«Письмо»

320

Описание

Блажеевский Евгений Иванович (1947–1999) — поэт, трагический голос которого со временем, безусловно, станет одним из символов русской поэзии конца века Почти не замеченный критикой, ибо не участвовал в игрищах на ярмарке тщеславия, он, поэт милостью Божьей, достойно прошёл свой крестный путь, творя красоту и поэзию из всего, к чему бы ни прикасался. Настоящее открытие поэзии Евгения Блажеевского ещё предстоит, потому что чем дальше от нас день его ухода, тем яснее становится значимость сделанного им.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Письмо (fb2) - Письмо 765K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Евгений Иванович Блажеевский

«О, как спокоен нынче я!..»

О, как спокоен нынче я!.. Вчера мне отрубили голову, И гордо я хожу по городу, Забыв глухое чувство голода Ко всем предметам бытия. Мне говорил палач: «Не плачь, Ведь завтра ты другую купишь, Чтоб избежать людской молвы…» А мне сегодня лепит кукиш Ваятель вместо головы. О, шиш из мрамора Каррары!.. На постаменте шеи он Возникнет, как предвестник кары На переломе двух времён. И будет в нём дыханье бездны И проницательность моя, И выйдет из меня помпезный Ниспровергатель и судья. Я буду точен в каждом жесте И, скажем, вытащу на свет, Что ты украл в роддоме шерсти, Отбритые за десять лет. Иль на просторах паранойи, Увидя тайный знак вдали, Увёл видения у Гойи, Похитил Галю у Дали… О, волоките меня волоком По вашей грязной мостовой!.. Моя душа оббита войлоком, Я ненавижу, я чужой В миру, где умер почитатель Стихов, и в суете мирской Ненужным сделался ваятель, И шиш исчез из мастерской. 1966, 1999

1 Из цикла «ПРОФИЛЬ СТЕРВЯТНИКА»

«Те дни породили неясную смуту…»

Те дни породили неясную смуту И канули в Лету гудящей баржой. И мне не купить за крутую валюту Билета на ливень, что лил на Большой Полянке,              где молнии грозный напарник Корёжил во тьме металлический лом, И нёс за версту шоколадом «Ударник» С кондитерской фабрикой за углом. Весёлое время!.. Ордынка… Таганка… Страна отдыхала, как пьяный шахтёр, И голубь садился на вывеску банка, И был безмятежен имперский шатёр. И мир, подустав от всемирных пожарищ, Смеялся и розы воскресные стриг, И вместо привычного слова «товарищ» Тебя окликали: «Здорово, старик!» И пух тополиный, не зная причала, Парил, застревая в пустой кобуре, И пеньем заморской сирены звучало: Фиеста… коррида… крупье… кабаре… А что ещё надо для нищей свободы? — Бутылка вина, разговор до утра… И помнятся шестидесятые годы — Железной страны золотая пора. 1992

МОСКОВСКОЕ ВОСПОМИНАНИЕ

В морозный вечер мимо гастронома Рысцой весёлой до пристройки низкой Затерянного в переулках дома Спешили мы с подругой по Мясницкой. Малиново-сиреневые тени Сгущались и, как помнится теперь, Вели в пристройку стёртые ступени, И старую обшарпанную дверь Нам открывала странная хозяйка — Огромная, на тоненьких ногах. Кипели щи. На кухне сохла байка Её рубах и кофточек, но, ах!.. Как хорошо картошкою печёной Закусывать и верить, закурив В компании бухой и обречённой, Что это только краткий перерыв, Что не оставит пьяное подполье В твоей душе тоски и синяков, Что впереди раскидистое поле И горы ненаписанных стихов, Что женщина, которую привёл ты, Минуя долгий тёмный коридор, Войдёт с тобою в комнату, где жёлтый Огонь страстей ворвётся в разговор. И ты — студент, гуляка и бездомник — Рукой рассеешь дыма пелену, Чтоб трепетные груди, как приёмник, Настроить на безумную волну… О, молодость!.. Давно совсем другие Жильцы в пристройке каменной, но вот Кривая тень внезапной ностальгии Ползёт за мной от Кировских ворот… 1991

1972 ГОД

Олегу Яновскому

1
А жил я в доме возле Бронной Среди пропойц, среди калек. Окно — в простенок, дверь — к уборной И рупь с полтиной — за ночлег. Большим домам сей дом игрушечный, Старомосковский — не чета. В нём пахла едко, по-старушечьи, Пронзительная нищета. Я жил затравленно, как беженец, Летело время кувырком, Хозяйка в дверь стучала бешено Худым стервозным кулаком Судьба печальная и зыбкая Была картиной и рассказом, Когда она, как мать над зыбкою, Спала, склонясь над унитазом, Или металась в коридорчике, Рукою шарила обои, По сыну плакала, по дочери, Сбежавшая с офорта Гойи. Но чаще грызли опасения И ночью просыпался зверь. Кричала: — «Сбегай к Елисееву За водкой!..» — и ломилась в дверь. Я в это время окаянное, Средь горя и макулатуры, Не спал. В окне галдели пьяные, Тянуло гарью из Шатуры. И я, любивший разглагольствовать И ставить многое на вид, Тогда почувствовал, о Господи, Что эта грязь во мне болит, Что я, чужою раной раненный, Не обвинитель, не судья — Страданий страшные окраины, Косая кромка бытия… 1973
2
Как обозвать тот год, когда в пивных Я находил забвенье и отраду За столиком на лавках приставных, Вдыхая жизни крепкую отраву?.. Ещё не зная, что и почему, В квартире у татарина Джангира Я пил вино в махорочном дыму Жестокого расхристанного мира, Где в подворотне властвовал кулак И головы звенели от затрещин, Где мутный бар напоминал бардак И пахло рыбой от весёлых женщин. Как обозвать тебя, безумный год Москвы, уже исчезнувшей в овраге Глухих времён, где шелудивый кот Читал свои доклады по бумаге. И ожидал тюрьмы да Колымы, В Рязани не тоскуя по Вермонту, Писатель, будораживший умы; И слух гулял, как ветерок по понту: «Что выручил коллега по перу, Что рукопись увёз прозаик с Рейна…» О, год, ушедший в чёрную дыру Дымящейся Шатуры и портвейна! Как обозвать тебя, как обласкать?.. Немытый, словно кружка в общепите, Ты был прекрасен!.. Если обыскать Словарь, то не найду другой эпитет. Ты был прекрасен!.. Хоть в чужом дому Я ночевал и пиво пил в подвале, Но молодость была и потому Со мною времена не совпадали. 1988

«Мы — горсточка потерянных людей…»

А. Васильеву

Мы — горсточка потерянных людей. Мы затерялись на задворках сада И веселимся с лёгкостью детей — Любителей конфет и лимонада. Мы понимаем: кончилась пора Надежд о славе и тоски по близким, И будущее наше во вчера Сошло-ушло тихонько, по-английски. Ещё мы понимаем, что трава В саду свежа всего лишь четверть года, Что, может быть, единственно права Похмельная, но мудрая свобода. Свобода жить без мелочных забот, Свобода жить душою и глазами, Свобода жить без пятниц и суббот, Свобода жить как пожелаем сами. Мы в пене сада на траве лежим, Портвейн — в бутылке,       как письмо — в бутылке Читай и пей! И пусть чужой режим Не дышит в наши чистые затылки. Как хорошо, уставясь в пустоту, Лежать в траве среди металлолома И понимать простую красоту За гранью боли, за чертой надлома. Как здорово, друзья, что мы живём И затерялись на задворках сада!.. Ты стань жуком, я стану муравьём И лучшей доли, кажется, не надо. 1976

«Любитель ножа и перца…»

Любитель ножа и перца, Даритель тюремных благ Несёт в груди вместо сердца Рыжий слепой кулак. За ним, вдоль ночных становищ, Идут в толпе старожилов Угодливый Каганович, Подвыпивший Ворошилов. Сейчас начнётся охота, Опричники выловят план… В тумане кровавого пота Залёг ночной котлован. Хозяин молчит надменно, Но, прежде чем сделать знак, Капризной ноздрёй нацмена Занюхивает табак. Так вот она — русская прерия!.. В просторы её босые Ягода, Ежов и Берия Скулят, словно псы борзые. И в местности неухоженной, Где ветер свистит во мраке, Сидят на перчатке кожаной Соколики-вурдалаки. Сейчас начнётся потеха: За совесть, а не за страх Побор коллективного меха На голых крестьянских полях. Сейчас в небесах бабахнут, В ночи запоёт рожок И разом от боли ахнут Житомир, Ростов, Торжок, И двинется, как пехота, Колючая ночь сквозь сон… От страшного поворота Я временем отнесён. И что мне имбирные башни И мускус испанской печали, Упавшему в русские пашни, Глядящему в русские дали…

ФРАГМЕНТЫ ДИАЛОГА С АНТОНИНОЙ ВАСИЛЬЕВНОЙ

— Лаврентий Берия мужчиной сильным был. Он за ночь брал меня раз шесть… Конечно, Зимой я ела вишню и черешню, И на моём столе, Представь, дружочек, Всегда стояла белая сирень. — Но он преступник был, Как вы могли? — Да так, Я проходила мимо дома Чехова, Когда «Победа» чёрная подъехала И вылезший полковник предложил Проехать с ним в НКВД… О Боже, Спаси и сохрани!.. А за углом Был дом другой, И я ревмя ревела, Когда меня доставили во двор. Но расторопно-вежливый полковник Помог любезно выйти из машины, По лестнице провёл проходом узким И в комнате оставил у бильярда Наедине со страхом ледяным. Прошло минут пятнадцать… Я пришла В себя, Когда раскрылась дверь внезапно, И сам Лаврентий вышел из-за шторы И сразу успокоил, Предложив Сыграть в «американку» на бильярде. — Как это страшно!.. — Поначалу страшно, Но я разделась сразу, — В этом доме Красавицы порою исчезали, А у меня была малютка-дочь. Да и к тому же это был мужчина — В любое время деньги и машина, Какая широта, Какой размах! Я отдавалась, как страна — грузину, Шампанское — рекой, Зимой — корзины Сирени белой, Он меня любил!.. — Но он сажал, Расстреливал, Пытал!. — А как бы ты с врагами поступал? Не знаешь… И поймёшь меня едва ли. А он ходил в батистовом белье, Мы веселились, Пили «Цинандали», И шёл тогда Пятидесятый год… 1978

«Сегодня проносятся бесы…»

Сегодня проносятся бесы Над мокрою мостовой. Мой город, без интереса Расстанемся мы с тобой. Метель окружает, свищет С пронзительною тоской. Незримое пепелище: Козицкий… Страстной… Тверской… Несбыточность кажется жалкой: Так в десять, в пятнадцать так Пытаются зажигалкой Рассеять вселенский мрак. Но тут появляются гости, Бутылка на пьяном столе С наклейкой, где — кожа да кости — Ведьма летит на метле. Но гости уже, как потери, О коих не стоит жалеть. Прощайте, друзья из артели, Желающей голос иметь. Прощайте, поэты-Корейки!.. Вперёд протянув пятерню, Тяжёлые бедра еврейки Устало к себе притяну… Родная, о прошлом ни звука… К чему канитель и возня, Когда нас разводит разлука, Тоску под лопатки вонзя! Мне холодно в этом просторе, Где пусто — зови, не зови — И ложью попрали простое Понятье добра и любви. Мне холодно в шумной толкучке, Где роком больна молодежь, Где ты до горячки, до ручки Вдоль сточной канавы дойдёшь. Где нам, захлебнувшись минутой, Не выжить в строке и в мазке. О, бесы, что рыщут в продутой И полубездомной Москве!.. 1973

ДРУГУ

1
По улице Архипова пройду В морозный полдень Мимо синагоги Сквозь шумную еврейскую толпу, Сквозь разговоры об отъезде скором, И на меня — прохожего — Повеет Чужою верой И чужим презреньем. И будет солнце в медленном дыму Клониться над исхоженной Солянкой, Над миром подворотен и квартир, В которых пьют «Кавказ» и «Солнцедар» По случаю зарплаты и субботы. И будет воздух холодом звенеть, И кучка эмигрантов в круговерти Толкаться, Выяснять И целоваться, И будет дворник, С видом безучастным, Долбить кайлом, Лопатою скрести. И ты мне будешь объяснять причину Отъезда своего И говорить О праве человека на свободу Души и слова, Веры и судьбы. И будем мы стоять на остановке, Где гражданин в распахнутом пальто, Такой типичный в этой обстановке, Зашлёпает лиловыми губами, Но только кислый пар, И ни гу-гу. И ты меня обнимешь на прощанье, А я увижу рельсы, По которым Уедешь ты Искать и тосковать. Ох, это будет горькая дорога!.. И где-нибудь, В каком-нибудь Нью-Йорке Загнутся рельсы, Как носы полозьев… Свободы нет, Но есть ещё любовь Хотя бы к этим сумеркам московским, Хотя бы к этой милой русской речи, Хотя бы к этой Родине несчастной. Да, Есть любовь — Последняя любовь. 1976
2
Обращаюсь к тебе, хоть и знаю — бессмысленно это, Из осенней Москвы обращаться к тому, кто зарыт На далёком кладбище далёкого Нового Света, Где тебя Мандельштам не разбудит и не озарит. Твои кости в земле в тыщах миль от московских околиц, И прощай ностальгия — беда роковая твоя! Но похожий лицом на грача или, скажем, на Мориц, Хлопнул крышкою гроба, души своей не затворя. И остался твой дух — скорбный вихрь иудейской пустыни, Что летает по свету в худых небесах октября, Что колотится в стёкла и в души стучится пустые, Справедливости требуя, высокомерьем горя. Но смолчали за дверью в уютной квартире Азефа, Чтобы ветер впустить — не нашлось и в других чудака. Лишь метнулась на лестницу кошка сиамская Трефа — Ей почудился голос в пустых парусах чердака. Это голос хозяина звал ошалевшую кошку И ушёл по России, и сгинул за гранью границ, И оставил раскрытым в ночи слуховое окошко, Словно вырвалась стая каких-то неведомых птиц. И навеки пропала за серой стеной небосвода, И растаяло эхо, идущее наискосок… Поколение это другого не знало исхода: Голос — в русское небо, а тело — в заморский песок. И когда колченогий режим, покачнувшись, осядет со скрипом, То былой диссидент или бывший поэт-вертопрах На развалинах родины нашей поставит постскриптум: Только прах от разграбленной жизни остался, лишь пепел да прах… 1977

«Беспечно на вещи гляди…»

Беспечно на вещи гляди, Забыв про наличие боли. — Эй, что там у нас впереди?.. — Лишь ветер да поле. Скитанья отпущены нам Судьбой равнодушной, не боле. — Эй, что там по сторонам?.. — Лишь ветер да поле. И прошлое, как за стеной, Но память гуляет по воле. — Эй, что там у нас за спиной?.. — Лишь ветер да поле.

ОБСТАНОВОЧКА

Вы не ругайтесь, Я сейчас уйду. Я на подъём необычайно лёгок — Лишь рукопись да выходной костюмчик, Лишь только фото бабушки да мамы, Лишь простыню Засуну в саквояж. Вы не ругайтесь из-за чепухи. Пустое. Я однажды не ужился В квартире, Где бутылки — Вместо книг — На стеллажах стояли И висела На гипсовой, Такой бугристой шее У шадровского пролетария Зачем-то Медалька чемпиона Украины. Вы не ругайтесь из-за чепухи. Ведь комната — не женщина, Оставить Брюзжащих Матерящихся соседей Большое удовольствие, Поверьте. Я ухожу. Пожалуйста, проверьте На кухне газ И потушите свет. Я ухожу, Вы только не ругайтесь. Моя квартира не имеет стен, Её картины не имеют рам Она свистит, Смеётся И течёт, Визжит на поворотах И кричит. Мои диваны в скверах, А комоды Мои — Многоэтажные дома. В одном из них, Любезные соседи, Сидите вы, Как черти — в табакерке. Я ухожу. Вы только не ругайтесь. Мне весело. Какой блаженный бред — Поставить кошке клизму под диваном И вылететь из ванной в вентиляцию, И пригласить любимую под крышу!.. Дивана нет. И ванной нет. И крыши нет. Целуй меня на площади Восстания! Гостиную мне эту предоставили И жизнь, И ЖСК, И Моссовет!.. 1976

ПЕРВЫЙ ПОСЕТИТЕЛЬ

В шашлычной шипящее мясо, Тяжёлый избыток тепла. И липнет к ладони пластмасса Невытертого стола. Окурок — свидетельство пьянки Вчерашней — в горчичницу врос. Но ранние официантки Уже начинают разнос. Торопят меню из каретки, Спеша протирают полы И конусом ставят салфетки, Когда сервируют столы. Меж тем посетитель фронтально Сидит от прохода левей И знает, что жизнь моментальна, Бездумна, как пух тополей, Легка от ступни до затылка, Блаженно опустошена… К руке прикипела бутылка, И хочется выпить вина. И он вспоминает, как силою Желанья             завлёк её Кустодиевски красивую В запущенное жильё. Туда, где в матрасе вспоротом Томилась трава морская, И злым сыромятным воротом Душила тоска мужская. Туда, где немыслимо пятиться, И страсть устранила намёк, Когда заголяла платьице, Слепя белизною ног, Когда опрокинула плечи, Когда запрокинула взгляд… Казалось, в Замоскворечье Он любит сто лет назад. Казалось, что в комнате душной Сквозь этот ленивый стон, Услышится стук колотушный И колокольный звон… Красавица влажно дышала, И думал он, как в дыму, Что не миновать централа И Первого марта ему… Что после, Под пыльною каской, Рукой зажимая висок, Он встретится с пулей китайской И рухнет лицом на Восток. Что в спину земная ось ему Вопьётся,               а вдоль бровей, Как пьяный — по зимнему озеру, По глазу пройдёт муравей… В толкучке трагедий и залпов, В нелепом смещении дней Безумие бреда!.. Но запах, Идущий от кожи твоей, Но шорох Страстного бульвара, Но жажда ночной наготы… Вошла симпатичная пара, Неся в целлофане цветы. Сидит посетитель фронтально К окну от прохода левей И знает, что жизнь моментальна, Бездумна, как пух тополей, Легка от ступни до затылка, Блаженно опустошена… К руке прикипела бутылка И хочется выпить вина. 1976

МУХА

Ноябрьское ненастье за окном, Наискосок летит снежок И я Сижу и слушаю, как ходит лифт за стенкой, Минуя мой этаж И возвращаясь вниз. Я всё кого-то жду, Надеюсь, что придёт… Встаю, Курю, Сажусь, А на моём столе, Между стаканом грязным и бумагой, Последняя, Ещё живая муха Сидит и лапки чистит, Будто точит На снегопад И на меня Ножи… И если ты сегодня не придёшь, То муху я поймаю, Завяжу За лапку аккуратно ниткой тонкой И посажу в тепле настольной лампы Со мною вместе зиму зимовать. Ведь человек, Который не имеет Любимой женщины, Собаки или друга, Способен муху посадить на нитку, Давать ей крошки, Сахар и питьё, Прислушиваться к вою ветра, Думать О том, Что в этом мире есть весна И старенькая мама, И любовь… 1969

РОЖДЕСТВЕНСКАЯ НОЧЬ

Как хорошо в рождественскую ночь Лежать в обнимку с милым существом, Которое смогло тебе помочь, Все беды отодвинув «на потом». Как хорошо не числиться, хоть миг, В составе городского поголовья, Захлопнуть время — худшую из книг — И нежный воск зажечь у изголовья. И что бы там ни ожидало вас, Но не пройдёт сквозь временное сито Со шлаком жизни просветлённый час, В котором и единственно, и слитно: Жены уснувшей тихое тепло, Шажки минут и беглый запах ёлки… А за стеной морозно и темно, И кажется, что где-то воют волки. 1978

ЗВЕЗДА

Над городом, Который многоок, Жуёт огни вокзалов и предместий, Но всё-таки безмерно одинок Перед большим движением созвездий, Горит одна чудесная звезда, В моё окно вперяясь и мигая. Под ней бегут, качаясь, поезда И самолёт летит, изнемогая. Горит звезда, Летящая во тьму, Моя — Неупадающая с неба… Я со стола пустой стакан возьму И, воздух зачерпнув, Глотну нелепо За то, Что пребываешь надо мной…

«Ангел смерти, посети, посидим…»

Ангел смерти, Посети. Посидим, Пососедствуем с тобою на рассвете, Как соседствуют Огонь и дым Белокурый, белокурый Ангел смерти!..

«Цветаева, и Хлебников, и Рильке!..»

