей довелось мне, за ивой от смерти укрыться. С тех пор не дивлюсь я, что гибель обходит меня стороною: Я должен ладью отыскать, плыть и плыть и, замучась, причалить, Увидеть такою тебя, чтобы вечно была ты со мною, И крыл твоих, глаз твоих, рук – никогда не печалить. Приснись мне, приснись мне, приснись, приснись мне еще хоть однажды. Война меня потчует солью, а ты этой соли не трогай, Нет горечи горше, и горло мое пересохло от жажды, Дай пить, напои меня, дай мне воды хоть глоток, хоть немного. 1942«Если б ты написала сегодня письмо…»*
Если б ты написала сегодня письмо, До меня бы оно долетело само, Пусть без марок, с помарками, пусть в штемпелях, Без приписок и запаха роз на полях, Пусть без адреса, пусть без признаний твоих, Мимо всех почтальонов и почт полевых, Пусть в землянку, сквозь землю, сюда, – все равно До меня бы само долетело оно. Напиши мне хоть строчку одну, хоть одну Птичью строчку из гласных сюда, на войну. Что письмо! Хорошо, пусть не будет письма, Ты меня и без писем сводила с ума, Стань на Запад лицом, через горы твои, Через сини моря иоа аои. Хоть мгновенье одно без пространств и времен, Только крылья мелькнут сквозь запутанный сон, И, взлетая, дыханье на миг затаи — Через горы-моря иоа аои! 1942«Здесь дом стоял. Жил в нем какой-то дед…»*
Здесь дом стоял. Жил в нем какой-то дед, Жил какой-то мальчик. Больше дома нет. Бомба в сто кило, земля черным-черна, Был дом, нету дома. Что делать, война! Куча серых тряпок, на ней самовар, Шкафчик, рядом лошадь, над лошадью пар. Вырастет на пустыре лебеда у стены. Здесь навсегда поселятся бедные духи войны. А то без них некому будет скулить по ночам, Свистеть да гулять по нетопленым печам. 1942«Стояла батарея за этим вот холмом…»*
Стояла батарея за этим вот холмом Нам ничего не слышно, а здесь остался гром, Под этим снегом трупы еще лежат вокруг, И в воздухе морозном остались взмахи рук. Ни шагу знаки смерти ступить нам не дают. Сегодня снова, снова убитые встают. Сейчас они услышат, как снегири поют. 1942Аэростаты воздушного заграждения*
В Москве расплодились диковинные звери, слоны и киты воздушные. Их по ночам отпускают гулять на железных канатах, пасутся они над городом, едят что попало, днем на бульварах лежат, отдыхают, набив животы небесной травой, облаками и звездами, их стерегут девушки с противогазами, москвичи на них с уважением смотрят: – Экие звери: важеватые, толстые… 1943Ночной дождь*
То были капли дождевые, Летящие из света в тень. По воле случая впервые Мы встретились в ненастный день, И только радуги в тумане Вокруг неярких фонарей Поведали тебе заране О близости любви моей, О том, что лето миновало, Что жизнь тревожна и светла, И как ты ни жила, но мало, Так мало на земле жила. Как слезы, капли дождевые Светились на лице твоем, А я еще не знал, какие Безумства мы переживем. Я голос твой далекий слышу, Друг другу нам нельзя помочь, И дождь всю ночь стучит о крышу, Как и тогда стучал всю ночь. 1943«Не стой тут…»*
Не стой тут, Убьют! Воздух! Ложись! Проклятая жизнь! Милая жизнь! Странная, смутная жизнь! Дикая жизнь! Травы мои коленчатые, Мои луговые бабочки, Небо – все в облаках, городах, лагунах и парусных лодках. Дай мне еще подышать, Дай мне побыть в этой жизни, безумной и жадной, Хмельному от водки, С пистолетом в руках, Ждать танков немецких, Дай мне побыть хоть в этом окопе… 1943«На полоски несжатого хлеба…»*
На полоски несжатого хлеба Золотые ладьи низошли. Как ты близко, закатное небо, От моей опаленной земли! Каждый парус твой розов и тонок, Отвори нам степные пути, Помоги от траншей и воронок До прохлады твоей добрести. 1943Проводы*
Вытрет губы, наденет шинель И, не глядя, жену поцелует. А на улице ветер лютует, Он из сердца повыдует хмель. И потянется в город обоз, Не добудешь ста грамм по дороге, Только ветер бросается в ноги И глаза обжигает до слез. Был колхозником – станешь бойцом. Пусть о родине, вольной и древней, Мало песен сложили в деревне — Выйдешь в поле, и дело с концом. А на выезде плачет жена, Причитая и руки ломая, Словно черные кони Мамая Где-то близко, как в те времена, Мчатся, снежную пыль подымая, Ветер бьет, и звенят стремена. 1943«Ехал из Брянска в теплушке слепой…»*
Ехал из Брянска в теплушке слепой, Ехал домой со своею судьбой. Что-то ему говорила она, Только и слов – слепота и война. Мол, хорошо, что незряч да убог, Был бы ты зряч, уцелеть бы не мог. Немец не тронул, на что ты ему? Дай-ка на плечи надену суму, Ту ли худую, пустую суму, Дай-ка я веки тебе подыму. Ехал слепой со своею судьбой, Даром что слеп, а доволен собой. 1943«Хорошо мне в теплушке…»*
Хорошо мне в теплушке, Тут бы век вековать, — Сумка вместо подушки, И на дождь наплевать. Мне бы ехать с бойцами, Грызть бы мне сухари, Петь да спать бы ночами От зари до зари, У вокзалов разбитых Брать крутой кипяток — Бездомовный напиток — В жестяной котелок. Мне б из этого рая Никуда не глядеть. С темнотой засыпая, Ничего не хотеть — Ни дороги попятной, Разоренной войной, Ни туда, ни обратно, Ни на фронт, ни домой, — Но торопит, рыдая, Песня стольких разлук, Жизнь моя кочевая, Твой скрежещущий стук. 1943«Четыре дня мне ехать до Москвы…»*
Четыре дня мне ехать до Москвы. И дождь, и грязь, да поезжай в объезд, А там, в пучках измызганной травы, Торчит березовый немецкий крест. Судьба, куда ты немца занесла, Зачем его швырнула как мешок У старого орловского села, Что, может быть, он сам недавно жег? Так, через эти чуждые гробы, Колеса наши пролагают след. А что нет дела немцу до судьбы, То и судьбе до немца дела нет. 1943«Смятенье смутное мне приносят…»*
Смятенье смутное мне приносят Горькие веянья весны. О, как томятся и воли просят Мои мучительные сны. Всю ночь, всю ночь голоса убитых, Плача, упрашивают из земли: «Помни кровь на конских копытах, Помни лица наши в пыли. Мы не запашем земли восточной, Глина лежит на глазах у нас. Кто нас омоет водой проточной, Кто нас оденет в твой светлый час? Только и властны над сонным слухом, — Если покажешь нам путь назад, — Мы прилетим тополевым пухом, Как беспокойные сны летят». 1944«Как золотая птичка…»*
Т. О.-Т.
Как золотая птичка, Дрожит огонь впотьмах, В одну минуту спичка Сгорит в моих руках. Неверное такое, Навек родное мне, Сердечко голубое Живет в ее огне. И в этом зыбком свете, Пусть выпавшем из рук, Я по одной примете Узнаю все вокруг. Мне жалко, что ни свечки, Ни спичек больше нет, Что в дымные колечки Совьется желтый свет. Невесел и неярок, На самый краткий срок, Но будет мне подарок — Последний уголек. О, если б жар мгновенный, Что я в стихи вложил, Не меньше спички тленной Тебе на радость жил! 1944«Мне снится какое-то море…»*
Мне снится какое-то море, Какой-то чужой пароход, И горе, какое-то горе Мне темное сердце гнетет. Далекие медные трубы На палубе нижней слышны Да скрежет, тяжелый и грубый, Запятнанной нефтью волны. И если заплачет сирена Среди расступившихся вод, Из этого странного плена Никто никогда не уйдет. Покоя не знающий странник, Кляну я чужой пароход, Я знаю, что это «Титаник» И что́ меня в плаванье ждет. Мне дико, что там, за кормою, Вдали, за холодной волной, Навеки покинутый мною, Остался мой город родной. 1944«Какие скорбные просторы…»*
Какие скорбные просторы, Какие мокрые заборы И эта полунагота Деревьев, эта нищета, Когда уже скрывать не нужно Ни жалких слез, ни старых ран, Как будто в слабости недужной Всего желанней не обман, А мелкий дождь, сквозной туман И тленья вкрадчивый дурман. Деревья лгут. Зачем все это Оцепененье желтизны, Где столько воздуха и света Тебе напоминает сны, Когда ты падаешь и знаешь, Что это – смерть, и, пробудясь, Почти мгновенно забываешь С ночными призраками связь? Не верь деревьям. В эту пору Они – притворщики. Они Солгут, что твоему позору Их обнажение сродни, Что между сучьями нагими Есть руки слабые твои, Что и они могли бы ими Коснуться неба в забытьи, Но есть еще соблазн паденья На лоно матери-земли, И только смертного томленья Их листья не превозмогли. Не верь их нищему покою, Тебя обманывает он, Деревьям нужно быть с тобою — И взять тебя в свой зимний сон, Озябнуть у холодной дачи От поздних листьев до корней И лгать, что лед в крови горячей Тем сладостней, чем жить трудней. 1944Охота*
Охота кончается. Меня затравили. Борзая висит у меня на бедре. Закинул я голову так, что рога уперлись в лопатки. Трублю. Подрезают мне сухожилья. В ухо тычут ружейным стволом. Падает на бок, цепляясь рогами за мокрые прутья. Вижу я тусклое око с какой-то налипшей травинкой. Черное, окостеневшее яблоко без отражений. Ноги свяжут и шест проденут, вскинут на плечи… 1944Земля*
За то, что на свете я жил неумело, За то, что не кривдой служил я тебе, За то, что имел небессмертное тело, Я дивной твоей сопричастен судьбе. К тебе, истомившись, потянутся руки С такой наболевшей любовью обнять, Я снова пойду за Великие Луки, Чтоб снова мне крестные муки принять. И грязь на дорогах твоих не сладима, И тощая глина твоя солона. Слезами солдатскими будешь хранима И вдовьей смертельною скорбью сильна. 1944«Тишь да гладь, да Божья благодать…»*
Тишь да гладь, да Божья благодать, И не надо больше мне страдать. А с какой смертельною тоской Мне когда-то снился рай такой. Не пускают юнкерсов сюда, Я убит не буду никогда, Никогда я больше не убью, И спокойно я умру в раю. Хорошо и весело в раю. Что же здесь я песен не пою? 1944Полька*
Все не спит палата госпитальная, Радио не выключай – и только, Тренькающая да беспечальная Раненым пришлась по вкусу полька. Наплевать, что ночь стоит за шторами, Что повязка на культе промокла, — Дребезжащий репродуктор шпорами Бьет без удержу в дверные стекла. Наплевать на уговоры нянины, Только б свет оставила в палате. И ногой здоровой каждый раненый Барабанит польку на кровати. 1945Слово*
Слово только оболочка, Пленка, звук пустой, но в нем Бьется розовая точка, Странным светится огнем, Бьется жилка, вьется живчик, А тебе и дела нет, Что в сорочке твой счастливчик Появляется на свет. Власть от века есть у слова, И уж если ты поэт, И когда пути другого У тебя на свете нет, Не описывай заране Ни сражений, ни любви, Опасайся предсказаний, Смерти лучше не зови! Слово только оболочка, Пленка жребиев людских, На тебя любая строчка Точит нож в стихах твоих. 1945Памяти друзей*
Их так немного было у меня, Все умерли, все умерли. Не знаю, Какому раю мог бы я доверить Последнее дыханье их. Не знаю, Какой земле доверить мог бы я Этот холодный прах. Одним огнем Нам опалило щеки. Мы делили Одну судьбу. Они достойней были И умерли, а я еще живу. Но я не стану их благодарить За дивный дар, мне выпавший на долю. Я не хотел столь дорогой ценой Купить его. Мне – их благодарить? Да разве я посмею им признаться, Что я дышу, и вдовы их глядят В глаза мои – пусть не в глаза, а мимо — Признаться им – без укоризны? Нет, Я вдов не очерню пред мертвецами, Вдова пройдет сторонкою и скажет… Им все равно, что скажут вдовы их. Благодарить за то, что я хотел бы На их могилы принести цветы В живых руках, дыша благоуханьем, За шагом шаг ступая по траве, По их траве, когда они лежат В сырой земле и двинуться не могут. Что двинуться? Когда их больше нет. Ни я, ни вы, никто не нужен им. А я без них – с кем буду хлеб делить, С кем буду пить вино в мой светлый день, Кому скажу: какой сегодня ветер, Как зелена трава и небо сине? 1945Бабочка в госпитальном саду*
Из тени в свет перелетая, Она сама и тень и свет, Где родилась она такая, Почти лишенная примет? Она летает, приседая, Она, должно быть, из Китая, Здесь на нее похожих нет, Она из тех забытых лет, Где капля малая лазори Как море синее во взоре. Она клянется: навсегда! — Не держит слова никогда, Она едва до двух считает, Не понимает ничего, Из целой азбуки читает Две гласных буквы — А и О. А имя бабочки – рисунок, Нельзя произнести его, И для чего ей быть в покое? Она как зеркальце простое. Пожалуйста, не улетай, О госпожа моя, в Китай! Не надо, не ищи Китая, Из тени в свет перелетая. Душа, зачем тебе Китай? О госпожа моя цветная, Пожалуйста, не улетай! 1945Книга травы*
О нет, я не город с кремлем над рекой, Я разве что герб городской. Не герб городской, а звезда над щитком На этом гербе городском. Не гостья небесная в черни воды, Я разве что имя звезды. Не голос, не платье на том берегу, Я только светиться могу. Не луч световой у тебя за спиной, Я – дом, разоренный войной. Не дом на высоком валу крепостном, Я – память о доме твоем. Не друг твой, судьбою ниспосланный друг, Я – выстрела дальнего звук. В приморскую степь я тебя уведу, На влажную землю паду, И стану я книгой младенческих трав, К родимому лону припав. 1945Звездный каталог*
До сих пор мне было невдомек — Для чего мне звездный каталог? В каталоге десять миллионов Номеров небесных телефонов, Десять миллионов номеров Телефонов марев и миров, Полный свод свеченья и мерцанья, Список абонентов мирозданья. Я-то знаю, как зовут звезду, Я и телефон ее найду, Пережду я очередь земную, Поверну я азбуку стальную: – А-13-40-25. Я не знаю, где тебя искать. Запоет мембрана телефона: – Отвечает альфа Ориона. Я в дороге, я теперь звезда, Я тебя забыла навсегда. Я звезда – денницына сестрица, Я тебе не захочу присниться, До тебя мне дела больше нет. Позвони мне через триста лет. 1945Суббота, 21 июня*
Пусть роют щели хоть под воскресенье. В моих руках надежда на спасенье. Как я хотел вернуться в до-войны, Предупредить, кого убить должны. Мне вон тому сказать необходимо: «Иди сюда, и смерть просвищет мимо». Я знаю час, когда начнут войну, Кто выживет, и кто умрет в плену, И кто из нас окажется героем, И кто расстрелян будет перед строем, И сам я видел вражеских солдат, Уже заполонивших Сталинград, И видел я, как русская пехота Штурмует Бранденбургские ворота. Что до врага, то все известно мне, Как ни одной разведке на войне. Я говорю – не слушают, не слышат, Несут цветы, субботним ветром дышат, Уходят, пропусков не выдают, В домашний возвращаются уют. И я уже не помню сам, откуда Пришел сюда и что случилось чудо. Я все забыл. В окне еще светло И накрест не заклеено стекло. 1945Страус в 1913 году*
Показывали страуса в Пассаже. Холодная коробка магазина, И серый свет из-под стеклянной крыши, Да эта керосинка на прилавке — Он ко всему давным-давно привык. Нахохлившись, на сонные глаза Надвинул фиолетовые веки И посреди пустого помещенья, Не двигаясь, как чучело, стоял, Так утвердив негнущиеся ноги, Чтоб можно было, не меняя позы, Стоять хоть целый час, хоть целый день Без всякой мысли, без воспоминаний. И научился он небытию И ни на что не обращал вниманья — Толкнет его хозяин или нет, Засыплет корму или не засыплет, И если б даже захотел, не мог Из этого оцепененья выйти. 1945Дриада*
Я говорю: Чем стала ты, сестра моя дриада, В гостеприимном городском раю? Кто отнял дикую вольность твою? Где же твои крыла, пленница сада? Дриада говорит: Ножницы в рощу принесла досада, И зависть выдала, в каком краю Скрывалась я. Ты видишь – я стою, Лира немая, музыке не рада. Не называй меня сестрой своей, Не выйду я из выгнутых ветвей, Не перейду в твое хромое тело, Не обопрусь на твои костыли. Ты не глотнешь от моего удела — Жить памятью о праздниках земли. 1945–1946Дождь в Тбилиси*
Мне твой город нерусский Все еще незнаком, — Клен под мелким дождем, Переулок твой узкий. Под холодным дождем Слишком яркие фары, Бесприютные пары В переулке твоем, По крутым тротуарам Бесконечный подъем. Затерялся твой дом В этом городе старом. Бесконечный подъем, Бесконечные спуски, Разговор не по-русски У меня за плечом. Сеет дождь из тумана, Капли падают с крыш. Ты, наверное, спишь, В белом спишь, Кетевана? В переулке твоем В этот час непогожий Я – случайный прохожий Под холодным дождем. В этот час непогожий, В час, покорный судьбе, На тоску по тебе Чем-то странно похожий. 1945«Тебе не наскучило каждому сниться…»*
Тебе не наскучило каждому сниться, Кто с князем твоим горевал на войне, О чем же ты плачешь, княгиня зегзица, О чем ты поешь на кремлевской стене? Твой Игорь не умер в плену от печали, Погоне назло доконал он коня, А как мы рубились на темной Каяле, Твой князь на Каяле оставил меня. И впору бы мне тетивой удавиться, У каменной бабы воды попросить. О том ли в Путивле кукуешь, зегзица, Что некому раны мои остудить? Так долго я спал, что по русские очи С каленым железом пришла татарва, А смерть твоего кукованья короче, От крови моей почернела трава. Спасибо тебе, что стонала и пела. Я ветром иду по горячей золе, А ты разнеси мое смертное тело На сизом крыле по родимой земле. 1945, 1946Надпись на книге*
Покинул я семью и теплый дом, И седины я принял ранний иней, И гласом вопиющего в пустыне Мой каждый стих звучал в краю родном. Как птица нищ и как Иаков хром, Я сам себе не изменил поныне, И мой язык стал языком гордыни И для других невнятным языком. И собственного плача или смеха Я слышу убывающее эхо, И – Боже правый! – разве я пою? И разве так все то, что было свято, Я подарил бы вам, как жизнь свою? А я горел, я жил и пел – когда-то. 1946Ночная работа*
Свет зажгу, на чернильные пятна Погляжу и присяду к столу, — Пусть поет, как сверчок непонятно, Электрический счетчик в углу. Пусть голодные мыши скребутся, Словно шастать им некогда днем, И часы надо мною смеются На дотошном наречье своем, — Я возьмусь за работу ночную, И пускай их до белого дня Обнимаются напропалую, Пьют вино, кто моложе меня. Что мне в том? Непочатая глыба, На два века труда предо мной. Может, кто-нибудь скажет спасибо За постылый мой подвиг ночной. 1946«Идет кораблей станица…»*
Идет кораблей станица, Просторна моя дорога, Заря моя, Заряница, Шатры Золотого Рога! И плакалось нам, и пелось, — Доплыли до середины — Куда мое море делось, Где парус мой лебединый? Довольно! В пучине южной Тони, заморское диво! Что темному сердцу нужно От памяти неправдивой? 1946«Порой по улице бредешь…»*
Порой по улице бредешь — Нахлынет вдруг невесть откуда И по спине пройдет, как дрожь, Бессмысленная жажда чуда. Не то чтоб встал кентавр какой У магазина под часами, Не то чтоб на Серпуховской Открылось море с парусами, Не то чтоб захотеть – и ввысь Кометой взвиться над Москвою, Иль хоть по улице пройтись На полвершка над мостовою. Когда комета не взвилась, И это назовешь удачей. Жаль: у пространств иная связь, И времена живут иначе. На белом свете чуда нет, Есть только ожиданье чуда. На том и держится поэт, Что эта жажда ниоткуда. Она ждала тебя сто лет, Под фонарем изнемогая… Ты ею дорожи, поэт, Она – твоя Серпуховская. Твой город, и твоя земля, И невзлетевшая комета, И даже парус корабля, Сто лет, как сгинувший со света. Затем и на земле живем, Работаем и узнаем Друг друга по ее приметам, Что ей придется стать стихом, Когда и ты рожден поэтом. 1946Дума*
И горько стало мне, что жизнь моя прошла, Что ради замысла я потрудился мало, Но за меня добро вставало против зла, И правда за меня под кривдой умирала. Я не в младенчестве, а там, где жизни ждал, В крови у пращуров, у древних трав под спудом, И целью, и путем враждующих начал, Предметом спора их я стал каким-то чудом. И если в дерево впивается пила, И око Божие затравленного зверя, Как мутная вода, подергивает мгла, И мается дитя, своим врачам не веря, И если изморозь ложится на хлеба, Тайга безбрежная пылает предо мною, Я не могу сказать, что такова судьба, И горько верить мне, что я тому виною. Когда была война, поистине, как ночь, Была моя душа. Но – жертва всех сражений — Как зверь, ощерившись, пошла добру помочь Душа, глотая смерть, – мой беззащитный гений. Все на земле живет порукой круговой, И если за меня спокон веков боролась Листва древесная — я должен стать листвой, И каждому зерну подать я должен голос. Все на земле живет порукой круговой: Созвездье, и земля, и человек, и птица. А кто служил добру, летит вниз головой В их омут царственный и смерти не боится. Он выплывет еще и сразу, как пловец, С такою влагою навеки породнится, Что он и сам сказать не сможет, наконец, Звезда он, иль земля, иль человек, иль птица. 1946«Ты, что бабочкой черной и белой…»*
Ты, что бабочкой черной и белой, Не по-нашему дико и смело И в мое залетела жилье, Не колдуй надо мной, не делай Горше горького сердце мое. Чернота, окрыленная светом, Та же черная верность обетам И платок, ниспадающий с плеч. А еще в трепетании этом Тот же яд и нерусская речь. 1946«Снова я на чужом языке…»*
Снова я на чужом языке Пересуды какие-то слышу,— То ли это плоты на реке, То ли падают листья на крышу. Осень, видно, и впрямь хороша. То ли это она колобродит, То ли злая живая душа Разговоры с собою заводит, То ли сам я к себе не привык… Плыть бы мне до чужих понизовий, Петь бы мне, как поет плотовщик, — Побольней, потемней, победовей. На плоту натянуть дождевик, Петь бы, шапку надвинув на брови, Как поет на реке плотовщик О своей невозвратной любови. 1946Две лунные сказки*
I. Луна в последней четверти
В последней четверти луна Не понапрасну мне видна. И желтовата и красна В последней четверти луна, И беспокойна и смутна: Земле принадлежит она. Смотрю в окно и узнаю В луне земную жизнь мою, И в смутном свете узнаю Слова, что на земле пою, И как на черепке стою, На срезанном ее краю. А что мне видно из окна? За крыши прячется луна. И потому, как дым, смутна, Что на ущерб идет она, И потому, что так темна, Влюбленным нравится луна. 1946II. Луна и коты
Прорвав насквозь лимонно-серый Опасный конус высоты, На лунных крышах, как химеры, Вопят гундосые коты. Из желобов ночное эхо Выталкивает на асфальт Их мефистофельского смеха Коленчатый и хриплый альт. И в это дикое искусство Влагает житель городской Свои предчувствия и чувства С оттенком зависти мужской. Он верит, что в природе ночи И тьмы лоскут, и сна глоток, Что ночь – его чернорабочий. А сам глядит на лунный рог, Где сходятся, как в средоточье, Котов египетские очи, И пьет бессонницы белок. 1959Дагестан*
Я лежал на вершине горы, Я был окружен землей. Заколдованный край внизу Все цвета потерял, кроме двух: Светло-синий, Светло-коричневый там, где по синему камню писало перо Азраила. Вкруг меня лежал Дагестан. Разве гадал я тогда, Что в последний раз Читаю арабские буквы на камнях горделивой земли? Как я посмел променять на чет и не́чет любови Разреженный воздух горы? Чтобы здесь В ложке плавить на желтом огне Дагестанское серебро? Петь: «Там я жил над ручьем, Мыл в ледяной воде Простую одежду мою»? 1946Пруд*
Ровный белый небосвод, И на зелени прибрежной Белый сумрачный налет, Словно жребий неизбежный. Странный день пришел, когда С неподвижно-смутной ивой Неподвижная вода Спор заводит молчаливый. Так лежит в земле Давид, Перед скинией плясавший. Равнодушный слух томит Возглас, вчуже отзвучавший. Где веселье этих вод? В чем их смертная обида? Кто былую жизнь вернет Песнопению Давида? Как пред скинией, вчера Воды звонкие плясали, И пришла для них пора Успокоенной печали. Пруд уйдет из-под корней, Станет призраком былого, Но умрет еще скорей Наше творческое слово. 1946«Когда купальщица с тяжелою косой…»*
Когда купальщица с тяжелою косой Выходит из воды, одна в полдневном зное, И прячется в тени, тогда ручей лесной В зеленых зеркальцах поет совсем иное. Над хрупкой чешуей светло-студеных вод Сторукий бог ручьев свои рога склоняет, И только стрекоза, как первый самолет, О новых временах напоминает. 1946«Огонь и трубы медные прошел…»*
Огонь и трубы медные прошел, Всю землю взял, а снял так мало хлеба, Все небо взял, а что он взял от неба? Каких-то звезд бессмысленный глагол. Зол человек, несчастен, скуп и зол. 1946«Тянет железом, картофельной гнилью…»*
Тянет железом, картофельной гнилью, Лагерной пылью и солью камсы. Где твое имечко, где твои крылья? Вий над Россией топорщит усы. Кто ты теперь? Ни креста, ни помина, Хлюпает плот на глубокой реке, Черное небо и мятая глина Непропеченной лепешки в руке. Он говорит: подымите мне веки! — Слободы метит железным перстом, Ржавую землю и ольхи-калеки Метит и морит великим постом. Он говорит: подымите мне веки! Как не поднять, пропадешь ни за грош. Дырбала – арбала – дырбала – арбала, Что он бормочет еще, не поймешь. Заживо вяжет узлом сухожилья, Режется в карты с таежной цингой, Стужей проносится по чернобылью, Свалит в овраг, и прощай, дорогой. 1946, 1956Ночной звонок*
Зачем заковываешь на ночь По-каторжному дверь свою? Пока ты спишь, Иван Иваныч, Я у парадного стою. В резину черную обута, Ко мне идет убийца-ночь. И я звоню, ищу приюта, А ты не хочешь мне помочь. Закладываешь уши ватой И слышишь смутный звон сквозь сон. Пускай, мол, шебуршит, проклятый, Подумаешь – глагол времен! Не веришь в ад, не ищешь рая, А раз их нет – какой в них прок? Что скажешь, если запятнаю Своею кровью твой порог? Как в полдевятого на службу За тысячей своих рублей, Предав гражданство, братство, дружбу, Пойдешь по улице своей? Она от крови почернела, Крестом помечен каждый дом. Скажи: «А вам какое дело? Я крепкий сон добыл горбом». 1946, 1958Стихи в тетрадях*
Мало ли на свете Мне давно чужого, — Не пред всем в ответе Музыка и слово. А напев случайный, А стихи – на что мне? Жить без глупой тайны Легче и бездомней. И какая малость От нее осталась, — Разве только жалость, Чтобы сердце сжалось, Да еще привычка Говорить с собою, Спор да перекличка Памяти с судьбою… 1947К тетради стихов*
Прощай, тетрадь моя, подруга стольких лет; Ты для кого хранишь предчувствий жгучий след И этот странный свет, уже едва заметный, Горевший заревом над рифмою заветной? Пускай хоть век пройдет, и музыка страстей Под бомбы подведет играющих детей, — Быть может, выживет наследник нашей муки… А ты, печальница, дана мне на поруки. Твой собственник придет: он спит в моей крови, Из пепла города его благослови, Из груды кирпичей – свидетелей распада. И, право, нам других свидетелей не надо. 1947Отрывок*
А все-таки жалко, что юность моя Меня заманила в чужие края, Что мать на перроне глаза вытирала, Что этого я не увижу вокзала, Что ветер зеленым флажком поиграл, Что города нет и разрушен вокзал. Отстроится город, но сердцу не надо Ни нового дома, ни нового сада, Ни рыцарей новых на дверцах печных. Что новые дети расскажут о них? И если мне комнаты матери жалко С горящей спиртовкой и пармской фиалкой, И если я помню тринадцатый год С предчувствием бедствий, нашествий, невзгод, Еще расплетенной косы беспорядок… Что горше неистовых детских догадок, Какие пророчества? Разве теперь, Давно уже сбившись со счета потерь, Кого-нибудь я заклинаю с такою Охрипшей, безудержной, детской тоскою, И кто-нибудь разве приходит во сне С таким беспредельным прощеньем ко мне? Все глуше становится мгла сновидений, Все реже грозят мне печальные тени, И совесть холодная день ото дня Все меньше и меньше терзает меня. Но те материнские нежные руки — Они бы простили мне крестные муки — Все чаще на плечи мои в забытьи Те руки ложатся, на плечи мои… 1947«Я боюсь, что слишком поздно…»*
Т. О.-Т.
Я боюсь, что слишком поздно Стало сниться счастье мне. Я боюсь, что слишком поздно Потянулся я к беззвездной И чужой твоей стране. Мне-то ведомо, какою — Ночью темной, без огня, Мне-то ведомо, какою Неспокойной, молодою Ты бываешь без меня. Я-то знаю, как другие, В поздний час моей тоски, Я-то знаю, как другие Смотрят в эти роковые, Слишком темные зрачки. И в моей ночи ревнивой Каблучки твои стучат, И в моей ночи ревнивой Над тобою дышит диво — Первых оттепелей чад. Был и я когда-то молод. Ты пришла из тех ночей. Был и я когда-то молод, Мне понятен душный холод, Вешний лед в крови твоей. 1947«Смерть никто, канцеляристка, дура…»*
Смерть никто, канцеляристка, дура, Выжига, обшарканный подол, У нее чертог – регистратура, Канцелярский стул – ее престол. На губах клиента стынет слово, Словно рыба разевает рот, Если смерть, товарищ Иванова, Арифмометр повернет, Подошьет под номер пламень плотский. Все, чем горько мучилась душа, Погашает росчерк идиотский Синего ее карандаша. 1947Верблюд*
На длинных нерусских ногах Стоит, улыбаясь некстати, А шерсть у него на боках, Как вата в столетнем халате. Должно быть, молясь на восток, Кочевники перемудрили, В подшерсток втирали песок И ржавой колючкой кормили. Горбатую царскую плоть, Престол нищеты и терпенья Нещедрый пустынник-господь Слепил из отходов творенья. И в ноздри вложили замок, А в душу – печаль и величье, И, верно, с тех пор погремок На шее болтается птичьей. По Черным и Красным пескам, По дикому зною бродяжил, К чужим пристрастился тюкам, Копейки под старость не нажил. Привыкла верблюжья душа К пустыне, тюкам и побоям. А все-таки жизнь хороша, И мы в ней чего-нибудь стоим. 1947Портной из Львова, перелицовка и починка (Октябрь, 1941)*
С чемоданчиком картонным, Ластоногий, в котелке, По каким-то там перронам, С гнутой тросточкой в руке. Сумасшедший, безответный, Бедный житель городской, Одержимый безбилетной Иудейскою тоской. Не из Лодзи, так из Львова, Не в Казань, так на Уфу. – Это ж казнь, даю вам слово, Без фуфайки на фуфу! Колос недожатой нивы Под сверкающим серпом. Третьи сутки жгут архивы В этом городе чужом. А в вагонах – наркоматы, Места нет живой душе, Госпитальные халаты И японский атташе. Часовой стоит на страже, Начинается пальба, И на город черной пряжей Опускается судьба. Чудом сузилась жилетка, Пахнет снегом и огнем, И полна грудная клетка Царским траурным вином. Привкус меди, смерти, тлена У него на языке, Будто сам Давид из плена К небесам воззвал в тоске. На полу лежит в теплушке Без подушки, без пальто, Побирушка без полушки, Странник, беженец, никто. Он стоит над стылой Камой, Спит во гробе город Львов, Страждет сын Давида, самый Нищий из его сынов. Ел бы хлеб, да нету соли, Ел бы соль, да хлеба нет. Снег растает в чистом поле, Порастет полынью след. 1947«Невысокие, сырые…»*
Невысокие, сырые Были комнаты в дому. Называть ее Марией Горько сердцу моему. Три окошка, три ступени, Темный дикий виноград. Бедной жизни бедный гений Из окошка смотрит в сад. И десятый вальс Шопена До конца не дозвучит, Свежескошенного сена Рядом струйка пробежит. Не забудешь? Не изменишь? Не расскажешь никому? А потом был продан «Рениш»[11], Только шелк шумел в дому. Синий шелк простого платья, И душа еще была От последнего объятья Легче птичьего крыла. В листьях, за ночь облетевших, Невысокое крыльцо И на пальцах похудевших Бирюзовое кольцо. И горячечный румянец, Серо-синие глаза, И снежинок ранний танец, Почерневшая лоза. Шубку на плечи, смеется, Не наденет в рукава. Ветер дунет, снег взовьется… Вот и все, чем смерть жива. 1947«Мне странно, и душно, и томно…»*
Мне странно, и душно, и томно, Мне больно, и кажется мне, Что стал я ладьей на огромной Бездомной и темной волне. И нет мне на свете причала, И мимо идут времена; До смерти меня укачала Чужая твоя глубина. И стоит ли помнить, что прежде, Когда еще молод я был, Я верил какой-то надежде И берег мой горько любил? Прилива бездушная сила Меня увела от земли, Чтоб соль мои плечи точила И весел моих не нашли. Так вот что я голосом крови В просторе твоем называл: Доверясь последней любови, Я привязь мою оборвал. И сам я не знаю, какие Мне чудятся связи твои С недоброй морскою стихией, Качающей наши ладьи. Качаясь, уходят под воду, Где рыбы чуть дышат на дне, Во мглу, в тишину, в несвободу, Любовью сужденную мне… 1947Кактус*
Далеко, далеко, за полсвета От родимых долгот и широт, Допотопное чудище это У меня на окошке живет. Что ему до воклюзского лавра И персидских мучительниц-роз, Если он под пятой бронтозавра Ластовидной листвою оброс? Терпеливый приемыш чужбины, Доживая стотысячный век, Гонит он из тугой сердцевины Восковой криворукий побег. Жажда жизни кору пробивала, — Он живет во всю ширь своих плеч Той же силой, что нам даровала И в могилах звучащую речь. 1948«Жизнь меня к похоронам…»*
Жизнь меня к похоронам Приучила понемногу. Соблюдаем, слава богу, Очередность по годам. Но ровесница моя, Спутница моя былая, Отошла, не соблюдая Зыбких правил бытия. Несколько никчемных роз Я принес на отпеванье, Ложное воспоминанье Вместе с розами принес. Будто мы невесть куда Едем с нею на трамвае, И нисходит дождевая Радуга на провода. И при желтых фонарях В семицветном оперенье Слезы счастья на мгновенье Загорятся на глазах, И щека еще влажна, И рука еще прохладна, И она еще так жадно В жизнь и счастье влюблена. В морге млечный свет лежит На серебряном глазете, И за эту смерть в ответе Совесть плачет и дрожит, Тщетно силясь хоть чуть-чуть Сдвинуть маску восковую И огласку роковую Жгучей солью захлестнуть. 1951Фонари*
Мне запомнится таянье снега Этой горькой и ранней весной. Пьяный ветер, хлеставший с разбега По лицу ледяною крупой, Беспокойная близость природы, Разорвавшей свой белый покров, И косматые шумные воды Под железом угрюмых мостов. Что вы значили, что предвещали, Фонари под холодным дождем, И на город какие печали Вы наслали в безумье своем, И какою тревогою ранен, И обидой какой уязвлен Из-за ваших огней горожанин, И о чем сокрушается он? А быть может, он вместе со мною Исполняется той же тоски И следит за свинцовой волною, Под мостом обходящей быки? И его, как меня, обманули Вам подвластные тайные сны, Чтобы легче нам было в июле Отказаться от черной весны. 1951«Мне в черный день приснится…»*
Мне в черный день приснится Высокая звезда, Глубокая криница, Студеная вода И крестики сирени В росе у самых глаз. Но больше нет ступени — И тени спрячут нас. И если вышли двое На волю из тюрьмы, То это мы с тобою, Одни на свете мы, И мы уже не дети, И разве я не прав, Когда всего на свете Светлее твой рукав. Что с нами ни случится, В мой самый черный день, Мне в черный день приснится Криница и сирень, И тонкое колечко, И твой простой наряд, И на мосту за речкой Колеса простучат. На свете все проходит, И даже эта ночь Проходит и уводит Тебя из сада прочь. И разве в нашей власти Вернуть свою зарю? На собственное счастье Я как слепой смотрю. Стучат. Кто там? – Мария. — Отворишь дверь: – Кто там? — Ответа нет. Живые Не так приходят к нам, Их поступь тяжелее, И руки у живых Грубее и теплее Незримых рук твоих. – Где ты была? – Ответа Не слышу на вопрос. Быть может, сон мой – это Невнятный стук колес Там, на мосту, за речкой, Где светится звезда, И кануло колечко В криницу навсегда. 1952Деревья*
I. «Чем глуше крови страстный ропот…»
Чем глуше крови страстный ропот И верный кров тебе нужней, Тем больше ценишь трезвый опыт Спокойной зрелости своей. Оплакав молодые годы, Молочный брат листвы и трав, Глядишься в зеркало природы, В ее лице свое узнав. И собеседник и ровесник Деревьев полувековых, Ищи себя не в ранних песнях, А в росте и упорстве их. Им тяжко собственное бремя, Но с каждой новою весной В их жесткой сердцевине время За слоем отлагает слой. И крепнет их живая сила, Двоятся ветви их, деля Тот груз, которым одарила Своих питомцев мать-земля. О чем скорбя, в разгаре мая Вдоль исполинского ствола На крону смотришь, понимая, Что мысль взамену чувств пришла? О том ли, что в твоих созвучьях Отвердевает кровь твоя, Как в терпеливых этих сучьях Луч солнца и вода ручья?II. «Державы птичьей нищеты…»
Державы птичьей нищеты, Ветров зеленые кочевья, Ветвями ищут высоты Слепорожденные деревья. Зато, как воины стройны, Очеловеченные нами, Стоят и соединены Земля и небо их стволами. С их плеч, когда зима придет, Слетит убранство золотое: Пусть отдохнет лесной народ, Накопит силы на покое. А листья – пусть лежат они Под снегом, ржавчина природы. Сквозь щели сломанной брони Живительные брызнут воды, И двинется весенний сок, И сквозь кору из черной раны Побега молодого рог Проглянет, нежный и багряный. И вот уже в сквозной листве Стоят округ земли прогретой И света ищут в синеве Еще, быть может, до рассвета. – Как будто горцы к нам пришли С оружием своим старинным На праздник матери-земли И станом стали по низинам. Созвучья струн волосяных Налетом птичьим зазвучали, И пляски ждут подруги их, Держа в точеных пальцах шали. Людская плоть в родстве с листвой, И мы чем выше, тем упорней: Древесные и наши корни Живут порукой круговой. 1954На берегу*
Он у реки сидел на камыше, Накошенном крестьянами на крыши, И тихо было там, а на душе Еще того спокойнее и тише. И сапоги он скинул. И когда Он в воду ноги опустил, вода Заговорила с ним, не понимая, Что он не знает языка ее. Он думал, что вода – глухонемая, И бессловесно сонных рыб жилье, Что реют над водою коромысла И ловят комаров или слепней, Что хочешь мыться – мойся, хочешь – пей, И что в воде другого нету смысла. И вправду чуден был язык воды, Рассказ какой-то про одно и то же, На свет звезды, на беглый блеск слюды, На предсказание беды похожий. И что-то было в ней от детских лет, От непривычки мерить жизнь годами, И от того, чему названья нет, Что по ночам приходит перед снами, От грозного, как в ранние года, Растительного самоощущенья. Вот какова была в тот день вода И речь ее – без смысла и значенья. 1954«Мой город в ранах, от которых можно…»*
Мой город в ранах, от которых можно Смежить в полете крылья и упасть, Почувствовав, насколько непреложна Видений ранних женственная власть. Не странно ли, что ты, мой ангел падший, Хранитель нежный, искуситель мой, Передо мной стоишь как брат мой младший Без серебристых крыльев за спиной Вдали от тополей пирамидальных, Не за моим, а за чужим окном, Под пеленой дождей твоих прощальных, Стоишь и просишь, но о чем? о чем? 1955«Позднее наследство…»*
Позднее наследство, Призрак, звук пустой, Ложный слепок детства, Бедный город мой. Тяготит мне плечи Бремя стольких лет. Смысла в этой встрече На поверку нет. Здесь теперь другое Небо за окном — Дымно-голубое, С белым голубком. Резко, слишком резко, Издали видна, Рдеет занавеска В прорези окна, И, не узнавая, Смотрит мне вослед Маска восковая Стародавних лет. 1955«Я учился траве, раскрывая тетрадь…»*
Я учился траве, раскрывая тетрадь, И трава начинала как флейта звучать. Я ловил соответствия звука и цвета, И когда запевала свой гимн стрекоза, Меж зеленых ладов проходя, как комета, Я-то знал, что любая росинка – слеза. Знал, что в каждой фасетке огромного ока, В каждой радуге яркострекочущих крыл Обитает горящее слово пророка, И Адамову тайну я чудом открыл. Я любил свой мучительный труд, эту кадку Слов, скрепленных их собственным светом, загадку Смутных чувств и простую разгадку ума, В слове правда мне виделась правда сама, Был язык мой правдив, как спектральный анализ, А слова у меня под ногами валялись. И еще я скажу: собеседник мой прав, В четверть шума я слышал, в полсвета я видел, Но зато не унизил ни близких, ни трав, Равнодушием отчей земли не обидел, И пока на земле я работал, приняв Дар студеной воды и пахучего хлеба, Надо мною стояло бездонное небо, Звезды падали мне на рукав. 1956«Ходить меня учила мать…»*
Ходить меня учила мать. Вцепился я в подол, Не знал, с какой ноги начать, А все-таки пошел. Сад исходил я года в два И вдоль и поперек, И что расту я, как трава, Мне было невдомек — Не потому, что был я мал, А потому что все Росло, и город подрастал, Кружась, как колесо. Навстречу облака текли, Деревья и дома, Базарный пригород в пыли, Вокзал и степь сама. По Лилипутии своей Пошел я напролом, На сабли луговых людей Ступая босиком. Пока топтать мне довелось Ковыль да зеленя, Я понял, что земная ось Проходит сквозь меня. 1956Русалка*
Западный ветер погнал облака. Забеспокоилась Клязьма-река. С первого августа дочке неможется, Вон как скукожилась черная кожица. Слушать не хочет ершей да плотвиц, Губ не синит и не красит ресниц. – Мама-река моя, я не упрямая, Что ж это с гребнем не сладит рука моя? Глянула в зеркало – я уж не та, Канула в омут моя красота. Замуж не вышла, детей не качала я, Так почему ж я такая усталая? Клонит ко сну меня, тянет ко дну, Вот я прилягу, вот я усну. – Свет мой, икринка, лягушечья спинушка, Спи до весны, не кручинься, Иринушка! 1956Две японские сказки*
I. Бедный рыбак
Я рыбак, а сети В море унесло. Мне теперь на свете Пусто и светло. И моя отрада В том, что от людей Ничего не надо Нищете моей. Мимо всей вселенной Я пойду, смиренный, Тихий и босой, За благословенной Утренней звездой. 1957II. Флейта
Мне послышался чей-то Затихающий зов, Бесприютная флейта Из-за гор и лесов. Наклоняется ива Над студеным ручьем, И ручей торопливо Говорит ни о чем, Осторожный и звонкий, Будто веретено, То всплывает в воронке, То уходит на дно. 1956–1965Румпельштильцхен*
Румпельштильцхен из сказки немецкой Говорил: – Всех сокровищ на свете Мне живое милей! Мне живое милей! Ждут подземные няньки, А в детской — Во какие кроты Неземной красоты, Но всегда не хватает детей! Обманула его королева И не выдала сына ему, И тогда Румпельштильцхен от гнева Прыгнул, за ногу взялся, Дернул и разорвался В отношении: два к одному. И над карликом дети смеются, И не жалко его никому, Так смеются, что плечи трясутся, Над его сумасшедшей тоской И над тем, что на две половинки — Каждой по рукаву и штанинке — Сам свое подземельное тельце Разорвал он своею рукой. Непрактичный и злобный какой! 1957«Я надену кольцо из железа…»*
Я надену кольцо из железа, Подтяну поясок и пойду на восток. Бей, таежник, меня из обреза, Жахни в сердце, браток, положи под кусток. Схорони меня, друг, под осиной И лицо мне прикрой придорожной парчой. Чтобы пахло мне душной овчиной, Восковою свечой и медвежьей мочой. Сам себя потерял я в России, Вживе, как по суду, мимо дома бреду. В муравьиное царство Кощея Принесу, как приду, костяную дуду. То ли в песне достоинство наше, То ли в братстве с землей, то ли в смерти самой. Кривды-матушки голос монаший Зазвучит за спиной и пройдет стороной. 1957Анжело Секки*
– Прости, мой дорогой мерцовский экваториал!
