Сергей Митрофанович Городецкий Избранные произведения в двух томах Том первый
Сергей Городецкий[1]
Вскоре после выхода в свет первой книги стихов Городецкого «Ярь» Блок опубликовал в журнале «Золотое руно» статью «О лирике», в которой поставил молодого, далеко еще не оперившегося поэта в один ряд с самыми крупными мастерами современной русской поэзии. «Прошло немногим больше года с той поры, — писал он, — как на литературное поприще вступил Сергей Городецкий. Но уже звезда его поэзии, как Сириус, яркая и влажная, поднялась высоко. Эта звезда первой величины готова закончить свое первое кругосветное плавание». И далее: «Мы верим в то, что эта звезда-корабль отбросит груз и, строго храня свои чудесные сокровища, заключит первый круг, уже почти очерченный ею, и, поднявшись снова, пройдет путь еще круче и еще чудеснее»[2].
Блок прозорливо разглядел в молодом Городецком и сильное дарование и то, что оно в самой ранней своей фазе было отягощено неким «грузом», от которого поэту предстояло возможно скорее освободить свой волшебный корабль.
В начале нашего века литературная критика, поспешно вершившая свои приговоры, каждодневно открывала новые светила. Но судьба подавляющего большинства модных в то время поэтов была быстротечной. Сверкнув одним-другим десятком стихотворений, они быстро затем иссякали и угасали, чтобы кануть в Лету.
По-иному сложилась судьба Городецкого. После «Яри» он выпустил немалое количество книг, со страниц которых вставала самобытная индивидуальность художника, сумевшего пронести сквозь строй десятилетий живое, творческое восприятие действительности. И, пристально вглядываясь сейчас в строки, столь разные по своему содержанию и форме, мы ощущаем в них не только личность поэта, но и приметы времени, атмосферу больших исторических событий, современником которых был Сергей Городецкий.
В своем художественном развитии Городецкий знавал взлеты и падения. И сколь бы ни были серьезны неудачи, постигавшие поэта в различные периоды его многотрудной творческой биографии, важно, однако, отметить, озирая весь его поэтический путь, что в моменты наиболее крутых исторических поворотов он шел вместе с народом и ему посвящал свой труд и свой талант.
1
Сергей Митрофанович Городецкий родился в январе 1884 года в Петербурге. Он происходил из семьи, отличавшейся прочными культурными традициями. Его мать, урожденная Анучина, в ранней юности была знакома с И. С. Тургеневым, а позднее увлекалась идеями шестидесятников. Отец поэта всю жизнь провел на службе в земском отделе министерства внутренних дел, он был писателем-этнографом, а также художником-любителем.
Ребенком Городецкий встречал в кабинете отца видных художников и писателей, а от Н. С. Лескова получил «Левшу» с дарственной авторской надписью. В будущем поэте рано пробудился интерес к литературе. Отец Сергея Городецкого, самозабвенно любивший искусство, был первым человеком, внушившим ему горячую любовь к поэзии, к Пушкину, Кольцову, Никитину, и вместе с тем критическое отношение к поэтам-эпигонам — С. Г. Фругу, К. Н. Льдову.
Когда Городецкому едва минуло девять лет, в семью вошла печаль и нужда: умер отец, и мать осталась с пятью детьми на небольшой пенсии. Потекли годы гимназического ученья, а с шестого класса началась трудовая жизнь — пришлось заняться частными уроками.
В 1902 году мы уже видим Сергея Городецкого студентом историко-филологического факультета Петербургского университета. С энтузиазмом изучал он историю искусства и русской литературы, славянские языки. С помощью старшего брата — Б. М. Городецкого, впоследствии известного библиографа, знатока истории Северного Кавказа — юноша был введен в общество библиографов и специалистов-филологов. Казалось, ему было уготовлено поприще ученого-филолога. Но все сложилось по-иному.
В 1903 году в жизни Городецкого произошло важное событие, окончательно решившее его судьбу. В университетской аудитории, на лекциях по сербскому языку, он познакомился со студентом Александром Блоком. Как только выяснилось, что оба студента — поэты, знакомство переросло в дружбу.
В автобиографической исповеди Городецкий рассказывает о своих ранних духовных скитаниях. На заре своей юности он испытал сильную потребность в философско-мировоззренческом самоутверждении. Еще в университетские годы он попеременно пережил увлечение славяноведением, античностью, историей отечественного искусства и литературы. Соответствующие кафедры предлагали ему остаться при университете и соблазняли перспективой ученой карьеры. Но Городецкий не внял «соблазнам» и, не сдав государственных экзаменов, внезапно расстался со своей альма-матер. Примечательно данное им объяснение: это случилось потому, что ни одна из кафедр не давала ему «путевки в жизнь на основе твердого мировоззрения»[3].
Нужда в таком мировоззрении бросала молодого Городецкого навстречу различным, порой весьма сомнительным философским теориям, в которых он тщетно искал ответы на тревожные вопросы, все сильнее будоражившие его душу. Он пережил увлечение Ницше, искал свет истины в новомодных тогда «Энергетике» Освальда и «Творческой эволюции» Бергсона. Одни увлечения сменялись другими, но никакое из них не давало серьезного удовлетворения.
Вдумчивый, предрасположенный к конкретной и вместе с тем обобщенной мысли, Городецкий стремится уяснить те процессы, которые происходят в современном общественном сознании и литературе. В его высказываниях порой сквозит симпатия к декадентству и желание оградить его от критики. 12 декабря 1904 года он сообщает Блоку: «Я прочитал на днях свой реферат в одном домашнем кружке с явно выраженным позитивным направлением. Между упреками в неопределенности таких терминов, как «сущность», «просветление», вас — в индивидуализме (говорили, что поэт должен жечь сердца людей, а не заниматься личными ощущениями), называли поэзию декадентов бегством от действительности. Я восставал, но различия во взглядах оказались принципиальными, поэтому каждый остался при своем. Надеюсь завтра встретить среду более восприимчивую»[4].
Блоку Городецкий поверял свои самые сокровенные раздумья о разнообразных явлениях жизни и искусства. До нас дошло более восьмидесяти его писем к Блоку. Ответные, к сожалению, почти не сохранились. Но и письма одной стороны воссоздают атмосферу духовной близости и доверия, которая царила в отношениях обоих поэтов. Блок был старше четырьмя годами и вообще казался Городецкому одареннее и проницательнее его самого, он служил для него абсолютным мерилом нравственной и эстетической чуткости. Тон писем Городецкого доверителен и необычайно восторжен. «Я вне всякой литературы связан с тобой отроческими впечатлениями бытия, — писал он Блоку 20 октября 1910 года, — и в минуты ясности и в минуты грусти одинаково тянусь к тебе и тяну тебя к себе. Это выше и крепче многого-многого»[5].
Во взглядах Городецкого на искусство угадываются обрывки подхваченных и наспех усвоенных идей. Из разных систем извлекает он аргументы для обоснования своих взглядов. С одной стороны, Городецкий убежден в том, что только реальная жизнь может служить источником истинного искусства и лишь правда достойна его. С другой же, для него характерна апология «мифа», способного якобы воплотить некую высшую для художественного творчества «правду-ложь». Вот несколько строк из его письма к Блоку (28 июня 1906 года): «Миф — это наибольшая ложь. А большая ложь — это существенный признак той большой, здоровой поэзии, которой так теперь хочется. Лги по правде, — вот формула, т. е. так, чтобы тебе поверили. Выдумывай, сочиняй, и это будет самая нужная поэзия»[6]. В представлении Городецкого, на руинах «только что законченного периода» рождается искусство, которое сохраняет свою преемственную связь с прошлым и обладает тем преимуществом над этим прошлым, которое дает творчеству «наибольшая общедоступность». Насаждавшийся символизмом культ утонченного, рафинированного искусства утрачивает в глазах Городецкого свое значение. С первых же своих самостоятельных шагов в поэзии он ищет путей к слову, наполненному ясным содержанием и способному возможно более конкретно передать мир человеческих чувств. Поиски изобразительных возможностей мифа сочетаются в Городецком с интересом к изображению реальных, земных сторон жизни. Он допускает возможность значительных художественных достижений и в реалистических формах творчества. В цитированном выше письме к Блоку он замечает: «Может быть, для Вас действительно дорога к большому искусству лежит через «реализм»[7]. И далее он просит того же корреспондента подробнее разъяснить мысль о том, что «искусство должно изображать жизнь (поскольку Вы согласны с формулой: явление жизни — семя художественного произведения)»[8].
Двойственность, незрелость эстетических взглядов Городецкого вполне очевидна. Печать этой двойственности лежит и на его ранних стихах. И даже лучшую его книгу «Ярь» он сам называл «двойственной по содержанию»[9].
Серьезным испытанием для Городецкого явился 1904 год. Военное поражение России отозвалось глубокой болью в сердце поэта, тогда еще далекого от понимания истинных причин этой катастрофы. И в жизнерадостную, оптимистическую тональность его юношеских стихов вплетаются новые мотивы, навеянные скорбными размышлениями о гибели мира и своей собственной смерти. Но не эти мотивы составляли тогда главную стихию творчества молодого поэта.
Летние поездки 1904 и 1905 годов в деревни Псковской губернии пробудили в молодом поэте жадный интерес к народному творчеству, получивший затем дальнейшее развитие в университетских студиях. В районах Псковщины в те времена еще бытовали старинные хороводы, затейливые обрядовые пляски, а в причудливых сказках старух и детских играх слышались отзвуки языческой старины. Отсюда идет живая нить к «веснянкам» и «ярильским песням» поэта, которые легли в основу его первой книги «Ярь».
Эти стихи сделали Городецкого любимцем нескольких литературных салонов в Петербурге. В. А. Пяст рассказывает в своих воспоминаниях, как на одной из поэтических сред в знаменитой «башне» на седьмом этаже у Вячеслава Иванова Городецкий прочитал стихотворение о рождении Ярилы. «Все взволновались, — продолжает мемуарист. — Все померкло перед этим «рождением Ярилы». Все поэты, прошедшие вереницей перед ареопагом под председательством Брюсова, — вместе с этим ареопагом вынуждены были признать выступление Городецкого из рук вон выходящим». Ворчал лишь один Мережковский. Вячеслав Иванов вскочил и произнес речь. «Все следующие среды были средами триумфов юного Ярилы»[10].
В начале 1907 (фактически — в декабре 1906) года вышла первая книга Городецкого — «Ярь», принесшая двадцатидвухлетнему поэту широкое признание.
Этот небольшой сборник стал примечательным явлением в литературной жизни начала века. Крайне сложный и неровный по своим идейным мотивам и стилевым устремлениям, он, однако, прозвучал определенным диссонансом поэзии символизма.
Центральная тема первой книги Городецкого была связана с поэтизацией стихийной силы первобытного человека. Обращаясь к древнеславянской языческой мифологии, поэт создал образы, излучающие бурную радость, воплощающие как бы красоту и мощь самой природы (цикл «Тар», «Ярила», «Валкаланда» и другие).
«Ярь» воссоздает многоцветный, яркий, полуреальный образ Древней Руси, в чем-то созвучный полотнам Кустодиева и Васнецова. Как явствует из воспоминаний М. В. Бабенчикова, университетского товарища Городецкого, поэт «хорошо знал славянскую мифологию и чувствовал народный язык»[11]. С детских лет Городецкий впитал в себя интерес к русской старине, давшей ему изначальный толчок к познанию истории и раздвинувшей его представления об окружающем мире. «Стремление к древности, — писал Городецкий в одной из ранних своих автобиографических заметок, — я унаследовал от отца. На этой почве, под впечатлением деревенской жизни, возникли мои языческие стихи, основанные на наблюдениях над играми деревенских детей»[12].
В стихах Городецкого очень своеобразно отражается поэтический строй языческой мифологии. Ярила, Тар — образы, созданные воображением поэта. Мифотворчество у Городецкого предстает совершенно очищенным от мистики и светится земным юмором. Поэт творит оригинальные мифологические образы, в которых причудливо сплетаются отголоски языческих верований, достоверной старины, обрядовых игр, традиций народной поэзии, а также живые приметы современной эпохи. Его мифологические герои наделены страшной, нечеловеческой силой и готовы вступить в единоборство со стихиями природы. Они веселы, беззаботны; они несут в себе высокие нравственные идеалы. Вот, например, триптих, посвященный Яриле. В первой части изображается «рожество» героя.
В горенке малой У бабы беспалойот неведомых отцов появляются на свет божий дети и среди них — «невиданный малый» Ярила. В последующих стихотворениях мы узнаем новые подробности о Яриле, рожденном для подвигов и добрых дел. Это стихи веселые и озорные, написанные в манере, близкой к традициям народной поэзии, и абсолютно лишенные того отпечатка салонности и светскости, который лежал на поэзии символизма. Стихи Городецкого дышали молодостью и свежестью поэтического чувства. Строгой соразмерности и «упорядоченности» стиха, свойственной символистам, Городецкий противопоставляет свою, во многом отличную поэтику. Его разностопный, свободно организованный стих необычайно экспрессивен. Обогащенный фольклорными мотивами, вобрав в себя элементы древнерусской речи, он открывался читателю какими-то совершенно новыми гранями.
«Ярила, Ярила, Высокой Ярила, Твои мы. Яри нас, яри нас Очима. Конь в поле ярится, Уж князь заярится, Прискаче. Прискаче, пойме Любую. Ярила, Ярила, Ярую! Ярила, Ярила, Твоя я! Яри мя, яри мя, Очима Сверкая!»Звонкая, напряженная интонация этих стихов, звучавших как заклятие или заговор, будоражила воображение и вносила какие-то существенные поправки в общепринятую систему стихосложения. Связанный в истоках своего творчества с эстетикой и поэтикой символизма, Городецкий вместе с тем испытывает внутреннюю потребность в преодолении традиционных форм символизма.
Другая тема ранней лирики Городецкого отражала интерес поэта к миру простых людей, к жизни тружеников города и деревни. Это — поэзия, в которой ощущается запах ржаного хлеба, слышен звон кандалов, видны вдовьи и материнские слезы. Грустные размышления над «миром горюющим», скорбная тональность этих стихотворений явно противостояли светлым, солнечным краскам «ярильских песен», овеянных настроениями страстного жизнелюбия, буйной радости человека, воспринимающего жизнь в «огнепылающей красе» и восторженно любующегося «вселенной молодой». Различие между двумя основными разделами стихов в первой книге Городецкого еще более подчеркивалось их названиями — «Ярь» и «Темь».
«Ярь» была книгой резких красок и контрастных звучаний. Она включала в себя стихи, свидетельствовавшие о присущей Городецкому наблюдательности, его умении пристально и глубоко вглядываться в нищую жизнь городских окраин и голодной деревни. Эти стихи создавали еще ощущение стихийного, жизнеутверждающего песнопения, пытающегося отразить неукротимые творческие силы народа.
Резкая контрастность в идейном и эмоциональном восприятии жизни, наряду с разнообразием стилевых красок, подчеркнуто выраженное желание уйти от обычной ритмической плавности стиха к более стремительным стиховым ритмам — все это составляло характернейшую особенность «Яри».
О первой книге Городецкого появились восторженные критические отзывы. Давно уже книга стихов не вызывала в печати столь единодушных похвал.
Вячеслав Иванов назвал «Ярь» «литературным событием», знаменующим появление в русской литературе яркого таланта, «если еще и не зрелого, то во всяком случае самобытного и внушающего богатые надежды»[13]. Особое значение Вяч. Иванов придавал вторгшейся в поэзию Городецкого живой стихии разговорного языка. «В его языке, — продолжал он, — подлинная динамика народной речи». О «великой чувственности», пронизывающей каждое стихотворение Городецкого, писал Максимилиан Волошин[14]. Суховатый и сдержанный на похвалы Брюсов выступил с рецензией, в которой отметил свежесть и молодость первой книги поэта — разнообразие ее содержания, оригинальность ее поэтики (автор «попытался возвратить стиху красоту метра и бесхитростных созвучий»). Брюсов писал, что своей «Ярью» Городецкий не только дал большие обещания, но и «приобрел опасное право — быть судимым в своей дальнейшей деятельности по законам для немногих»[15].. Уже говорилось, что Блок отозвался о «Яри» как о замечательном явлении русской поэзии того времени. Он назвал ее «большой книгой», «поразительной и неожиданной», «может быть, величайшей из современных книг», в которой «все живет и трепещет своей жизнью»[16].
Разные по духу литераторы приветили книгу Городецкого и оценили ее за разное. Формула Блока (все в этой книге «живет и трепещет своей жизнью») оказалась, пожалуй, наиболее емкой и точной.
А. Т. Гречанинов, С. Н. Василенко и другие выдающиеся композиторы сочиняли музыку на стихи Городецкого. Словом, «Ярь» принесла ее творцу несомненный успех. Молодой поэт получил приглашение сотрудничать в модных тогда символистских журналах «Весы» и «Золотое руно», а несколько позднее стал печатать свои стихи в альманахах издательства «Шиповник».
В том же 1907 году, вскоре после «Яри», вышла в свет вторая книга Городецкого — «Перун», во многих отношениях близкая к первой. Особенно интересны здесь стихи, развивающие мотивы одного из разделов первой книги поэта — «Темь». Перед нами проходит длинная вереница лирических образов, в своей совокупности воплощающих «темные» стороны старой России. Это стихи о каторге фабричного труда, о беспросветно-тягостной жизни прачки, о горе слепой матери, сын которой томится «в далеком каземате», стихи о ничтожестве мещанства и о «зрелищах трущобных катастроф».
В некоторых стихах поэта таилось ощущение возможности иной, более совершенной действительности и содержались несомненные отзвуки революции 1905 года. Таково стихотворение «На массовку», проникнутое страстным осуждением «мира негодного», которому противопоставляется поэзия труда. В этом мире труд осквернен, оплеван:
В городе дымном Станками, машинами, кассами Дух искалечен. В труде заунывном Голод всегда обеспечен.Но никто не может погасить мечту людей о «весне», о «воле», о «новой доле». Вот почему «морем шумливым» текут по оврагам люди на массовку, где они:
Снова и снова Пьют заповедную брагу Воздуха, воли, лучей. Слова, кипящего слова, Смелых речей!А. В. Луначарский сказал об этом стихотворении, что оно явилось «первым подарком поэта рабочему движению»[17].
В первых книгах Городецкого достаточно отчетливо выявились две стилевые тенденции. Одна из них была выражением чисто экспериментальной задачи, которую ставил перед собой поэт в области формы стиха — его структуры, словесной инструментовки и пр. Городецкий легко и весело умел играть словом:
И только ал закатный вал, И только мил вечерний пыл.Легкокрылая строка вылетает из груди поэта словно без каких бы то ни было усилий.
Прочитайте начало стихотворения, которым открывается книга «Ярь»:
Я под солнцем беспечальным Верю светам изначальным, Изливаемым во тьму…А вот первые строки другого стихотворения из той же книги:
Не воздух, а золото, Жидкое золото Пролито в мир. Скован без молота — Жидкого золота Не движется мир… («Зной»)[18]И еще одно начало — из самого, вероятно, нашумевшего стихотворения этого поэта:
Звоны-стоны, перезвоны, Звоны-вздохи, звоны-сны. Высоки крутые склоны, Крутосклоны зелены… («Весна Монастырская»)Изощренная и, надо сказать, виртуозная звукопись не служит, однако, ни в одном, ни в другом, ни в третьем случае средством выражения значительной поэтической мысли и приобретает в сущности характер едва ли не самоценной игры. Певучая сила стиха Городецкого, кажется, работает здесь на холостом ходу. Вместе с тем нельзя не заметить, что богатая звукопись стиха иногда помогает своеобразному выявлению очень тонких, полуосознанных душевных движений или настроений.
В творчестве молодого поэта все отчетливее пробивалась и другая тенденция, в которой ощущались элементы реалистического восприятия действительности. Чтобы это почувствовать, достаточно перечитать такие стихи 1907 года, как «Поясок», «Череда», «Гость», отличающиеся сосредоточенной мыслью, свободной песенной интонацией и раскованностью поэтических ритмов. И пусть «ярильские песни» осложнены тяготением поэта к абстрактно-мифологическому образу, а порой и поэтизацией дикой языческой стихии, в них, в этих песнях, бурлила задорная молодость со свойственным ей ощущением избытка сил, царило пытливое стремление проникнуть в тайники жизни. И это мажорное начало в стихах Городецкого, отчасти вдохновленное в нем поэзией русского фольклора, скульптурой Коненкова, живописью Рериха, графикой Билибина, музыкой Римского-Корсакова и Лядова, привлекло к себе внимание всей читающей России.
Здесь, именно здесь коренилось то здоровое, первородное и неистребимое начало в поэзии Городецкого, от которого он временами впоследствии удалялся, но сердцем, видимо, никогда не изменял. Это начало определяло в нем относительно устойчивый мир чувств и мыслей, скрепляло разнообразный мир его творчества, придавая ему известное единство на всем протяжении литературного пути поэта.
2
Ранний этап творчества Городецкого совпал с очень сложными процессами, происходившими в общественной жизни России. Поражение революции 1905 года вызвало, как известно, разброд и смятение в среде буржуазной интеллигенции. Значительная ее часть прониклась настроениями безверия и пессимизма. На поверхность общественной жизни всплыло множество теорий, отражавших различную степень деградации буржуазной идеологии и культуры. Одним из характерных ее проявлений явилась теория так называемого «мистического анархизма» Г. И. Чулкова. Она выражала настроения определенной группы литераторов, близких к символизму, для которых «левая» фраза была формой мимикрии и служила стыдливым прикрытием истинного декадентства. Увлечение идеями «мистического анархизма» пережил и Городецкий, отдавший им дань также в своем творчестве.
28 июня 1906 года он писал Блоку: «Наступает великое время, выходит народ. И этому времени — свое искусство, тоже великое. Я знаю, что такое символизм, но что какой-то круг завершен, это слишком ясно… Каждый чувствует приход и пророчит на своем языке. Г. Чулков — с мистическим анархизмом. В. Иванов — с теориями мифотворчества». И затем добавляет: «В них большая доля правды»[19]. Как мы увидим, эта последняя фраза не случайно вышла из-под пера Городецкого.
Пафос теории «мистического анархизма» заключался в провозглашении непререкаемого права личности на абсолютную свободу, или, как выражался Чулков, в поисках путей «освобождения, которое заключает в себе последнее утверждение личности в начале абсолютном»[20]. Почти одновременно с публикацией книги «О мистическом анархизме» Чулков предпринял издание альманаха «Факелы», вышедшего в двух книгах (1906 и 1907). Первая из них открывалась небольшим предисловием. Оно формулировало символ веры, который объединял авторов этой книги, проникнутых решимостью «бить в набат», во имя самоутверждения человека и его внутренней свободы. Торжественно и высокопарно звучали строки: «Стоустый вопль — «так жить нельзя!» — находит созвучие в сердце поэтов, и этот мятеж своеобразно преломляется в индивидуальной душе. «Факелы» должны раскрыть — по нашему плану. Ту желанную внутреннюю тревогу, которая так характерна для современности»[21].
Надо, впрочем, признать, что эта широковещательная программа имела очень мало общего со включенными в сборник стихами и прозой самого Чулкова, Вяч. Иванова, Брюсова, Блока, Белого, Бунина, Андреева, Сологуба, а также Городецкого. Сочинения этих авторов и теоретическая программа сборника явно не звучали в унисон. Этот недочет, видимо, должна была восполнить выпущенная вскоре вторая книга «Факелов», составленная вся из статей почти тех же авторов.
Задавал тон во втором сборнике все тот же неутомимый Георгий Чулков, в одной из своих статей провозгласивший «непримиримое и революционное отношение ко всякой государственности и к институту собственности»[22].
Выступил здесь со статьей и Сергей Городецкий. Она называлась «На светлом пути» — о поэзии Федора Сологуба «с точки зрения мистического анархизма». Сочинение это было довольно путаным. Общая теоретическая позиция автора никак не вязалась с конкретным разбором поэтического материала. Да и сама позиция была шаткой.
Как уже отмечалось, искушениям теории «мистического анархизма» поддался и Городецкий-поэт. Можно вспомнить, например, его стихотворение «Беспредельна даль поляны…». Все оно проникнуто патетическим прославлением некоего всемирного, нет — даже вселенского хаоса, в коем народы обретут наконец заветную гармонию и счастье:
Древний хаос потревожим, Космос скованный низложим, — Мы ведь можем, можем, можем! Только пламенней желанья, Только ярче ликованья, — Расколдуем мирозданье!Итак, разрушить, низвергнуть, «расколдовать», обратить все мирозданье во прах — вот тот «мистико-анархический» символ веры, который выражен в стихотворении Городецкого. Оно вызвало иронический отклик Блока: «Удивительно: как только Городецкий начинает кричать и расколдовывать мирозданье при помощи угроз, — становишься равнодушным к нему»[23].
Луначарский метко назвал сторонников «мистического анархизма» людьми, которые «подменяют борьбу за счастье — хныканьем и пустословием о блаженной кончине мира»[24].
Отрекаясь от декадентства, выдавая себя за принципиальных его противников, теоретики «мистического анархизма» в действительности мало чем от него отличались. Прошло много лет, и Чулков вынужден был признать, что корни его «мистического анархизма» так или иначе «уходили все-таки в декадентство»[25].
Нечто подобное можно было бы сказать и о Сергее Городецком. Вопреки основной тенденции своего творчества, он в известной мере был восприимчив и к декадентству, а в отдельные периоды своего художнического развития — и явно к нему тяготел. Не разделяя во многом теоретических воззрений символистов, их «душного мистицизма», отвергая их установку на «чистое искусство», поэт вместе с тем сотрудничал в их органах, да и в собственной творческой практике иногда оказывался по существу их союзником. Ему импонировали в символистах их особый интерес к «музыкальному началу» в поэзии и вообще к «поэтической форме» стиха, а также горячо отстаиваемая ими идея «свободы творчества».
Городецкого с его гражданским темпераментом неудержимо влекло в сферу активной общественной жизнедеятельности. Но, лишенный твердого мировоззренческого фундамента, он постоянно подвергался различным идеологическим воздействиям. Этим объясняется сложность пути Городецкого в дореволюционные годы и те очевидные противоречия, которые обнаруживаются в его идейной и собственно эстетической позиции.
В молодые годы свои поэт стал свидетелем революции 1905 года. Легко воспламенявшееся чувство Городецкого не прошло мимо грозных событий этого года. О том свидетельствуют многие стихи первых послереволюционных лет, проникнутые тревожным ощущением разлома мира и его трагического неблагополучия. Вот это здоровое начало всегда противостояло в сознании поэта тем чертам мировосприятия, которые формировались в нем в результате общения с Вяч. Ивановым, Чулковым и другими деятелями этого поэтического круга. Городецкий был недостаточно самостоятелен и потому так сравнительно легко поддавался совершенно противоположным воздействиям.
В конце 1907 года группа демократических писателей задумала издание литературно-публицистического «благотворительного сборника», доход от которого предназначался для революционных целей. В этой несостоявшейся книге должны были участвовать Ленин, Горький, Луначарский, Покровский, Вересаев. Горький не только обещал свое участие в сборнике, но и принял на себя даже часть трудных организаторских хлопот, связанных с привлечением ряда писателей. В одном из писем к Вересаеву (от 13 декабря 1907 года), согласившемуся редактировать литературную часть книги, Горький советовал расширить круг ее авторов и, в частности, заметил: «Было бы хорошо пригласить из поэтов С. Городецкого, — он, надеюсь, не с-р?»[26]. Подозрение о причастности поэта к эсерам, вероятно, возникло у Горького в связи с выступлением Городецкого в защиту «мистического анархизма».
В поэзии Городецкого далеко не все нравилось Горькому. От его внимательного глаза не могли ускользнуть те мотивы и тенденции в творчестве молодого поэта, которые вели свое начало от декадентства. В сентябре 1911 года Горький писал В. С. Миролюбову: «К(онстантин) П(етрович) со стихами Городецкого не согласен, и — правильно… Смешны стишки и довольно лубочные»[27]. Горький имел в виду стихотворение «Поэт» («Тут, на углу, в кафе нескромном…»). И суть дела, надо полагать, состояла вовсе не в отдельных ошибках против вкуса, отмечаемых здесь Горьким. Все стихотворение Городецкого казалось ему неточным по содержанию и направленности своей.
В конце 1906 года Городецкий организовал при Петербургском университете так называемый «Кружок молодых». Ядро кружка составляла демократически настроенная группа студентов. Литературные вечера, которые они проводили, помимо воспитанников университета посещали многочисленные любители поэзии, нередко и профессиональные писатели. Здесь иногда выступал и Александр Блок, к тому времени уже закончивший университет и ставший знаменитостью. В атмосферу литературных споров на вечерах иной раз врывались и не очень обычные для этой аудитории политические мотивы в речах Анатолия Луначарского. В позднейшей своей автобиографии Городецкий писал: «В «Кружке молодых» созрел мой разрыв с Олимпом символистов, со «средами» Вячеслава Иванова, где появились отчетливые мистические тенденции»[28].
В самом деле, его творчество претерпело зримую эволюцию. Наступившая после революции 1905 года эпоха реакции заметно приглушила страстный порыв и бурные жизнеутверждающие интонации поэзии Городецкого. Это всего нагляднее сказалось в книге «Дикая воля» (1908). Стихи последующих сборников — «Русь» (1910) и «Ива» (1913), посвященные изображению тяжких условий русской деревни, уже лишены резкой контрастности и ослепительной яркости красок, свойственных первым циклам Городецкого. Художественная палитра поэта, теперь менее узорчатая и пестрая, становится более ровной, и его творчество в целом постепенно приобретает черты возмужалости. Недаром одно из стихотворений в «Иве» называлось «Отдание молодости».
Внимание Городецкого сосредоточено на самых различных явлениях русской жизни. Мертвая «даль безлесья и бездомья», поэтически нарисованная в печальном стихотворении «Неотвязная картина», внутренне созвучна образу нищей в одноименном стихотворении, заинтересовавшем, по свидетельству автора, Льва Толстого. Это чудесное стихотворение почти с блоковской энергией поставило вопрос о трагическом неустройстве действительности. Бездомный плачущий ребенок, встреченный в пути в морозный ветреный день, внушает поэту гневные строки:
Что же ты, Русь нерадивая, Вьюгам бросаешь детей? Ласка твоя прозорливая Сгинула где без вестей? Или сама ты заброшена В тьму, маету, нищету? Горе, незвано, непрошено, Треплет твою красоту? Ну-ка, вздохни по-старинному, Злую помеху свали, Чтобы опять по-былинному Силы твои расцвели!Буйно радостное восприятие жизни в первых стихах все более явственно уступает теперь место сдержанной печали, сквозь которую возникает образ порабощенного «волгаря-бурлака» и заунывная картина «скорбящей моей страны» (стихотворение «Печальник»).
Растет и мастерство Городецкого. Выразительнее и чище становится его поэтический образ родины — ее прошлого и настоящего, трудной исторической судьбы ее народа. С этой темой связаны наиболее прогрессивные и демократические тенденции творчества поэта.
Многие стихи «Яри», «Перуна», «Руси» представляют собой лирические медитации, в которых раздумья о родной земле сопряжены с мыслью о трагических неурядицах современной жизни. Печаль и тревога перемежаются здесь с чувством горделивой радости и веры в великость исторической судьбы своего народа.
Да, бедна ты и убога, И несчастна, и темна, Горемычная дорога Все еще не пройдена. Но и нет тебя счастливей На стремительной земле, Нету счастья молчаливей, Нету доли горделивей, Больше света на челе.Это строки из стихотворения «Русь», открывающего одноименную книгу. В нее вошло пятьдесят «песен и дум», развивающих ту же тему. Книга эта, как и все другие сборники Городецкого, неровная, противоречивая. Добротные стихи соседствуют в ней со строками невыразительными, недоношенными. Но общая, сквозная интонация, свойственная «народным» стихам Городецкого, свидетельствовала о том, как временами успешно могла муза поэта противостоять тем декадентским поветриям, к коим он бывал столь восприимчив. «Необычайная любовь Сергея Городецкого к древней Руси, — писал в 1913 году Владимир Нарбут, — его привязанность к неведомым медвежьим углам родины и соболезнование обиженным судьбою — роднят автора «Яри» с певцами, вышедшими непосредственно из глубин народных…»[29].
Эти глубинные народные истоки в творчестве Городецкого недаром вызывали ассоциации с поэзией Некрасова. Говоря о некоторых особенностях дарования молодого поэта, отразившихся в «Яри», Луначарский отметил: «У него начинают доминировать ноты, родственные Некрасову, — поэзия печальная, негодующая, в общем народническая, хотя она ближе к Некрасову произведений городских, чем к Некрасову деревни»[30].
Близостью к народным корням поэтического творчества вызван интерес Городецкого к поэзии Ивана Никитина. В 1911 году он вдруг выступил в роли ученого-литературоведа и выпустил добротное, первое научно подготовленное издание сочинений этого поэта, сопроводив его своей обстоятельной вступительной статьей и примечаниями. Заметим, что издание это явилось определенной вехой в изучении наследия Никитина.
Интерес Городецкого к простому человеку, «труду заунывному», «волгарю-бурлаку», свидетельствовал, с одной стороны, о демократической направленности творчества поэта, но, с другой стороны, этот демократизм был еще в значительной степени созерцательным, аморфным, лишенным социальной энергии и страсти. Жизнь и поэзия существовали в сознании Городецкого если и не разобщенно, то во всяком случае как явления, связанные между собой узами, не слишком обязательными и прочными.
Книга «Дикая воля» сопровождена эпиграфом:
Наша доля — веять волей И в плену всегда томиться, Враждовать со злом-неволей И бескрылой птицей биться…Бессильный порыв, смятение и чувство обреченности выражают эти строки. В условиях политической реакции, наступившей в России после 1905 года, такого рода умонастроение было, Как известно, довольно распространено. Определенная часть интеллигенции почувствовала себя обескрыленной и растерянной, утратила историческую перспективу. И естественно, что в творчестве тех писателей, которые прониклись такими настроениями, образ реального мира нередко лишался исторической плоти и обретал мистифицированный, искаженный характер.
Стихи «Дикой воли» весьма заметно отличались по тональности и общей своей направленности от «Яри». Преобладают в этих стихах мотивы грусти и печали.
Мне тяжело, как в первый день, Как в первый день ночного горя, Когда впервые пала тень На ровноту земли и моря…Так начинается первая из девяти элегий, открывающих книгу. Все они проникнуты горестным сознанием личной неустроенности лирического героя, жизнь которого замкнута в микромире его «расколотой» души и совершенно отрешена от людей и макромира современного общества. Этому герою мнится скорее избавление от рокового «плена» и «тлена» жизни, а также возможность обретения на том, лучшем свете полной гармонии и внутренней свободы.
Осенью 1907 года за перевоз из Финляндии в Петербург «историко-революционного альманаха», выпущенного издательством «Шиповник» и запрещенного к распространению в России, Городецкий был арестован и посажен в тюрьму «Кресты». В десятидневном заточении он написал цикл «Тюремных песен», целиком вошедший в сборник «Дикая воля». Стихи гладко обточенные, ровно журчащие, с глуховатым тоном и погасшим нервом. Стихи, обращенные автором как бы внутрь себя, очень личностные, тоскливые, без выходов во внешний мир. И вдруг в последнем стихотворении «тюремного» цикла — такие строки:
Теперь иное назначенье Открылось духу моему, И на великое служенье Я голос новый подыму.Но строки эти в сущности оказались только декларацией, не получившей ни подтверждения, ни дальнейшего развития в творчестве поэта.
Книга «Дикая воля», как и следующая — «Ива», не несла в себе значительных художественных открытий. Городецкий шел в фарватере традиционной поэтики, ставшей достоянием обширного круга эпигонов. Он писал быстро и легко, выпуская книгу за книгой, не успевая обновлять запасы своих жизненных впечатлений. Иные стихи его писались без озарения, как бы одной техникой. На них лежит печать торопливости, нетребовательности. Изобразительные краски тускнеют, становятся все более расплывчатыми. Метафора, сравнение или эпитет утрачивают свою характерность и остроту. Риторика то и дело подменяет собой истинное, глубокое чувство. А вдруг проскакивает стихотворение и вовсе сырое, недописанное. Порой поэт повторяет самого себя.
Еще осенью 1907 года Блок с тревогой заметил: «Городецкий совсем не установился, и Бугаев (А. Белый) глубоко прав, указывая на его опасность — погибнуть от легкомыслия и беспочвенности»[31]. Эта опасность недостаточно осознавалась самим поэтом. Шумный успех первых книг вскружил ему голову, и он в известном смысле утратил самоконтроль.
3
1910 год Блок назвал годом крушения символизма. Состоявшиеся весной в «Обществе ревнителей художественного слова» доклады Вяч. Иванова «Заветы символизма» и Блока «О современном состоянии русского символизма» вызвали резкую критику со стороны Брюсова и Мережковского и ускорили давно вызревавший раскол внутри этого течения.
Его художественная программа, как известно, вовсе не сводилась к утверждению культа формы, к защите автономного и самоценного искусства, хотя отдельные писатели и критики-символисты считали именно такое искусство наиболее приемлемым.
Символизм хотел выразить себя не только как явление искусства, как художественное течение, — он считал себя универсальным, целостным, философским мировоззрением, имевшим своей целью, по убеждению Андрея Белого, некое «пересоздание жизни», «пересоздание человечества»[32].. Подобный же взгляд защищали, впрочем, каждый по-своему, Блок, Вяч. Иванов, да и многие другие.
Поэзия символизма по своему содержанию и характеру была одновременно и исповедальной и воинственно проповеднической. Подвергая критике те или иные стороны современной буржуазной действительности, теоретики символизма призывали к ее «очищению» от мещанской скверны, к защите культуры от опошления ее своекорыстной моралью господствующих классов. Но все это, разумеется, нисколько не предполагало покушения на основы современного общественного строя. Критика некоторых явлений действительности, ощущение ее трагической неустроенности, непрочности, скептический взгляд на современное общественное бытие — все это прекрасно уживалось у символистов с настроениями пессимизма и ощущением незыблемости самой социальной структуры буржуазно-помещичьей России.
У русского символизма были, правда, определенные заслуги перед художественной культурой, в частности — перед культурой поэтической. Но та философия жизни и искусства, которую он отстаивал и насаждал — причем насаждал крайне агрессивно, — создавала препятствия для нормального развития художественного творчества. Об этом однажды очень резко сказал Горький в письме к Леониду Андрееву осенью 1907 года. Воздав должное символистам за их «культурные заслуги», Горький заметил далее: «Но они уже вообразили себя околоточными надзирателями по литературной части и — как у всех русских полицейских — у них погибло уважение к личности, к ее свободе. Они противно самолюбивы — вот что отталкивает меня, они холодны, они слишком зрители жизни…»[33].
Кризис символизма наступил гораздо раньше, чем можно было ожидать. Уже к концу 1910-х годов художественные ресурсы символизма в сущности были исчерпаны.
На смену символизму явился акмеизм, сложившийся как литературное течение к началу 1913 года. Годом раньше возник кружок «Цех поэтов», подготовивший оформление акмеизма. Блок назвал «Цех поэтов» «Гумилевско-Городецким обществом». Да, оно было детищем обоих поэтов. Они определяли его направление, вовлекали людей, искали и находили возможности для публикации их сочинений. Особенно регулярно это происходило на страницах журналов «Гиперборей» и «Аполлон». Словом, «новое течение» в русской поэзии начало свое существование громкими декларациями. Его инициаторы пытались создать впечатление, будто на свет божий появилось направление, отличающееся абсолютной новизной идей и принципиально разнящееся от символизма. В 1913 году сам Городецкий в программной статье «Некоторые течения в современной русской литературе» писал: «Новый век влил новую кровь в поэзию русскую. Начало второго десятилетия — как раз та фаза века, когда впервые намечаются черты его будущего. Некоторые черты новейшей поэзии уже определились, особенно в противоположении предыдущему периоду»[34]. В действительности же это «противоположение» было весьма условным. Суть дела состояла в том, что акмеизм, как и символизм, представлял собой явление декаданса и являлся выражением буржуазной идеологии в искусстве.
Сергей Городецкий вместе с Н. Гумилевым одновременно выступили на страницах «Аполлона» с теоретическим обоснованием позиции, смысла «нового течения» и его места в русской поэзии. Нельзя не заметить, что мировоззренческая и теоретическая аргументация акмеизма не отличалась ни обстоятельностью, ни глубиной. В этом отношении он явно уступал символизму, выдвинувшему ряд серьезных теоретических умов. Гумилев и Городецкий не годились для такой роли. Вспоминая свое недавнее литературное прошлое, Осип Мандельштам, уже после Октябрьской революции, не без основания заметил, что «акмеизм мировоззрением не занимался: он принес с собой ряд новых вкусовых ощущений…»[35]. Для многих символистов было характерно понимание неустроенности, непрочности современного мира, стремление его осмыслить и как-то упорядочить. Акмеистов эти общие вопросы мало тревожили. Современная действительность была для них воплощением гармонии и порядка. «После всяких «неприятностей», — писал Городецкий, — мир бесповоротно принят акмеизмом, во всей совокупности красот и безобразий»[36]. Прагматический взгляд на действительность сочетается с отказом от попыток решать какие бы то ни было социальные проблемы.
Отвергая приверженность символизма к мистике, акмеизм тяготел к «вещному», материально-чувственному изображению мира, провозглашая первейшим условием художественности пластичность и ясность поэтического образа.
Акмеизм, так же как и символизм, не был единым и цельным течением. Он был представлен в сущности очень разными индивидуальностями. Гумилев и Городецкий, А. Ахматова и О. Мандельштам, М. Кузмин и Б. Садовский, В. Нарбут и М. Зенкевич — все они по-разному раскрывались и в сфере теоретической и творческой. В то время как Ахматова, отчасти Городецкий все более отчетливо тяготели к реалистической поэтике — Гумилев, например, противопоставлял себя и все течение реалистическому искусству. «У реализма, — объяснял он, — есть много средств очаровывать душу, но ему нечего сказать, некуда позвать»[37]. И поэзия Гумилева, в отдельных своих произведениях оригинальная и выразительная, в целом казалась какой-то бездушно-рационалистической; «конквистадорский» дух этой поэзии создавал довольно причудливый, экстравагантный и во многом искусственный мир. Чуткому Блоку недаром мерещилось в гумилевских стихах «что-то холодное и иностранное»[38], а Горький называл этого поэта «нерусским», «настоящим французом в манжетах»[39].
Художественная устремленность Городецкого значительно отличалась от гумилевской. Городецкий был более непосредствен, нежели Гумилев[40], и теснее связан с национальными корнями русской культуры. Эта связь осуществлялась через историю и литературу, живопись, музыку, фольклор. Да и взгляды Городецкого на искусство, хотя и путаные, крайне непоследовательные, в каких-то существенных своих звеньях заключали в себе рациональное, здоровое зерно.
Уже упоминавшееся выступление Блока «О современном состоянии русского символизма» (1910) вызвало резкий полемический отклик Городецкого, игриво озаглавленный «Страна Реверансов и ее пурпурно-лиловый Бедекер»[41]. Оспаривая некоторые соображения Блока о путях и судьбах символизма, упрекая это течение за мистифицированно-искаженный образ мира, создаваемый им, за отрешенность от современной действительности, Городецкий в этой связи подчеркивает весьма важную для него мысль: «Жизнь и искусство — одно». Конечно, с точки зрения теоретической это положение может быть оспорено. Но неточность формулировки не должна помешать нам ощутить ее общий смысл, ее направленность, отражающую стремление поэта сблизить поэзию с жизнью.
Для Городецкого акмеизм служил опорой в его давней неприязни к тем сторонам символизма, которые уводили поэзию в ирреальный, таинственный, потусторонний мир. Убежденно звучали строки в программной статье Городецкого о том, что борьба акмеизма против символизма есть прежде всего «борьба за этот мир, звучащий, красочный, имеющий формы, вес и время, за нашу планету Землю». Действительность в изображении поэтов-символистов утрачивала реальные очертания и приобретала часто эфемерный характер, становилась, по слову Городецкого, «фантомом». «У акмеистов, — пишет он, — роза опять стала хороша сама по себе, своими лепестками, запахом и цветом, а не своими мыслимыми подобиями с мистической любовью или чем-нибудь еще»[42].
Отказ акмеизма от свойственных символизму абстракций, иррационализма и установка на изображение «вещного» мира, его цвета, формы, объема еще не означали поворота к реалистическому искусству. Лишь много лет спустя Городецкий смог осознать эту истину. «Нам казалось, — пишет он в автобиографии, — что мы противостоим символизму. Но действительность мы видели на поверхности жизни, в любовании мертвыми вещами и на деле оказались лишь привеском к символизму и были столь же далеки от живой жизни, от народа. Я хотел привлечь и Блока в наш кружок, но он ответил убийственной статьей «Без божества, без вдохновенья»[43]..
Блок относился к акмеизму с плохо скрываемым раздражением. Он корил его за мелкотемье, эклектизм, претенциозность, за то, что его стремление изображать земной, пластический, чувственный мир оборачивалось бескрылостью и общественной индифферентностью[44].
Активное участие в «Цехе поэтов» не проходило бесследно, оно ослабляло не только гражданские ноты творчества Городецкого, но и его талант лирика. Это сказалось уже отчасти в цикле «итальянских» стихов поэта, написанных под впечатлением двух его поездок в Италию (1912–1913).
Восприятие Италии у Городецкого явно отличается от блоковского. Циклы обоих поэтов были написаны примерно в одно время. Но, прочитав их один вслед за другим, мы вдруг начинаем ощущать их художественную несовместимость. «Итальянские» стихи Блока — очень русские стихи. В них угадываешь приметы той национальной стихии, которая оплодотворила все другие произведения этого поэта.
Строен твой стан, как церковные свечи. Взор твой — мечами пронзающий взор. Дева, не жду ослепительной встречи — Дай, как монаху, взойти на костер!Живые, трепетные строки этого стихотворения Блока («Девушка из Spoleto») подкупают своей лирической тональностью, пластикой; они напоминают нам энергию многих других произведений блоковской лирики. Итальянский колорит не мешает поэту выразить здесь самого себя, свое лирическое мироощущение.
Нечто другое мы испытываем при чтении «итальянских» стихов Городецкого. Его чувство стреножено, а сами стихи — описательны. Мысль поэта эмпирически фиксирует общеизвестные приметы пейзажа страны, ее истории и культуры.
Каждый из названных поэтов по-своему лирически интерпретирует тему. Прочитайте две заключительных строфы стихотворения Городецкого «Пиза»:
Там колокольня наклонилась, Чтоб поглядеть за край земли, Как будто ей планета снилась, Где виснуть тяжести могли. Но видны только Апуаны, Поляны, взморье, виноград, Лениво дремлющей Тосканы Все тот же безмятежный сад.Эти стихи по своей фактуре весьма характерны для поэтики акмеизма, искавшего путей к смысловой четкости и определенности звучания слова в стихе, тяготевшего к конкретному, «вещному» видению мира и стиху стройному, уравновешенному во всех его ритмических, композиционных и смысловых элементах.
Эстетика акмеизма не благоприятствовала развитию дарования Городецкого. Случилось так, что, будучи одним из главных организаторов этого течения, он, однако же, творчеством своим не проявил себя в нем сколько-нибудь значительно и ярко.
«Итальянский» цикл стихов Городецкого готовился к изданию отдельной книгой — под названием «Canti d’Italia» («Песни Италии»), Но в свет она не вышла. Появилась другая книга — «Цветущий посох». Это была книга раздумий — о жизни, о поэзии, о себе. «Не декадентским эгоцентризмом, — предупреждает автор в предисловии, — продиктовано обращение стольких восьмистиший к самому себе, а голосом жизни наедине, долгим поединком с самим собою»[45].
Главный итог, с которым Городецкий пришел к «Цветущему посоху», заключался в осознании полного крушения символизма и пережитого поэтом кризиса мировоззрения. Городецкий продолжает еще искать выход из кризиса в акмеизме, в котором он восторженно видит не только литературную теорию, но и практическое руководство к творчеству. Главную же заслугу акмеизма он усматривает в восстановлении правильных, от природы необычайно ломких, отношений «между вещью и словом». Так одно заблуждение уступало место другому, не суля ничего, кроме новых разочарований и огорчений.
«Цветущий посох» имел подзаголовок: «Вереница восьмистиший». Все стихи написаны в одном эмоциональном ключе и почти на одном ритмическом дыхании. Закованные в строгую двухстрофную форму, они казались полной противоположностью бушующим и озорным ритмам «Яри».
После бурной молодости Городецкий, казалось, вступил в такую фазу своего духовного развития, когда должна была наступить некая душевная умиротворенность и потребность в покое. Акмеизм и явился известным выражением этого процесса.
4
Каждое отступление от прошлых позиций было, разумеется, нелегким испытанием для Городецкого и всякий раз являлось результатом определенных трудностей в духовном развитии поэта. И не один раз он мог бы с грустью повторить строки из своего стихотворения 1912 года:
Какие-то песни в душе отзвучали, И с чем-то проститься настала пора. (Из цикла «Себе»)Незаметно снова наступала пора мучительной переоценки ценностей, пересмотра своих отношений со многими прежними друзьями. С иными из них уже никакой дружбы быть не могло, с другими она еще мерцала. В это время возникают новые привязанности. Одной из самых дорогих для Городецкого явился Сергей Есенин.
В 1915 году он пришел к Городецкому с запиской от Блока и принес с собой завязанные в деревенском платке стихи. С первой же встречи с Есениным Городецкий ощутил прикосновение к большому таланту. Несмотря на различие в возрасте они сразу же подружились. Сам Есенин так рассказывал в «Автобиографии» о своем приезде в Петроград: «Там меня приняли радушно. Первый, кого я увидел, был Блок, второй — Городецкий». И затем: «Городецкий меня свел с Клюевым, о котором я раньше не слыхивал ни слова»[46].
Восторженно, нежно и требовательно относился Городецкий к молодому поэту, в котором прозорливо увидел великую надежду русской литературы.
Через Есенина Городецкий сблизился с группой крестьянских поэтов — Сергеем Клычковым, Александром Ширяевцем. Их всех сближал интерес к русской старине, к народным истокам поэзии. Городецкий вместе с Алексеем Ремизовым организовал литературное общество «Краса» и одноименное издательство. К обществу и издательству были привлечены Есенин, Клюев, Клычков, Ширяевец. Именно в этом издательстве вышла в свет первая книга стихов Есенина — «Радуница»[47].
Между тем грянули трудные годы первой мировой войны. Определенная часть интеллигенции, охваченная шовинистическим угаром, не сумела разобраться в характере этой империалистической войны и стала поддерживать правительственную политику «войны до победного конца».
Волна казенного патриотизма захватила и Городецкого. После позора поражения России в 1904 году, полагал он, стране необходимо некое нравственное искупление, которое может принести лишь безусловная победа над Германией. Эта победа, казалось ему, приведет к национальному возрождению, поднимет уровень самосознания народа и утвердит его впоследствии на вершинах благоденствия. Это был один из тех мифов, через соблазн которых прошла в начале XX века русская интеллигенция и за крушение которых она всякий раз платила дорогой ценой разочарований и духовных потрясений. Все это пережил и Городецкий. Достаточно вспомнить его стихи из книги «Четырнадцатый год».
Начало века запоздало: Пришло в четырнадцатый год. Какое дивное начало! Какой торжественный восход! («Четырнадцатый год»)Так начинается программное стихотворение, открывающее книгу. Городецкий воспринимал эту войну как некую великую очистительную бурю, из коей Россия выйдет нравственно оздоровленной и избавленной от своих вековечных внешних врагов, а затем, став притягательной силой для всех славянских народов, вместе с ними и во главе них быстро пойдет по пути прогресса и цивилизации. Вот эти иллюзии отразились в книге «Четырнадцатый год». Лишь отдельные стихотворения в ней были одушевлены живым поэтическим чувством. Одно из них, например, было посвящено подвигу знаменитого летчика Нестерова.
Истинный смысл своих псевдопатриотических стихотворений Городецкий постиг несколько позднее, на Кавказском фронте войны, куда он прибыл в качестве корреспондента газеты «Русское слово».
На полях обагренной «огнем и кровью» Армении для Городецкого началась мучительная переоценка ценностей. Наступает новый, по признанию поэта, «предельный кризис» в его духовном развитии. Следы этого кризиса можно обнаружить в его книге «Ангел Армении» — маленькой книге, раздумчивой и тревожной. Поэт увидел подлинный лик этой страшной войны и понял всю несостоятельность своих недавних представлений. Из этого испытания он вышел в значительной мере очищенным от груза старых ошибок и способным к восприятию новых идей, которые выдвигала жизнь.
Февральскую революцию Городецкий встретил в Персии, где он оказался вместе с отступающими русскими войсками.
Октябрьская революция поставила Городецкого перед окончательным решением. Глубокое патриотическое чувство, которым всегда было проникнуто сердце поэта, сознание своей близости родному народу — все это облегчало поэту возможность сделать правильный выбор. В отличие от иных своих бывших друзей — символистов или соратников по акмеизму — Городецкий безоговорочно стал на сторону революции.
Октябрь 1917 года застал поэта на Кавказе. Еще не отдавая себе ясного отчета в значении свершившейся революции, он вместе с тем как бы интуитивно почувствовал, что произошло величайшее событие в мировой истории. Он живет в Тифлисе, а затем — в Баку. Грузинские меньшевики и мусаватистские власти в Азербайджане пытаются оградить Закавказье от «большевистской заразы». Городецкий понимает обреченность этих усилий и всей душой тянется к новой, революционной России. В 1918 году он пишет стихотворение, характерно озаглавленное — «Ностальгия». Вот несколько строк из него:
Как к неведомому раю. Из глуши моих ночей Вдаль я руки простираю К милой родине моей. Горе метит долю нашу, Нет на родине венца, Но хочу испить я чашу Вместе с нею до конца.Эти стихи свидетельствовали о решительности сделанного поэтом выбора. Примерно в то же время, но чуть раньше, были написаны глубоко выстраданные строки Анны Ахматовой:
Мне голос был. Он звал утешно, Он говорил: «Иди сюда, Оставь свой край глухой и грешный, Оставь Россию навсегда…»На голос этот поэтесса не отозвалась:
Но равнодушно и спокойно Руками я замкнула слух, Чтоб этой речью недостойной Не осквернился скорбный дух.Революция обострила интерес Городецкого к народу» к крупнейшим достижениям русской национальной культуры. В 1917–1919 годах он работает над статьями о Горьком, Короленко, Тургеневе, Репине. Критические работы Городецкого этой поры представляют большой интерес. В великих русских художниках, сумевших запечатлеть моральную крепость и душевную красоту человека, он справедливо видит чутких выразителей народной совести. В единстве эстетических и этических верований этих художников усматривает Городецкий источник силы их искусства. Подобный вывод весьма примечателен для бывшего акмеиста, для понимания той эволюции, которую претерпела его собственная эстетическая позиция.
Но еще важнее другое. Анализ выдающихся произведений русской литературы, живописи, музыки приводит его к более глубокому осознанию антинародной сущности буржуазно-помещичьего строя. Критические статьи Городецкого могут дать представление о характере его гражданского самосознания на самой заре нашей революции.
Нельзя, впрочем, сказать, чтобы эстетический груз прошлого не оказывал никакого влияния на духовное развитие поэта. Спотыкаясь, а порой падая и вновь подымаясь, он шел к новому пониманию искусства и его места в жизни народа.
В том же 1918 году Городецкий редактирует журнал «Арс» («Искусство»), издававшийся в Тифлисе на средства А. Антоновской. Направление журнала было довольно эклектичное. Теоретическая его программа представляла собой в сущности смесь старых декадентских идей. Попытка обновить их и совместить со служением высоким гражданским идеалам не увенчалась успехом. Журнал ориентировался на узкий круг «ценителей искусства» и никакого широкого общественного резонанса не имел. Под редакцией Городецкого вышло всего три номера.
Там же, в Тифлисе, в 1918 году Городецкий создал местный «Цех поэтов», устраивавший широкое обсуждение различных проблем искусства и издававший альманах «Акме». В самих этих названиях — кружка и альманаха — слышатся запоздалые отголоски акмеизма. Городецкий регулярно проводил занятия с молодыми поэтами и, по свидетельству современницы, интересно рассказывал о тайнах художественного мастерства, о структуре стиха, о природе рифмы и т. д.[48] Поэтические среды «Цеха поэтов» проходили в помещении «Артистериума». Здесь часто бывали Тициан Табидзе, Паоло Яшвили, Валериан Гаприндашвили. Эти среды благодаря Городецкому стали заметным явлением культурной жизни тогдашнего Тифлиса.
Несколько позднее Городецкий вместе с П. Д. Меркуровым, братом известного скульптора, организовал новый журнал «Нарт». Это было веселое сатирическое издание, на страницах которого печатались порой довольно острые материалы, направленные против меньшевистских правителей Грузии. Первый номер журнала, например, открывался сатирической карикатурой на самого Ноя Жордания — лидера грузинских меньшевиков. Политическая позиция журнала была вскоре признана предосудительной, и после нескольких номеров его запретили, а Городецкого выслали из Тифлиса[49].
Поэт переехал в Баку. Здесь, в захваченной мусаватистами столице Азербайджана, ему пришлось еще горше, чем в Тифлисе. Нужда заставляла заниматься поденной литературной работой. Он зарабатывал хлеб насущный переделками Андерсена, восточных сказок, сочинял по договорам пустяковые пьески.
Между тем из рассказов заезжих писателей и обрывков случайно доходивших сюда советских газет поэт узнавал правду о новом мире, который создавался на руинах бывшей Российской империи.
В поэзию Городецкого постепенно входит большая социальная тема. Он пишет стихи, в которых разоблачает колониально-империалистический гнет («Кофе», «Восточный крестьянин»), раскрывает трагедию порабощенного труда на бакинских нефтепромыслах («Промыслы», «Зых»). Зых — один из нефтяных районов Баку. Зых — зловещий символ подневольного труда в условиях буржуазного общества. Поэт говорит о мученической жизни труженика: «Все попрано: правда, и жизнь, и краса!» Стихотворение пронизано ощущением великой силы рабочего человека и радостной верой в его скорое освобождение:
Но слышишь ты, фабрика, радостный гул? Мы скоро проснемся. И все как один!Любопытно, что стихотворение «Кофе», обличавшее тиранию голландских «цивилизаторов» на Яве, Анри Барбюс напечатал в переводе на французский язык в газете «Юманите», и затем оно было переведено на английский и голландский языки и стало известно на острове Ява. Несколько раньше написано сильное стихотворение «Призыв», в котором поэт поет гимн «бушующей волне», «сорвавшей зимние оковы», и приветствует «свободы радостные зовы». Обращаясь к смелым и молодым, он восклицает:
Не бойтесь! Горы упадут, Неправда рухнет вековая, И там, где правды сердцем ждут, Там жизнь воспрянет, расцветая!В апреле 1920 года в Баку вошли части Красной Армии. Население восторженно встречало освободителей. Городецкому было поручено написать и организовать перевод на тюркский и армянский языки воззвания к населению, отпечатать и расклеить его по городу.
С момента установления советской власти на Кавказе Городецкий активно включился в строительство нового мира. Он стал редактировать журнал «Искусство», выходивший на русском и азербайджанском языках. Формулируя главную задачу, стоящую перед современной поэзией, прозой и драматургией, Городецкий в программной статье «От редакции» писал: «Все силы современного искусства должны быть отданы на то, чтобы создать поэзию труда и в художественных образах отразить и уяснить идеологию рабочего класса»[50].
В то же время Городецкий ведет многообразную работу в культурных учреждениях Баку: руководит отделом художественной агитации и пропаганды в Кавказском отделении РОСТА, возглавляет литчасть Политуправления Каспийского флота. Вскоре в этой же должности он был переведен на Балтийский флот.
Незадолго перед тем, 21 июня 1921 года, поэт писал Андрею Белому: «Я погружен в работу, заведую Изо, стариной, музеями, теперь наладил журнал, но тоска по Москве все сильнее»[51]. Осенью 1921 года Городецкий наконец переехал в Москву, где стал работать в литературном отделе газеты «Известия» и руководить литчастью Театра революции.
Октябрьская революция расширила политический горизонт Городецкого, помогла ему глубже осмыслить роль искусства в общественной жизни страны, а также место русской интеллигенции в боевом строю борющегося народа. Осенью 1920 года он напечатал в «Известиях» гневную статью, резко озаглавленную: «Разложение интеллигенции». Городецкий казнит презрением ту часть старой буржуазной интеллигенции, которая не пошла вместе с революцией, изменила народу и родине. «Необъятная, распаханная глубоко нива России, — пишет он, — ждет жадно зерен «разумного, доброго, вечного»… Но с неизъяснимым подхалимством взялись вы продолжать дело низвергнутого класса, и хоть минуточку побыть еще буржуем для вас дороже, чем долгая рабочая жизнь. Работы непочатый край, критическая проверка всей нашей культуры — задача дня»[52].
Существенно отметить, что Городецкий сразу же после революции осознал свою нераздельную близость к новой действительности — не только политически, но и эстетически. Он не раз высказывал свое горделивое удовлетворение тем, что давно порвал с декадентством, с декадентами и решительно связал свою поэтическую судьбу с революцией.
1917 год открыл, по убеждению Городецкого, широчайшие просторы для развития искусства и литературы. И долг каждого честного художника — отдать всего себя созиданию нового мира. В этой связи чрезвычайно характерно одно замечание о Блоке. «Его «Двенадцать», написанные в атмосфере саботажа, поистине подвиг, — восклицает Городецкий. — И если б он раскрыл сейчас свои уста и за Двенадцатью увидел миллионы, а это будет, этого все ждут, как праздника, если б он допустил себя до радости понять все происходящее, то за судьбу поэзии можно было б быть спокойным»[53].
В эти годы Сергей Городецкий не прерывал и поэтической деятельности. Напротив, революция вызвала в нем огромный прилив творческой энергии. Своими стихами Городецкий откликается на самые разнообразные вопросы современности. Впечатления тех лет отразились в стихотворениях, составивших первую советскую книгу поэта — «Серп».
5
Революционная тематика воскресила в новом качестве стремительные ритмы «Яри» и вдохнула в стихи Городецкого ощущение молодости своего народа и его безграничной творческой силы.
Стихи Сергея Городецкого одухотворяла оптимистическая вера в неизбежное и повсеместное торжество на земле идей «свободы и братства». Они прославляли героику революционного подвига, воспевали интернациональную солидарность людей труда, постигших, что
У народов угнетенных Есть отечество — Москва! («Восточный крестьянин»)Послереволюционное творчество поэта широко и разнообразно. Его стихи адресованы красноармейцам и крестьянам, рабочим и интеллигентам, взрослым и детям. Стихом и песней, частушкой и лаконичной подписью к сатирическому плакату — всеми видами поэтического оружия Городецкий участвует в созидании нового мира.
Среди произведений Городецкого этих лет видное место занимает цикл стихотворений, представляющих собой лирические раздумья об исторических судьбах Руси. Вот их названия: «Старая Русь», «Русь», «Разговор с Русью» и т. д. Написанный в манере, несколько напоминающей ранние стихи «Яри», этот цикл несет вместе с тем на себе печать другого времени. Стихи обретают масштабность, они проникнуты чувством истории, ощущением неразрывной связи между жизнью отдельного человека и судьбой народа. Песенно-былинная интонация этих стихотворений придает характерную окраску философическим размышлениям поэта о путях развития своей родины. И хотя эти размышления не всегда четки и ясны, порой несколько архаичны по своему словарю и художественному строю, — они отразили напряженную работу мысли поэта, его глубоко искреннее восприятие социальных перемен, происшедших в России, его веру в великое будущее своего народа. Верно написал о Городецком в те годы Иннокентий Оксенов: «Корни его таланта уходят куда-то глубоко в целину чернозема; родственная связь поэта с народной — именно крестьянской — душой несомненна, и она-то дала ему живо почувствовать революцию»[54].
Надо, однако, сказать, что в художественном отношении многие произведения Городецкого, написанные в первые годы революции, страдали очевидными недостатками. Романтика героической борьбы нередко выливалась в формы обнаженной риторики, глубина мысли подменялась выспренной, митинговой декламацией, а конкретное изображение характера и чувств нового человека отдавало плакатной схемой. Творчество Городецкого в эту пору некоторыми своими сторонами перекликалось с поэзией «Кузницы»: тот же абстрактно-космический пафос и то же отсутствие глубокого и конкретного отображения советской действительности («Металлы», «Пролетарским поэтам» и др.).
В преодолении этих недочетов была главная задача, стоявшая перед Сергеем Городецким. Заметим справедливости ради, что она стояла не только перед ним, но и перед многими другими советскими поэтами, стремившимися воспеть рождение нового мира. В таком направлении Городецкий и работал — упорно, страстно, с взыскательностью, присущей истинному художнику.
После сборников «Серп» (1921) и «Миролом» (1923) вышла небольшая, но цельная по теме и настроению книжка «Из тьмы к свету» (1926), посвященная деревне. В ней поэт отказывается от абстрактно-лозунговой поэтики и, пристально вглядываясь в народную жизнь, создает своеобразный цикл небольших стихотворных рассказов («Делегатка», «Ясли» и др.). Это произведения о замечательной советской нови, о великих переменах, которые революция осуществляет в деревне в сознании миллионов людей, выведя их «из тьмы к свету».
Весь цикл несет на себе печать глубоких раздумий поэта над историческими судьбами своего народа. Большая тема рождает потребность в новых изобразительных средствах и стилистических красках. Городецкий отказывается не только от велеречивой, пустотелой риторики, но и от присущей ему порой в прошлом склонности к украшательству, изощренности и изысканности поэтического образа. Его стих становится более строгим, вместе с тем — сердечным. Поиски народности, которые были свойственны Городецкому еще в период «Яри», здесь стали уже увенчиваться ощутимыми результатами. Влияние школы Некрасова, а отчасти и творчества Демьяна Бедного явственно ощущается в ряде произведений этой книги, составляющей вместе с двумя предшествующими сборниками — «Серп» и «Миролом» — заметную веху в творческом развитии поэта.
Сергей Городецкий никогда не был поэтом-затворником. Пылкий, порывистый, он всегда нуждался в общении с людьми, искал применения бушевавшей в нем организаторской энергии. Он всегда что-то создавал — новый журнал, альманах, новый литературный кружок. После Октябрьской революции эта гражданская активность еще более была возбуждена в нем. Когда-то давно Городецкий разошелся с символистами, считавшими условием внутренней свободы поэта, художника отказ от решения социальных проблем. Тогда, еще задолго до революции, не было для Городецкого ничего более неприемлемого и враждебного, чем такая позиция. Вся его жизнь служила полным ее опровержением. Он тянулся ко всему новому.
В 20-х годах, как грибы после дождя, возникали различные литературные группировки, кружки. К некоторым из них прибивался Городецкий, иные — сам создавал. Одна из таких группировок — «Коммунистическое объединение художников слова». Оно было создано Городецким в Москве, вместе с Осафом Литовским. Правда, просуществовало это «объединение» всего один день — «утром организовалось… вечером было ликвидировано»[55].