Цветаева, и Хлебников, и Рильке!.. Одолевая дивный сопромат, Ты счастлив, ты выходишь из курилки В тот незабвенный, в тот далёкий март, Цитируя зачем-то: «ночь… аптека…», Когда вокруг по-вешнему пестро. Осталась за углом библиотека — Дом Пашкова, и мы спешим в метро По наледи хрустящей, а за кромкой В бездомной луже ёжится закат, И от прекрасного лица знакомой Исходит свет, слегка голубоват… И день многоголосый, уплывая, Томительно-нетороплив уже, Но лестница летит, и угловая Квартира на последнем этаже, Где, чиркнув спичкой, — от крюка с одеждой И до планшета с «Вечною весной» — Хозяйка озаряет, как надеждой, Своё жилище свечкой восковой. И разговор, что вязок был, как тесто, Из-за смущенья, из-за суеты, Волнует ощущением подтекста: «Любимая?..»                     «Мой милый, это ты?.. Мне восемнадцать, но уже на части Расколот мир, и столько чепухи, Когда бы не особенное счастье Любить искусство и читать стихи…» И говорит во утоленье жажды, И жарко ловит воздух нежным ртом… Так выпало ей говорить однажды, А слушавшему вспомнится потом И чистый голосок, пропавший где-то На перепутье большаков и трасс, И как она — бледна, полуодета — Себя дарила в жизни первый раз. И то, что ощутил — впервые, Боже — Свободу, равнозначную реке: Лежи и созерцай рассвет на коже И первый луч на зыбком потолке. — Любимая, — он скажет много позже,— Кому Франческа, а кому Кармен… Иные связи стоили дороже, Не отдавая ничего взамен. Лишь этот миг на чувственном пределе В каморке бедной близ Москва-реки… Тогда не я, тогда Земля при теле Была — как шарик с ниткой — у руки!.. 1974, 1984

«На горестном ветру в начальных числах марта…»

На горестном ветру В начальных числах марта Бессилие души Не описать пером. Проносится такси, И хриплый голос барда В приёмнике поёт Про Волгу и паром Предчувствие беды Пугает в русских вёснах, И беззащитен мир, Что окружает нас На этих виражах, В потоках перекрёстных, Где, забывая жизнь, Ногою жмут газ. Проносится такси По слякотной Волхонке, Рекламы мельтешат, Шофёр к рулю припал. Хохочет за стеклом Красавица в дублёнке, Но смеха не слыхать — Проносится оскал… А ледяная ночь Уже летит на зданья, И хрупкий мир висит На скрюченном гвозде, И возникает дом На площади Восстанья, Как будто крокодил, Застывший на хвосте… 1978

«Даётся с опозданьем часто…»

Даётся с опозданьем часто, С непоправимым иногда, Кому — взлохмаченная астра, Кому — вечерняя звезда. Воздастся с опозданьем вечным Художнику за то, что он Один в потоке бесконечном Был для потомков почтальон. Даётся с опозданьем горьким Сознанье, что сказать не смог О тех, что горевали в Горьком, В Мордовии мотали срок. Воздастся с опозданьем страшным За то, что бросил отчий дом И, пусть небрежным, карандашным Родных не радовал письмом Даётся, душу поражая, Как ослепительная новь, По-настоящему большая, Но запоздалая любовь… 1986

ОТРЫВОК

И. Меламеду

…Упала тьма и подступил озноб, И жар вконец защекотал и донял, Когда он тронул свой горящий лоб Легко и быстро, словно печь — ладонью, И разглядел светильники в ночи, И пристальней вгляделся в звёздный хаос: Их было семь… и острие свечи Зловещее               над каждым колыхалось… И ветер дул, неся в ноздрях песок, И голый путь был холоден, как полоз, И — от безумия на волосок — Он услыхал идущий с неба голос И оглянулся, и повёл плечом, — Была темна безлюдная дорога, Но голос шёл невидимым лучом, И плавились слова в душе пророка. И в ухо, как в помятую трубу, Текло дыханье воздухом горячим, Подсказывая верному рабу Посланье в назидание незрячим, Посланье в назидание глухим, Как приговор и страшное возмездье… И замер Иоанн, когда над ним Застыло роковое семизвездье, Когда запели трубы и когда Под всадниками захрапели кони И вспыхнула зловещая звезда — Полынь-звезда на мутном небосклоне… 1986

«Я ждал его, как воскресенья…»

Я ждал его, как воскресенья, Я думал: арбузы… ранет… Но вот — пролетели мгновенья И летнего времени нет. Моё человечье, земное Вдоль каменного парапета Ушло в измеренье иное, Уплыло короткое лето. Хоть я до веселия падкий, Закрыли моё шапито. Страницей из школьной тетрадки Судьба от рожденья и до… У памяти в душном кармане Слова из больного напева. Прочтение, словно в Коране, Обратное: справа — налево. Обратно листаются годы, И вдруг понимаются как Российская сущность свободы — Распад, растворение, мрак… 1989

ПОКОЛЕНИЕ

Уже не надо вразнобой                                   таранить                                                стену. В проломе видим мы с тобой                                            немую                                                     сцену: Башкой пробившие дыру                                     и зло,                                             и слепо Бодают лбами на юру                                родное                                          небо… Мечтанья обратились в дым,                                           в морскую                                                          пену. Как пусто в этой жизни им —                                            пробившим                                                            стену! Они на фоне синевы                               почти                                       уроды Не осознавшие, увы,                               своей                                       свободы. А где-то звякают ключи,                                    проводят                                                 сверку. И ожидают палачи                            отмашки                                        сверху. 1990

«Лагерей и питомников дети…»

Лагерей и питомников дети, В обворованной сбродом стране Мы должны на голодной диете Пребывать и ходить по струне. Это нам, появившимся сдуру, Говорят: «Поднатужься, стерпи…», Чтоб квадратную номенклатуру В паланкине носить по степи. А за это в окрестностях рая Обещают богатую рожь… Я с котомкой стою у сарая И словами меня не проймёшь! 1990

«Больная смерть выходит на дорогу…»

Больная смерть выходит на дорогу, Тяжёлый воздух лапами когтя. Мы пожили своё, и слава Богу, Но каково тебе, рождённое дитя?.. Но каково нечаянно зелёным Побегам вдоль вокзалов и дорог?.. Давай подышим воздухом казённым, Поскольку платим за него налог! Чего стесняться, мы же не в сорочке Явились в мир кирзового труда, Где очень поздно набухали почки И рано подступали холода. Где долго принимали за святыни Усатый бюст и бронзовый парад, Где молодость, как плёнку, засветили И поломали фотоаппарат. Такие времена… Но мы пока что дышим И пусть в ночи поют не соловьи, Ты слышишь: кошки пронесли по крышам Сухое электричество любви?.. 1989

«От мировой до мировой…»

От мировой до мировой, Ломая судьбы и широты, Несло героев — головой Вперёд — на бункеры и дзоты. И вот совсем немного лет Осталось до скончанья века, В котором был один сюжет: Самоубийство Человека. Его могил, его руин, Смертей от пули и от петли Ни поп, ни пастор, ни раввин В заупокойной не отпели. И если образ корабля Уместен в строчке бесполезной, То век — корабль, но без руля И без царя в башке железной. В кровавой пене пряча киль, Эсминцем уходя на Запад, Оставит он на много миль В пустом пространстве трупный запах. Но я, смотря ему вослед, Пойму, как велика утрата. И дорог страшный силуэт Стервятника                   в дыму заката!.. 1990

2 Из «АРМЕЙСКОЙ ТЕТРАДИ»[1]

«Когда забирали меня…»

Когда забирали меня И к Марсу везли на арбе, Когда я свободу менял На блёклую шкуру х/б, Когда превращали в раба, Совали в лицо автомат И делала власть из ребра Народного                серых солдат, Когда моё время текло, Судьбу половиня, инача, И маму метелью секло Всю в хохоте жалкого плача, Тогда у истока разлук, Явившись на сборное место, Ударил, как репчатый лук, По зренью армейский оркестр. И бритый солдатский набор Качнулся, разбитый на роты, И Марс превратил в коридор Дорогу и съел горизонты. И я, покачнувшись, побрёл Туда, где ручищами сжата Душа и горит ореол Вкруг матерной рожи сержанта, Туда, где становится мир Тщетою солдатских усилий, Где спутник тебе — конвоир, И где проводник — не Вергилий — Проходит пространством пустым… Я многое дал бы, о Боже, Чтоб сделаться камнем простым, Лежащим на бездорожье. 1974

«Я выпадаю из обоймы вновь…»

Я выпадаю из обоймы вновь, Из чёткого железного удушья. Так выпала случайная морковь Из рук того, кто заряжает ружья. Но всё же у моркови есть удел, Которого не ведаю с пелёнок: Стрелок стрелять морковью не хотел, Но подобрал и съел её ребёнок. А мой удел, по сути, никакой. Во мраке человеческих конюшен Я заклеймён квадратною доской, Где выжжено небрежное «не нужен». Не нужен от Камчатки — до Москвы, Неприменим и неуместен в хоре За то, что не желаю быть как вы, Но не могу — как ветер или море… 1974

«Солдатские домики в лёгком налёте снежка…»

Солдатские домики в лёгком налёте снежка. Зима не спешит и уйдёт, очевидно, не скоро. И пусть порошит!.. Моя участь в итоге смешна, И я ограничен дощатой спиною забора. Ну что же, я рад, что года улетают в трубу, Тому, что забор обступает доской повсеместной, Что он — не чета лицемерно-негласным табу, Что грубо сколочен из истинной плоти древесной. Так проще, пожалуй; казарма не знает вранья, Но я интереса к её простоте не питаю. В зелёной толпе наблюдаю полёт воронья, Как будто со дна утомлённых пловцов наблюдаю… 1974

«Когда одиночество — это вода…»

Когда одиночество — это вода, И в ней растворяется путь, Ведущий на сизые города Сквозь серо-зелёную муть Пустыни, которая больше земли, А плот у тебя бутафорский, Тогда поперечные горбыли Сорви, чтоб расстались и доски… 1974

«Над Тольятти метели тень…»

Над Тольятти метели тень, Снег зализывает пороги. Нет письма семнадцатый день, Видно, письма замерзают в дороге… Но мне чудится: вдоль проводов Поднялся и летит, нарастая, На Москву, на Казань, на Ростов Сквозь метель непонятная стая. Это письма в полёт повело В несуразных конвертах без марок, И несёт их зимы помело В мир домов, подворотен и арок. И моё — в их несметном числе — Полетело гонцом виноватым К вам, Марина, чей голос и след Затерялись за военкоматом, Где снегами пути занесло И пропели армейские трубы… А волос вороное крыло, И глаза, и вишнёвые губы, Что так долго мерещились мне В перестуке и грохоте стали, Отступили в дрожащем окне И за Сызранью вовсе пропали. В темноте небывалых кулис Ни звезды, ни дорожного знака… Пенелопа не ждёт, а Улисс Не вернётся в отчизну, однако, Над Тольятти метели тень, Снег зализывает пороги. Нет письма семнадцатый день, Видно, письма замерзают в дороге…

ПЁТР СОЛОВЕЕВИЧ СОРОКА

Имя его было Акакий Акакиевич. Может быть, читателю оно покажется несколько странным и выисканным, но можно уверить, что его никак не искали, а что сами собой случились такие обстоятельства…

Н. В. Гоголь В солдатском клубе шёл английский фильм: «Джен Эйр» — Немного скучный И немного Сентиментальный фильм о богадельне Для неимущих маленьких сирот И о любви — Возвышенной и трудной — Любви аристократа с гувернанткой. Сержант Шалаев, Так же, как и все, Курил в кулак, Смотрел картину, Думал О том, Что скоро ужин и отбой. Но в память красномордого сержанта — В берлогу, где всегда темно и пусто, Запали занимательные кадры: Там, На экране, За непослушанье На табурет поставили девчонку, Которая мучительно, Но гордо Выстаивала это наказанье. Сержант Шалаев гадко ухмыльнулся… И вот уже Не в Англии туманной, Не в армии какой-то иностранной На табурет щербатый, как наседка, Далёкий от ланкастерских по форме, Поставлен провинившийся солдатик. Он — Пётр Соловеевич Сорока — Фамилии пернатой обладатель, С глазами голубыми идиота На табурете замер И стоит. Сержант Шалаев курит и смеётся. Он чувствует, Что шутка удаётся, А за окном проносится метель. Она летит во тьме, Под фонарями Её поток напоминает рысь. Она летит, А там — У горизонта — Сжигают ядовитые отходы За крайними постройками Тольятти, И полог неба смутен и зловещ. А Петя Соловеевич Сорока Стоит на табурете, И в глазах, Совсем стеклянных, Отражен размах Всей этой скверны И почти животный, Пронзительно-невыносимый страх… 1975

ШМЕЛЁВ

Дышала степь и горячо, и сухо. Шмелёв сказал: «Я не вернусь в отряд. Я больше не желаю, Я — не сука, Которую пинает каждый гнус…». И на глазах у нас переоделся: Ремень солдатский — на ремень гражданский, Вонючие большие сапоги — на башмаки,                                                     подаренные кем-то, И грубую стройбатовскую робу —                                    на синюю рубашку и штаны. Переоделся, Сплюнул на прощанье И повернулся, И побрёл по полю, Которому, казалось, Нет конца. Будь проклято безоблачное небо! И рыжая резвящаяся лошадь, И птица, Пролетающая косо, И паутинок медленный полёт Внушали мысли об освобожденьи, О бегстве… И Шмелёв услышал этот Идущий из глубин природы зов. Он брёл по полю, — Надо задержать!.. — Иначе дело пахнет керосином!.. — Иначе дело пахнет трибуналом!.. — Шмелёв, постой!.. — Шмелёв, вернись назад!.. Но он уже бежал. И мы по полю Пошли с какой-то странной прямотою И внутренней опаскою слепцов. Мы шли ловить Большого человека, Который наши тайные мученья И нашу человеческую трусость Перечеркнул попыткою побега. И мы ловили родственную душу, Не понимая этого ещё, И не Шмелёва, А себя ловили — Рабы всепобеждающей казармы, А он бежал И плакал, И бежал… Мы беглеца поймать бы не сумели, Но та лошадка, Что его дразнила Свободою своей издалека, Любезно предоставила и спину, И ноги, И ефрейтор мускулистый Погоню продолжал на четырёх! Какая лошадь И какое счастье, И похвала от командира части!.. И был беглец настигнут И доставлен В комендатуру, Где перекусил Себе зубами Вены на запястье… 1976

ВСТРЕЧА

«А что мы, в сущности, знаем — Любители сделать дыру В картоне, В своём виске Или в глазу соседа, Или пальцем — в песке?.. А что мы, в сущности, значим — Любители бормотухи И крепкого табака, Валяющие дурака Пока не наступит отбой?..» Такие смурные мысли Во мне возникали, Когда В горящей июльской степи, На камень горячий усевшись, Ребристый кусок арматуры Я в норы бесцельно совал. И думал: «Далеко же суслик Забрался…» Такое занятье: В норе ковырять Или в зубе Спасает стройбат от безумья. Но только мне холодно стало!.. Ожог ледяного металла Волною прошёл по загривку. Я вздрогнул… — За мокрой спиною На выжженной тверди, Как фаллос, У камня змея поднималась И тонкое жало Дрожало. Ну что же, гадюка, Сапог мой Твою размозжит головёнку, Подкова моя холоднее… Смелее, гадюка! Но, Боже, На этой узорчатой коже Такие сверкали глаза!.. Что я, Отступая с пригорка, Дрожал от удара тоски, От желчи, От мудрости горькой… О змейка С глазами поэта, Убитого близ Пятигорска, Откуда они у тебя?!. Откуда?.. О страшное чудо… Я брёл наугад, Но, казалось, Что мне не уйти от пригорка. Я брёл, И вокруг загибалась Земли воспалённая корка… 1976

ВОЗВРАЩЕНИЕ

Я вернусь в ноябре, когда будет ледок на воде, Постою у ворот у Никитских, сутулясь в тумане, Подожду у «Повторного» фильма повторного, где Моя юность, возможно, пройдёт на холодном экране. Я вернусь в ноябре, подавившись тоской, как куском, Но сеанса не будет и юности я не угоден. Только клочья тумана на мокром бульваре Тверском, Только жёлтый сквозняк — из пустых подворотен… 1975

ЧУВСТВО ПОКОЯ

Безмерное чувство покоя В ту ночь посетило меня. Огромное тихое счастье Сидеть в одиноком тепле И знать, Что тебя не настигнет Холодная дикая степь, Что руки её ледяные, Что вьюга пустых полустанков, Что ящик солдатской казармы, Отравленный газом кишечным, Остались за тысячи вёрст. Как чудно!.. Как чутко!.. Чуть слышно За стёклами лепится снег. А лягу в постель И увижу: Безбрежное летнее утро. Спят куры в пыли золотистой, Спят мухи на стёклах веранды, Спят люди: Один — под телегой, Другой — в старомодной карете, А третий, Наверное, я, Лежит под раскидистым дубом, Блаженно во сне улыбаясь, И птица Сидит на руке… 1975

ВОСПОМИНАНИЕ О МЕТЕЛИ

Мокрый снег. За привокзальным садом Темнота, и невозможно жить, Словно кто-то за спиной с надсадом Обрубил связующую нить. Мёртвый час. Не присмолить окурка, Мёрзнут руки, промерзает взгляд… Вдоль пустынных улиц Оренбурга Я бреду, как двести лет назад. Что-то волчье есть в моей дороге — В темноте да на ветру сквозном!.. И шинель, облапившая ноги, Хлопает ноябрьским сукном Хлопают дверьми амбары, клети, Путь лежит безжалостен и прям. Но в домах посапывают дети, Женщины придвинулись к мужьям. Но, уйдя в скорлупы да в тулупы, Жизнь течёт в бушующей ночи. Корабельно подвывают трубы, Рассекают стужу кирпичи. И приятно мне сквозь проклятущий, Бьющий по лицу колючий снег Видеть этот медленно плывущий Теплый человеческий ковчег…

3 Из цикла «ВСЕСОЮЗНАЯ ГЕОГРАФИЯ»

МОНОЛОГ ПРОВИНЦИАЛА

Мне думалось, Что я преодолел Провинцию, Её родные парты И жаркий дух, Что голубел и млел, И смачный стук — Всей пятерней о нарды, И тень резную В августовский зной, И жирный день, Шипящий на мангале, И этот потаённый Земляной Озноб в парадном И озноб в подвале… Мне думалось, Что я почти герой — Тянули миражи, Вокзалы, Сходни От улицы, Где пробегал порой Большой петух В проёме подворотни, От медленных Восточных вечеров, От музыки, Смакующей обиды, От пыльного величия ковров, Висящих, Как сады Семирамиды… Мне думалось, Что можно извинить Себя за всё, Легко забыв про это, И душный быт Беспечно изменить Простой покупкой Авиабилета. Из мусульманства, Из дашбашных дел, Из местной жизни, Чуждой славянину, Я непременно вырваться хотел. И променял Чужбину На чужбину… 1980

КИЕВ

Ещё не расцвели каштаны, Но розоватый воздух нежен. И этот праздник долгожданный С весенним солнцем перемешан. И бабы — как из молока — Хохочут у днепровской кущи, Свои сгущённые бока Покачивая так зовуще. И обожают петуха — Его изображенье в «крестик» — И с буквой «Ге» гуляет «Ха», Как будто крёстная и крестник; И бычьей кровью крашен ВУЗ, И краску пробивает мясо… Идёт колхозник — вислоус — Похожий чем-то на Тараса. И, среди прочих быстрых ног, Мелькают посреди проспекта И адидасовская кеда, И крепкий жмеринский сапог. Здесь выбивается исток Наречий костромских и брянских. Любая вывеска — урок Разросшихся корней славянских. Здесь тот живительный раствор И крепь строительного леса, Из коих слеплен и Ростов, И многодетная Одесса… 1980

ТУРКМЕНСКАЯ ЗАРИСОВКА

Верблюд и чёрная цистерна, Стоящая наискосок… Моя тоска почти безмерна: Верблюд, цистерна да песок… И нищая до безобразия, Тондырный пробуя замес, На корточки уселась Азия Вдоль полотна: барса-кельмес!..[2] Барса — на выжженные тыщи… Кельмес — тебе не хватит ног… И, как зола на пепелище, Повсюду властвует песок. О, это смуглая окалина В солончаковом серебре!.. О, Родины моей окраина, Где на горячем пустыре Верблюд, поджавший губы тонко, Орёл о четырёх ногах, Где зноя выцветшая плёнка Легла на стёкла в поездах… 1980

«Покуда полз фуникулёр…»

Покуда полз фуникулёр, С трудом одолевая выси, Бурлил в котле окрестных гор И глухо клокотал Тбилиси. Брусчатка шла заподлицо Морковно-красной черепицы, Текло и булькало в лицо Густое варево столицы, Которую, как песнь — на слух, В дохристианское столетье, Наверное, напел пастух, Играя на вишнёвой флейте. Что думал юный полубог В тени развесистого бука, Когда, цепляясь за дымок И за руно, рождалась буква?.. Был город зеленью увит И пыльным буйством винограда. В глаза бросался алфавит Бугристый, как баранье стадо. Крестьянский, плодоовощной, Овечий и высокогорный, Простой, как в лавке мелочной — Бесхитростный мундштук наборный, Он с вывесок куда-то звал И приглашал побыть в духане; И город честно раздавал Своё чесночное дыханье. И город был собою горд — На шумном перекрёстке мира Прекрасный, словно натюрморт С бутылью и голубкой сыра… 1983

НА КАВКАЗЕ

Висит кинжальная звезда, Протянешь — и поранишь руку… Протяжно воют поезда, Летящие по виадуку. Как нестерпим железный свист, Который будоражит горы! Но, слава Богу, путь кремнист, И в темноте растаял скорый…