Слова Секки Здесь, в Риме, после долгого изгнанья, Седой, полуслепой, полуживой, Один среди небесного сиянья, Стоит он с непокрытой головой. Дыханье Рима – как сухие травы. Привет тебе, последняя ступень! Судьба лукава, и цари не правы, А все-таки настал и этот день. От мерцовского экваториала Он старых рук не властен оторвать; Урания не станет, как бывало, В пустынной этой башне пировать. Глотая горький воздух, гладит Секки Давным-давно не чищенную медь. – Прекрасный друг, расстанемся навеки, Дай мне теперь спокойно умереть. Он сходит по ступеням обветшалым К небытию, во прах, на Страшный суд, И ласточки над экваториалом, Как вестницы забвения, снуют. Еще ребенком я оплакал эту Высокую, мне родственную тень, Чтоб, вслед за ней пройдя по белу свету, Благословить последнюю ступень. 1957Пауль Клее*
Жил да был художник Пауль Клее Где-то за горами, над лугами. Он сидел себе один в аллее С разноцветными карандашами, Рисовал квадраты и крючочки, Африку, ребенка на перроне, Дьяволенка в голубой сорочке, Звезды и зверей на небосклоне. Не хотел он, чтоб его рисунки Были честным паспортом природы, Где послушно строятся по струнке Люди, кони, города и воды. Он хотел, чтоб линии и пятна, Как кузнечики в июльском звоне, Говорили слитно и понятно. И однажды утром на картоне Проступили крылышко и темя: Ангел смерти стал обозначаться. Понял Клее, что настало время С Музой и знакомыми прощаться. Попрощался и скончался Клее. Ничего не может быть печальней! Если б Клее был немного злее, Ангел смерти был бы натуральней. И тогда с художником все вместе Мы бы тоже сгинули со света, Порастряс бы ангел наши кости! Но скажите мне: на что нам это? На погосте хуже, чем в музее, Где порой вы бродите, живые, И висят рядком картины Клее — Голубые, желтые, блажные… 1957Рифма*
Не высоко я ставлю силу эту: И зяблики поют. Но почему С рифмовником бродить по белу свету Наперекор стихиям и уму Так хочется и в смертный час поэту? И как ребенок «мама» говорит, И мечется, и требует покрова, Так и душа в мешок своих обид Швыряет, как плотву, живое слово: За жабры – хвать! и рифмами двоит. Сказать по правде, мы – уста пространства И времени, но прячется в стихах Кощеевой считалки постоянство. Всему свой срок: живет в пещере страх, В созвучье – допотопное шаманство. И, может быть, семь тысяч лет пройдет, Пока поэт, как жрец, благоговейно Коперника в стихах перепоет, А там, глядишь, дойдет и до Эйнштейна. И я умру, и тот поэт умрет, Но в смертный час попросит вдохновенья, Чтобы успеть стихи досочинить: – Еще одно дыханье и мгновенье Дай эту нить связать и раздвоить! Ты помнишь рифмы влажное биенье? 1957«Кухарка жирная у скаред…»*
Кухарка жирная у скаред На сковородке мясо жарит, И приправляет чесноком, Шафраном, уксусом и перцем, И побирушку за окном Костит и проклинает с сердцем. А я бы тоже съел кусок, Погрыз бараний позвонок И, как хозяин, кружку пива Хватил и завалился спать: Кляните, мол, судите криво, Голодных сытым не понять. У, как я голодал мальчишкой! Тетрадь стихов таскал под мышкой, Баранку на два дня делил: Положишь на зубок ошибкой… И стал жильем певучих сил, Какой-то невесомой скрипкой. Сквозил я, как рыбачья сеть, И над землею мог висеть. Осенний дождь, двойник мой серый, Долдонил в уши свой рассказ, В облаву милиционеры Ходили сквозь меня не раз. А фонари в цветных размывах В тех переулках шелудивых, Где летом шагу не ступить, Чтобы влюбленных в подворотне Не всполошить!.. Я, может быть, Воров московских был бесплотней, Я в спальни тенью проникал, Летал, как пух из одеял, И молодости клясть не буду За росчерк звезд над головой, За глупое пристрастье к чуду И за карман дырявый свой. 1957Имена*
А ну-ка, Македонца или Пушкина Попробуйте назвать не Александром, А как-нибудь иначе! Не пытайтесь. Еще Петру Великому придумайте Другое имя! Ничего не выйдет. Встречался вам когда-нибудь юродивый, Которого не называли Гришей? Нет, не встречался, если не соврать! И можно кожу заживо сорвать, Но имя к нам так крепко припечатано, Что силы нет переименовать, Хоть каждое затерто и захватано. У нас не зря про имя говорят: Оно — Ни дать ни взять родимое пятно. Недавно изобретена машинка: Приставят к человеку и – глядишь — Ушная мочка, малая морщинка, Ухмылка, крылышко ноздри, горбинка, — Пищит, как бы комарик или мышь: – Иван! – Семен! – Василий! – Худо, братцы, Чужая кожа пристает к носам. Есть многое на свете, друг Горацио, Что и не снилось нашим мудрецам. 1957Елена Молоховец*
…после чего отжимки можно
отдать на кухню людям.
Е. Молоховец. Подарок молодым хозяйкам. 1911 Где ты, писательница малосольная, Молоховец, холуйка малахольная, Блаженство десятипудовых туш Владетелей десяти тысяч душ? В каком раю? чистилище? мучилище? Костедробилище? А где твои лещи Со спаржей в зеве? раки бордолез? Омары Крез? имперский майонез? Кому ты с институтскими ужимками Советуешь стерляжьими отжимками Парадный опрозрачивать бульон, Чтоб золотым он стал, как миллион, Отжимки слугам скармливать, чтоб ведали, Чем нынче наниматели обедали? Вот ты сидишь под ледяной скалой, Перед тобою ледяной налой, Ты вслух читаешь свой завет поваренный, Тобой хозяйкам молодым подаренный, И червь несытый у тебя в руке, В другой – твой череп мямлит в дуршлаге. Ночная тень, холодная, голодная, Полубайстрючка, полублагородная… 1957Юродивый в 1918 году*
За квелую душу и мертвое царское тело Юродивый молится, ручкой крестясь посинелой, Ногами сучит на раскольничьем хрустком снегу: – Ай, маменька, тятенька, бабенька, гули-агу! Дай Феде просвирку, дай сирому Феде керенку, дай, царь-государь, импелай Николай, на иконку! Царица-лисица, бух-бух, помалей Алалей, дай Феде цна-цна, исцели, не стрели, Пантелей! Что дали ему Византии орлы золотые, И чем одарил его царский штандарт над Россией, Парад перед Зимним, Кшесинская, Ленский расстрел? Что слышал – то слушал, что слушал – понять не успел. Гунявый, слюнявый, трясет своей вшивой рогожей, И хлебную корочку гложет на белку похоже, И красногвардейцу все тычется плешью в сапог. А тот говорит: – Не трясись, ешь спокойно, браток! 1957Малиновка*
Душа и не глядит на рифму конопляную, Сидит, не чистит перышек, не продувает горла: Бывало, мол, и я певала над поляною, Сегодня, мол, не в голосе, в зобу дыханье сперло. Пускай душа чуть-чуть распустится и сдвинется, Хоть на пятнадцать градусов, и этого довольно, Чтобы вовсю пошла свистать, как именинница, И стало ей, малиновке, и весело и больно. Словарь у нас простой, созвучья – из пословицы. Попробуйте подставьте ей сиреневую ветку, Она с любым из вас пошутит и условится И с собственной тетрадкою пойдет послушно в клетку. 1957«Я прощаюсь со всем, чем когда-то я был…»*
Я прощаюсь со всем, чем когда-то я был И что я презирал, ненавидел, любил. Начинается новая жизнь для меня, И прощаюсь я с кожей вчерашнего дня. Больше я от себя не желаю вестей И прощаюсь с собою до мозга костей, И уже, наконец, над собою стою, Отделяю постылую душу мою, В пустоте оставляю себя самого, Равнодушно смотрю на себя – на него. Здравствуй, здравствуй, моя ледяная броня, Здравствуй, хлеб без меня и вино без меня, Сновидения ночи и бабочки дня, Здравствуй, всё без меня и вы все без меня! Я читаю страницы неписаных книг, Слышу круглого яблока круглый язык, Слышу белого облака белую речь, Но ни слова для вас не умею сберечь, Потому что сосудом скудельным я был И не знаю, зачем сам себя я разбил. Больше сферы подвижной в руке не держу И ни слова без слова я вам не скажу. А когда-то во мне находили слова Люди, рыбы и камни, листва и трава. 1957Новоселье*
Исполнены дилювиальной веры В извечный быт у счастья под крылом, Они переезжали из пещеры В свой новый дом. Не странно ли? В квартире так недавно Царили кисть, линейка и алмаз, И с чистотою, нимфой богоравной, Бог пустоты здесь прятался от нас. Но четверо нечленов профсоюза — Атлант, Сизиф, Геракл и Одиссей — Контейнеры, трещавшие от груза. Внесли, бахвалясь алчностью своей. По-жречески приплясывая рьяно, С молитвенным заклятием «наддай!» Втащили Попокатепетль дивана, Малиновый, как первозданный рай, И, показав, на что они способны, Без помощи своих железных рук Вскочили на буфет пятиутробный И Афродиту подняли на крюк. Как нежный сгусток розового сала, Она плыла по морю одеял Туда, где люстра, как фазан, сияла И свет зари за шторой умирал. Четыре мужа, Анадиомене Воздав смущенно страстные хвалы, Ушли. Хозяйка, преклонив колени, Взялась за чемоданы и узлы. Хозяин расставлял фарфор. Не всякий Один сюжет ему придать бы мог: Здесь были: свиньи, чашки и собаки, Наполеон и Китеж-городок. Он отыскал собранье сочинений Молоховец — и в кабинет унес, И каждый том, который создал гений, Подставил, как Борей, под пылесос. Потом, на час покинув нашу эру И новый дом со всем своим добром, Вскочил в такси и покатил в пещеру, Где ползал в детстве перед очагом. Там Пень стоял – дубовый, в три обхвата, Хранитель рода и Податель сил. О, как любил он этот Пень когда-то! И как берег! И как боготворил! И Пень теперь в гостиной, в сердцевине Диковинного капища вещей Гордится перед греческой богиней Неоспоримой древностью своей. Когда на праздник новоселья гости Сошлись и дом поставили вверх дном, Как древле – прадед, мамонтовы кости На нем рубил хозяин топором! 1957Стань самим собой*
Werde der du bist…
Гёте Когда тебе придется туго, Найдешь и сто рублей и друга. Себя найти куда трудней, Чем друга или сто рублей. Ты вывернешься наизнанку, Себя обшаришь спозаранку, В одно смешаешь явь и сны, Увидишь мир со стороны. И все и всех найдешь в порядке. А ты – как ряженый на святки — Играешь в прятки сам с собой, С твоим искусством и судьбой. В чужом костюме ходит Гамлет И кое-что про что-то мямлит, — Он хочет Моиси играть, А не врагов отца карать. Из миллиона вероятий Тебе одно придется кстати, Но не дается, как назло, Твое заветное число. Загородил полнеба гений, Не по тебе его ступени, Но даже под его стопой Ты должен стать самим собой. Найдешь и у пророка слово, Но слово лучше у немого, И ярче краска у слепца, Когда отыскан угол зренья И ты при вспышке озаренья Собой угадан до конца. 1957Телефоны*
Номера – имена телефонов Постигаются сразу, когда Каждой вести пугаешься, тронув Змеевидные их провода. Десять букв алфавита без смысла, Десять цифр из реестра судьбы Сочетаются в странные числа И гроба громоздят на горбы. Их щемящему ритму покорный, Начинаешь цвета различать, Может статься, зеленый и черный — В-1-27-45. И по номеру можно дознаться, Кто стоит на другой стороне, Если взять телефонные святцы И разгадку найти, как во сне. И особенно позднею ночью, В час, когда по ошибке звонят, Можно челюсть увидеть воочью, Подбирая число наугад. 1957Вещи*
Все меньше тех вещей, среди которых Я в детстве жил, на свете остается. Где лампы-«молнии»? Где черный порох? Где черная вода со дна колодца? Где «Остров мертвых» в декадентской раме? Где плюшевые красные диваны? Где фотографии мужчин с усами? Где тростниковые аэропланы? Где Надсона чахоточный трехдольник, Визитки на красавцах-адвокатах, Пахучие калоши «Треугольник» И страусова нега плеч покатых? Где кудри символистов полупьяных? Где рослых футуристов затрапезы? Где лозунги на липах и каштанах, Бандитов сумасшедшие обрезы? Где твердый знак и буква «ять» с «фитою»? Одно ушло, другое изменилось, И что не отделялось запятою, То запятой и смертью отделилось. Я сделал для грядущего так мало, Но только по грядущему тоскую И не желаю начинать сначала: Быть может, я работал не впустую. А где у новых спутников порука, Что мне принадлежат они по праву? Я посягаю на игрушки внука, Хлеб правнуков, праправнукову славу. 1957Фотография*
О. М. Грудцовой
В сердце дунет ветер тонкий, И летишь, летишь стремглав, А любовь на фотопленке Душу держит за рукав, У забвения, как птица, По зерну крадет – и что ж? Не пускает распылиться, Хоть и умер, а живешь — Не вовсю, а в сотой доле, Под сурдинку и во сне, Словно бродишь где-то в поле В запредельной стороне. Все, что мило, зримо, живо, Повторяет свой полет, Если ангел объектива Под крыло твой мир берет. 1957Конец навигации*
В затонах остывают пароходы, Чернильные загустевают воды, Свинцовая темнеет белизна, И если впрямь земля болеет нами, То стала выздоравливать она — Такие звезды блещут над снегами, Такая наступила тишина, И – Боже мой! – из ледяного плена Едва звучит последняя сирена. 1957Балет*
Пиликает скрипка, гудит барабан, И флейта свистит по-эльзасски, На сцену въезжает картонный рыдван С раскрашенной куклой из сказки. Оттуда ее вынимает партнер, Под ляжку подставив ей руку, И тащит силком на гостиничный двор К пиратам на верную муку. Те точат кинжалы, и крутят усы, И топают в такт каблуками, Карманные враз вынимают часы И дико сверкают белками, — Мол, резать пора! Но в клубничном трико, В своем лебедином крахмале, Над рампою прима взлетает легко, И что-то вибрирует в зале. Сценической чуши магический ток Находит, как свист соловьиный, И пробует волю твою на зубок Холодный расчет балерины. И весь этот пот, этот грим, этот клей, Смущавшие вкус твой и чувства, Уже завладели душою твоей. Так что же такое искусство? Наверное, будет угадана связь Меж сценой и Дантовым адом, Иначе откуда бы площадь взялась Со всей этой шушерой рядом? 1957Синицы*
В снегу, под небом синим, а меж ветвей – зеленым, Стояли мы и ждали подарка на дорожке. Синицы полетели с неизъяснимым звоном, Как в греческой кофейне серебряные ложки. Могло бы показаться, что там невесть откуда Идет морская синька на белый камень мола, И вдруг из рук служанки под стол летит посуда, И ложки подбирает, бранясь, хозяин с пола. 1958«Мы шли босые, злые…»*
Мы шли босые, злые, И, как под снег ракита, Ложилась мать Россия Под конские копыта. Стояли мы у стенки. Где холодом тянуло, Выкатывая зенки, Смотрели прямо в дуло. Кто знает щучье слово, Чтоб из земли солдата Не подымали снова, Убитого когда-то? 1958Петровские казни*
Передо мною плаха На площади встает, Червонная рубаха Забыться не дает. По лугу волю славить С косой идет косарь. Идет Москву кровавить Московский государь. Стрельцы, гасите свечи! Вам, косарям, ворам, Ломать крутые плечи Идет последний срам. У, буркалы Петровы, Навыкате белки! Холстинные обновы. Сынки мои, сынки! 1958Из окна*
Наверчены звездные линии На северном полюсе мира, И прямоугольная, синяя В окно мое вдвинута лира. А ниже – бульвары и здания В кристальном скрипичном напеве, — Как будущее, как сказание, Как Будда у матери в чреве. 1958Зимой*
Куда ведет меня подруга — Моя судьба, моя судьба? Бредем, теряя кромку круга И спотыкаясь о гроба. Не видно месяца над нами, В сугробах вязнут костыли, И души белыми глазами Глядят вослед поверх земли. Ты помнишь ли, скажи, старуха, Как проходили мы с тобой Под этой каменной стеной Зимой студеной, в час ночной, Давным-давно, и так же глухо, Вполголоса и в четверть слуха, Гудело эхо за спиной? 1958«Над черно-сизой ямою…»*
Над черно-сизой ямою И жухлым снегом в яме Заплакала душа моя Прощальными слезами. Со скрежетом подъемные Ворочаются краны И сыплют шлак в огромные Расхристанные раны. Губастые бульдозеры, Дрожа по-человечьи, Асфальтовое озеро Гребут себе под плечи. Безбровая, безвольная, Еще в родильной глине, Встает прямоугольная Бетонная богиня. Здесь будет сад с эстрадами Для скрипок и кларнетов, Цветной бассейн с наядами И музы для поэтов. А ты, душа-чердачница, О чем затосковала? Тебе ли, неудачница, Твоей удачи мало? Прощай, житье московское, Где ты любить училась, Петровско-Разумовское, Прощайте, ваша милость! Истцы, купцы, повытчики, И что в вас было б толку, Когда б не снег на ситчике, Накинутом на челку. Эх, маков цвет, мещанское Житьишко за заставой! Я по линейке странствую, И правый и неправый. 1958«На черной трубе погорелого дома…»*
На черной трубе погорелого дома Орел отдыхает в безлюдной степи. Так вот что мне с детства так горько знакомо: Видение цезарианского Рима — Горбатый орел, и ни дома, ни дыма… А ты, мое сердце, и это стерпи. 1958Стихи из детской тетради*
…О, матерь Ахайя,
Пробудись, я твой лучник
последний…
Из тетради 1921 года Почему захотелось мне снова, Как в далекие детские годы, Ради шутки не тратить ни слова, Сочинять величавые оды, Штурмовать олимпийские кручи, Нимф искать по лазурным пещерам И гекзаметр без всяких созвучий Предпочесть новомодным размерам? Географию древнего мира На четверку я помню, как в детстве, И могла бы Алкеева лира У меня оказаться в наследстве. Надо мной не смеялись матросы. Я читал им: «О, матерь Ахайя!» Мне дарили они папиросы, По какой-то Ахайе вздыхая. За гекзаметр в холодном вокзале, Где жила молодая свобода, Мне военные люди давали Черный хлеб двадцать первого года. Значит, шел я по верной дороге, По кремнистой дороге поэта, И неправда, что Пан козлоногий До меня еще сгинул со света. Босиком, но в буденновском шлеме, Бедный мальчик в священном дурмане, Верен той же аттической теме, Я блуждал без копейки в кармане. Ямб затасканный, рифма плохая — Только бредни, постылые бредни, И достойней: «О, матерь Ахайя, Пробудись, я твой лучник последний…» 1958Бессонница*
Мебель трескается по ночам. Где-то каплет из водопровода. От вседневного груза плечам В эту пору дается свобода, В эту пору даются вещам Бессловесные души людские. И слепые, немые, глухие Разбредаются по этажам. В эту пору часы городские Шлют секунды туда и сюда, И плетутся хромые, кривые, Подымаются в лифте живые, Неживые и полуживые, Ждут в потемках, где каплет вода, Вынимают из сумок стаканы И приплясывают, как цыганы, За дверями стоят, как беда, Сверла медленно вводят в затворы И сейчас оборвут провода. Но скорее они – кредиторы И пришли навсегда, навсегда, И счета принесли. Невозможно Воду в ступе, не спавши, толочь, Невозможно заснуть, – так тревожна Для покоя нам данная ночь. 1958Телец, Орион, Большой Пес*
Могучая архитектура ночи! Рабочий ангел купол повернул, Вращающийся на древесных кронах, И обозначились между стволами Проемы черные, как в старой церкви, Забытой Богом и людьми. Но там Взошли мои алмазные Плеяды. Семь струн привязывает к ним Сапфо И говорит: «Взошли мои Плеяды, А я одна в постели, я одна. Одна в постели!» Ниже и левей В горячем персиковом блеске встали, Как жертва у престола, золотые Рога Тельца и глаз его, горящий Среди Гиад, как Ветхого Завета Еще одна скрижаль. Проходит время, Но – что мне время? Я терпелив, я подождать могу, Пока взойдет за жертвенным Тельцом Немыслимое чудо Ориона, Как бабочка безумная, с купелью В своих скрипучих проволочных лапках, Где были крещены Земля и Солнце. Я подожду, пока в лучах стеклянных Сам Сириус — с египетской, загробной, собачьей головой — Взойдет. Мне раз еще увидеть суждено Сверкающее это полотенце, Божественную перемычку счастья, И что бы люди там ни говорили — Я доживу, переберу позвездно, Пересчитаю их по каталогу, Перечитаю их по книге ночи. 1958Затмение солнца. 1914*
В то лето народное горе Надело железную цепь, И тлела по самое море Сухая и пыльная степь. И по́д вечер горькие дали, Как душная бабья душа, Багровой тревогой дышали И Бога хулили, греша. А утром в село на задворки Пришел дезертир босиком, В белесой своей гимнастерке, С голодным и темным лицом. И, словно из церкви икона, Смотрел он, как шел на ущерб По ржавому дну небосклона Алмазный сверкающий серп. Запомнил я взгляд без движенья, Совсем из державы иной, И понял печать отчужденья В глазах, обожженных войной. И стало темно. И в молчанье, Зеленом, глубоком как сон, Ушел он и мне на прощанье Оставил ружейный патрон. Но сразу, по первой примете, Узнать ослепительный свет… ………………………………… Как много я прожил на свете! Столетие! Тысячу лет! 1958Греческая кофейня*
Где белый камень в диком блеске Глотает синьку вод морских, Грек Ламбринуди в красной феске Ждал посетителей своих. Они развешивали сети, Распутывали поплавки И, улыбаясь точно дети, Натягивали пиджаки. – Входите, дорогие гости, Сегодня кофе, как вино! — И долго в греческой кофейне Гремели кости Домино. А чашки разносила Зоя, И что-то нежное и злое Скрывала медленная речь, Как будто море кружевное Спадало с этих узких плеч. 1958«Я долго добивался…»*
Я долго добивался, Чтоб из стихов своих Я сам не порывался Уйти, как лишний стих. Где свистуны свистели И щелкал щелкопер, Я сам свое веселье Отправил под топор. Быть может, идиотство Сполна платить судьбой За паспортное сходство Строки с самим собой. А все-таки уставлю Свои глаза на вас, Себя в живых оставлю Навек или на час. Оставлю в каждом звуке И в каждой запятой Натруженные руки И трезвый опыт свой. Вот почему без страха Смотрю себе вперед, Хоть рифма, точно плаха, Меня сама берет. 1958Четвертая палата*
Девочке в сером халате, Аньке из детского дома, В женской четвертой палате Каждая малость знакома — Кружка и запах лекарства, Няньки дежурной указки И тридевятое царство — Пятна и трещины в краске. Будто синица из клетки, Глянет из-под одеяла: Не просыпались соседки, Утро еще не настало? Востренький нос, восковые Пальцы, льняная косица. Мимо проходят живые. – Что тебе, Анька? – Не спится. Ангел больничный за шторой Светит одеждой туманной. – Я за больной. – За которой? – Я за детдомовской Анной. 1958Лазурный луч*
Тогда я запер на замок
двери своего дома и ушел
вместе с другими.
Г. Уэллс Сам не знаю, что со мною: И последыш и пророк, Что ни сбудется с землею Вижу вдоль и поперек. Кто у мачехи-Европы Молока не воровал? Мотоциклы, как циклопы, Заглотали перевал, Шелестящие машины Держат путь на океан, И горячий дух резины Дышит в пеших горожан. Слесаря, портные, прачки По шоссе, как муравьи, Катят каторжные тачки, Волокут узлы свои. Потеряла мать ребенка, Воздух ловит рыбьим ртом, А из рук торчит пеленка И бутылка с молоком. Паралитик на коляске Боком валится в кювет, Бельма вылезли из маски, Никому и дела нет. Спотыкается священник И бормочет: – Умер Бог, — Голубки бумажных денег Вылетают из-под ног. К пристаням нельзя пробиться, И Европа пред собой Смотрит, как самоубийца. Не мигая, на прибой. В океане по колена, Белый и большой, как бык, У причала роет пену, Накренясь, «трансатлантик». А еще одно мгновенье — И от Страшного суда, Как надежда на спасенье Он отвалит навсегда. По сто раз на дню, как брата, Распинали вы меня, Нет вам к прошлому возврата, Вам подземка не броня. Ууу-ла! Ууу-ла! — марсиане Воют на краю Земли, И лазурный луч в тумане Их треножники зажгли. 1958Иванова ива*
Иван до войны проходил у ручья, Где выросла ива неведома чья. Не знали, зачем на ручей налегла, А это Иванова ива была. В своей плащ-палатке, убитый в бою, Иван возвратился под иву свою. Иванова ива, Иванова ива, Как белая лодка, плывет по ручью. 1958«Сирени вы, сирени…»*
Сирени вы, сирени, И как вам не тяжел Застывший в трудном крене Альтовый гомон пчел? Осталось нетерпенье От юности моей В горячей вашей пене И в глубине теней. А как дохнет по пчелам И пробежит гроза И ситцевым подолом Ударит мне в глаза — Пойдет прохлада низом Траву в коленях гнуть, И дождь по гроздьям сизым Покатится, как ртуть. Под вечер – вёдро снова, И, верно, в том и суть, Чтоб хоть силком смычковый Лиловый гуд вернуть. 1958Посредине мира*
Я человек, я посредине мира, За мною мириады инфузорий, Передо мною мириады звезд. Я между ними лег во весь свой рост — Два берега связующее море, Два космоса соединивший мост. Я Нестор, летописец мезозоя, Времен грядущих я Иеремия. Держа в руках часы и календарь, Я в будущее втянут, как Россия, И прошлое кляну, как нищий царь. Я больше мертвецов о смерти знаю, Я из живого самое живое. И – Боже мой! – какой-то мотылек, Как девочка, смеется надо мною, Как золотого шелка лоскуток. 1958Мотылек*
Ходит мотылек По ступеням света, Будто кто зажег Мельтешенье это. Книжечку чудес На лугу открыли, Порошком небес Подсинили крылья. В чистом пузырьке Кровь другого мира Светится в брюшке Мотылька-лепира. Я бы мысль вложил В эту плоть, но трогать Мы не смеем жил Фараона с ноготь. 1958Ранняя весна*
Эй, в черном ситчике, неряха городская, Ну, здравствуй, мать-весна! Ты вон теперь какая: Расселась – ноги вниз – на Каменном мосту И первых ласточек бросает в пустоту. Девчонки-писанки с короткими носами, Как на экваторе, толкутся под часами В древнеегипетских ребристых башмаках С цветами желтыми в русалочьих руках. Как не спешить туда взволнованным студентам, Французам в дудочках, с владимирским акцентом, Рабочим молодым, жрецам различных муз И ловким служащим, бежавшим брачных уз. Но дворник с номером косится исподлобья, Пока троллейбусы проходят, как надгробья, И я бегу в метро, где, у Москвы в плену, Огромный базилевс залег во всю длину. Там нет ни времени, ни смерти, ни апреля, Там дышит ровное забвение без хмеля, И ровное тепло подземных городов, И ровный узкий свист летучих поездов. 1958Малютка-жизнь*
Я жизнь люблю и умереть боюсь. Взглянули бы, как я под током бьюсь И гнусь, как язь в руках у рыболова, Когда я перевоплощаюсь в слово. Но я не рыба и не рыболов. И я из обитателей углов, Похожий на Раскольникова с виду. Как скрипку, я держу свою обиду. Терзай меня – не изменюсь в лице. Жизнь хороша, особенно в конце, Хоть под дождем и без гроша в кармане, Хоть в Судный день – с иголкою в гортани. А! Этот сон! Малютка-жизнь, дыши, Возьми мои последние гроши, Не отпускай меня вниз головою В пространство мировое, шаровое! 1958Утро в Вене*
Где ветер бросает ножи В стекло министерств и музеев, С насмешливым свистом стрижи Стригут комаров-ротозеев. Оттуда на город забот, Работ и вечерней зевоты, На роботов Моцарт ведет Свои насекомые ноты. Живи, дорогая свирель! Под праздник мы пол натирали, И в окна посыпался хмель — На каждого по сто спиралей. И если уж смысла искать В таком суматошном концерте, То молодость, правду сказать, Под старость опаснее смерти. 1958«Какое счастье у меня украли…»*
I. Актер
Всё кончается, как по звонку, На убогой театральной сцене Дранкой вверх несут мою тоску — Душные лиловые сирени. Я стою хмелён и одинок, Будто нищий над своею шапкой, А моя любимая со щек Маков цвет стирает сальной тряпкой. Я искусство ваше презирал. С чем еще мне жизнь сравнить, скажите, Если кто-то роль мою сыграл На вертушке роковых событий? Где же ты, счастливый мой двойник? Ты, видать, увел меня с собою, Потому что здесь чужой старик Ссорится у зеркала с судьбою. 1958II. «Мне приснился Ереван, мне приснился Ереван…»
Мне приснился Ереван, мне приснился Ереван, И когда мне дали номер с Араратом за окном, Посмотрел я и подумал – что́ за город у армян С этим Ноевым ковчегом, синим шелковым огнем И водой водопроводной, как сопрано ледяной, И гортанной крупной речью, как священная скрижаль… В старый город Ереван ты приехала со мной. Поздно вспомнили о нем, больше ничего не жаль. Горький, детский, слезный рот. Здравствуй, купол золотой! Вот куда тебя ведет твой неровный легкий шаг. С нашим северным, сторожким придыханьем голос твой Ничего не говорит, это кровь шумит в ушах. 1958III. Темнеет
Какое счастье у меня украли! Когда бы ты пришла в тот страшный год, В орлянку бы тебя не проиграли, Души бы не пустили в оборот. Мне девочка с венгерскою шарманкой Поет с надсадной хрипотой о том, Как вывернуло время вверх изнанкой Твою судьбу под проливным дождем. И старческой рукою моет стекла Сентябрьский ветер, и уходит прочь, И челка у шарманщицы намокла, И вот уже у нас в предместье – ночь. 1958IV. «Вечерний, сизокрылый…»
Т. О.-Т.
Вечерний, сизокрылый, Благословенный свет! Я словно из могилы Смотрю тебе вослед. Благодарю за каждый Глоток воды живой, В часы последней жажды Подаренный тобой. За каждое движенье Твоих прохладных рук, За то, что утешенья Не нахожу вокруг. За то, что ты надежды Уводишь, уходя, И ткань твоей одежды Из ветра и дождя. 1958V. Оливы
Марине Т.
Дорога ведет под обрыв, Где стала трава на колени И призраки диких олив, На камни рога положив, Застыли, как стадо оленей. Мне странно, что я еще жив Средь стольких могил и видений. Я сторож вечерних часов И серой листвы надо мною. Осеннее небо мой кров. Не помню я собственных снов И слез твоих поздних не стою. Давно у меня за спиною Задвинут железный засов. А где-то судьба моя прячет Ключи у степного костра, И спутник ее до утра В багровой рубахе маячит. Ключи она прячет и плачет О том, что ей песня сестра И в путь собираться пора. Седые оливы, рога мне Кладите на плечи теперь, Кладите рога, как на камни: Святой колыбелью была мне Земля похорон и потерь. 1958VI. Ко́ра
Когда я вечную разлуку Хлебну, как ледяную ртуть, Не уходи, но дай мне руку И проводи в последний путь. Постой у смертного порога До темноты, как луч дневной, Побудь со мной еще немного Хоть в трех аршинах надо мной. Ужасный рот царицы Коры Улыбкой привечает нас, И душу обнажают взоры Ее слепых загробных глаз. 1958VII. «Отнятая у меня, ночами…»
Отнятая у меня, ночами Плакавшая обо мне, в нестрогом Черном платье, с детскими плечами, Лучший дар, не возвращенный Богом, Заклинаю прошлым, настоящим, Крепчи спи, не всхлипывай спросонок, Не следи за мной зрачком косящим, Ангел, олененок, соколенок. Из камней Шумера, из пустыни Аравийской, из какого круга Памяти – в сиянии гордыни Горло мне захлестываешь туго? Я не знаю, где твоя держава, И не знаю, как сложить заклятье, Чтобы снова потерять мне право На твое дыханье, руки, платье. 1968Голуби*
Семь голубей – семь дней недели Склевали корм и улетели, На смену этим голубям Другие прилетают к нам. Живем, считаем по семерке, В последней стае только пять, И наши старые задворки На небо жалко променять: Тут наши сизари воркуют, По кругу ходят и жалкуют, Асфальт крупитчатый клюют И на поминках дождик пьют. 1958Поэты*
Мы звезды меняем на птичьи кларнеты И флейты, пока еще живы поэты, И флейты – на синие щетки цветов, Трещотки стрекоз и кнуты пастухов. Как странно подумать, что мы променяли На рифмы, в которых так много печали, На голос, в котором и присвист и жесть, Свою корневую, подземную честь. А вы нас любили, а вы нас хвалили, Так что ж вы лежите могила к могиле И молча плывете, в ладьях накренясь, Косарь, и псалтырщик, и плотничий князь? 1958Дом напротив*
Ломали старый деревянный дом. Уехали жильцы со всем добром — С диванами, кастрюлями, цветами, Косыми зеркалами и котами. Старик взглянул на дом с грузовика, И время подхватило старика, И все осталось навсегда, как было. Но обнажились между тем стропила, Забрезжила в проемах без стекла Сухая пыль, и выступила мгла. Остались в доме сны, воспоминанья, Забытые надежды и желанья. Сруб разобрали, бревна увезли. Но ни на шаг от милой им земли Не отходили призраки былого, И про рябину песню пели снова, На свадьбах пили белое вино, Ходили на работу и в кино, Гробы на полотенцах выносили, И друг у друга денег в долг просили, И спали парами в пуховиках, И первенцев держали на руках, Пока железная десна машины Не выгрызла их шелудивой глины, Пока над ними кран, как буква «Г», Не повернулся на одной ноге. 1958«Пускай меня простит Винсент Ван-Гог…»*
Пускай меня простит Винсент Ван-Гог За то, что я помочь ему не мог, За то, что я травы ему под ноги Не постелил на выжженной дороге, За то, что я не развязал шнурков Его крестьянских пыльных башмаков, За то, что в зной не дал ему напиться, Не помешал в больнице застрелиться. Стою себе, а надо мной навис Закрученный, как пламя, кипарис. Лимонный крон и темно-голубое, — Без них не стал бы я самим собою; Унизил бы я собственную речь, Когда б чужую ношу сбросил с плеч. А эта грубость ангела, с какою Он свой мазок роднит с моей строкою, Ведет и вас через его зрачок Туда, где дышит звездами Ван-Гог. 1958Титания*
Прямых стволов благословение И млечный пар над головой, И я ложусь в листву осеннюю, Дышу подспудицей грибной. Мне грешная моя, невинная Земля моя передает Свое терпенье муравьиное И душу крепкую, как йод. Кончаются мои скитания. Я в лабиринт корней войду И твой престол найду, Титания, В твоей державе пропаду. Что мне в моем погибшем имени? Твой ржавый лист – моя броня. Кляни меня, но не гони меня, Убей, но не гони меня. 1958Могила поэта*
Памяти Н. А. Заболоцкого
I. «За мертвым сиротливо и пугливо…»
За мертвым сиротливо и пугливо Душа тянулась из последних сил, Но мне была бессмертьем перспектива В минувшем исчезающих могил. Листва, трава – все было слишком живо, Как будто лупу кто-то положил На этот мир смущенного порыва, На эту сеть пульсирующих жил. Вернулся я домой, и вымыл руки, И лег, закрыв глаза. И в смутном звуке, Проникшем в комнату из-за окна, И в сумерках, нависших как в предгрозье, Без всякого бессмертья, в грубой прозе И наготе стояла смерть одна. 1958II. «Венков еловых птичьи лапки…»
Венков еловых птичьи лапки В снегу остались от живых. Твоя могила в белой шапке, Как царь, проходит мимо них, Туда, к распахнутым воротам, Где ты не прах, не человек, И в облаках за поворотом Восходит снежный твой ковчег. Не человек, а череп века. Его чело, язык и медь. Заката огненное веко Не может в небе догореть. 1959Серебряные руки*
Девочка Серебряные Руки Заблудилась по́д вечер в лесу. В ста шагах разбойники от скуки Свистом держат птицу на весу. Кони спотыкаются лихие, Как бутылки, хлопает стрельба, Птичьи гнезда и сучки сухие Обирает поверху судьба. – Ой, березы, вы мои, березы, Вы мои пречистые ручьи, Расступитесь и омойте слезы, Расплетите косыньки мои, Приоденьте корнем и корою, Положите на свою кровать, Помешайте злобе и разбою Руки мои белые отнять! 1959Дерево Жанны*
Мне говорят, а я уже не слышу, Что́ говорят. Моя душа к себе Прислушивается, как Жанна Д’Арк. Какие голоса тогда поют! И управлять я научился ими: То флейты вызываю, то фаготы, То арфы. Иногда я просыпаюсь, А все уже давным-давно звучит, И кажется – финал не за горами. Привет тебе, высокий ствол и ветви Упругие, с листвой зелено-ржавой, Таинственное дерево, откуда Ко мне слетает птица первой ноты. Но стоит взяться мне за карандаш, Чтоб записать словами гул литавров, Охотничьи сигналы духовых, Весенние размытые порывы Смычков, – я понимаю, что со мной: Душа к губам прикладывает палец — Молчи! Молчи! И все, чем смерть жива И жизнь сложна, приобретает новый, Прозрачный, очевидный, как стекло, Внезапный смысл. И я молчу, но я Весь без остатка, весь как есть – в раструбе Воронки, полной утреннего шума. Вот почему, когда мы умираем, Оказывается, что ни полслова Не написали о себе самих, И то, что прежде нам казалось нами, Идет по кругу Спокойно, отчужденно, вне сравнений И нас уже в себе не заключает. Ах, Жанна, Жанна, маленькая Жанна! Пусть коронован твой король, – какая Заслуга в том? Шумит волшебный дуб, И что-то голос говорит, а ты Огнем горишь в рубахе не по росту. 1959Поэт начала века*
Твой каждый стих – как чаша яда, Как жизнь, спаленная грехом, И я дышу, хоть и не надо, Нельзя дышать твоим стихом. Ты бедный мальчик сумасшедший, С каких-то белых похорон На пиршество друзей приведший Колоколов прощальный звон. Прости меня, я, как в тумане, Приникну к твоему плащу И в черной выношенной ткани Такую стужу отыщу, Такой возврат невыносимый Смертельной юности моей, Что гул погибельной Цусимы Твоих созвучий не страшней. Тогда я простираю руки И путь держу на твой магнит, А на земле в последней муке Внизу — душа моя скорбит… 1959Превращение*
Я безупречно был вооружен, И понял я, что мне клинок не нужен, Что дудкой Марса я заворожен, И в боевых доспехах безоружен, Что с плеч моих плывет на землю гнет, Куда меня судьба ни повернет, Что тяжек я всей тяжестью земною, Как якорь, волочащийся по дну, И цепь разматывается за мною, А я себя матросам не верну… И пожелал я легкости небесной, Сестры чудесной поросли древесной. И – Бог свидетель – я открыл лицо, И ласточки снуют, как пальцы пряхи, Трава просовывает копьецо Сквозь каждое кольцо моей рубахи. Лежу, — а жилы крепко сращены С хрящами придорожной бузины. 1959В дороге*
Где черный ветер, как налетчик, Поет на языке блатном, Проходит путевой обходчик, Во всей степи один с огнем. Над полосою отчужденья Фонарь качается в руке, Как два крыла из сновиденья В средине ночи на реке. И в желтом колыбельном свете У мирозданья на краю Я по единственной примете Родную землю узнаю. Есть в рельсах железнодорожных Пророческий и смутный зов Благословенных, невозможных, Не спящих ночью городов. И осторожно, как художник, Следит проезжий за огнем, Покуда железнодорожник Не пропадет в краю степном. 1959Эсхил*
В обнимку с молодостью, второпях Чурался я отцовского наследия И не приметил, как в моих стихах Свила гнездо Эсхилова трагедия. Почти касаясь клюва и когтей, Обманутый тысячелетней сказкою, С огнем и я играл, как Прометей, Пока не рухнул на́ гору кавказскую. Гонца богов, мальчишку, холуя, На крылышках снующего над сценою, – Смотри, – молю, – вот кровь и кость моя, Иди, возьми что хочешь, хоть вселенную! Никто из хора не спасет меня, Не крикнет: «Смилуйся или добей его!» И каждый стих, звучащий дольше дня, Живет все той же казнью Прометеевой. 1959«Вы, жившие на свете до меня…»*
Вы, жившие на свете до меня, Моя броня и кровная родня От Алигьери до Скиапарелли, Спасибо вам, вы хорошо горели. А разве я не хорошо горю И разве равнодушием корю Вас, для кого я столько жил на свете, Трава и звезды, бабочки и дети? Мне шапку бы и пред тобою снять, Мой город — весь как нотная тетрадь, Еще не тронутая вдохновеньем, Пока июль по каменным ступеням Литаврами не катится к реке, Пока перо не прикипит к руке… 1959Карловы Вары*
Даже песня дается недаром, И уж если намучились мы, То какими дрожжами и жаром Здесь когда-то вздымало холмы? А холмам на широкую спину, Как в седло, посадили кремли И с ячменных полей десятину В добрый Пильзен варить повезли. Расцветай же, как лучшая роза В наилучшем трехмерном плену, Дорогая житейская проза, Воспитавшая эту страну. Пойте, честные чешские птицы, Пойте, птицы, пока по холмам Бродит грузный и розоволицый Старый Гёте, столь преданный вам. 1959Сократ*
Я не хочу ни власти над людьми, Ни почестей, ни войн победоносных. Пусть я застыну, как смола на соснах, Но я не царь, я из другой семьи. Дано и вам, мою цикуту пьющим, Пригубить немоту и глухоту. Мне рубище раба не по хребту, Я не один, но мы еще в грядущем. Я плоть от вашей плоти, высота Всех гор земных и глубина морская. Как раковину мир переполняя, Шумит по-олимпийски пустота. 1959Ветер*
Душа моя затосковала ночью. А я любил изорванную в клочья, Исхлестанную ветром темноту И звезды, брезжущие на лету Над мокрыми сентябрьскими садами, Как бабочки с незрячими глазами, И на цыганской масляной реке Шатучий мост, и женщину в платке, Спадавшем с плеч над медленной водою, И эти руки, как перед бедою. И кажется, она была жива, Жива, как прежде, но ее слова Из влажных «Л» теперь не означали Ни счастья, ни желаний, ни печали, И больше мысль не связывала их, Как повелось на свете у живых, Слова горели, как под ветром свечи, И гасли, словно ей легло на плечи Все горе всех времен. Мы рядом шли, Но этой горькой, как полынь, земли Она уже стопами не касалась И мне живою больше не казалась. Когда-то имя было у нее. Сентябрьский ветер и ко мне в жилье Врывается — то лязгает замками, То волосы мне трогает руками.1959Комитас*
Ничего душа не хочет И, не открывая глаз, В небо смотрит и бормочет, Как безумный Комитас. Медленно идут светила По спирали в вышине, Будто их заговорила Сила, спящая во мне. Вся в крови моя рубаха, Потому что и меня Обдувает ветром страха Стародавняя резня. И опять Айя-Софии Камень ходит предо мной, И земля ступни босые Обжигает мне золой. Лазарь вышел из гробницы, А ему и дела нет, Что летит в его глазницы Белый яблоневый цвет. До утра в гортани воздух Шелушится, как слюда, И стоит в багровых звездах Кривда Страшного суда. 1959Голуби на площади*
Я не хуже, не лучше других, И на площадь хожу я со всеми Покупать конопляное семя И кормить голубей городских, Потому что я вылепил их, Потому что своими руками Глину мял я, как мертвые в яме, Потому что от ран штыковых Я без просыпу спал, как другие, В клейкой глине живее живых, Потому что из глины России Всем народом я вылепил их. 1960Песня под пулями*
Мы крепко связаны разладом, Столетья нас не развели, Я волхв, ты волк, мы где-то рядом В текучем словаре земли. Держась бок о́ бок, как слепые, Руководимые судьбой, В бессмертном словаре России Мы оба смертники с тобой. У русской песни есть обычай По капле брать у крови в долг И стать твоей ночной добычей. На то и волхв, на то и волк. Снег, как на бойне, пахнет сладко, И ни звезды над степью нет. Да и тебе, старик, свинчаткой Еще перешибут хребет. 1960«Встали хлопцы золотые…»*
Встали хлопцы золотые И покинули село, Порешили за кордоном Панну-лебедь добывать. Научи меня, Россия, Прядать ястребом в седло И в тулупчике казенном С Первой Конной бедовать. Ух, дороги столбовые, Кизяковый сладкий дым. Наши мазанки да срубы Колесом пошли на слом. Научи меня, Россия, Тем свистящим и взрывным, От которых ломит зубы И язык стоит колом. Здравствуй, Катенька-невеста, Степь родная без жилья! Верный конь, врагу не выдав, Душу выручил в бою. Посреди бойцов мне место, Встану в очередь и я. Пусть поет Денис Давыдов, Кончит песню – я спою. Буду акать, буду окать, Катю-степь возьму под локоть, Конь пойдет подковой цокать, Ёкать селезенкою. Научи меня, Россия, Лапать будяки степные И под выстрелы сухие Подходить сторонкою. 1960После войны*
I. «Как дерево поверх лесной травы…»
Как дерево поверх лесной травы Распластывает листьев пятерню И, опираясь о кустарник, вкось, И вширь, и вверх распространяет ветви, Я вытянулся понемногу. Мышцы Набухли у меня, и раздалась Грудная клетка. Легкие мои Наполнил до мельчайших альвеол Колючий спирт из голубого кубка, И сердце взяло кровь из жил, и жилам Вернуло кровь, и снова взяло кровь, И было это как преображенье Простого счастья и простого горя В прелюдию и фугу для органа.II. «Меня хватило бы на все живое…»
Меня хватило бы на все живое — И на растения, и на людей, В то время умиравших где-то рядом И где-то на другом конце земли В страданиях немыслимых, как Марсий, С которого содрали кожу. Я бы Ничуть не стал, отдав им жизнь, бедней Ни жизнью, ни самим собой, ни кровью, Но сам я стал как Марсий. Долго жил Среди живых, и сам я стал как Марсий.III. «Бывает, в летнюю жару лежишь…»