Несколько позже усилиями Городецкого был создан московский «Цех поэтов». Он собирался на квартире А. Антоновской в Брюсовском переулке и объединял очень разных поэтов — от П. Антокольского, В. Инбер и И. Сельвинского до Г. Шенгели, М. Зенкевича и А. Ширяевца. «Цех поэтов» подготовил сборник «Стык», вышедший в 1925 году с предисловиями А. В. Луначарского и Городецкого.
Первый из них назвал этот сборник, при всех его недостатках, «заметной книгой в общем потоке нашей поэзии»[56]. Автор же другой статьи пытался осмыслить реальное место московского «Цеха поэтов» в этом потоке. По мнению Городецкого, с 1917 года русская поэзия «бьется в судорожных поисках языкового эквивалента переживаниям революции». Конечно, не только в «языковом эквиваленте» было дело. Но важно в данном случае другое: общая позиция автора статьи, его стремление соотнести литературу с жизнью, с революцией. И тем самым он выразил усилия многих поэтов своего поколения, честно принявших правду нового мира.
В своей статье Городецкий верно отмечает коренную уязвимость символизма с характерным для него идеалистическим взглядом на мир. «Поправка на материализм», которую, по словам поэта, внес акмеизм, не могла иметь решающего значения. Оценивая произведения участников нынешнего сборника, Городецкий дает иным из них меткие характеристики, свидетельствующие о верности его эстетического прицела. Он пишет, например, о безуспешной попытке Брюсова «выгрузить» идеализм из символизма, об Андрее Белом с его «лукавым полупризнанием веры в потусторонний мир», о резком своеобразии В. Хлебникова — «поэта поэтов». Дальнейшее развитие советской поэзии рисуется Городецкому на стыке «формального опыта старой поэзии с грандиозным и почти еще нетронутым материалом революции»[57].
Сборник «Стык» — в известном смысле действительно примечательное явление литературной жизни середины 20-х годов. Интересен он и тем, что дает представление о том, как непросто шло «вживание» Городецкого в революцию и как настойчиво он пробивался к ее идеологии и ее эстетике.
В 20-е годы Городецкий ведет большую просветительную работу. Его часто можно было видеть в театральных залах и рабочих клубах Москвы, Киева, Курска, Ростова, Владикавказа. Он читал стихи — свои и других советских поэтов, выступал с лекциями о «революционном театре», «о новой пролетарской поэзии», обличал мещанство в искусстве и быту.
Маяковский писал в те годы: «Вторая работа — продолжаю прерванную традицию трубадуров и менестрелей. Езжу по городам и читаю»[58]. По примеру Маяковского, «трубадурами» и «менестрелями» стали многие советские поэты. Для них, как и для Городецкого, это было формой наиболее непосредственного и активного общения с читателем, с народом.
Перед нами пожелтевшая от времени огромная афиша, извещающая, что 9 февраля 1925 года в городском театре им. Щепкина в Курске состоится «лекция революционного поэта Сергея Городецкого» на тему: «У истоков революционного театра». На афише обозначены и тезисы лекции, написанные в характерной для тех лет броской манере. На другой день в «Курской правде» появился отчет об этом вечере и о тех лаврах, которые стяжал на нем Городецкий как лектор и поэт.
В 1929 году Городецкий выпустил новую книгу, знаменательно озаглавленную — «Грань». Этот сборник явился подлинной гранью в поэтической биографии Городецкого. Одна из центральных тем книги — освобождение человека от власти традиций и привычек, усвоенных им в прошлом. Это была тема духовного перевооружения человека, пришедшего к революции и ставшего строителем нового общества, человека, окончательно созревшего для решения:
Всю кровь, все сердце, все дыханье Влить в мировое полыханье. («Немота»)Важнейшая особенность этой книги в том, что поэтическое восприятие советской действительности почти уже утратило былые черты отвлеченной патетики и начинало приобретать здесь реалистический характер.
И песней, новой и просторной, В стихах провеяла весна. («Александру Блоку»)Пожалуй, наиболее наглядный итог этого процесса можно было бы проследить на стихотворении «Дмитрию Фурманову» — одном из самых зрелых произведений Городецкого.
«В какой-то щели Госиздата // средь вороха бумажных дел» автор однажды встретился с Фурмановым. Завязалась интересная продолжительная беседа. И эта встреча писателей двух поколений, различных жизненных путей получает вдруг значение яркого и выразительного символа, знаменующего исторические судьбы старой русской интеллигенции, ее пути к революции.
И сплелся я лучом незримым С улыбкою его зари. («Дмитрию Фурманову»)Творчество поэта обретает все более широкую перспективу и общественную целенаправленность. И уже в 1927 году он имел нравственное право на такие строки:
И мысль, исхлестанная болью Гражданских бедствий и войны, Рвалась со всей людскою голью На ленинские крутизны. («Над комплектом газеты»)Мучительная переоценка прошлых ценностей и осознание себя одним из созидателей новой жизни — вот лейтмотив, который проходит через всю книгу. Под таким углом зрения поэт осмысливает жизнь и творчество многих из тех литераторов, с которыми его судьба еще не так давно связывала. «Стихи ушедшим» — так назван весь цикл. Кроме Блока и Фурманова, мы встречаем в этом цикле Брюсова и Есенина, Андрея Соболя и Ширяевца, Хлебникова и Гумилева.
Революция разметала в разные стороны Городецкого и Гумилева.
И ничего под гневным заревом Не уловил, не уследил. Лишь о возмездье поговаривал Да перевод переводил.Горький реквием завершает это нелегко давшееся Городецкому стихотворение:
О, как же мог твой чистый пламенник В песках погаснуть золотых? Ты не узнал живого знамени С парнасской мертвой высоты.В совершенно ином, можно сказать противоположном, эмоциональном ключе написаны стихи о Блоке. Великим другом и наставником, проницательнейшим человеком, наделенным удивительным эстетическим и историческим чутьем, художником необычайной силы и нравственной красоты — таким Городецкий всегда ощущал Блока. Таким он его изобразил в своих стихах. И что особенно существенно отметить, образ великого поэта предстает здесь не только как исключительная личность, он в восприятии Городецкого — норма и образец человека и художника вообще.
Интересно еще стихотворение о Велимире Хлебникове, написанное очень эмоционально и красочно.
За взлетом розовых фламинго, За синью рисовых полей Все дальше Персия манила Руками старых миндалей…Так ярко и многоцветно начинается стихотворение об этом удивительном, ни на кого не похожем человеке. Городецкий был одаренным художником-живописцем. Он нередко сам иллюстрировал свои книги. Его акварели и масло не раз экспонировались на выставках. Возможно, отсюда — пристрастие поэта Городецкого к ослепительно яркому пейзажу, к разноцветной метафоре или полыхающему красками эпитету.
Заря лимонно-рыжим шелком Над бархатной вспахнулась тьмой…так мог написать лишь живописец, органически чувствующий цветовую гамму. Многокрасочная атмосфера стихотворения помогает резче ощутить острую характерность образа Хлебникова.
Урус-дервиш, поэт-бродяга По странам мысли и земли! Как без тебя в поэтах наго! Как нагло звук твой расплели! Ты умер смертью всех бездомных, Ты, предземшара, в шар свой взят… И клочья дум твоих огромных, Как листья, по свету летят… («Велимиру Хлебникову»)Энергичный, упругий ритм строки прекрасно гармонирует здесь с интенсивной цветовой окраской всего стихотворения.
Городецкий был лириком по самой природе своего поэтического дарования. Но его лирика отнюдь не носила сугубо личностный характер и не замыкалась в сфере чувства и мысли. Она еще событийна. Случившийся эпизод, какой-нибудь важный жизненный факт, встреча, событие — все это вдруг обретало вторичную и обобщенную жизнь в стихах Городецкого. Можно сказать об эпическом складе лирического таланта этого поэта. Городецкий-лирик всегда тяготел к эпосу. Проницательно заметил Блок: «… Городецкий имеет полное право называть свои стихи не только лирическими, но и лироэпическими, потому что красная нить событий пронизывает лирику»[59]. Не случайно увлечение Городецкого жанром поэмы, особенно сильно проявившееся после революции. Величие происходивших в стране событий, их масштабность и драматизм — все это естественно усиливало тяготение поэта к эпосу.
В 1918 году в Тифлисе вышла отдельным изданием поэма Городецкого «Шофер Владо». В основе ее сюжета — романтическая история о смелом и мужественном человеке, ценой собственной жизни спасшем от смерти прелестную девушку. Отчетливо просвечивает в сюжете его социальная подоплека. Светлому, поэтическому миру противостоит в поэме мир наживы и корысти, воплощенный в образе «белого князя» Вово.
Высокий романтический накал пронизывает всю эту поэму, в которой мы улавливаем отдаленное эхо кавказских поэм Лермонтова. И образ «пугливой, трепетно-милой» аджарки, и кряжистый характер «седого, как пена на волне» ее старика отца, и демонический образ князя — все они выписаны на романтический манер. Вяло и пунктирно изображен характер главного героя поэмы — шофера Владо. Мы не чувствуем его внутреннего мира, его психологии, его взгляда на жизнь. Но есть в этом произведении то наивное ощущение непосредственности бытия, которое всегда было свойственно Городецкому еще со времен «Яри». Здесь оно выражалось, разумеется, в иных формах, чем в древнерусских стилизациях. Вся образная структура поэмы — ее изобразительные средства и энергия упругого, гибко вьющегося стиха — отлично подчеркивали слиянность человека и природы. Она — живой организм, она дышит, она как бы непосредственно участвует в тех драматических событиях, которые изображены в поэме Городецкого.
В 1928 году на страницах журнала «Красная нива» появилась его обширная поэма «Красный Питер», никогда с тех пор не перепечатывавшаяся. Между тем это произведение во многих отношениях примечательное.
Поэма открывается вступлением, рисующим картину революционного Петрограда. Все в этом городе взбудоражено, все взметено. Вихрь революции проник во все поры общественного и личного бытия людей.
В красном Питере начало Мира нового кричит.Но далеко не всем по душе этот новый мир. Он страшен и ненавистен банкиру, чиновнику, той злополучной «дамочке Софи», «в шляпке с мехом кенгуру», равно как и тому в «стертом фраке» лектору, в докладе которого «на красные причины развивался белый взгляд». Пестр и жалок этот обреченный историей мир. Ему противостоит разудалый и веселый матрос Фома, ненавидящий буржуев, но готовый сорвать любовь с первой «буржуечкой».
Как и у Блока в «Двенадцати», революция представлена в поэме Городецкого лишь как сила ненавидящая и разрушающая. Матрос Фома напоминает нам мужественных и беспощадных блоковских апостолов, неумолимых в своей ярости против старого мира и прекрасных в своей верности революционному долгу.
Старый мир серпом подкошен, Молоток верней, чем крест. Золотой телец раскрошен. Кто не трудится — не ест… … Светит Маркс челом огромным, Речь немая горяча, И глядит Сократом скромным Русский профиль Ильича…Вот символ веры матроса Фомы и всех тех, кто вместе с ним призван историей на руинах прогнившего прошлого построить новое, справедливое будущее. Сшибка двух миров раскрывается здесь как грандиозная битва идей, жестокая и неумолимая. Многое решается в этой битве, от ее исхода зависят судьбы человечества.
«Красный Питер» — вещь далеко не во всем бесспорная. Неровная в художественном отношении, она еще и не всегда точно воссоздает картину жизни советского общества в период гражданской войны и в первые годы после нее. Написанная с явной оглядкой на «Двенадцать», поэма Городецкого не заключала в себе открытия нового жизненного материала и создавала ощущение вторичности, недостаточной оригинальности поэтической мысли. При всем том в творческой биографии Городецкого это было важное произведение, свидетельствовавшее о том, сколь решительно его автор преодолевал в себе груз прошлого, сколь интенсивно и органично вызревал в нем советский поэт.
В 1935 году Городецкий написал стихотворение «Поэт» — глубокое по мысли и прекрасное по форме. В нем сопоставлены судьбы искусства в старой и новой России. «Птица-песня», которой «крылья мяли», «горло рвали и давили грудь пятой», ныне вырвалась на широкий простор и обрела возможность свободного и вдохновенного полета:
Птицы-песни взлет свободен, Птицы-песни голос годен И в бою и за трудом. Слово чувством накалилось, Слово мыслью утвердилось, Слово стало рычагом.Это стихотворение явилось как бы выражением эстетического кредо поэта на новом его историческом пути. Оно еще более подтверждало основательность и серьезность идейного перевооружения Городецкого, равно как и значимость этого процесса для его творчества.
В 30-х годах наступила известная пауза в развитии Городецкого. Все меньше писались стихи оригинальные, преобладать стали переводы и другие формы литературной работы. Те серьезные и острые социально-исторические процессы, которые происходили в советской стране на протяжении этого десятилетия, видимо, нелегко и небезболезненно воспринимались Городецким. И он не сумел сразу найти в себе достаточно глубокие и сильные слова, чтобы выразить свое отношение ко всему тому новому и великому, что в трудном борении пробивало себе дорогу в жизни.
Но вот обрушилась страшная война. Поднялась вся страна в едином порыве против иноземного нашествия. И тут с новой силой зазвучало поэтическое слово Сергея Городецкого. Оно дало себя знать и гневным стихом («22-VI-41», «Московская ночь», «Родной город»), и призывной песней («Походная», «Партизан», «Песня дружбы»), и исторической думой («Древняя Русь», «1812 год»). В этих произведениях перекликается память о старой славе народа с новой его великой славой и слышен сильный, мужественный голос поэта-патриота. Правда, не все стихи Городецкого отличались законченностью отделки, а некоторые из них были ниже обычного уровня его художественного мастерства. Но произведения военных лет писались по горячим следам событий. Они эмоциональны и публицистичны. В них отражены порывы и стремительный ритм тех незабываемых лет.
Тогда же была написана лирическая поэма «Три сына», впервые опубликованная лишь в 1956 году. Здесь рассказана печальная история о старом финне Илонене и его трех сыновьях — история обманутых надежд и утраченных иллюзий. После пережитых несчастий, в которые гитлеровская Германия ввергла семью Илонена и его страну, он осознает, как подло обманывали финнов их правители, и решает мстить виновникам страданий своего народа. В художественной ткани этой поэтической повести Городецкого ощущаются и отголоски старых «ярильских» мотивов (см., например, стихотворение «Юхано» в книге «Ярь») и отчетливое влияние народнопоэтической традиции.
Следует отметить еще одну отрасль художественного творчества Городецкого — менее известную, предназначенную для детей. Еще в 10-е годы он выпустил ряд книжек для детей младшего возраста: «Федька-чурбан», «Царевна-сластена», «Ау», «Мика-летунок» и др. Используя мотивы народной сказки, Городецкий создавал новые сюжеты, которые свежо и оригинально толкуют вопросы, имеющие важное значение для воспитания детей. Эту традицию с еще большим успехом продолжает он после революции — в книжках «Хозяйка-лентяйка» (1923), «Крылатый почтальон» (1923), «Веснушки Ванюшки» (1924), «Лети, лето» (1924). Без назойливой дидактики, легко, весело, непринужденно беседует писатель со; своими юными читателями.
Творчество Сергея Городецкого многогранно. Он работал не только в поэзии, но выступал и как прозаик. Близкий Городецкому жанр «рассказа в стихах», интерес к которому наметился уже в ранних циклах и усилился в советское время (как в стихотворных биографиях — например, «Особенный человек», — так и в игровых песнях — например, «Горюшко»), естественно, привел поэта к опытам в прозе. Содержание ранних рассказов Городецкого, порой близких к очерку, было связано с изображением быта старой деревни. Особенно занимала его тема дворянского разорения. Наиболее интересно она воплотилась в повести «Сутуловское гнездовье» (1915).
Самые значительные свои прозаические произведения Городецкий написал после Октябрьской революции. Они разнообразны в тематическом и жанровом отношении. В основу повести «Памятник восстания» (1928) положен эпизод из жизни рабочего класса Финляндии, а повесть «Черная шаль» (1929) рассказывает о драматической судьбе работницы стекольной фабрики Мурано в Венеции. В середине 20-х годов Городецкий написал стихотворение «Беспризорный» — о трагедии мальчика, потерявшего отца и мать и затем с помощью добрых людей нашедшего свое счастье. Несколько лет спустя писатель вернулся к этой теме в психологической повести «Где правда?» — о скитаниях беспризорника, мечтающего обрести свое место в жизни. Центральным произведением прозы Городецкого явился роман «Алый смерч» (1927). Здесь изображается ряд эпизодов первой мировой войны на Кавказском фронте перед Февральской революцией. Атмосфера хаоса и деморализации во всей армии, полное политическое банкротство государственной власти, отсутствие каких бы то ни было идеалов у офицерства и оторванность его от народа и интересов страны — таковы были симптомы великого исхода старого мира.
В середине 20-х годов Городецкий начал работать над новым романом, близким по теме предшествующему — «Сады Семирамиды». Действие этого романа начинается в 1916 году, и посвящен он трагическим событиям, разыгравшимся в Западной Армении, когда от рук турецких колонизаторов погибли десятки тысяч армян. Роман был опубликован уже после смерти автора[60].
Работа над прозой имела значение и для собственного поэтического творчества Городецкого, расширяя сферу жизненных наблюдений поэта и тем самым обогащая его художественный талант.
Сергей Городецкий нередко выступал и в качестве критика, как уже отмечалось выше, и историка литературы. Упомянем своеобразно записанные им в разные годы портреты композитора Лядова, поэтов Есенина, Блока, исследование о Короленко.
Наконец, нельзя не отметить важной страницы в биографии поэта, связанной с его деятельностью в той области театрального творчества, к которой относится искусство оперной драматургии. Городецкого можно назвать одним из немногих в нашей советской литературе профессиональных мастеров оперного либретто.
В 1924 году А. В. Луначарский привлек его к работе в Большом театре. Поэт сделал новые переводы либретто классических опер «Нюрнбергские мейстерзингеры», «Фиделио», «Лоэнгрин» и другие. Самым крупным достижением Городецкого в этом жанре является создание им нового текста к опере «Иван Сусанин» (1937–1944). Старый текст к опере, написанный в верноподданническом духе бароном Е. Ф. Розеном, имел мало общего с замыслом Глинки. Сентиментально-монархическая направленность этого либретто, крайне убогого по своему художественному уровню, вступала в вопиющее противоречие с гениальной музыкой.
Перед советской поэзией стояла задача: освободить оперу от розеновского текста, создать для нее новое либретто по сохранившемуся плану Глинки. Эту задачу и решил Сергей Городецкий. Его либретто дало возможность с наибольшей глубиной раскрыть народно-патриотическое звучание бессмертного творения Глинки.
Городецкий был одним из пионеров в создании оперных либретто на советские темы. Назовем, например, его тексты к операм «Прорыв» (муз. С. И. Потоцкого), «Александр Невский» (муз. Г. Попова), «Амран» («Прометей», муз. Я. Е. Столляра). Последнее либретто было удостоено в свое время первой премии на конкурсе Большого театра.
Сергей Городецкий умер в июне 1967 года, восьмидесяти трех с лишним лет. И до последних дней своих он сохранил в себе то страстное отношение к жизни и слову, какое обычно свойственно художнику в пору яркого горения его творческих сил.
Значительное место в литературной деятельности Сергея Городецкого занимает его работа в качестве переводчика. Многие произведения болгарских поэтов — Христо Ботева и Христо Смирненского, польских — Адама Мицкевича и Марии Конопницкой, украинских — Тараса Шевченко и Ивана Франко, Павло Тычины и Максима Рыльского, белорусских — Янки Купалы и Якуба Коласа, армянских — Ованеса Туманяна и Акопа Акопяна и других поэтов по-новому прозвучали на русском языке в переводах Городецкого. Блестящий знаток русского слова, поэт большой художественной культуры, Городецкий вкладывал в переводческую работу весь свой опыт и талант.
Поэт богатой и щедрой души, Городецкий всегда стремился к тому, чтобы его опыт стал достоянием литературной молодежи. Отсюда тот жадный интерес, с каким он общался с начинающими писателями. Некогда он помогал Сергею Есенину в его поэтических начинаниях, позднее руководил литературными кружками в Иваново-Вознесенске, Орехово-Зуеве, в Болшевской колонии беспризорников. На протяжении многих лет он вел педагогическую работу в Литературном институте имени Горького. Немало молодых и не очень уже теперь молодых советских поэтов могут назвать имя Городецкого в числе своих первых учителей и наставников.
Творчество Сергея Городецкого велико по объему и чрезвычайно разнообразно. Не все, написанное им за шесть десятилетий, выдержало испытание временем. В обширном перечне его произведений можно найти и слабые, и не соответствующие возможностям дарования поэта. Но немало есть у него вещей ярких, сильных, одухотворенных реалистическими традициями русской поэзии, традициями Некрасова и Блока. Вдохновение Городецкого не раз припадало к родникам народной поэзии, воздействие которой также благотворно сказалось во многих его произведениях.
Лучшему из того, что написано Сергеем Городецким, принадлежит достойное место в летописи русской поэзии XX века.
С. Машинский.
СТИХОТВОРЕНИЯ
ЯРЬ
ЗАЧАЛО
Я
1. «Я под солнцем беспечальным…»
Я под солнцем беспечальным Верю светам изначальным, Изливаемым во тьму. Сумрак — женское начало, Сумрак — вечное зачало, Верю свету и ему. Свет от Света оторвется, В недра темные прольется, И пробудится яйцо. Хаос внуку улыбнется, И вселенной сопричтется Новозданное лицо. Человек или планета Проведет земные лета, И опять спадет лицо. И вселенной улыбнется, И над Хаосом сомкнется Возвращенное кольцо. Май 19052. «Я далекий, я нездешний…»
Я далекий, я нездешний, На земле я только миг. Всюду вечный, здесь я вешний, Сам — господь своих вериг. Расцветает, голубеет, Зеленеет — это я. Посветлеет, заалеет — Это зов: зовут меня. 4 апреля 19053. «Я, как ветер, над вселенной…»
Я, как ветер, над вселенной Быстро, вольно пронесусь И волною многопенной В море вечное вернусь. Я у солнца взял сиянье, Сны о счастье — у луны, У земли — ее страданье, Силу жизни — у весны. И рождаюсь, зажигая Все родные корабли, Чтоб от края и до края Жизнь мою огни сожгли. Сентябрь 19044. «Я тень грядущего светила…»
Я тень грядущего светила. Я темен: свет горит за мной. Еще заря не восходила, Но уж исчез туман ночной. Кто хочет новых трепетаний, Проникни в сумерки мои: Во мгле неясных очертаний Зажгутся первые огни. Сентябрь 1903СОЛНЦЕ
1. «Стою, всевидящее око…»
Стою, всевидящее око, На страже гаснущих миров. Мои огни — дыханье рока, Мое вздыманье — без оков. Во мне родился мир планетный, И от меня умрет навек И цвет растений безответный, И слепомудрый человек. 1 апреля 19062. «Мое лицо — тайник рождений…»
Мое лицо — тайник рождений. Оно металось в колесе, В горящем вихре отпадений, В огнепылающей красе. Оно осталось зорким оком Над застывающей землей И дышит в пламени высоком В лицо вселенной молодой. И от него на мертвом теле В коре чуть тлеющей земли Плоды багряные зардели И злаки тучные взошли; Зашевелились звери, гады, И человек завыл в лесу, Бросая алчущие взгляды На первозданную красу. 31 марта 19063. «Солнце любимое, солнце осеннее…»
Солнце любимое, солнце осеннее! Не кручинься над лесом пустующим: Горе горькое радости тленнее, Не горюй же над миром горюющим! Не одно ты в просторах темнеющих Заблудилось и мчишься пустынями: За тобой на лугах зеленеющих Люди мчатся за веснами синими! 12 октября 19064. «Горные дали безбрежны…»
Горные дали безбрежны. Мир величав и один. Мир не расколот на двое, Слито с небесным земное. Сонны, безоблачны, снежны Белые лона вершин — Их поднимает природа Ждать золотого восхода. Небо огни погасило Звездами явных очей. Свет и цвета, колыхаясь, Мир одевают, рождаясь. Медленно движет светило Стрелы кристальных лучей: Солнце — земле и планетам, Звездочка — тьме и кометам. Декабрь 19045. «Ты отошел в кривые тени…»
Ты отошел в кривые тени, А на челе небес взошла Передрассветных откровений Чуть зацветающая мгла. И целомудренные чаши Вздымают чуткие цветы, Сиянья утреннего краше, Ясней лазурной высоты. И тлеют в облаке стыдливом Просветы алого огня, И день в теченье молчаливом Поет: «Узнаешь и меня…» 19076. «Утро. Лазурное утро. Как ясен…»
Утро. Лазурное утро. Как ясен Словно впервые увиденный свет! Ропот полночный, вечерний напрасен: В мирной душе противления нет. Нет! И как в первые дни сотворений Эта природа — родимая мать. Сердце склоняется миром явлений Всё бытие исчерпать. 1907ЛУНА
1. «Сияет день золотолатый…»
Сияет день золотолатый, Пока сияет — разум жив. И мир, сверканием богатый, Так вероятен, так красив. Но только солнце до зенита Свершит сегодняшний свой путь, — Душа, тревогами повита, Не смеет нá небо взглянуть. Ведь каждый градус небосклона Вечерний приближает час. Вот потемнеет неба лоно, Зажгутся звезды, вот сейчас Владыка сонного сознанья Подымет око пустоты И смехом белого сверканья Раздавит мысли и мечты. Исчезнет мир, погаснет разум. Как жалкий гад, забывши день, Я буду под слепящим глазом Переползать из тени в тень. 19072. «О лунный плен…»
О лунный плен! О цепи белых пятен! Я здесь, внизу, один, Как вор, пригнулся у порога. Я, человек, я, властелин Цветов, дневных лучей, Владыка солнечных мечей, Я, сам создавший имя Бога, Чей голос днем так внятен, Я, сокрушитель стольких стен, Здесь, скорченный, как вор, Как раб перед бичом владыки, Поднять не смея мертвый взор, Лежу в пыли, как стебель повилики. О лунный плен! О цепи белых лунных пятен! А он, вверху, мучитель белый, Уставив вниз пустынный зрак, Беззвучный, вечный, онемелый, Расплавленный свинец на землю льет, Отрадный выжигая мрак. И только здесь, в тени, за каменным углом, Мне, человеку с божеским лицом, Едва переносим слепящий гнет. Февраль 19073. «Затопила луна терема…»
Затопила луна терема. Зелена у окна бахрома Одичавшей от счастья листвы. Ты идешь, ты выходишь сама По алмазным лагунам травы. Подошла, обняла и взяла, Измывая сияньем седым; Седоватым, зеленым твоим Опоила туманом ночным, Заглянула, узнала, легла, Так была голуба и бела. Затянули луну облака. Затонули в сини терема, И темна у окна бахрома Опаленной познаньем листвы. Чья вверху изогнулась рука У покровов твоей синевы? Кто смутил голубиную тишь, Показал торжествующий лик? Ты не знаешь? Уходишь? Молчишь? Угадала, узнала, таишь! Это он, это Лунный Старик. 19064. «В лунной свете белый дворик…»
В лунной свете белый дворик, Белый дворик, белый дом. Лунный свет пахуч и горек, Свет отравлен колдуном. Перва четверть — месяц-змейка, Снова четверть — месяц-лик. Полнолунье — разумей-ка! — Не луна, а сам Старик. Он владеет синим сводом, Он пестует девий плен, Он мешает год за годом Семена людских колен. Третья четверть — отдых людям: Смотрит месяц на ущерб. В новолунье — не забудем — Точит Старый новый серп. Белый дворик — это значит Полнолунье на земле. В белом доме сердце плачет, Желтый светик в лунной мгле. Декабрь 1906ЗЕМЛЯ
1. «Душа надела цепи…»
Душа надела цепи, Пришла в земные степи — Как трудно всё узнать! Стремленья, достиганья И бедного незнанья На всем легла печать. Но помнится: там, где-то Заоблачного света Незримые края. Не тень и отраженье, А звезд воспламененье И правда бытия. Ноябрь 19042. «Миром оплетенные…»
Миром оплетенные, Туманами окутаны, Пустыней разделенные, Пространствами опутаны, Во времени томительном Несемся, обнищалые, И в блеске освежительном Горят нам зори алые. Ах, если бы закатами Заря не озаряла нас, Всегдашними утратами Судьба бы испугала нас. Погасли б мы, печальные, Стесненные ущельями, И тьмы небес опальные Всполóхнули б весельями. Ноябрь 19043. «Как сладко, как тихо…»
Как сладко, как тихо На волнах твоих, Лазурь светлотканная, Богом любовей земных Осиянная. Мы ли, земные, Тяжелые, темные, Жалко плененные Пленом, тягчайшим из всех, Знаем сиянье небесных утех. Знаем ключи золотые, Лучами пронзенные, Знаем купели укромные, Где, зачиная, гудит В недрах бескрайных Ярь родников И щедро дарит В радостях тайных Дар облаков! Ноябрь 1906РОЖДЕНИЕ
1. «Свет зеленый, свет небесный…»
Свет зеленый, свет небесный Входит в узкое окно. В этой башне, тихой, тесной, Всё им, ласковым, полно. Но горит свеча земная Тусклым, маленьким огнем — Вот погасла, тихо тая. Я в тумане голубом. Дух мой, небом не смущенный, Видит Божие лицо. Мне так ясно. Просветленный, Я разбил свое кольцо. Всё так мирно. Всё, что будет, Свет неведомый несет. Капли в мире не убудет, Время взятое вернет. Октябрь 19042. «Ты была самой любовью…»
Ты была самой любовью, Ты огнем ее была. По тебе горячей кровью Страсть бессонная текла. Ты любовно принимала Силу жизни и звала Образ первого начала — Ты зачатия ждала. Совершилось. Кто-то новый Зреет медленно и ждет, Скинув алые оковы, Жадно ринуться вперед. Октябрь 19043. «В гулкой пещерности…»
В гулкой пещерности, В тьме отдаления, Самодовления, Богом зачатая Ярь непочатая. Дщерь неизмерности Щедрых страстей, Сонно колышется, Матерью слышится, Влажно-просторною, Взором проворною Чревных очей. Скорбь исхождения, Путы утробные, Болести гробные, Крик раздвоения — Радостный путь! Семя родимое, Долго носимое, Ликом пребудь! 6 июля 19064. «Преодолей небытие…»
Преодолей небытие, Пройди игольные врата. Мое несбытое — твое, На изреченье — немота. Смени меня, где не могу, Во исполнение меня. И на моем вздыми лугу Цветы от твоего огня. Скатилась семенем звезда: Да будет сын. И ты еси. Туга всемирная узда — Свое звено в цепи неси. Тебя в отце благословил Всевосполняющий урон. Иди сюда. В теченье сил Тобою сбудется мой сон. Август 19065. «С тобой узнал я близость неба…»
С тобой узнал я близость неба, В тебе приял воды и хлеба Неизреченной красоты. И в час ночного возвращенья Одной тобою утоленье Впивал алканию мечты. Когда же, зноем утоленный, Как пахарь, в поле утомленный, Я оросил твои поля, Ты стала чающей мадонной, Утомно-тихой, нежно-лонной, Таящей семя бытия. И твой ребенок златокудрый Своим младенчеством премудрый, Родился от моих небес. И в нем я, в жизни обнищалый, Как прежде, ветреный и алый, Так совершенственно воскрес. Апрель 1906СМЕРТЬ
1. «Я онемел и не дерзаю…»
Я онемел и не дерзаю, Лесной сосной заворожен, Из хвой мелькающих слагаю В сетях и арках замок-сон. Зелено зелен цвет темницы, Лишь черен шпиль-громоотвод. Глядит в отверстие бойницы Всё тот же синий небосвод. Всё тот же синий и безглазый, И в синеве своей пустой Струящий мелкие алмазы На иглы башни кружевной. Всё тот же синий и смешливый, Но чем смеется — не узнать. Торопит в сонные заливы Души разлившуюся гладь. Проходит год или мгновенье, Не различить, не уловить. Истлела в мертвом цепененье Возврата порванная нить. Всё зеленей, всё гуще хвои, Лишь черен шпиль-громоотвод. И ниже сонные покои, И вот он, синий небосвод. Всё тот же синий и смешливый, И чем смеется — не узнать. О, череп белый, прозорливый, Умей же смеху отвечать! 14 мая 19062. «Пришла и постучалась…»
Пришла и постучалась. Не я ее впустил. На двери тень осталась, Печать нездешних сил. Поднявши покрывало, Лицо мне показала. Ужасен был изгиб Одной брови над глазом. Зрачок горел алмазом, И пук волос прилип К сырому лбу. В гробу Кто лето пролежал, Тот волосы так носит. «Оставь меня! — сказал я. — Оставь меня, не твой». Но все же руку дал я Руке ее немой. Кто знает, тот не спросит, Зачем я руку дал. Руки не отымая, Тревогу убивая, Спросил ее: «Куда?» И, странно отвечая, Не мне — я это знаю, — Она сказала: «Да». И, медленная, села И в сердце мне глядела, И сердце холодело, И сердце замерло. 1 сентября 19053. «Похорони меня на воле…»
Похорони меня на воле, Насыпь курган и возлети Огнем прощальным в небо-поле И над могилою свети. Пройдут века, курган разроют, Я улыбнуся ртом немым, И очи тьму свою раскроют Лучам сияющим твоим. 24 октября 19064. «Я оплакал себя, схоронил…»
Я оплакал себя, схоронил, Отходную себе произнес. Новый крест в куче старых могил Бугорок надо мною вознес. И не знаю, что делать теперь, Что мне делать теперь без меня. Обметая могильную дверь, Поживу до девятого дня. 5 мая 19065. «Я в гробу лежу и слышу…»
Я в гробу лежу и слышу: Ветер дышит надо мной. Я локтем приподнял крышу, Стонет гроб мой парчевой. Щель темна, узка и скрыта. Кровь сочится из плеча. Упаду опять в корыто, Задуши меня, парча! Апрель 1906ОТЕЦ И СЫН
1. «Над провалами, за увалами…»
Над провалами, за увалами, Над скалами немалыми, В облачных обрывах, На закатных нивах, Где миру конец — Моя обитель. От века я властвую, Отец и губитель; Ныне я властвую, Сын и зиждитель; Навеки я властвую, Дух и творец. 19072. «Я захотел — и мир сияет…»
Я захотел — и мир сияет: Планеты, солнце и земля. Но день седьмой пустой зияет, — Так воля волила моя. Послушен воле исполнитель: Он до предела сотворял, Чтобы потомок-отомститель Оков отцовых не сорвал; Чтоб, изнывая в заточенье И задыхаясь в красоте, Свои творил бы сотворенья На пресыщенье пустоте. Я неподвижность не нарушу И с высоты не снизойду, Храня незыблемую душу В моем невиданном аду. Мелькнут века. Озера станут, Где воздымалися хребты. Погаснет солнце — не престанут Служить мне ангелы мечты. И заменю миры иными, И снова им небытие, Зане над долами земными Пребудет царствие мое. <1907>3. «И в день седьмой почил навек…»
И в день седьмой почил навек. А мир себе довлеет. А в темных кущах человек Потомство сеет. И крохи чувств, сознаний, дел Сплетаются в громады. Всему готов один удел, И нет пощады. Упало семя — будет плод. Закат сменен восходом. Родился сын — рожден народ. Миг спеет годом. Куда течет, куда стремит С шестого дня отплытий, В какое море нас вомчит Река событий? Небытия иль бытия — Ты всё неправ, почивший. Да изнеможет мощь твоя, Из тьмы творивший! И если скудость воззовет, Взалкав, миры иные, Пусть тьма уродством изойдет В просторы злые. Без звуков, светов и цветов Отцу да будет чадо: Горелых кубов и шаров Шальное стадо. 23 сентября 19064. «Лоном ночи успокоен…»
Лоном ночи успокоен, Ты с утра ушел в дозор — И младенчески спокоен Ясновидящий твой взор. Все ли травы оросились, Все ли кущи на заре Птичьим пеньем заискрились В звонкогласом серебре; Все ли очи излучают Ликованье бытия; Все ли чуют, все ли чают, Что в тебе светаю я. 16 октября 1906ВЕЛИКАЯ МАТЬ
1. «Ты пришла, Золотая царица…»
Ты пришла, Золотая царица, И лицо запрокинула в небо, Пламенея у тайн Диониса. И колосья насущного хлеба Розоватые подняли лица, Чтобы зерна тобой налилися. Ты уйдешь, Золотая царица. Разольются всенощные тени. Но верна будет алому мигу Рожь, причастница тайновидений, И старуха, ломая ковригу, Скажет сказку о перьях Жар-птицы. 23 июля 19052. «Отчего узнается в глазах…»
Отчего узнается в глазах Позабытый, испуганный блеск И на черных, потусклых волнах Возникает сияющий плеск? Не тебя ли я в роще видал, Осененную богом лесов, Не тебе ли я ветки кидал, Изгибаясь за тенью кустов? Не тебя ли в реке я настиг, Опьяненную теплой волной, И не твой ли разорванный крик Испугал кобылиц под горой? И не ты ли в лесу родила Китовраса, козленка-певца, Чья звенящая песнь дотекла До вечернего слуха отца? Умерла и возникла опять. И у девы в потусклых глазах Узнается Великая мать В этом блеске на черных волнах. 16 декабря 19053. «Когда я вышний воздух рвал…»
Когда я вышний воздух рвал Пустынной птицей буйнокрылой И водоскаты низвергал, Топя снега кипящей силой, — Я знал все облики твои, Все бытия в тебе явленья — От взора чревного земли, До взгляда нежного томленья. 1 октября 1906ЗАРЯ
1. «Каждый вечер ткани ткать…»
Каждый вечер ткани ткать Ало-золотые, А соткавши — расстилать, Разостлавши — вышивать Крылья голубые. Сизым алость затмевать И станок отодвигать В облака ночные. «Ах, какое алое! Мама, посмотри! Это — платье алое, Где ж лицо зари?»2. «Темной ночью в лес вошла…»
Темной ночью в лес вошла, Листик, ветку подожгла И ушла. Тлело ночью, вспыхло утром Под веселым перламутром. В желтом пламени береза, В красном пламени осина, Пламя, пламя емлет лес. Вышла ткани ткать на небо, Ткала ало-ало-ало, Небо тканью покрывала И пурпурно-кровяные Выпивала зорецветы. Всех белее ствол березки Свесил желтенькие слезки. Под березу опустила Алый нимб. Алым нимбом осенила Утомленного вечерней И открыла Лик вечерний.3. «Стелет ткани свои золотые…»
Стелет ткани свои золотые, Ткет и стелет царевна Заря. Вышивает цветы голубые. У царевны коса вороная. Распускает косу вороную, Самоцветные камни вплетает, И полмира под косу ночную Вплывает. Полюбилися отроку ткани, Золотая работа царевны, На заре он на холмике станет И глядит, как цветы голубые Затмевают атласную алость. Теплят слезы глаза молодые. Теплит сердце небесную жалость, Распуская косу вороную. Самоцветные камни вплетая, Опускает царевна сиянье. Отрок, нимбом наивным сияя, Созерцает ночное молчанье.4. «Высокую башню построил…»
Высокую башню построил Из самого белого камня, Из самого нежного камня Высокое ложе устроил. И ночью покоился с ночью, И утром туманился с утром, И днем выпускал на молитву Троих голубей сизокрылых. И реяли сизые крылья В глуби-голуби недотечной. И реяли сизые крылья На тканях царевны предвечной. И башня белела У грани предела.5. «Приполз к белой башне…»
Приполз к белой башне И лег у подножья — Остались на пашне Следы кровяные — И стонет. Пришла с длинной грудью, Пустой и холодной, И девочкой белой, Немой и голодной, — И стонет. Пришел седовласый, Звеня кандалами, Потешил ребенка Своими цепями — И стонет. Стон цепенеет. Башня темнеет. Алое сердце изранено. Кровь багрянеет над пашнями, Падают башнями Тучи бесшумные. Своды завалены, Кровь заливает развалины, Липкая, красная. Где ты, царевна прекрасная, Ясная?..6. «Трубу к устам твоим…»
Трубу к устам твоим, Забывшим крики. Закрыты небом огневым Иные лики. Земля зажглась. Опять Рука подъята. Узнай меня, как мог узнать В огне заката. В твоем щите горит Зеленый камень. Зажег от века мой зенит Такой же пламень. Трубу к устам твоим, Узнавшим крики. Дари сияньем огневым Сердца и лики! Сентябрь 1905НЕТ
1. «И рвал и метал, и болел и томился…»
И рвал и метал, и болел и томился: Сойди, низойди, ороситель полей! Пустой наготы небосвод не стыдился, И канул в небывшее ливень-елей. Сгорело мольбою лицо истомленное. Наутро закапана розами гладь. И поле дымится, туманом смущенное: Росой заревою сошла благодать.2. «Я в злой тиши похоронён…»
Я в злой тиши похоронён Пустынных стен. Забыт, заклепан, полонен В могильный плен. И под окном внизу, внизу Помчит река За каждый миг мою слезу Из высокá, — Из высокá моей тюрьмы К пустым лугам, Где, ты и я, бродили мы По берегам. Где, зацветая, в глухоте Завянул цвет, Звеня всполохнутой мечте: «Нет, нет и нет!»3. «Иду к земле в ночное лоно…»
Иду к земле в ночное лоно, В густую влагу темных кущ, Где все родимо и зелено, Где первоцвет мой был цветущ. А ты, шептавший у порога, Замкнись в рыжеволосый плащ. Да сбудется твоя тревога: Не для тебя мой лик горящ. В тиши безлунной приникая К жизнегубительным ключам, Волшбу рудую созидая, Над пеплом жертв поникни сам. И о тебе я вспомню в неге Моей владычицы земли, Когда в стремительном набеге Воскликну девушке: «Внемли!»4. «В зеленях у ключа я ее повстречал …»
В зеленях у ключа я ее повстречал — Из ограды твоей за водою ходил, — Ветер белый рукав высоко развевал, Крепкий локоть я прежде лица полюбил. Ты кричал с высоты, а меня не видал. За ветвями в листве я глаза разглядел, Щедрый дождь молодые поля орошал. Ты кричал — твоим нивам засуха удел. Я колосьями косы густые убрал. Отдыхая, стыдилась подруга моя. В зеленях у ключа я ее повстречал — За водой ключевою ходил для тебя.5. «Мой стан стареет с каждым днем…»
Мой стан стареет с каждым днем, И кожа тонкая грубеет, Не опалюсь твоим огнем, Пусть так темнеет, вянет, тлеет. Не оглянусь на волшебство Твоих костров, во тьме летящих, Да не зардеет торжество В глазах, драконышах шипящих. И, слепоте дарясь, пройду Поля, разостланные пестро, И в топь глухую забреду, Чтоб злую волю ранить остро. Плети и тки цветы цветны — Не от меня они завянут: Уйду в пустыню от весны, Пускай пески меня затянут.6. «Из темницы слышу звуки…»
Из темницы слышу звуки Волновавшей, зажигавшей Звонкой музыки, с разлуки Не звучавшей, не ласкавшей. Ах, не ты ли, созидавший Кирпичи моей темницы, Стал рукою, разломавшей Клетку горной, пленной птицы? Все сознанья, плоти, крови Стало милою рукою, Чтоб темницею любови Не содеять горе злое? Не твоя ли тьма, напевно Загораясь, возрокочет И не свет ли, свет твой гневно Нежеланного восхочет — Если птица вознесется, К долу влажному приникнет, В недра темные вопьется, В утолении изникнет? Октябрь 1906ДА
1. «Опять, нежданностью смущенный…»
Опять, нежданностью смущенный, Увидел я твое лицо, Все то же детское лицо, Все тот же облик изумленный, И милых глаз простую синеву, И этот рот, Наивный рот, Что целовал меня так странно. Нежданно Опять мне крикнуло: «Зову!» Лицо природы первозданной, Давно увиденное мною, В лесу, над полем, за рекою, Когда я фавном молодым Носил дриад в пустые гнезда И водяницам голубым Бросал серебряные звезды.2. «Ты отдалась мне, как ребенок…»
Ты отдалась мне, как ребенок, И было все, как у детей: И поцелуй кристально звонок, И тело рук не горячей. Но счастье сразу не открылось, И в муках таинство сошло. И, колыхаясь, наклонилось Любви истертое крыло.3. «Закат, закат…»
Закат, закат Зажег набат На небе сизом. И тучи в ряд Летят, летят, Чернея, низом. Кладбище суровое, Темно-багровое. Из могил деревья — Черные деревья — Поддерживают тучи. Опираются тучи. Четыре церкви темные Закончили вечерни. Закутанные, скромные, Стоят во мгле вечерней. От них идут дорожками, Аллейками могилки, И гнездами-сторожками Чернеют ветки-вилки.4. «Синева твоих глаз потемнела…»
Синева твоих глаз потемнела, Ты по кладбищу ходишь несмело. И на камне высоком и мшистом О нечистеньком шепчешь, нечистом. Но я рот твой целую упругий, И бровей подымаются дуги. Ветер сумерки сизые плещет. По-весеннему сердце трепещет. Апрель 1905ХАОС
1. «Все сменилось, все упало.…»
Все сменилось, все упало. Мне опять вселенной мало. Этот круг — немая млечность. Что за ним — уже не вечность. Не пространство. Что же, что же? Не твое ли, Хаос, ложе? С кем лежишь ты, неутомный Светоотче, в дали темной?2. «Не ты ли мир заколдовал…»
Не ты ли мир заколдовал, Опять сковал, отъединил? И только ал закатный вал, И только мил вечерний пыл? И в каждом древе только ствол, Листва, кора — игра твоя, Рудой колдун, вершитель зол, Владыка злого бытия! Смотри, смотри: вон Змей летит, И шип и свист, и вянет лист. Огонь-закат, свят, свят, горит, Лучист и благ, и наг и чист. Зажглось крыло, слилось с другим. И выше ввысь. О, мир, зажгись! Весь мир зажечь! Одним, одним Огнем зажечь и дол и высь!3. «Беспредельна даль поляны…»
Беспредельна даль поляны. Реет, веет стяг румяный, Дионисом осиянный. И взывает древле-дико Яркость солнечного лика, Ярость пламенного крика: В хороводы, в хороводы, О, соборуйтесь, народы, Звезды, звери, горы, воды! Вздымем голос хороводный И осеем свод бесплодный Цветом радости народной. Древний хаос потревожим, Космос скованный низложим, — Мы ведь можем, можем, можем! Только пламенней желанья, Только ярче ликованья, — Расколдуем мирозданье! И предвечности далекой Завопит огонь безокой Над толпою тайноокой, И заплещет хаос пенный, Возвращенный и бессменный, Вырываясь из вселенной. Март 1906ЯРЬ
Рожество Ярилы
В горенке малой У бабы беспалой Детей несудом. Зайдет ли прохожий, Засунется ль леший, На свежей рогоже, Алее моркови, Милует и тешит, Ей всякое гоже, С любым по любови, Со всяким вдвоем. Веселая хата У бабы беспалой. Роятся ребята, Середний и малый, Урод и удалый, Помене, поболе, На волюшке-воле. Отцов позабыла. Пришел и посеял, Кручину затеял, Кручину избыла, И тóмятся губы, Засýха постыла, Пустыни не любы. «Где батько мой, мамо?» — «За тучами, тамо, Где ветер ночует». — «Где батя, родная?» — «За теми лугами, Где речка лесная Истоки пестует». — «Где, мамо, родимый?» — «За теми ночами, Любимый, Где месяц жарует». Весною зеленой У ярочки белой Ягненок роженый; У горлинки сизой Горленок ядреный; У пегой кобылы Яр-тур жеребенок; У бабы беспалой Невиданный малый: От верха до низа Рудой, пожелтелый — Не, не, золоченый! Ярила! 20 июня 1905Ставят Ярилу
Оточили кремневый топор, Собрались на зеленый ковер, Собрались под зеленый шатер. Там белеется ствол обнаженный, Там белеется липовый ствол. Липа, нежное дерево, липа — Липовый ствол Обнаженный. Впереди, седовласый, космат, Подвигается старый ведун. Пережил он две тысячи лун, Хоронил он топор. От далеких озер Он пришел. Ему первый удар В белый ствол. Вот две жрицы десятой весны Старику отданы. В их глазах Только страх, И, как ствол, их белеют тела. Так бела Только — нежное дерево — липа. Взял одну и подвел, Опрокинул на ствол, Привязал. Просвистел топором — Залился голосок И упал. Так ударился первый удар. Подымали другие за ним Тот кровавый топор, Тот кремневый топор. В тело раз, В липу два Опускали. И кровавился ствол, Принимая лицо. Вот черта — это нос, Вот дыра — это глаз. В тело раз, В липу два. Покраснела трава, Заалелся откос, И у ног В красных пятнах лежит Новый бог. 16 июля 1905Славят Ярилу
Дубовый Ярила На палке высокой Под деревом стал, Глазами сверкал. Удрас и Барыба — Две темные глыбы — Уселись рядком. Покрыты холстами, Веселые жрицы Подходят. И красны их лица, И спутан их волос, Но звонок их голос: «Удрас, Удрас, Пади на нас, Тяжелый. Удрас, ко мне, Поди ко мне, Веселый. Покрой, покрой Открытых нас Собою. Открой, открой Закрытых нас Собою». — «А ты, Барыба, Оберемени. Пустые дни Отгони. Барыба, Барыба, Отяжели, Беремя, Барыба, Пошли. Барыба, Барыба, Уж я понесу, Барыба, Барыба, Уж я принесу». Удрас и Барыба — Две темные глыбы — Немеют рядком. Своими холстами Веселые жрицы Покрыли их. Краснее их лица И спутанней волос, Но звонче их голос: «Ярила, Ярила, Высокой Ярила, Твои мы. Яри нас, яри нас Очима. Конь в поле ярится, Уж князь заярится, Прискаче. Прискаче, пойме Любую. Ярила, Ярила, Ярую! Ярила, Ярила, Твоя я! Яри мя, яри мя, Очима Сверкая!» Высоко на палке Дубовый Ярила. 16 июля 1905Барыбу ищут
Лето знойное прожито миром. Осень желтая тешится пиром. Доля женская полнится миром: На святое сбираются дело. Буйным ветром пока не раздело, Белым снегом пока не одело Золотые леса, Кличут, к лесу зовут голоса. Кто звончее поет, Впереди всех идет, Запевает, зовет: «Летом бабам любовь. Сыну чрево готовь И целуй и молись! Коли не тяжела, Знать, любить не могла, В стадо девок вернись. Осень, бабы, идет. Кто плода не несет, Со стыда помирай. Веток, листьев в подол, Чтобы путь был тяжел, Поскорей набирай». И выходят тяжелые бабы: Эта — первую носит луну, Три луны проносила вон та. Ноги девушек тихи и слабы, Лица носят гордыню одну, Лица красит одна красота, Та же песня открыла уста: «В золотые леса На твои голоса, Осень, осень, идем. В гуще темных лесов, В груде желтых листов Мы Барыбу найдем. Камень божий, валун Ты нам, лес-рокотун, Укажи у себя, Чтобы бабий наш бог Доносить нам помог, Малый плод не сгубя». Бабы в чащу идут Разбрелись и поют: «Лес, покажи, Укажи!» Устают. И опять Подымают себя и бредут Бога искать. Солнце взлетит высоко, Упадет за леса. А лесами летят голоса Далеко-далеко: «Лес, покажи, Укажи!» Лес ведет и дрожит, Сыпет листья, ведет. А Барыба-то ждет. Где-нибудь да лежит, Кого надо, зовет. Солнце гасит свой лик, Мчится по лесу крик: «Я нашла, Ах, нашла!» Вот на камне лежит, Бога целует, Жертву дарует, Поет, ворожит: «Жертву прими, Плод мой возьми, Барыба, прости! Больше нести Я не могла: Тебя я нашла». Красится кровью густая трава, Красится крóвями божья глава, Бабы бегут, Полные чрева Барыбе несут. Свой хоровод над Барыбой ведут. 1907Встреча Ярилы с Перуном
В белой рубахе Из чащи зеленой Ярила идет, Опоенный Красою и силой, Волосом русый, Щеки алее Морковного сока. И перед Ярилой Цветы зацветают, Веселые птахи Летают. Ждут ворожеи, Стелют убрусы, Дышит глубоко, Гудит, зачиная, Земля яровая. В алой рубахе Сводами тучи Стрелой золоченой Мчится, несется Перун По краям освещенной, Сияющей кручи. Воздух рвется, Бьется бор, Гнутся ветки. Ухнул гром, Грохнул вниз. Скачет в вихре огневом По цветам зеленых риз. Стрелы блещут. Блещет меткий, Острый взор. — Кто ты? Здравствуй! — Кто ты? Здравствуй! — Сколько свадеб? — Сколько битв? — Тьма убитых. — Нет любви. — Там за лесом Двадцать девок Расцветало Краше дня? — Там за лесом Двадцать лодок Улетало В дым огня. — Там за лугом Двадцать воев Воевало Для побед? — Там за лугом Двадцать мертвых Упадало Под рассвет. — Там за полем Целый город Огорожен Для жилья? — Там за полем Черепами Путь заложен От житья. — Там подальше Бродит племя Со стадами За рекой? — Там подальше Воет ветер Над лугами Горевой. — Кто ты? Здравствуй! — Кто ты? Здравствуй! — Ты куда? — Вон за те луга поемные. — Ты куда? — Вон за облаки те темные. Февраль 1907Проводы
На Перуновом холму Во дворе и в терему Собираются на бой. Прощай, прощай! Перун, Перун, Оборони. Рудой Перун, Охорони. Одна, одна, Я от окна Не отойду. Кляни, колдун, Дави, валун, Не отойду. На лютый бой Перун рудой Тебя ведет, Трубой зовет. И я с тобой Иду на бой, Не отгони! Не взял — осталася, Поцеловалася, И терем пуст. Ушел золоченный, Неопороченный, Услада уст. Порок, позор — Жена в ладье. Перунов взор — Жена в ладье. Скорее, жрец, Зажги костер! Кричит птенец, Кремень остер. Перун, пыряй Снопами стрел! Еще напор, И ворог мрет. Перунов мор Врагу удел. Крепким поясом свяжусь. Он вернется — я дождусь На мою, мою постель. Полог золотом затку, Меду выварю, медку, — После боя вою хмель. Декабрь 1906Проводы
Два врага — Луна и Солнце. Поле битвы — синий свод. За горою медлит Солнце. Лунный ворог Солнце ждет. Лес еловый зачарован Лунной силой, колдовством. Мир могучий замурован Ворожейным волшебством. Во плену лежат поляны, Во плену и птичий крик. Душу утренней Смугляны Душит хвоей Лесовик. Вдруг за лесом, на востоке Заблестел конец копья, Заалелся крутобокий Щит Перунова литья. Вылит, выкован с отливом, Ярко вызолочен щит. В ожиданье молчаливом Бог Перун за ним стоит. И Луна, Перуна-бога Увидавши за горой, Закричала: «Вихрь Стрибога! Солнцу яму в тучах рой!» И на поле боевое Побледнелая идет. Пламя рдеет заревое, Стрелы острые кует. Вот он, первый крик сраженья, Первый выстрел рдяных стрел! Ждет земля освобожденья. Лесовик оцепенел. И душа младой Смугляны, Робких сумерек душа, Льется в светлые туманы, Тает, светами дыша. Солнце, Солнце, лик победный Выше, выше в синий свод! Лунный ворог, призрак бледный, За туманы упадет. Лунный ворог побежденный Еле светится внизу. Бог Перун на мир смущенный Мечет светлую грозу. Свод сияет. Засверкала Там стрела, и там стрела. В поле синее упала, В чащу леса залегла. И, хмелясь победным пиром, За лучом бросая луч, Бог Перун владеет миром, Ясен, грозен и могуч. Апрель 1907Стрибог
Угнал за волны челны, За тот за вал девятый, За тот за вал проклятый. Валами валит волны, Волнует кипень солный, Качает кубок полный И роет, рвет, как ратай, Вздымает луг измятый, Курчавит холм горбатый. А берег воем стонет. Разметан женский волос, Голóсит женский голос: «Недаром высох колос И солнце жгло-кололось! Куда Стрибог их гонит? Я парус рыжий шила. Я в лодке дно смолила. Я рыбака любила. Я сеть плела. Я ветки жгла — Смола текла. Я плод несла. Стрибог, Стрибог, Суровый бог! Верчу я рог, Стучу в порог, Чтоб ты, Стрибог, Мутить не мог Морских дорог». Сорвал Стрибог кору с дубов, Свернул трубой — И рог готов. Трубит на жен, бегут гурьбой С морских песков в глубокий ров. За ними свист со всех краев, За ними вой со всех концов, Поднятый, бог Стрибог, тобой! «Хо-хо! Мужей бы надо вам! Хо-хо! Я вам легко их дам! — И скачет сам по тем волнам, Где водный страх припал к челнам. — Назад, туда плыви, прилив! Несись на них, разлей залив И в ров — хо-хо! — с верхов к пескам Нахлынь, отдай весь ров валам. Я жен — хо-хо! — отдам мужьям!» И валом валит волны, Расплескал кубок полный, Качает кипень солный И топит ров прибоем. Бегут тела и челны, И всплыли жены с воем. Несет их море роем. Хмелен победным зноем, Стрибог упился боем И воет: «Упокоим, На дне любовь сокроем! Морское дно, покоем И женам будь и воям!» Июнь 1907Морской Горбыль
Морской Горбыль от пены пьян. На дне сидит, навзрыд кричит. Глаза-шары точат туман, Зеленый зев валы катит. Одна нога во дно вросла, Другой ногой на глади вод Лесистый остров в три угла Стоит, пока колено ждет. В одном углу столапый Спрут, В другом углу стоглазый Страх, Еще в углу, где тину ткут, Красавка Рая, вся в слезах. Уж сколько дней Морской Горбыль Со дна кричит, к себе зовет, Мутит волну и пенит пыль, Вот там, внизу, кричит и ждет. Я — Рая, цвет пустынных стран, Душа цветов, дерев и трав, На что ему мой смуглый стан, Меня ль возьмет рука-удав? Я — Рая, птица тихих снов, Вечерней пены алый плеск, Играю здесь, и синий кров Мне сыплет в очи звездный блеск. А он, Горбыль, глотун пучин, Уставив снизу круглый глаз, Качает остров. Гул трясин Сильнее к ночи каждый раз. Спуститься вниз — умру от слез, Замкнута жадной пастью-тьмой. Остаться здесь — в напоре гроз Потонет синий остров мой. Не слышит море жалких слов. Не знает море тихих душ. Морской Горбыль игрой валов Сорвал покров и вздыбил тишь. Смуглеет синь, и бьет прибой. Спустилась ночь на гребни пен. И тешит море ярый бой, Победный крик и смертный плен. Вздымают волны рать на рать, И стонет остров в три угла. Вот Спрут тонуть. Вот Страх бежать. Вот третий угол тянет мгла. И вдруг во тьму весь остров — раз! И два. И три. И нет его. И смотрит зорко круглый глаз В потемках царства своего. Утихло море. Стынет гул. Пестреет зыбь. Стоит вода. Морской Горбыль волной хлестнул, Вот так, вот так! Неси сюда! Морской Горбыль победой пьян. На дне сидит, как зыбь, дрожит… Целует, лижет смуглый стан, Одна нога с другой лежит. Теперь моя. Теперь узнал Я вкус и цвет надводных тел. Все принесет покорный вал, Чего б Горбыль ни захотел.ТАР