ЯЛТА

В удушливой влаге слова солоны, Горячее бремя погоды. У пристани пёстрой стоят, как слоны, Ленивые пароходы. Купальщицы бродят густою толпой, Фотограф, пригнувшись сутуло, Снимает «на память», и дым голубой Плывёт от жаровен Стамбула. Татарская слива ломает забор, Трещит от приезжих квартира, Но бронзовый Горький стоит среди гор, Как путник — на пачке «Памира». Но есть одиночество, есть высота И вкрадчивый холод телесный, Когда на машине ползёшь возле рта Гудящей над городом бездны. Но есть непреклонный витой кипарис, Что стал звездочётом у Бога, И собственной жизни отвесный карниз, И ночь у морского порога. Густая, как дёготь, несущая ритм Откуда-то издалека, Где бродит, крепчая, йод, и горит Печальный огонь маяка. И нет исчисления прожитым дням В пространстве разъятом, развёрстом, И женщина в белом по мокрым камням Уходит во тьму, как по звёздам… 1984

ТРАНЗИТНЫЙ ПАССАЖИР

Он в апреле Под утро приехал туда, В этот полузабытый Чинаровый город, Где прошло, Как сквозь пальцы проходит вода, Голубиное время; И явственный голод По былому Его охватил целиком, Целиком охватила душевная смута. На пустынном перроне, Ища телефон, Он вдыхал наплывающий запах мазута. Всё, казалось, дышало забытым теплом, Щекоча возбуждённые ноздри и нервы: Здесь На грустную жизнь получил он диплом И отсюда ушёл ни последний, ни первый. Здесь Упругое сердце звенело мячом, И на стену шампанского брызгала пена. Здесь Он гроб выносил, и гремел за плечом Похоронный оркестр под диктовку Шопена. Здесь, Как деку, озвучила душу струна И незримые пальцы живое задели. Здесь, Готовя себя (о, искатель руна!) Он не ведал размаха безумной затеи. Здесь… Но только вокзал показался ему Незнакомым, Такого не знал он вокзала… И рассветную площадь В безлюдном дыму Фонари освещали, горя вполнакала, Незнакомая улица к центру вела, Незнакомый бульвар подступал парапетом… И невольно подумалось: «Ну и дела! Да и жил ли когда-то я в городе этом?..» Ветерок налетевший Листву теребил, А приезжий смотрел на фонтан и на зданья. Но от мест, Что он помнил и с детства любил, Не осталось, увы, Ни кола, Ни названья…

ПЕТЕРБУРГ

Холодный град Петра И неба бумазея, И коммунальная Угрюмая кишка… Здесь люди бедные И холодок музея Соседствуют, И жизнь Течёт исподтишка. Здесь ржавчина времён Сползает по карнизам, Здесь медленный туман Вползает в рукава, Здесь, Камнем окружён, Смотрю на то, как низом Уходит под мосты Холодная Нева Здесь не найти домов Купецких да простецких, Кариатиды спят В чахоточном дыму. Здесь русские живут Среди красот немецких И город людям чужд, Как и они — ему… 1980

УРАЛ

Вороны прославляют Каргалу, Вороны каркают, последний слог глотая. Исщипан воздух весь, похожий на золу, Бежит волчицей степь, петляя и плутая. Весенний день оглох от гомона ворон, Стоит, облокотясь, у заводской конторы. И если поглядеть, то с четырёх сторон Свинчаткою небес окружены просторы. Но если подышать всей грудью, то на миг Почувствуешь размах, не знающий опоры, — Вот почему сюда бежали напрямик Солдаты, кузнецы, раскольники и воры. Здесь нету суеты заласканных земель, Здесь всё наперечёт, здесь «только» или «кроме». Как исповедь души, вобравшей вешний хмель, На сотни русских вёрст разбросанные комья Передо мной лежат в суровой наготе, Но что-то в них живёт мучительно и свято. Такая нагота присутствует в Христе, Распятая земля — воистину распята… 1978

ПРОГУЛКА

Во мне воспоминаний и утрат Уже гораздо больше, чем надежд И радостей, А потому не буду На будущее составлять прогнозы, Но хочется воскликнуть невзначай: «Как быстро мы состарились, приятель, От Пушкина спускаясь по Тверскому!.. И радости, Которыми, казалось, Пропитан воздух, Поглотил туман. И женщины, Которых мы любили, Уже старухи…» Дует ровный ветер, Кленовый лист влетает в подворотню, И я приподнимаю воротник. На мне чернильно-синие штаны И скромное пальто из ГДР — Страны, не существующей на свете… 1990

«Сжимается шагрень страны…»

Сжимается шагрень страны, И веет ужасом гражданки На празднике у Сатаны, И оспа русской перебранки Картечью бьёт по кирпичу, И волки рыщут по Отчизне, И хочется задуть свечу Своей сентиментальной жизни. Но даже там, где рвётся нить Судьбы, поправшей дрязги НЭПа, На дальних перекрёстках неба Души не умиротворить… 1992

«Невесело в моей больной отчизне…»

Невесело в моей больной отчизне, Невесело жнецу и соловью. Я снова жду слепого хода жизни. А потому тоскую или пью. Невесело, куда бы ни пошёл, — Везде следы разора и разлада. Голодным детям чопорный посол В больницу шлёт коробку шоколада. Освободясь от лошадиных шор, Толпа берёт билеты до америк, И Бога я молю, чтоб не ушёл Под нашими ногами русский берег… 1990

4 Из цикла «ПЕСОК И МРАМОР»

«Благословенна память…»

Благословенна память, Повёрнутая вспять. Ты будешь больно падать, Да редко вспоминать. Осядет снегом горе, Дитя увидит свет… В естественном отборе Для боли места нет. Лишь память о хорошем, О том, Что стало прошлым, О нежности, Которой Ещё принадлежу, О голосе любимом, О том, Что стало дымом, Необъяснимым дымом, Которым дорожу…

ОКТЯБРЬ

Когда идёт вдоль сумрачных полей Согбенною цепочкой велокросса В затылок перелёту журавлей, Затылком к ветру — тонкая берёза, Когда гнетёт какой-то грустный долг И перед прошлым чувствуешь вину, Когда проходит день, как будто полк, Без музыки идущий на войну, Когда вокруг пугает пустота И кажется, что время убывает, Когда в пространстве правит простота, С которой холод листья убивает, Когда в моём заплаканном краю Весёлый мир освистан и повергнут, В такие дни я потихоньку пью Остывший чай и горьковатый вермут. Я в комнате своей сижу один, Кренится дождь, уныл и бесконечен, Толпится небо в прорези гардин, Но всё-таки приятны этот вечер И память о подробностях лица, Забытою, как карточка в конверте… А дождь идёт, и нет ему конца, И нет конца житейской круговерти. 1975

МИХАЙЛОВСКОЕ

Пустые небеса. Туманом, словно войлоком, Укутаны поля и облетевший лес. И день, Что грязь месил И в дождь волокся волоком, Уже сошёл на нет И в сумерках исчез. И конь уже устал. Но вот за палисадником Сквозным, как решето, Гнилой навес навис, И в сени со двора За спешившимся всадником Из темноты вошёл, Кося зрачком, Борис. Кто звал его сюда, Какая вороже́я?.. Неужто есть резон Повесе привечать Бездомного царя — Кошмар воображенья, На чьи черты легла Кровавая печать?.. Но, бросив трость на стол И встав возле камина, Хозяин поглядел На отблеск вороной Решётки И на то, Как в сумерках карминно Горит ушедший век Рельефной стороной. Подумал: хорошо, Что облаком владею. Мирская власть — обман, Когда слетает лист И гордый властелин, Подобный лицедею, Уходит в никуда Из-за пустых кулис. Не лучше ли вина Пригубить и забыться, Как мёрзлые поля — Под вой осенних пург, И вовсе позабыть, Что где-то есть столица — Холодный истукан, Туманный Петербург… Но нет, ещё нужны Забавы и округлый Прохладный локоток, И вальса круговерть, И карты, и метель, Пока играет в куклы Подросток Натали — Его любовь и смерть… Но нет, ещё нужны И молодость, и поза, И лёгкого пера Причудливый каприз, Хоть и присел в углу Предчувствием допроса Томимый и вконец Измученный Борис…

ЧИТАЯ СТАТЬЮ О ГЕНЕРАЛЕ М. Д. СКОБЕЛЕВЕ

Я в памяти событья перебрал. Точнее, не событья, а намётки: Неясные, как лёгкий след подмётки: Где вестовой прошёл, где генерал, Где проходил Желябов, где пустой И ветреный, но симпатичный денди?.. Одно лишь ясно: вот ходили дети, Вот Тютчев, Достоевский и Толстой. А вот спешит Кибальчич проходным Сквозным двором, неся в пакете порох… Следы… следы… Журналов жухлый ворох С похмелья ворошу по выходным. А вот ещё один неясный след Героя Плевны и других сражений, Что в ресторане был без сожалений Отравлен кем-то… Заглянул — ослеп. История, как Библия, темна, Настолько безвозвратна, что не надо В подвалах затоваренного склада Искать архивы, путать имена… 1978

ПАМЯТИ БАБУШКИ

За стёклами хлопья витали, Разъезжая площадь пуста. В ночные безбрежные дали Вокзал отпустил поезда. И с Богом!.. Когда отъезжали Тоску за границей лечить, — Дома Петербурга бежали, Стремясь на подножку вскочить. Красавица в шубке, ужели Грядущего груз по плечу?.. Железной верстою Викжеля За вашим составом лечу. А вы улыбаетесь тонко Какому-то звуку в себе… Всего вам, родная, но только Не думайте о судьбе. Живите в беспечном угаре На грани любви и греха… Пусть после на грязном базаре И кольца уйдут, и меха. Летите сквозь промельк нечастый Огней за кромешной чертой… Пусть после ваш мальчик несчастный Оставит меня сиротой. Я буду амуром сусальным Незримый полёт совершать, Над вашим сидением спальным Стараясь почти не дышать. Живите, пока ещё рано Платить за парчу и атлас… Я после Ахматову Анну Прочту как посланье от вас. А нынче, безмолвие кроя, Свистит вылетающий пар И, словно забрызганный кровью, Во мраке летит кочегар… 1976

«Туманное утро, заляпанный снегом откос…»

Туманное утро, заляпанный снегом откос, Что тянется вдоль, а за ним — то кусты, то берёзы. Туманная жизнь. И под сердцебиенье колёс, Хватаясь за воздух, танцует дымок папиросы. И город туманный, исхлёстанный снегом, уже Исчез, и несётся состав, подгоняемый ветром. И я возвращаюсь, но только заноза в душе, И хочется петь о несбыточном, о безответном… 1976

«Мне снилось, что с тобой, моей подругой ранней…»

Мне снилось, что с тобой, Моей подругой ранней, На невских берегах С приятелем гостя, Я встретился опять, Почти что как в романе, И если подсчитать — То двадцать лет спустя. Мне снилось, что мы шли Вдоль Невского и Мойки, Что плыл осенний день В оранжевом пылу, Но мелкий дождь пошёл И мы слегка промокли, Что пили кофе мы В кофейне на углу. Мне снилось, что потом, Не говоря ни слова, Мы под руку вошли В один печальный двор, Где с мусорным ведром Навстречу вышел Лёва — Художник из армян — И руки распростёр. Мне снилось, что потом В неряшливой квартире Творился кавардак, Раскатывался смех, И за стеной урчал Пустой бачок в сортире, Но были мы одни, Далече ото всех… Мне снилось, что потом Мы долго были вместе На сломанной софе, Стоящей у стола, И я тобой владел В порыве жгучей мести За то, что ты моей Ни разу не была. За то, что не сошлись Ни карты, ни орбиты, За то, что эту жизнь, Увы, прожили врозь… И я тебя любил За все свои обиды, За всё, что потерял, За всё, что не сбылось. А ты, припав ко мне, Губами лба касалась, Охапкой красоты В объятиях горя… И я не знаю сам: Была или казалась В туманном серебре Пустого октября. 1985

ОСЕННИЙ ПАРК

Аркадию Пахомову

Окончено лето. К зиме застекляют теплицы. Блюститель за куревом лезет в карман галифе. Цветы увядают, И, словно подбитые птицы, Старик со старухой Сидят в опустевшем кафе.

«Кладбища, оснащённые гранитом…»

Кладбища, оснащённые гранитом И тишиной, которая густа, Ни русским, ни армянским, ни ивритом Уже не осквернят свои уста. Здесь люди спят, что некогда устали Любить, плодить, страдать, и навсегда Их тени призвала к себе страда В страну надежды и большой печали, Где не запоминается вода… А кто куда причалил и когда Не скажет сразу грубый команданте. Вот турбюро Вергилия, а Данте Сонетами торгует у пруда… Не избежать полезного труда Ни гению, ни птице, ни сатрапу. Чудовищу я пожимаю лапу И понимаю: больше никогда Не насладиться, не опохмелиться, Не распрощаться — ты попал в загон. И нечем человеку расплатиться За эту плоть, за молодость, за кон… 1993

«Телефон молчит в ночи…»

…Тёмный дуб склонялся и шумел.

М. Лермонтов Телефон молчит в ночи, Дикий ветер бьётся в рамы. Что же сетовать, начни Третий акт житейской драмы. Будет действо сведено В зале, где идут поминки. Прошлой жизни полотно Надо распустить по нитке, И всему наперекор В мутном сплаве амальгамы Разглядеть судьбу в упор В переплёте старой рамы. До чего ж она пуста: Бабы да катанье с горок… Трудно начинать с листа В тридцать и с копейки — в сорок. И нелепо дорожить Прочерком деяний в смете, И всего сложнее — жить, Ибо жизнь страшнее смерти. И уже не оправдать Ни застолья, ни похмелья. Да и щуки не видать За твоей спиной, Емеля. И нельзя в тепле свечи С головой уйти, как в сено, В сладкий сон                     и спать в ночи Без вина и седуксена. Спать… Но это не дано. Видно, срублен дуб старинный. Хочется уйти на дно Затонувшей субмариной… 1986

ВОЗРАСТ

Вот и ко мне грядёт сорокалетье — Земной рубеж, который был неясен Моей душе, но пожелтевший ясень Отбросил тень закатную туда, Где резче ветер, холодней вода, Где видится в гармонии прореха, Где пугало не вызывает смеха, Где время проявляет негатив, Где понял я, что жил, не заплатив За лень, за нежеланье быть собою, А нынче заплачу сполна судьбою, Да что там сетовать, да что там говорить — Не переделать и не повторить! Дочитана ещё одна страница; На всё готов, но не могу смириться И страшным пониманием живу, Что мать свою вот-вот переживу… 1986

МАМЕ

1
Сознанье распадалось на куски: По черепку, по камню, по осколку… Беспамятство моё страшней тоски, Которую приписывают волку. Сквозь этот голый нищенский пейзаж, Сквозь строй венков, поставленных у входа, Мерещится какой-то странный пляж, И с ветром, набирающим форсаж, Ревёт над крематорием свобода!.. И к сердцу подступает пустота Большая и ритмичная, как море. И, словно рыба, судорогой рта Хватая воздух, выдыхаю горе… А блёклый день ползёт за парапет, И надо мной плывёт моя утрата В осенний мир, где растворился свет, И некому уже послать привет, И не найти другого адресата… 1987
2
Ушла и, словно не бывало Тебя, родная, среди нас… Ни материнского овала, Ни серых материнских глаз Уже не встречу в мире этом, Но мне всё чудится, что ты Под нестерпимо-лунным светом Стоишь в провале немоты… В своей торгсиновской беретке, С небрежной сумкой на боку На фоне первой пятилетки Стоишь одна в ночном Баку. И голос оживить не может Былые дни, былые сны. И силы мраморные множит Кладбищенский зрачок луны… 1988
3
Эта ночь не имеет конца; Ты засмейся в стекло и аукни Своему отраженью лица И неясному контуру кухни. Эта ночь лишена перспектив Обернуться румяной зарёю. Я уйду, ничего не простив, И таланта в сугроб не зарою. И туда поспешу наугад, Где деревья худы, как подростки, Где во тьме шелестит снегопад И пространство в накрапах извёстки, Где вечернего света пузырь Темнотою окраин распорот, И открывшийся разом пустырь Объясняет, что кончился город, Что пора прикусить удила В этом поле и зябком, и жутком, Где на мусорной свалке зола Между нами легла промежутком, За которым земной небосвод Растворяется в призрачной бездне И души одинокий исход Обрывает и мысли, и песни. И в тебе поселяется он — Твой последний посредник в юдоли… Что ему суета похорон И сквозное январское поле!.. Он… снежинкой уйдёт в пустоту, Не заботясь о брошенном теле, И заменят портрет в паспарту На картинку «Грачи прилетели». Он… вернётся в обличье ином, Что ему погребальная яма И забрызганный красным вином Рубаи из Омара Хайяма?! Он… влетевший в московский подъезд, Невесомый почти и незримый Старожил неизведанных мест, Для которых величие Рима Было б скопищем жалких камней В мишуре самодельной рекламы, И меня посетит, и ко мне Долетит извещенье от мамы, Что не только она, но и я, Забывая ненужное знанье, Обрету в темноте бытия, Как бессмертье, другое сознанье… 1987–1993

«Я умер и себя увидел сразу…»

Владимиру Ерёменко

Я умер и себя увидел сразу В раздвоенности небывалой, Где Под потолком, Невидимая глазу, Из дымчатого мягкого стекла Душа витала И прощалась с телом, Как с домом Отъезжающий навеки Прощается жилец, Последним взглядом Окинув окна, Дверь И палисадник… Прощай, берлога радости И боли, Которая даётся напоследок, Чтоб было нам — зажившимся — Не жалко Оставить свет, Похожий на версту. И всё бы ничего, Да только вот Душа — сиротка, беженка, простушка — Потерянная на большом вокзале, Не знает где приткнуться, Как войти Безденежным Безликим существом В холодные потёмки мирозданья. Ни друга, ни подруги, ни страны Здесь не найдёшь, И, видно, потому Лишь 41-й день смиряет душу, Которой плохо Без любви и цели В бездомном одиночестве парить… 1993

«В том мире, где утро не будит тебя…»

В том мире, где утро не будит тебя Надеждой в оконном квадрате, В том мире, где больше не будет тебя На старой арабской кровати, В той жизни, которую выстроил сам Своей утомлённой рукою, И время течёт по моим волосам Незримой осенней рекою, Нам больше встречаться уже ни к чему, Привыкни к дурдому, который Под «Сникерсы», «Мальборо» и ветчину Киоски отдал и конторы. Я больше к тебе никогда не приду — Любовь не имеет возврата Мы встретимся, может, в последнем году В долине Иосафата[3]. 1994

ВЫСОЦКИЙ

Я хочу видеть этого человека.

С. Есенин Мучительный оскал Сурового лица, Весёлая тоска, Хохочущее горе, И голоса пивных, И голос удальца, И злая хрипотца В гитарном переборе. Но вот оборвалась, Поправшая запрет, Гитарная струна И нет вестей с Таганки, И выброшен билет, И он сошёл на пред- последнем И безлюдном полустанке. Повсюду рос бурьян — Растенье сатаны, И рыбья голова Плыла в похмельной пене. Но голосом большой Измученной страны Ему казалось собственное пенье. И он шагнул туда — За тишину оград; Внизу играл овраг, Белели чьи-то кости, И положил свою Гитару наугад С рязанской лирой на одном погосте. 1982

«Мелькала за кровлею кровля…»

Мелькала за кровлею кровля, Но лес подступал всё смелей, И шла вдоль дороги торговля Дарами садов и полей. И охра вдоль ярких обочин, Как проседь — на тёмных висках, Мелькала, и без червоточин Лежали плоды на весах. Согбенная, словно старушка, Что смотрит на тихий погост, Порой возникала церквушка Во весь перекошенный рост. Мы ехали к другу, который В родной деревеньке исчез. Вокруг пролетали просторы, Рябил облетающий лес. Мы знали, что песенка спета, И грусть наплывала, как дым, Но бабье прекрасное лето Текло за стеклом ветровым… 1980

«Профиль стула, напоминающий букву „h“…»

Профиль стула, напоминающий букву «h», Зеркало, вобравшее смуту осенней ночи, И душа, пополняющая нелепый багаж Впечатлений от бессонницы, а короче — Меловое безумие света в моём окне И сияние нимба торжественное, как на иконах… Говорят, что души умерших лежат на луне (если верить Ванге, то в продолговатых флаконах). Только кто мы и что мы в немыслимой бездне лет, Коли наша судьба: произвол, слепота, беспечность… И не надо замысла, чтоб сколотить табурет, И не нужно губ, чтоб в пространство вдохнуть бесконечность… 1990

«Несовпаденье. Путаница карт…»

Несовпаденье. Путаница карт. Ещё не вечер, но уже не утро, Готовое направить свой азарт По голубой спирали перламутра Туда, где сад особенно тенист И звонкий лёд кладут в стаканы с виски, И, ставший на колено, теннисист Шнурует кеду юной теннисистке. Когда ты это видел и при чём Картинка под Набокова, где Ева Не яблоком, но теннисным мячом На корте искушает пионера?.. Откуда этот непонятный пласт Воспоминаний, наслоенье ила, Когда тебя негаданно обдаст Волной того, что не происходило?.. И ты живёшь, как будто по другой Программе телевиденья в концерте Участвуешь, и нету под рукой Ни жизни доморощенной, ни смерти!.. 1990

«Словно плесень на тёмном сафьяне…»

словно плесень на тёмном сафьяне пред глазами плывут круги из десятого века славяне абрикос в лице кураги говорили идите лесом где на склон наплывает склон я всегда считал эдельвейсом голубой гранёный флакон за поляною лес замшелый продолжал свои горы гнуть ах какая была у Анжелы в ту весну голубая грудь!