Бывает, в летнюю жару лежишь И смотришь в небо, и горячий воздух Качается, как люлька, над тобой, И вдруг находишь странный угол чувств: Есть в этой люльке щель, и сквозь нее Проходит холод запредельный, будто Какая-то иголка ледяная…IV. «Как дерево с подмытого обрыва…»
Как дерево с подмытого обрыва, Разбрызгивая землю над собой, Обрушивается корнями вверх, И быстрина перебирает ветви, Так мой двойник по быстрине иной Из будущего в прошлое уходит. Вослед себе я с высоты смотрю И за́ сердце хватаюсь. Кто мне дал Трепещущие ветви, мощный ствол И слабые, беспомощные корни? Тлетворна смерть, но жизнь еще тлетворней, И необуздан жизни произвол. Уходишь, Лазарь? Что же, уходи! Еще горит полнеба за спиною. Нет больше связи меж тобой и мною. Спи, жизнелюбец! Руки на груди Сложи и спи!V. «Приди, возьми, мне ничего не надо…»
Приди, возьми, мне ничего не надо, Люблю – отдам и не люблю – отдам. Я заменить хочу тебя, но если Я говорю, что перейду в тебя, Не верь мне, бедное дитя, я лгу… О, эти руки с пальцами, как лозы, Открытые и влажные глаза, И раковины маленьких ушей, Как блюдца, полные любовной песни, И крылья, ветром выгнутые круто… Не верь мне, бедное дитя, я лгу, Я буду порываться, как казнимый, Но не могу я через отчужденье Переступить, и не могу твоим Крылом плеснуть, и не могу мизинцем Твоим коснуться глаз твоих, глазами Твоими посмотреть. Ты во сто крат Сильней меня, ты – песня о себе, А я – наместник дерева и Бога И осужден твоим судом за песню. 1960Ода*
Мало мне воздуха, мало мне хлеба, Льды, как сорочку, сорвать бы мне с плеч, В горло вобрать бы лучистое небо, Между двумя океанами лечь. Под ноги лечь у тебя на дороге Звездной песчинкою в звездный песок, Чтоб над тобою крылатые боги Перелетали с цветка на цветок. Ты бы могла появиться и раньше И приоткрыть мне твою высоту, Раньше могли бы твои великанши Книгу твою развернуть на лету, Раньше могла бы ты новое имя Мне подобрать на своем языке, — Вспыхнуть бы мне под стопами твоими И навсегда затеряться в песке. 1960Песня*
Давно мои ранние годы прошли По самому краю, По самому краю родимой земли, По скошенной мяте, по синему раю, И я этот рай навсегда потеряю. Колышется ива на том берегу, Как белые руки. Пройти до конца по мосту не могу, Но лучшего имени влажные звуки На память я взял при последней разлуке. Стоит у излуки И моет в воде свои белые руки, А я перед ней в неоплатном долгу. Сказал бы я, кто на поёмном лугу, На том берегу За ивой стоит, как русалка над речкой, И с пальца на палец бросает колечко. 1960У лесника*
В лесу потерял я ружье, Кусты разрывая плечами; Глаза мне ночное зверье Слепило своими свечами. Лесник меня прячет в избе, Сижу я за кружкою чая, И кажется мне, что к себе Попал я, по лесу блуждая. Открыла мне память моя Таинственный мир соответствий: И кружка, и стол, и скамья Такие же точно, как в детстве. Такие же двери у нас И стены такие же были. А он продолжает рассказ, Свои стародавние были. Цигарку свернет и в окно Моими посмотрит глазами. – Пускай их свистят. Все равно. У нас тут балуют ночами. 1960Загадка с разгадкой*
Кто, еще прозрачный школьник, Учит Музу чепухе И торчит, как треугольник, На шатучем лопухе? Головастый внук Хирона, Полувсадник-полуконь, Кто из рук Анакреона Вынул скачущий огонь? Кто Державину докука, Хлебникову брат и друг, Взял из храма ультразвука Золотой зубчатый лук? Кто, коленчатый, зеленый Царь, циркач или божок, Для меня сберег каленый, Норовистый их смычок? Кто стрекочет, и пророчит, И антеннами усов Пятки времени щекочет, Как пружинками часов? Мой кузнечик, мой кузнечик, Герб державы луговой! Он и мне протянет глечик С ионийскою водой. 1960В музее*
Это не мы, это они – ассирийцы, Жезл государственный бравшие крепко в клешни, Глинобородые боги-народоубийцы, В твердых одеждах цари, – это они! Кровь, как булыжник, торчит из щербатого горла, И невозможно пресытиться жизнью, когда В дыхало льву пернатые вогнаны сверла, В рабьих ноздрях – жесткий уксус царева суда. Я проклинаю тиару Шамшиадада, Я клинописной хвалы не пишу все равно, Мне на земле ни почета, ни хлеба не надо, Если мне царские крылья разбить не дано. Жизнь коротка, но довольно и ста моих жизней, Чтобы заполнить глотающий кости провал. В башенном городе у ассирийцев на тризне Я хорошо бы с казненными попировал. Я проклинаю подошвы царских сандалий. Кто я – лев или раб, чтобы мышцы мои Без воздаянья в соленую землю втоптали Прямоугольные каменные муравьи? 1960Снежная ночь в Вене*
Ты безумна, Изора, безумна и зла, Ты кому подарила свой перстень с отравой И за дверью трактирной тихонько ждала: Моцарт, пей, не тужи, смерть в союзе со славой. Ах, Изора, глаза у тебя хороши И черней твоей черной и горькой души. Смерть позорна, как страсть. Подожди, уже скоро, Ничего, он сейчас задохнется, Изора. Так лети же, снегов не касаясь стопой: Есть кому еще уши залить глухотой И глаза слепотой, есть еще голодуха, Госпитальный фонарь и сиделка-старуха. 1960Переводчик*
Шах с бараньей мордой – на троне. Самарканд – на шахской ладони. У подножья – лиса в чалме С тысячью двустиший в уме. Розы сахаринной породы, Соловьиная пахлава, Ах, восточные переводы, Как болит от вас голова. Полуголый палач в застенке Воду пьет и таращит зенки. Все равно. Мертвеца в рядно Зашивают, пока темно. Спи без просыпу, царь природы, Где твой меч и твои права? Ах, восточные переводы, Как болит от вас голова. Да пребудет роза редифом, Да царит над голодным тифом И соленой паршой степей Лунный выкормыш – соловей. Для чего я лучшие годы Продал за чужие слова? Ах, восточные переводы, Как болит от вас голова. Зазубрил ли ты, переводчик, Арифметику парных строчек? Каково тебе по песку Волочить старуху-тоску? Ржа пустыни щепотью соды Ни жива шипит, ни мертва. Ах, восточные переводы, Как болит от вас голова. 1960Земное*
Когда б на роду мне написано было Лежать в колыбели богов, Меня бы небесная мамка вспоила Святым молоком облаков, И стал бы я богом ручья или сада, Стерег бы хлеба и гроба, — Но я человек, мне бессмертья не надо: Страшна неземная судьба. Спасибо, что губ не свела мне улыбка Над солью и желчью земной. Ну что же, прощай, олимпийская скрипка, Не смейся, не пой надо мной. 1960Только грядущее*
Рассчитанный на одного, как номер Гостиницы – с одним окном, с одной Кроватью и одним столом, я жил На белом свете, и моя душа Привыкла к телу моему. Бывало, В окно посмотрит, полежит в постели, К столу присядет – и скрипит пером, Творя свою нехитрую работу. А за окном ходили горожане, Грузовики трубили, дождь шумел, Посвистывали милиционеры, Всходило солнце – наступало утро, Всходили звезды – наступала ночь, И небо то светлело, то темнело. И город полюбил я, как приезжий, И полон был счастливых впечатлений, Я новое любил за новизну, А повседневное – за повседневность, И так как этот мир четырехмерен, Мне будущее приходилось впору. Но кончилось мое уединенье, В пятнадцатирублевый номер мой Еще один вселился постоялец, И новая душа плодиться стала, Как хромосома на стекле предметном. Я собственной томился теснотой, Хотя и раздвигался, будто город, И слободами громоздился. Я Мост перекинул через речку. Мне Рабочих не хватало. Мы пылили Цементом, грохотали кирпичом И кожу бугорчатую земли Бульдозерами до костей сдирали. Хвала тому, кто потерял себя! Хвала тебе, мой быт, лишенный быта! Хвала тебе, благословенный тензор, Хвала тебе, иных времен язык! Сто лет пройдет – нам не понять его, Я перед ним из «Слова о полку», Лежу себе, побитый татарвой: Нас тысяча на берегу Каялы, Копье торчит в траве, а на копье Степной орел седые перья чистит. 1960К стихам*
Стихи мои, птенцы, наследники, Душеприказчики, истцы, Молчальники и собеседники, Смиренники и гордецы! Я сам без роду и без племени И чудом вырос из-под рук, Едва меня лопата времени Швырнула на гончарный круг. Мне вытянули горло длинное, И выкруглили душу мне, И обозначили былинные Цветы и листья на спине, И я раздвинул жар березовый, Как заповедал Даниил, Благословил закал свой розовый, И как пророк заговорил. Скупой, охряной, неприкаянной Я долго был землей, а вы Упали мне на грудь нечаянно Из клювов птиц, из глаз травы. 1960Камень на пути*
Пророческая власть поэта Бессильна там, где в свой рассказ По странной прихоти сюжета Судьба живьем вгоняет нас. Вначале мы предполагаем Какой-то взгляд со стороны На то, что адом или раем Считать для ясности должны. Потом, кончая со стихами, В последних четырех строках Мы у себя в застенке сами Себя свежуем второпях. Откуда наша власть? Откуда Все тот же камень на пути? Иль новый бог, творящий чудо, Не может сам себя спасти? 1960Рукопись*
А. А. Ахматовой
Я кончил книгу и поставил точку И рукопись перечитать не мог. Судьба моя сгорела между строк, Пока душа меняла оболочку. Так блудный сын срывает с плеч сорочку, Так соль морей и пыль земных дорог Благословляет и клянет пророк, На ангелов ходивший в одиночку. Я тот, кто жил во времена мои, Но не был мной. Я младший из семьи Людей и птиц, я пел со всеми вместе И не покину пиршества живых — Прямой гербовник их семейной чести, Прямой словарь их связей корневых. 1960Под прямым углом*
Мы – только под прямым углом, Наперекор один другому, Как будто не привыкли к дому И в разных плоскостях живем, Друг друга потеряли в давке И порознь вышли с двух сторон, И бережно несем, как сон, Оконное стекло из лавки. Мы отражаем всё и вся И понимаем с полуслова, Но только не один другого, Жизнь, как стекло, в руках неся. Пока мы время тратим, споря На двух враждебных языках, По стенам катятся впотьмах Колеса радуг в коридоре. 1960Предупреждение*
Еще в скорлупе мы висим на хвощах, Мы – ранняя проба природы, У нас еще кровь не красна, и в хрящах Шумят силурийские воды, Еще мы в пещере костра не зажгли И мамонтов не рисовали, Ни белого неба, ни черной земли Богами еще не назвали. А мы уже в горле у мира стоим И бомбою мстим водородной Еще не рожденным потомкам своим За собственный грех первородный. Ну что ж, флорентийские башни смахнем, Развеем число Галилея И Моцарта флейту продуем огнем, От первого тлена хмеля. Нам снится немая, как камень, земля И небо, нагое без птицы, И море без рыбы и без корабля, Сухие, пустые глазницы. 1960Руки*
Взглянул я на руки свои Внимательно, как на чужие: Какие они корневые — Из крепкой рабочей семьи. Надежная старая стать Для дружеских твердых пожатий; Им плуга бы две рукояти, Буханку бы хлебную дать, Держать бы им сердце земли, Да все мы, видать, звездолюбцы, — И в небо мои пятизубцы Двумя якорями вросли. Так вот чем наш подвиг велик: Один и другой пятерик Свой труд принимают за благо, И древней атлантовой тягой К ступням прикипел материк. 1960Шекспир – Эсхил*
Что́ трагедия Шекспира, Фортинбрасова труба, Если гасит факел пира Настоящая судьба, Разлучает с гордой речью Твой святой бескровный рот И прямую, человечью — Круче лука – спину гнет? А покуда сердце пило Зрелый хмель счастливых сил, Почему же ты Эсхила Помянуть стихом забыл?[12] Никакого Эльсинора, Сосны, сумерки да снег. Человека вместо хора Обступил двадцатый век. У Эсхила это было: Только правда и судьба Да скалистая могила Непокорного раба. 1960Степь*
Земля сама себя глотает И, тычась в небо головой, Провалы памяти латает То человеком, то травой. Трава – под конскою подковой, Душа – в коробке костяной, И только слово, только слово В степи маячит под луной. А степь лежит, как Ниневия, И на курганах валуны Спят, как цари сторожевые, Опившись оловом луны. Последним умирает слово. Но небо движется, пока Сверло воды проходит снова Сквозь жесткий щит материка. Дохнет репейника ресница, Сверкнет кузнечика седло, Как радугу, степная птица Расчешет сонное крыло. И в сизом молоке по плечи Из рая выйдет в степь Адам И дар прямой разумной речи Вернет и птицам и камням, Любовный бред самосознанья Вдохнет, как душу, в корни трав, Трепещущие их названья Еще во сне пересоздав. 1961Зуммер*
Я бессмертен, пока я не умер, И для тех, кто еще не рожден, Разрываю пространство, как зуммер Телефона грядущих времен. Так последний связист под обстрелом, От большого пути в стороне, Прикрывает расстрелянным телом Ящик свой на солдатском ремне. На снегу в затвердевшей шинели, Кулаки к подбородку прижав, Он лежит, как дитя в колыбели, Правотой несравненною прав. Где когда-то с боями прошли мы От большого пути в стороне, Разбегается неповторимый Терпкий звук на широкой волне. Это старая честь боевая Говорит: – Я земля. Я земля, — Под землей провода расправляя И корнями овсов шевеля. 1961Эвридика*
У человека тело Одно, как одиночка. Душе осточертела Сплошная оболочка С ушами и глазами Величиной в пятак И кожей – шрам на шраме, Надетой на костяк. Летит сквозь роговицу В небесную криницу, На ледяную спицу, На птичью колесницу И слышит сквозь решетку Живой тюрьмы своей Лесов и нив трещотку, Трубу семи морей. Душе грешно без тела, Как телу без сорочки, — Ни помысла, ни дела, Ни замысла, ни строчки. Загадка без разгадки: Кто возвратится вспять, Сплясав на той площадке, Где некому плясать? И снится мне другая Душа, в другой одежде: Горит, перебегая От робости к надежде, Огнем, как спирт, без тени Уходит по земле, На память гроздь сирени Оставив на столе. Дитя, беги, не сетуй Над Эвридикой бедной И палочкой по свету Гони свой обруч медный, Пока хоть в четверть слуха В ответ на каждый шаг И весело и сухо Земля шумит в ушах. 1961«Как Иисус, распятый на кресте…»*
Как Иисус, распятый на кресте, Зубец горы чернел на высоте Границы неба и приземной пыли, А солнце подымалось по кресту, И все мы, как на каменном плоту, По каменному океану плыли. Так снилось мне. Среди каких степей, В какой стране, среди каких нагорий И чья душа, столь близкая моей, Несла свое слепительное горе? И от кого из пращуров своих Я получил наследство роковое — Шипы над перекладиной кривою, Лиловый блеск на скулах восковых И надпись над поникшей головою? 1962Чем пахнет снег*
Был первый снег как первый смех И первые шаги ребенка. Глядишь – он выровнен, как мех, На елках, на березах снег, — Чем не снегуркина шубенка? И лунки – по одной на всех: Солонка или не солонка, Но только завтра, как на грех, Во всем преобразится снег. Зима висит на хвойных лапах, По-праздничному хороша, Арбузный гоголевский запах — Ее декабрьская душа. В бумажных колпаках и шляпах, Тряпье в чулане вороша, Усы наводят жженой пробкой, Румянец – свеклой; кто в очках, Кто скалку схватит впопыхах И в двери, с полною коробкой Огня бенгальского в руках. Факир, вампир, гусар с цыганкой, Коза в тулупе вверх изнанкой, С пеньковой бородой монах Гурьбой закладывают сани, Под хохот бьется бубенец, От ряженых воспоминаний Зима устанет наконец. И – никого, и столбик ртути На милость стужи сдастся днем, В малиновой и дымной смуте И мы пойдем своим путем, Почуем запах госпитальный Сплошного снежного пласта, Дыханье ступит, как хрустальный Морозный ангел, на уста. И только в марте потеплеет, И, как на карте, запестреет, Там косогор, там буерак, А там лозняк, а там овраг. Сойдешь с дороги – вязнут ноги, Передохни, когда не в спех, Постой немного при дороге: Весной бензином пахнет снег. Бензином пахнет снег у всех, В любом краю, но в Подмосковье Особенно, и пахнет кровью. Остался этот запах с тех Времен, когда сороковые По снегу в гору свой доспех Тащили годы чуть живые… Уходят души снеговые, И остается вместо вех Бензин, которым пахнет снег. 1962Степная дудка*
I. «Жили, воевали, голодали…»
Жили, воевали, голодали, Умирали врозь, по одному. Я не живописец, мне детали Ни к чему, я лучше соль возьму. Из всего земного ширпотреба Только дудку мне и принесли: Мало взял я у земли для неба, Больше взял у неба для земли. Я из шапки вытряхнул светила, Выпустил я птиц из рукава. Обо мне земля давно забыла, Хоть моим рифмовником жива. 1962II. «На каждый звук есть эхо на земле…»
На каждый звук есть эхо на земле. У пастухов кипел кулеш в котле, Почесывались овцы рядом с нами И черными стучали башмачками. Что деньги мне? Что мне почет и честь В степи вечерней без конца и края? С Овидием хочу я брынзу есть И горевать на берегу Дуная, Не различать далеких голосов, Не ждать благословенных парусов. 1960III. «Где вьюгу на латынь…»
Где вьюгу на латынь Переводил Овидий, Я пил степную синь И суп варил из мидий. И мне огнем беды Дуду насквозь продуло, И потому лады Поют, как Мариула, И потому семья У нас не без урода, И хороша моя Дунайская свобода. Где грел он в холода Лепешку на ладони, Там южная звезда Стоит на небосклоне. 1964IV. «Земля неплодородная, степная…»
Земля неплодородная, степная, Горючая, но в ней для сердца есть Кузнечика скрипица костяная И кесарем униженная честь. А где мое грядущее? Бог весть. Изгнание чужое вспоминая, С Овидием и я за дестью десть Листал тетрадь на берегу Дуная. За желть и жёлчь любил я этот край И говорил: – Кузнечик мой, играй! — И говорил: – Семь лет пути до Рима! Теперь мне и до степи далеко. Живи хоть ты, глоток сухого дыма, Шалаш, кожух, овечье молоко. 1962Шиповник*
Т. О.-Т.
Я завещаю вам шиповник, Весь полный света, как фонарь, Июньских бабочек письмовник, Задворков праздничный словарь. Едва калитку отворяли, В его корзине сам собой, Как струны в запертом рояле, Гудел и звякал разнобой. Там, по ступеням светотени, Прямыми крыльями стуча, Сновала радуга видений И вдоль и поперек луча. Был очевиден и понятен Пространства замкнутого шар — Сплетенье линий, лепет пятен, Мельканье брачущихся пар. 1962Сны*
Садится ночь на подоконник, Очки железные надев, И длинный вавилонский сонник, Как жрец, читает нараспев. Уходят вверх ее ступени, Но нет перил над пустотой, Где судят тени, как на сцене, Иноязычный разум твой. Ни смысла, ни числа, ни меры. А судьи кто? И в чем твой грех? Мы вышли из одной пещеры, И клинопись одна на всех. Явь от потопа до Эвклида Мы досмотреть обречены. Отдай – что взял; что видел – выдай! Тебя зовут твои сыны. И ты на чьем-нибудь пороге Найдешь когда-нибудь приют, Пока быки бредут, как боги, Боками трутся на дороге И жвачку времени жуют. 1962Кузнец*
Клянусь, мне столько лет, что наковальня И та не прослужила бы так долго, Куда уж там кувалде и мехам. Сам на себе я самого себя Самим собой ковал – и горн гашу, А все-таки работой недоволен: Тут на железе трещина, тут выгиб Не тот, тут – раковина, где должна бы Свистеть волшебной флейтой горловина. Не мастера ты выковал, кузнец, Кузнечика ты смастерил, а это И друг неверный, и плохой близнец, Ни хлеба от такого, ни совета. Что ж, топочи, железная нога! Железная не там открылась книга. Живи, браток, железным усом двигай! А мне наутро – новая туга… 1962Первые свидания*
Свиданий наших каждое мгновенье, Мы праздновали, как богоявленье, Одни на целом свете. Ты была Смелей и легче птичьего крыла, По лестнице, как головокруженье, Через ступень сбегала и вела Сквозь влажную сирень в свои владенья С той стороны зеркального стекла. Когда настала ночь, была мне милость Дарована, алтарные врата Отворены, и в темноте светилась И медленно клонилась нагота, И, просыпаясь: «Будь благословенна!» — Я говорил и знал, что дерзновенно Мое благословенье: ты спала, И тронуть веки синевой вселенной К тебе сирень тянулась со стола, И синевою тронутые веки Спокойны были, и рука тепла. А в хрустале пульсировали реки, Дымились горы, брезжили моря, И ты держала сферу на ладони Хрустальную, и ты спала на троне, И – Боже правый! – ты была моя. Ты пробудилась и преобразила Вседневный человеческий словарь, И речь по горло полнозвучной силой Наполнилась, и слово ты раскрыло Свой новый смысл и означало: царь. На свете все преобразилось, даже Простые вещи – таз, кувшин, – когда Стояла между нами, как на страже, Слоистая и твердая вода. Нас повело неведомо куда. Пред нами расступались, как миражи, Построенные чудом города, Сама ложилась мята нам под ноги, И птицам с нами было по дороге, И рыбы подымались по реке, И небо развернулось пред глазами… Когда судьба по следу шла за нами, Как сумасшедший с бритвою в руке. 1962Поэт*
Жил на свете рыцарь бедный…
Эту книгу мне когда-то В коридоре Госиздата Подарил один поэт; Книга порвана, измята, И в живых поэта нет. Говорили, что в обличье У поэта нечто птичье И египетские есть; Было нищее величье И задерганная честь. Как боялся он пространства Коридоров! Постоянства Кредиторов! Он, как дар, В диком приступе жеманства Принимал свой гонорар. Так елозит по экрану С реверансами, как спьяну, Старый клоун в котелке И, как трезвый, прячет рану Под жилеткой из пике. Оперенный рифмой парной, Кончен подвиг календарный, — Добрый путь тебе, прощай! Здравствуй, праздник гонорарный, Черный белый каравай! Гнутым словом забавлялся, Птичьим клювом улыбался, Встречных с лету брал в зажим, Одиночества боялся И стихи читал чужим. Так и надо жить поэту. Я и сам сную по свету, Одиночества боюсь, В сотый раз за книгу эту В одиночестве берусь. Там в стихах пейзажей мало, Только бестолочь вокзала И театра кутерьма, Только люди как попало. Рынок, очередь, тюрьма. Жизнь, должно быть, наболтала, Наплела судьба сама. 1963Словарь*
Я ветвь меньшая от ствола России, Я плоть ее, и до листвы моей Доходят жилы, влажные, стальные, Льняные, кровяные, костяные, Прямые продолжения корней. Есть высоты властительная тяга, И потому бессмертен я, пока Течет по жилам – боль моя и благо — Ключей подземных ледяная влага, Все эР и эЛь святого языка. Я призван к жизни кровью всех рождений И всех смертей, я жил во времена, Когда народа безымянный гений Немую плоть предметов и явлений Одушевлял, даруя имена. Его словарь открыт во всю страницу, От облаков до глубины земной. — Разумной речи научить синицу И лист единый заронить в криницу, Зеленый, рдяный, ржавый, золотой… 1963«Мне опостылели слова, слова, слова…»*
Мне опостылели слова, слова, слова, Я больше не могу превозносить права На речь разумную, когда всю ночь о крышу В отрепьях, как вдова, колотится листва. Оказывается, я просто плохо слышу И неразборчива ночная речь вдовства. Меж нами есть родство. Меж нами нет родства. И если я твержу деревьям сумасшедшим, Что у меня в росе по локоть рукава, То, кроме стона, им уже ответить нечем. 1963, 1968Граммофонная пластинка*
I. «Июнь, июль пройди по рынку…»
Июнь, июль, пройди по рынку, Найди в палатке бой и лом И граммофонную пластинку Прогрей пожарче за стеклом, В трубу немую и кривую Пластмассу черную сверни, Расплавь дорожку звуковую И время дай остыть в тени. Поостеречься бы, да поздно: Я тоже под иглой пою И все подряд раздам позвездно, Что в кожу врезано мою. 1963II. «Я не пойду на первое свиданье…»
Я не пойду на первое свиданье, Ни в чем не стану подражать Монтану, Не зарыдаю гулко, как Шаляпин. Сказать – скажу: я полужил и полу – казалось – жил, и сам себя прошляпил. Уймите, ради Бога, радиолу! 1957Полевой госпиталь*
Стол повернули к свету. Я лежал Вниз головой, как мясо на весах, Душа моя на нитке колотилась, И видел я себя со стороны: Я без довесков был уравновешен Базарной жирной гирей. Это было Посередине снежного щита, Щербатого по западному краю, В кругу незамерзающих болот, Деревьев с перебитыми ногами И железнодорожных полустанков С расколотыми черепами, черных От снежных шапок, то двойных, а то Тройных. В тот день остановилось время, Не шли часы, и души поездов По насыпям не пролетали больше Без фонарей, на серых ластах пара, И ни вороньих свадеб, ни метелей, Ни оттепелей не было в том лимбе, Где я лежал в позоре, в наготе, В крови своей, вне поля тяготенья Грядущего. Но сдвинулся и на оси пошел По кругу щит слепительного снега, И низко у меня над головой Семерка самолетов развернулась, И марля, как древесная кора, На теле затвердела, и бежала Чужая кровь из колбы в жилы мне, И я дышал, как рыба на песке, Глотая твердый, слюдяной, земной, Холодный и благословенный воздух. Мне губы обметало, и еще Меня поили с ложки, и еще Не мог я вспомнить, как меня зовут, Но ожил у меня на языке Псалом царя Давида. А потом И снег сошел, и ранняя весна На цыпочки привстала и деревья Окутала своим платком зеленым. 1964Весенняя пиковая дама*
Зимний Германн поставил Жизнь на карту свою, — Мы играем без правил, Как в неравном бою. Тридцать первого марта Карты сами сдаем. Снега черная карта Бита красным тузом. Германн дернул за ворот И крючки оборвал, И свалился на город Воробьиный обвал, И ножи конькобежец Зашвырнул под кровать, Начал лед-громовержец На реке баловать. Охмелев от азарта, Мечет масти квартал, А игральные карты Сроду в руки не брал. 1964Дорога*
Н. Л. Степанову
Я вре́зался в возраст учета Не сдавшихся возрасту прав, Как в город из-за поворота Железнодорожный состав. Еще я в дымящихся звездах И чертополохе степей, И жаркой воронкою воздух Стекает по коже моей. Когда отдышаться сначала Не даст мне мое божество, Я так отойду от вокзала Уже без себя самого — Пойду под уклон за подмогой, Прямую сгибая в дугу, — И кто я пред этой дорогой? И чем похвалиться могу? 1964Надпись на книге*
…Как волна на волну набегает, Гонит волну пред собой, нагоняема сзади волною, Так же бегут и часы… Овидий. Метаморфозы, XV(перевод С. Шервинского) Ты ангел и дитя, ты первая страница, Ты катишь колесо прибоя пред собой — Волну вослед волне, и гонишь, как прибой, За часом новый час – часы, как часовщица. И все, что бодрствует, и все, что спит и снится, Слетается на пир зелено-голубой. А я клянусь тебе, что княжил над судьбой, И хоть поэтому ты не могла не сбыться. Я под твоей рукой, а под рукой моей Земля семи цветов и синь семи морей, И суток лучший час, и лучший месяц года, И лучшая пора бессонниц и забот — Спугнет тебя иль нет в час твоего прихода Касатки головокружительный полет. 1964Мщение Ахилла*
Фиолетовой от зноя, Остывающей рукой Рану смертную потрогал Умирающий Патрокл, И последнее, что слышал, — Запредельный вой тетив, И последнее, что видел, — Пальцы склеивает кровь. Мертв лежит он в чистом поле, И Ахилл не пьет, не ест, И пока ломает руки, Щит кует ему Гефест. Равнодушно пьют герои Хмель времен и хмель могил, Мчит вокруг горящей Трои Тело Гектора Ахилл. Пожалел Ахилл Приама, И несет старик Приам Мимо дома, мимо храма Жертву мстительным богам. Не Ахилл разрушит Трою, И его лучистый щит Справедливою рукою Новый мститель сокрушит. И еще на город ляжет Семь пластов сухой земли, И стоит Ахилл по плечи В щебне, прахе и золе. Так не дай пролить мне крови, Чистой, грешной, дорогой, Чтобы клейкой красной глины В смертный час не мять рукой. 1965Поздняя зрелость*
Не для того ли мне поздняя зрелость, Чтобы, за сердце схватившись, оплакать Каждого слова сентябрьскую спелость, Яблока тяжесть, шиповника мякоть, Над лесосекой тянувшийся порох, Сухость брусничной поляны, и ради Правды – вернуться к стихам, от которых Только помарки остались в тетради. Все, что собрали, сложили в корзины, И на мосту прогремела телега. Дай мне еще наклониться с вершины, Дай удержаться до первого снега. 1965«О, только бы привстать, опомниться, очнуться…»*
О, только бы привстать, опомниться, очнуться И в самый трудный час благословить труды, Вспоившие луга, вскормившие сады, В последний раз глотнуть из выгнутого блюдца Листа ворсистого хрустальный мозг воды. Дай каплю мне одну, моя трава земная, Дай клятву мне взамен – принять в наследство речь, Гортанью разрастись и крови не беречь, Не помнить обо мне и, мой словарь ломая, Свой пересохший рот моим огнем обжечь. 1965До стихов*
Когда, еще спросонок, тело Мне душу жгло, и предо мной Огнем вперед судьба летела Неопалимой купиной, — Свистели флейты ниоткуда, Кричали у меня в ушах Фанфары, и земного чуда Ходила сетка на смычках, И в каждом цвете, в каждом тоне Из тысяч радуг и ладов Окрестный мир стоял в короне Своих морей и городов. И странно: от всего живого Я принял только свет и звук, — Еще грядущее ни слова Не заронило в этот круг… 1965Жизнь, жизнь*
I. «Предчувствиям не верю и примет…»
Предчувствиям не верю и примет Я не боюсь. Ни клеветы, ни яда Я не бегу. На свете смерти нет. Бессмертны все. Бессмертно всё. Не надо Бояться смерти ни в семнадцать лет, Ни в семьдесят. Есть только явь и свет, Ни тьмы, ни смерти нет на этом свете. Мы все уже на берегу морском, И я из тех, кто выбирает сети, Когда идет бессмертье косяком.II. «Живите в доме – и не рухнет дом…»
Живите в доме – и не рухнет дом. Я вызову любое из столетий, Войду в него и дом построю в нем. Вот почему со мною ваши дети И жены ваши за одним столом, — А стол один и прадеду и внуку: Грядущее свершается сейчас, И если я приподымаю руку, Все пять лучей останутся у вас. Я каждый день минувшего, как крепью, Ключицами своими подпирал, Измерил время землемерной цепью И сквозь него прошел, как сквозь Урал.III. «Я век себе по росту подбирал…»
Я век себе по росту подбирал. Мы шли на юг, держали пыль над степью; Бурьян чадил; кузнечик баловал, Подковы трогал усом, и пророчил, И гибелью грозил мне, как монах. Судьбу свою к седлу я приторочил; Я и сейчас, в грядущих временах, Как мальчик, привстаю на стременах. Мне моего бессмертия довольно, Чтоб кровь моя из века в век текла. За верный угол ровного тепла Я жизнью заплатил бы своевольно, Когда б ее летучая игла Меня, как нить, по свету не вела. 1965Ночь под первое июня*
Пока еще последние колена Последних соловьев не отгремели И смутно брезжит у твоей постели Боярышника розовая пена, Пока ложится железнодорожный Мост, как самоубийца, под колеса И жизнь моя над черной рябью плеса Летит стремглав дорогой непроложной, Спи, как на сцене, на своей поляне, Спи, – эта ночь твоей любви короче, — Спи в сказке для детей, в ячейке ночи, Без имени в лесу воспоминаний. Так вот когда я стал самим собою, И что ни день – мне новый день дороже, Но что ни ночь – пристрастнее и строже Мой суд нетерпеливый над судьбою… 1965Явь и речь*
Как зрение – сетчатке, голос – горлу, Число – рассудку, ранний трепет – сердцу, Я клятву дал вернуть мое искусство Его животворящему началу. Я гнул его, как лук, я тетивой Душил его – и клятвой пренебрег. Не я словарь по слову составлял, А он меня творил из красной глины; Не я пять чувств, как пятерню Фома, Вложил в зияющую рану мира, А рана мира облегла меня, И жизнь жива помимо нашей воли. Зачем учил я посох прямизне, Лук – кривизне и птицу – птичьей роще? Две кисти рук, вы на одной струне, О, явь и речь, зрачки расширьте мне, И причастите вашей царской мощи, И дайте мне остаться в стороне Свидетелем свободного полета Воздвигнутого чудом корабля, О, два крыла, две лопасти оплота, Надежного, как воздух и земля! 1965Новогодняя ночь*
Я не буду спать Ночью новогодней, Новую тетрадь Я начну сегодня. Ради смысла дат И преображенья С головы до пят В плоть стихотворенья — Год переберу, Месяцы по строчке Передам перу До последней точки. Где оно – во мне Или за дверями, В яви или сне За семью морями, В пляске по снегам Белой круговерти, — Я не знаю сам, В чем мое бессмертье, Но из декабря Брошусь к вам, живущим Вне календаря, Наравне с грядущим. О, когда бы рук Мне достало на год Кончить новый круг! Строчки сами лягут… 1965Памяти А. А. Ахматовой*
И не с кем плакать, не с кем вспоминать…
А. Ахматова Все без нее не так. Приоткрывая, Откладываю в сторону тетрадь, И некому стихи мне прочитать; И рукопись похожа беловая На черновик. И первые ручьи Подтачивают снежный пласт, который Следы ее внимательного взора В начале марта затаил. Ничьи Теперь ее портреты: горбоносый Антиохийский профиль. Горький рот Среди живых подобий не найдет И не ответит больше на вопросы Полуулыбкой, для которой нет Ни зеркала земного, ни сравнений. Туман сквозит. Ни отзвука, ни тени, И смутно льется белый ровный свет. 1966«Я по каменной книге учу вневреме́нный язык…»*
Я по каменной книге учу вневреме́нный язык, Меж двумя жерновами плыву, как зерно в камневерти, И уже я по горло в двухмерную плоскость проник, Мне хребет размололо на мельнице жизни и смерти. Что мне делать, о посох Исайи, с твоей прямизной? Тоньше волоса пленка без времени, верха и низа. А в пустыне народ на камнях собирался, и в зной Кожу мне холодила рогожная царская риза. 1966«Тогда еще не воевали с Германией…»*
Тогда еще не воевали с Германией, Тринадцатый год был еще в середине, Неведеньем в доме болели, как манией, Как жаждой три пальмы в песчаной пустыне. У матери пахло спиртовкой, фиалкой, Лиловой накидкой в шкафу, на распялке; Все детство мое, по-блаженному жалкое, В горящей спиртовке и пармской фиалке. Зато у отца, как в Сибири у ссыльного, Был плед Гарибальди и Герцен под локтем. Ванилью тянуло от города пыльного, От пригорода – конским потом и дегтем. Казалось, что этого дома хозяева Навечно в своей довоенной Европе, Что не было, нет и не будет Сараева, И где они, эти мазурские топи?.. 1966«Когда вступают в спор природа и словарь…»*
Когда вступают в спор природа и словарь И слово силится отвлечься от явлений, Как слепок от лица, как цвет от светотени, — Я нищий или царь? Коса или косарь? Но миру своему я не дарил имен: Адам косил камыш, а я плету корзину. Коса, косарь и царь, я нищ наполовину, От самого себя еще не отделен. 1966Ночная бабочка «Мертвая голова»*
Ходит Пиковая дама, Палец с головой Адама, Вверх и вниз под потолком, Стекол кожу неживую, Будто рану ножевую, Метит белым сквозняком. Треплет свечку, морщит пламя Знамя ночи вкось углами, Соглядай, часовой, Жироватый, суховатый… – Чур, щеки не припечатай, Чур, не трогать, я живой! Ночью все мы – на чужбине Под воронкой черно-синей, В царстве чуждых душ и тел, Днем – в родительском гнездовье Душным потом, красной кровью Ограничим свой предел. 1966«Третьи сутки дождь идет…»*
Третьи сутки дождь идет, Ковыряет серый лед И вороне на березе Моет клюв и перья мнет (Дождь пройдет). Недаром к прозе (Все проходит) сердце льнет, К бедной прозе на березе, На реке и за рекой (Чуть не плача), к бедной прозе На бумаге под рукой. 1966«Я в детстве заболел…»*
Я в детстве заболел От голода и страха. Корку с губ Сдерну – и губы облизну; запомнил Прохладный и солоноватый вкус. А все иду, а все иду, иду, Сижу на лестнице в парадном, греюсь, Иду себе в бреду, как под дуду За крысоловом в реку, сяду – греюсь На лестнице; и так знобит и эдак. А мать стоит, рукою манит, будто Невдалеке, а подойти нельзя: Чуть подойду – стоит в семи шагах, Рукою манит; подойду – стоит В семи шагах, рукою манит. Жарко Мне стало, расстегнул я ворот, лег, — Тут затрубили трубы, свет по векам Ударил, кони поскакали, мать Над мостовой летит, рукою манит — И улетела… И теперь мне снится Под яблонями белая больница, И белая под горлом простыня, И белый доктор смотрит на меня, И белая в ногах стоит сестрица И крыльями поводит. И остались. А мать пришла, рукою поманила — И улетела… 1966Зима в детстве*
I. «В желтой траве отплясали кузнечики…»
В желтой траве отплясали кузнечики, Мальчику на́ зиму кутают плечики, Рамы вставляют, летает снежок, Дунула вьюга в почтовый рожок. А за воротами шаркают пильщики, И ножи-ножницы точат точильщики, Сани скрипят, и снуют бубенцы, И по железу стучат кузнецы.II. Мерещится веялка
А в доме у Тарковских Полным-полно приезжих, Гремят посудой, спорят, Не разбирают елки, И сыплются иголки В зеркальные скорлупки, Пол серебром посолен, А самый младший болен. На лбу компресс, на горле Компресс. Идут со свечкой. Малиной напоили? Малиной напоили. В углу зажгли лампадку, И веялку приносят, И ставят на площадку, И крутят рукоятку, И сыплются обрезки — Жестянки и железки. Вставай, пойдем по краю, Я все тебе прощаю. То по́д гору, то в гору Пойдем в другую пору По зимнему простору, Малиновому снегу. 1967Вторая ода*
Подложи мне под голову руку И восставь меня, как до зари Подымала на счастье и муку, И опять к высоте привари, Чтобы пламя твое ледяное Синей солью стекало со лба И внизу, как с горы, предо мною Шевелились леса и хлеба, Чтобы кровь из-под стоп, как с предгорий, Жарким деревом вниз головой, Каждой веткой ударилась в море И несла корабли по кривой. Чтобы вызов твой ранний сначала Прозвучал и в горах не затих. Ты в созвездья других превращала. Я и сам из преданий твоих. 1967Ласточки*
Летайте, ласточки, но в клювы не берите Ни пилки, ни сверла, не делайте открытий, Не подражайте нам; довольно и того, Что вы по-варварски свободно говорите, Что зоркие зрачки в почетной вашей свите И первой зелени святое торжество. Я в Грузии бывал, входил и я когда-то По щебню и траве в пустынный храм Баграта — В кувшин расколотый, и над жерлом его Висела ваша сеть. И Симон Чиковани (А я любил его, и мне он был как брат) Сказал, что на земле пред вами виноват — Забыл стихи сложить о легком вашем стане, Что в детстве здесь играл, что, может быть, Баграт И сам с ума сходил от ваших восклицаний. Я вместо Симона хвалу вам воздаю. Не подражайте нам, но только в том краю, Где Симон спит в земле, вы спойте, как в дурмане, На языке своем одну строку мою. 1967«И я ниоткуда…»*
И я ниоткуда Пришел расколоть Единое чудо На душу и плоть, Державу природы Я должен рассечь На песню и воды, На сушу и речь. И, хлеба земного Отведав, прийти В свечении слова К началу пути. Я сын твой, отрада Твоя, Авраам, И жертвы не надо Моим временам, А сколько мне в чаше Обид и труда… И после сладчайшей Из чаш — никуда? 1967Дом без жильцов*
Дом без жильцов заснул и снов не видит, Его душа, безгрешна и пуста, В себя глядит закрытыми глазами, Но самое себя не сознает И дико вскидывается, когда Из крана бульба шлепнется на кухне. Водопровод молчит, и телефон Молчит. Ну что же, спи спокойно, дом, Спи, кубатура-сирота! Вернутся Твои жильцы, и время в чем попало — В больших кувшинах, в синих ведрах, в банках Из-под компота – принесут, и окна Отворят, и продуют сквозняком. Часы стояли? Шли часы? Стояли. Вот мы и дома. Просыпайся, дом! 1967Первая гроза*
Лиловая в Крыму и белая в Париже, В Москве моя весна скромней и сердцу ближе, Как девочка в слезах. А вор в дождевике Под дождь – из булочной с бумажкой в кулаке, Но там, где туфелькой скользнула изумрудной, Беречься ни к чему и плакать безрассудно. По лужам облака проходят косяком, Павлиньи радуги плывут под каблуком, И девочка бежит по гребню светотени (А это жизнь моя) в зеленом по колени, Авоськой машучи, по лестнице винтом, И город весь внизу, и гром – за нею в дом… 1967«Стихи попадают в печать…»*
Стихи попадают в печать, И в точках, расставленных с толком, Себя невозможно признать Бессонниц моих кривотолкам. И это не книга моя, А в дальней дороге без весел Идет по стремнине ладья, Что сам я у пристани бросил. И нет ей опоры верней, Чем дружбы неведомой плечи. Минувшее ваше, как свечи, До встречи погашено в ней. 1967«Вот и лето прошло…»*
Вот и лето прошло, Словно и не бывало. На пригреве тепло. Только этого мало. Все, что сбыться могло, Мне, как лист пятипалый, Прямо в руки легло, Только этого мало. Понапрасну ни зло, Ни добро не пропало, Все горело светло, Только этого мало. Жизнь брала под крыло, Берегла и спасала, Мне и вправду везло. Только этого мало. Листьев не обожгло, Веток не обломало… День промыт, как стекло, Только этого мало. 1967«Мне бы только теперь до конца не раскрыться…»*
Мне бы только теперь до конца не раскрыться, Не раздать бы всего, что напела мне птица, Белый день наболтал, наморгала звезда, Намигала вода, накислила кислица. На прожиток оставить себе навсегда Крепкий шарик в крови, полный света и чуда, А уж если дороги не будет назад, Так втянуться в него и не выйти оттуда, И – в аорту, неведомо чью, наугад. 1967«Мамка птичья и стрекозья…»*
Мамка птичья и стрекозья, Помутнела синева, Душным воздухом предгрозья Дышит жухлая трава. По деревне ходит Каин, Стекла бьет и на расчет, Как работника хозяин, Брата младшего зовет. Духоту сшибает холод, По пшенице пляшет град. Видно, мир и вправду молод, Авель вправду виноват. Я гляжу из-под ладони На тебя, судьба моя, Не готовый к обороне, Будто в Книге Бытия. 1967«Пляшет перед звездами звезда…»*
Пляшет перед звездами звезда, Пляшет колокольчиком вода, Пляшет шмель и в дудочку дудит, Пляшет перед скинией Давид. Плачет птица об одном крыле, Плачет погорелец на золе, Плачет мать над люлькою пустой, Плачет крепкий камень под пятой. 1968«Пляшет перед звездами звезда…» Автограф поэта
«Во вселенной наш разум счастливый…»*
Во вселенной наш разум счастливый Ненадежное строит жилье, Люди, звезды и ангелы живы Шаровым натяженьем ее. Мы еще не зачали ребенка, А уже у него под ногой Никуда выгибается пленка На орбите его круговой. 1968«Наша кровь не ревнует по дому…»*
Наша кровь не ревнует по дому, Но зияет в грядущем пробел, Потому что земное земному На земле полагает предел. Обезумевшей матери снится Верещанье четверки коней, Фаэтон, и его колесница, И багровые кубы камней. 1968«На пространство и время ладони…»*
На пространство и время ладони Мы наложим еще с высоты, Но поймем, что в державной короне Драгоценней звезда нищеты, Нищеты, и тщеты, и заботы О нерадостном хлебе своем, И с чужими созвездьями счеты На земле материнской сведем. 1968«Струнам счет ведут на лире…»*
Струнам счет ведут на лире Наши древние права, И всего дороже в мире Птицы, звезды и трава. До заката всем народом Лепят ласточки дворец, Перед солнечным восходом Наклоняет лук Стрелец, И в кувшинчик из живого Персефонина крыла Вынуть хлебец свой медовый Опускается пчела. Потаенный ларь природы Отмыкает нищий царь И крадет залог свободы Летних месяцев букварь. Дышит мята в каждом слове, И от головы до пят Шарики зеленой крови В капиллярах шебуршат. 1968Приазовье*
На полустанке я вышел. Чугун отдыхал В крупных шарах маслянистого пара. Он был Царь ассирийский в клубящихся гроздьях кудрей. Степь отворилась, и в степь как воронкой ветров Душу втянуло мою. И уже за спиной Не было мазанок; лунные башни вокруг Зыблились и утверждались до края земли, Ночь разворачивала из проема в проем Твердое, плотно укатанное полотно. Юность моя отошла от меня, и мешок Сгорбил мне плечи. Ремни развязал я, и хлеб Солью посыпал, и степь накормил, а седьмой Долей насытил свою терпеливую плоть. Спал я, пока в изголовье моем остывал Пепел царей и рабов, и стояла в ногах Полная чаша свинцовой азовской слезы. Снилось мне все, что случится в грядущем со мной. Утром очнулся и землю землею назвал, Зною подставил еще неокрепшую грудь. 1968Памяти А. А. Ахматовой*
I. «Стелил я снежную постель…»