1. «Велика страна Валкáланда…»
Велика страна Валкáланда, Грозен Тар к сынам Валкáланды. Опустился Тар в Валкáланду Серой птицей долгокрылою. И сказали люди: — тучи — Про его густые крылья И разгневали могучего. Десять лет висели крылья, Десять лет меняли перья, Десять лет летел в Валкáланду Белый пух от крыльев Тара. И взмолились люди Тару: Мы темны перед тобою, Подними крыло святое, Чтобы солнце золотое, Чтобы небо голубое Показалось над страною. Грозен Тар к сынам Валкáланды, Но и Тар бывает ласков: На сто дней крыло он поднял Из трех сотен дней годичных, Из трех сотен с половиной. И оставил так навеки, Чтобы солнце золотое, Чтобы небо голубое Было сто дней над страною, А крыло его святое Половину и две сотни.2. «Велика страна Валкáланда…»
Велика страна Валкáланда, Кругло озеро Уюхта, Славен город Юхтаари, Знатен род Еякинасов, Знатен Оле Еякинас, Белокура Ялитара, Ялитара Еякинас. Как весной вершины сосен Любит ветер гор суровый; Как весенний первый листик Любит ветку-мать нагую; Как зеленый цвет черники Любит влагу мягких кочек; Как любила Юна Блава, Пряха синей выси неба, Пастуха волов вечерних, Так любила Ялитара Ону Кнута. Каждый взор его был сладкой Каплей меда в соты сердца; Каждым словом, как заклятьем, Дорожило чутко ухо; Каждый шаг его на землю Был земле ее надежды Болью, жалящей, как пчелы. Как осенний жадный ветер Любит вихри желтых листьев; Как упрямый белый корень Любит треск засохшей почвы; Как невидный крепкий вереск Любит гибель всех растений; Как любила злая Мара, Пряха черной выси неба, Пастуха быков рассвета, Так любила Ойкаюка Ону Кнута. Каждый взор его был кровью, Сердца теплой алой кровью; Слово каждое зарею Заливало шею, тело; Каждый взгляд его на небо Небесам ее желаний Был укусом черной птицы, Заклевавшей в поле падаль.3. «Тар мой властный, огнеокий…»
Тар мой властный, огнеокий, Ты разбил мою ладью. Я принес тебе высокий Череп пива, сердце птицы и кутью. Тар мой грозный! Ты нещаден, Ты угнал мои стада. Я принес мозги всех гадин, Нет им счета, сколько пота и труда! Тар всевластный, вечно гневный, Ты убил невесту-дочь. Я зажег костер полдневный, Жег быков, не тронув мяса, день и ночь. Тар, о жадный! Самой сильной Ты лишил меня жены. Жертвы я не знал все сильней: Вылил кровь седьмого сына у сосны. Тар, на помощь! Чьей же властью Стали дни мои пусты? Жрал ты жертвы полной пастью, Ты без сердца — или все это не ты.4. «Для тебя, мой лазоревый Тар…»
Для тебя, мой лазоревый Тар, Приняла я людскую красу, Расточила всесилие чар, Колдовала в священном лесу. Ты отверг меня, лунную дочь, Золотую богиню серпа, И напрасно к тебе в эту ночь Пролегла небесами тропа. Я спустилась в жилище жреца, Я забыла высокую мать, Я слезами отмыла с лица Божества роковую печать. Я носила дрова, собирала траву, Отдавала себя колдуну. Вот я жрицей бездомной слыву И встречаю людскую весну. Приготовлено ложе давно. Приходи ко мне, ласковый Тар! Голубою весной зажжено Девье сердце, пылающий дар. 14 марта 1906ЧЕРТЯКА
1. На побегушках
Был я маленьким чертякой, Надо мной смеялся всякой, Дергал хвост и ухо вил. Огневик лизал уста мне, Земляник душил на камне, Водяник в реке томил. Ведьмы хилые ласкали, Обнимали, целовали, Угощали беленой. До уморы, без отдышки, Щекотали в самой мышке, Рады одури шальной. На посылках пожелтелый, Я, от службы угорелый, Угомону не знавал. Сколько ладану, иконок Из пустых святых сторонок Для других наворовал. Никакой не знал услады: Только бабочки да гады, Мухой сердцу угоди. А над белым, белым тельцем Воздыхающим сидельцем Приневоленный сиди. 24 мая 19062. Полюбовники
У мосточка на крылечке Два кольца, одно колечко, А колечку пары нет. У попа попова дочка, Попадья — сырая кочка, А поповна — маков цвет. Я сманил ее черникой, Костяникой, голубикой За лесок на бугорок. Задурманил по болотам, Припечалил приворотом И к любови приволок. Полюбила, заалелась, Вся хвосточком обвертелась, Завалилась на луга. «Ненаглядный мой, приятный, Очень маленький, занятный, Где ты выпачкал рога?» До утра не расставались, Ясным небом любовались На восток и на закат. Поутру мутится речка, Настежь хриплое крылечко, У попа в избе набат. Я отцу трезвоню в ухо: «Осрамила потаскуха, Дочки глупой не жалей! Прогони жену за двери, Так блудят шальные звери, — Ты ведь Божий иерей». Потемнело, замутилось, Мое сердце насладилось: К детям ласковы отцы. Вот уж завтра под осиной Буду в радости осиной Целовать ее рубцы. 24 мая 19063. Мать
«Душно, тесно под корягой, Я хмельна болотной влагой, Отпусти меня домой. Не снести мне полнолунья, Птица, серая вещунья, Накричала пред бедой. Зажил ротик у ребенка, Затянулись раны тонко, Дай его мне унести. Будет он опять здоровым Под людским уютным кровом В ласках матери расти». Сонно слушает чертяка. Из полуночного мрака Кажет месяц полукруг. «Поживем еще немного, Как за пазухой у Бога, У меня ты, бедный друг». Никнет мать в утоме черной, Лучше быть ему покорной, Все равно ведь, все равно. Слезы-реченьки усохли, Стоны по лесу заглохли, Сердце-уголь сожжено. «Вот наступит полнолунье, Понесу дите колдунье, Не жива и не мертва. И от жалости колючей Подо мной дурман пахучий, Свянет горькая трава. Будет там на желтом свете Пляс и гам, и нож и плети, Адов рай ни дать ни взять! Свет родимая сторонка! Хоть бы дали у ребенка Утром раны зализать». 24 мая 19064. Новолуние
Скорченный, скрюченный, в мокрой коряге Ночку за ночкой сижу. Глазом ревнивым в лесистом овраге Светлую точку слежу. Скоро потухнет огонь полуночный, Лягут хозяева спать. Буду я в муке-любови заочной Жесткую травку щипать. Нету мне радости в мире веселом. Что мне мое ведовство? Скрыто ли пологом ночи шелковым Теми пустой торжество? Я ли на мельнице воду не двигал, Я ль не ворочал колес, Я ли не пел, не плясал и не прыгал, Службу тяжелую нес? Знал я: к очам с голубой поволокой Только огонь поднесу, Вскинется дух мой высоко-высоко, К небу чело вознесу. Мельник, ах, мельник, судил ты иначе: Отдал ты пахарю дочь. Горьки мои похоронные плачи, Тягостна старая ночь. В липкую мглу протяну мои руки — Темь и пуста, и мертва. Канут ли в темное томные муки, Или судьбина мертва? Сырость крадется по шерсти измятой. Хвост онемел, как чужой. В мокрой коряге над хатой проклятой Вянет чертяка лесной. 1 июня 19065. Богомол
За моря, за окияны, За зеленые буяны Я плетусь к Адовику Поклониться, приложиться, У копытца помолиться, Утолить печаль-тоску. Реки синие текучи, Серы облаки ползучи, Путевой закручен хвост. Посошок пылит дорогу, Трет песок больную ногу, Путь ложится через мост. Светит светик дозакатный, Богомолка в путь обратный Ношу легкую несет. «Ты откуда, миловида? Дай мне крестик от обиды, Бог тя тамошний спасет». Тяжелей идти далече, Мне котомка давит плечи, Всё текут, ползут края. Вот уж виден этот камень, А из камня белый пламень, — Адовик, страна твоя! Вся разубрана камора, Не видать иного взора, Только взор Адовика. Подступает поклониться, Приложиться, помолиться Тварей верная река. Вот и я пойду смиренный, Велелепием смятенный, Уроню слезу-росу. Улыбаясь, выну колкий Крестик доброй богомолки И тихонько вознесу. Взвизгнет, дрогнет в лютой корче, От моей веселой порчи Завертится Адовик. Я полынь-печаль тут брошу, Шерсть курчавую взъерошу И завою, вскинув лик. 1 июня 1906Посол
— Старушка, здравствуй! Где твой сын? — В лесу блудит. — А кто к тебе залез за тын? — Никто. — А кто в гостях сидит? — Отстань, отстань. Сгинь с глаз моих. Сидит мой гость. — А пес цепной чего притих И чью так жадно гложет кость? — Типун тебе. На глаз нарост. Чего присох? — Грешишь, старушка. Нынче пост. Скажи, костер кто ночью жег? — Почем мне знать, почем мне знать? Когда ж уйдешь? — Постой-ка, кудри мне погладь, Слепа теперь, не узнаешь. — Ах, милый мой! Да кто ж послал, Ужели сам? Войди ж в избу, давно б сказал, Остатки сладки другу дам. Пробудешь ночь, соснем втроем, Четвертый — пес. Назад пойдешь с моим мешком По первопутку белых рос. 1 сентября 1906Из казенки
Качай меня, баюкай, хмель, Бери свое. Иду во мхи, где высит ель Густое острие. Крива тропа, нависнул лес, Дымится пар. Навстречу мне зеленый бес, Уныл, сонлив и стар. — Ну, как у вас? Ты что? Живой? — Да вот, живу. — А ты? — А я мастеровой, Иду туда, ко рву. — Неладно там. Желты пески, Ползут с краев. Сидят, молчат таки-сяки, Скучней замокших сов. — А сам-то как? — И сам сова, Труха трухой. Гниет во мху, все трын-трава, Лишь был бы хвост сухой. — Беда совсем. А нет ли, брат, Еще вестей? — Нагнись-ка. Завтра, говорят, За гатью сходка всех чертей. 20 сентября 1906ЮДО
1. Горюнья
На далеких на полянах, Под вечерними цветами, С почернелыми устами, Изнывая в свежих ранах, Принагнулася Горюнья, Горя лютого пестунья. «Кто мне телушко изранил, Кто мне душу замутил, Кто утробу задурманил, Чудо-Юдо зародил? Там, во мне самой, Горюнье, Сердце Юдо шевелит, Алой кровушке-игрунье Путь плотинами прудит. Как у этого у Юда Пребольшая голова, Юдо в матери покуда, У Горюньи горя два: Как и первое мученье — Разродиться от плода. А второе замышленье — Первой горшая беда. Надо семени отцову, Зародившему во мне, Отомстить ему по-нову На воде или в огне. Помогите мне, козявы, Неулыбы, червяки! Протяните, злые травы, Ваши руки из реки! Как вошел он, подступился, Не узнала до сих пор. Со стыдом моим случился Не жених, а серый вор». На далеких на полянах, Под вечерними цветами, С почернелыми устами, Замышляет, мучась в ранах, Принагнулася Горюнья, Горя лютого пестунья. А на небе пожелтелом Пышет зраком угорелым, Оттопыривши губу, Смотрит на землю, покуда Сын утробный, Чудо-Юдо, Мечет мать свою в знобу. Декабрь 19062. Сосунок
Бежит зверье, бежал бы бор, Да крепко врос, закоренел. А Юдо мчит и мечет взор И сыплет крик острее стрел: «Я есть хочу, я пить хочу! Где мать моя? Я мать ищу. Лесам, зверям свищу, кричу, В лесах, полях скачу, рыщу. Те клочья там ужели мать? А грудь ее, цвет ал сосец? К губам прижать, десной сосать… Пропал сосун, грудной малец! Ах, елка-ель, согнись в ветвях, Склонись ко мне, не ты ль несешь Молочный сок в суках-сучках, Не ты ль меня вспоишь-спасешь? Ты, липа-цвет, своей рукой Прижми меня к груди своей! Я пить хочу, весь рот сухой, Теки млекóм, сочись скорей! Береза-мать, напой, укрой! Ты так бела, как тело — ты, Исколот рот, измят корой, И жилы все сухи, пусты». «Ну на, соси». И клонит ствол. И сок течет. И Юдо жив. Сосет и пьет. Вот день ушел. И сеет ночь по черни нив. И ночь ушла. Вот день опять, Листва шуршит и кроет мох. И ночь и день. Пора отстать. Уж голый ствол истек, заглох. Сорвался лес, стремглав бежит, И взрытый луг глушит бурьян. А Юдо мчит, в пустырь кричит: «Я сыт теперь, я сыт и пьян!» Февраль 19073. Владыка
Упился березовым соком, Уселся на троне высоком Из желтых костей. «Ведите сюда, подводите, Калите железные нити Огня золотей». И всяких к ступеням престола Подводят раздетых догола, Со смертью в глазах. Иного раздуло горою, Толстел, за конторкою стоя, В бумажных рублях. Другой, словно волк отощалый, Шататься, проситься усталый По задним дворам. И тут же продажное тело, Избитое плеткой умело — Отрава векам. Тела за телами мелькают, Владыка очей не спускает И машет рукой. И нижет на прут раскаленный Палач, наготой распаленный, Спину за спиной. Сверкают владычные взоры На крики измученной своры Доживших людей. И плещут железные нити: «Ведите еще, возводите На трон из костей!» 19064. Купалóкала
Как высоко, как далёко Купалóкала живет, Награжденья раздает. И куда ни глянет око, Тени темные идут, Свитки длинные несут. Кто убил дитя во чреве, Получает малый знак. Семь детей — вот это так. Кто повесился на древе, Получает за двоих. Кто повесил семерых — Получает полухвостье. Выжег город — три хвоста, Ход до Адова моста. Пропускается в Замостье, Кто в неделю навалил Тридцать девичьих могил. Из веков средневековья, Из старинных городов Тени тянутся без слов; Из-за крепостей Московья, Разукрашенных домов, С прибалтийских берегов, — Награжденья вожделея, Толпы темные идут, Счеты смерти подают. Купалóкала, хмелея, Лобызает верных слуг: Получай, любимый друг! Как высоко, как далёко Купалóкала живет, Награжденья раздает. И куда ни глянет око, Затемнило небосвод, Тьма в молчании идет. Январь 1907КОЛДУНОК
1. Журавль
На поле за горкой, где горка нижает, Где красные луковки солнце сажает, Где желтая рожь спорыньей поросла, Пригнулась, дымится избенка седая, Зеленые бревна, а крыша рудая, В червонную землю давненько вросла. Хихикает, морщится темный комочек, В окошке убогом колдун-колдуночек, Бородка по ветру лети, полетай! «Тю-тю вам, красавицы, девки пустые, Скончались деньки, посиделки цветные, Ко мне на лужайку придешь невзначай, Приступишь тихоней: «Водицы напиться Пожалуйте, дяденька, сердце стыдится…» — «Иди, напивайся, проси журавля». — «Журавль долгоспиный, журавлик высокий, Нагнися ко мне, окунися в истоки, Водицы студеной пусти-ка, земля!» Бадья окунется, журавль колыхнется, Утробушка-сердце всполохнет, забьется: Кого-то покажет живая струя! «Курчавенький, русый, веселый, являйся, Журавлик, качайся, скорей подымайся, Вот нá тебе алая лента моя!»2. Месяц
Заря-огневица горит, полыхает, За горкою солнце лицо умывает, Мой след зеленеет на белой росе. К завалинке старой пригнуся теснее, Ступить на порог, постучаться не смею, Царапает шею репейник в косе. Глаза замутились соленой слезою, Ах, солнце-орел, не взлетай надо мною: Постылому сердцу в потемках милей. Всю ночь белый месяц светил-подымался, Всю душу измаял, светил-улыбался, Туманил пустые раздолья полей. Ведь я не хотела, плясать не умела, Босыми ногами ступала несмело, Разок оступилась, упала в траву. Вина кровяного, ковша кругового Испить не решилась, вот девичье слово, И руки сложила, рукав к рукаву. Ах, старый, заклятый, колдун волосатый, Чему ты смеялся, хихикал из хаты, Зачем белый месяц с небес зазывал! И как же забыла я воду-гадалку? Как небо свалилось с землею вповалку? Как месяц высокий меня целовал?3. Суженый
Размыта дождями осенняя нива, Да солнце пустило коня желтогрива Озимою пашней стремглав проскакать. — Тащися, кобылка, вспотеем за плугом! Как верить невестам, неверным подругам, Да девичьи речи на сердце держать! За тыном встречались, в лесок забирались, Сбирали чернику, клялись, обещались: Не сменится месяц, как буду твоя. Пришло полнолунье, ущербу начало, К чертям на кулички одна убежала… Размыкай мне горе, кобылка моя! Октябрь 1906ЛУННЫЙ СТАРИК
1. Первая четверть
Поднялся синей кручей Из синей темноты. Повесил желтый месяц, Лучистый желтый серп, И стаял синей тучей С искристою каймой — Волнистой бородой. — Сверкай, слепящий месяц, Под пологом шатра От ночи до утра. Слепи, лучистый месяц, Кочующих вон там, По низменным лугам. Кто увидит, Тот не стерпит: В желтом серпе Сила есть. Кто увидит, Тот придет: Злая лесть Приведет.2. Полнолуние
Белый дворик. Арабески. Видно вдаль на много миль. На ковре в слепящем блеске Онемелая Чиргиль. Тело розовое млеет. Тело тонкое — миндаль. Ах, как сердце холодеет, Как видна далеко даль! Отчего так тихо светит, Отчего зардела грудь? Кто губам моим ответит, Кто мне скажет: милой будь? Никогда я, никогда я Не любила так луны, Не знавала, молодая, Той чудесной стороны. А теперь под белым светом Все алею и горю, Не противлюся наветам, Сердце милому дарю. Кто он, где он, я не знаю, Но люблю его, люблю. Издалека ожидаю, Не дождусь, не утерплю — Убегу лучу навстречу, Ноги быстры, убегу! Облюбованного встречу, Подарюся на бегу!3. Ущерб
Я пришла. Лицо закрыла. Опустила влажный взор. У тебя такая сила, У тебя такой шатер! Вот он, здесь, мой белый месяц Звезды ходят по ковру… Если твой он, этот месяц, Дай мне, дай мне, иль умру. Хочешь, космы расчешу я, Борода твоя седа, От ночного поцелуя Не укроюсь никогда. Буду верною рабыней, Только месяц подари, Только вечно, как и ныне, С неба месяцем смотри. Так мила твоя неволя, Милый месяц, господин! Велико ночное поле — На великом ты один. Я пришла. Лицо закрыла. Опустила влажный взор. У тебя такая сила, Руки ты ко мне простер. Пусть он кругом полноликим Смотрит на землю ко мне, Взором пристальным и диким В белом мучает огне.4. Последняя четверть
Брови сдвинулись, согнулись. В мертвом ужасе глаза. Руки в небе изогнулись. Под шатром молчит гроза. Борода седая веет, Веет горе, темнота. Кто вернуть ее сумеет, Оживит ее уста? Белый трупик — горшей доли Не знавалось никогда. Белый трупик в мертвом поле Закатись, моя звезда! Закатись, скатись навеки, Сгинь, судьбина, гасни, свет! Дрогнут горы, станут реки, Ссохнет древо, свянет цвет. Был так близок, виден, внятен Голос крови и любви. Вот лежит — и трупных пятен Яд ползет в ее крови. Эти, эти, эти губы, Где запекся сизый шрам, Целовались алы, любы, Две сестры моим устам! Горечь пью твою, судьбина, Кану в жерло черных лав. Полюбила господина И погибла, не узнав! Сентябрь 1906СВЕТОЗОР
1. Полдень
Светлый латник — Нестерпимо Светят латы — Солнце-ратник, Огнем богатый, Неутомимо По бирюзовым Полям-пустыням Взбираюсь кручей К высям синим, Неопалимым. Светлый ратник, За светы ратую, Всегда готовый На ярый бой Со зверем-тучей — Темнотой. Зверя-тучу ту мохнатую Ярким светом охвачу, Луч-копье излучу, — Посмуглеет, свянет, стает, Станет паром туча та, Копья ворога измают, — Умирает Темнота. Светлый латник — Нестерпимо Светят латы — Выше, выше К высям синим, Неопалимым!2. Узница
— Как темно в моей неволе, Дует зимний ветерок. Змей, мне холодно до боли, Раздобудь мне огонек! — Где огня тебе возьму я? Видишь: зимняя пора. На тебя теплом я дую, Трачу груды серебра. — Ах, меня уморит холод. Леденеет теремок. Змей, лети в Перунов город, Принеси мне огонек. Дунул Змей, и ледяная Отекла кругом река. Санки, дужка расписная, Обернулся в мужичка. Приезжает в Городище: — Дайте, люди, огонька. От родного пепелища Прикатил издалека. Заболела огневицей Черноглазая жена. Подарю Перуна птицей Из чужого табуна. Поклонился жрец высокий, Седоватый бородач. Ноги врозь и руки в боки: — Уезжай назад, лохмач! Осерчало сердце Змея, Прянул, вылетел на двор. Выбрал стрелку посветлее, Обокрал святой костер. Санки, дужка расписная, Поспевает мужичок. И лежит стрела цветная Желтых санок поперек. Только, только б не погасла, Только б в терем довезти! Не подуть ли? Капнуть масла? Не костер ли развести? И летит с костром багряным По сугробам снеговым. По синеющим полянам Огневой катится дым. Прискакал и видит: черный Уголь в угольях лежит. Терем высится узорный, Ледяной узор стоит. Горько узница рыдает, Топит белые снега, Алый дым летает, тает, Холод высинил луга.3. Стрела
Расцветил цветное платье, Вывел Ворона на двор Белый латник Светозор. На пороге два заклятья, На дороге два заклятья, На распутье божий знак. Мчится по лесу в опор. Повернул лицом к востоку, Зажигал траву осоку, Задувал и так, и так. С небосклона Голубого Золотого Самострела Золоченая стрела Сорвалась И полетела Выше холмика зелена, Ярче желтого орла. — Ой, стрела ты нестреляна, Золоченая стрела! Ты куда летишь, каляна, Из Перунова угла? — На стоячее болото, В стоеросовые пни, Где куриная охота На купальские огни. — Ой, стрела ты золочена, Не лети, остановись! В терем змея Самосона Огневицею помчись. За решетчатые ставни, В затаенные верха, К полоненной Светославне За полотна и меха. Пронози ей белу спину, Становой ее хребет. Прилучи любовь-кручину, Золотой навей навет. Чтобы пламенем Перуна Стосковалась, изошла, Твоего, стрела, Перуна, Золоченая стрела. С небосклона Голубого Золотого Самострела Золоченая стрела Сорвалась И полетела В терем змея Самосона, Сердце девичье прожгла.4. Истома
Ах, тебя я, латник, вижу, Белый латник Светозор, Наклони ко мне поближе Ослепительный твой взор. По утрам ведь ты проходишь Там, за пологом лесным, Поле алое наводишь За узором снеговым. Днем ведь ты наверх взлетаешь Нестерпимый латный блеск — Плен мой светом озаряешь, Слышу белых крыльев плеск. Я не раз сама видала, Как вечернее крыло Твоего коня блистало, Синеву лесную жгло. Я умру, когда ты тронешь Ликом девичье лицо, И все жду, когда уронишь Золотое мне кольцо. Обрученье совершится, Свадьбу вынесу ль, раба? Пусть в могилушке доснится Светозарная судьба. Ах, ты ходишь, вижу, ходишь, Белый латник Светозор, За собою денно водишь Освещенный девий взор. Если б я в глаза дневные Заглянуть себе могла, Светы лика огневые Увидала б, обмерла. Если б днем, зажмурив очи, Ночью б кинулась во тьму — Стал бы сумрак темной ночи Светом свету твоему. Белый латник в небе тесном! Только б знать, что ты и мой. Стал бы раем поднебесным Терем, ставленный тюрьмой.5. Бой
Лето рдяное стояло, Все томилась и скучала, Друга вешнего ждала. Осень по саду гуляет, Красит, дует, убирает, В сердце рдеется стрела. Раскалилась, изомлела, Кровь загустла, поалела, В грудь и голову стучит. Зимний холод задувает, Змеев ветер налетает, Верный ворон друга мчит. Самосон кольцом свернулся, Белым снегом запахнулся, Дышит холодом зимы. Светозор пожаром пышет, Жаром-пылом дует, дышит, Греет выходы тюрьмы. Но в сосулях леденеет, Все сильнее костенеет Змей-зимовник Самосон. И взлетает белый латник, Светозор, весенний ратник, На высокий небосклон. Всю здесь зиму простою я, Копны стрел в него пущу я, Острых стрел моих, лучей. Змей не стерпит, распалится, С вешним солнцем будет биться, Вешни стрелы горячей. Чешую огни оближут, Чрево темное пронижут, Пепел вымоет река, И, как лебедь, выйдет плавно Свет весенний, Светославна, Из затворов теремка. Январь 1907ЯГА
«Как в два рядá та хата —…»
Как в два рядá та хата — Узоры до земли. Три сокола, три брата, Три витязя росли. Как первый — черноокий, А щеки-то — заря. А кудри-лежебоки Светлее янтаря. Второй — голубоглазый, А волосы — ни зги, Прошивы да алмазы На платье дороги. А третий — желто-рыжий, Солома и кумач, Веселый да бесстыжий, Неряха и лохмач. И всем троим охота, Красавицу Ягу Зазвавши из болота, Любиться на лугу. У той Яги, у девы, Лесные волоса, Прилуки да запевы, Змеиная краса. Никто ее не может, Кто видел, разлюбить: Тоска-любовь изгложет, Кручины не избыть. Вот первый брат несется На сивоньком коне, Яга в болоте вьется: «Нагнися, друг, ко мне!» У друга кровь играет, С коня на мох скорей! Яга ему ласкает Колосики кудрей. И вдруг с травы столкнула Неведомо куда, Змеею ускользнула, — Второму череда. Вот мчится синеокий, А волосы как смоль. «Нагнись ко мне, высокий, Мне сердце приневоль!» И нового ласкает, Пылает кровь-руда, И вдруг его толкает Неведомо куда. Стучит, трясет болото, Гремит и тонет гать, И третьему охота С Ягою поиграть. Он сам к Яге на кочку Валится из дупла, Зовет на небо ночку: Темна бы да тепла! Но тьма Ягою-девой На дно отведена. «Ах, милы браты, где вы? Откликнитесь со дна!» «Твоих братов, любимый, Совсем не знаю я. С тобой на мху одни мы, Смотри: Яга твоя!» И ласково толкает Неведомо куда. Толкает и ласкает: Пылай же, кровь-руда! А рыжий как рванется, Со мхов на кочку скок, И смотрит: змейка вьется, Болотный огонек. 1907Красный терем
Лес угрюмый. Вечереет. Ходит ветер лютым зверем. На пригорке под осиной Притаился красный терем. Едет витязь. Ищет доли. Белый конь ведет, как хочет. Смотрят ветки, нагибаясь. Ветер плачет и хохочет. Красный терем, красный терем. Конь недвижим. Витязь входит. «Кто здесь?» Тихо. «Кто тут?» Вечер тени в лес заводит. Небо ало. Ветер мчится, Нагибает, смотрит, ищет. Ветки бьются. С долгим ржаньем Белый конь по лесу рыщет. В красном тереме колдунья Жарко витязя целует, Косы пламенем развились. За окном закат тоскует. Небо — голубь, филин, ворон… Лес под шапкой-невидимкой… Кто задул огни на небе? Кто промчался белой дымкой? Красный терем, красный терем. Кто зажег его кудрями? Кто с огнем взвился над лесом? Кто погаснул под огнями? Январь 1905Огневка
Ты не та ль Яга-Огневка — Ох, Огневка, лихо мне! — Руки — крылья, зверь — головка, Вся — в причудливом огне. Под столетнею сосною Ты ли хату подожгла, Где жена моя весною Плод во чреве понесла? Ты ли девушку убила, Цветик в самой-то поре, Что мне воду приносила Ключевую на заре? Ты ли старую старуху, Домостройницу мою, Придушила в заметуху У могилы на краю? Ты ли внучку-непоседу, Вдовой ласточку избы, Завела куда без следу, В лес по мертвые грибы? Коли ты, так посмотри же На пустынника меня, Подходи, Огневка, ближе — Не бояться мне огня! Оберни крылатым змеем И сама взлети змеей: Игры на небе затеем, Пляску — вихорь змеевой! Пропадай, людская доля, Засыхай, мои поля! У Огневки злой неволя — Воля новая моя. 1907Ворон
Летось, в летошнем году Задудил пастух в дуду. Свадьбу молодец играть С алой Ладой алый Лад. Ой, подружки, на девишник, Милы други, на мальчишник, Во скобленую избу! Все собрались, наскакали, Одного-то не собрали — Мила друга во гробу. Воет ветер на кладбище, Ветер друга упокоит. Крепко сбито домовище, Над могилой ветер воет. Свадьба едет! Моют клеть. Не стареть, не матереть! Ладу в оченьки глядеть! Небо синее высоко. Церковь божья недалеко, Вон погост чернеет сбоку. Или вспомнить обещанье — Мила друга на венчанье Звать из гроба к целованью? Осень листья накидала, Чтоб могила не пропала. — Здравствуй, здравствуй, милый друг! — Здравствуй, здравствуй, милый друг! И гудит нутро могилы: Заходи-ка, выпьем, милый! — У ворот невеста ждет! — У ворот и подождет! Лад в могилу опустился, Зелена вина напился. Выпил чарку, в глаз кольнуло, Сотня лет, как сон, мелькнула, Каплей синею стекла Со зеленого стекла. И другую — снова сотня. Третья чарка — третья сотня. — Ну, прощай же, милый друг! — Ну, прощай же, милый друг! Вышел Лад на чисто поле. Разлетелось поле в волю. Где ж невеста, где возок? Только камень-валунок! А под камнем белый череп, Полевому зверю терем. А над камнем черный ворон, Полевому зверю ворог. Ладо ворону в испуге: Не видал ли, друг, подруги? Каркнул ворон: померла. Триста лет, как померла. Ладо ворону: не надо, Ворон, ворон, врать не надо! Ворон Ладу: не воркуй, Череп в зубы поцелуй. Ладо к черепу с тоскою: А в зубах кольцо златое. Поджидала, обмерла, Обруч зубками взяла. Будь ты проклят, милый друг! Каркнул ворон: милый друг. Будь ты проклят триста крат! Каркнул ворон: триста крат! Будь ты проклят, ворон враг! Каркнул ворон: ворон враг. 1907Филин
Гложет ветку старый филин, Долгим веком обессилен. Морщит клювом, движет веком. Был он, был он человеком. В терему-тюрьме родился, В воду к матери просился. Убежал в лесную чащу: Заманил зеленый пращур. Рыскал, двигал чернолесьем, Заливался лаем песьим. Путал леших голосами, Древениц водил кругами. С буйным лесом расставался, В небо темное вздымался. Серп серебряный повесил, Звезды числил, мерил, весил. Бегал посолонь к зениту, Раздувал огонь разлитый. Сеял дождик, нежил зерна, Расстилал ковер узорный. И накрылся серой кожей, Чтоб возлечь на птичье ложе. 12 ноября 1905Паук
Никнет шатко Утлый сад. Воздух давит, как удав, Пахнет сладко Сладким соком сонных трав. Белый гад, Луновод, Хороводит небосвод. Светит прóзелень вокруг. Белый круг, Злой паук Смотрит, губу закусив, Светосети распустив. Паутину ткет и ткет, Ткет и ткет. До меня спустилась сеть. Я в сетях Паука. На лице и на руках Паутинки паука. Мне теперь не улететь. Я жалка Перед оком паука. Белый гад, Луновод, Выпьет кровь. Это — лунная любовь. И опять, Бел и тих, Паутину будет ткать, Светосети излучать Для других. Апрель 1906Змеюка
Чешуя моя зеленая, Весной-краснóй рощеная. Чешую ту я чешу, Лесом-лешанькой трушу. На березке, на дубочке Не листочки, А чешуйки. Голова моя седая, Под сединкой голубая. Я кажинную весну Глажу, прячу седину. Ни на небе облачка, Ни седого волоска У змеюки. Как на речке на Тетере Разгуляньице теперя. Через реку пыльный мост, Ан не мост — змеюкин хвост. Я сидела, не хотела, К петухам домой поспела, Под тулупом-кожухом, Руку за руку с цветком. 2 мая 1906Зной
Не воздух, а золото, Жидкое золото Пролито в мир. Скован без молота — Жидкого золота Не движется мир. Высокое озеро, Синее озеро Молча лежит. Зелено-косматое, Спячкой измятое, В воду глядит. Белые волосы, Длинные волосы Небо прядет. Небо без голоса, Звонкого голоса, Молча прядет. Апрель 1905Береза
Я полюбил тебя в янтарный день, Когда, лазурью светозарной Рожденная, сочилась лень Из каждой ветки благодарной. Белело тело, белое, как хмель Кипучих волн озерных. Тянул, смеясь, веселый Лель Лучи волосьев черных. И сам Ярила пышно увенчал Их сеть листвою заостренной И, улыбаясь, разметал В лазури неба цвет зеленый. 14 июня 1906Клен
Ласкаясь, просила: — Сруби этот клен, Сруби, мой любимый! В нем черная сила, Он солнца губитель, Он тьмой напоен. За кожей палатки Стояла незримо, Истомою сладкой Томима. И видела стройный Кленовый Ствол, Беспокойный, Готовый Упасть. И теплила страсть, И таила. И знойный Укол Ощутила, Когда упал ствол. Сумерки сгорели. Тени вечерели. Милый, он лежал. Вышила ночь звезды, Выбросила серп. Он лежал у верб. Нежная, подкралась, Силой налилась. Низко наклонилась, Быстро подняла. Гордая, пошла, Песней огласилась Голубая мгла: Любила я солнце — Упали лучи горячи. Любила я небо — Закапали капли дождя. Любила раба, Любила вождя — Раба, и раба, и раба. Я кору твою надрежу И сниму. Я тебя изнежу, Обниму. Я прильну губами И приникну вся — Госпожа твоя.Древеницы
Древеницы в лесу заплетали Замурудные мхи-волоса. Высоко пряди-космы взлетали, Заметали, мели небеса. «Поцелуй, зацелуй до утомы! — Молвил той, что постарше была. — Залучу в золотые хоромы, В жемчуга облеку до чела». «Жемчуга моей милой не стоят. — И подругу целует в уста, — Мне парчой она небо покроет, Изукрасит в цветы и цвета». «Поцелуй, зацелуй до утомы! — Молвил той, что моложе была. — Залучу в ЗОЛОТЫЕ хоромы, В жемчуга облеку до чела». «Жемчуга моей милой не стоят. — И подругу целует в уста. — Мне парчой она землю покроет, Изукрасит в цветы и цвета». «Так целуйтесь, милуйтесь на воле! Молвил старшей и младшей, двоим. Закачусь в многоцветное поле, Обнимусь с родником ледяным!» 19 июня 1906Предки
В космах зеленых, взлохмаченных Сад и не сад надо мной: Жизней истраченных Сход вечевой. Леший корявыми лапами Облако цепко схватил, Сапами, храпами Тем огласил. Скорчилась, вся искорявилась, Клен лешачиха сосет: Горечь понравилась, Горькую пьет. Пялится оком реснитчатым Пращур в березовый ствол: В теле крупитчатом Язву нашел. Штопать рогожи зеленые Щур на осину залез, Нитки лощеные Тянет с небес. Прадед над елкой корячится, Дед зеленя сторожит, Выглянет, спрячется, Хвоя дрожит. Предки меня не чураются, В космах зеленых снуют. В жизнь озираются, В нежить зовут.Юхано
(На финском озере)
Рано-рано из тумана прорезаются леса. Едет Юхано на лодке, с лодкой движется леса. Гладь озерная недвижна, берега — как пояса. Коренастый, низколобый, преисполнен тучных сил, Идет Юхано на лодке, едет тихо, загрустил: «Нету милой, нет любимой, никого я не любил». Назвенели колокольчики с далеких берегов: Это Тильда выгоняет на поля своих коров. Как-то мальчик ее белый этой осенью здоров? Долетел до лодки хриплый с берегов собачий лай: Лает Вахти, сторож Айны. Ну-ка, сердце, вспоминай, Кто там мальчика качает в колыбели, баю-бай? Всколыхнулась громко рыба в прибережных тростниках Это едет Маэстина, в лодке стоя на ногах. Идет бросить в воду сети. Тяжело ей на сносях! Гладь озерная недвижна, берега — как пояса. Идет Юхано на лодке, с лодкой движется леса. Нету милой, нет любимой! Где ты, девушка-краса? 9 сентября 1906Самка
В далекой печере, В божьей келье, Где люди и звери В умном весельи Сходятся вместе, Волк к невесте, Жених к волчице, На красной тряпице Лежит моя самка. Волк этот желтый Когда пробегает По крыше, — День наступает. А эта волчица Когда пробегает По крыше, — Тень наступает. И перед волком, И перед волчицей Бежит на дорогу, Бежит моя самка И Богу Тряпицею машет. И тянет по крыше Мохнатою лапой Тряпицу прекрасную: Красную, красную. И я, косолапый, За машущей лапой Тянусь через воздух За цветом багровым, И радостным ревом Колышется воздух, И тряпка трясется, И самка несется В реве багровом.Росянка
(Хлыстовская)
Землица яровая, Смуглица мать сырая, Ни зги в избенке серой. Иди, иди, поилец! Тряхни водицу с крылец! Сберем водицу с верой. Мы заждались, Стосковались, Заплетая косы; Притомились, Уморились, Собирая росы — И над каждою росинкой Приговаривая, Дружку тонкой хворостинкой Приударивая: Засиделись в девках девки, Заневестились. Эх, вы, девки-однодневки, Чем невестились! Тем ли пятнышком родимым, Что на спинушке, Тем ли крестиком любимым Из осинушки. В огороженном двору, На осиновом колу Запевает петушок. Едут, едут по селу, Будет, будет ввечеру Всякой девке женишок. Сиденье земляное, Окошко слюдяное, Ни зги в избенке серой. Пришел, пришел поилец! Темно от сизых крылец… Ой, дружки, в Бога веруй! 1906АЛЫЙ КИТЕЖ
1. Озеро
Как синь голубиных очей, Как око безлунных ночей, Как сердце кипучих ключей, Как омуты лунных лучей, Как ствол негасимых свечей, Как пламя небесных мечей, Как смысл голубиных речей, — Такое глубокое озеро. Как дали беззвездных полян, Как дольний вечерний туман, Как цвет вечереющих ран, Как на море синий буян, Как звездного неба курган, Как туч неразвеянных стан, Как сам голубой океан, — Такое широкое озеро. Май 19072. Под озером
Бирюза, бирюза, зелена, голуба, Золотятся березы, тот берег лилов, Недреманное око, немая мольба, Теневой глубины голубящий покров. Ах, нельзя показать, ни сказать-рассказать Ту страну-сторону, тишину, глубину, Где опальную светло-хрустальную гладь, Отразив, затаила в глубинах весну. Ни сказать-показать. Только вот — промолчать: Так недвижно, неслышно печальная гладь Затаила в глуби тишину-благодать. Май 19073. Весна
Свете тихий, Боже скорби, цвет печали! Дни настали. Томный трепет, вешний лепет, гул ручейный, Плен келейный. Выйти в поле, за калитку, к пашне хлеба, Видеть небо. Слышать пенье, сыпать зерна, сеять щедро, Славить недра. Плачет сердце, ломят руки, воздух душен, Сон нарушен. Свете тихий, Боже келий, в зорях дали Задрожали.4. Облак
Плыви, челнок, плыви, Зови, душа, зови, В крови вода, в крови. Свете тихий, Свете дивный, Освети меня! Ниже облак переливный Алого огня. Вот уж виден купол алый, Слышен ясный звон. Славен город небывалый, Сладок Божий сон. Славься, Свете, величайся, Душу приими! Дверь святая, отверзайся, Полог отыми.5. Монастырь
В келью ночь вошла, Злая Птица-Мгла Камнем в грудь легла. В келью ночь глядит; Птицей-Мглой укрыт, Ярче жар ланит. Омут водный тих. Звон ночной не стих, Ужас водный лих. Стар звонарь, не ты ль Поднял пену-пыль, Белоструй-костыль? За тобой ползет Из вспененных вод Монастырь урод. В окнах желтый свет, Купол вбок надет, А крестов-то нет. Выплыл, стал, стоит, Громом звон гудит, Серный дым кадит. До святой зари Пляс и крик внутри — Посмотри — умри. Птица-Жар, лети! Птица-Мгла, пусти! Как от зла уйти? Уж, что будет, будь, А когда-нибудь Мне на ад взглянуть.6. Повечерье
Сизый сумрак в лес и долы, Вечер на небо веселый, На молитву богомолы. Богу милы повечерья, Жара-Птицы зори-перья, Вечеровые поверья: Кто смеялся на закате, У того в полночной хате Ляжет свадьба на полати. Кто умылся на заходе, У того в семье и роде Будет рыжее в приплоде. Кто молился алым зорям, Для того за синим морем Сгинут беды с лютым горем. Кто смеялся и молился И водой-зарей умылся, Тот со счастьем поженился. Поспешайте, богомолы! Сумрак пал в леса и долы, Вечер на небе веселый. Коротайте повечерья, Лобызайте зори-перья, Богу милуйте поверья!7. Заря
За леса заря запала, Пала наземь сиза мгла. Сердце стало, сердцу мало, Туча сердце облегла. Мы вот тут вот так кружились, Бились, спелись, заплелись, Богу милому молились, Светлой жизни родились. Мы вот тут, вот так, вот так — ах! С ним, и с ним, и с ней, и все. Стлался волос в диких злаках, Щеки зарились в росе. Мало, мало! Светик алый! Алый светик! Оглянись! Не бывало? — Небывалый! Ночка зорькой обернись!8. Феодор
Ах, ангелы, архангелы, святители мои! Уродика, зародыша нашла в пути, в пыли. Сердечный весь измаялся, кричал, навзрыд рыдал. Весь в тине, волосатенький, насилушку дышал. Распутала и вымыла и Богу принесла: Примите, люди добрые, Господь спасет от зла. Какой-то он неладненький: на ножках, за ушком Натерты шишки черные камнями да песком. Да травка, стебель рыженький, прилипла на спине. А может, все пригрезилось старухе старой мне. И приняли, болезнуют, кто молод и кто стар, И назвали Феодором, что значит Божий дар. Растет Феодор, ластится к монахиням святым, Монахини так ласковы с приемышем своим. Иные уж состарились, и новые пришли. Феодор пашет пахоту и крепнет у земли. И каждый год по осени уж кто-нибудь идет, А то и две, к пустыннику, в безлюдье гор и вод. И каждый год зародышей к чужим монастырям Несут старухи старые приемным матерям.Сестры
Мы выросли в темных лесах, Над озером в белых стенах, В безбурных, лазурных мечтах. Три лета отец приходил, У стен три сосны посадил, Родимую трижды любил. И первою я родилась, Когда в небесах занялась Весны голубой ипостась. Свершилось теченье времен, Весною был храм отворен, Сестра закричала под звон. И третья весна зацвела, Когда наша мать умерла И сестрам сестру принесла. Росли мы в дремотных лесах, Над озером в белых стенах, В мечтаньях и сладостных снах. Но нить совершений текла, Судьба неустанно пряла, Грядущего таяла мгла. И выросла младшая дочь. Таилась как вешняя ночь. О небо, ее не порочь! Любила зеркальность озер, На дне различал ее взор Возлеты и пропасти гор. И в час восхожденья луны Услышала глас глубины, Ступила в тайник старины. Коса заплеснула тростник, И лунный рассыпался лик, И вспыхнул ликующий крик. Так кинула бренный полон. И сестрам оставила сон В печальном сияньи икон. Так нить совершений текла, Судьба неустанно пряла, Грядущего таяла мгла. Любила вторая сестра Горенье, томленье костра, Сияние звезд до утра. Ходила за чащу лесов, В скиты огнепальных отцов, В обитель немых стариков. Всенощные службы несла, Со свечкой сияла-цвела И смутного сердцем ждала. Ей грезился верный жених, Нежнее беличек младых, Алее колец огневых. И в дымном гореньи кадил, Бесплотнее ангельских сил Он к ней на вечерни сходил. И вот — обрученье пришло: Грозою молельню зажгло, Со звоном огнем унесло. Осталась покорная рать Крещенье огнем восприять, Во древе усохшем сгорать. Была моя рана остра: Вдвоем ли взошла ты, сестра, На ложе святого костра? Так нить совершений текла, Судьба неустанно пряла, Грядущего стаяла мгла. Старухою в скит прихожу, Года за годами нижу, На маковки церкви гляжу. Все то же безмолвие стен, Все тот же целительный плен, Далеких земных перемен. Приими меня! Тихострунный, звонколирный, Слышу звон огня. Мне мил огонь, мне мил. Нет сил к земле, нет сил. Уплыл челнок, уплыл! Струись, душа, струись, Катись, волна, катись В ту высь, святую высь!Молчальница
Ах, уста мои сомкнуты, Молчаливый монастырь. Пусть страницы разогнуты, Не написана Псалтырь: Слово каждое убавит, Слову ль молвить могота? Нестерпимое прославит Счастье только немота. 20 июля 1906Странник
Молвил дождику закапать, Завернулась пыль. Подвязал дорожный лапоть, Прицепил костыль. И по этой по дороге Закатился вдаль, Окрестив худые ноги, Схоронив печаль. Май 1906ДЕВИЧЬИ ПЕСЕНКИ
1. «Высоко мое окошко…»
Высоко мое окошко, Око теремка; Завивается дорожка, Утекла река. До окна моя березка Белоснежный Высит ствол. Белый, нежный, Он ушел В поднебесье Голубое, Белый весь. Выйду ленточку повесить В зелень веток Алоцвет. Иль окно мое завесить От наветов, Или нет?2. «Знаю место над рекой…»
Знаю место над рекой: Вековой Старый дуб Сердцу люб. Подойду, Постою И уйду, Запою. А под дубом белый крест Без венка, И окрест Водят розовых невест До венка. А над дубом белый серп Старика, Широка его пасть, Высока его власть, На ущерб. Милый, милый, поспеши: Заждалась… Вон звезда оторвалась, Понеслась В тиши За тобой. 25 октября 1905Весна (Монастырская)
Звоны-стоны, перезвоны, Звоны-вздохи, звоны-сны. Высоки крутые склоны, Крутосклоны зелены. Стены выбелены бело: Мать игуменья велела! У ворот монастыря Плачет дочка звонаря: «Ах ты, поле, моя воля, Ах, дорога дорога! Ах, мосток у чиста поля, Свечка чиста четверга! Ах, моя горела ярко, Погасала у него. Наклонился, дышит жарко, Жарче сердца моего. Я отстала, я осталась У высокого моста, Пламя свечек колебалось, Целовалися в уста. Где ты, милый, лобызаный, Где ты, ласковый такой? Ах, пары весны, туманы, Ай, мой девичий спокой!» Звоны-стоны, перезвоны, Звоны-вздохи, звоны-сны. Высоки крутые склоны, Крутосклоны зелены. Стены выбелены бело. Мать игуменья велела У ворот монастыря Не болтаться зря! 15 апреля 1906Весна (Городская)
Вся измучилась, устала, Мужа мертвого прибрала, Стала у окна. Высоко окно подвала, Грязью стекла закидала Ранняя весна. Подышать весной немножко, Поглядеть на свет в окошко: Ноги и дома. И, по лужам разливаясь, Задыхается, срываясь, Алая кайма. Ноют руки молодые, Виснут слезы горевые, Темнота от мук. Торжествует, нагло четок, Конок стук и стук пролеток, Деревянный стук. Апрель 1905Весна (Деревенская)
Выступала по рыжим проталинам, Растопляла снеги голубы, Подошла к обнищалым завалинам, Постучала в окошко избы: «Выйди, девка, веселая, красная! Затяни золотую косу, Завопи: «Ой, весна, ой, прекрасная. Наведи на лицо мне красу!» И выходит немытая, тощая: «Ох, Белянка, Белянка, прощай! Осерчала ты, мать Пирогощая, Богородица-мать, не серчай! Лупоглазую телку последнюю — Помогай нам Никола! — продам. За лесок, на деревню соседнюю Поведу по весенним следам!» 28 февраля 1906Веснянка
Жутко мне от вешней радости, От воздушной этой сладости, И от звона, и от грома Ледолома На реке Сердце бьется налегке. Солнце вешнее улыбчиво, Сердце девичье узывчиво. Эта сладкая истома Незнакома И страшна, — Пала нá сердце весна! Верба, ягода пушистая, Верба, ласковая, чистая! Я бы милого вспугнула, Хлестанула, Обожгла, В лес кружиться увела! Я бы, встретивши кудрявого, Из-за облака дырявого Вихрем волосы раздула И шепнула: «Милый, на! Чем тебе я не весна?» 1907<Из цикла «Осенница»>
Ах, калина побурела, Ржавой кровью запеклась. Ворожить я не умела — Вьюн-любовь не унялась. Мил сердечный светик-цветик Лето целое ласкал. Вот на тех полях, на этих Ручка за руку гулял. Вот под этой под березкой Повидалася я с ним. Слезка желтая за слезкой Каплет дождиком густым. Там под кленом под зеленым Подарилася ему. Алым стал он, опаленным И в тумане, что в дыму. Ты ли, осень, разлучила, Ты ль, разлука, отвела От зазнобы друга мила, Сердце девичье сожгла? Август 1906ТЕРЕМОК
1. «Приходи в теремок на заре…»
Приходи в теремок на заре Зажигать зоревые уста. Я подвинусь на теплом одре, Колыбелька не будет пуста. Вихри-кудри сама расчешу — Золотистее ржи, мягче льна. Чую сердцем: под сердцем ношу, И полна, и хмельна, всё хмельна. 10 апреля 19062. «За окном поутру загорят купола…»
За окном поутру загорят купола, И в лазурную тишь окунутся кресты, На окне слюдяная засветится мгла, На полу зацветут голубые цветы. Из-за полога выглянешь. Русой косой Огневого на ткани коснешься пятна. И подымешь ресницы. И взор голубой Зацветет голубей голубого окна. Октябрь 19063. «По розовому полю…»
По розовому полю Зеленые цветы. Не хочешь — приневолю Неволей красоты. Всю зиму вышивала Цветные рукава — Такая расцветала Весною мурава, — Чтоб розовые руки Красивей протянуть, К тебе, моей прилуке, По-вешнему прильнуть. 19074. «Еще поля лежат в туманах…»
Еще поля лежат в туманах, И на холмах ночная тень Блуждает в призрачных обманах, Пугая подошедший день. Но все ясней и несомненней Бледнеет тающий восток. Дыханьем прелести весенней Рассвет исполнен, светлоок. Ступила с шаткого крылечка. Прощай, любимый, до утра! Смотри: уж засветлела речка, Мне в терем девичий пора. Ступила жаркою ногою. Как холодна заря-роса! Змеей завита нетугою, Снопом рассыпалась коса. А в небесах коса другая Снопом рассыпалась другим: Заря, седую ночь пугая, Цветет рассветом огневым. 19075. «Я приду к тебе сегодня…»
Я приду к тебе сегодня В тихий терем. Сказкам старым, самым старым Мы поверим. Ты — невеста в злой неволе, Я — твой милый. Усыплю я песней змея, Сном могилы. Молви: правда, губы алы, Губы — зори? Молви: правда, очи сини, Очи — море? Посмотри: ведь ты — царевна, Я — спаситель. Злого змея — молви: «Правда!» Победитель! 19076. «Истомленный, обнищалый…»
Истомленный, обнищалый, Я опять к тебе пришел, Где я прежний, ярко-алый, Небо знающий орел? Я пришел — зачем не знаю — Бедный, сирый и нагой. О, мои полеты к раю, В терем солнца золотой! Все истомы, все паденья Возлелеял и принес. Где вы, зори откровенья, Блески утренние рос? Потемнелый, потускнелый, Видишь мой погасший лик. О, мой солнечный, мой смелый На рассвете первый крик! Август 19047. «Ты устала? Я ласкаю…»
Ты устала? Я ласкаю. Воет вьюга? Я с тобой. Гаснут искры, улетая, Блекнет пепел золотой. Хочешь сказку? Жил на свете Белый ангел. Где? — Забыл! Помнят звезды. Знают дети. Он всегда печален был. Уж слезинка? Ну, не надо! Много сказок для тебя: Вышла козочка из сада… Что? Обидел? Я — любя. Воет вьюга. Потемнело. Лето, лето! Светлый юг… Ходит дрема и несмело Замыкает сонный круг. Декабрь 19048. «Белой вьюгой запушило…»
Белой вьюгой запушило, Тесный терем замело. Сердце зимнее застыло, Алой кровью затекло. Солнце, витязь златолатый, Ходит небом голубым. Загляни ко мне, богатый Блеском бело-огневым! За тобою днем слежу я — Все окошко в серебре, Темной ночью ворожу я, — Загоришься ль на заре? Ты одна моя отрада, Солнце, витязь золотой! Ах, когда ж весна-услада Плен растопит снеговой! 19069. «Зима твой терем миновала…»
Зима твой терем миновала, И солнце смехом золотым В окошке белом заиграло, Дробясь по иглам ледяным. И топит, капая слезами, Налеты позабытых вьюг. И ты с блестящими глазами Ко мне выходишь, вешний друг. «Весна настанет?» — Да, настанет. «Ты чуешь?» — Чую. — «Знаешь?» — Да. Весна заманит, и обманет, И унесет-завьет… Куда? 1904РАЗЛУКА
1. «Ветер, в стекла не звени…»
Ветер, в стекла не звени: Нежен мир умерших нег. Быстрый ветер, не гони Желтых листьев вялый бег. Клонит душу поздний цвет. Мил очам увялый лист. Будет снова? Будет, нет — Прежний свет еще лучист. Дальше, дальше! Вянет день. Ну хоть миг! Вот так. Блесни. Брось в пустое поле тень И тони в своей тени. 19 сентября 19062. «Стены серы, даль в тумане…»
Стены серы, даль в тумане. Речка реет под окном. Приходи к реке заране, Я махну тебе платком. В свете алой вечерницы, Из печальной высоты Я увижу из темницы, Как заломишь руки ты. Мать любимая, родная, Я с тобой издалека! Хочешь: сына огневая До тебя домчит река? 8 октября 1906ЗАКОЛДОВАННАЯ ЛЮБОВЬ
1. «Только раз мне обернешься…»
Только раз мне обернешься, Только раз мне скажешь: «Милый». И подумаешь: «Люблю», — Сердце вспыхнет и взовьется В сине небо алокрылой Жаром-птицею Люблю. Только уст моих коснешься, Только голос легкокрылый Тихо вымолвит: «Люблю», — Сердце станет и несется В недра темные могилы Углем-птицею Люблю.2. «Помнишь, вьюга налетала…»
Помнишь, вьюга налетала, Помнишь, стужа леденила, Рукавом ты запахнулась, Темным сердцем замирала, Мысли милые таила, Смутным смехом улыбнулась. Лунный иней, белый иней, Сединою лес повитый, Сонных веток колыханье… Я под лаской ткани синей, Рукавом твоим закрытый, Целовал твое дыханье.3. «Заледенелая и снежно-белая…»
Заледенелая и снежно-белая — И всё же серые глаза, И всё же тонкая рука. Такая тихая и вся несмелая — Оцепенелая гроза, Закаменелая река. Что под глубинами и под сединами Заполоненная весна? Зеленотопкая тайга? И под сияющими льдинами Душа ли белая ясна? И сердце ль вковано в снега?4. «Замети меня метелями…»
Замети меня метелями, Белой вьюгой закрути, Вьюжной песней утоми, Чтоб за елями, под елями В белоснежный сон уйти — Только сон не отыми. Все взяла, на ветер кинула: На, пляши, гуди, мети, Замети, убей, уйми! Косы белые раскинула, Пляшешь, душишь — отпусти! Руки-вихри разойми!5. «Такая милая, такая милая…»
Такая милая, такая милая, Как первый лучик вешних дней, Как детский глаз, видавший рай. В снегу забытая, во льду застылая, Чуть слышен звук: «Огней, огней, Хочу играть!» — «Так на, играй! Вот видишь: красненький, зеленый, аленький, И все горят, дрожат, живут». «А где же солнце? Дай его!» «И солнце дам, и месяц маленький: Они мои. Неволи ждут. Вон смотрят с неба своего».6. «Чтобы больше, больше, больше…»
Чтобы больше, больше, больше Падал, падал белый снег, Лился, вился снежный сон; Чтоб слышнее, глубже, дольше Задыхался тихий бег, Колыхался белый звон. Чтоб под этой сетью снежной, Опускаемой с небес, Долетевшей до земли, Белизною безмятежной Заволакивался лес, Горы белые росли.7. «Прощай, прости, как я прощаю…»
Прощай, прости, как я прощаю. Весна зовет меня в поля, Где тают рыхлые снега, Одной сырой земле вещаю: «Я твой, я твой, и ты моя, Прольюсь дождем в твои луга». Прощай. Зачем ты не с землею, Зачем не слышишь звона льдин, Не дышишь смолью чернозема? И я в веселье ледолома Такой весной зачем один, А не с тобой, а не с тобою!8. «Так и останется, так и останется…»
Так и останется, так и останется В глухую топь сырой земли Тобой зарытое Люблю. И все останется. Опять обманется Весенним запахом земли Другое, вешнее Люблю. Несется водами и веет воздухом, Смуглеет кров сырой земли И дышит силою Люблю. И воздыхает тяжким воздыхом Под гнетом тающей земли Тобой зарытое Люблю. Февраль 1907ТЕМЬ
УЛИЦА
1. «Любуются богатые…»
Любуются богатые Пустыми красотами, Блуждая взором любящим По заревам затрат. А нищие подслеповатые С разъеденными ртами Шевелятся под рубищем У мраморных палат. Декабрь 19062. «Белокаменны палаты…»
Белокаменны палаты, Стопудовая краса. Мчатся сани-самокаты, Не жалей коню овса! Почерневшая избенка, В лёжку праздники идут. Пухнут десны у ребенка. Что же хлеба не везут?3. На Смоленское
В дупле трясучей конки Старушки, старички, Старинные иконки, Вчерашние сморчки. Задумались, мечтают О сказках прожитых. Любовно вспоминают Покойников родных. Краснеют густо щечки, Беззубый рот дрожит. На голые височки Седая прядь бежит. «Давно ли, ах, давно ли — Забыть я не могу — Дарил розаны Оле На бархатном лугу». «Совсем, совсем недавно — Ах, время-лицемер! — Вручала Жану славный Из липы табакер. И вот уж на гробницу Бессмертники везу, Взирая на столицу Сквозь стекла и слезу». Ползет уныло конка, Скрипит дверной крючок. Храпит у двери звонко Ослабший старичок. 18 мая 19064. «Вспоминаю: весна начинается…»
Вспоминаю: весна начинается, На постели болезная мать. Сердце бьется, душа порывается За ворота пойти постоять. Каждый день он проходит, торопится, Надвигает на лоб козырек. Ах, когда ж на меня оборотится, Пригласит провести вечерок? Дождалася денечка туманного: На кладбище гуляем вдвоем. Как смешно завились у желанного Рыжеватые кудри кругом! Вспоминаю: дожди проливаются, Не дожди, мои слезы текут. Под воротами стены качаются, Мои ноги дверей не найдут. Все равно теперь, кто ни попросится, Все равно, кто теперь ни возьмет. Далеко мое сердце уносится, Когда горе любовь продает. Каждый вечер под ласками новыми Опуская глаза, я молчу И мечтами горючими, вдовыми На кладбище пустое лечу. 9 ноября 19065. «Обезумела в уличном грохоте…»
Обезумела в уличном грохоте, Винным паром себя отуманила, У забора, качаяся в хохоте, Зазывала, сулила, дурманила: «Полюби меня, миленький, маленький! Я крупичата баба, раздольная. Полюбился ты, цветик мне аленький, Будет жисть тебе нынче привольная. Беднота одолела подвальная! Нешто б путалась в праздник, беспутая? Эх ты, радость моя беспечальная! Прибегай, душегреей окутаю». Сентябрь 19066. «Ты пришла с лицом веселым…»
Ты пришла с лицом веселым, Розы — щеки, бровь — стрела. И под небом-нёбом голым В пасти улицы пошла. Продалась, кому хотела. И вернулась. На щеках Пудра пятнами белела, Волос липнул на висках. И опять под желтым взором В тень угла отведена, Торопливым договором Целовать осуждена. Сонно логовище стынет. Не моя ли череда? Пастью улица не двинет, Спала цепкая узда. В отдаленье тротуаров, Наволакивая свет, Без шагов и без ударов Придвигается рассвет. Ты склонилась из тумана. Холодеет на руке Капля, стершая румяна На обугленной щеке. Алы розы одеяла. Кожа тонкая бела. Ты меня вчера искала, Поутру меня нашла. 15 мая 19067. «Темной ночью по улице шумной…»
Темной ночью по улице шумной Пробегала с надеждой безумной Увидать в очертаниях встречных Отражение обликов вечных. И желанье в зрачках обнажала. И искала, искала, искала. Возвращалась по лестнице черной И звонила с отвагой притворной. Но за дверью звонок оборвался И упал, и звенел, извинялся. Отворила старуха, шатаясь, Мертвецом в зеркалах отражаясь. И ударила руганью четкой, Замахнулась костлявою плеткой. И по комнатам шаркала глухо И огнем колыхала старуха. И смотрела на нежное тело, И бурчала: «Поймать не умела!» А на улицах стало темнее, У прохожих на сердце смутнее. Зарождались желанья и вяли. Огоньки в фонарях потухали. 18 ноября 19058. «Я помню близкое навеки…»
Я помню близкое навеки Твое вечернее лицо, И полуспущенные веки, И брови нежное кольцо. И в каждом взоре незнакомом Ищу утраченный огонь, И лег мой путь кривым изломом По вехам чающих погонь. И, настигая, счастлив снова: О, не блеснет ли старый взгляд! Но безнадежно и сурово Бичи прошедшего казнят. В зиянье пьяного убранства, Кивая веками, встает Лицо, опухшее от пьянства, И всё еще несытый рот. 5 мая 1906ОКНА
1. «Слепая мать глядит в окно…»
Слепая мать глядит в окно, Весне морщинками смеется. Но сердце, горю отдано, Больней на солнце бьется. Не надо света и красы! Не надо вешней благодати! Считает мертвые часы Мой сын в далеком каземате. 19062. «Где-то улицей далекой…»
Где-то улицей далекой Ты проходишь. Суета. И с толпою многоокой Вся душа твоя слита. А в высотах, над домами, У открытого окна Я с мечтами и слезами, И любовью — все одна. 19093. «Вот опять снега растают, улыбнется вешний свет…»
Вот опять снега растают, улыбнется вешний свет, И у дома по канаве побежит седой поток, Размывая желто-бурый неоттаявший песок, Унося с собой кораблики — утехи детских лет. Стекла зимние умыты, и капели каплют вниз. Смотрит девушка в окошко, по заречью на погост: Не пора ль идти ко всенощной! Теперь Великий пост. Я люблю Ефрема Сирина и траур черных риз. Так страшно и так радостно. Мне в середу говеть, Во всех грехах покаяться. А в чем же я грешна? Не в том ли, что на улицу мне весело смотреть, Не в том ли, что на улице веселая весна? Буду я на все вопросы отвечать: грешна, грешна! Не таскала ли у матери припрятанных сластей? Не слыхала ль от крамольников бунтующих вестей? И слыхала, и таскала! Все равно, теперь весна!РАБОТА