ИРОНИЧЕСКАЯ ЭЛЕГИЯ

О, я хотел бы стать Таким как тот повеса — Московский Дюруа Из винных погребов, Что женские сердца На ниточку повеся, На Пушкинской стоял, Как продавец грибов. О, я хотел бы стать И гордым, и бесстрастным — Надменные глаза, Вишнёвый «шевроле»… Чтоб женщинам вокруг, И сытым, и прекрасным, Внушать любовь, держа Ладони на руле. Но вышло всё не так. Я не того замеса, Иду на поводу Раздумий, а не фраз. И женщины во мне Не видят интереса — Им нужен лёгкий смех, Витиеватый фарс. И не нужны стихи — Волшебные названья. Желаннее всегда Гусар или пошляк. У женщин есть свои Большие основанья Не понимать, увы, Поэзию никак. Им надобно спешить На собственном рассвете Затем, чтоб разменять Невинности жетон. За дурости свои Они всегда в ответе И трудною судьбой И круглым животом. Но то, что есть они, — Какое это чудо!.. Пускай во мне тоска, Пускай сомненья жгут — Я верую в любовь И не умру, покуда Надеждою богат, Хотя меня не ждут. И пусть я не кумир Для милых, а поклонник, Который «ничего», Который «всё равно», Кладу, пока темно Цветы на подоконник И помогает мне Приятель Сирано… 1975

НИНА

1
Есть женщины, С которыми лежать В постели — Бесконечное блаженство. Они не для театров и бесед На, якобы, возвышенные темы. Их свитера, и юбки, и пальто Вульгарно-противоречивы. С ними Всегда чуть-чуть неловко, Но когда Одна из этих чувственных особ, Решив отдаться, С грацией кошачьей Медлительно выходит из белья И выпускает груди, Как пружины, Стеснённые обивкою дивана, И непременно в трусиках ложится, Чтобы ещё немного потомить, То понимаешь: Этих женщин портит Стыда и моды пышный камуфляж, Что ты сейчас ослепнешь… Нина С. Была из этой сладостной породы, У коей Между телом и бельём Всегда и неожиданность, и тайна, Которую не осознать… А так, Какая в Нине тайна? Ну, росла, Ну, в институт ходила, Изучала Язык английский И мечтала встретить Высокого брюнета на Арбате, А встретила меня И увлеклась… Но ненадолго, Я же — навсегда, Поскольку не могу понять секрета… 1977
2
Напрасно ищу Начало нашей весны В бесцветных глазах Хозяйки магазина, Торгующего свёклой. Неужто любви Не было и в помине?.. И что общего У тебя с этой тёткой, Кроме паспорта, Нина?! 1992

«„No smoking!“ И поплыло прочь…»

«No smoking!» И поплыло прочь Пространство чёрное, как сажа. И самолёт рванулся в ночь, Изнемогая от форсажа. Поправив привязной ремень, Он думал: «Скоро буду дома…» Остались под крылом Тюмень И угольки аэродрома Гуденья стелющийся звук Слегка давил на перепонки, И он решил вздремнуть, но вдруг Увидел женщину в дублёнке. Она сидела впереди, С ней под руку — майор в шинели… И что-то дрогнуло в груди, Как будто запахом «Шанели» Неуловимым, как весна В начальном робком варианте, Пахнуло в душу, и ни сна, Ни высоты, —                     лишь на веранде Под ослепительной луной Когда-то целовались двое… В другом краю, в стране иной Могло произойти такое. И разом вспомнились ему Заезженная на рефрене Пластинка и дома в дыму Цветущих яблонь и сирени… Но, снявши головной убор, Вся развернувшись волосами, Смотрела женщина в упор Неузнающими глазами. А он зажмурился, грустя По той подруге лучезарной. Лицо — семнадцать лет спустя — Пугало яркостью базарной. В салоне приглушили свет, И он подумал: «Где мы, кто мы, Когда иных на свете нет, А эти просто не знакомы?..» 1984

ТЕЛЕФОННЫЙ РАЗГОВОР

— Алло, любимая, какая нынче ночь! — Ты сумасшедший…                            — И летят снежинки. — Мне надо спать. — Родная, не сорочь, Я жду тебя в квартире на Дзержинке. — Я не могу. — Сейчас беру такси!.. — Я не могу, ты что на самом деле! — Любимая, и снег по всей Руси, И город пуст, а ты лежишь в постели?! — Ты пьян? — Конечно, — голосом твоим… Вокруг Москва застыла в лунном свете… — Мы завтра обо всём поговорим, Да и к тому же у тебя соседи… — Любимая, я от любви ослеп… — Чего-чего?.. — Не предавайся лени! Нужны мне, словно воздух, словно хлеб, Твои глаза и губы, и колени. — Ты пьян, и у тебя, наверно, сдвиг. — Любимая, ты отвечаешь резко, Но разреши приехать, хоть на миг, Моя зеленоглазая Франческа! — Я голая. Мне холодно стоять. Давай договоримся на неделе… — Любимая, вели четвертовать, Но не могу… — Да что ты в самом деле! Я вешаю. Мне трудно говорить И слушать эти шутки-прибаутки. — Алло… Алло… Кому же мне звонить Из этой тёмной телефонной будки? 1976

ПОВЕСТЬ

Метро «Новослободская». Декабрь. Стою под фонарём у турникета, Ищу в толпе желанное лицо. Но ты подходишь незаметно сзади И от того становишься прекрасней, Внезапностью своею ослепив, Чем есть на самом деле… Мы берём Вина в каком-то позднем магазине, Выходим из вечерней толчеи, Пытаемся поймать такси, Но тщетно: Машины, Занавешенные снегом, Плывут во тьму, Не замечая нас. В троллейбусе Холодном, как сарай, Мы едем к близлежащему вокзалу И ты на каблучках переступаешь, И я рукою чувствую озноб, Бегущий по твоей спине к ногам. Купив билеты в привокзальной кассе, Мы ожидаем нашу электричку, А снег идёт, Ложится на киоски, На крыши подошедшего состава, Такой уютный Домотканый снег!.. Но вот уже мы в тамбуре. Одни. Проплыл пустой заснеженный перрон, Колёса набирают обороты, И я пытаюсь продышать глазок В стекле заиндевелом, А вокруг Хохочет очумелое железо, И двери открываются внезапно… Минут через пятнадцать мы выходим На подмосковной станции. Хрустит Безлюдный снег под нашими ногами, И я тебя веду вдоль полотна. Нам открывает дверь мой старый друг, Смеётся виновато Приглашает Войти, Раздеться, Потирает руки, Как человек — сидящий у костра. Но мы совсем некстати, Мы грешны, Мы чем-то оскорбили добродетель, Но я твою удерживаю руку… — Мы не уйдём — я говорю. — Простите. Пустите нас, Нам некуда идти… Хозяин, Растерявшись, Достаёт Заветную бутылку коньяка, Мы пьём за всё на свете, Поезда Уже не ходят, Наступил разрыв Между делами И ночная близость Легла на мир уснувший… Но с утра В обратной электричке Предо мной Лицо, опустошённое любовью, Холодное, Пустое, Словно мы Друг другу не знакомы, И слова Скупы, Невыразительны… И я Спешу сказать — Пока! И распрощаться, Чтобы побыть с тобой, Ещё вчерашней, Ещё ночной Совсем наедине… Чтобы вкусить блаженную свободу, И радость бытия, И беспричинность Блуждания по утренней Москве. Будь счастлива И будь благословенна!.. 1980

НАВАЖДЕНИЕ

Возможно, бред всё это, но зачем Я не могу насытиться тобою?.. Как за копьё судьбы, берусь за член, Готовясь к упоительному бою С томлением грудей и живота, Уже освобождённых от рубашки… О, как уходит жизни прямота, Тугою силой раздвигая ляжки, В глухой горячий космос, где числа Нет мокрым звёздам и цветам заречным, Где мужество упругого весла Вобрали бёдра в повороте млечном!.. Но вспышкой обрывается полёт И ты не стоишь ни гроша, ни пенса, Когда рукою утираешь пот И под подушкой ищешь полотенце. Я ухожу. Вокруг туман и грязь. Но знак метро маячит у дороги, Где буква «М» вольготно разлеглась, Согнув и разведя в коленях ноги!.. 1990

«Одутловато-слякотный февраль…»

Одутловато-слякотный февраль. Испачканная сковородным салом, Блестит под фонарями магистраль, Из темноты бегущая к вокзалам. Квартира спит, как пыльный чемодан. Неслышный даже коммунальным Фёклам, По Красносельской улице туман Ползёт, щекою припадая к стёклам. Бессонницы угрюмый пистолет Нацелен на скрипучую кровать, Где женщина, которой на сто лет Поручено с тобою есть и спать, Всей нежностью раскрылась в полусне, Мерцая поволокой из-под чёлки, И мы лежим на смятой простыне В пяти шагах от грязной Каланчёвки… Казалось мне студенческой порой, Что от тоски и дикого удела Меня спасёт её души покрой И молодое ласковое тело. Что мокрый снег, летящий с высоты, И февраля убогая фактура — Лишь только фон для этой красоты: Мерцали груди, двигалась фигура… И возглас: «Ах!..» И всей спиной попятной — В постельный развороченный бедлам, Когда касалась розовою пяткой Холодного паркета по утрам!.. Когда лежал и весело, и смело Зигзаг одежды, сброшенной в пылу, Как сломанный хребет велосипеда, На стуле и частично на полу!.. Но где же мы, любившие когда-то? О, жизни ускользающая тень!.. И возникает в памяти, как дата, Глухая ночь и подступивший день, В котором, оживляя воздух сизый, Весна в снегу стояла чуть дыша, Оттаивали медленно карнизы И стих лежал в стволе карандаша… 1994

«Прощай, любовь моя, сотри слезу…»

Прощай, любовь моя, сотри слезу… Мы оба перед богом виноваты, Надежду заключив, как стрекозу, В кулак судьбы и потный, и помятый. Прости, любовь моя, моя беда… Шумит листва, в саду играют дети, И жизнь невозмутимо молода, А нас — как будто не было на свете…

ЛЮБОВЬ

О нервные ноздри Гордой красавицы и аристократки! О этот взгляд Обжигающий презрением и одновременно внушающий любовь! О эта гневная стать гнедой кобылицы! О эти коралловые губы И белая рука с пахитоскою на отлёте! Испанка?.. Креолка?.. Рыжая шотландка?.. Русская княжна?.. Дочь Елисейских полей?.. Американская журналистка?.. Не знаю. Но нужны критическая ситуация и беспредельное мужество, Которым вполне наделён ты, — Вырывающий её из рук индейцев, Защищающий от пьяной компании на балу, Спасающий на необитаемом острове, Выносящий из горящего здания, Прикрывающий от выстрела грудью, Бросающий к её стопам всё золото Клондайка, А затем покоряющий её, Обольщающий её, Побеждающий… О этот романтический бред Фенимора Купера и Вальтера Скотта! О великолепная мишура Александра Дюма и Эжена Сю! О грезы, превращённые в пошлость голубоглазым американцем! О дешевая парфюмерия несбыточной любви И юность, Отравленная липкой патокой кустарного воображения! Юность, ещё не знающая, Что любовь, по сути своей, не страсть, а сокровенная жалость — Чувство, на которое трудно рассчитывать женщине, Если она тебе не дочь и не мать… 1986

ЗАПИСНАЯ КНИЖКА

Всего полжизни за спиной, А сколько пустоты и хлама!.. В потёртой книжке записной — Умерший, съехавшая дама. Мужская дружба на века, Без видимой на то причины, И семизначная тоска, И семизначные личины. Толпятся цифры, но уже Ни радости, ни интереса. Что говорят моей душе — Марина… Михаил… Агнесса?.. Иль вот, к примеру, телефон Записанный на всякий случай, — Не верится, что прежде он Затменьем был и страстью жгучей, Что в трубку я шептал: «Люблю…», Когда вокруг спала столица… Такой инфляции рублю Не снилось, да и не приснится. Топятся номера друзей Забывших и забытых нами, — Какой-то числовой музей, Перемежённый именами.

«Теперь, когда надо проститься…»

Теперь, когда надо проститься По совести и по уму, Не надо обратно проситься В свою голубую тюрьму. Не надо надеяться втайне На лунный серебряный след. Осталось одно очертанье, Названья которому нет. Осталось горенье заката, Далёкого моря прибой. Осталась глухая утрата Того, что случалось с тобой. Того, что могло бы случиться, Того, что в себе износил… Но нету, увы, очевидца Слепому горению сил. А молодость — штучка, Лолита, — Кивнув равнодушно душе, Сошла, как выходит из лифта Чужой На чужом Этаже… 1986

ЭКСПЕРИМЕНТ

Е. Бершину

Когда я верить в чудо перестал, Когда освободился пьедестал, Когда фигур божественных не стало, Я, наконец-то, разгадал секрет, — Что красота не там, где Поликлет, А в пустоте пустого пьедестала. Потом я взял обычный циферблат, Который равнодушен и усат И проявляет к нам бесчеловечность, Не продлевая жалкие часы, И оторвал железные усы, Чтоб в пустоте лица увидеть вечность. Потом я поглядел на этот мир, На этот неугодный Богу пир, На алчущее скопище народу И, не найдя в гримасах суеты Присутствия высокой пустоты, Обрёл свою спокойную свободу. 1995

«Бег на месте любит судьба, сама…»

Бег на месте любит судьба, сама Расставляя часы над истерзанным ухом. От ночного топтания можно сойти с ума, Если вдруг обладаешь хорошим слухом И часы подбегают к постели, держа На китайском подносе письмо анонима… Я и так понимаю, и без дележа На секунды, что жизнь бесконечно гонима По скрипучему кругу слепых лошадей, Но не будет в скитаниях точки последней. И не надо пугать одиноких людей, Забегая вперёд и толкаясь в передней. 1991

ПОСТСКРИПТУМ

Я обернулся. Жизнь моя Напоминает скомканный платок, Потерянный прохожим возле урны. Не надо врать и становиться на котурны, На них не перейти бушующий поток И не спасти сомнительное «Я». Что делать, если суть искажена И трудно мне на переходе этом Из мрака в темноту… До новой жизни (она случится, но в другой Отчизне) Довольствоваться буду слабым светом И степью, что ветрами сожжена. Я появился в первый раз давно — В Ирландии в тринадцатом столетье, И, видно, потому люблю камин, Пустое море, скалы и кармин Заката, и глухое лихолетье Средневековья… Мне другого не дано. Но всё же я хочу родиться вновь Не на угрюмом Севере, а, скажем, В далёкой и прекрасной Аргентине, Где танго и цветы, как на картине, И где душа, с её суровым стажем, Согреется и обновится кровь. Кричу: «До новой встречи, господа!..» И чувствую — волна кадык подпёрла И вертится безумная рулетка, И ставки душ повышены, и ветка Маршрута обозначена, и горло Приятно холодит летейская вода. 1989

5 «ОСЕННЯЯ ДОРОГА» Венок сонетов

1
По дороге в Загорск понимаешь невольно, что осень Не желает уже ни прикрас, ни богатства иметь. И опала листва, и плоды разбиваются оземь, И окрестные дали оплавила тусклая медь. Что случилось со мной на ухабистой этой дороге, Где осеннее небо застыло в пустом витраже, Почему подступает неясное чувство тревоги И сжимается сердце, боясь не разжаться уже?.. Вдоль стекла ветрового снежинки проносятся вкось, В обрамлении белом летят придорожные лужи, А душе захотелось взобраться на голый откос, Захотелось щекою к продрогшей природе припасть И вдогонку тебе, моя жизнь, прошептать: «Почему же Растеряла июньскую удаль и августа пышную власть?..»
2
Растеряла июньскую удаль и августа пышную власть… Беспощадное время и ветер гуляют по роще. Никому не дано этой жизнью насытиться всласть, И судьба на ветру воробьиного клюва короче. Мимолётная радость в изношенном сердце сгорит, Ожидание смерти запрятано в завязи почек, Да кому и о чём на могильной плите говорит Между датой рожденья и смерти поставленный прочерк!.. Неужели всю жизнь, всё богатство её перебора Заключает в себе разводящее цифры тире?!. Я лечу сквозь туман за широкой спиною шофёра, Мой возница молчит, непричастный к подобным вопросам, И пора понимать, что вот-вот и зима на дворе, Что дороги больны, что темнеет не в десять, а в восемь…
3
Что дороги больны, что темнеет не в десять, а в восемь, Не приемлет душа, но во времени выбора нет. Как постылого гостя, мы с ней тяжело переносим Зажигаемый рано худой электрический свет. На осеннем ветру мир туманен, суров и немолод. Жизнь запряталась в шкуры, в берлоги, за стёкла теплиц. Подворотнями мается мучимый слякотью холод, И небесное бегство закончили выводки птиц. Опустело вокруг, и такая большая печаль В эту пору распада, расхода, разлёта, разъезда… Мой возница, ругнувшись, нажал тормозную педаль, Заработали «дворники», веером сдвинули грязь, И тогда я увидел за чёрной чертой переезда, Что тоскуют поля и судьба не совсем удалась…
4
Что тоскуют поля и судьба не совсем удалась, Запишу на полях своей повести небезупречной, Где нескладный герой, от насущных забот удалясь, Пребывает в тоске и бессмысленной муке сердечной. Где с мостами сгорели его корабли за спиной, Где он склеил гнездо из осколков разбитой посуды И притом повторял, что ни встречи, ни жизни иной Не предвидит уже и пора прекратить пересуды. Только что это?!. Вновь возникает наплыв силуэта, И тебя узнаю сквозь рябое от капель стекло… Наважденье моё, отголосок счастливого лета, Это правда, что я из прекрасного возраста выбыл, Что взаимное время для нашей любви истекло, Что с рожденьем ребёнка теряется право на выбор?..
5
Что с рожденьем ребёнка теряется право на выбор, Понимаешь не сразу, но бесповоротно уже. Как продутому Невскому снится заснеженный Выборг, Так ребёнок приснится твоей беспокойной душе. И куда бы ни ехал, куда ни спешил бы отныне — Ощущенье вины подавляет тебя изнутри. И пора позабыть о своей чистокровной гордыне, Позабыть хоть на день, хоть на год, хоть на два, хоть на три… А возница опять нажимает шальную педаль, И скрипят тормоза, проверяя изгиб поворота. Налетает снежок, подмосковную зябкую даль Оживляет солдатик с развёрнутым красным флажком. Переходит дорогу из бани спешащая рота, И душе тяжело состоять при раскладе таком…
6
И душе тяжело состоять при раскладе таком, Где тепло очага охраняет незримая Веста И стоит, среди прочих, недавно построенный дом, Но в квартирном быту для тебя не находится места. Разорвать бы пространство, его заколдованный круг, Нескончаемый круг, из которого вырос и вызрел!.. Мимолётная жизнь, как метафора наших разлук, И судьба одинока, как дальний охотничий выстрел. И куда убежишь!.. Пожелтели твои перелески, Промелькнула церквушка, со стёкол стекает вода. И пространство летит, и туман опустил занавески На осенний пейзаж, и дороги — куда ни вели бы — В эти тусклые дни возвратятся с тобою туда, Где семейный сонет исключил холостяцкий верлибр…
7
Где семейный сонет исключил холостяцкий верлибр, Там округлая форма реки, заточённой в трубу. И по ней не плывут корабли, а ленивые рыбы Не стоят косяком, на крючок направляя губу. И течёт твоя кровь, в темноте замедляя движенье, По гармошкам бормочет стоящих в дому батарей, И семью согревает железное кровоснабженье, Целиком поглощая все замыслы жизни твоей. И уже не хватает ни правды, ни слов, ни тепла, Ни тревожной надежды, ни тайны, ни внутренней силы, Хоть в горячих потёмках сошлись и совпали тела, Хоть любовь замерцала в остывшей золе угольком… Но приходит пора, когда быть молодым — некрасиво, И нельзя разлюбить, и противно влюбляться тайком.
8
И нельзя разлюбить, и противно влюбляться тайком, И с подружкой под ручку спешить переулком холодным, И давиться любовью, как послевоенным пайком, Но, вкусив молодой поцелуй, оставаться голодным. И поспешно одевшись, сказав на прощанье: «Мерси», Убегать в никуда, растворяясь в осеннем тумане, И, поймав на пустынной дороге пустое такси, Озираться опасливо, словно Печорин в Тамани. А вокруг темнота. Только лист вдоль дороги шуршащий, Только ветер, шумящий в шатрах облетающих крон, Да предутренний голос, усталой душе говорящий, Что любви не догнал, не схватился рукою за стремя… Кто бы ни был попутчик — шофёр или пьяный Харон, По дороге в Загорск понимаешь невольно, что время…
9
По дороге в Загорск понимаешь невольно, что время Не песочно-стеклянный бессмысленный катамаран. Сокращаются сроки, беднеет на волосы темя, А в глазах, как и прежде, ночует весенний дурман. Не считаются чувства с неловкой усталостью плоти, Как чужие, живут на харчах и довольстве твоём Ты едва поспешаешь в мелькающем водовороте И качели, скрипя, пролетают земной окоём… А водитель опять закурил голубой «Беломор» И нашарил приёмник тяжёлой мужицкой рукою. Говорили о спорте: Пеле… Марадона… Бимон… А я думал о том, что не надо судьбу ворошить, Что покрой бытия, да с подкладкой своей роковою — Не кафтан, и судьбы никому не дано перешить…
10
Не кафтан — и судьбы никому не дано перешить — Этот мир, что надет на тебя поначалу на вырост И просторен вполне, но потом начинает душить Воротник и потёртый пиджак, из которого вырос. Ни вольготно плечом повести, ни спокойно вздохнуть — И в шагу, и под мышками режет суровая складка. И уже не фабричная ткань облегла твою грудь И запястья твои, а сплошная кирпичная кладка! Впрочем, это гипербола выгнула спину дугою, И кирпичный костюм — вроде сказочки Шарля Перро. Видно, время прошло и, возможно, настало другое, Непонятное мне… И куда-то уходит горенье Суматошного сердца, и падает на пол перо, Коли водка сладка, коли сделалось горьким варенье…
11
Коли водка сладка, коли сделалось горьким варенье — Не вина, а беда беспробудных ваньков и марусь. Безрассудному пьянству не буду искать объясненье, Но насколько оно безрассудно, сказать не берусь. В этой слякоти дней, в этом скучном ничтожестве быта, Как забвенье — бутылка, как счастье гранёный стакан… Керосинная бочка судьбы да четыре копыта, И куда доходяге-коню подражать рысакам!.. «Ну и прёт же алкаш!..» — возмущённо бормочет шофёр. Промелькнуло пальто, и фигура качнулась слегка… Что хотел он сказать, когда руки свои распростёр И в стекло погрозил, и прошёл в направленье забора, Этот жалкий прохожий, спешащий домой из ларька, Коли осень для бедного сердца плохая опора?!.
12
Коли осень для бедного сердца плохая опора, То дождись декабря, где тяжёлому году конец. Наряжается ёлка и запахи из коридора Воскрешают страницы пособия Молоховец. И снежинки, слетаясь, стучатся в оконную раму, И дубовым становится стол перочинно-складной… Ты весёлых друзей пригласи и покойную маму Усади в уголок, чтоб ей не было скучно одной В этот вечер, когда за спиной открываются бездны И на миг вспоминается зыбкая детская тайна… — Вам салат положить или крылышко?.. — Будьте любезны!.. И пошла мешанина, и начали свечи тушить, И опять вперемежку — Высоцкий, Матье, Челентано И слова из романса: «Мне некуда больше спешить…»
13
И слова из романса: «Мне некуда больше спешить…» Про себя повторяю в застольном пустом разговоре. И мотив продолжает в прокуренном горле першить, И пролётка стоит на холодном российском просторе. И сидит в ней надменный писатель в английском плаще, Словно кондор, уставясь в сырое осеннее небо. О, старинная грусть и мечтания, и вообще Чепуха, вспоминать о которой смешно и нелепо! Как любил я тебя в девятнадцать рассеянных лет, Навсегда покидая свой край, где Кяпяз и Кура!.. Но меня уже нет и девчушки хохочущей нет, И машина за КрАЗом уныло ползёт с косогора, И о том, что спешил неизвестно зачем и куда, Так и хочется крикнуть в петлистое ухо шофёра.
14
Так и хочется крикнуть в петлистое ухо шофёра: — Не гони лошадей по разбитой своей мостовой! Им уже не нужны ни ямщицкая глотка, ни шпора, И зелёный бензин заменил табунку водопой. Пусть они постоят бестелесные, холочка — к холке… Колеся вдоль погостов, базаров, ангаров и школ, Я вполне преуспел в запоздалой своей самоволке И без них обойдусь, догоняя того, кто ушёл. Лошадиные силы души и душевные силы мотора!.. Перепуталось всё: из камней создают виноград И детали растят на бесхозной земле у забора, И тебе самому твой угрюмый характер несносен; Только как разобраться в потерях и кто виноват? По дороге в Загорск понимаешь невольно, что осень…
МАГИСТРАЛ
По дороге в Загорск понимаешь невольно, что осень Растеряла июньскую удаль и августа пышную власть, Что дороги больны, что темнеет не в десять, а в восемь, Что тоскуют поля и судьба не совсем удалась. Что с рожденьем ребёнка теряется право на выбор, И душе тяжело состоять при раскладе таком, Где семейный сонет исключил холостяцкий верлибр И нельзя разлюбить, и противно влюбляться тайком… По дороге в Загорск понимаешь невольно, что время Не кафтан и судьбы никому не дано перешить, Коли водка сладка, коли сделалось горьким варенье, Коли осень для бедного сердца плохая опора… И слова из романса: «Мне некуда больше спешить…» Так и хочется крикнуть в петлистое ухо шофёра. 1978–1985–1987

