Август Мюллер История ислама От доисламской истории арабов до падения династии Аббасидов
Оглавление
Август Мюллер. Биографический очерк.
КНИГА ПЕРВАЯ Арабы и ислам
ГЛАВА I. До Мухаммеда
Племенные распри арабов. — Зачатки образования государства. — Оденат и Зенобия. — Династии царей Хиры и Гассанидов. — Гассаниды. — Лахмиды в Хире. — Лахмиды и Киндиты. — Имрууль Кайс и Лахмиды. — Измаилиты и Иоктаниды. — Сабеи и Минеи. — Химьяры и переселения южных арабов. — Владычество иноземцев в южной Аравии. — Хиджаз. — Мекка и ее святыня. — Курейшиты. — Предки пророка. — Иасриб. — Арабы как нация. — Поэзия арабов до Мухаммеда.
ГЛАВА II. Мухаммед-пророк
Рождение и детство Мухаммеда. — Мухаммед в доме Хадиджи. — Семейная жизнь Мухаммеда. — Положение религии в Аравии. — Призвание Мухаммеда как пророка. — Первые откровения. — Был ли Мухаммед пророком? — Характер его пророческой деятельности. — Верующие и враги. — Коран. — Проповедь в Мекке и ее противники. — Выселение и неудачная попытка примирения. — Новые преследования; второе выселение. — Обращение Хамзы и Омара; учение о предопределении. — Рассказы из Ветхого завета; новые столкновения. — Гонения против родственников Мухаммеда; компромисс. — Смерть Хадиджи; новая женитьба. — Смерть Абу Талиба. Неудачная проповедь в Таифе. — Бегство из Таифа и возвращение в Мекку.
ГЛАВА III. Хиджра. Мухаммед в Медине
Обращение нескольких жителей Иасриба. — Дальнейшие успехи прозелитизма в Иасрибе. — Чудесное путешествие Мухаммеда; приготовления к бегству. — Официальная присяга жителей Иасриба. — Бегство Мухаммеда в Иасриб (Хиджра). — Мухаммед в Иасрибе; личность пророка. — Свадьба с Айшей; сближение с иудеями. — Договор с арабами и иудеями Иасриба. — Возрастающее влияние Мухаммеда, дальнейшая организация общины. — Состав новой общины. — Противники Мухаммеда в Иасрибе. — Пререкания с иудеями, национализирование ислама. — Позднейшие части Корана. — Война против мекканцев. — Внезапное нападение при Нахле. — «Священная война». — Сражение при Бедре. — Победа Мухаммеда над мекканцами. — Раздел добычи; последствия победы. — Казнь противников вероучения. — Гонения на иудеев. — Капитуляция иудеев племени Кейнока. — Нечаянное нападение Абу Суфьяна. — Новые убийства. Поход мекканцев против Медины. — Битва при горе Оход. — Поражение Мухаммеда. — Последствия битвы; столкновения с бедуинами. — Осада и капитуляция евреев племени Надир. Запрещение вина; коалиция внешних неприятелей. — Набеги Мухаммеда; приключение Айши. — Приближение войска союзников; война из-за окопов. — Снятие осады Медины; истребление в ней последних иудеев.
ГЛАВА IV. Последние годы пророка и окончательная победа его религии. Система вероучения ислама
Небольшие набеги; паломничество в Мекку. — Переговоры перед Меккой; договор при Худейбии. — Последствия договора; поход против Хейбара. — Завоевание Хейбара; мирное паломничество в Мекку. — Первые попытки расширения влияния ислама за границы Аравии. — Поражение при Муте поход против Мекки. — Капитуляция Мекки. — Мухаммед в Мекке; война с племенем Хавазин. — Битва при Хунейне; неудачная осада Таифа. — Раздел добычи; неудовольствия, возникшие между мединцами и вновь обращенными. — Подчинение многочисленных арабских племен. — Дальнейшие обращения; поход в отмщение за Муту. — Поход на север. Смерть Ибн Убайи. — Меры против неверных; прощальное паломничество. — Новые приготовления против византийцев. — Кончина Мухаммеда. Его характер. — Возмущения в южной и центральной Аравии. — Медине угрожают бедуины. — Усмирение восстания; битва при Вузахе. — Жестокая расправа Халида с пленными темимитами. — Сад смерти; покорение востока полуострова. — Конец возмущения на юге. — Система вероучения ислама: понятие о Боге. — Система вероучения ислама: предопределение; свойства Бога. — Система вероучения ислама: пророчество, Коран, предания. — Система вероучения ислама: загробная жизнь. — Система вероучения ислама: религиозные обязанности. — Система вероучения ислама: молитва и богослужение. — Система вероучения ислама: посты, паломничество. — Система вероучения ислама: паломничество в Мекку. — Система вероучения ислама: подать в пользу бедных, священная война. — Система вероучения ислама: различные законы. — Заключение.
КНИГА ВТОРАЯ Правоверные халифы
ГЛАВА I. Халифат
Трудности установления престолонаследия. — Спор между беглецами и ансарами. — Халиф Абу Бекр; введение выборного начала. — Духовная и мирская власть халифа. — Правоверные халифы: Абу Бекр и Омар.
ГЛАВА II. Великие завоевания
Завоевательная политика халифов. Омар. — Обзор первых завоеваний. — Причины побед ислама (), — Положение Персии и востока Римской империи; арабский способ ведения войн. — Мусанна и Халид против персов. Цепной бой. — Битвы Халида на равнине Евфрата. — Занятие Хиры. Халид откомандирован в Сирию. — Отступление Мусанны; битва у моста. — Сражение при Бувейб; основание Басры. — Смерть Мусанны, Са’д и Рустем при Кадесии. — Битва при Кадесии. — Поражение персов; завоевание Ктезифона. — Новое сопротивление персов: Джалула; Хурмузан. — Основание Куфы; битва при Нихавенде. — Завоевание персидских провинций; смерть Йездегерда. — Выступление мусульманского войска в Сирию. — Немногочисленность сирийского войска; поход Халида через пустыню. — Завоевание Палестины; первая капитуляция Дамаска. — Приготовления Ираклия к войне; битва при Гиеромаксе. — Второе занятие Дамаска: кончина Халида. — Въезд Омара в Иерусалим. Чума в Эммаусе. — Армения, Грузия, Кипр, Малая Азия. — Амр в Египте; занятие Вавилона. — Переговоры о Египте; заключение мира. — Барка и Триполис; неудачная попытка к восстанию Александрии.
ГЛАВА III. Организация государства и междоусобная война
Законы о податях и другие предписания Омара для иноверцев. — Устройство войска и управление. — Наместник и судия. Особые меры (Об) Позднейшие изменения в организации Омара. — Отношение арабов к побежденным. — Общие последствия мусульманских завоеваний. — Смерть Омара. — Характер Омара. — Осман-халиф. — Обострение внутренних несогласий. — Население городов Куфы и Басры. — Начало неудовольствия. — Издание Корана Османом. — Подкопы под халифа. — Угрожающее поведение мединцев; приближение мятежников. — Переговоры между Османом и бунтовщиками. — Халиф, осажденный в своем собственном доме. — Смерть Османа; Алий принимает халифат. — Му’авия отказывается присягнуть халифу. — Выступление Айши, Тальха и Зубейра в Басру. — Алий под Басрой; переговоры о мире. — Нарушение перемирия; верблюжья битва; смерть Тальхи и Зубейра. — Поход Алия против Му’авии. — Битва при Сиффине. — Победа Алия, уничтоженная коварством Амра. — Алий соглашается на выбор третейского суда. — Раскол в войске Алия: хариджиты и шииты. — Безрезультатность третейского суда. — Борьба Алия с хариджитами. — Потеря Египта. — Умерщвление Алия. Личность его.
Положения, принимаемые молящимися мусульманами. (К разделу «Система вероучения ислама». Книга первая, глава IV).
КНИГА ТРЕТЬЯ Омейяды.
ГЛАВА I. Му’авия.
Отречение Хасана. — Му’авия халиф. — Му’авия и Зияд. — Деятельность Зияда по управлению на востоке. — Борьба правительства с хариджитами. — Му’авия и положение дел на западе. — Развитие племенного партикуляризма. — Управление. — Война с византийцами. — Опустошение Малой Азии; осада Константинополя. — Походы Укбы в Северную Африку. — Завоевания тюркских земель на востоке. — Признание Язида наследником; вынужденная присяга.
ГЛАВА II. Вторая междоусобная война.
Восшествие Язида на престол; Хусейн и Ибн-аз-Зубейр. — Шииты в Куфе; поход Хусейна. — Гибель Хусейна при Кербела. — Последствия смерти Хусейна. — Восстание мединцев. — Битва при Харре; разорение Медины. — Осада Мекки. Смерть Язида. Му’авия II. — Убейдулла в Сирии; Мерван I, халиф. — Умерщвление Мервана; его преемник Абд Аль-Мелик. — Византийцы; междоусобная война на востоке; хариджиты. — Мухаллаб выступает против хариджитов; Мухтар в Куфе. — Царство террора в Куфе; битва при Хазире. — Кончина Мухтара; восстание Ашдака. — Абд аль-Мелик выступает против Ирака; битва при монастыре Католикос. — Мекка, осажденная Хаджжаджем; смерть Ибн Зубейра. — Хаджжадж в Куфе; Мухаллаб побеждает окончательно хариджитов. — Восстание Абдуррахмана Ибн Мухаммеда.
ГЛАВА III. Процветание династии и второй период завоеваний.
Управление Хаджжаджа; реформы Абд аль-Мелика. — Арабские монеты. — Сыновья Абд аль-Мелика, Валид. — Удовлетворение религиозных интересов, постройки мечетей. — Архитектура; арабески; усовершенствование начертания арабских письмен. — Зачатки исламских наук. — Древнейшие течения в теологии. — Поэзия и придворная жизнь. — Новые завоевательные войны. — Новые завоевания на востоке. — Мусульмане в Индии. Нарушение мира с императором Юстинианом II. — Походы в Малую Азию и Армению. — Лев Исаврийский спасает Константинополь. — Дальнейшие войны в Малой Азии, на Кавказе и Африке. — Разрушение Карфагена; гибель пророчицы берберов. — Покорение западной Африки. Граф Юлиан Цеутский. — Положение дел в царстве готов. Тарик переплывает в Испанию. — Битва при Вехер (Херес) де-ла-Фронтера. — Муса заканчивает покорение Испании. — Отрешение Мусы; вторжения сарацинов во Францию. — Битва при Туре и Пуатье. Астурийское королевство.
ГЛАВА IV. Третья междоусобная война и падение династии.
Ссоры между кайситами и кельбитами. — Нарушение равновесия между группами племен. — Непригодность последних Омейядов. — Непригодность мер, проводимых реформами Омара II. — Хариджиты и алиды подымают снова голову. — Единение аббасидов с алидами: общая их пропаганда. — Управление Хишама. Хариджиты среди берберов. — Восстание берберов; уничижение арабов. — Новые междоусобные войны на западе и востоке. — Последние Омейяды; Мерван II. — Аббасиды и алиды, падение Омейядов.
КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ. Халифы Багдада.
ГЛАВА I. Богом благословенная династия.
Устранение Алидов Аббасидами. — Усмирение многократных восстаний. — Характер династии Аббасидов.
ГЛАВА II. Мансур и Бармекиды.
Положение и значение Бармекидов. — Почтовое ведомство; финансовое управление; улучшение земледелия. — Войско. Умственный обмен между арабами и персами. — Развитие наук. Основание Багдада. — Торговля и промышленность. — Миролюбие во внешней политике. — Халиф и визирь. — Мансур и Махдий. — Хади и Харун Ар-Рашид. — Падение Бармекидов. — Харун самодержец; начало упадка.
ГЛАВА III. Арабы и персы.
Войны на севере и востоке. — Африка, Сицилия, Испания. Войны с Византией. — Самостоятельная Африка под управлением Аглабидов. — Внутренние затруднения: кайситы, хариджиты, алиды. — Идрисиды. — Настроение восточных провинций. — Брожения пантеистических и коммунистических сектантов. — Зендики. Возмущение Рафи; кончина Харуна. — Амин и Ма’мун. — Война братьев. — Гибель Амина; Ма’мун халиф. — Сопротивление арабов; Ма’мун переменяет свою политику. — Правление Ма’муна. Восстания: в Египте, на о. Крит. — Византийцы; Бабек. Ма’мун покровитель наук. — Врачи, естествоиспытатели и философы. — Астрономы, астрологи, математики. — Свободомыслящие придворные теологи. — Начало отделения двух народностей.
КНИГА ПЯТАЯ Аббасиды и Фатимиды.
ГЛАВА I. Халифы и преторианцы.
Му’тасим создает турецко-берберийское наемное войско. — Превосходство сил турецкой гвардии. — Мутеваккиль пробует опереться на правоверие. — Реакция против свободомыслия. Дворцовые революции. — Глубочайшее унижение халифата. — Временное возрождение Аббасидов. — Новый упадок. Эмир аль-умара. — Интриги и насильственные возведения на трон. — Халифат перестает быть всесветной силой. — Войны византийцев во время управления Му’тасима и его преемников. — Положение дел в провинциях. Бабек. — Восстание Алидов и хариджитов. — Обзор причин распадения халифатства.
ГЛАВА II. Наместники и Эмир аль-умара.
Аглабиды в Африке. Положение и власть их. — Аглабиды в Африке: укрепление их власти. — Аглабиды в Африке: падение и конец династии. — Аглабиды в Африке: завоевание Сицилии. — Аглабиды: Рацциа в Италии. — Тулуниды. — Тулуниды в Египте и Сирии. — Хамданиды в Месопотамии. — Хамданиды и дейлемиты в борьбе с эмиром халифа. — Халиф становится игрушкой хамданидов и турок. — Багдадские султаны из Буидов; Хамданиды Мосула. — Сейф-ад-даула, эмир Халеба. — Судьбы хамданидов Халеба. — Умственное движение, заслуга Сейф-ад-даулы.
ГЛАВА III. Алиды, измаилиты, карматы.
Восстания алидов. Война рабов Зинджей. — Усложнение восстания рабов войной с Саффаром. — Возвращение саффаридов; истребление зинджей. — Восстание алидов в Бахрейне. Секта измаилитов. — Дюжинники и измаилиты. — Пропаганда и дух измаилитизма. — Абдулла ибн Меймун; Кармат. — Карматы и измаилиты. — Убейдулла фатимид. — Карматы Бахрейна. — Халифат Фатимидов в Африке; Сирийские карматы. — Конец карматизма в Сирии. — Апогей могущества союза карматов.
ГЛАВА IV. Фатимиды и окончательный упадок династии Аббасидов.
Политика Фатимидов в Африке. — Укрепление фатимидской династии. — Западная Африка, Египет, Сицилия, Южная Италия. — Новый поход в Египет. Столкновения с Испанией. — Смерть Убейдуллы. Восстание берберов. — Подавление восстания. Самостоятельность Сицилии. — Египет и Сирия, завоеванные Фатимидами; основание Каира. — Вражда между Фатимидами и карматами. — Переселение Фатимидов в Египет. — Борьба из-за Сирии. — Упадок карматов. Фатимиды и сельджуки в Сирии. — Развитие фатимидско-измаилитской политики. Хаким. — Личность Хакима. Его попытки измаилитизировать Египет. — Происхождение секты друзов. — Смерть Хакима. — Падение владычества Фатимидов. Аббасиды и сельджуки. — Временный триумф и дальнейший упадок Фатимидов. — Конец Фатимидов. — Завоевание Багдада монголами. Последние Аббасиды.
Август Мюллер Биографический очерк
Пользуясь обязательным разрешением академика бар. В. Р. Розена, приводим из его речи, читанной в Заседании Вост. Отд. И. Р. А. О. 29 сентября 1892 и напечатанной в Записках Вост. Отд. т. VII, 329–334, некоторые биографические данные об Августе Мюллере, а также оценку его научной деятельности[1].
Жизнь Августа Мюллера была небогата внешними событиями: он родился в 1848 г. в Штеттине, где и получил гимназическое образование; затем поступил в Лейпцигский университет, в котором занимался классической филологией и восточными языками, принадлежа к самым прилежным и верным ученикам незабвенного и несравненного «шейха» Флейшера. В 1868 г. получил докторский диплом от университета в Галле, там же в 1870 г. пристроился приват-доцентом и в 1874 г. был произведен в экстраординарные профессоры. В 1882 г. он был переведен ординарным профессором в Кенигсберг и в 1889 г. в том же звании опять приглашен в Галле.
В ученой литературе А. Мюллер впервые выступил в 1869 г. со смелой попыткой критического — в строго филологическом смысле — издания моаллаки Имрулькейса[2]. Этот первый опыт молодого ученого, помимо разбросанных в нем отдельных остроумных замечаний, заслуживает внимания тем, что в нем весьма ясно обрисовывается научный идеал, к которому А. Мюллер стремился всю свою жизнь. Этот идеал — применение к арабской филологии строгого, точного метода, выработанного трудами Ф. А. Вольфа, Ф. Германа, К. Лахмана, А. Бока и других, поднятие арабской филологии на высоту классической. К вопросам, касавшимся древнеарабской поэзии, он больше не возвращался, но своему идеалу он оставался верным и в той области арабской филологии, которой он посвятил лучшие свои силы.
В 1870 году на него было возложено редактирование примечаний и составление указателя к флюгелевскому изданию ал-Фихриста. Под влиянием ли этой работы или же вообще соображений о важности предмета у А. Мюллера созрела мысль посвятить свои труды истории принятия и развития греческой науки арабами, т. е. именно такой области, в которой, несмотря на сравнительно большое число исследований, необходимость применения строгого метода давала себя чувствовать особенно сильно. Вместе с тем именно здесь, в силу самого свойства сохранившихся материалов, применение этого метода обещало весьма богатые и прочные результаты[3]. На первом плане тут, естественно, должно было стоять критическое издание главнейших источников, т. е. биографических сборников Ибн-Аби Усейбии и ал-Кифтия, и двух-трех менее важных авторов, как-то: Сайда Толедского, Мубашшира-ибн-Фатика, ал-Шахразурия, ал-Бейхакия. И вот мы видим, что А. Мюллер многие годы усидчивой, утомительной работы посвящает приготовлению этих изданий, и одно из них, по крайней мере, и при том самое объемистое и важное, ему удается довести до желанного конца. В 1884 г. появилось в трех томах Ibn Abi Useibia. Herausgegeben von August Müller. Königsberg i. Pr. Selbstverlag.. Внешние обстоятельства — стремление к возможному сокращению расходов печатания[4] — заставили издателя прибегнуть к услугам египетского типографщика, благодаря недобросовестности которого все издание вышло с внешней стороны довольно непривлекательным и неудобным для пользования. Но внутренняя ценность его, разумеется, нисколько не пострадала, и оно является классическим в своем роде образцом истинно научного, критического издания, каких мы имеем весьма небольшое число. Сборник биографий медиков Ибн-Аби Усейбии пользуется известностью в ученом мире уже около 200 лет; извлечения из него, ссылки на него делались весьма усердно, но только с появлением издания А. Мюллера этот драгоценный памятник стал действительно достоянием науки. Только теперь мы имеем текст, установленный настолько твердо, насколько это вообще возможно при нынешнем состоянии науки и сохранившихся материалах. А. Мюллер работал над своей задачей так методически и так тщательно, пользовался сравнительным обилием рукописных материалов так удачно и умело, что критике остается только отмечать случайные, отдельные промахи — недочеты, неизбежные при любой человеческой работе. Всякий, кто знаком с положением арабской филологии, кто знает, как часто приходится нам опираться на совершенно необработанные и, так сказать, сырые тексты, другими словами, строить прямо на песке, вполне оценит заслугу А. Мюллера. Если бы ему удалось таким же образом издать еще ал-Кифтия и Сайда Толедского, то мы для одной по крайней мере области истории арабской цивилизации получили бы твердый фундамент, на котором можно было бы продолжать строить без опасения катастрофы.
К сожалению, А. Мюллер, частью вследствие разных чисто внешних неблагоприятных обстоятельств, частью вследствие живости своего ума и разносторонности научных интересов, равно как и свойственной ему всегдашней готовности жертвовать своими интересами на пользу другим, был несколько отвлечен от этой специальной задачи. В 1881 г. он принял предложение составить для известной исторической серии Онкена «Историю ислама на Востоке и Западе», которая была окончена им в 1887 г.[5]. Приступая к этому труду, Мюллер нисколько не увлекался несбыточными мечтами о возможности вполне научного изложения истории ислама в столь короткий срок, при нынешнем состоянии науки и в тех рамках, которые ему были поставлены условиями всего издания. Он весьма ясно понял и определил свою задачу в предисловии к первому тому: «Ich will ein Handbuch darbieten, welches den sugenblicklichen Stand der Forschung möglichst zuverlässig zu einem hoffentlich lesbaren Ausdruck bringt; auch damit werde ich, wenn es gelingt, nichts Uberflüssiges gethan haben».
Мне кажется, что всякий неспециалист, читавший «Ислам», согласится, что эта книга написана с большим талантом и весьма «lesbar», а всякий специалист скажет, что в ней сделано все, что только возможно было, чтобы представить читателю верную картину достигнутых до сих пор наукой результатов. Если не все периоды освещены одинаково, не все стороны исторической жизни мусульманских народов выяснены равномерно, то виноват тут не автор, а настоящее положение науки. Вообще же говоря, «Ислам» А. Мюллера является не только не «лишним», но даже в высшей степени полезным произведением, и я не знаю ни одного другого сочинения, которое давало бы столь ясный, связный и осмысленный общий обзор преимущественно внешней истории мусульманского мира, не говоря уже о том, что и во многих частных вопросах оно дает веские и ценные указания и разъяснения, свидетельствующие как о добросовестности, с которой автор всюду проверял своих предшественников по доступным ему источникам, так и о самостоятельности его взглядов.
Легко понять, как много пользы такая работа должна была принести самому автору, какое ясное представление он должен был получить между прочим о важнейших пробелах в наших знаниях. Из его писем действительно выходит, что он носился с планом не одной исторической монографии. При его глубоком знании языка и созревшем историческом таланте эти монографии, несомненно, вышли бы образцовыми.
Рядом с этими трудами А. Мюллер находил время еще для множества работ меньшего объема, работ, частью стоявших в теснейшей связи с его главным трудом, частью вызванных потребностями преподавания или текущими интересами научной литературы. К первой категории принадлежат несколько замечательных статей в Ztschr.d.d. morgenl. Ges., ко второй — его грамматики арабского и турецкого языков и участие в составленной Нёльдеке хрестоматии древней арабской поэзии. Об арабской грамматике, весьма распространенной и известной далеко за пределами Германии, равно как о турецкой, были своевременно помещены отзывы в наших «Записках». Замечу только, что преждевременная кончина А. Мюллера лишила нас плодов долголетних его изысканий в области истории арабского языка. Именно занятие Ибн-Аби Усейбией и родственными ему авторами должно было особенно укоренить в нем сознание в полной необходимости специального исследования языка разных периодов и разных отраслей средневековой арабской литературы для выяснения вопроса об отношениях его к языку грамматиков-теоретиков классического периода. Изыскания, направленные в эту сторону, обещали не только богатые результаты для истории арабской речи, для арабской исторической грамматики, но должны были иметь также и весьма важные практические последствия при будущих изданиях средневековых арабских текстов известных категорий. Если бы А. Мюллеру суждено было, например, довести до конца и опубликовать хотя бы только начатые им наблюдения над некоторыми несомненными автографами знаменитых арабских ученых, то издатели арабских средневековых текстов приобрели бы просто неоценимое пособие для решения, по крайней мере приблизительного, массы «мучительных» вопросов критики текста, которые теперь являются часто вполне неразрешимыми и ставят издателя в печальную необходимость довольствоваться заведомо неудовлетворительным состоянием текста.
Но самую широкую популярность, самое большое право на признательность уже не только арабистов, но ориенталистов всех специальностей, археологов, лингвистов, историков и филологов, сколько-нибудь заинтересованных развитием востоковедения — а кто ныне им не заинтересован? — приобрел себе А. Мюллер предпринятым им в 1887 г., по почину и с материальной поддержкой Германского общества ориенталистов, изданием «Orientalishe Bibliographie». Поистине неоценимые услуги, которые это с каждым годом все более и более улучшавшееся издание оказывало и оказывает науке вот уже 5 лет, слишком очевидны для каждого, чтобы нужно было о них распространяться. Но на одну характерную черту этого издания, резко выделяющую его из других подобных библиографических сборников, я должен указать: это систематическая[6] регистрация в нем русской литературы по востоковедению. Почин этого благого дела принадлежит всецело А. Мюллеру, и его заслуга нисколько не умаляется тем, что исполнение было ему значительно облегчено деятельным сотрудничеством К. Г. Залемана. А. Мюллер был убежден — и при своем светлом уме и широком образовании должен был быть убежденным — в неизбежности и неминуемости развития и расширения научной литературы на разных языках, не вошедших еще, так сказать, в обиход западноевропейской образованности, и относился по крайней мере к одной такой литературе, т. е. к русской, с полным сочувствием, которое он доказал не на словах только, но и на деле. Ему, конечно, не были совсем чужды и те опасения, то чувство некоторого, вполне впрочем понятного, беспокойства, которое вызывает это явление в громадном большинстве западных ученых, предвидящих новое затруднение на достаточно уже трудном, тяжелом и заставленном всякими преградами пути паломников науки. Но его глубоко справедливая и вместе с тем деятельная, бодрая и в лучшем смысле практическая натура не могла успокоиться на бесплодных вздохах или примириться с бессмысленным глумлением: она заставляла его искать выход, могущий удовлетворить все стороны, и он нашел этот выход в остроумном предложении, чтобы всякий ориенталист, помимо общеизвестных трех-четырех главных европейских языков, изучал еще один из менее известных и затем от времени до времени давал по возможности подробный отчет об относящихся к его специальности трудах на данном языке. Соединяя слово с делом и проповедь с примером, он выбрал себе русский язык, не потому только, как он сам говорит, что этот язык был ближайшим к нему географически[7], но и потому, что «русские ученые давно уже показали, что нельзя игнорировать их труды»[8]. Он принялся весьма ревностно за изучение русского языка и очень скоро уже был в состоянии напечатать первый отзыв и отчет свой о русских трудах по востоковедению. Этот отзыв посвящен Запискам Восточного Отделения И. Р. Арх. Общества, специально первому их тому. Постоянно возраставшее количество неотложных и буквально теснивших его со всех сторон работ мешало ему продолжать эти отчеты, но он неоднократно в письмах ко мне выражал надежду, что ему когда-нибудь удастся вернуться к этому делу и довести его до конца, по крайней мере по отношению к Запискам В. О.
Он умер 44 лет, 31 августа 1892 г.
Книга первая АРАБЫ И ИСЛАМ
Глава I ДО МУХАММЕДА
В исходе пятого столетия по Р. Х., сообразно арабским сказаниям, могущественнейшим человеком во всей Аравии считался Кулейб, сын Рабии. Он был главой сильного племени Бену Таглиб, которое занимало тогда, вместе с родственным ему Бену Бекр, весь северо-восток полуострова, от сирийской пустыни до высочайшего кряжа гор Центральной Аравии. Оба племени в соединении с некоторыми соседними неоднократно и всегда успешно отражали нападения мелких правителей южной Аравии. Перед славой Кулейба, затмившей геройские подвиги всех остальных, даже Амр, сын Худжра, принужден был отодвинуться на второй план, невзирая на то что отец последнего незадолго перед тем сумел образовать из бедуинов Центральной Аравии сильную коалицию. Таким образом, род Кинда, едва только достигший гегемонии, лишился ее опять на некоторое время, ибо большинство союзных племен согласились подчиниться верховенству Кулейба. Но попутно с могуществом героя, гласит предание, росла и его гордость. Самомнению его, казалось, не было пределов. В позднейшие столетия дети пустыни недаром говорили: «Он превосходит гордостью даже Кулейба Ва’иля». Так прозывали его благодаря общим предкам Бекр и Таглиб. Жена его Джелила взята была им из родственного колена Бекр. Все братья ее со своими ближайшими родственниками дружили с Кулейбом, и рядом с его палаткой поселился один из шуринов, Джессас. Приехала раз в гости к последнему родная его тетка Бесус. Чуждая обоим коленам (Бекр и Таглиб), она могла рассчитывать только на покровительство своего племянника. Вслед за ней прибыл вскоре земляк ее, некто Са’д, и остановился на некоторое время тоже у Джессаса. Он привел с собою верблюдицу, кличкою Сараб. Находясь под кровлей, а стало быть, и под защитой Джессаса, Са’д выпускал свою верблюдицу вместе с остальными верблюдами на пастбище, а ходили они вместе со стадом Кулейба. Раз как-то Кулейб обходил ограду выгона. Случайно взор его упал на жаворонка, сидевшего на яйцах. Птичка вскрикнула пронзительно и затрепетала крылышками. Кулейб был тогда в хорошем настроении и сказал: «Чего боишься, ты и твои яйца находятся под моим покровительством. Поверь, никто не посмеет тебя тронуть». А когда немного спустя проходил он опять тем же местом, заметил след верблюда, ему неизвестного, яйца же были растоптаны. Вернулся домой сердитый. Когда на другой день вместе с Джессасом обходил он пастбище, снова вдруг увидел верблюдицу Са’да. Тотчас же догадался, что это она раздавила яйца, и крикнул Джессасу: «Смотри у меня! Я кое-что подозреваю. Если узнаю доподлинно, приму меры, чтобы эта верблюдица никогда более не ходила с моим стадом». Сильно не понравилась Джессасу резкость тона родственника, и он ответил: «Клянусь Создателем, она вернется сюда опять, как было и прежде…» Слово за слово, поднялась ссора. Кулейб стал грозить, что если он опять увидит верблюдицу, то пронзит ей стрелою вымя. На это ответил в запальчивости Джессас: «Попробуй только ранить ее в вымя, мое копье не замедлит пробить твой позвоночный столб». А сам между тем погнал верблюдицу прочь. И опять вернулся Кулейб мрачнее ночи домой. Жена его Джелила, родная сестра Джессаса, заметила сразу, что что-то не ладно. Стала его расспрашивать, допытываться. Наконец он произнес мрачно: «Знаешь ли ты такого, кто бы осмелился защищать любимца своего наперекор мне?» Она ответила, недолго думая: «Едва ли кто на это решится, разве вот брат мой Джессас». Кулейб не пожелал дать этому веры. С его уст сорвалась едкая эпиграмма по адресу шурина. Насмешка его не осталась без ответа. С обеих сторон посыпались грубые перекоры. Однажды Кулейб вышел опять поглядеть на верблюдов. Как раз в это время вели их на водопой, впереди, конечно, шли Кулейбовы. Сараб, верблюдица Са’да, находившаяся в стаде Джессаса, рванулась вперед и бросилась первая к водопою. Кулейба передернуло. Ему сообщили при этом, что это животное принадлежит чужестранцу. Показалось гордому шейху, что так случилось нарочито. «Все это штуки Джессаса», — подумал он. Схватился за лук, натянул тетиву, и стрела прободала вымя верблюдицы. С криком понеслась она прямо в стойло, у самой палатки Джессаса. Бесус все это видела и вознегодовала, горько сетуя на нанесенный ущерб собственности ее родственника: «О позор! О поношение! Гостя моего обидели!» — голосила она в надежде, что Джессас отомстит за нанесенную ее гостю обиду. Напрасно старался Джессас успокоить ее обещанием богатого вознаграждения. День за днем не переставала она преследовать его и насмешками, и упреками, укоряя, что гость под кровлей его не может найти защиты, которую всякий честный человек обязан оказывать даже чужому, принятому в дом. Не выдержал Джессас и разразился проклятиями: «Замолчишь ли ты наконец, женщина?! Завтра будет убит один, и погибель его для Ва’иля (т. е. Бекра и Таглиба) обойдется дороже твоей верблюдицы!» Слова эти переданы были буквально Кулейбу. Шейх подумал было, что дело идет о его любимце верблюде, и порешил в уме жестоко отомстить, если шурин осмелится это сделать. Но с этого момента Джессас стал подстерегать самого Кулейба. Однажды, когда шейх вышел без оружия, он бросился вслед за ним и крикнул ему: «Берегись, я убью тебя!» — «Иди же вперед, если ты не лжешь», — отвечал ему хладнокровно Кулейб — непомерная гордость не позволяла шейху даже обернуться. Джессас напал на него сзади и всадил ему копье в спину. Противник грохнулся наземь, а убийца бросился бежать. В это самое время отец убийцы, окруженный старейшинами колена Шеибан, племени Бену Бекр, сидел возле своей палатки. Увидя стремительно прибежавшего сына, старик воскликнул: «О Боже, Джессас совершил, должно быть, что-то ужасное!» Затем обратился к нему с вопросом: «Что с тобой?» Сын прошептал: «Я убил Кулейба». Старец горячо запротестовал: «Так один ты и будешь в ответе, я тебя свяжу, чтобы домочадцам Кулейба дать возможность убить тебя! И все же — истинно говорю, — прибавил со вздохом старик, — никогда более Ва’иль (т. е. племена Бекр и Таглиб) не соединятся на хорошее дело благодаря предательской смерти Кулейба. Горе нам, что ты наделал, Джессас! Умертвил главу народа, разорвал узы единения, факел раздора бросил в средину племен!» Но Джессас не угомонился, он продолжал хвастаться тем, что совершил. Отец связал его и повел в палатку. Сюда же позваны были старейшины всех колен племени Бекр. Старик начал свою речь так: «Делайте что хотите с Джессасом. Он убил Кулейба. Я его связал. Нам остается ждать, пока не появятся призванные на кровомщение и не потребуют выдачи его». Но представители рода не пожелали и слышать о выдаче убийцы. Прав он или виноват, честь рода требовала защищать его всеми средствами против преследователей. Так был порван тесный союз родственных племен и началась кровавая бойня. Иногда затихала, заключалось на некоторое время перемирие, даже образовывались временные союзы для поражения общего врага, но вражда не прекращалась продолжительное время, в течение 40 лет. Наконец обе стороны утомились и заключен был мир.
Хотя эта «война Бесусы» благодаря поводам и распространенности ее вошла, так сказать, в поговорку, но и другая братоубийственная распря между родственными племенами, возникшая несколько десятков лет спустя (приблизительно около 560 г.), не менее замечательна. И поводы к ней представляют также характеристические черты старинных нравов Аравии. В то время заселяли центр полуострова большие группы племен под общим названием Бену Каис. Между ними самым выдающимся было поколение Бену Гатафан. В свою очередь, Бену Абс и Бену Зубьян, подразделения племени Гатафан, пользовались наибольшим почетом. Благодаря общему происхождению оба они жили в тесном единении. Старейшиной у Абс был Каис, сын Зухеира. Обладал он знаменитым скакуном, носившим название Дахис. Раз как-то один из его двоюродных братьев посетил старейшин племени Зубьян. Ему показывали многих лошадей и стали в присутствии его чрезмерно восхвалять превосходные качества кобылицы Габра. Гость стал доказывать, что не сравняться ей с Дахис. Возникли горячие споры, кончившиеся тем, что побились об заклад, которое из обоих животных обгонит другого. Решено было выставить с обеих сторон заклад по десяти верблюдов. Победившей стороне назначался в награду этот приз. Не особенно понравилось Кайсу, когда ему передали о случившемся. Он предчувствовал, что хорошего не много выйдет из спора. Знал он прекрасно, что за народ Зубьяниты. Старейшины этого племени славились насилием и несправедливостью. Боясь, однако, чтобы не вышло какого несчастия, отправился сам на место стоянки соседей с твердым намерением отступиться от пари. Но владелец Габры, некто Хузейфа, и его брат Хамаль, оба старейшины, люди сильно заинтересованные в этом деле, наотрез отказали ему. Они стали доказывать, что, если шейх не желает пустить свою лошадь наперегонки, этим самым он сознается, что должен проиграть, стало быть, обязан выдать десять верблюдов. Эти безумные речи окончательно взорвали Кайса. «Нет, никогда я и не думал, что могу проиграть, — заговорил он. — Но, по-моему, ежели уж биться об заклад, так по крайней мере на порядочное пари». После долгих переговоров и споров порешили на сотне верблюдов. Дистанцией назначили сто полетов стрелы (около 3 миль). Кайс и Хузейфа, каждый из них, передал на руки избранного ими сообща третьего лица по сотне верблюдов. Двое суток не поили (обеих) лошадей. Вырыли яму возле цели, куда должны были добежать скакуны, и наполнили ее водою. Та из лошадей, которая первая утолит свою жажду из водопоя, так согласились обе стороны, будет считаться победившей. В заранее определенный день большие толпы зрителей из обоих племен собрались на место ристалища. Гораздо более, разумеется, было Зубьянитов, так как место состязания назначили на их территории. По данному знаку пустили лошадей одновременно. Обе сразу ринулись с быстротой ветра, так что Кайс и Хузейфа, следовавшие верхами за ними вдоль ристалища, не поспевали за скакунами и чем далее, все более и более теряли их из виду. Вначале, пока Габра бежала по заранее утрамбованному Хузейфом, нарочито для своей лошади, пути, она шла несколько впереди. Но когда твердая почва постепенно перешла в песчаную, Дахис стал заметно выказывать большую резвость и выдвинулся на значительное расстояние вперед. Давно уже обе лошади скрылись из глаз своих владельцев. Приближались они уже к цели, Дахис далеко впереди, как вдруг из подготовленной коварным Хамалем засады выскочила парочка Зубьянитов. Сильными ударами по ноздрям заставляют они шарахнуться лошадь в сторону и дают этим полную возможность прибежать Габра первой к водопою. Но в числе зрителей нашлись такие, которые присутствовали при этой недостойной сцене, и когда несколько спустя подъехали Кайс рядом с Хузейфом, потерпевшему тотчас же передано было, каким образом помешали его скакуну одержать неоспоримую победу. Он сумел, однако, подавить свой гнев — Абсов было немного — и обратился, по-видимому, хладнокровно к Хузейфу и Хамалю с следующею речью: «Дети Багида, — так звали общего прародителя обоих племен, — несправедливость — ужаснейшее зло между братьями. Советую вам, возвратите нам то, что вы выиграли. Вы не выиграли, собственно, ничего. Отдайте же по крайней мере ту часть верблюдов, которая нам принадлежит». — «Никогда этого не будет». — «По крайней мере дайте одного верблюда на убой. Надо же угостить людей, наполнивших водою водопой». — «Одного или сотню — это все равно. Этим самым мы признаем вас за победителей. А этого от нас не дождетесь. Мы не считаем себя побежденными». Напрасно пробовал один из среды Зубьянитов, благомыслящий человек, устранить угрожавший разрыв предложением взаимных уступок Все его старания не привели ни к чему. Кайс удалился со своими, глубоко убежденный в том, что его самым постыдным образом провели. Пылая местью к обманувшим его, умерщвляет он, пользуясь первым благоприятным случаем, одного из братьев Хузейфа. Возгорается тотчас же братоубийственная война между обоими племенами. И ей арабские рассказчики отводят период в сорок лет. Издавна на Востоке число 40 неизменно фигурирует в летописях. Невелика важность, рассуждают местные летописцы, продолжалось ли событие лет на десять более или менее. В нескончаемой резне падают под рукой самого Кайса, один за другим, двое из братьев Хузейфа и сам Хамаль, но пали многие и из числа знатнейших племени Абс. Наконец обе стороны истомлены продолжительной враждой, а рои теней убитых не дают им все покоя. Кровь смывается у арабов одною кровью, и неумолимый закон пустыни гласит: око за око, зуб за зуб. Среди племени Зубьян отыскались, однако, двое мужей возвышенного сердца — Харис Ибн[9] Ауф и Харим Ибн Синан, решившиеся добиться во что бы ни стало примирения родственных племен с помощью великой личной жертвы. Они занялись подсчетом павших с обеих сторон и пришли к заключению, что остается известное число, кровь которых еще не отомщена. Дело в том, что кодекс чести у арабов допускает, во всяком случае, выкуп крови убийц в пользу родственников и домочадцев убитого. Конечно, в редких весьма случаях и неохотно соглашаются дети пустыни на подобную сделку. Но теперь все ощущали потребность помириться, и каждый охотно согласился на предложение вышепоименованных лиц — уплатить, по соглашению, известную сумму родственникам в форме соответствующего числа верблюжьих голов (о золоте и серебре имеют весьма слабое понятие в пустыне). 3000 лучших животных пришлось миротворцам раздать, чтобы достичь предполагаемой ими цели. В глазах жадных арабов это было поразительным актом великодушия и щедрости, даже со стороны самых зажиточных из них. Таким образом можно было наконец добиться замирения, хотя до самого последнего момента разные эпизоды угрожали ежеминутно возобновить снова жесточайшую резню. Один только, по глубокому убеждению, уклонился от мира. Это был старец Кайс Ибн Зухейр, из-за злосчастного жеребца которого возникла вся эта распря. Не то чтобы он в душе не одобрял мира. Из первых, старик убеждал членов своего племени согласиться на предложение обоих благородных Зубьянитов. Но и для него даже, истого бедуина, эта война стала страшилищем. «Я не в состоянии выносить взгляда ни одной из Зубьяниток, — признавался он. — Нет почти ни одной меж ними, у которой бы я не убил кого-нибудь: отца, брата, мужа или сына». Поэтому со своими ближайшими родственниками он удалился за Евфрат, к племени Бену Намир, родственному Ва’илю, кочевавшему среди поселений месопотамских христиан. Там, как говорит предание, перешел он в христианство и кончил мирно жизнь монахом в далеком Омане (на юго-востоке Аравии).
И другие бесчисленные, возникавшие часто междоусобные распри воспеваются в арабских стихотворениях, посвященных описанию подвигов любимых народных героев. Подобно провансальским трубадурам, у всех арабских племен вошло в обычай прославлять меч и песню и сплетать им один и тот же лавровый венок. Спустя тринадцать столетий немецкий поэт Рюккерт перевел большинство их на родной язык[10]. Также и великодушие обоих вышеупомянутых миротворцев было воспето величайшим поэтом того времени Зухейр Ибн Аби Сульмой в большом стихотворении, попавшем в знаменитый сборник Му’аллакат. Рюккерт перевел и это произведение (Hamasa I, 147).
Если эта старинные песни отмечают отдельные исторические моменты в виде устных рассказов домухаммеданского периода, то, с другой стороны, существует немало указаний, что вечно живой источник образования легенд заставляет нас взглянуть на целое в освещении чего-то слишком отдаленного, чрезвычайно своеобразно оттененного. Приходится волей-неволей придти к заключению, что основания и перипетии этих бесконечных раздоров между отдельными племенами все одни и те же. Постоянно они оказываются почти тождественными с тем, что сообщено было выше о двух наиболее типичных историях. Поэтому не следует глядеть на них как на факты первостепенной исторической важности, а только как на почти исчерпывающую предмет характеристику бедуинов, на самый сильный, побудительный, преимущественно пред всяким другим, элемент всей арабской национальности. Нетрудно наполнить целые тома подобными сообщениями, но нам кажется достаточным ограничиться только что рассказанным, дающим более ясное представление о духе самого бедуинства, о диком его упорстве и храбрости, беззаветном и крайне щекотливом чувстве чести и вытекающем непосредственно отсюда порыве великодушия, а рядом жадности и коварстве обитающих в степи арабов, чем длинные рассуждения о душевных качествах народов. Прежде всего развертываются перед нами во всей своей широте две характеристические черты этого замечательного народа, которые везде, куда только успели проникнуть бедуины, издавна препятствовали им установить прочный государственный порядок Я говорю о необузданной страстности и чрезмерной самооценке индивидуальной силы, приводящих их вечно к резкому партикуляризму. Эти два самые неискоренимые недостатка сделали невозможным самое существование кельтов, а итальянцев держали целые столетия в невыносимом для национального чувства гнете.
В самой природе вещей лежит, конечно, почему эти пороки достигли кульминационного пункта. Это случилось благодаря постоянной жизни в пустыне. Она предъявляла настойчиво наивысшие требования к личным качествам каждой особи и даровала успех лишь избранникам своим. И опять-таки свойства самой пустыни препятствуют не только переходу из жизни номадов в оседлую, но даже к мало-мальски сносной государственной организации, ко всякому мирному сожительству народных групп. Там, где разделение на провинции и округа — вещь немыслимая, где вся топография, так сказать, начертана на спине верблюдов — управление становится невозможным. Случайная неудача в сборе и без того скудной жатвы вынуждает к грабежу у соседа; какой же после того может быть покой. Так было испокон веков, 13 столетий тому назад. И доселе бедуин изображает из себя одну из бесчисленных волн моря. Каждый ветерок бросает его из стороны в сторону, и никогда-то он не успокаивается, то налетает на соседей и сливается с ними, то все опять разлетается на все четыре стороны и как бы исчезает.
Но бедуинство не захватывает целой области громадного, равняющегося по пространству почти четверти Европы полуострова. Великая сирийская пустыня, отделяющая к северу Аравию и обширное, прорезанное горными хребтами центральное плоскогорье, обрывающееся снова на востоке и юге в пустыню, а на западе ограниченное довольно дикими, крутыми горными отрогами, есть собственно классическая почва неподдельной арабской национальности. Этот Неджд (ан-неджд, плоскогорье), как его называют арабы, при почти совершенном отсутствии расчленения почвы в совершенстве замкнут своими естественными границами. Поэтому со всем остальным миром и его историей только дважды приходит он в действительное столкновение в течение долгой своей жизни, а именно: вскоре после Мухаммеда и в середине XVIII столетия, когда революция Ваххабитов заставила еще раз на мгновение вылиться избыток народонаселения, клокотавший лишь внутри котла, наружу, но по окраинам, обнимающим это средоточие, животворное влияние моря и соседство других наций могли воздействовать далеко свободнее. Вот почему задолго еще до Мухаммеда встречаемся мы с некоторыми попытками устройства подобия государственной организации. Положим, это были только опыты, и, за исключением одного случая, имели все они нечто в себе по продолжительности бедуинское, т. е. неопределенное и изменчивое. Соседство двух громадных мировых империй — Персии и Византии — на севере производило на пограничные арабские племена как бы воздействие магнитного притяжения и способствовало образованию даже двух подобий «царств». Конечно, если продолжить прежнее сравнение, они походили скорее на громадную бесформенную кучу железных опилок, чем на благоустроенную государственную машину. Но, так или иначе, царства эти просуществовали некоторое время. Большая сирийская пустыня или, лучше сказать, немногочисленные ее оазисы, дававшие номадам возможность существовать, находились в руках бедуинов. К ним примыкали с обеих сторон треугольника, в виде которого клином врезывались они между Сирией и Месопотамией, страны издревле культурные и богатые. Бедуинам, лишенным самых элементарных потребностей культуры, казались они почти баснословными явлениями, следовательно, служили непрестанно предметом возбужденного подстрекательства их неутомимой жажды к добыче. Поэтому нет ничего удивительного, что все властители Персии и Сирии попеременно напрягали силы, дабы положить предел хищническим набегам многочисленных племен пустыни. Борьба с внезапно появлявшимися подвижными полчищами арабов представляла громадные трудности. По совершении набега и грабежа с быстротою молнии уплывали они на «кораблях пустыни» в свое море песка. Преследовать их было почти невозможно, чему лучшим примером может служить поход римлянина Красса против парфян, совершенный им при подобных же неблагоприятных условиях. Приходилось поэтому прибегнуть к единственно возможному средству, которым и поныне пользуются турки в этих самых местностях: учредить на границах пустыни хорошо укрепленные военные поселения, которые представляли бы для государственной власти надежный оплот. Необходимо было привлечь на свою сторону массы варваров различными заманчивыми обещаниями. Постоянной платой и приманкой богатой добычи во внешних войнах удалось наконец склонить некоторые беспокойные племена к переходу под знамена постоянных пограничных армий. При их помощи стало значительно легче отражать вторжения других племен и даже быстрым натиском за набег и разорение отплачивать немедленно тем же. Таким образом, некоторые племена арабов очутились в новой роли пограничной стражи против других детей пустыни, а равно и соседних неприятельских государств, особенно с тех пор, как возгорелись бесконечные войны между римлянами и персами, необходимым следствием которых было движение всемирных завоевателей за Евфрат. За триста лет уже до рождения Мухаммеда один арабский старейшина[11] успел сразу возвыситься из положения одного из обыкновенных пограничных римских сторожей в Пальмире до фактического поста властителя большей части государства. Это был Узеина, называемый римлянами Оденат. В самые беспокойные времена римской истории, когда из-за обладания троном велась ожесточенная междоусобная война, он сумел не только оградить государство от нападений персидских Хозроев, но и внушить снова панический страх к римскому оружию, проникнув в самое сердце Персии и покорив в 265 г. по Р. Х. даже столицу ее, Ктезифон. Но недолго носил он королевский титул, преподнесенный ему благодарным Галлиеном. Под конец 266 г. благодаря козням римской национальной партии его умертвили. Подозрительным римлянам показалось слишком опасным могущество этого варвара. Злодейство это не принесло, однако, предполагаемых плодов. Супруге убитого, Бат-Себине, или, как называли ее римляне, Зенобии, чуть не удалось образовать обширную греко-восточную империю, вроде того как этого же некогда добивалась Клеопатра. В 271 г. она заставила признать сына своего Вахбаллата повелителем (Caesar Augustus) Египта и Малой Азии. Но благоденствие новой империи продолжалось недолго. Уже в 273 г. пала она под тяжкими ударами Аврелиана. Пальмира превратилась снова в незначительное, пограничное с пустыней местечко. Но из памяти арабов великие деяния этой женщины не совершенно изгладились. Существуют легенды о том, что здесь в первый раз один из сыновей народа и, что еще более удивительно, одаренная мужеством жена крови арабской вывели их нацию на арену всемирной истории. В основной арабской легенде причудливо перевились с историческим событием удивительные подробности, так часто повторяющиеся и у многих других народностей как отголоски так называемой легенды о Зопире. Все это до такой степени поразительно, что я позволю себе вкратце привести содержание этой легенды.
В середине третьего столетия по Р. Х. предание гласит: некто Джазима был королем Тенухитов. Это был союз нескольких арабских племен, кочевавших по обоим берегам нижнего Евфрата, вдоль сирийской пустыни, на территории, составляющей часть персидской провинции Ирак. Были они вассалами Ардешира, сына Папака, первого царя из сассанидской династии. По соседству жило тут же племя под главенством Амра, праправнука Узейны, перекочевавшее с северного Евфрата ближе к пустыне. Между обоими соседними князьями вскоре возгорелась война, в которой пал Амр. Противник завладел частью его земель. Но против него восстала вдова убитого по имени Себба — одни считали ее дочерью месопотамского короля и супругой убитого Амра, другие — римлянкой, но говорившей по-арабски. По более же распространенному мнению, она была дочерью павшего в бою князя, следовательно, тоже из дома Узейны. Арабские историки почитают ее не только за красивейшую и умнейшую, но также сильнейшую, храбрейшую изо всех женщин целого света. Сокровища свои употребила она на наем римских войск. С помощью их напала на Джазиму и прогнала его из покоренной им провинции. Для охранения же своих новых владений от внезапных нападений построила она две крепости, одну против другой, по обоим берегам Евфрата, соединив их между собой подземным ходом, проходящим под руслом реки. Окруженная своими войсками, задумала она здесь проводить зиму. В одной крепости поселилась сама, в другой командовала сестра ее Зейнаб. Летом уезжала она в Пальмиру. Восстановив свое владычество, она решилась отомстить Джазиму за умерщвление Амра. С этою целью послала к нему посольство, извещая, что рука женщины слишком слаба для управления браздами государства. Не зная другого князя, более достойного, предлагает ему свою руку, а с нею соединение их владений. Если он согласен, пусть прибудет лично для переговоров о подробностях. Ослепленный таким блестящим предложением, князь не слушает предостережений мудрого своего советника Касира и отправляется в путь в сопровождении немногочисленной свиты. Уже показалась вдали громадная толпа всадников и впереди их Себба. Снова Касир предостерегает властителя: «Если эти всадники приблизятся в сомкнутых рядах, знай — это будет почетной встречей. А если рассыпятся и станут огибать с обоих флангов, берегись. Это будет обозначать, что они хотят обойти и поймать тебя. Не медля вскакивай на твою кобылицу Аль-Аса и беги», Аль-Аса считалась быстрейшей во всем мире лошадью. Между тем Джазима и тут не обратил никакого внимания на мудрый совет, допустил себя окружить. Его сорвали с седла и быстро умчали в плен. Касир успел вовремя вскочить на Аль-Аса. Целый день без передышки мчался он, и ни один из преследующих не мог его догнать. Лошадь доскакала вместе с всадником до лагеря Джазимы и пала, бездыханная, у входа. Между тем пленного короля привели к Себба. «Какою смертью желаешь умереть?» — спросила она. Ответ был: «Королевской». Посадили его за стол, уставленный яствами и питиями. Когда же он заметно опьянел, посадили его прислуживавшие девушки на ковер и открыли жилы. Вещуны объявили Себбе, что если хоть одна капля крови не попадет под поставленные чаши, смерть Джазима будет отомщена. Вдруг умирающий князь пошевельнул рукой, и струя крови обагрила одну из мраморных колонн залы. Предсказание исполнилось в точности. Племянник, усыновленный Джазимой, Амр, сын Адия, поклялся отомстить Себбе. Управление арабами Ирака перешло по прямому наследству к нему, и он поселился в городе Хире. «Но как совершить задуманное?» — ломал он себе голову, ведь оно, подобно орлу в поднебесье, недостижимо. Касир предлагает ему принести себя в жертву. Он приказал отрезать себе нос и в таком ужасном виде предстал пред Себбой. «Вот как искалечил меня новый князь, — сказал он ей. — Он обвинил меня, что это я выдал Джазиму в руки неприятелей». Королеву поразила очевидность, и она поверила. А когда он успел оказать услуги в различных ее мирных предприятиях, принесших большие выгоды, этот хитрец овладел ею окончательно и стал ближайшим доверенным лицом. Он узнал о существовании подземного хода и решился воспользоваться этой тайной. Раз подходит караван в 1000 верблюдов, медленно подвигается он к самой крепости; глядела на него сверху из-за зубцов Себба, изумленная тяжестью вьюков. На каждом животном было по два огромных мешка. Когда последний верблюд миновал входные ворота, тогда только заметила стража, что из мешков стали выскакивать вооруженные люди. Но было уже поздно. Амр со своими успел высвободиться из скрывавшей их оболочки и завладел главными пунктами. Себба бежит по подземному ходу, но Касир успел уже ее предупредить и пресек ей путь дальше. Она возвращается назад и видит у входа воинов Амра. Тогда с криком: «Так не дамся же я живою Амру!» — решительная женщина проглатывает сильный яд, который всегда имела при себе в кольце. Амр едва успел ударом меча сократить последние мгновения ее жизни.
В этом полуфантастическом рассказе легко подметить существенные черты истории Зенобии. Но они сильно изменены и применены к воззрениям бедуинов. Сама Зенобия — несомненно Зейнаб, одно и то же имя в арабском пересказе, — отходит на второй план, а в Себба легко усмотреть ее сирийского генерала Сабдаи. Эта личность, как известно, наводила больший страх, чем она сама, на всех пограничных арабов. Вот почему в легенде одно имя заменено другим. Смерть Одената на пиршестве перенесена на врага Себбы. Подземный ход соответствует той лазейке в стене, через которую пыталась Зенобия ускользнуть от Аврелиана. Одно только в этом бедуинизированном рассказе непреложная истина — это старинное соперничество римско-сирийских арабов с их одноплеменниками, служившими в Ираке персам. А что римские войска состояли под предводительством арабской принцессы, этого арабская национальная гордость не могла, конечно, никогда забыть, ибо обыкновенно было наоборот. Так или иначе, все дошедшие до нас известия о судьбах Сирии за позднейшее время владычествования здесь римлян и византийцев единогласно подтверждают, что арабские, пограничные с пустыней, племена служили постоянно наемниками у правителей этой области. Но так как свободолюбивые бедуины не выносили чужеземных военачальников, они поставлены были под команду соплеменных князей, филархов, как их называют греческие историки. Совершенно такой же кордон был и у персов из иракских арабов, тянувшийся вдоль Евфрата и организованный под управлением царей Хиры. Оба лена сильно отличались по внутреннему управлению от порядков, существовавших в племенах, обитавших внутри Аравии. В то время как у независимых бедуинов власть шейха[12] в племени основывалась на добровольном подчинении всех членов и никогда не давала права на преемство власти по наследию, у филархов и королей Хиры мы видим совсем другое. Власть переходила здесь от отца к сыну либо брату. Каждое из этих ленных государств имело свою династию: в Хире управляли Лахмиды, потомки Амр Ибн Адия, победителя Себбы — Зенобии, а в Сирии — Гассаниды, фамилия южноарабского происхождения. По общераспространенным известиям, задолго до времени управления Зенобии появилась эта семья в Сирии и при ней играла уже видную роль. Но насколько эти предания близки к правде — сказать трудно. Раньше уже мы видели, как сказания арабов часто опережают историческую эпоху; контролировать все эти сказания возможно только при помощи случайных заметок византийских историков или же равно случайных совпадений их с моментами истории восточной других народностей, хорошо известных. Лишь в редких случаях можно применять этот прием к Гассанидам. Приходится поэтому принимать с большою осторожностью данные хронологии позднейших арабских историков. Они ввели и в историю Хиры такие рассчитано комбинизованные впоследствии синхронизмы, что не раз одной какой-нибудь мелкой, но достоверной заметкой можно их легко сразу опрокинуть.
Одинаковые условия, при которых обе династии управляли, имели следствием некоторое сходство их судеб. Относительную же твердость их власти над беспокойными толпами бедуинов следует искать вовсе не в уважении к ним лично, которое они могли только отчасти внушить при нормальном положении вещей, опираясь на постороннее могущество суверенного великого государства, но в непрерывных, постоянно возобновляющихся римско-персидских войнах и в вечно манивших при этом варваров набегах, так хорошо оплачиваемых добычей. Вот что приковывало к знаменам этих династий самых неукротимых сынов пустыни. Таким образом, положение их было постоянно довольно независимое, по крайней мере каждый раз, когда обе великие державы нуждались в их помощи и не были в состоянии тотчас же строго обуздать нередкое своевольство с их стороны. Но при первой возможности и персидские цари, и византийские наместники умели принимать суровые меры, смещали непокорного начальника и даже отстраняли на некоторое время самих членов династии. В конце концов, однако, наступало снова соглашение, ибо ни арабы на своей узкой песчаной полосе не могли просуществовать в полной независимости от их могучих соседей, ни обе великие державы — без их помощи. Но вот чего, вероятно, не предвидели последние. Их постепенный упадок благодаря гибельным для обеих сторон войнам, их возрастающую слабость зоркий глаз бедуинов-союзников подмечал отчетливо. В своих бесчисленных, иногда глубоко внутрь неприятельской стороны проникающих хищнических набегах они все более и более свыкались с мыслью, что римляне и персы могут сделаться со временем легкой и выгодной добычей арабских полчищ всадников. Лишь в недавнее только время признано всеми историками за неопровержимый факт, что сама политика Византии и Ктезифона послужила раскрытию глаз арабам. Даже те из них, которые кочевали далее, по ту сторону сирийской пустыни, благодаря доходившим до них со всех сторон слухам о походах их земляков постепенно теряли страх перед могуществом великих держав. А прежде влияние это было велико и распространялось далеко вглубь Аравии, хотя и теперь еще державы, так или иначе, силились поддерживать свой давний престиж.
Та же самая неопределенность власти замечается и в отношениях обеих династий к своим подданным. Коротко и метко формулируются они одним из персидских царей (по всей вероятности, Гормиздом IV, около 580 г.). Перед инвеститурой в королевский сан он спросил Хириица Ну’мана V: «Сумеешь ли ты держать в повиновении и порядке арабов?» Конечно, это было нелегко даже в Сирии, всей унизанной по границам крепостями, тем паче на открытой равнине Евфрата. Поэтому если вообще князья обеих династий не отличались особенной кротостью, то про Лахмидов в Хире прямо можно сказать, что они все без исключения отличались необычайною жестокостью. Это были люди поистине варварской расы. Прозвание Имрууль Кайса II (до 400 г.) было Ал-Мухаррик, что значит собственно «сожигатель». Он предпочитал всем наказаниям сожжение живьем. Про Аль-Мунзира III (505–554) рассказывают, что он часто пленных приносил в жертву идолам. Так поступил он раз со взятыми им 400 христианскими монахинями. Несколько мягче, кажется, были Гассаниды. Издавна они приняли христианство (как большинство христиан Передней Азии были монофизитами) и находились в постоянных сношениях с цивилизованными греками.
По своему положению в качестве форпостов враждующих великих держав обе династии стали, естественно, друг к другу во враждебные отношения. В больших сражениях, рядом с главными действующими армиями держав, Гассаниды и Хирийцы резались друг с другом в кровопролитных стычках. Никакой надобности нет следить за всеми этими отдельными схватками и хищническими набегами шаг за шагом. Достаточно упомянуть лишь о некоторых главнейших фактах истории династий, характерных либо самих по себе, либо по отношению к великим державам и важных для дальнейшего понимания развития истории арабов.
Самым знаменитейшим из Гассанидов был Харис V (Аретас, по византийским летописям), прозванный Аль-А’радж — «хромой» (530–570). Дабы противопоставить арабским вассалам Персии равно сильный, однородный пограничный оплот, император Юстиниан соединил доселе разрозненное командование арабскими ордами в одних руках и даровал избранному лицу титул короля (обаятельный в глазах арабов) и Патрикиос (согласно византийскому этикету). Вначале, впрочем, ничего из этого не вышло хорошего для византийцев. Хариса неоднократно побивали. Было слишком очевидно, что он вовсе не заботился одерживать победы в пользу византийцев, жаждал, скорее, одной добычи. Его имя, кроме того, опозорено на скрижалях летописей арабских жестокой расправой с одним евреем по имени Самуил, сыном Адия. Этому человеку Киндит Имрууль Кайс, величайший из поэтов арабских, перед отъездом своим в Константинополь отдал на сохранение весь свой скарб, между прочим пять драгоценных кольчуг редкостных качеств. Самуил торжественно обещал ему не отдавать их никому, пока тот не вернется назад. По пути в Византию Имрууль Кайс должен был проезжать чрез владения Хариса и совершил этот проезд под охраною отряда его войск. Об отношениях его к Самуилу стало поэтому вскоре известно филарху. Между тем вскоре Имрууль Кайс на возвратном пути умер, а Харис случайно, во время одного из своих набегов, приблизился к местечку Аблак, местопребыванию Самуила (поблизости Теима, в северо-западном углу Аравии). Принц потребовал от Самуила немедленной выдачи кольчуг. Добросовестный еврей отказался наотрез исполнить приказание. Тем временем Харис успел захватить сына Самуилова, уже взрослого юношу. Попал он ему в руки случайно, на возвратном пути с охоты. Деспот стал грозить отцу смертью сына на его же глазах, если станет упорствовать. Самуил непоколебимо стоял на своем — пусть лучше погибает сын, думал он. И сына умертвили, а Харис должен был удалиться ни с чем. Такой пример героизма и неуклонного исполнения взятого на себя обязательства изумил даже арабов, так чрезмерно чутких в делах чести. И память этого мужественного человека они почитают и поныне под именем Samau`al-el-wafa «верный Самуил».
Под старость только удалось Харису одержать блестящую военную победу. В 554 г. вздумал старый Мунзир III, сын Ма-ас-семы, король Хиры, побеждавший не раз Хариса, двинуться снова к сирийским границам. Умудренный вечными неудачами, решился на этот раз Харис прибегнуть к хитрости. Он выбрал из всего своего войска сотню самых отчаянных головорезов. Чтобы еще более разжечь их пыл, приказал красавице дочери своей Халиме умастить голову каждого воина «халуком», любимейшими у арабов духами. Один из храбрецов не выдержал и сорвал при этом поцелуй с чела прелестной. Глубоко уязвленное чувство чести арабской девушки вылилось в звонкой пощечине дерзкому. Но старый король посмотрел на дело необыкновенно снисходительно и посоветовал девушке не обращать никакого внимания на такие пустяки. Сотня же удальцов немедленно отправилась в лагерь Мунзира и явилась к нему как перебежчики. На этот раз, совершенно случайно, старого степного волка покинула обычная его осторожность. Он принял их дружелюбно. Предводитель кучки храбрецов пользуется первым моментом оплошности, бросается на короля и закалывает его. Во время происшедшего общего смятения Харис со всем войском производит нападение на неприятельский лагерь и наносит своим противникам полное поражение. Эта победа носит у арабов название «побоища Халимы». И в глазах византийцев с этого времени филарх стал пользоваться особым уважением. Вскоре после этого (566 г.) понадобилось ему по политическим делам отправиться в Константинополь. Появление этого дикого полуварвара произвело сильное впечатление на весь двор. Долгое время спустя слабоумного императора Юстина II стращали им как пугалом. По смерти Хариса соединенная в руках его власть, как кажется, распалась снова на несколько княжеств. Сыну его, Аль-Мунзиру, удалось, однако, в 570 г. разбить наголову короля Хиры Кабуса, и в летописях упоминается, кроме того, целый ряд властителей Гассанидов, между прочим: Амр IV, Ну’ман VI и Харис VII. Все они покровительствовали выдающимся поэтам, но политического значения древнего Хариса никто из них не имел. Вероятно, старый филарх показался византийцам слишком опасным, и они предпочли снова в каждой пограничной провинции поставить особого независимого филарха. Об одном из них мы еще услышим в эпоху Мухаммеда. В сражении при Гиеромаксе мы встретимся с последним из Гассанидов — Джабала VI, сыном Аихама. При вторжении мусульман он принял начальство над всеми арабами Сирии.
О династии Лахмидов в Хире мы имеем более сведений, чем о предыдущей. Приблизительно к эпохе Зенобии, т. е. после 252 г., следует, по всей вероятности, отнести возникновение этого пограничного государства. Традиция соединяет рассматриваемое событие с именем Амр Ибн Адия. По сказаниям арабов, князь получил королевский титул от царя персидского Шапура I (241–272), т. е. право на управление арабами в Ираке; резиденцией его и наследников его стала Хира[13], около 10 миль на юг от развалин Вавилона, в трех милях от позднейшей Куфы, между Евфратом и пустыней. Весьма естественно, что авторитет династии распространялся и усиливался между иракскими арабами постепенно. Так, например, до нас дошли известия о жестоких репрессалиях многочисленных бедуинских племен, которые, пользуясь малолетством короля, произвели опустошительные хищнические набеги на Месопотамию и Вавилонию по повелению Шапура II (309–379), причем князю Хиры не было предоставлено никакой роли. Вскоре затем (около 380 г.) династия Лахмидов совершенно прерывается. На трон возводятся чуждые ей князья. Но около 400 г. династия Лахмидов снова появляется у кормила правления. Так, мы видим, что около 420 г. управляет страной Ну’ман I Одноглазый (еl-а’аwar). Он прославился постройкой замка Хаварнак, который ему воздвиг у Хиры один византийский архитектор — тогдашние арабы, и даже гораздо позднее, ничего не смыслили в мирных искусствах — по имени Синимар[14]. Согласно легенде, король по окончании постройки замка вместо награды велел сбросить строителя с вершины стены за то будто бы, что он хвастался выстроить, если захочет, еще более красивый, а как говорят другие — за то, что он объявил, будто знает местечко в фундаменте, и стоит лишь его сдвинуть, как все здание рушится. Всем известно хорошо, что подобного рода истории тесно связаны обыкновенно с постройкой многих других громадных сооружений. Из всего этого достоверно одно только, что имя Ну’мана как владетеля Хаварнака вошло в поговорку с 600 г. Наивысшего могущества достиг дом Лахмидов при сыне Ну’мана, Аль-Мунзире, который стал управлять, как известно достоверно, до 420 г. И византийцы называют его «Аламундарос, король сарацинов»[15], т. е. доблестный, воинственный муж. Надо полагать, что он со своими арабами вмешивался в вечные споры о троне Сассанидов и, без сомнения, посодействовал воцарению в Персии в 420 г. Бахрама V Гора, которого он знал раньше, во время продолжительного, может быть, и принужденного пребывания его в Хире. Но в возгоревшейся вскоре затем войне с византийцами (420–422), после страшного опустошения Месопотамии, королю нанесено было чувствительное поражение. При его преемниках продолжалась и далее без перерыва, с переменным счастием, борьба против византийцев и Гассанидов. Но в то время, когда обе династии стояли друг против друга с оружием в руках, выросла внезапно между ними третья держава, которая на короткое время отодвинула совершенно Лахмидов на задний план. Этот эпизод можно считать замечательною прелюдией, как бы возвещающей будущие мировые завоевания арабов. В таком истинном свете представлено событие лишь недавно, новейшими историками.
Было это в начале второй половины пятого столетия, когда племя Кинда стало проявлять свое влияние в центре Аравии. Хотя по происхождению с юга Аравии оно отличалось нетерпимостью ко всем остальным обитателям полуострова, ему удалось, находясь в центре юга Неджда, образовать коалицию из больших племен Ва’иль Бекр и Таглиб, а также некоторого числа и других для похода в первый раз к северным границам пустыни. Не подлежит никакому сомнению, что уже издавна распространялись слухи по центральной Аравии о больших добычах, собираемых в своих походах сирийскими и иракскими родственными племенами, предводимыми Гассанидами и Лахмидами; они глубоко врезывались в Месопотамию и Сирию, каждый раз, когда возгоралась снова и снова вечная война между персами и византийцами. Главе Кинда, Аль-Худжру, по прозванию Акиль-аль-Мурар[16], посчастливилось соблазнить арабов приманкою удовлетворения страсти их к грабежу и увлечь за собою вышепоименованные племена. Уже в 480 г. находим мы власть союза Кинда распростиравшеюся до границ Хиры, а влияние последней на соседних арабов — чрезвычайно ослабленным. По смерти Худжра новооснованный союз, по-видимому, на некоторое время снова распался: сыну его, Амру, не удалось удержать в связи племена, и вскоре он должен был ограничиться владениями на юге центральной Аравии, в то время как на севере принял начальство Кулейб, смерть которого, как мы выше описали, произвела жаркие раздоры между братскими племенами Бекр и Таглиб. Мы видели также выше, как продолжалась, почти без перерыва, знаменитая сорокалетняя война, но в момент, когда обоим племенам опротивели ссоры, Харису, сыну Амра, Киндиту, удалось на некоторое время водворить между ними мир и одновременно возобновить коалицию племен центральной Аравии. Харис был личностью замечательной. Необыкновенно деятельный, он обладал к тому же способностью даже из непостоянных элементов образовывать грозную силу. К 496 г. силы его возросли настолько, что он мог броситься снова между Хирой и Сирией, наводняя Палестину и прилежащие страны громадными полчищами. Оба его сына во главе многочисленного войска произвели страшнейшие опустошения. В конце концов наместнику византийскому Роману удалось прогнать дерзкие орды разбойников и даже взять в плен одного из начальников. Но около 500 г. снова возобновились набеги, и византийцы вынуждены были во избежание опасных диверсий во фланг, при вновь начинающейся войне с Персией, вступить в переговоры с Харисом. Посланный, дед историка Ноннозуса — он же это сам и рассказывает, — прибыл в 503 г. ко главе Киндитов. По заключенному условию, император Анастасий должен был выплатить громадные суммы, дабы обезопасить свои сирийские провинции; выговорено было также, что воинственный князь бедуинов свои беспокойные полчища направит против вассалов Персии, арабов Хиры. Король их Ну’ман III, сын Асвада, как раз в это время со своими лучшими войсками сражался под знаменами персов в Месопотамии против византийцев. Поэтому всадники Киндиты наводнили беспрепятственно плохо оберегаемое пограничное королевство и овладели им. Когда Ну’ман в сентябре 503 г. вследствие ранее им полученной раны умер под стенами Эдессы, вся его страна, за исключением Хиры, была уже в руках неприятеля. Между тем новый завоеватель не мог долго продержаться в том блестящем положении, на которое вознесли его изумительная деятельность и искусное пользование обстоятельствами. В 506 г. византийцы заключили с персами мир, а еще ранее, в 505 г., появился в Хире князь не менее энергичный, чем Харис, но еще более необузданный; это был Мунзир III, сын Имрууль Кайса III и Ма-ас-семы[17], дочери великого племени Раби’а, женщины замечательной красоты, которую король в одном из набегов на восточную Аравию захватил и взял в жены. В память ее звали обыкновенно и сына Мунзир ибн Ма-ас-сема. Он был поистине чистейшим типом варвара, хотя существует, впрочем маловероятное, предание о принятии им в преклонных летах христианства. Но нельзя от него отнять, что он был дельным властелином и во многом не уступал своему предку, носившему первым то же самое имя. Киндит потерпел вскоре ряд неудач. Бедуины таяли в его руках, как рассыпается во все стороны песок в пустыне, лишь только они приметили, что вместо легких хищнических набегов дело теперь идет о горячих, упорных битвах. Племя за племенем уходили на свои старинные пепелища; наконец Мунзир напал на самого Хариса и на оставшееся ему верным маленькое войско. Разбитый наголову, потеряв все свои сокровища, с большим трудом ускользнул он лично от преследователей. Сорок плененных, все члены семьи Акиль-аль-Мурара, по приказанию Лахмида были обезглавлены. После долгих лет скитальчества, в 529 г., попал и он сам в руки Мунзира и был казнен, несмотря на то что дочь его Хинда, плененная, вероятно, в одном из прежних походов, стала женой победителя. Эта женщина была набожной христианкой, в Харе основала она монастырь, церковь которого, по свидетельству одного мухаммеданского писателя, сохраняла долго надпись, свидетельствующую об имени строительницы. Братья ее, сыновья Хариса, провели всю жизнь в бесплодных стараниях собрать снова воедино отпадшие племена. Один из них, Худжр, навлекший ненависть Асадитов, был ими умерщвлен. После него остался сын Имрууль Кайс, «поэт и король». Так зовет его Рюккерт, воздвигший ему долговечный памятник переводом его стихотворений на немецкий язык[18]. Вся жизнь его протекала в блужданиях от одного племени к другому. Страстно желая отомстить за смерть отца и ища возрождения величия своего дома, он метался, не находя ни мира, ни успокоения, а цели удовлетворения честолюбия не мог достигнуть: так, по крайней мере, свидетельствуют его стихотворения, рисуя в действительности царственного мужа, преследуемого неотступно несчастием, но не преклоняющегося ни пред людьми, ни пред судьбою. После каждого поражения снова принимается он за безнадежную борьбу с бесчисленными своими неприятелями. Его неисчерпаемая жизненная сила даже на краю опасности дает ему способность внезапно увлекаться придорожным цветком, а иногда даже сорвать мимолетное удовольствие, прежде чем броситься снова в водоворот отчаянной борьбы. Арабы называют его «блуждающим королем» и признают за своего величайшего поэта. Подобно его борьбе и любовным похождениям, романтичен был и конец его жизни. Когда император Юстиниан около 530 г. задумал снова подготовить персам всюду ущерб и вред, пришло ему в голову попробовать восстановить Киндийское государство, которое уже раз принесло пользу византийцам. Снова посланы были агенты для переговоров с «Филархом Каизос». Был он рекомендован эфиопским наместникам Южной Аравии, находившимся в дружественных отношениях с Византией. Но когда оказалась очевидной неисполнимость планов варвара, пригласил его император в конце концов в Константинополь, чтобы дать ему убежище внутри Византийского государства и предложить какую-нибудь почетную должность. Имрууль Кайс не отклонил зова. Оставив на попечение Самуила Ибн Адия весь свой скарб, пересек Сирию и Малую Азию и прибыл в столицу. Прием был чрезвычайно радушный; после продолжительного пребывания он был назначен филархом Палестины. Но по дороге к своему новому посту застигла его внезапная смерть в Малой Азии, в Ангоре; по арабскому сказанию, и довольно вероятному, он был умерщвлен по приказанию самого Юстиниана. Говорят, император был оскорблен лично этим высоко симпатичным, но легкомысленным героем, успевшим соблазнить одну из принцесс. Этот рыцарский облик, который и поныне овеян чудно поэтической дымкой, отличался поистине необузданной страстностью и дикой отвагой Дон Жуана.
Никем не тревожимый, страшный Мунзир мог между тем утверждать снова в Хире владычество своей династии и со своими ордами бедуинов, всюду немилосердно грабящими, стать страхом и бичом византийских пограничных провинций. О том, как наконец умер он от руки Гассанида Хариса, уже было рассказано. Сын его Амр (554–568 или 569) под влиянием матери своей, Хинды, стал христианином, хотя это сведение не вполне достоверно. Так или иначе, это ему нисколько не мешало подражать отцу в его жестокостях. Царствование его памятно арабам, так как в эту эпоху родился в Мекке Мухаммед. Он и его брат-преемник Кабус (569–573) продолжали, разумеется, вести упорную войну с Гассанидами. Последнему, впрочем, в 570 г. они подготовили весьма неприятную ловушку. Мунзиру IV (тоже сыну Хинды) наследовал последний Лахмид, сын его Ну’ман V. Сказание передает, что из всех двенадцати сыновей Мунзира он один был уродлив и мал ростом, лицо его было покрыто красными пятнами и струпьями, притом это был человек неуживчивый, хотя имел большую склонность к женщинам и поэтам и обладал тонким чувством ко всему изящному. Когда царь персидский[19] стал переспрашивать одного за другим братьев: можешь ли ты держать арабов в повиновении, получал один и тот же ответ: да, всех, кроме Ну’мана. Один только Ну’ман ответил просто «да». А когда король спросил его дальше: а братьев твоих? Он ответил сухо: если уж с ними не справлюсь, то с другими, конечно, и подавно. Таким образом, власть была вручена ему, и он управлял страной приблизительно в 580–602. Немного принес он пользы персам и выказал при этом в разных случаях полное неповиновение, так что Хосрой II принужден был его устранить. Заманили его хитростью в Ктезифон, где он погиб; одни говорят — в тюрьме, другие — растоптанный слонами. Арабами считается он одним из самых выдающихся королей Хиры за его любовь к поэзии и поэтам, но рассказывают разное о его обхождении с ними. Более других снискал его милость знаменитый поэт Набига из племени Зубьян. Хотя все-таки однажды произошла между ними серьезная размолвка, когда ревнивому королю показалось, что влюбленный поэт в обращении с его супругой перешел границы, допускаемые этикетом. Набига должен был бежать и удалился к Гассаниду Амру. Но королю тяжело было оставаться долго без своего любимца, а Набиге как доброму арабу с действительно замечательным талантом, привыкшему к легкому срыванию с дерева золотых, плодов, показался Гассанид немного скуповатым. Оба, они вскоре помирились.
Вместе с Ну’маном пресекся гордый род Лахмидов. Дочь его, Хинда, ушедшая после его смерти в монастырь, пережила не только падение персидского царства, но и первую междоусобную войну мусульман. Она умерла в 660 г. Гораздо ранее, а именно в 633 г., пал последний мужской отпрыск династии, находясь во главе восставших арабских орд, незадолго до вторжения мусульман.
Становится теперь понятным, каким это образом византийцы и цари персидские пришли одновременно к одной и той же мысли — ограничивать или совсем отстранять сделавшихся слишком могущественными начальников арабских племен. Все же раздробление сирийских ленных владений, а еще более уничтожение династии Хиры было непростительно грубой ошибкой, за которую последовало вскоре жестокое возмездие. Мало-помалу между пограничными арабами, привыкшими к грабежу и опустошениям, окончательно исчезло уважение к внешней силе великих государств. А тут еще, как назло, расторгнуты были единственные, хотя и мало их сдерживающие узы. Персидские наместники и арабские фигуранты, отныне поселившиеся в Хире, теряют окончательно почву под ногами; они не в силах держать в повиновении арабов Ирака и не могут вдохнуть никакого уважения соседним бедуинам полуострова. И вот, спустя несколько лет после низложения Ну’мана, вторгаются Бену Бекр, жившие за последние десятилетия в тесной дружбе с Лахмидами, в область Хиры. Затем наносят чувствительное поражение соединенным силам персов и арабов племени Таглиб, переселившегося по окончании сорокалетней борьбы на правый берег Евфрата, неподалеку от города Зу-Кар, и несут опустошение далеко вглубь страны (между 604 и 610 гг.). Нет ничего поэтому удивительного, что 25 лет спустя первые великие халифы и военачальники мусульман не находят рискованным повторить нападение еще более серьезное, но предпринятое ими со значительно более громадными силами конных бедуинов. Поход этот мог изумлять только историков Запада.
В то время как мы замечаем, что в начале VII столетия весь север Аравии кипел брожением и пограничные племена стремились нахлынуть на соседние великие державы, бывшие доселе с ними в близких отношениях, на южных окраинах великого полуострова история как бы расплывается в песке. А некогда и там существовали могущественные государства, противоставлявшие элементам севера, силившимся распространиться, непреоборимое сопротивление. Искони, насколько известно, между обеими родственными расами, населявшими Аравию, существовало глухое соперничество. Уже в Ветхом Завете отмечено глубокое различие между детьми измаилитов, беспокойными бедуинами севера, и более оседлыми, приобвыкшими издавна к государственному порядку людьми Саба, населявшими юг. Почти поперек всей страны лежит непроходимая граница, отделяющая обе народности, это великая, южная песчаная степь (именуемая ныне Роба’аль Хали). Если по северной границе ее протянуть к западу линию, то она достигает Аравийского залива на один градус приблизительно южнее Мекки. Черта эта обозначает раздел, хотя и не совсем точно, отодвигаемых часто границ того пространства, где кончается естественная, положенная природою перегородка. Библия ведет происхождение Саба от Иоктана (Кн. Бытия, Моисей 10, 29) и называет поэтому южных арабов Иоктанидами, а северных — Измаилитами. В частностях этнографические особенности не выступают совершенно ясно. Но в стране, заселенной измаилитами, находившейся издавна в связи с Сирией и Месопотамией, поселялись, например, по самой сути вещей, в большом количестве евреи, и потому первоначальная народность не могла остаться во всей чистоте благодаря разного рода примесям чуждых элементов. Поэтому в населении Саба, естественно, сохранился более чистым настоящий тип арабский. Ко времени наступления настоящей исторической эпохи происходило, конечно, наоборот: измаилиты поэтому чувствуют и по сие время, что они именно истые представители арабской культуры, но древнейшие следы истории указывают в действительности на то, что задолго до измаилитов иоктаниды достигли уже достойного внимания культурного развития. До самых позднейших времен сведения о королеве Саба, из Священного писания и еще несколько в подобном роде мелких мест, так же как и некоторые указания греческих и римских историков и географов, описывавших народы и страны «счастливой Аравии», бросали лишь слабый свет на существовавшие там порядки; несколько прояснились взгляды историков благодаря исследованиям европейских путешественников, хотя изредка и с большой опасностью начавших проникать вглубь страны с конца XVIII столетия. Они оставили нам описания величественных развалин, древних храмов и дворцов, которые далеко кругом покрывали страну и свидетельствовали о давно минувшем великолепии. Но только теперь, лет сорок тому назад, постепенно удалось дешифрировать малопонятные письмена, высеченные на памятниках, которые там и сям найдены были в целости на развалинах. В большинстве случаев они были разобраны и признаны за арабское наречие, близкое к языку севера. Хотя в них, как и следовало предполагать, найдено было большое количество имен королей и иные разнообразные исторические указания, но, к сожалению, без обозначения времени, к которому следовало их отнести. Для устранения и этого затруднения весьма недавно подыскана более твердая почва. В одной ассирийской клинообразной надписи, относимой к 715 г. до Р. Х., царь Саргон Ниневийский говорит: «Я получил подать… от Исамара, сабейца, — золото, травы востока (т. е. благовония и пряности), рабов, лошадей и верблюдов». Этот же самый Иса’мар, сабеец, попадается в надписях южноарабских и назван князем Саба «Иаса’мар». Из этого можно заключить, что не только в восьмом столетии до Р. Х. царство Сабеев процветало, как об этом свидетельствует Библия, но что и сохранившиеся памятники южной Аравии в большинстве случаев можно отнести к этой древней эпохе. По сие время найденный материал в надписях, конечно, недостаточен, чтобы проследить историю страны в отдельных ее подробностях, но достигнутыми уже результатами возможно установить главнейшие моменты; более существенные из них предлагаются здесь вкратце.
Арабы иоктаниды издавна населяли, на юге полуострова, страну Йемен[20]. И до сих пор неизвестно время поселения их там, но несомненно, что это случилось много столетий до Р. Х. и что они же заняли соседнюю гористую африканскую Абиссинию. Проникнуть туда через Баб-аль-Мандебский пролив было не трудно. Не подлежит сомнению, что колонии семитов мало-помалу смешались тут с местными африканскими элементами, так что обыкновенно обозначаемых жителями Абиссинии эфиопов исторических времен следует считать за чистых арабов. Во всяком случае оба соседние народа двух материков скоро стали чужды друг другу, и во втором столетии нашего летосчисления эфиопские короли уже ведут войну с жителями противолежащего арабского берега, а в памяти как эфиопов, так и арабов не остается более ни следа прежнего их общего происхождения. В южной Аравии, между тем, возникает множество больших и маленьких независимых государств. В противоположение измаилитам-номадам из городской их жизни возникает стремление к торговле, к тому же на востоке, собственно в Хадрамауте, находилась местность, из которой получался высокочтимый всем древним миром ладан, а на юго-западе в давние времена добывалось в большом количестве и золото. Кроме того, между гаванями Восточной Аравии и Индией издавна существовало сообщение морем. Индийские продукты, в особенности пряности и редкие животные, «обезьяны и павлины», привозились к берегам Омана. Отсюда шли транспорты, как кажется, еще с десятого столетия до Р. Х., сухопутьем к Аравийскому заливу; здесь грузили товары на корабли и отправляли в Египет, ко двору фараонов и его вельмож Здесь именно, в этом юго-восточном углу упомянутого моря, следует искать страну Офир, с которой Соломон завел на короткое время прямые торговые сношения, при помощи Хирама тирского. Благодаря трудностям плавания по Красному морю в те времена, приблизительно в восьмом столетии, предпочитали сообщение сухим путем из Йемена в Сирию. Из Сабота (так в древности назывался арабский Шабват), главного города Хатрамотитов (Хадрамаут), проходил караванный путь в Мариабу (Ма’риб), в стране Сабеев, а затем через центр Аравии направлялся на Макорабу (позднее Мекка), через страну Мидианитов и, пересекая полуостров Синай, достигал Петры и Газы, лежащих на Средиземном море. Здесь и был главный складочный пункт торговли между Востоком и Западом. Соответственно этому встречаем мы между страной ладана, Хадрамаутом, и Красным морем два довольно большие владения: к востоку Минеев, заимствовавших свое название от главного города Ма’ин (от него одно время зависела непосредственно страна ладана), а на западе примыкающие к нему владения Саба с резиденцией Ма’риб. Вокруг них группировался целый ряд маленьких княжеств, которые более или менее находились от них в зависимости. В особенности влияние Сабы распространялось далеко на север. Жизненные интересы страны требовали, чтобы путь караванов до самой земли Мидианитов был свободен и безопасен для перевоза по нему дорогих продуктов. И если мы замечаем в стиле многих построек, а равно и в мифологии сабеев ясные следы непосредственного влияния ассирийско-вавилонской культуры, то этого нельзя иначе объяснить, как следствием многоразличного, достаточно непосредственного и тесного взаимного общения. Несомненно, что ассирийцы держали в повиновении не только всю Сирию, но и бедуинов северо-аравийских степей, а потому и арабы юга должны были волей-неволей еще перед восьмым столетием для ограждения спокойствия торговли обратиться к ним же. В течение целых столетий государства Саба и Ма’ин, если и не всегда безусловно успешно, то во всяком случае старались соблюдать, как это и подобает торговым нациям, взаимную политику мира. И в 25 г. до Р. Х., по свидетельству римлянина Элия Галла, арабы западного берега до самого полуострова Синая оставались торговцами мало воинственными; так продолжалось еще некоторое время и по Р. Х. Но тут отношения сразу изменились. Хотя поход, предпринятый Элием Галлом в Аравию по приказанию императора Августа, и не удался — изменнические проводники направляли войска через труднопроходимые местности, а осада после невыразимо трудных переходов достигнутого наконец римлянами Ма’риба не удалась, так как римский полководец по недостатку воды должен был ее снять, — но во всяком случае торговые предприятия Востока не могли уже более избегнуть подавляющего влияния Римской всемирной империи. Направление торгового пути сразу изменилось, корабли поплыли прямо из Индии и от берега ладана через пролив Баб-аль-Мандебский направились в Миос-гормос, египетскую гавань у Красного моря. Таким образом обойдены были все внутренние складочные места торговли. Мало-помалу гордые дворцы Сабы обезлюдели, искусственные водоснабжения, при посредстве которых пески пустыни превращались в плодоносные поля и сады, стали приходить постепенно в упадок.
Арабская легенда, видимо, старается сжать длинный исторический процесс, обнимающий более столетия, в один конкретный факт. По этому сказанию, процветание Ма’риба и всего Йемена всецело зависело будто бы от гигантской плотины, считавшейся чудом света, назначение которой было защищать город и его окрестности от вод горных потоков. Вот эта самая плотина (событие приурочивает легенду к середине второго столетия по Р. Х.) вдруг прорвалась, воды хлынули, затопляя город и окрестности. Катастрофа произвела ужаснейшее опустошение, последствия которого никто не сумел устранить. Большая часть населения вынуждена была выселиться и искать пристанища на севере и далее в Сирии. Так объясняют арабские историки появление в этих странах большего числа племен южноарабского происхождения.
Плотина Ма’риб частью сохранилась и поныне, виднеются и теперь громадные каменные столбы, между которыми, вероятно, находились ворота шлюза. Очень возможно, что подобного рода катастрофа действительно имела место. Но если предположить, что город и страна, хотя до известной степени, находились тогда в цветущем положении, было бы, конечно, нетрудно восстановить прорвавшуюся плотину и снова обратить поля, засыпанные песком, в плодородные. Поэтому надо полагать, что упадок государства и его резиденции предшествовал наводнению, и причину его главным образом следует искать в прекращении движения караванов по старинному торговому пути. Отклонение торговли по морскому пути — вот объяснение вполне удовлетворительное. Хотя в первом столетии по Р. Х. еще упоминается о царстве Сабеев, но только в связи с гомеритами и, как их называли древние, химьярами по арабскому произношению, т. е. береговыми племенами, обитавшими между сабейцами и морем. Уже тогда резиденцией союзного королевства был не Ма’риб, а Зафар, лежащий ближе к морю. Позднее о сабейцах более нет и помину, говорится только о химьярах. Так что древнее королевство южной Аравии, так еще недавно процветавшее, равно как и его памятники, считается уже принадлежностью химьяров. Несмотря, однако, на перенесение центра тяжести южноаравийской цивилизации теперь ближе к морю, царство Химьяров никогда не могло достигнуть степени процветания древней Сабы; при сложившихся новых обстоятельствах оно очутилось в виде промежуточной станции для индийской торговли. Собственные продукты Йемена — между которыми золото постепенно отступает на задний план, а позднее, в шестом столетии, выдвигается кожа — недостаточны были для того, чтобы страна удержала свое прежнее первенствующее положение. Но вплоть до самой эпохи ислама живой обмен местных продуктов с таковыми же Сирии все еще продолжается по старинному караванному пути, пролегающему через Мекку, а из гавани Красного моря ведется торговля с Абиссинией, откуда с давнего времени получались слоновая кость, пряности и другие продукты. При этом вся торговля стала более, чем прежде, когда центр могущества лежал глубоко внутри страны, подчиняться влиянию иноземному и различного рода нападениям. И в старину никогда особенно не заботились о содержании военных сил в достаточном количестве, теперь же, со времени перемены направления торгового пути, охрана значительно ослабла. Итак, почти не остается никакого сомнения, что переселение большинства южноарабских племен на север, происшедшее, по свидетельству арабских историков, вследствие прорыва плотины Ма’риб, обусловилось по меньшей мере упадком сабейской торговли: отняты были у значительной части народонаселения средства к существованию, а потому они были вынуждены, по необходимости, покинуть населенную с избытком родину. Было бы неосновательно поэтому сомневаться в факте массового переселения, имевшего место во втором столетии нашего летосчисления. Если даже отнестись критически к таблицам племен, изготовленным генеалогами мухаммеданской эпохи для всей Аравии, то, во всяком случае, останется несомненным, что большое число племен, населявших северо-запад Аравии и Сирии, ведут свое происхождение из Йемена; это легко проследить до самых позднейших времен средневековой истории. Между ними и жителями средней и северной Аравии, считающими себя измаилитами, существует постоянная, смертельная расовая ненависть, которую даже ислам не мог скоро сломить. Очень естественно, что переселенцы не могли и думать продолжать свои занятия мирных купцов; им пришлось десятки лет и даже столетия биться с бедуинами, измаилитами и тогда только променять оседлую жизнь на кочевую. А когда наконец они проникли частью в Сирию, то успели уже совершенно бедуинизироваться, подобно своим землякам, которым по пути пришлось осесть в северной Аравии. Сама природа страны требовала этого неуклонно. Если так просто объясняется присутствие многочисленных йеменских племен в северной Аравии, то становится само собой понятным, что потеря таких значительных и, конечно, наиболее деятельных народных элементов должна была в высокой степени ослабить могущество химьяров. Хотя по дошедшим до нас известиям, достигающим шестого столетия, южные аравитяне, особенно же те из них, которые оставались в обезлюдевших главных пунктах древнего Сабейского государства, мало-помалу тоже бедуинизировавшихся, неоднократно пробовали подчинить своей власти соседних центральных арабов — самое племя Кинда, успевшее на некоторое время распространить свое верховенство на некоторые из ближайших племен, считало себя происхождения Йеменского, — но эти случайные попытки нисколько не изменяют факта. Мало-помалу большинство жителей Йемена подпадает под власть иноземную. Нападение эфиопов во II столетии на аравийские берега повторяется снова и все с более возрастающим успехом. Египетские миссионеры, успевшие ввести христианство в Эфиопию, появляются уже в IV столетии в столице химьяров, а в Адене построены были даже церкви. Несколько позднее король Аксума, столицы Эфиопии, носит уже титул короля Аксумитов и Гомеритов. Очень может быть, что он только по обычаю восточных властителей и пользуясь счастливым походом внес имя неприятельской страны в свой официальный титул. Во всяком случае это значит, что, хотя бы ненадолго, он владел югом Аравии. И действительно, в VI столетии императоры византийские Юстин I (518–527) и Юстиниан I (527–565), желая так или иначе защитить себя от персов, пускались на всевозможные хитрости по отношению к их вассалам в Хире, дабы противопоставить им сыновей пустыни. Для этого самого они обратились к королю Аксума, прося его, чтобы он укрепился в Йемене и оттуда действовал на племена центральной Аравии. Возник целый ряд войн между эфиопами и химьярами. История их в подробностях мало разъяснена; известно достоверно одно, что не раз являлись в южной Аравии эфиопские наместники и не раз снова были прогоняемы туземными князьями. Также весьма знаменателен факт, что некоторые из них, для противопоставления христианам эфиопам, пытались ввести иудейство в Йемене. Меж ними особенно выдался один, которого Арабы называют Зу-Нувас. Он возбудил даже кровавое преследование христиан, давно уже укоренившихся в местности Неджран. Существует затем известие об одном эфиопском наместнике в Йемене, по имени Авраам, по арабской же транскрипции Абраха; он предпринял даже походы против Мекки с целью завоевать город и ввести в него христианство, но неожиданно должен был вернуться, как кажется потому, что в его войске, подобно как у Санхериба, под Иерусалимом, распространилась заразная болезнь (вероятно, оспа). Этот поход особенно памятен арабам, потому что за войском тянулись слоны, надо полагать, привезенные из Африки. Аравитяне прозвали поэтому Абраха «слоновьим человеком», а как все историки утверждают единогласно, что в этом самом году родился Мухаммед, то поход «слоновьего человека» следует отнести к 570 г. Ничего более достоверного, впрочем, об этом событии неизвестно. Во всяком случае персы нашли необходимым серьезно противостать эфиопским вторжениям в Аравию, опасаясь, что рано или поздно они будут в состоянии произвести значительную диверсию во фланг королей Хиры. Они успели ловко воспользоваться отвращением йеменского народонаселения к эфиопскому владычеству. Сейф, сын Зу-Иезена, потомок старинного королевского рода химьяров, отправился, как говорят, в Ктезифон, чтобы побудить короля персидского Хосроя Анушарвана идти походом в южную Аравию. Во всяком случае достоверно то, что Хосрой послал флот с десантом под предводительством Вахриза, и он прибыл через Персидский залив в Аден. При помощи возбужденных Сейфом к восстанию арабов ему удалось прогнать эфиопов. Персы посадили на трон преданного им Сейфа, а сами удалились, но когда тот стал жестоко гнать живших в стране эфиопов, его вскоре умертвили, а страна была порабощена снова. Вахриз вернулся с еще более сильным войском уничтожить окончательно врага африканского и остался в стране в качестве персидского наместника. С этих пор Йемен стал подвластен персам, но они благоразумно довольствовались умеренной податью и общим наблюдением. Вице-король персидский поселился в главном городе Сан’а, меж тем как управление предоставлено было, собственно говоря, самостоятельным отдельным князьям, выбираемым из старинного королевского рода. Страна успокоилась и была довольна, а о развитии особенной внешнеполитической деятельности на этом столь отдаленном посте персидскому наместнику нельзя было, конечно, и думать. Поэтому нет ничего удивительного, что Йемен не сыграл никакой роли в наступавшем вскоре всемирном событии.
Займемся же теперь ближайшим топографическим описанием местности, выступающей на политическую арену всемирной истории. Между плоскогорьем Неджд, которое ограничено по направлению к Красному морю довольно непроходимым пограничным хребтом, и берегом лежит страна Хиджаз (пограничная провинция). Эти горы во многих местах подходят близко к самому морю — остается узкая береговая полоса, страшно знойная и нездоровая, с двумя маленькими гаванями. Зовут ее Тихама (низменная земля). Собственно Хиджаз — страна гористая, состоящая главным образом из двух параллельных отрогов гор. Одна из цепей идет вдоль моря, а другая — по направлению к Неджд. Между ними помещается что-то вроде плоскогорья, или так называемой седловины. Оно тоже искрещено вдоль и поперек множеством неправильных горных кряжей. Эта седловина, понятно, есть тот путь караванов, который вел из Йемена в Палестину и к Синайскому полуострову. Здесь задолго до Р. Х. шел торговый путь из Сабы через Макорабу и Ятриппу к Петре. Древняя Макораба была не что иное, как Мекка. Ятриппа — очевидно Иасриб, как называли до Мухаммеда Медину. Оба города были станциями караванного пути и до рождения Иисуса Христа имели известное значение. Об их тогдашних жителях ничего точного, впрочем, неизвестно. Насколько можно судить по сбивчивым сказаниям позднейших времен, первоначально его жители состояли из разнообразнейших элементов вперемежку с людьми, проникнувшими с севера. В эпоху Мухаммеда по всему северу Хиджаза разбросаны были многочисленные поселения иудеев. Если принять к тому же во внимание, что задолго до выступления пророка самое основание святыни Мекки приписывается обыкновенно Аврааму, если далее оказывается, что ни одного названия лиц и местностей, о которых пойдет речь, нельзя объяснить арабскими словами, то весьма естественно сделать заключение, что переселения с сирийских границ имели место издавна. Нет надобности доказывать, да едва ли и было бы это вероятным, что первыми переселенцами оказывались иудеи. Нельзя также предполагать, что это были Эдомиты или Амалекиты. Мы слишком мало знаем вообще об этнографии сирийско-арабских пограничных округов в древности, чтобы предложить подобные определенные предположения. Но во всяком случае можно сказать утвердительно, что задолго до Р. Х. население состояло из разнообразнейших смешанных элементов, постепенно и окончательно арабизировавшихся. Это народонаселение имело своим средоточием Мекку, а здесь издавна находилось святилище совершенно не арабского характера, Ка’ба. В начале нашего летосчисления грек Диодор видел ее собственными глазами и описал как место, в высокой степени почитаемое арабами. Да позволено будет из позднейших сведений об отношениях, существовавших между арабскими племенами, вывести некоторые умозаключения, и в таком случае основание и род этого почитания легко станут понятными. Мекка лежит довольно близко от границ старинного Сабейского государства, так сказать средоточия бедуинства. Обезопасить себя от хищнических поползновений сынов пустыни, которые ежеминутно и легко могли спуститься с гор на торговый путь с целью напасть на тянущиеся к северу караваны, было главнейшей заботой жителей Мекки и ее окрестностей. Все помышления их устремлены были, чтобы поставить торговлю под покровительство чуждого вначале для коренного бедуина и страшного, а потому и внушающего глубокое уважение храма. Вот и основало купеческое сословие союз племен Хиджаза, который имел своим религиозным средоточием пункт всеобщего почитания Ка’бу. Союзу этому удалось постепенно неверующих вначале, но суеверных бедуинов держать в субординации и даровать им вместе с тем возможность вступления в члены союза. Ежегодно праздновался с большим торжеством, внутри и в окрестностях Мекки, праздник весны, как это встречается у большинства семитов. Обычай этот перенесен сюда с севера древнейшими переселенцами. На празднества приглашались и остальные племена. Дабы привлечь их, устраивались вместе с религиозными церемониями большие ярмарки, которые открывались во многих местностях, по соседству с Меккой, до и после периода празднеств. Здесь же сыны пустыни обменивали выделанные кожи взращенных ими же вьючных животных и вообще все то, что в течение года получалось от их загородьями обнесенных пастбищ, на разного рода продукты цивилизации: драгоценные ткани Сирии, разные украшения, выделываемые в большом количестве искусными иудеями северного Хиджаза и многое другое, что считалось между полуварварскими номадами редкостью и предметом вожделений. Поэтому нет ничего удивительного, что даже бедуины поняли, в какой мере подобного рода отношения требуют с обеих сторон миролюбия и прекращения, хотя бы на срок ярмарок, излюбленных ими хищнических набегов. И еще за некоторое время до Мухаммеда удалось горожанам установить, чтобы в течение 4 месяцев в году царствовал мир не только в области торговой конфедерации Мекки, но и почти повсеместно по всей Аравии. В это спокойное время отдельные племена могли посылать своих делегатов в Мекку для устройства дел. Ворочались они назад, никем не обижаемые. А при замечательных церемониях торжественного служения богу и приношения ему жертв могли присутствовать и посторонние. Иноземцы не могли не замечать, что подобная образцовая набожность жителей Мекки даровала им благословение свыше, благоденствие и успех. Поэтому многие стали вскоре обдумывать, как бы и себе самим доставить такие же осязательные выгоды. Мало-помалу начали участвовать и посторонние в религиозных обрядах, необычность пышной церемонии которых должна была сперво-началу производить сильное впечатление на людей простых. Доселе лишь изредка, когда им уж очень плохо приходилось, обращались они со своим безыскусственным личным молением к какому-нибудь грубому идолу, метеориту или священному дереву, чуждые понятий религиозной общины и ее правильного богослужения. Умные купцы Мекки все были готовы сделать, лишь бы облегчить им приступ к их выработанным обычаям. Они охотно ставили и внутри, и возле Ка’бы кроме своих собственных также и изображения идолов чуждых им племен. Таким образом, мало-помалу они достигли того, что всякий араб, не слишком далеко живший от них, признавал в храме Мекки и свою святыню. Божество Ка’бы, хотя бы он и редко прибегал к нему, становилось в конце концов его собственным, ибо над сонмом идолов, даже в Аравии, предчувствовали все высившегося «неведомого бога», всюду царил древний бог семитов: Иль, или Илях, как звали его арабы севера. Вероятно, благодаря влиянию иудейскому он был нечто вроде всеотца богов предков, почитаемый не непосредственной молитвой и богослужением, но пребывающий в сознании народном, как бы невидимо присутствовавший в качестве властителя Ка’бы. Так зачалось богопочитание, после того как могущество древних Сабеев оказалось недостаточным для поддержания безопасности караванного пути, идущего на север. Так постепенно, хотя и в весьма ограниченных размерах, зерно гражданских порядков Мекки сделало ее первенствующим городом не только Хиджаза, но и отчасти большинства арабских племен.
К середине периода этого гражданского развития, надо полагать, следует отнести время отклонения торгового пути и переселения йеменских племен ближе к северу, что произвело также и в Мекке большие перемены. Толпы южных арабов вторгнулись в Хиджаз. Одни здесь осели, между тем как большинство потянулись далее на север. Около Мекки и в самых стенах ее поселилось племя Бену Хуза’а, предводительствуемое именуемым впоследствии Амр Ибн Лухай. Про него именно мусульмане говорят, что вместо чистого богопочитания, которое господствовало доселе в Мекке, он ввел идолопоклонство. Понятно, на это следует смотреть только как на теологическое препирательство. Но тем не менее весьма вероятно, что южные арабы, смешавшись с прежними горожанами Мекки, позаботились прежде всего поместить в Ка’бе и своего племенного божка. Приблизительно еще ранее V столетия новые переселенцы захватили в свои руки власть в Мекке и оттеснили на задний план племя Бену Курейш — так звали прежних распорядителей в городе. В упомянутое время, как рассказывают, проживала в Мекке Фатима, вдова Килаба, одного из наиболее уважаемых всеми Курейшитов, со своими двумя сыновьями Зухра и Зейд. Когда первый из них был уже юношей, а другой еще ребенком, вышла она замуж за одного человека из южноарабского племени Узра[21], который жил в то время к северу от Иатриба, позднейшей Медины. За ним последовала и она на его родину и подарила ему сына Ризах. Вместе с ним воспитывался и Зейд, а Зухра оставался в Мекке. Так как Зейд вырос вдали от отчего города, получил он прозвище Кусаи[22]. Когда он возмужал и узнал о своем происхождении, вернулся назад в Мекку. К тому времени Ка’ба перешла окончательно в руки хуза’итов, старейшина которых Хулеиль стоял во главе управления святыней. Кусаю удалось снискать его благоволение, так что он отдал ему в жены дочь свою Хуббу. Когда Хулейль состарился и одряхлел, его заступал часто на службе в Ка’бе зять. Неоднократно приставала к старику Хубба, улещая его назначить ее мужа своим преемником, но Хулейль предпочел ему Абу Губшана, приятеля из своего же племени, и пред смертью вручил ему ключи от храма. Но Кусай заблаговременно задумал вернуть обратно своим одноплеменникам, курейшитам, первенство в городе и в Ка’бе. Он опоил Абу Губшана, за глоток вина выторговал, пользуясь его бессознательным состоянием, ключи от Ка’бы. И по сию пору сохранилась у арабов поговорка: «Абу Губшана покупка». Круглого дурака клеймят также прозванием: «глупее Абу Губшана». Но Кусай очень хорошо понимал, что хуза’иты не допустят безнаказанно отстранения их от владения Ка’бой, поэтому он распорядился заранее призвать к себе на помощь сводного своего брата Ризаха с большой толпой Узритов. В соединении с ними и курейшитами удалось ему после упорной борьбы прогнать из Мекки племя Хуза’а. Сызнова переделал он все управление в городе и самую службу при Ка’бе. Многие из курейшитов, до того времени рассеянные и жившие промеж соседних племен, были им собраны снова в Мекку. Каждой отдельной семье отведен был особый квартал. В городе воздвигнут был «Дом собрания», куда сходились на совещание старейшины племени под председательством самого Кусая, тут же сохранялось и военное знамя Лива. Он понудил курейшитов обложить самих себя данью. Сумма эта предназначалась на прокормление беднейших чужеземцев, которые ежегодно приходили на поклонение и принимали участие в больших религиозных празднествах Мекки. Распоряжение этими доходами, названными Рифада (вспомоществование), также как председательство в совете и охранение знамени, сделались по его инициативе почетнейшею должностью. Таковыми же стали: предводительствование на войне (Кияда — ведение); заведование колодцами и распределение воды между горожанами, также и во время церемоний паломникам из чужестранцев — столь важное в стране с климатом сухим, почти лишенным дождя (Сикая — поение); наблюдение за Ка’бой (Хиджаба — «должность надзирателя») и, наконец, руководительство и окончательный роспуск пилигримов во время процессии в городе и окрестностях (Иджаза — дозволение, отпуск). Большинство этих должностей Кусай впоследствии закрепил по наследству за главнейшими родами города, а именно: «Сикая» и «Рифада» в роде Абд-Менаф, специально в семье Хашим — «Хиджаба» вместе с председательствованием в совете, и «Лива» — в роде Абд-ад-Дар.
Вся эта легенда о Кусае, которую и до сих пор некоторые новые историки принимают за чистую монету, опять-таки не что иное, как попытка найти для отношений и учреждений времен Мухаммеда твердое историческое обоснование. В народном предании оно и могло только вылиться сведением всего к одной определенной личности. Кусай такой же, вероятно, в действительности исторический образ, как и Геллен, Эол или Дор. Хотя и фигурирует он в арабских генеалогиях не особенно далеко, а именно — как пятый прадед Мухаммеда, но в настоящее время уже доказано, что эта родословная построена искусственно, позднее, в период мухаммеданский, на основании неверных устных преданий. Совершенно невероятно, чтобы все эти семьи, которые связаны тут с именем Кусай, были бы действительными потомками единственного лица. Скорее, в следующем генеалогическом дереве следует искать условного выражения того факта, что Мухаммед был сыном Абдуллы, сына Абд-аль-Муттадиба из семьи Хашим, а Абу Суфьян — сыном Харба, сына Омейя из фамилии Абд Шемс. Затем обе семьи принадлежали к основной группе Абд Менаф, которая, с некоторыми другими группами, как например: Абд-ад-Дар и Абд-аль-Узза, принадлежит к отделу Кусай, племени Бену Курейш.
Можно принять поэтому с некоторою достоверностью, что едва ли более трех последних членов этого генеалогического дерева можно считать за отдельные исторические личности. Таким образом, вероятнее всего Хашим уже не отец, а приблизительно прадед Абд-аль-Мутталиба. Абд Менаф же не есть, собственно, историческая личность, а только идеальный представитель факта, что членов семей Абд Шемс и Хашим, живших во времена Мухаммеда, следует считать за дальних родственников, независимо от того, были ли они родственники по крови, или же по местному соседству, случайным бракам, либо, наконец, стали в близкие отношения по каким-либо иным причинам. При этих обстоятельствах, естественно, очень трудно из подобного втиснутого в генеалогическую таблицу сказания выводить какое-либо заключение о действительности событий. Итак, из всей этой истории Кусая можно усмотреть только некоторые исторические факты; надо полагать, что около 400 г. — могло быть и раньше — переселившиеся в Мекку южные арабы успели, как это часто случалось, ассимилироваться с местными жителями (женитьба Кусая на девушке из племени Хуза’а). Такое сплотившееся вместе с южными арабами из племени Узра народонаселение предприняло союзную войну против живших вне города и с ними не смешавшихся Хуза’итов. Причины этого столкновения были, может быть, требования их пользования сообща Ка’бой или что-нибудь подобное, что показалось жителям Мекки несправедливым. Сказание же о войне, для городских купцов весьма необычное явление, твердо запало в их память. Это и могло стать той рубежной эпохой, к которой мало-помалу они приурочивали начало всех элементарных порядков, уже существовавших в Мекке ко времени появления пророка. В конце концов эта самая эпоха по известной манере образования мифов была олицетворена в образе Кусая.
Вполне естественно поэтому, что эти отдельные черты легенды в сопоставлении с действительными фактами далеко не могут быть доведены до совершенно ясного их понимания. Но и в остальном пред появлением Мухаммеда, хотя мало-помалу история выступает на более твердую почву определенных и ближе контролирующих друг друга сказаний, едва ли не труднее будет разобраться. Здесь именно мы натыкаемся на известия, окрашенные сознательным или бессознательным стремлением придать «посланнику божьему» и его семье во всем первую роль, что почти всюду извращает события, а отчасти пахнет прямой подделкой. Следуя этим сказаниям, Хашим, внук Кусая и прадед пророка, был во всех отношениях первым человеком в Мекке. По этим преданиям, он не только исполнял должность кормителя пилигримов, поистине с княжеской щедростью, благодаря будто бы своему громадному состоянию, но и во время голода в Мекке питал все народонаселение, устроив большие подвозы хлеба из Сирии и разделяя между жителями мясо большими порциями. Говорят про него также, что он далеко за пределами Аравии заботился, с большим искусством и успешно, об интересах своего народа. Так, например, передают, что он заключил договор с Византией и Гассанидами касательно беспрепятственной торговли, которую Мекка издавна вела с этими странами. Другим договором с бедуинами обезопасил он будто бы, путь караванов, меж тем как брат его заключил мирные условия с христианским королем Эфиопии, химьярами и персами. Наконец, говорят, он организовал торговлю жителей Мекки в той высокой степени, в какой ее вели и позже; так что каждую зиму отправлялся большой караван в южную Аравию, а каждое лето — в Сирию. Такое влиятельное положение, какое занял он, не могло не возбуждать зависти, но напрасно стремились соперничать с этим всеми уважаемым человеком, в особенности честолюбивый его племянник Омейя. По смерти Хашима перешли все его титулы сначала на одного из его братьев, а затем на его сына Абд-аль-Мутталиба. Сему последнему посчастливилось открыть колодец Земзем, вблизи Ка’бы, богатый источник великой цены, особенно во время священных празднеств, для снабжения пилигримов. Благодаря этому он занял если не столь блестящее, как его отец, то не менее всеми уважаемое положение, так что попытка Харба, сына Омейи, затмить его славу кончилась равно неудачно, как и соперничество отца его с Хашимом.
На самом же деле было далеко не так. Доказательством этого могут служить отношения Мухаммеда к своим землякам, что очень ясно выступает даже из многочисленных мест Корана. Оказывается, что ближайшие предки пророка были людьми среднего класса. Сравнивать их с высшей степени почтенной и зажиточной семьей Омейи никоим образом невозможно. Абд-аль-Мутталиб, например, столь нежно любивший своего внука, маленького Мухаммеда, не оставил ему такого наследства, которое хотя бы в некоторой степени могло оградить его от нужды. Что же касается Абу Талиба, дяди пророка, защищавшего его все время, пока он был жив, и с величайшим самопожертвованием, как известно достоверно, он со всей своей многочисленной семьей терпел крайний недостаток. Поэтому равным образом весьма сомнительно, чтобы должность Сикая, распределения воды пилигримам, была настолько почетна, будучи соединена с правом владения колодцем, которым пользовалась семья Хашим. Во времена ежегодного прилива паломников доставляла она, конечно, впрочем не особенно большую, выгоду. Но несколько позднее, на основании тех же маловероятных преданий, должность эта возросла до равного будто бы значения с председательствованием в совете курейшитов и командованием войсками. В особенности подозрительно то, что величие дома Хашим, по свидетельству самого сказания, постепенно до Мухаммеда приходит в упадок Так, например, мы видим, что состояние отца его, Абдуллы, даже традиция не решается слишком преувеличивать; по сравнению с ним Абд-аль-Мутталиб значительно в большем почете, а мифическому Хашиму приписываются в качестве тогдашнего жителя Мекки невероятные подвиги. В особенности предание о заключенных формальных союзах с персами и византийцами прямо-таки смешно. Сказание о роде Омейи дышит непосредственной наивностью. Члены его искони все были богаты и могущественны, им предоставлено было право командования на войне, о чем упоминается и в истории Мухаммеда, отрицать этот факт не было никакой возможности. Поэтому, естественно, понадобилось семью Хашим поставить еще выше — отсюда вытекает поразительная и не раз повторяющаяся бессмыслица во всех подробностях рассказа о попытках Омейи и Харба соперничать с предками пророка. Одно только можно вывести из вышеприведенных известий, что действительно не без некоторых препятствий в течение последних двух столетий стало наследственным руководящее влияние в Мекке семьи Омейи, и, понятно, в самом ограниченном смысле, в котором оно только было возможно между свободолюбивыми арабами. Городские жители Аравии нисколько не уступали бедуинам в этом отношении; семья, отдел племени, распоряжалась в своем квартале свободно и самостоятельно, как бедуины в своих лагерях в палатках, ни от кого не принимая приказаний. Но мирное занятие торговлей, которое более или менее отстраняло внутренние раздоры между семейными группами города, налагало некоторое смягчение чрезмерной впечатлительности чувства чести, так сильно развитого у бедуинов; с другой стороны, влияние богатства и почета имело перевес над всем остальным у слишком расчетливых жителей Мекки. Не то мы видим в пустыне, где эти имущественные преимущества подвергались более быстрым колебаниям и нередко подчинялись личной геройской деятельности. Поэтому в доме собрания большею частью мнение немногочисленных богатых брало перевес, и людям незначительным трудно было бороться с могущественными. К этой-то группе людей малозначащих принадлежали, несомненно, и члены семьи Хашим.
Подобного рода управление как ни мало заслуживало названия государственной власти в значении современном, тем не менее заключало в себе, сообразно существовавшим в Мекке общественным отношениям, некоторые зародыши ее. По крайней мере во всей Аравии мы не встречаем ничего подобного, даже в других городах Хиджаза, которые по сравнению с Меккой все же имели некоторое значение, так, например, в Иасрибе, позднейшей Медине. Это место, как и большая часть севера Хиджаза, по дошедшим до нас сведениям, находилось в руках иудеев. Когда и откуда колонизировали они страну — неизвестно. Вероятнее всего, пробились они в аравийские степи, подобно тому, как и в остальные части света, во время возникших между римлянами и иудеями войн, в первое столетие нашего летосчисления; едва ли возможно предположить, что это переселение случилось еще ранее. Иудеи арабские сильно отличаются от своих единоверцев, поселившихся в других странах, почти во всем. Что же касается повседневной жизни, во время войны и мира, и между ними замечается полное отсутствие государственной организации благодаря разобщенности отдельных племен, ничем не связанных друг с другом. Одним словом, все их мировоззрение совершенно арабизировалось, удержали они только свою религию и несколько особенностей, сохранившихся, несмотря на долгую жизнь в течение многих столетий среди арабов; меж тем как во всем остальном они приноровились к нравам, господствующим на полуострове. Вот те главные черты, по которым их легко было отличить от коренных арабов. Всего чаще живут они в укрепленных городских кварталах, или замках, что, по крайней мере на севере Аравии, считается неслыханной вещью; занимаются, попутно с торговлей, и возделыванием финиковых пальм, также и ремеслом: в Медине, например, жили иудеи Бену Кеинока, славившиеся по всей Аравии как искусные ювелиры; говорили между собой на особенном жаргоне, помеси иудейского с арабским. Главные города, ими населяемые, были Хеибар и Иасриб; но только в первом из них они жили особняком, никем не тревожимые. Вследствие южноаравийских переселений перекочевали в Иасриб племена Бену Аус и Бену Хазрадж, отделы йеменского племени Бену Азд. Они вытеснили иудеев из собственного города и принудили их поселиться в новых кварталах, вне; при этом, понятно, отняты были лучшие поля и сады пальм, на чем, собственно, основывалось тогда существование лежавшего в плодоносной стране Иасриба, подобно тому как существование Мекки, окруженной голыми массами скал, зависело от торговли. Недолго продолжался покой между обоими племенами, вскоре возгорелись новые распри. Арабы слишком тесно разместились в узком, по их понятиям, городе. Война сменялась миром, а с 583 г. возгорелась нескончаемая распря, продолжавшаяся почти без перерыва до прибытия Мухаммеда в Медину. На этот раз втянуты были в борьбу отчасти и иудеи. С их помощью удалось более слабейшему племени Аус одержать блестящую победу в 615 г., над Хазраджами, в знаменитом сражении у Бо’аса (в часе расстояния к северо-востоку от Медины). Все же племя Хазрадж было еще настолько сильно, что не покинуло города. Мы встретимся с ним несколько позднее.
Несмотря на всю кажущуюся разрозненность, на нескончаемые распри между сотнями племен, нельзя не признать в арабах нации и даже задолго до появления пророка, когда он, хотя на некоторое время, сумел и по наружному виду сплотить их. Подобно грекам, арабы тоже чувствуют свою общность в противоположении всем остальным, говорящим на другом языке. И они так же смотрят на тех, кто не говорит по-арабски, как на чужеземную собаку, подозрительную и противную, презренную даже. Такое тщеславие чистотой своего собственного происхождения, с которым встречаемся мы и поныне у всех бедуинов, с древнейших времен одушевляло как отдельные личности, племя, так и весь народ. К этому побуждал и сам язык арабский, один из богатейших, выразительнейших и изящнейших, если не благозвучнейших во всем свете. Национальная гордость обрела в нем классическое выражение единства народа, из всех самого своеобразного. Это было совершеннейшее орудие для арабской поэзии, которая сплачивала племя с племенем даже в самое злейшее время внешней разрозненности. Поэтому каждый араб считает язык свой и поэзию не только проистекающими из сердца, но и лучшею его частицею, нет другого на свете народа, кроме арабов, который бы придавал такое несоразмерно высокое значение чистоте и изяществу выражений, даже в обыденном применении к жизни. Поэтому нигде, за исключением разве, может быть, времени высшего процветания Афин, не находилась поэзия даже приблизительно в таком почете у целого народа, возбуждая всеобщий интерес, составляя главное дело. Каждое событие, хотя бы некоторого значения, отражается, как в зеркале, в этой поэзии; равно и происшествия повседневной жизни дают ей ежеминутно повод предоставить выражение свободному человеку, его наблюдению и образу мыслей, его, наконец, страсти. А там, где каждый в состоянии импровизировать, всякий может оценить и понять смысл творения другого. Песнь служит не только украшением, но, в некотором роде, прямым содержанием народной жизни. Рядом с героем стоит и поэт; во мнении племени, даже чуждом, он вознесен высоко, его песни доставляют его семье не меньшее право на почет и уважение, как и деяния могущественных воинов. А если оба достоинства соединяются в одном и том же лице, то он может смело гордиться, что достиг наивысшего, что только дано человеку в удел.
О характере и сущности арабской поэзии здесь не место входить в дальнейшие подробности. Мы позволим себе только остановиться на рассмотрении широко распространенного заблуждения, которое приносит существенный вред и мешает понять характер, а вместе с ним и самую историю этого замечательного народа. Кто не занимался специально изучением восточных литератур, легко может смешать древнеарабскую поэзию с персидскою и произведениями позднейших придворных поэтов аббасидского периода, очевидно, находившихся под персидским влиянием. Для одного только персианина имеет особое значение так называемая огненная фантазия, а с другой стороны — «восточная высокопарность» поэтов туземных. У арабов, в нашем смысле, продуктивности фантазии, положим, весьма мало. Он, по своему характеру, слишком воздержан, скептичен для этого. Расчетливый даже в мелочах, склонен и способен он к более точному наблюдению окружающей его природы, благодаря также изощренности чувств, развитых в постоянном общении со степью. Поэтому его душе ближе описание, в красивой, сжатой, наполненной восхитительными эпизодами речи, быстроногого верблюда, благородного коня, охотничьих экскурсий либо бури, а также изображения прелестей возлюбленной или схваченных на лету глубоких размышлений, почерпнутых из опытности житейской. Но для араба совершенно непонятно расплываться в лирической сентиментальности, рисовать тончайшие чувства, передавать движения глубоких внутренних волнений. Драма и эпос на его почве не произрастают, как и вообще ни у одного народа семитского происхождения[23]. Его песни, в лучшем значении слова, приурочены все к известному случаю. Но арабскому стиху как-то не поддается могучее построение обширной стихотворной композиции. Его поэтам недостает глубины, возвышенности искусственной и преисполненных фантазий воззрений. Этот путь, по-видимому, заказан всем семитам.
Естественно, что повседневная жизнь араба пустыни нам чужда, поэтому самому и древняя его поэзия, в которой она отражается, нам непонятна. Тот, кто глядит на верблюда с интересом посетителя зверинцев, чего доброго, заснет над чтением целых страниц, посвященных описанию особо идеального экземпляра этого рода животных. Но тот, для кого «корабль пустыни» представляет не только единственную возможность всего его существования, но также, слишком часто, храброго спутника в опасных передвижениях по пустыне, верного сподвижника, спасавшего его из многих передряг, при описании изящества его форм и быстроты его лядвей весьма легко воспламеняется. На него нисходит то воодушевление, какое, хотя и в иных чарующих образах, охватывает лириков Запада при виде локона своей возлюбленной. Но встречаются и такие отдельные области, в которых и мы, вместе с арабским поэтом, в состоянии восторгаться, не имея нужды в усилиях предварительного искусственного размышления, чтобы перейти на его точку зрения, а именно: когда в его песне заслышится пафос страсти, любви, высокомерия, ненависти, или же когда великий мастер издевки, семит, разразится тонко заостренной эпиграммой, иногда довольно скабрезной, но чаще всего пропитанной действительно остроумной злобой.
В дополнение к этим кратким заметкам рекомендую обратиться к переводу Хамазы Рюккертом, но считаю своим долгом сказать несколько слов о самых знаменитых поэтах доисламского периода, которые и поныне составляют гордость маленькой образованной кучки знатоков арабского языка, а в свое время живописали величие народа, не обладавшего еще тогда истинной историей. С тремя из них мы уже встречались: с царственным Имрууль-Каисом, многоопытным Зухейром и всемудрым Набигой. Рядом с ними шестое столетие выдвигает еще большее число богато одаренных поэтов. Большинство из них владели одинаково искусно копьем и мечом, как и стихом, рифмой и искусственной речью. Между древнейшими поэтами встречаем мы несколько полумифических фигур. Это были так называемые «скороходы» (adda’un) — Шанфара и Те’аббата Шарран — необычные исполины, ведшие на свой собственный страх одинокую жизнь в пустыне, «дикие люди, рука их не сжимала ничьей и ничья их». Они хвалились общением с волками и ночными привидениями. Всем ведь известна великолепная песнь мести Те’аббата, которую Гёте поместил в заметках к своему «Westostlicher Divan». Но и позднее, во время великих войн между Бекр и Таглиб и между Абс и Зубьян, встречаются поэты в изобилии; требовалось воспевать славу племени и его превосходства или же, по понесенном поражении, побуждать к мести. Так, например, встречаем мы в собрании Му’аллакат два большие стихотворения Хариса, сына Хиллизы, из племени Бекр, и Амр Ибн-Кулсума, таглибита, которые изображают горечь бесконечно долгой распри, а также высокое самомнение обоих племен; на это последнее чувство Амр имел особые права. Раз как-то, находясь в палатке короля Хиры Амра, сына Хинды, в гостях, услышал поэт, гневный возглас своей матери Лейлы, которую королева в соседнем покое встретила недружелюбно. Недолго думая, бросился он на короля и убил его тут же, на месте. Отсюда между арабами вошло в поговорку: «Он быстрее на руку, чем Амр Ибн-Кулсум». Ему удалось, при помощи своих, пробиться из середины лагеря Хиры и уйти безнаказанно. С другими сынами племени Бекр, Муталаммис и Тарафа, случилось много хуже при дворе неукротимо свирепого короля Лахмидов. Первый был дядя, второй — племянник, оба знаменитые поэты. В особенности юношу привлекла в резиденцию Аира надежда на богатые милости; гениальный и легкомысленный, он увлекался слишком вином, женщинами и песней, но стеснительный этикет придворной жизни скоро надоел Тарафе. Никогда он не умел держать язык на привязи; раз как-то сочинил он едкую эпиграмму. Дошло это до сведения короля. Разгневанный властитель задумал коварное отмщение; с притворным дружелюбием поручил он обоим поэтам отправиться с посольством к союзному князю в Бахрейн, местность, лежавшую на запад от Персидского залива. Каждый из них получил письмо, подобно как поступил с Беллерофоном Проетоc. В них предписывалось немедленно казнить посланного. Отправились они в путь. Муталаммису это поручение не понравилось. Оба, дядя и племянник:
Как слагали они и певали
Сладкозвучные, дивные песни
Да и сказывать сказки занятные,
Любо слушать какие умели…
И доныне сказанья их живы, —
А читать да писать не умели.
Поэтому дядя обратился к одному молодому человеку в Хире, который, как и большинство месопотамских христиан, силен был в сокровенном искусстве письмен. Он разобрал им Уриево послание. Муталаммис бросил в реку страшное письмо, посоветовал Тарафе последовать его примеру и вместе с ним вернуться на родину[24].
Малодушному тут в нетерпенье
Тарафа смелый молвил в ответ:
Хорошо знать писанье и чтенье, —
Ведь искусства полезнее нет…
Вздор! Письму не погибнуть в потоке,
Где за волнами волны бегут,
Пусть его сокровенные строки
В поученье потомкам живут;
И Тарафовы песни простые
В письменах прочитают опять…
За успехи искусства такие
И во славу уменья писать, —
Я отправлюсь в Бахрейн и хоть сгину —
А доставлю письмо властелину!
Так и сделал юноша и погиб не сполна двадцати лет от роду. Но искусство поэзии широко отблагодарило его за выказанный им возвышенный образ мышления. И по сие время песни его читаются и переписываются; а один немецкий ученый недавно отпечатал их в Англии, о стране и обычаях которой дорогой арабский вертопрах VI столетия, наверное, не мог и мечтать…
Сказания передают немало романтических приключений с поэтами, но для историка интересны только те, в которых отражается характеристика народа. Поэтому мы упомянем, и то лишь мимоходом, об огненном Алкама из племени Темим, который осмелился, и по справедливости, соперничать с королем поэтов Имрууль-Каисом; о мудром Лебиде, составителе одной Му’аллаки, пережившем триумф Мухаммеда и принявшем ислам. О тайите Хатиме. Щедрость его вошла даже в поговорку; по великодушию никогда не допускал он возможности отклонить просьбу. Однажды преследуемый им неприятель воскликнул, озаренный счастливой мыслью: «О Хаим, подари мне свою пику!» И тот не решился отказать неприятелю в этом подарке, а противник, получив просимое, удалился невредим. Нельзя также забыть и многоопытного Одиссея поэтов Аль-Аша из племени Бекр, «кимвалиста арабов». Свои песни он переносил лично из племени в племя. Раз, на ярмарке в Указе[25], сочинил он стихотворение в честь одного своего приятеля, человека малоимущего, но имевшего множество дочерей. Не успел он прочесть своего произведения, как люди, все из лучших фамилий, разобрали мигом молодых девушек. Но ни один изо всех героев поэтов, даже царственный Имрууль-Кайс, которого не любивший поэтов пророк почитал «знаменоносцем у стихотворцев, но, увы, по дороге в ад», не живет так ярко в воспоминаниях народа, как Антара, сын Шеддада, абсита. Происхождения был он низкого, от матери черной рабыни. По суровым законам древних арабов его следовало обратить в рабство, если только отец не выразит прямого желания освободить его; он не захотел и принудил пылкого юношу к позорной бездеятельности — пасти верблюдов. Однажды напали Зубьяниты на лагерь Абсов, слабо защищаемый: «Помогай, Антара», — крикнул отец. Сын ответил: «Раб не умеет сражаться, он знает одно — доить верблюдов и подвязывать им вымя»[26]. — «Помоги! Я тебе говорю, ты свободен!» При этих словах Антара бросился на неприятеля. Храбрость его воодушевила немногочисленную кучку земляков, и далеко превосходивший силами неприятель был отброшен. С этих пор Антара становится одним из доблестнейших героев в долгой распре Дахиса, а когда один из спесивых бедуинов, гордившийся чистотой своего происхождения, позволил себе посмеяться над его рождением, то он мог по всей справедливости сказать:
Клянусь, я — благородной крови Абсов,
Ее ведь каждый почитает.
А примесь горькую раба
Покроет ратный, верный меч.
Воспоминание об этом рыцарском образе сохранилось и по сие время между арабами всех стран; вокруг его личности парит целый цикл саг, подобно тому как вокруг героев Круглого стола короля Артура. Рассказы о его деяниях образуют излюбленное содержание народных романов, обходящих все страны, где только арабский язык в употреблении. Искусные декламаторы произносят их пред толпой внимательных слушателей кофеен, и это составляет наилучшее препровождение времени на Востоке.
Некоторые из его песен сохранились и поныне. Ибо два столетия спустя после смерти Мухаммеда арабские филологи занялись, с большим старанием, собиранием всех памятников чистого старинного языка. Прежде всего, конечно, записаны были песни поэтов доисламского периода, которые жили еще в устах народа. Все они были тщательно переписаны, с присоединением объяснений обстоятельств их происхождения и разнообразных пояснений. Соединялись тоже все стихотворения одного и того же писателя, каковое собрание называется Диван[27]. Бывало, так собирались песни различных авторов в виде сборника или, так сказать, хрестоматии. Самый известный из последних сборников называется Му’аллакат[28]. Он заключает в себе 7 наиболее длинных стихотворений Имрууль-Кайса, Тарафа, Лебида, Зухейра, Амр Ибн-Кулсума, Хариса Ибн Хиллизы и Антары — другие причисляют сюда же песни Аша и Набиги. О характеристике Му’аллакат можно многое почерпнуть также в примечаниях к «Westostlicher Divan» Гёте, заимствованных им у ученого Джонса. Перевод же Имрууль-Кайса, Зухейра и Антары дает Рюккерт в «Amrilkais» и «Hamassa», а всех семи можно найти у Ф. Вольфа (Rottweil, 1857). Рядом с Му’аллакат можно поставить Хамасу, антологию особенно красивых мест и старинных песен, распределенных по их содержанию на различные главы, писателем Абу Теммамом, поэта времен аббасидов.
Этим самым собраниям обязаны мы знанием жизни арабов в период до Мухаммеда. В них и поныне продолжает биться пульс древней Аравии, а так как эту жизнь воспроизвели величайшие поэты, то и стоит перед нами эта страна как живая, на пороге своего возрождения.
Глава II МУХАММЕД ПРОРОК
У Абдуллы в Мекке, приблизительно около 570 г. по нашему летосчислению[29] родился сын Мухаммед. Легенда гласит, что в ночь его рождения дворец Хосроя Анушарвана, короля сассанидского, в Ктезифоне заколебался в основаниях и священный огонь персов, горевший без перерыва в течение 1000 лет, потух. В Мекке, во всяком случае, об этих предзнаменованиях наступавших событий, готовых потрясти весь мир, никто и не подозревал. Одни ближайшие родственники знали, что Амина, дочь Вахба, из семьи Зухра, произвела на свет ребенка, мальчика. Бедная женщина находилась в очень плачевном положении. Незадолго перед этим вышла она замуж за Абдуллу, сына Абд-аль-Мутталиба, из семьи Хашим, незначительного купца, который вскоре после свадьбы должен был отправиться с караваном в город сирийский Газу. Заболев на возвратном пути, он принужден был остаться в Иасрибе, где и умер до рождения своего ребенка. Незначительного имущества, оставшегося после него — 5 верблюдов, козье стадо и рабыня по имени Умм-Аиман, — едва хватало на самое необходимое. Поэтому едва ли вероятно, что мать отдала своего ребенка на воспитание бедуинке, жившей за городом, дабы он окреп, вдыхая свежий воздух, как это практиковалось позднее знатными горожанками. А между тем предание, сообщая об этом факте, добавляет, что когда Мухаммед победил впоследствии племя, к которому принадлежала его кормилица, то оказал ради нее по отношению к побежденным необычайную кротость. Здесь впервые мы встречаемся со стремлением представить маленького Мухаммеда как потомка знатной семьи. Очень понятно также, что существуют всевозможные легенды и чудесные истории, которые рождение и юность будущего пророка стараются обставить сверхъестественными явлениями. Достаточно привести хотя бы одно сказание в виде примера, чтобы показать невозможную бессмыслицу традиции, силящейся создать миф. Пророк, так говорится в ней, играл однажды с другими детьми. Вдруг является ангел Гавриил, схватывает его, распарывает тело, вырывает изнутри дымящийся кровью кусок и отбрасывает на сторону, говоря при этом: эта часть диавола. Затем орошает внутренности водою Земзем, находившеюся при нем в золотой чаше, и закрывает вновь рану. Дети убежали к его воспитательнице с криком: Мухаммеда убили! Она бросается к месту происшествия и видит его, распростертого на земле, бледного как смерть. Повествователь прибавляет от себя: мы сами видели на его груди глубокий шрам. Вся эта чудесная история повествователя и очевидца, само собой, вложена ему в уста кем-то посторонним. В данном случае мы можем даже указать на повод. В Коране (сура 94,1) Мухаммед заставляет Бога обратиться к нему со следующими словами утешения: разве я не раскрыл тебе грудь? Это значит (ведь и у араба боязнь и забота давят иногда грудь): разве я не освободил тебя от нужды и печали. Позднее стали понимать этот стих буквально, стали доискиваться поводов к нему во внешних, возможных обстоятельствах и дошли до идеи, что грудь могла быть раскрыта для удаления первородного греха. И это совершилось по особому соизволению Бога, а чтобы дать понять, что очищение совершилось основательно и, понятно, не кем иным, как только специальным ангелом Мухаммеда Гавриилом, необходимо, стало быть, омовение, которое, несомненно, могло быть совершено лишь с помощью воды из священного колодца Земзем. Остается только удивляться действительной скромности повествования — для этого понадобилась золотая, а не бриллиантовая чаша.
Более вероятно, чем эта сказка, известие о путешествии, предпринятом Аминой со своим шестилетним сыном в Иасриб. По общепринятой у арабов генеалогии, оттуда происходила родом мать умершего отца пророка; кроме того могло явиться личное желание у Амины посетить гроб умершего мужа, прежде чем настигнет ее смерть. Очень возможно, что болезненная женщина предчувствовала приближение конца жизни; с месяц прожила она там с мальчиком. Сорок семь лет спустя, когда пророк переселился на постоянное жительство в Иасриб, он признал места детских игр. И Амина тоже не вернулась из своего путешествия на родину. Совсем больная прибыла она в Абва[30], местность между Иасрибом и Меккой. Здесь она скончалась. Когда позднее Мухаммед предпринял в 628 г. паломничество в Ка’бу, дорога пролегала мимо могильного холма его матери; он оросил его обильными слезами. Круглого сироту отвезла на родину рабыня Умм-Аиман прямо к его деду Абд-аль-Мутталибу. Хотя этот старец достиг уже 80-летнего возраста, он принял искреннее участие в судьбе внука. Охотно взяв к себе в дом ребенка, он держал его постоянно возле себя и всячески баловал. Часто, рассказывает биограф пророка, когда расстилался ковер в тени Ка’бы для Абд-аль-Мутталиба, сыновья его сидели вокруг. Никто из них не осмеливался присесть на ковер, пока не придет отец. Но Мухаммед — он был тогда еще маленьким ребенком — нисколько не церемонился и садился прямо на ковер. Дяди обыкновенно хватали его и силились стащить с ковра. Если Абд-аль-Мутталиб замечал, то он имел привычку говорить: оставьте в покое моего мальчика, он имеет на то право[31]. При этом усаживал рядом с собою на ковер ребенка, трепал ласково рукою по спине и с удовольствием глядел на все, что он ни проделывал. Но недолго пришлось маленькому Мухаммеду пользоваться нежностью деда. Два года спустя умер старый Абд-аль-Мутталиб. Заботу о внуке передал он одному из сыновей своих Абд Менафу, или же Абу Талибу, по предпочитаемому им самим прозвищу[32]. К покойному отцу пророка этот дядя стоял особенно близко. Абу Талиб был благородного, возвышенного характера; свои обязанности по отношению к осиротелому племяннику исполнял с редким самоотвержением. Но он был беден и обременен многочисленной семьей — как передает сказание, имел двух жен и десяток детей, — поэтому ребенку пришлось самому заботиться о приискании средств к существованию; он пас стада овец[33] у зажиточных жителей Мекки и собирал за городом плоды и ягоды. Впоследствии сопровождал он дядю в походе против жителей соседнего города Таиф, а затем во многих путешествиях в Сирию, которые тот предпринимал в качестве купца. Как передает предание, в это самое время встретился с ним монах-христианин, отличивший его сразу в толпе сопровождавших и признавший его за будущего пророка. Он умолял спутников охранять его от иудеев, которые станут преследовать его всю жизнь. Все это, очевидно, скрашено убогим аппаратом чудесного. Едва ли можно сомневаться, что не только последнее событие, но и самое путешествие с Абу Талибом обязаны своим существованием позднейшим соображениям и вымыслам. Самое название монаха Бахира возбуждает сильное подозрение. Это неоспоримо сирийское слово означает «испытанный», «надежный», «верный».
С первым более или менее достоверным фактом в жизни Мухаммеда встречаемся мы, когда ему было 24 года от роду. В это время по недостатку личных средств он не мог вести самостоятельных занятий и находился на службе у одной богатой купеческой вдовы, по имени Хадиджа. В доисламский период положение женщин в Аравии было далеко не так ограничено, как впоследствии и как обрисовалось, в настоящее время, на востоке у мухаммедан. Тогда еще не был в ходу обычай постоянного закутывания женщин, равным образом и нравственная самостоятельность ее существенно признавалась всеми. Отцовская власть едва ли тяготела сильнее на дочерях, чем на сыновьях. В некоторых случаях жена имела одинаковое право с мужем «опрокинуть палатку», т. е. запретить ему вход в супружеское жилище, развестись с ним. В особенности для вдов с некоторым состоянием, дозволявшим жить им, не будучи в тягость родственникам, допускалась возможность тотчас же заключить новые сердечные узы. Они могли довольно свободно распоряжаться собой. Честь прочно охраняла свободу аравитянок того времени, даже действительней, чем современные евнухи, так любезно принявшие на себя эту обязанность ныне. Вот и Хадиджа, хотя отец ее Хувейлид еще был в живых, продолжала в своем собственном доме вести дела обоих покойных мужей своих, которых она не так давно потеряла. Только необходимые дальние поездки предоставляла она своему управляющему; от времени до времени должен был он совершать их с ее вьючными верблюдами, примыкая к караванам Мекки, отправлявшимся в южную Аравию или в Сирию. Как кажется, Мухаммед не сразу занял этот почетный пост; вначале он довольствовался должностью погонщика верблюдов. Так или иначе, на службе у вдовы ездил он на юг, может быть, также и в Бостру, главную крепость византийскую в стране восточного Иордана. Это место было значительным пунктом торговли хлебом и часто посещалось арабскими купцами. Но вскоре отношения его к хозяйке совершенно изменились. Хадидже было тогда 39 лет. Имела она трех детей от своих покойных двух мужей. О них далее ничего не известно. По-видимому, не прочь была молодая вдова выйти снова замуж; как гласит предание, у ней не было недостатка в женихах. И ничего мудреного: была она женщина состоятельная и, невзирая на свои годы, достаточно привлекательная по наружности. Но непреоборимое влечение тянуло ее к Мухаммеду. 24 лет, он поражал ее, и не раз, своими своеобразными дарованиями. Одним словом, как говорит один остроумный писатель, это был весьма «интересный молодой человек». Как известно, влечение женщин зрелых лет к несравненно более молодым мужчинам не редкость. Поэтому можно не без основания предположить, что Мухаммеду сделано было предложение влюбленной Хадиджей через посредничество третьего лица, и он его принял скорее из корыстолюбия; хотя следует при этом заметить, что каждый настоящий араб, того времени, по крайней мере, едва ли находил в этом что-либо несообразное. Как бы там ни было, последующее сожитие доказало, что этот своеобразный брак с обеих сторон, даже с точки зрения новейших христиан, не лишен был нравственной серьезности. Вначале, конечно, возникли сразу препятствия со стороны ближайших родственников Хадиджи, в особенности ее отца, согласие которого требовалось, ради приличия и существовавшего обычая. Понадобилось напоить старика, чтобы выманить у него это согласие. Но когда он пришел в сознание, понятно, озлобился, негодуя на то, что его так ловко провели. Остальные члены семьи, из колена Бену Асад, еще пуще негодовали. Их родственница своим браком с молодым человеком, не имевшим ни имущества, ни положения, окончательно их одурачила. Между ними и родственниками Мухаммеда, которые, естественно, считали себя обязанными постоять за него, чуть не дошло до открытой схватки. Но Хувейлид побоялся скандала, и вскоре наступило общее соглашение. Для Мухаммеда настали счастливые дни. Невзирая на годы Хадиджи, брак благословен был рождением шести детей: двух сыновей, Аль-Касима и Абд-Менафа, названного так, вероятно, в память дяди, и четырех дочерей: Зейнаб, Рукайя, Умм-Кулсум и Фатимы. По рождении первого сына он стал называться Абу’ль Касим. С болью в сердце потерял он их обоих младенцами. Но дочери росли, и старшая уже была замужем, когда он выступил открыто как пророк. Конечно, потеря сыновей была для него очень тяжелой. По смерти мальчиков он оставался лишенным мужского наследника. Лишь одно это доставляло отцу семейства почет и сохраняло за ним всеобщее уважение, между тем как девушки, ничего не доставлявшие роду и не могшие позаботиться о стареющем отце, были, обыкновенно, более чем нелюбимы в семье. В стране со скудным пропитанием такие отношения слишком понятны. Но у арабов доходило даже до крайностей. Существовал варварский обычай — новорожденных дочерей, питание которых могло сделаться затруднительным для родителей, просто-напросто зарывать живыми, лишь бы как-нибудь от них избавиться. Поэтому позже случалось не раз слышать Мухаммеду от неприятелей его проповедей, что дом его лишен наследников. Тем не менее никогда нельзя было упрекнуть пророка ни в чем по отношению исполнения им обязанностей к жене и к дочерям. Все время, пока жила Хадиджа, он ни разу не подумал взять себе вторую жену, рядом со стареющей первой. И это было вовсе не потому, что он находился в зависимости от ее состояния. Мы знаем, наконец, что до последних минут ее жизни он относился к ней с величайшею любовью и уважением. Любимая жена его под старость, Аиша, недаром же говорила, что ни к одной из многих проживавших с нею жен она не ревновала так, как к давно умершей покойнице. За верность и уважение она отплачивала нежною заботливостью, которая позднее, когда он выступил на широкую арену пророка, неоднократно спасала его от гибели.
К этой, в общем, счастливой семейной жизни присоединились и благоприятные внешние обстоятельства, которые вдвойне сделали жизнь Мухаммеда счастливой после стольких испытанных им в юности лишений. Следует прежде всего упомянуть, что по-прежнему продолжал он заведовать делами своей жены. Проходили годы и наружно не приносили ему никаких особенно выдающихся испытаний. Но внутри этого человека назревало что-то великое, чего все окружающие даже и не подозревали.
Нет никакой, конечно, надобности приводить доказательства, что прежде чем он стал пророком нового учения, разделял религиозные воззрения своих земляков. Слишком достаточно вспомнить имя его сына Абд-Менафа, сохраненное традицией по счастливому недосмотру[34]. Следует само собой, при этом заметить, что эти так называемые религиозные воззрения едва ли заслуживают столь претенциозного титула. Немного вообще знаем мы о религии арабов до ислама. Но то немногое указывает слишком ясно, что понятия их о божественном и в старину были довольно скудны, а ко времени появления пророка почти совершенно изгладились. Это была смесь тотемизма[35], фетишизма и идолопоклонства, к которому примешивались, по крайней мере в южной Аравии и Хиджазе, нежные воспоминания о представлениях и наименованиях божеств древневавилонских, а может быть и древнеизраильских. Кроме того, у каждого племени существовал свой собственный идол, а рядом с ним также и фетиш, или же святая местность (дерево, родник или что-либо подобное), что мало-помалу становилось само по себе предметом почитания. В некоторых местностях, прежде всего в Мекке, доходило до самого гнусного синкретизма[36]. По разным поводам охотно присоединяли они к своим собственным идолов соседних племен, даже и совершенно чуждых. При этом внутреннее содержание, которое первоначально приписывали почитатели отдельным божествам, большею частью исчезало. Единственно из одной привязанности к наследственной привычке отцов продолжают они культ древних предметов почитания. О религиозном же содержании богослужения почти нигде более не остается ни малейшей догадки. Поэтому нет ничего удивительного, что значение там и сям сохранившихся обрядов, в особенности великих празднеств весенних в Мекке, ко времени Мухаммеда почти совершенно кануло в лету забвения. До нас дошли они в образе тех разнообразно измененных форм, которые им придал к концу своей жизни пророк. Несомненно одно, что эти изменения церемониала не коснулись их основных черт, так как объяснения мухаммеданских теологов совершенно устарели; обряды, во многих по крайней мере частностях, стали непонятны, и это потому, что сами язычники-арабы позднейших времен едва ли многое в них показали. Интерес жителей Мекки так крепко держаться их зависел главным образом от купеческой точки зрения, о чем было упомянуто выше. Во всем же остальном касающемся культа придерживались древних божеств вместе с дружественными племенами бедуинов лишь из консерватизма, опиравшегося, понятно, не на религиозное чувство, а на кичливое самомнение гордящегося своим происхождением народа. Самая история ислама указывает ясно на то, что только у некоторых из племен бедуинов сохранялись, в скрытой, неразвитой форме, религиозные начала. И мы поневоле должны отказать массе этой трезвой, скептической и расчетливой расы в определенном богопочитании. Даже и по сие время араб пустыни, за исключением немногих местностей внутри страны, только по наружному облику мусульманин.
Иначе обстояло дело в некоторых пограничных полосах и в части южной Аравии. Среди древнего сабейского населения страны, по крайней мере насколько можно судить по найденным на храмах и дворцах надписям, существовал живой и могучий интерес религиозный. Выражение его, конечно, вылилось в довольно стереотипной форме, ибо среди потянувшихся к северу племен понятие культа, как кажется, довольно быстро испарилось. Иметь об этом более определенное понятие мы не в состоянии и теперь. Во всяком случае, остается неопровержимым фактом, что еще за сотню лет пред Мухаммедом заметно было течение сильного религиозного потока, переносимого древнейшими жителями на соседние страны. Успехи, которые одержало иудейство в Йемене и Сан’а, нельзя же объяснять одним только отвращением арабов к чужеземному владычеству эфиопских христиан. Одновременно встречаемся мы снова, в другой части страны, Неджране, с христианским народонаселением, которое с большой цепкостью держится за свою религию и не желает отказаться от нее даже после Мухаммеда. Доходит до того, что при халифе Омаре они вынуждены из-за религии выселиться. Подобно этим христианам ведут себя и поселившиеся издавна в северном Хиджазе иудеи, рассеянные среди арабов, измаильтян, и несомненно, смешиваясь с ними то там, то здесь, они, вероятно, много способствовали прививке среди окрестных жителей понятий религии откровения благодаря неуклонности своей в исповедании веры предков. Возле них, в этих же северных странах, до самого Евфрата, встречались, положим, весьма разбросанными группами и христиане[37], почти все принадлежавшие к неопределенным сектам, по преимуществу гностикам, а по недавним, довольно правдоподобным изысканиям — к толку эбионитов. В этих-то странах, где издревле встречались друг с другом, влияли взаимно и перекрещивались всевозможные отпрыски наций и вероучений, должны были, несомненно, покоиться некоторые зародыши религиозного развития, хотя опыты желательного, определенного произрастания их до некоторой поры все как-то не удавались.
Поэтому тот, кто в качестве купца Мекки был в состоянии отправляться то на юг, к границам Йемена, отстоявшим миль на 50, то в города Сирии, втрое отдаленнее, не мог не обратить внимания на нравы и обычаи, равно как и на некоторые учреждения и воззрения иноземцев. Большего впечатления не могли, конечно, подобные мимолетные наблюдения произвести в общем на равнодушного купца. Поныне житель Востока неохотно отправляется в путь, даже европеец подмечает в чуждых ему странах прежде всего темные стороны. Поэтому ничего нет удивительного, если обыкновенный житель Мекки покачивал сомнительно головой при виде этих до смешного странных, по его понятиям, людей, которые в угоду своему божеству вовсе не так, как благоразумные паломники в Мекке, лишь для виду, а сплошь обрезали кругом всей головы волосы — эту гордость свободного человека, либо закупоривались десятками, а то и в одиночку в дома и даже в пещеры, высеченные в скалах, устраняя от себя всякую возможность приличного заработка денег и самомалейших приятностей жизни. Когда именно совершал Мухаммед свои большие путешествия, до или после своей женитьбы, до сих пор не вполне разъяснено, но известия о них так многочисленны, что не подлежат никакому сомнению. Если же на самом деле он посещал известные страны, то не могли же они не возбудить пытливости его ума по отношению того, что видел или слышал там про христиан. Иначе трудно бы было объяснить, каким образом оказался он вдруг совершенно иных воззрений, чем большинство его единоплеменников. Все же и в этом отношении осталось и по сие время многое невыясненным. По некоторым более или менее основательным предположениям, Мухаммеду в самой Мекке представлялось достаточно побуждений к размышлению о религиозных предметах.
Упадок старинной национальной религии становился очевидным фактом; по крайней мере некоторые прозорливые люди были этим поражены. Пророк не был из первых. Искали и до него некоторые выхода к лучшему. В Мекке проживали, положим непостоянно, по разным торговым обстоятельствам, иудеи, появлялись также временами христианские сектанты и анахореты, издавна рассеянные по северной части Аравии, бродили они же по всему полуострову в виде рабов, христиан из Эфиопии. Все они обладали большею частью слишком поверхностным знанием собственной своей религии, а в течение долголетней жизни среди язычников многое перезабыли, но все же, как-никак, должно было у них остаться хотя бы элементарное противоположение между монотеизмом и многобожием. Положим, даже твердо знающему свой катехизис христианину почти невозможно передать на арабский греческие, сирийские или эфиопские слова, составляющие основные понятия догматики — язык этот даже для Мухаммеда в этом отношении не всегда оказывался послушным, — все же одна эта трудность не составляла непреоборимого препятствия там, где приходилось формулировать разницу, скажем, между одной и девятью. Поэтому кто уже дошел до убеждения, что ничего не поделаешь с глухими и немыми идолами, мог даже и не выходя из Мекки подловить как-никак идею монотеизма. Весьма правдоподобно, что были и вблизи Мухаммеда люди, распростившиеся навсегда с языческими богами. Много подобных лиц называют даже поименно. Наиболее достоверно то, что рассказывают про Зейда, сына Амра из дома Абд-аль-Узза, и про Барака Ибн Науфаля, двоюродного брата Хадиджи. Оба они положительно отстранялись от язычества. Но Зейд не нашел никакого удовлетворения в том, что успел повыспросить у иудеев и христиан; как кажется, он успокоился на отвлеченном деизме. Между тем Барака известен, действительно, за последователя христианства с некоторым оттенком эбионизма[38]. Обращение с этими людьми могло, может быть, оживить и даже усилить те сомнения, которые питал Мухаммед к истинам древних языческих воззрений. Но этим, конечно, нисколько не умаляются заслуги пророка, который совершеннее сумел проложить новый путь, он не удовольствовался, по примеру тех, одним самоличным отречением от старых предрассудков, а выступил смело на поприще бесстрастного просветителя народа. Долгое время бродили в голове Мухаммеда тяжкие думы и воспылали наконец пламенем, угрожавшим одно время испепелить самого его, пока наконец человек этот, по природе такой застенчивый, опасливый, не обрел в себе силы выступить пред целым народом со свидетельством истины и зачал нескончаемую войну с косностью и предрассудками.
До сорокалетнего возраста ничего особенного, что могло бы нарушить внутренний покой, с ним не происходило. Он уже успел выдать замуж одну из старших дочерей, вторую — красавицу Рукайю — за одного из двоюродных братьев ее. Общественные отношения его становились все благоприятнее, и он занял между своими согражданами положение довольно почтенное. Предание даже гласит, что ему предоставлена была лет за пять до его выступления в качестве пророка довольно выдающаяся роль при возобновлении потерпевшего от горных ключей здания Ка’бы. Без сомнения, следует это считать за лишенную всякого основания легенду. Но он уже был в состоянии, ради успокоения своей собственной совести, дабы хоть чем-нибудь вознаградить заботы дяди Абу-Талиба, покровителя его юности, усыновить сына его Алия. Не нужно ему было также много раздумывать, чтобы дать свободу и усыновить Зеид-Ибн-Хариса, раба христианина, служившего у него уже давно, которым он привык особенно дорожить. Однако, несмотря на все, расположение его духа постепенно все более и более омрачалось, он не чувствовал себя счастливым. Природное меланхолическое настроение принимало мало-помалу зловещий мрачный оттенок. Зачастую углублялся он надолго в пустынный лабиринт скал, окружавший родной город со всех сторон. По целым дням пропадал там. Из позднейших его проповедей, в том виде, как они сохранились в Коране, мы можем отчасти догадываться, какие мысли роились тогда в его голове и бременили его сердце. О том, что поклонение единоземцев идолам есть и заблуждение, и грех пред единым истинным Богом, знал он уже давно. Но какова задача, ему предстоявшая? Страшный суд, о котором рассказывали ему христианские его друзья, должен был, конечно, пожрать этих безбожников. Что же предстояло ему самому, дабы уклониться от подобной судьбы? Со страхом вопрошал он: «Господи, что же мне делать, дабы спастись?» Этот вопрос для человека поверхностного либо по характеру гибкого не представлял никаких затруднений, но для его жаждущей истины души потрясение было слишком глубоко и тем еще глубже, что некоторые религиозные понятия, которые он успел выпытать от своих друзей, стояли в его уме особняком, без всякой связи. Сам же он, по нашим нынешним понятиям, был человек совершенно необразованный, вполне неспособный к логическому обоснованию ряда отвлеченных идей. У него почти отсутствовала всякая возможность доработаться до ясного понимания всего этого даже для себя лично.
Обуреваемый подобными сомнениями, блуждал он, так рассказывают, однажды в месяце Рамадане[39], по своему обыкновению, к северу от Мекки, в пересеченной отрогами гор местности. В центре ландшафта воздымалась гора Хира, а у ее подножия зияла пещера, любимое местечко искони страстного мечтателя. Терзаемый неотступными мыслями, впадает он наконец в беспокойную дрему. «Тогда охватило меня во сне, — рассказывал он позже, — смутное ощущение, будто некто приблизился ко мне и сказал: читай! Я же ему ответил: нет, не могу. Затем тот же некто сдавил меня так, что я думал, что умираю, и повторил снова: читай. И опять я отказался. И снова меня сдавило, и я услышал явственно: читай. Во имя Господа твоего, творящего — сотворившего человека из кровяного комочка, — читай. Господь твой ведь всемилосерд. Он даровал знание посредством пишущей тростинки — Он научил человека тому, чего он не знал. Тогда я прочел сие… И затем видение исчезло. И я проснулся. И было мне, как бы слова сии были начертаны на моем сердце»[40].
Видение это произвело на Мухаммеда действие поражающее, можно сказать, уничтожающее. Словно одержимый, появился он пред Хадиджей, в наивысшем возбуждении. Как умела, успокаивала она его, а тем временем послала за Бараком, с которым и прежде муж ее не раз беседовал о различных высоких предметах. Когда передала она о случившемся, приглашенный произнес: «если это так, о Хадиджа, дух святой[41] снизошел на него, тот самый, которому благоугодно было явиться Моисею; стало быть, он пророк народа нашего». На время Мухаммед успокоился. Но следовало ждать повторения явлений, чрез некоторый промежуток времени[42], и опять вернулись сомнения с двойной, устрашающей силой, приводя несчастного чуть не в отчаяние. И зашагал он без перерыва снова и снова по окружающим горам. Часто приходила ему на ум мысль: как бы хорошо броситься вниз с этих крутых скал и отрешиться раз навсегда от ужаса, который заволакивал его мозг. И вот в одну из этих минут осветила его небесная ясность. Явление свыше — без слов, но всеподавляющее! Оно исполнило его сердце давно желанным сознанием. Но одновременно он почувствовал головокружение. Потрясаемый как бы лихорадочною дрожью, спешит он домой. «Заверните меня!» — взывает он к своим. Свершилось. И, охваченный сильным нервным потрясением, ему чудится, что он слышит следующие слова (сура 74,1): О ты, закутанный, встань! Зову тебя, истинно так! Господа своего, да славь его! Одежды твои, да очисть их. От нечистоты да беги. Не будь добр ради корыстных целей. И Господа твоего чти неизменно![43]. С этих самых пор, передает традиция, шли откровения одно за другим, постоянно, и так было именно потому, что отныне он был уверен в своем деле и не ждал более дальнейших сверхъестественных явлений; он принимал без дальних околичностей за божественную истину все вырабатывающиеся в его голове представления, появлявшиеся в состоянии непрестанного внутреннего возбуждения.
Нет никакого сомнения, что известия эти во всем существенном основывались на глубокой психической истине. Небесные явления, которые окончательно вдохнули в него сознание божественности его послания, повторялись и позднее. А между тем за пересказ их жители Мекки укоряли его во лжи. Он сам описывает это следующим образом (сура 53, 4): «…не иное что было это, как небесное откровение. Оно даровано ему (вашему земляку) силою сил — Всемогущим. И вознесся Он, будучи в высшей сфере небес. Затем стал приближаться и опускался — пока не остановился в отдалении двойного полета стрелы, или еще несколько ближе. И Он открыл своему рабу божественное откровение. Не солгало сердце, что видело. Разве вы осмелитесь оспаривать хотя что-либо из того, что он видел? И вот еще раз видел он его спускающегося — до древа Сидра окраины[44], при котором сад пребывания. Как вдруг дерево покрылось прикрытием — это не было обманом глаз, и оно не ускользнуло от его зрения. Истинно говорю вам, тогда он узрел из чудес Господних величайшее!» Если бы Мухаммед был обманщиком, каким вначале хотели представить его земляки, а ныне за ними повторяют весьма многие писатели, он бы не преминул вдаться в подробное описание небожителя, наделив его множеством крыльев и т. п. Слишком ощутительно его убеждение, хотя и тщетно силится обнять словами впечатление небесного явления. Поэтому не остается никакого сомнения, что он его действительно глазами видел. Сверх того, получается благоприятное предубеждение в его пользу и по всему остальному, о чем мы передавали выше, сообразуясь с преданием. Чувствуется во всем путеводная нить, внутренняя связь событий. Таким образом является некоторая возможность решить слишком часто разбираемый вопрос — был ли Мухаммед действительно пророком либо нет.
Конечно, разрешение научным путем этого вопроса допустимо лишь в том направлении, в коем один из выдающихся биографов Мухаммеда его характеризует. Он говорит: «У нас, в Германии, слово «пророк» лишили всякого значения и затем утверждают, что Мухаммед был именно пророком; если подвергнуть тому же самому процессу слова «дом» или «гора», говорит он, можно сказать в одинаковой мере основательно, что Мухаммед был домом и горой». Если же для кого-либо имя пророка имеет значение не в чисто историческом смысле, а в смысле какой-нибудь теологической системы, то над значением вовсе не приходится голову ломать при постановке в таком духе вопроса. Ибо его догматика сразу же выступит на первый план и ответит: мухаммеданину — утвердительно, а правоверному иудею либо христианину — в отрицательном смысле. Нам же предстоит иметь дело с историческим понятием и искать ответа в самой истории. Итак, насколько нам известно, пророки появлялись только среди семитов, а специально, если мы забудем на время Мухаммеда, только среди иудеев. Постепенное развитие пророчеств у израильтян не подлежит, конечно, нашему исследованию. Можем только отметить, что в наивысшем смысле явление это, исторически совершенно ясное, вовсе не двусмысленное и вполне определимое. Пророком у израильтян считался человек, глубоко охваченный религиозной идеей, находящийся в исключительном служении ей. Единственной задачей своей жизни поставляет он следить за всеми разветвлениями в мире чувств этого основного понятия, а так как, с другой стороны, считает охватившую его идею за проявление божеской воли, которой одной и приписывает все переполняющее его абсолютное самосознание, то и то, и другое постепенно сливаются воедино. В конце концов одушевляющую его идею принимает он за божественную истину. Рассматривая слово в таком именно смысле, трудно отказать Мухаммеду в имени пророка. Нельзя же в самом деле отрицать, что вследствие необычайно чувствительной своей конституции, подверженный всевозможного рода нервным припадкам, которые иногда, как, например, при обоих вышеприведенных случаях, доходили до галлюцинаций[45], у него, по его природе, выступало тогда религиозное внутреннее возбуждение, достигавшее иногда кульминационного пункта. Поэтому понятным становится, что, согласно не расходящимся друг с другом и, несомненно, достоверным преданиям, эти откровения, по крайней мере в большинстве случаев, совпадали с подобными припадками. Но попутно следует отметить самым положительным образом, что в подобном состоянии он оставался, и в полной мере, человеком совершенно вменяемым. Потому нельзя давать веру тем поверхностным воззрениям, согласно которым все его учение построено было лишь на галлюцинациях и бессвязных, непроизвольных речах. По крайней мере все время, пока он пребывал в Мекке, даже и в нормальном состоянии, дело его представлялось ему во всей полноте и ясности, нисколько не меньших, чем в случаях необычайного нервного напряжения. Чего только ни наговорили на него ненавистники: и сумасшедший-то, и фантаст, и обманщик, — но последовательная уверенность всех его поступков, общность его направления ни разу, однако, его не изобличили и выступают даже и поныне слишком ярко в Коране. Самые слабости логически не вышколенного мышления недостаточны, дабы свидетельствовать о психическом расстройстве. Таким образом, принимая во внимание все эти обстоятельства, на откровение Мухаммеда нельзя глядеть как на простое порождение расстроенного болезненного мозга или бред глупого мечтателя. Тем более не подлежит никакому сомнению, что по крайней мере в период пребывания своего в Мекке он поступал искренно и честно; стоит только вспомнить тот священный ужас, который предшествовал решительным видениям, ту достойную действительно глубокого удивления выдержку, с которою он, человек вовсе не храбрый, более десяти лет, несмотря на страшнейшие преследования, а наконец и угрозы, сыпавшиеся отовсюду, лишить его жизни и не предвидя ни малейшей надежды на успех в будущем, продолжал все-таки свою проповедь. Разве все это недостаточные доказательства того, что, подозрительная вначале, далее и для него подавляющая сила идей, охватившая и доведшая независимо от воли к твердому убеждению, что эти понятия, напиравшие отовсюду на его мышление, естественно, стали для него откровением, исходившим от самого Бога. Вот тот облик истинного пророка, который мы пытались начертать по нашему крайнему разумению. В имени этом отказать Мухаммеду вправе, конечно, каждый, кто полагает себя посвященным в таинства божественного руководительства народами и вполне убежден, что в такой-то период времени появление пророка невозможно. Подобное догматическое ограничение приговора обыкновенно покоится на самых уважительных мотивах, и не без некоторого основания можно также сказать, что и в истории не встречается вообще абсолютно бездоказательным. Но все же не следует забывать, что существует один только универсальный способ воззрений при недостаточности человеческих познаний, и это — отнестись более или менее беспристрастно к вере и образу мышления чуждых народностей.
Поверьте, не из легковерия и вовсе не с целью иронизировать слегка озаглавлена была эта глава — Мухаммед пророк. Но, с другой стороны, считаю своим долгом отклонить всякое подозрение в преувеличенной окраске, и потому спешу прежде всего формулировать две оговорки, обоснования которых, само собой, вытекают из дальнейшей истории Мухаммеда.
Во-первых, даже самое поверхностное сравнение Корана с писаниями пророков израильских дает сразу понять, что религиозные идеи аравитянина были незначительного сравнительно достоинства. И этому нечего удивляться. Длинным путем проходили пророки от Саула, пока не достигли второго Исайи. Мухаммед же был в одно и то же время и последний, и первый пророк своего народа. Ничего мудреного поэтому, что он охватил лишь одну сторону божественной сущности: понятие о святости от него совершенно ускользнуло, а также основы какого-либо более глубокого этического порядка жизни. Но то, что представлялось необходимым даже его несовершенным воззрениям на нравственные законы, становится по отношению к столь многообразно возмутительному нравственному равнодушию его современников уже значительным шагом вперед. Конечно, трудно безусловно обвинять его за то, что весьма часто не решался переступить границы своей национальности, в позднейшие же годы даже находил нужным делать еще дальнейшие уступки. Так что в конце концов на его учение легла резкая печать неустранимого никоим образом партикуляризма. Но это постоянное опасение, как бы не переступить границ национализма, повело постепенно к еще более худшему, что и составляет сущность второй моей оговорки.
Будучи арабом, Мухаммед никак не мог понять, чтобы истина не могла восторжествовать на этом свете еще при его жизни. Еще менее допускал он понятия свободы совести, отделения государства от церкви и т. п. Припомните, даже на Западе не далее как в XVI столетии было признаваемо всеми, что еретик в равной мере и государственный преступник, а потому с ним следует поступать соответственно. Тем менее мог житель Востока, и к тому же в VII столетии, видеть в неверующем что-либо иное, как не изверга, и едва ли пророк подумал о том, что Господь в своем первом откровении говорит о тростинке для писания, а не о мече. Нечему удивляться поэтому, что у Мухаммеда по отношению к своим врагам нет и не могло быть никакого нравственного смягчающего чувства. Пока проживал он в Мекке, вечно теснимый, эта темная сторона его существа и не могла развиться; религиозная идея была единственным его побуждением, никакие мирские веяния не могли ее потревожить. И это начало ислама напоминает состояние христианства в I столетии. Но как это последнее при Константине уже уклонилось от изречения Господнего «Мое царствие не от мира сего», так же точно наступило искажение учения ислама еще при жизни основателя. Не лишено поэтому справедливости указание, что для памяти арабского пророка было бы благом, если бы жизненный путь его пресекся одновременно с бегством из Мекки. Но далеко не самое безотрадное представляет собой неукротимая беспощадность, с какою часто выступал он для уничтожения врагов своих; это была древняя черта арабской суровости. К тому же можно привести в пользу его много случаев, где проявлял он необыкновенную кротость. Более же всего возмущают его коварство и систематическая лживость, которые все сильнее и сильнее стали проявляться со времени переселения его в Медину. И в Мекке, даже несколько позднее, осыпаемый насмешками и уликами противников, пророк пробовал иногда выставлять своеобразные аргументы и пользоваться довольно сомнительными увертками, чтобы как-нибудь выпутаться из сети противоречий, опутывавших его учение, что более или менее объяснялось отсутствием навыка логического мышления. Но в Медине сознательная лживость и вероломство становятся вскоре как бы внутренним убеждением. Положим, это тоже наследственные народные черты, но в соединении с официальным благочестием, вовсе не требовавшим лицемерия, становятся они для нас невыразимо противными. В его руках с тех пор религия стала орудием политики, и не одной только церковной. Вначале, может быть, слегка, затем наполовину, а наконец совершенно сознательно пользуется пророк ложью для того, чтобы провести во что бы то ни стало истину. Насколько было в этом личной инициативы, насколько неизбежной закваски арабской крови, вопрос излишний. Если бы кто вздумал заняться разрешением его обстоятельно и разобрать со всех сторон, едва ли бы мог, думается нам, исключить как одно, так и другое.
Само собой, что Бог мог сделать Мухаммеда лишь своим доверенным лицом, дабы сообщать волю Свою народу. На это указывают достаточно определенно слова второго откровения: «Встань! Зову тебя, истинно так!» Влияние личности пророка благодаря последнему видению возросло необычайно и немедленно отразилось на окружающих его. Вся семья, один из ближайших его друзей тотчас же уверовали в божественность посланничесгва и подчинились духовному руководству его. Кроме жены и дочерей были это оба им усыновленные Алий и Зейд. Первый из них, положим, был еще слишком мал; что же касается Варака, то к этому времени, как кажется, он уже не был в живых. Присоединился также Аль-Атик, известный более под прозванием Абу Бекр[46], зажиточный, всеми почитаемый купец из семьи Бену-Теим, многие годы находившийся с Мухаммедом в тесной дружбе. Как рассказывают, был он двумя годами моложе пророка, человек спокойный и умный, при этом прямой и надежный, кроткий и добродушный, но когда требовалось обстоятельствами — неуклонно твердый. Это была как раз подходящая личность, чтобы стоять возле Мухаммеда, нравом меланхоличного, легко воспламеняющегося, но так же приходящего в уныние. А потому зачастую в делах житейских пророк выказывал всю неустойчивость натуры своей. Ему нужен был такой помощник — он предохранял его от преждевременного падения, помогал ему в осуществлении трудной задачи. Дружба эта в высокой степени возвысила нравственный облик Мухаммеда в глазах всех. Этот человек к тому же беззаветно верил в учителя. Не связанный никакими интересами, ни родственными отношениями, в течение всей с ним своей жизни ни разу не усомнился в чистоте его побуждений, неуклонно верил в истину божественного его посланничества и даже тогда, когда ближайшие родственники приходили иногда в недоумение, он повиновался безусловно. Посредничество Абу Бекра доставило Мухаммеду еще нескольких верующих, которые в истории ислама заняли немаловажную роль, таковы: Са’д-Ибн-Абу-Ваккас, позднейший завоеватель Персии; Зубейр-Ибн-Аль-Аввам и Тальха, сын Убейдуллы, все трое дальние родственники пророка или его друга. Но, по-видимому, все они были тогда почти дети, а предание впоследствии утверждает, понятно устами потомков, что эти предки их принадлежали к первым последователям пророка. По тогдашним понятиям арабским, Мухаммед счел своей обязанностью обратиться прежде всего к своей собственной семье, в самом широком смысле, т. е. к своим дядям и двоюродным братьям и вообще ко всем родственникам рода Хашим. Поэтому собрал он всех их и изложил перед ними свое учение. Но в их глазах он был такой же, как и всякий другой член семьи. Иначе курейшиты и не могли рассуждать. Дядя его Абу-Лахаб, ожидавший сообщений о каком-нибудь серьезном купеческом предприятии, даже вспылил и крикнул сердито: «Черт бы тебя побрал! Неужели затем только нас и позвал?» С явными знаками неудовольствия разошлась семья. Если свои же ему не поверили, понятно, слаба была надежда убедить чужих. Ничего поэтому нет удивительного, что возбуждение момента вдохнуло Мухаммеду несколько желчью облитых строф Корана. В них он действительно отправил к черту недружелюбного дядю и заставляет его там гореть в геенне огненной, а его же собственная жена с веревкой на шее должна подкладывать под костер поленья. Эта малородственная, резкая выходка страшно возмутила Абу-Лахаба. Предполагаемое обручение сына его с дочерью Мухаммеда Рукайей сразу расстроилось. Произошел полнейший разрыв со всей семьей. Во всяком случае и по-видимому, вскоре красота дочери дала отцу другого зятя, а пророку нового последователя: Османа, сына Аффана, из высокочтимой семьи Омейи. Но это одинокое обращение не возымело никакого влияния на большинство курейшитов, тем более что Осман, хотя и зажиточный и красивый, не обладал энергией и считался всеми за заурядного человека. Можно присоединить и еще несколько лиц к этим новообращенным; в общем, число первых последователей доходило, как говорят, до 43. При этом следует заметить, что большая часть маленькой общины состояла из бедняков и рабов. Понятно, они более других прислушивались к проповеди «о гневе Божием на их меккских господ и о воздаянии на том свете», зажиточным же было очень хорошо и здесь. Это обстоятельство сделало еще более несимпатичным все движение в глазах почтенного сословия; а когда продолжающееся равнодушие к новому учению разожгло пророка заговорить более страстным языком, то дошло наконец до открытой вражды. О том, что какой-то незначительный человечек в разных потайных собраниях толкует про запутанные материи, которыми сам заразился от разных христианских сектантов, для крупных купцов было решительно безразлично. Но он осмеливался поносить местных богов, унаследованных от предков, без которых нельзя было никак обойтись, ибо паломничество в Мекку стало бы делом невозможным, а это так необходимо для благосостояния города, всего торгового союза и ярмарок. Долее терпеть было невозможно. Что же это такое наконец: одурачивает рабов, вбивает им в голову, что они лучше своих господ! Положим, неудобного фантазера не так-то легко было попросту устранить — все еще стоял он под покровительством своего дяди Абу Талиба, хоть и бедного, но всеми уважаемого человека. А тот жизнь был готов положить, чтобы защитить Мухаммеда от всякого нападения. Да и сцепиться-то с Абу Талибом не так-то ловко. Вся семья Хашим как один взбунтуется, хотя и слышать не хотела про дурачества Мухаммеда, но за каждое оскорбление чести семьи ответит, понятно, междоусобной войной. То же самое можно было ожидать и от остальных семей, имевших последователей в новой партии. Поэтому приходилось волей-неволей не задирать свободных людей, в особенности же таких, которые в материальном отношении не находились в зависимости от своих более богатых свойственников. Пока довольствовались одной руганью да насмешками из-за угла, а то при случае затевалась и легкая драка. Но рабам, состоявшим по отношению к своим господам в положении бесправных, пришлось плохо; с ними стали обходиться не только скверно, но и нередко подвергали мучительным истязаниям, в случае когда они упорно отказывались поносить Мухаммеда или же порывались открыто не признавать старых богов. Абу Бекр, по собственному побуждению, употребил часть своего имущества на выкуп некоторого числа особенно угнетаемых. Другим рабам внушил пророк, дабы они, сохраняя в душе истинное верование, исполняли наружно предъявляемые их господами требования во избежание дальнейших мук. В числе выкупленных был один эфиоп, по имени Билаль. Позднее благодаря своему зычному голосу он был сделан первым призывником на молитву (муэдзином) правоверных.
Малозначительность успеха не помешала Мухаммеду ревностно продолжать свою проповедь. То в отдельной беседе искал он случая согреть веру того либо другого, то громко возвещал откровения, ему преподанные, более широкому кругу своих слушателей. Большинство этих вдохновенных речей, если не все, дошли до нас; они образуют единственные, действительно подлинные свидетельства первых начал ислама. Все, что случалось с ним в течение дня, составляло естественное содержание ночных его размышлений. Ревностно выстаивая на молитве и усердно бодрствуя, он быстро переходил от полной истомы и упадка сил к наивысшей степени возбуждения, воспринимая попутно одно за другим все впечатления пережитого и борьбы. То чудятся ему небесные звуки, несущие ему утешение в претерпенных им неудачах и поражениях, вознаграждавшие его сторицей за те насмешки и ругательства, коими осыпали его постоянно курейшиты, то начинает он цитировать, разнообразя все новыми и новыми оборотами короткие периоды, составляющие содержание истинного учения, то грозит своим противникам гибелью мира и Страшным судом, а рядом умоляет верующих выдержать стойко, чтобы со временем обрести высокую награду за свою верность, то снова настойчиво советует им благодарить за те дары, которыми ежедневно оделяется человечество свыше. Себя самого как пророка он нисколько не щадит, лишь только заметит, что заслужил порицание или чего-либо не предусмотрел: в короткой суре 80 строго порицает он себя за то, что однажды грубо отстранил одного бедняка-слепца, который помешал, имея потребность в духовной беседе, его разговору с богатым и гордым Валид Ибн Мугирой, главой знатной семьи Махзум, — еще одно доказательство, как честно относился Мухаммед тогда к истине, ради ее не щадя даже самого себя.
Соответственно содержимому в первом откровении назвали его «чтением», по-арабски куран, что, кроме того, понимается как громкое чтение пред общиной, также точно передача, декламация. Слово это перенесено потом, как известно, и на весь сборник, содержащий все чтения в совокупности, и под словом аль-куран, «чтение» (отсюда алькоран), принимается теперь безусловно последнее значение. В том виде, в каком сохранились и по сие время, собраны они были по приказанию третьего халифа Османа. О редакции будет еще речь впереди. Теперь мы скажем только, что в этом сборнике помещены были, несомненно, подлинные речи пророка, которые считал он за божественные откровения. Переданы они с величайшею точностью. Но при сведении в одно часто очень коротеньких отдельных коранов не было обращено никакого внимания на порядки хронологические и предметные, так что редкий из них остался нетронутым сам по себе, без смешения с другими. Даже в самую раннюю эпоху имели обыкновение соединять в одно целое многие кораны, в особенности одинакового стихосложения, хотя бы первоначально они ничего не имели общего друг с другом. В конце концов получилось нечто целое, состоящее из сур (т. е. «отделов»), соответствующих главам нашего Священного писания. Все они, если не принимать в расчет первой, предназначаемой для ежедневной молитвы мухаммедан, распределены чисто по внешнему виду, по длине их. Таким образом, Коран представляется нам в виде хаотической кучи отрывков, не имеющих связи, так что почти невозможно толком прочесть подряд хотя бы одну страницу. К тому же благодаря извращенному распределению порядка сур по их длине почти две трети целого загромождены вначале исключительно только скучными действительно декламациями против иудеев, а также подробностями ритуала и политических предписаний закона, хотя и очень ценных с научной исторической точки зрения. Между тем короткие, действительно прекрасные и во всяком случае патетические суры, относящиеся к древнейшей эпохе мекканской, стоят совершенно особняком в конце. Редкому читателю Запада удается до них пробиться. К сожалению, в Германии все еще нет действительно хорошего перевода Корана. Положим, работа эта во многих отношениях представляет величайшие трудности. Но для историка все это представляет большое неудобство, ибо нельзя же ему вставлять в свое сочинение длинные выдержки из этой замечательной книги, а между тем они должны быть основой всего дальнейшего развития и с содержанием их, хотя в некоторой степени, необходимо познакомить читателей. Приведенные выше коротенькие места могли дать, хотя приблизительное, понятие о своеобразной, почти иероглифической краткости древнейших откровений. Дабы познакомить и с внешней стороной, позволю себе передать, не совсем, может быть, искусно, содержание 93-й суры:
Клянуся пышным дня сиянием[47]. — И тихой ночи обаянием. — Господь тебя ведь не оставил. — И милости своей Он не убавил. — Поистине конец. — Всему началу венец. — Он благом одарит обильным. — Навеки сделает довольным. — Не сиротой ли горькой приютил? — Взыскал тебя бездомного, на верный путь поставил. — Не бедным ли обрел? — И обогатил. — И ты сирот не притесняй. — Просящему немедленно подай. — А благость Божью прославляй[48].
Непривычная, быть может, для нас рифмованная проза, которою написан весь Коран, употреблялась Мухаммедом не первым. Хотя у арабов в древние времена не существовало правильного богослужения, но у всех племен встречались люди, исполнявшие нечто вроде обязанностей жреца. Называли их кахин, словом, позаимствованным от иудеев. Они, собственно, не исполняли должностей пастырей душ; скорее походили на лекарей индийских. По брошенной наудачу стреле или же полету птиц предвещали они суеверным бедуинам в туманных присказках, при этом пользовались коротенькими, в виде стихов, но не строго размеренных, связными периодами, подобными приведенным выше. Мухаммед не обладал столь широко распространенной между арабами способностью импровизировать стихами, поэтому его непосредственные короткие вдохновения, естественно, выливались в виде рифмованной прозы оракула. Сначала происходило это как бы без его ведома, далее продолжал он подделываться под этот тон намеренно. Входили затем постепенно некоторые видоизменения, которые в конце концов исказили форму до неузнаваемого. Заметное ослабление фантазии, постоянно увеличивающаяся сухость содержания повлияли главным образом на удлинение отдельных периодов. Размер стиха чувствовался все слабее и слабее. Дошло до того, что едва было можно подметить ритм, и проповеди его позднейшие почти перестали отличаться от обыкновенной прозы. Вот самая существенная разница между сурами мединскими и старейшими — мекканскими.
Догматическое содержание древнейших частей Корана весьма несложное. Существует одно Божество, Аллах, Господь[49]. Он сотворил мир и его поддерживает. Ему одному подобает поклоняться, следует отречься от всякого идоло-почитания. Мухаммед — его пророк[50], ему поручено предостеречь людей и возвестить им, что наступит восстание из мертвых и Страшный суд, на котором каждому воздается по заслугам. Кроме исповедания истинной веры, главнейшие обязанности человека: молитвы в определенные сроки, честное отношение к ближнему и милостыня бедным. Ужасный обычай арабов — закапывать живыми новорожденных дочерей — горячо также осуждается. Очевидно, что эти основные законы, не принимая в расчет божественного посланничества Мухаммеда, признаются как иудеями, так и христианами. Поэтому он не заявляет никакой претензии, что вносит нечто новое; он только напоминатель, дабы обратились снова к старой, забытой истине, и в те времена не чувствует еще себя ни в чем отделенным от остальных, исповедывавших монотеизм. Лишь позднее, когда успел познакомиться ближе с христианским, а в особенности иудейским учением, он приметил, что у них не встречается решительно никакого намека на божественность его посланничества. Тогда только он вступил в открытую с ними борьбу.
Пока же ему приходилось иметь дело только с неверующими жителями Мекки. В первых рядах его противников стояли: Аль-Валид Ибн Мугира и Абуль-Хакам Амр Ибн Хишам, обыкновенно называемый придуманным Мухаммедом насмешливым прозвищем Абу-джахль — «отец[51] глупостей». Оба они принадлежали к известному роду Махзумитов. Таковым же был Абу Суфьян из рода Омейи; позже выступает он главным врагом пророка. Кроме всевозможного вреда, какой только можно было нанести членам маленькой общины, не ставя ребром вопроса о внешней их безопасности, старались мекканские аристократы всячески дискредитировать самого пророка. Все кричали, что учение его — не то бред пустой фантазии, малоискусного поэта, не то, пожалуй, и лжеца. Другие притязанию на божественность его посланничества противопоставляли утверждение, что все им излагаемое не новость — чего он, впрочем, никогда и не оспаривал. Все это в совокупности ставило его в безвыходное положение. От него требовали чудес как доказательств его божественной миссии. В беспрестанной борьбе с врагами речь его становится все горячее, он заносится. Описывает в ярких красках ужасы Страшного суда, рисует муки ада, которые ждут ненавистников Бога, и живописует утехи «сада»[52], ждущие верующих. Картины его становятся все подробнее и, понятно, чем далее — все чувственно грубее[53]. А когда противники насмешливо допрашивают его: когда же наконец наступит так часто возвещаемый ужасный «час» Страшного суда — Мухаммед в первое время предполагал скорое его наступление. Он поневоле отсылал их к Богу, которому одному известна сия тайна. На требования чудес и на сомнения, высказываемые некоторыми о возможности телесного восстания, предлагал он доказательства величия Божия почерпать в чудном строении природы, в особенности же таинственного возникновения человека. Понятно, все это делу его немного помогало. Утеснения продолжались своим чередом. А то обстоятельство, что Мухаммед собирал своих приближенных в доме Аркама, одного из первых им обращенных, где сходились они в определенное время на общую молитву[54], а еще более его страстная охота затевать религиозные прения со всяким встречным, им же чаще всего завлеченным, выводило из терпения неверующих и подавало повод ко многим бесчинствам. Поэтому медленное возрастание маленькой общины мало-помалу совсем прекратилось. Некоторые не вполне твердые в вере отпали снова от Мухаммеда, убоявшись насмешек земляков или не желая раздражать недовольство сильных. Новое учение действительно не могло иметь последователями полуубежденных или же равнодушных. С самого начала ясно обозначились в откровениях Мухаммеда требования, чтобы человек безусловно, телом и душой, предался и следовал заветам Бога. Отбросив в сторону всякую заботу о своих собственных интересах или самостоятельной воле, должен правоверный отдаться исполнению велений Всевышнего. Точное определение понятия, с которым араб связывает значение слова «ислам», есть преданность, безусловная покорность. По всей справедливости поэтому ислам носит название веры, которая требует, более чем всякая другая, беззаветной преданности человека Богу. Такой верующий, исповедующий подобную преданность, получает почетное название Муслима[55], «предавшегося». В несколько более глубоком смысле те же воззрения и у христиан, отличием будет только недостаточность внутренних, субъективных убеждений араба. Воля Божия возвещается ему не по собственному побуждению, а исключительно согласно предписаниям пророка, подобно тому как солдат исполняет волю своего военачальника чрез посредство командных слов ближайшего командира своего. В этом отношении выказывается некоторого рода родство ислама с известными течениями католицизма.
Подобное воззрение стояло на самом деле вразрез с природою араба; издавна привык он не обращать никакого внимания ни на чью волю, кроме своей. Опасность для маленькой кучки верующих тем более становилась грозной, что начиналось уже распадение общины. Следует обратить внимание, что в первой стадии развития ислама особенно заметно христианское влияние, и Мухаммед явно искал поддержку и у них. Выше мы уже видели, как назад тому около ста лет старались христиане-эфиопы утвердить в южной Аравии свою политику и религию. Был момент, когда предполагалось, что и Мекка не избежит последствий этой борьбы. Но с тех пор прошло 45 лет, давно уже возобновились снова дружеские сношения между Абиссинией и арабским главным торговым городом. Отсюда можно было в несколько дней чрез Шу‘еибу (невдалеке от позднейшей Джедды) чрез Красное море достигнуть страны, Надшаши[56], управляемой эфиопским царем. Так как Мухаммед держался еще того понятия, что откровения его по содержанию совершенно сходны с теми, которые Бог преподал людям чрез посредство Моисея и Христа, а ныне для распространения их среди арабов призван он, поэтому он смотрел собственно на абиссинцев как на своих единоверцев. Вот почему полагал он возможным отправить туда тех из своих приверженцев, которых желательно было избавить от притеснений аристократов Мекки. И вот, по общеупотребляемой хронологии, в 615 г. было предпринято первое переселение правоверных в Эфиопию. Вначале, вероятно, для того, чтобы лучше разузнать порядки чуждой страны, отправилась маленькая группа из одиннадцати человек.
Одновременно, однако, глубоко страдавшему пророку и в этом тяжелом положении находящемуся в сильном возбужденном состоянии пришло в голову, нельзя ли попытаться прийти к какому-либо соглашению с земляками, прежде чем окончательно решиться на такое рискованное ослабление общины, как выселение большими толпами правоверных. Ему показалось возможным признать туземных богов по отношению к Аллаху, господину Ка’бы, за ангелов — за некоторый род промежуточной инстанции между Творцом и людьми. По его позднейшим соображениям, мысль эту вдохнул ему сатана, сильно встревоженный, понятно, его проповедью и давно высматривавший случай подготовить посланнику Божию западню. Ему удалось действительно обмануть пророка: нашептывания злого духа он принял было за подлинные слова Божий. Господь допустил, вероятно, в наказание за его маловерие, благодаря которому пророк с некоторого времени стал думать о примирении с неверующими. Случилось это так Однажды Мухаммед перед Ка’бой, находившейся невдалеке от дома Аркама, возвестил, в связи с одним из его коранов: «Хорошо ли вы поразмыслили о Лате и Уззе и третьей между ними Манате? Да, они подобны благородным лебедям[57], и действительно на их заступничество можно надеяться!» Присутствующие при этом курейшиты, искавшие, по своему обыкновению, всякого случая высмеять и опорочить пророка, услышав подобный оборот, были изумлены, понятно, и вместе с тем обрадованы. Когда оратор заключил дальнейшую свою проповедь словами: «Падите же ниц перед Аллахом и служите ему!», все собрание, как один человек, повиновалось приказанию. Но едва успел Мухаммед вернуться домой, как появился пред ним ангел Гавриил и преподал резкий выговор за его легкомыслие, благодаря которому он впал в сети, расставленные сатаной. Глубоко потрясенный пророк, не откладывая, созвал на следующий же день новое собрание. Снова прочел он на нем тот же самый коран, но уже в истинном изложении: «Правильно ли вы размышляете о Лате, Уззе и Манате, третьей между ними? Неужели же когда у вас дети мужеского пола, у Него — женского?[58] Ведь это же невозможное распределение». Услыша это, мекканцы, естественно, разозлились еще пуще и отвернулись окончательно от него. Преследование правоверных началось снова, но еще более жестокое, чем прежде.
Мухаммед мог спокойно сознаваться в заблуждениях, в которые иногда впадал, ибо в продолжение всей своей жизни он никогда не заявлял притязания на непогрешимость, равно как и на безошибочность, за исключением случаев, когда говорил сознательно о делах веры. Меж тем мусульманские теологи силятся навязать ему, более или менее, оба эти свойства, поэтому замалчивают большинство историй, для них почему-либо щекотливых. Но рассказанное нами добыто из старинного и хорошего источника и, несомненно, опирается, в сущности, на правду. Но и здесь мы встречаемся с намеренным затемнением факта. Объясняя по-своему «отклонение пророка в язычество», предание насильно втискивает целое длинное развитие в отдельный маленький факт. А между тем мы можем представить сколько угодно доказательств из дальнейших дошедших до нас известий, что выселившиеся, по первому слуху о происшедшем примирении, собрались назад на родину после двухмесячной побывки своей в Абиссинии и вскоре прибыли в Мекку. Если первоначальное признание Мухаммеда было бы им взято назад так скоро, как это изображается в рассказе, то известие об этом должно же было дойти до ушей возвращавшихся, ну хоть где-нибудь в дороге, и понудило бы их остановиться. Скорее всего можно предположить, что мимолетное признание древних богов произошло в виде некоторого рода попытки войти в соглашение с аристократами Мекки. Этой уступкой, рассчитывал он, влияние его сильно возрастет. И тогда при помощи постоянного и твердого напоминания об Аллахе, надеялся он, постепенно уйдет на задний план греховное почитание идолов. С другой стороны, противникам его хотелось остановить дерзкие нападки на освященные традицией предания общественной жизни. Взамен, быть может, готовы были они, вместе с разными другими отдельными божествами, оказывать и Аллаху платоническое богопочитание, в известных случаях. По их понятиям, они немного уступали, соглашаясь принять новую веру пророка, лишь бы он всенародно возвестил свою готовность вернуться к вере отцов в какой угодно форме. Никоим образом не приходило им в голову, что потребуется отказаться от равнодушия ко всякой живой вере, а тем более не рассчитывали они подчиняться требованиям, от которых не мог отказаться посланник Божий, по отношению к истинным последователям Аллаха. Ясное представление полной невозможности соглашения должно было в самое короткое время проявиться. Мухаммед вынужден был сознаться, что обманчивую, а по его воззрениям, самим сатаной внушенную надежду следовало оставить. Открытое сознание в сделанной им ошибке приносит ему, конечно, много чести, но положение его все-таки, понятно, значительно ухудшилось. Стало ясным как день, что его притязания на роль провозвестника Божеской истины были неосновательны. Неприятели неустанно изобличали его в противоречиях, которые удавалось им находить в его страстных речах. Озлобленные неудачей соглашения и продолжавшимся непреклонным упрямством того, которого почитали уличенным обманщиком, принялись они с удвоенной энергией гнать последователей ислама. Только что вернувшиеся из Абиссинии должны были снова потянуться в обратный путь. За ними последовали мало-помалу маленькими группами и многие другие, особенно когда узнали, что Надшаш и оказывает благорасположение к арабским почитателям Аллаха. В общем бежали туда 101 человек, между ними мужчин 83. В числе их был и Осман, уехавший с дочерью пророка, Рукайей, и один из братьев Алия. Меньшинство вернулось сравнительно в короткое время обратно в Мекку. Какая была причина? Трудно сказать. Или они были обмануты тем, что ждало их на чужбине, или же их мучила совесть, что они покинули своих товарищей одних в неравной борьбе. Даже слабохарактерный Осман, которому помимо того, как члену семьи Омейя, менее других следовало опасаться, скоро вернулся к своему тестю,
А он нуждался сильно в помощи. Все упорнее напирали аристократы на его маленькую общину. Одно мгновение казалось, что и Абу Талиб, единственный личный защитник его в минуту опасности, готов был отступиться от Мухаммеда. Курейшиты неотступно наседали на благородного человека. Угрозы и внушения наконец подействовали. Неверовавший в учение своего племянника, защищавший Мухаммеда ради семейных только принципов, завещанных Абд-аль-Мутталибом, Абу Талиб позвал его к себе, предложил искать примирения со своим народом и не обременять его далее слишком тяжелым для него долгом. Мухаммед сразу почувствовал, что бывший его защитник хочет от него отделаться. Племянник ответил горячо: «Если б вы дали мне в правую руку солнце, а в левую — месяц под тем условием, чтоб я оставил начатое мною дело, прежде чем Господу угодно будет довести его до конца, если бы даже должен был при этом погибнуть, знайте же — все-таки не оставлю его». При этом слезы полились из его глаз, и он быстро повернулся к выходу. Но великодушный дядя вернул его назад и произнес: «Ступай с миром, сын моего брата, и продолжай говорить, что тебе угодно будет. Ни в каком случае я тебя не выдам».
Тем не менее положение становилось все более и более грозным. Но преследователи зашли слишком далеко, и дело начинало принимать оборот далеко не в их пользу. Раз сидел Мухаммед невдалеке от Ка’бы. Подошел Абу-Джахль и стал осыпать его самыми отборными проклятиями. Пророк не отвечал ни слова. Тут же стоявшая невдалеке рабыня, присматривавшаяся к сцене, поторопилась передать кругом стоявшим все слышанный ею оскорбительные выражения. Как раз в это время подошел Хамза, брат Абдуллы, отца Мухаммеда. Он возвращался с охоты, с луком на плече, и слышал ругательства. Закипела в нем горячая арабская кровь. Как мог кто-то осмелиться столь жестоко оскорбить сына его брата?
Быстрее стрелы кинулся он к Ка’бе, подбегает к сидящему Абу-Джахлю, ударяет его в присутствии всех луком по лицу. Брызнула кровь, а обидчик злой приговаривает: «Как смел ты его поносить, я его единоверец и признаю то, что он признает. Отплати мне тем же, если посмеешь!» Хамза был мужчина громадного роста, сильный. Того, другого, тоже взяло раскаяние. Поэтому он сам стал защищать Хамзу от сбежавшихся к нему на помощь. «Оставьте в покое Абу-Омару[59], — заговорил обиженный, — ибо, ей же ей, я обругал неприлично сына его брата». Но Хамза и не думал отрекаться от раз им сказанных слов. С этих пор примкнул он к исламу. Впоследствии из первых пал он, защищая дело правоверных.
Еще знаменательнее, чем это неожиданное обращение такого близкого и почитаемого всеми родственника, было принятие ислама другой личностью, относящееся приблизительно к тому же времени (около 615 или 616 г.). Омар, сын Хаттаба, из дома Адий, до сей поры был одним из самых злейших преследователей новой веры. Серьезный по натуре, он не мог обойтись без того, чтобы не подвергнуть исследованию оспариваемого. Мало-помалу дошел он до убеждения, что справедливость была на стороне Мухаммеда. Открытое обращение было непосредственным следствием приобретенного им сознания. Ближайшие подробности этого события передаются преданием в форме неопределенной и часто противоречивой. Во всяком случае, признание новой религии подобной личностью имело весьма важные последствия. Многие, конечно, идут слишком далеко в данном случае, желая видеть в нем настоящего основателя ислама — было бы это, без сомнения, равносильно произвольному искажению фактов, тем не менее заслуги Омара слишком велики. Он известен как могучий и интеллигентный организатор, впоследствии, совокупности всего мухаммеданского мира; не будь его, по всем вероятиям, халифат, возникший из ничего и достигший мирового значения, быстро снова бы распался; это был человек решительных действий. С того самого момента, как уверовал, становится он настоящим побуждающим элементом в среде окружающих пророка. Если спокойная твердость Абу Бекра придавала нравственную выдержку более глубокому, но непостоянному и ограниченному, в особенности в делах внешней жизни, уму Мухаммеда, то Омар умел увлекать за собой пророка, побуждая его к решительным, бесповоротным действиям. А без них в данных обстоятельствах, как это впоследствии выяснилось отчетливо, нельзя было и думать о дальнейшем распространении вероучения. Омару было не более 26 лет, когда он примкнул к правоверным. По наружному виду гигант, на голову возвышавшийся над толпой современников, он отличался редкими качествами духа: смелость и решительность действий сопровождались у Омара в необычайной степени прозорливостью и мудростью соображений. Подобные свойства, невзирая на то что он не выдавался ни происхождением, ни состоянием, упрочили за ним почти с юных лет если не влияние, то уважение. Весь его характер и направление обнаружились сразу при первом вступлении в лоно правоверных. Он настоял на том, чтобы прекращены были раз навсегда богослужения тайком в доме Аркама. С этого самого времени стали правоверные открыто собираться у Ка’бы, устраивали тут общие молитвы в виду всех и совершали торжественные процессии вокруг святого дома. Обычай этот прежнего времени не возбуждал ни в ком сомнений, им продолжали пользоваться, но исключительно для прославления имени Аллаха.
Открытое выступление правоверных произвело поражающее впечатление на аристократов. С Хамзой и Омаром было не до шуток, на каждую насмешку отвечали они ударом, а открытой войны зажиточные купцы избегали как огня: они рисковали всем, Мухаммед же ничего не терял. Он мог взбунтовать рабов и во всяком случае нанес бы большой вред торговле Мекки. По-прежнему положение дел было невыносимое. Последние успехи пропаганды заметно ободряюще повлияли на пророка. С другой стороны, неприятные и компрометирующие воспоминания попыток к примирению подстрекали его вдвойне к бесповоротному осуждению поклонения идолам. Поэтому более чем когда-либо начала обнаруживаться страстность его натуры. И прежде находили на него сомнения; Господь всемогущ, думалось пророку: если только пожелает, может проявить волю свою в войне с человеческим неверием. Все сильнее и сильнее овладевала его мозгом мысль, что если мекканцы станут продолжать оказывать упорное сопротивление истине, если взаимное ожесточение в конце концов дойдет до крайних пределов, то сам Господь пожелает уже не обращения, а истребления грешников, предоставляя лишь особым избранникам возможность приобщиться к истинной вере. Все чаще и чаще слетают с уст его слова: «Бог руководит теми лишь, коих избрал, и оставляет в заблуждении остальных, коих не пожелал». Страшный догмат абсолютного предопределения, в самой нечеловеческой форме, стал понемногу выступать на сцену. Согласно этому учению, возвещение истины не имело целью помочь всему человечеству, скорее наоборот, лишало неверующих всякого оправдания, так как воля Божия отнимала от них самую возможность выработки собственными силами доступа к вере. Эти воззрения, мало заметные в Коране сначала, чем далее тем более стали выступать все ярче и ярче, пока не преобразовались в догматике ислама постепенно в безусловный фатализм. Нерасторжимые узы его сковали ныне всю духовную жизнь мусульманского востока. В этом отношении сам Мухаммед не поступал с неуклонной последовательностью. Строгий логический путь был ему незнаком. Но все же нельзя не заметить, что и он первоначальную тему своей проповеди «если вы не обратитесь, пожраны будете геенной» стал формулировать совершенно иначе. В его проповеди начинали слышаться грозные тоны. Вы не хотите и не можете обратиться, говорит он, знайте же, что уготован вам ад. Понятно, даже курейшиты должны были усмотреть в этом новое обострение нападений. С своей стороны и они постарались напомнить о том грубом противоречии, в которое он впал при фатальной попытке к примирению, обзывая его лгуном не без некоторого основания. Под давлением этого обвинения пророк вынужден был выискивать новые доказательства для подтверждения проповедуемой им истины. Придать доводам силу внутреннего глубокого убеждения и логического обоснования он не мог — не хватало ему высшего духовного образования; быть может, еще более служила препятствием ограниченность продуктивности духа, сила которого заключалась у него в страстности понимания, а не в начале вырабатывающего из себя творчества. Воспользоваться тем, что слышал от друзей своих христиан, он не мог: крестная смерть, костер — все это для поверхностного понимания грубого народа представлялось лишь знаком слабости. А между тем в голове его продолжали бродить воспоминания, почерпнутые из прежних его отношений с иудеями. Он не мог забыть, что тем, которые выказывали неприязненные отношения к древним патриархам и пророкам, как, например, Аврааму и Моисею, приходилось в конце концов плохо. С жадностью продолжает он выведывать от живших и посещающих Мекку евреев о ближайших подробностях этих событий. И с этого времени начинают выступать в коранах, вместо нескончаемо повторяемых беспрестанно вариаций на одну и ту же тему доказательств всемогущества Божия, почерпаемых из чудес природы, рассказы из библейской истории Ветхого завета, в особенности те, в которых говорится о наказаниях, которым во все времена подвергались лжецы правды и противники древних пророков. Конечно, в изображаемом им Св. Писание несколько искажалось. Он уснащал библейские события разного рода прибавлениями и арабесками, которыми хаг-гада, талмудическое предание, иногда красиво и остроумно, но чаще всего до карикатуры и не в меру оплетало широкими лентами ствол первоначальных преданий. Добродушные жители Мекки, впрочем, едва ли что-либо и слыхали прежде про это. Но если араб сам мало способен к изобретению легенд, тем не менее прислушивается охотно к ним. Склонность эта сохранилась в нем и поныне. Ничего поэтому нет удивительного, что многие посторонние стали внимательно следить за тем, что говорит пророк, чего прежде как-то не замечалось, но подобное воздействие новой формы откровения продолжалось, во всяком случае, недолго. Находился тогда в Мекке один человек, по имени Ад-Надр, сын Хариса, видавший свет; между прочим, побывал он и довольно долго прожил в Хире. Там удалось слышать ему увлекательные сказания о древних персидских царях и их богатырях Пехлеванах. К сожалению, как это часто встречается у так называемых полуобразованных, он был самым отчаянным вольнодумцем и с самого начала презрительно и насмешливо относился к божественному откровению, проповедываемому Мухаммедом. Раз в присутствии его пророк начал рассказывать о благочестивом Моисее и злом фараоне. Дав докончить пророку, он воскликнул: «О люди Курейша, я знаю более занятные истории, чем этот человек. Прислушайтесь только, я расскажу вам одну премиленькую историю, много почище его рассказов. И стал он рассказывать о царях Персии, о мощном Рустеме, о красавце юноше Исфендияре[60]. Толпу это очень заняло и отклонило ее внимание от серьезных предметов.
Насколько сильный вред принесла пророку подобного рода конкуренция, можно судить по тому, что бедный Надр поплатился позднее за это головой, хотя Мухаммед вообще, воюя с земляками, проявлял постоянно замечательную, до поразительного, кротость. Особенно глубоко оскорбляло пророка, что подобный анекдотический хлам могли ставить наряду со спасительными, предостерегающими примерами его поучений, а он такую великую надежду возлагал на них. Все чаще и чаще прорывается у него негодование по поводу того, что многие стали в шутку называть его пророческие легенды «старинными сказочками». Несмотря на сознание, что они позаимствованы им от иудеев, пророк настаивает упорно, что они были новым откровением, исходящим непосредственно от самого Бога. И он не лгал: отвлеченные идеи скорее всплывали в его мозгу, чем сознательно им вырабатывались. Неподвижному уму пророка между тем представлялось постоянно, что это было, как говорят христиане, «наитием Святого духа».
Для жителей Мекки были весьма неприятны вообще возникшие снова распри и все более и более выступающее сознательное движение правоверных; тем серьезнее следовало им отнестись к мусульманской колонии, продолжавшей по-прежнему гостить в эфиопском царстве. Трудно было забыть про прежние эфиопско-арабские войны. Приходилось поневоле от бесполезных, а в настоящее время даже опасных личных оскорблений и придирок перейти к настоящим политическим мерам. Мекканцы отправили посольство к Надшаши с просьбою удалить из страны переселенцев. Король решительно отклонил их требование, и это еще более усилило заботы горожан. С своей стороны Абу Талиб продолжал упорно отказывать в просьбах отступиться от своего племянника. Поэтому в 617 г. все семьи Мекки порешили заключить торжественный договор, по которому решено было прервать всякие сношения с семьями Хашим и Мутталиб. Запрещено было что-либо покупать и продавать их членам, прекращены были всякие с ними сношения.
Подобное решение, само собой, замыкало хашимитам доступ в остальные городские кварталы, поневоле должны были они ограничиться своим только собственным. Как кажется, они не в силах были удержаться даже и здесь. По крайней мере все дошедшие до нас известия единогласно утверждают, что обе семьи вкупе удалились в одну часть; лепилась она по боковому ущелью восточного горного хребта Абу-Кубеис, врезывавшегося вплотную в город. По находящемуся здесь дому Абу Талиба это место носило название квартала или, вернее, ущелья Абу Талиба[61]. С остальным городом соединялось оно воротами с фронта, а с обоих боков отделялось от ближайших кварталов громадой нависших скал или наружными стенами домов. И ныне в городах Востока всякий квартал так замкнут, что может быть защищаем каждый особо. Эта большая выгода надежной защиты против постоянно угрожавшего внезапного нападения побудила, вероятно, скорее всего хашимитов к добровольному помещению в более тесном пространстве; но оно еще более становилось недостаточным, потому что пришлось принять порядочное число последователей пророка и из других семей, равно подлежащих исключительным мерам. Независимо от тяжелой стеснительности внешнего ограничения гонение это оказалось для жителей скалистой долины вначале почти невыносимым. Проводимое в резкой и строгой форме, оно доходило до того, что преследуемым нельзя было ничего купить; скот их не находил корма на голой почве, а о самостоятельной торговле нечего было и думать, так как большинство было народ бедный. Вскоре поэтому община стала испытывать всевозможную нужду и лишения. Небольшое число зажиточных людей, как Абу Бекр, едва успевали устранять самое худшее, а дела Мухаммеда, или скорее Хадиджи, находились в сильном расстройстве начиная с самого начала пророческой его деятельности. Через горы не проложено было ни дорог, ни стезей. Долина была кругом замкнута. Приходилось поэтому добывать издалека и с величайшим трудом самые необходимые жизненные припасы. Частенько для этой скученной толпы людской наступал голод, грозили и другие бедствия. Лишь в течение четырех священных месяцев могли изгнанники странствовать по крайней мере спокойно, вне округа Мекки, закупать на ярмарках самое необходимое и заключать союзы с остальными племенами. Но на последнее они не смели даже рассчитывать — никто не доверял людям, от которых даже свои собственные земляки отвернулись. Все проповеди Мухаммеда, с которыми пробовал он обращаться к различным племенам, чаще всего на ярмарках в Указе, Мине и других местах, оказались безуспешными. Много также вредили новообращенным личные усилия Абу-Лахаба, враждебного пророку дяди, раз навсегда отделившегося от семьи и примкнувшего к аристократам. Предание указывает особенно на него как на человека, поносившего всюду пророка и отпугивавшего от него всех. Выдержка, с которой хашимиты выносили от двух до трех лет подряд подобное исключительное положение, может каждому незнакомому с условиями нерасторжимости у арабов семейных уз показаться прямо-таки невероятной. Надо сказать, что большинство хашимитов, а во главе их сам Абу Талиб, решительно не верили в посланничество Мухаммеда; но он принадлежал к их семье, и это их всех обязывало при каких бы то ни было обстоятельствах защищать его от неприятелей и выносить все последствия, отсюда проистекающие. Здесь в первый раз встречаемся мы с фактом, который повторяется впоследствии не раз. Ему главным образом ислам обязан своим быстрым успехом. Хотя Мухаммед и его приверженцы не хотели признавать ничего, кроме повелений Божьих, и не считали себя более связанными со старинными обычаями арабских нравов, они могли все-таки продолжать пользоваться преимуществами, проистекавшими из связи их с единоплеменниками. Пророк мог на основании обычаев своих же врагов ожидать от них и даже требовать того именно, в чем на основании своих собственных принципов он им отказывал. Таким образом, пока хашимиты вследствие семейных связей держались крепко за него, те же самые семейные связи мало-помалу подтачивали исключительный договор курейшитов. Не один идолопоклонник имел в квартале Абу Талиба близкого себе родственника и, стало быть, должен был краснеть, зная, как он страдает от нужды. Одно время, в самом начале, влияние и угрозы аристократов препятствовали свободному развитию деятельности подобной тайной симпатии; только иногда в тиши ночи мог пробраться по дороге в ущелье навьюченный жизненными припасами верблюд. Но мало-помалу недовольство на неудобство для обеих сторон исключительных мер в высокой степени усилилось, тем более что их бесполезность благодаря непоколебимой выдержке изгнанников стала очевидной для всех. Таким образом, в то время как одни крепко держались в единодушии, между курейшитами возникали постепенно сначала открытое разномыслие, а потом даже ссоры. Образовалась целая партия, громко требовавшая снятия запрещения. В конце концов движение это сломило упрямую волю знатных. В течение 619 г. договор между семьями мекканскими был так или иначе отменен[62], хашимиты вместе с правоверными избавились наконец от стесняющего их изолированного положения. Весьма вероятно, что это произошло на основании тайного соглашения, по которому Мухаммед отказался продолжать открыто свою проповедь в самой Мекке, прежним порядком. Нельзя же, в самом деле, не допустить, что старейшины Мекки, во всяком случае, позаботились за отмену исключительных мер вырвать от пророка какую-нибудь уступку. И действительно, с этих пор, как оказывается, в городе сразу как-то прекращается прозелитизм, а в то же время между обеими неприязненными сторонами прекращаются совсем распри и ссоры. Трудно поэтому не допустить, что это необычайное спокойствие наступило вследствие взаимного соглашения. Очень возможно также, что хашимиты вместе с Абу Талибом обязались позаботиться удержать Мухаммеда от дальнейшей проповеди во избежание возникновения новых раздоров в городе. Но предание в данном случае сохраняет глубокое молчание, а потому приходится ограничиться одними догадками. Во всяком случае, принято всеми, что после снятия запрещения Мухаммед сам прекратил дальнейшие попытки обращения своих земляков. Опыты последних годов убедили его, вероятно, что в этих ожесточенных сердцах не проторить ему дороги к истине. Ничего поэтому не оставалось ему делать, как возобновить прежние попытки и снова завязать сношения с дальними племенами; начало этому было уже положено во времена запрещения. Задуманный им план был, применяясь к арабским воззрениям, столь необычен, даже чудовищен, что нам в настоящее время, при наших исторически сложившихся обстоятельствах, трудно даже приблизительно понять всю громадность его значения. Бывало, правда, и во времена язычества, хотя довольно редко, что кто-либо, совершивший примерно тяжкое преступление, чувствовал невозможность оставаться на родине и бежал к другому племени, прося принять его в свою среду. Но чтобы кто-нибудь без каких-либо в высшей степени побудительных причин вздумал разорвать родственные, семейные узы племени и притом еще из-за религиозных мотивов, было возможно разве среди христиан и иудеев тогдашней Аравии. А между тем неслыханное дело, не принимая даже в расчет временное стеснительное положение пророка, должно было неизбежно свершиться. Иначе исламу немыслимо бы было перескочить границы Мекки. Предположим, если бы случилось так, что целый город по доброй воле подчинился верховенству Мухаммеда, мировой порядок нисколько не был бы нарушен. Новая вера стала бы тогда исключительным достоянием племени курейшитов. Гальваническая цепь, так сказать, замкнулась бы по отношению ко всем остальным племенам Аравии. Удалось ли бы и тогда мудрой политике мусульманской победить сопротивляющихся по одиночке, одних за другими, — вот вопрос трудноразрешимый, а в настоящее время, пожалуй, и излишний. Но так, как сложились обстоятельства, приходится сознаться, что упорство курейшитов было необходимо, чтобы дать возможность бежать Мухаммеду из узкого кружка родного города и допустить созреть в его голове вовсе не арабской мысли — а именно, что не принадлежность к племени, но общность религии должны послужить основанием для образования общины правоверных. Едва ли он сам сознавал вначале все последствия, к которым повело приведение в исполнение этой роковой мысли. Еще менее сознательно поступали мекканцы, мешая ему изо всех сил и всеми возможными способами распространять свое учение в городе; этим самым они развязали ему руки для его дальнейшей деятельности извне. Известный аргумент: что он поделает, если свои же, лучше всякого другого знающие его, об исламе не хотят и слышать — казался для всякого араба слишком очевидным. И действительно, вначале рассуждение это оправдывалось блестящим образом. Но курейшиты не знали, что и тогда в стране было такое местечко, где может внезапно вспыхнуть пожар. Пока, конечно, не было и подобия того, чтобы положение ислама могло в скором времени улучшиться. Наоборот, основатель его именно теперь переживал самые печальные и безнадежные дни всего его жизненного существования. Вскоре после восстановления сношений с неверующими потерял он, считая по обыкновенной хронологии, в конце 619 г., Хадиджу, а пять недель спустя — своего постоянного и надежного заступника Абу Талиба. Скорбь пророка о кончине первой была безгранично сильна, хотя благодаря его в высшей степени впечатлительному и подвижному темпераменту продолжалась она не очень долго; но смерть последнего угрожала дальнейшему его существованию.
Супружество его с Хадиджей продолжалось 24 года. Дожившая до 65-летнего возраста, она уже давно была для него лишь подругой, с материнской заботой пекущейся о нем. Именно подобные отношения необходимы были для этого нервного человека, к тому же часто прихварывающего, легко воспламеняющегося, переходящего от высшей экзальтации в религиозном пафосе к полной прострации под давлением внешних обстоятельств: ему была нужнее, чем всякому другому, семейная опора. Согласно всем дошедшим до нас известиям, эта женщина неослабно заботилась обо всем, касавшемся дел внешней его жизни, от которой в то время пророк совершенно отвернулся. С кротким утешением, исключительною принадлежностью разумных женщин, часто укрепляла она его опечаленное сердце и старалась поднять его внутреннее убеждение, никогда сама не колебавшаяся в вере в божеское посланничество мужа. К потере всего этого сразу он должен был по необходимости привыкнуть, и когда же: в то время, когда виды на действительный успех проповеди все умалялись и казалось, что вскоре исчезнут последние надежды. Сверх того, искони он имел сильное влечение к женскому обществу, без него не мог обойтись. Легко поэтому станет понятно, что и двух месяцев не прошло по смерти Хадиджи, как он снова женится на Сауде, вдове недавно умершего правоверного. Мало того, так как ради Хадиджи приносил он большую жертву и все время, пока она жила, не вводил в дом новой жены, пророк вздумал одновременно воспользоваться нравственной своей свободой. В этом отношении и до ислама, по арабским обычаям, дозволялся широкий простор. Почти одновременно обручается он с дочерью друга своего и одного из вернейших сподвижников Абу Бекра. О самой свадьбе пока нельзя было и думать. Аише, так звали девочку, было всего 6 или 7 лет; даже в этом южном климате считалось невозможным вступление в брак ранее одиннадцатого года. Ежели теперь уже наступило формальное обручение, то это потому, что оба друга ощущали потребность связать наружно близкие свои отношения заключением родственных уз. Кроме того, этим высказывалось желание Мухаммеда выразить фактически свою признательность за великие жертвы, принесенные его другом общему делу. Обручением он как бы обязывался взять на свою ответственность будущность его дочери, а в то же время, в кругу правоверных, отличить особенно Абу Бекра. Хотя пророк, по-видимому, старался утешиться после потери верной своей подруги, но он не переставал думать о ней и до самого конца своей жизни вспоминал о покойной жене с признательностью и любовью. Не следует также забывать, для полной характеристики Мухаммеда, что то нежное чувство, которое мы выказываем в супружеских отношениях и, надо надеяться, обыкновенно питаем, было чуждо арабам современной ему эпохи.
Еще тяжелее, чем отсутствие Хадиджи, была для Мухаммеда смерть Абу Талиба. Надо полагать, что пророк был предан и признателен этому верному, почти до самозабвения, защитнику. Недаром же дядя пекся о нем не только во времена его юности, но и за последние десять лет; не колеблясь, жертвуя всяким личным интересом и охотно перенося разнообразные неприятности, он охранял его против неверующих и был верным до конца исполнителем семейного обета, возложенного на него еще отцом его, Абд-аль-Мутталибом. Положим, Абу Талиб не мог никак себя принудить принять учение племянника, не потому, конечно, что считал его, подобно другим язычникам, за обманщика. Но он никак не мог решиться отвернуться от богов своих предков. Так стоял он непоколебимо между обеими партиями, в безусловно нейтральном положении. Этот прямой, надежный человек не чувствовал в душе призвания ломать голову над задачами теологии, но ничто не могло совратить его с пути права и чести, как он их понимал, хотя бы на йоту. Мухаммед терял в нем не только превосходнейшего человека: угас его защитник, тот, которому он был слишком много обязан, а на место его приходилось звать, по естественному праву преемства, брата его Абу-Лахаба. О нем упоминали мы выше как о злейшем враге своего племянника. Тем менее мог надеяться на него пророк, так как он был не только единственным из хашимитов, не пожелавшим переселиться в квартал Абу Талиба, когда подвергся весь род запрещению, но даже примкнул к аристократам.. Теперь, однако, слишком громко звал голос чести: Абу-Лахаб не посмел уклониться. Он отправился прямо к Мухаммеду, не решавшемуся покидать своего жилища по смерти Абу Талиба, и сказал ему: «Поступай так, как ты привык делать до сих пор, пока над тобой бодрствовал Абу Талиб. Клянусь Латой, никто не осмелится обидеть тебя, пока я жив!» Эти естественные родственные отношения не могли, однако, продолжаться долго. Хотя общественное мнение одобрило поведение Абу-Лахаба, но главы аристократии поторопились посеять снова раздор между дядей и племянником. Они научили первого спросить пророка — где находятся со времени своей смерти Абд-аль-Мутталиб, отец его и дед Мухаммеда. «В аду» — было ответом, неизбежным по неумолимой догматике как ислама, так и всякой другой веры. Со злобой в душе уходил Абу-Лахаб и воскликнул на прощанье: «Теперь и я твой враг навеки».
К этому моменту из всех членов семьи оставался на стороне Мухаммеда один только дядя его Хамза.
Все родные отшатнулись от него. Конечно, приближенные пророка готовы были защищать его в случае открытого нападения до последней капли крови. Поэтому неприятели медлили начинать атаку, но горячая арабская кровь при первом же случае могла увлечь кого-либо из обеих партий к необдуманному слову или поступку, что повело бы, несомненно, к открытию неприязненных действий. Судьба небольшой кучки правоверных была бы тогда бесповоротно решена. Вот причины, заставившие пророка отныне окончательно отвернуться от своих земляков и начать прежние, случайные попытки — не найдется ли где место у чужеземцев для насаждения истинной веры.