Стелил я снежную постель, Луга и рощи обезглавил, К твоим ногам прильнуть заставил Сладчайший лавр, горчайший хмель. Но марта не сменил апрель На страже росписей и правил. Я памятник тебе поставил На самой слезной из земель. Под небом северным стою Пред белой, бедной, непокорной Твоею высотою горной И сам себя не узнаю, Один, один в рубахе черной В твоем грядущем, как в раю. Август 1968II. «Когда у Николы Морского…»
Когда у Николы Морского Лежала в цветах нищета, Смиренное чуждое слово Светилось темно и сурово На воске державного рта. Но смысл его был непонятен, А если понять – не сберечь, И был он, как небыль, невнятен И разве что – в трепете пятен Вокруг оплывающих свеч. И тень бездомовной гордыни По черному Невскому льду, По снежной Балтийской пустыне И по Адриатике синей Летела у всех на виду. Апрель 1966III. «Домой, домой, домой…»
Домой, домой, домой, Под сосны в Комарове… О, смертный ангел мой С венками в изголовье, В косынке кружевной, С крылами наготове! Как для деревьев снег, Так для земли не бремя Открытый твой ковчег, Плывущий перед всеми В твой двадцать первый век, Из времени во время. Последний луч несла Зима над головою, Как первый взмах крыла Из-под карельской хвои, И звезды ночь зажгла Над снежной синевою. И мы тебе всю ночь Бессмертье обещали, Просили нам помочь Покинуть дом печали, Всю ночь, всю ночь, всю ночь. И снова ночь в начале. Апрель 1966IV. «По льду́, по снегу́, по жасмину…»
По́ льду, по́ снегу, по жасмину, На ладони, снега бледней, Унесла в свою домовину Половину души, половину Лучшей песни, спетой о ней. Похвалам земным не доверясь, Довершив земной полукруг, Полупризнанная, как ересь, Через полог морозный, через Вихри света — смотрит на юг. Что же видят незримые взоры Недоверчивых светлых глаз? Раздвигающиеся створы Верст и зим иль костер, который Заключает в объятья нас? 3 января 1967V. «Белые сосны…»
Белые сосны поют: – Аминь! — Мой голубь – твоя рука. Горек мой хлеб, мой голос – полынь, дорога моя горька. В горле стоит небесная синь — твои ледяные А: имя твое — Ангел и Ханаан, ты отъединена, Ты отчуждена, пустыня пустынь, пир, помянутый в пост, за́ семь столетий дошедший до глаз фосфор последних звезд. 10 января 1967VI. «И эту тень я проводил в дорогу…»
И эту тень я проводил в дорогу Последнюю – к последнему порогу, И два крыла у тени за спиной, Как два луча, померкли понемногу. И год прошел по кругу стороной. Зима трубит из просеки лесной. Нестройным звоном отвечает рогу Карельских сосен морок слюдяной. Что, если память вне земных условий Бессильна день восстановить в ночи? Что, если тень, покинув землю, в слове Не пьет бессмертья? Сердце, замолчи, Не лги, глотни еще немного крови, Благослови рассветные лучи. 12 января 1967Эребуни*
Они хотели всем народом Распад могильный обмануть И араратским кислородом Продуть холма сухую грудь. Под спудом бусина синела, И в черноте черным-черно Чернело и окаменело В кувшине царское зерно. Кремля скалистые основы Уже до пят оголены. И в струнку стал кирпич сырцовый Подштукатуренной стены. А ласточки свой посвист длинный Натягивают на лету На подновленные руины Во всю их ширь и пустоту. Им только бы земля пестрела В последних числах ноября, И нет им никакого дела До пририсованного тела Давно истлевшего царя. 1968«Как сорок лет тому назад…»*
Как сорок лет тому назад, Сердцебиение при звуке Шагов, и дом с окошком в сад, Свеча и близорукий взгляд, Не требующий ни поруки, Ни клятвы. В городе звонят. Светает. Дождь идет, и темный, Намокший дикий виноград К стене прижался, как бездомный, Как сорок лет тому назад. 1969«Как сорок лет тому назад…»*
Как сорок лет тому назад Я вымок под дождем, я что-то Забыл, мне что-то говорят, Я виноват, тебя простят, И поезд в десять пятьдесят Выходит из-за поворота. В одиннадцать конец всему, Что будет сорок лет в грядущем Тянуться поездом идущим И окнами мелькать в дыму, Всему, что ты без слов сказала, Когда уже пошел состав. И чья-то юность, у вокзала От провожающих отстав, Домой по лужам как попало Плетется, прикусив рукав. 1969«Хвала измерившим высоты…»*
Хвала измерившим высоты Небесных звезд и гор земных Глазам – за свет и слезы их! Рукам, уставшим от работы, За то, что ты, как два крыла, Руками их не отвела! Гортани и губам хвала За то, что трудно мне поется, Что голос мой и глух и груб, Когда из глубины колодца Наружу белый голубь рвется И разбивает грудь о сруб! Не белый голубь – только имя, Живому слуху чуждый лад, Звучащий крыльями твоими, Как сорок лет тому назад. 1969«Когда под соснами, как подневольный раб…»*
Когда под соснами, как подневольный раб, Моя душа несла истерзанное тело, Еще навстречу мне земля стремглав летела И птицы прядали, заслышав конский храп. Иголки черные, и сосен чешуя, И брызжет из-под ног багровая брусника, И веки пальцами я раздираю дико, И тело хочет жить, и разве это – я? И разве это я ищу сгоревшим ртом Колен сухих корней, и как во время о́но, Земля глотает кровь, и сестры Фаэтона Преображаются и плачут янтарем. 1969Манекен*
В мастерской живописца сидит манекен Деревянный, суставчатый, весь на шарнирах, Откровенный как правда, в зияющих дырах На местах сочленений локтей и колен. Пахнет пылью и тленом, пахнёт скипидаром, Живописец уже натянул полотно. Кем ты станешь, натурщик? Не все ли равно, Если ты неживой и позируешь даром. Ах, не все ли равно. Подмалевок лилов, Черный контур клубится под кистью шершавой. Кисть в союзе с кредитками, краска со славой. Нет для смежных искусств у поэзии слов. Кто хозяин твой? Гений? Бездарность? Халтурщик? Я молве-клеветнице его не предам, Потому что из глины был создан Адам. Ты – подобье Адама, бесплатный натурщик. Кто я сам, если плачут и ходят окрест На шарнирах и в дырах пространство и время, Многозвездный венец возлагают на темя И на слабые плечи пророческий крест? 1963Засуха*
Земля зачерствела, как губы, Обметанные сыпняком, И засухи дымные трубы Беззвучно гудели кругом, И высохло русло речное, Вода из колодцев ушла. Навечно осталась от зноя В крови ледяная игла. Качается узкою лодкой И целится в сердце мое, Но, видно, дороги короткой Не может найти острие. Есть в круге грядущего мира Для засухи этой приют, Где души скитаются сиро И ложной надеждой живут. 1971«Мне другие мерещатся тени…»*
Мне другие мерещатся тени, Мне другая поет нищета. Переплетчик забыл о шагрени, И красильщик не красит холста, И кузнечная музыка счетом На три четверти в три молотка Не проявится за поворотом Перед выездом из городка. За коклюшки свои кружевница Под окном не садится с утра, И лудильщик, цыганская птица, Не чадит кислотой у костра, Златобит молоток свой забросил, Златошвейная кончилась нить. Наблюдать умиранье ремесел Все равно, что себя хоронить. И уже электронная лира От своих программистов тайком Сочиняет стихи Кантемира, Чтобы собственным кончить стихом. 1973Зима в лесу*
Свободы нет в природе, Ее соблазн исчез, Не надо на свободе Смущать ноябрьский лес. Застыли в смертном сраме Над собственной листвой Осины вверх ногами И в землю головой. В рубахе погорельца Идет мороз-Кащей, Прищелкивая тельца Опавших желудей. А дуб в кафтане рваном Стоит, на смерть готов, Как перед Иоанном Боярин Колычев. Прощай, велколепье Багряного плаща! Кленовое отрепье Слетело, трепеща, В кувшине кислорода Истлело на весу… Какая там свобода, Когда зима в лесу. 1973«Красный фонарик стоит на снегу…»*
Красный фонарик стоит на снегу. Что-то я вспомнить его не могу. Может быть, это листок-сирота, Может быть, это обрывок бинта, Может быть, это на снежную ширь Вышел кружить красногрудый снегирь, Может быть, это морочит меня Дымный закат окаянного дня. 1973Мартовский снег*
По такому белому снегу Белый ангел альфу-омегу Мог бы крыльями написать И лебяжью смертную негу Ниспослать мне как благодать. Но и в этом снежном застое Еле слышно о непокое Сосны черные говорят: Накипает под их корою Сумасшедший слезный разлад. Верхней ветви – семь верст до неба, Нищей птице – ни крошки хлеба, Сердцу – будто игла насквозь: Велика ли его потреба, Лишь бы небо впору пришлось. А по тем снегам из-за лога Наплывает гулом тревога, И чужда себе, предо мной Жизнь земная, моя дорога Бредит под своей сединой. 1974«И это снилось мне, и это снится мне…»*
И это снилось мне, и это снится мне, И это мне еще когда-нибудь приснится, И повторится все, и все довоплотится, И вам приснитсся все, что видел я во сне. Там, в стороне от нас, от мира в стороне Волна идет вослед волне о берег биться, А на волне звезда, и человек, и птица, И явь, и сны, и смерть – волна вослед волне. Не надо мне числа: я был, и есмь, и буду, Жизнь – чудо из чудес, и на колени чуду Один, как сирота, я сам себя кладу, Один, среди зеркал – в ограде отражений Морей и городов, лучащихся в чаду. И мать в слезах берет ребенка на колени. 1974«Я тень из тех теней, которые, однажды…»*
Я тень из тех теней, которые, однажды Испив земной воды, не утолили жажды И возвращаются на свой кремнистый путь, Смущая сны живых, живой воды глотнуть. Как первая ладья из чрева океана, Как жертвенный кувшин выходит из кургана, Так я по лестнице взойду на ту ступень, Где будет ждать меня твоя живая тень. А если это ложь, а если это сказка, И если не лицо, а гипсовая маска Глядит из-под земли на каждого из нас Камнями жесткими своих бесслезных глаз?.. 1974«С безымянного пальца кольцо…»*
С безымянного пальца кольцо В третий раз поневоле скатилось, Из-под каменной маски светилось Искаженное горем лицо. Никому, никогда, ни при ком Ни слезы, средь людей как в пустыне, Одержимая вдовьей гордыней, Одиночества смертным грехом. Но стоит над могильным холмом Выше облака снежной колонной Царский голос ее, просветленный Одиночества смертным грехом. Отпусти же и мне этот грех. Отпусти, как тебе отпустили. Снег лежит у тебя на могиле. Снег слетает на землю при всех. 1974«В пятнах света, в путанице линий…»*
В пятнах света, в путанице линий Я себя нашел, как брата брат: Шмель пирует в самой сердцевине Розы четырех координат. Я не знаю, кто я и откуда, Где зачат – в аду или в раю, Знаю только, что за это чудо Я свое бессмертье отдаю. Ничего не помнит об отчизне, Лепестки вселенной вороша, Пятая координата жизни — Самосознающая душа. 1975«Тот жил и умер, та жила…»*
Тот жил и умер, та жила И умерла, и эти жили И умерли; к одной могиле Другая плотно прилегла. Земля прозрачнее стекла, И видно в ней, кого убили И кто убил: на мертвой пыли Горит печать добра и зла. Поверх земли мятутся тени Сошедших в землю поколений; Им не уйти бы никуда Из наших рук от самосуда, Когда б такого же суда Не ждали мы невесть откуда. 1975Феофан Грек*
Когда я видел воплощенный гул, И меловые крылья оживали, Открылось мне: я жизнь перешагнул, А подвиг мой еще на перевале. Мне до́лжно завещание могил, Зияющих, как ножевая рана, Свести к библейской резкости белил И подмастерьем стать у Феофана. Я по когтям узнал его: он лев, Он кость от кости собственной пустыни, И жажду я, и вижу сны, истлев На раскаленных углях благостыни. Я шесть веков дышу его огнем И ревностью шести веков изранен. – Придешь ли, милосердный самарянин, Повить меня твоим прохладным льном? 1975, 1976Жили-были*
Вся Россия голодала, Чуть жила на холоду, Граммофоны, одеяла, Стулья, шапки, что попало На пшено и соль меняла В девятнадцатом году. Брата старшего убили, И отец уже ослеп, Все имущество спустили, Жили, как в пустой могиле, Жили-были, воду пили И пекли крапивный хлеб. Мать согнулась, постарела, Поседела в сорок лет И на худенькое тело Рвань по-нищенски надела; Ляжет спать – я то и дело: Дышит мама или нет? Гости что-то стали редки В девятнадцатом году. Сердобольные соседки Тоже, будто птицы в клетке На своей засохшей ветке, Жили у себя в аду. Но картошки гниловатой Нам соседка принесла И сказала: – Как богато Жили нищие когда-то. Бог Россию виноватой Счел за Гришкины дела. Вечер был. Сказала: – Ешьте! — Подала лепешки мать. Муза в розовой одежде, Не являвшаяся прежде, Вдруг предстала мне в надежде Не давать ночами спать. Первое стихотворенье Сочинял я, как в бреду: «Из картошки в воскресенье Мама испекла печенье!» Так познал я вдохновенье В девятнадцатом году. 1976Пушкинские эпиграфы*
I. «Почему, скажи, сестрица…»
Спой мне песню, как синица
Тихо за́ морем жила…
«Зимний вечер» Почему, скажи, сестрица, Не из Божьего ковша, А из нашего напиться Захотела ты, душа? Человеческое тело Ненадежное жилье, Ты влетела слишком смело В сердце тесное мое. Тело может истомиться, Яду невзначай глотнуть, И потянешься, как птица, От меня в обратный путь. Но когда ты отзывалась На призывы бытия, Непосильной мне казалась Ноша бедная моя, — Может быть, и так случится, Что, закончив перелет, Будешь биться, биться, биться — И не отомкнут ворот. Пой о том, как ты земную Боль, и соль, и желчь пила, Как входила в плоть живую Смертоносная игла, Пой, бродяжка, пой, синица, Для которой корма нет, Пой, как саваном ложится Снег на яблоневый цвет, Как возвысилась пшеница, Да побил пшеницу град… Пой, хоть время прекратится, Пой, на то ты и певица, Пой, душа, тебя простят. 1976II. «Как тот Кавказский Пленник в яме…»
…Как мимолетное виденье,
Как гений чистой красоты…
«К***» Как тот Кавказский Пленник в яме, Из глины нищеты моей И я неловкими руками Лепил свистульки для детей. Не испытав закала в печке, Должно быть, вскоре на куски Ломались козлики, овечки, Верблюдики и петушки. Бросали дети мне объедки, Искусство жалкое ценя, И в яму, как на зверя в клетке, Смотрели сверху на меня. Приспав сердечную тревогу, Я забывал, что пела мать, И научился понемногу Мне чуждый лепет понимать. Я смутно жил, но во спасенье Души, изнывшей в полусне, Как мимолетное виденье, Опять явилась муза мне, И лестницу мне опустила, И вывела на белый свет, И леность сердца мне простила, Пусть хоть теперь, на склоне лет. 1976III. «Разобрал головоломку…»
Что тревожишь ты меня?
Что ты значишь…
«Стихи, сочиненные ночью во время бессонницы» Разобрал головоломку — Не могу ее сложить. Подскажи хоть ты потомку Как на свете надо жить — Ради неба или ради Хлеба и тщеты земной, Ради сказанных в тетради Слов идущему за мной? Под окном – река забвенья, Испарения болот. Хмель чужого поколенья И тревожит, и влечет. Я кричу, а он не слышит, Жжет свечу до бела дня, Будто мне в ответ он пишет: «Что тревожишь ты меня?» Я не сто́ю ни полслова Из его черновика, Что ни слово – для другого, Через годы и века. Боже правый, неужели Вслед за ним пройду и я В жизнь из жизни мимо цели, Мимо смысла бытия? 1976IV. «В магазине меня обсчитали…»
Я каждый раз, когда хочу сундук
Мой отпереть…
«Скупой рыцарь» В магазине меня обсчитали: Мой целковый кассирше нужней. Но каких несравнимых печалей Ни дарили мне в жизни моей: В снежном, полном веселости мире, Где алмазная светится высь, Прямо в грудь мне стреляли, как в тире, За душой, как за призом, гнались; Хорошо мне изранили тело И не взяли за то ни копья, Безвозмездно мне сердце изъела Драгоценная ревность моя; Клевета расстилала мне сети, Голубевшие, как бирюза, Наилучшие люди на свете С царской щедростью лгали в глаза. Был бы хлеб. Ни богатства, ни славы Мне в моих сундуках не беречь. Не гадал мой даритель лукавый, Что вручил мне с подарками право На прямую свободную речь. 1977«Где целовали степь курганы…»*
Мир ловил меня, но не поймал.
Автоэпитафия Гр. Сковороды Где целовали степь курганы Лицом в траву, как горбуны, Где дробно били в барабаны И пыль клубили табуны, Где на рогах волы качали Степное солнце чумака, Где горькой патокой печали Чадил костер из кизяка, Где спали каменные бабы В календаре былых времен И по ночам сходились жабы К ногам их плоским на поклон, Там пробирался я к Азову: Подставил грудь под суховей, Босой, пошел на юг по зову Судьбы скитальческой своей, Топтал чабрец родного края И ночевал – не помню, где, Я жил, невольно подражая Григорию Сковороде, Я грыз его благословенный, Священный, каменный сухарь, Но по лицу моей вселенной Он до меня прошел, как царь; Пред ним прельстительные сети Меняли тщетно цвет на цвет. А я любил ячейки эти, Мне и теперь свободы нет. Не надивуюсь я величью Счастливых помыслов его. Но подари мне песню птичью И степь – не знаю для чего. Не для того ли, чтоб оттуда В свой час при свете поздних звезд, Благословив земное чудо, Вернуться на родной погост? 1976Григорий Сковорода*
Не искал ни жилища, ни пищи, В ссоре с кривдой и с миром не в мире, Самый косноязычный и нищий Изо всех государей Псалтыри. Жил в сродстве горделивый смиренник С древней книгою книг, ибо это Правдолюбия истинный ценник И душа сотворенного света. Есть в природе притин своеволью: Степь течет оксамитом под ноги, Присыпает сивашскою солью Черствый хлеб на чумацкой дороге, Птицы молятся, верные вере, Тихо светят речистые речки. Домовитые малые звери По-над норами встали, как свечки. Но и сквозь обольщения мира, Из-за литер его Алфавита[13] Брезжит небо синее сапфира, Крыльям разума настежь открыто. 1976«Душу, вспыхнувшую на лету…»*
Душу, вспыхнувшую на лету, Не увидели в комнате белой, Где в перстах милосердных колдуний Нежно теплилось детское тело. Дождь по саду прошел накануне, И просохнуть земля не успела; Столько было сирени в июне, Что сияние мира синело. И в июле, и в августе было Столько света в трех окнах, и цвета Столько в небо фонтанами било До конца первозданного лета, Что судьба моя и за могилой Днем творенья, как почва, прогрета. 1976«Просыпается тело…»*
Просыпается тело, Напрягается слух. Ночь дошла до предела, Крикнул третий петух. Сел старик на кровати, Заскрипела кровать. Было так при Пилате. Что теперь вспоминать. И какая досада Сердце точит с утра? И на что это надо — Горевать за Петра? Кто всего мне дороже, Всех желаннее мне? В эту ночь – от кого же Я отрекся во сне? Крик идет петушиный В первой утренней мгле Через горы-долины По широкой земле. 1976«Был домик в три оконца…»*
Был домик в три оконца В такой окрашен цвет, Что даже в спектре солнца Такого цвета нет. Он был еще спектральней, Зеленый до того, Что я в окошко спальни Молился на него. Я верил, что из рая, Как самый лучший сон, Оттенка не меняя, Переместился он. Поныне домик чудный, Чудесный и чудной, Зеленый, изумрудный, Стоит передо мной. И ставни затворяли, Но иногда и днем На чем-то в нем играли И что-то пели в нем, А ночью на крылечке Прощались, и впотьмах Затепливали свечки В бумажных фонарях. 1976«Еще в ушах стоит и гром и звон…»*
Еще в ушах стоит и гром и звон: У, как трезвонил вагоновожатый! Туда ходил трамвай, и там была Неспешная и мелкая река — Вся в камыше и ряске. Я и Валя Сидим верхом на пушках у ворот В Казенный сад, где двухсотлетний дуб, Мороженщики, будка с лимонадом И в синей раковине музыканты. Июнь сияет над Казенным садом. Труба бубнит, бьют в барабан, и флейта Свистит, но слышно, как из-под подушки: В полбарабана, в полтрубы, в полфлейты И в четверть сна, в одну восьмую жизни. Мы оба (в летних шляпах на резинке, в сандалиях, в матросках с якорями) Еще не знаем, кто из нас в живых Останется, кого из нас убьют, О судьбах наших нет еще и речи, Нас дома ждет парное молоко. И бабочки садятся нам на плечи, И ласточки летают высоко. 1976«Ночью медленно время идет…»*
Ночью медленно время идет. Завершается год високосный. Чуют жилами старые сосны Вешних смол коченеющий лед. Хватит мне повседневных забот, А другого мне счастья не надо. Я-то знаю: и там, за оградой, Чей-нибудь завершается год. Знаю: новая роща встает Там, где сосны кончаются наши. Тяжелы черно-белые чаши, Чуют жилами срок и черед. 1976«А все-таки я не истец…»*
А все-таки я не истец, Меня и на земле кормили: – Налей ему прокисших щец, Остатки на помойку вылей. Всему свой срок и свой конец, А все-таки меня любили: Одна: – Прощай! – и под венец, Другая крепко спит в могиле. А третья у чужих сердец По малой капле слез и смеха Берет и складывает эхо, И я должник, а не истец. 1977Бобыль*
Двор заполонила сорная, Безнадзорная, узорная, Подзаборная трава, Дышит мятой и паслёном, Шелком шитые зеленым Простирает рукава. На дворе трава некошена, С похорон гостей не прошено, И бобыль один в избе Под окошком с крестовиной, Заплетенным паутиной, Спит с цигаркой на губе, Видит сон про птицу райскую, Про свою вину хозяйскую Перед Богом и женой, Про невзбитую подушку, Непочатую чекушку И про тот платок цветной. 1977«Влажной землей из окна потянуло…»*
Влажной землей из окна потянуло, Уксусной прелью хмельнее вина; Мать подошла и в окно заглянула, И потянуло землей из окна. – В зимней истоме у матери в доме Спи, как ржаное зерно в черноземе, И не заботься о смертном конце. – Без сновидений, как Лазарь во гробе, Спи до весны в материнской утробе, Выйдешь из гроба в зеленом венце. 1977«Меркнет зрение – сила моя…»*
Меркнет зрение – сила моя, Два незримых алмазных копья; Глохнет слух, полный давнего грома И дыхания отчего дома; Жестких мышц ослабели узлы, Как на пашне седые волы; И не светятся больше ночами Два крыла у меня за плечами. Я свеча, я сгорел на пиру. Соберите мой воск поутру, И подскажет вам эта страница, Как вам плакать и чем вам гордиться, Как веселья последнюю треть Раздарить и легко умереть, И под сенью случайного крова Загореться посмертно, как слово. 1977«Бабочки хохочут, как безумные…»*
Бабочки хохочут, как безумные, Вьются хороводы милых дур По лазурному нагромождению Стереометрических фигур: Учит их всей этой математике Голенький и розовый амур. Хореографическим училищем, Карнавальным молодым вином Отдает июньская сумятица Бабочек, играющих огнем, Перебрасывающихся бисером Со своим крылатым вожаком. И уносит их ватагу школьную, Хрупкую, бездумную, безвольную, Ветер, в жизнь входящий напролом. 1978«Сколько листвы намело. Это легкие наших деревьев…»*
Сколько листвы намело. Это легкие наших деревьев, Опустошенные, сплющенные пузыри кислорода, Кровли птичьих гнездовий, опора летнего неба, Крылья замученных бабочек, охра и пурпур надежды На драгоценную жизнь, на раздоры и примиренья, Падайте наискось наземь, горите в кострах, дотлевайте, Лодочки глупых сильфид, у нас под ногами. А дети Северных птиц улетают на юг, ни с кем не прощаясь. Листья, братья мои, дайте знак, что через полгода Ваша зеленая смена оденет нагие деревья. Листья, братья мои, внушите мне полную веру В силы и зренье благое мое и мое осязанье, Листья, братья мои, укрепите меня в этой жизни, Листья, братья мои, на ветвях удержитесь до снега. 1978«В последний месяц осени…»*
В последний месяц осени, На склоне Горчайшей жизни, Исполненный печали, Я вошел В безлиственный и безымянный лес. Он был по край омыт Молочно-белым Стеклом тумана. По седым ветвям Стекали слезы чистые, Какими Одни деревья плачут накануне Всеобесцвечивающей зимы. И тут случилось чудо: На закате Забрезжила из тучи синева, И яркий луч пробился, как в июне, Из дней грядущих в прошлое мое. И плакали деревья накануне Благих трудов и праздничных щедрот Счастливых бурь, клубящихся в лазури, И повели синицы хоровод, Как будто руки по клавиатуре Шли от земли до самых верхних нот. 1978«Зеленые рощи, зеленые рощи…»*
Зеленые рощи, зеленые рощи, Вы горькие правнуки древних лесов, Я – брат ваш, лишенный наследственной мощи, От вас ухожу, задвигаю засов. А если я из дому вышел, уж верно С собою топор прихвачу, потому Что холодно было мне в яме пещерной И в городе я холодаю в дому. Едва проявляется день на востоке, Одетые в траурный чад площадей Напрасно вопят в мегафоны пророки О рощах-последышах, судьях людей. И смутно и боязно в роще беззвучной Творить ненавистное дело свое: Деревья – под корень, и ветви – поштучно… Мне каждая ветка – что в горло копье. Конец 1970-х«Из просеки, лунным стеклом…»*
Из просеки, лунным стеклом По самое горло залитой, Рулады свои напролом Катил соловей знаменитый. Он был и дитя, и поэт, И силы у вечера нету, Чтоб застить пленительный свет Такому большому поэту. Он пел, потому что не мог Не петь, потому что у крови Есть самоубийственный срок И страсть вне житейских условий. Покуда при поздней звезде Бродяжило по миру лихо, Спокойно в семейном гнезде Дремала его соловьиха. Начало 80-хПоэмы
Завещание*
Андрею Тарковскому
I
Во мне живет глухое беспокойство Древесных крон, не спящих по ночам, Я, как стихи, предсказываю свойства, Присущие и людям и вещам. Затем, что я дышал, как дышит слово, Я эхом был среди учеников, Был отголоском голоса чужого, Затерянного в хоре голосов. Мир, словно мальчик семилетний, гибок; Цвела гроза, – он, как дитя, затих, Но вороха наследственных ошибок В те дни лежали на руках моих. Вся жизнь моя пришла и стала рядом, Как будто вправду много лет прошло, И мне чужим, зеленоватым взглядом Ответило зеркальное стекло. Я вздрагивал при каждом лживом звуке, Я думал: дай мне руки опростать. И, просыпаясь, высвободил руки, Чтоб научиться говорить опять. Пугаясь, я ощупывал предметы — Тела медуз в мерцающей воде, Древесный корень, музыкой согретый, И мрамор, запрокинутый к звезде. И я учился говорить, как в детстве, Своим косноязычием томим. А если дети вспомнят о наследстве, Все, что имею, оставляю им.II
И каждый вспомнит светлый город детства, Аул в горах, станицу над рекой, Где от отцов мы приняли в наследство Любовь к земле, навеки дорогой. Где матери у наших колыбелей Ночей не спали, где учились мы, Где первым вдохновением кипели Над книгой наши юные умы. Где в первый раз любили мы, не смея Признаться в том, где мы росли в борьбе, Где мы клялись пред совестью своею В ненарушимой верности тебе… Шумят деревья городской аллеи, Как факелы зеленого огня. Я их отдам, они тебе нужнее, Приди, возьми деревья у меня. Приди, возьми весь город мой, он будет Твоим – и ты заснешь в траве моей. Свист ласточек моих тебя разбудит, Я их отдам, они тебе нужней. Все, чем я жил за столько лет отсюда, За столько верст от памяти твоей, Ты вызовешь, не совершая чуда, Не прерывая сговора теней. Я первый гость в день твоего рожденья, И мне дано с тобою жить вдвоем, Входить в твои ночные сновиденья И отражаться в зеркале твоем.III
Как паутина тянется остаток Всего, что мне казалось дорогим, И страшно мне, что мнимый отпечаток Оставлю я наследникам своим. И может быть, играющие дети, И обо мне припомнив на лету, Не отличат бессвязных междометий От слов, обозначавших слепоту. Я не был слеп. Я видел все, что было, Что стало жизнью сверстников моих, Что время подписью своей скрепило И пронесло у сонных глаз слепых. Я видел все, что стало видно зрячим, Как свет зари сквозь переплет ветвей. Возьми ж и горечь, что напрасно прячем От наших дочерей и сыновей.IV
Так я учился говорить сначала, И трудный дар я принял в грозный год, Когда любовь мне щеки обжигала И смертный к сердцу прижимала лед. И ревность припадала к изголовью И на ухо шептала мне: – Смотри, Пока ты спишь, затравленный любовью, Погасли городские фонари. Я, верная, глаза тебе открою: Тебя освобождая навсегда, На простынях, под розовой зарею, Лежит твоя последняя звезда… И я бежал от моего порога Туда, где свет в лицо наотмашь бьет, По городу гнала меня тревога — И я увидел молний переплет. Они летели стаей лебединой, Я не считал, их было больше ста, Летели вдаль над площадью пустынной, В их клювах колыхалась высота. Так медленно летели, что казалось, — Пусть новый день горит у самых глаз, — Как эта горечь навсегда осталась, Их отблески останутся у нас. Возьми же их, они тебе нужнее, Пусть их коснется детская рука, И ревности коснись еще нежнее, Чтобы любовь была тебе легка.V
И небо просинело, оживая, И стала опускаться высота, И под колеса первого трамвая Легли торцы высокого моста. И в час, когда твой город исполинский Весь в зелени восходит на заре, — Лежишь, дитя, в утробе материнской В полупрозрачном нежном пузыре. И, может быть, ты ничего не видишь, Но солнце проплывает над тобой… 1934, 1937Слепой*
1
Зрачок слепца мутней воды стоячей, Он пылью и листвой запорошен, На роговице, грубой и незрячей, Вращающийся диск отображен. Кончался день, багровый и горячий, И солнце покидало небосклон. По городу, на каждом перекрестке, На всех углах шушукались подростки.2
Шумел бульвар, и толкотня росла, Как в час прибоя волны океана, Но в этом шуме музыка была — Далекий перелет аэроплана. Тогда часы, лишенные стекла, Слепец, очнувшись, вынул из кармана, Вздохнул, ощупал стрелки, прямо в гул Направил палку и вперед шагнул.3
Любой пригорок для слепца примета. Он шел сквозь шу-шу-шу и бу-бу-бу И чувствовал прикосновенья света, Как музыканты чувствуют судьбу, — Какой-то облик, тремоло предмета Среди морщинок на покатом лбу. К его подошвам листья прилипали, И все ему дорогу уступали.4
Ты помнишь руки терпеливых швей? Их пальцы быстрые и целлулоид Ногтей? Ужель подобия клещей Мерцающая кожа не прикроет? В тугих тисках для небольших вещей Иголка надломившаяся ноет, Играют ногти, движутся тиски, Мелькают равномерные стежки.5
Коробка повернется костяная, Запястье хрустнет… Но не такова Рука слепца, она совсем живая, Смотри, она колеблется едва, Как водоросль, вполсвета ощущая Волокна волн мельчайших. Так жива, Что через палку свет передается. Слепец шагал прямей канатоходца.6
А был бы зрячим – чудаком сочли За белую крахмальную рубашку, За трость в руке и лацканы в пыли, За высоко надетую фуражку, За то, что, глядя на́ небо, с земли Не поднял он рублевую бумажку, — Пусть он на ощупь одевался, пусть Завязывал свой галстук наизусть.7
Не путаясь в громоздкой партитуре, Он расчленял на множество ключей Зыбучий свист автомобильных фурий И шарканье актеров без речей. Он шел, как пальцы по клавиатуре, И мог бы, не толкая скрипачей, Коснуться пышной шушеры балета — Крахмальных фей и серпантина света.8
Так не пугай ребенка темнотой: На свете нет опасней наказанья. Он в темноте заплачет, как слепой, И подберет подарок осязанья — Уменье глаз надавливать рукой До ощущенья полного сиянья. Слепцы всегда боялись глухоты, Как в детстве мы боимся темноты.9
Он миновал гвоздикой населенный Цветочный домик посреди Страстной[14] И на вертушке в будке телефонной Нащупал буквы азбуки стальной. Слепец стоял за дверью застекленной. Молчала площадь за его спиной, А в ухо пела нежная мембрана Немного глухо и немного странно.10
Весь голос был почти что на виду, Почти что рядом – на краю вселенной. – Да, это я, – сказал слепец. – Иду. — Дверь отворил, и гул многоколенный На голоса – на тубу, на дуду, На сотни флейт – распался постепенно. Слепой лицом почувствовал: само В руках прохожих тает эскимо.11
Он тронул ребра душного трамвая, Вошел и дверь задвинул за собой, И сразу, остановки называя, Трамвай скользнул по гладкой мостовой. С передней встали, место уступая. Обиженный обычной добротой, Слепец, садясь, едва сказал «спасибо», Окаменел и рот открыл, как рыба.12
Аквариум с кисельною водой, Жилище рыб и спящего тритона, Качающийся ящик тепловой, Колокола и стоны саксофона, И желтый свет за дверью слюдяной — Грохочущий аквариум вагона. И в этой тесноте и суете Был каждый звук понятен слепоте. 1936«Слепой». Начало поэмы. Черновой автограф поэта
Чудо со щеглом (Поселковая повесть)*
Врач: Я две ночи нес наблюдение вместе с вами, но не вижу ни малейшего подтверждения вашему рассказу. Когда она бродила последний раз?
Придворная дама: С тех пор, как его величество выступил в поход, я видела не однажды, как она вставала, накидывала на себя ночной халат…
…Смотрите, вот она идет!
Шекспир. «Макбет»1
Снимал я комнату когда-то В холодном доме на Двадцатой Версте[15], а за моей стеной Нескромно со своей женой Питомец жил консерваторский, Пел, как Шаляпин и Касторский, Но громче и, как Рейзен, в нос. В передней жил облезлый пес, Пушком его звала хозяйка. Она была, как балалайка, Вся – вниз. Вверху торчал пучок Величиною с пятачок, Седой, но рыжей краской крашен. Лба не было, и чем-то страшен Был осторожный, будто вор, Хозяйки ящеричий взор. Со всею желтизной своею Лицо переходило в шею И, чуть расширившись в плечах, Как вдоль по грифу, второпях Внезапно раздавалось тело И доходило до предела Своих возможностей. Она Была смертельно влюблена В соседа моего – из класса Вокального – красавца баса.2
Ах, Шуберт, Шуберт! Твой «Двойник»[16] В раструб души ее проник, И рокотал, и сердце ранил, И душу страстную тиранил. Хозяйка бедная всю ночь Глядит на дверь певца – точь-в-точь Злосчастный евнух, страж гарема, Стоит и всхлипывает немо, Сжимает кулаками грудь, И только в горле бьется ртуть. Я что ни день твердил соседям: – Друзья, давайте переедем. Не соблазняйте малых сих Пыланием сердец своих. — А бас и хрупкое сопрано В ответ со своего дивана Хохочут так, что спасу нет. Кричат: – Да ну тебя, сосед!3
Однажды, синий от мороза, Я брел со станции домой. Добрел, и тут же за Ломброзо[17], Сижу, читаю… Боже мой! Свечи мигающее пламя Ужасный образ создает: С его нечистыми глазами, С его петлистыми ушами, Как в гробовой сосновой раме, В дверях Преступный Тип встает. – Налоги за истекший год И за дрова внести мне надо. Я получить была бы рада Не то чтоб за февраль вперед, Хоть за январь мне заплатите, Коль нежелательных событий И впрямь хотите избежать. Итак, я жду. С вас двадцать пять. О, эта жизненная проза И уши – две печати зла! Антропология Ломброзо Вдруг подтверждение нашла. Хозяйка хлопнула дверями И – прочь! Колеблемое пламя Слетело с фитиля свечи, Свеча погасла, и завыло Все окаянное, что жило Внутри нетопленой печи — Те упыри, те палачи, Что где-то там, в ночи унылой, Терзают с неизбывной силой Преступных Типов за могилой. А за окошком тоже выло: Плясала по снегу метель, Ее дурманил снежный хмель, Она плясала без рубашки, Бесстыже выгибая ляжки, Снежинки из ее баклажки, Как сторублевые бумажки, Метались, клювами стуча В стекло. Где спички? Где свеча?4
Я – к двери баса и сопрано. Казалось мне, что я кричу, А я едва-едва шепчу: – Кто у меня задул свечу? Кто спички выкрал из кармана? Кто комнаты сдает внаем, А в комнатах температура Плюс пять? Преступная Натура Нарочно выстудила дом: Ангина хватит, а потом Прости-прощай колоратура. Все – Балалайка! У нее В буфете между чайных ложек Отточенное лезвие Захоронил сапожный ножик. Она им режет кур. Она В уме совсем повреждена. В ее глазах горит угроза Убийства. От ее ушей Злодейством тянет. Сам Ломброзо Ушей петлистей и страшней Вовек не видел. Бойтесь мести! На почве зла родится зло. Бежим! Бежим! Я с вами вместе! Увязывайте барахло! Тут я упал в передней на пол. Не знаю, сколько я лежал, Как долго пес лицо мне лапал И губы языком лизал. Меня в постель перетащили. Хинином душу мне глушили, Гасили снегом жар во лбу, А я лежал, как труп в гробу. Моя болезнь гнилой горячкой Слыла тому сто лет назад. Стояла смерть в углу за печкой, И ведьмы обложили сад, И черти по стене скользили, Усевшись на свои хвосты, И с непомерной высоты К постели жмурики сходили: – Погибли мы, и ты погиб! Угробит всех Преступный Тип!5
Зима прошла. Весною ранней Очнулся я – один, один, Без помощи, в сплошном тумане, В дурмане, без гроша в кармане… За стенкой – тихо на диване, И всюду тихо. Из глубин Души нахлынув, слезы льются… Дверь настежь! Вижу донце блюдца И руку. Слышу: – Гражданин! Возьмите огурец соленый! — И блюдце брякнулось на стул, И все затихло. Пораженный Явленьем жизни возрожденной, Не выплакавшись, я заснул. Соседка с мужем возвратилась Домой, когда уже в окне Луна сквозь облачко светилась. И что она сказала мне? – Какая радость! Ваша милость Для новой жизни пробудилась! Ура, ура! Мы с муженьком Сейчас напоим вас чайком. Весна была, как Боттичелли, И лиловата, и смутна. Ее глаза в мои глядели Из приоткрытого окна, Ополоумев, птицы пели, Из сада муравьи ползли. Так снизошло к моей постели Благословение земли.6
Настал июнь, мой лучший месяц. Я позабыл угарный чад Своих январских куролесиц, Метелей и ломброзиад. Жизнь повернуло на поправку: Я сам ходил за хлебом в лавку, На постном масле по утрам Яичницу я жарил сам, Сам сыпал чай по горсти в кружку И сам себе добыл подружку. Есть в птичьем горлышке вода, В стрекозьем крылышке – слюда, — В ней от июня было что-то, И после гласных иногда В ее словах звучала йота: – Собайка. Хлейб. Цвейты. Звейзда. Звучит – и пусть! Мне что за дело! Хоть десять йот! Зато в косе То солнце ярко золотело, То вспыхивали звезды все. Ее душа по-птичьи пела, И в струнку вытянулось тело, Когда, на цыпочки привстав, Она вселенной завладела И утвердила свой устав: – Ты мой, а я твоя. — И в этом Была основа всех основ, Глубокий смысл июньских снов, Петрарке и другим поэтам Понятный испокон веков.7
Искать поэзию не надо Ни у других, ни в словарях, Она сама придет из сада С цветами влажными в руках: – Ух, я промойкла в размахайке! Сегодня будет ясный день! Возьми полтийник и хозяйке Отдай без сдайчи за сирень! — Еще словцо на счастье скажет, Распустит косу, глаз покажет, Все, что намокло, сбросит с плеч… О, этот взор и эта речь! И ни намека на Ломброзо Нет в этих маленьких ушах, И от крещенского мороза — Ну хоть бы льдинка в волосах: Сплошной июнь! За йотой йота Щебечет, как за нотой нота, И что ни день — Одна забота: — Сирень – жасмин, жасмин – сирень.8
Соседям Йота полюбилась. Они сказали: – Ваша милость! Давайте чай квартетом пить! — Она им: – Так тому и быть! — Мы дружно пили чай квартетом, Боялись выйти со двора И в доме прятались: тем летом Стояла дикая жара. Хрустела глина в переулке, Свернулась жухлая листва, В канавах вымерла трава, А в небо так забили втулки, Что нам из влажных недр его Не доставалось ничего. Зной, весь в дыму, стоял над миром, И был похож окрестный мир На рыбу, прыщущую жиром, В кипящий ввергнутую жир. Но зною мы не поддавались, Водою с милой обдавались, И пили чай, и целовались (Мы, и целуясь, пили чай Полуодетые). И это Был островок в пожаре лета, И это было сущий рай. Но, занятые чаепитьем, Мы, у соседей за столом, Потрясены одним событьем Однажды были вчетвером. Вошла хозяйка. Страшным взглядом, Как Вий, окинула певца. Глаза, впечатанные рядом В пергамент желтого лица, Горели отраженным адом, И нож сверкал в руке. Она Была почти обнажена. Не скрыв и половины тела, Хламида на плече висела, Распущен был седой пучок, Пот по увядшей коже тек. Она воскликнула: – Зачем он В мой дом проник с женой своей? Оставь, оставь ее, мой Демон! А ты сокройся от очей, Змея, чернавка, сербиянка, Цыганка, ведьма, персиянка, И подходить к нему не смей! Что сделал ты со мной, злодей? Кто я теперь? Двойник, воспетый Тобой самим в проклятый день! Меня казнят – и пусть! За Летой С тобой моя пребудет тень. Умри ж! — На стул хозяйка села, И нож сапожный уронила, И в сторону сползла со стула, И на пол замертво упала. Тогда с лицом бледнее мела, Дрожа от ужаса, певец Вскочил и крикнул: – Я подлец! Она моей любви хотела, А я плевал на это дело, А вот теперь она мертва! — А милая моя сидела, Она ничуть не побледнела, Чай допила, калач доела И молвила: – Она жива. Вскричал певец: – Что делать будем? Как я теперь – источник зла — Посмею показаться людям?! Моя подружка изрекла: – Давайте куйпим ей щегла!9
Дождь грянул наконец. Он длился, Как птичья песнь. Он так плясал И так старался, так резвился, Что мир окрест преобразился И засверкал, как бальный зал. Гром, как державинская ода, По крыше ямбом грохотал; В поселке ожила природа, С омытых листьев пыль стекла, И блеск хрустального стекла Приобрели углы и грани Прекраснейшего из числа Неисчислимых мирозданий. Ушли Стрелки-Громовики, Дождь перестал. Переходили Потоки вброд и воду пили В кустах смородинных жуки, И без мучительных усилий Росли грибы-дождевики. Хозяйка наша в это время Сидела в комнате своей. Ее не тяготило бремя Былых томительных ночей И дней безрадостных. На темя И стан ее, согнав печаль, Слетела розовая шаль Спокойствия и упований, Хозяйке неизвестных ране. И что теперь ей до того, Кто спит с женою на диване, Не видя больше никого? Она не держит на заметке — Ушел певец или пришел, — Повержен ревности престол: Перед лицом хозяйки в клетке Поет и прыгает щегол! Он для нее слагает стансы, С утра впадает в забытье, И в забытьи поет романсы, Танцует танцы для нее. Щегол хорош, как шелк турецкий! Чуть он прищелкнет: – Цо-цо-цо! — Заулыбается по-детски Порозовевшее лицо. Прищелкнув, засвистит, как флейта: – Фью-фью! — И глянет: каково? Что́ басовитый голос чей-то В сравненье с дискантом его? Чушь, чушь! А в комнате порядок, Блестит зеркальным огоньком Комод с фарфоровым котом, Натерты крышки всех укладок Полировальным порошком; Кругом крахмал и ни пылинки, А что за платье в будний день! А розочки на пелеринке — Как было вышивать не лень! Ах ты, щегол, колдун, волшебник, Носитель непонятных сил! Какому ты – живой учебник — Хозяйку счастью научил! С тобою белый день белее, А ночью белого белей Свободно плещут крылья феи В блаженной комнате моей. 1977Иллюстрация А. А. Тарковского к поэме «Чудо со щеглом»
Константинополь. Рассказы
Константинополь*
За утренним чаем мой отец отложил в сторону газету и сказал:
– Если обстоятельства будут благоприятны, мы поедем в Константинополь[18].
Я спросил:
– Что такое обстоятельства?
Мне объяснили, но я объяснений не понял. Потом я спросил, что такое Константинополь.
– А почему ты спрашиваешь?
Я не напомнил отцу, что он сам только что говорил о Константинополе: лишними словами я боялся спугнуть возможность путешествия и ответил, что спрашиваю просто так.
Отец сказал, что Константинополь – столица Турции, достал с полки один из томов «Истории Франции» Мишле[19] и показал мне, где нужно смотреть.
Картинки Доре[20] из «Истории Франции»!
Крестоносцы[21] в Константинополе. Золотой Рог[22]. Битвы на мечах и ятаганах. Луна в первой четверти над дворцами султанов. Всадники на конях, встающих на дыбы. Паруса у набережных.
Я рассматривал эти картинки в течение восьми лет, когда болел свинкой, скарлатиной, коклюшем, корью, крупом и гриппом, и когда был здоров и мне надо было учить уроки, и когда я почему-нибудь плакал и меня хотели утешить.
Однажды к нам на кухню пришла соседская кухарка и сказала:
– Царство Божие внутри нас.
Как так – внутри нас? Может быть, есть и внутри, но то – не настоящее. Настоящее Царство Божие – Константинополь.
У нас жил Александрик, беглый монах, вывезенный отцом из сибирской ссылки. Однажды Александрик уехал в Иерусалим, а потом возвратился оттуда. Он держал путь через Константинополь, который называл Цареградом[23]. Ну, конечно – Цареград, всем городам царь! По словам Александрика выходило так, что в цареградскую Святую Софию[24] войти ему не позволили мусульмане.