6 Из цикла «ДАЛЁКАЯ ТЕТРАДЬ»

«Я маленький и пьяный человек…»

Я маленький и пьяный человек. Я возжелал в России стать пиитом, Нелепый, как в музее — чебурек Или как лозунг, набранный петитом. Мои просторы, как декабрь, наги, Но мне знакома зоркость зверолова. И боль, как пёс, присела у ноги, И вместе мы выслеживаем Слово. 1970, 1997

«Когда соловьёнок впервые пытается петь…»

Когда соловьёнок впервые пытается петь, Ночную прохладу неопытным горлом ловя, Как важно ему за своею спиною иметь Разбойную тень удалого сорви-соловья. Как важно ему, затевая искусство в кустах, Знать чистую силу большого и звонкого пенья, Чтоб стать голубым языком в соловьиных кострах, Стать звуком чудесным, укутанным в серые перья. Как важно… Но это порою судьбе невдомёк: Обижен прекрасный, а некто, глядишь, зацелован. Учитель поёт, но судьба выставляет силок — И вот уже бьётся учитель в силке птицелова. Нарушена связь восприятия и словаря Рулад соловьиных… Поёт соловьёнок мучительно. Как важно ему превзойти самого соловья, Но как превзойти, если нет на деревьях учителя…

ДВОЕ

В седые дали ноября Уходят ветлы… Б. Пастернак С прошедшей ночи мир белёс, И в нём, уже безжуравлином, Засыпал кто-то нафталином Листву, опавшую с берёз. А справа, в сумраке осеннем, Как образ горя — за словами, Кладбище странным поселеньем Возникло сразу за стволами. И вдоль него, через кустарники, Я вышел к полю в свете слабом, Где встретил двух, что взявшись за руки — На сквозняке да по ухабам. Она была в пальтишке кожаном, А он — худой — в плаще линялом В пространстве тусклом и скукоженном Терялся день за перевалом Но было что-то очень вешнее В повадках пары мимолётной, Была раскованность нездешняя И ощущенье силы взлётной. И я, пока хватало зрения, Следил за тем, как эти двое Несли над бездной невезения Рукопожатье молодое. И предо мной, почти как правило, Что жизнь не делится на три, Была рука, что нежно правила Другою, гревшей изнутри… 1970

БАЛЛАДА О БЕГЛЕЦЕ

Бежал мужчина на рассвете Туда, где лодка у причала, А следом, расставляя сети, Погоня по полю рычала. Он продирался через лес, Ломая взрыв куста коленом, Прислушивался, падал, лез На склоны, порывая с пленом И вот, удерживая грудь И сердце, стукнувшее в глотку, Мужчина выбрал верный путь И впереди увидел лодку… Она дрожала у доски, Толкалась пойманно, как чалый, От нетерпенья и тоски Стуча в терпение причала. Казалось, вот и повезло: Бери весло — и разве горько Взглянуть, как будто на село, На прошлое своё с пригорка?.. Но оказалось, что оно Влечёт неотвратимей, пуще, Чем алкоголика — вино, Чем раненого зверя — пуща. Мужчина рухнул на настил, Вдохнул дыхание норд-веста И понял, что остаток сил Истрачен в суматохе бегства. И, разворачивая грудь, Безропотный, как вол в загоне, Он двинулся в обратный путь — Лицом к погоне… 1970

ЗИМНЯЯ НОЧЬ

На небе звёзды — не прострелы пуль. На небе звёзды — не кристаллы соли. На небе звёзды — не серебряные блохи. На небе звёзды — это лишь толпа, Которая глядит как мы летим Вниз головами на тяжёлом шаре. Я это ощутил однажды ночью. Я осознал, Что я могу упасть На этих обывателей, Во мрак, Сверкающий зрачками и зубами. Я испугался неба, Как ребёнок Боится глубины подвала, Ибо Подвал и есть напоминание о ночи Или, точней, О страхе человека, Которому внезапно показалось, Что на его ступнях уже утрачен Столярный клей земного притяженья. А ночь была январская, Глухая, Повизгивали каблуки И я Боялся улететь. 1972

ОСЫ

Злые осы Ночью летят на Рим… А мы говорим: Это осы Проносят засосы И медовый дым… Словно розы Летят на ринг — Злые осы Ночами летят на Рим. Как насосы, Воздух ночной сосут И звезды загадочный изумруд Злые осы — Худы и раскосы — На крыльях несут. Злые осы Ночью летят на Рим, А мы говорим: Это осы Проносят насосы Через Кемь и Крым… Словно розы Летят на ринг — Злые осы Ночами летят на Рим На откосы Движется караван Из далёких стран. Это осы — Худы и раскосы — Летят сквозь туман. Поэт знаменитый Осип Ваш звёздный маршрут прочёл. О, эти худые осы — Раскольники среди пчёл!..

ОВИДИЙ

Страшна духовной нищетой Разлука и заход Арктура — Предвестник бурь, за чьей чертой Осталось всё: семья, культура… Вокруг сарматы да полынь И на губах у чужестранца Немеет милая латынь, И дикой кажется Констанца. И не причалил к берегам Корабль с известьем о прощенье. Лишь стрелы падают к ногам, Лишь ветер задувает в щели. Лишь с неизбывною тоской Бредёт он к шумному прибою… Не ждал он старости такой, Но надо быть самим собою — Пережевать, перемолоть Отчаянье, сойдясь с бедою, Чужбины горестный ломоть Запить солёною водою. И пусть вмерзает в лёд живьём Плотва, и позабыли боги Тебя, а за пустым жильём Узлом завязаны дороги. Пусть Веста на витую нить Ещё одну беду нанижет, Но если там ему не жить, Кто Одиночество напишет?..

ГЕРМЕС

К заоблачному пастбищу богов Булыжною дорогою на лоно Травы            стекает тысяча быков — Воинственное стадо Аполлона. Оно идёт, как тысяча коррид — Мечта несуществующих испанцев, И гибкий пастушок — лет семь на вид — Не выпускает дудочку из пальцев. Быки несут лиловые бока И взгляд тяжёлый, как кузнечный молот, И солнце, прорезая облака, Глядит на мир, который очень молод. А пастушок?.. (сейчас он сядет в тень, Как принято в банальной пасторали?..) Нет, у него сегодня трудный день, И стадо он ведёт в другие дали. От пастбища идёт крутой уклон, Блестят на солнце медленные выи; И то, что называется «угон», Сегодня совершает он впервые. Быки идут тяжёлою толпой, Изнемогая от жары и пота. Туда, где кучерявится прибой Горящего голубизною Понта, Туда, где волны бьются о порог, И можно жить в кругу мелодий вечных, Которые наигрывает бог Купцов залётных и бродяг беспечных…

ПТЕНЕЦ

Когда птенец, не знающий полёта И силы притяжения гнезда, Восходит одиноко вдоль болота, Как маленькая чёрная звезда, — Под ним сентябрь ветвеет и дымится Нутро трясины с самого утра, И старенькая мама, мама-птица Лишается красивого пера. Оно летит в безмолвие лесное И, тихо завершая свой полёт, Ложится с облетевшею листвою На первый голубой от неба лёд. Детёныш, не стремящийся к подобью, Обороти прощальный взгляд на лес, — За этот выбор платят только дробью Да одичалой пустотой небес… 1969

ОРФЕЙ

И я обернулся, хоть было темно, На голос и нежный, и тихий… И будет во веки веков не дано Увидеть лицо Эвридики. Но это не слабость меня подвела, Не случай в слепом произволе, А тайная связь моего ремесла С избытком и жаждою боли. Мне больше лица твоего не узреть, Но камень в тоске содрогнётся, Когда я начну об утраченном петь: Чем горше — тем лучше поётся…

«Ночью сентябрьской птицы кричали…»

Ночью сентябрьской птицы кричали, Над виноградниками шурша. Чувству свободы и чувству печали В эти минуты училась душа. Музыка шла неизвестно откуда, Переливалась, журчала, текла. Переполняя размеры сосуда Грустью последнего, может, тепла. Всё начиналось. Деревья шумели, Долго и трудно листвой шевеля. Может быть, плакали, может быть, пели, Освобождаясь, леса и поля. Всё начиналось; и тени парили От керосинки — и под потолок, Словно худые и чёрные крылья, Руки воздев по стене поволок. Музыка шла из ночного предела, Мучила, жалостью сердце скребла. От одиночества ёжилось тело, Но облегчением книга была: «Детство» Толстого… Наставник хлопушку Взял, обходя близоруко кровать… Мать на дежурстве. И можно в подушку Плакать и мамин халат целовать…

«Ворота — настежь. В доме плач…»

Ворота — настежь. В доме плач О самом дорогом и милом, А он — подчёркнуто незряч, Лиловогуб и пахнет мылом Хозяйственным. И потому, Что жизнь мальца — письмо в конверте, И мне, И брату моему В новинку едкий запах смерти. И мы выходим на балкон, Где крашеная крышка гроба, Чтоб стала бронзовой ладонь — Касаемся мы крышки оба. О, детский бронзовый привет, О, жизнь, которая в зачатке!.. Возьмёт на крышке гроба дед В могилу эти отпечатки. Но птица жизни — высока — Кружит над майской круговертью, И рано понимать пока, Что встали в очередь за смертью…

ПЕРВАЯ ЛЮБОВЬ

Неужели всё это однажды со мною случалось: Фиолетовый ветер бакинские кроны качал И несмелое чувство в смущённую душу стучалось, И худой виноградник в бакинские стёкла стучал… И текли переулком, сверкая боками, машины, И закат разгорался над морем, пустынно-багров. Пахло газом и хлоркой, и вкрадчивый запах мышиный Доносил ветерок из глубоких бакинских дворов. И висели веранды, точней — деревянные грозди, И, зажав сигарету в углу непреклонного рта, Старичок в башмаки заколачивал мелкие гвозди, И была в этом стуке размеренность и доброта. И пространство синело, и небо густело, и ночью На бульваре шумели чинары, стоящие в ряд, И рука твою лёгкую руку искала на ощупь, И стучали сердца, и, казалось, что пальцы горят! И дорогу от моря судьба отмечала столбами, И за спинами страшно шептала ночная вода. Я желал осторожно к щеке прикоснуться губами, Но тогда не посмел и потом, и уже никогда…

ВЕСНА

На город снизошла весна, Подобная, пожалуй, чуду. И серой скукой ремесла Я занимать себя не буду. Сухому вороху бумаг И виршам из поэмы новой Я предпочёл широкий шаг По жиже скользкой и вишнёвой. Я предпочёл, хмельной слегка, Дойти с приятелем до Трубной И выпить пива у ларька Из кружки, по-мужицки крупной. Я предпочёл узреть мельком У девушки, сидящей в сквере, Полоску тела над чулком, Как свет, мелькнувший из-под двери. Я предпочёл увидеть лёд, Который бьют кайлом с размаха. Я чую запах талых вод, Как раненую дичь — собака…

НОЧНЫЕ СТИХИ

Хлопнули дверью, сверкнуло стекло в темноте, Гаснет звезда, отражаясь на чёрном капоте. На угомон в городской беспокойной черте Звуки ушли по волнам человеческой плоти. Здравствуй, прохлада!.. Теперь о заботах — молчок. Общая кухня добреет в оранжевом свете, Чайник, кипя, свиристит, как запечный сверчок, Новый кроссворд напечатан в вечерней газете. Завтра суббота. В приёмнике переносном Тихая музыка комнату переплывает. Слышится треск за стеной, то сосед перед сном Свой допотопный коричневый шкаф открывает. Зрелая ночь целиком завладела Москвой, Лишь запоздало спешит по Кропоткинской транспорт Да ветерок-бедолага приносит морской Шум нескончаемый — голос родного пространства. Это деревьям не спится в московской ночи — Тесен деревьям бульвара асфальтовый ворот, И с этажа своего, как с большой каланчи, Я наблюдаю уснувший в мерцании город…

КРОПОТКИНСКИЙ ПЕРЕУЛОК

Воскресный переулок пуст. Весенний день таит предвестье, И кажется, что каждый куст Крадётся — не стоит на месте. Чего-то ждут и вяз, и клён, Шумящие у поворота, И я, нечаянно влюблён, От этой жизни жду чего-то. Вдоль магазинного стекла, Потоком ветра уносимый, Пух облетает, и дела Чудесны и необъяснимы… Плывут неспешно облака, Застенчив день, светла прогулка. И ждёт судьба — наверняка В двух-трёх шагах от переулка.

СЕНТЯБРЬ

Жёлтые листья летят и летят на газон. Стали длиннее и глуше осенние ночи. Срок, что зовётся брезентовым словом «сезон», Связан в узлы, увезён из весёлого Сочи. Только чуть слышно оконные рамы поют, И переулком течёт голосов перекличка. Да, вспоминая с улыбкою лёгкой про юг, Летний загар неохотно смывает москвичка…

«Зачем прибегаешь из области лет…»

Н. Буркуновой

Зачем прибегаешь из области лет, Ушедших в преданье, ко мне на свиданье под утро?.. Куда исчезаешь в ленивый февральский рассвет, Когда на земле существу неуютно и утло?.. Чья давняя-давняя радость блуждает тайком Среди проступающих из темноты очертаний, Когда согреваю себя благодатным чайком На детстве настоянных утренних воспоминаний?.. Какая заминка, какой безмятежный провал, Какая в провале на миг возникает картина!.. А всё потому, что над городом май пировал И время моё, как и всякое, необратимо. За окнами город гремит на трамвайных путях, И жизни моей не сойти с монотонного рейса. Но тут выручает второй и десятый пустяк, Второй и десятый… Припомни на миг и согрейся. Идёт каботаж одиночеству наперерез, Забытые люди толпятся на станции «Сходня»… Я ими заполнен, как птицами — утренний лес, И то, что случалось, вторично случилось сегодня. 1971

ПРОСЬБА

И вы, Посещавшие шумное наше жильё, И ты, Зазывавший ночными звонками куда-то, Я вас заклинаю, Чтоб вы пощадили её, Поскольку она И наивна, И не виновата. И вас заклинаю, Микробы, Машины, Моря! Да будут уступы, Да будут углы как из ваты! И пусть не забудется Горькая просьба моя, Поскольку она И наивна, И не виновата. Тебя, Её будущий, Невыносимый уму И сердцу, Которое хочет любить по старинке, Прошу: Покупай в ноябре Для любимой хурму, Хурму продают Возле старого цирка, На рынке…

«„До свидания“ — слабое слово. Подруга, прощай!..»

«До свидания» — слабое слово. Подруга, прощай! Но твою доброту, видит Бог, позабуду едва ли. Так швейцар отслуживший мучительно помнит про чай, На который ему у дверей ресторана давали. Наша жизнь, наша связь — нестерпимая мука души, Лихорадочный блеск бриллианта в руке человека… За какой идеал, за какие такие шиши Я губами просил, словно просит ладонью калека?!. Хоть осталась бы в памяти, как пожелтевший цветок, Как живая закладка — в забытом пособии школьном!.. Но припомню на миг, и крутого стыда кипяток Обжигает лицо в дуновении непроизвольном. Хоть пытаюсь порой говорить как поживший гусар — Непременный участник скандалов и междоусобиц, Но глотаю слова, и горит на губах скипидар Пережёванных кем-то, услышанных где-то пословиц: Что хорошую женщину так же непросто найти, Как арбуз угадать по щелчку и по виду снаружи… Что дурная дорога калечит повозку в пути, Ну а женщина, братец, калечит таланты и души… Что ещё расскажу, что ещё про тебя наплету, В равнодушье играя, любимая женщина, перед Расставаньем, когда уплыву по реке на плоту, Оставляя в тумане родимый залузганный берег?..