Первый опыт был не из счастливых. В милях пятнадцати на запад от Мекки находится Таиф. Город этот известен и ныне как место изгнания и смерти Мидхата паши и остальных заговорщиков против султана Абду’л Азиза. В то же время был он одним из немногочисленных городов средней Аравии, одной из станций, расположенных на древнем торговом пути караванов, между Йеменом и Сирией, подобно Мекке. В торговле он уступал далеко последнему, но, как и поныне, отличался плодородием окрестностей, своими виноградниками и садами. Жители его принадлежали к клану Бену Сакиф широко распространенного племени Хавазин; будучи по происхождению северо-арабами, они благодаря близости к границам Йемена, как кажется, кое-что переняли от своих южных соседей. Так, например, город был отчасти укреплен, что на севере встречается только в иудейских колониях. Между отделом Сакифов и Меккой никогда не прекращались живые торговые сношения, вследствие которых установилась взаимная приязнь, завязывались даже родственные отношения при помощи взаимных браков. Богатые мекканцы устраивали себе загородные дома в тенистых садах Таифа. В знойное лето жизнь здесь была много приятнее, чем в узкой долине Мекки, окруженной со всех сторон голыми отвесными скалами. Вот почему Мухаммед обратил внимание на Таиф. Хотя, с другой стороны, трудно представить, чтобы он мог питать серьезные надежды склонить на свою сторону народонаселение, так тесно связанное с его противниками. Но в его распоряжении выбор был невелик, а наконец надежда на помощь Аллаха не покидала его. Тайком, сопровождаемый одним только отважным приемным сыном своим Зейдом, опасаясь, как бы не разнюхали курейшиты и не напали на него беззащитного по дороге, отправился он вскоре после смерти Абу Талиба в это путешествие. Предприятие было действительно довольно рискованное, даже для воина, привыкшего ко всевозможного рода опасностям, а для мирного проповедника почти безрассудное. Внутреннее побуждение, которое он счел было за повеление Господне, придавало ему необычайную бодрость. Что-то простое, величественное проглядывает в этой решимости — одному вступить в чужой город. Ни одна рука не подымется, не заслонит его от нападения первого встречного. А между тем умерщвление его, несомненно, доставило бы удовольствие сильным Мекки, а убийце сулило богатую награду. В первые дни пребывания в городе охраняло его возбужденное любопытство. Толпа с интересом присматривалась к знаменитому революционеру Мекки, ловила с жадностью его речи. Даже знатнейшие из жителей, то тот, то другой, подходили к нему, завязывали разговор. Но более глубокого впечатления он не произвел. Вскоре народное настроение, весьма вероятно — подстрекаемое дружественными, родственными курейшитам людьми, повернуло вспять. Посыпались оскорбления на него и верного его Зейда, то словом, то действием; стали швырять в них каменьями, наконец пришлось спасать жизнь и бежать спешно из города. Преследуемые чернью, покрытые ранами, из которых обильно струилась кровь, добрели они, еле живые, до лежащих в полумиле от города садов и в одном из них успели укрыться. Случайно сад прилегал к загородному дому двух братьев из Мекки — Утбы и Шеибы, сыновей Рабии из знатного рода Абд Шемс. Это были люди самые богатые между курейшитами, с тех пор как умер недавно Аль-Валид Ибн Мугира, исконный враг Мухаммеда. И они тоже, конечно, слышать не хотели про пророка, но были рассудительнее и менее выказывали слепую страстность, чем большинство других аристократов. Может быть, также заговорило в них племенное чувство, когда они увидели хорошо знакомые фигуры бегущих, преследуемые яростным сбродом из чужого города. Они не открыли толпе убежища гонимых, даже послали к ним раба-христианина с блюдом, наложенным доверху виноградными гроздьями, для освежения выбившихся из сил, дрожавших от страха и напряжения. Но долго им здесь оставаться не приходилось, надо было спешить, чтобы как можно скорее покинуть окрестности негостеприимного города. На возвратном пути остановились они в Нахла, местности, находившейся почти посредине между Таифом и Меккой. Здесь, как рассказывают, Мухаммед видел сон или видение, в котором ему, столь недавно презренному и отверженному людьми, посланники царства духов, гении воздали почтение[63] и страстно пожелали услышать из уст его слова божественного откровения. Высокая нравственная утеха, дарованная ему подобным великим успехом его проповеди в среде бесплотных духов, не могла, однако, заслонить тех земных препон, которые предстояли в дальнейших его действиях. Он не решился поэтому войти снова в Мекку прежде, чем не заручится покровительством одного из знатных города. Как и недавно, во время гонений, укрылся он в ущельях горы Хира. Между тем послал одного человека из нейтрального племени Бену-Хуза’а, кочевавшего на пастбищах прилегающих окрестностей Мекки. Он дал ему поручение завязать дружественные переговоры и просить содействия у одного из сильных. После нескольких неудачных попыток согласился наконец на это Аль-Мут’им, сын Адия, из дома Науфаль. Семья его была в близких, родственных отношениях с хашимитами, и он был из первых, благодаря заступничеству которых последовало отмена запрещения. Вооруженный и окруженный своими, посредник отправился к Ка’бе. Там объявил он всенародно, что берет под свою защиту Мухаммеда. Пророк осмелился теперь только вступить в город. Никем не тревожимый, обошел он семь раз святой дом, а затем вернулся к себе в жилище, которое со смерти Хадиджи находилось в квартале Абу Талиба. Там проживал он скромно даже после свадьбы своей с Саудой. Была ли это боязнь лишиться защиты Мут’има по поводу какой-нибудь новой передряги или следствие взятого на себя обязательства, когда отменено было запрещение, — трудно сказать. Страстно поджидал пророк приближение времени великого праздника паломников в этом году (629). Он рассчитывал на возможность снова обратиться к толпам пилигримов различных племен Аравии и попытаться снова, не найдутся ли наконец для его проповеди открытыми некоторые благочестивые сердца.
Глава III ХИДЖРА. МУХАММЕД В МЕДИНЕ
Шел март 620 г. Как и всегда, многочисленные толпы иноземцев из различных местностей страны потянулись к Мекке, чтобы присутствовать на празднествах пилигримов. За торжественными процессиями вокруг Ка’бы следовала, по старинному обычаю, общая перекочевка к священной горе Арафат, лежащей милях в трех на запад от Мекки, вдоль дороги в Таиф. Оттуда паломники на другой день переходили обыкновенно в долину Мина; за милю от Мекки врезывается в нее горный путь. Здесь приносились жертвы, закалывали животных и тем заканчивалась серия религиозных церемоний. Как и ныне, не сразу прекращалось пестрое движение возвращающихся в город Хаджиев. Между маленькими и большими группами, двигавшимися там и сям по долине, появлялся иногда и Мухаммед, зорко подстерегавший всякий подходящий случай, чтобы затеять беседу. Предание гласит так: «Пророк едва достиг Акабы[64], как очутился неожиданно пред группой людей из племени Хазрадж[65], которых Господь вознамерился просветить. Увидя их, посланник Божий обратился к ним, вопрошая: «Кто вы?» Они ответили: «Люди из племени Хазрадж». — «Не соседи ли иудеев?» — промолвил он. Они сказали: «Да». Тогда пророк предложил: «Не сесть ли нам? Побеседуем». Они согласились, говоря: «Хорошо». И подсели иноземцы к нему. А он стал проповедывать им об истинном Боге, и возвестил им ислам, и преподал Коран. Господу Богу угодно было совершить чудесное по отношению к исламу, ибо, хотя в стране их жили иудеи, владевшие писанием и знанием[66], они сами пребывали упорно в язычестве и идолопоклонстве. Случалось нередко хазраджитам одолевать в своем округе иудеев; но те каждый раз, когда начиналась новая распря, не переставали твердить все одно и то же: погодите, вскоре проснется пророк, время его близится, за ним мы последуем и с помощью его победим вас, как разбиты были Ад и Ирам[67] когда-то. Меж тем как посланник Божий говорил так с теми людьми, провозвещая им истинного Бога, стали они промеж собой тихонько переговариваться: «Что скажете, о мужи! Ей-же-ей, это и есть тот самый пророк, на которого указывали нам иудеи. А в самом деле, не предупредить ли нам их?» С верою прислушивались они к тому, о чем он проповедывал им, приняли ислам, который он им возвещал, и сказали ему: «Между нашими земляками вечные неприязни да ссоры, все нас оставили. Через посредничество твое истинный Бог, быть может, нас соединит. Дело твое поэтому мы охотно представим нашим землякам, станем проповедовать и объявим им эту самую веру, нами от тебя принятую. И если истинному Богу угодно будет привести их к тебе не разрозненных, не будет тогда более могущественного человека во всей стране, кроме тебя». Затем оставили они посланника Божьего и вернулись в свой округ, исполненные веры и сознательного рвения». Этот безыскусственный наивный лепет старинной легенды, по-видимому, удачно и верно передает тот исторический момент, когда так долго бесполезная проповедь Мухаммеда наконец обрела более благоприятную почву и предвещала неожиданный успех. Подобно иудеям всех времен, и израильские племена Иасриба, вытесненные из лучших кварталов хищниками арабами, ждали, конечно, спасения от Мессии. Весьма возможно также, что скорым появлением его могли они не раз пугать неудобных своих соседей. Со своей стороны и арабы в промежутках дружественных отношений могли лучше, чем где-либо в другом месте, познакомиться ближе с религией их невольных городских соседей. Поэтому надо полагать, что не только отдельные рассказы из Ветхого завета, но и связанные с ними главные основы иудейской религии, а также соответствующие понятия божеского откровения чрез пророчества были им более или менее известны.
Влияние религиозного характера могло проложить себе путь среди жителей Иасриба и иными воздействиями. Ранее было упоминаемо вскользь о последователях некоторых христианских сект. Переселяясь из Сирии, а еще более из Месопотамии, проникали они чрез северные области и быстро распространялись по всей Аравии, хотя и довольно разбросанными группами. Следы их встречаются за последние годы жизни Мухаммеда и в пограничных областях. Ранее, без сомнения, они были значительно многочисленнее. Очень возможно, что Ханифы и Сабеи, как они назывались по-арабски, встречались нередко и в самом Иасрибе, и в окрестностях. И так становится само собой понятным, почему большая часть хазраджей и аусов выказали такую восприимчивость к новой вере, о чем по отношению к мекканцам не могло быть даже и речи. Но эта восприимчивость выступает вскоре слишком ярко, сохраняется в течение всего дальнейшего развития в такой неизменно высокой степени, что невольно рождается предположение, что жители Иасриба должны были обладать особыми качествами духа, диаметрально противоположными господствующему равнодушию среди остальных тогдашних арабов. Но при скудости известий о времени домухаммеданском трудно сказать что-нибудь положительное. Поэтому труд напрасный — доискиваться, насколько связано это обстоятельство с южноарабским происхождением обоих племен. Во всяком случае, можно считать за достоверный факт, что еще до 620 г. Иасриб волновали религиозные вопросы. Многие начинали уже сомневаться в действительности идолопоклонства и святости наиболее здесь почитаемой Манаты; они заметно клонились к более чистым представлениям, и число таких было значительно более, чем в Мекке.
Так или иначе, до нас почти ничего не дошло, каким образом эти первые, самые ранние последователи Мухаммеда действовали в позднейшей столице ислама, дабы выполнить обещания, данные ими при расставании. Их деятельность в качестве миссионеров встретила, конечно, сильное сопротивление благодаря старинным непрекращающимся раздорам между аусами и хазраджами. Мысль покончить вечные ссоры присоединением огулом к посланному самим Богом руководителю могла, однако, в течение года, найти отголосок у некоторых из них. Тем более что оба племени давно уже тяготились распрями, продолжением коих легко могли воспользоваться когда-нибудь иудеи, чтобы попытаться еще раз прогнать непрошеных гостей. Но непосредственное общее соглашение оказалось пока невозможным. По крайней мере в следующий праздник пилигримов, весною 621 г., появилось в Мекке лишь 12 человек из Иасриба, принявших ислам, — 10 хазраджей и 2 ауса. На той же уединенной стезе Акаба встречаются они с пророком, там же, где происходила прошлогодняя беседа. Здесь обязывает он новых прозелитов торжественно исполнять главные заповеди новой веры: не давать Богу никого в товарищи[68], не воровать, не нарушать брака, не убивать своих собственных детей, не выдумывать и не распространять никакой клеветы, повиноваться во всем, что ведет к добрым целям, пророку. Если все это исполните, добавил он, заслужите рай, если же кто-нибудь из того, что я сказал, опустит, то наказать или простить его будет зависеть от Бога. В то же время дал он им одного из испытаннейших приверженцев своих, Мус’аба Ибн Умейру, хорошего знатока откровений, с тем чтобы сопровождал он их в Иасриб, объяснял Коран, руководил ими в познании ислама и открыл им понимание веры.
Так поступил он также во избежание новых раздоров между аус и хазрадж. Предоставляя честь заступления пророка мекканцу, Мухаммед не обижал приверженцев обоих племен. Наконец было условлено, что новое свидание наступит в следующем году, выжидая пока, какой оборот примет развитие дела, и откладывая на будущее принятие определенного окончательного решения.
Год минул, как и прежний. Наружное спокойствие и мир не были нарушены между Мухаммедом и неверующими его земляками. Оно и понятно: он покинул совершенно проповеди всенародные и прежние открытые нападки свои против идолослужений и язычников. Но в ближайшей среде правоверных по-прежнему продолжал он громить и пророчествовать. Только к изъявлениям недовольства, которые составляют основной тон и этих коранов последнего мекканского времени, стало примешиваться все чаще и чаще неслыханное дотоле выражение уверенности в скорой победе справедливого дела. Не одни верующие из среды аусов и хазраджей казались близкими пророку. По его понятиям, и иудеи, письмена откровений которых, полагал он, по их содержанию тождествены с его учением, должны были примкнуть к нему, лишь только обстоятельства позволят переселиться ему самому в Иасриб; пророк задумал это дело с первого же момента переговоров с новообращенными. Долее оставаться в Мекке он не мог, так как уже стали мало-помалу распространяться слухи, что он заключил союз с людьми, принадлежащими к чуждым племенам, и тем самым нарушал верность своей родине. Но мекканских приверженцев нельзя же было покинуть на произвол судьбы, а потому переселение становилось только тогда возможным, когда произойдет там, на новой родине, обращение большего количества семей, в среде которых найдут беглецы место для пристанища и надежную опору против покушений остальных жителей Иасриба. Но дело обращения, о котором, конечно, пророк неоднократно получал тайком сведения, подвигалось сверх чаяния быстро. Понятно поэтому, что все помыслы Мухаммеда и ночные его грезы витали на чужбине, то в Иасрибе, то в Иерусалиме, в святом граде иудеев. На содействие их он питал в то время большие надежды; недаром же пророк видел замечательный сон, относимый к этому времени, ближайшие подробности которого, конечно, таятся под целой грудой традиций, скопившихся, очень понятно, именно над этой легендой благодаря страстности разъяснителей. Рассказ этот носит название «ночной поездки» и «посещения неба посланником Божьим». Над ним изощряли фантазию и персы, и турки, наконец, он был любимою темой поэтической литературы, повторялся без конца, разукрашивался все новыми и более чудесными подробностями. Вся эта история, в сущности, довольно слабое творческое произведение, но знаменательна как послужившая канвой для образования цельного мифа на почве исламизма. Передаю ее в том виде, в каком она появилась лет 200 спустя.
Раз ночью, так гласит предание, появился пророку во сне ангел Гавриил. С превеликим трудом разбудил Мухаммеда небожитель и вывел из дому. Перед дверьми стояло чудное животное Аль Бурак[69]. В одно мгновение ока пророк очутился в Иерусалиме, возле самого дальнего храма[70], куда вступил, окруженный толпой других пророков: Авраамом, Моисеем и Христом. В сонме их он молится, затем видит стоящие перед ним три сосуда, наполненные водой, вином и молоком. И раздался глас: если он возьмет с водой, то потонет вместе со своей общиной; если возьмет наполненный вином, то заблудится вместе со своей общиной; а если возьмет с молоком, то будет ведом по истинной стезе, вместе со своей общиной. Понятно, он выпивает молоко. При этом Гавриил определенно настаивает на том, что предсказание это исполнится. Тем и кончается «ночное путешествие». За сим следует «посещение неба», по лестнице, виденной Иаковом во сне. Пророк в одно мгновение достигает небесных врат. Ангел Гавриил представляет его привратнику; тотчас же впускает он его на первое небо. Его встречают большие толпы ангелов, дружелюбно улыбаются ему, только один из них глядит на него серьезно. Это Малик, надсмотрщик над адским пламенем, отвечают ему на сделанный им вопрос. Когда, по его просьбе, показали ему самый огонь, пророк приходит в ужас, и Гавриил должен был просить ангела поскорей закрыть геенну. Мухаммед успел только увидеть здесь, как Адам пропускает мимо себя души своих потомков; одних приветствует он похвалой, других приводит в ужас возгласом: тьфу! Далее мелькнуло пред его глазами несколько образчиков адских мук: угнетателей вдов, нарушителей брака и т. п. На втором небе, куда он вступил, встретил он Иисуса и Иоанна Крестителя; на третьем — Иосифа Прекрасного, красовавшегося подобно полной луне; на четвертом — патриарха Еноха, на пятом — Аарона, на шестом — Моисея, на седьмом — Авраама в виде красивого старца; мимо него проходят ежедневно, через дверь, 70000 ангелов, и ни один из них до самого Страшного суда не вернется сюда снова ни разу. Наконец ведут пророка через весь рай пред лик Господень. Он налагает на него обязанность читать ежедневно 50 молитв за себя и общину. Когда Мухаммед вернулся к Моисею с этим повелением, тот выразил сомнение: «Тяжело моление, а народ твой слаб; проси Господа об облегчении». Так и сделал посланник Божий, и ему было отпущено 10 молитв. Затем та же история, на манер просьб Авраама о праведных Содома, повторяется до тех пор, пока ему не удается испросить для ислама только 5 канонических молений. Затем оставляет пророк небо и возвращается тем же путем, каким пришел, назад в Мекку. Позже к этому рассказу делались различные добавления и приукрашивания. Приведем из них самое выдающееся: пророк на небе имел с Богом 70000 разговоров, и, несмотря на то, все путешествие совершилось так быстро, что при возвращении пророка кровать его была еще тепла, а вода из кружки, которую он, торопясь, опрокинул ногой, не успела еще вытечь. Не было, казалось, никакой надобности в подобного рода невероятных преувеличениях, способных изумить даже таких правоверных, которые привыкли принимать все слова пророка с благоговением и верой. Поэтому не без достаточного основания можно предположить, что все это путешествие на небо придумано после смерти Мухаммеда усердными набожными, которых жажда к чудесному не удовлетворялась одним путешествием в Иерусалим. И этого оказалось мало, впоследствии прибавлены были новые украшения. Словно хотели нарочито возбудить в толпе сомнения и внушить, что в делах веры не может иметь места спокойное рассуждение. Немудрено после этого, что многие пришли в смущение из тех, которые до этого крепко держались общины правоверных, а другие покачивали сомнительно головой. Один только Абу Бекр оставался по-прежнему непреклонно убежден в непогрешимости Мухаммеда и неизменно повторял тем, коих раздражал этот рассказ: если он сказал, стало быть правда. Так укреплял он снова в вере более слабые души, за что получил от пророка почетное прозвание Ас-Сиддик — «свидетель правды».
Подошло наконец снова время великого праздника. Было заранее условлено, что большинство правоверных Иасриба, все те, которые в состоянии будут уйти незаметно и не возбуждая особенного внимания, должны примкнуть к паломникам Мекки. Весной 622 г. двинулись в путь жители Иасриба значительной толпой, под предводительством старейшины хазраджей Абдуллы Ибн Убайи. Весьма понятно, и предводитель, и спутники его знали уже, что в прошлом году некоторые из племени, а также многие ауситы приняли веру мекканца. Но в Иасрибе привыкли относиться снисходительно к разным религиозным воззрениям, считали веру частным делом всякого; племя в это не вмешивалось. О том же, что шли попутно тайные переговоры с чужеземцем, которые при некоторых обстоятельствах могли довести до открытой борьбы с курейшитами, никто и не догадывался, правоверные хранили глубокое молчание. Торжества пилигримов прошли обыкновенным порядком, ничто не указывало на то, что подготовляется необычайное событие. Бесшумно скользил Мус’аб между группами правоверных, среди окружающих пророка шли тайные подготовления отрясти с ног прах безбожного города и переселиться на благословенную почву, уже принесшую вере такую богатую жатву. На второй день из тех трех, которые проводят пилигримы по окончании церемоний празднеств в Мине, все было готово.
Ближайшая связь, соединявшая пророка, хотя отчасти только, с его родом до кончины Абу Талиба, сильно ослабла, особенно с тех пор, как первоначальное намерение Абу Лахаба принять на себя обязанность семейного защитника после умершего брата кончилось новым разрывом. Но если обязательства семьи с этих пор как бы прекращались по отношению к неудобному ее члену, то это еще не значило, что они были окончательно порваны. Существовала еще зависимость «этого одного» от своих родственников. Поэтому, чтобы сделать будущее положение Мухаммеда в Иасрибе, по арабским понятиям, не совсем неправильным — и не ради одних только тамошних жителей, большинство которых не было еще обращено, — следовало еще расторгнуть его связь со своими. Тогда только мог он быть принятым в союз семей Иасриба, и под тем только условием могли они его признать своим. Для этой цели, понятно, было необходимо, чтобы один из старейшин хашимитов снял с него мирным путем обязанности по отношению к племени. На это и согласился один из дядей Мухаммеда, брат его покойного отца и Абу Лахаба. Аль-Аббас, так звали его, принадлежал к людям, не обладающим ни особенно сильным характером, ни твердыми убеждениями. Взамен природа одарила его способностями в трудные времена скользить невредимо между противоположными партиями, а в спокойные — делать понемногу карьеру. Когда же наступала опасность, находил он таких простаков и храбрецов, которые загребали для него своими собственными руками жар. И при всех обстоятельствах ухитрялся он всплывать наверх. Полезные свои способности передал он и своим потомкам. И сам сумел пробиться, и дети его, и внуки в качестве родственников пророка проложили себе дорогу. Наконец, позднейшие аббасиды заставили потомков Алия, наследовавших также от своего предка ограниченную способность достигать земных благ, во время междоусобной войны добывать для них же из огня каштаны халифата. Во всяком случае Аббас был человек проницательный, он прозревал гораздо далее, чем остальные его земляки. Упрямство, с которым проводил неуклонно его племянник свое дело, казавшееся многим химерой, но которое сгруппировало вокруг Мухаммеда большое число далеко недюжинных личностей, поколебало дядю. И он начал понемногу верить, что это замечательное движение в конце концов может иметь будущность. Но виды на это никоим образом не были пока достаточно осязательны, чтобы побудить такого предусмотрительного человека примкнуть тотчас же к новой вере. По-прежнему остался он на той стороне, на которой были сила и общественное уважение, но при этом не отказывался быть полезным и другой, как бы невзначай оказывая ей услугу. Вот и явился он вместе с Мухаммедом в заранее определенный день, поздно вечером, на условленное свидание у Акабы с правоверными Иасриба. В одиночку, маленькими группами подходили они к укромному местечку, дабы не обратить на себя ничьего внимания. Собралось в общем 75 человек, в том числе две женщины. Когда оказались все налицо, проговорил Аббас несколько слов. Он выразил, что Мухаммед до сих пор находил в своем роде должную защиту и может ею пользоваться и в будущем. Теперь же он предпочитает искать убежища у людей Иасриба, поэтому желательно бы знать, готовы ли они оказать ему свое покровительство. Слушатели, изъявляя свою радость криками согласия, стали просить Мухаммеда открыть им свою волю. Пророк начал снова проповедовать об истинном Боге, об исламе и закончил словами: «Итак, я заключаю с вами союз, вы должны защищать меня от всего того, от чего вы обязаны защищать ваших жен и детей». Тогда Аль-Бара, из племени хазрадж, схватил его за руку и обещал ему. За ним поочередно подтвердил условие каждый из присутствующих. Мухаммеда приветствовали в качестве главы, по обычаю арабов, легким прикосновением правой руки к правой же пророка. По заключении союза выбрал Мухаммед в силу своего нового полномочия 12 мужей — трех из аусов и девятерых из хазраджей — как будущих руководителей общины в Иасрибе. Затем закрыто было заседание — вторая Акаба, как оно будет отныне называться, — и все поспешно разошлись.
Как тщательно ни было сохраняемо в секрете заседание, вскоре, однако, стали распространяться неопределенные слухи о случившемся и курейшиты сразу поняли всю громадность опасности, им угрожавшей. Союз Мухаммеда с внешними племенами и такого значения, как аус и хазрадж, людьми, опытными в войне, мог со временем легко стать страшным для мирных купцов Мекки. И это показалось им тем более грозным, что они менее всего ожидали от презренного человека способность разыграть такую серьезную роль. Прежде всего нужно было, конечно, разузнать об истинных намерениях людей Иасриба. Лагерь паломников после третьего дня празднеств еще не был снят. Туда поспешили главы курейшитов и стали громко жаловаться на действия некоторых, которые пользуются днями всеобщего мира, чтобы возбуждать ненависть в рядах дружественного племени, завязывают связи с неспокойными и подозрительными людьми и, по всему тому, что слышно, стараются довести до войны. Непосвященные в тайные переговоры громко протестовали против подобных подозрений, а участники остерегались раскрыть рот. Абдулла Ибн Убай стал заверять, что подобного рода вещи немыслимы, что никто из его людей не осмелится сделать такой шаг, не предупредив его. Но ему скоро пришлось узнать, как мало признавали его авторитет люди, увлеченные проповедью пророка. Временно мекканцы удовольствовались этим, но лишь только снят был лагерь чужеземцев и караван Иасриба двинулся в путь, как в городе стало уже все известно. Спешно бросились аристократы преследовать уходивших, но успели захватить только двух отставших. Один из них был новообращенный хазрадж по имени Са’д Ибн Убада. Его забрали в плен, избили и потащили в Мекку. На его счастье, нашлись там родственники, многим ему обязанные; они выхлопотали его освобождение. Тем ярче вспыхнуло негодование аристократов против оставшихся — пророка и окружающих его. Прямые неприязненные действия наступили, однако, не сразу, но все давало повод предполагать, что ждать их остается недолго. Решение покинуть город и бежать в Иасриб было задумано Мухаммедом уже несколько месяцев тому назад, надо было поторопиться привести его в исполнение. Бесшумно, по приказанию предводителей, покидали правоверные свои жилища и украдкой выбирались из города, захватив с собой все, что можно было без труда унести; остальное бросали. Помешать им не было никакой возможности, большинство их были люди вольные. Никто не имел права запретить им свободу передвижения. Даже родственники их, неверующие, заступились бы в таком случае за них, если бы последовало насилие со стороны зажиточных. Были отдельные попытки, особенно со стороны некоторых ревностных противников пророка, кое-кого остановить, посадить под замок, кто брата, кто находящегося в прямой от него зависимости. Но это удалось лишь в двух отдельных случаях. Исключение составляли, конечно, рабы, которые не успели еще откупиться. Преобладающее же большинство мусульман успели, в течение лета 622 г., никем не тронутые, уйти в Иасриб; там приняли их в домах единоверцев с распростертыми объятиями.
Вместе с Абу Бекром и Алием Мухаммед оставался еще в Мекке, выжидая, пока все его приверженцы не покинут города. Причина этого замедления не совсем ясна; надо полагать, он рассуждал так: отъезд его приверженцев не может возбудить больших затруднений, если он сам остается в Мекке и своим присутствием дает курейшитам некоторого рода уверенность, что пока еще не предстоит никакой опасности. Эта уверенность исчезала, понятно, моментально, как только он покинет город, и он имел полное основание ждать от своих неприятелей самого худшего. И действительно, предание сообщает, что курейшиты на одном собрании, на котором присутствовал сам сатана в образе старика, закутанного в мантию, прибывшего из Неджда лично, по совету этого исконного неприятеля пророка порешили его умертвить. Для этой цели выбраны были будто бы 11 человек, которые ночной порой должны были напасть на него в кровати и убить. В то самое время, как они уже его подстерегали, удалось посланнику Божьему, предуведомленному, понятно, обо всем через посредство ангела Гавриила, избегнуть гибели. Достоверность этого злого умысла оспаривается не без основания, ибо из Корана, в котором описываются подробности последних дней пребывания в Мекке, ничего другого нельзя вывести, как то, что Мухаммед подозревал курейшитов в злых намерениях. Если бы доходило дело до начала исполнения их, он заговорил бы, конечно, совсем иначе. К тому же имена одиннадцати не что иное, как перечисление злейших противников пророка. В данном случае являются они здесь не более как козлища отпущения. Во всяком случае Мухаммед понимал, так как он не скрывал намерения своего уехать, что надо быть готовым на все, даже на насилие. Вот почему и решено было бежать тайком. Верный Абу Бекр давно уже втихомолку закупил двух быстроногих верблюдов и вверил их одному знающему путь вожаку из соседнего племени. Невдалеке от города поджидал он беглецов. Чтобы сбить с толку курейшитов и заставить их предполагать, что Мухаммед не покидал дома, остался в жилище его Алий с женой и двумя дочерьми пророка, накинув на себя красную его мантию. Тем временем Мухаммед вместе с Абу Бекром выскочили в сумерки из заднего окна и достигли, никем не замеченные, горы Саур, лежащей в миле к югу от города по пути в Йемен. У вершины ее находилась пещера. И по сие время показывают ее как место убежища обоих беглецов. Там пробыли они три дня, укрываясь; родственники Абу Бекра доставляли им пищу и сообщали обо всем происходившем. Наконец пыл преследования, затеянного было тотчас же курейшитами непосредственно после бегства, мало-помалу остыл. Можно было попытаться продолжать путь. Вожатый с обоими верблюдами находился неподалеку от убежища. Мухаммед сел на самого быстрого из них, носившего кличку Аль Каева. Абу Бекр поместился на другого. Дабы избегнуть опасных встреч, направились они, обогнув большую дугу, на юг от Мекки и так проследовали до самого берега; затем продолжали путь вдоль прибрежья, пока не решились перейти на торный путь между Меккой и Мединой. Пересекши его благополучно, поспешили далее, по боковым тропинкам. Спустя 8 дней после того, как беглецы покинули пещеру Саур, по всем вероятиям было это 20 сентября 622 г.[71], достиг Мухаммед, цел и невредим, Кубы, предместья Иасриба[72], лежащего в полумиле на юг от города.
Вот как произошло, по рассказам современников, знаменитое бегство пророка из Мекки в Иасриб (Медину); Хиджра[73] и есть то событие, которое отделяет эпоху ислама, истинной веры, от язычества — Джахилийа[74]. В 637 г. халиф Омар признал по всей справедливости этот момент за исходный пункт всей эпохи; и поныне ведется счет времени всеми мухаммеданами с этого знаменательного дня. И действительно, с переселением пророка тесно связаны и характер ислама, и его распространение, в особенности в Аравии. В Мекке Мухаммед был только духовным главой преследуемого и гонимого меньшинства. Отныне же является он главным распорядителем в судьбе не только общины, заполонившей вскоре большинство жителей Иасриба, но и государственного устройства, в которое преобразилась эта община.
Из всего предыдущего изложения мы достаточно ознакомились с недостаточностью государственной организации во всей Аравии доисламского периода. Мы видели также, что главная побудительная причина удач и распространения веры зависела от господства между правоверными единства и миролюбия. Необходимо было тем или иным путем исправить царивший доселе беспорядок, заменить войну каждого против всех гражданским, государственным порядком. Если бы продолжалось так и далее, если бы вследствие ежедневно возникавших ссор один по-прежнему убивал другого, а при этом, естественно, возгоралась бы братоубийственная резня между двумя родственными племенами, то не было бы никакой возможности сохранить связь в общине. Из самой природы вещей поэтому вытекала потребность превратить церковное законоположение, действовавшее при обращении многих сотен людей разнородного происхождения, в государственное. То обстоятельство, что мусульмане сами пока ничего не понимали, что такое государство и государственное устройство, даже не имели соответственных терминов на своем языке, не имело, конечно, большого значения. Раз церковь увидела себя вынужденной упорядочить отношения, которые мы привыкли подчинять ведению государства, этим самым становилась она равноправной с государством. Силы ее к тому же сконцентрировались тем более, что исполнение государственных законов вменяемо было обязанностями религиозными. Но эта спайка духовного со светским имела, конечно, необходимым последствием принижение и фальсификацию содержимого идеальной веры; эта государственная религия и вместе духовное государство в самый момент своего возникновения содержали уже в себе зародыш порчи. Зато царство нового мира, которое воздвиг пророк, благодаря тому, что оно сначала настолько же опиралось на дурные, как и на благородные человеческие побуждения, в непродолжительный весьма срок достигло такого объема и блеска, какого ни один из одаренных политическим смыслом народов древности не мог выработать для своего государства ранее нескольких столетий кровавых усилий.
Итак, был это чреватый событиями день, когда Мухаммед после четырехдневной остановки в Куба, где его шумно приветствовали толпы правоверных, переговорив предварительно с старейшинами племен, совершал торжественный въезд в город. Вокруг его верблюда теснилась толпа сотен новообращенных жителей. То там, то здесь, ликуя от радости, приветствовали пророка бежавшие из Мекки сподвижники; тут же глазели массы любопытных из числа язычников и иудеев; напряженно вглядывались они в чужестранца, выдававшего себя за пророка, подобного Моисею. Узрели они мужа, тихо проезжавшего на своей Касва, среднего роста, стройного по фигуре, с грудью широкой и крепкой, костистого по сложению; на туловище сидела больших размеров голова с высоким открытым лбом. Роскошные, слегка завивавшиеся волосы, длинная окладистая борода черного как смоль цвета, что нередко встречается у жителей юга, обрамляли худое лицо оттенка более светлого, чем это обыкновенно бывает у арабов, и покрытого здоровым, ярким румянцем. Из-под черных, дугою сросшихся бровей, из-под длинных ресниц сверкали нестерпимым блеском большие черные очи. Выразительность, которую они придавали всему лицу, усиливалась еще более продолговатым, слегка изогнутым носом. Когда он сошел со своего верблюда и стал подходить к дому, назначенному временным местопребыванием для гостя, всех близстоящих поразила его смелая, тяжелая поступь (которая позже изменилась в легкое припадание на одну ногу). Но самою величайшею особенностью его тела — быть может, это известие принесли с собою беглецы из Мекки — было пятно, или же нарост, между лопатками, что почиталось всеми правоверными за «печать пророчества». В личном обращении — и это изумляло приятно каждого — он соблюдал любезность и снисходительность. Некоторого рода благоговение, которое внушало вначале всякому его появление, превратилось впоследствии, после частых с ним встреч, в любовь и почитание. Так описывает биограф первое впечатление, произведенное пророком на жителей Иасриба. Если и можно заподозрить его в некоторой доли пристрастия, нельзя во всяком случае отрицать, что во всем существе Мухаммеда было нечто глубоко симпатичное. Достаточно, впрочем, одного неоспоримого факта горячей личной привязанности, которую питали к нему в течение всей его жизни люди, подобные Абу Бекру и Алию.
Заботливо обсуждал Мухаммед со своими приближенными каждый шаг, делаемый им на чужбине. Чтобы не дать новой пищи старинному соперничеству между аус и хазрадж, предоставил он «божескому руководительству» решить, в чьем доме должен он будет временно остановиться. Пророк опустил поводья. Когда Касва, по своему собственному побуждению, остановилась перед жилищем хазраджита Абу-Эиюба, честь приютить посланника божьего предоставлена была ему. Вскоре затем прибыла и жена пророка, Сауда[75], вместе с двумя его дочерьми Умм Кулсум и Фатимой, сопровождаемая Зейдом, усыновленным его сыном. Старшая дочь, Зейнаб, еще в Мекке вышедшая замуж за одного из неверующих, осталась при муже, а Рукайя вместе со своим супругом Османом прибыла на новую родину еще ранее Мухаммеда с толпой переселенцев. Курейшиты не воспрепятствовали переселению родных его и Абу Бекра, точно так же отпустили и Алия. Они продолжали по-прежнему соблюдать свято древние арабские понятия о чести. В течение 11 месяцев пользовался Мухаммед гостеприимством Абу Эйюба. Меж тем на часть довольно больших денежных сумм, которые успел захватить с собою во время бегства Абу Бекр, куплена была близлежащая пустошь, и на ней строились два маленькие домика: один для Сауды, другой для Айши к предстоящему ее бракосочетанию. Впоследствии, когда число жен стало быстро возрастать, для каждой из них строился новый дом возле построенных прежде; всех их насчитывалось 9, в них проживал и он — то в одном, то в другом. И ближайшие его родные, Осман и Алий, построили жилища непосредственно вблизи; другие же пришельцы строились где попало, внутри и вне города, там, где удавалось им найти место; так, например, Абу Бекр поселился в отдаленном на полмили предместье Сунх. Немедленно после переселения в свой собственный дом отпраздновал пророк бракосочетание свое с Айшей, воспользовавшись в первый раз свободой арабских нравов, допускавшей многоженство, и этим, конечно, одновременно отметил начинающееся отчуждение от христианства, к которому до сей поры относился одинаково дружелюбно, как и к иудейству.
К этому отчуждению увидел он себя вынужденным тем обстоятельством, что отношения в Медине указывали ему настоятельно на возможность сближения с иудеями. Надо было решиться на выбор, ибо он вскоре разочаровался в прежних своих иллюзиях, что все, поклоняющиеся единому Богу, имеют в сущности одинаковое откровение, нисколько не противоречащее его учению. Хотя иудеи Иасриба не слыли за особых начетчиков Священного писания, но и здесь, несомненно, выступала резкая разница между ними и христианами, и потому Мухаммед, прилагавший все старания, на первых порах после бегства, привлечь на свою сторону иудеев, должен был волей-неволей отвернуться от христиан. С свойственным ему упрямством продолжал он неизменно держаться своего взгляда на тождество откровений; но христиане, учил он, подделали свои священные книги и самовольно внесли богохульные положения, что Бог — «единый в трех лицах», что он поставил рядом с собой божественность Иисуса и его Матери. По приведенному месту легко заметить, откуда черпал пророк свои сведения. Следует при этом по справедливости указать на выдающуюся черту всех действий пророка; в своей ревности набирать как можно более последователей и благодаря неточно усвоенным религиозным представлениям был он всегда готов применяться, насколько возможно, к тем, которых обращение было в данную минуту всего желательнее. Поэтому, стремясь страстно залучить евреев если не в круг своей общины, то хотя бы в сферу своего влияния, он искал во что бы то ни стало случая прийти с ними в соглашение. Вот та побудительная причина, заставившая его явно и резко отвернуться от христиан. Меж тем еще недавно его влекло к ним если не истинное сходство обоих учений, то во всяком случае личная симпатия. Когда же позже он оттолкнул и иудеев, было слишком поздно завязывать сношения с христианами; путь ислама далеко разошелся с направлением древнейших религий, от которых он позаимствовал в главных чертах идейное содержание своего вероучения.
Ранее было уже упоминаемо о положении, которое занимали иудейские племена в Иасрибе. В недавней войне между аус и хазрадж они принимали деятельное участие. Помогая первым, презираемые последними и на том же основании дружившие с первыми, они представляли из себя силу. Приходилось во всяком случае считаться с нею, так как Мухаммеду вместе со своими нужно было сразу стать на твердую почву. И действительно, вскоре заботы об уравнении по возможности вышеупомянутых противоположений поглощают всецело внимание пророка. Необходимо было подготовить союз всех жителей Иасриба под его верховенством.
От одного из древнейших биографов Мухаммеда дошел до нас текст этого замечательного документа — результата успешного применения новой политической системы, первый опыт дать арабскому народонаселению правильное государственное устройство. Документ этот представляется в виде протокола, исчислены по порядку договорные пункты, по которым соглашаются различные группы жителей Иасриба на условия, ведущие к более покойным отношениям внутри и ко взаимной самообороне извне. Главные пункты этого соглашения следующие.
Правоверные курейшиты и жители Иасриба, равно как и все к ним примкнувшие, образуют отдельный народ по отношению ко всем остальным арабам.
Отношения правоверных выходцев из Мекки к аус и хазрадж определяются так мекканские переселенцы, равно как и отделы племен аус и хазрадж, решают самостоятельно свои собственные дела, главным образом уплату цены крови (виру), выкуп пленных, помощь обедневшим — воспрещается правоверным нанесение ущерба друг другу и возбуждение несогласий. Правоверный не имеет права убивать правоверного; если же он убил одного из неверующих, его родственник, правоверный, не может помогать неверующим против правоверного. Правоверные защищают друг друга против всех остальных; если к ним примкнут иудеи, они защищают и их и не должны никому помогать против них. Мир и война равно обязательны для всех правоверных, все они обязаны сражаться и мстить за кровь тех, которые пали в войне за дело Божье. Ни один из язычников, жителей Иасриба, не имеет права взять под свою защиту имущество и родственников языческих курейшитов. Кто убьет правоверного, подвергается кровной мести, если не удовлетворит родственников убитого уплатою цены крови. Ни один правоверный не смеет защищать или укрывать преступника. Всякая распря, возникающая между правоверными, представляется на суд Божий и Мухаммеда.
Пункты договора между правоверными и иудеями были следующие: иудеи вместе с правоверными облагаются равномерно налогом на расходы по общей войне. Союзники кланов племен аус и хазрадж во всех правах и обязанностях сообразуются с установлениями, существующими соответственно этих племен, но сохраняют свой культ наравне с мусульманами. Исключаются совершившие преступление, лишающее их прав как недостойных. Далее иудеи не имеют права предпринимать походов без согласия Мухаммеда. Только кровную месть могут они выполнять по собственному усмотрению. Свои общественные расходы иудеи, как и мусульмане, берут всякий на себя, но если угрожает нападение извне, то обе стороны обязаны нести военные издержки взаимопомощи по раскладке: обязаны общими силами защищать Иасриб. При раздорах, возникающих между иудеями и мусульманами, предоставляется решение Богу и Мухаммеду. Иудеи не имеют права защищать языческих курейшитов и их союзников. В случае ведения войны обязаны иудеи заключить мир, если этого пожелают мусульмане, и обратно. Исключаются войны, ведомые за религию.
Некоторые пункты договора действительно оказываются несколько подозрительными, они давали Мухаммеду особые, довольно широкие права. Но во всяком случае за первое время своего пребывания в Иасрибе пророк едва ли мог выказывать на них притязания. Конечно, иудеи, с того самого момента, когда старые недоразумения между аус и хазрадж окончательно были устранены, потеряли свое решающее положение. Все же число их и значение в городе были еще велики. Едва ли можно допустить, чтобы они добровольно отказались от права вести самостоятельную военную политику извне, которую Мухаммед «в делах религии» так определенно оставлял за собой; тем более невероятно, чтобы они сразу предоставили решения всех споров ему одному, в глазах их, во всяком случае, был он пока не более как человек партии. Между тем, по отношению отдельных подробностей договора чрезвычайно мало известно, почти ничего нельзя сказать определенного. Но об этих мелочах здесь не приходится и говорить, в общем же договор представляется таким, каким до нас дошел. Древний арабский партикуляризм был пощажен настолько, насколько каждому племени можно было предоставить заботу о своих собственных делах. Только оборонительное положение, к которому обязаны были примкнуть все на основании условий, исключало категорически язычников-курейшитов. И это было весьма естественно, так как Мухаммед и его сподвижники были приняты в Иасриб с согласия обоих племен, аус и хазрадж, то союзникам было неловко оспаривать этот пункт. Нет ничего поэтому удивительного, что и речи не было далее о необращенных еще членах обоих племен, также о возможности дружественных отношений их к мекканцам. Установившееся на государственных, так сказать, основах соглашение покоилось на признании более наружно и продолжающейся самостоятельности отдельных частей племени. А что в данном случае все должно вскоре измениться силой обстоятельств, язычники никаким образом не могли предвидеть. Трудно было им действительно подметить поистине революционный характер пунктов договора, определяющих отношения между собой правоверных. Для нас же, конечно, совершенно ясно без дальнейших объяснений все глубокое значение стремлений Мухаммеда: стоит только вспомнить, как радикально разделался он со своею подчиненностью племени. Отныне соединяет правоверных воедино понятие не племени, а религиозной общины. Обязанности, предоставляемые прежде семейным союзам, равно как и права их на кровомщение, взаимная защита, союз против всех чужестранцев — всем этим отныне ведает союз правоверных. Подобно тому, как некоторые раздоры между правоверными, не совсем еще заглаженные по старинным счетам, тотчас же прекратились, так же и наоборот, лишь правоверный с правоверным были связаны неразрывными узами, и возникало полное отчуждение к членам семьи, оставшимся неверующими. Союз, связывавший доселе родственников отдельных групп племени, одним ударом был порван. Все понятия солидарности членов племени по отношению к имуществу, чести и жизни перевернуты были вверх ногами. Во всяком случае Мухаммед поостерегся доводить свой принцип до крайних пределов, в особенности когда дело касалось достояния (имущества). Но и в этом отношении, желая оставаться последовательным, пророк в самом еще начале сделал одну попытку: он повелел побрататься 50 беглецам из Мекки со столькими же правоверными Иасриба. Отношения эти становились выше всякого родства, переживающий в каждой паре должен был наследовать умершему. Но он заметил вскоре, что из этого распоряжения могут возникнуть всевозможного рода замешательства и неудовольствия, и спустя год вынужден был сам отменить это нововведение. Самый факт, однако, что пророку возможно было, и так легко, потребовать от жителей Иасриба серьезной жертвы — отказаться немедленно и бесповоротно от глубоко укоренившихся в течение столетий арабских обычаев — не служит ли наилучшим доводом того, какое глубокое впечатление произвела его проповедь здесь, а с другой стороны — насколько восприимчивы были умы новообращенных по сравнению с полным равнодушием к делам религии мекканцев и остальных бедуинов. Положим, что пророк позаботился с самого же начала проводить с крайней строгостью предписания нового учения; но этого, без сомнения, он не мог бы совершить, опираясь только на полторы сотни беглецов, если бы не опирался еще на содействие большинства вновь обращенных. Необходимым последствием этого было, что так называемая «самостоятельность» племен числилась вскоре лишь на бумаге. В тех случаях, когда старейшины племен оставались еще в язычестве, правоверные обращались по делам своим не к их авторитету, а к авторитету пророка; отчуждение их от прежних соплеменников становилось все глубже, так что эти последние склонялись к более близким отношениям к посторонним неверующим. Поэтому вскоре возникли резко обозначенные прозвания мусульманина и язычника, и уже не было речи о каких-то Бену Ауф, Наджжар или Ка’б. Наступало наконец время, когда всякий правоверный считал своей обязанностью обращаться к Мухаммеду во всех своих недоразумениях. Не только по религиозным и государственным вопросам, но и по всем частным тяжбам нормой стало служить решение, произносимое во имя Бога Его посланником.
Таким образом, власть пророка становилась постепенно почти неограниченной по отношению к его общине. Впоследствии, по естественному ходу вещей, начала производить она сильное давление также и на остальных, необращенных жителей Иасриба. С удивлением и неудовольствием замечали они, как все более и более приходилось уступать этому пролазу их законное право на дела собственной своей родины благодаря непростительному недомыслию некоторых членов племени, предоставивших ему первоначально одно только гостеприимство и руководительство в предметах религиозных. Беспрерывные раздоры, возникшие из этого источника, на целый ряд лет отодвинули дальнейшее историческое развитие ислама.
Первое время, конечно, предстояло Мухаммеду и без того много хлопот. Надо было прежде всего постараться укрепиться прочно при новой обстановке: приходилось принимать меры, дабы теснее сплотить правоверных и насколько возможно, с помощью более тесного единения с иудеями, даровать своему учению окончательный перевес над языческими тенденциями. И действительно, он сумел обе эти задачи выполнить замечательно мудро. А если справедливость не всегда была на его стороне, избегнуть этого он не мог.
Орудием послужил наружный ритуал богослужения, который он почитал весьма плодотворным для своих целей. В Иасрибе, как и во всех почти городах полуострова, за исключением Мекки, не было храма. Совершать общее моление в каком-нибудь частном доме было неудобно для значительно разросшейся общины мусульман. Поэтому становилось настоятельною необходимостью позаботиться о постоянном месте богослужения: средоточие это потребно было как внешняя санкция внутренней сплоченности общины. Вот почему в тесной связи с постройкой домов для пророка и его родных решились одновременно воздвигнуть храм. Начертание его было квадратное, по другим свидетельствам — прямоугольное. В длину имел он 100 локтей, а в ширину, если не столько же, то от 60 до 70. Капитальные стены, на 3 локтя от земли, выведены были из бутового камня; далее шла кирпичная кладка. Внутри поставлены были стволы пальм, поддерживавшие крышу из пальмовых ветвей. Из желания польстить иудеям Мухаммед предписал обращаться при молитве по направлению к Иерусалиму, т. е. к северу. Поэтому фасад строения тянулся с востока на запад. Главные двери выходили на юг, северная же стена была сплошная; в остальных двух пробиты были боковые двери, из которых восточная примыкала к жилищу пророка и предназначалась исключительно для его личного пользования. Пятикратно в день — при солнечном восходе, в полдень, пополудни, при закате солнца и перед отходом ко сну — можно было его видеть здесь, совершавшего предписываемые моления; в них участвовали и те правоверные, которым случалось быть поблизости. В полдень, в пятницу, собиралась по возможности вся община на особое богослужение: сверх читаемых обыкновенно молитв произносилась в заключение назидательная речь. Но и в другое время «место поклонения» (аль-месджид, отсюда — мечеть) было любимым местопребыванием Мухаммеда и его ближайших сподвижников. Здесь часто беседовали с ним местные жители и чужестранцы, здесь же решал он вопросы религии и права и возвещал откровения, ему ниспосылаемые. Если вникнуть хорошенько в роль, которую играют богослужебные обряды в исламе, и обратить внимание на то впечатление, которое они производят на толпу каждою из бесчисленных своих частностей, соблюдаемых молящимися с необычайным рвением, легко усмотреть, что весь этот сложный ритуал был делом тончайшего и в высшей степени удачного расчета. Я не могу себе даже представить, можно ли было идти дальше в этом направлении. И во всяком случае этот, по нашим понятиям, может быть, крайне утомительный, обрядовый формализм близко, по-видимому, подходил к арабским понятиям. Да иначе и быть не могло, так как араб же его и придумал. Сознательное намерение пророка, конечно, не шло далее простого указания, что богопочитание должно стать делом серьезным, вплетенным непрерывною нитью в повседневную жизнь каждого правоверного, дабы все существо человека преисполнялось исламом. Мухаммед не обладал большим даром изобретательности, поэтому собрал он воедино из разных систем все, что было ему известно. Чем менее был он в состоянии обнять «беззаветное почитание Бога», равно как и акт внутреннего обновления воли, тем в большей мере постарался он нагромоздить духовных формул и внешних знаков почитания, посредством которых правоверный мог бы ежечасно выражать удовлетворительно обязательное свое благочестие. Если оно и не было делом большой заслуги перед Богом как opus operatum, во всяком случае било прямо в цель, ставши сразу общепонятным для масс актом. К производимым ежедневно пятикратным, довольно сложного ритуала, молениям[76] присоединена была здесь, в Иасрибе, обрядность омовения, которая, весьма возможно, практиковалась неофициально уже издавна. При всех многочисленных, дающих повод к нечистоплотности в обыденной жизни случаях обязан был правоверный совершать эту операцию, в особенности перед каждой молитвой, как это было в употреблении отчасти у евреев и среди некоторых христианских сект. От евреев же перенял пророк, кроме киблы, обращения лицом при молитве к Иерусалиму, также и пост перед праздником «умилостивления» (10. Тишри). Если он не принял иудейской субботы, а назначил с самого начала пятницу днем всенародного богослужения, это произошло вовсе не из желания перечить иудейским тенденциям, а имело одно основание, чтобы иудеи, с которыми в субботу нельзя было ничего поделать, имели возможность также присмотреться к обычаям правоверных и, как он вначале надеялся, постепенно принимать в них участие.
Если он обманулся в этом, то все остальное предписываемое им долгое время исправно исполнялось, и успех превзошел питаемые им надежды. Предстояли лишь временные затруднения насчет поддержки и пропитания беглецов, переселившихся вместе с ним в Иасриб и обедневших вконец. Даже зажиточные из числа окружающих Мухаммеда потеряли большую часть своего состояния в долгие годы преследований. Так, например, Абу Бекр привез с собой лишь 5000 из 40 000 дирхем[77], которыми он прежде располагал. Несмотря на всю готовность новообращенных к пожертвованиям, все же было весьма трудно содержать более или менее сносно всех неимущих. Все они, очень естественно, ждали помощи от пророка и расположились поэтому лагерем возле самого его дома, под некоторого рода верандой, вблизи мечети; поэтому их и называют людьми «веранды»[78]. Зависимые во всем от Мухаммеда и все же, вероятно, недовольные, эти пролетарии составляли наименее почтенный элемент общины, но зато оказывались способными на всякого рода службу янычарскую. Надо было позаботиться о них и других нуждающихся, потребовалось обложить правоверных постоянной податью. Таким образом, призрение бедных стало навсегда обязанностью ислама. Милостыня (зекят) преобразилась постепенно в формальный налог, сбор которого обращался впоследствии и на другие насущные предметы «путей господних» и стал наконец главным источником исламской государственной казны. Почетнейшие мужи из числа мухаджир, бежавших с пророком вместе[79], много испытанные, надежные Абу Бекр, Омар, Хамза, Зейд, Алий и иные, с которыми посланник Божий ежедневно совещался, считались истинными столпами веры. Чудное дело, приходилось как-то всегда так, что тот или другой из них высказывал мнение, совершенно совпадающее с божьим решением, передаваемом в виде откровения, почти одновременно, ангелом Гавриилом, всегда готовым к услугам. К этой маленькой группе, переросшей всех остальных по личному значению и доверию Мухаммеда, все быстрее и быстрее стали присоединяться люди Иасриба, принимавшие охотно ислам. Позднее они получили почетное название Аль-Ансар — «помощники», «союзники». И между ними также встречались люди почетные, так, например, Са’д Ибн Убада, глава Бену Са’да, отдела племени хазрадж. Чаще же всего были это люди молодые, пыл воодушевления которых не простыл еще. Они-то всего более увлекали примером своим и других, вскоре и таких, которые не выказывали особенного влечения к делу мекканца и примыкали к исламу притворно, имея в виду личные интересы. Таким образом, в непродолжительном времени образовалась довольно значительная община, в нее, по-видимому, вошло большинство аусов и хазраджей. Открытое идолопоклонение вскоре совершенно прекратилось в городе. А вместе с ним улетучивались также и некоторые элементы, лишь с виду стоявшие ближе к новой вере.
Кому кому, а уж Абу Амиру следовало, казалось, приветствовать с горячей симпатией прибытие пророка. Принадлежа к племени аус, он, как говорят, познакомился с христианским учением благодаря своим частым поездкам в Сирию и отвернулся от языческих богов. Его считали за ханифа, приверженца одной из христианских сект с оттенком некоторого рода монашеского аскетизма. Маленькую общину, которую втихомолку собрал вокруг себя Абу Амир, неприятно поразило шумное выступление Мухаммеда, окруженного толпой жаждущих прозелитизма правоверных юношей, хотя пророк в своих «божественных откровениях» не преминул похвалить ханифов и, по своему обычаю, постарался отождествить с ними свое собственное учение. Как мог, в самом деле, суровый аскет преклониться перед тем, что казалось ему лишь искажением чистого дела, которому посвятил всю свою жизнь. С 20 единомышленниками, которых ранее склонил на свою сторону, оставил Абу Амир родину и ушел к мекканцам, уподобляясь в этом своему противнику, — он предпочел порвать с племенем, чем отказаться от своих убеждений. Мы еще встретим его в толпе курейшитов. В тот момент, когда эти последние слагают оружие перед победоносным исламом, он продолжает сражаться вместе с жителями Таифа против Мухаммеда. А когда и здесь становилось невозможно сопротивление, упрямый сектант ушел в Сирию, чтобы поднять византийцев против обманщика. Но здесь смерть застигла покинутого своими, одинокого чужеземца. Некогда, побуждаемый религиозным рвением, этот неисправимый идеалист бранил и поносил дерзко Мухаммеда, а теперь встретил трагическую развязку. Другой же благодаря своему «здоровому реализму» избег ее счастливо.
Не в той, конечно, мере, как этот характерный человек, заслуживает некоторого участия масса «полуверов», число которых было достаточно и в Иасрибе. Это были люди, не могшие с горячностью примениться к новой вере, но не перестававшие при этом придерживаться старинных рутинных понятий. Они не в силах были совершенно отстраниться от остальных членов племени, примкнувших к исламу. Дело в том, что религия отдельных лиц продолжала по-прежнему составлять частное дело каждого, и никому не воспрещалось обращение. Если бы обращение масс случилось одним разом, то приверженцы старых порядков в конце концов восстали бы, конечно, они попытались бы выступить против захвата чужеземцами власти с оружием в руках. Но дело ислама шло иначе: исподволь, шаг за шагом были отодвигаемы язычники на задний план, постепенно, почти незаметно. Авторитет старейшин племени не был отрицаем сначала открыто, но медленно подтачиваем, так что ни в одном отдельном случае нельзя было упрекнуть Мухаммеда в нарушении хотя бы единой буквы соглашения; многие простодушно продолжали считать союз за один только простой оборонительный договор. Ко всему этому следует прибавить, что человек, ставший во главе недовольных, хотя и талантливый, не обладал твердым характером. В сказаниях сохранилось, что племя хазрадж в то время, когда велись первые тайные переговоры с пророком, успокоено было обещанием, что предводитель их Абдулла Ибн Убайи получит корону. Это известие, почерпнутое из позднейших легенд, очевидно, выражало желание правоверных сопоставить ничтожество земных стремлений к власти рядом с божественным правом пророка. Если бы и действительно обещана была ему корона, этот человек не был бы в состоянии ее носить. Как ни честны в сущности были колебания, помешавшие ему стать во главе своих соумышленников и вызвать на бой этого пройдоху с кучкой ослепленных им же земляков, нельзя, однако, не заметить, что это выказывало хотя и предусмотрительного, но вместе с тем и нерешительного человека, который не был рожден для власти, у которого отсутствие веры в сверхъестественное не восполнялось величием духа. Ничего нет поэтому удивительного, что он, а с ним и большинство единомышленников должны были в конце концов ради мира и спокойствия согласиться также примкнуть к исламу и наблюдать нерушимо и далее раз заключенный договор. Но при этом нерешимость его не покидала: всякий раз, когда Мухаммед нуждался в посильной помощи, отправляясь в какую-нибудь дальнюю экспедиции за город, и вызывал охотников, он старался помешать, а в то же время пропускал случай докапать противника, когда пророк терпел какую-нибудь чувствительную неудачу. Был он, несомненно, честный, добросовестный человек, но в его добросовестности ощущалось нечто слабое, а его честность благодаря частым ложным положениям, в которые волей-неволей ставил он себя, не могла оставаться незапятнанной, ибо он со своими приверженцами не мог оправдывать некоторых совершенных им насилий и вероломств набожностью целей. Поэтому по сравнению с мусульманами образ действий его партии не всегда казался поступками неуклонно безупречных людей. Тем не менее они вечно тревожили пророка. То, что «сердце их точила неизлечимая болезнь» — как выражено в Коране весьма метко, хотя и в особенном смысле, — это нисколько не беспокоило пророка; но он не был никогда уверен и не мог рассчитывать на них. Между тем в силу исключительных обстоятельств он должен был обходиться с ними по возможности мягче. Ему приходилось с крайнею заботливостью остерегаться и не доводить до взрыва дремлющий гнев противников, который мог легко стать гибельным для всей общины, угрожаемой долгие еще годы мекканцами и другими внешними неприятелями. Если они не решались открыто взяться за оружие, зато как часто выказывали свое неудовольствие в едких эпиграммах, щедро уснащенных самыми обидными сравнениями. «Накорми собаку, она же тебя укусит» было любимейшей темой их, бесконечно варьируемой. Но если эти самые «лицемеры»[80] стесняли и сердили пророка на разные лады, о чем встречаются неопределенные, хотя и достаточно понятные намеки в самом Коране, все же никогда они не становились серьезно опасными. Поэтому Мухаммед довольствовался одними частыми предостережениями своим правоверным сторониться вообще яда лицемерия, не позволяя, однако, себе при этом никаких намеков на известные сомнительные личности. По мере того как неудержимо рос извне успех могущества ислама и внутри города число лицемеров все уменьшалось, со смертью же Абдуллы Ибн Убайи (630 г.) они исчезли совершенно.
Более головоломным, чем с лицемерами, было для Мухаммеда ладить с иудеями. Расчитывая на них как на положительных монотеистов, пробовал было он, дабы сделать для них более приятным ислам, осыпать похвалами в напыщенных декламациях Моисея и Аарона, а также применять к исламу некоторые особенности богослужения иудейского. Но иудеи знали хорошо, что имели и продолжали держаться в стороне от нового пророка. Спервоначала хотели они убедиться, насколько достоверны заверения этого человека, что древнюю, прародительскую божескую истину, открытую некогда Авраамом и Моисеем, действительно он унаследовал и в состоянии правильно передать согласно вновь осенившему его вдохновению свыше. Они стали предлагать ему один за другим разного рода вопросы о предметах, взятых из Ветхого завета и талмуда, желая испытать знание его в Священном писании. Познания Мухаммеда в Библии ограничивались, естественно, только тем, что он перенял когда-то из бесед с иудеями и христианами. Понятно, часть этих рассказов он уразумел едва наполовину[81], а потому и отвечал на делаемые ему вопросы довольно неудовлетворительно. Лишь только сыны Израиля заприметили его шаткость, это их заинтересовало до такой степени, что с этих пор им доставляло истинное наслаждение закидывать его всевозможными щекотливыми вопросами. При случае пользовались они его невежественными ответами и вышучивали пророка везде, где только было возможно: промеж себя, в среде лицемеров, а даже иногда и его почитателей. Но такой порядок вещей становился для Мухаммеда в высшей степени опасным. В Коране не раз самым положительным образом упоминалось о тождественности его учения с Моисеевым. И вдруг оказывается, что это в действительности не так. Какой сильный и не легко исправимый удар могло нанести это опровержение доверию к учителю правоверных! Мухаммед боролся, разумеется, как умел. «Эти иудеи, — так объяснялось отныне в его откровениях, — исказили, подобно христианам, Священное писание, преподанное им Моисеем. Вот в чем следует искать источник всех противоречий иудейского закона с новой, ныне небом ниспосылаемой чистой истиной». Правоверные успокоились на время. Тем не менее соседство таких сварливых и искусных спорщиков становилось для пророка более чем неприятным. Без устали громит он отныне в своих коранах закоснелых детей Израиля, приводит все их грехи, которые когда-либо совершали они против людей Господа (пророков), и угрожает им всевозможными небесными карами. Равновременно разрывает он с ними всякую связь на самом деле: уже на второй год после бегства (623) он изменяет распоряжение обращаться при молитве (Кibla) по направлению к Иерусалиму и пост в день умилостивления. Вместо первоначального указания предписывает обращаться при молитве в направлении к Мекке, а пост переносится на день принесения жертв, совершаемых в заключение мекканских паломничеств, на десятое Зуль-хиджжи. Равным образом вводится всеобщий пост в месяце Рамадане[82]. К этому же времени относится введение обычая призыва на молитву (азан), заменяющего трубы у иудеев и колокола[83] у христиан. Благодаря своему зычному голосу эту обязанность исполнял сперва Билаль.
Перемена киблы есть событие значительно важнейшее, чем может показаться с первого взгляда. В Мекке Мухаммед воевал против идолов, а не против издревле установленных церемоний, которых средоточием была Ка’ба. Как «дом Аллаха» оставалась она по-прежнему для него, бывшего жителя Мекки, святыней. Когда он покинул отчий город и стал рассчитывать в будущем прежде всего на иудеев, Иерусалим — как это видно из его «ночной поездки» — рисовался в его мечтах целью, а позднее — идеальным центральным пунктом всей общины. Но этого оказалось недостаточным, чтобы обеспечить признание его иудеями; сопротивление их понудило его выступить на исключительный путь арабизирования, а потому и вернуло его снова назад к настоящей арабской святыне, Ка’бе. Таким образом, во второй раз сами противники учения вынудили его против воли прокладывать новую дорогу, которая решительно повела к победе. Теперь только освобождается ислам окончательно от связи с последней древней религией, из которой по преимуществу черпал он идеальное содержание своего учения. Оригинальным в его догматике — за исключением весьма немногого, касающегося скорее лишь внешней стороны, — является арабизирование христианско-иудейских вероучений, начавшееся с того, что дом Божий в Мекке становится на место иерусалимского христианского храма, расположенного на святой горе иудейского бога. Соответственно этому все помыслы Мухаммеда последующего периода устремлены на то, чтобы подогнать свое учение, насколько возможно, к преданиям и предрассудкам древней Аравии, лишь бы только не расходилось оно с главным положением о единстве Божием и с его притязаниями на значение его как величайшего из пророков. Из тесных границ христианско-иудейской секты ислам высвобождается сразу в национальную религию всего арабского народа. Рядом с этой тенденцией является неудержимое стремление покорить силой оружия неверующих мекканцев, ибо было невозможно допустить, чтобы дом Божий оставался в руках язычников. Нельзя сказать, чтобы и без того можно было избегнуть столкновения. Первые неприязненные действия начались ранее перемены киблы. Но теперь рвение к борьбе с курейшитами удвоилось, стремление к Ка’бе становилось все сильнее, по мере того как подымалось в глазах мусульман ее значение. Может быть, уже на третьем или четвертом году после бегства (625–626 гг.) стал обязательным хаджж — участие в древненациональных паломнических празднествах — для всех правоверных. Он откладывался лишь на время, по обстоятельствами невозможное, но считался уже религиозной обязанностью. Ею окончательно должен был сплотиться чистый монотеизм с национальными традициями.
Главнейшие указания для только что набросанного выше очерка развития ислама в первые годы пребывания Мухаммеда в Иасрибе опять-таки слагаются из тех проявлений, которые отмечены в Коране по отношению к отдельным партиям и событиям. Новым отношениям соответствовала перемена как формы, так и содержания откровения того времени. Известные стереотипные обороты мекканского периода все еще продолжают пестрить в речах пророка, но становятся томительно однообразными; внутренняя жизнь как бы замерла, старинные фразы свидетельствуют некоторым образом лишь о непрерывности откровения. Одни только легенды о пророках, служащие ныне главным образом для предостережения детей Израиля, напоминают еще старый стиль. Во всем остальном вместо преподания религиозных истин выступают обширные предписания, касающиеся устройства политической и церковной жизни правоверных. Прежние нападения на язычников заменяются нескончаемыми иеремиадами, уснащенными более или менее крупными ругательствами и угрозами по адресу иудеев и лицемеров, а изредка и христиан. Широкое место занимают затем отделы, содержание которых можно ради краткости обозначить как дневные приказы и бюллетени в наполеоновском духе. В них призываются правоверные к войне, превозносятся чудеса храбрости, гремит с кафедры порицание за опасные проступки непослушания. Первоначальное пылкое воодушевление мечтательного исповедника единого Бога совершенно пропадает у стареющего пророка и не может быть возмещено ни искусственной напыщенностью речи, ни притворным жаром. Форма энергических, коротеньких предложений с резко обозначенными созвучиями по концам превращается в довольно обыденную, утомительно тягучую прозу, в которой невнимательно, неточно расставленные рифмы через две или три строчки тонут почти незамеченными. Поэтому чтение значительно более объемистой части всего Корана становится крайне утомительным для всякого, рассчитывающего на некоторое эстетическое наслаждение, и даже невыносимым, если продолжать усердствовать далее. Зато раздел этот представляет для желающего изучить более основательно историю того времени и развитие религиозных и законодательных предписаний ислама богатый, доселе далеко не исчерпанный материал высокого фактического интереса.
Приблизительно к концу 622 г. положение Мухаммеда в Иасрибе, в «Городе» (Аль-Медина), как его все чаще и чаще[84] стали звать, значительно упрочилось. Не только пророк мог положиться, как на самого себя, на своих «беглецов», но и число «помощников» постоянно прибывало; по мере их увеличения они также стали оказывать похвальное рвение к делу Господнему. Вскоре был он в состоянии попробовать посчитаться с мекканцами. Хотя по арабским понятиям они имели полное право объявить войну изменнику племени и всем, которые оказывали ему поддержку, но миролюбивые купцы об этом и не думали; он же с своей стороны никоим образом не помышлял оставить их в покое. Слишком уже часто возвещал пророк грозно, что Бог решил истребить тех, которые отвергают Его истины. Его долгом было привести в исполнение божественное повеление, лишь только найдутся в руках соответственные средства. В данный момент были они, конечно, незначительны, «помощники» обязывались защищать его лишь в случае нужды, а со своей кучкой мухаджиров не мог же он серьезно начать формальную войну с курейшитами. Но вредить им он желал, насколько было в его силах, и чем скорее, тем лучше. К тому же между его приверженцами нужда все росла: предстояли большие затруднения по прокормлению «людей веранды». В подобных обстоятельствах араб привык таскать у ближайшего соседа то, чего не хватало у него. Поэтому правильные рейсы мекканских караванов в Сирию и Йемен, из которых к тому же первые проходили невдалеке от Медины, манили легкой добычей, стоило только вооруженной толпой напасть внезапно. Первые маленькие отряды стал он высылать на подобные хищнические экскурсии с декабря 622 г. и продолжал действовать так по октябрь 623 г., частью предводительствуя ими сам. Все эти попытки кончались пока неудачей; то нападение опаздывало, то осторожные курейшиты успевали вовремя ускользнуть, то охрана была слишком велика, то за караваны вступались соседние племена. Тем не менее экспедиции эти имели впоследствии некоторый успех. Удалось тем временем заключить мирные и дружественные договоры с некоторыми маленькими племенами, кочевавшими на пастбищах между Мединой, Меккой и морем, и таким образом политическое влияние ислама начало распространяться и за стены Медины. Но добыча все еще никак не давалась, а в ней-то и ощущалась главная потребность. Пророк решился наконец пустить в ход одно весьма сомнительное средство. Приближался Раджаб, один из четырех священных месяцев, когда по всей Аравии наступает всеобщий мир. Как раз в это время Мухаммед послал одного из своих, грамотного, по имени Абдулла Ибн Джахш, вместе с семью другими головорезами с запечатанной инструкцией на разведку вокруг Мекки, по пути из Нахлы в Таиф. Когда Абдулла в предписанном ему месте распечатал бумагу, нашел приказание, в котором предписывалось сообща со спутниками по их добровольному согласию «подстерегать» курейшитов. И действительно, вскоре подошел караван, везший из Йемена изюм и кожи под конвоем четырех курейшитов. Меж тем как раз наступил священный месяц. Инструкция Мухаммеда написана была двусмысленно, и мнения о ее содержании раздвоились, но, как и всегда бывает в подобных случаях, перевес окончательно имели более ревностные. Итак, сделано было нападение на караван, одного из сопровождавших убили, а двух, взятых в плен вместе с захваченными товарами, увлекли в Медину. Слишком поторопившихся ждала там неприятная встреча. Пророк, по-видимому, был в высшей степени изумлен; он объявил торжественно, что никому не приказывал сражаться в течение святого месяца. Вместо того чтобы разделить добычу, как это было в обычае, он приказал отложить ее в сторону. Вслед за тем стал он обвинять своих подчиненных с искусством опытного дипломата, так что их взяло отчаяние, тем более что и другие мусульмане, следуя примеру главы, осыпали их самыми горькими упреками. Присоединились к порицателям и иудеи; по своему обыкновению, они преследовали несчастных всевозможными колкими остротами. В свою очередь мекканцы были возмущены и всюду стали громко жаловаться, что подчиненные Мухаммеда не уважают даже священных месяцев. По одному этому можно судить, добавляли они, что это за отчаянный народ. Мухаммед дал время улечься первому взрыву негодования, а затем возвестил следующее откровение (сура 2, 214). «Они спрашивают тебя о священном месяце, о войне во время него. Скажи: война во время него великий ли грех, а уклоняться от путей Божиих, не веровать в него и святой его дом, изгонять из него посещающих его не больший ли еще грех пред Богом? Богоотступничество губительнее убийства. Они дотоле не перестанут воевать с вами, доколе не учинят вас отступниками от вашей веры, если смогут сделать это. Истинно говорю вам — тех, которые уверовали, покинули родину (вместе с тобою) и ревностно[85] подвизаются по стезям Божиим, ожидает милосердие Господа, а Бог многое прощает, всемилосерд». И здесь, как видите, ягненок замутил воду. Так или иначе, отныне обелены были набожные разбойники, добычу поделили, а с мекканцев, которые волей-неволей должны были позаботиться об освобождении пленных, вытребовано было за каждого по 1600 дирхем. Однако один из взятых предпочел обращение и остался в Медине.
Если кто взглянет на ход всей этой маленькой истории без предвзятой мысли, едва ли усомнится, что двоемыслие в записке пророка было намеренное. Мухаммед знал своих людей, и он сам был уже совсем не тот, каким выказывался в Мекке.
Курейшиты продолжали в интересах своей торговли не нарушать мира как можно долее, а потому не принимали никаких мер для отомщения. Дальнейший ход событий зависел поэтому всецело от Мухаммеда, а так как он явно желал войны, то и стал к ней готовиться. Меж тем число «помощников» постепенно возрастало, вместе с тем увеличивалось их доверие, тем более что страсть к добыче действовала заразительно. Лишь только выяснилась надежда на успех, являлись виды, сверх оборонительного союза, на возможность дальнейших уступок. К этому же времени следует отнести новое откровение Божие, которым ставится правоверным в обязанность религиозную полное и неотложное покорение оружием неверующих: «Сражайтесь, следуя по пути Божьему, с теми, которые сражаются с вами, но не переступайте границ (какое, подумаешь, ограничение), потому что Бог не любит несправедливых. Убивайте их, где ни застигнете, изгоняйте сих оттуда, откуда они изгнали вас. Богоотступничество губительнее убийства (сура 2, 186)». А несколько далее: «Вам предписана война, хотя она для вас неприятна. Но, может быть, вы чувствуете отвращение от того, что добро для вас, и, может быть, любите то, что составляет для вас зло: Бог знает, а вы не ведаете (сура 2, 212)». Известная истина: приверженцы большинства религий считают необходимым прийти на помощь своему Богу, святые Его намерения закрепляют убиением им же сотворенных людей. Но необходимость подобных мер в одном только исламе обозначена в форме краеугольного камня всего учения, и это потому что религия стала делом национальным, арабским. Народу этому невозможно было втолковать, что противоположные идеи побеждаются и мирным путем.
Повелению этому соответствует известный обет, данный Богом: «И тех, которые бежали и были изгнаны из домов своих, терпели лишения на пути Моем, участвовали в битвах и были убиты, очищу Я от грехов их и введу их в сады, по которым текут реки (живой воды)» (сура 3, 194). Известно всем, с какою беззаветною храбростью это сознание награды временами и поныне в состоянии воодушевить сердца мусульманских воинов, а впечатление, производимое этим обетом на умы первых правоверных, даже трудно себе представить хотя бы приблизительно. Ничего нет удивительного, что по зову пророка второго Рамадана (приблизительно в январе 624 г.) поднялись 83 беглеца на новый хищнический набег; к ним примкнули 61 человек из племени аус и 170 хазраджей. Высланные шпионы принесли весть, что большой мекканский караван, под предводительством Абу Суфьяна, из дома Омейи, выслеживаемый еще с осени на пути в Сирию, возвращается назад и приближается к Хиджазу. В воскресенье, 8 января 624 г., выступило маленькое войско мусульман — некоторые вынуждены были по особым обстоятельствам остаться дома — в числе 306 человек с 70 верблюдами и 2 лошадьми, направляясь на запад. Но осторожный Абу Суфьян, предуведомленный сверх того распространившимися слухами о затеваемых в Иасрибе военных приготовлениях, отодвинулся с караваном к прибрежью и потянулся вдоль его на юг. При первых тревожных известиях он тотчас же выслал вперед гонца одновременно и в Мекку, требуя для слабого прикрытия каравана подкреплений. Караван был из крупных, стоимостью в 50 тысяч динаров (600000 марок). Почти все жители стали вооружаться, у каждого находилось там кое-что из имущества, интерес был общий; поднялось большинство горожан, способных носить оружие, во главе их стали первые мужи племени Абу Джахль (Амр Ибн-Хишам) из дому Махзум, Утба и Шейба, дети Раби’и из племени Бену Абд Шемс, Омейя Ибн Халаф из семьи Джумах. Даже хашимиты, родственные Мухаммеду, не задумались выступить в поход против отверженца; один только дядя пророка Абу Лахаб, более всех его ненавидевший, случайно не участвовал в экспедиции. Отряд немедленно же, спустя дня два, не более трех после прибытия гонца выступил к северу. Было их 950 человек с 700 верблюдами и 100 лошадьми, стало быть превышал втрое горсточку мусульман. Между тем правоверные поспешно двинулись на Бедр, обыкновенную станцию караванов, в 20 милях на запад от Медины, в 40 на северо-северо-запад от Мекки; там находилось множество ключей хорошей, годной для питья воды. Не успели они достигнуть этого пункта, как узнали, что караван, предводимый Абу Суфьяном, успел пройти усиленными маршами опасное место и находится почти в безопасности, но что вблизи двигается войско мекканцев, в превосходных силах. И действительно, хотя караван ускользнул и ближайшая цель похода достигнута, мекканцы не задумались двинуться вперед и подступить к самому Бедру. Одни из них жаждали мести, памятуя коварное нападение у Нахлы, другие же предполагали, что правоверные не осмелятся померяться с тройными силами противников. Особенно настаивал Абу Джахль, объясняя, что отступить в данный момент значило возбудить подозрение в явной трусости. Решено было подойти к самым источникам Бедра, простоять там три дня, все время есть, пить и веселиться, что, конечно, произведет благоприятное впечатление на остальных арабов и вдохнет в них уважение к мекканцам. Но он упустил из виду одно, что то же опасение быть признанными трусами воспрепятствует мусульманам подумать об отступлении. И действительно, на созванном пророком военном совете единогласно и с необыкновенным воодушевлением принят был вызов на бой. Правоверным удалось предупредить противников и достигнуть первыми окруженную со всех сторон горами и холмами, замкнутую долину Бедр, где находились источники. Здесь Мухаммед приказал остановиться, занять лучшие и самые обильные колодцы, а остальные завалить, дабы лишить курейшитов воды. Мероприятие весьма разумное, но в данном случае осталось без особых последствий, ибо незадолго перед тем прошел сильный дождь. Во всяком случае мекканцы очутились в неудобном положении, их предупредили. Возбуждение с обеих сторон было сильное. Аль-Асвад, из семьи Махзум, поклялся, что напьется из колодца или же в крайнем случае разорит его, хотя бы пришлось при этом ему погибнуть. 17 Рамадана (приблизительно 13 января 624 г.) двинулись неприятели на позицию, занимаемую Мухаммедом.
Манера древних арабов воевать напоминает во многих отношениях образ действий героев Гомера. Оба войска вытянулись друг против друга на открытой местности. Тотчас же выступили из рядов известнейшие воины и стали вызывать мужей противной стороны на единоборство. С обеих сторон присматривались к отдельным схваткам с напряженным вниманием. Победа или поражение возжигали обоюдные страсти, мало-помалу развивалась беспорядочная рукопашная схватка, причем результат чаще всего зависел скорее от случайности, чем от числа и мужества сражающихся. Чаще же всего в сражении в поле старались арабы сломить неприятеля неожиданным нападением. Если это им удавалось, наступала ужасная резня. А когда неприятель был настороже, то нападающие полчища рассыпались во все стороны с такою же быстротой, как и налетали. При Бедре правоверные не могли и подумать предпринять подобное нападение. Вообще в Аравии тогда было мало лошадей, а у Мухаммеда в то время почти не было ни одной, так как в военной кассе, а также и у отдельных зажиточных мусульман, чувствовался сильный недостаток в средствах. Но пророк знал, что может смело положиться на своих людей: правоверные издавна приучены были к безусловному повиновению, чего в те времена ни один араб не мог даже понять. Этому научились они, пунктуально наблюдая при молитве и механически подражая каждому жесту молившегося перед ними пророка; они привыкли сдерживать движение членов, а равно и порывы духа по одному лишь мановению властелина. Весьма метко прозвали некоторые храм Медины «плац-парадом ислама». Поэтому при первой же пробе выказали мусульмане блестящим образом, что им не только знакома, но вошла в плоть и кровь тайна всякого военного успеха — дисциплина. Стеной стояли они, когда наскочила на них сотня всадников курейшитов под предводительством Умейра Ибн Вахба, из дома Джумах: увидя, что их не прорвать ни за что, отступил он немедленно же, не вынимая даже из ножен меча. Теперь двинулись пехотинцы Мекки и медленно подошли совсем близко: по-прежнему стояли неподвижно правоверные, следуя внимательно указаниям предводителя. Тогда выступили вперед, между обоими боевыми порядками, Амир Ибн Аль-Хадрами, брат которого пал у Нахлы, и отважный махзумит Асвад. Амиру удалось отомстить кровомщением; он поразил вольноотпущенника Омара. Но когда Асвад, во исполнение клятвы, бросился стремительно к колодцу, выступил против него Хамза, дядя Мухаммеда, «лев ислама», и отсек ему ногу по колено. Невзирая на это, пополз тяжелораненый дальше, парируя сыпавшиеся на него удары мечом; докатился несчастный до довольно плоского колодца и успел омочить губы в воде, а своей здоровой ногой начал бешено закидывать яму, но меч Хамзы настиг его и прервал нить жизни.
Выступили тогда из рядов первые мужи Мекки: Шейба и Утба со своим сыном Аль-Валидом — и стали вызывать охотников на единоборство: ранее они отговаривали от дальнейшего наступления и были осмеяны; теперь хотели показать, что ими руководила не трусость, а предусмотрительность. Три ауса поспешили на вызов, но пророк махнул рукой, повелевая им отступить. Кому же, как не его беглецам, принадлежало право первым сразиться за ислам. Тотчас же выступили из рядов Хамза, Алий и Убейда Ибн Аль-Харис, из дома Мутталиб, один из старейших последователей Мухаммеда. Самыми младшими с обеих сторон были Алий и Аль-Валид, они и начали борьбу, но вскоре пал последний, раненный смертельно. Выдвинулся Утба, спеша отомстить за смерть сына, но и его вскоре поразил меч Хамзы. Борьба между Шейбой и Убейдой длилась долго; старые, испытанные воины, выжидали они предусмотрительно случая нанести противнику решительный удар; наконец мекканцу посчастливилось отсечь у противника ногу[86]. Убейда пал, но на помощь к нему уже летели Алий и Хамза: они живо расправились с Шейбой и успели оттащить за фронт тяжелораненого товарища. Ужасный результат единоборства подействовал на курейшитов удручающим образом. Но и между ними нашлись люди храбрые, воспылавшие надеждой отомстить врагу. К полудню закипел общий бой. Несмотря, однако, на свою многочисленность, неверующие никак не могли в беспорядочных отдельных стычках сломить мусульман. Мало-помалу стало распространяться в рядах мекканцев уныние. Между тем Мухаммед не переставал воодушевлять своих, побуждал их к величайшему напряжению сил все новыми и новыми обещаниями помощи Божеской. Был суровый зимний день; дул порывистый ветер, завывая над долиной; проносились над полем битвы густые громады облаков. И вдруг пророк воскликнул громко: «Глядите, ангел Гавриил с легионами небожителей напирает на неприятеля». Почти уже все предводители мекканцев пали, невыносимо было сражаться остальным, а они-то воображали так легко рассеять небольшую кучку неприятелей. И так было это неожиданно, так тяжело стало, что ряды неверных наконец заколебались. Тогда возвестил пророк общее нападение; громко проклиная, пустил он в неприятелей с силою полную горсть песку — и объял их ужас, и рассыпались они в диком бегстве.
Понятно, была это только видимая сторона сражения, как оно представлялось глазам неверующих. До нас, впрочем, дошли известия и о действительном ходе событий. Мы знаем, например, что на стороне курейшитов участвовал сатана в облике всем известного мужа Сураки. Он именно подталкивал неверующих и подстрекал их к сражению. Но когда стали наступать ангелы тремя полками, в тысячу человек каждый, под командой Гавриила, Михаила и Сарафиля, сатана испугался, побежал с великим криком и бросился в море. До нас дошло также наидостовернейшее свидетельство одного рыбака, который собственными глазами видел, как Сурака (что это был черт самолично, этого, собственно, он не говорит) прыгнул в воду. Рационалисты могут, конечно, уверять, что добряк Сурака попросту удрал, а позднее, когда перешел в ислам, хотел только своими россказнями обратить на себя общее внимание. С ним случались и прежде, как это мы знаем, подобные подозрительно чудные истории. Но и многие другие описывали весьма точно действия черта, равно как и ангелов. Так, например, некоторые утверждали с достоверностью, что небожители были на пегих лошадях, а на головах их развевались желтые чалмы. Во всяком уж случае неоспоримо то, что судьба сражения решена была исключительно горстью песка, которою швырнул посланник Божий в неверующих.
Как бы то ни было, сражение кончилось вскоре пополудни блестящей победой мусульман. Четырнадцать лишь человек мученической смертью купили себе вход в рай. Из курейшитов погибло в сражении и во время преследования 49 человек, почти столько же взято было в плен. Между убитыми, кроме Утба и Шейба, был также Абу Джахль, исконный враг ислама, падение которого более всего порадовало Мухаммеда, а затем Омейа Ибн Халаф и еще некоторые другие из первых семей Мекки. Все послеобеденное время прошло для победителей в подбирании добычи, которая главным образом состояла из многих сотен верблюдов, а также оружия и всякого рода утвари. Затем вырыли наскоро яму и побросали туда убитых неприятелей. В тот же вечер, забрав своих мертвых и раненых, пленных и добычу, двинулось войско в Усейль, в полутора милях от места сражения. При осмотре пленных взоры Мухаммеда остановились на Ан-Надре, сыне Хариса, того самого, который раньше в Мекке осмеливался отвлекать слушателей своими побасенками о персидских царях. Неприязненно устремленные в упор глаза победителя смутили несчастного. Он понял, что ему приходится плохо, и, ища инстинктивно защиты, обернулся к стоящему вблизи Мус’абу Ибн Умейру, с которым когда-то дружил. Но тот отвернулся: ислам разрывал все прежние отношения, так имели обыкновение выражаться в подобных случаях правоверные. И в тот же момент пронесся грозный возглас пророка: «Голову долой!» Алий поспешил исполнить смертный приговор. Далее мы увидим неоднократно, что Мухаммеда нельзя было вообще упрекнуть в свирепости, в особенности если принять в соображение суровые воинские обычаи древней Аравии; но он ни разу не миловал тех, которые осмеливались восставать против его веры открыто, вступали в борьбу при помощи духовного оружия и даже пробовали унизить ислам. Сам он не обладал искусством строго логического мышления, воображение его не было достаточно творческим. Где же было пророку тягаться с подобными противниками и побивать их их же собственным оружием? Поэтому противопоставлял он им неизменно саблю, аргументы которой, как известно, неопровержимы.
Несколько дней спустя казнен был еще один пленный — Укба Ибн Аби Му’ейт, злейший враг правоверных, однажды даже осмелившийся плюнуть в лицо Мухаммеду. Судьба остальных вначале висела на волоске. Ревнители веры настойчиво требовали умерщвления всех поголовно как врагов Божиих. Но более мягкий взгляд благодаря заступничеству Абу Бекра наконец пересилил. Решено было дозволить родным выкуп пленных, а лишь тех обезглавить, коим не удастся внести следуемые за них деньги. А пока отдан был приказ обходиться с пленными человеколюбиво. Каждый из них оставался под защитой взявшего его в плен. Вся остальная добыча поделена была на второй день после сражения, на походе, в местности Сафра. При этом правоверные чуть было не передрались. Тогда пророк объявил новое откровение, узаконившее на будущее время правила дележа. Пятая часть добычи, в виде доли Богу, поступала в общую казну, из остального право выбора одного предмета предоставлялось Мухаммеду, а затем добыча делилась поровну между всеми участвовавшими в бое. В данном случае часть пророка состояла в выбранном им самим мече (до сей поры он его не имел) и в знаменитом верблюде, принадлежавшем его врагу, Абу Джахлю.
От победоносного войска отправлен был вперед посол с радостным известием, которое произвело особенно сильное впечатление на иудеев и лицемеров. Вскоре вслед за тем вступал в Медину торжественно и сам Мухаммед. Радостное событие помрачено было, однако, семейной печалью. В отсутствие пророка скончалась дочь его Рукайя, находившаяся замужем за Османом. Она захворала еще до выступления правоверных под Бедр, отец застал ее уже в гробу. Осман был привязан сильно к жене и в заботах о ней не мог даже участвовать в походе. Чтобы утешить любимца в его потере, несколько месяцев спустя пророк выдал за него другую свою дочь Умм Кулсум. Таким образом, за Османом снова оставалась честь быть зятем Мухаммеда.
В то время как праздновали жители Медины победу, в Мекке царили уныние и скорбь. Кроме стыда быть разбитыми в три раза меньшей кучкой правоверных и убытка, который понесла торговля Мекки после поражения, самым чувствительным ударом была потеря около ста человек храбрейших и знатнейших, павших или взятых в плен.
В первый момент пересиливали, конечно, чувство стыда и жажда мести. Абу Суфьян, несомненно теперь первый человек в городе, и на будущее время, на долгие годы ставший руководителем воинских предприятий против Мухаммеда, объявил во всеуслышание, что все скорби по умершим в настоящее время неуместны, прежде чем не будут отомщены убитые. Вместе с женой своей Хинд, дочерью Утбы, оплакивавшей одновременно отца, брата и дядю, он поклялся не пользоваться никаким удовольствием, удобствами жизни, пока новый поход не потушит их горя. Но когда пришлось перейти от слов к делу, оказалось, что в данный момент невозможно было ничего предпринять. Если находящихся в руках Мухаммеда пленных не желали обречь на верную смерть, приходилось поневоле их выкупать, а пока продолжались переговоры, не могло быть и речи о неприязненных действиях. Многие также не в силах были воздержаться от удручающей их страшной скорби. Старый слепец Аль-Асвад, сын Мутталиба, из дому Абд-Аль-Узза, пока продолжалось запрещение предаваться печали в Мекке, приказывал выводить себя на дорогу, по которой ушел и не возвратился сын его Сам’а. Там напивался он до бесчувствия, плакал горькими слезами и посыпал главу пеплом. Некто Ка’б Ибн Аль-Ашраф, один из иудеев Медины, удалился в Мекку, негодуя на успех Мухаммеда над мекканцами. Он сочинил сатиру на правоверных и элегию в память убитых курейшитов; все жители вскоре выучили последнюю наизусть; никто теперь не в состоянии был остановить всеобщего взрыва диких воплей. Целый месяц продолжались скорбные воздыхания женщин и возбужденное настроение жителей, потрясенных элегией и мечтами о возмездии. Затем, однако, пришлось все-таки отправить посольство в Медину, чтобы сговориться о выкупе пленных. Беглецы знали досконально положение прежних своих земляков — пришлось выплачивать соответственно состоянию каждой семьи значительные суммы. Дело затянулось. Меж тем многие пленные (успех среди азиатов — кумир, которому еще более поклоняются, чем на Западе) свыклись с исламом и пожелали остаться. Они были освобождены без всякого выкупа, получив, конечно, при этом серьезное наставление не отрекаться от веры ни в каком случае.
Кто посмотрит на сражение при Бедре глазами западного человека, склонен будет, конечно, думать, что это не более как драка в широких размерах. Цифры действительно невелики: 300 против 950, а в общем 63 убитых — мы привыкли к иным силам. Тем не менее мусульмане правы, ставя Бедр во главе всех остальных сражений, благодаря которым позже, в течение двух столетий, ислам покорил полмира. Значение факта, что сразу, при первой же стычке с тройным числом неприятелей, правоверные одержали блестящую победу, имело для Мухаммеда и его дела неисчислимые последствия. Разве не уразумел теперь свет, и правоверные, и неверующие, что Бог не покидает своего посланника? Разве не перст Всевышнего отметил как раз злейших и непримиримейших врагов веры Абу Джахля, Омейя, Надра, Утба, — приговоривши одних к смерти, других к пленению? Мог ли кто-либо отрицать Божий суд, когда стало известно, что и Абу Лахаб, не принимавший участия в походе, тотчас же, как достигла печальная весть Мекки, скончался? По всей Аравии вихрем пронеслась молва о неслыханном событии; всюду издевались над мекканцами и с удивлением стали обращать взор на этого избранника, которому, невзирая на немногочисленное воинство, Бог даровал победу над многочисленным неприятелем. Событие повлияло более всего, конечно, на жителей Медины: иудеи съежились, лицемеры ходили удрученные и против воли оказывали уважение. Снова еще большие толпы жителей Медины почувствовали внезапное влечение к исламу и своим обращением значительно увеличили число ансаров, другие же, доселе лишь по внешности признававшие Мухаммеда, укрепились в вере. Таким образом победа дала возможность пророку занять твердое положение, и он был в состоянии сделать еще несколько шагов далее, ранее чем мекканцы успели опомниться от поражения. Когда потом, спустя год, они вооружились и нанесли ему значительный урон, он настолько уже успел уйти вперед, что ему не понадобилось отступать снова назад.
Прежде всего ему нужно было устранить в непосредственной близости всякое сопротивление. Преданность правоверных благодаря успеху доходила до фанатизма; они ставили себе в заслугу отрицание самых близких человеческих отношений и гордо попирали их ногами. Между хатмитами, отделом племени а у с, в большинстве стоявшем еще далеко от ислама, была одна женщина, по имени Асма. Вздумала она как-то сочинить, после сражения при Бедре, несколько строф о глупости мединцев, которые ждут добра от чужестранца, а между тем он только что приказал умертвить старейшин собственного своего народа. «Неужели никого не найдется, кто бы избавил меня от этой несносной бабы?» — воскликнул пророк, когда ему передали о случившемся. Это слышал Умейр Ибн Адий, слепой того же самого племени, но правоверный. В следующую же ночь он пробрался ощупью в жилище, где спала бедная женщина среди своих детей, с ребенком на груди, и пронзил ее мечом. Наутро пришел он к пророку и сказал: «О посланник Божий, я умертвил ее». Мухаммед ответствовал: «Ты оказал, Умейр, услугу Богу и его посланнику!» Старец снова заговорил: «Не быть бы худу из-за нее». «Не беспокойся, и двух козлов здесь не найдется, которые вздумали бы за нее заступиться», — был ответ посланника Божия. И действительно, до такой степени выработался уже в Медине терроризм, что никто не осмелился потянуть к ответу труса-убийцу. Даже некоторые члены семьи Хатма нашли благоразумным вскоре за тем принять ислам, ибо они увидели в этом силу веры, пренаивно добавляет биограф пророка. Не менее коварно был спроважен благодаря подобному же заявлению пророка и Абу Афак, почтенный старец иудей. Тоже и он написал сатиру на презренное подчинение когда-то столь гордых арабов Иасриба появившемуся с ветра чужестранцу. За это самое, как и Асма, он был умерщвлен ночью во время сна.
Но если отдельные эпиграммы могли принести большой ущерб влиянию Мухаммеда, распространяя среди народа, так восприимчивого к каждой остроте, недоверие, еще опаснее была страсть иудеев подмечать и осмеивать бесчисленные противоречия, в которые запутывался часто пророк, рассуждая о делах веры. Поэтому ближайшей целью, которую он постоянно имел в виду и преследовал с необыкновенной настойчивостью, было истребление этих от души ему ненавистных неприятелей. Совершить это мог он относительно в короткий промежуток времени, и опять-таки благодаря поведению своих же противников. Не следует никогда забывать, что эти иудеи хотя и были привязаны сильно к древней своей религии, во всем остальном арабизировались совершенно; в особенности же отличались они своею племенной обособленностью, что всегда и во всем служило самой надежной опорой для Мухаммеда. Дело в том, что к последовательному проведению сознательной политики никто в Аравии еще не привык. Мы уже видели, как из-за пары растоптанных яичек жаворонка или сомнительных результатов скачки начиналась племенная резня, тянувшаяся десятки лет. Потребовались целые годы взаимного обучения в опытности для того, чтобы племена стали наконец прозревать в замыслах Мухаммеда не что иное, чем пустые поползновения подраться из-за пустого оскорбления чести, выеденного яйца иногда не стоившего, или же стремление в хищническом набеге обобрать кого только можно. Поэтому иудеи племени Бену Надир также не поняли, что нападения мусульман против их единоверцев Кейнока решали одновременно и их собственную судьбу. А когда наконец и для самых тупоумных раскрывались намерения пророка, становилось уже поздно. Несчастных детей Израиля в их одурении можно прежде всего оправдывать тем, что они, по старинным обычаям арабов, сильно понадеялись на дружественный оборонительный договор, который заключил с ними сам же Мухаммед. Как смотрел Бог мусульман на подобные обязательства, можно видеть из Корана; там прямо говорится (сура 8, 57): «Истинно говорю вам — пред Богом самые дурные из живых существ те, которые отвергают откровение и не хотят уверовать, и те, с которыми ты вступил в союз, а они и после того каждый раз нарушают союз и не боятся Бога. Поэтому, если ты застигнешь их во время войны, поступи с ними так, чтобы они были примером для тех, которые будут после них; может быть, те станут рассудительнее. Если опасаешься вероломства со стороны какого народа, то ему отплачивай равным. Истинно говорю вам — Бог не любит вероломных». Вероятно, Мухаммед благодаря лишь позднейшим событиям обнародовал это откровение. Но сознание, что ему дозволено нарушить договор всякий раз, когда он заподозрит коварство с противоположной стороны, должно было зародиться в его голове уже давно. Недели две спустя после сражения при Бедре отправился однажды пророк в квартал племени иудейского Бену Кейнока, людей зажиточных и почтенных, занимавшихся обработкой золота. Перед ними стал он снова выхвалять свои достоинства как последнего и величайшего из пророков и убеждал их принять его веру. Иудеи отклонили решительно предложение. Вскоре затем на базаре у тех же Кейнока случилось следующее происшествие. По поводу неуместной шутки, которую дозволил себе один из иудеев сыграть с женщиной-мусульманкой, дошло до рукопашной между евреями и присутствующими правоверными. Согласно взаимному договору, это дело должно было быть представлено на решение пророка; при этом один мусульманин убил второпях иудея, за что обозленные израильтяне порешили тут же на месте убийцу. Так по крайней мере передает само мусульманское предание. Из этого видно, как мало оснований было на стороне правоверных расторгнуть договор, ибо они первые пролили кровь. Меж тем Мухаммед — если только вся эта история не выдумана или же не переиначена сильно — уперся на параграфе договора, по которому не дозволялось убивать правоверного за смерть неверующего. Этот параграф, однако, вовсе не касался иудеев, он относился к договору между мусульманами и племенами аус и хазрадж. Всех беглецов и ансаров стали призывать к отмщению. Между тем Кейнока считались самыми храбрыми из мединских иудеев. Они именно сражались при Бу’асе против своих же единоверцев и аусов, приняв сторону хазраджей. Иудеи твердо уповали на помощь Абдуллы Ибн Убайи и его «лицемеров». Он посоветовал им удалиться в их укрепленный квартал и дал понять, что не откажет в помощи в случае осады. Между тем сам он очутился в неловком положении: с иудеями он был связан прежним союзом, а с мусульманами — недавним оборонительным договором; поэтому в конце концов решился оставаться нейтральным. Кейнока не были столь сильны, чтобы выдержать борьбу; остальные иудеи Медины — Бену Надир и Бену Курейза, — полагая, что им ничего не угрожает в будущем, сверх того не забыв окончательно Бу’аса, тоже не тронулись. Изнуренные голодом, после 15-дневной осады, вынуждены были Кейнока сдаться безусловно. Мухаммед решил было, опираясь на воинские обычаи арабов, перебить взрослых мужчин, а жен и детей продать в рабство. Но у Абдуллы Ибн Убайи зашевелилась наконец совесть: он стал умолять и настаивать, несмотря на неоднократные отказы, все убедительней и горячей, пока пророк не отменил смертного приговора. В Медине находилось еще много «лицемеров» и язычников; они могли наделать правоверным больших и серьезных хлопот, поэтому пророк, правда нехотя, должен был исполнить эту просьбу. Иудеи были помилованы, но им предписывалось оставить на месте все свое имущество и выселиться с женами и детьми. Три дня дано было сроку, а затем они были изгнаны их бывшим некогда союзником Убадой Ибн-Ас-Самитом. И он отрекся от них, следуя изречению «сердца изменились, и ислам развязывает все договоры». До Вади’ль-Кура, в пяти милях на север от Медины, должны были изгнанники брести пешком. Тут единоверцы приняли их дружелюбно, оделили пищей и верблюдами. Кейнока покинули окончательно Аравию и удалились в Сирию. В Азри’ате[87] нашли они себе новую родину.
Вскоре после раздела богатой добычи, найденной в оставленном квартале, мекканцы дали о себе знать, выказывая намерение отплатить за нанесенный им удар при Бедре. Раз утром (приблизительно в апреле 624 г.) разнеслась по городу молва, что в эту самую ночь побывал Абу Суфьян с двумя сотнями верблюжьих наездников поблизости Медины. При утреннем рассвете напал он на местечко Аль-Урейд, расположенное в плодоносной долине, в полумиле на северо-восток от города, поджег там два дома и засеянное поле, а одного земледельца умертвил. Быстро собран был отряд и поспешно бросился, под предводительством самого пророка, за бегущим неприятелем. Мусульманам вместо неприятеля пришлось удовольствоваться подбиранием сакв, наполненных савиком[88]; их сбрасывали убегавшие, чтобы ускорить рысь верблюдов. Поэтому этот набег носит название «савикский набег». Предпринял его Абу Суфьян, как объясняет предание, не ради рекогносцировки, а только чтоб скорее отделаться от необдуманной клятвы, данной им вскоре после сражения при Бедре: он понял, что не так-то скоро можно будет поставить снова на ноги милых земляков и предпринять с ними серьезный военный поход. Во всяком случае мекканцы решили попробовать прежде, не удастся ли им провести в этом году мимо Медины без кровопролития сирийский караван. Они предполагали выбрать дорогу, далеко извивавшуюся на восток от города, по направлению к Ираку (Вавилонии), а затем описать дугу через пустыню. Но Мухаммед разузнал о предприятии и послал наперерез приемного сына, Зейда-Ибн-Харису, с сотней наездников на верблюдах. Захватить караван удалось. Хотя большая часть конвоирующих успела уйти, но добыча оценена была в 100 000 дирхем. В это же время пророк предпринял несколько набегов на племена Бену-Сулеим и Бену-Гатафан — могущественнейших бедуинов центральной Аравии, кочевавших на восток от Медины: он был извещен вовремя, что бедуины, подстрекаемые курейшитами, замышляли хищнический набег на город. Но проворные сыны пустыни, едва успевали отряды достигать места их стоянки, рассыпались в разные стороны. Раз только удалось пророку отогнать сотни две верблюдов. Поэтому мы видим, что Мухаммед, уже успевший после сражения при Бедре склонить на свою сторону маленькие племена, жившие между Мединой и морем, теперь был уже в состоянии делать новые попытки и в другом направлении.
Между тем возбуждено было снова, в непосредственном соседстве, преследование иудеев. Официальные историографы утверждают, будто один из Бену Надир оказал содействие Абу Суфьяну во время его савикского набега. Это, конечно, сочтено было за явное нарушение договора — одно из тенденциозных измышлений, посредством которых производились благовидные эксперименты Мухаммеда над несчастными израильтянами. Надо полагать, что пророк просто намеревался отучить их основательно от острот и стихоплетства. Не иначе, по крайней мере, можно объяснять отдельные случаи. Ближайшей жертвою был тот самый Ка’б-Ибн-Ашраф, который после Бедра выступил у курейшитов с злейшей сатирой против него. Меж тем он успел вскоре повздорить с тамошними своими знакомыми и должен был снова вернуться к своему племени. И опять пророк обронил, не в первый уже раз, роковое слово: «Кто же освободит меня от этого человека?» Вскоре отыскалось пятеро из племени аус, старинных союзников иудеев, готовых послужить верой и правдой Богу. Ка’б постоянно остерегался; тогда молочный его брат Абу Наила — набожность этого человека заслуживает, дабы имя его сохранилось в потомстве, — уломал несчастного выйти прогуляться с ним и другими в одну прекрасную лунную ночь без оружия. Когда они ушли довольно далеко, Абу Наила притянул его по-приятельски к себе и стал, как бы играя, трепать его локоны. Вдруг он уцепился крепко за волосы, бросил оземь и стал крепко придерживать, пока другие добивали беззащитного, звавшего отчаянно на помощь. На другой день утром разбудили они пророка громкими криками: «Бог велик! Велик Господь!» С благодарностью принял Мухаммед голову убитого и восхвалил Господа. Несколько спустя, когда пришли к нему иудеи и стали жаловаться на совершенное коварное убийство, он прогнал их, пустив им вдогонку угрозу: «С каждым из вас случится то же самое, если не будете сидеть спокойно и вздумаете обижать мусульманина». И действительно, вскоре затем был убит подобным же образом Сунеина, другой иудей. Тогда страх объял всех иудеев, и они почти не решались выходить из своего квартала, пока наконец Мухаммед не объявил им, что намерен заключить с ними новый договор. Текст его до нас не дошел, вероятно, потому что так было удобнее уверять, что и его они нарушили. Едва ли что-либо было в нем другое, кроме возобновления обязательств иудеев не сообщаться с курейшитами, а также помогать правоверным при каждом нападении извне и участвовать в расходах защиты в подобных случаях. Но не пришло еще в действительности время для Мухаммеда организовать окончательное истребление иудеев. Едва ли он не знал, что после нападения на караван курейшиты начали серьезно приготовляться к военным действиям. Абу Суфьян не переставал возбуждать энергично своих сограждан к отмщению. В это самое время пророк, побуждаемый прежде всего личными наклонностями, снова официально закрепил рядом браков близкие отношения, связывавшие его со старинными товарищами: сам он женился на Хафсе, дочери Омара, за несколько месяцев перед тем овдовевшей, а свою единственную еще свободную дочь Фатиму отдал в жены двоюродному брату и вместе приемному сыну Алию. Как раз в это время получено было известие, сначала от некоторых людей родственного, стоящего к палатках на север от Мекки племени Хуза’а, а затем чрез шпиона, пророком же высланного, что курейшиты выступили в поход по направлению к Медине в числе 3000 человек, из них 700 были в панцирях, с 200 лошадей и 3000 верблюдов, под предводительством Абу Суфьяна. Поход свой мекканцы, видимо, желали маскировать, но это было решительно невозможно. Все было устроено в чисто арабском стиле: они вели с собой не только всех союзников из окрестных племен, по преимуществу Сакифитов из Таифа, но и большую толпу женщин. Во время сражения, стоя за фронтом, звоном бубен, возгласами и военными песнями должны были они возбуждать мужество сражающихся и поддерживать его, дабы не повторилось той же паники, которою кончилось сражение при Бедре. С таким пестрым хвостом не могли они подвигаться быстро. У каждого водопоя делался привал: воины впадали в благодушное настроение; песни и игры женщин на бубнах разжигали в них воинственный жар. Поистине были это люди неисправимые — ищущие удовольствий, порядочные кутилы, а по языческим понятиям вполне приличные и порядочные. Так, например, предложение, сделанное некоторыми в Аль-Абва — выкопать пепел похороненной на этом месте матери Мухаммеда и захватить его с собой, — отринуто было большинством. А между тем, смотря по обстоятельствам, эти останки могли послужить залогом безопасности женщин, или же можно было взять за них хороший выкуп. Спокойно двинулись они дальше и достигли наконец в четверг, 3 Шавваля 3 г. (приблизительно в январе или феврале 625 г.)[89] равнины, расстилавшейся на север от Медины до горы Оход, отстоявшей от города с добрую полумилю. Здесь расположились мекканцы лагерем и пустили свой скот пастись по прекрасным зеленым пажитям Медины. Дальнейшего, однако, бесчинства они не произвели. Между тем в городе шел военный совет. Предстояло, несомненно, неприятельское нападение, поэтому как «лицемеры», так и иудеи обязаны были помогать мусульманам. Помощь последних предусмотрительно отклонил Мухаммед. С предводителем же первых, Абдуллой Ибн Убайем, он уговорился, что следует выжидать нападения на город, возможного, судя по величине неприятельского войска. Кварталы арабов хотя и не были укреплены так, как иудейские, но тоже, как и в Мекке, были прикрыты извне массой стоявших вплотную крепких стен домов. Попадавшиеся изредка промежутки легко можно было заложить; жизненных припасов в городе было достаточно, а неприятель, по-видимому, не был подготовлен начать формальную осаду. Но на выжидательное положение никак не хотели согласиться более молодые, пылкие воины из среды правоверных, в особенности же герои Бедра. И они были по-своему правы. В случае дурного оборота дел они наконец рассчитывали на небесные вспомогательные войска. Мухаммед не мог сдерживать воодушевление своих, поэтому 6 (25 января?) решился в полдень выступить. Между тем более рассудительные прочли нетерпеливым юношам строгое внушение. Так что когда пополудни вышел к ним вооруженный пророк, выступили перед ним уполномоченные и стали объяснять, что приносят раскаяние от имени большинства в неприличии их требований и готовы теперь во всем ему подчиниться. Но теперь и сам пророк не хотел отступать, оставаясь упрямо при раз задуманном решении. «Не идет пророку снимать оружие, раз уже одетое», — произнес он наставительным тоном. Несомненно, он поступил в данном случае совершенно правильно: каждое колебание должно было отразиться гибельно на духе подчиненных. Вечером того же дня он выстроил перед городом свои 700 человек, с 300 воинов в сторонке расположился Ибн Убай. «Лицемеры» громко осуждали его за то, что он, увлеченный незрелыми юношами, последовал в открытое поле за союзниками, чего, строго говоря, не был обязан делать. В течение ночи прежняя его неспособность к решительным действиям снова заговорила в нем, и когда утром Мухаммед, 7 Шавваля (26 января?), приказал выступать, Абдулла отодвинул своих назад и тайком вернулся в город. Полагавшиеся на одного Бога мусульмане нисколько не смутились. Распоряжения Мухаммеда выказали большое тактическое искусство, все равно придумал ли он их сам или действовал по совету своих: около него группировалось немало будущих великих полководцев ислама. Ввиду превосходства неприятеля нужно было подумать о крепкой позиции, подобно тому как и при Бедре. Смелым фланговым движением двинулся пророк мимо неприятеля к Оходу, представлявшему собой отрог северного нагорья, далеко выдвигавшийся в долину. Он разместил свое войско в узкой седловине, заканчивающейся к вершине горы мрачным ущельем. Развернутый фронт правоверных стал так, что правое крыло и центр упирались в высящиеся над ними скалы. На левом, неприкрытом фланге, поставлено было 50 лучших стрелков под командой Абдуллы Ибн Джубейра; было им приказано строго-настрого отбрасывать всевозможные попытки неприятеля обойти позицию и ни в каком случае не покидать поста. Главные силы расположил пророк так, «чтобы ни одно плечо не выступало из рядов» — из этого мы видим, с какой военной предусмотрительностью ислам придавал особое значение даже внешней выправке войск, — и приказал не двигаться, пока сам он не подаст знака начинать сражение.
Вероятно, курейшиты были предуведомлены и о расположении своих противников, и о значительном ослаблении отряда вследствие отступления «лицемеров». Храбро двинулось войско мекканцев вперед, повернув спиной к городу, фронтом к горе, направляясь прямо на позиции мусульман. Внимательный наблюдатель мог бы сразу подметить много резких особенностей, отличавших оба войска. С одной стороны наступают нестройные, но веселые толпы язычников, а перед ними кучи женщин бьют в бубны, распевая старинную воинскую песенку:
Мы дети героев
И нежимся издавна,
Подбодряем идущих вперед[90]
И пугаем отступающих.
С другой стороны — боевой железный строй бесстрашных бойцов веры, услышавших только что вещее, сулящее им победу или утехи рая слово того, которого сам Бог послал им, и все они проникнуты пылом неодолимой храбрости. Тут готовятся столкнуться друг с другом представители двух миров в числе нескольких тысяч человек.
Вблизи неприятеля женщины повернули назад и удалились за фронт своих войск; из рядов мекканцев выдвинулись первыми Абу Амир, бежавший из Медины ханиф, вместе со своими сотоварищами. Он обратился с речью к своим землякам из племени аус, отговаривая их драться, но те прогнали его громкой бранью. Затем начались обычные в этих случаях единоборства: бились на этот раз особенно вокруг знамени курейшитов. Носить его было почетной обязанностью Абд ад Даров. Когда знаменосец Тальха, сын Абд Аль-Уззы, пал от руки Алия, знамя подхватил его брат. Так, защищая его, были убиты, один за другим, девять героев семьи. Наконец Суваб, раб, ради спасения знамени жертвует собою: когда отрублены были у него сначала правая, а потом и левая кисть, охватил он древко окровавленными обрубками и бросился вместе с ним наземь, закрывая его своим туловищем. При этом он воскликнул, обращаясь к трупам господ своих: «С меня, кажется, достаточно!» Тут настиг его последний удар неприятельской сабли. И в других местах бой клонился большею частью в пользу мусульман. Тщетно Халид, сын Валида, из дому Махзум, впервые показавший здесь свой недосягаемый военный гений, сделавший его величайшим из всех полководцев арабов, покорителей мира, упрямо старался со своей конницей обогнуть неприятеля с левого фланга. Стрелки Абдуллы исполняли добросовестно свое дело и постоянно их отражали. Наконец ряды мекканцев заволновались, отряду правоверных удалось пробить их строй. Казалось, наступало полное поражение. Но победители подошли к богато изукрашенному лагерю, глаза их разгорелись, в жилах борцов веры заговорила вдруг арабская кровь. В одну минуту позабыли они свой страшный воинский крик «Бей! бей!», на всех полях сражений наводящий ужас на неверующих. Победители бросились грабить богатую добычу. С высоты своей стрелки заметили это. Непреоборимый страх сжимает сердца превосходных воинов, страх не участвовать в дележе добычи. Ни увещания, ни угрозы Абдуллы на них более не действуют; за исключением лишь немногих, покидают все в диком беспорядке свой пост и устремляются вниз на мекканский лагерь. Со спокойным самообладанием прирожденного полководца присматривался Халид к ходу сражения; с быстротою молнии схватывает он удобный момент, опрокидывает немногих стрелков, оставшихся верными своему долгу, и с яростью набрасывается на открытый фланг мусульман. При виде этого и остальные курейшиты вламываются с возобновленным пылом в ряды правоверных, расстроенных таким неожиданным оборотом. Самые храбрейшие из лучших мухаммеданских воинов не в силах восстановить порядка. Пока Хамза во главе кучки самых отчаянных тщетно, подобно льву, бросался во все стороны, другие были отброшены течениями боя в разные стороны. Сам пророк, окруженный немногими правоверными, очутился в густой толпе мекканцев. Он защищался, насколько у него хватало сил, а остальные кругом старались лишь прикрыть его своими телами; его закидали каменьями; один из них раздробил нижний передний зуб справа, обе чешуи шлема вошли глубоко в щеки, повреждено было также и колено. Одну стрелу, пущенную прямо в пророка, перехватил на лету рукой Тальха, сын Убеидудлы; но в это же мгновение сабельный удар свалил Мухаммеда с ног, и он скатился в находящуюся рядом яму. Все думали, что он погиб. Невзирая однако ни на что, Тальха продолжал сражаться, пока, оглушенный раной в голову, не свалился и он как сноп. Тогда раздался отовсюду крик: Мухаммед убит! Большая часть правоверных, обезумев от ужаса, бросилась в ущелье вверх по горе, а неприятели, торжествуя полное отомщение, мало-помалу стали покидать поле сражения, считая цель похода достигнутой. Меж тем маленькими группами собирались исподоволь правоверные. Опрокинутый ударом меча, но не раненый Мухаммед приподнялся наконец и был поспешно увлечен своими по ущелью вверх в безопасное место. Там, наверху, собирались постепенно с поля сражения рассеянные паническим страхом, за исключением некоторых, нашедших себе дорогу в Медину. Из уст в уста перелетала радостная весть-. «Посланник Божий спасен!» Недолго пришлось хвастаться Ибн Камню, меч которого поразил Мухаммеда. Вслед за вестью об умерщвлении исконного врага Мекки успел проникнуть в лагерь курейшитов и слух противоположного свойства. В бешенстве Абу Суфьян поскакал, попирая копытами трупы убитых, на гору и остановился на расстоянии звука человеческого голоса. Ему прокричал Омар, что пророк не убит и со временем ему отомстит. «Ну и прекрасно, встретимся опять, через год, при Бедре!» — воскликнул язычник. Ему в ответ послышалось с горы: «Будь по-твоему, встретимся там».
Если принять во внимание, что неверующие счастливо избежали наихудшего, становится весьма понятным, что они имели полное основание торжествовать. Вся потеря их не превышала 27 человек, тогда как 74 мусульманские тела покрывали поле сражения, меж ними Хамза, дядя пророка, «лев ислама». Раб негр, по имени Вахшии, навыкший в своей африканской родине обращаться с коротким дротиком, пронизал его своим оружием насквозь в то самое время, когда тот бросился прямо на него. Говорят, что Хинда, жена Абу Суфьяна, дочь Утбы, павшего от руки Хамзы при Бедре, злобно надругалась над его телом, изуродовав его самым постыднейшим образом. Историки прибавляют, что дымящуюся печенку, вырезанную Вахшием, она рвала зубами. Вот почему сын ее Му’авия, на которого всякий набожный мусульманин считает своею обязанностью клепать всякий вздор, получил позднее прозвание «сын пожирательницы печени». Без сомнения, все это лишь фантастические выдумки, плод озлобления мусульман к дому Омейи, хотя надругательства над трупами убитых неприятелей случались и прежде в истории арабов. Упоминания о них встречаются нередко в летописях, да и нет никакого основания обвинять арабов в особенном зверстве, если вспомним, что черногорцы-христиане даже в XIX столетии поступали ничуть не лучше с убитыми неприятелями. Насытившись мщением, мекканцы подобрали своих раненых и убитых и отправились преспокойно в обратный путь. Они даже не пытались овладеть городом, не захотели далее тревожить мусульман в их убежище, на Оходе: чтобы осмелиться на первое, они были не настолько сильны, к тому же им не было никакого расчета нападать на «лицемеров» и иудеев; и нападение на Оход было предприятием довольно рискованным: правоверные легко могли найти по горам путь к отступлению в Медину, между тем пришлось бы напрячь все силы на продолжительную и утомительную партизанскую войну. Сверх того изнеженные господа мекканцы если и победили, то вовсе не для того, чтобы налагать на себя все новые и новые тяготы и лишения; ничего подобного, вероятно, им и не снилось. За Бедр отомщено было вполне, неприятель потерпел значительное поражение: много лучших воинов у него пало. По арабским понятиям этого было слишком достаточно, а о том, что будет дальше, никто и не помышлял. О политике, обдумывавшей ходы вперед, за исключением Мухаммеда и его окружающих, едва ли кто имел понятие в тогдашней Аравии. И потянулись добрые курейшиты назад к себе на родину, ликующие и беззаботные.
Сами неприятели позаботились, чтобы неудача пророка не имела слишком тяжелых последствий, и действительно, положение Мухаммеда после сражения было завидное во всех отношениях. Правоверные, разумеется, не имели ни малейшего повода жаловаться на своего предводителя. Возвещая поход, он обещал им, правда, победу при помощи Божьей, но разве он не сказал также: «Если вы будете твердо держаться?» И разве они не побеждали, пока неуклонно следовали приказаниям пророка? Разве окончательное поражение не было заслуженным божеским наказанием за оказанное ими нарушение дисциплины? Вот те прегрешения, дать отчет в которых приходилось мусульманам, лишь только Мухаммед, по повелению Божию, обратился к ним с наставлением; но мудрый человек примешал к нему такое множество указаний на благость Всевышнего, которая не минет ни одного из раскаивающихся, в его речи было так много жестоких выходок против неверующих, что вскоре не осталось не только и тени сомнений, но даже исчезло самое уныние из рядов его приверженцев. Зато можно себе представить, как были довольны поражением «лицемеры» и иудеи. Если даже до сражения Мухаммед не был в состоянии растоптать всех их, как этого желал в душе, то после понесенных потерь приходилось поневоле еще долго сдерживаться, пока не подыщется счастливый момент и вернется снова прочное положение. Но пророку никоим образом нельзя отказать в постоянной твердости духа.
Страдания от полученных, хотя не тяжелых, зато болезненных ран нисколько не помешали ему заниматься делами общины. Он продолжал с большою уверенностью и нравственной стойкостью, которые никогда не покидали его в самые критические моменты, делать все для ослабления неприятного впечатления. Об этом он позаботился в самый день сражения. Оно продолжалось до полудня, а уже на молитве, при закате солнечном, присутствовал пророк сам в мечети. А на следующее утро после ранней молитвы созвал опять Билаль воинов Охода и объявил им, что посланник Божий желает преследовать неверующих. В походе должны были участвовать лишь те, кои сражались вчера. Опасностей, положим, предстояло немного, так как курейшиты тем временем должны были уйти довольно далеко, все же и это кое-что да значило для поддержания духа бодрости среди правоверных. Пророк дошел до Хамра Аль-Асад, в трех милях[91] на запад от города. Здесь приказал он остановиться; простояли лагерем трое суток; по ночам раскладывались костры по ближайшим горам, чтобы распространялась далеко кругом весть о преследовании Мухаммедом курейшитов.
И во всем другом старался пророк поступать так, чтобы во всех отношениях игнорировать последствия неудачного сражения. Так, вскоре после возвращения узнал он, что один из хазраджей во время катастрофы на Оходе убил одного союзника из аусов, мстя ему за смерть отца своего, погибшего еще во времена язычества. Это было опасным нарушением закона, который уничтожил кровомщение между правоверными. Немедленно же повелел Мухаммед одному из аусов снести голову виновному. Затем понадобилось внушить уважение кочевавшим на восток бедуинам, между которыми обнаружилось опасное движение при первом известии об Оходе. Особенно встревожили правоверных слухи, что Бену Асад, измаильтяне, кочевавшие в 50 милях на северо-восток от Медины, собираются совершить хищный набег на город под предводительством старейшины Тулеихи. Мухаммед выслал Абу Саламу, своего молочного брата и близкого родственника со 150 воинами. Невзирая на значительное отдаление, отряд достиг без особых приключений пастбищ асадов, но, как это водится у бедуинов, они рассыпались во мгновение ока, и правоверные могли захватить лишь несколько голов животных. На возвратном пути открылась у Абу Саламы полученная им на Оходе рана и он умер. Вдова его, как говорят, очень красивая, 4 месяца спустя взята была пророком в жены.
Маленькая эта экспедиция оказалась недостаточной, чтобы изгладить впечатление победы мекканцев, произведенное на племена центральной Аравии. Все они были друзьями курейшитов, посещали прилежно их ярмарки и были предубеждены против Мухаммеда; негодование их тем более было велико, что пророк, только что потерпевший такую основательную неудачу, ничуть не покидал своей цели — пробуя расширить власть за их же счет. За это и поплатились одновременно (приблизительно около мая 625 г.) два маленькие отряда, которые Мухаммед выслал на восток и юг с дружескими, что называется, намерениями. Дело в том, что на восток от линии, протянутой между Мединой и Меккой, обитают в Неджде большие племена Сулейм, Хавазин и Хузейль. К племени Хавазин принадлежал Бену Амир Са’са’а[92]. Прибыл раз из этой местности в Медину старик, начальник Абу’л-Бара ‘Амир, прослышавший о Мухаммеде и захотевший посмотреть на него. Пророк встретил его дружелюбно и предложил ему принять ислам. Старик не отказался прямо, но объяснял, что готов принять веру вместе со своим племенем. Он предложил послать из Медины нескольких правоверных для обучения земляков и поручался за их безопасность. В высшей степени обрадованный Мухаммед послал 40 (а по другим известиям — 70) молодых мединцев из хорошо изучивших Коран. Когда они шли к Амиру, то племяннику Абу’л-Бара, ‘Амиру Ибн Ат-Туфеилю, это дело вовсе не понравилось. А так как единоплеменники не пожелали оскорблять сопровождавших дядю его, то он с толпой соседних сулеймитов напал при колодцах Ма’уны, в 10 милях на юго-запад от Медины, на посланных и перебил их всех, за исключением одного, который и принес печальное известие в город о приключившемся с его товарищами. Не лучшее постигло и семерых других, посланных на юг, как говорят одни — с миссионерскими целями, а вероятнее всего, чтобы пошнырять в окрестностях Мекки. Когда прибыли они в Ар-Раджи, в округе Хузейлитов, напали на них люди из племени Бену Лихъян (одни говорят — по подстрекательству мекканцев, другие же — будто в отместку Мухаммеду за умерщвленного по его приказанию их старейшин, замышлявшего нападение на Медину). Четыре мединца были убиты, а три — взяты в плен; когда же один из них вздумал дорогою бежать, его тут же побили каменьями. Двух остальных продали бедуины курейшитам за 100 верблюдов, а те отдали их детям погибших при Бедре, которые, играя, перекололи их дротиками.
Мухаммед теперь сразу увидел, как трудно пока что-либо предпринять в центральной Аравии. Но ему необходимо было для успокоения правоверных заручиться хоть каким-нибудь успехом, дабы исполнить обещание, благодаря которому укрепил он снова их доверие после битвы у Охода. Понятно, приходилось опять взяться за иудеев, вечно отвечавших за чужие грехи. Непосредственно вслед за поражением пророк считал благоразумным переждать несколько, не будут ли угрожать ему новые опасности извне. Может быть, также считал он необходимым сперва восстановить обычную дисциплину между своими. Так или иначе, с полгода после сражения держался он спокойно и, как кажется, в это же самое время набрался убеждения, что еще менее, чем Кейнока, их оставшиеся единоверцы могут рассчитывать на помощь со стороны «лицемеров». Приходилось главным образом иметь дело с двумя иудейскими племенами, Бену Надир и Бену Курейза. Последние обитали на юг, первые же — на юго-восток от города, в своих укрепленных предместьях. Оба племени участвовали в сражении при Буасе против хазраджитов, но если бы «лицемеры» имели более политического такта, чем воображали, Абдулла Ибн Убай должен бы был побороть воспоминание о старинной вражде и подать им вооруженную помощь против мусульман. Предание обвиняет даже Абдуллу в коварном обмане иудеев, но это, вероятно, чересчур преувеличено. Во всяком случае он не двинул и пальцем, когда Мухаммед под ничтожным предлогом — будто ангел Гавриил известил его, что один иудей вознамерился его убить, — потребовал от Бену Надир, слабейшего из обоих племен, приблизительно в июне 625 г., очищения занимаемого ими квартала; когда же иудеи отказались повиноваться, мусульмане осадили их укрепленный квартал, находившийся в одной миле на юг от города. Племя Курейза и не подумало подняться, чтобы прийти на помощь к единоверцам. Как за соломинку спасения, держались они крепко за договор свой с Мухаммедом. Осада продолжалась 14 дней. Она угрожала затянуться надолго. Тогда Мухаммед отдал приказание срубить одну из пальмовых плантаций, составлявшую главное имущество надиров. Но это было вразрез всем воинским обычаям арабов: по бедности страны и продолжительности времени, пока финиковая пальма может приносить плоды, половина Аравии давно бы умерла с голода, если бы по общепринятому обычаю не было взаимно оберегаемо не заменимое ничем дерево. Вот почему эту меру стали осуждать даже в кружках правоверных. Понадобилось даже специальное откровение, дабы оправдать намерение пророка. В конце концов, впрочем, иудеи принуждены были капитулировать под тем условием, чтобы позволили им выселиться с женами и детьми, захватив с собою движимое имущество. Одно только оружие должны были они оставить. На 15-й день выступили иудеи со звоном литавр и струнных инструментов — мы сказали бы — с воинскими почестями — и потянулись сначала к лежащему в 20 милях на север от Медины Хейбару, большой иудейской колонии, некоторые из них поселились тут, другие же, по примеру Кейнока, удалились в восточную часть Иорданской страны. Гораздо важнее, чем оружие, захваченное в оставленном квартале, были для Мухаммеда довольно обширные земли, оставшиеся после иудеев. Почва на юг от Медины, как тогда, так и теперь, гшодоносна, вся состоит из пахотных полей и плантаций финиковых пальм. Здесь открылось для пророка поле для весьма целесообразного учреждения. Вместо того чтобы разделить землю между участниками осады, предоставил он ее всю, с согласия мединцев, своим беглецам. До сих пор должны были они исключительно рассчитывать на гостеприимство ансаров, теперь же могли устроиться самостоятельно. Мухаммед объяснял свое распоряжение указанием, что имущество это не было завоевано, а приобретено мирным путем, при помощи капитуляций. И на будущее время удерживал он за собой право непосредственного распоряжения подобными приобретениями. Эта регламентация позднее, при дальнейшем распространении мусульманских завоеваний вне границ Аравии, имела величайшее значение. Ко времени этой войны, очень может быть, следует отнести откровение, изложенное в суре 5, 92–93, в которой помещено известное воспрещение употреблять вино. В связи с запрещением меисира, любимой у арабов азартной игры, оно было мотивировано тем, что то и другое способны возбуждать среди правоверных неприязнь и ненависть, а также доводят до небрежения к молитве. В действительности древние арабы были сильно преданы пьянству и игре. Очень понятно, что в интересах дисциплины следовало раз навсегда наложить на эти предметы запрещение. Поэтому, во всяком случае, недозволенное не носит никоим образом аскетического характера.
Блестящий успех похода против надиров, прежде всего упрочивший материальное положение беглецов, ядра войска Мухаммеда, дозволил пророку на некоторое время успокоиться. Лишь к началу 626 г. (Зу’л-Ка’ды 4) видим мы его опять в походе, уже во главе 1500 человек. Итак, более чем удвоилось число его приверженцев со времени битвы у Охода. Причина этого могла быть двоякая: одна — что у многих со времени изгнания надиров широко раскрывались глаза на «силу веры», другая же — что некоторые маленькие племена, кочевавшие между Мединой и морем, могли примкнуть к походной колонне: так, например, могли сделать Бену Аслам, жившие возле самой Медины и выступавшие теперь на передний план в качестве надежных союзников. Дело шло об условленной ранее, и прошлом еще году, между Абу Суфьяном и Омаром встрече. Конечно, мекканцы, с своей стороны, не имели никакой охоты являться туда. У них были другие планы, исполнение которых требовало продолжительного времени, а прежде чем созреет задуманное, они не хотели подвергаться никакой случайности. Поэтому они пробовали чрез путешественников распространять в Медине преувеличенные слухи о больших вооружениях, предпринимаемых в Мекке для будущей встречи. Уверенные, что мусульмане приведены будут в ужас, сами мекканцы лишь для ви да выступили в поход к Бедру. Но, дойдя до Маджаны, в трех только милях от Мекки, повернули опять назад, с явным намерением после похвастаться, что мусульмане 11 не думали двигаться и будто это заставило их отступить. Когда же они услышали, что Мухаммед с многочисленным войском приближается торжественно к Бедру, приходилось придумать новую уловку. Мекканцы начали рассказывать направо и налево, что мединцы, так как в то время как раз происходила здесь ярмарка, навезли с собою товаров и торгуют с большой выгодой, ими не тревожимые. История этого похода очень темна и усеяна множеством противоречий. Я не думаю, однако, чтобы можно было отрицать даже его существование. Дело могло быть просто так: Мухаммед находил полезным на этот раз окружить себя особым блеском при посещении ярмарки в Бедре, ежегодно открывавшейся там в месяце Зу’л-Ка’де, чтобы повлиять на береговые племена, которые со времени Охода выказывали очевидные знаки недружелюбия, и снова привязать их к себе. К концу того же самого месяца курейшиты также ежегодно справляли ярмарку в Маджанне. Позднее же между двумя этими событиями предположили какую-то внутреннюю связь. Вот каким образом мало-помалу и образовалась история условной встречи и непоявления мекканцев[93].
Как бы то ни было, курейшиты имели полное основание не тревожиться в этом году. В преданиях встречаются разные указания, из которых легко вывести, что Абу Суфьян был прозорливее всех остальных мекканцев вместе взятых. Впоследствии сын его Му’авия стал одним из мудрейших политиков всех времен; должны же были и в отце существовать зародыши того же самого направления. К сожалению, предание редко дает возможность почерпать точные воззрения на прошлое Мекки; все же представляет оно нам этого Омейяда как представителя деятельного элемента, хотя ему редко удается увлечь за собою своих нерадивых, думающих постоянно только о ближайшем, сограждан. В данный момент, когда каждый уже смекнул, что победа при Оходе не принесла никакой существенной пользы, все они охотно готовы были направить свои силы, чтобы нанести решительный удар, устремляясь на гнездо изменников и их единомышленников в городе Медине. Но они хорошо понимали, что тут предстояло бороться также и с «лицемерами», а осада и уличная борьба, весьма вероятные, были не под силу воинству одних курейшитов — в Медине находилось по крайней мере 2000 храбрых воинов. Абу Суфьян поэтому, ввиду сложившихся обстоятельств, задумал единственно возможный правильный план: собрать большую коалицию всех неприязненных исламу племен. Где деньгами, где добрым словом искал он восстановить против пророка податливые племена и предпринять с ними затем решительный поход на Медину. Его предприятию сильно помогали также оставшиеся в Хейбаре надиры, убедившие наконец тамошних единоверцев в необходимости взаимной самопомощи против все более и более наглых нападений Мухаммеда. То были очень зажиточные люди, которые весьма охотно усвоили мысль великого предприятия (традиция приписывает им, хотя и несправедливо, инициативу) и выказывали готовность принести какую угодно жертву. Теперь уже становилось нетрудным залучить на свою сторону большие племена центральной Аравии — Сулейм и Гатафан. Как передают, иудеи обещали бедуинам за их помощь половину будущего сбора фиников в Хейбаре. Примкнули к союзу и маленькие племена, жившие в окрестностях Мекки, верные союзники курейшитов, и наконец Бену Асад, восточные соседи племени Сулейм. Независимо от обещанной награды и предполагаемой добычи, все эти племена имели действительно повод держаться настороже, ибо им не раз приходилось иметь с пророком далеко не дружественные столкновения — пастбища их расположены были вблизи его владений.
Хотя переговоры между Хейбаром, Меккой и племенами ведены были в наивозможном секрете, неясные слухи о них достигли, должно быть, и Медины. По крайней мере Мухаммед весь пятый год (626) проводит, силясь наносить удары по разным направлениям, как будто стремится разорвать сеть, которою хотели его опутать. Так, например, он двинулся против гатафанов, которые по своему обыкновению при его приближении рассеялись, оставляя ему легкую добычу — кучу женщин. Затем бросился он на север, где пути становились небезопасными[94]. Здесь убиты были многие и между ними Абу Рафи подосланным к нему шпионом пророка. Он был старейшина надиров, поселившихся в Хейбаре, ревностно занимавшийся переговорами о коалиции: об этом, вероятно, дошло до сведения Мухаммеда. По сообщениям других, этот иудей убит был по окончании союзной войны в наказание за то, что принимал такое серьезное в ней участие. Наконец, в том же году, вероятно, происходил поход против Бену Мусталик, отдела кочевавшего вблизи Мекки племени Хуза’а, который прежде находился в дружеских отношениях к Мухаммеду. Путь к ним был удобный, вел через знакомые местности, можно было рассчитывать на добычу; поэтому на этот раз присоединилось множество «лицемеров» и между ними сам Ибн Убай. Маленький отдел племени после короткого сопротивления должен был отступить пред превосходным числом неприятелей и сдаться ввиду напирающих со всех сторон мединцев. Лагерь со всем в нем содержимом, 2000 верблюдов, 500 коз и овец, 200 женщин и т. д., попал в руки победителям. Добычу поделили; между тем Мухаммеду особенно понравилась одна из плененных девушек, по имени Джувейрия, и, женившись, он отпустил на волю из угождения к ней часть плененных. Остальные были позднее отпущены в Медине за выкуп.
Набег был из легких и весьма прибыльный, но сопровождался перед самым концом двумя весьма неприятными эпизодами. Незадолго перед выступлением обратно возник спор из-за ничтожного повода между одним беглецом и «лицемером». Тот и другой позвали на помощь своих земляков; с большим трудом разняли спорящих, и мир был восстановлен благодаря вмешательству некоторых более благоразумных. Но при этом обе стороны обменялись ругательствами; особенно Абдулла Ибн Убай произнес такие угрозы, что Мухаммед не мог пропустить этого безнаказанно. Оскорбитель побоялся открытого разрыва, поэтому он стал отрекаться от своих собственных слов и старался придать им безобидное значение. Но добрые обоюдные отношения от этого нисколько не улучшились. В 63 суре встречаются резкие нарекания, которыми Мухаммед вскоре затем осыпал «лицемеров». Поводом к другой истории послужили домашние отношения пророка; она произвела неприятное впечатление, многим досадила и имела немаловажное влияние на позднейшее развитие ислама. Так как едва ли могла быть речь о какой-либо опасности во время похода, пророк взял с собой двух жен: Умм-Саламу и Айшу. Последняя всегда, с самого начала, была его любимицей. Едва достигши 14-летнего возраста, умела она своим веселым обхождением рассеивать тучи на челе стареющего, часто удрученного заботами пророка; и позднее эта неоспоримо рассудительная женщина сохранила свое влияние на мужа до конца его жизни. Раз вечером, на обратном пути, войско остановилось невдалеке от Медины; но еще до рассвета, ранее, чем ожидали, вдруг раздался приказ подыматься. Между тем Айша только что ушла искать ожерелье из южноарабских раковин, которое она потеряла незадолго перед тем, гуляя в окрестностях. Свою вещь она нашла, но когда вернулась, войска уже не было; ушел и верблюд, в замкнутом паланкине которого предполагали ее спящею. Ничего не оставалось ей более, как переждать на месте. Вскоре действительно проехал один отсталый, Сафван-Ибн-Аль-Му’аттал; он узнал ее, посадил к себе на верблюда и привез в Медину. Запоздалое появление супруги пророка вместе с молодым человеком обратило всеобщее внимание и подало повод к разного рода злостным сплетням. Мало-помалу некоторые из них дошли до Мухаммеда. Вскоре Айша заметила, к великой обиде, что пророк, отличавший ее прежде от других жен, всячески избегает ее и перестал наконец даже обращать на нее внимание. При продолжении таких отношений, когда оскорбительные пересуды стали доходить до нее, бедняжка заболела и стала наконец просить дозволения отправиться к отцу своему, Абу Бекру. Это было ей разрешено, но так как возвращение в отческий дом считалось обыкновенно знаком расторжения брака, злые языки заговорили еще громче, хором. Среди окружающих пророка возвысили голос не только злокозненные «лицемеры», но и сплетники обоего пола; особенно отличался этим придворный поэт Мухаммеда, Хассан-Ибн-Сабит. Пророк держал его возле себя для того, чтобы он отвечал за него на сатиры, распускаемый в Медине, Мекке и других местах, в соответственно задорном стиле. Это был человек даровитый, но бесхарактерный, нечто вроде официозного журналиста новейшего типа, но в самом дурном значении этого слова. Зло все росло и росло. Мухаммед был вынужден серьезно посоветоваться со своими приближенными. Мнения разделились. Алий с жаром посоветовал объявить расторжение брака с подозрительной супругой; другие были обратного мнения. В конце концов пророк счел нужным поверить в невинность своей жены. Но, чтобы раз навсегда прекратить разговоры, потребовалось вмешательство самого Бога. Посыпались откровения. Одно возвещало невинность Ай-ши, другое запрещало под страхом наказания сотней ударов бича касаться чести замужних женщин, если обвинитель не может подтвердить слов четырьмя свидетелями-очевидцами. Далее повелевалось женам пророка не выходить из дому, а потом предписывалось им и другим женам правоверных закрываться покрывалом в присутствии чужих и т. д. Новый закон против клеветников получал обратную силу; нескольких самых неисправимых болтунов подвергли наказанию, в числе их также и несчастного придворного поэта, вынесшего к тому же много неприятностей от Сафвана. Впрочем, за все это он был вознагражден богатым подарком.
Границы между самообманом и намеренным морочением других людей, как известно, вообще весьма неопределенны. Очень может быть, что Мухаммед воображал себя действительно провозвестником воли Божьей, установляя регламент своего гарема. Для нас подобное недостойное воззрение на существо Высочайшего, пожалуй, отвратитель-ней еще, чем сознательный обман. Но не следует забывать, что настоящее представление о Боге у Мухаммеда не могло быть ни слишком высоко, ни слишком ясно. Во всяком случае весьма отталкивающее впечатление производит развившееся в поздние годы у пророка, да позволено будет нам так выразиться, смешение похоти своего сердца с постановлениями своего Владыки: незадолго перед тем понадобилось ему еще другое откровение, к немалой досаде даже набожных людей, чтобы жениться на Зейнабе, красивой жене приемного его сына Зеида-Ибн-Харисы, который согласился развестись с ней. Аллаху приходилось и позже провозглашать свое всемогущее слово, дабы прекращать не раз возникавшие домашние раздоры между многими соперницами, искавшими ласки пророка. Покидая этот печальный эпизод, не можем, кстати, не упомянуть, к каким далеким последствиям повели эти мелочи в дальнейшем развитии истории ислама. Как мы увидим позже, через несколько десятков лет Алий должен был горько сожалеть, что выступил необдуманно против Айши на совете по вопросу о ее невинности. Но что еще важнее — постановления Мухаммеда касались вообще положения жен в мусульманском обществе, а потому устанавливали отчасти самую судьбу мухаммеданского мира. Было бы, конечно, излишне предугадывать, что могло произойти, если бы не существовало этих предписаний; но, во всяком случае, очевидно, что если человеку понадобились для убеждения в неверности своей жены четыре нелицеприятные свидетеля — ничего не оставалось более как запереть ее на замок В особенности странно было встретить это у народа, хотя строго почитавшего издавна супружеские отношения, но вместе с тем так легко их расторгавшего; поэтому-то добрые нравы при последующих мировых завоеваниях так скоро исчезли бесследно. Трудно во всей всемирной истории найти более поразительное доказательство часто оспариваемого многими положения, что маленькие причины производят иногда великие действия. Взгляните сами: в XIX столетии более 200 000 000 человек лишены нравственного влияния благородного женского существа — заметьте, навеки, — и все потому только, что в 625 г. 14-летняя взбалмошная девчонка, аравитянка, обронила ожерелье стоимостью в несколько рублей.
Несколько месяцев спустя правоверным предстояло нечто иное, чем рассуждать о вышеупомянутом несчастном ожерелье. Дружественные хуза’иты сообщали, к концу 5 г. (приблизительно в марте 627 г.)[95], о выступлении большого союзного войска, которое курейшиты успели наконец поставить на ноги. В нем числилось 10 000 человек, в том числе 4000 одних курейшитов и ближайших их союзников с 300 лошадей и 15 верблюдами, под предводительством Абу Суфьяна. Он же состоял и главнокомандующим, насколько это было возможно, принимая во внимание до болезненности доходящую щекотливость свободолюбивых бедуинов. Во всяком случае племена Гатафан, Асад, равно как и Сулейм, образовывали самостоятельные отряды. На этот раз, как кажется, войско подвигалось довольно поспешно; не более недели дали мекканцы Мухаммеду, чтобы подготовиться к защите. Об открытой борьбе едва ли кто мог и помышлять ввиду значительного превосходства неприятельских сил, а также благодаря еще неизгладившимся совершенно прискорбным воспоминаниям об Оходе. С трех сторон город был защищен довольно сносно, так как стены домов почти везде смыкались вплотную, а немногие промежутки не стоило большего труда забросать землей; и этого было вполне достаточно, так как у мекканцев не имелось военных осадных машин. Но к северу город оставался совершенно открытым; кроме того надо было присоединить к пространству, нуждавшемуся в защите, часть долины, дабы устроить лагерь на 3000 человек соединенных сил мусульман и «лицемеров». Между людьми Мухаммеда находился один перс, по имени Салман. Превратности судьбы занесли его в качестве раба в Медину; он был выкуплен на волю тотчас же, как принял ислам. Человек этот видел много на своем веку и сообщил пророку замечательный военный прием, при помощи которого легко можно было оборониться от внешнего врага, особенно же от нападения конницы. Перс предложил выкопать широкий ров перед городом. Об этом в Аравии никто никогда и не слыхивал, но все сразу же поняли пользу выдумки. Вся Медина принялась взапуски окапываться, и в б дней ров, замыкавший непрерывно открытую местность, был готов. По этому приспособлению следующие за тем бои под Мединой и названы «войной из-за окопов».
Едва окончено было укрепление, как союзники показались перед городом. Новое средство защиты, совсем «не арабское», возбудило в неприятелях одновременно и негодование, и изумление. Посыпались крупные ругательства на трусость мусульман, но те, чувствуя себя за окопами до известной степени в безопасности, самодовольно улыбались. Не раз пробовали язычники прорваться через препятствие, но мединцы и днем и ночью зорко сторожили все их движения. Тяжело приходилось, правда, осажденным, особенно в начале весны, когда наступила отвратительная погода; но все же, так или иначе, им было удобно отгонять налетавшего неприятеля тучей пущенных в него стрел. Раз только посчастливилось небольшой кучке мекканских всадников занять часть укреплений по оплошности защитников. Но вместо того чтобы на занятой ими позиции держаться крепко и как можно скорее вытребовать подкрепления, старик Амр-Ибн-Абд вздумал вступить с Алием в единоборство. Когда затея эта кончилась поражением Амра, сопровождавшие его курейшиты сочли, что дело покончено, и вернулись безмятежно назад через ров обратно к своим. Осада тянулась без конца. Обе стороны терпели одинаково, подвергаясь действию холодной погоды. Но союзникам приходилось хуже, ибо до их прибытия жатва[96] была уже снята, а доставать провиант с некоторых пор становилось затруднительным, между тем никто не рассчитывал, чтобы война могла протянуться так долго. Стали искать средств, нельзя ли овладеть городом иначе. Еще ранее, при посредстве надиров Хейбара, начаты были переговоры с Бену Курейза, последним племенем иудеев, проживавшим в Медине, о соглашении их с коалицией. Теперь снова возобновились сношения и, по-видимому, принимали довольно решительный характер. Конечно, самое разумное, что могли предпринять иудеи, это было воспользоваться благоприятными обстоятельствами, чтобы доконать окончательно Мухаммеда. Они были с ним не в лучших отношениях, чем их прогнанные раньше единоверцы, и едва ли могли питать надежду, что он станет более уважать свой договор с ними, чем это делал прежде с другими. Квартал их, к тому же, лежал на юго-восток от Медины, именно в том самом месте, где город наиболее слабо защищен; поэтому в руках их находился как бы ключ к позиции Мухаммеда. Несмотря на это, они не решались сразу и открыто принять сторону неприятеля и продолжали, не торопясь, переговоры с союзниками. Сильно поражен был пророк, когда наконец прослышал о новых кознях врагов своих; он немедленно же принял меры. Прежде всего Мухаммед послал некоторых из наиболее уважаемых людей из аусов и хазраджей пригрозить иудеям; а когда эти последние недружелюбно выслушали нарекания бывших союзников, он отдал распоряжение подготовить защиту города с юга, что, конечно, еще более отягчило и без того усиленно напряженную службу за окопами. Одновременно удалось пророку залучить к себе на службу одну темную личность из племени Гатафан, некоего Ну’еима-Ибн-Мас’уда; шпион шнырял беспрерывно то между иудеями, то между союзниками и искусно сеял раздор повсюду, так что вскоре обе стороны перестали доверять друг другу, переговоры тянулись без всякого результата. Далее успел Мухаммед войти в тайное соглашение с шейхом гатафанцев Уcинои. За отступление его соплеменников была пообещана пророком половина сбора фиников Медины. Но отвращение воинственно настроенных приверженцев ислама к подобного рода унизительной сделке помешало окончательному заключению условия. Все эти дипломатические хитрости возбуждали, однако, между союзниками взаимное недоверие; к тому же весенние бури начинали сильно докучать осаждавшим. Для многочисленных стад осаждавших не хватало корма; страдая от непогоды, бедные животные еле-еле волочили ноги. Между тем мусульмане продолжали по-прежнему неослабно следить за неприятелем; таким образом все более и более пропадала всякая надежда достигнуть цели похода. Раз ночью все сразу, как бы сговорившись — мекканцы, гатафане и сулеймы, — порешили бросить начатое дело. На следующее утро войска коалиции потянулись обратно домой. Абу Суфьян написал к пророку дерзкое письмо, в котором зло издевался над окопами как над неприличною воинскою хитростью. Едва ли стоит прибавлять, что на арабов они произвели, однако, громадное впечатление.
Война эта стоила немногих жертв: убитых было человек 5 со стороны правоверных и 2 язычника; по несколько человек с обеих сторон были опасно ранены. Но за войной следовал страшный эпилог. В полдень того же дня, когда отступили союзники, Мухаммед вручил военное знамя Алию, Билаль возвестил, что послеобеденная молитва должна быть совершена в квартале курейзов. До последнего момента опасались иудеи нарушить формально договор; но их переговоры с неприятелями Медины слишком были известны, для пророка довольно было малейшего предлога, чтобы избавиться от непримиримого врага его учения. Курейзы были народ храбрый и могли бы, со своими 600 воинов, попытаться пробиться. Может быть, предполагали они, что все-таки успеют еще добиться таких же условий, как и надиры, а потому временно отложили крайние меры: сражаясь, отступили они в свою крепость и допустили обложить себя. Недостаток в провианте принудил их недели через две начать переговоры, но Мухаммед сразу же потребовал безусловной сдачи. Посланный им к иудеям Абу Лубаба был аусит, следовательно, старинный союзник иудеев. Когда его спросили, будет ли Мухаммедом дарована им по крайней мере жизнь, он ответил официальным тоном: «да», но при этом многозначительно провел указательным пальцем по шее. Узнав об этом опасном проявлении мирского чувства приличия, пророк сильно разгневался, и бедняге Абу Лубабе пришлось вынести тяжкое церковное покаяние, прежде чем он снова попал в милость. Иудеям ничего не оставалось, однако, как сдаться или же попытать биться насмерть. Они предпочли первое, вероятно, в надежде, что их прежние союзники, аусы, заступятся за них, подобно тому как хазраджи два года тому назад спасли Кейнока. Мухаммеду неловко бы было отказать наотрез в их заступничестве; это значило бы поставить аусов ниже их прежних соперников, но истребление иудеев решено им было в душе, и для исполнения своего плана он выискал одно средство, дьявольски коварное, которого не могли никоим образом предугадать исконные враги Аллаха. Глава аусов, Са’д Ибн Му’аз, ревностный раб Божий, лежал на смертном одре от раны, полученной им во время осады. Он знал, что должен умереть, и кипел злобой против всех участвовавших в войне из-за окопов, разумеется, также и против этих «предателей» иудеев. Товарищи по племени этого не понимали, и когда Мухаммед предложил решение участи пленных иудеев предоставить их главе, они охотно согласились. Са’д же решил, недолго думая: мужчин перебить, женщин и детей обратить в рабство, а имущество их поделить. Приговор исполнен был на другой день утром. Целый день продолжалась отвратительная бойня; более 600 иудеев потерпели мученическую смерть за веру. Только один, согласившийся перейти в ислам, остался в живых; все остальные, поголовно, умерли, выказывая геройский дух, чего нельзя было ожидать, судя по прежним их нерешительным действиям. Жены и дети обращены были в рабство. Красавица-еврейка Реихана, доставшаяся пророку, обращена была в ислам и взята им в гарем. Несколько дней спустя суровый судья Са’д последовал за своими жертвами.
Жестокость образа действий пророка в данном случае находит себе некоторое оправдание в древнеарабских воинских обычаях, по которым, несомненно, пророк имел право казнить взятых в плен иудеев, так как они сдались безусловно. Отвратительнее всего в этом приговоре соединение беспощадной суровости с коварной игрой именем Бо-жиим. Но Мухаммед и его последователи так же мало понимали это, как и судившие еретиков католики или протестанты, которые одинаково не могли отдавать себе отчета в ужасных своих деяниях, когда они, во имя Бога, сжигали тела людей, говоря при этом, что спасают их души. Но эти грубые, нечувствительные по натуре люди сами не знали, что творят, даже и в XIX столетии. Все же подобного рода жестокость не была в сущности характеристической чертой Мухаммеда. Так, например, немного спустя он совершает большой шаг вперед по отношению цивилизации своего народа, запрещая уродовать и мучить пленных, приговоренных к смерти. Но это было, понятно, совершенно иное: одно — иудей, а другое — вообще человек. Известны уже ранее те основания особенной ненависти, которую питал пророк к детям Израиля.
Глава IV ПОСЛЕДНИЕ ГОДЫ ПРОРОКА И ОКОНЧАТЕЛЬНАЯ ПОБЕДА ЕГО РЕЛИГИИ. СИСТЕМА ВЕРОУЧЕНИЯ ИСЛАМА
Война из-за окопов и истребление курейзов служат в истории Мухаммеда поворотным пунктом, не менее знаменательным, чем битва при Бедре. Подобно тому, как первое выигранное дело выдвинуло сразу бездомного беглеца, ставшего независимым властелином, окруженным собственным войском, которого нельзя уже было презрительно игнорировать, так и кончившийся без последствий поход коалиции убедил окончательно его противников, что им далеко до него, даже при напряженном сконцентрировании всех сил, по крайней мере в его собственных владениях. С этих пор они и не стараются возобновлять попытки борьбы; каждый из неприятелей сопротивляется в одиночку, как умеет и сколь возможно долее, рассчитывая при этом только на случайности счастливого оборота войны, но не помышляя вовсе о возобновлении единственно разумной политики совместной обороны. Бедуин рассчитывает на дальность и малую доступность своих пастбищ, иудеи — на крепость башен, мекканцы пробуют еще защищать свою святую область, но никто из них не осмеливается более предпринять наступательную борьбу. Поэтому Мухаммед может преспокойно вести атаку поочередно то на одного, то на другого, пока всех по порядку не поглотит. Мастерски глубоко рассчитанными политическими маневрами обделывает он все это; пророка не волнуют ни страсти, ни предубеждения. С невозмутимо холодным спокойствием взвешивает он средства: подавляет опасное движение со всей подобающей строгостью, умеет при случае перекинуть и золотой мост для уступчивого противника, лишь с виду сопротивляющегося. Искусство его располагать в свою пользу неприятельские силы, дробя их безмерно, равно как и стремление разыграть еще при этом великодушие, напоминает коварно-хитроумную политику римлян.
В течение всего шестого года (627) пророк занят расширением области своего влияния по всевозможным направлениям, начиная с безусловно подчиненной отныне его власти Медины. Он пытается снова внушить к себе уважение в среде бедуинов центральной Аравии. Стараясь прикрыть таким образом тыл свой на востоке и северо-востоке, Мухаммед мог, никем не тревожимый, посвятить свои досуги и любезным землякам юга, а на севере — городам иудейским. Он начинает задирать их всякими способами и поджидает только время, когда можно будет окончательно их поглотить. И вот действие открывается целым рядом набегов на различные отделы племен Гатафан, Асад и Хавазин. В сущности они не приводят к значительным результатам, но служат прямо к устрашению беспокойных соседей. Попутно захвачен мекканский караван, сделано нападение и пощипаны немного Бену Са’д в Фадаке, подозреваемые в сношениях с иудеями Хейбара; глава последних Усеир смещен и изменнически умерщвлен вечно готовым к услугам пророка подосланным лицом. Было бы очень интересно иметь более точные сведения о некоторых других предприятиях пророка того времени; как кажется, тогда уже Мухаммед начинал распускать сети далеко за пределы Аравии. С тех пор как он отрезал торговую дорогу на север мекканцам, его мединцы стали высылать сами караваны в Сирию. В этом же году наказаны были Фезариты, отдел племени Гатафан, за то, что они осмелились ограбить караван мединцев невдалеке к северу от города. А незадолго перед тем, так сообщает предание, был направлен набег также к северу. Потребовалось отомстить за ограбление посланника, которого отправил Мухаммед в Сирию к византийскому императору Ираклию, занятому в то время приготовлениями к серьезному походу против персов. О цели посольства, которое, вероятнее всего, было направлено не к самому императору, а скорее к префекту Палестины, ничего достоверного не известно; также не имеется сведений о вероятной связи между этим посольством и походом, предпринятым два месяца спустя в Думат Аль-Джандаль. Христианское народонаселение этого оазиса было, как кажется, издавна в тесной связи с христианскими элементами владений Хиры; с этим предположением согласуется и то, что глава их, хотя чисто арабского происхождения, из племени Келб, носил королевский титул. Без сопротивления подчинился он посланному военачальнику мусульман и обязался выплачивать дань; на самом же деле эта маленькая страна, как увидим далее, подчинилась гораздо позже.
Меж тем приближался конец шестого года (весна 628), а вместе с ним наступление мекканских паломнических празднеств. Как и всегда, происходили они в среднем из один за другим следующих священных месяцев Зу’ль-ка’да, Зуль-хиджжа и Мухаррем[97]. Но уже в Зу’ль-ка’де, когда открывалась ярмарка в Маджанне, многие арабы имели обыкновение посещать Мекку, чтобы успеть совершить так называемое посещение, т. е. малое паломничество, ограничивающееся обходом святынь Мекки; меж тем как в большое паломничество, собственно Хаджж, включались кроме того процессии на Арафат и в Мину. Перед самым началом этого самого месяца объявил Мухаммед своим правоверным, что им совершено паломничество во сне, и ему вручены ключи от Ка’бы. Следовало приготовляться немедленно к паломничеству, но не брать с собою другого оружия, кроме меча, так как это будет мирное предприятие.
Почти невероятно, чтобы пророк, опираясь лишь на сновидение, мог решиться выполнить такое важное по последствиям решение, едва ли был он в то время до такой степени наивным человеком. У него, вероятно, были особые причины предполагать, что курейшиты должны были поневоле беспрепятственно допустить его, как и всякого другого, посетить в эти священные месяцы Мекку и Ка’бу. Но какого рода были эти соображения, об этом нет никакого указания в дошедших до нас преданиях. Между тем, со времени изменения киблы, Ка’ба делалась как бы средоточием общины правоверных. Овладеть Ка’бой стало конечной целью стремлений пророка, а в интересах мекканцев было держать его вдали от священного города. Все это должен был знать Мухаммед. С другой стороны, трудно предположить, чтобы сам он уже тогда захотел вдохнуть своим единоверцам неограниченное уважение к древним обычаям, которые так жестоко преследовал, где только мог. Мы видим при этом, что теперь лишь немногие из выдающихся людей Мекки ревностно относились к продолжению сопротивления, и то те только, которые имели особые причины к личной вражде к пророку, так, например, Икрима, сын убитого при Бедре Абу Джахля. Дальше мы видим также, что главную роль во вскоре наступивших переговорах стали играть не члены семьи Махзум или же Омейи, а Бену Ма’ис, доселе малоизвестный отдел племени курейшитов. Абу Суфьян, душа всякого направленного против Мухаммеда предприятия, вдруг как бы стушевывается, сходит со сцены. Мы слышим, наконец, что вскоре один из первых среди махзумитов, Халид Ибн аль-Валид, принимает открыто ислам. Если принять все это во внимание, невольно является догадка, что мудрейшие между мекканцами прозрели, со времени войны из-за окопов, бесполезность сопротивления. С предупредительною готовностью выслушали они, должно быть, предложения Мухаммеда, которые мог он сделать через посредство дяди своего Аббаса или кого-нибудь другого. Вероятно, пришло одному из них в голову, что можно исподволь приучить мекканцев к лицезрению ненавистного человека, и вот воспользовались паломничеством в месяцы всеобщего мира. Но в момент исполнения, когда в толпе вспыхнуло грозное негодование и резко выступила наружу непримиримая ненависть личных врагов пророка, благоразумные люди спохватились и не решились на этот раз продолжать толковать о снисходительности. Все это, впрочем, довольно гадательно, поэтому попытка осветить факты, о которых предстоит нам рассказывать, может быть и излишня.
По зову пророка около 1500 мединцев и асламитов двинулись в путь к Мекке первого Зу’ль-ка’ды. Священный месяц уже наступил. Беспрепятственно достигли правоверные Усфана, в!0 милях к северо-западу от Мекки. Но здесь пророк получил неблагоприятное известие: услышав о его приближении, курейшиты и живущие вблизи их союзники наскоро вооружились и потянулись лагерем из города к северу, а конницу выслали по дороге к Усфану. Чтобы подойти насколько возможно ближе к городу, Мухаммед повернул вправо, обогнул конные разъезды мединцев и достиг Худейбии, на самой границе священного округа, невдалеке от стоянки мекканцев; здесь пророк скромно расположился. Племя Хуза’а, старинные союзники и неизменные его шпионы — часть их перешла уже в ислам, — сообщали Мухаммеду точно обо всем, что происходило в городе. При помощи их завязал он дипломатические сношения с целью добиться мирного вступления в Мекку. Вначале поступал он энергично, угрожая в крайнем случае пробиться силой и проложить себе путь к Ка’бе; впрочем, выражал также при этом готовность заключить перемирие с курейшитами на долгий срок, обещал на будущее время беспрепятственный пропуск их караванов везде под тем условием, чтобы ему предоставлено было разделаться с остальными арабами, как он пожелает. Посланцы беспрерывно сновали между обоими лагерями, но обе стороны ни до чего не могли договориться. Наконец Мухаммед послал своего зятя Османа и в то же время дозволил некоторым другим посетить своих родных в Мекке. В лагере мекканцев никто не выказал особенного сочувствия к Осману, и он нашел целесообразнее уехать в город, чтобы там начать предварительные переговоры, прежде всего, надо полагать, со своими родственниками из дома Омейи. Прошло три дня; ни он, ни другие не возвращались, а между тем распространился слух, что курейшиты убили зятя пророка; положение дел становилось серьезным. Никоим образом Мухаммед не мог допустить безнаказанно убийства уполномоченного им лица, тем более что это был его зять. Тотчас же стали правоверные хватать кого попало из мекканцев, задерживая их в виде заложников; в свою очередь, и вблизи стоявшие курейшиты стали задирать мединцев; казалось, надвигался момент всеобщей резни.
У правоверных не было вовсе оборонительного оружия, одни только мечи; пророк возвестил, что предстоит вполне мирный поход. Положим, беглецы, равно как и ансары из прежних, были люди неустрашимые и преданные, но являлось невольно сомнение — будут ли держаться так же стойко ввиду непредвиденно критического положения дел те многие, которые перешли в ислам недавно. В этот решительный момент Мухаммед собрал все свое войско вокруг громадного дерева, вышел к воинам и потребовал от каждого из них клятвы рукоприкладством в знак того, что они его не покинут. Слава, какой впоследствии пользовались принявшие участие в этой «клятве благоволения»[98], указывает слишком ясно, насколько сознавалась вся опасность; ставилось на карту все. Но и курейшитам тоже очень не хотелось вступать в бой, исход которого ввиду отчаянной храбрости мусульман нельзя было заранее предвидеть. Они послали Сухейля Ибн Амра, из дома Ма’ис, с двумя сотоварищами. Предложено было Мухаммеду заключить следующее условие: он обязан со своими немедленно же вернуться обратно, зато в следующем году ему дозволен будет доступ в Ка’бу в течение трех дней. Когда мусульмане узнали об условиях, некоторые из ревностнейших, а во главе их Омар, пришли в ярость, собирались даже отказаться повиноваться. Пророку потребовалось употребить всю силу своего авторитета, чтобы довести дело до конца и удержать своих от прискорбных насилий, может быть, оскорблений посланных для переговоров. Особенно возмущало правоверных, когда дело дошло до редактирования договора, что курейшиты отказались наотрез поставить в начале его обыкновенную мусульманскую формулу «во имя Аллаха, Всемилостивого и Всемилосердного», а также не соглашались на обозначение Мухаммеда в качестве посланника Божьего. Когда же пророк спокойно кивнул исполнявшему при этом роль писца Алию в знак согласия на желания язычников, ревностные поборники веры окончательно смутились. Вообще, замечательный этот исторический документ, в том виде, в каком составлен, действительно был в состоянии тяжело встревожить хоть кого, даже самого невозмутимого правоверного. Гласил он следующее: «Во имя твое, о Аллах! Вот условия, на которых заключен мир между Мухаммедом, сыном Абдуллы, и Сухейлем, сыном Амра. Оба они пришли в соглашение, что война прекращается между договаривающимися сторонами на 10 лет. В течение этого срока обе стороны пользуются полною безопасностью, та и другая обязуются не нарушать мира. Притом, если один из курейшитов без ведома тех, кои имеют над ним законное право, перейдет на сторону Мухаммеда, то сей последний обязуется выдать его; если же кто-либо из окружающих Мухаммеда перейдет к курейшитам, они не обязаны выдавать его обратно ему. Затем да пребудет меж нами нелицемерная прямота, и да не будет места никакой тайной неприязненности либо хитрости. Далее, если кто-либо (из остальных племен) восхочет заключить договор или союз с Мухаммедом, то это допускается; а если пожелает учинить таковой же с курейшитами, то и это возможно. Кроме того обязан ты[99] в этом году очистить нашу область и не возвращаться к нам в Мекку. А затем, по истечении годичного срока, очистим мы (город) перед твоим прибытием, тогда можете ты и сопровождающие тебя вступить туда и пробыть в нем три дня, вооруженные тем, что потребно на пути, а именно: мечами в ножнах; никакого иного (оружия) не имеете ты и твои права надевать».
Подписав документ, мекканцы удалились, а Мухаммед тотчас же повелел умертвить взятых с собой жертвенных животных и произвести обычное к концу паломнических церемоний обрезание волос на голове. Пророк хотел засвидетельствовать, что, несмотря на запрещение посещения священной местности в этом году, паломничество все-таки следует считать совершившимся во всем его религиозном объеме. Однако те именно, которые привыкли непоколебимо верить в каждое слово посланника Божия, возмутились в душе и не сочли возможным повиноваться в данную минуту подобному приказанию. В их глазах казалось это каким-то мгновенным припадком слабости, вовсе не божественной. Возможно ли, думали они, что пророк, так определенно сам возвещавший вступление в Мекку, отделывается теперь пустой уверткой, объявляет, что возвещенный им успех откладывается, и по каким-то непредвиденным обстоятельствам желает вернуться; вместо непрестанно проповедуемой прежде неослабной войны против неверующих заключает вдруг перемирие, и при каких еще условиях — унизительнее их нельзя и придумать. Поэтому они исполнили приказ лишь после неоднократно повторяемых напоминаний, и то тогда только, когда он сам подал пример. Исполняли неохотно, небрежно, отчасти не вполне и угрюмо двинулись в обратный путь.
Вскоре, однако, все спохватились и уразумели всю справедливость сказанного Абу Бекром в виде предостережения неукротимейшему из них, Омару. «Держись поближе, у самого его стремени, помни — он посланник Божий!» Договор действительно был неизбежным последствием того безвыходного положения, в котором очутился Мухаммед против всякого ожидания. Зато же пророк и сумел на нем выказать все свое величие. Благодаря несравненно высокому самообладанию он превратил весь договор в ловкий дипломатический фокус. Курейшиты вообразили было, что львиная доля выгод на их стороне, меж тем, в конце концов, должны были удовольствоваться одним слабым утешением поспесивиться, и то на короткий очень срок. Мухаммед, по-видимому обделенный и униженный, становится вскоре неоспоримым господином положения. Неоценимой выгодой для него оказалось уже то, что мекканцы согласились договариваться с ним на равной ноге. Заключением союза они как бы признавали его равноправность с собой, снимали официально пятно с него, некогда бежавшего из отечества безвестного проходимца. Отныне каждый получал право признавать себя открыто его приверженцем либо союзником, не нарушая при этом древнеарабских понятий, составлявших кодекс чести всякого племени. Тотчас же ближайшие соседи Мекки, Хуза’иты, бывшие до сих пор лишь тайными союзниками пророка, стали открыто на его сторону. Между тем живущие рядом с ними бекриты (из племен Кинанитских, кочевавших между Меккой и берегом) примкнули к курейшитам. Мухаммед только этого и ждал. Между обоими этими беспокойными и издавна неприязненными племенами нередко происходили столкновения; casus belli, когда угодно, мог явиться по его желанию. Даже такой, по-видимому, невыгодный параграф, по которому он был обязан выдавать немедленно тех, которые бежали к нему в Медину без согласия своих законных владетелей, вскоре послужил ему же на пользу. Некто Абу Басир, из племени Сакиф, проживавший в Мекке в качестве клиента дома Зухра, был посажен под замок своими господами за выраженную им склонность к исламу; он успел бежать и счастливо добрался до Медины. Зухриты послали за ним двух своих людей с письмом к Мухаммеду; пророк должен был его выдать. Но по дороге Абу Басир воспользовался счастливым моментом, убил одного из провожавших и бежал к морскому берегу. Вскоре собралась там целая толпа бежавших из Мекки по тому же самому поводу; их скопилось около 70. Стали они нападать на караваны курейшитов и столько натворили бед, что мекканцы должны были сами усердно молить Мухаммеда, не согласится ли он отменить роковой для них параграф. Отныне каждому дозволялось покинуть город и переселиться в Медину. Была доказана еще раз, и блистательнейшим образом, неспособность мекканцев препятствовать распространению ислама. Богатая добыча, которою пользовались мусульмане в каждом походе Мухаммеда, действовала на многих как неотразимая приманка; более прозорливые уже предвидели наступление скорого торжества пророка над всеми его неприятелями. Таким образом, не прошло и 22 месяцев после Худейбии, как число его приверженцев более чем удвоилось. Между спешившими со всех сторон стать под знамена правоверных находились: выдающийся полководец, Халид ибн аль-Валид, из дома Махзум, победитель при Оходе, и Амр Ибн аль-Ас, ставший впоследствии одним из дальновиднейших политиков арабских.
Неожиданные результаты договора должны были в высшей степени посрамить тех, кто, слепо негодуя, опрометчиво возмущался на действия пророка, и вдохнуть в его фанатичных приверженцев непоколебимое доверие к мудрости посланника Божьего. Но успокоение умов не произошло сразу; необходимо было предоставить правоверным хотя некоторое вознаграждение взамен, по-видимому, постигшей их неудачи. Само собой, для этой цели более всего подходило продолжать преследование иудеев. В Медине не оставалось более ни души из этого несчастного народа, но в северном Хиджазе израильтяне жили еще во множестве и благоденствовали; средоточием их был Хей-бар, состоявший из трех кварталов хорошо укрепленных; ему подчинены были также значительные места Вади’л-Кура и Фадак. Начало было уже сделано Мухаммедом, как мы видели выше; главы их Абу Рафи’ и Усейр были по его приказанию умерщвлены, а племени Бену Са’д при Фадаке дан был хороший урок. Теперь пророк решил покорить Хейбар окончательно. Вскоре после отступления от Худейбии он двинулся с 1400 человек при 200 лошадей, в месяце Мохарреме, в седьмом году (в апреле или мае 628). Иудеи, конечно, не сомневались, что теперь дошла очередь до них, но понадеялись на крепость башен, построенных отчасти на высоких скалах, а также на помощь 4000 гатафанов, которых только что успели позвать на помощь; но Мухаммеду удалось захватить их врасплох. Он появился рано утром, совершив быстрый ночной переход. Если иудеи и рассчитывали раньше попытаться сразиться в открытом поле, об этом теперь невозможно было и думать: им пришлось запереться в крепость. Для гатафанов это было крайне неприятным обстоятельством. Как истые бедуины, они нуждались в свободе действий, широком пространстве, чтобы в случае поражения быстро ускакать в свои родные степи. К тому же, как кажется, Мухаммед успел надавать им всевозможных обещаний, и они покинули иудеев на произвол судьбы прежде, чем началась серьезная осада. У мусульман не было под рукой военных машин, которыми они могли бы пробить брешь в крепких стенах и башнях; предстояло, по-видимому, утомительное и скучное дело: обложение и морение голодом осажденных. С видимой неохотой отдал приказ Мухаммед срубать пальмовые плантации вокруг города. Вскоре, однако, склоняясь на разумные советы Абу Бекра, он повелел остановить начатое уже дело. Тогда один изменник из горожан указал пророку на слабое местечко одного укрепленного квартала, перед которым раскинут был лагерь мусульман. Хотя иудеи успели быстро, ввиду уже проникшего в укрепление неприятеля, перейти в близлежащий форт, но осаждающим удалось разыскать в занятом квартале военные машины. Как ни были они плохи, убеждение иудеев в неприступности их укрепленного города, естественно, значительно ослабло; пробовали они неоднократно делать вылазки, но все они были успешно отражаемы; одна башня за другой переходили постепенно в руки мусульман. В последней, самой крепкой, продержались осажденные еще 14 дней, лишь обороняясь. Наконец, когда они увидели, что Мухаммед собирается попробовать пустить в ход дотоле неизвестные военные машины, они объявили, что готовы сдаться. Им дозволено было удалиться с женами и детьми под тем условием, чтоб кроме носильного платья ничего с собой не забирали; скрывший же что-либо будет казнен. Несмотря на это, глава иудеев кинана, сын Абу Рафи’, ухитрился припрятать старинные семейные сокровища. О нем немедленно донесли Мухаммеду, и пророк повелел, дабы вырвать дальнейшие признания, подвергнуть его с братом пытке, а затем казнить. Жестокая расправа нисколько, однако, не помешала победителю вскоре за тем жениться на красивой вдове казненного иудея. Добыча оказалась необычайно богатой; по обычаю, поделили ее между всеми участвовавшими в походе. Что же касается самой страны, то, так как было неудобно ослаблять силы ислама через переселение правоверных сюда, так далеко от Медины, она была снова отдана иудеям для дальнейшей обработки на неопределенный срок, «как долго будет угодно это Богу», с тем условием, чтобы данники отдавали половину доходов в казну ислама.
За свою победу над Хейбаром пророк чуть не поплатился слишком дорого. Одна еврейка, по имени Зейнаб, потеряла всех родных во время осады и вздумала отомстить за их смерть. Раз вечером преподнесла она пророку в виде подарка убитую овцу, натертую сильным ядом. Мухаммед принял приношение и приказал изжарить животное для себя и некоторых из гостей своих. При первом же куске яд обнаружился отвратительным вкусом. Пророк тотчас же выплюнул и спасся, а один из собеседников, который успел проглотить несколько кусков, умер. Самому пророку казалось всегда, до конца жизни, что он ощущает присутствие в организме этого яда; он даже приписал ему, хотя, конечно, неосновательно, и последнюю свою болезнь!
После взятия их главного укрепленного города остальные иудеи на северо-западе Аравии вяло продолжали защищаться. Вскоре сдались Вади’ль-Кура и Фадак, вероятно, в то же самое время и более отдаленная Тейма. Одну из своих целей Мухаммед достиг вполне: ни один иудей в Аравии не смел более поднять на него руку; лишь в самом интимном кружке единоверцев он мог дозволить себе оспаривать притязания его на сан пророка. Ближайшие месяцы прошли в незначительных стычках с бедуинами, преимущественно из племен Хавазин и Гатафан. Наступила наконец Зуль-ка’да 7 г. (приблизительно февраль 629), а с ней пора «посещения», которое на этот раз должно было привести к беспрепятственному и торжественному въезду пророка и паломничеству ко святым местам Мекки. Событие произошло без особых приключений: когда войско мусульманское — к людям Худейбии примкнули значительные толпы новых пилигримов, около 2000 человек, — достигло границ священного округа, воины[100] Мекки вышли из города и потянулись к окружающим высотам. Можно себе представить чувство самодовольства, с которым Мухаммед, ныне неограниченный властелин большей части Аравии, вступал во главе своих непобедимых правоверных в город, из которого 7 лет тому назад должен был тайком бежать беззащитным изгнанником. Никто в настоящее время не решался преграждать путь пророку и его окружающим к «священному дому»; со спокойною самоуверенностью исполняли правоверные стародавние, почитаемые повсеместно обряды, а с оставшимися мекканцами тотчас же завязывались дружественные отношения; почти с нежностью приветствовал пророк своего многоопытного дядю Аббаса. Старая лиса, в предвидении позднейших событий, умел устроить тепленькое местечко для себя и своих в ближайшей среде окружавших столь успешно подвизавшегося племянника: при посредничестве дяди Мухаммед женится на Меимуне, овдовевшей невестке, проживавшей до сей поры у Аббаса в дому. Пророк охотно присоединяет ее к своему гарему, тем более что это давало ему возможность раскинуть новые сети над Меккой.
Три дня, назначенные по условию, минули; явился Сухейль в качестве неизменного оратора курейшитов и потребовал очищения города. Мухаммед стал было упираться; он предложил посланнику отпраздновать заодно свою свадьбу с Меймуной. Но Сухейль не поддавался — в ответ на любезное приглашение он продолжал требовать буквального исполнения договора. Делать нечего, на четвертый день должны были выступить из города мусульмане. «Полное посещение»[101] хотя и исполнилось, но грезы пророка осуществились лишь наполовину. Зато как ревностно воспользовался он этими тремя днями, чтобы подготовить довершение остальной половины; наилучшим подтверждением могут служить начавшиеся с этих пор все чаще и чаще поездки самых разнообразных лиц, отчасти из высокопочитаемых семей Мекки, в Медину, в это самое время осенило также Халида и Амра божественным светом, и многих других вместе с ними.
«Людям желательно подгонять события, но Господу угодно, дабы они созрели», — имел обыкновение говорить невозмутимый Абу Бекр несколько позже, когда заходила речь о Худейбие. Таково же было мнение и величайшего политика, который все яснее выступает в лице Мухаммеда. Между тем не только из старой его родины, но и от различных племен полуострова беспрерывно притекали новые приверженцы в главную квартиру пророка и мало-помалу приучались, ради доброго дела, к долгим стояниям на молитве, уплате налогов и тому подобным тяготам необычной набожности, приходившимся весьма не по нутру для истого араба. Спокойно выжидал он, когда наконец наступит момент и Мекка, как зрелый плод, скатится ему на лоно. Но и в это промежуточное время он не мог оставаться праздным, это было против природы ислама; ведь и вне Хиджаза мир преисполнен неверными. Ранее мы упоминали, что Мухаммед в шестом году (627) отправил к императору Ираклию посланника. Перед самым походом на Хейбар (весною 628 г.), так повествует далее предание, приказал пророк приготовить письма к императору Ираклию, к византийскому префекту Египта, Гассаниду Харису VII, и Хосрою Парвезу, шаху персидскому. Мухаммед взывал к ним, убеждал оставить ложных богов и подчиниться посланнику Аллаха. Можно себе представить, какое комическое впечатление могло произвести на Ираклия подобное требование какого-то неизвестного арабского начальника — если только письмо дошло по назначению. Император в это самое время (в апреле 628 г.) только что покончил решительною победой сотни лет тянувшуюся войну между персами и византийцами, и греческая империя вернула назад все когда-либо захваченные Персией провинции. Могущественный властелин и не воображал, конечно, что не пройдет и восьми лет, как орды этого сомнительного авантюриста отторгнут от него навсегда половину его малоазийских провинций и что он должен будет беспомощным беглецом укрыться за стенами Константинополя. Назначенное персу письмо так и не дошло до него. Когда оно писалось, едва ли тот был в живых. Но еще ранее слышал шах о различного рода движениях, происходящих внутри Аравии, и потребовал от Бадхана, своего наместника в Йемене, сообщить ему подробности. Доверенное лицо, посланное наместником в Медину, как он донес впоследствии, приняло ислам. Очень ясно, что это событие до покорения Мекки не могло случиться. Все эти обстоятельства вообще в высшей степени неразъяснены и спутаны. Одно только несомненно, что из Египта, между прочими подарками, посланы были Мухаммеду две красивые рабыни. Имена их — Мариат[102] и Ширин — указывают на их происхождение из Месопотамии, но они легко могли быть перепроданы оттуда в Египет. Первую из них принял Мухаммед к себе в гарем, хотя не как законную супругу. На Востоке, со времен Сары и Агари, не редкость подобные случаи, когда рабыня выступает рядом с законными женами. Подобные же отношения встречаются довольно часто и у арабов. Мухаммед санкционировал их следующим образом: каждый правоверный — за исключением пророка, не связанного никаким определенным числом, — не может иметь более четырех жен, но зато рабынь — неограниченное количество. Положение матери не имело никакого влияния на законность детей. Одно признание со стороны отца давало равноправие сыну рабыни. Поэтому радость Мухаммеда была неописуема, когда по прошествии года Мариат подарила ему сына. Со смерти Хадиджи у него не было более детей. Назвал он его Ибрахимом (Авраам), именем патриарха, чью чистую веру он, как по крайней мере полагал, был призван восстановить на земле. Но за год до собственной смерти пророк должен был увидеть своего сына умирающим.
Кроме этого позднего домашнего счастья, его послания к иноземным государям немного хорошего принесли. До нас ничего не дошло о дальнейших сношениях с византийцами и гассанидами. Но мы узнаем, что в Раби’ I 8 (приблизительно в июле 629 г.) на сирийской границе кучка из 15 человек — вероятно, высланная на разведку, — атакована была неприятельскими войсками, надо полагать, пикетом гассанидской стражи, и все до единого были истреблены. В то же время в греческих владениях был пойман и обезглавлен[103] посол, везший письмо коменданту Востры, главной греческой крепости в области восточного Иордана. Гассанидам, конечно, не нравилось, когда племена внутренней Аравии старались вмешиваться в отношения пограничных областей. Так или иначе, но факт остается неоспоримым, что в течение того же года (Джумада I = сентябрь 629 г.) выступило к северу войско из 3000 человек под командой приемного сына пророка, Зейда Ибн Харисы. Расстояние от Медины до страны моавитян на восток от Мертвого моря по прямой линии составляет около 110 немецких миль. Очень вероятно, что Мухаммед даже приблизительно не имел никакого представления о воинских средствах, которыми именно в это время мог располагать Ираклий. Все же арабы должны были знать, что греки незадолго перед тем нанесли персам чувствительное поражение. Поэтому трудно было рассчитывать на успех, отправляя экспедицию в столь отдаленную область. Вот почему предписывалось на случай несчастья заменить Зейда Джа’фаром, сыном Абу Талиба (двоюродным братом пророка), а затем — хазраджититом Ибн Равахои. Пограничные войска гассанидов были настороже. Уже за несколько миль к северу от Медины наткнулось арабское войско на отряд, высланный на разведку начальником пограничных сил, Шурахбилем. Получив вовремя сведения о силе неприятельского войска, Шурахбиль быстро отступил. Мусульмане достигли Муты, местности вблизи южной оконечности Мертвого моря; сюда стянулись тем временем главные силы византийцев. Правоверные сражались по обыкновению храбро, однако им было не под силу бороться с неприятелем, превосходившим их силы раз в десять[104]. Один за другим пали Зейд, Джа’фар и Ибн Раваха; тогда арабы обратились в беспорядочное бегство. С большим трудом удалось Халиду, участвовавшему тоже в походе, остановить и повести их назад в Медину в должном порядке. Там встретили «беглецов Муты» насмешками и попреками, но Мухаммед понял, что при подобных обстоятельствах немыслимо было рассчитывать на благоприятный исход, и воспретил поэтому дальнейшие нападки. За спасение войска дано было Халиду почетное прозвище «Божий меч». Чтобы поукоротить, однако, дальнейшую заносчивость племен, кочевавших между Мединой и сирийскими границами, отправлен был летучий отряд к северу под предводительством Амра Ибн Аль-Аса, а несколько спустя предпринимались новые экспедиции против гатафанов и других племен. Немного потребовалось усилий, чтобы побудить бедуинов центральной Аравии признать власть пророка. Они ясно видели, что произошло с их прежними союзниками иудеями; от мекканцев ждать им было нечего; с другой стороны, они понимали, что перешедшим на сторону Мухаммеда предстояли неисчислимые выгоды. Поэтому в течение восьмого года (629) большинство отделов племени Гатафан и даже Сулейм, так еще недавно, во время одного хищнического набега, истребивших отряд в 50 человек мусульман, примкнули к пророку. В это самое время, когда могущество Мухаммеда росло с поразительной быстротой, курейшиты любезно предоставили ему в желательной форме casus belli, в котором он так нуждался, чтобы избавиться наконец от несносного договора Худейбийского.
Мы уже упоминали о розни, существовавшей между племенами Хуза’а и Бекр, жившими вокруг Мекки. Оба они включены были в мирный договор, первые в качестве союзников Мухаммеда, а вторые — мекканцев. Случилось так, что один из хузаитов поколотил одного из бекритов за то, что тот сочинил эпиграмму на Мухаммеда. Бекриты, очень обозленные, напали однажды ночью в Ша’бане 8 (декабрь 629 г.) в большом числе на отряд Хузаитов и расправились с ним по-свойски. Между нападающими, надо полагать, было несколько курейшитов; во всяком случае весьма вероятно, что всем этим нападением руководила мекканская партия войны, предводимая Сухейлем. Она постепенно стала, по-видимому, понимать не хуже самого Абу Суфьяна, что силы Мухаммеда, хотя медленно, вырастают до необычайных размеров, потому и порешила, что наступила крайняя пора для последней попытки спасти город. Ее предводители надеялись смелым поступком вовлечь в войну своих сограждан, дабы даровать Мекке или победу, или же возможность потерять независимость с честью. Одного они не рассчитали — веками засевшее нерадение в единоплеменниках не могло быть устранено сразу. В массах народонаселения не было никакого единодушия. При первом известии о расторжении мира сограждане и не подумали вооружаться, чтобы защищать свою свободу против ожидаемого нападения со стороны Мухаммеда. Наоборот, наступило всеобщее смущение; никто и слышать не хотел о Сухейле и его головорезах, все бросились к Абу Суфьяну умоляя его отправиться в Медину и покончить дело как-нибудь миром. Старый аристократ долго колебался, но наконец согласился. Одно только странно: отправился он в Медину дня два спустя, между тем хузаиты, конечно, давно уже там побывали и все передали по-своему. Тщетно добивался Абу Суфьян в течение многих дней услышать от Мухаммеда и окружающих его что-нибудь более или менее успокоительное; все наперерыв старались застращать его, а вместе с ним и остальных курейшитов, отовсюду приходилось слышать одни лишь угрозы[105]. Не успел он покинуть Медины, как находившиеся в городе войска немедленно же поставлены были на военную ногу; вытребованы были также все союзные бедуины для следования за армией. Скорехонько пристраивались к мусульманам жадные хищники, частью еще в городе, а частью на походе, как кому было удобней; потянулось и племя Сулейм, а также некоторые гатафане. Прежде, в «войне из-за окопов», сражались все они с мекканцами против Мухаммеда, а теперь шли на Мекку вместе с Мухаммедом: очевидно, ветер потянул в другую сторону.
Мухаммед делал все, что мог, для маскирования цели похода, чтобы, по возможности, не дать курейшитам времени вооружиться. Между тем никоим образом нельзя было сомневаться в его намерениях. По крайней мере уже на полпути встретили его некоторые из мекканцев, которых как бы обуял внезапно припадок набожности, а во главе их — благородный дядя его Аббас. Влекомый как бы роком для исполнения своей роли в предстоящих событиях, он спешил занять место вблизи Мухаммеда. Многие из курейшитов уверяли, по-видимому чистосердечно, что если они и предчувствовали что-то недоброе до прибытия мусульманского войска, то ничего доподлинно не знали. А между тем едва ли кого из них, за исключением разве военной партии, изумила быстрота Мухаммеда.
Около средины Рамадана, 8 (в начале января 630 г.)[106] мусульманское войско разбило лагерь в Марр Аз Захран, в одной миле с четвертью к северо-западу от Мекки. К вечеру, так передает предание, запылали по горам тысячи огней; блеск их вселял ужас в сердца курейшитов. Они выслали на разведку Абу Суфьяна. По неисповедимому предопределению небес, на полпути встретили его объятия Аббаса, который, со своей стороны, заботясь о судьбе города в случае насильственного его завоевания, бросился тоже, чтобы предупредить заблаговременно мекканцев о бесполезности дальнейшего сопротивления. Сообщение это до такой степени поразило «исконного врага ислама», что он решился следовать за Аббасом, а тот поручился головой за его личную безопасность. Поздно вечером явились они к Мухаммеду; часть ночи прошла в переговорах. На другое утро пророк обратился к язычнику еще раз, энергично расшевеливая его совесть. Абу Суфьян вынужден был сознаться, что и сам видит, что идолы не помогут, иначе ведь пора бы им прийти к мекканцам на помощь; добрый старик сомневался только в одном, и то слегка: в божеском откровении Мухаммеду. Но и это сомнение рассеялось, как дым, когда Аббас обратил его внимание на то, что при настоящем положении дело может легко коснуться его шеи. Тогда язычник признал более удобным прочесть полное исповедание веры. После этого ему обещали, что его и всех остальных оставят в покое, если при вступлении войск они смирнехонько будут сидеть по домам. Затем Аббас проводил приятеля восвояси. По дороге, на одном из выдающихся отрогов, спутник задержал его и заставил полюбоваться на толпы движущихся мимо них правоверных, бедуинов, ансаров и беглецов. Во всем непобедимом войске числилось всего 10 000 воинов. Сильно же ошиблись хозяева Мекки 7 лет тому назад в этом презираемом ими плебее. Неисправимый аристократ произнес не без иронии, обращаясь к своему спутнику: «С этими, конечно, нам не справиться; царская власть твоего племянника, надо сознаться, стало довольно-таки внушительной». «Смотри, не наговори на свою шею, он ведь пророк», — буркнул тот. — «Что ж! По мне, пожалуй, хоть бы и так», — заключил Абу Суфьян.
Рассказ этот довольно правдоподобен. Весьма возможно также, что Абу Суфьян ради приличия выждал некоторое время применения к нему мягкого внушения и тогда только формально принял веру. Так или иначе, трудно объяснять случайностью его личное свидание с Мухаммедом, равно и то обстоятельство, что за исключением горсточки храбрецов курейшиты спокойно взирали на вступление в город неприятельского войска. Едва ли объяснимо также одним ночным уговором только что успевшего вернуться Абу Суфьяна, что даже теснины, ведущие в город, не были никем заняты. Из всего этого поневоле приходится заключить, что задолго еще до прибытия Мухаммеда знатнейшие горожане решили сдачу на более или менее сносных условиях и что партии войны, предводимой Икримой, Сухейлем и Сафваном, удалось собрать вокруг себя лишь незначительную кучку воинов. Остальные же удовольствовались тем, что глазели на комедию, какую нашли лучшим разыграть выдающиеся лица. Во всяком случае неоспоримо, что Мухаммед не ожидал никакого сопротивления. Предводители войск, приготовлявшихся вступить в город со всех четырех концов, получили определенное приказание никого не умерщвлять, за исключением сопротивляющихся, встречающих войска с оружием в руках. Занятие различных кварталов совершилось без пролития крови. Только Халид Ибн аль-Валид, вступая через южные ворота во главе бедуинов, наткнулся на кучку непримиримых. Они только что собирались покинуть город, неизвестно только, с какою целью — возобновить ли борьбу снова извне или же бежать в южную Аравию. Последовала непродолжительная схватка, и их разогнали — покорная Мекка лежала у ног пророка.
Если наши предположения справедливы, то условия сдачи по предварительному соглашению между Абу Суфьяном и Мухаммедом легко восстановить, сообразуясь с ходом следующих событий: Мекка отказывалась от сопротивления и предоставляла свои войска к услугам ислама; взамен жителям сохранялись жизнь и имущество, равно предоставлялось участие вместе с прочими мусульманами в будущем в общей, приобретаемой силой оружия добыче. Непосредственное принятие ислама пока не требовалось, но вскоре совершилось обращение большинства жителей, остальные приняли веру впоследствии. Громадное большинство обратилось в веру, понятно, только по форме; в особенности же это было заметно среди членов партии аристократов; и в исламе оставались они твердо при своих мирских воззрениях и стремлениях. Не лежало их сердце к пророку: не могли они забыть, что вначале он сильно стеснил их торговлю, а впоследствии даже и совершенно ее прекратил. Но ныне выяснялось, что быть на его стороне гораздо выгоднее, поэтому в конце концов они охотно примыкали вовремя к новой торговой фирме, пользуясь религиозными обрядами, как вывеской, нисколько не принимая всерьез дела веры. Мухаммед же смотрел, конечно, совершенно иначе: ему недостаточно было одного обладания Ка’бой. По мере расширения власти он предполагал распространять попутно и веру. Поэтому пророк с особенной пунктуальностью стал наблюдать за чистосердечием признания веры среди новообращенных. Стремясь во что бы то ни стало привязать к себе и своим целям прежних своих врагов, он пользовался всяким случаем оказать им свое благорасположение. То милостивым словом, то богатым подарком пробовал он «прельстить их сердца», гласит официальный термин. И ему действительно удалось усилить самым осязательным образом материальное могущество своего государства. Но он не в состоянии спаивать новые элементы с духом ислама и терпит дальнейшее существование языческо-мирских мнений, которые впоследствии наносят делу ислама большой изъян. К двум уже существующим неравным составным частям в общине: истинно правоверной партии мединской, как мы можем по всей справедливости ее назвать, и вечно подвижной, стремящейся к партикуляризму бедуинской — присоединяется теперь третья партия, мекканская. Она стала вразрез с обеими партиями: с первой благодаря своей небрежности по отношению к религиозным интересам, а со второй вследствие сознательной привязанности к раз завоеванному государственному единству.
Разнородные стремления этих партий резко отмечают арабский период истории ислама; но все они пока подчинились служебным обязанностям повиновения, согласно повелениям Божиим, передаваемым Его посланником, и полное единение временно было достигнуто. Безучастно глядит вся Мекка, как пророк при громких криках «велик Аллах», сопровождаемый своими непобедимыми войсками, семикратно объезжает вокруг Ка’бы на своей верблюдице Аль-Касва, семикратно прикасается жезлом к священному черному камню, повелевает низвергнуть истуканы и разбить вдребезги их изображения, осквернявшие до сей поры дом Божий. Охотно прислушивается толпа к постановлениям пророка, которыми подтверждаются во имя Бога живого святость городского округа и все его преимущества; не менее приятны и речи его, возвещающие всеобщее равенство людей пред Богом; с особым ударением провозглашает он обязанность их не уклоняться от церковных и мирских порядков ислама. Народ беспрекословно повинуется даже и тогда, когда ему приказано очистить все дома от находящихся в них изваяний богов. Зато пророк возвещает свою глубокую привязанность к отчему городу и так безусловно признает его высокое значение, что его мединские спутники начинают тревожиться. Им приходит в голову, не вздумал бы их пророк покинуть и вернуться на старую свою родину. Но он понимает хорошо, что не здесь крепкие корни его силы. «Буду жить там, где вы живете, и умру там, где вы умрете», — промолвил он к ним благодушно. И успокоились их сердца.
Лишь немногие, человек 10 или 12, были изъяты из общего мира за то, что при различных обстоятельствах оказали слишком энергичное противодействие Мухаммеду или его приверженцам; иные сочиняли эпиграммы на него и распространяли их, другие провинились в чем-либо ином, не менее тяжком. Но из них казнены только четверо, остальные помилованы. Даже с главами военной партии: Сухейлем, Икримой и Сафваном — ничего особенного не приключилось. Двое последних, бежавшие после стычки с Халидом, получили приглашение вернуться назад, им обещана была полная амнистия, и впоследствии были они лучшими бойцами за ислам. Один только диссонанс нарушил всеобщую гармонию; произошел он не по вине Мухаммеда, причиною была необузданность Халида. Под ничтожным предлогом захватил он изменническим образом в плен племя Джазима, кочевавшее на юге, невдалеке от Мекки, и заявившее своевременно о своем подчинении. Мстя за давнее кровопролитие, он приказал своим бедуинам перебить некоторых из них, несмотря на громкие протесты сопровождавших его беглецов и ансаров. Это было вопиющее нарушение запрещения правоверным отмщать за кровь, пролитую еще в язычестве; притом же это было и бесцельной жестокостью; величайший полководец и в то же время самый гадкий человек первого столетия ислама имел впоследствии не одну, а множество подобных историй на душе. Но Мухаммед знал цену «мечу Божию», ограничился выговором, но не отрешил его от командования и сам из своего кармана выплатил деньги, следуемые за кровомщение родным убитых воинов-джазимов. Между тем стали доходить другого рода тревожные вести в Мекку. Распространился слух о том, что отделы племени Хавазин пришли в движение и замышляют что-то недоброе. С двумя из них еще прежде Мухаммед имел неприятные столкновения; это были племя Сакиф, обитавшее к востоку от Мекки в городе Таифе и окрестностях его, то самое, которое так грубо обошлось с пророком незадолго до его бегства, и другое, Амир Са’са’а, на главу которого, Ибн Туфейля, пало подозрение в умерщвлении посла правоверных в четвертом году (625). Как и другие отделы племени, они поняли наконец, что станут ближайшей целью мусульманского оружия, так как пограничное с ними племя Сулейм уже примкнуло к мединцам. По достоверным известиям, эти бедуины решились предупредить нападение еще ранее занятия Мекки. Как бы то ни было, но не прошло и 14 дней после занятия города, а их полчища силою тысяч в двадцать расположились лагерем вблизи Таифа. Трудно было даже представить, как успело это громадное войско и в такой короткий срок стянуться отчасти из отдаленных, далеко разбросанных пастбищ. Шестого Шавваля 8 г. (приблизительно в конце января 630) Мухаммед, уверенный в по-беде, но вскоре чуть не принужденный раскаиваться в своем самомнении, повел им навстречу свои войска. К нему присоединились 2000 мекканцев, с ними и Абу Суфьян, также и помилованные недавно предводители партии войны Икрима и Сафван, предложившие охотно свои услуги новому господину родного города. Девятого вечером получено было через одного лазутчика известие, что хавазины расположились лагерем в недальнем расстоянии, у Аль-Аутаса. Они находились под командой Малика Ибн Ауфа, из отдела На ср. При многих бедуинах находились женщины с детьми, остававшиеся в тылу лагеря с тем, чтобы возбуждать до крайних пределов мужество сражающихся. Малик предусмотрительно выслал несколько кавалерийских отрядов в узкую долину Хунеин, отделявшую его от мусульман. Там укрылись они в боковых ущельях с намерением выждать удобный момент для нападения на неприятеля. План удался как нельзя лучше. Едва забрезжил утренний рассвет зимнего, тусклого, дождливого дня, как обыкновенный авангард Мухаммеда — бедуины под предводительством Халида — вступил в узкий проход. Отряд дошел уже до середины, как вдруг со всех сторон — слева, справа — накинулись на него толпы конных. Бедуины, привыкшие при подобных внезапных нападениях мгновенно рассыпаться и еще не вышколенные окончательно железной дисциплиной ислама, повернули своих лошадей назад и поскакали без оглядки, увлекая вслед за собой равно ненадежных мекканцев; ядро войска — ансары — и те заколебались. Еще один момент, и Мухаммед, окруженный небольшой кучкой правоверных, старавшихся заслонить его собою, мог подвергнуться страшной опасности быть отрезанным от своих. Пророк, однако, нисколько не смутился, выхватил меч и с тою же неустрашимостью, как когда-то у Охода, крикнул громко, обращаясь к своим мединцам: «Сюда, ко мне, люди древа!»[107] Возле него стоял дядя его Аббас, обладавший громоносным голосом. И еще громче раздался тот же самый призыв, пронесшийся над волнующимися толпами беглецов. Более не требовалось, дабы напомнить союзникам об их обязанности: «К твоим услугам! К твоим услугам!»[108] — передавалось от ближайших к дальним. И, как бы по одному внезапному порыву, сражение возобновилось снова. Мало-помалу поворачивали назад и другие беглецы. Поднявшись на стремена своего лошака, присматривался зорко Мухаммед к бою и вдруг воскликнул: «Ого, печка-таки нагревается», — намекая на название местности[109]. И действительно, вскоре хавазинам стало невыносимо жарко. Племя Сакиф, оставившее дома своих жен, первое подумало о безопасности, которую представляли бедуинам стены Таифа. Остальные продолжали обороняться, но уже чувствовали, что им не удержать за собой поля сражения. Вскоре все громадное войско бросилось врассыпную; те, которые взяли с собой жен и детей, пробовали было защищаться в лагере, при Аутасе, но и это последнее сопротивление вскоре было сломлено. Победителям достались 6000 жен и детей, 24 000 верблюдов и бесчисленное число овец и коз. Зато преследование совершенно не удалось: племя Сулейм вспомнило, хотя и поздно, что Хавазин — их отдаленные родственники; оно отказалось наотрез сражаться дальше. К тому же Малик со своими насритами сумел искусно прикрыть отступление, а затем и сам счастливо ушел с остальными в Таиф.
Город этот лежал на границе южной Аравии, и жители его, как кажется, позаимствовали у соседей тамошнее искусство постройки крепостей. Для племен северной Аравии, непривычных к осаде, город их мог представлять серьезное сопротивление. Тем важнее было, тотчас же вслед за победой, быстрым натиском овладеть городом прежде, чем бежавшие с поля сражения успеют там устроиться. Поэтому Мухаммед приказал наскоро отогнать добычу в соседнюю долину, Джи’рану; здесь разместили ее, окруженную стражей; сам же пророк направился поспешно далее к Таифу. Было уже поздно: Малик находился в городе, где оказывалось вдоволь и защитников, и жизненных припасов. Оставалось одна правильная осада. Для приведения ее в исполнение пришлось вступить в переговоры с одним йеменским племенем Бену Дау[110], жившим немного южнее и славившимся умением вести осадные работы. Те охотно согласились и выставили против города один таран и несколько осадных башен, но жители Таифа, не менее их искусные в крепостной войне, забросали машины раскаленным железом, так что вскоре они сгорели, дело тем и кончилось. Осада продолжалась всего около 14 дней, а затем ее сняли: видно, Богу угодно дать делу прежде созреть, утешали себя правоверные. Бедуины же с жадностью ждали дележа добычи, взятой под Хунейном. Один из кинанцев, старинный сподвижник мекканский, когда пророк стал с ним советоваться, ответил: «Не беспокойся, лиса в норе — если можешь обождать, ты и потом ее схватишь, а если и упустишь, она тебе не повредит». Мусульмане тронулись в обратный путь, не покончив дела, но и не ворча: всех утешала мысль о предстоящем дележе добычи. Меж тем, когда вернулись войска в Джи’рану, оказалось, что Мухаммед придумал нечто новое. Масса пленных и имущества была так велика, что о точном исполнении известных правил невозможно было и думать[111]. Мухаммед, между тем, решился обратить значительные суммы денег и большое количество верблюдов на истинно княжеские подарки знаменитейшим из мекканцев и старейшин бедуинов. Он пожелал «прельстить сердца» тех, кои были для него особенно полезны. Из женщин и детей первоначально раздавал он немногих, ибо предвидел, что хавазинцы, по всей вероятности, обратятся к нему, прося о выкупе своих; он не захотел, понятно, выпускать из рук такого прекрасного залога для дальнейших переговоров с ними. Когда все остальное было уже поделено, пришлось, однако, начать раздачу и пленных. Но едва это было покончено, как появились наконец посланные от Хавазина. «Земляки наши, — объявили бедуины, — готовы помириться и даже принять ислам[112], но они рассчитывают, что Мухаммед возвратит им их жен, детей и имущество». Пророку особенно важно было войти с ними в соглашение, так как Таиф оставался еще непокоренным, а после отступления легко мог сделаться очагом новой войны; необходимо было, и во что бы ни стало, побежденных, но не уничтоженных окончательно хавазинов склонить к принятию веры. Поэтому объявил пророк выборным, что всего возвратить, принимая во внимание нужды мусульман, он не может, но предлагает им выбрать себе, по желанию, или родных, или имущество. Они пожелали жен и детей. По ходатайству Мухаммеда, большинство мусульман согласилось беспрекословно возвратить пленных без выкупа, за исключением некоторых ненасытных бедуинов, которых пришлось удовлетворить верблюдами. Совершенно удовлетворенные посланцы удалились, уводя с собою освобожденных пленных; им поручено было в то же время сообщить начальнику их Малику, остававшемуся в Таифе, что его семья, а также и имущество сохраняются нетронутыми и будут ему выданы, как только он явится к пророку и пожелает принять ислам. Малик действительно покинул тайком город и принял требуемую от него присягу. За это он был поставлен снова во главе хавазинов, кочевавших вблизи Таифа. Сделавшись мусульманами, бедуины тотчас же принялись грабить бывших своих союзников и держали их все время в полнейшем страхе, так что Мухаммеду не было больше надобности заботиться о Таифе; можно было спокойно ждать, что жители и их союзное племя, Сакиф, доведены будут со временем до полного истощения.
Таким образом, с обычным, ему одному присущим замечательным дипломатическим тактом, успел пророк возместить невыгоды неудачной осады и в высокой степени вознаградить бедуинов и мекканцев, удовлетворив широкой рукой их жадность; тем не менее приходилось ему покинуть долину Джи’раны не без горького чувства досады. Вынужденный всякое распоряжение прикрывать духовным плащом, пророк понимал в глубине души, что поступает не совсем прилично, подчиняя свою политику слишком сильному давлению мирских воззрений. Безграничное «прельщение сердец» показалось даже для его испытанной верности дружины мединцев, так жестоко обделенных при разделе добычи, делом чересчур неподходящим. «Как сражение, — начали они ворчать, — мы его самые близкие, а коснется раздела — пожалуйте курейшиты, милости просим. Хотелось бы очень знать, Господу, что ли, так угодно — конечно, тогда нечего и толковать, — а если это от него самого идет, так следовало бы потребовать по-настоящему отчета». Собственно, они были правы, и тем более обозлился Мухаммед. Пророк отдал повеление созвать всех и обратился к ним со строгим внушением. Отдавая им должную справедливость во всем, что для него делали, поставил им также на вид, чем и они ему обязаны. «Вы недовольны тем, что иноземцы погнали за собой овец и верблюдов, а сами кого уводите? Ведете за собой на родину посланника Божия! Да, клянусь тем, в чьих руках душа Мухаммеда, не будь Хиджры[113], я сам сочту себя принадлежащим вам, моим союзникам. Если бы весь свет двинулся в одну сторону, а союзники в другую, клянусь, я не преминул бы остаться с союзниками моими. О Всемогущий, будь же вечно милосерд к союзникам, и к сынам союзников, и к сынам сынов союзников!» Кругом послышались всхлипывания, заструились слезы по бородам закаленных бойцов; в рядах поднялся громкий говор: «Мы все довольны, о посланник Божий, и судьбой и участием твоим!» Когда нужно было, он знал, как говорить со своими людьми, но возникшего между мединцами и мекканцами неудовольствия не мог все-таки устранить. Пока был в живых сам пророк, пока государственное кормило покоилось после него в крепких руках Абу Бекра и Омара, пламя ненависти продолжало тлеть едва заметно, но его зятю, слабому Осману, взрыв партийных страстей стоил жизни, а междоусобная война, возгоревшаяся затем, на долгие годы сковала юношеские порывы ислама.
Но из темного рока еще не пала ни одна тень на блеск настоящего. Во всей Аравии после мирного включения Мекки в союз правоверного государства не оставалось ни одной силы, которая могла бы избегнуть верховенства Медины. Хотя количество жителей, находившихся к этому времени под владычеством Мухаммеда, не превосходило доброй трети населения всей страны, но впечатление непреодолимости, вызванное рядом успехов последних лет, ощущалось везде чрезвычайно сильно. Неспособность племен, расколотых на сотни беспорядочных общин, соединить воедино свои силы, с другой же стороны, приманка, конечно, значительно преувеличенная слухами о разделе несчетной добычи, так обаятельно действовала на большинство жадных бедуинов, что почти без исключения везде, даже в самых отдаленнейших округах, достаточно было простого приказания пророка, и народ охотно примыкал к новому порядку вещей. Почти во всех случаях дело происходило по раз заведенному порядку. По призыву посланника Божия появлялись старейшины отдельных племен для личных переговоров в Медину. Их там ждал, само собой, самый милостивый прием: льстили, чем только можно было, гордости сынов пустыни, применяясь к их подчас далеко не деликатному обхождению, осыпали похвалами благородство их рода, преимущества их племени, славу их дел; удовлетворяли их жадность богатыми подарками, выдаваемыми из постоянно переполненной теперь государственной сокровищницы; ревность, с которой они относились к своему влиянию, убаюкивали, положительно подтверждая их авторитет над их соплеменниками; одним словом, не упускалось ни единой приманки, которою искусная дипломатия умеет повлиять на эгоистические побуждения необразованных дикарей. Но зато во всем, что касалось собственно его дела, Мухаммед оставался непреклонен. На все попытки выторговать хотя бы самые пустяки из кажущихся совершенно незначительными обязанностей, налагаемых исламом, он отвечал неизменно: «Нет, нельзя». Признание веры, требовавшей отмены идолопоклонства, подчинение авторитету пророка, обязательства пятикратной молитвы ежедневно и уплата «подати на бедных», т. е. выдачи десятины дохода в пользу государственной кассы — вот те неизменные и постоянные требования, из которых самый упрямый из арабов — а араб может быть слишком упрям — не мог ничего выговорить. В то время, когда мирные переговоры почти совершенно наполнили годы девятый и десятый (630–631), предпринимались также разновременно то та, то другая военные экспедиции для ускорения подчинения отдельных племен или же для возбуждения в них, как говорилось тогда, доброй воли. Иногда требовалась экзекуция, так как разосланные повсюду сборщики податей не всегда встречали среди бедуинов желательные охоту и воодушевление, но такие отдельные случаи встречались редко. Лишь к началу одиннадцатого года (632), когда мало-помалу все шире и шире стали ощущаться жителями некоторые неудобства церковных и государственных порядков, а вместе с ними и тягота подати, наступил момент подготовки к более значительной реакции среди арабского народа. До того же времени процесс включения шел довольно гладко и однообразно, лишь немногие отдельные факты заслуживают упоминания.
Между Персидским заливом и центральной Аравией кочевало могущественное племя Бену Темим, некоторые отделы которого выдвинулись далеко на запад. К одному из них, Бену Амр, подошли вплотную мусульманские сборщики податей, собиравшие в то время десятину у хузаитов, живших к северу от Мекки. Амриты, опасаясь, чтобы эти пришельцы не вздумали распространить свою неприятную деятельность и на их владения, поспешили прогнать правоверных вооруженной силой. Уейна, шейх фезаритов отдела гатафанцев, обрадовался случаю отличиться и наказать наглецов. С 50 расторопными своими бедуинами он настиг их и, взяв в плен с полсотни мужчин, женщин и детей, приволок в Медину. Пришлось бедуинам подумать о выкупе своих. Темимцы послали депутацию к Мухаммеду. Был это народ грубый и дерзкий. Стали они у мечети и принялись непристойно, стуча и крича, вызывать Мухаммеда. Когда наконец пророк вышел из дома Айши, отправляясь на полуденную молитву, они бросились все гурьбой к нему. Дружелюбно усмехаясь, но не проронив ни слова, прошел мимо них пророк. И тогда только, когда окончилась молитва, он выслушал их. По давно заведенному обычаю в пустыне, выступил один из темимцев и произнес прекрасную речь; в ней превозносил он свой народ, выставляя его благороднейшим, наиболее зажиточным и самым многочисленным среди восточных племен. Мухаммед знал хорошо бедуинов и понимал, что их следует прежде всего поразить их же оружием. Поэтому кивнул он одному из своих; этот не преминул, конечно, пуще расхвастаться, рассыпался в пышных дифирамбах по адресу посланника Божия и всех его приближенных. Затем наступил черед главного поэта темимов, Аз-Зибрикана. Он продекламировал несколько витиеватых строф, в которых снова восхвалялось величие его народа. Но придворному поэту Мухаммеда, Хассану Ибн Сабиту, без особого труда удалось затмить доморощенного пиита и далеко превзойти его еще более цветистыми оборотами. Бедуины смекнули тотчас же, что пророк не только умеет сноситься прямо с Аллахом, но и окружил себя самыми даровитыми ораторами и стихотворцами; всякому, дескать, далеко до него. Они сразу же, тут на месте, объявили, что готовы подчиниться, и получили, разумеется, обратно всех своих пленных. Но тотчас же вслед за этим событием появился коран, воспрещавший на будущее время толкотню и крик в присутствии пророка.
Весьма существенным оказалось, что в это самое время приняли ислам несколько знаменитых поэтов, принесших немало пользы делу распространения веры великим воздействием своего дарования. Сам Мухаммед не умел слагать стихов, не терпел ни поэзии, ни поэтов. Горе тому, кто подобный сомнительный дар предоставлял в распоряжение сатаны, — мы уже видели не один пример, как за эпиграмму на пророка дерзкий платился жизнью. И теперь, когда ислам проник почти уже всюду, Ка’б, сын знаменитого Зухейра, из племени Музеина, подвергался большой опасности. Этот высокоодаренный поэт, как часто бывает с остроумными людьми, был склонен, увы, к неверию. Брат его, Буджеир, вместе с большинством музейнитов, принял ислам, а поэт осмеял это обращение в нескольких злых строфах. Мухаммед не любил шутить, и бедному мечтателю грозила неминуемая смерть. Всякий хорошо понимал, что, подобно прежнему Ка’бу, павшему искупительною жертвою ислама, никому не уйти от кинжала любого фанатика. Буджейр не замедлил предупредить брата об угрожавшей ему опасности. Ка’б решился поставить жизнь на карту и отдаться самому в руки пророка. Переодетый, вошел он в Медину и прокрался в мечеть; там увидел он Мухаммеда, беседовавшего с некоторыми правоверными. «Посланник Божий, — воскликнул поэт, когда удалось ему пробраться поближе к пророку, — здесь вблизи находится Ка’б Ибн Зухейр. Он хочет вымолить у тебя прошение, как раскаивающийся, верующий. Примешь ли ты его милостиво, если я тебе его доставлю?» — «Пусть будет по твоему!» — было ответом. — «Перед тобой стоит Ка’б». Пылая негодованием на обманщика, осмелившегося провести самого пророка, выпрыгнул из толпы один из ансаров, готовый тут же на месте умертвить дерзновенного, но Мухаммед отклонил удар, подтверждая помилование. Признательный поэт произнес экспромтом прелестный панегирик в честь посланника Божия[114]. Когда Ка’ба произносил строфу:
«Посланник — это меч, сверкающий во мраке,
Сам Бог орудие святое закалил» —
прославляемый сорвал с плеч своих зеленую мантию и накинул ее на осчастливленного столь высоким вниманием поэта. Стихотворение это носит название «Песнопение мантии». Ка’б очень дорожил подарком пророка, так что отказался продать его Халифу Муавие за 10 000 дирхем. Лишь по кончине поэта властелин мог приобрести драгоценное это одеяние от наследников поэта за 20 000. Как редкостный памятник хранилась мантия в сокровищнице повелителя правоверных, сначала в Дамаске, а затем в Багдаде, пока не сгорела в 656 г. Гиджры (1258 г.), при завоевании города татарами. «Мантию пророка» и поныне, положим, показывают в Константинополе, во дворце султана, но подлинность ее не более достоверна, чем святые одежды в Трире.
Сравнительно довольно поздно, лишь по смерти лукавого А’мир Ибн Тяфеилу, покорились и Бену Амир Са’са’а; но ранее старый Абу’ль-Бара, за много лет перед тем склонявшийся к принятию ислама, выслал в Медину, для изъявления покорности, племянника своего, Лебида, одного из величайших поэтов арабских, сочинителя одной Мо’аллаки. Было труднее обратить наследника другого великого имени. К северо-западу от Медины, в округе известнейших двух горных хребтов Аджа и Селма, обитало почитаемое всеми племя Тай. Часть их были христиане, другие же поклонялись в высшей степени уродливому идолу, прозываемому Фуле. Со времени покорения Хейбара тайаты сделались соседями мусульман; но они не думали обращаться, даже после перехода на сторону правоверных города Мекки; поэтому в 9 г. (в средине 630) послан был Алий с тем, чтобы разрушить храм вместе с его идолом. Знаменитого князя тайитов, «Хатима щедрого», давно уже не было в живых. Сыну Адию во главе части племени удалось уйти в Сирию, но осталась его сестра, которую вместе с другими пленными привели в Мекку. Это была разумная женщина, которая сумела добиться у пророка освобождения; она отправилась затем в Сирию и уговорила брата вернуться и покориться. Мухаммед поставил снова Адия во главе племени. С тех пор сын Хатима твердо держался ислама, даже тогда, когда большинство арабов отпали, он не изменил.
К концу же девятого года (630) жившие в Таифе и кругом его сакифы сильно ослабли: Малик со своими хавазинцами до такой степени тревожил жителей, что никто, наконец, не решался выходить из города. Надвигалось разорение; без перерыва угонялись с пастбищ, из-под самых стен, верблюды и остальной скот, так что жители были доведены чуть что не до нищенства. Наконец им стало невмоготу, и они послали послов в Медину: представителей племени встретили там дружелюбно. Сам пророк соблагоизволил преподать неофитам учение веры; они выказали послушание, но предупреждали, что простой народ в Таифе упорно привязан к Лат, древней богине. Поэтому, просили они, нельзя ли позволить не трогать ее еще годика с три, а тем временем возможно будет постепенно приучить народ к истинам Божиим. Но Мухаммед был в этом отношении, и совершенно основательно, особенно непреклонен. Да разве можно было, в самом деле, оказывать потворство из-за той самой Лат, из-за которой и без того когда-то вышла у пророка неприятная история в Мекке. Тщетно хлопотали усиленно добрые таифяне о своем дорогом идоле: подобно Аврааму, заступавшемуся за праведников Содома, им не было дано ни двух, ни одного года, ни шести, даже ни одного месяца отсрочки. Одно только было им обещано: идол не будет повержен их собственными руками. Прежний их земляк Мугира Ибн Шу’ба, давно уже ставший мусульманином, свергнул богиню. Когда идол этот спокойно перенес свою судьбу и не уничтожил дерзновенного, добрые люди поняли наконец, что он ничто, и далее не упорствовали.
К племенам, посылавшим депутации, принадлежали также некоторые, наружно по крайней мере, исповедовавшие христианство. Таковы были Бену Ханифа, отдел племени Бекр Ваиль, кочевавшие в то время в плодоносной стране Иемама, в юго-восточной части центральной Аравии. Меж их посланцами находился один очень умный человек, по прозванию Маслама[115]. Ко всему новому, встреченному им в Медине, он прислушивался и приглядывался с жадностью. Слишком скоро пришлось Мухаммеду испытать, что невзрачный этот человек, который пришел вместе с сотнями других поклониться и получить свои подарки, слишком хорошо распознал суть пророчеств и был в состоянии сам многое о них порассказать. Но не все христиане Аравии выказывали готовность с легкостью отказаться от своей веры. Жители Неджрана, подвергавшиеся еще при иудейских королях Йемена тягчайшим преследованиям, и про ислам теперь не хотели ничего слышать. Все красноречие пророка потрачено было тщетно, никакие убеждения не действовали на епископа Абуль-Хариса и князя их племени, Абд-аль-Месиха[116], пришедших в Медину лично представиться пророку. Оба они непоколебимо остались при своем. Мухаммед принужден был удовольствоваться заключением договора, по которому за уплату значительной дани им предоставлялась свобода исповедания веры.
Попутно с переговорами, благодаря которым в эти два года все племена Аравии до Персидского и Индийского моря признали главенство Мухаммеда, предпринят был лишь один поход в более широких размерах, да и тот не сопровождался пролитием крови. Поражение при Муте не было еще, конечно, забыто, никто не рассчитывал на значительный успех. Но так или иначе, не говоря уже об удовлетворении воинской чести и религиозного рвения, являлась существенная политическая необходимость вселить прочное уважение среди племен, кочующих к северу от Медины до самых сирийских границ, давая им почувствовать осязательно всю громадность воинских сил ислама. Недавний же набег Амра в эти страны произвел лишь мгновенное впечатление. Сирийские купцы семитского происхождения, навещавшие ярмарку в Медине со своими продуктами, состоящими по преимуществу из масла и крупчатки, стали снова много рассказывать о движениях угрожающего характера среди арабских северных племен, привыкших следовать за знаменами гассанидских князей. Сам император Ираклий, как они передавали, собирает в Эмессе огромное войско, в авангарде которого поставлены будут рабы.