– А вы попросили бы турок, – говорил я Алексадрику, – они прогнали бы мусульман, и вы попали бы в Софию. Константинополь ведь их столица!
Все, что Александрик рассказывал о своем путешествии, смешалось в моем воображении: свойства других городов, моря и людей, о которых он любил вспоминать, я постепенно, одно за другим, придал Константинополю и его жителям.
* * *
Несколько лет спустя кто-то из домашних некстати повторил когдатошние слова отца:
– Если обстоятельства будут благоприятны, мы поедем в Константинополь.
– При чем тут Константинополь?
– Это поговорка.
– Такой поговорки нет, – сказал я.
– Много ты знаешь. Это наша семейная поговорка. Твой дед всю жизнь собирался в Константинополь, да так и не собрался. С тех пор у нас и семье, когда кто-нибудь замечтается о невозможном, говорит: если обстоятельства будут благоприятны…
У меня кровь отхлынула от сердца: так вот оно что!
Мне обстоятельства не благоприятствовали. Может быть, туда и ходят пароходы, но никогда ни на один из них я не достану билета, и столицы Турции, Константинополя, не увижу.
О. Константинополь!
Шатры Золотого Рога!
Корабли морских разбойников!
Дома с турецким ситцем в окнах!
Олегов щит[25] на городских воротах!
Нуга!
Орехи на меду!
Липкие штучки в корзинах разносчиков!
Турки и турчанки, турчата в фесках и туфлях с помпонами, ангелы Цареграда!
Верблюды!
Ослики!
Карлик Мук[26]!
Турецкие чудеса!
И даже ты, турецкая гимназия!
Я молился:
– Отче наш, хлеб наш насущный, спаси и помилуй турок и город Константинополь!
[11 июля 1945]Марсианская обезьяна*[27]
Мой брат Валя, третьеклассник, собирался выступить в гимназии с рефератом о Марсе.
Целые дни и ночи напролет он читал ученые книги и чертил на картоне марсианские полушария по два аршина в поперечнике.
Не было такого циркуля на свете, каким можно было бы вычертить круги достаточного для наглядности размера, и Валя делал это с помощью веревки.
Он говорил:
– Так поступали древние греки. У них не было циркульных фабрик, а веревки были. Архимеду[28] тоже были нужны круги. И Гиппарху[29]. Значит – они пускали в ход веревки. В басне у Эзопа[30] рассказывается, как один философ свалился в яму и его вытаскивали на веревке.
Папа называл Валю Струфокамилом[31]. Мое прозвище было Муц. Но прозвище было неправильное, в нем было что-то лошадиное, а я тогда считал, что я обезьяна. Больше всего я интересовался обезьянами: стремился удовлетворить тоску по сородичам.
– На Марсе есть обезьяны?
– Не задавай дурацких вопросов, – отвечал Валя. – Наука этого не знает.
– Много она знает, твоя наука, – сказал я. – Даже про обезьян не знает. Я вот все знаю про обезьян – и где живут, и что едят, и как блох ищут. Они ищут блох вот так.
И я искал блох с совершенством: уж очень я любил обезьян.
– Не мешай, – сказал Валя. – Уйди из комнаты. – И, выпятив грудь колесом, произнес не своим голосом: – Милостивые государыни и милостивые государи! В тысяча восемьсот семьдесят седьмом году впервые в истории человечества в Милане великий итальянский астроном Скиапарелли[32] нанес на карты каналы Марса. В тысяча восемьсот семьдесят девятом году…
– Подожди, – перебил я брата. – Подожди немножко, посмотри, как они ищут, если блоха на спине!
Тут Валя затопал ногами и вытолкал меня из комнаты. Из-за двери доносился его голос:
– В тысяча восемьсот семьдесят девятом году, в следующее, более благоприятное великое противостояние, тот же самый великий итальянский астроном Скиапарелли в Милане открыл новое таинственное явление: двоение марсианских каналов…
– Валя, пусти меня, я буду тихий, – молил я, – тихий, как марсианская обезьяна.
Но Валя был занят своими каналами и не обратил на мои мольбы никакого внимания.
* * *
И вот наступило торжественное воскресенье.
Мы отправились в гимназию.
Валя шел впереди и нес на голове свои гигантские полушария. Мы с папой несли конспекты, диапозитивы для волшебного фонаря и ученые книги. Мама еще не успела одеться. Она прибыла в гимназию к концу реферата. Она всегда опаздывала.
Реферат имел успех. Гимназисты, учителя и родители аплодировали изо всех сил. Равных этим полушариям и туманным картинам с каналами не было на свете. Физик Папаригопуло хвалил Валю, а Валя стоял красный от смущения, как марсианская суша на картах у него за спиной. Я гордился братом и был счастлив, потому что любил его не меньше, чем обезьян. Но мне тоже захотелось блеснуть перед публикой. Потеряв голову от Валиного успеха, я выбежал вперед и крикнул:
– А теперь я покажу, как марсианские обезьяны ищут блох!
И стал показывать.
Никогда еще я не ощущал такого прилива вдохновения. Никогда еще мои телодвижения не были в такой мере обезьяньими. Но мама схватила меня за рукав, подняла с пола и зашептала громко, на весь зал:
– Какой позор! Боже мой! Какой позор! При всей гимназии! При самом Мелитии Карповиче! Ты! Чтобы удовлетворить свое глупое тщеславие! Компрометируешь Валю и меня! Перестань размахивать руками! Слышишь! Перестань скалить зубы!
Я пришел и себя и плакал до самого дома.
А дома Вале подарили серебряный рубль и устроили пир в Валину честь. И я понемногу утешился, а Валя сказал:
– Милостивые государыни и милостивые государи! Разрешите мне поблагодарить вас всех за теплое участие и сочувствие к успеху – не моему, а современной наблюдательной астрономии.
Мы все закричали «ура» и снова аплодировали Вале. И Валя сказал благосклонно, как Александр Македонский[33], победивший Дария:
– Мама, пусть Муц покажет теперь, как обезьяны ищут блох!
Из любви к нему я хотел показать свое искусство, но уже не мог: оно сгорело у меня в сердце.
[13 февраля 1954]Донька*
Моя сестра Лена была старше меня, и, когда я был еще ребенком, за нею ухаживало уже несколько молодых людей. Я называл их Ленкиными женихами и презирал за то, что они, располагая своим временем по собственному усмотрению, тратят его на такие пустяки, как хождение в гости к девчонке.
Одному из них все-таки удалось вырваться из мертвой зоны моего презрения, я перестал смотреть на него сверху вниз. Случилось это потому, что он привез Лене откуда-то с юга мартышку.
Отец сердился:
– Итальянский попрыгун!
Лена отвечала:
– Он путешествует по необходимости. Ему нужны впечатления.
– Мартышками он меня не подкупит, – продолжал сердиться отец.
– Это он меня хочет подкупить мартышкой, а не тебя. Он хочет жениться на мне. Ропалло! – мечтательно пропела она, как бы примеряя на себя эту фамилию. – Елена Ро-пал-ло!
– В Италии даже у нищих и жуликов благозвучные фамилии. Это свойство языка, – сказал отец.
– Он не жулик, – обиделась за своего жениха Лена. – Он скульптор.
– Скульптор не он, а его отец. И не скульптор, а могильщик. У него возле Петропавловского кладбища мастерская памятников.
– Нет, он скульптор, – негодовала Лена, – он скульптор, он ваятель, он изваял из мрамора вакханку с виноградом, ее купили Макеевы.
– Макеевы купят что угодно, даже кочергу, если им скажут, что это вакханка.
Лена плакала.
– Не выдам за итальянского шарманщика с обезьяной, – кричал отец, терявший голову от женских слез, – слышишь, не выдам, так ему и скажи. Оставьте меня в покое!
* * *
Ропалло приходил к Лене тайно, и я ничего не имел против этого. Я очень любил обезьян; Ропаллина мартышка покорила и мое сердце.
Ее назвали Донькой. Доня по-украински значит «дочка».
Мама сказала:
– Дети, вы знаете: я обожаю животных. Но они распространяют грязь, глистов и заразу. Крысы переносят чуму.
Мама прервала свою речь, и глаза ее затуманились. Верно, она вспомнила, как ездила выпускать в Ингул[34] живую щуку, которую кухарка Саша купила, преступив приказание покупать только ту живность, которая уже безвозвратно погибла.
Мама продолжала:
– Во дворе – пожалуйста. Но я не потерплю животных в доме. У Доньки блохи. Она чешется, и блохи скачут по дому.
Лена подпрыгнула и закричала:
– Ропалло нельзя! Доньку нельзя! У Ропалло памятники, у Доньки блохи! Я утоплюсь!
И Донька осталась жить в комнатах.
За мамину брезгливость и равнодушие Донька платила ей постоянным нарушением табу. Она выпускала пух из подушек, смазывалась лампадным маслом, гоняла по крыше, как птица, и ее ловили рыболовными сетями. Наедине со мною Донька была спокойна и нежна, но при маме щипала меня и даже как-то укусила до крови. После этого она уселась на туе вне пределов досягаемости. Я грозил ей прутом, она показывала мне нос. Мама укорила ее в неблагодарности: она и маме показывала нос, страшно кривляясь и бранясь по-обезяньи:
– Чи-чи-чи-чи!
У Доньки портился характер. Из разговоров взрослых я узнал, что это происходит потому, что ей хочется замуж. Лене тоже хотелось замуж, и Ленин характер тоже стал неважным. Но если вспомнить, что мама ссорилась с отцом именно потому, что уже была замужем, то все запутывалось. Недаром говорят, что люди произошли от обезьян: и те и другие одинаково непостижимы.
И вот наступил вечер, когда отношения между мамой и Донькой обострились непоправимо. Мама, как всегда, очень долго куда-то собиралась, она была почти готова. Ее шиньон – мы называли его скальпом – был уже расчесан, и горничная Катя держала его в руках, как подносчик держит снаряд перед тем, как вложить его в замок артиллерийского орудия. Мама стояла в черном бархатном платье перед зеркалом и принимала модные в те времена позы женщины утомленной и разочарованной, но не без идеалов.
Мама надела скальп на голову.
Донька подкралась к ней сзади и вдруг, разогнувшись, как пружина, вспрыгнула ей на плечи, стащила с маминой головы шиньон и нахлобучила его на себя. Потом она дернула маму за настоящие волосы, те уж держались крепко. Тогда Донька сделала сальто-мортале и одним рывком всех своих четырех рук разорвала мамино черное бархатное платье от затылка до самого низа. Получилось так, что на маме задом наперед надето расстегнутое пальто.
Катя всхлипывала, а мама стояла бледная, безмолвная, потрясенная величием причиненного ей несчастья. Я схватил Доньку в охапку, убежал с нею и забаррикадировался в нашей детской Сумасшедшей комнате.
Гроза разразилась с невиданной силой, когда Лена возвратилась домой с нотной папкой в руках.
Выслушав все, что сказала мама, Лена ответила ей ледяным рыдающим голосом:
– Я не удивляюсь Доньке. На ее месте я разорвала бы не только платье, а весь этот дом от крыши до самого подвала.
И разорвала надвое свою нотную папку.
[12 июля 1945]Солнечное затмение*
– Дети, – сказала мама, – вы сами видите, как нам всем тяжело. У тети Веры на фронте дядя Володя, у Анны Дмитриевны – Толя. И Юра на фронте. Не тревожьте меня понапрасну, не бегайте к реке. Вы можете утонуть. Не причиняйте мне лишнего беспокойства. Под Балашевским мостом видели дезертира. Он скрывается где-то в наших местах. Смотрите, как бы он вас не ограбил. Заклинаю вас: будьте осторожны!
Я спросил, что такое дезертир, и мама объяснила, что это слово иностранного происхождения, какого именно – она не помнит, потому что голова у нее теперь не тем занята, что все воюют с немцами, а есть люди, которые убежали с фронта или, даже не доехав до фронта, скрываются от полиции, что дезертиры – те же разбойники, и мы должны стараться не встретиться с ними у реки, где они прячутся.
– Почему же, – спросил Валя, – дезертиры непременно сидят у реки? Если все знают, что они у реки, так им плохо там прятаться: того и гляди – придут и схватят.
Тут мама заметила, что у Вали расцарапано колено, и потащила смазывать его йодом.
Лето еще не кончилось, стояла жара; на даче жгли сорную траву, и сладкий дым пластался по земле, а где-то горела степь; днем небо было подернуто мглой, ночью отсвечивало красным, и мне было страшно. С братом и другими мальчиками я еще храбрился, бегал с ними к реке и даже купался, нарушая запрет, но, когда оставался один, я не мог побороть робости, не уходил далеко от дома, нюхал воздух: все еще пахло гарью. На сердце у меня лежала тревога, не позволяла мне играть и бегать, как прежде, до войны.
Наступило 21 августа 1914 года, и дядя Саша раздал крестьянам и соседям закопченные стеклышки, а самые аккуратные – из-под фотографических негативов – дал нам, детям. Мы все были на улице и смотрели сквозь эти стекла на солнце и на деревья. Солнце казалось коричневым, деревьев не было видно. Затмение еще не наступило, и мама уже боялась, что коровы и собаки испугаются и начнут с перепугу бодать и кусать нас: она хотела загнать нас в сад, но дядя Саша пообещал ей защищать нас от коров.
Я совсем забыл, что стекло надо держать незакопченной стороной к глазам, и весь выпачкался. Мама взяла у меня стекло и сказала, что не отдаст его, пока я не умоюсь. Я побежал к кухне, а она была отдельно от дома, и стал умываться под умывальником, прибитым к столбу с фонарем, и мыло попало мне в глаза, а когда я промыл их наконец и открыл, я увидел перед собой худого и небритого человека в лохмотьях и новых сапогах. Я вскрикнул, а он протянул ко мне руку, словно успокаивая меня, и сказал:
– Не пугайся, хлопчик, пойди на кухню, попроси кусок хлеба и что еще, а то я дюже голодный, пойди, хлопчик, чего боишься.
Я вытер лицо платком и пошел на кухню, все время оглядываясь. Верно, я заразился этим от оборванца в новых сапогах: он тоже озирался по сторонам, будто боялся, что его увидит кто-нибудь, кроме меня. На кухне никого не было, – все разглядывали солнце на улице и слушали, что говорит дядя Саша. Я отрезал ломоть белого хлеба, взял несколько вареных картофелин, сырое яйцо, дыню и соли, и вынес их тому человеку и отдал их ему, а он поблагодарил меня, сказал, что век будет за меня молить Бога, и пошел – но не к калитке на улицу, а вниз, к реке. Я побежал за ним и крикнул, что калитка – вон там и он идет не туда.
Он посмотрел на меня, улыбаясь, но улыбка его не была веселой, и сказал, что пойдет к реке, перейдет реку вброд. Вдруг меня осенило, я понял, что это дезертир. У меня захолонуло сердце. А он остановился и посмотрел на солнце, заслонясь рукой. Солнце явно потемнело, и небо поблекло.
– Что это с солнцем? – спросил дезертир, и я, вспомнив слова дяди Саши, рассказал ему, что сегодня солнечное затмение, а бывает это, когда луна, этот спутник Земли, становится между Землей и Солнцем и затмевает его, что затмение будет полным и станет еще темней. Дезертир заметил, что это хорошо, что ему и надо, чтобы было темно, а то много людей ходит. Он пошарил в кармане, вынул оттуда настоящий заряженный винтовочный патрон и подарил его мне. Он сказал, что нельзя этим патроном по чему-нибудь стукать или бросать его в огонь, – он может взорваться и поранить меня. Я в восхищении рассматривал свой первый патрон, а дезертир ушел, и когда я вернулся на улице к маме, дяде Саше и мальчикам и посмотрел на солнце – ущерб был отчетливо виден. Я снова перемазался копотью. Коровы и собаки легли спать, они думали, что наступила ночь. На небе показались звезды. Но больше всего мне понравилась яркая полоска ослепительного света на краю диска, когда затмение пошло на убыль.
<1950-е>Воробьиная ночь*[35]
Тогда мне было семь лет.
Нельзя сказать, что я был отважным ребенком. Нет, куда там, я слишком многого боялся: пчел, коров, темноты, незнакомых людей, одиночества. Особенно меня пугали грозы. Возможно, что этот страх мне внушили женщины, запиравшие во время грозы окна и двери, чтобы не было сквозняков. Когда начинали сверкать молнии и тотчас же после каждой вспышки над самой крышей раздавался гром, я бросался к матери, и никто на свете, пока гроза не кончалась, не выманил бы меня из ее охранительных объятий.
Летом 1914 года в степном краю, где прошло мое детство, грозы бушевали ежедневно: иногда они собирались подолгу, зарождаясь еще ввечеру. На даче жгли мусор и сорную траву, тянуло дымом от больших костров, и дым от них смешивался с дымом тлеющей степи.
Началась война[36]. То, как я отнесся к ней, было, пожалуй, так же, как и страх грозы, предуказано взрослыми. Моих слез не могли унять ни игрушками, ни сладким. Потом я успокоился, свыкся с тем, что где-то происходит война, которой я почти не представлял себе. Разве что смутные образы, подобные образу грозы, мерещились мне, когда о войне заговаривали домашние или солдатки жаловались, что от их мужей долго не приходят письма.
Дядя Володя вместе с армией Самсонова[37] погиб в Мазурских болотах. До войны дядя Володя давал мне свою шашку, это была моя любимая игрушка, и я был уверен, что он подарит мне ее когда-нибудь, и вот – дядю Володю убили, и он утонул в болоте, и последнее, что после его смерти осталось на свете, – моя шашка, но и она исчезла, болото поглотило и ее, потому что дядя Володя, должно быть, держал ее в руке, когда его убили. Он стал моим собственным героем, постоянным участником моих игр и сновидений.
* * *
Тот вечер был душен и сменился воробьиной ночью.
Я отворил окно и оказался в саду.
Грозы еще не было, она только подбиралась к даче. Сказать по правде, это было хуже грозы. Деревья гнулись до земли, я не видел этого, потому что было темно, я только слышал, как свистят ветви. Ветер непрерывно менял направление. От реки по временам тянуло прохладой, далеко за нею вспыхивали красные зарницы.
Мне было страшно. Я подставлял лицо ветру и темноте, а стоял под ветром нарочно в самом дальнем углу сада, откуда бы меня никто не услышал, даже если громко закричать.
Мое представление о времени было неполным и неверным, словно дикарским; если бы я умел объяснить, каким мне представляется время, то сказал бы, что прошлое и будущее могут пересечься, сомкнуться, слиться, если этого очень захотеть. Я играл в смерть, предназначенную для дяди Володи.
Так я стоял полчаса, может быть, час, нет – минут пять.
В комнату я забрался через окно. За дверью тихо спала мать. Значит, она и не просыпалась. Утром, надеясь на чудо, я спросил:
– Мама, а дядя Володя вправду погиб?
Чуда не произошло. Мать ответила:
– Да, конечно, погиб, ты ведь знаешь. Помолись за его высокую душу.
[20 июля 1945]Чудеса летнего дня*
Был жаркий июньский день. Сначала в саду никого не было, и все в нем вело себя, как саду было угодно.
Серебристый тополь сказал:
– Сегодня я совсем ахшу. Все листья абсолютно папата-репота. И к тому же наоборот – терепе-папата!
Плакучая шелковица подняла ветви дыбом, перестала плакать и пустилась танцевать вальс, напевая:
Если красавица Склонна к измене, Лошади нравятся Зубчики в сене.Возле дома открылось море с кораблями уже на улице, чтобы паруса не испугали сада. Все новое простояло недолго, все старое приняло вскоре прежний вид. Во двор вошел китайский фокусник. Он расстелил свой коврик прямо на траве и разложил на нем в волшебном порядке пять стеклянных шариков с синими китайскими пятнами и жилками внутри. Накрыл шарики чашками, поднял чашки: мы ахнули! шарики исчезли. Зато китаец вынул у себя из ушей пять больших синих мух. Он съел их, как ни противно ему было: неприятности следует переносить мужественно. Мухи внутри китайца превратились в телеграфную ленту. Он тянул ее, тянул и вытянул всю из отверстия в затылке. Мы измерили ленту. В ней оказалось ровно двенадцать аршин[38]. На ленте во всю ее длину была написана китайская любезность, которую китаец прочел нам по-китайски:
– У пей ли фу синь линь! – И так далее.
Фокусник выпустил на свободу желтую птичку, что было очень хорошо с его стороны. Птичка недолго думая распочковалась у него над головой. Их стало шесть. Он помахал на них веером, переловил и спрятал в карман, чтобы они не пропали. Потом проглотил свой собственный кухонный нож, собрал чашки, свернул волшебный коврик, получил от мамы пятнадцатикопеечник, два медных пятака, серебряный пятачок, позвенел ими и съел все монеты до одной. Видно, он кормился особенно, по-китайски. За это мама дала ему еще гривенник, и китайский фокусник ушел.
В сад с газетой в руках вышел отец и сказал:
– Дети, слушайте! Опубликована таблица. На билет номер тысяча выпал выигрыш в тысячу рублей. Я пойду получу его. Что купить вам в подарок?
Брат сказал:
– Папа, купи мне, пожалуйста, велосипед.
– И мне велосипед! – сказал я.
Не прошло и года, как отец возвратился с двумя одинаковыми велосипедами «Дукс»[39] на шинах красного цвета марки «Денлоп»[40]. Мой был только чуть поменьше – брат ведь был старше меня на три с половиной года. Мы сели на велосипеды и начали кататься по дорожкам. Мы ездили очень ловко и быстро, даже выписывали вавилоны в виде букв О, В, Ф и цифр 8 и 9. Мы даже поездили по верхушкам деревьев. Потом в сад вышла мама и отняла у нас велосипеды за то, что мы якобы ездили по крыше дома и железо так грохотало, что мама не могла читать роман Тургенева[41] «Нездешние доходы»[42]. Но это ей показалось, мы и не думали ездить по крыше.
Не теряя времени понапрасну, мама заставила нас учить уроки. Сначала я задолбил стихи «Духовкой жадною томим»[43]. В географии было написано, чем знаменита Ява[44] и чем – Яффа[45], а я прочел совсем другое, чепуху какую-то, географию пришлось переучивать.
С таблицей умножения я тоже бился бы долго – уж очень мне мешали пузыри в оконном стекле, то стягивались, то растягивались, – но зубрить таблицу долго не пришлось, я заметил в ней систему и сразу запомнил, что
5 × 5 = 25
6 × 6 = 36
7 × 7 = 47
8 × 8 = 58
9 × 9 = 69.
Как только я выучил это, вернулся домой отец и сказал, что его таблица наврала, он ничего не выиграл… номер не совпал, и потому нет нам никаких велосипедов.
А вы говорите – чудес на свете не бывает.
[1.IV.1946]Точильщики*
В детстве я был огнепоклонником.
На базаре, в том городе, где мы жили, был точильный ряд. Там стояло человек двадцать оборванцев у своих станков, похожих на прялку. По временам весь цех точильщиков, словно по команде, снимался с места и разбредался по городу. Тогда на улицах звучал, повторяясь в басах и тенорах, напев, действовавший на меня, как труба на боевого коня:
– Точить ножи-ножницы, бритвы править!
Кухарка Саша выносила точильщику свои ножи, швея выбегала с ножницами, а он разбивал свой нехитрый лагерь у ворот.
Нож отливал холодным, выступавшим все ярче голубоватым серебром, колесо с тонким приводным ремешком быстро-быстро кружилось. Кружился и волшебный камень карборунд[46]. Точильщик прижимал к нему нож, и начинал идти золотой дождь, дивный золотой дождь, под который я подставлял руку. Искры покалывали ее, ничуть не обжигая.
Смотреть на точильный огонь я мог часами. Тогда ничто на земле не отвлекло бы меня от моего молитвенного созерцания.
Меня спрашивали:
– Кем ты хочешь быть?
Мама торопилась ответить за меня:
– Он хочет быть художником.
Это была неправда. Не обращая внимания на улыбки гостей, от которых мама краснела, я говорил:
– Я не хочу быть художником.
Я боялся стать похожим на Фастовского[47]. Фастовский был худой, рыжий: он любил жареных голубей и потому стрелял из монтекристо даже в ворон, рисовал какие-то грибы, булки в корзинах да битую птицу.
– Я буду точильщиком!
Когда кто-нибудь дарил мне деньги, я просил кухарку Сашу зазвать точильщика со станком к нам во двор. За мой счет точились и ножи из кухни, и ножницы швеи и правилась бритва дворника Федосея.
* * *
Было утро. Мы только что позавтракали. Отец взял палку и ушел из дому. В саду было скучно, несмотря на то что в нем, несомненно, таились клады – где-нибудь под жасмином или серебристым тополем.
Я ходил по дорожкам и пел:
– Точить ножи-ножницы, бритвы править!
Вдруг меня озарила сладостная и преступная мысль: одному пойти на базар и посмотреть на точильщиков.
И я осуществил этот замысел. Я перелез через забор и по соседскому двору, чтобы меня не изловили у наших ворот, вышел на Ингульскую улицу. Меня не привлекали ни мороженое на углу, ни похороны, ни мальчишки, запускавшие змея. Я, как сомнамбула, как одержимый, шел к базару. Вот бубличная Прохорова, вот колониальная лавка Ситникова, вот мост через Ингул[48], вот молочницы, а вот и они, колдуны и волшебники, мои носители тайн, склоненные над станками, оперенными кисточками огня.
Мясники приносили им ножи, и эти неприятные орудия, имевшие дело с сырым мясом, казалось, забывали о нем и приникали к точилу. Сыпались искры, сыпались искры по меньшей мере с двадцати ножей сразу, с двадцати кружащихся точильных камней. Открыв рот, не видя ничего, кроме огня, я переходил от одного точильщика к другому. Раскаленное солнце катилось по небу, было жарко, но мне было не до жары. Я не задумывался над тем, что происходило со мной, я был слишком мал для этого, но я растворился в огне.
Солнце заходило, а я все еще был в точильном ряду. Наконец точильщики стали один за другим покидать базар. Остался последний из них. Он точил ножи из большой мясной лавки на углу базарной площади. Но и он сдал работу, вскинул свой станок на плечи, и я пошел за ним, как когда-то дети в сказке пошли за крысоловом. Он шел впереди, а я плелся за ним. Мы перешли мост, свернули за угол, обогнули Греческую церковь[49] и через проходной двор вошли туда, где я еще никогда не был.
Точильщик обернулся ко мне:
– Ты чей?
Я молчал.
– Ты что за мной идешь?
Я молчал.
– Ты немой, что ли? – спросил точильщик. – Ты кто такой?
Мы подошли к выбеленной известью мазанке, вокруг которой росли мальвы, подсолнухи и табак. Из-за цветов вышла женщина в синем ситцевом платке. Верно, это была жена точильщика. Я понял, что и у точильщиков бывают жены.
– Увязался за мной, идет от самого базара, а что ему надо – не говорит, – сказал точильщик жене.
Она долго рассматривала меня, потом спросила:
– Ты, может, есть хочешь?
Она вынесла мне кружку молока и большой кусок хлеба.
– Где ты живешь? – спросила она.
Я знал свой адрес, но не сказал его, промолчал, притворился, что не знаю. Она сказала:
– Я отведу его в полицию, его, может быть, ищут.
У меня с собой было пять копеек и перочинный ножик, правда, острый, но все-таки…
– Пожалуйста, – сказал я, – наточите мне ножик!
– Смотри: говорит! – сказал точильщик. – Ну, брат, нет, хватит, уж я с самого утра работаю, нет, баста!
– Тогда я пойду, – сказал я. – Я знаю, где живу. Я сам дойду. Спасибо.
Они стояли у ворот и смотрели мне вслед. Он был на голову выше ее. Рядом с ним стоял его точильный станок.
Я долго блуждал по улицам и уже при звездах вышел к нашим воротам. Меня встретил дворник Федосей. Он сказал:
– Иди, иди скорей, пошевеливайся, тебя чуть не с городовыми ищут.
С похолодевшим сердцем я вошел в дом. Я боялся нотаций. Но мама схватила меня, как буран хватает песчинку, подняла, взглянула на меня заплаканными глазами, удостоверилась, что это и впрямь я, и снова заплакала.
– Тебя папа ищет по всем улицам, я в полицию дала знать, Саша и Катя ищут. Александрик ищет, я совсем пришла в отчаяние…
Меня отпаивали молоком и откармливали холодными котлетами, а потом задабривали вареньем, чтобы я не убежал в следующий раз.
– Теперь скажи, только правду, только одну правду, какова бы она ни была, – торжественно сказала мама. – Где ты был?
Вокруг меня стояли домашние, дворник Федосей и ненавистный мне художник Фастовский.
– Я был у точильщиков, – ответил я, уставившись Фастовскому в глаза, – и всегда буду бегать к точильщикам!
Мама смотрела на меня, удивленно подняв брови.
– У каких точильщиков? Почему к точильщикам? – Она ничего не понимала. – О каких точильщиках ты говоришь?
– Я же тебе говорил, что буду точильщиком, когда вырасту.
– Я помню, – сказала мама, – но я не думала, что ты хочешь этого всерьез.
– Я буду точильщиком, когда вырасту; пусть меня водят к ним, если хочешь, только не тащат скоро домой.
– Хорошо, – сказала мама. – Если ты так любишь точильщиков, что готов пренебречь моими страданиями, то тебя будут водить к ним. Только не убегай один. Обещаешь?
И я пообещал не убегать один, у меня вынудили это обещание.
А нож мясника, запачканный липкой кровью, очищается, начинает светлеть, из-под него сыплются искры, и кружится, кружится волшебный камень, и сыплются, сыплются искры, только успевай подставлять ладонь.
[16 июля 1945]Братья Конопницыны*
Сначала я познакомился с одним из них. Это был маленький белобрысый мальчик с длинным носом. Мы встретились во дворе гимназии в первый день занятий. Мы показали друг другу перья – я ему английское, он мне с передвижной нашлепкой. Потом я отправился осматривать здание гимназии. На лестнице я встретил моего недавнего знакомца.
Я сказал:
– Хочешь меняться? Я тебе дам английское, а ты мне – с передвижной нашлепкой.
Он вытаращил глаза:
– Какое – с нашлепкой?
– Да то, что ты показывал мне во дворе.
– Я тебе ничего не показывал. Это не я показывал. Я и не был еще во дворе.
Он отвернулся от меня и убежал, насвистывая. Через минуту я увидел Конопницына во дворе. Он искал меня.
– Послушай, – сказал он. – Давай меняться. Хочешь с нашлепкой за английское?
Я сказал:
– Только что я тебе предлагал, а ты не хотел.
– Ничего ты мне не предлагал. Это ты не мне предлагал.
– Вот только что, на лестнице.
– На какой лестнице?
– На лестнице, в гимназии.
– Я не был еще на лестнице. Это не я был на лестнице.
– Кто же, если не ты?
– Брат.
У меня от тоски засосало под ложечкой. Мне показались, что он меня дурачит, и я прекратил переговоры.
– Какой там еще брат, когда ты! Ладно, давай перо!
Мы поменялись. Он побежал по двору и исчез в дверях гимназии. Вдруг, следом за ним, побежал второй Конопницын. Он кричал:
– Сережа! Сережа!
У меня помутилось в глазах. Я подумал, что вижу Конопницыного двойника. Я вообразил, что сошел с ума, и побежал в гимназию посмотреть, где Конопницын.
Конопницыных было двое. Они были совершенно одинаковые в своих серых форменных мундирчиках, с двухцветными ранцами из телячьей шкуры.
В классе они сидели на одной парте, похожие друг на друга, как две почтовые марки одного выпуска и достоинства. У нас говорили, что их различает только мать, а собственный их отец не понимает, как она это делает.
Начался урок. Вошел Милетий-шестиглазый[50].
– Господа! – сказал Милетий. – Я надеюсь, что вы проявите все усердие и прилежание, на какое только способны, чтобы, пройдя курс наук, приобрести необходимые знания для того, чтобы стать полезными обществу, столь нуждающемуся в истинно культурных силах на пути к…
Милетий говорил долго и скучно. Окончив речь, он одну за другой надел две пары очков и увидел Конопницыных. Он снял очки, протер их замшей и надел снова.
Мы засмеялись. Он присматривался к Конопницыным не меньше минуты и потом спросил:
– Это – что?
Они молчали.
– Как ваша фамилия?
Они встали и в один голос сказали:
– Конопницын.
– Оба Конопницыны?
– Оба.
– Вы что, близнецы?
– Близнецы.
– Зовут как?
– Конопницын Сергей, – сказал один.
– Конопницын Николай, – сказал другой.
– Забавно, – заметил Милентий. – Весьма забавно. Что ж это господа экзаменаторы мне ничего не сказали?
Следующий урок был закон Божий. Отец Иоанн Любавский, гигант с трубным голосом, львиной гривой и лицом Мусоргского[51], взглянул на Конопницыных, как на зверей в клетке, наблюдаемых уже не в первый раз, подмигнул им не без лукавства и, обратясь к классу, сказал:
– Вот, смотрите же, смотрите, господа гимназисты! Смотрите, дивитесь видимому! На примере братьев Конопницыных вы можете умозаключить, что и Провидению иногда угодно шутить. Ну хоть бы родимое пятно, хоть бы явный признак какой появился, чтобы отличить брата от брата! Бойтесь Бога, – сказал он, снова обращаясь к близнецам. – Бойтесь Бога и растите порядочными людьми. Избегайте жульничества!
На пятерки у нас учиться считалось зазорным. Пятерочников сажали на переднюю парту, и они считались фискалами[52]. Если вы знали урок на пятерку, то должны были отвечать на четыре, от силы на четверку с плюсом.
Братья Конопницыны учились на четверку с плюсом. Им это было легче, чем нам. Каждый из них готовил только половину уроков. Сергей, допустим, арифметику и географию. Николай – закон Божий и русский. На одном уроке Николай был Николаем, на другом – Сергеем. Сергей на другом уроке Сергеем, а на первом – Николаем. Учителя, как и никто на свете, различить их не могли.
Я завидовал им.
Время шло, гимназия закрылась, я расстался с ними. Много лет спустя мне рассказывали разные небылицы, все, что известно о близнецах из ходячих анекдотов: и как они ходили бриться к парикмахеру один за другим, а тот удивлялся, что у клиента борода отрастает за пять минут, о том, как один близнец женился вместо другого, как кредиторы гонялись по городу за одним из них, а другой в это время… Впрочем – я уже не помню этого анекдота.
И вот после войны я встретил Конопницына на улице – не в нашем городе, а за тысячу верст от него.
– Брата убили на фронте, – сказал он так тихо, что я его еле услышал. – Еще в сорок втором году. Мы жили вместе. И знаешь – брат собирался жениться…
У Конопницына виски уже были седые.
Так я и не знаю, кто остался в живых – Николай или Сергей?
<1950-е>Жираф-балерина*
Рассказ, сочиненный Валей в 1916 году
Жираф Ксаверий приехал из Африки. Он задумал выступать в балете. Однажды он пришел в театр и заявил о своем намерении директору.
Балерина, которая должна была танцевать главную партию, заболела скарлатиной. Директор очень обрадовался, что есть кому заменить больную.
Ксаверия густо напудрили и надели на него пышную юбочку. По знаку режиссера он выбежал на сцену и закружился на одной ноге как бешеный.
В зале нашлись знатоки балетного искусства, которые принялись свистеть и кричать:
– Долой! Безобразие! Эта балерина совсем не умеет танцевать!
– Как?! Я не умею танцевать?! – воскликнул Ксаверий. – Тогда я вам покажу, что я умею делать!
С этими словами жираф прыгнул и оркестр, обратил в бегство музыкантов, ткнулся головой в турецкий барабан, а всеми четырьмя ногами поскользнулся на арфе. Публика негодовала.
Тут директор позвонил в зверинец по телефону и вызвал сторожей. Они поймали Ксаверия и на веревке, через весь город, повели куда следовало.
– Хулиган! – кричали ему прохожие. – Поделом вору и му́ка!
– Стоило приезжать из Африки для того, чтобы услышать такие слова и в конце концов оказаться за решеткой! – сказал Ксаверий и, заплакав, добавил: – Прощай, прекрасная Африка!
Что же происходило в это время в театре оперы и балета?
– Я наказан за свою доверчивость, – говорил директор, возвращая публике деньги за билеты. – Я слишком снисходительно отнесся к просьбам животного. Слушая его, я думал: если до сих пор среди жирафов не бывало балерин, то из этого еще не вытекает, что именно этот жираф – Ксаверий – не балерина. Я рассуждал как философ и вот принужден раскаиваться в своей склонности к философии, этой матери всех наук.
Директора уволили из театра. Теперь он торгует сельтерской[53] водой на бульваре против Городской Думы.
<1945>Обмороженные руки*
Наступил 1919 год.
Я учился в музыкальной школе имени Робеспьера[54]. Босиком туда ходить не полагалось. Мне сказали об этом, и мое музыкальное образование закончилось на аллегро[55] из какой-то сонатины[56]. Не в музыке было дело, а в унижении, которое я претерпел, выслушивая рассуждения директора о мальчиках, позволяющих себе оскорблять такое учебное заведение, являясь в него босиком, подобно уличным мальчишкам.
Я сказал директору:
– У нас нет денег на то, чтобы купить мне ботинки.
Директор сказал:
– Можно купить подержанную обувь на базаре. Она стоит дешевле.
– Мама не позволяет мне носить старые ботинки. Она боится заразы.
– Я понимаю затруднительность вашего положения, – сказал директор, – очень даже понимаю, но я обязан следить за тем, чтобы в школе не происходило ничего, что могло бы в чьих-нибудь глазах уронить ее достоинство.
Я вышел из директорского кабинета с горящими от обиды ушами. Но дороге домой я решил ничего не говорить маме о ботинках. Конечно, она купила бы их, если бы узнала о моем унижении, но для этого ей пришлось бы продать что-нибудь из своих вещей – теплый платок или валенки… или стала бы экономить на еде, но хуже питались бы они с отцом, а не я, уж меня все равно старались бы кормить получше, чего бы ни стоило.
Пустые мечты о богатстве!
Вот я нахожу кошелек с десятью, нет, с пятьюдесятью миллионами, нет, я нахожу карточки на ботинки, нет, я получаю посылку… Вот я покупаю новые ботинки с крючками, блестящие, как фотографический негатив со стеклянной стороны, и штаны, и куртку, и пальто и прихожу в школу, нарядный, как лорд Фаунтлерой[57] в последней главе романа, и директор юлит передо мной, а я смотрю на его ботинки, усмехаясь, нет, не усмехаясь, а так, в сторону, чтобы не заметить, что ботинки-то у директора изношенные, только начищенные; потом я играю на ученическом концерте сонатину так хорошо, как не сыграл бы и сам директор, и он подходит ко мне и говорит: «О, пожалуйста, простите меня, я так глупо и дерзко поступил, когда сказал вам, что в школу нельзя ходить босиком!»
Нужно было заработать деньги на ботинки. Это нелегко было мне, двенадцатилетнему мальчику, когда и взрослые так часто слонялись без работы. Но мне повезло. Один из приятелей повел меня в контору газеты «Ремесленные ведомости». Там мне объяснили, что ремесленники – хотят они этого или не хотят – в обязательном порядке на эту газету должны подписаться. Мне выдали квитанционную книжку, чтобы я содействовал просвещению портных, фуражечников и часовщиков нашего города, вручили буденновский шлем, чтобы я надевал его в рабочие часы для солидности, и посулили мне по десять тысяч рублей с каждого миллиона, что даст газете проведенная мною подписка.
Я ликовал, еще не зная, что за тернии готовы выпасть на мою долю.
Тогда мама служила в каком-то из бесчисленных учреждений, чуть ли не каждый день переезжавших с одной улицы на другую; контроль надо мною ослабел – у мамы был незаурядный общественный темперамент, и она, заодно со своими сослуживцами, увлеченно перевозила бумажное имущество своего учреждения с места на место. Убегать из дому мне стало легче. Босиком, в коротких штанах и буденновском шлеме, я вошел к переплетчику Горлицу. Он стоял за верстаком, производя какие-то коробки. Книг тогда не переплетали.
Я сказал:
– Гражданин Горлиц, прочтите, пожалуйста, это Обязательное Постановление!
Я чувствовал, что краснею от ушей до пяток. Язык у меня заплетался.
Горлиц прочел постановление, поднял очки на лоб, вздохнул и уставился на меня.
– Я знаю вашего папашу, – сказал Горлиц. – Он переплетал книги в моей мастерской еще при Николае Кровавом[58]. Его уважает весь город. Все говорят, что он порядочный человек. Вы приходите ко мне в этом маскараде и вымогаете средства у моих детей, которым тоже нужен кусок хлеба. Вы знаете, почем теперь хлеб? Я пойду к вашему папаше и расскажу, чем занимается его дорогой сыночек. Верно, он не знает об этом.
– Я не мог найти другой работы, – пролепетал я, готовый провалиться сквозь землю.
– Хорошо, я подпишусь на вашу газету, потому что еще придут и все равно придется, – сказал он. – Возьмите ваши деньги, нажитые нечестным трудом.
Потом я пошел к часовщику Перетцу, потом к сапожнику Сыпунову. Всюду я выслушивал неодобрительные замечания по поводу моего способа зарабатывать деньги, недостойного порядочных людей.
Самым несговорчивым из подписчиков оказался Сыпунов. Он даже не захотел читать Обязательное Постановление. Дольше, чем другие, он попрекал меня избранным мною родом занятий и бранил нехорошими словами. Но и ему пришлось подписаться на «Ремесленные ведомости».
На полке у него лежала пара новых, еще не снятых с колодок ботинок, моя мечта, вдруг нашедшая воплощение.
Выдав квитанцию, я спросил:
– Сколько могут стоить такие ботинки?
– Не купишь, – сказал Сыпунов. – Тебе за твою жульническую беготню, верно, столько платят, что ты жмыхи жрешь.
Лето и начало осени я провел в постоянном унижении, сколачивая капитал, достаточный для покупки ботинок. Наконец я принес их с базара – совершенно новые, начищенные до зеркального блеска, с крючками, и, сияя счастьем, показал их маме.
Она спросила:
– Где ты их взял?
– Купил ни базаре.
– Откуда у тебя деньги? – спросила мама, и по ее глазам я прочитал ее мысли: маме мерещилась дурная компания, в которую я попал, подчинившись развращающему влиянию улицы. – Боже мой! – сказала мама, выслушав мою эпопею. – Боже мой! До чего мне суждено было дожить! У тебя холодное сердце! Я вырастила эгоиста. Ради того, чтобы купить себе ботинки, ты подверг наше доброе имя такому позору! Может быть, ты еще что-нибудь скрываешь от меня?
Выходить из дому без особого разрешения мне было категорически воспрещено. Мне стоило большого труда уговорить маму отпустить меня на полчаса, чтобы отказаться от работы и возвратить буденновку с квитанционной книжкой.
* * *
Прошла осень, наступила зима. Мне сшили костюм из зеленой плюшевой портьеры: на спине были видны темные следы выпоротых узоров в виде лилий на извилистых стеблях. Сшили мне и пальто из маминой ротонды, купили теплую шапку. Единственное, чего мне не хватало, это рукавиц. Я проносил их не больше часа. Выпал первый снег, мы играли в снежки, и я потерял рукавицы. Я скрывал эту потерю и, когда мне нужно было выходить, делал вид, что ищу и нахожу их, и мама была уверена, что я вполне экипирован.
Однажды, придя с работы, она сказала:
– Завтра утром ты должен пойти на склад и получить паек. Вместо жалованья и продуктов в этом месяце выдадут двадцать четыре фунта мучных конфет. Вот мешок. Когда пойдешь завтра, не забудь надеть рукавицы.
Утро было холодное. Мостовые были голы. Дул резкий степной ветер. Термометр возле аптеки показывал двадцать шесть градусов.
Я подошел к складу и стал в очередь, на улице. Руки у меня покраснели от холода, как гусиные лапы. Мама сама сшила мне пальто, и так как держать руки в карманах неприлично, пальто было без карманов. Засунуть руки в рукав было невозможно – такие они были узкие. Я засунул левую руку за борт пальто, но замерзла правая. Уйти из очереди я боялся: а вдруг потом не пустят? Должно быть, я пришел слишком поздно, очередь была велика. Время шло очень медленно. Ноги ломило, зуб не попадал на зуб, а руки… Я дышал на них, расстегнув пальто, засовывал их под мышки – уж очень холодно было в этот день.
Наконец я переступил порог склада и, ступенька за ступенькой, стал приближаться к прилавку.
В жизни иногда случается невероятное.
При взгляде на весовщика у меня захватило дыхание. Весовщиком был сапожник Сыпунов, подписчик «Ремесленных ведомостей». Он тоже узнал меня, поглядел из-под прилавка на мои ноги, убедился, что я обут.
– Заработал? – сказал он мне. – Надрал денег с честных людей?
Вся очередь посмотрела на меня.
– Ходил, подписку собирал на газету, – пояснил Сыпунов, как бы взывая к справедливости. – Пугал штрафом, ему за то по копейке с квитка платили. Малая паскуда, от горшка полвершка, вырастет – налетчиком будет.
Я даже о руках забыл. Уж лучше бы совсем замерзнуть, только бы не слышать, что он говорит, не видеть, как смотрит ни меня очередь.
Когда я подошел к прилавку вплотную, Сыпунов сказал:
– Два часа с половиной. Обеденный перерыв, граждане. Выходите на улицу. Склад запирается на час.
– Выдайте мне паек, – сказал я. – Мне надо домой. – И добавил неожиданно для самого себя: – У меня мать больна, дома никого нет.
Это была напрасная ложь, Сыпунов ответил:
– Не выдаю до перерыва. Подавись своей подпиской.
– Выдайте, – сказали в очереди. – Он ведь не крал? В чем же его преступление? Смотрите: он совсем синий. Он замерз.
– У меня сердце от него замерзло! Он на своем настоял. Не выдам, нехай ждет. Выходите, граждане!
Мы вышли на улицу. Ветер гнал пыль, острые ледяные гвоздики, бумажки, желтые листья, стучавшие о камень, как жесть. Я завернул руки в мешок. Мимо проходила девочка в голубом капоре. На щеках у нее были ямочки. Она сказала:
– Мальчик, мальчик, какая у вас удивительная муфта!
На мгновение мне стало жарко. Я отвернулся, размотал мешок, расстегнул пальто и спрятал руки в карманы брюк.
Девочка обернулась и крикнула:
– Плюшевые штаны! Плюшевые штаны!