1. На каторгу
Земля еще под пологом Предутренних теней. А окна фабрик светятся В морозной темноте. Зачахли сиротливые И звезды и созвездия Над трубами, дымящими В глазницы высоте. И льются, льются нищие, Закутаны лохмотьями, Ругаясь на ходу. И пасть глотает черная Чешуйчатый поток, Ползучую змею. Уж пять часов привычных, Скрипя, часы фабричные Ударили, крича. Пять яростных ударов Кричащего бича. Пять ран в пустое сердце Прилипшего к одру Глушительного сна. Пять тысяч острых ран В густую чешую Сползающей змеи С нагретого одра. Уж скоро солнце зимнее Над каменной стеной Покажет, озираясь, Морозное лицо, Омытое в крови. И в грохоте и рокоте Завертятся, закружатся Колеса и ремни, Глумясь и издеваясь Над жизнью каторжан. Январь 19072. Ломовой
В пыльном дыме скрип: Тянется обоз. Ломовой охрип: Горла не довез. Шкаф, диван, комод Под орех и дуб. Каплет тяжкий пот С почернелых губ. Как бы не сломать Ножки у стола!.. Что ж ты, водка-мать, Сердца не прожгла? Май 19063. Прачка
Высоко-высоко над землей Чердаки на домах, чердаки. Серый мрак, свист и вой, свист и вой, Ветровой старой песни клоки. Не запеть в чердаках по-людски: Только песню начнешь — С первых слов Оборвет, Унесет В небеленую глотку окна. Перекрикнуть-то грудь не вольна — И замрет, Упадет В спорыньевую рожь Человечьих голов, На панель из окна. Балок, труб, и столбов, и подпор Разукрасила плесень стену. Воронья, голубей разговор. Подойти — не подходишь к окну. Полюбила голубку одну: Голубок сизокрыл На морозе застыл И упал, Застучал По фасаду замерзлым крылом — Подоконники выставил дом; Ветер гнал, Нападал И над птицей завыл Между улиц-могил, Над крестом-фонарем. Протянулись к столбу от столба, Закрестились веревки в кресты. Стебанет — задрожишь. Эх, судьба! Деревенские вспомнишь кусты, Заозерские видишь мосты: Только месяц взойдет, Шибче речки бежишь На мосток Невысок. Под овчинкой, обнявшись, сидеть, Милу другу глазами блестеть… Ах, цветок, Милоок! За кусток целовать уведет, Под высокой травою дрожишь, Век бы в синее небо глядеть! Ну-ка, вешай, да делу аминь. Понамыто белья без конца, Полотенец, рубах и простынь Из двадцатой квартиры жильца, Не видала бы я наглеца! Обнадежил красавчик седой, Лысый бес, генерал, Обещал, Насказал: В «Эрмитаже»-то буду я жить, Ни о чем-то не знать, не тужить. Погулял И прогнал: Чтоб те смаяло душу бедой! Чтоб ты пропадом, старый, пропал! Чтоб до смерти тебе не дожить! Январь 19074. Пастораль
Вечерний сумрак беспокоен, Он надо мной, за мной стоит. Прекрасный занавес раздвоен, Явился взорам чудный вид: Над пастухами и пастушкой Уютной хижины дымок. Зовет пастушка милой ручкой Зайти в приветливый домок. На небе тающий багрянец, На небе тоже чудный вид. Мне каждый час больней румянец Твоих стареющих ланит. Тебя ласкали, обнимали, Придут еще, и ты пойдешь, И не меня в угарном зале Рукой знакомой обоймешь. И все покинут представленье, Актеры вымоют лицо, От утомленья и томленья Прижму к губам твое кольцо. И заблужусь в сетях дорожек, В тенях подстриженных кустов, Под редкий стук унылых дрожек, Под всплески пьяных голосов, Усталой, смятой и печальной Ты выйдешь к утру в пальтеце, И я поймаю зорьки дальней Живую алость на лице. 19065. Сын
Мама окна завесила. У нее будет весело, Но не пустят меня. Будет свет, а потом — Будет смех, а потом Замолчат без огня. Угадаю иль нет? Кто сегодня? Брюнет? А вчера рыжий был. А на днях был старик, Здесь повесил парик — И забыл! Мама, верно, больна, Все скучает одна И молчит. Подзовет, обоймет, Волоса мне завьет И глядит. Ноябрь 19056. Червонец
«За тебя, моя дочь, убиваюсь, Я без слез на тебя не гляжу!» «Мама, мама, я все же венчаюсь, По судьбе за него выхожу». И глумилась, и горько смеялась: «Он ведь старше тебя, он урод!» Холодела, рука, изгибалась, И сжимался испуганный рот. Покупала дешевого фаю Подвенечное платьице шить. «Я ведь знаю, давно уже знаю: Не любить еще нам, не любить». Поднимала икону, стояла, Над невестой творила кресты. Обрученная низко лежала, Восковые дрожали цветы. Повенчала и с мужем богатым Отпустила на первую ночь. И потом, пригибаясь к заплатам, Вспоминала богатую дочь. Приходила и скромно садилась: «Помоги мне на черные дни». И у дочки улыбка змеилась: «Пока можешь, червонец, звени!» Ноябрь 19057. Браслет
Подглядывал, высматривал и щурился глазком: «Позвольте познакомиться, я, кажется, знаком. Как под руку с молоденькой приятно погулять! Теперь столоначальника желал бы повстречать. Квартира холостяцкая, живу невдалеке, Не будет ли браслеточка вам эта по руке?» Лоснится, светит лысина из кучи одеял. В углу стена закапана: лампадку доливал. «Побудь еще, цыпленочек, быть может, зацвету. Ты видишь, я как яблоко, в соку и во цвету». «Ах, ноют, ноют ноженьки, вон видишь синий след На память что подарите, ужель один браслет?» Октябрь 19068. Хозяйка
Хозяйка убивается, Устала от хлопот. Покоя добивается, Поклоны земно бьет. «Пошли, Господь, хорошую, Красивую собой, Тяжелою я ношею Придавлена Тобой. Двух девушек гуляющих Держала для гостей, Хозяйству помогающих, Питающих детей. Давала стол и горницу За семьдесят рублей. Спаси, Господь, затворницу, Нет жизни нашей злей. Ты знаешь сам, таскаются Пьянешеньки-пьяны. Стучат, поют, ругаются, Как в пасти сатаны. Квартира никудышная И с кухней проходной. Тяжка мне воля вышняя - Век маяться одной! Которая веселая, Та до сих пор живет. Другая — рыба хволая, Приманит и заснет. Не выдержала, бедная, Ах, тьфу ты, боже, тьфу! Напала болесть вредная — Повесилась в шкафу. Теперь забота новая — Какую подберу? За стол и все готовое Полсотенки беру. Пошли, Господь, хорошую, Красивую собой. Тяжелою я ношею Придавлена Тобой. Твоею волей двинуты И горы и моря. Тут детски рты разинуты, Не дай погибнуть зря!» И молит, добивается, Поклоны земно бьет. Хозяйкой называется, Сама весь дом ведет. Январь 1907ДАЧА
1. Дорога
Неустанная дорога Убегает без огней От сознания до Бога И от неба до саней. Костенея в зимней скуке, Мимо движутся стволы И протягивают руки, Пальцы путая в узлы. В белой шапке, кривобокий, Дом нагнулся и заснул, И ползет огонь безокий Из его раздутых скул. Вот еще, другой и третий, На коленях, в простынях, Все уродов старых дети С красной точкою в глазах. Подойди, ударь в окошко — Сонно выглянет лицо, Замяучит жалко кошка, Кто-то выйдет на крыльцо: — Что ты бродишь, непутевый, Люди спят себе давно! — Звякнут старые засовы, В темноте умрет окно. И опять, не уставая, Вверх дорога потечет, Побежит, не убегая, Деревянный небосвод. 19052. Парк
На заборчиком узорным, стиснут красненькой каемкой, Парк, наследье вековое, в древность узкое окно, Измельчавших птиц услада, дно зеленой чаши емкой, Парк, изрезанный дорожками, но выросший давно. Есть еще в зеленом сердце уголки самой природы, Где глядится глаз прохожий во всебожии глаза, Где сплетаются любовно и любви свивают своды Метки лиственных деревьев, липа, ива и лоза. Есть еще святые ложа, приготовленные Богом Для сливающейся твари с ним, друг с другом, в полноту. Но в народе приходящем, мелкодушном и убогом Нет стремлений, нет порывов, облечений в красоту. Разодетые подробно, тело скрывшие нелепо, Дважды, трижды обернувшись в неуклюжие мешки, Взявши позы, заучивши изреченья глупых слепо, Ходят мелкими шагами, мерят чувства на вершки. Там с подкрашенных сурмином женских губ глядится краска, Из-под взбитых неуклюже войлок дыбится волос, И глазами, приученными ко лжи, дарится ласка Слепоглазам, одуревшим от вина и папирос. Взявшись под руки, гуляют по усыпанной дорожке, Испещренной их следами и бумажками конфет, И экстаз любовный цедят и впивают яд по ложке, Оскверняя у деревьев память прежних, ярких лет. Если ж странно и нежданно загорится у подруги И темноте живого глаза озарение любви, И, к любимому прижавшись, затрепещет, как в испуге, И безвольным телом телу скажет робко: позови — На призыв любви — ты знаешь — как ответит друг убогий: Сосчитав в кармане деньги, поведет ее к углу И, взвалив любовь с подругой на засиженные дроги, Повезет огонь к трактиру, довезет одну золу. И обратно, заедая утоленье нег минутных Бутербродом, принесенным на прогулку про запас, В парк приедут для вечерних впечатлений, сонно-мутных, Завершения воскресных жизни будничной прикрас. Целый день и целый вечер терпит парк позор прогулок, Недоступно охраняя сердца девственную глушь, И когда стихает вечер и на шумный переулок Сон находит и уводит по домам бесцветность душ — За заборчиком узорным, стянут красненькой каемкой, Парк, наследье вековое, в древность узкое окно, Смотрит горько на пустое дно зеленой чаши емкой И вздыхает гулким вздохом веток, выросших давно. 19073. Гора
Стынет озеро. Над озером высокая гора. Сплошь застроены купальнями крутые берега. Поиграл тут кто-то в домики, и брошена игра, А игравший скрылся ловко в поднебесные луга. Полдень в волны бросит яркий, насыщенный солнцем зной, По купальням слышны крики, всплески, визги и смешки. Расхрабрится и, нырнувши, проплывет пловец иной Два аршина синей волей и назад в свои мешки. От купален по мосточкам, разгороженным точь-в-точь, Переходят на дорогу и с дороги прямо в сад За решетку, в тот-то номер, день и вечер дотолочь, Скоротать и жизнь наполнить счетом маленьких услад. За стеной сосед пиликать будет, радуя свой слух, Запоет внизу известный в граммофоне баритон. Побежит студент влюбленный, ко всему суров и глух, На зеленую скамейку увидать условный сон. Солнце ясно на закате позолотит окна дач, Друг за другом налезающих наверх, на склон горы; На балкончики картежников сведет тоска-палач Подогреть сердца пустые острым трепетом игры. Мочь настанет, и поманит, и обманет: не любовь, А привычка или скука свяжет пары там и здесь, И любовники, любовницам слегка волнуя кровь, Устыдясь луны, на окна головой мотнут: завесь! Полый круг луны высокой все увидит с высоты: Крыши, трубы, переулки, и вершину озарит, Где кладбищенские дремлют, надпись высунув, кресты: Кто, да кто, какой породы и с которых пор лежит. Как и в жизни городили, чтобы точно знать свое, Так и здесь решеткой прочной каждый крестик обнесен. Жизнь в пределах протекала. Что-то кончило ее. Должен сон и запредельный также быть определен. Стынет озеро. Над озером высокая гора. Сплошь застроены строеньями крутые берега. Поиграл тут кто-то в домики, и брошена игра, А игравший скрылся ловко в поднебесные луга. 19074. Шарманка
И опять визги, лязги шарманки, шарманки, Свистящей, хрипящей, как ветер, во мне, — Размалеванной жизни пустые приманки, Коса из мочалки на лысой луне. «Маргарита», венгерка и вальс «Ожиданье», И вальс «Ожиданье», тоска и тоска. Той мещанки над жизнью пустой тоскованье, Чья радость и дело — вязанье носка. Вот по этому парку, цветов не срывая, Гулял, поджидал — по траве не ходить! Золотиста коса, за цветы задевая, Гимназиста с ума приходила сводить. Там из досок под соснами пол настилали, Танцевали венгерку, вертелась рука. Целовались, клялись и подруг ревновали, — Шарманка, шарманка, тоска и тоска! Не хочу. Надоело. Без маски глядится В лицо мне седая мещанская жисть. Эй, кому травяная коса пригодится, Дешевая краска, удалая кисть? Январь 1907СЕРДЦЕ
1. Поэт
Изныла грудь. Измаял душу. Все отдал, продал, подарил. Построил дом и сам же рушу. Всесильный — вот — поник без сил. Глаза потухли. Глухо. Тихо. И мир — пустая скорлупа. А там, внизу, стооко лихо, Вопит и плещет зверь-толпа. «Ты наш, ты наш! Ты вскормлен нами. Ты поднят нами из низин. Ты вспоен нашими страстями, Ты там не смеешь быть один!» Как рокот дальнего прибоя, Я слышу крики, плески рук. И одиночество глухое Вползает в сердце, сер паук. Да. Я был ваш. И к вам лишь рвался, Когда, ярясь от вешних сил, В избытке жизни задыхался, Метался, сеял и дарил. Когда же в темную утробу Вся сила, сгинув, утекла И жизнь моя к сырому гробу На шаг поближе подошла, — Я увидал глаза и пасти, Мою пожравшие судьбу, И те же алчущие страсти, И ту же страстную алчбу. И возмущенный отшатнулся, И устрашенный отошел. Владыкой в омут окунулся, Назад вернулся нищ и гол. О, вам отныне только песни! Я жизнь для жизни сберегу. Я обману вас тем чудесней, Чем упоительней солгу. Поэт, лукавствуй и коварствуй! И лжи и правды властелин, Когда ты царь — иди и царствуй, Когда ты нищий — будь один. Март 19072. Старик
Я стар и слаб. Но помню я, Но что-то помню с давних пор Из страшной Книги Бытия, И что-то видел этот взор. Мой голос глух, и мысль темна, Родился я — скончалась мать. Я знаю жизнь дотла, до дна. О, только, только б рассказать! Мой детский мир был так суров. Подвальный мир: окно вверху — Все та же казнь за жизнь отцов И зуб за зуб расчет греху. О, сколько раз, избит ремнем, Я вверх кричал: «О, Ты! Кто Ты?» Но день молчал. И с новым днем Опять молчанье и кнуты. Прошло ученье. Г од любви! Густая ночь тяжелых кос. И пыль в глазах. И жар в крови. И утром блески белых рос. Священный год! Я Бога знал. Я знал весь мир моим, одним. Но кто же, кто навек отнял, Что было миг один моим? Нет мук страшнее мук родов — Все та же казнь за первый грех. О, женский крик и лязг зубов, И в этом крике чей-то смех! Родить живого — род продлить. Но для чего родить птенца Глухонемым? Гнилую нить Зачем тянуть от мертвеца? Когда бы знать, кого проклясть, Кого позвать, к кому поднять Хулой сверкающую пасть, Когда бы знать, когда бы знать! За годом год мне в душу нес Тяжелый груз позорных мук, Удавный гнет событий рос, Судьба душила тьмою рук. Дряхлела кровь, и голос гас, И свянул жизни алый цвет, И с каждым часом ближе час Ночного зова в горний свет. Пускай. Я — вот. Я весь готов. О, там молчать не буду я! Я помню муки всех веков, Я знаю Книгу Бытия. И я спрошу: вот этот шрам, Вот этот стон. Вот тот удар. За что? За что? И кто Ты сам? И жизнь людская Твой ли дар? И если Твой, будь проклят Ты И Твой закон. И власть Твоя. От нашей крови все желты Страницы в Книге Бытия.3. Уроды
Я шел по улицам, и город громкий Вокруг выбрасывал прохожих без числа, Несущих шляпы, палки и котомки, Невольников безделья или ремесла. Я был уродлив, мелок и недужен, Я чьим-то вымыслом был вымышлен дурным, Но этой жизни городской не меньше нужен, Чем труб фабричных серый дым. Был полдень на исходе. Солнце сонно Слепило окна, зданий пестрые глаза. Я думал: жизнь чарует неуклонно И здесь, где конки, лавки и воза. Как бы в ответ на эти мысли Из-за угла старуха выставила горб. Черты — нет, не лица, а кладбища — отвисли, Но даже их скрывал двойной остроугольный горб. «На праздник жизни жизнь сама же Свое уродство кажет мне, глумясь!» — Подумал я и дальше шел, отважен, В глаза впивая уличную вязь. И тотчас же привлек мое вниманье Старик солдат, заснувший у окна, Где бегали, теснясь, обложки и названья На полках, подставлявших рамена. Он спал. Но глаз один не мог закрыться, И над белком вверху темнел зрачок. И в нем не перестала улица кружиться, И мимо город так же сыпался и тек. «Война! Несовершенство яркой жизни! — Ответил мысленно я встрече старика, — Но сколько блага принесет своей отчизне Детей, рожденных нами, быстрая река!» И детское я увидал существованье. Но лучше б не видать такого бытия! Рахитиком предстало мне страданье, В огромном черепе бессмысленность тая. Как? Ты опять противоречишь встречей Моим надеждам, мыслям и мечтам? Так на, смотри: я сам иду предтечей Желанных дней, смотри — я сам! Я сам, уродливый, убогий и недужный, Всю силу красоты в себе несу! На эти вымыслы твоей тоски ненужной Грядущего я возношу красу! Июнь 19064. Городские дети
Городские дети, чахлые цветы, Я люблю вас сладким домыслом мечты. Если б этот лобик распрямил виски! Если б в этих глазках не было тоски! Если б эти тельца не были худы, Сколько б в них кипело радостной вражды Если б эти ноги не были кривы! Если б этим детям под ноги травы! Городские дети, чахлые цветы! Все же в вас таится семя красоты. В грохоте железа, в грохоте камней Вы — одна надежда, вы всего ясней! 19075. Людские лица
О лица, зрелища трущобных катастроф, Глухие карты тягостных путей! Невольный голос ваш печален и суров, Нет повести страшнее ваших повестей. Как рассказать, что рассказал мне тот старик, Поднявший до виска единственную бровь? Когда-то в страхе крикнул он — и замер крик, И рáвны пред его зрачком убийство и любовь. Взгляни на ту, закутанную в желтый мех, Подкрасившую на лице глубокий шрам. Она смеется. Слышишь яркий, женский смех? Теперь скажи: ты отчего не засмеялся сам? Вот перешла дорогу женщина в платке. И просит денег. Дай. Но не смотри в глаза. Не то на всяком, всяком медном пятаке В углах чеканки будет рдеть блестящая слеза. И даже в светлый дом придя к своим друзьям, Нельзя смотреть на лица чистые детей: Увидишь жизнь отцов по губкам, глазкам и бровям — На белом мраморе следы пороков и страстей. Но и старик, и женщина, и детский лик Переносимы, как рассказ о житии чужих. Но что за ужас собственный двойник В правдивом зеркале! Свой взгляд в глазах своих! <1907>6. Лестница
Ты помнишь эту лестницу под крышею ворот, Ступени черной лестницы и грязное окно, Ночное ожидание: придет ли, не придет? Глухие наши радости, ушедшие давно? Любимая, затерянная в мчащихся годах! Ты хочешь, все прошедшее вернется к нам теперь? Вот полночь хрипло пробило на кухонных часах, Вот гулким болтом брякнула внизу входная дверь. За день-деньской измученный, ослабший и больной, По этой темной лестнице тяну за шагом шаг. Зимой, дождливой осенью иль белою весной, Все тот же изувеченный, душою зол и наг. Не ты ль бродягу жалкого впускала и звала, Звала любимым чахлого, дарила поцелуй, Не ты ли губы серые ласкать-лобзать могла, Шептала горемычному: «Любимый, не тоскуй». Я помню милой комнаты убогонький уют. Да, теплой, тихой комнаты. И ласку грубых рук. И все, чем жизни бедные влачатся и живут, И все, чем только терпится судьба, сосун-паук. Мои седые волосы! Блуждающий мой взгляд! И там в глуши Смоленского нагнувшийся твой крест! О, как же люди ждут еще, идут и говорят, О, как же еще движется такая жизнь окрест? Март 19067. Гость
Ах ты, Ванечка-солдатик, Размалиновый ты мой! Вспоминается мне братик Перед бунтом и тюрьмой. Вот такой же был курносый Сероглазый миловид, Только глаз один раскосый Да кругом лица обрит. Вместе знамя подшивали, Буквы клеили на нем. Знали: сбудем все печали, Только площадь перейдем. Белошвейня мне постыла, Переплетная — ему. Сердце волею заныло, Ну-ка, душу подыму! Только почту миновали И к собору подошли, Серой тучей наскакали, Словно встали из земли. Жгли, давили, не жалели, Вот такие же, как ты… Прочь, солдат, с моей постели! Память горше бедноты! Вот такие же хлестали Беззащитную гурьбу. Что глаза мои видали, Не забуду и в гробу. Уходи, солдат проклятый! Вон он, братик, за тобой Смотрит, чахлый, бледноватый, Из постели гробовой. Январь 19078. Часы
В уездном городе глухом Жил старый часовщик. Колес и стрелок скопидом, Минуток гробовщик. Осколок древности самой, Он был Христу родня И, часовой замкнут тюрьмой, Не знал сиянья дня. За кассой дочь часам любви Утекшим счет вела. Бегут часы: люби, лови!.. Ах, если б я любить могла! Но час настал, ударил гром. Толпа гудит, зовет: Вставай, товарищ, мы идем! Стучатся у ворот. Что надо вам? — Открой скорей! Кому открыть? — Открой! Не смеет дочь открыть дверей, И прянул вольный рой. Пробит висок. Коса в крови. Ушли. Стучат часы. Часы летят, считай, лови! Бегут часы трусы. Сидит старик во тьме дневной, Сквозь тьму на труп глядит. Часам кивает сединой, А в ставни дробь стучит. Стучит, дробит клочки минут, Добить, добить слепцов! Кто жив, сюда! — Кто жив, тот тут. Слепцы из мертвецов. 19079. Город
Ой, сестрицы-водяницы, леший — брат, огневики! Погодите, подождите зажигать, вздувать костер Там над кручей, возле тучи, у текучи, у реки: Я закован, я прикован, я в плену у трех сестер. Как и первая, Крикуша, затомила мой полон Грудой каменных, высоких, тупооких коробов. Как второю, Немогушей, я в одежды заключен, Мягких складок шелест гадок, хуже каменных оков. Как и третья, Отвыкая, не пускает пуще всех, Уцепилась, притянула — завязаю в волосах. Братья, сестры, подождите соучастника утех: Вот сейчас сорву полоны, долечу в единый мах. 190610. На массовку
Леса вековые сосновые, Луга зеленее зеленого И неба лазурью вспоенного, Края, засмеяться готовые, Нежно-лиловые. Стволы, побуревшие в летах, Гордые ржавыми латами, И между стволами лохматыми, В дальних просветах, Вразброд Рабочий народ. Шапки надвинуты, вскинуты Лица вспотевшие. Все одной радостью двинуты. Все восхотевшие Счастья свободного. Мира негодного Путы истлевшие Будто бы скинуты. Пестрыми массами Движутся, движутся, Густо на просеки нижутся. В городе дымном Станками, машинами, кассами Дух искалечен. В труде заунывном Голод всегда обеспечен. Рокот, и грохот, и вой Фабрики, пóтом и кровью живой Там, за спиною. Сердце зарделось Весною. В леса захотелось, На волю — Услышать про новую долю. Гулко текут по оврагу Морем шумливым, Скованы дружным порывом, Снова и снова Пьют заповедную брагу Воздуха, воли, лучей. Слова, кипящего слова, Смелых речей! Смолкло. Над желтым обрывом Оратор… Июнь 1906ДИКАЯ ВОЛЯ
«Мать родимая, тебе я эту книгу отдаю…»
Мать родимая, тебе я эту книгу отдаю, Потому что разумею душу вольную твою; Потому что знал и знаю, как томилась в жизни ты, Как стихия, мне родная, все рвалась из тесноты; Здесь поведать захотел я дикой воли голоса, Что в плену уразумел я, что напела мне краса; Здесь любовь я исповедал к вечной женской глубине, Обернулся зорким оком к близкой сердцу старине; Здесь я снова стал ребенком, нежным, тихим и твоим, И опять в напеве звонком явлен Бог с лицом благим. Дар прими и помни: в сыне ожила душа твоя. Этой книгою отныне пусть живу на свете я. <1907>ГОЛОСА СМЕРТИ
ЭЛЕГИИ
1. «Мне тяжело, как в первый день…»
Мне тяжело, как в первый день, Как в первый день ночного горя, Когда впервые бросил тень Закат на даль земли и моря, Я сон вулканов услыхал, Вокруг себя разливших лаву Среди со дна подъятых скал На первозданную дубраву. Я под разливами огня Услышал свист горящей глины, И свет теперешнего дня Мне темен, как лучи лучины. В глухое сердце не гляди, Оставь расколотую душу! Всё круче горы впереди, Я бурей мчусь и скалы рушу. И прорывая тяжкий путь, Когда-то вырвусь на приволье! Или, разбив о камни грудь, Умру, зальюсь людскою болью. 1907, Кресты2. «И вот опять совсем один…»
И вот опять совсем один, Как в чисто поле занесенный Напором мощным древних льдин, Седыми мхами опушенный, Валун, осколок темных скал, Гранитов севера глухого, Чью силу в землю закопал Разбег налета ледяного. Лежит, проникнув в чернозем, И глубже каждый год врастает. А солнце движется кругом, И ветер с посвистом летает. Да синий ворон припадет, Как на скалу высот родимых, Где пропасть в пасть свою зовет Бессильной яростью томимых. Хоть бы распасться и истлеть! Да нет, крепка судьба гранита: Покуда солнцу землю греть, Его твердыня не разбита. 19073. «Под вечер жизни, в час унылый…»
Под вечер жизни, в час унылый, На небо взглянешь впопыхах И видишь остров сизокрылый На алых, медленных волнах. Склонив лицо, закат сияет, И мертвой зыбью даль рябит. И неба взор не покидает, И мир для неба позабыт. Так тихо плещут волны моря, Такой корабль сюда плывет, Что вся тоска земного горя Не затемнит сиянья вод. Глядишь на светлое виденье И видишь в синих парусах Ушедшей юности волненье, Былого счастья милый прах. 19074. «Опять в печальной тишине…»
Опять в печальной тишине Недвижным сердцем затихаю, И ничего опять не знаю, — Всему внимаю, как во сне. На мыслях цепкая узда, Все скрыто тьмой неуловимой: И очи дальние любимой, И в небе дальняя звезда. Все круче горная стезя, Под лавою все тише пламя, И никакими-то словами Расколдовать судьбы нельзя! <1907>5. «Так и уйду с душою нерассказанной…»
Так и уйду с душою нерассказанной, С недвижною улыбкой на губах. И лягу на лугу в простых цветах, Ромашках, маках, васильках, Все улыбаясь, вознесусь душой развязанной, А на цветах останется мой прах. И вы, подруги и друзья мои любимые, Придя, слезами не туманьте глаз. И смерти радуйтесь хоть этот раз, Когда ушел в сияющий оаз, Природы слушаясь неумолимыя, Веселый жизненосец Аз. <1907>6. «И ты придешь в мой дом покинутый…»
И ты придешь в мой дом покинутый, Как приходила в светлый час, Когда огонь вечерний гас, Закидывая розами нас. На храм посмотришь, мной отринутый, Любимый столькими из вас, — И лишь тобой одною не возлюбленный, Без поцелуя спящий на глазах, Без брачного венка на волосах И без колец на сложенных руках. Придешь и поцелуешь храм загубленный, Утаивая в сердце горький страх. <1907>7. «Все стало чуждым: комната и люди…»
Все стало чуждым: комната и люди. И не отсюда уж гляжу на свой уют, Где вещи, суетливо подставляя груди, Мои глаза ненужностью гнетут. Еще недавно этот стол просторный И кресло утлое манили вечером меня Истратить свой досуг на вымысел узорный И на рассказ рассказов алого огня. И книжки над столом, где рядом прикорнули Поэт сияющий с упорным мудрецом, В последний раз давно ли обманули Меня, еще не взятого вершающим концом. Бумага хрупкая и ты, перо стальное, Послушные еще не замершей мечте, И вы, когда узнаешь бытие иное, Под взором обреченного уже не те. И ты, подруга вымыслов веселых, Друг комнаты и мой заветный друг, В упрямом взгляде глаз моих тяжелых Так неожиданно переменилась вдруг. Все, все оторвано, покинуто, забыто. Бесстрастно созерцая старый дом, Глухое око широко раскрыто, Но чуждо все ему в былом. <1907>8. Смеретушка
Тоска моя, Смеретушка, Ты кем ко мне придешь? Полуднем ли, полуночью Скогтишь меня, возьмешь? В лесу ль меня ты выследишь, Когда глаза заснут? Припомни-ка пословицу: Лежачего не бьют. На поле за работою Тебе ль за мной ходить, Снопами укрываючись: Кто будет рожь косить? За ужин мой с ребятами, С хозяйкою женой, Прельщаясь караваями, Тебе ль идти за мной? Уж лучше мы, Смеретушка, Да будем как друзья! На что уж ты смышленая, А все смышленей я. Поеду в лес за хворостом, Как будто запоздал, А ты вот тут и выгляни, Пока закатец ал. Да не с косой и черепом Замест лица-зари, Смотри душою-девицей, Смеясь скажи: «Умри!» Чтоб волосы раскинулись От леса до небес. Пойдешь — деревья движутся, Дает дорогу лес. Живая, полногрудая, Чтоб жар вот так и жег, Чтоб встречу так и кинулся, Любовью занемог. Целуй тогда, Смеретушка, Покуда не умру! Не отойду — кляни меня — От зол твоих к добру. Вот так вот и останусь я, Глядясь в глаза твои. Возьми-бери, Смеретушка, Тут все права свои! Пускай голóсят с бабою Ребятки над отцом: Смертельным обручаюся С забавою кольцом. Умру, пусть ветер носится И носит хворост мой, Ходи и ты, Смеретушка, И зубы скаль со тьмой. Летайте, черны вороны! В лесу глухом лежу. Проклюйте очи синие, А то я все гляжу. Бегите, волки серые! Вам падаль отдаю. Дожди падите гулкие, Омойте кость мою! Приди тогда, Смеретушка, Еще взглянуть, любя: Теперь-то твой возлюбленный Похож ли на тебя? 19079. Колыбельная
Спи, тихий мой, любимый мой! Качает кто, узнала я. Зеленый свет глядит тюрьмой, Тюрьмой гляжу, усталая. Качала смерть тебя, дитя, И кровь впивала алую. Лежишь-молчишь, со мной шутя, Склонил головку малую. Сама звала, сама ждала: Хоть смерть возьми младенчика! А смерть добра, не хочет зла: Пришла, убила птенчика. Спи, тихий мой, любимый мой! Когда бы люди ведали! Зеленый свет глядит тюрьмой, — Нам волю заповедали. 1907ТЮРЕМНЫЕ ПЕСНИ
1. Клятва
Колокольный звон несется, Больно в сердце отдается, Воля вольная — увы! Тесен терем одинокий, Склеп печален одноокий, За стеною гул молвы. За стеною солнце, солнце! Но не к солнцу глаз-оконце! А в такую же стену. И таят глухие стены Без любви и без измены Мысль жестокую одну: Как бы крепче стиснуть волю, Как убить живую долю, Впиться, мучить и пытать И тупым, бесстыдным смехом На усладу злым потехам Гордость смять и растоптать. Но и в малое оконце Вижу я на небе солнце, Отраженное в лучах И разлитое повсюду: В тьму ночей и в сердце люду, На стенах и в облаках. Солнца ясность золотая! Я храню тебя, святая, Я и здесь останусь жив! Птица с криком пролетела, Быстро, преданно и смело Клятву в небо восхитив. 19 августа 19072. Жертва
Принесли мне хлеб и воду, Дали соли: хлеб да соль! Помяну-ка мать-природу, Изобилье диких воль. Сыпься, белая солица, Да на этот черный хлеб. (Подожди, тоска-черница: Я и так от слез ослеп.) Я ли хлебом не питался, По болотам не бродил, Синим небом любовался, С темным лесом говорил. Лейся, тихая водица, Жертву малую твори. (Подожди, тоска-черница: Не видать от слез зари.) Я ль с водою не ласкался По озерам и рекам, В струйках синеньких плескался, Греб навстречу рыбакам. Мать-природа, слышишь сына? Черный хлеб, вода и соль — Это жертва исполина Изобилью диких воль. 19 августа 19073. Поясок
Ай, мой синий, васильковый да шелковый поясок! А на этом поясочке крепко стянут узелок. Крепко стянут да затянут милой ласковой моей — Крепче поручней железных, крепче тягостных цепей Я гулял тогда на воле и ее любил, как свет. Рано утром на прощанье завязала мне привет. Полон силы неуемной, уезжал от милой я. «Помни, солнце, мой любимый, я всегда, везде твоя!» Ехал вольный, не доехал — угодил как раз в тюрьму, Брошен в склеп зеленоватый, в ледяную полутьму. Из углов смеются стены: «Посиди-ка тут один!» Но, стряхнувши грусть усмешкой, им в ответ приволья сын: «Был один бы, кабы не был да со мною поясок, А на этом поясочке да вот этот узелок. Был один бы, каб не чуял, что любимая вот тут, В самом сердце, где живые голоса гудят, поют. Был один бы, каб не ведал, что тюрьма людей полна, Что и в каменной неволе воля вольная вольна!» Ах, мой синий, васильковый да шелковый поясок! А на этом поясочке стянут милой узелок. 21 августа 19074. Ау!
Моя рубаха белая, брусничное пятно! Из красного лиловеньким теперь глядит оно. Под дождиком серебряным по ягоду мы шли. А ветры сизы óблаки в поднéбесье несли. Качался лес, туманился под сеткою дождя И все-то звал, заманивал, подальше уводя. Пригорки за пригорками, там озеро, там луг, Взлетанье птиц испуганных, ауканье подруг. Собрали много, мало ли, зато поели всласть, А ноги притомилися, велят к траве припасть. Кабы трава не мокрая, вот так бы и упал, И в вереске запутался, в муравушке пропал. Лежал бы не шелохнулся, к земле родимой льня. Подруги за деревьями искали бы меня. Любимые подруженьки, ау, ау, ау! — Вы слышите, откуда вас зову, зову, зову! Не в травах я запутался, не на землю прилег — Ступил я за протоптанный, невольничий порог. Не лес стеною пестрою идет ко мне, маня, А стены склепа темного стоят вокруг меня. Не эхо голос звонкий мой уносит, отдает, А гул могилы каменной гудит, в ответ поет. Не травы стеблем ласковым к щекам горячим льнут, А доски пола желтого мхи-волосы метут. Одна рубаха белая, брусничное пятно, Не красным, а лиловеньким глядит теперь оно. 22 августа 19075. Повязка
Желтенькая ленточка, повязочка моя, Что ты так ласкаешься, касаяся меня? Или я запамятовал, кто тебя сшивал, Кто тебя на волосы мне летось одевал? Кто мне кудри русые расчесывал, жалел, Кто мне меж волосьями в глаза мои глядел? Как они смеялися, подглядывал, смеясь, На губы веселые ресницами косясь? Помню, помню, ленточка, все помню навсегда, Только ведь для памяти пожаловал сюда. Рано утро ясное проглянет за окном, Я уж под решеткою стою с тобой вдвоем. Гребнем поломавшимся чешу себя, деру, Волны к волнам волосы никак не подберу. Руки да за голову, а ленточку к кудрям, Весь-то отдан утренним, пронзающим лучам. И уж тут не знаю я, молюсь иль не молюсь, Рад тюрьме иль пламенно из ней на волю рвусь. Только знаю: ленточка, повязочка моя Светится, колышется на кудрях у меня. 22 августа 19076. Голоса
Целый день мне слышатся эти голоса. Стены ль это плачутся, поют ли небеса? То бросают скалами низкие басы, Будто строят храмину божеской красы. То, как дети ясные, звонки и чисты, Держат сердце в трепете сладостной мечты. Чутким ухом слушаю, думаю понять, Но неуловимые стихнули опять. И опять возникнули — там ли, в высоте, Или тут, за стенками, те же и не те? Силой сердце полнится, видно, лучше там, Где мои родимые вверились слезам. Мать ли понадеялась сына увидать, Сестры ль сны увидели, божью благодать? Или ты, любимая, чуешь, что с тобой Связан нерушимо я верною судьбой? Ведать я не ведаю божьи чудеса. Только слышу: вольные это голоса. Только знаю, радостно слышать их теперь, Сердце укрепляющих: жди, надейся, верь. 21 августа 19077. Череда
Вот и пятый день подходит, И пройдет, уйдет, как все. Видно, поровну отводит Время горю и красе. Красоты я знал немало И все больше ждал да ждал. Горя будто не бывало — Только слух о нем слыхал. Вот и выпало на долю Выпить горькое вино, Посмотреть на синю волю Сквозь железное окно. И смотрю: она все та же. Да уж я — то не такой! Но меня ли силе вражьей Надо сжать своей рукой? Пусть одни уста остынут, Эти очи отцветут, А вот те повязки скинут, А вот эти оживут. Камень сверху оторвался — Убыль верху, прибыль там, Где раскат его раздался По долинам и горам. Сизый облак наклонился, Сила вылилась дождем — Свод пустынный прояснился, А хлеба поют: взойдем! Так и все на этом свете, И на всяком свете так: Иссякают силы эти — Восхожденью новых — знак. Мы же, маленькие звенья, Сохраняем череду: «Ты прошел, сосед?» — «Прощенье!» — «Ты идешь, сосед?» — «Иду!» 24 августа 19078. Голуби
Вам, птицы поднебесные, Насыпал я пшена За те пруты железные Тюремного окна. Слетелись, сердце радуя, Клюют скорей, спешат, Не вижу только ладу я: Крылами бьют набат. Торопятся, стараются Друг друга оттеснить, И сердятся, и маются, Чтоб больше захватить. Покойны будьте, голуби! Обильно сыплю я. Насытитесь тут дóлюба Вся вольная семья. Когда же все насытитесь, Умчитесь в эту синь, Рассеетесь, рассыпетесь Средь голубых пустынь. Но тот, кто всех проворнее И крыльями сильней, Покинет долы горние Для дальних зеленей. Для тех садов сверкающих, Где мать моя одна В слезах неутихающих Поникла у окна. И сына подневольного, Тоскуя, тщетно ждет, У сердца богомольного Ища себе оплот. 24 августа 19079. Кручина
Не круши меня, кручина! Мне еще немало жить. Ходит черная година, Оттого ли мне тужить? Ведь все так же солнце светит, Так же дети видят сны. И земля все так же встретит Песни первые весны. Осень пестрая подходит, Потемнели тополя. И туман уж хороводит В опустыневших полях. Только я уж не любуюсь Той осенней милой мглой, Поневоле повинуясь Тьме могилы нежилой. Так любуйся ты одна там, Затаивши глубь души, По кустам ходи лохматым, Лесом скорбь свою глуши. Примечай там все красоты, Ничего не упусти! Лесу выдай все заботы С тучей листьев унести. И борись с тоской-кручиной, Как и я борюсь тут с ней, Чтобы волею единой Сердце полнилось вольней. 24 августа 190710. Серый вечер
Отчего ты, вечер, серый и простой, Как ребенок малый с тихою мечтой, Мальчик сероглазый, увидавший свет В первый раз на склоне отроческих лет? Отчего и звоны, вечер у церквей, Словно стаи сизых, ранних голубей, Только научённых крылья подымать, Сердцем не забывших голубицу-мать? Отчего ты, вечер, заманил меня Пристальной улыбкой серого огня? Покажи мне облик, серый вечер мой! Распахни свой облак, свитый полутьмой! Подойди же ближе. И еще. Вот так. Загляни в глаза мне, в мой заветный мрак. Разве ты не видишь: серые глаза, Только в самой дали прячется гроза. Обними нежнее. Окружи совсем, Чтоб я стал недвижим, как пустыня, нем. Чтобы только были вечер, я да ты Тут над колыбелью маленькой мечты. 25 августа 190711. Марево
Сделал меньше малый терем, Сумрак гуще, ниже свод. И шепнул: «Давай поверим!». Покидая небосвод. Засмеявшись серым глазом Брату-вечеру в ответ, Начал счет я: «Раз!» И разом Вспыхнул тихий серый свет. «Два!» И в зыбкой колыбели Просыпается дитя. Щеки сонные зардели. Ищет, ручками метя. «Три!» И мать склонилась гибко Голод грудью утолить. У двоих цветет улыбка, Третий — краше в гроб валить. Вечер, вечер, вечер! Тише! Колдовства не нарушай! Долетает шепот свыше: Ночи — «Здравствуй!», мне — «Прощай!» 26 августа 190712. Ясность
Пронизáла душу ясность созерцанья. Как дождем, омыла дальние углы. Освежила бурей первого страданья, Разорвала скопы ядовитой мглы. И взираю странным, онемелым оком На позор звериных, разоренных нор, Где былые годы низменным потоком Пробегали мутно, потупляя взор. И внимаю сердцем чистоту и ясность Предо мной лежащих голубых высот, Где промчится, с вечным утвердив согласность, Дней моих грядущих просветленный лёт. 27 августа 190713. Море
Уплывайте, уплывайте, дальше, дальше, облака, Чтоб лазурь была как море, а не узкая река. У меня душа как море, полноводный океан, Что под льдинами синеет у полярных белых стран. С каждым часом льдины тают, обнажая синеву. Вот последняя лепечет: «Не растаю, уплыву!» Но от солнца золотого никогда не уплывет То, что зной его могучий на погибель обречет. Льдина тает, расширяя каплей малою простор, Только море, только небо и взирающий мой взор. Все, что было мелким, низким, сметено, унесено, Светит чистая пустыня, в вечность зоркое окно. Все, что мучило, томило, теснотой своей гнело, Все развеял вольный ветер, далью моря унесло. Только волны ходят вольно, как хотят и где хотят, И серебряные брызги к небу синему летят. Только я гляжу, не веря широте морской души: Неужели эти дали из моей идут глуши? 27 августа 190714. В лесу
Слышу стон твой издалече, Вижу: плачешь на земле, Колыхают слезы плечи, Скорбь застыла на челе. И целуешь вереск алый, Припадаешь и опять Подымаешь крик усталый К синю небу возлетать: «По траве ходил по этой, На цветы лесов глядел. Сердца ласковой заметой Сколько сосенок одел. Как питался, любовался, Красотой лесною жил; Голос звонкий отдавался, С эхом вспыльчивым дружил. А теперь — леса красивы, Или нет — не вижу я. Слышишь ты мои призывы, Там, в теснинах бытия?» «Слышу, верная подруга! И хожу, хожу вот так: Одного того же круга Обивая известняк. Выпускают чередою По дорожке погулять, Чтоб натянутой уздою Вольным сердцем помыкать. Шагу малого налево, Ни направо не ступи, А беспомощного гнева Силу острую тупи. Вот хожу и вспоминаю Лес зеленый да тебя. А тоска моя шальная Ходит рядышком, знобя. Слышу стон твой издалече. Вижу: плачешь на земле. Подыми-ка к небу плечи, Сгладь морщины на челе! И окинь свободным оком Красоту и бытиё. Все ль твое в лесу высоком? А твое, так и мое». 28 августа 190715. Поэт
Я рассказал, косноязычный, Природы яростную глушь. И был отраден необычный Мой быстрый стих для ярких душ; Я рассказал наивным слогом Святой причастие любви И промолчал о тайном многом, Сокрытом в плоти и крови; Я рассказал бессвязной речью Народа сильного беду, Взманивши гордость человечью Сорвать железную узду. Теперь иное назначенье Открылось духу моему, И на великое служенье Я голос новый подыму. Да будет свят и непорочен Мой целомудренный язык, Как взгляд орла седого, точен И чист, как снеговой родник. Да будет всем всегда понятен Судьбою выкованный стих, Равно вчера и завтра внятен, Равно для юных и седых. Да будет щедр и безразличен Для всех сияющий мой свет, Когда святым огнем отличен Я, волей божьею поэт. 1 сентября 1907ВОЛЯ
1. Воля
Здравствуй, воля! Наивная, как юная невеста, Пугливая, как лань лесная, Пьянящая, Как первое осеннее вино. Опять ты облекла меня, Вошла и в кровь и в плоть мою, В глаза мне поглядела так призывно, Что закружилась сладко голова, И на траву склонил я жертвенное тело, Где желтые и красные огни Кленовых листьев раскидала осень. Такая ж ты, но для меня другая. Все так же ты объемлешь мир, Сверкаешь солнцем И в лесу живешь, Где каждый лист тобою дышит, Колеблемый осенним ветром. Но миру ты нужней, чем мне, Но солнце светит всем, как мне, И лес хранит тебя для всех, Не только для меня, Стихийного, смеющегося зверя, Каким была душа моя, Пока не наступила эта осень. Так мало совершилось — так же много. Я только десять дней не видел солнца, Тобой сверкающего, воля; И столько же ночей не видел неба, Простертого тобою, воля; Я только десяти рассветов И десяти вечерних зорь не видел, Затепленных тобою, воля; Я только десять дней баюкал стены Невольничьей докучной песней, Пропетою тобою, воля, — И вот душа уже другая, Берет от жизни впечатленья Прямей, задумчивей и проще. Так листья, ливнем благодатным Омытые, берут прямее Лучи от жизненного солнца. И стали: Слышнее детский голос, Понятнее седая старость, Невыносимее людская скудость, Своя мудрее совесть, Сильнее вялый разум, Мои пути виднее, Ценнее жизнь, И смерть доступней, И ярче огненные листья; Зажженные тобою, осень, И ближе ты, возможность жизни, Воля. Здравствуй, воля! 31 августа — 4 сентября 19072. Детство
Я в том лесу, где детство протекло, Такое вольное, Так хорошо и верно знавшее Искусство жить в игре веселой, К чему теперь лишь робкими шагами Я приближаюсь, опыт тяжкий Неся в окрепшем сердце. Он тот же, мой сосновый лес. И время Лишь выше подняло стволы седые, Лишь ближе молодой сосняк Согнало к белому оврагу, Который был таким большим, Когда на дне его я бегал детскими ногами, И маленьким таким теперь лежит передо мною Как будто удивленный старому знакомцу, И вовсе не глубокий. Иду тихонько, вглядываясь в чащу, Прислушиваясь к чьим-то голосам, Как прежде, полнящим весь гулкий лес, И знаю, что нельзя назвать их птичьим пеньем, Ни шелестом засохших веток, А только тихими лесными голосами. И вдруг средь них звучит мой прежний голос, И за стволами низко у земли Мелькает белое и быстрое пятно, То исчезает, бросившись на землю, То снова мечется — болотный огонек, Зовущий за собой неведомо куда По зарослям зеленой топи. Куда? Не знаю. Знаю — на приволье, В лесные чащи и поля пустые Под синим небом жизни, В море, гулкое, цветное море — Туда так весело и просто Бросаюсь я и отдаю всего себя, Как этому лесному сновиденью. <1907>ОСЕННИЙ ВИХРЬ
1. Вступление
Как взлетают эти листья К небесам пустым; Как себя роняют листья Вихрем золотым, — Так стихи к тебе взлетают Из моей глуши; Так смолкают, тлеют, тают В мировой тиши, Чтоб глаза твои седые Потемнеть могли; Чтоб огни земли рудые И тебя зажгли; Чтоб и ты опять дрожала, Стала бы не та, Чтобы ты сама сказала: Осень — красота.2. Вихрь
Ты опять ко мне приникла, Ты опять меня взяла. Вихрем огненным возникла, Миг замедлила, утихла, Острым пальцем поманила, Серым глазом ослепила, Меч лучей своих вонзила, Сердце вольное зажгла. И взлетела вихрем, вихрем. Вьешься, вьешься в вышине; Манишь ввысь слепящим вихрем, В золотом летишь огне; Стрелы, сыплемые вихрем, В небе светятся — не мне; Листья, сорванные вихрем, Вихрем падают ко мне.3. Осень
И несешься в диком танце — Быстрым оком не догнать. Только в девичьем румянце Страх у зорек увидать. Только в лиственном багрянце Горесть леса угадать. Выше, выше, выше в синь, В синеву своих пустынь! Сердце, стой! Не бейся. Стынь. Сердце, стань! Алеют раны Умирающей зари. Осень смотрит в эти страны На леса твои. Смотри. Осень льет свои туманы На поля твои. Умри. Вот летит душа Смугляны, Дочь последняя Зари.4. Пожар
Ты прошла по этим странам, Ты зажгла мои леса; Ты окутала туманом Золотые небеса; Ты овеяла дурманом Дикой воли голоса. Вон береза золотится, Зеленела не она ль? В желтом золоте гнездится Жизни тающей печаль. Вон осина розовеет. Не была ли зелена? Каждый лист тоской хмелеет, Ветка каждая хмельна. Вон и клен, омытый кровью, Уж не клен ли не зелен? Нестерпимою любовью Весь, высокий, истомлен. Ты зажгла свои пожары, По моим прошла лесам; Ты свои творила чары По моим же небесам; Ты моей не знаешь кары, Так узнай: горю я сам.5. Горящий лес
С каждым часом нестерпимей Леса пламенного жар; Нет тебя неутомимей В создаванье лютых чар; Нет тебя неугасимей, Этой осени пожар. Желто-алая завеса Заслонила эти дни; Дебри сумрачного леса Лижут пестрые огни; Глушь елового навеса Шепчет веткам: «Отгони!» И не только здесь, где алость Ослепительна очам, Но везде невнятна жалость Этим яростным огням; Всюду им чужда усталость, Всюду твой горящий храм. Лишь обугленные ели Тьму зеленую хранят; Но огни кругом взлетели, В зелень темную летят, И далекие метели В вихре огненном гудят.6. Огонь
Унесла меня. Сковала Огненным кольцом лесов. Желто, рыже, буро, ало — Гул слепящих голосов. Желтизна кричит: «Ослепни!» «Сгинь!» — мне ржавчина кричит. Листья бурые — как слепни. В сердце алый цвет стучит. Где ты? Где ты? За лесами? Где ты, где? Явись! Вернись! Я измучен голосами, Все огни во мне слились. И один огонь великий Из лесов моих к тебе Неужели, буйноликий, Не дойдет в своей мольбе? Неужели не осветит Тот огонь твое лицо, Пред которым тихо светит Огневых лесов кольцо? И в пустынях глаз спокойных Не зардеет ничего От его метаний знойных И от алых стрел его?7. Обручение
«Затомила вихрем диким. Полно мчаться. Отпусти. Я опять хочу быть тихим, Не огонь, цветы нести». «Нет. Ты мой. Ты мой. Ты слышишь? Видишь обруч? Вот, надень. Ты моим дыханьем дышишь, От моих лучей твой день». «Коли так, умчи скорее! Мчи скорей. Еще. Вот так. Чтобы только реки, рея, Прорезали сизый мрак, Чтобы только от горящих Золотых моих лесов Долетал в огнях летящих Гул осенних голосов, Чтобы только в час вечерний Душу сумерек я знал И Смугляны между терний Лик скорбящий созерцал».8. Лик Смугляны
Лик Смугляны — это женский, Это вечный женский лик, В ком сокрыт огонь вселенский, Кем любовный час велик. В ком душа тоски вечерней, Сердце женских всех скорбей, Кто ребенка суеверней И пугливей голубей. Эти девушки, которых Никогда я не любил, У Смугляны в тихих взорах Схоронили алый пыл. Эти женщины, которым Я дарил себя на миг, Лишь ее взирают взором На тоску своих вериг. Лик Смугляны — он со мною. Мчи. Метай. Убей. А он Вечно смотрит глубиною Сквозь закатный небосклон.9. Закат
Но когда своей косою Заметешь и небеса; И одной твоей красою Будет всякая краса; И одной моей тоскою — Золотые голоса; И одной твоей рукою — Все горящие леса, Поманившей за собою На такие чудеса, В вихрь зажженного судьбою Огневого колеса, — Лик Смугляны, лик Смугляны Затемнит свои черты; Закатится за туманы Поднебесной высоты; И покинет эти страны Плена, мук и маеты, Где в сияющие раны Нестерпимой красоты Зори выльют на поляны Кровь загубленной мечты. Так погаснет лик Смугляны, Если так захочешь ты.10. Плен
Но не хочешь ты, не хочешь, Далека и холодна. Только мороком морочишь, Только маревом сильна. Только плен тебе отраден, А на волю — никогда. Только к песням слух твой жаден, Только мчит твоя звезда. Все на свете выносимо, И тяжелый самый плен, Если только воля зрима Из теснин сомкнутых стен. Если только сердце знает, Что еще, еще — и вот Солнце в очи засверкает, Долгожданное придет. Если ж сладостной надежды Никогда в темнице нет, Пусть глаза мне скроют вежды, Как сокрыли стены свет. Пусть я сгину в подземелье, Жизнь в могиле утаю, Но твое глухое зелье Не допью, а сам пролью.11. Листья
Вот порыв — и я на воле, На сырой земле лежу. Мчится вихрь в осеннем поле. Вижу. Сердца не бужу. Вижу: крылья пролетают. Мимо. Вдаль. В огонь зари. Листья грудь мне осыпают, Только листья — посмотри. Захотел — и совершилось. Разорвал кольцо-огонь. Где оно со мной кружилось, Только след его погонь. Только ветер тихокрылый Вихри малые с земли Подымает, чтобы силы И последние сожгли.12. Поздняя осень
Он упал. И я злораден, И топчу его красу. Вихрь осенний! Мне отраден Дым в обугленном лесу. Все, чем ты горел, метался, Вот лежит у ног моих. От красы твоей остался Только мой горящий стих. Да на сердце в самой дали От метаний огневых Боль стихающей печали Тлеет в радостных живых. Да на ветках почернелых Леса темного остóв Теплит искорки несмелых Догорающих листов. <1907>РАДУГА
1. Синяя
Глубина твоей стихии — синева. Цвет души твоей летящей — синева, Темнота твоих мгновений — облака. По твоей моря тоскуют синеве, Во твоей светила светят синеве, И плывут в тумане синем все века. Что лила себе во взоры? — Синеву. Что сказала васильку полей? — Сорву! Жизнь твоя — привольно синяя река. В небесах чего так мало? — Синевы. Желтизны зачем так много у травы? Только синь твоих безмолвий глубока. Чем глядишь на жизнь цветную? — Синевой. Чей я, синяя? Ты знаешь, знаешь! — Твой. Лишь в тебе мне жизнь едина и легка.2. Смуглая
Сыпься, сыпься, белый снег! Тем смуглее будет бровь, Тем алее будет кровь. Мчи нас, мчи нас, конский бег! Тем острее будет бровь, Тем быстрее будет кровь. Бейся, бейся, женский крик! Тем теснее будет кров, Тем страшнее встречный ров. Прячься, прячься, смуглый лик! Тем любовней будет кров, Тем внезапней скаты рвов. Сыпься, сыпься, пышный снег! Ложе снежное готовь, Чтоб нежней легла любовь. Мчи нас, мчи нас, конский бег! Горячи густую кровь, Чтоб быстрей несла любовь.3. Белая
Как пряма и как строга, Как стройна и как бела! Белизну ты где взяла? Пред тобой серы снега, Пред тобой зима смугла, Белизну ты всю взяла. Как бела и как горда, Как смела и как светла! Пред тобою тает мгла. Но по жилам кровь-руда Алым зноем протекла, Сердце счастьем залила. Для кого твоя рука Перстень девичий сняла, Страсть того стрелой прожгла. И, как твой огонь жарка, По щекам и у чела Белым пеплом пролегла. 1907СТИХИ О СВЯТОЙ ЛЮБВИ
1. «Святая славится любовь…»
Святая славится любовь Простым сплетеньем робких слов, Ручьем бесхитростных стихов. Их тело — камень, пламя — кровь. Они нежданностью ясны И незаконченны, как сны. Они тройные: три строки. Грустит невеста — первый стих, Любимых двое — два других.2. «Печать божественной руки…»
Печать божественной руки Легла не многим на чело. Его чело ее несло. Он был спокойный властелин Природы, солнца и луны, Печальной осени, весны. Он был во всем и был один, Он миру целому внимал И тайну в очи целовал. Он знал безветрие небес, Дыханье бурь и гул валов, Он слышал много голосов. Ему шептал и верил лес, Ему волну несла река, Над ним летели облака. Он время вел и каждый миг Сам зажигал и сам гасил, Любя рождал и хоронил. Железной тяжести вериг От детства гордо не надев, Он был ягненок, змей и лев.3. «Она, нетронутая лань…»
Она, нетронутая лань, На перепутье бытия Стояла, робость затая. Слепая жизнь живую дань Безглазым идолам-камням Ее готовила во храм. Но смутно, смутно, словно сон, Невнятной грусти змейка-нить Кралась ей душу перевить. И райских струн неясный звон Манил ее к сиянью дня, Огонь незажженный храня. На солнце взоры устремив, Она жила в тиши пустой У входа в терем золотой. Богаче, чем морской прилив, Она несла в себе алмаз Стремящих к счастью темных глаз. Но, как пустыня без воды, Забыла запахи цветов, И мощь корней, и вкус плодов. О вы, кто духом молоды, Вставайте, будьте как она, Все чаши выпейте до дна.4. «Так темен, темен вечер был…»
Так темен, темен вечер был. Так долог был вечерний час. Огонь закатный в муках гас. В кошмаре душный воздух плыл. Дорога шла, все шла, устав, Полями, лесом, между трав. Лохматой грудой стал курган, И стая сосен, старых слуг, Над ним сковала верный круг. Они пришли, когда туман Куренья белые кадил И вечер за горы уплыл. Перед заветною чертой Коснулся душ людской испуг, Но сосны разомкнули круг. Природа с ласкою простой Склонилась к ним, седая мать, Детей привыкшая ласкать. Глаза просторные открыв, Он ясно близкое постиг, И зажигал, любуясь миг. Она, вся — нега, вся — порыв, Таить смятенья не могла, Себя на радость отдала. Он руку взял и взял ее, Так близок стал, так был далек, Так странен трепет теплых щек. Лицу ее — лицо свое… Двойная вспыхнула душа, Как мир весенний хороша. Ликуйте все, кому дано Носить огонь и зажигать Судьбой рожденное сверкать! Зарею небо зажжено. Вонзился в небо первый луч, Так нежно ал и так певуч. Они зажгли свои костры, Огни слились в один язык, И в нем метнулся чей-то лик. Слиянье брата и сестры — То было первое родство, Вселенской жизни торжество.5. «Так прилетело утро к ним…»
Так прилетело утро к ним. И с утром ангел прилетел, Готовя светлым их удел. Он был чудесным и нагим, Без пола, зависти и слез, Нежнее, чем стволы берез. Два снежно-белые крыла Пространство отдали ему. Он был подвластен лишь тому, Чья жизнь над жизнями была Предвечным, чистым родником И первым всех огней огнем. Едва лучи своих лампад Заря на небо принесла, Они увидели посла. Сверканьем стал их ясный взгляд, Тела — вселенной, Богом — дух, И мрак земли для них потух. Им очи ангел отворил, Расширил теплые сердца, Чтоб свет небесного лица Перенести хватило сил. И мир, сияя, им предстал Без жадных, темных покрывал. Прекрасен был их первый день, Прекрасней всех пришедших дней, Смелее всех и всех ясней. И Бог сказал земле: «Одень Одежду лучше всех одежд, Милее девичьих надежд».6. «Как хорошо владыкой быть…»
Как хорошо владыкой быть Не только неба и цветов, Но всех желаний, чувств и слов. Как хорошо в себе носить Всю власть, носить в себе одном, Над телом, духом и умом. Как хорошо рабыней стать Того, кто все в себе несет, Кто все дает и все берет. Как хорошо себя сжигать У золотого алтаря Тебя зажегшего царя!7. «Трепещет пламенный закат…»
Трепещет пламенный закат. Все небо в желтом янтаре, Вечерня служится заре Среди сияющих палат, И от зенита до земли Не ходят тучи-корабли. Вечерню слушая, стоит, Стоит он в поле на огне, На темном, старом валуне. Лучами храм небес залит. Душа лучами залита. Весь мир — безмолвные уста. «Приди», — он медленно сказал Кому-то жадному, кто был Над ним в пожаре алых крыл. И темно-красный жаркий вал Его, сказавшего, увлек В кипящий пламенем поток. Когда последний луч погас, На небо сумерки взошли И звезды бледные зажгли, Тогда погас последний час Небесно-белых первых дней, Настали дни иных огней.8. «Он к ней пришел и ей сказал…»
Он к ней пришел и ей сказал: «Иди со мной. Тебя люблю. Тебя любовью окрылю». Шла ночь в тумане покрывал, Когда к реке они пришли И поцелуем мир зажгли. Нет! Нет! То был не поцелуй, То был огонь нездешних сфер, Предел сознанья, чувств и мер. Он создал в них потоки струй, Горячих, острых, как металл, Он их уста огнем сковал. Еще. Еще. Раскрыт кивот. И близкий Бог в глаза глядит. Он рад. Он знал. Он так велит. Объятья рвутся. Миг растет. Сверкает тело. Всё — одно. Всё — глубь, достигнутое дно. Весь мир — живое существо, Двояко целое. И в них Оно истратилось двоих. Так родилось еще родство: Отныне мужа и жены Телами души зажжены.9. «Рассказ простой, как мир и Бог…»
Рассказ простой, как мир и Бог. С простой душой рассказан он, Как рассказуем детский сон. С прологом сходен эпилог: Стихом, повторенным здесь вновь, Святая славится любовь. <1907>РУСЬ Песни и думы
Нищ и светел, прохожу я и пою.