Подобные известия не устрашали, конечно, ни Мухаммеда, ни его храбрых приверженцев. Даже равнодушные к делу религии мекканцы и бедуины до такой степени наэлектризованы были фанатизмом успеха, что мысль о войне с румами[117] нисколько их не беспокоила. Предприятие предполагалось, во всяком случае, грандиозное, этого требовала Мута. В Медине сделано было все, чтобы собрать громадное войско, какого доселе не видала еще Аравия. Конечно, не все, которых призывал пророк в лагерь, выказали одинаковую готовность. Случилось это среди лета (Раби I или II9 г., июнь или июль 630 г.). Жара стояла невыносимая; к тому же предположение пройти без остановки 100 немецких миль было не из особенно заманчивых. В то время как наиболее ревностные явились по первому зову Мухаммеда, не только лично, но предоставили в распоряжение «путей господних» большую часть своего имущества, другие мешкали и подыскивали более или менее маловажные отговорки, лишь бы не идти в поход. В числе последних прежде всего, понятно, очутились «лицемеры» со старым Абдуллой Ибн Убайем во главе. Им пророк охотно дал разрешение не участвовать в походе. Посланник Божий посмотрел сквозь пальцы также и на некоторые удивительные случайности, задержавшие на этот раз в их домах многих юношей, прежде вовсе не нерадивых. Только к бедуинам отнеслись построже; их не следовало, во всяком случае, приучать своевольно не являться на службу. В конце концов собралось войско в 30 000 пехоты и 10 000 кавалерии. С этими силами можно было попробовать взглянуть прямо в глаза грекам. Но в данную минуту дело до этого не дошло. По дошедшим до нас сведениям, когда войска после утомительных переходов подошли близко к границам, стало известно, что собиравшиеся в стране восточного Иордана полчища неприятелей успели уже разбежаться и на долгое время не предвиделось опасности со стороны императора. Трудно вообще подыскать в данном случае объяснение причин, которые могли воспрепятствовать Мухаммеду попытаться произвести сильную диверсию на один из византийских округов, дабы отплатить за Муту, тем более что такая цель похода ни для кого не оставалась тайной. Можно предположить только, что утомления долгой кампании были уже не под силу 60-летнему старику, и он отказался от первоначального плана. Так или иначе, пророк остановился в Тебуке, в 70 милях от Медины, самом значительном селении, ближайшем к границам. Здесь удовольствовался он заключением договора с одним христианским князем Иоанном из Айлы[118], признававшим доселе византийское главенство, и иудейскими жителями нескольких местечек, расположенных по берегу моря, к югу от этого города. Взамен уплаты известной дани им были обещаны терпимость и покровительство со стороны мусульман. Двадцать дней простояли войска в Тебуке, пока наконец Мухаммед выступил с главными силами в обратный путь и через несколько недель вернулся снова в Медину. Меж тем отборный отряд из 420 всадников под предводительством Халида был отряжен на набег. В 40 приблизительно милях на северо-восток от Тебука лежал посреди пустыни оазис Думаталь-Джандаль. Еще три года тому назад (6 = 627) жители его обязались платить дань Мухаммеду. Если известие справедливо, то, вероятно, после сражения при Муте, значительно повредившего на долгое время влиянию ислама на севере, этот передовой пост стал снова в вассальные отношения к Персии, при посредстве тогдашнего христианского королевства Хиры. Правителем оазиса было уже новое лицо, некто Укеидир, понятно, принявший христианство. Халиду с его неожиданно нагрянувшими бедуинами удалось захватить в плен самого князя, находившаяся с немногочисленной свитой на охоте. Пленника свезли в Медину, откуда, однако, был он отпущен после заключения с ним нового договора об окончательном подчинении оазиса. Этот же самый девятый год, к концу своему (начало 631), принес пророку облегчение, положим, давно уже ожидаемое. Скончался Абдулла Ибн Убай. Некогда могущественнейший человек во всей Медине, он вынужден был давно уже уступать шаг за шагом тому, кого считал постоянно за коварного проходимца; и ненавидел же он его от души. Во всем, однако, был виноват он сам: вечно опасаясь нарушить раз заключенный с Мухаммедом договор, он выказал совершенно не свойственную мужчине слабость, особенно тогда, когда покинул на произвол судьбы иудеев Кейнока и Надир, тоже связанных с ним договором. Положим, многое легко объяснялось тесной племенной связью с союзниками пророка, но все же его поведение нельзя было оправдать. Зато и наказание было ужасно. С болью в сердце приходилось ему ежедневно примечать, как рос постепенно этот плебей из Мекки, и каждый новый успех разрывал на части душу князя хазраджитов. Неудержимо опускался этот родовитый человек и становился в ряды недовольных, не имеющих никакого влияния на дела. Устраненный от них, в бессильной злобе сжимавший и разжимавший кулаки, присматривался несчастный, как сотни многих других достигали почестей и богатств; эти муки павшего величия закончились наконец бесславной смертью всеми покинутого на болезненном одре. Такова была его судьба, которая и ныне вспоминается не без сожаления. Мухаммед был слишком умен, чтобы пропустить подходящий случай. Торжественно произнес пророк лично молитву над гробом, как бы признавая в почившем истого мусульманина. Но вслед затем появился коран, в котором воспрещались дальнейшие ходатайства за «лицемеров»; их сразу приравняли к неверующим. По охоте либо нет, вынуждены были они перейти в ислам. Со смертью Абдуллы о них более не упоминается; последние судорожные движения самостоятельности Медины окончательно прекратились.
Но и в остальной Аравии, казалось, подоспело время, когда наступила возможность смело затянуть вожжи покрепче и подавить всякое непослушание, всякое неверие, даже в отдаленнейших племенах, депутации коих одна за другой продолжали появляться в столице до самого конца десятого года. До сей поры допускалось еще прибытие языческих пилигримов на мекканские празднества, все еще не решались воспретить сразу после взятия города пряток их на поклонение идолам; за ними сохранялась еще как бы тень равноправия. Во всяком случае подобного рода послабление пророк не освящал личным присутствием, да и не находил удобным потворствовать этому в осязательной форме; поэтому он совершил пилигримство посещения лишь в восьмом году (630), после раздела добычи при Джи’раны. В девятом же году (631) вовсе не пожелал посетить Мекки, а послал вести паломников из Медины Абу Бекра, присоединив к нему Алия. Ему предписано было объявить всем присутствующим, собравшимся со всех концов Аравии, что отныне окончательно упраздняется язычество. В последний день празднеств, по принесении торжественной жертвы в долине Мина, объявил Алий всему собравшемуся народу торжественное отречение Бога и его посланника от слуг идоловых, как это сохранилось в начале девятой суры Корана. Ни один неверный — вот сущность содержания этого исторического документа — отныне не может вступить в пределы священной местности для исполнения обрядов паломничества. Договоры, заключенные пророком с неверными, остаются в силе до истечения срока подписанного документа, под условием продолжения неуклонного исполнения по нему. Кто же не может предъявить подобного договора, тому предлагается на выбор: или принятие ислама, или беспощадная война до истребления. До истечения священных месяцев даруется им беспрепятственное возвращение на родину, а затем они подвергнутся нападению на том месте, где будут застигнуты.
Замечательные эти положения и поныне регулируют отношения ислама к исповедующим другие религии. Христиане и иудеи, живущие во владениях мусульман, охранены особыми договорами: им обеспечена веротерпимость, если они согласны исполнять условия, изложенные пророком в его договорах с христианами Неджрана и Айлы, с иудеями Хейбара и с их северными единоверцами. Эти же самые условия применялись впоследствии халифом Омаром во время его великих завоеваний и к новым странам. Когда же неверные вздумают их нарушить, в особенности если не пожелают платить наложенной на них дани, мусульмане считают себя вправе преследовать их беспощадно, пока не истребят совершенно или же не обратят непокорных в ислам. Настоящее идолопоклонство в особенности преследуется. Язычников, во всяком случае, следует понудить принять ислам. Если у мусульман не хватает сил привести это в исполнение немедленно, они могут заключить с неверными перемирие на известный срок — подобно тому, как поступил пророк при Худейбии, — но обязательство «священной войны» остается в прежней силе и должно быть исполнено при первой возможности. Один только тот, кому неведомо, что эти первые основы мусульманского государственного права составляют ненарушимую религиозную норму ислама, может верить в возможность даже ныне истинного равноправия иноверцев в пределах мусульманского государственного владычества. Тщетны также упования на изменение этого порядка при помощи введения учреждений, позаимствованных с Запада. Каждый правоверный отвернется с омерзением от малейшего калеченья основных его законов. Все эти «договоры» и «конституции», которые выманила скорее себялюбивая, чем просвещенная дипломатия, например у турок в нынешнем столетии, воображая осчастливить их против воли, не стоят того клочка бумаги, на котором они начертаны. Мусульманские государственные люди усматривают в этом лишь новое доказательство непроходимой глупости неверных, полагающих надежду свою на витиеватость фраз, лишенных всякого разумного смысла в глазах истинного правоверного.
Произнесенное Алием «отречение» произвело желанное действие: лишь в нескольких отдельных случаях понадобились маленькие экспедиции, как, например, в южную Аравию, чтобы поучить уму-разуму то или иное заупрямившееся племя. Так что к концу десятого года (начало 632) пророк мог смело сказать, что учение его распространилось до отдаленнейших границ Аравии. Ему не предстояло более тревожиться, что он встретит неверного в святом доме. И вот, за пять дней до начала Зу’ль-хиджжы — месяца паломничества, отправляется посланник Божий на поклонение, в первый и последний раз совершая его во всем блеске, во главе своих правоверных, с полным сознанием, что достиг цели своих многолетних усилий. Это путешествие зовется и поныне правоверными «прощальным паломничеством». Так как впоследствии всякий считал себя обязанным совершать святые обряды, насколько только возможно, совершенно так же, как и пророк, при тех же обстоятельствах, то все, что он делал и говорил тогда, сохранено и записано с особенной тщательностью.
На второй из тех трех дней, когда пилигримы по окончании празднества остаются еще в Мине, произнес Мухаммед речь к собравшейся общине. В ней он предложил окончательное время исчисления года, подразделив его на 12 чисто лунных месяцев, желая упорядочить на будущее время празднование святых дней. Таким образом, заменен был бывший прежде в употреблении солнечный год лунным[119], оставшимся у мусульман без изменения и поныне. Сверх сего, еще раз, в сжатой форме, изложил пророк главные основы обязанностей к ближнему, налагаемые новой религией, стараясь, чтобы сущность их запечатлелась неизгладимо в умах правоверных. «Все мусульмане — братья, — так начал он, — жизнь и имущество каждого из них должны быть священны для всех остальных. Запрещается мщение за кровь, пролитую во времена язычества. Брак нерасторжим, семейное имущество, во всяком случае, переходит к законным наследникам. Женам приличествуют целомудрие и послушание, а взамен следует обходиться с ними кротко и заботиться о благоденствии их. Надо щадить рабов, не убивать их за прегрешения, и в крайнем лишь случае допускается продажа их». Вот в главных чертах то, что дошло до нас из этой прощальной речи. При всей краткости известий сразу бросается в глаза, какой великий шаг вперед делал ислам во всех отношениях по сравнению с обычаями древнеарабской жизни. На место прежней войны каждого против всех устанавливается прочный государственный порядок; имущество ограждается от расхищений и произвола; регулируются, хотя и не в совершенстве, брак и правонаследие; рабы ограждаются от жестокости господ. Каждому мусульманину даруется равноправие пред законом. К этому следует, наконец, прибавить уничтожение варварского и безнравственного обычая закалывания живыми новорожденных. Вот что дал ислам и чем действительно может по всей справедливости гордиться. Мухаммед, как гласит несомненное предание, действительно мог по совести высказаться так: «Поистине я совершил предначертанное для меня». За разрешением задачи всей его жизни вскоре последовала и кончина. Когда к концу 10 г. (весною 632) вернулся он в Медину, не было, казалось, ничего особенного, что могло бы помешать видимо окрепшему во всех отношениях порядку вещей. Но вскоре вспыхнули в южной Аравии волнения, которые, однако, на первых же порах потеряли острый характер благодаря неискусству и розни самих бунтовщиков. Доставленное в то же самое время бесстыдное послание Масламы, или Мусейлимы, в котором этот глава Бену Ханифов дерзко заявлял, что он решился занять в Иемама такое же положение, какое себе устроил Мухаммед в северной Аравии, также не грозило опасностью. Это ни на чем не основанное притязание предполагалось устранить дипломатическим путем. О том же, что одновременно на далеком востоке подготовлялось грозившее широко разрастись брожение среди Бену Асад, еще не могли знать в Медине. Поэтому не было никакого основания отказываться от нового предприятия, о котором продолжал мечтать Мухаммед со времени возвращения своего из похода в Тебук. Дело шло о том, чтобы с усиленной энергией привести в исполнение старинную попытку и окончательно перенести войну за границы Аравии, на византийскую территорию. Цель снаряжения, приуроченного к 27 Сафар 11 (25 мая 632 г.), обозначилась ясно на следующий же день с назначением полководца: обойдены были все известные прежние предводители, и руководство походом вверено было Усаме, сыну Зейда, павшего в сражении против византийцев у Муты, отомстить за смерть которого предполагалось уже собственно в прошлом году. Как вдруг 29 Сафара (среда, 27 мая 632 г.) Мухаммед заболевает сильнейшей лихорадкой, которая, впрочем, очень скоро миновала. Так что в четверг, первое Раби I (28 мая), пророк был в состоянии торжественно вручить знамя Усаме. В одной миле к северу от Медины, в Аль-Джурфе, приказано разбить лагерь, сюда стали быстро, со всех сторон, собираться войска. Но пока длились все эти воинские приготовления, лихорадка обнаружилась снова с удвоенной силой, и вскоре затем болезнь приняла тревожный характер. В чем, собственно, состояла она, трудно решить, ибо дошедшие до нас описания симптомов истолковывают различно. Предполагают, что это было воспаление грудобрюшной преграды, по словам же одного знаменитого естествоиспытателя, который довольно долгое время пробыл врачом на Востоке, болезнь имела несо’мненные признаки перемежающейся лихорадки. От нее и в настоящее время почти ни один чужестранец не ускользает. В нездоровом климате влажной долины Медины мекканские «беглецы» заболевали постоянно. Сам же Мухаммед приписывал болезнь яду, отведанному им в Хейбаре, но едва ли есть какое-нибудь основание в этом предположении. Во всяком случае, главный симптом болезни проявлялся в лихорадочном состоянии, временами доходившем до жесточайших пароксизмов. Телосложение пророка, как и у многих лиц, склонных к нервному возбуждению, было если не крепкое, то, во всяком случае, очень выносливое, так что, за исключением упоминаемых прежде нервных припадков, едва ли когда-либо страдал он острыми болезнями. Но теперь, когда ему наступил 63-й год, благодаря напряжению внутреннему и внешнему, а также борьбе, которую приходилось почти без перерыва выдерживать в течение десятков лет, силы организма, по-видимому, иссякли. Сам он с самого начала болезни не ожидал ничего хорошего, а вскоре и от окружающих не ускользнуло, что пророк находится в величайшей опасности. С тем же постоянством самообладания, которое уже не раз мы замечали у него, старался он исполнять свои обязанности, насколько допускали слабеющие силы. Одну только привычную перемену посещений жилищ многочисленных своих жен он должен был вскоре оставить и пребывал постоянно в доме Айши. Но руководствования молитвами не покидал и занимался без перерыва приготовлениями к сирийскому походу. Дошло до пророка, что между мединцами распространилось неудовольствие по поводу назначения молодого и неопытного Усамы. Немедленно же поднялся он с ложа и произнес убедительную речь пред общиной, оправдывая свой выбор и убеждая всех добровольно повиноваться. В заключение, как передают, сказал он: «Вот, Господь предоставил своему рабу выбор между этим временным и тем, что пребывает у Него, и он выбрал Божие». Один только Абу Бекр уразумел: «Нет, за тебя мы готовы пожертвовать собой и нашими сыновьями!» Мухаммед ответил просто: «Оставь, о чем печалишься!» — и вернулся в дом Айши. Последнее напряжение, как оказалось, превысило его силы, и он вынужден был на будущее время перестать молиться вместе с общиной. Как было и прежде, например, во время паломничества в девятом году, так и теперь он уполномочил Абу Бекра заменить его. Все более и более начинали изменять ему силы; лихорадочный бред прерывал часто нить мыслей. В воскресенье, 12 Раби I (7 июня 632 г.), потребовал пророк бумагу и письменные принадлежности, собираясь продиктовать последнюю свою волю. Омар счел долгом воспрепятствовать исполнению его желания, дабы никакое ошибочное распоряжение не могло повредить делу веры. В ночь с воскресенья на понедельник лихорадка ослабела и рано утром наступило значительное облегчение. «Правоверные находились, — так рассказывал позже один из очевидцев, — на утренней понедельничной молитве. Колыхнулся занавес, приподнялся, и раскрылись двери, соединявшие дом Айши с мечетью. Выступил посланник Божий и замер на пороге. Когда правоверные увидели больного, то едва не прервали молитвы от радости; они подумали: слава Богу, беда миновала. А пророк кивнул им милостиво, как бы говоря: «Не прерывайте молитвы!» — и засияло лицо посланника Божия. В глазах затеплилось самоуслаждение; любо было ему поглядеть на правоверных, серьезно выстаивавших на молитве. Никогда не доводилось мне — продолжает свидетель, — видеть пророка таким прекрасным, каким был в этот момент. Затем повернул он назад, а народ стал расходиться по домам в надежде, что болезнь посланника Божия миновала. Вместе с другими отправился и Абу Бекр к себе в Сунх». Это была последняя вспышка пламени жизни. Едва он успел вернуться обратно на ложе, как лихорадка возобновилась снова — началась последняя борьба жизни со смертью. Беспорядочно следовали то тяжкие вздохи, то отрывистые слова, обращенные к Айше, заботливо поддерживавшей руку умиравшего. К полудню почувствовала Айша, что рука тяжелеет, взоры начинали блуждать. Последовал один еще легкий возглас: «Нет, высокие мои товарищи в раю», — и все смолкло. Мухаммеда не стало.
История ислама в течение 12 столетий — достаточно красноречивый комментарий значения жизни, окончившейся вскоре после полуденного часа 8 июня 632 г. (13 Раби I, 11). Нам поэтому нет надобности распространяться о том громадном влиянии, какое имел Мухаммед. Но, прежде чем перейти к описанию дальнейших судеб его дела, да будет позволено бросить беглый ретроспективный взгляд на образ этого замечательного во всех отношениях человека, столь привлекательного, несмотря на то что его понятия нам чужды, столь величественного, невзирая на многие черты несколько отталкивающего свойства. Если бы нам пришлось только считаться с ним как с пророком Мекки или же государственным человеком и властелином Медины, то, несомненно, и тогда мы должны были бы проникнуться неограниченным к нему удивлением. Пламенная ревность, с которой он относился к делу Божиему, его неус-тратимое упорство в проведении религиозной идеи, невзирая на бесконечные преследования и бедствия, продолжавшиеся десятки лет, должны преисполнить душу всякого, умеющего ценить самостоятельное искание истины, чистосердечным сочувствием. Его политическую проницательность, могучую власть над людским сердцем, самоуверенность и выдержку, с которыми удалось ему провести глубоко рассчитанный, во всяком случае, план постепенного покорения и сплочения арабских племен в одно мусульманское государство — все признают, едва ли кто решится оспаривать это. Если же при выполнении обширных планов ему не всегда удавалось обойтись без некоторого насилия и коварства, то лишь в редких случаях можно упрекнуть Мухаммеда в бесполезной жажде мщения и ни разу — в кровавой и бесцельной жестокости; даже избиение бедных иудеев было, несомненно, мерой политического расчета. Его 600, как многие метко замечают, все же не превосходят 4500 саксонцев, которых христианский герой Карл Великий приказал перебить у Адлера. Если же применить мерку того, что творилось на Востоке до и после него, то, несомненно, придется назвать его одним из самых кротких властелинов Востока. И, несмотря на все это, нас окончательно возмущает в нем то, что даже во времена мединские он захотел играть роль не только властителя, но и посланника Божьего. В роковом самообмане он пользовался именем Всемогущего, как вывеской, и в конце концов позволял себе злоупотреблять им для совершенно личных целей, зачастую неблаговидных. Так что даже сомнительного достоинства государственные люди едва ли осмелятся ныне оправдывать их печальною необходимостью. Остается одно — стараться не предъявлять слишком строгих требований полудикому арабу седьмого столетия и в разбираемом случае оставаться в сомнении при разрешении вопроса вины, принимая в соображение неизмеримую сравнительно высоту нравственного состояния настоящего общества. Во всяком случае, судя по нашим современным понятиям, личность подобного рода в конце концов все-таки отвратительна. К тому же хорошие качества души пророка: дружественность обхождения, доходящая до нежнейших оттенков понимания, неизменная верность тем, кому обязан был благодарностью, чуткая сознательность обязанности, налагаемой высоким его положением, — все это могло бы, хотя временно, возбудить наше к нему сочувствие, если бы только могли мы позабыть несчастную его страсть, особенно омрачившую последние его годы: он забывал окончательно личное свое достоинство при виде первого встречного миловидного женского личика.
Итак, мы видим, что характер Мухаммеда исполнен был несовместимых противоречий благодаря печальным извращениям некоторых черт, столь симпатичных вначале. Тем не менее созданное им было велико, а по сравнению с тем, что он застал, достойно удивления. И все же был момент, когда государственное сооружение целиком, казалось, собиралось рухнуть в ту свежую могилу, которая день спустя после его смерти выкопана была в доме Айши для останков пророка Аравии. В самом деле трудно допустить, чтобы проницательный политик при одном виде этих бесчисленных депутаций с изъявлениями покорности и преданности, прибывавших одна вслед за другой в течение 9 и 10 г. (630–631), так сразу и поверил, будто вся страна окончательно и бесповоротно предалась исламу. Никоим образом не могло укрыться от пророка, что эти изъявления преданности, по крайней мере в большинстве случаев, оказываемы были лишь могучему властелину, щедрому, войнолюбивому князю, а вовсе не посланнику Божию. Но последняя его улыбка, знак прощания при расставании с молящейся общиной, проистекала, вероятно, от не менее основательного убеждения, что для непобедимого религиозного рвения его мединцев не будет тяжела никакая задача, какую ни поставит им будущность. Поэтому могучее восстание старой Аравии против ярма ислама, которое вскоре после его смерти заставило на один момент усомниться в прочности здания, воздвигнутого при жизни пророка, стало в действительности лишь эпилогом к самой истории его жизни, а укрощение последнего сопротивления — венчанием здания его побед, уже предрешенных взятием Мекки.
Нет надобности в обстоятельном исследовании для раскрытия причин, почему ислам, при более близком с ним знакомстве, должен был стать в высшей степени неудобным для многих. Требования его сразу же оказывались непомерно велики: предписывалось соблюдение до мельчайших подробностей часто утомительной обрядности, высказывалось притязание на безусловное повиновение государственной воле, все отчетливей и отчетливей выступавшей из духовной идеи пророчества, налагалась на всех правильная уплата податей, даже и на те племена, которые не очень-то льнули к чисто религиозной стороне ислама. С другой стороны, неслыханный доселе внешний успех, благодаря которому Мухаммед мог учредить новую религию, открыл честолюбивым людям глаза на новый многообещающий путь к достижению политического и военного могущества. Поэтому-то начало неповиновения исходило прежде всего от тех, отчасти упомянутых раньше, людей, которые вздумали также попробовать выступить в роли пророков. Очень понятно также, что тлевший до сих пор в разных местах подпочвенный пожар вспыхнул ярким пламенем при первом известии о смерти Мухаммеда. С быстротою вихря перебрасывался и перескакивал он в самые отдаленные части полуострова, охватив в короткое время пять шестых всей Аравии. Три местности можно считать настоящими очагами восстания: Йемен на юге, Иемама на востоке и область Бену Асад на северо-востоке.
В Йемене, относительно рано, вероятно, вскоре после покорения Мекки, персидский резидент Базан подчинился добровольно Мухаммеду. Его собственное положение, опиравшееся только на сравнительно небольшое число выходцев-персов, попадавших лишь изредка в южную Аравию, и некоторые личные отношения к туземцам, было не особенно прочно. На родину не мог он рассчитывать. По смерти царя Хосроя (627) и почти одновременно с поражением, понесенным персами от византийцев при Ираклии, монархия тратила остаток своих сил в междоусобной войне. Зато Базану тем более следовало опасаться исстари неприязненных абиссинцев, обитавших по ту сторону моря.
Вот почему действительно самым разумным для него было искать ближайшей опоры, присоединясь к сильно разросшемуся новому могуществу мединцев. По своему обыкновению, Мухаммед оставил перса на прежнем его посту в качестве правителя всего Йемена и Неджрана, а после его смерти (в начале 632 г.) ограничил владения его сына, Шахра, средней частью страны с главным городом Сан’а; рядом же лежащие провинции Неджран и Саба подчинил отчасти туземным князьям, отчасти высланным из Мекки наместникам. Некоторые из старейшин древнего благородного рода сочли себя при этом новом порядке обойденными; вероятно, возникли также неудовольствия во многих местностях из-за чрезмерной требовательности мусульманских сборщиков податей. Вот и случилось, надо полагать, еще незадолго до смерти Мухаммеда, что Асвад Ибн Ка’б, из племени Аус, с успехом поднял знамя восстания, выдавая себя, подобно Мухаммеду, за пророка. В очень непродолжительном времени он успел овладеть целым Неджраном, и многие влиятельные главы племен примкнули к нему. Теперь этот смелый самозванец мог решиться на внезапное нападение на Сан’а и действительно, завладел городом. Шахра умертвили, а чтобы воспользоваться его влиянием, Асвад женился на вдове убитого князя. Власть его быстро распространилась на большую часть южной Аравии. Но ему не посчастливилось: он не сумел угодить своим подданным — неизвестно только, случилось ли это по собственной его вине или нет. Потомки персов, естественно, с самого же начала стали к нему в неприязненные отношения, мусульманские власти в соседних округах подстрекали против него народ, насколько умели. В конце концов он пал жертвой заговора, в котором супруга его, вынужденная заключить постылый для нее союз, играла немаловажную роль. Согласно преданию, этот замечательный человек, память которого мусульманские сказания постарались забросать всевозможною грязью, расстался с жизнью в ночь накануне смерти Мухаммеда. Его падение было сигналом к полнейшей анархии на всем юге Аравии. Персы и южные арабы, язычники и приверженцы ислама — все дрались друг с другом, пока наконец возможно стало перенести мусульманское оружие и в эти отдаленные провинции.
Пока же мусульмане были по горло заняты в других частях полуострова. Мы уже знаем предъявленные еще при жизни Мухаммеда требования Мусейлимы. Предание, конечно, относится более чем неприязненно ко всем этим бунтовщикам и осыпает всевозможными насмешками, на которые только была способна набожная ревность, главу племени Бену Ханифа. Самое имя перековеркано прибавлением обидного эпитета «лжепророк», и чем далее, тем более гнуснейших деяний приписывают ему. Само собой, все это — совершенный вздор, но кроме этих клевет ничего до нас не дошло; поэтому решить, конечно, трудно, искал ли он в связи с более ранним исповеданием христианской веры своего народа установление истинной религиозности или в самом деле потворствовал только личному своему честолюбию. Самое содержание учения, проповедываемого им в виде противовеса исламу, трудно понять из тех до смешного изуродованных представлений, которые передаются мусульманскими писателями. Во всяком случае есть основание признать, что в основу его вероучений легла склонность к аскетизму, весьма сходному с общим направлением ханифов и выражавшемуся более отчетливо в лице таких представителей, как, например, Абу Амир. «Лжепророку» делает это, во всяком случае, честь. Более точные известия имеем мы об успехах его проповеди. Народ его, лишь по наружному виду принявший ислам, отшатнулся от новой религии еще ранее смерти Мухаммеда. Тысяча воинов одного из самых могущественных племен, Бекр Ибн Ваиль, сгруппировались вокруг нового пророка, готовые упорно защищать от мединского ига вновь отвоеванную свободу.
Отпадение кочевников ханифов в самом средоточии полуострова подало сигнал ко всеобщему восстанию. Восточные и южные их соседи в Бахрейне и Омане, вплоть до самого Персидского и Индийского морей, тотчас же прогнали от себя мусульманских наставников и сборщиков податей. То же самое произошло, когда Тулейха вздумал среди асадов разыграть роль пророка: бедуины, жившие на северо-востоке и севере от Медины, заволновались. Из трех или четырех серьезных конкурентов Мухаммеда этот Тулейха взялся за дело пренаивным образом, с полнейшим добродушием, если можно так выразиться. Проповедовать и провозглашать в доказательство своего пророческого дара так называемые откровения в стиле Корана он был окончательно не способен. Позже он сам же смеялся над своим тогдашним скоморошничеством. Однажды ему посчастливилось в пустыне, когда люди его томились страшной жаждой, разыскать, по примеру Моисея, ключ благодаря внушению свыше, как он стал уверять. Для асадитов и этого было слишком достаточно. Дикие сыны пустыни, до сей поры почитавшие своего старейшину за отвагу, стали ему поклоняться, как своему доморощенному пророку. Тотчас же за получением известия о смерти Мухаммеда они подчинились ему и восстали открыто. Полетели гонцы к кочующим ближе к Медине фезаритам, абситам и зубьянитам, отделам племени гатафан, а также и к тайитам, чтобы побудить и их тоже к восстанию. Большинство соседей, однако, все еще не решалось, не зная, как поступить лучше. Конечно, соображали они, громадные силы угрожают мусульманам, но в качестве ближайших к Медине племен им слишком часто доводилось быть свидетелями отчаянной храбрости правоверных и успехов Мухаммеда и его приближенных. Исход возмущения казался им пока сомнительным. Один Уеина, глава фезаритов, как истый бедуин, не мог побороть искушения принять участие в новом хищническом набеге; с 700 всадников присоединился он к Тулейхе. Тайиты разделились. Сын Хатима, Адии, остался верен исламу, и его приверженцы крепко держались его; они усердно отговаривали других, время тянулось в бесполезных переговорах. Абс и Зубьян порешили пока что завязать переговоры. Они воображали, что со смертью пророка мусульмане станут податливей. Им казалось, что легко будет выторговать теперь уступочки во всем наиболее тяжелом в исламе, а затем и поладить. Недолго думая, они послали в Медину выборного с предложением взамен продолжения признания веры освободить их от десятины, подати для бедных.
Казалось, Медина находилась в таком критическом положении, что отклонить просьбу бедуинов становилось почти невозможным. Оба отдела племени гатафан стояли лагерем близехонько: одно в Зу’ль-Кассе, на восток от города, на расстоянии одного перехода, никак не более, а другое у Абрака, по направлению к Неджду, в двух днях пути. Главное войско правоверных во исполнение последней воли умиравшего пророка двинулось уже в поход под предводительством Усамы к сирийским границам. Бедуинам поэтому нечего было опасаться нападения с севера. Меж тем Мекка на юге оставалась покойной, жителям ее не было особенной пользы от победы бедуинов. На юго-востоке племена Хавазин и Сулейм пока выжидали, куда повернет ветер. Зато вся остальная Аравия открыто восстала, а абс и зубьян в какие-нибудь 24 часа могли накрыть лишенную защитников Медину. Вот почему все оставшиеся старые сподвижники пророка с энергическим Омаром во главе бросились к Абу Бекру — кормило правления успело уже перейти в его руки — и стали умолять халифа уступить требованиям бедуинов; но об этом старик и слышать не захотел: «Как! отменить десятину, введенную пророком по настоятельному повелению Бога?! Да что вы, с ума, что ли, сошли?!» Не руководимый в данном случае никакими политическими соображениями, вдохновляемый единственно наивною, крепкою, как скала, верою в божественность каждого слова, возвещенного Кораном, Абу Бекр с твердостью отклонил требования посланных, сказав им: «Знайте, если вы осмелитесь не додать хотя бы одного недоуздка из десятинной подати на верблюдов, я и тогда пойду на вас войной!» Неожиданный успех увенчал твердость непреклонного старца. Через три дня последовало нападение врагов, но горсть мусульман не дремала и подготовила бедуинам такую жаркую встречу у самых ворот города, что ошеломленные дикари, вовсе не желавшие вступить в уличную резню, которая угрожала страшным кровопролитием, мигом рассыпались и исчезли. Правоверные между тем, рассчитывая на скорое возвращение главных масс мусульман, в тот же самый вечер выступили из города немногочисленной кучкой навстречу им и потянулись по дороге в Зу’ль-Кассу. При утренних сумерках наткнулись они на лагерь ничего не подозревавших бедуинов. По своему обыкновению, дети пустыни искали спасения в быстром бегстве; многие из крепко заснувших пали тут же под ударами сабель отважных мединцев.
В этих скоплениях различных племен и движениях по всевозможным направлениям прошло приблизительно около двух месяцев; тем временем вскоре за стычкой при Зу’ль-Кассе вернулся назад и Усама со всем войском. О том же, перешел ли он границы византийские и где именно, нам ничего не известно. Во всяком случае никакого серьезного столкновения с императорскими войсками не произошло. Одно только ему удалось — смирить отчасти племена северо-западной Аравии, пришедшие было в волнение при первом известии о смерти Мухаммеда, и захватить при этом значительную добычу. Медина сразу ободрилась, и мусульмане тотчас перешли в наступление. Прежде всего необходимо было очистить ближайшие окрестности города от дерзких бунтовщиков. Сам Абу Бекр стал во главе полчищ надежных «беглецов» и ансаров, готовых со своим прежним воодушевлением воевать против неверующих. В сентябре 632 г. (Джумада II, 11) он разбил все еще стоявших при Абраке абсов и зубьянитов наголову. Бедуины рассеялись, вся ближайшая территория очищена была от их скопищ. Разрозненными кучками бежали они к Тулейхе. Абу Бекр объявил, что пастбища их присоединяются отныне к мусульманской общине. После этого, когда ближайшим окрестностям Медины более не угрожал враг, халиф задумал обширный план: всю Аравию, область за областью, подчинить снова исламу. По обнародованному указу отпавшим племенам предписывалось безотлагательно подчиниться, если только они желают получить прощение за их временное неповиновение; кто же станет упорствовать в бунте, тот немилосердно будет преследуем: мужчин подвергнут истреблению, а женщин и детей обратят в рабство. Дабы придать наибольшую силу распоряжению, необходимо было, понятно, нанести решительные удары главным бунтовщикам — «ложным пророкам» — и попутно направлять также диверсии в разные стороны, чтобы, по возможности, воспрепятствовать скоплению восставших большими массами. Поэтому все находившиеся в распоряжении военные силы раздроблены были на маленькие отдельные отряды; по разным направлениям двинулись они во все стороны, чтобы разрешить свои самостоятельные задачи. О числе и величине этих отрядов почти ничего не известно. После смерти Мухаммеда вообще известия становятся очень скудны. Насколько для правоверных казалось важным сохранить в точности все то, что говорил и делал пророк, как правило и образец для руководства всей общине, а также и потомству, настолько же мало заботились они о деяниях, которые для малоразвитого тогда исторического понятия в народе имели сначала лишь значение бессвязной цепи анекдотов и семейных воспоминаний известных выдающихся родов. Приходится поэтому довольствоваться лишь немногими несомненными данными о главнейших моментах междоусобной борьбы. На юге, как было уже упомянуто, воцарилась всеобщая анархия, тем менее ждали оттуда непосредственной опасности; вот почему мусульманское оружие обращено было туда позже. Вскоре по возвращении Усамы на севере восстало большое племя Куда’а. Против него выслали отряд под предводительством Амра, сына Аса; еще при жизни пророка он воевал в этих странах. Серьезнее всего было положение северо-востока и востока. Там с одной стороны бесчинствовали Тулейха с Уейной, причем из тайитов только часть осталась верной, с другой — стояло сильное войско Мусейлимы, отделявшее стеной Медину от всего юго-востока. Халиду отдан был приказ выступить против Тулейхи, меж тем как Икриме и Шурахбилю, двум дельным полководцам, предоставлялось расправиться с Мусейлимой. Сам Абу Бекр оставался в Медине со старейшими и испытаннейшими приверженцами Мухаммеда: Омаром, Алием, Тальхой, Зубейром и другими. Было необходимо в средоточии ислама удержать тех, которые окружали постоянно пророка, его приближенных. Это составляло нечто вроде регентства, состоявшего из первых последователей ислама, авторитет которых во всех делах веры и государственного управления не должен был подвергаться ни малейшему сомнению. Откомандирование старейших в более отдаленные места могло повести также к образованию побочных центров, могущих нанести неисчислимый вред, разобщая целостность направления политики. Теперь начинало складываться то именно, что позднее, при Омаре, соблюдалось неизменно: часто вверяли начальствование над войском людям, присоединившимся к исламу относительно поздно; были это воины перворазрядные, но зато по большей части люди слишком мирского склада ума. А в то время, когда интересы подобных людей совершенно совпадали с имеющимся в виду распространением веры насильственным путем — протянулось это, как известно, более десятка лет, — было безразлично, имеет ли Коран для какого-нибудь «меча Господня» значение либо нет.
Халид выступил в октябре 632 г. (11) со своим войском, едва превышавшим 2000 человек, но состоявшим из отборных людей, по большей части из испытанных «беглецов» и ансаров. Поход предпринят был сначала в область тайитов, хотя отчасти и оказавшихся вероломными, но все еще не решающихся присоединиться к соседу своему, Тудейхе. По прибытии Халида они без труда дали себя убедить Адию Ибн Хатиму, что выгоднее вернуться к исламу, и усилили таким образом маленькое войско почтенной цифрой в 1000 храбрецов. Халиду было это очень кстати, ибо, кроме Асада, к Тулейхе присоединились фезара, абс и зубьян, следовательно, все главнейшие отделы племени гатафан. Оба войска сошлись при Бузахе, колодце в области асадов; предстоял горячий денек. Но между бедуинами, по обыкновению, не существовало никакой дисциплины. Над Тулейхой давно уже подтрунивал Уейна, как кажется, именно над его неудачной пророческой маской. А роль ему разыгрывать приходилось волей-неволей. Старый разбойничий атаман раскусил наконец, что тут-то и следует показать себя во всем блеске. В то время как бой был в самом разгаре, он повернул назад со своими 700 фезарами; остальным, дравшимся еще, трудно было держаться долее. Бросился бежать и Тулейха, спасся в сирийскую пустыню, а асады добровольно подчинились и получили помилование, которое впоследствии даровано было и несчастному пророку, когда тот вернулся к своим и покорно выразил желание снова стать правоверным. Уейне также посчастливилось; так как он не хотел бросать разбойничьего своего ремесла, то вскоре очутился во главе отчаянной кучки головорезов, сбежавшихся к нему отовсюду. Но Халид после сражения при Бузахе все еще не покидал области асадов и вводил старые порядки в этой местности. Быстрым натиском рассеял он шайку, изловил самого Уейну, отослал его в Медину. Так ли ловко извернулся и наврал пленник, или же, что вероятнее, сам Абу Бекр склонялся к тому, что в походах против византийцев и персов подобные люди незаменимы, во всяком случае халиф отпустил его с миром. Вернейшему из последователей Мухаммеда, видно, прежде всего дороги были интересы веры, дороже самой справедливости, хотя сам лично был он в сущности человеком в высшей степени добросовестным.
Ближайшую свою задачу Халид выполнил. Тай, гатафан и асад были умиротворены — следовательно, северо-восток Медины совершенно очищен. Сулейм и Хавазин, временно выжидавшие исхода этой борьбы, также долее не медлили и тотчас же выразили желание снова присоединиться к делу веры. Таким образом, по крайней мере ближайшие округа востока и юго-востока были снова успокоены. Свободный «меч Божий» можно было направить далее. За асадами кочевал главный отдел большего племени темим. Дружба их с исламом, начавшаяся на неопределенной почве поэтического искусства придворного стихотворца Мухаммеда, круто оборвалась вместе со смертью пророка. Некоторые из них, правда, по получении известия о победе Абу Бекра при Зу’ль-Кассе нашли необходимыми послать в Медину недоплаченные ими подати как лучшее признание своего возвращения в лоно веры, но громадное большинство и не думало покоряться. А в одном из отделов племени Бену Ярбу предводимом еще со времен язычества знаменитым воином Маликом Ибн Новейрой, проявилась тем временем своя собственная пророчица Саджах, одного с ними племени, проживавшая до тех пор в Месопотамии, среди тамошних христиан, отдела Бену Таглиб, и других аравийских племен. После распадения королевства Хиры там не прекращалось вечное брожение. Многие из бедуинов вернулись на родину, последовав за Саджах, теснимой, вероятно, персами. Племя приняло ее охотно и частью даже подчинилось, но остальные темимиты и слушать не хотели про новую пророчицу. Произошли столкновения, причем ярбуитам не посчастливилось, так что Саджах принуждена была искать убежища у соседнего народа, ханифов. Ей пришлось, понятно, вступить в переговоры с пророком последних, Мусейлимой, чтобы добиться соединения обоих религиозных движений. Результаты сношений мало известны, а те недостойные подробности, которые встречаются у позднейших мусульманских писателей, без сомнения, совершенно неверны. Достоверно одно только, что Саджах должна была наконец покинуть страну и вернуться снова в Месопотамию. Меж тем Халид успел появиться на пастбищах темимитов и сумел склонить остальные отделы племени мирным путем к изъявлению покорности. Как в тисках, очутился Малик между мединцами и Мусейлимой. Сопротивляться не было никакой возможности, и он распустил своих воинов, а сам вернулся домой. Но Халиду показалось это недостаточным. Жаждал ли военачальник добычи, желал ли сорвать на Малике сердце или же считал просто необходимым преподать пример строгости, так или иначе, он отдал приказание жечь, убивать, захватывать жителей в окрестностях. Его солдаты привели однажды толпу пленных, в числе их самого Малика, хотя было дознано, что этот старшина не оказывал ни малейшего сопротивления, наоборот, снова заверял в преданности своей исламу; Халид выдал его вместе с остальными отряду своих бедуинов, а те, недолго думая, отрубили на следующую же ночь всем пленным головы. Повторилась та же история, как и ранее с Бену Джазима. Самые уважаемые из мединцев, находившихся при войске, пришли в негодование при виде этой учиненной снова самоуправной кровавой расправы над правоверными. Абу Катада, один из наиболее чтимых союзников, отправился с братом умерщвленного, знаменитым поэтом Мутеммимом, в столицу в качестве обвинителя Халида пред лицом Абу Бекра. Призванный к ответу военачальник объяснил случившееся в высшей степени печальным недоразумением. «Ночью, — рассказывал он, — наступила сильная стужа, он отдал приказ часовым, чтобы на пленных надели теплую одежду. Бедуины кинаниты, бывшие в карауле, поняли приказ ошибочно, так как на их диалекте слово «согреть» звучит почти одинаково, как и «убить». Так, совершенно случайно, обезглавлены были эти несчастные». Много надо было доброй воли, чтобы поверить подобному вычурному рассказу. (Невольно вспоминается та роковая «ошибка», которая повлекла за собой убиение герцога Энгиенского.) Преследовавший более всего нарушение дисциплины, Омар стал со свойственной ему энергией настаивать на смене и строгом наказании свирепого военачальника, который, кроме того, осмелился подражать примеру пророка и женился насильно на вдове убитого. Но и на этот раз Абу Бекр пожелал следовать примеру, преподанному посланником божьим; он сделал вид, что поверил всему, сказанному про диалект Кинаны. Халид отделался на этот раз одним выговором за свою поспешную женитьбу.
Причина этой необычайной кротости халифа, столь привыкшего к строгой последовательности действий, весьма легко объяснима: как раз в это время (в конце 11 — начале 633 г.) получено было известие, что Икрима, соревнуя товарищу своему Шурахбилю, необдуманно выдвинулся вперед и потерпел поражение в сражении с Мусейлимой и его ханифами. Необходимо было как можно скорей загладить ошибку. Икриме был послан вместе с строгим выговором приказ обогнуть Иемаму и направиться к Оману, где нельзя было ожидать серьезного сопротивления. Место его занял Халид со своим отборным войском, так блестяще действовавшим против Тулейхи. Ему приказано было из области ярбуитов, непосредственно соприкасавшейся со страною ханифов, двинуться туда, соединиться с Шурахбилем и принять главное начальство. После нескольких форпостных стычек дело дошло здесь наконец до решительного сражения на границе Иемамы при Акраба, куда выдвинулся Мусейлима после одержанной им победы над Икримой. Это было одно из упорнейших сражений, когда-либо происходивших в пределах Аравии. Халид сумел разжечь честолюбие своих солдат: беглецы, ансары и бедуины сражались отдельными отрядами; соревнование удваивало их напряжение, дошедшее до крайних пределов. И, несмотря на все это, когда главные массы ханифов[120] со страшной силой обрушились неудержимой лавиной, линии правоверных дрогнули. Но религиозный фанатизм и стыд выказанной на мгновение слабости, подчеркнутой колкими насмешками бедуинов, вдохнули в мединцев непоколебимые силы. Могучие полчища неприятелей наткнулись теперь на живую стену и мало-помалу были оттеснены. Ряды ханифов смешались; предчувствуя свое поражение, они бросились в большой сад, наподобие парка, расположенный невдалеке. Его высокие стены и крепкие ворота, казалось, могли служить надежною защитою от бешеного натиска мусульман. На одно мгновение те действительно растерялись. Но храбрый хазраджит, Аль-Бара Ибн Малик, приказывает, недолго думая, подсадить себя на стену у самых ворот, бросается стремглав вниз и отворяет настежь ворота. Тогда победители потекли неудержимой волной, и началась кровавая резня. Сам Мусейлима пал, пораженный дротиком негра Вахшия, того самого, который умертвил у Охода Хамзу, но давно уже обратил свое страшное оружие на неприятелей правоверных. С «лжепророком» пали здесь первенцы его народа. Это место, куда несчастные ханифы сами попались, как в ловушку, носило позже название «сада смерти». Конечно, победа мусульманам стоила больших жертв: одних беглецов и ансаров пало почти 700 человек, между ними брат Омара Зейд, а с ним значительное число самых старейших спутников пророка, лучших знатоков Корана. Но если за победу было дорого заплачено, зато она решила судьбу не только ханифов, но и целого арабского народа. Все, что осталось от племени Мусейлимы, укрылось в укрепленные замки, и одни за другими сдавались на капитуляцию, лишь бы сохранить жизнь. Таким образом и этот сильный народ подчинен был наконец исламу. Здесь опять встречаемся мы с обычным следствием арабского партикуляризма. С того самого момента, когда племя примыкает к мусульманам, оно тотчас же обращает без всякой задней мысли свое оружие против язычников, дело которых так недавно было их собственным. То же самое мы видели у тайитов. Долго медлили они присоединиться к асадам Тулейхи, а при Бузахе сражаются уже против них. Так разрастался прогрессивно успех войск победителей, умаляя до крайности шансы восстания. Конец сопротивления уже обрисовывался еще до сражения у «сада смерти»; Икриме удалось стать твердою ногою в Омане, жители которого, преданные интересам торговым, вели войну довольно вяло. Вместе с другими военачальниками покорял он на юге страну за страной, пока наконец не был завоеван также и Бахрейн — прибрежная полоса у Персидского залива. Легкому относительно завоеванию ее способствовало особенно племенное соперничество живших здесь во множестве персов вперемежку с арабскими племенами. Могучее племя Бену Бекр Ваиль, издавна враждующее с персидскими вассалами в самой Хире, а также и в Бахрейне, вскоре благодаря влиянию всеми уважаемого старейшины Мусанны из племени Шеибан соединилось с мусульманскими войсками. Этому обстоятельству главным образом обязаны мусульмане покорением страны почти до устьев Евфрата.
Наконец, к исходу 11 (весною 633 г.) приспело время подавить анархию в Йемене. Навстречу Икриме, шедшему с востока, покоряя племя за племенем, и направлявшемуся на Аден, выступил с новым войском из Медины Мухаджир. Тем временем национальная партия южных арабов успела окончательно осилить дружественных исламу персов. Но лишь только это ей удалось, как старейшины их чисто по-арабски начали задирать друг друга. Особенно отличались двое: Каис, сын Абд Ягуса, из племени Мурад, и Амр Ибн Ма’дикариб, из племени Мезхидж, оба игравшие еще ранее роль при Асваде. Этот последний был араб, напоминавший старинных «скороходов» пустыни: и атаман, и поэт, в то же время знаменитый рубака, а также и хитрая лиса, способный глазом не моргнув решиться на какой угодно бесстыдный поступок. Когда он увидел, что плохо, то напал однажды врасплох на бывшего своего друга и союзника Кайса, забрал его в полон и явился вместе с ним в лагерь к Мухаджиру, надеясь выдачей друга спасти свою шкуру. Мухаджир отослал в оковах обоих равных по достоинствам разбойников к Абу Бекру; но халиф умел ценить, как мы уже видели на Уейне, подобных людей. Он помиловал обоих, и они действительно отблагодарили его, храбро сражаясь впоследствии в рядах мусульман против персов. Сопротивление, оказываемое бунтовщиками подобного сорта, понятно, продолжаться долго не могло.
Йемен, в особенности же берега Красного моря, были вскоре очищены от действующих разрозненными силами шаек бунтовщиков, и везде установился прочный порядок. Более опасное восстание продолжалось еще в Хадрамауте, куда удалялось грезившее когда-то об арабском великом государстве племя Бену Кинда. Свободные, гордые люди, они образовали здесь одну из самых уважаемых по всей Аравии народностей, но вероломство собственного их князя приготовило им страшный конец. Аль-Аш’ас Ибн Каис, глава их, храбрый воин, но один из гнуснейших предателей, когда-либо появлявшихся на свет, находился в 10 г. (631) в числе изъявивших покорность Мухаммеду. Дабы привязать его сильнее к делу ислама, даровал ему пророк в жены одну из сестер Абу Бекра, но не дозволил пока взять ее с србой в Хадрамаут. Предполагалось, что он приедет за ней после. Когда же умер Мухаммед, а Аравия заволновалась, киндит раздумал вступать в серьезное родство с преемником пророка. Он тоже возмутился и напал на мусульман, которые, правда, при взимании налогов, сильно притесняли его племя. Поставленный почти в безвыходное положение, небольшой отряд правоверных с трудом держался, пока наконец не подоспели на выручку Мухаджир и Икрима. Обстоятельства сразу изменились. Киндитов разбили; Аш’ас со своими заперся в одном укрепленном городе. Но когда осада затянулась и всякая надежда начинала пропадать, он решился на измену своему народу и завязал тайные переговоры с Икримой, обещая сдать город, если ему и девяти другим, отмеченным им, будет дарована жизнь. Мухаджир в качестве главнокомандующего приказал доставить ему список и приложил в знак согласия печать свою. Между тем Аш’ас второпях позабыл включить свое имя. Когда мусульмане проникли в город, наступила, по появлению Абу Бекра, бойня; осажденные, застигнутые врасплох, все пали, пощажены были только девять, по условию. А так как имени Аш’аса не значилось в списке, должен был и он, по справедливому решению Мухаджира, умереть вместе с другими жертвами его вероломства; но Икрима упросил товарища предоставить судьбу изменника на усмотрение Абу Бекра. Несчастного отослали в Медину в оковах. Абу Бекру, конечно, было бы приятнее, если бы попросту снесли почтенному его зятю голову в Хадрамауте. Но делать было нечего; пленник доставлен, разыгрывал, конечно, роль кающегося мусульманина, возымел даже дерзость предъявлять права свои на брак, заключенный по повелению самого посланника Божьего. Повелителю правоверных, никогда не решавшемуся нарушить малейшего предписания Мухаммеда, ничего не оставалось, как прочитать строгий выговор изменнику, а затем помиловать. С грустью приходится иногда следить за судьбой мировых событий. Подумать только, какое необычайное счастье высвободило этого отъявленного негодяя из ловушки, им же подготовленной! И для чего, спрашивается? Несколько позже мы увидим, что снова в один из роковых моментов устраивает все он же измену самому зятю пророка.
Покорением киндитов кончается первый отдел истории ислама: возникла новая вера, и все племена Аравии прониклись религиозным и национальным единством. Так как исключительно религия содействовала этому слиянию, то ей же и следует приписать дальнейшие успехи покорения арабами полумира; национальность находится все время в подчиненном положении, и весь патриотизм арабов можно, собственно, рассматривать как дальнейшее развитие приверженности их к исламу. Поэтому с того самого момента, когда правоверные преемники пророка, следуя его заветам, устремляют соединенные силы народа на дальнейшее распространение веры среди чужеземных национальностей, не может быть и речи об отпадении снова от ислама даже тех арабов, которые в глубине своего сердца оставались по-прежнему неверующими. Признание общей религии арабами отделяло их навсегда, как господ, от подвластных им христиан или иудеев. Само собой, вслед за завоеванием перестает существовать и язычество. Мирские понятия, конечно, не исчезают у большинства и скоро приводят даже к жесточайшим внутренним междоусобным войнам. Но официальное исповедание остается незатронутым, и внутренние силы новой религии сохраняют свободу ассимилировать постепенно если не все чуждые ей элементы, то большинство их, которые меч подчинил исламу — сперва в Аравии, а вскоре и во всех странах от Атлантического океана до Инда. В данный момент, когда мы приготовляемся к описанию развития мусульманства в мировую религию, будет не лишним дать беглый обзор его вероучений и обрядов и поговорить о том, на что при изложении истории образования ислама приходилось указывать лишь мимоходом по разнообразным поводам, говоря о случайностях жизни основателя. Нам придется поэтому забежать несколько вперед, так как ортодоксальная система вероучения в своем законченном виде, очень понятно, была следствием теологической неустанной работы сотен лет. Но при этом не можем не привести в свое оправдание, что едва ли найдется какая-либо другая догматика, сумевшая из данных преданием основ веры вывести свои начала и развить их так стройно и в той последовательности, как это сделало мусульманство.
Предлагаемая нами догматика не есть, конечно, исповедание, общее всем народам, принявшим ислам. С тех пор, как в сороковом году (661) зияющая трещина разделила мусульманский мир на две все более и более распадавшиеся половины — суннитов и шиитов, — не существует, собственно, общей системы вероучения. По внешнему виду разница обоих исповеданий состоит в следующем: шииты отказались признавать обязательными, как истину, большинство тех изречений пророка, который не попали в Коран, а содержатся лишь в Сунне, устном предании. Между тем правоверным необходимо было ими пользоваться, чтобы правильнее и увереннее объяснять святую книгу и восполнять многочисленные пропуски, по необходимости встречающиеся в вероучении. Приходилось пополнять пробелы, неизбежные в вероучении, которое опиралось единственно на отдельные строфы Корана, нередко носящие случайный характер отдельных откровений. Хотя эти предания в действительности достоверны лишь в существенном, а не в полной их целостности, но шииты отвергают их не вследствие страстной потребности к истине и не на основании строгого критического исследования. Им ненавистны стали они потому только, что мешали произвольному толкованию смысла отдельных слов; а это давало возможность секте вводить постепенно в ислам всевозможные чуждые ему элементы. В среде таковых главную роль играют мистические и пантеистические идеи, лежавшие в крови у персов как народа индогерманского происхождения, неохотно усвоившего чисто семитический дух исламизма. Вот главные побудительные причины религиозного раскола среди мусульман; в них кроется существенное зерно шиитства; с точки зрения ортодоксального мусульманства, действительно, секта эта должна считаться ересью по отношению к первоначальному смыслу вероучения ислама. Поэтому мы считаем себя не только вправе, но даже обязанными во всем последующем придерживаться исключительно суннитской догматики.
Мы уже знаем как просты были, доходя почти до скудости, основы веры, представлявшейся каждому при первом знакомстве с сущностью ислама: «Нет божества кроме Бога, а Мухаммед — посланник Божий». Вот два главные положения, к которым присоединяется еще третье — воскресение мертвых и Страшный суд. И из всего этого оригинальным, собственно, является одно утверждение, что Мухаммед — посланник Божий. Но мусульманский Бог и мусульманское воскресение мертвых, в конце концов, нечто совершенно иное, чем то, что подразумевают под этим христиане и иудеи.
Что касается понятия о божестве, то уже и раньше было отмечено, что Мухаммед по всему своему духовному существу, по обстоятельствам жизни и, наконец, по своей нравственной несостоятельности представлял себе Бога, правда, превышающим все земные понятия — вечным, всемогущим творцом мира, «властелином в день судный», — но никак не святым и справедливым. Положим, догматика и других религий не приводит иных доводов для основ и обязательств, свойственных ее этике, кроме одного только божественного откровения, но зато в других религиях стараются указать, что воля Божия есть в то же время представление всего, что человек считает справедливым и святым, а также добрым и любвеобильным. Бог Корана наказывает неверие без всякого милосердия, даже с особенным самодовольством, подобно мстительному арабу, отплачивающему неуклонно за каждое личное оскорбление. И Аллах отдает свои повеления не потому, что они святы и справедливы, а потому, что ему так хочется. Даже позднейшая схоластическая теология, развившая столь достойную всяческой похвалы проницательность при начертании системы вероучения, не в силах разрешить главной задачи, т. е. найти руководящий принцип в выражениях той божеской воли, которая от наивысших требований полного самопо-жертвования со стороны правоверных в делах веры переходит к ограничению войны в святой месяц, снисходит даже до мелочных забот улаживания какого-нибудь последнего скандала в гареме пророка. В противоречивой неровности и путанице понятий трудно было разобраться; приходилось поневоле объяснять многое тиранически абсолютным: «Саr tel est notre plaisir»[121]. Ислам превзошел окаменелое, так сказать, понятие позднейшего иудейства о личном Боге. Ничего нет удивительного поэтому, что даже ныне мусульманин не питает к своему Богу теплой любви. Он не в состоянии почитать в нем небесного отца, может лишь трепетать перед неумолимым властителем, мгновенных прихотей которого не в состоянии никто ни предвидеть, ни избегнуть. При всем грозном величии, овевавшем его лик, Бог Корана, по крайней мере для своего пророка, находил слова кротости и утешения; но Бог позднейших догматиков, даже и по отношению к своим испытаннейшим правоверным, стал буквально тираном, неподдельным арабским Богом, которого роковое значение этот жестокий народ с такою легкостью умел вычитывать из Св. писания по всякому, даже незначительному поводу. Ввиду этого подавляющего образа человек совершенно последовательно начинает вырисовываться как «раб», и ничего более. Соответственно подобным отношениям понятно, что и способность человека снискать милосердие Божие зависела всецело от произвола Всемогущего. Мы уже выше видели те основания, вследствие которых пророк вынужден был признать, что сам Бог, предвеки, постановил: кто из людей удостоится веры и спасения и кто останется закоснелым в неверии и пожнет вечное осуждение; указывалось также, что Мухаммед при неопределенности своих воззрений не мог и сам дать себе ясного и полного отчета во всем. Рядом с изречениями, указывающими на безусловный произвол благодати, в Коране встречаются и такие места, по которым можно предполагать и о существовании в человеке свободы выбора; поэтому неудивительно, что с ходом развития теологической системы именно в этом вопросе должны были произойти сомнение и разномыслие. Вообще среди многочисленных кружков с некоторым оттенком мирского настроения, как, например, между людьми образованными, приходившими в соприкосновение с греческими и персидскими идеями, перевес, по крайней мере в первое столетие, был более на стороне свободных воззрений. Но позднее, при Аббасидах, когда именно эти чуждые элементы стали угрожать извне самому существованию арабизма, пересилило более строгое направление. Задались целью серьезно проводить идею жестокосердия божества, а сообразно с ней рос и догмат предопределения человека к вере или безверию, к спасению или к погибели. Принцип выдвинулся наконец с крайней резкостью в том чисто рассудочном направлении, с каким семит привык подходить к научным вопросам и благодаря которому арабы и иудеи произвели столько великого и образцового в математике. На тех же основаниях учение абсолютного предопределения быстро развивалось дальше и перешло в тот фатализм, который постепенно стал составлять всем известные существеннейшие основы всего мусульманского мировоззрения; они, так сказать, всосались в плоть и кровь исламских народов[122]. Распространение этой идеи ускорено было еще тем обстоятельством, что по окончательному истощению духовного организма арабской народности судьба мусульманства начала зависеть всецело от турок, к преимуществам которых никоим образом не может быть отнесена духовная бодрость; поэтому ясность и простота фаталистического учения им, преемникам арабизма, сразу пришлась по душе. Затем пронесся ураганом по большинству земель Востока натиск монголов, убивший и истребивший повсюду как физическую, так и духовную жизнь. Поэтому-то фатализм, почти всегда встречающий с полною пассивностью всякое энергическое воздействие, вскоре переродился в вялую бездеятельность, благодаря которой будущность, в особенности Турции, представляется ныне почти безнадежной.
Неясность понятия о сущности божества в Коране возбудила споры между теологами и по поводу другого пункта. Когда Мухаммед (только едва ли в начале пророческой его деятельности) познакомился с христианским догматом триипостасности, он иначе не мог его представить себе, как в форме тройственности божества. Это пониманье совершенно соответствовало указанной манере семитского духа, который не был даже в состоянии себе уяснить, зачем догматика прямо не формулирует полного единства. В противоположение этому догмату пророк напирал сильнее всего на то, что Бог лишь един — и учит: «Он — Бог — един, вечный Бог. Он не рождал и не рожден: кого-либо равного Ему не бывало» (сура 112). И вот, именно вследствие выдвинутого вперед этого настоятельного «кого-либо равного ему не бывало», развилось до крайних пределов понятие об абсолютной высоте, недосягаемом отдалении, почти, можно сказать, отчуждении Бога от всего человеческого, что и вылилось, как мы уже видели, в форму отношений властелина к рабу. Но далее этого у Мухаммеда абстрактное мышление не шло, чистое представление духовного существа Бога ему не давалось. Он являлся у пророка не иначе, как в несколько преувеличенном человеческом образе. Так, в Коране упоминается, например, о руках и лике Божиих; Моисей молит Господа: «Дозволь мне лицезреть тебя» и т. д. в подобном роде. Пророк подражает вообще картинности изложений как Ветхого, так и Нового завета и при этом вдается действительно в представления несомненно антропоморфного характера. С другой стороны, подыскивает он усердно все новые и новые эпитеты для более яркого обозначения величия, вечности и всемогущества высочайшего; поэтому существо божие обставлено у него значительным числом имен прилагательных, как, например, всемогущий, премудрый, милосердный, всеведущий и т. п. Позднейшие теологи, неуклонно стремившиеся к возможно последовательному мышлению, не могли, конечно, не заметить этого внутреннего противоречия между оттенками обоих крайних воззрений на самое существо божие. Поэтому вольномыслящие старались во всем том, где придавались человеческие свойства божеству, видеть лишь картинность изображений, а где было возможно — даже игнорировать текст. Люди же строго правоверного направления силились восстановить, несомненно, часто ускользающий при этом смысл писания и требовали во что бы ни стало буквального, по возможности, понимания. Первые, само собой, дошли до того, что несколько уронили уважение к самому Корану, другие же придали ему значение чрезмерное. В этом споре «о свойствах Бога» обе стороны горячились не в меру. Положим, ортодоксы рассуждали правильней, ибо нельзя отрицать того, что противники их, отвергая постепенно все божеские качества, и такие, например, как мудрость, справедливость и т. п., мало-помалу отняли у понятия божества всякое определенное содержание, так что они рисковали окончательно заблудиться в дебрях пантеизма. Когда, наконец, перевес перешел на сторону ортодоксии, все-таки невозможно было вполне изгладить те противоречия, вследствие которых возгорелся весь спор. Если оставалось неопровержимым, что понятие о Боге не должно быть очеловечиваемо, то свойства божества, существование которых отрицать нельзя было, отныне предлагалось представлять себе насколько возможно более далекими от человеческих представлений. Таким образом, в конце концов они становились лишь пустым звуком. Если допустить, например, что Господь справедлив, но в том особом роде, которого человек не в состоянии себе и представить, то остается он по-прежнему для раба своего опять-таки тем же грозным властелином. О существе его тот не имеет права и допытываться, повеления обязан со страхом выжидать и пунктуально, механически послушно исполнять, вверяя ему все свое существо, предаваясь всецело и беззаветно.
Нельзя, однако, отказать в двух преимуществах мусульманскому воззрению на существо Божие. Во-первых, оно если и отрицательного почти сплошь свойства, но зато по тому же самому и просто, как ни в одной другой религии. Лучше всего объясняют это самые победы, одержанные исламом не только наружно, при помощи меча правоверных, но и над сердцами покоренных. Даже и ныне среди малокультурных народов религия эта пользуется гораздо более значительным успехом, чем, например, христианство. Во-вторых, фатализм внедряет убеждение, что никому ничего не приключится, чего не было бы предопределено предвеки, чего не было бы начертано заранее, чего можно было бы избегнуть либо изменить в своей участи. Вследствие этого является сознание, что каждый мусульманин стоит гораздо выше массы неверующих, которым их видимые успехи, самые полные, приуготовляют лишь огонь геенны. Фатализм придает человеку особое достоинство в каждом его жизненном положении, невозмутимое спокойствие в несчастии, признаваемое единогласно всеми, кто проживал более долгое время среди исповедников ислама. В этом отношении действительно ислам по всей справедливости заслуживает названия религии мужей.
Второй догмат, пророчество, не требует никакого дальнейшего объяснения. Учение о грехопадении Мухаммед заимствовал из Ветхого Завета. Чтобы предостеречь людей, учит он далее, от последствий всеобщего грехопадения, дабы отвратить их от всего злого, в особенности же от идолопоклонства, и убедить вернуться к чистому монотеизму, Бог посылал каждому народу, в известное время, пророков, которым через посредство архангела Гавриила объявлял свою волю и которых вдохновлял откровениями. Откровения эти сохранились в Священном писании; так, например, для иудеев и христиан в Торе[123], Псалтыри и Евангелии. Предпоследним пророком был Иисус; он и его предшественники предвещали появление Мухаммеда, а после него никакого другого пророка более не явится. Послан Мухаммед собственно к арабам, но с тем чтобы вообще восстановить повсюду испорченную иудеями и христианами чистую древнюю веру, религию Авраама, как особенно любил он выражаться, т. е. дабы ислам распространился по всему миру. Мухаммед сам по себе обыкновенный человек, как и все другие[124], как и Иисус. Но он носитель последнего и окончательного откровения, которое Бог преподал чрез посредничество его в Коране. Вследствие того, что он восстанавливает смысл прежних откровений, даже расширяет их сообразно измененным потребностям времени, Коран сам по себе — абсолютное откровение, исключительно имеющее значение божеского закона, пунктуальное исполнение которого составляет высшую обязанность каждого правоверного. Естественным следствием усиления понятия о всемогуществе Божием относительно предопределения всего сущего явилось стремление признать постепенно Коран нерукотворенным, предвеки существовавшим у Бога; между тем как вольномыслящие утверждали, что божеское слово — так же как и все — сотворено. А так как, во всяком случае, все учение в совокупности и предписания Корана составляют прямое проявление откровения, то и те положения, которые относятся собственно к гражданской или государственной жизни, признаются неотъемлемыми частями религиозного закона и как таковые неизменны.
Текст Корана, в том виде как он сохранился и поныне, должен, конечно, во всем существенном считаться подлинным равно и для новейшей критики, но понимание отдельных мест не в одинаковой мере обеспечено. Многое темно и истолковывается много различно, встречаются и такие места, значение которых может быть выяснено лишь при помощи исторических фактов, по поводу которых появилось данное откровение. Все эти трудности мусульманское богословие устраняет тем, что собрало с величайшей заботливостью все известия и отзывы о поступках пророка, сообщенные очевидцами, слышавшими о совершившемся собственными своими ушами. Известия эти сохранялись в течение первого столетия устно, далее передавались как предание. Из этих сказаний мы узнаем, как хотел сам пророк, чтобы понимали то или другое выражение в Коране, к какому событию или лицу приурочено отдельное место, в какое время имело место откровение. Рядом сохранено в предании большое число наставлений и предписаний Мухаммеда, которые он сам не считал за прямые божеские откровения, а обнародовал лишь в качестве руководителя общины. Для его ближайших преемников, во всем пунктуально старавшихся следовать его примеру, они при некоторых обстоятельствах давали удобную почву для расширения законодательства Корана, если особенный случай не был предусмотрен в самом писании. Предания эти, так называемая сунна, составляют, таким образом, необходимое объяснение и применение божьего слова к предметам повседневной жизни и служат наряду с Кораном, главным источником, из которого богословы и правоведы — деятельность же их у мусульман почти тождественна — почерпают данные своей научно-духовной системы. Вследствие долгого периода пользования устным преданием явились многочисленные подделки, которые необходимо было отделить от истинного зерна традиции; задачу эту исполнили специальные исследователи преданий, которые и занимают выдающееся место во всей системе мусульманской знати[125].
При особенном пристрастии к предметам, которые с трудом поддаются исследованию, даже на основании источников откровения — это и у нас служило отличительным признаком известного направления схоластической теологии, — обращается мусульманская догматика к учению о загробной жизни, третьей основе ислама. «Человек принадлежит Богу и к нему же должен вернуться» — наипростейшая форма этого положения; но как раз именно в этом пункте Коран дает для отдельных представлений крайне грубые и чувственные картины. Для всего человечества за пределами мира, там, где Бог и ангелы пребывают вечно, все, конечно, сокрыто. Но действительное существование замогильного бытия проявится ужасающим образом для всех отрицателей. В день Страшного суда трубный глас взовет к спящим во гробах, необозримыми рядами предстанут они пред Божий трон, а вдали обозначатся весы, на которых деяния каждого человека будут взвешены. Тогда оба ангела-писца внесут книгу, на которой записан весь дебет и кредит грешника. Над бездной ада перекинут будет мост (сырат), подобный тончайшей паутине, острее лезвия меча. Чрез него должны переходить все души и, смотря по приговору наивысшего, спасенный в одно мгновение очутится на другой стороне, а осужденный низвергнется стремглав в ад и навеки пребудет там. Утехи рая, понятно, описываются в Коране весьма подробно: здесь разрешается запрещенное на земле вино; под тенистой листвой у потоков живой воды ждут отдыхающих правоверных красивейшие юноши, поджидают в качестве супруг стройные девы «большеглазые»[126], а рядом с этим для исключительных, менее материальных натур предоставляется наивысшая цель блаженства — «лицезрение Божье». Очень скверно, конечно, приходится осужденным на адские муки: терпят они или огненную пытку, или ужасный холод, пища их состоит из отвратительных, ядовитых материалов, а стража геенны препятствует всякой попытке к бегству. Все эти представления безгранично преувеличены и разукрашены в позднейшее время. Целые книги наполнены одними только подробными описаниями того, что будет после Страшного суда. Во всех этих описаниях и следа нет силы народного духа, творящего мифы; видимо, здесь разыгралась расслабленная фантазия ученого со всем искусственным безвкусием изобретения; останавливаться над этим предметом не стоит, достаточно будет упомянуть об одном штрихе, составляющем всеобщее верование толпы: существует поверие, что тотчас после погребения души возвращаются на короткое время в тело. Два ангела, Накир и Мункар[127], расспрашивают покойника о земном бытии; сотворившие что-либо особенно злое наказываются тут же и претерпевают телесные мучения.
Требования, предъявляемые душам на Страшном суде, носят характер вполне отрицательного свойства: так, например, ни один неверующий не может надеяться избегнуть геенны огненной. С другой стороны, безусловное вступление в рай представляется лишь тому из исповедников ислама, кто претерпел муки, кто, следуя по «стезе Божией», пал в священной войне, а также, будучи крепок в вере, неожиданно и безвинно погиб. Остальные обязаны совершить известное число добрых дел, в особенности же заслужить заступничество пророка, чтобы приобрести необходимый противовес своим грехам, страшно тяготеющим на чаше весов Страшного судилища. По этому поводу у теологов приводится целый ряд примеров, но из всех их в конце концов опять-таки вытекает, что относительно этого нет ничего определенного, а все зависит от милосердия Божия. Во всяком случае мусульманин может быть уверен, что он, признавая вероучение, совершил главное, и если счет его окажется не слишком отягчен, то может надеяться избегнуть на том свете банкротства — как Мухаммед, в качестве старого купца Мекки, называл совокупность всего земного нечестия, предъявляемого каждому на Страшном суде.
Также, как и в позднейшем иудаизме, в воззрениях Корана на религиозные обряды мало внутренней связи собственно с учением о вере; все они носят характер законности лишь внешней. «Что приказано, должно быть исполнено», так гласит ислам, все равно как устав наших военных. А заключается ли в приказанном обязательство высоконравственного значения, как, например, в заповеди относиться честно к ближнему, или же только чисто ритуальное предписание, подобно необходимости омовения пред началом молитвы — это для мусульманина совершенно безразлично. Поступают они честно, точно так же, как совершают омовения: ибо так написано в Коране, а также и потому, что последствием неповиновения будет жестокое раскаяние на Страшном суде. Вообще эта точка зрения законности предписаний тесно связана со своеобразным представлением о Боге, как о своенравном в высшей степени повелителе, и признается лишь с формальной стороны: из источника же религиозной душевной потребности не вытекает для мусульманина, по крайней мере по теории, никакого набожного действия, имеющего прямое нравственное само по себе достоинство; если и происходит согласование нравственного долга с предписаниями религии, все же благодаря только господствующему направлению — слепо повиноваться приказаниям Божиим. Конечно, и среди мусульман, может быть даже не менее, чем между другими исповеданиями, встречается множество по натуре и направлению хороших людей, которые, подобно сосне, растущей прямо вверх, поступают честно и справедливо. Но это, конечно, нисколько не изменяет односторонности теологической системы, а она повсюду успела уже стать непреложным достоянием воззрений масс народных. Едва ли, например, найдется много из мусульман, чья совесть возмутится, когда при них обманывают неверующего, хотя по отношению к своим единоверцам все они могут оказаться людьми вполне честными. Вследствие этого да не удивляется читатель, если при обзоре обрядности ислама будут попадаться рядом предметы весьма разновидные и, в глазах наших, неодинакового достоинства. Особенно характеристично для ислама то обстоятельство, что именно те повеления, которые считаются непреложными, так называемые пять канонических столпов религии, все относятся исключительно к узаконению ритуала, а равно и взиманию податей.
Первою каноническою обязанностью правоверного считается очищение. Оно состоит из омовений, служащих подготовлением к молитве и другим религиозным действиям, а также для устранения осквернений и прикосновений, от которых человек — пользуясь выражением, употребляемым в иудейском ритуале, — становится нечистым в смысле левитском. К главнейшим случаям осквернения относят: естественное испражнение и прикасание к вещам, по закону нечистым, так, например, к вину, к падали или же к неверующему. Как и все церемонии ислама, омовения эти не имеют символического значения, как бывает это в других религиях; они служат просто для восстановления человека снова в том виде, в каком подобает ему быть во время сношений с Творцом. Омовения существуют двух родов: обыкновенное, малое, при котором моют лицо, руки по локоть и ноги до лодыжки. Оно производится после малых загрязнений, перед каждой молитвой и утром, после пробуждения; при большом омывают в некоторых случаях все тело, так, например, у женщин после родов, труп умершего перед погребением и т. п. Если воды невозможно достать, то очищение может быть произведено посредством трения песком.
Вторая, самая главная и по времени раньше прочих установленная пророком каноническая обязанность — молитва. В этом торжественном религиозном акте у мусульман не замечается особенного прилива искреннего чувства, хотя ритуал исполнен глубочайшего почтения, не так как у нас, при обращении верующего к Отцу небесному. Содержание мусульманской молитвы проникнуто скорее ужасом и изумлением перед необъятным величием божества, богопочитание смешано со страхом перед строгим Вседержителем небес и земли. А так как правоверному немыслимо приближаться к Высочайшему с неподходящими словами или телодвижениями, то молитва состоит из ряда навеки окаменевших формул с присоединением приличествующих обстоятельствам сур Корана, которые, равным образом, произносятся при совершенно определенных, правильно чередующихся изменениях положения тела. Отдельный цикл этих формул и положений зовется кругом (рак’ат), а каждая молитва должна состоять по меньшей мере из двух рак’атов. Вот картинное изображение двух река из сочинения[128] знаменитого ориенталиста, который лично прожил долго на Востоке. При этом следует вспомнить, что молящийся должен обратить лицо свое по направлению к Мекке (кибла). В случае некоторых сомнений он глядит для ориентирования на маленький карманный компас. 1) Молящийся говорит неслышно про себя, что он намерен произнести столько-то и столько рак’атов и что молитва предстоит такая-то (утренняя, вечерняя и т. д.). 2) «Бог велик»[129]. 3) Первая сура Корана[130]; а за ней другая, меньшего объема, обыкновенно 112, или же несколько строф из какой-нибудь другой; затем в виде перехода повторяется снова «Бог велик». 4) «(Я признаю) совершенство моего Господа великого» (трижды), «да угодно будет Богу выслушать того, кто его славословит. Господь наш, слава Тебе». 5) «Бог велик» (опускаясь на колени), «Бог велик». 6) «Совершенство моего Господа всевысочайшего» (трижды). 7) «Бог велик» (опускаясь на колени), «Бог велик». 8) «О совершенство моего Господа всевысочайшего» (трижды, а затем подымая голову), «Бог велик». Этим оканчивается один рак’ат. Молящийся подымается и снова становится на третью позицию; следует второй рак’ат, без всякого перерыва (обозначенный 9–14). После каждого второго или же вслед за последним рак’атом следует еще 15) «Богу слава, и молитва, и добрые дела. Да почиет мир над тобою, о пророк, и милосердие Бо-жие и благословление Его. Мир с нами и с рабами Божиими, правоверными». 16) Исповедайте веры: «Свидетельствую, что нет Бога, кроме Аллаха, и свидетельствую, что Мухаммед, раб его, посланник Божий». После последнего рак’ата вся молитва заключается, наконец, тем, что молящийся, 17), глядя через правое плечо, произносит: «Мир с вами и милосердие Божие»; те же слова повторяет он, глядя через левое плечо, — слова эти относятся, как говорят, к обоим записывающим ангелам, стоящим сзади молящегося, или же ко всей молящейся общине. С личными просьбами дозволено обращаться к Богу только перед 17. Следует также заметить, что после каждого второго, а также последнего рак’ата весьма приличествует произносить еще некоторые суры из Корана и различные молитвенные формулы, так, например, «прекрасные эпитеты Божий»[131], различно видоизменяя и по много раз повторяя их, совершенно так, как это делается у католиков; с ними мусульмане сходятся также и по употреблению четок.
Подобную описанной молитву следует творить в обыкновенный день: 1) между рассветом и восходом солнца (4 рак’ата); 2) в полдень (8 р.); 3) пополудни, незадолго до солнечного заката (6 р.); 4) вечером, после заката солнца (5 р.); 5) поздно вечером, к началу ночи (6 р.). Особенно набожные люди становятся добровольно на молитву и посреди ночи. Соединение двух молитв не допускается. Молитвенные часы возвещает глашатай[132] с башен (минаретов) мечетей. Понятно, должен он обладать громким голосом; на эту должность стараются выбирать по преимуществу слепых, чтобы сверху не могли они видеть, что делается внутри гаремов.
Полуденная молитва в пятницу получает характер общественного богослужения. Собравшаяся в мечети по призыву на молитву община произносит два рак’ата, каждый говорит про себя. Затем наступает род литургии, хутба, речи, произносимой одним из нескольких прислужников, состоящих при мечети. Наконец с кафедры раздается речь предстоятеля, имама, состоящая из увещаний, обильно пересыпанных строфами Корана, имеющая подобие весьма коротенькой проповеди. Наступает затем глухая молитва, а за ней имам, вступая снова на кафедру, произносит вторую хутбу. Она соответствует приблизительно общей церковной молитве протестантского богослужения. Заключается она в произнесении исповедания веры, молитве за Мухаммеда и его дом, за первых исповедников, оказавших особенные заслуги делу ислама, за всех правоверных вообще, за победу оружия мусульманского и т. д.; молятся также особо за царствующего властелина, который в мусульманском государстве, по крайней мере на первых порах, считался одновременно главой как духовным, так и светским. Этой молитвой община как бы изъявляет признание в лице правителя двойной его власти. По окончании хутбы становится имам перед михрабом, нишей посередине стены, обозначающей киблу, и произносит, неслышно выговаривая слова, молитву из двух рак’атов; община повторяет за ним, буквально подражая темпам его движений. Во всем же остальном пятница вовсе не считается праздником; до и после молитвы каждый может беспрепятственно продолжать обыденные свои занятия.
Из этого легко усмотреть, что сложные и столь часто повторяемые церемонии представляют немаловажное бремя для правоверных, и тем не менее ритуал совершается вообще с величайшею пунктуальностью. Следует при этом заметить, что строгое наблюдение за исполнением предписанных обрядов в первые времена ислама несомненно способствовало, и в высокой степени, приучению арабов к порядку и дисциплине. И по сие время старается мусульманин держать себя на молитве с достоинством и спокойствием. О набожном парении души не может быть, конечно, и речи, за исключением, разве, в некоторых сектах с мистической окраской, да у случайных личностей. Во всяком случае, учрежденная по повелению Божию молитва не может никоим образом быть признана обязанностью легкой или приятной, но так или иначе должна быть выполнена как неизбежное дело, дабы постоянно вести в порядке баланс небесной приходно-расходной книги. В этом общем характере молитвословия, впрочем, приятно поражает истинно мужское воззрение мусульман, вследствие которого все частные чувства и особые желания отдельных лиц вполне стушевываются перед задачей восхваления божеского величия. Правоверный знает отлично, что вся его судьба заранее предопределена Божьим всемогуществом. К чему же утруждать Высочайшего ни к чему не ведущими просьбами и жалобами? Вот почему, обыкновенно, частная молитва есть только выражение полнейшей преданности (по арабски: ислам). Третья главная обязанность правоверного по отношению к религии состоит в соблюдении поста, т. е. воздержании от пищи и питья и других удовольствий, так, например, благоуханий, купаний, а ныне также и курения табака, в течение целого дня, т. е. от зари до солнечного заката, в продолжение всего месяца Рамадана. Между тем, когда Мухаммед учреждал этот пост, Рамадан пришелся в декабре, а при постоянном изменении лунного года переходил, в течение 33 лет, через все времена года. Таким образом, каждый раз, когда этот месяц приходится в летнюю пору, пост становится для мусульман действительно тяжким лишением. Положим, люди мирского направления продолжают преспокойно грешить тайком, но завет пророка строго соблюдается всеми истинно набожными правоверными, а на Востоке их большинство. Можно себе представить, как тяжело приходится им где-нибудь под палящим солнцем Египта или Индии. Как невыносимо им провести целый долгий летний день, не орошая губ ни единой каплей воды. Всю ночь напролет вознаграждают они себя, по возможности, за это лишение, и каждый из них страстно ждет наступления конца поста. Ночь перед 27 днем этого месяца считается священной: это леилет-аль-кадр — «ночь установления», т. е. божеского призвания Мухаммеда на должность пророка, откровением 96 суры. В первый день следующего месяца, Шавваля, наступает всеобщее ликование по случаю окончания воздержания, в праздник нарушения поста (у турок малый, или сахарный, байрам, у арабов «малый праздник»). Он продолжается три дня и сопровождается широким весельем, так что по наружному по крайней мере виду превосходит даже «большой праздник». От обязательства поститься избавляются лишь больные, путешественники и солдаты в походе, но и они должны наверстать впоследствии дни нарушения поста. Сверх того есть еще целый ряд других определенных дней, когда пост хотя и не предписывается, но и не излишен.
Еще тяжелее, чем посты, удручает правоверных четвертое каноническое предписание — паломничества. Когда Мухаммед признал обязательным для своей религии посещение старинной национальной святыни, поистине не приходило ему в голову, что позже придется тысячам мусульман, дабы принять участие в мекканских празднествах, путешествовать за сотни миль, перебираясь через горы и пустыни, переплывая океаны. Той неумолимой серьезности, граничащей почти с жестокостью, с какою мусульманин глядит на свои религиозные обязанности, едва ли во всем мире можно подыскать что-либо равное. Каждый из этих миллионов людей хотя бы раз в жизни обязан посетить Мекку, все равно где бы ни жил: на Яве, в степях Средней Азии либо на берегу Атлантического океана, дабы свято выполнить завет пророка. Даже голые бедняки и те бредут большими толпами вплоть до святого града. Дорогой перебиваются подаянием, а где можно — поденщиной или другой тяжелой работой, и так продолжается до окончания святых дней, а затем, пользуясь теми же самыми средствами пропитания, возвращаются домой. Некоторые вероучители, положим, утверждают, что можно послать вместо себя заместителя, и все вообще признают правильность некоторых оснований, допускающих уклонение от тяжкой обязанности, так, например, недостаточность средств, болезненность, несвобода и т. п. И действительно, в новейшие времена, когда сила веры в исламе начинает ослабевать, значительно большая половина всех мусульман пользуется подобного рода отговорками. Тем не менее и по сие время собирающихся ежегодно в месяце Зу’ль-Хиджже на мекканские торжества считают десятками тысяч[133]. Первое, что обязан сделать паломник, когда он подходит к пограничным камням округа Мекки, — это надеть костюм пилигрима (ихрам). Он состоит из двух кусков какой угодно материи; одним обтягивают бедра, другой же набрасывается на плечи. К этому костюму присоединяются сандалии, голова же остается непокрытой, хотя бы празднества происходили в самую жаркую пору лета. Тотчас же по прибытии в Мекку необходимо посетить Ка’бу. Священное это здание — хотя в течение сотен лет по различным поводам делались некоторые необходимые новые пристройки, а также реставрации — сравнительно с первоначальным видом изменилось незначительно. Главный корпус по форме — довольно правильный каменный куб, около[134] 40 футов в длину, 30 в ширину и от 35 до 40 футов высотой, а по своему наружному виду кажется совершеннейшим кубом. Со всех четырех сторон здание прикрыто черной шелковой материей, спускающейся в виде завесы, которая отчасти приподымается, крыша же остается открытой; возобновлять этот шелковый чехол предоставляется только султану как наместнику пророка. Ка’ба стоит почти посреди широкой открытой площади, имеющей около 200 шагов в длину и 150 в ширину, на которой находится еще несколько небольших пристроек; кругом идет двойная колоннада, освещаемая ночью тысячами лампочек. Собственно внутренность Ка’бы служила до Мухаммеда хранилищем для идолов, теперь же, кажется, она пуста. Углы приблизительно расположены по направлению четырех стран света. В восточном вделан на 4 или 5 футов от земли знаменитый черный камень, представляющий овал в 7 дюймов в поперечнике с волнообразной поверхностью. Метеорит ли это, кусок ли лавы или, наконец, что-либо другое, об этом до сих пор нельзя сказать ничего определенного, в особенности потому что поверхность совершенно истерта миллионами поцелуев пилигримов, подобно большому пальцу на ноге статуи святого Петра в Риме. Во всяком случае он играл в древней Мекке роль святыни, как это часто встречается повсюду у семитов по отношению к камням[135]. Когда Мухаммед включил в обрядность ислама празднества пилигримов, удержано было и почитание камня, не определяя более подробно, какого рода воспоминания связаны с ним. Вот почему он возбуждает и по сие время в пилигримах глубочайшее религиозное чувство, хотя никто, собственно говоря, не может объяснить почему; происхождение же Ка’бы приписывают Адаму. После потопа снова отстроил ее Авраам (Ибрагим), но затем она была осквернена язычниками чрез идолослужение, пока не был послан Мухаммед для восстановления истинной веры. Из пристроек самую замечательную представляет домик колодца Земзем. Это и есть тот источник, который спас томящегося жаждой прародителя северо-арабов, Измаила, и его мать (Бытие, XXI, 19). По понятиям неверующих, вода его отвратительна, но в действительности, по убеждению правоверных, исцеляет от всех болезней по меньшей мере так же успешно, как и вода Лурда. Пилигримы со страстным воодушевлением пьют ее после того, как исполнят первый обряд: обход 7 раз вокруг Ка’бы, целуя при этом каждый раз черный камень. Обход этот носит название таваф, за ним следует Са’й, бег между Сафоии Марвои, двумя возвышенностями. Первая из них находится в 50 шагах от юго-восточной стены мечети и обозначена тремя маленькими открытыми дугообразными нишами, к которым подымаются по трем каменным ступеням; другая расположена в 600 футах расстояния от первой и обозначена платформой, на которую подымаются тоже по ступеням. Путь этот между обоими пунктами следует пройти быстрым шагом 7 раз, так что оканчивают его у Марвы. Все время, как и при тавафе, паломник должен безостановочно произносить молитвы. Если он прибыл не во время больших паломничеств, а к Умре («посещение св. мест»), тогда обряды этим и кончаются. Совершивший их может приказать обстричь волосы, ни разу не тронутые гребнем с тех пор, как наложил на себя ихрам, и меняет паломнический костюм на обыкновенное платье. Затем (обыкновенно на другой день) отправляется пилигрим к маленькой часовенке, лежащей в полутора часах расстояния от города, где и произносит два рак’ата. На возвратном пути он громко поет набожные возгласы, начинающиеся обыкновенно с Лаббейка, Аллахумма, Лаббейка (к Твоим услугам, о Аллах, к Твоим услугам!). Прибывши в Мекку, следует снова таваф и Са’й, и паломничество совершено. Иначе происходят великие празднества паломников, хаджж. Стекающиеся изо всех стран толпы пилигримов (хаджжи) после первого тавафа и Са’йя направляются общей процессией, 8-го числа месяца Зу’ль-Хиджжа, пересекая долину, мимо мечети Муздалифа, на большую равнину, у подножия горы Арафат, в трех милях на запад от Мекки. Гранитный этот холм высится почти на 200 футов над окрестностью; пилигримы достигают его поздно вечером или на другой день утром (девятого). На вершине горы, где, по преданию, архангел Гавриил научал впервые Адама почитанию Творца, пилигримы произносят два рак’ата. Пополудни появляется имам на полусклоне горы и произносит перед густо скученной толпой проповедь (хутбу), которая должна продолжаться до самого солнечного заката; короткие промежуточные паузы дополняются громкими взрывами «лаббейк» присутствующих хаджжи. В тот же самый вечер караван пилигримов покидает Арафат и на возвратном пути ночует у Муздалифа. При утренних сумерках, десятого числа, начинает имам здесь новую проповедь. С восходом солнца он заключает ее собственно «праздничной молитвой», по окончании которой процессия двигается далее и достигает долины Мина. Здесь снова все останавливаются, а затем паломники собираются у восточного, довольно узкого входа, пересекающего здесь долину от востока на запад, в направлении к Мекке. Тут стоит нечто вроде столба или алтаря, в который каждый из присутствующих обязан бросить 7 маленьких камешков; ту же самую церемонию и тоже у столба в середине долины и в третьем месте, у выхода из долины, проделывают все пилигримы. По объяснению теологов, это есть подражание примеру Авраама; по совету архангела Гавриила, он сумел таким образом прогнать сатану, когда тот загородил ему выход. Затем наступает жертва, торжественный заключительный акт всех празднеств: каждый правоверный покупает у бедуинов, которые пригоняют сюда большие стада, овцу. Обратившись по направлению к Ка’бе, со словами: «Во имя Бога, Всемилостивого и Всемилосердного! Господь велик!» — перерезывает каждый пилигрим животному горло. Этим, собственно, заканчиваются все церемонии празднеств. Снимается ихрам и, по примеру малого паломнического посещения, обрезаются волосы. Но большинство обыкновенно остается еще на два дня (11 и 12) в Мине, чтобы повторить каждый полдень церемонию бросания камешков. 12 пополудни возвращаются все в Мекку, где еще раз совершают таваф и Са’й, а затем каждый хаджжи, если пожелает, может отправиться в обратный путь.
Происхождение священных обрядов, совершаемых с незапамятных времен язычества, совершенно неизвестно, равно как и символическое значение различных отдельных актов, за исключением, конечно, простых церемоний почитания, как, например, целования черного камня и жертвы, которая первоначально, как и везде, или представляла принесение первенца года, или обозначала жертву умилостивления. Но об этом мусульманин, конечно, и не думает. Он довольствуется сознанием, что исполняет в точности все, что, по откровению Божиему было объявлено в первобытные времена Аврааму, а затем было подтверждено снова Мухаммеду. И очень естественно, как и следует ожидать от людей, приносящих столь великие жертвы для того лишь, чтобы взглянуть на святые места, при этих празднествах религиозное воодушевление достигает у многих необычайных размеров. Один из тех немногих европейцев, которым удалось вмешаться неприметно в толпу набожных, сознается, что на него произвело действие потрясающее, когда с уст многих тысяч кающихся и нуждающихся в избавлении людей прокатилось по долине громом: «Тебе служим, о Боже, Тебе служим!»
И для мусульман, не участвующих лично в хаддже, 3 дня Зу’ль-хиджжи, от 10 до 12-го, всюду во всем мусульманском мире священны; считаются они за «великое празднество» (у турок Курбан Байрам — «праздник жертвы»), сопровождаемое принесением жертв, молитвой и т. д. Но как праздник народный он далеко уступает ныне «малому празднику».
В течение многих столетий вошли в обычай разного рода и другие паломничества: специального свойства (зиярет), к могилам святых (вели), т. е. к людям, известным по своей набожности, мученикам и т. п., а также к местам погребений, понятно — лишь гадательным по большей части, древних пророков и божиих людей домухаммеданского периода, например, Авраама в Хеврон. Вообще во многих странах (так, например, в Марокко и Алжире) культ святых, более соответствующий народным воззрениям, чем первоначальный характер мусульманства, направленного исключительно к поклонению Аллаху, наносит сильный ущерб самой религии.
О происхождении пятой канонической обязанности, налога в пользу бедных, упоминалось уже раньше как о предписанной Кораном раздаче милостыни. С тех же пор, как мусульманская община развернулась в величественное государство, обязанность эта приняла характер государственного налога. По обыкновению, он не должен был превышать одной сороковой всего достояния, т. е. двух с половиною процентов со всего движимого и недвижимого имущества, взыскиваемых с того, кто владел им в течение 12 месяцев; доход этот расходовался на бедных и на «пути божий», т. е. на дела распространения религии. Но при этом, особенно в позднейшие времена, открывался чрезвычайно широкий простор произволу восточных деспотов и недобросовестности сборщиков податей. Впрочем, вначале лишь незначительная часть государственных доходов получалась из этого источника. Военная добыча и подать с покоренных народов давали несравненно более, как это будет видно из дальнейшего изложения.
Этими пятью каноническими обязанностями далеко, однако, не исчерпываются все религиозные обязанности мусульман, тем не менее они считаются по преимуществу за самые ненарушимые и неизменные. Из массы других предписаний, очерчивающих круг совокупности повинностей государственной и гражданской жизни, я выберу еще несколько из наиболее важных.
Отношения к неверующим были, по необходимости, неприязненны. Им объявлялась, где только было возможно, война, и каждая подобная война считалась религиозною обязанностью — джихад, священной войной[136]. Необходимо было ее вести безусловно против всех идолопоклонников, а против иудеев и христиан только тогда, когда они трижды отклонили предложение принять ислам. В таком случае после победы мужчин убивали, женщин и детей обращали в рабство. Павший в священной войне, запечатлевший кровью преданность свою вере заслуживал, бесспорно, утех рая. Впрочем, мусульманам дозволялось заключать капитуляции с иудеями и христианами по образцу тех, пример которых преподал пророк.
Весьма ревностно придерживаются все правоверные, имеющие более или менее притязание на набожность, законов, ограничивающих еду и питье. В этих предписаниях мы часто наталкиваемся на сходное с установленным в Ветхом Завете. Нечистыми и негодными к употреблению считаются все животные, издохшие или не зарезанные на бойне (исключается дичь, убитая на охоте), также кровь убитых и все, что было, так или иначе, осквернено (например, через прикосновение неверующего); далее, мясо некоторых животных, в особенности хищных зверей, собак, кошек и свиней. Из напитков запрещаются все опьяняющие: хотя в Коране (2, 16) указывается на одно только вино, но большинство ученых-богословов относят сюда, как оно действительно соответствует смыслу, и другие напитки, производящие то же самое действие. Люди мирского направления предпочитают, естественно, самое широкое толкование и, не стесняясь, пьют финиковое вино и пиво известных сортов. Открыто пить вино даже и ныне осмеливаются лишь немногие, так как пьянство наказывают строго, плетьми. Но тайком и в старину сильно грешили против этого предписания, а в некоторые периоды, как, например, при Омейядах и первых Аббасидах, когда высшие классы привыкли жить слишком роскошно, на это даже не обращалось никакого внимания. Вместе с вином Коран запрещает азартные игры, но, следуя дальнейшим указаниям пророка, запрещение игр и музыки было впоследствии отменено, и одни лишь набожные люди придерживаются строго первоначального предписания. Зато другое повеление, сохранившееся только в предании, по которому не дозволялось изготовлять изображения живых существ, исполняется строго и поныне, чем и определяется в высшей степени своеобразный характер мусульманской архитектуры. Фотография начала, однако, с недавнего времени распространяться среди мусульман, отчасти нарушая предписание пророка.
Обрезание новорожденных было в обычае у арабов задолго до Мухаммеда. Ислам его только удержал; оно служит знаком принадлежности к общине и необходимо в той же мере, как и у иудеев, или же как крещение у христиан. Совершается оно на пятом или шестом году жизни и составляет семейный праздник.
Законоположения, относящиеся к браку, по сравнению с произволом языческого периода, конечно, составляют шаг вперед; но санкционирование полигамии среди мусульманских народов принесло многоразличный вред. Положим, не следует в данном случае впадать в преувеличения. Если, по нашим понятиям, мусульманину предоставлена большая легкость в заключении браков, то, с другой стороны, нельзя не признать, что вообще между мусульманами, до и после брака, существует бесконечно менее безнравственности, чем у нас, например, на Западе. Затем пророком весьма обстоятельно предписывается, чтобы никто не смел брать более жен, чем сколько в состоянии прилично содержать. Поэтому большая часть народа, за весьма редкими исключениями, довольствуется одною подругой. Благодаря, однако, легкости получения развода и вследствие разрешения, кроме четырех законных жен, брать для себя в виде побочных сколько угодно рабынь, мусульманские брачные установления не благоприятствуют ни порядочности семейной жизни, ни сохранению выработанного народного типа в высших классах общества. И общественное положение женщин также стало подчиненным[137] вследствие того же предписания Корана, причем повеление о возвращении приданого после развода давало женщине лишь несовершенную защиту, ибо отослать ее мужчина мог всегда, когда вздумает или найдет это подходящим. Впрочем, применение этого права связано с разного рода формальностями, клонящимися к тому, чтобы предотвратить всякую поспешность или же убедить стороны к примирению. Тем не менее определенно выраженная воля мужчины ставит женщину в беспомощное состояние. Очень важно также в историческом отношении, что законность детей зависела не от положения их матери, а от признания со стороны отца. Раз оно выражено, сын рабыни становится равноправным с детьми законной жены во всех имущественных правах и при разделе наследства. Оно делится вообще на равные части между детьми мужеского рода и не дает предпочтения ни одному из них, если только не состоится между ними иного соглашения; также не дозволяется включать в дарственные записи более трети всего состояния. Дочери получают по закону половину того, что приходится их братьям.
Более заслуживают одобрения постановления о рабах; хотя ислам их и не уничтожил, но во многих отношениях смягчил обхождение с ними. Само собой понятно, что человеколюбивые стремления Мухаммеда были часто нарушаемы и поныне нарушаются не только по произволу деспотических властелинов, но еще чаще от жестокосердия и свирепости собственников, но ведь то же самое совершается поныне и в странах христианских. Пророком предписывалось тому, кто добыл раба как военнопленного на войне, либо купил, наследовал, наконец, получил в подарок, пользоваться лично им и его рабочей силой, но зато налагалось на владельца обязательство обходиться с ним более или менее человечно. Если мусульманин брал себе в гарем наложницей рабыню и получалось от нее потомство, то он не имел права продавать ее, а после его смерти она становилась свободной. Считалось добрым делом даровать рабу волю; последний мог также откупиться, если был в состоянии внести своему господину соответствующий выкуп, смотря по уговору, до или после освобождения. Вольноотпущенный оставался во всяком случае как бы клиентом, в некотором подчиненном отношении к своему прежнему господину.
Менее замечательного в мусульманском уголовном законе. Убийца подвергается смерти; за случайное и ненамеренное убийство требуется вознаграждение оставшихся родных или налагается какое-либо другое взыскание. За телесное повреждение виновник может поплатиться, следуя основному принципу «око за око, зуб за зуб», но может также откупиться денежным вознаграждением потерпевшему. Воровство, если предмет кражи более или менее значителен, наказывается отсечением правой руки; в случае повторений следуют дальнейшее калеченье или продолжительное заключенье в тюрьму. Прелюбодеяние наказывается сотнею ударов кнутом, а если виновник из неверующих и соблазнил мусульманку, то подвергается смертной казни. Богохульство, хуление Мухаммеда или древних пророков, както Моисея и Христа, считается также одним из тягчайших грехов и наказывается смертью; тому же подвергается отпавший от ислама, если он продолжает упорствовать в своем отступничестве.
Если в религиозных законах ислама, как можно заключить по вышеизложенному, заключается бесконечное множество отдельных постановлений, которые другие религии, за исключением иудейской, предоставляют государственному праву, зато мы не находим в Коране краткого изложения главнейших нравственных предписаний, какие группируются, например, в десяти заповедях. Встречаются, правда, случайные нравственные наставления, например, необходимость поступать честно в деловых сношениях и т. п., но потребности построения небольшого свода общих правил, к которым во всем житейском каждый мог бы самостоятельно приноравливать свою совесть, ислам как бы не ощущает. Для него деяния не важны, все сосредоточивается на вере. Каждое повеление Божие, возвещенное чрез откровение пророку, как таковое и обязательно, не принимая в соображение какой бы то ни было связи с остальными постановлениями. Поэтому для мусульманина почти непонятна разница между религиозностью и нравственностью. Ни в каком случае нельзя ему втолковать, что Богу могут быть угоднее честные поступки человека, чем молитва и омовение, исполняемые пунктуально. Это неразборчивое смешение обрядовых, нравственных и юридических предписаний, причем первые почти в той мере, как у фарисеев, выступают на передний план, а затем механическая смесь монотеистических воззрений в форме иудейских и христианских вероположений, притом понятых далеко не правильно, с остатками, не имеющими никакого значения в религиозном отношении, арабских национальных обычаев, представляют в общем не особенно утешительную картину. Зато с другой стороны, принимая во внимание время появления ислама, нельзя не признать за ним, в сущности, необычайного значения. Не в том, конечно, заключается секрет успехов Мухаммеда, что он часто с неразумной, иногда почти детской сноровкой складывал свое священное писание из искаженных обрывков преданий других религий, а в том, что он сумел свою религию — все равно откуда она ни происходила — приладить ко всем глубоко укоренившимся предрассудкам арабов и при этом не устранить совершенно основ своего монотеистического учения; вот что было верхом искусства, и мастерское выполнение этой трудной задачи составляет главную его заслугу. Не сразу удалось ему это. Даже так называемое возвращение к язычеству было не чем иным, как предисловием для возвышения Ка’бы до степени киблы и для включения хаджжа в число «столпов веры». Итак, ислам отличается от других монотеистических религий не только отрицательным отклонением от определенных, по преимуществу христианских догматов, но также и прививкой монотеизма в народности арабской, что и обозначилось наружно церемониями хаджжа, а внутренно — особым направлением в понятии о божестве. С того самого момента, когда пророку арабов удалось на почве своей новой религии собрать свой народ, естественно, начинает ислам со всей силой своего первозданного непочатого могущества напирать на соседние народы, государственной жизни которых, отчасти блестящей, по крайней мере по наружности, а внутри уже давно заплесневелой и разлагающейся, предстояло по необходимости рухнуть при первом же столкновении. К изложению истории этой почти беспримерной катастрофы мы теперь и перейдем.
Книга вторая ПРАВОВЕРНЫЕ ХАЛИФЫ
Глава I ХАЛИФАТ
Как ни опасна казалась с самого начала последняя болезнь пророка, конец его, наступивший после видимого улучшения положения больного утром в день смерти, поразил всех своей неожиданной быстротой. Большая часть членов общины мирно разошлась после богослужения. Даже Абу Бекр вернулся в свое жилище в предместие. Фатимы, дочери пророка, тоже не было у смертного одра отца. Муж ее, Алий, после истории с ожерельем находился в открытой ссоре с Айшей, в доме которой лежал Мухаммед. Поэтому оба, и муж, и жена, ограничивались посещением больного изредка. Один только Омар оставался возле Айши у одра умирающего и присутствовал при последнем вздохе пророка. Роковое событие не застало врасплох Омара: еще за день пред тем он сумел устранить желание больного, потребовавшего было письменные принадлежности; нельзя поэтому допустить, чтобы ему не приходили на ум те требования, которые с наступлением страшного события по необходимости будут предъявлены всем приближенным пророка. Что бы, однако, он ни обдумал или успел порешить вместе с Абу Бекром, конец наступил так внезапно, что невозможно было пока ничего предпринять для упрочения общественного порядка и для немедленной передачи власти надлежащему члену общины. А она, увы, не была в состоянии ждать и выносить, хотя бы на момент, отсутствие общего, признаваемого всеми руководителя. Между тем, Божьим повелениям, истекающим из уст пророка, привыкли повиноваться все: и беглецы, и ансары; но уста эти навеки сомкнулись и не могли уже более сдерживать завистливое соперничество, с которым мединцы посматривали на сыновей Мекки, а Хашимиты[138] — на членов посторонних семей, ближайших советников Мухаммеда, как, например, Абу Бекра и Омара. Положим, вся община, неоспоримо, понимала, что в руках последних, посвященных во все политические замыслы пророка, принимавших в проведении их главное участие, судьба ислама найдет наилучших руководителей. Но все же трудно было рассчитывать, что личный эгоизм сильных и беспощадных натур — а их в различных кружках правоверных можно было насчитывать сотнями — будет способен к чисто реальной рассудительности в такой решающий все момент.
К тому же в данную минуту не оказывалось преобладающего авторитета, могущего уравновесить эгоизм отдельных личностей. Почивший основатель религии, несомненно, оставил своим правоверным в Коране образец непреложной истины касательно образа действий в делах веры. Но в предписаниях божественной книги не было, однако, целесообразного единства: закон в церковных и государственных делах был установлен отдельными положениями, изданными без особого порядка, смотря по потребностям данной минуты. В Коране не находилось ни единого слова, которое указывало бы на порядок преемственности власти. Сам же Мухаммед в течение своей болезни не озаботился сделать прямого распоряжения; а если Абу Бекру и поручалось прежде руководительство караванами пилигримов, ныне же — замещение пророка во время совершения молитв в мечети, то это не значило все-таки особенно много, если принять во внимание, что важный указ отречения, составленный в Мекке, Мухаммед, по ясно выраженной им воле, предоставил в то время прочесть не Абу Бекру, а его товарищу, Алию. Поэтому невозможно было теперь иначе поступить, как отыскать решение в старинных обычаях арабского народа, что, однако, было бы напрасным трудом, так как всякое ближайшее обоснование наследственности было до такой степени чуждо вольнолюбивым нравам бедуинов, что даже под давлением византийской и персидской гегемонии с трудом могло пустить корни право наследства в провинциях Гассан и Хира; тем менее, понятно, могло ли оно существовать среди привыкших к неограниченной свободе исконных племен полуострова. Положим, нередко случалось, что по смерти главы, отличавшегося храбростью и богатством, выбор старейшин племени падал на сына, но это происходило тогда только, когда личное уважение или же интересы племени клонились именно к этому, причем малейшее давление в таком деле ощущалось всеми до болезненности. Но Мухаммед не оставил после себя ни одного сына. Если Фатима, как единственное оставшееся в живых дитя пророка, пользовалась личным уважением, все же была она только женщина и не могла предъявить серьезных притязаний в пользу своего супруга Алия вне тесного кружка Хашимитов и немногих других личных ее приверженцев.
Кто мог бы успеть в подобных сомнительных обстоятельствах действовать быстрее других, тот имел бы за собой, несомненно, значительное преимущество. Ибо, несмотря на неоднократно засвидетельствованную Мухаммедом равноправность всех правоверных, эта равноправность пока не была практически закреплена на полях сражений в Персии и Сирии; распоряжались всем фактически люди Медины, беглецы, ансары и вообще те, кто в последние времена занял местечко среди окружающих пророка, остальная же масса арабских племен оставалась по-прежнему инертной. Само собой, лишь мединцы и могли участвовать в избрании нового властелина, не говоря уже о том, что было просто невозможно ждать, когда соберутся уполномоченные от всех частей страны. Таким образом, кому первому удалось бы в Медине захватить в свои руки власть, тот имел бы на своей стороне все данные для успеха. Следовало предвидеть, что при первом же обнародовании печальной вести тотчас же станут образовываться различные группировки народонаселения. Дня Омара поэтому всего важнее было помешать распространению печального известия, пока не соберутся вокруг него по крайней мере Абу Бекр и значительное число остальных беглецов. Тотчас же отправлен был Айшей к отцу гонец, а Омар вышел из дому к остававшейся еще возле мечети толпе правоверных, до которой уже успел достичь смутный слух. Он объявил народу, что только «лицемерам» могло придти в голову, что посланник Божий скончался. «Это — заведомая ложь, — продолжал он в том же духе, — пророк, как некогда Моисей, удалился лишь от своего народа на 40 дней; по истечении этого срока он вернется и накажет смертью всех, кто выдумал, что он умер». Пока он так разглагольствовал, подошел и Абу Бекр. Удостоверившись, что неожиданное событие, увы, поистине свершились, он воскликнул: «О ты, за которого я с радостью пожертвовал бы отцом и матерью, как при жизни ты был для меня дорог, так и ныне ты, мертвый, для меня дорог!» и облобызал бледное чело того, кого почитал не только «посланником Божиим», но также и неизменным вернейшим своим другом. Затем, побуждаемый настоятельной потребностью позаботиться и прежде всего обеспечить будущность того великого дела, которому всецело посвящена была эта погасшая жизнь, Абу Бекр спешно вышел к все еще выжидавшей толпе, властно приказал Омару замолчать, а сам, припоминая некоторые места из Корана, которые представляли усопшего таким же человеком, как все, сказал: «Кто желает поклоняться Мухаммеду, да знает, что Мухаммед мертв. Поклоняйтесь Господу: Бог жив и не умрет вовеки!»
Верил ли сам Омар в истину того, что говорил, или нет, во всяком случае его речь не возымела предполагаемого им действия. С быстротою молнии разнеслась печальная весть по всем кварталам Медины. В то время как большинство беглецов бросилось немедленно в мечеть, чтобы хорошенько расспросить очевидцев и узнать от них, на что решились их предводители, толпы ауситов и хазраджей хлынули в сборный дом, где привыкли они издавна совещаться по особенно важным делам племени. Была еще третья маленькая партия, собравшаяся в доме Фатимы; здесь вокруг Алия и Аббаса вскоре сгруппировались остальные Хашимиты и некоторые их друзья. Хотя между ними находились Тальха и Аз-зубейр, оба высоко чтимые правоверными, но численность этой кучки была слишком незначительна, чтобы попробовать немедленно же действовать с надеждой на успех. Между тем среди стоявших перед домом Айши беглецов, выжидавших с нетерпением дальнейших распоряжений Абу Бекра и Омара, стала распространяться крайне неприятная весть, что ансары собрались в большом числе и готовятся из среды своей выбрать нового властелина. Ждать долее было невозможно, немедленно же устремились туда оба доверенных лица пророка, окруженные толпой надежных мекканцев. Подоспели они как раз вовремя: Са’д Ибн Убада, со смерти Ибн Убайя первый человек между хазраджами, только что произнес коротенькую речь. Он убеждал своих соотечественников, что преемника посланника Божия подобает избрать из тех, которые помогли ему выбраться из беды и затруднений и доставили исламу победу. Послышались отдельные робкие возражения; некоторые находили рискованным и односторонним решать такое важное дело без участия старейших исповедников веры, но большинство мнений склонялось немедленно же признать властелином Са’да. В это-то самое время ворвались густою толпой в заседание беглецы, а во главе их Абу Бекр, Омар и почитаемый всеми за свою набожность и кротость Абу Убейда. Первый заговорил Абу Бекр. Спокойно и дружелюбно отдавал он полную справедливость заслугам мужей Медины, но при этом твердо поставил на вид, что будущего главу общины следует избрать из числа первых сподвижников пророка. На это возражал ему хазраджит Аль-Мунзир, предлагая обеим партиям выбрать каждой отдельного предводителя. Омар, заметив сразу всю опасность требования, выступил с свойственной ему энергией и горячо стал доказывать, что остальные арабы никогда не пожелают повиноваться предводителю, избранному не из племени пророка. Спор разгорался. Абу Убейда принялся умолять ансаров и склонять к миролюбию, как вдруг выскакивает вперед, к изумлению своих же единоплеменников, хазраджит Бешир, один из 70 бывших при Акабе, ревностный герой ислама. Громогласно объявляет он, что принимает сторону мекканцев. Абу Бекр пользуется моментом всеобщего смятения: «Глядите! — восклицает он. — Пред вами Омар и Абу Убейда. Кого хотите, тому и присягайте!» Оба поименованные отнекиваются и просят его самого как достойнейшего, на которого пророк возложил обязанность заместить его в качестве предстоящего на молитве, принять сан властелина. Абу Бекр еще колеблется, но неукротимый Бешир выскакивает снова и ударяет его слегка по правой руке — знак присяги у арабов. Хазраджиты возмущены; ауситы, присматривавшиеся все время с тайным неудовольствием к маневрам старинных своих соперников, снова старавшихся протиснуться на передовое место, недолго думая и храбро, невзирая на свою малочисленность, принимают сторону Абу Бекра. Все стремительно бросаются к своим предводителям. Больного Са’да, принесенного в собрание на постели, чуть не растоптали в поднявшейся давке. Только личное вмешательство Абу Бекра спасло его от дерзких оскорблений страстного Омара. Спор угрожал перейти в открытую свалку. В это время внезапно вторгаются в дом новые толпы правоверных. Это были люди племени аслам, кочевавшие в окрестностях Медины. Происходившие от хуза’итов, родственных курейшитам, заботливо оберегаемые в последнее время пророком, едва они прослышали о происходившем, как поспешили явиться на помощь своим мекканским друзьям. Хазраджи очутились теперь в меньшинстве; более спокойным людям обеих партий удалось развести ссорящихся, и Абу Бекр мог наконец спокойно продолжать принимать присягу остальных.
Немного оказалось таких, которые нашли нужным продолжать отказываться в признании нового властителя. Понятно, Са’д долго не мог забыть, что в самый последний момент наступавший, казалось, близкий успех был вырван у него из рук. С этих пор держался он в отдалении, а позже отправился в Сирию, где и умер в 637 г. И Хашимиты также со своими друзьями не особенно обрадовались такому быстрому обороту дел, который помешал им войти в переговоры и предъявить свои притязания. Последствием злобного выжидания Алия было только то, что Абу Бекр нашел необходимым удержать у Фатимы наследственные ее земли, владения пророка в Хейбаре и Фадаке, и объявить их отныне государственной собственностью; тем менее нашел возможным муж ее подчиниться своему беспощадному сопернику. Лишь шесть месяцев спустя, когда умерла Фатима, он примирился с новым правлением. Старый Абу Суфьян нашел, что время благоприятствует для того, чтобы путем тонко рассчитанного сопротивления и с помощью своих Омейядов добиться восстановления теории «прельщения сердец». Но его легко было закупить. Мекканец успокоился, когда сыну его, Язиду, даровали выдающееся место. Между тем хазраджиты искупили свою вину сторицей, если только можно было их в чем упрекнуть. Вскоре государство очутилось на краю гибели от вспыхнувшего внезапно восстания арабов, и все они без исключения дрались с прежним несравненным патриотизмом; люди эти положительно не были способны ради собственной корысти покинуть дело ислама. Их решимость жертвовать собой спасла государство Мухаммеда от участи, выпавшей на долю другой великой мировой монархии — Александра Македонского.
Пока это спасительное единодушие царило в среде влиятельных кружков общины, правоверные могли выстоять под напором каких угодно рискованных последствий тех отношений, которые уже и на этот раз привели к значительным затруднениям. При отсутствии всякого твердо установленного порядка престолонаследия добровольная присяга влиятельнейших лиц являлась, и позже, единственным правовым основанием, на которое только и могли опираться будущие властители, а это значило, собственно говоря, что мусульманскому государству заранее уже предрекались все бедствия и опасности, которые неизбежно ожидают каждое государство с избирательным правлением. Конечно, в дан-ном случае благодаря существующим у арабов одновременно стремлению к консерватизму и любви к свободе лишь немногие кандидаты на престол имели шансы быть выбранными, так как если бедуины и готовы были склониться перед особенно почитаемым княжеским родом, они никогда не согласились бы подчиниться первому встречному выскочке. Только этим и можно объяснить, что в течение 200-летнего периода мирового арабского владычества лишь два раза произошел насильственный захват власти новою династией. Но если благодаря этому сохранялась известная преемственность правления, зато вследствие большой плодовитости обеих семей, Омейядов и Хашимитов, вопрос о личности почти всегда выступал на сцену в весьма опасной форме. Перемена правления зависела в древнейшие времена главным образом от тех, которые считались наиболее уважаемыми сподвижниками Мухаммеда, а позже от влиятельнейших придворных чинов и высших военноначаль-ников. А это были представители не только личных своих интересов, но также и интересов семьи своей, племени. Между тем временно лишь укрощенный исламом племенной партикуляризм арабов при переходе власти к Омейядам, людям совершенно мирского настроения, начал снова подымать голову, как только личное дарование властелина не в состоянии было его сдерживать, причем смуты, возникавшие попутно с ослабеванием могущества династии, слишком часто переносились на более широкую мировую арену, и возобновлялись те же самые сцены междоусобных раздоров, которые и в доисламский период мешали установлению государственного порядка в самой Аравии. К этому присоединялся ныне и еще новый элемент: в каждом юном, малоцивилизованном народе старики имеют, весьма естественно, перевес над молодым поколением; то же явление мы замечаем и у арабов. Главою племени они выбирали охотнее всего одного из престарелых; поэтому впоследствии старшие в роде почти каждый раз выказывали естественное свое притязание на престолонаследие. Такому притязанию противоречило естественное стремление каждого правителя стараться закрепить власть за своим собственным сыном. Примирить эти главные течения было неразрешимой задачей. Вот почему турки, со свойственной этому народу простотой и основательностью поступков, и поныне ухитряются отстранять это противоречие чисто механически. Каждый вступающий на трон султан повелевает прежде всего удавить своих младших братьев. Арабские халифы не додумались до этой богатой мысли, но так как желали действовать в том же направлении, то довольствовались тем, что еще при жизни устраняли братьев и дядей и приказывали присягнуть своему старшему сыну. Но это, конечно, могло практиковаться только, пока преданность к династии сдерживала у придворных и полководцев личные интересы и оттесняла склонность к интриге на задний план, а именно — очень недолго. Впоследствии же, к концу первого столетия, когда заимствован был из христианской Византии отвратительный институт евнухов, происки и заговоры придворных пошли без конца.
Впрочем, 8 июня 632 г. вечером никто, конечно, и не помышлял в Медине о возможности в будущем возникновения роковых осложнений. Все ликовали попросту по случаю водворения нового правления. Во всяком случае выбор Абу Бекра был действительно из самых счастливых, может быть даже единственный, соответствующий требованиям положения. До сих пор все привыкли повиноваться одному слову Божию, выраженному в Коране и в повелениях посланника божьего: другого авторитета рядом нельзя было ставить. При жизни Мухаммеда военачальники назначались всегда только для исполнения совершенно определенных отдельных поручений, по исполнении которых вступали они снова беспрекословно в ряды равноправных правоверных. Тот, кто теперь принимал руководительство общиной, мог поэтому рассчитывать на повиновение только в том случае, если всегда и во всем будет следовать точно примеру пророка; во всяком случае он должен был действовать именно так, как привыкли видеть действовавшим самого пророка. Между тем для каждого правоверного было ясно, что Абу Бекр, как выразился Омар в избирательном собрании, назначен самим пророком в заместители при общей молитве в мечети: а молитва, как известно, составляла основание всей религии. К этой основной обязанности легче могли примкнуть и остальные дела общины; не требовалось, таким образом, создавать нового авторитета, который не с виду только мог бы опираться на распоряжения самого пророка. Но ведь нового авторитета, собственно, и не создавалось. Абу Бекр оставался только в несколько расширенном смысле тем, чем уже был за несколько дней тому назад, а именно: заместителем посла Божьего, халифату расули’ллахи — ничего более и не значит простой титул халифа. Сказочное представление о неограниченной власти и блеске, которые и поныне по детским воззрениям связывают с именем халифа багдадского как третьего в союзе, рядом с императором и папой, нисколько не изменяет сущности вещей, ибо халиф имел, собственно говоря, право называться только «наместником исламизма». Конечно, с течением времени обстоятельства придали этому сану иное значение. Уже преемник Абу Бекра счел необходимым слегка наметить возрастающий блеск главы общины прибавлением к титулу слов: эмир ул-муминина, т. е. «повелитель правоверных», но скромное название халифа в глазах всех властителей ислама имело постоянно возрастающее значение. Это самое значение ныне заставляет турецкого султана, предки которого сотни лет тому назад приобрели этот титул путем юридической фикции, твердо придерживаться его.
На почве мусульманства тот, кто признан наместником посланника Божия, соединяет в себе сан главы светского и духовного. Власть халифа поэтому нельзя приравнивать к светской власти папы, как это было прежде в его Церковной области, или же сравнить с духовным главенством короля саксонского как епископа евангелических подданных всей его страны. Представьте себе могущество высшей иерархии римско-католической в соединении с силой неограниченного правления Людовика XIV, или же государственное устройство, которое осуществлял в Женеве Кальвин, а на короткое время в Англии — Кромвель, или же, наконец, существующее теоретически в России. Вот приблизительное понятие о тех могучих средствах, которыми располагает наместник «посланника божия».
Располагали, конечно, они этим могуществом при совершенно определенных условиях, но никогда не безгранично. Сан их был и не королевский, и не первосвященнический, а высший — имамов[139], вмещающий в себе двойные полномочия. Но все же еще выше, чем все повеления наместника пророка, почиталось всегда истинное слово божие, начертанное в коране для правоверных, служа вернейшим указанием как в делах веры, так и поступках; выше считалось также и то, что преподал пророк своим близким лично словом, либо примером, служившими образцами, достойными подражания. Таким образом, лишь только халиф совершал нечто отступающее от этих норм, он становился в глазах своих истинно верующих подданных, насколько они были способны к некоторому последовательному размышлению, нарушителем авторитета, соблюдение которого одно только и могло обеспечивать послушание народа. Если же его крепкие руки твердо руководили светской властью и достигали послушания путем насилия, то набожные и ревностные все-таки не обязаны были более признавать в нем имама и имели право воспользоваться первым удобным случаем, чтобы сбросить иго безбожника и вручить имамат тому, чьи притязания на этот высший сан оказывались отныне справедливыми. Поэтому безмятежное выполнение двойного владычества возможно было лишь до тех пор, пока преобладающее большинство мусульман проникнуто было сознанием, что халиф управляет, действительно неуклонно следуя словам божиим и примеру пророка. Но и в этом случае власть халифа ограничивалась проблемой любви к свободе могучего народа, чуткую щекотливость которой щадил даже Мухаммед там, где не нарушались интересы веры; а бурные порывы этой любви становились для его преемников тем опаснее, чем более брали верх древние светские привычки, распространяясь на широчайшие круги новых исповедников веры вне полуострова.
И в обоих этих отношениях избрание Абу Бекра оказывалось самым подходящим. Все равно, как и при жизни Мухаммеда, когда каждое слово пророка было для него откровением, так и теперь заботился он, в общем и в частностях, подражать безусловно тому, что пророк когда-либо сказал или сделал, питая непоколебимую уверенность, что подобный образ действий не преминет увенчаться успехом. Мы уже видели, как он, даже в момент высшей опасности, оставался непреклонен, твердо следуя примеру пророка, отклонил скользкий путь компромисса с взбунтовавшимися бедуинами и успел добиться безусловного подавления восстания. Весьма возможно, и это было важнее всего, что его управление, которое совершенно соответствовало смыслу учения и словам пророка, не давало действительно никакого повода к порицанию самым остроумным ревнителям веры, а тем более к явному неповиновению самых набожных из общины. Так постепенно и незаметно привыкали правоверные повиноваться приказаниям халифа, благодаря чему новое государственное устройство быстро окрепло. Ближайшие преемники Абу Бекра могли уже беспрепятственно по собственной инициативе вводить нововведения там, где не встречалось соответственных, ясных предписаний божиих или пророка. Немало пользы принесла и спокойная рассудительность Абу Бекра: приходилось иногда, принимая во внимание переживаемые тяжкие времена, делать некоторые уступки безумным массам арабских головорезов, не принося, однако, при этом ущерба достоинству повелителя. Будь на его месте Омар, давно бы Халиду несдобровать за его позорные, злодейские дела. По всей справедливости можно было глубоко презирать эту отвратительную личность, но Абу Бекр понимал, что в отчаянной войне с арабами трудно было обойтись без «меча бо-жия», и искусно избегал поводов к столкновению с этим пока необходимым головорезом, продолжая сохранять свой авторитет.
Таково положение Абу Бекра между Мухаммедом, основателем ислама, и Омаром, организатором мирового государства. Он занимает по праву середину между ними как добросовестный, твердый и мудрый основатель халифата. Он сумел заставить уважать достоинство наместника посланника Божия всею совокупностью общины как законное продолжение управления пророка и тем самым обезопасил будущность веры. Вот почему он и три непосредственные его преемника: Омар, Осман и Алий, — занимавшие последовательно сотворенное им правомерное положение, не без основания носят почетный титул законных халифов[140]. Ими заканчивается патриархальный период ислама. Особенно сам Абу Бекр (правил от 8 июня 632 — 22 августа 634 = 11–13 гг.) и Омар (22 августа 634 — 3 ноября 644 = 13–23 гг.) отличались в своем образе жизни и манере обращения простотой и беспристрастием, теми самыми качествами, с помощью которых сам Мухаммед старался оберегать прирожденное чувство равенства своих земляков, невзирая ни на какие соблазны, развившиеся вскоре до исполинских размеров государственной жизни. Как и прежде, до принятия сана халифа, оставался Абу Бекр по-прежнему в своем маленьком домике в предместье, а так как никаким распоряжением пророка не были определены личные доходы правителя, он старался, как умел, ограничивать свои расходы и довольствоваться своими умеренными частными средствами. С другой стороны, если даже бесчисленные анекдоты о скромности Омара и строгости его по отношению к себе по большей части и выдуманы, то во всяком случае остается несомненным, что этот властитель полумира не отступал ни в чем от старинных своих привычек воздержанности. Также и отношения между первыми властителями и остальными сподвижниками Мухаммеда оставались по-прежнему те же: они окружали халифа в качестве советников; со вниманием выслушивалось в серьезных делах их мнение, хотя оно не всегда имело решительное воздействие на намерения наместника, в лице которого, по всеобщему убеждению правоверных, сосредоточивались все полномочия пророка. Но именно эти отношения первых халифов к старым сподвижникам пророка имели в те времена громадное значение: с одной стороны, требовали от правителя соблюдения необыкновенного такта во всех его поступках, а взамен давали управлению неисчислимые выгоды, ибо таким образом весь моральный авторитет ислама оставался как бы сконцентрированным в одном пункте, в Медине. Люди, подобные Тальхе и Зубейру, убежденные в необходимости оставаться в резиденции, не требовали себе никогда должностей главнокомандующих мусульманскими войсками. Можно было, по примеру пророка, спокойно назначать полководцами людей, доказавших свои выдающиеся военные способности; но могущество не могло особенно влиять на умы правоверных, ибо судьба их ежечасно зависела от властного мановения халифов. Этим и объясняется то обстоятельство, почему в героическое время ислама попадаются только два полководца из среды близких к пророку: Абу Убейда и Са’д Ибн Абу Ваккас, оба, впрочем, надежные, не обладавшие опасным честолюбием. Легко понять также и то, что такой эгоистический и неукротимый человек как Халид, в самый момент одержанной им знаменитой победы слагает беспрекословно звание главнокомандующего по первому полученному им повелению от Омара, отрешавшего его от должности.
Но и этот вполне патриархальный образ правления гарантировал успех действия благодаря все той же счастливой комбинации, что высшая власть сразу попала в руки исключительных людей; для первого бурного периода они единственно и были возможны. В личности Абу Бекра счастливо соединялись спокойствие и самозабвение, которые дали ему возможность в самое тревожное время создать основы авторитета халифата, а непоколебимая твердость его поборола все бесчисленные опасности возмущения, разлившегося было по всему полуострову. Прозорливой мудрости его обязан ислам главным образом, что развитие дела пророка направлено было по надежному руслу. Но под напором жизненных треволнений, которые приходилось выносить первым исповедникам ислама, сам пророк пал безвременно. Новые непосильные напряжения в судорожной борьбе с возмущением истощили в короткое время и жизненные силы ближайшего его друга, Абу Бекра. Ему едва стукнуло 63 года, и настигла его последняя болезнь — горячка. Почувствовав приближение кончины, созвал он в последний раз старых своих сотоварищей и взял с них клятву, что они будут повиноваться тому, кого он сам выберет себе в преемники. По произнесении клятвы он назначил Омара, затем вскоре сомкнул спокойно вежды 22 Джумада II 13 (22 августа 634 г.). Власть перешла в руки могучего и отважного поборника ислама, собиравшегося вознести высоко дело веры. После усмирения бунта соединенные силы народа находились в состоянии высочайшего напряжения: подготовлялось движение за границы полуострова, распространение его на весь мир. Готовилось осуществление сокровенных мыслей Абу Бекра, его тайных стремлений всколыхнуть целый свет.
Глава II ВЕЛИКИЕ ЗАВОЕВАНИЯ
Мы уже знаем, что еще Мухаммедом сделаны были предварительные распоряжения к распространению веры за пределами полуострова, среди других народов и прежде всего у соседних персов и византийцев. Послание его к шаху персидскому не имело особых результатов; следовали затем посольства и рекогносцировки на юг Сирии, поражение при Муте, а позднее присоединение пограничных округов, до Айлы включительно. С тех пор был задуман новый, более серьезный поход в страну на восток от Иордана. Собиралось уже войско, которое ко времени смерти Мухаммеда успели стянуть к Медине. Следуя своему основному правилу — исполнять во всем точно предначертания пророка, — Абу Бекр направил войска к северу, под предводительством Усамы, невзирая на угрожавшее немедленно отпадение центральных племен Аравии. Вероятно, в этом решении отражалось намерение одновременно дать возможность успокоиться ансарам и поспособствовать им вдали от столицы забыть неудачу при выборе халифа. Но придать походу большее значение мешало, естественно, опасное положение Медины среди восставших бедуинов; поэтому Усама поторопился вернуться назад через два месяца, успевши совершить лишь демонстрацию к византийской границе. Слишком горячая работа ожидала войска внутри Аравии. Но вот, после непрерывной борьбы в течение трех четвертей года, восстановлен был наконец порядок, ислам воцарился снова на всем полуострове. Предстояло еще, однако, совершить многое в отдельных подробностях, пока не введено было наконец повсюду богослужение и упорядочено взимание налогов; теперь только мало-помалу стали привыкать племена, в особенности отдаленных провинций, выступать по первому зову халифа к военному сбору в Медину. Но можно было опасаться, несмотря на суровое наказание бунтовщиков, что с течением времени поползновение к неповиновению снова зашевелится то там, то здесь в упрямых арабских головах. Абу Бекр предвидел это. Он намеренно отсылал на границы по мере подавления восстания всякую свободную тысячу людей, предполагая весьма основательно, что каждый успех извне, каждое известие об удачном набеге возбудит в вечно волнующихся племенах средней и южной Аравии охоту примкнуть к военным предприятиям, подающим столь блестящие надежды. В этой смелой и последовательной, а вместе с тем и предусмотрительной военной политике, которая с первых же шагов оставила далеко за собой делаемые прежде на ощупь нерешительные попытки состарившегося пророка, нельзя не усмотреть, без сомнения, влияния кипучего, рвущегося вперед Омара; хотя, с другой стороны, совершенно осязательных доказательств не имеется, что Абу Бекр в подобных делах следовал, недолго думая, совету более молодого своего товарища. Во всяком случае эта военная политика послужила необходимым противовесом для всех возможных в будущем восстаний: только на полях сражений в Персии и Сирии недавние победители и побежденные при Бузахе, в «саду смерти» и на полях Йемена, могли сплотиться в те могучие полчища воинов, которые неудержимым напором расшатали вскоре полмира. И тут, по роковой неизбежности, политические побуждения воспособляются повелениями божьими — бороться с неверными где бы то ни было.
Две могучие волны арабских завоевателей, подобно громадному прибою, стали заливать соседние земли, с востока и запада. Сначала по повелению халифа была направлена с неудержимой силой первая волна: она залила Персию до Оксуса, Сирию, Месопотамию, Армению, некоторые части Малой Азии до самого Константинополя, Египет и северный берег Африки до Карфагена включительно. Лишь в последние годы правления Османа (24–35 = 644–655), под наплывом внутренних смут, была она задержана на некоторое время. Первая гражданская война (35–41 = 655–661) воспрепятствовала не только новому движению вперед, но послужила естественной причиной даже потерь на многих прежде завоеванных границах. А новый прибой завоевательной политики, которую возобновил Му’авия (41–60 = 661–680) по восстановлении порядка, с его кончиной пресекся возгоревшеюся второю гражданскою войной (60–80 = 680–699). Затем, после того как Абдаль-Мелик (65–86 = 685–705) укрепил наконец владычество династии Омейядов, арабская народность начинает снова при всемогущем владыке Аль-Валиде (86–96 = 705–715) затоплять второй волной земли и народы: на восток до границ Индии и Туркестана, на север до Кавказа и стен Константинополя, а на запад до Атлантического океана и далее вглубь Франции. Тут только поставил ей предел Карл Мартелл в сражении при Туре и Пуатье (114 = 732). Великое движение арабов достигло своих крайних пределов. Новые более опасные раздоры внутри халифата подтачивают силы династии. Между тем национальный дух персидского народа, проснувшийся из глубокого своего унижения, начинает тихую, но неустанную борьбу против арабского владычества, которая кончается падением обоих народов. Душой первых великих завоевательных войн и организатором всемирной империи, выросшей из презираемой всеми цивилизованными народами варварской страны Аравии, был, несомненно, Омар. То же, что было достигнуто в первые годы владычества Османа, походило скорее на дальнейшее непроизвольное движение камня, брошенного сильной рукой. Слабый преемник великого властелина не принимал в этом никакого личного участия; военачальники, доставившие ему несколько блестящих побед, почти все были ставленники Омара. Из центрального пункта, Медины, где восседал этот мощный человек — раз только покидал он ее и то на короткое время, чтобы лично устроить в покоренном Иерусалиме дела Сирии, — направлялись расходящимися лучами во все стороны воинские экспедиции. То сдерживал он сильною рукой своих полководцев, то подгонял их, неуклонно, строго наблюдал за ними, не ослабляя, однако, их деятельности самовольным вмешательством во все мелочи военных операций. Заботливо взвешивал Омар силы, которыми располагал каждый из них, укрощал честолюбивые порывы степных безумцев, становившихся благодаря успехам все дерзновенней, пока прежние завоевания не закрепятся постройкой крепостей и умиротворением жителей. При этом он поступал по отношению к побежденным, которые как неверующие не заслуживали снисхождения, скорее мудро, чем добродушно; старался так организовать управление занятых земель, чтобы народонаселение вносило исправно подати как в государственную казну, так и каждому отдельному мусульманину и чтобы под давлением арабского оккупационного войска можно было бы их держать в повиновении. Вообще же в этих войнах, весьма естественно, обходились с неприятелем не особенно-то мягко: «Он умертвил (способных носить оружие) мужчин, а пленных увел (женщин и детей)», — вот каков постоянный печальный припев арабских историков, когда они рассказывают о завладении силой укрепленным местом. Но тогда все делали так. Зато более сносно было обхождение арабов с людьми, добровольно сдававшимися. За исключением кровожадного Халида, ни один арабский полководец, насколько известно, не запятнал своего щита невинной кровью, а систематическое варварское опустошение целых областей, к чему приучили жителей постепенно персы и византийцы за все время взаимных их яростных распрей, продолжавшихся столетия, всегда было чуждо арабам. Иногда, когда находили это нужным, поступали они жестокосердо, почти бесчеловечно, зато в другой раз, относясь полунерадиво, полупрезрительно, выказывали к побежденным снисхождение. Вообще арабы наносили далеко менее вреда, чем позднее турки, а тем более монголы, прекрасным странам, которые достались им в добычу.
Первые набеги начались при Абу Бекре, направляясь на южную Палестину и низменность Евфрата. В 12 г. (633) уже занято было временно королевство Хира. В правление Омара в 14 (635 г.) взят Дамаск, в 16 (637 г.) завоевана вся Вавилония с Ктезифоном, резиденцией персидского государства, до самых Мидийских гор. От 17–19 (638–640 гг.) покорены одна за другой сильные сирийские крепости и в то же время заняты Месопотамия и Хузистан. В годы 19 и 20 (640–341) арабы овладели Египтом и подчинили Мосул, ограждавший с севера Месопотамию. В 21 г. (642) взята штурмом Александрия и совершены дальнейшие завоевания на запад до Барки (Киренаика); в это же время перейдены Мидоперсидские пограничные горы и рассеяны последние главные военные силы персов при Нихавенде. В 22 г. (643) страна, занятая до Рей (Тегеран), прикрыта с северного фланга вторжением в Азербайджан (персидская Армения); в северной же Африке взят Триполис. В 23 г. (644), кроме обойденной раньше крепости Хамадан (Экбатана), занята также Испагань, а на северо-востоке достигнуты границы Хорасана. Таким образом, к концу своей жизни Омар повелевал, кроме самой Аравии, северо-восточным прибрежьем Африки, Египтом, Сирией, Месопотамией, Вавилонией и западной половиной Персии, в общем по пространству — над страной величиною с Германию и Австро-Венгрию вместе взятыми. Владычество персов ютилось еще на юге и востоке. В начале же правления Османа, 27 г. (648), покорена была область Карфагена, в 28 г. (649) пал остров Кипр. Король Иездегерд держался еще до 29 г. (650), когда наконец падение Истахра (Персеполис), древнейшей столицы исконной отчизны Персии, открыло мусульманам остальные провинции империи: в 30 г. (651) сфера владычества ислама простиралась от Оксуса вплоть до большого Сырта и равнялась по пространству почти половине Европы.
Если эти завоевания представляют переворот, равного которому по обширности и быстроте свет не видал со времени Александра, то тем навязчивее напрашивается вопрос: какие были причины, давшие возможность совершиться этим необычайным успехам. Александр Великий, как известно, разрывал беспомощные массы персидских полчищ клином железной своей фаланги; неудержимый поток германских переселенцев бесконечным числом могучих своих тел задавил столь искусно вооруженные и предводимые легионы римлян, народа ослабевшего вследствие крайней изнеженности. Здесь же мы наталкиваемся на нечто особенное: и масса, и превосходство вооружения, и военное искусство — все на стороне греков и персов. Конечно, почти неизвестно даже приблизительно число борцов, которых могла выслать мусульманская Аравия против неверных на восток и запад. Хотя цифры первых армий по дошедшим до нас сведениям, как кажется, довольно правдоподобны, но мы решительно ничего не знаем о величине подкреплений, которые, несомненно, необходимо было высылать из Аравии от времени до времени на различные пункты театра войны. Пробелы в рядах арабов получались громадные, отчасти вследствие очень кровавых сражений, а еще более благодаря необходимости оставлять отряды в покоренных местностях для свободного движения все далее вперед. Равным образом мы лишены всякого мало-мальски надежного источника для определенных статистических данных народонаселения. Если принять, например, что воинскую силу германской армии можно приблизительно выразить 1/30 всего населения, с не меньшею вероятностью можно бы допустить, что у крепкого еще первобытного народа отношение это можно возвысить до 1/20. Затем, принимая в соображение, что выросшее поколение за время войн, продолжавшихся 20 лет, следует считать втрое, а также предположив, что в тогдашней Аравии могло быть 5 млн. жителей (как считается и ныне по весьма поверхностным данным), можно допустить, что во всей стране могло быть способных носить оружие 250 000, а совокупность всех выставленных воинов во время завоевательных походов с начала до конца составляла приблизительно 1 млн. Вышло бы тогда, что в 36 г. (657 г.) все войска, участвовавшие в сражении при Сиффине, стянутые из Сирии, Месопотамии, Вавилонии и некоторых частей Аравии и Персии, составляли 150 000 человек; при этом по меньшей мере приходится допустить, что завоеватели в первое время 1’еобычайно быстро размножались в новозавоеванных провинциях. И все же весь этот расчет в высшей степени произволен. Сообразуясь со всем, что нам известно, мусульмане в 15 (636 г.) едва ли могли иметь более 80 000 человек в строю вне Аравии. Нельзя поэтому не согласиться, что приведенные выше цифры скорее будут слишком высоки[141], чем низки. Мы можем, однако, с некоторою достоверностью утверждать, что в правление Османа совокупность сил войск ислама, рассеянных на пространстве от восточной Персии до Карфагена, составляла приблизительно 250–300 тысяч человек. Еще неопределеннее предположения о средствах обороны противников. Очень понятно, что арабские известия выказывают всюду стремление преувеличивать до невозможного цифру неприятелей; когда слышим, сколько несчастных легло в больших сражениях жертвой меча правоверных, невольно вспоминаются бессмертные тирады Фальстафа. Об этих событиях не осталось ни одного известия со стороны персов; таким образом, всякая возможность контроля исчезла. Но мы можем позаимствовать кое-что касательно сирийской войны из довольно скудных византийских источников. Так, например, в сражении при Гиеромаксе участвовало 80000 византийцев, армян и христианских арабов против 25000–30000 мусульман[142]. А так как император Ираклий незадолго перед тем только благодаря помощи хазаров разбил наголову Сассанидов и потряс их царство до основания, а затем персидское государство расшатано было окончательно непрерывными междоусобными войнами, то едва ли можно допустить, чтобы даже при Кадесие или Нихавенде Иездегерд мог располагать более чем 100000 человек. Все же эти короткие известия и предположения сходятся в одном: что именно в первые решительные минуты мусульманам почти всегда приходилось бороться по меньшей мере с двойной силой противников.
Причину же того, что, несмотря на это, они выходили почти всегда победителями, историки привыкли приписывать религиозному фанатизму, который воодушевлял последователей пророка. Отдавая полную справедливость несравненной в действительности храбрости арабов и презрению их к смерти, мы должны, однако, сказать, что трудно одним только этим объяснить успех бесконечного ряда побед. При этом не следует забывать, что фанатизм лишь постепенно становился всеобщим: жажда добычи, положим, компенсировала наполовину недостаточность веры в первых сражениях. Лишь после целой серии блестящих успехов войско охватило особого рода полурелигиозное дикое воодушевление, подобно тому, как, например, солдаты Наполеона уверовали в своего petit caporal. Поэтому следует искать, по крайней мере отчасти, причины успеха в чем-либо ином. Пока можно будет сделать лишь краткие указания на то, что позднее разъяснится более обстоятельно. Мы хотим сказать, что в больших решительных сражениях у персов и византийцев ощущался очевидный недостаток общего руководительства. Так, например, как известно, персидский главнокомандующий сражался при Кадесие не по своему побуждению, а лишь следуя настоятельному приказу царя. В сражении же при Геромаксе греческое войско, словно нарочно, разделено было на три лагеря, относящиеся друг к другу со злобой и худо скрытым недоверием. Эти раздоры, вдвойне опасные ввиду несравненной дисциплины мусульман, были симптомами глубоко укоренившихся болезней, пожиравших на корню персидское и византийское государства. Династия Сассанидов с самого начала владычества своего над Персией была в многих отношениях стеснена в управлении, принужденная сообразоваться во всем с могуществом и иерархией магов и высшего дворянства. Начиная же с конца VI столетия возникли в недрах самой династии раздоры; дворцовые революции с тех пор не прекращались. В этих вечных передрягах принимали, естественно, участие и духовенство, и знать, а вооруженные силы, много пострадавшие в византийских войнах, еще более ослабли, меж тем как крупные вассалы, особенно восточных пограничных провинций, становились постепенно более и более самостоятельными. Обо всем этом дошли до нас сведения в виде отдельных скудных заметок греческих, сирийских и арабских писателей. Очень понятно поэтому становится, что первое вторжение арабов, случившееся в пору ранней молодости короля Иездегерда, не давало никакой возможности правлению в Ктезифоне завести какой-либо сносный порядок. При спешном наборе войска против неприятеля не было времени позаботиться об уничтожении следов глубоко укоренившегося государственного неустройства. Сверх того персидские военные распорядки опирались на систему ополчений, требовавших для сбора войск значительного времени и не дававших возможности вводить строгую дисциплину. У византийцев дело поставлено было несколько иначе. Внутренние раздоры, посеянные революцией Фоки, не настолько расшатали крепкие основы правления, чтобы твердая рука Ираклия не сумела в короткое время поставить государственный механизм на более или менее торный путь. Но постоянно продолжающиеся нападения внешних врагов поглощали большую часть сил империи. Едва только было сломлено сопротивление Сассанидов, длившееся в течение многих столетий, как снова стали напирать на греков, на Балканском полуострове, авары и славяне, и это произошло в ту минуту, когда персидский поход значительно исчерпал средства императора. Ко всему этому присоединялась еще полная непопулярность византийского владычества над восточными провинциями: Египтом, Сирией, Месопотамией. Благодаря беспощадности взимания податей и бюрократической заносчивости греческого управления, большинство жителей — сирийцы и копты — вовсе не ассимилировалось и с неохотой выносило чужеземное владычество. Всего же хуже было то, что именно в это время император Ираклий задумал, по-видимому с благою целью, церковное соглашение (в видах благодушного посредничества между препирающимися богословами), возмутившее в высшей степени религиозное чувство иноплеменного народонаселения. Поэтому-то в этих странах никто и пальцем не пошевельнул против арабов; наоборот, во многих случаях население изменнически старалось помогать врагу государства. Лучшим доказательством справедливости изложенного может служить тот неоспоримый факт, что успех мусульман ограничился только что названными провинциями. Правда, Малая Азия была временно опустошена, но ни разу — завоевана надолго, а позднее под крепкими стенами Византии арабское войско неоднократно испытывало неудачи; между тем покорение Сирии совершено было в весьма непродолжительный срок. Таким образом, ближайшее рассмотрение первых блестящих подвигов правоверных теряет обаяние чудесного, которым совершенно неосновательно увенчан этот цикл исторических событий; но зато следует признать, и в самом широком, неограниченном смысле, что едва ли найдется во всей истории другой подобный юный народ, хотя бы с одинаковою прирожденной храбростью и подстрекаемый в той же мере религиозным воодушевлением, который мог бы проявить столь высокое понимание всех требований при ведении великой войны, соединенное с необычайною способностью воспринимать у противника все то, что выработал тот благодаря более древней своей цивилизации в областях военной и государственной. Руководимые инстинктивным порывом, врезывались они с молниеносной быстротой в массы войск, предводимых опытными византийскими генералами, привыкшими к медлительности и осторожности, и разбивали в одиночку отдельные ополчения персидских провинций, с совокупностью которых едва ли были бы в состоянии справиться. Неожиданность появления, когда никто этого не чаял, составляла всегда главную черту ведения войны бедуинов. Обе пограничные провинции двух великих держав могли бы многое порассказать о многочисленных и опустошительных хищнических набегах того или другого арабского вассального князя, но эти набеги почти никогда не имели решительного влияния на ход главных военных операций. В данном случае к неимоверной быстроте движений неожиданно присоединялась необыкновенная способность этих степных разбойников придумывать стратегические планы и последовательно проводить их; более же всего поражала неприятелей образцовая дисциплина последователей ислама, которой охотно подчинялись, сверх всяких ожиданий, впервые выступающие теперь арабы центра и юга. С другой стороны, те самые люди, которые лет 10 тому назад почитали простой ров за неприступную твердыню, а четыре года спустя не знали, что предпринять, очутившись перед нехитро сложенными стенами маленькой крепости центральной Аравии, Таифа, берут теперь безостановочно одну византийскую крепость за другой, а позднее сами строят укрепленные лагеря в Персии, словно делают привычное издавна им дело. Между тем они же мудро воздерживаются от подражания порядкам сомнительного достоинства, как, например, эскадронов слонов, которых персы, по национальному упрямству, все еще придерживались, несмотря на то что 1000 лет почти тому назад в битвах с Александром была доказана полная непригодность их к войне. Таким образом представляется историку, с одной стороны, духовная и телесная подвижность, непочатое воодушевление в соединении со строгой дисциплиной, воинское дарование, не стесняемое выработанной и застывшей рутиной, хотя и не особенно многочисленного войска, а с другой — неповоротливость, разлад, рядом с храбростью известного сорта духовная немощность, богатые внешние средства и большой перевес в численности. Нечто подобное встречаем мы и во времена французских революционных войн, поэтому соответственные последствия исторических событий были весьма естественны как там, так и здесь; одно только громадное расстояние времени и недостаточность предания могли затемнить несколько смысл единичных звеньев событий.
После сражения «в саду смерти» храбрый Мусанна Ибн Хариса, став во главе многочисленных полчищ Бену Бекр Ваиля, кочевавших в северо-восточном углу Аравии, покорил без особых усилий всю береговую полосу Бахрейн, признававшую доселе персидское владычество. Таким образом, к концу 11 (началу 633 г.) арабы достигли границ собственно Персии. Внутри полуострова не предстояло никакого более дела воинственным и хищным бедуинам. Тогда они стали припоминать, какую знатную добычу добывали некогда в странах по ту сторону границ, а раз даже, после падения Лахмидов, лет 25 тому назад нанесли поражение самому персидскому наместнику Хиры. Дети пустыни, быть может, прослышали также и про то, что там, в Персии, опять идет безурядица: новый царь Иездегерд, севший на престол в конце 632 г., никак не может управиться с приверженцами несовершеннолетнего своего конкурента, Хормизда V, и другими внутренними врагами[143]. Арабы и воспользовались этим удобным моментом, чтобы порыскать в чужой стране, по примеру отцов своих. До ушей халифа скоро дошли слухи об удачных хищнических набегах Мусанны к устью Евфрата. Ему было предложено официально из Медины собрать как можно более охотников в своем племени и стать под начальство Халида, войска которого, между тем, очутились свободными после полного успокоения средней Аравии. К полчищам правоверных, расположенным у Акрабы, примкнули еще многие из племен вновь обращенных, образуя почтенную армию силою до 10 000 человек; к ней присоединился и Мусанна со своими 8000 бекритов. Тогда Халид двинулся в конце 11 (в начале 633) к устьям Евфрата, в персидские владения. Большую долину Евфрата и Тигра, т. е. Вавилонию и Халдею, низменную часть Месопотамии и местность между обеими реками, страны, граничащие с одной стороны с Сирийской пустыней, а с другой — доходящие до Мидийских гор, арабы привыкли исстари называть Севад[144], или Ирак[145].
В те времена и еще несколько столетий спустя страна эта, орошенная по всем направлениям древней, весьма разветвленной системой каналов, была одной из плодоноснейших, можно даже сказать, из самых плодородных во всем свете. Для того именно, чтобы оградить ее от разбойничьих нападений хищников пустыни, персы и организовали пограничное государство Хиру. Надо было поэтому прежде взять этот главный центр христианско-персидско-арабских племен и затем уже переправиться через Евфрат. Но Абу Бекр решил иначе. Он приказал Халиду прямо вторгнуться в южную оконечность Севада; меж тем одновременно другой отряд, под предводительством Ияда, направлен был дальше на восток, через степи, на Хиру, дабы отвлечь возможный удар неприятеля во фланг Халиду. Вначале шло все благополучно[146]. Вследствие прежних хищнических набегов Мусанны персидский наместник южной Вавилонии, Хормизд, стянул войска, и арабы натолкнулись на них у Казимы, в двух днях расстояния от позднейшей Басры. Все, что мы знаем об отдельных событиях и всех вообще сражениях данного периода, походит скорее на беспорядочное собрание отрывочных известий, чаще всего анекдотической окраски и сомнительной достоверности. До нас не дошло даже хотя бы несколько ясной картины о расположении обоих войск и тактических передвижений во время борьбы. Так или иначе, персы были побиты (Мухаррем 12 = март 633 г.), несмотря на то что они, по весьма, положим, сомнительному показанию арабских историков, были частью связаны между собой цепью; поэтому и называется эта первая стычка «цепным боем»[147]. Пал сам Хормизд, как говорят, от руки Халида; победителям досталась богатая добыча. В первый раз тут удалось кочевникам увидеть одну из тех драгоценных диадем, какие обыкновенно носили персидские вельможи, украшенную рядами благородных камней. Доселе как редкость, в виде обломков неопределенной стоимости, попадали они иногда вовнутрь Аравии, теперь же предназначалась она целиком в государственную казну[148]. Так же точно послан был в Медину захваченный в бою слон, в высшей степени возбудивший изумление жителей Медины, никогда не видавших подобного животного. При виде его некоторые из наиболее наивных женщин серьезно сомневались — было ли это творение божие или искусственное подражание природе. Но бедуинам в набегах приходилось видеть многое еще более изумительное. После «цепного боя» отважно переправилось все войско через Евфрат и бросилось грабить южную часть Междуречья, умерщвляя всюду взрослых и уводя за собой жен и детей — очень понятно, это делалось только в поместьях персидских крупных владельцев, должностных лиц и полицейских чинов. Мирных крестьян, по большей части арамейцев, т. е. семитского происхождения, оставляли в покое. Настолько мудрости хватило и у Халида, чтобы не зарезать курицу, несущую золотые яйца. А чтобы она не очень раздобрела, об этом, как мы увидим впоследствии, позаботились с большим искусством. Так арабы продолжали и дальше проникать в страну, Мусанна со своими бекритами впереди, зная лучше других местность. Совершенно неожиданно наткнулся он вдруг у Мазара на новый отряд персидского войска, который, при первой вести о нарушении мира арабами, выслан был из столицы, чтобы наказать дерзких грабителей. Ими командовал предводитель из дома Карен, одной из благороднейших и могущественнейших семей всего персидского дворянства; по дороге присоединились к нему и беглецы, уцелевшие после «цепного боя». Халид с главными силами подоспел вовремя на выручку своему сподвижнику и угрожавшее ему поражение легко обратил в победу. Между тем по царским повелениям стягивались все новые войска и направлялись в Вавилонию. Выступили также в поход христианские арабы из наместничества Хиры, собирались сильные отряды кочевавших в самом Междуречье бедуинов, заколыхались и бекриты Ваиль, которых подмывали отвращение к исламу, а также воспоминания о прежних племенных распрях[149] с соотечественниками Мусанны. Произошло новое сражение у Валаджи, вблизи большего рукава, соединявшего Евфрат с Тигром и перерезывающего с севера на юг Вавилонию приблизительно пополам. Арабские известия приписывают и здесь победу Халиду, в чем, однако, можно отчасти усомниться[150]. Во всяком случае, даже полное поражение неприятеля не дозволило бы ему продолжать движение вперед; на левом его фланге подымалась гроза, обещавшая скоро разразиться и несшая ему пагубу.
Мы упоминали уже выше, что Ияду было приказано для ограждения от нападений на фланг из Хиры совершить диверсию из центра Северной Аравии. Но вплоть до самой Хиры расстилалась пустыня, в оазисах которой издавна жили Бену Кельб, христиане. Те из них, которые населяли Думат Адь-Джандаль, в 9 г. (630 г.), после вынужденного обращения короля их Укейдира примкнули наружно к исламу, а после смерти Мухаммеда, подобно землякам-язычникам, снова отложились. После подавления арабского восстания положение их стало опасно, и келбиты вместе с Укейдиром передвинулись постепенно далее к северу, ближе к Евфрату. Здесь встретились они тоже с христианскими племенами Бахраи Тенух, жившими вдоль северной окраины Сирийской пустыни, а отчасти в Месопотамии и признававшими главенство Гассанидов; к ним же присоединились некоторые летучие отряды гассанидов. В Сирии, конечно, никто и не подозревал, что в следующем же году произойдет и к ним вторжение мусульман, но, замечая все увеличивающееся судорожно беспокойное брожение на севере полуострова, сочли целесообразным поддержать отступающих единоверцев перед поступательным движением вперед Ияда. Понятно, этот последний старался их загнать, чтобы иметь свободными оба своих фланга, когда двинется к северу на Хиру. Но это нелегко было исполнить. Путь через степь оказался слишком тяжелым; по крайней мере в Раджабе в 12 (октябрь 633) мы видим его плотно пригвожденным у Думат Аль-Хира[151], местности далеко на северо-запад от Хиры. Таким образом, силы наместничества Хиры все еще оставались свободными для подания помощи Персии; было также возможно направить на юг массы арабов Междуречья. У местечка Уллеис, на Евфрате, соединились эти кочевые бедуины с высланными из резиденции свежими царскими войсками и остатками участвовавших в сражении при Валаджи. Сборная армия расположилась (Сафар 12 = май 633) на правом берегу Евфрата, почти в тылу Халида, продолжавшего грабить тем временем на левом. Но при первом же известии арабский военачальник понял всю громадность угрожавшей опасности: быстро повернул Халид назад, переправился через Евфрат и смело напал на неприятелей, продолжавших еще стоять у Уллейса. Бой был тяжелый, исход его долго оставался сомнительным. Свирепый араб в душе дал обет своему Богу, если только Он дарует ему победу, что река[152] вместо воды потечет кровью. Сражение было действительно выиграно. И вот военачальник отдает приказание хватать всюду беглецов, отвести воду речонки и тут же на месте убивать пленных сотнями. Потекла, понятно, кровь ручьями. Пустили снова воду, и, в некотором роде, обет был исполнен. Отныне ручей стали называть «кровавой речкой».
Путь в Хиру оказывался теперь свободным. Вначале сушею, после на ладьях, по каналам, подошло войско к самому городу, старой резиденции Лахмидов. Арабы разбили лагерь у самого замка Хаварнак. Город был укреплен, и гарнизон мог бы некоторое время продержаться, но персидский наместник внезапно исчез куда-то, а большинство жителей, арамейские христиане, предпочли после короткого сопротивления сдаться на капитуляцию. Отказаться от своей веры они ни за что, впрочем, не хотели; на них наложена была дань, которую «обладатели писания» должны были выплачивать как цену за терпимость. В течение лета Халид занял и две остальные крепости, остававшиеся еще в руках персов, лежавшие на запад от Евфрата: Амбар, у самой реки, и Айн Темр[153], на северо-восточной окраине Сирийской пустыни. Замечательно особенно то, что как здесь, так и при занятии Хиры ничего не слышно о дальнейших попытках персов к новым нападениям из Ктезифона. Очень возможно, что новые беспорядки истощали силы правительства; может быть, происходило это и потому, что потребовалось некоторое время, дабы стянуть многочисленные войска из средних провинций, так как великие вассалы центрального ядра государства, вероятно, не очень-то торопились собрать новое ополчение. К тому же непосредственная опасность для столицы миновала со времени битвы при Уллейсе, так как Халид счел за лучшее овладеть сперва всею страною на запад от Евфрата и тогда только снова попытаться вторгнуться в Междуречье. Что же касается христианской пограничной провинции, очень естественно, царь едва ли много тужил о временной уступке ее, тем более что на это были очень важные причины. Вот почему персидский гарнизон в Амбаре так скоро капитулировал, выговорив себе только свободный пропуск, и Халид на это согласился. Но Айн Темр, где случайно засел отдел Бену Таглиб, державший сторону пророчицы Саджахи, отказался наотрез подчиниться. Крепость принудили к сдаче голодом, и при занятии ее все были перебиты от первого до последнего.
В это же самое время (летом и осенью 633 = 12) сломлено было наконец возле Думат Аль-Хиры совокупное сопротивление сборища кельбитов и их союзников. По всем вероятиям, место это, как можно судить по всему, лежало на северо-запад от Хиры. Обстоятельных подробностей о его положении до нас не дошло, поэтому трудно сказать, справедливо ли известие, что Халид выступил туда походом после падения Айн Темра: иначе пришлось бы предполагать, что кельбиты заманили Ияда довольно далеко на север. Если же это не так, и Думат следует искать ближе к Хире, в таком случае и покорение ее должно было совершиться до взятия Амбара и Айн Темра. Во всяком случае, до самого лета 633 (12) Ияд, и это достоверно, не мог предпринять ничего решительного против кельбитов. Хотя вспомогательный отряд под предводительством Аль Балид Ибн Укбы и успел в то время присоединиться к нему, он все-таки находился бы в довольно незавидном положении, если по его зову не подоспел бы вовремя Халид. Атакованные одновременно с обеих сторон, скопища бедуинов потерпели решительное поражение. Во второй раз попал Укейдир в руки мусульман и был умерщвлен как неисправимый отщепенец. В самом местечке, взятом приступом, свирепствовал по своему обыкновению «меч божий». Один случай спас кельбитов, очутившихся вне города, от окончательного истребления; по капитуляции им дарована была жизнь.
Теперь все пространство между рекой и пустыней было окончательно покорено мусульманами. Раз несколько пробовали было христианские бедуины, кочевавшие по обоим берегам среднего Евфрата, отомстить за кровавое побоище в Айн Темре, но летучие колонны Халида внезапно появлялись то там, то здесь и везде совершали страшное дело отместки. Мало-помалу страх усмирил непокорных. Мусульмане могли теперь смело выступить из Хиры и снова переправиться за Евфрат. Слабые персидские отряды, занимавшие в тот момент местность Междуречья, не были в состоянии оказать никакого серьезного сопротивления.
Даже тогда, когда сторожевые посты византийцев на среднем Евфрате примкнули к исконным врагам своим, чтобы положить наконец предел все более и более становившемуся грозным брожению на общей границе, жаркая стычка у Аль-Фирада показала, что правоверные в состоянии уже поколотить и соединенные силы византийцев и персов. Таким образом, к концу 12 г. (началу 634) Халид успел овладеть обоими берегами Евфрата и мог ежеминутно с того пункта, от которого Тигр находится в расстоянии 10 немецких миль, подойти к Ктезифону в три дня. Но этого не захотел халиф. В это самое время началось движение из Медины трех громадных колонн, которым предписано было завоевать Палестину и Сирию. Прежде чем эти войска не одержат успехов решительных, подобных тем, коими могли похвалиться Халид с Мусанной, было рискованно прервать взаимную связь между обеими главными массами исламских воинов. Халид и не думал сдерживать порывов негодования, не скрывая своего недовольства за наложенное на него свыше принужденное выжидание. Но последствия оправдали прозорливую предусмотрительность Абу Бекра. Вслед за первыми успехами движение вперед сирийских отрядов сразу замедлилось, и предводители их вынуждены были просить подкреплений. Тогда-то и получил Халид повеление, это было в начале Раби I, 13 (май 634), выступить поспешно в Сирию с 3000 всадников. Вне себя от бешенства и приписывая повеление Омара очевидной немилости и желанию вырвать у него из рук плоды его побед, вынужден был он, однако, повиноваться. Откладывать выступление было невозможно, быстро собрался он в поход и передал командование над остающимися войсками Мусанне, который временно перенес главную квартиру в Хиру.
Между тем в Ктезифоне снова закопошились; нашлись кое-какие средства, и персы стали серьезно подумывать об изгнании мусульман из занятой ими опасной позиции. Способствовало этому также и известие о выступлении в дальний поход страшного Халида со значительным отрядом войска; это известие подействовало ободряющим образом на упавший было дух ктезифонских властей. Для предстоящей экспедиции против Хиры снарядили довольно быстро армию под предводительством другого Хормизда. Но Мусанна вовремя получил сведения о приближении неприятеля; он двинулся ему навстречу и разбил персов у развалин Вавилона (13 = 634) после упорной битвы, в которой арабский герой собственноручно заколол громадного военного слона. Успех этот, однако, не особенно его прельщал; положение было действительно затруднительное. Ему приходилось с небольшими сравнительно силами прикрывать местность по крайней мере в 60 миль в длину. Поэтому он поспешил лично в Медину, чтобы испросить как можно скорее необходимое подкрепление у халифа; он застал Абу Бекра уже на смертном одре, но Омар, ставший непосредственно у кормила правления, не замедлил исполнить просьбу испытанного военачальника. Обнадеженный видами на скорую помощь, вернулся Мусанна снова в Хиру. Но, конечно, должно было пройти некоторое время, прежде чем успели собрать новое ополчение, и когда предводитель его, Абу Убейд, достиг границ Ирака, тут же встретил он и Мусанну со всем его войском: последнему пришлось поспешно очистить линию Евфрата, чтобы избежать опасности полнейшего истребления.
Из мрака и беспорядков, которые как бы дымкой покрывают события и обстоятельства последних времен царствования Сассанидов, выступает мало-помалу фигура, которую некоторым образом, хотя в общих очертаниях, мы можем более или менее отчетливо себе представить. Это был Рустем, сын Феррух-Хормизда, Испехбеден[154] великой восточной провинции Хорасана. Отец его, замешанный в последней придворной революции, был убит. Чтобы отомстить за смерть его, сын подступил во главе значительного войска к резиденции, свергнул царицу-регентшу и помог завладеть властью Иездегерду, который выставлен был раньше мятежниками в Истахре (Персеполис) в качестве кандидата на царство (вероятно, в начале 633). Так или иначе, этот вельможа появляется отныне в качестве главного руководителя правления и верховного полководца, действовавшего против арабов. Понятно, влияние его простиралось настолько, насколько допускало это положение управляющего, подкапываемое во всех направлениях интригами и личными кознями придворной клики. Тотчас же повелел он составить роспись всем способным носить оружие в провинции Междуречья, и в то же время высланы были двумя отрядами царские войска. Один, под предводительством Джабана, переправился через Евфрат по направлению к Хире; другой же, под командою Нарсэ, расположился в местности Каскар[155]. Осторожно стянул Мусанна разбросанные посты и, не торопясь, стал отступать навстречу подвигавшемуся к нему Абу Убейду. На границе пустыни соединились оба войска, и, по особому повелении Омара, Абу Убейд принял верховное начальство над соединенными силами. Было бы, конечно, лучше не отнимать от Мусанны главенства, но бекрит слыл за бедуина, не твердого в Коране, так как лишь после смерти Мухаммеда принял ислам[156]; поэтому-то Омар и не решался навязать его правоверным в качестве главнокомандующего; Абу Убейд был, впрочем, человек испытанной храбрости. Сперва разбил он Джабана вблизи Хиры, преследовал горячо беглецов, спешивших присоединиться к войску Нарсэ, а затем разбил наголову и последнего, который продолжал неуклонно стоять у Каскара. Но, по-видимому, Рустем успел в это время понемногу стянуть силы нескольких провинций великого царства: вскоре после этих первых битв снова выступило из Ктезифона огромное войско, направленное прямо на Хиру. Мусульманам пришлось спешно покидать свои далеко выдвинутые на юг позиции, дабы успеть переправиться через Евфрат. У местечка Кус Ан-Натиф[157], там, где большая царская дорога из Ктезифона в Хиру пересекает реку плашкотным мостом, расположились на западном берегу правоверные лагерем. Тут же, но на другой стороне, очутился внезапно (Рамадан 13 = ноябрь 634) Бахман, персидский полководец. Ловко воспользовался он общеизвестной чертой храбрости своих противников. Под маской великодушия предоставил на выбор Абу Убейду, где ему будет угодно сражаться: на правом или на левом берегу реки. Горячая кровь араба заговорила и потянула в расставленную ловушку. Вопреки совету более благоразумных из окружающих его, двинулся он через мост и принял сражение, имея в тылу реку. Но на другой стороне персы уже поджидали арабов; развернуться силам недоставало места. Когда же Абу Убейд с безумно отчаянной отвагой бросился, пролагая себе путь, на замыкающий эскадрон слонов Бахмана, то был подхвачен одним из этих могучих животных и в мгновение ока растоптан ногами. Смерть предводителя произвела удручающее впечатление на войска. Желая вдохнуть в них мужество отчаяния, одному из товарищей Абу Убейда по племени пришла в голову несчастная мысль уничтожить связь моста с берегом, так что его стало мало-помалу относить. Мусульман окончательно объял ужас; целыми толпами бросались они в реку. Всему войску предстояло быть опрокинутому в волны Евфрата, если бы не Мусанна со своими бекритами. Он бросился неустрашимо на персов и успел продержаться, пока мост не был закреплен снова; затем, невзирая на тяжкую рану, нанесенную ему неприятельским копьем, все время продолжал прикрывать отступление.
Войско было по крайней мере спасено от полнейшего истребления. Все же пришлось потерять в этом сражении при мосте 4000 павших на поле битвы или погибших в волнах Евфрата; 2000, потерявшие окончательно голову, бежали без оглядки до самой Медины. Они сами устыдились своего поступка, но Омар был настолько благоразумен, что обошелся с ними довольно мягко. Во всяком случае беглецы образумились и поняли, что их место там, под командой бедуина. А тот тем временем делал все, что мог, пока они не вернулись наконец с новыми подкреплениями, которые успел, напрягши всю энергию, собрать Омар и послать немедленно же в Ирак. Конечно, следует приписать счастливому случаю, что Бахман, получив известие о новых волнениях в Ктезифоне, должен был вернуться в резиденцию и не мог воспользоваться плодами своей победы; тем временем арабский военачальник не упустил случая заполнить поспешно пробелы маленького своего войска. Довольно далеко от Евфрата, во владениях византийских, кочевало арабское племя Бену Намир; Мусанне посчастливилось, невзирая на то что они были христиане, убедить их примкнуть к мусульманскому войску. И снова заняли арабы страну на запад от реки. Когда же подоспели большие подкрепления из Медины, Омар, конечно, предоставил ему главноначальствование, и этот испытанный воин бьш в состоянии смело выступить против неприятеля, который к тому времени снова начал понемногу подвигаться (14 = 635). Соперничавшие вельможи Ктезифона, по-видимому, на некоторое время помирились, и один из потомков Михрана, одного из семи знаменитейших персидских дворянских родов, переправился через Евфрат с 12000 человек. Мусанна выжидал терпеливо неприятеля за одним из западных каналов Евфрата у Бувейба, вблизи Хиры, предоставив на этот раз действовать самим персам. Михран, как кажется, не знал о числе мусульман и рассчитывал встретить слабые их остатки после сражения у моста. Он совершил ту же самую ошибку, как и Абу Убейд: переправился через канал в виду неприятельского войска и напал на ожидавших его по ту сторону арабов. Персы сражались на этот раз особенно храбро, и, несмотря на это, победа склонилась на сторону правоверных благодаря преимущественно храброй сдержанности намиритов. Желая довершить поражение врага, приказал Мусанна одному летучему отряду разрушить мост в тылу. Этот маневр чуть не стал гибельным: лишенные отступления, бросились персы с отвагой отчаяния на наступающих, и снова закипел бой. Сам Мусанна упрекал себя потом, что подверг мусульман новым, совершенно излишним потерям, но сражение все-таки кончилось полным истреблением неприятельского войска: почти никто из персов не спасся. Такое значительное поражение раскрыло глаза персам. Они увидели, что полумерами нельзя сломить необычайного упорства, с которым дерзкие аравитяне, и прежде довольно часто предпринимавшие свои набеги, решились ныне продолжать их, по-видимому, непрерывно. Поэтому Рустем решился собрать предварительно серьезные военные силы, чтобы неотразимым натиском и одним ударом положить конец утомительной пограничной войне. Мы уже не раз указывали, что внутреннее положение персидского государства представляло великие препятствия для подобного рода предприятия. Поэтому понадобилось более года, прежде чем новое ополчение, собранное частью в отдаленных провинциях, могло достигнуть столицы. Этим моментом относительного покоя арабы воспользовались как нельзя лучше. По всему Междуречью и дельте Евфрата и Тигра, на пространстве около 80 миль, считая от оконечности Персидского залива вверх, шныряли по всем направлениям и грабили конные отряды, занимая один город за другим, до самого Тигра выше Ктезифона. В то же самое время положили они начало твердой оседлости в покоренной стране, заложив у нынешнего Шат-аль-Араба, главного рукава соединенных Евфрата и Тигра, крепость Басру[158]. Широкое русло становится здесь доступно для морских судов; вот почему место это стало впоследствии средоточием всей морской торговли исламского государства, с основанием же Багдада при Аббасидах — естественной гаванью резиденции халифов. Так как персы в соседней Хурейбе имели крепостцу и арсенал, то Басра, укрепленная, служила также естественным прикрытием Аравии и южной Вавилонии от вторжений из Хузистана и исконных земель Персии. Защита этого важного поста с гарнизоном в 800 человек вверена была Мугире Ибн Шу’бе.
В середине 15 г. (летом 636), доносил предусмотрительный и осторожный Мусанна в Медину, около Ктезифона (или Мадаин, как называли этот город арабы) собираются войска, необыкновенно многочисленные. Великая армия Рустема, собранная из всех частей государства, начинала мало-помалу формироваться. Ввиду начавшегося отныне движения между Евфратом и Тигром передовых персидских войск, умный араб, по своему обыкновению, стал стягивать отовсюду свои конные отряды и, сконцентрировав войска, начал медленно снова отступать на Хиру. Под прикрытием Евфрата поджидал он неоднократно просимое подкрепление. Омар решил напрячь все силы. Громадные полчища с юга Аравии, которые теперь только решился он пустить в ход, заколыхались по направлению к Ираку. Был это народ бесшабашный, лишь благодаря грубой силе подчиненный исламу; но эти люди давно уже, еще когда персы владычествовали в Йемене, хорошо знали, что Ктезифон вмещает в себе такие сокровища, каких бедуинам не могло и присниться. Вот что воодушевляло этих южан, как две капли воды схожих со старым разбойничьим атаманом Амр Ибн Ма’дикарибом, а также с ужасным изменником Аль-Аш’асом Ибн Кайсом, что действовало на них, пожалуй, в той же мере, как надежды на рай — на набожных сподвижников пророка. Эти вспомогательные войска находились под командой одного из старейших и вернейших сподвижников Мухаммеда, Са’да Ибн Абу Ваккаса. Вследствие снова возникших сомнений насчет правоспособности Мусанны этого Са’да назначили и главнокомандующим над всем войском. Между Хирой и пустыней расположена была главная его квартира; сюда же примкнул и отступающий перед Рустемом Мусанна. По совету последнего, выжидал новый главнокомандующий спокойно приближение персов. Мудрый бекрит понимал всю великость опасности, а Са’д оказался благоразумнее, чем Абу Убейд в несчастном сражении у моста. Толпы за толпами прибывали ежедневно к арабам; их направлял Омар отовсюду в Ирак. Момент оказался действительно роковым для персов: 20 августа 636 г. была разбита наголову византийская армия в стране на восток от Иордана, и все набираемое на полуострове ополчение отсылалось отныне на театр войны против персов. Даже гарнизон Басры, под предводительством Мугиры, был тоже откомандирован к Са’ду, а в Сирию послано было повеление сейчас же после сдачи Дамаска вернуть назад отделенных прежде от иракской армии 3000 человек.
Благой совет, преподанный Мусанной новому главнокомандующему, был последней услугой, оказанной делу ислама этим великим полководцем. Силы его окончательно были надорваны безграничным напряжением четырехлетней непрерывной борьбы, в течение которой он не был в состоянии ни на минуту вздохнуть: всюду брал он на себя почин в самые трудные и ответственные моменты. Доконали его окончательно многочисленные раны, полученные им в сражении у моста, ни разу как следует не успевшие затянуться. Он умер накануне сражения, так блестяще завершившего его начинания. В уважение к его памяти Са’д объявил торжественно, что по прошествии законного срока женится на вдове его Сельме; понятно, сделал он это, чтобы перенять влияние умершего героя на обожавших его безгранично бедуинов. Этим выражал он также, что признавал ясно заслуги Мусанны; но почти все остальные правоверные сильно грешили пред памятью знаменитого бекрита, не отдавая ему должной справедливости. Во всех преданиях, например, этот бедуин ставится ниже остальных сподвижников пророка. Насколько понятны причины этого явления, настолько же и постыдны. Лишь благодаря новейшим исследованиям[159] отдана наконец этому замечательному мужу доля справедливости. Если в гениальности полководца он, может быть, несколько уступал Халиду зато во всем остальном далеко его превзошел, и на эту историческую личность не падают те черные тени, кои легли густою полосой благодаря дикости и жестокости на характер «меча божия». Не менее отважный, сколь и предусмотрительный бекрит всегда выигрывал сражения; если же благодаря посторонней оплошности бой угрожал окончиться несчастием, он моментально решался: жертвовал собой, спасал от погибели все войско и прикрывал упорно отступление. Как молния, быстро бросался на неприятеля, подстерегая зорко всякую возможность удачи; перед превосходными силами неприятеля умел медлительно отступать и, действуя постоянно таким образом, довел до того, что в течение долгих трех лет сумел держаться стойко против всей, хотя бы и обуреваемой внутренними беспорядками, но все же грозной силы великого персидского царства, располагая притом средствами иногда до смешного малыми. Он добился наконец того, что с падением византийского владычества в Сирии возможно было халифу несколько месяцев спустя нанести окончательный удар и на втором театре войны. Вся поверхностность исторических взглядов мусульман выказалась здесь вполне: в подобном выдающемся герое они не могли ничего лучшего отметить, как один незначительный факт, что при развалинах Вавилона он умертвил собственноручно огромного слона.
Мусанна вынужден был очистить Хиру ранее приближения царского войска; Рустем занял город и разбил свой лагерь неподалеку от города, у местечка Кадесия. Целых четыре месяца простоял он бездеятельно в виду мусульман. Между тем те пополняли ежедневно свои ряды прибывающими из Аравии новыми отрядами. Рассказывают, будто персидский главнокомандующий предпринял поход против своего желания. Жалобы жителей Междуречья на хищнические набеги, совершаемые беспрепятственно бедуинами по всем направлениям, сделались до такой степени частыми, что царь Иездегерд и его приближенные вельможи потеряли всякое терпение. Переносить такой позор действительно было тяжело, и армия тронулась в поход по прямому царскому повелению. И теперь, вероятно, Рустем поджидал прибытия некоторых ополчений из отдаленнейших провинций; этим только и можно объяснить более или менее правдоподобно непонятную остановку движения против армии Са’да. Подобно тому, как вначале персам повредило то обстоятельство, что они слишком долго принимали вторжение Халида за один из тех простых арабских набегов, ради добычи повторявшихся периодически с незапамятных времен, и думали с ним справиться относительно легко, так и в настоящее время стремление персов преодолеть всякое сопротивление нагромождением подавляющего числа войск послужило им же на погибель. Нерешительность действий вообще, как прямое следствие вмешательства двора в образ ведения войны Рустемом, усугублялась еще бездеятельностью самого вождя, которая придавала все более уверенности ежедневно увеличивавшимся по числу арабам. А тут еще, как на беду, в момент, решающий судьбу сражения, появились свежие сирийские войска. Наступило нечто роковое, перед чем слепо, без сопротивления, склоняются и люди, и государства.
Лучшие силы обеих великих наций стояли здесь, при Кадесии, друг против друга, в 16 г. (637). Вокруг знаменитого старинного сассанидского знамени из леопардовой кожи сплотился цвет персидского рыцарства в густых эскадронах, закованных в броню. Впереди их выстроились 30 боевых слонов, а далее, кругом, волновалось бесконечное, так по крайней мере казалось арабам, войско. В самой середине, на драгоценном престоле, восседал Эранспахпат (государственный полководец) Рустем, дабы взирать на дела своих героев, подобно Ксерксу на берегу Аттики, напротив Саламина. С другой стороны виднелось целое полчище старейших и ближайших сподвижников пророка; меж ними выдавались 99 участников при Бедре, 310 клявшихся в верности при Худейбие и 300 присутствовавших при занятии Мекки[160]. В особенности достойно внимания то, как Са’д расположил свое войско. В основу он положил, конечно, подразделение по племенам, ибо усердное соревнование между ними и составляло всегда главную побудительную причину их храбрости. Среди племен же, для облегчения тактической их подвижности, поставлен был над каждыми 10 человеками отдельный предводитель. Сам главнокомандующий, по печальной случайности, не мог принимать участия в сражении; тяжкая болезнь приковала его к валам Кудеиса, маленькой крепости, построенной на одном из каналов Евфрата. Оттуда вынужден он был распоряжаться боем. Арабам было это, конечно, не по нутру; они привыкли видеть своего полководца в самом разгаре битвы, ждали этого особенно от Са’да, такого «неустрашимого под свистом стрел». Весьма, однако, возможно, что так именно было лучше. Он мог теперь обратить все свое внимание на общий ход сражения, а при столкновении таких внушительных количеств войск[161] не так-то легко было отдать себе отчет в происходившем. О ходе сражения до нас также, к сожалению, дошли крайне скудные известия. Из множества разных преданий можно, конечно, понабрать достаточно отдельных данных, и вот из этих-то кусочков приходится восстановить так или иначе общую картину. При этом нельзя не заметить, что остается под большим сомнением, продолжалось ли сражение 3 или 4 дня. О начале его по древнейшим источникам рассказывается также различно и совершенно противоречиво. Наконец, во всех разнообразных известиях ощущается ясное стремление приписать главную заслугу решительного удара[162] то тому, то другому герою; приходится поэтому старательно исключать все подобные односторонние сказания. Вообще можно положительно сказать одно только, что вначале ярко выступило неравенство борьбы. Несмотря на выказанные чудеса храбрости, бой долго не склонялся в пользу арабов, даже и тогда, когда на второй или третий день прибыли сирийские войска. Сражение все так же оставалось по-прежнему нерешительным. Затем последовала памятная роковая ночь, в которую произошло случайное столкновение, среди глубокого мрака, где-то на конце поля битвы. Возгорелся беспорядочный ожесточенный бой, шум произвел неизгладимо тяжкое впечатление на дух всех прислушивающихся к нему издали. Ночь эту зовут и поныне «ночью грохота». При утренних сумерках борьба возобновилась по всей линии. Подымается сильный вихрь, целые облака песка несутся на персов; в отчаянной борьбе Рустем сражен[163]. Победа склоняется окончательно на сторону арабов.
Между всеми славными деяниями, украшающими страницы истории героического периода ислама, «день Кадесии» более всех пришелся по душе арабам. Для них это событие имеет значение окончательной решающей победы ислама над целым светом неверных, так как сам пророк предрек: «Отныне белый дом Хосроя предан на разграбление правоверным». Вот почему предание разукрасило именно этот день богатейшим венком сказаний, в ином и более радостном духе, чем даже дни битв посланника божьего. В то время как прежде при описании сражений расслабленная фантазия богословов, ищущих везде чудес, прибегала к нагромождению безвкусных сказок, набожно передаваемых с наслоением новых хвастливых вымыслов лживыми устами лицемеров, тут мы сразу переносимся при описании богатырских схваток при Кадесии в совершенно иной мир. Снова овевает нас свежее утреннее дуновение живительного воздуха пустыни, мы слышим как бы продолжение жизнерадостных, воинских песней поэтов доисламского времени. Пред нами вырисовывается, как живой, образ дикого Мугиры Ибн Шу’бы, посланного к Рустему накануне сражения для переговоров, не имевших, впрочем, никаких прямых последствий. Побуждаемый безграничной спесью свободного араба, он входит, к ужасу стоявших кругом персидских рыцарей, прямо на престол, с намерением сесть рядом с государственным полководцем, считая себя нисколько не ниже пышного Эранспахпата. А вот Асим Ибн Амр со своими темимитами, кидающийся бесстрашно на ужасных слонов. Арабы убивают вожаков стрелами, живо перерезывают широкие подпруги, и укрепленные на них башенки рушатся вместе с сидящими в них вооруженными воинами. Рассвирепевшие, никем более не руководимые звери бросаются на свое же войско. Полюбуйтесь также на этого молодца — вот он, Аль-Ка’ка, сын Амра, из того же племени Темим, любимейший герой позднейших саг, мчится во главе авангарда сирийских войск, спешащих на помощь к воинам божиим. В самый роковой момент он оказывает чудеса храбрости и самолично изрубает мечом 30 персов. Глядите, вот Тулейха, когда-то разыгрывавший из себя жалкую роль пророка племени Бену Асад. Он врывается в полночь в неприятельский лагерь с небольшой кучкой людей и крошит без разбору направо и налево. Великолепен был и Амр Ибн Ма’дикариб, отчаянный рубака, некогда разбойничавший в Йемене. Бесстрашно налетает он на стройные ряды персидских всадников, громадными ручищами своими срывает с седла первого встречного, бросает обезоруженного к себе на луку и громко взывает: «Это я, отец Саура. Ну-ка, ребята, сделайте по-моему!» Затем он порывисто бросается на первого слона, отрубает ему одним взмахом хобот и кричит своим людям: «По хоботам саблями, по хоботам бейте слонов!» Находился тут же при войске некто Абу Михджан, из племени Сакиф, плохой мусульманин: пока арабы стояли спокойно, не задирая персов, этот человек запьянствовал. По повелению набожного полководца его за это отстегали и посадили под арест, согласно строгому предписанию пророка. Когда же началось сражение, он стал неотступно молить одну из доверенных рабынь[164] Са’да и так ей надоел, что она наконец выпустила его на волю, дала ему даже собственную лошадь больного полководца. А он ей поклялся, что тотчас же по окончании сражения непременно вернется в тюрьму. Стремглав помчался головорез на персов, прокладывая себе мечом широкий путь. Ему удалось умертвить большого белого слона, наиболее почитаемого животного во всем войске[165]. Са’д заметил отважного всадника, покачал головой и думает: «Лошадь что-то на мою похожа, а всадник похож на Абу Михджана». По окончании сражения вернулся араб своевременно, как обещал, и велел себя опять связать. Са’д поспешил его освободить и сказал при этом: «После того, что я видел, будь спокоен, за вино не стану более тебя стегать!» Чистокровный араб не захотел, однако, оставаться в долгу: «Так я же не стану совсем пить», — пообещал исправившийся грешник.
Бой был жестокий, мусульмане потеряли почти треть всего войска. Са’д не был в состоянии преследовать неприятеля, понадобилось дать войскам передохнуть. Вскоре затем занята была Хира, и снова неудержимым потоком двинулись арабы вперед, переправившись через Евфрат, Дважды пытались персы заступить победителям дорогу в Вавилонии, и оба раза неудачно; они должны были наконец очистить Междуречье. Один Ктезифон держался еще пока. Персы позаботились стянуть новые войска из внутренних областей государства, но подкрепления подходили слишком медленно для того, чтобы можно было думать о серьезной защите столицы. Семь городов[166], говорят арабские историки, образовали на обоих берегах Тигра столицу государства: это и был Ктезифон с его предместьями, частью разбросанными на противоположном берегу, там, где построена была некогда старая Селевкия, и не составлявшими в сущности полного целого. Лежавшая на запад от Тигра часть города была достаточно укреплена: требовалась многомесячная осада, в течение которой всякая вылазка осажденных могла бы дорого стоить мусульманам. Но вдруг в один прекрасный день столица была очищена без сопротивления персидскими властями. Пока арабы ломали себе голову и не знали, что предпринять, предполагая, что еще надолго будут прикованы к этому берегу за недостатком перевозочных средств, двор внезапно покинул трехсотлетнюю столицу сассанидской империи и бежал с молодым царем, имевшим в эту пору, вероятно, не более 13 лет, в укрепленный город Хульван, находившийся в Мидийских горах. Вслед за тем один изменник указал Са’ду брод через Тигр; но так как по случаю высокой воды все равно невозможно было его перейти, отважные темимиты Асима бросились, очертя голову, вплавь на конях в быструю пучину. Толпы за толпами повалили, сильные кони выносили всадников на берег; персидская стража сразу была опрокинута на противоположном берегу; расположенные в городе войска, предводимые Михраном, потеряли окончательно голову и рассеялись как дым. Ктезифон лежал у ног арабского полководца.
«Сокровищ полон Ктезифон», сказал недаром один поэт. Поистине невероятной должна была показаться полу-варварам-бедуинам тьма сокровищ, которая внезапно попала здесь в их жадные хищнические руки. Государственную казну, состоявшую из чеканной монеты, персы успели, однако, большею частью увезти в Хульван, но все драгоценности персидской короны, самые богатейшие тогда в свете, остались нетронутыми в царском дворце и достались целиком в добычу победителям. При официальном разделе стоимость розданного добра оценена была в 900 млн. дирхемов. С разинутыми ртами стояли сыны пустыни перед блеском чудес утонченной обстановки, которая развернулась пред их глазами. И чего тут только не было: государственные венцы, царские мантии, трон, бесконечные ряды дорогого оружия, сверкавшего золотом и самоцветными камнями, замечательные предметы редкости, как, например, серебряный верблюд в настоящую величину со всадником из золота, лошадь кованого золота с насаженными вместо зубов и глаз драгоценными камнями. Но всего более поразил дикарей знаменитый государственный ковер большой залы, там, где пировал обыкновенно[167] царь, окруженный своими вельможами, женами и наложницами. Это великолепное произведение ткацкого искусства имело 70 локтей в длину и 60 в ширину; оно представляло сад с серебряными дорожками на золотом фоне, с лужайками из изумруда, ручейками из жемчужин, цветами и плодами, подобранными из различных драгоценных камней. И все это предоставил Аллах ныне своим правоверным, которые давно уже пришли к убеждению, что вечному спасению нисколько не мешают и мирские утехи, составляют также награду истинной богобоязненности. Но гордость арабов особенно была польщена благородной прелестью добычи в виде всевозможного рода вооружений. Тут красовались мечи, принадлежавшие некогда великому Хосрою Анушарвану, знаменитому лже-царю Бахраму Чубину, римскому императору, Хакану (повелителю) турецкому по ту сторону Оксуса, королю одной из индийских пограничных стран и страшному Ну’ману V хирскому. Мечи Хосроя и Ну’мана вместе с большим ковром отосланы были немедленно к халифу. Трудно было во всей Медине найти помещение, за исключением разве мечети, чтобы развернуть ковер как подобает. Омар не знал, куда с ним деваться, но практический Алий был того мнения, что владеют собственно лишь тем, что идет каждому лично на пользу. Поэтому ковер разрезали и поделили. Достался кусок и Алию; после он продал свою долю за 20000 дирхемов.
К этим драгоценностям следует далее причислить различные сосуды, ткани, ставшие потребностью для богатого населения, прошедшего через многие столетия цивилизации. Часто дети степей при виде всего этого великолепия становились просто в тупик и не знали, что предпринять; потом-то, конечно, они скоро привыкли ко всему. По этому поводу существует множество анекдотов; парочку из более характеристичных, пожалуй, стоит рассказать. Одному арабу посчастливилось найти мешок с камфарой; в то время было это любимое лекарственное снадобье, употреблялось также и как благовоние и продавалось необыкновенно дорого. Бедуин вообразил, что это соль, и сдобрил ею, не жалея, свою похлебку, которая пришлась ему очень не по вкусу. Где же было возиться с такою дрянью, вот и удалось ему променять всю находку на старую рубаху: очень уж нужна была ему; при этом он остался в полной уверенности, что устроил выгодное дельце и маленько поднадул добродушного человечка. Таким же настоящим бедуином оказался и другой, который за попавший в его руки драгоценный камень цены неимоверной потребовал от купца 1000 дирхемов. Когда его после спрашивали, зачем же он не взял больше, он ответил с грустью: «Да если бы я знал какое-нибудь число побольше 1000[168], понятно, я бы потребовал!» Но такие потери были им нипочем, и без того на долю каждого выпало не менее 12000 дирхемов по официальной оценке добычи; при этом следует заметить, что после сражения при Кадесии число войск возросло до 60000.
Впрочем довольно скоро арабам пришлось заняться кое-чем другим более важным. Уж не деньги получать доводилось теперь этим 60000. Недаром персидский двор забрал с собой в Хульван государственную казну. Со сдачей столицы дело далеко еще не считалось потеряным; к остаткам государственного войска, расположившегося вокруг крепости, стали мало-помалу прибывать все новые ополчения. Персы, видимо, приободрились; постепенно выдвигались войска из Хульвана, вверх по долине реки Деялы, впадающей несколько выше Ктезифона в Тигр. Са’д выслал им навстречу своего племянника Хашима с 12000 человек[169]. При Джалуле, милях в 15 от столицы, произошло сражение (конец 16 = конец 637 или начало 638); царские войска снова потерпели поражение. Хотя двор мог еще спокойно оставаться на некоторое время в укрепленном Хульване, но вся страна до Мидийских гор подпала неоспоримой власти мусульман, и как знак их господства над покоренной землей в Мадайне была воздвигнута первая мечеть.
Далее, впрочем, на юг умиротворение наступило несколько позже. Здесь, начиная от устьев Евфрата, равнина тянется довольно далеко на восток, где замыкается волнистою местностью, постепенно переходящею в цепь высоких гор, составляющую границу Персиды (Фарс), древней родины персов. Хузистан — так называлась эта равнина вместе с предгорьями — после взятия Ктезифона сопротивлялся еще целый год. Правитель области, Хурмузан, был один из энергичнейших персидских вельмож. Спасшись после сражения при Кадесии, он продолжал упорно отбиваться в своей области от наступавших из Басры мусульман. Раз побежденный, он снова восставал (16 = 637) в следующем году, долго заставлял арабов преследовать себя из одной крепости в другую и взят был в плен только тогда, когда последним благодаря измене удалось овладеть городом Тустер (теперь Шуштер), в котором он искал последнего убежища, и из которого уйти ему не удалось. За свою прежнюю измену он должен был теперь поплатиться жизнью; поэтому арабский полководец, Абу Муса Аль-Ашарии, согласился принять его в плен лишь под тем условием, что решение его участи будет предоставлено самому Омару. По прибытии в Медину Хурмузан предстал перед халифом. «Теперь видишь, Хурмузан, — обратился к нему тот, — до чего доводит обман и сколь незыблемо дело Господне». «Омар, — возразил мудрый перс — пока вы и мы жили в язычестве и Бог не вмешивался в наши дела, мы всегда побеждали вас; теперь, когда Он с вами, вы начали одолевать нас.» — «Что можешь сказать в оправдание своих неоднократных возмущений? — Боюсь, что ты прикажешь умертвить меня прежде, чем я успею высказаться. — Будь покоен! тебе ничего не сделают!» Тогда Хурмузан попросил напиться. Но когда ему принесли воды в обыкновенном деревянном кубке, он произнес: «Хотя бы мне пришлось умереть от жажды, все же я не в состоянии пить из подобной посудины!» Тогда поднесли ему дорогой сосуд, но он все еще не решался пить. «Боюсь, — заметил он, — что меня умертвят в то время, как я стану пить.» «Не опасайся — пока ты не выпьешь этой воды, тебе не сделают ничего дурного». Услышав эти слова, пленник вылил всю воду на землю; когда же Омар, полагая, что это движение было невольным следствием страха, приказал принести новый кубок, дабы пленник утолил жажду пред своей казнью, последний воскликнул: «Нет, мне не нужно более воды! Я добился помилования». «А все-таки я прикажу тебя казнить», — воскликнул халиф. «Но ведь ты меня помиловал». «Ты лжешь!» — закричал Омар вне себя. С большим трудом окружающим удалось убедить его, что действительно халиф связал себя обещанием. Кончилось тем, что Омар согласился помиловать изменника под условием, чтобы перс принял ислам. Хурмузан охотно исполнил это требование. Халиф удержал его при себе в Медине и ни разу не имел повода раскаиваться в своей снисходительности, ибо перс, хорошо знавший свою родную страну, не раз давал ему мудрые советы. Но недолго наслаждался этот хитрый человек дарованной ему жизнью. Когда в 23 г. (644) один перс из христиан умертвил Омара, на Хурмузана, вероятно безвинного, пало подозрение в соучастии, и сын Омара умертвил его.
Война в Хузистане, хотя и давала еще на время работу мечу халифа, не могла, однако, быть такого рода препятствием, чтобы помешать ему в тех мирных занятиях, которые после взятия Ктезифона стали на первом плане: приходилось позаботиться об устройстве больших новых областей, доставшихся исламу, сначала в Персии, а теперь и в Сирии. Уже в 17 г. (638) закладывается новый город, будущая столица мусульманской Персии, ибо Мадайн со своим хотя и сильно уменьшившимся, но все еще значительным персидским населением не мог служить тем, что, по плану Омара, должно было сделаться средоточием нового управления, т. е. арабским военным лагерем. К тому же мудрый халиф любил по возможности всегда держать в своих крепких руках полководцев и наместников; ему казалось поэтому довольно опасным отделить центральное управление такой значительной провинции от Медины обеими великими реками, а так как христиане Хиры тоже не оказывались достойными подобного преимущества, то он приказал между этой последней и Евфратом заложить новый укрепленный город, названный им Куфои. Здесь расположилась главная квартира Са’да Ибн Абу Ваккаса с большим резервным войском; по мере надобности отсюда высылались подкрепления к младшим наместникам различных пограничных округов. Этому новому передовому посту подчинена была и Басра; отсюда же шло управление персидскими областями, о чем, впрочем, речь впереди.
Надо полагать, не одно только желание прежде всего привести в порядок дела в Ираке побудило Омара приостановить на время движение на восток. Между Савадом и покоренной тем временем Сирией в 17 г. (638) недоставало еще соединительного звена, именно северной Месопотамии между Раккои и Мосулем. Только когда была завоевана эта последняя (около 20 г. = 641) и войска, стоявшие в Персии, могли в случае нужды получать подкрепления прямо из Сирии, халиф отдал приказ двигаться далее. Впрочем, такое движение скоро оказалось даже необходимым, так как получена была весть, что царь Иездегерд в 19 г. покинул Хульван (640), где после занятия Хузистана его легко могли обойти. Несчастный властитель удалился в глубь собственной Персии, готовясь к новой борьбе. Необходимо было поэтому его предупредить, чтобы не пропустить его войск через горные проходы, не дать ему возможности вторгнуться в равнину, только что умиротворенную. По распоряжению халифа две трети войска, расположенного в Куфе, с частью гарнизона Басры и с пограничными отрядами двинулись под предводительством Ну’мана, сына Мукаррина[170], навстречу персам. К сожалению, о подробностях этого похода до нас дошло очень мало сведений. Даже о времени события арабы говорят неопределенно, относя его к годам 19, 20 и 21. В настоящее время, однако, можно сказать с значительной достоверностью, что это случилось в 21 (642). Вероятно, еще ранее мусульмане овладели Хульваном, который после бегства Йездегерда не мог долго продержаться. Уже в начале похода арабы владеют Кармасином, расположенным еще далее на восток, так что в руках их были все важнейшие проходы. У Нихавенда, на юг от Хамадана (Экбатаны), мусульмане столкнулись с неприятелем, предводимым Ферузаном, старым опытным полководцем. Персы и на этот раз отличались численным превосходством (вероятно, их было 60000 против 40000 мусульман), и исход упорного боя, продолжавшегося от двух до трех дней, долго оставался сомнительным. Сам Ну’ман пал; но его заместителю, Хузейфе Ибн Аль-Яману, назначенному уже заранее Омаром, удалось наконец одержать победу. По словам арабов, победой этой он был обязан удачной военной хитрости лукавого Тулейхи, а по другому источнику — своевременному прибытию новых подкреплений.
Как бы то ни было, исход этого сражения решил участь Персии. При Нихавенде собраны были еще раз все силы страны, насколько можно было получить помощь войсками от мелких наместников. Конечно, оставалась надежда еще раз собрать многочисленное войско, устроив набор в больших восточных провинциях: Кирмане, Седжестане и Хорасане. Но после оставления Сассанидами Ктезифона сатрапы этих областей мало-помалу стали почти независимы. Отделенные от театра военных действий на севере непроходимыми горами вдоль берегов Каспийского моря, в средине — огромными солончаковыми степями, а на юге — Персидой, почти нетронутой еще арабами, они по своей близорукости не замечали угрожающей им самим опасности; патриотическое же чувство общности с западными провинциями не ощущалось ими настолько сильно, чтобы заставить спешить на помощь к борющимся за существование соотечественникам. Но лишь немного лет наслаждались они своей мнимой безопасностью. После сражения при Нихавенде всякое единодушное сопротивление в центральной Персии стало невозможным. Рассеянным отрядам ополчения не оставалось ничего более, как запереться в отдельных укрепленных городах Мидии и Персиды и держаться там как можно долее. В Мидии, конечно, эта борьба отдельными кучками вскоре прекратилась: победоносное войско мусульман быстро наводнило ближайшие округа. Уже в 22 г. (643) очутились в руках завоевателей Рей (Тегеран) и Кумис, Казвин и Зенджан, а также лежащая к северо-западу от них область Азербайджан, ведущая в Армению. В 23 г. (644) пал Хамадан (Экбатана), а в том же или следующем году, кроме Кума и Каша на, значительный город Испагань. После поражения Йездегерда здесь было его убежище; теперь же ему снова пришлось бежать от преследовавших его по пятам мусульман в Истахр (Персеполис), древнейшую столицу исконной Персии. Здесь его осадил Абу Муса, но напрасно. Как и вся Персида, крепость эта отчаянно сопротивлялась чужеземцам. В только что завоеванных долинах дикой и непроходимой горной страны вспыхивали беспрестанно новые возмущения; сам Истахр, сдавшийся на капитуляцию в 28 г. (648), вскоре снова возмутился, так что пришлось его еще раз взять силой в 29 г. (649/50). В это же самое время производилось нападение и на южное побережье Каспийского моря. Здесь в скалистых ущельях отвесных и в высшей степени труднопроходимых прибрежных гор обитали мужественные горцы, жители Дейлема, Табаристана и Джурджана. Они решились дорого продать свою свободу, которой пользовались на деле под персидским главенством. Уже с 25 г. (646) пришлось арабам вступить с ними в борьбу, а испехбед табаристанский предлагал царю убежище у себя еще до падения Истахра. По роковой ошибке Иездегерд отклонил это приглашение. По-видимому, его пугала мысль похоронить себя в отдаленных горах; он все еще считал возможным добиться помощи от сатрапов восточных провинций. С остатками своей свиты витязей он пробился сначала в Кирман, потом в Седжестан и наконец достиг Хорасана, старинной пограничной области Ирана, князь которой управлял также областями, находящимися по ту сторону Оксуса и врезывающимися в тюркские владения. Везде по пути беглец царь находил блестящий прием, но это продолжалось только до тех пор, пока он не требовал в качестве повелителя повиновения и средств к продолжению войны. Как только он заикался о последнем, все от него отворачивались; словом, с ним происходило то же самое, что случилось 1000 лет тому назад в этой же самой местности с его столь же несчастным предшественником Дарием. И до последней минуты судьбы обоих оказались тождественными. Подобно другим, непокорный вассал Хорасана также отказал в повиновении своему законному повелителю, а чтобы избавиться от несносного просителя, у которого не было более другого убежища, кроме этой пограничной области, он натравил на своего же царя одного из тюркских соседних князьков. В стычках, происшедших вблизи Мерва, Иездегерд потерял немногих оставшихся ему верными спутников всех до последнего человека. Сам он успел бежать в Мерв, но город запер перед ним ворота. Приютил его у себя один мельник, мельница которого находилась поблизости от города, у реки Мургаб; но здесь настигли его убийцы, подосланные изменником-сатрапом, и умертвили (31 = 651/2)[171]. Таков был конец последнего из Сассанидов, предки которого в течение 4 столетий управляли страной от Оксуса до Евфрата и далее. Едва достигши 28 лет, пришлось ему закончить жизнь, которая с самих ранних лет была непрерывным рядом незаслуженных несчастий. Но народ не позабыл его совершенно. Еще и поныне маленькая община парсов в Индии, потомки персов, бежавших тогда от мусульман, последователи национальной религии Зороастра, ведет свое летосчисление от 16 июня 632, дня вступления Иездегерда на трон.
Недолго пришлось сатрапам восточных провинций ждать расплаты за свою себялюбивую ограниченность. Ибн Амир, наместник Османа в Куфе, послал войска вслед за убегавшим Иездегердом, и вскоре Кирман, так вероломно избавившийся от своего царя, увидел в своих пределах войско мусульман. Не обошлось, конечно, без кровавых стычек, но уже в 29 г. (649–50) арабские полководцы овладели этой и соседними провинциями, распространив владычество арабов до Оксуса на севере, Балха, Герата и Серенджа на востоке. Обладание этими местностями, понятно, не могло быть сразу столь же прочным, как обладание Ираком и Сирией. Не могло быть и речи о том, чтобы устроить в этих обширных странах большие лагеря, как это было сделано в Басре и Куфе: для этого понадобилось бы утроить число войск. По мере того как отдельные города брались приступом или сдавались на капитуляцию, население соответственных земель, вернее их князья и старейшины, облагались в знак подчиненности определенною податью. Для наблюдения за взиманием налогов и преподания истин ислама — огнепоклонничество Зороастровой религии признано было вскоре язычеством и запрещено в большинстве провинций — оставлены были подлежащие власти с небольшими военными прикрытиями, главные же силы мусульман потянулись далее. Достоверно известно, что население восточных провинций, проникнутое особенно сильною народной ненавистью к чужеземным завоевателям, при первом же удобном случае попробовало прогнать и своих правоверных наставников, и сборщиков податей. К тому же большая часть Хорасана, а тем более страны на южном берегу Каспийского моря благодаря гористой местности и вольнолюбию жителей как бы самой природой предназначались для ведения бесконечных партизанских войн. Таким образом, эти области, уже с самого начала представлявшие довольно ненадежную составную часть владений халифов, впоследствии должны были послужить элементом разложения организма.
Если Абу Бекр не совершенно ясно отдавал себе отчет, к каким последствиям приведет его разрешение Мусанне и Халиду предпринять их хищнические набеги на Ирак, то, с другой стороны, его военная политика по отношению к Сирии с первого же мгновения является вполне сознательной. Здесь оставалось только идти далее по указанному самим пророком пути: первый шаг, им же подготовленный, поход Усамы, был благодаря арабскому восстанию совершен лишь наполовину, для временного успокоения умов. Военачальник едва успел достигнуть византийских границ, лишь наружно исполнил возложенную на него обязанность и тотчас же вернулся назад. Вот почему, как только усмирено было великое восстание и восстановлено спокойствие на всем полуострове (начало 12 = 633), халиф должен был позаботиться о том, чтобы исполнить последнюю волю Мухаммеда не только буквально, но и в истинном ее смысле. Поэтому в то время, как Халид с своими бедуинами продолжал, в виде второстепенного предприятия, вести пограничную войну с Ираком, явившуюся естественным последствием арабской войны, из Медины к концу 12 (начало 634) понеслись воззвания в Мекку, Хиджаз, центральную Аравию и Йемен, призывавшие правоверных к новой войне с неверующими в Сирии. В начале 13 (апрель 634) в Аль-Джурфе, возле Медины, снова составилась армия. Сначала предполагалось разделить войско на три отряда по 3000 человек в каждом, под начальством Халида Ибн Са’ид[172], Шурахбиля и Амра Ибн Аль-Аса; но так как первый из них благодаря своим выражениям, неблагоприятным для халифа[173], не нравился постоянному советнику Абу Бекра, Омару, его скоро сместили, и он должен был удовольствоваться подчиненным положением в армии. Его заместил Язид, сын старого Абу Суфьяна, который за свое исправное поведение после смерти Мухаммеда потребовал вознаграждения и вообще добивался для своих близких влиятельных мест. С тех пор как он сделался мусульманином, старый мекканский купец стал смотреть и на религию как на торговое предприятие, и пользовался малейшим случаем, чтобы выторговать что-нибудь для дома Омейи. Поэтому он не преминул послать вместе с Язидом, пока в качестве добровольца, без определенного назначения, другого своего сына Му’авию, рассчитывая, что если дело пойдет хорошо, то и для него найдется в покоренной стране что-либо подходящее. Мало того, чтобы быть в состоянии самому следить за событиями, этот 80-летний старик не побоялся подвергнуться еще раз тяготам военного похода, в котором он, понятно, не мог более играть выдающейся роли. Пред выступлением Абу Бекр дал войскам следующую инструкцию: люди, наставлял он их, предлагаю вам к исполнению 10 предписаний, которые вы должны точно соблюдать. Смотрите же, никого не обманывайте и не крадите, не поступайте вероломно и не увечьте, не умерщвляйте ни детей, ни стариков, ни жен, не сдирайте коры с пальм и не сожигайте ее; не срубайте плодовых деревьев, не уничтожайте посевов, не умерщвляйте овец, быков, верблюдов помимо того, что понадобится для поддержания жизни. Вам придется встречаться с бритыми — бейте их прямо саблями по бритой макушке, а если встретитесь с людьми в кельях (т. е. с отшельниками) — не трогайте их, пусть продолжают исполнять свои обеты[174]. Нельзя отрицать, что для тогдашнего времени подобные предписания весьма человеколюбивы; в общем они соблюдались, и эта мягкость немедленно же снискала арабам привязанность сирийцев, мало расположенных к византийским властям. К общим причинам, вызывавшим неудовольствие населения, присоединялась тогда еще одна мера императора Ираклия, правда, вызванная необходимостью, но повлекшая за собой весьма дурные последствия. Дело в том, что хотя благодаря персидской войне были восстановлены прежние границы восточной империи, а с ними и обаяние ее, но зато государственная казна была до такой степени истощена, что императору пришлось приостановить выдачу жалованья пограничным войскам из арабов-христиан, находившимся под начальством Гассанидов. Известная поговорка «point d'argent, point de Suisse»[175] имела свое значение и для всех арабов, без различия исповедания. Таким образом, самый главный элемент населения становился ненадежным как раз в такое время, когда верностью его особенно необходимо было дорожить.
Из тех же видов бережливости Ираклий, вынужденный широко растянуть войска по всем границам обширного государства, почти обнажил Палестину и Сирию, которые считал вне всякой опасности. Следствием этого было то, что возмутившиеся из-за невыдаваемого им жалованья гассанидские вспомогательные войска, недолго думая, умертвили Серия, наместника императорского, в его резиденции, сильной крепости Цезареи, и небольшие отряды трех мусульманских полководцев могли вторгнуться, не встречая нигде особого сопротивления, в южную Палестину. Несколько тысяч греков, на которых они наткнулись к югу от Мертвого моря, были рассеяны без особого труда, после чего арабы заняли пограничные полосы до Газы на Средиземном море и до гор Хауран на северо-востоке. Между тем Абу Бекр не дремал и посылал к своим все новые подкрепления, в том числе, между прочим, самостоятельный отряд под предводительством Абу Убейды, так что вся сирийская армия мало-помалу достигла численности 24000 человек. Несмотря на это, Амр, который в качестве старейшего из четырех принял главное начальство, все еще не решался двинуться далее в глубь страны. Действительно, дугообразная линия длиною в 45 немецких миль, по которой расположились войска арабов начиная от Газы, вокруг Мертвого моря, до крепости Востры, была слишком растянута, а тут еще, как узнал он, Ираклий собирал большое войско на севере под предводительством брата своего Феодора. Таким образом, положение разбросанных отрядов мусульманских могло стать довольно критическим. Осторожно, как и подобало старой лисе, Амр отступил от Газы к оконечности Мертвого моря, лишь только пронюхал об угрожавшей ему опасности. Тут мог он спокойно оставаться, восстановив непосредственную связь со своими тремя товарищами, и выжидать новых подкреплений, о присылке которых усердно хлопотал в Медине.
Однако дело не терпело отлагательства: почти все наличные войска уже высланы были в Сирию, новое же ополчение трудно было собрать в короткий срок. Вследствие этого Абу Бекр решился на командировку из Ирака Халида Ибн Аль Валида с 3000 всадников. Отдать подобное приказание ничего не стоило халифу, так как он не придавал особенного значения персидской пограничной войне, да и тамошние обстоятельства не особенно ясно понимал, зато тем тяжелее было повиноваться Халиду. Но ослушаться халифа не приходило ему и в голову. Таким образом, не оставалось гордому герою ничего более, как исполнить неприятное поручение с тою беззаветной энергией, которая так часто выручала его из самых трудных положений и вела к новой победе и славе. Посланный халифа застал его у Айн Темра. Передав командование Мусанне, он быстро двинулся в поход в Ребии 113 (май 634) с предписанным ему числом испытаннейших своих бедуинов. Айн Темр лежит почти посредине узкой полосы, простирающейся между Евфратом и пустыней, от оконечности Персидского залива до большой излучины реки. Чтобы попасть отсюда в Сирию, надо было следовать по течению реки вверх или вниз до большой месопотамской дороги в Дамаск или же до проселочного пути между Ираком и Думат Аль-Джандаль. В обоих случаях пришлось бы описать громадную дугу, а между тем ему предписано было торопиться. И вот он предпочел неслыханный риск двинуться из Куракира, последнего колодца в области Евфрата, на Сува, вблизи Тадмора (Пальмира), перерезывая пустыню поперек. Это был переход в 5 дней и 5 ночей, в течение которых не было никакой возможности добыть хотя бы каплю воды. Благодаря принятым весьма мудрым мерам, которыми, говорят, он был обязан совету хорошо знакомого с пустынею некоего Рафи Ибн Умейра, из племени Тай, удалось забрать с собой без особого отягощения животных необходимое количество воды. В пустыне, как известно, ни дороги, ни следа: стоило войску заблудиться, и все погибло; но Рафи был надежный проводник и вовремя привел отряд в Сува. Отсюда легко было следовать через Тадмор по императорской дороге прямо в Дамаск; по пути произошла еще маленькая стычка с византийскими войсками, на которые арабы случайно наткнулись и которые чрезвычайно изумились, неожиданно встретившись с неприятелем так далеко на севере. Наконец Халид достиг Дамаска. В это самое время христианское население сирийской столицы праздновало Духов день (12 июня 634), но Халид, которому прежде всего надо было позаботиться о соединении с остальными четырьмя полководцами, произвел только маленькую рекогносцировку в плодородной долине, окружавшей город, тонувший в садах. Правда, по некоторым известиям, он уже и тогда завязал переговоры с начальником города[176], но это не вполне достоверно. Во всяком случае, арабский военачальник быстро двинулся на юг и беспрепятственно достиг Востры, которую тем временем обложили Язид, Шурахбиль и Абу Убейда. Комендант крепости уже готов был согласиться на капитуляцию. Но было небезопасно оставаться здесь: византийское войско, зайдя с юга Палестины, могло легко отрезать мусульманам отступление в Аравию, поэтому Халид удовольствовался устными обещаниями коменданта и направился с тремя другими полководцами далее на соединение с Амром, который по-прежнему продолжал стоять неподвижно у южной оконечности Мертвого моря.
Главной квартирой византийцев в Палестине, как некогда и римлян, была Цезарея. Движение Амра на Газу выдало им намерение мусульман проникнуть в страну западнее Мертвого моря, поэтому греческое войско двинулось от Цезареи на юг, чтобы пресечь неприятелю дальнейшее движение вперед. Со своей стороны Халид — хотя старший годами Амр наружно и сохранял главное начальство над войсками — принял на себя, с обычной энергией, ведение войны. По первому же известию о приближении византийцев оставил он Газу и пошел им навстречу. При Аджнадейне (Иармуфе Ветхого завета[177]), в трех с половиной милях на юго-запад от Иерусалима, оба войска встретились[178] 28 Джумады I 13 (30 июля 634). Точных сведений о ходе сражения нет; оно кончилось поражением Феодора, который, оставив свое разбитое войско на произвол судьбы, сам поспешно бежать к Ираклию в Эмессу. Император, возмущенный, вероятно, поражением брата, отослал его в Константинополь, а сам направился в Антиохию, чтобы там руководить образованием новой большой армии из войск своих и армянских, между тем как остатки войск Феодора отступили за Иордан к сильно укрепленному Дамаску.
Весть о первой большой победе правоверных была последнею земной радостью Абу Бекра; вскоре по получении ее он отошел с миром. Несмотря на то что Омар не выносил Халида, он был слишком рассудителен, чтобы дать своим личным чувствам повлиять на ход кампании; наоборот, он даже повелел Халиду продолжать войну самостоятельно, а Амру приказал пока оставаться в Палестине и пожинать плоды только что одержанной победы. Вскоре после этого сражения сдалась Газа и другие города Иудеи. Затем мусульмане двинулись далее на север, заняли Неаполис (Сихем) и Себас-тию (Самарию). В то время как Амр доканчивал покорение Иудеи и земли самаритян, Халид направился в Галилею. Здесь наткнулся он у Бейсана (Скифополис, Бефсан) на отряд греческих войск, состоявший, вероятно, из остатков армии Феодора и присоединившихся к ним гарнизонов ближайших городов. Открыв шлюзы и спустив воду, греки превратили долину Иордана в болото; но, несмотря на это, арабам удалось отбросить их за реку и разбить наголову у лежавшего на другом берегу Фихле (Пелла) (28 Зуль-ка’да 13 = 23 января 635). После этого сражения город перешел в руки победителей, равно как и близлежащая Тивериада и многие другие местности, частью взятые приступом. И здесь окончательное покорение провинции Халид предоставил одному из своих подчиненных, Шурахбилю, сам же двинулся через землю Васан далее на север к Дамаску. Но в то время как летучие отряды его всадников делали набеги во все стороны и, как кажется, уже в январе 635 проникли на север до самой Эмессы, вдруг первого Мухаррема 14 (25 февраля 635) отряд из 4000 византийцев внезапно атаковал один из таких летучих отделов, состоявший под командою Халида Ибн Са’ида, тезки нашего Халида, близ Мерджас Суффар[179]. Произошла горячая схватка, в которой пал сам Ибн Са’ид. Неудача эта замедлила продолжение военных действий дней на 14, в течение которых Халид, чтобы обеспечить себя от повторения подобных неприятных случайностей, вероятно, принужден был предпринять новые рекогносцировки по всем направлениям; после этого он обложил Дамаск (16 Мухаррем 14 = 12 марта 635), гарнизон которого не смел более выступать против арабов в открытом поле. Осада затянулась надолго; в деле крепостной войны мусульманам трудно было тягаться с греками, оставалось поэтому дожидаться того времени, когда в городе, в котором, впрочем, было немало запасов, наступит голодовка. Но и Ираклий далеко еще не покончил с организацией новой большой армии; скудость денежных средств замедляла набор, а он хорошо понимал, что для верного успеха необходимы превосходные силы. Поэтому он не мог и думать о походе для освобождения от осады этого важного пункта и пока должен был довольствоваться тем, что выслал вперед Вахана, прибывшего к нему с армянским вспомогательным войском, предписав ему прогнать отдельные летучие отряды в окрестностях Эмессы (май 635), а затем попытаться как можно чаще тревожить осаждающих, благодаря чему и произошла раз стычка в одной лощине по большой дороге из Дамаска в Эмессу. Хотя она и не имела особого значения, но заставила мусульман построить укрепление к северу от города, там, где дорога спускается с гор в равнину, дабы защититься с этой стороны от всяких нападений. Наконец в Раджабе 14 (август-сентябрь 635) пал Дамаск Есть основание полагать, что при сдаче города христианское духовенство, в высшей степени недовольное Ираклием за его церковные меры, играло более чем двусмысленную роль, хотя ввиду запутанности известий, говорящих то о капитуляции города, то о вторжении арабов в крепость силой, трудно восстановить истинный ход происшествий. Во всяком случае, жителям дарованы были необыкновенно снисходительные условия: с них требовалась лишь уплата подати: все церкви должны были остаться в неприкосновенном владении христиан. По взятии города Халид продолжал действовать по-прежнему: он оставил здесь с небольшим гарнизоном Язида, а сам пошел далее. Вахан, следуя приказаниям Ираклия, должен был отступать перед ним со своими армянами; таким образом, арабскому полководцу, подвигаясь на север между Ливаном и Антшшваном, удалось занять Баальбек, а может быть, и другие места. Народ везде встречал арабов дружелюбно; жители радовались, что избавляются от мелочных притеснений византийских чиновников, и на самом деле имели полное основание хвалить кроткое обращение мусульман. Что же касается их неизвестной религии, то едва ли она могла показаться им более противной, чем официальная ересь их бывших властителей. К сожалению, они забывали при этом, что прочна лишь та свобода, которой добиваешься собственными силами.
Однако арабы все еще не решались углубиться слишком далеко на север. В Эмессе собрались уже многочисленные императорские войска, и военные приготовления Ираклия мало-помалу приближались к концу. Императору удалось наконец собрать весьма внушительное войско; по известиям некоторых византийских историков, оно насчитывало 80 000 человек. Ими предводительствовал опять некий Феодор, сакелларий[180] императора; он сам лично командовал 40 000 императорских войск, составлявших ядро армии. Другая половина состояла из армян под предводительством Вахана и христианских арабов гассанидского князя Джабала Ибн Аль-Эихам, которые, получив снова жалованье, примкнули опять к армии. Но при всей его внешней внушительности в войске не ощущалось внутренней связи. Сакелларий с Ваханом не ладили: этот последний во главе своих армян обнаруживал слишком большую самостоятельность, которая главнокомандующему, понятно, не нравилась: начались раздоры без конца. Еще хуже обстояли дела с гассанидами; на этих людей, как доказал опыт, можно было вполне рассчитывать лишь в тех случаях, когда предстоял грабеж. Но отказываться от их помощи было опасно, ибо в таком случае они легко могли перейти на сторону противника.