Я вытащил руки из карманов, героически застегнулся на все пуговицы и застыл в ожидании нового удара. Девочка обернулась еще разок, но больше ей не к чему было придраться. Очередь, уткнув носы в воротники, молча переминалась с ноги на ногу, приплясывала, хлопала руками, как когда-то извозчики на своей бирже. Время тянулось так, будто и его прихватило морозом. Наконец пришел Сыпунов, снял замок, распахнул окованные железом двери, и мы спустились вниз. Он долго возился с какими-то счетами, что-то писал, слюнявя карандаш, и потом сказал мне:
– Зараза, давай карточку!
Негнущимися пальцами я вытащил карточку из кармана. Сыпунов швырнул мне в мешок двадцать четыре фунта слипшихся конфет. Я навалил мешок на плечи и пошел домой.
Солнце стояло в морозном мареве большое, оранжевое, как полушарие Марса. Ветер бросал мне в глаза полные пригоршни песка, замораживал губы. Мне было тяжело нести мешок, его надо было придерживать руками. Я чувствовал камень на груди. Это руки отослали туда свою боль, чтобы ее можно было вытерпеть и не умереть от нее. Я скинул мешок с плеч на тротуар и остановился над ним, размазывая слезы по щекам левой рукой, а правую засунув за борт пальто.
Какая-то женщина сказала:
– Мальчик, ты обморозил руки? Тебе больно? Иди поскорей домой и окуни руки и холодную воду! Хорошо бы растереть руки снегом, но снега нет. Мальчик, скажи маме, чтобы она достала тебе где-нибудь перчатки. Мальчик, у тебя есть мама?
Я ничего не ответил ей, поднял мешок, взвалил его на спину и, придерживая у завязки обеими руками, поплелся по улицам.
Мне отворила мама. Она пришла домой на обеденный перерыв.
– Что с тобой? – вскрикнула она, взглянув на меня. – Почему у тебя такое лицо? Где твои рукавицы?
Я протянул руки, она схватила их и сжала в своих, сделав мне больно. Мама принесла воды в кастрюле, и я сунул туда свои деревянные, словно чужие руки. Мама наклонилась ко мне.
У, как она постарела за эти годы.
[Середина 1950-х]Пунктир*
Мне выпала на долю многолетняя жизнь, я был пристрастным наблюдателем изменений, происходивших в самосознании человечества, в характере его знаний. От отца, матери, брата мне достался в наследство интерес к точным наукам и литературе. Я был воспитан в преклонении перед законами человечности, уважения к личности и достоинству людей. Я считаю, что самое главное в мире – это идея добра.
Идея добра во всех ее воплощениях.
* * *
Детей надо очень баловать. Я думаю, это главное. У детей должно быть золотое детство. У меня оно было… Может быть, поэтому я так хорошо помню свое детство – ведь главное в мире – это память добра. Меня очень любили. Мне на день рождения пекли воздушный пирог. Вы, наверное, даже не знаете, что это такое?.. И прятали его в чулан. А я туда однажды пробрался и стал отщипывать корочку по кусочкам. Вошел папа, взял меня на руки и стал приговаривать: «Это у нас не Арсюша[59], это зайчик маленький…» Я очень любил отца. И брата Валю.
Мой брат как-то должен был читать в гимназии реферат о каналах на Марсе[60]. Тогда все этим очень увлекались; на Марсе обнаружили каналы, которые, как все думали, были построены руками живых существ. Кстати, когда оказалось, что это не так, я ужасно расстроился!
Так вот, брат очень долго готовился, писал реферат о каналах. Потом читал его в гимназии… Всем очень понравилось, ему долго хлопали. Мне тоже захотелось поучаствовать в его торжестве, я вышел и сказал: «А теперь я покажу вам, как чешется марсианская обезьяна». И стал показывать. И услышал громкий, чтобы все услышали, шепот мамы: «Боже мой. Арсюша, ты позоришь нас перед самим И. И.» (директором гимназии). Меня схватили за руку и увели домой, я всю дорогу плакал. Дома нас ждал чай с пирогами, все хвалили брата, а он гордо говорил: «Вы оценили так высоко не мои заслуги, а заслуги современной наблюдательной науки о звездах». А потом, окончив свою речь, сказал: «А теперь пусть он все-таки покажет, как чешется марсианская обезьяна». Но я уже не мог…
Валю зарубили в 19-м году банды Григорьева[61].
* * *
У меня была еще сестра. Она хотела выйти замуж за одного итальянского скульптора, которого звали Ропалло. Он очень любил сестру и подарил нам обезьянку. Ее назвали Донька. Это значит «дочка». Отец кричал: «Я не позволю, чтобы моя дочь вышла замуж за итальянского шарманщика!» А она кричала: «Он не шарманщик, он скульптор! Он изваял «Вакханку»[62], которую купили Моисеевы!» А отец в ответ кричал: «Моисеевы купят что угодно, если слепить и сказать, что это ВАК-ХАН-Н-Н-КА!» А мама говорила, что не потерпит животных в доме, потому что от них по комнате скачут блохи. Однажды сестра пришла с урока музыки, а мама опять стала говорить, что не потерпит животных в доме. Тогда сестра разорвала свою нотную тетрадь и закричала: «За Ропалло замуж нельзя, животных в доме нельзя – ничего нельзя!»
* * *
Я в детстве любил коллекционировать. Тетя Вера, старшая сестра отца, подарила мне коллекцию марок, собранных до 1900 года. Представляете, как сейчас на это можно было бы безбедно жить? А я ее выменял. Мне было 13 лет. У моего друга был настоящий «смит-вессон». Знаете, такой, сгибающийся вдвое! И я на него обменял свою коллекцию. А на следующий день пришел старший брат моего приятеля, устроил у меня в комнате обыск и отобрал пистолет.
* * *
На фронте у меня был такой случай. По армии был приказ сдать все трофейное оружие. А я не сдал, у меня был «вальтер». 14-зарядный пистолет со стволом вишневого воронения, который я любил с мальчишеской страстью… Это был дивный пистолет, красавец, такой удобный в руке. А потом мы нечаянно заехали на ничью землю с моим приятелем Ленькой Гончаром[63], нас арестовал заградительный отряд и велел сдать оружие. Я подумал, что неприлично сдавать оружие заряженным и 14 патронов выбил, но забыл, что пятнадцатый в стволе, и выстрелил в потолок. Это было ЧП… Но меня спас Рокоссовский[64]. Он был очень мягкий и хороший человек, очень храбрый, вся армия его любила. Он велел доставить нас к себе и спросил у меня: «А что за оружие у вас такое, четырнадцатиствольное?» Тут я сообразил, что сделал глупость, что надо бы промолчать… Он сказал: «Краси-и-ивый пистолет», – и положил к себе в ящик. И велел: «Принесите Тарковскому «ТТ». Так я опять потерял свой пистолет.
* * *
Тетя Вера была удивительная женщина. Она была старшей сестрой отца; отец родился в 60-м году, а в 80-м уже попал в тюрьму – он был народовольцем[65]. Где он только не сидел – и в Шлиссельбурге[66], и в Сибири… А тетя Вера, бросив все, бросив своего больного сына, ездила за отцом, готовила ему еду, носила передачи.
Отец был очень интересный человек. Когда он был в ссылке в Сибири, он вел подробные записи о жизни в этом крае, о людях, о политике – обо всем… Я пытался опубликовать все это, но так и не удалось. В ссылке умерла первая жена отца. Потом он вернулся я Елизаветград (ныне Кировоград), женился на моей матери. И, живя в одном доме, они, а потом и все мы переписывались друг с другом. Шуточные, юмористические и серьезные письма писали друг другу, издавали на даче рукописный журнал. Мама любила больше меня, а отец – старшего, Валю. Но однажды я слышал, как отец сказал маме, что да, мол, Валя и способный, и умный, и очень смелый, но гордость семьи составит вельми[67] – я запомнил это слово, – вельми талантливый Арсюшка… А мне было тогда всего шесть лет. Кто его знает, какие бывают прозрения у родителей. Они могут увидеть в детях то, чего никто на свете не видит.
* * *
У отца был друг, с которым они находились вместе в ссылке, Афанасий Иванович Михалевич. Он оказал на меня огромное влияние в детстве. Мне было семь лет, когда он начал обучать меня философии Григория Сковороды. С тех пор это развивалось во мне вместе со склонностью к писанию стихов. Был в XVIII веке такой украинский поэт и философ, «старчик» он звался, старчик Григорий Саввич Сковорода[68]. У него было учение о сродстве. Оно гласило, что человек должен делать то, что ему сродно, и не заниматься ничем другим. «Если бы я хотел рубить турок, я бы пошел на войну, в гусары», – говорил он. Но так как он любил проповедовать, то отправился странствовать по Украине, Венгрии, Германии… Я верю, что человек должен делать то, что ему свойственно по внутреннему убеждению. Самые мои любимые стихи (может быть, они не самые лучшие) – те, в которых я полностью выразил свое отношение к миру, к вещам, к чувствам человеческим.
* * *
Я помню себя с года и восьми месяцев. Первое воспоминание такое: у меня умерла бабушка. Она лежала в гробу в бархатном лиловом платье. Вошла мама – я помню и то, как она и мы были одеты, – вошла и сказала: «Идите, дети, и встаньте на колени». Я так хорошо все это помню.
* * *
Мама воспитывала нас по немецкому руководству Фребеля[69]. По нему полагалось до пяти лет водить мальчиков в девочкиных платьях. У меня был дядя Володя[70], он был военным и иногда давал мне свою шашку играть. А однажды пришел и сказал: «Я тебе не дам своей шашки. Ты не мальчик, ты девочка!» Я так обиделся… Я сказал: «А что же мне делать?» Он ответил: «Когда тебе будут мерить очередное платье, ты так надуйся, раздайся, оно расползется по швам, и его перешьют в штанишки». Так и случилось. Тогда я впервые почувствовал себя взрослым.
А следующий этап был, когда я поступил в гимназию. Это была очень хорошая гимназия – частная, правда, но очень хорошая. Гимназия Крыжановского Милетия Карповича. Он у нас назывался Милетий Шестиглазый, потому что носил две пары очков… Я очень плохо учился. Легко все запоминал, но учиться очень не любил. Иногда мне везло. Как-то я сдавал экзамен по алгебре, меня пригласил к себе учитель математики, и у него над столом стоял словарь Брокгауза. И там была статья про алгебру. Я ее списал и сдал экзамен.
* * *
У нас в городе был Казенный сад, где мы с Валей любили сидеть на пушках. Мы жили в городе, который теперь называется Кировоград[71]. А еще раньше он назывался Зиновьевск… Во время обитания этого человека на земле. А после того как его… «изъяли из употребления», город стал называться в честь Кирова…[72] Каждому времени – свои имена…
* * *
Почему после революции хотелось забыть и отринуть все старое, всю память? Это естественное состояние любого переходного периода… Но еще – от бессилия. Да, от бессилия.
А почему сейчас вдруг начали возвращаться к истокам, корням, памяти? Потому что время неустойчивое. А с памятью чувствуешь себя увереннее. Молодежь теперь, по-моему, менее устойчива, чем в пору моей молодости, она менее способна к самообучению, менее самостоятельна. Тут много причин. Одна из них – образование вширь. Началось это после революции. А движение культуры вглубь – это следующая ступень, она только началась. Мировая культура еще не стала частью нашей жизни, нашей личности, нашим домом, нашим бытом…
Культура дает человеку понимание не только своего места в современности, но устанавливает еще тесную связь между самыми разными эпохами. У меня есть стихотворение[73], где я говорю, что мог бы оказаться в любой эпохе в любом месте мира, стоит мне только захотеть. Путем понимания. Я, например, очень люблю греческую драматургию, лирику, эпос. «Илиада» и «Одиссея»[74] для меня святые книги. Невольно чувствуешь себя современником того, что там происходило.
* * *
Страдание – постоянный спутник жизни. Полностью счастлив я был лишь в детстве. Но существует какой-то странный способ аккумуляции сил перед достижением большой высоты. Я не скажу, как это делается, то ли надо внушить себе, то ли учиться себя видеть, но полностью счастливый человек, наверное, не может писать стихи. Больше всего стихов я писал в 1952 году. Это был очень тяжелый год. Болела моя жена, я за нее очень боялся, никого к ней не подпускал, ухаживал сам… Я ужасно переживал, мало спал. Однажды она позвала меня, я побежал к ней и упал, потерял сознание… И вот в тот год я очень много писал. Было какое-то напряжение всех духовных сил… Знаете, это как в любви. Меня всегда привлекают несчастные любови, не знаю почему. Я очень любил в детстве Тристана и Изольду[75]. Такая трагическая любовь, чистота и наивность, уж очень все это прелестно! Влюбленность – так это чувствуешь, словно тебя накачали шампанским… А любовь располагает к самопожертвованию. Неразделенная, несчастная любовь не так эгоистична, как счастливая; это – жертвенная любовь. Нам так дороги воспоминания об утраченной любви, о том, что было дорого когда-то, потому что всякая любовь оказывает влияние на человека, потому что в конце концов оказывается, что и в этом была заключена какая-то порция добра. Надо ли стараться забыть несчастную любовь? Нет, нет… Это мучение – вспоминать, но оно делает человека добрей.
* * *
На войне я понял, что скорбь – это очищение. Память об ушедших делает с людьми чудеса. Я видел, как одна женщина переменила совершенно образ жизни после смерти сына, сообразуя с памятью о нем свои поступки.
На войне я постиг страдание. Есть у меня такие стихи[76], как я лежал в полевом госпитале, мне отрезали ногу. В том госпитале повязки отрывали, а ноги отрезали, как колбасу. И когда я видел, как другие мучаются, у меня появлялся болевой рефлекс. Моя нога для меня – орган сострадания. Когда я вижу, что у других болит, у меня начинает болеть нога.
* * *
«О память сердца, ты верней…»[77]– это не совсем верно, потому что сердце без рассудка и рассудок без сердца невозможны. В стихах, где чувство не поверяется рассудком, а рассудок не поверяется чувством, ничего не получается. Мы это видим на массе примеров. То, что нам предлагает современная поэзия, – это или рассудок без чувства, или чувство без рассудка.
* * *
Мои любимые поэты – Тютчев[78], Баратынский[79], Ахматова[80], Мандельштам[81], Ходасевич[82]. С Мариной Ивановной Цветаевой[83] я познакомился в 1939 году. Она приехала в очень тяжелом состоянии, была уверена, что ее сына убьют, как потом и случилось. Я ее любил, но с ней было тяжело. Она была слишком резка, слишком нервна. Мы часто ходили по ее любимым местам – в Трехпрудном переулке, к музею, созданному ее отцом… Марина была сложным человеком. Про себя и сестру она говорила. «Там, где я резка, Ася нагла». Однажды она пришла к Ахматовой. Анна Андреевна подарила ей кольцо, а Марина Ахматовой – бусы, зеленые бусы. Они долго говорили. Потом Марина собралась уходить, остановилась в дверях и вдруг сказала: «А все-таки, Анна Андреевна, вы самая обыкновенная женщина». И ушла.
Она была страшно несчастная, многие ее боялись. Я тоже немножко. Ведь она была чуть-чуть чернокнижница.
Она могла позвонить мне в четыре утра, очень возбужденная: «Вы знаете, я нашла у себя ваш платок!» – «А почему вы думаете, что это мой? У меня давно не было платков с меткой». – «Нет, нет, это ваш, на нем метка – «А. Т.». Я его вам сейчас привезу!» – «Но… Марина Ивановна, сейчас четыре часа ночи!» – «Ну и что? Я сейчас приеду». И приехала, и привезла мне платок. На нем действительно была метка «А. Т.».
Последнее стихотворение Цветаевой было написано в ответ на мое «Стол накрыт на шестерых…». Стихотворение Марины появилось уже после ее смерти, кажется, в 1941 году, в «Неве»[84]. Для меня это был как голос из гроба.
Ее прозу трудно читать – столько инверсий, нервных перепадов. Я предпочитаю Ахматову.
* * *
У Ахматовой такое совершенство формы! Однажды она показала мне кусок своей прозы[85]. Мне не понравилось, и я ей об этом сказал. И ушел. Дома рассказал об этом жене, а она говорит: «Купи цветы и немедленно поезжай к Анне Андреевне, извинись». Но я не поехал. А через неделю раздается звонок. «Здравствуйте. Это говорит Ахматова. Вы знаете, я подумала: нас так мало осталось – мы должны друг друга любить и хвалить».
Она была такая красивая в молодости! Потом очень располнела, но такой умницей осталась, такой прелестной.
Мы как-то пришли с женой к Анне Андреевне, и она послала Борю Ардова[86] (она тогда жила у Ардовых) купить чего-нибудь к чаю. Он купил давленые такие подушечки, котлеты слипшиеся. Она сказала: «Боря, их хотя бы при тебе давили?»
Я приходил к ней в Боткинскую больницу, она лежала там после инфаркта. Однажды она сказала: «Поедем со мной в Париж!» Я говорю: «Поедем. А кто нас приглашает?» Она отвечает: «Пригласили, собственно, меня и спросили, с кем я хочу ехать. Я ответила, что с Тарковским». – «Ну так поедем, Анна Андреевна». Потом она говорит: «Знаешь, кто меня приглашает? Догадайтесь!» – «Даже и гадать не стану». А она тогда говорит: «Триолешка и Арагошка[87]. Какие у них, собственно, основания приглашать? Я же не приглашаю в Москву римского папу…»
Ахматова любила у меня сонет, ей посвященный. А потом я написал «Когда б на роду мне написано было // Лежать в колыбели богов…», и ей так понравилось, что она позвонила мне и сказала: «Арсений Александрович, если вы теперь попадете под трамвай, то мне ни-и-сколько, нисколько не будет вас жалко». Такой вот изысканный комплимент.
* * *
Я не люблю Блока[88]. Знаете, разлюбил… Почувствовал ужас перед «И перья страуса склоненные // В моем качаются мозгу…»[89]. В мозгу качаются перья – ну что это такое? А потом «Так вонзай же, мой ангел вчерашний, / В сердце острый французский каблук…» или «Я послал тебе розу в бокале // Золотого, как солнце. Аи…» – нет, это не мое совсем.
* * *
А Пастернак[90] однажды выгнал из дома Вертинского[91]. Он принял сначала его за кого-то другого и пригласил к себе, тот приехал на дачу и стал петь. А Пастернак сказал: «Уходите из моего дома» – и прогнал его. Конечно, ему не понравилось, как могло ему понравиться?
Я люблю позднего Пастернака. А из «Доктора Живаго»[92] – «Август», «Магдалину»[93]. В «Рождественской звезде» слишком много христианской бутафории.
* * *
Понтий Пилат[94] велел распять Христа не от жестокости, а от робости. В этом Булгаков[95] прав. От робости. Он был робкий очень – Пилат…
* * *
Поэзия идет волнами. Есть какие-то ритмы времени – бывает время для поэзии и время для прозы. Начало XIX века и начало XX – время поэзии. То спад, то подъем, то подъем, то спад… Чем это определяется – кто знает… Если верить в переселение душ, то в меня переселился кто-нибудь из небольших поэтов – Дельвиг[96], быть может… Я бы предпочел, чтобы это был Данте, но он не переселился. Или Моцарт[97] хотя бы. Я до десяти лет учился музыке, а потом это прекратились в связи с революцией. А я очень люблю музыку. С поэзией связаны все искусства, какие существуют на свете… И живопись, и музыка. Но музыка – самое высокое искусство, потому что ничего, кроме самое себя, не выражает.
Я как-то очень постарел в последние годы. Мне кажется, что я живу на свете тысячу лет, я сам себе страшно надоел… Мне трудно с собой… с собой жить.
Но я верю в бессмертие души.
<1982>Вкладка
Александр Карлович Тарковский, отец поэта, Елисаветград, 1880-е
Мария Даниловна Тарковская, мать поэта, Елисаветград, 1880-е
Арсений (слева) и Валерий Тарковские, Елисаветтрад, около 1911. Согласно теории Фрёбеля мальчиков до пяти лет одевали в «девчоночьи» платьица.
Арсений Тарковский, хутор Горчакова, 1936. Фото Л. Горнунга
Андрей и Марина Тарковские, Москва, 1939. Фото Л. Горнуит
Арсений Тарковский, Москва, 1948. Фото Л. Горнунга
Арсений Тарковский, Москва, конец 1970-х. Фото А. Кривомазова
Андрей Тарковский на съемках фильма «Сталкер», Таллин, 1978. Фото С. Бессмертного
Арсений Тарковский с дочерью Мариной, Переделкино, начало 1970-х. Фото А. Кривомазова
Арсений Тарковский на похоронах Анны Ахматовой, Комарово, 1966. Фото из Архивного фонда РИА Новости
Арсений Тарковский, Переделкино, начало 1980-х. Фото А. Кривтазова
Арсений Тарковский и Андрей Вознесенский, Переделкино, 1982. Фото Ю. Фтлистта
Арсений Тарковский и Юрий Левитанский, Москва, 1983. ФотоМ. Пазий
Арсений Тарковский и Вячеслав Амирханян, Переделкино, 1985. Фото О. Морозова
Арсений Тарковский, Переделкино, 1982. Фото А. Кривомазова
Рисунки Арсения Тарковского
Автопортрет
Наброски и рисунок
Домик
Деревья
Пегас
Книжная закладка
Дуэль
Шуточные рисунки
Абстрактный рисунок
Из альбома Юрия Коваля, 1981 г.
Портрет писателя Юрия Коваля
Портрет художника Кирилла Шейнкмана
Портрет художника Виктора Белова
Портрет поэта Серебряного века
Комментарии
Список условных сокращений
БС – Тарковский А. Благословенный свет: Избранные стихотворения / Сост. М. Тарковской; Предисл. Ю. Кублановского. СПб.: Северо-Запад, 1993
В – Тарковский А. Вестник. М.: Советский писатель, 1969
ЗД – Тарковский А. Зимний день: Стихотворения. М.: Советский писатель, 1980
ЗЗ – Тарковский А. Земле-земное: Вторая книга стихов. М.: Советский писатель, 1966
Избр – Тарковский А. Избранное: Стихотворения, поэмы, переводы / Вступит. статья С. Чупринина. М.: Художественная литература, 1982
КнТ – Тарковский А. Книга травы: Стихотворения/ Подг. текста и сост. М. Тарковской и В. Амирханяна. СПб.: Амфора. ТИД Амфора; М.: ИД Комсомольская правда, 2012
КТ – Тарковский А. Рукописная «Красная тетрадь» (1941–1945)
Л – Тарковский А. Лирика: Стихотворения, поэмы / Сост. М. Тарковской и В. Амирханяна. М.: Олимп, АСТ, 2002
ЛА – журнал «Литературная Армения»
ОЗ – Тарковская М. Осколки зеркала. М.: Дедалус, 1999
ОЮн – Тарковский А. От юности до старости: Стихи. М.: Советский писатель, 1987
ПС – Тарковский А. Перед снегом: Стихи. М.: Советский писатель, 1962
С – Тарковский А. Стихотворения/ Предисл. М. Алигер. М.: Художественная литература, 1974.
СМ – Тарковский А. Судьба моя сгорела между строк / Сост. В. Амирханяна; Сквозной комментарий М. Тарковской. М.: ЭКСМО, 2009
СоЛ – Тарковский А. Стихи о любви / Сост., вступ. статья М. Тарковской и В. Амирханяна. М.: ЭКСМО, 2008
СП – Тарковский А. Стихотворения и поэмы / Вступ. ст. В. П. Филимонова; сост., подготовка текстов и коммент. М. А. Тарковской и В. А. Амирханяна. М.: Издательство «Литературный музей», 2015
СР – Тарковский А. Избранное / Подг. текста М. Тарковской и В. Амирханяна. Смоленск: Русич, 2000
СС, т. 2 – Тарковский А. Собрание сочинений: В 3 т. Т. 2. Поэмы; Стихотворения разных лет; Проза / Сост. Т. Озерской-Тарковской; Примеч. А. Лаврина. М.: Художественная литература, 1991.
СТ1 – Тарковский А. Серая рукописная «Первая тетрадь» (1929–1965)
СТ2 – Тарковский А. Серая рукописная «Вторая тетрадь» (1965–1977)
ЭКС-Ст – Тарковский А. Стихотворения/ Сост. В. Амирханяна; Вступ. статья М. Тарковской; Коммент. Д. Бака. М.: ЭКСМО, 2009
Стихотворения
С. 33. «Цветет и врастает в эфир…»
При жизни автора не печаталось. Печатается по СП, с. 366, с указанием даты написания.
Стих. было прочитано А. А. Тарковским на вечере в «Союзе поэтов» 21 декабря 1928 г. в числе шестнадцати стихотворений (Музе, «Не уходи. Огни купальской ночи…», «Твое изумление, или твое…», «Убывает бедный день…», Сестры, Хлеб, «Ночь не развеяла праха перегоревшего дня…», Петр, «Нет, не со мной мой безысходный свет…», Кинжал, Тредиаковский, «Я меркну, на зелени утра…», «От этих снов я унаследовал печаль…», Свирель, «Нас гордый век не смог простить…»).
С. 34. «Летийский ветер веет надо мной…»
При жизни автора не печаталось. Печатается по СР, с. 13.
Летийский ветер – Лета (греч. миф.) – река забвения.
Стих. написано под впечатлением от встречи в Ленинграде в декабре 1926 г. с Марией Густавовной Фальц (?—1932), юношеской любовью А. Тарковского.
С. 35.Музе
При жизни автора не печаталось. Печатается по СП, с. 367.
См. коммент.
С. 36. «Запамятовали, похоронили…»
При жизни автора не печаталось. Печатается по СП, с. 368.
С. 37. «Ты горечью была, слепым…»
При жизни автора не печаталось. Печатается по СП, с. 369.
Стих. написано поэтом в день его рождения 25 июня 1928 г. Обращено к Марии Ивановне Тарковской (урожд. Вишняковой) (1907–1979), первой жене поэта, и подарено ей. На обратной стороне листа – надпись рукой Марии Ивановны: «Стихи Арса Тарковского».
С. 38. Хлеб
Печатается по СП, с. 370.
Второе из опубликованных стихотворений поэта. Впервые – в журнале «Прожектор», 1928 г., № 37 (155), 9 сентября, с. 22. Первое из опубликованных стихотворений – «Свеча» – в сборнике «Две зари», М.: Никитинские субботники, 1927, с. 37.
См. коммент.
С. 39. «Не уходи, огни купальской ночи…»
При жизни автора не печаталось. Печатается по СП, с. 371.
Скорее всего, стих. было написано после расставания с М. Г. Фальц. В стих. – реминисценция из повести Н. В. Гоголя (1809–1852) «Вечер накануне Ивана Купалы» (1830). Глиняные черепки – символ утраты.
См. коммент.
Фальц М. Г. – см. коммент. 2.
С. 40. Петр
При жизни автора не печаталось. Печатается по СП, с. 373.
Стих. связано с посещением А. А. Тарковским Ленинграда в декабре 1926 г. В стих. – реминисценции из поэмы А. С. Пушкина (1799–1837) «Медный всадник» (1833).
См. коммент.
С. 42. Осень
При жизни автора не печаталось. Печатается по СП, с. 372.
Альвинг (Смирнов) Арсений Алексеевич (1885–1942) – поэт, переводчик; один из основателей дореволюционного издательства «Жатва» и одноименного альманаха. Псевдоним взят из пьесы Г. Ибсена (1828–1906) «Привидения» (1881). А. А. Альвинг был репрессирован в 1934 г., пробыл в заключении два года. А. А. Тарковского связывала с А. А. Альвингом творческая дружба.
См. коммент.
С. 43. «Блеют овцы, суетится стадо…»
При жизни автора не печаталось. Печатается по СП, с. 375.
Альвинг А. А. – См. коммент.
С. 44. Диккенс
При жизни автора не печаталось. Печатается по СП, с. 377.
Диккенс Чарльз (1812–1870) – крупнейший прозаик XIX в., английский писатель-романист, очеркист. Стих. было написано после посещения с М. И. Тарковской в 1928 г. спектакля МХАТа Второго «Сверчок на печи» по мотивам одноименной повести Ч. Диккенса «Сверчок на печи», «Сверчок за очагом» (1845).
Тарковская М. И. – См. коммент.
С. 46. Макферсон
Печатается по СП, с. 376.
Макферсон Джеймс (1736–1796) – шотландский поэт, прозаик; автор вольной обработки поэм Оссиана – легендарного кельтского барда III в.
Эррагон – герой кельтского эпоса.
С. 47. Перед листопадом
Печатается по СП, с. 21, с указанием даты написания.
Стих. написано в период совместной жизни с М. И. Тарковской в Москве, в Гороховском переулке, в доме № 21, в узкой комнате с окном, выходившим в озелененный двор.
Тарковская М. И. – См. коммент.
С. 48. «Есть город, на реке стоит…»
Печатается по СП, с. 378.
Стих. навеяно воспоминаниями о родном городе А. А. Тарковского – Елисаветграде (с 1924 г. – Зиновьевск, с 1934 г. – Кирово-Украинское, с 1939 г. – Кировоград, с июля 2016 г. – Кропивницкий), стоящем на реке Ингул.
Ингул – река на Украине, считается левым притоком реки Южный Буг (фактически впадает в Бугский лиман Черного моря).
С. 50. Прохожий
Печатается по СП, с. 22, с указанием даты написания.
Стих. написано поэтом в день его рождения 25 июня 1931 г.
С. 51. «Соберемся понемногу…»
Печатается по СП, с. 380.
Стих. написано 5 августа 1932 г. в день смерти М. Г. Фальц.
Фальц М. Г. – См. коммент.
С. 52. «Мне было десять лет, когда песок…»
Печатается по СП, с. 382.
Сиена (Сиене) (греч.), теперь Ассуан – город в Верхнем Египте, до строительства плотины был одним из самых жарких и сухих городов мира.
«Река скрывалась в городе степном…» – речь идет о родном городе поэта Елисаветграде.
Елисаветград – См. коммент.
С. 53. «Все ты ходишь в платье черном…»
При жизни автора не печаталось. Печатается по СП, с. 381.
Стих. написано 3 сентября 1932 г. в память М. Г. Фальц, которая скончалась 5 августа 1932 г.
Фальц М. Г. – См. коммент.
С. 54. «Под сердцем травы тяжелеют росинки…»
Печатается по СП, с. 27, с указанием даты написания.
Стих. написано в июле 1933 г. в городе Юрьевец на Волге, где М. И. Тарковская с маленьким сыном Андрюшей жила у своей матери В. Н. Петровой (урожд. Дубасовой, по первому мужу Вишняковой) (1880–1966).
Тарковская М. И. – См. коммент.
С. 55. Колыбель
Печатается по СП, с. 23, с указанием даты написания.
Стихотворение посвящено сыну поэта Андрею Тарковскому (1932–1986).
С. 56. «Да не коснутся тьма и тлен…»
Печатается по СП, с. 383.
С. 57. «Ничего на свете нет…»
Печатается по СП, с. 384.
С. 58. «Река Сугаклея уходит в камыш…»
Печатается по СП, с. 24, с указанием даты написания.
Сугаклея – река Камышеватая Сугаклея в окрестностях г. Елисаветграда, приток реки Ингул. Елисаветград – См. коммент.
Это стих. в авторском исполнении звучит в фильме «Арсений Тарковский. Малютка-жизнь» (2004) кинорежиссера Вячеслава Амирханяна.
С. 59. Медем
Печатается по СП, с. 385.
Медем Михаил Петрович – пианист, окончивший Одесскую консерваторию, после революции давал частные уроки музыки. «Немецкий барон и русский патриот», бывший предводитель дворянства в г. Елисаветграде.
Елисаветград – См. коммент.
Мейстер (нем. Мeister) – мастер.
Куляу – Кулау (Kuhlau) Фридрих (1786–1832) – немецко-датский композитор и пианист.
С. 61. Дом
Печатается по СП, с. 25, с указанием даты написания.
Стих. написано летом 1933 г. в городе Юрьевец на Волге. См. коммент.
С. 62. «Кто небо мое разглядит из окна…»
Печатается по КТ, с. 25.
Стих. связано с именем М. И. Тарковской.
Тарковская М. И. – См. коммент.
С. 63. «Если б, как прежде, я был горделив…»
Печатается по СП, с. 28, с указанием даты написания.
Стих. написано поэтом в день его рождения 25 июня 1934 г.
С. 64. «Записал я длинный адрес на бумажном лоскутке…»
Печатается по СП, с. 30, с указанием даты написания.
Стих. отражает воспоминания А. А. Тарковского о ранней юности в Елисаветграде. Возможно, оно связано с юношеским увлечением поэта Ольгой Рапорт.
Елисаветград – См. коммент.
С. 66. «– Здравствуй, – сказал я, а сердце упало…»
Печатается по СП, с. 387.
Вероятно, стих. связано с именем М. Г. Фальц.
Фальц М. Г. – См. коммент.
С. 67. Град на Первой Мещанской
Печатается по СП, с. 33, с указанием даты написания.
Первая Мещанская, теперь Проспект Мира. Во второй половине 1920-х гг. А. А. Тарковский жил в районе Первой Мещанской ул. в семье своей сестры по отцу Леониллы Александровны Тарковской (в первом браке Балиновой, во втором – Шокотко).
С. 68. Кузнечики
I. «Тикают ходики, ветер горячий…»
II. «Кузнечик на лугу стрекочет…»
Печатается по СП, с. 211–212, с указанием дат написания.
С. 70. Мельница в Даргавском ущелье
Печатается по СП, с. 38, с указанием даты написания.
Даргавское ущелье – ущелье в горах Сев. Осетии, к западу от поселка Кармадон. В 1935 г. А. А. Тарковский находился в творческой командировке в Сев. Осетии.
С. 71. Игнатьевский лес
Печатается по СП, с. 36, с указанием даты написания.
Летом 1935 и 1936 гг. семья Тарковских жила на хуторе Павла Петровича Горчакова вблизи деревни Игнатьево (станция Тучково Белорусской ж. д.).
Стих. связано с именем М. И. Тарковской.
Тарковская М. И. – См. коммент.
Это стих. в авторском исполнении звучит в фильмах «Посредине мира» (1990) и «Арсений Тарковский. Малютка-жизнь» (2004) кинорежиссера Вячеслава Амирханяна.
С. 72. Шотландская песня
Печатается по СП, с. 388.
С. 73. Цейский ледник
Печатается по СП, с. 48, с указанием даты написания.
Цейский ледник – долинный ледник в Сев. Осетии на северном склоне Большого Кавказа.
Садон – шахтерский поселок в Сев. Осетии. Расположен в ущелье реки Садонка, притока реки Ардон.
Цее (Цей) – район Цейского ущелья на северном склоне Большого Кавказа.
С. 74. Приглашение в путешествие
Печатается по СП, с. 389.
«Город Блаженное Детство и город Родные Гробы…» – речь идет о родном городе А. А. Тарковского Елисаветграде.
Елисаветград – См. коммент.
«И брат меня учит стрелять из лефоше…» – старший брат поэта Валерий Тарковский (1903–1919), вступив в партию анархистов, принимал участие в Гражданской войне на Украине. Погиб в середине мая 1919 г. в одном из боев с отрядами атамана Григорьева.
Лефоше – марка револьвера.
Клементи Муцио (1752–1832) – итальянский композитор, пианист, педагог, один из создателей классической формы фортепианной сонаты.
С. 75. Портрет
Печатается по СП, с. 39, с указанием даты написания.
С. 76. «Лучше я побуду в коридоре…»
Печатается по СП, с. 390.
С. 77. Петух
Печатается по СП, с. 391.
В мае 1936 г. А. А. Тарковский находился в Крыму (Симферополь, Ялта, Симеиз и др.).
С. 78. Дождь
Печатается по СП, с. 41, с указанием даты написания.
Ингул – См. коммент.
Актеон (греч. миф.) – охотник, превращенный богиней Артемидой в оленя и растерзанный своими псами.
С. 79. «Я так давно родился…»
Печатается по СП, с. 40, с указанием даты написания.
С. 80. 25 июня 1935 года
Печатается по СП, с. 42, с указанием даты написания.
Стих. написано поэтом в день его рождения 25 июня 1938 г.
Это стих. в авторском исполнении звучит в фильме «Арсений Тарковский. Малютка-жизнь» (2004), режиссер В. Амирханян.
В КТ – с названием 25 июня 1938.
С. 81. «Кем налит был стакан до половины…»
Печатается по СП, с. 392.
Стих. связано с именем Антонины Александровны Бохоновой (1905–1951), второй жены поэта.
С. 82. Колорадо
При жизни автора не печаталось. Печатается по СП, с. 393.
Колорадо – река в штате Колорадо (США).
Джеймс Хогт (Хогг) (1770–1835) – шотландский поэт, романист.
Каньон реки Колорадо (Большой каньон) – находится в штате Аризона (США) на территории Национального парка «Большой каньон». В архиве А. А. Тарковского хранится страница из старого учебника географии с изображением этого каньона.
Каньон – глубокая речная долина с очень крутыми склонами и узким дном.
С. 83. Чечененок
Печатается по СП, с. 394.
Алладин – герой сказки «Алладин и волшебная лампа» из сборника арабских сказок «Тысяча и одна ночь».
В 1939 г. А. А. Тарковский находился в творческой командировке в Чечено-Ингушской АССР (Грозный, Ведено). Чечено-Ингушская АССР существовала с 1936 по 1944 г. и с 1957 по 1993 г.
С. 84. Сверчок
Печатается по СП, с. 49, с указанием даты написания.
В СТ1 А. А. Тарковским дано пояснение: «Заповедную» во втором стихе – эпитет придуман М. Цв<етаевой>. Вместо моего, кот<орый> ей не понравился». Эпитет А. Тарковского – «похоронную».
Цветаева Марина Ивановна (1892–1941) – крупнейший русский поэт, прозаик, драматург, переводчик.
С. 86. 25 июня 1939 года
Печатается по СП, с. 42, с указанием даты написания.
В КТ с названием «25 июня 1940».
Стих. написано поэтом в день его рождения 25 июня 1940 г.
С. 87. «Стол накрыт на шестерых…»
Печатается по СП, с. 396.
Стих. навеяно воспоминаниями об умерших отце, брате и возлюбленной поэта – М. Г. Фальц.
Фальц М. Г. – См. коммент.
В блокноте со стихотворениями, переписанными в 1947 г., первая строка читается «Стол накрыт на четверых» (поэт исключал «горе да печаль»). В СТ1 в «Оглавлении» ошибочно написано «Стол накрыт на четверых» (в тексте – «Стол накрыт на шестерых»).
Эпиграф взят из ранней редакции этого стихотворения.
Впервые с эпиграфом в ОЮн, с. 126. В СТ1 – с названием «Гости» без эпиграфа, под стих. дата 30 июля 1940. Ниже запись А. Тарковского: «У М. Цв<етаевой> было стих(отворе)ние, написанное в ответ на это». Ответное стихотворение М. Цветаевой «Все повторяю первый стих…» (6 марта 1941), ставшее последним в ее творчестве, впервые было опубликовано в журнале «Нева», 1982, № 4, с. 198.
Цветаева М. И. – См. коммент.
С. 89. Ялик
Печатается по СМ, с. 172.
С. 90. «Пес дворовый с улицы глядит в окошко…»
Печатается по Л, с. 47.
Шуточное стихотворение (персонажи пес и кошка), навеяно размолвкой автора с женой А. А. Бохоновой.
Бохонова А. А. – См. коммент.
С. 91. Близость войны
Печатается по Избр, с. 76, с указанием даты написания.
В КТ под стих. дата 11 июня 1940, над стих. карандашом заглавие 25 VI 1940.
В СТ1 с названием «25 июня 1939».
С. 92. «С утра я тебя дожидался вчера…»
Печатается по Избр, с. 41, с указанием даты написания.
Стих. связано с именем А. А. Бохоновой.
Бохонова А. А. – См. коммент.
Слова, ставшие строкой стих. «Они догадались, что ты не придешь…», были услышаны А. А. Тарковским при посещении больного в психиатрической больнице.
Это стих. в авторском исполнении звучит в фильме «Зеркало» (1974) сына поэта, кинорежиссера Андрея Тарковского (1932–1986).
С. 93. Марине Цветаевой
Цветаева М. И. – См. коммент.
Печатается по СР, 81.
В ЗЗ в разделе «Камень на пути», с. 18, стих. опубликовано с названием «Из старой тетради». Название изменено из-за редакторской цензуры.
А. А. Тарковский познакомился с М. И. Цветаевой в 1940 г. (уточненная дата) в доме переводчицы французской литературы Нины Герасимовны Бернер-Яковлевой (1888–1967). А. А. Тарковский вспоминал: «…У нас с Мариной были очень добрые отношения. Я познакомился с ней в 1939 году, когда она возвратилась на родную землю. Тогда же вышла в свет книга моих переводов из туркменского поэта Кемине (XIX век). Я подарил ее Цветаевой, она ответила мне письмом, в котором было много добрых слов о моих переводах» (ЛА, 1983, № 4, с. 50. Из интервью А. Тарковского «Стихи должны иметь адрес во времени»).
«Книга моих переводов» – «Кеминэ. Собрание песен и стихов в переводе Арсения Тарковского с добавлением избранных народных рассказов о жизни прославленного поэта. Под общей редакцией Петра Скосырева. Москва, 1940. Государственное издательство «Художественная литература».
Кемине (Кеминэ) (Мамедвели) (ок. 1770–1840) – туркменский поэт, мастер поэтической сатиры.
С. 94. «Русь моя, Россия, дом, земля и матерь…»
Печатается по Избр, с. 78, с указанием даты написания.
Сула – пограничная река Древней Руси, приток Днепра.
Рублев Андрей (ок. 1360–1428) – иконописец, канонизирован Русской православной церковью в лике преподобных святых.
С. 95–99. Памяти Марины Цветаевой
Печатается по КнТ, с. 26–30.
Цветаева М. И. – См. коммент.
В Избр стихотворения со II по VI публикуются без указания, что это цикл, и даются в другом порядке.
I. «Где твоя волна гремучая…»
Имя Марина (от лат. marinоs – морской) связано с морской стихией.
В первые в составе цикла в БС, с. 47.
II. «Я слышу, я не сплю, зовешь меня, Марина…»
Давид (библ.) – пророк, второй царь израильский, псалмопевец.
Сион – гора на юго-западе Иерусалима, на которой стояла крепость иевусеев, взятая царем Давидом.
Это стих. в авторском исполнении звучит в фильме «Арсений Тарковский. Малютка-жизнь» (2004) кинорежиссера Вячеслава Амирханяна.
III. «Друзья, правдолюбцы, хозяева…»
IV. Стирка белья
В СТ1 стих. дается с названием «В июле 1941».
Это стих. в авторском исполнении звучит в фильме «Арсений Тарковский. Малютка-жизнь» (2004) кинорежиссера Вячеслава Амирханяна.
V. Как двадцать два года тому назад
VI. Через двадцать два года
В СТ1 стих. дается с названием «В 1963 году».
С. 100–105. Чистопольская тетрадь
При жизни автора цикл не печатался. Впервые как цикл в БС, с. 52–58. Печатается по СР, с. 87–93.
Цикл из семи стихотворений с названием «Камская тетрадь. 1941. Зима» («Льнут к Господнему порогу…», «Вложи мне в руку Николин образок…», «Беспомощней, суровее и суше…», «Не пожалела на дорогу соли…», «Дровяные, погонные возвожу алтари…», «Смерть на всё накладывает лапу…», «Нестерпимо караешь во гневе, Господь!») – был переписан А. А. Тарковским для М. С. Петровых.
Петровых Мария Сергеевна (1908–1979) – русская поэтесса, переводчица, редактор. А. А. Тарковского и М. С. Петровых связывала многолетняя дружба, начавшаяся в Москве во время обучения на Высших Литературных курсах.
I. «Льнут к Господнему порогу…»
II. «Беспомощней, суровее и суше…»
III. «Вложи мне в руку Николин образок…»
Николин образок – образок с ликом св. Николая (ок. 270 – ок. 345 гг.). Св. Николай почитается как чудотворец, покровитель моряков, купцов и детей.
IV. Беженец
V. «Дровяные, погонные, возвожу алтари…»
VI. «Смерть на все накладывает лапу…»
Чистополь – город в Татарской АССР (с 1992 г. – Республика Татарстан), расположен на левом берегу реки Камы. Во время Великой Отечественной войны в Чистополь были эвакуированы члены Союза писателей СССР и их семьи. 8 августа 1941 А. А. Тарковский с Речного вокзала Москвы провожал в эвакуацию в Татарию свою жену А. А. Бохонову и ее дочь. Здесь же состоялась последняя встреча-прощание поэта с М. И. Цветаевой.
Цветаева М. И. – См. коммент.
VII. «Нестерпимо во гневе караешь, Господь…»
В СТ1 – третья строфа, четвертая строка: «Севастьян, твой слуга Севастьян».
Себастьян (лат.), Севастьян (греч.) (ок. 256 – ок. 288.) – римский легионер, христианский святой мученик.
VIII. «Упала, задохнулась на бегу…»
В КТ – с названием «М. О-вой», с. 100.
IX. «Вы нашей земли не считаете раем…»
Х. «Зову – не отзывается, крепко спит Марина…»
В КТ, с. 101, с названием «Елабуга».
Елабуга – город в Татарской АССР (с 1992 г. – Республика Татарстан), куда в августе 1941 г. была эвакуирована М. И. Цветаева с сыном.
Марина – Цветаева Марина Ивановна – См. коммент.
С. 106. «Когда возвратимся домой после этой неслыханной бойни…»
Печатается по СП, с. 404.
С первых чисел января 1942 г. А. А. Тарковский работает писателем в газете «Боевая тревога» 16-й (11-й Гвардейской) Армии. Пишет стихи, стихотворные фельетоны, басни. Как военный корреспондент собирает материал на линии фронта, участвует в боевых действиях. За личный подвиг награжден боевым орденом Красной Звезды (январь 1943 г.).
С. 107. Белый день
Печатается по Избр, с. 238, с указание даты написания.
Это стих. в авторском исполнении звучит в фильме «Посредине мира» (1990) кинорежиссера Вячеслава Амирханяна.
С. 108. «Немецкий автоматчик подстрелит на дороге…»
При жизни автора не печаталось. Печатается по СП, с. 405.
С. 109. «Я много знал плохого и хорошего…»
Печатается по СП, с. 408.
С. 110. «Чего ты не делала только…»
Печатается по Избр, с. 81, с указанием даты написания.
Стих. обращено ко второй жене поэта А. А. Бохоновой.
Бохонова А. А. – См. коммент.
Ярославна – героиня «Слова о полку Игореве», жена князя Игоря Святославича.
«Слово о полку Игореве» – выдающийся памятник древнерусской литературы (вероятно, конец XII в).
С. 112. «Если б ты написала сегодня письмо…»
Печатается по СП, с. 407.