Вяч. ИвановРусь
Русь! Что больше и что ярче, Что сильней и что смелей! Где сияет солнце жарче, Где сиять ему милей? Поле, поле! Все раздолье, Вся душа — кипучий ключ, Вековой вспененный болью, Напоенный горем туч. Да, бедна ты, и убога, И несчастна, и темна, Горемычная дорога Все еще не пройденó. Но и нет тебя счастливей На стремительной земле, Нету счастья молчаливей, Нету доли горделивей, Больше света на челе. У тебя в глуши родимой Люд упорней, чем кремень, Гнет терпел невыносимый В темной жизни деревень. У тебя по черным хатам Путом жилистой руки Дням раздольным и богатым Копят силу мужики. У тебя по вешним селам Ходят девушки-цветы, Днем не смаяны тяжелым, Правдой юности святы. Горе горькое изжито! Вся омытая в слезах, Плугом тягостным разрыта, Солнцу грудь твоя открыта, Ты придешь к нему в боях! 1907Гаданье
Распахнула дверь резную, Снег полночный заскрипел. На поляну ледяную Белый месяц поглядел. Побежала на поляну Красна девица-краса. По цветному сарафану Распустилася коса. «Ты скажи мне, месяц белый, Кто мне сужен, присужен?» Недвижим оледенелый И высокий небосклон. «Ты кивни мне, месяц ясный, Если будут сваты к нам!» Возлетает зов напрасный К молчаливым небесам. «Ты не хочешь, месяц милый, Отвечать мне! Неужель До безрадостной могилы Буду я как в поле ель?» В горе руки заломила, Слезы искрятся, бегут. Но в слезах красавиц сила, — Улыбнулся месяц тут. И сквозь слезы видит дева: Он кивает с облаков, Справа, справа, а не слева, — Много будет женихов! 1908Сваты
В жемчуга да замуруды Обрядилася Краса. Звякнут гусли-самогуды, В пляску вылетит коса. Ручкой лебедь лебединой Возмахнет да поведет — Сердце всякое кручиной Да любовью изойдет. Отплясала. Приустала? Нет! Пора дары принять. Вот подходит сват Сусало, Ну сверкать да ну блистать. Но Краса, зажмурив очи, «Отодвинься», — говорит, И подходит сват Книгочий, Две Псалтыри волочит. Но Краса уж машет ручкой: «Волоки, да мимо, сват!» И уж скрючен закорючкой Сват Подьячий средь палат. Но Краса краснее мака: «Разогнись да отойди!» И подходит сват Вояка, Панцирь блещет на груди. Но Краса ему с упреком: «Мне и твой жених не мил! Скольких смял ты конским скоком, Скольких палицей побил?» Вьюнош юный, лучезарный Отвечает поперечь, — Грудь в кольчуге золотарной, Весь сияет с ног до плеч. «Убивал я, да недаром, Я за Русь разил врагов, Чтоб твоим волшебным чарам Дать дорогу из оков». Отошли в сторонку сваты, И потупилась Краса: «Открывай гостям палаты, Землю, море, небеса! Не за облаком летучим, Не в лазури голубой, Обручаюсь я с Могучим На своей земле родной». 1909, ВасильсурскВитязь
На распутье витязь дикий Прискакал. Камень древний, темноликий В даль вещал: «Смерть направо, плен налево, Прямо бой. Встанет огненная дева Пред тобой». И летит со смехом витязь В путь прямой, — Ветры поля! Так стремитесь Вы домой. За кочевья кучевые Сизых туч, Где небес крутые выи Режет луч. Горы витязю — пороги, Лес — ковер. Не видал такой дороги Божий взор! Не слыхал такого лёта Мир земной! Неба прервана дремота, Вздрогнул зной. Свищет лук, взлетают стрелы, Мчится конь. Вдруг алеет полдень белый: Дым, огонь. Встала огненная дева, Дали нив Блеском яростного гнева Озарив. Витязь ринулся с разбегу, Бой сверкнул. О, к какому мчишь ты брегу, Алый гул? О, куда пробьешь дорогу, Витязь, ты? Не к заветному ль порогу Красоты? И не к светлым ли истокам Бытия, Где добро не под зароком Забытья? 1909Вертодуб
О молодость, о буйность! О хмель славянских глаз! И речек тихоструйность, И снежных гор алмаз. Неведомые! Любо Стоять вам на краю И деда Вертодуба Звать громко в жизнь свою. Вы помните, как в сказке Вертел дубами он, И в этой ветхой маске Вам слышен новый звон. Эй, рвите их с корнями. Столетние дубы! И смело с топорами За сруб святой избы! Великой и просторной И светлой. И для всех. Чтоб гул стоял задорный, Гремел весенний смех. Чтоб дед в гробу дубовом Под насыпью веков, Встревожен громким зовом, Сорвал оковы снов. И глубину земную По-старому тряхнул, На молодость хмельную, Хмелея сам, взглянул. И, рухнув в землю снова, Обрушил за собой Всю тьму земного крова, Проклятую судьбой. 1908В степи
Я молод, волен, сыт и весел, В степях иду, степям пою. Цветною тканью занавесил Кибитку зыбкую мою. Цветною тканью скрыл от зноя Красу Увепы. Сам иду. Сон тешит тело ей парное, Любовь темнит ей кровь-руду. Качают кони шатер уютный, И ветер чешет гривы им. В степи мне ветер всегда попутный, Всегда ложится путь за ним. Не вью гнезда я своей Увепе, Кибитка нам всех лучше гнезд. Вверху лишь небо: днем как степи, А ночью — пестрое от звезд. Идти устану — в кибитку лягу, И сами кони повезут. И с губ губами хмельную влагу Тяну, а бусы в сердце бьют. Житье степное, весна степная! Иди — люби, люби — иди… Перед глазами лишь ткань цветная, Лишь солнце ходит впереди. 1908Сирень
Сирень в цвету тяжелом, И запах как дурман. А там, по горам голым, Седой, ночной туман. Чуть виден месяц острый, А светит на сирень, На твой платочек пестрый Из русских деревень. Ты смотришь, как черница В стенах святых скитов, А тут сирень-синица Поет без голосов. Пойди ко мне поближе… Цветистое крыло Сирень опустит ниже: Для нас ведь зацвело. Двуострый полумесяц Все небо обойдет… Ты знала ли май месяц? Узнай! Душа замрет. 1908Дождевик
Дождик вешний, реденький Город окропил. Гнется нищий седенький На углу без сил. «Ты куда, откудова, Старичок, скажи?» — «С неба белогрудого, С голубой межи». «Кто же с неба дальнего В город попадет?» — «Не смущай печального! Видишь — дождь идет». «А о чем печалится Дождевик седой?» — «Скоро ль мук убавится У земли родной». 1909Осенняя царевна
О, золотая благодать, О, крылья осени напевной! Я весел сердцем. Я опять Дружу с осеннею царевной. Она, играя и шаля, Бежит, и пальцы тонки-тонки. И все леса и все поля Живут в сияющем ребенке. И бег ее — победный ход Царицы за земною данью. Суровый Спас своих невзгод Завесил скуку синей тканью. Плоды дерев и виноград Земля с последними цветами Несет обильно. Буйный лад У балалаек над лесами. Играют ветры, струны рвут. И песнь осенняя, развея Неволи призрачный уют, Поет все громче и новее.Пустая келья
Конь у ворот, и келья дверь открыла: Пустынно, тихо и мертво. Вошел и жду. В окне поет уныло Осенний ветр: зовет кого? Конь ускакал, и келья дверь закрыла. Один я, трепетен и нем. Там в поле прошлое поет уныло, Я не один: но с кем же, с кем?Снег
Огонь осенний сжег леса, И убран чахлый хлеб с полей. Голодный ветер злей и злей С земли кричит под небеса: «Дай снега! Снега дай земле!» Но неподвижна синева, И бьется ржавая трава И день и ночь в холодной мгле. 1908Ковер-самолет
Мой ковер-самолет, мой ковер-самолет! Ты проносишь меня в самом сердце высот, Вышний ветер в лицо освеженное бьет. Как поля широки, как снега глубоки, Как схоронен легко синий трепет реки, Как белы сединами леса-старики! И как тихо алеет чуть видный восток, И как робок и сер деревенский дымок, И как всякий поселок в снегах одинок! И какая кругом цепенящая тишь! Будто в сон мертвеца-великана глядишь, Будто кладбищем жизни вселенской летишь. Улетай, уноси, мой ковер-самолет! Мчи еще и еще в самом сердце высот, Чтоб годам и пустыням запутался счет. Чтобы страхи, и страсти, и мысли земли Только легким узором в пространстве легли, Как песчинки лучей в освещенной пыли. Чтоб несчетных событий рассыпалась сеть, Чтоб просторной душой навсегда осмелеть И бесстрастно на мир распростертый смотреть.Река жизни
Летят метели, снега белеют, поют века. Земля родная то ночи мертвой, то дню близка. Проходят люди, дела свершают, а смерть глядит. Лицо умерших то стыд и горе, то мир хранит. Роятся дети, звенит их голос, светлеет даль. Глаза ребенка то счастье плещут, то льют печаль. Смеется юный, свободный, смелый: мне все дано! Колючей веткой стучится старость в его окно. Бредет старуха, прося заборы ей дать приют. Судьба и память тупой иголкой ей сердце рвут. И все, что было, и все, что будет, — одна река В сыпучих горах глухонемого, как ночь, песка. 1909«Метели пели на полях…»
Метели пели на полях, Свистели, бились и неслись, И Русь в метелях, Русь в снегах Глядела в сумрачную высь. Там хаотических времен Еще стоял зловещий стон, И мрак и скорбь со всей земли Ночные Ангелы несли. Мой конь был плох, возница глух, И сани ветхие седы. И ворон вдруг пугал мой слух — Вещун несчастья и беды. Дороги русские грустны, И колеи занесены, Всю ночь не будет деревень, Невероятен новый день.Весна «Застрекотала птица в голых ветках…»
Застрекотала птица в голых ветках. И люди в темных, тесных клетках На солнце, к окнам, как ростки, От вешней тянутся тоски. И ты, росток, стремительный и дикий, Ты, сердце, пламенные клики Услышав в небе над собой, Сорвавшись, мчишься в светлый бой. 1909Рассвет
Как сумерки тихи, как ночь еще темна! Но уж пугливы стали птицы ночи. Им первым неизбежность ясности ясна, Смутясь, вращают слепнущие очи. Уродливы и злы, сцепили дружный круг, Нахохлившись, сидят — и дыбом перья. И колет медленный предутренний испуг Личины лжи, обмана, недоверья. Еще иная, изогнув зловещий клюв, Перебирает клочья кожи с кровью, Но уж, седые космы в сумрак окунув, Пригнулась ночь к сырому изголовью. И, костенеющих не опуская век, Тоскливо смотрит в облака востока, Где нежная заря поит истоки рек Огнем взлетающего солнцеока. 1908Конь
Я вижу сильного коня. Он над обрывом спину гнет И зло копытом камень бьет, Так негодующе звеня. Над ним просторный горный склон, И ноги силой налиты. Так отчего ж не мчишься ты Наверх, под синий небосклон? Движенья верные тесня, Стянув два крепкие узла, Веревка ноги обвила: Я вижу пленного коня. 1908Неотвязная картина
День тяжелый, мутно-серый Настает. Кров земли одервенелой Плуг дерет. Десятину распахали В серый прах. Петухи кричать устали На плетнях. Сохнут вскопанные комья, Мрет трава. Даль безлесья и бездомья Вся мертва. Лихо вьется по дороге Злая пыль. Это вымысел убогий Или быль? 1909Вечер на Волге
Заря смежает очи. Уж крылья дальней ночи Над Волгой шелестят. Друг друга чайки кличут, Последнюю добычу В рябой волне щемят. Ровнее, глаже, ниже Ложится берег рыжий На синий плат реки. А темный берег тушит Лучей цветные души О влажные пески. 1909Гроза
Как стеблями недожатыми, Вея молньями крылатыми, Пронеслась И, спускаясь небоскатами, В даль впилась. Громыхая тяжким грохотом, Колыхая воздух рокотом, Небо жгла И со вздохами и хохотом Отошла. Как невиданными мрежами, Над землей дождями свежими Просвистев, В мир, лазурью вечно нежимый, Скрыла гнев. И, как утренняя лилия, Скрыв проклятие бессилия, Свет струя, Распахнула в жизнь воскрылия Вся земля. 1909Печальник
Прошумели дожди и столбами ушли От реки голубой на равнины земли. И опять тихий путь в берегах без конца Вдаль уносит меня, молодого пловца. Уж и как же ты, даль, на Руси далека! Уж не будет ли жизнь для меня коротка? Вон по берегу в гору бредет человек. Видно, стар, видно, нищ, видно, ходит весь век. А видал ли края, все ль концы исходил, Как в последнюю гору поплелся без сил? Так бери ж и меня, заповедная даль! Схороню я в тебе вековую печаль. Уж и как же, печаль, на Руси ты крепка! Вихрем в песню впилась волгаря-бурлака. И несешь, и томишь, обнимаешь, как мать, — Видно, век свой с тобою и мне вековать. Так пускай же вдали опечалюсь за всех, Чтобы вспыхнул за мной оживляющий смех, Чтобы песня взвилась огневая за мной Над великой, скорбящей моею страной. 1909Счастье
Новый месяц выглянул с востока: Воротилось Счастье издалека. «А и где ж ты, Счастье, пропадало? За какой горою ночевало?» «Я томилось, Счастье, в той темнице, Где к окошку не домчаться птице». «А куда ж ты, Счастье, путь свой правишь? А кому ж ты ныне бед убавишь?» «На тебя, на молодца, путь правлю. Уж и как утешу да забавлю!» «Что же, Счастье, путь твой так малéнек Вкруг полушки, не рублевых денег? Ты смени-ка путь свой этот узкий На широкий да великий русский. Ты пройди-ка большаками землю, Где непочатые силы дремлют. Одари-ка всю ее богато, Расщедрись-ка на ржаное злато. Уж тогда тебя к себе приму я В само сердце, как жену родную!» 1909ИВА Пятая книга стихов
Анатолию Константиновичу Лядову с любовью и восхищением
РУСЬ
Странники
Давно обветренные лица О ветры всей родной земли, Глаза, летящие, как птицы, Из-под надвинутой скуфьи; Шаги, стремительно-прямые, И посох в каменной руке, — Так соглядатаи немые Всю Русь проходят налегке. Им внятен голос гор прибрежных, И тишина ржаных полей, И хохот молний зарубежных, И света лунного елей. Им слышен черный труд народа, И все паденья, взлеты все, И дружный стон людского рода По истой правде и красе. Они ушли, серпы и плуги Отвергнув — божьи плугари, — Без палиц острых, без кольчуги, Святой земли богатыри. И вот встают, встают пред ними Деревни, села, города, И даже главами златыми Не счесть их странствия года. То лесом темным, то оврагом, В снегу по пояс иль в траве, Они идут — и с каждым шагом Всё ближе к вечной синеве. На валунах вздыхая древних, На перекрестках всех молясь, Сказуя повести в деревнях, Плетут пути святого вязь. И где-нибудь в дороге долгой Услышат с выси голоса: Проститься с Русью, с тихой Волгой, Идти теперь на небеса. И вот когда пред вечным Богом Положат посохи свои, Какую правду о убогом, О нашем скажут бытии! <1911>Нищая
Нищая Тульской губернии Встретилась мне на пути. Инея белые тернии Тщились венок ей сплести. День был морозный и ветреный, Плакал ребенок навзрыд, В этой метелице мертвенной Старою свиткой укрыт. Молвил я: «Бедная, бедная! Что ж, приими мой пятак!» Даль расступилась бесследная, Канула нищая в мрак. Гнется дорога горбатая. В мире подветренном дрожь. Что же ты, Тула богатая, Зря самовары куешь? Что же ты, Русь нерадивая, Вьюгам бросаешь детей? Ласка твоя прозорливая Сгинула где без вестей? Или сама ты заброшена В тьму, маету, нищету? Горе, незвано, непрошено, Треплет твою красоту? Ну-ка, вздохни по-старинному, Злую помеху свали, Чтобы опять по-былинному Силы твои расцвели! 1910Горшеня
«Волка ведут? Иль поймали оленя?» Бабы в селе всполошились кругом. Нет, это с возом приехал горшеня, Стал в холодок и обтерся платком. Сам бородатый, глаза голубые, С лаской народу поклон отдает: «Здравствуйте, други! Пора, дорогие, Старым горшкам на покой да в почет! Вот вам корчаги, махотры, макитры. Кашники, блюда, щаные горшки. Глянь: муровал их художник прехитрый: Ишь распустил завитки да цветки! Каждый горшок обжигался с любовью! Тесто замесишь иль всыпешь крупы — Всё из горшка едокам на здоровье, Съевши, умнеют, коль были глупы!» «Мастер ты басни рассказывать, видно! — Молвит старуха горшене в ответ, — Коль для почина не будет обидно, Дай-ка свистульку для внука, мой свет!» «Есть и свистульки! — горшеня ответил, И засвистел он в конька-горбунка. — Внуков кто любит, — давно я приметил, — Легкой бывает потом их рука!» Воз обступили хозяйки-молодки, Знатно горшеня пошел торговать! Ну да известно: горшок — товар ходкий, Надо же людям варить и жевать! 1912Лазарь
Под окно мое, окошко, тихо кáлики пришли, Смирноглазые, седые, дети бедственной земли. И про Лазаря запели дружно, ладно, не спеша, Будто в этом теле давнем трепетала их душа. Что мне Лазарь, что мне беды, а заслушался и я Этой песни заунывной, как иного соловья. Не слова мне пели: пело безголосое житье, Засмотревшееся в бездну мировое бытие. Старец нищий и старуха тосковали: где любовь, Где земли, подъятой к счастью, нераспаханная новь. Так легко они сплетали испитые голоса, Будто с пеньем этой песни исходили небеса. И улыбкою лучистой все морщины их цвели, Будто нету лучше песни для людей и для земли. <1912>Ивану Никитину
Навеки в бронзу воплощенный, Задумался над Русью ты. Какой огонь неутоленный Сквозь эти светится черты! Какая сила в темном взоре, Печаль какая на челе! Увы! Никто нам не повторит Твой облик в жизни на земле… Промчалась жизнь твоя в теснинах Нужды и тяжкого труда, Но в самых низменных кручинах Горела над тобой звезда. Поэт! Задумчивое пенье Сияющей души твоей Вся Русь в великом единенье Хранит, чем доле, тем святей! Ты пел нам тишину лесную, И быта сельского уют, И степь зеленую, цветную, Как птицы вешние поют. Но муки, горе и страданье, И без просвета, без утех Несчастной жизни коротанье Ты пел нам, пел — как человек. Могучей воли взлет свободный Сломила вековая тьма И, как недобрый цвет бесплодный, Поникла пред тобой сама. 13 октября 1911НОВГОРОД
1. София
Недвижна древняя стена Твердыни мудрости, Софии, Пять куполов на рамена Свои воздвигнула она По воле вечевой стихии. И вся бела. Как снег чиста. Лишь над Корсýнскими вратами Спокойный Спас сомкнул уста — Чернеют выпукло врата И ангелами и зверями. Кругом горели города И дым несчастий подымался. Но, величава и горда, София стала навсегда: Народ с ней тайно побратался.2. Монах
Идет монах пузатый, Сверкая булавой. А Волхов, дед лохматый, Качает головой: «Куда, монах пузатый, Идешь ты с булавой? Иль сжег опять татарин Твой теплый монастырь? Иль ты, от скуки хмарен, Бывалый богатырь, Обапол пивоварен Пройтись пошел в пустырь? Ты в длинной белой рясе, В веригах, босиком. Тобой себя украсит Любой купецкий дом. А в буйном лоботрясе Ты будишь грусть тайком. Смотрю я, старый Волхов, Качаю головой. Скучаю втихомолку О дали вековой… А все же ты без толку Тут бродишь с булавой!»3. Волхов
По берегам седой реки, Не замерзающей зимою, Лежат болота-старики Под белой, доброй пеленою. А за версту или за две — Неугасающие свечи — Монастыри на синеве Горят, поставленные вечем. Где топь легла, там город был С далекими окрест Концами. И тот же Волхов мимо плыл С такими ж вольными речами. Давно уж задремала жизнь, И сгнили терема в болоте, И слышится: «Аминь, аминь» В тоскующей ее дремоте. Позванивать колоколам С былою силой надо ль ныне? Замшенный Кремль, Софийский храм Стоят далеко, как в пустыне. И в Ярославовых рядах Старуха толстая, как в сказке, Разложит сласти на лотках И дремлет, дремлет без опаски. Но беляки седой реки, Не обмерзающей зимою, Как вечевые старики, Шумят отвагою немою. <1911>Литва
В зное шел слепец Литвою — Пламя песен на челе, Посох, мальчик под рукою Да гармония в чехле. Под колосьями томилась Супесчаная земля, Из последних сил делилась, О покое не моля. Избы мшистые чернели То под небом, то у вод. Сосны ржавые да ели В редкий жались хоровод. Ветер бегал, злой и жадный, В желтом облаке песка. Зорко ястреб беспощадный Метил жертву свысока. Долго шел слепец Литвою, Да не ведал, не видал, Что пустыней, чуть живою, Темный путь его лежал. «Не видать ли где деревни?» — Он спросил поводыря. Подымалась силой древней В нем певучая заря. И, махнув рукою строго, Чтоб к обочине подвел, Сел он тут же, над дорогой, Снял с гармонии чехол. Наложил персты как надо, Растянул, взыграв, мехи И запел с тоской-усладой Заунывные стихи. Под созвучия густые Сказ летел с иссохших губ Про годины золотые, Про зеленый вечно дуб. И звучало жутко пенье В одинокой пустоте, Лишь сквозь бред оцепененья Ветер злее шелестел. Да в сухой траве мальчонка, Озираючись вокруг, То смеялся звонко-звонко, То заслушивался вдруг. <1912>ЗАХОЛУСТЬЕ
Захолустье
И здесь, и здесь, в последнем захолустье Ты, родина моя! Реки великой высохшее устье У моря бытия. Какие волны вскатывали пену, Какая песнь плыла! И всё судьба медлительному тлену Без вздоха отдала. Дома седые, слепнущие окна, И люди как дома. Березы, как надломленные, сохнут И вся тоска — нема. И даже звон, всерусский, колокольный. От боли безголос: У меди сердце — вестник жизни вольной — Давно оборвалось. <1912>Песенка провинциальная
Сели мещаночки на приступочке Потолочь водицу в ступочке, Скороговоркой похвалить вечер аленький, Поскулить, у кого жених неудаленький. Грызут себе жареное семечко, Хулят теперешнее времечко. Мимо них петух переваливается, Потихоньку избушка разваливается. Волосок за волосиком белится, Скоро мучка и вся перемелется, Из-за плечика станет поглядывать Да худые загадки загадывать Не соседка какая, бездельница, А хозяйка сама, рукодельница, Без косы не приходит которая, На разруху на всякую скорая… Уж и только присели мещаночки, Глядь — лежат на земле бездыханочки. А другие сидят на приступочке, Ту ж водицу толкут в той же ступочке. 1910Пост
Над церковкой старой Глухие удары Двух колоколов. И тянет старушек Из темных избушек Вечерний их зов. Из низкой калитки В лиловой накидке Выходит одна. Соседка нагонит, Улыбку схоронит, Печали верна. Пойдут потихоньку, Потом полегоньку Начнут разговор: Как воск дорожает, А свечка тончает, На пчел, видно, мор. Чиновник в отставке Навстречу им с лавки Любезно встает. До паперти тряской Дорогою вязкой Старушек ведет. У входа судачат, А нищие плачут И руки суют. А звон колокольный Над жизнью бездольной — Как ласковый спрут. <1912>Частушка
Как пошли с гармоникой — Скуку в землю затолкай! Как пошли по улице, Солнце пляшет на лице. Горюны повесились, Пуще, сердце, веселись! Выходите, девицы! Мы любиться молодцы. Не зевайте, пташеньки! Стали вешние деньки. Запевай, которая! Будешь милая моя. Рыжая, подтягивай! Или в горле каравай? Черная, подмигивай! Ветер песней задувай. Ох, гуляем по миру, Распьянилися в пиру. <1912>Полдень
Везут возы, скрипят колеса, И сено сыплется в пути. Ступень небесного откоса Не хочет солнце перейти. Стоит в зените, как застыло. И все застыло. Белый день. Под всякой веткой приуныла, Сожгла края и сжалась тень. Тяжелый воздух покачнуться Не может сколько уж ночей! Ослепшим окнам не очнуться От гнета каменных лучей. Петух, сиятельный и томный, Дорогу вздумав пересечь, До колеи добрел укромной И в ней засел до синих плеч. А за калиткой, в чаще яблонь, Вся в алом, косы распустив, Дрожит, как будто в зной озябла, Гневясь, что милый не ретив. Иду! Иду! Крута дорога, И полотенце тяжело, И в кудрях длинных Волги много. И солнце грудью налегло. Еще один бугор — и махом, Через крапиву, напрямик, Чтоб, обжигая жарким страхом, Услышать счастья робкий крик! 1909Лето
Умолкли птицы. Медлят грозы Нагрянуть на иссохшие поля, И на опушке темные березы Узорных листьев обожгли края. Урвав у жатвы отдых двухминутный, Под тенью стога парень-красота, Почуяв жар в груди своей могутной, Целует жнице влажные уста. Река течет лениво и мельчает У берегов песчаных и мелей. А ветер в дебрях облачных скучает: Ему стремленье тишины милей. 1910Романс
Горят поля в молчанье нелюдимом, К цветам цветы склоняются пугливо, Вечерняя земля заманчиво красива. Будь жестким, сердце, будь неумолимым! Темнеет день. Любимые к любимым, Окончив трудный день, спешат неторопливо, Росою плачет скошенная нива. Будь жестким, сердце, будь неумолимым! Ночным крылом прикрытая незримым, По окнам смерть стучится за поживой. Последний час трепещет сиротливо. Будь жестким, сердце, будь неумолимым! <1912>Сельский вечер
Свеял вечер синекрылый На поля, дорогу и село. К краю огненной могилы Без тревоги солнце прилегло. Стадо с пастбища вернулось И бредет, ища своих ворот, Где старуха изогнулась Иль ребенок с хворостинкой ждет. В окнах лица испитые — Эй, заря, румянец наведи! — А в глазах огни святые, Как у неба ночью на груди. На полях снопы нечасты В золотой щетине поднялись, И с бугра лесок вихрастый, Как и смолоду, все рвется ввысь. Единицей в небе тихом К югу дружно тянут журавли, Добрый путь вам! Всё же лихом Не помяньте горестной земли… 1909Осеннее утро
Нагорные села лежат в облаках. Клубятся туманы в долинах и рвах. А солнце все дышит теплом и огнем, Сулит подарить ослепительным днем. Пронзают лучи золотые туман, И капля за каплей спадает обман. То высунет ветку береза из мглы, То мокрая крыша прорежет углы. Там тень промелькнет, как из давнего сна, Слышнее для уха, чем глазу видна. Тут голос прокрикнет, труня над бедой, И кто-то помашет рукою седой. То птица провеет трусливым крылом, То скрипнет телега сырым колесом. И вдруг, словно небу земли станет жаль, Блеснет синевою небесная даль. И, словно гонимый налетами бурь, Туман полетит, обнажая лазурь, Являя в лучах, что живет, чем живут, И дикость растений и сельский уют. <1909>Листопад
Опять летят листы, лелея Воздушный миг, короткий миг. И, багрянея и алея, И в золотом уроне млея, Осеннецветный лес затих. Но не уныл и не печален, А только тих, премудро тих, Как глубь подземных усыпален, Где схимник, свят, боговенчален, Почиет, волен от вериг. <1909>Зимовье
Опять, зеленая, родная, Ты поседела, Русь моя! И племя прячется шальное Под кровлю хилого жилья. Там, по опушкам, где овраги Срывают бесконечный лес, Последний лист, как я убогий, Взлетел, вскружился и исчез. Последний свист осенних дудок Там пролетел и вземь ушел, И вот стоит, и нем и кроток, Осенний лес, и сир и гол. А за кладбищенской оградой, На новосельях, по гробам, Довольны зимнею погодой, Перекрестились смерды там. Там, на пустых полях, щетина Прикрасилася сединой… В стенах, не вырвавшись из плена, Я тут, проклятый и шальной. <1911>В снегах
Последний день глухого грудня, Седого месяца снегов, — Всё те ж томительные будни, Неумолимый лёт часов. Занесены родные дали, И в деревнях на зимний сон Избушки к матери припали, И стон их темный занесен. Вкруг колокольни свист метели, Своей могилы не найти, И вопли бешеной свирели Сбивают путников с пути. И где-то там бреду я полем (Ужель я здесь, я здесь живу?) И всем бездольным русским долям Несу счастливую молву. И светел я, и шаг мой верен, И без дорог тропа видна. Мне щедро дальний путь отмерен, Судьба далекая дана. Совьется ночь, к земле приляжет Иль прозвенит рассвет огнем — И тьма и свет одно мне скажет О солнце, Господе одном. <1912>КАЛИКИ-КАЛЕКИ
Отдание молодости
Я схоронил тебя в дремучей чаще, О молодость моя! Но как кремни из вражьей пращи — Мне память младобытия. Стонал и лес под звон моей лопаты, И рвался ярый конь, И мой закат, как все закаты, Рыдая, алый жег огонь. А я бросал земли взрыхленной комья, Бесстрашный и немой, Как истый вскормленник бездомья, Пошедший по миру с сумой. И, разнуздав коня, пустил в раздолье Его звериный гнев. И, окрещенный первой болью, Упал меж дремлющих дерев. Когда же встал, свисали в явь созвездья, И зоркая сова Вещала правоту возмездья, И ночь настать была права. 1909Безрукий
Рука ль моя ты, рученька, В Маньчжурии-земле. Безрукенького, ноченька, Баюкай и лелей. Моя дорога дальняя — Весенние поля, Далась мне доля вольная: Ходи себе, гуляй. Хоть вышел я в метелицу — Настигнула весна. Возьмуся за околицу — Чай, лето начинай. А может быть, а может стать, С дороги-то сверну, Незнамо где пойду плутать Вдали страны родной. И в церковку куда-нибудь Далече забреду. В слезах почну поклоны бить, Душе велю: рыдай! По той моей околице, Где девки, чуть весна, Плясать пойдут метелицу С другими, не со мной. Где сам плясал, рыдающий, От девок без ума, Рукой своей пропащею Любую обнимал. По той любимой родине, Которой далеко Красавице-уродине, — Пожертвовал рукой. <1912>Расстрига
Слова молитв я перепутал И возгласы все позабыл, И по задворкам, по закутам В чумазый войлок косу сбил. И чаще, чем кольцо кадила Когда-то в руки тихо брал, Душа обычай заучила С бутылью лезть на сеновал. Но после выпивки обильной Я замечаю каждый раз — Увы — неудержимо сильно Спадает знаменитый бас. Что ж делать! Жизнь была — акафист, И мог бы, мог бы дочитать, Но вдруг, как дьявольский анапест, Все бурно повернулось вспять. Не смею я ступить на паперть, И колокол не для меня На полевую льется скатерть, На ласковые зеленя. Когда я трезв, в душе крушенье, Когда я пьян — все трын-трава! Эх, тесное коловращенье! Ох, бедная ты голова! Бывает редко: крылья зорьки Над тихим возмахнут леском, Затаивая воздух горький, Смахнешь слезу себе тайком. И за стволы березок белых, В зеленый, незапретный храм, От мытарств, от людей тяжелых Спасешься, крадучись по мхам. И там из уст своих нечистых, За шепотом скрывая дрожь, Как огонек с болотин мглистых, Опять молитву вознесешь. <1911>Монах
И пахучее тело твое, И тепло твоего поцелуя Замутили мое житие, Зачадили мое аллилуйя. Был уж виден терновый венец Над моей молодой головою, А теперь ведь спасенью конец: Омрачилося имя молвою. Я ли кельи своей не стерег, Не гонял полунощных видений, Не пускал и змеи на порог, Не хранил глубины от сомнений! Все ж настигла беда вдалеке! У полей, под плакучей березой, На зеленом, крутом бугорке Занозился любовной занозой. И откуда взялась у полей Не русалка, не девка — немая, А хохочет чертей веселей, Льнет змеею, как хмель обнимая. Я молитву трикраты прочел, Очурался и плюнул трикраты — И за нею, косматой, пошел За кусты, прямо в лес кудреватый. Что там было — и вспомнить нельзя! Губы в кровь искусала русалка. Ох, сладка ты, земная стезя, Коль Адамова рая не жалко! Как в дурмане, по келье хожу, На бугор по сто раз залезаю, И в пустынные дали гляжу, И занозу все глубже вонзаю. Так прощай же навеки, скуфья, Аналой и печальные книги! Упорхнула судьбина моя Под иные, живые вериги. Буду по миру вольно бродить И разбойником, стало быть, буду, Встречных девушек люто любить И все верить нежданному чуду. Девью силу я буду бороть, Что ни ночь, то охота иль битва: Пусть без срока безумствует плоть, Пусть ловца не замучит ловитва. Чтоб в последний таинственный миг, Как мне явится снова немая, Все отдав ей, любовью изник, Смерть страстнýю светлу принимая. <1911>Волк
Я, с волчьей пастью и повадкой волчьей, Хороший, густошерстый волк. И вою так, что, будь я птицей певчей, Наверное бы вышел толк. Мне все равны теплом пахучим крови: Овечья, курья или чья. И к многоверстной волчьей славе Невольно приближаюсь я. Глаза мои тусклы при белом свете, Но в темноте всегда блестят, Когда идешь себе к окрайной хате И, струсив, псы в дворах молчат. Я властелин над лесом и сельщобой, Я властелин почти над всем. Но и моя душа бывает слабой, Мне есть умолкнуть перед чем. Есть дверь одна в каком-то захолустье, И пахнет кровью — чьей забыл. Мне увидать ее — несчастье Похуже деревенских вил. Я в мокроте готов бежать болотом, Я по оврагам рад скакать, Чтоб на пороге ни ногою этом, Ни даже глазом не бывать! И, ускакав, дрожу в лесу от страха И вспомнить все же не могу. И, заливаясь, будто бы от смеха, Себе и всякой твари лгу. И лют бываю, как заголодалый, Обсохнуть пасти не даю. Как бешеный, как очумелый, Деру и пью, деру и пью. И все ж, когда конец житью настанет, Я все владенья обойду И на порог, откуда в жизни гонит, Шатаясь, издыхать приду. <1912>Ночь
Г. И. Ч<улкову>
Куда заброшено ты, солнце, ввечеру? И отчего с зарей твоей я, светлый, мру? Как будет ночь длинна, темна! Опять плывет Совиный плач и крыльев распростертых гнет! Не воют псы. И люди смолкли по домам, И влага сонная к цветочным льнет устам. Кто пьян теперь, тот прав. Но нет давно вина, Которым бы моя душа была пьяна. Я буду медленно по улицам ходить И жуткого пути седую нить сучить. Увяжется, быть может, нищая за мной И кто-нибудь еще — под темной пеленой. А колотушка выколотит о доску Ночного сторожа дремучую тоску. А звезды высыпят, как яблоновый цвет, Которому ни веток нет, ни корня нет. Подслушать песню колыбельную в окне Так хорошо, бродячему ребенку, мне! И нищая к груди сухой меня прижмет. А та, что в пелене, тихонько запоет. И будет песнь ее похожа на мою Любимую, родную: баюшки-баю. Качай, земля, троих ночных детей своих В лучах полуночных, в теснинах мировых! Там солнце дальнее несется в холод сфер. Здесь скорби замкнутой земных не стало мер. 1911Вий
Из-за тридевять буйных веков, Из-за тьмы, из-за мглы непроглядной, Из-под спуда седых валунов Вылезает корягой неладной. Кожа сморщилась, тряпкой висит. Зубы сыпятся белой трухою. Видно, кол ему мимо был вбит: Не сыскал под землею покою! Да и что за лежня под землей? Темнота да жара донимает. И наверх, осерчавший и злой, Продирается Вий, вылезает. Поглядеть захотелось ему На житье на бытье молодое. Вылез. Видит петлю да суму. «Это, — думает, — что же такое?» «Подымите мне веки! — кричит. — Я не вижу ни счастья, ни воли». Стон к земле приунылой прибит. Думал: люди не стонут уж боле! Эх, ты, старый мой, глупый мой Вий! Дай-ка веки покрепче прихлопну! Лише наше житье всех житий! Зря ты вылез из теми утробной! Как в смоле мы кипим, а живем, Даже песни поем и смеемся. Слезы капнут — мы песни не рвем, Смеючись, рукавом оботремся. Тяжковекий! Тебе не понять, Что за жизнь, что за дело земное. Ты прощай, поворачивай вспять. Мы ж опять за свое, за хмельное. Только молви ты шару-земле, Чтобы злаком сильней обрастала Да за солнцем в неведомой мгле Веселей, веселее летала! <1911>Умный покойник
Ветер лист сорвал. Вихорь жизнь задул. Желтый гроб везут. Ярый конь заржал. Зажигай фонарь, Забивай же гвоздь! Да, срывая злость, Хоть коня ударь! Ветер сыплет лист, Все грехи в руках. Пасть разинул мрак, Путь на небо чист. «Выбирай же путь! Отвозить пора». — «На бугор с бугра, Хоть куда-нибудь. На любом пути Где-нибудь свали: Никуда с земли Не хочу уйти!» <1912>Песенка
Жутко жить и весело. Смерть капканы свесила. В мире стукотня, А над миром тишь. Там рожок охотничий, Тут топорик плотничий — Все тебе родня, Рыщешь и летишь. Други все и вороги В буйном лёте дороги: Это ведь земля! С солнцем ведь летит! Кровью побалуемся, А потом целуемся: Пьяная земля Быть земным велит. <1912>Поэт
Тут, на углу, в кафе нескромном, Чуть седоватый, чуть хмельной, Цилиндр надвинув, в позе томной, Всю ночь сидит поэт земной. Друзей меняют проститутки, Вино меняется в стекле. Он смотрит, неизменно чуткий Ко всем явленьям на земле. Старуха жизнь, играя в жмурки, Показывает вновь и вновь В вине сверкающем окурки И в твари проданной любовь! Он смотрит с доброю усмешкой На простенькие чудеса… А там Медведица, тележкой Гремя, ползет на небеса. <1912>ДЕВИЙ ЛИК
Вихревик
Ты откуда же, откуда Прилетаешь, Вихревик, В туче свиста, гула, гуда Обнажая дикий лик? Дева с юношей гуляла, Взявшись за руку спроста. Ты сверкнул — и небывало Их смыкаются уста. Голубь с белой голубицей Реял в тихой синеве. Ты взглянул — и птица с птицей Бьются трепетно в траве. Плавал облак над землею. Вдруг он с нею, темно-ал, Скручен молоньей тугою — Ты вдали захохотал. Две звезды во тьму летели, Ты нагрянул — и, взвихрясь, В огневом едином хмеле Жизнь их звездная слилась. Вихревик мой светлый, дикий! Ведь тебе моя весна, Как разливу берег тихий, Беззаветно отдана. Жги и лютуй без пощады: В пепел тело обрати, Душу в мире сквозь преграды, Сквозь пределы размети! <1912>Сказка старая
Сказка старая: рыбак Полюбил наяду. Был силач он и простак И рыбачил смладу. А она в глуби морской Жемчуга, кораллы Собирала в свой покой Под седые скалы. Так бы все и шло всегда, Да случились бури, С моря темная вода Встала до лазури. И наяду под скалу Выбросило валом, Где рыбак дрожал в углу На челне удалом. Бури спрятались на дно, А любовь осталась. Сердце — всем оно дано — У наяды сжалось. День прошел, а может, три, Поцелуи крепнут. Звезды в небе до зари Перед страстью слепнут. В берега стучит челнок. Камни пена лижет, Белый движется песок, Время крылья движет. Сказка старая: рыбак Разлюбил наяду. Только хлынет с моря мрак, Нет с душою сладу. Только солнце на восток, Берег песней стонет: «Унесет меня челнок, Ветер не догонит». «Уплывай, рыбак, домой, Милый, милый, милый! Поплыву я за кормой До последней силы. Во глубинах тишина, Голубые дали. Смерть морская всем одна — Без людской печали…» Сказка старая: рыбак Тридцать лет рыбачит, И о ком — забыл, простак, — В бурю море плачет. <1908>Лань
Софии В<ышнеградской>
Всю ночь мне снился необычный — О, про тебя ли — этот сон: Гудят леса, взлетает зычно Рогов призывных вопль и стон. Разгоряченный кровью дикой, Мой конь несет меня сквозь лес, Но я, охотник, я, владыка, И нем и бледен, как мертвец. Там, в сонной дали перелесков, Где жизнь звериная дрожит Под тайной волей звездных блесков, — Подранок ласковый бежит. Ее я ранил, лань лесную, Но я убить ее не мог! Всю душу, от убийств хмельную, Туманный взор ее ожег. Она, дрожа, остановилась И даже ближе подошла. А под коленом кровь струилась, А очи застилала мгла. И я, охотник, я, владыка, Коня в смятенье обратил Перед огнем любви великой, Который зверя озарил. Трубят рога, конец охоте, Мой конь несет меня в лесу. Ликуют псы. Но, как в дремоте, Я в тихую гляжу красу. Домчал к привалу конь вспененный, И слухом, глохнущим в стрельбе, Вокруг я слышу гул смущенный: «Тут девушка пришла к тебе». И вижу я: остановилась И даже ближе подошла, А под коленом кровь струилась, А очи застилала мгла. И тихо руку протянула И молвила: «Твоя раба». Я знал: единственного дула Так пуля подстрелить могла. Я крикнул: «Вихорь!» Пес из своры Ко мне, любимый, прибежал, И с шеи пса рукой нескорой Я цепь серебряную снял. И ей, рабыне богоданной, У раны пламенной сцепил, Чтоб знак неволи долгожданной Навеки памятен ей был. «Узнай меня, — я молвил тихо, — Иди за мной!» — воскликнул я. И, как лесная повилика, Поникла пленница моя. Так снилось мне. Но эти брови, Свободные твои глаза Ужель такой хотят любови, Какой траву гнетет гроза? На нежном звере цепь сцепилась. Но гордые — твои черты. Ужели ты во сне мне снилась? Ужели снилася не ты? <1912>«Я днем люблю какую-то дикарку…»
Я днем люблю какую-то дикарку С дрожащим и несытым ртом, С зубами дикими и кровью жаркой, С покатым и широким лбом. И днем мне кажется, что с нею, пьяной, Я об руку всю жизнь пройду Дорóгою, всегда от солнца рдяной, В живом, как зарево, бреду. Но вечером, когда на миг смолкает В людском звериное, а тьма Еще неслышимо вокруг летает, Уходит ярость от меня сама. Я нахожу в себе такие струны, Какие в ангелах и детворе Почти божественно и юно Поют на утренней заре. Тебя я вечером люблю. В сиянье Твоих забывчивых и черных глаз, Где вспыхивает вдруг страданье, Где гневный загорается алмаз. И, выгнутых искусством поколении, Люблю тоску твоих бровей И у ресниц замученные тени Неведомых тебе страстей. <1912>Полуверка
Глаза лукавы и приветливы, И щеки под платком белы, И в белом вся. Но оком сметливым Я вижу дочь любимой мглы. Ведь полногуба ты. И ведомо, Как будешь цельно приникать, Под молодецкою победою Задумываться и вздымать. Ведь грудь твоя блястую скована, Как будто на войну летит, И, знамо, ждет, кому даровано Серебряный отринуть щит. Ведь с малых лет блаженной ликвою Твоя душа опалена, И под застенчивой улыбкою Ты богу ярому верна. Мне речь твоя, протяжно-томная, И непонятна и нова, Как будто звуки все любовные И ласковые все слова. Моя, моя, в веках стремительных, Ты, облеченная во свет! В очах хранящая томительных Первоначальной тьмы завет: Окутываясь мглой пречистою, Живого мира колыбель Качай, кружи, стреми неистово, В родимый возвращаясь хмель! <1912>Черница
Опять мне снился этот город, И башенки, и купола. И был безудержно я молод, А ты такой, как есть, была. С косой, раскинутой, как ночи Раскинуто вверху крыло, Что даже звездам вечным очи Закрыть бы тьмой своей могло. С руками лебединой шеи Белей, нежнее и стройней, И с поступью летуньи-феи Или заоблачных теней. Я под окном печальной кельи В улыбке огневой стоял И страсти первое похмелье, Как первый поцелуй, вдыхал. Вставало солнце, и деревья Дрожали вешнею листвой, А сила солнечная, девья, Все узывала в трепет свой. Уж ты не раз мне прошептала: «Прощай, нежданный! Уходи», — И строгою такою стала, Как у иконы на груди, Когда в молитве жемчуг ризы Лобзаешь с детской верой ты, А голубь ласковый и сизый Благословляет с высоты. Но локон длинный, локон темный, Спускающийся из окна, Я целовал — и чаше томной, Вину весны, не ведал дна. Уж соловьи встречали утро, И пели снова купола, А ты с улыбкой тайномудрой И не пускала, и гнала… Я просыпался — ночь, лампада, Тоска последнего письма: «Я ухожу — прощай, не надо! — Пока могу уйти сама». <1912>Шарманщица
Я итальянка… Не забыла я Отчизну теплую свою. Поет шарманка заунывная, И я без устали пою. Криклив мой голос, и надорван он, А в песне жалкая мольба, Как будто жадным черным вороном Моя заклевана судьба. Желтó лицо, и веки тянутся Печальные глаза закрыть. Ведь если с родиной расстанутся, Не могут люди долго жить. С собой дочурку загорелую Плясать под пенье привезла. Зима своей метелью белою Без жалости ее смела. Да и сама я дни унылые Докоротаю как-нибудь, И лишней взгорбится могилою Чужой земли немая грудь. <1912>Гадальщица
«Воску щедро натоплю, Гляну, вспомню и пролью. Сердце правду скажет мне, Воск покажет на стене. Коль остынет островком, Жить у моря с рыбаком. Коли выльется конем, С милым кочевать на нем. Коли выну птицу я, Улетит судьба моя». Воску щедро натопив, Смотрит в воду на разлив. Счастье вынула свое: Остров, конь и птица — всё! Как же так? Судьба молчит. Бабка с печки говорит: «Будет рыбарь и ездок — Воля сердца не порок. Будешь птицей ты сама — Жизнь на свете не тюрьма». <1912>Ведриночка
М. А. Ведринской
Я в вёдро родилась — любите, люди, Меня, весеннюю меня. Я знаю сказку о веселом чуде, О стрелке солнечного дня. В клубочек маленький свернувшись юрко, Под снегом беленьким — вот так: Как будто беличьей накрывшись шкуркой, Дремала я в печальных снах. Меня баюкали — «Бай-бай!» — метели, И вьюги пели: «Баю-бай!» А где-то птицы вешние летели Из дальних стран в родимый край. И вдруг я чувствую: чуть-чуть кольнуло В сердечко, будто бы иглой, И что-то тоненькое проблеснуло. «Ты что?» — «Я лучик золотой». «Чего ж ты колешься так очень больно?» «А ты не спи, когда весна!» Слезинки брызнули из глаз невольно: Ведь не поймешь всего со сна! В слезинках ясных вся земля сияет, И шкурки нет на мне как нет, И всюду шкурка беленькая тает, И яркий, яркий льется свет. «Весна, весна! Так вот она какая!» — Вскричала я — и родилась. И вот, очей весенних не смыкая, Я с вами, люди, понеслась. <1910>Полонянка
Ночевал ушкуйник в заозерье, Натыкал на остры стрелы перья. Полонянка на песке лежала, Под жгутами язвы ныли ало. Под бровями голубели тучи, Над лицом туман стоял плакучий. «Уж скорей кончай меня, ушкуйник, Будь убивец, будь ты поцелуйник!» За осокой звонко звякнут стрелы, Дерганет дергач из дали белой, И опять лишь слезы да проклятья: «Далеко ж вы, милы мать и братья!» Проходил монах на богомолье Во скиты, в дремучее раздолье. «Уж пойдем, красавица, со мною В свет Ерусалим под тьмой лесною! Ты бросай, ушкуйник, стрелы, перья, Чай, замков-то нет над райской дверью Тут возрадовалась полонянка. Загрустил ушкуйник спозаранка: «Рано б ву клеть силам необорным, Всё ж пойду с тобою, спасом черным» И пошли ушкуйник да девица За монахом, как за птицей птица. Солнце к утру всходит в тучах сизых, Будто образ светлый в древних ризах Как и стал ушкуйник тосковати: «Погубил тебя я, воля-мати!» Ухватил рукою сук дубовый: «Вот Ерусалим монаху новый!» Стукнул бой лесам на поруганье, Пал ушкуйник — божье наказанье! Залилась слезами свет девица, Как новорожденная вдовица. «Уж пойдем, красавица, со мною, Утешись утехой неземною!» И с пути святого не свернули, Только очи злобой сверканули. Проходили лесом, высью, логом, Оба одаль и в молчанье строгом. Пробирались гатью по низине, И завяз монах по грудь в трясине. Уж и как вдова захохотала: Толканула ладно — видно, мало! «Вот теперь ты, миленький, по плечи, Скоро облик спрячешь человечий. Уж тогда вернусь к нему стрелою Да наплачусь всласть над долей злою! <1912>Сказка
Сват земли беспечный — А погост в лесу — У косящей вечно Попросил косу. Дело летом было. Месяц плыл изок. Вкруг любой могилы Сенокос высок. Выкосил опушки — Выросли грибы. Поутру старушки Не идут в гробы. Первая — зеленых Всех поганок мать, — Мало слов мудреных, Чтоб ее назвать. А вторая — белых С голубой ногой. Третья — желтотелых С синей головой. Нет им всем названья. А пожить хотят! Всякие даянья Косарю сулят. Хочешь бабью челюсть Или череп чей? Ведь работа — прелесть! — Токарей-червей. Или позумента Краюшек какой? Мертвый локон с лентой Или зуб сухой? Соблазнился косарь И пустил пожить: Видно, сердце просырь Принялась мягчить! Начала сначала Первая житье. Все зеленым стало От грибов ее. Вдруг заголубело, Зажелтело вдруг. Сердце обомлело, Придавил испуг. Весь грибьем поганым Зарастет погост! Что же с божьим станом Деет этот рост? Пуще лихоманки Косаря трясет. Стал косить поганки — Их еще растет. По крестам могильным, По немым буграм, По тропинкам пыльным, По живым стволам. Бело-голубое, С желтизною синь, — Распростись с судьбою! Тут всему аминь! Рухнул косарь наземь. Охнуть не дала, Как единым разом Погань обросла. Скрылась человечья Старая краса. Только у заплечья Высится коса. Пляшут три старухи По грибам своим. Нету обирухи Ни грибью, ни им. Та, что косит вечно, Тихо подошла И с улыбкой вечной Косу унесла. <1912>«Послушай море…»
Послушай море: Услышишь сердце Глубин морских. Послушай сердце: Услышишь море Страстей людских. <1912>ВЛАГА ЛЕСНАЯ
Утро
Рожок пастуший, И птичий крик Заре дрожащей, И солнцелик, Светло всходящий, Печали рушат. За краем кручи Живой костер Из стрел гремящих И в стрелах взор Очей родящих Восторгам учат. И в синем своде Косматый конь — Душа движений, Всех сил огонь — От песнопений На жизнь уводит. 1909Вечер
Крылатый, лохматый, С буй-молотом тяжким, Как полдень заплакал И в чащах пропал, — Закованный в латы, По рвам и овражкам, По травам и злакам Кузнец прискакал. Не дрогнули сосны, Бессмертные девы, На быстрой дороге Увидев коня. И сумерек росных Бесшумные зевы На берег отлогий Качнулись, темня. Кузнец размахнулся И золотом старым Стволы вековые, Смеясь, оковал. И с первым ударом От корня до выи Весь лес содрогнулся, Как жар запылал. Сверкучие искры На тонкую хвою В кипучую зелень Снопами летят. Смеется им быстрый, Своей огневою Работою хмелен, Реснитчатый взгляд. <1912>Сосновая древеница
Под сосенкой молоденькой до вечера лежу, В песке кружок вокруг себя ногою обвожу. И жарко мне, сомлела я, и весело одной. Я розовая, белая, с пушистою спиной. С кукушкою тоскующей вдруг ссору заведу, У сосенки плодящейся все шишки украду. Мальчонку человечьего про счастье поспрошу, Вихры приглажу ласково и грудью задушу. Как с неба глаз пронырливый закатится во мглу И зарево последнее упрячется в золу, В большом лесу, притихнувши, прильнет сосна к сосне В полуночном, просмоленном, душистом полусне, — Я выскочу, да выкрикну, да в пляс пущусь одна, Сама своя забавница, сама собой хмельна. <1912>Шепот сосенки
Милый, слышишь, что шепчу? Лес трепещет — я молчу, Лес смолкает — я шепчу. Милый, слышишь, слышишь, чу! Это я шуршу, не хвоя. Это я наверх взлечу, Ямы в купах сосен роя, И опять внизу журчу, И колю тебя иглою, И рукой своей ночною Волоса твои мечу, И влеку тебя за мною, Сыплю хвою, хохочу, Над тобой склонясь, шепчу: Милый, слышишь? Я с тобою. Милый, слышишь, что шепчу? Июль 1907Поцелуйня
В соснах алых полдень шалый Распылался, изомлел… Сладкий слышен вздох усталый Средь сосновых жарких тел. Будто веточка сломилась, Иль шмыгнула в хвою мышь, Или шишка обвалилась, — Поцелуй разрушил тишь. Это, верно, с шерстью нежной К милой, тоненькой приник Нераздумчивый, безгрешный, Охмелевший древеник. <1908>Веснянка (Липовая)
Под липовою сенью, Под сетчатою тенью, Дрожащей на ветру, Я стала поутру На берегу реки. Цвела невеста-липа, И ветер щедро сыпал Лепестки. Невинен так и сладок Медвяной липы запах! В слетающих цветах Я стала и молюсь, Кому — назвать боюсь. А жаворонок плачет И светлый плач свой прячет В небесах. Минуй меня, суровый! А тихий — слушай зовы! Кто с черным сердцем — мимо Пройди, пройди незримо, А нежный — оглянись! Чтоб в цвете липы милой Дни жизни буйнокрылой Пронеслись. <1912>ПОЛУДЕННЫЕ ПЕСНИ
1. «Где спят поваленные ели…»
Где спят поваленные ели И мхи причудливо цветут, На хворост лишаи ползут, Где дебри силой осмелели, — Мой заповеданный уют. Тут и затишье и свобода. А древле непогодь была, Стволы валила и влекла В объятья хвойного урода Березок белые тела. Тут звуков зáводи и взрывы — И всё же, всё же тишина Ненарушима и ясна, Как будто дремлет бог сонливый, А тварь его не хочет сна.2. «Вечерний свет в избе на бревнах…»
Вечерний свет в избе на бревнах Как алые платки. В полях безветренных и ровных Росистые цветки. Нацеловались в зной-полудень Наивные уста, И жаром поздний вечер скуден, И страстью — высота. Над речкой тополи привстали Глядеться в глубину. Ресницы вздрагивать устали, Раскрыли тишину. И прячется в очах невинных Стыдливая любовь, Как в тучах синепаутинных Младенческая кровь. Люблю полудниц яротелых В сиянье наготы И на воде кувшинок белых Сомкнутые цветы.3. «Ленивей летняя вода…»
Ленивей летняя вода, И дерева сонливей. А в сердце алая руда И жарче и гневливей. Не подходи! Иль подойди И будь совсем покорной, С цветком невинным на груди, В глазах с зарницей черной. Уютней логово всех лож, И лучше всех навесов, Что на темницы не похож, Родной навес Велесов. Немые губы навостри, Ресницы крепко спутай! До первых возблесков зари Томись истомой лютой. Кричи — и голос твой поймут Полуденные дебри: Тут голоса ничьи не лгут, Все крики правдой крепли.4. «Кричит мой полдень наверху…»
Кричит мой полдень наверху, И в зное реки стонут, И нимфу в заросли влеку, Чей стон никем не тронут. Засохнет глушь березняка Под тенью старцев хвойных, И пожелтеют пущи мха От поцелуев знойных. Ты будешь плакать, если рус Запутанный твой волос. Я наплету брусничных бус, И станет песней голос. Смеяться будешь, если черн Твой волос буйнокудрый, Вовью в венок колючий терн, И смех не вскрикнет мудрый. Еще ни разу в этот зной Не видел нимфы рыжей. Бегут стремглав передо мной К родным болотам ближе. <1912>Зимняя потеха
Мех на шапке рыжий, Солнце — волоса. Стану я на лыжи, Убегу в леса. Там у Белоснежки Дикая краса, Серебромережки, Свистоголоса. Вьюгопоцелуи И Катай-гора, Ледяные струи, Холодожара! <1912>БЕРЕЗКА
1. «Лес был темный, вечер близкий.…»
Лес был темный, вечер близкий. Мне по пояс ельник низкий. Сосны крáсны, сосны стáры. В небесах опять пожары. Я один иду без песен. Мир неведом, сумрак тесен. Вдруг на зелени сосновой Цвет зеленый, но уж новый — Словно к лесу день вернулся, Словно сумрак улыбнулся, Словно ландыш вышел белый! Я стою оцепенелый. Лес недвижим. Светят зори. Весь я, весь в молящем взоре. Как свеча, березка светит. Что мне, что она ответит?2. «Ты березкой когда-то была…»
Ты березкой когда-то была, В чистом поле на горке стояла И плакучие ветки роняла, Высока, и стройна, и бела — Ты когда-то березкой была. Но из жизни зеленой ушла, И подругой мне ласковой стала, И людскую судьбу увидала. Ты березкой когда-то была, Но из жизни зеленой ушла. И лесная любовь расцвела, Как береза весной расцветала. Вешней радостью жизнь моя стала, Ты из жизни зеленой ушла, И людская любовь расцвела. Ты когда-то березкой была! Оттого так любовь пронизала, И такой ты любимою стала: Так нежна, так стройна, так бела — Ведь когда-то березкой была.3. «Как узнал, что ты — она же, белоствольная, не знаю…»
Как узнал, что ты — она же, белоствольная, не знаю. Но ведь знаю, что она. Я очей своих орлиных, полюбив, не затемняю, Жизнь мне всякая ясна. Надо мной зеленых веток ты склоняла ожерелье, Знойной негой охмелив. Но теперь тебе иное смутно грезится веселье, Я тобой, иною, жив. Помнишь, нежная березка, белый ствол ты выпрямляла, Целовал я белизну. Вот теперь надменно-стройной, гордой девушкою стала, Я опять к тебе прильну. Тонкий стан твой неустанен, и, любовью расцветая, Ты зовешь в родной свой лес. И с улыбкой ухожу я за тобой, о ней мечтая, Слыша благовест чудес.4. «Ты была смела, бела и высока…»
Ты была смела, бела и высока, А теперь тиха, горда, но так робка. Там в листве оставила зеленый сон. Дикой девушкой глядишь на небосклон, Где в лазури синей свой весенний цвет Ты раскидывала пышно в дреме лет. Там в земле твой белый корень спит. Вниз посмотришь — и смуглеет белизна ланит.5. «Мир — он в нас двоих единый…»
Мир — он в нас двоих единый. Ты не бойся подойти, Ты не бойся заглядеться И с полночной песней спеться, Ты не бойся в лес уйти. Чтоб родные половины Стали целым и одним, Третьим, новым и великим, Безначальным и безликим, Чтобы был исчерпан им В нас двоих уединенный, Нами взятый целый мир, Полуночный, звездоокий, Этот вольный и широкий, Этот вечный божий пир, Нашей кровью искупленный, Проливаемой в лесу, Загорающейся свято, Так любовно и богато Прославляющей красу.6. «От облака до облака, от тучи до ручья…»
От облака до облака, от тучи до ручья Блуждает жизнь вселенская, и с ней печаль моя. Какое воплощение какой душе найти, И как из тела, радуясь, в иное перейти? Как временные грани бытия переступать, Чтоб новой жизнь прошедшая была родная мать? Куда девать напрасную гордыню бытия, Когда, засохнув вереском, змеей родился я? И как смиреньем мудрости сознанье утолить, Когда, погибнув голубем, стал ящерицей жить? Блуждает жизнь вселенская, невидима, пока Не выльется в плен берега привольная река. Все ищет плена, вольная, чтоб как-нибудь пожить И хоть на миг единственный свое лицо явить. И путь душе блуждающей нигде-то не закрыт: Была березкой беленькой — вот девушкой стоит. И видятся за девушкой былые чудеса: Как ветки руки гибкие и слезы как роса. От облака до облака, от тучи до ручья Блуждает жизнь вселенская и с ней любовь моя 1907, ЛеснойЗОРИ НЕТЛЕННЫЕ
НАЯДА
1. «С морских глубин, где тишина…»
С морских глубин, где тишина Веками голубела, Ты в жизнь мою пришла, грустна Тоской земного дела. И платье скрыло красоту, И гребни смяли косы. Но взор морскую сжал мечту, Далекий, чуть раскосый. И в тесных комнатах живем, Творим земное дело, И тратим, щедрые, вдвоем Один и дух и тело. И показалось бы слепым, Что ты совсем забыла Морскую мглу, и пены дым, И все, что в море было. Но я не слеп и вижу взор, И волю в нем, и море, И нестихающий укор, И нежной твари горе.2. «Дома как горы, и заря…»
Дома как горы, и заря Как море мутно-алое. В полузабытые моря Льешь сердце ты усталое. К стеклу прильнула и глядишь За ветки, в небо сизое. Свою нетронутую тишь Колеблешь верхней ризою. И зыбь в зрачки твои плывет: Ты видишь дно родимое, Людских невзгод, людских забот Тоской неопалимое. В плену, в плену, в плену, в плену, В слезах наяда пленная! Целую солную волну, Не плачь: дрожит вселенная. От слез наяды на земле Земная жизнь шатается. И небо с тучей на челе Тоскливо нагибается. Иду, бегу… И город весь, И мир — позор бывания, И горы здесь, и море здесь Ненужного страдания.3. «Ветер носит, завивая…»
Ветер носит, завивая, Клочья тьмы. Кто ж, наяда вихревая, Кто же мы? Ветер с моря, где, ладьею Принята, Целовала ты с мольбою Мне уста, Чтоб в людском с тобою мире Жизнь прожить, А не в волнах, не в эфире Круг скружить. Нагота твоя печальна И строга. Память жизни изначальной — Жемчуга. Знаешь ты слова людские И людей, Но мученья заклятые Всё лютей. Нет возврата в глубь морскую Никогда. Тщетно пену рвет, тоскуя, Там вода. Тщетно в небо над пучиной, В пляску мглы Рвутся с песней лебединой Там валы.4. «Как ранняя весна, тревожит тишину…»
Как ранняя весна, тревожит тишину Забывшейся моей глуши Ночная зыбь твоей души И острый лик на белом полотне, Ресницы, смятые во сне. Я чую, бодрствуя, как раннюю весну, Волну в морской твоей глуби, И сердце в ночь: «Не погуби Красу земную, дикий взлет» — Молитву робкую поет. Сойдут снега, и сбросит поле седину. Я уведу тебя в поля, Цветы взрастит тебе земля. И я взращу тебе цветы Тобой взволнованной мечты. И талый снег, стекая реками, волну Подымет в море по весне, Поющем песнь: «Вернись ко мне». Ответ и память о тебе Покинутой тобой судьбе.5. «Заря в печальные звонит колокола…»
Заря в печальные звонит колокола. Ты, тихая, на грудь мне прилегла. Ласкаю волосы. О, молодость моя! А под окном призывный гул ручья. Я проходил сегодня далью голубой С тобой в огне моем, с тобой. Я за деревьями, сияющий, стоял, И роковой во мне вздымался вал. Быть яростным, как солнечный огонь, И жизнь умчать, не убоясь погонь. И жизнь вознесть, как солнечную дань… Ты, близкая, очей росою не тумань. Я руку маленькую сжал твою, Как рукоять меча, — и верю острию! Пусть верно просечет оно сквозь тьму Дорогу к солнцу, моему и твоему!6. «За березами заря уходит в терема…»
За березами заря уходит в терема. Под заборами прошла, сера, хрома — Кто прошла — ты сразу поняла: Ведьма сумерек прошла, Три цветка завядших пронесла: Цветик правды, цветик счастья и красы, И земля прижалась к нам в слезах росы. Вострым плечиком прижалась ты ко мне, В страшном мире мы с тобой наедине.7. «Вечер тихий, вечер кроткий…»
Вечер тихий, вечер кроткий Льнет к зыбучей нашей лодке. В чьей мы зыбке? А крючок — Белый, острый месяцок. Не печалься: плачут росы. Опустила в воду косы. Рядом светлый след поплыл. Кто с тобою кротким был? Жизнь тебя стегала плеткой, Смерть тебя петлей брала. Чьей же ты души ждала И ласкающей и кроткой? Ты еще не знаешь? Знают Эти милые уста, Чья улыбка так чиста, Но молву любви скрывают. Пусть скрывают: речка реет, Месяцовый серп светлеет. И немая их молва Лучше молвит, чем слова. 1909–1912, Симеиз — ВасильсурскВ СЕРДЦЕ РЕБЕНКА
ВСПЛЕСКИ ХАОСА НОЧНОГО
1. «Всплески хаоса ночного…»
Всплески хаоса ночного Над пустынным камнем. И замученное слово В чарованье давнем. Вот сказать — и ужас минет, Но уста сомкнуты, И ничто не отодвинет Роковой минуты. Тело девичье на муку Очередь выносит. И палач слепую руку, Торопясь, заносит. Вкруг шаги стучат людские На камнях пустынных. И сверкают — о, какие! — Слезы глаз невинных.2. «Опять бежал, смятенный…»
Опять бежал, смятенный, Дорогой, как стрела. Плыл город многостенный, Заря закаты жгла. Навстречу плыли лица — О, лица ли? Лишь раз Блеснула мне зарница Из темных-темных глаз. И женщины навстречу — О, женщины ли? — шли. Мне все казалось: встречу Средь них и смерть земли. На масках правда муки И жалкий, смятый смех — И связанные руки У всех, у всех, у всех!3. «Звенит трамвай, огни лучатся…»
Звенит трамвай, огни лучатся. Ты приколола алый ток. Потемки синие ложатся На твой затоптанный порог. Горит на лестнице крутéнькой В коптелке сонной керосин. Бежит ступенька за ступенькой, И книзу путь один, один. На дне двора ты тихо стала, И тихо очи подняла, И в небо глянула устало. Молитву, может быть, прочла. О детстве дальнем, беззаботном, О первой девичьей любви. И скрылась в зеве подворотном, Там, в желтой уличной крови.4. «Дала зарок веселой быть…»
Дала зарок веселой быть. Уж слезы выплаканы были, И в пряжу тьмы седую нить Старухи белые всучили. Уж за окном сплетался день, А за стеной давно молчали. И в зеркале густую тень Просветы робкие пронзали. Ты телом белым в темноте Светилась нежно и надменно. А я все корчился в мечте О целомудренной вселенной. <1912>Колыбельная
Смолкли в дальной детской звуки Песни колыбельной, Но не смолкли в сердце муки Скорби беспредельной. Спит ребенок. Ангел снится С белыми крылами. Только снится! Не стремится Пролететь над нами. Ах, давно, давно певали Мне над колыбелью! Снились сны и обещали Счастье и веселье. Я лежал, сложивши руки, Тихий и счастливый… А теперь какие муки, Тьмы какие взвивы! <1912>СКОРБЯЩАЯ ВЕСНА
1. «Затомила весна, заневолила…»
Затомила весна, заневолила, А на сердце темным-темнота. Под замком и глаза и уста. Я ли вешнюю песню не холила? На смерть вешнюю песню я нежила! И негаданно смерть ей пришла. Навалилась, дохнуть не дала, Паутиной своей замережила. Ох, глаза мои — светлое озеро! А под светом темным-темнота. А на сердце тоска-маета От весеннего первого вечера. В синеве темно-алые облаки. Золотые горят купола. Птица песню в раю завела, По садам распевают зяблики. Пасть на землю, сырую и теплую, И рыдать, и рыдать, и рыдать, Причитаньями, кликами, воплями Молодые уста отмыкать.2. «Земля, тяжелая и темная…»
Земля, тяжелая и темная, Ручьями снежными омытая И вся ложбинами изрытая, А на рожденье неутомная, Полуприкрытым оком глянула В раздолье на небе весеннее, Где и сверкание и пение, И духом сумрачным воспрянула. Стекайте, воды, в реки мощные! Иссечена я вся, изранена, Пахучим паром отуманена, Раскрыла лона непорочные И корни цветикам взлелеяла. Сейчас подснежник первый выглянет, А небо ночью звездку выронит, Чтоб и она меня засеяла.3. «Полно рученьки заламывать…»
Полно рученьки заламывать, Слезы солные выранивать. Зимний хлеб пора доламывать, Скатерть вешнюю выравнивать. В сундуке иль в рундуке Иль в полавочье лежала — Вынимай! — белее стала — Расстилай по всей доске! Не ручьи в полях взыгралися, Не в камнях вода застукала, Кони в беге разоржалися: Едет князь — весна порукою. С полотенец петухи Полным горлом раскричались, Очи с горем распрощались, Стали пылки и сухи. Петли за зиму заржавели, Ой, скрипят ворота старые. У! В печи квашне с опарою Дрожжи норову подбавили.4. «За домами, как за скалами…»
За домами, как за скалами, Ждет весенняя заря. И лучами злато-алыми Жизнь пронзается моя. Я иду, жених твой сумрачный, И приду к тебе, приду В терем светлый и заоблачный. Сяду в песенном саду. Ты отрешь с лица усталого Пот и пепел, что в пути Отблеск света небывалого Всё старались замести. Отомкнешь запечатленные, Но певучие уста, И сказать слова нетленные Доля станет мне проста. И когда мне в очи синие Глянешь, вечная заря, Я пойму, куда пустынею Шел, стеная и горя.5. «Два озера в лесу задумались…»
Два озера в лесу задумались, А как задумались, так помутилися, Туманом трепетным окутались, С пресветлой радостью простилися. А ничего на свете не было Ясней их вод прозрачно-солнечных, Что в тишине своей неслыханной Одну волну вздымали полночью. Вот прилетают птицы вешние, Вот облака слетают на землю, И ангелы, мои сердешные, Оперившись, сияют издали. Вот и ручьи в холмах заспорили, И корни снегом омываются. В колокола скиты ударили: Монахини святые каются. Но не яснеют воды темные, Страшнее глубь их неизвестная. И черные ключи укромные Бурлят у дна, как мука страстная.6. «Опечаленной весна…»
Опечаленной весна Из берлоги в поле всходит, Снежной лапкою проводит По ланитам и очам. Как полночь, земля темна, Словно ржа, земля рыжа, По оврагам и ярам Гул и лепет, гул и гам. Ты, весна, глядишь скорбящей. Ты такою не гляди! По земле ты походи, Плодоносной и родящей, От снегов сырой и пьяной, И от зорь нетленных рдяной, И соленой с горьких слез, Словно на море утес.7. «Заломила руки вешняя береза…»
Заломила руки вешняя береза, Опустила до земли ресницы, Закачалась в яростной печали. «Как расти мне в поле одинокой, Как стоять одной, зеленоокой! Мужики зимою приходили В кожухах, тулупах, полушубках, Все кругом на избы порубили, Будут жить теперь в пахучих срубах». Ты не плачь, не плачь, моя береза! Много добрых одиноко жили! Вот летят к тебе певуньи-птицы, Как насядут говорливой тучей, Да займут все ветки, веточки и сучья, А в корнях весеннее заиграет зелье, По тебе зачнется зелень-рукоделье, Во скорбях узнаешь тихое веселье.8. «Дикий ворон каркнул в поле…»
Дикий ворон каркнул в поле На дремучем валуне. Зори крыльями взмахнули И сгорели в стороне. Вышел я в ночное поле — Звезды вешние летят. Кобылицы рыщут в горе: Потеряли жеребят. Грузно рухнул на колени, Поднял новь земли сырой И к пахучей черной ране Пал горячею щекой. Я хочу, земля, услышать Первый твой весенний вздох. Скоро всю тебя распашет Древний шаг крестьянских сох. Ты подымешь яровые, Молоком зерно вспоишь, Золотой ржаной молвою В знойный полдень прошумишь. Ты напой, земля, богато На восходе раннем дня До зари, холмами скрытой, И, бессчастного, меня. Я такое же, как в злаках, Что засеяны давно, Я твое — прозяб до срока — Буйновсхожее зерно.9. «Коли помер он, так спляши по нем…»
Коли помер он, так спляши по нем, На холму на том, на золе живой. Ой, взмахни, взмахни Рукавом! Ой, сверкни, сверкни Оком ввысь! Размахнись, пройдись, В пляс пустись Огневой! Коль сожгли дотла, насади тут рай, На холму на том, на живой золе. Песни в том раю Заиграй! Про любовь свою Повести! Алый цвет цвести Напусти По земле. <1912>ЦВЕТУЩИЙ ПОСОХ Вереница восьмистиший
«Посох мой цветущий…»
Посох мой цветущий, Друг печальных дней, Вдаль на свет ведущей Вечных звезд верней! Ты омочен в росах, Ты привык к труду. Мой цветущий посох! Я с тобой иду. <1912>СЕБЕ
С какою тихою красою
Минуты детства протекли…
Но все прошло и скрылось в темну даль —
Свобода, радость, восхищенье.
«Как жизнь любимая проклята,…»
Как жизнь любимая проклята, Какое горькое вино Мне в чаше кованого злата Рукой прекрасною дано! Но пью, не ведая соблазна: Ужели зверь небытия Протянет лапой безобразной Мне ковш медового питья?«Хлеб перемолот, жернова остыли…»
Хлеб перемолот, жернова остыли, И мельник тихо дремлет у дверей. И отруби ржаные в даль уплыли Небесных огнедышащих морей. Оплакавши истерзанные зерна И всходы новые благословив, Учусь я жизни, кротко и упорно, У матерей смиренномудрых — нив. 1912«Люблю я женственную воду…»
Люблю я женственную воду, Огонь, как юноша, живой, Камней надменную породу И землю с нежною травой. Люблю разгул пространства мрачный И звездных вихрей торжество, Но воздух наш, земной, прозрачный, Люблю я более всего. 1912«Ночь, прощай! Я день свой встретил…»
Ночь, прощай! Я день свой встретил, Тьму родную разлюбил. Что узнал в ее ответе, Ей в молчанье возвратил. Пусть хранит, пускай колышет Волны злого ведовства. Воздух ясен. Дух мой дышит. Просветляются слова. <1913>«Невыразимых слов движенье…»
Невыразимых слов движенье Дыхание стесняет мне. Я жизни чувствую волненье И в бледной мертвенно весне. Налет неуловимой ночи, Двух зорь таинственная страсть Мне двуединый плен пророчит, А музыке и девам — власть. <1913>«Мне стали сниться страны, земли…»
Мне стали сниться страны, земли, Дороги, дали и пути, Меня желание объемлет В уединение уйти. Услышать птиц, увидеть снова, Как зори утра хороши, И властью радостною слова Творить чудесное в тиши. 1912«В диком лесу на валун вековой…»
В диком лесу на валун вековой Сел, отмахнув пелену снеговую. Полнится лес стокапельной молвой, Из снегу дея весну огневую. Падают пышные хлопья с ветвей, Лезет на свет молодой можжевельник. Всяких людских зачинатель затей, В диком лесу я сижу, как бездельник. 1912«Какие-то песни в душе отзвучали…»
Какие-то песни в душе отзвучали, И с чем-то проститься настала пора, Как будто окончилась в жизни игра, И слышится шелест вечерней печали. Она незнакома, закутана в облак, Но крылья ее — как у вешней зари. Я тихо ей молвил: «Иди, говори! Прекрасен и странен твой вкрадчивый облик». 1912«Должно быть, жизнь переломилась…»
Должно быть, жизнь переломилась, И полпути уж пройдено, Ведь то, что было, с тем, что снилось, Соединилося в одно. Но словно отблеск предрассветный На вешних маковках ракит, Какой-то свет, едва заметный, На жизни будущей лежит. <1913>«Счастливый смех над лунною водою…»
Счастливый смех над лунною водою… Благословенны слитые уста! Прекрасны вы, неведомые двое, Земная нерушима красота. В мученьях духа, с песней одинокой, Я мимо прохожу и, слыша счастья смех, Молюсь земле, ее луне высокой, Молюсь, как в детстве, — всем о счастье всех. <1913>«Я быть жестоким не умею…»
Я быть жестоким не умею, Но с тем, кто ласков, смерть дружит. Вот жизнь моя меня кружит, И вьюсь я, вьюсь, подобно змею. И уж забыл я, что улыбка И что жестокость на земле, И не страшит меня ошибка, Взлетая к свету, сгинуть в мгле. <1913>«Вечерних рек надменное молчанье…»
Вечерних рек надменное молчанье И напряженный лик седой луны Сулят мне скорое с земли изгнанье, Мгновенности иной чужие сны. Но с матерью несносно разлучаться В тревожный час раздумья в полпути. Я буду вещей тьме сопротивляться, Я буду дальше по земле идти. <191З>«Знамена взвеяли, и в бой…»
Знамена взвеяли, и в бой, Сыны несчастий, мы помчались. Сражались мы, но с кем сражались — С врагом людским или судьбой? Одолеваем мы врага, Хоть будь он многоглавым змеем. Но пред судьбой своей немеем, Как наши мертвые снега. <1913>«В душную улицу липовым цветом…»
В душную улицу липовым цветом Сладко повеяло. Нищий мой друг! Есть ведь деревья, цветущие где-то, Девы и дети, покой и досуг. Ты ль не измучен? Но трудную долю Разве не сам, как хозяин, ты взял? Молча великий творит свою волю, Стонет лишь тот, кто ничтожен иль мал. 1912«Торжественная пляска будней…»
Торжественная пляска будней, Пустынных дней позорный ряд Безумных женщин безрассудней Мне о прекрасном говорят. И в каждом жесте, в каждой маске Убитых пошлостью людей Читаю призрачные сказки О красоте грядущих дней. 1913«Мне опять захотелось губить…»
Мне опять захотелось губить, Алый девичий цвет приминать, К хмелю новому впьянь приникать, В тихом воздухе вихри испить, Тишину к небесам на поля Отогнать от земли навсегда: Пусть мерцает любая звезда, Но земля не звезда, а земляк <1913>«Меланхолия зимнего дня…»
Меланхолия зимнего дня — Белоснежных пушинок слетанье — Овевает чудесно меня, Как больного в бреду умиранье. Ни забот, ни тоски, ни кручин. Только ласки звенящих снежинок И чуть слышная мысль: ты один, Ты окончил с собой поединок. 1912НИМФЕ
О, как мучительно тобою счастлив я!
А. Пушкин«В томленье вешнем уста с устами…»
В томленье вешнем уста с устами, И тело с телом, и с духом дух. И двуединый сливает слух Клик колокольный под куполами, Звон ледоломный под берегами, Плач возвращенья счастливых птиц… Нет, кто не двое, поникни ниц, Моли праматерь, пои слезами! 1912«Я прожил несколько тяжелых жизней…»
Я прожил несколько тяжелых жизней, На дыбе я, наверно, умирал, В костре на вражеской победной тризне, Привязан к дереву, живой сгорал. Но всех былых мучений нестерпимей, Поверь, я муку ощущаю ту, Когда с глазами детскими своими Ты от меня уходишь в темноту. 1912«Ты начернила брови милые…»
Ты начернила брови милые И губы ярко подвела, И в этой маске, темной силою Вся опахнувшись, ожила. И я влюблен любовью новою, Не благодарной и простой, А беспощадной и суровою, В твой облик, страшный и чужой. <1914>«Словно к небу, ночному, безвестному…»
Словно к небу, ночному, безвестному, На тебя поднимаю глаза. На земле ты не веришь чудесному, Но в раю ты страшна, как слеза. Непонятное разуму нравится, И в молитвах есть яд забытья. Я молюсь на тебя. Да исправится Роковая молитва моя. <1914>«Непостижима ты, и все непостижимо…»
Непостижима ты, и все непостижимо, Когда тобою, темной, проникаюсь я. И кажется тогда: все тайны бытия Скрываются в одной тебе, моей любимой. Без жалости я детское оставил знанье. Без страха ухожу в твою ночную даль. И терпкая, как запах трав степных, печаль, И жадное, как поцелуй, со мной страданье. <1914>«Как волны моря у скалы…»
Как волны моря у скалы, Зелено-черные у белой. Гремят с тоскою озверелой, — Так темной ярости валы У красоты твоей холодной, Взлетая, гибнут без числа. И все густеет в недрах мгла, Как в тьме беззвездья первородной. 1913«Я обречен твоей спокойной…»
Я обречен твоей спокойной, Как мрамор Греции, красе, И все, кто жаждут жаждой знойной, Не для меня, родная, все. Я не тоскую, не врываюсь В твои снега с своим огнем, Я лишь устами прикасаюсь К земле, где ты прошла в мой дом. <1914>«Над морем лежу, на скале распростертый…»
Над морем лежу, на скале распростертый. Луна поднялась, пол-лица утаив. Волшебно, как Лядов, ночные аккорды Струит мне серебряный лунный прилив. И я вспоминаю весенние ночи. И музыки сладостной мощный прибой, И Нимфы влюбленной косящие очи, И в окнах рассвет, как волна, голубой. 1913«В соседней комнате шаги…»
В соседней комнате шаги… Она пуста, и пуст весь дом. Дожди давно уж за окном Звенят мечами, как враги. Кто там пришел? Кто ходит там? Не бойся, появись, войди… И с сожаленьем погляди: Как тень, как призрак стал я сам. <1914>«Моя печаль всегда со мною…»
Моя печаль всегда со мною, Мои огни всегда в тебе. Как бы под снежной белизною Земле подобен я в судьбе Неметь, и стынуть, и таиться, И с первым ласковым лучом Зеленой ярью всколоситься, Свой напрягая чернозем.«Я быстро напиваюсь пьяным…»
Я быстро напиваюсь пьяным, Когда ты вдруг меня не любишь И жизнь сияющую губишь С отчаяньем, как пламя, рьяным. Ты мне дыханье, ты мне воздух, Ты мне мгновенье, ты мне вечность, Ведь ты единственный мой отдых, Ведь вся в тебе моя беспечность. <1914>«Мне нравится владеть судьбою…»
Мне нравится владеть судьбою Прекрасных, беззаветных дев, И странно слышать над собою Твой непонятный женский гнев. Ты хочешь мстить, сама в сиянье Девической своей красы Мне роковое дав лобзанье И расплетя конец косы? <1914>ДРУЗЬЯМ
Иные ему изменили.
М. Лермонтов«Шестидесятница родная…»
Матери
Шестидесятница родная! Как счастлив я, что ты мне мать! Люблю, когда, припоминая, О прошлом ты начнешь мечтать, Как в честь тебя седоволосый Тургенев молвил комплимент, Как ты, отрезав диво-косы, Очки надела вместо лент. 1914«Счастливый путь, родимый наш, великий…»
Льву Толстому
Счастливый путь, родимый наш, великий, Краса веков и сила наших дней! Средь всех ты был как светоч тихий Зажженных в человечестве огней. Всю жизнь ты шел. И путь последний здешний Был к матери-земле на грудь, Чтоб, с ней вздохнув вольней и безмятежней, Уйти в бессмертный свет. Счастливый путь! 1910«В лавчонке тесной милого глупца…»
Ф. Тютчеву
В лавчонке тесной милого глупца Твоих творений первое изданье Приобрести — какое ликованье! — Смятенно чуят веянье творца… Как дороги истлевшие листы, Ритмичный трепет каждого абзаца, И типография Эдварда Праца, И титула надменные черты!«Бальмонт, наш пленительный, сладостный гений…»
К. Бальмонту
Бальмонт, наш пленительный, сладостный гений, Владыка созвучий, волшебник словес! Как счастлив я, пленник твоих упоений, Свидетель твоих неизбывных чудес! Ты в серое время запел свою песню, Ты пел иступленно в огне и дыму, Когда разоряли безумную Пресню, Так пой же и ныне, в полдневную тьму!«Он страшен мудростью змеиной…»
Поэту
Он страшен мудростью змеиной И накипью бесстрастных глаз; За тонкотканной паутиной Он холоднее, чем алмаз. Но в миг единый, в миг нежданный Вдруг сердце вспыхивает в нем И озаряет мир туманный Всечеловеческим огнем. <1914>«И зачем-то загорались огоньки…»
В. И. И.