Давление таких больших количеств войск, когда они наконец пришли в движение (в начале 15 = февраль 636), должно было оказаться, конечно, очень ощутительным для мусульман. Неиспытанная отважность Халида соединялась с большой долей предусмотрительности; ввиду предстоящего решительного удара он счел нужным стянуть все находившиеся в его распоряжении силы. Поэтому он стал не торопясь отступать перед надвигающимися греками, притягивая к себе отовсюду передовые и летучие отряды. Он даже покинул Дамаск, чтобы в случае поражения не быть слишком далеко от Аравии, и отступил к Иордану, за которым мог бы укрыться при неблагоприятном обороте войны. Нет сомнения, что и большинство войск, находившихся еще под командой Амра, также примкнули к нему. Времени на это у него, благодаря Сакелларию, было достаточно. Целые полгода прошли в подготовлениях, пока не состоялось наконец первое сражение у Джабии, между Дамаском и озером Геннисаретским (13 Джумада II 15 = 23 июля 636). С этого времени начинается целый ряд битв, продолжающихся более месяца, но о подробностях их имеется весьма мало достоверных известий. Несколько скудных заметок византийских историков и многочисленные, часто весьма подробные описания арабов согласны только в одном — именно, что все эти стычки происходили лишь в течение одного или двух дней. Но относительно фактических данных они совершенно противоречат друг другу. Некоторые черты, правда, повторяются то у одного, то у другого и, вероятно, подлинны, но последовательный ход событий невозможно восстановить никоим образом. То мы узнаем о неудаче Сакеллария, вслед за которой армянские вспомогательные войска бунтуют и требуют предания императорскому суду Вахана, предводителя; говорится далее о переходе части христианских арабов на сторону мусульман, а затем снова встречается известие о горячей схватке между греками и арабами, в которой последние оказываются побежденными, а греки проникают даже в арабский лагерь, так что находящиеся при обозе женщины принуждены взяться за оружие. Как бы то ни было, последний решительный бой 12 Раджаба 15 (20 августа 636) был у деревни Якуса. Местечко это ютилось в углу, образуемом соединением Гиеромакса (по-арабски Ярмук) с Иорданом, между обеими этими реками и озером Геннисаретским, в местности, изрезанной ложбинами и представляющей спуск плоскогорья к северу от реки. Нет никакой причины не верить сообщению греков, по которому во время сражения поднялся сильнейший ветер и погнал на императорские войска целые облака пыли, что поколебало и без того уже пошатнувшиеся ряды византийцев. Надо полагать, однако, что они дрались хорошо, по крайней мере пехотинцы: мусульмане упоминают о значительных потерях с своей стороны, а смерть Сакеллария показывает, что он по крайней мере исполнил свой долг. Но в конце концов греческие войска были отброшены в ущелья Гиеромакса, где началась ужасная резня, из которой мало кто спасся. Конница лишь только увидела неблагоприятный оборот дела, ударилась в бегство и рассеялась, спеша укрыться в укрепленных местах: Дамаске, Цезарее, Иерусалиме, даже в Антиохии, но ядро армии, императорская пехота, была уничтожена вконец. В ближайшем будущем Ираклию не представлялось никакой возможности собрать новые войска в Сирии; ему оставалось только удалиться в Константинополь, чтобы оттуда руководить вторичным завоеванием Палестины.
Пока у арабов развязались руки, как здесь, так и во всей Сирии, где им, впрочем, приходилось еще некоторое время иметь дело со стенами крепких городов. Последние нужно было брать правильною осадой при помощи военных машин, а арабы всего лишь девять лет тому назад впервые познакомилась с осадными работами при взятии Хейбара и, конечно, за это короткое время не могли изучить это искусство так же хорошо, как византийцы. Благодаря этому прошло довольно много времени, прежде тем были взяты наиболее укрепленные пункты; мы не знаем ни одного случая, в котором бы успех был достигнут приступом. Менее значительные укрепления сдавались немедленно, лишь только показывались мусульманские войска. Впрочем, последние большею частью заняты были до конца 15 г. (636) осадою Дамаска, который, будучи обложен во второй раз, держался несколько месяцев, пока наконец оставленный там Сакелларием гарнизон, сражавшийся вначале очень храбро, не сдался на капитуляцию. Вследствие такого продолжительного сопротивления сдача города совершилась на менее благоприятных для жителей условиях; последние должны были уступить для мусульманского богослужения некоторые церкви и половину большого собора Св. Иоанна, но во всем остальном, впрочем, с ними обошлись довольно милостиво. Теперь арабы снова освободились и быстро двинулись вперед, но уже не под предводительством великого военачальника, которому и здесь были обязаны победой. По сдаче Дамаска, согласно повелению халифа, войска, с которыми Халид совершил знаменитый свой поход через пустыню, поспешили назад в Ирак, где они же должны были закончить у Кадесии другой великий поход. Но там их знаменитому полководцу не было места возле Са’д Ибн Абу Ваккаса. Еще менее расположен был Омар вручить ему начальство в Сирии; здесь главная задача воина была покончена, на очереди стояло упорядочение администрации страны, а для такого дела независимый и дикий характер «меча божия» не оказывался удобным, хотя бы даже прежняя антипатия Омара к виновнику зверской расправы в Джазиме и Ярбу исчезла бесследно благодаря несравненным подвигам последних годов. Незадолго до или после взятия Дамаска прибыл в войско указ халифа, увольнявший Халида от его должности главнокомандующего и передававший ее малоэнергичному, но зато спокойному и кроткому Абу Убейде. Отставленный полководец не мог скрыть своего неудовольствия: «Омар, — произнес он не без горечи, — поставил меня главой Сирии, когда положение ее сильно его озабочивало, теперь же, когда Сирия успокоилась и течет млеком и медом, он находит нужным отставить меня и назначает другого наместника». Несмотря на это, он не отказывался до самой своей смерти, воспоследовавшей в Эмессе в 21 г. (642), продолжать служить под начальством людей, бывших доселе его подчиненными. Какая была этому причина — сказать трудно. Этот честолюбивый человек мог питать надежды на перемену правления и выжидать только удобного момента, чтобы опять разыграть важную роль, а может быть, во время нахождения Омара в Палестине он успел помириться с ним, так как тот не мог отказать ему в признании его выдающихся военных заслуг. Последнее вероятнее всего, ибо перед смертью Халид назначил халифа своим наследником; следует во всяком случае быть чрезвычайно осторожным, дабы не умалить своеобразного величия обоих этих мужей, точно вылитых из стали или высеченных из гранита, предположениями сентиментального свойства. А в подобном величии нельзя отказать ужасному мечу ислама. Он принадлежал к тем натурам, у которых гений полководца заполняет всю духовную жизнь. Подобно Наполеону, он ничего кроме войны не признавал и не имел никакого понятия о более человечных чувствах. Зато, подобно величайшему солдату новейших времен, он обладал всеми военными добродетелями; подобно ему, он за всем следил сам, не разрешал себе ни минуты покоя и вечно поддерживал в своих подчиненных чувство полной уверенности. В настоящее время трудно даже понять подобную могучую воинскую натуру, тем не менее мы должны признать во всяком случае одно: хотя он был велик только во главе своих бедуинов, но зато в этом деле недосягаем.
В следующие годы арабские полководцы могли почти беспрепятственно пожинать плоды своих побед. Старый военный герой Ираклий, конечно, не думал безропотно подчиниться приговору капризной богини счастья, которая почти в тот самый момент, когда ему удалось окончательно поразить исконного врага своего народа, отвернулась от него и обратила свою благосклонность на нового, до сих пор презираемого им врага, вырвав из его рук в пользу последнего втрое больше того, что он успел приобрести. Правда, император не скрывал от себя истинного положения вещей; покидая Сирию, он захватил с собой в Константинополь святой крест, так недавно перенесенный им в триумфальном шествии из Ктезифона в Иерусалим. Но хотя он ввиду своей болезненности в последние годы не мог думать о личном участии в новом походе, все же не мог допускать, чтоб одна из лучших его провинций и даже священнейшие места христианства остались в руках неверующих. По повелению его из Константинополя и Александрии были отправлены морем войска и перевезены в Антиохию. Отсюда под предводительством наследника трона Константина должны были они предпринять новое нападение на арабов (17 = 638). Но им удалось лишь на короткое время отнять у бессильного Абу Убейды только что покоренные округа Халеб и Киннесрин. Достаточно было устроить Омару с помощью иракских войск диверсию в Месопотамии, и приставшие вновь к грекам христианские арабы вынуждены были отступить, а вслед за сим потерпели поражение и императорские войска, принужденные после этого снова запереться в Антиохии. Отныне на долгое время не слышно более о дальнейших попытках византийцев против сирийских владений. Без особых затруднений арабы овладевают здесь тем, что не было еще покорено. После сдачи Дамаска армия мусульман снова распалась на четыре первоначальных отряда, которые и расположились теперь в отдельных областях. Сам Абу Убейда занял север, Амр осадил Иерусалим, Шурахбиль и Язид занялись покорением финикийских прибрежных городов. В главных чертах полководцы исполнили свои задачи еще в течение 16 (637), так что к концу этого года Омар уже мог предпринять путешествие в Сирию, где он хотел лично ввести новые порядки. В Джабии, там, где начались первые стычки перед решительным сражением у Гиеромакса, халиф поселился в старинном замке гассанидских князей; здесь он диктовал ждавшим его повелений сирийцам те законы, которым отныне должны были повиноваться все народности, подчиненные халифату; здесь же были заключены договоры с христианскими арабскими племенами, что побудило некоторых принять ислам, других же — сделаться по крайней мере хорошими подданными. Меж тем осада Иерусалима деятельно продолжалась, и в 17 г. (635) город вынужден был наконец сдаться. Давно уже страстным желанием халифа было взглянуть телесными очами на святой град иудеев и христиан, на то место, где было дано так много откровений и проявлений милостей божьих, лишь не признаваемых либо искажаемых неблагодарными людьми, на то самое место, где пророк чудом и только раз мог совершить духовно свою молитву. Въезд его совершился, как извещают мусульманские историки, с теми смирением и простотой, от которых старинный товарищ Мухаммеда никогда не хотел отступать, даже став властелином великого царства. В старом невзрачном плаще из верблюжьей шерсти, сидя верхом на верблюде, подобно тем оборванным бедуинам, которые толкались и прежде на сирийских ярмарках, вот в каком виде предстал новый повелитель перед изумленными жителями Иерусалима, которым до сих пор случалось видеть даже незначительного подпрефекта византийского, не говоря уже о высокочтимом патрикиосе или самом победоносном императоре Ираклии, проезжавших по улицам священного града спесиво и торжественно, в залитом золотом вооружении на богато убранном боевом коне. С гордостью указывают арабские историки на скромную простоту этого въезда, который пристыдил даже мусульман, отвыкших от подобного зрелища за время своего пребывания в покоренной стране. Но византийцам, конечно, событие этой показалось в ином виде он въезжал в священный град — сообщает позднейшая хроника — в одежде из верблюжьей шерсти, покрытый с головы до ног пылью, с выражением сатанинского лицемерия на лице. Он пожелал видеть храм иудеев, построенный Соломоном, чтобы превратить его в молельню, где бы он мог изрыгать свои богохульства. Софроний[181], лишь только его увидел, воскликнул: поистине вот та мерзость запустения на криле святилища[182], которую предрек Даниил. И ревнитель веры заплакал горькими слезами об участи христианского народа. Когда Омар прибыл в город, патриарх предложил ему принять из его рук льняную одежду и рубаху, но тот отказался их надеть. С превеликим трудом удалось патриарху уговорить его облечься в них на время, пока его собственные одежды не будут вымыты; после чего Омар возвратил их Софронию и снова оделся в прежнее платье.
Но за удовольствие видеть торжество истинной веры в самом средоточии идолопоклонства пришлось дорого заплатить. Вслед за войной в Палестине и Сирии появилась в 17 г. (638) чума и разрослась до необычайных размеров в 18 (639). Более всего свирепствовала она в Эммаусе и его окрестностях, но и в других местностях страны жертв было немало. В числе 250000 павших от эпидемии унесла она и трех знаменитых полководцев арабских: Абу Убейду, Шурахбиля, а наконец и Язида, назначенного Омаром в преемники Абу Убейде. На место последнего возведен был халифом в наместники брат его Му’авия, служивший все время похода в качестве добровольца. Ему предстояло в течение 40 лет управлять провинцией и образовать из нее на долгое время надежнейшее ядро могущества семьи Омейи. Будучи лет 40, пока еще ничем особенно не прославившийся, он был обязан, подобно Язиду, своим влиятельным положением одному личному желанию халифа, который пожелал этим задобрить светскую партию мекканцев и главу ее, Абу Суфьяна. Равным образом в угоду набожным, пожелал властитель иметь наместником своим в Персии, в Куфе, одного из старейших товарищей пророка, Са’да Ибн Абу Ваккаса. Как кажется, Му’авия не обладал в высокой степени воинскими дарованиями, зато впоследствии оказался одним из тончайших политиков своего времени. По-видимому, он проявил на первых же порах умение выбирать подходящих людей. Но даже и в военных предприятиях он отличался неутомимой выдержкой и бодростью духа, легко выносившего неудачи. Поэтому он стремился всю свою жизнь, зорко выслеживая удобный момент, продолжать по всем направлениям дальнейшие завоевания непокоренных еще стран.
К этому времени, после того как Антиохия в 17 г. (638) распахнула пред арабами свои врата, в Сирии оставалась невзятой лишь Цезарея. Задолго до нее, еще при Амре (18 = 639), а затем при Язиде, велась без перерыва осада этого важного пункта. Наконец 19 Шавваля (октябрь 640) удалось Му’авии овладеть сильною крепостью благодаря измене одного иудея. Так закончилось покорение всей Сирии. Между тем в 18 г. (639) Ияд, пробравшись из северной Сирии через Евфрат, успел в 20 (641) и почти без сопротивления овладеть городами Месопотамии. Покорение в том же году Мосула иракской армией закрепило окончательно эти новые приобретения. С этих пор можно было беспрепятственно двигаться далее на север. Раздираемая внутренними волнениями Армения обещала нападающим легкую добычу. Эта несчастная страна исстари разделяла одну участь с соседней ей Месопотамией, служа вечно яблоком раздора между ближайшими могущественными государствами. Благодаря постоянным нападениям извне, совпадавшим с ужасающей правильностью с вечными внутренними раздорами, этот народ, несмотря на сохранившуюся и поныне резкую особенность национальных черт, никогда не мог выработать себе независимое государственное устройство. До самого последнего времени существования царства Сассанидов персы и византийцы боролись друг с другом за обладание Арменией; со времени великой победы Ираклия она стала подчиняться законам, шедшим из Константинополя, но при постоянных распрях вельмож, которых центральное управление по своей отдаленности не всегда могло обуздать, эта несчастная страна даже в последнее время еще не совсем успокоилась. Таким образом, арабы при своем вторжении встретили лишь слабое сопротивление. В 21 г. (642), под предводительством Хабиба Ибн Маслами, они вторгнулись в Армению через долину верхнего Евфрата, направляясь к озеру Ван. Арабы обогнули озеро с запада и с севера, минуя Арарат. Вступив в долину Аракса, взяли приступом тогдашнюю столицу страны, Двинь (6 октября 642 = 6 Зу’ль-ка’да 21), после чего повернули назад с богатой добычей и бесчисленным множеством пленных. В следующем году (22 = 643) они вторично наводнили страну, на этот раз тремя колоннами, проникшими до самой Грузии, производя повсюду на своем пути великие опустошения. Впрочем, один из этих отрядов потерпел от значительнейшего из вельмож Армении, того, которому император Констанций вверил начальство над войском, Феодора Рештунийца, довольно чувствительное поражение. Такие же набеги продолжались и в следующие годы[183], причем в них принимали участие и некоторые отряды иракских войск, занявшие в том же году Азербайджан, пока наконец в 29 г. (650) не было заключено между императором и арабами перемирие, доставившее стране спокойствие на несколько лет.
В то же самое время Му’авия попытался беспокоить византийцев и на море. Осторожный Омар и слышать не хотел, чтобы жизнь правоверных воинов подвергалась непостоянству морских волн. Но Осман посмотрел на дело иначе. На финикийском побережье было достаточно и корабельного материала, и матросов, поэтому Му’авии не стоило больших усилий снарядить флот в 27 или 28 (648 или 649), к которому было присоединено несколько кораблей, взятых у наместника Египта, Ибн Абу Сарха. Флот этот был отправлен против главного города острова Кипра, Констанций, древнего Саламиса; арабы взяли его штурмом и разорили дотла; часть населения уведена в плен, а оставшиеся обложены тяжкою податью. Теперь арабы могли также напасть на сильно укрепленный Арад, расположенный на одном островке близ сирийского берега и находившийся еще в руках греков. Вначале, правда, им не удалось пробить брешь в крепких стенах города, но в следующем году (29 = 650) арабы вернулись снова и принудили осажденных сдаться на капитуляцию. Затем начались постоянные набеги на Малую Азию; в особенности опустошены были Киликия и Исаврия. Теперь император Констанций стал опасаться даже за безопасность своей собственной столицы и решился вступить в соглашение с Му’авией, который обязался за известную плату соблюдать мир в течение трех лет.
Когда в 32 г. (653) истек срок перемирия, вся Армения находилась в страхе, ожидая повторения арабских хищнических набегов. Феодор Рештуниец поэтому предпочел отклонить угрожающую опасность добровольной сдачей. Он заключил с Му’авией договор на очень выгодных условиях для Армении; мусульманам предоставлялось лишь некоторого рода главенство над ней. Но скоро преданная Византии партия возмутилась и стала сильно теснить Рештунийца при помощи греческих войск, так что Му’авия вынужден был снова вторгнуться в страну. Полчища мусульман под предводительством Хабиба Ибн Масламы перешли опять границу, прогнали византийцев и покорили всю страну вплоть до Кавказа. В то же время из Адербейджана выступил Сельман Ибн Раби’а, также по направлению к северу; ему удалось даже через проход Дербент, между горами и Каспийским морем, проникнуть в страну хазаров, но тут он погиб со всем своим войском, истребленный дотла этим воинственным народом. Лишь немногим, и то после неисчислимых бедствий, удалось перебраться назад за Кавказские горы. Не лучше был конец другого, более грандиозного предприятия, руководимого самим муавией. Последний вздумал предпринять поход на Константинополь с моря и суши[184]. После того как адмирал его Абуль-А’вар снова покорил Кипр, возмутившийся по наущению византийцев, по окончании перемирия, арабы, правда, заняли Родос и достигли уже Халкедона, но здесь буря рассеяла их флот и потопила значительную часть военных кораблей, так что остальным пришлось вернуться назад без всякого успеха (32 = 653). Несмотря на эти неудачи, мусульмане продержались в Армении до тех пор, пока не возгорелась междоусобная война (36 = 657). Только тогда Му’авия, имея надобность во всех своих войсках, решился отказаться на время от этого ненадежного владения, а в 38 г. (658) даже вынужден был купить у императора за значительную подать многолетнее перемирие. Таким образом, и здесь на некоторое время благодаря внутренним распрям наступает застой.
В 18 г., после смерти Абу Убейды, когда наместником в Сирию назначен был Язид, Амр Ибн Аль Ас уже некоторое время осаждал Цезарею. По-видимому, ему сильно не понравилось, что прежний его подчиненный становится его начальником. По крайней мере, как передают, он сдал команду над большею частью осаждающих войск еще до прибытия Язида своему сыну, а сам во главе 3500 человек, не спрашивая согласия халифа, отправился к египетской границе. Но Омар не такой был человек, чтобы стерпеть неповиновение в какой бы то ни было форме; посланный вдогонку за своенравным полководцем вез повеление, чтоб он не двигался дальше, если не успел еще перейти границу. Но курьер догнал Амра только у Аль-Ариша, уже на Египетской земле, и потому тот мог продолжать свой поход. Он предпринял его в той надежде, что ему удастся создать себе в стране фараонов то самостоятельное наместничество, которое он потерял в Сирии. И в самом деле завоевание Египта мусульманами казалось делом не менее легким, чем покорение Сирии. Правда, именно в Египте император Ираклий положил начало своему величию, только отсюда он мог вести свою энергичную борьбу с гнусным Фокой. Но прежние симпатии населения к императору исчезли благодаря религиозным эдиктам. Представитель церковного направления двора, патриарх Кир, был ненавидим в стране строгих монофизитов; вдобавок и здесь, как и в столице, офицеры и чиновники управления делились на две враждебные друг другу партии синих и зеленых, которые всячески подкапывались друг под друга и сходились лишь в одном: в стремлении сделать жизнь населения как можно более невыносимой. Неудивительно поэтому, что вторгнувшиеся мусульмане встретили здесь еще более слабое сопротивление и еще более очевидную готовность коптского населения броситься в объятия чужестранцев, чем в соседней провинции. И конечно, в данном случае нам приходится ограничиться общим впечатлением и несколькими скудными фактами, так как несвязные и часто противоречащие друг другу известия греков, коптов и арабов не дают возможности начертать ясную и более или менее верную действительности картину.
Даже о времени похода Амра известия весьма неопределенны. Арабы относят его начало к годам 18 или 19 (639–640), к которым следует приблизительно приурочить его уже потому, что этот же полководец принимал участие в осаде Иерусалима, продолжавшейся до 17 (638)[185]. Но с другой стороны, если судить по дошедшим до нас лишь отрывками указаниям одного египетского современника, мы должны заключить, что нападение произошло годом раньше. Одно лишь несомненно, что в 19 г. (640) арабы под предводительством Амра уже сражались в Египте с греческими полководцами и что они прошли мимо малодоступной нильской Дельты в среднюю часть страны, где разграбили плодоносную равнину реки и Фаюм, находящийся в окрестностях древнего Меридова озера. Главный начальник греков, Иоанн, герцог Барки, пал в сражении, но все-таки Амру не удалось добиться решительных успехов, так как лица, стоявшие во главе военного и гражданского управления Египта, Феодосии и Анастасий, сдерживали слабые его силы с помощью значительных масс императорских войск, расположенных в Вавилоне, древнем Мемфисе[186]. Арабский военачальник вынужден был поневоле обратиться к Омару за помощью, а так как тут дело шло о чести мусульманского оружия, то халиф тотчас же послал ему 4000 человек, под предводительством Аз-Зубеира, одного из наиболее уважаемых товарищей пророка, который доселе находился в непосредственной близости к властителю в качестве доверенного лица. Почти в то же самое время прибыл в Египет и Феодор, новый главнокомандующий, посланный императором Ираклием взамен павшего Иоанна. Но Феодосии и Анастасий не были расположены делиться с ним властью и вздумали оттеснить его на задний план с помощью блестящей победы. Таким образом хитрому Амру удалось выманить их из Вавилона и разбить при Гелиополисе, где арабский полководец встретил их лишь с третью войска, так как остальные две трети были посланы в обход и ударили в тыл византийцам. Поражение неосторожных начальников оказалось полнейшее; только с великим трудом удержана была цитадель Вавилона, самый же город попал в руки мусульман (20 = 641), которые таким образом получили возможность занять некоторые округа, лежащие вверх по Нилу, а также и Фаюм. Наступили затем два года ужаснейших смятений, в продолжение которых несчастная страна переносила тягчайшие страдания. Уже с самого начала вторжения копты-монофизиты во многих областях склонились на сторону чужестранцев, врагов ненавистных им греческих владык, но другие жители все-таки считали последних более сносными господами, чем чрезмерно жадных к добыче бедуинов; таким образом, сами египтяне стали взаимно истреблять друг друга. В Александрии, куда после взятия Вавилона бежало много войска и жителей, зеленые и синие продолжали бороться, как будто в Египте не было ни одного араба, а распущенная чернь столицы пользовалась удобным случаем для неистовства и грабежа; больших усилий стоило Феодору восстановить здесь наконец спокойствие. А тут вскоре чужестранцы стали целыми толпами появляться то в Дельте, то вверх по течению реки, и хотя города нижнего Египта, лежавшие между бесчисленными рукавами реки, могли легко защищаться и против более серьезного нападения, но опустошения и бедствия распространялись повсюду. Тем не менее мусульмане не могли еще двинуться вперед; во всяком случае они должны были убедиться, что обширные укрепления Александрии не боятся никакого приступа, хотя и византийцы, с своей стороны, еще менее могли рискнуть показаться в открытом поле.
В довершение несчастий, обрушившихся на византийскую империю, 11 февраля 641 г. закончилась исполненная треволнений жизнь императора Ираклия. Хотя в последние годы, можно сказать со времени сражения при Гиеромаксе, сломанный болезнями и несчастиями, он стал лишь тенью того могучего воинственного властителя, который не раз спасал государство и вновь укреплял его необычайными победами, все же его смерть еще более ухудшила положение империи, так как послужила поводом к усилению внутренних волнений, расшатавших последние силы государства. Первый преемник Ираклия, болезненный Константин III, правда, дал знать Феодору в Александрию, что вскоре ему будут посланы новые вспомогательные войска, но когда молодой император скончался уже в мае 641 и на трон вступил Ираклион, правительство, предчувствуя угрожавшую ему революцию, сочло более благоразумным покончить раз навсегда с Египтом, чем обнажить еще более от войск резиденцию и соседние с ней провинции. В Константинополе находился тогда Кир, патриарх александрийский. По-видимому, это был человек рассудительный и очень наблюдательный, так как он ничуть не обманывал себя насчет отношения коптов как к нему самому, так и к правительству. После первых же успехов арабов он послал Ираклию донесение, в котором прямо советовал вступить в соглашение с варварами, хотя бы ценою ежегодной подати. Говорят даже, что он сам, на свой страх, обратился к Амру, чтобы узнать об условиях, которые тот намерен поставить[187]. Ираклий, как говорят, страшно рассердился, когда узнал об этом, вызвал патриарха к себе в столицу и посадил его в заключение, осыпая жестокими упреками. Теперь же, в видах собственной безопасности, Ираклион принужден был отказаться от дальнейших военных предприятий в Египте; он вызвал прежде всего из Александрии Феодора. А когда и тот, подобно Киру, высказал мнение, что наличных средств недостаточно, чтобы удержать провинцию, оба посланы были в Египет с поручением заключить мир на возможно сносных условиях[188]. 17 сентября 641 (20) они снова вернулись в Александрию; но так как тем временем вспыхнуло восстание в Константинополе и Ираклион был свергнут с престола, они не сочли возможным начать переговоры, прежде чем станут известны намерения нового правительства. Но и последнее в данный момент ничего не в состоянии было сделать для Египта. Одиннадцатилетний Констанций II окружен был со всех сторон опасностями в столице; к тому же в Италии шла война с лангобардами; итак, пришлось оставить восток на произвол судеб. Когда 25 марта 642 (17 Раби II 21) сдалась цитадель Вавилона, отчего усилилась опасность для других местностей, пока еще пощаженных, Кир завязал серьезные переговоры, и мир был заключен в октябре 642 (Зу’ль-Хиджжи 21). Византийцы обязывались тотчас же уплатить определенную дань, а по прошествии 11 месяцев вывести из страны все свои войска и никогда не посылать туда новых. За это арабы соглашались оставить христианам их церкви, равно как и их собственное управление, и ни в каком случае не вмешиваться в их дела[189].
Хотя для греческого правительства было действительно невозможно именно теперь послать в восточные провинции значительные военные силы, все же это было позором отдать по-прежнему богатый, сильно укрепленный город Александра Великого, не сделав ни одной попытки к защите его оружием. Жители пришли в ярость, когда узнали о предстоящей им участи, и готовы были разорвать Кира на клочки. Но, покинутые бессильной метрополией, они не могли и не хотели рискнуть жизнью и состоянием в неравной борьбе за свободу. Таким образом, пришлось покориться, когда 29 сентября 643 (9 Зуль-Ка’ды 22), по удалении из Александрии, согласно условию, византийских войск, в нее вступили арабские варвары и расположились здесь по-домашнему[190]. У кого были средства, тот переселился, следуя за императорскими чиновниками, в Константинополь, ведь все значение Александрии заключалось в ее торговом посредничестве между Европой и Востоком, теперь же нельзя было рассчитывать на продолжительность дружелюбных отношений с сарацинами[191]. Следовательно, греческому купцу не было никакой выгоды сносить владычество язычников. Упадок этого некогда столь цветущего города завершился еще тем, что халиф не согласился на мысль Амра устроить здесь свою главную квартиру. Как и в Персии, Омар не хотел, чтобы большая река отделяла его резиденцию от местопребывания наместника. Он повелел поэтому заложить новое поселение на правом берегу Нила; согласно этому повелению Амр поселился близ развалин Вавилона, на том самом месте, где, как говорят, стояла его палатка во время осады. Новый город, названный им Аль-Фустат (т. е. «шатер»), нынешний старый Каир. Этого было еще недостаточно для предусмотрительного халифа. Египет служил житницей для древнеримского и византийского мира; значение его для прокормления тощей и неплодоносной Аравии, в особенности для священных городов, было очевидно. Но караванный путь через полуостров Синайский и далее на юго-восток до Медины оказывался и долог, и неудобен. Поэтому, когда Омар прослышал, что некогда вблизи Вавилона существовал канал, соединявший Нил с заливом Суэцким, то приказал восстановить его: таким образом через Красное море без всяких затруднений можно было достигнуть гаваней западного арабского побережья, что значительно ускоряло как сообщения при помощи курьеров, так и доставку хлеба.
Данное египтянам обещание предоставить им самим управление страною мусульмане поняли лишь в том смысле, что стали угнетать бедный народ не сами, а через посредство греческих и коптских переметчиков, сумевших угодить им и приобрести значительное влияние в отдельных правительственных округах. «Люди эти, — жалуется современный хроникер, — любили язычников и ненавидели христиан. Они принуждали своих единоплеменников доставлять мусульманам корм для их животных и требовали от них молока, меду, плодов, луку и многого другого гораздо более, чем полагалось. Египтяне исполняли эти приказания, так как жили в постоянном страхе. Их заставили снова прорыть канал Траяна[192], уже давно обсыпавшийся, чтобы провести воду из Вавилона в Чермное море. Гнет, под которым они держали Египет, был еще более тяжкий, чем тот, который терпели израильтяне от Фараона, за что Бог посетил его справедливой карой и низвергнул вместе со всем войском в Чермное море, после того как сами египтяне наказаны были многими казнями, поразившими людей и животных. Да постигнет Божья кара и этих измаильтян, да соделает Он над ними то же, что совершил над древним Фараоном! За грехи наши Он допускает, чтоб они так обходились с нами. Но Господь наш и Спаситель Иисус Христос в долготерпении своем воззрит на нас, и спасет нас, и истребит врагов креста, как это обещано в истинном писании». Эта молитва бедного епископа Иоанна Никиуского, написанная им в конце VII столетия, не была услышана: за арабами появились турки; ныне, правда, там опять начинают хозяйничать христиане, но участь коптов остается и по сие время все той же — они продолжают по-прежнему платить подати и рыть каналы. Хотя все делалось по воле Омара, однако халиф был недоволен Амром. Халиф подозревал и, вероятно, не без основания, что не все деньги, забранные у египтян, доставляются аккуратно в Медину. Между строгим властителем и его умным наместником завязалась очень резкая переписка[193]. Напрасно последний старался приобрести себе друзей при помощи неправдой нажитого золота и даже пробовал подкупить чиновника, посланного халифом для ревизии в финансовом ведомстве. Человек этот оказался честным и отклонил подачку. Омар же послал к Амру помощника для Верхнего Египта, человека, нерасположенного к Амру, по имени Абдулла Ибн Абу Сарх. Окончательного смещения Амра халиф и не желал, так как Амр выказывал рвение и успешно распространял мусульманские завоевания все далее на запад. Вероятно, еще до занятия Александрии[194], сдача которой была ему обещана еще по договору в 642 (21), он занял без сопротивления Пентаполис, древнюю Киренаику с главным городом Баркой. В следующем году (22 или 23 = 643 или 644) Укба Ибн Нафи’ занял после нескольких незначительных стычек Триполис, предварительно принудив к сдаче Савилу, в стране Фезан (Фенцан). Таким образом мусульмане достигли границ, которые временно предначертал себе Омар. При жизни последнего им приходилось остановиться на этом: халиф не терпел рискованных предприятий, пока не были окончательно умиротворены занятые земли. В правление же Османа у арабов снова оказалось много работы в самом Египте. Скоро после вступления своего на трон халиф сместил с наместничества Амра и поставил над Египтом своего молочного брата Ибн Абу Сарха. Но когда в 25 г. (646) послан был из Константинополя, где дела несколько поправились, византийский полководец Мануил, появившийся с большим флотом перед Александрией, и когда он, прогнав из нее мусульман благодаря вспыхнувшему восстанию, вступил в Дельту, пришлось снова вернуть полководца, одно имя которого внушало страх коптам и грекам и который превосходно знал положение страны. И действительно, Амр, приняв в руки правление, скоро ловко и успешно решил свою задачу. Жители Нижнего Египта, угнетаемые арабами, уже давно перестали восторгаться новым положением вещей, и многие из них даже радостно приветствовали возвращение императорских войск; но византийцы по глупости обошлись с ними, как с неприятелем, и начали страшно опустошать страну. После этого несчастным коптам не оставалось ничего более, как спасать свою шкуру. Некоторое время Амр спокойно смотрел, как греки и египтяне побивали друг друга, но затем, выждав тот момент, когда первые уже достаточно ослабели, без труда нанес им поражение. Преследуя по пятам бегущее войско, он вторгся одновременно с греками в Александрию. Византийцы, кто только мог, поспешно спаслись на кораблях; город же за отпадение поплатился беспощадным разорением. Когда же наконец убийства и поджоги были прекращены, Амр приказал срыть крепостные стены со стороны суши, чтобы уничтожать всякую возможность нового восстания. Даже через сотни лет город не мог оправиться от этого опустошения.
Едва успел Амр исполнить возложенную на него обязанность, как халиф снова уволил его; положим, он соглашался оставить его во главе войска, но управление финансами пожелал передать эмиру Ибн Абу Сарху. Но «честный» Амр не мог, конечно, удовольствоваться этим: «Ведь это значит, — воскликнул он, — что я буду держать корову за рога, в то время как эмир будет доить ее». Он отклонил это предложение, после чего халиф передал управление провинцией одному Сарху. Это было нечто худшее, чем неблагодарность, с его стороны это было громадной ошибкой, значительно содействовавшей впоследствии собственной его погибели и причинившей чувствительный ущерб всему делу ислама. Впрочем, пока новый наместник во всех отношениях казался на своем месте. Прежде всего он убедился, что без кораблей трудно будет арабам успешно отражать дальнейшие нападения византийцев. Подобно Му’авии в Сирии, он приложил все старания, чтобы обзавестись флотом, и уже в 28 г. (649) мог оказать ему на море сильную поддержку при завоевании Кипра. Но еще лучше вознаграждена была его предусмотрительность позднее[195], когда перед Александрией действительно появился новый греческий флот. Мусульмане выказали чудеса храбрости в непривычной им стихии и отразили неприятеля. Не менее заботился Ибн Абу Сарх о дальнейшем распространении ислама в Африке. После некоторых подготовительных набегов второстепенной важности он выступил в 27 г. (647/8) с войском, усиленным подкреплениями из Медины до 20 000 человек, через Барку и Триполис, в область Карфагена. Еще за год до этого последней управлял патриций Григорий в качестве наместника императора Констанция, но тут честолюбивый вельможа-правитель, пользуясь слабостью византийского правительства, отложился и, вероятно, даже сам провозгласил себя императором. На него-то и напал Ибн Абу Сарх; вскоре дошло до сражения близ городка, называемого арабами Акуба, и варвары снова одержали победу. Арабы бросились грабить страну, так что жители наконец решились откупиться, и за огромную сумму — по позднейшим, несколько баснословным известиям, — за 300 центнеров[196] золота и за ежегодную сверх того дань добились отступления мусульман. Находившийся при мединских вспомогательных войсках Абдулла, сын Аз-Зубейра, послан был к халифу с известием о победе. Рассказы его возбуждали всеобщее изумление; позднее он даже хвастался, что умертвил собственноручно Григория. Но справедливость этого уверения мы должны оставить под сомнением, ибо неизвестно, что сталось с этим патрицием. Если он и пережил свое поражение и, как передают некоторые, даже сам заключил мирный договор с мусульманами, во всяком случае все виды его на императорскую корону рушились навсегда: когда арабы позднее вернулись в эту страну, о нем не было уже и слуху. Впрочем, в течение некоторого времени мы вообще не имеем более никаких известий об этих местностях — внутренние смуты и здесь начинают задерживать победоносное шествие ислама.
Глава III ОРГАНИЗАЦИЯ ГОСУДАРСТВА И МЕЖДОУСОБНАЯ ВОЙНА
«Сражайся с теми, которые не веруют в Бога и в день Страшного суда, которые не считают запрещенным то, что Богом и его посланником возбраняется, которые не признают истинной религии и поклоняются своему писанию[197], доколе они не станут платить поголовной подати, как покорные подданные», — так повелел Бог правоверным через пророка в суре «отпущения». Согласно этому повелению христианам Неджрана дарованы были жизнь и имущество за уплату значительной подати. Далее Мухаммед, при капитуляции Ибн Надира, установил правило, что области, перешедшие в руки мусульман не путем насильственного завоевания, а сдавшиеся добровольно, исключаются из всеобщего раздела добычи. С другой стороны и позднее, когда был взят штурмом Хейбар, иудейскому населению предоставлено было обрабатывать по-прежнему свои земли под условием, что известная часть дохода должна идти в пользу ислама. К этим доходам Мухаммеда, следовательно — государственной казны, присоединялась еще пятая часть добычи и подать с самих правоверных под названием «налога в пользу бедных».
Таковы были главные основания и прецеденты, которые Омар счел своей главной обязанностью применить к покоренным провинциям, когда явилась необходимость дать им окончательную организацию. За исключением некоторых незначительных округов, все новые области могли считаться покоренными силой. Поэтому Омару представлялось на выбор: или разделить между всеми правоверными земли и имущества Ирака, Сирии и Египта в виде добычи, или же по образцу того, как сделано было в Хейбаре, образовать из них государственные имения и предоставить обработку их прежним собственникам под условием уплаты последними определенной части доходов. После некоторого колебания халиф решился на последнее, и мы должны сказать, что с его точки зрения это был единственно справедливый путь. В невероятно короткий срок арабы овладели массой земли, население которой превосходило их численностью по меньшей мере втрое. Для того чтобы обеспечить на более или менее продолжительный срок владычество меньшинства над все более и более увеличивающимся большинством, которое к тому же было рассеяно на обширном пространстве, необходимо стало отделить, насколько возможно, завоевателей от покоренных и сохранить в первых воинственный дух и чувство превосходства, равно как и подвижность, которая вообще только одна и дала исламу возможность одерживать такие великие победы. А этого можно было достигнуть лишь тогда, если араб останется тем же, чем был: человеком, не привязанным ни к какому клочку земли, чувствующим себя дома только в военном лагере и с полнейшим презрением взирающим на неверных, которым он предоставил все гражданские занятия и которые за это должны были кормить его, господина. Сообразно с этим, Омар распорядился ввести следующие постановления, в виде прибавления к общему правилу, вытекающему из вышеизложенных прецедентов. В покоренных странах землевладельцы сохраняли за собой свое имущество, но за то обязаны были сверх общей поголовной подати, джизья, наложенной на всех неверных, и обыкновенного квартирного налога, вносить еще особую поземельную подать, харадж, сообразно пространству занимаемой ими земли. Мероприятия эти применены были прежде всего к Ираку, который после завоевания был измерен и подвергнут кадастру. В Сирии же по крайней мере христиане временно были избавлены от хараджа в награду за помощь, оказанную ими арабам при завоевании страны. Ввиду установляемого вновь государственного права собственности временно пользующиеся могли беспрепятственно продавать свои земельные участки, ибо первоначальная расценочная сумма налога оставалась установленной раз навсегда. Возможность изменения доходности не принималась в расчет, а потому государство не интересовала личность временного собственника. Выморочные же земли, так, например, ленное имущество в Сирии, ставшее свободным вследствие выселения греческих магнатов, отдавались в арендное содержание в пользу государственной казны. Сверх сего Омаром было предписано строго-настрого, в виде неизменного закона, что ни один мусульманин вне Аравии не имеет права приобретать недвижимое имущество и заниматься земледелием. Запрещение оказывалось вовсе не обременительно: государственные подати, как известно, состояли в сущности из налога и военной добычи, исключительно обращаемых в пользу мусульман, поэтому тем легче было правоверным ограничиваться имуществом и землею у себя на родине, так как обработка участков в покоренных странах благодаря высокой поземельной подати им же только и приносила пользу. Расходов государственных, как это понимается ныне, Медина почти не знала: ее дело было только заботиться о снаряжениях на войну; стоимость местных управлений в покоренных странах оплачивалась самими жителями, а все, что касалось общеполезных учреждений и образования народного, прямо-таки не признавалось; оставались, следовательно, одни необходимые издержки на различного рода военные цели, которые, впрочем, поглощали сравнительно весьма малую часть поступлений. А доходы были поистине громадные: из одного Ирака притекали ежегодно в Медину 100 млн. дирхемов. Само собой, все остатки делились между правоверными. Для внесения известного порядка в этот гигантский раздел, Омар учредил в 20 г. (641) целое финансовое управление по византийским образцам — Диван, верховную финансовую камеру, ведшую точный расчет прихода и наличности, равно и список по племенам и семьям всех мусульман соответственно участию их в войнах против неверующих, а затем и права каждого пользоваться известной долей накоплений. На основании этих данных вырабатывалась прочная система годового дохода, получаемого каждым мусульманином совместно с домочадцами. Доходы соразмерялись по степеням заслуг, оказанных каждым по мере его участия в деле распространения веры. Но предложение поставить себя самого во главе этого списка Омар скромно отклонил и предоставил это почетное место любимейшей жене пророка Айше. Она получала ежегодно 12000 дирхем. Остальным вдовам посланника Божия выплачивалось по 10000, столько же получали члены семьи Хашим, сражавшиеся с Мухаммедом у Бедра. Далее шли все остальные в нисходящем порядке, причем прежде всего соблюдалось — ставить выше тех, кто ранее примкнул к вере и принимал участие в главнейших событиях ислама.
То же самое стремление — воздвигнуть между победителями и побежденными непреоборимую преграду — особенно ярко выступает в большом числе дальнейших предписаний, которые Омар во время пребывания своего в Сирии успел включить в условия сдачи Иерусалима. Запрещалось отныне иноверцам перетолковывать смысл «книги Божией», осмеивать пророка, издеваться над мусульманским культом. Далее запрещалось прикасаться к мусульманской женщине, совращать с пути веры правоверного, а также покушаться на его имущество или жизнь. Наконец, возбранялось помогать неприятелям ислама и укрывать шпионов. Каждое нарушение этих предписаний давало право мусульманам упразднить договор, т. е. грозило ослушнику лишением всех прав. Более мелкие наказания налагались по нижеследующим пунктам: немусульманин обязуется отличаться от арабов одеждой; их жилища не могут быть построены выше домов правоверных; они не имеют права там, где поселились мусульмане, сильно бить в накус (било) или же читать вслух свое писание; запрещается им пить вино публично, выставлять назло мусульманам кресты или свиней. Они должны избегать торжественного совершения похорон и, наконец, не имеют права носить оружие и ездить верхом. Им дозволялось, впрочем, употребление лошаков и ослов. Под условием точного исполнения всех этих предписаний и уплаты поголовного земельного налога мусульмане ручались за их жизнь и имущество, оставляли за ними церкви и кресты, обещались воздерживаться от религиозного понуждения и других тому подобных оскорблений, а также брали на себя защиту от всякого нападения извне.
Легко усмотреть, что правила эти по отношению к иноверцам преисполнены, для VII по крайней мере столетия, изумительной кротости. Притом не всегда и не везде одинаково пунктуально строго были они исполняемы. Случалось иногда, что предписание различия в одежде не соблюдалось в точности; бывало даже и так, что покровительствуемым гражданам, как обыкновенно называли немусульман, оказывалось более дружественное расположение, чем предписывалось законом. Но этим пользовались менее всего иудеи, которых мусульмане, следуя примеру своего пророка, особенно глубоко презирали; между тем как христиане в различные эпохи и во многих странах приобретали нередко влияние благодаря богатству и знаниям. Но чаще, по самому существу вещей, случалось и обратное. На первых же порах встречаем мы жалобу одного египетского епископа, в которой он сетует горько, что на его единоплеменников наложены невыносимые тягости сверх договорных пунктов. И чем далее, тем чаще приходится наблюдать беспощадное применение хараджных законов даже и в тех странах, которым по капитуляциям обещаны были некоторые льготы. Особенно тяжело становилось т. н. покровительствуемым гражданам, когда они должны были испытывать на себе несправедливую жестокость, с какою взималась поголовная и поземельная подать, становившаяся особенно ненавистной по сравнению с незначительностью мусульманского налога на бедных. Вдобавок к этому ограниченная первоначально определенным образом тяжесть квартирного постоя, а также продовольствия мусульманских войск и путешественников на деле слишком часто становилась впоследствии невыносимой. Таким образом, повсюду начал постепенно ощущаться явный контраст между арабами-господами, сражавшимися и наслаждающимися, и их подданными, работающими и платящими; с каждым годом выступал он все резче и резче.
Совершенно в том же направлении, опираясь на предписания пророка, мудро примененные к возникшим новым отношениям, создана была Омаром система воинского устройства и управления. Всякий раз, когда Мухаммед поручал одному из своих начальство над известным отрядом правоверных, этот начальник становился по отношению к своим подчиненным на время исполнения порученного ему дела как бы наместником пророка; в силу дарованных полномочий все должны были повиноваться ему беспрекословно и он предстоял на всеобщей молитве. Так оставалось и при халифах с тем только различием, что отряды превращались в армии, а предводители их, рядом с военными задачами, должны были заботиться о своевременном поступлении налогов с данников. Являлось при этом, естественно, новое осложнение: сосредоточить все силы государства в Медине становилось невозможно, потребовалось, наоборот, в течение всей священной войны, воздвигнутой на неверующих, позаботиться об устройстве постоянных главных квартир в только что покоренных провинциях, дабы из этих ближайших пунктов направлять своевременно далее отдельные самостоятельные армии. И тут оказалось совершенно целесообразным содержать арабские войска вдали от туземцев. Таким образом, необходимость иметь всегда под рукой готовые к битве свежие силы заставляла сосредотачивать войска в постоянных больших лагерях, избегая, по возможности, разбрасывать их в виде отдельных мелких гарнизонов. Начальствующий в этом главном пункте, понятно, представлял собою по отношению к данникам соответствующего округа высшую власть. По сравнению с нашими новейшими учреждениями в его лице соединялась власть командующего генерала и гражданского начальника. В каждой из провинций учреждено было по одной такой главной квартире, которая одновременно была и средоточием гражданского управления, а именно: в Сирии — Дамаск, в Ираке (вместе с позднейшими завоеваниями на востоке) — Куфа, а в Египте — Фустат. Смотря по обстоятельствам, зависели от этих центров второстепенные округа, в главных городах которых стояли также постоянные войска. В первое время они располагались так: возле Куфы в Басре, возле Дамаска в Химсе (Эмесса), в Урдунне (т. е. провинции Иордана) в Тивериаде, в Филастине (Палестина) в Лудде (Лидда), а позднее также и в Рамле. Начальники войск этих округов второстепенного порядка находились, конечно, в подчинении у главноначальствующих соответствующими провинциями. Но они получали нередко прямые указания и от халифа, особенно во время сирийских и персидских войн, требовавших непосредственного руководительства прямо из Медины. Следует при этом заметить, что только в Сирии постоянные квартиры расположены были по древним главным городам или существовавшим издавна местам, и это потому, что сирийцы, видимо, споспешествовали арабским завоеваниям, так что не было надобности сторониться от жителей. Но в Ираке заложены были два совершенно новые поселения — Басра и Куфа, сначала как простые постоянные лагеря, впоследствии, конечно, быстро превратившиеся в большие города. Всюду, впрочем, как в тех, так и других местностях, получавших временный или постоянный гарнизон из главной квартиры, войска располагались особо и не имели никакого общения с населением, к чему, впрочем, не представлялось никакого повода вследствие из года в год повторявшихся постоянно военных походов и передвижений.
Ранее было уже упомянуто, что мусульмане почти не вмешивались, или вмешивались слишком мало в гражданское управление покоренных стран. Ничего подобного не практиковалось даже и в Аравии, поэтому арабам казалось оно излишним. Требовались лишь податные списки и кадастр, а это легко было сделать при помощи остававшихся в стране византийских и персидских чиновников. Определено было, более или менее произвольно, сколько следовало взимать в виде поземельной дани с каждого округа, с каждой местности: за правильность взноса отвечали не отдельные личности, а вся община сообща; предоставлялось на ее благоусмотрение, каким образом собирать деньги с оброчных. И пока налог уплачивался в точности, мусульмане не вмешивались ни в церковное, ни в общинное самоуправление. А если какой-нибудь деревенский староста или же епископ округа жаловался на строптивость своих подчиненных, правление арабское начинало действовать и почти постоянно склонялось на сторону светской либо духовной власти, ибо уважение к ним, по понятиям мусульман, лучше всего свидетельствовало о верноподданности подчиненных. Понятно, что все эти местные органы самоуправления подчинялись наблюдению и санкции мухаммеданских наместников, которым предоставлялось ставить в отдельных округах, если находили это целесообразным, даже христианских правителей, как, например, делал Амр в Египте. Встречалось и тут на практике немало произвола. В общем, наместники остерегались слишком самоуправничать в этом направлении, хотя бы потому даже, что никому из арабов не было вовсе охоты вдумываться в сложные комбинации внутреннего управления и брать на себя обузу копаться в делах совершенно непонятных. Там же, где нельзя было этого избегнуть и наступала настоятельная необходимость учредить особое ведомство, так, например, финансовое и чеканку монет, арабы старались, по возможности, оставить все по-прежнему, как было при образцово вышколенной бюрократии византийской и персидской. Счетные книги, примером сказать, в Сирии и Персии велись по раз издавна заведенному порядку на тех же языках. Так же точно чеканились и монеты с греческими и персидскими надписями; оставлены были даже кресты и прежние изображения. Короче сказать, насколько было возможно, старинной государственной машине предоставили действовать по-прежнему. Об одном только заботились завоеватели, чтобы как можно более поступало денег в государственную казну, и это слишком понятно.
Если главноначальствующего в провинции, наместника, как можно его назвать совершенно подходящим по настоящим порядкам титулом, избавляли от забот по гражданскому управлению, то положение его требовало большего внимания во всех других отношениях. Приходится снова отметить, что наместник халифа в качестве наместника пророка, исполняющий все по полному авторитету последнего, касающемуся государственного и церковного ведения, считался не только военачальником, но также предстоящим на молитве и судией всех членов общины, подчиненных его главенству. Подобно владыке в Медине, он руководил самолично богослужением в пятницу, а в хутбе возносил моления за главу государства — знак покорного подданства. Подобно тому, как и издавна, пред «Богом и его посланником», так и перед наместниками халифа разбираются все споры между правоверными. Легко поэтому понять, что в обширнейших наместнических округах, и без того заваленных разбирательствами правовых вопросов, возникавших беспрестанно между правоверными и данниками, понадобилось вскоре учреждение самостоятельных судебных инстанций, тем более что наместнику почти всегда приходилось отсутствовать в дальних походах. Со времени Омара появляются уже рядом с наместниками настоящие судьи (кадии). При постоянно увеличивающейся потребности в устройстве общественных отношений число их становится все многочисленнее, так что в позднейшие времена в каждом местечке появляется особый судья. Решения свои почерпает он, понятно, из Корана и тех преданий, в которых сохранились соответствующие случаи из жизни пророка. Подобное судопроизводство, в особенности вначале, должно было быть, само собой разумеется, во многих отношениях несовершенно, равно неуместна оказывалась и зависимость его от администрации. По-прежнему в руках наместника была верховная власть, ограничиваемая лишь личными повелениями халифа. Не связанный никакой установленной нерушимо законностью, наместник действовал довольно часто по своему произволу, в особенности по отношению к иноверцам. Мусульманина обидеть было трудно: он не стерпит несправедливого обхождения с ним и не побоится пожаловаться прямо халифу на невыносимого начальника, а если властелин мудр, то, конечно, он отнесется с уважением к свободолюбию, присущему арабам. Стремясь к той же цели — закрепить по возможности владычество ислама и мусульман над покоренными странами и выставить свое преобладание особенно ярко с внешней стороны, — появились и еще несколько отдельных мероприятий: это было изгнание иудеев и христиан из Аравии и введение собственного мухаммеданского календаря. Последнее случилось в 16 г. (637). Как говорят, Омар колебался сначала, с какого момента следует начать летосчисление — от года ли рождения или от призвания пророка, но по совету Алия эра должна была начинаться с бегства. Причину нового летосчисления следует искать в разнообразии календарей греческого, сирийского и персидского. Явилась потребность обозначения времени на бесчисленных, исходящих из Медины в различные провинции предписаниях. Весьма понятно, что вскоре везде последовали этому обычаю канцелярии столицы; почти не требовалось особого повеления халифа, чтоб закрепить окончательно подражания этому благому примеру. Но если новый род летосчисления кажется с первого же взгляда лишь последовательным расширением уже самим Мухаммедом введенного разделения времени года на лунные месяцы, то вышеупомянутое другое распоряжение казалось сразу противоречащим намерениям, высказанным самим пророком. Ведь он сам заключил и с христианами в Неджране, и с иудеями в Хейбаре договоры, по которым им предоставлялось за уплату дани или поземельной подати владеть имуществом и землей «до той поры, пока угодно это будет Богу». А тут внезапно издается повеление очистить Аравию сначала христианам, а вскоре затем (около 20 = 641) и иудеям и поселиться вблизи Куфы или, ежели кто пожелает, в Сирии. Омар взглянул на прежнее соглашение с той точки зрения, что договор Мухаммеда следует признавать лишь за предварительное соглашение, пока у мусульман не было в распоряжении ни одного клочка земли вне Аравии. Несомненно, халиф действовал в духе Мухаммеда, постановляя на будущее время правилом, что ни один иноверец не может быть терпим в коренной земле истинной веры. Он мнил соорудить особую твердыню ислама и арабского владычества, величайший и неисчерпаемый лагерь армий, наподобие того, что основано было везде среди порабощенных народностей.
Замечательно, что именно эти самые мероприятия, продержавшиеся сотни лет, проводимые в известном направлении неуклонно и по сие время, не привели к достижению задуманных мудрым халифом целей; сложилось множество различных причин, весьма впрочем однородных, географического и исторического свойства, ставших поперек дороги всем благим намерениям Омара. Между тем остальные, обнародованные этим же самым халифом, распоряжения, почти все продержавшиеся лишь короткое время неизменно в его духе, оказывали впоследствии, как раз наоборот, влияние неизгладимой устойчивости. Так что без особого преувеличения можно сказать: лишь остатки старинной организации Омара предохраняют от разрушения и поныне полуразваливающийся государственный строй турецкой империи. Причины этого, кажущегося на первый взгляд, противоречия легко объяснить.
Дабы обозначить направление, которое приняли главнейшие распоряжения Омара, можно их рассматривать как опыт устройства религиозно-военной общины, построенной на национальной основе. Но не Омар выдвинул общность имущественную, творцом ее был сам Мухаммед. Положенное пророком в основу системы равенство всех мусульман, конечно, есть не что иное, как новое, довольно счастливое выражение истинно демократического самочувствия, которое и по сие время лежит в крови свободного араба. Пророк позаботился, разумеется, выдвинуть на первый план право божие, т. е. свое собственное, и провел его не без некоторых противоречий, а также при всеобщем дележе добычи сумел оделить некоторые личности особенными подарками. Таким же образом и при Омаре установленный годовой доход распределяется по известным ступеням. Тем не менее остается неизменным основной закон: все государственные налоги составляют общую собственность всех мусульман и за вычетом расходов, необходимых для удовлетворения общественных потребностей, должны быть поделены между всеми членами общины — разве же это не чистый коммунизм, такой именно, какой был заведен и среди первых христиан. Конечно, там руководило воззрение идеального свойства, выраженное в следующем изречении: «никто ничего из имения своего не называл своим, но все у них было общее»[198]. Увы, в настоящее время у мусульман и в этом исконном воззрении оказывается большая прореха. Право на участие в государственном доходе признавалось по теории за каждым приверженцем истинной веры. И Омар весьма настоятельно предписывал своим наместникам неоднократно, чтобы каждый новообращенный немедленно же получал право пользования годовым окладом. Во всяком случае этому основному положению нередко служило непреоборимым препятствием действующее другое предписание, на основании которого ни один правоверный не имел права владеть землею в покоренных провинциях. Поэтому одним только беднякам ввиду подобных условий приносило материальную выгоду принятие веры победителей; за кем же считалось недвижимое имущество, тот, несмотря на высокую поземельную подать, чувствовал себя вообще лучше, оставаясь верным вере своих отцов. Оттого попадаются, особенно между крупными владельцами земли в Персии, многие остававшиеся в течение целых столетий настоящими хранителями и сберегателями народной веры и народных нравов, находясь по отношению к исламу в более или менее скрытой вражде. Все же выгоды, представляемые вероотступничеством, особенно вначале, были весьма значительные: новообращенных принимали охотно на должности надзорщиков за взиманием податей, так как в этом деле необходимее всего было знание местных обстоятельств и языка страны, места же эти доставляли значительное влияние, не говоря уже о незаконных поборах, которые при этом часто практиковались. К этому следует прибавить, что древняя религия персов и восточное христианство именно в это самое время находились в сильнейшем упадке. Вот причина, почему в первые времена, до возрождения сильного национального чувства между персами, ислам имел изумительный успех в покоренных областях. Вначале делалось это очень просто: переходящий в мусульманство передавал свое недвижимое имущество пребывающим неизменно в вере отцов оседлым жителям в месте своего жительства, а те принимали на себя вместе обязательство обработки участка и продолжали выплачивать следуемый поземельный налог. Но с каждым новым обращением в государственную казну поступало все менее и менее, ибо пропадала соответствующая часть поголовной подати; между тем приходилось выдавать все более и более денег в качестве уплаты годового оклада новообращенным. Дошло постепенно до того, что равновесие государственных финансов начало заметно колебаться от продолжавшегося порядка вещей. И действительно, уже при Хаджжадже, наместнике халифа Абд-аль-Мелика в Ираке и Персии, пришлось в 81 г. (700) обнародовать постановление, что отныне все новообращенные обязаны будут платить поголовную подать. Уже не первый раз отменялись по необходимости главнейшие постановления Омара; вскоре после смерти халифа были так же точно нарушены другие два. Мы видели раньше, что Мухаммед, в своем стремлении «привлечь сердца», позаботился одарить значительными подарками влиятельных людей из числа прежних своих неприятелей; начало этому положено было тотчас после взятия Мекки. При Османе же (23–35 = 644–656) многие из тех, которых сам пророк приучил к особенным подачкам, вошли в силу. Они сумели настроить слабого властелина так, что он стал назначать то тому, то другому вместо следуемого ему простого годового оклада несравненно высший доход, к величайшему ущербу и унижению всех остальных правоверных. Рядом с явным нарушением правомерного равенства всех членов общины возникло впоследствии еще более печальное злоупотребление, ибо одновременно забыто было старинное запрещение владения правоверным землей. Уже и сам по себе араб всегда отличался перед всеми чрезмерною жадностью, а тут еще эту ненасытную натуру стали подгонять постановления ислама, как бы намеренно разжигая хищничество бедуина с целью распространения нового откровения. Вот причина, почему Омару приходилось вечно быть не в ладах со своими наместниками: почти ни один из них не желал доить корову исключительно на пользу государственной кассы. Но если этот честный и вместе неумолимый властитель доводил ревность наблюдения за основными своими законами до крайних пределов, так что запретил даже Амру и Са’ду строить для себя дома в главных их квартирах, то у Османа не оказалось ни авторитета, ни желания держать в ежовых рукавицах своих приближенных. Естественным следствием новых порядков было то, что вскоре при взимании податей даже сами наместники стали грабить, а вслед за тем все, кто только мог, начали захватывать, с согласия халифа и даже без спроса, государственные имущества. Ради приличия вносилась в казну самая низкая арендная плата, все же имеющие власть и их друзья обогащались на этом самым постыдным образом.
И в другом отношении демократически-коммунистическое управление, заведенное Омаром, оказалось лишь грезами: не раз эта идеальная равноправность всех мусульман уступала пред грубым напором действительности. Дело в том, что арабы, как и всякий юношески мощный народ, ощущали инстинктивное отвращение ко всем принадлежавшим к чуждой нации, и это нерасположение разрасталось у них кроме того по естественному чувству презрения победителя к побежденному. Новообращенные из персов и сирийцев поняли вскоре, что принятие арабской религии далеко еще не приравнивало их к арабам-покорителям. По древним арабским обычаям, дабы быть принятым в круг покорителей, надо было примкнуть к одному из племен; но такие переметчики инородного происхождения и в доисламское время никогда не считались совершенно равными с настоящими членами племени. В глазах гордых сынов пустыни, кичившихся истой своей арабской кровью, они почитались едва ли выше вольноотпущенных рабов; как и эти, они становились в положение клиентов и находились в известной зависимости от своих покровителей-господ, которые глядели на них сверху вниз и относились к ним полупрезрительно. Со временем, конечно, удавалось выдвигаться и им благодаря личным достоинствам, но подчиненное положение клиента, по крайней мере в более древнюю эпоху, никогда не забывалось совершенно; достаточно одного примера: даже Тарик, покоритель Испании, бывший когда-то рабом Мусы, должен был в качестве клиента терпеливо выносить побои от своего покровителя.
Как ни недолговременно просуществовала система Омара в полном ее объеме, но под давлением могучей энергической волны, направлявшей неуклонно и сглаживавшей взаимные противоречия религиозной основы и национальных побуждений, владычество ислама и арабов было обеспечено на целое столетие и закреплено над покоренными народами. Проведено было раз навсегда резкое отличие между приказывающим — правоверным, и повинующимся — неверующим, работающим для своего господина. В некоторых частностях форма могла изменяться, но содержание, дух государственного строя и поныне не изменились во всех истинно мухаммеданских странах. Конечно, этому много поспособствовало устройство войска, которое даже и по внешней форме очень долго не подвергалось никаким изменениям. Везде, где только существуют мусульманские воины, неверные не имеют права носить оружие; очень естественно поэтому, что мужественная гордость — принадлежность одних, а раболепство — других — укоренялись в течение целых поколений все прочнее и пропасть между обоими наслоениями населения становилась все шире. Наконец, когда под этим все возрастающим давлением подобных отношений большинство покоренных обращаются в ислам, силы арабской расы иссякают, а появляющиеся на историческом горизонте новые мощно-юношеские народы набрасывают и на победителей и на побежденных общее ярмо. И, в свою очередь, начинают они постепенно применять положения Омаровы к другим нациям — будь это в Индии, в Малой Азии или же на полуострове Балканском.
Но до наступления окончательного упадка еще долгое время предстояло арабам совершать необычайные успехи и покрыть свое имя неувядаемым блеском. Конечно, если взвесить последствия и влияние религиозного и политического владычества арабов, сообразуясь с полученными ныне результатами, можно, пожалуй, прийти к выводу, что возникновение ислама было несчастьем для человечества. Тем не менее при начертании системы Омар руководился в сущности чисто гуманными взглядами. Охотно отмечаем снова, что бездельная жестокость была чужда характеру араба; равным образом никогда не приходило ему в голову навязывать свою религию тем, кои по предопределению Божию настолько слепы, что не в состоянии познать всей возвышенности ее целей. Но эта презрительная терпимость к иноверцам, будь она в десять раз сноснее, чем страсть к насильственному обращению ревнителей Христовой веры, приводит к заключению, что существование покровительствуемых данников было обеспечено не чем иным, как желанием воспользоваться плодами их трудолюбия. Продолжая приведенное сравнение, арабы не были, конечно, настолько глупы, чтобы сразу зарезать курицу, несущую им золотые яйца; но они не были также в состоянии уравновесить свои притязания сообразно с экономическим положением покоренных земель. Настолько, однако, прозорливости хватало и у них, чтобы не заметить вскоре, что производство, зависящее прямо от известных методов культуры, какими велось сельское хозяйство в Ираке и Египте, не могло выносить ни произвольного вмешательства, ни полнейшего запущения. Не прошло и 50 лет после покорения, как победители предприняли меры к восстановлению полуразрушенных, по необходимости в военное время, а позже — по нерадению, водяных сооружений. Одного они не могли себе уяснить: ошибочности всей системы податной операции. Дело не столько в абсолютной высоте нормы податей, сколько в ошибочности самого правила, по которому вообще не обращалось никакого внимания на действительный доход; раз навсегда неизменно расценены были платы — поголовная и по пространству. Подобная система мало-помалу высасывала все соки из самых богатых провинций, по преимуществу в тех странах, где постоянные войны и без того разоряли население, подвергая его значительным потерям. А между тем все жители каждого округа обязаны были по закону круговой ответственностью по взимаемой с них подати. Разорение каждого отдельного лица падало таким образом одновременно и на его соседей; поэтому естественно, что с самого раннего периода стало замечаться постоянное уменьшение податных доходов. Но при этом потребности двора и чиновников нисколько не уменьшались, так что даже постепенное развитие торговли в широких размерах при Аббасидах не могло уравновесить чрезвычайно быстро возрастающего обеднения поселян. Приходилось, понятно, всякому ждать со страхом конца, тем более что в позднейшее время владычества Аббасидов уже предвиделось распадение государства по другим многообразным причинам. И все-таки нельзя утверждать абсолютно, что мысль Омара — прокормить мусульман при помощи неверующих — была главною причиной окончательного опустения всей Передней Азии. Последний удар нанесен был нашествием монголов. Египет, которого они не коснулись, мог при более благоразумном хозяйстве и ныне обретаться в блестящем положении. Но что арабы с их хищническим замашками, положенными в основу податной системы, во всяком случае, споспешествовали этому упадку и в то же время вырыли могилу и собственному своему владычеству — это несомненно.
Однако арабы сделали нечто большее, чем просто прожить столетия два на счет своего ближнего. Уже не раз в течение нашего повествования мы указывали, в каком страшном состоянии упадка находились восточные провинции греческой империи и государство Сассанидов перед завоеванием их мусульманами. Там и здесь царило вышколенное, но одряхлевшее, никогда не заботившееся о потребностях народа, чиновничество; церковные порядки были просто невыносимы; самая цивилизация, доведенная до высшей степени утонченности, не была оживляема никакими высшими духовными стремлениями. Словно зигзагами молний пронесся над этими странами арабский народ, пышущий юностью и мощью. Не следует забывать, что эта эгоистическая и варварская, но умная и склонная к развитию раса, со всеми ее недостатками и преимуществами, была носительницею новой религии. При всей национальной ограниченности основных понятий богопочитания вероучение это положило предел неприличному двубожию среди христианских монофизитов, а персов освободило от всей невыносимой тяжести гнета иерархии государственной церкви. Вот что вдохнуло новую жизнь в одряхлевшие страны. Даже негодование, возбужденное по религиозным и национальным побуждениям ввиду насильственного вторжения, послужило к спасительному пробуждению; здоровая кровь естественно развивавшегося народа действовала освежающим образом на погруженные в дремоту остатки персов, арамейцев и коптов. Полигамия в соединении с постоянными военными походами в разнообразнейшие страны ускорила прирост арабов в покоренных странах в неслыханных доселе размерах, а правило степей, что законность происхождения зависит не от матери, а от отца, способствовало везде к возникновению смешанных рас. В некоторых местностях, как, например, в западной Персии, а впоследствии в Испании, это скрещивание дало счастливые результаты, и арабский основной элемент через примесь чуждой крови скорее развивался, чем вырождался. Конечно, и араб никогда не был в состоянии отрешиться от своей натуры; исконная семитическая узость религиозных и политических взглядов налагала не раз свою тяжкую руку на народы Средних веков. И ныне ислам, если не брать в расчет необразованные народы, для которых он более или менее еще пригоден, составляет непреоборимую препону для всякого прогресса, всякого возрождения. Было бы, однако, великим заблуждением считать самый факт существования Мухаммеда гибельным для дальнейшей судьбы Востока. Еще до появления арабов персы заняты были самоистреблением, а восточное христианство уже в течение целых столетий выказывало свою полную неспособность цивилизовать эти страны. Если даже смотреть на историю просто как на борьбу за существование, в которой прав всегда сильнейший, и в таком случае нельзя не признать, что для народностей Малой Азии становилось истинным благословением, когда арабы положили основание для новой, единственной существовавшей в Средние века цивилизации. Действовали они столь же благотворно, как и германцы, разбившие вдребезги древнюю Римскую империю. В обоих случаях, конечно, новые люди поступали довольно жестоко. В то же время как германизация Запада, нельзя же этого скрыть, привела покоренные народы к зимней, положим, очень здоровой, спячке, изворотливые, подвижные и хитрые семиты способствовали посеву блестящего, хотя и быстро промелькнувшего, весеннего расцвета, доставившего тем не менее всему человечеству довольно прочные плоды. Чем обвинять ислам за быстроту его увядания, следует скорее быть ему признательным за то, что послужил могучим посредником для передачи греческих знаний и восточного образования в эпоху, когда отношения между королевством немецким и халифатом кордовским были приблизительно такие, какие существуют ныне между Россией и Францией.
В 23 г. (644) Омар не успел еще переступить границ зрелого возраста[199]; сильный по натуре, он переносил напряжения и заботы бурной жизни гораздо легче своих предшественников, Мухаммеда и Абу Бекра. И вдруг, в самый разгар великого дела распространения и укрепления ислама, насильственная смерть нежданно сразила повелителя. Только что вернулся он из паломничества в Мекку, которым ежегодно руководил. В столицу прибыли[200], по обыкновению, для личных переговоров с халифом некоторые из наместников. Между ними находился и Аль-Мугира Ибн Шу’ба, недавно поставленный наместником в Куфе; это был энергический администратор, но бессовестный и алчный человек. Раз, когда халиф проходил через площадь, приблизился к нему христианин перс, по имени Фируз, военнопленный раб, прибывший в Медину в свите наместника. Стал он так жаловаться на своего господина: «О повелитель правоверных, защити меня от Мугиры Ибн Шу’ба, который взимает с меня тяжкую подать». Повелитель спросил: «А сколько обязан ты выплачивать?» Раб ответил: «Два дирхема ежедневно». — «Чем же ты их зарабатываешь?» — «Я плотник, каменщик и кузнец». — Халиф проронил: «Оброк невелик по сравнению с тем, что ты знаешь. Я что-то слышал, ты хвастался, говорят, что можешь и мельницу построить, мелющую при помощи ветра»[201]. — «Да, могу», — отвечал раб. Халиф заговорил полушутя: «Так сделай мне такую мельницу». — «Если мне доведется остаться в живых, я тебе сострою такую мельницу, о которой станут все люди говорить на востоке и западе». Затем он повернул круто и исчез. Обратясь к сопровождавшим его, халиф промолвил спокойно: «Раб, кажется, вздумал мне грозить», — и направился домой. На следующее утро, когда халиф стоял в мечети на молитве, Фируз бросился вперед, яростно расталкивая толпы правоверных. Шесть раз сверкнул в воздухе кинжал о двух лезвиях с рукояткой посредине. Одна из ран, нанесенная в нижнюю часть живота, оказалась безусловно смертельной. Махая неистово кинжалом направо и налево, раб проложил себе дорогу чрез пришедшую в ужас толпу и исчез. Один из сыновей Омара, Убейдулла, наткнулся на убийцу несколько дней спустя; он умертвил его, как рассказывают, вместе с женой и дочерью, находившимися тут же при нем. Та же участь постигла и Хурмузана, подозреваемого, вероятно неосновательно, что знал раньше о покушении.
Меж тем, распростертый на смертном одре, Омар выносил самоотверженно, почти спокойно все мучения. Он знал, что смерть неизбежна, и возрадовался, когда услышал, что клинок, поразивший его, был направлен рукой неверного. Единственной заботой для него было положение, в котором очутится ислам по его кончине. Все зависело от выбора нового халифа, его способностей руководить государственными делами; трудности управления все росли и расширялись. Омар хорошо понимал те опасности, которые грозили в будущем общине. Его энергические отношения к своим наместникам постоянно это подтверждали. Он был глубоко убежден, что одно только неуклонное следование преданиям, завещанным Мухаммедом и Абу Бекром, может устранить все эти опасности. Вот почему решился умирающий предоставить это высшее достоинство Абдуррахману[202] Ибн Ауфу, одному из старейших сподвижников пророка, у которого находил он высшее, по его мнению, достоинство — самоотречение. В войнах же, веденных при пророке, Абдуррахман выказывал постоянно необычайное мужество; об остальных его способностях ничего более неизвестно. Был он к тому же бескорыстным в высокой степени человеком, что и проявил немедленно. Устрашенный предложенной ему ответственностью, он отклонил решительно управление халифатом. Назначить же на его место другого Омар не решался[203]. Он собрал вокруг своего одра, кроме Абдуррахмана, и других четырех наидовереннейших сподвижников Мухаммеда: Алия, Османа, Зубейра и Са’да Ибн Абу Ваккаса — и предложил им выбрать властелина в течение трех дней. В это время Тальха находился в отсутствии; предполагалось, если он успеет вернуться, и его присоединить к сонму избирателей. Затем халиф отдал последние распоряжения касательно семейных своих дел, взял слово с Айши, что она похоронит его в своем доме рядом с пророком и Абу Бекром, и мирно скончался, вверяя свой дух милосердию Господа, 26 Зу’ль-хиджжи 23 (3 ноября 644).
Из трех основателей ислама — вдохновенного религией Мухаммеда, детски верующего Абу Бекра и энергического Омара — последний, рассуждая по-человечески, был самым могучим из всех и наиболее выдающимся. С первого же момента присоединения к маленькой группе правоверных он сразу позаботился придать настоящий внешний вес исламу, выступив бесстрашно в виду целого народа с открытым исповеданием веры, и вызвал даже у противников уважение. Таким оставался и до самого конца — человеком дела, воплотившим за пределами Аравии мысли и поучения Мухаммеда. Было бы, конечно, несправедливо отнимать от пророка его (великой заслуги — живого проникновения религиозной идеей и счастливого применения ее к потребностям народа; но в той же мере нельзя также оспаривать, что без Омара ислам продержался бы успешно только в Аравии, и то, быть может, не особенно долго, но никогда не стал бы религией полумира и не послужил бы основой могущественного государственного устройства. Было уже неоднократно указываемо и раньше, что в качестве государственного организатора Омар мало внес творческих идей и черпал большею частью материал свой из развития основных положений системы Мухаммеда. Но гениальная манера, с которой он принялся за окончательную отстройку государственного здания, выказала не только могущество необыкновенно сильной воли, но и верный инстинкт, пред которым раскрываются все потребности времени, ускользающие часто от исследователя с обширным образованием и способного к методическому размышлению. Этот инстинкт, собственно, и составляет неотъемлемую принадлежность истинно государственного человека. Ко всему этому обладал покойный халиф и другими редкими качествами, необходимыми каждому властителю: строгой и нелицеприятной справедливостью, прозорливостью в делах, необыкновенно счастливым умением выбирать себе помощников[204] и, наконец, весьма ценною способностью самоотречения там, где нужно было подчинить личное воззрение всеобщему благу. Наружному блеску и утехам жизни придавал он не более цены, как и Абу Бекр. Его торжественные выходы и обращение с правоверными неизменно отличались, как и при его предшественниках, необычайной патриархальностью. Это был прирожденный властелин. Энергия, неизбежная принадлежность подобных натур, доходила у него до крайних пределов беспощадности, проявлялась иногда даже некоторая склонность к жестокости. Всего более, конечно, ощущали ее данники; самая история его умерщвления может служить наиосязательнейшим примером холодного презрения, с которым привык он глядеть на все интересы этих неверных; но не следует забывать, что это было воззрение целого народа, можно сказать, целой эпохи; далее на Западе встречаются многочисленные примеры иногда еще с большей жестокостью проводимого грубого обращения с народом. Во всяком случае, если он нисколько не дорожил жизнью и благосостоянием правоверных, когда дело шло о достижении известной цели, зато никогда не доходило у него до проявлений полной бесчувственности, а тем паче радости при виде пролитой крови. Наоборот, в преданиях сохранилось множество рассказов, описывающих по преимуществу простоту образа его жизни; они затрагивают также многие симпатичные черты этого мощного властелина, умевшего, когда нужно, быть трогательно гуманным.
Одна история получила особенно широкую известность. Раз, сопровождаемый вольноотпущенником Асламом, вышел Омар вечерком, когда стемнело, на прогулку. В уединенном месте за городом наткнулись они на пылавший ярким пламенем костер. Подойдя ближе, халиф увидел у огня женщину, окруженную плачущими маленькими детьми. Сидя на корточках, наблюдала она за подвешенным над огнем котелком. «Мир вам, сидящим у огня», — произнес халиф. «Благодарствуй, да будет мир и с тобой», — ответила женщина. «Могу я подойти?» — «Садись, если не помышляешь обидеть, а не то оставь нас в покое». Халиф, присел и вопросил: «Что вы тут поделываете? — Нас задерживают здесь ночь и холод. — Отчего детки твои плачут? — Известно, голодают. — А что у тебя в котелке? — Ничего у меня нет, чем бы их успокоить. Вот и держу их возле я, они все думают, что я что-то варю, устанут наконец и рнут. Между мной и Омаром пусть судит Бог». Слыша это, халиф промолвил: «Как же, добрая женщина, может знать Омар про вас?» «Да ведь услал же он моего мужа на войну, сам бедняга и погиб, а теперь и мне с моими малютками нечего есть. Сам посуди: оберегать нас вверено ему, а он и не думает». Тогда обернулся Омар ко мне, так рассказывал позднее Аслам. «Идем!» — промолвил повелитель. Торопливым шагом вернулись мы в город; Омар пошел прямо к амбару, самолично выбрал мешок муки, захватил тоже большой кусок жиру и сказал мне: «Взвали-ка мне на плечи». Я ; ему в ответ: «Дозволь мне, за тебя я готов снести хоть вдвое или втрое». Он же ответил: «Глупый, что же ты и в день воскресения мертвых думаешь нести мою тяготу?»[205]. — Тогда я взвалил ему мешок на плечи. Мы снова скоро зашагали, торопясь назад к покинутой нами женщине. Подошли наконец. Сбросил он с себя ношу, стал вынимать сначала муку, потом жир, а сам приговаривает: «Не беспокойся, я ведь понимаю, это моя обязанность, сделаю все по порядку». Стал усердно раздувать огонь под котелком, дым так и валит, застилает длинную его бороду, а он все по-прежнему суетится у очага. Снял он наконец котелок с огня, просит женщину подержать чашку и выливает в нее похлебку, а сам говорит: «Накорми сперва их. Я потом еще прибавлю». И так не отстал, пока не насытил всех. Что осталось провианту, вручил матери, затем встал, и я последовал его примеру. Женщина рассыпается в благодарностях, причитывает, призывает на него благословение божие, восхваляет его за то, что он не так поступает, как повелитель правоверных. А он кротко ей замечает: «Не сули ему ничего дурного; когда ты придешь к повелителю правоверных, и меня там найдешь». Затем стал в сторонку и долго любовался, ни слова не говоря. Детки немного времени посмеялись, порезвились, улеглись и спокойно заснули. Все он терпеливо выждал, и тогда только двинулся в обратный путь, вознося благодарение Создателю. А потом обратился ко мне: «Аслам, ведь голод не давал им заснуть, выжимал из глаз у них слезы. Как мог я уйти, пока не утешусь лицезрением их покоя».
Положим, благодарный народ в своих воспоминаниях всегда старается разукрашивать образ своего героя, но все же нельзя никоим образом отрицать, что в качестве руководителя мусульманской общины Омар исполнял свой долг в совершенстве. Налагалась тяжелая обязанность на его преемника, если только желал тот стать достойным усопшего; велика была ответственность тех пяти мужей[206], дабы заслужить неоспоримую признательность народа, выраженную почетом к выбранному ими властелину, достойному, по их личному разумению, быть преемником усопшего халифа. На деле же оказывалось, что, за исключением Абдуррахмана, каждый из избирателей стремился сам стать халифом. Первые два дня прошли в бесплодных переговорах и препирательствах. Наступил третий день. Надо было кончить. Поэтому Абдуррахман предложил, в качестве беспристрастного лица, чтобы предоставлено было ему окончательное решение, а переговоры с каждым брал на себя. Все четверо согласились: поняли, что иным путем им ничего не добиться. Стал Абдуррахман беседовать с каждым поодиночке. Оба зятя пророка, Алий и Осман, благодаря своему родству имевшие преимущества, пожелали подать голос друг за друга в случае личного неуспеха. Таким образом значительно суживался заблаговременно круг избирателей. Из остальных Зубейр пожелал безусловно Алия, а Са’д оставался в нерешимости, все же предпочитая скорее Алия, чем Османа. Казалось, дело последнего окончательно становилось потерянным. Но набожная добросовестность Абдуррахмана понуждала его поступить сколь возможно осторожнее. Он предложил каждому из двух, наедине, торжественный вопрос: станет ли он поступать, в случае выбора, со всеми мусульманами согласно Божией книге, поведению пророка и образцам жизни Абу Бекра и Омара. Осман обещал прямо без обиняков, а Алий сказал: «Я готов исполнить все, согласуясь с книгой Божьей и по примеру пророка, насколько буду в силах. А когда Абдуррахман снова стал настаивать — обязаться действовать по образцу Абу Бекра и Омара, вопрошенный промолвил: «Рядом с книгой божьей и образом действий пророка нет надобности ни в чьих других принципах[207]. Я вижу, ты хочешь меня отстранить». Тогда Абдуррахман отвел Османа в сторонку и снова потребовал от него повторения требуемого обязательства. Затем он присягнул по заведенному обычаю легким ударом руки. На следующий день объявлено было общине о выборе. Сам Алий признал нового властелина, так как обещал предварительно, вместе с прочими, покориться решению Абдуррахмана.
Из хода рассказа легко подметить, что из всех недостатков нового халифа его добродушная слабость грозила ему в будущем неисчислимыми бедствиями: и именно она служила основной чертой характера Османа. Становится почти непонятным, как мало обладал Абдуррахман уменьем распознавать людей, если мог считать Османа за человека рассудительного. В течение 30 лет зять пророка пребывал в непосредственном единении, вначале с Мухаммедом, а потом с его преемниками, и ни разу не представилось ему случая чем-либо выказаться, за исключением внешней благообразности. Но Абдуррахман был в истинном мусульманском значении набожен по вере, в нем жило убеждение, что всего важнее следовать неуклонно по стезе, по которой Аллах, видимо, благословляет процветание мусульманства. Одного этого в глазах его было достаточно, дабы заслужить благоволение божие и быть уверенным в дальнейших успехах ислама; с другой стороны, мнилось ему, следует опасаться наихудшего от гнева небесного, так что было слишком достаточно оснований предпочесть Османа пред всеми прочими: в этом главном пункте он ведь дал такие торжественные обязательства. Недостаточность же собственных его умственных сил возместит, думалось ему, помощь свыше. Подобные принципы довольно часто проповедовал и Мухаммед в кругу своих приближенных, хотя он сам и его преемники избегали всякого решительного постороннего вмешательства в политические дела. На этом поприще, они понимали, серьезно проводить сказанное в откровениях не бьшо никакой возможности, ибо какая же здравая политика может руководствоваться основами теологических учений. Поэтому вовсе не отклонения от образа действий Абу Бекра и Омара — хотя, несомненно, Османа увлекали и по этому пути, — но полная неспособность направлять к общей цели взаимно противоречивые течения и личности, сталкивающиеся во внутренней жизни ислама, вот в чем была его главная вина. Это и послужило к его погибели и дурному повороту всех государственных отношений к концу его управления.
В первые годы владычества Османа, продолжавшегося от I Мухаррем 23 (7 ноября 644) до 18 Зу’ль-Хиджжа 35 (17 июня 656), вообще не замечалось скорого наступления быстрого насильственного внутреннего переворота. А внешние дела как раз в это самое время ознаменовались, наоборот, быстрыми блестящими победами в восточной Персии и северной Африке. Но тихо, неприметно, все резче и резче выступали повсюду возникавшие постепенно разногласия. Особенно значительно усиливалась взаимная старинная рознь между партиями истинно набожных правоверных и людьми мирского направления мыслей. Началась она, правда, с того самого дня, когда Мухаммед вздумал «привлечь сердца» своих побежденных мекканских неприятелей, нанося одновременно ущерб своим верным при раздаче добычи. Абу Бекр и Омар благодаря строгому нелицеприятию успешно сдерживали рознь. Мудро распределяли они как набожным, так и мирянам, по возможности равномерно, должности военачальников и годовые оклады, неослабно проверяя исполнение этих должностей. Пощады не было никому. Ни Амр, ни Са’д не могли быть уверены, что не получат строгого выговора от Омара, а то и удалены немедленно с занимаемого ими поста. Чтобы удовлетворить всем требованиям халифа, приходилось работать усиленно, не бьшо ни времени, ни охоты затевать ссору либо обижать ближнего. Наконец, это бьшо почти невозможно. Лишь только доходило до слуха халифа, что какого-нибудь наместника обвиняют в присвоении, справедливо или несправедливо — безразлично, Омар не успокаивался до тех пор, пока не бьшо возвращено пострадавшим все до последнего дирхема. Он не допускал, чтобы какой-нибудь Халид или Амр могли делать незаконные приобретения. Тем не менее неприязнь и рознь не прекращались, а что это ощущалось, отчасти указывает одно замечательное признание, сорвавшееся с уст Халида. Когда он был смещен с поста главнокомандующего в Сирии и невольно выразил свое неудовольствие, один из присутствующих воскликнул: «Что ты говоришь, ведь это пахнет возмущением!» «Нет, — отвечал Халид, — этого не будет при жизни сына Хаттабы. Со временем же, действительно, одни станут по одну сторону, другие по другую». Халид умер прежде Омара, теперь наступал предвиденный им момент. Благодаря великим завоеваниям, произошли одновременно значительные перемены в образе жизни всей Аравии. Они-то и привели к возраставшим взаимно неудовольствиям обеих партий. Как бы идеально честно ни распределялись прежде сбор податей и раздел годовых окладов, но теперь, со времени завоевания Ирака, каждому мусульманину приходилось получать в год такую сумму, какой в давнишние времена не привык обладать даже зажиточнейший из жителей Мекки. С другой стороны, сыны пустыни быстро переняли у покоренного населения, обитавшего в средоточии самой изысканной цивилизации, множество излишеств, которые для большинства, понятно, стали вскоре насущною потребностью. С сожалением и неохотно в последние уже годы управления Омара замечали люди искренно набожные, с аскетическими наклонностями, что особенно в городах начали распространяться роскошь и пышность. Прививаясь же глубже, стали они вскоре, к величайшей их досаде, достоянием всех. Особенно отличалась своею роскошью Мекка, главный рассад-ник великих наместников, где по большей части проживали постоянно их родственники. Богатства росли, а с ними и распущенность нравов, позаимствованная из Персии. В этой именно местности почва давно уже была подготовлена благодаря мирским наклонностям всего населения. Стыд и негодование овладевали душами набожных, совершавшими паломничества, при виде того, как тут же, рядом со святыми воспоминаниями о деяниях и страданиях пророка, легкомысленность и порок с каждым годом все наглее свивали себе гнездо. Даже строгость Омара не могла надолго сдержать этого естественного развития; не помогли, конечно, благоразумные распоряжения Османа и личный пример его собственной простой и воздержанной жизни, веденной им неуклонно в подражание обоим своим предшественникам.
К партиям набожных и мирского направления пристроилась вскоре и третья. Самостоятельно выступила она несколько позже, но и первые проявления ее способствовали дальнейшей запутанности отношений в самой гибельной форме. Оба постоянные лагеря иракско-персидской провинции, Басра и Куфа, с первого же момента их основания, оказались местностями с беспокойным, своенравным и мятежным населением. Ядром жителей первого лагеря были старинные бедуины Халида, соплеменники Мусанны из отдела Бекр Ваиль, а также темимиты и некоторые другие, и наконец союзники из мединцев. В Куфе, главной квартире Са’да, поселились большею частью вспомогательные войска из южной Аравии, пришедшие после боя «у Моста», земляки Амр Ибн Ма’дикариба и Аш’аса Ибн Кайса. Многие из них были люди неукротимые. Уже при Кадесии, когда Са’д по болезни не мог лично участвовать в бое и решился руководить сражением издали, сложено было немало сатирических песенок насчет полководца, а после постройки Куфы они не переставали попрекать его то тем, то другим. Одни жаловались на несправедливости при разделе добычи, другие смеялись над его судейскими приговорами, третьи, наконец, смело порицали за то, что молится не так, как следует, — совсем невероятное нарекание на одного из старейших товарищей пророка, вместе с ним с самого начала ислама присутствовавшего на молитве. Точивший постоянно зубы на своих наместников, Омар позволил себя уговорить и сместил его в 21 г. (642); как раз в это время войскам мусульман предстояло быстро двинуться вперед по различным направлениям, и халифу не казался особенно важным пост распорядителя в Куфе. С другой стороны, в этой главной квартире оставались еще резервные войска, в которых ежеминутно могла оказаться надобность; вероятно, повелитель побоялся возбуждать в них серьезное неудовольствие. Во всяком случае он совершил положительную ошибку, уступая нескольким беспокойным головам и думая, что можно их чем-либо удовлетворить. Посланный заместителем Аммар Ибн Ясир был человек набожный и разумный, но не обладал, к сожалению, большой энергией. Не прошло и года, как жители Куфы стали снова жаловаться на наместника, говоря, что он слишком слаб и ничего не понимает в управлении. Вздохнул Омар: что стану делать с этими людьми Куфы; пошлешь им человека энергичного, кричат — негодяй! а мягкосердечного в грош не ставят. Он спросил их самих, кого ж они желают. По их просьбе дал он им Абу Мусу Аль-Аш’ария, управлявшего раньше в Басре (22 = 643). Но через год в глазах его подчиненных и за ним уже числилась целая куча преступлений. Приходилось поневоле и его сместить. Тут халиф дал им настоящего мошенника, Мугиру. Невзирая ни на какие жалобы, он продержался до самой смерти Омара. Как говорят, халиф убедился тем временем, что настоящим человеком на этом ответственном посту мог быть только Са’д; одна смерть помешала ему назначить его вновь. Намерение предшественника выполнил Осман. Са’ду поручено было вновь управление страной, им же завоеванной, но через год или два наступила снова смена. О ней речь будет впереди. Жители Басры в первое время не были, как кажется, такими необузданными, как куфийцы. Позже же и их стала обуревать подобная же склонность к переменам и непокорству. В этом, конечно, виною была горячая бедуинская кровь, но всего объяснить ею одною невозможно. Ведь и в Сирии большая часть гарнизонов состояла из бедуинов, между тем ничего подобного, по крайней мере вначале, там не происходило. Итак, следует искать других причин, и их нетрудно найти в различии среды, в которую попали завоеватели здесь и там. Население Сирии по преимуществу состояло из родственных арабам семитов, добродушных, несколько медлительных и тупых в духовном смысле арамейцев. Привыкшие издавна к спокойствию и порядку, они ни разу не давали повода новым завоевателям к неудовольствиям, но зато редко возбуждали в них новые понятия и воззрения; к тому же главные квартиры размещены были там по старым, существовавшим уже давно провинциальным городам. Вследствие выселения греческих крупных чиновников и других зажиточных людей города эти пришли в упадок и оживились несколько лишь после размещения там мусульманских гарнизонов. В Басре и Куфе дело происходило совсем иначе. Сначала между палатками, потом между мазанками, а наконец между строениями из кирпича, ставшими исключительною постройкой обоих молодых городов, сразу же закипела пестрая жизнь. Сюда стекались большими толпами персидские купцы и ремесленники, с каждым новым походом на восток приливала масса добычи: толпы рабов и рабынь, разнообразие новинок иноземных в виде сосудов, материй и всего прочего. В сношениях с плутоватым и скрытным, но часто умным и хитрым персом самый неотесанный степной араб ежедневно расширял кругозор своих понятий. Неудивительно поэтому, что вскоре он становился гораздо развитее остававшихся там, в Медине, а тем более проживавших в глубине страны. Понятно также, что персидские понятия и воззрения, вместе с рабами и рабынями, пролагали постепенно путь в дома новых властелинов и произвели глубокое влияние если не на настоящее, то на следующее поколение. Вероятность становилась тем более, когда матерями этого второго поколения бывали персиянки. Потомки рядом с необыкновенными способностями выказывали также и дурные качества, присущие некоторым смешанным расам, в особенности непостоянство и бесхарактерность в высокой степени. Едва ли можно было устранить эти последствия какими-либо политическими мерами; дурно направленная уступчивость Омара для успокоения прихотливых требований куфийцев повела к тому только, что жители обоих неимоверно быстро разрастающихся городов[208] возомнили еще более о своем значении и преимуществах. Самомнение их росло, мало-помалу они разучились повиноваться безмолвно. Положим, все эти неисчислимые грехи — результат непокорности и даже возникновения превратных идей, — приносившие не однажды великий ущерб государству и наконец приведшие их самих на край погибели, произвели, с другой стороны, много хорошего. Этот беспокойный элемент в то же время был самою подвижною духовною частью арабского населения во всем государстве халифа, начиная с его возникновения. В то время как в Сирии лишь в некоторых ограниченных кружках едва успели уйти немного дальше запаса идей древнеарабских, а в Медине все постоянные размышления набожных людей ограничивались исключительным стремлением как можно точнее собрать и передать потомкам то, что посланник Божий когда-либо в жизни своей сказал, не опуская ни одного его откашливания или плевка, в Куфе и Басре возникло под дальнейшим персидским влиянием становившееся все свободнее в духе народном арабско-мухаммеданское знание, вызванное потребностью взаимного обмена между победителями и побежденными, развившееся и доведенное до полного расцвета благодаря только внутренней подвижности этого, в наилучшем значении слова, любопытного и ненасытного поколения. Но если оба иракских города служили настоящими очагами духовной жизни для того времени, то их политическая несостоятельность, даже опасность выказались издавна: стоя пока в независимом положении между набожными и партией мирян, они были первые, благодаря легкомысленному мятежническому духу которых потрясено было послушание по отношению к наместнику посланника Божия.
Ввиду этих обстоятельств поведение 70-летнего халифа, продолжавшего беззаботно поступать с полным отсутствием политического понимания, трудно даже объяснить. В искренности его личной набожности не могло быть ни малейшего сомнения, но его религиозность была настолько ограниченного свойства, что не могла производить никакого глубокого влияния далее на обыкновенного человека, так как состояла в пунктуальном исполнении богослужебных церемоний и незапятнанной частной жизни. Он не имел никакого понятия о своей обязанности, как бы не сознавал необходимости заботливо сохранять справедливость по отношению к разнообразным направлениям, возникшим внутри общины. В особенности не умел он принимать к сведению с должным уважением мнения остальных приверженцев Мухаммеда, как единственных носителей духа его учения. И теперь он не мог забыть, что он — член первой семьи Мекки, дома Омейи, и постоянно относился к народу, как аристократ к плебеям. Уже прежде, во времена Мухаммеда и Омара, обращение с народом на равной ноге было для его гордой натуры невыносимо тяжко. Мы видели раньше, что прежде всего пришлось пророку отбросить все старинные понятия о нерасторжимости уз семейных и племенных для того, чтобы дать своей проповеди открытый доступ среди всех арабов: правильность этого образа действий, вероятно, навсегда осталась непонятной для Османа. И действительно, тотчас же по своем возвышении, когда, понятно, все родные со стариком Абу Суфьяном во главе сгруппировались вокруг него и набросились с обычной жадностью на все, что возможно было присвоить, урвать, если не для себя, то для кумовьев и добрых приятелей, у слабого властелина не нашлось ни прозорливости, ни силы воли, чтобы ограничить хотя бы в благоразумной мере притязания своей семьи. Вместо того чтобы оставить им по-старому только то, чем они завладели во время наместничества Му’ав’ии в Сирии, принимая широкое участие в событиях внешней воины, Осман успел в какие-нибудь несколько лет раздать почти все военачальнические места членам семьи Омейи: в Куфе, куда он сам же в 24 г. (645) благоразумно назначил Са’да, он заместил его в 25 или 26 г. (646 или 647) Аль-Валидом-Ибн-Укбой, в Басре же вместо Абу Мусы в 29 г. (649/50) поставил Ибн-Амира. Всего же безрассудней были смещения в Египте. Вскоре после своего вступления в управление халиф удалил Амр Ибн Аль-Аса; позднее (благодаря александрийскому восстанию) понадобилось снова послать его туда; но Осман тотчас же по отстранении опасности, недолго думая, опять сместил его для того, чтобы дать место Ибн Абу Сарху. Положим, назначения эти в сущности не были особенно дурны. За исключением одного только Аль-Валида, отозванного в 30 г. (650/51) и замещенного доблестным Са’ид Ибн Аль-Асом, тоже Омейядом, все новые наместники бьши люди сильные и умственно развитые: мы уже знаем заслуги Ибн Абу Сарха по устройству флота; Ибн Амир энергически продолжал завоевание Персии, а Му’авия был самым подходящим человеком на занимаемом им посту. Но неограниченное предпочтение своих собственных родственников все же волновало большинство. Что могли думать набожные, видя среди этих людей Ибн Абу Сарха, которого сам пророк подверг опале после взятия Мекки за одно уголовное преступление[209] и лишь позже и не без колебаний помиловал, или же Аль-Валида, сына того безбожного Укбы, которого следовало бы казнить после сражения при Бедре. Да и сам Аль-Валид был плохим мусульманином: раз даже он осмелился явиться в мечеть в пятницу на богослужение совсем пьяный. Положим, за это Осман его отставил и наложил на него тяжкое наказание, но преемником ему опять-таки назначен был Омейяд Са’ид. Эти люди по всем провинциям становятся все бесстыднее: они грабят государственную казну без зазрения совести, покровительствуют своим родственникам и приверженцам, раздают им должности, оделяют незаконными подарками. Вышеупомянутый Са’ид безбоязненно уверяет, что Савад, богатейшая провинция халифата, есть «сад курейшитов»[210]. Ко всему этому присоединились уклонения от предписаний Омара касательно владения землей и годового оклада; тут тоже давалось всегда предпочтение Омейядам и их приятелям; особенно терпели ближайшие родственники и старейшие сподвижники пророка. Одним словом, за исключением партии мекканских аристократов, все были недовольны; ненависть набожных возрастала с каждым днем. Так что вскоре хотя бы халиф объявлял и действительно целесообразное повеление, все начинали кричать и роптать. Прикажет ли он Ибн Абу Сарху строить флот — что за безбожное отступление от омаровских предписаний! — Осман задумал расширить постройки вокруг Ка’бы и вознести их более достойным образом, для чего понадобилось сломать соседние дома. Когда некоторые из владельцев стали не соглашаться на уступку зданий за назначенную цену и вследствие этого их отняли насильно ради государственной пользы, возник шум, все жаловались на самоуправство, так что Осман в припадке негодования воскликнул: «одна моя кротость придает вам смелости! Если бы то же самое сделал Омар, вы бы не пикнули!» Во время войн, веденных против Армении в 32 г. (653), сирийские и иракские войска действовали совместно. Тут в первый раз обнаружились различия текстов Корана, которыми руководствовались в обоих лагерях. Иначе и не могло быть, так как по большей части божий слова передавались устно, притом арабские письмена были еще несовершенны, поэтому-то мало-помалу, то там, то здесь, вкрадывались маленькие отступления. Сверх того между куфийцами и сирийцами не существовало никакого согласия; уже здесь, из-за этих мелких отступлений в чтении текстов, легко могла вспыхнуть кровавая резня. Осман взглянул совершенно правильно, он понял, что подобные столкновения легко могут повториться и повести за собой печальные последствия. Поэтому он отдал приказание составить собрание всех откровений, подвергнув их тщательному просмотру, с тем чтобы новый свод один имел официальное значение. Вопрос этот возбуждался Омаром еще в управление халифатом Абу Бекра. Тогда уже являлось опасение в возможности исчезновения некоторых откровений, и чувствовалась необходимость начертания подобного сборника, так как в борьбе с Мусейлимой пали многие лучшие знатоки Корана. Обязанность эта поручена была тогда Зейду Ибн Сабиту, благоразумному и надежному человеку, к тому же служившему некогда секретарем при самом Мухаммеде. Работа его послужила лишь для частного пользования халифа. Теперь же Осман повелел пересмотреть снова этот труд и предписал предпринять всевозможные меры предосторожности. Так и было сделано. Явился сборник, проверенный по самым достоверным устным и письменным свидетельствам, получивший действительно характер совершенной подлинности и надежности. С этого первоначального образца, остававшегося в Медине, снято было несколько точных списков; их разослали в главные города областей, и прежде всего в Дамаск, Куфу и Басру, с наставлением по возможности размножить их и распространить среди мусульман, а существующие доселе частные экземпляры отобрать и сжечь. Было их немного. Из арабов редко кто умел читать: истый правоверный старался выучить наизусть как можно более откровений и этим немало Кичился. К тому же у мирянина сабля часто заступала Священное писание. Во всяком случае мероприятия эти почти везде были приняты безропотно — лучшее доказательство, что Зейд добросовестно исполнил свое дело. В Коране Османа, легшем в основание всех позднейших редакций, действительно повторены слова Мухаммеда все равно как бы в их первоначальном виде. Но люди Куфы, само собой, должны были в этом обладать еще лучшими сведениями. Среди них находился Абдулла Ибн Мас’уд, один из старейших принявших в Мекке ислам. Его признавали постоянно за отличного знатока откровений, а сам он, понятно, считал себя за наилучшего изо всех; он озлоблен был к тому же, что работа вверена была более молодому Зейду, а не ему именно. Что же касается одобрения самого Омара, то это ровно ничего не значило для жителей Куфы. Свой человек в глазах тамошних жителей считался неоспоримо единственным знатоком. И вот они стали ревностно сеять обвинения, что текст Османа неправилен, что недостает некоторых откровений, которые в свое время появлялись против врагов Мухаммеда, между прочим и Омейядов, а теперь, из лицеприятия к семье халифа, они исключены. Толковали и про многое другое, тому подобное. Не подлежит никакому сомнению, что все эти обвинения лишены всякого основания. Старейшие и надежнейшие товарищи пророка, люди, подобные Алию, Тальхе, Зубейру, Са’ду и другим, дурно отзывавшиеся вообще о халифе, ни разу не возбуждали ни одного возражения против его Корана. Между тем, несколько иное чтение текстов Ибн Мас’удом касалось, насколько известно, мелочного разночтения отдельных букв. Позднее все правоверные мусульмане, не исключая куфийских, окончательно успокоились и приняли текст Османа; но в данную минуту поднялась жестокая перебранка и шум об искажении, будто бы, слова божия. Нападали на то самое, что для позднейшего мухаммеданского богословия раскрыло наилучшие горизонты. Мало-помалу недовольство халифом распространялось и вне Куфы, на другие местности.
В 31 г. (651/2) умер в Медине Абу Суфьян, доживший до глубокой старости, 88 лет. Он покидал этот мир с сознанием, во всяком случае для него самым утешительным, что успел в тяжкие времена благодаря предусмотрительности и мудрости своей поставить себя, своих родных и друзей так, что они выдвинулись гораздо более, чем прежде в Мекке, и заняли в огромном царстве халифа везде первые места, стали самыми богатыми людьми. Когда Осман сам лично произнес молитву по усопшим над телом дяди[211], наступал момент, когда могуществу дома Омейи, более блестящему, чем прочному, угрожало, и не в одном только месте, сильное потрясение. Уже в 30 г. (650/1) возникло брожение среди набожных при виде ненавистного распространения роскоши и безнравственности, что дало повод одному сотоварищу Мухаммеда, высокопочитаемому за его строгую набожность, Абу Зарру, выступить официально в Дамаске против подобного нечестия. Он стал проповедовать возвращение к более благочестивому образу жизни и обращению приобретаемых мусульманами богатств на богоугодные цели вместо распространения греховной роскоши. В заключение он напал на самого наместника. Подобные шутки и тот, однако, не допускал. Повелено было схватить дерзновенного и отослать под конвоем в Медину. Но и там этот ревностный фанатик не угомонился, продолжал по-прежнему проповедовать свои аскетические принципы. Стоя у ворот мечети пророка, громил он безбожников, и всякий понимал, что эти гневные слова относились не к кому иному, как к Аль-Хакаму, дяде халифа. В наказание за свою неприязненность к исламу, еще при жизни пророка и позже, до самой смерти Омара, Аль-Хакам жил в изгнании в маленьком местечке, а теперь он кичился, снова осыпанный богатствами и почестями в свите халифа. Сын же его Мерван, самый доверенный советник властелина, имел особенно гибельное влияние на халифа. Вдобавок Абу Зарр стал возбуждать народ против самого Османа, требуя от общины «предоставления идти вперед тому, кто у Бога предстоял, и покинуть того, кто Богом покинут, а владычество и наследство стараться укрепить в семье пророка». Это значило поставить халифом Алия вместо Османа. Потеряв всяческое терпение, призвал халиф Абу Зарра и возвестил ему изгнание в близлежащее маленькое местечко, Рабаза. Обернувшись к присутствующему на аудиенции Мервану, властелин добавил: «Выведи его из города, смотри, чтобы никто с ним не разговаривал здесь!» Дальше рассказывают, что доверенное лицо посадило изгнанника вместе с его женой и дочерью на верблюда. Случайно проезжали они мимо Алия. С ним были двое его сыновей, Аль-Хаса и Аль-Хусенн, а также Аммар Ибн Ясир. Изгнанник поцеловал у встреченного руку и стал с ним беседовать. Алий охотно вступил в разговор. Мерван не вытерпел и сказал: «Повелитель правоверных воспретил говорить кому-либо с ним». Тогда Алий ударил кнутом по морде верблюда Мервана, так что животное отпрянуло, и крикнул вслед: «Убирайся ты, которого Господь ввергнет в геенну!» Затем сам преспокойно проводил дальше Абу Зарра; прощание было продолжительное. Абу Зарр умер в Рабазе, но чувство возмущения против мирских воззрений господствующей партии, которое он первый высказал, не заглохло среди верующих. Взоры всех тех, которые серьезно исповедывали религию, естественно, стали еще более обращаться на членов семьи пророка: не они ли так несправедливо отодвинуты были на задний план Омейядами, отцы которых когда-то, в мучительные времена пребывания наместника Божия в Мекке, немало терзали его.
Все более и более стало распространяться широкими кругами по Аравии мнение, что халифат по праву принадлежит Алию. В 32 г. (652/3) вдруг совершенно в другом пункте государства та же самая мысль была в высшей степени замечательным образом выражена в виде догмата веры, некто Абдулла Ибн-Саба, родом из южной Аравии, иудейского происхождения, но перешедший в ислам, не мог никак ужиться ни в Басре, ни в Куфе благодаря вечным своим поползновениям к религиозным спорам. Наконец он вынырнул в Египте и стал проповедовать там учение, имевшее некоторый наружный вид правоверия благодаря ссылке на один из стихов Корана[212]. Учение это гласило: подобно тому, как христиане говорят о Спасителе, так точно по всей справедливости и пророк Мухаммед вернется перед кончиной мира, а пока должен заступать его тот, кто был при жизни ему помощником — ибо каждый пророк имеет своего помощника[213]. Кто же другой может быть им, как не Алий, у которого Абдуррахман отнял его право. Эти основы, в которых уже легло зерно позднейшего шиитства, тем более находило отголосок среди египетских арабов, что там и без того царствовало всеобщее недовольство: Мухаммед, сын Абу Бекра, в той же мере ограниченный фанатик, насколько отец его был разумным и спокойным человеком, давно уже толковал о негодности наместника Ибн Абу Сарха, о его нечестивом замысле заставить правоверных ездить на кораблях по морям; другие ревностно помогали ему в распространении этих и тому подобных жалоб. Между тем брожение в Ираке все усиливалось. Здесь не требовалось для его поддержания никаких богословских тонкостей. Ничем не прикрытая жадность, с которой Омейяды и их клиенты совершали свои поборы, надменность, с которой позволяли они себе выступать перед победителями при Кадесии и Нихавенде, возмущали издавна до крайних пределов впечатлительную гордость арабов Куфы и Басры. С величайшим рвением ухватились они поэтому как за предлог, данный им Османом этим новым сборником Корана. Пользуясь удобным случаем, везде и открыто смеялись местные арабы над наместниками и их клевретами. Вскоре дошло даже до неприязненных действий. После дошедших в 33 г. (653/4) донесений к Осману повелено было схватить главных зачинщиков и отослать их в Сирию. Там, надеялся халиф, при твердом управлении Муавии, верности войск и малом сочувствии к иракцам туземцев, сумеют справиться с этими беспокойными головами. Так оно действительно и случилось, Му’авия засадил их под замок, обходился с ними с презрением и жестокосердно, так что они вскоре смирились и обещали исправиться. Их выпустили на волю, но пока оставались они еще в Сирии. Одному только, и самому опасному из них, Малику Аль Аштару, удалось пробраться тайком сначала в Медину, а затем в Куфу. Там начал он снова разыгрывать свою печальную роль. Наместник Османа Са’ид Ибн-Аль-Ас не понимал всей опасности продолжавшегося брожения и отправился в Медину для личных переговоров с халифом; его отсутствием воспользовались Малик и некоторые другие. Как утверждает одно известие, Тальха и Зубейр помогали ему денежными суммами из Медины. Им удалось склонить на свою сторону войска, так что при первом известии о предстоящем возвращении Са’ида большинство воинов выступило за город. Когда приблизился наместник, окруженный небольшой свитой, ему объявлено было прямо, что наместником более его не признают и не впустят в город. Ничего более не оставалось ему делать, как вернуться в Медину. Небольшой запас энергии Османа окончательно иссяк; со страхом отклонил он предложение укротить непослушных силой оружия. Он согласился дать куфийцам другого наместника в лице ими же требуемого Абу Мусы Аль-Ашария, который начал свое управление, конечно, с того, что стал убеждать население оказать повиновение халифу; но заставить их не было у него ни склонности, ни силы.
Под большим, однако, сомнением остается, была ли какая возможность, даже при большей решимости, чем у этого 80-летнего властелина, восстановить повиновение властям. А теперь, когда сам Осман нашел нужным уступить, дух возмущения рос везде с необычайной быстротой. История с Абу Зарром показала уже, как неприязненно настроены были два года тому назад в самой Медине старинные сподвижники Мухаммеда по отношению к халифу; теперь они заняли угрожающее положение. Конечно, они имели право чувствовать себя отстраненными и обиженными, об этом было уже упоминаемо, но манера, с которой выражали свое неудовольствие, выказывала, что они имели в виду окончательно не дело веры, а эгоистические интересы на первом плане. При более спокойном, свободном от своекорыстных целей размышлении они должны были бы понять, что ввиду своевольства арабов, особенно в Куфе и Басре, а с другой стороны, принимая во внимание твердое положение Му’авии в Сирии, следовало прежде всего сохранить в неприкосновенности авторитет наместника Мухаммеда, единственный существующий во всем государстве, и что никто не был в состоянии заменить этот авторитет другим. Без сомнения, люди как набожного, так и свободомысленного направления могли придти к тому убеждению, что власть, приобретенная, собственно говоря, благодаря свободному признанию со стороны общины, могла поколебать свое положение прегрешениями против слова божия; но только одному слепому могло показаться, что мирскую партию, имеющую в руках такие значительные средства, можно было устранить из занятого ею положения, не вступая с нею в жесточайшую борьбу. А с возникновением братоубийственной распри пришлось бы, может быть, навеки распроститься с возможностью единодушного на пользу ислама действия различных партий, существующих уже в общине. И кто бы в будущем осмелился в качестве халифа рассчитывать на повиновение подданных, если бы подан был пример тому, чтобы первая встречная толпа бунтовщиков могла предписывать законы наместнику Мухаммеда, к тому же еще его зятю. От фанатика, подобного Мухаммеду Ибн Абу Бекру, и неспокойной головы такой, как Малик, нельзя было, конечно, требовать разумных убеждений, но сподвижникам и ближайшим родственникам пророка: Алию, Тальхе, Зубейру — следовало бы, кажется, ясно понять все неблагоразумие их поведения, когда они протянули руку первому встречному мятежному движению. Им хорошо должно было быть известным, как участникам в кружке избирателей после смерти Омара, что их собственные притязания в случае нового избрания властелина, будут оспариваемы так же точно другими. И если, несмотря на все это, эти люди позволили себе незаконно увлечься бунтовщиками, потакали им, а может быть, и поддерживали их тайно, с тем чтобы потрясти трон халифа, то это возможно объяснить лишь надеждой поставить слабого Османа с помощью возмутившихся в такое критическое положение, что он будет вынужден искать у них поддержки и покинуть своих родных; таким образом думали они возвратить себе следуемое им по праву влияние. Насколько ошибочен был расчет, показали дальнейшие события. Ни набожные ревнители, ни личные неприятели Омейядов и не думали удовольствоваться полумерами. Так или иначе, уже в 34 г. (654–55) даже влиятельные личности Медины выступали прямо против халифа.
Раз явился к Осману Алий и стал жестоко упрекать своего свояка от имени всех правоверных, как он утверждал, за предпочтение, оказываемое им своим родственникам. Осман защищался как умел, а затем на пятничном бослужении произнес речь к собравшейся общине, в которой старался доказать, что он ведь ничего такого не делает, чего бы и Омар не считал для себя дозволительным. Но ему не удалось утишить недовольство. Не проходило дня, чтобы не долетали до его ушей, когда он шел по улицам, возмутительные возгласы, требовавшие смещения нечестивых наместников и удаления из его свиты Мервана. На это он не хотел, конечно, согласиться, но также не умел принять соответствующих мер для восстановления порядка: так, например, в конце 34 г. (в середине 655) халиф созвал в Медину наместников из различных провинций, желая с ними посоветоваться о положении государственных дел, но это не привело ни к чему; каждый из них предлагал разное, а Осман ввиду возрастающих трудностей становился все нерешительнее. Он отклонил предложение Муавии переселиться к нему, в безопасную и спокойную Сирию, или же позволить занять Медину большим отрядом надежных войск, верно оценивая, что то и другое должно было повести неминуемо к страшному взрыву. Бездеятельно присматривался он, как личные его враги, Амр Ибн Аль-Ас и почитаемая набожными за «мать правоверных», очень влиятельная Айша, обозленная на него главным образом за сокращение годового оклада, возбуждали все более и более народ против халифа.
И вот в начале второй половины 35 г. (начало 656) внезапно пришло донесение Ибн Абу Сарха в Медину, что некоторые из недовольных в Египте намереваются под предлогом посещения святынь Мекки отправиться в Аравию, напасть там на халифа в его резиденции и принудить к отречению. Тотчас же наместник получил повеление помешать предприятию силой. Когда он бросился за заговорщиками, выступившими уже в числе 500 человек под предводительством Мухаммеда Ибн Абу Бекра, и не успел их нагнать, в тылу его вспыхнуло восстание, к которому вскоре примкнула большая часть египетских войск Ибн Абу Сарху невозможно было долее держаться на почве, подрываемой неприятелями Османа и приверженцами Абдуллы Ибн Сабы. Он принужден был удалиться в Сирию. В то же время как бунтовщики продолжали подвигаться беспрепятственно к Медине, толпа из нескольких сотен недовольных из Куфы и Басры двинулась вследствие предварительных переговоров также к резиденции халифа. Уже в Шаввале 35 г. (апрель 656) прибыли почти одновременно Мухаммед Ибн Абу Бекр с египтянами, Малик Аль Аштар с куфийцами и толпы Басры, всего в числе 1000 человек, и расположились в трех маленьких местечках, в нескольких милях от Медины. Посланы были доверенные лица в город: от египтян к Алию, от куфийцев к Зубейру, от басрийцев к Тальхе — с просьбами исходатайствовать им доступ в город. Они намеревались сделать халифу представления об образе его правления и потребовать смены некоторых наместников. Как ни склонны были эти три вышепоименованные лица к тому, чтобы друзья их наделали в провинциях как можно более шуму, дабы устрашенный халиф дался им в руки, но их намерения вовсе не простирались так далеко, чтобы допустить вторжение в столицу вооруженных полчищ бунтовщиков. Они хотели управлять самолично, не допуская близко людей, между которыми находилось немало отчаянных голов и фанатиков. Все население Медины призвано было к оружию — в первый раз после восстания арабов, по смерти пророка, — а просьба бунтовщиков отклонена. С другой стороны, теперь ввиду угрожавшей опасности Осман действительно обратился к сподвижникам пророка, а Алий оказался готовым к услугам и для прекращения дела предлагал свою помощь.
Следующие затем события передаются весьма противоречиво и часто как бы намеренно в извращенном виде: старинные источники относятся ко времени Аббасидов, когда вообще Омейядов презирали, всему готовы были поверить, а кое-что подходящее даже придумано, лишь бы оклеветать врагов в сомнительных случаях. В известиях этих Осман рисуется в виде впавшего в детство и окончательно поглупевшего старца; он обещает все возможное под давлением страха перед бунтовщиками, а затем в ближайший момент снова все перерешает под влиянием злого своего гения, Мервана, так что даже ангельское терпение Алия лопается, и он вынужден предоставить все течению судьбы. Особенно непонятна история одного документа, которому приписывается в решительном ходе дел роковая роль. Официальное повествование гласит, что возмутившиеся успокоились и удалились после того, как Осман обещал им сместить наместников Омейядов и изменить всю политику образа правления; все были уверены, что опасность миновала. Но при самом начале отступления бунтовщиков, рассказывается далее, египтяне перехватили будто бы гонца к Ибн Абу Сарху, посланного с официальным письмом с печатью[214] халифа. В этом письме повелевалось переловить зачинщиков мятежа по их возвращении на родину и отрубить им всем руки и ноги. Возмущенные вероломством, мятежники повернули назад. Так как отныне, убедились они, невозможно более доверяться обещаниям халифа, бунтовщики потребовали немедленно его отречения. Осман отговаривался, что ничего не знает про эту записку, и действительно оказалось впоследствии, что она составлена была и отослана Мерваном без ведома властелина. При таком обороте дела бунтовщики вынуждены были продолжать настаивать на отречении правителя, слабостью которого можно было до такой степени злоупотреблять. Но Осман упорно отказывался сложить власть; решено было принудить его к этому силой. Кучка бессовестных злодеев умертвила зятя посланника божия, почтенного во всех отношениях человека, неприкосновенного властелина в глазах всякого верноподданного мусульманина.
Все подробности рассказа об этом мрачном событии клонятся к тому, чтобы выгородить население Медины от соучастия в цареубийстве и дать понять, почему старейшие сподвижники пророка и пальцем не шевельнули для спасения ближайшего своего родственника; но при беспристрастном рассмотрении случившегося можно убедиться, что они совершенно не достигли своей цели. Из рассказа мы положительно приходим к убеждению, что Алий поверил уверению Османа, будто он ничего не знал о записке; в таком случае на его обязанности, конечно, лежало постараться спасти жизнь халифа. Отклонение от себя этой обязанности никоим образом нельзя оправдать, и как ни тяжело наказание, которое ниспослано было на него позже справедливым роком, он заслужил его вполне. Существует даже предположение, что он вовсе не считал Мервана автором этой записки. Во всяком случае вся эта история с запиской кажется нам в высшей степени сомнительной и подозрительной. Бунтовщики утверждали, что задержали гонца в трех днях пути от Медины, по дороге в Египет. А между тем вернулись к Медине не только египтяне, но тотчас же вслед за ними куфийцы и басрийцы. Без предварительных переговоров едва ли могло это случиться; то же можно сказать и о самой записке: ее могли подделать сами бунтовщики. Положим, многие утверждают весьма основательно, что едва ли когда-нибудь удастся разъяснить вполне это событие. Но нельзя отрицать действия разнообразнейших влияний, приведших к погибели несчастного халифа, в особенности озлобленного своекорыстия личностей, имевших влияние. Они как бы выжидали лишь подходящего случая для удовлетворения своего мелочного мщения. Достаточно привести одну историю, о которой сообщает писатель, вовсе не пристрастный к Осману. Во время переговоров между халифом и бунтовщиками Амр Ибн Аль-Ас находился в Медине. Осман попросил его, как рассказывает этот писатель, заменить его на кафедре и сказать речь к народу, в которой по возможности оправдал бы его правление. Что же сделал Амр? Он превознес превыше небес пророка и всех предшественников Османа, а о последнем ничего не нашел сказать иного, как то, что все его порицают, а он готов оправдываться. «Имейте же терпение, — заключил он, — кто мал, когда-нибудь станет великим, кто худ — потолстеет. Возможно, что отсрочка целесообразная действия лучше, чем торопливость». Это почти не маскированное оправдание бунта возбудило глубокое негодование в халифе. «Ты еще более возмущаешь людей против меня», — крикнул он это-му лукавому человеку. Тот ответил с спокойным бесстыдством: «Помилуй, я все сказал, что знал о тебе наилучшего». На это халиф с горечью заметил: «Знаю, знаю, с тех пор как я удалил тебя из Египта, ты не перестаешь злиться».
Наступило время, когда пришлось отвечать за каждую ошибку, которую когда-либо совершил этот добродушный, но слабый властелин; конец пришел не сразу, дело еще тянулось. В последней беседе между Османом и Алием, посредником глав восстания, халиф отклонил решительно требование отречения и произнес мужественно: «Не сниму одежд, которые сам Бог возложил на меня». Бунтовщики ушли, открыто грозя, что отныне пустят в ход силу. Несмотря на это, ни Алий, ни Тальха, ни Зубейр ничего не предпринимали, чтобы снова поставить город в оборонительное положение. Как кажется, на основании каких-то соображений они потеряли всякую надежду заставить Османа при помощи мирных переговоров на продолжительное время подчиниться их влиянию. Толпы взбунтовавшихся проникли теперь беспрепятственно в город и начали приводить в трепет большую часть жителей, вовсе не склонных к открытому восстанию. В сознании несомненных прав высокого своего поста и проникнутый беззаветной преданностью к воле Господней, Осман с каждым днем выказывал все более и более нравственных сил, что было особенно поразительно видеть в этом достигшем глубокой старости человеке. Он не пропускал ни одного дня и ежедневно предстоял пред общиной на молитве в мечети, но благоговейное внимание, подобающее богослужению, было нарушаемо самым постыдным образом диким шумом чужеземных полчищ. Даже телесные оскорбления, которые этот старый человек должен был выносить, не в состоянии были отклонить его от исполнения им своих обязанностей. Дошло наконец до того, что бунтовщики разогнали молящихся, бросая в них камнями и нанося удары направо и налево, так что халиф вынужден был волей-неволей удалиться к себе в дом. Чтоб защитить жизнь повелителя от открытого нападения, вокруг него собралась маленькая кучка преданных людей, состоящая большею частью из родных и слуг; к ним примкнули некоторые из горожан. Алий, Тальха и Зубейр послали также каждый по одному из своих сыновей туда же, к этой горсточке оборонявших вход в дом Османа. Но это было одно недостойное лицемерие. Если бы они действительно пожелали защитить своего законного властелина, нетрудно бы было, кажется, этим почтенным товарищам пророка созвать мужественных воинов и положить конец всякого рода насилиям.
Предводителем возмутившихся явно считался Мухаммед Ибн Абу Бекр, но руководила, очевидно, другая рука. Началась настоящая блокада халифа в собственном его доме. Некоторое время осаждающие как бы страшились пролить кровь открыто, надеясь, что принудят голодом небольшой отряд, собравшийся вокруг Османа, к безусловной сдаче. Тщетно старый властелин обращался с крыши дома к народу с речью, тщетно пробовал он еще раз обратиться к Алию с просьбой освободить его нападением на осаждающих; ни у кого из тех, коих считали первыми между правоверными, не дрогнула совесть, никто и пальцем не пошевельнул, чтобы заставить осаждающих дать по крайней мере глоток воды тем, которые мучились жаждой в доме халифа под раскаленными лучами июньского солнца. Что бы там ни случилось, влиятельнейшие люди довольствовались только тем убеждением, что бунтовщикам без авторитета старейших товарищей Мухаммеда не добыть прочного успеха у всей общины мусульман; ослепляемые близоруким себялюбием, они позабьши окончательно об обете верности властелину правоверных. Мудро поступили только Айша и хитрый Амр. Первая примкнула к выступавшему в Мекку каравану пилигримов, прикрываясь настоятельною необходимостью посещения святых мест, а Амр удалился с обоими сыновьями в свое имение, находившееся в Палестине: они рассуждали совершенно основательно, что отсутствующие со временем могут действовать свободно. Прошло 10 недель с тех пор, как появились бунтовщики; наступило наконец 18 Зуль-хиджжи 35 г. (17 июня 656), день катастрофы. Давно уже отправлены были послы по областям для призыва наместников на защиту халифа. Абу Муса в Куфе не мог или не хотел ничего сделать, но Омейяды — Ибн Амир в Басре и Му’авия в Дамаске — немедленно выслали для освобождения повелителя отряды войск. Именно теперь дошла до Медины весть, что оба эти отряда находятся в нескольких милях от города. На Му’авию падает особенно обвинение в преднамеренной медлительности, обвинение, по-видимому, довольно правдоподобное, так как уже давно он мог предвидеть опасность. Если бы с своей обычной энергией вздумал он сам предупредить несчастие, а не ждать прямого приказания, то, вероятно, подоспел бы вовремя. И здесь, как и всегда, для холодного политика собственная выгода стояла выше всего. Ему казалось всего благоразумней насколько возможно менее действовать в пользу халифа, ставшего безнадежно непопулярным. В верной своей Сирии можно было выжидать спокойно тот момент, когда в скором будущем, при неизбежном наступлении междоусобицы, легко будет половить рыбку в мутной водице. Но позднейшее предание идет дальше. Оно прямо обвиняет Му’авию в том, будто он жаждал смерти Османа. Мы встречаемся тут опять с одной из обычных клевет, которые систематически придумывались и распространялись против Омейядов. Во всяком случае известие о прибытии сирийских и басрийских войск подало сигнал к гибели халифа. Со всех сторон набросились бунтовщики на дом. Главный вход был завален изнутри, но отдельные небольшие группы бунтарей успели проникнуть во двор, спрыгивая с крыш соседних домов, напали на защитников с тылу и быстрым натиском разогнали их. При этом Мерван был замертво опрокинут ударом меча по шее. Ворвавшиеся устремились неудержимым потоком в дом, проникли в комнату, где Осман с полной величия решимостью выжидал свою судьбу. Невозмутимо продолжал он, невзирая на бряцание оружия, читать дальше Коран, подкрепляясь бодро словом божьим: «Господь не допустит того, чтобы правоверный не был вознагражден… те, которые, когда им говорят: «Враги собрались против вас, опасайтесь их!», еще более укрепляются в вере и отвечают: «Бог защитит нас, он лучший из защитников» — такие люди возвращаются осыпанные милостями Божьими, зло не касается их; они исполнили волю Божью[215]. Когда толпа убийц ворвалась, в первый момент никто не осмеливался дотронуться до седой главы халифа. Со спокойной кротостью отвечал он на град вопросов, упреков и обвинений, сыпавшихся на него со всех сторон, пока наконец грубый Мухаммед, этот выродок Абу Бекра, не ухватил старца за бороду и не крикнул яростно: «Гляди, тебя Бог покарал, старый дуралей»[216]. Твердо ответствовал халиф: «Я не дурак, мое имя Осман, я повелитель правоверных. — Теперь никакой Му’авия и никто на свете не спасет тебя. — Сын брата моего! Отец твой никогда не решился бы вырывать из рук другого могущество. — Если бы мой отец, — возразил Мухаммед, — увидел твои поступки, он счел бы тебя недостойным правления. Но я от тебя хочу совсем другого, не правление только вырву от тебя». Тогда халиф воскликнул: «Господи, защити меня от него, молю Тебя, помоги!» Это были последние слова, произнесенные старцем. Хотя Мухаммед вышел из комнаты, но другие напали на безоружного. Его заслонила собой жена, Наила. Она старалась рукой отразить меч, и ей обрубили пальцы. Вслед затем брызнула фонтаном кровь зятя пророка, его наместника, и залила страницы святой книги, которую умирающий крепко прижимал к груди. Когда оторопевшие защитники успели после первого нападения снова собраться и ринулись в дом, неся спасение, все уже было покончено.
Едва свершилось кровавое дело, задуманное и исполненное слепым фанатизмом и личною ненавистью, допущенное слабою ограниченностью и близоруким эгоизмом, как раскрылись с роковою ясностью для всех соучастников и попустителей неизбежные, тяжкие последствия. И в данном случае результаты случившегося факта оказались не таковыми, какие ожидались до его наступления. Теперь только сразу стало понятно, как Алию, так Тальхе и Зубейру, что подозрение в соучастии должно неминуемо пасть на того, кто примет халифат из рук убийц. Они даже и представить себе не могли, чтобы в общине нашелся такой смельчак, который решился бы попытаться завоевать власть. Только в таком случае, если бы первейшие люди Медины согласились добровольно и единогласно избрать кого-либо, казалось, возможно было, и то отчасти, восстановить уважение к высокому сану властелина, повергнутому во прах, залитому кровью. В таком только случае с таким злодейским легкомыслием порванные узы законности скрепились бы снова, хотя не вполне и кое-как. Увы, слишком скоро обнаружилась на деле вся трудность подобной попытки, но сделать ее было во всяком случае необходимо, и не таковы были эти люди, Малик с сыном Абу Бекра, чтобы отступиться от раз начатого ими предприятия. Египтяне, превышавшие других числом и страстностью, большею частью люди богатые, желали видеть во главе государства Алия, в то время как басрийцы поддерживали Тальху, а куфийцы — Зубейра. Все трое вначале отказывались стать у кормила правления. Тогда бунтовщики потребовали настойчиво от мединцев, обуреваемых отвращением и страхом к убийцам, произвести выборы, напирая на их неотложную необходимость. В то же время продолжались деятельные переговоры с Алием, из всех трех имевшем в качестве двоюродного брата и зятя пророка более прав, к тому же обладавшем наибольшим количеством личных приверженцев. Наконец он объявил, что готов принять власть, если Зубейр и Тальха согласятся его признать. Они же с своей стороны вовсе и не думали изъявлять это желание и уступили только тогда, когда куфийцы и басрийцы, так как надо же было на чем-либо порешить, перешли на сторону Алия. Таким образом, 3 дня спустя после смерти Османа (25 Зу’ль-хиджжи 35 г. = 24 июня 656), Алий признан был халифом, приняв по обычаю легкие похлопывания рук от мединцев и чужестранцев. Позднее Тальха и Зубейр утверждали, что они действовали под давлением принуждения — а именно угроз энергического Малика. В некоторых преданиях сообщается, например, что Малик подгонял Тальху к присяге мечом, как заупрямившегося верблюда. Очевидное преувеличение; одно только справедливо, что вся Медина трепетала от страха пред саблями цареубийц. Трудно действительно даже понять то жалкое положение, в которое поставлены были эти люди. Некогда в качестве ближайших помощников пророка они бодро вели войну со всей Аравией; хотя бы этот Тальха: своим собственным телом заслонил он посланника божия у Охода от целой толпы неприятелей. Легко догадаться, что и здесь, как и всегда, нечистая совесть обращает храбрейших в трусов. Итак, Алий избран был наконец халифом. Лишь немногие из мединцев отказали ему в ударе рукой, в числе их находился и Са’д Ибн Абу Ваккас, покоритель Персии. Ему все опротивело, может быть, брало и раскаяние в том, что он не решился помешать катастрофе. Он отправился в один отдаленный утолок Аравии, в свое имение, отказался от всякого участия в общественных делах, выжидая, когда вся община очутится снова под управлением единого имама. Позднее он не хотел признавать таковым и Му’авию; так он и умер в своем уединении, почти забытый, в 50 г. (670). Несколько личных друзей Османа и родственники его, Омейяды, бежали тотчас же после совершения убийства. Между ними находился и Мерван, быстро очнувшийся от мнимой смерти, а также Ну’ман Ибн Аль-Бешир, отвезший вещественные доказательства смерти Османа — пропитанную кровью рубашку и обрубленные пальцы Наилы — к М’авии в Сирию. На время в Медине наступило спокойствие; бунтовщики тоже потянулись в обратный путь. Но это было затишье перед грозой. Алий, номинальная продолжительность правления которого считается от 25 Зу’ль-хиджжи 35 г. (24 июня 656) до 17 Рамадана 40 г. (24 января 661), начал свое правление мерой настоятельной, но в то же время и бесцельной. Не считая возможным оставлять на прежних постах наместников из Омейядов, так как управление их послужило главным мотивом к нареканиям на Османа, халиф поспешил уведомить их о смещении. В то же время назначил новых главнокомандующих на место Ибн Амира, в Басре, Османа Ибн Хунейфа, вместо Абу Мусы, в Куфе, Аммара Ибн Шихаба; Кайс Ибн Са’д посылался в Египет, а Убейдулла, сын Аббаса, дяди пророка, умершего в последние годы царствования Османа, — в южную Аравию. Там до этого времени управлял Я’ла Ибн Мунья, родом темимит, раньше проживавший в Мекке в качестве клиента одной родственной хашимитам семьи; впоследствии же перешел он на сторону Омейядов. Ибн Амир, который не мог чувствовать себя в Басре в безопасности, уступил свой пост без спора Ибн Хунейфу. Я’ла тоже не дал отпора, но захватил с собою в Мекку туго набитую государственную кассу и там вскоре стал разыгрывать весьма неприятную для Алия роль. Кайс Ибн Са’д был временно принят египтянами также миролюбиво, за исключением некоторого числа личных приверженцев Османа, засевших в местечке Харбита, неподалеку от Александрии; наместник оставил их пока в покое, ему и без того довольно трудно было держаться, ввиду недовольства крайней партии, предводимой Мухаммедом Ибн Абу Бекром, который рассчитывал сам стать наместником. Но Аммар оказался не по нутру куфийцам; им было так хорошо под начальством вечно уступчивого, остерегавшегося от всякого энергического воздействия Абу Мусы. Когда Аммар прибыл с грамотой Алия, его попросту попросили убираться подобру-поздорову. Менее всего, понятно, можно было ожидать готовности подчиниться от Му’авии; сирийские войска слепо верили в него. Лишь месяц спустя после получения извещения от Алия Му’авия послал с Кабисой, одним бедуином из племени Гатафан, письмо с лаконической надписью: от Му’ав’ии к Алию. Когда халиф разорвал конверт, там ничего не оказалось. Тогда обратился повелитель к послу с вопросом: «Что это значит?» Тот, в свою очередь, спросил: «А рискую ли я жизнью?» Он получил в ответ: «Посланников не убивают». Тогда бедуин стал объяснять. «В этом вот какой смысл: я оставил за собой людей, которых может удовлетворить одно мщение». «Как мщение? — спросил в изумлении Алий. — Кому же?» Бедуин воскликнул с пафосом: «Мозгу твоих позвонков. Там 60000 человек; все они рыдали над рубашкой Османа, выставленной всенародно; ею обтянута кафедра мечети Дамаска». Так оно и было действительно. Старый Амр Ибн-Аль-Ас принадлежал не к числу набожных. Все его вероучение заключалось, собственно, в одном изречении; зато же и привязался он к нему с неимоверной цепкостью. Гласило оно так: нет другого наместника для Египта, кроме Амра. Он считал эту страну своею собственностью, завоеванною для самого себя лично; вполне был бы счастлив, если бы дозволили ему снова продолжать собирать с терпеливых коптов выплачиваемые ими налоги. Но за эту дойную корову упрямо держатся еретики-халифы. Алий также вздумал обойти настоящего хозяина; и тот перешел к Му’авии. Со смертью Османа этот последний становился, несомненно, главою дома Омейи. Взоры наместника Сирии начали обращаться к более возвышенным целям. Для мирской партии старинной мекканской аристократии уступить Алию значило отдать в руки набожных мединцев занятое ими могущественное положение; об этом, конечно, не могло быть и речи. Борьба между этими взаимно противоположными партиями становилась неизбежной. Не такой был политик Му’авия, чтобы упустить очень важную поддержку, которую предоставляло ему общественное мнение в роли борца попранного права и мстителя за отвратительное преступление. Поэтому наместник тотчас же после умерщвления халифа хотя сам не делал никаких попыток для спасения главы своей семьи, поднял клич: отомстим за Османа! Это был удар, направленный прямо против Алия. Двусмысленное поведение его во время бунта хотя едва ли возбуждало серьезное подозрение в соучастии в уме Му’авии, который понимал хорошо людей, для менее проницательных могло казаться более или менее преступным. В Сирии принимались все меры, понятно, чтобы превратить это подозрение в уверенность, и вскоре народ поверил в справедливость обвинения. Тоже и Амр, несколько месяцев тому назад сам же раздувавший пламя недовольства, возбуждавший мединцев против халифа, оказался настолько нагл, что стал ревностно кричать с прочими об отомщении убийцам несчастного Османа. Ему, хитрейшему из хитрейших, пришел в голову сатанинский замысел выставить в Дамаске кровавую рубаху и обрубленные пальцы Наилы, чтобы довести до крайних пределов общественное негодование, имеющее среди горячих арабов гораздо большее влияние, чем где бы то ни было.
И в то самое время, когда извне все складывалось так, чтобы усилить еще более могущество партии Омейядов, халифу внутри государства начинали отказывать в поддержке те, которые доселе считались основными столпами ислама. Как ни старался Алий по наружному по крайней мере виду выказать полнейшее равнодушие, заставляя себя упрашивать перед принятием всенародного почитания, он не мог, однако, скрасить то обстоятельство, что дело это в конце концов тесно связано с цареубийством. Нельзя было также никак устранить того неприятного впечатления, что он вел себя трусливо и вероломно. Вот что произвело среди всех набожных, за исключением фанатиков, недовольство новым властителем. Все старательно начали сторониться нового халифа. Хотя вначале мало нашлось таких, которые, следуя примеру Са’да, покидали город, зато призыв к борьбе с Му’авией, объявленный Алием вслед за бесстыдным вызовом первого, никем не был поддержан. За исключением личных приверженцев, которых халиф, положим, имел в достаточном количестве, высоко ценивших его храбрость, красноречие и поэтический дар, а также почитавших в нем двоюродного брата и зятя пророка, никто другой не выказал желания взяться за оружие, хотя всякий должен был понимать, что Омейяды не ограничатся одними угрозами. Меж тем у Алия при всех его разнообразных дарованиях недоставало именно того, что прежде всего необходимо было в его затруднительном положении: способности к быстрому решению. После назначения новых наместников проходили месяцы, а он буквально ничего не предпринимал, несмотря на то что по известным обстоятельствам происходившего в провинциях ему представлялось немало случаев к применению быстрых, решительных мер. По-прежнему продолжал он слишком терпеливо выжидать, не согласятся ли наконец мединцы добровольно принять участие в сирийском походе. Из состояния летаргии подняло его наконец потрясающее известие. Безучастность мединцев показала ясно, что дело Алия не пустило прочных корней в народе. У побежденных соперников, Тальхи и Зубейра, возродились поэтому новые надежды, что можно будет попытать вырвать владычество из его рук Свергнут же возмутившимися Осман, не крепче его и Алий! А верность и вера для этих людей давно уже стали пустым звуком. Оба направились в Мекку, чтобы там подготовить тайком возмущение, под покровительством безнаказанности, даруемой этими святыми местами. Здесь встретились они с Айшей. После катастрофы отсюда она не выезжала, соединившись с Я’лой, обладателем южноарабской казны. Этот последний, конечно, охотно соглашался играть с ними заодно; что же касается «матери правоверных» — для нее не могло быть высшего наслаждения, как опозорить Алия, а тем паче составить заговор[217] против своего смертельного врага. Так поступала она и раньше по отношению к Осману. Ее набожность весьма легко мирилась с гибельною склонностью к интригам; теперь, понятно, стала она не менее Амра и Му’авии возмущаться этим ужасным, чудовищно совершенным преступлением. Всего оригинальнее было то, что большинство Омейядов с Мерваном во главе примкнуло также к этому движению. Вообще не выяснено, почему после умерщвления Османа, вместо того чтобы отправиться к Му’авии, они удалились в Мекку. Может быть, Омейяды полагали найти более верную безопасность в самом святом граде, округ которого ограждался строго соблюдаемым правом неприкосновенности убежища, и предпочитали укрыться там, чем подвергаться риску встречи с бунтовщиками, рассеянными по дорогам в Сирию. Возможно также, что они задумали сначала собрать всех своих приверженцев в этом старинном местопребывании их семьи. Во всяком случае считали они полезным, когда Тальха и Зубейр в Мекке стали во главе недовольных, помогать пока всеми зависящими от них способами расширению возникшего раскола в недрах партии правоверных. Они понимали, что чем более сил истратит Алий в борьбе со своими противниками, тем вернее в конце концов достанется победа Муавии. И эти «прямодушные люди» склонялись по наружному виду признать справедливость взводимой клеветы, а потому соглашались отомстить Алию за пролитую кровь Османа. Когда же оба главные заговорщика вместе с Айшей потянулись в сопровождении 1000 человек в Ирак, чтобы там с помощью своих приверженцев перетянуть на свою сторону многочисленные войска этой провинции, во главе этой странной пестрой толпы очутились и Омейяды. Только один из них оказался вполне честным — это был бывший наместник Османа в Куфе, Са’ид Ибн Аль-Ас. Когда он увидел своих родственников, ехавших впереди Тальхи и Зубейра, то насмешливо окликнул их: «Куда вы идете? Взгляните, мщение позади вас, на спинах верблюдов», этим давал он ясно понять совиновность обоих ехавших позади с бунтовавшими против Османа. Лицемерие их он тоже удачно разоблачил. На вопрос его, кто же из вас после победы станет халифом, они ответили: «Тот, кого выберет община». Тогда он стал им доказывать, что если они действительно хотят мстить за кровь Османа, то обязаны вручить власть одному из сыновей покойного. Они ответили, разумеется, уклончиво. Вместе с некоторыми другими последовавшими его примеру Сайд так и не участвовал в общем предприятии. Да и участникам в заговоре было как-то не по себе; на это лучше всего указывает поведение Айши. Одно неприятное предзнаменование, случившееся во время похода, так встревожило нечистую ее совесть, что она чуть было не вернулась назад; едва ее уговорили. Раби’ II 36 (октября 656) войско союзников достигло Басры; по дороге оно возросло с присоединившимися со всех сторон до 3000 человек. Здесь, как и в Куфе, мнения разделились. В обоих городах издавна были многие лично благожелательствующие Тальхе или Зубейру. Хотя большинство участвовавших в бунте против Османа, услышав дикие вопли о мщении за Османа, должны были волей-неволей держаться Алия, но, с другой стороны, прибытие Тальхи и Зубейра благодаря капризному непостоянству настроения населения быстро увеличило силы другой партии. Наместник Алия, Осман Ибн Хунейф, распорядился благоразумно: неуверенный в надежности своих людей, он не решился запретить противникам занять часть города. Когда же те стали публично обращаться с речами к народу на главной площади города, стараясь умножить число своих приверженцев, Ибн Хунейф стал с успехом и ревностно противодействовать им, причем нашел сильную поддержку у некоторых из более благоразумных. Союзникам приходилось в этих спорах услышать много неприятных истин: противники указывали на распоряжение пророка, по которому следовало «матери правоверных» сидеть у себя дома спокойно, а не таскаться по лагерям вместе с мужчинами. Талхее же и Зубейру, когда они стали неистово громить убийц Османа, сказали прямо в лицо, не желают ли они взглянуть на свои письма, в которых сами же подстрекали когда-то народ против несчастного халифа. Рядом с приверженцами союзников и людьми Алия образовалась в городе еще нейтральная партия, от которой, собственно, и зависел окончательный перевес. Эти последние потребовали представления достоверного доказательства, что Тальха и Зубейр, как они утверждали, присягнули действительно Алию по принуждению. Таким образом, на некоторое время настало затишье, но когда посланные в Медину вернулись с известием, что и там по этому поводу мнения не одинаковы, все осталось по-прежнему в выжидательном положении. Раз ночью напали союзники при помощи нескольких изменников на дом Ибн Хунейфа и взяли его в плен. Потеряв своего предводителя, друзья Алия все еще не сдавались, но после долгих бесцельных переговоров были наконец побеждены в открытом бою. Басра очутилась теперь в руках Тальхи и Зубейра. Чтобы заставить всех окончательно уверовать в искренность их стремления мстить за кровь Османа, совершен был ряд ужаснейших злодеяний. Принялись казнить приверженцев Алия всех поголовно как соучастников в цареубийстве, во всяком случае не более виновных, как и те, которые их умерщвляли. Отвратительная резня оказалась к тому же вскоре непростительной ошибкой, навлекшей на виновников ее справедливую кару. Между убитыми были люди всеми почитаемые, находившиеся в близких отношениях с наиболее влиятельными жителями Куфы. Поэтому, хотя до сих пор в этом последнем городе у Алия было не особенно много приверженцев, теперь мнение большинства окончательно склонялось в ущерб союзникам. Ка’ка’, герой Кадесии, громко стал выражать свое негодование и вместе с другими наиболее влиятельными людьми начал противодействовать Абу Мусе Аль-Аш’арию, доселе почитаемому всеми. Этот последний, понятно, был противником Алия за его попытку сместить его с должности. Когда почти одновременно прибыли послы Алия и басрийцев, наместник старался уговорить своих сограждан, чтобы они по крайней мере оставались нейтральными. И действительно, посланникам Алия, неоднократно прибывавшим, не удавалось добиться желаемой цели. Всех, которых посылал Алий: Мухаммеда Ибн Абу Бекра, Малика Ибн-Агатара и других, — Абу Мусе легко было дискредитировать как заведомых цареубийц. Наконец явился в Куфу сын Алия, Аль-Хасан. Был это довольно обыкновенный и бесхарактерный человек, но как внук пророка пользовался некоторым уважением; к тому же его сопровождал старый Аммар Ибн Ясир, изучивший хорошо местные обстоятельства еще со времени неудачного управления своего при Омаре. От имени Алия объявлялось во всеуслышание, что он избирает Куфу местом своей резиденции — в Медине ему становилось тесно, что уже выяснилось теперь окончательно. Это заявление, совместно с кипучею деятельностью Аммара и присутствием Хасана, возымело значительное действие. Ка’ка’ с соумышленниками открыто принял сторону Алия, а Абу Муса был совершенно оттеснен. Вынужденный покинуть город, наместник удалился, озлобленный, готовый ежеминутно дать волю своему недовольству, но пока не находил еще удобного случая.
По-видимому, положение вещей сразу менялось. Тотчас же по полученному в Медине известии о движении Тальхи и Зубейра Алий собрал маленькую группу своих приверженцев — их было едва ли более 900. Предстояло поторопиться, насколько возможно, дабы предупредить союзников в Ираке. Дни за днями тянулись, а халиф все не мог выступить в поход, так что прежде чем он успел достигнуть границ Ирака, Басра уже пала. Когда он вступал в Зу-Кар, где когда-то происходило большое сражение между племенем Бену Бекр и войсками Хиры, перед ним предстал с печальной вестью Ибн Хунейф, прогнанный из Басры союзниками, с обрезанными волосами на бороде, бровях и ресницах. Итак, со своей маленькой толпой приверженцев Алий очутился сразу в виду вдесятеро сильнейшего неприятеля. Но вскоре прибыли в лагерь 900 куфийцев, сопровождавших Хасана, присоединилось также несколько тысяч басрийских беглецов; мало-помалу стали подходить все новые толпы вспомогательных войск, так что в небольшой армии его вскоре насчитывалось от 15 000 до 20 000 человек; более ни в каком случае не могло быть у союзников. Но халиф прежде всего рассчитывал на обаяние вверенной ему власти и все еще надеялся восстановить мир без пролития крови. Еще не покидая Зу-Кар, послал он Ка’ка’ в Басру, и действительно, предложения его были выслушаны союзниками. Невзирая на ослепление личных самолюбий, трудно было скрыть даже от самих себя, что во всех отношениях — не только ввиду внешних врагов, но и общины — тяжкая ответственность падала на того, кто направит оружие мусульман друг против друга, вместо того чтобы соединенными силами защищаться и далее распространять веру в пределах Персии и Византийской империи. Весьма возможно, что Алий пытался указать путь и средства к совместному управлению. Так или иначе, Ка’ка’ вернулся с известием, что союзники готовы вступить в переговоры, если Алий согласится удалить из своего войска всех подозреваемых в цареубийстве. Партии недовольных необходимо было поставить это условие, так как она же раструбила всюду, и с таким превеликим шумом, что мщение за смерть Османа — единственная цель всего похода. Тем не менее предложение было слишком дерзкое. Давно ли Мухаммед Ибн Абу Бекр вместе с Малик Аль-Аштаром усердно хлопотали, убеждая куфийцев перейти на сторону Алия; было бы грубой неблагодарностью отстранить их теперь от себя. Алий, однако, решился и на это. Неизменно верный и признательный доселе к своим приверженцам, в данном случае он жертвовал ради высших целей давно сложившимися убеждениями. Выступая из Зу-Кар к Басре, халиф послал наперед свое согласие на предложенное ему условие и одновременно отдал повеление всем участвовавшим в возмущении против Османа отделиться от войска и оставаться здесь на месте. Новый оборот дела не мог, разумеется, понравиться этим последним; ни на минуту не могли они сомневаться, что подвергнутся опасности быть пожертвованными ради восстановления всеобщего мира. По выступлении Алия с войсками далее они стали совещаться. Долго они спорили и наконец решились выискать случай и нечаянным нападением на союзников вызвать междоусобную войну. Втихомолку потянулась эта небольшая, но воодушевленная крайней решимостью толпа[218] вслед за войсками Алия. Когда халиф разместился в одном из предместий Басры, они укрылись в соседней Хуреибе. Несколько дней продолжались дружеские сношения между людьми Алия и союзниками; оба войска, видимо, старались сблизиться. Казалось, раздор постепенно утихал; Зубейр, как говорили, прямо обещал Алию не подымать против него оружия — носились слухи, что халифу удалось поссорить его с Тальхой и заманчивыми обещаниями перетянуть на свою сторону. Вдруг однажды, в утренних сумерках, в месяце Джумаде I 36 (ноябрь 656)[219], цареубийцы внезапно напали на отряды союзников, стоявших также в Хурейбе. Как они рассчитывали, так и случилось; с обеих сторон были убеждены, что перемирие прервано; оба войска бросились с остервенением друг на друга. Судя по тем спутанным известиям, которые дошли до нас об этом сражении, оказывается, что первая битва, в которой дрались мусульмане с мусульманами же, была жестока и упорна. Прочно установившееся религиозное единение до известной степени расторгло старинные племенные узы; многие члены одного и того же племени жили одни в Басре, другие в Куфе: вот и дерутся теперь Раби’а против Раби’а, Мудар против Мудар[220], сражаются равно друг против друга герои персидских войн и набожные начетчики Корана. Неохотно вступал в бой, конечно, один Зубейр, которому слишком много было обещано Алием во время веденных предварительно мирных переговоров; погнало его в сражение, как говорят, издевательство собственного сына Абдуллы. Вскоре оставил он, однако, поле сражения, когда успел поддержать старинную честь испытанной своей храбрости. Но невдалеке от сражающихся настигла его бесславная смерть от руки безвестного бедуина; коварно поразил этот воин стоявшего спокойно на молитве полководца, полагая заслужить этим благосклонность Алия. В пылу сражения Тальха был тоже тяжело ранен и изошел кровью прежде, чем успел достичь города. Его смерть и удаление Зубейра ослабили стойкость очутившегося без предводителей войска. Толпы бегущих мчались мимо верблюда, на котором в своем паланкине восседала Айша, «мать правоверных». Пронзительным, визгливым голосом взывала она к своим «сынам», приглашая их снова начать прерванную битву. Один из близ стоявших приверженцев ее высоко поднял святую книгу божию и ринулся очертя голову на напиравшего неприятеля, а Айша снова завыла: «Аллах! Аллах! Вспомните об Аллахе и об отчете ему». И снова заколыхались вокруг энергической вдовы пророка волны сражающихся; высоко воздымался над бойцами ее верблюжий паланкин. Наконец и он усеян был сплошь стрелами, словно еж иглами. Даже Малик, вступивший так храбро в бой с Абдуллой Ибн Зубейром и нанесший ему значительную рану, и тот принужден был отступить за невозможностью ухватиться за поводья верблюда Айши: кругом животного выросла живая стена; особенно храбро дрались люди из племени Дабба. Невольно подался Малик назад и наткнулся как раз на могучего Ка’ка’. На брошенный ему мимоходом укоризненный вопрос, уж не вздумал ли он бежать, храброму воину ничего не оставалось, как промолчать. За дело надо было иначе приняться. На стороне Алия оказался один из даббитов; он крикнул своим землякам, прося пропустить его к ним для переговоров. А сам между тем, не проронив ни словечка, быстрым ударом перерезал одно из коленных сухожилий у верблюда; животное закачалось и рухнуло. Живо подскочил Ка’ка’ со своими, овладел паланкином с Айшей, и мужественным защитникам ничего не оставалось, как отступить. Всякое преследование, умерщвление раненых и грабеж города были строго воспрещены Алием. Сама Айша, взятая в плен, нисколько не смутилась от понесенной неудачи и гневно стала разносить брата своего, Мухаммеда Ибн Абу Бекра, а также и других, вымещая на них свою досаду. Ее, конечно, не тронули пальцем и отпустили с миром в Мекку; по окончании паломничества в том же году она вернулась в Медину. Смерть обоих соперников более, чем самая победа в «верблюжьем сражении», доставила Алию неоспоримое владычество над всем Ираком, население которого теперь без сопротивления признало его своим властелином. Так как в Аравии нельзя было предполагать возмущения, по крайней мере открытого, оставался один Му’авия, продолжавший оказывать явное неповиновение халифу. Между тем, как ни мала была по внешнему пространству сирийская провинция в сравнении с владениями Алия, Му’авия все-таки располагал средствами если не значительно большими, то далеко более надежными. Необходимо было прилагать постоянные усилия, чтобы держать в руках только что завоеванные страны к востоку от Тигра; поэтому в настоящее время эти области были скорее бременем, чем помощью для того, кто ими владел. С другой стороны, Египет имел вообще малую связь с остальными провинциями и при малейшем неуспехе легко мог перейти на сторону соседей Сирии. Таким образом, кроме беглецов и союзников пророка, притекавших многочисленными толпами для борьбы с безбожным Омейядом, Алию можно было рассчитывать собственно только на иракцев, но их быстро меняющееся настроение не обещало большой выдержки. Му’авия между тем не дремал. Лишь только дела Алия стали немного поправляться, он позаботился притянуть к себе все войска под благовидным предлогом держать в страхе ненадежные пограничные округа Армении. Хотя войско его не особенно превосходило численностью пестрые толпы Алия, но он мог во всяком случае уповать на сирийцев, как на самого себя. Издавна сумел он привязать их к себе мудро рассчитанной системой строгой дисциплины и личного вмешательства, а главное — искусным применением подчас широкого оделения щедротами. И все же, когда в середине 36 (в начале 657) Алий, перенесший свою резиденцию в Куфу, обратился к нему снова с требованием признать его халифом по примеру остальных товарищей пророка, наступил и для Му’авии трудный момент. Становилось слишком ясным, что новый отказ поведет к страшной междоусобной войне и ислам может быть потрясен в самых основаниях, грозя гибелью тем, которые осмелились пожертвовать делами веры ради удовлетворения личного честолюбия. Нельзя было также представителям мекканской аристократии обманываться, что вся их кропотливая работа, при помощи которой унизительное поражение племени курейш Мухаммедом преобразилось в могущественную власть предводителей этого самого племени над возникшей новой мировой империей, обратится в прах, лишь только они согласятся подчиниться. Поэтому Му’авия вместе со старым Амром, ставшим отныне душой его политики, решили продолжать сопротивление, понятно, под благовидным предлогом все прежнего лозунга — мщения за Османа. Кто был поумнее, не более Му’авии верил в эту побудительную причину. В то же самое время написал наместник Сирии письмо к Са’д Ибн Абу Ваккасу, в котором выражал упование, что те превосходные люди, которые когда-то участвовали в выборе Османа, из первых помогут отомстить за пролитую его кровь. Он напоминал, что так поступили Тальха, Зубейр и Айша; следовало бы, по его мнению, к ним примкнуть и Са’ду. Последний ответил сухо: упомянул, что Алий в числе избирателей Османа был из первых, что же касается Тальхи и Зубейра, они бы сделали гораздо лучше, если бы оставались дома, а «матери правоверных» — да простит Аллах. Так и не пожелал он выступить из своего уединения.
Му’авии зато лучше удался другой маневр. Именем Алия управлял Египтом энергический и притом рассудительный Кайс Ибн Са’д. Он был настолько благоразумен, что не трогал в Харбите поселившихся там противников халифа; с своей стороны и они нисколько не выказывали желания вступать в открытый бой. Человек этот для Му’авии был как бельмо на глазу. На одно письмо, в котором он было попытался отвлечь его от Алия, Кайс ответил прямо и не особенно вежливо: «Вижу, по-прежнему ты остался мекканским идолопоклонником, неохотно принял когда-то ислам, а теперь покинуть его хоть сейчас готов». Поэтому Му’авия с радостью обещал Амру наместничество в Египте; тому тоже страстно хотелось заполучить в руки все средства доходной страны; для этого необходимо было прежде всего устроить так, чтобы Алий послал вместо Кайса человека взбалмошного, дабы тот наделал побольше глупостей в наместничестве. Состряпано было от имени Кайса письмо, в нем постарались поместить как можно более выражений мнимой дружбы наместника к мстителям за Османа. Это подделанное послание быстро пошло по рукам, пока не достигло халифа. Дарования Алия, увы, не имели зачастую ничего общего с политикой, в которой он оказывался постоянно чистым ребенком. Ослепленный в свою очередь диким фанатизмом, Мухаммед Ибн Абу Бекр первый объявил ему про «измену» Кайса, и халиф пошел прямо на ловушку. Немедленно же на смену деловитого правителя послан был этот самый Мухаммед, успевший в самое непродолжительное время привести весь Египет в замешательство и породить смуту. Великодушный Кайс и не думал мстить своему повелителю за его глупость: он предложил ему даже свой меч в предстоящей войне с Му’авией, так как именно теперь войска Алия отдельными отрядами передвигались через Месопотамию к границам Сирии. Были это воины из всевозможных провинций, предводимые своими наместниками; тут находились Аль-Аш’ас Ибн Кайс из Азербайджана, Джарир Ибн Абдулла из Хамадана, Абдулда Ибн Аббас из Басры. Ядро войска составляли более 1000 человек старинных сподвижников пророка; между ними оставалось еще 70, сражавшихся под Бедром; встречались также люди из Куфы, покорители Персии. Когда армия подошла к Евфрату в том месте, где река образует большую дугу к юго-востоку, командование авангардом было вверено храброму и беспощадному, но надежному Малику; он принудил непокорных жителей Ракки построить немедленно мост. Успевшие переправиться на южный берег вскоре ощутили наступление войск Му’авии. Полчища Алия перевалили наконец через мост. Но халиф отдал строгое приказание на первых порах лишь отражать делаемые неприятелем нападения: и здесь, как и перед «верблюжьим сражением», он не хотел упустить ни одного средства, могущего отклонить кровопролитие между мусульманами. Поэтому завязывались только форпостные стычки. Дрались горячо лишь раз. Оба войска разместились на полосе земли, называемой Сиффин; это был, собственно говоря, южный берег Евфрата между его большой излучиной (там, где он поворачивает на восток) и Раккой; так называется эта местность и поныне. Предводителю авангарда Му’авии, Абу’ль-А’вару, удалось отвлечь противников от Евфрата, так что вскоре они стали ощущать недостаток в воде. Алий поневоле вынужден был разрешить нападение, и Малику удалось со своими всадниками, при поддержке пехоты Аш’аса Ибн Кайса, проложить себе дорогу к реке и оттеснить от нее войска Му’авии (начало Зу’ль-хиджжи 36 = конец мая 657). Но Алий все еще надеялся оттянуть время решительной встречи; для этого он повелел не препятствовать неприятельским войскам пользоваться водою реки. Одновременно халиф послал еще раз посольство к Му’авии, но, как и прежние, оно не имело никаких последствий, так как при этом Шабас Ибн Риб’ий бросил Омейяду прямо в лицо упрек, что его вечный лозунг мщения за Османа рассчитан, вероятно, на одних дураков. Эти слова произвели, понятно, такое же впечатление, как и все вообще неприятные истины. Между передовыми отрядами обеих армий снова завязались бесконечные стычки, и в этих незначительных столкновениях прошел весь последний месяц: как передавали позже, «обе армии — иракская и сирийская — избегали со страхом общей встречи, опасаясь полного самоуничтожения». И они имели полное основание опасаться этого. Вступить в борьбу собрались лучшие силы ислама, и цена победы легко могла оказаться для самого победителя слишком дорогой. Немудрено поэтому, что к началу 37 г. (середина июня 657) было заключено на месяц Мухаррем перемирие для возобновления дальнейших переговоров между обоими предводителями. И все же это было роковою ошибкой для Алия: потворствуя своей собственной нерешительности, охотно откладывая развязку, он причинял величайший вред своим действительным интересам. Это было новым доказательством его полнейшего непонимания людей. Как мог он вообразить, что и теперь в состоянии понудить Му’авию к уступчивости мерами кротости, как мог не заметить опасности этого продолжительного бездействия для некоторых элементов своего же войска, тем более ввиду дружественных переговоров с противником. Положим, в общем продолжала существовать резкая рознь между сирийцами и иракцами так же, как и непримиримая ненависть старых сподвижников Мухаммеда к мирской партии Омейядов. Но столь же известно было прихотливое и своенравное настроение куфийцев, замеченное уже несколько лет тому назад; вскоре действительно обнаружилось, что в рядах их не один изменник выжидал только время для того, чтобы повыгоднее продаться Му’авии. Конечно, при характере Алия вовсе не удивительно, что он, который по одному доносу сменил преданного ему Кайса Ибн Са’да, бывшего далеко от него, теперь ни за что не поверил бы, что измена назревает тут же, на его глазах. Целый месяц разъезжали послы, направляясь от одного лагеря к другому, продолжали усердно толочь воду в ступе, по-видимому, изыскивая всевозможные ухищрения, чтобы добиться наконец решения, кто, собственно, виновен в умерщвлении Османа. Требования Му’авии выслать из войска убийц Османа Алий на этот раз, конечно, не исполнил: настолько-то его умудрил опыт со времени «верблюжьего сражения». Но он сам в течение четырех недель ничего не предпринимал, меж тем как Му’авия совместно с Амром не упускали ни единого подходящего случая: выведывали у каждого посланника все, что было им нужно, и сеяли в неприятельском лагере чрез своих послов щедрою рукою любезности и обещания.
Наступил последний день Мухаррема, перемирие истекало. Алий торжественно отринул все предложения сирийцев. Войска стали готовиться к бою. Но противники еще медлили: страшновато становилось обеим сторонам поставить все на карту; так проходили первые дни (1–7 Сафар 37 = 19–25 июля 657), завязывались отдельные стычки, случались по-старинному единоборства, но до общей свалки еще не доходило, ни та, ни другая сторона не одерживала значительного перевеса. Наконец вечером на седьмой день Алий решился развернуть все свои силы. При вечернем богослужении воспоследовало окончательное распоряжение, и ночью все приготовились. На другое утро (в среду 8 = 26 июля) все войско выступило против сирийцев, соединенные полчища которых стояли также в боевом строю. При расположении войск Алий старался, где только было возможно, заставить сражаться родственные племена друг против друга: аздов Басры против аздов сирийских, хат’амов куфийских против хат’амов сирийцев, и так повсюду, где только находились в обоих войсках части, принадлежавшие к одним и тем же племенам. В этих тактических передвижениях, как кажется, прошла большая часть времени, ибо до нас дошло вообще одно только, что в этот день сражались. Во всяком случае бой разгорелся с полной силой лишь на следующее утро (четверг 9 = 27 июля). Сам Алий, окруженный мединцами, старинными беглецами и союзниками пророка, командовал центром, правым крылом руководил Ибн Будейль, левым — Абдулла Ибн Аббас, конницей которого управлял Малик Аль-Аштар. И на стороне противников полководец также находился в средине. Здесь Му’авия приказал разбить для себя большую палатку, оставленную под прикрытием конницы Дамаска, предводимой Амром Ибн Аль Асом. На левом крыле командовал Хабиб Ибн Маслама — покоритель Армении, правым — химьярит Ибн Зу’ль-Кела; авангард состоял по-прежнему под управлением Абуль-А’вара, пехотой Дамаска в центре командовал Муслим Ибн Укба. Силы обеих армий почти были равные: против 70000 воинов Алия стояло никоим образом не более 30000 сирийцев. Как то, так и другое войско могло похвалиться особым отборным отрядом: тщательно подобранные люди торжественно поклялись Му’авии победить или умереть. Между куфийцами также нашлось порядочное количество ревностно набожных, которых прозвали за их непрестанное изучение Корана «чтецами»; они держались крепко друг за друга и теперь разделились на три отряда, предводимые Ибн Будейлем, Кайсом Ибн Са’дом и старым Аммаром Ибн Ясиром. Были это люди решительные, многие из них принимали участие в цареубийстве: отвращение свое к Осману они перенесли с удвоенной силой на муавию. Бой открыл Ибн Будейль, напирая с необыкновенной силой на левое крыло сирийцев. Ему удалось оттеснить Хабиба и при помощи своих «чтецов» проложить дорогу к центру неприятельского войска — чуть что не дошли они до палатки Му’авии, но тут встретили отпор: отряд присягнувших принудил их податься назад. Далее посланные к ним на подмогу Алием из центра мединцы, на этот раз, впрочем, действовавшие вяло, не могли восстановить перевеса. Между тем на левом крыле иракцев дело шло не совсем благополучно. Арабы юга, предводимые Ибн Зуль-Кела, одержали здесь перевес, так что это крыло держалось благодаря лишь особенной храбрости некоторых находившихся там из племени Раби’а. Сам Алий бросился к ним на выручку, удержал бегущих и возобновил бой, а на правое крыло послал Малика со всей его конницей. Малику также удалось остановить начавшееся было там бегство и проложить дорогу саблями к находившемуся в большой опасности со своими «чтецами» Ибн Будейлю. И снова началось наступление. При первом же движении вперед пал Ибн Будейль, врезавшийся со своими «подобно тарану»; Малик тотчас же принял начальство и успел далее самих «клятвенников» оттеснить снова до самой палатки Му’авии. Уже первые четыре ряда отчаянных храбрецов были смяты нападающими. Му’авия потребовал лошадь, приготовляясь сесть и ускакать. Но вдруг раздался старый мужественный голос, как бы случайно прокатившийся до него эхом и пробудивший в нем чувство чести, — и наместник не сдвинулся с места. Об этом постарался, как оказалось, Амр, спокойно крикнувший: сегодня — «танец смерти», наутро — «блеск владычества». «Клятвенники» стояли стеной. Раз еще удалось проникнуть сюда толпе «чтецов» под предводительством Аммара. «А, вот где ты, Амр, за Египет готов и совесть продать, так погибни же!» — крикнул он. Несмотря на свою глубокую старость, товарищ пророка, Аммар, сражался с неприятелем подобно льву, но даже принесенная им в жертву жизнь не могла доставить окончательной победы. Оба войска продолжали драться без передышки — казалось, не будет и конца бою. Тогда Алий, завидя издали Му’авию, крикнул своему противнику: «Зачем нам продолжать эту бойню людскую, выходи, вызываю тебя на суд божий. Кому из нас удастся положить на месте другого, пусть тот и властвует». Амр стал убеждать Му’авию принять вызов, но тот решительно отклонил предложение. «Разве ты не знаешь, — проговорил он, — что еще не было такого, который бы, сражаясь с ним, не был убит». Когда же Амр продолжал настаивать, доказывая, что не совсем прилично так принижаться, наместник с сердцем ответил: «Я вижу, тебе желательно стать властелином вместо меня». Всем были действительно известны храбрость и искусство владеть оружием Алия, так что Му’авии нельзя было ждать благоприятного исхода единоборства. Трудно поэтому было его обвинять за то, что он отклонил такое рискованное решение боя. Даже ночь не в силах была развести бойцов: во многих местах на поле сражения борьба продолжалась вплоть до самого утра. Это была вторая «ночь грохота», подобная той, которую пережили когда-то победители при Кадесии. Наконец утром на третий день (10 Сафар = 28 июля 657), казалось, близилась развязка. Малик был окончательно назначен предводителем правого крыла; он собрал всю свою конницу и приготовился к последнему решительному удару; напирая с бешенством на сирийцев, он успел-таки загнать их в самый лагерь. Командовавший по-прежнему центром Алий, заметя победоносное наступление своего подчиненного полководца, бросился с пехотинцами центра на Му’авию. Наместнику предстояла великая опасность; нападение велось с двух сторон, так как левое его крыло было окончательно истреблено. Но «война — игра в обман», сам пророк так выражался. Может быть, уже заранее на всякий случай подготовлялась одна из самых недостойных комедий всемирной истории. Опять-таки за Амром остается заслуга изобретения ее: вдруг на копьях очутилось столько Коранов, сколько можно было их достать. Сирийские воины стали громко кричать иракцам: «Глядите, вот где, в книге Божией, следует искать правоверным разбор распрей, а не во взаимном истреблении. Прекратим бой, назначим третейский суд, пусть разберет он притязания Алия и Му’авии, руководствуясь словом Наивысшего, и все уладится». Как ни смешно было подобное предложение, и в то именно мгновение, когда уже наступала решительная победа, и хотя легко было возразить, зачем же не было предложено это ранее, перед пролитием крови[221], тем не менее воззвание это произвело на обе воюющие стороны громадное впечатление. Столь велико было уважение, которое питали действительно набожные мусульмане к Священному писанию, что на них во всяком случае должна была произвести потрясающее действие та мысль, что следует почерпать решение из непреложного источника истины. К тому же «чтецы» были людьми не только набожными, но и пропитанными насквозь старинным арабским чувством безграничной независимости. Их демократическому складу ума показалось в высшей степени лестным, в качестве лучших знатоков откровений, стать представителями общины в решении вопроса о халифате. Вот почему первыми перестали драться именно эти люди. Их примеру последовали очень многие, но по совершенно иного рода побудительным причинам: это были изменники, прислушивавшиеся во время перемирия к нашептываниям послов Муавии; очень может быть, что они именно приняли на себя роль, которую не постыдились теперь разыгрывать. Во главе их стоял все тот же Аль-Аш’ас Ибн Кайс, киндит, изменник своему собственному народу. Никогда не мог он простить набожной Медине за свое развенчанное южноарабское королевство и ухватился с горячностью за случай помочь выкрасть победу и утешить себя поздним мщением. Тотчас же стал он громко ораторствовать, убеждал Алия поскорее отозвать Аштара, продолжавшего сражаться на противоположном краю позиции, и предложил свои услуги отправиться к Му’авии, дабы условиться насчет предстоящего третейского суда. Тщетно халиф стал сгоряча упрекать «чтецов», как они не понимают, что от подобных людей, как Му’авия, Амр, Ибн Абу Сарх и всех прочих их сотоварищей, достаточно известных как исконных врагов веры и Корана, можно ждать лишь одного обмана.
Не помогло ничто: слепые фанатики и изменники напирали со всех сторон на повелителя, посыпались глухие угрозы, послышались громкие крики, что он готовит себе судьбу Османа, если станет медлить, — волей-неволей приходилось уступить и послать вестника к Малику. Смелый начальник кавалерии выходил просто из себя, сначала не хотел ничего и слышать; только тогда, когда ему объявили прямо, что Алия умертвят, если он не прервет немедленно сражения, с сокрушенным сердцем должен был этот храбрый воин остановить бой. Когда же он приблизился к «чтецам», то не выдержал и разразился жесточайшими ругательствами за совершенную ими глупость. Гневно кричал он им: «Ведь мы уж победили, дозвольте хоть на минуту вернуться к моим войскам. Я живо покончу с безбожником, который никогда в жизни не прибегал за советом к Корану».
Все было напрасно. Подкрепляемые в своем набожном упрямстве изменниками, «чтецы» настаивали на своем желании. Отрезанный от своих личных приверженцев, окруженный толпами отказывающихся повиноваться, Алий, невзирая на свое испытанное бесстрашие в бою, отступил в ужасе перед прямой угрозой положить его тут же на месте. Вечно неспособный на смелое решение, он позволил наконец вырвать согласие и послать Аш’аса к сирийцам, подготовляя этим самым проигрыш всего своего дела.
Если он воображал, быть может, что ему удастся добиться по крайней мере назначения беспристрастного третейского суда, то и в этом вскоре пришлось разочароваться. Аш’ас вернулся с известием, что там соглашаются назначить с каждой стороны по одному третейскому судье; по Корану должны они будут решить, кому подобает владычество: Алию или. Му’авии. Сирийцы избрали, конечно, Аира, мятежные же иракцы, все еще не выпускавшие Алия, потребовали, по наущению Аш’аса, чтобы он назначил Абу Мусу Аль-Аш’ария, того самого наместника Ирака, который потерял свое место при переходе куфийцев на сторону Алия. Правда, он объявил, что не примет никакого участия в войне, но на него падает подозрение, что был заодно с Му’авией и Аш’асом, чего, конечно, набожные «чтецы», уважавшие в нем старейшего сподвижника пророка, и не подозревали. Так или иначе, человек этот находился невдалеке: поджидал в маленьком местечке, несколько на юг от Сиффина, чем дело кончится. Алий знал, разумеется, что в этом человеке он не может встретить особенно теплого заступника своих интересов, но, с другой стороны, ясно понимал, что несогласие его ни к чему не послужит. Предложение его назначить Малика было отвергнуто с издевательством. Между тем подходили войска Малика, но нерешительный халиф опять испугался ответственности, в случае если подаст повод к вооруженному столкновению между своими собственными приверженцами, и стал снова приноравливаться к обстоятельствам, как умел, наперекор внутреннему своему убеждению. Абу Мусу разыскали, и дня два спустя был подписан договор: оба третейские судьи должны были отправиться в месяце Рамадане текущего года в Думат Аль-Джандаль, оазис сирийской пустыни, лежащий на середине пути между Сирией и Ираком, для постановления своего решения; а оба войска тем временем должны были отступить на места прежних своих стоянок[222].
Подумать только, какое пагубное бессмысленное заблуждение: 70000 поседевших в боях воинов, огромное большинство которых обладало притом недюжинным умом, выступило в дальний поход, дабы подавить возмущение известной партии, отличавшейся далеко не религиозным направлением. А затем, в момент достижения победы, после неслыханных напряжений и жертв, эти воины преспокойно ворочаются домой, удовольствовавшись простым заявлением противников, что и они, собственно говоря, люди тоже весьма набожные. Но порыв дикого безумия прошел скоро: наступило покойное рассуждение, и в войске Алия возникло всеобщее недовольство. Тесный круг приближенных — Малик, Ибн Аббас и Кане, — хотя тоже сильно озлобленные вообще на ход дел, не отказываются служить по-прежнему своему властелину, но настроение людей из Куфы и Басры было весьма неблагоприятное. Преобладавшее чувство гордости свободного араба заставило многих взглянуть с презрением на действия наместника пророка, дозволившего себе уступить толпе мятежников потому только, что они угрожали ему смертью. Главные же виновники печального исхода похода, проявившие набожность не по разуму, куфийские «чтецы», мало-помалу додумались наконец, что Абу Муса, хотя и сподвижник пророка, пристрастный судья, и что в конце концов Му’авия с Аш’асом ловко-таки их поднадули. Казалось, проще всего было сознаться в совершении большой глупости и стараться на будущее время лучше соблюдать дисциплину, а они дотолковались до того, что стали упрямо отвергать обоих третейских судей и потребовали от Алия нарушения договора. На это, конечно, он не мог согласиться. Тогда толпа в 12000 человек отделилась от него и продолжала обратное движение в Куфу отдельно от главного войска. Среди этих отщепенцев очутились самые разнообразные элементы: рядом со многими подозрительными личностями, которыми руководили инстинкт буйства и искание случая к грабежу и насилиям, были и многие ревностные приверженцы Алия, но ныне разочаровавшиеся в нем, когда он ради сохранения жизни вздумал уронить достоинство халифа; так, например, очутился между ними Шабас, один из отъявленных противников муавии. Далее попадалось здесь множество бедуинов, закаленных бойцов, участвовавших в персидских походах; прежде всего они желали, если уж это так нужно было, мощного властелина, а этого презирали за его малодушное поведение. Наконец, были здесь «чтецы», поддерживающие упорно фактически примененное против Османа старинное основное положение, что халиф теряет право на сан за нечестивый образ жизни либо за прегрешения против предписаний Св. писания. Вскоре они стали развивать свое вероучение как догмат, пока теоретически. Так как по самой природе вещей среди союзников по общему делу мало-помалу устанавливается известного рода уравнение взглядов, так как сверх того и «чтецам», и представителям свободолюбия, столь укорененного в среде бедуинства, равно присущи были одни и те же основные демократические воззрения, прямо противоположные притязаниям халифа на безусловное повиновение, то поэтому не удивительно, что все эти люди скоро выработали и признали обязательными некоторые ясно формулированные положения, которые и характеризировали их впоследствии как религиозно-политическую секту резко пуританского оттенка. «Владычество должно быть предметом совещания после победы. Богу одному подобает благоговение, предписывается совершать добро, запрещается несправедливость». Таковы были основные начала для этих последовательных приверженцев суверенитета общины. «Никакого решения вне Божеского»[223] — был их воинский клич. Пока же выжидали они, как поступит далее Алий по отношению к словам господним; он все еще был для них бесконечно ближе, чем этот безбожный мирянин Му’авия; быть может, думали они, халиф снова вступит на стезю Господню. Когда иракские войска приблизились к Куфе, недовольные расположились лагерем в Харура, соседней деревне. Придерживаясь слога Корана, они говорили, что пожелали отделиться от неверующих «выходом на божий путь», вот почему и назвали их хариджиты, «выходцы»[224].
Если хариджитов следует считать за представителей арабо-исламского духа, так сказать, в самой чистой, абстрактной форме, то они были естественною противоположностью по отношению к личным приверженцам Алия, когда и эта последняя партия твердо сложилась. Персидско-пантеистические взгляды последней выросли на только что завоеванной почве Ирака и восточной Персии и должны были подготовить совершенно новое религиозное и национальное развитие. «Партию Алия», Ши’ат-Алий, составляли просто те, которые требовали, чтобы владычество раз избранного халифа не подвергалось никакому надзору пуритан общины. К ним принадлежали прежде всего истинно верные, подобные Малику и Кайсу, затем находившиеся в родстве с Алием, как представителем семьи пророка, так, например, двоюродный брат его, Ибн Аббас, со своими приверженцами; далее — последователи учения Абдуллы, сына Сабы, которые сплотились вокруг халифа, питая особое почтение к самой личности Алия; наконец многие иракцы, примкнувшие из отвращения к сирийцам и к Муавию — его главному врагу. Весьма естественно, что эти ши’иты халифа изыскивали тоже всевозможные доказательства против тех, которые на каком бы то ни было основании ничего не хотели знать об Алии. С другой стороны, персы, в стране которых приходилось жить, если даже не принимать в расчет рабов и рабынь, во всяком случае составляли в этих провинциях большинство городских жителей[225]. Это население издавна привыкло, со времени еще своей независимости, подчиняться старинной и глубоко укоренившейся династии. Задолго до ислама, под давлением пантеистических идей, проникших из Индии, широко усвоено было убеждение, что Шахиншах, могущественный великий царь империи, есть воплощение божественного духа[226], который переходит от отца к сыну и одушевляет все поколение владык. Поэтому для каждого перса казалось какою-то бессмыслицей избрание главы государства; даже став мусульманином, он не мог себе представить надобности искать законного владыку вне потомков пророка. С первого же взгляда легко подметить, как сильно эти воззрения могли прийтись по нраву тем арабам, которые, в свою очередь, по другим, конечно, мотивам привязаны были к Алию, и как просто в данных обстоятельствах могло произойти слияние персидского элемента с ши’итами. Пока же существовала лишь посредственная связь между обоими элементами, так что члены «Ши’а», шииты, (пристрастные) были вначале не что иное, как именно принадлежавшие к партии Алия.
Разница между хариджитами и шиитами сперва была едва заметна: между первыми находились самые страстные некогда приверженцы Алия, и халиф не покидал еще надежды привлечь снова на свою сторону этих отщепенцев. Как кажется, он обещал им в самое короткое время — на успешный исход третейского суда он, разумеется, давно уже не рассчитывал — нарушить договор и снова выступить в поход против Му’авии. Во всяком случае, несколько времени спустя они вернулись в Куфу в свои постоянные кварталы. Но тайные переговоры, веденные с ними, вероятно, благодаря несвоевременной откровенности самих же хариджитов, которые с каждым днем постепенно делались все более последовательными и все менее заботились о последствиях, стали известны большинству. Опасаясь возникновения крупных недоразумений в среде своих приближенных, Алий вынужден был открыто отвернуться от сектантов. Большинство нисколько этим не встревожилось, но настоящее ядро партии, так называемые честные фанатики, завзятые пуритане, окончательно порвали связь с недостойным, который в деле Господнем не в состоянии обойтись без нечестивых уверток. Они покинули Куфу, потянулись по Месопотамии, переправились через Тигр и остановились в Нахраване, местечке, лежавшем несколько на север от позднейшего Багдада. Здесь фанатики избрали даже своего собственного халифа в лице Абдуллы Ибн Вахба (10 Шавваля 37 = 21 марта 658). Так как они пребывали там пока смирно, поджидавший в это самое время решения третейского суда халиф оставил их в покое. Согласно заключенному договору, Амр и Абу Муса прибыли в Думат аль Джандаль в Рамадане 37 (февраль 658) и открыли совещание в присутствии многих уважаемых личностей, как, например, Ибн Аббаса, Абдуллы, сына Омара, Абдуррахмана, сына Абу Бекра, и других. Некоторые из них, быть может, помышляли о возможности сыграть какую-нибудь роль в данном случае, приглядывались зорко, на чем дело станет, нельзя ли будет и для самих себя заполучить выгоду — были это такие представители мусульманской общины, свойства которых значительно отличались от старинного кружка мединцев: все они держались большею частью в сторонке, заметя основательно, что со смерти Османа на них не обращают никакого внимания. Беседа между Амром и Абу Мусой, надо полагать, происходила в несколько юмористическом тоне. Под благовидным предлогом соблюдения вежливости заговорил первый: «Ты старше меня, принадлежишь к ближайшим сподвижникам пророка, скажи же свое мнение», — понуждал хитрец своего менее коварного товарища, готовый ежеминутно поддеть его, лишь только тот обнаружит слабую свою сторону. Почти невероятно, чтобы Абу Муса, будто бы даже подкупленный Му’авией, сознательно шел в ловушку, подставленную ему Амром: этому прямо противоречит позднейший образ его действия. Конечно, он хотел прежде всего отблагодарить Алия за свое смещение с высокого поста, занимаемого им в Куфе, оттого так охотно и согласился разыгрывать роль третейского судьи. Тем не менее было противно всем его убеждениям увидеть Му’авию полновластным властелином. Для старинного товарища пророка мирские нечестивые воззрения наместника Сирии были крайне несимпатичны. И стал он с Амром препираться вообще обо всех возможных и невозможных кандидатах, которых следовало бы выставить вместо обоих противников. О соглашении, конечно, Амр и не думал, но он успел наконец принудить старого болтуна высказать окончательное свое мнение: тот признавал Алия и Му’авию недостойными халифства и полагал предоставить общине выбор преемника. Вероятно, подстрекаемый чрезмерным тщеславием, он надеялся при этом снова воспользоваться своим влиянием. Но дело вышло совсем иначе. Воскуряя фимиам мудрости товарища Мухаммеда, Амр стал убедительно упрашивать его от имени третейского суда объявить о решении пред народным собранием. Так тот и сделал: произнес прекрасную речь о нуждах общины, а затем объявил, что по единогласному решению третейских судей следует признать притязания обоих претендентов недействительными, и заключил торжественно: «Итак, объявляю Алия и Му’авию потерявшими право на владычество. Вы же уполномочиваетесь избрать владыкою того, кого считаете достойнейшим». Затем вошел на кафедру Амр и сказал: «Вы слышали, что он сказал. Он объявил своего господина лишенным права на владычество. Я также согласен на это смещение, если уж он считает Алия недостойным, и предлагаю вручить высокий сан моему господину Му’авии, так как он ближайший родственник Османа, мститель за его кровь и достойнейший наследовать ему». Можно себе представить, каково было изумление слушателей, негодование друзей Алия, а в особенности ярость обманутого кругом Абу Мусы. Он разразился отборными ругательствами, громко укоряя Амра в коварстве, и бросил ему в лицо стих Корана (7.175): «Ты уподобился собаке, высунувшей язык, когда на нее нападают: высунут язык у ней и тогда, когда ее оставляют в покое»[227]. Но и Амр твердо знал свой Коран, хотя не заботился поступать согласно его предписаниям, и ответил, по своему обыкновению, не задумываясь (сура 62.5): «А ты все единственно что осел, несущий книги»[228]. Увы, оба были правы. Абу Мусе чуть не пришлось плохо. Сирийцы решились забрать его с собой из опасения, как бы не распространилась дурная молва про весь третейский суд, если Абу Муса станет болтать о проделанном над ним обмане. Стоило ему больших усилий ускользнуть от преследователей и укрыться благополучно в Мекку. С ним было покончено раз навсегда, более уже он не появлялся публично.
Серьезно говоря, весь этот фарс в Думате, не принимая в расчет официальных заявлений сирийцев, в сущности ни к чему не привел. Одно разве, он послужил для населения Медины предлогом соблюдать по-прежнему нейтралитет. Меж тем Му’авия позаботился потребовать из всех местностей своей провинции признания себя халифом. Алию ничего более не оставалось, как снова двинуться походом в Сирию. Еще раз попытался он привлечь хариджитов; написал к ним, что третейские судьи исполнили свою обязанность не по слову божию; таким образом остается все по-прежнему, и он собирается двинуться против общего врага; они могут присоединиться и принять участие в войне. Но было уже поздно. Они избрали своего собственного халифа и ответили по своему разумению совершенно правильно: ревность Алия себялюбива, не имеет в виду дела божия. И если он сам лично не пожелает засвидетельствовать, что впал в неверие, что обещает полное раскаяние, им придется и на будущее время его отвергнуть. Вести дальнейшие переговоры становилось невозможно. Если бы далее Алий и пожелал согласиться на подобное унизительное признание, он не мог этого сделать ради своих же Ши’а. В их глазах он повредил бы себе гораздо более, чем могли принести ему пользу хариджиты. Халиф было порешил выступить в Сирию немедленно же, но его войска отказались следовать за ним; ему объяснили, что нельзя же так покидать страну, пока не истреблены бунтовщики; по выступлении войск они могут безнаказанно производить всякие бесчинства. Посредником при передаче этого мнения, как говорят, опять-таки был Аш’ас Ибн Кайс, поэтому и тут можно усматривать нечто фальшивое. Но все известия единогласно утверждают, что хариджиты действительно пытались распространиться в окрестностях Нахравана и затеяли серьезную пропаганду своего учения. Последовательные фанатики с первого же момента выказали готовность действовать насильственным путем: всех, кто им ни попадался, они принуждали торжественно отрекаться от Османа и Алия и проклинать их; если же кто отказывался — попросту убивали. Подобный образ действия, конечно, нельзя было долее терпеть. Уже готовое к выступлению в сирийский поход войско свернуло в сторону и вскоре раскинуло лагерь у Нахравана. Мирные переговоры, которые снова попытался завязать Алий, а еще более впечатление громадного превосходства сил заставило большинство рассеяться по ближайшим округам Персии и Ирака. Лишь 1800 самых упорных не захотели уступить. После короткой схватки они все до последнего человека были уничтожены (9 Сафар 38 = 17 июля 658).
Как ни ничтожно было событие с чисто военной точки зрения, но оно имело для Алия гибельные последствия. Тех из хариджитов, которые успели укрыться в соседние провинции, мученическая смерть фанатических товарищей подстрекала к новым усилиям пребывать неуклонно на «стезе божией». Роились они во мраке, в особенности среди сельского населения Хузистана и Фарса[229]. Жители этих провинций и без того были недовольны тягостью арабской системы налогов. Поэтому секта продолжала мало-помалу развиваться. Целое столетие и более пришлось арабскому правительству неустанно преследовать ее, а зимой в 658/9 (38) стала тревожить она и Алия рядом маленьких восстаний в южном Ираке, Хузистане и Фарсе. Отдельным отрядам удавалось, правда, обращать везде бунтовщиков в бегство. Зияд же, сын Сумайи[230], наместник Фарса, с большим благоразумием умел поджигать различных предводителей одного против другого, частью улещал обещаниями и восстановил некоторое спокойствие относительно в короткий промежуток времени (39 = 659). Но все эти волнения сильно способствовали раздроблению сил халифа, сосредоточение которых потребно было более, чем когда-либо. Между тем, поход в Нахраван ознаменовался роковым эпилогом. Раздумывая о длинном походе от восточного Тигра в Сирию, куфийцы вдруг объявили, что с них на этот год совершенно достаточно. Никакие убеждения о необходимости совершить давно рассчитанное, необходимое неотложно предприятие не могли их заставить беспрекословно повиноваться. Может быть, и здесь играли роль изменнические происки; главная же побудительная причина неповиновения заключалась в глубоком потрясении авторитета Алия всеми предыдущими событиями. Столь мало развитые в политическом отношении, невзирая на их воинские способности, чему немало встречалось примеров и в войнах против пророка, едва ли понимали эти наивные и мало соображающие бедуины, что против подобного основательного неприятеля, как Му’авия, необходимы быстрота и полное напряжение, дабы не упустить малейшего успеха, а повиноваться приказаниям халифа беспрекословно они были еще менее склонны, чем прежде. Таким образом, последнее средство, могшее еще спасти Алия, ускользало из его рук.
Между тем, в то же время его постигла большая потеря, к несчастию, нарушавшая значительно равновесие внешних сил. При передаче управления Египтом (36 = 656) Кайс Ибн Са’д, предместник Мухаммеда Ибн Абу Бекра, предупреждал его о небезопасности вообще положения и о необходимости осторожного обхождения с недовольными, запершимися в Харбита. Не посмотрел на это храбрый и энергический, но ограниченный и упрямый человек, выслал против них отряд в несколько тысяч, который, однако, потерпел полное поражение. Эта первая неудача наместника Алия послужила как бы сигналом к открытому восстанию для всех тех, которые тайно держали в Египте руку Амра и Му’авии, и Мухаммед сразу очутился в самом критическом положении. Теперь халиф понял, что тот не сумеет выполнить задачи, и несколько времени спустя после сражения при Сиффине (37 = 657–8) послал в Египет лучшего из своих полководцев, Малика Аль-Аштара. К несчастью, проведал об этом Му’авия. Он постарался через своих приверженцев в Египте подкупить сборщика податей в Кулзуме[231], пообещав ему пожизненно все доходы с этого места сполна. Когда Малик прибыл сюда, изменник угостил его отравленным медом; так злополучно погиб храбрейший из храбрейших. Немедленно вторгнулся в страну из Сирии Амр. После поражения одного из подчиненных полководцев большинство приверженцев покинули Мухаммеда; его настигли бежавшего и умертвили (38 = 658), а Амр вступил победителем в Фустат. Старая лиса добилась наконец цели своей жизни. По предварительному условию с Му’авией, расположился он по-домашнему в излюбленной своей провинции и без особенных приключений управлял ею до конца жизни. Последние свои годы пожелал он прожить в спокойствии, поэтому и после того, когда везде был признан Му’авия, он не предпринимал ни одного военного похода на запад. 1 Шавваля 43 (6 января 664) умер он, как передает предание, не совсем с спокойной совестью, мучимый сомнениями о том, что ждет его там, на том свете. Должное возмездие заслужил, конечно, вполне этот весьма даровитый, остроумный и бесконечно лукавый, к тому же в качестве полководца если не гениальный, то во всяком случае весьма искусный и счастливый человек Сверх того был он великий проныра и никогда не руководился иной целью, как только своими личными выгодами. История всей его жизни переполнена интереснейшими эпизодами; известно множество случаев, когда его лукавая сноровка против всякого вероятия сразу, по-видимому, меняла порядок вещей. Трудно не изумляться его поистине изобретательному уму, его основательному знанию человеческой натуры; тем не менее его глубоко цинический эгоизм, его полнейшая неспособность воспринимать что-либо благородное и истинное производят в высокой степени отталкивающее впечатление. При всем том это такой замечательный, в некотором роде классический образец истого араба, что лишь одному филистеру может прийти в голову смотреть на это создание как на отвратительное исчадие.
Потеря Египта была тяжким ударом для Алия. Не говоря уже про доходы из богатой страны, правое крыло Му’авии было обеспечено, и он мог сам предпринять наступательное движение. Вскоре действительно появляются летучие отряды сирийцев повсеместно: в Месопотамии, в Медине и Мекке. Даже в южную Аравию забрались войска непокорного наместника. В течение двух лет без перерыва (38–40 = 658–660) продолжалась борьба во всех провинциях. Мекка и Медина, жители которых равнодушно относились к обоим претендентам, не однажды переменяли своих властителей, более же всего страдали пограничные округа. Все-таки Алий выдерживал борьбу стойко. Всякий раз, когда можно было поставить на ноги куфийцев, он посылал неустанно все новые экспедиции и за последнее время пользовался значительным успехом даже в Аравии. Как вдруг, раз в пятницу 15 Рамадана 40 (22 января 661) три хариджита[232] напали в Куфе на халифа, следовавшего на богослужение по пути в мечеть. Один из них, Ибн Мульджам, нанес ему смертельную рану, рассекши череп. Два дня спустя, в воскресенье (17 Рамадана 40 = 24 января 661), Алий испустил дух, пав, как и оба его предшественника, искупительной жертвой власти повелителя.
Во всех отношениях Алий представляет собой прямую противоположность обоим своим противникам, Амру и Му’авии. Ревностный мусульманин, приверженец и непоколебимо верный друг пророка, честная и, как кажется, исполненная энтузиазма натура, даровитый поэт и оратор, воин непреклонной храбрости, халиф не мог похвастаться именно тем, что требовалось настоятельно его временем: могучим талантом правителя и политической проницательностью. Всего же хуже было то, что у этого отважного меча, подобно башне непоколебимого в сражении, недоставало во всем остальном ни капли решимости. Привыкши подчиняться, пока была в живых, влиянию супруги своей Фатимы, дочери пророка, он и позже не мог выработать никакой властной самостоятельности. Поэтому и пришлось нести горькое искупление за единственную роковую ошибку жизни, бросившую тень на все остальные вполне благородные побуждения, — за допущение умерщвления Османа. Отринув обязанность сохранения верности по отношению к несчастному своему свояку, правителю плохому, но все же по данной им присяге властелину законному, Алий устремился на нечистое, скользкое поле всемирной политики, на котором безыскусственной натуре поэта и солдата невозможно было выдержать борьбу с людьми такого закала, как Амр и Му’авия. Человек с половинной натурой и мог совершать лишь полудействия. Но судьбе угодно было, чтобы своим печальным концом он как бы смыл свою вину. Последующее развитие истории ислама привело к тому, что и поныне его образ для каждого мусульманина представляется озаренным солнечным блеском. Подобно тому, как некто в настоящее время не вспомянет о его некрасивой внешности[233], давно забыто также участие его в печальной судьбе Османа. Во всех мусульманских странах известен он как герой, поэт и мудрец. Так как собственные его стихотворения и поговорки большей частью бесследно исчезли, то ему приписывают бесчисленное множество новых, пользующихся величайшею популярностью. Половина исламской общины почитает его чуть не более, чем самого пророка, видит в нем святого мученика незапятнанной чистоты и высшего благородства души. Словно сам народ пожелал сотворить себе кумира, воплотив в нем, так сказать, духовного носителя высших религиозных воззрений. Счастливый его соперник мудро и хитро отвоевал себе великую всемирную империю; с сознательным могуществом и превосходным пониманием обстоятельств, он сумел далеко лучше управлять ею, чем когда либо был в состоянии Алий. Между тем в глазах Персии, растоптанной арабами муавии, именно потому противник его и представляется наиблагороднейшим человеком, а имя Муавии стало синонимом проклятия. Таким образом, последний из легитимных халифов, которым заключилась патриархальная эпоха ислама, выступает в новейшем периоде на передний план, и лик его затмевает все. Он как бы предназначен был для дальнейшего поступательного в непредвиденной форме развития народа и религии арабов при взаимодействии внешних столкновений с чужеземцами, в особенности же с элементами персидскими и внутренними народными течениями.
Книга третья ОМЕЙЯДЫ
Глава I МУ’АВИЯ
Как удар грома известие о смерти Алия поразило воинов Ирака; мгновенно, словно молния, оно осветило все окружающее и открыло у ног присутствующих зрителей бездну. Давно уже надвигавшееся, но по нерадивости и необдуманности казавшееся все еще в громадной дали предстоящее подчинение ненавистному сирийцу представилось ныне внезапно перед населением Куфы в крайне тревожной близи. Не без раскаяния пришлось им вспоминать о своем неповиновении и упрямстве, благодаря которым храбрый халиф был лишен плодов своих усилий, а смертельный враг помимо их воли обрел действительную поддержку. Роковой момент наступил: вся масса в 40 тыс. воинов, собранная Алием в момент его смерти под предводительством верного Кайса ибн Са’да, горела пылом боевым помериться силами с новыми полчищами Му’авии, грозившими вторгнуться в Месопотамию. Удержать наступление неприятеля действительно было как раз впору. Но, увы, у войск, отказывавших прежде в повиновении властителю, не стало повелителя. От дочери пророка осталось у Алия два сына — аль-Хасан и аль-Хусейн и много детей от других жен. Хасан был старшим, войско присягнуло ему немедленно же после кончины его отца. Но это был совершенно бесхарактерный человек, причем чрезмерная набожность его сливалась с нерадением и необыкновенно развитой чувственностью; его и прозывали в насмешку аль-Митлак — «расторгатель браков»: он довольствовался постоянно четырьмя законными женами, но при этом поминутно разводился то с той, то с другой и брал себе новую. Таким образом в общем итоге у него перебывало до семидесяти жен. Одним словом, молитва и гарем были единственными предметами, которые имели в его глазах первостепенное значение. Весьма вероятно, что тотчас же по принятии присяги он завязал переговоры с Му’авией: как говорят, послал к нему письмо с условиями, на которых соглашался отказаться от халифата в пользу противника, одновременно же Му’авия послал чистый лист за своей подписью в знак того, что заранее согласен на все его требования. Оба письма дошли по назначению. Но когда Хасан, нисколько не стесняясь, выставил на бланке новые условия, втрое превышавшие первоначальные, Му’авия заупрямился и не пожелал дать более того, что было выговорено соперником вначале. Хасану пришлось уступить. Он, впрочем, не был обижен: ему обещали 5 млн. дирхем, великолепный годовой оклад и обеспечение жизни и имущества всех его родственников. Пока тянулись переговоры, сирийцы успели уже вторгнуться в Ирак. Меж тем Хасан, в самом еще начале, покинул Куфу с войсками, переправился через Евфрат и Тигр и отступил к Мадайну, а чтобы раньше времени не возбуждать в войсках неудовольствия, выслал против приближавшихся сирийцев Кайса с 12 тыс. человек, сам же с большей частью войска откладывал со дня на день выступление. У Мескина, в 10 милях на северо-запад от Мадайна, сирийцы столкнулись с Кайсом; без сомнения, один он не мог выдержать натиска значительно превышавших сил противника. Между тем в главном лагере распространился слух, что любимый полководец разбит и пал в стычке. Негодование воинов обрушилось на женоподобного, сохранявшего один призрак власти, халифа; палатку его разграбили, а он сам спешно бежал в город. Оставшееся без предводителя войско быстро рассеялось. Вскоре затем и Кайс был вынужден (начало 41 = 661) прекратить дальнейшее сопротивление. Но этот истинно мужественный человек отклонил все блестящие предложения Му’авии. Таким образом, в короткое время, без пролития капли крови, весь Ирак очутился во власти сирийцев. Хасан и Хусейн вынуждены были своим присутствием в Куфе как бы узаконить неохотно данную народом присягу смертельному врагу покойного их отца, а затем удалились в Медину. Здесь Хасан до самой смерти[234] своей, последовавшей, вероятно, в 49 г. (669), проводил жизнь без определенной цели. Если не считать расточаемых им вокруг себя благодеяний, восхваляемых столь многими, он ушел, собственно, весь в созерцательное ничегонеделание. Брат его, по природе энергический и предприимчивый, ничего не мог предпринять. Ему оставалось выжидать, не придет ли когда-нибудь и его черед.
Тщетные надежды, и на долгие годы. Му’авия (41–60 = 661–680), признанный ныне повсеместно без сопротивления халифом, умел твердо и мудро ограждать свое владычество. Основным его правилом было: все делать, что было в силах, для своих друзей, по отношению же к неприятелям, если только была возможность, добродушно привлекать их на свою сторону или же беспощадно и всеми возможными средствами бороться с ними до полного их истребления. Он был представителем классической методы управления, приемы которой характеризуются словами: «милость либо плеть». При известных обстоятельствах такой образ действия давал самые прекрасные результаты и на Западе, а на Востоке, судя по бывшим примерам, он был единственно действенным. Прежде всего, по возможности старался он перекинуть всякому, кто только в этом ощущал потребность, золотой мостик. Двоюродному брату Алия и давнишнему, хотя под конец и разошедшемуся с ним другу, ибн Аббасу оставлены были беспрекословно значительные государственные суммы, которые тот незадолго до смерти Алия позаботился присвоить себе. Стоявшему в стороне со времени умерщвления Османа Мугире ибн Шу’бе вручено было наместничество в Куфе. Даже наместника Алия в Фарсе, Зияда новый халиф успел переманить на свою сторону. Вначале тот отказался бьшо признать власть нового правителя и даже при помощи хариджитов возбудил через своих сыновей восстание в Басре: но полководец Му’авии, Буср ибн Арта, усмирил бунтовщиков и взял в плен сыновей Зияда. Мудрый халиф воспользовался этим обстоятельством, чтобы подействовать на упрямца: он не дозволил Буеру казнить их и возложил на Мугиру в 42 г. (662) поручение переговорить лично с их отцом и попытаться разными уступками привлечь его на свою сторону. Мугира издавна был в дружеских отношениях с Зиядом. Еще в 17 г. (638) при Омаре он избавил Зияда от тяжкого наказания по поводу одного очень неприятного скандального процесса, дав в пользу его уклончивое показание. Оба они не отличались высокой нравственностью, но зато почитались всеми за людей тонких и замечательно способных администраторов. Мугира приехал к нему для личных переговоров в Фарс, а затем Зияд отправился в Дамаск. Не особенно нравилась Му’авии манера наместника Алия, с какой он распоряжался государственной кассой, но теперь он утвердил без спора все счеты, ему представленные, и даже милостиво произнес: «ты самый надежный из всех моих наместников».
О чем, собственно, велась беседа между хитрым халифом и, пожалуй, еще более лукавым Зиядом — осталось неизвестным, но легко бьшо уразуметь ее содержание по следовавшим затем событиям. В 45 г. (665) сверх Фарса Зияд управлял Басрой, персидскими восточными провинциями и аравийским берегом Персидского залива: в 50 г. (670) поручено бьшо ему заведывание Куфой, т. е. высшее управление всеми областями на восток от Сирийской пустыни. Наконец, в 53 г., наместник смело пишет халифу: «В правой моей руке держу я для тебя Ирак, но левая свободна, дай же и ей работу — ну хоть Хиджаз». И Му’авия нисколько не затруднился даровать ему просимое. Еще более поразительно известие, что уже в 44 г. (664) Зияд признан официально братом Му’авии. Темная вообще история. Мать Зияда, Сумаия, была рабыней — одни говорят, в замужестве за рабом Убейдом, а другие — в сожительстве. Так или иначе, его обыкновенно не называли Зияд Ибн Убейд[235], а Зияд Ибн Сумайя или Зияд Ибн Абихи, т. е. Зияд, сын своего отца[236]. Теперь вдруг нашелся харчевник из Таифа и еще другие, тоже не особенно почтенные люди, показавшие, что отцом его был Абу Суфьян. Во всяком случае, так как он не мог родиться в его доме, то по прямым указаниям Корана ни в каком случае нельзя было допустить признания его сыном Абу Суфьяна. Но Му’авия, ради достолюбезного народа своего ежедневно прочитывавший по главе из священной книги, предстоя по пятницам на молитве в большой мечети в Дамаске, а раз даже в качестве халифа совершивший паломничество в Мекку, сам лично придавал вообще немного значения сути писания; поэтому ему ничего не стоило, наперекор закону, обзавестись новым братцем. Смысл этого необыкновенно позднего признания ни для кого не был таинственным: Му’авия давно уже решился даровать Зияду, в той или другой форме, право на преемство по управлению халифатом или, по крайней мере, на продолжительное соуправление. Но Зияд скончался в 53 г. (673), задолго до смерти Му’авии, и поэтому предполагаемый момент исполнения обещанного не мог наступить. Так что в данном случае излишни все догадки о том, насколько серьезны были намерения халифа и как вообще думал он их осуществить.
Во всяком случае, в 50 г. (670) Му’авия предоставил так называемому братцу своему всю восточную половину государства в полное, независимое управление, после того как незадолго перед тем тот зарекомендовал себя в качестве администратора Басры самым блестящим образом. Должность эта, несомненно, была самая трудная во всем государстве. Многочисленные приверженцы Алия в Куфе не были опасны, пока Хасан, официальный глава семьи пророка, жил в мире с правительством. В Басре же было совсем не то. Весь южный Ирак и Хузистан кишмя кишели хариджитами; для них Му’авия, благодаря своим решительно мирским воззрениям, был, понятно, далеко невыносимей, чем прежде Алии. Оба первые наместника, правившие в Басре с 41 по 45 (май 661 — март 665), не сумели подавить мятежного духа. Хотя каждое отдельное восстание пуритан было укрощаемо, но они беспрерывно возобновлялись и угрожали, особенно в 43 г. (663), широко разлиться. Прибыв в Басру в 45 г. (665), Зияд порешил сразу принять крутые меры. Рядом строжайших приказов, для наблюдения за исполнением которых создан был отдельный отряд из 4000 полицейских солдат, вскоре восстановлено было общественное спокойствие в самом городе, обуреваемом доселе смутами и беспорядками. В первый раз свободолюбивого араба сковывали ограничительными мерами; отдан был приказ — никому не появляться после солнечного заката на улице под угрозой смертной казни. Зияд проводил свои меры беспощадно; обезглавлен был один бедный бедуин, которому последнее распоряжение было неизвестно; он преспокойно пригнал поздно вечером в город свой скот на убой; никакие оправдания не принимались, ибо имелось в виду восстановить во что бы то ни стало спокойствие всего населения области. Где бы ни появлялся в стране хариджит, его неутомимо преследовали, а сопротивление подавлялось с крайней жестокостью. Конечно, нельзя верить безусловно всему, что передают позднейшие историки о Зияде. Из него сотворили они поистине сатану в человеческом образе: и здесь можно подметить постоянное стремление представлять в возможно неблагоприятном свете все, что делалось при Омейядах ради их пользы, всякого же восстававшего против их владычества — прославлять в образе ни в чем не повинного мученика. И в самом деле, может ли существовать правление, которое терпело бы открытое заявление убеждений, клонящихся к ниспровержению прочного государственного порядка. Если же средства, которыми пользовался Зияд, — попросту сказать, неизменно употребляемая им мера обезглавления применялась им доселе в необычайных размерах, то главной причиной, в конце концов, было то, что с гибелью Алия и победой мирской партии стало уже немыслимо патриархальное управление первых халифов. Одно из двух главных течений должно было отныне главенствовать, другое — добровольно подчиниться или же подвергнуться беспощадному гонению. В то время как Му’авия продолжал среди своих сирийцев вести старинную милостиво дружелюбную политику обхождения со старейшинами своих испытанных верных, там, где приверженцы Омейядов оказывались в меньшинстве, добровольное повиновение правоверных мусульман по необходимости заменялось принужденным подчинением их светской власти государственного управления. Образцы подходящих к этому приемов Зияд имел случай позаимствовать у персов, в бытность свою наместником Фарса. Арабские писатели напирают особенно на то, что он был первый, перед которым выступили телохранители, вооруженные копьями и жезлами, а кругом двигалась толпа придворной стражи: это было начало подражания порядкам, существовавшим при старинных азиатских деспотах; к ним слишком привыкли в персидских исконных провинциях, они не выходили отчасти из употребления и после вторжения арабов. В истории слишком часто повторяется подобное явление: мало цивилизованные покорители неизменно приспособляются к высшей культуре покоренных и постепенно перенимают как преимущества, так и теневые стороны ее. И арабы добивались незатрагиваемого никакими смутами партий государственного порядка; они не нашли ничего лучшего, как позаимствовать прямо персидские учреждения, которым принесено было в жертву драгоценнейшее достояние их — свобода. Мы уже ознакомились достаточно с порядками среди бедуинов, а среди населения Басры и Куфы самочувствие независимого воина поднялось еще выше. Не остается поэтому ни малейшего сомнения, что проведение здесь, так сказать, внешнего государственного порядка, построенного не на историческом преемстве, обоснованного лишь политической необходимостью, заимствованного притом извне, могло осуществиться только благодаря применению беспощадной строгости управления. Само собой разумеется, ввиду внезапного возникновения такого последовательного государственного принуждения озлобление иракцев возросло до такой высокой степени, что ежеминутно угрожало при первом удобном случае опасным взрывом. Но жаловаться на это едва ли могли люди, со времен еще Омара доказывавшие почти ежедневно, что не желают повиноваться патриархальному правлению. Всем им начинало даже казаться, руководствуясь довольно неосновательными рассуждениями, что сам Алий будто бы пожелал их подчинения сирийскому владычеству: зачем же не сумел он ввести между ними строгую дисциплину? Поэтому, если все позднейшие известия переполнены разного рода ужасными рассказами, посвященными описанию отвратительных образчиков жестокости и кровожадности Зияда, нам следует придерживаться одного значения этого управления, о чем не умалчивают одновременно и эти самые историки. При нем первом, повествуют они, окрепла правительственная власть, владычество Му’авии распространилось твердо. Он понуждал народ к повиновению, усердно наказывая и обнажая меч: хватали по малейшему недоверию, наказывали по подозрению. Во все время его управления люди боялись его, как огня, пока не дошло до того, что везде воцарилось спокойствие. Случись мужчине либо женщине утерять что-нибудь, никто не осмеливался дотронуться до вещи, пока не придет владелец и не подымет ее. Жившие отдельно женщины могли проводить ночь покойно, не запирая дверей. Сам он, как рассказывают, впоследствии говаривал: «Если кто потеряет веревку по дороге отсюда в Хорасан, моих ушей не минет, кто ее поднял». Был это человек порядка во что бы то ни стало: однажды оба начальника его полицейского отряда, предшествовавшие ему с копьями, стали в шутку задирать друг друга. Он увидел и приказал одному из них сдать оружие, а другого уволил в отставку. В 50 г. (670), когда вся иракская область перешла в его управление, столица перенесена была в Куфу. Вслед за своим прибытием, собрал он, как рассказывают, общину в мечеть: так делали обыкновенно в подобных случаях. Наместник взошел на кафедру и после обычных славословий, обращенных к Богу, произнес следующее: «Вот что приходило мне в голову в бытность мою в Басре. Я предполагал явиться посреди вас окруженный 2000 басрийских полицейских солдат. Но потом я раздумал. Ведь вы — народ степенный, давно уже все непристойное устранено нынешним благоустройством. Вот и прибыл я к вам с одними моими домочадцами. Мне остается возблагодарить Господа за то, что он меня возвысил в то время, когда люди хотели меня устранить, и сохранил тогда, когда меня хотели покинуть». В подобном же духе продолжал он свою проповедь до конца. Некоторые недовольные стали швырять каменьями в кафедру. Он преспокойно уселся, выжидал терпеливо, когда перестанут. Потом подозвал некоторых из своих приближенных и приказал им никого не выпускать из ворот мечети. Обратясь затем к общине, возвестил громовым голосом: «Слушайте меня, беритесь во время молитвы за руку соседа. Помните, никто не посмеет ответить мне: не знаю, кто был мой сосед». И продолжалось общее моление. По окончании поставлено было для Зияда кресло у врат мечети; к нему подходили одни за другими рядами по четыре человека. Они должны были поклясться Аллахом, что никто из них не бросал каменьями. Кто поступал так, мог уходить спокойно, кто же не соглашался на клятву — того связывали и отводили в сторонку, пока не набралось их человек 30: тут же на месте он приказал отрубить им руки. «Клянусь Господом, — добавляет очевидец, сообщивший это известие, — нам никогда и в голову не приходило перед ним солгать, а что он сам возвещал, будь это хорошее или дурное, всегда исполнял». По одному этому легко судить, какой цельный человек был этот Зияд; он знал вполне, чего хотел, действовал напролом, а начатое доводил всегда до конца. Как в Басре хариджитов, так теперь и в Куфе он усмирил шиитов. Между тем значительное приращение их возбуждало немалые опасения: вот почему каждого по одному подозрению в тайной приверженности к семье Алия немедленно же хватали. Несчастному предоставлялось на выбор: или проклясть Алия, или же умереть. До нас дошли, однако, весьма обстоятельные данные, что в обеих этих местностях, бывших ареной жесточайших преследований, наместник тогда только принимался за строгость, когда кроткие убеждения не приводили к желаемым результатам. Нам известно, например, что хариджиты с умеренными убеждениями, подчинявшиеся добровольно владычеству Омейядов, всегда были оставляемы им в покое; даже некоторым из них предоставлялись места в управлении. Точно так же несомненно, что он тогда только накинулся на шиитов Куфы, когда они, невзирая на все его предостережения и дружественные напоминания, продолжали на тайных своих собраниях составлять заговоры против существующего порядка вещей.
Во всяком случае, результаты его управления были самые блестящие. Как в главных городах, так и по провинциям он не только завел образцовый порядок и восстановил всеобщую безопасность, столь поразительно отличавшуюся от прежней распущенности, но также и в финансовом управлении водворил порядок и уничтожил то печальное расстройство, которым оно особенно славилось при Алии. Его искусство управлять опиралось не на одну только саблю. Благодаря своему дальновидному политическому такту, он производил обширные опыты и всячески старался привязать к себе умеренные элементы населения, пролагая неусыпно между крайними партиями среднее направление течения дел, многочисленные приверженцы которого мало-помалу становились твердой опорой для правления. Под сильным давлением его полицейских мер даже среди хариджитов произошел раскол. Рядом с неуклонными фанатиками, решившимися уступать лишь одной силе, в глазах которых не принадлежавшие к их секте мусульмане почитались самыми опасными и достойными осуждения неверующими, еще более, пожалуй, чем иудеи и христиане, постепенно начали появляться более рассудительные люди. Они хотя и продолжали держаться крепко за свое пуританское учение о сменяемости нечестивого халифа, но при этом допускали, что не всякий правоверный, во всем остальном мусульманин, заслуживает за одно лишь отрицание этого положения осуждения и должен быть преследуем и истребляем в священной войне подобно язычнику. Такие более кроткого настроения люди могли легко уживаться в мире среди остальных мусульман и даже вступать в сношения с ними, чего крайняя партия положительнейшим образом не желала допускать. Еще важнее искусно посеянного разномыслия среди хариджитов, попутно со снисходительной терпимостью к умеренным, было следующее обстоятельство: Зияд принял решительные меры, чтобы склонить на сторону правления тех из староверующих в роде мединцев, которые в других провинциях неизменно оставались в неприязненных отношениях к Омейядам. Все так называемые сотоварищи пророка и другие, кроме хариджитов и шиитов, набожные люди, проживавшие в Басре и Куфе, могли быть уверены, что встретят у наместника не только наружный почет, но и предупредительную поддержку. Всякое разумное требование, касающееся личного их интереса, исполнялось беспрекословно. Весьма знаменателен следующий рассказ. Раз Зияду вздумалось приказать через своего прислужника призвать к себе Хакама. Наместник пожелал видеть Хакама Ибн Абу’ль-Аса, брата уважаемого пророком человека из племени Сакиф, бывшего прежде помощником правителя в Таифе, а затем переселившегося в Басру. Прислужник же вообразил, что господин требует Хакама Ибн Амра, из племени Гифар, еще более «уважаемого сподвижника» посланника Божия, при жизни пророка почти постоянно находившегося при нем. Слуга привел последнего к Зияду. Наместник принимает его, конечно, весьма любезно, рассыпается в комплиментах, величает почтеннейшим человеком, удостоившимся отличия быть товарищем посланника Божьего, и предлагает ему намеченный было для его тезки значительный пост наместника Хорасана, приговаривая шутливо: «Тебя-то я, признаться, не имел в виду, но Аллаху благоугодно было вспомнить о тебе!» Вообще Зияд раздавал охотно высшие должности сотоварищам пророка. Ни разу, впрочем, не случалось, чтобы он имел основание быть недовольным их деятельностью. Даже не особенно склонные к Омейядам могли здесь, на персидской почве, уразуметь, что во всех отношениях было нерасчетливо тратить силы Аравии в междоусобных войнах, тем более что персы не усвоили еще привычки переносить покорно ярмо победителя. Благодаря всему этому в Басре и Куфе староверующие, в противоположность шиитам Алия, постепенно стали менее чуждаться сирийского центрального управления, и двор в Дамаске с своей стороны начинает обращаться с ними с возможной снисходительностью, почитая в них главных представителей арабского владычества на персидской почве. А впоследствии, когда глубоко укоренившаяся ненависть между сирийцами и Мединой привела в конце концов во время позднейшей междоусобной войны к бешеному штурму города пророка и истреблению его населения, к тому самому времени в Ираке образовалось новое гнездо набожных людей. Они усердно занимались распространением, собиранием и сохранением известий о жизни и суждениях пророка и положили своими трудами прочное начало теологическим, а в особенности научным изысканиям мусульманского мира. Через это самое и явилась возможность духовного развития, которое по приводимым нами уже выше основаниям именно здесь по преимуществу нашло более благоприятную почву и развернулось до известного возможного расцвета средневекового образования на Востоке.