Стих. обращено к А. А. Бохоновой.
Бохонова А. А. – См. коммент.
С. 113. «Здесь дом стоял. Жил в нем какой-то дед…»
Печатается по СП, с. 406.
С. 114. «Стояла батарея за этим вот холмом…»
Печатается по Избр, с. 91, с указанием даты написания.
С. 115. Аэростаты воздушного заграждения
При жизни автора не печаталось. Печатается по СП, с. 409.
С. 116. Ночной дождь
Печатается по СП, с. 29, с указанием даты написания.
Стих. в первой редакции было прислано поэтом жене А. А. Бохоновой в письме с фронта.
Бохонова А. А. – См. коммент.
С. 117. «Не стой тут…»
При жизни автора не печаталось. Печатается по СП, с. 411.
С. 118. «На полоски несжатого хлеба…»
Печатается по СП, с. 412.
В КТ – с названием «Западное небо».
Из письма А. А. Тарковского М. И. Вишняковой (Тарковской) 1 июля 1943 г.: «Лето у нас мокрое, зато небо – западное, с невероятными закатами, с городами и лагунами, и лесами в облаках. Очень хорошо и страшно на этой земле, умирать никак не хочется, и очень хочется пожить после войны, посмотреть, как будет на земле без войны».
Вишнякова М. И. – См. коммент.
С. 119. Проводы
Печатается по СП, с. 86, с указанием даты написания.
В записной книжке 1947 г. – без третьей строфы.
С. 120. «Ехал из Брянска в теплушке слепой…»
Печатается по СП, с. 93, с указанием даты написания.
В конце сентября 1943 г. А. А. Тарковский получил кратковременный отпуск. Дорога из Брянска в Москву заняла несколько дней, во время которых были написаны три стих. – «Ехал из Брянска в теплушке слепой…» (29 сентября), «Хорошо мне в теплушке…» (30 сентября), «Четыре дня мне ехать до Москвы…» (30 сентября).
3 октября, в день рождения дочери Марины, он приехал в Переделкино, где в то время жила его семья. Приезд отца стал эпизодом фильма Андрея Тарковского «Зеркало» (1974).
С. 121. «Хорошо мне в теплушке…»
Печатается по СП, с. 92, с указанием года написания.
См. коммент.
С. 122. «Четыре дня мне ехать до Москвы…»
При жизни автора не печаталось. Печатается по СП, с. 410.
См. коммент.
С. 123. «Смятенье смутное мне приносит…»
Печатается по СП, с. 417.
С. 124. «Как золотая птичка…»
Печатается по ЭКС-Ст, с. 96–97.
В КТ – без посвящения. Впервые с посвящением «Т. О.-Т.» в ОЮн, с. 97.
Т. О.-Т. – Татьяна Алексеевна Озерская-Тарковская (1907–1991) – с 1951 г. третья жена А. А. Тарковского, переводчица англоязычной литературы.
С. 125. «Мне снится какое-то море…»
Печатается по СП, с. 414.
«Титаник» – британский пассажирский лайнер, затонувший в 1912 г. во время первого рейса.
С. 126. «Какие скорбные просторы…»
Печатается по СР, с. 114–115.
С. 128. Охота
Печатается по Избр, с. 97, с указанием года написания.
В КТ с названием «Актеон».
Актеон – коммент. к стр. 78.
Артемида (греч. миф.) – богиня охоты, плодородия, женского целомудрия.
Это стих. в авторском исполнении звучит в фильме «Арсений Тарковский. Малютка-жизнь» (2004), режиссер В. Амирханян.
С. 129. Земля
Печатается по Избр, с. 95, с указанием даты написания.
Великие Луки – город в Псковской области РФ, на реке Ловать. Во время Великой Отечественной войны за Великие Луки шли ожесточенные бои. Город был прозван «Малым Сталинградом», в 2008 г. получил звание «Город воинской славы».
С. 130. «Тишь да гладь да Божья благодать…»
При жизни автора не печаталось. Печатается по Л, с. 81–82.
С. 131. Полька
Печатается по СР, с. 116.
После тяжелого ранения 13 ноября 1943 г. А. А. Тарковский находился в военных госпиталях – в деревне Гречухино Великолуцкого района Калининской области, затем в Калинине (Тверь) по разным адресам. Один из них – Калинин, Студенческий переулок, общежитие Пединститута. Газовую гангрену удалось остановить только в московском госпитале на Б. Серпуховской ул., д. 27 (сейчас Институт хирургии им. Вишневского).
С. 132. Слово
Печатается по Избр, с. 54, с указанием даты написания.
С. 133. Памяти друзей
Печатается по СР, с. 118–119.
Стих. посвящено памяти военных друзей поэта, работавших с ним в газете «Боевая тревога». Писатель (в мирное время биолог, кандидат наук) Леонид Гончаров и фотограф Иван Федоров погибли в 1944 г., подорвавшись на мине на подступах к Восточной Пруссии.
С. 135. Бабочка в госпитальном саду
Печатается по Избр, с. 94, с указанием даты написания.
С. 137. Книга травы
Печатается по СП, с. 206, с указанием даты написания.
С. 138. Звездный каталог
Печатается по ЗК, с. 74–75.
Альфа Ориона (Бетельгейзе) – седьмая по яркости звезда, видимая в Северном полушарии. Относится к классу переменных звезд.
Орион – экваториальное созвездие; (греч. миф.) – охотник-великан, превращенный Зевсом в созвездие за преследование Плеяд.
Плеяды – рассеянные звездные скопления в созвездии Тельца (греч. миф.) – семь дочерей Атланта, превращенные после смерти в звезды.
Денница (устар.) – здесь: звезда, предвещающая восход солнца.
С. 139. Суббота, 21 июня
Печатается по СП, с. 83, с указанием даты написания.
В СТ1 с названием «Суббота накануне войны».
С. 141. Страус в 1913 году
Печатается по Избр, с. 2, с указанием даты написания.
Стихотворение навеяно детскими воспоминаниями. В записной книжке поэта 1945 г. записаны наброски к этому стих.: «В пассаже страуса показывали, / Стоял он неподвижно, / Глаза, прикрытые лиловыми твердыми веками. Он стоял так, чтобы ему легче было стоять, чуть-чуть расставив ноги, не глядя. Он научился небытию…»
С. 142. Дриада
Печатается по Избр, с. 209, с указанием даты написания.
Дриада (греч. миф.) – лесная нимфа.
С. 143. Дождь в Тбилиси
Печатается по Избр, с. 39, с указанием даты написания.
Стих. связано с именем Кетеваны Фоминичны Ананиашвили, литературоведа, руководителя литературного кружка в Тбилисском республиканском доме пионеров.
С. 145. «Тебе не наскучило каждому сниться…»
Печатается по Избр, с. 79, с указанием даты написания.
«Кто с князем твоим…» – имеется в виду Новгород-северский князь Игорь Святославич, организовавший в 1185 г. поход на половцев, окончившийся неудачей. Князь Игорь – герой «Слова о полку Игореве».
«Слово о полку Игореве» – См. коммент.
Зегзица (ст. слав.) – кукушка.
Каяла – река, упоминаемая в «Слове о полку Игореве».
Путивль – здесь: важнейшая древнерусская крепость на реке Сейм.
С. 146. Надпись на книге («Покинул я семью и теплый дом…»)
Печатается по СР, с. 132.
Иаков (Израиль) – третий из библейских патриархов, герой Пятикнижия, родоначальник народа израильского. Имя Израиль он получил после приснившейся ему битвы с Богом (с ангелом Бога), в результате которой остался хромым.
С. 147. Ночная работа
Печатается по Избр, с. 196, с указанием даты написания.
Начиная с 1933 г. поэт занимается поэтическим переводом. А. А. Тарковский по праву признан одним из лучших мастеров этого жанра. Однако для него, поэта со своим глубоким поэтическим миром, переводческая работа порой становилась тягостной.
С. 148. «Идет кораблей станица…»
При жизни автора не печаталось. Печатается по СР, с. 151.
Золотой Рог – бухта в проливе Босфор, большей частью расположенная в черте города Стамбул (до 1930 г. Константинополь). В рассказе А. Тарковского «Константинополь» (1945) говорится, что его отец часто произносил шутливую фразу: «Если обстоятельства будут благоприятны, мы поедем в Константинополь».
С. 149. «Порой по улице бредешь…»
Печатается по Избр, с. 70–71, с указанием даты написания.
Кентавр (греч. миф.) – существа с головой и торсом человека и телом лошади, дикие обитатели гор и лесов, сопровождавшие Диониса.
Дионис (греч. миф.) – бог растительности, виноградарства, виноделия, религиозного экстаза.
Магазин под часами – продовольственный магазин на углу Б. Серпуховской ул. и Арсеньевского пер. (теперь ул. Павла Андреева).
Серпуховская (теперь Добрынинская) – площадь в Замоскворечье, недалеко от которой жил А. А. Тарковский с 1934 по 1947 г.
С. 151. Дума
Печатается по СР, с. 145–146.
С. 153. «Ты, что бабочкой черной и белой…»
Печатается по Избр, с. 40, с указанием даты написания.
Стих. связано с именем К. Ф. Ананиашвили.
Ананиашвили К. Ф. – См. коммент.
С. 154. «Снова я на чужом языке…»
Печатается по Избр, с. 105, с указанием даты написания.
Стих., написанное 4 мая 1946 г., продолжает тему стихотворений «Дождь в Тбилиси» (19 ноября 1945) и «Ты, что бабочкой черной и белой» (1 мая 1946 г.). Связано с именем К. Ф. Ананиашвили.
Ананиашвили К. Ф. – См. коммент.
С. 155. Две лунные сказки
I. Луна в последней четверти
II. Луна и коты
Печатается по Избр, с. 105–106, с указанием даты написания.
В ЗЗ, второе стих. – с названием «Коты», с. 114–115.
Химеры – здесь: фантастические существа, украшающие крышу Собора Парижской Богоматери.
С. 157. Дагестан
Печатается по Избр, с. 178, с указанием даты написания.
Азраил (Израил) (мусульм. миф.) – ангел смерти.
Серафим – ангел, наиболее приближенный к Богу, на иконах изображается шестикрылым.
С. 158. Пруд
При жизни автора не печаталось. Печатается по СР, с. 149–150.
«Давид…, / Перед скинией плясавший» – Давид (библ.) – См. коммент. («Я слышу, я не сплю, зовешь меня, Марина…»). Царь Давид во славу Божию плясал перед святым ковчегом Завета Божьего. Позже ковчег был им помещен в скинию.
Скиния (греч. шатер) – переносной шатер, походный храм евреев, место хранения святого ковчега до постройки Ерусалимского храма.
Ковчег – кованый сундук, ларец.
С. 159. «Когда купальщица с тяжелою косой…»
Печатается по Избр, с. 33, с указанием даты написания.
С. 160. «Огонь и трубы медные прошел…»
При жизни автора не печаталось. Печатается по СР, с. 148.
Пятая строка вошла в стих. «Адам-клеветник» (авторская машинопись, 1976).
Адам (библ.) – первый человек, сотворенный Богом, муж Евы. Был изгнан из Рая вместе с Евой, так как оба нарушили запрет Бога – вкусили плод с Древа познания добра и зла.
С. 161. «Тянет железом, картофельной гнилью…»
Печатается по СР, с. 144.
Стих. впервые было опубликовано в журнале «Юность», 1987 г., № 6, с. 13. Ранее стих. не печаталось по цензурным соображениям.
Вий (восточнославянск. миф) – демоническое существо из преисподней, взгляд которого убивает. Персонаж одноименной повести Н. В. Гоголя (1809–1852).
С. 162. Ночной звонок
Печатается по СР, с. 137–138.
Стих. впервые было опубликовано в журнале «Юность», 1987 г., № 6, с. 13. Ранее стих. не печаталось по цензурным соображением.
С. 163. Стихи в тетрадях
Печатается по Избр, с. 148, с указанием даты написания.
В СТ1 без названия, с пятой строфой и указанием точной даты:
Сладкое до боли Головокруженье, В омут чуждой воли Душное паденье…16.1.1947
Стих. связано с именем Т. А. Озерской.
Озерская Т. А. – См. коммент.
С. 164. К тетради стихов
При жизни автора не печаталось. Печатается по СП, с. 430.
С. 165. Отрывок
Печатается по СП, с. 431.
Стих. – воспоминание о детских годах в г. Елисаветграде.
Елисаветград – См. коммент.
С. 167. «Я боюсь, что слишком поздно…»
Печатается по Избр, с. 27, с указанием даты написания. В СТ1 и ПС без посвящения.
Стих. связано с именем Т. А. Озерской.
Озерская Т. А. – См. коммент.
Весной и летом 1947 г. А. А. Тарковский находился в творческой командировке в Туркмении (Ашхабад, Фирюза, Нукус). Т. А. Озерская была командирована туда в качестве его секретаря. Это был сложный период их отношений.
Стих. написано в Ашхабаде 19 марта 1947 г.
С. 168. «Смерть никто, канцеляристка, дура…»
Печатается по СР, с. 155.
Стих. написано в Фирюзе 28 мая 1947 г. См. коммент.
Из записной книжки А. А. Тарковского: «(…) я делаю нечто близкое к самоубийству. А самоубийство – не ушло еще от меня, и у меня избавление в кармане. Единственное, что еще остается, это вера в Бога…» (21 марта 1947).
С. 169. Верблюд
Печатается по СП, с. 133, с указанием даты написания.
Стих. написано в Нукусе 12 июня 1947 г.
С. 170. Портной из Львова, перелицовка и починка (Октябрь, 1941)
Печатается по СП, с. 90–91, с указанием даты написания.
Давид – См. коммент.
С. 172. «Невысокие, сырые…»
Печатается по СП, с. 433–434.
Стих. посвящено М. Г. Фальц.
М. Г. Фальц – См. коммент.
Рениш (Рёниш) – фортепиано старейшей в Германии фирмы «Рёниш» (г. Лейпциг).
С. 174. «Мне странно, и душно, и томно…»
Печатается по СП, с. 435.
В авторской машинописи (отдельный лист) с посвящением Т. О-ской. Стих. связано с именем Т. А. Озерской.
Озерская Т. А. – См. коммент.
С. 176. Кактус
Печатается по СП, с. 62, с указание даты написания.
Стих. написано в 1948 г. в Москве (ул. Коровий Вал, д. 22, кв. 4), где в то время жил А. А. Тарковский. На окне его комнаты в коммунальной квартире рос кактус-суккулент, ставший «героем» этого стихотворения.
С. 177. «Жизнь меня к похоронам…»
Печатается по СП, с. 115, с указанием даты написания.
Стих. написано на смерть А. А. Бохоновой.
Бохонова А. А. – коммент. к стр. 81.
С. 179. Фонари
Печатается по СП, с. 183, с указанием даты написания.
Стих. написано на смерть А. А. Бохоновой.
Бохонова А. А. – См. коммент.
С. 180. «Мне в черный день приснится…»
Печатается по СП, с. 117, с указанием даты написания.
Стих. связано с именем М. Г. Фальц.
Фальц М. Г. – См. коммент.
С. 182–183. Деревья
I. «Чем глуше крови страстный ропот…»
II. «Державы птичьей нищеты…»
Печатается по СП, с. 138–140, с указанием даты написания.
С. 185. На берегу
Печатается по СП, с. 147, с указанием даты написания.
С. 186. «Мой город в ранах…»
Печатается по СП, с. 436.
Стих. написано под впечатлением от поездки в 1955 г. на Украину в город Кировоград. Город сильно пострадал во время Великой Отечественной войны.
С. 187. «Позднее наследство…»
Печатается по СП, с. 237, с указанием даты написания.
См. коммент.
Стих. связано с воспоминанием о М. Г. Фальц и навеяно встречей с И. М. Бошняк. В письме Н. В. Станиславскому от 16 ноября 1955 г. А. А. Тарковский посылает это стих., состоявшее из 7 строф. 4-я и 6-я строфы, изъятые позже автором, читаются:
Может быть, и краше Новые дома. Но не те, не наши, Словно жизнь сама. Девочка былая Вышла на крыльцо, Падает седая Прядка на лицо.Фальц М. Г. – См. коммент.
«Девочка былая…» – Бошняк Ирина Михайловна (1905–1995), подруга юности А. А. Тарковского.
С. 188. «Я учился траве, раскрывая тетрадь…»
Печатается по СП, с. 55, с указанием даты написания.
Адамова тайна – Адам – муж Евы. Был изгнан из Рая вместе с Евой, так как оба нарушили запрет Бога – вкусили плод с Древа познания добра и зла.
С. 189. «Ходить меня учила мать…»
При жизни автора не печаталось. Печатается по СП, с. 437.
«Город подрастал…» – город – См. коммент.
С. 190. Русалка
Печатается по Избр, с. 213, с указанием даты написания.
С. 191. Две японские сказки
I. Бедный рыбак
II. Флейта
Печатается по СП, с. 218, с указанием даты написания.
С. 193. Румпельштильцхен
Печатается по СП, с. 220, с указанием даты написания.
Румпельштильцхен – персонаж одноименной сказки братьев Гримм о злом карлике.
Братья Гримм – Якоб Гримм (1785–1863), Вильгельм Гримм (1786–1859) – немецкие лингвисты и исследователи немецкой народной культуры, собиратели фольклора, совместно собравшие и издавшие знаменитое собрание сказок.
С. 194. «Я надену кольцо из железа…»
При жизни автора не печаталось. Печатается по СР, с. 191.
Кощей (Кащей) (Бессмертный) (восточнослав. миф.) – злой жадный колдун, смерть которого спрятана в нескольких вложенных друг в друга предметах и животных.
С. 195. Анжело Секки
Печатается по СП, с. 70, с указанием даты написания.
Секки Анджело (1818–1878) – итальянский астроном, священник.
Урания (греч. миф.) – одна из девяти олимпийских муз, покровительница астрономии.
С. 197. Пауль Клее
Печатается по СП, с. 225, с указанием даты написания.
Пауль Клее (1879–1940) – немецкий и швейцарский художник-авангардист, один из любимых художников А. А. Тарковского.
Впервые в ЗЗ, с. 136–137, с названием «Вилли Шнее».
Вилли Шнее – вымышленное имя, данное автором из-за цензурных соображений.
С. 199. Рифма
Печатается по СП, с. 153, с указанием даты написания.
Коперник Николай (1473–1543) – польский астроном и мыслитель, создатель гелиоцентрической системы мира, каноник.
Эйнштейн Альберт (1879–1955) – физик-теоретик, один из основателей современной теоретической физики, лауреат Нобелевской премии по физике 1921 г., общественный деятель-гуманист.
С. 200. «Кухарка жирная у скаред…»
Печатается по СП, с. 153, с указанием даты написания.
С. 202. Имена
Печатается по СП, с. 219, с указанием даты написания.
Македонец – Александр Македонский (356–323 до н. э.) – царь Македонии, великий полководец.
«Есть многое на свете, друг Горацио,/Что и не снилось нашим мудрецам» – строки из трагедии Шекспира «Гамлет» (1600–1601). Используется как шутливо-иронический комментарий к какому-либо странному речению, событию и т. п.
Шекспир Уильям (1564–1616) – великий английский драматург, поэт, актер.
С. 204. Елена Молоховец
Печатается по Избр, с. 115, с указанием даты написания.
Молоховец Елена – Елена Ивановна Молоховец-Бурман (1831–1918) – автор известной кулинарной книги «Подарок молодым хозяйкам, или Средство к уменьшению расходов в домашнем хозяйстве» (1861).
С. 205. Юродивый в 1918 году
Печатается по Избр, с. 116, с указанием даты написания.
Керенка (разг.) – денежная купюра, не имевшая реального золотого обеспечения. Выпускалась Временным правительством России в 1917 г. и Госбанком РСФСР в 1917–1919 гг. Названа по имени А. Ф. Керенского (1881–1970), председателя Временного правительства (с 7 июля 1917-го по 26 октября 1917 г. ст. ст.).
Николай – Николай II (Александрович) (1868–1918) – Император Всероссийский, Царь Польский, Великий князь Финляндский. Расстрелян большевиками в г. Екатеринбурге вместе с семьей и приближенными лицами.
«Византии орлы золотые» – в Византии двуглавый орел был изображен на гербе последней династии Палеологов (1261–1453).
Византия (Византийская империя, Восточная Римская империя) – государство (с центром в Константинополе), образовавшееся в 395 г. после раздела Римской империи на западную и восточную части. Окончательно погибло в середине XV в. под натиском османов.
Кшесинская Матильда Феликсовна (1872–1971) – прима-балерина Мариинского театра (с 1890 по 1917 г.). Известна близкими отношениями с особами царской семьи.
Ленский расстрел – расстрел рабочих золотых приисков правительственными войсками 4 апреля ст. ст. 1912 г. в районе г. Бодайбо, на притоках рек Витим и Олекма. По разным сведениям, погибло от 150 до 270 человек.
С. 206. Малиновка
Печатается по СП, с. 197, с указанием даты написания.
С. 207. «Я прощаюсь со всем, чем когда-то я был…»
Печатается по СП, с. 60, с указанием даты написания.
«…сосудом скудельным я был…» – сосуд скудельный (устар.) – глиняный сосуд; (перен.) – слабый человек; тленный, бренный.
С. 209. Новоселье
Печатается по СП, с. 229, с указанием даты написания.
Дилювиальный – здесь: допотопный.
Нимфа (греч. миф.) – божество в образе юной девы.
Атлант (греч. миф.) – титан, держащий на плечах небесный свод.
Сизиф (греч. миф.) – царь Коринфа, за свои прегрешения перед богами приговорен в загробном мире вкатывать на гору камень, который каждый раз скатывался обратно.
Геракл (греч. миф.) – сын Зевса, наделенный необычной силой, совершивший множество подвигов.
Одиссей (греч. миф.) – царь Итаки, участник Троянской войны. Персонаж поэм Гомера (VIII до н. э.) «Илиада» и «Одиссея».
Попокатепетль – вулкан, вторая по высоте (5426 м) гора в Мексике.
Афродита (греч. миф.) – богиня любви и красоты.
Анагиомена (рим. миф.) – одно из имен Венеры, богини любви и красоты.
Наполеон I, Бонапарт (1769–1821) – полководец, император Франции.
Китеж – город, по легенде, находящийся в северной части Нижегородской области.
Молоховец – См. коммент.
Борей (греч. миф.) – бог северного ветра, упомянут в «Илиаде» и «Одиссее».
С. 212. Стань самим собой
Печатается по Избр, с. 52–53, с указанием даты написания.
Гёте Иоганн Вольфганг (1749–1832) – великий немецкий поэт, писатель, мыслитель.
Моисси Александр (1879/1880—1935) – немецкий и австрийский актер. Среди его лучших ролей – Гамлет в одноименной пьесе Шекспира.
Шекспир Уильям (1564—1616) – великий английский драматург, поэт, актер.
С. 214. Телефоны
Печатается по СП, с. 215, с указанием даты написания.
В СТ1 – без названия.
Святцы – церковный календарь имен, месяцеслов.
С. 215. Вещи
Печатается по СП, с. 130, с указанием даты написания.
Лампа-«молния» – один из видов линейных керосиновых ламп.
Черный (дымный) порох – простое взрывчатое вещество, изобретено в Китае в Средние века.
«Остров мертвых» – картина швейцарского художника-символиста Арнольда Бёклина (1827–1901).
«Где Надсона чахоточный трехдольник…» – Надсон Семен Яковлевич (1862–1887) – русский поэт. Был болен туберкулезом.
Трехдольник – трехсложный стихотворный размер.
Визитка (от франц. visite – визит, посещение) – здесь: род сюртука.
Калоши «Треугольник» – «Треугольник», с 1918 г. «Красный треугольник» – старейший завод в Санкт-Петербурге по производству изделий из резины. Основан в 1860 г. Изделия завода (обувь, шины и пр.) имели клеймо в виде треугольника.
С. 217. Фотография
Печатается по СП, с. 131, с указанием даты написания.
В СТ1 без посвящения. Впервые с посвящением в В, с. 130.
Грудцова Ольга Моисеевна (1905–1982) – дочь известного фотографа М. С. Наппельбаума (1869–1958), литературный критик, писатель.
С. 218. Конец навигации
Печатается по СП, с. 194, с указанием даты написания.
В Избр, с. 187, 8-я строка «И вот уже из ледяного плена…» – была изменена по цензурным соображениям.
С. 219. Балет
Печатается по Избр, с. 67, с указанием даты написания.
Их письма А. А. Тарковского друзьям юности Т. В. Никитиной и Н. Д. Станиславскому от 9 января 1969 г.: «…в театрах бываю только по (…) принуждению и без омерзения ухожу только из балета, который радует меня своей милой ботанической бессмысленностью и совершенством различных па (…). Балет у нас, слава Богу, и впрямь хорош, и даже иногда производит впечатление не архаическое, такова «Кармен» в «Большом», – жаль, что она теперь не идет».
С. 221. Синицы
Печатается по Избр, с. 186, с указанием даты написания.
С. 222. «Мы шли босые, злые…»
Печатается по СП, с. 123, с указанием даты написания.
С. 223. Петровские казни
Печатается по СП, с. 201, с указанием даты написания.
Петровские казни – кровавые события эпохи Петра I, когда Стрелецкий бунт (1698 г.), возглавляемый царевной Софьей, был подавлен.
Стрельцы – служивые люди в XVI–XVIII вв., представители первых регулярных войск России.
С. 224. Из окна
Печатается по СП, с. 186, с указанием даты написания.
Будда (Будда Шакьямуни) – легендарный основатель буддизма, духовный Учитель.
В СТ1 первая строфа:
Еще мои руки не связаны, Глаза не взглянули в последний, Последние рифмы не сказаны, Не пахнет венками в передней.С. 225. Зимой
Печатается по СП, с. 192, с указанием даты написания.
С. 226. «Над черно-сизой ямою…»
Печатается по СП, с. 144–145, с указанием даты написания.
В ПС, с. 124–125, с названием «Старые дома».
Петровско-Разумовское – бывшее село, местность на севере Москвы. Название происходит от имен императора Петра I и графа К. Г. Разумовского. В 1865 г. на территории бывшего Петровско-Разумовского владения была открыта «Земледельческая и лесная академия». (Сейчас «Российский государственный аграрный университет – Московская сельскохозяйственная академия им. К. А. Тимирязева). С 1917 г. местность входит в состав г. Москвы, с 1954 г. началась ее массовая жилищная застройка.
Стих. написано А. А. Тарковским после переезда летом 1957 г. в новую квартиру в кооперативном доме (ул. Черняховского, д. 4).
С. 228. «На черной трубе погорелого дома…»
Печатается по СП, с. 96, с указанием даты написания.
Цезарианский Рим – в истории Древнего Рима период правления Гая Юлия Цезаря (100 до н. э. – 44 до н. э.). Цезарианский – от цезаризм – политический режим, при котором авторитарная власть организуется на псевдодемократических принципах.
Орел – священная птица Юпитера, символ Римской империи (27 г. до н. э. – 395 г. н. э.). Со времен Юлия Цезаря императорский жезл венчала фигура орла. Римский орел – символ имперского величия, мощи и претензии на мировое господство.
С. 229. Стихи из детской тетради
Печатается по Избр, с. 119–120.
Ахайа (Ахейя) (греч.) – область на севере полуострова Пелопоннес.
Алкеева лира – Алкей (вторая половина VII в. до н. э.) – древнегреческий поэт.
Пан (греч. миф.) – бог лесов, полей, стад, покровитель пастухов.
С. 231. Бессонница
Печатается по СП, с. 202, с указанием даты написания.
С. 233. Телец, Орион, Большой Пес
Печатается по СП, с. 189–190, с указанием даты написания.
Телец – зодиакальное созвездие, расположенное к северо-западу от Ориона.
Орион – экваториальное созвездие.
Большой Пес – созвездие Южного полушария неба.
Плеяды и Гиады – рассеянные звездные скопления в созвездии Тельца.
Сапфо (Сафо) (ок. 630–572/570 до н. э.) – древнегреческая лирическая поэтесса.
Скрижали (библ.) – каменные доски, на которых записаны десять Божественных заповедей.
Сириус – ярчайшая звезда созвездия Большого Пса в южном полушарии неба.
С 1950-х гг. А. А. Тарковский серьезно увлекался астрономией, был членом ВАГО (Всесоюзное астрономо-геодезическое общество), планировал устроить обсерваторию на базе голицынской средней школы.
С. 235. Затмение солнца. 1914
Печатается по Избр, с. 113–114, с указанием даты написания.
«В то лето народное горе / Надело железную цепь…» – в августе 1914 г. Германия и Австро-Венгрия объявили войну России.
Дезертир – о встрече с дезертиром упоминается в рассказе А. Тарковского «Солнечное затмение».
С. 237. Греческая кофейня
Печатается по Избр, с. 125, с указанием даты написания.
С. 238. «Я долго добивался…»
Печатается по Избр, с. 56, с указанием даты написания.
С. 239. Четвертая палата
Печатается по Избр, с. 219, с указанием даты написания.
С. 240. Лазурный луч
Печатается по Избр, с. 215–216, с указанием даты написания.
Эпиграф из романа Г. Уэллса «Война миров» (1898).
Г. Уэллс – Уэллс Герберт (1866–1946) – английский писатель и публицист.
С. 242. Иванова ива
Печатается по Избр, с. 96, с указанием даты написания.
С. 243. «Сирени вы, сирени…»
Печатается по Избр, с. 108, с указанием даты написания.
Альтовый (от лат. alt – высокий по отношению к тенору) – здесь: похожий на низкий детский или женский голос.
С. 244. Посредине мира
Печатается по Избр, с. 128, с указанием даты написания.
Инфузории (от лат. infusum – настойка; названы по месту их первоначального обнаружения в травяных настойках) – простейшие одноклеточные организмы.
Нестор (ок. 1056–1114) – древнерусский монах-летописец, один из авторов «Повести временных лет».
Иеремия (ок. 655–586 до н. э.) – второй из четырех великих пророков Ветхого завета.
«Как золотого шелка лоскуток» – автор соотносит эпитет «золотой» с высказыванием Гёте о цвете, который считал желтый (золотой) цвет цветом сердечной радости.
Гёте Иоганн Вольфганг – См. коммент.
С. 245. Мотылек
Печатается по Избр, с. 127, с указанием даты написания.
Мотылек-лепир – ночная бабочка, названная по аналогии с лепиром (нетопырем) – одним из видов летучей мыши.
Фараон – традиционное названия правителей древнего Египта.
С. 246. Ранняя весна
Печатается по СП, с. 143, с указанием даты написания.
Впервые стих. было опубликовано в ПС, с. 122–123. Первая строфа в последующих изданиях исключалась автором:
С протяжным шорохом под мост уходит крига — Зимы-гадальщицы захватанная книга, Вся в птичьих литерах, сосновой чешуе, Читать себя велит одной, другой струе.Крига (укр.) – лед, льдина.
Базилевс (греч. миф.) – здесь: мифическое существо с головой орла и львиным туловищем.
С. 247. Малютка-жизнь
Печатается по Избр, с. 129, с указанием даты написания.
Раскольников Родион Родионович – главный герой романа Ф. М. Достоевского (1821–1881) «Преступление и наказание» (1866).
С. 248. Утро в Вене
Печатается по Избр, с. 64, с указанием даты написания.
Вена – федеральная столица Австрии, одна из девяти федеральных земель Австрии. Моцарт неоднократно посещал Вену, с 1781 г. жил там постоянно.
Моцарт Вольфганг Амадей (1756–1791) – австрийский композитор, музыкант-виртуоз, представитель Венской классической школы.
С. 249–252. «Какое счастье у меня украли…»
В этом издании составителями впервые объединены в цикл семь стихотворений, посвященных последней любви поэта. Шесть из них написаны в 1958 г. после разлуки с женщиной, имя которой остается неустановленным. Последнее, седьмое, стихотворение цикла написано через десять лет, в 1968 г.
I. Актер
Печатается по Избр, с. 214, с указанием даты написания.
В СТ1 без названия. Впервые с названием в С, с. 231.
II. «Мне приснился Ереван, мне приснился Ереван…»
При жизни автора не печаталось. Печатается по ОЗ, с. 144–145.
Арарат – самый высокий вулканический массив Армянского нагорья. Состоит из двух спящих вулканов: Большой Арарат (5165 м) и Малый Арарат (3925 м). Находится на территории Турции. Расположен в 32 км от границы с Арменией.
III. Темнеет
Печатается по Избр, с. 171, с указанием даты написания.
В СТ1 без названия. Впервые с названием в ЗЗ, с. 47, с ошибочной датой 1952 вместо 1958.
IV. «Вечерний, сизокрылый…»
Печатается по Избр, с. 106, с указанием даты написания.
В СТ1 и в ПС, с. 23, без посвящения, с ошибочной датой 1944 вместо 1958. Впервые с посвящением в С, с. 100.
V. Оливы
Печатается по СП, с. 205, с указанием даты написания.
Марине Т. – Марина Арсеньевна Тарковская, дочь поэта.
В СТ1 с посвящением, которое вписано позже. Впервые с посвящением в книге ЗЗ, с. 94–95.
В Избр, с. 197, вторая строфа, седьмая строка: «В камнях затерялся твой зов». В СТ1 под этой строкой записано: (Задвинут железный засов) и дана сноска: «в скобках, как надо».
VI. Ко́ра
Печатается по Избр, с. 61, с указанием даты написания.
Ко́ра (греч. миф.) – одно из имен богини Персефоны, царицы подземного царства мертвых.
VII. «Отнятая у меня, ночами…»
Печатается по СП, с. 35, с указанием даты написания.
Шумер – первая письменная цивилизация на юго-востоке междуречья Тигра и Ефрата в IV–III тыс. до н. э.
С. 254. Голуби
Печатается по Избр, с. 130, с указанием даты написания.
С. 255. Поэты
Печатается по Избр, с. 147, с указанием даты написания.
С. 256. Дом напротив
Печатается по СР, с. 246–247.
Стих. написано А. А. Тарковским 5 июля 1958 г. через год после переезда на новую квартиру (ул. Черняховского, д. 4).
С. 258. «Пускай меня простит Винсент Ван-Гог…»
Печатается по Избр, с. 66, с указанием даты написания.
Ван Гог Винсент (1853–1890) – голландский художник-постимпрессионист, один из любимых художников А. А. Тарковского.
«Не помешал в больнице застрелиться…» – В. Ван Гог выстрелил в себя на улице города Овер-сюр-Уаз (Франция). Умер в комнате, которую снимал у владельцев небольшого кафе.
С. 259. Титания
Печатается по Избр, с. 107, с указанием даты написания.
Титания (здесь: ср-век. западноевроп. фольк.) – царица лесных фей и эльфов.
С. 260. Могила поэта
Печатается по СП, с. 78–79. С указанием дат написания.
I. «За мертвым сиротливо и пугливо…»
Впервые в ЗЗ, с. 26, с названием «После похорон Н. А. Заболоцкого», без эпиграфа. С ошибочной датой 1962 (вместо 1958).
Заболоцкий Николай Алексеевич (1903–1958) – поэт, переводчик. В 1938 г. был арестован и осужден по вымышленному делу об антисоветской пропаганде. Освобожден в 1944 г.
А. А. Тарковский вспоминал: «Я был связан с Заболоцким приятельством. Под «черепом века» в моих стихах имеется в виду вместилище мозга, ибо Заболоцкий был глубоко мыслящим поэтом. Я сразу полюбил его первую книгу «Столбцы». В ней выразилось почитание природы как сложного цельного организма. <…> Кроме того, в стихах Заболоцкого ярко выражена ненависть к порокам века». (ЛА, 1983, № 4, с. 49. Из интервью А. Тарковского «Стихи должны иметь адрес во времени»).
II. «Венков еловых птичьи лапки…»
Впервые в ПС, с. 69, с названием «Могила поэта», с посвящением «Н. З.».
С. 262. Серебряные руки
Печатается по СП, с. 216, с указанием даты написания.
Девочка Серебряные Руки – персонаж сказки братьев Гримм «Девочка-безручка».
Братья Гримм – См. коммент.
С. 263. Дерево Жанны
Печатается по СП, с. 63, с указанием даты написания.
Жанна – Д'Арк Жанна, Орлеанская дева (1412–1431) – национальная героиня Франции, католическая святая.
Вийон Франсуа (1431/1432 – после 1463) – величайший поэт французского Средневековья.
Это стих. в авторском исполнении звучит в фильме «Арсений Тарковский. Малютка-жизнь» (2004) кинорежиссера Вячеслава Амирханяна.
С. 265. Поэт начала века
Печатается по СП, с. 239, с указанием даты написания.
В интервью 1979 г. «Держава книги» (беседу вел Аркадий Хворощан) («Альманах библиофила», выпуск 2, Москва, «Книга», 1984, с. 47–66) А. А. Тарковский говорит об этом стихотворении: «…речь вовсе не о каком-нибудь конкретном лирике 1900-х годов (допустим, Миропольском, Александре Добролюбове, Коневском), но скорей о собирательном образе поэта, едва перешагнувшего порог нового века. <…> в XX веке поэзия вооружена против зла клинком ядовитой иронии, часто мрачна и даже жутковата, несет в себе желчный привкус отчаяния, томления и невзгод…»
Цусима – остров в Японском море. В ходе войны с Японией в Цусимском сражении в мае 1905 г. русская эскадра потерпела сокрушительное поражение.
С. 266. Превращение
Печатается по СП, с. 187, с указанием даты написания.
В СТ1 – с названием «Превращение по Овидию».
Овидий – Публий Овидий Назон (43 до н. э. – 17/18 н. э.) – древнеримский поэт, автор поэмы «Метаморфозы».
В Избр – третья строфа, первая строка «Затосковал и приоткрыл лицо…». Строка была изменена по цензурным соображениям.
Дудка Марса – Марс (рим. миф.) – бог войны. Древнеримское войско обычно сопровождал отряд музыкантов.
С. 267. В дороге
Печатается по СП, с. 80, с указанием даты написания.
С. 268. Эсхил
Печатается по Избр, с. 149, с указанием даты написания.
Эсхил (525–456 до н. э.) – древнегреческий драматург-трагик.
Прометей (греч. миф.) – титан, похитивший у богов с Олимпа огонь и передавший его людям. В наказание был прикован Зевсом к скале в Кавказских горах, куда каждый день прилетал орел и клевал его печень.
С. 269. «Вы, жившие на свете до меня…»
Печатается по Избр, с. 60, с указанием даты написания.
Алигьери Данте (1265–1321) – великий итальянский поэт, автор «Божественной комедии».
Скиапарелли Джованни Вирджинио (1835–1910) – итальянский астроном.
Литавры – ударный музыкальный инструмент, представляющий собой систему от двух до семи металлических полусферических чаш, одна сторона которых затянута кожей или пластиком. Нижняя часть может иметь отверстие.
С. 270. Карловы Вары
Печатается по Избр, с. 63, с указание даты написания.
Карловы Вары (ранее Карлсбад) – курортный город в Чешской Республике, расположен на западе исторической области Богемия.
Пильзен (Пльзень) – четвертый по величине город Чехии, промышленный, коммерческий и административный центр западной Богемии. Центр пивоварения. Среди достопримечательностей – Музей пива.
Гёте Иоганн Вольфганг – См. коммент.
Летом 1785 и 1786 гг. Гёте находился на лечении в Карлсбаде.
С. 271. Сократ
Печатается по СП, с. 67, с указанием даты написания.
Сократ (ок. 469–399 до н. э.) – античный философ. Был приговорен к смертной казни и, согласно бытующему мнению, выпил чашу с ядовитой цикутой.
«…шумит по-олимпийски высота…» – Олимп (греч. миф.) – священная гора, место пребывания богов-олимпийцев во главе с Зевсом.
С. 272. Ветер
Печатается по СП, с. 174, с указанием даты написания.
Стих. связано с именем М. Г. Фальц.
Фальц М. Г. – См. коммент.
В рецензии на сборник стихотворений А. Тарковского «Перед снегом» (1962) «Драгоценный подарок» А. А. Ахматова пишет: «Одно из самых пронзительных стихотворений – «Ветер», где героиня изображена с благоговейным ужасом, от которого мы что-то стали отвыкать, – кажется мне одной из вершин современной русской поэзии» (Анна Ахматова. Собрание сочинений в 8 томах, том 5, с. 261–264. М.: Эллис Лак, 2000).
С. 274. Комитас
Печатается по СП, с. 166, с указанием даты написания.
Комитас (Согомон Согомонян) (1869–1935) – армянский композитор, после резни армян в Османской империи (1915) заболел психическим расстройством.
Айя-София – византийский храм Св. Софии (VI в.) в Стамбуле (Константинополе – до 1453 г.).
Лазарь (библ.) – брат Марфы и Марии Магдалины, был воскрешен Иисусом Христом через четыре дня после смерти.
С. 275. Голуби на площади
Печатается по СП, с. 441.
С. 276. Песня под пулями
Печатается по СР, с. 277.
Впервые в ЗЗ, с. 10, с названием «Песня под пулями», с ошибочной датой 1944 (вместо 1960). По цензурным соображением отнесено автором к стихам, написанным во время войны.
С. 277. «Встали хлопцы золотые…»
Печатается по СП, с. 124, с указанием даты написания.
«Порешили за кордоном / Панну-лебедь добывать…» – речь идет о польско-советской войне, начавшейся в апреле 1920 г. В октябре 1920 г. войска Красной Армии под командованием М. Н. Тухачевского, не имевшие резервов, вынуждены были отступить с территории Польши.
Давыдов Денис Васильевич (1784–1839) – поэт, представитель «гусарской поэзии». Генерал-лейтенант, один из командиров партизанского движения, герой Отечественной войны 1812 г.
С. 279–280. После войны
Печатается по СП, с. 106, с указанием даты написания.
I. «Как дерево поверх лесной травы…»
II. «Меня хватило бы на все живое…»
III. «Бывает, в летнюю жару лежишь…»
IV. «Как дерево с подмытого обрыва…»
V. «Приди, возьми, мне ничего не надо…»
Марсий (греч. миф.) – фригийский сатир, который вызвал на музыкальное состязание бога Аполлона и, проиграв, был им жестоко наказан – с него была содрана кожа.
Лазарь – См. коммент.
Это стих. в авторском исполнении звучит в фильмах «Посредине мира» (1990) и «Арсений Тарковский. Малютка-жизнь» (2004) кинорежиссера Вячеслава Амирханяна.
С. 282. Ода
Печатается по Избр, с. 142, с указанием даты написания.
С. 283. Песня
Печатается по СП, с. 173, с указанием даты написания.
Стих. связано с именем М. Г. Фальц.
Фальц М. Г. – См. коммент.
Овидий – Публий Овидий Назон (43 до н. э. – 17/18 н. э.) – древнеримский поэт, автор поэмы «Метаморфозы».
С. 284. У лесника
Печатается по Избр, с. 141, с указанием даты написания.
С. 285. Загадка с разгадкой
Печатается по СП, с. 146, с указанием даты написания.
Хирон (греч. миф.) – кентавр, отличавшийся мудростью и добротой, учитель многих героев.
Анакреон (Анакреонт) (VI–V вв. до н. э.) – древнегреческий лирический поэт. Писал на ионийском диалекте древнегреческого языка. Автор стих. «К цикаде».
Державин Григорий Романович (1743–1816) – русский поэт, прозаик, драматург, государственный деятель. Автор стих. «Кузнечик» (1802) (подражание Анакреону).
Хлебников Велимир (Виктор Владимирович Хлебников) (1885–1922) – русский поэт, прозаик, реформатор поэтического языка, один из основоположников футуризма. Автор стих. «Кузнечик» (1908–1909).
Глечик (укр.) – глиняный горшок, кринка.
Ионийская вода – от Иония (греч.) – область в центральной части западного побережья Малой Азии, включала острова Хисс и Самос. На ионийском диалекте говорили также на островах Эгейского моря и на острове Эвбея к северу от Афин.
С. 286. В музее
Печатается по СП, с. 73, с указанием года написания.
Ассирийцы – здесь: древнее население Передней Азии.
Тиара – здесь: головной убор древних восточных царей.
Шамшиадад – царь Ассирии (правил в 1807–1774 гг. до н. э.).
С. 287. Снежная ночь в Вене
Печатается по СП, с. 191, с указанием даты написания.
В СТ1 с названием «Изора».
Вена – См. коммент.
Изора – персонаж маленькой трагедии А. С. Пушкина (1799–1837) «Моцарт и Сальери» (1830).
Моцарт Вольфганг Амадей (1756–1791) – австрийский композитор, музыкант. Представитель Венской классической школы.
С. 288. Переводчик
Печатается по СР, с. 289–290.
Шах (перс. Schah) – титул царя в некоторых странах Ближнего и Среднего Востока.
Самарканд – здесь: один из древнейших городов мира, основан в VIII в. до н. э. Был столицей государства Саманидов (875–892 гг.), в XIV в. стал столицей империи Тимура (Тамерлана) и династии Тимуридов.
Сахаринный – от сахарин (сахаринат натрия) – искусственный подсластитель, примерно в 300–500 раз слаще сахара.
Пахлава – кондитерское изделие восточной кухни из слоеного теста с орехами и медом.
Редиф (араб. сидящий позади всадника) – здесь (поэт.): в поэзии Ближнего и Среднего Востока слово или несколько слов, повторяющиеся в стих. строках после рифмы.
Парша – корочкоподобные образования на голове, инфекционное заболевание кожи.
С. 290. Земное
Печатается по Избр, с. 75, с указанием даты написания.
Олимпийская скрипка – А. А. Тарковский вспоминал, что когда-то над сценой Большого театра висел портал с изображением улыбающегося бога-олимпийца Аполлона, играющего на скрипке. Это стих. очень нравилось А. А. Ахматовой.
Стих. в авторском исполнении звучит в фильме «Арсений Тарковский. Малютка-жизнь» (2004), режиссер В. Амирханян.
С. 291. Только грядущее
Печатается по Избр, с. 46–47, с указанием даты написания.
Хромосома – структурный элемент ядра клетки, содержащий ДНК, в которой заключена наследственная информация организма.
Тензор (матем.) – термин, название объекта, частным случаем которого является вектор.
«Слово о полку» – См. коммент.
Каяла – См. коммент.
С. 293. К стихам
Печатается по СП, с. 54, с указанием даты написания.
Даниил (VII–VI в. до н. э.) – четвертый великий пророк Ветхого Завета.
С. 294. Камень на пути
Печатается по Избр, с. 150, с указанием даты написания.
С. 295. Рукопись
Печатается по Избр, с. 143, с указанием даты написания.