«И зачем-то загорались огоньки»… Древний! Вечер надвигается. И звон Дальней вечери доносится с реки. Отдаю тебе, печаль, земной поклон. Нет, не лика, потускневшего в годах, И не плоти отцветающей мне жаль. Ты о голосе, звончайшем на пирах, Шелести плакучей ивою, печаль!«Я и днем, и в тихий вечер приходил…»
Л. Д. З. А.
Я и днем, и в тихий вечер приходил, В землю зимнюю стучался и молил И прислушивался к жизни под холмом — Только ветер пел смешливым голоском. Ничего здесь не осталось, ничего! Видно, вправду под могилами мертво! Где ж огонь, что вихрем ярым мир ожег? Безответно улыбался звездный лог.«Тайным утром, в час всеснежный…»
Георгию Чулкову
Тайным утром, в час всеснежный, О тебе — в тиши, не вдруг, — Так подумалось мне, друг: Опечаленно-мятежный, Кроткий духом, мукой мудрый, Дерзкий речью, люб мне он, Пленник медленных времен, Путник ночи серокудрый.«Седой и юный, Руси простивший…»
Н. Морозову
Седой и юный, Руси простивший И каземат свой, и кандалы, Скажи, видал ли средь звездной мглы, В нее пытливый свой взор вперивши, Такие страны, как этой дикой Руси родимой ночная гладь, Где жизни буйственно великой Дано так жалко трепетать?«С какой тоскою величавой…»
Владимиру Пясту
С какой тоскою величавой Ты иго тяжкое свое Несешь, вымаливая право Сквозь жизнь провидеть бытие! Уж символы отходят в бредни, И воздух песен снова чист, Но ты упорствуешь, последний, Закоренелый символист. <1913>«Звериный цесарь, нежити и твари…»
Алексею Ремизову
Звериный цесарь, нежити и твари Ходатай и заступник пред людьми! Скажи, в каком космическом пожаре Ты дух свой сплавил с этими костьми? Старообрядца череп, нос эс-эра, Канцеляриста горб и дьяковы персты. Нет, только Русь — таинственная эра — Даст чудище, родимое, как ты.«Как только вспомню этот голос…»
Ф. Ф. Зелинскому
Как только вспомню этот голос, Произносящий стих Гомера, — Мне мнится: сфера раскололась, Веков сияющая сфера. И запевает дед поэзий, Для нас воскреснувший прекрасно, Средь жизни, гибнущей в железе, О жизни, с мудростью согласной.«В сердце дверь всегда открыта…»
Т. Л. Щепкиной-Куперник
В сердце дверь всегда открыта У того, кто сердцем чист… Тлела осень, падал лист, Море пенилось сердито. Хвойный лес шумел тревожно, Мы пришли в твой нежный сад. Вот и все. Ужели можно От тебя уйти назад? 1914«О Леонардо, о планетах ближних…»
Н. И. Кульбину
О Леонардо, о планетах ближних, И о Психее, пойманной в пути; О радии, о взрыве схем недвижных Беседуя в творящем забытьи, — В глазах пытливых (а костяк Сократа) Огонь блаженный подглядеть люблю, Ликуя веще: разум бесноватый Издавна был ближайшим к бытию.«Как воду чистую ключа кипучего…»
Николаю Клюеву
Как воду чистую ключа кипучего, Твою любовь, родимый, пью, — Еще в теснинах дня дремучего Провидев молонью твою. Ой, сосны красные, ой, звоны зарные, Служите вечерю братам! Подайте, Сирины, ключи янтарные К золоторжавым воротам.«Родятся в комнатах иные…»
Сергею Клычкову
Родятся в комнатах иные, А ты — в малиновых кустах. Зато и губы наливные, И сладость алая в стихах. Сергунька, друг ты мой кудрявый! Лентяй, красавец и певун! Люблю тебя, мой легконравый Перебиратель струнок-струн.«Хрычей, и девок, и глазастой…»
Борису Верхоустинскому
Хрычей, и девок, и глазастой, Беловихрастой детворы До времени и до поры Лишен мой дух. Но часто, часто Тоской тоскую по деревне: Свистульку, кумача лоскут Несу, как чудо, с верой древней В свой страшный городской уют.«Корявой погани, грибья и хворостины…»
Владимиру Нарбуту
Корявой погани, грибья и хворостины, Разлапых пней, коряг и дупел вековых Все тайны выглядев, худой и долгоспиный Хохол взыграл на струнах — из волов живых, Жестокий, вытянул он эти струны-жилы. Не обсушив, на гуслях грубых растянул, И вольный вихрь степей днепровских вдруг подул, Сырые звуки стали нерушимо милы.«Просторен мир и многозвучен…»
Н. Гумилеву
Просторен мир и многозвучен, И многоцветней радуг он. И вот Адаму он поручен, Изобретателю имен. Назвать, узнать, сорвать покровы И праздных тайн и ветхой мглы — Вот подвиг первый. Подвиг новый — Всему живому петь хвалы.«О звездах, о просторах черных…»
М. Л. Лозинскому
О звездах, о просторах черных, О пышной, первозданной мгле Он замечтался на земле В стихах надменных и упорных. Но если б другом к Демиургу Он взят был, к горю своему, И строго спрошен: быть чему? — Сказал бы твердо: Петербургу.«Он верит в вес, он чтит пространство…»
О. Э. Мандельштаму
Он верит в вес, он чтит пространство, Он нежно любит матерьял. Он вещества не укорял За медленность и постоянство. Строфы послушную квадригу Он любит — буйно разогнав — Остановить. И в том он прав, Что в вечности покорен мигу. <191З>«Я отроком в музее меж зверей бродил…»
М. Зенкевичу
Я отроком в музее меж зверей бродил, Учась творить многообразно и едино. Вдруг птеродактиля распластанного вскрыл Передо мною желтый камень за витриной. Изысканных костей стремительный состав Еще младенчески просторными глазами Схватил — и, тело прежнее свое узнав, Рыдал бессмысленно блаженными слезами.«В начале века профиль странный…»
Анне Ахматовой
В начале века профиль странный (Истончен он и горделив) Возник у лиры. Звук желанный Раздался, остро воплотив Обиды, горечь и смятенье Сердец, видавших острие, Где в неизбежном столкновенье Два века бились за свое. <1913>«В высоком кургане, над морем, над морем…»
Елизавете Пиленко
В высоком кургане, над морем, над морем, Мы долго лежали; браслета браслет Касался, когда под налетами бури Качался наш берег и глухо гудел. Потом нас знакомили в милой гостиной. Цветущею плотью скелет был одет, За стекла пенсне, мимо глаз накаленных, В пустые глазницы я жадно глядел.«Безбровые очи наивно смежила…»
Асе Тургеневой
Безбровые очи наивно смежила… Дымит папироска в руке восковой. Но алые губы: как будто могила Взрастила цветок на себе заревой. Какую тебе запою колыбельную, Какой убаюкаю лаской тебя? Еще не видна ты сквозь мглу запредельную И только устами земная, моя.«С мороза алая, нежданная…»
С мороза алая, нежданная, Пришла, взглянула и ушла. Как яблоня благоуханная, Душа скупая расцвела. И опадают ало-белые, Как снег вечерний, лепестки. Хранит ладонь осиротелая Лишь холодок ее руки. <1913>«Ты в этот час, когда белеет небо…»
Женщине
Ты в этот час, когда белеет небо, И полдень недвижим в бесцветном сне, И сохнут зерна скошенного хлеба, Ты в этот час тоскуешь обо мне. Там в небесах, далеких и пустынных, Иль на земле еще, в людском огне, Но знаю — в сумерках своих глубинных Ты в этот час тоскуешь обо мне. <1914>ЧЕТЫРНАДЦАТЫЙ ГОД
Воздушный витязь
Памяти П. Н. Нестерова
Он взлетел, как в родную стихию, В голубую воздушную высь, Защищать нашу матерь Россию, — Там враги в поднебесье неслись. Он один был, воитель крылатый, А врагов было три корабля, Но, отвагой и гневом объятый, Он догнал их. Притихла земля. И над первым врагом, быстр и светел, Он вознесся, паря, как орел. Как орел, свою жертву наметил И стремительно в битву пошел. В этот миг он, наверное, ведал Над бессильным врагом торжество, И крылатая дева Победа Любовалась полетом его. Воевала земля, но впервые Небеса охватила война. Как удары грозы огневые, Был бесстрашен удар летуна. И низринулся враг побежденный!.. Но нашел в том же лютом бою Победитель, судьбой пораженный, Молодую могилу свою. Победителю вечная слава! Слава витязям синих высот! Ими русская крепнет держава, Ими русская сила растет. Их орлиной бессмертной отвагой Пробивается воинству след, Добывается русское благо, Начинается песня побед. Слава войску крылатому, слава! Слава всем удальцам-летунам! Слава битве средь туч величавой! Слава русским воздушным бойцам! <1914>Женщинам
Заплаканные ваши очи, Жена и мать, сестра и дочь, Затмить огнем и кровью хочет Войны убийственная ночь. Но не затмить алмазов слезных Ни тьме, ни крови, ни огню. Сквозь пытку мрачных дней и грозных Придете вы к иному дню. Настанет праздник на России — То будет праздник всей земли — И — знайте — ваши дорогие Его на землю принесли. Они убиты или живы, — Бессмертны на земле они, Покуда зеленеют нивы И светят звездные огни.Молитва воина
Не меня храни, родная, В роковом бою, Ты храни, не покидая, Родину мою. Дай ей славу, дай ей силу — Вот моя мольба. Я ж без ропота в могилу Лягу, коль судьба. <1914>Прибытие поезда
Во тьме еще гремели пушки, Как слишком долгий, страшный гром. Толпою тесной у опушки Они стояли под дождем. Во тьме ночной их было много, — С восхода солнца длился бой, — И крыши станции убогой Их не вместили под собой. И стало небо им палатой, А койкой мокрая земля! Солдат поддерживал солдата, И все смотрели на поля, — Там должен поезд показаться… Он их возьмет, он их умчит… Уж там шрапнель не будет рваться, Тяжелый грохот замолчит… Их там обсушат, перевяжут, Там будет и тепло и свет. Там слово ласковое скажут… А поезда все нет и нет. И терпеливо, как святые Терпели муки от врагов, Все, все для матери России Перенести солдат готов. Хоть ноют раны, хоть от жажды, От жара изнывает грудь, Но каждому стремится каждый Помочь, а сам уж как-нибудь! Кто перекрестится три раза, Кто что-то выкрикнет в мечте, — И вдруг спасительных три глаза Горят, сияют в темноте. Подходит поезд. Ближе, ближе… Снопами искр усеял тьму, Колесами все тише движет, Остановился. Все к нему. Выходят сестры из вагонов, Пред ними факелы несут. И кажется: средь мук и стонов Сонм ангелов спустился тут. <1914>Буй-Роман
Буйнолик и чернокудр, Грозен оком и румян, А умом хитер и мудр Был могучий князь Роман. Коли верить звону струн, Коли правду пел Боян, Был кудесник и колдун Велемудрый князь Роман. Соберет свои войска, Даст в лесу укрыться им, И летит под облака Черным вороном лихим. Зорко выследит врагов И взыграет на дубу. Вои знают княжий зов, Знают добрую волшбу. И гремит победный клик, И рассеян вражий стан. И опять свой ясный лик Принимает князь Роман. А бывало и не то! Рыщет, смотрит княжий полк — Нет Романа! Верст за сто Мчится полем серый волк. Мчится он стрелы верней, Не по-волчьему удал. В стойлах вражьих у коней Глотки вырвал — и пропал. А еще бывало так: От своих летучих стай Отобьется князь. И в мрак Пробегает горностай. Средь полночной синевы Он к врагу изыщет ход И у луков тетивы, Острозубый, изгрызет. Лев и тур, орел и рысь, Все цари зверей земных, С ним равняться собрались В песнях Нестора седых. И когда в лихом бою Вражья рать в него впилась, Встретил смехом смерть свою Буй-Роман, колдун и князь. <1914>Строитель Даниил
На галицком червонном троне Сидел со славой Даниил. Он был вторым по Соломоне, Как летописец говорил. Роман был мудр на волхвованья, А он хитер был в красоте. Какие сказочные зданья Воздвиглись по его мечте! Бывало, мимо проходили Слепцы-певцы иль мастера, Таких людей при Данииле Не упускали со двора. Художник знаменитый Авдий — Иль, по-тогдашнему, хитрец — Служить всей хитростью по правде Был приглашен в его дворец. Он храм построил величавый На дивных четырех столпах. А на столпах — людские главы, А своды — в звездах и лучах. Увы нам! Ныне неизвестно, Как Авдий стены расписал. Но в этом храме было тесно — Народ толпился и вздыхал. Князь Даниил любил затеи: Там вежу ставил до небес И рыл колодец перед нею, Там сад садил, что райский лес. Затейник мирный, был он в войнах Великодушен и суров И тучей войск давил разбойных Мир нарушающих врагов. «Будь беспощаден к рати вражьей, Не трогай мирных поселян!» Так он учил и славу нажил Своей стране средь дальних стран. «Корону на себя наденьте, Король великий, Даниил!» — Так римский папа Иннокентий Его в неметчину манил. Но Даниил был русским князем, Могучим, гордым и святым. Он в летописном мудром сказе По Соломоне слыл вторым. <1914>АНГЕЛ АРМЕНИИ
Ованесу Туманяну
Армения
Узнать тебя! Понять тебя! Обнять любовью, Друг другу двери сердца отворить! Армения, звенящая огнем и кровью, Армения, тебя готов я полюбить. Я голову пред древностью твоей склоняю И красоту твою целую в алые уста. Как странно мне, что я тебя еще не знаю. Страна-кремень, страна-алмаз, страна-мечта! Иду к тебе! Я сердцем скорый. Я оком быстрый. Вот горят твои венцы Жемчужные, от долгих бед седые горы. Я к ним иду. Иду во все твои концы. Узнать тебя! Понять тебя! Обнять любовью И воскресенья весть услышать над тобой, Армения, звенящая огнем и кровью, Армения, не побежденная судьбой! 13 апреля 1916Арчак
С каждым утром тополя Расцветают краше. О армянская земля, Мученица наша! Вот опять идет весна. Где же дети, девы? Гладь озерная ясна. Где, армяне, где вы? Горе озеро таит, Кости в поле тлеют. Хлеб несобранный лежит, Новый хлеб не сеют. Там, где был приют красы, Сельской жизни счастье, Бродят сумрачные псы С одичавшей пастью. С церкви сорвана глава, У могил разрытых Плачут кроткие слова На могильных плитах. И кукушка меж садов Носится, рыдает. На развалинах домов Кость шакал глодает. Две старухи под стеной Прячутся в отрёпья. Мечет ветер ледяной Седины их хлопья. Далеко стоит Сипан, Укрываясь в тучи. В буре битв сгорел вулкан И потух, могучий. Кровью к небу вопиет Сердце Айастана. Но и вечный небосвод Весь в слезах тумана Июнь — июль 1916, АрчакВан
Душа, огромная, как море, Дыша, как ветер над вулканом, Вдыхает огненное горе Над разоренным раем, Ваном. Какое жертвенное счастье, Какое сладкое мученье В народной гибели участье, С тенями скорбными общенье! Еще я мог пробыть с живыми При свете солнца, в полдень знойный. Но над садами горевыми Поднялся лик луны спокойный. Непобедимое сиянье, И неподвижные руины. Развалин жуткое зиянье, И свист немолчный соловьиный. Луна лавины света рушит. В садах от лепестков дремотных Исходит ладан, душу душит. Среди цветов — толпа бесплотных. Они проходят вереницей, И каждый в дом былой заходит, Как узник, связанный с темницей, Меж стен обуглившихся бродит. Их, лучезарных, много-много, Что звезд ночных под небесами. Иной присядет у порога, Иной прильнет к нему устами. Рыданья сердца заглушая, Хожу я с ними, между ними. Душа, как звездный свод большая, Поет народа скорби имя. Май — июнь 1916, ВанПутница
Я дал ей меду и над медом Шепнул, чтоб слаще жизнь была, Чтоб над растерзанным народом Померкнуло созвездье зла. Она рукой темно-янтарной Коснулася моей руки, Блеснув зарницей благодарной Из глаз, исполненных тоски, И тихо села на пороге, Блаженством сна озарена. А в голубой пыли дороги Всё шли такие ж, как она. Май — июнь 1916, ВанСад
Сад весенний, сад цветущий, Страшно мне Под твои спускаться кущи В тишине. Здесь любили, целовались, — Их уж нет. Вот деревья вновь убрались В белый цвет. Что мне делать? Не могу я, Нету сил Всех вернуть сюда, ликуя, Кто здесь жил. Из колодца векового Не достать У родного павших крова Дочь и мать. Не придут со дна ущелья Сын с отцом. Жутко вешнее веселье — Смерть кругом. Я не знал вас, дети муки, Но люблю. И хожу, ломая руки, И пою. Но из пламени той песни, Из костра, Вдруг шепчу, молю: «Воскресни, Брат, сестра!» Ветвь беру я снеговую С высоты И в слезах цветы целую. Их цветы. Май — июнь 1916, ВанРуки девы
Она упала у двери дома — Руками к саду, где тишь и дрема. Над нею курды друг друга били. Над ней глумились. Ее убили. Погибнул город в пожаре алом. Укрылся пеплом. Уснул устало. Но жизнь земная непобедима. Весна напала на смерть незримо, Ее убила цветами рая, Лучами солнца в цветах играя. В саду жемчужном иду во мраке И чую жизни угасшей знаки, И вижу руки давно убитой, В саду зарытой, давно забытой. Сияют руки в цветенье белом, Меня на помощь зовут несмело. Я к ним бросаюсь, их зову внемлю Они, сияя, уходят в землю. К земле склоняюсь — трава ночная Молчит сурово, росу роняя. Май — июнь 1916, ВанЦветенье смерти
Вишенье, яблонье, алое, белое, Скорбно стоит, как во сне онемелое. В этом весеннем, цветущем саду Жарко сказала невеста: «Приду!» Полувенцами цветенье склоняется, Тихо качается, не улыбается. В этом саду подарила она Свой поцелуй, молодая жена. Запахом нежным, душистым дыханьем Сад затомил и замучил молчаньем. Здесь она с томной улыбкою шла, Древнее семя стыдливо несла. В цветики белые, в домики нежные Пчелы за медом влетают прилежные. Помните, ветки, счастливую мать? Здесь она сына любила качать. Где они, сад мой цветущий, сияющий, Где они, рай, в жемчугах замирающий? Где же хозяин заботливый твой, Мать молодая, ребенок живой? Мать, и отец, и ребенок с глазенками, Словно две вишни, с ладонями звонкими? Все лепестки тише смерти молчат. Сад мой жемчужный, печальный мой сад! Май — июнь 1916Ребенок
Она лежит. Ее глазенки Как две агатовых звезды. И в ней, сияющем ребенке, Не видно боли и вражды. Ей девять лет. Она, играя Ручонкой — смуглым стебельком, — Напоминает облик рая, В цветах увиденный тайком. Она глядит, как за окошком Сияет вишня и айва, И длиннохвостым шепчет кошкам Кошачьи милые слова. И кажется, она для шутки Легла в постель… Вот побежит! Но стены белые так жутки. Нет, почему она лежит? Нет, почему она в больнице? И почему у синих глаз На чернобархатной реснице Вдруг светится большой алмаз? И отчего от брови к брови Вдруг пролегает тонкий след? Откуда в губках очерк вдовий, Печать неисправимых бед? О чем глухонемая дума На темно-розовом челе? Откуда страх шагов и шума И крики в сумеречной мгле? Насилье исказило землю! Как страшно правду понимать! Ответу бедственному внемлю: Ребенок — будущая мать. 1916, ВанДушевнобольная
Пока, безоблачен и беспечален, Лучится день и стены стонут в зное, В расселинах обугленных развалин Она лежит и смотрит, как дитя больное. Знакомо все, и все совсем другое, Пороги там же, там же сад с колодцем, Но не ковры, а пепел под ногою. Ручей, остановившись, стал болотцем. Ее никто не кормит, не ласкает, Ей голодно, ей странно все, ей жутко Бежать отсюда? Сердце не пускает. Быть может, хитрая все это шутка? И может быть, все станет вдруг, как прежде, Вернутся комнаты, ковры с цветами И дети прибегут? Она в надежде Поводит разноцветными глазами. Но жизни нет. Обуглясь, стены стонут. Все мертвое. И псы не лают в стычке. Комок горелого тряпья, нетронут, Лежит, в игрушки взятый по привычке. Болит душа. Скорей бы ночь настала! А ночь придет, она, больная, тенью Начнет бродить, мяукая устало, Цикад звенящих отвечая пенью. Свалялся хвост пушистый. Шерсть измята. Трясет она, как ведьма, головою. И, как страну, что смертью злой объята, Никто не назовет ее живою. Как пламя белое воспоминанья, На черные она взбегает угли. И даже нет в глазах ее мерцанья: Они все видели и вот потухли.Панихида
Иду в саду, а кости под ногами Шуршат в траве меж тихими цветами. И мне не надо ни цветов, ни сада, Не в радость солнце, зелень не услада. Ни птиц, ни пчел, ни бабочек блестящих, Ни яблок молодых, к себе манящих, Я ничего не вижу в странном цепененье, В своей душе чужое слышу пенье: «Я жить хотела, — слышу плач убитой, — Истлело тело, гробом не укрыто». Скажи молитву чуждыми устами, Вздохни хоть раз над белыми костями. Ведь близких нет, родные все со мною. Утешь мой дух молитвою земною. И я шепчу слова из панихиды, А сердцу больно, полному обиды.Прощанье
Прощайте, печальные тени, Цветов онемелые губы. Пусть ваши весенние сени Ни вихрь, ни гроза не погубит. Я с вами томился и плакал, Я с вами упился цветеньем, И зарностью алого мака, И яблонь жемчужным лученьем. Когда же плоды наливные Созреют на ветках счастливых, Вы вспомните, тени родные, О песнях моих молчаливых, О вере моей громогласной, Что жизнь торжествует победно, Что смерти зиянье напрасно, Что люди не гибнут бесследно. Май — июнь 1916, ВанАнгел Армении
Он мне явился в блеске алых риз Над той страной, что всех несчастней стран. Одним крылом он осенял Масис, Другим — седой от горьких слез Сипан. Под ним, как тучи, темен и тяжел, Сбираясь по долинам голубым, С испепеленных, разоренных сел Струился молчаливый, душный дым. Под ним на дне ущелий, в бездне гор, В ненарушимой тишине полян, Как сотканный из жемчугов ковер, Сияли кости белые армян. И где-то по тропиночке брели Измученной, истерзанной толпой Последние наследники земли В тоске изнеможения слепой. Был гневен ангел. Взор его пылал, Как молнии неудержимых гроз. И словно пламень, замкнутый в опал, Металось сердце в нем, алее роз. И высоко в руках богатыря Держал он радугу семи цветов. Его чело светилось, как заря, Уста струили водопады слов: «Восстань, страна, из праха и руин! Своих сынов рассеянных сомкни В несокрушимый круг восторженных дружин Я возвещаю новой жизни дни. Истлеет марево враждебных чар, И цепи ржавые спадут, как сон. Заветный Ван и синий Ахтамар В тебе вернутся из былых времен. Восстань, страна! Воскресни, Айастан! Вот радугу я поднял над тобой. Ты всех земных была несчастней стран, Теперь счастливой осенись судьбой!» Январь 1918СЕРП Одиннадцатая книга стихов
«О, как радостно и молодо…»
О, как радостно и молодо Под рабочим взмахом молота! Ослепляет до слепá Блеск крестьянского серпа. Расцвести красно и зелено Миру волей нашей велено. На столетия просека Пролегла для человека. Серп и молот всем несут Небывалый праздник — труд. <1921>Металлы
В грозовом твоем ударе, Пролетарий, Вспыхнул алый хоровод Всех свобод. Из Октябрьского мгновенья Всем векам Светит серп освобожденья, Как прожектор морякам. Голубые океаны, Обезлюдевшие страны, Городов бетонных гнезда — Все к свободе валом мощным, Валом грозным Ввысь С Петербургом полунощным Поднялись. И согбенная природа Под махиной капитала В темных недрах застонала И восстала С тем же знаменем: свобода! Золото, золото! Гибкое, ковкое! На животах ты висело веревкою, В галстук мещанский ты было заколото, Жирные пальцы и шеи индюшьи, Пудреной груди бездушье Ты с отвращеньем ласкало. Гордое, яркое, в недрах нагретое, Было ты подлой монетою. Именем чистым твоим Купля-продажа владела всем шаром земным. Вот ты свободно! Гений рабочего скажет, на что ты пригодно! Медь! Сгусток земной сокровеннейшей крови! Алого пламени сплав! Ты с монастырских раздувшихся кровель, Веча погибель давно отрыдав, Долго должна была людям звенеть, По миру смерть разнося. Вся Ты исходила рыданьем надгробным, К хищным и злобным Попам двуутробным Сгоняя людей Пугалом желтых мощей. Войн непомерное жёрло, Пушек смертельное горло — Вот куда шел твой металл благородный! Вот ты свободна! Гений рабочего скажет, на что ты пригодна. Железо! Лапы кровавые крезов Тебя у труда воровали, В цепи сплавляли, Тленом насилья тебя оплели, Лучшего друга земли! Ты тосковало на фабриках пленных, Плакало воем огромных колес, С грохотом горя по рельсам неслось; В рабстве у самых презренных Силой волшебной твоей Долго давили людей. Вот ты свободно! Гений рабочего скажет, на что ты пригодно. Алой молнией ударил Пролетарий В города, И земля раскрыла щедро Все сокровища, все недра Для свободного труда. 1921Орфеям Севера
Голосом огненным горы раздвину, Кину Ярому Северу слово любовное. Здравствуй, могучее, единокровное Племя певцов! Крик твой нов, Звук твой дик, Твой язык — Зык колоколов. Мир обнищалый, Влажный от сукрови алой, Притих, Вздрогнуть готовый от песен твоих. Эй вы, Орфеи сермяжные, Соловьища лесные, овражные, Черных полей голытьба! Песней натужьте лохматую грудь! Подступила судьба Сладко, привольно, как Волга, вздохнуть Всеми мехами груди миллионов, Намозоленной бременем стонов. Эй вы, Орфеи рогожные! Грохнули двери острожные, Цепи разверзлись, и вышел Боян, Юн, лучеок, кучеряв и румян. Крик его нов. Звук его дик. Язык — Зык колоколов. Средь колокольчиков, нежных бубенчиков, Иверней-птенчиков, Малых малиновок, Тепленьких иволог Он милей милого, Он синей синего, Пахнет он небом, Медом и хлебом Из жарких печей. Песня свободная, лейся звончей! 1 февраля 1919, БакуПролетарским поэтам
От станка и от машины, От ремней, ревущих глухо, Путь прямой вам на вершины Человеческого духа. Там, на фабриках могучих, В вихре вспышек и биений Вы, как трепет молний в тучах, Мировой хранили гений. И давно машин моторы Пели гибель мертвым лирам И шептали приговоры Над кровавым старым миром. Час настал для новых музык. Сердце громом бьется в блузы. Жизни огненные зерна Под певучий бросьте жернов И ржаного слова хлебом Под высоким русским небом Всласть насытьте океан Пролетариев всех стран! 1920Леса
Леса, леса! Кудрявые, зеленые, Дремучие, таежные, Краса и рай, хваленые Могучими былинами И песенною славою, Под бурями тревожные, Весной прозрачно-нежные, С долинами цветущими, С пахучими полянами, С румяными рябинами, Зимою снежнокудрые, Премудрые, седые Хранители России! Веками, многоствольные, Раздольные, шумливые, Росли вы, землю тешили, И лешие в вас прятались, Где окна тиной пенятся, И сватались к древёницам Пригожие лесничие, Когда ручьи погожие Будили птичье пение, Звенение весеннее. На свадьбу к ним прикатывало, Усевшись на сохатого, Само краснóе солнышко, Детенышей баюкало И стукало по стволикам Лучами желто-алыми, Удалых зайцев стаями Гоняло по опушкам И белок с горностаями, Зверями крепкомехими, Сзывало грызть орехи. И сам медведь, дед-лакомка, Ломился в чащу лапами. За вашими затворами, За горами, за дебрями, Скиты таились древние. Крамольные раскольники, Закованы в вериги, Читали книги старые, Радели богу ярому, И девушка ядреная Без мук рожала дитятко, Младенца потаенного. А в сухмень и в бездождие Горели вы пожарами И заревом тревожили Полярных льдов стояние. Стадами звери бегали В чащобу недоступную, И мерил летней радугой И зимними Стожарами Костер ваш ветер севера… Ну что ж вы пригорюнились И струны веток тянете, Рыдаете, печальные? Довольно вам невеститься! В вас сто Европ поместится! Довольно сна тягучего! Пускай из дебрей радостных Таежных ваших зарослей Несется русский благовест, Тепло, и свет, и зарево Зовущего грядущего. 30 января 1920, Баку«Окаянный»
Не туманы зарю — Седина оплела медный лик. Он старинный старик, Моховик. Ни земному царю, Ни небесному Не клонил он ни лба, Ни горба И всю жизнь свою жил по-чудесному. Про такое житье Только песней певалось былинною: Что мое, то твое, Что твое, то общинное. В голода, в холода Двери настежь всегда, Нет замка у ворот, Печь лепешки печет: Приходи, подкормись, обогреешься, Не обманешься, если надеешься! Солнце миру пример, Это враг изувер Полосами всю пахоту выкроил: А земля-океан Мечет хлеб и бурьян, Словно рыбина многоикрая. Всё для всех, всякий всем, Не ходить в Вифлеем За звездой, — она вот она! Бороной и серпом, А не частым крестом Заработана. Воля ходит в миру, Как медведя в бору Ломит ворога дикого. Весел праздник труда, Лишний пот не беда Для житья кругового великого. За такой разумóк недремáнный Дед прозванье носил «Окаянный». За душевную ширь Повидал он Сибирь. Жар тюремных плетей Прогревал до костей. В непогоду нога подволакивает, А в ушах будто цепь перезвякивает. Не сломить дуба буре! Все стерпел, не отрекся от дури, И теперь, как в репейнике мед, За усами колючими радость цветет, Улыбается. Хоть и мается дед, А лепешки печет, угощает всех: Всем еда и привет! Сердцем солнцу сосед, Разевает глаза свои детские На порядки советские. Все, чем жил он один, на авось, Все сбылось! 1921Воскресник
Откуда, откуда идут эти люди? Как факелы лица, Глаза — маяков вереницы, И счастьем взволнованы груди Глубоко, Как реки у синих истоков, Так празднично новы. Товарищи, кто вы? Веселый, здоровый, Сияющий, кто ты? Мы идем домой с работы, Ненаемной, неострожной, Дружной, общей, неплатежной. Мы трудом свободным юны, Мы — работники коммуны. Под родные наши песни Мы справляли свой воскресник, Мы с разрухой воевали, Землю влажную копали, И пилили мы поленья, Распрощавшись с рабской ленью. По столярным, по слесарным — За коммуну трудовую — Батальоном шли ударным На разруху мировую. Мы трудом свободным юны, Мы — работники коммуны! Мы сегодня шли толпою, Завтра полчищем придем, Станут хлебом и крупою Наши песни за трудом. Нету сметы нашим силам, Мы как пчелы на яру. Всем унылым свет стал милым От работы на миру. Нет страшней и хуже казни Вам, владыки-господа, Чем великий красный праздник Добровольного труда. От страданий, долгой боли, Из войны и нищеты Мы идем к счастливой доле И к истокам красоты. Оттого с победной песней Мы приходим на воскресник. Оттого светлы и юны Мы — работники коммуны! 28 июня 1920, Нижний НовгородВолга
Волга-воложка ржаная, Разливные рукава! Воли жила коренная, Ты бороться здорова. Окаянного врага Грозовые берега, Буреломные яры Принимали в топоры. Бремя битвы небывалой Ты взяла на волока, За себя ты постояла, Стеньки Разина река. В осередках затаив Буйства братского разлив, Красной вольницы бойцов Собрала со всех концов. Волны ярые нахмурив, По-былинному смела, Под распев осенней бури Ты Казань свою взяла. Загремели берега, Как на пушках у врага, Подойдя с ночной реки, Краснофлотец снял замки. За раздолье перекатов Под девятый черный вал Хлебовитый встал Саратов И, не дрогнув, устоял. От налета белых вьюг Защищая волжский юг, Деревенька Черный Яр Зажигала свой пожар. Зажирев рабочей кровью, Самолетами рыча, Астраханское низовье Окружила саранча. Но, привыкнув побеждать, Не сдалась речная рать. Волга, в битвах не устав, Песней вспенила уста. Волга-воложка ржаная, Разливные рукава! Воронье с себя сгоняя, Ты работать здорова. В глыбких баржах день и ночь Начала ты нефть волочь, На субботник вечный свой Мир сзывая трудовой. Июнь 1920Амбалы
Могучее тело, но как же иссохло! В глазах само небо, но смотрят как стекла. Для мыслей свободных чела очертанья, Но врезаны резко морщины страданья. Слова словно стрелы: в них слышится битва И голода голос: «Дай хлеба, не сыт я!» И целыми днями, подобно животным, Лежат они стадом на береге потном. Один, и другой, и десятки — повсюду Свалились амбалы в покорную груду. То дремлют, то вшей на рванье своем кроша И ждут, отупев, чтоб досталась им ноша. Подходит хозяин. Вскочили толпою, Бранятся, дерутся со злобой слепою, Потом по-верблюжьи пригнутся и спину Подставят под тяжесть, веревку закинув. И рабская радость по пыльной дороге Потащит за хлебом голодные ноги. Довольно позора! Свергайте насилье! Все ваше полей и садов изобилье! Для вас благовонием пенятся розы И никнут под тяжкими гроздьями лозы. Для вас корабли, и дворцы, и верблюды, И моря щедроты, и горные руды. И песни Хайяма, и нега кальяна. Усталые ноги достойны сафьяна. Сорвите лохмотья! Шелка Кашемира — Вот ваша одежда, властители мира! 1920, БакуВосточный крестьянин
Весь от солнца темно-рыжий, Весь иссохший с рук до ног, Он стоит в болотной жиже, Он от зноя изнемог. Сверху жжет, а снизу мочит, Спину мокрую согнув, Он с рассвета вплоть до ночи Рис сажает по зерну. Тяжесть в членах онемелых, Задурманил пар воды, Но от зерен этих белых Будут новые пуды. За двенадцатичасовый Нестерпимый этот труд Недоваренного плова В полдень горсть ему дадут. И стаканчик чаю малый Самоварщик полевой Даст устам его усталым, Сам от зноя чуть живой. По садам сверкают розы, Зацветают миндали, Ветер запахом мимозы Веет где-то там, вдали. Ты ж опять в свое болото Из-под плетки торопись, Чтоб смертельною работой Добывать для сытых рис. Рису много! Зорким оком Не окинешь всех полян! Но — велик аллах с пророком! — Всей землей владеет хан! Он насыплет рис в коробки, И навьюченный амбал, Как верблюд, немой и робкий, В порт, согнувшись, побежал. Там на черном клюве-кране, Неприступен и угрюм, Рис поднимет англичанин И опустит в жадный трюм. Кто-то новые мильоны Занесет себе в доход, И опять в свой пар зеленый Раб с проклятьями бредет. Но в горах, в долинах сонных, Как ручей, бежит молва: У народов угнетенных Есть отечество — Москва. 1920Сабунчи
Таинственны заросли вышек, Набухли смолой Сабунчи, Земля извергает излишек, Грохочет богатством в ночи И прямо созвездиям в очи Хохочет, собою горда. И тут же, в домишках, рабочий Бледнеет от злого труда. Войди в эти капища нищих, Толкни эту хмурую дверь: Нору себе лучше отыщет Погоней затравленный зверь. Ни солнца, ни воздуха! Дети — Как в темном подвале ростки. Не жить им счастливо на свете, Пока не умрут пауки! У женщин вся молодость в стонах Погасла, весны не узнав, Писать на старинных иконах С них мучениц мог бы зограф. И эти в цепях великаны, Владыки грядущих эпох! Какой в них туберкул румяный! Как долог тяжелый их вздох! Рабочий, когда же, когда же Твой разум, твой новый закон Узлы паутины развяжет И рабства развеется сон? Когда же земное богатство Достанется истым живым И ветер свободы и братства Разгонит удушливый дым? 20 декабря 1919, БакуПромысла
Пирамиды в чахотке — Вышки вытянул к небу Изнуренный и кроткий Данник черствому хлебу. И клокочут вулканы Сквозь песок утомленный: Это дьявола страны, Это рай искаженный. Звездный край полотенца Ночь склоняет в истоме, Чтобы слезы младенца Утереть в нищем доме. Шлют проклятье избытку Молодые илоты За бесцельную пытку Непосильной работы. И, как нефть под песками, Накипает желанье Стать под красное знамя Мирового восстанья. 22 декабря 1919, БакуГород на заре
Молчат огромные дома О том, что этот мир — тюрьма. И вывески кричат о том, Что этот мир — публичный дом, Где продается каждый сон, А кто не продан, тот смешон. Железных фабрик силуэт Кричит о том, что воли нет, Что эти кубы из камней Сдавили бешенство огней. Заре запели петухи. Порозовели стен верхи. Не отрываясь от земли, Качнулись в море корабли. Вспорхнул и замер легкий шквал, Седой газетчик пробежал, Вонзая в сонный мозг людей Пустые вести площадей. Валы согбенные сплотив, Грохочет утренний прилив. В ущелья улиц, под дома Бежит испуганная тьма. И, как бушующий народ, Из алых волн встает восход. Мильоны огненных знамен Вздымает в зыбь ночную он. И, как трибун перед толпой, С последней речью боевой, С могучим лозунгом: «Живи!» — Выходит солнце, всё в крови. 11 декабря 1919, БакуКофе
Тебя сбирала девушка нагая По зарослям благоуханной Явы. Как ящерицу, дико обжигая, Ей кожу рыжей сделал луч кудрявый. Замучена полуденной работой, К любовнику, такому же нагому, Она бежала в лунное болото, К сплетенному из вешних прутьев дому. И там кричали, радуясь, как дети, Что труд прошел, а ночь еще продлится, Показывая на жемчужном свете Блестящие от долгой ласки лица. С утра голландец с ремешковой плеткой На пристани следил за упаковкой Клейменых ящиков — и кровью кроткой Окрашивал тугую плетку ловко. Потом с валов могучих океана Корабль срезал бунтующую пену, Пока в каюте мягкой капитана Купцы высчитывали вес и цену. До пристани, закутанной в туманы, Томились, гордо засыпая, зерна. А там, на Яве, кровяные раны На девушке горели рыже-черной… Любуешься порою, как в фарфоре Кипит с отливом золотистым кофе, И вдруг в мозгу встает желаний море, И кровь томит тоска по катастрофе: Долой насилье! Снять с дикарской воли Бесстыдство злое купли и продажи! Плетей не надо для цветов магнолий! Не надо солнцу океана стражи. Отмстить за бешенство бичей ременных! Пусть хищники в туман уйдут кровавый! Да здравствует свобода угнетенных Во всех краях и на болотах Явы! 13 декабря 1919, БакуМИРОЛОМ Тринадцатая книга стихов
Посвящение Под Кремлевской стеной
Я вас не видел, вас не знаю, Но вы легли здесь в грозный час, Когда срывал народ, стоная, Седое иго палача. И вашей крови отблеск вечный Я вижу в каждом, кто живет: И в детской радости беспечной, И в смелой песне красных рот, В летящем с севера до юга Колосьев голосе ржаном, И под стопой электроплуга На черноземе молодом. И чем чудесней жизнь воскреснет, Тем ярче ваша кровь горит, И даже в звуках этой песни Сияет свет ее зари. 1922ИССТАРЬ
Русь «Медведя на цепи водила…»
Медведя на цепи водила, Сама сидела на цепи И в голову себе гвоздила Одно проклятое: «Терпи!» Гнила в пещерах и колодах, Крутила мощи, в срубах жглась И род от рода, год от года Сносила темноту и грязь. Мечтая о небесном рае, В смердящем ужилась гробу. В бунтах бессмысленных сгорая, Бояр носила на горбу. Петлю затягивая туже, Сама тащилась на убой И бубенцом цветистых дужек Бранилась с ведьмою-судьбой. А все, что было молодого И дерзкого — огонь мирской — В срамное всучивала слово, Душила пьяною тоской. О, ведь и я любил так слепо Колоколов вечерний звон, Монастыря седую крепость, Черницы поясной поклон! И ладан сказок несуразных, И тлен непротивленья злу, И пенье нищих безобразных, И сон угодника в углу. Как много сил распалось прахом Растлилось, высохло в труху: Довольно кланялись мы плахам, Иконостасу и греху! Пусть с кровью мы сдираем ветошь, Но мы сдерем ее с себя! В алмаз густеют искры света, Стекляшку молоты дробят. В провалах страшного распада Восстали вихри новых звезд. Ушедшая под землю падаль Пророчит богатырский рост. Раздвинуты границы мира, Былое небылью ушло, О, ведь и мне жилось так сиро, — Теперь так буйно и светло! 22 сентября 1921Русь «Пьяный Солнышко Владимир…»
Пьяный Солнышко Владимир Пригвоздил тебя к кресту. Княжий род до корня вымер, А кресты еще растут. В чистоту твоих раздолий, В красоту твоих жнивей, Чтоб не думала о воле, Понатыкали церквей. И поставили примером Под напуганный твой взор Крест с распятым боговером, Словно к рабству приговор. Сотни лет ты, Русь, молилась Страшной жертве палача И сама взойти стремилась На Голгофу каждый час. И в отчаянье рабыни Родила ты мудрецов, Воспевавших рай пустыни, Радость жертвенных венцов. Что ж, ты думала, бедняга, Так и будет до конца? И земли кровавой влага Не родит тебе бойца? Он пришел в огне и песнях, С жалом разума в устах И разгневанным: «Воскресни!» — Звал тебя сойти с креста. Ты, как ветер с перевала, Выла: «Прочь уйди, злодей!» Бесновалась, отбивалась, Чтоб не вынул он гвоздей. Но, могучий, алозвездный, Вестник будущего дня, Срезал путы, вынул гвозди И с креста тебя он снял. От бессильной, темной злобы Притворилась мертвой ты. Намела метель сугробы — Подняла весна цветы. Раны зажили. В ладони Прялку сонно ты взяла. Но былое в сердце стонет, Застилает очи мгла. Шепчешь ты еще проклятья Доле песен и труда, Но на рабское распятье Не вернешься никогда. И в путях борьбы и славы Стыд за крестные года, Русь, не раз тебе отравит Радость мирную труда. 1920Красномосковье
Замусоленные церковёнки И игрушечные терема О народе-рабе, о ребенке Шепчут слезные сказки впотьмах. Искривились кудрявые крыши Тихой болью о старых порах. В куполах, как летучие мыши, Виснет серенький, слепенький страх. Особняк в снеговой кацавейке Вздохом сорванных ставней хрипит О калачиках по три копейки, О хранителе-псе на цепи. На колоннах облупленных бродит Мертвой барыни лунная тень. И скрипит в упраздненном приходе Панихидным напевом ступень. По лабазам, застылым и лысым, Забиваясь в пустые углы, Обозленные голодом крысы Прославляют хозяев былых. Сорвалась запьянцовская тройка В непролазный овраг с крутизны, И тоскует сивушная стойка По мерзавчикам златохмельным. Ты пропала, Москва богатеев, В мех укутанных бородачей. Кутежа на поту не затеет Воротила цыганских ночей. И другая, другая, другая, Трудовою росою жива, Золотые столицы пугая, Вырастает над миром Москва. За громадами дремлющих башен, За седыми зубцами Кремля Всходит солнце вселюдное наше И вселенская светит заря! Вы искали ее по часовням, В дыме ладана, в лязге вериг, А она — раю вашему ровня — Загремела из огненных книг. Вы гадали о ней по созвездьям, По лампадам в иконных углах, А она алоцветом возмездья Из рабочего пота взошла. Руки мира! Наручник дробите, Шея мира! Вылазь из ярма. Вот, глядите: какая обитель Сорвала свои цепи сама! Упоенная рабскою кровью, Родила трудовая земля Всерабочее Красномосковье За вселенской твердыней Кремля. 1921Питер
По каналам, по каналам, Где вечерняя вода Смерть богатых отстонала И умолкла навсегда, — Где к гранитным изголовьям Каждый вечер меж дворцов Огневой струится кровью Память вечная борцов, — Где скользит над водной тишью У поломанных перил Барыня летучей мышью Без когтистых рук, без крыл, — Где на входах буквы стерты, Кто здесь жил и кто владел, Где матрос проходит к порту С песней солнцу и звезде, — Где тоска былого виснет В распростертых лапах лип, Где дома о прошлой жизни Погребальный свет зажгли, — По каналам, по каналам, Где проклятый мир утих, Где былое отстонало, Как мне весело идти! 1922НЕ БЕЛЫ СНЕГИ
Сытому
В час, когда огни потушат Там, где сытые поели, Ты послушай, ты послушай Голоса ночной метели. Вот вскрутился снежный вихорь И упал плашмя в сугробы — Смертью белой, смертью тихой, Как на Волге люд безгробый. Посмотри: рукой страдальцев Ветер шарит в каждой яме И бессчетных белых пальцев Гнет концы над колеями. Ищут, ищут, всюду ищут, Волжским ветром камень режут, Хоть какую-нибудь пищу, Хоть какую-нибудь éжу. Вот упали безнадежно — Хоть последний стон послушай! Вот утихли в буре снежной, В белых далях равнодушья. Льдинки колются в метели, Как соломы мерзлой остья. Вьюга мелет, мучкой стелет Человеческие кости. И опять, намчавшись тучей, С гневным плачем вьюга машет Сотней судорожных ручек, Детских, тонких, с Волги нашей. И зовет, зовет… Ты слышишь? И стучится в окна долго, И стучится тщетно в крыши Горем Волги, всею Волгой. Ты послушай, ты послушай, — Смерть людьми повсюду стелет, — Может быть, твой сон нарушат Голоса ночной метели. 1922Голод на Волге
Вот я вижу, вот я слышу — И ничем не заглушить, — Как на Волге дети дышат В умирающей тиши. Снег одел их: съели крышу. Мышь под печкой не шуршит. Гложет хилую ручонку Семилетний старичок. Он прижал к себе сестренку На костлявое плечо. Не подобен он ребенку, Этот высохший стручок. На его лобишке малом Голод четко написал, Как, родимая, устала Черноземная краса, Как ногами генерала Белый бес на ней плясал. Как в столетьях-лихолетьях Рабство сéкло спину ей, Как неслась она под плетью, Под упряжкой богачей, Как упал под черной клетью Неоглядный мир полей. Все, кого войной убило, Детским взглядом шлют нам весть. В этом личике застылом, В этом плаче: «Дайте есть» — Все написано, что было, Только разве вам прочесть? И в пустой тиши избенок Так сидит и няньки ждет, Скорбью старческих глазенок Избяные бревна жжет, Так сидит старик-ребенок, Няньки-смерти тихо ждет. Тихо нянька поглядела. Замахнулась… Чьей рукой? Потрошат ребячье тело. Чьей рукою и какой?.. А тебе какое дело? — Материнскою рукой! Ты живешь, и ешь, и дышишь. Смертный час свой веселишь. И в проеденные крыши Не твоя глядится тишь. Не твои исчезли мыши, И не твой убит малыш. Наш он! Наш! И к нам, усталым, Крик его издалека Долетел, и детям малым От рабочего станка Встала помощь мощным валом Из последнего куска. Что ж, бросайте подлый камень, От бессилия рыча. Золочеными клыками Изнуренных рвите нас. Смертной Волге жить веками. Вашей жизни только час. Март 1922, МоскваПовесть
Рассказать вам праздничную повесть? Вот она: Мужик, голодными метелями обмотанный, На базар вынес совесть — Не для того, чтобы торговать, А чтоб даром ее раздавать. Много ль вынес, иль мало — На всех бы сытых достало. Белоперая метелица Мягким пухом стелется. Товары торопятся В корзины угробиться. Толпой богатеи Покупают, потеют. Мужик в печали великой Стоит да выкликивает: «Совести, совести, Кому надо совести, Кому надо совести, Простой человеческой совести? Берите, прохожие, Девушки пригожие, Толстосумы-купцы, Бумажные молодцы. Пройди всем базаром — Ничего не возьмешь даром. А я о цене не говорю, Даром даю. Совести, совести, Кому надо совести? Возьмите хоть кусочек для праздника…» «А что с ней делать, дяденька?» «Даром товар, даром и совет. Берешь иль нет? У тебя что к сочельнику зарумянено: Свинина иль баранина? Полгуся? Иль весь порося? Прежде чем сесть Да без оглядки есть, Кусочек совести, с зернышко, Положи себе в горлышко». «Это вместо соли, Что ли?» «Нет, дитятко, нет, Дослушай совет: Нужна соль в избе, А совесть — в тебе. А в праздничный ужин Мой товарец особенно нужен. Без совести как? Тебе кусок, а Волге песок. А с совестью так: Тебе кусок — и Волге кусок. Понял, дитятко? Да где ж ты, милый? Ишь, как ножом его отхватило. Сгинул, пропал, Как про Волгу услыхал. Совести, совести, Кому надо совести, Простой человеческой совести?..» Отшумел базар, Свернулись лотки, Расхватали товар Богачи-едоки. Стоит мужик голодный, Метелью обмотанный. Сытым не нужна совесть. Вот она, Праздничная повесть. 1921Полночь
Какая осенняя ночь, Какая полночная осень! Все это уж было давно. И так же был сумрак несносен. И так же кричал на камнях Ребенок, голодный, холодный, Из судорог страшного дня Заброшенный в мрак безысходный. И так же сквозь девичий смех По скверам гнусавила похоть. И так же легко было тьме, И так же, и так же мне плохо. И те же вбивали часы Двенадцать мертвящих ударов В пожары созвездий косых, В огонь этих дальних пожаров. Но гневно простерлась у стен Могила того великана, Который грозой проблестел И в славу бессмертную канул. И пела со стоном стена Не рабскую песню «Коль славен» — Свободный «Интернационал», — Тревожа полуночный саван. И слышал призыв великан: «Вставай!» И цветы на кургане Дыханьем своим колыхал. «Я встану, — шептал он, — Мы встанем». 1922МИРОЛОМ
Европа
По ночам из углов, из подвалов, Из беззубых оскалов домов Ярче алых каприйских кораллов Смотрят язвы живых мертвецов. И кто может, безрукий иль хрóмый, Гадом ползать по лику земли, Покидает расселины дóма, Вылезает из смрадной щели. Грузно тащит распухшее тело, Волочит искаженный сустав, Все, чем сердце здоровое рдело, В безнадежной тоске отрыдав. Волос ершится, грязный и дыбкий, На ладонях мозоли и прах. Не сыскать человечьей улыбки В искривленных от злобы устах. Ни добра, ни участья не надо. Путь единственный — ниже упасть. И страшна, как воротища ада, От ругательств сгоревшая пасть. В это время богатые люди, Кто разряжен, и сыт, и румян, Как плоды наливные на блюде, В кузовах пролетают в туман. В этот час к освещенным квартирам В белых туфлях, в чулочках сквозных Мчатся Евы, не чуя над миром Полусгнивших бунтующий вздых. Стонет в залах оркестр, бьют рояли, И с лилейных, как снег, скатертей Запах масла, барана, кефали Льется в ноздри ползущих смертей. И тогда поднимаются трупы На обрубки колен, на живот. Ярче рампы сияют их струпы, Громче хора их голос орет: «Эй, довольно! Мы тоже владыки! Электричество нужно и нам! Пусть для всех распахнется великий Иль разрушится празднества храм. Пусть для всех будет радость и счастье, Вспыхнет солнце на каждом челе, Иль своею бездонною пастью Ночь пожрет все, что есть на земле». 1919Индия
Ветер весенний ворвался в осенние окна, Мчится, летит, призывает: «Идите все, кто к нам!» С ним лепестков абрикосовых, розовых тучи Самому слабому шепчут: «Иди! Ты могучий!» Ветер поет: «Я из снега, из северной дали К вам прилетел, чтоб вы лучшую долю узнали!» К нищим, убогим, забитым рабам по оконцам Звонко стучит: «Выходи! Цепи рви! Ты под солнцем! В стуже, в крови, мы на севере дальнем и белом Стали свободны — и вам, под плетьми оробелым, Вам, терпеливо несущим позорную муку, Вам подаем молодую содружную руку!» Тонут миндалин испуганных крупные зерна В черных ресницах. Скрываясь в одеждах узорных, Девушки ветер весенний как счастие слышат. Холст белоснежный сердца молодые колышат. Там, в тростниках, из уютной отцовской лодчонки, Смотрит старик в синеву, в высоту. Ветер звонкий Слышит за всех, кто в земле, кто упал, землю бросил. Радость в морщинах — как солнце под взмахами весел. 1922ГРАНЬ Лирика 1918–1928
Рогнеде Рети
«Отдыхай всей грудью…»
Отдыхай всей грудью, Смотри в этот сумрак, Слушай эту ночь! Что было — не будет. Тому, что ты умер, Ничем не помочь. Утро из сумерек, Радость из бедствий, Из чернозема рожь — Не только ты умер, Но ты и воскрес ведь, И новым живешь. <1929>ОДИН В ПУСТЫНЕ
Тревога
Напрасно ищешь тишины: В живой природе нет покоя. Цветенье трав и смерть героя, Восторг грозы и вой луны, Туч электронных табуны, Из улья вешний вылет роя, Вулкана взрыв и всплеск прибоя В себе таинственно равны. Нирваны нет. Везде тревога! Ревет у твоего порога Полночных хаосов прилив. Не бойся никакой Голгофы. Весь мир плененной бурей жив, Как твоего сонета строфы. Июнь 1918, ТифлисАрфа
Из хрусталя незримого фиала Струя ручьи пленительных элегий, Как лилия надменная, стояла Ты, арфа, вестница тоски и неги. Но мысль творцов преград еще не знала На вековом пути от альфы до омеги. И черный гроб воздвигнут в бездне зала С отливом лунно-синим, как у Веги. Погребена в нем арфа золотая. Но не бессмертна гробная печаль: Из каждой гибели есть воскресенье. В озера снов бросая гроз горенье, В гирлянды грома лепет волн вплетая, Могущественный зазвучал рояль. 24 октября 1918, ТифлисПодруга
Уста в уста, смугла и горяча, Не расстаюсь с тобой среди скитаний. Под душным шелком от моих лобзаний Трепещет тело алого луча. И где б я ни был, иго дней влача, Без жалобы, без плача, без стенаний, Горишь и гаснешь от моих вздыханий, Как жертва под руками палача, — Ты, ставшая давно моей рабыней, С кольцом на шее тоненькой стальным, В безумной бездне дня, пустой и синей, Под звездно вытканным шатром ночным, Всегда со мной, как верная голубка, Моя, в мечтах прокуренная, трубка. 1918, ТифлисNotturno
Безумья буйным бременем тяжел, Тропой зверей в ущелье я сошел. Холодной лавою по недрам скал Зеленый яд луны стекал в провал. И бешенства кипящая струя Лилась в уста жемчужного ручья. Я поднял голову: мятежный вид! Здесь в корчах ярости застыл гранит Там жутко выветрился известняк, На допотопный походя костяк. Как будто в паутине лирных струн В корнях запутался гигант-горбун. И хохотом времен оскалив рот, На корточках пред ним присел урод. Здесь девушка нежнейших ног овал Откинула: грызет ей грудь шакал. Ушастый карлик, преступленьем пьян, Сквозь лунный пробивается туман. На красоту и на добро восстав, В белесых кольцах дыбится удав. Две жабы животом цветы гнетут, Выглядывая жертву, замер спрут. Без счета высятся из-за угла Тоскою обезглавлены тела. Возлег мертвец, распухший и немой, И с пальцев плесень виснет бахромой. Чье небо здесь к чьему спустилось дну? — Тревожную спросил я тишину. Меланхолично отвечала тишь: Ты эти образы в себе таишь. 1918, ТифлисВечер
От гор ложатся тени В пурпурный город мой Незримые ступени Проходит час немой. И звон соборов важных Струится в вышину, Как шепот лилий влажных, Клонящихся ко сну. И тихо тают дымы Согревшихся жилищ, И месяц пилигримом Выходит, наг и нищ. Птенцов скликают птицы И матери — детей. Вот вспыхнут звезд ресницы Потоками лучей. Вот вздрогнет близкой ночи Уютное крыло, Чтоб всем, кто одиночит, От сердца отлегло. 12 ноября 1918Ночь
О, как больно вспомнить мне В этой звездной тишине Всё, что было, что прошло, Всё, что сам я сделал зло. Ничего не изменить. Только тоненькая нить Не дает мне ввысь уйти С запоздалого пути. В темноте один иду. В чьем-то радостном саду, За высокою стеной, Меж деревьев шум ночной. И доносятся едва Незабвенные слова, Что забыли жизнь мою: «Милый… Милая… Люблю…» 8 июля 1917, Тифлис«Налегла и дышать не дает…»
Налегла и дышать не дает Эта злобная, зимняя ночь. Мне ее ни с земли, ни с высот Не согнать, не стащить, не сволочь. Есть для глаз пара медных грошей, Лихо пляшет по телу озноб. Мчится в крыльях летучих мышей Мимо окон измерзнувший гроб. Золотой чешуею звеня И шипя издыхающим ртом, Гаснет в мокрой печи головня, Холод барином входит в мой дом. Не стянуть отсыревших сапог И пальтишком костей не согреть. Но весны нарастающей рог Мне трубит, что нельзя умереть. 1919, ТифлисЧерепа
Я боюсь получасов Одинокого удара. В них отмстительная кара, Гнусный шепот мертвецов. Их медлительность тупа, И звучат они по дому Ужасом всему живому, Как пустые черепа. Утром подвиг, днем мечта, Ночью алая пучина. В каждом часе есть личина, В получасе — нагота. Он бесстыден и безлик, Безобразно одинаков. Нет страшней у смерти знаков, Чем беззубый этот крик. И когда, друзья, средь нас, Издевающийся, хилый, Как со дна гнилой могилы, Раздается получас — Знайте: кончен жизни сон, Если сердце ненароком Иль обманутое роком, С ним ударит в унисон. 2 февраля 1919, ТифлисРешение
Ужели умереть вдали Единопламенных вулканов И в недра темные земли Уйти с лицом необожженным? Нет, я из гроба убегу, Свой саван выброшу кровавый В лицо огромному врагу, Как зарево моей свободы. Холодный ветер снежных гор И двух озер кавказских буря Забросят в северную степь Раскаты песенного грома. И миллионами сердец Со мной созвучная Россия Сплетет из гроз своих венок На череп мой, сгоревший в грезах. 20 января 1920, БакуНенависть
Я все ношу в себе отравы, Что Русь рабов хотела дать, Чтобы ни радости, ни славы Мне не изведать никогда. Но я могу вас, молодые, Едва блеснувшие лучи, Провесть сквозь сумраки седые И ненависти научить. Чтó нам любить, чтó ненавидеть, О, если б знал я, если б знал, Когда сжигал я силы, идя, Куда слепая шла весна! Когда искал я по болотам Какой-то неземной красы, Беснуясь: «Китеж, вот он, вот он!» С толпой безруких и косых. Когда я падал в лес полночный Сухого трепетней листа И сладострастья плен порочный Священным таинством считал. Когда хотелось мне истаять, В немой природе изойти, Когда любая птичья стая Была мне знаменем пути… Не выплатить былому дани… Но груз былого сброшу с плеч, Чтобы болотища блужданий Пожаром ненависти сжечь. 1922, МоскваСТИХИ УШЕДШИМ
Н. Е. Жуковскому
В проулочках, где Чистые пруды, Где цел еще былой уют московский, Он жил, в седые погружен труды, Наш Николай Егорович Жуковский. Во дворике старинный особняк Не рушится наперекор Ньютону, Хоть в щелях стен давно свистит сквозняк И все оконушки давно уж стонут. В светелках тесных мир и тишина. А в кабинете — просто умиленье. Здесь жизнь числа вселенского слышна, Здесь в сердце формул спрятано движенье. Всегда скромны обители идей: Большой диван, столы, шкафы и книги. Всё простенько, как у простых людей. Но вечность здесь разложена на миги. Отсюда на бескрайние края, Где движутся небесные светила, В незримые глубины бытия Владычной мысли простиралась сила Отсюда не страшна пространства тьма И времени поток (часы без боя!). Здесь смерти нет: она ушла сама. Здесь шуткой кажется борьба с судьбою. Быть может, комната еще одна Найдется средь людских уединений, Таких же дерзких замыслов полна, — Та комната, где жил полярный гений. О крыльях, о круженье вихревом, О беге волн, о натиске заносов, О малом и большом, о всем, о всем Так думал лишь Михайло Ломоносов. Вечерний час. Уж подан самовар И песенку старинную заводит. Душистый запах меда носит пар. Вот Николай Егорович выходит. Огромный лоб. Могучие виски. (Но где резец великого скульптора?) И бороды библейской завитки, И глубина задумчивого взора. Напоминает все какой-то лик родной, Всем близкого, премудрого пророка. Отец Адам? Иль корабельщик Ной? Или иной противоборец рока? Заговорил… И мысли острие Простую цифру видит в каждом чуде. Как стройно в числах наше бытие! Как хорошо, что есть такие люди! 13 марта 1916Владимиру Юнгеру
И вечер сегодня дымился и плакал, И ты за плечами стоял в тишине. Закат рассыпался кошницами мака, Про дальнее детство рассказывал мне. Как «Мальву» читали, и бегали лесом, И сфинксов ловили, играли в лапту, И в поле дождливом, под финским навесом, То к Ницше, то к Марксу гоняли мечту. Влюблялись, друг другу читали поэмы И красками бурно пятнали картон. Над Иматрой пенной, смущенно и немо, Грядущего слушали бешеный звон. Зачем же ушел ты, как будто обманом, И в маске оставил улыбку тоски, Свой звук недопетый развеяв туманом Над гипсовой тенью красивой руки? В задумчивой комнате, в сукнах зеленых, Не встретимся больше для долгих бесед. Но светит в извивах ума отдаленных Потерянной дружбы ласкающий след. 1921, МоскваАлександру Блоку
1. «Увенчан терном горькой славы…»
Увенчан терном горькой славы, Властитель ритмов дней багряных Ушел в печали величавой, В недугах и кровавых ранах. И пусто лесу у опушки, И полю в цвете милом убыль. Ушел туда, где светит Пушкин, Ушел туда, где грезит Врубель. И ранит небо грудь лебяжью, Закатами кровавит дали. Болотный попик в глубь овражью Бежит, заплакан и печален. Фабричных улиц перекрестки, Ушедшим солнцем озаряясь, Затеплились слезою блесткой, И чахлых веток никнет завязь. А на мосту, вся в черном, черном, Рыдает тихо Незнакомка О сне, минувшем неповторно, О счастье молнийном и ломком. Ушел любимый. Как же голос Неизъяснимый не услышим, Когда на сердце станет голо, Когда захочется быть выше? 1921, Баку2. «Вчера, на вьюге, средь жемчужной…»
Вчера, на вьюге, средь жемчужной Снежинок радостной возни, С улыбкой нежной и недужной Со мною рядом он возник. Все та же русская дорога Ухабами вздымала даль. Ямщик над клячей злился: «Трогай!» И взвизгивали провода. Метели пьяная охапка В ногах крутилась колесом. Его барашковая шапка, Чуть сдвинутая на висок. Перчатки, поступь, голос, облик — Всё, всё как прежде, как всегда. И только взор лучами облил, Каких я в жизни не видал. Обычное рукопожатье, Литературный разговор. «Опять предательствуют братья И критики стрекочут вздор». Лудили острые пылинки Околыш шапки в серебро. «Ну, как понравились поминки?» «Могила славе нашей впрок». «Ты знаешь, переводит турок Мамед Эмин твои стихи». — «Да, но у нас литература Еще в плену годов глухих». «Но знаешь ты, что зреют зерна, Тобой посеянные в нас, И песней новой и просторной В стихах провеяла весна?» «Всегда ты прытким оптимистом Был…» Вихрем взвизгнула метель. И он прислушался лучисто, Что спела вьюжная свирель. И недопетых песен гнетом Болезненно нагрузнул лоб. А в голос бури, к снежным нотам, Звучанье солнца протекло. Полночный вихрь в лицо летел нам, Но пламя чудилось за ним. К кремлевским подошли мы стенам, К могилам мертвых ледяным. Он шапку снял. «Прощай. Пора мне». Сжег губы братский поцелуй. И за высоким черным камнем Укрылся в снеговую мглу. И тотчас от реки зарею, Ручьями, солнцем, синевой Забунтовало под горою Весны внезапной торжество. И поднялось, и налетело Счастливей звезд, страшнее сна, Как будто дух свой, песню, тело Всё отдал он, любимый, нам. 1923, МоскваБорису Верхоустинскому
Ушел. И песня недопета. И улыбаешься в земле Улыбкой мудрою скелета Сгоревших грез седой золе. И мучит мозг воспоминанье: «Кресты». Угрюмый каземат. Ключа в большом замке бряцанье И рядом ты, нежданный брат. Ты в триста восемьдесят пятой, Я по соседству был в шестой. Но пламя юности распятой Тюрьму взрывало красотой. Всю ночь сквозь стенку разговоры С кувшином-рупором в руке, Под шаг тюремщика нескорый, Под взором каменным в глазке. Потом проклятою дорожкой Прогулка будто на цепи. Два слова, брошенных сторожко, И очи — как цветы в степи. Ты был бездумный и веселый, Как звон весеннего дождя, И маловишерские села Тебя любили, как вождя. Барахтались мы вместе в лапах Литературных пауков И Волхова мятежный запах Ловили вместе буйством слов. Бывало, вместе голодали И вместе пели за вином… Как безнадежны эти дали, Где ты пустым окован сном! Какая боль, что в этом счастье, В грозе восторга, в песне сил, В творящем нашем советвластье Ты далеко в лесу могил. <1920>Николаю Гумилеву
На львов в агатной Абиссинии, На немцев в каиновой войне Ты шел, глаза холодно-синие, Всегда вперед, и в зной и в снег. В Китай стремился, в Полинезию, Тигрицу-жизнь хватал живьем. Но обескровливал поэзию Стальным рассудка лезвием. Любой пленялся авантюрою, Салонный быт едва терпел. Но над несбыточной цезурою Математически корпел. Тесня полет Пегаса русого, Был трезвым даже в забытье И разрывал в пустынях Брюсова Камеи древние Готье. К вершине шел и рай указывал, Где первозданный жил Адам, — Но под обложкой лупоглазого Журнала петербургских дам. Когда же в городе огромнутом Всечеловеческий встал бунт, — Скитался по холодным комнатам, Бурча, что хлеба только фунт. И ничего под гневным заревом Не уловил, не уследил. Лишь о возмездье поговаривал, Да перевод переводил. И стал, слепец, врагом восстания. Спокойно смерть к себе позвал. В мозгу синела Океания И пела белая Москва. Конец поэмы недочисленной Узнал ли ты в стенах глухих? Что понял в гибели бессмысленной? Какие вымыслил стихи? О, как же мог твой чистый пламенник В песках погаснуть золотых? Ты не узнал живого знамени С Парнасской мертвой высоты. 1921Александру Ширяевцу