Таким образом, административная деятельность Зияда, если взглянуть несколько повнимательнее, представляется совершенно в ином свете, чем ее изображали позднейшие историки. Но по продолжительности своей, конечно, она была слишком недостаточна, чтобы упрочить свое влияние повсюду и на возможно долгий период. Сколь мало фанатики хариджиты были склонны признать себя побежденными, обнаружилось, например, еще при жизни этого страшного наместника: лишь только переселился он в 50-м г. (670) в Куфу, некоторые из самых опасных фанатиков взбунтовались в Басре, убивая в самом городе всех встречных. Заместитель Зияда, Самура Ибн Джундаб, был, положим, столь же энергичен, как и он сам: восстание было потушено кровавой расправой; множество известнейших хариджитов казнено, а еще большее число их посажено в тюрьмы. Спустя некоторое время по смерти Зияда (53 = 673) Самура отозван был с поста. Вскоре затем (55=декабрь 674) был назначен наместником в Басру сын Зияда, Убейдулла; он имел неосторожность выпустить на волю всех плененных хариджитов. Как кажется, новый наместник питал надежду этой необычайной мерой кротости привлечь их на сторону правительства. Но так как, весьма понятно, сидели по тюрьмам именно самые ревностные из крайних, то они и не подумали раскаяться. Напротив, сразу же и везде хариджиты стали подкапываться под него и при всякой возможности затевать возмущения. Пришлось и ему обратиться к мерам строгости, даже превзойти своего отца в жестокости. Все усиливающийся пыл преследования подстрекал сектантов к большему и большему ожесточенно; мечу палача противоставляли они кинжал убийцы. В скором времени Убейдулле трудно было найти кого-либо, решавшегося казнить хариджита, — ибо после каждой казни находили на другой же день, где-нибудь в уединенном месте, труп того, который согласился исполнить смертный приговор. В позднейшую эпоху писатели вспоминали не без пафоса об этом упорном и мужественном поведении хариджитов в тяжкую годину угнетения их. Особенной славой покрыта история Абу Билаля Мирдаса Ибн Удаии, которого схватили раз вместе с толпой других единомышленников. Чрезвычайная его набожность и рвение к молитве произвели необыкновенно сильное впечатление на тюремщика, тот дозволил ему при наступлении ночи уходить из темницы, дабы тайно навещать свою семью, с обязательством возвращаться назад ранним утром. У Мирдаса был друг, часто имевший доступ к приближенным Убейдуллы. Раз вечером услышал он, что наместник, говоря о пойманных хариджитах, объявил свое намерение перебить всех их на следующее утро. Друг спешит в жилище Мирдаса, сообщает родственникам его печальное известие и советует: пошлите в темницу известить Абу Билаля, пусть напишет завещание, я вам говорю — ему недолго жить. Мирдас прислушивается к словам знакомого, укрывшись в соседней комнате. В то же самое время известие достигло и тюремщика. Можно себе представить, какую тревожную ночь провел бедняга, опасаясь, как бы Мирдас не узнал о приказании и не убежал. Но когда наступило положенное время возвращения, пленный своевременно вернулся в тюрьму. На вопрос тюремщика: «А ты ничего не слышал про приказ эмира?» — узник ответил просто.— «Как же, знаю». Пораженный собеседник невольно воскликнул: «И ты все-таки пришел?» А тот возразил: «Конечно, не мог же я за твое доброе дело подвести тебя под наказание». Когда Убейдулла в то же самое утро приказал привести хариджитов и стал казнить одного за другим, пал перед ним на колени тюремщик, старый слуга дома Зияда, воспитавший Убейдуллу и взмолился: подари мне этого! При этом он рассказал всю историю. Просьба была уважена, Мирдаса помиловали. Лишь только очутился последний на свободе, тотчас же покинул Басру и возбудил новое восстание в Хузистане. Пришлось выслать против него войска, шайку рассеяли, а сам он укрылся в маленьком местечке в провинции (58 = 678). Там он тихо прожил несколько лет, но уже в 61 (680/1) снова затеял борьбу с местными властями и был убит в первой стычке. Хотя подобное дикое упорство, с которым эти люди держались так крепко за свои основные положения, и бесстрашие, с коим они боролись за них, не предвещало ничего хорошего в будущем, нельзя, однако, не принять во внимание, что круг их действий был сравнительно невелик, что смуты, в большинстве случаев не разраставшиеся широко, подавляемы были и скоро, и основательно; а потому рядом с цветущим общим положением государства в правление Му’авии они были едва заметны. Если же перс и житель Ирака должны были волей-неволей под управлением Зияда и Убейдуллы не нарушать мира, то халифу в его западных провинциях было совсем нетрудно, особенно благодаря его природным способностям, пользоваться благоприятными обстоятельствами и мудро и прозорливо укрепить узурпированную власть. Один арабский историк характеризует его следующим образом: «Му’авия был человек предусмотрительный, хитрый, а когда желал приобрести друга, становился щедрым, несмотря на великую бережливость во всем, касавшемся его лично. Часто говаривал он сам: “Мне не нужно меча там, где достаточно плети, и ее также не нужно в таком деле, где можно обойтись словом… А если между мной и кем-нибудь хотя ниточка существует, я стараюсь ее не обрывать”. Когда же у него просили объяснения, он отвечал: “Если тот понатянет, немного ослаблю; отпустил он — я подтяну”. Услышит ли про кого халиф, что дурно о нем отзывается, тотчас же принудит его подарком замолчать, а если не унимается — подставит ему ловушку: пошлет на войну, заставит его командовать авангардом. Вообще в основании всех его поступков следует искать — обман и хитрость». Равно замечательно и другое признание, приписываемое ему самому. Раз обратился к нему неизменный его сотоварищ в стольких предприятиях, Амр Ибн Аль-Ас: «Никак не могу взять в толк, храбр ты или же трус. Вижу, идешь вперед напролом, ну и рассуждаю сам с собой: а захотелось таки и ему подраться — а ты опять потянул назад; поневоле скажешь: норовит бежать». Му’авия ответствовал: «Клянусь Создателем, никогда не нападаю, если не считаю наступление полезным, и не отступлю, если не найду это благоразумным. Помнишь, что говорил поэт: смотря по обстоятельствам я храбр, и трус, коли успех мне не улыбнется». Очень жаль, что образ этого замечательного человека слабо выяснен с лицевой стороны; другая же, в обрисовке аббасидских историков, представляющая его человеком, потерявшим всякую совесть, не отступающим ни пред каким средством, коварным извергом, пускающим в ход яд и кинжал для устранения всякого препятствия, по меньшей мере сильно преувеличенная карикатура. Положим, справедливо, что он приказал отравить Малика; может быть, также не без основания приписывают ему внезапную смерть Абдуррахмана, наступившую так кстати для халифа; но во всех остальных случаях слишком очевидна неосновательность возводимых на него обвинений подобного рода. Что же касается слуха о том, будто бы находившийся при нем врач христианин постоянно имел наготове для неприятелей властелина целую аптечку с приготовленными ядовитыми снадобьями, то это, несомненно, гнусная выдумка. Надо полагать, был халиф холодным политиком и потому не особенно страшился пускать в ход какие угодно средства для достижения признаваемых им за необходимые целей. Но он был положительно далек от страстной необузданности, а тем более бесцельной жестокости. Все, что мы знаем о нем, замечательно напоминает облик Ришелье, особенно если взглянуть на него как на тонкого дипломата, изобличающего в нем тип выдающегося государственного деятеля.
В западных провинциях халифата дело стояло несколько иначе, чем в Ираке. Неразрешимые противоречия воплотились здесь в отношениях между партией староверующих Медины и мирскими веяниями двора в Дамаске. Люди, подобные сыну Алия Хусейну сыну Зубейра Абдулле, в особенности же принадлежавшие к семьям пророка, законных халифов и прежних претендентов, сами питавшие известные притязания на трон, не теряли никогда надежды положить когда-нибудь с помощью набожных Медины конец узурпации исконных неприятелей пророка. В свою очередь и партия набожных, находясь под влиянием этих почитаемых кружков, укреплялась все более и более в своей старинной антипатии к партии мекканских аристократов. Таким образом, с мединцами столковаться не было никакой возможности, и Му’авия отказался раз и навсегда привлечь их на свою сторону. Над ними поставил он как бы в насмешку наместником Мервана Ибн Аль-Хакама, того самого, которого цареубийцы в свое время почли было за убитого, но который пришел вскоре в себя, выступил с прочими из Мекки в поход и принимал участие в верблюжьем сражении, стараясь всячески нанести вред Алию, а затем, конечно, покинул правоверных на произвол судьбы. Теперь принуждены были набожные видеть, как этот же Мерван въехал в город во главе целой толпы членов семьи Омейядов и своих приверженцев и снова принял бразды того же еще со времени Османа постылого управления. Более всего, конечно, желал Му’авия ослабить влияние набожных союзников на совокупность мусульманской общины и, если возможно, овладеть им для дома Омейи. Мы уже упоминали ранее, что даже из мирских самые рьяные миряне не смели и подумать что-нибудь изменить в исповедуемом арабами исламе. Положим, самые почтенные из простого народа в Сирии не особенно-то много понимали в делах веры; недаром же толковали про них позже в Ираке, что самые начитанные между ними почитали Алия за ставшего знаменитым во время междоусобной войны атамана разбойников и в молитвах своих упоминали имя Мухаммеда вместо Аллаха. Если даже и так, все же и в этих людях ярко теплилось сознание принадлежности к миру мусульман; в интересах самого правительства необходимо было обращать себе на пользу религиозное народное чувство, особенно там, где оно выступало явно наружу. Вот почему Му’авия не только соблюдал самолично все религиозные обряды по положению, но и пользовался всяким подходящим случаем, дабы выказать свое почитание святыне. Чтобы показать пример, он послал дорогие шелковые завесы для Ка’бы, купил также невольников для прислуживания при ней. А в 50 г. (570) задумал даже перевезти кафедру пророка из мечети Медины в Дамаск, дабы сделать резиденцию свою в глазах правоверных религиозным средоточием ислама. Но в конце концов он не осмелился привести в исполнение своего намерения, устрашенный, как утверждают набожные, чудодейственными знамениями божеского неблаговоления. К этому плану возвращались и его преемники, Абд-Аль-Мелик и Валил, Но и они должны были тоже отступиться, ибо не могли скрыть от себя, что религия покоится прежде всего на неограниченном уважении ко всему, что пророк говорил и совершал; произвольное же прикосновение к мечети, им самим воздвигнутой, неоспоримо сочтется всеми за ужасное посягательство на все святое и высокое, будет обесславлено и принесет более вреда, чем пользы.
Но если намерение превратить мирскую столицу государства в духовную не осуществилось, зато по крайней мере народонаселение вне Медины привыкало в течение долгого ряда лет все более и более видеть в халифе Омейяде истинного главу общины верующих. Не недостаток народной привязанности поэтому подготовлял правительству затруднения — уже в начале междоусобной войны сирийцы готовы были за своего мудрого и щедрого эмира идти в огонь и в воду. Зато именно теперь всплывают снова старинные обычаи арабского язычества, менее чем где-либо оттесненные на задний план силой религиозного воодушевления; в особенности же развился партикуляризм и взаимная племенная зависть, доходящая до неприязненности, равно как и строго преследуемое еще Мухаммедом кровомщение. Самая опасная рознь проявилась между племенами ма’аддитскими (северо-арабскими)[237] и йеменскими (южно-арабскими). Еще со времени больших переселений до Мухаммеда почти повсеместно по арабскому полуострову наседали друг на друга враждебные племена, целые столетия преследовали они друг друга со смертельной ненавистью. В Сирии йеменцы преобладали. Они принадлежали к большой группе Куда’а, по преимуществу к племени Бену Кельб; а также немалочисленные Ма’адциты принадлежали к Кайс Айлану — большому племени бедуинов центральной Аравии. Сообразно этому все раздоры подымалась между двумя партиями кельбитов и кайситов, подобно средневековым гвельфам и гибелинам. Му’авия умел, однако, мастерски обессиливать оба противоположные течения, мудро распределял свои знаки милостей, ровно придерживая чаши весов, и сдерживал твердой рукой все их мелочные распри. Раз только по вопросу о престолонаследии и ему пришлось нелегко с ними, но благодаря известному своему искусству и бесстрастию он успел и тут побороть возникшие несогласия. Он особенно превосходно усвоил манеру обращения с народом: хотя некоторые замечают, что и халиф также, вероятно увлекшись опытностью своего «братца» Зияда, завел постепенно телохранителей, почетную стражу и полицейских, но он понимал, что свободный араб имеет право позволить себе высказаться самостоятельно перед лицом повелителя правоверных. Даже на грубость он предпочитал, для поддержания обаяния своего сана, отвечать лучше языком, чем кнутом. И мудрый мекканец почти всегда находил в запасе меткое словцо. Дерзкие бедуинские замашки, таким образом, ни разу не перерождались в грубое неповиновение либо нарушение общественного спокойствия. До нас дошла история вражды, возгоревшейся между двумя маленькими племенами, Амир и Ракаш, принадлежавшими к йеменцам куда’итам: обе родственные ветви из-за какого-то несчастного пари жестоко перессорились. Особенно преследовали друг друга эпиграммами Зияд ракашит и Худба амирит; дошло наконец до настоящего побоища, и Худба умертвил Зияда. Родственники обратились с жалобой к Са’ид Ибн-аль-Асу, заместившему только что Мервана в качестве наместника Медины. Тот засадил нескольких родственников Худбы в тюрьму в виде ответственных заложников за всю семью. Надо было выручать близких, и убийца явился добровольно сам. Са’ид отослал его вместе с донесением к халифу. Худба был недурной поэт и все свое дело импровизировал в стихах перед муавией. Как и всякий араб, халиф обладал и вкусом, и пониманием настолько, чтобы оценить высокий поэтический талант, да и сам иногда при случае пописывал стихи. Несчастный заинтересовал его, но оправдать было трудно. Му’авия отослал преступника назад к наместнику с указанием держать его в тюрьме, пока не подрастет сын убитого Зияда и не решит, что делать с пленником: отомстить ли убийце смертью за смерть или удовольствоваться вирой. Халиф полагал своим решением спасти несчастного, но он ошибся: лет пять, шесть спустя молодой человек достиг определенного возраста, пожелал смерти Худбы и на этом уперся, хотя многие почтенные граждане Медины, в числе их наместник, сыновья Омара и Алия, предлагали ему уплатить удесятеренную пошлину за кровомщение. Честность и дарования пленного заполонили сердца многих. Когда вывели его на казнь, он вручил душу свою Богу в следующей строфе[238]:
О Господи на троне, перед Тобой муслим,
к Твоей защите прибегаю
От огненной геенны, я, богатый
скорбию страдалец.
Неправое ли ненавистно было, доколе
не касалось лично.
Строптивость увлекла, неправым
стал, жаровней распалился гнев.
Но, что б ни говорили деспот и
его синклит,
И около ворот толпы
богатых, бедных, —
Я все-таки уверен, что никто не повелевает, — Ты один:
Если Ты караешь, это в Твоей власти,
Если Ты милуешь, то ведь Ты всемилостивый.
Но по дороге к месту казни он сымпровизировал новую строфу в ином духе:
Не ликовал я никогда, хоть счастье
нередко улыбалось,
Но не робел при встрече — порою
с злой судьбой.
Не я раздор затеял — горе притянуло:
Что ж, храбро устремился — где
нужно первым на коне.
На ссору вызвал друг, и я его
убил.
Хотя бы и свояк обидчик твой — не уступай,
борись!
Своеобразные переливы утешительного исповедания простой и величественной исламской идеи покорности судьбе рядом с неискоренимой старинной арабской спесью представляют нечто в высшей степени трогательное. В стихах этих легко также подметить, как глубоко еще сидело чувство личной независимости и раздражительной гордости даже в груди лучших людей народа. Еще новое доказательство замечательного искусства управления Му’авии: он умел обуздывать всевозможные страсти. Менее способному правителю легко могло не посчастливиться. Другому не удержать бы этих упрямцев от всеобщей жесточайшей взаимной резни.
И на разные отдельные отрасли управления Му’авия обращал также серьезное внимание. Сам он работал усердно и много, во всем решительно стремился ввести улучшения. Будучи религиозно индифферентным, он не боялся ставить на высшие должности христиан, наиболее освоенных с местными порядками. Он старался ввести самостоятельную чеканку, избегая рабского подражания чужим образцам. При нем первом стали выбивать серебряные и золотые монеты с оригинальным собственным чеканом. В высшей степени, однако, характерно, что арабы, особенно недоверчивые к золоту, не захотели принимать новую монету, «так как на ней не было креста». Как ни ненавистен был для мусульман этот символ христианской религии, но как свидетельство полновесной византийской чеканки он повсеместно встречал самый лестный прием. С особой заботой относился Му’авия к финансам. В его владычество подати не были особенно тягостны, но он пользовался всяким обстоятельством, чтобы добыть побольше денег. Раз (июня 659 = 39) явились к нему на разбирательство епископы яковитские и маронитские со своими вечными религиозными спорами. Он допустил к себе этих глупых ревнителей, не постыдившихся из-за богословских препирательств выставлять на суд мусульманского эмира насущнейшие дела христианства. Диспут продолжался долго; спокойно он выслушивал обе стороны, пока епископы не наговорились досыта, причем яковиты под конец как будто начали сдаваться. Тогда, обратясь к ним, эмир стал увещевать их на будущее время быть посмирнее, а чтобы не обижали их впоследствии марониты, потребовал за свое покровительство взноса ежегодно в государственную казну 20 тыс. золотых динариев.
Прочное единение всех сил ислама в одних руках дало вскоре возможность Му’авии двинуть большинство свободного войска вперед на дальнейшие завоевания. Лишь только халиф почувствовал себя достаточно укрепившимся, он тотчас же нарушил перемирие с византийцами. И начались почти без перерыва в течение более 20 лет походы и набеги, страшно опустошавшие несчастную Малую Азию. По меньшей мере раз в году, а то и два громадной лавиной разливались арабы по пограничным областям, напирали все дальше и дальше, брали города, разоряли страну. Греки защищались, понятно, как умели; борьба шла с переменным успехом, часто арабы близко подходили к Константинополю, но ни разу не удавалось им надолго покорить весь полуостров. Здесь, не так, как в Сирии и Египте, на византийцев не глядели как на постылых господ, чуждых населению по своему происхождению. Здесь была исконная греческая земля, а нападали на нее полуварвары, разбойники семиты. Сами жители напрягали все силы, чтобы избавиться от них. И приходилось арабам постоянно терять в конце концов все завоевания в короткое время. Рядом с несколькими победами, крупной добычей, множеством пленных случалось и им терпеть чувствительные поражения, в особенности же под стенами Константинополя, где приходилось каждый раз платиться головой.
Историю этих походов, каждого особо, опять-таки весьма трудно восстановить. Арабские известия, можно сказать, более чем лаконичны. Успехи так часто сопровождались чувствительными потерями и к тому же были так скоропреходящи, что о них неохотно упоминалось в летописях. Византийские источники во всем, касающемся этого периода, тоже слишком скудны; дошедшие до нас отрывочные сведения переполнены противоречиями и лишь изредка не расходятся с арабскими известиями. Более освещен, как кажется, большой двойной поход, предпринятый в 43–45 гг. (663–665) под первоначальным предводительством Бусра Ибн Арта. Заняв часть Малой Азии в 43 (664), он перезимовал на месте, а летом 44 (663) двинулся далее; отряды его заняли позиции недалеко от Константинополя. Осенью заменил его Абдуррахман, сын Халида, покорителя Сирии. Равно как и отец его, он был наместником в Химсе (Эмесса) и прежде нередко переступал византийские границы. На этот раз двинут был особенно значительный отряд. И действительно, полководцу удалось, огибая полуостров вдоль северных склонов Тавра, занять крепости Амориум и Пессинунт, даже достичь Халкидона, расположенного напротив Константинополя. С помощью флота, которым теперь командовал Буер, обложена была также Смирна. Но в 45 (665) обстоятельства как-то сразу меняются, арабы отступают, а в 46 (666) Абдуррахман снова очутился в Химсе. Вскоре после того его сразила внезапная смерть, как говорят, от яда, преподнесенного по приказанию Му’авии. Халиф начинал опасаться влияния, распространившегося на весь север Сирии, этого блестящего, обоготворяемого войсками полководца. Но с его смертью вовсе не было покинуто раз начатое большое движение. Несколько лет спустя[239] двигается уже снова большое арабское войско в пределах византийской империи. Предполагалось на этот раз напасть на сам Константинополь. Дурное управление Констанция II навело некоего Шапура, по происхождению перса, служившего в византийских войсках, на мысль свергнуть императора и самому занять его место при помощи военного заговора. Для того чтобы провести свой план более удачно, он не постыдился обратиться к злейшему неприятелю новой своей родины. Му’авия, понятно, с радостью ухватился за такой благоприятный случай. На этот раз войско выступило из западной Армении, недавно опустошенной летучими колоннами Фадалы Ибн Убейда. Заняв снова Амориум, Фадала потянулся далее к Халкидону, но здесь вскоре обнаружилась вся ничтожность его сил. Посланы были ему в подкрепление более значительные войска. Полководцем назначен был номинально Язид, сын Му’авии. Давно уже халиф замышлял объявить его своим наследником, а потому, пользуясь обстоятельствами, пожелал доставить ему широкую известность каким-либо воинскими успехом. А чтобы он не натворил бед, ему дан был в руководители опытный Суфьян Ибн Ауф. Между тем в Константинополе положение дел вполне изменилось. Шапур, нечаянно сброшенный лошадью, сломал себе шею; вскоре затем (15 июля 668 = 48) умерщвлен был и Констанций II. Сын его и наследник, Константин IV, по прозванию Погонат, оказался человеком совершенно иного закала: невзирая на мятежную столичную чернь, ему удалось отразить Язида, высадившегося тем временем с помощью флота на европейский берег и начавшего было осаду города. В арабских известиях встречается несколько отрывочных упоминаний о некоторых личностях, отличившихся под стенами города, а затем говорится сухо: «Язид с войском отступил». Они совершенно умалчивают о том обстоятельстве, что Му’авия, несомненно раздраженный неуспехом похода, вскоре же должен был напрячь все силы, дабы овладеть во что бы то ни стало Константинополем. Летописи довольствуются только заметкой вскользь под 54 г. (674), что занят был возле самого Константинополя остров (собственно говоря, полуостров Кизик на Мраморном море) и, «как говорят», в течение семи лет его не покидали арабы. При этом повторяется неизменно каждый год одна и та же стереотипная фраза: «поход против румов». Ввиду этих обстоятельств мы вынуждены дать веру свидетельству византийских историков, по которому арабы после занятия Кизика в течение семи лет[240] появлялись каждое лето перед городом и удалялись безуспешно с той же периодической методичностью: продолжать осаду круглый год препятствовали им необычные для них зимние холода и бурное в другое время года море. Они терпели постоянную неудачу благодаря неприступности сильных укреплений и страшному действию греческого огня, только что изобретенного и непосредственно примененного к защите столицы. Тем успешнее он действовал против этих врагов, что оружие их не могло нанести никакого вреда крепким стенам города. К концу управления Му’авии пришлось окончательно прервать все походы на Константинополь. Как рассказывают греки, при отступлении арабов погибли флот и сухопутные войска; буря разметала первый на высоте Памфилии, а армия в центре полуострова истреблена была под мечами преследовавших их византийцев. Поражение, однако, этим еще далеко не завершилось. Как кажется, император Константин продолжал пожинать плоды своей победы и далее. Греческие войска высадились в Сирии и успели возмутить против арабов некоторые округа финикийского побережья, особенно Ливан, у горных жителей которого и по сие время сохранилось сильно развитое чувство независимости. Но у историков противной стороны не встречается ни одной строчки об этой опасной диверсии; поэтому мы не в состоянии сказать об этом событии что-либо положительное. Это известие, однако, — не пустая выдумка, ибо непосредственно после Му’авии арабы как-то сразу перестают упоминать о византийцах. Объяснить это нельзя иначе, как заключением формального мирного договора между обоими воевавшими народами. А одно поражение под стенами Константинополя едва ли могло понудить к этому Му’авию. Не следует, между прочим, забывать, что еще ранее смерти Алия, при помощи могучего влияния неизменно дружественного арабам Рештунийца, Армения добровольно подчинилась (39 = 658), а император Констанций II не пожелал, да и не был в состоянии выступить снова на этом отдаленном театре войны. Вообще о том, что византийцы проникли через проходы Тавра в северную Сирию, нигде у других писателей не упоминается. Стало быть, у халифа были особые причины, настроившие его на мирный лад, и их следует, естественно, искать в возмущении мардаитов[241], тех именно сирийских бунтовщиков, которые вначале действительно могли навести на Дамаск порядочный страх. Нельзя было, понятно, опасаться серьезного потрясения мусульманского владычества в Сирии. Но Му’авия состарился, дни его клонились к закату, надо было сосредоточить все заботы на укреплении довольно сомнительной будущности династии. И вот он решился, подобно тому, как двадцать лет тому назад во время борьбы с Алием, заключить с императором мирный договор (678 = 58/9 — тридцатилетний, уверяют византийцы) с уплатой дани, как это и прежде водилось, о действительном значении которой мудрый Омейяд нисколько, конечно, не заботился.
В Африке дела шли много успешнее, по крайней мере при жизни Му’авии. Пока старый Амр продолжал быть наместником в Египте, ничего, конечно, не могло произойти в пользу дальнейшего распространения ислама. Но вскоре после его смерти (45 = 665) мы видим, что другой Му’авия, сын Худейджа, уже двигается вперед на запад. Как кажется, этот полководец не добился своим походом никакого более или менее прочного успеха. По-прежнему повторилось разграбление стран на запад от Малого Сирта вплоть до Карфагена, который теперь снова находился в руках византийцев. До этого пункта, во всяком случае, арабы еще не дошли. Полководец сделал, по-видимому, попытку невдалеке от города к югу заложить Кайруван[242]: т. е. укрепленный лагерь, наподобие военных поселений в Басре и Куфе. Во всяком случае, от этого предприятия пришлось отказаться. Начиная же с 47 (667), когда наместником Египта назначен был Маслама Ибн Мухаллад, набеги производились из года в год еще далее, за Триполис. Все эти набеги тесно связаны с именем курейшита Укбы Ибн Нафи. Понятно, предание сплело вокруг этого имени целый венок легенд, и действительные события прикрыты ими большей частью до неузнаваемости[243]. Одно только осталось достоверным, что походы Укбы направлены были приблизительно на оазисы посещаемой и прежде арабами, а теперь только более прочно покоренной страны Фезан, простираясь до Джармы[244] и Гадамеса, обложенных данью. Затем он проник в южную часть нынешнего Туниса, овладел главным городом, и наконец в 50 (670) положил основание[245] Кайрувану по близости задуманного еще Му’авией укрепленного лагеря. В весьма скором времени вырос из него целый город. В 55 (675) Укба отрешен был внезапно от должности по настоянию Масламы, пожелавшего поместить на его место одного из своих ставленников. Преемник обошелся с героем круто, даже одно время держал в заточении. Покоритель Африки устремился ко двору Му’авии, ища удовлетворения за перенесенное им презрительное невнимание к его заслугам. Му’авия обещал назначить его снова на прежний пост, но, поглощенный непрестанными заботами о направляемых против греков новых и новых походах, халиф был мало склонен к предприятиям в Африке и постоянно откладывал исполнение своего обещания. Только при наследнике его, Язиде, послан был храбрый полководец в 62 (682) в Африку. Одновременно он был освобожден от подчинения египетскому наместнику и, как кажется, управлял самостоятельно покоренными провинциями. С этого момента предания о его подвигах принимают чудовищно сказочные размеры. Отчасти еще вероятно, что Укбе удалось покорить пограничные округа, так называемый ныне восточный Алжир, и разбить смешанное войско греков и берберов. Нельзя также отрицать, в общем, возможности, что и тогда арабы начали расширять свои набеги далее на запад и юг. Но, с другой стороны, если взглянуть на результаты этой борьбы, как их представляют арабские историки, на достижение Укбою Тангера или даже самого Атлантического океана, то, само собой, нельзя не отнести этих известий к области чистейшего вымысла. Этому всеми почитаемому герою и мученику, видимо, старались присвоить, по крайней мере отчасти, все подвиги последующих завоевателей. Увы, в глазах историка блекнет весь блестящий колорит следующего, например, сказания. Летописец повествует, что за Тангером перед Укбою и изумленными его всадниками развернулся наконец необъятный горизонт Атлантического океана. Далее невозможно было двигаться вперед. Упрямый араб погнал свою лошадь в море, вода уже достигала морды животного. Тогда он воскликнул: «О Господи! Зову тебя в свидетели, здесь пройти нельзя. А если бы представился случай, я бы пошел и далее напролом!» Во время возвращения своего из этого дальнего похода он был окружен вероломными отпавшими берберами и убит. Вероятнее всего, дело произошло несколько иначе. Со своим слишком незначительным войском[246] он двигался по покоренным местностям на запад от Кайрувана и погиб в стычке против соединенных сил берберов и карфагенских византийцев (63 = 683). С его кончиной пало и господство арабов в северной Африке: Кайруван заняли берберы, а Триполис и Фезан освободились от мусульманского ига. Итак, до конца вскоре разгоревшейся второй междоусобной войны Барка стала снова западным пограничным пунктом халифата.
Последствия одержанных при Му’авии мусульманским оружием успехов на востоке были, однако, значительно более блестящи. Лишь только могучее правление Зияда в Басре, а потом в Куфе позволило, двинуты были военные силы из Персии далее. С горными народцами Табаристана и теперь, конечно, трудно было справиться: дважды отрезан был путь к отступлению арабским отрядам в непроходимых ущельях этих отчасти покоренных стран — спереди и сзади показались неприятели, с двух сторон посыпались дождем с отвесных скал глыбы камней. Все до последнего исламского воина сложили здесь свои буйные головы. В конце концов пришлось ограничиться наблюдением за пограничными проходами и ограждением близлежащих провинций от набегов этих неудобных соседей. Зато на восток и север предпринимаемы были далекие походы вперед в тюркские владения в промежуток времени между 50–56 (670–676). Прежде всего заняты были Мерв, «Царский»[247], Балх и Герат, отпавшие было во время междоусобной войны. Уже первый наместник Зияда в Хорасане, Хакам Аль-Гифарий, успел покорить Тохаристан, страну на юг и юго-восток от Балха, вплоть до Гинду-Куша; он первый, положим временно, перешагнул чрез Оксус. Затем, как кажется, восток опять возмутился, ибо по смерти Хакама снова должен был Раби Ибн Зияд[248] с 25 тыс. куфийцев и 25 тыс. воинов Басры завоевать Балх и другие города. Место последнего заступил в 54 (674) Убейдулла, 25-летний сын умершего наместника Зияда. Он двинулся далеко за Оксус, в страну Согдиану, дошел до Пейкенда и Бухары и нанес тюркам жесточайшее поражение. Им, как передают, пересланы были в Басру 2000 пленных — первые тюркские рабы. Вскоре появились они в западных провинциях халифата, и из года в год пригоняли их все новыми толпами; так продолжалось в течение нескольких поколений, пока они не обратились из невольников в господ. Когда же Убейдулла назначен был в 55 (674) в Басру, наместничество в Хорасане, от которого позже стали зависеть новые завоевания, перешло к Са’иду, сыну халифа Османа. Му’авия пожелал его этим привязать к себе. Новый полководец достиг Самарканда, хотя позднее, при халифе Язиде (61 = 681), новому наместнику, Сельму, брату Убейдуллы, пришлось снова завоевывать этот город. Подчиненность турок своим новым властителям была, понятно, более кажущегося свойства. Лишь только удалялись мусульманские войска, наложенные подати не выплачивались и приходилось их выколачивать новым походом. Тем не менее влияние на эти страны ислама, хотя и с некоторого рода препятствиями, возрастало постоянно и неуклонно. Каждый договор, заключаемый с отдельным городом или племенем, как бы ни сомнительно было его внутреннее содержание, много способствовал обеспечению ранее завоеванных владений, а также служил как бы подготовлением к будущему, более прочному захвату; поэтому оказалось весьма кстати, что тот же самый Сельм успел войти в полюбовное соглашение с жителями Хаваризма[249] (нынешняя Хива) насчет уплаты податей. Впрочем главную заслугу во всех этих блестящих успехах следует приписать не наместникам, часто сменявшимся, а состоявшим в их распоряжении полководцам. Находились они постоянно, без смены, на одном и том же посту; к нам привыкали войска, в свою очередь они изучали страну и население. Самое выдающееся между ними место занимал, несомненно, Мухаллаб, сын Абу Суфры, — йеменец из племени Азд. Особенно отличался он при наместниках Са’ид Ибн Османе и Сельме в походах на Самарканд, а вскоре призван был играть еще более серьезную роль. В первые годы управления Му’авии он успел отличиться на другом театре войны. Из набегов, производимых (с 38 или 39 = 659) с юга Хорасана, на турок, обитавших в нынешнем Афганистане, развилась уже давно пограничная война, увлекшая арабов после победы над тюркскими князьками Кабула и взятия этого города в 42 (662) до самого Пенджаба (Пятиречья). Но она окончилась чувствительным поражением. Тут-то в 44 (664) и выказал Мухаллаб свой выдающийся талант полководца. Опираясь на Кабул, снова взятый после многократных возмущений, двинулся он вперед по дороге, проложенной со времени Александра для всех великих азиатских завоевателей вплоть до нынешнего столетия, и потянулся вдоль реки Кабула вниз к Пятиречью индийскому. И он, и его преемники ограничились, впрочем, одними опустошительными набегами на равнину, удерживая за собой постоянно только горные проходы и присоединив к государству Мекран и другие части нынешнего Белуджистана, равно как и округ Кандагара. Приходилось довольствоваться этим и потому еще, что с 61 (681), когда возгорелась междоусобная война, мало-помалу возникали среди арабов и в этих пограничных провинциях раздоры, послужившие поводом к отпадению тюркских стран по ту сторону Оксуса, а также к неоднократным возмущениям в Кабуле и других местностях.
Невзирая на неудачи и потери, понесенные в войне с византийцами, в последние годы своей жизни Му’авия стал властителем государства крепкого и благоустроенного внутри, могущественного и широко раскинувшегося извне. С полнейшим самодовольством мог он обозревать все им совершенное. Одного только недоставало его созданию — желательной вековечности. Надо было позаботиться об установлении прочного престолонаследия. Му’авия был истым типом Омейядов. Как же было ему не пустить в ход все зависящие от него средства для удержания в своей семье власти, стоившей ему стольких трудов и коварства, власти, закрепленной не одним тяжким преступлением. Благодаря многоиспытанной привязанности к нему сирийцев было бы это, конечно, и не особенно трудно, если бы старший его сын Язид не возбуждал против себя людей во многом. Не велика беда, что наследник еще менее, чем отец, обращал внимание на предписания Корана, страстно любил вино, охоту и азартные игры, все бы ничего: немного бы повредили ему все его недостатки в глазах сирийцев; но воинственные племена с неудовольствием замечали в нем крайне неприличное отвращение к воинским тяготам. В трусости никто не мог его обвинить, конечно. Но когда Му’авия задумал назначить своего сына предводителем подкрепления, посылаемого в Халкидон к Фадале, юноша вздумал набросать несколько иронических строф, в которых он открыто выражал полное свое равнодушие к тому, от чего страдают люди там, в Халкидоне, — от лихорадки или же ревматизма, лишь бы ему дозволили в покое просиживать, развалясь на софе вместе со своей молодой женой, в монастыре Мурран[250]. На этот раз, конечно, волей-неволей он должен был тащиться в поход и, как кажется, держал себя вообще храбро. Лично все его любили за мягкость обращения, поэтическое дарование и щедрость, но одна часть сирийцев положительно не могла ему простить его происхождения. Достаточно было одного, что его мать была дочь Бахдаля, главы племени Бену-Кельб, чтобы наполнить сердца кайситов недоверием к молодому принцу. Тем не менее никаких не возникло недоразумений, когда в 56 (676) курейшит по имени Даххак Ибн Кайс, одно из приближеннейших к Му’авии лиц, обратился официально к халифу с предложением признать Язида наследником престола еще при жизни повелителя во избежание новой междоусобной войны. Иначе, однако, поглядели на это дело в других провинциях. Вытребованы были спервоначалу в Дамаск представители Ирака вместе с наместником Басры Убейдуллой для выслушания их мнения. Выступил глава проживавших в Басре из племени Бену Темим и дал следующий замечательный ответ: «Нам боязно высказать тебе всю правду, но мы страшимся Бога, если солжем, — и решительно отсоветываем». Наконец удалось, однако, иракцев понудить, частью подарками, частью угрозами, принести присягу. Но всего опаснее оказалось отношение жителей Медины. В священном городе жили многие уважаемые лица, которые могли благодаря своему происхождению сами питать некоторые притязания на халифат. Это были: Хусейн и Абдулла Ибн Зубейр, далее сыновья Абу Бекра и Омара, а затем наследник Османа, только что назначенный наместником Хорасана. К тому же сама личность Язида подавала повод к наивысшему возбуждению. «И мы должны, — восклицал Абдулла Ибн Омар, — присягнуть этому, окруженному вечно обезьянами и собаками, попивающему вино, а зачастую совершающему наипостыдное? Что же мы ответим Богу?» Таково было всеобщее настроение в Медине. Поэтому Мерван, когда Му’авия сообщил ему о своем намерении, с ужасом предостерегал и умолял халифа отказаться от своего первоначального плана. Повелителю могло весьма легко показаться, что совет дан был небескорыстный. Один из старейших среди всех живущих еще Омейядов двоюродный брат Османа мог и сам считать себя за наиболее подходящего на этот высший сан. Халиф сменил его немедленно же с наместничества в Медине и сам отправился в сопровождении тысячи отборных всадников в град пророка. Но лишь только успел он прибыть, как четверо, недаром боявшиеся насилия, убежали в Мекку, надеясь найти защиту и безопасность в пределах священного округа. Му’авия, однако, нисколько не стеснялся, не располагая воздерживаться от достижения раз задуманного им предприятия ради какого-то уважения к предписаниям веры, и преспокойно потянулся вслед за ними. Когда попытки подарками и обещаниями склонить их на свою сторону не удались, он объявил окончательно, что акт присяги будет совершен у самой Ка’бы, а возле каждого из недовольных поставлены будут по двое бедуинов с мечами наголо. Кому же вздумается не соглашаться, тот немедленно будет изрублен на куски. В мечети халиф поднялся на кафедру и потребовал формально от соединенной общины поклясться в верности Язиду, а затем добавил: «Глядите, люди эти, князья, лучшие среди правоверных — без них не начинается никакое дело и без совета их ничего не решается, — они только что согласились поклясться Язиду в верности. И вы поклянитесь ему же во имя Господне». Те четверо, понятно, и слова не проронили, видя кругом обнаженные мечи. Не было никакого сомнения, что Му’авия преспокойно исполнит свою угрозу, нисколько не стесняясь святостью места. Их примеру последовали и мекканцы. А когда на возвратном пути халиф остановился в Медине, точно так же никто из набожных не осмелился там упорствовать долее. Таким образом, Язид был признан официально, во всех провинциях, законным наследником престола после того, как и в давно успокоившемся Египте все обошлось мирно. Будущность показала, однако, что вынужденная присяга имела лишь цену чистейшей формальности.
Му’авия скончался в Раджабе 60 (апрель 680[251]), окончательно состарившийся и пресыщенный жизнью. Им оставлено было нечто вроде политического завещания. Если только оно подлинное[252], можно его сравнить, судя по многим местам, с вещим взором, проникающим в будущее. Положим, даже менее проницательный человек, чем умиравший халиф, легко мог прийти к тому же самому заключению, которое выступает так резко в посмертном завещании: оно предостерегает будущего повелителя от двух личностей, которые, действительно, назначались судьбою поднять против него знамя бунта и поставить снова на краю гибели весь арабский мир, возжигая новую тринадцатилетнюю междоусобную войну. Это были: Хусейн, сын Алия, и Абдулла Ибн-аз-Зубейр.
Глава II ВТОРАЯ МЕЖДОУСОБНАЯ ВОЙНА
В день смерти отца своего, когда Язид (Раджаб 60–14 Раби 64=апрель 680–10 ноября 683) сделался повелителем в Дамаске, он смело мог рассчитывать на одну могучую поддержку — сирийцев. Десятки лет служили они с преданностью Му’авии и понимали хорошо, что их собственное выдающееся положение среди остальных племен государства неразрывно связано с владычеством Омейядов. Новый халиф к тому же приходился им по душе, пожалуй, еще более, чем отец. Сын бедуинки, с согласия своего супруга вернувшейся из-за тоски по родине к своим, он провел всю юность возле матери в степи. С навыками и воззрениями бедуина, умевшего обходиться с каждым свободным арабом как с равным себе, соединялось в нем отвращение ко всему, носящему явную печать ханжества, разделяемое вместе с ним всей тогдашней Сирией, но у него дошедшее до неприязненности, вообще нисколько не скрываемой, к предписаниям религии. Если отстранить очевидные клеветы, возводимые на него позднейшими писателями, и придать всем этим известиям должную меру, он был, надо полагать, человек жизнерадостный. Ни от какого удовольствия не сторонился этот богато одаренный и милый юноша. При подобных душевных качествах обладал ли он серьезными задатками сильного характера и другими тому подобными достоинствами правителя, которые могли бы со временем обнаружиться, трудно сказать что-либо определенное, так как краткость управления не дает возможности судить о нем более или менее основательно. Не принимая в расчет первоначальных мер, подсказанных современными ему обстоятельствами, в применении которых и самый незначительный принц едва ли мог бы сделать ошибку, до нас дошло одно резкое распоряжение об отмене разрешенного Омаром освобождения сирийских христиан от уплаты хараджа. Этим значительно ухудшалось, конечно, положение этого класса подданных в государстве. Но весьма возможно, что возникший в Аравии бунт властно понуждал государство к увеличению доходов и потребовал устранения всяческих привилегий. Поэтому и этого, быть может, нельзя ставить ему в вину. Во всяком случае, все принадлежавшее в Сирии к арабскому происхождению крепко держалось Язида в то время, когда из других провинций приходили все чаще и чаще угрожающие вести. Вслед за вступлением в управление разослано было окружное послание ко всем наместникам — в нем повелевалось привести народ к присяге новому халифу. В Ираке произошло это, по крайней мере в официальном порядке, без громкого ропота. Но когда послание Язида дошло до Медины, наместник Аль-Валид Ибн Укба несколько позамешкался и не ус-пел задержать своевременно Хусейна и Абдуллу Ибн-аз-Зубейра, так что им удалось скрыться из города и уклониться от принесения присяги по понуждению. Они поспешили снова в Мекку. Здесь, в этом священном округе они чувствовали себя хотя бы временно более огражденными, чем в Медине, где у Омейядов все-таки было под рукой изрядное количество безусловных приверженцев. Из других возможных соперников Язида сын Абу Бекра в то время скончался, а Абдулла Ибн Омар предался исключительно набожности и аскетизму, так что и его не было никакой надобности более тревожить. Но те двое, поселившиеся и Мекке, грозили действительно стать со временем неудобными. Вот почему Язид и послал в Рамадане 60 (июнь 680) на смену Валиду Амра Ибн Са’ида по прозванию Аль-Ашдак[253], повелев ему принять меры к поимке Абдуллы Ибн-аз-Зубейра. Хусейн казался, вероятно, менее опасным, кроме того, халиф, по-видимому, желал щадить по возможности внука пророка. Новый наместник направил в Мекку другого Амра, брата Абдуллы, заклятого врага последнего, с отрядом в 2000 человек. Не предполагалось, как кажется, употреблять насильственных мер в пределах святого округа, хотели просто постараться выманить оттуда Абдуллу. Но тот распорядился иначе, напав врасплох с помощью своих приближенных на расположившийся лагерем в некотором отдалении от города отряд. Амр взят был в плен и с согласия брата замучен личными его врагами. С этого времени Ибн Са’ид изменил радикально образ своих действий. Он окружил Мекку сетью шпионов, которые извещали его обо всем, что делал и говорил Абдулла. Таким образом наместник надеялся подстеречь благоприятный момент и арестовать опасного человека, но Абдулла вел себя осторожно и ни на шаг не отлучался из округа Мекки.
Между тем со времени вступления в управление Язида в Ираке снова зашевелились шииты. Наместник Куфы, Ну’ман Ибн Бешир был человек благомыслящий. Когда до него дошло, что в городе начинают поговаривать о Хусейне, сыне Алия, как о настоящем законном халифе, в следующую же пятницу произнес он проповедь, в которой вообще очень правильно развил тезис о непригодности междоусобных войн. Однако сам он ничего не предпринимал для подавления мятежного духа. Тайком выправили между тем шииты четырех послов, одного за другим, к Хусейну с предложением пожаловать сюда к своим верным. Они обещали признать его халифом и защищать права его с оружием в руках. Хусейн прислал им с двоюродным братом своим, Муслимом Ибн Акилем, благосклонный ответ, а ему поручил разузнать поподробней обо всем происходившем в Куфе. Посланы были сообщения также и в Басру к некоторым почтенным личностям. Но здесь, при строгом наблюдении Убейдуллы Ибн Зияда, никто и шевельнуться не посмел. Между тем Муслим в Куфе, неоспоримо принятый с распростертыми объятиями, успел навербовать втихомолку более 12 тыс. приверженцев. Вскоре получено было Язидом от державших сторону правительства извещение о возрастающем в городе движении и бездеятельности наместника. Халиф немедленно принял меры: послано было повеление Убейдулле сдать управление в Басре одному из своих братьев, а самому заняться подавлением заговора в Куфе. Со свойственной энергией принялся наместник за выполнение опасной задачи. Забрав с собой лишь немногих из приближенных, он неожиданно появился вечером в Куфе, прикрывая лицо, чтобы дать веру им же распространенному слуху, что он — Хусейн, решившийся будто бы стать во главе своих единомышленников. Таким образом ему удалось беспрепятственно добраться до крепкого правительственного замка. Ну’ман принял его с честью и беспрекословно признал за преемника, радуясь, что с него слагалась тяжкая ответственность в споре между халифом и внуком пророка. Как ни велико было число сторонников Муслима, им все-таки далеко было до преобладающего большинства находившегося в городе войска. К тому же многие из заговорщиков хотя и примкнули к нему, увлекаемые общим течением, но вовсе не желали подставлять голову, не уверенные в решительном успехе. Поэтому, когда на следующий день выступил новый наместник с речью, пересыпан-ной страшными угрозами в духе Зияда, ряды шиитов сразу поредели. Пошли толки, не благоразумнее ли будет отложить предприятие, и вскоре сам Муслим вынужден был скрываться у одного надежного человечка по имени Хани Ибн Урва. Убейдулла тотчас же пустил, разумеется, в ход своих полицейских ищеек. Хани был вскоре схвачен. Муслим попытался было освободить друга, но замысел не удался. Народная толпа, которую он собрал вокруг себя, недолго пошумела возле замка наместника, а на нападение открытой силой не решилась и рассеялась по первому приглашению уважаемых людей, приверженцев порядка. Муслиму пришлось плохо, его схватили и казнили вместе с Хани (Зуль Хиджжа 60, сентябрь 680). Почти одновременно с совершившимся немедленно вслед за окончанием паломничества (10–12 Зу’ль Хиджжа =11–13 сентября) того же года Хусейн по получении от Муслима известия, что 12 тыс. человек им завербованы, собрался наконец покинуть Мекку. В сопровождении всей семьи и некоторых личных приверженцев, в общем в числе 200 человек, двинулся он по дороге в Куфу. Во всяком случае, это было безрассудное предприятие. Казалось, Хусейн более чем достаточно испытал еще при жизни своего отца, насколько можно было полагаться на иракцев, а Алий тогда был единственным господином в Ираке, теперь же сидел в Куфе наместник Омейяда, и никто не мог знать, как отнесется вообще к делу большинство его подчиненных. Умные люди предвидели наперед всю рискованность предприятия. Абдулла Ибн Аббас, хотя и живший в мире с Омейядами, сохранил, однако, некоторое участие к судьбе столь близко родственного ему дома Алия и неоднократно пытался отклонить племянника от сумасбродного похода. И другие его тоже предостерегали. Аль-Фараздак, знаменитейший из поэтов эпохи Омейядов, только что прибывший на паломничество в Мекку из Басры и спрошенный Хусейном о настроении умов в Ираке, ответил довольно определенно: «Сердца их клонятся к тебе, мечи принадлежат сынам Омейи, а решение — в руках Божьих; Господь сотворит, что ему угодно». И все было тщетно. Рыцарский дух и неспособность правильно оценить политическое положение, то и другое — роковое отцовское наследие, — послужили к гибели Хусейна. Немало помогли и нашептывания фальшивого друга его, Абдуллы, сына Зубейра, который успел раздуть до необычайных размеров неосмысленное честолюбие приятеля. Этот Абдулла, неоспоримо храбрый лично, но при этом руководимый громаднейшими притязаниями, был одним из тех, у которых недостаток характера восполняется хвастливым обращением и выставляемым всем напоказ чванством. И он принимал свое довольно обыденное умение держаться себе на уме за высокое дипломатическое дарование, а свою личность считал вполне способной, чтобы разыгрывать в безопасной Мекке роль муавии, натравливая беспрестанно сирийцев на иракцев с целью самому выдвинуться вперед. Для этих целей и показался ему Хусейн самым подходящим орудием: к тому же присутствие внука пророка в Мекке стесняло его, ибо он должен был поневоле делиться с ним влиянием на горожан. Поэтому он отуманивал горячую голову невозможными надеждами, а в то же время заверял в своей глубокой преданности и довел наконец Хусейна до того, что тот решился, полагаясь на одно краснобайство куфийцев, ринуться в сопровождении незначительного конвоя головой вперед в самое логовище Убейдуллы. Не без иронии поздравил Ибн Аббас Ибн Зубейра с отбытием Хусейна из Мекки. И действительно, «великий этот политик», как это бывает в подобных случаях, мог возрадоваться, что исполнялся один из его ближайших замыслов.
Хусейн проехал почти до самой Куфы, никем не потревоженный. Наместник Медины, Ибн Са’ид, при виде мирно проезжавшего по Хиджазу сына покойного халифа, удовольствовался посылкой письма, в котором советовал ему отказаться от необдуманного предприятия. Когда же получил уклончивый ответ, то не счел себя уполномоченным предпринимать какие-либо решительные меры. В Куфе между тем Убейдулла распорядился об основательных подготовлениях к приему Хусейна. Расставлены были эшелонами от пустыни до Евфрата все находящиеся под рукой войска, чтобы тотчас же при первом приближении перехватить дерзновенного. В конце 60 (в конце сентября 680) странствующие витязи наткнулись невдалеке от Кадесии на отряд куфийцев, которых было около 1000 человек под командой темимита Аль-Хурр Ибн Язида. К маленькому каравану Хусейна успели примкнуть по дороге некоторые личные приверженцы Алия и небольшое количество бродячих бедуинов. Правительственному отряду было заранее приказано, в случае встречи с Хусейном, уклоняться от нападения, но неотступно следовать за ним по пятам вплоть до самой Куфы. Само собой, Аль-Хурр не желал лично ни в каком случае обидеть сына Алия: он отнесся дружелюбно к Хусейну, требуя настоятельно, чтобы тот отказался от предприятия, указывая ему, что успех положительно невозможен. Вместо ответа сын халифа послал ему целый ворох писем куфийских шиитов, требовавших от него появления среди них: это были два мешка, набитые бумагой, исчерканной бесчисленными подписями. Темимит подумал, покачав головой, что ведь ни он, ни его солдаты не принадлежали к партии, подписывавшей прошение. Правда, он не получил приказания действовать неприязненно, но доставить путешественника к Убейдулле обязан, если только тот не повернет назад. А это последнее было бы самое благоразумное, пока еще предстояла возможность отступиться от дурно начертанного плана. Одновременно дошел до Хусейна к тому же слух о неудачах, постигших движение в Куфе, о смерти Муслима и Хани, и, казалось, исчезла всякая надежда на успех восстания шиитов в городе. Несмотря, однако, на все свои недостатки, Хусейн обладал благородным характером отца. На трусливое отступление, после того как меч палача обагрился кровью его верных, он не мог никак решиться, а братья Муслима, его же двоюродные братья, объявили прямо: «Клянемся, назад мы не отступим прежде, чем не отомстим за брата, или же испробуем то, что и он испытал»[254]. Вручая свое дело в руки Господа, несчастный решился закончить свое отчаянное предприятие лишь почетным договором либо пасть в честном бою. А пока отменил движение вперед на Куфу, по изменившимся обстоятельствам не имеющее более никакого смысла, и повернул на север по направлению к Евфрату. Хурр со своими бедуинами по-прежнему следовал за ним. Всех, за исключением ближайших родных и друзей, в особенности же примкнувших по пути, Хусейн распустил, чтобы в крайнем случае не увеличивать бесполезного числа жертв. Между тем для большей надежности Убейдулла призвал к себе одного из лучших своих офицеров Омара, сына Са’да Ибн Абу Ваккаса, победителя при Кадесии, он только что выступил во главе 4000 человек к Каспийскому морю для обуздания горцев Дейлема, как получил повеление идти на встречу к Хусейну. Не без колебания согласился Омар командовать новой экспедицией, и 3 Мухаррема 61 (3 октября 680) уже настиг маленький отрядец Хусейна. Инструкции Убейдуллы, данные ему, не исключали совершенно мирного исхода. Сын одного из старейших сподвижников Мухаммеда, Омар, невзирая на глубокое убеждение в бесполезности новой междоусобной войны, не имел никакой охоты губить внука пророка, пока был еще возможен иной исход. Много дней протекло в личных переговорах, наконец Хусейн согласился, убежденный настоятельными представлениями противной стороны, сдаться на одном из предложенных ему трех условий: или вернуться в Мекку, или отправиться вместе со спутниками к Язиду и в Дамаске принести присягу, или же быть препровожденным на одну из границ государства и принять участие в борьбе с неверными вместе с прочими мусульманами. К Убейдулле немедленно же был отправлен посол с извещением. Наместник склонялся было принять это предложение как благоприятное разрешение всех предстоявших трудностей. Для нас, знакомых с развязкой, не может быть никакого сомнения, что во всяком случае он поступил бы умно, если бы предоставил Хусейну на выбор второе или третье условие, ибо дозволить ему теперь свободное возвращение в Мекку было действительно опасно. Но один из приближенных наместника, Шамир, сын Зу’ль Джаушена — имя это и поныне вспоминается с омерзением во всем мухаммеданском мире и произносится каждым шиитом не иначе как с добавлением неизбежного эпитета: «Богом проклятый», — истый язычник, ненавидевший весь дом пророка и видевший безопасность трона Омейядов лишь в гибели претендента, сумел переубедить Убейдуллу и заставил его отклонить договор, а вместо того потребовать безусловной сдачи Хусейна и его верных; Шамиру же с отрядом пехотинцев поручено было присоединиться к Омару и передать ему этот новый приказ, а в случае нежелания неприятеля повиноваться тотчас же напасть на него и доставить Хусейна в Куфу живого либо мертвого. Если же Омар заупрямится, новый посланник уполномочен был изрубить его тут же на месте и принять самому начальство над войском. Наступило 9 число месяца, когда прибыл роковой вестник к войску. Омар выходил из себя, осыпал Шамира укоризнами, но не посмел идти наперекор воле своего эмира[255]. Как и следовало ожидать, Хусейн отклонил требование сдачи и стал приготовляться к последнему бою. Не могло быть никакого сомнения, чем это должно было кончиться: 150 человек окружены со всех сторон при местечке Кербела по крайней мере 5000-ным войском. Тем не менее развязка затянулась до полудня 10 Мухаррема 61 (10 октября 680). Омару, а также и большинству его воинов захотелось, конечно, взять Хусейна живым; таким образом большая часть дня протекла в отдельных единоборствах. Постепенно таяло число защитников Хусейна, но решительный момент все еще не наступал. Наконец Шамиру надоело ждать так долго и он бросился с окружающей его толпой напролом, изрыгая проклятия. Сражаясь до конца отчаянно храбро, внук пророка пал, пораженный мечами и пиками тех, которые имели притязание исповедовать веру его деда; вместе с ним полегли его двоюродные братья и друзья, все до последнего, геройски защищаясь. Жен и детей пощадили; их отослали в Дамаск к Язиду. Одновременно отослана была к халифу и отрубленная голова Хусейна. Повелитель был страшно взволнован, когда узнал о ходе происшедшего: никогда, настаивал он, я не желал смерти этого дорогого мне человека.
И этому торжественному заявлению мы должны поверить, тем более что он закрепил его актом, явно приносившим ему вред. Он отослал в неприкосновенности всех женщин и детей обратно в Мекку, окружив их подобаемым их сану почетом. Рассказы свидетелей о происшедшей катастрофе вдохнули негодование в сердца многих богобоязненных людей, близких по крови или же сподвижников пророка. Неудовольствие против дома Омейядов с этого самого момента все росло и росло. Если и здесь уже подготовлялся опасный косвенный удар против правления, при котором возможны такие нечестивые насилия, то последствия гораздо более широкого значения должен был вызвать день Кербела, особенно во всей восточной половине халифата. Все в Ираке, причислявшие себя к Шиат-Алий, воспылали стыдом и гневом при известии, что княжеский сын обоготворяемого ими покойного владыки, глава дома пророка, пал жертвой меча маловерных нечестивцев. В этих широких кругах ожесточение к партии Омейядов возгорелось далеко сильнее, чем даже после смерти Алия, которую, по крайней мере, нельзя было приписать им непосредственно. «Мщение за Хусейна» стало лозунгом всех шиитов, оказавшимся для сирийской династии столь же бедственным, насколько поднятый во время Му’авии клич «мщение за Османа» послужил ей на пользу. И это предвиделось правящей партией: Убейдулла слишком надеялся на себя и готов был всечасно подавить всякое движение саблей и плетью. Одного только не предусмотрел он, что умерщвление Хусейна повлияло на все дальнейшие события, как никогда ничем не исправимая ошибка. С этого самого момента начинается подъем народного персидского духа. Никогда не обманывающий инстинкт ненависти отметил гробницу, сложенную сострадательным людом в городе Кербела для безголового туловища Хусейна, местом сборища для всех, кто в обширной стране тайно жаждал высвобождения из-под арабского ига. Не прошло и трех лет, как Шиат-Алий находился уже в открытом союзе с чисто персидскими элементами. Под эгидой талисмана, созданного требованиями религиозно-политического свойства «о владычестве в доме пророка», дух Персии воспрянул и стал непобедим, невзирая на поражения без числа. И никогда не замирал он, сражаясь с арабскими полчищами то там, то здесь без перерыва, пока наконец монголы не накинули на всю Переднюю Азию громадной надгробной пелены, из-под которой арабы и персы, сунниты и шииты вновь появились впоследствии, но жалкими и навеки разрозненными. Таким образом, рядом с Омейядами и староверующими, которые сходились по крайней мере в одном — в признании халифа за абсолютного правителя в качестве наместника Мухаммеда, рядом с хариджитами, требовавшими наивысшего суверенитета исключительно для общины, выступили теперь шииты — «легитимисты ислама». Догмат их, заключавшийся в исключительном полномочии Алия и его дома на имамат, разросся постепенно в неподдельное обоготворение Алия, Хасана и Хусейна. Естественным последствием этого нового учения было непризнавание первых трех халифов и всех преданий, не имеющих отношения к Алию. В этом смысле уже с 65 (684) стали возноситься молитвы при гробнице Хусейна, настоящего имама и мученика, точно так же, как и ныне совершают это тысячи паломников, притекающих к «Мешхед-Хусейн» («Месту успокоения мученика Хусейна»), священной местности, Ка’бе шиитского мира. Временно, конечно, под железной рукой Убейдуллы шииты не были в состоянии начать действовать. Зато в обоих священных городах подготовлялось под кажущейся спокойной поверхностью движение, взрыв которого следовало ожидать каждую минуту. Со смертью Хусейна зародилось в Медине весьма опасное неудовольствие, а в Мекке Абдулла Ибн Зубейр старался всеми способами утилизировать печальное событие и нагреть себе руки. Горячо ораторствовал он против этой безбожной шайки убийц, а сам про себя меж тем тешился, что наконец-то избавился от несносного соперника, и в тесном кружке близких людей начинал уже разыгрывать «повелителя правоверных». Язид не очень-то доверял наружному спокойствию святых городов и находил, что метода Ибн Са’ида долго что-то не приносит плодов. Следуя изведанному приему Омайядов, халиф вздумал было и сам пойти на мировую. Напасть на Абдуллу вооруженной силой значило нарушить право убежища в священном округе, что могло поднять на ноги всех староверующих, и без того возбужденных смертью Хусейна. Как-то в раздражении халиф поклялся, что заставит Ибн Зубейра, закованного в цепи, принести ему присягу. Теперь послал он к своему противнику целое посольство с Ну’маном Ибн Беширом во главе, имея в виду переманить противника на свою сторону обещаниями. Ему предлагалось дружелюбно освободить Язида от клятвы и явиться в Дамаск для принесения присяги с хорошенькой серебряной цепочкой, укрытой под мантией, так что никто ее и не заметит. Абдулла некоторое время водил за нос посольство, а в заключение отклонил требование халифа, не обращая внимания на делаемые ему кроткие предостережения насчет слишком широкой уверенности его в неприкосновенности Мекки. Когда же Язид вслед затем сместил Са’ида и заменил его в Медине энергичным Аль-Валидом-Ибн-Утбой, Ибн Зубейр снова завязал переговоры для виду, чтобы выгадать время. Ему удалось искусно бросить тень на Валида, мешавшего будто бы мирным переговорам, и добиться замены его Османом Ибн Мухаммедом. Этот последний приходился двоюродным братом халифу, но не отличался ни энергией, ни умом: в непродолжительное время он успел вызвать в самой Медине целую бурю, которая на долгое время поглотила все внимание правления в Дамаске, не давая возможности следить за тем, что происходило в Мекке. Именно этому человеку пришла в голову несчастная мысль положить начало примирению династии с мединцами. Выбрал он девятерых из самых уважаемых среди старинных союзников пророка и послал их в Дамаск, дабы они принесли там устную жалобу на претерпеваемые ими чувствительные потери, как они утверждали, при отчуждении земельных участков в управление Му’авии. Добродушному Осману казалось, что удовлетворение их притязаний и разные тому подобные звонкие доводы, которые так охотно применяли Омейяды, поспособствуют улучшению настроения как этой депутации, так и их сограждан. Самому Язиду едва ли когда-либо в жизни приходилось сталкиваться с союзниками, он, вероятно, ничего более про них и не знал, как разве только то, что эти старые ребята — большие чудаки; когда-то, в старину, в сообществе с их так называемым пророком дрались они чуть не со всеми арабами, вот и думают слишком много о себе, а потому достаточно таки строптивы и невыносимы в обхождении. И постарался халиф очаровать, насколько только был в состоянии, эту депутацию глядящих сумрачно и неразговорчивых старцев, присланных к нему наместником (62 = 682), явившихся в каких-то до невозможности затасканных одеждах. Их приглашали на все придворные празднества, все их требования, само собой, удовлетворены были без всяких затруднений, а каждому отдельно вручена была сверх того весьма солидная сумма, приблизительно в 100 тыс. дирхем. Деньги они взяли, иначе не были бы арабами. Но каким нравственным негодованием воспылали эти люди, лицезревшие пророка во всем величии его набожности и простоты и считавшие своей обязанностью по возможности следовать его примеру, когда увидели эту преступную роскошь, в которой утопал сам заместитель Божьего человека, — передать трудно. «Мы вернулись от человека неверующего, — ворчали они грозно по своем возвращении. Он пьет вино, бренчит на цитре, певицы перед ним поигрывают на арфах, кругом — собаки; с воришками верблюдов[256] и развратниками ночи коротает…» И вот раз в начале 63 (682) случилось в мечети пророка, что всеобщее негодование вдруг прорвалось широким потоком. Выскочил на середину Абдулла Ибн Амр, один из девяти, и воскликнул, срывая чалму с головы и бросая ее оземь: «Этим самым лишаю я Язида сана халифа, точно так, как свою голову чалмы!» Собравшиеся набожные громко выразили свое одобрение, поднялся гам: один сбрасывал туфли, другой срывал одежду, и вскоре накидали они целую кучу различных принадлежностей туалета в знак религиозной ревности не в меру расходившихся ансаров и акта отвержения безбожного повелителя[257]. Но взрыв не остановился на одном иносказательном выражении чувств. Вся Медина сразу поднялась как один человек. Изумление наместника и всех в совокупности Омейядов, вместе с рабами, клиентами и приверженцами составлявших по меньшей мере 1000 человек, было столь велико, что они и не подумали оказывать ни малейшего сопротивления и дозволили выпроводить себя со стыдом из города, сопровождаемые всевозможнейшими ругательствами. Одни сыновья Омара, Алия и Хусейна не принимали участия в этом изгнании Омейядов; первый даже покинул город, где отныне должны были произойти внушающие ужас события.
На первых порах Язид возмущен был скорее отсутствием мужества, так постыдно выказанным его приверженцами, чем самим фактом бунта Медины. Как и всегда, попробовал он сперва отнестись к непокорным снисходительно. Прежний посол к Ибн Зубейру, Ну’ман Ибн Бешир, был единственным ансаром, державшимся Омейядов; поэтому он казался самым подходящим для убеждения своих земляков в безнадежности задуманного ими открытого сопротивления силам всей Сирии. Однако, как ни старался Ну’ман, ему не удалось умиротворить расходившихся мединцев. Вся накипавшая десятки лет злоба старинных сподвижников Мухаммеда против партии мекканских аристократов как-то сразу вылилась наружу. Поседевшие воины Бедра и сомолитвенники самого пророка не страшились смерти на поле битвы, напутствовавшей их ко вратам рая, и мирское преобладание нисколько их не путало; они давно привыкли, ведомые в бой посланником Божиим, все это презирать. Таким образом, правительству не оставалось ничего более, как усмирить оружием слишком долго продолжающееся в ущерб авторитету династии неповиновение обитателей священных местностей. А между тем никак нельзя было скрыть, что такое усмирение равнялось пощечине всем тем, кто стремился глядеть на дела веры более или менее серьезно; следовало поэтому по крайней мере покончить с бунтом как можно скорей и энергичней. Удвоенного жалованья оказалось достаточно для набора 12 тыс. добровольцев, которые были двинуты к концу 63 (683) к пределам Аравии, а выбор предводителя ручался за беспощадность действий. Муслим Ибн Укба, из племени Мурра, был воодушевлен тою же самой ненавистью к исламу, в особенности же к староверующим, которая понудила Шамира стать губителем Хусейна. Желанные надежды, издавна тщетно питаемые, проучить этих смертельных врагов всего языческого вдохнули на некоторое время силы в этого старца болезненного, но считавшегося еще со времен Му’авии надежным полководцем. На случай, если бы он не дожил до конца похода, дан был ему помощником Хусайн Ибн Нумейр, тоже один из старых военачальников Му’авии. Был он по сие время правой рукой Убейдуллы в Куфе, равно ни в грош не ставивший ни мечети пророка, ни даже Ка’бы. Когда войско к концу года подошло к Вади’ль-Куре, местности, отстоявшей на пять миль к северу от Медины, Муслим встретил тут же прогнанных Омейядов. Они обязались клятвой, ради спасения жизни, в случае если подойдет к городу войско, никоим образом не помогать ему даже советом. Муслим не мог, разумеется, взять в толк, каким образом можно придавать такому вздору серьезное значение, и стал грозить этим глубоко презираемым им трусам, что прикажет снести всем головы, все равно как совершенно посторонним, если они не согласятся ему сообщить все подробности о положении города и жителей. Мерван Ибн Аль-Хакам тотчас же извернулся: он вскоре вспомнил, что сын его Абд-аль-Мелик лично не присягал, и послал его к свирепому военачальнику. Все, что нужно было, обстоятельно объяснил Муслиму этот расторопный, уже почти достигший зрелых лет юноша, и полководец так искусно стал маневрировать по указаниям Абд-аль-Мелика, что вскоре расположился со всем войском на удобной позиции на восток от Медины в Харре[258]. В каком бы положении ни стали мединцы, здесь светило бы им солнце постоянно прямо в лицо. По прошествии трех дней отсрочки, дарованной по повелению Язида набожным ревнителям для обдумывания, Муслим немедленно распорядился о наступлении (26 Зу’ль Хиджжы 63 — 26 августа 683). Началась страшно упорная сеча. Беглецы и союзники пророка бились с фанатическим воодушевлением давних времен, когда в присутствии самого Мухаммеда они рассеивали полчища неверных, а после его смерти преследовали язычников по всей Аравии. Но язычники новейшей формации, эти поддельные сирийские мусульмане, успели перенять тайны дисциплины истых правоверных на полях битв при Абу Бекре и Омаре, а в войнах с византийцами досконально изучили военное искусство: вот почему на сторону более сильного должна была склониться победа. Она была началом неслыханного даже в войнах с неверующими разорения города. Жителей, не успевших пасть во время боя, приканчивали, калечили, имущество грабили и уничтожали. Три дня неистовствовали сирийцы со всей жестокостью полуцивилизованной солдатчины. А когда наконец наступило пресыщение ярости опустошения, когда успели осквернить с животной свирепостью даже святыню мечети Мухаммеда, то даже и этим не насытилась дышащая мстительностью кровожадность Муслима. Отыскивались снова и снова один за другим набожные и высокозаслуженные люди в деле веры, и их умерщвляли, осыпая градом едких насмешек. Казалось, с приближением собственной кончины, ежедневно угрожавшей полководцу быстрым развитием болезни, все росла в его душе страсть к убийствам. Насытился и он наконец пролитой кровью: искупительной жертвой пали 2400 союзников и 2300 курейшитов — краса религии, хранители чистого учения ислама. Быть может, столько же успело бежать по окончании сражения. Остальные принуждены были принести присягу Язиду как рабы. Их личностями, семьей и достоянием халиф мог распорядиться по своему усмотрению. Судьба их поистине стала плачевной: все время, пока Омейяды владели Мединой, остатки старинного населения подвергались жесточайшим мучениям и угнетению и им ничего не оставалось впоследствии, как только искать спасения в бегстве. Подобно бежавшим с поля сражения в Харре, и они тоже направились в Африку. Там приняли они участие в войнах с берберами, а позднее служили в мусульманских войсках против вестготов и завоевали себе наконец новую родину в Испании.
Страшная расправа, которой подверглась Медина, была как бы отместкой языческого арабизма за кровавое усмирение арабского восстания после смерти Мухаммеда. Чем позднее наступило мщение, тем полнее оно совершилось. Местопребывание старинных сподвижников пророка, духовное средоточие ислама, Медина — перестала существовать. Однако семена, пересаженные в прежние годы в Ирак, начинали уже всходить; вскоре должно было обнаружиться, что, хотя бесцельной ненависти язычески настроенных людей и удалось осквернить мечеть пророка, но перед могучим воздействием проявленной в ней божественной силы они же должны были впоследствии бессильно опустить руки. Однако прежде, чем дело веры могло снова воспарить в Куфе и Басре, необходимо было, чтобы над всем обширным царством халифа пронеслась долго не умолкавшая гроза, яростные порывы которой, казалось, возвещали истребление всего существующего.
Смерть халифа Язида, едва наружно сдерживавшего подавленные силы озлобленных друг против друга партий, сразу их высвободила. Еще в полном цвете лет[259] скончался повелитель 14 или 15 Раби I 64 (10, 11 ноября 683), как кажется, внезапно, во всяком случае прежде, чем успел он закрепить повсеместной присягой преемство за своим старшим сыном Муавией. Таким образом, в данную минуту не оказывалось никого налицо, кто бы имел законное притязание на халифат. Обстоятельства ухудшались еще тем, что даже в Сирии, ввиду соперничества между племенами Кайс и Кельб, нельзя было и думать о соглашении по этому жизненному государственному вопросу первостепенной важности. Наоборот, это самое событие подавало повод к началу борьбы в широких размерах между северянами и южанами Аравии, доселе с великим трудом сдерживаемыми обоими первыми Омейядами, прилагавшими всевозможные меры предосторожности и прозорливости. Отсутствие центрального управления естественным порядком привело к тому, что и в провинциях партии зашевелились. Начинается отныне взаимная жестокая борьба кайситов, кельбитов, шиитов, хариджитов, староверующих, окончившаяся только спустя 10 лет признанием одного из Омейядов за повелителя всей совокупности земель халифата, а последние, частью очень опасные, судороги восстаний продолжаются еще новое десятилетие. Эту крайне спутанную борьбу партий, по крайней мере в общих чертах, нам приходится теперь излагать.
Муслим Ибн Укба недолго пережил удовлетворение своего отмщения: во время похода из Медины в Мекку, предпринятого для усмирения Ибн Зубейра, дабы замолкло последнее вето против владычества Язида, полководца подкосила окончательно болезнь. Согласно воле халифа во главе войска стал Хусайн Ибн Нумейр, а 27 Мухаррема 64 (25 сентября 683) очутился он уже под стенами Мекки. Город обложили, и началась правильная осада. Нисколько не стесняясь, обстреливали сирийцы из своих осадных машин даже Ка’бу, так что однажды загорелись священные завесы от пущенной осаждающими зажигательной стрелы, и святыня кругом почти выгорела. От нестерпимой жары лопнул священный камень, а обгоревшие стены ежеминутно угрожали падением. Впоследствии Ибн Зубейр принужден был срыть здание до основания и приказать отстроить заново всю Ка’бу. Не взирая, однако, на яростные штурмы осаждающих, город держался стойко благодаря прибывающим с разных сторон толпам набожных. Хусайну все еще не удавалось одержать ни одной значительной победы, как вдруг внезапное известие, полученное им под конец месяца Раби I 64 (ноябрь 683) о смерти Язида, заставило полководца со страхом прекратить всякие неприязненные действия. Слишком хорошо было известно военачальнику о положении дел на родине, и он сообразил тотчас же, что там, далеко, должен наступить всеобщий переполох. По происхождению йеменец, понял он, что присутствие его армии в Сирии настоятельно потребно для его же соплеменников, иначе кайситы, несомненно, одержат перевес. Сыновья же Язида были слишком молоды, не могло быть почти и вопроса о серьезных притязаниях их на престолонаследие. Итак, Хусайн быстро решился и предложил самому Абдулле Ибн Зубейру, единственному человеку, обладавшему в данный момент правами на халифат, свою помощь с непременным при сложившихся обстоятельствах, само собой, обещанием отказаться навсегда от мщения за пролитую в последней борьбе кровь. Обращение к главе староверующих с требованием набросить покров забвения и не мстить за опустошение Медины было, конечно, условием не из легких. Тем не менее действительно выдающееся по способностям к управлению лицо едва ли не воспользовалось бы таким благоприятным обстоятельством, дабы вступить на трон и попытаться установить власть, царящую над всеми партиями и взаимно их уравновешивающую. Но не такого закала была натура Абдуллы. Он отклонил предложение и сам же лишил себя успеха, предоставляемого ему беспримерным счастьем в момент безвыходного положения. Хусайну ничего более не оставалось, конечно, как направиться со своим войском попросту в Сирию, дабы не отсутствовать по крайней мере там в решительный момент.
По смерти Язида кельбиты, однако, не преминули попытаться провести кандидатуру старшего сына скончавшегося халифа. Мать его была тоже кельбитка по происхождению, как и бабка, а племянник последней, Хассан, сын Малика Ибн Бахдаля, был правителем в провинции Иордана (Галилее). Юный принц[260] действительно помещен в списке халифов под именем Му’авии II (64 = 683), факт несомненен; ему присягали по крайней мере в Дамаске. Но кайситы не хотели о нем и слышать, наместник же Киннесрина (в северной Сирии) Зуфар Ибн Аль-Харис попросту поднял знамя бунта и заставил присягнуть жителей своего округа Ибн Зубейру, так что Му’авия не предвиделось пока удачи. Как передают, он скончался 40 дней спустя после смерти своего отца. Вся его личность, равно как и судьба, покрыты густым мраком: подозревают, и не без основания, что он был устранен приверженцами кайситов. Во всяком случае, он не успел выказать определенного направления в течение нескольких недель и, вероятно, едва ли имел притязание на это. Отныне на сторону Абдуллы Ибн Зубейра перешли правители и остальных частей Сирии, за исключением Хассана в провинции Иордана, который провозгласил Халида, второго сына Язида, и Ад-Даххака Ибн Кайса в Дамаске, остававшегося пока нейтральным, в качестве курейшита между кайситами и кельбитами. Жители столицы, которым, понятно, Омейяды весьма полюбились, желали сохранения династии, но ввиду принятого начальником войск решения на время обречены были на строжайший нейтралитет. Да и пребывающие в Сирии члены владетельного дома не предвидели для себя в будущем ничего надежного, так что Мерван Ибн Аль-Хакам, старейший и наиболее уважаемый между ними, в данный момент серьезно подумывал отправиться в Мекку и присягнуть Ибн Зубейру, после того как все усилия побудить Даххака высказаться в пользу Омейядов оказались тщетными. Но от этого шага удержал его Убейдулла Ибн Зияд, которого собственная неудача погнала вон из Ирака. Если уже в самой Сирии пришло все в смятение со смертью Язида, то и подавно неожиданное событие произвело полнейший переполох в Ираке и восточных провинциях. На Оксусе продолжали драться с турками, в Басре и Куфе следовало ждать при малейшем ослаблении правительственной власти восстания хариджитов и шиитов; более настойчиво чем где-либо необходимо было поэтому арабам держаться сплоченными ввиду всех этих окружавших их чужеземцев. И на одно мгновение, казалось, все уразумели силу понудительных обстоятельств. Не только в Хорасане войска поклялись наместнику Сельму в верности до тех пор, пока снова не будет выбран признаваемый всеми халиф, но даже мало популярный Убейдулла, который жил в Басре во время полученного известия о смерти повелителя, признан был точно так же местными арабами временным регентом. Но все благоразумное не имело в Ираке прочных видов на постоянство. Абдулле Ибн Зубейру захотелось, конечно, воспользоваться таким благоприятным случаем для распространения своего влияния на востоке. Еще при жизни Язида он питал надежды на хариджитов, которые стояли ближе к покровителю святого града по общей оппозиции к безбожным Омейядам; и действительно, во время осады Хусайном из Куфы отправилось тайком в Мекку кроме некоторых шиитов порядочное число хариджитов под предводительством Нафи Ибн Азрака и храбро дралось, защищая город. Однако после отступления сирийцев, когда наступило время для полного соглашения, стала ясной обеим сторонам вся несовместимость притязаний Ибн Зубейра с основным учением пуритан. Обе партии расстались, осыпая друг друга ругательствами. Нафи тщетно старался овладеть Басрой, вскоре бросился со своими сообщниками в Хузистан и с помощью отовсюду стекающихся к нему единомышленников окончательно завладел страной. Впоследствии мы еще тут встретимся с ним. Между тем Ибн Зубейр послал одно доверенное лицо в Басру, дабы склонить жителей на свою сторону. Тем значением, какое имели в Сирии кайситы и кельбиты, пользовались в Ираке вплоть до самого Оксуса темимиты и азды. С первыми, северянами по происхождению, сошелся посланник Ибн Зубейра, сам родом темимит. Аздов же в Басре было не так много, чтобы Убейдулла мог твердо опереться на них. Сверх того, жители Куфы отказались после смерти Язида повиноваться ненавистному всем сыну Зияда и приступили к самостоятельному выбору нового наместника. Пример соседей вызвал подражание. На улицах Басры четыре месяца резались азды с темимитами, наконец Убейдулла вынужден был бежать в Сирию (Джумада II 64=февраль 684). Вскоре он узнал здесь, что басрийцы немного выгадали со своим новым избранником и окончательно подчинились Ибн Зубейру, приняв в свои стены посланного им наместника (Рамадан 64=май 684). К тому же времени и Куфа, где староверующие и шииты сходились по крайней пере в одном — ненависти к Омейядам, также присягнула Ибн Зубейру, а Египет вслед за кончиной Язида высказался равным образом в пользу мекканского претендента. Таким образом, все государство буквально лежало уже у ног Абдуллы, за исключением крохотного округа Иордана и страны, где распоряжались хариджиты. Но мысль преклониться перед властью староверующих была для Убейдуллы невыносимой. Вступив в пределы Сирии, он встретил в Тадморе большинство собравшихся там Омейядов. «Как, — обратился он к Мервану, — ты, старейший между курейшитами, глава их, позволяешь понукать собой Даххаку?» Ему удалось-таки убедить Омейяда покинуть округ кайситов и отправиться далее на юг навстречу только что прибывшему из Аравии с войском Хусайну Ибн Нумейру. Хотя по происхождению кельбит, военачальник и слышать не хотел о юном Халиде; вероятно, его тревожила мысль, что тот станет куклой в руках своего дяди Хассана. Он предложил власть Мервану. Нельзя было, конечно, отрицать, что Мерван из всех живых членов владетельного дома, по арабским понятиям, имел наиболее прав на преемство. Ныне стал он старейшим, некогда был близким советником обожаемого в Сирии Османа, а позднее нередко руководил управлением в Медине — более подходящего не было другого. Понятно, необходимо было немало отваги, чтобы в данный момент, когда почти все государство уже признало другого, заставить принести себе присягу в качестве халифа. И у того самого Мервана, которого с год тому назад мединцы, воспользовавшись его первым смущением, выгнали из города, она теперь нашлась. В Джабие, там, где когда-то Омар основал свою резиденцию во время объезда Сирии, собраны были все йеменские предводители. Предложено было им на решение разобраться в притязаниях Халида и Мервана, а также добиться единодушия действий всех кельбитов по этому предмету. Сорок дней шли препирательства. Наконец порешили единогласно на присяге Мервану, но при условии, что по смерти его владычество должно перейти в руки Халида, мать которого, вдова Язида, для закрепления договора решалась выйти замуж за Мервана. Вслед за этим йеменские предводители принесли ему торжественную клятву (3 Зу’ль Ка’да 64 = 22 июня 684). Теперь оставалось новому халифу только завоевать свой халифат.
Мерван I (64 — Рамадан 65 = 684 — апрель 685), действуя быстро и энергично, совершил в течение краткого своего управления значительный шаг к цели воссоединения всего государства под владычеством дома Омейядов. Ближайшей задачей предстояло ему подчинить снова кайситов. По всему, что предшествовало, не оставалось никакого сомнения, что их следует принудить к повиновению силой оружия. Подобно тому, как и соперники, кайситы поняли, что наступает решительный момент: им необходимо было заручиться помощью Даххака. К личности Ибн Зубейра бедуинов нисколько не тянуло, поэтому они предложили дамасскому наместнику наивысший сан и присягнули ему как своему халифу. Во главе соединенных кайситских войск стоял он у Мердж Рахита[261], когда подошел Мерван со своими йеменцами. По пути сюда встретила Омейяда довольно благоприятная весть: лишь только Даххак выступил из Дамаска с войсками, оставшиеся в этом городе соумышленники кельбитов вместе с верными жителями резиденции прогнали наместника узурпатора, признали халифом Мервана и поспешили выслать своему повелителю по мере сил денег и солдат, что немало содействовало желанному усилению его армии. Двадцать дней продолжались стычки на луговинах Рахит; настоящее сражение, понятно, завязалось лишь к концу. Бой был горячий и упорный, но склонился в пользу Мервана и йеменцев; пали тут: сам Даххак, Нуман Ибн Бешир, наместник в Химсе, а с ними многие знатнейшие кайситы. Сирия снова очутилась во власти Омейядов. Хотя Зуфару удалось со своим отрядом запереться в Каркисии, в Месопотамии (древний Цирцезий), и в течение семи лет сильно беспокоить беспрерывными набегами кочевавших в сирийской степи кельбитов, но это не имело никакого влияния на главные военные действия. Гораздо опаснее оказались неугасшие воспоминания о луговине Рахит, вечно поджигавшие старинную неприязнь между кайситами и кельбитами: первые никогда не могли забыть своего поражения и не пропускали отныне ни одного случая, ища так или иначе отомстить своим исконным врагам. А между тем вся сила династии, равно как и господство сирийцев, опирались всецело на совокупном единении обеих племенных групп, и возрождение старинного арабского партикуляризма времен языческих должно было с течением времени становиться все гибельнее.
Пока, конечно, Мервану все удавалось: большинство кайситов признало его правление, и он мог вскоре приняться за распространение своего влияния за границами провинции. Небольших усилий стоило ему при помощи Аира Ибн Са’ид аль-Ашдака отторгнуть от Ибн Зубейра Египет, относившийся почти безучастно к борьбе из-за халифата (конец 64 = 684). На возвратном пути отражен был также Мус’аб, брат Ибн Зубейра, попытавшийся было при первом известии о походе в Египет вторгнуться с войском в Сирию. Дальнейшие движения в сторону Аравии как-то не удавались халифу. Зато одержана была его войсками значительная победа вблизи Евфрата. Вслед за смертью Язида шииты подняли голову в Куфе. После катастрофы при Кербела, случившейся благодаря их же трусливости и неспособности, они стали называться «кающимися», подготовляясь при первой возможности осуществить свой лозунг «мщение за Хусейна!» Движение это, очевидно, направлено было против Омейядов, а потому Ибн Зубейр вместе со своим наместником в Куфе относились к «кающимся» как к самым дорогим союзникам. Им нисколько не препятствовали, когда в 65 (684) «кающиеся» двинулись толпой, хотя и не особенно многочисленной, как того желал их предводитель Сулейман Ибн-Сурад, все же числом 5–10 тыс. человек «против Убейдуллы, убийцы Хусейна», иными словами, против Сирии, куда тот удалился. Направились они сперва в Кербела и оросили обильно слезами гробницу своего святого, а затем потянулись чрез Каркисию, где получили от Зуфара и его кайситов значительное подкрепление, в Месопотамию. У Айн-Аль-Варда (называемого также Рас аль-Айн) наткнулись они на сирийское войско под предводительством Хусайна Ибн Нумейра. После битвы, которая длилась несколько дней, когда к неприятелям подоспел Убейдулла со свежим войском, «кающиеся» были сломлены превосходящими силами и рассеяны. Здесь был убит Сулейман со многими другими предводителями (Джумада I 65=январь 685). Этим событием снова прерывается едва начавшееся было вторичное возрождение дома Омейи. Как рассказывают, дошло до сведения Мервана, что его племянник Амр Ибн Са’ид аль-Ашдак затевает что-то опасное. Со времени победы над Мус’абом он возмечтал о себе слишком много, а теперь начал строить планы в случае смерти Мервана овладеть самому властью. Положим, сам халиф согласился в Джабии на преемство власти в пользу Халида, сына Язида, но теперь, когда правление было упрочено, он вознамерился объявить наследниками престола своих собственных сыновей, Абд-аль-Мелика[262] и Абд Аль-Азиза. Также и Хассан Ибн Малик, вероятно умудренный печальным опытом, когда вся Сирия по смерти Язида стала театром жестоких распрей, объявил, что отступается от поддержки прав своего племянника Халида. Таким образом, вся Сирия беспрекословно присягнула сыновьям Мервана, но мать устраненного принца, гордая бедуинка, не могла стерпеть несправедливости, оказанной ее вторым супругом своему пасынку, и вскоре затем раз ночью эта женщина задушила подушкой Мервана (Рамадан 65 = апрель — май 685). Понятно, она не могла ничего добиться, кроме удовлетворения личной мести: о Халиде более не могло быть и речи. Абд-аль-Мелик вступил на трон беспрепятственно (Рамадан 65–15 Шавваль 86 = апрель — май 685 — 9 октября 705).
Громаднейшую задачу предстояло решить этому достигшему сорокалетнего возраста повелителю. Как раз в это время жесточайшая борьба между сектами и племенами потрясла все провинции арабские вплоть до Оксуса. Беспорядки и отдельные восстания, происходившие доселе, были лишь началом всеобщей резни. А на шею самой Сирии к довершению злоключений, как мы вскоре увидим, свалилась как снег на голову война с Византией. Халифат нуждался в перворазрядном властелине, дабы государство, а может быть, и сам ислам не исчезли в водовороте беспрерывных внутренних и внешних столкновений. И действительно, Абд-аль-Мелик оказался таким властелином: недаром и по сие время его управление на Востоке считается за синоним мудрого и могучего, доставившего его подданным спокойствие и благоустройство. Обычный в семье поэтический талант соединялся у него с обширным знанием. По тогдашнему времени он обладал замечательным образованием, а в своей юности отличался искренней набожностью. Эпоха междоусобной войны не могла, конечно, служить благоприятной почвой для возрождения редкостного цветка истинно религиозных воззрений у человека, выдвинутого судьбой как значительнейшего члена владетельного дома в средоточие политических движений и интриг. Еще перед сражением при Харре мы уже встречались с ним в роли понятливого ученика отца своего, по меньшей мере теоретически изыскивавшего средства входить в сделку с небом; мы вскоре встретимся с одним его деянием, вероломнейшей изменой, после которого он и в собственных своих глазах распростился окончательно с убеждениями своего прошлого. Тем не менее как человек, Абд-аль-Мелик симпатичен более Му’авии, родственному с ним по искусству управления. Насколько нам известно, ни разу Абд-аль-Мелик не запятнал своего имени отравой и, за исключением единственного отвратительного деяния, в поступках его чувствовалось всегда нечто прямое и могучее, чего не замечалось в скрытной натуре знаменитого его предшественника. Его можно бесспорно признать величайшим из Омейядов, а блестящий период владычества способного его сына Валида — лишь за довершение творения начатого и неуклонно проводимого отцом среди самых трудных исторических положений.
Если судить только по арабским известиям, первые два года своего управления этот государь, отличавшийся впоследствии столь кипучей деятельностью, провел в состоянии странной апатии. О положении дел в Сирии в 65 и 66 (685–6) предания почти что умалчивают. И было бы прямо непонятным, почему это халиф лишь присматривался с скрещенными руками к происходившему несколько позднее в Ираке, если бы мы не могли почерпнуть данные из византийских источников, свидетельствующие, что там ему слишком много приходилось хлопотать в непосредственной близи[263]. Дело в том, что со смертью Мервана возникли почти одновременно два великие движения. Вероятно, во время распрей между кайситами и кельбитами произошло движение мардаитов, начавших в весьма грозной форме стремиться к расширению своих пределов. Вскоре же затем (сентябрь 685 = Сафар 66) скончался в Константинополе Константин Погонат. Бразды правления перешли в руки молодого Юстиниана II, падкого на всевозможного рода широкие предприятия, и возобновленное Мерваном продолжение мирного договора, заключенного еще при Му’авии, надо полагать, было теперь нарушено. Во всяком случае, византийцы успели уже овладеть несколько позже частью Кипра, а в 686 (66–67) императорский генерал Леонтий вторгнулся в Армению. Между тем эта провинция до сих пор преспокойно выплачивала дань Дамаску. Находившиеся в стране мусульмане были частью прогнаны, частью истреблены, а всю Армению с прилежащим Азербайджаном до самого Каспийского моря снова заняли византийцы. Пока Ирак находился в руках Ибн Зубейра либо сектантов, Абд-аль-Мелик не смел и думать углубиться в гористую местность — свидетельницу многократных поражений арабов. Вот почему, когда весной 66 (686) халиф был в состоянии располагать армией вне Сирии, обратил он все свое внимание на Ирак Вероятно, и мардаиты в течение 65–66 (685) на время отступили в свои горы, а Леонтия приходилось пока терпеть.
Сообразно ходу событий пора нам взглянуть на существовавшее в восточных провинциях положение дел, бывшее и прежде весьма жалким. Басра и Куфа находились лишь номинально под управлением уполномоченных Ибн Зубейра; на первую наседали хариджиты, под последнюю подкапывались шииты, а в отдаленных провинциях, Хорасане и Седжестане, с 64 (683) неумолкаемо бушевала ожесточеннейшая война, возгоревшаяся вследствие бунта Ибн Хазима, одного из подчиненных военачальников Сельма. Здесь боролись не только йеменцы с северными арабами, но и среди этих последних воспылала распря между обеими главными их группами — Мударом и Раби’ей. Понятно, турки Кабула и стран за Оксусом воспользовались случаем и свергли снова арабское ярмо; там воцарился величайший порядок. Для всего государства в общем это не имело большой важности, ибо пограничные провинции с их слабыми арабскими гарнизонами легко было потом снова умиротворить, как только центральные страны ислама становились послушным орудием твердо укрепившегося правления. Но в том-то и беда, что именно теперь в Ираке и соседних персидских округах царил беспорядок. Временно стали одолевать хариджиты в Басре, а шииты в Куфе. Ужас, нагнанный хариджитами, которые хозяйничали тут же у ворот города, в Хузистане, и не раз вторгались в самую Басру, оборвал, конечно, сразу все раздоры между аздами и темимитами. Наместник Ибн Зубейра был охотно признан всеми (Рамадан 64=май 684). Но борьба с сектантами велась вяло благодаря непригодности к войне постепенно изнежившегося в большом городе гарнизона, тем более что самый воинственный его элемент составлял ядро хариджитов. Успехи бунтовщиков безостановочно возрастали, и можно было уже предвидеть, что в самый короткий срок они успеют наконец завладеть городом. В эту самую пору судьба подарила стесненным жителям почти одновременно несколько благоприятных перемен подряд. С возрастанием успехов стали возникать в среде хариджитов заметные разногласия. Самые последовательные между фанатиками, а во главе их Нафи’ Ибн Азрак по мере разгоравшегося в сердцах их воинственного пыла, постепенно пришли к убеждению, что следует смотреть и на несовершеннолетних из семей лжемусульман как на неверных, а потому они вместе с родителями подлежат умерщвлению. На это возражали настроенные более умеренно, составлявшие меньшинство, под предводительством Неджды Ибн Амира, из племени Ханифы, что малые дети не ответственны за грехи отцов; их следует пощадить, дать им подрасти, и тогда они сами решат в выборе веры. Приверженцы Ибн Азрака, названные поэтому азракитами, осудили, понятно, недждитон как еретиков. Последние покинули страну и потянулись на родину ханифов в центральную Аравию. Благодаря своим демократическим воззрениям они приобрели там вскоре много приверженцев среди бедуинов и выступили совершенно независимой силой наряду с Ибн Зубейром. Не выказывая прямо неприязненности покровителю Мекки, но нисколько и не подчиняясь ему, они все более и более ограничивали его влияние на части полуострова, центральную и южную. Вслед за распадением хариджитов погиб и Нафи’ в одной из стычек с басрийцами (65 = 685), а против его преемника, Ибн Махуза, вскоре выступил достойный противник в лице Мухаллаба Ибн Абу Суфры. Знаменитый полководец временно удалился из раздираемого междоусобицей Хорасана в Басру — местопребывание его семьи. Осаждаемый неотступными мольбами земляков, которые даже ухитрились сочинить для него поддельный указ Ибн Зубейра о его назначении (впоследствии, впрочем, утвержденный), военачальник согласился принять над ними род диктатуры с целью сплотить их силы и избавить наконец басрийцев от беспрерывных нападений сектантов. Трудную задачу образовать годную походную армию из подвижных, но отвыкших от перенесения воинских тягостей, зачастую трусливых солдат он разрешил наконец с большой энергией и искусством. А когда водворилась среди солдат дисциплина, не заставили себя долго ждать и успехи. С помощью неподражаемого военного искусства новому предводителю удалось сперва отвлечь хариджитов из равнин Хузистана в холмистую местность; здесь он разбил их наголову при Силлабре, вблизи Джундешапура (Шавваль 66=май 686), и принудил их бежать далее на восток; сектанты удалились в Фарс, Кирман и южную Мидию и продолжали, конечно, по-прежнему производить там беспорядки. Во всяком случае Басра и Хузистан были очищены от врагов, и вскоре вновь назначенный наместник Мус’аб Ибн Зубейр, брат претендента, мог обратить все свое внимание, уже не озабочиваемый здесь никем, на Куфу. А там между тем происходили события самого опасного свойства, заставившие даже некоторое время усомниться в возможности вообще продолжения арабского владычества в Ираке.
Уже в 64 (15 Рамадана — 6 мая 684) поселился в Куфе один человек, самый оригинальный и бессовестный из множества представителей своеобразной беззастенчивости, преобладавшей в то время. Был это сын Абу Убейда, храброго, но несчастного предводителя в мостовом сражении против персов; звали его Аль-Мухтар. Отцовскую отважность соединял он с замечательной хитростью и изворотливостью прожженного интригана. И все столь опасные качества выдающегося этого человека служили послушным орудием для удовлетворения личного эгоизма. По своей натуре Мухтар принадлежал к людям, старающимся во что бы то ни стало пробить себе дорогу. И нельзя отрицать, что ему удалось с достойным удивления искусством из, по-видимому, незаметного заурядного человека преобразиться вскоре в наводящего ужас властителя огромной области. Для достижения цели ему пришлось, однако, предать своих соплеменников персам: тут-то и сломал он себе шею, и поделом. Жители Куфы распадались в то время на пять групп: персов-патриотов, державшихся крепко своей старинной веры, — это были купцы, ремесленники и т. п., терпимые победителями или служившие у арабов в качестве рабов; персидских мусульман, большей частью бывших прежде рабами, выкупившихся из рабства и ставших, весьма понятно, шиитами; арабских приверженцев Ши’ат-Алий; староверующих, группирующихся вокруг наместника Ибн Зубейра, и, наконец, сочувствующих Омейядам, старинных сподвижников Убейдуллы. Некоторое число последних все еще не перевелось в городе; теперь, понятно, они должны были волей-неволей сидеть смирно. За исключением персов, все эти группы, естественно, не особенно резко отличались друг от друга. В каждой из них находилось, вероятно, по несколько сотен более энергических личностей, которым порой удавалось, пользуясь минутным увлечением, сплотить вокруг себя непостоянную толпу горожан; но продолжительный, согласный и последовательный образ действий куфийцев быстро нарушался. Ни один человек в Ираке доселе не мог этого добиться. Во всяком случае, для такой личности, как Мухтар, почва была самая благоприятная. Чего только он не перепробовал! В 60 (680) при Убейдулле участвовал в заговоре в пользу Хусейна, а в 64 (683) вместе с другими потянулся в Мекку на помощь к Ибн Зубейру и содействовал защите святого града, осажденного сирийцами. Им руководил прямой расчет — понравиться претенденту и заполучить от него наместничество в Куфе; но тот скоро понял, с кем имеет дело, и отказал наотрез предоставить этот влиятельный пост подозрительному и опасному человеку. В свое время искатель приключений вернулся в Куфу и тотчас же завязал сношения с крайними арабскими, а по преимуществу персидскими шиитами. Умеренные держались в то время Сулеймана ибн Сурада, но когда этот последний и многие другие из наиболее влиятельных шиитов погибли в походе «кающихся», во главе партии стал Ибрахим, сын вернейшего сподвижника Алия, Малика аль-Аштара. Ближайшей целью Мухтара было склонить на свою сторону последнего, дабы упрочить влияние свое в Куфе. Между тем со смертью Хусейна среди шиитов возникли несогласия по существенному вопросу — кому, собственно, принадлежит право на имамат. По своим воззрениям персидские приверженцы секты никого другого не могли признавать, как только одного из потомков дочери Мухаммеда Фатимы, т. е. одного из малолетних сыновей Хасана либо Хусейна. С другой стороны, арабские шииты, не придававшие большого значения личности Фатимы, но исключительно почитавшие Алия, признавали истинным имамом Мухаммеда, сына другой супруги Алия, взятой им из племени Бену Ханифа. Благодаря своему происхождению назывался он Мухаммед ибн аль-Ханафия, иными словами, Мухаммед, сын Ханифиянки. Была ли это очень прозорливая или же самая ординарная личность — решить довольно трудно. Потомок Алия прежде всего хотел жить спокойно в Медине; ему приходилось поэтому тщательно избегать столкновений с Ибн Зубейром, хотя в качестве сына покойного халифа он не мог одобрить его притязаний на халифат. И вот, для привлечения арабских шиитов на свою сторону, Мухтар объявил себя уполномоченным Мухаммеда. При помощи искусно подделанного письма ему действительно удалось привлечь на свою сторону Ибрахима со всеми его приверженцами. Мухаммед, впрочем, вынужден был силой обстоятельств сам несколько придерживаться Мухтара, даже впоследствии действительно признал его своим представителем в Куфе, когда для усиления своего авторитета в Мекке Ибн Зубейр вздумал было требовать неотступно от него присяги, отклоняемой с равным упорством сыном Алия. Понуждать же силой претендент не посмел с тех пор, как шииты возымели в Куфе преобладающее значение. А это случилось непосредственно после того, как Мухтар обеспечил себе поддержку Ибрахима, 14 Раби I 66 (9 октября 685) шииты внезапно напали на войска Ибн Зубейра в Куфе и легко их одолели. Наместника прогнали, и Мухтар стал властелином главного города Ирака, а вслед затем и всей провинции до границ Басры. В том же самом году сделана была попытка возбудить восстание и в последнем городе, но безуспешно.
События следующего года можно сравнивать со знаменитой дуэлью втроем, по условиям которой каждый из соперников метит в своего соседа. Прежде всего Мухтар распорядился схватить в Куфе убийц Хусейна: Шамира, Омара и состоявших тогда у них под командой солдат. Казнили всех. Затем новый правитель провозгласил священную войну главным виновникам катастрофы — Убейдулле и Омейядам. С величайшим коварством пользовался он всем могущим разжечь фанатизм шиитов: для последователей учения Ибн Сабы отыскали подлинное седалище, на котором, по достоверным сведениям, восседал некогда Алий; подобно скинии завета иудеев эту святыню возили в торжественной процессии на лошаке. Держались голуби, изображающие из себя ангелов, и выпускались в самый разгар битвы, дабы заставить уверовать простаков в прилетевшие на помощь к правоверным небесные силы. Одаряли и деньгами; персидские вольноотпущенники накидывались с жадностью на дождь монет, бывших когда-то достоянием одних их господ — арабов. И весьма естественно, что глубоко запавшее ожесточение порабощенного народа, получившее в первый раз по истечении полустолетия возможность натешиться местью над чужеземным утеснителем, нередко проявлялось с дикой, страшной яростью. «С позаимствованным у самих же арабов мужеством и чисто персидской ненавистью» эти люди, составлявшие по преимуществу городскую чернь, набрасывались под благовидным предлогом отыскать всюду убийц Хусейна на все, носящее имя араба. И вскоре воцарился в Куфе настоящий террор, от которого могла спасти лишь принадлежность к Ши’а, да и то не всегда. Злоба этого первого проблеска национального персидского духа, направленного против арабского владычества, слишком понятна, но со стороны Мухтара было не только государственной изменой, но в то же время и ошибкой предоставить простор, и в таких широких размерах, персидскому элементу. Изо дня в день стали осаждать Мус’аба в Басре обобранные и обиженные беглецы. Да и действительно, нельзя же было допускать, как ни взглянуть на дело, чтобы вышедшие из рядов покоренных народов давили арабов в самом центре государства. Немедленно же послано было повеление Мухаллабу сдать команду над войском, действовавшим против хариджитов, другому, а самому спешить обратно в Куфу (Рамадан 6? = март 687).
Однако раньше, чем осуществилось это нападение, уже с другой стороны сделана была попытка положить конец произволу Мухтара. Умерщвление убийц Хусейна, несомненно, было прежде всего публичной пощечиной Омейядам и их приспешнику Убейдулле. Если бы даже Абд-аль-Мелик и не прослышал, что шииты намереваются вскорости вновь повторить поход «кающихся», все-таки халиф был поставлен в необходимость по возможности поспешнее направить войска против куфийцев. Туда же влекли его, как мы видели раньше, и высшие соображения: как раз в это время византийцы заняли Армению. Поэтому он отправил все того же Хусайна Ибн Нумейра с Убейдуллой с сильным войском в Месопотамию в конце 66 (весной 686). Прямой путь вниз по Евфрату сторожил Зуфар в Каркисии; щадить его пока было делом благоразумия, так как в сирийском войске находилось множество кайситов. Поэтому сирийцы потянулись далее на север к Мосулу, чтобы оттуда спуститься беспрепятственно по Тигру к Мадайну, но извещенные вовремя шииты поспешили воспрепятствовать вторжению врагов в Ирак. Оба войска сошлись на левом берегу Тигра, неподалеку от Мосула при Хазире, реке, впадающей с севера в великий Заб. Сирийцы далеко превосходили в военном искусстве сектантов, и когда (Мухаррем 67=август 686) начался бой, скоро стали одолевать противника. Но лишь только выпущены были голуби Мухтара, шииты воодушевились, уповая на божескую помощь, и в то же время заколебалось неприятельское левое крыло, предводимое Убейдуллой и сплошь состоявшее из кайситов. Пронесся по рядам их громовый клич: «мщение за луговину». Хладнокровно присматривались они потом, как враг поражал йеменцев, тоже пришедших в замешательство от неожиданной измены земляков. Убейдулла и Хусайн оба пали в сражении, а войска их рассеялись — свершилась отместка за Кербела.
Недолго Мухтару пришлось радоваться своей победе. Не прошло и полугода, как в область Куфы вторгнулось предводимое Мухаллабом войско Мус’аба. После нескольких предварительных стычек закипел решительный бой вблизи Куфы, у Харура, на том самом месте, где когда-то первые хариджиты отделились от Алия. Арабы Ирака, за исключением разве чистейших фанатиков шиитов, уже давно тяготились Мухтаром. Ибрахим ибн Малик, назначенный после победы при Хазире наместником в Мосул, тоже покинул Мухтара на произвол судьбы. Куда же было ему при неравенстве сил справиться с Мухаллабом. Положим, персы ставили теперь на карту свое национальное существование, приобретенное с таким трудом, и храбро сражались за Мухтара; но все-таки ему пришлось поздно ночью отступить в город. Много еще дней держался Мухтар в укрепленном вокруг своей резиденции квартале с оставшимися ему верными 6000–7000 приверженцами. Но когда окончательно исчезла надежда на помощь Ибрахима, он потребовал от окружающих попытки пробиться с ним вместе или же по крайней мере дорого продать жизнь. Персы заволновались, подобное отчаянное предприятие показалось им ужасным, они сдались безусловно, рассчитывая покорностью спасти себе жизнь. Но не такой был человек Мухтар, чтобы согласиться на унижение, да и не мог он питать никаких иллюзий насчет предстоявшей ему участи: с 19-ю из храбрейших он ринулся в ряды неприятелей и после упорной схватки был изрублен (14 Рамадана 67 = 3 апреля 687). Так кончилось восстание шиитов, а с ним и попытка персидского народа снова отвоевать себе самостоятельность. Мщение арабов господ было ужасно: по настоянию обозленных куфийцев Мус’аб повелел перебить всех пленных, по большей части персов. Шиитизм не был, однако, окончательно искоренен: не появляясь въявь, он распространялся в течение долгого времени при помощи тайной пропаганды, столь подходящей к лживому характеру перса. Учение об истинном имаме из дома Алия мало-помалу заполонило все восточные провинции.
Итак, один из трех борцов пал. Ибрахиму нетрудно было помириться с Мус’абом, который желал заручиться содействием этого влиятельного человека, но наместничество Мосула вручено было надежному Мухаллабу. В этом значительном пограничном городе полководец мог одновременно наблюдать за сирийцами на западе и византийцами на севере. Вскоре же, по-видимому, предстояла развязка борьбы между обоими оставшимися соперниками, но новые побочные обстоятельства снова отсрочили ее. Заместитель Мухаллаба в войне с хариджитами не обладал искусством своего предшественника. Неприятели сумели его провести рядом маршей и контрмаршей, так что в 68 (687) сектанты выступили внезапно из внутренней Персии, заняли Мадайн, подступили к Куфе и чуть было ее не взяли. Отброшенные с великим трудом, они опустошили Мидию, взяли Рей (Тегеран), осадили Испагань и вернулись снова в Ирак. Предводимые новым полководцем, Катари Иба аль Фуджа’а, одаренным замечательной энергией и смелостью, хариджиты разлились по стране неудержимым потоком. Мус’аб уразумел тотчас же, что справиться с ними впору разве Мухаллабу. Испытанный полководец был снова выдвинут против сектантов, а место его в Мосуле занял Ибрахим. И Мухаллабу пришлось напрячь все силы, чтобы удержать хариджитов под стенами Басры и Куфы. Как кажется, более ничего он не мог пока и сделать: что-то не слышно за первые годы войны о больших победах. С своей стороны и Мус’аб вынужден был развернуть почти все свои силы против хариджитов, о движении же через Мосул на сирийцев нечего было и помышлять.
Однако годы 67–70 (686–689) и Дамаску нелегко достались. После сражения у Хазира, несомненно, еще долго приходилось Абд-аль-Мелику утишать ожесточение, возникшее между раздраженными йеменцами и кайситами; немало также хлопот доставляли ему и мардаиты. Когда же в 69 (688–9) он двинулся наконец с войском в Месопотамию, то у Айн-Варда его настигла весть, что за спиной у него в Дамаске вспыхнуло опасное восстание. Двоюродный брат халифа, Амр Ибн Са’ид Аль-Ашдак счел момент удобным для того, чтобы предъявить снова притязания на халифат, и ему посчастливилось склонить на свою сторону часть Омейядов, не совсем довольных слишком энергическим правлением Абд-аль-Мелика. Вернувшемуся назад с войском повелителю удалось заставить Амра положить оружие, но лишь после формальной капитуляции, по которой даровались восставшему жизнь и свобода. Вот тогда-то Абд-аль-Мелик; дабы раз и навсегда искоренить подобное действительно чудовищное неповиновение в среде своей же собственной семьи, нарушил слово, торжественно данное им: он повелел связать Амра и так как собственный брат халифа, Абд-аль-Азиз, не пожелал исполнить приказание умертвить пленного, то повелитель потребовал пику и меч и собственноручно зарезал лежащего у его ног безоружного самым отвратительным образом. В тот же самый день, гласит предание, допущена была к аудиенции вся знать. Посыпались снова отовсюду благоговейные приветствия «повелителю правоверных», а перед халифом лежал в то время развернутый Коран. Он захлопнул наконец священное писание и воскликнул: «Да, это отделит меня навсегда от тебя». Порядок был окончательно восстановлен в столице, но мардаиты, ободренные, вероятно, слухами о возникших было беспорядках в Сирии, снова зашевелились в Ливане, и в то же время византийцы, как кажется, предварительно укрепившись на Кипре, предприняли последовательный ряд грозных передвижений из Армении в пределы северной Сирии. Так или иначе, Абд-аль-Мелику пришлось решиться на заключение с греками нового договора, который, как ни унизителен был с виду, все-таки представляет собой в сущности образцовое произведение дипломатического искусства. Императору возвращалась Армения и половина Кипра[264], сверх того халиф обязывался уплачивать значительную дань, а взамен этого Юстиниан обещал не только прервать на будущее время всякие сношения с мардаитами, но и понудить их покинуть страну и переселиться в византийские пределы. Промах, сделанный греками в данном случае, для нас поистине необъясним. Для каких-то минутных выгод византийцы решались на устранение воинственного племени горцев, засевшего глубокой занозой в арабское тело и оказывавшего постоянно неоценимые услуги грекам. Рядом с этой политической близорукостью не менее поразительно было также и то чисто греческое коварство, с каким Леонтий, наблюдавший из Армении за приведением в исполнение договора, приказал умертвить главного вождя мардаитов, дабы удобнее было от имени императора согнать в кучу преобладающее большинство годных к военной службе горцев и вывести их из страны. Переселенцев расселили по разным пунктам византийской империи (70 = 689). Незначительное количество оставшихся на месге не могло уже более вредить Дамаску. Наконец-то настал момент, когда Абд-аль-Мелик мог со всеми своими силами обрушиться на Абдуллу ибн Зубейра.
Положение напоминало прежние отношения Алия к Му’авии лет тридцать тому назад. И теперь Омейяды стояли твердой ногой в Сирии и Египте, а антихалиф номинально владел Аравией и всеми восточными провинциями. Но силы последнего дробились еще войной с хариджитами и отчасти поглощались внутренними смутами в Хорасане. Тем более было необходимо Абдулле собрать все, что находилось под рукой, и встретить сильным ударом нападение сирийцев, а еще лучше постараться предупредить неприятеля; но его стесняли в известной степени возникшие с недждитами неприязненные столкновения. Первоначальный нейтралитет этих хариджитов Аравии сменился внезапно враждебным положением с той поры, когда Мус’аб произвел из Басры в 69 (689) напрасную попытку оттеснить их с северо-востока полуострова. Впрочем Неджда не был пока в состоянии предпринять нападение на Медину, вскоре затем (около 71 = 690) недовольные из среды его же секты умертвили предводителя и выбрали на его место другого. Во всяком случае, едва ли арабские хариджиты могли воспрепятствовать Ибн Зубейру, если бы даже он сам непременно желал оставаться в Мекке, послать Мус’абу в подмогу против сирийцев хотя бы некоторую часть войск. Но в отношения между братьями, несомненно, закралось недоверие. Абдулла был набожен и скуп, Мус’аб — весельчак и мот. Прикрываясь высокопарными изречениями, давно уже разучился первый жертвовать своей собственной драгоценной особой, и другой, конечно, не особенно любил входить во все подробности сам — оргии и любовные похождения поглощали всецело его время; но когда замедление грозило явно опасностью, Мус’аб всегда готов был предупредить несчастье с энергией, не щадя себя самого. Его жестокость по отношению к шиитам Куфы, возбудившая в широких кругах негодование, послужила поводом к временному его смещению с занимаемого им высокого поста. Когда же он был снова назначен на прежнее место, у Абдуллы засело в голове, что брат его, простой наместник, действует чересчур самостоятельно и самонадеянно. Одним словом, между этой разнохарактерной парой братьев никогда не могло существовать полного согласия. Казалось, следовало бы об этом забыть теперь, когда на обоих надвигалась гроза. Между тем Абдулла не шевельнул и пальцем во все время борьбы сирийцев с Мус’абом; словно барсук в берлоге, он улегся в своей Мекке один-одинешенек и высидел до конца. Разве этот последний акт его жизни не служит лучшим доказательством полной политической неспособности? По своей натуре он принадлежал к тому именно разряду людей, которые не в состоянии ни на что сами решиться и все ждут каких-то необычайных событий, могущих без их ведома изменить весь строй обстоятельств. Судьба уже раз преподносила ему при смерти Язида неисчислимое благополучие, но он не сумел воспользоваться им; счастливый случай промелькнул мимо и вторично не представлялся. Абд-аль-Мелик и не помышлял умирать в угоду ему. Наоборот, в данный момент халиф с величайшей энергией принялся подготовлять своему сопернику печальный конец. Все сирийское войско к 71 (690) было поставлено на ноги, а к концу лета уже выступало с севера Сирии в поход. На этот раз армия подвигалась вниз по течению Евфрата. Недолго, хотя и храбро, защищал Зуфар Каркисию, ввиду же превосходных сил неприятеля выказал наконец готовность уступить. Не в характере Омейядов вообще было препятствовать отступлению врага. Заключен был почетный и выгодный договор с кайситами; хотя он не мог устранить окончательно раздоров между войсками халифа, состоявшими большей частью из йеменцев, и исконными их врагами, но по крайней мере отдалил на десяток лет потрясающее событие, подобное хазирскому. Сирийские войска следовали далее влево от Евфрата, а Мус’аб при первом известии о появлении неприятеля также переправился со своими куфийцами через реку. В окрестностях Мескина, у малого Тигра (Дуджейль), неподалеку от монастыря Католикоса[265], сошлись обе армии — Омейядов и Зубейритов. По издавна заведенному обычаю Омейядов в неприятельский лагерь проникли тайные агенты, рассыпая направо и налево золото и обещания, оделяя окольными путями иракских офицеров посланиями с весьма соблазнительными предложениями. А для них, собственно говоря, за исключением разве искренних приверженцев Алия, выбор между Зубейром и Омейядами не составлял большой разницы. Положим, восстание, затеянное было одним из доверенных лиц Абд-аль-Мелика в Басре, не удалось, но неприятелю пришлось оставить в городе сильный гарнизон. Между тем Мухаллаб был в отсутствии, он по-прежнему сражался с хариджитами в глубине Персии; у Мус’аба под рукой оставался один только надежный полководец — Ибрахим, сын Аштара. И тот в свою очередь вместе с прочими получил тайное послание от Абд-аль-Мелика, но он один из всех показал полученное письмо главнокомандующему, которому все изменяли. Им обоим не приходилось склоняться к ногам Омейяда. Дошло наконец дело до сражения у монастыря Католикоса. Большинство иракцев струсило и воздержалось от боя. С несколькими тысячами оставшихся верными знамени военачальники сделали все, что могли, и пали смертью героев. Рядом с Мус’абом погиб и его сын Иса, не пожелавший покинуть отца в крайности (13 Джумада II 71 = 22 ноября 960).
Когда известие о гибели главнокомандующего дошло до Мухаллаба, недолго размышлял полководец, как ему поступить. Он понимал очень хорошо, что ему, представителю арабского владычества в Персии и заклятому врагу секты хариджитов, совершенно безразлично, кто бы ни стал разыгрывать роль халифа там, далеко на западе — Абд-аль-Мелик или ибн Зубейр. И он объявил без дальних околичностей, что готов признать Абд-аль-Мелика. Халиф утвердил его в прежнем сане и тем охотнее, что полководец был по происхождению йеменец, подходя как раз к преобладающему в Сирии направлению. Хотя в 72 (691) новый наместник, посланный Абд-аль-Меликом в Басру, вздумал было без ведома халифа сменить этого полководца, но уже в 74 (693) его снова назначили. Преемники его терпели постоянные поражения от неутомимого Катари, отстаивавшего свое дело по образцу старинных героев степей — мечом и песней. Мы скоро увидим, каким образом даровитый военачальник успел окончательно разрешить свою трудную задачу, пока же Абд-аль-Мелик довольствовался и тем, что по крайней мере Басра не попадет снова в руки хариджитов. После присяги, принесенной куфийцами новому повелителю Ирака, первой заботой халифа стало, понятно, покорение священных городов и уничтожение Абдуллы ибн Зубейра. Медина была занята без сопротивления; наместник Ибн Зубейра рассудил заблаговременно скрыться. С Меккой, однако, требовалось обойтись поосторожней. Если Абд-аль-Мелик сам распростился раз и навсегда со своим Кораном, то многие из его подданных так или иначе держались еще крепко священного писания. Надо было хорошенько дообдумать, где бы отыскать человека, подобного Муслиму либо Ибн Нумейру совесть которого не помешала бы в случае нужды обстреливать хотя бы святой храм. Старинные приверженцы, единственное вероисповедание которых, если они какое и имели, заключалось в преданности к дому Омейи, пали все искупительной жертвой мщения за Хусейна. Приходилось действовать на авось. Высшие чины брезгливо устранялись от исполнения далеко не лестного поручения. Выискался, однако, один из второстепенных офицеров, до сих пор ничем особенно не отличившийся; он сам навязывался под предлогом, что ему приснилось, будто он сдирает кожу с Ибн Зубейра. Человеку этому — звали его Аль-Хаджжадж Ибн Юсуф, из племени Сакиф — не часто приходилось прежде грезить: он был бедный школьный учитель из Таифа, за что потом нередко корили его прошлым. Во всяком случае, он принадлежал к числу тех исключительно редких школьных учителей, которым удалось закончить великую войну. По какому-то странному капризу ему-то и вручил Абд-аль-Мелик начальство, а Хаджжадж вскоре же выказал себя, каков он есть на самом деле. Новый полководец, который так же мало, как и Ибн Нумейр, стеснялся святостью Мекки, обложил город со всех сторон. Заработали без перерыва метательные машины, а вылазки осажденных каждый раз были отражаемы с успехом. Шесть месяцев стойко выдерживали мекканцы осаду, но ряды друзей Ибн Зубейра поредели от страшного голода. Хаджжадж и не думал питать злобы к врагам: стоило только сложить оружие, и в лагере принимали каждого благосклонно. Вскоре кругом Абдуллы остались лишь немногие. За последнее время претендент только и делал, что усердно проповедовал. Но наконец араб взял верх над духовным владыкой. Как передают, склоняясь на увещания своей столетней матери, Абдулла решил покончить свою неудачную жизнь честной смертью воина и пал вместе с горстью преданных 14 (или 17) Джумада I (14 октября 692).
Итак, с антихалифом было покончено, но все еще Абд-аль-Мелик не достиг конечной цели — воссоединения всей территории ислама под одним скипетром сынов Омейи. В сущности он властвовал ныне лишь в Сирии, Египте, северо-западе Аравии и Ираке. В большей части Аравии, Мидии и Персии хозяйничали хариджиты, а Хорасан был раздираем племенной враждой аздов, мударитов и раби’итов. Сходство основных черт управления халифа с приемами Му’авии высказалось и тут в яркой форме. Захотелось и Абд-аль-Мелику иметь своего Зияда, и он нашел его готового в лице Хаджжаджа, школьного учителя из Таифа. Все чаще и чаще стали получаться халифом в 75 (694) жалобы Мухаллаба. Этот полководец никак не мог справиться с хариджитами благодаря тому именно обстоятельству, что жители Куфы и Басры после восстановления спокойствия в Ираке и слышать не хотели о тягостной борьбе с раскольниками в персидской и мидийской гористой местности. Когда наместники высылали на подмогу к полководцу отряды, люди попросту, никого не спрашиваясь, возвращались к себе домой при первой возможности. В это время Хаджжадж, распоряжавшийся по-свойски и весьма грубо в Медине с остатками староверующих, вдруг получает приказ о своем назначении на пост наместника всего Ирака. Тотчас же отправился он в Куфу, а в Раджабе 7 5 (ноябрь 694) уже въезжал в город. Подобно Зияду сложилось у него правильное убеждение, что прежде всего нужно уметь говорить с народом прямо без обиняков, чисто по-арабски. С утренней зарей нагрянув неожиданно в город, новый наместник направился в мечеть и приказать собрать всю общину. Между тем куфийцы, с тех пор как им удалось прогнать Убейдуллу, несколько поотвыкли от повиновения наместникам. Не принимая даже в расчет восстания персов при Мухтаре, положения совершенно исключительного, за последние десять лет жители делали что хотели и почти всегда наперекор воле так называемых эмиров. Поэтому толпы беспечно повалили в мечеть. Говорили, что какой-то человек, приехавший с закрытым лицом, хочет там что-то сообщить общине. Многие спешили в надежде принять снова участие в свеженьком, веселеньком скандале. Их постигло, однако, неприятное разочарование. Когда вся община собралась, поднялся на кафедру какой-то никому не известный человек. Вместо обычного «хвала тебе, Создатель», которым начиналась каждая речь в этом священном месте, незнакомец провозгласил, срывая с лица покрывало и цитируя строфы одного языческого поэта[266]:
«Я сын того, кто светит[267] и над горами воспаряет. — Лишь только я сорву покрывало, вы меня узнаете!
О, клянусь Богом, — так продолжал он далее, — я взвалю на зло всю тяжесть ответственности за него, я выкраиваю наказание по мерке[268], и за равное воздаю равным. Клянусь Богом, я вижу головы, которые уже созрели, настало время скосить их, и мне чудится, что кровь уже струится меж чалмами и бородами…»
Через несколько строф он воскликнул:
«Жители Ирака, я вам не винная ягода, которую можно сдавить, и не верблюд, которого можно запугать, гремя старым бурдюком[269]. Меня ощупали, чтобы узнать мой ум[270], и на ристалище я уж добежал до столба. Повелитель правоверных, Абд-аль-Мелик, рассыпал свой колчан и испробовал зубами древки стрел своих[271]. Меня он избрал — крепчайшего из всех и на излом тугого. И вот он послал меня к вам — давно уж вы упорствуете в заблуждении, блуждаете в своем ослеплении. Клянусь Богом! Драть кожу буду с вас, как дровосек кору с деревьев, и скручу вас и буду бить, как мимозовые ветви (листья мимозы употребляют на дубление. Шипы препятствуют обрыванию, поэтому стягивают и связывают ветви веревкой, а затем бьют палкой по связке. Листья падают на землю, и их собирают. — А. М.), и исколочу вас, как бьют чужого верблюда… (его подгоняют к воде вместе со своими, а потом прогоняют. — А. М.)
В таком же тоне продолжал наместник и далее. Можно себе представить, до какой степени возмущены были слушатели подобной речью. Когда же под конец по заведенному издавна обычаю новый правитель повелел прочесть официальное послание, в котором Абд-аль-Мелик объявлял ко всеобщему сведению жителям Ирака о назначении Хаджжаджа, и произнесено было вступительное обращение: «От Абд-аль-Мелика, повелителя правоверных, к верующим и муслимам Ирака. Мир с вами!» — не нашлось ни одного в толпе, кто бы произнес согласно этикету.-«Мир также и тебе, о повелитель правоверных!» — Хаджжадж немедленно же крикнул, обернувшись к чтецу: «Стой! А вы, рабы палки (то есть заслужившие палочные удары. — А. М.), повелитель правоверных вас приветствует, и никто из вас не нашелся воздать должное на привет? Так вот как понимал вежливость Ибн Нихья (бывший доселе начальником полицейских в Куфе. — А. М.)! Клянусь Создателем, я вас приучу к другой!» — И когда снова по знаку эмира начал чтец послание, все присутствующие в один голос как бы по команде произнесли: «Мир тебе, повелитель правоверных!»
За словами последовали и деяния. Три дня роздыху даровал Хаджжадж куфийцам, а затем погнал всех в поход. Некоторым взбрела было на ум несчастная мысль прикрыть свое непременное желание остаться на родине более или менее пустыми отговорками; их попросту казнили. С этой самой поры Мухаллаб не имел недостатка в солдатах. 20 Рамадана 75 (12 января 695) он разбил Катари при Казеруне в Фарсе, и началось отступление хариджитов в Кирман, медленное, но постоянное. В этой области между сектантами возник новый раскол из-за того, что многим не нравился образ действий Катари. Полководцу халифа оставалось только преследовать отдельные отряды и уничтожать их без особых затруднений. Сам Катари погиб в 77 (696), вместе с ним закончили свое существование так называемые азракиты — наиболее отчаянные фанатики из хариджитов. Конечно, приходилось и впоследствии усмирять в некоторых провинциях новые вспышки пуритан. В Аравии, по-видимому, десятки лет спустя после того, как окончательно усмирены были в 73 (692) недждиты, вспыхивали изредка новые движения, но о них до нас не дошло точных известий. Гораздо опаснее, во всяком случае, были отголоски хариджитского восстания в Ираке и Персии. Пока Мухаллаб побеждал Катари в Фарсе и Кирмане, вдруг у Мосула (76 = 695) появились целые толпы хотя менее фанатических и свирепых, но все-таки храбрых сектантов под предводительством Салиха Ибн Мусарриха. А по смерти его даже на Хаджжаджа навел страх в 76 и 77 (695–6) преемник его Шебиб Ибн Язид, соединявший большую энергию с человеколюбием по отношению к мирным жителям страны. Тщетно упрямый наместник Ирака пытался сломить в открытом поле этого пылкого поборника чистого учения об исключительном верховенстве Аллаха и общины. Поражения следовали за поражениями, как вдруг к концу 77 (в начале 697) несчастный случай избавил сразу наместника от опасного врага. Вместе со своим боевым конем Шебиб сорвался с моста и утонул в волнах вздувшейся речки Карун (в Хузистане). С ним рухнуло и защищаемое им дело. Безмерное ожесточение арабов Персии и Ирака на строгости Хаджжаджа понемногу утихало, хотя потребовалось не раз еще возобновлять борьбу, чтобы подавить всякое сопротивление; но зато нигде в этих провинциях более не доходило впоследствии до общего восстания. В 78 (697) Абд-аль-Мелик мог уже убаюкивать себя полнейшей уверенностью, что всяческое неповиновение придушено на всем протяжении громадного государства.
Однако уроженцы Куфы и Басры, которые постоянно и довольно успешно изыскивали увертки, когда действительно важное предприятие требовало их поддержки, всегда были готовы, увлекаясь самыми невероятными расчетами, принять участие в любом рискованном предприятии. Всячески они старались подготовлять халифу и его заместителю в Куфе какой-нибудь новый и неожиданный сюрприз. В данный момент они предусмотрительно выбрали первым местом своих действий отдаленный Кабул, чуть ли не на самой индийской границе. Еще до падения Ибн Зубейра Абд-аль-Мелик повелел привести к присяге Ибн Хазима в Хорасане. Когда же тот вздумал уклониться, против него был направлен подчиненный ему полководец, командовавший в Мерве, который с помощью других одолел и умертвил строптивого наместника (72 или 73 = 692, 693). Послали немедленно и туда, и в Седжестан новых наместников. Кое-какой порядок был восстановлен, но требовалось еще многое сделать. В 78 (697) по усмирении хариджитов туда же отправился с широкими полномочиями Мухаллаб, одержавший некогда в этой местности немало побед. Укрепившись твердо в Хорасане, он стал вскоре тревожить частыми набегами область Бухары, но стареющему полководцу как-то не удавалось завершить свою славную карьеру прочным присоединением земель по ту сторону Оксуса. Управление Седжестаном вверено было одному из наиболее уважаемых куфийских предводителей, Абдуррахману Ибн Мухаммеду, внуку киндита Аш’аса, изменившего Алию. Он считался искусным генералом, и солдаты боготворили его. Рядом предусмотрительных, а равно и энергических военных действий ему удалось мало-помалу вытеснить из Кабула турок, успевших, понятно, во время междоусобной войны снова отречься от ислама; он подчинил также гористые малодоступные страны нынешнего Афганистана. Но Хаджжаджу, соединявшему в своих руках, как некогда Зияд в качестве управителя всего Ирака, верховное наблюдение над всеми восточными провинциями, редко кто мог угодить; всякий генерал казался ему недостаточно энергичным. Вечно жаловался он на их медлительность. Когда же Абдуррахман вздумал заикнуться, что люди его совершили пока достаточно и заслуживают вполне разрешения вернуться на время к своим семьям в Куфу, наместник прислал строгий выговор и повелел немедленно же выступить в поход к индийским границам. Заклокотала гордая кровь киндита: как, с ним, внуком южно-арабских царей, осмеливается говорить таким грубым тоном какой-то школьный учителишка из Таифа! Солдаты охотно примкнули к вождю, приветствуя радостно его предложение свергнуть тирана и его халифа. Войско повернуло назад (81 = 700) с ясно выраженным намерением действовать на погибель обоим. По дороге присоединялись к ним отовсюду свежие силы. К величайшей досаде Хаджжаджа Мухаллаб не нашел удобным преградить дорогу возмутившимся, но, с другой стороны, отказался действовать с ними заодно. Между тем какие только были в Персии шииты, хариджиты и другие недовольные, все устремились под знамена бунтовщика. Уже в Кирмане он возымел смелость провозгласить себя халифом. При подобном восстании Хаджжадж никоим образом не мог рассчитывать на иракцев; сирийцев же в его распоряжении было немного, так что даже с посланным от Абд-аль-Мелика подкреплением силы Абдуррахмана далеко превосходили средства наместника. В первом сражении в Хузистане мятежники одержали победу (конец 81=февраль 701), но под Басрой они в свою очередь были разбиты (Мухаррем 82=март 701), благодаря доблестным усилиям начальника конницы Суфьяна Ибн аль-Абрада. Все же нельзя было наместнику удержать за собой город. Абдуррахман потянулся к Куфе, земляки встретили его с распростертыми объятиями, мятежники почти пересекли Хаджжаджу путь через Месопотамию и грозили прервать всякие сообщения его с халифом. Рады-радешеньки были сирийцы, когда удалось им проникнуть до Куфы, на запад от Евфрата, и стать на самой границе пустыни. Теперь, по крайней мере, они восстановили связь со своей родиной. Тут же очутился и Абд-аль-Мелик с главными силами, недоумевая, на что решиться. Неожиданный успех мятежников, к которым притекали ежедневно со всех концов Ирака толпы единомышленников, страшно озадачил халифа. Он решился попытаться справиться с опасным врагом по средством задабривания, столь часто выручавшего Омейяов. Не обращая никакого внимания на отсоветывания Хаджжаджа, в глазах которого не существовало иного средства, кроме силы, даже в самых крайних обстоятельствах, халиф послал к Абдуррахману своего родного брата Мухаммеда Ибн Мервана с предложением выбрать для себя любое наместничество и с обещанием иракцам сместить ненавистного главноначальствующего. Сам Абдуррахман охотно готов бы был заключить выгодный мир, но его подчиненные, упоенные победой, понятно, возгордились и требовали по меньшей мере низложения халифа. Итак, приходилось решить распрю мечом. Много месяцев протекло в незначительных стычках обеих армий у Дейр аль-Джамаджим[272]. Наконец в Джумаде II 83 (июль 702) дошло до общего сражения. И снова стремительная атака конницы, предводимой Суфьяном, решила бой в пользу сирийцев. Однако иракцы с необычным упорством продолжали войну далее. Потребовалось новое поражение их при Мескине, чтобы убедить большинство в бесполезности дальнейшего сопротивления. В данном случае и Хаджжадж оказался настолько благоразумным, что значительно облегчил большинству возможность возврата к повиновению своевременным обнародованием амнистии. Лишь несколько тысяч последовало за Абдуррахманом; по той же самой дороге, ознаменованной рядом блестящих побед, принужден был несчастный полководец бежать в обратную сторону. Разбитый снова в Хузистане, он держался еще довольно долго в гористой местности округа Герата, благоприятной для ведения малой войны, отчасти поддерживаемый турками Кабула. Лишь в 85 (704), к концу правления Абд-аль-Мелика, выступил Язид, сын и преемник умершего в исходе 82 (начало 702) Мухаллаба, чтобы положить конец волнениям в соседней провинции. В этой последней войне пал и Абдуррахман, давно уже переставший быть страшным халифу и его куфийскому наместнику. Вместе с ним погас последний возмутитель мира обширного исламского государства. Итак, благодаря энергии двух замечательных людей наступал наконец более долгий период внутреннего спокойствия и внешнего блеска арабской державы.
Глава III ПРОЦВЕТАНИЕ ДИНАСТИИ И ВТОРОЙ ПЕРИОД ЗАВОЕВАНИЙ
Существует совершенно неосновательное и тем не менее широко распространенное предубеждение, что духовно подвижный Запад составляет резкий контраст степенному покою Востока, погруженного в тяжеловесную неподвижность. Воззрение это вызвано прежде всего духовной пустыней, царящей, едва ли только надолго, в подвластных современному турецкому владычеству странах Малой Азии и севера Африки, и еще сильнее навевается развертывающимся перед европейским наблюдателем зрелищем оцепенелого нагромождения груд тысячелетних памятников египетской и ассирийской культур. Между тем уже Гёте понимал, что эти выдвинутые рядами перед пирамидами сфинксы свидетельствуют громко о верховном народном суде, напоминают собой великие нашествия, войны и договоры. С той самой поры, когда накопляющееся постепенно понимание содержимых на этих памятниках знаков дает нам все более и более возможность заглянуть сознательно в эту пеструю и деятельную жизнь самых отдаленнейших исторических эпох, мы замечаем с изумлением, что с того самого момента, когда беспокойный арабский элемент начинает определенно воздействовать на судьбы этих стран, сразу уже обнаруживается непрерывное брожение, становящееся почти исключительно постоянным явлением по всему этому широкому пространству, от плоскогорий Центральной Азии до самых столпов Геркулеса. И становится почти невероятным, каким образом могло произойти нарастающее беспрерывно развитие в этом новом, вечно волнующемся государстве, в течение всего времени своего существования воспользовавшемся лишь два раза более или менее продолжительным покоем, длившимся сначала 17, а потом 6 лет. Поэтому на первый взгляд кажется недостаточно основательным толковать о процветании династии, которая удовлетворяла только самым необходимым условиям государственного существования, и то не сполна, лишь два десятка лет. Впрочем на суть дела, по-видимому, можно взглянуть несколько менее безотрадно, если припомнить, что в одном только Ираке происходили часто после короткой передышки новые потрясения, меж тем как в Сирии воцарились покой и порядок на целые 55, а в Египте даже на 60 лет. Между тем именно Ирак становится теперь средоточием всех духовных усилий, бродящих в недрах ислама. И эти стремления более и более направляются отныне по пути мирного прогресса посредством разработки прежних основ с исключением всяких революционных новшеств; тем более поразительно видеть этот оазис развития на почве, взрыхляемой непрестанно могучими руками, не допускающими, казалось бы, даже возможности тихого произрастания подобного редкостного цветка. Одна только всезаливающая плодовитость юношески кипучего арабизма, о которой мы и раньше упоминали, была в состоянии более чем на столетие возрождать снова и снова благородные силы, погибавшие в непрестанных междоусобных войнах. Почти невероятно то множество высокоодаренных, творческих голов, какое воспроизводили либо перерабатывали для общего преуспеяния эти два города-близнеца — Басра и Куфа, вплоть до позднейших годов Аббасидской эпохи. Тем не менее не подлежит никакому сомнению, что и здесь потребны были, хотя бы на самый короткий срок, более прочные общественные отношения, дабы приучить людей к мысли, что всякое разномыслие теоретического свойства нельзя вводить в практику революционного движения и что следует прежде всего способствовать преуспеянию духовного развития и вызывать его лишь мерами умственного воздействия. Это-то самое установление прочности отношений на несколько десятков лет и составляет главную заслугу Хаджжаджа. Может быть, и без предвзятого намерения преобразился он из школьного учителя Таифского если не в преподавателя Аравии, то в первого оберегателя арабской науки.
Довольно скверно отплатили ему арабские ученые за то, что наместник устроил им уютный уголок для безмятежных занятий. Осаждавшему некогда Мекку, гонителю набожных Медины приходилось быть на дурном счету у историков Аббасидской эпохи; равно как и предшественнику его Зияду, не могли они простить ему строгости и беспощадности, с коими они оба должны были водворять порядок в совершенно одичалом Ираке. Их укоряют в немилосердной жестокости. Меж тем беспристрастный мыслитель видит в них поистине лишь робких школьников, стоит только вспомнить о потоках крови, пролитых Аббасидами, не говоря уже об изысканной до омерзения системе пыток, введенной в употребление этими последними по образцам древнеперсидской. Наша прямая обязанность оправдать образ действий Хаджжаджа. Был он попросту строгим, но справедливым правителем; по заведенному в те времена обычаю он действовал беспощадно там, где было нужно, но никогда не становился тираном, каким изображает его позднейшая подделывающаяся под господствовавшие тогда воззрения история. Даже и она, впрочем, не осмеливается заподозрить редкостную честность этого человека. По смерти наместника, неограниченно управлявшего целой половиной халифата, наследникам осталось его оружие, Коран и несколько сот дирхемов наличными. Во всяком случае, арабы обязаны единственно ему тем, что несколько лет спустя после его кончины, а затем с небольшими перерывами и еще полтора десятка лет, под управлением доблестного Халида Аль-Касрия в Ираке воцарился относительный покой.
Хаджжадж не мог, конечно, предполагать даже, чтобы жители страны были в состоянии вполне изменить глубоко укоренившееся направление; вот почему наместник изобрел новое средство держать их в повиновении. На большом соединительном канале, между Тигром и Евфратом, прорезывавшем с севера на юг Месопотамию и выкопанном или, лучше сказать, восстановленном по приказанию самого же Хаджжаджа, построен был новый город. От Куфы, Басры и Ахваза, главного города Хузистана, очага хариджитов, отстоял он в равном расстоянии. Поэтому и назван он Васит (Срединный город). Благодаря центральному положению крепости, гарнизон надежных войск мог с одинаковой скоростью поспеть в один из названных городов по первому известию о возникших там беспорядках. А как сумел Хаджжадж вдохнуть дисциплину в распущенные войска Куфы и Басры, мы видели уже раньше. С восстановлением внешнего порядка не менее важной заслугой была и реорганизация управления, воспоследовавшая одновременно; не прекращавшиеся в течение 11 лет смуты в Ираке вместе с нескончаемыми походами во всевозможных направлениях бесчисленных полчищ омейядов, шиитов, зубейритов и хариджитов довели земледельческое население страны чуть не до полного разорения. Когда Хаджжадж стал во главе управления, налоги богатой страны упали со 100 на 40 млн дирхемов. Положим, бедственное состояние финансов объясняется отчасти постепенно умаляющимся доходом поголовной подати, но опустошения, производимые войной, были все-таки главной причиной. Для улучшения пошатнувшегося общего благосостояния наместник предпринял целый ряд целесообразных распоряжений, клонящихся к поднятию производительности земли; всеми силами старался он также поддержать владельцев земельных участков, оделяя их ссудами из государственной кассы. Но если все подобные мероприятия следует назвать не только благожелательными, но и в действительности принесшими пользу, то другое его распоряжение возбудило сильнейшее раздражение в широко распространенных кружках. Стремясь восполнить громадный недочет в государственных доходах, Хаджжадж вздумал отменить в 81 (700) установленное законом освобождение от поголовной подати всех подданных иноверцев, пожелавших принять ислам. Несомненно, это и стало побудительной причиной массовых присоединений мирных жителей к толпам бунтовщиков Абдуррахмана, вскоре нахлынувших со всех сторон на Ирак и поставивших всю едва окрепшую систему управления на волосок от гибели. По преодолении мятежа, однако, распоряжение вошло, само собой, снова в силу и существенно поспособствовало приумножению государственных доходов.
Очень естественно, что Хаджжадж со всей своей упорядочивающей деятельностью, простиравшейся кроме Ирака по принятому доселе обычаю и на все в совокупности восточные провинции, находился в самых тесных сношениях непосредственно с халифом. И властелин тоже не менее своего вице-короля крепко был озабочен изысканием мер к упрочению государственного здания; многие в высшей степени целесообразные распоряжения истекали прямо от одаренного прозорливой мудростью властителя. Необходимо было сплотить воедино вечно разрозненные отдельные звенья халифата, пробудить сознание государственного единства в этой разнородной по национальностям, языку и обычаям массе жителей, разбросанной к тому же по провинциям на громадных расстояниях. До сей поры местная администрация находилась в Персии всецело в руках персов, а в Сирии и Египте предоставлена была христианам; персидское и греческое золото обращалось в империи как и прежде, оставляя подданным иноплеменникам как бы иллюзию самостоятельного национального существования. Между тем несовершенства путей сообщения содействовали сохранению грозной обособленности отдельных отдаленнейших округов и устранению влияния центрального управления. Все это подверглось ныне коренной переделке. Удалены были, по крайней мере на первых порах, иноверцы из государственной службы; все счеты, производимые административным путем, списки, сношения и т. п. документы стали отныне писаться на арабском языке: вместо византийских и персидских монет с христианским крестом и изображением Хосроя начали выбивать на монетных государственных дворах с 75 (694) особые золотые и серебряные монеты. На них появились впервые кроме мусульманского символа веры и другие классические изречения из корана — о победе имама и ничтожестве христианского и языческого вероучений. Наконец, устроены были почтовые станции по главным дорогам, ведущим от Дамаска в провинции, и учреждена постоянная почта. Известия стали получаться значительно быстрее; в крайних случаях всеми этими удобствами могли пользоваться и частные лица; таким образом, самые отдаленные окраины государства связаны были прочно со столицей.
Вместе с новой организацией управления Абд-аль-Мелику предназначалось судьбой даровать также своим народам целый ряд властителей. Мерван заставил мусульман присягнуть одновременно с присягой Абд-аль-Мелику и его младшему брату, Абд Аль Азизу в качестве будущего наследника. И действительно, с тех пор как в 65 (685) брат халифа был назначен наместником Египта, выказал он, по-видимому, образцовую и поистине необыкновенно благотворную на пользу страны деятельность, вполне соответствовавшую сану грядущего властелина. Между тем Абд-аль-Мелик впоследствии пожелал, и очень естественно, доставить преемство своим собственным сыновьям и под конец жизни неотступно надоедал брату просьбами отказаться от своего права. Последний умер, однако, ранее халифа (около 85 = 704); можно было теперь беспрепятственно провести задуманный план. Таким образом, один вслед за другим сели на трон четыре сына Абд-аль-Мелика: Аль Валид (86–96 = 705–715), Сулейман (96–99 = 715–717), Язид II (101–105 = 720–724) и Хишам (105–125 = 724–743); двое из них, хотя не в одинаковой степени, оказались достойными преемниками своего отца; таковым, и притом в самой высокой мере, оказался Валид. Был это властелин энергичный, который по образцу Омара умел на самых отдаленных концах своего государства, на расстоянии тысячи географических миль, твердой рукой сдерживать своих полководцев и наместников. Приближенных старался привязать к себе щедростью, а народ побуждал, что встречается слишком редко на Востоке, к разумным предприятиям на общую пользу и приводил всех подданных в неописуемый восторг воздвигаемыми им огромными и великолепными зданиями. Он оставил после себя громких и почетных свидетелей ревностной заботы своей о народном благосостоянии в разбросанных повсюду дорожных сооружениях, фонтанах, больницах и мечетях; ему же обязаны арабы учреждением первых школ. При этом халиф не дозволял шутить с собой; этим он сильно напоминал отца. Заподозрив свою супругу Умм аль-Бенин в том, что она дозволяет поэту Ваддаху посещать ее тайно, халиф однажды неожиданно вошел в ее покой. Обожатель, бывший как раз в это время тут, едва успел юркнуть в деревянный ларь, не раз уже послуживший для этой цели. Как бы невзначай сел халиф на ларь и повернул разговор, по-видимому совершенно без умысла, на тему о пристрастии жены к этому самому покою и всей расставленной здесь утвари. Продолжая разговаривать в том же тоне, повелитель наконец обратился к супруге с просьбой подарить ему один из стоящих кругом комнаты ларей. Жена должна была, конечно, изъявить согласие: она не посмела серьезно перечить и тогда, когда Валид выбрал именно тот, на котором сидел. Затем он кивнул рабам, чтобы они снесли ларь в его комнату, находившуюся в нижнем этаже. Быстро выкопана была тут же яма, несколько ниже уровня подпочвенной воды. Туда по приказанию властелина спущен был ларь, а халиф промолвил: «Кое-что и я слышал. Если это правда, да будет тебе это саваном, и мы зароем навеки тебя вместе с воспоминанием о тебе; если же неправда, не беда, если закопаем это ничего не стоящее дерево». Углубление живо забросали и на этом квадрате, покрытом ковром, халиф преспокойно уселся по своему обыкновению. С тех пор и по сие время нет никаких известий о Ваддахе. Умм аль-Бенин никогда до самой кончины не могла прочитать по выражению лица супруга никакого указания на случившееся.
Человек этот, так беспощадно и мудро умевший охранять честь своего дома, с не меньшей энергией и прозорливостью руководил управлением внутренней и внешней политики своего огромного государства. Во всем преследовал он дальше осмотрительные и величавые планы своего отца, равно и Хаджжаджа, бывшего и при нем, как и при Абд-аль-Мелике, вице-королем восточных областей и пользовавшегося неограниченным доверием властелина до самой своей смерти (95 = 714). Все трое держались крепко убеждения, выработанного еще муавией и Зиядом. Они поняли, что в интересах династии следует противопоставить партии неустанно работавших фанатиков всевозможных сект, имевших целью ниспровержение существующего правления, умеренных ортодоксов средней партии и споспешествовать всеми способами их распространению. Таким образом, постепенно в Ираке и Аравии они могли послужить такой же прочной опорой господствующей системе, какой представлялась в Сирии личная привязанность населения к правительствующему дому. Поэтому Абд-аль-Мелик дозволил Хаджжаджу продолжать начатые им старания склонить набожных людей восточной половины государства на сторону правительства. Так, например, мы слышим, что наместник ревностно заботился о распространении повсюду списков корана, который там, конечно, более, чем во всякой другой провинции, был в то же время символом арабского владычества. То же самое сообщают и о Валиде: требование изучения корана сопровождалось, по установленному раз навсегда обычаю, оказыванием халифом неизменного своего почтения к людям набожным. Та же самая цель преследовалась при сооружении Абд-аль-Меликом и Валидом и доселе сохранившихся в главных чертах больших мечетей Иерусалима и Дамаска. О последней встречается известие, что халиф в самом начале своего правления (конец 86 = октябрь 705) понудил христиан за щедрое вознаграждение уступить ему оставленную им еще при Омаре половину большого собора св. Иоанна (I том). Великолепный храм перестроен был вновь в мечеть. И поныне это здание, сильно пострадавшее от пожара в 461 (1069) и опустошения, претерпенного им от монголов при Тимуре в 803 (1401), составляет величайшую достопримечательность Дамаска и сохранило название мечети Омейядов. Весьма серьезные основания, по-видимому, заставляют также нас считать Абд-аль-Мелика основателем сооружения, высящегося на горе Мориа, так называемого «Купола Скалы». Обе замечательные постройки, если не принимать в счет Ка’бы, несомненно старейшие нам известные памятники арабской архитектуры и, само собой, свидетельствуют о развитии этого искусства в высокой степени. Для кочевого народа и маленьких городков величественные постройки едва ли требовались прежде, пока не наступил период великих завоеваний; почти повсеместно арабы довольствовались устройством палаток и хижин. Представившаяся, можно сказать, внезапно потребность сооружения достойного для богослужения помещения застигла арабов почти совершенно неподготовленными. Ввиду подобных обстоятельств мечеть Мухаммеда в Медине была попросту увеличенных размеров палаткой вроде амбара; недалеко ушли в постройках и в Куфе и других местах в течение первых десятилетий везде, где не представлялось возможности усвоить образцы христианских церквей либо подобных им других величественных зданий. Положим, еще при Омаре сооружена была мечеть на священной горе в Иерусалиме, но совершенно, по-видимому, неосновательно часто упоминаемое обозначение Купола Скалы «Омаровой мечетью». Во всяком случае ничего неизвестно о какой-либо другой постройке второго халифа, а если бы даже она и существовала, то была бы, несомненно, оттеснена на задний план сооружениями Абд-аль-Мелика. Так как возобновляемая попытка обоих мудрых Омейядов, следуя примеру Му’авии, перенести кафедру Мухаммеда из Медины в Сирию не возымела благоприятных последствий, Абд-аль-Мелик решился соорудить на месте чудесной «ночной поездки», совершенной пророком (I том), о которой говорится в Коране (17,1), святыню, могущую в глазах правоверных соперничать с Ка’бой. А когда вскоре обнаружилось, что на это трудно рассчитывать, Валид постарался возвести пред изумленными очами народа еще более громадное и великолепное здание в столице, дабы оно свидетельствовало по крайней мере о неразрывном единстве веры и династии. Но не нашлось тогда ни одного араба, знающего толк в подобных предприятиях; пришлось, понятно, обратиться к грекам. Восьмиугольное куполообразное здание «Купола Скалы» рабски напоминает известные византийские образцы; вот почему арабские историки приписывают Валиду, и весьма настоятельно, почин привлечения греческих архитекторов и мастеров. Была это, несомненно, не совершенно новая постройка. Подобно тому, как собор св. Иоанна вместил в своих стенах части языческого капища, точно так и середина мечети Омейядов вместе с куполом, по свидетельству очевидца, громко говорят и при нынешнем состоянии святыни о перестройке ее из византийской церкви. Что жекасается сохранившейся частью мозаики внутри и извне, то она как две капли сходна с таковой же в церкви Св. Марка в Венеции. Более же всего может подтвердить наше предположение следующая надпись. На одном замурованном ныне боковом портале начертано по-гречески: «Господь будет царствовать вовеки, Бог твой Сион в род и род…»[273]. Может быть, и не без предвзятой иронии мусульмане не тронули надписи. Но если все существенное в этих древнейших памятниках мусульман христианско-византийское, то учение и обрядность ислама потребовали некоторых изменений в частностях, которые при позднейших постройках постепенно стали влиять и на весь стиль: прежде всего необходимо было ради догматических воззрений устранить все произведения скульптуры и живописи, изображающие человека и другие живые существа. Но так как мусульмане обладали значительно большим вкусом, нежели кальвинисты, то они постарались прикрыть и изукрасить голые стены наподобие монет. Вместо картин появились надписи, содержащие исповедание веры и другие подходящие стихи корана, позднее помещались тут же и имена первых четырех правоверных халифов, которые ныне, например, выделяются свыше всякой меры на стенах мечети Айя София в Константинополе. Составляя полную противоположность с нами, жителями Запада, чуть что не гордящимися, по-видимому, умением изобразить как можно угловатее и некрасивее свои письмена, мусульмане издавна и с все возрастающей художественностью занимались каллиграфическими усовершенствованиями арабского алфавита. Влечение к этому искусству проявлялось тем сильнее, что для правоверного суннита по крайней мере оно представляло единственную возможность удовлетворения не чуждого и арабу пристрастия к красоте форм. И вот первоначально заимствованные у сирийцев неуклюжие и неказистые начертания букв преобразовывались постепенно в изящные письмена, не выделяющиеся, положим, особенно в арабском печатном шрифте, но действующие даже на непосвященного почти обаятельно в тщательно написанной рукописи. Это же стремление выступало и в архитектуре, в орнаментации. Всем известно, конечно, что эти художественно сплетенные фигуры надписей, с окаймляющими их волнистыми линиями и росчерками, впоследствии перешли со стен строений на дорогие материи средневековой восточной тканевой фабрикации и всюду стали появляться под названием арабесок послужили они образцами также и для Запада. Эта-то техника и наложила по меньшей мере печать своеобразности и какой-то неуловимой прелести на большинство памятников мусульманской архитектуры. То же самое впечатление, еще более, конечно, усиленное, получалось там, где склонность к украшениям совершенно преобразовывала и строительные элементы, видоизменяя и затопляя вычурными завитками колонны и своды; об этом придется еще много говорить впоследствии, когда мы коснемся истории Испании и Индии. Что же касается некоторых видоизменений, оказавшихся необходимыми в заимствованной от христиан архитектуре ради обрядов мусульманских нужд, достаточно упомянуть об одном лишь наиболее известном. Дабы можно было слышать на дальнем расстоянии призыв на молитву муэззина, понадобилось устроить возвышенное место вне стен мечети. Поэтому непосредственно возле мечети стали воздвигать отдельные башни; имея одно специальное назначение, были они, понятно, высоки и тонки. По внешнему виду своему получили они название минаретов[274] и под этим именем стали известны на Западе[275]. «Купол Скалы» с удобной обширной платформой для муэззина до сих пор не имеет минарета, а при мечети Омейядов их три, из которых один по крайней мере, по преданию, сооружен Валидом.
Впрочем, ни Валид, ни его преемники не ограничивались одним подражанием греческим зданиям. Там, где требовало благоговейное чувство по возможности оставить неприкосновенным древнее сооружение, как, например, в Мекке и Медине, или же когда не предстояло возможности пользоваться греческими мастерами, они по-прежнему оставались при старом стиле: поддерживаемой столбами зале — так именно, как сам Мухаммед строил. Чаще всего, по примеру Ка’бы, вокруг храма устраивался открытый двор, обнесенный рядами колонн. Сам Валид повелел отстроить по подобному образцу мечеть в Медине (91 = 710). Она стала неизменным образцом национального арабского молитвенного дома, а значительно позднее до такой степени была усовершенствована архитектурным устройством, что даже выдерживала сравнение с подражаниями византийскому стилю. Об этом нам придется говорить более подробно впоследствии.
Благоволение, оказываемое сильными мира делам веры, не ограничивалось, однако, лишь одной внешностью. Ради защиты покровительствуемой ими ортодоксии в конце концов они вмешивались даже в богословские прения. Именно теперь духовная жизнь этого замечательного периода пыталась в двух пунктах государства выступить впервые в более определенном смысле. Самое рассмотрение деятельности трех тогдашних выдающихся государственных людей побуждает нас хотя бы в общих чертах изложить эти начинания научной обработки теории ислама.
Всякий, кто только ощущал в себе в то время духовные силы, побуждающие его высказаться, если только поэтическое дарование не увлекало его неудержимо на иные пути, находил один только предмет, достойный внимания: Слово Божие и устные предания о пророке, неизбежное разъяснение первого. Отныне и надолго еще вперед вся научная деятельность сосредоточивалась на одном толковании корана, на собирании, дальнейшей передаче преданий и формулировке учения веры, разрабатываемого на основании данных из обоих первостепенных источников. Вначале, в особенности в промежуток времени от смерти Мухаммеда до конца второй междоусобной войны, подобным занятием предавались люди, исключительно руководимые практическими потребностями: предстоявшие на молитве и судьи. Одному необходимо было с величайшей осмотрительностью позаботиться об изучении священного писания в подлинном его виде, другой должен был строго сообразовать решения свои с постановлениями пророка и его первых преемников; но обоим этим требованиям было далеко не так легко удовлетворить, как это может показаться с первого взгляда. Конечно, со времени Османа Коран переписывался тщательно и добросовестно, а на восстановление его с течением времени обращалось еще более внимания; однако не следует при этом забывать, что арабские письмена находились еще тогда в состоянии несовершенства и давали повод на каждом шагу ко всякого рода разногласиям. Достаточно сказать, что писались одни только согласные. Представьте себе, например, на русском языке звуковую группу хотя бы из согласных гл, и сразу же явится сомнение, как читать: голь, голо, гол, гиль, гул и т. д. Затем добрая половина первоначальных арабских согласных до такой степени бьши схожи друг с другом, что являлась новая трудность отличать тождественные очертания. Если бы по-русски, например, буквы «с», «т», «я», «н», «б» писались почти одинаково, какая путаница произошла бы при чтении слов, состоящих из этих звуков: пришлось бы не читать, а отгадывать. В довершение всего вначале не было и помину об употреблении знаков препинания, не существовало и прописных букв. Трудненько было разбираться во всем этом природному арабу, но затруднения удесятерялись для иноязычных новообращенных, которым сверх того приходилось бороться с трудностями необыкновенно запутанных правил арабского языка. Дабы пособить злу, придумали в Басре изображать гласные точками и черточками, ставя их внизу и сверху согласных, а похожие по начертанию согласные отличали подобного же рода знаками: начало этому положили уже сирийцы, от которых первоначально и заимствована была арабами азбука. Говорят, сам Хаджжадж допустил введение этих пояснительных знаков, конечно, не как и воспоминание о прежнем своем учительском призвании: надо было прекратить раз навсегда все споры о правильности чтения отдельных мест корана, в видах вящего поощрения покровительствуемому богословскому направлению. Во всяком случае это нововведение в те времена получило сразу широкое распространение как неизбежное подспорье. Между тем правильная расстановка различительных точек в письме требовала, конечно, основательного изучения языка, но приобрести это знание для того, чтобы при этом достичь прежде всего возможности изучать слово Божие, было в сущности громадным трудом для всех, не всосавших с материнским молоком арабского языка; особенно было это тяжело для новообращенных персов, составлявших в Басре большинство мусульманского населения. Поэтому они и постарались для правильного, насколько были в силах, чтения Слова Божия придумать всевозможного рода лингвистические законы. Таким образом, совместно с искусством чтения корана, которое и само по себе при возможности разночтений требовало точного изучения, возникла совершенно естественным путем и арабская грамматика. Первые ее зародыши начали развиваться благодаря заботе персидских клиентов именно в эту самую пору в Басре, а к концу владычества Омейядов и в Куфе. Иного рода трудности предстояло победить в области преданий. Довольно продолжительное время распространялись они, особенно при Омейядах, только устным путем. Такая передача не могла, конечно, представлять никаких затруднений для первого поколения, память которого еще не была избалована широко распространенным употреблением письмен, но наступивший вскоре после смерти Мухаммеда раскол в общине усилил и без того несомненную шаткость передачи подобного рода. Каждый из разнообразных толков — староверующие, хариджиты, шииты — считал себя за истинно правоверных. Все они, сознательно или бессознательно, в данном случае безразлично, согласно стремились овеять фигуру Мухаммеда, как пророка, все более и более сиянием чудесного, но начавшиеся несогласия на почве правильного понимания более важных мест корана и выдающихся пунктов учения должны были поневоле значительно усилить стремление каждой партии всюду по возможности искать подтверждения собственных взглядов в тщательно подобранных изречениях посланника Божьего; иными словами, излагались предания односторонне, даже слегка видоизменялись; дошло наконец до того, что спорящие стали сами придумывать новые предания. До какой степени испорчена историческая часть преданий в этом направлении, мы уже достаточно познакомились при изложении жизни пророка. Однако, хотя в поисках за чудесным набожных всевозможных партий подобные искажения не только были терпимы, но даже и поощряемы, насущнейшим жизненным вопросом для всех трех лагерей без различия оказалась строгая проверка преданий, касающихся догматики. По существу дела происходило это непосредственно в форме примерно следующего приема. Приходит А. и говорит: «Пророк там-то и там произнес то-то и то-то». — Б., понятно, задает ему вопрос: «Откуда ты это узнал? — Так утверждает В. — В., конечно, можно поверить, но от кого слышал В.? — Он говорит, сам очевидцем был». В таком случае факт становился доказанным. Если же Б. не вполне доверял В., предание считалось «не совсем достоверным», которым следовало пользоваться с осторожностью или даже прямо его отклонить. Таким путем с течением времени образовывалась более и более длинная цепь передатчиков преданий. А так как с каждым новым звеном увеличивалась ненадежность, то устанавливались, смотря по местности, где поселялись во времена завоеваний древнейшие очевидцы возникновения ислама, особые школы хранителей преданий, на которые возлагалось попечение о дальнейшем развитии науки преданий. Самые почитаемые из них основались в Медине и Куфе, а второстепенные сосредоточились в Басре и Мекке. Из-за опустошения Омейадами города мединская школа рассеяна была на все четыре стороны, но возродилась снова из ничтожных обломков, благодаря высокому почитанию города пророка как наисгарейшего пункта ислама. Тем не менее, однако, в самый расцвет владычества Омейядов изучение преданий вследствие ранее уже указанных причин получило необыкновенно широкое развитие также в Куфе и Басре; даже в Дамаске из-за практических, правда, целей изучением их нельзя было совершенно пренебречь. Само собой, дело это не могло долго ограничиваться одной полумеханической деятельностью собирания, рассмотрения и хранения тысяч и тысяч отрывочных преданий. Должно было постепенно появиться стремление привести их в некоторый порядок, дабы вещественно подходящие части изо всего материала можно было соединить и по внешнему изложению. Так из отдельных исторических данных сложилось жизнеописание пророка, а с ним и начало исторической литературы. Из соответствующих местам Корана изречений пророка и его преемников образовались пространные толкования на сам Коран. Судебные же постановления сплачивались вместе с законодательными формулами священного писания в юридические системы. Наконец, вынужденная полемика с неверными, с одной стороны, и неприязненные исламские секты — с другой властно побуждали к разностороннему основательному исследованию и общему изложению главнейших теологических основ учения в виде последовательной догматики. Если эта всеобъемлющая и творческая деятельность достигает полного своего расцвета лишь после окончания периода Омейядов, то корни ее так глубоко проникают еще в первое столетие после Хиджры и отчасти настолько сплетены с политическими превратностями арабской истории, что мы обязаны уже теперь проследить за ней по крайней мере настолько, насколько она касается богословских воззрений, явившихся выразителями всей умственной деятельности того времени.
Пока еще хариджиты не отреклись от общины, до тех пор верующие не особенно-то усердно предавались вообще мудрствованиям о божественных предметах. Набожные мусульмане были народ простой. Достаточно было каждому с наивной верой усвоить пару догматов из корана так, как они представлялись здравому человеческому смыслу. О тонкостях же отличения понятий, а тем паче метафизическом умозрении, они и понятия не имели, знали столько же, сколько о китайском государственном управлении. Когда же высказанные хариджитами мнения о суверенитете общины заставили постепенно в Басре и Куфе задумываться над приисканием истинного и точного смысла отдельных мест корана и вообще заняться основными вопросами, подобное же движение подготовлялось и там, где нельзя было вовсе его ожидать, именно в довольно равнодушном доселе ко всем теологическим предметам населении Сирии. Как ни мало представлялось собственно поводов при первых Омейядах высказывать официальное рвение к делу веры по образцу набожных Медины, но и здесь, в Сирии, не особенно большое число людей, занимавших пост имама или судьи, обязаны были постоянно обращаться к корану и преданиям. С другой стороны, они были сильно заинтересованы в том, чтобы дать себе отчет в основных положениях прилагаемого к жизни вероучения. Приходилось им не раз также сталкиваться с христианским элементом, находившим у Омейядов широкую терпимость. Вплоть до Абд-аль-Мелика, и даже позднее, множество христиан принимало деятельное участие по управлению, да и при дворе и вообще везде обращались с ними милостиво. Поэтому весьма понятно, что одаренные более живым темпераментом как с той, так и с другой стороны вскоре должны были вступить в прения по предмету дел веры. И именно меньшая степень фанатизма, отличавшая даже самых набожных из мусульман Сирии, дала возможность во время взаимных рассуждений об основных теологических положениях незаметно проявиться влиянию христианских воззрений на исламские догматы. Нам известно, например, что один из последних величайших догматиков греческой церкви, Иоанн Дамаскин (род. 676), к отцу которого благоволил Абд-аль-Мелик, написал при позднейших Омейядах в защиту христианской религии против ислама сочинение в форме беседы между христианином и сарацином. Приблизительно к тому же времени можно отнести[276] появление в кругу мусульман двух учителей, выступивших именно в качестве пропагандистов двух догматических тезисов Иоанна, а именно — милосердного промысла Божия, направленного ко спасению всего человечества, и свободы человеческой воли. Поэтому можно утверждать с большой достоверностью, что оба новых толка обязаны своим происхождением сношениям мусульман с христианами. К сожалению, нам известно весьма немного о воззрениях этих новых исламских сект, получивших название мурджитов и кадаритов[277]. По-видимому придерживаясь некоторых мест Корана, они отвергали, безусловно, предназначаемое предвечно блаженство либо гибель каждого человека и учили об окончательном решении судьбы, по крайней мере для всех верующих, при кончине мира в противоположение исламскому догмату безусловного предопределения и проистекавшего отсюда непомерного страха пред тиранической волей Бога. Но именно эти последние теологические положения к концу жизни Мухаммеда, несомненно, значительно преобладали и, как мы вскоре увидим, соответствовали воззрениям большинства правоверных.
По-видимому, новое учение стало проникать из Дамаска в Куфу и Басру. По крайней мере мы обладаем достоверными известиями, что в последнем городе в 80 (699) существовали подобного рода учения. Меж тем как в Сирии никто не обращал особого внимания на распространение новой догмы, здесь она наткнулась на довольно сильный отпор. Непрестанные междоусобные войны, жестокие преследования староверующих Омейядами многообразно поддерживали и усиливали в кружках набожных те воззрения, которые залились из души Мухаммеда в период страданий и увенчались учением о предопределении и суровым понятием о существе Божием, в таком именно виде, как было это изложено раньше (т. I). В особенности одна группа ревностных правоверных, собиравшаяся вокруг высокочтимого за богобоязненность Хассана басрийского (110 = 728), развила это суровое учение до границ неподдельного пренебрежения ко всему мирскому. Среди них приходилось слышать чуть не ежедневно передаваемое преданием изречение пророка: «Если бы вы знали то, что я знаю, вы бы разучились смеяться и много бы плакали». Аскетические тенденции были, впрочем, не в редкость в Аравии и прежде (т. I), да и христианское монашество всюду, понятно, было всем знакомо. Немудрено поэтому, что к концу владычества Омейядов, одним поколением позже, люди подобного закала начали соединяться в замкнутые общины со строгим уставом. Их звали суфиями по носимой ими шерстяной рясе (суф). Тревожное время, переживаемое арабами при последних Омейядах и первых Аббасидах, лишь усилило склонность к монашеской жизни, а пример на западе христианства и на далеком востоке буддизма дал этому стремлению новый могучий толчок. Так, постепенно стали развиваться все более многочисленные, сплоченные ордена нищенствующих монахов, получившие и у нас на Западе громкую известность под именем дервишей (по-персидски дервиш — «нищий»). Но это развитие подвижничества следует отнести к позднейшему периоду. Впрочем, идеи о тщете всего мирского в человеческом ничтожестве перед лицом наводящего ужас Божества были в большом ходу среди правоверных Ирака и именно при Хаджжадже; поэтому жители с неудовольствием стали опровергать занесенные сюда мурджитами и кадаритами учения. Вмешалось в спор и правительство, дорожившее одобрением партии ортодоксов. По приказанию Абд-аль-Мелика, а может быть, Хаджжаджа, в Басре был казнен Ма’бад из племени Джухейны за то, что осмелился открыто проповедовать свободу воли, а 30 лет спустя подобной же участи подвергся при Хишаме и другой свободомыслящий богослов. Тем не менее движение не могло быть подавлено принудительными мерами. Хотя оно проникло и извне, все же встречало благосклонный прием в некоторых слоях народа, там, где сохранились еще жизнерадостные воззрения арабов. Своим чередом продолжались в Басре богословские препирательства между правоверными и вольнодумцами. Они привели естественным путем мало-помалу к постановке принципиальных вопросов о существе Божества и откровений; по поводу их завязались жаркие споры между правоверными и свободомыслящими; главные основы исламского учения об этих догматах изложены нами раньше (т. I). Когда Василь ибн Ата, ученик Хассана басрийского, по одному из теологических вопросов уклонился от мнения наставника, тот сказал: «Василь со мной разошелся». С этих пор стали называть свободомыслящих теологов аль-му’тазила — «разошедшиеся». Были они и тогда, а позднее еще более станут опасными противниками ортодоксов в умении обсуждать и спорить; с ними, смотря по обстоятельствам, и правительство начало обращаться более или менее снисходительно, так что вскоре они распространились значительно, а при Аббасидах одно время играли даже влиятельную роль, о чем будет упомянуто впоследствии.
Ни Абд-аль-Мелик, ни Валид, ни даже Хаджжадж не руководились, разумеется, преследуя кадаритов, ничем иным, как политическими целями. Личные религиозные убеждения властелинов вполне соответствовали преданиям дома Омейи, общим с принципами или же, скорее, с привычками мирской старинной мекканской аристократии. Если они считали благоразумным покровительствовать правоверным в Ираке, то нисколько не думали на тех же основаниях навязывать непопулярную в среде сирийских местных войск набожность. Здесь дело шло прежде всего об устранении новых столкновений между кайситами и кельбитами, во всем же остальном неизменным девизом Омейядов было: жить и давать жить другим. Если простая, скудная обстановка жизни арабов, особенно в больших городах, быстро исчезла под давлением чужеземных нравов и нахлынувших внезапно непривычных богатств уже при правоверных халифах (т. I), то мирские тенденции владык Омейядов прямо способствовали еще большему повсеместному усилению роскоши и блеска. И весело же было, к величайшей досаде набожных, в те времена при дворе в Дамаске; мы это уже замечали про период владычества Язида. Не столь опрометчивы, но также неравнодушны к мирским утехам были Абд-аль-Мелик и Валид; Сулейман же и многие из позднейших его преемников даже не умели сдерживать своего влечения ко всякого рода удовольствиям. Невзирая, однако, на усиленное подражание чужеземной пышности, истинная цивилизация не сделала еще значительных успехов среди арабов; их жизни недоставало утонченности и изящества, которые самой испорченности в состоянии иногда придать некоторую прелесть; при дворе новых халифов неприятно бросалась в глаза смесь безумной роскоши в соединении с грубостью. Свежие, еще не пошатнувшиеся силы арабской натуры пока выносили подобного рода дикую разнузданность; хотя в Ираке, по крайней мере во время борьбы с хариджитами, уже выказались признаки изнеженности, и в самой опасной форме, а сто лет спустя ощущались, понятно, уже совершенно иначе. Одно только можно привести в извинение этой легкомысленной погони за мирскими утехами: вместе с языческой жаждой к развлечениям Омейяды и окружавшие их люди принесли в Сирию также и победно-радостную песнь, расцвет которой совпадал именно с языческим периодом. Подобно тому, как в прежнее время незначительные короли Хиры и Гассаниды, так и теперь халифы и наместники привлекали к своему двору выдающихся поэтов и осыпали их за блестящие строфы и искусные дифирамбы золотом и почестями; между тем и в среде воинов не исчез обычай превозносить песней себя и свое племя. Кайситы и кельбиты обменивались не одними только ударами: сыпались градом с той и другой стороны сатиры и оды. Племенное соревнование, положим, едва ли играло большую роль в данном случае, как бы возбуждая род поединка между соперничествующими стихотворцами. В это именно время были вообще в большой моде поэтические турниры. Так, например, трое выдающихся поэтов: Аль Джарир, Адь Фараздак, оба темимиты, и сирийский христианин Аль Ахталь, все прославившиеся своими великолепными одами в честь Омейядов, наполнили целые тома взаимными колкостями и сатирами. И в лагере набожных не ощущалось вначале недостатка в поэтических дарованиях, для которых, между прочим, достойным сюжетом служила мученическая смерть Алия и его сыновей. Но суровая сдержанность господствующей теологической школы отвращается постепенно все более и более от искусства, редко находившего одобрение у пророка. Один лишь вдохновенный хариджит Катари пытается приноровить песнь к корану.
Однако все веяния, набожные и мирские, умела пока обуздывать рука халифа и его вице-короля. И силы великого государства, так долго раздираемые братоубийственной распрей, направляются Абд-аль-Меликом и Валидом по ту сторону границ на неверных. Начиная с 74 (693), первого после смерти Ибн Зубейра года, названного арабами вследствие исчезновения последнего претендента «годом воссоединения», подан как бы сигнал к возобновлению наступательных движений во всех направлениях. Отныне начинается целый ряд внешних войн, поддерживаемых с большой энергией. Если не считать короткого перерыва во время восстания Абдуррахмана, арабы одерживают невероятные успехи, сражаясь почти безостановочно в Индии, с армянами, византийцами, в Африке и наконец в Испании. Никогда еще ислам не был столь близок к покорению всего мира. Если наконец должен был он отступить и одновременно с христианством спасены были зародыши западной цивилизации, то это прямая заслуга двух величайших героев тогдашней Европы — Льва Исаврийского, воспрепятствовавшего со всей энергией взятию Константинополя сарацинами (98 = 717), и Карла Мартела, положившего мечом предел дальнейшим успехам арабов во Франции (114 = 732). Битва при Туре и Пуатье запечатлелась навеки в памяти западных народов как избавление от необычайной опасности. При этом, однако, мы, неблагодарные, забываем про византийцев, так часто нами поносимых и презираемых. Между тем храбрая защита греками своей столицы избавила Константинополь и Рим, два центра христианства, от исламского потопа. Ввиду беспристрастной исторической оценки оба великих события одинаково важны. Для защиты всей совокупности европейских, родственных народностей от вторжения исконных неприязненных завоевателей, для охранения свободного развития народов Запада почти одновременно поставлены были две могучие преграды.
Пути, по которым Омейяды двинули снова вперед полчища мусульман для распространения скорее владычества своего, чем веры, обозначались очень определенно удлиненным географически протяжением государства. Более исключительно, чем как это водится ныне, необходимо было в те времена вести войну по преимуществу на суше. При самых даже благоприятных условиях флот лишь случайно мог тогда способствовать предприятиям, задуманным в широких размерах; нигде не мог он иметь решающего влияния. Вот почему одни только водные поверхности, образуемые Индийским океаном, Каспийским, Черным и Средиземным морями, составляли неодолимое препятствие для дальнейшего поступательного движения мусульман. Лежащая же между этими морями суша была замкнута, отчасти на восток и север, горными нагромождениями, кряжами Центральной Азии и Кавказа, а также раскинувшимися на большие пространства степями между озерами Балхаш, Арал и Каспийским морем; на юго-западе же колыхалось море песка большой африканской пустыни. Таким образом, оставались доступными для завоевателя лишь утесистые проходы в Индию, Туркестан и Малую Азию, а далее на запад — узкая береговая полоса Северной Африки. Выделяются поэтому три громадные арены, на которых разыгрываются в течение ближайших сорока лет главнейшие военные драмы: Индия, Афганистан и Туркестан — на востоке; Армения и Малая Азия — в центре; западная Африка с Испанией и южной Францией — на западе. Из них восточная лишена особого преобладающего значения. Здесь не пришлось арабам бороться с равносильным врагом. Громадное пространство Индии и климат ее, понудившие некогда Александра Великого повернуть назад, несравненно менее послужили препятствием многочисленным полчищам сынов пустыни, а дикая храбрость турецких племен, лишенная пока еще общего руководительства, не могла долго выдержать против натиска хорошо дисциплинированных войск, направляемых к тому же искусными мусульманскими полководцами. Поэтому шло здесь движение просто и неизменно все вперед до тех пор, пока успехи на других театрах военных действий не препятствовали раздроблению сил халифата, а укрепленный Абд-аль-Меликом и Хаджжаджем порядок внутри государства не был еще нарушаем. Мы уже видели ранее, что Мухаллаб успел обложить данью все тюркские страны между Кабулом и Хивой, но возникшая вскоре междоусобная война, а затем возмущение Абдуррахмана дали возможность вновь завоеванным провинциям отделиться на некоторое время от ислама. Сын Мухаллаба, Язид, назначенный с 82 (702) наместником в Хорасан, не уступал отцу по способностям, но обладал слабым характером. На недосягаемой высоте могущества, на которую вознес Мухаллаб свой дом, приютился сын, погруженный в бездеятельность. Окруженный почетом и прославляемый за рассыпаемые всем своим приближенным щедроты без конца, лишь в крайнем случае и на короткое время сбрасывал он с себя апатию и действовал энергически. Простой, строгий и бережливый Хаджжадж не мог, понятно, питать к нему доверие; к тому же наместник прямо-таки недоумевал, как можно покойно сложа руки сидеть на границе государства, имея в своем распоряжении несколько десятков тысяч годных к употреблению войск. В довершение всего Язид был на востоке представителем южных арабов. Кайсит Хаджжадж, хотя старался не преследовать их ради сохранения государственного спокойствия, считал все-таки целесообразным всеми способами препятствовать им занимать выдающиеся места. Поэтому в 85 (704) Язид был смещен. Наместником Хорасана назначен был Кутейба ибн Муслим, кайсит по происхождению из племени Бахилы. Выдающееся дарование полководца соединялось у него с честолюбием и энергией. Со вступлением Валида в управление (86 = 705) Кутейба предпринял, опираясь на Мерв, целый ряд походов, покоряя одно за другим раздробленные мелкие тюркские княжества по ту сторону Оксуса. Последствием этих военных предприятий, сопровождаемых переменным счастьем, было занятие Пейкенда (87 = 706), Бухары (90 = 709), Кеша (ныне Шехрисебз, 91 = 710), Самарканда (93 = 712), Хаваризма (Хива, 93 = 712); а в 94 (713) впервые мусульманские войска переправились чрез Сейхун (Яксарт, Сыр Дарья) и проникли в Фергану и Шаш (Ташкент). На основании довольно сомнительного, правда, источника дошло известие, что Кутейба проник даже в область Кашгара, но со смертью Валида в 96 (715) и со вступлением на трон Сулеймана происходят новые смещения наместников. Уже в 95 (714), несколько ранее своего повелителя, скончался Хаджжадж Новый властелин явно покровительствовал йеменцам, и сын Мухаллаба Язид снова водворился в Мерве, отличаясь по-прежнему блеском и расточительностью. Плохой ареной для его необузданной натуры могли служить суровые страны севера, реки которых представляли доселе невиданное арабами зрелище полного замерзания зимой. Захотелось наместнику хоть какой-нибудь деятельности, и он занялся покорением еще не побежденных народцев южного и восточного берегов Каспийского моря. К тому же области эти препятствовали свободному сообщению между Мидией и восточными областями. Успехи, одержанные им в Джурджане и Табаристане, были, однако, преходящего свойства и не привели к действительному укрощению воинственных горных племен, хотя в общем это рискованное предприятие кончилось с внешней стороны почетно: с жителями заключен был довольно сносный договор. Затем Язид не двигался более из Мерва, поглощенный единственной заботой выколачивания громадных сумм с жителей своих провинций. Он расточал их немедленно же с щедростью поистине княжеской, ведя неслыханно роскошную жизнь. И все тогдашние поэты пустились взапуски друг перед другом восхвалять дом Мухаллаба за его блеск и щедроты; государственные кассы пустели, но еще более страдали вверенные его попечению области. Омар II был вполне прав, когда отставил его в 100 (718) г. Беспрерывно меняющиеся наместники не сумели, однако, и в следующие ближайшие годы удержать завоевания, совершенные Кутейбой. Своеобразная политика Омара II чуть не заставила даже серьезно отказаться от всех завоеваний, сделанных за Оксусом. Следующий халиф, Язид II, вообще ни о чем особенно не заботился. Нет ничего удивительного поэтому, что начинал с 107 и по 120 (725–738) безостановочно следуют восстания за восстаниями, и все страны по ту сторону Оксуса, даже Балх и Герат, отторгаются от халифата. Лишь при более энергичном Хишаме удалось талантливому Насру ибн Сейяру снова отвоевать отпавшие провинции с присоединением к ним Ферганы и Шаша, но благоприятное положение дел продолжалось здесь, положим, слишком недолго. Быстро наступивший упадок династии Омейядов повлек за собой еще раз уничтожение господства ислама над тюркскими землями. При Аббасидах арабы успели только вернуть свои прежние завоевания и укрепиться здесь более прочно. Еще труднее, чем за Оксусом, приходилось мусульманам в нынешнем Афганистане. Хаджжадж удовольствовался умеренной данью, наложенной на кабулского тюркского царька. Эта в высшей степени пересеченная гористая местность внушала даже Кутейбе некоторое почтение к «проклятой сторонке». Со смертью Валида никто из полководцев, собственно, и не решался туда сунуться, и властелин Кабула в течение долгого еще времени мог безнаказанно считать себя ни от кого независимым.
Так же, как и в Туркестане, шли дела и на юго-востоке. И здесь Хаджжадж вручил начальство кайситу Мухаммеду ибн Касиму. Этот также энергичный и даровитый полководец был двоюродным братом наместника. Укрепившись в Мекране, Мухаммед двинулся оттуда к устьям Инда и после продолжительной осады взял штурмом город Дейбуль. Затем, переправившись через реку, разбил большое войско индийского князька Захира (89 = 708) и продолжал победоносное свое шествие вверх по течению реки, чрез Синд, к южному Пенджабу. Мультан, как и ныне, был там пунктом скопления многочисленных паломников, собиравшихся изо всех местностей северной Индии. После продолжительной и трудной осады жители города вынуждены были (94 = 711) сдаться. В руки мусульман попал большой город со всеми его несметными сокровищами, и здесь, как и вообще в Индии, арабы нашли нужным поступать необыкновенно снисходительно. С одной стороны, они не хотели мешать выгодному приливу многочисленных пилигримов, а с другой — считали необходимым сохранить благорасположение чуждого населения этого отдаленного края по отношению к не особенно многочисленным завоевателям.
Поэтому мусульмане воздерживались здесь от разрушения идолов и, вопреки всем предписаниям корана, даже терпеливо сносили продолжавшееся отправление языческих обрядов. Тем не менее новые приобретения не надолго могли остаться в руках арабов во всем их объеме. При вступлении Сулеймана на трон Мухаммед ибн Касим был сменен и казнен. Следующие преемники своим вероломством, а отчасти жестокостью, возбудили всеобщую ненависть, так что при Хишаме (105–125 = 724–743) понадобилось уже строить ряд крепостей, чтобы по крайней мере удержать линию Инда. Сын Мухаммеда ибн Касима, Амр, воздвиг самую важнейшую из них. Назвали ее Мансура — «победный город»; отныне эта крепость стала центральным пунктом для всей провинции Синд.
«Год воссоединения» (74 = 693) развязал прежде всего руки Абд-аль-Мелику по отношению к его ближайшему соседу. С этого времени отношения к Византии совершенно изменяются. Впрочем выторгованный халифом в 70 г. договор продолжался недолго. После его заключения прошло не более одного, самое большее двух лет, и он был, по признанию самих византийцев, снова нарушен Юстинианом II. По сообщениям греков, причина была следующая: Абд-аль-Мелик обязался, между прочим, уплачивать значительную дань. Употребляемая на это монета вся была, конечно, византийской чеканки, другой не было в ходу на всем западе халифата. Это обстоятельство поддерживало лелеемый с особым пристрастием при константинопольском дворе самообман, будто верховная власть над Сирией и Египтом все еще принадлежит императору. Лишь на основании известных договоров угодно было, дескать, владыке передать временное управление в этих провинциях арабам, его вассалам. Когда же вследствие монетной реформы Абд-аль-Мелика греческие надписи, крест и изображения на монетах заменены были изречениями из корана, к тому же подобранными, как нарочно, в виде полемических стрел против христианства, гордящийся своим саном Юстиниан принял это, может быть, даже более, чем это было в обычае византийском, за прямой вызов со стороны непокорного ленника. Гордость императора сделалась еще щекотливее с тех пор, как ему удалось победить славян, и 30 тыс. навербованных из их среды приумножили значительно его военные силы. Невзирая на представления халифа, быть может притом лицемерные, но с формальной стороны основательные, император объявил договор недействительным и стал немедленно готовиться к войне.
Все, что мы знаем о характере Юстиниана, не противоречит, конечно, этому известию, а сущность его, по-видимому, совершенно соответствовала положению дел. Между тем хронологическая путаница[278] и здесь снова затемняет действительную связь событий и допускает возможность искать истину в иной версии, значительно отличающейся от приводимой арабскими историками. Они объясняют, что неудовольствие Юстиниана возникло вследствие полученного им послания от Абд-аль-Мелика, в котором упомянутые мысли излагались по обычаю мусульман в стиле корана. В таком случае монетную реформу халифа следует признать не причиной, а следствием разрыва с византийцами. Оба предания во всяком случае единогласно подтверждают, что какой-то спор из-за этикета послужил поводом к расторжению мира, и одинаково свидетельствуют, что главнейшие события произошли в 71 (или 72)–75 = 691–694. Замечательно также, что объявивший войну Юстиниан ни разу, по-видимому, не успел переступить границ Сирии. Первое большое сражение в 71 (691) или же 73 (692) происходило в Киликии либо Каппадокии[279], иными словами, далеко в глуби византийских пределов. Оно кончилось поражением Юстиниана. Мусульманский полководец Мухаммед Ибн Мерван, брат халифа, сумел блестящими обещаниями переманить на свою сторону отряд славян. Вследствие этой измены императорские войска должны были обратиться в бегство, и это происшествие послужило как бы сигналом к новому наводнению Армении мусульманами, располагавшими теперь, со смертью Ибн Зубейра, всеми своими силами. Со следующего уже года (73 или 74 = 693) врываются арабы в несчастную страну, внося сюда все ужасы хищнических своих набегов. Раздираемая внутренними несогласиями, неизбежным следствием взаимных пререканий вельмож, страна была беззащитна. Каждый руководился своим личным интересом: одни держали сторону византийцев, другие — сарацин; разрозненные силы расплывались в отдельных бесцельных восстаниях. Вот почему при первоначальном вторжении мусульман не оказано было жителями почти никакого сопротивления. Когда же победители завладели большей частью страны, один храбрый византийский военачальник смелым натиском нанес такое чувствительное поражение арабам, что нападающим временно пришлось очистить занятые ими округа. Теперь и Юстиниан вздумал было предпринять наступательное движение, но мусульманам удалось отразить нападение (75 = 694) при помощи ранее перешедших на их сторону славян, поселившихся вокруг Антиохии. В следующем же году (76 = 695) Мухаммед Ибн Мерван уже возобновляет снова свои набеги на Армению. Вообще, на обоих театрах военных действий события продолжают и далее идти в благоприятном для арабов направлении. До 81 (700) мусульмане успевают опустошить все пограничные округа Малой Азии, а в Армении хозяйничают беспрепятственно. Но вдруг в Сирии появляется чума, а одновременно вспыхнувшее в Персии восстание Абдуррахмана постепенно начинает истощать силы западной половины государства. Лишь только узнали об этом византийцы, тотчас же двинулись в северную Сирию, опустошая страну до самой Антиохии, умерщвляя множество[280] жителей: мусульмане должны были в это время очистить Армению, на самый, однако, короткий срок. После битвы при Дейр-аль-Джамаджиме, когда возмущение Абдуррахмана было подавлено, в том же самом году (83 = 702) успевает Мухаммед без особого труда снова овладеть этой страной; а вспыхнувшее было восстание в 84 (703) укрощено с свирепой жестокостью кровью и огнем. И в Малой Азии начинается одновременно также движение вперед. Из года в год арабские орды занимают далее и далее, в летние походы, все новые округа; неприятель приближается, хотя временами и отступая, все грознее и грознее наступая к византийской столице. Предприятиям арабов благоприятствуют возникшие в империи внутренние смуты, из-за которых в связи с монофизитскими пререканиями происходят в Константинополе беспрестанные дворцовые революции. Быстро следуют один за другим императоры, редко удается им подумать об обороне Малой Азии. Со вступлением на трон Валида (86 = 705) сарацины потекли неудержимо двумя волнами: с севера — предводимые большей частью братом халифа Масламой, через Каппадокию, Понт и Галатию, с юга же под командой Аббаса, сына Валида, проникая в Киликию; при этом, конечно, отряды арабов разбрасывались широко во все стороны. По арабским известиям, уже в 88 (707) заняли они Тиану, значительнейшую из крепостей Каппадокии, в 89 (708) — фригийские города Амориум, Дорилею, а по некоторым источникам даже Гераклею у Понта, меж тем как на юге была взята и сильно укреплена Мопсуестия, в Киликии. В то же самое время тюркские племена стали сильно напирать на северную границу Армении, и Маслама в том же году занят был их укрощением. Следующие три года (90–92 = 709–711) вообще слышно только глухо о «походах против румов». Затем в 93 (712) следует завоевание Тарса и Севастополиса в Киликии Аббасом, а Амазии в Понте Масламой. О последнем событии рассказывают одинаково и византийские историки, но расходятся с арабскими по отношению к предшествовавшим фактам. Греки упоминают о сдаче Тианы сарацинам лишь под 709 г., об остальных же успехах мусульман просто замалчивают. И в этом они, кажется, правы. По крайней мере достоверно известно, что Амориум позже снова был осаждаем арабами и притом безуспешно, поэтому ранее арабам, вероятно, удалось лишь случайно сорвать с жителей контрибуцию. Начиная с 712 источники обеих сторон мало противоречат друг другу. В 94 (713) Аббас занимает в Пизидии Антиохию, а в следующие годы невзгоды византийцев достигают крайнего предела как в Малой Азии, так и в столице империи. Слабый император Анастасий II свергнут с престола в 716 Феодосием III и засажен в монастырь. Однако и этот новый властитель, в свою очередь, не умел справиться с тяжким положением государства. Его не признавали повсеместно. Главнокомандующий стоящих в Анатолии войск отказывает ему в повиновении; был это Лев Исаврийский. Одаренный редкой отвагой, а еще более движимый честолюбием, он притворно остается верным Анастасию, чтобы, пользуясь всеобщим смятением, не выпускать из рук короны и с необычайной дерзостью овладеть ею в свою пользу. Судьба как бы предназначила сарацина помочь ему в этом рискованном предприятии и, помимо воли неприятеля, уготовила вражьей столице вместо погибели спасение. Надвигавшийся снова во главе полчищ Маслама имел точные сведения о происходившем в византийской империи. Арабскому полководцу император, в его хорошо укрепленной столице, показался более опасным, чем этот возмутившийся генерал, который притом находился, так по крайней мере думалось арабу, здесь в Анатолии у него совершенно в руках. В это самое время два подчиненных ему военачальника осаждали Амориум. Им поручено было завязать со Львом Исаврийским предварительные переговоры, обещая ему помощь мусульман в борьбе против императора, но грек оказался хитрее самого араба. Притворно он согласился на делаемые ему предложения, но в залог исполнения уговора потребовал снятия осады крепости. Дело поведено было им так ловко, что сам он лично отправился для переговоров в неприятельский лагерь под Амориумом и затянул совещания до той поры, пока не успели проникнуть в город тайные гонцы, принесшие осажденным весть о скорой помощи и заручившиеся обещанием со стороны жителей, что выдержат стойко до конца. А затем греческий полководец счастливо увернулся от почетного мусульманского конвоя, сопровождавшего его к Масламе для окончательного заключения договора. При виде вернувшегося в лагерь проведенного и пристыженного отряда арабские войска заволновались, поняв всю опасность положения, в котором очутились так неожиданно. Осаждающий корпус бросился врассыпную, грабя окрестности. Прежде чем успел Маслама подоспеть для восстановления порядка, Лев успел уже снабдить город солдатами и провиантом. Таким образом, возобновление осады становилось невозможным. Сбитый с толку, арабский полководец задержан был еще на некоторое время новыми посланиями и гонцами от грека. О содержании этих переговоров мало известно, поэтому нельзя сказать ничего положительного о тех обещаниях, которые мог предлагать Лев. Весьма возможно, что одно приближение ненастного времени года воспрепятствовало окончательно Масламе продолжать дальнейшее движение вперед по Анатолии, хотя существуют сведения, что арабский полководец всю зиму 716–17 простоял с войском в Малой Азии, все еще надеясь на осуществление обещаний Льва. Исавриец торжествовал. В глазах всего греческого народа драгоценным ручательством доблести и энергии полководца являлись недавние факты задержания наступления неприятеля и спасения крепости от угрожавшей ей опасности. Заразительный пример жителей Амориума, провозгласивших немедленно же полководца императором, встретил почти всюду подражание. Недолго продолжалось сопротивление миролюбивого Феодосия, его легко было понудить к добровольному отречению. 25 марта 717 (98) Лев короновался в Константинополе.
С избытком оправдал этот полководец доверие своих подданных к воинским своим дарованиям. Победоносно выдержал он страшную бурю, разразившуюся снова над Константинополем. Обманутые в своих упованиях овладеть оплотом христианства хитростью, мусульмане напрягли еще раз все свои силы, дабы нанести столице Византии окончательный удар. В 96 (715) Валида уже не было в живых, но брат его и преемник Сулейман если и уступал покойному в дарованиях как правитель, по характеру своему был еще надменнее. Громадные подкрепления, собранные весной 717 (99)[281], посланы были сухопутьем в лагерь Масламы, а одновременно направлен был к Босфору сильный флот. К середине августа все мусульманское войско было уже перевезено во Фракию и появилось под стенами Константинополя. Круглый год протянулась осада без перерыва, город обложен был со всех сторон. Но даже для неустрашимых, избалованных победами сирийцев предприятие оказалось чересчур громадным. Отдаленные от линии Евфрата, своего операционного базиса, значительно более, чем на сто миль, арабы вынуждены были, чтобы прикрыть свой тыл и фланги, высылать отдельные отряды в Малую Азию и Фракию; продовольствие приходилось также собирать военной реквизицией в тех же самых провинциях, что, конечно, постоянно сопровождалось, особенно у болгар на Балканском полуострове, значительными и многообразными потерями. Зимние бури и греческий огонь наносили страшный вред флоту, а непривычные холода, недостаток в жизненных припасах и неизбежные последствия их — эпидемии заставляли осаждающих переносить ужаснейшие страдания и ослабляли с каждым днем силы армии в значительной степени. К довершению всего великость опасности и мужественный пример Льва воодушевляли жителей Константинополя в высокой степени: каждый штурм был успешно ими отражаем. Маслама принужден был наконец 15 августа 713 (100) снять осаду. С превеликим торжеством встречали византийцы этот знаменательный день. Неохотно вспоминают арабы о невыносимо тяжкой неудаче своей, закончившейся трудным отступлением. С громадными потерями пришлось пробиваться через все провинции Малой Азии, дабы спасти жалкие остатки бесславием покрытого войска.
Была это уже вторая и последняя, в течение периода свыше чем семисотлетнего, попытка ислама завладеть Константинополем. Нельзя было, конечно, располагать, чтобы дети Абд-аль-Мелика примирились с такой неожиданной неудачей. Потеря Малой Азии, поведшая за собой исчезновение всех не особенно многочисленных мусульманских колоний в крае, лишь на короткий срок обусловила новые возникшие затруднения по отношению к владению Арменией. Уже с 102 г. (721) возможно было арабам снова твердо укрепиться здесь, а со вступлением на престол Хишама (105 = 724) возобновились опять набеги, и Малой Азии приходилось испытывать прежние бедствия. Невзирая, однако, на непрестанные походы Масламы, овладевшего в 108 (726) Цезареей в Каппадокии, и начавшиеся с этого времени бесконечные движения мусульман, несмотря на возникшие распри иконоборцев, подтачивавшие силы Восточной империи и давшие возможность арабским ордам глубоко врезываться в беззащитные провинции полуострова, более уже ни разу не предстояло неприятелю случая овладеть надолго значительными областями. А когда быстро наступивший упадок Омейядов по смерти Хишама (125 = 743) обнажил и эти границы, император Константин V был уже в состоянии овладеть: в 127 (745) Марашем (Германикия) в северной Сирии, в 133 (751) Малатией, хорошо охраняемой пограничной крепостью в Месопотамии, расположенной на самом Евфрате, и даже Теодозиополисом (Эрзерум), находившимся в самом центре Армении. Отсюда и из прилежащих округов греки погнали многочисленных пленных. Лишь с утверждением владычества Аббасидов удалось наконец арабам и здесь отвоевать исламу прочные границы. В тесной связи с византийской войной находились совершавшиеся на Кавказе события. Конечно, главный кряж гор оставался по-прежнему недоступным для арабов, но вся южная полоса, области абасгов, лазов и иберов уже в 717 (98) очутились временно во владении мусульман. Им приходилось также предпринимать целый ряд походов для отражения постоянно вторгавшихся в Армению полчищ турок и хазар, устремлявшихся с севера через проход Дербентский, а после поражения под Константинополем эти экспедиции стали повторяться еще чаще и упорней из-за естественного стремления обезопасить по крайней мере северные границы. И здесь также в 110–113 (728–731) сражался Маслама с переменным успехом, но особенно отличился впоследствии Мерван, сын брата Абд-аль-Мелика, Мухаммеда Ибн Мервана. Назначенный Хишамом в 114 (732) наместником Армении и Азербайджана, он совершал постоянные набеги, глубоко проникая в страну хазар. Надолго, однако, арабы не могли укрепиться на севере Кавказа, так как народцы вдоль берегов Каспийского моря защищали упорно свою независимость. Даже более значительный поход в 121 (739) не был в состоянии умиротворить их надолго, но намерение оградить прочно восточную Армению и Азербайджан от набегов северян во всяком случае осуществилось.
Если все успехи, одержанные армиями Омейядов на восточном и центральном театрах войны, ограничиваются главным образом отвоеванием снова, расширением и обеспечением областей, уже временно находившихся в подчинении при халифах Османе и Му’авии, то Запад как бы предназначен самой судьбой явить еще раз неожиданное зрелище того же самого, что свершилось некогда на Востоке при Омаре, — внезапного крушения могучего с виду, но расшатанного внутренними смутами государства, при первом ударе ставшего добычей, к немалому изумлению самих нападающих. Разрушение Вестготского царства и словно чудом происшедшее покорение Испании образуют одновременно самое выдающееся событие и завершение второго периода мусульманских завоеваний. Почти в один и тот же момент достигают арабы границ Китая и берегов Атлантического океана; блестящий период их истории тесно примыкает к начинающемуся непосредственно закату их недолговечного мирового владычества. И опять тот же самый Валид, не лишенный, пожалуй, личных достоинств, пожинает то, что посеял Абд-аль-Мелик.
Мы оставили мусульман в Африке в самый критический момент, когда за поражением и смертью чересчур отважного Укбы все последние завоевания их превратились в ничто и арабы были оттеснены к самой Барке. Лишь когда брату Абд-аль-Мелика, Абд-аль-Азизу, удалось привести в порядок дела в Египте (65 = 685), можно было предпринять нечто, дабы изгладить следы недавнего поражения. По именному повелению Абд-аль-Мелика, как передает предание, выступил в поход йеменец Зухейр ибн Кайс, приблизительно в 69 (689), направляясь к Кайрувану, находящемуся ныне в руках берберов, а также в провинцию Карфагенскую, снова занятую византийцами. Те и другие соединили свои силы для отражения нашествия мусульман; но Зухейру удалось победить врагов. Опираясь на занятый снова Кайруван, он опустошил всю страну до самого Туниса. Вдруг приходит весть, что в тылу арабов греческий флот высаживает войска в Барке. Конница, с которой поспешил военачальник, чтобы отразить опасную диверсию, не была в состоянии выдержать натиска многочисленных императорских войск. Весь отряд был изрублен тут же на месте, сам Зухейр пал в стычке, и все владения в Африке повисли на волоске, но возникшие несогласия между берберами и греками, по-видимому, помешали им воспользоваться победой. Только когда наступил «год воссоединения» (74), Абд-аль-Мелик мог располагать снова значительными военными силами для возобновления действий на западе. С большим старанием предпринятое им снаряжение новой экспедиции потребовало, однако, много времени. Зато назначенный в 77 (696) главнокомандующим, тоже йеменец, Хассан Ибн Нуман сразу очутился во главе 40-тысячного войска; сама многочисленность армии давала совершенно иное ручательство в успехе, совсем не то, которое представляли незначительные отряды его предшественников. И действительно, он быстро наводнил всю область Карфагенскую, разбил византийцев и взял город приступом. Часть жителей бежала морем в Сицилию и Испанию. Получив известие о потере столь важного пункта, заставлявшего опасаться даже за безопасность Сицилии, император Леонтий послал в Африку патрикия Иоанна со всем флотом. Греческому военачальнику удалось пробиться в гавань Карфагена и выгнать арабов из города и прилежащих местностей. Всю зиму 697/8 (78) продержались здесь греки, но к Хассану подоспел на выручку мусульманский флот, и он был в состоянии наконец разбить неприятеля на суше и на море, принудив его уйти со срамом восвояси. Затем в войсках греков, обескураженных поражением, вспыхнул бунт; они умертвили Иоанна и провозгласили своего главаря императором. Возникает новая междоусобная война, сильно поспособствовавшая успехам арабов в Малой Азии и помешавшая византийцам повторить снова диверсию в Африку. Лев Исаврийский, положим, сумел отстоять Константинополь от яростных приступов Масламы, но своей неразумной иконоборческой политикой снова нарушил только что спасенное им единство и внутренний порядок государства. Таким образом, окончательно исчезла для христианства возможность отвоевать края святого Августина. Греки нашли бы здесь, конечно, одни развалины. По приказанию Хассана, во избежание повторения последних событий стены были срыты, здания разрушены, и вскоре сыпучие пески Африки покрыли место бывшей некогда соперницы вечного Рима.
Арабам оставалось сломить еще более сильного врага: воинственные берберы вовсе и не помышляли присоединяться к исламу. Племенное устройство их, приноровленное к топографическим условиям страны, остающееся и поныне неизменным, до неузнаваемости схожее с жизнью бедуинов, в той же мере усложняло возможность сосредоточения всех сил народа, как и арабский партикуляризм до Мухаммеда. Но, что бывает часто, грозящее извне порабощение чуждой расой пробуждает в среде свободолюбивого народа в час наивысшей опасности Саула, Верцингеторикса, Германа. Мощное их влияние заставляет на время смолкнуть все споры и пререкания, вся нация как один человек подымается на борьбу с завоевателем. И у берберов также нашлась отважная женщина; смело выступила она героиней в беспощадной борьбе. Подобно тому, как у древних германцев, женщины у берберов пользовались высоким и своеобразным почитанием, доставившим им почетную роль жриц и пророчиц. Таковой была и эта женщина, собравшая вокруг своего местопребывания на горе Аурас[282] племена берберов с целью общей защиты. Имя ее не дошло до нас; арабы зовут ее просто «вещунья» (аль-Кахина). Поднявшееся по ее зову ополчение оказалось не по плечу даже значительному войску Хассана. В одной речной долине, к северу от Аураса, арабский военачальник потерпел решительное поражение. Снова оказались мусульмане отброшенными к самому Кайрувану. Поблизости Малого Сирта были они наконец в состоянии остановиться и окопались в нескольких наскоро построенных укреплениях, известных позднее под именем «Хассановых замков». Здесь пришлось арабам терпеливо поджидать свежих подкреплений (79 или 80 = 698, 699). Между тем в восточной Персии вспыхнуло восстание Абдуррахмана. После его подавления, только в 84 (703) Абд-аль-Мелик мог собраться с силами и выслать в Африку новые многочисленные отряды сирийских войск. Хассан двинулся немедленно вперед. Пятикратно уже вторгались воины ислама в страны берберов, пророчица ни на минуту не сомневалась, что и в шестой раз появятся они снова. Решение ее было непреложно — всем пожертвовать ради спасения своего народа. Она задумала необычайное: вознамерилась превратить все низменные пространства в пустыню, так чтобы наступающим арабам не осталось нигде ни пристанища, ни продовольствия, а берберы, скатывающиеся с гор лавиной, могли бы беспрепятственно уничтожать подходящие толпы неприятелей. Но массы почти никогда не способны восприять великие, глубоко обдуманные планы. И в данном случае большинство не расположено было приносить новые жертвы, особенно ввиду недавних побед. Принятие подобного безнадежного образа действий казалось многим возможным лишь в случае ужаснейших поражений. Слепо преданные пророчице немедленно же приступили к выполнению ее приказаний; но в большинстве племен поднялся ропот и старинная вражда закипала опаснее, чем когда-либо. Пророчица поняла, что все ее надежды окончательно рушились. С первым известием о приближении Хассана тотчас же отослала она своих сыновей к арабскому военачальнику, приказав им принять в лагере ислам и подчиниться чужестранцам. Царственной пророчице ничего не оставалось кроме смерти в отчаянной последней борьбе, она и обрела ее после кровавого истребления ее войска у колодца на горе Аурас. Шестьсот лет спустя был он еще известен под именем «источника Кахины».
Сопротивление берберов против ислама было окончательно сломлено. Древняя религия обманула их после того, как пророчица была побеждена исповедниками нового верования. Простое учение Мухаммеда само по себе сразу пришлось по душе расе, не способной к отвлеченному мышлению, но с выдающимся мужественным стремлением к независимости. Оба свойства этого замечательного народа могут отныне помочь нам разобраться в том направлении, какое они придали дальнейшей истории Африки и Испании. Первое качество устраняло их от всяких богословских тонкостей и заставило держаться крепких основ ортодоксии с примесью различных суеверных представлений; второе дало им возможность соединить верность к принятой религии с постоянно продолжавшейся антипатией к чуждым им завоевателям. Поэтому, едва успел их отважный меч разрушить Вестготское царство и помочь исламу укрепить свое владычество в Испании, как по первому попавшемуся поводу он снова обратился на несимпатичных им единоверцев и снова рассек только что заключенные между халифатом и Западом узы. Именно благодаря этим несогласиям, продолжавшимся попеременно столетия, примирениям и разладам ислам должен был потерять наконец Испанию.
Едва только Хассан принялся извлекать всевозможные выгоды из своей победы, упорядочивать управление в успокоившихся было округах, пограничных с древней Нумидией (современной провинцией Константина), и одновременно подготовлять меры к дальнейшему покорению других провинций на западе Африки, как вдруг он был смещен и лишен сана главнокомандующего. Дело в том, что со смертью Укбы особое самостоятельное наместничество «Африка» потеряло всякий смысл и Хассан подчинен был снова наместнику Египта, брату Абд-аль-Мелика, Абд-аль-Азизу. На этого последнего, как уже было изложено выше, произведено было давление в 84 (703) с тем, чтобы он отказался от права на престолонаследие. Однако наместник упорно стоял на своем. Вероятно, опасаясь насильственных мер со стороны халифа, он искал в крайнем случае надежную опору в африканской армии. Между тем Хассан был назначен главнокомандующим непосредственно из Дамаска, поэтому, надо полагать, был нелицемерно предан правительству, которое отнюдь не выказывало на западе государства того решительного нерасположения к йеменцам, каковое проводил неуклонно на востоке Хаджжадж. Во всяком случае Абд-аль-Азиз не мог положиться на этого полководца. Наместник вызвал поэтому военачальника к себе в резиденцию (около 85 = 704) и принял его самым недружелюбным образом; едва удалось впавшему в немилость бежать в Дамаск. Абд-аль-Мелик обещал полное удовлетворение возмущенному полководцу, но тот отказался наотрез служить далее под командой Омейяда. В то же время пришло известие о кончине Абд-аль-Азиза, а несколько позднее — о новых успехах мусульманского оружия в Африке, что заставило Абд-аль Мелика, быть может, и Валида, приблизительно в это же время вступившего на трон (86 = 705), оставить на прежнем посту того, кто был послан Абд-аль-Азизом на место Хассана.
До сей поры эта личность не могла похвалиться никакими особыми заслугами. Преданный безусловно Абд-аль-Азизу, Муса ибн Нусайр обязан был всем своему покровителю. Наместник помог ему скрыться в Египте, когда Муса, изобличенный в утайке государственных сумм на месте прежнего своего служения, приговорен был к строгому наказанию. Как ни часто стали повторяться проступки подобного рода в ближайший за тем период времени — ведь прославленный Язид ибн Мухаллаб, спустя десяток лет, грабил же безнаказанно государственную казну Хорасана, — но при Абд-аль-Мелике и Валиде считалось еще необычайной дерзостью пускаться по такой дорожке. Кроме алчности, характер Мусы отличался завистью и жестокостью, но человек этот был вместе с тем замечательным полководцем — что составляло все в данный момент. Йеменец по происхождению, он подходил также лучше всякого другого к войскам Хассана. Усиленную обращенными недавно берберами армию он быстро провел от победы к победам до самого Атлантического океана. История этих завоеваний в отдельных частностях мало известна. Достоверно одно, что покорение северного прибрежья Африки до Тангера (по-арабски Танджа), равно как и внутренних округов Дара’а и Сиджильмаса (Тафилет), совершено было в ближайшие годы (87–90 = 706–709). Случались и стычки, но нигде не встретилось значительных трудностей. Во многих случаях пример восточных земляков мог, конечно, лучше всего убедить западных берберов поспешить принять ислам, меж тем как знание страны и языка, доставляемое ими арабам, счастливо восполнили воинские таланты Мусы. Более продолжительное сопротивление оказал один лишь пункт. Подобно тому, как и во многих местностях на Средиземном море, византийцы унаследовали от Древнего Рима и у самых столпов Геркулесовых маленький клочок: была это крепость Цеута с прилежащими к ней окрестностями. Управлял здесь от имени императора Юлиан, византийский граф (сотез). Долго протянулась осада, и Муса все-таки никак не мог овладеть ею. Не было у арабского полководца флота, меж тем как у графа была в распоряжении целая флотилия, подвозившая осажденным с моря съестные припасы. Тем не менее положение Юлиана было крайне невыгодное. Конечно, он мог на своих кораблях переправиться в несколько часов на противоположный берег Испании, но там, хотя обитали и христиане, все равно его ждали враги. Издавна рос раздор между вестготами и византийцами. Вскоре после завоевания Испании они уже точили зубы на греческие колонии в Африке, даже в 544 завладели было временно Цеутой. И греки мстили не раз нападениями на юго-восточный берег Испании, даже удерживали в своих руках до 631 отдельные местности. Незадолго до выступления здесь арабов встречаются еще известия о неприязненных действиях между готами и греками. И чем ближе стоял перед готами пример родственных им вандалов, разгромленных византийскими полководцами в VI в., тем неприятнее кололи их эти иноземные форпосты у самых врат их государства хотя и значительно отдаленной Восточной империи. Правда, у нас не имеется никаких положительных данных, но едва ли будем мы вправе верить в существование дружественных отношений[283] между Юлианом и его слишком могущественным испанским соседом. Поэтому весьма возможно, что после потери Карфагена, не ожидая также скорой помощи из Константинополя, равно как и дружественного приема со стороны вестготов, граф предпочел войти в дружбу с арабами. Тут, по крайней мере, мог он рассчитывать порядком насолить исконному врагу по ту сторону пролива. Какие были истинные побудительные причины, во всяком случае, трудно теперь решить, но факт остается несомненен, что граф сошелся с арабами, отворил им ворота Цеуты и во всех их дальнейших предприятиях помогал им советом и делом. При этом, конечно, ни он и никакая другая отдельная личность не могли особенно повлиять на ближайшие события, приняв такой поистине необычайный оборот.
Дело в том, что внутренние порядки в Испании как раз к этому самому времени сложились, но в еще более грандиозных размерах, наподобие тех, которые способствовали ускорению, лет 80 тому назад, концу византийского владычества в Сирии и Египте. Безурядица римской системы фиска, которая, за исключением немногих привилегированных вельмож, высасывала беспощаднейшим образом всю народную кровь, не была устранена вестготами. Напротив, гнет приумноживался введением новых налогов на податные классы. В то время как незначительное меньшинство утопало в богатстве и роскоши, вся остальная масса народонаселения влачила поистине жалкое существование. До обращения ариан готов в католицизм церковь еще принимала некоторое участие в судьбе угнетенных, но с 587 г. нашла более выгодным присоединиться к угнетателям. Страдания крепостных и вольной челяди перестали беспокоить епископов; теперь они сами призваны были принять участие в привилегиях дворянства. Из всех притесненных самыми несчастными оказывались, однако, проживавшие в довольно значительном числе в Испании евреи. Вскоре после принятия королем и дворянством католицизма, уже в 616 г., вступает в силу знаменитое положение о вероисповедном единстве: начинают принуждать иудеев к отречению от отцовской веры, непокорных бичуют и конфискуют их имущество. Чтобы во что бы то ни стало добиться исчезновения ненавистного вероучения, отнимают у еврейских родителей детей и воспитывают их по монастырям либо в христианских семьях. Хотя некоторым часто удавалось, благодаря накопленным прежде и укрытым тщательно богатствам, ускользнуть от буквального исполнения подобных предписаний, тем не менее преследование велось беспощадно. Когда, наконец, в 694 г. открыт был заговор этих всеми обиженных[284], то по настоянию короля Эгики XVII собор в Толедо порешил обратить всех евреев, отобрав от них предварительно имущество, в крепостных и расселить несчастных среди христиан, вдали от их прежнего места жительства. И вот, по оказании стольких знаков христианской любви этим врагам Божьим, они еще возымели дерзость радостно приветствовать и оказывать всякую помощь приносящим свободу и терпимость арабам. Не было ли это действительно, за что до сих пор укоряют их[285] испанские писатели, признаком исконной черствости сердечной и злопамятства, глубоко укоренившихся в нравах отвратительного народа. Не правда ли, ведь христиане, в особенности испанские, в подобных случаях несомненно стараются воздать за зло добром.
Очень возможно, что Юлиан знал кое-что про все эти невозможные отношения по ту сторону пролива. Но едва ли благоразумно строить широкие предположения на воображаемой прозорливости этой все же довольно проблематичной личности. Так или иначе, в его же интересах лежало по возможности вредить ненавистным испанцам. Очень вероятно поэтому, что он один из первых навел Мусу на мысль попытаться[286] совершить несколько набегов на противолежащее побережье. Наместник возложил исполнение несерьезного, по-видимому, предприятия на своих подчиненных. Один из его вольноотпущенников, Абу Зур’а Тариф, переплыл на кораблях Юлиана с 500 воинов в 91 (июль 710) через пролив, высадился на южной оконечности Испании, там, где и поныне носит его название городок Тарифа, и вернулся назад с богатой добычей, опустошив окрестности Алжезираза. Увлеченные успехом, мусульмане повторили «раззию»[287] следующей весной, но в более широких размерах. Тарик Ибн Зияд, другой вольноотпущенник Мусы, решился переплыть через пролив, предводительствуя 7000 берберов[288]. Небольшое количество перевозочных средств, коими располагали арабы на западе, вынуждало полководца переправлять небольшие отряды один за другим. Тарик занял гигантскую скалу, называемую в древности Кальпе, отныне окрещенную именем завоевателя[289]. На этой неприступной позиции он выждал спокойно прибытия остальных отрядов. Затем полководец смело ринулся в глубь страны, а когда успел достичь озера Ханда[290], то узнал, что значительное войско готов подвигается ему навстречу. Нападение мусульман застигло Испанию в момент опасного кризиса. К указанным выше общим причинам слабости вестготского царства присоединилась еще перемена династии, совершившаяся при внушающей опасения обстановке. Король Витица скончался, лучше сказать, был свергнут с престола. Преемником его стал узурпатор Родерих. Хотя он овладел короной с согласия вельмож, но все же лишил сыновей Витицы законного их наследия. Причины такой бросающейся в глаза несправедливости не вполне разъяснены. По общераспространенным сведениям, Родериху удалось овладеть властью уже в 90 (709), во всяком случае ранее договора, заключенного Юлианом с арабами. Но это как-то не вяжется[291] с тем, что передают испанские хроникеры[292]: древнейшие два, жившие почти в одно время, указывают на 711, двое же позднейших относят событие не ближе 710. Если к тому же принять в соображение, что король вместе с войском выступил против Тарика уже в июле 711, трудно будет отказаться от предположения, что набег мусульман в предыдущем году мог дать естественный повод вручить высшую власть Родериху, славившемуся храбростью и энергией. Тем не менее не подлежит сомнению, что несправедливость совершенного возбудила среди родственников и личных приверженцев покойного короля глубокое негодование. Оба сына последнего, так передается в хрониках, в высшей степени были возмущены; новый властелин нашел нужным, дабы склонить на свою сторону недовольных, даровать им обоим почетные должности при войске; между тем, как рассказывают, благодаря их же измене сражение решилось в пользу мусульман. Все это вероятно, но не столь основательно доказано, чтобы можно было безусловно опираться на подобное объяснение. Факт слишком общ; как часто мы видим, что самонадеянная нация готова легкомысленно приписывать причину тяжкого поражения измене, нисколько не размышляя о том, что поношение, падающее на изменника, переносится в то же время и на весь народ. Итак, достоверно одно: готы и берберы столкнулись 5 Шавваля 92 (19 июля 711) неподалеку от нынешнего Кадикса. Неосновательно также приписывают городку Херес де-ла-Фронтера честь места мирового исторического переворота. Теперь уже доказано, что сражение происходило у речки Вади Бекка. Настоящее ее название Саладо, впадает она в Атлантический океан между Вехер де-ла-Фронтера и Конилем. Бой продолжался восемь дней, а по другим источникам — три. Сами арабы свидетельствуют, что последний готский король показал чудеса храбрости. По правде сказать, не все окружающие его выказали одинаковое самопожертвование. Быть может, враги его правления искали подходящего момента, дабы позором поражения уронить его власть и вернуть корону семье Витицы. Кто же из князей готских мог предполагать, что набег африканской сволочи в состоянии повергнуть в прах гордое их царство? Последствия этого близорукого, антипатриотического расчета были поистине ужасны. Битва была проиграна. А затем оказалось, что никто в Испании, за исключением дворянства и духовенства, не был заинтересован в судьбах готского владычества. Крепостные и мещанство, в которых благодаря беспощадному гнету привилегированных классов давно уже подавлено было всякое национальное чувство, приглядывались безучастно к гибели своих жестокосердых господ: евреи же узрели в завоевателях избавителей избранного народа от рабства фараонова. Неудивительно поэтому, что сопротивление оказано было лишь кое-где разбросанным и к тому же не единодушным рыцарством; одна честь предписывала им не уступать сразу. Сам Родерих словно в воду канул, «никто более о нем не слыхал. Его не находили ни мертвым, ни живым, единому Богу ведома его участь».
С отличающим всюду этот героический период ислама неудержимо бурным увлечением Тарик и его воины воспользовались всеми выгодами одержанной победы. При Эсихе[293] выдержал раз еще арабский военачальник жаркий бой с христианами, а затем лишь отдельные города решались защищаться за крепкими своими стенами. По совету Юлиана, подвигался победоносный полководец с главными силами в прямом направлении к столице Толедо, предоставляя небольшим отрядам облагать данью встречающиеся по пути крепости для охранения безопасности отступления. Из Арчидоны жители бежали, Эльвира взята была штурмом. Благодаря измене крепостного в Кордове, а в Толедо — еврея, оба эти города очутились тоже в руках мусульман. Потеряв голову, высшие чиновники государства со страху устремились в горы Галиции, архиепископ покинул свою паству и поспешил в Рим. Подобно тому, как поступили некогда византийские чиновники в Египте (т. I), так же и здесь люди, враждовавшие с Родерихом и его партией, не преминули предложить свои услуги победителям. Тем временем арабы собирали везде богатую добычу по городам и селам, а отважный Тарик сразу поднялся на недосягаемую высоту величия и славы.
Не на это, конечно, рассчитывал Муса, дав дозволение своему вольноотпущеннику тревожить Испанию набегами. Завоевав целое государство, тот пожинал вместе со славой богатства, на обязанности же главнокомандующего оставался один неблагодарный труд заботиться, сидя в Кайруване, о сохранении порядка среди берберов и правильном выколачивании податей. Неожиданные известия, которые дошли, вероятно, до наместника не ранее поздней осени 711, возбудили в нем сильнейший прилив зависти. Было, однако, почти невозможно в зимнюю пору подвергать большие массы войск опасности перевозки на утлых кораблях, стоявших на якоре у Цеуты. Вот почему Муса успел высадиться в Испании во главе 18 тыс. человек лишь в июне 712 (Рамадан 93)[294]. Он не пожелал идти тем путем, по которому двигался Тарик. Легко взяты были Шедуна (Медина Сидония) и Кармона, а после более продолжительной осады пала и Севилья. Еще более упорное сопротивление встретили наступавшие войска у Мериды; во время обложения ее мусульмане понесли чувствительные потери, а на некоторое время вспыхнувшее возмущение в Севилье даже угрожало самой линии отступления. Но восстание было быстро потушено сыном Мусы, Абд Аль-Азизом, и 30 июня 713 (1 Шавваля 94) осажденная крепость сдалась. В конце июля (Шавваль) полководец двинулся торжественно к Толедо. Там поджидал его Тарик, которому пока воспрещено было, по всем вероятиям, дальнейшее движение вперед. Герой Фронтеры выехал навстречу своему начальнику для принесения подобающего приветствия. При первом появлении господина, он, в качестве вольноотпущенника, смиренно слез с коня. Но, преисполненный зависти и недоброжелательства, Муса вытянул подчиненного хлыстом по спине и осыпал бранью за ослушание. Затем он потребовал выдачи всех забранных сокровищ готских королей, а своего слишком счастливого помощника засадил в тюрьму, угрожая ему смертной казнью. Сам же принялся за окончательное завоевание страны. Почти нигде не осмеливались более христиане оказывать сопротивление, так что к началу 95 (октябрь 713) вся северо-восточная Испания от Сарагоссы[295] до Пиренеев подпала под власть ислама; равным образом покорился и юго-восток, где некоторое время сопротивлялся еще герцог Феудимер. Наконец этот последний предпочел удержать за собой по договору[296] Оригуэлу Аликанте, Лорку и некоторые другие местности, соглашаясь признать главенство мусульман и обязуясь уплачивать дань. Подчинение запада полуострова, как кажется, произошло без особых затруднений, как бы само собой. Даже жители малодоступной береговой горной цепи севера не решались вначале отражать рассеявшихся по всем направлениям и неудержимо напиравших на них отдельных мелких отрядов берберов; арабы не осмелились только проникать в землю басков. Выискалась единственная горсточка человек в 300, так описывает одно испанское предание, предводимая храбрым Пелагием: она укрылась в пещере, в непроходимых дебрях Сиерры Ковадонги, в восточной Астурии. Здесь, огражденные от нападений мусульман, испанцы стойко держались, хотя нужда и упадок отваги довели их число постепенно до 30 мужчин и десятка женщин. Казалось, чего было опасаться от этой кучки неисправимых упрямцев? Никто не мог тогда и предчувствовать, что в самое короткое время эта маленькая горсточка преобразится в грозную силу, подготовит тяжкие заботы победоносным арабам и окончательно сложится в ядро будущего христианского государства Испании.