ПРОДАЖА ДОМА

Волненье челюсти свело. Соседки утварь разобрали. И стало в комнате светло И пусто, как в безлюдном зале. Он поглядел в дверной проём На вырванный кусок проводки. Гудел пустой высокий дом И гудом щекотал подмётки. Здесь он родился, здесь он рос, А здесь в кругу семьи обедал… И стало горестно до слёз, И стало стыдно, словно предал Всё то, чему названья нет. И он шагнул к дверям понуро. Полез за пачкой сигарет — В кармане хрустнула купюра. Переступил через порог, Подветренной судьбе покорный. И потянул, и поволок Невырываемые корни…

ДРУГУ

Александру Магулария

О чём же мы, о ком Тоскуем у порога, Припомнив, как текла Осенняя дорога, За поворот спеша И листьями шурша?.. Высокая луна, Слепя, плывёт по кругу. Ни одного окна На целую округу, Лишь голоса собак, Что лают кое-как. Зелёный полумрак Ложится на строенья… Ко мне, как бумеранг, Вернулось настроенье Тех юношеских дней, Тех призрачных огней… Давай дойдём до мест, Где сладостно и тихо, Где о церковный крест Разбилась журавлиха И рухнула на туф, Своим крылом махнув. Давай базар почтим, Забывший гам и давку, И пальцем постучим По спящему прилавку, И поглядим назад, Где был когда-то сад… Давай припомним те Открытья и понятья, И танцы в темноте, И смутные объятья, И сердца странный стук Давай услышим вдруг. Давай по простоте Окажемся в подвале, Где в шумной тесноте Готовились хинкали, Где светится вино Испитое давно… Давай дойдём туда В своём ночном дозоре, Где лучшие года Гуляют на просторе, Где нам семнадцать лет, Где нас в помине нет… Давай дойдём туда, Где не найти порога, Хотя опять луна, Хотя опять дорога За поворот спешит И листьями шуршит…

«Первая любовь всегда безмерна…»

Первая любовь всегда безмерна И всегда, увы, обречена, Ибо не при помощи безмена Пьяным сердцем взвешена она. Но затих в крови тяжёлый топот, Затянуло временем ожог, И житейский пресловутый опыт Позабыть любимую помог, Позабыть счастливые денёчки… Слякотно и пусто за окном. Кажется, прочитана до точки Повесть бытия, и ты знаком С этой беспощадною игрою, С этим одиночеством души… Но судьба решается второю Книгой и любовью.                             Не спеши. Не спеши, в твоем удельном списке Будет много маленьких побед: Поэтессы и канцеляристки, Розы ПТУ и полусвет… Но когда заглохнет пламя жажды, То в ночи приснится старику Как с тобою встретился однажды, Лишь однажды на своём веку…

СОН

Мне снились дождь и чёрная вода, Текущая ручьём по косогору. И мучил голос, шедший в никуда: «Зачем — одна?.. Зачем в такую пору?.. И в чём я провинился вообще?!. Не предавай забвенью и опале…» А ты шагала в стареньком плаще, Который, помню, вместе покупали. И я невольно увеличил шаг. Переступая рытвины и кочки, Я вышел на немыслимый большак, Где люди шли, но все поодиночке. Я закричал: «Куда же ты, постой!..» И побежал вдоль мокрого бурьяна. Навстречу ехал грузовик пустой, А за рулём кривлялась обезьяна. И дул с предгорья ветер ледяной, И снег пошёл лепить куда попало. И что кричать, когда за пеленой Ты лишь на миг возникла и пропала… 1983

ДОРОГА

Иду-бреду почти что наугад, Курю в тени могучего платана. Судьба растёт, как дикий виноград, Как дерево, — без чертежа и плана. Не знаю, что меня сюда влекло, Иду по пыльной медленной дороге. На гребнях стен толчёное стекло Сверкает на июльском солнцепёке. Подошвы жжёт бугристая земля, И только на мгновение подуло, Пронзительной прохладою дразня, Из погребка холодного, как дуло. Но сквозь тяжёлый азиатский зной, С трудом одолевая плоскогорье, Я выхожу дорогою сквозной На древнее кочующее море…

7 Из поэмы «Рихард Зорге»

«Подмостки сцены — жалкие подмостки…»

Подмостки сцены — жалкие подмостки, Потуга лицедействовать всерьёз… Потухла рампа, и к ногам на доски Бросает публика охапки роз. Потом — проход, гримёры, костюмерши, Восторженная вереница дам… И Гамлет, столь талантливо умерший, Уехал веселиться в ресторан. Он, празднуя, не поведёт и бровью, Забудет роль под водку и грибы, Поскольку не дано правдоподобью Играть в «орлянку» собственной судьбы. Но есть совсем другое лицедейство — В чужой стране, собой не дорожа, Забыв, казалось, Родину и детство, Легко ходить по лезвию ножа. Годами жить, жуя подошву страха, Но знать, когда случится твой провал, Что не близка тебе своя рубаха, Поскольку насмерть роль свою играл…

НЕОТПРАВЛЕННОЕ ПИСЬМО

«А вы видали чаек поутру, Когда они скользили над волнами На голубом, как молодость, ветру, Не ведая, что в мире есть цунами?.. А вы видали их средь камыша, Когда они в закатный час плескались, Соприкасая крылья, как душа, Чьи половинки всё же отыскались?.. А вы видали чаек в октябре, Когда погода балует всё реже, И птица греет птицу на заре, Ползущей вдоль пустынных побережий?.. А я?! Как опадающий цветок, И головой клонюсь к земле по мере Того, как ветер, шедший на Восток, Бесследно гаснет в иглах криптомерий…»

«Предчувствие беды, оно гнетёт и гложет…»

Предчувствие беды, Оно гнетёт и гложет, И неотвязный сон К твоим глазам прирос, В котором машинист Желает, но не может Остановить состав, Летящий под откос!.. А ты стоишь в купе Галдящем, словно табор, Толкутся у дверей Военные чины. Расталкивая их, Ты выбегаешь в тамбур И понимаешь вдруг, Что все обречены!.. Ты пробуешь кричать, Ты падаешь неловко… Но просыпаешься           в полночной тишине И замечаешь, сев, Что под рукой циновка… Что полная луна Плывёт в твоём окне… Что вишни в темноте Стоят в дурмане сладком… Что робко шелестят Окрестные сады… Ты отгоняешь сон, Но мучишься осадком — Неясным ожиданием беды.

ПОСЛЕДНЕЕ ПИСЬМО

Прощай, любовь моя, сотри слезу… Мы оба перед богом виноваты, Надежду заключив, как стрекозу, В кулак судьбы и потный, и помятый. Прости, любовь моя, моя беда… Шумит листва, в саду играют дети И жизнь невозмутимо молода, А нас — как будто не было на свете…

«Можно выжить, порой не имея…»

Можно выжить, порой не имея Даже шанса, но как превозмочь Это время под Варфоломея, Эту десятилетнюю ночь?! Её звёзды кривы и кровавы, Её мрак разгулялся вовсю От Градчан и предместий Варшавы — До Хоккайдо и до Хонсю. Я могу себе вырезать уши, Как арбузное темя, — ножом, Чтобы только не слышать, не слушать Крик детей и рыдание жён. Я могу себя бросить на дамбы, Разрядить парабеллума ствол. Я, наверное, зренье отдал бы, Чтоб не видеть ночной произвол. Воет ветер, как пёс над могилой, Кровью пахнет морская вода, И с особенной, дьявольской силой Запылали во тьме города. Можно в небе застыть на ресницах, Но кому и когда превозмочь Это страшное время безлицых, Эту десятилетнюю ночь?..

«День просыпался медленно, как зверь…»

День просыпался медленно, как зверь, Страдающий в берлоге от чесотки. За нарами поблёскивала дверь Железной арифметикой решётки. И жизнь ему представилась на миг Какой-то непонятной мерой веса. И он судьбу, как гирю весовщик, Подкинул на руке для интереса. И сразу стали горести легки, И не страшна трагедия развязки, Когда за дверью замерли шаги И долго ключ выискивался в связке. И дверь на казнь была отворена, И день последний выползал наружу, Где родин — две, Но истина одна, И время, Раздирающее душу… 1984

8 Из цикла «ЗАМЕТКИ НА ПОЛЯХ»

ФЕВРАЛЬСКОЕ УТРО

Разжала ночь медлительный кулак, Стал резче контур, твёрже перспектива; И темнота с домов сходила, как Ленивая волна отлива В холодном небе зрели голоса, Гремел трамвай и каркали вороны. Сквозь темноту, едва продрав глаза, Спешил народ на ранние перроны. И было грех лежать на простыне Расслабленным, зевающим невеждой, Когда носили утро по стране И мыли лица ледяной надеждой… 1983

МАЙСКАЯ НОЧЬ

Ночные облака Аляповатой формы, Как войско ангелов… Я провалился в сон, Когда в кромешный час Качнулся эшелон И, грохоча, пошли Железные платформы. И кто-то небеса Рванул незримой ниткой, И голубая пыль Зависла у виска, И понеслись во тьму Небесные войска, Но пахло в городе Сиренью и калиткой… 1978

«Собака… Соловей… Невольный стон…»

Собака… Соловей… Невольный стон… Сверчок… Листва… Обрывок разговора… В переплетенье звуков погружён Глубокий сон Весеннего простора. И потому безмолвие легло, Что в темноте, Не следуя примеру, Желают страстно, Говорят легко, Но в меру… 1982

НА ДАЧЕ

Проснёшься в темноте — Раскаянье и жуть Опять собою заполняют грудь, Ворочается крик, И сердцу тяжело, Как будто над тобой Летает НЛО… И возгласа падучая звезда Летит во тьму Сырой весенней дачи. Скребётся за стеклом Подобие куста, А изнутри душа Скребётся по-собачьи… 1983

«Да, мы не ведали беды…»

Да, мы не ведали беды, Когда встречались тут. О, Патриаршие пруды, Или, точнее, пруд! У вечереющей воды, Покуда не темно, Гуляли дети и коты, Стучало домино. Да, я не ведал маеты, Хотя усвоил свойство Краснеть, когда спешила ты Вдоль польского посольства Туда, где свиристел сверчок, Где шелестело лето И на меня косил зрачок По-детски, по секрету… О, привкус яблока во рту, О, солнечная дата!.. Я собирался в Воркуту, Потом ещё куда-то. Я расставался впопыхах, Я жил легко и честно. А ты осталась на прудах, Растаяла, исчезла… 1970

«Я просыпаюсь в поздний час…»

Я просыпаюсь в поздний час И слушаю, как гулок, Под женским шагом вперетряс Гарцует переулок. Рукой, протянутой во мрак, Что густ, как кофе крепкий, Мучительно ищу табак На шаткой табуретке. И высекаю лишь на миг Из темноты кромешной Своё лицо, как бы тайник Души слепой и грешной. И слышу гневный перестук, Отрывисто-короткий. И женский чувствую испуг За быстротой походки. Шаги раскачивают ночь, Но места нет надежде, Что это ты спешишь помочь, Как это было прежде… 1973

«Мысль о тебе, что голуби в окне…»

Гуле

Мысль о тебе, что голуби в окне, Что в цирке — лошадь или обезьяна, Естественна.                    В сознание ко мне Ты входишь без нажима, без изъяна. Ты в думах и на кончике пера. В чистилище, где никотина копоть. И без тебя останется дыра, Которую, пожалуй, не заштопать. А, впрочем, занесённый на листы, Твой облик заслонит собой пустоты. И нежным светом сладко налиты Из рамок жизни вынутые соты. 1994

ПРОЩАНИЕ

Когда подступает тоска, Когда я и замкнут, и скован, И, как от забора доска, Оторван от мира людского, Тогда в серебристую рань, Забыв о снегах расставаний, Целую тебя через ткань Годов и больших расстояний. Целую сквозь грустный покой Октябрьской нечаянной сини. Ты — чудо, ты будешь такой Во мне и со мною отныне. У счастья секретов не счесть, И я от судьбы не завишу — Ты кажешься лучше, чем есть, Но разницы я не увижу…

ДАМА С СОБАЧКОЙ

Сентябрь завершается. Лёгкий туман Окутал и море, и пляж. Не ходит вдоль берега катамаран — Окончен его каботаж. Твой палец с колечком в ладони зажат. Идём, замедляя шаги. Своим деревянным пасьянсом лежат На нашем пути лежаки. Белёсое море хлопочет у ног, Пустыня воды и песка. И длится томительный диалог, И лестница в город близка. Куда мы с тобою в обнимку идём С беспечностью напускной, Мы — сбитые наспех случайным гвоздём Осенней любви отпускной? Совсем не входящей в расчёты твои — Как ты накануне сказала. Тебя провожаю до кемпинга и… До завтрашнего вокзала. Ленивый прилив замывает следы, Баркасы стоят на приколе. Обрывок газеты ползёт вдоль воды, Как перекати-поле.

ПИСЬМО

Желтеют медленные кроны, Поют валторна и гобой. Как над оркестриком, вороны Кругами ходят над судьбой. Погода и пейзаж меняются. Тепла, мой друг, уже не жди. Опять московские дожди На улицах переминаются. Они судачат, сообща Стучат по камню и извёстке. Я вышел в город без плаща И вот стою на перекрёстке. Такси летят в сырую мглу, Торопятся листва и люди, А встречный ветер на углу Играет на пустой посуде. И с мешаниною в мозгу, Как на постылую работу, Я еду к женщине в субботу Через огромную Москву…

ТОВАРНЯК

Как горько сознавать: тебя никто не любит, Как страшно одному — на остром сквозняке… Солома шебаршит, и хваткий ветер лупит, И бочка — ходуном в пустом товарняке. Качаются, скрипят продутые вагоны, Колёса в темноте разматывают нить. Любви, причём большой, желают миллионы, Никто не хочет сам кого-то полюбить…

«Я не спешу. Мне некуда спешить…»

Я не спешу. Мне некуда спешить. Листвою шелестит ночное лето. Зачем воспоминанья ворошить, К чему всё это?.. Припоминаю дни и города, И письма, что остались без ответа. Прогнувшись, убегают провода, К чему всё это?.. О узкое, о тусклое и столь Бессмысленное преломленье света!.. Зачем на раны посыпаю соль, К чему всё это?.. Исчезло ощущение души, Шипя в канаве, гаснет сигарета. Глухие окна, парки, гаражи, К чему все это?.. Над головой горит ночной неон И Лета протекает через лето, Смывая начертания имён, К чему всё это?.. Под лёгким ветерком уводит в крен Листву, что ждёт июльского рассвета, Но не смолкает горестный рефрен: К чему всё это?.. 1979

«Не страшно сознаться, что пыл…»

Не страшно сознаться, что пыл Угас, как светило — в овраге. Не страшно признаться, что пыль — Сукном на рабочей бумаге. Не страшно, споткнувшись у скал, Сказать: «Насмотрелся — и баста!..» Не страшно подумать — устал… И вспомнить про Екклесиаста. Не страшно, но только один С душой, что знобяще тревожит, Ты будешь дрожать, и ватин Согреться тебе не поможет. Не страшно, но только урод, Вдев ногу в железное стремя, Летит,          и скрипит поворот Спины, раздвигающей время. Не страшно, но только в упор Со смертью, уже без обмана, Как раненый тореадор Ты встретишься mano o mano[4]. 1994

9 Из цикла «ОСЕННИЕ ЗАМЕТКИ»

«В осеннем парке мечется Борей…»

В осеннем парке мечется Борей, Пестрит в глазах от жёлтой круговерти, Ложащейся к подножью фонарей В глухом порыве коллективной смерти. Сдувает поколение с берёз, И мы, бренча монетами в кармане, Выходим на медлительный откос, На музыку в кочующем тумане. Что значат наша долгая любовь И романтизм души, почти ребячий, Пред этой силой, холодящей кровь, Пред облаками над рекой рябящей?.. Что поздняя хвала и похвала? — Они не стоят ничего ей-Богу, Как серая халва и пахлава, Досаду вызывая и изжогу. Но за кустами издали видна Дощатая площадка мокрой сцены. На ней мы выпьем горького вина, Ещё не вечер, мой дружок бесценный!..

«Может, осень этому виной…»

Может, осень этому виной, Но сошло на землю благолепье. Солнце прибывает за спиной В медленном своём великолепье Полусонной улицей, пока Спят жильцы, гуляет кот-молчальник. Вижу, как в окне особняка Одиноко голубеет чайник. Предвкушая воцаренье дня, Хор пернатых верховодит в действе, И ложится в тишине ступня Гулко, как в полузабытом детстве…

«Покой матерчат под ногой…»

Покой матерчат под ногой, А облако, в привычке древней, Заснуло женщиной нагой Над обомлевшею деревней. За пожелтевший березняк, Что встал за старенькой плотиной, Уходит росчерком косяк И трогается паутина. Она касается лица, А под высокою берёзой Разбросаны семян сердца, Как бы в бумаге папиросной. В верхах далёкий перезвон, Стоят деревья неподвижно, И всё вокруг, как будто сон, В котором и улыбку слышно… 1971

КАЛУЖСКИЕ СТИХИ

Ольге Чулковой

1
Нет, пожалуй, печальней небес, Чем над нашей осенней равниной. Облака надвигаются без Суеты рококо, и лепниной Небогато пространство для дум О развалинах дивного замка, И невольно приходят на ум — Штукатурка, извёстка, изнанка, Пожелтевших белил густота, Вороньё над развалом помойки… И такая вокруг пустота, Словно ты на заброшенной стройке, Что упёрлась в небесную твердь Арматурою и кирпичами. О, не с нас ли, Всевышний, ответь, Началось в небесах одичанье?!. Ни плывущих в закате бород, Ни видений воздушного цирка… — Только белого света разброд И дождливое небо из цинка.
2
Когда гуляет листопад В глухую пору по округе, И листья, покидая сад, Кружат по улицам Калуги, И кто-то шепчет в полусне, Что старой вишни больше нет, И только чеховским пенсне В траве лежит велосипед, А за оградой строгий дом, В котором лестница, как локон, При освещении таком Похож на Александра Блока… — То понимаешь, что пора Избавить душу от привычки Искать сравненья, что игра Не стоит даже мокрой спички, Поскольку знаешь наизусть, О чём поёт лукавый табор… В провинции такая грусть, Что обойдёмся без метафор.
3
Родившись между небом и землёй, Жить в облаках, не зная про порядки, И, скажем, в Ниццу прилетать зимой, Как проститутки и аристократки. Парить над парапетами моста И, уходя воронкой уже, Растаять без дубового креста В осенней дымке, в придорожной луже… 1994

«Съезжает московское лето…»

Съезжает московское лето И выброшен счёт лицевой. Любви золотая карета Дорогой летит кольцевой. Мелькают столбы да берёзки, А мы остаёмся, увы, Одни на пустом перекрёстке Уже облетевшей Москвы, Где вянут цветы, догорая, И пойман последний кураж, Где мимо, моя дорогая, Волшебный прошёл экипаж… 1996

«В Сокольниках сентябрь. И я к Преображенской…»

М.Х

В Сокольниках сентябрь. И я к Преображенской До станции метро Шагаю через мост. А под мостом ленивая вода Течёт уклончиво, Как бы издалека Рождая эхо, И печалью женской Тревожат душу Осень и река. И видятся дома, Стоящие на склоне, И голубой дымок, Ползущий от люля, Зелёное пальто И баба на балконе На фоне простыней И прочего белья… Всё кружится в лучах Червонного заката, Уплывшего туда, Где ночь и перегной, Но женское лицо, Любимое когда-то, Опять, как наяву, Опять передо мной Проходят наши дни В квартире на девятом Высоком этаже, Где музыка и свет… Но столько лет прошло! И больше ни тебя там, И ни меня давным- Давно в помине нет. И что тебе сказать? — Что жил певцом опальным Под сенью то серпа, То нового орла, Что проживаю я В другом районе спальном, Что, вроде бы, женат, И мама умерла… А за окном прошли Немыслимые сроки. Тебе ж и тридцати Весёлых лет не дашь… И может, потому Пишу я эти строки, Чтобы убить в душе Ещё один пейзаж. 1997

НАБРОСОК

Ивану Сурину

Серый московский денёк Отговорил, поблёк. С неба летит снежок — Медленный порошок Лепится по фасаду, И открывается взгляду, Сколько в округе сырого Сурика,            сколько олова Оплавило фонари!.. Как на портрете Серова, Сумерки,              словно Ермолова, Возникли в проёме двери. 1997

«Рассеялся, как дым сраженья»

Сергею Сурину

Рассеялся, как дым сраженья, Прекрасной молодости дым. Лишь в зеркале воображенья Я снова стану молодым На миг          и отвернусь с тоскою, Забыв себя в полуседом Мужчине, что живёт с такою Растерянностью и стыдом… 1996

«Лишь подводя итоги в декабре…»

Лишь подводя итоги в декабре, И глянув на судьбу с другого бока, На годы, что построились в каре, Поймёшь, как жизнь пуста и одинока. Где этот мальчик, в солнечном окне Следящий белый крестик самолёта, Гудящего в осенней тишине, И римскую пятёрку перелёта, Скользящую по небесам на юг?.. Где шалопай, лежащий на соломе, Который выбрал в скопище наук Науку грусти, что таится в слове?.. Где эти люди, родина и мать?.. Лишь призраки толпятся у порога, И продолжает сигарету мять Рука непроизвольно, и у Бога Бессмысленно просить за мир, увы, Людей исчезнувших из обихода Без суеты и горестной молвы В той очереди серой, как пехота, Где ты стоишь, придвинувшись уже К самой решётке, за которой бездна Ревёт, как зверь — в подземном гараже, И просьба о пощаде бесполезна… 1996

10 ЧЕРТА

«Я просыпаюсь в час самоубийц…»

Я просыпаюсь в час самоубийц, В свободный час, когда душа на воле И люди спят, а не играют роли, И маски спят, отлипшие от лиц. Я просыпаюсь в час, когда сирень Трагедию являет в палисаде И мечется морской волной в ограде Штакетника, и в шапке набекрень, Познавший по окуркам все сорта Заморских сигарет и злые муки, Блуждает бомж, и голубые мухи, Как искры, вылетают изо рта. Я просыпаюсь в час, когда метла Ещё не шарит по пустым бульварам, И ужас бытия ночным пожаром Тревожит жизнь, сгоревшую дотла. 1994

«Когда зарождается смерч…»

Когда зарождается смерч И гасит в приходах лампады, И пляшет безносая смерть Под ритмы беспечной ламбады, Когда этой пляски волчок Взаправду, а не на картине, Когда вместо глаза — значок Со звёздочкой посередине, Тогда не болезненный бред Художника или артиста Являет на сумрачный свет Фантазии сюрреалиста, Где машет флажками урод, Где баба кричит истерично… И входит несчастный народ В кровавую реку вторично. 1996

«В этом мире страшно быть объектом…»

В этом мире страшно быть объектом: Женщиною, полем и Байкалом… Из добычи становясь объедком, Доставаться грифу и шакалам. 1985

«Напрасно… Не проси у Господа, простак…»

Напрасно… Не проси У Господа, простак, Ни запоздалый кров, Ни запоздалый ужин. Ты появился здесь Совсем не просто так, Востребован судьбой И для чего-то нужен. Как, скажем, мотылёк — Для пламенной свечи, Как бледный стеарин — Для ассирийской меди… Не знаю, почему Мерещится в ночи Томительный финал В пошлейшей из комедий, С которой ты уйдёшь, Когда придёт пора Явиться на коне Безумному ковбою… Всего не объяснить При помощи пера, В пустой бессонный час Беседуя с собою. Но можно поглядеть На контур фонаря, Что отразился весь В провинциальной луже, И аллилуйю спеть, За всё благодаря, И вспомнить про друзей, Чья жизнь сложилась хуже. 1995

«Ещё одно лето, с которым так много надежд…»

Ещё одно лето, с которым так много надежд Я связывал, кончилось самым банальным обманом У мёртвого времени, вместо зелёных одежд, Остались расписки банкрота и анжамбеманом, Точней, переносом на поздний расплывчатый срок, Оно сохранило надежд и желаний объедки, Когда перед носом отчётливо щёлкнул курок, Когда барабан повернулся на русской рулетке Нагана, и ты разглядел, как покрыла слюда Осеннего солнца резные подробности клёна… Я твёрдо уверен — удача вернётся сюда, Но некому будет открыть на звонок почтальона. 1997

«Я поздно пойму, что за сказочный дар…»

В.К.