I. «Отбивая с ног колодку…»
Отбивая с ног колодку, Жизнь прошел, как Жигули. Что ж кладем тебя мы в лодку Плавать по морю земли? Только песня загудела И, как берег, сорвалась. Или песенное дело Охромело на крыла? Видно, в людях много спеси, Ходят по лесу балды, Что сказительника песен В гроб пускаем молодым. Ты прощай, любимый, милый, Наш крестьянский соловей. После смерти песню силы По народишку развей. Кроем лодку красной лодкой. Неужели это гроб? Неужели умный, кроткий, Зарываем в землю лоб? Хоть бы ты зашел проститься, Почитать еще стихи, Разве можно сразу скрыться С наших омутов лихих? Бьемся мы, как рыбы в сетях, Заплутались в трех соснах, И, как ты, такие дети Торопясь уходят в прах. Милый друг. Расстаться — слезы. Но веселым соловьем С вешней пел ты нам березы. Голос твой мы переймем. Нежный. Синью голубою Руки скрасились твои. Но сейчас мы все с тобою — Ты не можешь, — но пойми.II. «Я не могу — да и никто не может…»
Я не могу — да и никто не может Над трупом друга в немоте стоять, Когда огонь застенки мира гложет, Пустынный пепел и простор тая. Кому же пепел и кому просторы? И что насильникам? И что рабам? Конь революции свой шаг нескорый Влачит по слишком дорогим гробам. Но если бьет в пути побед копыто По мне, иль по тебе, или по нам, Иди в могилу. Жертва не забыта. Из мертвых вырастут живые семена. И кто в живых, тот унесет с собою Умерших неистраченный порыв К последнему решительному бою, К победе в завершенные миры.III. «Прадедам рассекли спины…»
Прадедам рассекли спины, Выдрали прабабкам косы. Вот откуда в соловьиных Песнях ненависти росы. Девушек вели в клоповник. Псами уськали мальчишек. Вот какой красой шиповник Мести в тихих песнях дышит. Голос крепостного плача. Волги стон многовековым Грохотом бичей маячит В молниях Мужикослова. Горести деревни старой К празднику победы вынес. Праздновать — сил недостало В песенном крестьянском сыне. Новою глядит могилой, Слушает зеленым дерном, Как неумертвимой силой Русь в простор идет упорно.IV. «Когда мы волокли к могилам…»
Когда мы волокли к могилам Твой голубой, покорный труп, Мне думалось: какая сила Замкнула песню этих губ? Не лень, не старость, не природа. Ты молод был и сильным слыл И тяжким шагом теплохода По Волге жизни долго б плыл. И в горло сжатыми слезами, В могилу новую колом Впивалась мысль: «Мы сами! Сами!» И эта скорбь нам поделом. Бредем, как стадо кочевое, Друг другу чуждые в глуби. И только над усопшим воя, Начнем в гробу его любить. 1924Могила поэтов
Гранитный гроб Невы и Невок, Болота щебнем задушив, Ты стаи рек в чугунный невод Загнал и выволок в залив. И тянешь молоко туманов Из их раздавленных грудей, Мечту морей и океанов Замкнув в квадраты площадей. Поэтам сумрак свой поведав Прибрежным ямбом пленных стай, Ты за сто лет пяти поэтов Могилой каменною стал. Засыпан снегом берег Мойки, И с Черной речки, как тогда, К подъезду сумрачной постройки Легла в столетьях борозда. Его выносят из кареты. Под пеной лошади хрипят. Ты онемел, в свои скелеты Приняв его прощальный взгляд. И до сих пор тосклив и страшен Высоких окон серый взор. Но ты идешь сквозь жизни наши В свой окровавленный простор. Ломаешь руки рек рассеянно, Скрипишь железом фонаря, В провалы окон на Бассейной На жертву новую смотря. Невесте-смерти обреченный — Иль то твоих туманов бред? — В руках со свечкою зажженной У аналоя стал поэт. Он завтра онемеет трупом, Но песня мести и тоски Хлестнет кровоточащим струпом Дворянству в синие виски. И дальше грохнул шаг твой тяжкий В окраину, где город гол, По черной лестнице, над Пряжкой, В последний раз поэт прошел. И лег. И крик. Неузнаваем В гробу его любимый лик. И вот землей мы закрываем Того, кто каждому двойник. Как он любил твой шелест черный Над Невкой, на пустом мосту, Лаская песней неповторной Твоих кошмаров наготу. Но ты, чье сердце из гранита, Перешагнул и этот гроб, И пуля с красного зенита Летит фантасту в узкий лоб. Его ведут из кельи в келью, И падает со ступеней, Звеня раздвоенною трелью, Гвардеец вымерших теней. Не помня, на каком погосте Георгиев двух кавалер, Ты жаждешь новой жертвы в гости, В проклятый номер Англетер. Ты бьешь ночной метелью в окна И в форточку с Невы свистишь, Чтобы поэт скорее грохнул В свою веревочную тишь. И вот мы все в зрачках с портретом Его, весеннего. В веках — С далеким от тебя поэтом, Повисшим на твоих руках. Довольно. В каменные ночи, Мы новой жертвы не дадим, Мы победим тебя. А, впрочем, Не мне ли быть твоим шестым? 1926Валерию Брюсову
В те годы, в страшные те годы, Когда в провале двух эпох Мерцали мертвые эподы Кошмарами Эдгара По, — Когда свирелями Верлена Звенел в поэтовой молве Закон губительный: из плена Лети, лети! — Au vent mauvais![61] Когда как мертвых листьев шорох Был слог, был звук, был лепет слов, Зануженных в шаманьих шорах, — Свое он начал ремесло. Да. Помним. Заласкать мещане Хотели бронзу, сталь и медь, Чтобы от их проржавых тщаний Гортани гневной онеметь. Но Врубелем в тончайший контур, Собой — в законченный портрет Навеки впаян, — горизонту Ночному был он строгий свет. Кругом на отмели и рифы Бросались в гибель корабли, И клювами когтили грифы Мыс Прометеевой земли. Кликуши плакали и выли, Освистывали пьедестал И злобой харкали — не вы ли, Кто нынче в гроб ему рыдал? Он устоял, шальному тропу Подковой мягкий рот стеснив, Валун Рутении в Европу Перегранил — Бореев с нив. И стал над безднами провала, На грани берегов иных, На догоранье карнавала Смотрел с презреньем седины. И первым смелым из былого Вошел в огонь, в грозу, в Октябрь, Свое взыскующее слово С багряной бурею скрестя. 1924, МоскваВелимиру Хлебникову
За взлетом розовых фламинго, За синью рисовых полей Все дальше Персия манила Руками старых миндалей. И он ушел, пытливо-косный, Как мысли в заумь, заверстав Насмешку глаз — в ржаные космы, Осанку денди — в два холста. Томился синий сумрак высью, В удушье роз заглох простор, Когда ко мне он ловкой рысью Перемахнул через забор. На подоконник сел. Молчали. Быть может, час, быть может, миг. А в звездах знаки слов качались, Еще не понятых людьми. Прорежет воздух криком птичьим, И снова шорох моря нем. А мы ушли в косноязычье Филологических проблем. Вопрос был в том, вздымать ли корни Иль можно так же суффикс гнуть. И Велимир, быка упорней, Тянулся в звуковую муть. Ч — череп, чаша, черевики. В — ветер, вьюга, верея. Вмещался зверь и ум великий В его лохматые края. Заря лимонно-рыжим шелком Над бархатной вспахнулась тьмой, Когда в луче он скрылся колком, Все рассказав — и все ж немой. И лист его, в былом пожухлый, Передо мной давно лежит. Круглеют бисерные буквы И сумрачные чертежи. Урус-дервиш, поэт-бродяга По странам мысли и земли! Как без тебя в поэтах наго! Как нагло звук твой расплели! Ты умер смертью всех бездомных. Ты, предземшара, в шар свой взят. И клочья дум твоих огромных, Как листья, по свету летят. Но почему не быть в изъяне! Когда-нибудь в будой людьбе Родятся всё же будетляне И возвратят тебя в себе. 1925, МоскваСергею Есенину
Ты был мне сыном. Нет, не другом. И ты покинул отчий дом, Чтоб кончить жизнь пустым испугом Перед весенним в реках льдом. Ты выпил все, что было в доме, И старый мед и древний яд, Струя запутанный в соломе, Улыбчивый и хитрый взгляд. И я бездумно любовался Твоей веселою весной И без тревоги расставался С тобой над самой крутизной. А под горой, в реке, в теснинах, Уже вставали дыбом льды, Отец с винтовкой шел на сына, Под пули внуков шли деды. Былое падало в овраги, И будущее в жизнь рвалось. На мир надежды и отваги Враги накаливали злость. И разгорался бой упорный, Винтовка приросла к рукам. А ты скитался, беспризорный, По заунывным кабакам. Ты лебедем из грязи к славе Рванулся дерзко. И повис. Ты навсегда мой дом оставил, И в нем другие родились. Река несла под крутизною Испуганный ребячий труп. Ладонь обуглилась от зноя, Сломались брови на ветру. 1927Дмитрию Фурманову
В какой-то щели Госиздата, Средь вороха бумажных дел, Я повстречал такого брата, Каких по крови не имел. Он обласкал огромным взглядом, Обмолвясь: «Только не кури!» И вдруг в беседе, близко, рядом, Я увидал крыло зари — Той, что, бесстрашием вскипая, Гнала в пустыню Иргаша, Той, для которой пал Чапаев, Той, что до солнца хороша. И часто после, неутомно По лестницам стихи влача, Я в маске труженика скромной Лицо героя различал. И сплелся я лучом незримым С улыбкою его зари, Когда о книгах, о любимых, Со мной он грустно говорил: Что вот нельзя. Что много дела. А то бы сколько написал… И вдруг — могила мхом одела Бессмертной бури голоса. 1927ОСВОБОЖДЕНИЕ
Освобождение
Напрягая последние силы, Я ушел, обезумев весной, Из огромной братской могилы, Где почил мир, когда-то родной. И под свист весенней метели, Пробираясь ввысь по тропам, Не смотрел я, как милые тлели, Как глаза их ушли в черепа. Забывал, сколько чувств и мыслей Я оставил там, за собой. Ведь вселенная на коромысле Закачалась, гремя борьбой. И вознесся я с нею в пламя Небывалого бытия. О века грядущие, с вами, Навсегда теперь с вами я! В новый мир за трудом веселым, Не сгибаясь под грузом гроз, Я богатым пришел новоселом, Я так много с собой принес! Но бывает, что в час унылый Я боюсь быть один с тишиной. И бегут родные могилы, Кивая крестами, за мной. 1926Прабабка
Рогнеде Г<ородецкой>
Обветренною босоножкой, Смела, смешлива и смугла, Она под барское окошко Сплясать и погадать пришла. Монисто на груди блестело, Струились косы в два ручья, И темное дышало тело Из разноцветного тряпья. Сердитый прадед был в халате, В ермолке, с длинным чубуком, И злился, что шутя истратил Деньжонки за орловский дом. Но всё ж, вооружась лорнетом. Он на цыганку поглядел — И вздрогнул. Дело было летом. Цвели кувшинки на пруде. Смеясь, к цыганке прадед вышел, И жадный взор холостяка По ней узор горячий вышил. И по груди и по щекам. И буйно вспыхнуло здоровье В крови его набухших жил. С своей упрямостью воловьей Он жребий свой и мой решил. Засел с бурмистром в кабинете, На счетах щелкал и кричал: «Купить сейчас же! Иль в ответе Ты будешь с пятки до плеча». С деньгами было очень слабо, Иль дом закладывать опять? Всю ночь галдел под садом табор: Берет женой или гулять? Уж прадед звал бурмистра высечь, И солнце искрилось в росе, Когда решили: сорок тысяч, Законный брак и пир для всех. Согласен! И с гортанным пеньем Цыгане ринулись к вину, Ценой последнего именья Помещик приобрел жену. И в дом вошла цыганка павой, Моей прабабушкой вошла. Соседи вкруг охальной славой Звонят во все колокола: «Скандал! Жениться? Что за бредня? Купил, так потихоньку жри!» И лутовиновская ведьма Топорщилась: «Quelle sauvagerie!»[62] Но, крепок нравом неминучим, Веселый от своей судьбы, На свадьбе всех споил Анучин От парадиза до избы. Кутили всласть. Плясали пары. И прадед слушал визготню. Потом спустил борзых поджарых На охмелевшую родню. И разметалась в изголовье Цыганских кос густая тень. Спасибо, прадед! Дикой кровью Ты сбил с меня дворянства лень. И я люблю коней, и пляску, И пыль дорог, и дым костров. Цыганки полевую ласку Вы пьете из моих стихов. 1926Верблюд
За простой человеческой лаской Я блуждаю по всем этажам, И восточной мне кажется сказкой Этот путь мой по мертвым глазам. За конторки, в столы и диваны Вы засунулись, высунув лбы, А в пустынях бредут караваны За миражем песков голубых. Восковые вы куклы иль люди? За стекляшками глаз — ничего! Я мечтаю о рыжем верблюде, О глазах человечьих его. Изможденный, усталый, нелепый, Переход совершая большой, Он однажды в старинные склепы, Умирая от жажды, зашел. Чинно в склепе сидели скелеты. Каждый важно смотрел пустотой. Перед каждым мечи и браслеты. Перед каждым кувшин золотой. С виду тоже как будто и люди, Но без жажды, хоть бешеный зной. Было мало терпенья в верблюде. Плюнул в них он последней слюной. За простой человеческой лаской Я блуждаю по всем этажам, И восточной мне кажется сказкой Этот путь мой по мертвым глазам. 1926, МоскваМой сад
Мне выпала печальная услада Устами юных рассказать свое. Я широко раскрыл ворота сада, Где сам засеял песен забытье. Мой заповедный сад, мой потаенный! Ты весь, мой сад, пошел на семена, И я смотрю, как дуб уединенный, На всхоженные мною племена. Я выходил березе белотелой Стыд девичий и слезы, злей людских, Чтобы ее печалью оробелой Звенел рязанского страдальца стих. Я звонницу построил в куще сосен, Чтоб застонали ввысь колокола И синева онежских древних весен Слепым певцам пригрезиться могла. Я Волги зачерпнул ковшом созвездья И корни вволю буйством напоил, Чтоб по увеям леса вольной вестью Ширяевские пели соловьи. Мой вешний сад, как ты богато вырос! Как широко гудит зеленый звон! Ни вихорья времен, ни крови сырость Не тронули твоих высоких крон. И речь идет по певчему народу, Что мне пора, давно уже пора Свалить себе на смертную колоду Хороший ствол ударом топора. Но мне еще не хочется под дерен. Я сруб рублю. А в сад старинный мой По вечерам, работою заморен, Хожу дышать животворящей тьмой. И пóросли, так веселы, так свежи, Теснятся, тянутся избытком сил, Как будто бы они всё те же, те же, Которые когда-то я садил. 1926Солнце
Утро синее. Солнце в окно. Жизнь намчалась, как галочья стая. Все былое во мне сожжено, И грядущее жжет, вырастая. И откуда такая мне синь? И откуда такая мне радость? Я пришел из кровавых пустынь, Из-за проволок тесной ограды. Были — помню как будто в бреду — Трупы втоптаны в липкую землю. Под луной я в ущелье иду, И вокруг меня мертвые дремлют. И вокруг меня волки стоят, Над скелетами плачут шакалы, Что людей пожирает снаряд, Что достанется мяса им мало. Очень просто был мир поделен: Были только живые и трупы. Было трудно с мирских похорон В жизнь ногою обмотанной хлюпать. Но пришел я, себя волоча, Рядовым в огневые колонны, И горело древко у плеча, Подымая плакат раскаленный. В ногу с юностью! В ногу с тобой, Молодое, веселое племя! Отпугни пионерской трубой Гроба раннего легкое бремя! Все, что знаю, — скажу. Все отдам, Что скопил за тяжелые годы, Этим жадным бессчетным глазам, В эти ярые первые всходы. Солнце юности! Стало быть, ты Подарило мне смелую силу Путь найти из-за мертвой черты И забыть помогло про могилу. Чтобы мог я понять лишь одно, Что пою, из себя вырастая: «Утро синее! Солнце в окно! Жизнь намчалась, как галочья стая». Апрель 1926Перед стихами
Нет, не белый взлет метелей Над землей необозримой. Нет, не судорога в теле Неразгаданной любимой. Нет, не шаг ночных прохожих В тихий дом, к теплу и свету. Нет, не гул весенней дрожи В горных льдах, летящих к лету. Это тише шума листьев, Рвущих почки. Легче звука. Это зимних звезд лучистей. Это радостная мука. Это в самых малых порах Сердца, жаждущего биться. Это шелест слов, в которых Мысль моя сейчас родится. 1926Над комплектом газеты
О. С. Литовскому
Шуршат пожухлые страницы, Бумага желтая бледна. Но сквозь заглавных букв ресницы Какие смотрят времена! С какой товарищеской лаской В себя впивали новый мир И этот корпус с блеклой краской, И этот стертый эльзевир! Наборные старели кассы, Сбивались армии шрифтов, Но бороной в людские массы Врезались полчища листов. И невозможно без волненья Держать седой комплект в руках, — Истории сердцебиенье Я слышу в буквенных рядах. Я помню: мерзнули чернила, В шинели мерзнул журналист, — Но даль грядущего манила Всего себя влить в этот лист. И мысль, исхлестанная болью Гражданских бедствий и войны, Рвалась со всей людскою голью На ленинские крутизны. И вот мы год за годом крепнем, Неукротимо мы растем. И если шаг наш старым щебнем Замедлен — щебень разметем. И если час случится хмурый, Устанет мозг от маеты, Милей нам всей литературы Вот эти желтые листы. 1927Ямбы
Там, в старине, я вашим там был. И я вас бросил. И опять Вы на меня напали, ямбы, Чтоб песню берегом обнять. Все, все, что было в страшном мире, Где задыхались старики, Послушно строилось в четыре Такие ж тесные строки. Но мир ямбических поэтов Огнем и кровью обновлен. Я средь обугленных скелетов, Упавших храмов и колонн. А из развалин, из равнины Встает несметный топот толп. Они несут, как исполины, Для новых зданий первый столп. Старинный ямб, ты стал мне тесен! Загрохотавшее борьбой, Во мне, дрожа от новых песен, Переменило сердце бой. Я ритмы рвал. Был звук мой молод, Как не звучавший никогда. Я брал с постройки грузный молот. Дробилось слово, как руда. И вот, среди ударов грома, Опять настала тишина. К крыльцу построенного дома Пришла счастливая страна. Там, в буре дней, чужим я вам был, Немые ямбы! И опять Вы на меня напали, ямбы, Чтоб песню берегом обнять. Сдаюсь. Ведь даже бури ропот Вошел в глухие берега. Пускай ямбические стопы Скуют недавнего врага. Весь этот гул годов багровых Берите в тесный свой квадрат, Пока раскаты взрывов новых Его опять не раздробят. 1925, МоскваДУМЫ Из семнадцатой книги стихов
22-VI-41
Выходит в бой страна моя родная, В столетьях закаленная борьбой. Наполеона участь и Мамая Ждет всех, кто вызывает нас на бой. За что мы боремся? За то, чтоб люди Могли свободно и спокойно жить, В краю родном дышать свободной грудью, Трудиться вольно, радостно творить. За то, чтоб человеческая сила Всю красоту, всю мощь раскрыть могла. За то, чтобы Советская Россия На благо всех народов расцвела. Вы, молодежь, счастливых весен всходы, Грядущих дней заветное зерно! Народ растил вас в солнечные годы, И родиною много вам дано. На всех путях, на всех высотах новых Вы победители и вы творцы, На всех фронтах вы к подвигам готовы, Упорные и дерзкие борцы. Мы — старики. Но мы смелы по нраву, В пороховницах старых порох есть! Поможем защитить народа славу, Отчизны незапятнанную честь. В ответ на варварское злодеянье Мы всей страной такой отпор дадим, Что в даль веков о нас уйдет преданье И вражья тьма рассеется, как дым. 22 июня 1941, ЛенинградДревняя Русь
Колыбель твою качали Волны рек, коней разбег. В южном море, на причале, Ветер грезил о тебе. Пни драла ты на деревни, И леса на север шли. Под твоей мотыгой древней Обнажалась грудь земли. Молоко ее парное В губы, мака розовей, Ты впивала с вешним зноем, Чтоб родить богатырей. И под кружевом кольчужным Потом бранным оросясь, Шли они союзом дружным Защищать Дунай и Сясь. Помним отблеск лезвий ржавый, Лязг колчанов, высвист стрел, В стягах шум победной славы, Вражьи трупы на костре. Видим, как горит солома На шестах, зовя на бой. Бердышами по шеломам, По секирам булавой! И в обветренных закатах, В окровавленных снегах Видим тенью вороватой Отступавшего врага. Ничего мы не забыли! В недрах сердца мы храним Дни, когда дубьем гвоздили Темя недругам своим. Славы, предками добытой, Не утратим никогда. Вновь волчицею подбитой Уползет от нас беда. 1941, Москва1812 год
Не метель летит — метелица Лебединым пухом стелется. По дороге едут всадники. То враги иль наши ратники? Коль враги, так встретим вилами, Коль свои, пойдем мы с милыми. Угостим мы наших воинов Пенной брагой долгостойною. Напоим в речной излучине Боевых коней измученных. Разведем костры багровые, Будем слушать вести новые. Сколько горюшка накоплено! Напились слезами допьяна! Вдосталь бедами насытились, Извели народ мучители. Но жива страна, хранимая Силой воинства родимого. «Это наши! Это наши! Скачут так, что вьюга пляшет Под копытами коней. Стойте, стойте, дорогие! Расскажите, что с Россией, Не взошла ль заря над ней?» «Мы не дали силе вражьей Нашей родиной владеть. Это словом не расскажешь. Это песней надо петь. Как по пашням, по просторам, По лесам да по лугам Пробирался хитрым вором Чужеземный ворог к нам. Как с неслыханной обузой Под селом Бородиным Наш расправился Кутузов По заветам старины. Как мы гнались за врагами, Как им солоно пришлось, Как метелью да снегами Помогал нам дед-мороз. Как на речке на Березе, На реке Березине, Ворог ноги обморозил, Упокоился на дне. Как двунадесять языков Победила наша рать, Как ворону ворон кликал Трупы ворогов клевать. Так и всем вперед наука, Кто посмеет грянуть к нам, — Сыновьям врагов и внукам, Нашим будущим врагам». 1941, МоскваМосковская ночь
Зоркая звездная ночь, Грозно притихла Москва. Родины старшая дочь Думой одною жива. Хочет всю землю наш враг Кровью народов залить, Нас, презирающих страх, Воли и счастья лишить. Нет, не осилить ему Нас ни броском, ни ползком! Варварства дикую тьму Пламенем солнца сожжем! Тихая звездная ночь. Город весь стал голубым. Родины старшая дочь Вся напряглась для борьбы. Гром и огонь в небесах И ослепляющий свет. Враг заметался в лучах, Пойманным выхода нет. Бей их, зенитка, коси, Метким огнем догоняй! Режь, пулемет, им шасси, Коршунам крылья срезай! Между обломков машин Двое злодеев лежат — Рот раскрывает один, Веки другого дрожат. Свастики скорченный спрут Замер под пулей Москвы. Так и другие умрут, Как умираете вы! Солнцем сменяется ночь. День свой начнет, как всегда, Родины старшая дочь, Город борьбы и труда. 1941Родной город
Ленинград, родной мой город, Мне милее всех столиц. Он мне близок, он мне дорог, Весны в нем мои цвели. Растоптав змею копытом, Вздыбив грозного коня, К подвигам, в бою добытым, Всадник властно звал меня. И под мраморами зданий, Над опаловой Невой Часто видел я в тумане Призрак Пушкина живой. И когда б и где б я ни был, Сердцем я всегда живу Под жемчужным влажным небом, Заглядевшимся в Неву. Красоты ее суровой Не затмит снарядов град. Жизнь отдать сыны готовы За бессмертный Ленинград. Пусть и эта песня мчится, Как граната, на врагов. Никогда не омрачится Слава невских берегов! Как и прежде, так и ныне Грудью каменных громад, Неприступною твердыней Ты стоишь, мой Ленинград! 1941Партизан
Не мешайте, люди-братья, В эту ночь мне тосковать! Враг в моей родимой хате Истерзал отца и мать. Внучке их со дна колодца Больше в небо не взглянуть, Мне она не улыбнется И не кинется на грудь. Я не долго потоскую! До зари я к вам приду И винтовку боевую И коня себе найду. На зверей я выйду зверем, Наш-то лес для нас добрей! И на деле мы проверим, Кто сильней и кто хитрей. Отольются волку слезы, Попадет он в западню! Только дайте у березы Я родню похороню. Не мешайте, люди-братья, Тосковать мне в эту ночь! Научусь я в мертвой хате Мстить за мать, отца и дочь. 1941Иван Иванов
В селе Лишняги Тульской области колхозник Иван Иванов завел танковый отряд немцев в лес, где они и погибли.
(Из газет) В недавнее время в селе Лишняги Засели у нас живодеры-враги. Разграбили дочиста сытый колхоз, Потоками залили крови и слез. Вдруг надо идти им в другое село, Да лес не пускает — пути замело. Стоят воеводами сосны вокруг, Пугают насупленным блеском кольчуг. Под стать им и старый Ивáнов Иван Глядит исподлобья на вражеский стан. Схватили его, и грозят, и юлят, В соседний колхоз провести их велят. «С волками в лесах я бродить не привык!» — С упрямой усмешкой ответил старик. Заставили силой, погнали вперед, И сумрачный лес их в объятья берет. Гуськом за колхозником немцы бредут И волоком смерть за собой волокут. Все ýже дорога, все глубже снега, Дружиной стволы обступают врага. Зловеще блеснул и погаснул закат, Вечерние тени нахлынуть спешат. Чужие следы заметает метель, И гостя не греет худая шинель. А дед все ведет по чащобе вперед, — Он знает, куда и на что он идет. Мальчонкой аукал он в этих местах, Где елки толпою сбегают в овраг. Свистели синицы, скрипели дрозды, Мать пела ему голоском молодым: «Как во лесе, лесе темном Лихо бродит неуемно. Лихо бродит, Лихо рыщет Да жилья людского ищет. По ложбинам да полянам Смотрит глазом оловянным. Лиху с елки свищет птичка, Та ль синичка-невеличка: «Зря ты, Лихо, накатилось! Знать, ты, Лихо, заблудилось! Никуда теперь не выйдешь, Никого уж не обидишь…» Дорога с размаху сорвалась в овраг. С машинами немцы увязли в снегах. Закинувши голову, выпрямив стан, Стоял перед ними Ивáнов Иван. Широким крестом он себя осенил И молвил: «Казните! Я вас уж казнил». Бессильных врагов беспорядочный залп Герою и грудь и глаза пронизал. Земля приняла его в снег, как в постель, И саваном чистым покрыла метель. Карабкались немцы, но лес не пускал, Мороз обнимал их, все крепче ласкал, В овраге глухом замерзали они, И трупы торчали, как черные пни. Поглотит их всех снеговой океан, У нас не один он, Ивáнов Иван. 1941Русскому народу
Не раз ты в горестные годы Стоял пред недругом своим, Терпел смертельные невзгоды, Но был всегда непобедим. Свой лук натягивая туго, Москва, и Тула, и Рязань С гостями запада и юга Всегда выдерживали брань. Не раз в столетьях быстрокрылых В лицо врагам бросал Урал Неисчерпаемые силы Своих могучих гор и скал. Не раз ты гордую Европу Спасал от дерзких дикарей И взнуздывал их грозный топот Рукой своих богатырей. И вновь тебе достался жребий: Созвав возлюбленных сынов, На суше, в море и на небе Бить человечества врагов. Они хотят все уничтожить, Чем жизнь прекрасна и добра, Всю радость мира подытожить Бандитским взмахом топора. Они ораву воспитали Убийц, смакующих погром, И много стран четвертовали Кровавой свастики крюком. И бросился в наш край коварно Поправший совесть лиходей, — Туда, где в доле лучезарной Уж воплотились сны людей, Где уж лелеяли народы Свой быт, свой гений, свой язык, Где каждый азбуку свободы С ребячьих лет читать привык. Но встал грозой неотвратимой На озверелый дикий сброд Ты, нашей родиной любимой Взращенный доблестный народ. Все, что построил, все, что добыл В суровых битвах и трудах, Ты бросил в бой последний, чтобы Был до конца разгромлен враг. Народ родной, народ мой русский, Рассеет мрак твоя звезда! Безумье войн и крови сгустки С земли ты смоешь навсегда. Несокрушимою отвагой В огне неслыханных боев Ты завоюешь жизни благо Для всех народов и веков. 1941СТИХОТВОРЕНИЯ
«Подвал сырой…»
Подвал сырой, Негде уснуть, У жены больной Отощала грудь. Голод — мой брат, Детям — отец. Или назад, Или конец… Стану к станку, Выбью тоску. «Не ходи работать, Папа, не ходи! Потерпи заботу, Счастье впереди! Я ли не задорна, Я ль не молода? В улицах просторно, Много ли труда?» «Позабыла бога?» — «Я не знаю бога, Знаю голод я». — «Позабыла стыд?» — «Нет стыда на свете, Нет и у меня. Голодают дети, Печка без огня. Не ходи работать, Папа, не ходи! Наше счастье впереди». <1906>«Завяла жизнь. На гобелены…»
Завяла жизнь. На гобелены Похожи краски наших дней. От гордых замков — только стены, И алый уголь от огней. Я не хочу, чтоб жизнь живая Была жива умершей красотой, Чтоб, в море сонно уплывая, По глади стлался парус мой. Где ветер, ветер быстрый, вольный! Примчись! И облака примчи. Коль ночь — так ночь. И мрак бездольный Милей, чем серые лучи. <1908>Микеланджело
Когда Матвей безумным оком Из глыбы мрамора взглянул, Я в строе космоса высоком Заслышал сил дремучих гул. Мне показалось, что колонны Не сдержат здания: такой Был этот взор неутоленный, Горящий гневом и тоской. И показалось мне: трепещут Несотворенные сердца, И камни молниями плещут От мук безвыходных творца. Вокруг Матвея горы, глыбы, Едва початые, стоят. Они быть радостью могли бы, Но полонила скорбь их взгляд. Четыре пленника, четыре Вдруг взбунтовавшихся раба, Почуяли, что в дольнем мире Нечеловечья есть судьба. Они заламывают руки И рвутся из глухого сна, Смертельные приемля муки На мраморные рамена. Один почти освободился, И на Зевеса он похож. Другой спиною в мрамор впился И в мускулах почуял дрожь. Ногами третий и руками Уперся, чтоб свободу взять, Но неразрывными цепями Успела жизнь его сковать. А женщина вся изогнулась Невероятно, и в локте Рука бессильно извихнулась, Скривились губы в маете. Из плену рвущуюся силу Я вижу, вечный вижу спор… Так папе римскому могилу Украсить замышлял скульптор. <1912>Пиза
На Арно каменная риза Надета вновь. Река течет Дугой, и призрачная Пиза Лежит, веков забывши ход. Пускай взволнованно толпятся В тени колонн биржевики: Дремучим, давним сном томятся Седые берега реки. Там, под стеной, в конце аллеи, Уютный домик тихо спит. В нем Галилео Галилеи Родился — надпись так гласит. Там в церкви небольшой знамена Чуть шелестят о прежних днях, Мечту свободы немудреной В шелку изорванном храня. Там поросла травою площадь, Где мрамор с бронзою немой Ведут рассказ библейский проще, Чем строки Библии самой. Там молчаливый баптистерий, Девятый начиная век, Все тем же эхом звуки мерит, Когда поет в нем человек. Там колокольня наклонилась, Чтоб поглядеть за край земли, Как будто ей планета снилась, Где виснуть тяжести могли. Но видны только Апуаны, Поляны, взморье, виноград, Лениво дремлющей Тосканы Все тот же безмятежный сад. 1912Флорентийский рассвет
На Фьезоланские холмы Туманы алые бредут. О, как же одиноки тут С тобой, возлюбленная, мы! Зелено-млечную струю Качает Арно в берегах Высоких. В легких небесах Последнюю звезду ловлю. Ты спишь по-детски. Простыня Родное тело облекла, Как будто в мрамор ты легла, Диан изваянных дразня. Гремит телега под окном, Возница щелкает бичом. Стал сам себе я палачом, Покинув северный свой дом. О милая малютка дочь! О замыслов любимых хор!.. За цепи невысоких гор Бескрылая сбегает ночь. И бег ее напомнил мне Твой девичий скользящий бег, Ломавший звонко-белый снег В каком-то невозвратном дне. 4 июля 1912, ФлоренцияТриумф смерти и триумф любви[63]
С сокольничими кавалькада С охоты мчалась. Легкий путь Ей колесница преградила На черно-матовых быках. Косою Смерть, поживе рада, Уж собирается взмахнуть, И скошенное взять могила Спешит, и к праху никнет прах. На четырех на белоснежных, Красиво впряженных конях Амур везет влюбленных пленных, В огне танцуя, поднял лук. О, сладко падать смертью нежных, Томиться в золотых цепях И тосковать, в чертах надменных Утаивая ярость мук! 27 июля 1912, СиенаМоре
Нахлынули силы Гремучим прибоем, С восторженным воем Несутся, летят, Пред сонным покоем Чащобы унылой О вечном смятенье Гудят и шумят. Я в уединенье Лесов не спасаюсь, Стою без движенья Пред пеною сил И сам себе каюсь, Что тихо я жил. Волна за волною, Кипящие жизнью, Летят предо мною На смерть роковую, И волю живую Я чую в просторах, В безудержных горах, Друг другу на смену Летящих стеною. О волны! Я воин! Мне враг, кто спокоен. О море родное, Крести меня пеной, Смятеньем обрызни! 1912Ночь на чужбине
Море с небом в мутный хаос, В мглу недобрую слилось, От земли, воздетой на ось, Унеслось, оторвалось. Сбился вниз звезды Полярной Еле видимый маяк. Ковш черпнул воды коварной И упал в бездонный мрак. Между морем и песками, Между небом и землей Колет облако рогами Месяц, тоненький и злой. В глубине, где — неизвестно — Воздух реет иль вода, Полыхает перекрестно Жутких молний череда. Бешено вскипает пена На беспомощных валах. Море мчит из бездны плена В диких воплях старый страх. Воет темнота: «К победе!» И песок береговой, Осыпаясь, бредит, бредит Маетою вековой. 1912, Марина ди ПизаФлоренция
Бессмертные в тени Уффиций, В недвижных мраморных телах, Обстали светлой вереницей Мой движущийся смертный прах. Вам сердце Севера! Что знали Вы про далекую страну, Где мы безудержно вздымали, Как новь земли, свою весну? Вам отворилось сердце наше В начале самых давних дней, И мраморный Давид стал краше, И Боттичелли стал юней. В язык певучий и старинный Бессмертных Дантовых терцин Вникаем мы душой невинной, Не подряхлевшей от кручин. И в схватках с тьмою очумелой С Боккаччио смеемся мы, Читая вольные новеллы, Спасающие от чумы. И легче птиц в простор и воздух Мы с Боттичелли молодым, Стряхая гнет, как с крыльев воду, Чуть опечаленно летим. О Микеланджело! Тобою Богатыри примирены С своей гигантскою судьбою: Безмерным меры найдены. Как ты неодолимый мрамор — Могучим молотом своим, Мы вдохновенно и упрямо Все глыбы жизни победим. 1912, ФлоренцияМучения Св. Юстины
У негра в красном колпаке Меч в размахнувшейся руке — Ждет только знака господина. Пред ним блаженная Юстина. Она покорна, и ясна, И воле божьей отдана. Без гнева, без единой пени Она упала на колени. Уж полотно сорвали с плеч. Неотвратим жестокий меч: Он отсечет грудь молодую, Нагую, нежную такую. Так, крепче пут, тесней желез, Навеял чары Веронез. Я долго зрителем единым Стоял пред муками Юстины. Хотел уйти — и все не мог, Мне стыд тяжелый сердце жег. И вдруг почуял я, что учит Меня чему-то тот, кто мучит. Чем грудь казалась мне бледнее, Тем меч острей сверкал над нею. Я слышал с уст молитвы лепет И чуял в теле жуткий трепет, Но превозмог себя. И вдруг Я оглянулся: жарких двух Глаз изможденных за собою Увидел я сверканье злое. Высокий, темный и худой, За мной стоял монах седой, И, взором палача в картину Впиваясь, мучил он Юстину. 1912, ФлоренцияДжинестри
Веселый Джинестри, Невестин иль сестрин, Но девий цветок, У пиний огромных На веточках скромных Зажег огонек. Он искры острее На иглах желтеет И пахнет, как мед. И к нежным забавам И ласкам лукавым, Сияя, зовет. О южные девы! Любви перепевы Запеть в новый срок Ужели не дивный Учил вас призывный Джинестри-цветок. 1912, Марина ди ПизаСавонарола
Ты исказитель Боттичелли, Монах, мне страшный, и аскет. Но отчего всю ночь без цели Брожу я в горе и тоске По площади темнопустынной И к круглой бронзовой плите Склоняюсь с тяжкою повинной В неудержимой прямоте? Как будто я костер багровый Своей рукою разводил Под тем, кто с яростью суровой Любимой правде жизнь дарил. Как будто я был с той; старухой, Которой темные уста. Из пламени кричали глухо Слова: «Святая простота!» Ог если б мог поднять десницу Огромный мраморный. Давид И вырвать жуткую, страницу, Что Книгу Бытия чернит! Брожу в тревоге. Ум двоится. Безумие из темноты Грозит крылом своим склониться И подхватить… Пусты, пусты Полночных улиц перспективы. И с круга бронзового в ночь Вещает профиль горделивый: «Гори, безумствуй и пророчь!» 1912Фонтан
Четыре прекрасных наяды За полные груди свои Схватились, и держат, и рады Приливу жемчужной струи. Над ними Нептун величавый Стоит, молчалив и красив, О девах любви и забавы, О них навсегда позабыв. Он бог. Что же помнить о девах? Им — счастье. Ему — не беда, Коль в бронзовых трепетных чревах Четыре он зачал плода. 1912, БолоньяРим
Был день тот задумчиво-хмурым, И в облако кутался Рим, Когда вознеслись Диоскуры Пред медленным взором моим. Я легкой стопой в Капитолий, Гробницу истории, шел. Волчица металась в неволе, И крыльями двигал орел. В блаженном раздумье Аврелий Скакал на могучем коне, И кудри его зеленели, Как матерь-земля по весне. Привет тебе, Рим! Величав ты В руинах свершенной мечты! К тебе всех веков аргонавты Плывут за руном красоты. И я, издалёка паломник, Внимая полету времен, Стою здесь, как будто припомнив Какой-то счастливейший сон. 1912, РимСорренто
В небо дымчатые пинии Мощным взлетом вгнетены. Ты скажи мне, море синее, Что прекрасней тишины? За примолкшими вулканами Спит безбурная лазурь. Я зову устами пьяными Дни смятения и бурь. Я на миг душой взволнованной К тишине морской приник, Но, плененный, но, окованный, Только в бурях я велик. Не для нас покой таинственный, Созерцанье не для нас. Извержений дым воинственный Наш окутывает час. <1913>Девушка из Помпеи
Душою северной и снежной, Уставшей в горестях святых, Я полюбил тебя так нежно, Как не любил я дев земных. Прекрасных ног твоих движенье, Невинный контур легких ног, Я без волшебного волненья Ни разу созерцать не мог. А жест, каким ты защищалась От изумительной судьбы, — Мне это сразу показалось — Был жестом царственной мольбы. В последний раз взметнулись косы, Последний раз стеснило грудь, И пепла жгучего заносы Всё скрыли в темноту и жуть. Двух тысяч лет полет спокойный Твоей не тронул красоты, И в сером камне стан твой стройный Навеки обнажила ты. Так странен этот гроб музейный, Витрина лучшего стекла, Когда жива ты — от лилейной Ноги до чистого чела! <1913>Дума
Я был бесчувственным, как камень, От горя, муки и кручин. Но солнце вновь блаженный пламень Во мне зажгло: я — солнца сын. Я вновь Италией прекрасной Средь виноградников лечу И знаю: в жизни не напрасно Любви и света я хочу. Не узам темным, не веригам Людская жизнь обречена, А вечным взлетам, буйным мигам, Причастью алого вина. Весной безлиственные лозы По осень гроздья понесут. Безостановочные слезы Над миром сети не сплетут. Ведь в струях слезных многоцветней Восстанут радуги круги, Лишь вверься солнцу безответней, Пред светом в темный день не лги! <1913>В саду у Репина
1. «Какой старинной красотою…»
Какой старинной красотою Уединенный сад цветет, Где жизнью мудрой и простою Художник радостно живет? Недвижим дремлющие воды, Красивы ивы у воды. Содружны здесь с рукой природы Людские мирные труды. Там куст сиреневый посажен, Там брошен камень-великан. Из-под земли на много сажен Студеный вверх летит фонтан. А посредине сада домик — Как будто сказка наяву — Стоит и тянется в истоме С земли куда-то в синеву. Он весь стеклянный, весь узорный, Веселый, смелый и чудной. Его завидев, ворон черный Летит пугливо стороной. А певчих птиц семья цветная Гнездится густо близ него, Своей игрой напоминая, Что жизнь — земное торжество!2. «Выйдет в курточке зеленой…»
Выйдет в курточке зеленой, Поглядит на водомет, Зачерпнет воды студеной И с улыбкою испьет. Светлый весь, глаза сияют, Голубую седину Ветер утренний ласкает, Будто легкую волну. Семь десятков за плечами, А как будто ноши нет! Детски зоркими очами Он глядит на белый свет. Не устал он, не измаян, Полон силы и борьбы, Сада яркого хозяин, Богатырь своей судьбы. Солнце всходит, пышет златом… Тихо, тихо он стоит И за облаком крылатым Взором ласковым следит. Может быть, он видит детство, Молодых начало дней, Озорное малолетство, Вырезных своих коней? Иль, черемуху почуяв В легковейном ветерке, Видит вешний свой Чугуев В невозвратном далеке? Июль 1914Разговор с Русью
Огни последнего трактира Ночь подобрала под бурнус. Дорога вырвалась из мира В лесную тьму, в ночную Русь. Еще вдали в селе звенели Ребят веселых голоса. Но с каждым шагом глуше нелюдь И непрогляднее леса. Ямщик смекнул: «Куда ж мы гоним? Куда ты едешь?» — «Трусишь? Стой!» Я слез, и укатили кони, Укутываясь темнотой. Один. Родимой тишиною Лесная дышит чернота. И высь, где звезды светом ноют, К земле пригнулась у куста. «Русь! Это ты? — Истомой слуха Пытаю мать. — Ты слышишь, Русь?» — «Да, это я. И я, старуха, На маленьком не помирюсь. Да где ж ты был? Да что ж ты делал?» — «Я был с тобой. В веках. Не в тех, Где ты под плеткою радела, В бреду выдумывая грех». «В каких?» — «В невиданных, в грядущих, Где ты доныне не была, Где всех отрады неимущих Ты в пурпур счастья облекла». «Да это ты из сказок вычел Про сласть кисельных берегов Или подслушал в песне птичьей В туманном мареве лугов. Как встарь, я в топях и оврагах, Как встарь, костьми меня мостят Пожар и мор, беда и брага, Как встарь, соловушки мне льстят». «А ну-ка, мать, привстань немного. Прислушайся к себе сама!..» И расхлестнулась вдаль дорогой Шуршащая лесами тьма. Я на руках не то у ели, Не то у матери родной. И дышит древней силы хмелем В лицо мне сумрак вороной. И смотрят шире ночи очи, Зарницы рвут ресниц покров, И сердце влажное клокочет За грудью в волосах лесов. Мне жутко, и тепло мне. «Что же Ты видишь? Что ты слышишь, мать?» И — вихрем вслух: «На то похоже, Что буду солнце подымать». 1923Ландыш
О чем вы шепчетесь, кусты? О бездне синей высоты? О сумраке у ног своих, Где ландыш беленький притих? Уже томит его жара, И умирать ему пора. А лето только подошло, Развеяв первое тепло. Печален, кроток и красив, Сухие чашечки склонив, Последний раз он прозвенит, Последний раз он опьянит Вечерний воздух, и земля Поглотит жемчуг со стебля В грудь ненасытную свою. А я ей песенку спою. Она дала, она взяла. Она сплела в один венок И сладость первого тепла И смерти горький холодок. 13 июня 1937Горюшко
Без призора ходит горе От одной избы к другой И стучит в окно к Федоре, Старой сватье дорогой: «Отвори, Федорушка, Отвори скорей! Это я тут, Горюшко, Плачу у дверей». «Нет с Федорой разговора, Ты мне, Горе, не родня! Хлеба горы, денег ворох Получила с трудодня». Горе шасть в другую хату, Где в окошках шум и свет, И стучится в двери к свату, Другу прежних горьких лет. «Приюти, Егорушка, Сватьюшку свою! Это я тут, Горюшко, У дверей стою». «У Егора с Горем ссора! Уходи от хаты прочь! За колхозного шофера Выдаю я замуж дочь». Горе плачет, пот струится По костлявому лицу, И в окно оно стучится К многодетному отцу: «Отвори, Сидорушко, Пропусти в жилье! Ты ведь помнишь Горюшко Вечное свое!» «В Красной Армии три сына, В школу отдал дочек трех. Тут седьмые Октябрины, Не марай ты мой порог!» «Что с народом приключилось? Не видало отродясь!..» Горе лужицей расплылось. Солнце высушило грязь. 1937Послесловие
Нимфе
Последняя страница книги, Мой друг, закрылась пред тобой: Огромной жизни нашей миги В ней сплетены с моей судьбой, — Борений полной, непонятной Подчас и мне. Рассудишь сам, Где родинки — рожденья пятна, Где сóзвук юным голосам. Но не к тебе лишь послесловье, Читатель мой, обращено, — И к той, чьей верною любовью Мне было солнце зажжено. Она, души моей подруга, В глухие годы тьмы и зла Из заколдованного круга Меня в свободный мир вела. И если что-нибудь живое Услышишь в повести седой, Скажи спасибо молодое Той, кто была моей звездой. 1947Достоевский
Уйдите! Уйдите! Я вас не хочу. Я вас умоляю, учитель, — уйдите! Смеетесь? Ошиблись. Я мчусь. Я лечу В пылающем вихре вам страшных событий. Вы доктора сын. Вы большой психиатр, Анатом рубцов изъязвленного мозга. Людского страданья Эсхилов театр Вы ставите властно махиной громоздкой. Поймите меня. Вам легко пожалеть Проходимца двух эр, двух эпох ледниковых. Вы построили мне одиночную клеть! Вы на волю надели смиренья оковы! Так зачем же вам ночью меня посещать, Вам, мучителю дум краевых поколений? Я из клетки бежал, вызволенья ища, Я не с вами, а с тем, кто свобода, кто Ленин. Солнцем день закипает. Взрывают гудки Безделья ночного седое болото. Я в массе. Я с нею. Гудков кипятки Мне шпарят израненный череп работой. А вы истлеваете в блеске труда, Вы лысым ребенком застыли в тревоге, В костлявые пальцы зажав повода Сорвавшейся тройки, чей кучер был Гоголь. Вы ждете, гранит запахнув на себе, Немым валуном средь людей притворяясь, И смотрите вдаль, где идет по Трубе, Стреляя ресницами, Соня вторая… Гудки замирают. Кончается труд. Цепляясь за окна фатой синеватой, Унылые сумерки в город бредут, Вся линия улицы ночью измята. И снова, пугая распухшим лицом, Вот тем, что в гробу срисовал с вас художник, Ко мне, соблазняя терновым венцом, Из Мертвого дома приходит острожник. Клочок порыжелой в страстях бороды. Пиджак словно соткан из невских туманов… Я знаю: колода картишек худых Взметнется из близкого к сердцу кармана. Вы мечете банк. Я иду… Проиграл! Еще… Карта бита. Я нищий! Со Спасских ворот долетает хорал: «Вы жертвою пали…» Вы ищете пищи. Искусству раскрыв ненасытную пасть, В нее вы бросаете тему за темой, И жадная ночь насыщается всласть Еще не написанной вами поэмой. — Хотите ва-банк? — Отвечаю дрожа: — Хочу! Достоевщина — ставка! — Но раньше, чем карта, ударом ножа Рассвет рассекает нас. Кончена явка. Я к форточке. Воздуху! Ветер, смеясь, Сдувает губительный пепел свиданья, И кожу окраски сменив, как змея, Вдаль улица стройно ведет свои зданья. И строится город, и пилы звенят, Прочнейшую гать настилая на омут. И странная сила уносит меня За вами идти. Но идти по-другому. И словом, борьбой налитым, как у вас, Взвалив вашу страшную ношу на плечи, Хочу не смиренью учить я сейчас — Хочу рассказать я про бунт человечий. 1929–1967«Струны белые березок…»
Струны белые березок Потянулись в синеву, Всю стряхнул осенний посох Золотую их молву. И задумчивые ели, Гордо вея головой, Изумрудом засмуглели, Расправляя бархат свой. 1955«Осень, осень! Золотая!…»
«Осень, осень! Золотая! Тая в бездне голубой, Безвозвратно улетая, Унеси меня с собой!» «Листьям простеньким приятна Лётной смерти быстрота, Но ведь ты, мудрец занятный, Жил на свете неспроста?» 1955«Настанет час, когда меня не станет,…»
Настанет час, когда меня не станет, Помчатся дни без удержу, как все. Все то же солнце в ночь лучами грянет, И травы вспыхнут в утренней росе. И человек, бесчисленный, как звезды, Свой новый подвиг без меня начнет. Но песенка, которую я создал, В его трудах хоть искрою блеснет. 1955Моя обитель
Весь мир мне улыбался, И улыбался я. А он, качаясь, мчался По безднам бытия. Кругом летят созвездья, У каждого свой путь. Умчаться с ними вместе, На эту жизнь взглянуть? Но не хочу расстаться С обветренной землей, — Уж лучше с нею мчаться, То ль доброй, то ли злой. Хотите ль, не хотите, Но эту благодать — Житейную обитель Мне жалко покидать. 1967Арфа
Вере Дуловой
Когда из голубого шарфа Вечерних медленных теней Твоя мечтательная арфа Вдруг запоет о вихре дней, О бурях неги, взлетах страсти, О пламенеющих сердцах, Я весь в ее волшебной власти, В ее ласкающих струях. И кажется, что эти звуки На волю выведут меня Из праздной скуки, душной муки Ушедшего бесплодья дня. 1967Комментарии
Все тексты стихотворений, составивших настоящий том, за исключением особо оговоренных случаев, печатаются по изданию: Городецкий Сергей. Стихотворения и поэмы, Библиотека поэта. Л., Советский писатель, 1974.
В комментариях приняты следующие сокращения:
Блок А, — Блок А. Собр. соч. в 8-ми томах, М. — Л., 1960–1963.
ЛН — Литературное наследство. М., «Наука».
ЦГАЛИ — Центральный государственный архив литературы и искусства, Москва.
ЯРЬ
Книга «Ярь» в том виде, в каком она почти полностью печатается в настоящем издании, представляет собой первый том «Собрания стихов» Городецкого. На контртитуле тома имеется помета: «Том первый. Книга первая и вторая», но внутри тома разделения на книги нет. На титульном листе издание названо вторым. Объясняется это тем, что еще в конце 1906 года вышла первая книга молодого поэта, также называвшаяся «Ярь». В нее входило 66 стихотворений — далеко не все, написанное и опубликованное Городецким к тому времени. Книга открывалась стихотворным вступлением, в дальнейшем вошедшим в цикл «Рождение». Об обстоятельствах создания этой книги автор позже вспоминал: «Летом (1904 г.) я поехал на «кондиции» (уроки) в усадьбу тогдашней Псковской губернии. Все свободное время я проводил в народе, на свадьбах и похоронах, в хороводах, в играх детей. Увлекаясь фольклором еще в университете, я жадно впитывал язык, синтаксис и мелодии народных песен. Отсюда и родилась моя первая книга «Ярь» («Мой путь», с. 322). Летом следующего года основные стихотворения этой книги были написаны, но только зимою 1906 года (не позже 19 декабря) сборник вышел в свет. Поэт не был удовлетворен им: «Вот и вышла «Ярь», — писал он Блоку 19 декабря 1906 года. — Как далеко от того, что хотелось, даже от укороченной мечты… Книжечка жалкенькая по виду и двойственная по содержанию — такова и должна быть моя Ярь» (Блок А. Записные книжки. М., 1965, с. 533). Но книга была очень высоко оценена многими современниками. В письме к матери от 21 декабря 1906 года Блок назвал «Ярь» «может быть, величайшей из современных книг» (Блок А. Письма к родным, т. I. Л., 1927, с. 161). А в своей записной книжке отметил: «Большая книга… Городецкий — весь полет… Может быть, «Ярь» — первая книга в этом году — открытие, книга открытий». Вяч. Иванов в рецензии писал: «Все, что вытекло в «Яри» из народной песни, лирической и лиро-эпической, подлинно и высоко поэтично… В его языке — подлинная динамика народной речи… Он ничего не воспроизводит исторически точно или этнографически подлинно, но свободно творит так, как ему дано, ибо иначе он и не может». («Критическое обозрение», 1907, вып. 2, с. 49.) В. Я. Брюсов писал: «Своею «Ярью» Сергей Городецкий дал нам большие обещания и приобрел опасное право — быть судимым в своей дальнейшей деятельности по законам для немногих» (Брюсов В. Далекие и близкие. М., 1912, с. 164).
Вторая книжка Городецкого — «Перун» вышла в свет в первой половине 1907 года. В нее вошло 52 новых стихотворения. Сборник открывался вступлением, в дальнейшем не перепечатывавшимся, как заметил сам автор, «по недосмотру»:
Ты знаешь утреннюю ясность И на заре сиянье рек, Когда всемерную безгласность Приемлет в сердце человек. Ты помнишь ропот мой вечерний И на заре вечерней взор, Чело в теснинах алых терний И сердца нищего позор. Узнай же ты: восстал я ныне И руку поднял на Отца: Моей сияющей пустыне Не светит око мертвеца.Мнения критиков об этой книге разошлись. Если Брюсов считал, что «разница между «Ярью» и «Перуном» только та, что лучшие стороны дарования С. Городецкого представлены в «Перуне» слабее, а более слабые черты везде первенствуют» (Брюсов В. Далекие и близкие, с. 165), а Белый прямо утверждал, что «Перун» — «это из рук вон плохая книга очень талантливого поэта» («Перевал», 1907, № 8–9, с. 104), то А. Блок в статье «О лирике» писал: «Вторая книга Сергея Городецкого — «Перун» — не обманула надежд, открытых «Ярью» (Блок А., т. 5, с. 145).
В 1910 году Городецкий объединил сборники «Ярь» и «Перун» в первый том Собрания стихов, дав ему общий заголовок «Ярь». Состав тома был пополнен большим числом (63) новых стихотворений, часть из которых печаталась здесь впервые. Из сборника «Ярь» в том не вошло одно стихотворение: «Ну, поцелуй. А в этот миг…», из сборника «Перун» — тоже одно: «Проклятие ночам и дням…» По поводу последнего в авторских примечаниях сказано, что оно пропущено «за негодностью». На обороте титульного листа тома были факсимильно воспроизведены авторские посвящения: «Посвящены стихотворения: «Перун-Солнце» — К. Бальмонту, «Хаос» — Вяч. Иванову, «Змеюка» — Алексею Ремизову, «Заря» — А. Блоку, «Я захотел, и мир сияет…» — Ф. Сологубу, «Славят Ярилу» — Н. Рериху и другие — другим». В самом корпусе издания некоторые из этих посвящений не отмечены. Не без влияния Блока автор перестроил композицию издания (см.: Блок А., т. 5, с. 145). Теперь Городецкий разделил том на 3 отдела — «Зачало», «Ярь» и «Темь», а внутри отделов одни стихотворения были объединены в циклы, другие печатались самостоятельно. Блок одобрил эту перестройку: теперь «материал расположен лучше, — писал он, — уже нет прежнего, вынужденного обстоятельствами разделения на «Ярь» и «Перун» (там же, с. 412). Предисловие, предпосланное тому, получило отрицательную оценку Блока: «Сколько тут самой прозаической и скучной злобы дня, каких-то дерзновений, которые давно пора забыть», — писал он (там же). Наконец, в начале 30-х годов в предисловии к несостоявшемуся изданию стихотворений Городецкого, А. В. Луначарский писал: «В книге «Ярь» есть много удивительных… вещей… Особенно обращаю внимание на стихотворения «Ярилу ставят» и «Ярилу славят». Луначарский отмечает, что в первый период творчества поэта «у него начинают доминировать ноты, родственные Некрасову, — поэзия печальная, негодующая, в общем народническая, хотя она ближе к Некрасову произведений городских, чем к Некрасову деревни. Я отмечу здесь сильные стихотворения: «Вся измучилась…», «Слепая мать глядит в окно…», «Сын», «Гость» (ЛН, с. 46).
«Я под солнцем беспечальным…» — Это стихотворение было написано Городецким в имении «Молочище» Псковской губернии, где он давал уроки во время летних студенческих каникул. Вместе со стихами «Я далекий и нездешний…», «Вся измучилась, устала…», «Наклонялись головы над страницами…», «Над стеною озаренной…», «Зной» было приложено письмо Городецкого к Блоку от 5 июля 1905 г. (ЦГАЛИ). Вяч. Иванов писал об этом стихотворении в «Критическом обозрении» (1907), что «эти строки безусловной законченности».
«Я как ветер над вселенной…» — Стихотворения молодого Городецкого привлекли внимание многих композиторов. Романсы на его стихи писали И. Стравинский, А. Гречанинов, В. Багадуров и др. Это стихотворение было положено на музыку А. Прохоренко.
«В гулкой пещерности…» — Этим стихотворением открывался первый сборник Городецкого «Ярь».
«Я оплакал себя, схоронил…» — Стихотворение послано в письме Блоку 28 июня 1906 г. Разночтение во 2-й строке — «И могильную речь произнес». В письме, отвечая на несохранившееся послание Блока, Городецкий говорит о «новом периоде», который наступает в литературе и общественном сознании. «Ваше письмо — самое важное, что свершилось за последнее время в историях литературы. Вы — последнее, что надо было своротить с места во что бы то ни стало. Это письмо то, что я неминуемо ждал после «Балаганчика», подведшего итоги. Только я ждал сразу в поэзии, но так еще лучше, решительнее. Я Вам сейчас все расскажу, только напишу сначала одно свое стихотворение (приведено стихотворение «Я оплакал себя, схоронил…» В. Е.). Это к ответу на вопрос «приходили ли мне в голову мысли, подобные Вашим».
«Я захотел — и мир сияет…» — Во втором сборнике Городецкого «Перун» опубликовано под заглавием «Дьявол» и посвящено Федору Сологубу (1863–1927). Творчество Ф. Сологуба всегда привлекало пристальное внимание Городецкого. Он считал Сологуба одним из столпов новой русской поэзии, неоднократно обращался в критических статьях к его творчеству. «Самые простые слова, в самых простых сочетаниях имеют у него неуловимый аромат, остро изысканный… Ведь такие стихи лежат на крайних пределах утонченного человеческого слуха». («Идолотворчество». Золотое руно, 1909, № 1.) Сохранилось несколько книг с неопубликованными дарственными надписями Ф. Сологуба — С. Городецкому. Приводим одну из них на трагедии Ф. Сологуба «Победа смерти»: «Сергею Митрофановичу Городецкому «Книжка за книжкой». Федор Сологуб.
Декабрь 1907»
Зане — потому что.
«И в день седьмой почил навек…» — С шестого дня отплытий — строка восходит к библейскому преданию, что на шестой день бог создал человека.
«Ты пришла, золотая царица…» — Дионис — в греческой мифологии — бог растительности, покровитель виноделия.
«Отчего узнается в глазах…» — Китоврас — в славянской мифологии — получеловек-полуживотное.
«Каждый вечер ткани ткать…», «Темной ночью в лес вошла…» — составили цикл «Заря», опубликованный в 1907 г. в сборнике «Грядущий день» с посвящением А. Блоку. Это была одна из первых публикаций стихов, посвященных А. Блоку; 1907 год — время наиболее тесного сближения Блока с Городецким.
«Высокую башню построил…», «Приполз к белой башне…», «Трубу к устам твоим…» — В первом сборнике С. Городецкого «Ярь» составили цикл «Поэт», посвященный А. Блоку. К циклу дан в сборнике эпиграф из Библии: «На стражу мою стал я и, стоя на башне, наблюдал, чтобы узнать, что скажет он во мне. Аввакум. II, I».
Триптих С. Городецкий приложил к письму Блоку от 4 марта г.
23 августа 1921 г. С. Городецкий, узнав в Баку о смерти Блока, послал в Петроград матери Блока А. А. Кублицкой-Пиоттух тетрадку, куда включил стихотворения цикла «Заря» за исключением стихотворения «Стелет ткани свои, золотые…». На тетради посвящение: «Вашему сыну» (Институт русской литературы).
«Опять, нежданностью смущенный…» Фавн — в древнегреческой мифологии — бог полей и лесов. Дриады — в древнегреческой мифологии — нимфы лесов.
«Хаос». — В факсимильно воспроизведенных посвящениях в начале первого тома Собрания стихов цикл «Хаос» посвящен Вяч. Иванову. Вячеслав Иванович Иванов (1866–1949) — поэт, драматург, филолог, переводчик, теоретик символизма.
«Беспредельна даль поляны…» Впервые опубликовано в кн. 1, сборника «Факелы», 1906, с посвящением «Вячеславу Иванову, жрецу Диониса». Строка «Мы ведь можем, можем, можем!» стала своеобразным символом молодой поэзии. О ней неодобрительно писал Блок в статье «Противоречия», но приветствовали ее В. Хлебников и Д. Бурлюк…
Рожество Ярилы. Среди других, вошедших позднее в сборник «Ярь», Городецкий послал это стихотворение А. Блоку. Он, вспоминал Городецкий, «один из первых и мудрее многих сказал о них то, о чем через год все кричали» (Воспоминания о Блоке в кн.: Городецкий С. Русские портреты. М., 1978, с. 9).
Несудом — очень много. Ярила (древнесл.) — бог солнца и любви.
Ставят Ярилу. Городецкий вспоминал: «В одну ночь в конце 1905 года я, прочитав свои «ярильские стихи в присутствии всего символистского Олимпа, то есть Вячеслава Иванова, Бальмонта, Брюсова, Сологуба, Блока, Белого, Мережковского, Гиппиус, Бердяева, профессоров Зелинского и Ростовцева, стал «знаменитым поэтом» («Мой путь»).
Вл. Пяст об этом чтении писал: «Я наверное не помню, сидел ли тогда на арбитраже в качестве суперарбитра Валерий Брюсов — или это было в следующую среду, — через одну неделю, — но во всяком случае и он (в тот раз, когда был), и все поэты, и все непоэты, присутствовавшие у Вячеслава Иванова, — все, лишь заслышав шаманский голос-бубен Сергея Городецкого, — его скороговорку под нос:
Вот черта — это глаз, Вот дыра — это нос; В красных пятнах лежит Новый бог, —все испытали «новый трепет», который определяет, по словам того же Бодлера, рождение нового поэта, нового бога. (Пяст В. Встречи. М. Федерация, 1929, с. 92–93.)
Среды — литературные собрания, каждую неделю проходившие в квартире, так называемой «башне» Вяч. Иванова на Таврической улице в 1905–1907 гг.
Ведун — колдун.
Славят Ярилу. В Собрании стихов I посвящено художнику и писателю Н. К. Рериху (1874–1947), чье творчество очень ценил Городецкий. Н. К. Рерих — автор обложки первой книги «Ярь» и первого тома Собрания стихов. Обоих поэтов сближала любовь к древнеславянскому фольклору, глубокое знание русской старины. Об этом свидетельствует дарственная надпись Н. Рериха на I томе его сочинений: «Дорогому моему Сергею Митрофановичу Городецкому, автору особенно для меня близких песней; ведуну русского слога; чуткому художнику и сердечному человеку с чувством доброжелательства и душевной преданности.
20 ноября 1913. Н. Рерих».
Стихотворение «Славят Ярилу» 5 февраля 1907 года Городецкий читал Ф. Сологубу. По этому поводу Городецкий писал Блоку: «Вчера был у Сологуба. Сказал мне очень важное и очень тонкое: «не игра ли слов: «покрой открытых, открой закрытых». Мне кажется не только игра. Он не верит. Потом про конец. Почему «очима»? Было ли двойственное число и русском языке? И как может рядом: сверкая. Я указал ему объединяющий принцип — не древность и не русское, а выходящее из обычного. Напомнил формы: пойме, прискаче, употребляемые и теперь в Псковской губернии. Его слова были, может, первыми не лирическими, что я получил о стихах» (ЦГАЛИ). О стилистике этого стихотворения писал С. Соловьев в «Золотом руне», 1907, № 2, рецензируя «Ярь»: «Из славянского языка Городецкий заимствует не только отдельные слова, но и грамматические формы; например: аорист (прискаче), двойственное число (очима)».
Встреча Ярилы с Перуном. Первая реплика «— Кто ты? Здравствуй!» принадлежит Перуну. Устанавливается по публикациям стихотворения под загл. «Встреча» во втором сб. Городецкого «Перун».
Убрус — плат, фата.
Проводы. В сб. «Перун» посвящено Н. К. Рериху. Рудой — рыжий, красно-бурый. Вою — воину.
Перун. В сб. «Перун» посвящение К. Д. Бальмонту (1867–1942). Городецкий внимательно относился к поэзии Бальмонта, писал о ней, отмечал, что поэт, «угадывая будущее, взял самую широкую дорогу: запил от ключа народной поэзии» («Три поэта в кн. «Жизнь неукротимая», с. 78).
Стрибог (древнесл.) — бог ветра.
Тар. Собр. стихов I. Тар — как и последующие собственные имена в этом цикле стихотворений восходит к древнескандинавской мифологии.
Для тебя мой лазоревый Тар. Положено на музыку композитором С. Василенко в 1909 г.