Ахматова Анна Андреевна (1889–1966) – крупнейший русский поэт.
Дружба Ахматовой и Тарковского, двух близких по духу поэтов, началась в 1946 г. В письме к А. А. Ахматовой от 28 марта 1964 г. А. А. Тарковский писал: «…Еще в ранней юности научился я благоговеть перед Вашей высокой музой – и кланяюсь Вам за это. <(…)> Ваша поэзия теперь, будь она собрана полностью, явила бы невиданную широту охвата явлений жизни. Время пересеклось с Вашим подвигом и запечатлелось в каждом Вашем стихе…»
Блудный сын (библ.) – из евангельской притчи о блудном сыне (Лука, 15, 11–32), который ушел из дома, промотал свою долю наследства, нищим вернулся в отчий дом, раскаялся и был прощен.
Гербовник – сборник описаний и изображений гербов (государственных, городов, дворянских родов и пр.).
С. 296. Под прямым углом
Печатается по Избр, с. 170, с указанием даты написания.
С. 297. Предупреждение
Печатается по СР, с. 298.
Силурийские воды – силурийский период (геол.) – период ок. 450–440 млн. лет назад, третий период палеозоя. В первой половине силурийского периода происходило медленное опускание суши под воду.
Число (критерий) Галилея (матем.) – один из критериев подобия.
Галилей Галилео (1564–1642) – итальянский ученый, мыслитель, поэт; один из основателей естествознания.
Моцарт – См. коммент.
С. 298. Руки
Печатается по Избр, с. 48, с указанием даты написания.
«…древней атлантовой тягой…» – Атлант (греч. миф.) – титан, держащий на плечах небесный свод.
С. 299. Шекспир – Эсхил
При жизни автора не печаталось. Печатается по ОЗ, с. 144–145.
Шекспир – См. коммент.
Эсхил – См. коммент.
Фортинбрасова труба – Фортинбрас – персонаж трагедии Шекспира «Гамлет» – норвежский наследный принц.
Эльсинор – замок на датском острове Зеландия, место действия пьесы Шекспира «Гамлет».
Мандельштам Осип Эмильевич (1891–1938) – крупнейший русский поэт.
С. 300. Степь
Печатается по СП, с. 56, с указанием даты написания. В СТ1 первая строка третьей строфы: «А степь лежит как Ниневия…»
Ниневия – в VIII–VII вв. до н. э. – столица древней Ассирии. В 612 г. до н. э. была разрушена войсками вавилонян и мидян. Упоминается в Библии (Быт. 10: 11, 12).
Адам (библ.) – См. коммент.
С. 302. Зуммер
Печатается по Избр, с. 104, с указанием даты написания.
С. 303. Эвридика
Печатается по СП, с. 179, с указанием даты написания.
Стих. связано с именем М. Г. Фальц.
Фальц М. Г. – См. коммент.
Эвридика (греч. миф.) – лесная нимфа, жена певца Орфея.
Криница (укр.) – колодец.
Это стих. в авторском исполнении звучит в фильме «Зеркало» (1974) сына поэта, кинорежиссера Андрея Тарковского (1932–1986).
С. 305. «Как Иисус, распятый на кресте…»
Печатается по ЭКС-Ст, с. 281.
С. 306. Чем пахнет снег
Печатается по СП, с. 104, с указанием даты написания.
С. 308–309. Степная дудка
Печатается по СП, с. 167–168, с указанием дат написания. Впервые как цикл в ЗЗ, с. 27–30.
I. «Жили, воевали, голодали…»
Ширпотреб (разг.) – аббревиатура от словосочетания «товары широкого потребления».
Рифмовник – сборник рифм, составленный по окончаниям слов, начиная с ударного гласного.
II. «На каждый звук есть эхо на земле…»
Кулеш – старинное блюдо – густой суп из пшена и сала.
Овидий – См. коммент.
III. «Где вьюгу на латынь…»
Мариула – персонаж поэмы А. С. Пушкина (1799–1837) «Цыганы» (1824).
IV. «Земля неплодородная, степная…»
Кесарь (от лат. kaisar) (устар.) – владыка, монарх.
Десть (устар.) – единица счета (меры) писчей бумаги, равная 24 листам.
С. 311. Шиповник
Печатается по СП, с. 84, с указанием даты написания.
В СТ1 с посвящением, которое вписано позже. Впервые с посвящением в книге ЗЗ, с. 59.
Т. О.-Т. – Татьяна Озерская-Тарковская – См. коммент.
Письмовник (устар.) – сборник образцов для написания писем и официальных бумаг; книга коротких рассказов, анекдотов, общеобразовательных сведений.
С. 312. Сны
Печатается по СП, с. 200, с указанием даты написания.
В Избр – первая строфа, вторая строка: «Очки волшебные надев…». Строка была изменена из-за редакторской цензуры.
Вавилонский сонник – Вавилон – город в Древней Месопотамии, важный политический, экономический и культурный центр Древнего мира.
Клинопись – наиболее ранний способ письма путем выдавливания на глиняных табличках клиновидных знаков деревянной или тростниковой палочкой.
Эвклид (ок. 365–300 до н. э.) – древнегреческий ученый, математик.
С. 313. Кузнец
Печатается по Избр, с. 220, с указанием даты написания.
Раковина – здесь: пустота в металле, образующаяся внутри или на поверхности отливки.
Туга (устар.) – горе, печаль.
С. 314. Первые свидания
Печатается по СП, с. 175–176, с указанием даты написания.
Мираж (фр. mirage) – оптическое атмосферное явление – появление в атмосфере одного или нескольких мнимых изображений отдаленных объектов в результате преломления потоков света на границе между различными по плотности и температуре слоями воздуха.
Стих. связано с именем М. Г. Фальц.
Фальц М. Г. – См. коммент.
Это стих. в авторском исполнении звучит в фильме «Зеркало» (1974) сына поэта, кинорежиссера Андрея Тарковского (1932–1986).
С. 316. Поэт
Печатается по СП, с. 158–159.
Эпиграф – строка из стих. А. С. Пушкина (1799–1835) «Жил на свете рыцарь бедный…» (1829).
Госиздат – Государственное издательство РСФСР (1919–1930). В 1930 г. на базе Госиздата было создано Объединение государственных издательств – ОГИЗ.
«…старый клоун в котелке…» – вероятно, имеется в виду Чарли Чаплин (1889–1977) – любимый актер А. А. Тарковского.
Стих. связано с именем О. Э. Мандельштама.
Мандельштам О. Э. – См. коммент.
В беседе с кинорежиссером В. Амирханяном А. А. Тарковский рассказывал, что при встрече с Мандельштамом «в коридоре Госиздата» поэт подарил ему свою книгу «Камень» издания 1916 г. В библиотеке А. А. Тарковского сборник «Камень» был в трех изданиях – 1913, 1916, 1922 годов.
С. 318. Словарь
Печатается по Избр, с. 144, с указанием даты написания.
С. 319. «Мне опостылели слова, слова, слова…»
Печатается по СП, с. 188, с указанием даты написания.
С. 320. Граммофонная пластинка
Печатается по СП, с. 210, с указанием дат написания.
I. «Июнь, июль пройди по рынку…»
II. «Я не пойду на первое свиданье…»
Монтан Ив (1921–1991) – французский певец-шансонье, актер.
Шаляпин Федор Иванович (1873–1938) – великий русский певец.
С конца 1950-х гг. А. А. Тарковский начал коллекционировать грампластинки. В его каталоге насчитывалось более трех тысяч названий, основную часть коллекции составляли классические произведения.
С. 321. Полевой госпиталь
Печатается по СП, с. 98, с указанием даты написания.
В Избр, с. 92–93 – третья строфа, третья строка: «Словарь царя Давида…». Была исправлена по цензурным соображением.
Давид – См. коммент.
С. 323. Весенняя пиковая дама
Печатается по СП, с. 182, с указанием даты написания
Германн – герой повести А. С. Пушкина (1799–1837) «Пиковая дама» (опубликована в 1834 г.).
С. 324. Дорога
Печатается по СП, с. 207, с указанием даты написания.
Степанов Николай Леонидович (1902–1972) – критик, литературовед, исследователь русской поэзии (Н. Заболоцкий, В. Маяковский), редактор пятитомного собрания сочинений (1928–1933) В. Хлебникова. С Н. Л. Степановым А. А. Тарковского связывали дружеские отношения.
С. 325. Надпись на книге («Ты ангел и дитя, ты первая страница…»).
Печатается по СП, с. 172, с указанием даты написания.
«Метаморфозы» (лат. Мetamorphoses) – поэма Овидия в 15 книгах (написана между 2–8 гг. н. э.).
Овидий – См. коммент.
Шервинский Сергей Васильевич (1893–1991) – русский поэт, переводчик, искусствовед.
С. 326. Мщение Ахилла
Печатается по СП, с. 208, с указанием даты написания.
Ахилл (Ахиллес) (греч. миф.) – герой Троянской войны.
Патрокл (греч. миф.) – соратник Ахилла в Троянской войне.
Троянская война – война на рубеже XIII–XII вв. до н. э. Воспета в поэме Гомера «Илиада».
Гомер (VIII в. до н. э.) – легендарный древнегреческий сказитель-аэд, считается создателем поэм «Илиада» и «Одиссея».
Гефест (греч. миф.) – бог огня, покровитель кузнечного ремесла.
Гектор (греч. миф.) – вождь троянского войска, герой «Илиады».
Приам (греч. миф.) – царь Трои, отец Гектора.
Троя – древнее поселение в Малой Азии.
С. 328. Поздняя зрелость
Печатается по СП, с. 170, с указанием даты написания.
С. 329. «О, только бы привстать, опомниться, очнуться…»
Печатается по СП, с. 169, с указанием даты написания.
С. 330. До стихов
Печатается по Избр, с. 145, с указанием даты написания.
Неопалимая купина (библ.) – горящий, но не сгорающий терновый куст, в котором Бог явился Моисею и призвал его вывести народ Израиля из Египта в Землю обетованную.
Фанфара (фр. fanfare) – медный музыкальный духовой инструмент в виде трубы, используется в основном для подачи сигналов.
С. 331–332. Жизнь, жизнь
Печатается по СП, с. 198–199, с указанием даты написания.
I. «Предчувствиям не верю и примет…»
II. «Живите в доме и не рухнет дом…»
III. «Я век себе по росту подбирал…»
Эти стихотворения в авторском исполнении звучат в фильме «Зеркало» (1974) сына поэта кинорежиссера Андрея Тарковского (1932–1986).
С. 333. Ночь под первое июня
Печатается по СП, с указанием даты написания.
С. 334. Явь и речь
Печатается по Избр, с. 164, с указанием даты написания.
Фома (библ.) – один из апостолов Иисуса Христа. Усомнившись в воскресении Христа, Фома вложил персты в его рану.
С. 335. Новогодняя ночь
Печатается по Избр, с. 188, с указанием даты написания.
С. 336. Памяти А. А. Ахматовой
Ахматова Анна Андреевна – См. коммент.
При жизни автора не печаталось. Печатается по СТ2, с. 7–8.
В СТ2 это стих. открывало цикл стихотворений, посвященных А. А. Ахматовой. Под стих. рукой А. А. Тарковского написано «Изъять!».
Эпиграф – строка из стих. А. А. Ахматовой «Есть три эпохи из воспоминаний…» (1945).
С. 337. «Я по каменной книге учу вневременный язык…»
Печатается по Избр, с. 225, с указанием даты написания.
Исайа (библ.) (ок. VIII–VII вв. до н. э.) – один из четырех великих ветхозаветных пророков.
С. 338. «Тогда еще не воевали с Германией…»
Печатается по Избр, с. 228, с указанием даты написания.
«Как жаждой три пальмы в песчаной пустыне…» – реминисценция из стих. М. Ю. Лермонтова (1814–1841) «Три пальмы» (1839).
Спиртовка – здесь: спиртовая горелка, применявшаяся для бытовых нужд.
Фиалка – здесь: духи «Пармская фиалка».
Гарибальди Джузеппе (1807–1882) – народный герой Италии, один из лидеров движения за ее объединение.
Герцен Александр Иванович (1812–1870) – русский писатель, публицист, философ. Совместно с Н. П. Огаревым (1813–1877) редактор первой русской газеты «Колокол». Издавалась в Лондоне (1857–1867). В архиве А. Тарковского находится комплект газеты «Колокол» (позднейшее переиздание).
Сараево – столица Боснии и Герцеговины. В 1914 г. там был убит наследник австрийского престола эрцгерцог Франц Фердинанд, что послужило поводом к началу Первой мировой войны (1914–1918).
Мазурские топи (болота, озера) – район на северо-востоке Польши, где разворачивались события Первой мировой войны. В августе 1914 г. русские войска начали наступление в Восточной Пруссии, которое закончилось разгромом 2-й Армии генерала Александра Васильевича Самсонова (1859–1914). Одно из самых трагических поражений российской армии в ходе Первой мировой войны в итоге обернулось спасением Западного фронта. Разгром 2-й Армии был трагическим и для семьи Тарковских – во время боев погибли дядя Арсения полковник Владимир Дмитриевич Ильин и знакомый семьи генерал А. В. Самсонов (покончил с собой после поражения при Танненберге).
С. 339. «Когда вступают в спор природа и словарь…»
Печатается по СП, с. 232, с указанием даты написания.
С. 340. Ночная бабочка «Мертвая голова»
Печатается по СП, с. 240, с указанием даты написания.
Ночная бабочка «Мертвая голова» – бабочка из семейства бражников. Рисунок на ее спине напоминает человеческий череп со скрещенными костями – «Адамову голову», символ смерти и бренности жития.
Адам – См. коммент.
С. 341. «Третьи сутки дождь идет…»
Печатается по СП, с. 241, с указанием даты написания.
С. 342. «Я в детстве заболел…»
Печатается по СП, с. 238, с указанием даты написания.
Асик Тарковский заболел скарлатиной 29 сентября 1914 г.
Это стих. в исполнении актера Олега Янковского (1944–2009) звучит в фильме «Ностальгия» (1983) сына поэта кинорежиссера Андрея Тарковского (1932–1986). В авторском исполнении – в фильме «Посредине мира» (1990) кинорежиссера Вячеслава Амирханяна.
С. 343. Зима в детстве
Печатается по Избр, с. 226–227, с указанием даты написания.
I. «В желтой траве отплясали кузнечики…»
Почтовый рожок (устар.) – духовой инструмент, служивший для подачи сигнала о прибытии или отправлении почтальона (пешего или конного). Стал международным символом почты.
II. Мерещится веялка
Веялка – сельскохозяйственная машина для отделения зерна после обмолота от мякины, вредителей и пр.
С. 345. Вторая ода
Печатается по Избр, с. 234, с указанием даты написания.
С. 346. Ласточки
Печатается по Избр, с. 235, с указанием даты написания.
«…вы по-варварски свободно говорите» – в Древней Греции считалось, что ласточки щебечут на языке варваров – латыни.
Чиковани Симон (1902/1903—1966) – грузинский поэт.
Баграт – имеется в виду грузинский царь Баграт III (960/975—1014), объединивший Западную и значительную часть Восточной Грузии.
С. 347. «И я ниоткуда…»
Печатается по Избр, с. 223, с указанием даты написания.
Авраам (библ.) – патриарх Ветхого Завета.
С. 348. Дом без жильцов
Печатается по Избр, с. 236, с указанием даты написания.
С. 349. Первая гроза
Печатается по Избр, с. 237, с указанием даты написания.
С. 350. «Стихи попадают в печать…»
Печатается по Избр, с. 259, с указанием даты написания.
С. 351. «Вот и лето прошло…»
Печатается по Избр, с. 239, с указанием даты написания.
Это стих. в исполнении актера Александра Кайдановского (1946–1995) звучит в фильме «Сталкер» (1979) сына поэта кинорежиссера Андрея Тарковского (1932–1986).
С. 352. «Мне бы только теперь до конца не раскрыться…»
Печатается по Избр, с. 240, с указанием даты написания.
Кислица – лесное растение с тонкими тройчатыми листьями кислого вкуса. Цветет в мае – июне.
Аорта – самый большой кровеносный сосуд в организме человека.
С. 353. «Мамка птичья и стрекозья…»
Печатается по СП, с. 249, с указанием даты написания.
Каин (библ.) – старший сын Адама и Евы, совершивший первое преступление на земле, убив своего брата Авеля.
Книга Бытия – первая книга Пятикнижия (Торы) Ветхого Завета и всей Библии.
С. 354. «Пляшет перед звездами звезда…»
Печатается по Избр, с. 241, с указанием даты написания.
Скиния – См. коммент.
Давид – См. коммент. («Я слышу, я не сплю, зовешь меня, Марина…»).
С. 356. «Во вселенной наш разум счастливый…»
Печатается по Избр, с. 244, с указанием даты написания.
Это стих. в авторском исполнении звучит в фильме «Посредине мира» (1990) кинорежиссера Вячеслава Амирханяна.
С. 357. «Наша кровь не ревнует по дому…»
Печатается по Избр, с. 245, с указанием даты написания.
Фаэтон (греч. миф.) – сын бога солнца Гелиоса, сраженный Зевсом на солнечной колеснице.
С. 358. «На пространство и время ладони…»
Печатается по Избр, с. 246, с указанием даты написания.
Это стих. в авторском исполнении звучит в фильме «Посредине мира» (1990), режиссер В. Амирханян.
С. 359. «Струнам счет ведут на лире…»
Печатается по СП, с. 255, с указанием даты написания.
Стрелец – зодиакальное созвездие, девятый знак зодиака.
Персефона – См. коммент.
С. 360. Приазовье
Печатается по СП, с. 250, с указанием даты написания.
С. 361–364. Памяти А. А. Ахматовой
Печатается по ЭКС-Ст, с. 335–340.
Ахматова Анна Андреевна – См. коммент.
Смерть А. А. Ахматовой стала для Тарковского глубоким личным горем. «Она была близка мне как человек и как поэт – особенно; я очень люблю ее стихи, очень. Она была поразительной прелести человек – и душевно, и по строю мысли» (слова А. А. Тарковского из фильма В. Амирханяна «Арсений Тарковский. Малютка-жизнь»).
I. «Стелил я снежную постель…»
II. «Когда у Николы Морского…»
Никола Морской – собор Святителя Николая Чудотворца и Богоявления в Санкт-Петербурге, где 10 марта 1966 г. отпевали А. А. Ахматову.
III. «Домой, домой, домой…»
Комарово – поселок в составе Курортного района г. Санкт-Петербурга. В Комарове находится кладбище, основу которого составляет Комаровский некрополь, на котором похоронены деятели культуры, науки и искусства. 10 марта 1966 г. там была похоронена А. А. Ахматова.
IV. «По льду, по снегу, по жасмину…»
V. «Белые сосны…»
Ханаан (библ.) – младший сын Хама, внук Ноя, праотец финикийцев и хананеев. По преданию, первым увидел наготу своего деда и сказал о том отцу, за что Ной проклял его и предсказал, что потомство Ханаана будет в рабстве.
VI. «И эту тень я проводил в дорогу…»
Стихотворения цикла (кроме V. «Белые сосны…») в авторском исполнении звучат в фильме «Арсений Тарковский. Малютка-жизнь» (2004) кинорежиссера Вячеслава Амирханяна.
С. 365. Эребуни
Печатается по СП, с. 262, с указанием даты написания.
Эребуни – древняя крепость на окраине Еревана, построена ок. 782 г. до н. э.
С. 366. «Как сорок лет тому назад / Сердцебиение при звуке…»
Печатается по Избр, с. 256, с указанием даты написания.
Стих. связано с именем М. Г. Фальц.
Фальц М. Г. – См. коммент.
С. 367. «Как сорок лет тому назад / Я вымок под дождем, я что-то…»
Печатается по Избр, с. 257, с указанием даты написания.
Стих. связано с именем М. Г. Фальц.
Фальц М. Г. – См. коммент.
С. 368. «Хвала измерившим высоты…»
Печатается по СП, с. 366, с указанием даты написания.
Стих. связано с именем М. Г. Фальц.
Фальц М. Г. – См. коммент.
С. 369. «Когда под соснами, как подневольный раб…»
Печатается по Избр, с. 255, с указанием даты написания.
Фаэтон – См. коммент.
Сестры Фаэтона – Гелиады. Несмотря на запрет отца, бога солнца Гелиоса, запрягли для Фаэтона коней. После гибели брата были превращены в деревья.
С. 370. Манекен
Печатается по СП, с. 293, с указанием даты написания.
Адам – См. коммент.
С. 371. Засуха
Печатается по Избр, с. 253, с указанием даты написания.
С. 372. «Мне другие мерещатся тени…»
Печатается по СП, с. 269, с указанием даты написания.
Коклюшка – обычно деревянная катушка с ручкой, на которой намотаны нитки для плетения кружев.
Кантемир Антиох Дмитриевич (1708–1744) – поэт-сатирик, дипломат.
С. 373. Зима в лесу
Печатается по СП, с. 289, с указанием даты написания.
Иоанн – здесь: Иоанн IV Васильевич, Иван Грозный (1530–1584) – первый царь Всея Руси с 1547 г.
Колычёв (Умной Колычёв) – Василий Иванович (?—1575) – окольничий, воевода, боярин, опричник. Попал в опалу к Ивану Грозному, был казнен.
С. 374. «Красный фонарик стоит на снегу…»
Печатается по СП, с. 284, с указанием даты написания.
С. 375. Мартовский снег
Печатается по СП, с. 290, с указанием даты написания.
С. 376. «И это снилось мне, и это снится мне…»
Печатается по Избр, с. 260, с указанием даты написания.
С. 377. «Я тень из тех теней, которые, однажды…»
Печатается по Избр, с. 283, с указанием даты написания.
С. 378. «С безымянного пальца кольцо…»
Печатается по СП, с. 292, с указанием даты написания.
Стих. связано с именем певицы Надежды Андреевны Обуховой (1886–1961).
С. 379. «В пятнах света, в путанице линий…»
Печатается по СоЛ, с. 238.
С. 380. «Тот жил и умер, та жила…»
Печатается по Избр, с. 286, с указанием даты написания.
С. 381. Феофан Грек
Печатается по Избр, с. 262, с указанием даты написания.
Феофан Грек (ок. 1340 – ок. 1410) – греческий иконописец, работавший в Византии и Древней Руси.
Эвклид (Евклид) (325 г. до н. э. – 265 г. до н. э.) – древнегреческий математик, автор работ по астрономии, оптике, музыке.
С. 382. Жили-были
Печатается по Избр, с. 273–274, с указанием даты написания.
Гришка – здесь: Григорий Ефимович Распутин-Новых (1864/1865/1872—1916) – заметная фигура в политической жизни России в последнее десятилетие царствование Николая II.
С. 384–387. Пушкинские эпиграфы
Печатается по СП, с. 271, с указанием даты написания.
Впервые как цикл в ЗД, с. 11–18.
I. «Почему, скажи, сестрица…»
II. «Как тот Кавказский Пленник в яме…»
«Как тот Кавказский Пленник в яме…» – речь идет о герое поэмы А. Пушкина «Кавказский пленник» (1820–1821).
III. «Разобрал головоломку…»
Стих. написано 19 октября 1976 г. (19 (31) октября 1811 – день открытия Императорского Царскосельского лицея, в котором обучался А. С. Пушкин).
IV. «В магазине меня обсчитали…»
С. 388. «Где целовали степь курганы…»
Печатается по СП, с. 276, с указанием даты написания.
Сковорода Григорий Саввич (1722–1794) – великий украинско-русский странствующий философ, поэт, баснописец.
Чумак (укр.) – крестьянин, занимающийся перевозкой соли, рыбы и др. товаров для продажи из Крыма на Украину.
С. 390. Григорий Сковорода
Печатается по СТ2, с. 77.
Григорий Сковорода – См. коммент.
Псалтирь (Псалтырь) (библ.) – книга Ветхого Завета, состоящая из ста пятидесяти псалмов.
Притин (устар.) – здесь: предел.
Оксамит (устар.) – рытый бархат.
С. 391. «Душу, вспыхнувшую на лету…»
Печатается по СП, с. 278, с указанием даты написания.
С. 392. «Просыпается тело…»
Печатается по Избр, с. 278, с указанием даты написания.
Пилат – римский префект Иудеи (26–36 гг. н. э.).
Петр (? – ок. 64/67 н. э.) – один из двенадцати апостолов – учеников Христа.
С. 393. «Был домик в три оконца…»
Печатается по СП, с. 279, с указанием даты написания.
С. 394. «Еще в ушах стоит и гром, и звон…»
Печатается по Избр, с. 272, с указанием даты написания.
Валя – Валерий (1904–1919) – старший брат А. А. Тарковского, погибший во время Гражданской войны на Украине.
Казенный сад – общественный сад на окраине Елисаветграда.
Елисаветград – См. коммент.
Двухсотлетний дуб – до 1915 г. в Казенном саду Елисаветграда рос дуб-великан, под которым, согласно преданию, князь Потемкин (Таврический) устраивал военные советы.
Потемкин Григорий Александрович, князь (1739–1791) – русский государственный деятель, полководец, создатель черноморского военного флота. В 1783 г. после присоединения Крыма к России получил почетное наименование Таврический.
С. 395. «Ночью медленно время идет…»
Печатается по Избр, с. 280, с указанием даты написания.
С. 396. «А все-таки я не истец…»
Печатается по Избр, с. 289, с указанием даты написания.
С. 397. Бобыль
Печатается по Избр, с. 279, с указанием даты написания.
Паслён – род растений семейства Паслёновые.
С. 398. «Влажной землей из окна потянуло…»
Печатается по Избр, с. 275, с указанием даты написания.
Лазарь – См. коммент.
С. 399. «Меркнет зрение – сила моя…»
Печатается по Избр, с. 277, с указанием даты написания.
Это стих. звучит на итальянском языке в фильме «Ностальгия» (1983) сына поэта, кинорежиссера Андрея Тарковского (1932–1986).
С. 400. «Бабочки хохочут, как безумные…»
Печатается по Избр, с. 290, с указанием даты написания.
С. 401. «Сколько листвы намело. Это легкие наших деревьев…»
Печатается по Избр, с. 288, с указанием даты написания.
Сельфиды (греч. миф.) – духи воздуха.
С. 402. «В последний месяц осени…»
Печатается по Избр, с. 287, с указанием даты написания.
С. 403. «Зеленые рощи, зеленые рощи…»
Печатается по Избр, с. 22, с указанием даты написания.
С. 404. «Из просеки, лунным стеклом…»
Печатается по СоЛ, с. 262.
Поэмы
С. 407. Завещание
Печатается по СП, с. 447–450.
Андрею Тарковскому – сын поэта, Тарковский Андрей Арсеньевич – См. коммент.
Поэма написана в 1934 г. Во второй части поэмы первые три строфы добавлены в 1937 г.
Впервые ОЮн, с. 40–44, с названием «Посвящение», без посвящения Андрею Тарковскому.
С. 411. Слепой
Печатается по СП, с. 299, с указанием даты написания.
С. 416. Чудо со щеглом (Поселковая повесть)
Печатается по СП, с. 303–313.
Шекспир – См. коммент.
«Макбет» (1603–1606) – трагедия У. Шекспира.
Шаляпин – См. коммент.
Касторский Владимир Иванович (1870/1871—1948) – оперный певец.
Рейзен Марк Осипович (1895–1992) – оперный певец.
Боттичелли Сандро (1445–1510) – великий итальянский живописец, представитель флорентийской школы живописи.
Проза
Константинополь. Рассказы
С. 431. Константинополь
Печатается по СС, т. 2, с. 141–143.
С. 434. Марсианская обезьяна
Печатается по СС, т. 2, с. 144–146.
С. 437. Донька
Печатается по СС, т. 2, с. 147–150.
С. 441. Солнечное затмение
Печатается по СС, т. 2, с. 151–153.
С. 444. Воробьиная ночь
Печатается по СС, т. 2, с. 154–156.
С. 446. Чудеса летнего дня
Печатается по СС, т. 2, с. 157–159.
С. 449. Точильщики
Печатается по СС, т. 2, с. 160–164.
С. 454. Братья Конопницыны
Печатается по СС, т. 2, с. 165–168.
С. 458. Жираф-балерина
Печатается по СС, т. 2, с. 169–170.
С. 460. Обмороженные руки
Печатается по СС, т. 2, с. 171–178.
С. 468. Пунктир
Основой данного текста является интервью, взятое у А. А. Тарковского журналисткой Мариной Аристовой (1982?). Печатается по СС, т. 2, с. 235–246.
М. А. Тарковская, В. А. АмирханянПримечания
1
«Стихотворений на свете так мало, что поэзия была бы Ко и нор’ом, не пучься она от изобильного множества стишков; стишками занимаются стада, табуны» // Борис Пастернак. Об искусстве. М., «Искусство», 1990. С. 308.
«Я бы никогда не мог сказать: «побольше поэтов хороших и разных», потому что многочисленность занимающихся искусством есть как раз отрицательная и бедственная предпосылка для того, чтобы кто-то один неизвестно кто, наиболее совестливый и стыдливый, искупал их множество своей единственностью и общедоступность их легких наслаждений – каторжной плодотворностью своего страдания». Письмо Вяч. Иванову. – Указ. соч. С. 350. «Литературный процесс», школы и направления, «столетия посредственности и банальности» «лишь для того и существуют, чтобы гению… как можно больше усложнить и затруднить миссию возмещения». Письмо Ренате Швейцер. – Указ. соч. С. 357.
(обратно)2
Букв.: «Да имеешь тело» (лат.). Право личной неприкосновенности гражданина, установленное «Великой Хартией» (Magna Charta), подписанной Иоанном Безземельным в 1215 году.
(обратно)3
Здесь я вновь вспомню Пастернака – вообще говоря, поэта, по письму совсем не близкого Тарковскому. Но, как на «старшем» в этой традиции, о которой мы говорили, на Пастернаке лежал долг высказывать и обдумывать то, о чем Тарковский за пределами стихотворства молчал. Размышляя о поразительности таланта, который он прежде всего, как мы уже слышали, соединял с совестью, стыдливостью и плодотворным страданьем – и этим противопоставлял гения «процессу», Пастернак говорит и об этом его качестве: чести. «Дарование учит чести и бесстрашию, потому что оно открывает, как сказочно много вносит честь в общедраматический замысел существования». Письмо К. Кулиеву. – Пастернак. Указ. соч. С. 336.
(обратно)4
Удачная находка Е. Евтушенко: «У барака учился я больше, чем у Пастернака, …и стихи мои в стиле баракко». Диалектику учили не по Гегелю, поэзию – не по Пастернаку. Чем не переставали гордиться.
(обратно)5
Первая книга А. Тарковского должна была выйти в 1946 году. Но после «внутренней рецензии», в которой говорилось, что Тарковский принадлежит к черному пантеону русской поэзии: Федор Сологуб, Мандельштам, Гумилев, Ходасевич, и поэтому, чем «талантливее эти стихи, тем они вреднее и опаснее», набор был рассыпан.
(обратно)6
Еще более широкое хождение стихи Тарковского получили после фильма «Сталкер». Мне случалось видеть перепечатки под названием «Стихи из фильма «Сталкер» без имени автора.
(обратно)7
Песня навеселе, шальная песенка (фр.).
(обратно)8
Имеются в виду стихи Мандельштама:
О, как же я хочу, Нечуемый никем, Лететь вослед лучу, Где нет меня совсем. (обратно)9
«Дар свободы». Опубликовано во французском переводе. Revue EUROPE consacrée à Pouchkin. Revue NN 842–843, de Juin – Juillet 1999, p. 119–121.
(обратно)10
Ганон – руководство по изучению игры на фортепьяно. (Прим. А. Тарковского.)
(обратно)11
«Рениш» – марка фортепьяно. (Прим. А. Тарковского.)
(обратно)12
…Чепчик счастья, Шекспира отец.
О. Мандельштам «Стихи о неизвестном солдате». (Прим. А. Тарковского.)
(обратно)13
«Алфавит мира» – трактат Григория Сковороды. Сковорода почитал Библию душой мира. (Прим. А. Тарковского.)
(обратно)14
Страстная – теперь Пушкинская площадь в Москве. (Прим. А. Тарковского.)
(обратно)15
Двадцатая верста – подмосковная станция Белорусско-Балтийской железной дороги, ныне станция Баковка Московской железной дороги. (Прим. А. Тарковского.)
(обратно)16
«Двойник» – песня Фр. Шуберта на слова Г. Гейне. (Прим. А. Тарковского.)
(обратно)17
Чезаре Ломброзо (1836–1909) – итальянский психиатр, антрополог и криминалист, основатель антропологической школы в науке уголовного права. Его работу «Преступный человек» (1876) в переводе на русский язык читал персонаж поэмы, от лица которого ведется повествование. (Прим. А. Тарковского.)
(обратно)18
Костантинополь – столица Византийской империи, основана римским императором Константином в 324 г. на месте древнего греческого города Византий. После захвата Константинополя турками в 1453 г. город стал называться Стамбулом.
(обратно)19
Мишле Жюль (1798–1874) – французский историк, публицист, писатель, автор книг «История Франции» (до начала революции 1789 г.), «Великая революция», «История XIX в.» и др. произведений.
(обратно)20
Доре Гюстав (1832–1883) – знаменитый французский художник – график-иллюстратор, живописец, гравер, иллюстратор Библии, «Божественной комедии» Данте, «Дон Кихота» Сервантеса и др. произведений.
(обратно)21
Крестоносцы в Константинополе – крестоносцы захватили Константинополь в апреле 1204 г. Город был разорен и разграблен, в августе почти полностью уничтожен пожарами.
(обратно)22
Золотой Рог – здесь: узкий изогнутый залив, впадающий в пролив Босфор в месте его соединения с Мраморным морем. Разделяет европейскую часть г. Стамбула на северную и южную половины.
(обратно)23
Цареград (Царьград) (устар.) – древнерусское название Константинополя.
(обратно)24
Святая София – собор Святой Софии в г. Стамбуле (бывшем Константинополе). Памятник византийского зодчества, построен в 324–337 гг. при византийском императоре Константине.
(обратно)25
Олегов щит на городских воротах – согласно «Повести временных лет» (начало XII в.) легендарный поход киевского князя Олега на Царьград (Константинополь) закончился подписанием мирного (в том числе торгового) договора. В знак победы князь Олег повесил щит на воротах Царьграда.
(обратно)26
Карлик Мук – персонаж сказки «Маленький Мук» немецкого писателя Гауфа, входящей в «Альманах сказок на 1826 год для сыновей и дочерей знатных сословий».
Сборник сказок Гауфа на русском языке находился в библиотеке А. А. Тарковского, был утрачен в 1943 г.
Гауф Вильгельм (1802–1827) – немецкий прозаик, поэт, автор трех сборников сказок, нескольких романов и поэм.
(обратно)27
Марсианская обезьяна – Марс – четвертая по удаленности от Солнца и седьмая по размерам планета Солнечной системы.
(обратно)28
Архимед (ок. 287–212 гг. до н. э.) – величайший древнегреческий ученый – математик, механик, астроном.
(обратно)29
Гиппарх (ок. 190–120 гг. до н. э.) – древнегреческий астроном, механик, географ, математик.
(обратно)30
Эзоп (VI в. до н. э.) – легендарный древнегреческий поэт-баснописец.
(обратно)31
Струфокамил (лат. Struthio camelis) – африканский страус; (устар.) название страуса в XVII в.; (др. – русск.) мифическая птица, высиживающая птенцов в море.
(обратно)32
Скиапарелли Джованни Вирджинио (1835–1910) – итальянский астроном. В 1877 г. во время великого противостояния Марса наблюдал на его поверхности прямые линии («каналы»).
(обратно)33
Александр Македонский (356 г. до н. э. – 323 г. до н. э.) – македонский царь (с 336 г. до н. э.), великий полководец, создатель мировой державы, распавшейся после его смерти. В битве под Иссами (Малая Азия) в 333 г. до н. э. одержал победу над персидским царем Дарием III.
(обратно)34
Ингул – река на Украине, считается левым притоком реки Южный Буг (фактически впадает в Бугский лиман Черного моря).
(обратно)35
Воробьиная ночь – здесь: ночь с сильной грозой или с зарницами.
(обратно)36
Началась война – Первая мировая война для России началась 2 (15) августа 1914 г. с захвата германскими войсками города Калиш (Царство Польское на территории Российской империи).
(обратно)37
Армия Самсонова – в августе 1914 г. 2-я Армия под командованием генерала Александра Васильевича Самсонова (1859–1914) начала наступление в Восточной Пруссии. После поражения под Танненбергом генерал Самсонов покончил жизнь самоубийством.
(обратно)38
Аршин (устар.) – старорусская единица измерения длины (71,12 см).
(обратно)39
«Дукс» – императорский самолетостроительный завод в Москве (до 1917 г.). Основан в 1893 г. Первоначально выпускал велосипеды, мотоциклы, автомобили, дирижабли.
(обратно)40
«Денлоп» (англ. Dunlop) – старейшая в мире британская компания по производству шин. Основана в 1888 г., носит имя изобретателя пневматических шин Джона Бойда Данлопа (1840–1921).
(обратно)41
Тургенев Иван Сергеевич (1818–1883) – классик русской литературы, прозаик, поэт, драматург, переводчик.
(обратно)42
«Нездешние доходы» – шутливое искажение названия повести И. С. Тургенева «Вешние воды» (1872).
(обратно)43
«Духовкой жадною томим» – шутливое искажение строки «Духовной жаждою томим…» из стихотворения А. С. Пушкина «Пророк» (1826).
(обратно)44
Ява – остров в Малайском архипелаге (территория Индонезии).
(обратно)45
Яффа – один из главных портов древнего Израиля. В настоящее время объединена с Тель-Авивом в единый город.
(обратно)46
Карборунд (карбид кремния) – бесцветные кристаллы с алмазным блеском, обладают высокой твердостью. Используется для производства шлифовальных кругов, наждачной бумаги.
(обратно)47
Фастовский – художник, друг семьи Тарковских.
(обратно)48
Ингул – река на Украине, считается левым притоком реки Южный Буг (фактически впадает в Бугский лиман Черного моря).
(обратно)49
Греческая церковь – так называют в народе каменную церковь в честь Владимирской иконы Божьей Матери, возведенную в Елисаветграде в 1812 г. на месте сгоревшей деревянной Константиновской церкви, построенной греческими купцами в 1766 г.
(обратно)50
Милетий-шестиглазый – прозванный так гимназистами директор гимназии Милетий Карпович Крыжановский.
(обратно)51
Мусоргский Модест Петрович (1839–1881) – русский композитор, в центре его творчества – народные музыкальные драмы «Борис Годунов» (1868–1869, 1872), «Хованщина» (1872–1880).
(обратно)52
Фискал (устар., разг.) – ябедник, доносчик.
(обратно)53
Сельтерская (Зельтерская) вода – натуральная минеральная вода из источников в г. Зельтерс (Германия).
(обратно)54
Робеспьер Максимилиан (1758–1994) – один из наиболее известных политических деятелей Великой французской революции (1789–1799).
(обратно)55
Аллегро (муз.) (итал. allegro – весело, бодро) – обозначение быстрого темпа, а также название первой части сонатной формы.
(обратно)56
Сонатина (муз.) (итал. sonatina) – разновидность сонатной формы, в которой отсутствует разработка.
(обратно)57
Лорд Фаунтлерой – герой книги «Маленький лорд Фаунтлерой» (1886) англо-американской писательницы Френсис Элизы Бёрнетт (1849–1924).
(обратно)58
Николай Кровавый – прозвище последнего российского императора Николая II (Николай Александрович Романов) (1868–1918).
Прозвище «Кровавый» в народе получил за ряд исторических событий, которые привели к кровопролитию (катастрофа на Ходынском поле в Москве (1896), расстрел мирной демонстрации в Санкт-Петербурге (9 января 1905).
(обратно)59
Арсюша – так стала называть А. А. Тарковского Т. А. Озерская. Обычно его называли Арсений, Асик. Друзья юности называли также Арс.
Озерская Т. А. – Т. О.-Т. – Татьяна Алексеевна Озерская-Тарковская (1907–1991) – с 1951 г. третья жена А. А. Тарковского, переводчица англоязычной литературы.
(обратно)60
Марс – четвертая по удаленности от Солнца и седьмая по размерам планета Солнечной системы.
(обратно)61
Григорьев Никифор (Николай) Александрович, атаман (1885–1919) – бывший офицер царской армии, командир дивизии Красной Армии, поднявший антибольшевистский мятеж на Украине.
(обратно)62
Вакханка (греч. миф) – жрица Вакха, бога вина и веселья.
(обратно)63
Гончар Лёнька – (опечатка в СС, т. 2, с. 237), правильно: Гончаров (Леонид Илларионович).
(обратно)64
Рокоссовский Константин Константинович (1896–1968) – один из крупнейших полководцев Второй мировой войны. После сражения под Смоленском (10 июля 1941 – 10 сентября 1941) был назначен командующим 16-й Армией, где проходил службу А. А. Тарковский.
(обратно)65
Народоволец – член тайной народнической организации «Народная воля» (начало 80-х гг. XIX в.).
(обратно)66
Шлиссельбург – имеется в виду Шлиссельбургская крепость, с начала XVIII в. – политическая тюрьма. Отец А. А. Тарковского после ареста находился в тюрьмах Воронежа, Одессы, Елисаветграда и в Бутырской тюрьме (Москва), откуда был этапирован в поселок Тунка Иркутской губернии.
Елисаветград – (с 1924 г. – Зиновьевск, с 1934 г. – Кирово-Украинское, с 1939 г. – Кировоград, с июля 2016 г. – Кропивницкий), стоящем на реке Ингул.
(обратно)67
Вельми (устар.) – очень, сильно, в большей степени.
(обратно)68
Сковорода Григорий Саввич (1722–1794) – великий украинско-русский странствующий философ, поэт, баснописец.
(обратно)69
Фребель (Фрёбель) Фридрих (1762–1852) – немецкий педагог, теоретик дошкольного воспитания, создатель понятия «детский сад».
(обратно)70
Дядя Володя – Ильин Владимир, полковник, муж Веры Карловны Ильиной (урожд. Тарковской), тети А. А. Тарковского. Погиб во время Первой мировой войны в августе 1914 г.
(обратно)71
Кировоград – Елисаветград – (с 1924 г. – Зиновьевск, с 1934 г. – Кирово-Украинское, с 1939 г. – Кировоград, с июля 2016 г. – Кропивницкий), стоящем на реке Ингул.
(обратно)72
Киров Сергей Миронович (1886–1934) – российский революционер-большевик, советский государственный и политический деятель.
(обратно)73
У меня есть стихотворение… – имеется в виду стих. II. «Живите в доме – и не рухнет дом…» из цикла «Жизнь-жизнь» (1965).
(обратно)74
«Илиада», «Одиссея» – древнегреческие эпические поэмы, приписываемые Гомеру (IX–VIII вв. до н. э.).
(обратно)75
Тристан и Изольда – легендарные персонажи средневекового рыцарского романа XII в.
(обратно)76
Есть у меня такие стихи… – имеется в виду стих. «Полевой госпиталь» (1964).
(обратно)77
«О память сердца, ты верней…» – «О, память сердца! Ты сильней…» – строка из стих. «Мой гений» (1815) поэта К. Н. Батюшкова (1787–1855).
(обратно)78
Тютчев Федор Иванович (1803–1873) – русский поэт, публицист, политический деятель.
(обратно)79
Баратынский (Боратынский) Евгений Абрамович (1800–1844) – русский поэт, переводчик.
(обратно)80
Ахматова Анна Андреевна – (1889–1966) – крупнейший русский поэт.
(обратно)81
Мандельштам Осип Эмильевич – (1891–1938) – крупнейший русский поэт.
(обратно)82
Ходасевич Владислав Фелицианович (1886–1939) – русский поэт, переводчик, литературный критик, публицист.
(обратно)83
Цветаева Марина Ивановна (1892–1941) – крупнейший русский поэт, прозаик, драматург, переводчик.
(обратно)84
Последнее стихотворение Цветаевой (…) появилось (…), кажется, в 1941 году, в «Неве».
(обратно)85
Однажды она показала мне кусок своей прозы… – речь идет об отрывке «Амедео Модильяни» (1958–1964) из «Листков из дневника».
Амедео (Амадео) Модильяни (1884–1920) – итальянский художник, скульптор, представитель Парижской школы.
(обратно)86
Ардов Борис Викторович (1940–2004) – актер, режиссер-мультипликатор.
(обратно)87
Триолешка и Арагошка – шутливо измененные фамилии Эльзы Триоле (1896–1970), французской писательницы и переводчицы, младшей сестры Л. Ю. Брик (1891–1978) и Луи Арагона (1897–1982) – французского поэта, прозаика, политического деятеля, мужа Эльзы Триоле.
(обратно)88
Блок Александр Александрович (1880–1921) – классик русской литературы, поэт, драматург, переводчик, публицист.
(обратно)89
«И перья страуса склоненные / В моем качаются мозгу…» – строки из стих. А. Блока «Незнакомка» (1906).
«Так вонзай же, мой ангел вчерашний, / В сердце острый французский каблук…» – строки из стих. А. Блока «Унижение» (1911).
«Я послал тебе розу в бокале / Золотого, как солнца, Аи…» – строки из стих. А. Блока «В ресторане» (1910).
(обратно)90
Пастернак Борис Леонидович (1890–1960) – русский поэт, прозаик, переводчик. Лауреат Нобелевской премии по литературе (1958).
(обратно)91
Вертинский Александр Николаевич (1889–1957) – русский поэт, эстрадный певец, композитор, актер.
(обратно)92
«Доктор Живаго» (1945–1955) – роман Б. Л. Пастернака.
(обратно)93
«Август» (1953), «Магдалина» (1949), «Рождественская звезда» (1949) – стихотворения из романа Б. Л. Пастернака «Доктор Живаго».
(обратно)94
Понтий Пилат (?—38 г.) – римский префект, управлявший Палестиной, наместник Иудеи (26–36 гг.).
(обратно)95
Булгаков Михаил Афанасьевич (1891–1940) – писатель, драматург, театральный режиссер, актер. Автор романа «Мастер и Маргарита» (1928–1940).
(обратно)96
Дельвиг Антон Антонович (1798–1831) – русский поэт, издатель «Литературной газеты» и альманаха «Северные цветы». Лицейский товарищ А. С. Пушкина.
(обратно)97
Моцарт – Моцарт Вольфганг Амадей (1756–1791) – австрийский композитор, музыкант-виртуоз, представитель Венской классической школы.
(обратно)
Комментарии к книге «Стихотворения. Поэмы», Арсений Александрович Тарковский
Всего 0 комментариев