Я поздно пойму, что за сказочный дар — Твоё обнажённое тело, Когда возникает взаимный пожар Любви за чертою предела. И хочется эти мгновенья продлить, Из прошлого взяв по осколку, Пока между нами незримая нить Ещё не ослабла,                         поскольку Всему в этой жизни приходит конец, Не долго верёвочке виться. Осталась зола от горенья сердец, И надобно остановиться. Октябрь разбросает листву по полям, Бореем пройдётся по лесу, И нас навсегда разведут по полам, По признакам, по интересу, По призракам полузабытых дорог, Едва различимых под илом, По судьбам, которые выдумал Бог, По разным углам и могилам… 1994

ИЗ ДНЕВНИКА

Всё реже встречаемся, по принужденью звоним. Ни прежний азарт, ни желанье не рвутся наружу. Январь пролетел и метельный февраль, а за ним Пахнуло весной, и я знаю, что слово нарушу. Ненужная память об этой усталой любви Исчезнет в пространстве, где прошлому нет и следа. Прости, если можешь, и больше к себе не зови. Седьмое число. За окном наступает среда… 1998

«Денёк появился и сник…»

Денёк появился и сник, Как наше свиданье, короткий. Лиловый исхоженный снег — Грязцою на наши подмётки. «Не надо, — шепчу, — не винись…» И так от себя отпускаю, Как будто высокий карниз Ослабшей рукой отпускаю… 1999

НАТЮРМОРТ

Памяти И. Б.

Безбрежный океан, Волны упругий пульс, Печальный осьминог И субмарина Немо… И безогляден курс В мотке широт, И плюс К тому, что в жизни есть, В душе черно и немо… В кают-компании не глобус, а луна С лицом таким, Что возникает ода При виде голубою валуна, Да «Огонёк» сорокового года, Лежащий на столе Эпохи рококо, Где по углам стоят Подсвечники на страже, Где карта вечности И женское трико, Что сорвано при грубом абордаже, Соседствует с письмом Овидия к М.Б., С черновиком в помарках и пометах… Но этот натюрморт, По сути и судьбе Случайный, Растворяется в предметах… А свет, сочась, Сквозь жалюзи течёт, Скользнув по чашке с кофе и окуркам, На бесконечный телефонный счёт Между Нью-Йорком и Санкт-Петербургом… 1996

ИЗ БЛОКНОТА

Позабудутся имя и отчество И удвоится водки количество В беспощадной гульбе… Как тоске твоей — одиночество, Как свече твоей — электричество, Я не нужен тебе. 1999

«Малиновый сироп с нарзаном…»

Памяти Игоря Бабицкого

Малиновый сироп с нарзаном В стакане толстого стекла На фоне голубого моря — Вот натюрморт!..                   Но истекла Та жизнь весёлая на званом Обеде под сурдинку горя… А в памяти остаться смог Стакан — образчик общепита — Толпой годов, тоской дорог Нетронутый.                   И недопита Вода, как сорок лет назад… 1999

«Ночной больничный двор слегка присыпан снегом…»

Геннадию Чепеленко

Ночной больничный двор Слегка присыпан снегом. Слетаются к стеклу Снежинки, словно моль. И корпуса молчат. Они сравнимы с неким Угрюмым банком, где Накапливают боль. В палате, у окна Отыскивая спички И пачку сигарет, Я слышу, как впотьмах За лесом иногда Проходят электрички, Квадригами колёс Вздымая снежный прах. И снова тишина. Морозом, как наркозом, Прихвачена земля И голые кусты. Мы в темноте лежим, Как брёвна — по откосам, Пред болью подступающей пусты Душою…              Но давай Пошарим по сусекам, Остаток дней своих Сжимая в пятерне, Давай поговорим С быстролетящим снегом И поглядим на мир При медленной луне… 1998

«Мне не хотелось думать о делах…»

Ах, как давно я не был там, сказал я себе.

Ив. Бунин Мне не хотелось думать о делах, Звонить кому-то, Говорить о чём-то, И я решил, махнув на всё рукою, Послушать ночь С её тревогой нежной, Которую внушает лишь весна. Мне захотелось повидать тебя… Но проходя по улице, Которой Не хаживал лет шесть, А то и больше, Я был почти спокоен, И меня Не умиляли контуры былого, Холодным равнодушием дыша. А вот и он — знакомый переулок, Но что это?! — Осколки кирпича, Обугленные стены, Экскаватор, Прожектора, Направленные косо, И глухота, Такая глухота! Но дом, Где ты жила, Ещё стоял. И я застал зелёный огонёк В окне моей любви полузабытой. И я пошёл, Но встретил голоса: «Съезжаем завтра…» — Говорила тьма Мужским весёлым басом, И в ответ Старуха, очевидно, Отвечала: «Давно пора съезжать…» И я сначала Остановился, А затем по доскам Неловко выбрался из переулка. Зачем я эту совершил прогулку — Не знаю, Но холодная, Сквозная Возникла тяга. Я побрёл к мосту. Москва-река несла последний лёд, И город засыпал, И ветер волглый Пронизывал, Но сделалось легко От ощущенья, что с тобой простился На остром сквозняке воспоминаний, Которые обманывают нас. Куранты за рекой пробили час В душе возникла радость созерцанья При виде звёзд и медленной луны, Что освещала мартовский асфальт И грубые Чугунные перила На выгнутом безлюдии моста… 1996

«И наступило великое безмолвие книги…»

И наступило великое безмолвие книги, Подобное безмолвию сечи, Когда текст и читатель Несутся навстречу друг другу, Но сшибки ещё не случилось, А воспалённый мозг Всё глубже оседает в тенетах «Преступления и наказания»… И вдруг — отчётливый стук, Требовательный стук в ночное стекло!.. И взгляд мгновенно выхватывает из глубины осеннего мрака Ветку глицинии, Что оплетала оконную раму Моего кавказского дома, И бесформенно сидящую на ветке, Словно полусдутая покрышка мяча, Тронутую ржавчиной канализации крысу… Властительница ночи заглянула в моё окно, Сверкая бисером глаз, Страша отвратительной желтизной оскала, И между нами возник вкрадчивый ужас, Который был — Не знаю почему — Обут в малиновые сапожки Из дорогой замши. 1997

«Когда-нибудь настанет крайний срок…»

Когда-нибудь настанет крайний срок, Для жизни, для судьбы, для лихолетья. Исчезнет мамы слабый голосок И грозный голос моего столетья. Исчезнет переплеск речной воды, И пёс, который был на сахар падкий. Исчезнешь ты, и лёгкие следы С листом осенним, вмятым мокрой пяткой. Исчезнет всё, чем я на свете жил, Чем я дышал в пространстве оголтелом. Уйдёт Москва — кирпичный старожил, В котором был я инородным телом. Уйдёт во тьму покатость женских плеч, Тех самых, согревавших не однажды, Уйдут Россия и прямая речь, И вечная неутолённость жажды. Исчезнет бесконечный произвол Временщиков, живущих власти ради, Который породил, помимо зол, Тоску по человечности и правде. Исчезнет всё, что не сумел найти: Любовь любимой, лёгкую дорогу… Но не жалею о своём пути. Он, очевидно, был угоден Богу. 1997

Ефим Бершин «БЕЗ ЧЕРТЕЖА И ПЛАНА…»

Праздник не удался. Задумчивые пони, тщетно поджидавшие маленьких двадцатикопеечных наездников, разошлись по конюшням. Продрогшие лебеди попрятались в своих надводных будках, почему-то напоминающих собачьи, оставив пустынной закипающую под дождём поверхность пруда. Ветер принёс охапку листьев и бросил на наш стол рядом с пустыми стаканами. За соседним столиком съёжилась пожилая пара, но через несколько минут и её сдуло. Праздник не удался. «Закрыли моё шапито». И нужно было побыстрее проваливать из этого застывающего пейзажа, чтобы не стать его частью, как те старик со старухой (не наши ли соседи по кафе?), которых Женя позже двумя штрихами впаял в эту картину:

Цветы увядают, И, словно подбитые птицы, Старик со старухой Сидят в опустевшем кафе.

Мы ещё посидели немного, словно ожидая, не вернётся ли лето, а после побрели в сторону Ботанического сада, вдоль маленького зоопарка, по пустой, продуваемой насквозь аллее. И это был уже не просто ветер. Это было очередное дыхание бездны, отступившей было под лучами короткого лета. И Женя вдруг остановился и как-то опасливо обменялся взглядами с двумя вымокшими у своего загона волками. Нас отделяла крашеная металлическая сетка, и не известно ещё, кто из нас был в загоне. Нас отделяла такая прозрачная граница.

* * *

Евгений Блажеевский прожил жизнь на границе. Граница, естественно, была незримой, без пограничных столбов, без пограничников с собаками. Не Женя её нарисовал, и он же сам не всегда её различал. И вообще мало кто о ней догадывался. Но она была. И без каждой из сторон её он не мог жить, но и на каждой из сторон её — тоже. Так и прошёл по лезвию пограничной черты, разрываемый различными полюсами.

В конце шестидесятых дом на Кавказе (в Кировабаде) не ужился с русской поэзией, и Женя стал обитателем московских коммуналок, потащив за собой в столицу собственные корни вместе с кусками почвы, на которой вырос. На Кавказ больше не возвращался — чужое. Хотя через какое-то время признался:

Из мусульманства, Из дашбашных дел, Из местной жизни, Чуждой славянину, Я непременно вырваться хотел И променял Чужбину На чужбину.

Москву любил. Подолгу мог бродить по городу, постигая его сырую, размытую дождями пластику. А, постигнув, видимо, понял, что любовь получается безответная:

Уйдёт Москва — кирпичный старожил, В котором был я инородным телом.

Он запустил себя в никуда, в зыбкий космос поэзии. Память тянула назад, в кавказскую юность. И она же от неё отталкивала. А действительность выпихивала из настоящего. Космос начинался с подвалов, с грязи случайных жилищ. И ими же заканчивался.

А жил я в доме возле Бронной Среди пропойц, среди калек. Окно — в простенок, дверь — к уборной И рупь с полтиной — за ночлег.

Грязь болела физически. Стихи спасали. Он был аристократом, потерявшим усадьбу. Аристократом на изнаночной стороне бытия. Репатриантом из мрака в пустоту. Это потом аукнулось новой чертой. Уже когда стал владельцем московской квартиры, атавизм бездомности то и дело куда-то гнал. Сознание жило — между. Между домоседством и бездомностью. Между брезгливой чистоплотностью и грязью. Между аристократизмом и участливым любопытством к изгоям. Они его как-то узнавали. И он почему-то к ним тянулся, хотя потом сам же и пугался. Кажется, он им приписывал какие-то потусторонние свойства. Однажды я навестил Женю в больнице, и в уборной, куда мы отправились покурить, он стал мне рассказывать, что в больницу привезли бомжа, у которого во рту живут мухи. Я не поверил. Как это мухи живут во рту? А Женька кривился от ужаса и клялся, что сам видел. Были мухи или не были — не знаю. Но строки появились тогда же:

Познавший по окуркам все сорта Заморских сигарет и злые муки, Блуждает бомж, и голубые мухи, Как искры вылетают изо рта.

Он любил свою страну. И жил между этой любовью и отвращением к тому, что в ней происходило в последние десятилетия. Это ещё одна граница. Как всякий южный человек, очень любил лето. Но всегда ждал осени, потому что осенью приходили стихи. Ждал стихов с нетерпением, но и с некоторым страхом, потому что неизбежно прикасался пером к той бездне, которая эти стихи приносила. Одно и то же и тянуло, и отталкивало. Давало и отбирало. Вдыхало жизнь и приближало к смерти. А он, «чужою раной раненный», так и шёл по этой черте, которую сам определил фразой — «косая кромка бытия».

* * *

Эти волки запомнились какой-то своей гротескной, даже фарсовой обречённостью. Потому что явились там, где ни за что не должны были являться. Конечно, этот зверь или, точнее, образ его преследовал Блажеевского всю жизнь. Волки настойчиво прорывались в стихи, кажется, без воли поэта. Прорывались, внушая то страх («А за стеной морозно и темно, И кажется, что где-то воют волки…»), то блаженное осознание общности («Что-то волчье есть в моей дороге…»), то горделивое превосходство, обречённое понимание, что никаким волкам не под силу разделить волчью сущность его, Блажеевского, судьбы:

Беспамятство моё страшней тоски, Которую приписывают волку.

Но подразумевался всегда именно одинокий волк, хищный и гордый даже в своей загнанности. Женя ведь никогда ни к кому не примыкал. К нему — да, пытались. А он просто не умел жить по чужим законам — законам стаи, не понимал, как это можно врываться в литературу какими-то группами и хвалить то, что не нравится, исключительно потому, что ты с кем-то в одной обойме. Мог, правда, из жалости похвалить какого-нибудь графоманишку, но когда речь заходила о серьёзной поэзии, был жёстким.

Он очень дорожил людьми, с которыми общался, нежно любил друзей, переживал за них, но, мне кажется, держался на плаву тем, что где-то рядом жили такие же мечущиеся поэты, художники, изгои или, наоборот, с виду благополучные люди, вернее, надевшие маску благополучия, чтобы скрыть от посторонних страшный оскал волчьей неприкаянности. Он уважал чужие таланты, гордо приговаривая по поводу чьего-либо успеха: наши люди всё могут. Следил за их творчеством. Общался. Время от времени шарахался от них в страхе, узнавая, как в зеркале, себя. Потом опять возвращался. Потому что их присутствие как бы оправдывало и его земную жизнь. Они подтверждали: настоящий волк всегда оказывается один на один с бездной, ибо его «судьба одинока, как дальний охотничий выстрел».

Один на один. Mano a mano. Страшно? Не страшно, но только в упор Со смертью, уже без обмана, Как раненый тореадор, Ты встретишься mano a mano.

Когда писал — не боялся. Был абсолютно свободен. Потому и не исповедовал никакой религии, и не ходил в церковь, что не терпел любого вмешательства в свои отношения с Богом. Так и заявлял: «Мне не нужны посредники». Но стихи ведь не всегда писались.

А в обыденной жизни, пожалуй, было страшновато. И тут спасался от одиночества, как мог. Удивительно умел выбирать людей для общения. Вернее, так: не он выбирал, а они как-то выбирались ему сами. Абсолютно разные, непохожие, несовместимые, они при нём становились единым целым, учились дружить меж собой даже без Жени, словом, обретали одну группу крови. Они спасали. Они старались понять. Они становились для него способом коллективного ухода от страха.

В этом человеке сумасшедшая страсть и тяга к общению всегда соседствовали с горьким одиночеством. И ни он сам, ни близкие ему люди ничего с этим поделать не могли. Его любили и спасали, как умели. А он убегал. Потом покаянно возвращался, недельку не выходил из дома, всем своим видом выражая раскаяние. Именно в эти периоды звонил мне и совершенно искренне возмущался какими-то своими знакомыми или друзьями, которые дошли до того, что неумеренно пьют водку и вообще ведут себя неподобающим образом.

С годами одиночество становилось всё более неизлечимым. Вернее, не так: с годами возникло ещё и понимание, что одиночество непреодолимо. Это была уже обречённость. Не помогала даже любовь. А ведь любовь была его сутью. Даром что не крещёный. Как-то сказал: «Но мы же с тобой понимаем, что мир пуст и бесполезен, если в нём нет любви. Иногда, когда мне очень плохо, я встречаю на улицах влюблённых. И становится легче. Влюблённые — это как подтверждение тому, что жизнь всё ещё не напрасна». Так вот, и любовь уже не спасала. Отваливался последний гвоздь, скреплявший с миром. И он это отчётливо видел.

И, как от забора доска, Оторван от мира людского.
* * *

Ещё в семьдесят четвёртом написал стихотворение, начинающееся строкой «Я выпадаю из обоймы вновь»:

А мой удел, по сути, никакой. Во мраке человеческих конюшен Я заклеймён квадратною доской, Где выжжено небрежное «не нужен». Не нужен от Камчатки до Москвы, Неприменим и неуместен в хоре За то, что не желаю быть как вы, Но не могу — как ветер или море…

Здесь, может быть, ключ к основной трагедии: природное неприятие любой несвободы и в то же время невозможность достижения абсолютной свободы в том виде, как он её понимал «Как ветер или море». Плоть мешала. От неё он постепенно всю жизнь и избавлялся. Но это не было медленным, растянутым на годы самоубийством. Нет. Это было попыткой одолеть плоть духом.

Вообще-то это отчаянное бегство от несвободы началось давно, чуть не с первых шагов. Несвобода всегда бежала следом, наступая на пятки, мимикрируя, приобретая разные формы. Но по сути это и была естественная для этого мира охота на одинокого волка, не столько не желавшего «быть как вы», сколько не умевшего. Стрелки забегали неожиданно, со всех сторон, и было всё равно уже, в какую сторону бежать. А потому — «Лицом к погоне», как он гениально точно назвал свою книгу.

Вначале казалось, что всё дело в советском режиме, который он не любил, да и любить не мог при всем желании.

Мы в пене сада на траве лежим, Портвейн — в бутылке, как письмо — в бутылке. Читай и пей! И пусть чужой режим Не дышит в наши чистые затылки.

Потом оказалось, что дело не то чтобы не в нём, но не в нём одном. Уж писать-то он Блажеевскому не мешал. Да и книжка «Тетрадь» вышла ещё в восемьдесят четвёртом. А что касается свободы мирской, материальной, то она бывает двух видов: либо человек должен быть очень богатым, либо совсем нищим. Женя с аристократическим видом балансировал на грани нищеты, что, кажется, до поры не очень смущало. Потому что эту свободу обставить необходимыми атрибутами было не сложно: «А что ещё надо для нищей свободы? — Бутылка вина, разговор до утра…» Но и это на поверку не оказалось свободой. Только иллюзией свободы. Но иллюзия, а потом и наркотическое стремление к ней, притягивала, затягивала смертельной петлёй, из которой ему всё-таки удавалось вырываться. Спасал охранительный инстинкт. Но хотя по его же словам из стихотворения «Дорога» «Судьба растёт, как дикий виноград, Как дерево, — без чертежа и плана…», направление этого роста, тенденция судьбы была ему уже очень хорошо понятна. Помню, когда он писал свой знаменитый теперь венок сонетов «Осенняя дорога», заклинал меня, а, скорее, через меня — себя, что об Этом он должен сказать и скажет всё честно. Получилось кратко, но исчерпывающе:

Безрассудному пьянству не буду искать объясненье, Но насколько оно безрассудно сказать не берусь.

Всё в своём стиле. Без философий. И не нам теперь отвечать на вопрос, на который он сам не стал искать ответа. И точно ведь пьянство не было безрассудным, потому что его требовал рассудок.

Из Жени вообще философ был никакой. Он и в споре ничего не мог доказать — только злился и шумел. Зато он умел доказывать стихами. И тут уж — никаких доводов против, потому что в стихах никогда ничего не придумывал, полностью полагаясь на тот шёпот из-за спины, который пугал, конечно, но и давал облегчение, если хотите, окрыление.

В том, что пишет, был убежден абсолютно, в том, как пишет, иногда сомневался, названивал друзьям, проверяя на них варианты стихотворений или отдельных строк.