Чертяка. Некоторые стихи этого цикла («Чертяка» здесь «Новолуние», «Полюбовники», «Мать», «Богомол») Городецкий послал Блоку 28 апреля 1906 г. Он писал: «Я побираюсь по столам и бумагам, ищу стихов на сборник. 20 нашел, надо еще. Многое выжигаю. Называться будет «Ярь». Пускай в Дале справляются (яркость, сила земли: напр., грибы — поганая ярь). Совсем было собрался собирать сборник «Калечина-Малечина», имевший в виду выудить из современной поэзии просветы в будущее, ходящие в сарафане, и т. д. Но за отсутствием материала сборник не состоится. Боюсь, что и «Ярь» постигнет та же участь. Стихов посылаю Вам не мало, так что письмо выйдет на неделю» (ЦГАЛИ).
Новолуние. В 1909 году положено на музыку С. Василенко. Ведовство — колдовство.
Богомол. Велелепие — благообразие.
Из казенки. Казенка — шинок, где продавалась водка. Гать — настил из бревен.
Узница. Собр. стихов I. Огневица — здесь: лихорадка.
Стрела. Купальские огни. — В ночь под Ивана Купала (24 июня ст. ст.) зажигались костры, которые Городецкий называет «купальскими огнями».
Огневица — здесь: молния.
Филин. Посолонь — по движению солнца, с востока на запад. «Посолонь» — название книги А. Ремизова, куда вошло стихотворение «Калечина-Малечина», посвященное С. Городецкому.
Змеюка. В Собрании стихов посвящено писателю Алексею Ремизову (1877–1957). Городецкого и Ремизова сближала устремленность к воссозданию «народного русского мира». Занятие фольклором, интерес к Ремизову-художнику был у Городецкого устойчив, хотя были у них и серьезные личные разногласия, в ликвидации которых участвовал А. Блок. См.: ЛН, т. 92, кн. 2, с. 52, 90.
Зной. К 1 октября 1905 г. Городецкий обращался в письме к Блоку: «Зачем спрашиваете о «Зное»?» (ЦГАЛИ). Блок работал над статьей «Краски и слова», в которой полностью напечатал это стихотворение. Таким образом, «Зной» стало первым опубликованным стихотворением Городецкого. Блок писал об этом стихотворении: «Следующее стихотворение молодого поэта Сергея Городецкого кажется мне совершенным по красочности и конкретности словаря… Все можно нарисовать — воздух, озеро, камыш и небо. Все понятия конкретны, и их достаточно для выражения первозданной идеи, блеснувшей сразу» (Блок А., т. 5, с. 21).
Юхано. Имя Юхано, как записал Городецкий в своем дневнике в 1963 г., он слышал, общаясь с финнами в дачном поселке Куоккала, где часто бывал. Об этом стихотворении С. Соловьев писал, что оно «особенно певуче… Сколько мощи и простоты» («Золотое руно», 1907, № 2).
Росянка (Хлыстовская). — Собрание стихов I. Стихотворение положено на музыку И. Стравинским. На подаренных поэту композитором нотах дарственная надпись.
Алый Китеж. Стихотворения этого цикла высоко оценил А. Белый. Он писал: «Здесь действительно заря, а не занавеска, действительно вздох и природа, а не вымученная картонная риторика, сменившая былую свежесть у некоторых молодых, быстро увядающих поэтов» («Весы», 1907, № 6).
Весна (Монастырская). Одно из самых знаменитых стихотворений Городецкого. А. В. Луначарский в предисловии к предполагавшемуся, но неосуществленному сборнику Городецкого писал, что в свое время это стихотворение было «необычайно любимым». Положено на музыку многими композиторами, в т. ч. И. Стравинским (1908 г.). На тему стихотворения выполнено несколько живописных работ, в т. ч. Т. Мавриной: «Стоны, звоны, перезвоны…»
Весна (Городская), Конка — городской экипаж, запряженный несколькими лошадьми и ходивший по рельсам. Пролетка — конный экипаж.
О времени, о своих настроениях, когда были созданы основные стихи «Яри», Городецкий сообщал Блоку в письме, к которому в числе других было приложено и это стихотворение: «Не делая дела, не читая, живу на горке и слушаю Пана. Хожу кругом, в деревни — смотрю в лица, в леса — слежу за белкой и кротом; мелькают бывания. И вдруг в яркой толпе детей на зеленом косогоре, в игре, увидишь что-то очень старое, а из толпы на смутный фон воспоминания выйдет мальчик в белом с тонким лицом и сине-синими глазами в черных кругах ресниц покажет наяву вечное. Или в лесу, на конце его, оглянешься на золотое молчание заката — уже совсем старое, — а луч искривится, скомкает облако — и вот новое счастье. Или перламутровый селезень настигнет утку, вода расплеснется под ними, а Пан на берегу в кустах, чтоб кивнуть им, откинет зеленые волосы, плеснет белой бородой по небу — увидишь самый глаз. Иногда — в сенях просторной избы станешь перед мелкорезным шкафом, полюбив его, а мужик скажет со странной улыбкой: «в старину окном было» — проедешь под излучиной реки мимо заколоченного строения, а возница кнутом покажет и скажет: «здесь мельника жгли», — Играешь с детьми — считают: чирики, милирики, по госту, по мосту, жучка, хрюк — за гулянье стоит руб… Так и сплетается. Это бессвязно, почти заглавия, но все это встречи» (ЦГАЛИ).
«Стены серы, даль в тумане…» Алая вечерница — планета Венера.
На Смоленское. Смоленское — кладбище в Петербурге на Васильевском острове.
Вот опять снега растают. Ефрем Сирин — святой русской православной церкви.
«Слепая мать глядит в окно…» Под названием «Весна» было включено в альм. «Вольница», вып. 2. СПб., 1906, с. 16. Альманах был арестован петербургским комитетом по делам печати. В докладе цензора было сказано: «Подбор статей и стихотворений, помещенных в настоящем сборнике… с несомненностью свидетельствует о намерении составителей вызвать в читателе революционное настроение и оскорбить верховную власть и русскую армию и призвать к ниспровержению существующего государственного строя». В альманахе были опубликованы: рассказ М. Арцыбашева «Революционер» о бессмысленном терроре властей, едкая сатира М. Первухина на Людовика XVI «Король», прямо перекликающаяся с явлением фаворитизма, характерными и для русского двора, стих. М. Волошина «Голова принцессы Ламбаль» о событиях французской буржуазной революции, переводы из Ш. Петефи, пьеска Н. Черняка «В красную ночь» о еврейском погроме, стих. К. Бальмонта «Истукан» и др.
Червонец. Фай — ткань из шелка.
Браслет. Столоначальник — чиновник в министерстве или департаменте.
На массовку. Стихотворение написано в июне 1906 г., в Лесном под Петроградом, и тогда же было послано Блоку. Позже А. В. Луначарский назвал это стихотворение «первым подарком поэта рабочему движению».
ДИКАЯ ВОЛЯ
Третий сборник стихов Городецкого вышел в конце 1907 года. Поэт спешил издавать свои стихи, и эта поспешность сказывалась на качестве его новых книг. Об этом писала современная ему критика. «Появись эта книга за другой подписью, мы приветствовали бы ее с радостью, — писал Брюсов. — Но от автора «Яри» мы требуем большего».
«Дикая воля» полностью вошла во второй том Собрания стихов Городецкого. Напечатан в изд. Вольф в 1910 году.
Мать родимая, тебе я эту книгу отдаю. В сборнике «Дикая воля» напечатано как посвящение.
«И вот опять совсем один…» В правленном Городецким экземпляре «Дикой воли» стихотворению предпослано заглавие «Валун».
«Под вечер жизни, в час унылый…» В правленом экземпляре «Дикой воли» стихотворению предпослано заглавие «Облак». Последняя строфа в настоящей редакции написана в 1944 г.
Смеретушка. В экземпляре, принадлежавшем Городецкому, в 8-й строфе правка автора — «Пойдешь — деревья двинутся».
Тюремные песни. С. Городецкий в автобиографии «Мой путь» писал: «В том же году я выпустил вторую книгу «Перун», где противоречия, уже обозначенные в «Яри», выступали ярче, и вскоре третью — «Дикая воля», где тема противоречий погасла в личных переживаниях и сказках. Опыт по наблюдению жизни окраин и старой деревни при отсутствии стойкого мировоззрения оказался недостаточным для того, чтобы мое творчество развивалось плодотворно. Отдел этой книги «Тюремные песни» я написал в «Крестах» — царской тюрьме, куда я попал за перевоз из Финляндии в Петербург «Историко-революционного альманаха», только что изданного издательством «Шиповник» и запрещенного в столице».
РУСЬ
Четвертая книга стихотворений Городецкого, вышедшая между 24 сентября 1909 года (на титульном листе — 1910 г.). Книга имела помету: «Вып. 1», но второго выпуска не последовало. Эпиграф к книге — из стих. Вяч. Иванова «Нищ и светел» («Cor ardens». М., 1911, с. 212). «Если бы исполнение последней книги стихов С. Городецкого, — писал Блок, — соответствовало ее замыслу, было бы уместно говорить о самом замысле, о том страшном, многоголовом чудовище, именуемом «Русью», которое из рода в род влечет и губит своих певцов. Но исполнение не соответствует замыслу. Книга «Русь», несмотря на присутствие в ней нескольких удачных стихотворений («Весна», «Золотой Спас», «Свирель в метелях»), строф и образов («дожди ушли столбами»; гроза «просвистела» дождями, «свирельный гимн по небу плыл и падал в тихие снега — на занесенные луга»), — лишена цельности. В ней нет упорства поэтической воли, того музыкального единства, которое оправдывает всякую лирическую мысль; нет и упорства, которое заставляет низать кольцо за кольцом в целую цепь. Это — книга переходная, полунаписанная, а потому — достойная внимания только как страница биографии талантливого поэта» (Блок А., т. 5, с. 649–650).
Русь. В автобиографии «Мой путь» Городецкий писал: «Много помогала моему самосознанию студентка Бестужевских курсов, начинающая актриса Анна Алексеевна Козельская, которая, став моей женой, увлекла меня на Волгу, к истокам Суры, где я опять соприкоснулся с народной жизнью и написал первую вышедшую массовым тиражом у Сытина (тридцать пять тысяч) книгу «Русь»… Но на Волге еще бытовала древняя Русь. И в «Руси» наряду с отражением народных страданий оказались и примиренческие христианские тенденции.
В день выхода книги Городецкий на экземпляре, подаренном жене, которую он называл Нимфой, написал: «Васильсурской Нимфочке, терпеливице, любимице, звездоглазочке, помощнице и союзнице в моей драке с современностью. Лесной. 24-IX-09» (Архив С. Городецкого).
Витязь. По поводу этого, а также некоторых других стихотворений, Блок писал: «Всякая неотчетливая мысль, стремящаяся воплотиться преждевременно, становится тенденцией, будь это заоблачный «витязь» или русский Христос, «Золотой Спас», — тенденции не миновать, если образы не выношены. Из неотчетливости возникает тенденция в «Руси» Городецкого; тенденция заставляет его вопрошать: «Где сияет солнце жарче, чем на Руси? Из ряда неожиданных вопросов-ответов вырастает «витязь», «жених», которому все нипочем…» (Блок А., т. 5, с. 650).
Опубликованная 12 октября 1909 г. в газете «Речь» рецензия Блока вызвала чрезвычайно резкую реакцию А. А. Городецкой и самого автора. «Я не ожидал иного отношения к книге от петербуржцев, — писал Городецкий Блоку. — «… Песни и думы» — только первый выпуск «Руси», а будет второй, третий, четвертый, в 9, 10, 11 и 12 гг. и только тогда ты мог бы судить о замыслах и соответствиях». 15 октября 1909 г. Блок писал матери по поводу писем о «Руси»: «С Городецким — бесплодная переписка, которая кажется ничем не кончится». (Блок А. Письма к родным, т. I, с. 275.)
ИВА
Пятая книга стихотворений Городецкого посвящена: «Анатолию Константиновичу Лядову с любовью и восхищением». Книга вышла осенью 1912 года. Тесной дружбе Городецкого с Лядовым способствовала общая любовь к русскому фольклору, народной поэзии, музыке. На экземпляре сборника «50 песен русского народа», переложенных Лядовым, композитор написал: «С особой нежностью делаю эту надпись Сергею Митрофановичу Городецкому, поэзия которого так близка моей душе. 8 апр. 1911 г.».
Получив 15 октября 1912 г. книгу от Городецкого, Блок 11 ноября записал в «Дневнике»: «…вчера я читал «Иву» Городецкого, увы, она совсем не то, что с первого взгляда: нет работы, все расплывчато, голос фальшивый, все могло бы быть в десять раз короче, сжатей, отдельные строки и образы блестят самоценно — большая же часть оставляет равнодушие и скуку» (Блок А., т. 7, с. 178). Но об «Иве» были и положительные отзывы. Так, В. Нарбут писал: «Ни в одной из предыдущих четырех книг Сергей Городецкий как поэт не проявлялся с такой убедительной четкостью, как в «Иве»… пятая книга является зеркалом, в котором отразились стремления поэта за довольно крупный (1908–1912 гг.) период времени, и знаменует собой завершение известного круга настроений. Необычайная любовь Сергея Городецкого к Древней Руси, его привязанность к неведомым медвежьим углам родины и соболезнование обиженным судьбою — роднят автора «Яри» с певцами, вышедшими непосредственно из глубин народных… И досадно, — наряду с прекрасными стихотворениями, — встречать кое-где вымученные, еще захлестнутые мутью символизма пьесы. Но видно, что последний уж осужден Городецким и в «Иве» играет роль чешуи, которую весною сбрасывает змея. Жизнь, насыщенная запахами, цветами и мощью чернозема — многогранное земное бытие властно пленило поэта» («Вестник Европы», 1913, № 4, с. 387–388). В другом журнале анонимный рецензент писал: «Сергея Городецкого невозможно воспринимать только как поэта. Читая его стихи, невольно думаешь больше, чем о них, о сильной и страстной и вместе с тем по-славянскому нежной, чистой и певучей душе человека, о том расцвете всех душевных и физических сил, который за последнее время начинают обозначать словом «акмеизм» («Гиперборей», 1912, № 2, с. 25).
Странники. Скуфья — головной убор церковнослужителей.
Нищая. Н. С. Гумилев писал в «Письмах о русской поэзии»: «Странники», «Нищая», «Волк» являются представителями мужской стихии акмеизма в стихах Сергея Городецкого». А. В. Луначарский отмечал «даже ритм некрасовский» этого стихотворения.
Горшеня. Корчага — здесь: глиняный горшок. Махотра, макитра — глиняные сосуды, в которых терли мак, горох и т. д.
Лазарь. Калик — нищий, распевающий псалмы, стихи, духовные песни. Лазаря запели — духовные стихи о Лазаре бедном.
Ивану Никитину. Традиции никитинской поэзии явственны в «Иве». Городецкий интересовался творчеством И. Никитина. Он издал двухтомник его произведений, присутствовал на открытии памятника Никитину в Воронеже, где и написал это стихотворение. 18 октября 1911 г. в газете «Русское слово» была опубликована статья Городецкого «Никитинский день в Воронеже», где без последней строфы напечатано стихотворение «Ивану Никитину». В статье Городецкий писал: «Хочу и я прочесть стихотворение, написанное на заре. Посылают к губернатору цензуровать… Когда возвращаюсь к памятнику, передают отказ городского головы в разрешении читать… Памятник очень хорош (работы Шуклина)… Потихоньку, про себя, сказал я ему свои стихи».
София. София — Софийский собор, построенный в Новгороде в первой половине XI в. Рамена — плечи. Вече — народное собрание в Новгороде. «Корсунские врата» — бронзовый барельеф, исполненный в 1152–1156 гг. в Магдебурге. Попал в Новгород из Швеции как военный трофей, находился на западном фасаде Софийского собора. Спас — икона «Спас нерукотворный».
Монах. Булава — палица. Обапол — возле. Вериги — цепи, оковы, которые носили на себе монахи, юродивые «ради смирения плоти».
Листопад. Положено на музыку Н. Черепниным.
Отдание молодости. В автографе посвящено А. К. Лядову.
Расстрига. Акафист — церковное песнопение. Анапест — стихотворный размер.
Монах. Аллилуйя — припев в церковных христианских песнопениях. Аналой — подставка в церкви для книг и икон.
Ночь. — Стихотворение посвящено поэту, критику, драматургу Г. И. Чулкову (1879–1939). Сохранилось (ЦГАЛИ) несколько писем С. Городецкого к Г. Чулкову. В одном из них (декабрь 1913 г.) — неопубликованное стихотворение, перекликающееся с «Ночью».
Георгию Чулкову Тайным утром, в час всеснежный О тебе, — в тиши невдруг, — Так подумалось мне, друг Опечаленно-мятежный, Кроткий духом, мукой мудрый, Дерзкой речью, люб мне он, Пленник медленных времен, Путник ночи серокудрой. С. ГородецкийВий. Вий — фантастическое чудовище из украинских легенд. «Подымите мне веки…» — слова Вия из одноименной повести Гоголя.
Лань. Стихотворение посвящено Софии Вышнеградской, знакомой Городецкого, музыкантше-любительнице.
Полуверка. Первая публикация в газете «Русское слово» 1 (14) января 1912 г. сопровождено примеч. автора: «Полуверки носят на груди серебряный круглый щит, называемый блястою, поголовно упиваются лишвою, т. е. эфирной водкой».
Черница. Черница — монахиня.
Ведриночка. Стихотворение посвящено Марии Андреевне Ведринской (1877) артистке театра В. Ф. Комиссаржевской и Александринского театра.
Полонянка. Ушкуйник — речной разбойник.
Ерусалим. Здесь: святая обитель.
Сказка. Погост — кладбище. Изнок — июнь по старославянскому календарю.
ЦВЕТУЩИЙ ПОСОХ
Шестая книга стихотворений Городецкого, вышедшая в свет между 24 апреля и 1 мая 1914 года, но работа над восьмистишиями начата была автором значительно раньше. Так, Блок еще 24 декабря 1911 года записал в «Дневнике», что автор ему «читал хорошие восьмистишия»; об этом же запись от 5 января 1912 года: Городецкий «читал стихи, некоторые хорошие — «восьмерки», как он называет» (Блок А., т. 7, с. 108, 119). Название книги, возможно, было подсказано А. Белым — в «Воспоминаниях об Александре Блоке» Городецкий писал: «Долго искал он (Блок, — Е. П.) объединяющего названия для новой книги. Помню, Белый на узеньком листике своим порхающим почерком набросал около десятка названий — было среди них «Зацветающий посох». К выходу книги Блок остановился на «Нечаянной радости» («Печать и революция», 1922, № 1, с. 79). По-видимому, это название сохранилось в памяти Городецкого, и через семь лет он использовал его, несколько изменив только смысл первого слова. Книга открывалась посвящением «Нимфе», то есть А. А. Городецкой (см. коммент. на с. 434) и в нем, в частности, говорилось: «Эта вереница восьмистиший сложилась, за малыми исключениями, в 1912 и 1913 гг…. Здесь отразился пережитый мною и многими в наши дни кризис мировоззрения, а именно символизма… Может быть, иные строки этой книжки убедят в этом не одну тебя. По крайней мере будучи именно акмеистом, я был, по мере сил, прост, прям и честен в затуманенных символизмом и необычайно от природы ломких отношениях между вещью и словом. Ни преувеличений, ни распространительных толкований, ни небоскребного осмысливания я не хотел совсем употреблять. И мир от этого вовсе не утратил своей прекрасной сложности, не сделался плоским». Выход книги был поддержан одним из столпов акмеизма, Н. Гумилевым, писавшим: «Поворотный пункт в творчестве поэта Сергея Городецкого — «Цветущий посох». Обладатель неиссякаемой певучей силы (и в этом отношении сравнимый только с Бальмонтом), носитель духа веселого и легкокрылого, охотно дерзающего и не задумывающегося о своих выражениях, словом, кудрявый певец из русских песен, он наконец нашел путь для определения своих возможностей, известные нормы, дающие его таланту расти и крепнуть» (Гумилев Н. С. Письма о русской поэзии. Пг., 1923, с. 185–186). Резко отрицательно отозвался в своей рецензии на книгу поэт и критик Борис Садовский: «Мысль автора — дать непременно «вереницу восьмистиший»… отзывается надуманностью и обличает напряженность чисто литераторского изобретения. Восьмистишие вообще — труднейшая форма: это — миниатюра, в которую приходится уписать целую картину на клочке. Такой мастер слова, как Фет, лишь в самые последние годы жизни прибегал к восьмистишию, причем ему удалось создать всего несколько шедевров… На примере же г. Городецкого мы видим, что недостаточно одной внешней формы для того, чтобы заставить книгу жить» («Северные записки», 1914, № 5–6, с. 175).
Эпиграф к первому разделу книги, как отмечено самим автором на принадлежащем ему экземпляре, — из стихотворения его отца — М. И. Городецкого; ко второму разделу — из стихотворения Пушкина: «Нет, я не дорожу мятежным наслажденьем…» и к третьему разделу — из стихотворения Лермонтова «Воздушный корабль» (у Лермонтова: «Другие ему изменили»),
«Над морем лежу, на скале распростертый.» — Стихотворение написано летом 1913 г. в Новом Симеизе, где тогда отдыхал Городецкий с женой Анной (Нимфой) Алексеевной и дочерью. «Милые, славные, дорогие Городецкие, — писал А. К. Лядов в Новый Симеиз 16 июня 1913 года. — Знаете ли вы зубную боль? О, Вы не знаете зубной боли! А вот Достоевский так знал. Вспомните его «Записки из подполья», и Вы поймете, что я пережил за это время. Лето началось ужасно… Я начал заниматься «Ангелом». Скоро приступлю к инструментовке. Что работает Сергей Митрофанович?..»
«Шестидесятница родная…» — Мать — Екатерина Николаевна Городецкая (1845–1920). Городецкий писал в автобиографии «Мой путь»: «Мать, урожденная Анучина, получила комплименты от Тургенева, когда обрезала буйные косы и надела очки на ясные глаза. Потом дружила с одной из жертв «слепцовской коммуны».
«Счастливый путь, родимый наш, великий…» — Написано в связи со смертью Л. Н. Толстого.
«В лавчонке тесной милого глупца». — Написано по случаю приобретения первого издания стихотворений Ф. И. Тютчева, напечатанного в 1854 г. в С.-Петербурге, в типографии Э. Праца. Книга в библиотеке Городецкого не сохранилась.
«Бальмонт, наш пленительный, сладостный гений…» — Бальмонту Городецкий посвятил и еще одно стихотворение «Странник мира», опубликованное в «Солнце России» к 25-летию творческой деятельности поэта:
Я тебя никогда не видал, Но твой голос я с детства заслышал, Но с годами все выше и выше За тобой свой восторг устремлял…Сохранился портрет К. Бальмонта, нарисованный С. Городецким.
«И зачем-то загорались огоньки». — Стихотворение посвящено Вячеславу Ивановичу Иванову, поэту, филологу, теоретику символизма. В начале творческого пути Городецкий был тесно связан с Вяч. Ивановым, часто встречался с ним, участвовал в его знаменитых «средах». В архиве Городецкого сохранилось несколько писем Вяч. Иванова. Они написаны в 1921 г., когда поэты встретились в Баку, где Городецкий работал в КавРОСТА, а Вяч. Иванов преподавал в университете. К тому же времени относятся несколько портретов Вяч. Иванова, нарисованных Городецким, и рукописный журнал, целиком посвященный Иванову.
«Я и днем, и в тихий вечер приходил…» — Посвящено Лидии Дмитриевне Зиновьевой-Аннибал (1866–1907), писательнице, жене В. И. Иванова.
«Тайным утром, в час всеснежный…» — Стихотворение было послано Георгию Чулкову в декабре 1913 г. С Чулковым Городецкого связывали сложные литературные и житейские отношения. В 1920 г., встретив Городецкого после долгой разлуки, Г. Чулков обратился к нему со стихотворением (не опубликовано):
Тебя узнал я, Городецкий, На новом поприще твоем: Все тот же смех, живой и детский, И все вокруг тебя вверх дном. Но знаю, друг, в душе поэта Живет волшебница-печаль, — И дымным заревом одета Тобой угаданная даль. Недаром в Грузии беспечной Ты вечную тоску обрел, И в нашей жизни быстротечной Змеиный чувствовал укол…«Седой и юный, Руси простивший…» — Морозов Николай Александрович (1854–1946), народоволец, ученый, поэт, дружил с Городецким. На своей книге «Звездные песни» он написал в 1920 г.: «Дорогому другу Сергею Митрофановичу Городецкому от всей души. Н. Морозов». В архиве Городецкого сохранился автограф адресованного ему стихотворения Морозова:
«Полно убиваться, Полно тосковать Пусть снега кружатся Под окном опять, Пусть метели сеют Горы у ворот, — Летом все растает. И снега и лед.6 окт. 1922
Николай Морозов
Цель жизни — преодолевать препятствия».
«С какой тоскою величавой…» — Владимир Пяст, автор книги воспоминаний «Встречи», где многие страницы посвящены Городецкому, его ранней литературной деятельности.
«Звериный цесарь, нежити и твари…» — Алексей Ремизов (1877–1957), писатель.
«Как только вспомню этот голос…» — Зелинский Фаддей Францевич (1859–1944), филолог-классик, профессор Петербургского университета. Городецкий слушал у него лекции по античности. Зелинский присутствовал на «башне» Вяч. Иванова, когда Городецкий впервые читал там «ярильские» стихи в 1905 г. На книге Ф. Зелинского «Из жизни идей», т. II. СПб., 1905, надпись: «Сергею Митрофановичу Городецкому на добрую память. Автор».
«В сердце дверь всегда открыта…» — Щепкина-Куперник Татьяна Львовна (1874–1952), поэтесса, переводчица. Щепкина-Куперник вспоминает это стихотворение в письме Городецкому, посланном 15 сентября 1941 г.:
«Сердечно уважаемый Сергей Митрофанович, если Вы меня еще помните, как уверяет наш общий молодой приятель Н. Любимов, — то может быть и захотите пойти навстречу моему желанию. Он говорил мне, что Вы редактируете славянский сборник. Мне очень трудно сейчас без работы не столько материально, сколько душевно… Заказана была мне книга воспоминаний к Октябрю — но Вы сами понимаете, что все воспоминания побледнели перед действительностью… Помните Мариоки? Помните «Твой сад»?.. Как все это давно было…»
«О Леонардо, о планетах ближних…» — Кульбин Николай Иванович (1866–1917), военный врач, художник, теоретик русского футуризма.
«Как воду чистую ключа кипучего…» — Посвящено поэту Николаю Алексеевичу Клюеву (1884–1937), чьим творчеством Городецкий серьезно интересовался.
«Родятся в комнатах иные…» — Клычков Сергей Антонович (1889–1940), поэт, прозаик.
«Хрычей, и девок, и глазастой…» — Верхоустинский Борис, автор книг рассказов «В лесах», «Утренняя звезда», романа «Молодое вино». На сохранившемся экземпляре сборника «Утренняя звезда» дарственная надпись автора: «Другу и брату во кресте. Сергею Митр. Городецкому. Автор. 6.1.1916. Петроград».
«Корявой погани, грибья и хворостины…» — Нарбут Владимир Иванович (1888–1944) — поэт.
«Просторен мир и многозвучен…» — Стихотворение посвящено Н. С. Гумилеву (1886–1921). Вместе с Городецким Н. Гумилев стал основателем нового литературного направления — «акмеизм». Городецкий писал в автобиографии «Мой путь»: «Я все более разочаровывался в душном мистицизме символистов, в их стремлении к потустороннему. Мы организовали «Цех поэтов»… Издавали журнальчик «Гиперборей». Выдумали акмеизм (Гумилев предлагал «адамизм»), устраивали диспуты. Нам казалось, что мы противостоим символизму». «Дорогому Сереже Городецкому, брату-акмеисту в память веселых дней, когда мы бывали вместе», — написал Гумилев на книге «Колчан».
«О звездах, о просторах черных…» — Стихотворение посвящено Лозинскому Михаилу Леонидовичу (1886–1955), поэту, переводчику, одному из участников «Цеха поэтов».
«Он верит в вес, он чтит пространство…» — Посвящено Мандельштаму Осипу Эмильевичу (1891–1938), одному из талантливейших участников «Цеха поэтов».
В 1921 г. О. Мандельштам писал (публикуется впервые, архив С. Городецкого): «Вопреки всем-всему я утверждаю, что Городецкий остался верен себе. Узнаю во всем старого Городецкого времен Цеха и акмеизма и с любовью жду и прозреваю будущего Городецкого».
«Я отроком в музее меж дверей бродил…» — Зенкевич М. А., поэт, один из активных представителей акмеизма. Даря в 1928 году Городецкому книгу стихов «Поздний пролет», М. Зенкевич написал: «Вечно молодому Сергею Городецкому в знак старой акмеистической дружбы».
«В начале века профиль странный…» — Посвящено Анне Андреевне Ахматовой (1889–1966).
«В высоком кургане, над морем, над морем…» — Стихотворение посвящено Елизавете Юрьевне Пиленко (Кузьминой-Караваевой; 1891–1945), поэтессе. Ее первая книга «Скифские черепки» вышла в Петрограде в издательстве «Цеха поэтов».
«Безбровые очи наивно смежила…» — Тургенева Анна Алексеевна (1890–1966), художница, первая жена Андрея Белого.
ЧЕТЫРНАДЦАТЫЙ ГОД
Седьмая книга стихотворений Городецкого, вышедшая в свет между 1 и 7 января 1915 года. Вспоминая о ней позже, автор писал: «Когда началась первая мировая война, я был захвачен ура-патриотическим угаром… написал и стихи о верноподданнической демонстрации перед Зимним дворцом в день объявления войны» («Мой путь», с. 326). Но вместе с тем Городецкий не отвергал все стихи, вошедшие в эту книгу. В той же автобиографии он писал: «Живые до сих пор строки я написал в день героической гибели авиатора Нестерова, а стих «Буй-Роман» перепечатал в «Сев. сиянии». Книга почти единодушно была осуждена критикой. Например, рецензент М. Долинов писал: «Стихи неубедительны и напоминают прозаические рассуждения на патриотические темы» («Петроградские вечера», кн. 4. Пг., 1915, с. 235). В АСГ хранится экземпляр книги «Четырнадцатый год» с небольшими авторскими исправлениями отдельных стихотворений.
Воздушный витязь. Нестеров Петр Николаевич (1887–1914) — выдающийся военный летчик, первым в мире выполнивший «мертвую петлю». 26 августа (8 сентября) 1914 г. впервые применил в бою воздушный таран и погиб.
Буй-Роман. Роман Мстиславич, князь Галицко-Волынского княжества в период его подъема. Вой — воины. Волшба — колдовство. Нестор — русский летописец XI — начала XII в.
Строитель Даниил. Даниил — Даниил Галицкий (1201–1264), старший сын Романа Мстиславича, князь Галицко-Волынского княжества, выдающийся политический и военный деятель. Вторым по Соломоне — то есть уступал по уму только Соломону, знаменитому библейскому мудрецу — так говорится о Данииле в Ипатьевской летописи. Волхвованье — колдовство. Авдий — упоминаемый в Ипатьевской летописи художник и скульптор, украсивший церковь Иоанна Златоуста в столице Галицко-Волынского княжества г. Холме. «Вежа… до небес…» — деревянная башня на каменном фундаменте высотой в 15 локтей, поставленная при Данииле в Холме; она господствовала над городом и, по словам летописца, «светилась на все стороны»; вокруг нее Даниилом был разбит огромный сад. Корону на себя наденьте… римский папа Иннокентий, — Здесь Городецкий соединил два разных исторических факта: папа Иннокентий III предлагал корону Роману Мстиславичу, который от нее отказался; папа же Иннокентий IV предложил корону Даниилу, и он ее принял, став королем.
АНГЕЛ АРМЕНИИ
Восьмая книга стихотворений Городецкого, вышедшая в Тифлисе в 1918 году, объединила стихи, написанные во время первой мировой войны на Кавказском фронте. Как корреспондент газеты «Русское слово» и сотрудник Союза земств и городов Городецкий отправился в Турецкую Армению и «там, видя нищету и разорение, собирая сирот на дорогах, где белели затоптанные в прах кости армянского народа, я начал освобождаться от империалистических иллюзий» («Мой путь»).
Сборник стихов «Ангел Армении» посвящен Ованесу Туманяну. На одном из экземпляров Городецкий сделал дарственную надпись: «Вам, светлый друг, я посвятил эту книгу не только потому, что я до корня сердца очарован Вашей личностью, но и потому, что Ваше имя — это идея, прекрасная идея армянского воскресения в дружбе с моей родиной».
Армения. В варианте, опубликованном в сборнике «Ангел Армении», есть позже снятая поэтом строфа:
Узнать тебя, понять тебя! Обнять любовью, Друг другу золотые двери отворить! Армения, звенящая огнем и кровью, Армения, тебя хочу я полюбить.С. Городецкий вспоминал, что это стихотворение он принес О. Туманяну 13 апреля 1916 г.
Арчак. Арчак — озеро в Западной Армении к северо-востоку от г. Вана. Сипан — вулкан в Западной Армении. В очерке «Разоренный рай» Городецкий писал: «А горы все понижаются, их очертания становятся все мягче и ленивее, опять краснеют сплошные поля маков. И вдруг ярко-синим треугольным лоскутом сверкает между горами Арчак — тихое озеро. Как мирно жили на его берегу, за оградами тополевых садов! Три тысячи было жителей. Земли было много. У кого турки отнимали земли, — тот шел на промысел к нам, в Баку. И вот все разрушено. Церковь осквернена. Семьдесят стариков и старух — все, что осталось. Зато растолстевшего воронья не счесть, костей не собрать, пепла не развеять. Всюду запустение. На полях согбенные фигуры беженцев, собирающих прошлогоднюю пшеницу» («Об Армении и армянской культуре». Ереван, 1974, с. 24).
Ван. Ван — город в Западной Армении, столица Урарту в IX–VI вв. до н. э. В 1915 г. Городецкий писал в статье «Город призраков»: «Ван — могила. Ван — беспредельное кладбище. Это город мертвых. Было больше ста тысяч жителей. Осталась только память о них — три-четыре тысячи беженцев. Были сады, дворцы, церкви, мечети, бани и десятки тысяч уютных, удобных, красивых по-своему домов, — остались от всего этого груды праха. Ванские дома — глинобитные, и, разрушаясь, они превращаются в землю» («Об Армении и армянской культуре», с. 32–33).
Сад. «За каждым домом был сад, — писал в статье «Город призраков» Городецкий, — взлелеянный своим хозяином. Алые там наливались яблоки. Сложная сеть каналов поила сады. И вот нет воды. Гибнут сады. Сгорают на жгучем солнце плодовые деревья» («Об Армении и армянской культуре», с. 33).
Ангел Армении. Масис — древнее название горы Арарат. Ахтамар — остров на озере Ван. Айастан — древнее название Армении. Надежда на возрождение попранной земли звучит и в публицистике Городецкого того времени. Он писал в очерке «Жизнь неукротимая»: «И вот тогда же, в этом крестном пути, я увидел, что, несмотря на все беды беженства, жизнь не прекращается, все идет своим чередом: дети родятся и растут, старики умирают, а девушки вставляют серьги в ноздри, чтобы дурной глаз не сглазил их красоты, и обмениваются кольцами со своими сужеными. По вечерам, на становьях, не раз я видел пляски, слышал пение и музыку. Слагался своеобразный быт в этой дорожной жизни, и ко всему привыкающий человек осваивался и с этими условиями, — словом, все побеждала, все преодолевала жизнь неукротимая. Из тех тяжелых дней вынес я светлую уверенность, что разоренный ванский рай восстановится скорее, чем можно этого ожидать, глядя на развалины: жизнь, ютящаяся в них, тому порукой» («Об Армении и армянской культуре», с. 48).
СЕРП
Двенадцатая книга стихотворений Городецкого, вышедшая в июне 1921 года и в общем довольно сочувственно принятая критикой. В рецензии П. Анапского, между прочим, было сказано: «Книга эта — сплошной гимн советской власти, «Серпу и Молоту и Труду»… В этой книге уже сказался яркий певец пролетарской революции, впитавший в себя тончайшие изгибы новой эпохи» («Советский юг», 1921, 29 октября). И. Оксенов также считал, что «развертывающаяся ныне великая социальная борьба» воспринята автором горячо и передана «местами с подлинным пафосом». Вместе с тем, по мнению рецензента, «в иных местах чутье изменяет поэту, или же у него не хватает поэтического напряжения, и вместо огненных слов выходят бледные трафареты» («Книга и революция», 1922, № 3 (15), с. 73). Наконец, Брюсов в обзоре «Вчера, сегодня и завтра русской поэзии» отнес Городецкого к числу «тех, кто нашли в себе живой отклик на современность. Его стихи — шаги вперед, а не топтанье на месте, именно в том, что он взялся за новые темы («Серп», 1921, стихи в бакинских изд. и др.). В технике творчества для самого Городецкого ново, что он усвоил себе некоторые приемы, прежде ему чуждые (например, свободный стих Верхарна), но в целом она осталась старой техникой символистов. Городецкий в этом не перешагнул через самого себя, а местами не вышел даже из того стихотворного фельетона, который губил целый период его творчества. Спасительность разрыва с символизмом сказалась только в способности влить свою поэзию в жизненное русло наших дней» («Печать и революция», 1922, кн. 7, с. 51).
Орфеям Севера. Стихотворение было напечатано 1 февраля 1920 года в бакинской газете «Трудовое знамя» (№ 48, с. 3) в несколько иной редакции. Оно заканчивалось следующими строками:
Ковш захмеляющей брагою вспенен Песни звончей поцелуев. Здравствуй, зеленый Сергунька Есенин, Здравствуй, замшелый Микола, сын Клюев. Здравствуйте все, именами незнамы, Китеж подводный, Кремль чернозема. Каждому радуюсь радугой грома! Это ты самый, Многожеланный, Пятпоталанный, Рженый Орфей, Заливной соловей!Амбалы. Под названием «Амбал» и в другой редакции опубликовано в газете «Коммунист». Баку, 12 окт., № 135.
Промысла. Городецкий называл Азербайджан «страной огня». В статье под этим названием он писал: «Для художника нефтяное производство — неиссякаемая тема. Своеобразной поэзией овеяны силуэты вышек и вся жизнь внутри них… В гигантских котлах, в бесчисленных трубах живет, дышит и преображается по воле трудовых рук носительница тепла, света и движения — нефть…» Илоты — здесь: рабы.
Кофе. А. В. Луначарский писал, что «Кофе» — «стихотворение значительное, полное сдержанного гнева и вместе с тем пленительное». Было впервые опубликовано в газете «Понедельник», Баку, 5 января 1920 г., в несколько другой редакции. В автобиографии Городецкий вспоминал: «В декабре 1919 года я прочитал в кабачке стихотворение «Кофе» про остров Яву, вскоре переведенное на английский, французский и голландский языки» («Мой путь», с. 327).
МИРОЛОМ
Тринадцатая книга стихотворений Городецкого, вышедшая в первой половине февраля 1923 года. Критика встретила книгу довольно разноречиво. Так, анонимный рецензент в «Бюллетене книг» писал: «И в умелом старорусском стиле автора, подчас довольно удачно обряжающем злободневный сюжет, и в изысканной рифмовке, и в его стихотворениях в стиле «омужиченного», «русифицированного» Маяковского — смотрит на вас не певец революции, а профессиональный литератор, взявшийся за очередную тему», и из всего сказанного делал неожиданный вывод: это «скорее агитационная, чем строго художественная книга» («Бюллетень книг», 1923, № 4, стлб. 56). Иначе оценил книгу Н. Изгоев: «Уже с 1920 г. Сергей Городецкий перешел в советский лагерь, стал писать о революции, воспевать ее. Больше того, сейчас он уже стоит в рядах тех поэтов, которые не только воспевают революцию, но и активно участвуют в советском строительстве… Много тщательно отделанных, стройных красочных стихов в книге, да одного очень, очень важного не хватает: не чувствуешь того, о чем говорит поэт… Сергей Городецкий знает, видит наш быт. Он слился с нашим бытом. Но мы знаем об этом не из его творчества, выраженного в «Мироломе» («На посту», 1923, № 1, стлб. 173–176). Очень высоко была оценена книга в анонимной рецензии, опубликованной в «Известиях»: «Сергей Городецкий — один из немногих поэтов старшего поколения, не только стоящий на «советской платформе», но и целиком приемлющий коммунистическую идеологию революционного пролетариата… Звучны, четки, образны и сильны стихотворения «Европа», «Набат», «Метель»… Пленительно молодое, свежее и светлободрое стихотворение «Индия»… Великолепны также «Русь» и «Красномосковье». В стихах т. С. Городецкого доподлинная современность; он отразил город сегодняшнего дня, его «настроения», его дыхание, и лейтмотив, основной тон этой отраженной поэтом современности — пролетарская революция, суровая, грозная и в то же время солнечная и весенне-ликующая» («Известия», 1923, 27 февраля). Много позже А. В. Луначарский оценил ряд стихотворений этой книги, связанных с темой Руси, как цикл «восторженных приветствий и признаний в любви к новой России» (ЛН, с. 46).
ГРАНЬ
Книга вышла в конце сентября 1929 года в издательстве «Никитские субботники». Москва. Посвящена дочери поэта Рогнеде (по мужу Рети). Тираж книги 2000 экземпляров.
Notturno. («Ночное» — и т.). Печатается по сб. «Грань».
Н. Е. Жуковскому. Стихотворение посвящено выдающемуся русскому ученому, основоположнику гидро- и аэродинамики Н. Е. Жуковскому (1847–1921).
Владимиру Юнгеру. Владимир Александрович Юнгер (1883–1918), поэт и педагог. Автор сборника «Песни полей и комнат» (СПб., «Цех поэтов», 1914 г.), посвященного Сергею Городецкому. Владимир Пяст в книге «Встречи» писал: «На… втором собрании нашего кружка присутствовали присоединившиеся к нему со стороны Городецкого его товарищи — братья Юнгеры. Чистенько одетые студенты, один универсант, другой архитектор — как выяснилось вскоре — марксисты. Один брат, В. А. Юнгер, уже несколько лет как умер. Во время войны он выпустил книгу стихов «Песни полей и комнат». В этой книге были терцины и всякая другая строгая форма. Но помню также строки, посвященные С. М. Городецкому:
Тебе, я знаю, любо все земное: На скромно убранном столе Ты встретишь острый сыр с душистою слезою, И фрукты крымские в старинном хрустале, И золотой налив, и виноград жемчужный Обступят вин любимых ярлыки… И мирно полетят слова беседы дружной, Как журавлиной стаи вожаки…»(Пяст Вл. Встречи, с. 77–78)
Мальва. Рассказ М. Горького. Имагра — водопад в Финляндии.
«Увенчан терном горькой славы…» Стихотворение написано в Баку сразу после получения сообщения о смерти А. Блока. Узнав о его кончине, Городецкий писал: «В Петербурге скончался лучший лирик наших дней, поэт двух революций, Александр Блок, поэзия которого останется живой на долгие времена… На грани двух миров стоит он зоркий и печальный, проклиная прошлое и благословляя будущее» («Искусство». Баку, 1921, № 2–3, с. 57–58). В заключительной строфе стихотворения явственна перекличка со словами из воспоминаний Городецкого о Блоке: «Кто слышал Блока, тому нельзя слушать его стихи в другом чтении. Одна из самых больных мыслей при его смерти: «Как же голос неизъяснимый не услышим?»
25 августа 1921 г. это стихотворение Городецкий послал в Петербург Л. Д. Блок со следующим письмом: «Дорогая Любовь Дмитриевна. Осиротелый вместе с Вами, я чувствую себя беспомощным перед этим великим, совсем для меня неожиданным горем. Неотступно стоит передо мной Ваш облик, там, в казармах, и все сиянье молодого Блока. Надолго-долго оставил нам Саша загадку в музыке своих стихов. Читаю их и слышу много нового. Мое поколение он пленил, всю молодую поэзию осенил своими крыльями, уже нездешними, над будущей он долго будет летать в зовущей высоте.
Целую Ваши руки, которым молился и он. Пусть любовь взрастит в Вас мужество. Тяжелый, но высокий подвиг культа его памяти перед Вами.
С. Городецкий.
Я посылаю стихи Саше. Если будет сборник его памяти, передайте или обнародуйте, где хотите».
Борису Верхоустинскому. Борис Александрович Верхоустинский (1889–1919) был заключенным в Петербургской тюрьме «Кресты» одновременно с Городецким, в августе — сентябре 1907 года.
Николаю Гумилеву. Печатается по сборнику «Грань».
Александру Ширяевцу. Печатается по сборнику «Грань». Ширяевец (Абрамов) Александр Васильевич (1887–1924), поэт, входил в организованную С. Городецким группу крестьянских поэтов «Краса». Последнее стихотворение цикла Городецкий читал в Доме Герцена (Союз писателей) после похорон Ширяевца. Стихотворение вызвало высокую оценку Есенина.
В архиве Городецкого осталось несколько автографов А. Ширяевца с посвящением «Старинному, любимому другу Сергею Митрофановичу Городецкому», а также нарисованные Городецким портреты Ширяевца.
Валерию Брюсову. Валерий Брюсов неоднократно писал о Городецком, он был одним из тех, кто приветствовал появление первого сборника «Ярь». Городецкому принадлежат небольшие воспоминания о Брюсове.
Эпод — в древнегреческой трагедии заключительная часть гимна, исполняемая хором перед жертвенником. Но Врубелем, в тончайший контур… — Имеется в виду портрет Брюсова работы М. Врубеля. Рутения — Русь. Борей — холодный северо-восточный ветер.
Велимиру Хлебникову. Велимир Хлебников — Виктор Владимирович Хлебников (1885–1922), советский поэт. По свидетельству Н. Бурлюка Городецкий первым признал талант Хлебникова, который был буквально поражен «Ярью». В музее В. В. Маяковского хранится сборник «Садок судей» с дарственной надписью Хлебникова Городецкому: «Первому воскликнувшему: «Мы ведь можем, можем, можем!» Одно лето носивший за пазухой «Ярь». Любящий и близкий В. Хлебников. 10.IV.13». В 1920 г., когда Хлебников появился в Баку, Городецкий немало помог ему. К этому времени относится один из лучших портретов Хлебникова — пастельный портрет, написанный Городецким.
Городецкий намеревался написать поэму о Хлебникове «Урус-дервиш» (так называли Хлебникова в Персии, где он был в 1921 г. с Красной Армией). Как и Городецкий, Хлебников сотрудничал в газете «Красный Иран».
В ЦГАЛИ хранится письмо Городецкого Хлебникову от 29 июня 1922 г., посланное в деревню Санталово после того, как Городецкий узнал о болезни Хлебникова: «Дорогой Велемир. Пожалуйста, перетерпи дорогу. Здесь тебя уже ждет хорошая больница, где можно будет скоро поправиться. Я жестоко огорчен этой напастью. Целую тебя крепко. Твой С. Городецкий». Будетляне — люди будущего (неологизм Хлебникова).
Сергею Есенину. О создании этого стихотворения вспоминает дочь С. М. Городецкого, Рогнеда Сергеевна: «Мы пробились ко входу в Дом печати на Никитском бульваре, где лежал Есенин, и тут отца узнали, нас пропустили… А когда мы вернулись домой, отец заперся и не выходил, пока не написал это стихотворение. Я это помню очень хорошо, потому что мы говорили тогда о строчке «Сломались брови на ветру» — она совершенно точно соответствует рисунку, сделанному Сергеем Митрофановичем у гроба Есенина — те же трагические, изломанные страданием брови. Этот рисунок сохранился».
Городецкий очень любил Есенина, помогал его первым шагам в литературе… «Наставнику моему и рачителю», — написал Есенин на одном из своих сборников, даря его Городецкому. Об отношении Городецкого к Есенину свидетельствует его письмо от 4 июня 1915 года: «Сердце мое, Сергунь! Письмо твое получил, но в суматошной здешней каторге не нашел тихого еще часа, чтобы побыть с тобой письменно. Много о тебе думал и радуюсь в темные свои дни, что ты есть. Ради Бога не убейся о немцев, храни тебя твой Исус. Будь внутри себя крепок, тогда ничто, верю, не возьмет. Пиши часто, все туда же. Я еще здесь побуду. В «Русской мысли» твои стихи приняли с удовольствием, как и везде. Пошли ей свой адрес. Очень смеялся, как ты с Ливенкой набуянил. За стихи мне целую, родной; отплачу вскоре тем же. Был здесь Бальмонт. Показывал ему твои портреты и стихи. Где нищий дает Богу хлеба понравилось чрезвычайно. Карточка наша с тобой отличная. Завтра отправлю тебе непременно. Приехал Ширяевец. Тяжеловат и телеграфом пахнет. От города голову потерял. Снялись мы с ним — два каторжника — взгляни сам! Напиши мне, в каком ты полку будешь. Все мне кажется, что я на тебя не нагляделся и стихов твоих не наслушался. Пришли мне книжку свою теперь же, хоть какой она есть. Будь здоров, весел и певуч. Не забывай про меня. Целую тебя нежно. Не влюблен я в тебя, а люблю здорово. Твой Сергей».
Над комплектом газет. Посвящено О. С. Литовскому (1892–1971) — советскому журналисту и критику, работавшему вместе с Городецким в «Известиях». В книге «Так и было» (М., 1958) О. Литовский писал: «В «Известиях» я познакомился с поэтом Сергеем Городецким, который появился в моем кабинете как раз в ту самую минуту, когда я сдавал сообщение о том, что он умер, и небольшой некролог. Городецкий приехал с Кавказа. В первую мировую войну он в качестве корреспондента «Русского слова» находился на турецком фронте в корпусе Баратова. Из Ростова поступило сообщение о том, что поэт погиб от сыпного тифа. Наше знакомство, начавшееся столь своеобразно, продолжается и по сей день» (с. 21–22).
ДУМЫ
Книга вышла в 1942 году в Ташкенте, где Городецкий был в эвакуации.
22-VI-41. Первоначально называлась «В ответ врагу». Судя по дневнику Городецкого, стихотворение написано в Ленинграде, где поэт был для работы над либретто оперы «Орлеанская дева». 23 июня стихи были прочитаны по Ленинградскому радио.
Московская ночь. В первые месяцы войны Городецкий, как и многие московские поэты, постоянно выступал на призывных пунктах, собраниях и митингах. 3 августа 1941 г. он записывает в дневнике: «Два выступления (хорошие). 3 ч. — Парк культуры: Федин, Кирпотин, Вася Казин и я (Три богатыря, партизаны, московская ночь, Австриец)…»
Иван Иванов. Иванов Иван Петрович (1880–1941) — колхозник с. Лишняги Серебряно-Прудского района Тульской области, повторил подвиг Ивана Сусанина. Иванов завел колонну фашистских автомашин в глубокий овраг, где машины застряли в снегу. Гитлеровцы расстреляли И. П. Иванова («Правда», 1942,11 февраля).
СТИХОТВОРЕНИЯ
В разделе собраны стихотворения из различных сборников, а также публиковавшиеся в периодических изданиях. Все стихотворения, кроме «Достоевский», публикуются по тексту Большой серии «Библиотеки поэта».
«Подвал сырой…» — Первое опубликованное стихотворение Городецкого. В автобиографии «Мой путь» поэт писал: «Александр Рославлев взял у меня стихотворение «Папа, не ходи работать, папа, не ходи! Наше счастье впереди…» и передал в редакцию журнала «Истина», где оно вскоре и было напечатано, раньше, чем взятые Брюсовым в его «Весы» стихи про Ярилу».
Микеланджело, Девушка из Помпеи. Эти четырнадцать стихотворений были написаны в результате двух поездок Городецкого в Италию в 1912–1913 гг. Поэт готовил отдельный сборник итальянских стихов, но он не вышел в свет из-за первой мировой войны.
В саду у Репина. Стихотворения были опубликованы в специальном номере журнала «Нива», посвященном 70-летию И. Е. Репина. В шуточном стихотворении «Случайная встреча», обращенном к К. И. Чуковскому, С. М. Городецкий вспоминал те далекие годы, когда они часто виделись в Куоккале у И. Е. Репина:
Ну вот, мы встретились, Корней, Под фрескою кинокартины. Вы, как из бездны прежних дней, Меня окликнули: — Серджина! Я покупал три пирожка — (Что может быть еще нелепей), А вы летели в облака: — Про вас писал я… В книге «Репин». Стихи писали вы про сад, А я просил про человека… Случайной встрече был я рад — На гребне дней, на вздыбе века…В книге «Репин» К. И. Чуковский обратился к Городецкому с просьбой написать стихи о Репине к его юбилею. Поэт в один день написал стихотворение, но оно оказалось лишь талантливым изображением той обстановки, в которой жил Репин, правдивой зарисовкой с натуры. Самого же художника в нем не было. И Городецкому пришлось писать второе стихотворение.
И. А. Бродский пишет в воспоминаниях о Чуковском, что Корней Иванович замечал: «Городецкий — очень способный рисовальщик. Репин говорил ему: «Вы — талант! Вы сможете стать художником! Но лучше оставайтесь поэтом! Вы уже нашли себя…»
Горюшко. О судьбе этого стихотворения Городецкий писал Чуковскому: «Дорогой Корней Иванович. Сейчас принесли мне 197 р. за «Горюшко», которое Вы удостоили помещением в детском альманахе. Благодарю Вас не за это, конечно, а за то, что взяли на себя честь печатания этого довольно-таки известного стихотворения в первый раз на том языке, на котором оно написано, т. е. на русском.
У этого стихотворения странная судьба (это мои советские «Звоны-стоны»)… Я их везде читал и везде хвалили, но напечатать их, как вообще мне свои стихи, почему-то не удавалось. Их (стихи «Горюшко») перевели на белорусский и украинский языки и напечатали. Но по-русски они появились впервые… Второй раз Вы меня смело пропагандируете!»
Послесловие. Этим стихотворением должна была закончиться книга, посвященная жене поэта Анне (Нимфе) Алексеевне Городецкой. Ее издание не состоялось. «В 1945 году, — писал Городецкий в автобиографии, — я потерял жену, вернейшего друга и соратника всей моей творческой жизни».
Достоевский. Стихотворение было написано в 1929 г. В 1967 г. Городецкий переработал его. Оно было включено в составлявшийся и редактировавшийся при жизни автора сборник «Северное сияние». Об отношении Городецкого к Достоевскому говорится в неотправленном, сохранившемся в архиве поэта письме Я. Коласу: «Библиотека отца состояла из сочинений классиков в первых изданиях. Я читал все. Но старший мой брат Борис вскоре обогатил мое литературоведчество. Вдова Достоевского, Анна Григорьевна, с которой я много позже, в салоне барона Дризена, спорил по вопросу о том, пользовался ли Федор Михайлович в своих анализах человеческой души сочинениями современных ему психиатров, на каковой вопрос она отвечала, стуча посохом по блестящему паркету, — нет, никогда — вот эта Анна Григорьевна решила взять студентов для распространения первого полного, предпринятого ею, издания сочинений Ф. М. И мой брат — посмертное спасибо ему за это — взял меня с собою на Николаевскую улицу, на квартиру, где умер Ф. М.
Помню: мрачная передняя, большой кабинет с темными обоями, с мрачным диваном, с толстыми, набитыми книгами шкафами, с затоптанным — рисунка разобрать нельзя — ковром, с тяжелым письменным столом, с густыми, едва дающими дорогу свету портьерами на окнах… Кабинет Достоевского был мрачен. Брат увел меня, и вскоре на его столе появились томики первого полного собрания сочинений Достоевского. В голубовато-зеленоватых обложках. Я их съел, как съел все запретное: «Человеческое, слишком человеческое» Ницше (не принял: похоже на Евангелие, но хуже), Писарева и Чернышевского, по которым я только лазал, не понимая, почему так длинно. Из Достоевского я взял только одну мысль — главную: «Жизнь есть боль, жизнь есть страх, и человек несчастен». Я вполне мог подчиниться этой мысли, потому что мое детство говорило о том, что оно — правда. Я тогда же составил завещание на случай моей смерти (которая стала подругой моей мысли со дня моего ранения на пожаре) и просил, чтобы на моей могиле написали только: «О мире всего мира».
Вот это первая моя встреча с Достоевским.
Вторая. К 1929 году я уже десять лет был полноценным советским гражданином. Лет за пять до этого в статье об Андрее Соболе, покончившем самоубийством у памятника Достоевского, где теперь стоит Тимирязев (резца Меркурова, который не понял Достоевского), в «Известиях» я предостерег от всех ядов, которые таятся в Достоевском, и стихотворение, посвященное Андрею Соболю, я закончил словами:
Федор Михайлович, долго ли Будете нас вы пытать?В 1929 г. я написал стихотворение «Достоевский». Оно до сих пор не опубликовано…
Оно начинается:
Уйдите, уйдите! Я вас не хочу. Я вас умоляю, учитель, — уйдите! Смеетесь! Ошиблись. Я мчусь, я лечу В пылающем вихре вам страшных событий.И в конце:
И словом, борьбой, как у вас налитым, Хочу рассказать я про бунт человечий. Я, Федор Михайлович, в буре мечты Взвалить вашу страшную ношу на плечи.В этом стихотворении поставлена вся проблема Достоевского… Главное в нем: жизнь — борьба, жизнь без мечты о человеческом счастье — смерть…
Достоевский в третий раз возник передо мной в начале Отечественной войны. Никто, как он, так резко не разоблачил мировое значение немецкого мещанства, предсказал то, что сейчас делается в Америке: мещанизация демократии…
В канун 41 г. я предлагал Чагину выпустить антинемецкие статьи Достоевского, попутно разъяснив смысл «Бесов». Он почти согласился. Но мне велели ехать в Ташкент, когда я записался в ополчение. Вопрос повис в воздухе. Ты правильно его опять поднимаешь… Из Достоевского можно сделать бич мещанства…» Стихотворение опубликовано в сб.: Городецкий С. Северное сияние. М., Советский писатель, 1968.
Арфа. Стихотворение посвящено замечательной советской артистке Вере Григорьевне Дуловой, подруге дочери поэта. Он искренне восхищался ее мастерством и посвятил ей несколько стихотворений. Одно из них — шутливое — было написано после того, как В. И. Дулова дала концерт на дрейфующей станции «Северный полюс»:
На Северный полюс Ты вдруг улетаешь. Я не беспокоюсь, Что ты там растаешь. Опасность другая Грозит всей Европе, Что, струны строгая, Ты полюс растопишь…Стихотворение «Арфа» было одним из последних, написанных С. М. Городецким. В нем вновь обращался он к душе любимой им музыки. Он отдал сердце поэзии, введенный в нее Блоком, увлекался живописью, поддержанный Репиным; всю жизнь беззаветно и преданно служил поэт и музыке. О значении музыки в период революции Городецкий писал в 1918 г. в газете «Кавказское слово» в статье «Пути русской музыки»: «Музыка как эолова арфа, отражающая легчайшие дуновения всех ветерков, первая из искусств восприняла и должна будет выразить все переломы, происходящие в душе русского народа под гнетом неслыханных катастроф… Музыка первая должна родить новых гениев, и теперь нужно осознать все условия, в которых этот грядущий гений может получить наилучшее развитие».
В. Енишерлов, Е. Прохоров
1
Статья печатается по изданию: Городецкий Сергей. Стихотворения и поэмы Л., Советский писатель, 1974.
(обратно)2
Блок А. Собр. соч. в 8-ми томах, т. 5. М. — Л., Художественная литература, 1962, с. 145. В дальнейшем все ссылки на сочинения Блока даются по этому изданию с указанием тома и страницы.
(обратно)3
Городецкий С. Мой путь, — Советские писатели. Автобиографии в двух томах, т. 1. М., Гослитиздат, 1959, с. 321.
(обратно)4
Центральный Государственный архив литературы и искусства (в дальнейшем сокращенно: ЦГАЛИ), ф. А. А. Блока.
(обратно)5
ЦГАЛИ, ф. А. А. Блока.
(обратно)6
Там же.
(обратно)7
Письмо к А. А. Блоку от 28 июня 1906 г. — ЦГАЛИ, ф. А. А. Блока.
(обратно)8
Там же.
(обратно)9
Городецкий С. Письмо к А. Блоку от 19 декабря 1906 г. — ЦГАЛИ, ф. А. А. Блока.
(обратно)10
Пяст В. Встречи. М., 1929, с. 93.
(обратно)11
ЦГАЛИ, ф. М. В. Бабенчикова.
(обратно)12
Там же, ф. В. Е. Чешихина.
(обратно)13
Иванов Вяч. С. Городецкий. «Ярь», — «Критическое обозрение», 1907, вып. 2, с. 48.
(обратно)14
Волошин М. «Ярь». Стихотворения С. Городецкого. — «Русь», 1906, 19 декабря.
(обратно)15
Брюсов В. Далекие и близкие. М., 1913, с. 164.
(обратно)16
Блок А. Записные книжки (1901–1920). М., 1965, с. 85, 533; см. также: Блок А., т. 5, с. 145, 148.
(обратно)17
Городецкий С. М. Стихи, с предисловием А. В. Луначарского. М., 1934, с. 7 (книга эта не вышла в свет, цитирую по единственному экземпляру корректуры, сохранившейся в архиве С. М. Городецкого; см. также: Литературное наследство (далее сокращенно: ЛН), № 74, 1965, с. 46).
(обратно)18
Об этом стихотворении Блок писал в статье «Краски и слова», что оно кажется ему «совершенным по красочности и конкретности словаря» (Блок А., т. 5, с. 21).
(обратно)19
ЦГАЛИ, ф. А. А. Блока.
(обратно)20
Чулков Г. О мистическом анархизме. СПб., 1906, с. 28. Курсив автора.
(обратно)21
«Факелы», кн. 1. СПб., 1906, с. 3.
(обратно)22
«Факелы», кн. 2. СПб., 1907, с. 25.
(обратно)23
Блок А., т. 5, с. 413.
(обратно)24
Луначарский А. Заметки философа. — «Образование», 1906, № 8, с. 55.
(обратно)25
Чулков Г. Годы странствий. Из книги воспоминаний. М., 1930, с. 82.
(обратно)26
Горький М. Собр. соч. в 30-ти томах, т. 29. М., 1955, с. 40.
(обратно)27
Там же, с. 188. Константин Петрович — К. П. Пятницкий, один из руководителей издательства «Знание»; в то время был близок к Горькому.
(обратно)28
Городецкий С. М. Мой путь, т. I, с. 325.
(обратно)29
Нарбут В. С. Городецкий. «Ива. Пятая книга стихов», — «Вестник Европы», 1913, № 4, с. 387.
(обратно)30
Луначарский А. В. Предисловие к «Стихам» С. М. Городецкого. М., 1934, с. 7 (см. выше первую сноску на с. 13).
(обратно)31
Блок А. Записные книжки, с. 97.
(обратно)32
Белый А. Символизм. Книга статей. М., 1910, с. 10.
(обратно)33
ЛН, № 72, 1965, с. 297.
(обратно)34
«Аполлон», 1913, № 1, с. 47.
(обратно)35
Мандельштам О. О природе слова. Харьков, 1922, с. 11.
(обратно)36
Городецкий С. Некоторые течения в современной русской литературе, — «Аполлон», 1913, № 1, с. 48.
(обратно)37
Гумилев Н. Письма о русской поэзии. Петроград, 1923, с. 194.
(обратно)38
Блок А. Без божества, без вдохновенья, т. 6, с. 181
(обратно)39
См.: Рождественский Вс. Страницы жизни, — Звезда, 1959, № 2, с. 182.
(обратно)40
На это обратил внимание уже Блок в своей статье «Без божества, без вдохновенья»: «С. Городецкий — поэт гораздо менее рассудочный и более непосредственный, чем Н. Гумилев» (Блок А., т. 6, с. 179).
(обратно)41
«Против течения», 1910, 15 октября.
(обратно)42
«Аполлон», 1913, № 1, с. 48.
(обратно)43
Городецкий С. Мой путь, т. I, с. 325.
(обратно)44
См.: Куприяновский П. В. Александр Блок в борьбе с акмеизмом, — «Ученые записки Ивановского гос. пед. института», т. 12. Филологические науки, вып. 3, 1957, с. 53–75.
(обратно)45
Городецкий С. Цветущий посох. СПб., 1914, с. 14.
(обратно)46
ЦГАЛИ, ф. Ю. В. Соболева.
(обратно)47
См.: Вдовин В. А. Есенин и литературная группа «Краса». — «Научные доклады высшей школы. Филологические науки», 1968, № 5, с. 66–80.
(обратно)48
См.: Погосян Р. Старейший мастер «Цеха поэтов». — «Литературная Армения», 1964, № 3, с. 657.
(обратно)49
В воспоминаниях А. И. Микояна есть интересное замечание о Городецком. Как-то однажды, после Октябрьской революции, в Москве, — рассказывает мемуарист, — на квартире у вдовы Степана Шаумяна собрались Горький, Луначарский, Енукидзе, Камо, Микоян, Лев Шаумян. Горький с Луначарским вели оживленный разговор о литературных делах. Вдруг Горький обратился к Микояну:
«— Вы, кажется, недавно с Кавказа? Что там происходит в литературной жизни?
Откровенно говоря, я смутился, так как ничего не мог ему ответить: мне тогда не приходилось близко сталкиваться с литераторами. Выручил Лев Шаумян, рассказав о Василии Каменском, Сергее Городецком, Рюрике Ивневе, с которыми он недавно встречался в Тифлисе, где тогда еще хозяйничали меньшевики. Шаумян говорил, что эти поэты часто выступают с лекциями, читают свои стихи — в общем, ведут себя очень достойно и, судя по всему, настроены вполне просоветски» («Новый мир», 1972, № 9, с. 179).
(обратно)50
«Искусство». Баку, 1921, № 2–3, с. 59.
(обратно)51
ЦГАЛИ, ф. А. А. Белого.
(обратно)52
«Известия Петроградского Совета рабочих и красноармейских депутатов», 1920, 12 августа.
(обратно)53
«Известия Петроградского Совета рабочих и крестьянских депутатов», 1920, 17 августа.
(обратно)54
Оксенов И. С. Городецкий. «Серп. Двенадцатая книга стихов», — «Книга и революция», 1922, № 3, с. 74.
(обратно)55
Литовский О. Так было. М., 1958, с. 28–29.
(обратно)56
Луначарский А. В. О нашей поэзии. — «Стык. Первый сборник стихов Московского цеха поэтов». М., 1925, с. 12.
(обратно)57
Городецкий С. На стыке. «Стык». М., 1925, с. 13–19.
(обратно)58
Маяковский В. В. Я сам. — Полн. собр. соч. в 12-ти томах, т. 12. М., 1949, с. 30.
(обратно)59
Блок А. О лирике, т. 5, с. 146.
(обратно)60
«Литературная Армения», 1971, № 3 и 4.
(обратно)61
На злом ветру (фр.) — Ред.
(обратно)62
Какая дикость! (фр.) — Ред.
(обратно)63
К фрескам на стенах Кампо Санто в Сиене.
(обратно)
Комментарии к книге «Избранные произведения. Том 1», Сергей Митрофанович Городецкий
Всего 0 комментариев