А между тем для самого могучего завоевателя, который повелевал в данную минуту всей северной Африкой от Сиртов до Атлантического океана и овладел почти всей Испанией, перевернулись сразу обстоятельства там, у него на родине, в Дамаске. В войске находился вольноотпущенник Валида по имени Мугис. Находясь под начальством Тарика, он занял Кордову и теперь задумал спасти жизнь бывшего своего начальника. Дабы избавить героя от яростных преследований Мусы, так передают арабские источники, Мугис, заручившись предварительно обещанием наместника, что он сохранит жизнь пленнику, собрался в Сирию, намереваясь лично передать халифу обо всем происшедшем. Едва ли следует сомневаться, что по меньшей мере рядом с участием к судьбе заслуженного Тарика были у этого человека и другие основания для совершения дальнего путешествия. Трудно допустить, чтобы доверенное лицо повелителя правоверных находилось при войске без особого поручения. Муса был йеменец, а Валид еще в большей мере, чем Абд-аль-Мелик, склонялся на сторону кайситов, находясь постоянно под влиянием Хаджжаджа; между тем со времени возмущения Абдуррахмана слишком хорошо было известно, как легко наместнику поднять знамя бунта в дальней провинции. Итак, основания к недоверию существовали; вот и был выбран вольноотпущенник, которому, благодаря его прошлому, удобнее всего было следить за подозреваемым полководцем. Прибыв ко двору, он, очевидно, внушил совет отозвать завоевателя, ставшего слишком могущественным. Полководец понял сразу причины такого неожиданного повеления. Под всевозможными предлогами оттягивал он исполнение предписания, но непрекращавшиеся настоятельные послания из Сирии сделали наконец дальнейшее промедление невозможным. Мусе стукнуло уже 77 лет; он понимал, что Валид никоим образом не допустит открытого неповиновения. Вступить в борьбу тоже было опасно, так как даже при самом благоприятном исходе наместнику не предвиделось каких-либо новых выгод. Между тем сыновья его, коим он желал передать в наследство власть, могли и теперь вступить в пользование ее правами. Так он и сделал. Двигаясь в торжественно-медленной процессии, увозя бесчисленных пленных и горы сокровищ, передавал главнокомандующий постепенно, проезжая через Испанию и северный берег Африки, одну провинцию за другой в управление своим. Абд Аль-Азиз с правами главнокомандующего оставлен был в Севилье, Абдулла — в Кайруване, а под его командой — Абд Аль-Мелик в Тангере. Власть, которую они удерживали в руках, казалось, давала одновременно достаточное ручательство, что и в Сирии встретят отца их с уважением. Когда наместник прибыл в Египет, пронесся вдруг слух о серьезной болезни халифа. Брат повелителя, Сулейман, в случае его смерти его преемник, считался открытым сторонником йеменцев, поэтому Муса мог смело рассчитывать на дружелюбный со временем прием при дворе. Вот мы и узнаем, что наместнику понадобились целых два месяца на проезд короткого пути из Египта в Сирию. Очевидно, замедление было намеренное[297]. И действительно, когда караван подходил к Дамаску, Валид был уже на смертном одре, быть может, даже и скончался (13 Джумада 11–96 = 23 февраля 715). Предположения наместника, однако, не осуществились. Хотя он и принадлежал к партии йеменцев, сразу выдвинувшейся по восшествии на трон Сулеймана, но могущество его пугало в равной мере как покойного, так и нового халифа. Для этого человека, славящегося своей жадностью и непостоянством, нетрудно было подыскать повод, дабы привлечь наместника к ответственности. Отобрали от него сначала все привезенные им сокровища, затем приговорили его к уплате значительной денежной пени, хотя известия о тюремном заключении и претерпенных им страданиях едва ли заслуживают веры. В конце концов штраф был с него сложен Сулейманом благодаря могущественному заступничеству Язида Ибн Мухаллаба, но с тех пор величие Мусы померкло. Вскоре, в 97 или 98 (716–717) он умер. Как кажется, он успел, однако, раньше увидеть, как исчезали постепенно надежды на водворение членов его семьи в покоренных провинциях. Вскоре после его прибытия послан был Сулейманом новый наместник в Кайруван; ему удалось схватить обоих остававшихся в Африке сыновей Мусы и засадить их в тюрьму по обвинению в различного рода преступлениях. Учинить такую же короткую расправу над Абд Аль-Азизом было не совсем-то легко; он продолжал твердо править в отдаленной Испании, но уже под конец 97 (716) он пал под ударами сабель горсти недовольных арабов. Над халифом тяготеет серьезное обвинение, что им именно направлены были стальные лезвия убийц.
Поистине трагична судьба великого завоевателя, невзирая на все пятна, искажающие характер Мусы. В тот самый момент, когда, казалось, ему удалось сплотить для себя новое громадное государство, он был низвергнут с вершины могущества, а за ним подверглись той же гибели предполагаемые наследники всего его величия. Временно осуществлялись планы халифа, авторитет его на некоторое время утвердился на западе, и прежде всего почувствовал это главноначальствующий в Кордове, куда перенесено было управление Испанией по смерти Абд Аль-Азиза; там твердо памятовали свою зависимость от государя, проживавшего в Дамаске. Новый наместник двинулся в 718 (99) за Пиренеи; по ту сторону горной цепи быстро наступал конец владычеству готских герцогов Аквитании, равно как и дома Меровингов, благодаря необычайной запутанности всех тамошних отношений. Особенно неприязненно стояли друг к другу Эудо, герцог Аквитанский, и майордом Клотара IV, Карл Мартелл; между тем национальное несходство вестготов и галлов южной Франции расстраивало окончательно всю силу сопротивления ввиду наступавшего внешнего врага. Поэтому дикий Аль-Хурр, или Алахорт, как его прозвали трепетавшие перед ним христиане, мог беспрепятственно предпринимать снова и снова свои разбойничьи набеги, врезываясь каждый раз далеко в глубь страны и широко разбрасывая свои полчища во все стороны. Правда, в тылу его, в Астурийских горах, умножались толпы Пелагия. Сильно тревожили они войска берберов, предводимые Мунузой, неустанно продолжая на испанский лад и с большим искусством вести партизанскую войну. Аль-Хурр не придавал, однако, большого значения этим относительно маловажным движениям; так же поступал и лучший из его преемников, Самах, управлявший Испанией с 100 (718) от имени благомыслящего Омара II. При нем началась правильная война с Зудом. В 102 (720) занята была им Нарбонна и по его приказанию сильно укреплена. С того времени эта крепость служила постоянно сборным пунктом для мусульманских войск; десятки лет силы франков тщетно ломались о твердыни ее (до 142 = 759). Уже со следующего года могла она служить надежным оплотом для сарацин. Когда 9 Зу’ль Ка’ды 102 (11 мая 721) Самах, воевавший с Зудом, пал под стенами Тулузы, то помощник павшего, Абдуррахман Ибн Абдулла, был в состоянии укрыть остатки войск в новой крепости. Из нее же выступил следующий наместник ‘Амбаса в 107 (725), занял Каркассону и Ним. Ему даже удалось разграбить Отэн.
На несколько лет и здесь наступило затишье, происшедшее от возникших внутренних смут, становившихся все опаснее и опаснее для мусульманского господства на Западе. Раздоры между арабами и берберами уже и тогда без перерыва стали усиливаться как в Африке, так и Испании. Одни, почитая себя господами, позволяли себе обращаться с подчиненными презрительно и грубо; последние встречали всякое оскорбление с ревнивой щекотливостью. Особенно на полуострове берберы считали себя обделенными по распределению завоеванных земель. Отобрав пятую часть завоеванной страны в пользу казны и выделив по особым капитуляциям некоторые округа христианам, арабы распорядились так: сами заняли плодородную Андалузию, а берберам предоставили поселиться в пустынных округах Кастилии и северных провинциях. Когда же сверх того стали до берберов доходить все чаще вести о всевозможного рода произволе и гнете, претерпеваемых[298] единоплеменниками в Африке от главного наместника, распоряжавшегося самовластно из Кайрувана, в их душах закипел гнев. Следивший внимательно из-за гор за событиями герцог Эудо сумел воспользоваться этим раздражением. В этом помогла ему дочь. Он выдал ее за предводителя берберов, Манузу, и таким образом привязал его к интересам христиан, подготовляя совместный с ним поход на арабов. Когда, однако, Мануза восстал открыто (111 или 112 = 729–730), ему не удалось вызвать всеобщего восстания среди своих земляков. Преследуемый по пятам войсками наместника, он был вынужден покончить с жизнью, бросившись с отчаяния со скалы. Раздоры происходили в то время не только между берберами и арабами, но даже и в среде последних; чуть ли не ежедневно вспыхивали они в Испании, поддерживаемые быстрой сменой ряда неспособных наместников. Наконец энергичный халиф Хишам решился раз и навсегда пресечь зло и вручил управление доблестному Абдуррахману (112 = 730). Последнему удалось снова восстановить порядок. Но его новый поход во Францию в 114 (732) должен был стать роковым для дела дальнейшего распространения ислама. Сарацины проникли почти до самой Луары, уничтожив предварительно на Дордони войско герцога Эуда. Но тут у Тура и Пуатье Карл Мартел со своими франками стал им поперек дороги. О ходе сражения до нас дошли лишь скудные и противоречивые известия. Во всяком случае, к концу битвы мусульмане понесли страшное поражение, завершившееся смертью Абдуррахмана; с обеих сторон, по-видимому, бились с величайшим упорством. Она имела значение мировое, хотя мгновенное смущение, охватившее было весь мусульманский Запад, продолжалось недолго. Возмущение христиан к северу от Эбро было ими подавлено, хотя, конечно, потребовало некоторого напряжения сил. Управлявший с 116 (734) в Испании Укба Ибн Хаджжадж мог уже в этом же самом году, столковавшись с князьями южной Франции, устрашенными* возрастающим могуществом Карла Мартела, распространить мусульманское влияние снова по ту сторону Пиренеев до самого Лиона. Если же нередко высылаемые им подчиненные генералы и были разбиваемы, начиная с 119 (737), все же Нарбонна оставалась долгое время во власти арабов. Вскоре, конечно, дальнейшие предприятия, направляемые обыкновенно из этой крепости, стали невозможны. Страшное восстание берберов, начавшееся в 123 (741), значительно повлияло на всю позднейшую историю мусульманского Запада и ослабило на долгие годы силы ислама не только во Франции, даже и в Испании. Таким образом, Пипин мог в 759 (142) отвоевать даже Нарбонну у сарацин. Еще более роковое время настало для ислама, когда зять и второй преемник Пелагия, Альфонс I, успел во время возникшей среди правоверных междоусобной войны не только соединить свое княжество басков с небольшими остатками христианской Астурии, но даже оттеснил далеко на юг берберов северной Испании, очутившихся неожиданно под перекрестным огнем, с одной стороны, неприязненных арабов, а с другой — вновь возникшего христианского государства. Тем более трудно было защищаться несчастным, что их посетил в 132 (750) страшный голод. С этого самого времени возникли главнейшие пограничные крепости у арабов на севере (тянувшиеся с запада к востоку — Коимбра, Кориа, Талавера, Толедо, Гвадалахара[299], Тудела и Пампелуна. Между ними и вновь возникшим королевством Асгурийским легла широкая полоса заброшенной земли, покинутой берберами и вновь более никем не возделываемой.
Таким образом, к концу эпохи Омейядов арабское мировое господство достигает наибольшего своего расширения, а с момента почти одновременных поражений под стенами Константинополя и Пуатье устанавливаются границы, никогда снова не переступаемые молодыми завоевателями. Но и здесь Аякс же подкосил силы Аякса. Не греческий огонь и не меч франков обусловливали разрушение могучего здания халифата и положили предел героическому и завоевательному периоду арабской истории. Было это дело старинного наследственного порока в высшей степени подвижного, беспокойного народа. И тут сыграла главную роль племенная рознь.
Глава IV ТРЕТЬЯ МЕЖДОУСОБНАЯ ВОЙНА И ПАДЕНИЕ ДИНАСТИИ
Религия воздействует на народ в двояком направлении. Составляя, в сущности, проявление высших стремлений национального духа, определяющее их форму и дарующее содержимому потребное ограничение, она одновременно носительница иррационального, так сказать, элемента нового идеала, приносящего с собой новообращенным безусловное обещание разрешения всех задач грядущего прогресса. Таким образом, каждая вера служит неизменно образовательным целям народа, серьезно к ней относящегося. Едва ли какая-либо другая религия по сравнению с исламом имеет больше прав на это. И какой успех! Нечто необычайное — на первый взгляд. Аравия всем обязана своеобразному очарованию личностью и пылом религиозного одушевления Мухаммеда, горсти отважных и выдающихся голов.
Вместе с победой вероучения как бы чудом снято было сразу древнее заклятие, препятствовавшее доселе арабам приобщиться к высшей цивилизации и занять подобающее им место среди остальных народов. Расщепленность нации на сотни племен и отделов, завистливо пожирающих друг друга, не подвигавшейся ни на шаг вперед по целым столетиям, устранено единым условием — всеобщего подчинения абсолютному властелину веры — Аллаху. Перед ним не было высших, никто, стало быть, не имел права косо взглянуть на другого. Хрупкие стрелы собраны сразу в могучую связку не поддающегося излому целого, и с насмешкой поглядывает молодой народ на бессильные попытки состарившихся наций сломить их совокупность. Но от подобного воспитания, произведшего столь великие чудеса, солоно иногда приходилось человеку простому. Беспокойная юная нация бежала из школы при первой возникшей междоусобной войне. Пришлось тогда поневоле отложить на время нравственное влияние катехизиса, не послушали бы все равно; прибегли к иным мерам — бисквитам и розге, дабы заставить, по крайней мере, учеников смирно сидеть. А что думала про это толпа, лучше всего показала вторая междоусобная война. Новые повторения насильственных поползновений прямо грозили, что все разлетится в прах, если не погулять хорошенько палкой по непокорным спинам. И действительно, тогда только, когда установленная по персидским образцам полиция стала посредницей, успокоилась наконец юная нация. И вот, во времена Аббасидов мало-помалу спасительное учение начинает действительно овладевать умами. Между тем сколько драгоценного времени было потрачено даром; воспитанники слишком постарели. Они ищут себе места, которое по их природным дарованиям могли бы занять в мире, и должны удовольствоваться в конце концов ролью помощников другим для проведения своих запоздалых планов.
Мы видели, как Омейяды, при всем своем мирском настроении, из-за тонкого расчета продолжали неустанно покровительствовать людям, принадлежавшим к умеренной партии правоверных. Немало, кажется, трудов положили Зияд и Хаджжадж, дабы «привлечь веру в страну» для своих добрых принцев. Но по приказу, понятно, она не так-то легко водворяется. Из любви к мирским интересам современные властелины самовольно отвернулись от веры старинных сподвижников пророка, стали гнать их и преследовать: и вера по всей справедливости не пожелала им служить. К тому же при подобных обстоятельствах, в главнейшей, а пожалуй, в сущности, и единственной подпоре династии — Сирии, слишком хорошо знали друг друга, чтобы можно было рассчитывать чего-либо добиться притворной набожностью. Поэтому все зависело от того, как бы опять не сцепились кайситы с кельбитами, подобно тому, как это случилось по смерти Язида I. Устранить же этот взрыв страстей после битвы на «луговине Рахит», когда все сильнее внедрялась ненависть между обеими партиями, могло только личное влияние и прозорливая мудрость самого халифа. Таким образом, всякий раз при появлении у кормила правления слабого властелина или же непредусмотрительного политика неприязненные племенные группы неизбежно должны были прийти в столкновение. А так как совокупность обеих партий и составляла собственно ту силу, которая необходима была для сдерживания религиозных и национальных контрастов, то за их разладом естественно следовало постоянно и неизбежно усиление смут, в заключение же вспыхивали злокачественные восстания хариджитов и шиитов, персов и берберов. Во всех частях государства эти разлагающие элементы мало-помалу множились, и попутно с ними с головокружительной быстротой падало сирийское владычество, увлекая за собой и династию Омейядов.
Возможности бороться со столь великими трудностями прежде всего обязан царствующий дом главным образом Абд-аль-Мелику, из пятнадцати его сыновей четверо были халифами; Маслама, один из братьев, признаваемый всеми за замечательнейшего полководца ислама, при всех четырех тоже играл выдающуюся роль. Не следует также упускать из виду, что двое из упомянутых четырех халифов, Валид и Хишам, принадлежали к самым замечательным властелинам изо всех, какие только вообще появлялись на Востоке. Однако даже и в подобной семье, располагавшей таким изобилием личных дарований, должны были попадаться более слабо одаренные лица. Между тем отношения йеменцев к кайситам становились чересчур обостренными, так что первая встречная ошибка могла стать вместе и роковой. Второй сын Абд-аль-Мелика, Сулейман, и совершил ее. От него начинается если не по внешности, то в сущности упадок владычества Омейядов. Отец его с самообладающей мудростью, что составляло вообще выдающуюся черту его характера, старался всеми мерами уравновешивать отношения между кельбитами и кайситами. Невзирая на то что последние и после битвы на луговине проявили еще раз у Хазиры свое враждебное настроение и подготовили власти довольно значительное затруднение, халиф вверил управление всем востоком кайситу Хаджжаджу; тот в свою очередь постарался насовать всюду своих родственников, положим, нисколько не в ущерб государству, и по-вытеснить отовсюду старейшин йеменцев, особенно же членов семьи Мухаллаба. Арабы юга выказали живейшее негодование, горько стали жаловаться на неблагодарность властелина, обязанного им троном, но в конце концов успокоились, когда халиф предоставил им завоевания и управление на западе. Как ни беззаветно продолжал Валид держаться Хаджжаджа, все-таки и он поостерегся что-нибудь изменять в сложившихся порядках. Халиф этот скончался внезапно далеко еще не старый[300]. По воле отца покойному наследовал брат Сулейман. Он не умел жертвовать своими личными побуждениями благу государства, не обладал ни хладнокровием, ни мудростью своих предшественников. Изо всех качеств своей семьи новый властелин унаследовал опаснейшее — надменность; он не был в силах побороть в себе страсти к наслаждениям и проявления внезапных прихотей. С Валидом был он не в ладах уже потому, что этот халиф, как и его предшественники, питал надежду лишить его преемства и передать наследие своему собственному сыну Абд аль-Азизу. Недовольные йеменцы, и во главе их Язид ибн Мухаллаб, не могший никак переварить потери управления богатой провинцией Хорасаном, примкнули, понятно, к грядущему властелину. Для Хаджжаджа слишком достаточно было поводов содействовать секретным планам Валида, но предусмотрительный властелин считал возможным привести их в исполнение, ввиду общей напряженности положения, лишь постепенно, не торопясь. Между тем вице-король сильно тревожился, он нисколько не сомневался, какая судьба ждет его, если Сулейман вступит на престол. Единственной молитвой в последние его годы было, вероятно, чтобы Аллах ниспослал ему смерть раньше кончины повелителя правоверных. Желание его было услышано: не прошло и полугода, как последовал за ним и Валид. Мщение нового владыки, от которого успел ускользнуть состарившийся вице-король, разразилось, как гром. Наступившее преследование единоплеменников покойного было тем беспощаднее, что неприязненные йеменцы слишком охотно напрашивались стать орудиями мести. Назначение Язида ибн Мухаллаба наместником Ирака не только уничтожило навсегда поддерживаемое до сих пор с таким трудом равновесие между кайситами и йеменцами, оно подало сигнал к гонению на самых уважаемых и заслуженных лиц, принадлежавших еще недавно к господствовавшей партии северян, притом в неслыханных доселе размерах, чего никогда не случалось и при забрасываемом несправедливо грязью Хаджжадже. Даже и этот неумолимый правитель ограничился только смещением сына Мухаллаба, а осторожный Абд аль-Мелик долго медлил утвердить решение своего наместника. Теперь не постеснялись даже с таким человеком, каким был Мухаммед ибн Касим, обновивший славу исламского оружия и только что приобщивший на дальнем востоке новые провинции к государству; с ним обошлись, как с заурядным преступником: выданного на руки личных врагов дома Хаджжаджа, его замучили в страшных пытках. Подобная же участь грозила и Кутейбе ибн Муслиму; тот умер, по крайней мере, с мечом в руках, обороняясь как умел от внезапно нагрянувшего несчастия (96 = 715). Это послужило гибельным примером для всех тех, которые могли опасаться при новой перемене правления торжества угнетенной до той поры партии. Вообще редко случается, чтобы правление партии было благотворно; но при данных обстоятельствах было оно худшим из зол, ибо растущее ожесточение между обоими племенами неотразимо быстро передалось в средоточие центрального управления. И здесь также вскоре нижние слои вытеснили бывших верхними.
Все зло подобных отношений усугублялось еще кратковременностью царствования каждого из халифов. Сулейман (96–99 = 715–717) и Омар II (99–101 = 717–720) скончались на третьем году своего управления; Язид II (101–105 = 720–724) — на пятом; Валид II, сын Язида II (125–126 = 743–744), — на втором, а Язид III, сын Валила I (126–744), лишь полгода процарствовал. Один Хишам (105–125 = 724–743) управлял 19,5 лет. Каждая перемена правления начиная с Сулеймана, смотря по различным семейным связям каждого халифа с обеими партиями или по другим каким-либо личным мотивам, неизменно сопровождалась переменой внутренней политики, поэтому и оказалось, что в промежуток времени между 101 и 127, т. е. в течение всего 26 лет, пять раз переходила власть от одной племенной группы к другой. Между тем всякая перемена правления сопровождалась постоянно ожесточенным преследованием бывших доселе влиятельных личностей, поступавших с своей стороны прежде точно так же нисколько не лучше. Таким образом, в короткий период погибло, по большей части ужасным образом, множество почтенных личностей, а взаимная вражда между северянами и южанами возросла до необычайных размеров. Всякий, кто только рассчитывал на свое влияние, грозил прямо открытым возмущением, если только новый халиф казался ему и его друзьям опасным. Так, по смерти Омара II, в 101 (720), когда с воцарением Язида II кайситы снова стали у кормила правления, в Басре взбунтовался Язид Ибн Мухаллаб. Бунт широко раскинулся по преданным большей частью наместнику восточным провинциям, и, казалось, теперь же наступал уже конец сирийской гегемонии. На этот раз, однако, Масламе, надежнейшему мечу семьи Абд Аль-Мелика, удалось потушить мятеж. 14 Сафара 102 (24 августа 720) пал княжески надменный сын Мухаллаба в упорном бою поблизости Куфы, на берегу Евфрата. С его смертью было восстановлено вскоре спокойствие также в Басре и во всей Персии. Но когда Валид II осмелился казнить самым бесчеловечным образом заслуженного наместника Хишама, йеменца Халида Ибн Абдуллу Аль-Касрия, единоплеменники последнего восстали, провозгласили Язида III, двоюродного брата Валида, властелином и умертвили халифа. Вот когда действительно наступило начало конца. Отныне каждая из партий стала выставлять своего собственного халифа; сирийцы резались поминутно в открытой междоусобной войне, пока соединенные силы восточных провинций не нагрянули на них и не раздавили разом обе партии.
Неизбежным последствием усиления в высокой степени всех этих вечных раздоров была полная непригодность к управлению большинства халифов последнего периода. Уже среди сыновей Абд аль-Мелика замечается большое неравенство. Подобно Сулейману, и Язид И утопал в роскоши, которой он придавал, положим, некоторого рода благородную прелесть, ревностно предаваясь занятиям поэзией и музыкой, но, увы, едва вспоминал при этом о своем долге властелина. По смерти же Хишама стало совсем худо. Валид II был человек вполне ограниченный и помимо своего пристрастия к поэзии вовсе не казался даже милым бездельником. Был он попросту сладострастным и жестоким деспотом — так, например, в основание своей семейной жизни положил он отвратительное учреждение евнухов. Насильственная смерть, закончившая его кратковременное управление, вполне им заслужена. Своим возмущением против законного главы семьи преемник его, Язид III, нарушил последнее, что могло еще служить во спасение: единство династии, так заботливо ограждаемое доселе в роде Абд аль-Мелика. И у него ни разу толком не хватило сил хотя бы беззаветной энергией поддержать свою узурпацию: новое восстание неприязненного ему наместника Армении, Мервана ибн Мухаммеда, и кайситов было немедленным ответом на его беззакония. Подобного пошиба люди были вообще неспособны справляться с необычайными трудностями положения; а положение к тому же было безнадежное. Два халифа, лучшие из Омейядов, страшно запутали его своими роковыми мероприятиями; оно усложнялось, кроме того, гибельными предшествовавшими событиями в провинциях. Положительно не стоит описывать в отдельности все превратности, постигавшие отдельных правителей, равно и гнусную борьбу кайситов с кельбитами. Остановимся с большим вниманием на царствовании лишь двоих — Омара II и Хишама.
Омар II был сын брата Абд аль-Мелика, Абд аль-Азиза, того самого, которого ранняя смерть избавила от унижения быть устраненным насильственно от престолонаследия. Дабы склонить на свою сторону йеменцев, Валид назначил в 87 (706) Омара, постоянного их заступника, наместником в Медину. Человек глубоко и искренне набожный, образцового поведения по примерам пророка и его первых сподвижников, новый правитель сдружился с правоверными Медины, постоянно оскорбляемыми и угнетаемыми всеми остальными Омейядами. Эта дружба прежде всего возбудила живейшее неудовольствие Хаджжаджа. Из десяти набожных знатоков преданий Омар образовал возле себя совет, к которому постоянно обращался за всевозможными разъяснениями; этому же совету поручено было наблюдение за действиями чиновников из мирян. Вообще Омар управлял, руководясь кротостью. Понятно, слухи об этом распространились повсюду. Вскоре многие, имевшие основательные причины бояться гнева Хаджжаджа, бежали из Ирака в город пророка и находили безопасное убежище под сенью этого божьего человека. Беспощадный вице-король востока и не подумал с ним церемониться. Вследствие неоднократных жалоб Хаджжаджа халиф сменил в 93 (712) этого выродка семьи, своего двоюродного братца. Именно с этой самой поры ортодоксы начинают чуть ли не молиться на Омара, признавая в нем единственное и последнее упование на восстановление веры. Когда Сулейман заболел, то почувствовал потребность общения с набожным духовником, в надежде как-нибудь примирить совесть с предстоящим ему неизвестным будущим. Он призвал Омара, и этот последний не преминул раскинуть искусную сеть интриг. Кумир всех правоверных добился-таки своего назначения и признания преемником вместо ближайшего сына Абд аль-Мелика. Дать правильную оценку правления (99–101 = 717–720) этого достопримечательного человека не так-то легко. Обладал он, в сущности, характером весьма почтенным и стремился неуклонно поступать справедливо. Быть может, если бы власть его протянулась долее, он был бы в состоянии, усердно проводя в жизнь свои принципы, исправить гибельную ошибку, совершенную Сулейманом, который позволил себе жестоко преследовать кайситов. Во всяком случае, когда Омар сменил Язида ибн Мухаллаба с хорасанского наместничества, наказывая по заслугам этого великого расточителя государственных сумм, он не выдал его личным врагам на поругание и пытку. Нисколько не желал новый халиф выступать отъявленным врагом йеменцев, так что вверил, например, способному Самаху важный пост наместника в Испании. К сожалению, вследствие своего преобладающего благочестивого настроения все, касавшееся области политической проницательности, оставалось для него как бы замкнутым. И если нельзя оспаривать, что некоторые из его распоряжений оказали делу ислама важные услуги, зато почти все остальное, что только он ни делал, клонилось лишь к тому, чтобы расшатать в корне владычество арабов, царство которых стало, в общем, неоспоримо мирским. Недаром же римляне, самый опытный народ в делах широкой политики, считали основным положением, что каждое государство может быть поддерживаемо теми лишь средствами, которыми пользовалось с начала своего существования. Омар же захотел заменить самые существенные основы управления преемников муавии сентенциями, понадерганными им из корана и преданий. И если бы еще это в сущности похвальное намерение применяемо было осторожно к делу, с пониманием истинного смысла существовавших тогда обстоятельств! Но набожный халиф так зарылся в излюбленных изречениях окружающих его ортодоксов, что ни разу не подумал о необходимости проведения в этот греховный мир руководящих идей корана хотя бы с некоторой рассудительностью. По его безыскусной логике выходило так: Богу угодно, а потому и следует этого же самого добиваться. А как желательно было Богу, чтобы был управляем халифат, показал Он правоверным слишком осязательно, когда через посредство рабов своих, Абу Бекра и Омара, подчинил исламу сначала взбунтовавшихся арабов, а вслед затем всю Персию, Сирию и Египет. Идеалом халифа, стало быть, сделалось чисто рабское подражание организации, которую даровал государству первый Омар, а недостойные его преемники исказили в главнейших ее чертах нечестивыми своими изменениями. Если вспомнить, однако, что все эти отмены нисколько не зависели от личного произвола, а вызваны были настоятельной силой обстоятельств, легко будет понять, что старинные законоположения подходили к государственному устройству Абд аль-Мелика и Хаджжаджа все равно как корове седло. Но ни одной искоркой подобного сознания не освещалась, понятно, трогательно набожная уверенность этого странного человека. Вот и обнародовал он вскоре после своего вступления на трон приказ об отмене введенного при Хаджжадже предписания, по которому вновь принимавшие ислам союзники обязаны были уплачивать казне по-прежнему подушный налог. Снова иноверцам становилось теперь весьма выгодно переходить в ислам, и набожный халиф, организовавший одновременно по всем провинциям бойкую миссионерскую пропаганду, мог духовно возликовать при виде возраставшего числа правоверных и на востоке и на западе; в самый короткий срок прибыло мусульман миллионы. Сперва было это, конечно, не искреннее по большей части обращение; но не следует упускать из виду, что вероотступничество наказывалось по первоначальным мухаммеданским законам смертью, поэтому раз примкнувшим к корану отрезывалось всякое отступление. Таким образом, через два поколения, во всяком случае, все новообращенные становились настоящими муслимами, поэтому перевес исповедников Аллаха над иноверцами благодаря эдикту Омара действительно значительно стал преобладать, а попутно государственная касса страшно пустела. Второе новое распоряжение еще значительнее увеличило недобор. Однако даже и сам Омар понял, что восстановление старинного запрещения правоверным владеть недвижимым имуществом ныне невозможно, по форме по крайней мере, ибо нельзя же было потребовать земли назад от всех владевших в провинциях уже более 70 лет имениями. Осуществление такой меры по многим причинам было немыслимо; вот почему к этому в высшей степени опасному эксперименту даже и не приступали. Между тем постановлено было все-таки, начиная с 100 (718/19), воспретить мусульманам всякую дальнейшую покупку земель. При этом ортодоксальному халифу показалось необходимым отменить непристойное в его глазах равенство перед законом правоверных и союзников, и он повелел отныне не взимать более хараджа с имуществ, все же неправильно приобретенных прежде мусульманами, а обложить их значительно меньшей десятиной с доходов. Это произвело, несомненно, еще большее умаление государственных доходов и было, кроме того, в высшей степени непрактично, даровав характер ненавистной привилегии имущим по отношению к тем, кто никогда не обладал имуществом. Что же касается некоторого вознаграждения последних упорядочением системы распределения годового дохода, оно не имело существенного значения, ибо это содержание было относительно невелико, хотя стоило правлению громадных сумм, принимая во внимание массы новообращенных. Ко всем этим мероприятиям, страшно истощавшим общественную кассу, присоединялось еще новое повеление, хотя и продиктованное человеколюбивым побуждением, но оказавшееся в высшей степени безумным. Предписывалось все суммы, оказавшиеся излишними, незаконными поборами с подданных, возвращать потерпевшим. Случались ли отдельные применения закона на практике, нам неизвестно, одно можно заметить, что едва ли могло бы прийти в голову самому бесчестному чиновнику лучшее средство для безнаказанного грабежа общественных касс.
Нетрудно, кажется, понять, что многие из этих распоряжений возбудили неудовольствие в широких слоях, а каждое отдельно и в совокупности должны были повести к полнейшему упадку финансов. И действительно, каким-то чудом стали исчезать государственные суммы. Так, например, до нас дошло, что податные доходы Ирака сразу упали, так что эта богатейшая провинция не была более в состоянии покрывать расходов на собственное управление и потребовались на этот предмет добавочные суммы из государственной казны в Дамаске. При подобном ведении дел и та вскоре опустела. Между тем наступила неотложная потребность в деньгах, приведшая к самым гибельным последствиям, о чем будет сказано ниже.
Пожалуй, еще грознее для существования династии было ослабление строгости в управлении, сдерживавшей доселе различные религиозные и национальные противогосударственные стремления. Что делать! Существовал неопровержимый факт, что сабля представляла необычайно острое доказательство, когда приходилось убеждать отщепенцев. Не следует поэтому добродетельно громить Хаджжаджа и его приверженцев за то, что они так часто прибегали к этому всеразрешающему способу. Оно и поныне обычно на Востоке, да и у нас долгое время повсеместно пускалось в ход. К сожалению только, все представители подобного воззрения упускают из виду одно, что идеи невещественны и голову им снести невозможно. Добились правоверные властелины одного, что никто более уже не осмеливался громко исповедовать мысль о верховной власти общины, никто также публично не признавал более себя защитником прав Алидов[301] на халифат. Но идеи не вымерли, пока еще в демократических слоях Ирака тлелась искорка старинного гордого арабского духа, а у персов коренилось еще национальное нерасположение к чуждым им завоевателям. И вот, едва только успел ослабнуть тяжелый гнет, сдерживавший в покое до кончины Валида хариджитов и шиитов, обе партии почти одновременно подняли снова головы. Уже при Сулеймане начало подготовляться брожение в различных местах. Его наместник в восточных областях, Язид Ибн Мухаллаб, был слишком аристократичен, чтобы пускать в ход бывшие в моде при Хаджжадже мелочные полицейские меры, а при Омаре старинная строгость не имела уже более места. Неудивительно поэтому, что в 100 (718) появился в Ираке, на восток от Тигра, человек по имени Вистам, другие называют его Шаузеб, и стал снова проповедовать учение о несуществовании иного решения вне Божеского. Набожный Омар нарочито писал к своему наместнику в Куфе, чтобы он не трогал проповедника, пока тот не прольет крови. Новому хариджиту в короткое время удалось собрать множество приверженцев, неоднократно разбивал он высылаемые теперь против него войска. Только при вступлении на трон Язида и удалось рассеять мятежников (101 = 720) и восстановить на некоторое время спокойствие в Ираке.
Осторожнее хариджитов держались, и тем более были опасными, алиды. С тех пор как палачи Мус’аба постарались жесточайшим образом выбить из голов шиитов их ошибочную мысль, будто бы было возможно на место арабского владычества Омайядов воздвигнуть новое персидское государство под знаменами Алия, секта прикинулась мертвой. Лишь там и сям попадались изредка слишком убежденные люди, которые отказывались от проклятия памяти Алия, требуемого настоятельно Хаджжаджем от некоторых наиболее подозрительных шиитов. За это заплатили эти несчастные жизнью, а остальные стали еще боязливее и сосредоточенней. Тем не менее по всем восточным провинциям мало-помалу стал разветвляться тайный союз всех тех, кои взирали с благоговением на дом Алия как на единственное прибежище веры и единственную надежду на освобождение из-под арабского ига. Кое-где в незначительной какой-нибудь деревеньке, поблизости священных городов Мекки, Медины либо Кербелы проживали в полной безопасности внуки, а то и правнуки боготворимого зятя пророка, на которых по предначертанию Аллаха перешло наследие сана имама, истинного духовного главы. Одному Господу Богу была, вероятно, известна личность избранника, равно день и час, когда он выступит из непроницаемой для человеческого глаза сокровенности в качестве Махдия[302], призванного для восстановления царства Божия на земле. А пока достаточно было пребывать в твердой уверенности, что к тому времени чистое учение непрестанно будет распространяться в тиши и в день освобождения верный народ воспрянет и одним ударом истребит безбожных. Таинственный мрак, в котором скрывались руководители движения, только подстрекал еще пуще романтические головы арабских шиитов, особенно же сильно воздействовал на персов индо-германского происхождения, исстари пропитанных в большинстве мистическими грезами. Быть может, сами алиды имели весьма слабое и неясное представление об объеме и значении пропаганды. Без сомнения, встречались между ними и настоящие заправилы движения, поддерживавшие связь с одной из личностей семьи пророка, которую готовились поставить во главе предприятия, когда наступит подходящее время для открытого восстания. Сомнительно, однако, чтобы алиды держали когда-либо в руках все нити тайного союза. Казалось, что та нерешительность, тот недостаток политической прозорливости, которые погубили Алия и его сыновей, унаследованы были и их потомками. Насколько плодовито было по внешности их поколение — у Алия было детей 31 человек, а его потомки продолжали размножаться в подобных же размерах, — настолько же ощущался исконный их недостаток в выдающихся личностях. Притязания на почитание правоверными семьи не были ими ни разу, правда, выпущены из рук. Но лишь только наступал в течение десятилетий благоприятный момент, представлявший для смелой и сильной личности повод к решительным действиям, обыкновенно не находилось никого среди них, кто бы сумел им воспользоваться. Если же какой-либо из необычайно отважных алидов и решался, то это происходило постоянно в самое неподходящее время. Таким образом, за редкими исключениями, история этой семьи почти во все эпохи представляет печальное зрелище пропущенных моментов и бесцельных восстаний, бесполезного пролития крови, сопровождаемого глубоко проникающим потрясением всего исламского мира. Несчастный род! Самым выдающимся его делом, казалось, было послужить вывеской лет двести спустя для одного дерзкого искателя приключений. Прикрываясь шиитизмом, ему посчастливилось смастерить один из удачнейших обманов, когда-либо совершавшихся во всемирной истории. Таковы были люди, в пользу которых со времени перемены духа управления еще ревностнее стало выказываться влечение многих в восточных провинциях. Поистине трудно было придумать более странную и вредную для выгод династии выходку, чем та, какую добродушно набожное настроение Омара II изобрело: он распорядился в 99 (717–718) прекратить везде во время пятничного богослужения обычное проклятие Алия с кафедры. Очень понятно, что шииты отныне стали открыто исповедовать почитание своих святых; а по сложившимся тогда обстоятельствам это сопровождалось, само собой, и отрицанием власти Омейядов. Дальнейшие объяснения, кажется, излишни для того, чтобы понять, какой ущерб нанесен был уважению к династии благодаря этому повелению и вообще чрезмерному пристрастию, не раз выказываемому Омаром к алидам; для тех же, кто прилагал все старания к распространению учения шиитов, задача была значительно облегчена. Всего гибельнее оказалось для дома Абд аль-Мелика то обстоятельство, что в эту самую пору возник кружок прозорливых и не особенно добросовестных личностей, сумевших воспользоваться для своих целей существующей тайной организацией; эти лица вдохнули в шиитов непоколебимую энергию, чего именно и недоставало у потомков Алия. Мы уже ранее упоминали, что Аббасу (т. I), этому дальновидному и осторожному дяде пророка, посчастливилось передать своим потомкам весь свой своеобразный склад ума. Сын его, Абдулла, находился в первую междоусобную войну на стороне Алия. Когда же дела этого халифа ухудшились, Абдулла удалился в Мекку, а затем в Таиф, но не забыл при этом захватить с собой из бывшего своего наместничества Басры и государственную казну. Впоследствии он успел помириться с Омейядами и с жаром набросился на теологию. Он был первый богослов, подготовивший систематический материал для объяснения корана, и пользовался у современников великим личным почетом. Жаль только, что, гоняясь за славой, он возомнил, будто все ему доступно. Вот почему для многих трудных мест священной книги, самому ему непонятных, он придумал непозволительно сумасбродные объяснения, с которыми и до сих пор приходится поневоле считаться. Сын Абдуллы, Алий, выставлял напоказ в Дамаске и других местностях доходящую до пределов невероятия набожность; собственно говоря, он проводил на молитве целый день. Это нисколько не мешало ему, однако, подкапываться тишком под Омейядов. Но Валид не любил шутить; между ними возник открытый разлад, кончившийся для неосторожного высылкой из столицы. Изгнанник переселился в маленькое местечко, на юг от Мертвого моря. Именно здесь, по позднейшим преданиям, во времена халифа Сулеймана Абдулла, сын Мухаммеда ибн аль-Ханафия, — стало быть, внук халифа Алия — торжественно передал свои и своего дома права на имамат Мухаммеду, сыну этого Алия аббасида. Все это, понятно, лишь измышление аббасидских придворных историографов с целью убедить почтеннейшую публику в несомненном праве своих господ восседать на халифском престоле. Истинным остается только одно, что именно этот самый Мухаммед, отец родившегося в 104 (722) первого халифа аббасидов Саффаха, напал на благую мысль воспользоваться для своей семьи великим личным влиянием алидов. С этой целью он добился соглашения между обеими ветвями семьи пророка, но аббасиды, разумеется, поступали так с предвзятой мыслью. Они задумали оттеснить потомков Алия, как только падет владычество Омейядов, дабы самим овладеть освободившимся наследием посланника Божия. Аббас и его сыновья, пользуясь всевозможными обстоятельствами, сумели скопить громадные суммы, меж тем как алиды были сущими младенцами в деле накопления богатств; им и показалось выгодным согласиться на предлагаемый договор. С тончайшим поистине коварством сумели аббасиды устроить так, что вновь открытая общая пропаганда приняла девизом неопределенно широкую формулу «владычества для семьи пророка». Таким образом, везде стали тайно вербовать прозелитов для хашимитов, т. е. потомков предка пророка Хашима: шииты, само собой, продолжали под этим понимать алидов, а аббасиды работали, собственно, для себя. Таким образом, пока шиитское ожидание переворота, а затем и стремление к нему все более и более распространялись тайком во всех их кружках, тем временем из года в год рыскали посланцы аббасидов по всему Востоку. Под купеческой или другой подходящей личиной проникали они и в кружки не шиитов, сея повсюду недовольство; особенно хлопотали эти люди о том, чтобы не прекращались раздоры между арабами северянами и южанами, по преимуществу же среди племен Мудар и Раби’а. С течением времени благодаря своим вероломным проискам посланцы эти успели вооружить против существующего правительства не только персидское население, но и большую часть арабских гарнизонов, примиряя их постепенно с мыслью о необходимости перемены династии.
Все это находилось, конечно, пока еще в зачаточном состоянии, когда после преждевременной смерти Омара[303] и кратковременного управления Язида II вступил на престол четвертый сын Абд аль-Мелика Хишам (105–125 = 724–743). Властелин одинакового пошиба со своим отцом, он не преминул укротить усилившуюся распущенность, исправить последствия неподходящих мероприятий Омара II и, что важнее всего, прекратить расхищение государственных сумм, растрачиваемых одним халифом на богоугодные дела, а Язидом — на развлечения. Тотчас же в 105 (724) он назначил Халида Ибн Абдуллу Аль-Касрия наместником Ирака. Хотя это был йеменец, но по способу управления мало чем отличался от кайсита Хаджжаджа. В течение 14 лет он успел совершить трудный подвиг, сохраняя все время внутреннее спокойствие в этой непокорной провинции. Менее счастлив был выбор халифом наместников на дальний восток. Ни брат Халида, Асад, ни его преемник не смогли бороться одновременно с мятежными тюркскими племенами, с раздорами среди арабских неприязненных племен и одновременно успешно следить за аббасидскими соглядатаями. Без перерыва вспыхивали бунты, велись открытые войны, а между тем хашимитская пропаганда продолжала успешно свою подпольную работу. В то время как здесь почти без исключения назначались наместниками йеменцы, так точно с 110 (728) наступило в Африке правление кайситов. Из этого видно, что Хишам усвоил правильную точку зрения, стараясь восстановить равновесие между обеими партиями. Одного только различия склада ума своих восточных и западных подданных, к сожалению, он не принял в расчет. Для Персии потребен был деспотический образ управления, другого от начала ее исторического существования и не бывало, а свободолюбивые и демократические берберы требовали внимательного и снисходительного обращения с собой. Между тем существовало значительное различие в образе управления йеменцев и способе действия кайситов. Первые, подобно семье Мухаллаба, знатные, щедрые и сравнительно мягкие, бывали нередко нерадивы, беспечны и расточительны. Кайситы же, наоборот, старались, подобно Хаджжаджу, строгостью, доходящей до жестокости, восстановлять везде внешний порядок и его поддерживать; особенно любили они беспощадно выжимать налоги. Первые становились популярными, последних боялись. Все шло бы еще сносно, если бы предоставить управление берберами кельбитам, а восточными провинциями — кайситам. Хишам сделал как раз наоборот: сыновей Касрия послал в Ирак и Хорасан, а Убейду ибн Абдуррахмана, северянина из племени Сулейм, к берберам. И выходило, что, за исключением Халида, ни один йеменец не оказывал влияния на персов, а Убейда в Кайруване очутился именно не на своем месте. Не довольствуясь своим необычно грубым обхождением с берберами, он стал с первого почина дурно обходиться и с кельбитами. Таким образом, в арабском населении Африки, и без того не особенно многочисленном, был вызван раскол, который, во всяком случае, послужил ко вреду безусловно необходимого завоевателям обаяния. Во всяком случае, Убейда был удален в конце концов вследствие возникших громких жалоб со стороны обиженной партии, но его заменил опять кайсит, Убейдулла ибн Хабхаб (116 = 734). Была это в своем роде весьма почтенная личность и притом человек энергический. На ином поле деятельности его солидные качества ручались, несомненно, за блестящий успех. Хотя он положил конец злобному преследованию йеменцев, но с берберами стал поступать еще жестче; особенно упорствовал наместник в выжимании с них обильных податей.
Побуждали его к этому также и чрезмерные требования Хишама, вечно напоминавшего наместнику о высылке новых денег в столицу. У этого халифа дарования правителя, передают современники, портила чрезмерная скупость; в преданиях сохранились о ней презабавные образчики. Однажды, рассказывают, получил он от своего сына Сулеймана записку с просьбой заменить ставшего негодным лошака другим животным под верх. Хишам положил следующую резолюцию: «Повелитель правоверных осведомлен из твоего письма об упоминаемой в нем слабости твоего животного, но он полагает, что это случилось от недостаточного присмотра твоего за кормлением, вследствие чего и произошла незаконная растрата фуража. Пожалуйста, присматривай сам, может быть, тогда повелитель правоверных и сделает что-нибудь для твоей обстановки». Быть может, главной побудительной причиной скупости халифа была настоятельная потребность в мудрой бережливости. Расшатанные вследствие превратных распоряжений Омара и беспорядочного хозяйствования Язида II финансы требовали особенного внимания, тем более что бунты и войны, опустошавшие восток, поглощали почти все текущие средства и, вероятно, даже требовали значительных сверхсметных сумм. Как бы там ни было, государственная касса требовала от областей почти невозможного, и весьма вероятно, что денежные соображения имели главное решающее влияние в деле назначения кайситов на запад. Все же мероприятие это оказалось на деле в высшей степени роковым. Следует заметить, что миссионерские стремления Омара II встретили особенно блестящий успех среди берберов. Между тем новое правление потребовало теперь, опираясь на известное предписание Хаджжаджа, от новообращенных уплату поголовной подати, которую, собственно, по общим государственным законам следовало взимать лишь с иудеев и христиан. Не довольствуясь этим, поставленные кайситами должностные лица начинают производить всевозможного рода вымогательства, и самого вдобавок ненавистного свойства. Можно себе представить, как глубоко были возмущены африканские племена, привыкшие к гордой независимости, когда их стали понуждать для подарков влиятельным лицам в столице доставлять прекраснейших дочерей и отбирали из их стад лучшие образцы животных. Глухое ожесточение охватило сразу весь народ, а с ним вместе, по роковому стечению обстоятельств, началась и религиозная агитация. Словно по заказу сложилась она как раз под стать характерным особенностям нации, хотя, собственно говоря, была естественным продуктом всей истории омейядско-го халифата. Более 30 лет уже прошло, как началось преследование хариджитов. Словно за дикими зверьми гонялись за ними по всем восточным и центральным провинциям государства. Арабы нисколько не походили на персов. Секта почти исключительно вербовалась из рядов свободомыслящих бедуинов; не по ее характеру, да и бесполезны были эти деятели, молчаливо подстерегающие, копошащиеся по извилистым подземным путям тайных обществ. Поэтому всякий, кому неохота было, стиснув зубы, принижаться, должен был бежать на границы государства, а там, среди сражающихся с неверными войск ислама, не столько требовался катехизис, сколько искусство ловкого владения саблей. Вот почему и в северной Африке встречалось немало хариджитов, а гордое, свободное учение о верховенстве общины как раз подходило к демократическому самочувствию берберских племен. С поражающей быстротой учение хариджитов распространилось по всей стране, а с ним и мятежный дух против правительства, образ действий которого слишком ярко согласовался с нечестивостью его происхождения. Начались вскоре волнения, вспыхивали маленькие восстания, прежде всего в тех местностях, где сборщики податей вели себя чересчур без стеснений. Их, разумеется, подавляли, и Ибн Хабхаб нисколько не подозревал, что стоит на вулкане. В 122 (740) предпринята была большая экспедиция в Сицилию под предводительством Хабиба, внука знаменитого Укбы. Не раз и ранее этого мусульманскому флоту удавалось грабить на острове, а теперь предполагалось совершить более основательный набег. Но едва войска удалились в поход, как вспыхнуло возмущение на крайнем западе, с необычайной быстротой охватившее одно племя за другим. Ибн Хабхаб послал сына Хабиба, Халида, со всеми находившимися под рукой войсками в Тангер, но численность отряда оказалась слишком недостаточной. В неравной борьбе пал Халид со множеством храбрейших и наиболее именитых предводителей. Возмущение беспрепятственно распространилось до Тлемсана. Здесь остановлено было оно на время подоспевшими из Сицилии обратно войсками Хабиба. На протяжении всего пространства, занимаемого ныне империей Марокко, берберы уже не признавали более власти арабов; отрезана была также от остальных частей государства и Испания. Там по-прежнему продолжались раздоры между арабами и берберами и все более дело клонилось к наступлению нового вооруженного столкновения. Всем этим поторопились воспользоваться немедленно влиятельнейшие люди этой отдаленной страны. Ухватившись за благовидный предлог тяжкой болезни наместника, действительно вскоре скончавшегося, они выбрали на его место из своей среды старца Абд аль-Мелика ибн Катана. Отныне продолжал он управлять именем Хишама, а на самом деле вполне независимо (123 = 741).
Когда вести о происшедшем пришли к Хишаму, он сразу понял, что следует напрячь все силы, дабы не потерять сразу совокупности владений на западе. Он направил 27 тыс. отборных сирийских войск[304] прямо в Кайруван, к ним по пути примкнули в Египте еще 3 тыс. Столько же приблизительно оставалось еще и в Африке[305], поэтому, казалось, армия была достаточно пополнена на всякий возможный случай. Но новые усложнения показали, что даже для энергии подобного Хишаму правителя бьшо не под силу побудить к единодушному действию все противоположные партии, сталкивавшиеся во внутренней жизни халифата. Рядом с кельбитами и менее многочисленными кайситами в старинных гарнизонах Африки и Испании находилось почти столько же лиц мединского происхождения. Со времени катастрофы 63 г. сыновья бывших союзников Мухаммеда (ансары, I т.) бежали толпами на запад. Здесь, при снисходительном управлении йеменских наместников, они могли избегнуть тех обид, коими грозил им Хаджжадж и его клевреты. С тех пор прошло 60 лет, они значительно размножились и представляли собой часть арабского элемента жителей, с которой необходимо бьшо считаться. Прибытие огромного войска, составленного исключительно из сирийцев, потомков тех, которые некогда так бесчеловечно хозяйничали в их давнем отечестве, ожесточенная злоба против которых и до сих пор не угасала в их сердцах, весьма понятно, должно бьшо их раздражать. Со своей стороны и сирийцы вступили во второй половине 123 (741) на африканскую почву с нисколько не скрываемым презрением к туземному гарнизону. Полудикие, презренные берберы, и те их победили — вот и приходится, чтобы поправить дело, тянуться в провинцию самой гвардии повелителя правоверных, ворчали они. На место попавшего в немилость Ибн Хабхаба назначен был наместником всей провинции и главнокомандующим войск тоже, конечно, кайсит, Кулсум ибн Ияд. Был он старый, испытанный воин, к тому же считался человеком весьма рассудительным. Племянник же его, Балдж, уполномоченный в случае смерти главнокомандующего занять его пост, и теперь уже довольно самостоятельно командовал авангардом. При неоспоримой храбрости помощник военачальника отличался необдуманностью и надменностью, что еще более раздувало заносчивость сирийцев и повело вскоре к раздорам в африканском лагере. На первых порах Кулсум поселился в Кайруване и выслал Балджа с частью войск на соединение с Хабибом, остававшимся все время в Тлемсане. Вскоре затем получено бьшо от последнего послание к наместнику, преисполненное горькими жалобами на грубость и заносчивость сирийцев; со дня на день можно бьшо ждать в армии серьезных беспорядков. Сам Кулсум отправился теперь к войску. К сожалению, он поверил наговорам племянника на Хабиба, дошло дело до взаимных ругательств, чуть не превратившихся в открытую схватку обоих отрядов. Напутствуемая такими печальными предзнаменованиями, двинулась огромная армия, какую доселе Африка еще ни разу не видала, в глубь взбунтовавшейся страны. Берберы дозволили арабам двигаться беспрепятственно далеко на запад, до долины реки Себу. Здесь берберы обступили армию со всех сторон. Знакомый со страной и жителями Хабиб вместе с другими советовал окопаться; берберам пришлось бы тогда пробивать безуспешно стены головой. Балдж и тут оказался, понятно, всех рассудительней. С презрением отнесся он к такому бабьему ведению войны. Берберы казались ему сволочью, плохо вооруженной, полураздетой, с которой расправиться было легко одним натиском. Мятежники в самом деле не щеголяли одеждой, и вооружение их могло бы быть гораздо лучше, но их было столько же, сколько песку на берегу морском, и воодушевлены были они отчаянной отвагой, подстрекаемые свободолюбием, религиозным фанатизмом и ненавистью к притеснителям. Не забывший еще своего горячего спора с Хабибом Кулсум и здесь совершил последнюю глупость, отняв у него команду над африканскими войсками и поручив ее нескольким сирийским офицерам, чуждым, а отчасти и неприятным местным солдатам. Сражение началось наобум; вперед сунулся, понятно, опрометчивый Балдж во главе сирийской кавалерии. Оказалось, не так-то легко было смять берберов; только после вторичной атаки удалось ему прорвать ряды неприятеля. Вслед за устремлявшейся все далее конницей брешь мгновенно замыкалась в этой необозримой толпе мятежников; а когда кавалерия вздумала повернуть назад, она была отрезана от своей пехоты плотной массой неприятелей, рассеять которую более уже не было никакой возможности. Между тем тысяча за тысячей полезли на арабскую пехоту, напирая всеразрушающей своей тяжестью. Отделы африканские, сражавшиеся вяло, были отброшены и обращены в бегство, а стойко бившихся сирийцев буквально задавили. Тут же на месте легла костьми треть могучего войска. Кулсум и другие сирийские военачальники вместе с оставшимся верным Хабибом пали геройской смертью, другая треть взята была в полон. Это было величайшее поражение изо всех когда-либо нанесенных иноверцами арабам. Повлекло оно за собой наибольшие бедствия и потому еще, что после случившегося под стенами Константинополя и Пуатье было это третье счетом, в котором Омейяды терпели поражение от внешнего врага: к тому же оно произвело в рядах верных сирийских войск, единственной, можно сказать, силы династии, страшные опустошения.
По двум противоположным направлениям бежали избегнувшие смерти и плена. Пехотинцы, большей частью африканское войско, устремились к Кайрувану, валы которого предоставляли им временное убежище. Балдж со своей сирийской конницей бросился вперед через неприятельскую страну к морю, так как победитель отрезал ему путь к отступлению. Ему удалось укрыться в Цеуте и под защитой стен маленькой крепости отбивать атаки берберов. Когда же они поняли, что силой ничего нельзя сделать, то обложили кругом город и выжидали терпеливо, когда голод принудит арабов сдаться. Тщетно посылал Балдж посла за послом к наместнику Испании Абд аль-Мелику ибн Катану, прося о присылке кораблей для переправы чрез пролив. Недаром наместник был по происхождению ансар. Тому назад 58 лет был он еще юношей, когда пришлось ему биться с сирийцами при Харре; своими собственными глазами лицезрел он опустошение Медины и все зверства, совершенные победителями. Теперь пробил час возмездия и для сирийцев; он наотрез отказал спасать от голодной смерти запершихся в Цеуте. Между тем берберы постарались разослать всюду гонцов с известием о своей великой победе; их испанские земляки тоже приободрились и заволновались: несколько позже и они восстали против своих неудобных господ. И здесь арабы оказались в меньшинстве. В короткое время их стали теснить, разбивать, прогонять; и Абд Аль-Мелик, несмотря на всю свою глубокую ненависть к сирийцам, вынужден был наконец перевезти Балджа со всеми его войсками ради спасения арабского владычества на полуострове. Действительно, совокупными силами удалось теперь осилить берберов. Но тотчас же после победы возгорелась новая междоусобная война между сирийцами и ансарами; в ней погибли сначала Абд аль-Мелик, а затем и Балдж (124 = 742), но в конце концов сирийцы одержали верх и стали жестоко хозяйничать в несчастной стране.
Поистине задача, перед которой внезапно очутился кельбит Ханзала Ибн Сафван, оказывалась почти невыполнимой. Разуверившись окончательно в пригодности кайситов в Африке, Хишам назначил его наместником в Кайруван (Раби II 124=февраль, март 742). Военачальник доказал, однако, что умеет стать на высоте положения. Две большие армии берберов надвигались с запада, когда он принял начальство. Неприятель собирался уже соединить силы своих отделов под стенами города. Ханзала задержал обоих предводителей на расстоянии дневного перехода от ворот города, завязав с ними переговоры, а сам между тем напал внезапно на слабейший из отрядов и рассеял его. Много труднее было сломить несколько позднее другую часть неприятельского войска, но арабам приходилось отстаивать свое существование; в случае поражения Кайруван не мог выдержать осады. Все население вооружилось. Наступил самый упорный из всех происходивших в Африке боев у деревни Аснам, в расстоянии не более мили от Кайрувана. Он кончился решительной победой Ханзалы, и власть наместника на некоторое время упрочилась в Африке (середина 124 = 742). Подобный оборот дел должен был повлиять и на Испанию. Тем более невыносимой становилась продолжавшаяся там междоусобная война, что с самого начала восстания берберов зашевелились также и христиане Астурии. Благоразумные люди обеих партий обратились по собственному почину к Ханзале, и в 125 (743) мог уже посланный им подчиненный наместник, тоже кельбит, Абу’ль Хаттар, переправившись через пролив, совершить торжественный свой въезд в Кордову. Его справедливое и умеренное отношение ко всем партиям и здесь дало возможность установиться на некоторое время сносному положению вещей.
Подобно тому, как на западе кайситы, так же точно и йеменцы на востоке наконец надоели Хишаму. Хорасан все еще не успокоился даже на время, и в самом Ираке не мог Халид сдерживать долее порядка. В различных местах вспыхнул в 119 (737) целый ряд возмущений хариджитов. Халифу показалось, что наместник не достаточно энергически поступает при усмирении их, а потому он был смещен и снова восток перешел к кайситам. Наср ибн Сейяр (120 = 738), получивший Хорасан, выказал действительно старинные племенные доблести: соединяя целесообразную энергию с мягкостью, он сумел поставить дело так, что не только арабы, но и турки снова подчинились и повиновались временно правительству. К сожалению, нуждаясь в надежных лицах, наместник вынужден был заместить все высшие посты своими единоплеменниками, мударитами, что сильно не понравилось не только йеменцам, привыкшим доселе везде выступать впереди, но и северянам из племени Раби’а. Так и осталась по-прежнему непогашенной старинная рознь, готовая снова при первом благоприятном случае пробиться наружу. Все же и здесь кое-что было достигнуто, внешнее спокойствие, по крайней мере, было восстановлено. То же самое совершено было и в Ираке в 120 (738) вновь назначенным наместником, кайситом Юсуфом ибн Омаром. Необдуманный и, во всяком случае, не широко еще распространенный заговор одного алида по имени Зейд ибн Алия, внука Хусейна, был подавлен (122 = 740) без особых усилий, а претендент умерщвлен. Таким образом, на 19-м году постоянной борьбы Хишам успел наконец отвоевать себе относительное спокойствие. Незадолго перед наступающей смертью, когда даже Испания подчинилась наместнику халифа, опять все обширное государство воссоединилось под скипетром Омейядов.
Недолговечно было, однако, это единство. Сдерживаемые доселе твердой рукой Хишама кайситы при вступлении на трон Валида II (125 = 743) сразу же набросились на йеменцев, а те в свою очередь ответили им умерщвлением халифа (126 = 744). Этим злодеянием подан был всем партиям по провинциям сигнал к беспощадному истреблению друг друга. Поставленный йеменцами Язид III почти нигде не был признан. Кайсит Абдуррахман, горя местью к Омейядам за дурное обращение и смерть отца своего Хабиба, восстал в Африке в 127 (745). Смелым налетом выгнал он старого Ханзалу из Кайрувана, затем продолжал неустанную борьбу с берберами и арабами, пока постепенно не овладел всей провинцией. В том же году, благодаря неосторожности Абу’ль Хаттара, возгорелась и в Испании междоусобная война между арабами севера и юга. Так как конец ее наступил спустя долгое время после продолжительного отделения провинции от халифата, мы отнесли ее к последней части нашего сочинения, в которой рассказана будет история самостоятельного развития арабского халифата на полуострове. Здесь достаточно будет только отметить, что начиная с 127 (745) и далее авторитет халифа не признаваем был более в землях за Триполи. Со времени сражения на Луговине (64 = 684), т. е. более чем 50 лет, в Сирии никто и не помышлял восставать против дома Омейи: теперь же отовсюду проносились клики: «держись, кайсит, прочь кельбита!». Снова двинулись от Химса оседлые в северной Сирии кайситы и обложили столицу. Недолго пришлось защищаться Язиду III (126 = 744) со своими йеменцами. Уже подходил с северо-востока Мерван Ибн Мухаммед, наместник Армении и Азербайджана, со значительным войском: оно росло по пути, кайситы примыкали к нему отовсюду толпами. Внук Мервана I, двоюродный брат Хишама, он управлял северными провинциями с 114 (732). Приходясь племянником Абд аль-Мелику и двоюродным братом четырем следующим халифам, он глядел спокойно до сих пор на чередование предыдущих властелинов. Теперь же наместник счел своей обязанностью устранением узурпатора восстановить единство дома Омейи, дерзновенно попранное через умерщвление Валида II. Но прежде чем он успел достичь пределов Сирии, Язид уже скончался (к концу 126 = осень 744), оставляя престол брату своему, Ибрахиму. Ни Мерван, ни кайситы, понятно, не захотели признать его. Химс снова заволновался. В 127 (конец 744) 80 тыс. приверженцев Мервана выстроились перед 120 тыс. йеменцев, занявших позицию у Айн Аль-Джарр, между Ливаном и Антиливаном, прикрывая собой столицу. Несмотря на значительный перевес предводимых сыном Хишама, Сулейманом, полчищ южан, Мерван одержал решительную победу благодаря несравненной стойкости своих солдат, а отчасти также неожиданному маневру посланной в обход неприятеля конницы (7 Сафар 127 = 18 ноября 744). Путь к Дамаску был очищен. Вскоре затем, когда слабодушного Ибрахима успели убедить отречься от престола, Мерван принял присягу жителей столицы (127–132 = 744–750).
Мерван II имел по всей справедливости полное право занять в ряду дамасских халифов место последнего из них. Хотя ему удалось, в сущности, разыгрывать роль властелина лишь в незначительной только части государства, но он держался своего титула с замечательной энергией и упрямством, даровавшими ему прозвание «аль-химар» — осел[306]. Почти шесть лет подряд боролся он во всевозможных концах государства с каждым вновь появляющимся неприятелем, и его отважная настойчивость достойна во всяком случае величайшей похвалы. Нашелся же наконец после ряда глупых и порочных ребят хоть один поистине человек, и династия Омейядов угасла, преследуемая несчастьем, но с почетом. Спасти ее не было уже никакой возможности, как только силы отчизны раздвоились в кровопролитной междоусобной войне. После того как силы йеменцев были временно сломлены, стали вспыхивать одно за другим восстания хариджитов и алидов. Ни на минуту не было Мервану покоя, а в беспрерывной борьбе мало-помалу изнемогли и его кайситы. Бесполезно описывать подробности каждой отдельной войны; достаточно наметить главнейшие события по порядку, со времени вступления Мервана в Дамаск в 127 (745), для характеристики тогдашнего положения государства. Испания и Африка были уже окончательно потеряны. В Сирии восстали жители Химса, окрестные йеменцы осадили Дамаск, в Палестине вспыхнуло возмущение, в Киннесрине взбунтовался Сулейман Ибн Хишам, Тадмор (Пальмира) тоже оказывал неповиновение, в Ираке возникли раздоры между племенами йеменцев, Мудар и Раби’а, сопровождаемые восстанием шиитов в Куфе и весьма опасным бунтом хариджитов под предводительством Дахака — в Месопотамии; в Персии овладевают несколькими городами шииты; в Хорасане идет упорная борьба Наср Ибн Сейяра с йеменцами, замаскированными приверженцами аббасидов. Из приведенного перечня легко усмотреть, что с самого момента вступления нового халифа на трон почти не было места, где бы не бушевал бунт. Мерван тем не менее держался бодро. Одно за другим усмирил он восстания в Сирии, разбил и умертвил Даххака, подавил целый ряд дальнейших вспышек хариджитов в Ираке и Аравии. К 130 (748) он стал в достаточной мере властелином этих провинций, как вдруг произведено было нападение с другой совсем стороны, и силе этого напора он уже не был в состоянии более противостоять.
Пока еще Насру ибн Сейяру приходилось бороться, в особенности со времени возникновения восстания берберов (123 = 741), с арабами, подбиваемыми эмиссарами аббасидов, становившимися все дерзновеннее, настоящие коноводы движения до самого 129 (747) укрывались где-то вдали; их личности и цели никому не были хорошо известны. Главнейшими приспешниками хашимитов, как оказывается, были Абу Муслим, неизвестного — вероятно, персидского — происхождения, и Абу Салама Хафс ибн Сулейман, вольноотпущенник. Во главе же всего заговора стоял вначале, после кончины аббасида Мухаммеда, последовавшей между 124 и 126 (742, 744), сын его Ибрахим. Когда же Мервану удалось захватить последнего в плен (130 = 748), делом стали руководить братья его, Абу’ль Аббас Абдулла и Абу Джа’фар Абдулла[307], будущие первые халифы из дома пророка. Оба бежали в Ирак после пленения брата. Там же, где пребывал временный глава семьи, неизменно шныряли между ним и Хорасаном Абу Муслим и Абу Салама, подготовляя восстание всех врагов династии Омейядов. По мановению их работало 70 апостолов и разносились по самым незначительным местечкам через особых посланцев призывы: «к книге Божьей и к дому пророка!». Если же кто из шиитов спрашивал, действительно ли дело идет о потомках Алия, ему отвечали: «Нечего торопиться, сначала победа, а там сам Бог дарует владычество тому, кому надлежит». Между тем алиды не высказывались, напуганные примером несчастного их родственника, Зейда Ибн Алия, и по своему обыкновению не умели стать и теперь на высоту положения. Все более и более забирали аббасиды в свои руки все нити заговора. Наконец в 129 (747) все было готово. Наср Ибн Сейяр, втянутый в продолжительную войну с Джудией аль-Кирманием, главой йеменцев, вдруг узнает, что неподалеку от царского Мерва, столицы провинции, в городке Сефизендж вырос новый и опасный враг. Там Абу Муслим развернул 25 Рамадана 129 (9 июня 747) черное знамя, отличительный знак Аббасидов[308], в противоположение белому цвету Омейядов. Со всех сторон стекались в лагерь мятежников подбитые за последние годы арабы йеменцы и шииты персы. Посланный Насром второпях небольшой отряд с целью потушить движение в зародыше был разбит тоже невдалеке от Мерва у Алина. С удвоенной быстротой стало распространяться возмущение. Пробовали было возбудить против хашимитов национальное чувство, указывая на их союз с персами, но и это не помогло. Раби II или Джумада I 130 (декабрь 747 или январь 748) принужден был Наср отступиться от Мерва ввиду превосходящих сил соединенных мятежников. Наместник поспешил через Серахс и Туе к Нишапуру, стягивая по пути оставшиеся верными отряды. Но полководец Кахтаба ибн Шебиб, которому поручено было Абу Муслимом преследовать Насра, действовал энергически. Он нагнал и разбил наместника у самого Нишапура, так что последнему пришлось спасаться далее на запад. Только в Джурджане встретил он войска, шедшие из Ирака: несмотря на его настоятельные требования, они не могли ранее выступить, занятые все время подавлением смут у себя на месте. А теперь было слишком поздно. Храбрый наместник Мервана был разбит еще раз мятежниками 1 Зу’ль Хиджжы 130 (1 августа 748), а спустя три месяца этот мужественный человек скончался (12 Раби I 131 = 9 ноября 748) на пути в Хамадан, в мидийском городе Сава. Между тем и халиф, и наместник его в Ираке, Язид ибн Омар ибн Хубейра, поняли наконец всю великость надвигавшейся на них грозы. Все войска, какие только можно было собрать, все было двинуто навстречу Кахтабе. Но счастье окончательно повернулось спиной к Омейядам. Неудержимо двигались вперед войска хашимитов, у Испагани отбросили они войско сирийцев, взяли укрепленный Нихавенд (Шавваль 131=май-июнь 749) и в то время, как особый отряд мятежников под предводительством Абу ‘Ауна успел вторгнуться в Хузистан, Кахтаба прошел мимо стоящего лагерем у Джалулы Язида и направился прямо на Куфу. Последнему, однако, удалось нагнать форсированными маршами ускользавшего было неприятеля (Мухаррем 132=конец августа 749). Вскоре в одной из завязавшихся стычек пал Кахтаба, но сын и преемник полководца Хассан разбил Язида и отбросил его к Васиту. Тут аббасидский полководец оставил наблюдательный за ним корпус, а сам поспешил к Куфе, которую сдали ему взбунтовавшиеся йеменцы (10 Мухаррем = 29 августа). Отныне и далее этот город делается местопребыванием аббасидов. Они нашли теперь как раз подходящим выступить наконец из мрака и подготовить решительные шаги к своему преобладанию. Между тем в Хузистане появились посланные Хассаном отдельные летучие отряды, и Абу ‘Аун мог беспрепятственно подняться вверх по Тигру туда, где около Мосула, опираясь на старинное свое наместничество на севере, Мерван еще раз успел стянуть большие массы войск. Язид Ибн Омар и не думал к нему присоединяться: получив только что строгий нагоняй, он опасался за личную безопасность в случае, если попадется в руки к халифу; впрочем, войск у властелина было больше чем достаточно, но они состояли отчасти из племен Куда’а, т. е. южан, и в решительный момент, когда дело дошло до сражения у великого Заба, они оказали неповиновение. Мерван был разбит (11 Джумада 11 = 25 января 750). Всякая дальнейшая надежда на благоприятный поворот судьбы была окончательно потеряна. Направляясь на Харран, где несколько дней тому назад угас в темнице аббасид Ибрахим, бежал халиф в Сирию, а за ним по пятам следовал неприятель, которому никто уже более не был в состоянии сопротивляться. 10 Рамадана (22 апреля) сдался Дамаск дяде Абу’ль Аббаса, Абдулле ибн Алию. Из исконной резиденции семьи своей Омейяд спешил дальше через Палестину в Египет. Но и эта доселе спокойная страна охвачена была всеобщим брожением. Мервану не удалось набрать значительных сил. Раз еще наседающий неприятель разбил халифа при Бусире, в верхнем Египте, невдалеке от Ушмунейна. Выслеженный изменой властелин был выдан и умерщвлен (26 Зу’ль Хиджжа 132 = 5 августа 750). В какие-нибудь несколько месяцев последовали за ним в могилу почти все остальные Омейяды. Победоносные Аббасиды повелели разыскивать их всюду и немилосердно истреблять там же на месте, где они будут найдены. В самое короткое время весь многочисленный род могучих некогда властителей исчез до последнего человека.
Ужасно, словно ударом землетрясения повергнута была во прах столь могущественная еще так недавно династия. Искренне верующие в ислам должны были узреть в этой катастрофе правосудное веление Аллаха. С лицемерным окриком: «мщение за Османа!» лукавые и необузданные сыны Абу Суфьяна лишили дом пророка наследия, прогнали старинных сподвижников Мухаммеда с места их родины, священной свидетельницы стольких подвигов веры. И вот снова раздался клич: «мщение за Хусейна!», и опять вступили в свои права потомки посланника Божия и его досточтимого дяди. Нечестивыми мирскими воззрениями вздумали Омейяды заменить набожное воодушевление к исламу. Они же сами устранили влияние веры на правоверных, и по всей справедливости преследуемые прародительским грехом арабского язычества погибли, возбудив взаимное мщение и племенную смуту между кайситами и кельбитами. История, однако, не отмеривает вину людскую по масштабу догмата. Она старается уразуметь как причины, так и размеры противоположных направлений, в борьбе которых совершается поступательное движение хода развития человечества. Падение Омейядов открыло исламу свободный путь — величие, которым обладала арабская нация в неподдельной своей чистоте, отныне спешно клонится к закату. Но арабизм и самое гордое поколение старинной Мекки не исчезают окончательно: ярости аббасидских преследований избег молодой отпрыск семьи угасших властелинов. Он предназначен подготовить на дальнем Западе возрождение и дома своего, и народа. Прежде, чем мы, однако, повстречаемся с новой династией Омейядов в Испании, нам следует пока проследить дальнейшие судьбы народов Востока, подчиненных отныне потомкам и родственникам пророка.
Книга четвертая ХАЛИФЫ БАГДАДА
Глава I БОГОМ БЛАГОСЛОВЕННАЯ ДИНАСТИЯ
«О люди Ирака, неусыпный предмет любви нашей и расположения. Вы те, мысли коих никогда не изменял и не отклонял напор злодеев. Вы дожили неизменные до наших дней, и Бог даровал вам династию нашу. И станете вы счастливейшими из людей через нас, чего вы и заслуживаете вполне за вашу к нам преданность. Жалуем вам еще по 100 дирхемов годового содержания сверх положения. Будьте, однако, всегда в готовности, ибо, объявляю вам, я тот, который станет проливать кровь беспощадно, пагубу несущий мститель», — так окончил свою вступительную речь в большой мечети Куфы первый аббасидский халиф Абу’ль Аббас, 13 Раби I 132 (29 октября 749)[309], приняв предварительно присягу войск и всей собравшейся общины. И он сдержал свое обещание. Сама история свидетельствует, громко признав за ним избранное им же самим прозвище — Аль-Саффах — «кровопийца». Поистине почти невероятны те человеческие жертвы, которые он со своим братом Абу Джа’фаром принес для удовлетворения своего властолюбия. Казалось, один и тот же дух сковал обе личности для достижения задуманных ими целей. С необычным для их национальности единодушием они действовали одинаково как против своих врагов, так равно и приближенных лиц. Следует по всей справедливости признать, что Абу Джа’фар, или же Аль-Мансур[310], как он позднее именовался в качестве халифа, в короткое правление Саффаха уже был всецело душой нового управления. Оделенный высокими дарованиями властителя, не меньшими, если не превышавшими типы, подобные муавии и Абд аль-Мелику, Абу Джа’фар отличался сверх того по характеру полнейшею бессовестностью и извращенностью, превосходящими, быть может, даже образ Людовика XI. И в отвратительном лицемерии, сопровождавшем нескончаемый ряд убийств и клятвонарушений, укрываемых под наружным видом глубочайшей набожности, он нисколько не уступал страшному зиждителю французского государства. Во всяком случае, подлежит великому сомнению, чтобы менее злокачественный и гениальный негодяй мог бы справиться вообще с задачей восстановления порядка в том хаосе, который представляли собой страны ислама при восшествии на престол Саффаха. Персы и арабы, шииты и хариджиты, ортодоксы и неверующие, приверженцы Омейядов, Алидов и Аббасидов, — все это крутилось вихрем во всеобщей революционной ломке. В момент падения Омейядов один лишь террор мог сдержать временное единство разнородных элементов, стремившихся пожрать друг друга. Занятие Куфы, старинной резиденции Алия, исконного врага Сирии, должно было естественным образом завершиться торжественной присягой новому властелину, имаму и мстителю из дома пророка. Все сомнения о сокровенной его личности исчезали сразу для многих тысяч, посвятивших себя святому делу. Хотя нам и неизвестны дальнейшие переговоры между алидами и аббасидами о разделении между ними власти, не подлежит, во всяком случае, никакому сомнению, что первые вовсе не ради прекрасных глаз своих милых двоюродных братцев добровольно отказались от своих притязаний на обладание всем Востоком. Если бы даже убедительные в подобном роде представления придворных аббасидских историографов и были справедливы, все же относились они лишь к младшей линии, а именно к потомкам Мухаммеда Ибн Аль Ханафия; старшая же ветвь, настоящие внуки Мухаммеда от Фатимы, во всей этой истории переговоров ни разу не упоминаются. Но именно они и были теми, которых персы почитали за законных имамов. А что они не действовали заодно с Аббасидами, явствует уже из упомянутого раньше отдельного восстания Зейда Ибн Алия. Само собой разумеется, что после неудачного восстания они должны были искать поддержки в аббасидах, и это становится очевидным из изложения последующих событий. Без положительного, однако, договора между обеими сторонами нельзя никак допустить, чтобы зейдиты — так отныне зовется по имени упомянутого только что претендента строго легитимная партия старшей линии — согласились действовать заодно с Абу Муслимом и его сторонниками. Об условиях переговоров ничего неизвестно, но надо полагать, что настоящий руководитель всего движения, аббасид Ибрахим, всюду звавшийся «имамом», признан был за главу семьи пророка. При этом, так по крайней мере я полагаю, было положено, чтобы ему наследовал один из алидов. Только этим и можно объяснить, что Абу Салама, действовавший до сих пор единодушно с Абу Муслимом с момента смерти Ибрахима в харранской тюрьме, начинает подготовлять вручение имамата одному из алидов. Алиды, однако, не выказали мужества и здесь. Напугал ли их знаменательный пример Зейда либо поджидали они более благоприятного случая для окончательного разъяснения положения вещей, так или иначе, они или совсем не отвечали на письма и послания Абу Саламы, или же писали уклончиво. Между тем Абу’ль Аббас с Абу Джа’фаром вовсе и не помышляли упускать власти из своей семьи; все извороты чересчур ревностного «визиря дома Мухаммеда», как величали обыкновенно Абу Саламу, вскоре стали им ведомы. Приверженцы принцев набросились на «введенного в обман» и заставили его совершить обряды рукоприкладства пред Саффахом. Этим временно упрочивалась присяга и всех остальных.
Большего нельзя было пока и достигнуть. Не такой человек был, однако, Абу Салама, чтобы позволить с собою играть. Следовало поэтому при озлоблении отстраненных алидов и возбуждении сомнений у зейдитов опасаться в будущем весьма серьезных осложнений. Сверх того хариджиты, хотя и распавшиеся к этому времени на множество отдельных сект, все еще продолжали единодушно отрицать всякое мирское владычество; также и кайситы Месопотамии и северной Сирии начинали понемногу приходить в себя после первого погрома; к тому же Язид ибн Омар ибн Хубейра все еще держался в своей грозной фланговой позиции у Васита, опираясь на Басру, управляемую тоже пока Сельмом, сыном Кутейбы Ибн Муслима.
Какой-нибудь энергический Омейяд легко мог еще отважным движением в самый последний момент заставить усомниться в окончательном успехе. Даже Персия, откуда возник весь переворот, не была вполне надежна; средние же провинции, где зейдиты были преобладающим населением, находились в руках наместников, поставленных Абу Саламой, а в Хорасане, на самой тюркской границе, возникло опасное брожение. Недаром же в свое время аббасид Ибрахим извещал Абу Муслима, что все владеющее арабской речью в восточных провинциях должно быть предано мечу. И если этот фанатик, жертва свойственного Аббасидам умения очаровывать, и не исполнил буквально приказания, если приписанное ему позднейшими историками избиение 600 тыс. и сильно преувеличено, все же кровь всех тех, кто держался Омейядов, полилась в Персии потоками. Вот естественная причина того сильного озлобления, которое забушевало среди сторожевых арабских постов, разбросанных за Оксусом. И поработал же вволю Саффах: в благодарность за все оказанные услуги династии Абу Салама был устранен подосланными Абу Муслимом убийцами, наместники его в Фарсе смещены были также с постов и умерщвлены йеменским офицером Мухаммедом Ибн Аш’асом (в конце 132 = 750); в то же время кайситы, бунтовавшие в северной Сирии и Месопотамии, частью были перебиты, частью умиротворены обещаниями; убедили также сдаться и Язида ибн Омара, а вскоре затем его умертвили, невзирая на торжественные заверения. И Басра с Сельмом сдалась, причем сверх всякого чаяния договор не был нарушен коварным победителем. Под личным наблюдением обоих дядей Саффаха, Абдуллы и Да’уда, сыновей Алия, было совершено истребление Омейядов; при этом употреблены были самые отвратительные приемы: членов старинного владетельного дома, избегших ножа убийцы, заманили обещанием полной амнистии и перебили их 70 человек на пиру, устроенном нарочито для них. Само собой, что и те из них, которые понадеялись на право убежища в Мекке, обманулись в своих упованиях. Восстание за Оксусом усмирил Абу Муслим (133 = 750/1); он продолжал управлять почти независимо всеми восточными провинциями; за то именно, а также и за все вообще свои притязания на благодарность Аббасидов, вполне им заслуженную, он становился час от часу тягостней для страшной пары братцев. Весь 134 (751/2) поневоле приходилось посвятить усмирению восстаний хариджитов в Ираке и Аравии, но с 135 (752/3) можно было наконец попристальнее заняться судьбой Абу Муслима, этого сделавшегося неудобным поставщика королей, «доверенного лица семьи пророка», как его титуловали официально, на манер того, как уже расправился недавно этот благодарный дом со своим несчастным «визирем». Над Аббасидами тяготеет сильное подозрение, что возвышение Зияда ибн Салиха, подчиненного наместника Абу Муслима за Оксусом, случившееся именно в этом году, было всецело делом их рук. Но такой легкой ценой невозможно было отделаться от могучего главнокомандующего на востоке. Еще крепко держал он в руках своих всю организацию, им же созданную. Подчиненные Зияду офицеры изменили и выдали труп нового наместника главнокомандующему. Решено было наконец заманить последнего под благовидным предлогом в Куфу. Абу Муслим явился, но его сопровождал сильный конвой, а на границе Ирака оставлен был им еще более многочисленный резерв. Оказалось неудобным действовать открытой силой. Ему предоставлена была честь сопровождать набожного Абу Джа’фара в паломничестве, предпринятом им в 136 (754).
Не успели вернуться оба пилигрима назад, как Саффах скончался в Амбаре, на берегу Евфрата, от злокачественного недуга (вероятно, оспы) 13 Зу’ль Хиджжа 136 (9 июня 754), имея едва 30 лет от роду. Чувствуя приближение смерти, властелин позаботился утвердить за братом право на халифат. Заранее заставил он всех присягнуть ему, чтобы при возвращении брата не возникло какого-нибудь недоразумения; халиф заставил также присягнуть в качестве второго наследника престола и своему двоюродному брату, Исе Ибн Мусе, которому были подчинены войска Ирака. Благодаря этому распоряжению можно было рассчитывать, что Иса ради личных своих выгод почтет необходимым отстранить всех других претендентов. Таковым и оказалось настроение Исы. Итак, по окончании своего богоугодного путешествия Абу Джа’фар мог беспрепятственно вступить на трон властелина. Конечно, спокойствие не долго продолжалось.
По общепринятому преданию, Абу Джа’фар был старше Саффаха, но по неизвестным причинам предоставил ему первенство. Все же новый властелин был далеко не самым старейшим среди всех остальных членов семьи, считавших себя вполне достойными этого высшего сана. Значительнее, чем у этих обоих, были заслуги их дядей, Абдуллы и Да’уда, сыновей Алия, в особенности первого. В сражении при Забе Абдулла командовал войсками и способствовал вообще своим примером и распоряжениями неустанным и решительным успехам Аббасидов. Конечно, он мог рассчитывать, что веские заслуги дают ему полное право занять первое место в государстве, и, по-видимому, решился твердо отстаивать свои притязания. До сих пор он все еще стоял во главе значительного войска, занятый восстановлением пограничной линии на севере, сильно отодвинутой византийцами во время междоусобной войны. В конце концов, он отказался присягнуть своему племяннику Абу Джа’фару и это обстоятельство становилось в высшей степени опасным, ибо всякая домашняя распря еще не совсем окрепшего могущества династии должна была неминуемо повлечь за собой возмущение сирийцев и возбудить новые надежды в алидах. Ничего не оставалось более Абу Джа’фару, как снова протянуть руку к тому же самому «поставщику» королей, само собой, с предвзятой мыслью воздать ему сторицей за новые благодеяния. Абу Муслим понимал хорошо, что ему сулил благодетель, но он находился в безвыходном положении. Аббасиды завладели всецело его душой и телом, назад было некуда отступать. Для этой неблагодарной династии он обременил свою совесть, воображая, что служит суровому богу ислама, неискупимым ничем бесконечным рядом душегубств. Он уже не был более в состоянии допустить ее падение, не принося в то же время и себя самого в жертву. К этому решению побуждали Абу Муслима настоятельно даже внешние условия. Одно предположение, что он и вся страна обманулись в его миссии восстановителя дома пророка, лишало его сразу власти в Хорасане. Он стал бы бессилен, посмешищем для всех, должен бы был страшиться и друзей, и недругов. Уж если пошло на то, что Аббасиды восстают на Аббасидов, приходилось предпочесть все-таки Абу Джа’фара, и, быть может, он был прав. При первом же известии, что Абу Муслим принял сторону племянника, восставший дядя халифа приказал перебить всех хорасанцев, находившихся в его войске, которых, как говорят, было 17 тыс. человек. Абдулла знал, что они не обнажат меча против главы своей страны. Кровавая мера не привела, однако, к желаемой цели. Армия Абдуллы, состоявшая по большей части из сирийцев, была еще раз разбита персами и иракцами при Низибисе (6 Джумада II 137[311] = 27 ноября 754), а надежды дядей халифа рухнули от одного удара. Пока еще не посмели касаться глав виновников. Значительно позже, в 147 (764), по особому повелению племянника погиб под развалинами заранее подрытого дома Абдулла ибн Алий, самый даровитый из дядей, а потому и наиболее опасный. Теперь халиф сгорал от нетерпения, как бы поскорей разделаться с Абу Муслимом. Пока тот сражался за своего властелина, халиф у него за спиной — отсутствующие, как известно, всегда неправы — склонил на свою сторону многих из его подчиненных в восточных провинциях. И вот, когда счастливый полководец, одержав победу, колебался долго по многим причинам принять дружеское приглашение милостивого своего властелина пожаловать к нему в Куфу, он узнает, что ему изменили и что на Хорасан рассчитывать более нельзя. Тогда военачальник отважно двинулся в резиденцию, громко жалуясь на несправедливость, оказываемую той самой семьей, ради которой он взял на свою душу сотни тысяч убийств. Быть может, он надеялся дорого продать свою жизнь во главе своего сильного отряда телохранителей. И тут измена предала его в руки халифа. Между обоими произошла горячая перебранка, тот и другой выказали в споре глубокое взаимное отвращение, и «доверенное лицо дома пророка» изрублено было тут же в приемной (24 Ша’бана 137 = 12 февраля 755).
Только теперь трон был огражден от всякой опасности и Абу Джа’фар мог по всей справедливости носить присвоенный им при самом вступлении на трон пышный титул Аль-Мансура — «Победоносного» (точнее: Боговспомоществуемого). По его примеру каждый Аббасид, по принесении ему присяги как будущему наследнику, принимал особый титул. Встречались и при Омейядах отдельные стремления халифов через посредство подобной вынужденной присяги закрепить за своим собственным сыном владычество, отстраняя имевшего на это законное право брата, но при Аббасидах это злоупотребление властью становится постоянным правилом. Необходимые последствия подобного злоупотребления присягой[312], никогда при Омейядах до 126 не освобождавшей от обязательств, были ужасны. Совершенное Мансуром вероломство по отношению к ближайшей родне указывало наперед на будущее широчайшее развитие эгоизма, доводимого до крайних пределов, не принимающего в расчет общих интересов владетельного дома. И в самое короткое время почти каждая перемена правителя становится поводом для самой злокачественной дворцовой интриги, отвратительных убийств, даже открытой междоусобной войны, значительно способствуя быстрому ослаблению династии, выступившей вначале со столь необычной энергией.
Таков был дом Аббасидов, таковы его деяния. Придворные историографы изливают полной чашей свое благонравное негодование на нечестивых и преисполненных пороков Омейядов, а этих зовут «благословенной Богом династией». Это — дело вкуса, но спор становится немыслим при оценке величественного правительственного дарования этого недоброго Мансура. Установленная им государственная организация даровала исламу полный простор для решения насущной политической задачи сплотить наивозможно прочнее арабов с персами, и не так, как это было при Омейядах. Она давала к тому же возможность лучшим элементам обеих наций помочь созреть расцвету цивилизации через посредство взаимного обмена и споспешествования; лишь в немногих стадиях средневекового мира распустилась она совершеннее; скажу более, арабская цивилизация стала благословенным плодом для всего человечества. Попытаемся же в общих чертах изобразить это замечательное развитие.
Глава II МАНСУР И БАРМЕКИДЫ
Задача, которую так гениально решил Мансур в течение своего 21-летнего управления (14 Зу’ль Хиджжа 136–6 Зу’ль Хиджжа 158 = 10 июня 754–7 октября 775), вытекала из самой сути данных отношений. Владычество арабов над персами становилось просто невозможным, о том же, чтобы подчиненные сделались господами, не могло быть, конечно, и речи; стало быть, оставалось попытаться спаять умеренные элементы обеих наций для дальнейшей совместной деятельности. Выяснившееся раз и навсегда взаимное нерасположение обоих народов могло быть сдержано лишь благоразумной терпимостью и успокаивающим добровольным взаимным содействием, которые едва ли можно было вдохнуть в массы; поэтому ничего не подходило более, чем применение управления так называемого просвещенного абсолютизма или, как на востоке понимают, — благоразумного деспотизма. Владычество Омейядов во многих отношениях было ограничено, так как приходилось постоянно считаться с свободолюбием и традициями сирийских племен, но более или менее велось оно в народном духе. Династия пала, как только группы племен вступили друг с другом в ожесточенную борьбу. Аббасидам поэтому нужно было приноравливаться и стараться, чтобы правление их казалось благодетельным, дабы по возможности опереться твердо и как можно шире на народные массы. В известных размерах им это и удалось, но спаять цельную нацию из семитов и индогерманцев и в наше просвещенное столетие представляется бесконечно более трудным, чем это кажется на первый взгляд, притом лишь в теории, достославному чистому разуму. Возникавшие, однако, постепенно столкновения между обеими народностями вместе с быстро наступившим упадком сил династии повлекли за собой в конце концов снова разобщение. Но это наступило, когда обе нации успели взаимно перенять друг от друга так много, что и в новом государственном строе каждая из них получила возможность к дальнейшему самостоятельному развитию, огражденная от насильственной ломки своего прошлого. Таким образом, собирание и сплочение податливых людей из умеренных партий, насильственное подавление, а не то и по возможности истребление крайних религиозных и национальных стремлений — вот те простые, но не так легко выделяемые из всеобщей путаницы основы, какими руководилась правительственная власть Аббасидов в течение ближайших 50 лет. Средствами к этому послужили: наивозможная государственная централизация, приспособление ислама, в более или менее сносной форме, для усвоения его просвещенными персами, воспитательное подготовление арабов к высшей ступени цивилизации и, наконец, создание нейтральной почвы, на которой принадлежащие к обеим нациям могли бы друг с другом столковаться. А чтобы этого добиться, арабским Аббасидам понадобилось персидское содействие. Они нашли его в семье Бармекидов, одно время ставшей почти равноправной с домом халифа.
Позднейшие историки, доставившие нам сведения о главных событиях, жили в такое время, когда считалось особенно почетным принадлежать вместе с домом халифа к арабской расе. Вот и постарались они с помощью косой поперечины примостить и Бармекидов к арабскому генеалогическому древу. По их объяснениям, этот род связан с братом Кутейбы, знаменитого завоевателя стран за Оксусом. На самом же деле потомок старинной семьи жрецов, Бармек, родом из Балха, был отцом Халида. Сын последнего, Яхья, совместно со своими четырьмя сыновьями, Джа’фаром, Фаллом, Мусой и Мухаммедом, заправлял длинный ряд лет почти неограниченно делами государственными при халифе Харуне (170–193 = 786–809). В то же время и другие члены семьи, братья Халида, Хасан и Сулейман, и его второй сын Мухаммед, занимая хотя и менее выдающиеся посты, равно считались довольно влиятельными людьми той эпохи. Сам Халид же почитался одним из наиболее уважаемых среди апостолов Абу Муслима. Вскоре после победы Аббасидов и смерти Абу Саламы он был призван в качестве предпочтительного советчика ко двору Саффаха и почти без перерыва занимал и при Мансуре важные должности. При Махдии (158–169 = 775–785) доверено было Яхье важное место воспитателя Харуна, любимейшего сына халифа. Он сумел возвести своего воспитанника, при содействии матери его Хейзураны, на трон. Насколько нам известно, это единственный пример на Востоке, да и везде составляет большую редкость, чтобы одна и та же семья состояла на государственной службе и при дворе одного и того же владетельного рода в течение более чем 50 лет, если не принимать в счет нескольких случайных размолвок Прежде всего это может служить лучшим доказательством, что Бармекиды были хорошими царедворцами, а также людьми способными и отличными служаками. Во всяком случае, действовало успокоительным образом на широкие слои персидского народа то обстоятельство, что представители родной их национальности очутились непосредственно возле самого трона чуждого им владетельного дома и им же поручено было блюсти высшие интересы государства. Вот и воскресает теперь в государственном устройстве Мансура снова старинная персидская система в главных чертах, а далее, при Махдии и Харуне, опять, конечно, выступают на первом плане сыновья Бармека; поэтому не будет никакого преувеличения приписывать всецело этому знаменитому роду все дальнейшие успехи династии. Благодаря именно его влиянию вызван был быстрый расцвет халифата Аббасидов, имевший такое выдающееся значение для всей Малой Азии. Конечно, трудно приписать прямо Халиду то устройство, которое стало образцом для управления его времени и продержалось потом столетия. Мансур был слишком самодержавен; нельзя же предполагать, чтобы его указы продиктованы были ему другим. Но этот великий государственный человек, с виду такой ужасный деспот, сумел старательно воспользоваться всеми сведениями о старых персидских порядках от бармекидов и его земляков, и это, во всяком случае следует признать за вполне достоверное.
Уже при Омейядах, как мы видели, чувствовалась потребность позаботиться об уменьшении невыгод, происходящих от громадных расстояний, отделяющих столицу от пограничных провинций в их широко раскинувшемся государстве. Восстановлены были тогда и почтовые перегоны по образцам государственной почты древних персов и византийцев. Первой заботой Мансура также было учреждение вновь подобной же организации и доведение ее до возможно высшего совершенства. Но для того чтобы исполнение службы действительно удовлетворяло цели, надо было позаботиться поставить в полную независимость от наместников и их подчиненных все получаемые этим путем политические известия. Поэтому почтовое начальство изъято было из-под влияния местных управлений и подчинено непосредственно центральному управлению. Оно стало ответственным исключительно перед высшей властью за точность и полноту посылаемых им известий и тем самым было поставлено в положение внушающих страх, но для блага государства необходимых наблюдателей за управлением местных сановников. Дабы пользоваться постоянно запасом свежих текущих сведений, заведывавшие почтовыми пунктами должны были, понятно, везде завести шпионов. Таким образом сложилась деятельная, настоящая тайная полиция, в деспотическом правлении более, чем во всяком другом, необходимая. Даже впоследствии, когда полновластие халифата уже значительно ослабло, эти доверенные люди продолжали составлять разряд действительно ревностных и добросовестных чиновников; так, например, мы видим, что начальник почт в Мерве, столице Хорасана, посылает в 207 (822) в Багдад курьера, извещая правительство в самый день события о намерении управлявшего неограниченно этой провинцией наместника Тахира отложиться от метрополии. И поплатился бы усердный чиновник неминуемо жизнью, если бы могущественный мятежник не умер внезапно на другой же день. Благодаря тому же стремлению к усилению надзора центрального управления были предприняты при Мансуре и доведены до конца при Мах-дии меры для безопасности пути, по которому следовали паломники в Мекку; раскинута по дороге целая сеть сторожевых постов и маленьких укреплений. Военные отряды охраняли караваны пилигримов от разбойнических шаек бедуинов, шнырявших беспрепятственно по безлюдным путям Аравии, а ныне, когда пришел конец дамасскому великолепию, значительно усиленных толпами сразу обедневших сирийских племен. Важнее же всего было в данном случае сохранить связь между столицей и святыми местностями; иметь их в своем распоряжении Аббасидам было необходимо, ибо они искали опоры среди набожных иракцев, а не у равнодушных к вере сирийцев.
Прямое влияние Халида мы можем, собственно, признать в переустройстве финансового ведомства, которым этот мудрый Бармекид управлял при Мансуре. К сожалению, об отдельных подробностях до нас дошло мало сведений; одно только известно достоверно, что в столице учреждено было множество приказов, заведывавших более точным контролем доходов и расходов, и не одних только областных управлений. Конечно, было невозможно, да и не следовало устранять сосредоточившуюся в лице наместников децентрализацию политического управления, ибо мельчайшие подробности неминуемо ускользали от внимания центрального управления; но для достижения наивозможно большего контроля заведена была при Махдии Яхьей Ибн Халидом высшая счетная палата.
Для усиления могущества правления громадного государства и расширения его влияния не существует другого более действенного средства, как приложить старание к возвышению общего благосостояния совместно со стремлением взаимного сближения различнейших классов населения. Как ни естественна подобная мысль, а между тем именно такие, казалось бы, сами собой понятные основы, равно как и все вообще, прямо вытекающее из спокойного обсуждения, применяются весьма редко к настоящей жизни, особенно же на Востоке. Этого, однако, нельзя сказать о правлении первых Аббасидов; они по крайней мере пытались делать в этом направлении соответствующие опыты, и за это нельзя не быть им признательным, хотя, конечно, они преследовали при этом свои особые цели — поднять податную правоспособность народа и охранить внешний порядок от всевозможных потрясений. Заботы правительства обращены были прежде всего и особливо на срединные области, которые благодаря своим богатствам и нерасположению их жителей к только что свергнутой династии сделались местопребыванием и главным оплотом новых властелинов: был это Ирак. Подобно Египту, своим необычайным плодородием обязано было Двуречье пользованию излишком вод, доставляемых Евфратом и Тигром. С давней уже поры, еще при существовании вавилонской монархии, проведена была по всем направлениям страны великолепная сеть искусственной канализации. При позднейших Сассанидах, во время начавшихся междоусобных войн, во многих местах каналы и плотины пришли в негодность; на широких пространствах затянуло обработанную землю песком и болотом. Мы уже видели, что кое-что по осушке и восстановлению прежних пашней делалось и при Омейядах. Теперь же предприняты были работы в более широких размерах и в то же время заменен был харадж весьма целесообразной подоходной податью, дабы насколько возможно устранить неравномерность податного гнета. Впрочем, оставлен был все тот же размер налога — половина, потом две пятых дохода — по-прежнему слишком высокий. Тем не менее действие арабской системы высасывания значительно было, так сказать, замедлено, и благосостояние населения несколько поднялось, так что снова стали получаться с Ирака доходы свыше 100 млн дирхемов. Только с наступлением позднейших междоусобных войн они с необычайной стремительностью упали снова.
Одновременно Мансур задумал обосновать свое владычество на содействии добровольных элементов, подбираемых им из арабов и персов. В ряду первых стояли, конечно, йеменцы, помогшие Аббасидам завоевать халифат; но и многие северные арабы, в особенности все жительствующие в Басре, вскоре пошли на мировую с правительством. Таким образом, часть войска, находившаяся в Ираке в непосредственном распоряжении халифа, была составлена из обеих этих арабских групп, а также персидских солдат. Они размещены были по отдельным кварталам, взаимно уравновешивая друг друга на случай, если бы в одном из трех отделов замечена была склонность к неповиновению; таким образом главнокомандующий мог вполне рассчитывать на равномерное послушание всех их. Подобная организация, конечно, обостряла в некоторой степени национальную рознь, что и возымело гибельные последствия при более слабых правителях, но осторожная политика Мансура и Бармекидов старалась ослабить это чувство и действовала не без успеха и во всем остальном. В том же направлении работало правительство, стараясь укрепить и оживить всеми признанное исламское вероучение, споспешествуя при этом взаимному усвоению знаний и искусств, сближению нравов и обычаев, наконец, покровительствуя торговле, промышленности и обмену. Для всего этого быстро достигший процветания и благосостояния Ирак представлял в течение не нарушаемого ничем пятидесятилетнего спокойствия самую благоприятную почву. Полный мир царил, конечно, лишь в центральных провинциях, далее, вглубь государства, было далеко не так спокойно, как, например, в лучшие годы при Омейядах. Но дело шло главным образом именно о Басре, Куфе, а несколько позже Багдаде; местопребывание двора Аббасидов и было тем пунктом, где могло совершиться в самой благодатной форме полное развитие новой культуры.
Хотя, конечно, Мансуру нельзя зачесть в заслугу то обстоятельство, что со времени уже Хаджжаджа стали все более и более распространяться вширь и вглубь в Басре и Куфе зачатки исламской науки; но, несмотря на свою пресловутую скупость, халиф, во всяком случае, много содействовал высокому процветанию не им начатого дела; теперь именно стало необыкновенно быстро развиваться занятие науками. Вообще было невозможно переводить Коран на иностранный язык, благодаря особенностям его стиля, и вначале это даже не дозволялось. По теории откровений “Мухаммеда, выставлявшей их как буквальное, механическое повторение пророком слов Божиих, малейшие отклонения от первоначальных значений отдельных слов почитались за великий грех. Поэтому арабский язык становился неизбежным не для одних только теологов, но также и прежде всего для юристов, а следовательно, должен был стать государственным языком для всего халифата. Его изучение было непременным условием успешного общения между обоими народами, а также вообще для дальнейшего распространения знаний. И мы видим, что первые настоящие арабские филологи — перс Сибавейхи и араб Халиль в Басре, а Аль-Киса’и в Куфе, тоже араб, — жили при Майсуре. Как высоко ценились труды этих людей, лучше всего доказывает назначение последнего наставником к сыновьям Махдия, а прекрасная черта неподдельного восточного характера — благоговейное почитание учениками своего учителя — усугубляла честь этого отличия. В ту же самую эпоху предпринял филолог Асма’и собрание стихотворений и легенд древнеарабской героической эры, снабдив их грамматическими и объясняющими смысл толкованиями, а другой ученый, Халеф Аль-Ахмар, до такой степени проникся их духом, что его подражания легко стали смешивать с оригинальными древнейшими произведениями. Попутно с распространением подобных сочинений, знакомивших персов с особенностями семитского стихотворного искусства арабов, перс Рузбех, более известный под арабским прозвищем Ибн аль-Мукаффы, положил начало обширной литературе сказок переводом на арабский язык занесенного из Индии в Персию «Зеркала царей», Калилы и Димны[313]. Цикл их заканчивается в позднейшие времена сборником, известным под названием «Тысячи и одной ночи»; эти остроумные рассказы начиная со Средних веков и поныне доставляют неисчерпаемый источник истинного наслаждения сынам Востока, а с крестовых походов европейские сказки и новеллы Ариосто и Боккаччо, вплоть до братьев Гримм, переполнены заимствованиями из того же самого источника. Он же, аль-Мукаффа, перевел на арабский язык и Книгу Царей (Шахнамэ), содержащую легенды про иранских царей и героев, ставшую позднее канвой для великого эпоса Фирдоуси. Одновременно вторгается персидский дух и его утонченность выражений в пределы арабской поэзии. Вместо грубой силы, непреклонной гордости, едкой насмешки все чаще и чаще слышится в новых произведениях грациозное изящество, тонкая придворная изворотливость, приятное остроумие. Придворный поэт Харуна, Абу Нувас, пробует свои силы, воспевая исключительно вино и любовь. Но не одна только подчас ветреная болтовня рассказчиков и поэтов доставляла Мансуру стоящий внимания досуг после его государственных трудов и умственного напряжения; в его же правление подводились первые итоги серьезным теологико-историческим и юридическим работам. Этому бесстыдному властелину трудно, конечно, приписать чувство неподдельной набожности, но он, как и его преемники, умел с большим искусством прикрываться подобием ее ради лучшего достижения мирских целей. И в этом, как и во всем, Аббасиды сильно отличались от Омейядов, сердца которых редко когда превращались в непроглядный разбойничий притон. Все Аббасиды, например, старательно отправлялись на паломничество в Мекку и не забывали при этом являть народу назидательное зрелище, а там, внутри дворца, сокровенно происходили не раз дела многим ужаснее, чем что-либо случавшееся при испорченных халифах Дамаска. И это лицемерие носит опять-таки явно персидский штемпель. Недаром же мудрому визирю Харуна, Яхье, приписывают следующее благоразумное наставление, обращенное к слишком неосторожно предававшемуся наслаждениям сыну своему Фадлу: «Пользуйся днем для удовлетворения дел чести и терпеливо сдерживай порывы влечений своих к возлюбленной — жди ночи, которая набросит свой покров на все греховное — сереющую мглу ночи посвяти тому, что тебе приятно; помни, вместе с ночью наступает для мудреца день — сколь многих почитают люди воздержными, в то время как они посвящают ночь преудивительным занятиям — ибо ночь опустила над ними свой непроницаемый покров; пусть себе проводят они ее в играх и излишествах — но помни, жизненные утехи глупца не прикрыты, каждый наблюдающий за ним враг легко может на этом его словить». Аббасиды вообще слишком строго блюли официально свой духовный характер сана имама и тем настойчивее требовали, чтобы как арабы, так и персы глубоко были проникнуты убеждением в правоте их притязаний на повиновение всех правоверных. До той поры ислам почти нигде еще не успел глубоко привиться среди персов. Для более основательного воздействия на склонный большей частью к вольномыслию, а также и мистицизму народ придворной теологии приходилось более чем где-либо остерегаться крайностей и облачиться по возможности в броню рационализма. Из этого уже видно, что школа Му’тазилитов должна была неминуемо снова выступить на сцену, а она, невзирая на нерасположение к ней Омейядов, еще не совершенно вымерла в Басре. В первые годы новой династии родился Абу’ль Хузейль аль-Аллаф, будущий «шейх мутазилитский», выразивший довольно определенно учение о свободе воли и идеальном представлении сущности божества (т. I, с. 209) и подготовивший временное торжество этой школе. Подобного рода умозрениям способствовало и то обстоятельство, что при Мансуре положено было также начало переводам сочинений греческих философов и естествоиспытателей. Давно уже переводились они в христианских монастырях Сирии и Месопотамии на сирийский язык, теперь же сделаны были с этого языка переложения и на арабский, и тут встречаемся мы снова с Ибн аль-Мукаффа; он пытался снабдить комментариями некоторые отделы логики Аристотеля, да и сам Аллаф, по-видимому, заставлял сильно потеть ортодоксов над своей заимствованной у греков диалектикой. Но и правоверные не сидели сложа руки: они продолжали усердно собирать и приводить в порядок все, касавшееся объяснений Корана и преданий. При дворе Мансура закончил жизнеописание посланника Божия некто Ибн Исхак и этим трудом положил начало исторической литературе арабов. Одновременно упорядочивалась система права: делом этим занимались свободомыслящий Абу Ханифа в Багдаде и ортодокс Малик ибн Анас в Медине; вместе с позднейшими Шафи’ийем (при Харуне) и Ахмедом ибн Хамбалом (при Ма’муне) они остаются классическими писателями по этому предмету для всех времен и народов ислама.
Более еще, чем Куфа, способствовала развитию умственного обмена между арабами и персами находившаяся в самой Персии Басра, доставившая этим громадную пользу всему исламу. Редко где выступало с более определенной ясностью настойчивое проникновение персидского элемента в чуждую ему сферу, так что отныне придется упоминать не об арабской, а скорее исламской литературе, излагаемой по-арабски. По-прежнему арабы не забросили, конечно, умственного труда; наоборот, словно теперь только занялись им серьезно, но работа уже шла совсем иначе. Особенно в области поэзии и грамматики, так же как и специальной теологии, обнаружилась неразрывная связь с персидскими воззрениями, и участие персов в этом плодовитом движении пройти молчанием невозможно. Вскоре, однако, и Басра была оставлена позади; образовался новый пункт, в котором сосредоточилось общение и взаимное соревнование между обоими народами. После падения Омейядов не могло быть и речи об оставлении резиденцией Дамаска; столице Аббасидов следовало находиться на границе Аравии и Персии, там, где династия могла бы равномерно опереться на обоюдодружественные элементы обеих наций и сдерживать одновременно могущие возникнуть неприязненные порывы. Даже Куфа почиталась слишком арабизированной; представители персидской народности встречались здесь только в среднем и низшем классах. Мансуру необходим был новый город, где бы жители востока и запада равно могли лицезреть блеск нового двора. Из множества его[314] замыслов побуждение заложить город вблизи пришедшей в упадок резиденции Сассанидов, Мадайна (Ктезифона), у Тигра, было, быть может, самым гениальным. Находясь в средоточии житницы государства, на берегу громадной, еще далеко выше судоходной реки, почти у пункта пересекающихся дорог из Сирии, Армении, Аравии и Персии, он обязан был своему положению тем, что стал, как и за тысячу лет раньше великий Вавилон, всемирным городом. С того самого момента, как задумано было перенести местопребывание могущественного управления и требовательного двора, потянуло сюда же тысячами, подобно железным опилкам к магниту, деятельных купцов и ремесленников, увлеченных также силой притяжения внешних сношений. Основан был Багдад почти что сызнова; там, на правом берегу Тигра, находилось маленькое местечко, о котором не стоило бы в сущности и упоминать. Одно лишь сулящее счастье имя его Багдад «Богоданный» могло оправдать отчасти выпавший на его долю почет, продолжающийся и по сие время, а в прежние столетия доставивший ему удивление всех современников как Запада, так и Востока. В 145 (762) положен был первый камень, из которого в 149 (766) вырос «город Мансура» — как прозывали в народе, «град благоденствия» — как любил его называть сам халиф. Он был разбит по кругам, в середине высились замок и главная мечеть, а далее размещались кварталы, отделявшиеся по образцу восточных построек друг от друга стенами и воротами. В каждом помещался укрепленный замок — местопребывание начальника гарнизона. За всем наблюдал Мансур самолично и до такой степени входил во все мелочи, что раз указал одному чиновнику, на обязанности которого лежала постройка целого квартала, на ошибку в счете в 15 дирхемов; виновного заключили в темницу, и он должен был уплатить эту незначительную сумму. Положение дворца впоследствии, однако, не совпало со вкусами властелина. Этот вечно подозрительный деспот чувствовал себя неуютно, очутившись окруженным со всех сторон необыкновенно быстро возросшим населением. По его повелению построен был в 157 (774) новый укрепленный дворец на самом берегу Тигра; здесь он поселился в следующем 158 (775) году. Замку дано было пышное наименование Дар аль Хульд — «дома вечности», совершенно несоответственное его назначению, ибо каждый муслим понимает под этим предстоящее лучшее на том свете. Одновременно рынки были вынесены за стены города в предместья, так как показалось опасным дать возможность иностранным купцам знакомиться близко с расположением резиденции халифа. Для лучшего же надзора извне за жителями и гарнизоном приказал Мансур заложить в 151 (768), на противоположном восточном берегу Тигра, казармы для войск и замок для наследника, Махдия. Вскоре вследствие быстрого притока жителей отовсюду выросло множество предместий на обоих берегах. Три понтонных моста поддерживали беспрерывное сообщение между обеими частями города. Глубокие судоходные каналы протянулись во все стороны до самого Евфрата и Персидского залива. Служившая и прежде исходным пунктом морской торговли с Индией, Дальним Востоком и берегами Аравии, Басра получила более широкое развитие, став гаванью резиденции. Представление о размерах и процветании обоих городов едва ли мы можем достаточно переоценить, хотя о числе жителей нет решительно никаких удовлетворительных сведений. Мы знаем только, что сюда стекались продукты со всего мира: пряности, черное дерево для художественных поделок, алоэ и сандал как курения, стволы тика на корабельные постройки, драгоценные камни, металлы, краски и всякого сорта минералы из Индии и Малайского архипелага. Из Китая привозился шелк, фарфор и так необходимый для всякого жителя Востока мускус; из тюркских земель и России шли пушной товар и невольники; из восточной Африки — слоновая кость и негры-невольники. Все это свозилось купцами и матросами сюда на родину, из их дальних отважных морских странствований, а также и караванным путем. Взамен открывали они же прибыльный сбыт для местных произведений стран халифата: фиников, сахара, стеклянных товаров, хлопчатой бумаги, железа, проникая вплоть до Китая. Еще оживленней, понятно, производился обмен между отдельными внутренними провинциями, тоже сосредоточивавшийся в столице. Все находило здесь сбыт: египетский рис, овощи, лен, бумага; сирийские стеклянные и металлические товары; аравийские москательные продукты, жемчуг и оружие; хузистанский сахар; железо из Кирмана и Ферганы; персидский шелк, благоухания и садовые произведения. Все это отсылалось большей частью дальше, вместе с собственными произведениями плодородного Ирака. Но самым распространенным почти во всех частях государства, выгодным и сподручным ремеслом было с древнейших времен, а также и при халифах, выделывание тканей и материй. Всем известно пристрастие жителей Востока к великолепным и дорогим одеяниям и проистекающий отсюда обычай одарять парадными костюмами за заслуги, оказанные государству, или, скорее, царствующему дому. И нельзя не сознаться, что эти знаки отличия гораздо целесообразнее, чем наши ордена. Небезызвестно также, что уже у древних персов искусство коврового производства доведено было до высокого совершенства. Арабские завоевания слегка лишь подорвали предания векового производства, а когда наступила эпоха Аббасидов и арабы серьезно стали усваивать персидскую цивилизацию, оживилась снова и получила новое широкое развитие и тканевая выделка; в течение всех средних веков ей отдавали безусловное предпочтение не только на Востоке, но и на Западе[315]; тонкие изящные изделия раскупались нарасхват. Почти каждая провинция, кроме того, выделялась своей особой специальностью, смотря по лучшего качества вырабатываемым ею продуктам: хлопчатобумажным, льняным, шелковым, шерстяным либо из волоса животных; но средоточием наиболее совершенного искусства в деле тканеводства неизменно оставалась Персия, в особенности же Багдад. Почти наравне с этим производством стояло также достигшее во многих местностях высокого совершенства садоводство. С возраставшей повсеместно роскошью особенно процветало разведение красильных растений, цветов из пород благоухающих, пальм и плодовых деревьев. Употребление вина, как известно, даже в эпоху самой разнузданной роскоши обставлено было строжайшими ограничениями, следуя неуклонно религиозным предписаниям. Надо же было взамен последнего дать возможность муслиму вкусить жизненные наслаждения. И вот, со времени самого пророка, искал он забвения в утехах любви и запахах благоуханий, а чудесные сорта фруктов не сходили со стола правоверного, так как жаркий климат южных стран возбуждал физическое отвращение к тяжелой пище, особенно же к мясным блюдам.
Таким образом, не только знания и искусства, но и материальные интересы в одинаково высокой степени создали из города Мансура и окружающей его богатой страны наиблагоприятнейшую почву для быстрого и блестящего развития. Поспособствовал этому в высокой степени и коренной поворот воззрений Аббасидов на дела внешней политики. Бывало, всякий раз, как только Омейядам не препятствовали какие-либо внутренние волнения, они систематически начинали преследовать завоевательные цели первых правоверных халифов. Даже Хишам и тот пользовался каждым свободным моментом и неотступно двигал вперед пограничных наместников. Теперь дело стало совершенно иначе. Примесь арабской крови и та даже не могла превратить персов в безусловно воинственную нацию. Между тем силы сирийцев были страшно надломлены последней междоусобной войной; к тому же ни одному Аббасиду и в голову не приходило направить кайситские войска на внешнего врага; с них было довольно и того, чтобы защищать свои собственные очаги от угрожавших нападением византийцев. Таким образом, лишь только присоединены были снова, приблизительно в прежнем объеме, отпавшие было во время борьбы с низвергнутой династией провинции, — относительно Испании и этого ни разу не удалось, — халифы стали воздерживаться, за редкими исключениями, от возобновления завоевательной политики. Дальнейшее распространение ислама сразу приостанавливается. Лишь 200 лет спустя турецкие полчища снова пытаются возобновить его. Временами, конечно, возникают и на востоке и на севере столкновения с соседями, но в общем становятся возможными довольно сносные отношения, а за ними непосредственно завязываются постоянные торговые связи не только морем, но и сухопутьем при помощи прокладываемых новых караванных путей. Китай шлет свои продукты уже прямо через Туркестан, а царство хазар дает возможность обмена с волжскими болгарами, через последних и с русскими; оживленные сношения продолжаются с ними в течение более двухсот лет: об этом громко свидетельствуют и поныне ежегодно и часто в значительном количестве откапываемые клады аббасидских монет внутри России повсеместно, а также по берегам и островам Балтийского моря. Не удавались никак дружественные сношения единственно только с одной Византией; лишь окольными путями, через Армению на Трапезунд, возможны были, и то мельком, торговые сделки. Между тем на западе каждый захватываемый из Африки береговой город Сицилии, а позднее в южной Италии, служит ввозными воротами для распространения восточных тканей и утвари; также и с Испанией, несмотря на отдаленность расстояния, вскоре восстановлена была оживленная каботажная торговля.
Значение такого могущественного развития торговли и промышленности, естественно, не ограничивалось в истории всего Востока одним временным повышением всеобщего благосостояния и государственных доходов. Впрочем, все эти доходы, получаемые центральным управлением, достигавшие ежегодно при Мансуре 400 млн дирхемов, за вычетом всех издержек на провинциальное управление, продолжались недолго. В начале III (IX) столетия доходы государственные успели понизиться до 370, а 30 лет спустя — до 290 млн; между тем громадные выдачи на двор, издержки на содержание войск, расходы, все становящиеся многочисленней, по ведению внутренних войн должны были вскоре окончательно поколебать финансовый баланс. И тем не менее, если при сложившихся подобных обстоятельствах не произошло всеобщего хозяйственного краха, а напротив, постепенно отделявшиеся части государства чаще всего начинали еще более процветать, этим арабы были обязаны главным образом богатству промышленного производства и обилию притока доходов, получаемых с заграничной торговли. Итак, по мере того как халифат слабел в качестве военной державы, в хозяйственном отношении оставался он в некотором роде в весьма удовлетворительном положении, пока монгольское нашествие не опустошило земель ислама, а крестоносцы не расчистили места для левантских колоний. Купцы Генуи, Пизы, Амальфи, а позднее Венеции дали возможность возрождавшемуся Западу и в этом отношении подорвать постепенно слабеющие силы Востока.
Слагался, как видите, совершенно новый государственный облик; прежний халифат Омейядов преобразовывался с необычайной быстротой. Как ни велика была перемена, которая только что прослежена нами умственным взором, но ни в чем она не проявлялась более отчетливо, как в тех отношениях, в каких находился ставший во главе государства властелин к своим подданным. Мы уже видели прежде всю невозможность для Аббасидов сделаться народными властелинами в широком значении слова. Ни для араба, ни для перса династия не была национальной, стало быть, власть, воплощенную в прежних халифах, следовало усилить. Потребность эта как раз совпала с выдвинутым бармекидами стремлением снова заставить уважать древнеперсидские основы управления. Нет ничего поэтому странного, что вскоре Аббасид начал походить скорее на Сассанида, даже великого царя по образцу Дария или Ксеркса, чем на главу свободных арабов, представителями которых принуждены были считать себя даже самые могущественные из Омейядов. Когда были приняты персидские воззрения на божественное происхождение главы государства (т. I, с. 362), то явилась непосредственно необходимость поставить владыку, за исключением разве редких случаев, по возможности в недосягаемой дали от народа. Всякое его появление обставлялось необычайной пышностью, блеск двора доведен был до крайних пределов, а главнее всего, появился посредник для необходимого постоянного общения с народом; он избавлял потомка Бога от столкновения с толпой. Сам по себе Мансур отличался бережливостью, но его преемники оставили по себе такие образцы роскоши, которые даже и в наше время не могут быть названы иначе, как только восточной. И сановники государства стали подражать насколько умели; кое в чем проявлялась, правда, и утонченность цивилизации, но следом за ней шла также испорченность, вырождение правящих кружков, а что всего хуже — безмерное расточение государственного имущества. Еще более тяжкие последствия повлекло за собой отчуждение властелина от народа передачей настоящего управления в руки высшего министра. Невольно с нашим представлением о халифах багдадских и вообще властелинах Востока неразрывно связано понятие о визире[316]. В действительности же это представление есть не что иное, как верное отражение тех самых восточных воззрений, которые вырисовываются в каждой главе литературы рассказов и сказок в стереотипных фигурах могущественного султана и его мудрого визиря. А ум визиря и состоял, собственно, в том, чтобы успешно играть свою трудную роль и все неприятное отстранять от сына Бога, в будничной же жизни поддерживать доброе расположение баловня судьбы. Внизу визирь всесилен, но легкий кивок всемогущего низвергает его с высоты величия в тюрьму, а оттуда слишком часто прямая дорога на эшафот. Этот перворазрядный делец прежде всего должен был обладать в высокой степени финансовой гениальностью; у него всегда есть кое-что в запасе для удовлетворения малейшего каприза монарха и его любимцев, но до ушей властелина никогда не должны достигать жалобы подданных на увеличивающиеся вымогательства податных чиновников. От него требуется также как можно более остроумия, ему надо уметь ежечасно рассеивать дурное расположение духа властелина. И обо всем-то он должен знать, о чем бы ни спросил повелитель, каждую трудность разрешать быстро и вразумительно, но при этом никак не неприятным советом. Днем он работает как вол, а вечером и добрую половину ночи коротает с приближенными властелина в пении, игре, танцах и остроумной беседе, при этом ежеминутно подстерегает все подкопы подводимых под него бесчисленных интриг, затеваемых со всех сторон этими придворными офицерами и чинами, этими дамами гарема и их евнухами. Не правда ли, какое неопровержимое доказательство блестящих дарований семьи Бармекидов! Члены ее почти без перерыва более 50 лет исполняли свою задачу безупречно. Но и положение этого халифа, от прихоти которого зависело заставить дрожать[317] с головы до пят некогда могущественного визиря, нисколько не безопасней. Страшно карает гнев высшего повелителя того несчастного, которому приходится скользить по гладко вылощенным доскам двора: но женское коварство тайком приготовляет яды, подговаривает потерявших совесть служащих и подготовляет насилия придворных офицеров, совершаемые бесшумно под покровом мрака ночи. Опускают в гроб с лицемерными завываниями труп того, кто вчера еще был халифом. Ни единого знака на бездыханном теле после страшно утонченного убийства, совершенного, быть может, по повелению брата либо сына свергнутого. И вот он занимает окровавленный трон с тем, чтобы самому, по всей вероятности, пасть в короткое время жертвой мщения или вожделения соперника. Народ редко когда и видел умершего, никакие узы ни любви, ни уважения не связывают его с ним. С немым страхом прислушивается он к темным слухам, передаваемым шепотком, все молчат, никто и пальцем не пошевелит. Прибавьте к этому несчастную форму избирательного правления и все беспорядки, происходящие при присягах и переприсягах: просто почитается за чудо, если какой-либо из Аббасидов умирает своей естественной смертью.
Нигде более, чем в подобной форме деспотизма, не зависит все отличных свойств каждого отдельного властелина. Не такой был, однако, человек Мансур, чтобы позволить своему визирю мудрить над собой, да и Халид с Яхьей не были настолько глупы, чтобы раздражать его своим самодовольством либо питать надежды на какую-либо иную роль, кроме разумных помощников высочайшей воли. Со своей стороны и халиф обладал слишком возвышенным настроением, чтобы искать утех владычества вне безустанной работы правителя. Мало имели сходства с этим мощным человеком те, кому предназначалось продолжать его творение. Уже при первых его преемниках обнаружилось все зло механизма придворного правления. Ближайшим повелителем был его сын Мухаммед, прозванный аль-Мах-дием (158–169 = 775–785). Отец заставил присягнуть ему еще в 147 (764), склонив Ису ибн Мусу временно отказаться от своих прав с тем, чтобы стать халифом по смерти сына. Не обладая неутомимостью и прозорливостью своего отца, все же Махдий перенял кое-что у него. Хотя новый халиф ценил бармекидов и держал их постоянно на высоких постах, но ни одного из них не сделал своим визирем; зачастую он менял последних, и на первых порах управление велось твердо, но никоим образом не жестоко. Мало-помалу, однако, халифа опутали сети гарема, и он был не настолько проницателен, чтобы прозревать все интриги своих приближенных. Падению визиря Абу Убейдуллы в 161 (778) поспособствовал, например, камердинер Раби с помощью самой незатейливой интриги; так пошло и дальше; до самой смерти повелителя (169 = 785) во всех превратностях высшей политики участвовал этот хитрый интриган. И доблестный Я’куб ибн Да’уд, долгое время пользовавшийся особым доверием монарха, пал тоже в 166 (782/3) за то, что осмелился сделать представление халифу о его излишней расточительности; другие же полагают, за то, что он оказал недозволительное по отношению к одному из бедных алидов сострадание. Между тем подобное увещевание было на самом деле слишком основательно. Начиная с Махдия расточение государственного имущества усиливается, доходя до самой утонченной, иногда поистине безумной роскоши, а при Харуне достигает апогея. Это и было скорее, чем все остальное, причиной быстрого расстройства финансов. А с 40 г. Махдий, погрязая все более и более в чувственных развлечениях, потерял собственную волю и окончательно подпал под влияние жены своей, Хейзураны. Была это невольница, которую вслед за своим вступлением на трон 159 (775/6) он сначала освободил, а потом женился на ней. От нее родились два сына, Муса и Харун. Первому тотчас же дано было прозвание Аль-Хади (руководящий), ему присягнули как наследнику и принудили снова отречься вечного кандидата на престол Ису (Сафар 160=ноябрь-декабрь 776)[318], а в 166 (782) Харун был объявлен будущим преемником Хади и отличен почетным титулом «Ар-Рашид» (прямоидущий). Хейзурана предпочитала своего младшего сына Харуна, а так как он приходился молочным братом Фадлу, сыну бармекида Яхьи, то его стороны придерживалась и вся эта влиятельная семья. Находясь под влиянием жены, все более и более отвращался Махдий от Хади и решился в 168 (785) лишить его наследия в пользу Харуна. В это время Хади был в отсутствии, участвуя в военном походе в Джурджане; на послание отца, требовавшее от него согласия, он ответил холодно отказом. Махдий тотчас же пустился в путь, чтобы лично переговорить с непослушным сыном, но в дороге внезапно скончался у Мазебдана, в окрестностях Хульвана, в Мидии. Одни говорят, что ему не посчастливилось на охоте, другие — будто был нечаянно отравлен ревнивой невольницей, приготовившей яд для своей соперницы (22 Мухаррем 169 = 4 августа 785). Государство обязано, во всяком случае, бармекиду Яхье тем, что на этот раз устранен был самый подходящий повод к борьбе братьев. Сам Махдий в 161 (778) назначил его секретарем, иными словами, воспитателем 12-летнего[319] Харуна. От имени молодого принца заведывал он управлением западной половины государства, т. е. Азербайджаном, Арменией, Сирией и Африкой. Будучи сам персом, он не посмел и думать, опираясь на эти провинции, противопоставить Хади своего воспитанника; к тому же он понимал, что немедленно же арабы снова возьмут перевес. Мудрый министр посоветовал своему принцу без дальних околичностей присягнуть брату. Харун был еще молод, а долго ли проживет Хади, кто же мог это знать? О характере последнего до нас дошли описания лишь позднейших историков, которые обоготворяли Харуна, поэтому и не могут считаться беспристрастными судьями. Впрочем, то, что известно о нем достоверно, отчасти располагает в его пользу. Историки, положим, рассказывают, будто он заботился только о своем гареме; но это никак не согласуется с его первыми энергическими действиями. Привыкшая за последние годы Махдия вмешиваться в управление Хейзурана пожелала поступать таким же образом и теперь. Халиф строжайше запретил ей показываться где-либо вне своего гарема и иметь какие-либо прямые сношения с офицерами и служащими, одним словом, дал ясно понять, что он не нуждается ни в чьей опеке. Понятно, Хейзурана из себя выходила. Как рассказывают, несогласия между матерью и сыном дошли до того, что Хади, этот арабский Нерон[320], пытался отравить свою мать, а Харуна казнить. Было ли в этом обвинении нечто достоверное, трудно решить. Вот одни голые факты. Конечно, Хади, как это постоянно водилось в семье, намеревался лишить брата наследия в пользу своего собственного сына Джа’фара и уже наметил подготовительные меры. Яхья бармекид, благодаря сложившимся обстоятельствам, понятно, впал в немилость и был арестован. А затем, в ночь на 16[321] Раби I 170 (14–15 сентября 786) по общераспространенному преданию[322], халифа задушили в постели подушками невольницы его матери. Тотчас же, как только наступила смерть повелителя, Хейзурана лично сообщила об этом Яхье, и в ту же самую ночь один из высших сановников взял с постели маленького Джа’фара и заставил его под угрозой смерти признать Харуна. Таким образом, произошла, во всяком случае, дворцовая революция, и в такой острой форме, которую для династии, едва просуществовавшей 50 лет, нельзя было не признать в будущем многообещающей. Конечно, непрерывность правления была сохранена, но истинными представителями ее теперь становились бармекиды, а не владетельный дом. Харуну (170–193 = 786–809) было при восшествии на престол 21 или 22 года, но он уже привык, чтобы за него действовали мать и «отец» его, Яхья, к тому же им обоим был он обязан властью. Понятно, и дальше он разрешал им управлять. Хейзурана скончалась в 173 (789/90), но Яхья и его сыновья, в особенности Фалд, молочный брат, и Джа’фар, друг, а вскоре всеми признанный любимец халифа, вознеслись теперь на высшие ступени. В 178 (794) Рашид передал формально управление всеми делами Яхье; в 176 (792) назначен был Фадл генерал-губернатором Армении, Азербайджана, Мидии и Каспийских провинций, а в 178 (794) также и наместником Хорасана. Джа’фар же находился постоянно, за исключением случайных отдельных поручений, непосредственно возле своего царственного друга. Общением с этим милым и остроумным молодым человеком халиф особенно дорожил.
Наступило начало 187 (803). Халиф только что вернулся из паломничества в Мекку. По своему обыкновению, повелитель поселился далеко от Багдада, — он не мог выносить шума и копоти большого города, — в замке у Амбара, на Евфрате. Несколько уже дней нездоровилось повелителю или же какая-то тяжкая забота грызла его душу. Сирийский врач, христианин Гавриил, покачивал задумчиво головой — ничего не пьет, не ест. Через курьера вызван был ко двору глава полицейских в Багдаде. «Если застежка рубашки моей, — сказал ему Рашид, — узнает, зачем тебя вызывал, я швырну ее в Евфрат». Затем должностное лицо поспешило с тайным поручением обратно в Багдад. Всем при дворе стало как-то не по себе, но никто и не воображал того, что предстояло. Незадолго пред тем перешептывались один-другой, что с бармекидами что-то неладно. Халиф стал явно выказывать неудовольствие Яхье: сам же повелитель приучил его в обращении с халифом допускать иногда более откровенности, чем благоговения. Некоторые смутно стали догадываться, что властелину, уже почти достигшему сорокалетнего возраста, пожалуй что надоело быть вечно под «отеческой» опекой визиря. Но этому слуху являлся живым противоречием находившийся неотлучно при властелине Джа’фар, ибо более чем когда-либо сыпались на него милости. Если же один из его друзей и предостерегал его, укоряя в неосторожности, когда он выстроил тут же на глазах у повелителя дворец, стоивший 20 млн дирхемов, то и это замечание в настоящее время, казалось, не имело никакого смысла, и вот почему. В предпоследнюю пятницу Мухаррема (27 января 803) халиф отправился со своим любимцем на охоту. Все видели, как они возвращались обратно рука в руку. Повелитель распрощался с Джа’фаром, нежно обняв его, а сам пожелал провести вечер наедине со своими женами. С внимательной заботливостью приказал халиф врачу своему Гавриилу сопровождать бармекида в его жилище и составить ему веселую компанию. Кубки осушались усердно, а веселое настроение как-то не приходило. «Обрати внимание, — проговорил Джа’фар гостю. — Повелитель правоверных ничего не кушает, я боюсь, не начало ли это какой-нибудь серьезной болезни». Тут же на пиру восседал и Абу Саккар, знаменитый слепой певец, готовый песней усладить попойку. Но расстроенный хозяин ничего не хотел слышать, кроме одной меланхолической строфы: «…и туда поспешили Мунзира сыны[323]: (т. I), где монах христианин святую обитель воздвиг[324]. И ее не боится тревожный и не ищет, даров ожидая». Так коротали они время, пока не наступила вечерняя молитва. Вдруг врываются в зал Месрур, глава евнухов, и адъютант халифа, Харсама, начальник телохранителей. «Встань, негодяй!» — раздается его громовой голос, обращенный к Джа’фару. С ужасом глядит доктор, как всемогущего так недавно любимца повелителя волокут, словно заурядного преступника. Полчаса спустя позвали врача к Харуну. Перед властелином стояла голова Джа’фара на блюде. «Не хочешь ли меня спросить, — заговорил повелитель, — о причине моего недавнего отвращения к еде и питью? Знай, мысли о том, что ты видишь здесь, были к тому истинным поводом. Теперь я похож на выздоравливающего, прикажи, чтобы мне дали есть!» Тем временем начальник полиции в столице окружил жилища, занимаемые бармекидами, и всех их арестовал. Разосланные по провинциям курьеры хватали доверенных лиц и агентов могущественного семейства, имущества конфисковались. Впрочем, по тогдашним понятиям с отдельными личностями поступили вовсе не жестоко. Удовлетворились довольно снисходительным заточением Яхьи и его сыновей, и лишь некоторое время спустя усилились строгости, навеваемые вспышками подозрительности, хотя никого больше уже не казнили.
Внезапная немилость, постигшая первую семью в государстве, должна была неминуемо произвести повсеместно удручающее впечатление. Разнообразнейшие предположения о настоящей причине опалы, передаваемые от одного к другому, дошли и до нас в различных версиях, доказывая, насколько интересовались этим событием как современники, так и позднейшие потомки. Существуют два противоположных мнения, которые повторялись историками и тогда и теперь. Одни уверяли, что причиной падения Джа’фара была женщина. У Харуна была сестра, Аббаса, которую он любил, как передают, так нежно, что никак не мог с ней расстаться. И участие Джа’фара в вечерней беседе было халифу приятно, но обоих вместе видеть у себя запрещали ему, однако, обычаи гарема, ставшие с некоторого времени особенно строгими: не дозволялось чужому мужчине видеть сестру повелителя без покрывала. Один только и был исход: Джа’фара следовало женить на Аббасе. Для того же, чтобы сохранилось резкое отличие владетельного дома от слишком могущественной и без того семьи бармекидов, брак заключен был фиктивный. Недолго, однако, так продолжалось: родилось вскоре двое детей. Тайно воспитывались они вдалеке от двора. Несколько времени спустя донесли халифу об их существовании, и ему пришлось пожертвовать любимцем. Большинство, однако, искало понудительных причин совсем в ином. Замечали, что у властелина с каждым годом медленно, но постоянно растет чувство недовольства на свою зависимость от гордого рода. Хотя и в самой привлекательной форме, бармекиды предоставляли ему, однако, лишь тень могущества, а себе, собственно, сумели присвоить истинную власть. По настоящему следовало бы отнестись с полнейшим недоверием к первому приводимому выше сказанию, как это делается вообще с так называемыми историческими анекдотами, и принять безусловно последнее объяснение, если бы только из хода событий не вытекало, что Харун имел какой-то повод питать к Джа’фару особливую неприязнь. В самом деле, если бы халиф домогался только уничтожения влияния бармекидов на государственное управление, Яхья первый должен был бы пасть от меча: в кабинете его сходились все нити управления; настоящим правителем был ведь он, а не Джа’фар, который лишь изредка, по специальным поручениям, принимал участие в общественных делах. Как бы там ни было, сколь ни возмутительно коварство аббасида, поражающее намеченную жертву в момент оказания лицемерной дружеской ласки, тем не менее не следует упускать из виду, что то положение, которое заняла великая министерская семья по отношению к своему монарху, шло вразрез с личным правом пользования властью последнего. Сугубо невыносимым стал для халифа установленный порядок, когда в течение 180–186 (796–802) вследствие многочисленных неудач внешних и внутренних, происшедших в управление бармекидов, он представился ему в менее благоприятном свете, чем было это прежде. Безграничную признательность заслуживала бы поэтому почти невероятная кротость внука Мансура, с которой он удовольствовался, не истребляя в корень семьи, низвергнуть чересчур высоко поднявшийся род, если бы притом халиф обладал способностями пользоваться с осмотрительностью и искусно единодержавием, так счастливо им добытым.
Про него же этого никоим образом сказать нельзя. Сила дома Аббасидов как бы на долгое время исчерпалась, всецело воплотившись в мощном Мансуре. Только в сыне Рашида, Ма’муне, проявляются снова некоторые качества, так необходимые монарху исполинского государства. Не ранее 100 лет после смерти основателя династии появляется действительно достойный ему преемник В этом и состоит исконное проклятие деспотизма; оно выслеживает властелина на головокружительной выси неограниченной власти, вдыхая в него забвение всякой меры и необходимости самоограничения: то низвергается им повелитель в пропасти неистовой тирании, то погружается в обессиливающее болото вечной погони за наслаждениями. Над преемниками Аббаса разразилось оно в широчайших размерах[325]. Не следует, разумеется, забывать, что ту необдуманную быстроту назначения самых жестоких наказаний, какую мы встречаем с ужасом даже у лучших из этой семьи, лишь на половину следует приписывать личным наклонностям: персидские влияния, увы, и в этом отношении становятся неизбежным законом[326]. Во всяком случае, примеры подобного рода бесчеловечной жестокости были менее гибельны в общем для государственного блага, чем расслабляющая бездеятельность и боязнь труда — прямые последствия гаремной жизни и пресыщения всеми возможными наслаждениями. Мы уже видели, как силы Махдия были подорваны быстро в этом направлении. Вина Харуна и состояла, собственно, в том, что, низвергнув бармекидов, он не обладал ни энергией, ни политическим разумением для продолжения образа их управления. Единственная значительная мера, выдвинутая им еще перед 187 (803) и, по всей вероятности, задуманная по собственному почину, была повторением совершенной уже Махдием ошибки. Он возбудил соревнование между двумя сыновьями своими, будущими преемниками власти; но когда халиф скончался, не нашлось более бармекида, чтобы устранить снова дурные последствия распри. Благодаря только их заслугам, озарившим за время управления Харуна блеском как внутреннее благосостояние государства, так и внешние отношения, а равно и резкому отличию последующего периода, имя этого властелина неизгладимо запечатлелось в памяти жителей Востока. Таинственно наброшен на него восхитительный покров вымысла поэзии, и слава Харуна вместе со сказками «Тысячи и одной ночи» разнеслась по всему дальнему Западу. Вот почему этот человек, не совсем злой по масштабу аббасидскому, скорее добродушный, но как халиф весьма посредственный, пользуется известностью в глазах большинства. Его считают представителем восточного величия власти, подобием Карла Великого, типом истого, доподлинного халифа багдадского. А в сущности при нем именно и начинается период упадка халифата: устранив от дел семью образцовых исполнителей, он поколебал вместе с тем и политику сохранения равновесия между арабами и персами, правильное понимание и проведение которой в жизнь в течение пятидесяти лет и было исключительной заслугой Мансура и бармекидов.
Глава III АРАБЫ И ПЕРСЫ
Стало ясно, как день, что обе преобладающие народности тогдашнего ислама, столь различные по характеру, если не возбуждать у них насильственного взрыва страстей, могли еще с помощью справедливого и осторожного управления не только мирно уживаться рядом, но даже постоянно находить друг у друга взаимную поддержку. Этим и пользовалось правительство до самой кончины Харуна (193 = 809), смело действуя как во внешних, так и внутренних делах государства. Вспомните только, в каком дурном положении очутился халифат при последних Омейядах по отношению к пограничным провинциям и своим соседям. В Испании и Африке вспыхнуло всеобщее восстание; границы Малой Азии были обнажены; северная Сирия, Месопотамия и Армения оставались незащищенные от вторжения византийцев; тюркские племена в стране хазар, за Оксусом и в Кабуле, снова успели стряхнуть гегемонию арабов — вот что получили в наследие Аббасиды, сами тоже поставившие государство на край гибели. И в этом направлении сумел, однако, Мансур изменить ход дел. Одно из замечательнейших зрелищ в истории представляет собой эта эпоха: раскол между римской церковью и исаврийскими иконоборцами Византийской империи, с одной стороны, а с другой — постоянно продолжающиеся волнения внутри халифата с самого времени падения Омейядов начинают связываться в нерасторжимый узел. Мировые происшествия складываются не так, как бывало: не одна только Византия, но весь Запад, а также и большое северное государство хазаров, казалось, сливались с судьбами ислама. Отныне противниками христиан становятся христиане, мусульман — мусульмане; наступает момент, когда известный исторический мир раскалывается на два непримиримых лагеря, и все живущие вокруг средиземного водоема народы, до самых крайних пределов востока и запада, начинают это заметно ощущать. На западе приходится бороться испанским арабам с франками, на востоке — византийцам с халифами. В то самое время, когда испанские арабы стали сразу во враждебные отношения к своим азиатским единоверцам, а союзники пап, Каролинги — к еретическим императорам Константинополя, должна была естественным путем возникнуть связь дома Карла Мартела с Аббасидами, насколько это было возможно, так как она, очевидно, могла доставить обеим семьям несомненные выгоды. С другой стороны, мы видим, что Лев Исаврийский берет в жены Ирину, дочь хакана хазаров. Рядом, с безмерными бедствиями, принесенными этим браком, византийцы заручаются по крайней мере поддержкой северного государства; отныне хазары еще грознее напирают через Дербентский проход на наместников халифа. Но слишком громадные расстояния должны были в конце концов одержать верх над взаимными интересами. Все сношения ограничились поэтому лишь изъявлениями приязненных чувств, посольством Пипина к Мансуру (148 = 765), а позже обменом вежливостей и подарков между Карлом Великим и Харуном (797 = 180 и 801 = 184). Этим путем удалось франкам увидеть первого слона, быть может, выторговать также некоторые льготы для своих палестинских паломников — и только. Более важные задатки на мировом театре получались исключительно косвенным влиянием указанных выше дипломатических уклонений. Так, например, благодаря трудностям, которые встретил могущественный Константин V в продолжавшейся им упрямо иконоборческой политике, посчастливилось Мансуру в 139 (756) отвоевать Малатию с Мопсуестией и тем восстановить старинную пограничную линию с Византией. Большими потерями сопровождалась оборона арабов от хазар и турок. 145 год (762) прошел в безуспешной борьбе, так что в 147 (764) хазары очутились снова в Тифлисе, производя оттуда страшные опустошения и угоняя массы пленных. Возмущение каспийских прибрежных народцев в Дейлеме и Табаристане, потребовавшее особых походов в 141,142 и 144 (758, 759 и 761), умножало трудности действительного охранения северных границ. Когда же наконец явилась полная уверенность в замирении Табаристана и он был присоединен к государству, один весьма опасный бунт, возникший в 167–168 (783/5), показал, чего можно ожидать в будущем от этих горных стран, из которых одной предназначалось впоследствии судьбой положить конец мирскому могуществу халифата. Между тем на востоке Абу Муслим еще при Саффахе снова покорил страны за Оксусом до самых границ Китая (133–134 = 750–751), а при Мансуре, после нескольких предпринятых набегов из Седжестана, князь Кабула согласился, как бывало и прежде, платить арабам дань. В пограничных индийских странах снова удалось занять Мультан и совершить новые завоевания в Пенджабе до границ Кашмира (151 = 768).
Положение дел на западе было несравненно хуже. Хотя Египет после истребления приверженцев Мервана по-прежнему сохранял, за редкими лишь исключениями, старинную свою склонность к покою, но за соседней Баркой авторитет Аббасидов временно не признавался никем. Абдуррахман ибн Хабиб, положим, не отказывался формально повиноваться Саффаху, но уже племена, кочующие за Тлемсаном, были неподвластны эмиру, а сидевших ближе на восток приходилось беспрестанно укрощать неоднократно высылаемыми против них отрядами. Мало-помалу и наместник стал действовать как вполне независимый властелин. Удачные набеги его флота на Сицилию и Сардинию увеличивали еще более его надменность, а когда Мансур, враг всякой неопределенности, вздумал было понудить его выказывать большую подчиненность, он напрямик отказался повиноваться (137 = 754/5). Становилось это тем более опасным, что в том же году появились в Кайруване некоторые из Омейадов, избегшие кровавой расправы с их домом; их приняли здесь, конечно, с распростертыми объятиями. Тут очутились два сына Валида II и внук Хишама, Абдуррахман ибн Му’авия, а также множество женщин. Абдуррахман ибн Хабиб поспешил закрепить заманчивый союз с наследниками дамасского халифата, выбрав между беглянками жен для себя и брата своего, Илияса. Не наделай сыновья Валида множества глупостей, и тут могло бы дойти до попытки отнять от узурпаторов Аббасидов хотя бы часть их добычи. Омейяды начали необдуманно заявлять свои ни на чем не основанные высокомерные притязания на подчинение всех членам падшей династии и тем сильно раздражили сына Хабиба. Недолго думая, эмир устранил неудобных гостей, но и сам вскоре пал, сраженный кинжалом своего собственного брата, подстрекаемого к мщению супругой из дома Омейядов. По умерщвлении двоюродных братьев, не предвещавшем и ему ничего хорошего, Абдуррахман ибн Му’авия пустился снова странствовать. Блуждая от одного племени к другому, он достиг наконец Цеуты. Отсюда рискнул он переправиться в Испанию 138 (755). Без всяких средств, благодаря лишь безграничной отваге, бесстыдству и неслыханному счастью, этот удалец в течение какого-нибудь года, пользуясь смятениями междоусобной войны, успел стать властелином всей обширной страны и назло Аббасидам основал новую династию Омейядов (139 = 756). Между тем в Африке дошло до полного разложения. Сын умерщвленного Абдуррахмана, Хабиб, из мести стал воевать со своим дядей (138 = 755/6), и это раздвоение арабских сил подало сигнал ко всеобщему восстанию берберов. Погиб Хабиб, а с ним рушилось и владычество арабов над этими странами (140 = 757). На западе оно более никогда и не возникало. В том же самом году Сиджильмаса, а в 144 (761) Тахерт (нынешний Такдемт) сделались столицами независимых берберских государств племен Бену Мидрар и Бену Рустем. До 144 (761) и Кайруван оставался в руках восставших племен. В это время Мансур был занят борьбой со своими дядями, войнами с византийцами, смутами в Табаристане и укрощением множества бунтов внутри государства; лишь в 142 (759) смог халиф поручить Мухаммеду ибн Аша’су попытаться снова завоевать африканские владения, выступив в поход из Египта. Первый опыт оказался неудачен. Вскоре затем снова возникли раздоры между берберами, они потерпели поражение и должны были очистить Кайруван (144 = 761). Этот пункт, укрепленный сызнова, остался на некоторое время в руках арабов. Так же точно и восточная половина Нумидии, так называемый Заб, с главным городом Тобна, была занята подчиненным полководцем Мухаммеда, Аглабом (144 = 761/2). Хотя позднее и возникали распри в среде самих арабов по старинному примеру кайситов и кельбитов (148 = 765, 150 = 767), а через каждые несколько лет покой неукоснительно нарушался восстаниями берберов (150 = 767/8, 154 = 771 и т. д.), но все-таки в этих странах продолжали еще десятки лет признавать, в сущности, авторитет Аббасидов. Дальнейшего расширения их власти нельзя было, конечно, добиться даже при всей энергии Мансура. Хотя по его повелению в южной Испании высадился Аль-Ала Ибн Мугис и организовал было опасное возмущение против омейяда Абдуррахмана, но прочного успеха не имел. Посланец аббасида обрел здесь смерть, и Испания со всей западной Африкой осталась по-прежнему вполне независимой от халифата.
В следующие десятилетия государство Мансура и бармекидов проявило относительно почти везде свою достаточную способность к сопротивлению превратностям судьбы, хотя сила мудрого министра заключалась скорее в искусстве управления, чем в воинских доблестях. Нельзя было также упрекнуть Махдия в лучшие его годы в недостатке энергии, а отсутствие военных способностей у Харуна восполнялось в некоторой степени властолюбием, которое неоднократно побуждало его хотя бы по наружному виду[327] выступать самолично в походах против византийцев. Между тем, начиная с Мансура, почти без перерыва продолжается война халифата с Византией. Конечно, она велась, пожалуй еще более, чем прежде, в образе хищнических набегов. С обеих сторон беспощадно разоряли пограничные провинции; как те, так и другие старались увести как можно более пленных. Когда одно из обоих государств терпело от внутренних беспорядков, другое пользовалось благоприятными обстоятельствами и одерживало временный успех: так, в царствование Махдия сарацины одолевали в 159, 160, 165, 168 гг., при Харуне же в 172, 174, 175, 177, 178, 181,182, 187, 188, 190 (776–806), а греки в 161–164, 191 (778–781, 807). При этом, однако, арабы врезывались обыкновенно глубоко в Малую Азию — в 165 (782) достигли они Босфора, в 181 (797) при Харуне даже Анкиры и Амориума, а в 182 (798) Эфеса — между тем как византийцы не проникали никогда далее Малатии и Мараша (Германикии). В общем, не получалось прочного приращения владений, но мусульмане пользовались тем преимуществом, что военные операции происходили большей частью в областях Византии. В первый же год вступления на престол Харуна (170 = 786) арабы позаботились о систематическом укреплении своих пограничных городов, начиная от Малатии до самого Тарса. Крепости эти, вместе с разбросанными между ними отдельными фортами, образовали под именем аль-‘Авасим, «оборонительных линий», особо управляемый округ, род военной границы, организация которой поддерживалась и впоследствии. Рядом с войной на суше сражались в 175 (791) и на море, близ Кипра. В 190 (806), когда жители этого никогда окончательно не арабизированного острова отказались платить дань, мусульманский флот высадил большое войско, произведшее страшные опустошения и захватившее 16 тыс. пленных. Ничего особенно замечательного не происходило в этот самый период и на севере; только упоминается еще раз о весьма неприятном вторжении хазар в Армению (183 = 799). Также и на востоке, с тех пор как влияние халифата усилилось перенесением столицы в Багдад, почти везде турки перестают тревожить мусульман. Индию же еще при Махдии (159 = 776) арабы посетили морем, завоевали и опустошили город Барвадж, у устья Нербудды: но флот их потерпел на возвратном пути крушение (160 = 777), а экипаж сильно пострадал от скорбута. Отважное предприятие не повторялось более арабами. И на других границах государства не оказывалось никаких существенных перемен, но незадолго до падения бармекидов выяснилось, что вследствие дальнего положения столицы на востоке и ослабления исконной силы Сирии самый Кайруван стал слишком отдаленным пунктом от средоточия государства и нельзя было поэтому рассчитывать владеть им постоянно. Даже при Мансуре становилось это трудным делом, теперь же достаточно было одного появления честолюбивого и энергического человека, чтобы окончательно воспоследовало отделение. До 174 (791) шло еще все довольно сносно, хотя, конечно, не особенно было приятно, когда в 172 (788) некто Идрис, алид, избегнувший аббасидских палачей, был радушно принят берберами на крайнем западе и основал в Валили[328] первое самостоятельное шиитское государство; в следующем же году подчинился ему также и Тлемсан. Таким образом, вся Мавритания окончательно отделилась от халифата и в ней возникли три самостоятельные династии — Бену Мидрары, Бену Рустемы и Идрисиды. Но это было только окончательным утверждением уже давно существовавшей на самом деле независимости. И в той же части западной Африки, где арабы распоряжались свободно, центробежные силы дали знать о себе чувствительнее, чем можно было ожидать. В 174 (791) сын бывшего наместника, питавший притязания на пост своего отца, выгнал из Кайрувана ставленника Харуна, но и сам в свою очередь погиб, усмиряя восстание тунисского гарнизона (178 = 794). Вслед за тем среди местных арабов возгорелась междоусобная война, которую на время только удалось потушить лучшему генералу Харуна, Харсаме Ибн А’яну (179 = 795). Он назначил Ибрахима, сына павшего во время возмущения 150 (767) Аглаба, подчиненным правителем округа Заба, заведываемого прежде его отцом. По вторичном возвращении Харсамы в 181 (797) возник снова целый ряд смут и возмущений и вышеупомянутый аглабид много способствовал восстановлению порядка до самой Тобны; вскоре, однако, он напрямик объявил халифу, что готов, пожалуй, выплачивать ежегодную дань, а за то во всем остальном требует предоставить ему и его потомкам управлять страной в виде наследственного лена. Поглощенный борьбой с хазарами и с весьма упорным восстанием в Персии, Харун согласился на договор (184 = 800). Этим заканчивается первый акт нового зрелища — когда ставшее слишком великим государство постепенно дробится на ряд отдельных более или менее независимых политических организмов, управляемых новыми династиями. Нам придется вскоре изучать это новое явление в дальнейшем историческом его развитии.
Внутренние раздоры угрожали, однако, государству Мансура еще более, чем внешние враги. Видам правительства, поставившего своей задачей сближение персов и арабов в качестве равноправных элементов, одинаково противодействовали все более или менее ярко очерченные национальные кружки обеих народностей: и кайситские приверженцы свергнутой династии, и обойденные властью алиды, наконец, хариджиты, отвергавшие всякую чисто политическую форму правления. Представители всех этих различных стремлений, понятно, везде, где только приходилось им случайно сходиться в одном пункте, старались войти во всевозможные взаимные соглашения, между тем как в прежнее время они сами значительно были оттесняемы массой умеренных шиитов Персии, державших неизменно, под давлением могущественных бармекидов, сторону правительства. При этом внутри шиитской оппозиции одерживает ныне верх крайнее направление. Личности алидов отступают на задний план, выдвигаются разнообразные пантеистические и коммунистические толки, имевшие издавна в Персии еще при Сассанидах многочисленных последователей; отныне благодаря непрекращающемуся постоянному национальному отвращению к чуждому исламскому вероучению эти веяния опять входят в моду. Сами же алиды стремятся снова завязать сношения с арабами, и мы встречаем их приверженцев, зейдитов, до 170 (786) почти исключительно внутри Аравии, между тем как в Персии во всех многочисленных восстаниях политико-религиозных сектантов лишь изредка упоминается имя Алия. Теперь на историческую арену выступают главным образом четыре группы движений: сирийско-кайситская, хариджитов, алидов и национальная персидская. Не принимая в счет западной Африки, первая, понятно, господствует в Сирии, вторая — в Месопотамии, третья — в Аравии, а четвертая — в Персии, по преимуществу в Хорасане. Разберем каждое из этих направлений отдельно в общих чертах.
Кайситы так и не смогли окончательно оправиться после перенесенного ими сокрушительного разгрома, под конец владычества Омейядов. В течение первых 40 лет почти ничего не слышно о дальнейшем их существовании в Сирии, а позже они не могли придумать ничего лучшего, как с остервенением по временам схватываться в Дамаске и его окрестностях со своими исконными врагами, южными арабскими племенами. Так, дрались они сперва в 174 (790), затем в 176 (792), 180 (796). Побоище стало настолько кроваво и беспорядки в стране так сильны, что Харун принужден был послать любимца своего, Джа’фара, дабы утишить распрю, потребовалось всеобщее разоружение; спокойствие наступило только на несколько лет, оно было нарушено снова в 187 (803). Остается еще упомянуть о бунте кайситских племен в Египте (178 = 794); их успокоил Харсама, следуя по пути на запад, — вот и все. Упорнее вели войну с домом Аббаса хариджиты. В глазах их эта семья была не менее нечестивым гнездом, чем и сами Омейяды. Аббасидский генерал Хазим Ибн Хузейма должен был усмирять поочередно в 134 (751/2) Басама у Мадайна, а других в Омане, в 138 же (755/6) Мулаббада в Месопотамии. Затем, до кончины Мансура, наступает временное затишье. Но при Махдии сектанты снова зашевелились: в 162 (779) взбунтовался Абд Ас-Селлам в Киннесрине (Сирия), в 171 (787/8) Сахсах в Месопотамии. Это же гнездо тогдашних хариджитов становится снова в 178–179 (794–795) местом далеко не маловажного возмущения Валида, сына Тарифа. Оно кончается смертью зачинщика, падшего от руки Язида Ибн Мазьяда, но снова вспыхивает в 180 (796), руководимое Хуррашей. На этот раз Харун порешил покончить дело одним ударом. Он повелел срыть стены Мосула, особенно отличившегося во всех этих волнениях. С трудом отговорили халифа, намеревавшегося было истребить всех жителей поголовно. Действительно, долгое время после того в городе никто не смел и шевельнуться, но волнения сектантов продолжались прежним порядком в других местностях: возникали возмущения у Хулвана в 185 (801), даже в самом Ираке в 191 (807); в 190 (806) подобные же смуты охватили восточную Аравию, а в 191 (807) и Сирию. Если все эти взрывы не были настолько сильны, чтобы повести к действительному потрясению могущества династии, все же они свидетельствовали о жизненности арабского старинного демократического свободомыслия, вспыхивавшего по временам то там, то здесь. При благоприятных обстоятельствах мятеж легко мог разлиться повсюду, особенно там, где горделивое старинное арабское самосознание еще не погасло, убаюканное совместным сожительством, примесью персидской крови и роскошью, царившей в больших городах.
Этим обстоятельством, а также и отчуждением, которое высказывали притязательные кружки ортодоксов к мутазилитским тенденциям правительства, воспользовались алиды: довольно серьезные возмущения возбуждены были ими на юге государства. Сыновья Абдуллы, внука Хасана — Мухаммед и Ибрахим, особенно почитаемые за опасных, подняли всю администрацию на ноги. Преследования шли, однако, безуспешно до 145 (762). От самых границ Индии до южной оконечности Аравии, по всем провинциям, всюду находили они себе убежище; спугнутые с одного места, они успевали укрыться в другом. Вдруг доносят Мансуру, что Мухаммед преспокойно живет в окрестностях Медины. Мухаммеду, сыну Халида Аль-Касрия, бывшему в качестве йеменца на хорошем счету у халифа и в то же время состоявшему правителем священного города, велено схватить беглеца. Мухаммеду, однако, не посчастливилось, и он должен был уступить пост свой северянину Рияху Ибн Осману, этот же последний так круто повернул дело, что вооружил против себя всех мединцев. Жители открыто приняли сторону внезапно появившегося алида и помогли ему овладеть особой сурового наместника Мансура (в середине 145 = 762). Мятеж быстро распространялся по всему Хиджазу, Мекка приняла наместника от Мухаммеда, ему присягнули как халифу, бедуины со всех сторон устремились под знамена претендента. Но алид не сумел воспользоваться благоприятствовавшими ему обстоятельствами, не понял необходимости соблюдать должное равновесие между кайситами и йеменцами и, видимо, чуждался первых. Со своей стороны и мединские начетчики, встретившие вначале с радостью потомка пророка, давно уже разучились действовать, по образцу старинных мединских союзников, одинаково хорошо мечом и кораном. Как только подошло войско Мансура, предводимое Исой Ибн Мусой и Хумей-дом Ибн Кахтабой (12 Рамадана 145 = 4 декабря 762), они разбежались. Окруженный немногими оставшимися ему верными, Мухаммед пал; этим был положен конец восстанию в Хиджазе. Тем временем Ибрахим затеял гораздо более опасную революцию в Басре (начало Рамадана = конец ноября); возмущение подготовлялось уже издавна, оно одновременно охватило соседние части Ирака, Хузистана и Персии. Бунт становился особенно страшным, потому что проживавший в Хашимие близ Куфы Мансур очутился вдруг окончательно разобщенным с восточными провинциями. Находясь между восставшей Басрой и неприязненно расположенной к нему Сирией, халиф не имел при себе вдобавок достаточного количества войск — большинство его армии тянулось по дороге в Медину, далеко от Ирака. Повелитель выказал при этом такую энергию и мудрость, которые даже в нем трудно было предполагать: рядом искусно рассчитанных мер он сумел сдержать в повиновении ненадежных куфийцев, в среде которых находилось немалое число зейдитов, пока не вернулись из мединской экспедиции Иса и Хумейд. Войска подошли как раз впору. При первом же известии о смерти своего брата Ибрахим, не ожидавший такой внезапной развязки в Хиджазе, быстро двинулся от Басры к Куфе. Немного уже миль оставалось ему до столицы, когда появились навстречу мятежнику только что подоспевшие аббасидские войска. Сначала победа склонялась на сторону алида, но личная энергия и храбрость Исы остановила бегущие толпы; в возникшей свалке пал Ибрахим, а с ним рухнуло и дело алидов (25 Зу’ль Ка’да 145 = 14 февраля 763). Люто, как и следовало ожидать, отомстил Мансур; алидов повсюду преследовали беспощаднее даже, чем при Хаджжадже; страшно пострадала Басра, а в Медине солдатчина так расхозяйничалась, что вскоре за занятием города вспыхнул опять новый мятеж Бушевала чернь, и подавление волнения не представило, конечно, больших трудностей. Замечателен только тот факт, что в возмущении приняли участие также рабы-негры, превеликое множество которых понавезено было сюда из западных провинций. Случилось это впервые, и современники, понятно, не уразумели симптома предстоящей опасности от беспрерывного ввоза тысяч и тысяч военнопленных либо обмененных рабов из чуждых рас; они и не подозревали того, что может случиться при этом с государством, лишь только сила господствующих классов населения начнет мало-помалу слабеть.
Основательность пущенных в ход Мансуром приемов в данном случае, как и во всем, что он ни делал, повели к тому, что долгое время не слышно было ни о каких восстаниях алидов. Этот мрачный халиф, понятно, и позже продолжал неустанно следить за ними. Когда Махдий при своем вступлении на трон велел открыть переполненные сокровищницы своего покойного отца, то с изумлением увидел в одном громадном подземелье густые ряды набальзамированных трупов алидов. Тут были старцы, возмужалые и дети; у каждого в ухе торчал ярлык с обстоятельным обозначением имени, звания и происхождения отдельного лица. Новый повелитель распорядился убрать ужасную библиотеку, а трупы предать погребению. Тем не менее Мансур никогда не чуждался вполне разумных мер, дабы привязать к новой власти безопасных членов этой семьи; так, например, между 150–155 (767–772) находим мы одного алида на посту наместника Медины. Этой политики в главных чертах держался и Махдий. Лишь по временам, чтобы люди не очень-то зазнавались, казнили одного-другого, а со всеми остающимися обращались вполне благопристойно. Увы, при Харуне все пошло совсем иначе. Он не только отнял у некоторых из них годовое содержание, но повелел возобновить всеобщее преследование. Несчастные были доведены до полнейшего отчаяния. И вот один из них, Хусейн ибн Алий, правнук Хасана, рискнул в сообщничестве с двумя дальними дядями, Идрисом и Яхьей, взбунтоваться возле самой Мекки (169–786); мятеж оказался одним из наиболее неудачных, а сам Хусейн поплатился головой. Но Идрису и Яхье удалось бежать. Первый спасся на крайнем западе, где этому первому там алиду посчастливилось кое-что сделать; среди берберов он положил основание династии идрисидов. Брат же его Яхья укрылся у дейлемитов в недоступных прибрежных горах Каспийского моря. Нетрудно было и ему поднять против багдадского сюзерена этот вечно беспокойный народец; в 176 (792) горцы снова отложились от халифа. Тогдашний наместник этих провинций бармекид Фадл поспешил вступить в мирные переговоры и вручил Яхье охранную грамоту, засвидетельствованную весьма почтенными личностями; с ней и отправился он к халифу Харуну в Багдад. Здесь его встретили с величайшей предупредительностью. Несколько позже, однако, нашелся услужливый главный кади — честного человека звали Абу’ль Бахтарий, — который откопал ошибку в форме документа. По повелению Рашида Яхья был заключен в темницу и умер голодной смертью.
С гораздо более значительными затруднениями предстояло встретиться халифату Аббасидов в персидских восточных провинциях, поддержке которых владетельный дом обязан был троном. Разочарование и озлобление воздействовали здесь горячо на национальное чувство и произвели одинаковое влияние, подобно описанному выше влечению арабов к алидам. Эти округа подчинились исламу позднее других, в них сохранились в наибольшей чистоте персидские обычаи и верования. Тут, по зову Абу Муслима, поднялись все поголовно с необычайным пылом, сгорая нетерпением стряхнуть ненавистное иго арабов. Аббасиды тем временем забрались тишком на трон, жертвой их неблагодарности пал, наконец, Абу Муслим, ислам же нисколько не ослабевал и по-прежнему навязывал населению свою официальную религию в виде ничего не говорящих чувству обрядных артикулов богослужения, а отщепенцы перебежчики, которых слишком большое число бесчестило священную отечественную почву, предавали презрению и осмеянию досточтимые огнепоклоннические храмы древнего Ирана. Уныние и злоба все распространялись и разносились по Хорасану, Мидии и Персии. И в других провинциях, особенно в малодоступных горных долинах Азербайджана, до последнего времени укрывавших убежища огнепоклонников, сохранялось старинное учение Зороастра, а также других древних вероучителей, и страстно выжидали жители момента возрождения. С другой стороны, по мере более прочного утверждения ислама в этих странах и национальное содержание этих движений облекалось в более религиозные формы; мятежники начинают бороться не с арабами, а с муслимами; предводители их появляются скорее в роли проповедников новой религии, чем мирских властителей. Немало находилось персов и в Багдаде, притом занимали они выдающиеся посты. Против них-то, особенно тех, которые хотя бы с виду только признавали ислам, не менее как и против Аббасидов направлена была оппозиция в восточных провинциях. Да и алиды здесь оказывались непригодными; как и другие, были они истыми арабами и мусульманами. Какие же главари могли из них выйти для этих крайних направлений! Между тем по самому своему существу возникающие из данного настроения секты клонились к применению и в теории, и на практике широчайшей разнузданности мысли. Официальная же государственная церковь в деле открытой пропаганды едва ли владеет обыкновенно хотя бы наполовину способностью противодействия по сравнению с преследуемыми ею, частью скрывающимися в разветвлениях тайных обществ еретиками; поэтому прямые последователи учения Зороастра, того самого, которое составляло некогда государственную религию древней Персии, гораздо легче поддавались исламу, чем маздакиты, представители своеобразного религиозного коммунизма, почитаемые еще при Сассанидах в 528 или 529, с государственной точки зрения, за проклятых отщепенцев. Возникшие уже тогда против них жесточайшие преследования принудили их притвориться вымершими, но на деле они продолжали тайком существовать в течение полутора столетий никем не тревожимые. Попадалось здесь также немало сторонников буддийского учения о воплощении божества в царей и основателей религий: все они придерживались во времена Омейядов шиитов, а затем примкнули к пропаганде Абу Муслима, который не преминул в угоду им распространять убеждение, что божество воплотилось ныне в семью пророка. Когда же впоследствии действительность не отвечала их упованиям, эти люди легко поддались различного рода порывистым, опасным волнениям.
Несколько лет выжидали спокойно огнепоклонники, маздакиты и буддисты исполнения своих заманчивых надежд, обещанных им эмиссарами хашимитов, а между тем все еще ровно ничего не осуществлялось. Когда же разнеслась повсюду страшная весть об умерщвлении Абу Муслима, в том же самом году (137 = 755), немедленно же, некто Сумбаз, из окрестностей Нишапура в Хорасане, отъявленный последователь учения Зороастра, никогда не принимавший ислама, стал проповедовать об отомщении за пролитую кровь именитого мужа Персии. Восстание, быстро распространяясь, сразу охватило часть Хорасана в направлении к Рею и Мидии. В кровавой стычке у Хамадана пал Сумбаз, и бунт был временно потушен. Несколько лет спустя наступил момент разрыва с Аббасидами и приверженцев учения о воплощении. Целые толпы персов стали одно время появляться вокруг дворца Мансура в Хашимие в 141 (758). Из Хорасана стекались люди взглянуть поближе на нового властелина. В нем, толковали они, признаем мы Бога своего, а двух вельмож почитали некоторые из них за Адама и ангела Гавриила — очевидное смешение исламских воззрений с учением о воплощении, почти то же самое, какое нередко случалось подмечать прежде и у крайних шиитов, а в данном случае при посредстве прежних сподвижников Абу Муслима перенесенное на современных представителей власти. Во всем этом выказывалось, собственно говоря, весьма благодушное отношение, но Мансур понял сразу, что невозможно долее потакать подобным сектантским фантазиям. Как можно, все благомыслящие люди, — а о сохранении их привязанности только и думал халиф, — будут этим страшно оскорблены! И повелел он тех, кто больше горланит, схватить, но многочисленные единомышленники — их было, вероятно, более пятисот человек — бросились к тюрьме, освободили узников и с шумом понеслись к замку. Пришлось изрубить на месте зачинщиков, а с ними и многих других. Так порвана была окончательно всякая связь между Аббасидами и персидскими националистами антиисламского направления. Конечно, возмущение в Хорасане бывшего наместника страны, Абд Аль-Джаббара, случившееся в том же самом или следующем году (142 = 759), ничего не имело общего с этим новым направлением; сами жители, негодовавшие на дурное его управление, помогли укротить мятеж. Зато в 150 (767) последовало возмущение настоящего перса по имени Устазсиса. Он выдал себя в окрестностях Герата за пророка и в скором времени взволновал целые близлежащие округа, соседний Седжестан и собственно Хорасан. Вооруженных его приверженцев насчитывалось вскоре до 300 тыс. человек С большим трудом одолел его, вероятно только в 151 (768), Хазим Ибн Хузейма; но и после того силы мятежника оставались еще настолько грозными, что пришлось волей-неволей прибегнуть к почетной с ним капитуляции. Со смертью Мансура эти движения принимают особенно тревожный характер. В 161 (778) возмутился на дальнем северо-востоке Ата, перс из Мерва, служивший некогда секретарем при Абу Муслиме, а теперь выступивший снова с учением о воплощении. Понятно, он учил, что Абу Муслим и сам он были теми, в которых воплотилось в последний раз божество. Для того, вероятно, чтобы укрыть[329] от глаз непосвященной толпы величественное зрелище своего лика, он выступал постоянно закутанный в златотканый покров, от которого и получил прозвание свое аль-Му-канна — «Покрытый». Настоящим его местопребыванием был замок Санам, возле Кеша за Оксусом. Отсюда восстание разлилось по всей провинции, а в соседнем Хорасане харуриты[330] завладели тоже с необычайной быстротой значительной полосой земли. Многих генералов Махдия разбивал Муканна. Только в 163 (780), когда Язид Ибн Мазьяд успел осилить харуритов, мог Са’ид Аль-Хариший справиться с этим замечательным пророком. Теснимый все более и более, он был вынужден наконец запереться в своем укрепленном замке Санам. Когда же держаться долее не было никакой возможности, он принял яд вместе со своими женами и приспешниками, в последнюю минуту поджег замок и погиб в пламени (163 = 780). Еще годом раньше, подобно тому как и в соседнем Табаристане, вспыхнуло в ненадежном Джурджане иного сорта восстание, возбужденное коммунистическими стремлениями маздакитов. Возмущение было подавлено, но снова повторилось при Харуне в 180 (797) в той же самой провинции и продолжалось с такой силой, что протянулось и на второй год. Упорство, с которым эти еретические движения постоянно возобновлялись, заставило правительство убедиться в необходимости вырвать зло с корнем. А опасность легко было усмотреть; она очевидно проистекала от продолжавших постоянно держаться тайных языческих воззрений, которые, отчасти даже под маской исламского исповедания, еще широко были распространены почти по всем областям востока. Маздакиты в Азербайджане и прикаспийских провинциях, пропитанные буддизмом огнепоклонники в Хорасане, манихейцы и родственные им секты в Месопотамии, особенно в Харране и окрестностях, в болотистых местностях южной полосы Евфрата до самой Басры и Хузистана, в одинаковой мере пылали ненавистью к истинной вере, хотя все эти различные учения сильно отличались друг от друга в отдельных подробностях. Тем опаснее становились их основы, когда проникали в среду пропитанных вольномыслием арабов, на что неоднократно слышались жалобы уже во времена Мансура. Всех этих неверных и еретиков клеймили общим наименованием зендиков, что значило первоначально «колдуны»[331] — так, вероятно, величали всех еретиков уже в эпоху Сассанидов. Даже при Мансуре если попадались неудобные личности, то их казнили иногда по обвинению в зендикизме; возьмем хотя бы Ибн Аль-Мукаффу. Последствием возмущения Муканны было то, что это гонение при Махдии вошло в систему. Каждый зендик почитался государственным преступником, а в 167 (783/4) учреждена была должность великого инквизитора, носящего титул «палача зендиков». На его обязанности лежало расследование и наказание всех вольнодумцев. Мутазилиты теологи, дабы не ударить в грязь перед ортодоксами, всячески стремились избегать даже вида примеси хотя бы тени атеистического вольномыслия к собственному рационализму, а потому усердно предавались преследованию еретиков, но цели, понятно, не достигали. Признанные опасными для государства мнения исповедывались сокровенно и продолжали еще успешнее процветать и размножаться тайком. Посыпались, разумеется, постыдные изветы отовсюду, неразлучные спутники всякого деспотизма, будь он абсолютным либо радикальным — безразлично. Ведь обвинение в ереси — слишком сподручное и почти всегда действительное средство к устранению личного врага или же политического соперника. Дошло до того, что позорная смерть погубила многих сильных по характеру и во всех отношениях превосходных людей. Интеллигентные слои населения были запуганы, зато тайное подстрекательство необразованных классов против правительства развивалось все сильней. И вот после короткого перерыва (приблизительно от 168–178 = 784–794) насильственные взрывы революционных течений снова выступили с удвоенной силой. До нас дошли сведения о восстаниях в Хорасане, Табаристане и других местностях Персии в 166 (782/3), 180–181 (796–797), в Джурджане в 183 (799), 184 (800), 185 (801); и наконец, в 192 (808), как бы в предвкушении будущей тяжкой междоусобной войны следующего царствования, опустошавшей эти страны и соседние провинции в течение 22 лет, вспыхнули в Азербайджане волнения маздакитского характера.
Если даже правлению бармекидов стоило больших усилий справляться с подобными трудностями, то самодержавие Харуна повело, конечно, лишь к тому, чтобы еще пуще усугубить зло. До сей поры управление в восточных провинциях велось хотя бы в общих чертах недурно. Во время личного своего пребывания в Хорасане в 178 (794) Фадл упорядочил многое в этой области, по крайней мере все то, что могло быть улучшено попечением правителя. Благодаря этому позднейшие волнения ограничивались сравнительно незначительной распространенностью. Но с падением бармекидов наместник Хорасана, Иса Ибн Алий, принялся самым бесчестным образом грабить вверенную его управлению область. Начиная с 189 (805) громкие жалобы стали доходить до самого Багдада. Харун был настолько недальновиден, что во время благоразумно предпринятого им объезда восточных провинций он уже в Рейс позволил себя одурачить Исе, который поспешил к нему навстречу и задобрил его изысканной лестью и выдачей части награбленного в виде княжеских подарков. И вот, когда внук бывшего наместника Омейядов Насра ибн Сейяра, Рафи ибн Лейс умертвил из-за своих личных счетов второстепенного наместника в Самарканде, потерявшие всякое терпение местные жители провозгласили его своим предводителем. В союзе с некоторыми тюркскими племенами ему посчастливилось разбить Ису, а в следующем неудачном сражении в 191 (807) пал и сам наместник. Возмущенный всем происшедшим, халиф отправил в Хорасан Харсаму ибн А’яна, и тот сумел весьма искусно нейтрализировать действия Алия, сына покойного наместника, только что его заместившего. Доверенный Харуна торжественно обещал народу на будущее время лучшее управление, но Рафи по-прежнему распоряжался неограниченно за Оксусом. Дела складывались до такой степени серьезно, что повелитель счел необходимым лично выступить в поход против мятежника. Он послал наперед в Мерв своего сына Ма’муна, а сам с главными силами тронулся вслед за ним. Халиф прибыл в Туе (нынешний Мешхед в Хорасане), но здесь настигла его скоротечная болезнь[332], которую не мог перенести преждевременно истощенный постоянной беспорядочной жизнью организм. Повелитель скончался, имея только 45 лет от роду[333], 3 Джумада II 193 (24 марта 809), при угнетающем сознании, что его постель окружают шпионы обоих его сыновей, эгоистические происки которых угрожали уже теперь нарушить ежеминутно правильность престолонаследия, а вместе с тем и посягали на государственную безопасность. Это было прямой виной не по заслугам прославленного усопшего правителя, и опасность в скором времени должна была осуществиться в самых ужасных размерах. Трудным, почти невозможным, быть может, оказывалось достижение на деле целей политики Мансура и бармекидов — скрепления надолго единения арабов и персов при помощи безусловного взаимодействия обеих наций; но преследование этого плана, не следует забывать, представляло единственную возможность сдерживать мирным путем оба народа под одним и тем же скипетром. Поэтому самым лучшим и наиболее ярким свидетельством полной политической несостоятельности Рашида может послужить его крайнее легкомыслие, допустившее исчезновение самой возможности единения народов благодаря размножившимся в его царствование гаремным интригам. Было у него трое сыновей: Мухаммед, Абдулла и Касим, и все они имели известные права на престолонаследие. Абдулла был самый старший, но прижитый от персидской рабыни. Хотя закон был на его стороне, но признание его наследником было бы оскорблением для столь известной из сказок «Тысячи и одной ночи» законной супруги халифа, Зубейды. Долгое время она полновластно управляла Харуном; в угоду ей халиф заставил принести присягу как наследнику в 173 (789) или 175 (791) второму своему сыну Мухаммеду, принявшему при этом титул аль-Амин («надежный»). Распоряжением же, сделанным позже (183 = 799), назначался ему в преемники Абдулла, прозванный Аль-Ма’мун — «доверия достойный». Временно первый управлял в качестве генерального наместника Ираком и Сирией, а второй — Мидией и восточными провинциями. В 186 (802) провозглашен был третьим наследником Касим, получив прозвание Аль-Му’таман («уверенный»). Его управлению были поручены Месопотамия и «оборонительные линии». Между тем незадолго до катастрофы с бармекидами (186 = 802) халиф повелел закрепить это распоряжение, напоминавшее современникам подобное же разделение государства Людовиком Благочестивым, двумя документами: по одному из них буквально запрещалось Амину, под угрозой лишения трона, пытаться нарушать в чем-либо присвоенные Ма’муну права, а в другом обязывался, в свою очередь, Ма’мун торжественно сохранять верность по отношению к своему брату властелину. Обе грамоты, ради вящего освящения их содержания, сохранялись в Ка’бе в Мекке. Что думали касательно этих постановлений находившиеся еще тогда у кормила правления бармекиды, нам ничего неизвестно. Едва ли, однако, могли они одобрять подобного рода распоряжения. Вероятно, эти дельцы опасались открыто выступить против интриг принцев и их приверженцев и верили в свою силу, полагая, что сумеют в предстоящих осложнениях стойко выждать, как это им удалось в былое время при Хади, не выпуская из рук, в общем, руководительства текущими делами. Падение их удаляло из среды соперничествующих принцев всякую нейтрализующую, уравновешивающую силу. Меж тем третье повторение акта присяги, совершенное по особому повелению в 189 (805), не приносило в сущности ровно ничего положительного. Как бы там ни было, одно уже отделение персидских областей от арабско-иракских нарушало единство государства. Если бы даже Амин и Ма’мун решились строго блюсти новое устройство, и в таком даже случае отдельно управляемая продолжительное время Персия привыкла бы, без сомнения, к такой широкой самостоятельности, что позже трудно бы было заставить ее жителей снова вернуться к прежней подчиненной зависимости. Но ведь сразу же становилось и теперь ясным, что дурные отношения, существующие между обоими наследниками престола, поставили их в положение в высшей степени неестественное, при всей их сдержанности с самого же начала оказывавшееся непрочным. И эта рознь между отдельными личностями становилась тем более опасной, что совпадала как бы намеренно с враждебным настроением обеих национальностей. Действительно, мы видим, что бывший камергер Харуна, Фадл ибн Раби, правая рука Амина, предан был всей душой арабским интересам, а доверенное лицо у сына персиянки, Ма’муна, Фадл ибн Сахль, бывший огнепоклонник, лишь в 190 (806), побуждаемый своим высоким покровителем, принял официально ислам. По его-то совету и выпросил 22-летний принц у Харуна взять его вместе с собой в Хорасан (193 = 809), чтобы на всякий случай находиться на персидской почве.
Совсем не схожая пара братцев — о подростке Касиме серьезно не могло быть, конечно, и речи — очутилась по смерти Харуна друг против друга на скользком пути к власти. Жаждущий развлечений, мечтательно настроенный Амин был юноша избалованный, а самостоятельная гордость властелина доводила его иногда до опрометчивости. Холодный, рассудочный Ма’мун обладал живым разумом: его в высшей степени интересовали науки умозрительные и точные. Ко всему этому бесстыдство его даже и для аббасида было поразительно; в этом он уподоблялся прародителю своему Мансуру. Между тем как Амин сразу же без всяких церемоний стал подкапываться под завещание покойного отца, более прозорливый брат его, при помощи своего Фадла, начал тайком заискивать у персов и выжидал терпеливо, придерживаясь, по-видимому, совершенно легальной почвы, момента, когда Амин совершит очевидное беззаконие. Новый халиф, правление которого номинально продолжалось от 193 (809) до его смерти, начала 198 (813), распорядился прежде всего вернуть в Багдад войска, выступившие в поход с Рашидом. При первом же известии о кончине отца Ма’мун тоже поспешил прибыть из Мерва в Туе и здесь с необыкновенной предупредительностью присягнул брату, а в распоряжения нового повелителя и не думал вмешиваться, уверенный по меньшей мере в преданности Харсамы и хорасанской своей армии. Старый генерал Харуна постоянно держался в сторонке от всякого политиканства — большого и малого, памятуя прежде всего, что ему следует оставаться верным слугой своего господина. Конец 193 (середина 809) он употребил прежде всего на одоление за Оксусом Рафи, успев загнать его в цитадель Самарканда. Харсама с подчиненным ему генералом Тахиром ибн аль-Хусейном, природным персом, обложил крепость. Меж тем опрометчивый халиф, подстрекаемый все более и более против брата Фаддом Ибн Рабием, вздумал уже в 194 (810) обнародовать повеление, чтобы отныне упоминалось на пятничном богослужении имя его малютки сына, Мусы, ранее, чем Ма’муна. А это значило, что халиф вопреки последней воле Рашида признал ныне первого из них своим наследником. Ма’мун, конечно, возликовал; этим прямым нарушением его прав, скрепленных завещанием, Амин развязывал ему руки. Немедленно же он прервал почтовое сообщение между Мервом и Багдадом, согласился на почетную капитуляцию Рафи, через что заполонил сердца всех обитавших за Оксусом (начало 194=конец 809), стал выбивать собственную монету и принял, в расчете на содействие умеренных шиитов Персии, титул имама Аль-Худа «имама по Божескому произволению» (195 = 810). При этом он старался всюду, до самого Багдада, снискивать себе благорасположение и по мере сил заручиться соумышленниками, чему, конечно, послужило наилучшим средством открытое нарушение договора менее коварным его братом. Ничего не выиграл Амин, когда в 195 (начало 811) торжественно объявил об окончательном смещении с наместнического поста соперника-брата, а вскоре затем выслал на восток войско и серебряную цепь для зако-вания непокорного. Плохим свидетельством рассудительности халифа или, вернее, его советчика Фалла Ибн Рабия, было доверие, с которым они прислушивались к заверениям Алия Ибн Исы, что при первом же его появлении в Хорасане все решительно отступятся от Ма’муна. И этот пустой хвастунишка поставлен был во главе экзекуционного корпуса. Алий между тем умудрился так разбросать свое войско во время похода, что сам двигался только с 10-тысячным войском. Неожиданно атаковал его с 4000 воинов стоявший ближе всех Тахир, начальник гарнизона в Рее. В завязавшейся жаркой стычке пал Алий, а его войско обратилось в бегство. Той же самой участи подвергнулась и вторая 20-тысячная багдадская армия. Она была побита при Хамадане, а после нарушенного изменнически Тахиром перемирия и совсем истреблена (конец 195–811). Вся Мидия до Хульвана перешла в руки неприятеля. Снова набрано было еще раз 40 тыс. человек, но войско, к несчастью, состояло наполовину из арабов и персов. Эмиссары Тахира сумели посеять раздор в лагере у Ханикина; возникли опасные волнения: бушуя и горланя, вернулись ненадежные толпы назад в столицу (196 = конец 811). Одна оставалась еще надежда на привлечение вспомогательных сирийских войск, дабы дать иной оборот делу, но там, вокруг Дамаска и в самом городе, бились снова, с самого начала междоусобной войны, кайситы с кельбитами. Наконец удалось залучить несколько тысяч арабов в Ракку, на Евфрате, но и тут не посчастливилось. Они сцепились с близстоящими персидскими командами, высланными из Багдада; дело дошло до настоящего побоища, и сирийцы повернули обратно домой. А именно тут, в Ираке, все было рассчитано на равновесие между обеими нациями; раз оно было нарушено, весь государственный организм распадался, наступал невообразимый хаос. Дело в том, что войска, как известно, набирались и в столице и по провинциям наполовину из арабов и персов. В настоящее же время обе национальности здесь находились во враждебных отношениях. Организованный еще в 178 (794) и расположенный бармекидом Фадлом хорасанский корпус в Багдаде, ради усиления, конечно, персидского влияния, на беду несчастного халифа возмутился (11 Раджаб 196 = 28 марта 812). Бунт был подавлен на этот раз, но смятение вокруг Амина с каждой минутой становилось тревожней. Между тем с двух сторон устремлялись армии Ма’муна к задуманной цели. После неурядицы под Ханикином Тахир двинулся вперед, огибая с юга, а Харсама, принявший открыто сторону Ма’муна после нарушения Амином договора, надвигался со свежими полчищами по направлению через Хульван прямо на столицу. Без особых затруднений занял Тахир Хузистан и предпринял из Ахваза поход на Басру и Куфу. Все как-то неудачно складывалось для несчастного властелина в этот злополучный Раджаб. Арабы дальних провинций и тут оказались близорукими: они не понимали, что теперь ставятся на карту последние остатки их политического значения. К концу месяца (апрель 812) присягнули Ма’муну и священные города, после того как вся восточная Аравия покорилась без боя. Тем временем Тахир успел подойти к самому Мадайну, а к летнему солнцестоянию соединенные войска Харсамы и его успели обложить Багдад. Конец года и весь следующий (197 = 812/3) прошел в ожесточенных схватках между отдельными отрядами враждующих братьев; дрались персы с арабами, солдаты с дошедшими до исступления жителями столицы, и одновременно разыгрывались всевозможного рода интриги и измены. Как-то удалось Амину, задарив громадными суммами, переманить на свою сторону часть солдат Тахира (в конце 196 = 812). Но они вскоре же возмутились, а затем обещания персидского полководца, подкрепленные весьма настоятельно силой обстоятельств, возымели над ними более прочное воздействие. Искренней привязанности к династии уже нигде более не существовало. Вечные споры из-за престолонаследия, постоянные расторжения торжественно принесенных присяг, усиленная в подобных случаях раздача денег, чтобы заручиться расположением войска, привели к тому, что офицеры и должностные лица давно уже привыкли руководиться одними эгоистическими соображениями. Напрасно искали бы мы второго примера той бескорыстной верности, к тому же в ущерб себе, какую выказал единственно один только старый Харсама, к этой выродившейся семье. Конечно, прежде всего было прямой обязанностью населения столицы, превышавшего не одну сотню тысяч, выступить в защиту правительства; ведь именно ему и обязан был город всем своим блеском и благоденствием. Но роскошь жизни громадного города действует слишком расслабляющим образом: пресмыкающиеся пред силой, жители становились непокорными и заносчивыми при первых признаках слабости. Теперь же, когда халиф все более и более ощущал недостаток в деньгах и вынужден был прибегнуть к обиранию имущих, озлобление и негодование горожан росло и ширилось. А главный виновник всех бед, Фадл Ибн Раби, исчез вскоре после бунта хорасанцев. Стали понемногу уходить в лагерь Тахира один за другим и окружавшие Амина высшие офицеры. Честолюбивый перс, очевидно, стремился заложить первую ступень своего величия гибелью несчастного властелина. В то время как Харсама неохотно исполнял свои обязанности, желая по мере сил смягчить судьбу сына покойного своего господина, Тахир неутомимо работал — подстрекал к измене генералов и слуг халифа и брал штурмом один за другим осажденные им кварталы. Столица страшно пострадала: целые части города превращались в груды щебня — никогда не суждено было впоследствии вернуться прежнему блеску, объему и процветанию Багдада. Наконец Амин заперся в замке Хулд, у осажденных быстро истощались жизненные припасы. Халиф завязал переговоры о сдаче с Харсамой, надеясь по крайней мере спасти хоть жизнь. Старый генерал обязался перевезти ночью властелина из дворца водою к себе в лагерь. Но Тахир не дремал: сторожившие по его приказанию люди ухватились за ладью и опрокинули ее. Харсама с Амином, однако, выплыли, но поджидавшие на берегу сторонники Тахира схватили халифа. По повелению перса в ту же ночь несчастный повелитель был умерщвлен (25 Мухаррем 198 = 25 сентября 813)[334].
Ма’мун стал теперь (198–218 = 813–833) единодержавным властелином. Но волнения, в которые злополучная междоусобная война погрузила весь запад государства, не так-то скоро улеглись. Более шести лет продолжались они еще, прежде чем можно было халифу вступить наконец в столицу своего государства. И ему понадобилось при этом пустить в ход все коварство и беспощадность, свойственные его роду, дабы осилить всеобщее возмущение, вскоре разразившееся снова из-за совершенных им самим промахов, скорее, впрочем, визиря его, Фалла ибн Сахла. По пагубности последствий влияние этого человека едва ли уступит тому злу, которое принес тезка его араб Фадл ибн Раби при Амине. Казалось, все его заботы устремлены были на удовлетворение мести перса над всем арабским, блестящие же успехи первых советов значительно усиливали влияние Фадда на 28-летнего повелителя. Ему нетрудно было убедить халифа не трогаться пока из Мерва, а управление западом поручить брату его Хасану Ибн Сахлу. Пока Тахир возился с усмирением нескольких возмущений в Месопотамии, Хасан успел в самое непродолжительное время зарекомендовать себя так дурно пред арабами, что представился сам собой наиблагоприятнейший момент для алидов еще раз попытаться поднять народ против дома Аббаса. Случаем воспользовался некто Абу’с Сарайя, человек с весьма подозрительным прошлым. В битвах под Багдадом участвовал и он в качестве сторонника Ма’муна, когда же его уволили по окончании междоусобной войны, проходимец стал орудовать за спиной одного из алидов, проживавшего в Куфе, Мухаммеда Ибн Ибрахима, более известного по его прозвищу Ибн Табатаба; ему нетрудно было уговорить легковерного потомка Алия выступить в роли претендента (9 или 10 Джумада II 199 = 25/26 января 815). Хотя вскоре после довольно удачной стычки с войсками Хасана внезапная смерть постигла Ибн Табатаба, а неоднократно разбиваемый впоследствии Харсамой Абу’с Сарайя был наконец схвачен и казнен 10 Раби I 200 (18 октября 815), но эмиссары зейдитов успели тем временем заручиться сочувствием многих в Басре и священных городах, где мало-помалу вскипало неудержимое негодование на хозяйничанье персов. В скором времени разлился бунт по всем провинциям, от Йемена до Хузистана. Между тем обнаружилось на первых же порах, что защитой интересов потомков Мухаммеда на этот раз прикрывались одни бесчинства анархических извергов: как в Басре, так и в Мекке свирепо распоряжались так называемые наместники алидов; дошло до того, что вскоре все население поторопилось от них отвернуться, а подчиненные генералы Харсамы успели без особого труда в течение первой половины 200 (815/16) восстановить снова порядок повсюду. Немало поспособствовало усмирению мятежников и то уважение, которое питали арабы к старинному сподвижнику Харуна. К концу 200 (816) отправился покрытый славой генерал в Мерв к новому халифу, вполне уповая, что его немаловажные заслуги подготовили ему, несомненно, самый радушный прием. Плохо же знал он натуру Аббасидов, да ему и некогда было ее изучить, беспрестанно сражаясь ради пользы этой семьи то в Африке, то в Египте, против византийцев и турок, участвуя на всех полях сражений, начиная с уступов Атласа до самых границ Китая. Цепко державшиеся за Ма’муна персы должны были позаботиться, чтобы устранить россказни старого болтуна перед халифом о безнадежной непопулярности настоящего управления в западных областях, они-то и постарались вдохнуть недоверчивому Ма’муну злую мысль, что вступающий во главе победоносного войска в Мерв военачальник готов при случае попрать авторитет властелина. Этого было слишком достаточно. Коварный аббасид повелел ввергнуть в темницу верного пособника в нужде; он допустил врагам его устроить так, что военачальник скончался в заключении «естественной смертью» (Зуль Ка’да 200=июнь 816). Одним словом, произошло нечто вроде повторения истории с Абу Муслимом, но как человек Харсама стоял неизмеримо выше свирепого «поставщика королей».
Когда весть о гнусном злодеянии распространилась среди гарнизона и жителей Багдада, они поняли, что ожидает их в будущем. Столица заволновалась. Заместителя Хасана ибн Сахла, жившего в то время в Басите, прогнали вместе со всеми его персами. Не пожелавший выступить в роли антихалифа сын покойного халифа Махдия Мансур стал во главе возмущения, провозглашенный толпой эмиром. «Долой огнепоклонника, исчадие обожателя огня!» — вопили жители Багдада, которые в пику персам все более и более чувствовали себя муслимами наичистейшей воды. Но Мансур не сумел справиться с движением. Чернь орудовала во всем, безусловно. С превеликим трудом удалось наконец нескольким смелым и честным личностям образовать милицию из среды наиболее почтенных классов населения. Мало-помалу, хотя и не вполне, устранена была всеобщая анархия. Казалось, наступал момент успокоения. Хасан уже предпринял некоторые шаги ко взаимному полюбовному соглашению, после нескончаемых переговоров предвиделся в близком будущем успех. Договор почти уже был заключен ко взаимному удовольствию как гарнизона, так и жителей, и вдруг получается новая неожиданная весть из Мерва, и снова все взбудоражилось. Руководимый дурными советчиками, халиф порешил ради упрочения все еще оспариваемого у него могущества склонить на западе на свою сторону зейдитов. В народ проникла поразительная молва, что 2[335] Рамадана 201 (24 марта 817) повелитель выбрал себе зятем и преемником, с данным ему при этом титулом Ар-Риды[336], алида Алия Ибн Мусу; одновременно черное аббасидское знамя заменялось зеленым алидов. Таким образом заключалось примирение обеих враждующих ветвей семьи пророка, с предвзятой, без сомнения, мыслью, подобно тому как и во времена Абу Муслима, отшвырнуть вторую отрасль снова на сторону, лишь только упрочено будет в должной мере собственное свое положение. Но последствия этой сделки получились самые плачевные. Багдад вовсе не желал слышать о каких бы то ни было шиитах; весь город восстал как один и провозгласил халифом другого сына Махдия, Ибрахима (28 Зуль Хиджжа 201 = 17 июля 817). Шииты же Ирака раздвоились, многие из них, и совершенно основательно, не доверяли Аббасидам. В это же время брат Абу’с Сарайя взбунтовался в Куфе. Пользуясь всеобщим смятением, генералам Ибрахима удалось занять этот город (5 Джумада I 202 = 19 ноября 817). Ободренные успехом, они напали внезапно на Хасана ибн Сахла в Басите, но предприятие не удалось. Тем не менее дела Ма’муна на западе подвигались туго, находясь в худшем чем когда-либо положении. И в Египте также подготовлявшиеся еще со времени смерти Амина волнения разразились поголовным восстанием при первом известии о предполагаемом назначении алида наследником. Хуже всего было то, что начиная с 201 (815/16) зашевелились снова в Азербайджане коммунисты, и волнения их вспыхнули в самой ужасающей форме.
Некто Бабек, перс по происхождению, стал проповедовать тут о воплощении божества в его семье, а по преемству и в него самого; при этом склонял он всех к общности имуществ и жен. Быстро удалось ему навербовать многочисленных последователей в среде сильных и всегда готовых к бунту против халифата горцев. И прежде, как, например, в 192 (808), находили у них постоянную поддержку коммунисты, или, как их называли тогда, хуррамиты[337]. Движение могло легко перекинуться и на восточную Персию, где воспоминания об Муканне еще не угасли, и в таком случае было бы потрясено истинное основание могущества Ма’муна. Тем более халифу приходилось выслушать внимательно доводы своего зятя алида. В виде исключения был это человек порядочный — или же находил нужным выпутать своего будущего тестя из тенет тогдашних его приближенных; преследуя односторонне одни персидские интересы, они с каждым днем все более и более подрывались под прочные основы государства. Ма’мун не лишен был прозорливости, он понял, наконец, что необходимо изменить направление политики. К тому же Рида представил ему доказательства, что Фадл Ибн Сахл утаивает от него самые дурные и важные известия с запада. Властелин решился отправиться самолично в Ирак (середина 202=конец 817). Не могло, конечно, ускользнуть от Фадла, что его влияние начинает ослабевать, хотя Ма’мун с неподдельным коварством аббасида в данный именно момент возобновил в высшей степени милостивым рескриптом его прежние почти неограниченные полномочия. Перс был настолько неосторожен, что выказал явно свое неудовольствие; чересчур усердные почитатели халифа напали на него и изрубили несчастного во время его поездки на воды в Сарахс (начало Шабана 202=февраль 818). Ма’мун, понятно, безутешно оплакивал потерю своего верного слуги и немедленно же повелел казнить убийц, в числе которых находился и его собственный шталмейстер. Тотчас же взял халиф в жены одну из дочерей Хасана ибн Сахла, брата убитого визиря, под командой которого все еще состояла порядочная армия в Басите. Подобная же своеобразная неудачная судьба постигла вскоре и остальных главных представителей его прежней политики. Отпразднована была вскоре свадьба Ар-Риды с дочерью повелителя. Но к концу Сафара 203 (август — сентябрь 818) во время продолжительной остановки в Тусе молодой супруг увлекся и покушал не в меру винограда; он умер после непродолжительной болезни с очевидными симптомами полнейшего несварения желудка. Смерть такого почтенного родственника, к тому же объявленного наследником, произвела потрясающее действие на чувствительного властелина. Все видели, как, стеная и всхлипывая, плелся он за гробом слишком рано угасшего, которого похоронили рядом с могилой Харуна Ар-Рашида. Но испытаниям повелителя, казалось, не предвиделось конца: когда он достиг Рея, пришла печальная весть о первых признаках умопомешательства Хасана ибн Сахла; окружавшая его свита принуждена была надеть на него смирительную рубашку. Общественные толки, ходившие, по крайней мере, в восточных провинциях, как тогда, так и позже, злорадно добавляли, что все эти несчастия с халифом послужили ему же на пользу, чтобы отнять у добрых жителей Багдада всякий повод быть недовольными им. И действительно, окружающие Ибрахима ибн аль-Махдия не видели уже более никакого основания после катастрофы с ненавистными сыновьями Сахла и со смертью Риды к дальнейшему сопротивлению приближавшемуся лично властелину. Это стало тем более для всех потребным, когда оказалось, что Ибрахим, хотя и великий знаток в поэзии и музыке и сам с немалым успехом упражнявшийся в обоих искусствах, не выказывал, собственно, ни тени уменья властвовать в течение всего времени своего номинального халифства. Итак, большинство покинуло претендента и искало примирения с его соперником. Последняя попытка вооруженного сопротивления 29 Зу’ль Ка’да 203 (28 мая 819) кончилась поражением, и 15 Сафара 204 (11 августа 819) мог, наконец, Ма’мун вступить в свой верный город; тут же он поспешил развернуть ставшее снова популярным черное знамя Аббасидов, а одновременно заслужил доброе расположение иракцев сложением с жителей податей.
И это доброе расположение было для него, так сказать, более чем необходимо. Вслед за отъездом Ма’муна вспыхнул в Хорасане мятеж харуритов; Тахир из-за личных счетов и зависти к генерал-губернатору Хасану ибн Сахлу все еще никак не мог справиться в Месопотамии с бунтовщиками, предводимыми Насром ибн Шебесом, а теперь могущество мятежника усилилось до такой степени, что только сыну Тахира, Абдулле, удалось к концу 209 (начало 825) принудить его сложить оружие. К этому присоединилось в следующие годы: волнения алидов в Йемене (207 = 822 и 212 = 827), где они мало-помалу все более и более крепчали, восстания в Мидии (около 210 = 824), в Месопотамии (214 = 829), в Кумме (в Персии, 216 = 831), продолжавшееся многие годы неповиновение наместника Синда (211–214 = 826–829). А параллельно со всем этим велись две большие войны, продолжавшиеся более десятка лет: одна в Египте (196–217 = 812–832), а другая против Бабека (201–222 = 815/6–837). Последняя весьма часто перекрещивалась в весьма опасных к тому же размерах со вспыхивавшей зачастую борьбой с византийцами.
Уже со 196 (812) возгорелась в Египте междоусобная война: из числа находившихся в стране арабов кайситы высказались за Амина, а йеменцы — за Ма’муна. Совершенно непредвиденное обстоятельство запутало еще более положение вещей. Дело в том, что в Испании, независимой со 139 (756) и находившейся под управлением новой династии Омейядов, вспыхнул в 198 (814) мятеж жителей Кордовы против Хакама I. По усмирении его жители южного предместья этой столицы изгнаны были все поголовно из страны. На кораблях переправились они частью в западную Африку, частью же в Египет, здесь высадилось их в 199 (814/5) не менее 15 тыс. человек, не считая женщин и детей. Сначала искали беглецы покровительства у йеменцев, обитавших в Александрии и кругом, но вскоре, пользуясь смутами междоусобной войны, они успели отстоять свою самостоятельность и, наконец, овладели даже Александрией. Непрерывный ряд опустошений, производимых в этой несчастной стране всеми этими ожесточенными обоюдными схватками партий, довел даже покорных коптов до отчаяния, и в этой провинции наступило вскоре полное разложение. Между тем только в 210 (825), после окончательного одоления в Месопотамии Насра, освободился Абдулла Ибн Тахир и мог быть послан в Египет. Сразу же принялся он задело с замечательной энергией; разбив настоящих мятежников, сумел нагнать такой страх на испанцев, что они предпочли очистить Александрию и снова пуститься в море под предводительством Абу Хафса Омара Аль-Баллутия. — По всей вероятности, они заранее наметили для себя остров Крит. Недаром же раздаются еще с 208 (823) жалобы греков на нападения сарацин. Во всяком случае, вся эта масса переселенцев обрушилась в 211 (826) на остров и отвоевала его у греков. Почти полтора столетия властвовали здесь потомки Омара в качестве независимых князей, пока византийцам не удалось снова прогнать арабов в 350 (961). Едва успел Абдулла Ибн Тахир по отплытии испанцев восстановить кое-какой порядок в Египте и получить новое назначение, как снова в 213 (828) сцепились кайситы с йеменцами. Пришлось брату Ма’муна, объявленному наследником, Абу Исхаку Мухаммеду по прозванию Аль Му’тасим биллах («обретший защиту в Аллахе»)[338] отправиться снова с войском в Египет. Но и его вмешательство подействовало не надолго. Уже в 216 (831) арабы и копты больших округов нижнего Египта восстали снова поголовно. Проживавший в это время в Дамаске после похода против византийцев, халиф нашел нужным лично вмешаться. Мухаррем 217 (февраль 832) прибыл повелитель в Египет, и в то же самое время вступил сюда же Афшин, дельный военачальник тюркского происхождения, командовавший в Барке. Кровь потекла ручьями, и восстановлено было наконец спокойствие на продолжительное время. Теперь Ма’мун мог снова потянуться на север и возобновить свои походы против византийцев.
С 215 (830), собственно, открываются снова неприязненные действия вдоль «оборонительной линии» арабов с византийцами. А до той поры приблизительно 25 лет, за исключением отдельных случайных набегов, обе стороны были заняты улаживанием своих внутренних беспорядков. Ныне же правил в Византии энергический Феофил. Как кажется, — впрочем, наши сведения относительно именно этого исторического момента весьма неполны — он завязал сношения с хуррамитом Бабеком, власть которого, невзирая на ежегодные походы генералов Ма’муна (начиная с 204 = 819), распростиралась на всю западную Мидию и восточную Армению. До нас дошло также известие, что один из сторонников Бабека, перс, которого греки прозвали Феофобом, сражался на стороне греков в возгоревшейся новой пограничной войне между сарацинами и византийцами. Кто бы, однако, ни был зачинщиком возобновления старинной вражды соседних народов, для халифа представлялось весьма опасным усложнением, когда сектанты стали действовать заодно с внешним врагом. Весь северо-запад Мидии до самой Киликии объят был как бы огненным кольцом. Ма’мун прилагал величайшие усилия прорвать его, но почти все отряды, высылаемые против выступавшего каждый раз из своей главной квартиры Аль-Баз на отпор Бабека, терпели поражения один за другим, а случайные незначительные успехи не приводили ни к какому осязательному результату. И если на пограничной оборонительной линии, благодаря исключительно воинским доблестям Му’тасима, удалось после переменного счастья годов 215, 216 (830, 831) занять византийскую пограничную крепость Лулуа у Тарса (217 = 832) и включить Тиану в круг мусульманских крепостей (218 = 833), все же, как оказалось, не хватало более сил у халифата одолеть победоносно настоящую опасность этой двойной войны. Воинская годность арабов быстро улетучивалась благодаря возраставшему вырождению воинов — последствию нескончаемых междоусобных войн и усиливавшейся распущенности, приобретаемой жизнью в больших городах; а смешанные команды с добавлением персидского элемента не представляли также ничего особенно прочного; поэтому нет ничего удивительного, что всякое новое предприятие давалось все труднее арабам, а в данном именно периоде грозило даже полным застоем. Чувствовалась потребность в коренных изменениях в организации, чтобы достигнуть действительного устранения всех выступивших въявь недостатков.
Неограниченной похвалы заслуживает Ма’мун за его стремления и в эту тяжкую годину изыскивать время и выказывать охоту на продолжение великих традиций Мансура. Мы уже видели раньше, с какой заботой относился усопший великий правитель к искусствам и науке. Относительно спокойный период истории дал возможность и Махдию с Харуном покровительствовать также поэзии и ученым работам; хотя оба эти халифа более интересовались первой и родственными с нею занятиями грамматикой и литературой. Ма’мун же стремился основательно руководить литературными и научными движениями своего времени, добиваясь сознательно цели и выказывая при этом необычайное понимание. Это именно качество и выделяло его из ряда всех остальных Аббасидов. Трудно быть беспристрастным к человеку, который не уступал даже наихудшим представителям своей семьи в коварстве и жестокости, именно тогда, когда дело шло о выгодах личных или семьи, а зачастую ради удовлетворения самолюбия или даже мимолетного каприза. Но он, несомненно, обладал необыкновенной восприимчивостью к умственным интересам; всегда был готов халиф поддержать серьезный научный труд — оделял охотно выдающихся ученых и милостями, и покровительством. Положим, нельзя умолчать, что многие выдающиеся художники и ученые его времени, неоднократно стоявшие в оппозиции против него, поощряемы были главным образом и прежде при блестящем дворе Харуна или же выдвигались благодаря собственному увлечению наукой. Таковы были: Абу Теммам, издатель Хамасы (т. I); его покровитель Абдулла ибн Тахир, генерал и поэт в одно и то же время; Аль Бухтурий, тоже составитель новой Хамасы; Исхак ибн Ибрахим из Мосула, равно как и отец его, известный поэт и музыкант; то же самое можно сказать о юристе Шафие, теологе Ахмеде ибн Хамбале и знаменитом собирателе преданий Аль-Бу-харии. Но рядом с ними нельзя же пройти молчанием, что Ма’мун особенно отличал хотя бы, например, прекрасного историка Мухаммеда ибн Омар аль-Вакидия. По части хронологии на его изыскания полагаются и в новейшее время. Да и вообще халиф никогда не забывал ученых и поэтов. Особенно характерно было в повелителе его пристрастие к философии и точным наукам, имевшее глубоко проникавшие и в следующие столетия последствия. Конечно, нельзя сказать, чтобы арабы и персы Ирака не посвящали своих досугов и до него этим занятиям. Известно, что уже во времена Александра Великого Месопотамия и прилежащие страны представляли собой наиблагоприятнейшую почву для распространения греческого развития. За 53 года до Р. Х. при дворе парфянского короля Орода разыгрывалась, как дошло до нас, трагедия Эврипида, когда получена была весть о смерти Красса, а в V в. Сассанид Хосрой Анушарван основывает академию, процветавшую в течение 300 лет в Джундешапуре в Хузистане. Здесь разрабатывалась основательно греческая философия и медицина; последняя практиковалась также в больших благоустроенных госпиталях. Посредниками распространения греческих знаний были сирийцы Месопотамии благодаря географическому положению своей родины, а также исключительной наклонности к подобного рода деятельности. Этот спокойный, неповоротливого ума народ, со слабой изобретательностью, составлял яркий контраст с подвижными, можно сказать, беспокойными по темпераменту своими соседями единоплеменниками — иудеями и арабами. Но зато они неизменно отличались упорным прилежанием; столетия собирали усердно сирийцы в свои житницы плоды умственной деятельности других национальностей. Позаимствовав у греков христианское учение, они переработали, руководствуясь инстинктами своих прямолинейных понятий, наиглубочайшую проблему таинственного основного догмата религии в смысле монофизитском или же несторианском. Занимались они попутно и изучением творений старинных языческих философов, прежде всего Аристотеля, истины логики которого, хотя и неохотно, должна была признать даже сама церковь. С неменьшим жаром принялись эти труженики за изучение сочинений великих врачей и естествоиспытателей — Гиппократа, Галена и Диоскорида; им помогли усвоить и применять эти познания многочисленные греческие врачи римского и византийского периода; наконец, известны им были и Эвклид и Птолемеева Альмагеста[339] одним словом, все главнейшие результаты научных усилий греков, ставших на Востоке, как и везде, наставниками народов. Все это терпеливые монахи сирийских обителей, разбросанных от Антиохии до Мосула, перевели слово в слово на свой родной язык. Непреодолимые трудности, являвшиеся на каждом шагу при передаче греческих слов и мыслей сообразно семитскому складу языка, осиливали они не свободой творческого вдохновения, а мучительным процессом точности передачи, рабски подражая постройке периодов и отдельных оборотов оригинала. С этого самого времени начинают выделяться три пункта, откуда изливалась на арабов Багдада вся мудрость греков. Далеко кругом по всем странам бывшего сассанидского государства распространялась слава о знаниях и трудах врачей академии Джундешапура, которые сохраняли заботливо в средоточии персидских земель национальность, язык, религию, равно как и науку греков, вплоть до аббасидского периода. Заболел как-то в 148 (765) халиф Мансур, обнаружились жестокие желудочные страдания, а его фельдшеры растерялись и не знали чем помочь. Властелин давно уже прослышал об искусстве сирийцев, проживавших неподалеку в этом персидском городке; он повелел вызвать оттуда начальника лечебницы, некоего Георгия из дома Бухтишу. В самом непродолжительном времени врач поставил на ноги халифа, и с этой поры христиане Джундешапура встречали радушный прием при дворе Аббасидов. С внуком Георгия, Гавриилом, мы уже знакомы как с лейб-медиком Харуна. Есть сведения, что халифы, боявшиеся пуще всего смерти из-за своей нечистой совести, одаряли подобных ему целителей почетными одеяниями, дорогими подарками и даже значительными суммами, доходившими в итоге до миллионов, — понятно, в таком только случае, когда властелин пользовался полным здравием. Уже по приказанию Мансура, так передают историки, Георгий переводил на арабский язык сочинения медицинского содержания, а Харун поручил другому врачу из Джундешапура, Иоанну ибн Масавейху, переложить на арабский захваченные в числе прочего в походах в Малую Азию и привезенные в тюках рукописи. Этот самый Иоанн был умным циником, не придававшим большого значения своему христианству. Он совершил на свой страх много такого, что даже трудно было бы предполагать по тогдашним временам, хотя бы, например, вивисекции. Своего Галена знал он досконально и, без сомнения, исполнил, по существу по крайней мере, задачу, навязанную ему халифом, превосходно. Был он позже лейб-медиком у Ма’муна и его обоих преемников, Му’тасима и Васика. Одновременно с ним стали известны и другие переводчики медицинских сочинений. Итак, эта передача греческих классиков началась уже относительно давно, но Ма’мун придал ей новое направление: он побуждал заниматься менее выгодным, чем медицина, делом, не приносящим непосредственной пользы практическим нуждам двора, а имен-но математикой, астрономией и философией. Основано было властелином в Багдаде великое учреждение под названием «дом наук»; тут же помещалась библиотека и астрономическая обсерватория; все это состояло под управлением сведущего Сельма и было сборным пунктом для множества ученых, независимо от школы в Джундешапуре начавших заливать арабскую почву потоком греческих познаний. Еще более, чем тут даже, процветало изучение старинных греческих и сирийских произведений в монастырях Месопотамии, а также среди жителей Харрана, остававшегося единственным местом в Сирии с языческим населением. И вышедшие из этих кружков переводчики, залученные щедростью Ма’муна в Багдад, имели громадное преимущество перед джундешапурцами, как более основательные знатоки чистого арабского письменного языка. Это обстоятельство и стало главной причиной, что их работам было отдано предпочтение, а старинные переводы вскоре забросили. Единственное мерило, применяемое к этим трудам даже малосведущими в сирийском арабами, было старание сделать перевод по возможности удобопонятным. Если только подумать, что усвоение отвлеченных понятий греческой науки достается нелегко даже сыну XIX столетия, возможно ли нам не оценить по достоинству этих людей, умудрившихся просветить мозги необразованного араба. Не умаляется нисколько заслуга перевода и тем обстоятельством, что передача шла не прямо с греческого, а почти всегда с сирийских изданий. Дело в том, что арабский язык, обладающий во многих отношениях необыкновенной пластичностью, в высшей степени оригинален и своеобычен. Для него, особенно в философских предметах, было еще труднее, чем в сирийском, подыскать соответственную терминологию: вот почему и помогало более легкое понимание родственного наречия к преодолению существенных в известной степени трудностей. И все же было это предприятием, граничащим почти что с невозможным — приходилось передавать рабскую верность сирийского в несколько более осмысленном арабском изложении. Мухаммеданские авторитеты приписывают первоначальную заслугу исполнения этой адски трудной задачи зачинателю ее, христианину из Хиры, Хунейну ибн Исхаку. При Ма’муне и позже он занялся переводом некоторых философских трактатов Аристотеля, в особенности же более подходящего к его пониманию Галена, и передал их сравнительно хорошим арабским языком. Благодаря последней работе он считается настоящим основателем арабско-персидской медицины. Ма’мун высоко ценил его труды; переводы искусного человека ценились буквально на вес золота. Ученый подбирал, понятно, бумагу необыкновенной плотности и толщины, переписчика своего заставлял выводить самые что ни на есть крупные буквы. Но трудная работа заслуживала вполне эту чрезмерную плату. Необычайное значение подобной деятельности сразу открывало возможность результатам греческой мысли и их исследований, только собранным и притом без всякой духовной переработки почтенными сирийцами, сделаться доступными для всей этой разумной смешанной расы арабов и персов. Поистине с волчьим аппетитом набросились они на ломящуюся от множества блюд трапезу чужеземной мудрости — направление, достойное величайшей похвалы, особенно если принять во внимание, что они не были связаны решительно никакими традициями с классической древностью. Мало-помалу стали муслимы не только действительно понимать ими усвоенное, но даже в некоторых отраслях продолжать и дальше самостоятельную разработку греческой науки. При пренебрежении, с которым наши естествоиспытатели, опираясь не без основания на поразительные успехи наук за последнее время, имеют обыкновение относиться ко всему, как к имеющему только историческое значение, в новейшее время вошло в моду смотреть на арабскую ученость с некоторым презрением. Бытописателю средневекового Востока достаточно будет напомнить им, что арабы и персы в течение многих сотен лет продолжали быть наставниками всего Запада по предмету греческой культуры. Будет, конечно, дурной аттестацией не Востока, а именно Запада, что это несовершенное направление так долго продержалось и считалось в свое время удовлетворительным. Между тем всякий, приступающий к делу с полным беспристрастием, найдет, надеюсь, достойными внимания массу наблюдений и описаний новых болезней, не ускользавших от прозорливости и тонкой наблюдательности восточных врачей. Эти же арабские ученые даровали нам стройную систему, а в некоторых отделах создали такое дальнейшее развитие аристотелевско-неоплатонического учения, к которому схоластики Запада, полагаю, едва ли многое прибавили. Особенного внимания заслуживает также самостоятельная обработка и замечательное развитие математических и физических, в особенности же оптических знаний — вот под каким углом зрения следует глядеть на научную деятельность этой знаменательной эпохи, развивавшуюся притом наряду с расширением и других отраслей культуры. Лучшее, конечно, и тут совершили персы, арабы во многом уступали им; единственное исключение составляло, конечно, занятие математикой, особенно подходящее к складу семитского ума. Я’куб ибн Исхак аль-Киндий при Ма’муне и его непосредственных преемниках изложил в бесконечном количестве отдельных сочинений всю область философии и естественных наук в энциклопедическом объеме и вполне справедливо заслужил свой почетный титул «арабского философа». Никто из целого ряда следовавших за ним ученых чисто арабского происхождения не сумел заслужить снова его универсального значения. Всеисчерпывающим гением средневековой медицины был Абу Бекр Мухаммед ар-Разий[340]. Он жил поколение спустя после Ма’муна в персидском городе Рей (Тегеран); его родина дала также и в позднейшие времена множество других выдающихся философов и естествоиспытателей. Но в самом начале, при Ма’муне, движение ограничивалось лишь Багдадом. Этой эпохе, положим, приписывают также весьма сомнительную заслугу перед потомством: она положила прочное начало одному из величайших заблуждений человеческого духа — астрологии. Хотя никак нельзя, впрочем, отнять некоторого значения от наблюдений за течением звезд и вообще астрономическо-географических работ восточных астрономов, но все это отступает совершенно на задний план перед применением арабами звездной сферы к астрологическим задачам. Почти столь же древняя, как и весь восточный мир, сохранялась эта воображаемая наука по преимуществу среди сирийских язычников Харрана, и спустя несколько десятков лет после Ма’муна перекочевала тоже в Багдад. И все же она заслуживает некоторой признательности, так как благодаря ей многие дельные математики и астрономы в сообществе с некоторыми персами и школой упомянутого выше Киндия успешно поработали над распространением и дальнейшим развитием алгебраических, геометрических и астрономических сведений. Была это поистине весьма характерная порода людей. Со своим верховным вождем, доблестным Сабитом ибн Куррой долго еще харранцы культивировали всячески веру и науку праотцов своих в пику всей этой исламской ереси.
Меж тем в глазах набожного муслима все эти занятия, за исключением разве грубейшей эмпирики в медицине и астрологии, почитались нисколько не менее предосудительными, чем у теологов новейшей формации дарвинизм и механическая теория естествознания. Именно это и побуждало главным образом просвещенного деспота Ма’муна оказывать особое попечение занятиям точными науками. Материнская кровь била живым ключом в его жилах: если для целей политической необходимости он не постеснялся пожертвовать своим персидским визирем, его сердце все-таки оставалось навсегда далеким от всего арабского. По успокоении умов в Багдаде не только выступил снова на сцену вполне оправившийся от сумасшествия Хасан Ибн Сахл и присутствовал на торжественном бракосочетании своей дочери с царственным зятем, но и все окружающие халифа, равно как и его симпатии, оставались по-прежнему персидскими. Прежде же всего, его религиозное настроение мало чем отличалось от убеждений зендика, грозящих, по арабским понятиям, государственной безопасности. Конечно, повелитель не проявлял их официально, но все сразу заметили, что гонения на еретиков прекратились. Под конец же своей жизни Ма’мун совершил еще решительный шаг по пути развития исламской теологии в духе персидского свободомыслия. Мы уже указывали ранее на связь этого направления с рационализмом мутазилитов теологов, а также на вероятность влияния в этом самом деле и греческой философии. Из всех произведений греческой литературы наибольшую трудность для истинного понимания представляли, понятно, творения философских писателей. Поэтому труды Хунейна и его сына Исхака, занявшегося главным образом Аристотелем, представляли, несомненно, орудия к достаточно основательному усвоению на первых же порах системы логики. По мере того как мутазшшты извлекали из этого богатого арсенала наиболее острое оружие в спорах с неумудренными в диалектическом искусстве ортодоксами, философия Аристотеля должна была казаться для свободомыслящего властелина все желанней. Если даже сказание о являвшемся халифу будто бы во сне греческом мудреце не более как продукт позднейшего мифического наслоения, разве самое единодушие в передаче предания не есть отражение признаваемого всеми факта именно того глубокого интереса, с которым Ма’мун приветствовал занятия его современников философией. Прошло, конечно, не менее столетия, пока жители востока успели осилить логику и перейти к метафизике великого мыслителя. Но и самой логики было более чем достаточно, чтобы дать мутазилитам несомненный научный перевес над ушедшими с головой в собирание и поверхностную систематизацию преданий ортодоксами, а правительству между тем предоставлялась возможность признать рационализм за настоящую, законную форму исламского вероучения. Раби 1212 (июнь 827) появилось знаменитое распоряжение предписывавшее признать учение о сотворенности Корана как единственно правильное и обязательное для всех. Иными словами, мутазилитское направление выдвинуто было как исключительно правильное на высоту государственной религии, а ортодоксальное признано было за еретическое, и исповедование его воспрещалось. Повелевалось также, понятно, в угоду персидским шиитам, почитание Алия «превосходнейшего из смертных после Мухаммеда», а с другой стороны, налагался строгий запрет на восхваления в какой бы то ни было форме Му’авии. Этот самый указ, как мы неоднократно и раньше упоминали, неизменно и в точности соблюдали все современные и позднейших эпох историки. Хотя новое распоряжение и было отчасти на руку ортодоксам, сильно недолюбливавшим Омейядов и почитавшим все же в Алии зятя пророка, но самая мысль, что допустима возможность сомнения в нерукотворности извечно существовавшего слова Божия, признана была ими за чистейшее богохульство. С неподдельным мужеством стали они отстаивать свое совершенно противоположное мнение и не переставали ревностно поучать, изобличая ересь мутазилитов. Ма’мун решился наконец разом прекратить все споры. Раби 218 (май 833) обнародован был новый указ, постановлявший на будущее время принять за правило подвергать административному испытанию в правоверии всех кадиев и наставников преданий. И действительно, когда халиф отправился в Таре, готовясь двинуться в новый поход против византийцев, приглашены были в собрание богословов главари багдадских ортодоксов, в числе прочих и знаменитый юрист Ахмед ибн Хамбал, для выслушания их взглядов на Коран. Как умели выпутывались староверующие из расставленных им сетей, стараясь давать уклончивые ответы. Но на посланные в Таре письменные протоколы заседаний получены были вскоре новые определенные приказания халифа. Предписывалось повторить допрос, а тех, кто прямо и чистосердечно не согласится признавать новый догмат, выслать в лагерь. Туго пришлось ортодоксам! Как бы там ни было, Ахмед и его единомышленники твердо стояли на своем; их отослали действительно в Киликию. Но на этот раз они счастливо отделались, гроза миновала. Прежде чем их успели доставить в лагерь, пришла весть о кончине от скоротечной болезни властелина, прожившего всего 48 лет (Раджаб 218, август 833). Положим, и при следовавших непосредственно за ним преемниках, неособенно, впрочем, заботившихся о религии и науке, признавалось все еще официально мутазилитское учение вплоть до 237 (851); иногда даже позволяли злоупотреблять преследованием относительно некоторых почему-либо неудобных личностей, так, например, в числе прочих был подвергнут наказанию плетьми в 219 (834) и Ахмед ибн Хамбал. Но стоявший во главе придворных богословов верховный кади Ахмед ибн Абу Ду’ад был для своего времени администратор снисходительный и гуманный; он прилагал всяческие старания, чтобы устранять по возможности явную жестокость, и не доводил, во всяком случае, дела до крайностей. Тем не менее самое признание еретическим учения ортодоксов, понимавших притом хорошо, что они вполне солидарны с основателем ислама, возбуждало в душе правоверных сильнейшее негодование и возмущало вместе с ними большинство жителей Багдада. И действительно — каждое рациональное учение требует, разумеется, от своего последователя самостоятельного образа мышления. Между тем правоверие не придает вообще большого значения разуму, а посему оно много симпатичнее простой толпе, ибо она не в силах слишком часто прибегать к помощи разума. Но так как с обеих сторон обыкновенно предводительствуют богословы, которые не могут никоим образом признать хотя бы относительной правоты противоположного направления, то религиозный спор легко переходит в борьбу различных классов населения, а это, само собой, порождает серьезный политический раздор. Здесь скорее всего должно было это произойти: именно в тогдашнем Багдаде национализм персидского пошиба слишком явно совпал вместе с вносимым окружавшими Ма’муна персами образованием и науками. Нетрудно было ортодоксам ославить своих противников в широких слоях народонаселения, по большей части состоявшего из людей с чисто арабским складом ума, и осмеять вольнодумное персидское направление. Таким образом, вся правительственная деятельность Ма’муна, его столь похвальный и удавшийся было замысел при помощи усиленного поощрения научной деятельности дать новый толчок государственному развитию разбивается неожиданно о дальнейшее обострение неприязненности между арабами и персами. Нерасположение это, и без того ставшее слишком очевидным со времени междоусобицы Амина с Ма’муном, отныне все глубже разъединяет обе национальности и приуготовляет последующую гибель халифата.
Этот внутренний процесс разобщения шел весьма медленно, хотя и без перерыва, начиная с того самого момента, когда политика равновесия между востоком и западом с падением бармекидов стала немыслимой, но он успел уже обозначиться довольно явственно даже при Ма’муне по внешнему своему складу. Мы уже видели, как вслед за отъездом халифа с востока беспокойные элементы Хорасана вылились наружу целым восстанием. Тахир, не вполне годный для деятельности на западе, пользовался, конечно, в среде своих земляков высоким уважением. Поэтому он оказывался самым подходящим человеком в качестве кандидата на должность правителя этой непокорной провинции. Посланный в 205 (821) туда, Тахир действительно сумел быстро выказать все свое умение. С его беспощадной энергией мы уже успели ознакомиться во время блестящего похода, предпринятого им против Амина, и следовавшей затем быстрой расправы с этим злополучным властелином. Сколь же рассудителен быль этот человек, лучше всего доказывает намеренно предназначенное к опубликованию письмо его к сыну Абдулле по поводу назначения последнего на самостоятельный пост. Оставляя в стороне великолепие арабского стиля, о чем мог, конечно, позаботиться искусный секретарь, столь неизбежный по обыденным персидским нравам и всегда готовый служить своему эмиру, нельзя не прийти в изумление от обилия превосходнейших наставлений. И чего только нет в этом образцовом документе — в нем говорится о богобоязненности, справедливости, кротости, верности, осмотрительности; подобраны, одним словом, все добродетели, украшающие истинного властелина. И доселе еще славится по всему Востоку это послание как классическое письменное произведение. Ясно, кажется, что человек этот досконально понимал, в каком тоне следу ет говорить с почтеннейшей публикой, а мимоходом и с халифом, — что затронуть, дабы произвести выгодное впечатление. Но если дело касалось его ничтожной личности, то соблюдение добродетелей, хотя бы, например, верности, становилось значительно уже менее тщательным. Удалось ему наконец прибрать к своим рукам восток, но однажды (Джумада I 207=сентябрь-октябрь 822) эмир распорядился, чтобы не упоминали вовсе имени халифа во время хутбы (т. I, с. 218), иными словами, наместник отказал в повиновении государю, восседавшему в Багдаде. На счастье последнего, эмир скончался на следующий же день. Но Ма’мун очень хорошо понимал всю невыгоду своего положения; при существующих уже беспорядках в Месопотамии, Египте, бунтах Бабека и алидов невозможно было халифу навязывать себе на шею еще новый громадный мятеж Он предоставил управление востоком сыновьям Тахира, сначала Тальхе, а после его смерти, воспоследовавшей в 213 (828/9), Абдулле. Таким образом Хорасан стал независимым в сущности владением. Подобно Аглабидам в Кайруване и Тахириды на востоке ни в чем не руководствовались волей халифа. Лишь ради почета упоминались за хутбой имена повелителей правоверных да чеканились изображения их на монетах, и то более для того только, чтобы узаконить в некоторой степени свое собственное владычество и с помощью ясно выраженной санкции со стороны наместника пророка освятить свои ленные отношения и сделать их правомерными. Так, собственно, продолжалось при Тахиридах, продержавшихся в течение 50 лет, но их заместители, дети Саффара, выказывали уже явное неповиновение халифу. За ними следовали Саманиды, и прежде чем наступил конец их власти, не только вся Мидия и Персия успели высвободиться из-под гегемонии халифа, но и Аббасиды вследствие некоторых своеобразных усложнений лишились временно своего мирского могущества. Итак, само назначение Тахира наместником Хорасана обозначало на самом деле временное выделение восточных провинций с наиболее чистым персидским элементом, а вскоре послужило к полному отпадению от Ирака и от исключительно арабских округов запада всей Персии. Сызнова расходятся обе нации после двухсотлетней, положим подневольной, связи, но поспособствовавшей довольно могучему и производительному взаимодействию. Если персы приобрели для своего дальнейшего независимого существования религию ислама и продолжали придерживаться ее, ни разу ей не изменяя, то и у арабов взамен получилась превосходная организация и высшая культура. Обе нации ощущали теперь влечение к более оживленной духовной деятельности; расцвет ее тянулся долго и не только в Ираке, невзирая на наступившую тяжкую годину, но даже и в образовавшихся вскоре новых отдельных государствах. И именно в этих последних только что наступало настоящее ее развитие. Багдад же продолжал еще целые столетия по-прежнему оставаться средоточием для них всех. Здесь сталкивались всевозможные умственные течения востока и запада, так что все земли ислама, по меньшей мере от Египта до Туркестана, продолжали составлять сплоченную область своеобразной духовной жизни. То же самое можно сказать про торговлю и внешние сношения. Понятно, по мере возникавших войн и внезапных революций они постепенно слабели, но по-прежнему направлялись через Ирак. Халифат не переставал также, невзирая на ослабление своего мирского значения, разыгрывать выдающуюся роль во всех сплетениях политики благодаря духовному преобладанию своих обитателей. На этом перепутье, когда направления обоих народов начинают значительно расходиться, кончается собственно общая история арабов и персов. С этого момента нам придется заняться исключительно судьбами первых, изображению же самостоятельной национальной жизни последних мы отводим особый отдел нашего труда. Отныне Багдад и его халифы займут до известной степени историческую авансцену. Нагромождение большого числа мелких отдельных государственных организмов мешает разобраться в чрезвычайно спутанной общей картине исторической жизни. Да послужит наше искусственное выделение халифата как бы рамкой, более оттеняющей широкие и глубокие черты всей эпохи.
Книга пятая АББАСИДЫ И ФАТИМИДЫ
Глава I ХАЛИФЫ И ПРЕТОРИАНЦЫ
Несколько более сотни лет попирали арабы с саблями наголо персидский народ, затем около столетия обе нации оспаривали главенство внутри халифата то мирным путем, то с оружием в руках. Теперь же разошлись окончательно, убедившись в невозможности длительного подчинения как для одной, так и для другой нации. Если персы убили весь свой запас сил на военную организацию, никогда более не повторенную ими в полном объеме после блестящих походов Абу Муслима и Ма’муна, а в данный момент недоумевали, что предпринять, очутившись вновь самостоятельными, то и арабы в эпоху Аббасидов в Аравии, Сирии и Египте в свою очередь погрузились снова в столь излюбленное ими разъединение своевольных начальников, а жители Ирака превратились в ремесленников, купцов, ученых и с каждым днем теряли и склонность, и способность к военным предприятиям. Мы уже упоминали, как с окончанием последней междоусобной войны иракские войска не были даже в состоянии совладать с Бабеком и византийцами. Ко всему этому присоединялась еще развившаяся в народе в больших городах страсть к противодействию правительству, в особенности же в Багдаде, что, конечно, доставляло немало хлопот правителям. Уже Рашиду посреди его верной столичной черни становилось иногда душновато; он удалился в 187 (803) в Ракку, расположенную на среднем Евфрате, объясняя перемену местопребывания тем, что не выносит шума и копоти большого города. Ма’мун, как оказалось, обладал более крепкими нервами. Он поселился в Багдаде; после вынесенных жестоких опустошений столица поневоле замолкла на время, а властелин окружил себя чужеземными войсками и с их помощью надеялся сдержать слишком неумеренные порывы своих дорогих подданных. Все это были надежные воины из восточных, понятно, провинций, частью персы, а рядом с ними и солдаты из округов Ошрусаны и Ферганы, гористые местности которых давали приют отважным и сильным племенам. Эти самые воины и оказывали когда-то упорное сопротивление арабам-завоевателям; плененные их земляки издавна служили в качестве телохранителей у многих вельмож халифата; при мягком обхождении и некоторой щедрости на них можно было безусловно полагаться. Уже при первых Аббасидах[341] встречаются турецкие вольноотпущенники в рядах войск, незаметно растет их число также и в среде офицеров армии. При Ма’муне начинают они появляться даже на выдающихся постах: Хейдер Ибн Ка’ус из Ошрусаны, по прозванию Аль-Афшин, усмирил, как известно, великое египетское восстание. И между рядовыми воинами попадалось, конечно, много турок, а также и берберов, которых, вероятно, было много в войске, навербованном Афшином в Барке. Повелителю правоверных навязывалась, так сказать, сама собой мысль о замене ставших негодными арабов и персов другими, более сильными и молодыми народами, и о попытке составить из них ядро войск Тотчас по вступлении своем на престол Мутасим (218–227 = 833–842) совершил последний и, конечно, решительный шаг в этом направлении, отдав приказание вербовать в войска чужеземцев тысячами[342]. Его особенно побудило к этому вспыхнувшее по смерти Ма’муна восстание в предводимой им в войне против греков армии; солдаты намеревались выбрать властелином вместо него Аббаса, сына покойного халифа. Для упрочения своей власти пришлось новому повелителю срыть слишком выдвинутую вперед крепость Тиану, прекратить войну с византийцами, распустить войско и вернуться поспешно в столицу. Организация турецких и берберийских гвардейских полков быстро совершилась и способствовала закреплению власти за Мутасимом. На первых же порах успели новые войска отличиться в войнах против Бабека и византийцев, доказав на деле целесообразность предпринятой меры. Но вскоре же обозначились и резкие невыгодные стороны. В болотистых странах нижнего Евфрата между Басрой и Васитом обитало с самого начала владычества арабов племя зутг, это были цыгане, переселившиеся в Персию еще при Сассанидах и занявшие эту самую местность. При нашествии мусульман они беспрекословно примкнули тотчас же к арабам; солдаты их все время вместе с прочими войсками Ирака сражались доблестно во всех войнах ислама. Со смертью Ма’муна возникло по неизвестным причинам среди них брожение, они стали сильно докучать правительству постоянными хищническими набегами на соседей. Одному арабскому полководцу Уджейфу Ибн Амбасе удалось наконец их усмирить. Этот же самый Уджейф отличался после, рядом с турками, во вновь начатой кампании против византийцев. Когда халиф наградил львиной долей только свою гвардию, военачальник почувствовал себя сильно оскорбленным и, опираясь на недовольство арабских войск против чужеземцев, организовал заговор с целью сместить халифа и передать власть Аббасу. Му’тасим был вовремя предупрежден, поплатились головами зачинщики, а вместе с ними и несчастный принц (223 = 838); повелитель, понятно, стал еще более недоверчив к арабам и милостив к туркам. Эта грубая и необузданная солдатчина и прежде зачастую задирала безнаказанно мирных граждан, а также не менее спокойную милицию Багдада, теперь же заносчивость и буйство наемников становились просто невыносимыми, глубоко возмущая и без того недовольное религиозными преследованиями население. Через несколько лет владетельный дом потерял последние остатки привязанности, на которую он еще мог рассчитывать в городе Мансура. Немало поспособствовала этому также новая мера Му’тасима: к концу 220 (835), замечая все возрастающее неудовольствие жителей Багдада, халиф задумал, подражая гибельному примеру Рашида, перенести резиденцию в маленькое местечко Самарра, расположенное в 15 милях от столицы вверх по течению Евфрата. Небольшой провинциальный город, получивший широковещательное название Сурр-мен-ра, «утеха для созерцающего», через год (221 = 836) совершенно преобразился. Рядом с великолепным дворцом халифа высились сотни обширных зданий, предназначаемых для помещения высших воинских и придворных чинов; тутже расположены были казармы для турецкого и берберийского гвардейского корпуса — получалось что-то наподобие Версаля в отдалении от Парижа; сходство положения дел в тогдашнем Багдаде с этим последним было поразительное. Жалобы столичных жителей не докучали более халифу. Одно только упустил из виду Му’тасим — невозможно было отныне никому протянуть руку помощи властелину в случае надобности, если бы когда-нибудь толпы наемных солдат, почувствовав свою силу, вздумали попытаться разыгрывать роль господ. Сам он, положим, в этом отношении был совершенно спокоен. Никакому турку не уступал властелин в силе, неотесанности и грубости, к тому же был достаточно прозорлив. Всякий раз, когда кто-нибудь из его высших сановников позволял себе задирать голову слишком высоко, аббасид умел подыскать случай, чтобы избавиться от слишком неосторожного субъекта. Прежде других испытал на себе это заслуженнейший турецкий генерал Афшин, завершивший двадцатилетнюю борьбу с Бабеком (222 = 837) и пожавший немаловажные лавры на войне в Малой Азии с византийцами (223 = 838). В те времена почестями и подарками сыпали щедро, без меры, а хуррамиты сильно озабочивали правительство. Халиф распорядился о необычайно усовершенствованной организации почтовых сообщений между главной квартирой действующей армии и Самаррой; по неудобному пути на протяжении более 100 немецких миль мчались курьеры беспрерывно и довозили халифу депеши всего только в 4 суток Победитель получил за свои подвиги диадему и две перевязи, осыпанные драгоценными камнями; деньгами и имуществами награжден был он без числа, а три года спустя умер медленной голодной смертью в темнице, так как казнить его публично не решались, опасаясь недовольства военных турецкого происхождения. Военачальнику поставлена была в вину его зависть к самостоятельно управлявшим на востоке Тахиридам. По рассказам современников, он восстановил Испехбедена табарис-танского, Мазьяра ибн Карина, против Абдуллы ибн Тахира. Вероятно, турок надеялся получить назначение для усмирения возникшего на востоке волнения, а с усилением своего влияния вытеснить оттуда со временем и самого владетельного вассала, управлявшего также и турецкими землями за Оксусом, с тем чтобы самому на родной почве положить начало независимому княжеству. Му’тасим вовремя проведал про его происки; тем временем Абдулла ибн Тахир успел одолеть Испехбедена. А Афшина обвинили в атеизме, и решено было, как это практиковалось и при Махдии, устранить опасного человека. Но уже можно было и теперь предвидеть, что не всегда же удастся халифам одерживать верх в случае новых столкновений с начальниками преторианцев, да и во многом другом эти новые отношения влекли за собой не менее гибельные последствия. Возьмем хотя бы содержание наемных войск оно, несомненно, стоило значительно дороже прежних арабских и персидских ополчений. И чем более принуждены были считаться властелины с добрым расположением своих гвардейцев, тем все труднее становилось налагать узду на постоянно возраставшие безмерные требования жадных наемников. При каждой новой перемене властелина, — увы, они чередовались все чаще и чаще — новому халифу прежде всего необходимо было черпать щедрой рукой из государственного сундука, дабы заручиться содействием всех влиятельных начальников войск; позднее являлось все более и более поводов к наглому и беспрерывному повторению требований избалованных преторианцев. При Му’таззе (252–255 = 866–869), как передают, издержки на содержание наемных войск возросли ежегодно до 2 млн золотых динариев, что равнялось совокупности итога, получаемого в течение двух лет с хараджа во всех еще остающихся землях государства. И это составляло одну лишь уплату текущего жалованья и рационов! При подобном положении дел визирю халифа оставалось заботиться лишь об одном — как бы раздобыть денег, и как можно более. Сам Му’тасим, едва успев навербовать своих турок, принужден был немедленно же сменить визиря, Фадла ибн Мервана, за то только, что тот не сумел удовлетворить врвремя всем требованиям двора. И прежде нередко случались внезапные смены лиц, заведующих тепленькими местечками, вследствие наговоров, почти всегда, впрочем, справедливых, на чересчур бесцеремонное их обращение с общественными суммами; тотчас же принимались крутые меры для отобрания от них награбленных имуществ. Но теперь подобный прием стал заурядным правилом. Из того же стесненного финансового положения возник мало-помалу не менее безнравственный обычай раздавать должности и лены лишь по уплате значительных денежных сумм. Словом, начиналось повсеместное грабительство. Гвардейцы приставали с требованиями к халифу, тот обращался к визирю, визирь тормошил чиновников, заведующих сбором податей, те принимались обирать жителей. Никто не был твердо уверен, долго ли еще придется ему пользоваться властью, между тем знал, что при смещении из него выжмут весь сок И вот каждый служащий усугубляет свое рвение, чтобы побольше высосать у населения, у несчастного народа, и без того с каждым днем бедневшего благодаря беспрерывным восстаниям, междоусобным войнам и произволу турок и берберов. Наконец отчаяние превозмогло все: бешеное всеобщее восстание грозило расшатать основы государства в тот самый момент, когда нежданный подъем столь низко павшей династии, казалось, судил снова наступление лучшего времени.
Падение аббасидского халифата, доведенного до полнейшего унижения бесцеремонным хозяйничаньем преторианцев, совершилось в весьма непродолжительный, всего тридцатилетний промежуток В 227 (842) скончался Му’тасим; преемник его, тридцатилетний сын, Харун аль-Васик билла («уповающий на Бога»; 227–232 = 842–847), кроме удовлетворения своих прихотей, интересовался разве только стихами да анекдотами. По его понятиям, главнейшей задачей властелина было выжимание денег у высших должностных лиц да еще, пожалуй, преследование непокорных ортодоксов Багдада. Прежним порядком продолжались понуждения их к признанию сотворенности корана. Хотя ни Васик, ни его покойный отец вовсе не интересовались богословскими тонкостями мутазилитских придворных теологов, но их брала досада на этих, там в столице, осмеливающихся свое суждение иметь. Наконец жители потеряли окончательно терпение, и Ахмеду ибн Насру, одному из тех немногих, которые организовали милицию в Багдаде (201 = 816/7), удалось возбудить всеобщее восстание против халифа и его приближенных турок. В самый последний момент, однако, мятеж постигла неудача: по несчастному стечению обстоятельств слишком рано подан был сигнал ко всеобщему восстанию (231 = 846). Но бездна, легшая между народом и властелином, сразу раскрылась, и тем неизбежнее становилась необходимость для халифа придерживаться чужеземной гвардии. С этого самого времени турки начинают беззастенчиво распоряжаться на правах законных хозяев. Когда смерть преждевременно настигла Васика в 232 (847), как говорят, вследствие постоянной беспутной жизни, высшие чины и офицеры предполагали сначала присягнуть несовершеннолетнему его сыну, Мухаммеду, но главарям турок, Васифу и Итаху, мальчик, облаченный в великолепный костюм и высокий персидский колпак, который, начиная с Мансура, стали носить все халифы, показался донельзя смешным. Недолго думая, возвели они на трон брата Васика с титулом Аль-Мутеваккиль ала’лла («уповающий в делах своих на Бога») (правил 232–247 = 847–861) — самого непривлекательного типа аббасида, какого только можно себе представить. Вероломный, неблагодарный и жестокий, подобно многим из них, новый халиф отличался своеволием и распутством, лишь у немногих в этой гнусной семье встречавшимися; в сущности же новый властелин сказывался далеко не таким взбалмошным и безумным, каким любил вообще сам прикидываться. Он хорошо видел опасность своего положения. Поставленный между мятежным городом и сделавшимися слишком могущественными турками, халиф приготовился действовать в духе пращура своего, Мансура. Прежде всего в 235 (849) устранен был турок Итах, тот самый, который посадил халифа на трон. Власть этого человека пугала властелина. Кроме командования над войском, турок занимал при дворе первое место, совмещая в себе управление финансами и почтовым ведомством. Халиф ухитрился вкрадчиво-кошачьим обхождением усыпить его бдительность, а затем Итах, ввергнутый в тюрьму, умер от жажды. Казнь эта в те времена предпочитали всем остальным: ни пятнышка на теле, так что потом легко было утверждать, что реченый выше умер, к величайшему сожалению всех принимающих в нем участие, от болезни. Одновременно предпринимал Мутеваккиль различные меры, обнаружившие его стремление приобрести вновь у народа поддержку против турок и таким образом держать обе стороны в равновесии. Легче всего можно было подействовать в данном направлении крутой переменой церковной политики. В арабских частях государства, за исключением разве Сирии, правоверие пользовалось еще широкой популярностью: на Персию же, ставшую при тахириде Мухаммеде, сыне Абдуллы, почти самостоятельным отдельным государством, нечего было, конечно, рассчитывать. Нет ничего удивительного поэтому, что Мутеваккилю пришло в голову стать набожным наперекор всем своим предшественникам. Другие, понятно, подставляли за него свои спины для бичевания, между тем как этот богобоязненный халиф не изменил ни на йоту личного своего времяпрепровождения за стенами Самарры, не особенно чтобы очень назидательного. А между тем ортодоксы, писатели всех времен, превозносят его до небес. И по их понятиям было за что. Немедленно по вступлении в управление халиф воспретил всякие пререкания о коране, затем в 235 (850) восстановлено было старинное предписание о внешнем разграничении муслимов от союзников иноверцев (т. I); еще более строгие меры воспоследовали в 239 (853/4) — повелено было срыть в Багдаде вновь построенные церкви; наконец, приступлено было к самому главному. В 237 (851/2) догмат сотворенности корана признан за еретический[343], а верховный кади мутазилит Ахмед ибн Абу Дуад заменен ортодоксом чистейшей воды. С этих пор начались жестокие преследования последователей либеральной теологии. Одним словом, во всем решительно старался халиф выказать себя ревностнейшим приверженцем староверующей партии. Не пощажены были также и шииты: в 235 (849/50) по повелению халифа наказан был и посажен в тюрьму один алид в Багдаде, в 236 (850/1) разрушена молельня над гробом Хусейна в Кербела, возникшее кругом местечко срыто, запрещены даже паломничества к этому месту, а в 241 (855/6), как передают, снова засечен был насмерть один шиит в Багдаде за то, что осмелился отзываться непочтительно, по суннитским понятиям, об Абу Бекре, Омаре и тому подобных священных лицах. Не подлежит, конечно, сомнению, что и в других арабских провинциях ревниво выслеживались всевозможные еретики и ортодоксальное направление действовало повсеместно с особенной силой. Подобными средствами нельзя было, однако, окончательно задушить ни шиитов, ни рационалистов. Мутазилиты держались стойко; особенно в Басре, их исконном местопребывании, учение их поддерживалось ревностно и едва ли ослабевало, хотя пропаганда велась, быть может, с большими предосторожностями; если же приверженцы алидов временно затаились, то мы хорошо знаем всю опасность их распространения, обеспечиваемую этой секте при каких угодно обстоятельствах таинственностью пропаганды. Весьма скоро развернутся пред нами результаты их неустанной подземной работы. Все же меры Мутеваккиля оказывались крайне тягостными для дела развития ислама. Он навсегда заглушил распространение в мухаммеданских государствах даже самой целесообразной свободы мысли; философия — главное орудие и союзница рационализма — была заклеймена именем безбожной; величайшие запросы человеческого бытия загнаны были в кельи уединенных мечтателей, не могших оторваться от любимых своих занятий. В тиши, ради собственного самоудовлетворения погружались они в запретные изыскания и ни разу не решались добытые ими исследования излагать иначе, как предварительно окутав их старательно и уснастив текстами корана. Тогда только, под общепринятой удобной внешностью, сообщались эти несмелые отрывочные намеки немногим им сочувствующим, и в таком даже виде подобные попытки считались опасными. Не прошло, однако, четверти столетия после запрещения мутазилитского учения, как родился в 260 (873/4) в Басре Абу’ль Хасан Алий Аль-‘Аш’арий, потомок в девятом колене Абу Мусы Аль Аш’ария, того самого, который в борьбе Алия с Му’авией сыграл столь позорную роль посредника на третейском суде (т. I). Праправнук не походил на своего прародителя; вместе с талантом и познаниями соединялся в нем твердый и достойный уважения характер. В теологических изысканиях своих он работал, невзирая на похвалы и немилость власть имущих. Гонимый, он покинул сначала ортодоксов и перешел к мутазилитам, но рационализм не мог удовлетворить его вкусов. Он создал новую систему, задумал применить искусство логически философского рассуждения образованных свободомыслящих к правоверным положениям суннитов, совершенно в таком же роде, как западная схоластика умудрилась обосновать истины христианского вероучения на началах Аристотеля. Как здесь, так и там метафизические положения догмы, обработанные логическим путем, превращались в последовательное целое, которому было придано внешнее значение чего-то объективно научного; как здесь, так и там одухотворенное создание даровитых мыслителей мало-помалу опошлялось и вырождалось при обработке его позднейшими деятелями, пока не остался от прежнего лишь сухой катехизис; собрание параграфов заменило полное жизни, связное изложение душу щемящего религиозного учения. В первый раз рационализм задет был в системе Аш’ария и побит собственным оружием. Никто более не смел уже обзывать представителей ортодоксии невеждами; ликуя, стали они теперь утверждать, что самой мудрости мирской довелось поработать, дабы доказать справедливость традиционного понимания божественного слова. Можно себе представить, какую непреодолимую силу получала от воздействия подобного направления в соединении с наклонностями масс деспотическая власть государственного правления для борьбы с вольномыслящими. А те по-прежнему продолжали безуспешно искать разрешения квадратуры круга в примирении веры с наукой. Но так как не истина, а стремление к ней составляет подлинную ценность работы человеческого духа, то и победа схоластической ортодоксии, не могшей никак перерасти самое себя, обозначала начало конца умственного общественного прогресса. Прошли еще, конечно, столетия, и тогда только наступил этот действительный конец для ислама. В исключительных лишь случаях обращались персы к арабской системе Аш’ария, в большинстве же углублялись все основательней в свой шиитский мистицизм. Даже на арабской почве появлялись то здесь, то там герои духа, развернувшие именно в борьбе с ортодоксией полную силу восточного мышления и чувствования. Но насильственное переиначение персидским мистицизмом ясного значения слов корана вмещало само в себе внутреннюю неправду, а те немногие философы и поэты, которые решались протестовать против официального вероучения, стояли особняком и никогда не имели значительного влияния не только на духовную жизнь широких слоев населения, но далее и в среде образованных почитались мало. Таким образом, искусственная пряжа теологической системы Аш’ария, как кажется, навсегда, в старину и теперь, соткала воедино вместе с духом корана и беспощадность длани мирского правления для всех суннитских стран ислама.
Если последствие перехода Мутеваккиля из лагеря персидских свободомыслящих под знамена арабской ортодоксии возымело позже величайшее значение, то его личное грубое вмешательство в дела внутреннего развития народа нисколько не было оплачено по заслугам, как на это он крепко рассчитывал. Ортодоксия с удовольствием воспользовалась предложенным ей покровительством, но как-то не находила ни единого повода подставлять свою спину ради интересов отдельных личностей династии, покровительство которых стало для нее столь полезным. Равно и массы, ею руководимые, оставались бездеятельными зрителями войны между халифами и преторианцами, которую возбудил Мутеваккиль, в данном случае совершенно правильно, умерщвлением Итаха. Борьба возгорелась ужасающая, такая, какой сопровождаются обыкновенно во все времена распорядки преторианцев. Из пяти следующих халифов — Мутеваккиля (232–247 = 847–861), Мунтасира (247–248 = 861–862), Муста’ина (248–251 = 862–866), Му’тазза (252–255 = 866–869) и Мухтеди (255–256 = 869–870) — едва ли один умер естественной смертью, в отместку за это из числа турецких генералов пощажены были только Буга старший и сын его Муса. Остальные же — Васиф, 253 (867), Буга младший, 254 (868), Салих ибн Васиф, Мухаммед ибн Буга и Баик-Бег, 256 (870) — все погибли насильственной смертью. Не стоить вглядываться пристально в эту драму, облитую кровью и испещренную ужасом, достаточно проследить ее в общих чертах.
Дабы вести далее свою политику охранения халифата от преторианских захватов, Мутеваккиль придумал две весьма целесообразные меры. Он поставил во главе арабов Багдада опытного военного; для этой цели халиф упросил тахирида Мухаммеда ибн Абдуллу переселиться из Мерва в столицу и здесь принять управление Ираком. Побуждало ли этого последнего верноподданническое чувство к своему сюзерену, либо кажущееся приращение власти сманило могучего вассала к принятию предложения — так или иначе, передав управление Хорасаном брату своему Тахиру, Мухаммед появился в Багдаде в 237 (851) и принял на себя не особенно благодарную обязанность — упорядочить насколько возможно пришедшее в расстройство положение дел. Лишь медленным путем мог он сделать кое-что, и то при благоприятных обстоятельствах. Тем не менее последствия показали, что деятельность его была не без результатов. Наконец, халиф осмелился сделать еще один шаг вперед. В 245 (859/60) повелел он воздвигнуть новую резиденцию вне пределов округа Самарры, расположения главного контингента преторианцев; названа она была по его имени Джа’фарией. Довольно нерасчетливо потрачено было на сооружение ее два миллиона золотых динариев, а турки, понятно, злились, по меньшей мере волновались. В начале 246, а по другим источникам, в 247 (860, 861) халиф переселился в свой новый великолепный дворец, но надежда ускользнуть таким образом из-под надзора турок не осуществилась. Незначительное число личных приверженцев, окружавших властелина, никогда бы не посмело сопротивляться открытой силой против беспощадных наемников. Халиф, понятно, выказал настолько прозорливости, что услал на византийские границы главу преторианцев Буту старшего, а сам между тем, пользуясь его отсутствием, готовился арестовать внезапно Васифа; но в то же время был настолько опрометчив, что явно отстранил старшего своего сына, Мунтасира, объявленного уже наследником, ради любимого им Му’тазза и заставил первого опасаться всего от окончательно потерявшего совесть отца. В этой семейке, как оказывается, самое ужасное немедленно же осуществлялось на деле. Мунтасир столковался с Васифом, уже прослышавшим о намерениях халифа, и с Бугой младшим, а затем в ночь 4 Шавваля 247 (10–11 декабря 861) эти турки умертвили прозорливого властелина, ничего не страшившегося, но слишком мало подчинявшего свои капризы требованиям политической необходимости. С его смертью хаос неудержимо врывался в халифат. Даже для аббасида отцеубийство не могло, однако, казаться безделицей. Не особенно был поэтому доволен наследник преподнесенным ему соумышленниками саном халифа. Не прошло и шести месяцев со вступления на трон, как он скончался измученный угрызениями совести, а может быть, и отравленный, хотя доподлинно неизвестно, кто бы мог его угостить ядом; впрочем, все современники были глубоко убеждены, что ему дольше не процарствовать, как и сассаниду Шируэ, купившему также смертью отца свое вступление в белый дом Хосроев. Муста’ином, внуком Му’тасима, следовавшим за несчастным Мунтасиром, своевольные турки играли как мячиком. Так называемое правление его тем только и замечательно, что в это время совершена была последняя попытка пришедших в отчаяние арабов Ирака высвободиться из-под гнусного режима турок. Дело в том, что оба Бути — Васиф отсутствовал в то время, сражаясь против византийцев, — пренебрегли ради Муста’ина Му’таззом, а этот последний, любимец кумира жителей Багдада — Мутеваккиля, и им был, понятно, особенно мил. Вскоре по избрании Муста’ина (248 = 862) вспыхнули в 249 (863) волнения в столице, но они не привели ни к чему благодаря той роли, какую принял на себя Мухаммед тахирид. Совершенно, положим, законно, в этом, однако, случае с полнейшим отсутствием прозорливости старался он, не принимая в расчет никаких вопросов личностей, оберегать интересы государства. Буквально хладнокровно глядел военачальник, как турки, против которых, собственно, и призвал его Мутеваккиль в Багдад, рубились с рассвирепевшими арабами. Так устранена была временно опасность, грозившая Муста’ину, но неизбежным следствием было то, что турки, вернувшись в Самарру, сцепились друг с другом. Так называемый халиф очутился в таком отчаянном положении, что принужден был бежать вместе с державшими его сторону Бугой и Васифом из Самарры в Багдад. У продолжавшего соблюдать законность тахирида он встретил, конечно, радушный прием. Теперь большинство оставшихся в Самарре турок вздумало провозгласить Му’тазза халифом. Багдад, само собой, должен был в виде оппозиции немедленно же перейти на сторону Муста’ина. Во имя его «град благоденствия», а ныне вместилище всевозможных бедствий, подъял последний бой, завершивший падение арабизма как самостоятельной политической величины. В течение всего 251 года (865) жители Багдада отчаянно оборонялись, всякая новая победа турок предвещала им невыносимые страдания. Народ чуть не растерзал Мухаммеда ибн Тахира, когда тот к концу года нашел нужным завязать переговоры с осаждающими. Но с Муста’ином невозможно было иметь никакого дела. Опасаясь своей собственной смелости, он затеял за спиной Мухаммеда тайные переговоры с преторианцами. Тахирид должен был поневоле покинуть его, если только не желал сам пасть жертвой коварства аббасида. Таким образом, он подписал капитуляцию от своего имени и жителей города на довольно сносных условиях, признав мутазза халифом. Муста’ин вынужден был волей-неволей сложить власть (18 Зу’ль Хиджжа 251 — 10 января 866), и несколько дней спустя новому властелину принесена была присяга неспособной долее ни к какому более сопротивлению столицей (4 Мухаррем 252 = 25 января 866). Новый повелитель оказался достойным сыном Мутеваккиля и попытался возобновить политику отца; увы, и он тоже потерпел неудачу. Было, конечно, правильно пользоваться все более и более возраставшей завистью между турками и берберами для того, чтобы восстановлять отдельных военачальников друг против друга; но только через одно это нельзя было ничего выиграть, пока халиф сам не сумеет так себя поставить, чтобы занять главенствующую роль среди всеобщего замешательства. На это Мутазз не был, однако, способен. Его хватало на то лишь, чтобы нарушить договор, заключенный с Муста’ином, и убрать с дороги несчастного предшественника; он сумел также приказать умертвить собственного своего брата Муайяда, которого сильно боялся (252 = 866). Но все его интриги и вероломства с преторианцами и тахиридами привели только к войне всех против всех; государству грозила серьезная опасность распасться на мелкие части. Вначале резались турки с берберами, затем первые стали поедать друг друга, причем погиб Васиф (253 = 867). Потом халиф повелел Баик-Бегу арестовать и умертвить (254 = 868) Бугу младшего, показавшегося властелину чересчур самостоятельным. Когда же скончался Мухаммед Тахирид (14 Зу’ль Ка’да 253 — 13 ноября 867), мутазз ухитрился перессорить брата и сына последнего. В конце концов оба принуждены были покинуть Багдад, и здесь снова возгорелась междоусобная война. Везде, одним словом, наступало полное расторжение отношений; нигде не было заметно, однако, твердого личного вмешательства властелина. Уже в 254 (868) довел он до того, что решительно никому из его офицеров и высших чиновников вне его сферы влияния никто не желал подчиняться, а тем паче ему самому. А так как сам халиф постарался ослабить силу своих преторианцев, никому из наместников, начиная с Египта и кончая Персией, не приходило более в голову посылать деньги в столицу. Между тем мятежники, появившиеся сразу в различных пунктах, стали подступать к самым стенам Самарры. Дошло наконец до того, что халифу нечем было выплачивать жалованье наемным войскам. Те, конечно, шутить этим не любили; они дали властелину несколько дней сроку, а когда и по прошествии этого времени он не был в состоянии уплатить требуемой суммы, его без всяких церемоний умертвили (Раджаб 255=июль 869).
Из глубокого унижения, в которое ввергнут был халифат Аббасидами, раз еще удалось поднять его на какие-нибудь 40 лет благодаря доблестным усилиям царствовавших один за другим четырех замечательных властелинов. Сына Васика, Мухаммеда, поставленного Баик-Бегом и сыновьями Васифа и Бути на место Му’тазза халифом, все считали за человека ничтожного, робкого, набожного. Ему-то можно было поверить, все полагали, что он будет много покорней, чем бывший его предшественник! Но в этом турки сильно ошиблись. В груди нового властелина таилась железная мощь, о которой давно уже, со времени Мутасима, и не слыхивали. Для этого человека, введшего впервые при дворе простоту и воздержанность, соединенные с надменностью прирожденного повелителя, существовало одно из двух — либо гнуть, либо совсем сломить. Наступал действительно последний момент и самое подходящее время для самостоятельного вмешательства халифа в дела. Во всяком случае, дикая жадность турок превысила уже всяческую меру. Ссоры между ними и берберами продолжались по-прежнему своим порядком, к тому еще присоединилось, что солдаты начинали оказывать явное неповиновение своим командирам. А те в свою очередь, побуждаемые одним чувством удовлетворения ненасытного корыстолюбия, стали особенно небрежно содержать части, квартировавшие не в Самарре, а в Багдаде, не принимавшие прямого участия в дворцовых революциях, вспыхивавших беспрестанно, можно сказать, не по дням, а по часам. Искусно вооружая одного против другого военачальников, возведших его на престол, не особенно довольных энергией халифа, и успев при этом выказать всю силу своей воли, Мухтеди завязал мало-помалу сношения с отделами стоявших в Багдаде войск, раздраженных против высших офицеров за нерадивое отношение к их интересам, и мог, по-видимому, рассчитывать, хотя временно, на их поддержку. Халиф решил поэтому действовать круто, чтобы сразу избавиться от сыновей Васифа и Бути. И это ему удалось по отношению к Салиху ибн Васифу и Мухаммеду ибн Буге (256 = 870), но Баик-Бег, которому поручено было исполнение подготовительных мер, открыл замысел халифа Мусе ибн Буге, и оба согласились напасть сообща на властелина. Халиф прослышал про измену и понял, что следует пустить в ход самые крайние средства. Халиф приказал бросить к ногам наступавших полчищ Мусы отрезанную голову Баик-Бега, а сам, предводительствуя несколькими тысячами берберов и турок, смело выступил против значительно превышавших численностью мятежников. Но недолго могли выдержать натиск бешеных полчищ немногочисленные защитники халифа; их бегство решило судьбу Мухтеди. С обнаженным мечом, отбиваясь отчаянно и тщетно взывая: «Люди, защищайте же своего халифа», достиг повелитель одного дома; вскоре накрыли его здесь турки. С истинным геройством повелитель отказывался до конца согласиться на требуемое от него отречение; его стали мучить самой утонченной пыткой, так что ни на одном члене не оказалось ни единого признака насильственной смерти (18 Раджаб, 256 = 21 июня 870). Но халиф прожил все-таки недаром. Продолжение прежнего режима, приведшего не только государство на край гибели, но стоившее также в течение всего одного года жизни трем преторианским военачальникам, даже и для турок показалось несколько рискованным. Мужественное поведение умерщвленного халифа встречено было всеобщим одобрением и почитанием в самых широких кругах населения, между тем как генералы не могли уже долее сомневаться в распространении недовольства в значительных отделах их собственного же войска. Сам Муса ибн Буга, как кажется, принял твердое намерение на время умерить свои требования. И стало истинным благословением для государства, когда как раз в это же самое время нашлись подходящие люди, чтобы, пользуясь благоприятными обстоятельствами, надолго укротить чужеземные войска.
Верховная власть возвращена была Мусой снова в семью Мутеваккиля. Новый халиф Ахмед, по прозванию аль-Му’тамид (256–279 = 870–892), брат Му’тазза, был сам по себе довольно ординарным человеком. Но он нашел в другом своем брате, Тальхе, дельного помощника, обладавшего необычайной энергией и редким талантом настоящего правителя. Вскоре же возложил на него халиф почти все управление, а в 261 (875) обещал ему даже преемство после собственного своего сына, Джа’фара. Руководимый высшим благоразумием, Му’тамид постарался также покинуть насколько возможно поспешнее злосчастную Самарру — он перенес свою резиденцию вскоре в Багдад, и турки не посмели воспрепятствовать ему в этом. Сильной рукой сдерживал Тальха как их, так и берберов, даже сыну Бути ни разу не приходило в голову стать поперек дороги страшному Муваффаку, таков был его официальный почетный титул. Сын его, Абу’ль Аббас Ахмед, не уступавший ему в даровании правителя, в последние годы отца, когда стали одолевать старика мучительные недуги, заменял его, часто действуя с немсньшей энергией. Когда же Муваффак скончался 278 (891), все беспрекословно присягнули Ахмеду, принявшему титул аль-Му’тадида, в качестве будущего преемника сына Му’тамида. Но Му’тадиду не было никакой охоты выжидать наследие, собственно в его руках сосредоточивалась вся власть, поэтому небольшого труда стоило понудить Му’тамида отнять от сына право наследства и перенести преемство прямо на племянника (начало 279 = 892). Вскоре затем скончался халиф, как передают, от чрезмерного обжорства. Поспособствовал ли Ахмед этим желудочным болям чем-нибудь, как некоторые подозревали, решить трудно. Как бы там ни было, Му’тадид беспрепятственно занял трон (279–289 = 892–902) и пользовался широкой популярностью. Невзирая на свою строгость, он вполне заслужил любовь за личную бережливость и безукоризненное управление. Как человек высок, образованный, он посвящал редкие часы досуга изучению поэтических и исторических творений. Будучи в равной мере выдающимся полководцем, как и могучим правителем, он сумел на некоторое время задержать падение халифата. Также и наследник его, которого он подготовил в своем сыне Алии, прозванном аль-Муктафи (289–295 = 902–908), выказал способность справляться с тяжелой задачей, выпадавшей все увеличивавшейся злобой дня на долю правителя. Но с его преждевременной смертью кончается не особенно длинный ряд истинных самодержцев и халифат неудержимо устремляется к упадку.
Во время болезни, посетившей Муктафи перед смертью, он уже не был в состоянии сам распорядиться о принесении присяги в пользу брата своего Джа’фара, которого именно желал халиф назначить наследником. Наиболее влиятельные чины несколько даже сомневались, может ли власть перейти к 13-летнему Джа’фару, от которого, конечно, нельзя было ожидать твердого управления, так необходимого в настоящем положении государства. Но последняя воля заслужившего всеобщее уважение Муктафи одержала, конечно, верх, и Джа’фар был возведен на трон под именем аль-Муктадира (295–320 = 908–932). Противная партия еще не считала себя, однако, побежденной. Между членами дома Аббаса, имевшими некоторые права на халифат, самым даровитым и любимейшим всеми за свой прекрасный характер оказался сын Му’тазза, Абдулла. Человек с тончайшим образованием и выдающимся поэтическим дарованием, он пользовался благорасположением Му’тадида и жил спокойной жизнью известного и почитаемого всеми писателя. Друзья захотели во что бы то ни стало поставить его халифом вместо Муктадира. Когда же этот последний, не обладавший, будучи еще несовершеннолетним, достаточной силой воли, вскоре подчинился своей матери и окружавшим его женщинам и евнухам, общее недовольство офицеров и чиновников быстро созрело в заговор, имевший целью свержение Муктадира и возведение на престол Абдуллы ибн Му’тазза. Вначале шло все удачно. Сопротивлявшегося визиря, Аббаса ибн аль-Хусейна, умертвили; находившиеся под командой арабского военачальника, Хусейна ибн Хамдана, войска в столице приняли открыто сторону Абдуллы, и этот принц был провозглашен под именем аль-Муртада халифом. Но первое нападение на замок было отбито дворцовой стражей Муктадира. Для Хусейна, игравшего во всей этой истории весьма двусмысленную роль, было это слишком достаточным поводом, чтобы вывести из города войска. Евнух Мунис, верный слуга семьи Му’тадида, быстро воспользовался благоприятным случаем; тотчас же сделал он вылазку во главе телохранителей. Окружающие Абдуллу были разогнаны, а вслед за сим и сам он взят в плен. Несчастный принц, которому подобало скорее восседать в сонме сборища остроумных поэтов, чем становиться во главе обширного государства, поплатился за свое халифство, продолжавшееся ровно день (20 Раби I 296 = 17 декабря 908), жизнью; но кончина его обозначала одновременно прекращение самостоятельной власти главы государства. Жалкий Муктадир передал в руки своего избавителя Муниса, одарив его предварительно титулом Эмир аль-умара (эмир над эмирами, т. е. главенствующий эмир, главнокомандующий), власть почти неограниченную. Если не считать нескольких бесплодных попыток высвободиться опять из-под опеки, халиф стал на всю свою жизнь куклой в руках этого человека, первого эмир-ал-омра, как привыкли не совсем правильно называть этих майордомов последующих халифов. Было это, понятно, уже давно целью преторианского режима, рано или поздно они добились бы своего. Муктадир постарался только, чтобы свершилось оно в самой мелкой, унизительной форме. Титул эмира эмиров сам по себе не означает ничего больше как сан высшего генерала в армии, и как таковой он не имеет никакого касательства с гражданским управлением. Вначале велось оно, как и встарь, визирем. Но при слабых повелителях опасность, весьма понятно, надвигалась ближе; всякий раз, когда будут задеты интересы войска, иными словами, как только заблагорассудится генералиссимусу, можно было ожидать вмешательства его в собственно управление страной. Таким образом, оно начинает постепенно терять свое значение, пока наконец не устранятся совершенно последние остатки настоящего государственного порядка. Правление Муктадира по преимуществу предвещало неизбежную борьбу обеих властей. В данном случае, положим, произошла весьма странная перетасовка ролей — в высшей степени честный и рассудительный для своего времени Мунис пользовался своим влиянием главнокомандующего единственно для того, чтобы направить государственное хозяйство на пугь добросовестности и бережливости, а халиф всячески старался, насколько только способен был этот слабодушный человек, противодействовать ему во всем. Когда Мунис принимался за дело серьезно, он умел, конечно, поставить на своем, но эта разобщенность направлений вела неминуемо к полной дезорганизации всей совокупности государственного строя. При Мукгадире, например, почти постоянно чередовались на посту визиря только две личности. Оба носили одно и то же имя Алия, этим и кончается их сходство. Один из них, сын аль-Фурата, принимал большое участие в возведении на трон Муктадира, тем особенно и заслужил благоволение властелина. Он был типичным представителем тогдашнего времени упадка: общительный и ласковый по виду, он оказывал щедрость людям полезным, например поэтам, готовым петь ему хвалебные гимны, но в сущности был вполне сложившимся типом бессовестного интригана. Высоким саном своим пользовался для систематического высасывания народных соков и считал задачей своей жизни пускать все средства в ход, лишь бы как-нибудь удержаться на своем посту. Другой, Алий ибн Иса, был человек честный; способный и гуманный чиновник, он заботился об охранении платежной правоспособности населения и об избавлении народа от излишних тягот. Не было в нем, правда, и тени геройского мужества, в слоях тогдашнего управления для этой добродетели не было места; при первых признаках надвигавшейся грозы он по мере возможности уклонялся, но всегда готов был предложить государству свои услуги и способности, если можно было сделать это, не подвергаясь опасности. К кому из них обоих ближе лежало сердце халифа, не подлежит, кажется, никакому сомнению. Если достойно удивления, что от Мутеваккиля могли родиться такие сыновья, как Муваффак и Му’тадид, не менее изумительно также, что от него же произошел и этот Муктадир[344]. В его время что-то не слышно о необычайных злодеяниях, отличавших столь многих Аббасидов, зато не замечалось в новом халифе также ни следа благородных побуждений, ни тени забот об исполнении обязанностей, достойных властелина. Одаренный ограниченным умом, с довольно обыденной чувственностью вместо сердца, слабохарактерный и трусливый властелин мечется без перерыва из стороны в сторону, то обуреваемый страхом к генералиссимусу войск, то побуждаемый неодолимой страстью насытить свою похотливость и расточительность. Словно пойманный школьник, съеживался он, когда стоны ограбленного населения разражались вдруг восстанием от голода или же сыпались на его голову громы недовольства неумолимого майордома. Но лишь только опасность миновала, начиналась снова все та же негодная и бессмысленная жизнь. Мунис зачастую принужден был отсутствовать, находясь то в походах против византийцев, то усмиряя внутренних мятежников; тогда наступала полная свобода для этого «образцового» властелина и он беспрепятственно мог упражняться в полуребяческих, полумошеннических своих проделках. Дважды (301 = 913, 314 = 927) принудил его главнокомандующий, а раз (306 = 918) взрыв народного негодования — передать визирьство Алию ибн Исе или же кому другому одинакового с ним направления, но при первой возможности халиф увольнял бережливого управителя, не находившего денег на его гарем и шалости, причем призывался снова дорогой ибн Аль Фурат. Три раза (295–299 = 908–911; 304–306 = 917–918; 311–312 = 923–924) напускался этот негодяй на несчастное государство. Но признательный властелин нисколько не постеснялся, понятно, и пожертвовал им, недолго думая, когда визирь стал продолжать свое постыдное ремесло выжимания у всех наипочтеннейших личностей угрозой либо пристрастием денег, в третий раз уж чересчур опрометчиво; число неприятелей возросло в такой ужасающей степени, что халифу показалось необходимым выгородить себя. Не стоит без нужды останавливаться подолгу над описанием позорного зрелища. Достаточно упомянуть, что с каждым днем все более и более умножались всевозможные вымогательства — печальные последствия преторианского порядка. Абу Алий Мухаммед ибн Мукла, даровитый ученый и государственный человек, известный установитель арабской каллиграфии, хотя и отличавшийся эгоистическими поползновениями, а также довольно резкой наклонностью к интригам, считался все же одним из лучших дельцов в среде наипочитаемых чиновников. Именно он, по личному настоянию чересчур осторожного Алия ибн Исы, занял пост визиря (316 = 928) и не без достоинства продолжал управлять в духе своего предшественника. В это самое время произошло столкновение между начальником багдадской полиции Назуком и окружавшими халифа фаворитами: интриги втянули в эту распрю и Муниса. Генералиссимус прибыл в столицу, и ему столь убедительно втолковали насчет беспорядков, производимых халифом в государственном хозяйстве, что он согласился наконец на устранение ничтожного властелина; в Мухарреме 317 (февраль 929) вынудили Муктадира отречься от престола; халифом провозглашен был брат его Мухаммед, принявший титул аль-Кахира. Но в столице возникли тотчас же беспорядки: чернь и солдаты произвели страшные бесчинства, а Назук разыгрывал при этом самую жалкую роль; Мунис сразу же передумал и решил еще раз попробовать управлять от имени Муктадира. Несколько дней спустя устранен был снова Кахир, и на столь часто подвергавшийся унижению трон сел прежний владыка. Но ненадолго. Старания ибн Муклы, назначенного Мунисом визирем, упорядочить по возможности совершенно расшатанный снова революционными движениями порядок в столице дали повод халифу устранить навязанного ему силой министра. Негодность преемников удаленного довела всеобщую смуту до крайних пределов. Рядом с начавшейся резней военных и черни Багдада шли своим чередом интриги чиновников и офицеров. Дошло наконец до того, что подстрекаемый окружающими Муктадир решился порвать связь со своим генералиссимусом, назначив ему в преемники подчиненного Булейка (начало 320 = 932). Неподготовленный к такому серьезному шагу, Мунис должен был временно удалиться из столицы. Вскоре, однако, военачальнику удалось стянуть войска из провинций; 27 Шавваля 320 (31 октября 932) под самыми стенами Багдада возгорелась битва между его войсками и окружавшими Муктадира. Не особенно храбрый халиф помимо своей воли увлечен был в бой. Вооруженные коранами богословы, составлявшие прикрытие повелителя, не остановили, однако, наемников эмира. Вопреки намерениям последнего, лично привязанного к семье Му’тадида и желавшего только наказать халифа за непослушание, свирепые воины умертвили властелина в разгаре боя. Свершившегося изменить, конечно, нельзя было. Но призванный Кахир (320–322 = 932–934), во второй раз ставший преемником брату, почел совершенно достаточным воспользоваться этим печальным событием и отомстить тому, кто его вызвал. Деятельность нового халифа поразительно напоминает отдаленного его предшественника Му’тазза. Коварством и подвохами сумел он вскоре избавиться от всех тех, которые помогли ему стать властелином и, конечно, давно уже раскаялись в том, что выбрали такого опасного человека. Интригами и обещаниями удалось халифу переманить на свою стороьгу большинство солдат Муниса; тогда Кахир наконец решился назначить новым эмиром аль улара Тарифа, изменившего бывшему главнокомандующему. Вскоре затем попались в руки повелителя сам Мунис и все наиболее выдающиеся приверженцы этого эмира. Ша’бана 321 (август 933) еще полновластные год тому назад господа пали от меча палача. Набожный лишь по виду, Кахир оказался жестоким тираном и в высшей степени безнравственным человеком, который предавался изо дня в день пьянству. Вскоре он возбудил всеобщее недовольство. Ибн Мукла, успевший бежать во время гибели своего благодетеля Муниса, употребил все свое влияние, чтобы вооружить против халифа войска, недовольные и без того тем, что им часто не выдавалось жалованье. Раз ночью в Джумаду I 322 (апрель 934) ворвались турки во дворец халифа и ослепили его[345]. Жизни у него не отнимали; он продолжал влачить до 339 (950) жалкое существование павшего величия. Преемник его, сын Муктадира, Ахмед, названный Ар-Ради (322–329 = 934–940), по-видимому, был набожный и благомыслящий повелитель, но его ни разу не допускали лично вмешиваться в управление. Начало его призрачного правления отмечено было возникшими среди ортодоксов Багдада беспорядками, естественным отголоском продолжавшихся в среде правящих кружков замешательств. Дошло до того, что даже из округов, примыкавших к самым вратам столицы, наместники перестали высылать государственные доходы в резиденцию, так что ставший снова визирем ибн Мукла не был в состоянии выплачивать жалованье гарнизону; начался повальный грабеж населения. Трем следовавшим за ним визирям тоже не посчастливилось добыть денег. Радию ничего более не оставалось как отдаться в руки Мухаммеда ибн Райка, наместника Васита. Уже раньше засылал он тайных послов с предложением дозволить ему вмешаться под условием вручения ему сана Эмира аль-умара. Наступило соглашение, и первым делом прибывшего в Багдад ибн Райка было закрытие всех канцелярий визиря и захват всего управления в собственные руки. Он поручил все гражданские дела, особливо заведование финансами, своему секретарю; отныне ни халиф, ни окружающие его не имели более права ни во что вмешиваться. А на покрытие потребностей как личных, так и своего двора «повелитель правоверных» получал столько, сколько заблагорассудится его генералиссимусу. Мирская власть халифата, учрежденного Абу Бекром и Омаром, просуществовав 300 лет, дождалась наконец своего позорного конца.
С последними усилиями династии, начиная с Мухтеди и оканчивая Муктафи, сразу оборвавшимися вступлением на престол слабой личности, с развитием внутренних распорядков государства согласуются точь-в-точь и действия преторианцев против врагов государства внешних и рассеянных по провинциям. При Му’тасиме — всюду блестящий успех по всем направлениям; с его смертью наступает быстрый упадок воинских предприятий, и, наконец, при Му’таззе в каждой провинции не находят более нужным повиноваться центральному управлению. Муваффак и Му’тадид восстановляют снова воинскую честь Аббасидов, но они были в состоянии лишь задержать процесс государственного разложения, воспрепятствовать же ему не хватало у них сил. С Муктафи наступает упадок, продолжавшийся без перерыва до тех пор, пока халифы не лишены были окончательно мирской власти и принуждены были ограничиться лишь одним духовным авторитетом «наместников Мухаммеда», как мы это уже видели выше. Этот ход исторического развития придется нам теперь проследить в двойном направлении: во внешних войнах и при возникавших трудностях внутри государства.
С тех пор как халифат уступил Испанию и Африку Омейядам, Идрисидам и Аглабидам, а Персию Тахиридам, внешние столкновения могли возникать лишь на северо-западе, с Византией. Борьбу этих исконных врагов мы проследили до того самого момента, когда Му’тасим ввиду явного неповиновения, вспыхнувшего в арабском лагере, принужден был отступиться от последних завоеваний, сделанных при Ма’муне. Несколько лет с обеих сторон не возобновлялись неприязненные действия. Но уже с 222 (837) предпринимает император Феофил, вступив, вероятно, в соглашение с Бабеком, серьезное нападение на мусульманские оборонительные линии. Греки заняли Самозату на Евфрате и соседнюю с ней Сабатру[346], а затем произвели страшные опустошения в северной Сирии и Месопотамии; сами мусульмане сознаются, что византийцы проникали почти до ворот резиденции. Но цель неприятелей — освобождение Бабека, преследуемого войсками халифа, — не осуществилась. Му’тасим уразумел всю необходимость, напрягши последние силы, избавиться раз и навсегда и прежде всего от сектантов, размножившихся и опустошавших в течение более 20 лет северо-западные провинции. Поэтому предоставил он полную свободу действия Феофилу, а тем временем победоносный турецкий генерал Афшин вступил торжественно в Самарру с изловленным Бабеком. Теперь можно было подумать и об отомщении византийцам. Арабы стали подготовляться к решительному походу в Малую Азию. В том же самом году действительно выступает халиф лично во главе громадного войска против византийцев. Предводимые Уджейфом арабы, а равно превосходно подобранные полчища турок под командой генералов Итаха и Ашнаса двинулись из Тарса в Каппадокию, между тем Афшин с другим отделом турок направился из Месопотамии к Малатии[347]. Но прежде чем произошло соединение обеих армий, Афшин наткнулся нечаянно на самого императора Феофила и разбил его (25 Шабана 223 = 21 июля 838) так жестоко, что неприятель немедленно же отступил во Фригию; далее Дорилеи греки не посмели двигаться даже и тогда, когда главная армия халифа достигла Амориума и занялась осадой сильной крепости (6 Рамадана = 1 августа). Крепость защищалась храбро и, быть может, не сдалась бы, хотя Феофил только и мог сделать, что завязать бесплодные переговоры с халифом; но личный враг коменданта помог сарацинам[348] овладеть городом. Ужасно было мщение Му’тасима за совершенные греками в прошлом году лютости: город был сожжен, большинство способных носить оружие перебито (было их, вероятно, до 30000), остальных вместе с женщинами и детьми увели в плен, а начальника гарнизона, стратега Аэция, позднее распяли в Самарре. Удержать только что приобретенные завоевания, понятно, мусульмане не могли; так бывало, впрочем, и прежде, тем более что Му’тасиму тотчас же пришлось разделываться с арабским мятежом, а позже укрощать и другие бунты, поэтому на первых порах мы встречаемся далее лишь со случайными набегами, совершаемыми на суше и на море, со взаимным обменом пленными и т. п. Более серьезная борьба готовилась возобновиться лишь при Мутеваккиле. Самовольная попытка этого слишком часто поступавшего необдуманно властелина ограничить полунезависимость, которой всегда пользовались армянские отдельные князья под гегемонией мусульман и которую теперь стремились еще более расширить, привела в 237 (852) к опасному возмущению всей страны. Предводимые Бугой старшим, турки с большим трудом подавили его в 238 (852/3), но халиф не посмел уже более привести в исполнение первоначальный свой план, ибо по обыкновению византийцы воспользовались обстоятельствами и бросились грабить пограничные арабские округа. До 243 (857) они ревностно продолжали свои набеги, а в 238 (852/3) греческий флот в 300 кораблей произвел даже высадку в Египте и ограбил Дамиетту. Так как многие мятежи задерживали войска Мутеваккиля, мусульманам пришлось бы, вероятно, значительно хуже, если бы к тому же времени императрица Феодора, в разгаре церковной политики против секты Павликиан, не вздумала прогнать за границы большие массы этих храбрых людей. В оборонительных линиях они были встречены главнокомандующим Омаром Ибн Абдуллой[349] с распростертыми объятиями и расселены в мусульманских владениях, которые они теперь стали ревностно защищать от нападений византийцев. Им вскоре даже удалось укрепиться в самой неприятельской стране, в месте Тефрике, в Малой Армении. Наконец Буга в 244 (858) со своими турками мог двинуться вперед; и ему, также как Омару ибн Абдулле в 246 (860), посчастливилось нанести грекам чувствительный вред. Но возраставшее постоянно участие преторианцев в дворцовых революциях и междоусобных войнах изменило при Муста’ипе положение дел к величайшему ущербу для ислама. Еще в 248 (862) Васиф вернулся в Самарру после успешного набега в византийские пределы, а уже в 249 (863) греческий генерал Петронас окружил Омара к северу от Тавра и истребил все его войско. Если же в смутные времена от Му’тазза до Мухтеди не был потерян весь округ оборонительных линий, то этим мусульмане обязаны только тому, что и в Византии происходили тогда не меньшие беспорядки; церковные неурядицы и насильственный переход правления к македонской династии помешали грекам воспользоваться, как следовало бы, упадком халифата. Но лишь только император Василий твердо укрепился, как направил в эту сторону могучие удары. Прежде всего озаботились греки отделаться от Павликиан, засевших в их государстве опасной занозой. В двух последовательных походах 257 (871) и 259 (873) они были неоднократно побиты. В последнем году, обезопасив предварительно в 258 (872) свои фланги и врезавшись глубоко в арабскую землю между Мелитеной и Самозатой, император взял и Тефрику. Теперь уже мог он свободно действовать против оборонительных линий. В начале 263 (876) отвоевал Василий снова Лулуу и опустошил в 263 (877) всю страну между Тарсом и Марашем. Предпринятый арабами в отместку поход в 265 (878) не удался, лишь в 270 (883/4) они еще раз одержали победу. Война продолжалась с этих пор с переменным успехом в течение десятков лет, совершались по-старинному набеги на пограничные округа сирийско-малоазиатские. Рядом с ними выступают на передний план снова морские экспедиции, предпринимаемые попеременно обеими сторонами. Ни те, ни другие не рассчитывали при этом делать прочные завоевания, высаживались попросту в одном из пунктов вражьего берега, поспешно производились опустошения насколько только было возможно, а затем снова уплывали. Истый морской разбой стал особенно сподручным и окупаемым богатой добычей для мусульман, когда лежавший в самом средоточии византийских владений Крит стал им дружественным пристанищем. Сарацины, обитавшие на Крите, промышляли сами одним только пиратством по Эгейскому морю, забираясь даже иногда далеко в глубь Адриатического; но с сирийско-киликийской береговой полосы, в особенности же из Тарса, быстроходные крейсеры арабов прокладывали себе дорогу вплоть до самой гавани Константинополя. Уже под 266/7 (880) упоминают византийские летописцы об одном подобного рода предприятии; за ним следуют далее все новые вылазки. Эти морские набеги принимают действительно опасный характер с появлением ренегата по имени Лев. Из своего постоянного местопребывания, Триполиса Сирийского, он наводит ужас на все побережье Эгейского моря, действуя, начиная с 291 (904), со своим флотом из 50 хорошо вооруженных кораблей. В этом самом году корсар напал на Фессалонику, второй по величине город в Византийской империи; целых 10 дней чинил он здесь грабежи и убийства, а затем повернул назад, захватив с собой тысячи пленных[350]. И в следующие годы продолжал он производить всевозможные бесчинства в Архипелаге нисколько не менее своих критских единоплеменников, пока наконец весь его флот не был уничтожен у Лемноса византийским адмиралом Иоанном Радином. При Му’тадиде и Муктафи счастье благоприятствовало арабам и на суше: из своих владений они не потеряли ничего, а набеги, производимые на Малую Азию, приносили им гораздо более прибыльной добычи, чем все походы византийцев в область «оборонительных линий». Но с новым упадком халифата при Муктадире военные успехи, естественно, стали мало-помалу слабеть и свершилось неслыханное в течение вот уже более 100 лет дело — железное кольцо крепостей прорвано было армяно-византийским генералом Иоанном Куркуасом. Греки овладевают в 314 (926) Малатией, в 315 (927) наводняют Армению вплоть до столицы ее Двина, в 316 (928) занимают запад страны до Эрзерума, а в 317 (929) и север Месопотамии, между Мейяфарикином, Амидом (нынешний Диарбекир) и Малатией; хотя арабские наместники, действуя из Мосула и Тарса, совершали неоднократные попытки оттеснить войска Куркуаса, но это удавалось им лишь временно. С 322 (934) на долгое время потеряны были для ислама Самозата, Малатия и вся западная Армения.
Еще худшее влияние, чем на охранение границ, имели повторявшиеся все чаще и чаще дворцовые революции и мятежи в резиденции халифа на расположение умов в тех провинциях, которые не находились непосредственно под давлением турецких преторианцев. Почти в каждой из них происходило брожение, которое по первому признаку слабости центрального управления переходило в открытое неприязненное движение. Враждебное отношение к царствующей династии, значительно ослабевшее на Востоке, благодаря только фактическому отделению Персии от империи продолжало существовать в провинциях, где преобладал арабский говор. Старинное племенное стремление к независимости, враждебное прочности какого угодно государственного строя, сохранилось всюду, где отдельные племенные группы еще не слились воедино, как это произошло в больших городах Ирака. Не погасли еще также в некоторых округах Сирии и Месопотамии воспоминания об Омейядах, хотя бы под видом положительного нерасположения к Аббасидам. На севере же, в Азербайджане и Каспийских провинциях, протянули друг другу руки коллективизм и неугомонность воинственных горных народцев — дейлемитов, табаристанцев и курдов. А повсеместно, где только ни рождалось недовольство, алиды хлопотали по-прежнему и старались воспользоваться им для своих собственных целей. Таким образом, в тот момент, когда центральное управление было уже не в силах оказывать непосредственное свое влияние на провинции, все эти стремления, находящие поддержку в естественном влечении самих наместников уклониться по возможности от исполнения приказаний халифов, грозили в опасной донельзя форме самой прочности государства. Ранее всего ощутилась эта опасность в северных провинциях.
Мы уже упоминали не раз о восстаниях хуррамитов в Азербайджане: в настоящее время мы удовольствуемся описанием их вкратце. Первые беспорядки появились еще при Харуне, а при Ма’муне в 201 (815/6) Бабек придал этому движению новый толчок. В короткое время восстал весь Азербайджан, а позднее (до 211 = 826) власти бунтовщика подчинились соседние области Армении и Мидии до Мосула и за Хамадан. Положим, в 212 (827) Мухаммед Ибн Хумейд успел снова покорить Мосул, но этот же полководец, действуя против Бабека, потерпел поражение и сам пал в 214 (829). Его преемник занялся не укрощением мятежников, а более существенным в его глазах — совершением всевозможных бесчинств над жителями Мидии, что, конечно, не могло их особенно расположить к правительству. Первый решительный шаг сделан был лишь в правление Му’тасима. Персидский его генерал, Исхак ибн Ибрахим, разгромил в 218 (833) в Мидии мятежников вместе с присоединившимися к ним толпами испаганцев при Хамадане. Теперь уже можно было начать серьезное преследование самих хуррамитов. Правительство стало сперва усердно сеять измену в самом лагере Бабека; этим сразу были остановлены все его попытки снова перейти в наступление. Затем постепенно, шаг за шагом, его начали сильно теснить. Начиная с 220 (835) дело это поручено было туркам, предводимым Бугой и Афшином. В качестве главноначальствующего последний оказался вскоре далеко хитрее и искуснее в умении пользоваться местностью, чем даже сами мятежники, воевавшие в своей собственной стране. И все-таки нападение правительственных войск на главную крепость мятежников аль-Баз было отражено в 221 (836); но вслед за тем Афшину удалось умертвить Тархана, лучшего из генералов Бабека, а в 222 (837) последовало взятие орлиного гнезда теснимых повсюду коммунистов; при этом, кажется, дело не обошлось без вероломного обмана. К концу того же года пойман был и Бабек, ускользнувший было в сопровождении немногих оставшихся ему верными. Он был подвергнут мучительной казни после того, как его провезли напоказ на слоне по всем улицам столицы. Едва успела миновать эта опасность, как взбунтовался испехбеден Табаристана, Мазьяр ибн Карин (224 = 839, ср. с. 215). Пришлось бы, во всяком случае, долго провозиться с ним даже соединенным силам халифа и тахирида Абдуллы; не так-то легко было усмирять эту неудобную провинцию, к которой принадлежал к тому же и южный берег Каспийского моря. Но сам Мазьяр оплошал: с целью действовать насколько возможно энергичней он стал вымогать громадные суммы от своих подчиненных, вынудил жителей главных городов на берегу моря, Сарии и Амула, переселиться в Хормиздабад, лежавший в самой цепи гор; подобных насилий совершено было им множество. Ему изменили свои же; изловленного бунтаря казнили впоследствии в Самарре. Покорение вечно неспокойной страны принесло на этот раз особые плоды: теперь только приняла масса населения истинную веру и допустила разрушить огнепоклоннические капища. Но правительству это послужило на погибель. Новые мусульмане по-прежнему не питали склонности к халифату; отныне стали они ревностными приверженцами алидов, которые еще раньше были приняты радушно соседями табаристанцев дейлемитами. Когда впоследствии при Муста’ине в 250 (864) арабские чиновники позволили себе ряд насилий, табаристанцы, не допускавшие никоим образом подобного обращения с собой и возмущенные происшедшим, признали проживавшего в Рее алида Хасана ибн Зейда. Охотно согласился тот стать во главе восстания. Хотя тахиридам и удалось временно вытеснить его из страны, но после продолжительной борьбы алид снова успел укрепиться и стать здесь твердой ногой — возникала еще новая династия алидов в самом средоточии аббасидского государства.
И во многих иных местностях действовали все эти же исконные враги халифата Аббасидов. Проводимую от их имени беспрерывно тайную подпольную интригу мы проследим в совокупности в следующей главе. Она нисколько, впрочем, не совпадала с попытками зейдитов, вечно поддерживавших притязания семьи Алия на халифство. Нечто подобное, например, случилось при Му’тасиме в персидской провинции Талекан (219 = 834), но тахириду Абдулле нетрудно было подавить бунт. Худшее произошло в злополучное правление Муста’ина. В 250 (864) взбунтовалась Куфа вместе с доброй половиной Ирака, а в 251–252 (865–866) к ним присоединилась и большая часть Хиджаза. Здесь орудовали, впрочем, не одни зейдиты; главным образом восстали беспокойные бедуины. Эти удальцы жадно хватались за каждый подходящий случай, лишь бы проявить самоволие и пограбить, со времени же аббасидского владычества они постоянно и усердно предлагали свои услуги зейдитам (т. II, с. 180, 185) подобно тому, как при Омейядах держали сторону хариджитов. Впрочем, далеко на север и эти последние еще не совсем вымерли. Демократические стремления и имена старинных борцов секты еще сохранились среди арабских племен в так называемых округах Дияр Бекр и Дияр Раби’а[351]. Как бывало неоднократно и прежде, они стали волноваться при Васике (231 = 845/6) и Мутеваккиле (234 = 848/9). Ибн аль Ба’ис, так звали главаря второго бунта, бросился в гористый Азербайджан и упорно отбивался в крепком Меренде от полчищ Бути-младшего; измена предала его, однако, в руки турок Но долго еще, начиная с 253 (867), мятеж не утихал в этих местностях. Один хариджит по имени Мусавир поднял знамя восстания в Бавазидже, к югу от Мосула. Не одни арабы, но и многочисленные курды примкнули теперь к восстанию. В годы 227 (842)[352] и 231 (845/6) впервые зашевелились эти кочевники; все равно как и ныне, они появлялись всюду, где пахло грабежом и разбоем. В бесправное же время при Мутаззе и его преемниках секта укрепилась в этих провинциях до такой степени прочно, что даже при Му’тамиде, когда наступили лучшие порядки, сам энергический Муваффак не был уже в силах их одолеть. Только мутадиду удалось их сломить в 280–283 (893–896). С тех пор все еще продолжающиеся отдельные попытки происходят вокруг Мосула, но уже в направлении чисто политического свойства.
Непосредственным поводом к восстанию Мусавира было совершенно то же самое, что возбудило бунт Хасана в Табаристане, — бесчинства, совершаемые высшим чиновником в округе. Уполномоченные халифа и преторианцы распоряжались, понятно, и здесь ничуть не лучше, чем в столице. Их неосмотрительные, частью преступные деяния слишком часто стали повторяться и повели к открытому взрыву недовольства, давно уже бродившего среди населения. Еще при Му’тасиме вспыхнуло по этой самой причине опасное восстание в Палестине. Солдат оскорбил жену или сестру некоего Абу Харба; этот последний, недолго думая, тут же на месте убил грубого воина, а сам, избегая преследования, бросился наутек в горы. Здесь провозгласил он, выдавая себя за потомка Омейядов, войну безбожному роду Аббасидов. Так как подобно Муканне он носил «барка», род вуаля, обязательного только для женщин, прозвали его также аль-Мубарка — «завешенный». Мятежник обрел столько почитателей среди йеменцев, что Раджа, высланный против него Му’тасимом, не посмел сразу на него напасть и окопался, выжидая времени наступления полевых работ. И действительно, толпы землепашцев вскоре разошлись по домам. Даже и теперь не так-то легко было военачальнику осилить бунтовщика и изловить его (227 = 842). В северной Сирии произвели особенно неприятное впечатление распоряжения Мутеваккиля, касавшиеся обитавших в этой стране многочисленных христиан. Достаточно было совершенного в 240 (854) наместником незначительного самоуправства в Химсе, чтобы вызвать весьма тревожного свойства восстание, повторившееся и в 241 (855). А суровое подавление его устрашило беспокойных ненадолго, лишь до 250 (864); до нас дошло известие, что в том же самом месте йеменцы к этому времени снова заволновались. В самой же Аравии не было никакой надобности даже в поводе для вольного бедуина ухватиться за оружие. Уже при Васике (230 = 845) племя Бену Сулейм предобродушно принялось грабить пограничные местечки Хиджаза (т. I). Когда же возмущенный подобным неслыханным делом наместник Медины выступил против них с войском, они нанесли ему поражение; тотчас же многие из больших племен, гатафане, фезары и др. примкнули к ним. Весь север и центр полуострова вскоре объят был пламенем восстания. Пришлось посылать для усмирения Бугу старшего с его турецкими войсками. Не одну чувствительную потерю претерпел полководец прежде, чем успел водворить порядок, частью уступчивостью при переговорах, частью силой.
Итак, мы видим, что горючего материала накопилось достаточно. Со времени поражения Омейядов он всюду таился под тонкой государственной корой. Даже энергии Мансура и туркам Мутасима стоило большого труда предохранить государство от вспышек, грозивших при первом благоприятном случае разлиться повсеместным пожаром. Стоило только дождаться постыдного бессилия правления Муста’ина, и огонь запылал в двояком направлении. Там, где управляли в провинции дельные военачальники, прогорела лишь связь, соединявшая доселе ту область с халифатом; но в Ираке и собственно Аравии пламя охватило все государственное здание. Раскинувшись далеко вширь, пожарище наконец разлилось и далее. Казалось, сохранились вполне только отдельные пристройки, но и те вскоре загорелись; многие из них рухнули и обратились в груды пепла. Пощажена была разве восточная половина халифата, нашедшая со времен Ма’муна в своем национальном обособлении некоторое удовлетворение и тревожимая только слишком частой сменой династий. Но и здесь всеобщая путаница захватывает постепенно пограничные округа. Нам приходится теперь перейти именно к положению Персии, причем мы удовольствуемся кратким очерком общего там положения дел.
С тех пор как тахириду Мухаммеду Ибн Абдулле вздумалось вмешаться почти без всякого успеха в арабско-турецкую междоусобицу в качестве наместника Багдада (250 = 864), власть его семьи на востоке мало-помалу стала клониться к упадку. Я’куб Ибн Лейс из Седжестана, по прозванию Ас-Саффар, «медник», понемногу забирал в руки власть в Кирмане и Фарсе и стал родоначальником династии Саффаридов[353]. С 250 (864) укрепился, как уже нам известно, в Табаристане алид Хасан, а в середине между обеими новыми династиями возникла почти в том же самом году полувладетельная семья сыновей Абу Дулафа. Отец их был известным арабским генералом при Харуне; ему удалось вовремя уклониться от междоусобной войны братьев Амина и Ма’муна. После одержанной победы халиф оставил его в покое в большом имении, приобретенном им в окрестностях мидийского города Караджа, лежавшего между Хамаданом и Испаганыо. Благодаря своему уму и щедрости, высоко превозносимым тогдашними поэтами к превеликой досаде Ма’муна, Абу Дулафу удалось закрепить свое влияние на весь округ, а около 250 (864) сын его, Абд аль-Азиз, был официально назначен наместником Мидии и Испагани. В возникших затем войнах между Саффаридами и халифами, к которым мы еще со временем вернемся, он сумел, а потом его сыновья при всяких обстоятельствах, искусно отстаивать свои права. Только в 284 (897), когда Саффариды снова вздумали было оказывать неповиновение энергическому Му’тадиду, последний из сыновей Абу Дулафа, Омар, был побежден безусловно и вынужден бежать в Табаристан. Им и кончается эта маленькая династия; появление ее, однако, в высокой степени типично для всех последующих. Повторялось постоянно все одно и то же в неизменно одинаковом порядке. Какой-нибудь способный и нецеремонный генерал, командующий горстью солдат, при случае, во время восстания либо междоусобной войны, ухитряется угодить халифу. Тотчас же получает он особое назначение, быть может, даже наместничество. Но лишь только почувствует он свою силу, как забывает посылать дань — единственный знак зависимости от правительства при полной самостоятельности местного управления. С этой самой поры он начинает разыгрывать из себя независимого князька до тех пор, пока не нагрянет халиф либо другой, более сильный конкурент и не раздавит его. Возьмем, например, хотя бы турка Ахмеда ибн Тулупа. Будучи в 254 (868) наместником Египта, он успел в 264 (878) распространить свою власть на Сирию и часть Месопотамии. А когда при Муваффаке халифат снова окреп, Му’тадид отбирает у его сына в 286 (899) Месопотамию, противопоставляя ему возникшую в этой стране, из нового военного рода, династию Саджидов. В то время как в 292 (904/5) быстро слабеющий род Тулунидов теряет последние остатки своего могущества, Саджиды держатся в полученном ими в 276 (889/90) в ленное владение Азербайджане до 317 (929). Между тем во время борьбы с хариджитами в Мосуле и кругом его внезапно появляются Хамданиды. Они были в родстве с Хусейном ибн Хамданом, который, как мы видели раньше, разыгрывал чрезвычайно двусмысленную роль в начале правления Муктадира. В 292 (905) его брат Абу’ль Хейджа получил официально наместничество в Мосуле. Сыновья же его и их потомки, вечно воюя с визирями и эмирами Муктадира, мало-помалу распространяют свою власть над Месопотамией, а позже и над севером Сирии. Так успели они образовать вовсе не ничтожное двойное государство с главными городами Мосулом и Халебом. Хотя этот лен просуществовал не более ста лет — независимое владычество Хамданидов окончилось значительно ранее устранения (413 = 1022) последнего хамданида — он имел, однако, в особенности государство Халеб, благодаря заслугам знаменитого Сейф ад Даулы, необыкновенное значение для истории ислама, о чем будет ниже. Зато последняя из этих династий, укрепившаяся с 321 (933) снова в Египте и известная там под именем Ихшидидов, не имела большого значения. В 358 (969) положен был ей конец Фатимидами, лучше сказать, мнимо-алидскими государственными гробокопателями, разрушителями того, что некогда основал великий Омар.
Именно Алиды, поздние, но последовательные мстители за претерпенное ими после падения Омейядов беззаконное гонение, были истинными виновниками полного государственного разложения, которому они способствовали гораздо более, чем бездеятельность позднейших халифов Багдада, более, чем вражда национальностей, даже более, чем печальные последствия преторианских распорядков. Положим, именем их орудовали другие, как это мы видели в дни Мухтара и Мухаммеда ибн Ханафия. Но именно во имя алидов с некоторого времени, когда при Муста’ине и его преемниках унижение Аббасидов достигло крайних пределов, велась пропаганда еще более вредоносная, чем под конец владычества Омейядов. Благодаря ей во всех больших провинциях ощущалось брожение, подготовлялось всеобщее восстание, а последствия его исламский мир никогда уже более не мог загладить. Именно алиды фатимиды главным образом истощили последние силы государства, восстановленные было мужественными властелинами Муваффаком, мутадидом и Муктафи; не будь этих страшных соперников, последним халифам, быть может, удалось бы снова укрепить и оздоровить расшатанный организм. Таким образом, нам предстоит теперь изображение последних катастроф халифата, рассмотрение судеб самостоятельных княжеств и их возрастающих стремлений по пути к государственному разложению; при этом, конечно, мы дадим и характеристику положительных сторон их деяний, но самое главное, чем мы займемся, это пропагандой алидов, которым мы вынуждены приписывать самое могущественное влияние на распадение халифата.
Глава II НАМЕСТНИКИ И ЭМИР АЛЬ-УМАРА
Кто захотел бы заняться изложением достоверной и подробной истории по большей части недолговечных — малых и больших государств, которые обязаны своим существованием распадению халифата, тому пришлось бы исписать целые тома, если б он пожелал хотя в скромной доле добросовестно отнестись к своей задаче. Дело в том, что существование этих мелких государственных организмов, зависящее прямо от субъективных качеств отдельных личностей, обоснованное на насилии и случайностях, было, во всяком случае, почти всегда слабо обеспечено, большей частью жалко и тревожно. Все те же обстоятельства, способствовавшие утверждению данной династии, могли ежеминутно послужить на пользу возникавшего вновь рода, а последствием являлось неизбежно падение предыдущей династии. Таких государственных третьеразрядных родов, как семья Абу Дулафа, встречается в эту смутную эпоху целые дюжины, а еще более незначительные владетельные роды, так сказать, четвертого и пятого порядка, попадаются в обширных пределах царства исламского, во времена упадка халифата Аббасидов вплоть до монгольского нашествия (приблизительно в период от 250–600 = 860–1200), сотнями. Но следить внимательно за судьбой каждой из этих беспрерывно меняющихся династий столь же мало подобает историку ислама, как если бы, например, историку Германии взбрело на ум в подробности и точно излагать изменчивые судьбы княжеских родовых линий Лейнингенской либо графов Сольмских. Бытописателю следует доискиваться вечного, постоянного в текущих явлениях жизни народа, это неизменное и необходимое хорошенько усвоить, признать и оценить по достоинству для уяснения истинного развития мухаммеданского мира. Героическая эпоха арабского народа канула уже в вечность; невзирая на всевозможные ужасы, деяния юного народа придали ей нечто обаятельное и величественное. При описании следующей ступени развития не стоит расследовать с прежним рвением во всех частностях ничтожные деяния измельчавших людей. Когда же среди все возрастающей порчи данной эпохи мелькнет призрак истинного величия либо вынырнет действительно прочный успех, то такое исключительное зрелище тем более обратит на себя наше внимание. Во второй половине III и в начале IV столетий (860–960) три рода обращают на себя особое внимание: Аглабиды в Африке, Тулуниды в Египте и Хамданиды в Сирии и Месопотамии. Несмотря на разнообразие их происхождения, деятельности и судеб, между всеми ими одно общее — эти династии сумели, хотя на некоторое время, переустроить более крупные отделы клонящегося к разложению государства в прочные княжества, оберегая подчиненные им народы от ужасов междоусобной резни, которая именно в это самое время началась между несчастными обитателями срединных стран аббасидского халифата. Итак, эти три рода заслуживают полное право, пред всеми остальными, на преимущественное наше внимание; историю их мы обязаны изложить относительно более подробно.
Мы покинули родоначальника Аглабидской династии в тот момент, когда он был утвержден Харуном в качестве наместника провинции «Африка». Признавая в обычной тогдашней форме главенство багдадского двора, новый правитель дал одновременно понять, что готов на сохранение этого верховенства лишь внешним образом, а в сущности решился твердо удерживать приобретенную им независимость. Отношения эти поддерживались обеими сторонами с величайшим постоянством и искренней предупредительностью в течение более ста лет, при всей в сущности шаткости подобных условий. Была ли когда-нибудь посылаема из Кайрувана определенная дань в столицу халифов, нам, конечно, неизвестно; но постоянно, насколько это зависело от власти Аглабидов, производилось моление за каждого аббасидского халифа, чеканилась также монета с именем верховного владыки. В этой отдаленной провинции уважение к авторитету наместника пророка было столь велико, что единственно раз лишь, в начале III столетия, один только африканский принц Зиядет Алла I, в своем роде Мансур этого владетельного дома, осмелился открыто выказать непослушание халифу. И он, несомненно, был прав, ибо Ма’мун потребовал от него чеканки на монетах рядом с именем халифа также и фамилии одного из своих генералов[354], иными словами, потребовал, чтобы Зиядет Алла признал другого за генерал-губернатора. Подобного рода приказания, во всяком случае, не обязан был исполнять вассал. Ма’мун, как кажется, отменил, нисколько не прекословя, свое необдуманное распоряжение. Но когда в 289 (902) подданные Ибрахима II принесли жалобу энергическому халифу Му’тадиду на тиранства их властелина, тотчас же воспоследовал указ сюзерена, коим повелевалось правителю передать власть сыну. И тот, кто никогда доселе ни от кого не принимал советов, безропотно сложил с себя власть, нимало не задумываясь. Нетрудно уразуметь причины этих, по-видимому, платонических, отношений между эмиром Кайрувана и халифом багдадским, доставлявших между тем обеим сторонам существенные выгоды. Не следует упускать из вида, что первый, находясь между берберами запада и аббасидскими наместниками Египта, очутился, так сказать, между двух огней, и ему, конечно, нежелательны были вторжения в его область каждого из этих опасных элементов; но самым главным было то, что законность владычества над африканскими арабами зависела единственно и исключительно от инвеституры халифа, и из бесчисленных восстаний подчиненных военачальников эмир мог вывести правильное заключение, что это освящение его власти главой ислама, несомненно умножающее в широких кругах населения уважение к нему, становилось крайне необходимым. С другой стороны, и Аглабиды служили для Аббасидов прикрытием тыла государства не только от берберов, зараженных частью хариджитизмом, частью шиитством, но также и еще в большей, пожалуй, мере от византийцев, силы которых ослаблялись вследствие набегов африканцев на Сицилию и нередко бывали через это отвлекаемы от сирийской границы. Вот почему в Багдаде старательно заботились о сохранении «Африки» в одних и тех же руках. Когда в 196 (811/2) Ибрахим I очутился в весьма скверном положении ввиду вспыхнувшего опасного восстания, наместник Египта поспешил снабдить его хотя бы значительной денежной суммой, розданной в виде подкупов влиятельным лицам и произведшей раскол в неприятельском лагере; таким образом, дана была ему полная возможность подавить бунт.
Принято считать Аглабидов за довольно незначительный род; с этим я никак не могу согласиться. По своим силам, бывшим в их распоряжении и сравнительно притом слабым, они совершили достаточно. Подведомственная им территория простиралась от Триполиса не далее окрестностей нынешнего Алжира; к тому же вся часть последнего на запад за Боной принадлежала к владениям большого племени берберов, Китамы, держать которое в повиновении можно было лишь принимая особые меры. Далее обитали зената — кабилы[355] с их главным городом Тлемсаном, в большинстве подчиненные Идрисидам или же состоявшие с ними в союзе, а по ту сторону Атласа удерживали ревностно свою независимость Бену Рустем в Тахерте и Бену Мидрар в Сиджильмасе. Робкая попытка подчинить влиянию Кайрувана племя Рустем, находившееся отчасти в сфере могущества Аглабидов, окончилась неудачей (239 = 853/4). Можно сказать, что наместники поступили мудро, не совершая никаких дальнейших завоевательных попыток в этом направлении: рустемиты эти были завзятыми хариджитами; как ни досадно было, что их шейх позволил себе присвоить высокое имя халифа, не следовало все-таки разжигать насильственными мерами их фанатизма, всегда готового вспыхнуть. С другой стороны, Мидрариты, несомненные сунниты, как бы вкрапленные среди шиитских и хариджитских берберов, кажется, обязаны были своим сохранением главным образом отдаленности их оазиса. Они готовы были, пожалуй, молиться на Аббасидов, но находились вне сферы деятельности наместников халифа, и те должны были довольствоваться одним сознанием, что там, далеко, на опасном западе, хотя в одном пункте по крайней мере, есть кучка приязненно расположенных людей. Тому же, что Аглабиды все-таки, несмотря на то, что они почти не могли рассчитывать ни на какую действительную помощь со стороны востока, находились теперь в лучших отношениях к большинству окружавших их берберов, чем их предшественники при Омейядах, обязаны они — счастьем, а значит, и правильному направлению своей политики. Счастием поистине было для них, что род Идрисидов недолго пользовался своим превосходным положением. Не принимая в расчет преходящих колебаний, одно время род этот сумел искусно укрепить и расширить свое господство между берберами. Ни к чему не повело, когда Ибрахим ибн Аль-Аглаб в 177 (793) по поручению Харуна Ар-Рашида коварно отравил через посланное лицо Идриса I, а затем отстранил одного вслед за другим обоих опекунов еще слишком юного Идриса II. Берберы Аураба, Санхаджа и все вообще кабилы зорко оберегали подраставшего принца, и ничем их нельзя было сбить с толку. В 192 (808) облюбовал себе Идрис новой столицей Фец[356]; здесь приютил он 8000 испанских изгнанников из Кордовы в 198 = 814, также и 300 семей бежавших из Кайрувана, вероятно, от насилий Зиядет-Алла I (быть может, в 210 = 825). Таким образом, алид Идрис явно выказал враждебность как по отношению к Омейядам Испании, так равно и к Аглабидам. Одновременно (197–198 = 813–814) позаботился он снова укрепить свою власть, ослабевшую было во время его несовершеннолетия над зенатами Тлемсана, и таким образом значительно пододвинулся к арабским владениям. Но его преемник и сын Мухаммед в 213 (828) уничтожил сразу все плоды его успехов. Потакая, быть может, напиравшим на него отовсюду и возникавшим без перерыва стремлениям берберов к партикуляризму, он разделил в угоду своим братьям государство на десять частей. Между ними, понятно, вскоре возникли столкновения, вследствие которых благонадежно расширявшееся могущество дома Идриса быстро пришло в упадок, так что к концу III столетия (около 900), когда зенаты Тлемсана вздумали было принудить рустемов Тахерта к признанию главенства алидов, это крошечное государство могло с успехом им сопротивляться. Тем менее, стало быть, приходилось Аглабидам беспокоиться о западе. И они сумели теперь вполне воспользоваться благоприятствовавшими им обстоятельствами. Начало их управления, впрочем, было чрезвычайно бурное. Настоящему основателю династии, Ибрахиму I Ибн аль-Аглабу, пришлось в течение 11 лет своего правления (184–196 = 800–812) усмирить четыре опасных восстания, возбуждаемые непокорными арабскими офицерами в Тунисе и Триполисе (186 = 802, 189 = 805, 194–196 = 810–812 и еще раз снова вспыхнувшее в последнем году). Особенно труден был год 194; потеряв Кайруван, аглабид высидел в течение целого года в новопостроенном им замке, названном в честь халифов Аль-Аббасия, окруженный со всех сторон мятежниками; лишь подкупами удалось наконец эмиру осилить бунт. Также и для усмирения Триполиса в 196 (812) должен был он обратиться к наемным берберам, которые, исполнив поручение, в свою очередь сами взбунтовались. Пришлось звать на помощь рустемов Тахерта, которые потребовали за восстановление порядка отдачи им части окрестностей Триполиса. Вообще продолжительные междоусобные войны приучили как офицеров, так и солдат к своеволиям всяческого рода. Сын Ибрахима, Абу’ль Аббас Абдулла (196–201 = 812–817), стал ненавистен подданным за чрезмерное обременение населения податями. Ему наследовал брат его, Зиядет-Алла I (201–223 = 817–838), беспощадный тиран, но властелин опытный. Он сразу же понял, что прежде всего следует сломить чрезмерное влияние высших офицеров. Этот человек, неукротимо дикий и страстный, невоздержный во гневе и к тому же пьяница, искал опоры в духовенстве, через него приобретя влияние и на народные массы. Главным кадием поставил он в 203 (818/9) ученика знаменитого юриста Малика, система учения которого привилась сначала в Африке, а потом и в Испании. Замечательный человек был этот Асад ибн аль-Фурат. Едва достигши 17-летнего возраста, он уже командовал армией, и этот профессор юриспруденции не хуже всякого генерала по призванию умел одерживать победы. Обладая львиной храбростью как бы в подтверждение носимого им имени[357], он не боялся никого — ни толпы бунтующих солдат, ни даже своего кровожадного властелина и всегда умел настоять на своем. Народ обоготворял его за его религиозное рвение, справедливость и непреклонность характера; гневно ворча, не раз принужден был уступать ему даже сам беспощадный Зиядет-Алла, на которого образ действий и значение воинствующего кадия производили сильное впечатление. Политика аглабида, стремившегося опереться на ортодоксальность, имела больший успех, чем позднейшие попытки Мутеваккиля в том же направлении.
Свирепость и коварство, с которыми эмир повергал к своим стопам головы генералов, одну вслед за другой, вскоре возбудили с 207–211 (822–826) целый ряд восстаний. Мятежники успели еще раз оттеснить его из Кайрувана и загнать на узкую береговую полосу между Табесом и Триполисом. Но в 212 (827) эмир успел наконец усмирить своих беспокойных арабов и теперь показал, что он способен не только срубать головы: постройками и проведениями дорог старался он поднять благосостояние страны. В особенности же позаботился эмир отвлечь куда-нибудь подальше опасные элементы своей армии и довольно многочисленных представителей племен берберов, живших всюду в его владениях; он дал им занятие в непрекращавшихся набегах на Сицилию, о которых вскоре мы будем говорить подробнее. Успехи и богатая добыча, оттуда вывозимая, сильно поспособствовали быстрому государственному расцвету. Брат Зиядета, Абу Икал Аглаб (223–226 = 838–841), славился благодушием и набожностью. Сыну же последнего, Абуль Аббасу Мухаммеду I (226–242 = 841–856), как-то все удавалось, за редкими разве исключениями, и счастье сопровождало неотступно все его предприятия, так что Абу Ибрахим Ахмед (242–249 = 856–863) мог уже значительно подвинуть дальше культурное развитие в «Африке» при посредстве предпринятых им многочисленных общественных работ. Брат его, Зиядет Алла II (249–250 = 863–864), был, по-видимому, превосходным правителем, но скончался, процарствовав не более года, а с ним вместе ушло в могилу и величие аглабидского государства. Брат последнего, Абу Абдулла Мухаммед II (250–261 = 864–875), был шалопаем безгранично легкомысленным; любимое его занятие — охота и болотные птицы — подали повод к общераспространенной насмешливой кличке его Абу’ль Гараник, «отца журавлей». Но не все его наклонности были одинаково безвредного характера. В его управление государство скоро пришло в упадок, к тому же голод, случившийся в 260 (874), произвел страшные опустошения среди населения. Положение дел продолжало ухудшаться и при брате его Абу Исхаке Ибрахиме II (261–289 = 875–902). Будучи энергическим принцем, он довел жестокость до крайних пределов. Желая восстановить блеск своей династии, эмир основал новую столицу Раккаду в одной миле на юго-запад от Кайрувана и возводил множество других построек, а между тем подготовил своему дому гибель совершением гнусного злодеяния, бывшего к тому же и грубой, непростительной ошибкой. Большое племя берберов Китама главным образом сдерживалось в повиновении арабской колонией в Билизме. Находясь в порядочном отдалении от Кайрувана, эти люди держали себя довольно самостоятельно, откликаясь не на всякий зов эмира. А когда всеобщее в стране недовольство на кровожадного властелина разразилось наконец в 278 (891) целым рядом восстаний, то и жители Билизмы участвовали в них, конечно, не из последних. Долго пришлось повозиться Ибрахиму, чтобы потоками крови восстановить свою власть на востоке, так что он не решался предпринимать новую утомительную борьбу с мятежниками Билизмы и притворно с ними помирился. Но мало-помалу в следующие годы эмир сумел заманить к себе в Раккаду множество самых почтенных граждан этого города. Когда же в 280 (893/4) набралось их в столице до 1000, он внезапно накинулся с толпой солдат на беззащитных и приказал их всех перебить. Таким образом своими собственными руками Ибрахим уничтожил передовой оплот арабской силы, сдерживавший доселе многочисленных и воинственных берберов Заба. Государство подвергалось страшной опасности от набега берберов, в случае если бы им вздумалось сбросить ярмо, ничем более не сдерживаемое. И это нашествие вскоре наступило. Ибрахим по-прежнему продолжал угнетать своих подданных, пока те не взмолились самому халифу. Мы уже знаем, что по жалобе жителей Мутадид сместил злого принца и передал управление его сыну Абуль Аббас Абдулле (289–290 = 902–903). Настоятельная потребность именно такого прекрасного властелина, каким его описывают современники, ощущалась во всем государстве. Уже зашныряли эмиссары Алидов по кочевьям Китамы, подготовляя возмущение кабилов. Но бесчеловечный сын Абдуллы, посаженный взбешенным отцом под арест за низкие его поступки, подсылает наемных убийц. Перешагнув через труп родителя, садится этот последний аглабид, Зиадет-Алла III, на престол, который столько же ему послужил на пользу, как некогда Аббасиду Мунтасиру. Этот Зиядет-Алла III — одно из отвратительнейших исчадий, известных истории, — независимо от бесстыдства и свирепости был распутен и глуп, как малый ребенок. Из страха понести заслуженное возмездие эмир повелел умертвить не только всех своих дядей и двоюродных братьев, в общем 29 человек, но даже своего брата родного, весьма способного Абуль-Ахваля, и как раз в ту самую минуту, когда этот последний готовился мужественно и осмотрительно встретить восставших уже берберов Китамы. Неудержимой волной хлынули теперь берберы, прорвав все преграды; в ночь на 25 Джумада II 296 (19/20 марта 909) недостойный властелин вынужден был спастись бегством из Раккады. Не в его характере было защищать трон своих предков с мечом в руке. Он укрылся в Египте. Здесь этот тягостный для аббасидского наместника гость продолжал по-прежнему вести распутную жизнь, пока не умер преждевременно (303 = 916). С позором, не менее постыдным, чем все его правление, погас в лице его дом Аглабидов.
Мы уже упоминали, что покорение Сицилии было величайшей услугой, оказанной этим родом исламу. Оно подготовлялось, впрочем, более ста лет. Подобно пунийцам Карфагена, владея северным берегом запада Африки, мусульмане зорко присматривались к большим островам, воздымавшимся наподобие быков гигантского моста между обеими частями света. Всякому, полагаю, известно, что вплоть до нашего столетия жители этого изрезанного бухтами и усеянного рифами берега славились как искусные мореходы и по мере сил и возможности занимались пиратством. Благоприятное очертание берегов помогло арабам, как здесь, так и в Финикии, в невероятно короткий срок преобразиться в отважных моряков. Невозможность же своевременной защиты западного бассейна Средиземного моря из Константинополя, которому поминутно угрожало внезапное появление перед стенами города сирийских адмиралов, предоставляла полную свободу африканским и испанским крейсерам неимоверно быстро, целыми сотнями, покрывшими море, наброситься на открытые и почти беззащитные берега как островов, так и всего итальянского полуострова. Уже в 84 (703) по приказанию покорителя Африки, Мусы ибн Нусайра, высадился в Сицилию[358] Ата ибн Рафи и вернулся назад с богатой добычей. С этой поры из года в год отправляются морские экспедиции то туда, то в Сардинию (с 91 = 710) Ужасные бедствия, претерпеваемые изумленными береговыми жителями от этих внезапных набегов, можно сравнить с бедствиями, испытанными впоследствии Западной Европой от нашествий норманнов. Правда, случалось, что та или другая неприятельская эскадра погибала от бурь или греческого огня, но на место ее тотчас же снаряжалась свежая. Уже в 122 (740) Сиракузы должны были сдаться на капитуляцию и уплатить дань одной проходившей мимо города разбойничьей шайке. Византийцы постарались хотя бы отчасти оградить острова возведением новых укреплений, а когда стал властелином Ибрахим Ибн Аль-Аглаб, заключено было в 189 (805) десятилетнее с христианами перемирие, на которое эмир согласился тем охотнее, что возмутившиеся в Африке войска требовали от него усиленных забот. Но вечно тревожимым островитянам от этого едва ли стало легче. Идрисиды и испанцы продолжали по-прежнему совершать набеги, пираты их высаживались беспрерывно то в Сардинию, то в Сицилию, а начиная со 190 (806) и в Корсику; даже и Аглабиды нарушили наконец заключенный договор. Все дерзновеннее становились набеги разбойников. В 197 (812/13) арабы ограбили не только Корсику, но еще Ниццу и Чивитавеккию, а также совершали набеги на малые острова до самой Исхии. Временно, впрочем, заключались новые договоры; иногда казалось, что мирные торговые сношения начинали мало-помалу сменять вечную войну; но увы, это продолжалось недолго, хотя трудно сказать, кто первый нарушил мир. Так шло до 212 (827), когда сицилийский мятежник Евфимий, бежавший из Сиракуз от преследований византийского наместника Фотейна, появился при дворе Зиядет Алла I. Он предложил эмиру предпринять сообща поход в Сицилию с целью завоевания острова и назначения там властелином его же, Евфимия, соглашавшегося заранее признать над собой главенство мусульман. Предложение грека было принято по особому настоянию кадия Асада, падкого ко всякой священной войне против неверных. В том же году посажены были на корабли 11 тыс. мусульманских воинов. Спустя три дня войско высадилось у Мазары; поспешивший навстречу неприятелю Фотейн был разбит. Победоносное войско арабов быстро достигло Сиракуз, но крепкие стены города, для разрушения которых недоставало у осаждающих потребных на это военных машин, выдержали приступ мусульман. Невзирая на все предстоящие трудности, неукротимый Асад и не подумал снимать осады, но в лагере появилась повальная болезнь, и старый полководец был унесен ею (213 = 828). Счастье повернулось тотчас же к арабам спиной. Не принесший мусульманам особенной пользы Евфимий был заколот двумя сицилийскими патриотами. Свежеприбывшие войска из Константинополя стали сильно теснить арабов, в их руках оставались лишь Мазара и Минео. Они уже подумывали было вернуться в Африку, как вдруг явилась нежданно-негаданно помощь. Высадились испанские корсары, как это и прежде частенько бывало, и охотно помогли пробиться осажденным в Минео единоверцам (214 = 829). Год спустя (215 = 830) Зиядет Алла, по усмирении восстания в Тунисе, был уже в состоянии послать новое войско. Арабы заставили теперь сдаться Палермо после годовой упорной осады (216 = 831). С этих пор византийцам приходилось постоянно отступать. В союзе с христианами Неаполя, которым арабы помогли когда-то против лангобардов Беневента, мусульмане, предводимые братом Зиядет Алла, Абу’ль Аглаб Ибрахимом, осадили в 228 (842/3) Мессину и взяли город после упорного сопротивления, как кажется, в том же самом году, во всяком случае вскоре. За сим следовало покорение южной части острова. Аббас ибн Фадл, выбранный после смерти Абу’ль Аглаба самим войском в предводители в 236 (851) и утвержденный в этой должности эмиром Мухаммедом I, присоединил осаждаемый и раньше часто город Кастроджиованни, расположенный в середине острова (244 = 859). Со смертью Аббаса (247 = 861) среди мусульман возникают беспорядки и несогласия. Как водилось это и прежде, порядок между берберами и арабами сохранялся лишь до тех пор, пока их понуждала к тому общая опасность; связь же с «Африкой», естественно, становилась все слабей, а «журавлиный отец» был не такой человек, чтобы суметь поддержать свой авторитет и своих полководцев. Со вступлением Ибрахима II дела опять пошли иначе. И здесь этот энергический принц сумел настоять на своем. Он заставил тотчас же войска приняться за трудную осаду Сиракуз (263 = 877), и 21 мая 878 (264) старинная столица, взятая штурмом, сопровождаемым ужасным кровопролитием, была обращена в груды развалин. Начинавшийся с последними годами управления Ибрахима II упадок династии Аглабидов принес христианам временно облегчение. Сицилийско-африканский флот потерпел поражение у северного греческого берега (266 = 880), затем последовала высадка византийцев в Палермо; но еще более дурными последствиями угрожали мусульманам возникшие снова несогласия между арабами и берберами, несогласия, бывшие естественным добавлением к возникшему в Африке общему восстанию против Ибрахима II. Поэтому немногие христиане, сохранявшие еще независимость в Таормине и ущельях Этны, могли в 281 (894/5) добиться заключения довольно сносного мирного договора, который ограждал по крайней мере их свободу, положим, ненадолго. Ибо когда Ибрахим II отрекся от престола в 289 (902), он пожелал сложить голову в священной войне и заставил своего сына передать ему начальствование над войсками в Сицилии. Договор с неверными тотчас же был нарушен. По взятии Таормины в виде искупления своих грехов против единоверцев он повелел перебить не только способных носить оружие христиан, но даже вопреки законам ислама и всех женщин вместе с детьми. Он умер в этом же самом году, переправившись с войском через пролив и перенесши войну в Калабрию, застигнутый болезнью у Козенцы. Арабы тотчас же покинули материк, а Сицилия отныне оставалась во владении мусульман еще целых полтора столетия.
Но гораздо ранее этого производились набеги на Италию. Война, которую вели арабы в союзе с Неаполем против лангобардов Беневента, была началом целого ряда вмешательств мусульман в нижнеитальянские распри, происходившие между лангобардами, итальянцами и франками. С 223 (838) удалыми арабскими партизанами предпринимались наезды из Сицилии; с 228 (842/3) опустошают эти берега также и корсары Крита. В 225 (839/40) сицилийская вольница укрепилась в Таренте, а в 227/8 (842) берберская разбойничья шайка поселилась в Бари. Из обоих этих пунктов производились страшные опустошения, причинявшие много вреда не только нижней Италии, но и всей береговой полосе Адриатического моря, византийцам и венецианцам, что еще более усложняло междоусобную войну лангобардов. Одновременно и западный берег Италии не был пощажен. Не говоря уже об отдельных случайных набегах, мусульмане осмелились в 846 (конец 231 и начало 232) напасть на Рим и Гаэту; а когда им не удалось это предприятие, они попытались бесцеремонно повторить его и в другой раз. Тут они понесли в 234/5 (849) тяжкое поражение у Остии. Буйства и грабежи сарацинов возросли до того, что в 236/7 (851) император Людовик II, правнук Карла Великого, сам направился в Италию с целью уладить несогласия христиан и организировать поход против мусульман. Лангобарды Беневента охотно согласились пожертвовать своим союзным отрядом сарацин и истребили его целиком. Но это кровавое дело побудило мусульман к отмщению. Сицилийский полководец Аббас набросился снова на несчастную страну. Поход кончился новым занятием Тарента и значительным укреплением позиции у Бари. Муфарридж Ибн ?лим, так звали нового властелина города, стал грозой для всей Апулии, Калабрии и вообще остальных округов, даже за Неаполь и Беневент. Об Аглабидах он перестал заботиться; назвавшись султаном[359], он вел на свой страх войны, закончившиеся только в 257 (871) взятием обратно Бари соединенными силами византийцев и итальянцев. В том же году африканский отряд высадился у Салерно и осаждал город довольно долго, но в 258 (872) сарацины были здесь разбиты войсками Людовика. А набеги, неоднократно предпринимаемые мусульманами по смерти императора (261 = 875), немного, собственно, изменили в общем положении вещей. Тем не менее мусульмане удержали за собой еще некоторые пункты, в особенности же Гарильяно, в котором они приобрели страшное пристанище для продолжения своих разбоев, тянувшихся от 268 (882) до 304 (916).
Значительно более краткое существование, чем Аглабидов, предстояло Тулунидам в Египте. Их владычество продолжалось немногим долее 37 лет, а действительное значение имел собственно только первый из них. Но могущество, которое сосредоточил основатель династии в своих руках, было столь велико, что угрожало самому халифату, и тулунид укрепил бы, несомненно, за своей семьей весь запад государства, если бы его не постигла преждевременная смерть. Преемники его все без исключения были или несовершеннолетние, или же тщедушные юноши, меж рук которых все им приобретенные средства выскользнули как песок. Так что, пользуясь первым удобным случаем, энергический халиф мог без труда снова приобщить только что уступленные провинции к общему составу государства.
Эта недолговечная династия обязана своим успехом всеобщей смуте, начавшейся со времен Муста’ина и из резиденции разлившейся по провинциям. Несчастный халиф нашел реди турок, которые играли им как мячиком, единственного только человека, заслужившего его личное доверие. Был это Ахмед, сын Тулуна. Наместник его родины прислал отца из-за Оксуса вместе с толпой единоплеменников в 200 (815/6) в виде подарка Ма’муну. Тулун успел выслужиться при дворе и дал своему сыну необычное по своему положению научное образование. По смерти отца в 240 (854/5) Ахмед успел при различных случаях отличиться, так что Мус-та’ин по своем отречении в 252 (866), собираясь в изгнание в Васит, выбрал себе в спутники этого самого тулунида. Состоя при лишенном трона принце, он сохранил верность ему, во всяком случае, не принимал никакого участия в умерщвлении в 253 (867) несчастного Аббасида. Между тем мать его вышла замуж за влиятельного генерала, Баик-Бега. Когда же этому последнему в 254 (868) поручено было наместничество в Египте, он поставил по обычаю того времени вместо себя заместителем пасынка своего; 23 Рамадана 254 (15 сентября 868) Ахмед ибн Тулун прибыл в Фустат. Положение дел было нелегкое: в Александрии и некоторых других местностях сидели особые эмиры, не подчиненные непосредственно наместнику; влиятельный начальник над податным управлением встретил нового правителя с нескрываемым неудовольствием, а вскоре по прибытии тулунида вспыхнуло в верхнем Египте восстание Алидов. Ахмед выказал сразу всю свою энергию: мятеж подавил, а возникший вслед за ним второй тоже быстро усмирил (255 = 869), затем искусно устранил влияние гражданского своего соправителя. В Фустате же он стал крепкой ногой, воздвигнув новый квартал специально для телохранителей и остальной личной своей свиты. А когда Муваффак назначен был в 258 (872) братом своим, Мутамидом, генеральным наместником запада, и тут тулунид ухитрился задарить визиря халифа, так что начальствование в Египте оставлено было за ним. По временам для поддержания добрых отношений высылал Ахмед в Багдад представителю государства дань, хотя и не особенно охотно. А когда плоды укоренившегося хозяйства преторианцев назрели для халифата в достаточной мере, в виде войн против Зинджей и мятежного перса Саффара, тулунид нашел возможным махнуть рукой и на властелинов Багдада, предпочитая сохранять деньги для себя лично. Не таков был, однако, человек Муваффак, чтобы пропускать подобное безнаказанно. Но отголоски турецкого управления и междоусобных войн в Ираке не улеглись еще окончательно. Посланное в Египет войско вступило в Месопотамию, но здесь не хватило денег на уплату жалованья солдатам; пришлось поневоле отложить предприятие до более благоприятного момента. На стороне тулунида, располагавшего свободно громадными доходами богатой страны, оказывались в настоящее время все преимущества. Четыре миллиона золотых динариев получал наместник с одной подневольной работы трудолюбивых коптов (т. I), и все же местные жители при возникшем большем порядке и спокойствии энергически управляемой страны находили свое положение много лучше, чем прежде. Несмотря на увеличивавшуюся с годами роскошь и великолепие, которыми привык с некоторого времени окружать себя правитель, все же нельзя было не заметить, что на благо страны истрачивались большие суммы. Воздвигались не одни дворцы и казармы, учреждались также госпитали, богадельни, расходовались большие деньги на вспоможение ученым. До сих пор еще мечеть Ибн Тулуна, лежащая посреди квартала, им воздвигнутого в 263–265 (877–879) и вошедшего в черту нынешнего города Каира, громко свидетельствует об общеполезной деятельности владетельного князя. И за ходом внешних событий наместник следил зорко. Он воспользовался чрезвычайно ловко занятостью Муваффака, втянутого во многие войны, и успел расширить свою власть даже за границы Египта. В 264 (877) скончался Амаджур, наместник халифа в Дамаске. Немедленно же двинулся Ахмед в Сирию. За исключением Антиохии, взятой силой в 265 (878), вся страна вместе с оборонительными линиями и западной частью Месопотамии очутилась в руках могучего эмира. Начальники отдельных округов не оказали никакого сопротивления — ими не руководило чувство верности к правительству, их не воодушевляла надежда получить какую-либо помощь и поддержку из Багдада. Но в том же самом году (265 = 879) полученные дурные вести из Фустата остановили победоносное шествие тулунида. Один из его сыновей, Аль-Аббас, восстал против отца. С частью войска, перешедшего на его сторону, и кругленькой суммой в миллион динариев удалился он в Барку, подальше от разгневанного отца. Стремительно вернулся наместник в Фустат и по обыкновению своему предпринял самые широкие, энергические подготовления для одоления блудного сына, так что последний счел за лучшее углубиться еще дальше; избегая возможности встречи с отцом, он двинулся прямо в пределы владений аглабида Ибрахима II и со своей распущенной солдатчиной принялся грабить восточный округ Триполиса. Соседние берберы тотчас же предложили Ибрахиму свою помощь. Аббаса побили и отбросили снова в Барку (266 = 880). Здесь продержался он еще некоторое время, пока посланное Ахмедом войско не уничтожило его отряд и не взяло самого его в плен (268 = 882). Но этот бунт родного сына послужил как бы поворотным пунктом для прежнего удачного поприща сына Тулуна; сопровождавшее постоянно все его предприятия счастье теперь ему изменило. Лулу, назначенный им управителем Месопотамии, перешел на сторону Муваффака (268 = 881/2); очень тонко задуманный план залучить халифа Мутамида, не особенно довольного опекой своего чересчур бесцеремонного брата, в Сирию, чтобы, держа его в своих руках, разыгрывать как бы роль сберегателя законного главы от козней бесчеловечного родственника, не удался невзирая на полную готовность со стороны глуповатого аббасида (269 = 882); попытка же завладеть Меккой рушилась благодаря неожиданному сопротивлению собравшихся там масс паломников (269 = 883). Затем с обеих сторон была разыграна вздорная комедия. Ахмед объявил Муваффака лишенным сана как бунтовщика против наместника пророка; в ответ на это воспоследовало вынужденное у халифа настоящим правителем государства отрешение Ибн Тулуна от должности наместника. Между тем эмир потерпел довольно чувствительное поражение во время неудачной осады Тарса, где засел один из его подчиненных военачальников Язман, возгордившийся одержанной им недавно победой над византийцами. Все эти неудачи, впрочем, не особенно пугали энергического князя. Но уже под Тарсом ощутил он первые признаки надвигавшегося недуга. Пренебрегая даже самим халифом, тем паче не пожелал он следовать предписаниям своих врачей. Боли усилились вследствие несоблюдения диеты, и в 270 (884), вернувшись в Фустат, он умер, имея с небольшим 50 лет от роду. После него осталось 17 сыновей; казалось, многочисленность семейства упрочивала за династией власть на несколько столетий. Но наместничество перешло в руки Хумаравейхи, унаследовавшего не много доблестей от своего отца. Он был способен лишь на то, чтобы оставшиеся по смерти Ахмеда в государственной кассе 10 млн динариев пустить снова во всеобщее обращение. Добродушный, весьма падкий ко всякого рода развлечениям молодой человек, едва достигший 20-летнего возраста, новый эмир питал непреодолимое отвращение ко всякого рода воинским предприятиям, предпочитая зачастую следовать мудрой политике страуса при встрече с более или менее серьезным затруднением. Пока еще он был в живых, все, по-видимому, оставалось по-прежнему, но после внезапной его смерти оказалось на деле, что более прозорливые успели окружить семью Тулуна крепкой сетью, и стоило небольших усилий впоследствии принакрыть ею окончательно весь этот княжеский род. Муваффак превосходно взвесил обоюдные силы и не подумал нападать один на слишком могучего вассала. Направив самолично войска против Дамаска, он уполномочил в то же время Исхака ибн Кундаджика, владетельного князя Мосула, и Мухаммеда ибн Абус-Саджа, наместника в Амбаре и на среднем Евфрате, вступить вместе с ним в Сирию, суля им в будущем округление их владений. Благодаря этому с первого натиска Сирия была отторгнута от Египта, но победители перессорились при разделе добычи. Так что в 271 (885) командующий багдадскими войсками Му’тадид, сын Муваффака, был покинут на произвол судьбы Саджидами и Исхаком и был принужден отступить при приближении войск Хумаравейхи к Рамле (в Палестине). Тулуниды снова завладели Сирией и даже осилили вспыхнувшее там в 273 (886) восстание. Муваффак убедился наконец, что самое лучшее будет постараться напустить Месопотамию на Сирию и выждать, когда обе стороны дойдут до полного истощения. Осчастливленный выше меры формальным утверждением в наместничестве Сирией и Египтом за обязательство упоминать имя халифа за пятничным богослужением Хумаравейхи Муваффак затеял в угоду правителю государства ожесточенную борьбу с Мухаммедом и Исхаком. А их главным образом подстрекало желание, как бы побольше оттягать друг у друга земли, поэтому то один, то другой принимали подчас сторону Хумаравейхи. Во всей Месопотамии воцарился полный беспорядок. Тулунид придавал особое значение лишь внешности. Огромных денег стоило эмиру в 277 (890) уговорить Язмана, не особенно-то обращавшего внимание в своем крепком Тарсе на Багдад и Египет, упоминать отныне и имя Хумаравейхи на пятничном богослужении. Тулунид возомнил, что через это самое он становится настоящим властелином «оборонительных линий», точно так же, как полагал, что с 279 (892) халиф Му’тадид у него совершенно в руках, когда повелитель за массу денег соизволил утвердить его наместником, а в 282 (895) оказал даже честь высватать одну из его дочерей. Восхищенный тесть потратил 1,5 млн золотых динариев на свадьбу и приданое, а чтобы не потерять как-нибудь подобное высокое благоволение, стал усердно выплачивать дань, не пропуская ни одного года. Таким образом, у Му’тадида появились теперь деньги, а переполненные подвалы, оставленные Ахмедом ибн Тулуном, быстро начали пустеть. В этом же самом году последовало умерщвление Хумаравейхи в гареме какими-то рассвирепевшими женщинами, а быть может, и евнухами; наступил теперь конец и всем тулунидам. Высшие чины провозгласили эмиром сначала сына Хумаравейхи, Джейша; когда же этот 14-летний отрок стал творить одни глупости, его сменил в 283 (896) Харун. Но денег в египетской казне уже не было ни гроша; каждый военачальник поступал так, как ему хотелось. Командовавший оборонительными линиями Рагиб перешел в 283 (896) на сторону халифа; один за другим сдавались Му’тадиду города вне собственной Сирии со стоявшими еще в них гарнизонами египтян. Когда же его преемник, халиф Муктафи, справился с первым восстанием карматов 291 (904), он мог Окончательно покончить и со всеми несовершеннолетними тулунидами. Сирийские эмиры сдавались без сопротивления генералу его, Мухаммеду ибн Сулейману. Уже к концу года успел этот военачальник стать перед Фустатом, а одновременно с ним появился флот у Димьята (Дамиетты). Несчастный Харун погиб в возникшей случайно свалке между его телохранителями (нач. 292=кон. 904). Наидостойнейший из сыновей Ахмеда, Шейбан, дядя покойного эмира, попробовал было сопротивляться, но должен был вскоре уступить пред напором превосходных сил. Со своими турками Мухаммед распоряжался в покоренном им городе ужасно (292=нач. 905): все было разграблено, квартал тулунидов разрушили почти до основания, приверженцев павшего владетельного дома мучили и истребляли массами, а членов несчастной семьи всех забрали в Багдад. Счастливые дни для Египта миновали, наместников сменяли теперь поминутно. Беспорядки, нищета и злополучие возрастали подобно тому, как это уже наступило почти для всех остальных областей западной половины халифата.
Из полного запустения, которому подверглись все эти страны при Муктадире (с 295 = 908), лишь несколько округов среднего протяжения были извлечены сильной рукой одного могучего князя. Я говорю про семью Хамданидов. Она вынырнула из мрака почти в то самое время, когда дом Тулунида начал клониться к упадку. В лице величайшего представителя этой семьи арабская отвага и распорядительность блеснули в последний раз перед тем, как погаснуть окончательно. В нем конец арабской истории замечательным образом смыкается с началом ее, наподобие окружности круга, так как из племени Таглиб, того самого, из которого вышел герой Кулейб, озаривший преддверие ислама (т. I), происходил и Хамдан, передавший свое имя роду Сейф-ад-даулы. Старинный родоначальник был главой таглибитов, осевших после 40-летней войны в Месопотамии (т. I) и по сию пору, по прошествии 250 лет (864), проживавших на северо-запад от Мосула в местности Дияр Раби’а, не покидая по возможности старинных навыков жизни бедуинов. Среди арабских поселений Дияр Раби’а, Дияр Бекр, Дияр Мудар (последнее юго-западнее на самом Евфрате), разделивших между собой север Месопотамии, предприимчивый военачальник мог всегда набрать, благодаря пагубным порядкам, возникавшим со времен Мус-та’ина, целые толпы удалых соратников, охочих и подраться, и пограбить. Собрать их было так же легко, как легко для подобных же целей вербовались за деньги в то время турки, дейлемиты и тому подобные наемники. Роковое знамение времени и состояло в сущности в том, что центральное управление нигде не обладало достаточными силами, чтобы оградить правильный ход управления. Всякий с некоторым влиянием и силой нисколько не задумывался в любом месте присвоить себе главенство. В случае успеха он был уверен, что за известную сумму, выжатую у своих же новых подданных, можно легко при хроническом безденежье халифата купить утверждение у халифа, визиря или же генерального наместника. А если такой человек и дальше продолжал более или менее аккуратно высылать умеренную дань, то мог быть спокоен, что его не потревожит ни один из властелинов и что ему предоставят распоряжаться в своем округе как пожелает. Неизбежным последствием приобретения владения для подобного выскочки, возведшего себя самовольно в князья, являлось стремление возможно большего его округления. Отсюда и проистекали, собственно, все эти беспрерывные маленькие и большие войны с пограничными соседями, вечные поползновения вмешаться в споры, возникавшие между халифами, преторианцами и визирями, а при этом и старания заручиться в столице известным влиянием. Начинавшееся, таким образом, полное разложение в западных и центральных провинциях некоторое время еще сдерживали энергический правитель Муваффак, сын его Му’тадид и внук Муктафи. Мы только что видели, как сумели эти властелины, не ведя упорной борьбы, присоединить к халифату государство Тулунидов. Подобным же образом Муваффак остановил в 262 (876) поступательное движение перса Саффара, а Му’тадид, преемник его, с помощью пришедших из-за Оксуса Саманидов окончательно его осилил. Так что на некоторое время всякая опасность миновала с этой стороны, ибо хотя Саманиды признавали власть халифа лишь внешним образом, но их связывали с ним обоюдные общие интересы поддержания порядка на востоке, и ни разу новая династия не пыталась силой проникнуть в Ирак. Также и старания Хамдана укрепиться по близости столицы, в замке Мардин, в Месопотамии, и оттуда ловить рыбу в мутной воде, пользуясь восстаниями хариджитов кругом Мосула, недолго пользовались успехом. Му’тадид напал на мятежников и изловил в 282/3 (896) как главу хариджитов, так и этого предприимчивого предводителя. Но семья его с первых же шагов своих выказала особое дипломатическое чутье. Хамдан был настолько предусмотрителен, что поместил у халифа в войске своего сына, Аль-Хусейна. По его просьбе отца помиловали. Вскоре Хусейн отличился на войне. При завоевании Египта (292 = 904) он командовал авангардом Мухаммеда Ибн Сулеймана, а в 294 и 295 (907, 908) одерживал над карматами довольно значительные успехи. Между тем брат его, Абу’ль Хейджа Абдулла, став в 292 (905) наместником Мосула, успел в 294 (907) подавить довольно серьезное восстание курдов и тем значительно упрочил свое положение. При Муктадире во время дворцовой революции Хусейн принял, как известно, сторону сына Аль-Му’тазза, а когда предприятие рушилось, Абу’ль Хейджа оказался преданным вассалом, поменявшись в этом случае с братом ролью, разыгранной прежде Хусейном при отце. Наместник брат кинулся с войском преследовать беглеца и сумел так устроить, что попал в милость. Он получил в 298 (911) начальство над Дияр Бекр, а впоследствии и над земляками своими Дияр Раби’а. Немного спустя Абу’ль Хейджа (301 = 913/4), а за ним Хусейн (303 = 915/6) попытались отвоевать себе полную независимость при слабом Муктадире, но Мунис, считавший своей обязанностью ограждать владычество Аббасидов от стремлений эмиров к самостоятельности, энергически преследовал обоих братьев; ему удалось во второй раз забрать всю семью Хамданидов в Багдад. Хусейн был вскоре казнен здесь в 305 (917); его обвинили, и, кажется, небезосновательно, как соучастника в заговоре. Абу’ль Хейдже возвращено было в 307 (919/20) наместничество в Мосуле, родственникам же его подчинены были и Дияр Раби’а. И хотя последние бурные волны карматского наводнения коснулись этих стран, семья Хамданидов беспрепятственно продолжала еще долго здесь властвовать. В 316 (928) Абу’ль Хейджа примкнул к Мунису, предпринявшему поход с целью низвержения с престола Муктадира; в возникших смутах при водворении снова халифа Абу’ль Хейджа был убит. Тем не менее сын его, Аль-Хасан, был утвержден наместником Мосула и Дияр Раби’а. Ему пришлось разделять власть с некоторыми другими хамданидами, придерживавшимися, впрочем, строго его политики. Теперь при новом походе Муниса он принял сторону багдадского двора, потерпевшего, однако, неудачу. Мунис овладел Мосулом, Хасан должен был бежать. Хотя по смерти Кахира в 322 (934) он получил обратно свою провинцию, но в том же году визирь Ибн Мукла (т. II, с. 230) отобрал ее снова от него. Все же семья Хамданидов слишком крепко утвердилась в этой области, так что было нежелательно назначение сюда постороннего; поэтому наместником был назначен дядя Хасана. Внезапно в Мосуле появился Хасан, напал на только что прибывшего правителя и не постеснялся умертвить собственного своего родственника (323 = 935). После некоторой борьбы этот хамданид успел снова овладеть Мосулом, Дияр Раби’а и Мударом, а в 324 (936) брат его Алий стал господином и Дияр Бекра. Таким образом большая часть Месопотамии подчинилась с этой поры власти Хамданидов. В это самое время халифат со своим эмиром аль-умара Мухаммедом ибн Райком находился в самом отчаянном положении. Уже с 301 (914) алиды начали напирать из Табаристана на внутренние провинции Персии. Они врезывались угрожающе, как бы клином, между областями Багдада и Хорасана, управляемыми эмирами халифа и их союзниками Саманидами. В ведомых ими войнах против Саманидов главную роль, понятно, играли горные народцы южного побережья Каспийского моря, издавна примкнувшие к алидам, а между ними выдвигались на первый план дейлемиты. Необразованные и грубые, но сильные и храбрые — они были в эту эпоху кулачного права как бы прирожденными наемниками, совершенно такими же, как и турки, отличаясь от последних разве еще большей дикостью и шиитским своим вероисповеданием. Неглубоко, однако, сидело в них чувство почтения к алидам; их рвение к семье пророка, быть может, было не более как замаскированный предлог, чтобы прикрыть самоволие, составлявшее существенную черту их характера. Поэтому теперь, когда они выступили на более широкую арену, занялись они, весьма понятно, главным образом удовлетворением своих личных инстинктов — жажды добычи и ненасытного честолюбия. Они готовы не только служить у суннитских властелинов, но также усиленно домогаются под предводительством энергических и беспощадных военачальников выкроить самим себе, подражая в этом остальным, какое-нибудь владение из оставшихся лоскутков государства халифов. Абу Шуджа Бувейхи был именно таким предводителем вольницы. Он выдвинулся в борьбе Саманидов с алидами. Сражаясь попеременно то с одними, то с другими, он стал решительно главенствовать среди своих земляков, а сыновья его Алий, Хасан и Ахмед сделались основателями новой династии Бувейхидов или же Бундов[360]. Историю ее мы передадим впоследствии более связно, теперь же достаточно упомянуть, что при вступлении на трон ар-Рада (322 = 934) вся средняя Персия, особенно Фарс, находилась уже под властью Бундов и они готовились овладеть Хузистаном. Провинция эта находилась тогда в руках трех братьев, сыновей управителя почт в Басре, по своему происхождению называемых обыкновенно «сыновья Баридия»[361]. Самым выдающимся между ними был Абу Абдулла, человек, буквально потерявший совесть. Откинув всякий стыд, он старался возвыситься всеми способами, пуская в ход против своих подчиненных коварство, интриги, убийства, грабежи и угнетение. Очутившись теперь как бы в тисках между наступающими Бундами и халифом, или, лучше сказать, его эмиром, они искали возможность как-нибудь удержаться, принимая сторону то одних, то других, с затаенной мыслью напасть впоследствии на бывшего союзника как на врага. Провинцию отдал этим «превосходным чиновникам» Ибн Мукла в 316 (928). И невзирая на отдаленность их прежнего местожительства, братья утвердились довольно основательно в Хузистане, а в 320 (932) присоединили к своей наместнической области даже и Басру за уплату по тогдашнему обычаю значительной суммы. Итак, весьма трудная задача предстояла Ибн Райку, ставшему эмиром в 324 (935). Нужно было в одно и то же время сдерживать этих опасных вассалов справа, Хамданидов слева, отбиваться в столице от нападений карматов, ставших полными хозяевами в Аравии и пустыне вплоть до самого Евфрата, а сверх того ограничивать по возможности наступательное движение Бундов. В его распоряжении были лишь силы Ирака до границ Мосула; на получение же дани с Сирии и Египта нечего было и рассчитывать при непрекращавшихся неприязненных отношениях тамошних эмиров. С самого же начала Ибн Райку не повезло. Хотя подчиненный его, турецкий генерал Беджкем, и разбил Баридия, но с выступившим на Багдад по наущению последнего бундом Ахмедом уже сладить не мог и дал ему беспрепятственно занять Ахваз. Пользуясь возникшей сумятицей, сам Беджкем вздумал было сделаться эмиром и действительно успел в 326 (938) добиться своей цели, когда войско окончательно покинуло ибн Райка. Тем временем хамданид Хасан мосульский нашел, что время подходящее прекратить уплату дани; когда же Беджкем с согласия халифа вздумал понудить непокорного вассала, за спиной у него внезапно появился снова в Багдаде ибн Раик во главе нескольких тысяч недовольных солдат. Военачальнику, застигнутому врасплох, пришлось торопливо заключить мир с Хасаном (327 = 938); он успел, однако, войти в соглашение с ибн Райком, по которому тот обязался перекочевать со своими солдатами в Сирию. Низложенный эмир занялся там ревностно преследованием отрядов Мухаммеда ибн Тугджа, по прозванию аль-Ихшида[362], наместника Сирии и Египта. И с Баридиями заключил Беджкем мир, уступив Васит (327 = 939). Но дружба эта продолжалась недолго. По смерти Ради, когда Беджкем возвел на престол брата его Аль-Муттаки (329–333 = 940–944), ибн аль-Баридий проявил намерение двинуться на Багдад; против него выступил второстепенный военачальник турок, Тузун. Между тем Беджкем погиб во время одного курдского набега (329 = 941), а войска его рассеялись. Тузун ушел к ибн Райку в Сирию, другие перешли к Баридию, и этот последний мог теперь беспрепятственно вступить в Багдад. Он отобрал от беззащитного халифа все наличные деньги, но все же не был в состоянии удовлетворить всех требований ненасытных своих наемников и принужден был покинуть столицу. Оставшиеся здесь дейлемиты и турки перевернули все вверх дном. Один дейлемит по имени Куртегин присвоил себе сан эмира-аль-умары, а турки не захотели ему повиноваться; дошло до открытого боя, в котором Куртегин одержал верх. Чтобы как-нибудь избавиться от этих несносных дейлемитов, превзошедших даже турок грубостью и насилиями, халиф стал убедительно просить ибн Райка вернуться из Сирии и восстановить порядок в столице. Эмир внял мольбам и двинулся к Багдаду со своими и Тузуна полчищами. Дейлемиты были побеждены, и жители страшно им отомстили за претерпенные раньше мучительства. Ибн Раик стал снова эмиром, но недолго продолжилось спокойствие. Ибн аль-Баридий, набрав понемногу снова войско в Басите и Басре, не пожелал более повиноваться; к нему примкнул и Тузун, не хотевший долее оставаться в подчинении у ибн Райка, а также толпы бунда, продолжавшего все определеннее метить на Багдад. Войска эти под командой брата ибн аль-Баридия, Абд-ель Хусейна, выступили против ибн Райка. Разбитый в 330 (942) эмир был изгнан из города вместе со своим халифом Муттаки. Оказалось, что оба братца слишком походили друг на друга; после претерпенных жителями столицы мук продолжительной междоусобной войны и последовавшего за ней в зиму 330 (941/2) голода этот «честный малый» не постыдился наложить еще новую подать на хлеб в зерне! Бедный народ, а вместе с ним и Тузун не выдержали и взбунтовались против изверга, но дейлемиты усмирили их, и Тузун бежал. Он укрылся в Мосуле у хамданидов (330 = 942), там же пребывали также после своего изгнания из Багдада ибн Раик с Муттаки; всех их встретили здесь радушно. Но хамданид Хасан вовсе не намерен быль подставлять свою спину ради выгод других. При первом же удобном случае он приказал своим телохранителям умертвить ночью не подозревавшего ничего подобного Ибн Райка и заставил бесхарактерного халифа признать его, Хасана, эмиром аль-умарой вместо погибшего. По этому поводу получил он также почетный титул Насир-ад-даула «защитника государства», а брат его Алий наименован был Сейф-ад-даула «государственный меч». Повторялась известная история: чем печальнее становились обстоятельства, тем витиеватее делался слог. Вначале, несомненно, успех был на стороне хамданидов. Брат Аль-Баридия должен был покинуть Багдад, хамданиды временно даже заняли Васит. Но Алию понадобились вскоре подкрепления, чтобы продолжать действовать успешно против неприятеля. Посланный к нему на подмогу с турецкими войсками Тузун пожелал снова разыгрывать самостоятельную роль; он взбунтовался против Сейф-ад-даулы и принудил его отступить к Багдаду. Хамданидам после некоторой борьбы пришлось очистить и столицу. Ее занял в 331 (943) Тузун. Подстрекаемый дурным обращением с ним Насир-ад-даулы, халиф, понятно, возвел турка в сан эмира аль-умара. Но этот последний стал так жестоко обращаться с несчастным Муттаки, что возбудил в нем самые крайние опасения. «Повелителю правоверных» не оставалось ничего более, как опять бежать к хамданидам (332 = 943); одновременно халиф написал к Ихшиду в Египет, прося его о помощи, не рассчитывая встретить у Насир-ад-даулы прямой и искренней поддержки. Тем не менее хамданиды попытались снова, конечно имея в виду скорее личные свои интересы, двинуться на Багдад; но Тузун побил их несколько раз, и Муттаки принужден был укрыться в Ракке на Евфрате. Хамданиды круто переменили фронт и стали пытаться проникнуть из Месопотамии в северную Сирию, принадлежавшую, собственно, к наместничеству Ихшида. Халеб был уже в их руках, когда потянулся из Египта, по зову халифа, Ихшид (332–944). При приближении его хамданидский генерал благоразумно очистил Халеб, даже сам Насир-ад-даула воздерживался от всякого насилия все время, пока Ихшид совещался с халифом в Ракке. Переговоры не привели, однако, ни к каким результатам. Хамданиды между тем убедились, что им никогда не удастся стать твердой ногой в Багдаде, тем более что бунд Ахмед уже овладел почти всем Хузистаном, занял Васит и оттеснил баридиев в Басру. Предстояла теперь борьба бунда с Тузуном, вмешиваться в которую Насир-ад-даула и не помышлял, умудренный опытом прежних лет. Он уже бросал жадные взоры за Евфрат по направлению к Сирии и ясно дал понять Муттаки, что намерен его окончательно покинуть. Со своей стороны Тузун придавал теперь большую цену ввиду наступления бундов присутствию в Багдаде верховного главы ислама и прилагал все старания помириться с халифом, изъявляя ему всевозможные знаки верноподданнической преданности. Халифу предстоял, таким образом, выбор между Ихшидом и эмиром аль-умарой. Было очевидно, что оба стремились с ним сблизиться, руководимые только своекорыстными видами, ибо и наместнику Египта присутствие повелителя правоверных в его владениях послужило бы лишь средством, дабы возвысить собственный авторитет в глазах подданных и пограничных соседей. Наконец Муттаки решил в пользу Багдада, и на свою же голову. Потерпев неудачу, Ихшид немедленно же удалился; Тузун, чтобы только залучить своего законного владыку, конечно, поклялся дважды; при торжественной обстановке, пред лицом самых уважаемых чиновников и духовных ученых резиденции, в безграничной преданности и верности. Но едва только несчастный халиф прибыл в Багдад, его схватили и ослепили (333 = 944). Эмир возвел на престол свою креатуру, сына Муктафи, даровав ему титул Мустакфи (333–334 = 944–946). Недолго пришлось вероломному эмиру наслаждаться успехом; он умер в 334 (945), сраженный эпилепсией, давно уже его мучившей, а преемником его стал бывший доселе визирем ибн Ширзад. Им собственно и кончается ряд настоящих эмиров аль-умара. Бунд Ахмед как раз в это время стал наступать из Васита. В истощенном свирепым хозяйничаньем турок и дейлемитов Багдаде царствовал вечный голод; не у кого было уже выжимать деньги на уплату жалованья войскам; с небольшой горстью солдат бросился ибн Ширзад на защиту ворот города от наседавшего врага. Неравный бой продолжался недолго. 11 Джумады I 334 (19 декабря 945) вступил Ахмед в столицу и заставил, конечно, халифа назначить себя эмиром аль-умарой, приняв почетный титул Му’ызза ад-даула «опора государства». В то же время бунд назвался султаном и этим формально заявил, что отныне мирская власть принадлежит ему исключительно, а не халифу. Шиитов делеймитов, понятно, не интересовало нисколько духовное значение последних; но для большинства суннитского населения Ирака «повелитель правоверных» оставался по-прежнему религиозным главой, только ради этого султан буидский и признавал халифа по внешности. Повелителю дозволено было содержать при себе штат придворных, назначена была ему как бы в виде подачки ежедневная пенсия в 5000 динариев, с кафедры провозглашалось имя его, а также чеканилось на монетах перед именем султана. Но вся эта внешность теряла истинное свое старинное значение, связанное с саном «наместника пророка». «Довольствовались изображением его на монете и упоминанием с кафедры» и затем обыкновенно обходились с ним, как с товаром, ничего не стоящим. Как понимал свою «присягу» буид по отношению к Мустакфи, он показал ясно недель пять спустя. Негодуя за что-то на этого несчастного, он повелел его ослепить и сделал халифом Мути (334–363 = 946–974), сына Муктадира. Вообще Му’ызз и его преемники обходились с потомками могучего Мансура и гордого Харуна, пожалуй, еще похуже, чем со своей челядью. Об уплате назначенной им пенсии не было более и помину. Для удовлетворения насущных потребностей предоставлены были Аббасидам доходы с нескольких имений, и, конечно, их хватало на то только, чтобы оградить халифа от нужды. До такого жалкого унижения дошел ныне халифат, которого имущественные средства еще сто лет тому назад, казалось, были неисчерпаемы.
Слишком поздно понял свою ошибку Насир-ад-даула, допустив возникновение на месте бессильного, постоянно ослабляемого внутренними смутами государственного организма военной силы с прочным устройством, способную просуществовать еще десятки лет. Положим, со своими ограниченными средствами едва ли мог бы хамданид властно положить предел ее развитию. Так или иначе, соседство бундов становилось для него все более и более неудобным. Официально все же должен был он оставаться в положении наместника или, скажем, вассала халифа, а потому обязан был выплачивать ему, в настоящее же время управлявшему от его имени султану, дань. Неоднократно (337, 347, 353 = 949, 958, 964) пытался он избавиться от своей зависимости; раньше даже, вскоре после взятия Багдада, он предпринял было отважный поход и внезапным натиском едва не отнял столицы у Му’ызза (334 = 946). Но к этому времени по взятии Басры и окончательном одолении Баридия (336 = 947) бунды владели уже почти безусловно всей Персией до границ Хорасана и были значительно сильнее хамданида, которому пришлось поневоле приноравливаться и стать к дейлемитам в отношения в высшей степени стеснительной зависимости. Но даже и в подобном положении ничего хорошего не предвиделось. Собственный сын Насир-ад-даулы, Абу Таглиб, с которым он по неизвестным причинам рассорился, захватил отца в плен в 356 (967) и держал до самой смерти, 12 Раби 358 (3 февраля 969), в заточении относительно, впрочем, не очень жестоком. Поистине трагическая судьба, хотя отчасти и заслуженная, постигла Насир-ад-даулу. Безустанная 35-летняя деятельность этого человека, поступавшего весьма хитро и умно, но вместе с тем и вероломно, приносившего все в жертву своему рассчитанному эгоизму, имела результатом образование из незначительного поместья целого княжества, обнимавшего к концу жизни властелина всю Месопотамию вплоть до Текрита на Тигре, на юг. В течение каких-нибудь десяти лет все это успели растерять его потомки. Братья Абу Таглиба перессорились сначала с ним, а потом разошлись друг с другом. Сам же новый наместник впутался, по несчастию, в ссору с султанами Бундами. Когда Адуд-ад-даула, племянник умершего в 356 (967) Му’ызза, овладел в 367 (977/8) всем Ираком, хамданид был вынужден очистить Мосул, а в 368 (978/9) покинуть и Месопотамию. Он пал в следующем году (369 = 979) при Рамле, в Палестине, на которую он напал с набранной им по дороге шайкой бедуинов. И остальные потомки Насир-ад-даулы рассыпались во все стороны. Одни поступили к Адуд-ад-дауле, другие ушли на службу к египетскому наместнику. Лет сто спустя внук хамданита, Хасан ибн Хусейн, прозванный в память своего деда также Насир-ад-даулой, будучи генералиссимусом войск в Каире, был схвачен и умерщвлен позавидовавшим ему эмиром — вот последнее известие, дошедшее до нас о хамданидах Мосула.
Но как ни замечательна была изменчивая игра их судьбы, не они доставили подлинную славу своему роду. Начиная с 331 (943) мы совершенно упустили из виду Сейф-ад-даулу — это случилось потому именно, что он нашел для своей деятельности иную арену. Едва вернулись в 333 (944) халиф Мутгаки в Багдад, а Ихшид в Египет, как хамданиды снова устремились на север Сирии. Из своих владений в Дияр Мудар им стоило только переправиться через Евфрат, чтобы достичь в два перехода Халеба, принадлежавшего вместе со всей остальной Сирией к владениям египетского эмира. На этот раз двинулся туда сам Сейф-ад-даула; 8 Раби I 333 (29 октября 944) вступил он в этот город. Вскоре затем, разбив при Химсе посланное Ихшидом войско, под предводительством Кафура[363] двинулся он далее к Дамаску. Гарнизон, однако, отказался сдаться, а когда подошел сам Ихшид с сильным войском, Сейф-ад-даула принужден был отступить: неудачный бой под Киннесрином понудил его даже очистить Халеб. В конце 334 или же в начале 335 (946) последовала смерть энергического Ихшида, снова развязавшая руки хамданидам. Владычество над Египтом перешло к сыну эмира, еще несовершеннолетнему ребенку. Именем его стал управлять Кафур, и впоследствии, для того чтобы держать своего начинающего оперяться молодого эмира в полной зависимости, предстояло много хлопот египетскому военачальнику. Сейф-ад-даула этим воспользовался и утвердился в 335 (946) в Дамаске. Но он попортил свои отношения к жителям города и кочевавшим кругом бедуинам. Слишком рано стал выказывать эмир свои намерения ввести более строгое управление среди привыкших к почти независимой жизни арабов, пользовавшихся слабой связью Сирии с Египтом. Жители Дамаска сами же позвали Кафура, Сейф-ад-даула проиграл два сражения подряд и снова должен был очистить не только Дамаск, но даже и Халеб (конец 335 или начало 336 = 947). Немного времени спустя заключен был, однако, между ним и Кафуром договор. Желая оградить покой на дальнем севере, чтобы с большей уверенностью разыгрывать далее роль господина в Египте, он уступил Сейф-ад-дауле северную Сирию со включением Химса, а Дамаск оставил в подчинении Египта. Обе стороны должны были поневоле держаться свято сохранения договора. Кафуру приходилось считаться с неоднократными попытками своего питомца высвободиться из-под тягостной зависимости, а Сейф-ад-даула по горло был занят в своем вновь возникшем государстве беспрерывной борьбой с напирающими на него византийцами.
Старинная изменчивость судеб побуждала оба соседних враждебных государства пользоваться каждой внутренней смутой противника и вырывать друг у друга победу в вечно оспариваемой в течение столетий пограничной черте, идущей вдоль оборонительных линий и Армении. С увеличивавшейся же постоянно безурядицей хозяйничанья эмиров приходилось все выше и выше подымать, в защиту от врага, знамя ислама. Одерживаемые Иоанном Куркуасом успехи в Армении, начиная с 308 (920, ср. т. II, с. 236) заставили уже с 324 (936) вмешаться в борьбу с греками и Сейф-ад-даулу, заведывавшего тогда управлением в Дияр Бекре. Так, до нас дошли некоторые известия о его набегах на окрестности Малатии и в западную Армению, находившуюся уже в полной зависимости от греков; это происходило в годы 326 (938) и 328 (940). Если даже руководствоваться малодостоверными известиями арабскими об одержанных будто бы в то время победах, то едва ли они могли иметь какое-либо более или менее прочное значение, ибо злополучная борьба хамданидов из-за обладания Багдадом и саном эмира аль-умары понуждала их почти совершенно обнажить северные границы. Каждый город принужден был на свой страх позаботиться, как бы отсидеться от нападения страшного Куркуаса. Нет ничего удивительного поэтому, что уже в 329 (940) византийский полководец вторгнулся в Месопотамию, а в 331 (942) овладел Низибисом. Эдесса должна была выдать ему в виде выкупа пелены св. Вероники, принятые с бесконечным ликованием христианами; в 332 (943/4) овладевает он даже Рас Аль-Айном. Только отозвание храброго героя, получившего в народе прозвище второго Велисария, — завистники оклеветали его пред императором Романом I — задержало на некоторое время дальнейшие успехи византийцев. С самого начала вступления своего в Халеб Сейф-ад-даула уже попытался проникнуть в область, лежащую за Марашем; имея в виду оградить Месопотамию от дальнейших набегов неприятеля, он двинулся из северной Сирии грекам в тыл. Но в ближайшие затем годы, пока продолжалась борьба с Кафуром, конечно, нельзя было и думать предпринять что-либо серьезное в этом направлении. Зато, начиная с 336 (947), хамданид напряг все свои силы, чтобы отбросить исконного врага ислама назад в Малую Азию. Успехи на этом поле получились, конечно, весьма сомнительные. Так, например, греки овладели в 337 (948/9) Марашем и нанесли гарнизону Тарса чувствительное поражение. Когда же сам Сейф-ад-даула совершил в 339 (950) победоносный набег на Каппадокию, то на возвратном пути, в горах при Хадасе, наткнулся неожиданно на засаду. Немногие из его воинов вернулись домой; сам предводитель спасся, как передает предание, благодаря только отчаянному прыжку со скалы. Удачнее были годы 340–344 (951/2–955/6): целым рядом серьезно выполненных походов мусульманам довелось оттеснить христиан; в 341 (952/3) взят был ими обратно Мараш и восстановлены старинные стены крепости, главное же — поддержана была честь исламского оружия. Но силы незначительного княжества, по сравнению с мощной империей, не могли долго продержаться против тяжкого напора слишком многочисленного войска врага. Один мусульманский отряд уже в 345 (956/7) понес чувствительное поражение, а в 346 (957) Лев, сын Доместика Варды, овладел Хадасом, который византийцы безуспешно осаждали в первые годы. В 347 (958) нахлынули греки с севера на Месопотамию, заняли многие крепости и снова доходили вплоть до Амида, а в 348 (959) до Эдессы и Харрана. Когда же Сейф-ад-даула направился было в византийские пределы, имея в виду понудить Льва к отступлению, греки окружили эмира и истребили почти все его войско. Особенно гибелен был для мусульман 350 (961) год. Никифор Фока, знаменитый полководец, впоследствии император, довершил к этому времени тщетно предпринимаемое нередко и прежде обратное завоевание острова Крита. Таким образом, устранен был из средоточия государства передовой пост ислама, удерживавший во многих различных пунктах силы греков и чрез это отвлекавший неприятеля от границ халифата. Силы эти могли теперь быть направлены с еще большим успехом на Сирию и Месопотамию. К вящему несчастию князя Халеба, возникло в то же время между его генералами открытое непослушание — старинный недуг арабского народа. Комендант Тарса первый поднял знамя бунта (350 = 961/2); два года спустя (352 = 963), пользуясь болезнью Сейф-ад-даулы, один из приближеннейших полководцев князя последовал раз уже преподанному гибельному примеру, а немного спустя (354 = 965) и другой генерал провозгласил себя независимым властелином Антиохии. Эмир должен был испытать теперь на себе весь трагизм исторического возмездия. Рано состарившийся и часто посещаемый злым недугом, властелин стал переносить от своих подчиненных то же самое, чем и сам грешил некогда в молодости по отношению к членам пришедшей в упадок семьи халифов. Непреклонное мужество, с которым продолжал он вести до последнего вздоха безнадежную борьбу с врагами как внешними, так и внутренними, конечно, заслуживает высокого удивления, но не устранимый ничем рок неудержимо совершает свое течение в немногие годы. Никифор овладевает в 350 (конец 961) Аназаброй, а в 351 (962) и Марашем, приобретенным было недавно снова, в 341, мусульманами. К концу того же самого года храбрый хамданид терпит вторичное поражение и принужден беспомощно лицезреть покорение и грабеж своей столицы Халеба, совершаемый ликующими полчищами византийцев. Греки не могли здесь, конечно, долго удержаться, главное потому, что вскоре Никифор покинул Сирию и поспешил в Константинополь, чтобы возложить на свою главу императорскую корону. Но новый император не замедлил дать почувствовать несчастной Сирии всю тяжесть могучей своей десницы. Уже в 353 (964) пала пред ним Мопсуестия, в 354 (965) своим чередом шли дальнейшие завоевания — взяты были Адана и Таре. Эти три города, так долго служившие надежнейшим оплотом для всего округа «оборонительных линий», обратились в греческие плацдармы против самих же мусульман, между тем как одновременно занят был византийцами окончательно и остров Кипр. В следующем году (355 = 966) имперцы принялись снова разорять Месопотамию, доходя до Низибина и Амида. Сейф-ад-даула немедленно поспешил туда на выручку, а Никифор тем временем вторгся в Сирию и осадил Антиохию. Застигнутый новым острым припадком болезни и предчувствуя приближение смерти, эмир приказал перенести себя в Халеб. В этом городе, обязанном ему своим кратким расцветом, властелин скончался 10 Сафара 356 (25 января 967) всего 52 лет от роду, надломленный преждевременно, совершенно истощенный от напряжений жизни, проведенной им в беспрерывных походах. Сын его Са’д-ад-даула продолжал с отвагой отчаяния, в течение 25 лет, неустанную борьбу с бунтующими эмирами и напиравшими византийцами. С большим искусством сумели воспользоваться греки раздорами в лагере мусульман; благоволя то бунтовщикам, то их властелину, шаг за шагом овладевали они страной. Быть может, еще до кончины Сейф-ад-даулы занята была ими Антиохия, во всяком случае не позже как спустя три года (355 = 966 или 358 = 969). За сим следовало опустошение врагом округов Ма’арры, Шейзара, Хамата (357 = 968), разграбление Химса (385 = 968), а в 358–364 (968–975) произведено было новое нашествие на Месопотамию вплоть до Эдессы. Ни к чему не повело и решение Са’д-ад-даулы подчиниться в 367 (978) бунду багдадскому, Адуд-ад-дауле, в надежде заручиться помощью могущественного султана. Короткий роздых, воспоследовавший вследствие возникшей в Малой Азии междоусобной войны с Вардой Склиром, был нарушен уже в 371 (981). В этом самом году Варда Фока появился под стенами Халеба и вырвал у эмира новое обещание платить дань. Зато, правда, помог он в 372 (982/3) осажденному в своей же столице властелину разогнать взбунтовавшихся вассалов. Но несчастного Са’д-ад-даулу начинают отныне теснить и с другой, противоположной стороны. Дело в том, что с 358 (969) власть над Египтом перешла в сильные руки Фатимидов, а в 359 (970) подчинился им и Дамаск Между ними, устремлявшимися жадно на север, и византийцами становилось немыслимым существование такого маленького владеньица, как Халеб. Поневоле принужден был Са’д-ад-даула беспомощно лавировать между обоими могущественнейшими противниками. Добровольно сдал он грекам в 373 (983) Химс, дабы успешнее прикрыть южные свои границы от надвигавшегося нового врага, а между тем уже в 376 (985/7) и этому последнему должен был он принести клятву в верности, положим, только для вида; несчастный добился в конце концов того только, что значение его постепенно стало умаляться. Одержав в последний раз некоторый перевес над одним из фатимидских эмиров в 381 (991), он умер, не оставив все-таки сыну своему, Са’ид-ад-дауле, в наследие решительно никакой возможности продолжать независимое существование. Чтобы охранить себя как-никак от порабощения Фатимидами, этот слабый эмир, скорее, впрочем, полководец отца его, Лулу, руководящий им безусловно, отдался в руки грекам. И действительно, могучий император Василий II дважды освободил (381 = 991, 385 = 995) осажденный египетскими войсками Халеб. Но возникшая война с болгарами не дала возможности грекам продолжать походы в Сирию; поэтому вскоре Лулу подчинялся окончательно Египту, выторговав самостоятельное управление Халебом. Он распоряжался здесь до 392 (1002) от имени Са’ид-ад-даулы, кажется, отравленного самим же коварным министром, а затем до 394 (1003/4) в качестве регента при обоих несовершеннолетних мальчиках покойного. В этом году[364] отослал он своих питомцев в Египет по предварительному соглашению с фатимидом Хакимом и продолжал управлять провинцией, утвержденный уже официально наместником ее. Наследовавший ему сын, Мансур, был вытеснен родом Мирдасидов. В 407 (1016/7) удалось раз еще овладеть Халебом хамданиду Абу Шуджа, но по наущению регентши Египта он был умерщвлен в 413 (1022), и с тех пор более не слышно в Сирии про семью Сейф-ад-даулы.
Имени самого значительного из хамданидов и поныне всякий правоверный в мусульманском мире придает особое значение не за одну только его безустанную борьбу, предпринятую им против неверных. С его царствованием, а отчасти и первого его преемника, в глазах жителя Востока неразрывно связан последний действительно животворный подъем арабской поэзии и науки. С упадком халифата не сразу, конечно, угас и расцвет того духовного прогресса Ирака, который столь успешно начал развиваться при первых Аббасидах до Ма’муна. Мы уже ранее упоминали про несчастного халифа «одного дня» Ибн аль-Му’тазза, почитаемого всеми за блестящего, богато одаренного поэта; многие из его современников, а прежде других знаменитый ибн Ар-Румий, по всей справедливости могут быть смело поставлены наряду с ним. А в самую бедственную эпоху Муста’ина и его преемников появились в опустошенном Багдаде наиболее выдающиеся историки: аль-Белазурий, начертавший «историю (мусульманских) завоеваний» с замечательным для своего времени критическим тактом и методом, а также и весьма правдивый Ибн Кутейба. К концу III (IX) столетия жил там же величайший исламский ученый Ат-Табарий, юрист, теолог и историк. С необычайным прилежанием собрал он в 25-томных комментариях на коран и в еще более объемистой всемирной хронике[365] все, что касалось преданий, священного писания и истории мухаммеданства. А в первой половине IV (X) столетия путешественник аль-Мас’удий описывал все, что видел во время своих странствований по всем мусульманским странам от Индии до Египта; в его книге помещены всевозможные достопримечательности и история посещенных им провинций, а равно и пограничных стран неверных. В это же время появилось первое подробное географическое описание доступного мухаммеданам мира — труд аль-Истахрия. Грамматическими изысканиями и занятиями литературой особенно ревностно занимались в Басре и Багдаде.
Лучшим памятником в этом роде служит книга — Аль-Камиль («совершенная»), составленная Мубаррадом. В ней собрано множество драгоценных исторических известий, образчиков стихотворений и грамматических выводов. Занятия точными науками продолжались все в прежнем направлении, а теология вступила именно теперь, благодаря Аш’арию, на тот торный путь, оставшийся и для будущего единственно плодотворным.
Но самые оригинальные произведения по искусству и науке того времени произрастали не на почве Ирака, а при дворе Халебском. Невзирая на тяготы и бедствия, причиняемые беспрерывными войнами, как внутренними, так и внешними, Сейф-ад-даула с редкостной, а принимая во внимание незначительность владений — беспримерной щедростью старался всеми мерами собрать вокруг себя людей, одаренных поэтическим талантом и знаниями. Блестящий Абу Фирас и отличившийся во всех родах поэзии, часто, правда, манерный, но еще чаще остроумный Мутенебби далеко превзошли современных поэтов Багдада. Последний в особенности долгое время почитался за величайшего поэта у арабов, пока более точное изучение поэзии доисламского периода не изменило в корне этого воззрения. Покровителю этих поэтов весьма кстати посвятил Абу’ль Фарадж аль-Испаганий свою объемистую «Книгу песней», истинную сокровищницу для ознакомления с поэзией и музыкой арабов; в ней приводятся на каждом шагу рассказы из жизни поэтов и их меценатов, а также заключается и богатый исторический материал. Отличительной чертой Сейф-ад-даулы, по сравнению со всеми остальными современными властелинами, было, несомненно, свободомыслие в известных границах. Окружающие его более, чем где-либо, могли смело и довольно непринужденно относиться к догматике ортодоксов. Самое название приводимого нами выше Мутенебби («разыгрывающий пророка») произошло от того, что раз, еще до своего переселения в Халеб, случилось ему выступить в Сирии в роли пророка и проповедовать новую религию. Самую жаркую полемику против общепринятого низменного понимания ислама возбудил именно один из благороднейших поэтов того времени, да, пожалуй, и всех веков вообще. Это был Абу’ль Ала, прозванный по месту рождения своего Ма’аарры в Сирии, аль-Ма’аррий. Поэтический талант его, положим, созрел окончательно только при Са’д-ад-дауле, но сознательное усвоение им традиций Мутенебби дает нам полное право отнести его к предыдущей эпохе, в которую он жил еще юношей. Этот слепой певец резко, однако, отличается от своего первообраза Мутенебби, домогавшегося в позднейшие годы благосклонности у власть имущих; его мужественные воззрения, равно как и неумолимое осмеяние всякого религиозного лицемерия и боязливой подчиненности мысли, поразительно напоминают знаменитого германского литератора Лессинга. До сей поры никто еще не осмеливался в мусульманском мире говорить, например, таким языком:
Властелины земли, вы давно устарели.
И чем дальше, все пуще насилием жили.
Всю надежду вложил наш народ в Богоданного[366],
Пусть вершит и достигнет спасенья желанного.
Ошибаетесь, люди! Лишь разум божествен.
Его путь днем и ночью всегда неуклонен.
Эти секты придуманы с явною целью
Угнетать вас, несчастных, могучею дланью.
Наравне со свободомыслящими поэтами находили убежище при дворе Хамданидов также и философы, почитаемые всюду за безбожных еретиков. Между этими последними, пользовавшимися защитой и поддержкой Сейф-ад-даулы, находился и величайший мыслитель всего мусульманского востока аль-Фарабий. Он-то и совершил гигантский труд, которого его предшественники лишь поверхностно более или менее коснулись. Этот гениальный человек сумел обнять и прозреть до самых крайних изгибов наитруднейшие задачи греческой философии. Прославляемый не по достоинству на западе Авиценна сам сознается лет полтораста спустя, что ему тогда только удалось понять метафизику Аристотеля, когда попались в руки его комментарии аль-Фарабия на эту самую книгу. Поэтому настоящим установителем строго научной разработки на Востоке философии следует считать не кого иного, как именно только его, а то, что ему дана была возможность безмятежно преследовать свою цель, быть может, и есть наилучшее украшение победного венца храброго и свободного от предрассудков Хамданида. Таким образом, помогая творить другим, он завещал лучшим людям будущего драгоценное наследие, и как раз в то именно чреватое катастрофами время, когда одной половине исламского мира предстояла неминуемая гибель. Ибо мы не можем умолчать — как ни страшны были те сцены, которые уже промелькнули пред взором читателя, — предстоит впереди еще более ужасное, а именно история подводимой мины, а затем взрыва всего государственного строя, произведенного Алидами и выдававшими себя за их приверженцев измаилитами. Ужасная стремительность и неизбежность процесса разрушения, со внешними симптомами которого мы уже отчасти встречались в этой главе в некоторых местах, тогда только могут быть оценены по достоинству, когда будут основательно усвоены главные причины болезни.
Глава III АЛИДЫ, ИЗМАИЛИТЫ, КАРМАТЫ
Всеобщие причины, которые ускорили с половины III (IX) столетия распадение халифата — упадок народной силы, благодаря расслабляющему влиянию цивилизации, охватившей все слои; все увеличивающаяся роскошь жизни больших городов; неурядица, хозяйничанье преторианцев и бездарность большинства халифов; высасывание соков у населения на потребу расточительного двора и ради утоления корыстолюбия чиновников и офицеров; опустошение обширных территорий и разорение жителей вследствие беспрестанных междоусобных войн; недовольство среди чисто национальных кружков управлением, составленным из смешанных элементов арабского и персидского — все это было на руку одним лишь алидам. Бесконечные мучения и притеснения, коим подвергались повсеместно жители, невольно вселяли ожесточение в сердцах самых покорных; постепенно возраставшие притеснения создавали естественных сторонников для тех, которые с момента восшествия на престол первого из Аббасидов уже начали тайно проповедовать о незаконности и непригодности их власти, столь нагло захваченной. Подобно тому как при обыкновенном механическом давлении на любое твердое тело наибольшая сумма тяжести ложится на нижние его точки, точно так же и бремя, накопившееся благодаря дурному правлению, должно было в исламском мире неизбежно стать наиболее ощутительным прежде всего для низших слоев населения. Вследствие расстройства всех общественных отношений сельское население, прежде всего, доведено было до безнадежного почти положения. Большие города, в особенности Багдад, немало выстрадали, конечно, от беспрерывных дворцовых революций и бесконечных междоусобных войн; бесчиния турок принесли также горожанам страшный вред. Но богатства, накопленные здесь целыми поколениями благодаря кипучей торговле и быстрому обмену; выгоды, извлекаемые населением от присутствия и расточительности пышного двора и знати, доставлявших громадный заработок массе столичных производителей; преимущества, которыми пользовались некоторые приморские города, в особенности Басра, при выгрузке заграничных товаров, привезенных морским путем, — все это еще в достаточной мере помогало их населению переносить все тягости непомерных налогов. Положение земледельца было совершенно иное. И при обычном порядке вещей у него отбирали большую часть доходов ненасытные сборщики податей. Теперь же, когда из года в год посевы его пропадали под копытами проносившейся вихрем конницы то бунтовщиков, то правительственных войск, когда не щадили самого жилища и в пылу боя предавали его огню, расхищали его скот, сыпались побои на его спину, подвергали насилиям семью, а зачастую пятнали даже честь, отнимали, наконец, жизнь, — земледелец не мог более выносить такое существование. А между тем в Ираке постепенно разрушались все ирригационные сооружения, каналы и плотины, так необходимые для процветания земледелия страны; громадные участки стало затягивать болотом и заносить песком, а несчастные жители должны были все по-прежнему платить и снова платить чтобы способствовать дальнейшему существованию столь «прекрасного» порядка вещей. Стоит припомнить начало Simplicissimus’а[367] и придать только восточный колорит картине тогдашнего положения немецких крестьян к концу Тридцатилетней войны, чтобы составить себе довольно верное представление о муках феллахов[368] Ирака и Месопотамии в IX и X столетиях. Встречалось, понятно, и в городах немало несчастных и недовольных. И в средних слоях общества росло отвращение к испорченности века и ненависть к коварному произволу власть имущих; по тому красноречивому выражению, которое придал этому общему сознанию Абу’ль Ала, можно судить, как широко оно было распространено. Хуже всех, конечно, приходилось рабам, с которыми господа стали обходиться крайне бесчеловечно. Страдала и городская чернь: падение заработной платы все увеличивало число нуждающихся, и с каждым днем росла нищета. Уж если даже богачи и знатные, которым преимущество их положения давало возможность получить образование и вместе с тем налагало на них обязанность проявлять человеколюбие, не желают зачастую и слышать ни о том, ни о другом, тем более становится понятным, что притесняемый народ наконец всколыхнется со стихийной силой и перешагнет, в свою очередь, также за пределы всякой гуманности. Жертвой народной мести становятся тогда вовсе не виновники его страданий: в таком случае они укрываются обыкновенно за крепкими стенами или же выселяются из страны. Согласно ужасной жизненной логике, гибнут тогда всего чаще лучшие люди, выступающие в защиту закона и обычая, а с ними вместе неизбежно гибнут и священнейшие для человечества блага. Теперь, кажется, нетрудно будет понять, каким образом большие возмущения, возбуждаемые алидами, способствовали значительно более, чем даже все внешние войны и интриги стремящихся к независимости эмиров, быстрому упадку государства Мансура. Начиная с несчастного правления Муста’ина эти восстания принимают мало-помалу характер дикого озлобления и страстности и стремятся к истреблению в корне всего существующего порядка. Подобное дикое изуверство нам хорошо известно из истории восстания рабов в древности, бунтов крестьянских в Германии и Жакерии во Франции. Оно нанесло неисцелимые раны цивилизации, а вместе и поступательному ходу всей духовной жизни Востока. Все возрастающее огрубение этих масс мятежников начинает заметно проявляться уже при Ма’муне в восстании Абу-с-Сарайя, когда отмеченные в начале главы причины распадения халифата начали только что проявляться, и еще в самых незначительных размерах. Из трех возмущений алидов, угрожавших халифату при Мутамиде, одно возникло в 256 (870) в Куфе; как кажется, оно не отличалось существенно от прежних случавшихся нередко обыкновенных бунтов. Другое вспыхнуло в Медине в 271 г. (884/5) и обнаружило более опасный характер, но ограничилось одним городским районом. Но в 255 г. (869) произошло в Басре восстание рабов, сопровождавшееся необычайным ожесточением; в течение 14 лет превращен был в пустыню весь юг Ирака и соседний Хузистан. Некто из деревни Варсенин, поблизости Рея (Тегерана), арабского, впрочем, происхождения, по имени Алий Ибн Мухаммед — в семье его с некоторых пор стали наследственными шиитские воззрения — возымел благое намерение разыграть в 249 г. (863) в Бахрейне роль потомка Алия. Успеху его обмана, как кажется, много способствовали личные его связи с потомками племени Абд-аль-Кайс, поселившимися там издавна; к этому роду он принадлежал и по своему происхождению. Он набрал между вечно беспокойными и, как нам уже известно, весьма склонными к алидам бедуинами изрядную партию приверженцев; но в конце концов был прогнан оттуда в 254 (868) наместником Му’тазза и бежал в Басру. Но и здесь за ним строго следили. Тогда он переселился в Багдад. Со вступлением на престол Мухтеди он вернулся в конце 255 (869) снова в Басру, где произошла к тому времени смена наместника, и открыто поднял 26 или 28 Рамадана (7/9 сентября) знамя бунта. Знакомый хорошо с условиями жизни этого большого приморского города, Алий обратился прямо к привозимым сюда рабам — неграм. Арабы называют берег Занзибара и его жителей Аз-Зиндж[369], этим же словом обозначаются вообще чернокожие; с тех самых пор и почти вплоть до настоящего времени арабами постоянно велась оживленная торговля рабами. Поэтому самое восстание Алия ибн Мухаммеда зовется обыкновенно «войной зинджей», а самого предводителя величают «предводителем зинджей». Сверх того осталось за ним знаменательное прозвище Аль-Хабис, «изверг», вполне им заслуженное. Овладеть Басрой ему не удалось, но по окрестностям города шайки его страшно свирепствовали: везде освобождались рабы, умерщвлялись владельцы, целый ряд местечек был сожжен мятежниками. Отовсюду стекались к бунтовавшим рабы и бедняки. Не раз Алий побеждал даже высылаемые против него правительственные войска. 25 Раджаба 256 (28 июня 870) взял он Оболлу и почти до основания разрушил город; вскоре затем пал и Аббадан, напутанные жители которого поспешили сдаться. Грабя и умерщвляя, прошел предводитель зинджей весь Хузистан до столицы Ахваза, которая открыла ему ворота 12 Рамадана (13 августа). Для подавления восстания зинджей послан был в Басру халифом Мухтеди Са’ид ибн Салих с значительным войском. В начале 257 года (870/1) военачальник действовал довольно успешно, но к концу Ша’бана (в середине июля 871) напал на него ночью один из приспешников Хабиса, Яхья ибн Мухаммед аль Бахраний[370], и войска халифа понесли большой урон. Военачальник был сменен, но Алий ибн Абан, другой предводитель зинджей, последовательно разбивал одного за другим троих преемников смененного; 16 или 17 Шавваля 257 (7 или 8 сентября 871) все возрастающие толпы мятежников бросились на Басру и взяли город приступом. Можно себе представить, как ужасно расправлялись в этом большом торговом городе разъяренные шайки рабов, мстя своим прежним господам за дурное обращение и несправедливости. В кровавой потехе не уступали им и орды нагрянувших вместе с ними диких бедуинов. Умерщвляли по приказанию Бахрания целыми толпами несчастных, сложивших оружие после торжественного обещания сохранения им жизни; Алий Ибн Абан сжег даже главную мечеть; в течение трех дней мятежники грабили и разоряли город. В Багдаде между тем наступила перемена правления. Халифом сделался Му’тамид. Благодаря установившемуся вскоре лучшему порядку в столице и заведенной братом властелина, Муваффаком, более строгой дисциплине между турками, можно было в самом начале Зуль-Ка’ды 257 (конец сентября 871) выслать против Зинджей свежие войска под предводительством Мухаммеда Аль-Муваллада. Мятежники тем временем уже очистили Басру. Они грабили охотно большие города, но сила их заключалась главным образом в уменье пользоваться естественными преградами страны, изрезанной по всем направлениям реками и каналами. Мятежники разбивали обыкновенно лагерь в самой неприступной местности, и здесь мало-помалу возникали впоследствии укрепленные их города. Из этих пунктов появлялись они внезапно, производили свои опустошительные воровские набеги, а иногда наносили войскам халифа чувствительное поражение, нападая по своему обыкновению только ночью. Это должны были испытать на своих плечах и новые полководцы халифата: Алий Ибн Абан налетел как коршун на Муваллада вблизи Басры, а впоследствии и на Мансура Ибн Джафара в Хузистане (258 = 871); в Раби I 258 (январь — февраль 872) сам Муваффак принял начальство над войском, но и он после нескольких кровавых стычек принужден был отступить к Васиту. Правитель передал главное начальство над войском снова Мувалладу; когда же военачальнику не удалось помешать в 259 (873) вторичному опустошению Ахваза, ведение войны было окончательно поручено опытному турецкому генералу, Мусе Ибн Буге. Но обстоятельства и теперь складывались для правительства неблагоприятно. В то время как подчиненные военачальники Мусы мало-помалу стали оттеснять мятежников из Хузистана к устьям Евфрата, следуя заранее обдуманному плану, в Фарсе, в тылу действующих против зинджей правительственных войск, восстал некто Мухаммед Ибн Василь. Он вздумал воспользоваться заметным упадком династии тахиридов и их ожесточенной борьбой с постепенно возвышавшимся Саффаром и отвоевать себе независимое положение; раз в 256 г. (870) он уже пытался открыто не признавать авторитет халифа. Теперь он же двинулся прямо в Хузистан. Из всех генералов, действовавших тогда против зинджей, ближе всех очутился у нового очага мятежа Абдуррахман Ибн Муфлих; он должен был первый выдержать напор надвигавшегося неприятеля. При Рамхурмузе в 261 г. (в конце 874 или в начале 875) полководец пал, проиграв сражение. Хотя вскоре Я’куб Саффар, отнявший за последние годы от тахиридов все восточные провинции, за исключением областей за Оксусом, а от алидов Табаристан и Мидию, прогнал в Зу’ль-Ка’де 261 (август 875) узурпатора Ибн Василя, но совершил это затем только, чтобы обрушиться немедленно же со всеми соединенными в его руках силами Персии на халифа, иными словами, на Муваффака, очутившегося теперь в самом критическом положении, как бы между двух громадных огней, Саффаром и зинджами. Тут-то и выказал правитель всю свою железную энергию; ей одной династия Аббасидов обязана была вторичным своим спасением. Все его попытки склонить Саффара к соглашению не имели, конечно, успеха; тогда правитель стянул к столице все войска, действовавшие против Зинджей, оставив только гарнизон в Басре. Неприятель между тем успел, не останавливаясь, пройти более чем полпути от Васита к Багдаду. При Дейр-Аль-Акуле на Тигре столкнулись обе армии; 9 Раджаба 262 (8 апреля 876) произошел упорный бой, кончившийся поражением персов. Получивший в пылу битвы множество ран, Саффар должен был отступить в Хузистан, частью остававшийся еще в его руках; остальная половина наводнена была зинджами, выдвинувшимися тем временем под предводительством Алия Ибн Абана далеко на север и восток. Правда, Саффар отринул с негодованием союз, предложенный было ему начальниками шаек рабов, но Ибн Василь вскоре после его поражения снова появился в Фарсе, и одновременно вспыхнуло в Хорасане восстание. Поневоле Саффар должен был спешить на восток, с тем чтобы пресечь личным своим присутствием бунт в корне. Оставленный им в Хузистане курд Мухаммед Ибн Убейдулла оказался не столь разборчивым в выборе союзников. Он вошел в переговоры с зинджами и заручился их обещанием сражаться общими силами против уже надвигавшихся войск халифа. Прежний главнокомандующий, Муса Ибн Буга, был несколько ранее (262 = 876) назначен действовать против Ахмеда Ибн Тулуна. Преемник его Месрур Аль-Балхий отправил в Хузистан Ахмеда Ибн Лейсавейхи. Этому искусному полководцу удалось разбить соединенные силы зинджей и Саффаридов при Сусе (Сузе; 262 = 876). С этого времени между союзниками начались серьезные несогласия. Мухаммед сторонился; пользуясь этим, Ибн Лейсавейхи наносил зинджам одно поражение за другим и принудил предводителя их, Алия Ибн Абана, отступить за Ахваз. Теперь военачальник мог свободно действовать из своей главной квартиры в Тустере, смотря по надобности, на оба фронта (263 = 876/7). Между тем Саффар снова надвигался с востока; с большим благоразумием отступил ранее его появления Ибн Лейсавейхи в пределы Ирака, предоставляя обеим враждующим сторонам расправляться друг с другом как им заблагорассудится. Действительно, зинджи сцепились с персами, происходили между ними горячие стычки. Наконец обе стороны заключили перемирие. Саффару достался Ахваз, а зинджи ограничились обладанием небольшой части Хузистана (263 = 877). Но они развернули свои силы в ином направлении, перекочевали в Ирак и стали действовать весьма энергично. Здесь, в местности, пересеченной каналами и болотами, новый их предводитель, Сулейман Ибн Джами, начинает вести оживленную партизанскую войну. Одержав несколько побед над несколькими турецкими военачальниками Муваффаком и даже Мувалладой, он занял самый Васит и по издавна заведенному обычаю разграбил. Хотя Ибн Лейсавейхи, начавший снова действовать, успел временно оттеснить Сулеймана (265 = 878/9), но вслед за тем и этот энергический генерал не был в состоянии препятствовать дальнейшим набегам зинджей. Снова проникли они далеко, даже за Васит, и очутились на полпути от Багдада. Все население нижнего Ирака в ужасе бежало в столицу (265 = 878/9).
Положение халифата в 265 году (878/9) было, по-видимому, весьма плачевное, но кипуче деятельный Муваффак за последние годы обнимал уже своим орлиным оком далеко, начиная с Сирии и проникая за пределы Оксуса. Он держался мудрой, дальновидно предусмотрительной и твердой политики, которая, благодаря также случайно сложившимся счастливо обстоятельствам, вскоре увенчалась полным успехом. Ахмед Ибн Тулун владел пока еще, положим, всей Сирией и частью Месопотамии, но возмущение сына его Аббаса заставило могучего вассала немедленно вернуться в Египет, а два года спустя Муваффаку уже удалось склонить наместника тулунида в Ракке, управлявшего северными и месопотамскими округами, признать власть халифа. Хариджиты вокруг Мосула стали также постоянно терпеть неудачи. Но главным успехом было приобретение правителем империи гораздо более крупного и деятельного союзника в тяжелой борьбе с храбрым и непокорным вассалом, чем восставшие против Саффара хорасанцы — Саманидов Трансоксании, признанных еще в 261 г. (875) багдадским правительством ленными наместниками этой большой провинции. Халифату в Ираке стало теперь значительно легче, когда на востоке явился могущественный противовес обаянию могущества Саффара. Хотя этот последний продолжал до самой своей смерти, последовавшей 9 Шавваля 265 (4 июня 879), владеть северным и восточным Хузистаном, но уже ничего более не мог предпринять против Ирака, а его брат и преемник Амр, окруженный со всех сторон противниками, вынужден был медленно, но безостановочно отступать. Благодаря этому обстоятельству, очистилась, положим, пока для зинджей большая часть Хузистана. Зато теперь, когда Муваффаку нечего было более опасаться нападения на столицу со стороны Саффара, оставалось одним лишь вопросом времени усмирение беспорядков, производимых еще бунтующими рабами. Положим, опытные и настойчивые предводители чернокожих продолжали по-прежнему изыскивать всевозможные средства для нанесения вреда халифату. Так, например, когда Алий Ибн Абан в конце 265 г. (879) подвинулся в Хузистане до самого Тустера и здесь потерпел от подчиненного полководца Месрура, турка Текина, два больших поражения, он сумел задарить этого «честного малого» и убедить его не пользоваться результатами своих успехов, а оставаться себе спокойно в Тустере, давая этим мятежникам возможность несколько оправиться. Месрур вскоре же прознал про преступное соглашение и засадил изменника в тюрьму; но наемники, бывшие под его начальством, частью ушли к зинджам, частью к Мухаммеду ибн Убейдулле, все еще не покидавшему части Хузистана, номинально принадлежащей Амру, брату Саффара. Возобновилась снова старая игра: коварно изъявляя знаки взаимной искренней дружбы, каждая сторона жаждала вытеснить из страны другую. Но Алий Ибн Абан оказался, в конце концов, более сильным, и Мухаммед принужден был покинуть саффарида и присягнуть Хабису, отныне начавшему величать себя халифом. Самозванец чеканил собственную монету и настаивал на провозглашении своего имени при пятничном молитвословии. Впрочем, благоденствие Мухаммеда в качестве вассала Хабиса продолжалось недолго. Успех самозванца быстро мерк, и Мухаммед подчинился халифу (267 = 881), охотно простившему его прошлое. А положение предводителя грабительских шаек вскоре изменилось к худшему. Хотя также и преемник Текина, турок Агартмыш, был побит в 266 (880) Алием, но с II Раби этого же самого года (ноябрь — декабрь 879) появился в Ираке, во главе свежего войска, сын правителя империи, Абу’ль-Аббас, будущий халиф аль-Му’тадид. С армией отправлено множество кораблей и судов; с помощью их можно было теперь пробираться вперед по каналам и разыскивать все самые сокровенные пристанища зинджей. Столь же энергичный, как и отец[371], Му’тадид ловко подметил образ ведения войны неприятелем, а мятежники на первых же порах совершили крупную ошибку, отнесясь пренебрежительно к действиям этого, на их взгляд, 24-летнего молокососа. Таким образом, новому военачальнику удалось напасть врасплох при Басите на соединенные силы Сулеймана ибн Джами и его товарища Сулеймана ибн Мусы Аш-Ша’рания и нанести обоим жестокое поражение. Разбитые мятежники принуждены были укрыться в своих, окаймленных каналами, укрепленных городах Аль-Мансура («град побед») и Аль-Мени’а («неприступная твердыня»). Му’тадид продолжал действовать по-прежнему систематично. Все речные извилины тщательно расследовались, и таким образом очищался постепенно каждый выдвинутый пост зинджей; войска занимали один округ за другим, захватывали, где было возможно, суда противников и наконец достигли до Мени’и. Часть ее успел спалить авангард, предводимый Абу Хамзой Нусейром. Ввиду приближавшейся опасности аль-Хабис вытребовал из Хузистана Алия ибн Абана; но Муваффак тоже не дремал, стянул еще больше войск и появился сам во главе их в Сафаре 267 (сентябрь-октябрь 880) на месте военных действий. Оба города грабителей были взяты штурмом. Правитель империи направился прямо в Хузистан, чтобы очистить насколько возможно эту провинцию от остававшихся там после удаления ибн Абана шаек бунтовщиков и обезопасить фланги главной армии в дальнейшем движении ее вперед. Все это исполнено было без особых затруднений, и теперь можно было уже беспрепятственно преследовать самого «владыку зинджей». Город его аль-Мухтара («избранный») находился на запад от Басры, замкнутый кругом кольцом бесчисленных каналов и рукавов устья рек Евфрата и Тигра. До этого неприступного логовища было пока еще далеко, его взяли наконец, приблизительно три года спустя, 1 или 2 Сафара 270 (10–11 августа 883) после долгой осады. Муваффак самолично присутствовал среди штурмующих и до тех пор не успокоился, пока один из телохранителей Лулу, наместника северной Сирии, приславшего тоже вспомогательный корпус для нанесения окончательного удара мятежникам, не предстал перед правителем с окровавленной головой Хабиса.
Подобно тому как неоднократно упоминали мы и прежде, энергия Муваффака и Му’тадида дала блестящие результаты при подавлении этого в высшей степени опасного бунта, усложненного к тому же одновременной борьбой с Саффаром; то же самое повторялось и при других самых разнообразных положениях их полного треволнений правления. В начале 286 (899) можно было, казалось, смело рассчитывать, что наступает наконец для династии Аббасидов новый период государственного благоденствия. В Ираке порядок более не нарушался; Хузистан и Фарс также находились, равно как и большая часть Мидии, в непосредственном подчинении у халифа, с тех пор как саффарид Амр вовлечен был в беспрерывные войны с мятежниками и Саманидами, а сыновей Абу Дулафа изгнали. Из Адербейджана заявил Саджид Мухаммед свою покорность, Мосул очищен был от хариджитов, Месопотамия и «оборонительные линии» освободились от господства тулунидов, которые сами поспешили принести присягу халифу и обязались платить даже значительную дань за дозволение оставаться по-прежнему наместниками Сирии и Египта. Даже аглабиды в Кайруване глубоко прониклись вящим уважением к теперешнему наместнику пророка; в Аравии наконец все, казалось, успокоилось. И вдруг в этом же самом году от Ахмеда ибн Мухаммеда аль-Васикия, наместника Басры, приходит известие, что в Бахрейне, все в том же самом исходном пункте, откуда впервые появился некогда Хабис, возникли новые волнения. Какой-то персиянин из Дженнабы, приморского города Фарса, по имени Абу-Са’ид Хасан, сын Бахрама, возбудил снова восстание, по-видимому, в интересах алидов. Ему удалось сделаться зятем всеми почитаемого гражданина города Катифа, у Персидского залива, Хасана ибн Сумбура. Благодаря большому влиянию своего тестя, он собрал вокруг себя целые толпы горожан и бедуинов и держал все окрестности в страхе. Поговаривали даже, что он собирается напасть на Басру. Халиф отдал приказ немедленно заняться исправлением укреплений города и выслал туда в 287 (900) Аббаса ибн Амра аль-Ганавия с целью успешного отражения предполагаемого нападения Абу-Са’ида. Когда же Аббас выступил против действительно приближавшихся бунтовщиков, последние его осилили и даже взяли в плен. Впоследствии Абу Са’ид его освободил, вручив ему послание к Му’тадиду. В нем преподано было халифу немало дельных наставлений. Мятежник советовал повелителю оставить в покое почву Аравии. Он доказывал, что вести войну следует сообразуясь с местными условиями пустыни, а о них его турки не имеют никакого понятия, к тому же они не вынесут климата страны и станут терпеть от недостатка съестных припасов. Поэтому он советует благодушно — не лучше ли будет не задевать его в Бахрейне. Как бы там ни было, Мутадид должен был сознаться, что человек этот прав. И в других местностях бедуины заволновались. Люди из племени Тай совершили даже дерзновенное нападение на караван богомольцев в 287 (900); шайки приверженцев Абу Са’ида зашевелились в 288 г. (901) в окрестностях Басры. В то время как в самом Ираке стали появляться то там, то сям группы алидов, на юге Аравии та же самая партия успела захватить внезапно Сан’у, хотя и на короткое время. Оказывалось необходимым озаботиться о серьезных подготовительных мерах, прежде чем сунуться в это осиное гнездо. Но едва успело правительство заняться уничтожением и изловлением отдельных шиитских шаек в Ираке, как вспыхнуло внезапно восстание алидов в 289 (902) также и в Сирии. В том же самом году поднялось против Аглабидов на дальнем западе берберское племя Китама, подстрекаемое все теми же шиитскими эмиссарами. Эти одновременные восстания дают нам одно лишь неопределенное понятие о силе и неожиданности пропаганды, опутавшей как бы сразу своими нитями почти все провинции, начиная с Персии до южной оконечности Аравии и северного побережья западной Африки. Для полного уразумения дальнейших событий необходимо вкратце познакомиться с существующим доселе развитием этой не прекращавшейся никогда подпольной агитации. Пусть вспомнит читатель, что издавна приверженцы дома Алия распадались на различные секты, смотря по тому, какой ветви многочисленного потомства этой фамилии они приписывали право на имамат. Линия Мухаммеда ибн аль-Ханафия отступила на задний план, как только овладели властью Аббасиды[372]; на некоторое время выдвинулись было зейдиты, но приблизительно в половине III столетия взяли верх два новых течения под именем дюжинников и измаилитов. Первые получили свое название потому, что они, начиная с Алия, признавали 12 имамов, из которых последний должен был, по их убеждению, низвергнуть безбожный род Аббасидов и основать на земле Божье царство. Измаилиты возлагали все свое упование на одного только алида в пятом поколении — Измаила, сына Джафара, правнука Хусейна; он почитаем был ими за седьмого имама, а первыми считали они Алия, Хассана и Хусейна. Так как происхождение этих двух сект совпадает, по всей вероятности, со временем появления особенно почитаемых ими имамов, то можно допустить, что дюжинники образовались во второй половине III столетия (после 260 = 873/4), а измаилиты приблизительно за сто лет раньше (около 148 = 765/6). Обе партии постигла одна и та же участь, и те и другие ошиблись в расчетах на избранных ими потомков Алия: ни Измаилу, ни Мухаммеду ибн Хасану, имаму дюжинников, не представилось подходящего случая создать царство Божие. Но надежды народа на своего героя или на пришествие избавителя, который положит когда-нибудь конец всем национальным и общественным бедствиям, неисчерпаемы. Что за беда, если они не осуществляются в данную минуту, упования отодвигаются на более дальний срок и так продолжаются ожидания, хотя бы до судного часа. Герой или избавитель становится бессмертным, все страстно ждут появления его снова. Или, как Барбаросса, почивает он мирно в Кифгейзере, или же в качестве скрытого имама он укрывается в одном недоступном человеческому глазу и только Богу известном месте. В Измаиле и Мухаммеде стал видеть народ своего махдия, ревностные последователи ожидали ежеминутно их вторичное появление. Но в то время как дюжинники, возникшие, как надо полагать, лишь в правление Му’тадида, оставались в сущности верными в своих воззрениях вообще умеренному шиитскому направлению зейдитов, измаилиты, как кажется, со времени подавления хуррамитов и смерти Бабека (223 = 838) заключили тесный союз с крайними шиитами, мнения которых были пропитаны большей частью коммунистическими и пантеистическими представлениями. Главным их догматом было учение о воплощении божественного духа в настоящего имама. Рядом с ним мало-помалу принята была тоже буддийская идея о переселении душ. Благодаря этому новому догмату, стало постепенно стушевываться учение о преемственности перехода духа от отца к сыну. При помощи измышленной еще прежде Абдуллой ибн Сабой теории о необходимости существования помощников пророка (т. I) построена была совершенно новая, проводимая весьма последовательно, Система, сподручная для заправил секты. Система эта, как нам известно, имела различные степени развития; но отличие касалось главным образом приспособления к изменчивости индивидуальных отношений, а вовсе не сущности эго учения, и мы можем с некоторой уверенностью предположить, что вся система успела сложиться ко времени управления Муста’ина (250 = 864) существенно в том самом виде, который ей придали впоследствии позднейшие о ней известия. Содержание ее в кратких чертах было следующее: Бог, подлинное естество которого остается для человека сокровенным и неисповедимым, выслал в свет семь воплощений своего существа в виде пророков, чтобы возвестить миру свою волю; соответственно этому зовут их «натик» (проповедники), их имена следующие: Адам, Ной, Авраам, Моисей, Иисус, Мухаммед и наконец Мухаммед Махдий, сын[373] Изма’ила ибн Джафара. Каждый из них заменял пропо-ведываемую ранее религию своего предшественника более возвышенной и совершенной догмой. Для распространения в мире и сохранения проповедуемого каждым «натиком» вероучения назначаются имамы. У каждого натика есть свой помощник, прозываемый самит «молчальник», потому именно, что сам от себя он не может ничего проповедовать, но лишь повторяет слова натика и закрепляет их в сердцах людей: это имам известного религиозного периода. Таковыми помощниками были: Сет у Адама, Сим у Ноя, Измаил у Авраама, Аарон у Моисея, Петр у Иисуса, Алий у Мухаммеда. Для продолжения преемства проповеднической деятельности впредь до появления следующего натика у каждого имама должно быть по шесть преемников, так что на 7 натиков приходится 7×7 имамов. Так, например, седьмым имамом периода Моисея был Иоанн Креститель, за которым следует Иисус, новый основатель религии. Алий завещал так же точно имамат в наследство Хасану, Хуссейну, Алию, сыну Хуссейна, Мухаммеду, сыну Алия, Джафару, сыну Мухаммеда и Изма’илу, сыну Джафара. Сын последнего, Мухаммед Махдий, становится таким образом седьмым натиком; он-то и служит авторитетом для настоящего времени, поэтому и называют его «владыкой века». Помощником у него является Абдулла ибн Меймун[374], о котором, равно как и о его преемниках, будет речь впереди. Всякий обязан, конечно, неуклонно следовать предписаниям махдия и его имамов, продолжающих проповедовать и распространять его учение. Махдий не умер, он стал только невидим, но к концу времен снова вернется к своим.
Не следует упускать из виду, что в этом чудовищном смешении разнороднейших религиозных преданий оставлены нетронутыми многие элементы корана; поэтому зачастую переходили в секту и правоверные муслимы, стоило только ловко, осторожно и не торопясь хорошенько обработать их. Попробуем представить ход обращения в частностях, быть может, несколько нами приукрашенный, но в общем все-таки довольно достоверный. Является в какой-нибудь местности эмиссар секты, один из дай («призыватель, глашатай»); под каким-нибудь благовидным предлогом, большей частью в роли суфия, купца, промышленника или чего-либо подобного он поселяется на более продолжительное время. Человек этот с виду отличается глубокой и искренней набожностью. В разговорах о религиозных и других предметах, которые он ведет постоянно с новым кружком своих знакомых, дай старается вплетать таинственные указания на настоящий смысл некоторых непонятных мест корана, разъясняет подлинное значение того или другого, по-видимому безразличного явления природы, предлагает на разрешение трудные вопросы, могущие привести беседующего с ним в замешательство, а отчасти наводящие на различного рода сомнения. Прежде всего поражает его слушателя замечательное знание корана, религиозных преданий вообще и предписаний, ритуальных в особенности, так что таинственное это существо должно произвести наконец впечатление человека, могущего сказать еще гораздо более, если только пожелает. Вместе с тем умеет он искусно пользоваться темой печального положения как государственных, так и частных дел; он тонко намекает, что упадок и все тесно связанные с ним бедствия зависят от того только, что массы народа отринули божеский закон и не желают более повиноваться личности подлинного имама; он дает понять, что только возвращение с ложного пути, достижение настоящего понимания смысла божественного писания и его священной воли в таком истинном значении, какое может преподать один только настоящий имам, приведут ко всеобщему повороту, к лучшим порядкам. Притом он с необыкновенной ловкостью приноравливается к степени развития ума тех, с кем имеет дело: умным льстит бессовестно, приходя в притворное восхищение перед их способностями, а глупцов одурачивает торжественным видом своего неизмеримого превосходства над ними; таким образом приобретает себе в самых широких кружках значение, часто даже уважение. Когда же ему удается наконец разжечь в людях страстное желание постичь тайники его сокровенной мудрости, при случае он показывает вид, что, пожалуй, не прочь объяснить им все. Наступает желанный момент, беседующий ждет с нетерпением поучительного наставления, а он вдруг как бы спохватится и смолкнет, растолковывая, что дело это чрезвычайно трудное и всякая поспешность крайне вредна. За сим следуют обыкновенно со стороны собеседника неотступные просьбы высказаться прямо, без утайки. Тогда эмиссар приводит торжественно то место из корана, в котором Бог возвещает об обязанностях союзников. Он напоминает слушателю, что пророки и вообще все правоверные должны неуклонно следовать велениям всемогущего, и требует с своей стороны от жаждущего познания истины прежде всего дать ему святое обещание соблюдения молчания пред непосвященными, а также безусловной откровенности по отношению к нему, представителю святого дела. При малейшем колебании слушателя дай резко обрывает свою проповедь; ес ли же собеседник готов подчиниться всем его требованиям, наступает дальнейшее испытание доброй воли прозелита: от него требуется внесение, соразмерно средствам, соответственной суммы денег. Тогда только, когда будет уплачено на дело общего блага — здесь мы наталкиваемся на очевидное применение коммунистических начал, — начинается собственно настоящее обучение новообращенного. На основании данных разума и преданий дай старается доказать, что Божья воля сознается и совершаема, а исполнение предписываемых обязанностей может быть приятно Всевышнему в таком только случае, когда совестью правоверного руководит не ложное учение обыденных богословов, причинивших уж столько зла на этом свете, а наставления имамов, которых Бог поставил истолкователями своей вечной правды и пастырями над людьми. Слушателю указывают на Алия и его потомство как на единственных истинных имамов, затем предлагают безусловно и свято почитать Мухаммеда ибн Измаила, как «владыку века». Втолковав все это надлежащим образом прозелиту, приступают наконец к изложению настоящей системы учения. Усвоив твердо все положения шиитизма, новообращенный окончательно перестает быть муслимом, ибо ставить Мухаммеда на одну доску со всеми прочими пророками, а еще более дерзновенное утверждение, что последним и наивысшим пророком является вместо него махдий, противоречит окончательно коренному догмату ислама. Но все еще множество нитей связывало с кораном завлеченных, так что в массе примкнувших к секте господствовало убеждение, что они усвоили только истинный смысл божественного откровения и составляют избранную общину верующих. А между тем вся эта система, так хитроумно организованная, клонилась к единственной лишь цели: подготовить тысячи тысяч легковерных и фанатиков и привить им привычку безусловного повиновения обожаемому, невидимому имаму, а равно и его видимым пособникам (дай), обращая таким образом всю эту массу в слепое орудие в руках небольшой кучки бессовестных, честолюбивых заправил. Новообращенные проходили постепенно четыре степени познания сущности измаилитизма; последовательность усвоения основ учения сильно напоминала правила, существующие в наших масонских ложах на западе. По-видимому, этим исчерпывалось все учение; но организаторы измаилиты установили сверх того еще пять наивысших степеней познания; эти степени были доступны лишь для лиц с сильной волей и одаренных большими способностями. На них рассчитывали, что впоследствии они в состоянии будут отринуть предписания всякой положительной религии — одни, руководствуясь чисто теоретическими воззрениями, другие же из-за мирских целей. Отрывочные сведения об этих пяти высших степенях, встречающиеся у мусульманских писателей, составляют довольно смутное нагромождение разнообразных, отчасти философских, отчасти же мистическо-пантеистических представлений. Поймать руководящую нить в этом невообразимом хаосе чрезвычайно трудно. Нельзя было к тому же и рассчитывать, чтобы позднейшие историки, по большей части принадлежавшие к ортодоксам, могли узнать вполне обстоятельно о том, что составляло сокровенную тайну лиц, примыкавших к тесному кружку заправил секты. Так или иначе, можно допустить, что некоторой смесью древнеперсидских, греко-философских и гностических представлений пользовались с целью постепенного вытравления всех прежних религиозных убеждений прозелита, так что в конце концов его доводили до абсолютного скептицизма или материализма, в нравственном же смысле превращали в эгоиста и циника. Пятая степень внушала, между прочим, что настоящий внутренний смысл корана не имеет ничего общего с внешним буквальным значением священных слов; таким образом проторена была дорожка для самого широкого аллегорического толкования, совершенно упразднявшего положительное вероучение и дававшего полную свободу философскому взгляду на все сущее. Шестая степень учит понимать в иносказательном смысле также и религиозные обряды, значение которых в глазах посвященных чисто символическое. Следуя толкованию измаилитов, пророки настаивали на обязательном исполнении внешних обрядов при молитве, омовении и т. п., руководствуясь единственно философской точкой зрения для того, чтобы дать возможность умному правительству держать всех в повиновении и предупреждать различного рода проступки. При этом мало-помалу умаляется все более значение пророков по сравнению с философией и этим как бы подготовляется переход к трем последним высшим степеням, в которых вообще и помину более нет о так называемой положительной религии. Седьмая степень состояла в слиянии древнеперсидского дуализма с гностическим учением о демиурге, создавшем мир и подчиненном высшему существу; прозелит приходил к тому убеждению, что из этих двух высших существ одно, предвечное, есть первоисточник вещества, второе, — проистекающее из первого, — создатель всевозможных форм, в которых вещество появилось в видимом мире. Но преждесущее высшее существо должно было возникнуть из какого-то основного принципа, неведомого ни по имени, ни по его качествам, так как оно абсолютно непознаваемо.
С этим учением рука об руку идет опять-таки из Индии почерпнутое представление, что каждый дай может, по мере самосовершенствования, чистоты познавания и действий, стать имамом, натиком, зиждителем, наконец, творцом, высшим божеством — известное воззрение буддистов, легко вытекающее из принципов абсолютного пантеизма. Когда таким образом была совершенно сглажена разница между божеским и человеческим естеством, легко уже усваивались истины девятой, высшей степени. По учению этой последней все религиозные воззрения должны быть рассматриваемы как смутные представления о сущности вещей, подтверждающие одну только вечность материи. Потому можно было считать и все догматы степеней лишь аллегорическими. Так, например, вторичное пришествие махдия в действительности состоит только в познавании исходившей от него истины и в распространении его учения среди человечества. Что же касается всех остальных пророков, были они простые, часто ошибавшиеся люди, следовательно, проповедываемые некогда ими религиозные и нравственные законы нисколько не обязательны для посвященного. По аналогии с новым временем такие принципы смело можно назвать нигилистическими.
Человек, который мог придумать такое дьявольски искусно составленное учение, клонящееся к систематическому подрыву какого угодно мало-мальски нетвердого, подобно скале, религиозного убеждения, был, по всей вероятности, Абдулла ибн Меймун; с ним мы встречались уже и прежде при изложении официального учения измаилитов как с помощником махдия. Отец его был персиянин родом из Мидия. Должно быть, как и сын, был он по профессии глазной доктор, притом вольнодумец (зендик), который воспитал своего сына в том же направлении и притом вдохнул в него непримиримую ненависть ко всему арабскому. И вот, чтобы дать пищу своей ненависти, а в то же время приобресть для себя и своих потомков блестящее положение, стал он принимать ревностное участие в шиитской пропаганде в Хузистане; мало-помалу распространялось его влияние среди измаилитов, доселе, по-видимому, безобидных. Между ними-то и удалось ему постепенно ввести коренное преобразование шиитского вероучения и обеспечить самому себе безусловную и ревностную привязанность посредством искусно распространяемого упования на великую будущность махдия. Его дай исходили весь Хузистан и соседние округа, вербуя бесчисленное множество прозелитов. Правительство вскоре, однако, обратило все свое внимание на эту пропаганду; Абдулла должен был бежать и поселился в маленьком городке Саламие (Саламиниасе древних), вблизи Хамата; здесь между жителями оказалось много алидов, так что это местечко представляло самое подходящее убежище для мнимого шиита. Но свою измаилитскую пропаганду продолжал он, а впоследствии (после 261 = 874/5) с его смертью — сын его Ахмед, не столько в этой местности, сколько в Ираке и по всей Персии, при помощи деятельных своих эмиссаров. Они успели восстановить против неумелого арабско-турецкого правления главным образом массы покоренных наций, арамейцев в Месопотамии и персов по ту сторону Тигра. Приблизительно между 250 и 260 (864 и 874)[375] гроссмейстер измаилитов Абдулла выслал снова в окрестности Куфы, этого старинного шиитского гнезда, одного из своих дай по имени Хуссейн аль-Ахвазий[376]. Хуссейн познакомился здесь, неподалеку от одного небольшого местечка, с крестьянином арамейцем по имени Хамдан. Его земляки, продолжавшие еще говорить по-сирийски, прозвали за изуродованные болезнью черты лица Курматом «безобразным лицом», а арабы переиначили кличку в «Кармат». Измаилитский эмиссар сумел его ловко одурачить своим витиеватым краснобайством. Был это один из тех несчастных крестьян, безвыходное положение которых в те печальные времена мы изобразили схематически в начале этой главы. Зерно надежды на возможность спасения благодаря всемогущему заступничеству махдия, обещаемому дай, пало на хорошо подготовленную почву. Несчастный ревностно ухватился за последний якорь спасения. Секта стала быстро распространяться в Ираке. После смерти Хуссейна преемником его в качестве дай сделался Кармат. Он поселился в Калвазе, предместье Багдада. Здесь он поддерживал связь с одним из родственников[377] Абдуллы в восточной Персии, между тем как шурин его, Абдан, продолжал успешно действовать при помощи бесчисленных эмиссаров в окрестностях Куфы, а некоторые из них, подобно Абу Са’иду яль-Дженнабию, высылались даже на юг Персии. Приверженцев секты стали величать карматами, следуя прозвищу, данному лично Хамдану. Уже в 277 году (890/1) они до такой степени размножились и почувствовали свою силу, что основали на Евфрате самостоятельную колонию. Позднейшие историки рассказывают многое о совершенных ими гнусных деяниях. По словам летописцев, обыкновенным их занятием был грабеж и убийства; общность имущества и даже женщин составляли главные основы их жизни. В отдельных подробностях встречаются, конечно, большие преувеличения[378], хотя и раньше мы замечали резкое коммунистическое направление всего этого движения. Проживавший в Саламии, гроссмейстер Ахмед, сын Абдуллы, нашел теперь возможным мало-помалу отклонять помышления и надежды верных, всецело устремленные на таинственного махдия, и внушить им веру в возможность передачи Богом имамата дому Меймуна: для того чтобы облегчить успех пропаганды, он стал утверждать, что семья его ведет свой род от Акиля, брата Алия. Но ни Кармат, ни Абдан, ярые фанатики в душе, и слышать не захотели об этом; они остались при своем прежнем махдии Мухаммеде ибн Измаиле и порвали всякую связь с домом Абдуллы. Желая добиться примирения, Ахмед послал меймунида, проживавшего в восточной Персии, к Кармату, не прервавшему окончательно с ним сношений. Когда он прибыл в Калвазу, то уже не застал там Кармата; с этого времени о последнем нигде более нет и помину[379]. Меймунид отправился затем к Абдану, а когда и этот упрямо стал отвергать новые идеи, повелено было одному дай низшей степени по имени Зикравейхи умертвить Абдана. Но большинство карматов приняли горячо сторону семьи своего покойного патрона. Мечи засверкали. Опасаясь мести за смерть Абдана, Зикравейхи скрылся куда-то, а меймунид удалился снова в восточную Персию. Зикравейхи между тем послал тайком своих сыновей Яхью, Хуссейна и Алия с некоторыми другими преданными ему лично карматами к бедуинам из племени Кельб, кочевавшими в Сирийской пустыне, имея в виду подготовить себе и своим новое убежище в другой провинции. Посланные стали здесь проповедовать снова во имя махдия Мухаммеда. Им удалось вскоре склонить многих из бену-аль-уллейс, части племени кельб (288 = 901). Складывался, таким образом, новый центр карматов рядом с основанным раньше в 286 г. (899) в Бахрейне Абу Са’идом. Те и другие начали действовать самостоятельно, ибо гроссмейстер секты в Саламии, которому весьма важно было бы, конечно, принять личное участие в готовящемся движении, возникавшем в непосредственном соседстве с Сирией, незадолго перед тем собрался покинуть настоящее постоянное местопребывание, чтобы посвятить себя в отдаленном, но многообещающем пункте отважному и великолепному по последствиям предприятию.
Мы не знаем, собственно, в котором году умер Ахмед ибн Абдулла; главенство над сектой перешло к одному из его племянников[380], Са’иду сыну Хуссейна, дальнему родственнику Абдуллы. Когда он вступил в управление, то оказалось, что в 288 г. (901) кроме Ирака, Сирийской пустыни и Бахрейна особенно деятельная пропаганда шла еще в четвертом пункте. Она началась, собственно, за много лет раньше, но теперь окончательно созрела и подавала большие надежды. Лет двадцать тому назад, в 268 г. (881/2) Ахмед ибн Абдулла совершил паломничество ко гробу Хуссейна в Кербела с намерением пропагандировать лично дело измаилитизма среди ревностных шиитов, обыкновенно собиравшихся там во множестве. Один богатый человек из Йемена (южной Аравии), совершавший в то же самое время поклонение в этом святом месте, увлекся новыми идеями и забрал вместе с собой на родину одного из дай Ахмеда по имени ибн Хаушеб. Насколько почва оказалась благоприятной для восприятия этого учения, можно судить по одному еще раньше нами сообщенному факту, что в 288 г. (901) один алидский претендент на первых же порах успел овладеть, хотя на короткое время, Сан’а, столицей этой провинции. Маленькие алидские княжества возникли преимущественно во многих гористых местностях Йемена, там, где большинство жителей были зейдиты. Княжества эти игнорировали аббасидских наместников, они частью существуют и поныне. Неудивительно поэтому, что и измаилиты быстро расплодились в округе, охваченном издавна пропагандой алидов. Ибн Хаушебу посчастливилось. Окруженный значительным числом поклонников, он вскоре был в состоянии самостоятельно высылать проповедников всюду, где только возникало общее недовольство правительством и обещало некоторый успех вражьим замыслам. Нам уже известно, что изо всех областей, в которых господствовал ислам, арабское владычество оказывалось слабее всего в северной Африке, Начиная с области Китама берберы стали совершенно независимыми, да и остальных, живших далее на востоке, стоило арабам больших усилий сдерживать в повиновении. Не раз также приходилось нам видеть, с каким воодушевлением встречали берберы каждое доходившее до них религиозное движение, принимавшее в то же время окраску политической оппозиции. Ибн Хаушеб поступил поэтому весьма умно, отправив в начале 70-х гг. (в 885) нескольких дай в Африку. Они поселились среди племени Китама, но вели пропаганду недолго; спустя несколько лет все они скончались. В конце 279 (в начале 893) послан был туда же, по распоряжению того же Ибн Хаушеба, измаилитский эмиссар Абу Абдулла по прозванию Аш-Ши’ий, «шиит». Воспользовавшись искусно, по примеру многих других эмиссаров, временем мекканского паломничества, он успел в Мекке сойтись с двумя берберами из племени Китама. Очаровав их своей лицемерной набожностью, вместе с берберами отправился и он к ним на родину. Прибыв на место, измаилит энергически повел свою агитацию начиная с 280 (893)[381]; преодолевая вначале некоторые трудности, мало-помалу он обратил все племя в ярых измаилитов. Когда же свирепый аглабид Ибрахим II по повелению халифа Мутадида отрекся в 289 (902) от власти, побуждаемый, впрочем, к этому шагу отчасти и возникшим уже явно среди китамы движением, берберы действительно восстали под предводительством этого самого Ши’ия. При первом известии о предстоящем важном событии на западе покинул Саламию и Са’ид, гроссмейстер измаилитов; он направился прямо на Фустат, чтобы быть поближе к театру начинавшейся борьбы. Но этот человек, попав в Египет как раз в пору всеобщей смуты, к концу владычества Тулунидов, разгуливавший в большом городе никем не замечаемый, под привычной измаилитам маской купца, не был уже более Са’идом, потомком персидского глазного врача Меймуна. Он сразу превратился в личность известную, знаменитую, в Убейдуллу[382], сына Мухаммеда, прямого потомка алида Джа’фара. Стало быть, он преобразился сразу в махдия Мухаммеда, «сокровенного имама», в него воплотился дух божий преемственно, от предков. В лице его выступал наконец открыто давно ожидаемый имам и махдий. Теперь дерзновенные потомки Меймуна начинают вести свой род уже не только от брата Алия, как это утверждали они при начале возникновения карматов, а от самого зятя пророка и следовавших за ним священных имамов. И бессовестные обманщики со своими медными лбами так уверенно отстаивали свои права, что и по сие время некоторые западные ученые находятся под впечатлением большого сомнения. А что, ежели в самом деле все, что наговорили суннитские историки про эту семью, лишь выдумка, измышленная на пользу их исконных врагов, аббасидов? Придется в таком случае признать в лице этих фатимидов, как они величают себя по имени своей прабабки Фатимы, супруги Алия и дочери пророка (т. I), кровных потомков Алия. Но я никак не могу разделять эти воззрения ввиду весьма веских данных[383] и буду неуклонно считать махдия Убейдуллу тем, чем он и был на самом деле — бессовестным, но счастливым обманщиком. С меньшим еще правом, чем даже Аббасиды к концу правления Омейядов, он воспользовался именем алидов, чтобы самому ловчее усесться на выкраденном им таким путем троне. И все это удалось ему обработать в течение каких-нибудь нескольких лет. Пусть теперь припомнит читатель как после восстания племени Китама отцеубийца аглабид Зиядет-Алла III сам же приложил посильное старание расчистить для революции путь к победе. В то время как Абу Абдулла Аш-Ши’ий все приближался постепенно к Раккаде, прокладывая себе дорогу рядом кровопролитных стычек с арабами, Убейдулле к концу владычества Тулунидов становилось опасным оставаться в Египте. Между тем «махдий» не мог никоим образом появиться среди берберов раньше окончательного изгнания аглабидов: спасителю мира нельзя же было подвергать себя риску хотя бы временного поражения. Иное дело его полководец — за неудачей тому предстоял только шанс восстановить свой престиж, но пророк должен считаться всегда непобедимым. Поэтому Убейдулла пустился в весьма опасное путешествие через занятую еще аглабидами страну и укрылся инкогнито в Сиджильмасе, где никто из Бену Мидрар и не подозревал о его присутствии между ними (292 = 905). Позже его заключили даже в темницу (вероятно, к концу 295 или началу 296 = 908). Но Ши’ий одерживал быстро победу за победой, он занял покинутую Зиядет-Аллой Раккаду (1 Раджаб 296 = 26 марта 909), затем потянулся на запад и овладел Тахертом, столицей Бену Рустем и наконец после короткой борьбы с войсками Мидраритов 7 Зуль Хидаоки 296 (27 августа 909) вступил и в Сиджильмасу. Освобожденный из своего заточения, Убейдулла торжественно вступил теперь в Раккаду 29 Раби II 297 (15 января 910). Немедленно же принял он официально титул аль-Махдия и «повелителя правоверных» как законный имам и халиф. Аббасидам пришлось поневоле мириться с возникновением наряду с ними халифата Фатимидов, притом с такими широкими притязаниями на исключительное владычество.
Как расправились друг с другом оба этих могучих конкурента, будет изложено в последней главе этой книги. Вернемся теперь снова к сыновьям Зикравейхи. Один из них, Яхья, принял начальство над бедуинами, примкнувшими к карматам. Вскоре присоединились к немуже многие и из Ирака. Дело в том, что проживавшие там карматы возбудили против себя гнев правительства за совершаемые ими беспрестанные грабежи и убийства. Войска Му’тадида вскоре разогнали скопища мятежников, и они перекочевали, забывая умерщвление Абдана, к своим соумышленникам бедуинам. Теперь и Яхья ибн Зикравейхи вздумал выдавать себя тоже за алида, повелел величать себя Аш-Шейх «старейший» и провозгласил, что верблюд, на котором он восседает, ступает по божьему пути, подобно тому как шествовала во времена Мухаммеда верблюдица Касва (т. I). И стал новый «пророк» морочить людей, уверяя всех, что у него в разных местах расставлено до 100 тыс. воинов, что они ждут от него только первого сигнала и т. п. Успех как бы спешил оправдать его безграничную самоуверенность. Вблизи Куфы, а затем при Ракке он разогнал в 289 и 290 (902) войска, высланные против него сначала Мутадидом, а по смерти халифа (Раби II 289=апрель 902) сыном и преемником его, Муктафи, и наконец проник в 290 (903) в Сирию. Там управлял именем тулунида Харуна турок Тугдж, отец Ихшида. Два раза подряд карматы жестоко разбивали наместника, а когда наконец подошло к нему на подмогу сильное египетское войско, в первой же стычке Яхья пал. Но брат его, Хуссейн, заступил его место и довершил новое поражение наместника. И этот кармат стал тоже утверждать, что он потомок Алия по имени Ахмед. Вскоре же он принял титул имама, а впоследствии даже стал величаться махдием. Во всяком случае, Хуссейн поступал так с согласия самого гроссмейстера измаилитов, Убейдуллы, который главным образом хлопотал об устранении вмешательства халифа в борьбу Абу Абдуллы с аглабидами и сильно рассчитывал на эту серьезную диверсию карматов. Подчиненные прозвали Хуссейна сахиб аш-шамат «человек с отметиной». Он имел на лице пятно, почитаемое карматами за несомненный признак его прав на имаматство[384]. Во многих сражениях Тугдж снова был побит, и наконец шайки бунтовщиков осадили его в Дамаске. На этот раз наместник успел откупиться, а карматы потянулись на север, опустошая по дороге всю страну. Ими были разграблены города Химс, Хамат, Ма’арра, Ба’альбек, Саламия. Тех, кто осмеливался им сопротивляться, немилосердно умерщвляли, а жен и детей забирали с собой. Бедуины возликовали, отовсюду стекались они сюда из Сирийской пустыни, толпы карматов росли, а муки несчастного населения множились. Энергичный Муктафи не мог глядеть спокойно на эти ужасные кровавые распорядки; становилось слишком ясно, что тулунидам не справиться с бунтовщиками, и властелин сам двинулся в Сирию с значительным войском. Вначале сыну Зикравейхи удалось внезапным натиском рассеять у Халеба авангард халифа, предводимый Абу’ль Агарром. Но вскоре нестройные толпы ложного махдия были вытеснены постепенно из завоеванной ими страны совокупными, хорошо направленными действиями генералов халифа и тулунида. Не обошлось при этом, конечно, без ожесточенных упорных стычек. Наконец, б Мухаррема 291 (29 ноября 903) Мухаммед ибн Сулейман нанес бунтовщикам при Хамате решительное поражение. Разбитых карматов энергически преследовал Хуссейн ибн Хамдан, и его усилия увенчались пленением «человека с отметиной» вблизи Евфрата. Главу карматов препроводили в Багдад. Здесь 13 Раби 1291 (3 февраля 904) его подвергли вместе с двумя сообщниками жесточайшей казни. Но карматы все еще не успокаивались окончательно. Войска Муктафи под предводительством Мухаммеда ибн Сулеймана, направленные теперь на Египет, изгнали оттуда окончательно тулунидов (292 = 905). Но вскоре же, благодаря ужасному своеволию солдатчины, почти вся страна снова возмутилась (конец 292=начало 906) и почти весь Египет отложился от халифа. Большинство военных сил халифата послано было для усмирения этой провинции, а в Сирии в то же время вспыхнул старинный мятеж, раздуваемый третьим сыном Зикравейхи, Алием (293=начало 906). Бедуины, впрочем, не успели еще забыть преподанной им слишком недавно острастки, и, как кажется, число приверженцев кармата было не настолько значительно, чтобы он мог решиться на упорное сопротивление. При первом же появлении ибн Хамдана с небольшим отрядом мятежники быстро рассеялись. Некоторые из них со своим предводителем удалились в Йемен к ибн Хаушебу[385]. Значительное, таким образом, усиление местных сил карматов поощрило последнего к более широким предприятиям. И действительно, в том же самом году измаилиты овладевают Сан’ой и другими городами. Но продержаться в этом далеко выдвигавшемся пункте они не могли долго. Население не особенно-то сочувствовало их еретическому учению и вскоре возмутилось против новых своих властелинов. Мятежники вынуждены были снова очистить главный город и отступить в наиболее отдаленный уголок провинции. А между тем движение в Сирии снова возобновлялось и принимало теперь довольно широкие размеры. Старик Зикравейхи, который, вероятно, руководил из своего тайного убежища и прежними восстаниями по поручению Убейдуллы, выступает теперь по отстранении трех его сыновей снова, но более рельефно и уже на передний план. Предпринятый Алием поход без достаточной, быть может, подготовки возобновляется с более прочной организацией. На первых же порах удается мятежникам сманить на свою сторону бедуинов кельбитов. Под предводительством Абу Ганима они занимают опять, в союзе с настоящими карматами, часть Сирии, всюду грабя; на этот раз опустошаются области на востоке от верхнего Иордана вплоть до Дамаска. Когда из Ирака подоспел Хуссейн ибн Хамдан с правительственными войсками, проворные бедуины моментально рассыпались в разные стороны и, прежде чем войска успели их нагнать, снова разграбили по дороге Хит на Евфрате. Наконец предводимое Исхаком ибн Кундаджиком войско настигло их на месте их обычной кочевки в пустыне. Долее они уже не были в состоянии сопротивляться, а потому бедуины выдали Абу Ганима и их оставили в покое (293 = 906). Справиться с иракскими карматами было немного потруднее. Теперь выступает на сцену лично сам Зикравейхи, принимает титул имама, предоставляя другому военное командование над толпой многочисленных и отчаянных мятежников. В окрестностях Куфы становилось, начиная с Зу’ль Хиджжы 293 (сентябрь — октябрь 906), далеко не безопасно, мятежники осмеливаются даже проникать в самый город. А когда вскоре затем в Мухарреме 294 (октябрь — ноябрь 906) потянулись обратно иракские и хорасанские караваны пилигримов из Мекки, карматы стали подстерегать их на окраине пустыни. Завязались жаркие схватки, целые побоища — богомольцы не осмеливались в те смутные времена пускаться в дальний путь не вооруженные с ног до головы. Мятежникам, однако, удалось, частью благодаря пущенному ими в ход вероломству, умертвить большинство не только мужчин, но и женщин, а остальных увлечь с собой в виде добычи. Число убитых достигало во всяком случае, многих тысяч[386]. Давно уже пора было положить конец всем этим бесчиниям. Муктафи выслал против мятежников сильное войско под предводительством турецкого генерала Васифа младшего, сына Сувартекина. Поблизости Куфы полководец настиг самого Зикравейхи. Карматы дрались с таким ожесточением, что первый день кончился для обеих сторон без всяких результатов. Когда же на другой день пал смертельно раненный Зикравейхи, мятежники обратились в бегство (Раби I, 294=декабрь 906 или январь 907). Хотя тайная организация карматов, несомненно, продолжала и далее существовать, но с этих пор сирийско-иракская отрасль ее если и не была подавлена окончательно, уже не решалась более в течение долгого времени производить здесь массовые неистовства. Трудно, конечно, уловить настоящую причину этого временного затишья. Наступило оно отчасти вследствие одержанных правительственными войсками побед, а еще скорее, как кажется, благодаря решительному повороту успешных действий Ши’ия в северной Африке. В связи с непрекращавшимися волнениями в Египте Убейдулле казались бесполезными дальнейшие жертвы в восточных провинциях ввиду положительной удачи похода против аглабидов. Задачу же ослабления халифата при помощи беспрерывных на него нападений для подготовки возможности позднейшего завоевания Египта фатимидами взяли на себя отныне карматы Бахрейна. В своей неприступной позиции за буграми арабской пустыни они обладали несравненно более прочным военным базисом, нежели их единоверцы, проживавшие в Сирии или же в Ираке.
Упоминаемый нами раньше Абу Са’ид и его приверженцы, о первых успехах которых при Му’тадиде мы говорили уже выше, были неоспоримо карматами. Сам Абу Са’ид был послан в Персию Курматом главным дай Ирака, а исчезновение последнего и умерщвление Абдана восстановило и его против гроссмейстера измаилитов, проживавшего в Саламии. Но личные его цели, клонящиеся к основанию самостоятельного владычества в Бахрейне, как раз совпадали с видами Убейдуллы, пожелавшего связать руки аббасидам именно в этом направлении. И эта связь взаимных выгод установилась до такой степени прочно, что пока нельзя было и ждать никаких изменений в этих отношениях. И вот, пользуясь тем, что войска Муктафи заняты были многотрудной борьбой с Зикравейхи и его сыновьями, Абу Са’ид прибрал постепенно к своим рукам весь округ Бахрейн. Удалось было находившимся в этой провинции сторонникам правительства еще раз занять Катиф в 290 (903), но это был лишь временный успех. С одной стороны, виды на освобождение из-под строгой ферулы халифа, а также и самое учение измаилитов в том виде, как его усвоили карматы, представлялись для бедуинов: одно — слишком заманчивым, а другое — соответствовавшим их наклонностям. Как далеко ушел сам Абу Са’ид в степенях тайной веры, нам ничего неизвестно. Но масса карматов исповедовала, во всяком случае, только официальное вероучение, т. е. вообще признавала махдия и держалась обязательства исполнять все проповедуемое его дай как выражение божественной воли. И это учение, конечно, старательно приноравливалось тут, на арабской почве, к народному характеру. О том, что существенным намерением глав секты было истребление арабского владычества во всех странах вне Аравии, замалчивалось, понятно, самым тщательным образом. Вся полемика направлена была исключительно против владычества аббасидов и суннитской формы ислама; поэтому прилагалось особое старание ввести послабления или даже отменить некоторые неудобные к исполнению предписания религии, дабы чем-нибудь заслужить расположение народное. Молитва, посты и паломничество объявлены были для правоверных необязательными, а употребление вина и брачные союзы с ближайшими родственниками, строго запрещаемые Кораном по образцу еврейского закона, были отныне разрешаемы без дальних околичностей. Все подобное считалось, понятно, правоверными муслимами за нечто омерзительное, и они находили особое наслаждение приписывать карматам сверх всего этого всевозможные гадости, и прежде всего, конечно, коммунизм и общность женщин. Последнее, во всяком случае, было чистейшей напраслиной, да и первое относилось скорее к разделу добычи, установленному издавна самим Мухаммедом (т. I). Достойно всяческой похвалы, однако, то, что можно сказать на основании весьма скудных сведений об истинных отношениях между карматами. Между ними, несомненно, царствовало большое единодушие, черта совершенно не арабская. В особенности этим отличались члены совета управления, заступившие впоследствии единовластие дай. Их демократические воззрения понравились сразу же бедуинам. Но если это замечательное братство не было никоим образом подбором разбойников и убийц, какими представляли их позднейшие историки, то все же, судя по приведенному нами и раньше, а также принимая во внимание вообще характер бедуина, не имеющий ничего общего с истинной гуманностью, можно утвердительно сказать, что в войнах карматов много пролито неповинной крони и совершено не одно дикое, вопиющее дело. Во всяком случае, в первый раз после великих завоевательных войн I столетия (VII) своеобразно организованные сыны пустыни снова выказали блестящим образом превосходство исконной арабской храбрости, сохраненное ими всецело над изнеженными горожанами Ирака. Они засели теперь глубокой занозой на целые 50 лет в живое мясо багдадского халифата. И непрерывные войны, которые они вели против правительства, те опустошения, которые они произвели в провинциях, содействовали более, чем все остальное — слабость правителей, несогласия между визирями и турецкими генералами, — невероятно скорому упадку государства, в той самой форме, как было изложено нами в предыдущей главе.
Лет через десять после 290 (903) весь Бахрейн находился уже во власти карматов. Главный город провинции, Хаджар, был взят после продолжительной осады и разорен до основания. Аль-Ахса (в обыкновенном, сокращенном произношении Лахса) стала резиденцией дай до попытки занять также соседние округа Иемамы и Оман, не имевшей пока успеха. Тем временем гроссмейстер секты Убейдулла вступил в Раккаду как махдий и халиф. Подобно Мансуру, ему захотелось как можно скорее устранить человека, который, собственно, доставил ему власть и во главе своих победоносных берберов казался фатимиду сдишком опасным. В конце 298 (911) пали Абу Абдулла Ши’ий и его брат Абу’ль Аббас, пораженные копьями приспешников Убейдуллы. Вскоре затем получено было восточными дай от страшного своего гроссмейстера лаконическое извещение: «Вы знаете, какое место занимали в исламе Абу Абдулла и брат его Абу’ль Аббас. Но сатана совратил их, а я искупил их грехи мечом. Мир с вами». Абу Са’ид не настолько был глуп, чтобы поверить в виновность Ши’ия. Он отлично прозрел манеру обхождения махдия с вернейшими своими слугами и повернулся к нему спиной. За то он тоже пал от руки убийцы (301 = 913/4). Но Убейдулла поостерегся далее вмешиваться в организацию тайного союза на востоке. В данном случае он выказал как бы беспристрастие, назначив сына убитого, Абу Тахира Сулеймана, старшим дай на востоке; благодаря этому карматы остались по-прежнему в подчиненном по отношению к нему положении.
Можно смело назвать Абу Тахира настоящим героем карматизма. Подобно старинному главе хариджитов, Катари, он предводительствовал полчищами вольнолюбивых арабов и походил на своего первообраза главным образом тем, что увлекал своих в бой и мечом, и вдохновенно разжигающей военной песнью. Под его командой карматы стали пугалом для всего халифата. Пользуясь расположением даже тех из бедуинов, которые прямо не примкнули к сектантам, Абу Тахир сумел направить их в 302 (915) на грабеж караванов иракских богомольцев. Положим, новое нападение карматов на Оман кончилось неудачей. Зато в 307 (919/20) налетел Тахир коршуном на Басру, многих переколол, а город разграбил. Поход предпринят был по повелению Убейдуллы, собиравшегося сделать нападение на Египет и желавшего отвлечь внимание халифа в другую сторону. Нашествие повторилось в 311 (923) и имело еще худшие последствия. Побито было пропасть народу, многие бросились со страха в реку и тоже погибли. Карматы угнали с собой массу женщин и детей и овладели несметной добычей. В это самое время наступил в Багдаде министерский кризис, сопровождаемый тоже великими внутренними беспорядками. В 312 (924) стали выслеживать карматы караваны богомольцев и забрали в полон после одной кровавой схватки нескольких весьма почтенных личностей, в числе прочих и хамданида Абу’ль Хейджу. Абу Тахир взял с них обещание, что ему будут уступлены Басра и Ахваз, и освободил плененных. Когда же обещанное пришлось ждать слишком долго, карматы двинулись к концу года в новый поход и дошли до Куфы. Здесь разогнал он только что выступивший в Мекку караван богомольцев и в начале 313 (925) захозяйничал в городе со свойственной ему жестокостью. Весь Ирак пришел в величайшее смятение, жители западных кварталов Багдада бежали за Тигр. Ничтожный халиф Муктадир и его советчики не знали, что и делать; никто не осмеливался более предпринять паломничество в Мекку, ни в этом году, ни в следующем. Наконец вызван был из Азербайджана саджид Юсуф, сын Мухаммеда. Целый год прошел (314 = 926/7) в самых тщательных подготовлениях, а в следующем (315 = 927) выступил он против неприятелей. По меньшей мере вдвое сильнейшее правительственное войско было разбито наголову карматами у Куфы, сам предводитель попал в плен. Затем Абу Тахир разорил Амбар, перешел Евфрат и двинулся на Багдад. Наскоро собрали Абу’ль Хейджа и Мунис войско в 40 тыс. человек для прикрытия столицы; раз только осмелились войска халифа напасть на карматов с целью освобождения Юсуфа. Но силы посланного отряда оказались недостаточными, войска были отброшены, а саджида умертвили по приказанию Абу Тахира. Напасть на столицу карматы все же не посмели; лишь частью удавались походы, предпринимаемые им в 316 (928) на некоторые города, расположенные по Евфрату; жители оборонялись с мужеством отчаяния. Зато ему удалось пройтись с огнем и мечом по многим округам Месопотамии, а одновременные восстания иракских карматов, подавляемые с большим трудом, страшно разорили несчастное Междуречье. В 317 (930) Абу Тахир внезапно появился во время празднества богомольцев в самой Мекке. Тысячи пилигримов были убиты, умерщвляли в самом святилище, разграбили город, из Ка’бы был выломан священный черный камень (т. I) и увезен в Лахсу. Намерение было слишком очевидное — пожелали навсегда уничтожить престиж Мекки. Но в результате получилось повсеместное негодование во всем исламском мире, так что сам Убейдулла в одном официальном послании к Абу Тахиру принужден был настаивать на возвращении камня. В тайных инструкциях, вероятно, говорилось иное. Нам известно, что камень оставался в Лахсе до тех пор, пока в 339 (951) не предписано было серьезно фатимидским халифом Мансуром возвратить его обратно.
Продолжавшийся упадок халифата, междоусобные войны, возникшие между эмирами, тянувшиеся без конца до и после кончины Муктадира, упрочили еще более могущество карматов, ставшее почти непреоборимым. Бесполезно описывать все отдельные набеги их, продолжавшиеся до самой смерти Абу Тахира (332 = 944). Вообще, впрочем, свирепость вторжений стала мало-помалу ослабевать. Ибн Раик, братья Баридии, а также Ихшид египетский сочли за лучшее стараться держать опасных гостей в отдалении при помощи уплачиваемой им дани; удалось также за звонкую монету восстановить, начиная с 327 (939), паломничества в Мекку к святым местам. Дела шли довольно долгое время и по смерти Абу Тахира все тем же порядком. Фатимидам предстояло много возни с непокорными берберами. Они оставили восток временно на произвол судьбы, даже не назначали ни одного нового дай. Карматы выбирали себе одного из родственников умершего предводителя, заседавшего в совете управления, заведывавшего вообще весьма успешно всеми делами этого оригинального государства. Влияние совета господствовало в те времена, не оспариваемое никем, над всем полуостровом; в 340 (951) покорен был и Оман. А вне границ Аравии все были довольны, если страшные бедуины довольствовались выплачиваемой им условленной данью. Только с 358 (969) начинает могущество карматов несколько падать вследствие событий, совершившихся в Африке. Описание их потребует особого рассмотрения.
Глава IV ФАТИМИДЫ И ОКОНЧАТЕЛЬНЫЙ УПАДОК ДИНАСТИИ АББАСИДОВ
Когда 29 Раби II 297 (15 января 910) в Раккаду въезжал Убейдулла, первый халиф из семьи Фатимидов, план потомков персидского глазного врача, замыслившего истребление господства Аббасидов, был уже наполовину выполнен. Высшая власть переходила теперь в Африке от аббасидских арабов к берберам измаилитам. Занятая одновременно карматами в Аравии Лахса стала сборным пунктом, откуда тайная секта в течение каких-нибудь нескольких лет успела почти отвоевать власть багдадского правительства над Аравией, Сирией и Египтом. А непрестанно повторявшиеся нападения на Ирак открыли дорогу персидским Бундам к воротам самой столицы халифата, ибо тайная организация измаилитов продолжала действовать по-прежнему, раскинув свои сети начиная с западной Африки вглубь Персии, готовая к услугам безразлично каждого врага аббасидов, жаждущего гибели династии. Сколь преступными ни представлялись бы нам деяния этого ужасного семейства, нельзя же допустить, чтобы меймуниды или там фатимиды — как они весьма удачно присвоили себе это имя — готовы были удовольствоваться властью, брошенной им прихотью неслыханного рока, и были бы в состоянии хотя бы на одну секунду уклониться от преследования великого плана своего предка Абдуллы. О политике нового африканского халифа можно составить совершенно неверное понятие, если глядеть на него исключительно как на обыкновенного властелина прибрежного государства, простиравшегося между Баркой и Тангером. Не ради громкого титула и не для того, чтобы легче импонировать суеверным берберам, Фатимиды заставили величать себя халифами по примеру испанских Омейядов, едва ли когда-нибудь мечтавших о покорении всего востока. Титул «повелитель правоверных» заключал в себе для них скорее смысл неизбежно тяжкой необходимости. Неоткуда было им узнать[387], что меч берберов когда-то разгромил при Каннах римские легионы и чуть не привел на край гибели величайшее государство древности. Но Фатимиды достаточно убедились в остроте лезвия этого меча и поняли, что наемникам Аббасидов и их эмирам не под силу будут эти дикие полчища. На первых же порах созрел у них план создать себе из берберов войско, при помощи которого, а также карматов Бахрейна могли бы они завоевать сначала Египет, а затем и остальные провинции востока. Едва минуло четыре года по вступлении на трон, сам Убейдулла предпринимает уже попытку овладеть востоком. И каждый раз, когда у Фатимидов являлась малейшая возможность, попытка возобновлялась и завоевание отчасти совершалось. Да, отчасти. С того самого момента, как хитрые узурпаторы раскинули свою резиденцию у самых врат Аравии, дальнейшее продолжение политики вытеснения династии арабских Аббасидов при помощи карматских арабов стало невозможным. Разнузданное, безграничное свободолюбие и хищничество последних обратилось теперь против тех, кто до сих пор умел понуждать их служить своим себялюбивым целям. Результатом этой политики был, во всяком случае, полный разгром багдадского халифата, а вместе с тем и потеря арабами своего первостепенного положения в исламе. Таким образом, история дома Фатимидов вследствие анти-арабского направления его целей должна составить в нашем изложении необходимую заключительную главу всего арабского периода ислама, хотя, с другой стороны, семья эта выступает временами и в следующей исторической эпохе ислама.
Цели Фатимидов тяготели, собственно, к востоку: поэтому обращали они внимание на запад не более того, насколько этого требовала самая крайняя необходимость. Они старались прежде всего заручиться содействием самых сильных берберских племен, в особенности Китамы и Санхаджы. Во всем же остальном они поступали осторожно и остерегались углубляться далеко на запад больше, чем это требовалось необходимым обеспечением перевеса названных племен, равно и собственного владычества, — вот в главных чертах правительственная политика Фатимидов. Им никогда и в голову не приходило полнейшее порабощение всего побережья северной Африки, вплоть до Атлантического океана. Иначе трудно понять, каким образом могли они упустить множество случаев, когда возможно было смелым натиском занять округа от Тлемсана до Тангера и вырвать из рук властелинов Испании Омейядов отделенную от них самой природой Цеуту. Даже и это неизбежное закрепление господства Фатимидов над побережьем на восток от Тлемсана потребовало 65-летнего напряжения новых халифов, пока не посчастливилось им привести в исполнение давно лелеянные надежды на обладание Египтом. И наконец, весьма возможно, что благополучное решение обеих этих задач им удалось благодаря только особенным условиям, отличавшим резко эту замечательную династию от всех остальных родов исламских властителей. В качестве гроссмейстера тайного союза измаилитов у каждого Фатймида совесть — если возможно применить это слово к людям, по принципу заботящимся только о своих собственных интересах, — ничем решительно не была ограничена, лишь только дело касалось власти. Ради доброго народа своего, однако, вовсе не посвященного в сокровенные глубины высших степеней нигилистической пропаганды, вынуждены были «имамы» разыгрывать притворно роль настоящих шиитов. Само собой разумеется, что для укрепления власти постановлено было по смерти каждого из халифов предоставить одному только сыну его право престолонаследия. Таким образом, одним взмахом устранены были те пагубные распри из-за престола, которые так сильно поспособствовали гибели Омейядов и Аббасидов. Одно это распоряжение доставило дому Убейдуллы такую внутреннюю крепость, которая могла быть потрясена разве каким-либо из ряду выходящим событием или же целым поколением следующих один за другим неспособных властелинов. Но и при подобном режиме оставалась возможность восстания сына против отца, что и встречалось в истории этого дома, но ко времени упадка династии. Если ко всему этому прибавить еще высокое религиозное значение верховного главы государства, которое в глазах берберов имело особенную серьезную важность, можно себе представить, сколько преимуществ оказывалось у этого рода по сравнению с Аббасидами, не говоря уже про всех остальных эмиров. Попытки последних стать родоначальниками новых династий рушились обыкновенно при первом неспособном сыне либо внуке. И как ни странно, в сущности, но эти дерзкие узурпаторы, Фатимиды, сумели в течение целых 270 лет удержать за собой и передавать от отца к сыну свою весьма почтенных размеров власть.
Убейдулла аль-Махдий (правил от 297–322 = 910–934) считал себя призванным осуществить самолично во всем объеме программу своего дома. Не согласовавшиеся никоим образом с разыгрываемой им ролью мирового спасителя первые правительственные его распоряжения возбудили, положим, недоверие даже в некоторых кружках племени Китама, которому исключительно обязан был мах-дий всем своим успехом. Но отдельные восстания, возникавшие среди этого племени, были подавляемы, так же как и многие другие, все тем же неутомимым Абу Абдуллой Ши’ием. Одновременно (297 = 910) направлены были другие полководцы Убейдуллы против племени Зената, осадившего Тахерт. Враждовавшие с китамитами, они потому и не высказали никакой охоты подчиниться новому главе. Рассеять их не стоило, впрочем, особого труда. Между тем в то самое время, как Абу Абдулла хлопотал о восстановлении порядка в Забе, территории племени китама, между основателем новой династии и его первым заместителем возникли крупные недоразумения, при существующих отношениях неизбежные. Убейдулла желал управлять самовластно, одолевший же и дисциплинировавший племя Китама Ши’ий, состоявший и поныне во главе этого воинственного племени, оказывался для повелителя слишком могущественным. Абу Абдулла со своей стороны находил вполне естественным за заслуги, оказанные им махдию, иметь голос и влияние в управлении новым государством. Он почувствовал себя в высшей степени обиженным, когда халиф как бы намеренно не обращался к нему за советом и выказал, хотя и осторожно, явное стремление умалить всячески и ограничить влияние его личности. Его заставляли, например, тратить время попусту в преследовании незначительных разъединенных банд, препятствовавших окончательному восстановлению порядка в Забе, вместо того чтобы принимать в столице серьезное участие в решении важнейших государственных дел. Происхождение имамата Убейдуллы как духовного звания было ему слишком известно, чтобы могло внушать ему почтение. И он начал постепенно, как рассказывают, искать тесной связи с главами племени китама, чтобы добиться, если понадобится, даже силой, признания своих личных достоинств, в чем ему упорно отказывал неблагодарный властелин. Он упустил из виду беспощадность тайной организации измаилитов, а ее-то и держал твердо в своих руках Убейдулла. Намерения его были переданы халифу. Ни одной минуты не промедлил властелин отделаться поскорее от опасного подчиненного, при помощи нескольких преданных людей из того же самого племени китама. 16 Джумада II[388] 298 (19 февраля 911) Ши’ий вместе со своим братом был умерщвлен неподалеку от Раккады; в тот же самый день, по повелению вероломного властелина, был принесен в жертву также вернейший соратник погибшего — Абу Заки, только что одержавший на пользу махдия решительную победу над взбунтовавшимися в Триполисе берберами. «Тот, повиноваться которому ты нас научил, приказывает умертвить тебя», — ответил один из убийц Абу Абдулле, когда Ши’ий умолял его не совершать такого гнусного преступления; лишивший же Абу Заки жизни наместник Триполиса приходился ему родным дядей. Этим разоблачается нагляднее всего та страшная власть над отдельными членами секты, которой пользовался неограниченно глава измаилитов; Убейдулла, как мы видели, ни на минуту не задумался устранить с легким сердцем столь боготворимого апостола Китамы. Параллель, которую мы несколько раньше проводили между этой трагедией и той, которая когда-то разыгралась на востоке между Мансуром и Абу Муслимом, становится поразительной до чрезвычайности. Что же касается нескольких отдельных восстаний среди племени Китама в 298 (911) и 300 (912/3), упоминаемых как последствия насильственной смерти Абу Абдуллы, а также возникших позднее раздоров между этими же берберами и большей частью арабского населения Кайрувана, то в них, надо полагать, принимало участие меньшинство групп этого могущественного племени. Ибо в целом оно продолжало составлять главнейшую опору Убейдуллы и его преемников. Правительство, например, в том же 300 (913) году без малейшего колебания приняло их сторону, когда население Триполиса, притесняемое некоторыми отделами Китамы, взбунтовалось. Против них же вооружилось весьма, понятно, отстаивающее свою независимость племя Зената, кочевавшее вокруг Тахерта. Побежденные несколько раз, они были усмирены окончательно 4 Сафара 299 (1 октября 911), когда непокорный город был взят. Поставленный здесь наместником Масала Ибн Хаббус, глава племени Бену Микнаса, в течение 13 лет строгими мерами поддерживал порядок и до самой смерти доблестно прикрывал на западе тыл махдия. Проникнув со своими микнаситами к Магрибу[389], занял он в 308 (920) владения идрисидов. Стремление Убейдуллы по возможности как можно менее навязывать себе хлопот на западе выказалось в данном случае весьма рельефно; положим, управление страной возложено было, в сущности, на одного из старейшин Микнасы, на Мусу Ибн Абу’ль-Афию, но идрисиду Яхье предоставлен был все-таки в распоряжение город Фец с титулом эмира. Правда, несогласия между обоими последними, возникшие в 309 (921), вызвали необходимость возобновленного вмешательства Масалы и удаления идрисидов. Но мы увидим вскоре, что Фатимиды ничего не имели против продолжения существования династии алидов, лишь бы они держались спокойно. В том же самом 309 (921/2) перебрался Масала через Атлас и занял снова Сиджилмасу, которая в 297 (909) прогнала гарнизон китамитов и впустила берберов Бену Мидрар. Теперь и Убейдулла, защищенный с тыла и совершенно полагавшийся на неусыпность пограничного своего полководца, мог без особенной самонадеянности начать постепенно приводить в исполнение свой излюбленный план завоевания Египта. Довольно неприятного свойства известия пришли из Сицилии в тот самый момент, когда махдий решился приступить к своему великому предприятию. Дело в том, что арабская знать на острове, обитавшая в Палермо, подобно тому как главная квартира берберов расположена была в Джирдженти, не посмела на первых порах (297 = 910) отказать в повиновении назначенному Фатимидами эмиру. Но вскоре этого человека возненавидели все на острове. В Палермо вспыхнуло восстание (299 = 912); оно повторилось в 300 (913) и охватило наконец весь остров. Арабы соединились с берберами для свержения африканского ига и присягнули как независимому эмиру одному всеми уважаемому человеку, Ахмеду Ибн Курхубу. Убейдулла остался, однако, при своем. Ему нежелательно было тратить понапрасну свои силы на походы в Сицилию и на запад. Он махнул рукой на Сицилию, предоставляя ей временно распоряжаться своей судьбой как вздумается. Оттуда издалека он не ждал ни помощи, ни нападения. К концу 300 или началу 301 (913)[390] махдий отправил своего 22-летнего сына Абу’ль Касима с войском и флотом, через Триполис, на восток. Без особых затруднений покорена была Барка, также и Александрия (нач. 302 = 914). В Египте после падения тулунидов долгое время царил страшный беспорядок. Хотя Текин, турецкий наместник аббасида Муктадира, и успел восстановить отчасти порядок в стране, но располагал слишком слабыми силами, чтобы дать настоящий отпор энергическому нападению извне. Таким образом, значительная часть страны на север и запад от Фустата была занята измаилитами, как вдруг Абу’ль Касиму пришло в голову отозвать назад своего подчиненного полководца Хабасу, командовавшего до сих пор передовыми отрядами, и назначить на ответственный пост другого. Взбешенный Хабаса покинул немедленно лагерь в сопровождении толпы всадников и поспешно направился к Магрибу, к своему брату, жившему в Тахерте. Убейдулла распорядился изловить обоих, предупреждая возможность дальнейших козней. Когда обе окровавленные головы легли у его ног, мрачный тиран, как бы озаренный философским наитием, воскликнул: «Странная превратность судеб! Восток и запад вот этим головам показались тесны, а теперь помещаются обе в этом ящичке!» А между тем потеря руководителя не прошла юному принцу даром. При первом известии о вторжении Фатимидов эмир аль-умара Мунис быстро собрал войско и направил его в Египет. С помощью новоприбывших Текин разбил наголову берберов. Абу’ль Касиму пришлось спасаться с остатками армии. Вскоре и Барка, где он оставил гарнизон, восстала. Китамиты по своему обыкновению и здесь стали обходиться с мирными жителями крайне жестоко. Таким образом, Фатимиды лишились и этого небольшого успеха, остававшегося еще после трудного похода. И из других мест приходили в Раккаду известия не особенно благоприятные: сицилийский эмир, ибн Курхуб, оказался человеком способным и предприимчивым. В угоду багдадскому халифу, не избалованному вообще расположением ближайших эмиров и карматов, он предписал во всей Сицилии чтение молитв за Муктадира вместо мах-дия. Кроме того, в конце 301 (июль 914) эмир снарядил к африканским берегам флот, который, нанеся поражение остававшимся здесь кораблям фатимида, не принимавшим участия в экспедиции египетской, разграбил приморский город Сфакс. Но благоденствие храброго эмира продолжалось недолго. Уже в 300 г. (913) возникли в войске его смуты; всеобщее неудовольствие было вызвано обложением Этны, в уступах которой еще к концу владычества аглабидов засели христиане. Попытка умиротворить их оказалась трудной, пришлось совсем отказаться от предприятия. Некоторое время спустя вследствие претерпенного флотом кораблекрушения не удался также хищнический набег на Калабрию, что возбудило среди сицилийских берберов ропот на арабского их предводителя. Не помогло также и то обстоятельство, что в середине 303 г. (начало 916) византийская императрица Зоя, желая обратить все свои силы против болгар, обязалась особым договором платить ибн Курхубу значительную дань. В начале 304 г. (август 916) берберы возмутились, захватили в плен эмира и отправили его к махдию. По повелению Убейдуллы над ним совершена была жесточайшая казнь. Немедленно же высланы были на остров сильные отряды из племени Китама. По своему обыкновению принялись они со свирепостью опустошать и грабить; на некоторое время злополучная Сицилия очутилась под владычеством Фатимидов. Таким образом, получался здесь снова удобный операционный базис для дальнейших опустошительных набегов на южную Италию, предпринятых по приказанию Убейдуллы между 306 и 318 г. (918–930). Производились они большей частью с помощью славянских рабов, которых число как раз к этому времени значительно размножилось во всех мусульманских странах, особенно же на западе, так как дружный натиск на Балканский полуостров славянского мира нисколько не препятствовал сербам, хорватам и другим мелким народностям продолжать вести междоусобные войны и продавать попутно пленных муслимам, быстроходные капера которых, шнырявшие вдоль Адриатического побережья, были как нельзя лучше приспособлены к деятельной торговле невольниками. Мы увидим впоследствии, какую политическую роль суждено было сыграть этим самым славянам в Испании. Фатимиды пользовались ими по преимуществу для вербовки на свои крейсеры матросов: воинственные, алчущие добычи люди были как нельзя более подходящими к этому делу. Наконец подобно тому, как ранее сделал ибн Курхуб, махдий дал понять Византии, что готов заключить мирный договор. Соглашение действительно воспоследовало. Император Роман обязался, само собой, уплачивать дань. Теперь Убейдулла направил свой хищнический флот к берегам Лигурийского моря. Незадолго до своей смерти (начало 322 = 934) он выслал к Генуе экспедицию, которая опустошила окрестности города, а в следующем году (323 = 935) произведено было еще большее кровопролитие. Нападение сделано было на самый город, находившийся в то время в цветущем положении. Пострадало мужское население, взята была несметная добыча вместе с тысячами детей и женщин. На возвратном пути много зла причинили пираты Корсике и Сардинии. Возникшие к этому времени некоторые затруднения в царстве Фатимидов положили предел всем этим хищническим набегам.
Но все это были только второстепенные занятия, махдий ни на минуту не упускал из виду своей главной цели. Уже в 304 (916/7) занята была снова Барка, а в 306 (919) направился наследник престола Абу’ль Касим с новым войском, состоявшим из китамитов, других берберов и арабов, на восток. В Сафара 307 (10 июля 919) взята была Александрия и разграблена; вся часть страны на запад от Нила до самого Ушмунейна была покорена. В это время как раз умер наместник аббасидский. Вместо него снова назначен был Текин. Ему удалось одержать победу у Фустата, а одновременно напали на африканский флот у Рашида (Розетта) посланные по распоряжению эмира аль-умара из Тарса корабли. Обливаемые горящей нефтью, корабли фатимидов загорелись и были почти все истреблены (Шавваль 307=февраль-март 920). В том же году, вероятно, по приказанию Убейдуллы, 307 (919/20), карматы произвели нападение на Басру с целью отвлечь сюда силы аббасидов. В Мухарреме 308 (май — июнь 920) вступил сам эмир аль-умара Мунис со свежими войсками в Египет. После прибытия еще нескольких новых отрядов из Ирака войскам халифа удалось в течение 308 (920/1), после целого ряда битв, мало-помалу вытеснить Абу’ль Касима из страны. Но Барка осталась на этот раз за Фатимидами. Из нее принц прибыл обратно в столицу I Раджаба 309 (5 ноября 921).
Резиденция переместилась к этому времени на другое место. На востоке новая династия неохотно вообще остается в местопребывании своих предшественников. Жители старинной столицы продолжают весьма упорно сохранять верность низвергнутой династии. Аббасиды основали Багдад, Аглабиды — Раккаду, по примеру их Убейдулла заложил в 300 или 303 (912/3 или 915/6) невдалеке от Тапсуса аль-Махдию — «город махдия». В 308 (920/1) властелин мог уже переселиться во вновь отстроенный город. Расположенная на берегу моря, новая столица была самым подходящим местом для пребывания повелителя, коего все внимание устремлено было одновременно на Сицилию и Египет. Положим, на десяток с лишним лет пришлось пока оставить помышления о вторжении в Египет. Убейдулла пришел к убеждению, что необходимо несколько выждать и дать окрепнуть молодому его государству. Поэтому все следующие годы старается он занять свои эскадры хищническими морскими набегами и приумножить награбленными богатствами казну свою. Тем временем, однако, Масала позаботился об усилении могущества Фатимидов на западе, о чем было отчасти упоминаемо нами и выше. Но как добросовестно ни исполнял свою обязанность в этом направлении глава микнаситов, оставалось еще достаточно элементов, могущих в искусных руках сделаться опасным оружием против самого же махдия. Обо всем этом повелитель своевременно получил довольно подробные сведения; так что, когда Масала пал в 312 (924) во время похода против вечно беспокойного племени Зената, приняты были немедленно же меры к возможному замещению в другом пункте потери личного влияния умершего полководца. С этой поры на западной окраине Заба воздвигнута была новая крепость Мухаммедия (ныне Мсила). Она стала главной квартирой наместника Магриба, а на место Масалы назначен был один из его подчиненных, ибн Абу’ль Афия. И действительно, можно было, по-видимому, смело положиться также и на этого старейшину микнаситов. В 313 (925) один из идрисидов взбунтовался в Феце. В короткий срок он набрал столько приверженцев, что в одном сражении даже осилил наместника. Но этот последний уже в 314 (926), положим, при посредстве измены успел снова овладеть взбунтовавшимся городом и умертвил опасного соперника. Когда же поход наследника престола, Абу’ль Касима, предпринятый через некоторую часть запада (315/6 = 927/8), не принес особенно выдающихся результатов, ибн Абу’ль Афия сумел до 319 (931) завладеть всем Магрибом, за исключением одной Цеуты, где засела кучка идрисидов. Именно это новое положение, казалось бы, столь благоприятное для Фатимидов, должно было в последние годы владычества Убейдуллы привести к довольно нежелательным осложнениям.
Могущественный Абдуррахман III, первый кордовский халиф в Испании, не мог спокойно глядеть на то, что у самых врат его государства вместо беспорядочной горсточки подданных бессильного идрисидского владеньица расположился влиятельный представитель высокопарящего рода, обладающий притом характером самым беспощадным. Уже при первом появлении Фатимидов недоверчиво следил Абдуррахман за происходившим здесь. Он помог в 305 (917/8) одному маленькому владетельному князьку Накура, прогнанному было Масалой, снова отвоевать родной свой город, а в 314 (926) войска омейяда заняли даже крепость Мелиллу, как известно, и до сих пор главный форпост испанцев в Африке. Теперь же, когда успехи Ибн Абу’ль Афин в Магрибе становились все грозней, Абдуррахман послал, недолго думая, гарнизон в Цеуту и выгнал оттуда идрисидов. Ибн Абу’ль Афия не питал особенной личной привязанности к Фатимидам. Могущественный властелин Испании, могший в каждое мгновение высадить в Цеуте большое войско, внушал ему гораздо более уважения, чем махдий, находящийся почти в 200 немецких милях от Феца. И вот в 319 (931) полководец становится в ленные отношения к омейяду. Наместник Тахерта, положим, нанес изменнику поражение, и временно предатель должен был даже покинуть Фец (321 = 933); но победоносное войско Фатимидов слишком рано очистило Магриб; уже в 323 (935) Ибн Абу’ль Афия становится снова господином на западе. Все эти события не были, однако, такого сорта, чтобы серьезно тревожить двор махдия. Но со смертью Убейдуллы это изменилось.
Ночью 14 Раби I 322 (3/4 марта 934) бывший глава тайной секты, ставший сразу властелином большого государства, испустил последний свой вздох. Кривыми путями, бессовестным применением самых ужасных средств вскарабкался он на престол. Нельзя, впрочем, отрицать, что махдий доблестно продержался на этой головокружительной высоте благодаря только своим громадным способностям, энергии и… вероломству. Спрашивалось, переживет ли сотворенное им государство кончину своего основателя, ибо как ни верен вообще расчет на глупость и суеверие толпы, тот, кто прозревает на этом свете следы высшего порядка, может с некоторого рода самоудовлетворением подмечать, что в расчетах, упомянутых выше, попадаются зачастую и порядочные прорехи. Убейдулла пользовался успехом в качестве махдия, т. е. спасителя; призванием его было положить конец безбожному и основать на земле царство Божие. Так продолжалось при его жизни — а, будучи махдием, он не мог умереть — и следовало с упованием ждать в будущем исполнения им обещанного. Теперь же скончался тот, который выступил с подобными претензиями, им, однако, не осуществленными. С течением времени Фатимиды постарались, разумеется, выпутаться и устранить вопиющее противоречие, переформировав постепенно основной свой догмат. По измененному толкованию, нужно еще ждать последнего натика, настоящего махдия. А в данную минуту нельзя было и удивляться, что немедленно же в 322 (934) появился в Триполисе «ложный» махдий, а в 323 (935), вскоре после отправленной в Геную второй экспедиции, кроме ибн Абу’ль Афин в Феце, весь Тахерт сразу охвачен был восстанием. Аль-Каим би-амр-илла «следующий Божиим велениям» — такой титул принял сын и наследник Убейдуллы, Абу’ль Касим; надо же было, понятно, вступить в конкуренцию с Аббасидами по вычурным прозвищам. Если понимать слово «Каим» в первоначальном его значении «стоящий», в таком случае новый властелин вполне заслужил свой титул. Ибо выдержке этого хотя и не всегда счастливого, но храброго и стойкого воина (управлял с 322–334 = 934–946) обязан африканский халифат своим сохранением. В самом начале, впрочем, обстоятельства не казались особенно страшными. Хотя полководец Кайма, Мейсур, осаждал с 323 (935) безуспешно в Феце Абу’ль Афию, но вскоре в 324 (936), завязав искусно переговоры с жителями этого большого города, он довел предприятие до недурного конца, поставив осажденного полководца в безвыходное положение. С оставшимся ему верным войском ибн Абу’ль Афия не мог уже сладить с Мейсуром. Разбитый наголову, принужден был он бежать за Атласский хребет в пустыню. И позже старался он тайком злоумышлять в разных местах против Фатимидов, но вскоре скончался в 327 (938/9). Владения его переданы были весьма благоразумно идрисидам (325 = 937), имевшим еще множество приверженцев в Магрибе, а со времени занятия Сеуты испанскими войсками успевшим поссориться с Омейядами. На возвратном пути от Феца Мейсур снова покорил Тахерт (324 = 936). И до такой степени Каим уверился в своих берберах, что предпринял третий поход в Египет, назначив начальником экспедиционного корпуса вольноотпущенника Зейдана. Положение дел действительно было таково, что предвещало, по-видимому, быстрый успех предприятию. Непрекращавшиеся потрясения, причиняемые борьбой с карматами, и пагубные распорядки эмиратства привели халифат при ничтожном Муктадире на край гибели. Но после долгой борьбы теперь именно достиг Мухаммед, сын Тугжда, наместничества в Сирии и Египте. Это был совершенно иного закала человек, чем все его предшественники. Поэтому едва только Зейдан временно занял Александрию, немедленно же далеко превосходящий его воинским дарованием противник заставил фатимидского полководца снова очистить город и тотчас же начать полное отступление. Каим решился собрать большие полчища, направить их снова против Мухаммеда, называвшегося с 327 (939) года Ихшидом. К счастью фатимида, готовая уже к выступлению армия еще не успела двинуться в свой дальний поход, как над головой властелина внезапно разразилась страшная буря, долгое время собиравшаяся среди полного зашитья. Абу Язид Махлад из племени Зената придерживался подобно многим другим берберам старинного учения хариджитов. Еще при Убейдулле начал он свою проповедь против махдия в непроходимых ущельях гор Аурас; здесь проживало к тому же множество хариджитов. Успех его пропаганды возрос значительно со смертью старого властелина, как бы подтверждавшей злобные выходки проповедника против обманщика. Благоприятствовало ему также немало вспыхнувшее в 325 (937) восстание в Сицилии, возбужденное самоволием и жестокостью тамошнего наместника Салима Ибн Рашида. Посланный туда Каимом Халиль Ибн Исхак, несмотря на свою непреклонную беспощадность, успел потушить бунт лишь после трехлетней ожесточенной борьбы, пролив целые потоки крови. Ужасы расправы затронули даже чересчур крепкие нервы арабских историков, отзывавшихся о них с содроганием (329 = 940). Вслед затем созрел и заговор в Африке. В 332 (943/4) Абу Язид спустился наконец с гор вместе с племенами аурас. К полчищам его примыкали всюду недовольные и сбитые с толку берберы; все это широкой волной хлынуло на восточные провинции. «Человек на осле», так прозвали начальника возмутившихся по его неизменному верховому животному, имел 60 лет от роду. Долгая и исполненная опасностей жизнь заговорщика сделала его отчаяннейшим фанатиком. Его приказания, дышавшие и без того презрением ко всему, что считается гуманным, приводились в исполнение дикими кабилами с жестокостью, превосходившей, быть может, даже самые намерения предводителя. Он направился по прямому пути к месту пребывания халифа. Бунтовщики взяли Аль-Урбус[391], Беджу, Тунис и разорили их дотла, дико свирепствуя. Чувствительное поражение, нанесенное мятежным полчищам войсками халифа, заставило предводителя их повернуть на юг. На этот раз подверглась ужаснейшему опустошению (333 = 944) Раккада и Кайруван. Ставший было наперерез Мейсур, между Раккадой и Махдией, был разбит мятежниками и пал в сражении. Взята была затем Суса, над которой разразились все те же неистовства, и осажден был сам Каим в Махдии. Обложение города продолжалось почти круглый год. Халиф и гарнизон города, из племени Китама, с величайшей стойкостью отражали бешеные нападения осаждающих. Долгое время посланцы повелителя тщетно взывали о помощи у продолжавших преспокойно кочевать в Забе китамитов и проживавших в нынешнем Алжире групп племени Санхаджа. Даже и среди этих племен смерть махдия поколебала, надо полагать, прежнюю их веру. Наконец китамиты пришли в движение по собственному побуждению, но были разбиты при Константине; зато удалось одному из старшин Санхаджа, Зири, доставить в город целый обоз с провиантом. Город был спасен. Между тем вокруг все было давно уже разорено, с каждым днем труднее добывалось пропитание, осаждающие начинали выказывать нетерпение. Абу Язид делался, несмотря на это, все заносчивее, а берберы нетерпеливее. Одно племя за другим покидало его; пришлось поневоле в начале 334 (945) снять осаду. Но конца восстания еще не предвиделось. Абу Язид сразу же изменил свое обращение с берберами; новые подкрепления открыли ему возможность еще раз перейти в наступление, но благоприятный момент был уже упущен мятежниками. Напиравшее с запада ополчение китамитов хотя еще раз понесло поражение, однако войска халифа постепенно стали одерживать верх. Собравшись в последний раз с силами, набросились шайки бунтовщиков на Сусу, защиту которой взял на себя и на этот раз Каим. Халиф скончался во время осады 13 Шавваля 334 (18 мая 946) лишь 54 или 55 лет от роду, истощенный чрезмерным напряжением последних лет. В сыне его и наследнике, Абу Тахире Изма’иле (334–341 = 946–953), счастливо соединялись выдающиеся воинские доблести и энергия вместе с кротостью, свойством, весьма редко встречавшимся в этом страшном роде. И это самое качество души делало его более всякого другого способным завершить тяжкую междоусобицу. Чтобы не уронить дух в войсках, он скрыл прежде всего смерть отца. В одной удачной вылазке ему посчастливилось разбить Абу Язида и принудить его поспешно отступить. С этой поры опасный мятеж стал быстро затихать. Масса приверженцев покинула предводителя бунта, Кайруван запер перед ним ворота. Следовавший за ним по пятам Изма’ил сумел — где ласковостью, где снисходительностью — расположить в свою пользу запу-ганное население. Попытка Абу Язида коварно нарушить только что наступившее было по взаимному соглашению перемирие и одержать новую победу не привела ни к каким результатам благодаря присутствию духа и личной отваге фатимида. Противнику пришлось поневоле спасаться в конце концов на запад. До самого начала 336 (середина 947) упрямый фанатик все еще пытался возбуждать новые волнения и отчаянно отбивался от преследующих его. Окруженный наконец в последнем своем убежище в горах, он был смертельно ранен. Погибелью главаря мятежа закончилась эта грандиозная четырехлетняя борьба. Омейяд Абдуррахман не преминул, конечно, воспользоваться стесненным положением своего опасного соперника. Один из надежнейших его генералов, Ибн Томлос, переплыл нарочно Гибралтар, с тем чтобы возбудить восстание среди племени Зената, кочующего вокруг Тахерта. Но стоило только Изма’илу после одержанных им побед двинуться на запад, и возмутившееся племя поспешило ему навстречу с изъявлениями покорности. Возвратившись назад в Кайруван, фатимид объявил о смерти отца своего, официально принял сан властелина, а вместе с ним, и по всей справедливости, титул Аль-Мансур «Победоносный». Магриб, впрочем, продолжал по-прежнему волноваться. Идрисиды, державшие до сих пор сторону Фатимидов, последовали старинному личному влечению и подчинились снова Абдуррахману (337 = 948/9); отложились немедленно же и Зената вокруг Тахерта. Но испанский халиф потребовал от идрисидов еще большего, сильно стеснявшего их повиновения, а одним из родов племени зената перешел на сторону Мансура и обмануло своих же земляков, так что и здесь в общем не предстояло опасных усложнений. После подавления большого мятежа и продолжавшихся некоторое время все еще смут наступил наконец и в Сицилии покой. Посланный Мансуром к концу 336 или началу 337 (948) Хасан Ибн Алий, араб кельбит, обладавший редким благоразумием и твердостью, вскоре заслужил всеобщее уважение, каким едва ли кто пользовался до него со времени покорения острова. Освободив фатимида от всяких забот по управлению этим неудобным владением, эмир стал в сущности независимым властелином Сицилии.
Правление Мансура пресеклось неожиданно. Простудившись случайно, он скончался 28 Шавваля 341 (18 марта 953). При сыне его Абу Темиме Ма’адце, прозванном Аль-Муътззом (правил 341–365 = 953–975), горизонт на западе в начале царствования, казалось, затянуло мрачными тучами. Непостоянные зенаты Тахерта перешли было сперва на сторону фатимидов, когда им не понравились некоторые новые распоряжения омейяда Абдуррахмана. Но могучий властелин как раз в эту пору, казалось, задумывал серьезное нападение на самое средоточие африканского халифата. На одном из судов Муъгзза, захваченном испанскими крейсерами, найдены были документы, изобличавшие неприязненные намерения фатимида. И вот, когда по повелению своего сюзерена сицилийский эмир Хасан приказал своему флоту сделать набег на окрестности Альмерии, Абдуррахман ответил немедленно подобной же хищнической высадкой у Сусы (345 = 956/7), а вслед за тем стал готовиться к формальному нашествию на Африку. Но Му’ыззу положительно повезло. Как раз к этому самому времени возникла у халифа кордовского серьезная война с испанскими христианами, поглотившая все его военные силы на полуострове. Лучшего случая едва ли можно было дождаться когда-либо для успешного действия на западе. Итак, в 347 (958) выступил в поход с большим войском, состоявшим из китамитов и зенатов, Джаухар вольноотпущенник, один из самых замечательных фатимидских полководцев. С ним вместе двинулся и Зири, предводительствовавший отделами Санхаджи. Этот достойный старейшина, со времени оказанной им так удачно помощи осажденным в Махдии, оставался неизменно одним из ревностнейших приверженцев халифа. И в данную минуту он завершил блестящий и энергичный поход Джаухара к самому океану штурмом и взятием Феца (348 = 959). Таким образом завоеван был весь Магриб, за исключением Тангера и Цеуты. Вскоре затем скончался омейяд Абдуррахман. Равно доблестный его преемник Хакам II распорядился, положим, об укреплении в 351 (962) Цеуты, но не мог помешать второму походу Джаухара в Магриб. Экспедиция продолжалась почти два года (355–357 или 356–358 = 965/6–967/8). Теперь Му’ызз мог окончательно не страшиться ничего с этой стороны и снова стал помышлять о возобновлении заброшенного на целые 30 лет плана завоевания Египта.
На долю Ихшида выпало в Египте то же самое, что случилось некогда с Ахмедом Ибн Тулуном: у него также не нашлось ни одного достойного преемника. Порядок поддерживался еще кое-как, пока жив был его вольноотпущенник и бывший помощник, Кафур. После кончины властелина 21 Зу’ль Хиджжы 334 (24 июля 946) этот опытный администратор держал в полной зависимости юного сына скончавшегося наместника, а под конец даже сам стал разыгрывать из себя наместника. Когда же и он скончался (357 = 968), а эмиры избрали своим сюзереном 11-летнего внука Ихшида, в Египте и Сирии снова начались всевозможного рода беспорядки. Случилось так, что визирь несовершеннолетнего властелина обидел одного принявшего ислам еврея, Я’куба Ибн Киллиса, некогда занимавшего в стране высокую должность. Еврей бежал к Му’ыззу и порассказал ему многое, что могло иметь немаловажное значение для задуманного еще раньше похода в Египет. Почти было излишне назначать такого знаменитого генерала, каким был Джаухар, главнокомандующий этого четвертого похода, окончившегося полным успехом нападения на Фустат. Как только дошло сюда известие о приближении фатимидских войск, выступивших из столицы 14 Раби 1358 (5 февраля 969) и успевших уже достигнуть Барки 18 Раджеба (7 июня), египетская знать выслала, недолго думая, навстречу Джаухару послов, поручив им изъявить полную их готовность подчиниться. Конечно, ближайшие приверженцы ихшидов попробовали сопротивляться, за ними последовало немного солдат. У Гизе[392] берберы почти шутя прорвали 11 Шабана (30 июня) ряды неприятельские, а 17 Шабана 358 (6 июля 969) Джаухар уже вступал в город Амра Ибн Аль-Аса (т. I). Свой лагерь полководец разбил на том самом месте, где теперь стоит Каир. Следуя примеру первого мусульманского завоевателя, он тотчас же приказал возвести на этом самом месте необходимые сооружения для будущей новой столицы. Дано было ей наименование Аль-Кахира «Победный город»; позднее звали ее обыкновенно Аль-Кахират Аль Му’ыззия «Каир Му’ызза». Ныне полное имя города Маср[393] Аль-Кахира, более же употребительное — Маср. Так назван он, следуя древнейшему обозначению страны, семитскими соседями. Фустат остался существовать рядом с ним и переименован в Старый Каир.
С не покидавшей никогда этого полководца энергией Джаухар и не думал опочить на лаврах. Оставшись пока сам в Каире, он выслал большую часть войска на север. Во время паломничества 358 (969) фатимидские солдаты успели уже взять на себя охрану священных обрядов в Мекке, при этом в молитвословиях заставляли богомольцев упоминать имя Му’ызза. Одновременно начато было наступление на Сирию под предводительством Джа’фара Ибн Феллаха, китамита по происхождению. Здесь предстояло еще победить племянника ихшида, Хасана Ибн Убейдуллу. Он только что двинулся с войском по направлению к Египту. У Рамлы в Палестине столкнулись обе армии. Хасан был разбит и взят в плен. Затем в следующем году (359 = 969/70) занят был Дамаск. Вечно неугомонные берберы враждовали некоторое время с горожанами, но к концу 359 (970) наступило наконец спокойствие. Джа’фар, по-видимому, не двигался дальше Дамаска. Химс принадлежал ко владениям хамданида Са’д ад-даулы, втянутого в ожесточенную борьбу со своими непокорными эмирами и с плотно засевшими в Антиохии византийцами. Впутываться в эту страшно сложную борьбу было, конечно, неблагоразумно, прежде чем не наступило в Сирии и Египте полное спокойствие, и, наконец, фатимидов стесняло нечто очень важное, вскоре давшее о себе знать, и весьма ощутимо. В этот самый момент именно возникли несогласия между Фатимидами и их бывшими приверженцами, карматами. Припомним себе, что со времени кончины Абу Тахира своеобразный государственный строй в Бахрейне почти предоставлен был самому себе, ибо как раз в это время (332 = 944) вследствие восстания Абу Язида Каим очутился в крайне стесненном положении. Тем временем, за отсутствием главы, назначаемого Фатимидами, карматы выбрали из своей среды совет правления и он беспрепятственно распоряжался всеми государственными делами до тех пор, пока Му’ызз не выслал Джаухара для завоевания Египта. В случае успеха карматы становились в непосредственном соседстве, и при дальнейшем расширении власти Фатимидов на Сирию наступала необходимость в содействии арабских измаилитов. Вот главные побудительные причины, почему Му’ызз решился поставить во главе их нового дай, на которого мог бы твердо рассчитывать. Организация измаилитов по-прежнему сохранилась во всей своей старинной неприкосновенности. Властелин имел все данные, чтобы опереться на гибкую покорность этого элемента, так как еще в 339 (951) повеление Мансура о возвращении в Мекку обратно черного камня было исполнено с пунктуальной точностью. Но в расчеты закралась маленькая ошибка. Рядом со строго измаилитским направлением в течение 25-летней независимости укоренилось между обитателями Лахсы и иное, в котором выразилось древнее арабское свободолюбие. Таким образом, когда назначен был Му’ыззом главой карматов Сабур, внук первого дай, Абу Са’ида, многие другие члены семьи и совета управления воспротивились введению вновь среди них единовластия. На их стороне оказалось большинство. Сабура умертвили (конец 358 = 969). Возник, положим, через это раскол в общине, долженствовавший впоследствии ослабить могущество карматизма, но пока еще не была сломлена их воинская мощь, а она-то и находилась всецело в руках отныне восстановленного против Фатимидов совета управления. Чтобы несогласие превратилось в открытую неприязнь, недоставало только материального опорного пункта, и таковым стало завоевание Сирии. Подобно большинству эмиров, находившихся в сфере влияния государства Лахсы, также и ихшид Хасан ибн Убейдулла откупался от карматов значительной данью для ограждения спокойствия в сирийской провинции. С занятием Джа’фаром ибн Феллахом Сирии подать эта неизбежно прекращалась. Между тем кичливые арабы Бахрейна вовсе и не помышляли упустить из рук столь значительный доход. Совет управления распорядился тотчас же о восстановлении в Мекке в 359 (970) молитвословий за аббасидского халифа Мути’, а одновременно выправил посольство в Багдад с предложением к султану буидскому Бахтьяру заключить союз против фатимидов. Хотя бунды и были шиитами, но они верили нисколько не более алидов в подлинность полномочий Убейдуллы и его потомков. К тому же Бахтьяру предстояло достаточно забот оборонять свою власть над Ираком против посягательств честолюбивых членов своей собственной семьи. Поэтому становилось в высшей степени опасным для него, когда в Сирии, а может быть, вскоре и в Месопотамии укрепится, вместо ставших совершенно не страшными хамданидов и ихшидов, династия равно могучая, как и беспощадная. С величайшей охотой обещал бунд карматам просимую ими поддержку деньгами и оружием. И вот к концу 360 (971) двинулось сильное войско из Аравии под предводительством Хасана аль-А’сама и потянулось вдоль линии Евфрата в область Дамаска. Кичась своими недавними победами, Джа’фар Ибн Феллах отнесся слишком презрительно к нападению разбойников пустыни и до того опрометчиво действовал, что погиб вместе со всем своим отрядом (6 Зу’ль Кады 360 = 31 августа 971). Бедуины овладели городом, распорядились здесь о провозглашении имени Мути’ с церковной кафедры и потянулись далее на юг. Прозорливый Джаухар поступил гораздо осмотрительнее своего легковерного подчиненного; при первом известии о наступлении карматов он выслал немедленно вспомогательные войска в Сирию. Отряд был слишком слаб, чтобы загородить дорогу неприятелю, он укрылся за стенами Яффы, а дорога в Египет очистилась. Между тем А’сам некоторое время тщетно пытался овладеть Яффой. Затем двинулся дальше вперед, оставив вокруг крепости наблюдательный корпус. Внезапным натиском кармат овладел пограничной крепостью Кулзум (ныне Суэц), а к началу 361 (октябрь-ноябрь 971) был уже в нескольких милях от Каира. Джаухар держался некоторое время в выжидательном положении и пытался завязать сношения с подчиненными А’сама: нашлись, вероятно, некоторые измаилиты, готовые подчиниться велениям фатимидов, а также и бедуины, падкие к звонкой монете. Произошло, во всяком случае, так, что после борьбы, продолжавшейся несколько дней подряд, 3 Раби I (24 декабря 971) карматы были наконец побеждены и принуждены очистить Египет. Войскам Джаухара удалось также освободить гарнизон Яффы, но идти дальше на Дамаск оказалось пока невозможным. Наоборот, главнокомандующий приказал отступить всем остающимся в Палестине отрядам, как только узнал, что А’сам нисколько не упал духом после своего поражения. И действительно, карматы пододвинулись снова к самой Рамле, стягивая все новые подкрепления из Аравии. На этот раз они напрягали, казалось, все свои силы, чтобы отомстить за свое поражение. Им необходимо было, конечно, позаботиться о восстановлении своего влияния как вне, так и внутри Аравии. Джаухар стал все более и более ощущать всю тягость возложенной на него ответственности. Им отправлялись послы за послами с настоятельным приглашением к Му’ыззу пожаловать в Египет самому лично, что, впрочем, как раз соответствовало вообще и целям политики Фатимидов.
Момент, конечно, был выбран во многих отношениях весьма неудобный. Передвижение войска, большей частью состоявшего из китамитов-берберов, в Египет послужило для заклятых неприятелей Фатимидов, вечно волновавшихся зенатов в центральном Магрибе сигналом к новым восстаниям (970/1). К счастью Му’ызза, имелись теперь в лице Зири и его санхаджитов надежные помощники. Положим, этот старейшина пал в одной из многочисленных стычек, происходивших при подавлении возмущения (360 = 971). Но сыну его Болуккину удалось наконец в течение 361 (971/2) вытеснить зенатов из прежних их кочевьев и прогнать за Атлас к Сиджильмасе и тем окончательно умиротворить весь запад. Так что в настоящее время одна только Цеута, занятая испанскими войсками, оставалась вне влияния Фатимидов. Далее не находили повода сопротивляться и идрисиды около Тангера: они признали тоже главенство Му’ызза, навлекши зато, конечно, на себя гнев Омейядов. Храбро отразили они в 302 (972/3) первое нападение, сделанное на них испанскими войсками, но в 364 (974) их забрали в полон и отвели в Кордову. Последние события произошли, впрочем, несколько лет спустя, но по всему тому, что можно было предположить на основании прошлого, едва ли мог Му’ызз сомневаться в том, что будет трудненько из Египта держать берберов в полной зависимости. И тем не менее властелин последовал призыву своего военачальника. Действительно, стоило потрудиться над восстановлением сильно пошатнувшейся гегемонии над измаилитами, а вместе и над дальнейшим подтачиванием халифата Аббасидов. Оставалось решить, в чьи надежные и крепкие руки передать управление западной Африкой, чтобы не угрожала отсюда никогда Фатимидам та же участь, какую они сами уготовили прежним властелинам Египта. Центр тяжести китамитов — берберов, переселившихся большей частью в Каир, переместился теперь также во вновь приобретенную провинцию. Из остальных племен самыми сильными были санхаджиты, а их предводитель Болуккин оказал правительству, так же как и покойный его отец, весьма значительные услуги. Му’ызз наметил его своим будущим наместником. Сначала передал он ему округа Магриба до малого Сирта, а позже, когда Фатимидам пришлось все серьезнее впутываться в распри из-за Сирии, передан был ему также и Триполис. Подобно тому, как в Сицилии, и здесь сан наместника переходил от отца к сыну, причем в Каире обыкновенно требовалось лишь формальное признание ленных отношений. Таким образом, с Болуккина начинается первая берберская династия Зиридов. Историей ее мы займемся более подробно в последнем отделе этого сочинения.
22 Зуль Хиджжы 361 (4 октября 972) вручил халиф Болуккину управление страной, а 10 Раби I 362 (19 декабря 972) покинул навсегда Кабис (Габес), последний большой город провинции «Африка». 23 или 25 Шабана (29, 31 мая 973) вступил властелин в Александрию, 2 Рамадана (6 июня) в Гизе, а 5 (9) того же месяца[394] торжественно въезжал в «Каир Му’ызза». По всей справедливости мог он остаться довольным тем, что успел соорудить в новом городе Джаухар. Кроме необходимых зданий для войска и администрации, приступлено было к постройке большой мечети. Была это аль-Азхар «Блистательная», которая и поныне, несмотря на простоту своей постройки, считается за одну из величайших достопримечательностей ислама, ибо преемник Му’ызза, аль-Азиз, обратил ее в 378 (988/9) в училище для приготовления духовных и судей. И по сие время сохранила она прежнее свое воспитательное назначение, а благодаря большому влиянию каирских ученых на мухаммедан, живущих на востоке, представляет из себя, как и прежде, главную арену выработки исламского гения. Первоначально, конечно, служила она, подобно захваченной Джаухаром 15 Раби II 359 (25 февраля 970) тулунидской мечети Фустата, местом совершения богослужения по шиитским обрядам, введенным здесь, конечно, как это было и раньше в западной Африке, и признанным за государственную религию. Нельзя сказать, чтобы воспрещалось отныне суннитское исповедание: требовалось только совершение его негласно, не задевая высшего религиозного чувства победителей. Но все же на приверженцев старинной ортодоксии и офицеры, и чиновники, особенно берберы, смотрели косо. Во всяком случае, шиитизм не привился прочно в стране, сплошь населенной суннитами. Несмотря на то что Египет находился под владычеством Фатимидов более 200 лет, и в настоящее время в Каире число шиитов столь же незначительно, как и до прибытия Джаухера. Поэтому новое правление в глазах населения считалось непопулярным по религиозным причинам, а влиятельная роль, которую разыгрывали берберы, делало его и чуждым. Но Египет вовсе не был избалованной страной. Участь коптов оставалась неизменной при любом правлении. Они почитали себя счастливыми, если могли исполнять свою барщину, по крайней мере не подвергаясь побоям, не замучиваемые до смерти. Горожане считались арабами, но и здесь, как и везде, потеряли свой старинный воинский закал. Из бесконечных междоусобных войн, возникавших между эмирами и турецкой солдатчиной, вынесли они глубокое влечение ко внешнему покою. Невзирая на случайные драки со слишком ревностными шиитами, они и не думали подымать шума, лишь бы им не препятствовали спокойно заниматься ремеслами и торговлей. Зато, конечно, мало из них попадалось годных и охочих служить в войске халифа. Так же, как и теперь, бедуинов было немного, за исключением разве каменной пустыни между Нилом и Красным морем. И на них, засевших в недоступных своих закоулках, правительство вообще не рассчитывало. Все же нисколько не удивительно, что при Фатимидах, так же как и во время короткого управления Ибн-Тулуна, плодоносная со своим трудолюбивым населением страна стала быстро процветать. Несмотря на свою довольно незначительную территорию[395], произвела она массу ценностей как для себя, так и для своего повелителя, и дала династии полную возможность распространить свое влияние далеко за пределы государства. Довольно непрочными, конечно, оставались всегда владения, приобретаемые в Сирии и Аравии. Неустранимое физическое условие, не без основания не понравившееся еще первому Омару, — соединяющий Египет с Азией узкий Суэцкий перешеек, которому постоянно угрожала опасность, — сильно затрудняло решительные действия в соседних провинциях и даже способствовало попыткам византийцев, равно как и некоторых месопотамских и арабских властелинов, оттеснять египетских халифов даже к самому Нилу.
Именно это самое успели уже испытать Фатимиды тотчас же после первого занятия Сирии и последовавшего за ним нападения карматов, что и было ближайшим поводом к переселению Му’ызза в Каир. И действительно, в 363 (974) повторилось ожидаемое новое нашествие карматов. Предпринято было оно, соответственно продолжительной подготовке, с громадными силами, далеко превышавшими численность войск Му’ызза. Поэтому, хотя берберы по своему обыкновению дрались хорошо и даже, как говорят, имели в первой битве некоторый перевес, халиф счел за лучшее не ставить все на карту в генеральном сражении и укрылся за стенами столицы. Он попробовал возобновить прежнюю игру, так счастливо удавшуюся Джаухару три года тому назад. За порядочную сумму Му’ызз успел убедить бедуинов из племени Тай, подошедших к карматам в виде подкрепления, изменить своим товарищам. И действительно, когда берберы бросились на осаждающих[396], предатели попросту обратились в бегство. Остальные приведены были в расстройство, не ожидая ничего подобного; невзирая на выказанные предводителем А’самом и его свитой чудеса храбрости, Фатимиды одержали полную победу. Прежде чем успели остатки рассеянного войска достигнуть Лахсы, владычеству карматов и в Сирии положен был нежданный конец. Дело в том, что оба предводителя остававшихся здесь отрядов, быть может ранее еще катастрофы в Египте, поссорились. Этим воспользовался направлявшийся на север египетский полководец. Он сошелся с тем из поссорившихся, которому вообще главенство карматов было ненавистно. Противник был разбит и взят в плен, а Дамаск снова подчинился берберам. По своему обычаю они стали преследовать и обижать горожан. Доведенные до крайности, жители схватились за оружие, началась жестокая резня, дрались все. Бунт был потушен в середине 364 (975), когда явился из Египта со свежими войсками Райян, евнух халифа. Вслед за тем (364 = 975) напали на город полчища турецких наемников под предводительством Афтекина, одного из подчиненных бунда Бахтьяра, только что поссорившегося со своим властелином в Ираке. Разыскивая для себя какое-нибудь независимое княжество, он прогнал из Дамаска египетского военачальника. Немедленно же стали снова провозглашать здесь на богослужении имя аббасидского халифа Таи’. А чтобы хотя отчасти оградить себя от предполагаемых со стороны Египта нападений, Афтекин заключил союз с византийцами. В это время грекам удалось оттеснить один из фатимидских отрядов, выдвинувшийся было к самому Триполису, и нанести ему поражение при Бейруте. И не только это место, но и Сайда (Сидон) были ими заняты, а вместе с ними и все побережье на одной параллели с Дамаском. Но византийцы не посмели удерживать за собой далеко выдающуюся на юг позицию. И вот, когда они стали отступать к Триполису, Райян, соединившись после своего изгнания из Дамаска с остатками разбитого византийцами отряда, нанес им поражение. Таким образом, все расчеты Афтекина на поддержку греков сразу рухнули. Пока нечего было, однако, и думать о завоевании обратно Дамаска.
Легко себе представить по описанному выше, какая страшная сумятица происходила при столкновении напиравших с востока и севера турецких и арабских эмиров, византийских войск с северо-запада и фатимидских и кар-матских полчищ с юга. Для всеобщей истории ислама все эти осложнения имеют лишь значение признаков характеристики степени продолжающегося разложения аббасидского государства и как бы служат подготовкой для дальнейших понятных успехов крестоносцев вследствие значительного раздробления исламских сил. Имея это в виду, мы и обратили особое внимание на первые шаги, совершенные Фатимидами в Сирии. Впоследствии достаточно будет ограничиться самыми существенными переменами, произошедшими в этом самом районе; до них, впрочем, не дожил первый египетский халиф. Раби II 365 (декабрь 975) скончался Му’ызз в своей резиденции 46 лет от роду. Покойный далеко уступал своему отцу и деду в воинских дарованиях, а между тем именно ему суждено было осуществить давние мечты предков: занять грозную позицию у самых врат аббасидского халифата и создать целое обширное государство. Властелин рассудительный и прозорливый, он умел выбирать людей, пригодных к исполнению его предначертаний. Благодаря также своей мудрой осмотрительности в обращении с местными суннитами и христианским элементом, ему удалось подготовить твердую почву для господства своего рода в Египте, так мало симпатизировавшем измаилитам. Сын и преемник его Низар по прозванию аль-Азиз (365–386 = 975–996) продолжал вообще дело родителя в том же самом направлении. Не подлежит, впрочем, никакому сомнению, что оба втайне твердо держались измаилитских традиций, но были слишком предусмотрительны и остерегались оттолкнуть от себя народ слишком крутыми мерами. Необходимость заставляла властелина действовать осмотрительно, так как обстоятельства понуждали Азиза ввиду недостаточности сил берберов-китамитов для нужд большого государства и возникавших опасных усложнений в Сирии позаботиться об увеличении военных сил. Набирать же их приходилось большей частью из людей, по крайней мере вначале, совершенно чуждых измаилитским воззрениям. Подобно тому, как и везде, понадобилось также и в Египте для усиления сухопутных сил обратиться к туркам и дейлемитам. Последние, правда, были шииты, но первые исповедовали в большинстве суннитское учение и притом значительно превышали числом остальных наемников. Быть может, в одинаковой мере, как вследствие религиозной, так равно и национальной антипатии, вскоре возникли дурные отношения между новыми войсками и берберами. Недовольство последних разразилось целым восстанием уже при Азизе (373 = 983/4). Подавили его турки, и это нисколько не утешило, конечно, негодования африканцев. Таким образом, и Фатимиды неизбежно подверглись общей участи разложения востока, а пока сделали еще один важный шаг для распространения своего владычества в Сирии. В 365 (976) обратился Азиз к старому Джаухару, устраненному было в последние годы управления Му’ызза, и поручил ему покончить трудную войну против Афтекина. Турок позвал к себе на помощь карматов, Джаухар принужден был отступить. Египетского полководца осадили враги в Аскалоне (366 = 976/7). Неизвестно, какими побуждениями руководился Афтекин — был ли это порыв добропорядочности, акт неосмотрительности или же он слишком боялся своих же собственных союзников карматов — так или иначе, он дозволил ему уйти, заручившись самыми многообещающими условиями, которые, конечно, не были исполнены. В 367 (977) выступил сам Азиз в поход в Сирию, союзники были им разбиты при Рамле. Победа была, впрочем, не из особенно блестящих; впоследствии лишь с помощью измены удалось халифу схватить Афтекина, а карматам обещано было выплачивать ежегодно 20 тыс. золотых в виде дани. С этих пор они окончательно перестают тревожить Фатимидов. А’сам, заклятый враг последних, скончался уже в 366 (976); большинство членов прежнего совета управления вместе с последним братом Абу Тахира тоже умерли, а неудачи последних лет подействовали губительно на единодушие внутри общины и не могли, конечно, благоприятно влиять и на остальных бедуинов. Поэтому новые предводители, избранные из других членов семьи Абу Са’ида, нашли нужным повернуть на старинный путь, доставивший в лучшие времена карматизма столько блестящих успехов. И снова толпы сектантов направились против Аббасидов, а лучше сказать бундов; опять возобновились грабительские нападения на караваны богомольцев и на пограничные округа Ирака. Но счастливые времена для сектантов миновали. Теперь в Мекке стали пользоваться высшим авторитетом особые городские старейшины — шерифы, т. е. потомки пророка, и сектанты потеряли всякое влияние на городские дела. Бедуины от них тоже сторонились. В 378 (988/9) сыны степей нанесли им даже жестокое поражение. Уже сами бедуины с этих пор стали взимать дань с пилигримов, за уплату которой и в прежние годы допускалось только беспрепятственное совершение паломничества. Карматы сразу превратились в обыкновенных властелинов Лахсы, лишь несколько раз упоминается их имя до 443 (1051), а затем более уже ничего не слышно о них, наводивших некогда панический ужас на три соседних больших государства.
Для Фатимидов было, конечно, нежданным ударом, когда из рук их выскользнуло самое подходящее оружие. Случилось это в тот самый момент, когда они рассчитывали с помощью карматов сдвинуть с самых основ весь восток. Опираясь только на свои собственные и Египта силы, они не помышляют более о движении за границы Сирии. Тем временем тайный союз измаилитов продолжает разрастаться, приобретает сильное значение во всех округах востока и окончательно тоже выскользает из прежних властительных рук, складывается в самостоятельное могущество, не питающее никакого интереса к судьбам потомков своего основателя. И, несмотря на все это, история замечательной этой семьи представляет собой значительно более высокий интерес, чем все остальные побочные династии, следовавшие быстро одна за другой на почве аббасидского халифата. Этим обязаны фатимиды своей упорной политике и своеобразным традициям своего рода. Благодаря этим традициям встречаются в их истории поразительные эпизоды. Собственно, все происходившее в Сирии представляет собой, конечно, не более как весьма утомительный ряд своеволий и возмущений дамасских наместников, попыток вмешательства хамданидов в дела юга, а с упадком династии Сейф-ад-даулы — воздействия фатимидских эмиров на междоусобные войны Халеба. Не особенно блестящей, но мудрой политике Азиза и его влиятельного визиря Ибн Киллиса, того самого, который указал Джаухару путь в Египет, удалось мало-помалу подчинить Дамаск несколько большей зависимости от Каира. Когда же хамданиды, поставленные в безвыходное положение, были дважды спасены императором Василием, устроено было формальное признание халифа Хакима по соглашению, последовавшему в 402 (1011/2) через посредство майордома хамданидов, а впоследствии их заместителя Лулу. И фатимид возмечтал наконец, что он настоящий властелин во всей Сирии. Разнородные пограничные войны, веденные с византийцами, не особенно повлияли на суть вещей. Антиохия оставалась по-прежнему за греками, Хамат, Химс, Халеб и Дамаск неизменно считались арабскими, хотя эмиры, особенно в двух последних городах, неохотно подчинялись приказаниям своего сюзерена в Каире. Случалось временами какому-нибудь дельному генералу восстановлять, и довольно осязательно, авторитет Фатимидов. Так, например, турок Ануштекин Дизбирий отвоевал снова от поколения эмиров Мирдасидов Халеб и даже присоединил было некоторые города Месопотамии. Понадобились, впрочем, более могучие руки, чем руки маленьких сирийских князьков, чтобы вытеснить окончательно египтян из этой страны. Давно уже в Ираке и персидских провинциях буидские султаны вели нескончаемые семейные и междоусобные распри и стали впоследствии для своих турецких и дейлемитских войск игрушкой, совершенно подобно тому, как это случилось некогда с аббасидскими халифами Мус-та’ином и Му’таззом. Около середины V (XI) столетия надвигались новые турецкие полчища с востока, быстро падали пред ними раздробленные в виде крошечных атомов княжества. Раз на короткое время туркам удалось сплотить большую часть мухаммеданского востока — я говорю о внуках Сельджука, одного из турецких предводителей. Из нынешней страны киргизов их родоначальник переселился за Оксус, а его потомки, подражая другим предводителям наемников, так же точно стали властелинами великого государства, подобно тому как сто лет назад совершили то же самое бунды. 22 Рамадана 447 (15 декабря 1055) провозглашено было впервые имя Сельджука Тогрульбега в Багдаде на пятничном богослужении, а 25 (18) въезжал он торжественно в исконный град халифов, по имени вассал, а в действительности властелин беспомощных аббасидов, временных духовных привратников султана, питавшихся тут крохами, падавшими со стола мирского властелина. Двоюродному внуку Тогрульбега, Меликшаху, довелось подчинить под свой скипетр кроме севера также и весь запад Малой Азии. Войска его заняли под предводительством Атсиза в 463 (1071) Иерусалим, а в 468 (1076) и Дамаск. Подобно тому как и государство бундов, новое сельджукское царство распалось вскоре на целый ряд отдельных владений, повелители которых взаимно враждовали и дали возможность Фатимидам снова занять страну до Иерусалима. Но Дамаск вплоть до нынешнего столетия ни разу уже более не видел в своих стенах египетского наместника.
Гораздо поучительнее, чем все эти внешние события, но зато и гораздо труднее поддающиеся в совокупности исследованию, являются стремления Фатимидов воспользоваться своим положением в качестве глав измаилитизма для оттеснения Аббасидов. С несколькими десятками тысяч находившимися в распоряжении каирского двора солдат берберов и турок можно было при напряжении всех сил завоевать Сирию, о покорении же Месопотамии и Ирака нечего было и думать. Было необходимо поэтому так опутать сетями измаилитской пропаганды эти провинции, чтобы впоследствии попытаться стать твердой ногой в Багдаде. С кошачьей ласковостью стал прозорливый Азиз искать сближения в 369 (980) со стоящим в то время на вершине могущества бундом Адуд-ад-даулой. Его подходы оценены были по достоинству вежливым ответом, но в то же время, по странному стечению обстоятельств, появился снова протест алидов и суннитов Багдада против подлинности генеалогии Фатимидов. Между тем измаилитская пропаганда по-прежнему ширилась тайным путем, на это существует множество достоверных указаний. Веселый и жизнерадостный Азиз питал пристрастие к великолепию и наслаждениям и при всем своем большом уме предоставлял много, быть может, даже слишком много простора своим подчиненным, в особенности же ибн Киллису, обладавшему, правда, солидными достоинствами. Но рядом с этим у властелина оказывались своеобразные особенности, бьющие в глаза. Он покровительствовал более, чем это водилось в Египте, христианам и евреям и выказывал притязание на способность предсказывать будущее. Были это, вероятно, первые шаги политики, приучавшей мало-помалу народ к измаилитским воззрениям и догматам. К несчастию Фатимидов, следующий халиф, увлекаемый складом своего ума и, быть может, подстрекаемый некоторыми фанатиками, ушел слишком далеко по этому пути и благодаря своей поспешности не только повредил успеху своих мероприятий, но даже поставил будущность всего рода на край гибели. Сын Азиза, Абу Алий Аль Мансур, прозванный Аль-Хаким би-амрилла «совершающий божье веление» (386–411 = 996–1021), представляет собой действительно одну из самых странных и загадочных личностей, когда-либо встречавшихся в истории. Кому приходится перерыть неимоверную кучу анекдотов, встречающихся у позднейших историков, затерявших ключ к уразумению сущности его характера, нагромождавших без всякого рассуждения предания, бессмысленные прежде всего и принявшие притом в народном пересказе самые грубые и необычайные формы, невольно может тому показаться, что Хаким просто-напросто был сумасшедший. И такое умозаключение неоднократно повторялось многими. Мы должны, однако, признать на основании одного несомненного факта[397], что этот наиболее странный, чем все остальные его рода, фатимид давал сам преданиям повод окутать свой образ густейшим покровом, через который неясно просвечивают лишь некоторые его главные черты. «В 395, — повествует историк египетских халифов[398], — обнародованы были ни с чем несообразные распоряжения. Публичный торг на рынках и базарах разрешался только ночью, предписывалось днем запирать лавки. Впоследствии же было это изменено как раз наоборот. После солнечного заката запирались все дома, никто не имел права выходить на улицу, женщинам запрещалось покидать дома, а сапожникам не дозволялось изготовлять им сапоги. Они не смели даже показываться в окнах… Чтобы отличать христиан и евреев в бане от правоверных мусульман, обязаны были христиане носить на шее крест, а евреи бубенчик… Всех собак на общественных площадях, на главных и второстепенных улицах поведено было убивать. Воспрещена была продажа напитков из ячменя… лупинов… воспрещалось ловить рыбу без чешуи» и т. д. Нельзя, однако, сказать, по крайней мере про некоторые из этих распоряжений, чтобы были они чистейшей бессмыслицей. Воспрещение выхода после заката солнечного и держание женщин взаперти можно легко объяснить как попытку ограничить распутство в громадном городе. Предписание, касающееся христиан и евреев, есть только дополнение к омаровым узаконениям о ношении платья неверными (т. I), которые уже в Багдаде при Мутеваккиле стали еще значительно строже. Это предписание, равно как и запрещение продажи одуряющего пива, указывает лишь на стремление восстановить в полной силе основные законы ислама. Иначе трудно и объяснить их появление, а потому невозможно считать их, недолго думая, за один простой каприз деспота, который во многом однако, как мы увидим, поступал весьма сознательно. Так как предание доставляет нам одни только голые факты, да и те несомненно частью исковерканные, частью преувеличенные, было бы чудом, конечно, разрешить ныне верно все эти загадки без исключения. Иногда таится глубокий смысл в действиях, по-видимому, бесцельной жестокости. Однажды, так гласит предание, выехал по своему обыкновению Хаким на осле ночью на прогулку; за ним следовало несколько телохранителей. Повстречались с повелителем десять вооруженных с ног до головы людей (вероятно, турецкие солдаты) и дерзко стали требовать денег. «Разделитесь на две половины, вступите в бои, кто победит, тот и получит деньги», — приказал халиф. Немедленно же началась свалка, девять человек вскоре пало на месте. Десятому кинул Хаким целую пригоршню золотых. Когда он наклонился, собираясь их подобрать, телохранители по мановению властелина изрубили его. Поразительно и внушающе, говорит другой летописец, было каждое появление этого сумасбродного повелителя. «Вид его устрашал подобно льву», — такую характеристику дает современный почти писатель. — Никто не мог выдержать взгляда его больших, темно-голубых очей, он обладал страшным, громоносным голосом». В его обращении замечалось своенравие, непостоянство в соединении с жестокостью, безбожием и суеверием. Он молился, как передают, обращаясь исключительно к планете Сатурну, и убежден был, что находится в постоянном общении с сатаной. Уверяют, что в течение его управления принесено было для удовлетворения его зверства 18 тыс. человеческих жертв. Нам предстоит, по моему разумению, видеть в этом загадочном человеке или одаренного, но своенравного тирана, дошедшего в школе измаилитов до безумного самообожания, или же властелина с возвышенными понятиями, подготовленного традициями и историей своего рода к полнейшему презрению человеческого рода. И он захотел из этого самого человечества вылепить, как из мягкого воска, нечто, быть может, лучшее. Весьма возможно, что в этой полной противоречий натуре заключалось более или менее и то и другое. Полную истину в данном случае мог бы пожалуй прозреть один разве вещий взор поэта. Как бы там ни было, выдающийся историк[399] так воссоздает из груды хроник все течение его политики. По убеждению историка, этот властелин разыгрывал попеременно в первые годы своего правления (386–408 = 996–1017) роль то шиита, то суннита. Во втором же периоде (408–411 = 1017–1021) он делал попытки установить государственной религией измаилитский догмат о воплощении божественного духа в натика (т. II, с. 289) и сам возымел при этом притязание стать седьмым высшим натиком, которому подобает божеское почитание. Этим и объясняются жестокие преследования евреев и христиан в первые годы царствования, принудительное обращение их массами в ислам, всевозможные насилия над самыми почтенными епископами, распоряжения о разрушении во всем государстве церквей и синагог; между тем во второй период предоставлено было каждому исповедовать какую кто пожелает религию. Дозволялось даже, неслыханное доселе дело, возвращение обращенных в ислам к прежнему вероисповеданию; нам известно, что для посвященных в высшие степени измаилитизма каждая религия считается безразличной по своему достоинству. Тем не менее я не могу согласиться с предположением, что личные убеждения Хакима проходили одновременно те же самые фазисы, которые отражались впоследствии в его правительственных мероприятиях. По моему мнению, факт обнародования в 399 (1009) полного равенства между суннитским и шиитским вероисповеданием, а затем личное, по-видимому, принятие властелином в 400 (1010) суннитской обрядности следует рассматривать в связи с непомерной строгостью исполнения всех мельчайших предписаний, касающихся платья и пищи, не только обязательных для евреев и христиан, но в равной мере трудных и для каждого мусульманина в той по крайней мере форме, как это было исстари установлено исламом. Властелину, воспитанному с самой юности в измаилитских принципах, быть может, желательно было приучить все население к равнодушию по отношению к религиозным обрядностям и довести их до того, чтобы они сами почувствовали всю тяготу и непригодность их. Конечно, возможность допущения как одного, так и другого толкования более или менее гадательна, так же как трудно сказать, что следует приписывать этому халифу лично, а что его измаилитским наставникам. Ибо при вступлении на трон ему было всего одиннадцать лет с несколькими месяцами, а при появлении его первых «бессмысленных» предписаний только шестнадцать. С другой же стороны, достоверно известно, что спустя столетие при последних слабых Фатимидах союз измаилитов стал совершенно независимым и неоднократно говорилось современниками про того или иного из визирей или генералов, управлявших самостоятельно: «Он был измаилит, а фатимида считал ни во что». Этот страшный орден всюду хорошо сохранил свои секреты, они не дошли до нас. В одном только нельзя усомниться, что тайное общество продолжало существовать и имело могущественное значение, а изменчивые отношения, существовавшие между им и халифами, покрыты до сих пор непроницаемым мраком, разоблачение которого, быть может, никогда и не наступит.
Во всяком случае, тогдашний Египет едва ли был способен воспринять шиитизм, а тем более основы измаилитского учения. Благотворные и целесообразные меры, в усилиях к проведению которых никоим образом нельзя отказать этому всеми ославленному халифу, нисколько не остановили всеобщего народного неудовольствия и ожесточения, излившегося в опасном восстании и поставившего в 396 (1005/6) династию Фатимидов на самый край гибели. Один омейядский принц, прогнанный знаменитым испанским майордомом халифа Хишама, Аль-Мансуром[400], известный под именем Абу Раква, сумел стать имамом среди арабов и берберов Барки, и без того негодовавших на фатимидских турецких генералов. Под его предводительством арабы и берберы восстали против Хакима. Высланные из столицы против мятежников турки были побиты. Раква уже находился невдалеке от Каира, когда в решительный момент подоспели вызванные спешно из Сирии вспомогательные войска и при помощи военной хитрости осилили мятежников. И позднее возникали неоднократно внутренние смуты. То сталкивались турецкие войска с толпами недовольных жителей резиденции, то вступали в борьбу турки вместе с берберами против негритянских войск, составлявших личную охрану халифа Хакима. Нельзя вообще не признать, что попытка халифа обратить Египет в образцовое измаилитское государство, для коего несовершенным прообразом служила организация карматов в Лахсе, повела к глубокому потрясению фатимидского могущества и имела дальнейшим последствием окончательный упадок династии. Уже в первый период управления Хакима дела приняли дурной оборот, а во второй перевернулось все кверху дном. В 395 (1004) открыта была под именем «дома знания» новая ученая коллегия, в которой проповедовалось и распространялось шиитское учение, а также безвредное с виду учение измаилитское первой степени. Школа далеко не совершенно исполнила свое назначение: народ как был, так и остался в душе при суннитском исповедании. Особенно широко разлилось восстание, когда один турецкий измаилит по имени Даразий, прибывший к Хакиму с востока, стал одним из приближеннейших лиц во дворце. Он обнародовал в 407 (1017)[401] записку и осмелился прочесть ее всенародно в большой мечети. В ней доказывалось, что душа Адама перешла на зятя пророка, от него на Фатимидов, а в настоящее время на Хакима. Собрание правоверных накинулось на дерзкого еретика. С превеликим трудом успел он спастись, но множество его приверженцев было умерщвлено, а дома их разграблены. Хаким снабдил его тайком деньгами и помог уйти в Сирию. Здесь, среди горцев южного Ливана, издавна не особенно благоволивших к исламу, нашел он многочисленных приверженцев. Так возникла секта друзов, носящая его имя[402]. Последователи ее исповедуют почти одинаковый культ с измаилитским учением четвертой степени и признают халифа фатимидского до сих пор в качестве «своего Господа Хакима» божеством. Недостаточно проученный первой неудачей, халиф дозволил в 409 (1018) другому, а в 410 (1019) и третьему исповеднику его божественного происхождения набирать себе прозелитов в резиденции. Первого вскоре изгнал народ, второй, перс по имени Хамза, проживал здесь до 411 (1020). Он вздумал также проповедовать в мечети свои богохульства. И его встретили не лучше предшественников. Возникли снова сильные беспорядки, в которых принял на этот раз участие и турецкий гарнизон. Хамзе пришлось также спасаться бегством. Он направился к Даразию и стал настоящим теологическим авторитетом для друзов, которые и поныне придерживаются строго его катехизиса. Хаким постарался выместить своим неповоротливым подданным за их нежелание уверовать в его божественность. По мановению повелителя телохранители и турки набросились на горожан и расправились с ними по-свойски. Можно себе представить, как действовала и исполняла приказания повелителя солдатчина. В конце концов берберы и турки сцепились с негритянской гвардией халифа. Поднялся чистый содом.
Каково было настроение Хакима в тот момент, трудно решить. В ночь 27 Шавваля 411 (13 февраля 1021) халиф внезапно исчез. Многие загадки его жизни кончаются этой последней, самой неразрешимой. Известие, что сестра его, опасаясь участи, грозившей ей, приказала его умертвить[403], очевидно, вымышлено; куда же девался халиф — никому не известно. Судя по всему тому, что дошло до нас о его жизни, можно допустить, что халиф убедился наконец в невозможности дать ход в Египте своим планам и порешил продолжать жить в каком-нибудь потайном месте. Таким образом, он мог вдохнуть в своих приверженцев убеждение в непреложности его призвания как натика. Не тронутый смертью, он появится вновь к концу дней в качестве имама и махдия; так по крайней мере уповают и поныне друзы. Во всяком случае, сыну его, Абу’ль Хасан Алию, прозванному Аз-Захиром (411–427 = 1021–1036), юноше 16-летнему, приходилось очень трудно, но его опекуншей была тетка Ситт аль-мульк[404], унаследовавшая от брата по меньшей мере энергию. Когда у ног ее легли головы коварным образом схваченных высших офицеров, в войске, а затем и в стране восстановлен был порядок. И Сирия, где после смерти Хакима никто более не заботился об авторитете халифа, к 420 (1029) подчинилась. К этому времени, впрочем, Ситт аль-мульк уже скончалась. По-видимому, сам Захир, несмотря на свое явное пристрастие ко всевозможного рода развлечениям, обладал некоторыми серьезными качествами властелина. И действительно, в течение его управления о смутах в Египте что-то не слышно. Было поистине несчастием для страны, когда он пал жертвой чумной эпидемии 15 Шабана 427 (13 июня 1036). Ибо сын его, Абу Темим Ма’адц, принявший титул Аль Мустансира (427–487 = 1036–1094), царствовал, положим, долее всех остальных мусульманских властелинов (60 лунных или 58 солнечных лет), но не выказал никаких особых талантов, за исключением разве весьма развитой в нем способности к веселью и швырянью деньгами. Положим, при вступлении на трон ему было всего 7 лет, и горе стране, имеющей властелином ребенка! Мать его была рабыня негритянка. Она стала управлять от его имени, опираясь на негритянскую гвардию, число которой постепенно возросло к тому времени до 50 тыс. человек. Между тем было слишком очевидно, что при опеке необразованной и не имеющей особенного значения женщины ничего хорошего не могло выйти. И действительно, когда отважный Дизбирий одержал в Сирии целый ряд блистательных успехов, в Каире доверчиво отнеслись к распространяемой на его счет клевете и сместили единственного в то время доблестного полководца, развязав этим руки всем сирийским эмирам и дав им полную возможность продолжать оказывать неповиновение. Дворцовые интриги, убийства министров и других высокопоставленных лиц становились отныне обыденным делом. А когда в 440 (1048/9[405]) Зирид Му’ызз Ибн Бадис вздумал открыто провозгласить давно уже существовавшую на самом деле независимость запада, на владения отпавшего ленника направлены были некоторые племена арабских бедуинов, но без всяких выгодных последствий для халифа. И в самой резиденции с 450 (1058) все перессорились — визири, негры и турки. Несчастному Мустансиру пришлось исчерпать всю государственную кассу, чтобы хотя несколько удовлетворить нарушителей мира. В 454 (1062) турки, руководимые хамданидом Насир ад-Даулой, осилили окончательно к вящему ущербу халифа и безграничному бедствию страны. Турки поставили себя в Египте совершенно в такое же положение, в каком находились их земляки в Багдаде. Они не обращали более никакого внимания на так называемого повелителя правоверных, грабили казначейства, расхитили драгоценную библиотеку — невознаградимо тяжкая потеря и по настоящее время. И тогда, когда в 46 5 (1072/3) был устранен турком Ильдегизом ставший слишком невыносимым из-за своей непомерной кичливости Насир ад-даула, двору от этого нисколько не стало легче. Странная прихоть истории: этот самый Мустансир, уважение к которому в то время пало до такой степени, что Насир ад-даула распорядился об отмене во многих городах моления о нем и приказал вместо него упоминать во время хутбы аббасидского халифа Кайма, несколькими годами раньше убаюкивал себя надеждой, что ему предназначено судьбой осуществить старинные планы своего дома и вытеснить из Багдада аббасидов.
В скверном положении очутились действительно со времени въезда в Багдад Му’ыззы ад-даулы (334 = 945, т. II, с. 267) потомки могучего Мансура, с которыми бунды обращались отныне весьма бесцеремонно. По устранении Мустакфи пришлось трем аббасидам Мути (334–363 = 946–974), Таи (363–381 = 974–992) и Кадиру (381–422 = 992–1031) испытать более чем печальное существование, перенося презрение и полное невнимание со стороны шиитских султанов. Эмиры аль-умара повелителя, как пока величали себя еще бунды чуть что не в насмешку, нуждались в духовном авторитете халифа для необходимого противовеса Фатимидам в их поступательном движении по Сирии. Вообще Аббасидов только терпели; их содержали так дурно, что иногда халифы лишены были самого необходимого. Число шиитов в Багдаде, понятно, возросло при новом правлении; раз один из этих еретиков едва не занял место суннитского главы кадиев. Превеликого труда стоило Кадиру не допустить до этого. Зато шииты получили своего собственного судебного главу с титулом накиб «настоятель». Враждебные партии, понятно, занимали обыкновенно особые кварталы города. И несмотря на это существовала непрестанная вражда между шиитами, гордившимися единоверством с султанами, и слишком известными по своему фанатизму суннитами столицы. Нельзя сказать, чтобы эта рознь была только чисто религиозного характера, она должна была неизбежно стать более тягостной для халифов, чем для бундов. Неприятности множились по мере того, как хозяева «повелителя правоверных» погрязали в провинциализме и семейных раздорах. Поистине оказывалось действительным избавлением для Аббасидов и для «града благоденствия», когда при Каиме (422–467 = 1031–1075) сельджуки Тогрульбега положили конец пришедшему в расстройство хозяйничанью бундов. Положим, турецкий султан не особенно торопился навестить своего верховного религиозного владыку. Круглый год он даже и не вспомнил о нем, а войска его распоряжались в Багдаде совершенно так же, как в былое время турки. Но сельджуки были суннитами, Тогрульбег счел необходимым для придания своему владычеству характера законности испросить у халифа в 449 (1058) в торжественной аудиенции инвеституру на титул султана. При этом он облобызал землю перед стопами наместника пророка и сел возле по особому приглашению — разыграна была, одним словом, полнейшая комедия в назидание почтеннейшей публике. Однако султан не мог и впоследствии обходиться дурно с халифом. Он предоставил ему средства на довольно представительную жизнь, по мере же возрастания благоденствия росло, понятно, уважение и влияние Аббасидов в Багдаде и окрестностях. И несмотря на все это халифу пришлось пострадать как раз именно теперь от козней злейших врагов веры — измаилитов и фатимидов. Им удалось наконец на короткое время изгнать его из старинной резиденции его предков. Пока бунды держались еще в Ираке, в их интересах было, конечно, противодействовать всем замыслам египетского властелина и его тайных приспешников измаилитов. Но с того самого момента, когда сельджуки заняли Багдад и изгнали из города начальствующего над войсками бундов турка Арслана Аль-Басасирия, настроение сразу изменилось. Надо полагать, что этот самый Басасирий давно уже предвидел успех Тогрульбега и на всякий случай искал сближения с измаилитами, располагавшими, кроме Египта, во многих отношениях большим влиянием вообще во всех странах востока. Несомненно одно, что он находился в постоянных сношениях с фатимидом Мустансиром. Когда же Ибрахим, брат Тогрульбега, подстрекаемый интригами измаилитов, во второй раз поднял знамя бунта в 450 (1058) в Персии и султан должен был спешно туда двинуться, Басасирий воспользовался беспомощностью Багдада и неожиданным набегом овладел на короткое время столицей. Когда же халиф Каим вынужден был покинуть город, он ввел немедленно же шиитское богослужение и приказал молиться за фатимида Мустансира (13 Зуль Ка’да 460 = 1 января 1059). При известии о совершившемся в Каире, конечно, возликовали. Но у обоих соперничествующих владетельных родов права были почти одинаковы — во всяком случае, ничтожные для торжества.
Мы уже видели, каковы были порядки, наступившие в собственной стране Мустансира вскоре после этого случайного триумфа. Династия его никогда более не оправлялась после бедствий, причиненных ей турецкими смутами. Между тем халифу пришла в голову действительно не глупая мысль призвать к себе из Акки в 466 (1073/4) армянина Бедра Аль-Джамалия на помощь против турок и негров. Он занимал эту крепость на службе у фатимида с несколькими полками, состоявшими исключительно из его земляков армян. Хотя Бедру было уже лет 60 с лишком, но этот энергический человек нисколько не задумывался над какими-нибудь пустяками. В том же самом году (466 = 1074) поручил он своим подчиненным офицерам войти в дружеские отношения, каждому с одним из самых непокорных эмиров Каира, и постараться перебить всех этих забияк. Покончив с ними, он принял титул миргуша[406], т. е. генералиссимуса, и стал управлять страной почти самостоятельно. Его озабочивало одно только, что все его попытки отвоевать от сельджуков провинции в Сирии и Палестине, несмотря на занятый было им морской берег до Сидона, не увенчались ожидаемым успехом. Все-таки он был в состоянии, скончавшись незадолго до Мустансира в 487 (1094), передать успокоенный и снова начинающий процветать Египет сыну своему, Шаханшаху власть которого над страной стала еще неограниченней, чем власть покойного его отца. И недаром носил он при ничего не значащем младшем сыне Мустансира, Муста’ли (487–495 = 1094–1101) пышный титул: аль-Мелик аль-Афдаль «совершеннейший царь». Таковым он и был, управляя на самом деле Египтом. Между тем именно при Мустансире измаилиты безмолвно отстранились от Фатимидов. Тотчас же после призвания миргуша Бедра в Египте появился перс аль-Хасан ибн Сабах, очень влиятельный дай на востоке. Высшие сановники принимали его с почетом, что подтверждает, несомненно, существовавшее еще тогда единение между фатимидами и измаилитами. Но с этих пор потомки первых гроссмейстеров ордена начинают мало-помалу терять свою связь с обществом, со своей стороны и оно относится полупрезрительно к постепенно увеличивающейся слабости египетского халифата. Центр тяжести общества переносится при помощи этого самого Хасана в Персию и северную Сирию; там встретимся мы с ним опять в следующем отделе нашего сочинения. Отныне Египет становится для измаилитов как бы второстепенной величиной, с которой лишь случайно приходится им изредка считаться. Во всяком случае, для измаилитов сделалось совершенно безразличным то, что предпринял Египет в этот момент против надвигавшихся крестоносцев. В высочайшей степени бесстрастно относясь ко всякой положительной религии, измаилиты принимали франкских рыцарей как бы за новые фигуры в своей политической игре. Они приготовились разыграть на доске Малой Азии блестящую партию и вели ее со страшным успехом, как вдруг дерзновенная рука монголов опрокинула не только фигуры, но и самую доску. Хотя Афдаль был по натуре своей искусным властелином, но вместе с тем и увлекался. Как это часто бывает, он ценил менее противника более отдаленного, чем ближайшего, рассчитывал воспользоваться первым как средством и сам между тем обратился в его орудие. В 489 (1096) Иерусалим находился в руках Ортокидов из турецкого рода. Им передал этот город сельджук Тутуш, брат Мелик-шаха. Афдалю казалось верхом политики воспользоваться раздорами сельджуков с их эмирами, расшатавшими и это большое государство. Его манила надежда отвоевать снова Сирию. Следуя примеру, преподанному византийцами, пользовавшимися всякий раз возникавшими раздорами среди мусульман, он задумал также воспользоваться сумятицей, которая водворилась при первом крестовом походе[407] между эмирами Сирии и Палестины. В Шабане 491 (1098) ему действительно удалось отнять Иерусалим от ортокидов, но для того единственно, чтобы даровать как мусульманам, так и христианам зрелище взятия этого города крестоносцами ровно через год (23 Шабана 492 = 15 июля 1099)— Нам стыдно сознаться, что эти последние распоряжались в городе, освященном смертью Спасителя, пожалуй, ничуть не менее жестоко, чем турки; впрочем, во многих исторических сочинениях этот факт замалчивается. Афдалю и ближайшему халифу Амиру (495–524 = 1101–1130) не много помогла их запоздалая наука. Войска египетские неоднократно были побиваемы Иерусалимским королем Балдуином; самому Египту пришлось выносить теперь вторжение франков. Было, однако, истинным несчастием для страны, когда Амир, который вступил на престол, имея 5 лет от роду, утомленный долгой опекой, повелел в 515 (1121) умертвить Афдаля, так необходимого для Египта, несмотря на его роковую ошибку. Поддерживаемая некоторое время обоими армянами династия стала быстро клониться к упадку. Беспорядочное управление Амира в соединении с произволом и жестокостью повело в конце концов к устранению недостойного халифа. Так как после него не осталось мужского поколения, пришлось в первый раз уклониться от престолонаследия по прямой линии. Властелином выступил некто аль-Хафиз (524–544 = 1130–1149). Вскоре, уже с 528 (1134), началась ожесточенная борьба между обоими его сыновьями; с одной стороны стали негры и измаилиты, а с другой — турки и сунниты: халиф очутился в безвыходном положении. Так и умер Хафиз, не дождавшись прекращения нескончаемой борьбы своих солдат. Сын его, 17-летний Зафир (544–549 = 1149–1154), оказался настоящим типом сластолюбца; во время так называемого управления его выступает майордомом курд суннит, Ибн Саллар, служивший некогда в войске у Афдаля, но правителя заколол собственный же его внук, и вслед затем при возрастающем расстройстве дел последний форпост в Сирии, Аскалон, достался в руки франков[408]. Пятилетний сын Зафира, Фаиз (549–555 = 1154–1160), недолго прожил, и измаилит Талаи, в то время самое влиятельное лицо в Египте, счел за лучшее возвести на трон опять-таки несовершеннолетнего, младшую отрасль семьи халифов, Адида, имевшего всего девять лет от роду (555–567 = 1160–1171). Во время номинального его правления, когда вспыхнула ожесточенная борьба эмиров, командовавших его войском, с Амори королем иерусалимским и полководцами турецкого атабега в Дамаске, Нуреддина Ибн Зенки, высоко выдвинулся облик героя, которого ислам, к своей чести, мог противопоставить западу даже в это время полнейшего упадка. Это был Салах ад-дин, сын Эйюба, известный всему христианскому миру. И его полюбили все наперекор религиозной нетерпимости, в образе Саладина, превознесенного вдохновенным пером самого вольномыслящего поэта Германии.
Адид скончался, в сущности уже лишенный Саладином всякой власти, 10 Мухаррема 567 (13 сентября 1171). С этим последним халифом, если не считать слабые попытки некоторых шиитов присягнуть его сыну Да’уду, погасла династия Фатимидов. Несмотря на крайнюю сомнительность своего происхождения и быстро наступивший упадок, как это, впрочем, часто случается на востоке, все же этот род на долгое время сумел вселить в бедного копта сознание, что и он тоже человек. Сверх того династия эта представляет в лице Хакима одно из своеобразнейших и оригинальнейших явлений в среде всех властелинов Востока. А если конец этого замечательного рода мало соответствовал блестящим его начинателям, во всяком случае он был сноснее, чем это тянущееся целый ряд столетий недостойное существование, которое досталось в удел равно неразумным и несчастным соперникам их из дома Аббаса.
Конечно, бесчинства, произведенные Басасирием в Багдаде, продолжались недолго. В течение каких-нибудь нескольких месяцев Тогрульбег успел подавить бунт своего брата, и уже к концу 451 (1059/60) халиф Каим снова был водворен в резиденции. С этих пор стали обходиться с ним с особенным уважением — Тогрульбег, а по смерти его (455–465 = 1063–1073) следующий султан, племянник его, Альп Арслан (455–465 = 1063–1073), и знаменитый его сын и преемник, Меликшах (465–485 = 1073–1092). А удовлетворение как материальных, так и духовных потребностей города халифов этими выдающимися властелинами и их знаменитым визирем, Низам аль-мульком, подействовало благотворно и на положение, занятое отныне верховным представителем религии, оделенным к тому же достаточными материальными средствами. Вскоре халифы приобретают значительно расширившееся влияние на жителей Багдада. Положим, Муктади (467–487 = 1075–1094) и Мустазхир (487–512 = 1094–1118) еще не успели воспользоваться предоставленным им более широким полем деятельности, но по смерти Мелик-шаха, когда возникли распри и войны между потомками Сельджука, Мустаршид (512–529 = 1118–1135) получил в 526 (1132) в дар от султана Мас’уда Багдад и большую часть Ирака, как самостоятельное владение. С этого времени халифы стали принимать снова участие в качестве светских властелинов в текущих политических делах, соответственно ограниченным силам своего «Pontificium Muhammedis», если так дозволено будет назвать этого рода небольших размеров первосвященническую территорию. Во всяком случае, новые права принесли несчастие первому же следующему халифу, Рашиду (529–530 = 1135–1136). Он поссорился с Мас’удом, а у султана нашлись средства сместить его по приговору собрания нескольких духовных ученых и юристов. В преемнике его, Муктафи (530–555 = 1136–1160), заметна была некоторая доля аббасидской беспощадности, но Мустанджид (555–566 = 1160–1170) и Мус-теди (566–575 = 1170–1180) как-то все не находили случая придать хотя некоторое значение своему маленькому государству. Из всех Аббасидов принес по мере сил своих наиболее вреда исламу Насир (575–622 = 1180–1225), обладавший зато сильным характером. Ему захотелось из своего крошечного государства сотворить нечто значительное. С ним случилось совершенно то же самое, что и с Афдалем, горько ошибшемся в расчетах на крестоносцев; только аббасиду пришлось иметь дело с гораздо более опасным врагом ислама — монголами. Экономя своими незначительными средствами, зато действуя довольно энергично, халиф силился расширить владения халифата далеко за пределы Ирака и сразу же затеял ссору с могущественным Мухаммедом Ибн Такашем, властелином Хорезма (Хивы), владевшим тогда уже Трансоксианой и частью Персии. Желая как-нибудь поживиться на счет богатого соседа, халиф убедил из корыстных видов монгола Чингисхана напасть на область шаха Хорезма, нисколько и не подозревая, подобно всякому жившему в западной Азии, подлинной силы этого страшного человека. Таким образом, признаваемый всеми за сберегателя веры, сам он накликал катастрофу, погубившую почти все исламские государства.
Лично Насир не дожил до разразившейся бури, так же как и его непосредственные преемники Захир (622–623 = 1225–1226) и Мустансир (623–640 = 1226–1242). Последний, впрочем, уже очутился в опасном положении ввиду устремившихся на запад полчищ хорезмийцев и монголов. Последний халиф Багдада Муста’сим (640–656 = 1242–1258) оказался ничтожеством. Положим, ему предстояла трудная и не всякому по плечу роль погибнуть с достоинством. Этот полнейший нуль по каждой отрасли государственного управления имел при себе двух ревностных советчиков. Один убеждал его подчиниться, другой же подстрекал сопротивляться страшному Хулагу, брату и военачальнику над войсками императора монголов. А халиф все колебался, все не решался исходатайствовать вовремя милость у могущественнейшего варвара и в то же время не имел отваги пасть достойным образом с мечем в руках. После слабого и далеко неполного сопротивления ему пришлось сдать монголам на капитуляцию пятисотлетнюю резиденцию своего рода 4 Сафара 656 (10 февраля 1258). Халифа заставили сначала показать все драгоценности дворца, а затем его умертвили, воздав ему вполне по заслугам (14 Сафара 656 = 20 февраля 1258). Была это не последняя династия арабского происхождения, так постыдно низринутая во прах. Своенравному року угодно было, чтобы властелин Гранады, последний окаменелый вздох которого до сей поры показывает гордый испанец христианин чужестранцу, вел свой знаменитый род от Са’да Ибн Убады, верного союзника Мухаммеда, чуть что не ставшего по смерти пророка халифом (т. I). Не особенно важно, конечно, что этот род — Аббасиды вообще отличались искони свирепостью в счастии и необыкновенной покладистостью при наступлении неблагоприятных обстоятельств — потерял столь унизительно последние крохи бывшего некогда мирового значения своего. Всего более поражают дальнейшие судьбы этой странной семьи, прозвучавшие отголоском подобно игре сатира после греческих трагедий. И на этот раз потомки Аббаса ухитряются как-то не только спастись из развалин мирового пожара, но еще прихватить весьма добропорядочную синекуру. Хулагу истребил большинство членов семьи халифа, но некоторое их число успело бежать. Султан мамелюков, Бейбарс, о котором будет еще речь впереди, поставил одного из них, придав ему пышный титул Аль-Мустансир биллах, «желанный Богом помощник», халифом в Каире. Мамелюку понадобился в виде противовеса этим безбожным фатимидам, о которых до сих пор еще помнили старики в Египте, несомненной подлинности «повелитель правоверных», чтобы он явно свидетельствовал народу, будучи тут же под боком у султана, о законности его собственной власти. Потомки этого аббасида сохранили неизменно приобретенное ими случайное положение, редко доставлявшее им некоторого рода неудобства, до той самой поры, пока осман Селим в 923 (1517) не положил конец царствованию мамелюков в Египте. Чтобы окончательно присвоить себе официальным путем права духовного главы ислама, Селим захватил с собой в Константинополь и тогдашнего аббасида, Мутеваккиля III, заставив его предварительно отступиться торжественно от титула халифа в пользу османского победителя. Увы, Мутеваккиль следовал примеру своего тезки, вел жизнь самую беспорядочную и в конце концов попал в крепость в 926 (1520). Султан Солиман дозволил ему в 929 (1522/3) вернуться в Каир. Здесь, во время возникшего в том же году восстания Ахмеда паши, выступает еще раз аббасид в роли духовного авторитета. Далее о нем ничего более не слышно, кроме сухого известия, что он скончался в 945 (1538). С ним угас род аббасидов.
Примечания
1
Текст печатается по изданию: С.-Петербург, Издание Л. Ф. Пантелеева, 1895 год. Орфография изменена на современную. Все примечания автора, переводчика и редактора первого издания. — Примеч. ред. совр. изд.
(обратно)2
Imruulkaisi Mu’allaka. Edidit Augustus Muller. Halis. G. E. Barthel CICI-CCCCLXIX. XXII + 31 p. 8.°
(обратно)3
Cp. ZDMG.34,165.
(обратно)4
Частного издателя не нашлось, а многочисленные ученые учреждения Германии, по-видимому, не сочли возможным оказать содействие этому крупному ученому предприятию.
(обратно)5
Der Islam im Morgen- und Abendland. Berlin. 1886–1887.
(обратно)6
Спорадически это делалось и раньше, хотя бы, например, в предшествовавшей мюллеровой библиографии — библиографии J.Klatt’а, приложенной к Litteraturblatt f. Or Philol. E. Kunn’а.
(обратно)7
Он тогда был профессором в Кенигсберге.
(обратно)8
См. его рецензию на первый том «Записок В. О.» в Goting Gel. Anz от 15 Sept 1889 № 19, стр. 762.
(обратно)9
Т. е. сын Ауфа. У арабов не в обычае фамилии, а число существующих собственных имен крайне ограничено. Поэтому вошло во всеобщее употребление отличать каждого особыми приставками. Так, например, говоря о ком либо, прибавляют — сын (ibn) такого-то, или отец (Аbu) того-то, либо из племени N. или из города А. В позднейшую эпоху появляются обыкновенно еще и прозвища, чаще всего в соединении с din (религия). Так, например Саладдин (более точно Salah-ad-din «чистота религии») и т. п. Таким образом, по-старинному говорили так: Abu`lkassim Mohammed ibn Abdallah El-Hashimi, что, собственно, значит «Отец Аль Касима, Мухаммед, сын Абдаллы, из рода Xашим». Нередко для более точного индивидуализирования присоединяют особые характерные прозвища, обозначающие либо род ремесла (например, Еl-Нariri — «торговец шелком», Еl-Tachan — «мельник»), либо телесную примету (Ed-Darir — «слепой», El-A`aradsch — «хромой», ср. у римлян Cicero, Nasica). По большей части одно только из всех этих имен принадлежит, собственно, лицу, о котором говорится. Встречающееся в некоторых именах еl, а перед гласными ‘l, есть арабский член. Перед согласными d, n, r, t, s, z он ассимилируется со звуком следующей согласной, например Ed-Darir.
(обратно)10
Hamäsa oder die ältesten arabischen Volkslieder, gesammelt von Abu Temmäm, übersetzt und erläutert von Freiedrich Rücken. 2 Th. Stuttgart. 1846.
(обратно)11
Хотя я очень хорошо знаю, что арабское происхождение Септимиев не доказано вполне, но, основываясь на выводах Блау, считаю возможным придерживаться предположения о некоторой достоверности этого события.
(обратно)12
Значит собственно старец, пожилой, отсюда старший, старейшина.
(обратно)13
Слово сирийское, значит «военный лагерь». Таким образом, оказывается, что город получил свое имя не от арабов, а от оседлого местного населения долины Евфрата, которое говорило на сирийском наречии.
(обратно)14
Очевидно, это имя переделано на арабский с греческого.
(обратно)15
Настоящее происхождение имени сарацинов и по сие время еще не найдено.
(обратно)16
«Пожиратель горькой травы» — Мурар — значит горькое растение, при жевании его губы и рот стягиваются. О происхождении этого названия существует целая история, которая, как это часто бывает в подобных случаях, очевидно, придумана позднее и доказывает одно только: что арабы сами ничего положительного об этом не знают.
(обратно)17
Что значит «Небесная вода», что-то вроде росинки. Намекает ли имя на красоту или чистоту души — неизвестно.
(обратно)18
Amrilkais der Dichter und König. Sein Leben dargestellt in seinen Liedern. Aus dem Arabischen übertragen von Friedrich Rücken. Stuttgart und Tübingen. 1843.
(обратно)19
Хосрой II, Парвиз по прозванию. Но, согласно хронологии, это был, должно быть, Xормизд IV.
(обратно)20
Слово Йемен обозначает, собственно, «правую сторону» или же «справа», между тем страна справа, если обратиться на восток, была бы именно юг. Таким образом, обозначение места получило свое название от северных соседей. А так как у арабов правая рука считается приносящею счастье и многие от этого корня происходящие выражения употребляются со значением «счастливый, благословенный», то и этому названию по недоразумению дано было значение Arabia felix «Счастливая Аравия», как бы происходящему от этой части полуострова.
(обратно)21
Это и есть гейневский Асра. Бену Узра, говорит один арабский ученый, славились своей страстностью в любви. Однажды спросили бедуина: из какого он племени? Он отвечал: я принадлежу к тем, которые умирают, если полюбят. Тогда произнесла одна молодая девушка, прислушивавшаяся внимательно к разговору: это узрит, клянусь всемогущим богом!
(обратно)22
В переводе — что-то вроде «бедняжечка», а по форме — уменьшительное слово от каssi, значит «отделенный», «удаленный»; но предание, по-видимому, как это часто случается, нарочито придумало все это для объяснения малопонятного имени.
(обратно)23
Ассирийский эпос — древневавилонского происхождения. Что касается попыток представить в виде драмы книгу Иова, Песнь песней Соломона, то на это следует смотреть только как на остроумную прихоть.
(обратно)24
См. Rückert. Sieben Bücher morgenländischer Sagen und Geschichten. Erstes bis viertes Buch. Stuttgart. 1837, стр. 136.
(обратно)25
Недалеко от Мекки.
(обратно)26
Когда молодого верблюда хотят отнять от матери, перевязывают ей вымя, чтобы молодое животное не было в состоянии сосать.
(обратно)27
Слово персидское, перешедшее в арабский язык. Значит собственно список. Обыкновенно же обозначает счетные книги и тому подобное. Поэтому выражение это, с одной стороны, относится к управлению общественным распорядком, а с другой — служит для обозначения письменных сборников различного рода сказаний, чаще всего в стихотворной форме.
(обратно)28
Слово это объясняется различным образом. Самое распространеннейшее между арабскими учеными мнение то, что это суть призовые песни, а именно такие, которые были признаны наилучшими из всех стихотворений, прочитываемых лучшими поэтами на ярмарках вокруг Мекки, а особенно в Указе, перед собранием уполномоченных всех племен. Эти стихотворения переписаны были золотыми буквами и подвешены в Ка’бе. Поэтому они известны как «подвешенные». Последний термин действительно соответствует значению слова mo’allakat; но это объяснение противоречит во многом, что нам известно об обычаях арабов до ислама. Вероятно, как и многое другое, придумано нарочито позднее. Кажется, будет правдоподобнее, если сравнить подобные сборники с нитками нанизанных рядами жемчужин. Итак, «подвешенные» значат собственно стихотворные жемчужины, соединенные в одну диадему.
(обратно)29
Принято считать 20 апреля 571 г. Год события, видимо, намеренно подсчитан арабскими хронологами, как и некоторые синхронизмы (например, 42-й год царствования Хосроя Анушарвана или 9-го короля Хиры Амр-Ибн-Хинда и т. п.), приводимые старательно позднейшими историками, согласно древнейшим традициям. Рождение пророка, как уверяют, совпадает также с годом «слоновьего человека», но и это не вполне достоверно. Если вычесть 53 года, время его пребывания в Мекке, из года его бегства в Медину (622), получается действительно приблизительно 570. Конечно, не следует при этом забывать, что на Востоке 40 употребляется для заокругления десятков, как 7 — единиц. Впрочем все известные факты семейной жизни пророка, равно как и официальная его деятельность, согласуются с этим числом.
(обратно)30
В позднейших сказаниях говорится разно: одни считают это место за деревню, другие за гору, не существует также топографических указаний.
(обратно)31
Буквально: это его дело! Т. е. здесь пред вами великая будущность, которая дает ему верховенство над вами. Понятно, что это, как и выше упоминание о Ка’бе, — теологическая бахрома данного рассказа.
(обратно)32
Абд Менаф значит раб Менафа. Но Менаф — прозвание одного из языческих божеств; поэтому имя это позднее неохотно упоминается.
(обратно)33
Этим занимались рабы или совершенно бедные люди. Если известие дошло до нас без всяких прикрас, то это потому что сам Мухаммед позднее находил нужным непосредственное соединение звания пастуха овец с его призванием пророка. Несомненно, он пользуется этим как бы для указания на юность Давида. Но во всяком случае из этого факта ясно видно, насколько стеснительно было положение не только сироты, но и его родственников. На это указывает также и Коран (Сура 93,6. 8). Бог обращается к Мухаммеду: разве не призрел Он тебя сироту? и даровал кров… разве не обрел Он тебя бедным? и соделал богатым.
(обратно)34
Большинство сказаний заменило это имя другими: Абдулла (раб Аллаха), Ат-тайин (добрый), Ат-тахир (чистый). Понятно, все эти эвфемизмы употреблены вместо настоящего имени, упоминаемого одним только писателем.
(обратно)35
Поклонение животному, предполагаемому родоначальнику или покровителю данного племени, рода или лица.
(обратно)36
Смешение разнородных понятий.
(обратно)37
Христиане с примесью иудейских и даже языческих верований.
(обратно)38
Арабы называли подобных людей ханифами. Это насмешливое прозвище обозначает на еврейском и сирийском диалектах безбожника или еретика. Надо полагать, что в этом значении оно применяется правоверными к христианам, заразившимся гностицизмом и эбионизмом. Рядом с этим названием встречаемся мы также с выражением Сабиец, т. е. «обмыватель». Под этим прозванием подразумеваются известные секты гностиков, расселившихся по нижнему Евфрату, у которых важную роль играли различного рода омовения.
(обратно)39
Год события спорный. Это должно было быть в 610 или 612 г.
(обратно)40
Если сравнить и сопоставить тексты различных преданий об этом видении, то получится в главных чертах вышеприведенное. Позднее оно было изукрашено на разные лады и обставлено дальнейшими штрихами. Так, например, рассказывают, что ангел Гавриил — фигура эта во всяком случае стала появляться пророку лишь долго спустя — держал перед ним и требовал от него прочесть по книге, обернутой в шелк (или, как иные говорят, это был кусок шелковой материи, на которой были начертаны письмена) и др. Через эти добавления мало-помалу настоящее значение сна и слов затемнены и поныне возбуждают множество сомнений. Мне же кажется, если принять в соображение тогдашнее значение слов, вошедших в Коран, напоминание о тростнике для письма и наконец взвесить заключительное замечание пророка, что смысл совершенно ясен и должен быть следующий: читай — т. е. прими с верой — то, что Господь своей небесной тростинкой для письма начертал как истину, а ныне восхотел начертать также на сердце твоем. Речь идет о чтении и письме. Ибо Мухаммед даже и во сне прежде всего, хотя и в несколько измененном виде, заботился о том, что наяву составляло предмет его смутных опасений, мечтаний, и он никак не мог представить себе иначе, тогда и позже, откровение, как только в образе письма, так как он очень хорошо знал, что и иудеи, и христиане обладали подобными письменными откровениями. Подобное представление сохранилось незыблемо, так что и ныне мухаммедане считают, будто первоначальная рукопись Корана начертана на небе и там заботливо сохраняется. Вот это-то, совершившееся по вечному Господнему завету, стало быть картинно изображенное и начертанное в небе и там пребывающее, откровение обязан он читать, т. е. воспринять, дабы мог впоследствии передать другим. Слова «тогда я прочел сие» обозначают — тогда я это запомнил (а также — тогда я повторил). Затем, что касается фигурального выражения, то оно весьма поразительно напоминает о проглоченной книге у пророка Иезекииля (гл. III, ст. 2), а также в Откровении Иоанна (гл. 10, ст. 9)? и признается за несомнен-ный символ божественного откровения.
(обратно)41
По-арабски поставлено «великий Намус» это не что иное, как греч. vomoz. Употребление слова в данном случае и соответствующее значение могут быть объяснены лишь в эбионитском смысле (H. I. Bestmann, Die Anfänge des katholischen Christenthums und des Islams. Nördlingen, 1884, стр. 101). Поэтому история доказывает, что Варака принадлежал действительно к этой секте христианской.
(обратно)42
Согласно сказаниям, через два года. Как кажется, этот промежуток искусственно придуман позднее; на самом деле прошло не более нескольких недель.
(обратно)43
При переводе мы старались подражать отрывистой форме оригинала. Очищение одежд и избегание нечистот, понятно, надо понимать как призвание избегать идолопоклонства. «Не будь добр ради корыстных целей» — значит не одаряй с намерением получить обратно еще более. Заповедь, увы, нынешними жителями Востока совершенно забытая!
(обратно)44
Это значит — остановившегося на самой окраине предполагаемой известной местности. «Сад пребывания», вероятнее всего, может быть объясняем парком местным при загородном доме одного из зажиточных жителей Мекки. Мусульмане понимают под этим «рай» и переносят всю сцену на небо. Сидра есть, собственно, дерево Христов терн (Zizyphus spina Christi L.), другие же принимают его за лотос (Rhamnus Lotus L).
(обратно)45
Какого рода эти припадки были и какой медицинский термин могли они носить, до сих пор не установлено. Но по всей справедливости, как это дознано лишь недавно, они не могли быть никоим образом эпилептического свойства. Вероятнее всего, что они подходили к известным болезням нравов, которыми страдают лица, подверженные религиозным экстазам. Даже Лютер, и тому показалось раз, что он своими телесными глазами увидел черта. Мухаммеда следует, вероятно, рассматривать как промежуточное звено между крепкой натурой, которая случайно, и то лишь мимоходом подвергалась подобного рода чувственным обманам, и состоянием экстаза у стигматизированных девиц.
(обратно)46
Это значит отец Бекра. Имя Бекр у арабов часто встречается; перевод же этого имени — «отец девицы» — совершенно неудачная выдумка одного во многих отношениях высокочтимого ученого. Увы, встречающиеся у него зачастую промахи подхватывались другими и распространялись во многих популярных изданиях.
(обратно)47
Древнейшие суры начинаются обыкновенно такого рода обращениями. Как бы сама природа призывается в свидетели истины следующего затем божественного изречения.
(обратно)48
Стихосложение этого перевода не совсем точно соответствует оригиналу, но может дать близкое понятие о роде его.
(обратно)49
Арабское Аллах слово, сложенное из al-iläh — «Бог».
(обратно)50
Rassulu ‘llahi — «посланник божий». Отсюда произошла официальная формула вероучения: la ilaha illa ‘llahu wa Mohammed rassulu ‘llähi. «Нет Бога кроме Бога» — т. е. «кроме Аллаха» — а Мохаммед — посланник Аллаха. — Отсюда произошло испорченное: «Алла-Иль-Алла». Все эти переиначения арабских периодов и слов произошли, понятно, во время турецких войн.
(обратно)51
Обозначение родства: отец, мать, брат, сестра, сын, дочь — арабы употребляют часто в характеристических выражениях свойств или отношений лиц или предметов. Так, например, лисица у них — «отец маленькой крепости», гиена — «мать гробов», надежный человек — «брат верности», храбрый человек — «сын войны», вино — «дочь виноградной лозы» и т. п. Стало быть «отец глупостей» есть тот, кто говорит и делает одни глупости.
(обратно)52
AI-dschannatu (еврейск. gan) — сад эдема, рай.
(обратно)53
Избранные гурии — прелестные девы, предназначенные для наслаждений верующим, появляются довольно рано. Слово это арабское — Аль-Хур, множественное от Аль-Хаура — «волоокая».
(обратно)54
Молитва с самого начала возникновения ислама составляла главную сущность богослужения. При разборе мухаммеданского учения будут перечислены и их роды.
(обратно)55
С особым придаточным прилагательным окончанием по-персидски слово это произносится Musliman, более неправильно выговариваемое Musulman или, как произносят турки, Müsülman.
(обратно)56
Так выговаривается по-арабски слово нагаши, которое по древне-эфиопскому наречию и по ныне употребляемому в Абиссинии означает Негус — «царь».
(обратно)57
Арабское слово обозначает лебеди или журавли, а фигурально употребляется иногда, говоря о стройных и красивых юношах. Место это довольно темное, настоящий смысл его и до сих пор не определен точно. Может быть, и сам Мухаммед не подразумевал здесь ничего прямо определенного. Притом известно, что он часто старается уснащать стиль своих коранов разного рода чужестранныли словами и неясными оборотами, дабы придать им поражающий оттенок. Три поименованные выше женские божества, Лат, Узза и Манат, принадлежат, собственно, соседним племенам, они позаимствованы от них жителями Мекки.
(обратно)58
Это значит, если у жителей Мекки почитается одно мужское поколение, разве Бог может довольствоваться этими дочерями.
(обратно)59
Омара, сын Хамзы, отсюда и прозвание — Абу Омара. Высшей гордостью араба считается быть отцом. Поэтому в виде почета, обращаясь к нему, зовут его прозвищем сына.
(обратно)60
Это имя в национальных легендах персов играет такую же роль, как Зигфрид или Ахиллес. Рекомендую прекрасную книгу графа Адольфа Фридриха von Schach, «Heldensagen von Firdusi. In deutscher Nachbildung nebst einer Einleitung über das Iranische Epos. Berlin 1865». В ней заключается, кроме поименованного в заглавии, целый ряд лучших героических пересказов, заимствованных из обширного персидского эпоса — в мастерской обработке чудная поэзия этих легенд дает наглядное представление о несравненной прелести нового, чуждого европейцу мира.
(обратно)61
По Буркхардту — ущелье Алия (сына Абу Талиба).
(обратно)62
Понятно, тут помогло, по верованиям мусульман, какое-то чудо, которое дало возможность курейшитам нарушить так торжественно заключенный ими договор без особенного самоунижения.
(обратно)63
Имя арабское Джинн, несомненно, происходит от латинского слова genius. По обыкновенному толкованию, эти существа представляют собою нечто среднее между ангелами и людьми. Общее с первыми у них — необычайная сила, а с последними — склонность к вере и неверию, к добродетели и грехам. В злых джиннах, которые, очень понятно, играют главную роль в народных предрассудках, арабы доисламского периода почитают особенно привидения — ночные и пустыни. Видов их бесчисленное множество, особенно упоминается о них много в сказках Тысячи и одной ночи, но эти легенды большей частью взяты из индийской и персидской мифологии. Случилось ли упоминаемое видение именно в это время, кажется весьма сомнительным. Представленная весьма недавно остроумная попытка объяснить весь этот феномен встречей с людьми «плоти и крови» падает сама собой при сравнении с текстом 72 суры.
(обратно)64
Слово обозначает узкую горную тропу между скалами, подымающуюся по склону. В данном случае называют и поныне так узкий проход, пересекающий долину Мина с востока на запад и ведущий в Мекку.
(обратно)65
Из Иасриба. О числе их говорят разно: было их от двух до восьми.
(обратно)66
Т. е. Ветхий Завет и развиваемая в талмуде иудейская теология. «Владеющие письменами» — это иудеи и христиане в качестве имевших ранее божественное откровение. Слово же «знание» означает полное или частное познание божественной истины в противоположение «не знанию» идолопоклонников.
(обратно)67
Баснословные народы арабские доисторического времени. В Коране упоминается о них часто в виде примера бренности всего земного и божеского наказания безбожников. Имена эти были известны арабам еще до Мухаммеда.
(обратно)68
Обыкновенное выражение в Коране, говоря о многобожии.
(обратно)69
Что значит сверкающий. По мнению филологов, назван он так по блеску окраски или быстроте своих движений.
(обратно)70
«Аль-месджид-аль-акса» называется и поныне стоящая мечеть возле так называемого храма Скалы. Ее соорудил Омар из базилики Юстиниана, посвященной пресвятой Деве, лежавшей на горе Мориа. «Самый дальний» значит просто самый северный; о нем знал понаслышке Мухаммед, а может быть, в данном случае употреблена превосходная степень вместо положительной. В таком случае просто дальний — противоположение Мекке. Сура 17,1.
(обратно)71
Число это не вполне достоверно, как и вся хронология этой эпохи ислама. Окончательное распределение разделения года наступило почти 10 лет спустя по особому предписанию пророка. Поэтому, чтобы составить хотя бы приблизительное понятие об известных событиях, приходится прибегать к разного рода комбинациям и некоторым случайным соображениям, применительно к языческому летосчислению, существовавшему у арабов. Так что если даже принять довольно гадательное число 12 Rabi 1-го года хиджры за действительное, то и тогда верное определение времени события возможно в промежутки от 28 июня до 20 сентября 622 г.
(обратно)72
Очень понятно, что время путешествия изобилует необычайными приключениями и чудесами. Для характеристики достаточно привести, что герой одной из этих историй был Сурака, обращенный Мухаммедом лишь после покорения Мекки, а до этого не упоминалось о нем ни слова.
(обратно)73
El-hidschratu, по позднейшему произношению elhidschra или elhedschra; французы произвели отсюда свое hegire.
(обратно)74
El-dschahilija, глупость, незнание — в противоположение ilmel-jakin, верное знание, принесенное исламом.
(обратно)75
Слог «ау» произносится в этом имени как немецкое «au» в слове «Ваuer».
(обратно)76
Еще не вполне исследовано, не были ли эти различные телодвижения, поклоны и т. п., связанные с молитвой, лишь агломератом различных обрядностей, заимствованных у других религиозных общин. Подобная же тенденция к беспрестанному повторению коротеньких религиозных возгласов и составляет тот набожный жаргон, введение которого или по крайней мере образование можно отнести к тому же самому времени; он сохранился и поныне. Вместо «доброго утра» стали говорить «мир с тобой», при каждом воспоминании о Боге прибавлялось постоянно «святой или высочайший», каждое намерение сопровождалось прибавлением «если так Богу угодно» и т. д. Страсть к библейским оборотам прежних святош (пуритан), говоривших на так называемом ханаанском наречии, еще в большей степени свойственна мусульманам: слово «Господь» они готовы бы, кажется, писать большими буквами, если бы только это допускал арабский шрифт. Очень тонко передают французы словом salamalek (salam-aleik — «мир с тобою») всю чрезмерную преувеличенность, все уродливое гримасничанье приторной вежливости.
(обратно)77
Слово dirhem греческое, δραχμή «драхма». До Мухаммеда и некоторое время спустя арабы не имели собственной монеты; деньги вообще были между ними величайшею редкостью, если же и встречались, то византийская и персидская монеты. Вот почему и названия заимствованные: dinar (т. е. золотой динар aureus) и dirhem. Первый был стоимостью приблизительно в 5 р. зол., а последний равнялся 25 к. сер. Но при колеблющейся относительной стоимости золота и серебра (последнее на Востоке стояло вообще весьма высоко), при полном нашем незнании номинальной стоимости их в тогдашней Аравии трудно даже приблизительно подсчитать цену их сравнительно с нынешними нашими.
(обратно)78
По-арабски Ахль-ас-суффа. От слова суффа происходит наше слово софа, собственно мебель на ножках, подобно веранде на столбах.
(обратно)79
По-арабски аль-мухаджирун «бежавший из родины», в сокращении — «беглецы».
(обратно)80
Еl-munafikun — значит, собственно, «старающиеся укрыться». Слово это употребляется в прямом смысле, когда говорят о прыгуне, укрывающемся в норку, а в переносном значении применяется к каждому фальшивому намерению, тщательно маскируемому злоумышленником. Под словом munafik филологи подразумевают того, «кто укрывает в сердце неверие, а на языке выражает веру». В данном случае, собственно, «лицемер» тот, кто признает ислам единственно ради сохранения в городе тишины и спокойствия.
(обратно)81
Из сличения текстов некоторых мест Корана оказывается, например, что пророк лишь постепенно дошел до убеждения, что Исаак — сын Авраама.
(обратно)82
По персидско-турецкому произношению Рамазан. Этот пост был, может быть, и подражатель 40-дневному посту христиан, согласно продолжительности обоих, но Рамадан приходился в день его установления не перед Пасхой, а в декабре. По своему обыкновению и в данном случае Мухаммед старался применить к арабам подмеченное им у одного аскета ханифа умерщвление плоти, на это и назначал он один из арабских месяцев.
(обратно)83
На Востоке в общем употреблении накус — длинные деревянные колотушки. Ими ударяют одна об другую. (По-русски такое орудие называется «било». Прежде оно заменяло колокол в монастырях.)
(обратно)84
Кажется, еще до прибытия пророка жители Иасриба называли свое место меж собой чаще всего «городом» в противоположение предместьям, вместе с которыми «город» получил собирательное имя Иасриба. Слово Medina происхождения арамейского, очевидно, заимствовано от иудеев, поэтому, вероятно, и у первоначальных жителей, до переселения племен аус и хазрадж, было уже, несомненно, в употреблении. Для обозначения города вообще это название употреблял Мухаммед в Коране не раз и прежде; он позаимствовал его, как и многие чужестранные слова, от своих знакомых иудеев и христиан. В договоре значится одно официальное имя Иасриб. Мало-помалу привыкает он сам и его последователи к наименованию «город», так что впоследствии название Иасриб совершенно вытесняется. Под «городом» — Аль-Медина — разумели «мединет-ан-набий», т. е. «город пророка», и к этому выражению вскоре привыкли.
(обратно)85
«Подвизаться ревностно по стезям Божиим» для мусульманина значит по преимуществу воевать с неверными. Поэтому соответственное слово (джихад) принимается обыкновенно в смысле священной войны.
(обратно)86
Головы у арабов защищались шлемами, а туловище — кольчугой, вот почему так часто отрубались в сражениях ноги и руки.
(обратно)87
Эдрей Библии, главный город страны Васан, на восток от Геннисаретского озера.
(обратно)88
Savik, так называется несозрелое поджаренное зерно, которое затем размалывают и в смеси с финиками, а в настоящее время с сахаром, без дальнейших приготовлений едят или наскоро приготовляют его в виде кашицы. И по сие время берут его в спешный путь как провиант, если не предвидится возможности варить.
(обратно)89
По общепринятой хронологии 28 марта, но это решительно невозможно. Другие подсчитывают 24 января, что вероятнее, но не вполне достоверно.
(обратно)90
Рюккерт, Hamasa I, стр. 194.
(обратно)91
От 8 до 10 арабских миль, из которых каждая составляет четверть немецкой мили (около 2000 метров). Поэтому это место нельзя смешивать с современным Дар Аль-Хамра, которое отстоит от Медины приблизительно на 13 немецких миль. До него, во всяком случае, нельзя было дойти в один день.
(обратно)92
Есть еще Амир Рабиа, принадлежащая к племенам Ваиль; те живут гораздо дальше на северо-восток.
(обратно)93
Предположение это не совсем, впрочем, достоверно, так как в преданиях время похода Мухаммеда указано неясно. Возможно также, что эта дата историческая подсчитана искусственно.
(обратно)94
Так называемый первый поход в Думат-аль-Джандаль. Это оазис, теперь называемый Аль-Джоф, под 30° северной широты между Северо-Аравийской и Большой Сирийской пустынями. Но он отстоит от Медины на 85 немецких миль. Чтобы достигнуть до него, потребовалось бы по крайней мире 15 дней, а это и составляло все время отсутствия Мухаммеда. Древнейшее предание замечает довольно отчетливо: «Он туда не достиг». Название это, по-видимому, означает только направление похода, который во всяком случае пролегал через владения Гатафан.
(обратно)95
По общепринятому исчислению было это в феврале, но многие обстоятельства указывают, что событие происходило позже.
(обратно)96
В этой местности и поныне собирают жатву в марте и апреле, а сбор фиников начинается в июле.
(обратно)97
Первые два из них составляют конец года, третий — начало следующего года. Четвертый священный месяд Раджаб — седьмой по порядку. Все же месяцы чередовались так: Мухаррем, Сафар, Раби I, Раби II, Джумада I, Джумада II, Раджаб, Ша’бан, Рамадан, Шавваль, Зу’ль-ка’да, Зу’ль-хиджжа.
(обратно)98
Благоволения, оказанного при этом Богом.
(обратно)99
Так гласит предание; поэтому, надо полагать, мекканцы сами диктовали договор Алию.
(обратно)100
Так следует понимать, когда говорится, что «курейшиты» покинули Мекку. Мы тотчас же дальше читаем, что Мухаммед вступил в сношения с оставшимися горожанами.
(обратно)101
Оmratel-kada, буквально — «посещение исполнения».
(обратно)102
Это не Мария, а одна из второстепенных форм имени Марта.
(обратно)103
Очень возможно, что оба происшествия тождественны, а иные предполагают, что гибель 15 человек составляет эпизод следующей войны у Муты.
(обратно)104
Ничего положительно неизвестно о количестве неприятеля; арабы толкуют про 100000 человек, но это, конечно, вздор. Византийская армия состояла пополам из арабских пограничных племен и императорских войск.
(обратно)105
По крайней мере так было официально, о чем же говорилось с ним тайком, нет никаких известий.
(обратно)106
День события не установлен. По преданию, вступление в Мекку произошло 20 Рамадана, т. е. 10 января, но и это число спорное.
(обратно)107
Этим хотел напомнить он клятву при Худейбие.
(обратно)108
Лаббейк! лаббейк! — старинный призыв пилигримов, которым они и поныне обозначают преданность свою Аллаху.
(обратно)109
Аль-аутас значит «печка».
(обратно)110
Слог ау произносится как немецкое au в слове Ваuer.
(обратно)111
Правда, по общепринятому преданию значится, что подарки, упомянутые дальше, взяты были из пятой части, взимаемой в пользу Бога, но известие, приводимое в тексте, кажется достовернее. Да наконец, верные ансары не подумали бы роптать, если бы доля их не была урезана; тем более им было обидно, что имели наибольшие права рассчитывать на нее сполна.
(обратно)112
Предание единогласно утверждает, что при этом бедуины ссылались на родство Мухаммеда с ними. Будучи маленьким ребенком, был он отдан на прокормление к одной женщине из Бену Са’д, отдела племени Хавазин. Тут же упоминается о встрече пророка с его молочной сестрой Шеима.
(обратно)113
Т. е. если бы мое рожденье в Мекке и бегство оттуда не были неизбежной необходимостью.
(обратно)114
Ruckert — Hamasa I, стр. 152.
(обратно)115
Предание называет его Мусейлима, но это не что иное, как позднейшая уменьшительная форма того же имени, употребляемая в унизительном смысле.
(обратно)116
Это значит «слуга Мессии», т. е. Христа.
(обратно)117
Как известно, византийцы любили называть себя римлянами. Вот почему для жителей востока румы прежде всего византийцы; о древних римлянах, латинянах, как называли их более сведущие, не знали они почти ничего и всегда смешивали их с византийцами, равно как этих последних — с древними греками.
(обратно)118
Ныне Акаба, у северной оконечности восточного залива Красного моря возле самого полуострова Синайского.
(обратно)119
Год этот состоит ровно из 12 оборотов луны, следовательно, из 354 или 355 дней. В последнем случае к месяцу (Зу’лъ-хиджжа) добавляется еще один день. Изменение календаря, воспоследовавшее благодаря невежеству Мухаммеда, представляет для правоверных то значительное неудобство, что месяц их, а затем и празднества, в течение 33 лет переходят постепенно через все времена года; нам же приходится переводить на наше летосчисление все их события, так как мусульманский год короче нашего на 11 дней, что на 100 лет составляет разницу почти в 3 года.
(обратно)120
Определенное число сражавшихся неизвестно даже приблизительно. Уверения арабов, что ханифов было до 40 000, из которых 14 000 пали в сражении, очевидно, сильно преувеличено. Вероятнее всего против 4000 мусульман сражалось приблизительно двойное количество ханифов.
(обратно)121
Такова наша прихоть.
(обратно)122
Всем, вероятно, знакомо это поверхностное представление, что судьба каждого человека предвеки ему предназначена и начертана на небе. Вот почему и ныне турок часто толкует о своем кисмет («удаленное», «судьба»), а араб встречает всякое несчастье стоическим мукаддар (так было предопределено) или мектуб (так было написано).
(обратно)123
Пятикнижие Моисея.
(обратно)124
Это не раз и с большой силой повторяется в Коране. Мы уже видели, что сам он не выказывал притязаний ни на непогрешимость, ни на сверхъестественные свойства, как, например, свойства чудотворца. Но по мере все большего и большего распространения ислама самой личности пророка придают все высшее значение. Не прошло и 150 лет после его смерти, как предание начинает рассказывать бесчисленные чудеса, и если позднейшая догматика не может ввиду текста Корана утверждать в теории прямо о непогрешимости Мухаммеда, все же она добавляет от себя такие эпитеты, как превосходнейший из «смертных», и этим как бы санкционирует нечто необычайное. Во всяком случай едва ли ныне осмелится кто-либо из правоверных мусульман выказать сомнение в чудодейственной силе пророка и нравственном совершенстве его, почти граничащем с непогрешимостью.
(обратно)125
Конечно, правила, положенные в основу этих изысканий, мало согласуются с нашей исторической критикой. Поэтому не следует удивляться, что приходится иногда встречаться с совершенно невероятными историями, чудесными и тенденциозными переиначиваниями фактов, но рядом можно найти целую массу драгоценного материала. И отделить его от трухи в большинстве случаев не представляется неразрешимой задачей, особенно же для западной науки.
(обратно)126
Так называемые гурии. Впрочем, вопреки широко распространенному предрассудку, и верующие женщины принимают участие в блаженстве. Хотя мужскому населению рая предоставлен свободный выбор подруг, но особенно благочестивые уверены, что и там правоверный супруг не покинет их.
(обратно)127
Оба имени, по первоначальной форме прилагательные, в соединении с лицом или вещью означают нечто мучительное и отталкивающее.
(обратно)128
W. Lane. An account of the Manners and Customs of the Modern Egyptians, 5-th Ed. 2 vol. London 1 87 1. Vol. I,, сгр. 95.
(обратно)129
Аллаху акбару, возглас, употребляемый также как и воинский клич; значит собственно: «Бог величайший», т. е. величайший из всех существующих существ.
(обратно)130
Не без основания зовут ее «отче наш мусульман». Гласит она так: «Во имя Бога Всемилостивого, Всемилосердного. Слава принадлежат Богу, Господу миров, Всемилостивому, Всемилосердному повелителю в день судный. Тебе поклоняемся и Тебя молим о помощи. Веди нас путем прямым, путем тех, которых Ты облагодетельствовал, не тех, которые под гневом, и не тех, которые заблуждаются. Аминь». Следует при этом заметить, что в глазах мусульманина было бы богохульством сказать: «слава Тебе, Боже», ибо не дано никому право судить о божественном существе; он вправе только высказать несомненное, что всяческая мыслимая слава приличествует никому другому, как только Богу. Я полагаю, что воззрение это и последовательно, и не лишено некоторого достоинства.
(обратно)131
Именно те, которые встречаются в Коране, так, например, премудрый, милосердый и т. п. Позднее обозначение божеских качеств получило дальнейшие усовершенствование и развитие. Их насчитывают обыкновенно до 99 (а с именем Аллах ровно 100), но потом образовалось гораздо более.
(обратно)132
Муэдзин. Призыв на молитву зовется азан.
(обратно)133
В 1814 г. Буркгардт насчитал, что на равнине Арафат расположилось лагерем до 70000 человек.
(обратно)134
В точности масса здания не измерена. После обнародованного в году «отвержения» каждый неверующий рискует жизнью, если его застигнут на священном месте; поэтому лишь редким отважным путешественникам (в нашем столетии Буркгардт, Буртон и ф. Мальцан) удавалось попасть туда, да и то потому что они путешествовали, выдавая себя за мусульман. Во избежание опасности быть открытыми должны были они, естественно, избегать всякого случая обратить на себя внимание, поэтому производили свои наблюдения с большою осторожностью, предпринять же в точности измерения не было никакой возможности, Для желающих подробнее ознакомиться с современным состоянием Мекки особенно рекомендуется превосходное сочинение голландского арабиста Снука (С. Snouck Hurgronjee, Мекка, Нааg, 1888), лично жившего под видом мусульманского ученого в Мекке и снявшего там целый ряд фотографий. Упомянутое сочинение под вышеприведенным заглавием издано на немецком языке в двух томах с атласом снимков и заключает в себе самые последние и самые подробные сведения о Мекке.
(обратно)135
Так, например, святой камень Иакова в Вефили. Бытие, XXVIII, 18–19.
(обратно)136
Поэтому нет ничего удивительного, когда в начале войны между пурками и, хотя бы например, русскими в газетах появляется обыкновенно, что Шейх-Уль-Ислам объявляет «священную войну», развертывает знамя пророка и т. д. Само собой понятно, что война начата против неверующих или еретиков.
(обратно)137
Следует, впрочем, напомнить, что низведение женщин до положения пленниц гарема не вытекало, собственно, из истинного духа ислама. Постепенного улучшения их положения можно было ожидать в будущем, если бы не случайное обстоятельство, повлекшее за собой несоответственное предписание. А жизнь в гареме, тесно связанная с институтом евнухов, появилась лишь позднее при Омейядах и позаимствована целиком у христианской Византии. В IX–X вв. славились «заводы» евнухов, содержимые евреями во Франции (см. Dozy, Histoirc des musulmans d’Espague, Leyde, 1861, t. III, 60). — Примеч. ред.
(обратно)138
К роду Хашим, как известно, принадлежал Мухаммед. Особенно выдавались двоюродный брат пророка Алий и дядя его Аббас, поддерживаемые родственниками и личными приверженцами.
(обратно)139
Имам — «предстоятель». Собственно, это тот, который молится перед общиной во время богослужения в пятницу. Так делал постоянно в Медине сам Мухаммед, а после него каждый халиф в месте своей резиденции. Поэтому имам есть, собственно, особое наименование законного главы всей исламской общины.
(обратно)140
Аль-хулафа’у’р-рашидуна — «по прямому пути шествующие халифы», т. е. не так, как Омейяды, узурпировавшие трон не по закону.
(обратно)141
Конечно, кого влечет к высоким цифрам, может произвести вычисление и на другой манер, также с помощью услужливой статистики; он подсчитает в таком случае несколько иначе. У нас, например, на каждую 1000 народонаселения приходится около 200 человек в возрасте 20–50 лет. Таким образом на 5 млн. арабов пришлось бы 1 млн., способных носить оружие. Отсюда следует вычесть не одних только инвалидов, а также и всех рабов, иудеев, христиан, павших в междоусобных войнах, и наконец остальных, по какой бы то ни было причине не откликнувшихся на призыв к войне; ибо невозможно равномерно привести в исполнение идею прямого государственного принуждения. Для определения этих категорий у нас не хватает никаких данных; одно только можно сказать с некоторою правдоподобностью, что, сравнивая две воинственные народности, можно приблизительно предположить, что получится одинаковая сила напряжения, так как разницы в правлении, образе жизни, нравах и т. п. взаимно уравновешиваются. Но все подобные исчисления, повторяю опять, весьма произвольны; удовольствуемся поэтому теми немногими более или менее достоверными цифрами, которые будут предложены в тексте.
(обратно)142
Последняя цифра, правда, опирается на арабское предание. Но не следует при этом забывать, что Мухаммед в 9 (630 г.) для похода в Табук мог собрать только 30000 человек; поэтому в 14 (635 г.), когда силы Аравии едва только начинали развиваться, трудно допустить возможность выставить им больше войск, чем 30000 человек в Сирии и около 40000 в Персии. Поздние цифры растут, очень понятно, благодаря присоединению христианских арабских племен и дальнейшему приливу подкреплений изнутри полуострова.
(обратно)143
Сам Иездегерд, впрочем, был еще тогда малолетним; по одним известиям, ему было 15 или 16 лет, а вероятнее всего — не более 8. Поэтому о самостоятельном управлении не могло быть и речи, но так как совершенно неизвестно, кто был регентом, то для краткости в дальнейшем изложении будет упоминаться лишь Иездегерд.
(обратно)144
Значит, приблизительно, «черная страна», так названная по темной окраске всюду зеленеющего ландшафта, сплошь покрытого посевом и деревьями, в противоположение светло-желтому колеру пустыни; так по крайней мере объясняют филологи.
(обратно)145
Это имя объясняется разно: как кажется, означает узкую полосу вдоль обеих рек либо пустыни. Географы, впрочем, отличают Севад от Ирака, но для нас это безразлично. Следует, однако, заметить, что обыкновенно и северо-западную половину Персии присоединяют в политическом смысле к Ираку, с которым она одно время составляла административную целость. Это и будет так называемый персидский Ирак в противоположение арабскому Ираку, или просто Ираку.
(обратно)146
История первого похода против персов, до передвижения Халида в Сирии, вообще малоизвестна; поэтому настоящий опыт сопоставления отдельных известий воедино никоим образом не может быть признан за окончательно удовлетворительный.
(обратно)147
Подобно тому, как французы любят определять события известными числами месяца (18 брюмера, 2 декабря и т. д.), так же и арабы стараются обозначать исторически важные дни характеристическими посторонними обстоятельствами или случаями; сравни, например, день Халимы.
(обратно)148
Для нее, как и всегда, отделялась пятая часть добычи, как это установил вначале Мухаммед.
(обратно)149
Так как большие племена распадались на малые группы, то благодаря арабскому партикуляризму возникали, естественно, беспрестанные внутренние распри, нередко между отделами племен одного и того же происхождения. Так, например, описаны нами уже раздоры между Абс и Зубьян, принадлежавшими к одному и тому же племени Гатафан. После сорокалетней войны бекриты ушли на север, а большие отделы их перекочевали за Евфрат в Месопотамию, где приняты были в союз находившихся там под персидским покровительством бедуинов.
(обратно)150
После сражения последовало движение назад, что легко объясняется, даже предполагая победу, известием о накоплении неприятельских войск во фланге у Халида. Особенно поразительно, во всяком случае, что известия совершенно умалчивают о добыче.
(обратно)151
Это не Думат Аль-Джандаль, как многие ошибочно смешивают, в ущерб пониманию в особенности этого самого похода.
(обратно)152
Вероятно, один из каналов, перерезывавших по всем направлениям местность вблизи Евфрата.
(обратно)153
«Финиковый источник».
(обратно)154
Ispehbed, позднейшая форма слова Spah-pad — «войска господин», означающая высший военный титул в царстве Сассанидов, а также соответствующий в некотором роде титулу маркграфа и обозначающий великого вассала, управляющего почти самостоятельно более отдаленными провинциями.
(обратно)155
В южной Вавилонии около Валаджи. Войско разделено было на две части, с тем чтобы Джабан нанес главный удар Хире, а Нарсэ, оставаясь в южной Вавилонии, мог бы его прикрыть против случайной диверсии мусульман. Но план не удался благодаря мудрому отступлению Мусанны, а может быть, и потому что затянули его исполнение.
(обратно)156
Хотя в этих первых войнах никто не допытывался насчет корректности чьего-либо катехизиса, все же могло случиться, что войска откажут в повиновении подобному чужеземцу, который не имел права считать себя за одного из «товарищей пророка». Перед таким титулом каждый из правоверных готов был склониться, не унижая своего достоинства; но повиноваться первому встречному бедуину, свалившемуся как снег на голову попросту из какого-то уголка Аравии — на это не согласился бы, пожалуй, никто, за исключением товарищей по племени.
(обратно)157
Вблизи развалин Вавилона.
(обратно)158
После острого с у арабов слегка, едва заметно, слышится глухое гласное придыхание, поэтому англичане и французы пишут Ваявога. Бальсора же во всяком случае бессмыслица.
(обратно)159
Пользуемся при этом охотно случаем назвать знаменитого английского историка Тира Вильяма Муира, который со свойственным ему необыкновенно светлым взглядом на достоинства вообще исторических личностей первый оценил правильно заслуги Мусанны (Annals oftheEarlycaliphate. London, 1883, стр. 139).
(обратно)160
Другое сказание упоминает меньшие цифры: 70, 120, 120.
(обратно)161
Число борцов с обеих сторон почти совсем не выяснено. Так, например, по древнейшим и более надежным источникам получаются цифры совсем невероятные: 120 000 персов против 9000 – 10 000 арабов. Вероятно, последнее число по ошибке относится не к совокупности армии, а к тем войскам, который Са’д привел с собою из Медины. Более достойным вероятия оказывается другое известие, по которому считалось арабов 38 000, а персов 60 000. Это сведение почерпнули мы у позднейшего летописца, у которого брали и другие известия, часто оказывавшиеся основательными. Армянский историк приблизительно близкого периода насчитывает в войске персов 80 000 человек, и то, как кажется, довольно правдоподобно.
(обратно)162
Характеристично то именно, что в самых древнейших списках преданий не встречается имя человека, за которым позднее почти единогласно признается главная роль.
(обратно)163
«И Бог поразил Рустема. Найденное тело покрыто было сплошь кровавыми рубцами и зияющими ранами, никто не мог сказать, кто его убил». Так описывается это событие в одном старинном источнике. Очень понятно, вскоре нашлась целая толпа людей, приписывавших себе этот подвиг, позднее же, в ребяческих россказнях, взапуски старались опозорить вконец этого храброго воина.
(обратно)164
По сообщению других — жену Са’да, Сельму.
(обратно)165
Само собой, в этом деле помогали ему и другие.
(обратно)166
Арабское слово «аль-Мадаин» значит «города». Так арабы называли Ктезифон.
(обратно)167
Даниил, глава 5, стих 3.
(обратно)168
В арабском 1000 — последнее число, которому соответствует особое наименование, далее идут составные, например, 1 млн. называется тысячью тысяч.
(обратно)169
Цифра эта, очевидно, слишком мала. Едва ли персы решились бы на нападение с незначительным числом войск.
(обратно)170
По другому источнику, был он сын Амра, а Мукаррин, будто бы, имя его деда.
(обратно)171
Об отдельных подробностях смерти Иездегерда известия говорят различно, но данные, помещенные в тексте, наиболее вероятны.
(обратно)172
Его не следует смешивать со знаменитым Халидом Ибн Валидом, как это не раз уже делали арабские историки и благодаря чему Ибн Са’иду несправедливо приписывают особенные заслуги в деле покорения Сирии.
(обратно)173
Халид Ибн Са’ид, приехав после смерти пророка из Йемена, в продолжение двух месяцев медлил, выжидая событий, присягнуть Абу Бекру. Он говорил Алию и Осману: «Как вы согласились отступиться от вашего достояния (т. е. от сана халифа), которым теперь распоряжается чужой?» (Табарий, Сер. I, стр. 2078). — Примеч. ред.
(обратно)174
Отшельники напоминали мусульманам пустынников, известных им в северной Аравии еще до ислама, к которым Мухаммед, под именем хапифов, оказывал особое снисхождение.
(обратно)175
«Коли нет денег, не будет и швейцарцев» — поговорка, возникшая в то время, когда европейские государи считали нужным окружать себя наемной швейцарской гвардией.
(обратно)176
Это значит, вероятно, с епископом.
(обратно)177
Иисус Навин, глава XV, 35; название Иармуф известно арабам исстари, но благодаря смешиванию с Ярмуком производило большую запутанность во всей истории сирийского похода, которую отстранил счастливо лишь недавно де-Гуе.
(обратно)178
На стороне мусульман было приблизительно 23000–30000 человек. Арабские историки насчитывают греков до 100000; во всяком случае их было не более половины.
(обратно)179
«Птичья поляна», часто встречающееся в истории место, в расстоянии дня пути от Дамаска.
(обратно)180
«Казначей»; понятно, это следует считать лишь высшим придворным титулом. С своей стороны, арабы насчитывают греческого войска по меньшей мере 100 000, в числе которых 12000 христианских арабов и 12000 армян.
(обратно)181
Тогдашний патриарх Иерусалима. Он умер вскоре после сдачи города, в марте 633.
(обратно)182
Даниил, глава 9, стих 27, по переводу русскому.
(обратно)183
Подробности событий и здесь малоизвестны; греки, арабы и армяне на каждом шагу противоречат друг другу, а отчасти и самим себе.
(обратно)184
По известиям византийцев, кроме покорения Родоса (653 или 654) было только одно морское сражение близ Ликийской возвышенности в 656 г., окончившееся победой арабов. Рассказ в тексте составлен по двум старинным восточным источникам.
(обратно)185
Если даже не принимать в расчет Цезареи, которую во всяком случае следует иметь в виду.
(обратно)186
Селение Херау, переименованное ассирийскими пленными поселенцами, приведенными Рамзесом II, в Вавилон (близ Мемфиса)… В самом Каире нет остатков Древнего Египта, но то поселение, которое называется Фустат или Маср-аль-Атика и которое составляло первый, или старый, Каир, стоит, несомненно, на месте того древнего Вавилона, в котором были поселены Рамзесом II приведенные им из Азии пленные. Имя Вавилона сохранилось до сего дня в имени лежащего близ старого Каира Коптского монастыря «Дейр-Бабилон» (История фараонов. Бругша, пер. Властова, СПб, 1880, стр. 21 и 748). Средневековые писатели-европейцы нередко называли султана египетского «султаном вавилонским». — Примеч. ред.
(обратно)187
Подобное же сообщают и арабские историки об одном копте по имени Аль-Мукаукис, которого они называют главою Египта. Здесь, по-видимому, смешивается факт предупредительности, оказанной коптами завоевателям, с переговорами с Киром, совершившимися по иным побудительным причинам, а наконец (как мы видели в истории с Дамаском) епископа с наместником. Имя же Аль-Мукаукис пока необъяснимо; вероятно, оно представляет собой какой-либо сильно исковерканный византийский титул или коптское слово.
(обратно)188
Связь между египетскими делами и происходившим в столице первый объяснил Ранке (Weltgeshichte, V. 1.148). Своим верным взглядом истинного историка он видит, что Ираклион и мать его Мартина должны были опасаться посылки в Египет враждебно настроенных против них войск, стоявших лагерем у Халкедона. В то же время они могли понять по представлению Кира, что было возможно поставить на время Амра правителем Египта, разумеется, с тем чтобы он вступил на службу императорскую. С этой точки зрения странное, на первый взгляд, полномочие, данное Киру для переговоров с Амром, кажется вполне понятным.
(обратно)189
Так как говорится здесь о соглашении, то нельзя сказать, чтобы условия были слишком мягки, тем более что они никоим образом не были исполняемы мусульманами добросовестно. В особенности налоги были вскоре значительно увеличены, явились и разные другие притеснения, так что бедным коптам новые их друзья показались вскоре хуже, чем господа, от которых они только что избавились. Сам Кир, как передают, напрасно хлопотал у Амра о точном исполнении пунктов договора и умер с горя, что навлек такое несчастие на свою страну, 10 апреля 643.
(обратно)190
По арабским известиям, смешивающим мирное занятие Александрии с позднейшим завоеванием ее после восстания 25 г., мусульмане заняли город силой, а потому и распоряжались там сурово. Но это, как свидетельствуют некоторые современники, неверно. Точно так же совершенно несправедливо известное повествование о сожжении Александрийской библиотеки по повелению Омара. Ничего подобного нет ни у одного арабского или византийского старинного историка; известие это в первый раз встречается у одного писателя XIII столетия и к тому же во многих отношениях отличается бросающеюся в глаза неправдоподобностью. Александрийская библиотека была сожжена задолго до арабов епископом Феофилом при императоре Феодосии.
(обратно)191
Так назывались арабы и теперь, и до ислама у западных писателей; происхождение этого имени до сих пор не объяснено, а производство его от арабского Шаркии — «восточный» во всяком случае не верно.
(обратно)192
Этот император возобновил проведенный уже древними египтянами Суэцский канал и приказал восстановить ветвь его в Вавилон, получившую теперь для арабов особенное значение.
(обратно)193
Подлинность ее, во всяком случае, не совершенно достоверна.
(обратно)194
По известиям арабов, в 21 г. (642), а по египетским источникам — в сентябре 643 (конец 22). Так как первые относят взятие Триполиса к 22 г., то трудно решить, следует ли и тут прибавить год или же допустить, что Амр тотчас же после заключения мирного договора (конец 642) двинулся на Пентаполис. Впрочем, и в арабских источниках, хотя менее достоверных, мы находим под годом 23 (644) указание на покорение Триполиса.
(обратно)195
Источники колеблются между годами 31–34 (651–655); если считать верным вышеупомянутое известие о том, что перемирие между Му’авием и императором состоялось 29–32 (650–653), то это морское сражение было, вероятно, в конце 32 = летом 653.
(обратно)196
Около 38 млн. марок.
(обратно)197
Т. е. иудеи и христиане, наряду с которыми поставлены также персидские последователи Зороастра, по крайней мере по отношению к их гражданскому положению. Это было для Омара более удобно; и скоро нашелся даже кто-то, слышавший будто бы нечто подобное и от пророка.
(обратно)198
Деяния Апостолов, гл. 4, ст. 32.
(обратно)199
По различным сведениям, возраст его определяют между 54 и 66 годами. Так как он примкнул к пророку, будучи еще довольно молод, во всяком случае ему не могло быть более 60 лет.
(обратно)200
Раб Мугиры прибыл вместе со своим господином в столицу. Между ними установились оригинальные отношения: Мугира дозволял рабу своему брать работу с тем, чтобы он вносил известную сумму из получаемого заработка. Не следует при этом упускать из виду, что господа имели полное право распоряжаться своими рабами, как хотят, но обязаны были только обходиться с ними не жестоко. В данном случае дело шло не о поголовной подати, а о частном правовом вопросе.
(обратно)201
При всех громадных успехах внешних Медина оставалась по-прежнему маленьким городком, так что прибытие искусного перса могло легко дать пищу разного рода толкам о ветряных мельницах, про существование которых арабы и не слыхивали. Даже ныне верхний подвижной жернов поворачивается у них рукою.
(обратно)202
Имя это значит «раб Всемилостивого», точно так, как Абдулла — «раб Божий», а Убейдулла — «нижайший раб Божий».
(обратно)203
А почему — неизвестно. Надо полагать, что обоих, имевших ближайшее право — Алия и Османа, — он считал неспособными. Между тем ему казалось несправедливостью, а если принять во внимание сложившееся мнение у правоверных — то и опасным обойти первенцев двух самых почитаемых семей; им более было это неудобно после неудачной попытки назначить Абдуррахмана, безразличного для обеих сторон.
(обратно)204
Конечно, встречались между его офицерами и наместниками иногда весьма сомнительные личности, хотя бы только что упомянутый Мугира. Но в тяжелое военное время приходилось поневоле обращать внимание не на нравственность, а на годность. Даже Абу Бекр, выказавший в своем стремлении к справедливости еще более гуманный характер, считал, однако, невозможным обойтись без Халида, несмотря на всю его дикую жестокость. Насколько мы можем судить, лишь однажды, в 21 г., поступил Омар несправедливо, отставив Са’да.
(обратно)205
«Не возможет единая (грехами) отягченная (душа) снести тяготу другой», — так говорится в Коране, сура 6, ст. 161. Это значит, что в день Страшного суда каждый отвечает за свои дела.
(обратно)206
Тальха вернулся в Медину действительно уже после совершившегося выбора.
(обратно)207
Возможно, что это последнее изречение по крайней мере есть добавление к предыдущему, придуманное позднейшими приверженцами Алия. Во всяком случае достоверно, что отказ Алия следовать безусловно примеру его предшественников помешал его выбору.
(обратно)208
По умеренному исчислению, было в каждом из них в 50 г. (670) по крайней мере от 150000–200000 жителей.
(обратно)209
Ибн Абу Сарх был одним из тех немногих мекканцев, которые умели писать; поэтому Мухаммед часто диктовал ему в Медине, когда требовалось, свои откровения. При этом Ибн Абу Сарх замечал иногда, что у пророка прорывались маленькие неточности, так, например, вместо продиктованного ему «слышащий всезнающий» он позволял себе писать «всезнающий мудрый». Из этого маловерный человек выводил заключение, что божеское вдохновение Мухаммеда не Бог весть что, и стал равнодушен к исламу.
(обратно)210
Т. е. принадлежит именно Омейядам и их меккаиским друзьям.
(обратно)211
Абу Суфьян приходился двоюродным братом отцу Османа Аффану.
(обратно)212
Сура 28, ст. 85. «Тот, кто дал тебе Коран, приведет тебя к месту возвращения», т. е. в Мекку, которая для прогнанного неверующими пророка обозначается как цель позднейшего возвращения. Но слово имеет два значения: место возвращения, а также воскресение мертвых, поэтому может вообще приниматься за всякого рода возвращение.
(обратно)213
Это воззрение древнейшее и основывается главным образом на отношениях, существовавших между Моисеем и Аароном, Иеремией и Варухом, Даниилом и его сотоварищами.
(обратно)214
И поныне на Востоке правительственные указы и тому подобные документы не подписываются; к ним прикладывается печать, носящая имя чиновника или присутственного места.
(обратно)215
Коран. III, 167–8. Слова в скобках добавлены для полноты смысла; в немецком тексте их нет. — Примеч. ред.
(обратно)216
Так обыкновенно звали Османа его враги.
(обратно)217
«Ничего она не говорила о нем хорошего, даже и тогда, когда представлялась возможность промолчать», — говорит один современный свидетель.
(обратно)218
По свидетельству одного предания, было их 2500–2600 человек. Так как, по достоверным известиям, число бунтовщиков, покушавшихся на жизнь Османа, не превышало 1000, следует предположить, что к цареубийцам примкнули их единомышленники и единоплеменники.
(обратно)219
Разнородные попытки определить день сражения не привели ни к каким результатам; одно только положительно верно, что многие встречаемые в предании прибавления, указывающие на Джумада II (декабрь 650), неосновательны.
(обратно)220
Мудар и Раби’а — это два главные отдела измаильтянских (северных) арабов. Вместе с другими образовали они племена Бекр и Таглиб. Южнее идут — Гатафан, Хавазин; Сулейм, Темим, Хузейль; Асад, Курейш и т. д.
(обратно)221
Достоверных известий о числе павших в этих боях не существует. Но из всех описаний сражения вытекает, что потери с обеих сторон должны были быть значительные.
(обратно)222
Так рассказан ход событий у большинства арабских историков. Но в только что открытой хронике Якубия встречаются и иные подробности. Они тем более достойны внимания, что указывают на деятельное участие племенных счетов, имеющих обыкновенно место во время раздоров в общине, а также и потому, что представляют в менее ярком свете дальнейшее поведение «чтецов» Корана. По этому описанию последние не принимали выдающегося участия в событиях, по крайней мере до момента избрания третейских судей, а будто бы Аш’ас восстановил своих южноарабских земляков против находившихся в войске многочисленных северян, в особенности же против Малика. Между тем ввиду единогласия всех остальных преданий нельзя прямо принять это новое, во многом далеко отступающее повествование, пока не собран будет новый материал, способный разъяснить все темное, заключающееся в этом событии.
(обратно)223
Тем более никакого третейского суда, людей с мирскими наклонностями.
(обратно)224
Харидж по-арабски значит выходящий, выступающий, хариджий — принадлежащий к выходцам.
(обратно)225
Имеются положительные доказательства, что на ярмарках в Куфе, ко времени Алия, был во всеобщем употреблении персидский язык.
(обратно)226
Всем известно, какую великую роль играло учение о вочеловечении Бога в буддийской религии. И по сие время Лама, владыка Тибета, считается за воплощение Наивысшего.
(обратно)227
Сравнение с человеком, погрязшим в неверии и мирском, которого откровения так же мало беспокоят, как и собаку все окружающее; от усталости и жажды свесился у ней язык на шею.
(обратно)228
Намек этот первоначально касался иудеев, имевших в книгах Моисея божеское откровение, но не заботившихся об истинном значении.
(обратно)229
Фарс — это Персида, исконная родина Ахемепидов; Хузистан лежит между Фарсом и южным Ираком.
(обратно)230
О нем будет говорено более подробно далее.
(обратно)231
Древний Клизма, нынешний Суэц.
(обратно)232
На основании высказанного в элегии, написанной одним из приверженцев Алия, в соединении с заметкой старинного сирийского хроникера Ранке (Weltgeschichte, V 1.170) подозревает — не Му’авия ли подослал убийц. Но это едва ли вероятно. Омейяды, понятно, возликовали совершенно открыто, узнав о происшедшем, и озлобленный поэт мог легко бросить намек на соучастие, которое, может быть, и сам только предполагал. Летописец же сириец жил вдалеке от совершившегося. Положим, Му’авия был способен на такое дело, но если бы это действительно произошло, как, например, тяготевшее на его совести умерщвление Аштара, в таком случае предание, приписывавшее наместнику все наихудшее, без сомнения, обвинило бы его и в этом. В данном случае указывается бесспорно на хариджита Ибн Мульджама, стало быть, виновник именно он. Далее в известиях прицеплена баснословная прикраса, что Ибн Мульджам поклялся вместе с двумя другими умертвить в один и тот же день злодеев; Алия, Му’авию и Амра, безмерное честолюбие которых потрясло исламскую общину, что только будто бы случайно избегли оба остальные той же участи.
(обратно)233
По странной случайности, подобно своему противнику Муавии, был он, несмотря на свою воинскую расторопность, до безобразия тучен.
(обратно)234
Существует очень распространенное предание, что Му’авия приказал его отравить, но оно во всех отношениях неверно и проистекает из одного и того же стремления приписывать Омейядам всевозможные злодеяния. Му’авии нельзя было ждать никакой выгоды от смерти ничего не 31 мчащего Хасана. Наоборот, она должна была быть для него в высшей степени нежелательной, ибо отныне главенство в семье пророка переходило к Хусейну. А от последнего Му’авии ничего хорошего нельзя было ждать, и это он понимал ясно, судя по дальнейшим его действиям.
(обратно)235
То есть Зияд, сын Убейда.
(обратно)236
Такое выражение означает, что неизвестно в точности, кто был отцом данного лица.
(обратно)237
Ма’адд — общий прародитель, от которого почти все измаилиты арабы ведут свое происхождение, точно так, как первоначально проживавшие на юге племена йеменские ведут свой род от Кахтана, Иоктана библейского.
(обратно)238
Ruckert. Наmasa 1, стр. 174. Вся история изложена там подробно.
(обратно)239
Более точное определение времени представляет большие трудности. Вероятно, новый поход происходил в 48 или 49 г. (668 или 669). И отдельные фазы предприятия не выяснены достаточно.
(обратно)240
По одним сведениям, 672–678 (52–59), а по другим — 669–675 (49–56). Последнее было бы вероятнее, но никоим образом не сходится с арабскими показаниями.
(обратно)241
Так называют этих бунтовщиков византийцы, очень может быть, прямо взяв арабское слово, обозначающее «восставший». Их отождествляют с маронитами, но, как кажется, неосновательно, несмотря на тождественность места их выступления.
(обратно)242
Слово имеет очевидную связь с персидским «нарван» (отсюда происходит и наш караван), что обозначает вооруженный отряд, а также толпу путешественников и, наконец, стоянку.
(обратно)243
Обстоятельное и остроумное исследование по этому предмету можно найти у Wilhelm Roth: Oqba Ibn Nafi el-Fihri. Gettingen. 1859.
(обратно)244
Гарама древних. И поныне зовется Джарма, лежит к WNW от Мурзука.
(обратно)245
При этом, как рассказывают, совершилось чудо. По повелению Укбы во имя Аллаха из сырой, покрытой непролазной чащей долины пресмыкающиеся и хищные звери с детенышами на спинах удалились немедленно.
(обратно)246
У него было не более 5000 человек.
(обратно)247
«Шах-и-джан», персидское название Антиохии Маргианской переводится почти всеми неправильно «Мировая царица». Значение этого слова просто — «Царская» (см. Olshausen y Rückert, Grammatik, Poetik und Rhetorik der Perser, hevausg, von Pertsch, Gotha 1874, стр. XIX).
(обратно)248
Не сын наместника, а одноименник из племени Абс.
(обратно)249
«Хаваризм» по арабскому произношению, «Хорезм» — по-персидски.
(обратно)250
Возле самого Дамаска. Здесь можно было потягивать винцо не тревожимому никем.
(обратно)251
Точное число не установлено определенно. Мнения наилучших авторитетов не сходны и колеблются между 1 и 15 (7 и 21 апреля); первое указание наиболее вероятно. Также не вполне выяснен возраст, которого достиг Му’авия. По-видимому, он умер в преклонные годы старцем 70–80 лет.
(обратно)252
В подлинности этого акта рождается большое сомнение, ибо в нем находится следующий период: «Обходись с большой бережностью с людьми Ирака, и если они потребуют от тебя хотя бы и каждодневной смены наместника, исполни согласно их желание. Легче сносить перемены в управлении, чем увидеть сразу 100 тыс. мечей обнаженных» Подобная речь была не в духе Му’авии. Никогда он не вздумал бы отозвать своего Зияда либо Убейдуллу лишь потому только, что они исправились иракцам. Период этот, а вероятно и все завещание, есть пророчество по дальнейшим событиям.
(обратно)253
Широкая глотка, а в переносном смысле «краснобай».
(обратно)254
Всяческая душа обязана испробовать смерть. Коран, сура 3.182.
(обратно)255
«Эмир» значило первоначально вообще военачальник, позднее настало обыкновенным титулом наместников и генералов, командуй» щих самостоятельно отдельными частями.
(обратно)256
То есть бедуинами, зараженными старинными обычаями степей.
(обратно)257
Своеобразное заявление, изобличающее вообще пристрастие восточных жителей к символике. Нечто подобное встречается и в Библии, по преимуществу у пророков, напр, у Исайи, 8,1; Иеремии 13,1; 18, 1; 19, 1, 10; 24, 1; Иезекииля 3, 1;4, 1; 5, 1; 12, 3 и т. п.
(обратно)258
Так называлась равнина, покрытая черными и сероватыми глыбами различной величины, остатками доисторических вулканических извержений. В Аравии и Сирии подобного рода местности встречаются нередко, по преимуществу между Мединой и горами Хауран, на юг от Дамаска. Сама Медина на некотором расстоянии окружена почти со всех сторон подобными харрами. Упоминаемая здесь местность лежит невдалеке от города по направлению на восток.
(обратно)259
Данные о его возрасте чрезвычайно разнообразны и колеблются между 32 и 39 годами. Во всяком случае, первая цифра слишком мала. Вероятнее всего, было ему 38 или 39 лет.
(обратно)260
По общепринятому преданию ему было 21 год, но по другому известию только 13.
(обратно)261
«Луговина Рахит» — маленькое местечко восточнее Дамаска.
(обратно)262
«Раб царя», «раб сильного» (собственно Бога).
(обратно)263
Последующее есть вывод из сравнения византийских и арабских известий о столкновениях Абд-аль-Мелика с византийцами и мардаитами. Арабы приурочивают заключение мира между халифом и императором к 70 (689–90), греки же упоминают об этом самом событии тремя годами ранее (686). А так как обе группы источников цитируют неуклонно в одном и том же порядке главные события — поход Абд-аль-Мелика к Рас Аль-Айн, бунт Амра Аль-Ашдака, мир с греками и устранение мардаитов: то не может быть никакого сомнения в порядке последовательности событий. С другой стороны, ясно, что Абд-аль-Мелик не был в состоянии не только в 69 и 70 гг. (689–690), по также и 65 и 66 (685–686) что-либо предпринять в Ираке и Аравии. Поэтому следует предполагать, что война Леонтия в Армении началась, несомненно, уже в 686, в то же время и византийцы укрепились на Кипре, а мардаиты стали угрожать восстанием на Ливане. Великую связь событий восстановил Ранке (Weltgesch. V, 1,187) с необычайной ясностью. Только в отдельных частностях, а именно относительно времени заключения мира и в изложении похода Леонтия мы несколько расходимся. Я считаю, например, совершенно невозможным, чтобы византийцы могли после заключения мира в Армении истребить хотя бы часть остававшихся там сарацин.
(обратно)264
Ср. Ranke. V, 1, 188, прим. 2.
(обратно)265
Дейр-аль-Гатидик Гатилик (по общепринятому произношению Джатилик) — греческое саtolicos, титул патриарха разных восточных христианских сект.
(обратно)266
Сухейма, жившего неоспоримо при Османе, но примыкавшего по своей манере к старым языческим поэтам.
(обратно)267
То есть я уподобляюсь первому рассвету утра, при виде которого каждый восклицает: вот он, светящий! В переносном же смысле: я тот, кто преодолевает все трудности, подобно утренней заре, рассеивающей мрак ночи. И следующее выражение «восходящий над горами» скрывает двойной смысл и может также быть истолковано как «подымающийся на горы», т. е. осиливающий опасные предприятия.
(обратно)268
Буквально: я выкраиваю (зло как кожу) по сандалии его.
(обратно)269
Подобно тому как поступают с пугливым верблюдом, которого подгоняют, постукивая в пустые высушенные меха, и заставляют испуганного шумом подвигаться вперед.
(обратно)270
Подобно осмотренной по зубам лошади для определения ее возраста.
(обратно)271
Дабы испытать твердость каждой отдельной стрелы.
(обратно)272
«Черепной монастырь», милях в пяти от Куфы, по пути в Басру.
(обратно)273
По псалму 145.10.
(обратно)274
Минарет — «маяк»
(обратно)275
На Востоке называются они чаще всего мадинет, а еще точнее ма’занет «место призыва на молитву» (производное от азан, см. том I).
(обратно)276
Собственно говоря, несколько ранее появления Иоанна, но ведь этот святитель не изобрел же собственной догматики. Он только излагал систематически учение греческой церкви, исповедуемое в его стране.
(обратно)277
Мурджиты — значит, собственно, «откладывающие». Они проповедовали, что божеский приговор о спасении или погибели человека не непреложно установлен предвеки предопределением, а отложен до дня Страшного суда. Кадариты же те, кои предоставляют человеку Кадар, т. е. его судьбу, свободную волю.
(обратно)278
Введение монетной реформы при Абд-аль-Мелике, по строго критической проверке древнейших показаний, приурочивается арабами к 74 и 75 (693–4). Ранке же (Weltgesch/ У)1,190, прим. 2), пользуясь одной арабской заметкой, относит появление новой чеканки к 70 (689–90), но историк этот введен был, очевидно, в обман неточностью показания. Дело в том, что из оригинала текста Белазурия видно (изд. de Соеje, стр. 468), что Мус’аб приказал чеканить дирхемы в Ираке еще около 70 г.; на них стояло имя Аллаха, сопровождаемое славословием на арабском языке. Во всем остальном, упоминается там же, эти дирхемы не отличались от образца чеканки Хосроев. Здесь, стало быть, идет дело только о выбивке отдельных арабских слов на старых персидских штемпелях, а не о новом типе монет. По сообщению Макризия (у de Sacy, по приведенной Ранке цитате, стр. 191, прим. 2, по стр. 16 подлинника), подобные же монеты чеканил Абдулла ибн Зубейр в Мекке между годами 65 и 74 (685–693). Но даже если принять, что заметка этого жившего спустя 800 лет после события писателя достоверна, все же в данном случае ничего она не доказывает. Никоим образом не мог дозволить Абд-аль-Мелик обращаться монетам соперника в своих владениях; столь же невероятно предположение, чтобы халиф вздумал подражать наобум мероприятию претендента, с которым находился в непримиримой вражде. Итак, начало войны, по согласным в сущности показаниям арабов, Михаила сирийского (Ранке, стр. 193, прим.) и Феофана, следует отнести к 691 или 692 (71–73); с другой стороны, нельзя же допустить возможности чеканки арабской монеты ранее 74 (694). Вывод из этого прямой: значит, византийское сообщение о причинах нарушения Юстинианом мира неточно. Впрочем все эти и тому подобные трудности основательно решить можно только посредством обширного исследования хронологии Феофана; здесь не место распространяться об этом предмете. Замечу только, что ф. Гутшмидс указывал в «Zeitschrift d.deutschen Morgenlandischen Gesellschaft, XXIX, стр. 80, №1» в напечатанной там заметке, что Феофан сделал при описании одного происшествия, случившегося за 50 лет до разбираемого нами периода, очевидную ошибку на целых два года. Отчего же подобную ошибку нельзя допустить и по отношению к 70 (690), примерно годика на три, так, например, приурочивая поход Хаджжаджа против Мекки к 6181 (вместо 6184=концу 72; Феоф. изд. dе Воог I, 364). Тогда остроумное предположение Рюля о подобной же разнице, встречающейся у испанца Исидора Пацензийского, благодаря упущенному им сравнению лунного календаря мухаммеданского с солнечным христианским, может быть, приложимо с некоторой вероятностью и к соответственному месту, почерпнутому у Феофана. Таким образом, все легко разъясняется в пользу арабских писателей.
(обратно)279
Я считаю битвы при Севастополисе (Rankе, стр. 192) и Цезарее лишь за различные версии одного и того же исторического факта.
(обратно)280
По преувеличенному, вероятно, свидетельству Феофана, их было умерщвлено 200 тыс. Он и сам, как кажется, не совершенно доверяет этой цифре.
(обратно)281
По арабским известиям, осада Константинополя происходила годом раньше, но в данном случае византийские известия несомненно достовернее.
(обратно)282
Моns Aurasius древних, а ныне Джебель Аурес, на юг от Константины.
(обратно)283
Вот те основания, опираясь на которые я считаю необходимым отвергнуть распространенное сказание об истории завоевания Испании. Гораздо позднее, как известно, арабские известия сообщают некое романтическое приключение. Юлиан, так передают они, находился в дружеских отношениях с Родерихом, последним королем вестготов. Для приобретения светского лоска граф послал свою дочь ко двору его, а развратный король соблазнил молодую девушку. Оскорбленный отец ради мщения бросился в объятия к арабам, поощрял их к завоеванию Испании и предложил им для этого предприятия свою помощь. Между тем само имя, которое дают арабские писатели дочери Юлиана (аль-Кахба «обесчещенная», переделанное впоследствии испанцами в донна Кауа), слишком подозрительно. Остальной приводимый в тексте материал позаимствован мною у Dahn, die Könige der Germanen, VI (2 Aufl. Leipzig, 1885, стр. 686,690), с которым соглашаюсь вполне в вымышленности всего анекдота про Кауа. С другой стороны, существование Юлиана, по-видимому, доказано Dozy в его Recherches, втор. изд. 1.64. В заключение прошу обратить внимание, что Родерих завладел короной лишь после первых арабских набегов в 711, ср. Ranke Weltgesch. V, I, стр. 212; Fournel, Les Berbers. Etüde cus la couquSte de l’Afrique par les Arabes. T. I.Paris, 1875, p. 238, n. 1.
(обратно)284
Испанские евреи задумали было всеобщее восстание с целью превратить Испанию в еврейское государство. См.: Dozy. Histoire des musul-mans d’Espagne. Leyde. 1861. Т. II. С. 27–8. — Примеч. ред.
(обратно)285
См. y Dahn, Könige der Germanen2 VI, 679.
(обратно)286
До сих пор остается неизвестным, предполагал ли Муса действительно завоевать весь полуостров. Арабские известия говорят утвердительно, но при этом добавляют: халиф Валид на запрос своего полководца дозволил лишь рекогносцировки и особенно предостерегал не подвергать большое войско превратностям морского похода. Это последнее воззрение всецело принадлежит Омару (т. 1) и во всяком случае прицеплено случайно к имени Валида, который одно время предполагал совершить гораздо более опасный поход против Константинополя. Также и в следующих затем описаниях подробностей не все ясно: послав Тарику перед самым сражением при Херес де-ла-Фронтера вспомогательные войска, Муса, как уверяют арабские источники, почти ничего не знал о последовавших затем успехах своего подчиненного. Лишь по прошествии целого года зависть к подвигам вольноотпущенника увлекла главнокомандующего в Испанию. Надо полагать, что по окончательном завоевании западной Африки Муса вернулся в свою резиденцию Кайруван (Fournel, Les Berbers, I, 236, 254), предоставив управление западом Тарику с дозволением при случае делать набеги на Испанию. Я постарался в тексте отделить более достоверное от сомнительного.
(обратно)287
Вошедшее в состав французского и немецкого языков слово Razzia («набег») происходит от арабского слова «раззия», первоначально значившего «летучий отряд», а затем и «набег».
(обратно)288
Вероятно, сам Тарик был по происхождению бербер; впрочем, это не вполне доказано.
(обратно)289
Гибралтар, собственно Джебель, Тарик «гора Тарика».
(обратно)290
Между Гибралтаром и Кадиксом.
(обратно)291
Ranke, Weltgesch. V. I, 211. — В прибавлениях (V, 2, 283) встречаются некоторые дальнейшие комбинации, но и сам Ранке не придает им серьезной достоверности. Вот почему я и не принимаю их за основание изложенного в тексте.
(обратно)292
Fournel, Les Berbers, I, 238. №1,2.
(обратно)293
По-арабски «Истиджа».
(обратно)294
Я придерживаюсь неуклонно этой знаменательной даты, опираясь на древнейшие арабские источники; доказательства же, приводимые Фурнелем (Les Berbers, I, 260, прим. а и 2), в моих глазах неубедительны. Так же точно, хотя и можно бы принять за факт вместе с Даном соглашение евреев Толедо с мусульманами, в высшей степени сомнительно приводимое испанским хроникером XIII столетия изложение второстепенных обстоятельств, равно и приурочение занятия Толедо к 27 марта 712; оно противоречит всей совокупности событий. То же самое можно сказать и о замечании, встречающемся у Dozy (Recherches 21, 59), в котором упоминается, что Тарик, после одного набега за пределы Толедо, вернулся в столицу в 93: событие едва ли объяснимое, разве только если принять, что все предшествовавшее, в общем, закончилось уже в 92 (до 18 октября 711).
(обратно)295
По-арабски Саракуста = Caesasraugusta.
(обратно)296
Текст договора сохранился, и подлинность его не подлежит никакому сомнению (Ranke, Weltgesch. V, 1, 217, прим. 1), хотя он и заимствован у позднейшего писателя. Самое время, 4 Раджаб 94 = 5 апреля 713, включенное в самый текст договора, совпадает точно с известием, помещенным у Исидора Пацензия, о том вреде, который причинил арабам Феудимер в 712–713 гг. Изложение договора носит на себе равным образом несомненную печать подлинности.
(обратно)297
В данном случае арабские источники переполнены многочисленными противоречиями; в общем же сходятся на том факте, будто бы Сулейман, желая придать более блеска своему вступлению на трон прибытием Мусы с караваном испанских пленных и сокровищ, письменно потребовал от него отложить приезд. Но Муса, не рассчитывавший на скорую смерть Валида, оставил без внимания это требование, вот почему будто бы и навлек он на себя немилость нового повелителя. Во всем этом можно видеть лишь самовольную попытку хроникеров объяснить тот довольно поразительный факт, что Сулейман обошелся так круто с йеменцем по происхождению.
(обратно)298
Ranke (Weltgesch. V, 1, 220) упоминает именно относительно этого самого периода, что в «Африке уже несколько лет продолжалась борьба». Мне не удалось узнать, откуда почерпнуто это известие; нигде его не мог я найти, а потому должен оставить факт под сомнением. Непродолжительные же беспорядки, происходившие в 103 (721/2; Fournel, Les Berbers. I, 175), не могут быть никак отнесены сюда.
(обратно)299
Имя это арабского происхождения и значило первоначально Вади-аль-Хиджара — «каменный поток». Вообще следует признать, что все начинающиеся слогом Gvad — испанские названия рек и городов — происхождения арабского от Вади — «ручей», «река». Так, например, Гвадалквивир = Вади-аль-кебир, «большая река» и т. д.
(обратно)300
По различным известиям, было ему перед смертью 43, и во всяком случае не более 50 лет.
(обратно)301
Потомков Алия.
(обратно)302
Аль-Махдий — покровительствуемый (Богом).
(обратно)303
Разумеется, его преемника Язида обвинили в отравлении. Омейяды имели полное право быть недовольными Омаром: все, что он ни делал, подкапывало власть династии. Но с другой стороны, все вообще, что известно об Язиде II, этом милом, легкомысленном, беспечном человеке, не дает никакого повода признавать его ни с того ни с сего за отравителя. Весьма возможно, что Омар погиб неестественной смертью. Между Омейядами было много способных на подобное деяние.
(обратно)304
По другим же известиям, только 12 тыс.; но так как все источники принимают совокупность войска в 30 тыс. и едва ли можно допустить, чтобы в Египте, Барке и Триполисе нашлось свободных сил 18 тыс. для службы вне страны, то я предпочитаю число, приводимое в тексте (Dozy. Histoire des Musulmans d`Espagne2 I.,244; Fournel. Les Berbers, 1,291).
(обратно)305
Общее количество в 7 тыс. (Fournel и др.) несомненно преувеличено. Едва ли можно было собрать и на всем западе 40 тыс. после поражения Халида.
(обратно)306
Ср. образное представление того же уподобления по отношению Аякса Теламона, Илиада XI, 558.
(обратно)307
Оба, одинаковые по имени, отличаются только по прозвищам.
(обратно)308
Отныне характеризуются партии различной окраской мундиров и значков; сверх вышеупомянутых двух вскоре выступают — красное хариджитов и зеленое алидов.
(обратно)309
Дата несомненна, хотя иные относят событие к Раби II и даже Джумаде I. Приводимое в тексте число вполне достоверно. Присяга принесена была вечером 29, а не 30, так как на Востоке день считается с 6-го часа предшествующего ему вечера.
(обратно)310
На западе принято произносить это имя Альманзор.
(обратно)311
Касательно времени события ср. Ranke, Weltgesch. V, 2, 72, прим. I. По другим источникам, борьба родственников происходила в 136 = 753, в таком случае распря дядей с племянниками разыгралась еще в управление Саффаха. Вероятно, она и подала повод к назначению в том же самом году Абу Джа’фара преемником халифа.
(обратно)312
Весьма характерен и довольно правдоподобен рассказ Харсамы Ибн А’яна. Когда Хади потребовал от него присягнуть сыну Джа’фару вместо признанного раньше наследником Харуна, тот отвечал: «Моя правая дана тебе в знак присяги, левая — Харуну; чем же прикажешь совершить рукобитие?» А когда халиф стал объяснять, что ему следует именно отказаться от присяги Харуну, отважный полководец воскликнул: «Если сегодня откажусь от Харуна, завтра могу отвернуться и от Джа’фара». Так и настоял он на своем отказе. Увы, такой нашелся, понятно, один только во все время владычества Аббасидов!
(обратно)313
По-персидски Калилах и Дамнах — переделка индийских имен Каратака и Даманака. Эти последние присваиваются двум шакалам, главным действующим лицам индийского животного эпоса.
(обратно)314
Или же бармекидов. По преданию, Халид играл первенствующую роль при закладке города. Была ли это его личная инициатива — не вполне доказано.
(обратно)315
И теперь еще можно встретить у нас в изобилии остатки образчиков восточных тканей, в особенности в ризницах при церквах и монастырях; да и где же было найти более великолепные материи на напрестольные пелены и священнические ризы. Другим ярким доказательством могут служить, положим, уже пережившие свою славу, персидские ковры. Возьмите самые слова, вошедшие в наш язык: «атлас» (гладкая шелковая материя), «дама» (тонкое полотно из Дамаска), «балдахин» (ткань, идущая из Балдаха, так называли на Западе в старину Багдад). Все это в совокупности достаточно свидетельствует о прежнем широком распространении восточных материй, попадавших в самые крайние пункты Европы.
(обратно)316
Вазир почти буквально значит «поверенный в делах». В Персии издревле существовали подобные должности. Приводимые греческими писателями выражения «око или ухо царское», когда говорится о приближенных особах, ясно указывают на то, что уже при Ахеменидах главной обязанностью высших придворных было поддержание полного разобщения между народом и властелином.
(обратно)317
Классическое изображение восточного царства помещено в сочинении А Еrman. Aegypten u, agiptisches Leben in Alterth. Tubingen, 1885. С. 84.
(обратно)318
Иса умер в конце 167 = 784. Был это тип истого Аббасида и едва ли заслуживает принимаемого в нем некоторыми историками особого участия по поводу его постоянных неудач.
(обратно)319
Во всяком случае, не совсем достоверно, что Харун родился в начале 149 (766). Табарий (III, 599, 739) приводит неоднократно 145 г., а на 149 указывает как только на соответствующий мнимым притязаниям бармекидов; таким образом, по его заверениям, вся эта история молочного братства с Фадлом, родившимся к концу 148 (765), вымышлена для того, чтобы увеличить уважение к семье. Между тем в 187 (803) случилась известная катастрофа с бармекидами, т. е. в такое время, когда истинную суть обстоятельств многие еще лица помнили, а потому подобного рода выдумка едва ли возможна. К тому же и впоследствии Харун имел обыкновение, обращаясь к Яхье, называть его «отцом» и таким самым непринужденным образом заявлять о своих братских отношениях к Фадлу. Наконец, сам Табарий в обоих приводимых местах оставляет без всяких замечаний возраст Харуна при его вступлении на трон (170 = 786) — 21 или 22 года. Приходится поэтому признать год его рождения 149. Не поможет в данном случае и дата его смерти (193 = 809). И тут возраст скончавшегося халифа, по различным источникам, колеблется между 45 и 47 годом.
(обратно)320
v. Кremer. Culturgeschichte des Orients unter den Chalifen. Вd. II. 5.62. Действительно, нельзя оспаривать, что приводимые в тексте сведения, как выражается г-н Кремер, заключают в себе «сокровенную достоверность», но я не премину заметить, что Харсама Ибн А’ян, разыгрывающий в данном случае доверенное лицо, известен впоследствии как один из самых дельных и надежных полководцев Рашида, поэтому свидетельство его не более как пустая болтовня. Если же я был прав, когда приводил довольно правдоподобный анекдот про это же лицо, в таком случае все его соучастие при подобной обстановке становится просто немыслимо.
(обратно)321
По общепринятому преданию, 14 или 15, но вообще неделя у мухаммедан начинается с пятницы, и потому более правильно 16, которое приходилось с 14 на 15 сентября 786.
(обратно)322
Некоторые передают, что он умер после трехдневной болезни. И это нисколько не противоречит событию: он мог быть умерщвлен в кровати, слегка больной.
(обратно)323
Цари Хиры.
(обратно)324
Именно в Хире, где жили большей частью христиане.
(обратно)325
Так далеко я не желал бы идти, чтобы вмести с Кремером (Culturgeschichte des Orients. Вд. II. 3.61) приписывать им наследственную нервную раздражительность, род кесарского безумия, замеченного будто бы уже у первых Аббасидов. Подобное предрасположение могло легко исчезнуть с помощью позднейшей примеси свежей крови. Мы видим, что оно не повело же к быстрому упадку семьи, наоборот, в Саффахе и Мансуре ничего подобного и следа нет, не были очень скверны и их потомки. К тому же ко всем россказням, указывающим на болезненные симптомы, следует относиться с самой внимательной осторожностью. Если сравнить, например, два известия из различных источников об одном и том же событии, попадающиеся на каждой странице арабских историков, сразу же поражаешься неопределенностью подробностей, рассеянных повсюду, даже и тогда, когда приводятся подлинные сообщения очевидцев.
(обратно)326
Как определенно влияла ужасная персидская традиция и в разбираемое нами время, лучше всего может подтвердить помещенная в Journal asiatique, IV serie, С. III, стр. 127, статья о методах казни, имевших применение, как оказывается, уже во времена Сассанидов, что легко проследить по книге Ардаи Вираф.
(обратно)327
Командованием заведовали, конечно, приставленные к принцу генералы, так, например, Хассан Ибн Кахтаба, Язид Ибн Мазьяд, Абд аль-Мелик ибн Салих и др. Что же касается встречающихся в летописях выражений «Харун предпринял поход» и т. п., они легко объяснимы сущностью положения дел. Один такой поход был предпринят, например, еще при Махдии в 163 (780), когда Харуну самое большее было 18, а еще вероятнее только 15 лет.
(обратно)328
Древний Волюбилис, невдалеке от нынешнего Феца.
(обратно)329
Общепринятое предположение, будто он был до такой степени уродлив, что не решался появляться с открытым лицом, — очевидно, тенденциозное измышление. Томас Мур выбрал его в герои своей поэмы «Veiled Prophet of Khprassan» (Lalla Rookh, Т. I). Известный мятежник при Мутасиме, аль-Мубарка, тоже носил покрывало.
(обратно)330
То есть хариджиты. Следует, однако, заметить, что во многих подобных разбираемому случаях историки применяют, по-видимому, это название, не обращая никакого внимания на историческую связь, ко всем вообще различного рода революционерам, когда они не подходят под обыденные категории шиитов, хуррамитов и т. п.
(обратно)331
J. Darmesteter в Journal Asiatique, VIII serie, с. III, р. 562.
(обратно)332
Какая именно — неизвестно, описания симптомов болезни крайне разноречивы. Уверяют, будто бы, по наущению Амина, врач христианин Гавриил отравил повелителя, но это не доказано и едва ли справедливо, принимая во внимание характер принца-юноши, в высшей степени чувствительного и легкомысленного.
(обратно)333
По другим известиям, 47.
(обратно)334
Исчисление даты Вейлем (Geschichte der Chalifen II, 194, прим. 2) подтверждается и приводимой у Табария (III, 916,15) параллельной сирийской датой (25 июля).
(обратно)335
По другим источникам — 7 (30 марта).
(обратно)336
«Любимец» (собственно Аллаха).
(обратно)337
Так звали этих сектантов по местечку Хуррам, находившемуся невдалеке от Ардебиля, в прибрежной цепи каспийских гор Азербайджана; оно и было, по-видимому, заповедным гнездом маздакитского учения; ср. Якут II, 427, 20. Одно это производство я считаю за истинное. Приводимое же Флюгелем (Zeitschrift der Deutschen Morgenlandischen Gesellschaft 23, 531) без всяких комментариев — от персидского спиг-гат — «веселый» — не более как выходка школьного остроумия. Разве только в смысле новейшего жаргона — «развеселая компания» — может быть принят термин «веселость» в качестве основного тона как элемент «бесстыдного» и «разнузданного».
(обратно)338
Обыкновенно звали его просто Му’тасим. По общим правилам — биллах «в Аллахе» или же алаллах «на Аллаха» входят в виде связующего звена во все титулы Аббасидов. В обыденном же употреблении ради краткости они опускаются, так будем и мы делать. Мы станем отныне избегать их перевода. Почти неизменно значат они приблизительно: «ищущий или находящий в Боге силу, либо помощь, либо победу».
(обратно)339
Слово составное из арабского члена «аль» и греческого megisth — высшее — книга по преимуществу, по сравнению с подобными ей малого объема. Вообще это наименование обозначало творение, в котором Клавдий Птолемей, живший во II столетии после Р. X., излагал мировую систему, носящую его имя. До нас не дошел, впрочем, сирийский перевод его, сохранился один сделанный с него арабский. Но здесь, как и во всем остальном, можно смело утверждать, что арабы не уклонялись ни в чем от сирийского подлинника.
(обратно)340
Известный на западе под именами Разеса, Разиса, Абубитира и многими иными искажениями.
(обратно)341
По всей вероятности они появились впервые при Мансуре. В 137 (754/5) один из вольноотпущенников тюркского происхождения был назначен начальником довольно значительного, вроде Хамадана, города (Табарий III, 118, 5–7).
(обратно)342
По одному свидетельству, общее их число доведено было до 70 тыс. человек.
(обратно)343
По другим известиям, распоряжение это обнародовано будто бы еще при Васике, в последний год его управления. Но это сообщение, очевидно, грешит против истины. И в самом деле, разве мыслимо было совершение коренного изменения системы ранее смещения ибн Абу Дуада, главного представителя и исконного ревнителя мутазилитского учения еще со времен Ма’мупа.
(обратно)344
Арабские историки древнейшего периода вообще неохотно приплетают к своим хроникам какие бы то ни было воззрения. У одного из них встречаем мы только следующее сухое замечание: «Если сравнить положение халифата его времени с тем, что было при его брате, Муктафи, и отце его, Му’тадиде, то окажется громадное различие».
(обратно)345
Подобно королям Спарты халифы не могли в качестве наместников пророка иметь какие-либо телесные недостатки. Таким образом, уничтожение главнейшего из органов чувств делало невозможным на будущее время возведение его снова на трон, как это имело место при Муктадире.
(обратно)346
Так названа была арабами одна из крепостей оборонительной линии, у греков известна она под именем Созопетра или еще, в подражание арабскому наименованию, Запетрон. Надо полагать, находилась она в местности между Самозатой и Малатией. Более обстоятельного о ее положении ничего до нас не дошло.
(обратно)347
Место расположения Дазимона или же Дазимоноса, там, где произошло решительное сражение, совершенно неизвестно. Поэтому нам приходится ограничиться более подробным обозначением движения отдельных частей войск.
(обратно)348
День взятия не вполне определен. По известиям арабским, поведено было Му’тасимом повернуть назад спустя 55 дней после начала осады, стало быть, 25 Шавваля = 19 сентября. Сама же осада должна бы, по-видимому, продолжаться много дней, если не месяцев. Между тем нельзя полагаться на показания арабов, особенно короток кажется промежуток в 11 дней между сражением и прибытием Му’тасима к Амориуму, если только соединение Афшина с главным войском, как передают, имело место в Анкире и дальнейшее поступательное движение к отстоявшему на семь дней пути Амориуму последовало после остановки, продолжавшейся в течение многих дней. Замечу одно, что сообщение Ибн Вадиха (издание Houstma II, 581), что город сдался 17 Рамадана (12 августа), замечательно сходится с византийским известием (Lebeau St. Martin XIII, 143); осада продолжалась в таком случае лишь 13 дней. Откуда же взята дата — конец Шавваля 223 = 23 сентября 838 у Вейля (Geschichte der Chalifen II, 315) — мне неизвестно.
(обратно)349
Или же Убейдуллой. Какое из этих имен вернее, нельзя сказать определенно.
(обратно)350
22 тыс., как утверждают византийцы. Трудно, однако, допустить возможность помещения всех их на 50 кораблях, поэтому более вероятно число 5 тыс. пленных, приводимое в арабских источниках.
(обратно)351
То есть «жилища Бекров» и «жилища Рабиа» Племена Бекр Ибн Ваиль (т. I) равным образом и измаилиты Раби’а Аль-Фарас, проживавшие в старину бок о бок в восточной и северной Аравии, переселились в Месопотамию еще до Мухаммеда и заняли указанную в тексте местность. Главным городом у Дияр Бекр был Амид, по имени которого называется ныне целый округ.
(обратно)352
По другим известиям, уже в 224 (839), предводимые Джа’фаром ибн Михирджазом. До нас дошли лишь неопределенные и противоречивые известия о кончине его.
(обратно)353
Общеупотребительное «Соффариды» не совсем верно.
(обратно)354
По единственной остающейся заметке (Fournek, Les Berbers, Рaris, 1875,1,481), был это Абдулла Ибн Тахир. По этому поводу Вейль (Gesch.d.Chal. II, 248) совершенно справедливо говорит, что об этом генерале упоминать возможно лишь под 205 (а еще вернее под 206, ср. у самого Вейля с. 201, примеч. V). Итак, дата Фурнеля 201 г., во всяком случае, неверная — редкий весьма случай у этого пунктуального и добросовестного исследователя.
(обратно)355
По-арабски: кабила, множ. число кабаил=гшемя; слово это применяется не только к арабам; в настоящее время им обозначаются исключительно берберы.
(обратно)356
Собственно Фас или же по марокканскому произношению Фэс. Правописание Рег испанское, и произносить следует Фес.
(обратно)357
По-арабски «Асад» значит «лев».
(обратно)358
В единственном сохранившемся историческом памятнике не упоминается собственно имени Сицилии. Если там говорится о другом острове, то первый набег мусульман на Сицилию произошел в 85 (704) на один из городов западного берега, вероятно Лилибеум.
(обратно)359
Ас-султан значит по-арабски «владычество». Но и в то уже время, переносимое на личность, звучало подобно нашему «Высочеству или Величеству».
(обратно)360
Последнее произношение было раньше общепринято, первое же более правильное. (Примеч. авт.) Но во 2-м т. немецк. издания, с. 10, автор берет свои слова назад и отдает предпочтение чтению «Буя» и «Бунды». К числу имен с этим спорным окончанием («уя» или «чвейхи») относятся и упоминаемые выше Сибавейхи (или: Сибуя) и Хумаравейхи (или: Хумаруя). — Примеч. ред.
(обратно)361
Барид по-арабски значит «почта», отсюда «баридий» употребляется тогда, когда говорится о всяком, имеющем какое-либо соотношение с почтой, иначе почтовый чиновник.
(обратно)362
Ихшид, как утверждают, был титул турецких старшин Ферганы. Отец Мухаммеда, Тугдж, вел от них свой род.
(обратно)363
У арабов входило постепенно в обычай давать рабыням, рабам, в особенности же евнухам ласкательные прозвища, заимствованные собственно от различного рода драгоценностей; так, например, Джаухар «драгоценный камень», Якут «гиацинт» и т. п. Таким образом, Лулу значило «жемчуг», а Кафур — «камфара». Появление подобных имен все чаще и чаще в среде должностных лиц и эмиров лучше всего указывает на беспорядочное назначение слуг гарема на высшие государственные посты. Кафур был негр или по меньшей мере абиссинец.
(обратно)364
По другим известиям, формальное развенчание династии произошло при сыне Лулу (между 400 и 402 = 1009/10 и 1011/2).
(обратно)365
Эта хроника напечатана в Европе и состоит из 21 тома. Ред. изд. 1895 г.
(обратно)366
То есть имама, единственного обладателя, как утверждают ортодоксы, божественной правды. Под этим названием подразумевается халиф или претендент алидов; смотря по убеждениям, один из них должен стоять во главе общины.
(обратно)367
Знаменитый роман Гриммельсгаузена из эпохи Тридцатилетней войны.
(обратно)368
Слово значит буквально «пахарь», соответствуя, таким образом, нашему понятию о крестьянине, конечно, при том положении, какое он занимал на самом деле в Европе к концу Средних веков.
(обратно)369
По-гречески.
(обратно)370
То есть из Бахрейна. Таким образом, в числе первых примкнули к Хабису частью, а быть может, и целыми толпами, бедуины. Впоследствии об этом вполне определенно упоминают и историки, но так было, по всей вероятности, с самого начала восстания.
(обратно)371
Рассказывают, например, про него, что в одной из последовавших битв он сам стрелял из лука беспрерывно, так что из большого пальца засочилась наконец кровь.
(обратно)372
По позднейшему известию, положим, измаилиты отождествляются с партией Мухаммеда ибн яль-Ханафия, но неверность этого воззрения не подлежит никакому сомнению.
(обратно)373
Как видите, сын становится на место отца; Изма’ил умер раньше отца своего, Джафара, а потому место Изма’ила занял сын Изма’ила, Мухаммед. Во всяком случае, Изма’ил, как показано, не исключен из системы, но упоминается как второстепенное лицо.
(обратно)374
А на самом деле, надо полагать, жил он в значительно более поздний период, чем Мухаммед Махдий.
(обратно)375
По Саси 264 (873/4), Еxpose de la religion des Druses, I, Раris 1838, р. С1ХХ1; не то, однако, у Fichrist, ed.Flugel,187,12. Вся исгория возникновения секты, равно как и вышедших из нее фатимидов, дошла до нас почти исключительно по суннитским источниками. Будучи злейшими врагами измаилитов, писатели эти во многом искажают смысл события и вообще ненадежны. Я стараюсь выбрать по возможности наиболее достоверное.
(обратно)376
То есть из Ахваза, столицы Хузистана; таким образом, человек этот был тоже персиянин.
(обратно)377
«Одним из его сыновей» — так говорится в одном арабском известии, но это мог быть даже и внук. Все данные касательно потомства Меймуна слишком противоречат одно другому, так что трудно сказать что-либо положительное в этом случае. Я позволю себе назвать человека, представляющего собой личность довольно загадочную, меймунидом. Даже насчет Ахмеда неизвестно в точности, был ли он сыном или внуком Абдуллы. Не входя в излишние подробности, будем считать его.
(обратно)378
Весьма характерно то обстоятельство, что один из самых достоверных позднейших историков (ибн аль-Асир VII, 311) весьма простодушно сообщает, что наместник Куфы не находил никакого повода предпринять какие-либо строгие меры против карматов и наложил только на них особую дань в 278 году (891/2). Люди же богобоязненные, возмущенные принципами, проповедуемыми сектой, послали донос в Багдад, но правительство со своей стороны не находило причины обратить на это дело особое внимание и оставило жалобу без последствий.
(обратно)379
Весьма вероятно, что по повелению гроссмейстера он был устранен, равно как и Абдан, а впоследствии и Абу Са’ид за свое дерзкое ослушание и вообще выказанное ими неповиновение главе секты.
(обратно)380
Или же двоюродному брату, а по другим источникам даже внуку. В этом последнем случае между правлением Ахмеда и Са’ида должен был занимать пост гроссмейстера отец его.
(обратно)381
Я придерживаюсь положительно этой даты (de Sacy, Еxpose de la religion des Druses, I, с. ССXYIII), не обращая никакого внимания на опровержения Фурнеля (Les Berbers, II, с. 55). Нельзя же допустить, чтобы ибн Хаушеб не пожелал в течение долгого времени по смерти первых эмиссаров предпринять новой попытки; также и промежуток между Раби 1288 (март 901), времени прибытия к китаме Аш-Ши’ия, по источникам Фурнеля, и, во всяком случае, несомненном отъезде Са’ида из Саламии в первой половине 289, надо сознаться, слишком короток для полного обращения племени китама и уведомления в то же время об этом важном событии в Саламию. Невозможно также объяснить, как это делает Фурнель (II, 67), что Са’ид покинул свое местожительство из опасения преследования его местными властями. Почему же, если это так, он не отправился гораздо ближе, под покровительство сыновей Зикравейхи?
(обратно)382
Рабик» (т. е. смиреннейший слуга божий).
(обратно)383
Достаточно будет, я полагаю, привести следующие соображения. Конечно утверждение де Саси (Еxpose, I, с. ССХ1ЛХ), изложенное по свойственной ему манере безусловно, что египетский писатель Макризи совершенно прав, не придавая никакого значения объяснениям аббасидов и их приверженцев, в сущности довольно основательно. В интересе аббасидских халифов, положим, было уронить насколько возможно в общественном мнении фатимидских конкурентов, не пренебрегая при этом даже подлогом. Но ведь историческое существование Абдуллы ибн Меймуна подтверждается уже тем, что независимо от занимаемого им в системе учения измаилитов места помощника седьмого натика (де Гуе, Меm.sur.les Carmates, с. 73) он почитался нисколько не менее и в среде позднейших, а в общих чертах одинаковых с измаилитами по воззрениям, друзов (de Sacy, Еxpose, I, с. 35). А эти последние как обоготворявшие фатимида Хакима, могут считаться в данном случае без всяких оговорок достоверными свидетелями. Трудно разрешимую дилемму выбора между потомками персидского глазного врача Меймуна и предполагаемым поколением пророка они обходят очень просто, признавая тоже и Меймуна происходящим от Алия, что положительно невозможно. Из этого вытекает неопровержимое положение что официальная генеалогия фатимидов, а следовательно, и самое происхождение их от Алия — чистейшая подделка. Ибо сами изобретатели подлога не решились приобщить сюда же имя Меймуна и таким образом становятся в самое резкое противоречие с преданиями друзов иными словами, со своими же единоверцами. Эти же последние в данном случае согласуются в самом существенном с аббасидскими показаниями (ср. также Абульмахасин II, 445, 2). Dе Sасу (СIII) приводит также что взгляды Макризия тем более кажутся ему основательными что для настоящих алидов, в случае если бы Убейдулла был действительно обманщиком, было бы насущной потребностью сорвать с него маску, дабы через это расчистить самим себе дорогу к власти. Пользуясь данными, почерпнутыми из недавно обнародованных новых источников, мы можем теперь положительно утверждать, что в этом направлении со стороны алидов делаемы были действительно различного рода попытки. Ведь единственно только после укрепления в Египте своего господства насильственным путем муыззу удалось благоразумной щедростью привязать к себе алидов; да здесь и не было для них никакого смысла вооружаться против благожелательствующего принца; было бы это только на руку одним аббасидам и карматам (приводимый же у Wustenfeld, Geschichte der Fatimiden-Chalifen, Goettingen, 1881, с. 119, анекдот неоспоримо аббасидской фабрикации). Также идрисиды в западной Африке считали более выгодным на первых же порах дружить с фатимидами, весьма умно и предупредительно протянувшими им руку. Но в Сирии мы видим уже не то. Проживавшие здесь алиды попытались охранить свои права, вскоре потерпев, положим, неудачу (Wustenfeld, с. 122). Покровительствуемые бундами, они неоднократно протестовали в Багдаде против действительности фатимидской генеалогии (Wustenfeld, с. 143, 197, 237). Тем еще более невероятным представляется второстепенное, отчасти хотя и допустимое предположение, что меймуниды работали с самоотверженной преданностью вначале не для себя, а для алидов, и только в решительный момент отступились от них. Если даже не принимать в расчет совершенно положительных преданий друзов, это невозможно уже потому, что сын Зикравейхи, как мы это увидим впоследствии, тотчас же по отъезде Убейдуллы из Саламии принял сам титул махдия. Алиды никогда не были настоящими руководителями движения. Это станет совершенно ясным из следующего факта. По взятии Саламии карматами произведена была между жившими в городе хашимитами, т. с. Алидами, страшная резня по приказанию Хуссейна Ибн Зикравейхи (Ибн Аль-Асир, VII, 362, 17).
(обратно)384
Ср. «печать пророчества» у Мухаммеда (т. I).
(обратно)385
То обстоятельство, что тот же самый ибн Хаушеб, который вместе с шиитом Абу Абдуллой сочинил миссию Убейдуллы среди берберов, теперь принимает сына Зикравейхи, не будет ли наилучшим доводом, что даже после отъезда Убейдуллы из Саламии сирийские и иракские карматы продолжали по-прежнему считать себя в некотором роде за его подчиненных, т. е. были именно в таких к нему отношениях, как мной представлено несколько выше.
(обратно)386
Перед нападением карматов насчитывалось, как утверждают, пилигримов в трех караванах 20 тыс. человек. Быть может, это несколько и преувеличено, но добрую половину этого числа, во всяком случае, они могли иметь.
(обратно)387
Fournel, Les Berbers, II, 374.
(обратно)388
По другим известиям, только 1 Зу’ль-Хиджжа (31 июля); ср. Wustenfeld, Fatimiden-Chalifen, с. 44; Фурнель, Les Berbers, II, 106, № 5.
(обратно)389
Аль Магриб «Запад», в противоположность Аль Метрику «Востоку», в более обширном смысле обозначает всякую страну на запад от Египта, а в тесном — запад Африки от Заба до океана. Современный Марокко зовется Аль Магриб аль Акса — «крайний запад».
(обратно)390
Как время, так и вся история этого похода не особенно достоверно расследованы. Fournel, Les Berbers, II, 116.
(обратно)391
Испорченное «из Ларибус» древних, имеющее, в свою очередь, финикийское происхождение.
(обратно)392
Пишут и Гизех; местечко вблизи знаменитых пирамид. — Собственно: Джизе, но арабская буква джим произносится в Египте как «г». — Примеч. ред.
(обратно)393
Первоначально Миср (по-еврейски Мисраим).
(обратно)394
По другим известиям, 7 или 8 Рамадана = 11 или 12 июня.
(обратно)395
Кроме узкой полосы нильский долины годны в Египте к обработке, как известно, только Дельта и так называемый Фаюм (оазис Меридо-ва озера). Все это в совокупности составляет 554 кв. мили, несколько менее, чем пространство, занимаемое Бельгией (Аd Erman. Aegypten und agyptisches Leben in Alternum. Tubingen, 1885, с. 31).
(обратно)396
Приводимые Вюстенфельдом хронологические данные в его Geschichte der Fatimiden-Chalifen на с. 121, по которым вторжение А’сама в Египет произошло лишь в Шабане, а решительное сражение после 1 Рамадана, не согласуются с дальнейшим изложением (с. 124). В нем рассказывается, что войска фатимидские медленно следовали за бегущими карматами, а подступили к Дамаску уже 23 Рамадана. Еще менее достоверности в том, будто бы военачальник карматов Абу’ль Мунаджжа участвовал в начале того же месяца в сражении при Каире, а затем уже к 10 успел вернуться в Дамаск (с. 122, 124). Находившиеся у меня под рукой тексты не дали мне возможности подыскать настоящие даты. Быть может, главное противоречие разрешается просто тем, что Абу’ль Мунаджжа вовсе не был откомандирован от бегущего войска, а преспокойно оставался с самого начала в Сирии.
(обратно)397
Я говорю про пущенный в обиход вымысел об умерщвлении Хакимя по наущению его сестры. Легко опровергнуть этот слух благодаря приводимым одним христианином египетским подробностям, появившимся не более 30 лет спустя по исчезновении халифа. Ср. de Sacy, Ехроse de la religijn des Druses I, ССССХVI и след. К этому неоспоримому свидетельству, пожалуй, не мешает прибавить, что приписываемое сестре Хакима побуждение (Sacy, ССССVII) основано, несомненно, на известном отношении халифа к египетским женщинам (Sacy, СССLХХII).
(обратно)398
Geschichte der Fatimiden-Chalifen, с. 179.
(обратно)399
Dozy, Essai sur l`histoire de l`islsmisme, trad.p.Chauvin, Leyde, 1879, с. 283–291.
(обратно)400
Его зовут обыкновенно Альманзором.
(обратно)401
Время сообщения не вполне точно определено, но год этот, взятый нами у де Саси, наиболее достоверный, не так, как у Wustenfeld, Geschichte der Fatimiden-Chalifen, с. 206.
(обратно)402
Точное название ее по-арабски: ад-Даразийя — «братство Даразиев».
(обратно)403
По другому известию его, растерзали, но это положительно неверно.
(обратно)404
Зитта в «Натане Мудром» одного корня со словом «Ситт» — «госпожа». Титул ее был Ситт Аш-Шам «повелительница Сирии».
(обратно)405
Ср. Fournel, Les Berbers, II, 369, №. 2.
(обратно)406
Точнее Эмир аль-гуюш «главнокомандующий».
(обратно)407
Ср. «История Крестовых походов» Б. Кутлера, русский перевод изд. Л. Пантелеева, с. 14,62 и др. 1895 г.
(обратно)408
По арабским источникам, 27 Джумады II 548 = 20 сентября 1153.
(обратно)
Комментарии к книге «История ислама. От доисламской истории арабов до падения династии Аббасидов», Фридрих Август Мюллер
Всего 0 комментариев