Слушал внимательно, иногда соглашался, но жёстко пресекал любую попытку посягнуть на суть написанного, которую в каждом случае знал он один. А сутью и целью было — максимально точный перевод с Божьего на русский, доступный и внятный, для чего к концу жизни почти полностью отказался от метафор. Они ему были не нужны, уводили в сторону, затеняли суть красивостью, мешали из земной провинции говорить языком небесной метрополии.

В провинции такая глушь, Что обойдемся без метафор.

Так вот, этому максимально точному переводу мешала недостаточная свобода. И он упорно отбрасывал всё — закрепощавшие условности бытия, авторитеты, идеологии, дни недели («Свобода жить без мелочных забот, Свобода жить душою и глазами, Свобода жить без пятниц и суббот, Свобода жить как пожелаем сами…»). Потом добрался до отрицания такого философского понятия, как время, и, наконец, подверг сомнению угодность этого мира его Создателю. Всё. Очистил своё восприятие максимально.

Это пришло где-то в начале восьмидесятых. Мы бродили без дела по Москве, Женя был светел, силён, одухотворён и бубнил несколько строк:

Когда я верить в чудо перестал, Когда освободился пьедестал, Когда фигур божественных не стало, Я, наконец-то, разгадал секрет, — Что красота не там, где Поликлет, А в пустоте пустого пьедестала.

Эти свои самые философские, может быть, стихи писал ещё несколько лет (всего-то три строфы!). Но в каждой последующей — чёткая динамика освобождения. То есть он именно повернулся «лицом к погоне», лицом к пустоте. Он начал с ней сливаться.

Потом я взял обычный циферблат, Который равнодушен и усат И проявляет к нам бесчеловечность, Не продлевая жалкие часы, И оторвал железные усы, Чтоб в пустоте лица увидеть вечность.

А увидев, окончательно успокоился. Он получил абсолютную точку отсчёта, позволившую взглянуть на всё окружающее как бы со стороны и разочарованно вздохнуть.

Потом я поглядел на этот мир, На этот неугодный Богу пир, На алчущее скопище народу И, не найдя в гримасах суеты Присутствия высокой пустоты, Обрёл свою спокойную свободу.

Любопытны вариации пустоты в исполнении совершенно разных людей, с которыми мне довелось общаться параллельно в последнее десятилетие. Философ Григорий Померанц, ссылаясь на рублёвскую «Троицу», заговорил об условной животворящей пустоте, способной объединить в наше раскольничье время страну. Писатель Андрей Синявский в «Прогулках с Пушкиным» догадался о пушкинской пустоте, которая одна и давала ему возможность максимально воспринимать диктуемое извне, записывать и таким образом избавляться от написанного. (Чем ещё, кстати, страшна для поэта несвобода — ненаписанными стихами. Ненаписанные стихи — как шлаки в крови, постепенно перекрывающие доступ кислорода.) Поэт Борис Чичибабин не уставал рассказывать, какой он пустой и никчемный человек, и чуть ли не с недоверием глядел на собственные стихи, не понимая, откуда они берутся. Блажеевский же поступил как ребёнок, раздирающий куклу, чтобы узнать, каким образом она говорит «мама». Разгадав значение бездны, он ринулся ей навстречу, чтобы посмотреть, как она устроена.

* * *

Следует сказать особо ещё об одном аспекте свободы — о свободе для страны, для России. Женя был удивительным, страстным патриотом. Патриотом, не ведающим паспортных наций (тем более, что в нём самом было намешано с полдесятка кровей), патриотом, чётко, тем не менее, различающим своё и чужое. Чужое мог уважать, мог любить, а за своё — болел. И болел порой тяжело. Болел от всех передряг, выпавших стране, болел от навалившихся на неё унижений, от глупости и вороватости вождей, ругался, глядя на происходящее, но не прощал тому, кто отзывался о России отстранённо, холодно, безучастно. Россией надо было болеть. И он болел. Всё, связанное с Россией, должно было быть лучшим. Доводов никаких не принимал. Особенно забавно это проявлялось во время футбольных трансляций, когда он победу или поражение сборной напрямую проецировал на состояние дел в стране. Спустя месяц после Жениной смерти мы с Олегом Хлебниковым подпрыгивали на креслах в Питерской гостинице, глядя, как наши обыгрывают французов в Париже. А когда всё закончилось, чуть не одновременно вздохнули: эх, Женька не дожил!

Происходящее со страной отзывалось в его бедном сердце напрямую:

Сжимается шагрень страны И веет ужасом гражданки На празднике у Сатаны, И оспа русской перебранки Картечью бьёт по кирпичу, И волки рыщут по Отчизне, И хочется задуть свечу Своей сентиментальной жизни.

При этом Женя уже всё понимал, всё обдумал и за пределами стихов. «Русский народ, — говорил он, — не стал, к сожалению, в нашей стране тем основополагающим ядром, каким, например, стали англосаксы для США. Замордованный вначале коммунистами, а потом и посткоммунистами, он согнулся под непосильной ношей. Не может быть лидером самый бедный, измученный, растерянный. Распад был, скорее всего, не столько неизбежен, сколько необходим. Потому что та тяжесть, которую взвалил на себя русский народ, оказалась ему не по силам Именно здесь кроются наши сегодняшние беды и неприятности».

Но, конечно, не столько политические границы его интересовали, не столько количество оставшихся за Россией земель, сколько очевидный распад русского культурного материка. А уж это-то было для него точно смерти подобно.

Освободясь от лошадиных шор, Толпа берёт билеты до америк, И Бога я молю, чтоб не ушёл Под нашими ногами русский берег…

В своём стремлении к свободе народ пошёл на самоубийство. Тут круг замкнулся, и Блажеевский, дошедший в поисках своей личной свободы до конца, остановился в растерянности:

Российская сущность свободы — Распад, растворение, мрак…

Мне кажется, Женя не успел сообразить, что «российская сущность свободы» близка к свободе абсолютной, поскольку граничит с бездной. И именно в этом смысле Евгений Блажеевский — истинно русский поэт.

* * *

Так вот, волки эти не должны были появляться здесь, в Женином Эльдорадо, в сказочной его стране начала восьмидесятых. Да, с миром всегда было «Несовпаденье. Путаница карт…». И именно к этому времени Блажеевский окончательно понял, для Кого пишет. Всё чаще отказывался от публичных выступлений, хотя читал здорово. И даже публикации его стали интересовать исключительно как средство заработать немного денег. Но он нашёл себе заповедник, загон, огороженный высоким забором, в котором с удовольствием проводил летние дни.

Тогда я частенько слышал по утрам в телефонной трубке: «Старик, пошли на выставку». И мы шли на выставку. Выставкой у Жени называлась ВДНХ. Тогда, до эпохи рекламы и тотального бизнеса, особенно в будние дни выставка выглядела островком иного, беспроблемного, мира Здесь были пруды, лебеди, зоопарк, лошадки, тенистые аллеи и много-много маленьких и дешёвых забегаловок. За вход надо было платить, но Аркадий Пахомов знал тайный ход со стороны киностудии, и мы проникали бесплатно. Да, мир не принимал, но здесь у «горсточки потерянных людей» было всё, что нужно для «нищей свободы». И кто знает, может быть, в лужице разлитого по столу портвейна Жене мерещился пьяный корабль Рембо, с блеском им переведённый, а в шуме фонтанов — экзотическая Аргентина, в которой он никогда не был, но где хотел бы родиться для новой жизни.

Но всё же я хочу родиться вновь Не на угрюмом Севере, а, скажем, В далёкой и прекрасной Аргентине, Где танго и цветы, как на картине…

Заходить в павильоны и глазеть на достижения советского народного хозяйства, конечно, никому в голову не приходило. Хотя изредка попадались выведенные из стойла прямо на аллеи огромные пятнистые коровы и отменные рысаки. А вот крытые дырявым шифером забегаловки внушали покой и раскрепощение. Вчерашние пельмени с кисловатой сметаной прекрасно дополняли бутылку вина, чтение стихов и долгие разговоры. Женя чувствовал себя превосходно и поминутно через стёкла очков заглядывал мне в глаза, желая удостовериться, что я тоже счастлив.

Но короткое московское лето заканчивалось, как всегда, неожиданно. А осень… Осень у него была своя. Осень для него была не просто временем года — синонимом ухода. Осенью бездна подступала вплотную, вместе со стихами. Порознь они к Блажеевскому не ходили. И потому с первыми дождями и северным ветром, в тот промежуток, когда лето уже кончилось, а стихи еще не пришли, на него было больно смотреть. А потом, где-то к началу октября, ко дню рождения он уже приходил в нормальное состояние и — с новыми стихами.

Не случайно его главное, на мой, конечно, взгляд, произведение — «Осенняя дорога». Он её писал десять лет. Магистрал уже давно был опубликован, из него сделали несколько песен, а всё остальное ещё писалось и писалось. «По до-ро-ге в Заго-о-рск», — тянул Александр Подболотов в фильме и со сцены. «По до-ро-ге в Заго-о-рск», — пела Бичевская. А Женя в это время всё ещё, как натюрморт в раму, втискивал всю свою жизнь, всю свою осеннюю судьбу в эти четырнадцать отрывков. (Марина Кудимова, друг называется, по иронии судьбы депутатствовала в перестройку именно в Загорском районе и расстаралась, чтобы название «Загорск» навсегда исчезло с географической карты, оставшись только фактом Жениной поэзии).

А в последнюю осень случилось непоправимое: сентябрь пришёл без стихов. И октябрь тоже. Домучился до запасного на этот случай декабря — мимо. Потом заговорил о смерти.

Интересно, что сталось с теми волками с «выставки»?

* * *

Последнюю, третью книгу, выхода которой так и не увидел, Блажеевский назвал «Черта». Эпоха подвела черту под ним, а он — под эпохой. Или не под эпохой даже — под веком, тысячелетием, под целой эрой развития человечества При этом я совершенно далёк от мысли поспешно превозносить своего друга до небес и награждать превосходными эпитетами. Только время всё назовёт своими именами. Но просто так случилось, так совпало, что он стал современником гигантских революционных процессов, бродящих по нашей земле уже целое столетие и именно в наши дни приобретших реальные очертания. А поскольку уж Женя чуял «запах талых вод, Как раненую дичь собака», то он и их, естественно, учуял, и они превратили прекрасного интимного лирика, каким он был рождён, в одного из самых значительных поэтов конца века.

Он говорил: «Лично мне неуютно ещё и потому, что мы, по всей видимости, находимся на новом витке человеческого познания и сознания, которые мне уже не преодолеть. Мы присутствуем на процессе, когда изменяется мышление, переоценивается культура, умирают религии в том виде, в каком они сейчас находятся. А вместе с религиями умирает, к сожалению, книга… Уже сейчас многие поэты называют свои стихи текстами. Всё это печально. Но надо смотреть правде в глаза: процессы эти неотвратимы, и нам не дано их предотвратить. По этому пути идёт человечество. И мне, честно говоря, несмотря на все ужасы и кровопролития, хотелось бы чуть-чуть подольше задержаться в двадцатом веке с его пониманием традиций, эстетики и красоты. То, что грядёт в грядущем столетии, мне чуждо».

И вот совсем немного лет Осталось до скончанья века, В котором был один сюжет: Самоубийство человека. …………………………… Но я, смотря ему вослед, Пойму, как велика утрата. И дорог страшный силуэт Стервятника в дыму заката!..

Осуществил желание. Остался в XX веке навсегда.

Всё сошлось и затянулось петлёй. Сбежавший когда-то с Кавказа от «дашбашных» дел (ты — мне, я — тебе), через два с половиной десятка лет Женя вдруг обнаружил, что они догнали его в Москве и стали государственной политикой. Перевод человеческих отношений на коммерческие рельсы, поворот к деньгам как к высшей ценности был ему омерзителен. Русская культура, которая одна всю жизнь и держала его на плаву, дала, на его взгляд, очевидную трещину, как «Титаник» напоровшись на гигантскую подводную плоть. Плоть побеждает духовность. Мир избавляется от культуры. «В глобальном плане, — говорил Женя, — культура уже не учитывается, как не учитываются и особенности наций. Тело пожирает душу». Современные войны он так и воспринимал, как агрессию плоти против духа, против национальной самобытности, мешающей распространению плотских ценностей нового века. Говорил, что ему стыдно жить.

Когда писал стихотворение о 1972 годе, «немытом, словно кружка в общепите», все же назвал его прекрасным, потому что «молодость была и потому Со мною времена не совпадали». Теперь они опять не совпали. Но уже не было молодости. И не было сил. И стихи стали изменять.

Женя не привык ходить в ногу. Он не пожелал менять знание и сознание вместе со всем человечеством. Он сделал это сам, по-своему, материализовав собственные строки из стихов, написанных в память матери:

…и ко мне Долетит извещенье от мамы, Что не только она, но и я, Забывая ненужное знанье, Обрету в темноте бытия, Как бессмертье, другое сознанье… 1999

Примечания

1

Хронология стихотворений предусмотрена автором.

(обратно)

2

Барса-кельмес (туркм.): пойдешь-не вернешься.

(обратно)

3

Долина Иосафата — предполагаемое место Страшного суда.

(обратно)

4

Один на один (исп.)

(обратно)

Оглавление

  • «О, как спокоен нынче я!..»
  • 1 Из цикла «ПРОФИЛЬ СТЕРВЯТНИКА»
  •   «Те дни породили неясную смуту…»
  •   МОСКОВСКОЕ ВОСПОМИНАНИЕ
  •   1972 ГОД
  •   «Мы — горсточка потерянных людей…»
  •   «Любитель ножа и перца…»
  •   ФРАГМЕНТЫ ДИАЛОГА С АНТОНИНОЙ ВАСИЛЬЕВНОЙ
  •   «Сегодня проносятся бесы…»
  •   ДРУГУ
  •   «Беспечно на вещи гляди…»
  •   ОБСТАНОВОЧКА
  •   ПЕРВЫЙ ПОСЕТИТЕЛЬ
  •   МУХА
  •   РОЖДЕСТВЕНСКАЯ НОЧЬ
  •   ЗВЕЗДА
  •   «Ангел смерти, посети, посидим…»
  •   «Цветаева, и Хлебников, и Рильке!..»
  •   «На горестном ветру в начальных числах марта…»
  •   «Даётся с опозданьем часто…»
  •   ОТРЫВОК
  •   «Я ждал его, как воскресенья…»
  •   ПОКОЛЕНИЕ
  •   «Лагерей и питомников дети…»
  •   «Больная смерть выходит на дорогу…»
  •   «От мировой до мировой…»
  • 2 Из «АРМЕЙСКОЙ ТЕТРАДИ»[1]
  •   «Когда забирали меня…»
  •   «Я выпадаю из обоймы вновь…»
  •   «Солдатские домики в лёгком налёте снежка…»
  •   «Когда одиночество — это вода…»
  •   «Над Тольятти метели тень…»
  •   ПЁТР СОЛОВЕЕВИЧ СОРОКА
  •   ШМЕЛЁВ
  •   ВСТРЕЧА
  •   ВОЗВРАЩЕНИЕ
  •   ЧУВСТВО ПОКОЯ
  •   ВОСПОМИНАНИЕ О МЕТЕЛИ
  • 3 Из цикла «ВСЕСОЮЗНАЯ ГЕОГРАФИЯ»
  •   МОНОЛОГ ПРОВИНЦИАЛА
  •   КИЕВ
  •   ТУРКМЕНСКАЯ ЗАРИСОВКА
  •   «Покуда полз фуникулёр…»
  •   НА КАВКАЗЕ
  •   ЯЛТА
  •   ТРАНЗИТНЫЙ ПАССАЖИР
  •   ПЕТЕРБУРГ
  •   УРАЛ
  •   ПРОГУЛКА
  •   «Сжимается шагрень страны…»
  •   «Невесело в моей больной отчизне…»
  • 4 Из цикла «ПЕСОК И МРАМОР»
  •   «Благословенна память…»
  •   ОКТЯБРЬ
  •   МИХАЙЛОВСКОЕ
  •   ЧИТАЯ СТАТЬЮ О ГЕНЕРАЛЕ М. Д. СКОБЕЛЕВЕ
  •   ПАМЯТИ БАБУШКИ
  •   «Туманное утро, заляпанный снегом откос…»
  •   «Мне снилось, что с тобой, моей подругой ранней…»
  •   ОСЕННИЙ ПАРК
  •   «Кладбища, оснащённые гранитом…»
  •   «Телефон молчит в ночи…»
  •   ВОЗРАСТ
  •   МАМЕ
  •   «Я умер и себя увидел сразу…»
  •   «В том мире, где утро не будит тебя…»
  •   ВЫСОЦКИЙ
  •   «Мелькала за кровлею кровля…»
  •   «Профиль стула, напоминающий букву „h“…»
  •   «Несовпаденье. Путаница карт…»
  •   «Словно плесень на тёмном сафьяне…»
  •   ИРОНИЧЕСКАЯ ЭЛЕГИЯ
  •   НИНА
  •   «„No smoking!“ И поплыло прочь…»
  •   ТЕЛЕФОННЫЙ РАЗГОВОР
  •   ПОВЕСТЬ
  •   НАВАЖДЕНИЕ
  •   «Одутловато-слякотный февраль…»
  •   «Прощай, любовь моя, сотри слезу…»
  •   ЛЮБОВЬ
  •   ЗАПИСНАЯ КНИЖКА
  •   «Теперь, когда надо проститься…»
  •   ЭКСПЕРИМЕНТ
  •   «Бег на месте любит судьба, сама…»
  •   ПОСТСКРИПТУМ
  • 5 «ОСЕННЯЯ ДОРОГА» Венок сонетов
  • 6 Из цикла «ДАЛЁКАЯ ТЕТРАДЬ»
  •   «Я маленький и пьяный человек…»
  •   «Когда соловьёнок впервые пытается петь…»
  •   ДВОЕ
  •   БАЛЛАДА О БЕГЛЕЦЕ
  •   ЗИМНЯЯ НОЧЬ
  •   ОСЫ
  •   ОВИДИЙ
  •   ГЕРМЕС
  •   ПТЕНЕЦ
  •   ОРФЕЙ
  •   «Ночью сентябрьской птицы кричали…»
  •   «Ворота — настежь. В доме плач…»
  •   ПЕРВАЯ ЛЮБОВЬ
  •   ВЕСНА
  •   НОЧНЫЕ СТИХИ
  •   КРОПОТКИНСКИЙ ПЕРЕУЛОК
  •   СЕНТЯБРЬ
  •   «Зачем прибегаешь из области лет…»
  •   ПРОСЬБА
  •   «„До свидания“ — слабое слово. Подруга, прощай!..»
  •   ПРОДАЖА ДОМА
  •   ДРУГУ
  •   «Первая любовь всегда безмерна…»
  •   СОН
  •   ДОРОГА
  • 7 Из поэмы «Рихард Зорге»
  •   «Подмостки сцены — жалкие подмостки…»
  •   НЕОТПРАВЛЕННОЕ ПИСЬМО
  •   «Предчувствие беды, оно гнетёт и гложет…»
  •   ПОСЛЕДНЕЕ ПИСЬМО
  •   «Можно выжить, порой не имея…»
  •   «День просыпался медленно, как зверь…»
  • 8 Из цикла «ЗАМЕТКИ НА ПОЛЯХ»
  •   ФЕВРАЛЬСКОЕ УТРО
  •   МАЙСКАЯ НОЧЬ
  •   «Собака… Соловей… Невольный стон…»
  •   НА ДАЧЕ
  •   «Да, мы не ведали беды…»
  •   «Я просыпаюсь в поздний час…»
  •   «Мысль о тебе, что голуби в окне…»
  •   ПРОЩАНИЕ
  •   ДАМА С СОБАЧКОЙ
  •   ПИСЬМО
  •   ТОВАРНЯК
  •   «Я не спешу. Мне некуда спешить…»
  •   «Не страшно сознаться, что пыл…»
  • 9 Из цикла «ОСЕННИЕ ЗАМЕТКИ»
  •   «В осеннем парке мечется Борей…»
  •   «Может, осень этому виной…»
  •   «Покой матерчат под ногой…»
  •   КАЛУЖСКИЕ СТИХИ
  •   «Съезжает московское лето…»
  •   «В Сокольниках сентябрь. И я к Преображенской…»
  •   НАБРОСОК
  •   «Рассеялся, как дым сраженья»
  •   «Лишь подводя итоги в декабре…»
  • 10 ЧЕРТА
  •   «Я просыпаюсь в час самоубийц…»
  •   «Когда зарождается смерч…»
  •   «В этом мире страшно быть объектом…»
  •   «Напрасно… Не проси у Господа, простак…»
  •   «Ещё одно лето, с которым так много надежд…»
  •   «Я поздно пойму, что за сказочный дар…»
  •   ИЗ ДНЕВНИКА
  •   «Денёк появился и сник…»
  •   НАТЮРМОРТ
  •   ИЗ БЛОКНОТА
  •   «Малиновый сироп с нарзаном…»
  •   «Ночной больничный двор слегка присыпан снегом…»
  •   «Мне не хотелось думать о делах…»
  •   «И наступило великое безмолвие книги…»
  •   «Когда-нибудь настанет крайний срок…»
  • Ефим Бершин «БЕЗ ЧЕРТЕЖА И ПЛАНА…» Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Письмо», Евгений Иванович Блажеевский

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства